Там, вдали, за… [Сергей Федорович Чевгун] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Чевгун Там, вдали, за…

повесть, рассказы

Повесть провальная

Профессор Рябцев любил свою дачу. Она того стоила. Четыре груши, три яблони, семь или восемь слив дарили профессору умиротворение и покой, давно уже ставшие редкостью для жителей миллионного города. И это не считая витаминов, столь необходимых работникам умственного труда. Как же, помню я, помню грушевое варенье, которым меня угощали на даче! Хорош был и сливовый компот, хотя сахару в нем, на мой вкус, все же не доставало.

Да что я все о саде? А дом? Вместительный и уютный, он привлекал добротной верандой, где так прекрасно работалось по утрам. Словам было тесно, а мыслям — просторно. И всегда под рукой был свежезаваренный чай или хороший кофе.

По вечерам супруга профессора, Нина Андреевна, зажигала на веранде лампочку под старомодным вязаным абажуром, и тотчас же на огонек начинали слетаться соседи — посидеть с умным человеком, обсудить последние новости, а то и сыграть партию в шахматы. Чаще других у Рябцева гостевал Борис Гулькин, личность довольно известная, автор десятка книг и неутомимый соискатель всевозможных литературных премий. Вот и сегодня, не успела Нина Андреевна щелкнуть выключателем, как во дворе мягко шлепнула калитка, и сквозь сумеречное окно Рябцев разглядел характерный череп писателя Гулькина, живо напоминавший головку орудийного снаряда. А через минуту гость уже заходил на веранду, одновременно здороваясь с хозяйкой и вежливо прикрывая за собой дверь. В руке Гулькин держал почти полную бутылку из-под «Боржоми», цепко ухватив ее за пластиковую талию.

— Не помешал?

— Что ты, Борис! Проходи, садись, — мужчины привычно обменялись рукопожатием. — А мы как раз с супругой повечерять собрались, присоединяйся.

— Спасибо, не откажусь.

Гулькин осторожно присел на табурет, застенчиво погладил ладонью свой череп без малейших признаков растительности. Бутылку писатель по-прежнему держал в руке, не решаясь, как видно, выставить ее на стол.

— А я новый роман закончил, — несколько смущаясь, сказал гость. — Полгода на него угробил. А нынче на рассвете последнюю главу дописал. Ровно в четыре часа, как в песне поется. Нарочно на будильник посмотрел! Так что не обессудьте: по этому поводу полагается.

И здесь Гулькин наконец-то выставил бутылку на стол, посчитав вступление законченным.

— Не иначе как на вишне настаивал? Небось, и лимонную корочку для запаха добавлял? — живо поинтересовался Рябцев, выказывая глубокое знание предмета.

— Все точно, из вишни. И корочку добавлял. Ох, и забористая же, чертовка!

— Это хорошо, что забористая. Из сливы один компот получается, — пробормотал Рябцев, близоруко прищуриваясь на мутноватый напиток. И покосился на супругу. — А может, лучше коньячку? У меня ведь тоже подходящий повод для этого найдется.

— Неужели решил прозой заняться? И много уже написал? — заметно обеспокоился Гулькин.

— Ну что ты, Борис! Какая там проза… Статья в журнале вышла. Как раз вчера свежий номер получил.

— О чем статья, интересно?

— Да так, — Рябцев ловко разливал коньяк по рюмкам, в то время как Нина Андреевна щедро накладывала гостю салат. — Покопался в архивах, в наш краеведческий музей заглянул … А о чем нам, историкам, писать, как не о прошлом? В общем, ничего особенного, — заключил Рябцев, придирчиво оглядывая стол. — Но повозиться над статьей пришлось, не скрою.

Рябцев скромничал. Статья была чудо как хороша. В ней всего было вдоволь: и мыслей о патриотизме, и рассуждений о молодежи, да и для ветеранов войны тоже нужные слова нашлись. Стоит ли говорить, что статья вызвала в определенных кругах заметный интерес, в том числе и среди тех научных мужей, с кем Рябцев, изредка наезжая в столицу, предпочитал не здороваться.

— За статью сам Бог велит пару капель принять, — облегченно подхватил Гулькин. — Выходит, не зря я сегодня к вам в гости заглянул, словно как чувствовал.

К предложению принять пару капель Нина Андреевна отнеслась с пониманием, да и сама пригубила рюмочку — для аппетита. Впрочем, сидела она за столом не долго и вскоре ушла в дом, не забыв лишний раз напомнить супругу о его коронарных сосудах. А на веранде все пошло своим чередом, как оно и водится у гостеприимных интеллигентов. Рябцев на правах хозяина налил еще по одной. Понятно, что закусили. А там дело и до творчества писателя Гулькина дошло.

— И как же твой новый роман называется? Или это пока секрет? — Профессор покосился на дверь, за которой скрылась супруга, и достал початую пачку «Винстона». — Подымим, пока моя благоверная отдыхает?

— Не откажусь. Только я больше к родным привык, — Гулькин покопался двумя пальцами в нагрудном кармане рубашки и выудил из него изрядно помятую сигарету местной табачной фабрики. Прикурил, задумчиво пыхнул раз-другой, стряхнул серую кучку в любезно подставленную пепельницу. — А роман я решил назвать просто: «Осмысление». Как думаешь, сгодится?

— А почему бы и нет? Хорошее название. И о чем же роман?

— Как — о чем? О войне, конечно. Или ты забыл, в каком мы городе живем? Да здесь же каждый камень героические годы помнит!

Здесь Гулькин припустил столько пафоса в голосе, что самому стало стыдно. Изрядно смутившись, он взял бутерброд и стал неторопливо его жевать, уткнувшись взглядом в столешницу. Что же касается Рябцева, так тот и бровью не повел. Признаться, от выпившего Гулькина он еще и не такое слышал.

— Нынче о войне писать — святое дело. Нельзя о ней забывать, — раздумчиво заговорил Гулькин, ревниво косясь на книжный шкаф за спиной у Рябцева. — Лично я о войне крепкое памятство имею! У меня ведь, ты знаешь, дядя в этих местах воевал… в обозе, ездовым. Сколько раз, мне рассказывал, приходилось от немцев отстреливаться! А нынче что молодежь о войне знает? Да ничего. Вчера у внука про линию Маннергейма спросил, так он, знаешь, что говорит? «Мы эту линию, дед, по геометрии не проходили!»

Поговорили про линию, выпили еще. Потом Рябцев снова взялся за коньячную бутылку, да как-то неудачно: гостю вышла полная рюмка, у самого же и половины не набралось. «Пора на вишневую переходить», — подумал Гулькин, как истинный литератор остро почувствовавший важность момента. И тут же перехватил инициативу в свои руки.

— Ну что, теперь моей настоечки попробуем?

— А почему бы и нет? — отвечал размякший от коньяка хозяин. — Мне, правда, завтра в университет ехать — экзамены начинаются. Ну, да ничего, как-нибудь перетерпим, — и озорно подмигнул охочему до столований Гулькину.

Тотчас же булькнула, расходясь по стаканам, вишневая, и стало совсем хорошо за столом. Настолько тепло и душевно, что гость не удержался — снова вернулся к своему роману.

— Я ведь с чего свое «Осмысление» начинаю, знаешь? C пустяшной такой детали: лежит в окопе солдатский котелок и отсвечивает помятым боком. Казалось бы, мелочь, ерунда… подумаешь — котелок! А вся нелегкая фронтовая жизнь у читателя как на ладони.

— Отличная деталь! — восхищенно заметил Рябцев, и сам любивший вставлять в статьи всякого рода художественные подробности. — Кстати, помнишь, у Чехова? Лежит на дамбе бутылочный осколок и луну отражает? Так у тебя не хуже, Боря. Честно тебе говорю!

На что Гулькин лишь рукой махнул: мол, сам знаю, что не хуже. И выпив за котелок, продолжал, все так же раздумчиво:

— Аккурат перед наступлением погибает старик-кашевар, и некому стало на передовую обеды возить. Представляешь? Зима, метель, солдаты голодные сидят… Такая вот, Миша, суровая фронтовая неуютность. И тут приходит к командиру дивизии рядовой Фрол Угрюмов… это моего героя так зовут. Приходит и говорит: мол, так и так, товарищ генерал, есть огромное желание во вражеский тыл сходить — за «языком», а заодно уж и что-нибудь съестное поискать. Хорошо, говорит генерал, валяй, боец! Только не забудь свой билет парторгу сдать: не дай бог, потеряешь ненароком. А Угрюмов, между прочим, коренной сибиряк, охотник и все прочее…

— Охотник это хорошо. Главное — жизненно, — пробормотал Рябцев, чувствуя, что от коньяка вперемешку с настойкой у него начинают предательски слипаться веки. — А дальше?

— А дальше ползет Фрол Угрюмов по заснеженной степи. Над головой шальные пули посвистывают, вражеский миномет где-то бьет… И кушать ужас как хочется. — Здесь Гулькин, увлекшись рассказом, и сам взял со стола огурец, но покосился на опустевшую бутылку и вернул овощ на место. — Так вот. Доползает Фрол до вражеского окопа, забирается в него и видит: елки зеленые, да он же прямо в логово зверя угодил! Весь окоп немцами забит, у каждого «шмайссер» наизготовку, рукава по локоть закатаны…

— Стоп, какие там рукава? Ты же говорил, дело зимой происходит?

Здесь Гулькин хлопнул себя ладонью по лбу:

— А ведь точно, зимой. И как это я забыл? Вот что значит, целую ночь не спать — эпизоды да персонажи выписывать!

— Ничего, это ты все потом поправишь, — успокоил Рябцев. — Значит, говоришь, немцы в окопе стоят?

— Ясно, что не русские. Сплошное СС кругом. Ну, чистый «Вервольф»! И вообще, скажу, дело скверное. Схватили Угрюмова и поволокли на допрос. А в блиндаже за столом немецкий полковник сидит и шнапс прямо кружками хлещет. Типичный такой пруссак, чем-то даже на Паулюса похож. И монокль на шнурке болтается… сволочь!

Здесь Гулькин, увлекшись, так припечатал кулаком по столу, что на веранде тотчас же появилась Нина Андреевна. Моментально оценив обстановку, она решительно посоветовала Гулькину пойти отдохнуть, заметив при этом, что это писателям можно хоть всю ночь за столом просидеть, а Михаилу Ивановичу завтра рано подниматься. В университет надо ехать. Словом, какие могут быть разговоры?

— Ты этот роман сам потом почитаешь. Я его тебе через недельку принесу, ну, через две, вот только поправлю кое-где… и рукава засученные уберу, — обещал Гулькин уже на ходу, провожаемый Рябцевым до калитки. — Кстати, Миша, ты мне предисловие к роману не напишешь? Только чтоб надолго не затягивать, а то мне скоро его в издательство нести.

— Ну, не знаю, — замялся Рябцев. — У нас в университете вступительные экзамены начинаются, и вообще…

— Да всего-то пару слов и нужно. Ну, хотя бы одно! — взмолился Гулькин, моментально трезвея. — Мне же без тебя, Миша, полный зарез!

Гулькин знал, кого и о чем просить. Признаемся честно: Город никогда не испытывал недостатка в героических воспоминаниях. Мало того, чем дальше в прошлое уходила славная дата, тем многочисленней и красочней эти воспоминания становились. Вот только бумаги-то где на всех взять? Поэтому среди участников и очевидцев давно уже существовала негласная очередь на право войти в историю Города со стороны издательского подъезда. И горе было тому, кто осмеливался ее нарушить! Как же, помнят издательские старожилы рукопись одного, ныне крепко забытого, литератора, посмевшего предложить свое творение безо всякой очереди. Талантливейшая была вещица! Правда, бумага так себе, скверная, «Газетная № 1», зато страниц штук семьсот. На целый месяц рукописи хватило.

Стоит ли говорить, что профессор по мере сил старался спрямлять землякам дорогу к печатной машине. Понятно, не всем подряд, а самым достойным. Много книжек, больших и маленьких, благословил он в счастливый путь к сердцу читателя, но еще больше рукописей, не имея профессорского вступления, безнадежно кануло в Лету. Бог ты мой! Сколько денег изведено понапрасну на издательских редакторов, сколько светлых писательских голов по утру с похмелья маялось! А толку-то? Всего-то и надо было — на собственную гордыню наступить. Ну и к профессору Рябцеву за помощью обратиться.

Словом, Рябцев пообещал. Довольный Гулькин двинулся к себе в землянку, как он шутливо называл дачный домик, профессор же запер калитку на засов, а дверь — на ключ, и отправился на боковую.

Спал Рябцев скверно. Вишневая ли настойка вперемешку с коньяком тому виной, либо что-то еще, но всю ночь профессора одолевали кошмары. Снился ему убитый кашевар, немецкий блиндаж и котелок на дне окопа. Потом во сне появился и сам писатель Гулькин, почему-то с моноклем в глазу и с закатанными по локоть рукавами.

— Ты есть кто? Комиссар? Партизанен? — допытывался Гулькин, нещадно коверкая родной язык. И жадно пил шнапс из мятой алюминиевой кружки. Потом шнапс закончился, и Гулькин достал из-под стола давешнюю бутылку с вишневой настойкой. — Шпрехен зи дойч? Цурюк! — И щедро глотнул из горлышка мутноватой жидкости…

А ближе к утру привиделся Рябцеву и Холм. Только был он не таким, как всегда — в зеленой траве и деревьях послевоенной посадки. Страшным был этот Холм, весь в воронках и рваном железе, и много разных людей лежало на черной земле, одинаково недвижимых и бессловесных. И стояла на этом Холме исполинская статуя женщины с мечом в руке, неким чудом переместившаяся в прошлое из теперешнего настоящего, и глядела за Реку — туда, на Урал, в Сибирь, еще дальше, и звала к себе живых, словно бы не замечая, сколько лежит у нее под ногами мертвых. И в далеком приморском селе Красный Яр (двести тридцать крестьянских дворов и колхоз «Заветы Ильича») почтальон торопился разнести повестки тем, кого уже ждали на Холме, и заходилось в плаче село, и готовилось к вечному расставанию…

На рассвете Рябцев проснулся. С минуту лежал, размышляя, что заставило его среди ночи открыть глаза. Странное ощущение было у Рябцева: чувствовал он, как земля покачивает его, вместе с дачей, словно игрушку на ладони. Впрочем, продолжалось это с минуту, не больше. Рябцев даже и подумать ничего не успел, разве только одно: «Пить меньше надо!»

Если бы Рябцев был не историком, а геофизиком, он, возможно, подумал бы о другом. Например, о тектонических разломах, прогностических геомагнитных полигонах и прочих чудесах природы. А то, может быть, и на докладную записку в Академию наук замахнулся. А так, полежав с минуту, Рябцев тихонько поднялся и вышел в ночной сад. Постоял у яблони, погладил ее по теплому боку, набрал полную грудь сухого степного воздуха… И тут же поймал себя на мысли, что писать вступительную статью к новому роману Гулькина ему почему-то не хочется.

«А с другой стороны, почему бы и не написать? — думал Рябцев часа три спустя, уже по дороге в Город. — Понятно, не Лев Толстой… но ведь от души человек старается. Грех такому не помочь!»

Здесь автобус тряхнуло на ухабе, и Рябцев решил, что написать предисловие к «Осмыслению», видимо, все же придется. Вот что значит, интеллигенция! Мягкая, стало быть, душа.

Икнулось ли в этот момент писателю Гулькину, доподлинно не известно.

* * *
Зато икнулось, и сильно, в то утро Герману Шульцу, добропорядочному немцу из славного города Кельна. Случилось это малозначительное событие на федеральной земле Северный Рейн-Вестфалия в начале седьмого, примерно через минуту после того, как Шульц открыл глаза.

«Не иначе как бабушка Берта меня вспоминает. Сейчас позвонит», — подумал Шульц, и словно бы в замочную скважину поглядел. Тотчас и раздался телефонный звонок, вызвавший легкую неприязнь на лице Шульца. Как всякий воспитанный человек, он был уверен: беспокоить кого-нибудь ранним утром — признак дурного тона. Даже если ты звонишь своему ближайшему родственнику.

Не дождавшись, когда снимут трубку, телефон обиженно звякнул и отключился. Помолчал несколько секунд — и зазвонил опять, впрочем, с тем же успехом. Сделал минутную паузу — и подал голос в третий раз, причем на этот раз отключаться явно не торопился.

— Да возьми же ты, наконец, трубку, лежебока! Или выдерни шнур из розетки, — крикнула из смежной комнаты фрау Шульц. «Ekelbratsche!..» — в сердцах выругался Герман, что было для него, признаться, большой редкостью. Приподнялся на локте и потянулся к аппарату:

— Алло?

— Герман, внучек, ты уже проснулся? — Это и в самом деле была бабушка. — А я в эту ночь опять не спала, вспоминала моего бедного Курта, — слышно было, как на том конце провода сдержанно всхлипнули. — Ты не забыл, какое сегодня число?

— Двадцать четвертое, бабушка, — отвечал Герман, спросонок пытаясь угадать, какая просьба сейчас последует, а заодно уж и вспоминая, когда в последний раз заправлял машину. — Но ведь ты говорила, в Союз немецких вдов ты собираешься ехать двадцать седьмого?

— Причем здесь вдовы? — в голосе бабушки послышалось раздражение. — Об этом я помню. А ты, Герман, выходит, своего дедушку уже забыл?

Герман помотал головой, разгоняя остатки сна, и тут же все вспомнил. Ну, конечно же, двадцать четвертое! День памяти дедушки Курта. Печальная семейная традиция: накрывать поминальный стол с двадцатью зажженными свечами. Именно столько лет было Курту Шульцу, студенту из города Кельна, когда его отправили на Восточный фронт. В диких русских степях студент и погиб — у безвестного местечка Rossoschki. Так вдове сообщила бесстрастная полевая почта.

— Ну, что ты, бабушка? Я прекрасно помню, какой сегодня день. Мы с Мартой обязательно будем у тебя вечером, обещаю, — говорил Герман в трубку, то и дело добавляя в голос нежные нотки. — А чтобы тебе не было грустно, бабушка, я привезу тебе бутылочку старого доброго «Айсвайна». Думаю, ты не откажешься от своего любимого вина?

— Не откажусь, — отвечала бабушка, заметно смягчившись. — Хотя, в мои-то годы, пить «Айсвайн»… Это может плохо кончится! — И она рассмеялась, так молодо и задорно, как смеялась когда-то в кафе «Skomorokh» на Мольтке-штрассе, куда однажды зашла вместе с Куртом. И смех этот был моложе бабушки Берты на семьдесят лет. — Вечером я тебя жду. Привези мне кольраби, я приготовлю ее со свининой… и запеку утку с яблоками. Да, не забудь по дороге заехать в Альтштадт — за тетей Кларой, я ей сейчас позвоню.

Шульц положил трубку и облегченно вздохнул. Столь ранний разговор с бабушкой был ему в тягость. Он попытался закрыть глаза и подремать, но прерванный сон не возвращался. Пришлось вставать — на целых полчаса раньше обычного: признаться, бесцельно лежать в постели Шульц не любил.

Через четверть часа он уже сидел за рулем велотренажера и сосредоточенно крутил педали, глядя прямо перед собой — в распахнутое окно. Где-то там, за готическими шпилями средневековых церквей и стеклянными куполами послевоенных супермаркетов, его поджидала лаборатория Кельнского университета. А вскоре Шульц уже и в самом деле рулил на своем скромном «Фольксвагене» по оживленным улицам на работу, постепенно продвигаясь к центру города.

У поворота на Кёнигсаллее Шульц притормозил у газетного киоска — купить свежий номер «K?lnische Zeitung». Вот уже восемь лет, с тех пор как он начал работать в университетской лаборатории, Шульц каждое утро разворачивал свежий номер газеты. И вовсе не потому, что его интересовали результаты автомобильных гонок или последняя речь канцлера в бундестаге. Читать прессу настоятельно советовал своим молодым коллегам сам профессор Крестовски.

«В природе нет ничего случайного, в ней все взаимосвязано, — любил повторять профессор. — Отгадки часто лежат у нас прямо под ногами, нужно только уметь их разглядеть. Собирайте информацию, друзья мои, копите ее, анализируйте — и рано или поздно вы придете к таким неожиданным выводам, перед которыми снимет шляпу весь ученый мир!»

Профессору стоило верить. Иногда Шульц и в самом деле находил в прессе весьма любопытную информацию, которая неизменно давала его мыслям совершенно неожиданный толчок. Вот и сегодня, коротая время в очередной автомобильной «пробке», Шульц наткнулся на газетную заметку такого содержания:

г. Дельтон (штат Флорида, США). В понедельник местные полицейские объезжали дома, расположенные вблизи федеральной дороги № 65, и просили жителей срочно эвакуироваться в безопасное место. Причиной полицейской тревоги стал провал глубиной около пятнадцати метров, образовавшийся минувшей ночью на шоссе.

Поскольку все произошло в темное время суток, до утра в гигантскую ловушку успело угодить сразу несколько машин. В настоящее время странный провал постепенно продолжает увеличиваться, грозя затронуть расположенные вблизи постройки. На стенах некоторых домов уже появились небольшие трещины, сообщает телекомпания Эй-Би-Си.

Стоит ли говорить, что заметка Шульца заинтересовала. Настолько, что он едва не проскочил Кайзерштрассе на красный свет, заставив сидевшего в будочке шуцмана выразительно погрозить нетерпеливому автомобилисту жезлом. Впрочем, до университетского здания, где располагалась лаборатория, Шульц добрался без приключений. Оставив машину на огороженной площадке с табличкой «Только для сотрудников университета», он миновал массивные резные двери и очутился в гулком вестибюле, куда водопадом спадала вычурная мраморная лестница.

— Доброе утро, герр магистр, — приветствовал его вахтер, за что был удостоен вежливого полупоклона.

Вскоре Шульц уже надевал стерильно чистый халат, готовясь занять свое место за рабочим столом. А ровно в 9-00 он уже положил перед собой начатую недели две назад монографию с малопонятным для непосвященных названием — «Некоторые аспекты влияния геотермальных процессов на субдукцию литосферных плит в астеносфере».

Однако же, сообщение о странном происшествии на федеральной дороге № 65 застряла у Шульца в голове, мешая целиком отдаться работе. Он чувствовал, что есть какая-то связь между провалом в штате Флорида и геотермальными процессами, происходящими в литосфере. Но вот в чем именно она заключается? Это Шульц и хотел бы сейчас понять.

Битый час просидев над монографией, но так и не написав ни строчки, Шульц решительно поднялся из-за стола и отправился в соседнее помещение — к сейсмографу. Там он вывел на бумагу сейсмограмму за последние сутки и вернулся на место. Еще теплые листочки чуть подрагивали у магистра в руках. Вынув из шкафа несколько увесистых томов, Шульц поудобней устроился за столом и стал внимательно изучать сейсмограмму, то и дело сверяя свои неожиданные догадки с фундаментальными трудами двух известных научных светил в области теории оболочек — Лява и Рэлея.

* * *
С утра в университетских коридорах маялись абитуриенты. На проходивших мимо преподавателей вчерашние школьники смотрели с плохо скрываемым испугом: в каждом невзрачном аспиранте им мерещился страшный профессор Рябцев. А что, тот и вправду был таким? Ну, как же, всему университету было известно: если твоя работа попала к заведующему кафедрой Отечественной истории — можно смело забирать документы. «Резал» профессор на экзаменах безбожно, и в первую очередь тех, кому злосчастная абитуриентская судьба посылала черную метку в виде вопроса, связанного с обороной Города.

Битва за Город была признанной темой научных исследований Рябцева, его верным коньком, хотя и, откровенно говоря, изрядно заезженным. Номера частей и дивизий, имена военачальников и их заместителей, названия балок и высот — все держал Рябцев в своей профессорской голове, все хранил в своей изумительной памяти. И горе было тому, кто ошибался в датах и названиях: страшен был Рябцев во гневе! Как же, помню я двойку с огромным минусом, которую влепил мне однажды профессор на экзамене… А я всего-то Чуянова с Саяновым перепутал. Беспечные были времена! Сплошное «Gaudeamus, igitur!..», и никаких тебе забот о будущем.

— А если я на все вопросы отвечу? Неужели хотя бы четыре балла не поставит? — пытал в коридоре своего приятеля какой-то абитуриент, невзрачный и долговязый.

— Да у него на экзамене и трояка не выпросишь, — отвечал приятель-очкарик, который и сам отчаянно трусил, а потому то и дело заглядывал в учебник, судорожно пытаясь освежить в памяти все триста семьдесят пять страниц убористого текста. — Мне один знакомый студент рассказывал, в прошлом году профессор человек двадцать завалил. На пустяках! Да он и медалисту пару влепит — не поморщится.

Долговязый растерянно потер ладонью висок, достал из кармана шоколадку и принялся ее жевать, справедливо полагая, что глюкоза перед экзаменами не помешает. Очкарик же на пустяки отвлекаться не стал — уткнулся носом в учебник.

— Это я знаю… Это я расскажу, — торопливо шелестел он страницами. — Сначала они здесь захватили, затем туда войска перебросили, а потом…

А потом старомодные электрические часы, висевшие над входом в аудиторию, показали, что время пришло, и абитуриенты шагнули навстречу своей судьбе. Проще говоря, получили билеты с вопросами, штемпелеванные листы бумаги и расселись по местам. Дерзай, абитура! И доцент Савушкин (шкиперская бородка и галстук мелким узлом) уже прохаживался по аудитории и просвечивал экзаменующихся рентгеновским своим взглядом, дабы вовремя углядеть, кто и где спрятал шпаргалку, а то и на какой коленке ее написал.

Рябцев откровенно скучал, рассеянно поглядывал на аудиторию. Все сидят, все пишут. Ну что же, очень хорошо. А вон тот, долговязый, в четвертом ряду, все время поворачивается к соседу слева — тому, что в очках. Интересно, это он просит, чтобы ему помогли, или же сам соседу подсказывает?

— Молодой человек! Да, вы, конечно… и рядом, тоже. Потрудитесь на экзамене сидеть спокойно, иначе придется вас удалить.

Кажется, проняло. Долговязый смущенно опустил голову, сосед и вовсе замер и не дышит. Тем не менее, Рябцев жестом подозвал к себе Савушкина, сказал, понизив голос:

— Вон тот, в четвертом ряду… Присмотрите за ним, Максим Юрьевич. Заметите, что списывает — не церемоньтесь: сразу же за дверь. Было бы что другое, а то — Отечественная история! Грех ее не знать.

— Хорошо, Михаил Иванович, я понял, — Савушкин разом подобрался, готовясь к возможным репрессиям. Оно и правильно, нечего свою историю у соседей списывать. Самому ее, Отечественную, надо знать!..

Посидев для приличия минут двадцать, Рябцев отправился в свой кабинет, где долго пил кофе и просматривал полученный накануне «Исторический вестник». Еще раз прочитал свою статью, нашел ошибку в слове «окруженный» (потерялась одна «н»), в сердцах чертыхнулся и позвонил в редакцию журнала. На том конце провода извинились и пообещали виновного наказать.

— Гонорар за статью мы завтра же вам вышлем, — присовокупил к извинению редактор журнала. — А к Годовщине ждем от вас еще что-нибудь, в том же ключе. Пришлете? Обещаете?

— Я подумаю, — сказал Рябцев и положил трубку. С «Вестником» он решил пока не связываться.

Пообедав в университетской столовой, Рябцев заглянул к проректору по хозяйственной части — поговорить о новой мебели для кафедры. Проректор пообещал, и Рябцев довольный вернулся в аудиторию. На столе перед Савушкиным уже лежала тощая стопка сданных работ. Давешний абитуриент в четвертом ряду все еще морщил лоб, склонившись над откидной доской. Впрочем, к соседу он уже не поворачивался.

Сменив Савушкина (тот отправился обедать), Рябцев взял наугад из стопки чью-то работу. Прочитал пару абзацев и вернул на место: найдется кому глубину знаний абитуриента № 138 оценить! (Экзаменационные работы сдавались под номерами). Сейчас профессора почему-то интересовало, как справится с заданием тот, с четвертого ряда. Вдруг показалось: это он, Миша Рябцев, только лет на сорок моложе, сидит сейчас в аудитории и готовит ответ на вопрос… Профессор даже глаза на секунду закрыл, а когда их открыл, увидел перед собой долговязого.

— Закончили? Давайте сюда. Оценки будут дня через два… Всего доброго.

Парень вздохнул и направился к выходу. Шел он медленно, как-то даже неуверенно. Может, сомневается в полноте ответа? Или какие-то даты перепутал? Экзамен же… все может быть.

Рябцев проводил абитуриента взглядом, подумал: «Нет, не похож!» И воспоминания сорокалетней давности улетучились из профессорской головы, словно бы их там и не было.

Между тем, в аудитории становилось все свободней: абитуриенты один за другим покидали свои места. Отобедав и нагулявшись по коридорам, вернулся Савушкин. Поторопил тех, кто еще оставался в аудитории, присел к столу. Шепнул Рябцеву:

— Сейчас встретил в коридоре Маргариту Алексеевну. Обещала послезавтра выдать зарплату. За апрель. Представляете? За апрель — в июле. Смешно!

Сказал, но не рассмеялся. Взял чью-то экзаменационную работу, раскрыл ее, враз поскучнел лицом. Достал ручку и Рябцев, положил перед собой несколько исписанных страниц, только что сданных ему долговязым. «Ну-с, господин абитуриент, что вы тут насочиняли?»

Культуру Киевской Руси Х-Х1 веков абитуриент выписал на удивление складно. «Небось, все лето из читального зала не вылезал», — рассеянно думал профессор, скользя взглядом по аккуратным фиолетовым строчкам. Нет, правда, вполне приличный ответ. Прямо зацепиться не за что. Можно и «четыре» поставить.

Так, какой там следующий вопрос? «Историческое значение битвы за Город»? Вот это другое дело! Рябцев даже улыбнулся от столь приятной неожиданности. Однако, покосившись на соседний стол, тут же придал своему лицу выражение академической задумчивости. И совершенно напрасно: доценту было не до профессора Рябцева. Судя по тому, как резво плясал по чужим работам доцентов карандаш, Савушкина ничего, кроме количества проверенных работ, в данный момент не интересовало.

«Об историческом значении Битвы написаны тысячи книг и сняты сотни кинофильмов, — бегло читал Рябцев фиолетовые строчки. — Вот уже семьдесят лет нас убеждают, что подвиг защитников Города останется в веках. И ветеранов войны все еще называют поколением победителей. А вот мой дедушка-фронтовик считает, что его обманули. Уже нет на карте мира государства, за которое воевали и погибли миллионы людей, а поле битвы давно принадлежит мародерам…»

На этом месте Рябцев взялся за дужки и принялся медленно стягивать очки с ушей, что всегда означало у него крайнюю степень задумчивости. «Вкатить ему «неуд» — и дело с концом!», — прорезалась в голове у Рябцева вполне законная мысль, но облегчения не принесла, а даже напротив, заставила профессора густо покраснеть, невольно выдавая в нем потомственного интеллигента.

Поправив очки, Рябцев снова взялся за экзаменационную работу.

«Каждый год у нас отмечают годовщину обороны Города, каждый год говорят об одном и том же одними и теми же словами, — читал Рябцев дальше. — Когда я учился в школе, к нам часто приходили ветераны, они много рассказывали о войне. Причем говорили об этом событии так, словно бы ничего более значительного в истории Города не было. Конечно, нельзя быть Иваном, родства не помнящим, но ведь сейчас совсем другое время и другая жизнь. А нас продолжают воспитывать на символах, которые общество само же и обесценило. Когда же мы, наконец, поймем, что любое, даже самое героическое, прошлое всегда менее ценно, чем настоящее? А память о мертвых никогда не должна быть значительней заботы о живых?..»

Здесь Рябцев поперхнулся и буквально оттолкнул от себя экзаменационную работу. Сердито засопел и потянул ее к себе. И снова оттолкнул, теперь уже нерешительно. «Зачем он так пишет?» — тоскливо подумал Рябцев. И неожиданно поймал себя на мысли… Нет, просто вспомнил, сколько раз ему самому приходилось говорить и писать о том, что уже давно оставляло его совершенно равнодушным.

— Что-то не так, Михаил Иванович? — спросил из-за соседнего стола Савушкин, уже с минуту украдкой наблюдавший за профессором.

— Что? Нет, все в порядке, — Рябцев вернул очки на свое законное место, достал ручку и стал неторопливо свинчивать с нее колпачок. — Вот, работу одну проверяю. Интересно юноша рассуждает. Я бы сказал, весьма! Хотя, на мой взгляд, и не всегда верно…

Здесь дверь отворилась, и в аудиторию заглянул декан Гусев.

— Так вот вы где! А мы уж с ног сбились, — сказал он. — Сегодня же ученый совет, в два часа. Забыли? Все давно в сборе, только вас и ждем.

— Да-да, конечно. Иду.

Рябцев торопливо кинул работу в общую стопку, поднялся и вышел из аудитории. Лишь поднимаясь по лестнице на третий этаж, в конференц-зал, он вдруг почувствовал…Так, ерунда. Во всяком случае, никаких угрызений совести Рябцев при этом не испытывал.

Совесть напомнила о себе недели через полторы, когда в кабинет к Рябцеву косяком пошли посетители: крупногабаритные мужчины в дорогих костюмах и эффектного вида женщины в не менее дорогих платьях. А также некоторые знакомые Рябцева, как-то: известный в городе дантист Шпицгольд, не менее известный чиновник Колобанов, предприниматель божьей милостью Задрыгин… Много, много достойных людей не отказали себе в удовольствии прийти к заведующему кафедрой Отечественной истории, дабы поздравить его с завершением вступительных экзаменов! Иной раз в приемной набивалось до десяти посетителей кряду, так что в конце дня в кабинете у профессора негде было ступить среди букетов, коробок конфет и прочих знаков внимания. Цветы и конфеты Рябцев отдавал своему ассистенту Елене Павловне, а на знаки и вовсе не обращал никакого внимания. Впрочем, чудесным образом они исчезали со стола раньше, чем в кабинет успевал войти кто-нибудь из посторонних.

— Ну что вы, право!.. Это совершенно ни к чему, — смущенно говорил Рябцев всякий раз, принимая очередную пару посетителей. — Ваш мальчик и так прекрасно знает историю, я в этом уверен.

— Да уж Суворова с Кутузовым не спутает, — солидно замечал костюм.

— И на Холм в прошлом году вместе с дедушкой приезжал, — радостно добавляло платье.

— Я думаю, мальчик обязательно поступит, не волнуйтесь, — смущенно обнадеживал Рябцев. — О результатах мы вам сообщим, — добавлял он, провожая обладателей модной одежды до двери. И тотчас же в кабинет входила следующая пара.

Так было в понедельник и вторник. А в среду то ли Елена Павловна куда-то на минутку выскочила, то ли пиджаки с платьями опростоволосились и чужака пропустили, но только на любезное: «Входите!» открылась дверь, и в кабинет вошел какой-то старик в немодном пиджаке. Никаких знаков внимания в руках у посетителя не было.

— Евсеев я, Валентин Федосеевич, — представился вошедший. — Извиняюсь, что побеспокоил. — И нерешительно затоптался в дверях.

— Да вы садитесь, Валентин Федосеевич, — с привычной любезностью отвечал Рябцев, в то же время пытаясь вспомнить, где он мог раньше видеть это лицо. — Извините, вы не из Совета ветеранов?

— Евсеев я, — повторил посетитель, нескладно опускаясь на стул. — Воевал, было дело. Не спорю. А в Совет я уже лет двадцать не хожу. Что там делать? Кому мы сейчас нужны? — И сердито взглянул на профессора.

Тот заметно смутился. Признаться, к такому разговору Рябцев оказался не готов. Тем не менее, годами выработанная вежливость его не оставила.

— Я вас слушаю, Валентин Федосеевич, — Рябцев поощрительно улыбнулся.

— Колька к вам поступал, то есть внук мой. На исторический.

— Ну и как успехи? Сколько баллов набрал?

— В том и дело, что не набрал, — был ответ.

— Что ж, бывает, — посочувствовал Рябцев. — История — наука серьезная… — Но продолжить не успел — Евсеев его перебил:

— Да что там серьезного? В книжке же все написано! Выучи да сдай, только и всего. А Колька не такой… В меня, что ли, дурака, пошел? Он как думал, так все и написал. А теперь мне же боком писанина и выходит.

— Вы-то здесь причем? — удивился Рябцев.

— Как — причем? Это же я ему про войну рассказывал! Как думал, так и говорил. А он все это потом на экзамене выложил.

— Я вас понимаю, Валентин Федосеевич, прекрасно понимаю, — мягко заговорил Рябцев, невольно косясь на дверь. — Но ведь на то они и экзамены, чтобы отбирать наиболее подготовленных! Многие не поступают, но не расстраиваются, упорно готовятся и снова к нам приходят. И не надо так переживать. Вот увидите, на следующий год ваш внук обязательно поступит.

— Может, и поступит. А мне все равно его жалко, — продолжал упрямиться старик. — Он ведь все от души… что думал, то и написал. А теперь что? Зря, выходит, я ему про войну всю правду рассказывал?

Здесь Евсеев поднялся и вышел, не прощаясь. Отрывисто стукнула дверь. И тотчас же снова открылась, пропустив в кабинет очередной костюм с аккуратным букетом гладиолусов.

— К вам можно?

— Да, конечно…

А за костюмом уже протискивалось платье, держа перед собой коробку конфет «Незабываемое».

Так закончилась среда. Утром в четверг Рябцеву позвонили из мэрии. Сказали, что включили в рабочую комиссию по подготовке к празднованию очередной годовщины со дня освобождения Города, просили приехать к четырем. Пришлось согласиться. Ну, куда от такой просьбы денешься?

А ближе к обеду в телефоне объявился и Гулькин.

— Привет, Миша! А у меня все готово: выправил, вычистил… Огурчик! — радостно дребезжала мембрана. — Жду обещанного предисловия. Когда заеду? Да не буду я к тебе заезжать, прямо сегодня рукопись и отдам. Меня ведь тоже в мэрию пригласили!

* * *
Городским мэром Аркадий Филиппович Дурин стал почти случайно. Еще полгода назад он служил у прежнего главы первым замом, курировал вопросы внешнеэкономических связей и большую часть времени проводил в разъездах: бывал в Индии, в Турцию ездил, да и от Штатов никогда не отказывался. Но грянули выборы, за Дурина голоснули со всех сторон, и тому поневоле пришлось пересесть в еще теплое кресло.

Признаться, Аркадия Филипповича мало интересовало, каким образом его выбирали и кто конкретно за него голосовал: за десять лет трудового чиновничьего стажа он повидал и не такое. Выбрали? Значит, так было надо! Дурин быстро разобрался в текущих делах, и вскоре они пошли не хуже, чем при старом мэре.

Если что и тревожило сейчас Дурина, так это маячившая на горизонте дата — очередная годовщина со дня освобождения Города. И та ответственность за организацию и проведение праздничных мероприятий, которая целиком ложилась на него, ныне действующего мэра.

Дурин взялся за дело серьезно. Во все концы Города полетели телефонограммы, созывая известных, уважаемых и просто нужных людей на совещание к мэру. Тотчас же и была создана комиссия по подготовке к Годовщине, мало того, она немедленно приступила к работе! Правда, тут же выяснилось, что кое-кого в спешке пропустили. В частности, творческую интеллигенцию забыли в комиссию включить, опять же, главный городской финансист в тот момент находился в командировке. Пришлось срочно выправлять ситуацию — снова звонить, приглашать, тревожить. И вот теперь вышеозначенная комиссия, на этот раз уже в полном составе, сидела в малом зале для заседаний и готовилась слушать Дурина.

— Зачем мы здесь собрались, думаю, никому объяснять не надо? — мэр взглянул поверх очков в полный зал. — На всякий случай, повторяю специально для вновь приглашенных: как вы знаете, началась подготовка к празднованию очередной Годовщины со дня победы в битве за Город. Событие важное, я бы даже сказал — историческое, поэтому отнестись к нему мы должны со всей ответственностью, — в голосе мэра гулко зазвенела медь. — Кстати, буквально вчера мне звонили из Администрации Президента. Спрашивали, как идет подготовка к Годовщине и много ли уже сделано. Надеюсь, все понимают, что это значит?

Судя по тому, как разом отвердели и подобрались члены комиссии, было ясно: они все, ну все понимают.

— Тогда начнем, — Мэр задумчиво пошелестел бумагами и повернулся к своему первому заму. — Давай, Евгений Петрович, докладывай, что там и как… Мы тебя слушаем.

И вот поднялся Евгений Петрович, кашлянул для приличия, и пошел, и пошел докладывать, да гладко так, будто бы ночь напролет к выступлению готовился:

— В плане подготовки к знаменательной дате нами уже составлен график мероприятий, за выполнение которого установлена персональная ответственность в лице глав районов. Мероприятия следующие. Во-первых, к каждому ветерану прикреплены ответственные лица из числа работников районных администраций. Именно им поручена организация строго индивидуальной работы со своими подопечными…

— Какой, говоришь, работой? — живо переспросил Дурин.

— Индивидуальной. В смысле, творческой, — с готовностью объяснил первый зам. — Иначе говоря, к предстоящей Годовщине во дворах домов, где проживают участники войны, будут установлены специальные щиты, примерно три на четыре метра. На них мы разместим информацию о каждом конкретном ветеране: когда родился, где крестился, на ком женился… Народ должен знать своих героев! — В зале сдержанно рассмеялись, и это не ускользнуло от выступающего, который тотчас же заговорил в два раза бойчее. — Кроме того, городской департамент ЖКХ предложил проложить для ветеранов мраморные дорожки от подъездов к троллейбусным остановкам. А что? Красиво, модно, современно. Да и ветеранам удобно: дошел до остановки, сел в троллейбус — и поехал, куда тебе надо. Хочешь, в департамент государственных пособий — за справкой, а хочешь — просто по городу кататься. Ветеранам свежий воздух ох как нужен!

Первый зам еще долго говорил о всякого рода мероприятиях, а Дурин слушал, изредка кивая головой. Но вот заместитель умолк, и мэр привычно встрепенулся:

— Ну, хорошо, Евгений Петрович, присядь. — И повел взглядом по рядам, отыскивая подходящего человека. — Пожалуй, теперь ты, Виктор Викторович…Можно с места. Расскажи, чем думаешь гостей встречать?

— Ясно, чем, — отвечал Виктор Викторович Семин, директор муниципальной гостиницы. — Тем же, чем и всегда, Аркадий Филиппович: комфортабельными номерами, высоким качеством обслуживания… Низкими ценами, наконец. В общем, встретим гостей как положено.

— Мне говорили, вы там капитальным ремонтом занимаетесь? Ну и как успехи? — поинтересовался мэр.

— Занимаемся. Именно что капитальным. Нормальные у нас успехи, — кисло отвечал директор. — Половину номеров уже подготовили: обои сменили, приличную мебель завезли. Новые люстры повесили.

— Люстры это хорошо, — поощрительно улыбнулся мэр. — А вот что там у вас с номерами для VIP-персон, Виктор Викторович? Я слышал, вы их вроде бы еще в прошлом году пытались ремонтировать, да не получилось?

— Пытались. Не получилось, — не стал отпираться директор. — И нынче вряд ли получится.

— Это почему же, интересно?

— Так ведь денег нет, Аркадий Филиппович, — сурово пожаловался Семин. — Знаете, во что нам ремонт гостиничной кровли обошелся? А сколько денег на вестибюль ушло? До сих пор кредиты погасить не можем!

— Это понятно. Нынче ни у кого денег нет, — успокоил Дурин, как мог. — Ты лучше вот что скажи: приедут к нам гости… тот же Президент, например. И где же ты его, интересно, устраивать собираешься? Раскладушку в коридоре поставишь?

— Зачем же так сразу — раскладушку? — обиделся гостиничный. — Если надо, мы и кровать найдем, и коврик на пол постелим. Чистое полотенце в номер дадим! С этим у нас, Аркадий Филиппович,строго.

— Да я не о полотенцах речь веду, — усмехнулся мэр. — Ты мне лучше скажи, во что вам ремонт обойдется?

Директор мечтательно воздел глаза к потолку:

— Все от качества ремонта зависит. Можно и за миллион в номерах порядок навести, а можно и за пять. Я так думаю, миллионов двенадцать нам вполне на ремонт хватит.

— Ну, ты загнул, Виктор Викторович! — не выдержал мэр. — Да за такие деньги я и сам Президенту коврик постелю! Ты мне реальные суммы называй.

Директор нахмурился:

— Меньше двенадцати никак нельзя. Да вы сами посудите: шутка ли, главу государства в наших провинциальных хоромах принять? Тут переклейкой обоев не обойдешься, европейский ремонт придется делать. По полной программе! Все как положено: перепланировка, сантехника, мебель… Еще балкон с видом на Реку. А с полами столько хлопот? Паркет придется класть, чешский. Знаете, сколько он стоит? Двери новые навешивать, плинтусы менять… Финские выключатели ставить!

Здесь Семин, и сам пораженный масштабами предстоящего ремонта, перевел дух и продолжал дальше:

— Спутниковую антенну в номер надо? Надо. А кондиционер? И кондиционер надо. А правительственная связь в номере должна быть? Конечно, должна!

— Ну, это ты слишком… Увлекся, Семин! — мэр усмехнулся. — Да президент, может быть, и ночевать-то у нас не будет — приедет, поздравит, да опять к себе улетит.

— Без связи никак нельзя, — гнул свое гостиничный. — А вдруг кто-нибудь захочет Президенту позвонить? Теща, например? Или какой-нибудь знакомый из Берлина? Я вот тут уточнил: миллионов в пятнадцать нам этот ремонт обойдется. Как минимум! А может, и в двадцать, — приврал директор напоследок, и завершил горестный свой рассказ тяжелым вздохом.

Члены комиссии деликатно помолчали.

— Не волнуйся, Виктор Викторович, денег мы тебе дадим, — сказал Дурин. — Скажем, миллионов десять. Для начала, — и повернулся к главному городскому финансисту Биберману: — Леонид Иванович, ты там распорядись, чтобы на гостиницу деньги в первую очередь выделили.

— Да откуда их взять-то, Аркадий Филиппович? Мы преподавателям до сих пор отпускные не можем выплатить, — брыкнулся было городской финансист, но тут же был укрощен твердой рукой Дурина:

— Как это откуда? Из бюджета, конечно. И пожалуйста, не затягивай с этим делом: времени мало осталось, можем и не успеть. — Мэр снова заглянул в свои бумаги. — Так, с размещением гостей мы определились, насчет питания позже поговорим, ближе к дате… Кстати, а чем наша творческая интеллигенция собирается Годовщину встречать? — Дурин поискал глазами Гулькина, нашел, поощрительно улыбнулся. — Мне в комитете по печати говорили, что вы, Борис Семенович, вроде бы новый роман собираетесь издавать?

— Ну, почему это — «вроде бы»? Именно что собираюсь, — заметно обиделся Гулькин. — Трилогию замыслил издать, «Круговерть» называется. В трех романах: «Отступление», «Окружение»… и «Осмысление», конечно. Последний роман я на той неделе дописал. Комитет по печати мне уже и обещательство дал — аккурат к Годовщине трилогию издать. Если не опоздают, конечно.

— Я думаю, мы вполне успеем, — тотчас же вставил слово, приподнимаясь, председатель комитета Щукс. — Единственно, что меня волнует, Аркадий Филиппович, это то, что с деньгами у нас в издательстве не густо. А им ведь не только художественные произведения надо к Годовщине издавать, но и плакаты, буклеты…Путеводитель по Городу, наконец. А у них, извините, даже обычной газетной бумаги не хватает.

Понятно, Дурин снова посмотрел на Бибермана:

— Как думаешь, Леонид Иванович, средства на художественную литературу в бюджете найдутся?

На этот раз финансист даже брыкаться не стал — просто кивнул в ответ: мол, конечно, найдутся. А сколько надо?

— Запиши там тысяч семьсот… Или лучше девятьсот. Выпустим книгу подарочным изданием, большим тиражом. Будет что гостям Города в качестве презента преподнести!.. Так, кто там у нас дальше? Слушаем.

Понятно, что Биберман снова кивнул — это когда встал чиновник Колобанов, курирующий вопросы ЖКХ, и стал громко жаловаться на городское хозяйство. («У нас полгорода ремонтами перекопано, прямо черт ногу сломит, — чуть не рыдал Колобанов. — А мусора сколько вывозить? Нам же перед гостями стыдно будет!») На ремонт с мусором дали сорок миллионов и пообещали еще столько же, но попозже. Чиновник сел, недовольный. А потом Биберман кивал уже всем подряд: начальнику милиции Скарабееву, руководителю гороно Ерофееву, главврачу «скорой помощи» Агееву («У нас половина машин не на ходу и бензина ни капли. А вдруг кому-нибудь из гостей плохо станет? Прикажете на носилках его с Холма нести?») И так далее, в том же роде.

На следующий день, прикидывая предстоящие расходы на подготовку к Годовщине, финансовых дел мастер Биберман подсчитал, что накивал почти на сто миллионов рублей. «Эк, тебя разнесло!» — в сердцах подумал мастер о Дурине. Однако указание выполнил — отдал распоряжение, чтобы деньги перечислили всем, пусть и не в полном объеме.

— Пожалуй, у меня все, — заметно осевшим голосом возвестил мэр, завершая почти часовое совещание. И здесь, что-то вспомнив, взглянул на сидевшего в первом ряду Рябцева. — Кстати, для вас, профессор, тоже найдется работа. Я бы сказал, весьма ответственная! Вы ведь, насколько я знаю, в нашем университете Отечественной историей занимаетесь? Кафедрой руководите?

Рябцев кивнул в ответ, не понимая, куда клонит мэр.

— Есть предложение включить вас в комиссию по подготовке к празднованию Годовщины — в качестве консультанта при городском департаменте культуры, — веско сказал мэр. — Как вы на это смотрите?

Рябцев изрядно смутился: согласитесь, не часто от мэров поступают такие предложения! Однако взял себя в руки и кивнул:

— В принципе, можно.

— Вот и отлично. Фуфлачев!

Тотчас же в задних рядах произошло легкое движение, сидевшие рядом слегка раздвинулись, и встал один — молодой и округлый, проще говоря, руководитель департамента культуры городской администрации.

— Ну вот, Игорь Георгиевич, и консультант у тебя появился. А то все «как», да «откуда»… Вы не переживайте, дело это не сложное, — мэр ободряюще посмотрел на Рябцева. — Просто у нашего департамента культуры появилась замечательная идея — организовать на Холме что-то вроде театрализованного представления по мотивам героических событий, связанных с обороной Города. Так, Фуфлачев?

— Именно так, Аркадий Филиппович, — отозвались из задних рядов.

— Средства мы выделим, людей и костюмы дадим, — продолжал мэр. — Это все мелочи. Главное, чтобы в представление не вкралась какая-нибудь досадная историческая ошибка. Значит, согласны городской культуре помочь?

— Да, конечно, — отвечал Рябцев твердо.

— Вот и отлично! — Дурин просиял лицом. Улыбка зайчиком поскакала по рядам и отразилась от лица Фуфлачева. — Все свободны.

Совещание закончилось, члены комиссии облегченно высыпали в коридор, где к Рябцеву тотчас же подкатил главный специалист по городской культуре.

— Я думаю, с поездкой на Холм надо поспешить, — сказал Фуфлачев, бережно попридержав Рябцева за локоть. — Одно дело — сценарий, и совсем другое — натура. Здесь надо все на местности посмотреть.

— Посмотреть, конечно, можно. Вот только время… Давайте, на той неделе созвонимся?

— А зачем откладывать? Мы на машине, туда и обратно… Часа за полтора управимся. Может быть, прямо завтра на Холм и поедем? С утра, часиков в десять?

И так это просительно прозвучало, что Рябцев не выдержал и сдался. На утро и уговорились. Счастливый Фуфлачев покатился по коридору, а к Рябцеву тут же пристал озабоченный Гулькин.

— Что на совещание-то опоздал? — спросил он, торопливо здороваясь. — Я уж думал, ты не придешь.

— Да машина сломалась, пришлось на троллейбус пересаживаться. А что?

— Жаль, что сломалась! А мне как раз к Дому творчества надо, на юбилей опаздываю. На тебе, Миша, рассчитывал. Ладно, как-нибудь сам доберусь. Вот, держи, только не потеряй, — сказал Гулькин, вручая Рябцеву папку с «Осмыслением». — Думаю, странички три на предисловие хватит, главное, чтобы ты не затягивал с этим делом, а то мне скоро в издательство роман нести.

Члены комиссии разошлись и разъехались, каждый по своим делам, у мэра же рабочий день продолжался.

— Что там у нас на сегодня? — спросил Дурин, вернувшись в свой кабинет.

— В пять часов — прием граждан по личным вопросам, Аркадий Филиппович, — живо отвечал помощник, заглянув в рабочий блокнот.

— А без приема сегодня никак нельзя? Скажем, на следующий месяц перенести?

— Можно. Но не желательно, Аркадий Филиппович, — осторожно отвечал помощник. — Мы ведь прием уже два раза отменяли. Один раз в связи с приездом делегации из дружественного нам Казахстана, а другой…

Здесь мэр нечаянно зевнул, помощник тактично умолк и к начатой теме уже не возвращался.

— Хорошо. В пять так в пять, — сказал мэр, подумав. — Скажи там, в приемной, пусть кофе мне, что ли, принесут… с бутербродами. Того и гляди, опять часа на два прием растянется, — ворчливо добавил он.

Ворчал мэр, признаться, скорее для острастки, чем из-за плохого настроения: только что закончившимся совещанием он остался доволен. Чувствовалось, что комиссия хорошо знает поставленные перед ней задачи и отлично с ними справляется. Особенно Семин, директор гостиницы. Да и этот, из ЖКХ, Колобанов… тот еще гусь! А с представлением на Холме хорошо придумано. Если с размахом это дело организовать, от гостей в Годовщину отбоя не будет. А то, глядишь, и столица на мэра внимание обратит.

Впрочем, настроение у Дурина начало портиться с первым же посетителем. Пришел старик лет восьмидесяти пяти, назвался Евсеевым и принялся просить за своего внука.

— Вот я профессору и говорю: Колька не виноват, что так в экзамене написал, это я его с толку сбил, — сердился старик. — А профессор мне, мол, ничего, он потом к нам придет… Да разве же.

— А я-то чем вам могу помочь? — терпеливо повторял мэр. — Сами посудите, разве имею я право вмешиваться в учебный процесс?

— Вы на все имеете право, вы же — власть! — упирался старик. — Вон, у нас во дворе для ветеранов мавзолей строят, и тоже не сами по себе. Говорят, мэр приказал.

— Какой еще мавзолей? — ахнул Дурин. — Вы это о чем?

Евсеев смущенно кашлянул:

— Да не мавзолей! Это мы его так называем. Стенку из кирпичей решили построить, а на ней фотографии ветеранов повесить. Я там тоже буду висеть!

— Ах, вот в чем дело! Да-да, конечно, это моя идея, — не стал зря скромничать Дурин. — К Годовщине готовимся. Люди должны знать, с какими героями они рядом живут!

Разговор можно было сворачивать. Нет, оставалась еще одна мелочь.

— Так вы, дедушка, воевали? — голос у Дурина заметно потеплел. — Стало быть, фронтовик?

— Было дело. А толку? — усмехнулся Евсеев. — Я ведь прямо с войны в Воркуту загремел… было дело! После плена нас всех похватали. На лесоповале силы и потерял.

— Что ж вы раньше-то молчали? С этого и надо было начинать!

Тотчас же мэр повернулся к помощнику, сидевшему поодаль:

— Запиши там… насчет материальной помощи… — Дурин глянул в лежавший перед ним листок. — Евсееву Валентину Федосеевичу. Двести рублей. Знаю, что денег в бюджете нет, но — надо… Надо! Люди кровь за нас проливали, а мы — что же, двести рублей не можем найти?

Дальше все было ясно, во всяком случае, Дурину. Сейчас старик начнет благодарить за заботу о ветеранах, мэр напомнит о долге общества перед старшим поколением… Но здесь в привычный ход вещей вкралась досадная неожиданность: Евсеев принять долг у общества отказался. Наотрез.

— Я ведь не за деньгами сюда пришел! — сказал он с обидой. — Я ведь внуку просил помочь. А не можете, так и скажите… Зачем же мне сразу деньги совать?

Старик поднялся и медленно пошел к двери. Досада царапнула мэра своим острым когтем.

— Да возьмите, ну что вы? Нет, правда… Вы ведь воевали! — вырвалось у Дурина. Евсеев остановился у порога и обернулся к мэру:

— Разве я за деньги воевал? — тихо спросил он.

Дурин хотел объяснить… или напомнить? Нет, скорее всего, сослаться на последние указания… Впрочем, это уже не важно. Евсеев ушел, и ссылаться уже не имело смысла. И так найдется кому напомнить и объяснить…

— И сколько там на прием записалось? — сердито спросил Дурин, как только дверь закрылась. — Человек пятьдесят? Сто?

— Всего тридцать пять, — с готовностью ответил помощник. — Но там и по другим вопросам стоят.

— Все ходят, ходят… — ворчливо заметил мэр. — Ладно, Хренкин, запускай следующего.

И привычно вернул лицу его должностное выражение.

* * *
Катаклизм зародился в главном сейсмическом поясе Земли — на стыке Тихоокеанской и Индо-Австралийской литосферных плит, примерно в трехстах километрах к северо-западу от острова Вануа-Леву. Пятьдесят миллионов лет, сантиметра по полтора в год, одна из плит постепенно смещалась по мантийному веществу от срединно-океанических хребтов к глубоководным тихоокеанским желобам, пока однажды не произошло непоправимое. На глубине семьдесят пять километров ниже уровня моря древняя и тяжелая плита столкнулась с легкой, более молодой, и начала выдавливать ее наверх, при этом сама погружаясь в мантию. Тотчас же чудовищное напряжение земных пород отозвалось в зонах Биньофа целым роем толчков, немедленно отмеченных сейсмическими станциями всего мира.

Грозный предвестник грядущего землетрясения, первый толчок — форшок, вызвал обширное возмущение астеносферы в районе Марианской впадины. Линия тектонического разлома пошла на юго-восток и оборвалась вблизи северной оконечности острова Суматра, вызвав трехметровые волны в одном из оживленных районов Индийского океана. И Джек Янг, первый помощник капитана сухогруза «Green star» (Либерия), отметил это природное явление в судовом журнале.

Ровно через семнадцать минут после форшока, в 20.54 по Тихоокеанскому времени, повторный толчок — автершок — ощутили жители Японии. По данным Токийской сейсмологической станции, очаг землетрясения располагался в 230 км к северо-востоку от острова Хатидзио. И уже совсем скоро цунами достигло архипелага Идзу, заставив изрядно поволноваться береговые службы. Впрочем, высота волн не достигала и полуметра. Тем не менее, жители острова Мияке были немедленно эвакуированы в безопасное место, и вплоть до утра среды на побережье оставались лишь специальные наблюдатели.

После этого в течении нескольких часов сейсмические станции обоих полушарий зафиксировали более сотни толчков, от двух до пяти баллов по шкале Рихтера. Впрочем, ни разрушений, ни человеческих жертв в районе сейсмической активности отмечено не было.

А за пятнадцать тысяч километров от эпицентра землетрясения магистр естественных наук Герман Шульц глянул в последний раз на сейсмограмму, решительно захлопнул Лява с Рэлеем и отправился на второй этаж, к своему шефу — профессору Крестовски.

Тот был в кабинете не один. При виде встревоженного магистра ассистент профессора, доктор Бельц, досадливо поморщился и оборвал разговор на полуслове, у самого же Крестовски брови удивленно поползли вверх:

— В чем дело, Шульц? Что-то случилось?

— Да. В смысле, нет. То есть, кажется, да… — Шульц смутился, но быстро взял себя в руки. — Скажите, профессор, я похож на сумасшедшего? — В его голосе слышалось отчаянье.

Профессор внимательно посмотрел Шульцу в глаза и деликатно промолчал. Вопросы сугубо медицинского характера его не интересовали.

— На сумасшедшего вы не похожи, — пришел на помощь доктор Бельц. — Хотя, если бы я не знал вас раньше… Да что произошло, Герман?

— Обширный эндогенный процесс в Тихом океане. Рой подземных толчков. Тектонический излом с аномальным возмущением астеносферы, — объяснил, словно бы на клавиатуре отстучал, Шульц. Впрочем, этого оказалось достаточно для тревожного «Майн готт!», прозвучавшего нестройным дуэтом.

Через минуту профессор с ассистентом уже сидели, голова к голове, за столом и буквально вгрызались глазами в сейсмограмму.

— Обратите внимание, Бельц: сначала линия излома пошла на Гуам, затем повернула к Окленду… потом Веллингтон, острова Фиджи… — Голос у профессора был неестественно спокойным. — А знаете, Шульц, вы совершенно правы: возмущение астеносферы заметно отличается от нормы. Явная аномалия! — Профессор снова склонился над сейсмограммой. — Видите, Бельц, эту характерную зазубрину? Не ошибусь, если скажу, что это последствие автершока. Здесь никак не меньше четырех баллов по шкале Рихтера!

— Для старушки Европы начинают звонить колокола, — хмуро заметил Бельц, невольно покосившись на висевшую в кабинете карту.

— Мои австралийские друзья сказали бы проще: это лошадь потерлась о столб веранды, — в тон ему отвечал Крестовски. — Впрочем, Австралию вряд ли заинтересует то, что происходит на Евро-Азиатском континенте. Скорее всего, австралийские фермеры спокойно продолжают доить своих коров… Человечество на удивление беспечно! — профессор вздохнул. — Впрочем, для них, да и для нас последствия тихоокеанского катаклизма пройдут достаточно безболезненно. Вот разве что Восточную Европу слегка тряхнет… Я думаю, это будет Польша или Россия. Вам приходилось бывать в России, Бельц? Удивительная страна! Там всегда что-нибудь происходит. В прошлом веке у них уже были Спитак, потом Нефтегорск…

— А еще у них была perestroyka, — язвительно отозвался Бельц. Впрочем, профессор на это никак не отреагировал. Он еще раз внимательно просмотрел интересующий его сектор и сказал:

— Да, скорее всего, это будет Россия, — на мгновение лицо у Крестовски стало растерянным. — Вероятно, в сейсмически опасных районах может произойти локальная подвижка пластов, возможно, нарушится геоструктура… Впрочем, думаю, никаких глобальных катастроф у русских на этот раз не произойдет. Хватит им и того, что они уже имеют!

Профессор читал сейсмограмму, как слепой — книгу, чуть касаясь ее кончиками пальцев. Читал быстро, практически без ошибок. Герман Шульц стоял у карты и отмечал направление тектонического излома черным как ночь карандашом.

Было около одиннадцати часов по Гринвичу. Где-то за тысячи километров отсюда, вдоль линии тектонического излома, на многокилометровой глубине, от чудовищного давления гранит перемалывался в песок, подземные реки меняли свои берега и графит превращался в алмазы. А в городе Кельне, известном своей университетской лабораторией, профессор Крестовски пытался угадать ход событий, к которым мир был еще не готов.

* * *
Не успел звонок заиграть «Танец с саблями» Хачатуряна, как Нина Андреевна отложила модный журнал и пошла в прихожую.

— Что-то ты сегодня поздно. Обещал ведь пораньше приехать. Я когда еще обед приготовила! На кафедре задержался? — спросила Нина Андреевна, закрывая за супругом дверь.

— Да нет, в городской администрации был. На совещании.

Рябцев пристроил папку с «Осмыслением» на трюмо, разулся, надел шлепанцы, и экономная Нина Андреевна тотчас же выключила в прихожей свет.

— Иди, обедай, — сказала она, направляясь в комнату. — И не забудь потом посуду вымыть.

Увы! Все счастливые семьи имею привычку обедать, впрочем, и несчастливые тоже. А вот тарелки в каждой семье моют по-своему. В счастливых семьях этим занимается прислуга, в несчастливых же чаще всего муж. Впрочем, Рябцев на семейную жизнь не жаловался, он к ней просто привык. Да и что там, скажите, особенного — пару тарелок вымыть?

Управившись с посудой, Михаил Иванович прошел в комнату и присел на диван.

— Что там у тебя? Выкладывай. — Нина Андреевна внимательно посмотрела на мужа. Она всегда чувствовала, какое у того настроение. Сегодня муж был явно не в духе. — Что случилось?

— Ничего особенного. В городской администрации начинают к Годовщине готовиться. Специальную комиссию создали.

— Что, и тебя в нее включили?

— И меня.

— Ну и ладно. А расстроился из-за чего?

— Да я, собственно, и не расстраивался, хотя… — Рябцев сделал неловкую паузу. — Знаешь, когда каждый встает и начинает денег на подготовку к Годовщине просить, как-то неловко себя чувствуешь. Будто бы и ты из их числа. А я ведь просителем никогда не был, ты же знаешь.

Но здесь уж Нина Андреевна мужа совершенно не поняла.

— Ну, просят и просят… Мог бы и ты попросить. Ты сколько лет свою монографию издать не можешь? — спросила она, но ответа не получила. — Гулькин там тоже был?

— Был. Кстати, дал мне рукопись своего нового романа, просит, чтоб я предисловие написал. Издавать собирается.

— Гулькин тоже денег просил?

— Не сам он, конечно, а за него… Но разговор такой был.

— Понятно. Гулькин своего не упустит!

Нина Андреевна словно в воду глядела. Тотчас же и зазвонил телефон.

— Сиди, я отвечу, — Рябцев снял трубку. — Слушаю.

— Еще раз привет, — это был, точно, Гулькин. — Я тебе вот по какому поводу звоню… Да подожди ты, пиит несчастный! — Слышно было, как Гулькин, закрыв трубку ладонью, переругивается с кем-то далеким и невидимым. — Извини, Миша, это я не тебе.

— Я так и понял. Что звонишь?

— Дело есть, небольшое. Ты мне сто рублей не займешь? До среды?

— Приезжай.

— Вообще-то, лучше двести. До субботы, — торопливо поправился Гулькин. — Так займешь?

— А в чем дело? — спросил Рябцев, втайне боясь услышать что-нибудь невыразимо гадкое, вроде «в вытрезвитель забрали». И облегченно вздохнул, услышав:

— Да понимаешь, тут у одного из наших юбилей… Я тебе говорил — у поэта Шумейчика. Слышал о таком? Нет? Ну, это не важно. В общем, я к тебе, Миша, подъеду? Можно прямо сейчас? Ну, спасибо, дружище, выручил.

Положив трубку, Гулькин вернулся к столу, накрытому по случаю двенадцатилетия творческой деятельности поэта Шумейчика. Впрочем, особой радости от этого прозаик не испытывал. То ли дата была не совсем круглой, то ли юбиляр в оценке своего творчества оказался на редкость скромным, но стол был накрыт весьма скупо, что называется, ни выпить, ни закусить. В данный же момент на нем вообще мало что оставалось. Тем не менее, Гулькину удалось выжать из бутылки почти полную рюмку «Праздничной» и ухватить с бумажной тарелки половинку огурца. Сидевшие за столом вздохнули, но промолчали.

— Учитесь, пока я жив! — сказал Гулькин, ни к кому конкретно не обращаясь. Втянул в себя жидкость, захрустел огурцом, на удачу еще раз прошелся взглядом по столешнице и подмел последнее, что осталось — кружок колбасы, которую юбиляр по рассеянности порезал неочищенной. Бросились в глаза три загадочные буквы: «Кра…»

«Стало быть, «краковская», — догадался прозаик, нетерпеливо отдирая буквы вместе с кожурой. — Лучше бы сервелата купил, бездарь!»

— Значит, так, — веско сказал Гулькин, дожевав колбасу. — Я сейчас отлучусь. По делам. Где-то на полчаса. И вернусь, кое с чем. Так что не расходитесь. Ждите!

Поднялся и вышел, не прощаясь.

— Вот чем мне Борис нравится, так это своей решительностью, — громко, чтоб все слышали, сказал поэт Брючеев. — Видали? Позвонил. Договорился. Поехал. Через полчаса привезет. Правда же, молодец?

— Да что там говорить? Человечище! — подхватил светлый лирик Горчинцев. — А ведь по виду и не скажешь. Так, ничего особенного. Типичный провинциал! Пишет вяло, скучно, неинтересно…

— Сто рублей как весной у меня занимал, так до сих отдать не может, — тут же вставил Брючеев, и повернулся к Шумейчику. — Вот ты, Леня, когда-нибудь забывал товарищу долг отдать?

— Не забывал, — сказал поэт, подумав. — Или забывал? Знаешь, не помню. А что?

— И плохо, что не помнишь, — гнул свое Брючеев. — Все надо помнить, Леня. Все! Где брал. У кого брал. Сколько брал. И когда отдать обещал. Талантливый человек никогда об этом не забывает!

Заспорили о таланте. Перебрали всех своих знакомых, но талантливых среди них так и не нашли. Потом Шумейчик почитал свои новые стихи, Брючеев его тут же поругал за излишнюю метафоричность. Горчинцев же, тот, напротив, заметил, что с метафорой Леня и близко не знаком, а вот эпитеты у него чудо как хороши. Хотя с рифмами — прямо беда, хоть совсем от них отказывайся. Поэт, понятно, обиделся. А тут еще Брючеев некстати вспомнил, как лет десять назад его сборник стихов «Дух медвяный» издательство безжалостно вычеркнуло из плана, а вместо этого выпустило роман Гулькина «Колобродье», и за столом стало совсем уж скверно.

— Кстати, сколько там времени? — среди тягостного молчания спросил Брючеев, хотя и был при часах. — Половина восьмого? Странно! Борис должен был еще часов в семь прийти. Интересно, где это его черти с бутылкой носят?

Подождали еще минут десять. Рассеянно покурили, то и дело поглядывая на дверь. Потом лениво прибрали на столе, смахнули на пол хлебные крошки.

— А может, ко мне зайдем? Супруга к теще поехала, я один… И коньячок в холодильнике найдется. Выпьем на посошок, и по домам? — предложил хлебосольный Горчинцев.

Так они и сделали.

А Гулькин в тот вечер, как на грех, повстречал в гастрономе известного в Городе журналиста Вертопрахова, имевшего, впрочем, и другую фамилию — Ал. Серебряный. Тут же припомнил ему одну гадкую статью в каком-то тощем журнале и даже сгоряча пообещал бедняге руки оторвать. И оторвал бы, не догадайся тот пригласить Гулькина в ближайшее кафе — обсудить вышеозначенную статью за бутылочкой пива.

Статья оказалась большой, и бутылочки на нее не хватило. Пришлось взять еще одну, плюс пятьдесят граммов коньяку на каждого. После чего Вертопрахов критику в свой адрес частично признал, хотя и заметил при этом, что печатал статью не он лично, а редактор Семитов, каковой и посоветовал журналисту вместо слова «знаменитый» написать «малозаметный», только и всего. А далее — по тексту.

— Это я-то малозаметный? — бушевал за столом Гулькин, впрочем, не опускаясь до битья стаканов в присутствии бездаря. — Да у меня, между прочим, премий столько, что твоему редактору и не снилось!

— Премия в наше время — не проблема! Взял да и получил, — лениво отбивался журналист, хрустя пивными сухариками.

— Легко сказать — получил! А написать роман, а издать его? Это тоже, по-твоему, не проблема?

Но Вертопрахов в ответ только жмурился и говорил, что и сам по ночам романы пишет. А в дневное время суток свой талант в газету продает. А куда денешься? Кушать-то и гению хочется!

— Кстати, сегодня в мэрии какая-то комиссия заседала, — как бы между прочим заметил Вертопрахов. — Ты не в курсе?

— Ну, был я на совещании. Специально туда пригласили. И что с того? — спросил Гулькин.

— Точно, был? — тотчас вскинулся Вертопрахов. — Что же ты молчишь? Расскажи, что они там насчет Годовщины думают?

— В каком смысле?

— В самом прямом! Ну, журналы, плакаты, буклеты, памятные адреса… Да что мне, Борис, приходится из тебя информацию клещами тянуть? Подожди, я сейчас.

Вертопрахов смотался к стойке и принес еще по пятьдесят. Такой смелый журналистский ход писателю понравился.

— Да что там — совещание? Ничего интересного, — начал он, задумчиво поглядывая на коньяк. — Ну вот, например, один хороший роман собираются к Годовщине издавать… то есть целую трилогию. Вот такая новость.

— Чью трилогию? Твою, что ли?

— Ну, не твою же! Именно мою и собираются издавать. И деньги на это дают. Лично от мэра слышал!

— А тираж?

— Тысяч тридцать… или даже пятьдесят, — легко приврал Гулькин. — Если тебе интересно, я могу уточнить. Завтра же Щуксу позвоню… Между прочим, подарочным изданием выпустить обещают!

Новость о чужой трилогии, которую собираются выпускать, да еще подарочным изданием, подействовала на журналиста удручающе. Он даже в расстройстве слепил из хлебного мякиша небольшой колобок и стал задумчиво катать его по столешнице, соображая, как лучше поступить в этой непростой ситуации.

Вариантов виделось два. Можно было демонстративно заказать еще пятьдесят, выпить в гордом одиночестве — и уйти, не попрощавшись. А можно было поступить и по-другому: взять не одну, а две по пятьдесят, сурово выпить обе дозы, потом громко рассмеяться в лицо этому хаму Гулькину — и уж тогда только уйти, громко хлопнув дверью. Но, прикинув свои финансовые возможности, Вертопрахов понял, что две, пожалуй, ему не осилить, и нужно идти на компромисс.

Так он и сделал — тонко намекнул Гулькину, что гонорар за статью ему еще не давали, а зарплату пока задерживают. Опытный инженер человеческих душ, Гулькин сразу же понял простую механику мелких поступков бездаря Вертопрахова, и вынул из кармана сто рублей.

— То, что надо! — сказал бездарь, уносясь к буфетной стойке. А через минуту вернулся, непонятно каким образом уместив в одной руке две по пятьдесят, четыре бутерброда в тарелочке и пачку сигарет. В другой руке Вертопрахов бережно держал сдачу.

— У меня все по-честному, — как бы между прочим заметил он, передавая Гулькину теплый гривенник. И сурово взялся за коньячную стопку. — Ну, Борис, за твою трилогию! — При этом лицо у журналиста перекосилось. — Кстати, ты бы при случае намекнул там, в комиссии, насчет моих очерков? Про ветеранов? У меня ведь их на три книги, не меньше, наберется. Да мне хотя бы одну издать! Поможешь?

И правда, по ветеранам Вертопрахов был отменный специалист. Как же, помню я один его очерк — «Вечно в строю» назывался… или все же «В строю до конца»? Ах, ну да! Ну, конечно, «В строю навечно». Торжественный был материал! Как вспомню, так до сих пор духовой оркестр в ушах играет. Платили, правда, за очерки мало, раз в магазин сходил — и денег нет, зато печатали Ал. Серебряного часто и охотно. В основном, в газетах, редко — в журналах. А чтобы отдельной книжкой издаться, надо было лет пятнадцать в очереди отстоять. А какому творческому человеку это понравится?..

— Я подумаю. В смысле, попробую твои очерки предложить. На следующем же совещании, — пообещал Гулькин, несколько подобревший после пива с коньяком и пары тощих бутербродов. — Только я не уверен, что тебя успеют к Годовщине издать. Нынче желающих напечататься — знаешь, сколько?

Гулькин знал, что говорил. Не далее как в обед он заезжал в издательство — лишний раз себя показать, на редактора посмотреть, а заодно уж и пообещать, что «Осмысление» будет лежать у него на столе не позже чем к середине августа.

— Как же, помню, Иван Николаевич, все помню! Сижу, работаю. Так что не беспокойтесь: лично вам рукопись принесу, — возвестил Гулькин, шумно входя в редакторский кабинет. — А вы что же, Иван Николаевич? Переезжать собираетесь? — тревожно добавил он, заметив у стены с десяток картонных коробок, набитых рукописями. — И куда же, интересно?

— Да какой там, к чертям, переезд? Это все ветераны мне свои мемуары носят, — желчно отвечал редактор. — И еще обещали принести. Я уж и в комитет по печати звонил, просил принять меры. Говорят, ничего не можем поделать, из министерства указание пришло — печатать всех подряд, никому не отказывать. В двух экземплярах: один — для библиотеки, а другой — для автора. Пусть, мол, читает, что он там героического про себя насочинял.

Чужие рукописи раздражали. Однако Гулькин оказался на высоте: ругать конкурентов не стал и литературных достоинств мемуаров даже пальцем не тронул. Заметил только, что по два экземпляра на каждого, пожалуй, слишком жирно будет. Где на всех столько бумаги взять? А вот издать «Осмысление» — надо. Отличный получился роман! Да вот же и профессору Рябцеву он понравился…

— А ты попроси, Боря, на комиссии: мол, так и так… свежо, талантливо… Век тебя не забуду! — взмолился Вертопрахов, судорожно перебирая в кармане мелочь. — Книжек пятьсот издадут — и хорошо. Я ведь за большими тиражами не гонюсь. А за мной, Боря, не пропадет. Ты ведь меня знаешь!

На что Гулькин понимающе улыбнулся, мол, знаю, чего уж там… Допил, что осталось, и пообещал помочь.

Расстались они друзьями.

* * *
Без четверти десять Рябцев был в городской мэрии. Поднявшись на второй этаж, отыскал дверь с табличкой «Департамент культуры. Заведующий Фуфлачев И. Г.» и оказался в приемной — с филенками под мореный дуб и секретаршей в углу, за столом на две тумбы.

— Вы к Игорю Георгиевичу? А его нет. Уехал на совещание, — секретарша мельком взглянула на посетителя. — Вы с ним договаривались?

— Ну конечно! Сегодня, на утро.

В глазах секретарши мелькнуло нечто похожее на досаду.

— Ну, не знаю… Может быть, он уже вернулся? Сейчас посмотрю.

Пошла, посмотрела. И чудо: Фуфлачев оказался на месте! Главный городской культработник явно скучал среди стен, обвешанных дипломами, вымпелами, памятными знаками и афишами, и обрадовался профессору как родному.

.— А я вас заждался. Думал, что не придете, — пропел Фуфлачев, мягко выкатываясь из-за стола навстречу Рябцеву. — Хотел уже, знаете ли, машину за вами посылать.

— За машину спасибо. А почему вы думали, что я не приду? Мы же вчера уговаривались.

— Всякое бывает. Могли и передумать. А может, вас вообще мой проект не устраивает.

— Ну почему же? Любопытно было бы узнать, хотя бы в общих чертах.

— Я вам на месте все объясню. Хорошо? — Рябцев рассеянно кивнул в ответ. — Тогда что же мы? Едем!

И покатился вслед за Рябцевым из кабинета.

— Скажу по секрету, с нашим Алексеем Митрофановичем ездить очень, очень опасно, — разоткровенничался Фуфлачев на лестнице.

— Кто такой — Алексей Митрофанович? Это ваш водитель? — спросил Рябцев.

— Он самый. Между прочим, оригинальнейший человек! — Фуфлачев коротко рассмеялся. — Вы не поверите, но стоит лишь задремать… или просто в окно засмотреться, как непременно куда-нибудь не туда заедете. Точно так! Вот, вчера, например. Я в городской филармонии был. Ничего интересного… обычный бенефис с банкетом. Так Алексей Митрофанович меня вообще не в ту сторону повез. В Зеленой балке хотел высадить, представляете? А я, между прочим, в самом центре города живу.

— Действительно, оригинал, — усмехнулся Рябцев, не забывая глядеть себе под ноги.

— Вам непременно надо с нашим Алексеем Митрофановичем познакомиться, — не умолкал Фуфлачев, то и дело забегая по лестнице чуть вперед, чтобы Рябцев его лучше слышал… — Недавно семьдесят стукнуло, а машину водит как бог. Тот еще стариканище. Орел! Между прочим, участник войны. И медаль за оборону Города имеет.

— Что? Медаль? За оборону? Не может быть! — Рябцеву показалось, что он ослышался. — Он что же, в яслях начал воевать?

— А вот и ошиблись. Раньше, гораздо раньше! — радостно сообщил Фуфлачев. — Да наш Алексей Митрофанович, можно сказать, с первого своего дня на фронте. Он ведь прямо в воронке родился. А вы и не знали? Обычное дело: их матушка бомбежки испугалась, да тут же, в воронке, и родила. С тех пор Алексей Митрофанович на самолеты спокойно смотреть не может, в санаторий только поездом ездит. А билеты исключительно в вагоны «СВ» берет. Вот она, судьба-то, у него какая!

Спустившись на первый этаж, они вышли из мэрии и направились к стоявшей поодаль машине.

— Говорите, и медаль у водителя есть? Интересно, — рассеянно заметил Рябцев, двигаясь вслед за Фуфлачевым.

— А то! — тотчас же встрепенулся тот. — Вы про Ивана Тимофеевича, надеюсь, слышали? Когда-то был у нас первым секретарем? Вот Иван Тимофеевич все это дело и устроил. Он ведь с нашим Алексеем Митрофановичем всю область на «газике» объездил, сколько раз другим водителям в пример ставил. А как услышал, что у того даже скромной грамоты нет, моментально расстроился. Не могу, говорит, допустить, чтобы такой боевой старик и без медали жил. Ну и в Москву, на перекладных. Сколько приемных обошел, сколько кабинетов оббежал! Говорят, в Министерстве Обороны неделю спал под лестницей!.. Посевную в области сорвал, «строгача» по партийной линии схватил, но обещание свое выполнил. С тех пор Алексей Митрофанович с медалью. Очень ею дорожит. Нипочем без медали за руль не сядет! А Иван Тимофеевич давно на пенсии, сейчас в Зеленограде живет. Между прочим, мемуары пишет.

— И о чем, интересно? О войне? — заметил Рябцев с ноткой сарказма в голосе.

— А о чем же еще, как не о ней? Нашим старикам только этим и жить, — вздохнул Фуфлачев. — Да я, может, и сам скоро за воспоминания сяду. Чем я хуже других? Жаль только, медали у меня нет. Но, может, еще дадут — попозже?

Плотный старик в добротном кожаном пиджаке сидел за рулем казенного «мерседеса» и читал «Городские новости».

— Милости прошу, — пригласил Фуфлачев, открывая заднюю дверь.

— Здравствуйте, — вежливо сказал Рябцев, забираясь в салон. В пиджаке молча сунул газету между сиденьями и потянулся к ключу зажигания.

— Утро доброе, — уточнил Рябцев, изрядно смутившись, но водитель и на этот раз даже ухом не повел. И лишь когда профессор в сердцах хлопнул дверцей, наконец-то обернулся к чересчур нервному пассажиру.

— Что? Не слышу. Говорите громче, — водитель мельком взглянул на Рябцева и тут же, казалось, потерял к нему всякий интерес.

— Контузия у него, — снисходительно заметил Фуфлачев, поудобней располагаясь на переднем сидении. — Я же вам говорил: в воронке человек родился!

— Как же он тогда машину водит? — ахнул Рябцев.

Судя по тому, как оживилось у водителя лицо, эту фразу он услышал.

— Да что там — машина? Ерунда, — сказал водитель, оборачиваясь к Рябцеву. — Я в армии, помню, танкистом служил, сверхсрочником. Вот это техника! Бывало, едешь по Праге, а чехи что-то кричат по-своему, руками машут… Будто никогда настоящего танка не видели. Смех! Ну, пальнешь шутки ради над головами, чтоб под гусеницы не лезли, и дальше себе едешь. И хоть бы раз у меня права отобрали!

Тронулись с места. Проскочили один перекресток, другой… Бравый водитель Алексей Митрофанович с медалью, секретарь Иван Тимофеевич, ночевавший под лестницей, чиновник Фуфлачев, собирающийся писать воспоминания — все смешалось у профессора в голове наподобие коктейля. И льдинкой плавала в нем одна-единственная мысль: да неужели они об этом всерьез? Быть такого не может!

— Интересно, что вы будете делать лет через десять, когда ни одного ветерана в живых не останется? — не выдержав, спросил Рябцев.

— Ну, хотя бы одного старичка где-нибудь да отыщем, — хмыкнул Фуфлачев. Впрочем, улыбка тотчас же сошла с его лица, а глаза стали строгими, как у трамвайного контролера. — А собственно, вы-то что переживаете? Это нам воспитанием молодежи приходится заниматься. Вот мы и занимаемся. Ветеранов привлекаем, встречи организовываем… И довольно успешно. У меня, между прочим, даже грамота за это есть!

— Я вот о чем думаю… Странно все это, — неожиданно вырвалось у Рябцева. — Смотрите, что получается. Сначала одна страна одолела другую, так? Тогдашнее поколение было поколением победителей. Потом мы отказались от прежней идеологии. И нынешнее поколение стало поколением побежденных. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Ну, предположим. И что?

— Так ведь это самое страшное! Представьте, как должен чувствовать себя человек, которого общество по-прежнему называет победителем, хотя само живет совсем с другой идеологией. Все изменилось — цели, ориентиры… Мировая система, наконец. А мы как воспитывали молодежь на опыте старшего поколения, так до сих пор и продолжаем воспитывать. Как будто, чтобы считаться настоящим патриотом, обязательно медали надо на груди носить!

Что называется, прорвало. Обычно Рябцев был многословным лишь на лекциях. Кажется, профессор и сам понял свою оплошность, потому что вдруг замолчал, сделав вид, что разговаривал сам с собой. А вот чиновник Фуфлачев поступил по-другому: от острой темы прятаться не стал. Да, признаться, и некуда было: в машине разве спрячешься?

— Интересно вы рассуждаете, профессор, — начал Фуфлачев, осторожно подбирая слова. — Можно сказать, культурнейший человек, Отечественной историей занимаетесь… А простых вещей понять не можете.

— Простите?..

— Да я-то что? Прослушал — и забыл, — вздохнул Фуфлачев, и покосился на водителя. — А вот Алексею Митрофановичу слышать это было бы очень, очень обидно! Ладно, хоть контузия у человека, — и снова вздохнул. — Он ведь, знаете, прямо в воронке… Я вам рассказывал… Пуще жизни медалью дорожит! А вы, профессор, при нем такое говорите… Прямо вам удивляюсь!

Хотел еще что-то сказать, но передумал, повернулся к боковому окну и сделал вид, что рассматривает городские пейзажи.

Поглядывал в окно и Рябцев. Сейчас он вдруг обратил внимание на то, сколько в Городе пожилых людей. Буквально на каждом перекрестке профессор замечал седых и скромно одетых, терпеливо ожидавших зеленый свет. И хоть сам был давно не мальчик (уже пятьдесят семь!), увиденное его огорчало. Иному бы дома сидеть, правнуков нянчить, а он знай себе идет, еле ноги передвигает, от магазина к магазину. Не иначе как цены высматривает. А заодно уж и свежим воздухом дышит. за бесплатно.

Минут через двадцать уже подъехали к Холму. Прижались к обочине, остановились. Водитель остался дочитывать «Городские новости», а Рябцев с Фуфлачевым вышли из машины и стали подниматься по бесконечной лестнице, ведущей на вершину Холма.

Главный специалист по культуре шагал… нет, бежал… нет, именно катился вверх по ступенькам, опровергая все законы физики. Рябцев же, как человек в возрасте, шел медленно, иногда останавливался передохнуть, и тогда Фуфлачев начинал нетерпеливо крутиться на месте, то глядя на профессора, а то устремляя свой взор на Монумент. Чувствовалось, что заведующему департаментом культуры не терпится продемонстрировать свой театрально-постановочный талант во всем его великолепии.

И вот поднялись наверх, к Монументу, прошли чуть дальше и левей, мимо храма, прилепившегося к пологому склону (горели под солнцем купола). Открылся вид на низину, обсыпанную тощими кустами да березками. Здесь Фуфлачев остановился, вынул из папки лист бумаги, сложенный наподобие военной карты, и развернул его. Получилась небольшая бумажная простыня, густо разрисованная какими-то квадратиками, прямоугольниками и кружочками. А также красными и синими стрелами, переплетенными вокруг большой черной буквы М.

— Ну, вы понимаете, что «М» — это Монумент, — начал Фуфлачев в меру торжественно. — Собственно, вокруг него и развернутся эти полные драматизма события…

— Какие, простите, события?

— Известно, какие! Военно-исторические, конечно, — с суворовской прямотой отвечал Фуфлачев. — Взгляните на план-схему. Вот здесь, в лесочке, мы думаем роту автоматчиков разместить, а сюда пару пулеметов определим. Там их батарея, здесь — наша… А это — линия вражеских окопов. Видите, синим нарисовано? Сюда мы минометы поставим. Потом еще пару пушек — на правый фланг, пару — на левый…

И пошел, и пошелрассказывать, пошел показывать, да бойко так, что Рябцев лишь успевал крутить головой по сторонам и соображать, где и что должно будет стоять и размещаться.

Впрочем, профессор довольно быстро разобрался в план-схеме и тут же принялся давать Фуфлачеву полезные советы. В частности, предложил отказаться от минометной стрельбы из-за опасности ранить кого-нибудь из гостей учебной болванкой. А еще посоветовал обойтись без бронетранспортеров, поскольку на Холме такой техники отродясь не водилось.

— Без бронетранспортеров не интересно, — возразил Фуфлачев. — Ну да ладно, пусть одни танки будут. Я думаю, мы их вон в тех кустах спрячем, — и махнул куда-то влево. — Танки в самом конце представления в атаку пойдут. Представляете, как здорово они смотреться будут?

— Ну, если только смотреться…

— А то! — чувствовалось, что чиновника понесло. — Зарядим их холостыми патронами — весь Город на Холм сбежится! Да что там — танки? Военные мне по такому случаю и вертолеты пообещали дать. Как думаете, штук пять вертолетов нам хватит?

Рябцеву показалось, что он ослышался.

— Какие вертолеты? Откуда — вертолеты? — чуть не закричал он. — Вы хоть помните, когда у нас была битва за Город? Не летали тогда над Холмом вертолеты, понимаете? Не было тогда вертолетов! Конструктор Сикорский их еще не изобрел.

— Не изобрел, говорите? А жаль, — было видно, что чиновник расстроился. — Ладно, мы и без Сикорского обойдемся!.. Да, самое главное чуть не забыл: в конце представления вон из тех кустов появится городской мэр. На белом коне, между прочим.

— Мэр? На белом коне? — переспросил Рябцев.

— Мэр. А кто же еще? Именно на белом! — торжественно возвестил Фуфлачев. Щеки у него покрылись легким румянцем. — Но это еще не все. Как только мэр появится из кустов, тут же навстречу ему из-за Монумента выедет… Как вы думаете — кто?

— Неужели Президент? — ахнул Рябцев.

— Ну что вы! — Фуфлачев рассмеялся, довольный произведенным эффектом. — Президент у нас среди почетных гостей будет сидеть. Я думаю министру культуры предложить в представлении поучаствовать. Ему тоже коня дадим, только вороного. Вот на нем министр к мэру и подъедет. Аркадий Филиппович отрапортует о завершении театрализованного представления, министр поблагодарит за отличную подготовку к празднику, массовка три раза «ура!» прокричит… Потом оба поскачут с Холма в городской театр, на торжественное собрание, посвященное празднованию очередной Годовщины. А дальше — по обычной схеме: речи, награждения, цветы, аплодисменты. Буфет, наконец. А вечером — праздничный фейерверк и большое народное гуляние.

С минуту оба молчали: Фуфлачев — от полноты нахлынувших на него чувств, Рябцев — от размаха развернувшейся перед ним картины.

— Вот такой у меня замысел, — скромно заметил Фуфлачев, аккуратно сложил план-схему и уместил его в папку. — Думаю, для первого знакомства с постановочным замыслом сегодняшней поездки вполне достаточно. Да вы не волнуйтесь, времени у нас много, еще успеем детали обсудить.

Рябцев поглядел на Фуфлачева и ничего не сказал. В глазах чиновника профессор увидел блеск стали, всполохи огня и боевые хоругви.

По дороге с Холма они расстались. Фуфлачев отправился в городскую администрацию, а Рябцев решил заглянуть к своему давнему приятелю — Ивантееву. Когда-то оба они учились в одной школе и жили в одном дворе, потом каждый пошел своей дорогой. Рябцев двинулся по научной линии: после университета подался в аспирантуру, потом защитил кандидатскую, а вскоре и на докторскую замахнулся, и тоже оплошки не дал. А Ивантеев, тот больше по строительной части: мотался по Заполярью, лет десять прожил в Уренгое, потом вернулся в Город и продолжал строить дома… Правда, выше начальника участка так и не поднялся. А выйдя на пенсию, пришел работать на Холм — техником-смотрителем Монумента, да так здесь и прижился.

Дядя Саша, как звали Ивантеева, был своего рода достопримечательностью Холма, его верным талисманом, без которого Холм потерял бы половину своих исторических достоинств. Вот уже двадцать лет дядя Саша каждое утро заходил внутрь Монумента и осматривал сложную систему стальных тросов, которыми поддерживалось многометровое сооружение. И двадцать лет же, регулярно раз в месяц, в любую погоду, дядя Саша поднимался по бесконечным внутренним лестницам на Монумент, выползал на его бетонное плечо и подолгу сидел там, в одиночестве, глядя на раскинувшуюся далеко внизу Реку.

Кто знает, о чем думал в эти минуты старый смотритель, кого вспоминал? Может, своего отца, гвардии рядового Ивантеева, десять послевоенных лет прохрипевшего простреленным легким в сырой заводской комнатенке и умершим в полном убеждении, что чистые и светлые квартиры со всеми удобствами строят лишь для тех, кто не воевал? А может, дядя Саша в эти минуты мысленно беседовал с соседом своим, стариком Евсеевым, аккуратно напивавшимся с каждой пенсии и вспоминавшим всегда одно и то же — как его однажды расстреливали свои же близ безымянного хутора, где держал оборону их истрепанный полк.

Покурив и вдоволь наглядевшись на Город, Ивантеев спускался на грешную землю и отправлялся в приземистое двухэтажное здание, где размещалась инженерная служба, отвечавшая за техническое состояние исторического памятника. Там он открывал специальный журнал и корявым своим почерком записывал всегда одну и ту же фразу: «Монумент проверен, замечаний нет. Техник-смотритель Ивантеев».

Дядю Сашу Рябцев застал в крохотной комнатке на первом этаже, под лестницей. Смотритель сидел у окна с видом на Монумент и пил чай из эмалированной кружки. Баранки, наполовину высыпанные из пакета, горкой лежали на столе. Сахару у Ивантеева как всегда не было.

— Садись, чайку попей. По делам или как? — спросил дядя Саша, здороваясь с Рябцевым за руку.

— По делам. Сам ведь знаешь, Годовщина скоро. Департамент культуры собирается на Холме театрализованное представление устраивать. Вот, приехал на месте посмотреть, проконсультировать, — объяснил Рябцев, подсаживаясь к столу.

— А без представления никак нельзя? — хмуро буркнул Ивантеев. — Я так думаю, Холм — не то место, чтобы театры устраивать.

— Что-то ты сегодня сердитый. Что-нибудь случилось? — спросил Рябцев. Обычно смотритель встречал его куда более радушно.

— Не знаю, Миша. Может быть, и случилось, — вырвалось у смотрителя. — Еще сам толком не разобрался.

— Да в чем дело?

Смотритель отставил в сторону недопитый чай и посмотрел на профессора долгим тревожным взглядом.

— Слушай, Миша, ты меня уже сколько лет знаешь. В одном дворе росли, так? — вполголоса заговорил он.

— Было дело, росли, — не стал отрицать Рябцев. — И что?

— Выпиваю, конечно, ни без того, — все так же тревожно продолжал дядя Саша. — Однако белой горячки сроду не было, и на голову я никогда не жаловался. Ведь не жаловался?

Рябцев пожал плечами, не понимая, куда клонит смотритель.

— Да ты хоть скажи, в чем дело?

— Вот и я бы хотел это знать, — Смотритель с минуту помолчал, раздумывая, и наконец, решился. — Ты знаешь, Миша, с нашим Монументом что-то не то происходит.

— А что именно? — осторожно спросил Рябцев, и внимательно поглядел дяде Саше в глаза. В зрачках у смотрителя серым облачком висела тревога.

— Я так думаю, почва под Монументом начала просадку давать. Уже сантиметров на тридцать в землю памятник ушел, а может, даже больше. Понимаешь?

— А ты не ошибся?

— Смеешься, Миша? Да я уже двадцать лет за Монументом слежу, каждую трещинку в нем знаю!

И здесь дядя Саша перешел на торопливую скороговорку, в которой попеременно упоминались стальные тросы, бетонное основание, специальные датчики, умный прибор гирокомпас… Ну, словом, каша получилась невообразимая. Впрочем, профессору она оказалась вполне по зубам. Задав пару-тройку наводящих вопросов, Рябцев понял: с Монументом и в самом деле происходит что-то неладное. Вроде бы как в землю он стал проваливаться, если, конечно, Ивантеев не ошибается. Основание, что ли, у Монумента грунтовыми водами подмыло?

— Ты кому-нибудь еще об этом говорил?

— Нет еще. Да и зачем? — Лицо у смотрителя стало грустным. — Того и гляди, за сумасшедшего примут.

* * *
В тот день Ивантеев проснулся рано, семи еще не было. Голова была тяжелой после вчерашнего. «А не надо было в гости заходить,» — упрекнул себя дядя Саша. Впрочем, переживай, не переживай, а на работу все одно идти надо.

Дядя Саша поднялся и сходил на кухню — поставил чайник на газ. Присел к столу, собирая мысли в порядок. Вспомнил вчерашний вечер, как пришел проведать соседа — старика Евсеева. Тот сначала пожаловался, что опять ему пенсию задерживают («Был бы я генералом, на блюдце бы ее носили!»), а потом похвастался — мол, сегодня от нашего мэра помощь получил. И тут же выставил на стол бутылку «Капели».

Понятно, выпили по чуть-чуть, потом снова выпили. А там, как водится, и до воспоминаний дело дошло.

«Я ведь, знаешь, Саня, не трус. Было дело, на фронте раньше других из окопа вставал, — принялся Евсеев разматывать горький свиток своей судьбы. — Но вот случай тот помню до сих пор. Это когда каптенармус мне выдал ботинки не того размера. Я ими, треклятыми, все ноги в кровь истер, пока от склада до передовой топал. Ну, думаю, пока тихо — сниму ботинки, пусть ноги отдохнут. И что же ты думаешь? Не успел я шнурки развязать, как наш ротный уже в атаку поднимает: мол, за Родину, за Сталина! Вскочил я сгоряча на бруствер, шаг сделал — и в крик: не то что бежать — пешком идти не могу, хоть пристрели меня на месте. Эх, думаю, где наша не пропадала! Только начал ботинки снимать, чтобы ловчей было в атаку бежать, как особист из кустов выныривает: ага, кричит, шкура, в тылу отсидеться хочешь? Ну и наганом меня по морде… Тут я, знаешь, и вовсе сомлел. Открываю глаза, а атака давно захлебнулась, ротный убитый лежит. А меня — под арест, как вовремя разоблаченного дезертира».

На этом месте голос у Евсеева осекся, а глаза стали привычно наливаться хмельными слезами. Старик закурил, несколько минут сидел, успокаиваясь. И продолжил свой рассказ.

«Разбудили нас рано, только-только начало рассветать, ну и повели к ближайшему лесочку, чтобы приговор зачитать. Впереди Васька Жаблин шел, он года на три был старше меня… тоже, значит, сплоховал человек. А я за ним, босиком. И ботинки зачем-то в руках держу. Бросить бы их — на кой они мне на том свете сдались? — да боюсь, за утрату казенной амуниции старшина нарядами загоняет. Ты прикинь: в двух шагах от расстрела, и такие мысли в голову лезут! Привели нас, поставили перед строем, особист бумажку из планшетки достал. Так и так, говорит, проявили малодушие… позорно дезертировали, то да се… Короче, расстрелять их, как бешеных собак, и точка. Вот тут ботинки у меня из рук и выпали. Все, думаю, хана, относил я свое на этом свете! А особист дальше говорит. Мол, учитывая молодость рядового Евсеева, а также принимая во внимание ходатайство командира роты капитана Деризуба, Родина дает последнюю возможность смыть позор своей кровью. И присудили мне, Саня, штрафбат. Еще толком увести не успели, а сзади — бах! Оглядываюсь, а Васька Жаблин лежит на спине и глядит в ясное небо. И что он там видит, никому уже не узнать: ни мне, ни особисту этому, с планшеткой, ни взводу нашему, который только что очередного дезертира расстрелял…»

Здесь Евсеев налил себе стакан водки и выпил его одним духом, даже хлебом не закусил. А через полчаса уже лежал, смертельно пьяный, на неприбранной с утра кровати, и хрипел, и стонал, и матерился в тяжелом угарном сне. А дядя Саша наскоро прибрал на столе, чтобы мух не разводить, выключил в комнате свет и спустился к себе на первый этаж. Добавил еще сто грамм из НЗ и лег спать, не раздеваясь.

Подал голос чайник-свистун, и оторвал Ивантеева от воспоминаний.

— Ишь, рассвистелся! Молчи уж, раз ничего другого сказать не можешь, — проворчал дядя Саша и выключил газ. Чайник свистнул в последний раз, недовольный, и заныл, постепенно переходя на сиплый шепот. — Вот так-то лучше, — удовлетворенно сказал Ивантеев, щедро наливая в стакан заварку. — У меня, вон, забот больше чем у тебя, а я и то не возмущаюсь. Ни к чему! Бог даст, все образуется…

Ивантеев разговаривал с чайником, как с живым существом. Подобные диалоги звучали на кухне каждое утро. Иногда к ним добавлялось мяуканье старого кота, но это происходило не часто. Кот был старый и мудрый и знал, что хозяин его обязательно накормит. Для чего ж тогда зря голос подавать? Это пусть чайники стараются…

Минут через сорок Ивантеев был уже на Холме. Заглянул к себе в конторку, переоделся в неизменную куртку с вытертой эмблемой «Горжилстрой» на рукаве. И тотчас же отправился к Монументу.

Чем ближе подходил смотритель к бетонному исполину, тем неспокойней становилось у него на душе. Дело в том, что накануне, во время очередного осмотра, Ивантеев вдруг почувствовал, что с Монументом творится что-то неладное. Невозможно было определить, откуда и почему пришло это чувство. Однако оно оказалось столь тягостным и тревожным, что смотритель не выдержал — задрал голову и осмотрел Монумент сверху донизу. Потом присел на корточки и внимательно осмотрел нижнюю часть основания. Потом обошел его по всему периметру, вернулся на прежнее место и с минуту стоял, не зная, что ему делать. Увиденное его поразило: между гранитными плитами отмостки, прежде плотно прилегающими к основанию, появился зазор! Небольшой, сантиметра полтора. Но этого оказалось достаточно, чтобы Ивантееву стало зябко от мысли: неужели через полвека после своего торжественного открытия Монумент вдруг начал давать осадку? Этого не может быть!

Однако, вот оно, основание, и вот она, отмостка. Вчера никакого зазора между ними и в помине не было, а нынче хоть кулак в щель засунь! Прежде чем уйти с Холма, Ивантеев достал из кармана гвоздь и сделал отметку на бетоне — напротив верхнего края одной из плит. И весь день после этого провел в тревожных мыслях.

И вот теперь он торопился на холм — проверить свою догадку. Подошел, присел на корточки, посмотрел. Все правильно: вот край плиты, а вот и знакомая отметка. И сегодня она располагалась сантиметров на десять ниже, чем вчера!

— Что же это такое, а, Господи?

Вопрос остался без ответа. Был август, пятнадцатое число. Холм жил своей привычной героико-патриотической жизнью. Немногочисленные посетители поднимались по бесконечной лестнице к Пантеону Славы. Из динамиков слышалась пулеметная стрельба и артиллерийская канонада, регулярно прерываемая голосом диктора Левитана, читающего «В последний час». Метрах в пятидесяти от Ивантеева очередная группа туристов фотографировалась на фоне Монумента. О том, что гигантская статуя начинает погружаться в землю, знал сейчас лишь один смотритель.

Старик сделал новую отметку и поспешил к себе — выпить чаю, а заодно уж и привести мысли в порядок. За этим занятием его и застал профессор Рябцев. Ему Ивантеев все и рассказал, поскольку всегда считал: профессора на то и существуют, чтобы во всем разбираться.

— Так что не думай, я еще не совсем с ума сошел, — на всякий случай заверил он Рябцева. — Сам убедился — проваливается наш Монумент. Проваливается, Миша! Я так думаю, к Новому году он и вовсе под землю уйдет.

Мысли у Рябцева рванули с места в карьер, путаясь и сбиваясь с верного направления.

— Начальство-то в курсе? — растерянно спросил он.

Вопрос был глупый, это Рябцев и сам понял, дядю Сашу же это и вовсе взбесило.

— Да какое еще начальство? — он коротко выругался. — Начальство в Москву уехало, на семинар, что ли… А за Монумент ведь я отвечаю! Надо что-то делать, Миша. Ну хоть ты мне подскажи!

— Давай, сначала пойдем, посмотрим, мало ли что? Вдруг ты ошибся? — Не зная, что и сказать, наугад предложил Рябцев. И вскоре они уже были у Монумента. Увы, смотритель оказался прав! Похоже, земля и в самом деле начала оседать под многотонной статуей, словно бы не выдерживая ее веса.

— За час, считай, Монумент сантиметра на полтора под землю ушел, — сказал дядя Миша, взглянув на прежнюю отметку. — А может, и на два. Собственно, разницы никакой… Так что будем делать, Миша?

Рябцев взглянул на часы:

— Ты оставайся здесь, а я к мэру поеду, поставлю его в известность. Я потом тебе позвоню.

И заторопился с Холма вниз по лестнице — к троллейбусной остановке.

* * *
Срочно встретиться с мэром Рябцеву мешало очередное совещание. Проходило оно бурно: не смотря на плотно прикрытые двери, в приемную из кабинета то и дело прорывались разгоряченные голоса.

— Так вам, значит, поездку в столицу бесплатно, а нам опять по открытке в почтовом ящике? Где справедливость?

— Ну, это ты, Василий Трофимович, напрасно…

— Да чем же ты лучше других? Нет, ты скажи!

— Меня, между прочим, из Города самолетом эвакуировали, да еще чуть не сбили!

— Нас тоже отсюда не в правительственном «ЗиМе» везли!..

Было ясно, что разговор на совещании шел о мероприятиях, намеченных к предстоящей Годовщине.

— Как вы думаете, это надолго? — помаявшись минут десять перед закрытой дверью, спросил Рябцев у секретарши.

Та пожала плечами:

— Не знаю. Больше часа уже заседают, — и добавила, как точку шлепнула. — Дети Города, что с них взять!

Объяснимся: детей в Городе было много. Причем не только тех, кто в детский сад или в школу ходит, а так сказать, еще тех детей, довоенного года рождения. Причем самому младшему из них было семьдесят с небольшим. Одни из этих сорванцов входили в общественную организацию «Дети военного Города», другие — в не менее общественную организацию «Дети героического Города». Говоря откровенно, разницы между ними не было никакой. А вот городские власти почему-то относилась к детям совершенно по-разному.

Героические дети круглый год ездили в общественном транспорте бесплатно, военных же заставляли платить за проезд в полной мере. Героическим в каждую Годовщину вручали дорогие подарки, военным же просто кидали в ящики поздравительные открытки. И в чем тут дело, признаться, не знал даже Вертопрахов, хотя регулярно забегал за свежим газетным материалом то к одним детям, то к другим. Злые языки утверждали, что во всем этом был свой резон: по слухам, теща у мэра и сама числилась дитем героическим, сколько раз кабинеты штурмом брала! А тесть, тот не только прямо в воронке родился, но и медаль за это сумел отхватить. Впрочем, чего не знаем, того не знаем, сказал бы сейчас беллетрист. А потому насчет тещи воздержимся.

Как бы то ни было, а обделенным военным детям все равно было обидно. Им тоже хотелось не только открытку к Годовщине получить, но иногда и кое-каких щедрот от торжественного приема отведать. Все это понятно, не спорим, даже сочувствуем, но… денег-то на всех — не хватает! Именно это и пытался сейчас объяснить мэр Дурин. И совершенно напрасно: его не слушали. Нет, права, права была секретарша: дети Города… что с них взять?

Наконец, дверь открылась, из кабинета стали выходить разгоряченные пожилые люди. Они еще о чем-то спорили, даже руками махали, а рабочий день у Аркадия Филипповича уже пошел своим чередом.

Нынче утром мэр побывал в гостинице и остался доволен всем, что там увидел. Ремонт шел с размахом и сразу на всех этажах. Казенных средств на отделку VIP-номеров здесь не жалели. Особенно поражал воображение будущий зимний сад, о котором минут сорок рассказывал мэру директор гостиницы Семин.

— Вы представляете, Аркадий Филиппович? Выйдет какой-нибудь столичный гость вечерком в этот сад, сорвет с ветки наливное яблочко…

— Постой, Виктор Викторович, какие там яблочки? — удивился мэр. — Насколько я помню, дереву, чтобы начать плодоносить, еще вырасти надо?

— А зачем ему расти? — искренно удивился гостиничный. — Не в городском же саду мы эту яблоню посадим! Я уже и с нашим архитектором говорил. Мы яблоню прямо с плодами в гостиницу привезем. Мандариновых деревьев посадим, апельсиновых штук пять… Такой сад разведем! Правда, на это дополнительные средства потребуются.

Семин просительно посмотрел на мэра. «А и хитер же ты, друг!» — подумал тот, но ничего не сказал, лишь кивнул гостиничному на прощанье. Другой бы обиделся, а Семин все понял правильно: мол, ладно, решим, сколько вам денег дать… Короче, готовь, Виктор Викторович, смету.

Хорошее настроение слегка подпортили дети Города, нагрянувшие к мэру с просьбой отправить их в честь Годовщины куда-нибудь в столицу на поезде, а может, и за границу билеты купить. Пришлось долго объяснять, что денег на поезд у Города нет, а на билеты тем более, да и что это за вояжи за границу, позвольте вас спросить? Скромней надо быть! А то получится, как в прошлый раз: до самой столицы походные фляжки у детей булькали! После долгих разговоров и взаимных обид сошлись на праздничном ужине и экскурсии по местам былых боев. Хотя героическим детям и здесь повезло: мэр обещал им не только легкий обед прямо в автобусе организовать, но еще и НЗ персонально каждому выдать.

Дети еще продолжали в коридоре перепалку, а Дурин уже был готов приказать подать машину, чтобы поехать посмотреть, как ремонтируются дороги. Но здесь рабочий график мэра был нарушен самым неожиданным образом.

— Вас здесь, в приемной, профессор Рябцев уже с полчаса дожидается, — сообщила секретарша. — Говорит, срочное дело. Да, очень срочное, — и повернулась к настойчивому посетителю. — Войдите.

Со своим срочным делом Рябцев и вошел к Дурину в кабинет. Причем сумел так быстро и понятно все объяснить, что уже через десять минут в глазах у мэра показалась плохо скрываемая тревога.

— Скажите, Михаил Иванович, а этот техник-смотритель, Ивантеев… Он не ошибся? — на всякий случай уточнил Дурин. В ответ профессор так решительно завертел головой, что было ясно: смотритель не ошибся. Вот, нелегкая его возьми!..

— Кроме вас двоих, кто-нибудь еще об этом знает?

— Пока нет, но…

— Вот и замечательно, — прервал его мэр. — И давайте, Михаил Иванович, безо всяких «но». Возвращайтесь к себе в университет, спокойно работайте. И не волнуйтесь. Только у меня к вам большая просьба: своими сомнениями больше некого не беспокойте. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Да какие там сомнения? — пытался возразить Рябцев, но мэр его снова перебил:

— Может быть, все, что вы мне рассказали, правда. А может, и нет. Это еще проверить надо. — Здесь Дурин сделал официальное лицо. — Что же это, профессор, получается? Город к славной годовщине готовится, можно сказать, только этим и живет, а вы, извините, панику поднимаете? Некрасиво, знаете ли. Оч-чень нехорошо! — Впрочем, тут же смягчился и добавил, провожая Рябцева к двери. — В общем, спасибо вам, Михаил Иванович, что сразу же ко мне обратились. С этим делом я разберусь. Лично им займусь. Обещаю!

Проводив нежданного посетителя, Дурин вернулся к столу и некоторое время сидел, не в силах принять какое-либо решение. В то, что на Холме и в самом деле происходит что-то необычное, он почему-то сразу же поверил. Однако сложность всей ситуации заключалась в другом: надо срочно что-то делать, но — что? Кому-то звонить? А кому? Может, прямо с утра в Москву ехать? Но опять же, куда именно? В Академию наук? В Правительство? Может, прямо к Президенту на личный прием записаться? Или все-таки лучше всего в соответствующие органы обратиться — пусть они этим делом занимаются?

А тут еще совсем некстати мелькнула в голове одна мысль… В общем, пустяк, хотя и весьма неприятный. Дело в том, что деньги-то на подготовку к Годовщине выделены, и большие деньги! мало того, они частью уже и потрачены. А теперь что? Хорошо, если Монумент до самой Годовщины простоит, никто ничего и проверять не будет. А если все-таки не простоит? На чью шею тогда напрасно потраченные бюджетные средства повесят?..

Это с одной стороны. А с другой, как тогда жить, если с Монументом что-нибудь произойдет? Если он и в самом деле сквозь землю провалится? Это ведь не какое-нибудь дом от старости рухнул: смахнул обломки бульдозером — и новый начинай строить. Это ведь символ, памятный знак эпохи… черт возьми, веха на историческом пути!

Дурин вспомнил десятки организаций, сотни проектов и тысячи людей, так или иначе связанных с Холмом, и ему стало дурно. Настолько, что он вышел в смежную комнату, предназначенную для отдыха, достал там дрожащей рукой из холодильника бутылочку коньяка и хватил, одну за другой, пару стопок, не закусывая. А потом позвонил секретарше, чтобы та подала ему кофе. И долго пил его мелкими глотками, не зная, с чего начать вторую половину дня.

Однако же мэр взял, наконец, себя в руки и попросил соединить с городским архитектором:

— Слушай, Михал Карпыч, срочно собери из своих человек пять — и к двум часам ко мне. Проведем выездное совещание, — приказал он. — Только без опозданий!

— Понял, Аркадий Филиппович. Срочно. Соберу. Выездное. К двум часам, — отстукал телефон. — А по какому, извините, вопросу?

— По государственному! — отрезал Дурин. — Ты что, в первый раз людей собираешь? Ох, смотри у меня, Михаил Карпыч! Это тебе не зимний сад в гостинице разводить. Да, обязательно с геологами свяжись, пусть пришлют кого-нибудь из самых опытных… Короче, действуй.

«А позвонить в Москву все-таки придется», — подумал мэр часа в три пополудни, когда группа людей с серьезными лицами уже толпились у подножия Монумента. Академического вида геолог, срочно доставленный на Холм из какого-то НИИ, бойко рассказывал мэру про мелитовые глины и скальные породы, говорил про сейсмографику и геотектонику, убедительно шелестел бумагами… Словом, старался, как мог. Однако Дурин не зря десять лет прослужил при власти: за эти годы он научился угадывать опасность за версту. Аркадий Филиппович чувствовал: что бы ни говорил сейчас этот академический из НИИ, какими бы умными словами не успокаивал, добром это дело не кончится. Но попробовать оттянуть неприятность можно и нужно. Вот только один вопрос: с чего начать?

— А как вообще поступают в таких ситуациях? — спросил мэр, в упор глядя на академического. — Я в том смысле, можно ли как-то укрепить Монумент? Ну, скажем, на всякий случай?

— Вообще-то, способов несколько, все зависит от конкретной ситуации, — туманно начал тот. — Например, можно попробовать уменьшить давление Монумента на грунт, увеличив площадь основания… Или попробовать его укрепить за счет дополнительных ростверков…

— А если проще? — нетерпеливо перебил его Дурин.

— Проще не получится, Аркадий Семенович: уж больно серьезную задачу вы ставите, — возразил из НИИ. — На одну лишь подготовительную работу месяца три уйдет! Пробы грунта нужно взять, необходимые расчеты сделать, подобрать бетонную смесь нужного качества… Со специальными добавками определиться! Ну и соответствующее финансирование потребуется, уж ни без этого. Наверняка за рубежом придется материалы закупать.

И пошел, и пошел доказывать, да так убедительно, что городской архитектор, и тот заслушался. А Фуфлачев, на всякий случай приглашенный на выездное совещание в качестве главного специалиста по культуре и памятникам, и вовсе рот от удивления открыл.

— Три месяца на одни лишь подготовительные работы? Это много. В три недели нужно уложиться… А лучше — в две! — в голосе у Дурина привычно зазвенела медь. — Вообще, чем быстрей вы за это возьметесь, тем лучше. А насчет денег не беспокойтесь — сколько потребуется, столько и дадим. Вы главное, работайте, работайте!

Предупредив, что любая информация по поводу сегодняшнего совещания у Монумента крайне нежелательна для посторонних, Дурин пошел вниз с Холма, потянув за собой остальных.

— Ну, как, с праздничным сценарием определились? — как бы между прочим спросил он у Фуфлачева уже внизу, собираясь садиться в машину.

— Так точно, определились, Аркадий Филиппович, — совсем по-военному доложил Фуфлачев. Хотел было пожаловаться на бездельника Сикорского, который слишком поздно вертолет изобрел, но передумал и на конструктора ябедничать не стал. Зато тонко намекнул на недостаток средств, без которых даже отличный сценарий грозит в исполнении оказаться сродни обычному номеру художественной самодеятельности.

— Средства будут. Но позже, — сказал Дурин, и поймав недоуменный взгляд Фуфлачева, пояснил. — Надеюсь, слышал, о чем геолог говорил? Сначала надо с Монументом разобраться, а уж потом и представления устраивать. Не волнуйся, найдем тебе денег…

И поехал в мэрию, не оглядываясь, — в полной уверенности, что все, кому надо, от него не отстанут.

И точно, не отстали. В том же составе поднялись на второй этаж, тихо зашли к мэру в кабинет, скромно расселись за столом. А дальше все покрывается сплошным административным мраком. Секретарша, и та не в курсе, о чем говорил в этот день Дурин, что приказывал и чем грозил. Одно лишь доподлинно известно: внеочередное совещание затянулось до самого вечера. Причем вошли чиновники в кабинет вполне уверенными в себе, а вышли хмурыми и растерянными.

* * *
— Слушай, Миша, ты случайно не знаешь, зачем наш Монумент забором обнесли? — спросил в одну из суббот писатель Гулькин. Он только что выпил с Рябцевым чашечку кофе и вот теперь сидел у профессора в его кабинете и ждал, когда Михаил Иванович отыщет среди бумаг давно уже написанное предисловие.

— Понятия не имею, — пожал плечами Рябцев, но как-то очень уж уверенно. Во всяком случае, от зоркого писательского глаза это никак не укрылось.

— Мне вчера Вася Горчинцев звонил, говорит, будто бы что-то интересное на Холме нашли, — осторожно начал Гулькин. — То ли сейф с документами, то ли кувшин с монетами… Ничего об этом не слышал?

— Да откуда? Я ведь весь день на кафедре: семинары, заседания ученого совета… Пообедать, и то некогда! — пошутил Рябцев, впрочем, весьма ненатурально. И облегченно вздохнул, открывая нужную папку. — Слава богу, нашел. Вот, держи.

И вручил Гулькину несколько исписанных страниц, крепко прихваченных обычной канцелярской скрепкой.

Предисловие писателю понравилось. Он дважды его перечитал, аккуратно сложил странички и бережно уложил их в карман, решив еще раз вернуться к предисловию на досуге.

— А нельзя ли в том месте, где ты пишешь о литературных традициях, хотя бы Льва Толстого упомянуть? — несколько смущенно попросил Гулькин. — А то ведь как-то не совсем понятно, откуда именно автор свои истоки берет. Можно, я потом это в предисловие вставлю?

Рябцев не возражал. Окрыленный Гулькин тут же заторопился домой, сказав, что еще в тот понедельник пообещал редактору рукопись принести, да вовремя вспомнил, что забыл засученные рукава из текста убрать. Опять же, с предисловием пришлось долго ждать… Ну, ничего, вот теперь и в издательство ехать можно! Словом, Гулькин ушел, а профессор остался. Сходил на кухню, сварил себе кофе. Потом вернулся в кабинет и сел за очередную статью для «Отечественных записок», которые время от времени баловал ранее не известными фактами, касающимися обороны Города.

Между тем, что-то неясное и недосказанное уже носилось в прогорклом от раскаленного асфальта августовском воздухе. Буквально дня через три после того, как на Холме появился глухой забор и тот самый умный из НИИ принялся исследовать грунт под основанием Монумента, в приемную к Дурину позвонил Ал. Серебряный (Вертопрахов). И хотя секретарше совместно с помощником мэра удалось дерзкий наскок отбить (журналиста адресовали за комментариями в департамент ЖКХ, где его следы и затерялись), Дурин понял: это не спроста. Тотчас же вызвал к себе Фуфлачева вместе с помощником и секретаршей и подробно им объяснил, как следует впредь себя вести с работниками печати.

Так что на следующий день, когда неутомимый Вертопрахов снова осмелился напомнить о себе наглым звонком, в приемной у Дурина уже знали, как надо действовать.

— Это вы насчет забора? Ах, ну конечно! Все только и делают, что спрашивают про этот забор, — нежно говорила секретарша, причем лицо ее то и дело перекашивало от избытка чувств. — Вот вам телефон нашего Игоря Георгиевича, он полностью в курсе дела и готов сей же час предоставить вам всю исчерпывающую информацию…

Фуфлачев и в самом деле такой информацией обладал. Журналиста он встретил как родного.

— Юрий Петрович? Ну, как же, знаю, читаю… А иногда даже и перечитываю. Да вы садитесь, не стесняйтесь. Прекрасное у вас перо! — ворковал Фуфлачев, наливая журналисту кофе. — Так вы ко мне насчет Холма? Всегда к вашим услугам. И что же вас конкретно интересует?

— Забор, — рубанул Вертопрахов, не глядя: и так знал, что не промахнется. — То есть все, что за этим забором, ну и вокруг, конечно. Хотелось бы, знаете, посмотреть.

— Понятно… Ну, как же, самая свежая новость, — Фуфлачев поощрительно улыбнулся. — Да вы берите печенье, не стесняйтесь. А знаете, к нам буквально сегодня утром с телевидения приезжали, их тоже забор интересовал. Точно так! С ними на Холм помощник мэра поехал.

«Вот, сволочи! Все-таки опередили», — подумал Вертопрахов. Как истинный журналист, конкурентов он не жаловал.

— И что же они там снимать хотят? — словно бы о чем-то постороннем спросил Вертопрахов, лениво прихлебывая кофе.

— Забор, естественно! — торжественно возвестил Фуфлачев. — Хотя, скажу вам по секрету, — здесь чиновник и в самом деле понизил голос, — ничего интересного за этим забором нет.

— Как — нет? — невольно вырвалось у Вертопрахова. — Этого не может быть!

— Все может быть, уж вы мне поверьте, — мягко заметил Фуфлачев. — Я в культуре восемь лет работаю, таких, знаете ли, чудес насмотрелся! Да вот хотя бы нашего водителя взять…

Но здесь Вертопрахов его перебил:

— Мне бы на Холм съездить, посмотреть, с народом поговорить, — решительно сказал он. — Может быть, прямо сейчас и поедем?

Удивительно, но чиновник от поездки отказываться не стал, а даже, напротив, с большим удовольствием на нее согласился.

— Я ведь и сам на Холме часто бываю, — признался Фуфлачев уже на выходе из мэрии. — Иной раз едешь на работу, а на улице слякоть, настроение скверное… Едешь и думаешь: а может, на Холм завернуть? Ну и завернешь, конечно. Посидишь, музыку послушаешь, выпьешь чашечку ко…

Но здесь шедший впереди журналист решительно открыл входную дверь, и признание пришлось оборвать на середине слова.

* * *
А что, Фуфлачев и в самом деле пил кофе на Холме? И музыку при этом слушал? Было дело, не скроем. Ну, как же, кафе «Старый дот»: какие, я помню, блины мне там однажды подавали!

Но блины это так, пустяки. Вот салат «День Победы», это другой разговор. Лук, морковка, картошечка… парочка вареных яиц… и все это под соусом «Провансаль». Божественный, нечеловеческий вкус! А говядина «На привале»? Не слышали о такой? Дороговато, не скрою, зато какие ощущения! А вот солянка «Командирская» мне, честно говоря, не понравилась. Капусты много, огурцов — мало. Да, и мяса в солянке почти нет. Не иначе как повар-сверхсрочник ее готовил.

Здесь же, неподалеку от «Дота», можно было купить и кое-какой военно-исторический антураж, которым торговали с лотков предприимчивые граждане бойкой наружности. Например, крупнокалиберный патрон с гравированной на нем надписью «Привет из Города!», или какой-нибудь осколок, или даже кусок ржавой пулеметной ленты, которую так приятно повесить в квартире на стене: пугает, а все равно не страшно.

И все же, все же… Был «Старый дот», и музыка в нем была. Зал под названием «Солдатский» пользовался неизменной популярностью у посетителей Холма, так что в иные дни приходилось даже стоять за солянкой в очереди. Был еще один зал — «Генеральский», но он открывался крайне редко и отнюдь не для каждого, зато и закрывался позже всех. И часто можно было слышать в этом зале суровые генеральские голоса, основательно разбавленные нежными дамскими вздохами.

Поскольку журналисту не терпелось поскорее разоблачить тайну забора, Фуфлачев повел журналиста к Монументу самой короткой дорогой. По странному стечению обстоятельств, проходила она как раз мимо «Старого дота», чем Фуфлачев и воспользовался.

— А то, может, зайдем, кофе выпьем? — любезно предложил он. — На Холме, я так чувствую, мы долго будем, а время обеденное…

Вертопрахов подумал — и согласился.

День был будний, и посетителей в «Солдатском» оказалось немного. Среди последних журналист заметил парочку знакомых лиц, плюс одно незнакомое. Знакомые, из рядовых, ели мясную окрошку «Окоп» и запивали ее ликером «Бруствер», незнакомое же лицо явно командного состава предпочитало коньяк «Генералиссимус», а в «Окоп» и вилкой не лезло. Впрочем, с рядовыми командный держался на дружеской ноге, беспрестанно травил солдатские байки и расспрашивал о премудростях телевизионной съемки.

— Добрый день, Игорь Георгиевич! — не по-уставному поздоровался с Фуфлачевым официант в гимнастерке, с лычками старшины. — Что будем заказывать?

— Одну минуточку, — Фуфлачев повернулся к журналисту. — Вы как насчет «Трофейной»? Граммов по сто? Фронтовых?

— Вообще-то я на работе… — смутился журналист.

— Так ведь и я сюда не на экскурсию приехал, — весело отвечал Фуфлачев. — Сидеть в «Доте» и «Трофейной» не попробовать? Абсурд!

И кивнул старшине: мол, действуй.

«Трофейная» оказалась теплой, к тому же отдавала сивухой, однако по стопке выпили и навалились на еду.

— А что вы хотите? Трофейная она и есть трофейная, — шутил Фуфлачев, ловко расправляясь с салатом. — Да вы кушайте, не стесняйтесь. Творческим людям без калорий нельзя! Ну, что, еще по одной? — Но Вертопрахов так решительно помотал головой, что Фуфлачев уговаривать не стал. Подозвал старшину и приказал подавать кофе.

— Теперь, пожалуй, и к Монументу можно идти, — сказал Вертопрахов, отряхивая крошки с пиджака, однако чиновник подниматься из-за стола явно не торопился.

— А куда нам идти? И зачем? — удивленно спросил он. — Я вам и так все расскажу. Тем более что вас и близко к Монументу не подпустят. К нему сейчас никого не пускают.

— Это почему же? Секретный объект? — съехидничал Вертопрахов, который после «Трофейной» смотрел на мир весьма критическим взглядом.

— Да еще какой секретный! — сдобное лицо Фуфлачева подобралось, а глаза стали строгими. — Но я вам все расскажу, не сомневайтесь. Как на духу! Только имейте в виду: строго между нами. Уговорились? А то ведь знаю я вас, журналистов: так и норовите лишний раз городскую власть лягнуть.

Вертопрахов напрягся. Предчувствие близкой сенсации ударило журналисту в голову. Заголовок убойной статьи сам собой просился в блокнот. «Что скрывает забор»? Нет, лучше так: «Что ты прячешь, забор?» А может, просто — «Тайна глухого забора?» Ну, заголовок можно и после сочинить…

— Так что, вы говорите, за этим забором творится?

— Известно, что: люди работают. Специалисты. Между прочим, настоящие ювелиры своего дела! — Фуфлачев тревожно огляделся по сторонам. — Дело в том, что у нашего мэра появилась замечательная идея — к празднованию Годовщины Монумент позолотить. Такой вот сюрприз решили Городу подготовить.

— Что вы говорите! — ахнул Вертопрахов. — Неужели это правда?

— А вы думаете, я сочиняю? Что есть, то и говорю, — с обидой в голосе отвечал Фуфлачев. — Именно что позолотить. Между прочим, золото высшей пробы. Поэтому Монумент и огородили. Ну, охрана, конечно, собаки, само собой…

— И собаки, говорите?

— Собаки. Да какие еще волкодавы! — воскликнул Фуфлачев с чувством. — Знаете, я и сам на днях хотел туда заглянуть, так верите, нет? Даже меня не пустили! Я уж и так с ними, и этак… нет, все равно бесполезно. Драгоценный металл, говорят, не имеем права… документы стали требовать. Еле ноги унес. А ведь могли бы и арестовать. Что? Да запросто! Иди потом, доказывай, что ты случайно к забору подошел. И разговаривать бы не стали.

Журналист не верил своим ушам, а Фуфлачев продолжал выкладывать всякого рода подробности, одна другой занимательней. И как два пуда золота из Госхрана фельдъегерской почтой везли, и где мастеров-позолотчиков нашли, и что именно у Монумента в первую очередь золотить собираются. И так красиво все получалось, что Вертопрахов к концу разговора и в самом деле почти поверил, что мэр решил к Годовщине Монумент позолотить. И даже стал задавать кое-какие вопросы. Например, сколько платят мастерам-позолотчикам, какие новые технологии они применяют. Не забыл он поинтересоваться и о возможности остальные памятники в Городе позолотить, на что Фуфлачев чистосердечно признался, что планы мэра ему не известны.

— Только я вас прошу: пока ничего об этом не пишите, — напомнил Фуфлачев уже по дороге с Холма. — Ну, какой это будет сюрприз, если горожане все заранее узнают?

Скажем честно: Фуфлачев не лгал, когда рассказывал о мастерах. За глухим трехметровым забором действительно трудились специалисты высшего пилотажа. Один бурильщик Петрович с передвижной установки чего стоил! Было дело, рассказывали мне в «Старом доте», как пробивал Петрович исследовательскую скважину у основания Монумента: то бур у него раскрошится, а то бурильные трубы не того диаметра привезут. Однако же через неделю первая пятидесятиметровая скважина была готова, образцы грунта взяты и отправлены в лабораторию — для исследования на хитром приборе стабилометре. А на Холм тотчас же приехал тот умный, из НИИ.

— Нам десять скважин до первого сентября надо пробурить, а ты с одной целую неделю возишься, — бушевал этот умный. Бурильщик вяло отбивался:

— Да вы посмотрите, какой здесь грунт, Павел Иванович! Невозможно работать: то противотанковое ружье на бур намотаешь, а то, извиняюсь, в бытовые отходы угодишь.

— Ты насчет ружья осторожней… мало ли что? Сразу саперов зови, — предупредил этот умный из НИИ, на поверку оказавшийся обычным Павлом Ивановичем. — А насчет отходов, так я и без тебя это знаю. — И пояснил. — Здесь когда-то овраг был, всем городом его засыпали. Да ты не волнуйся, Петрович, не опасно, ты главное, бури. Бури!

Пообещал Петровичу премию, лишь бы только бур у него не ломался, и отправился прямиком к мэру, где все подробно и пересказал.

— К сентябрю-то успеете? — озабоченно спросил Дурин. — Вам же еще, я так понимаю, надо измерительные приборы хотя бы в половине скважин установить? А потом еще расчеты сделать… В сроки уложитесь?

— Надо бы установить, Аркадий Филиппович, надо бы сделать! Да боюсь, не успеем, не установим. И не уложимся, — вздохнул умный Павел Иванович.

— А в чем дело? Может, средств не хватает? Так вы скажите, мы еще выделим, — торопливо пообещал Дурин.

— Да не в деньгах дело, Аркадий Филиппович! Здесь дело в другом, — неожиданно брякнул из НИИ. Тотчас глаза у него затуманилось, и это не укрылось отмэра.

— Сегодня замеры делали? — спросил он напрямую. Из НИИ молча кивнул в ответ.

— Ну и что? Осадка продолжается?

— Продолжается, Аркадий Филиппович! — вздохнул Павел Иванович. — Уже на метр семьдесят Монумент под землю провалился. Это утренние замеры. А к вечеру, я так думаю, Монумент еще сантиметров на сорок под землю уйдет. А уж на тридцать — это точно.

* * *
Начиная с обеда, Герману Шульцу не работалось. От профессора он вернулся с растревоженной душой и отяжелевшим сердцем. И хотя последствия тектонического процесса, произошедшего в районе Тихого океана, Европе не угрожали (здесь Крестовски стоило верить — в своих прогнозах тот ошибок не давал), прежний покой к магистру так и не вернулся. Одна лишь мысль, что вот прямо сейчас в глубинах Земли происходят невидимые процессы, последствия которых невозможно предугадать, заставляла магистра то задумчиво прохаживаться по лаборатории, а то возвращаться к столу и снова брать в руки утреннюю сейсмограмму.

Шульц представил себе тектонический разлом, протянувшийся от Северных Курил до острова Суматра. Сейчас он нисколько не сомневался в том, что именно аномальное возмущение астеносферы изменило геоструктуру земной оболочки в штате Флорида. Землетрясение произошло в Тихом океане, а в городе Дельтон (США) на федеральной дороге № 65 тотчас же образовался провал. Как это понимать? Вероятно, все дело в водоносном слое: практически не сжимаемая вода способна передавать перепады внутрипластового давления на огромные расстояния. Так что если завтра где-нибудь в центре Варшавы неожиданно забьет геотермальный источник, или на Средне-Русской возвышенности за одну ночь исчезнет какое-нибудь озеро, причину следует искать совсем в другой стороне…

Дойдя в своих мыслях до этого места, Шульц заставил себя остановиться и в дебри геотектоники больше не лезть. Сварил и выпил кофе, вернул в книжный шкаф ставших уже ненужными Лява и Рэлея. Вспомнил, что сегодня вечером должен быть в гостях у бабушки Берты и позвонил жене — напомнил, что вернется с работы к шести часам, пусть заранее закажет такси. До конца дня успел написать несколько страниц для монографии, закрыл лабораторию и отправился домой. «K?lnische Zeitung» Шульц захватил с собой — почитать на досуге.

По случаю встречи с родственниками фрау Шульц надела глухое черное платье и навела легкую косметику. У тети Клары платье тоже было темное, а вот с косметикой она явно перестаралась: синие тени и лиловая помада живо напомнили Шульцу девушек его молодости с улицы Красных фонарей. Впрочем, тетка вела себя вполне благопристойно и с племянником не заигрывала.

— Бедный дядюшка Курт! — начала она всхлипывать еще за три квартала от бабушкиного дома. Так, с потекшими ресницами, и поднялась на второй этаж, прижимая к груди каллы цвета перезревшего граната.

Пока Шульц освобождался на кухне от кольраби и бутылок с «Айсвайном», женщины наскоро глянули в зеркало и перешли в гостиную. Судя по тому, что массивный стол был сервирован саксонским фарфором на пять персон, было ясно, что придет, кроме родственников, еще какой-то бабушкин знакомый. Или — знакомая, без разницы. «Если это будет кто-нибудь из Союза вдов, у меня обязательно начнет болеть голова», — решила фрау Шульц. «Интересно, кого это она решила позвать? Неужели опять этого зануду кюре? — подумала тетя Клара. — Если так, то приступ мигрени мне обеспечен!».

Впрочем, обе они ошиблись: почетное место за столом предназначалось отставному генералу фон Дайхену. Ровно в семь он позвонил в квартиру, а в семь ноль две — уже по очереди приветствовал всех присутствующих, начиная, понятно, с хозяйки дома.

— Примите мое искренние сочувствия, — сказал фон Дайхен, и хозяйка эти сочувствия с благодарностью приняла. — Какой печальный сегодня день! — вымолвил он, подходя к фрау Шульц, и та невольно склонила голову. А учтиво кивнув тете Кларе, генерал вздохнул: — Каким прекрасным математиком мог бы стать ваш дядюшка Курт, если бы остался жив! — И тетя Клара, не удержавшись, в очередной раз всхлипнула.

А вот с Шульцем генерал фон Дайхен поздоровался молча и без сочувствий, как и подобает приветствовать мужчину, пришедшего на вечер памяти героя минувшей войны.

Пока женщины хлопотали на кухне, мужчины сидели в гостиной и вполголоса разговаривали о каких-то пустяках. Запах жареной утки с яблоками к серьезным темам не располагал, это ясно. А минут через тридцать, когда кольраби была уже готова, отставной генерал вызвался помочь откупорить бутылочку «Айсвайна», и сделал это истинно по-военному, то есть мгновенно и безо всяких брызг. Шульц убавил в квартире свет и одну за другой зажег двадцать поминальных свечей. И вот теперь все двадцать дрожали и расплывались в заплаканных глазах у бабушки Берты.

— Германия скорбит о вашем погибшем муже, дорогая Берта! — торжественно сказал генерал, первым поднимая рюмку. — Прекрасно помню тот страшный бой у местечка Rossosсhki. От нашей пехотной роты осталось всего пятнадцать человек, а потеряли мы около двухсот… и среди них — нашего славного Курта. Помянем же его, господа! Уверен, что немецкий народ его не забудет.

Здесь свечи в глазах у бабушки и вовсе расплылись, тетя Клара всхлипнула, на этот раз уже в полную силу, а фрау Шульц почувствовала, что голова у нее хотя и не болит, но валерианки накапать все же не помешает. Лишь Герману удалось сейчас держать себя в руках. Он склонил голову и несколько секунд так сидел, глядя перед собой — в тарелку с кольраби. Молча выпил вино и принялся за еду, стараясь делать это как можно тише.

Потом выпили за всех погибших и пропавших без вести на Восточном фронте, затем подняли бокалы за возрожденную Германию… А вот кому пришло в голову еще одну бутылочку «Айсвайна» откупорить, честно скажу — не знаю, поскольку я за столом не сидел: бабушка Берта в тот раз почему-то меня не пригласила. Ладно, хоть отставной генерал не подвел — оказался настоящей душой компании. Он не только за Восточный фронт выпил, но еще и Западный вспомнил, а заодно уж и за Нормандию бокал поднял.

Генералу я верю: все именно так за столом и происходило. Одного только не пойму: зачем он к Восточному фронту еще и Нормандию приплел? Не был фон Дайхен в Нормандии! да и Западный фронт его тоже стороной обошел. А вот у местечка Rossosсhki побывать генералу довелось, это факт. До сих пор тот июльский бой забыть не может.

В общем, когда подошло время подавать на стол утку с яблоками, генерал был уже в ударе: доказывал тете Кларе, что прежние таблицы расчетов при танковой стрельбе из укрытия безнадежно устарели и их давно уже пора бы пересмотреть («Был бы жив Курт, он бы этим обязательно занялся!»). А доказав все, что хотел, тут же принялся рассказывать Шульцу про своего однополчанина — капитана Фитшена, с которым когда-то воевал в страшном Городе на реке Wolga.

— В нашей группе военнопленных было пять тысяч человек, — говорил генерал, — а через месяц в живых осталось всего пятьдесят. Остальные замерзли в поле, у села Beketovka… Нам с капитаном повезло: в первую же ночь рядом с нами умер раненный офицер-интендант. Мы сняли с него настоящий русский тулуп и всю зиму по очереди грелись, пока нас с Фитшеном не разлучили. Его отправили вверх по реке — восстанавливать какой-то завод, а я до сорок шестого года расчищал завалы в центре Города.

— А где он сейчас, этот капитан Фитшен? — спросил Герман Шульц, аккуратно обгладывая утиное крылышко. — Надеюсь, находится в полном здравии, как и вы, генерал?

— Увы! Капитана давно нет в живых, он умер еще в прошлом веке, — глаза у фон Дайхена стали еще грустней, чем были. — Помню, как однажды он прибежал ко мне домой и прямо с порога закричал: «Ганс, дружище, ты слышал новость? Сегодня в Берлине начали ломать проклятую стену!» Бедняга… Это радостное известие капитан Фитшен так и не пережил. В тот же вечер, возвращаясь из гостей, он выпал из трамвая, когда вагон тряхнуло на повороте. В полиции мне сказали, что капитан был пьян, как последний унтер, но я этому не верю. Да он любого из нас мог на спор перепить!

Если верить генералу, на этом месте он дал слабину — неожиданно прослезился и предложил выпить за тех, кто еще жив. При этом он так выразительно посмотрел на бабушку Берту, что та не выдержала и разрыдалась. Тотчас же фрау Шульц с тетей Кларой подхватили бабушку с двух сторон и отвели в спальню, предоставив мужчинам возможность самим решать, пить ли им за тех, кто еще жив, либо пока воздержаться.

— Он так ничего и не простил этим русским — ни своего поражения у стен Города, ни этого дикого зимнего поля вблизи села Beketovka, — вздохнул генерал, и покосился на спальню. Потом решительно взялся за бокал. — Может, выпьем, герр Шульц… пока еще живы?

— Прозит, — вежливо отвечал тот, опивая глоток вина.

— Да, он ничего не простил этим русским! — с чувством повторил генерал. — Я думаю, что и ваш дедушка, если бы остался жив, тоже был бы на стороне капитана Фитшена! — Здесь фон Дайхен взялся было за утиную ножку, но тут же ее отставил и с любопытством взглянул на собеседника просветлевшими от «Айсвайна» глазами. — Скажите мне, дорогой Шульц: а вот лично вы… Вы простили им поражение нашей старушки-Германии в той войне? Если честно? Или послевоенное поколение так и не научилось не прощать?

Признаться, вопрос застал Шульца врасплох. Он помолчал, собираясь с мыслями. Генерал терпеливо ждал. Кадык на его дряблом горле стучал, подобно метроному.

— Мне нечего прощать русским, генерал: лично я с ними не воевал, — сказал Шульц рассудительно. — Думаю, что и вашему поколению давно уже следует забыть о своем прошлом. Да и русские, я надеюсь, когда-нибудь уберут с городских площадей все эти танки, пушки, орудийные башни, которые продолжают напоминать им о войне. В эпоху глобализации молиться ржавым осколкам прошлой идеологии? По-моему, это глупо.

— Что ты говоришь, Герман? Слышал бы это сейчас мой бедный дядюшка Курт! — ахнула появившаяся из спальни тетя Клара. Генерал же фон Дайхен, тот ничего не сказал. Ну, разве что подумал в сердцах: «Hasenfu?!» Что при желании можно перевести и так: «За что кровь проливали?!»

Вечер был безнадежно испорчен. У тети Клары разыгралась мигрень, пришлось срочно усаживать ее в такси и отправлять обратно в Альтштадт. Фрау Шульц, уже два раза успевшая накапать себе валерианки, пока еще держалась. А вот бабушке Берте было сейчас совсем, совсем плохо. Герман Шульц, торопливо доедавший утку, слышал сердитый голос из спальни:

— Если завтра же этот паршивец передо мной не извинится, пусть на наследство не рассчитывает. Да я лучше свою квартиру генералу фон Дайхену отпишу!

При этих словах Шульцу показалось, что у сидевшего напротив генерала спина сама собой распрямилась, грудь молодцевато выгнулась, а в глазах промелькнул какой-то задорный блеск, не появлявшийся там, вероятно, с сорок первого года.

Впрочем, расстались они с Шульцем вполне дружелюбно.

— Надеюсь, что с возрастом вы, молодые, научитесь гораздо лучше понимать нас, стариков, — заметил генерал, пожимая оппоненту руку. — А заодно и начнете так же, как мы, уважать прошлое своей страны.

— Возможно, — отвечал Шульц. — Хотя лично я сильно в этом сомневаюсь.

— Вас совершенно не интересует история Германии? — удивился генерал.

— Нет, почему же? Она довольно интересна. А вот занимать в ней какую-то определенную позицию я, пожалуй, воздержусь.

— Вы разве не патриот своей нации? — буквально взвился фон Дайхен.

— Мне кажется, патриотизм это вовсе не то, что вы думаете, генерал, — все так же рассудительно отвечал Шульц. — Быть патриотом вовсе не означает безоговорочно поддерживать прошлое своей страны, каким бы оно славным… или бесславным не было. А вот верить в сегодняшний день Германии и доверять его завтрашнему дню немцы просто обязаны. Иначе какие же мы тогда патриоты?

Судя по метроному, застучавшему на генеральском горле, фон Дайхену очень хотелось возразить этому невозмутимому магистру, но время было упущено. Оппонент уже открывал входную дверь, и фрау Шульц была готова выйти на лестничную площадку.

— А с бабушкой вам все-таки лучше помириться, — не удержавшись, сказал генерал на прощанье. — Замечательная она женщина! Вот только квартира у нее, конечно… Когда здесь обои последний раз меняли? Лет пять назад?

— Нет, семь.

Магистр во всем любил точность.

* * *
Обещанная ли премия благотворно повлияла на бурильщика Петровича, или это мэр Дурин пообещал его уволить, если тот с заданием не справится, но десять исследовательских скважин были пробурены точно в срок. К тому времени осадка у Монумента составляла уже более двух метров. Умный Павел Иванович дневал и ночевал у себя в НИИ, и стабилометр в его руках творил форменные чудеса — выдавал результаты исследований образцов горных пород при объемном напряженном состоянии даже раньше, чем это состояние возникало.

Впрочем, сам Павел Иванович исследованиями был крайне недоволен.

— Признаться, угол внутреннего трения меня смущает, — говорил он мэру при очередной встрече. — Ну, что я, по-вашему, в паспорт прочности запишу? Что грунт не то, что Монумент — буровую установку, и ту едва держит?

— Да нам сейчас паспорт и не нужен, — оборвал его Дурин. — Нам надо узнать, какая сейчас обстановка там, под Монументом. В смысле, можно ли его укрепить. Вот нам что важно!

— Скверная там обстановка, Аркадий Филиппович! — вздохнул из НИИ. И принялся перечислять прочностные характеристики грунта, перемежая свой занимательный рассказ многочисленными ссылками на академика Тимошенко, автора знаменитой «Истории сопротивления материалов, начиная с Леонардо да Винчи и Галилея до наших дней».

О Леонардо да Винчи мэр Дурин, может быть, с удовольствием бы и послушал, но только в другой обстановке. А лавры Галилея его и раньше не прельщали, теперь же одно лишь упоминание об этом средневековом неудачнике и вовсе вызывали у Дурина легкий озноб.

— Сколько вам времени надо, чтобы закончить свои исследования? — жестко спросил он.

— Ну, если не брать во внимание угол внутреннего трения…

— Без угла, Павел Иванович, без угла! Сколько? Неделя, две?

— Дней восемь, ну, десять…

— Отлично! К пятнадцатому сентября жду от вас план работ по ремонту Монумента, — сказал как отрубил Дурин. — Вы в НИИ, по-моему, лабораторией геологических исследований руководите? Так я слышал, ваш директор скоро на пенсию собирается…

Ровно через десять дней план работ со всеми инженерными расчетами уже лежал у мэра на столе. Этот Павел Иванович из НИИ, действительно, оказался умным человеком. Во всяком случае, фразу насчет директора он мимо ушей не пропустил.

На другой же день после начала ремонтных работ на Холм приехал Дурин. Он внимательно осмотрел каждую скважину, дал несколько ценных указаний рабочим, разгружавшим машину с арматурой, и отправился в дощатый вагончик, где имел продолжительную беседу с прорабом Козловым.

— Значит, план работ у нас такой, — принялся объяснять прораб, ранее видевший мэра лишь по телевизору, а потому несколько смущаясь в его присутствии. — Вот здесь мы делаем глубокую выемку грунта — на четыре с половиной метра, укладываем основу для ростверка, делаем арматурную обвязку… — водил он карандашом по строительной кальке. — Затем пробиваем штробы — вот здесь и здесь, делаем стяжку… Ну и так далее. А в конце заливаем все это дело бетоном.

— Каким бетоном думаете заливать? — тотчас же спросил Дурин, с явным интересом выслушав прораба. Было видно, что в строительных делах тот разбирается.

— Известно, каким: нашим, отечественным! Тем, который завод ЖБИ выпускает, — живо отвечал прораб. — Не знаю, как другие, а лично я только такому бетону и доверяю. Вот им и зальем, как положено. Сто лет Монумент простоит!

Стоит ли говорить, что с Холма мэр вернулся в отличном расположении духа. Правда, смущало, что осадка у Монумента составляла уже почти три метра, но этим можно было и пренебречь: все равно за глухим забором ничего не видно. Тем не менее, Дурин вызвал к себе руководителя городской пресс-службы и подробно ему растолковал, каким образом следует подавать в местных СМИ ситуацию на Холме.

— А то ведь понапишут черт знает что! Читать невозможно, — сердился мэр, потрясая газетой. — Вот это, например, вы видели? Какой-то Серебряный пишет, — И тут же выхватил с полосы заголовок. — «Был Монумент простеньким, а станет золотеньким?». Кошмар! Чья это работа, я вас спрашиваю?

Главный пресс-службист заметно побледнел.

— Не моя это работа, — робко отвечал он. — Это из департамента культуры с журналистом на Холм ездили.

— Чтоб мне таких поездок больше не устраивали! — продолжал бушевать мэр. — Соберите пресс-конференцию, пригласите этого, из культуры… да, Фуфлачева, пусть он заметку публично опровергнет. Ну, не мне тебя учить, как поступают в таких случаях. В общем, действуй. И смотри, дорогой: чтоб больше ни одной заметки мимо тебя в печать не прошмыгнуло!

Пресс-службист расстарался: в тот же день пишущая братия была созвана, и Фуфлачев перед ней публично покаялся. В частности, объяснил журналистам, что слово «позолотить» использовал в качестве художественного образа, а на самом деле, имел в виду совершенно другое.

— К предстоящей Годовщине мы собираемся сделать подсветку Монумента, как это принято в большинстве развитых стран, — бойко вещал Фуфлачев в любопытный зал. — Средства на это из городского бюджета уже получены. А еще десять миллионов пообещали из Москвы прислать. Вы представляете, как будет выглядеть наш Монумент ночью? Феерия! И никакого золота не надо.

— Игорь Георгиевич, а что же все-таки вы там, за забором, от широкой общественности прячете? — прорвался из зала сердитый голос Вертопрахова.

При слове «забор» лицо у Фуфлачева покрылось алыми пятнами.

— Официально вам заявляю: мы ничего там не прячем, — сказал он, глядя в зал на редкость честными глазами. — Просто там, за забором, у нас хранятся кое-какие декорации… вот и все! О театрализованном представлении на Холме, надеюсь, все слышали? Вот мы сейчас к этому представлению и готовимся. Между прочим, весьма успешно, — И добавил с обидой в голосе. — Что, нельзя уж и пару танков заранее у Монумента поставить, чтобы в последний момент их на Холм не везти?

Стоит ли говорить, что завершилась пресс-конференция организованным выездом на Холм в специально выделенном автобусе. Вертопрахов, кстати, тоже туда поехал, хотя ни строчки потом не написал. Зато другие в творчестве себя не ограничивали: такого про Монумент накуролесили! Но здесь уже старшина из «Старого дота» виноват: не надо было журналистам «Трофейную» предлагать. Выставил бы пару бутылок «Противотанковой» — и дело с концом. Так нет же, главного пресс-службиста не посмел ослушаться…

Как бы то ни было, а целую неделю после этого горожане читали то в одной газете, то в другой бодрые материалы о подготовке к предстоящей Годовщине. Одна из газет, например, сообщала о ста тысячах электрических лампочек, которые городская власть намеревается развесить на Монументе, а пока что хранит на Холме — за забором, вместе с кое-какой бронетехникой времен Отечественной войны. Другая же уточняла: не сто тысяч, а всего пятьдесят, и не электрических, а специальных — дуговых, каковые сейчас и подключает бригада электриков, приглашенная из Москвы. А третья газета и вовсе о лампочках не упомянула, зато подробно описала историю возникновения замысла о подсветке Монумента, якобы зародившуюся у мэра Дурина во время его давней поездки в США.

Много чего интересного было тогда напечатано, всего и не упомнишь. Ладно бы, только про лампочки журналисты написали, они еще и заграницу вспомнили, а вот этого-то делать и не надо было. Но здесь опять же, главный пресс-службист не доглядел. А по Городу тотчас же поползли слухи, один другого правдоподобней. Говорили в четверг торговки на Центральном рынке, что будто бы собираются Монумент Америке продавать, поскольку нет у Города средств, чтобы его содержать. И даже сумму предстоящей сделки называли — в долларах. Удивительно ли, что мэру немедленно позвонил известный предприниматель Задрыгин. Он долго горевал о недостатке патриотизма у горожан, а в конце разговора предложил продать Монумент лично ему, Задрыгину, и хорошую цену предлагал, причем не в долларах, как некоторые, а исключительно в евро. Понятно, что заманчивое предложение Дурин вынужден был отклонить. А насчет патриотизма заметил, что в предпринимателе он и раньше не сомневался, а уж теперь-то о его заслугах перед Отечеством весь Город будет знать.

Между тем, разговоры крепли, ширились и росли. Неизвестно откуда, вдруг просочился к народу слушок, что на Холме обнаружили подземный ход, который ведет прямехонько к кладу Степана Разина, якобы зарытому сподвижниками лихого атамана в 1671 году. Говорили умные люди, что огромен тот клад и велик: одних золотых монет в нем десять пудов, да вдвое больше серебра, а уж драгоценных камней столько, что хоть безменом их взвешивай. И что будто бы этот клад не только найден, но частично уже и разворован, даже забор с собаками, и те не помогли. И вот теперь городская власть якобы ждет из столицы известного следователя по особо важным делам, который всю эту кражу запросто и раскроет.

А самый удивительный слух родился в трамвае № 3, сразу после того, как в салон вошел смертельно пьяный техник-смотритель Ивантеев, накануне уволенный с Холма по личному распоряжению Дурина («Чтоб у рабочих под ногами не путался!» — помнится, сказал тогда мэр). Не известно, что померещилось бедному смотрителю, но только воскликнул Ивантеев на весь трамвай: «Ох, будет вам еще Судный день, супостаты!» Тотчас же верующие пассажиры перекрестились, а неверующие сошли на первой же остановке, от греха подальше. И в тот же день разнесся по Городу слух, что якобы появился в Городе некий прорицатель, который пообещал среди прочего и скорое пришествие на землю Христа, якобы подавшего ему, прорицателю, свой тайный знак прямо в трамвае.

И было таинственное знамение накануне грядущего пришествия. Это когда в центре Города, прямо на площади, неожиданно открылся источник, ударил фонтаном и оросил все вокруг целительной своей влагой. Много, много народу устремилось к нерукотворному источнику, а еще больше толпилось поодаль, не зная, верить ли им сейчас своим глазам, или же лучше вечером посмотреть все это по телевизору. Срочно приехавший на площадь настоятель Храма преподобного Симеона Пустынника о. Феофил (в миру — гражданин Кобелев), тотчас же объявил источник боголепным и благотворящим, тут же, кстати, его и освятил, а заодно и пообещал обложить белым мрамором за счет епархии. Напрасно чиновник Колобанов доказывал горожанам, что никакого отношения к божественным делам источник не имеет, поскольку образовался вследствие прорыва водопроводной трубы: чиновнику никто не верил. А источник исправно фонтанировал еще дня три, собирая вокруг себя болезных и хворых, пока аварию наконец-то не ликвидировали.

Нет, много разговоров было в те дни в Городе, всего и не упомнишь. Одно было ясно мэру Дурину: долго это продолжаться не может. И хотя работы на Холме продолжались ударными темпами (бригада работала в три смены и без выходных), Монумент продолжал проваливаться под землю быстрее, чем прорабу Козлову подвозили бетон. Мэр понимал: еще несколько дней, и скрывать все происходящее на Холме станет невозможно.

* * *
— Ты представляешь, Миша, какое паразитство у нас в издательстве засело? Не хотят мою трилогию печатать, — говорил в воскресенье вечером Борис Гулькин, залетевший на дачный огонек к профессору Рябцеву. — Бумаги, говорят, на вашу трилогию нет! Как ты думаешь, может, этот вопрос на комиссию вынести? Пусть комитету по печати стыдно будет.

— Не получится, — отвечал Рябцев, прихлебывая чай с грушевым вареньем. — Мне вчера из мэрии звонили, сказали, очередное заседание откладывается. На неопределенное время.

— Это почему же?

— Да кто же его знает? — пожал Рябцев плечами. — По мне, так лучше вообще ее не собирать. И без того работы накопилось — жуть! Не успеваю сахар покупать.

И правда, все видимое пространство на веранде было заставлено ведрами и тазиками с щедрыми осенними дарами. А также всевозможными стеклянными емкостями с уже готовым продуктом. Посидев для приличия с полчаса, Гулькин ушел, унося в руках баночку сливового компота. Стыдно признаться, но на писательском участке ничего, кроме вишни, не росло, да и ту прозаик давно уже использовал по назначению.

Осень уже заваливалась на октябрь, однако ночи были еще теплыми. Ворочаясь на потертом диване в своей дощатой «землянке», Гулькин с грустью вспоминал времена, когда тиражи были еще большими. Но вот уже лет пятнадцать, как они становилось все меньше и меньше. А уж о премиях и говорить не приходится: раз в год дадут, и то где-нибудь в феврале, а то и до мая отложат.

Редактор ясно сказал: Борис Семенович, хоть режь свое «Осмысление» по частям, но больше десяти листов не дам. В бумаге, мол, ограничен! Понанесли мемуаров — не продохнуть, а денег из комитета по печати, один черт, не дают. Но вам-то, по старой дружбе… тем более что профессор Рябцев рекомендует.

Стыдно признаться, но Гулькин расстроился. Сгоряча пообещал на издательство управу найти, а… где ее, спрашивается, искать? Так что, хорошенько поразмыслив, Гулькин понял, что резать все-таки придется.

Всю следующую неделю руки у Гулькина были по локоть в крови. Начал писатель, понятно, с «СС» и «Вервольфа» — вырезал их из рукописи целыми страницами. Потом увлекся — и полоснул по главе, где Фрол Угрюмов перед тем, как отправиться за «языком», играет на баяне. И хорошо полоснул! В общем, так и пришлось Фролу ползти по заснеженной степи, совершенно не доигравшим. А вот над эпизодом с допросом в блиндаже Гулькину пришлось подумать. И в самом деле, резать — жалко, а не резать — глупо, можно вообще без книги остаться. В конце концов, писатель догадался легонько оглушить немецкого полковника и на фроловой спине перенести через линию фронта. А там уже и до своих недалеко.

— Ровно десять листов, как договаривались, — сказал Гулькин в издательстве. Тем не менее, заметно отощавшую рукопись редактор принял с таким выражением на лице, будто только что получил зарплату.

— Уж и не знаю, успеем ли к Годовщине, Борис Семенович, — вздохнул редактор. — Больно заказов много, и всем срочно — давай, печатай! А мощности у нас, сами знаете, какие, да и бумага…

— А что — бумага? Небось, Льву Толстому сразу бы бумагу нашли! — оскорбился Гулькин.

— Так то — Толстой! — Вякнул было редактор, но писателя уже понесло.

— Понимаю. Безухов, Наташа Ростова… Ну, как же, князья! А ведь они даже во сне мороженой конины не ели. И это, по-вашему, зеркало народной жизни? Роман-эпопея? Компот это сливовый, а не роман!

Словом, высказал все, что думал, да так, что редактора слегка зазнобило. Он пообещал поискать резервы… и чудо! Резервы и в самом деле нашлись. При этом редактор честно признался, что издать больше тысячи экземпляров вряд ли получится, да и то исключительно по старой дружбе. («Сколько лет уже вас знаю!») Зато пообещал на обложку золотое тиснение, чем Гулькина к себе и расположил.

Старую дружбу писатель в тот же вечер подкрепил бутылочкой хорошего вина. Дело того стоило, это я и по себе знаю. Помню, помню я запах типографской краски и казеинового клея, нежный хруст открываемой книги и вкрадчивый шорох свежеотпечатанных страниц! А вот какое вино я тогда пил — не помню. Выскочило из памяти! Может, «Агдам»? Нет, скорее всего, портвейн «три семерки». Это ведь только классики «Мадеру» в издательствах пьют…

Эх, да что там — «Агдам»? Что — «Мадера»? Разве только с редактором посидеть. Вот мэр Дурин, так тот даже в комсомольцах «Агдам» не пробовал. В один из первых дней октября мэр сидел у себя на кухне (24 кв. м), пил коньяк «Три звезды» и беседовал с одним приятным человеком. Не важно, где и кем этот приятный работал, а важно, что именно этот приятный умел. Умел же он многое, в том числе и доверительно беседовать по душам, а также давать весьма ценные советы.

— Сюда бы Костю Навродина! — мечтательно вздыхал приятный над лимоном, щедро посыпанном сахаром. — Вот бы кто вам помог, так помог. Гений, а не человек! Я давненько за ним присматриваюсь.

— Кто этот Костя? — быстро спросил мэр. — Не знаю я никакого Навродина!

— Что? Вы Костю Навродина не знаете? Ну, Аркадий Филиппович, это уже слишком, — Сидевший за столом рассмеялся, но негромко, в пределах приличия. — Вот как вас, оказывается, Монумент-то наш расстроил!

В любом деле найдется свой гений, в каждом городе отыщется свой Наполеон. Гражданин Навродин Константин Иванович (можно просто Костя), был одновременно и тем, и этим. Так его за глаза в Городе и называли: «Наш гениальный Наполеон».

Признаться, ничего особенного в Константине Ивановиче не было. Про таких говорят: «серединка на половинку». Роста — маленького, образования — средненького… Словом, плюнуть и растереть. Если что и восхищало в Навродине, так это его непомерные амбиции, многократно усиленные дьявольской изобретательностью и отчаянным везением карточного игрока.

Вы что-нибудь про «Супер-инвест» слышали? Была когда-то такая компания, предлагавшая куда-то что-то вложить, да побыстрей, пока другие туда не вложили. Ну, как же, как же!.. До сих пор помнят в Городе рекламные плакаты, на которых изображен был некий, весьма довольный всем, гражданин с денежной пачкой неописуемых размеров. Броская надпись гласила: «Чтоб ты жил на такую зарплату!» И тут же адрес, куда надлежало за этой зарплатой приходить.

Да, было, было… И длиннющие очереди у дверей «Супер-инвеста», и зарплаты, которые там якобы выдавали. Журналист Вертопрахов, тогда еще отнюдь не Серебряный, и тот умудрился здесь своё получить. Били его не долго, но сильно — свернутой в трубочку газетой, где журналист накануне пропечатал большое интервью с Навродиным, под лихим заголовком: «Эх, озолочу!».

Потом «Супер-инвест» как-то вдруг захирел, скукожился и закрылся, а Навродин мгновенно исчез, причем далеко и надолго. Ходили слухи, что якобы видели Костю в Пермской области, в колонии строго режима, кажется, в 7-м отряде, и что вроде бы он там был весь в законе, да и вообще… Но это уже, извините, сплошные выдумки. Ни в какую Пермь Навродин не ездил, да он и места такого на карте не знает, а отдыхал Костя в Баден-Бадене, где между рыбалкой и прогулкой написал одну поучительную книгу — «Как я однажды целый Город пятью хлебами накормил». Не читали? И правильно: длинно, скучно, неинтересно. Да и что, извините, хорошего гений может написать?

— Навродин — это Навродин! — мечтательно вздохнул приятный. — Правда, сейчас он в Германии. Года три как туда улетел. Еще чемодан у него был желтый, на «молниях»… В Кельне живет. Ну, совсем стопроцентным арийцем стал. Без «прозит!» и рюмку не поднимет. А из тех, кто остался… право, не знаю, кого вам и посоветовать. Есть такой Александр Максимович, но его лучше не беспокоить — у него и без того в Аппарате позиции слабые, да и с женой нелады. Виктор Степанович? Ну, что вы! Теперь он к Аппарату даже близко не рискует подходить, да и глуп, между нами говоря… Я так думаю, лучше всего к Шелудёву обратиться. Надежный мужик, хотя и он ни без греха. В общем, звоните Васе Шелудёву, что-нибудь он и придумает. А там, глядишь, и Костя Навродин откликнется.

Делать нечего, мэр позвонил. Шелудёв долго ахал в мембране и обещал непременно помочь. И точно, уже в понедельник подали весть из Москвы. Сказали, чтобы мэр не расстраивался и что помощь уже близка, нужно только до Годовщины продержаться.

— Наши специалисты к вам уже выехали, — бодро сообщила трубка.

В ожидании специалистов Дурин срочно командировал Фуфлачева в Киев — разузнать насчет памятников старины. Они ведь там уже тысячу лет стоят, и хоть бы хны! А ученых людей там и вовсе пруд пруди. Так почему бы им своим опытом с соседями не поделиться?

А здесь как раз и долгожданные специалисты из столицы подъехали. Скажем сразу, мэру они понравились. Один внешний вид у столичных чего стоил! Понятно, знакомство началось с чашки кофе, так что дверь в кабинет у мэра в течение двух часов была для посторонних закрыта. А после обеда рванули от мэрии в сторону Холма две легковых машины. В одной сидели специалисты, плюс умный директор Павел Иванович из НИИ, а в другой, естественно, мэр с помощником.

Между тем, работа у Монумента шла через пень-колоду. Пугала нависшая над головой бетонная громадина, раздражала охрана, то и дело появлявшаяся на площадке и просившая закурить. Рабочие дрогнули и впали в затяжную депрессию. А тут еще и аванс задержали. Однако первым с объекта дезертировал прораб Козлов, уставший слушать по телефону разносы, которые Дурин регулярно учинял два раза в день — утром и вечером.

— Вот я у него вчера спрашиваю: так пробивать нам штробы или не пробивать? — говорил старшине дезертир, надежно окопавшись за столиком в «Старом доте». — А он мне, ты представляешь, и говорит: кончай ерундой заниматься, никаких тебе больше штробов, будем скважину бурить. Нет, ты прикинь: Монумент мне, того и гляди, на голову упадет, а ему скважину подавай.

— Главнокомандующие! — сурово вздыхал старшина и уходил за очередной бутылкой «Трофейной».

А что, Монументу и в самом деле было плохо? Увы! Монумент оседал прямо на глазах, заставляя рабочих дружно писать заявления об уходе по собственному желанию. Правда, оставалась надежда, что еще можно что-то исправить: откопать основание, провести планировку местности… Черт возьми, да хоть гранитными плитами верхушку Холма обложить, лишь бы только Монумент на поверхности удержался! Между тем, стометровая скважина, в авральном порядке пробуренная буквально за три дня, показала: под основанием Монумента находятся обширные карстовые пустоты, оставшиеся от подземного озера. А это дело серьезное: чихнуть не успеешь, как грунт под ногами поползет.

— Пока озеро было полным, свод держался, а как воды в озере не стало, так сразу же и осадка грунта началась, — объяснял умный Павел Иванович мэру в первых числах октября. — Вот только я одного не могу понять: куда вода подевалась? Она же еще в прошлом году там была!

— Ушла вода, вот и нет ее, — буркнул приезжий специалист № 1 по фамилии Круглов. А специалист № 2 (его ФИО, к сожалению, утрачено), снисходительно хмыкнул:

— Да что там вода? Вот нам коллега звонил, из Кельна… между прочим, профессор и доктор. Колоссальнейший авторитет! Так вот, по его мнению, образование карстовых пустот абсолютно не противоречит современной теории тектонических процессов, происходящих в астеносфере. А вы — вода, вода…

И пошел говорить что-то такое научное и малоприятное, что даже умный Павел Иванович, и тот поморщился, мэр Дурин же и вовсе лицо потерял.

— Но надо же что-то делать! — воскликнул он. — Вы же специалисты! Павел Иванович, может быть, нам бетоном эти пустоты залить?

— Можно и бетоном, — отвечал Павел Иванович, подумав, — да боюсь, мощностей у нашего ЖБИ не хватит. Опять же, с финансированием в науке, сами знаете, тяжело, даже на аппаратуру не хватает, а про зарплату и не говорю… В конце концов, мы можем просто не успеть. Элементарно.

— Прямо хоть Годовщину досрочно отмечай! — невольно вырвалось у Дурина.

— А вот это уже не в нашей компетенции, — заметил тот, что с утраченной фамилией.

— Да и командировка у нас кончается, — в свою очередь, буркнул Круглов.

Пришлось отпустить обоих с миром. Все, что могли, они сделали. Однако досада как легла на сердце, так и лежала там весь следующий день. «Смотри, ты, какие грамотные! Вода их не интересует, пустоты им подавай! — Мысли у Дурина были раздерганными, бессвязными, бестолковыми. — Из Кельна, видишь ли, им позвонили… авторитет колоссальнейший… А здесь хотя бы телеграмму кто-нибудь прислал!»

И словно накликал Дурин — назавтра же пришла в мэрию срочная телеграмма:

«Отстал поезда зпт высылайте пять тысяч гривен срочно Харьков билет главпочтамт до востребования тчк Фуфлачев». А может быть, телеграмма была вовсе не из Харькова, а из Киева, и не Фуфлачев ее прислал, а кто-то другой, тот же Виктор Степанович, например? Сейчас точно сказать невозможно, а на почте могли что-нибудь и напутать. Они вечно что-нибудь путают, а то и письма теряют. У них все может быть!

А впрочем, телеграмму почтальоны все-таки доставили, даже две телеграммы принесли, причем одна из них была на бланке «Международная».

Одна телеграмма обнадеживала: «Держитесь зпт помощь близка зпт желаю успехов тчк Шелудёв». А вторая — извещала: «Срочно прерываю работу очередным проектом зпт вылетаю любимый Город зпт буду седьмого октября зпт встречайте тчк Навродин».

Между тем, ситуация на Холме начинала выходить из-под контроля. Вдруг прибыл из столицы один важный чин и долго гудел министерским голосом у мэра в кабинете, после чего Аркадий Филиппович срочно отбыл в Москву. Вдруг появилась в газете статья непримиримого Ал. Серебряного, где читалось буквально следующее: «Доколе местные власти будут прятать от глаз общественности все то, что скрывается за забором? Недавно нашему корреспонденту с большим трудом удалось кинуть взгляд на тщательно охраняемую территорию, и вот что он на ней увидел…» И вслед за этим шли триста пронзительных строк с описанием всего увиденного. Расписал Ал. Серебряный так, что прямо держись! Одни сапоги охранника чего стоят!.. Дырку в заборе, понятно, срочно заделали, начальника охраны лишили премии и перевели служить в детский сад, а вот правду о том, что творится на Холме, утаить так и не удалось. Она успела завладеть умами горожан и стала надежным достоянием гласности.

Сначала робко, по одиночке, а потом шумными группами и целыми толпами двинулись на Холм ходоки — лично проверить, не врет ли этот Серебряный, а при возможности и сфотографироваться на фоне пресловутого забора. Срочно переброшенные на Холм дополнительные силы заняли круговую оборону и ближе, чем на сто метров, к Монументу не подпускали, ссылаясь на предписания Гостехнадзора.

— На все божья воля! — крестились истинно верующие. — На человеческих косточках Монумент был воздвигнут. Пока они крепкими были — стоял, а как от времени рассыпаться начали, так сразу опоры лишился.

— Не иначе как угол внутреннего трения во всем виноват: видать, неправильно его рассчитали, — утверждали потомственные атеисты. — Вчера еще ноги были полностью видны, а сегодня забор их уже по щиколотку закрывает.

— В Европейском банке развития надо причину искать, — говорили атеисты не атеисты, верующие не верующие, а в общем, люди искушенные в происках международной закулисы. — А лучше всего это сразу в Страсбург жалобу накатать. Пусть там разбираются!

Вот в такую тревожную обстановку и угодил гений Костя Навродин аккурат восьмого октября, буквально на следующий же день после своего приезда. Дымный осенний ветер гулял над Холмом, и твердело лицо у гения, когда он смотрел на Монумент, и рождались у Кости в голове дерзкие планы по спасению былой славы любимого им Города.

* * *
Утопающий хватается за соломинку, мэр Дурин уцепился за гения Навродина.

— Будем считать, уговорили. Так и быть, тряхну стариной. Послужу родному фатерланду! — сказал гений, выслушав сбивчивый рассказ мэра о Монументе, карстовых пустотах и прорабе Козлове.

— С чего думаете начать, Константин Иванович? — юлил мэр перед гением, наливая ему кофе.

— Нам, арийцам, все равно, с чего… С общественного мнения, естесс! — расслабленно отвечал гений. А вот как именно он это дело начнет, распространяться не торопился. Да мэр особо и не расспрашивал. В Москве ему ясно сказали: в Костины дела не лезь! Навродин — в Городе, вместе с вами? Вот он все за вас и решит. А вам и думать ни о чем не надо.

Решать Костя начал жестко, умно, энергично.

— Значит, так. Мне — машину, пару-тройку помощников попроворней, помещение под офис, это само собой, — говорил он, как диктовал, Дурину. — Вот, пожалуй, и все. Для начала. А дальше будем смотреть по обстоятельствам.

На первый взгляд, обстоятельства складывались вполне удачно: Монумент пока стоял на месте. Правда, осадка у него составляла уже более пяти метров. А вот забор был крепок, как никогда, и охрану здесь по-прежнему не снимали.

— Ничего, метров сорок в запасе у нас еще есть, — говорил умный Павел Иванович из НИИ, все еще регулярно появлявшийся на Холме, хотя бетонных работ там больше не вели и никаких скважин не бурили. — А если еще и угол внутреннего трения не подведет, так Монумент очень даже легко и до Годовщины дотянет!

Ходоки еще толпились на Холме, рассуждая про мировую закулису, а Навродин уже успел выступить по телевидению и доходчиво объяснить населению текущий момент. При этом в выражениях он не стеснялся.

— Город в опасности! — вещал Навродин с телеэкрана. — За Рекой для нас денег нет! Все на борьбу за спасение Монумента!

Идея была проста и понятна даже ребенку: Монумент для Города — это хорошо, Город без Монумента — это плохо. Тотчас же и появился Фонд по спасению памятника (ФСП). Возглавил его лично Костя Навродин. В правление Фонда вошли: известный в городе дантист Шпицгольд, не менее известный чиновник Колобанов, предприниматель божьей милостью Задрыгин, ну и еще человек пять. А вот профессор Рябцев войти отказался. Да его и не упрашивали, сказали только, что в Фонде и без профессоров найдется кому зарплату получать. Люди все уважаемые, ни без царя в голове, а уж идей у каждого было столько, что на три ФСП хватит.

С идей и начали. Смело повел себя чиновник Колобанов — предложил увеличить арендную плату, взимаемую с кафе «Старый дот», а дополнительные средства направить на благоустройство Холма. Чиновнику бурно поаплодировали. Предприниматель Задрыгин, тот больше на патриотизм нажимал: предложил организовать сбор средств во вновь образованный Фонд, сам же первый и сделал взнос — пожертвовал сто рублей мелкими купюрами. Задрыгину тоже похлопали, но не сильно: как видно, решили оставить свой патриотизм на черный день.

Неловкость вышла с дантистом Шпицгольдом. Это когда Абрам Моисеевич предложил открыть на Холме стоматологический кабинет, дабы попутно привлечь широкую общественность и к проблемам Монумента. Членов комитета смущала перспектива слышать вопли пациентов вблизи исторического памятника.

— Да я исключительно под наркозом буду лечить! — горячо убеждал Шпицгольд. Тем не менее, после бурного обсуждения дантистово предложение было решено рассмотреть на ближайшем заседании.

Себе Навродин взял самыйтрудный участок работы. Как же, видели в Городе взмыленную Костину машину, с невообразимой скоростью перемещавшуюся от администрации к казначейству, от казначейства — к банку, а от банка — в Фонд. Веселые были денечки! И журналист Ал. Серебряный, человек весьма плодовитый, после теплой беседы с Костей уже печатал в газете стихи, выдавая их за сугубо народное творчество:

Бессильны все перед землею —
И бог, и царь, и Президент.
Своей мозолистой рукою
Поддержим славный Монумент!
А вот мэр Дурин совершенно потерялся в вихре событий. То есть какие-то бумаги он подписывал, но какие именно — рядовым членам ФСП было невдомек. Кое-какие распоряжения Аркадий Филиппович отдавал, но касательно чего он распоряжался, даже искушенному Задрыгину не было известно. Зато появились вдруг в Городе огромные плакаты с изображением весьма расстроенного гражданина, державшего в руках шапку невообразимых размеров, с броской надписью на ней: «А ты — помог Монументу?» Здесь же, под шапкой, был и адрес, куда гражданам следовало обращаться с помощью, а также банковский счет, на который следовало перечислять свою посильную лепту.

В приемную еще названивали члены комиссии по подготовке к Годовщине, но им отвечали, что у мэра совещание и раньше чем через неделю он не освободится. Так что лучше всего позвонить в начале следующего месяца… или в конце. Тем временем, не дождавшись дополнительных средств, гостиничный директор Семин плюнул на зимний сад и на скорую руку соорудил вместо него небольшой, но уютный кегельбан, где по вечерам и пропадал, гоняя шары на пару с Колобановым. Впрочем, один VIP-номер Семин все же отремонтировал, но до того скверно, что и не расскажешь. Зато доподлинно известна история с одной поп-дивой, как на беду заехавшей в Город — себя показать, Монумент посмотреть, а заодно уж и гастрольных денег подработать. Такой скандал дива в номере закатила, что только держись! Рассказывали поутру горничные, как швырялась дива цветочными вазами и кричала на всю гостиницу, какой он, директор Семин, мерзавец и подлец. Много звона было в гостинице в тот жуткий вечер!

Кстати, из-за Монумента остались совершенно без средств к существованию многие достойные граждане Города, как-то: начальник милиции Скарабеев, руководитель гороно Ерофеев, главврач «скорой помощи» Агеев и еще много всяких должностных лиц, которым так опрометчиво накивал в свое время городской финансист Биберман. Считай, все, что обещано было, на бурение скважин ушло. А финансиста на пенсию отправили. И поделом: будет знать, как кивать всем без разбору!

На фоне всеобщего уныния, охватившего Город, так и не осуществленная на Холме театральная постановка кажется совершеннейшим пустяком. Тем более что Фуфлачев, отправленный мэром в деловую поездку по древним памятникам и святым местам, в Город так и не вернулся. Вот как получил на харьковском главпочтамте пять тысяч гривен, якобы на билет, так с валютой и сгинул. А потом промелькнула в одном епархиальном журнале коротенькая заметка, что якобы в Киево-Печерской лавре появился один монах не монах, а в общем-то, вполне благостный послушник. И что будто бы водит он сейчас любопытствующих мирян подземными ходами, и рассказывает всякие интересные вещи о святых мощах. Да как еще рассказывает! Заслушаться можно. Правда, иногда прорываются в речи послушника отчетливые канцелярские обороты, да порою ни к месту цитирует он распоряжения Министерства культуры, однако тамошний настоятель о. Гермоген убежден, что со временем послушник Кирилл от этого непременно избавится.

* * *
В конце октября ситуация на Холме достигла своего апогея. В ночь на двадцать седьмое произошло небольшое землетрясение в соседнем Казахстане, и Монумент стал проваливаться вдвое быстрей, чем прежде.

— А что вы хотите? У них тряхнуло — у нас отозвалось, — туманно пояснил умный директор Павел Иванович из НИИ. — А ведь я же предупреждал: угол трения надо было учитывать!

Но учитывать было уже поздно. Приехавшие на Холм ученые мужи молча постояли у Монумента, уже на треть погрузившегося в землю, и так же молча удалились к себе в Академию наук. Прямо скажем, нехорошо мужи поступили. Зато депутатская группа, срочно прилетевшая на Холм прямо с очередного заседания, повела себя очень, очень достойно. Она не только постояла и помолчала, но еще и венок от какой-то фракции к Монументу возложила. Как же, помнят горожане и гости Города муаровую ленту с неброской надписью на ней: «Наша фракция тебя не забудет!» Слезы душат, перо выпадает из рук! Ладно, хоть valeriana в аптеках не подорожала…

Пока было тепло, народ на Холм приходил, ни без того. А ближе к холодам количество любопытных постепенно пошло на убыль. Еще приезжали, еще смотрели и ахали, но все равно потом разворачивались — и уезжали, каждый по своим делам. А что? Прикажете денно и нощно здесь караулить? А какая Монументу от нас, извините, польза? Свою скромную лепту на спасение мы внесли? Ну, как же, всем миром собирали! Вот пусть ФСП всем этим делом теперь и рулит.

Однако рулили в ФСП недолго: оказалось, что средств на спасение памятника собрали крайне мало, прямо кот наплакал.

— Эту сотню я помню — лично ее вкладывал. А остальное где?! — бушевал на очередном заседании правления Фонда предприниматель Задрыгин. Несгораемый сейф уныло демонстрировал свое содержимое, причем мелкими купюрами, и молчал как партизан.

— Ясно, где: на организационные мероприятия ушли, — скупо отвечал чиновник Колобанов. — Вот, конкурс собираемся проводить среди предприятий и организаций, достойного подрядчика для работ по спасению Монумента будем выбирать…

При слове «конкурс» предпринимателя пробил нервный тик. Задрыгин и сам не раз участвовал в подобных мероприятиях и прекрасно знал, чем все это дело кончается: наобещают с три короба, а в итоге не только дело завалят, а деньги за это получат, но даже и лишнее под себя подгребут.

— А где Навродин? Почему председателя нет? — спросил Шпицгольд, с утра маявшись зубами и потому не обративший на сейф никакого внимания.

— В Москве наш Навродин. Дополнительные субсидии, а может, и субвенции на Монумент выбивает, — вздохнул Колобанов. — На той неделе еще уехал. Дней через десять вернуться обещал.

А что, действительно, Навродин обещал вернуться? А где тогда тот желтый чемодан на «молниях», с которым Костя в свое время в Баден-Баден смотался? Да не его ли захватил с собой гений, когда во вторник в аэропорт уезжал?

— Чемоданов у нас много бывает, обо всех и не расскажешь, — давал потом интервью одной бойкой газете грузчик аэропорта Козлов. Да, то самый, из бывших прорабов. — На «молниях», говорите? Да с таким багажом нынче кто только не ездит! Депутат вот у нас часто в столицу мотается, потом еще по финансам который…

Ничего этот грузчик-прораб толкового не рассказал!

Зато опять развернулся в полную силу и мощь журналист Ал. Серебряный (Вертопрахов). Ах, какую он резкую статью в «Вечорке» забабахал! Какими гневными словами сбежавшего Навродина обложил! Досталось всем — левым, правым и виноватым. Мэру Дурину тоже досталось, но не сильно. К тому времени Аркадий Филиппович уже стоял, очи долу, перед инспектором из Минфина и давал ему скупой отчет о потраченных бюджетных деньгах.

Дело заворачивалось хотя и громкое, но довольно хлипкое. С одной стороны, активно готовились к Годовщине, а это всячески приветствуется. С другой же, Монумент продолжает проваливаться сквозь землю, что можно рассматривать как типичный форс-мажор. Опять же, закон о бюджете возьмем: хоть где-нибудь мелкой строчкой про катаклизмы на Холме сказано? Да ведь ни буковки! А на кого, извините, бюджетные деньги вешать? На Монумент, пока еще тот целиком под землю не ушел?

Стоит ли говорить, что в Минфин проверяющий отбыл в большом расстройстве. А мэр Дурин вслед за этим подался в долгосрочный отпуск, из которого уже не вернулся. Хотя на Холм Аркадий Филиппович даже больным каждую неделю приезжал, и потому последний час Монумента он все же застал, было дело.

Произошло это в декабре, девятнадцатого, ближе к вечеру. В числе немногих видел мэр, как Монумент вдруг содрогнулся, словно бы потерял под собой последнюю опору, и вслед за этим стал быстро уходить под землю, которая засасывала его, подобно гигантской воронке. Рука с мечом еще продолжала грозить вечернему небу, но продолжалось это недолго. Стальные тросы внутри сооружения лопались, и Монумент покрывался трещинами прямо на глазах. Последним скрылся в воронке огромный бетонный меч, с красным фонариком на острие. Не соврал Фуфлачев-послушник! Пусть не сто тысяч, но штук триста лампочек электрики на Монумент все же повесили. А куда остальные делись? Да кто же сейчас разберет?..

«Как же так? — думал Аркадий Филиппович, неторопливо спускаясь по бесконечно лестнице. Вопреки многолетней привычке, на этот раз он возвращался домой пешком. — Вот стоял этот Монумент, и все было хорошо: каждый год к Годовщине готовились, столько денег на мероприятия тратили… А теперь вот исчез он — и что? Да ничего вокруг не изменилось!»

И в самом деле, немногие очевидцы только что происшедшего рубаху на груди не рвали и голову даже табачным пеплом не посыпали. И это было Дурину непонятно. Хотя, с другой стороны, что — Монумент? Один упал — другой можно поставить, было бы желание! «А может, он здесь и вовсе не нужен? Храм на Холме стоит — и хватит. Вот тебе и вера! Молись за всех убиенных и сгинувших… И кому там мечом грозить?» — вдруг подумалось мэру. Признаться, совсем неожиданно, даже для него самого. А посему судьбу он искушать не стал — отбросил мысли в сторону и заторопился вниз по лестнице. Дождался внизу троллейбуса — и поехал домой.

В подземном переходе его неожиданно окликнули.

— Борис Семенович? Признаться, не ожидал, — пробормотал Дурин, которого вынужденный отпуск сделал гораздо внимательней к окружающим, чем это было прежде. — Что вы тут делаете?

— Да вот же, издательство мою «Круговерть» наконец-то выпустило, а в магазине брать отказываются, — сурово отвечал Гулькин. Здесь Дурин заметил раскладной столик со стопкой книг в обложках с золотым тиснением и сразу все вспомнил и понял.

— А почему не берут-то? Книга хорошая, толстая…

— Да наплевательство в магазинах засело, поэтому и не берут, — с прямотой бывалого литератора отвечал Гулькин. — Рисковать, видишь ли, не хотят! Боятся, спроса не будет. Монумент ведь, того и гляди, под землю уйдет.

— Уже ушел. Лично видел, — вздохнул Дурин. — Такие дела.

— Да что вы! — ахнул Гулькин, враз темнея лицом. — Эх, не мог он еще пару месяцев простоять! Глядишь, я все бы и распродал. А теперь?..

И с отвращением поглядел на столик с книгами.

* * *
От бабушки чета Шульц вернулась в скверном расположении духа. Фрау Шульц приняла успокоительного и ушла в свою комнату, супруг же предпочел рюмку шнапса. Говорить было не о чем, а свежий номер «K?lnische Zeitung» магистр прочитал еще в такси.

«Надо завтра же сказать этому недотепе, чтобы извинился перед бабушкой. А то ведь отпишет квартиру генералу, и не отсудишь!» — думала фрау Шульц, с мокрым полотенцем на голове.

«Завтра с утра надо с Бельцем поговорить, может, на какую-нибудь конференцию отправит», — размышлял Герман Шульц, безучастно глядя в телевизор. Сейчас он готов был поехать даже на архипелаг Идзу.

Однако же проблемы астеносферы все еще продолжали беспокоить магистра. И линия тектонического разлома, протянувшаяся от Северных Курил до острова Суматра, не давала ему заснуть.

После долгих колебаний Шульц взялся за телефон и позвонил профессору Крестовски.

— Мы с вами совершенно точно все угадали, коллега! — гудел в трубке и успокаивал голос профессора. — Я вот нынче вечером проверил… Вы знаете, все сходится: если кого и тряхнет, так не сильно, балла четыре-пять, не больше. А вот последствия аномального возмущения будут и вовсе незначительными. Ну, озеро исчезнет, земля кое-где просядет… Пустяки!

— Мне кажется, герр профессор, нам следовало бы куда-нибудь позвонить — в Польшу, в Россию… Не каждый год в земных глубинах происходит подобное. Это их наверняка заинтересует, — робко сказал Герман Шульц.

— Интересная мысль! — отвечал на это профессор. — Пожалуй, я действительно позвоню. Может быть, даже завтра утром. Только я не уверен, что меня там услышат.

— Плохая связь?

— Связь хорошая. Дело в другом.

— В чем же, профессор? Алло!

Трубка долго молчала, растерянно покашливала и вздыхала.

Пожелала Шульцу спокойной ночи и перешла на короткие гудки.

2006 г.

Если только дозвонюсь…

В понедельник, ближе к вечеру, я получил вот это:

«Когда-нибудь мне все надоест, и я уйду в сумасшедшие.

Мне надоест мир богатых и бедных. Грязных и чистых. Мрачных и беззаботных. Мир умных и тех, кто умен лишь при должности.

Мне обязательно это надоест.

Я наберу 01 и спрошу: «Поджигателя не вызывали?»

Я наберу 02 и скажу: «Где-то кто-то «замочил» четверых».

Я наберу 03 и крикну: «Спасите наши души!»

А 09 я попрошу дать мне кого-нибудь на П (на остальные буквы мне так до сих пор и не ответили).

Потом я закурю сигарету со стороны фильтра, выброшу с балкона лишнюю мебель и начну читать прямо из Данте. Насчет жизни земной, которую он прошел до половины, а затем почему-то сбился и заблудился в лесу. А когда приедут они — с брезентовыми рукавами, при погонах и с носилками, я скажу всего одно слово:

«Надоело!»

И пусть меня обливают водой, пишут длинные протоколы и укладывают на носилки. Это уже не важно.

Главное, я успел сказать все, что хотел…»

С утра меня раздражал редактор, после обеда — читатели, а ближе к вечеру — ответственный секретарь. Был конец рабочего дня, и я мечтал лишь об одном — напоследок глянуть почту, выключить компьютер и уйти домой.

В почтовом ящике меня ждало письмо. И я его прочитал. От «Когда-нибудь мне…» до последнего многоточия.

Стиль письма мне понравился. Было ясно, что автор чувствует слово и дружит с юмором. Я даже раз улыбнулся и два раза хохотнул. Хотел письмо удалить, но передумал.

А зря!

Проснулся я от телефонного звонка (на будильнике — половина восьмого). Какого черта?!

— Ты сегодняшний номер газеты читал? — услышал я гробовой голос редактора.

— Читал. Еще вчера. А что?

— «Когда-нибудь мне это все надоест, и я уйду из мэров в сумасшедшие. Мне надоест мир дешевой лжи и дорогого обмана. Мир чистых слов и грязных помыслов. Мир умных, но бедных, мир глупых, но при должностях…» — Здесь голос у редактора налился праведным гневом. — Будешь слушать дальше?

— Не надо, — сказал я, моментально вспоминая, где я вчера читал нечто подобное. — Но ведь в полосе этого не было, я ее лично просматривал!

— Сегодня я при тебе тоже кое-что посмотрю. А заодно и подпишу, — зловеще пообещал редактор. — Ровно в девять жду у себя. И без опозданий!

Он положил трубку. А я оделся ровно через сорок пять секунд и помчался на работу — в Дом печати.

Ехал я долго. Автобус кряхтел, намекая на близкое техобслуживание. Пассажиры царапали меня сумками и топтались по моим ногам. Однажды на перекрестке нас обогнала пожарная машина, и весь автобус ей позавидовал. А еще через два квартала дорогу нам преградил нищий на костылях.

— Так что скинемся, граждане, убогому на пропитание! — бодро сказал он, и попытался открыть костылем дверь автобуса. Не тут-то было. — Да вы что, в натуре? Червонца жалко?!

Нищий плюнул в сердцах и попал на капот. Пассажирам стало дурно. Водитель крикнул: «Попрошу в салоне не гадить!» и сердито надавил на газ.

К Дому печати я подъехал с тяжелым сердцем и неожиданно легким карманом. Наковыряв из швов мелочи, я кое-как расплатился с водителем и побежал в редакцию. У входа стояла корреспондентка Маша и собирала слезы на газетный лист.

— Что с тобой?

— «Когда-нибудь мне это все надоест, и я уйду из журналистов в сумасшедшие», — начала она, давясь частыми всхлипами. — «Мне надоест мир оплаченной правды и бесплатного вымысла, мир дозированной совести и безлимитной … безлимитной…» Ну не могу!

Здесь Маша зарыдала, прикрывая лицо газетой, и я сразу понял, что этот день будет трудным не только для меня.

— Семен Кирсаныч на месте? — спросил я в приемной у редактора.

— Еще не приехал. Просил подождать. Будет попозже, — ответила как отстучала секретарша Вика. Подумала и влепила точку: — Когда-нибудь мне это так надоест!

— Спасибо, — ответил я, выбираясь из приемной спиной вперед, и бережно прикрыл дверь. Ситуация начиналась закручиваться очень даже нешуточная. Было ясно, что полученное мною письмо оказалось компьютерным вирусом. И что он уже успел распространиться по всему городу, а может даже и через Урал перемахнуть.

Хлоп! И моей спине разом стало холодно и мокро. Я обернулся. Меднолицый пожарный в брезентовой робе приветственно помахал брандспойтом:

— Ну, теперь не сгоришь! — обнадежил меднолицый, и пояснил: — Тут один поджигатель грозил Дом печати спалить. Чисто головешки устроить!

— Да что вы!..

— А то! Скажите спасибо, что мы вовремя приехали. В этой комнате люди есть? — показал он на приемную.

Я молча кивнул в ответ. Пожарный бросил брандспойт и снял со стены огнетушитель. Я пнул брезентовую кишку и побежал в свой кабинет, легко перепрыгивая через лужи.

Два лестничных пролета я преодолел в три прыжка. На десятом этаже смачно пахло валерианой. Пролетая мимо бухгалтерии, я на секунду задержался в смутной надежде узнать про аванс. Дверь распахнулась, и я понял, что надеяться мне не на что.

— Когда-нибудь мне все это надоест, и я подамся в сумасшедшие бухгалтеры! — декламировала Зинаида Петровна, покачиваясь на носилках. — Мне надоест мир малых цифр и больших зарплат, мир арестованных счетов и оправданных по суду бюджетных растратчиков…

— Пятый случай за утро, — пожаловался санитар, проходя мимо меня. — Кошмар!

Я грустно помахал носилкам и пожелал им счастливого пути.

Включив компьютер, я долго ломился в свой почтовый ящик, потому что забыл пароль. А когда его вспомнил, было уже поздно доставать из ящика то, что я туда не бросал: позвонили из приемной.

— Семен Кирсанович вас ждет, — сообщил телефон, и добавил с явной угрозой. — Нет, точно уйду в сумасшедшие!

С трудом припоминаю, как я добрался до кабинета редактора. Приемная все еще пенилась, но не шампунем. А куда подевалась Вика, мне было уже все равно.

— Проходите! — послышался голос из-за двери.

Я зашел, поздоровался, попробовал улыбнуться… Бесполезно.

— Я только что был у мэра, в больнице. Сегодняшняя статья его доконала. Так что труба твое дело, Вася! — торжественно объявил редактор, вставая из-за стола.

— Вообще-то я Александр Сергеевич…

Но редактор мне не поверил:

— Ты, Вася, ври да не завирайся. Нечего из себя Пушкина строить!

Здесь дверь за моею спиной начала медленно открываться. Я оглянулся и увидел черноту пистолетного дула.

— Всем стоять! — молодой человек героической наружности cдвинул меня в сторону и приблизился к столу. — Значит, так. Один труп женского пола мы уже нашли — в приемной под столом лежал…

— Вы кто? — ойкнул редактор.

— Здесь вопросы задаю я! — крикнул молодой человек, и тут же этот вопрос задал. — Колись, где остальные три штуки прячешь?!

Я понял, что редактору уже не нужен, и бочком, бочком ввинтился в дверной проем. Здесь меня обыскали и отпустили, предупредив, что обязательно оштрафуют, если буду переходить улицу в неположенном месте. Последнее, что я слышал, скатываясь в лифте до первого этажа, это голос редактора:

— Наконец-то мне не надо будет всякому мэру… (здесь невнятно), и я стану обыкновенным сумасшедшим!

Я наскоро перекрестился и покинул Дом печати.

Кажется, навсегда.

Абсолютно не помню, как и на чем я добирался до дома. Наверное, меня опять царапали и отдавливали мне ноги, потому что в квартиру я вошел, прихрамывая, с лицом в косую линейку и без пиджака. Даже не разуваясь, я закурил прямо с фильтра рязанского «Винстона» и выкинул в форточку домашние тапочки. Потом долго лежал между прошлым и будущим на диване и сочинял стихи.

Одно стихотворение мне понравилась, и я увековечил его на обоях:

— Вот сбегает прямо с гор
Ручеек проворный.
До чего же нас довел
Этот спам позорный!
Я перечитал написанное, выправил кое-где орфографические ошибки и сел писать заявление в Союз российских писателей. Копию я решил отправить в Союз писателей России. «Будучи не замеченным в порочащих меня связях, а также не являясь членом ПЭН-клуба…» — быстро-быстро писал я на обрывке газеты. И здесь от важной работы меня оторвал телефонный звонок.

— Алло?

— Справочную вызывали? — спросил аппарат мужским голосом.

— Нет!.. Не вызывал!.. Не участвовал!.. Не привлекался!.. — заорал я благим матом, ища глазами спасительный рычаг.

— Не бросайте трубку — хуже будет, — честно предупредил аппарат. — Записывайте телефон гражданина П…

Я записал.

Аппарат облегченно вздохнул и отключился.

* * *
Четвертые сутки я сижу, больной и небритый, и гляжу на телефон. Записанный номер лежит передо мной и ожидает набора.

Я представляю, как накручу телефонный диск и скажу… Или даже прокричу… Нет, просто выложу все, что я думаю.

А думаю я примерно следующее:

«Когда-нибудь мне это все надоест, и я уйду в сумасшедшие.

Мне надоест мир богатых и бедных, грязных и чистых, мрачных и беззаботных. Мир умных и тех, кто умен лишь при должности, мир оплаченной правды и бесплатного вымысла…»

Ну, и так далее.

Я много чего скажу. Если только дозвонюсь.

Но для этого и в самом деле надо быть сумасшедшим.

Происшествие

Пятый месяц в городе N. не выдавали зарплату. Пятый месяц городской мэр Севостьян Перепехин прямо с утра садился за телефон и принимался нетерпеливо накручивать заветный номер. И пятый месяц же на просительное: «Да когда у нас деньги-то появятся?» — бесстрастный телефон отвечал: «Ждите… ждите… ждите…».

Дело дошло до того, что однажды на Перепехина чуть было не совершили покушение. Подъезжая утром к администрации, мэр случайно заметил подозрительное лицо с отбойным молотком на плече, и тотчас же догадался, что молоток — это неспроста. «Полный вперед!» — крикнул Перепехин водителю, и машина промчалась мимо мэрии. А подозрительного вскоре доставили куда надо, где он и «раскололся». В смысле, признался, что спер отбойный молоток на ближайшей стройке и нес его на базар, поскольку не держал живых денег в руках аж с девяносто восьмого года.

После этого случая Перепехин весь день ходил мрачный, с чиновниками не разговаривал, и все звонил куда-то, все узнавал, узнавал… Как бы то ни было, вторник и среда прошли относительно спокойно. А в четверг все и началось.

Прежде всего, загудел под окнами городского банка грузовик, и здоровенные ребята начали выгружать из него ящики — огромные, как сундуки.

— И чего это вы привезли? — окликнул ребят из окна главный бухгалтер. — Если это бланки ежеквартальной отчетности, то в запасные двери их несите. А если приходно-расходные ордера, то прямо во двор, вторая дверь от угла, там их и примут.

Но грузчики молча швыряли ящики на асфальт и на бухгалтера не реагировали. Банковские служащие, толпившиеся у окон, тоже молчали. До тех пор, пока один ящик не ахнул, не крякнул и не развалился, являя окружающим свое истинное нутро.

Деньги! Вот что было в этом ящике-сундуке. И какие, заметим, деньги! — настоящие свежеотпечатанные рубли. Тотчас же потянулась к ним сотня рук — и сотня бумажек издала сладостный хруст, и сотня же была внимательно просмотрена на свет: настоящие же рубли! Вон, и знаки какие-то просвечиваются.

Единственное, что смущало служащих, так это дата выпуска свежеотпечатанных рублей: стоял на них странный какой-то год — одна тысяча девятьсот двадцать первый. Сначала думали, ошибся Монетный двор — не ту цифру на рублях тиснул. Но приехал мэр Перепехин — и все популярно объяснил. В двадцать первом, заметим, году из Питера в город N. пригнали вагон с деньгами, вроде как в помощь голодающему Поволжью, да по ошибке загнали его не в тот тупик. Вот деньги все эти годы без дела и простояли. Хорошо, что опутаны они были колючей проволокой в три ряда, не то давно бы растащили их мужики на свои хозяйственные нужды. Опять же, и охраняли вагон все эти годы как особой ценности груз, а какой именно — не знал никто. Оттого-то он и уцелел! За что нашим славным железнодорожным войскам большое сердечное спасибо.

Деньги возили в банк целый день. Набили хранилище под завязку! Давно не лежало в нем столько новеньких бумажек, на которые взглянуть и то приятно, а не то что в руках подержать. А в понедельник с утра запустили деньги в оборот. Шустрые инкассаторы развезли по городу мешки с зарплатами, и выросли у кассовых окошек громадные очереди. А некоторые и целыми семьями приходили: шутка ли — одному всю зарплату за столько времени унести?

Многих, многих в тот день осчастливил банк города N.! Как же, помнят здесь до сих пор вереницу людей, разносивших по своим домам тюки и наволочки с купюрами. Кряхтели, болезные, гнулись под тяжким грузом, ногами землю копытили… но ползли, ползли! А кое-кому и до дома удалось добраться, не пропив по дороге ни рубля. Вот что деньги проклятые с хорошими людьми делают!

Все изменилось в одночасье в городе N. Жизнь сдвинулась с мертвой точки — и забила ключом, щедро орошая благами жизни изнуренные безденежьем лица. Зашуршал город фантиками от конфет, покрылся колбасной кожурой, и немало беспечных горожан поскользнулось в те дни на банановых корках. Телевизионщики ходили счастливыми: их донимали неизвестные, умолявшие лишний раз прокрутить вечерком рекламный ролик про чудо-прокладки «Олби», в крайнем случае, осчастливить показом новой пасты «Блен-да-мед». Витийствовал и пророчил грядущий экономический расцвет местный прорицатель и экстрасенс Гавриил Семиродов.

Все было прекрасно, слов нет, однако же, начались и кое-какие странности. Стоило лишь какому-нибудь горожанину взять в руки денежную бумажку, как тут же менялся горожанин в лице, напрочь все забывал про демократию и удвоение ВВП, и начинал обращаться ко всем не иначе, как «товарищ». В первые дни врачи еще пытались как-то бороться со странной этой болезнью: одним — теплые ванны с хвоей советовали, других — куда-то в жаркие страны отправляли. Но стоило и врачам наконец-то получить зарплату, как перестали они про страны в рецептах писать, словно бы этих жарких и вовсе на свете не было. А заговорили врачи про чудодейственный метод чукотского шамана Юнарги, якобы излечивавшего подобную болезнь медвежьим салом и пятидесятиградусным морозом. А еще в народе слух прошел про целителя с Колымы, в пять минут избавлявшего от хвори при помощи кайла и лопаты. Впрочем, желающих поправить здоровье среди граждан как-то сразу поубавилось. Но их и так, массовым порядком, на исцеление отправляли.

А дальше — больше! От чиновников стали требовать, чтобы они не только приходили на службу, а еще и трудились все восемь часов, а не дурака валяли. Рабочим строго-настрого запретили подходить к станку, ежели кто на ногах не стоит. А тем, кто стоял, стали выдавать план-задание на день. И часто можно было теперь услышать на улице грозный крик постового: «Ты куда это, контра, прешься на «Мерседесе»? В ЧК захотел?». И многих, заметим, свезли в эту таинственную «чеку», но еще больше и без нее перевоспиталось.

А однажды утром в городе N. заиграл духовой оркестр, и горожане вышли на большой субботник. Кто ларьки с пересохшими «сникерсами» бульдозером сносил, кто заграничные же вывески с домов снимал и аккуратно на дрова складывал. И к вечеру город преобразился настолько, что и не разберешь, в каком времени здесь люди живут. Глянул народ на дело рук своих и тихо-тихо разошелся по домам. А ранним утром следующего дня ушел в поход на Москву из славного города N. Первый Особый Железный Неустрашимый полк имени товарища мэра Перепехина.

Уйти-то полк ушел, но до столицы так и не добрался. Сгинул полк как боевая единица, едва лишь бойцы в первом же занятом городе вновь ощутили в руках бумагу нынешних рублей. А где-то под Тверью, не выдержав тягот суровой походной жизни, слег в постель и сам товарищ мэр Перепехин. Лежал он, правда, недолго и поднялся живой-здоровехонький, едва лишь остатки Особого Железного пропылили по направлению к станции Пеньки. И тем же вечером вернулся Перепехин в город N. на попутной электричке.

Нечего и говорить, что дома мэра ждала работа, основательно запущенная в связи с походом на Москву. Говорят, Перепехин сидел за работой день и ночь, и в конце концов, кое-чего добился. Во всяком случае, чиновники слышали, как телефон с утра громогласно пообещал: мол, привезем мы вам деньги, привезем! И действительно, к вечеру их уже привезли. Так что всякая надобность в бумажках тыща такого-то года отпала совершенно.

* * *
На днях я заехал в город N. по своим делам. Вполне приличное, скажу я вам, местечко! Банкиры, чиновники, «Мерседесы» по улицам рыщут… Ну, словом, все как у людей. И перед соседями ничуть не стыдно.

Однако городского мэра и бывшего товарища Перепехина в администрации я не застал. Давно уже, говорят, отошел он от хлопотных чиновничьих дел и занимается нынче исключительно благотворительностью. Но каждый год, в один и тот же день и час, приезжает Перепехин к родной мэрии, садится на лавочку у входа и долго сидит, размышляя о чем-то, а может быть, и кое-что вспоминая.

— А пошли бы вы все!.. — наконец, говорит Перепехин, ни к кому конкретно не обращаясь. Садится на трамвай — и едет к себе домой. И к мэрии больше не возвращается.

Итак, бывший мэр и товарищ уезжает, а жизнь в городе N. продолжает идти своим чередом. Цветут на улицах липы, рассыпается брызгами в городском парке фонтан, и гуляют по крышам домов сытые голуби.

Там, вдали, за…

Это уже позже выяснилось, что все началось с дежурного по станции Никодимова. А сначала думали, виноват путевых дел мастер Жук. Нашлись и свидетели, видевшие собственноглазно, как подлетел Жук на взмыленной дрезине к ремонтникам и крикнул громовым голосом:

— Деньги дают!

После чего бригада в полном составе побросала инструменты и отбыла на станцию Лопушки — получать свою законную трехмесячную зарплату.

На самом же деле, первым заорал дежурный Никодимов, углядевший из своей будки машину начальника станции Филимонова, с утра укатившего вместе с бухгалтером в районный банк. Судя по измученному виду «газика», Филимонов деньги привез, что и вызвало у Никодимова радостный крик. А трудовой коллектив станции Лопушки немедленно отреагировал на это огромной очередью.

Зарплату начали выдавать после обеда. А часа в три к Никодимову заглянул мастер Жук с бутылкой «Зубровки» в кармане.

— Должок тебе принес, Сеня, — сказал Жук, со вздохом выставляя «Зубровку» прямо на пульт с разноцветными лампочками. — Прямо сейчас и оприходуем. Да не боись ты, Сеня! Филимонов уже по магазинам поехал, сам видел, а поездов — все одно, до завтрашнего утра не будет.

— Да погоди ты пять минут, — отвечал Никодимов, сглатывая невольную слюну. — Сейчас вот «сотка» проскочит — и разольем.

— «Сотка»? Какая «сотка»? — Мастеру показалось, что он — ослышался.

— Да звонили по линии, как раз перед твоим приходом. Поезд такой, номер сто. Вне графика идет. Из Москвы, что ли… Пассажирский. Да ты не волнуйся, он быстренько проскочит. Десять вагонов всего.

Но мастеру было не до количества вагонов. Мастер вспомнил, как подлетел он сегодня на дрезине к ремонтникам и крикнул… Эх, черт его раздери! Крикнуть-то он крикнул, а вот в какую сторону балансир у проклятой «стрелки» повернут — не посмотрел. Ну, хорошо, если никто «стрелку» не переставлял и поезд № 100 прямехонько в город N пойдет. А если все-таки стрелку трогали?

А здесь как раз и подлетел московский поезд. Прогудел на ходу, прогромыхал всеми своими колесами — и унесся в ту сторону, откуда Жук на дрезине бригаду вывозил. Уже затихла «сотка» вдали, а Никодимов потянулся к «Зубровке» левой рукой, в то же время доставая правой стаканы из тумбочки, а мастер как прислонился к пульту, так и стоял, тупо глядя на лампочки.

— Ты чего это, Федя? За дисциплину переживаешь? — спросил Никодимов, откупоривая бутылку. — Да ведь сам же говорил, что Филимонов по магазинам поехал. Значит, сюда он до завтрашнего утра, точно, не заглянет. Давай?

И вот сошлись два стакана, глухо стукнулись — и разбежались в разные стороны. Смыла холодная «Зубровка» события сегодняшнего дня! А поезд № 100 — тот, что шел вне графика, уже проскочил окаянную «стрелку» и теперь громыхал далеко в стороне от станции Лопушки, постепенно отклоняясь влево от верного маршрута.

Впрочем, кто там из пассажиров поймет, правильно он едет или неправильно? На то ведь и машинист в голове поезда сидит, чтобы за дорогой присматривать! А машинист, как на грех, был новенький, ехал в город N. в первый раз.

Ничегошеньки машинист не заметил!

Странный поезд остановился в степи, в трехстах километрах юго-западней города N., утром пятого мая. Десять вагонов, в них тридцать семь журналистов и сорок шесть депутатов, остальной народ — проводники, секретари-референты и прочий обслуживающий персонал. Короче, человек двести наберется. Ехали они, помнится, в город N. на семинар, посвященный проблемам возврата кредитов Международному валютному фонду. Да не доехали — застряли посреди степи. Это когда поезду рельсов не хватило.

Поначалу все думали, так и надо — немного в степи постоять, поэтому до полудня никто из вагонов не вылез. Журналисты лениво разгадывали кроссворды и наговаривали на диктофоны свои дорожные впечатления для будущих статей, а депутаты — надиктовывали секретарям-референтам проекты очередных постановлений и поминали всуе Мишеля Камдессю, хотя тот о поезде ни сном, ни духом не ведал. И лишь когда подошло время обедать и неожиданно выяснилось, что вагон-ресторан закрыт и туда даже председателей депутатских комиссий не пускают, народ в вагонах заволновался и стал помаленьку выглядывать из купе.

Что? В степи? Заплутали? Серьезно? И вагон-ресторан закрыт? Ну, знаете ли, господа, это никуда не годится! Сгоряча группа депутатов кинулась бить начальника поезда вместе с машинистом, но тех и след простыл. Видать, поняли, в какую историю вляпались, вот и ударились в бега. А лавры Ивана Сусанина ни того, ни другого не устраивали.

Народ зароптал. Кто-то предлагал взять двери вагона-ресторана штурмом, а кто-то шнырял в толпе и собирал по два рубля на срочную телеграмму в Москву. Короче, страсти накалялись пропорционально нарастающему аппетиту. И не известно, до каких крайностей могли бы дойти пассажиры, вдруг оказавшиеся голодными в степи, да еще и без телефона, если бы не забрался на крышу вагона директор ресторана Прохоров.

— Так что с провизией у нас полный порядок, господа! — так он сказал. — Картошки имеется в наличии на семь дней, рису — на пять, а лаврового листа, я так думаю, аж до Нового года хватит. Поэтому предлагаю панику прекратить и совместно подумать, как нам отсюда выбраться. Предложения будут?

— Штаб по спасению нужно избрать! — крикнули из толпы.

— Со штаба и начнем, — согласился Прохоров. — Попрошу выдвигать кандидатуры.

Вот что значит — лидер! И часа не прошло, как выбрали пассажиры и штаб, и комиссию по учету и распределению продуктов, и кладовщиков… Кстати, при штабе и комендантской роте местечко нашлось. Да мало ли что может стрястись в степи, где до милиции по прямой — триста верст, а до ОМОНа, пожалуй, и того больше? Ну, а начальником штаба, естественно, избрали Прохорова. Во-первых, прирожденный лидер, а во-вторых, директор вагона-ресторана. Это вам не хухры-мухры!

На этом, собственно, организационная сторона дела и закончилась.

Обед в тот день выдавали сухим пайком: по стакану чая на едока и по бутерброду. В вагонах еще доругивали всех подряд, от сбежавшего машиниста до Камдессю, а в ресторане уже собрался штаб из пяти человек — в послеобеденной тишине обсудить создавшееся положение.

— Не хотел бы вас расстраивать, господа, — сказал начальник штаба Прохоров, оглядывая своих подчиненных взглядом бывалого стратега, — но если у нас и дальше такие обеды пойдут, сахару и на три дня не хватит! Ну ладно, об этом позже. Илья Степанович, как там у тебя дела? С нашим месторасположением определился?

— Так точно, определился, — совсем по-военному ответил Илья Степанович-депутат, он же — заместитель начальника штаба, и достал из кармана «Справочник пассажира» издания 1976 года. — Вот, попрошу взглянуть. Справа от нас — город N., куда мы с вами ехали, да не доехали, а слева… Вот, черт! Тут страничка вырвана. Короче, слева у нас не иначе как Монголия. Или даже Китай. Не знаю, еще не уточнял. Завтра утром сообщу. Дополнительно.

— А как мы вообще сюда попали? — спросил кто-то из рядовых штабистов.

— Я так думаю, у станции Лопушки случайно на заброшенную «ветку» свернули, — отвечал Илья Степанович. — Помню, лет двадцать пять назад, когда я еще депутатом трудящихся был…

— Это еще надо разобраться, случайно или не случайно мы здесь оказались, — прервал депутатские воспоминания заведующий штабной канцелярией, он же — вполне известный журналист Вертопрахов. — В тридцать седьмом году, например, на даче товарища Сталина, один человек упал. Так тоже сначала думали — случайно, а потом оказалось — со страха. А здесь, понимаешь, целый поезд застрял, в степи. Это серьезней товарища Сталина будет!

— Тише, тише, господа! — остановил Прохоров перепалку, и повернулся к своему заместителю. — Продолжай, Илья Степанович.

— Вот я и говорю: лет двадцать пять назад как раз в этих местах железную дорогу строили, чтобы поезда от Москвы до Индии прямиком ходили. Ну, пока деньги были — люди работали, а когда денег не стало — разбежались. Отсюда, значит, и получается, что мы в недостроенную ветку вляпались.

Теперь все стало более-менее понятно. Значит, ехали. Свернули. Вляпались. Только и всего, господа! Да может, пока штаб в вагоне-ресторане заседает, наше славное МЧС сюда уже эскадрилью спасательных самолетов шлет? Да и соседние страны, небось, тоже без сухарей не оставят.

Ах, не знали пассажиры поезда № 100, что не спешит к ним на помощь МЧС, и что не собирают для них соседние страны сухари да сгущенку! Не то чтобы в странах вдруг сухари перевелись, а просто не ведают там, что потерялся поезд № 100 в безлюдной степи. Ну не знают они, что сидят депутаты без ужина! Поезд-то вне графика шел, вот в чем беда. Кто и где о нем раньше, чем в министерстве, вспомнит?

Нет, пассажиров все-таки хватились, но опять же, не сразу, а дня через два, когда подошла пора столичным гостям выступать на семинаре. Однако напрасно ждали там свежих мыслей о международных кредитах: не дошли эти свежие из степи — больно далеко, да и привезти их некому. Подумали в городе N., да и решили, что перехватили гостей по дороге — где-нибудь в Воронеже: там тоже собирались про валютный фонд поговорить. А нет гостей, и проблем с выступлением нет! И в городе N. о свежих мыслях тут же забыли.

А здесь, в степи, штаб заседал до самого вечера и многое, многое успел обдумать и решить. На ужин выдали по картошине и сухарику, зато лаврового листа было — ешь не хочу. Ночь прошла относительно спокойно. А поутру появились в поезде и первые штабные распоряжения.

Под страхом отлучения от вагона-ресторана пассажирам предписывалось: а) сдать все имеющиеся на руках съестные припасы, включая семечки, жевательную резинку и витамин С в драже; б) в одном купе больше четырех не собираться; в) после десяти часов вечера из вагона не выходить.

Распоряжение начальника штаба развесили на видных местах и подали сигнал к завтраку.

— Нет, господа, так дело не пойдет, — заметил Прохоров, лично наблюдавший за раздачей питания гражданским лицам в полевых условиях. — Вот ты, например, куда прешь? — выхватил он из толпы какого-то депутата не депутата, а в общем, вполне приличного гражданина в костюме-тройке и с галстуком на интеллигентной шее. — Ты почему, щучий сын, очередь не соблюдаешь?

— Мне можно и без очереди! — взвился владелец интеллигентной шеи. — Я — председатель фракции левых сил в правом крыле партии аграрников-индивидуалистов на платформе патриотов-социалистов…

— Сейчас ты у меня, патриот, и сам вместо завтрака на платформе окажешься! — взревел начальник штаба, не дослушав гражданскую штафирку и до середины. — Развелось вас тут, всяких левых… А ну, становись в общий строй, пока рациона не лишили!

С шеей заворчал, недовольный, но подчинился. А Прохоров отправился в вагон-ресторан, куда срочно вызвал штаб в полном составе.

— Нехорошо получается, — сказал Прохоров хмуро. — Никакой дисциплины, ядрена вошь! Прямо хоть от питания отключай, паразитов.

— Так ведь — депутаты! Что с них возьмешь? — подал голос Илья Степанович, и сам при депутатском удостоверении. — Вот вы бы у нас на заседании побывали!..

— Я пока что на своем месте сижу и менять его не собираюсь, — отрезал Прохоров. — А вот с тобой, друг мой ситцевый, надо бы еще разобраться, чем это ты в октябре девяносто третьего в Белом доме занимался.

— И разберемся. Обязательно разберемся! — подал голос журналист Вертопрахов. И точно, вынул из кармана блокнот и стал в него что-то заносить мелким почерком. Илья Степанович, натурально, побледнел и сказал, что он здесь не причем, в Белый дом даже во сне не заходил, а гражданина с интеллигентной шеей и вовсе не знает.

Начштаба, однако, решил это дело так не оставить. Поразмышляв в одиночестве, он ближе к обеду вызвал к себе Вертопрахова и продиктовал ему очередное распоряжение: а) сдать все имеющиеся в наличии перочинные ножи, иголки, булавки и прочий колюще-режущий инструмент; б) в одном купе больше двух не собираться; в) после семи часов вечера на улицу не высовываться.

Виновные в нарушении данного распоряжения подлежали немедленному заключению в багажный вагон сроком от двух до семи суток.

Ну, депутаты — народ, к распоряжениям привычный: сдали, не собрались, не высунулись. А вот с журналистами, тем более — с железнодорожными проводниками, натурами вольнолюбивыми и своенравными, все обстояло намного хуже. Вдруг замелькали по вагонам какие-то листовки, поползли слухи о рукописном журнале «Тупик», в котором начальник штаба Прохоров был якобы изображен в самом гадкомвиде — во френче и с усами чуть не в метр длиной, хотя таких усов и в природе-то не бывает. А еще зазвучала по купе бог весть кем сочиненная частушка:

Я на полочке лежу,
Никого не трогаю.
В город N. меня везли,
Да не той дорогою!
Короче, кошмар сплошной. Прямо волосы дыбом! Комендантская рота с ног сбилась, разыскивая сочинителя политически вредной частушки, но тот словно всю жизнь в подполье провел — даже писком себя не выдал. Для острастки схватили несколько журналистов из тех, кто под руку подвернулся, и отправили в багажный вагон — на исправление, впаяв каждому по пять суток. А что? Пусть посидят, подумают, обстановку оценят. А там можно будет и отпустить. Но только не всех сразу, а тихо и по одному. Чтобы вредного ажиотажа в народе не было.

Журналистов засадили под арест, однако обстановка в поезде оставалась напряженной. Утром следующего дня Прохоров лично задержал в одном из купе мальчика Гогу, сорока пяти лет, торговавшего из-под полы крадеными сухарями. А в соседнем вагоне Илья Степанович обнаружил подпольную типографию по изготовлению фальшивых талонов на спецпитание категории «А» (лидеры партий и приравненные к ним лица). Впрочем, журналистское расследование, затеянное непримиримым Вертопраховым, ни к чему не привело. В вагоне клялись, что спецпитания и в лучшие времена не видели, а кто здесь талоны по ночам печатает — одному Богу известно.

— А коль не можешь вредителей отыскать, то и не берись! — осерчал на Вертопрахова начштаба Прохоров. — Лучше бы узнал, кто это у вас в шестом купе по ночам лавровый лист под одеялом жрет, аж хруст стоит. Ты ведь тоже там проживаешь?

Столь явное подозрение так расстроило Вертопрахова, что в ту же ночь, с чемоданом сухарей из кладовой, ударился журналист в бега, прихватив половину штаба и человек сто сочувствующих. Как же, клялся наутро замначштаба Илья Степанович, что вроде бы заметил в ночи странные фигуры за окном, и даже якобы крался за беглецами, пытаясь разведать их тайные планы… Но нет, все сочиняет Илья Степанович: ни за кем он не крался по ночной степи, ничего не разведывал. Спал окаянный депутат! А всю историю придумал для того, чтобы избежать страшного в гневе Прохорова, который ведь может и, того… в багажный вагон упечь, суток примерно на пятнадцать.

Но Прохоров, вопреки ожиданиям, репрессий устраивать не стал. Выслушал доклад своего заместителя, зевнул и сказал, щипнув себя за ус:

— Степь, она ведь не купленная… Пусть бегут, пока ноги есть! Сухари целей будут.

Эти слова были восприняты в поезде как руководство к действию. На следующую же ночь сбежали оставшиеся штабные с Ильей Степановичем во главе и сочувствующих человек сорок. А когда еще через день Прохоров решил пройтись по вагонам — подсчитать оставшихся едоков, оказалось, что и сухари для обеда готовить-то не для кого. Так, одна мелюзга по купе сидит: штук пять депутатов да журналистов десятка полтора. Короче, можно и по полсухаря раздать. Все равно скоро разбегутся.

…Глубокой ночью Прохоров сидел в вагоне-ресторане и подсчитывал остатки провианта. Получалось где-то кило картошки на каждого и сухарей штук по пять, а масла растительного, известно, только губы помазать. И так скверно стало начальнику штаба директору Прохорову, так гадко на душе! Словно бы проиграл он сражение под Ватерлоо, и вот теперь сидит, соображает, что лучше сделать: то ли ползком через степь на Корсику уходить, а то ли в женское платье для маскировки переодеться. Словом, настроение скверное, хоть волком вой или стреляйся из ружья (если бы оно, конечно, под рукою было).

Но ни выть, ни стреляться штаб-директор Прохоров не стал. А вместо этого извлек из личных запасов бутылку «Посольской» и баночку китайской тушенки марки «Великая стена», сварганил котелок макарон по-флотски, щедро налил себе в кружку, зажмурил глаза… Но выпить не успел — вырвалась кружка из рук от неожиданного рывка, свалилась на пол и забренчала в такт набирающему ход поезду.

* * *
Всю ночь катилась «сотка» по степи — по направлению к станции Лопушки, то набирая железный ход, а то притормаживая на пару минут, чтобы подхватить очередную партию бредущих по степи пассажиров.

В локомотиве рядом с машинистом сидел почти трезвый мастер Жук, с початой бутылкой «Чарки» в кармане, и рассказывал почти пьяному Никодимову, сколько железнодорожных «костылей» приходится на километр пути.

— Может двадцать пять тысяч штук запросто уйти, — говорил Жук. — А может и две. Это как ты с начальством договоришься. Тут, друг ты мой Никодимов, сплошная математика… Опять же, этот поезд возьмем. Ну, зачем мы с Петровичем-машинистом за ним на локомотиве приехали?

— Так ведь, это… Начальник станции приказал, — вполне твердым голосом отвечал Никодимов. — Сказал, что в следующий раз зарплату не даст, если мы депутатов назад не привезем.

— Ну, привезем мы их… ну, и что? — гнул свое мастер Жук. — Нет, ты скажи: кому от этого легче станет?

Но Никодимов в ответ лишь улыбался и молчал. В отличие от Жука, ему очень уж хотелось дожить до следующей зарплаты. А может быть, даже ее и получить.

А что, и получит…

Бес в ребро

Внук схватил Николая Гавриловича за штанину и теребил ее до тех пор, пока не услышал ленивое:

— Ну, чего тебе?

— А у меня лук. Вот, смотри, — внук протянул деду древнее оружие. — Можешь даже из него пострелять. Один раз. Только смотри, в лягушку не попади.

— Почему? — спросил тот, повертел в руках стрелу из ивового прута и неумело положил ее на тетиву.

— Так ведь жениться придется, — сказал не по годам развитый внук. — А до этого — с бабушкой развестись. Хлопот-то сколько!

— Сейчас это быстро делается, — Николай Гаврилович близоруко прищурился и натянул лук до отказа. — Как там, в сказке? В кого стрела попадет, того я и в жены возьму? Ну-ну…

И пульнул в белый свет, как в дореформенную копеечку.

Стрела блеснула на солнце и унеслась на северо-запад. А Николай Гаврилович вдруг почувствовал, как что-то толкнуло его в ребро. Да нежно так! Как-то сразу жить захотелось, новые коронки поставить — и улыбаться всем подряд. Николай Гаврилович ойкнул и чуть ли не бегом поспешил в дачный домик — переодеваться.

— На пруд, что ли, с внуком собрался? А костюм зачем? — спросила у Николая Гавриловича его супруга Зинаида Семеновна.

— Молчи, старая, — ответил тот, грубо щелкнув немецкими подтяжками. Подхватил пиджак, сел в машину и скрылся из глаз, строго в северо-западном направлении.

В городе он на минутку заскочил домой, взял паспорт с деньгами и устремился по следу судьбы — через сбербанк в сторону Воронежа. Всю дорогу Николай Гаврилович выжимал из «копейки» верные шестьдесят пять, однако цены на бензин его обогнали. Пришлось продать «копейку» за сколько дадут и двигаться на перекладных аж до самого Калининграда.

— Контрабанда есть? — спросили на таможне, и пропустили туриста в анклав, на всякий случай отобрав подозрительные подтяжки. Подхватив левой рукой сползавшие брюки, Николай Гаврилович свободной правой купил билет в Швецию и сел на паром. И всю дорогу разглядывал северо-запад через иллюминатор.

В Стокгольме болели за сборную по футболу и пили пиво по-семейному. Быть пятым лишним Николай Гаврилович постеснялся и ночь провел на вокзале. А утром улетел к берегам туманного Альбиона. Тот оказался и в самом деле туманным, так что никаких лягушек путешественник не разглядел. С неделю он провел на берегах Темзы, выдавая себя за Чернышевского. Англичане сыпали в ладонь мелкие фунты и хором спрашивали у стопроцентного русского демократа: «Что делать?»

— У Абрамовича спросите, — сердито отвечал Николай Гаврилович. — У меня стрела на северо-западе, а вы тут пристаете с пустяками…

И с перелетными гусями улетел на Аляску.

Потомки Джека Лондона ничего про стрелу не знали, но слышали, как однажды что-то просвистело над Юконом и скрылось за горизонтом.

— Однако, шибко свистело, — вздыхали потомки, и за бесценок предлагали золото и медвежьи шкуры. От шкур Николай Гаврилович отказался, а небольшой самородок на память взял. В Сиэтле он обменял его на доллары у Левы-одессита и спросил, как добраться до островов Фиджи.

— А Фиджи его знает! — чистосердечно признался одессит. И посоветовал дешевой экзотикой голову не забивать, а пойти на Брайтон-бич, хаус намбер 101, вход со двора, спросить Лялю, которая давно не замужем.

— Я с тобой, как с соотечественником, а ты!.. — возмутился Николай Гаврилович, и той же ночью перебрался на Хоккайдо. Самурай в виде таксиста подхватил гостя в аэропорту и повез в ближайшую гостиницу.

— Ты мне вот что скажи, — расспрашивал гость. — Нынче летом к вам ничего подозрительного не прилетало?.

— Приретаро, — отвечал самурай без буквы «л» в родном алфавите. — Одна боршая начарника из Москвы приретара, речи говорира, Курирские острова вспоминара…

— Дырку тебе в сетях, а не Курилы, — отрезал Николай Гаврилович. — И вообще, ты мне, друг, еще на озере Хасан надоел.

И приказал таксисту ехать обратно в аэропорт. Искать лягушку в японских болотах как-то сразу расхотелось.

Из-за простуженного на Аляске колена пришлось ненадолго задержаться в Гонконге. Там Николай Гаврилович сходил разок на тайский массаж и моментально помолодел. Продал пиджак, купил билет на ближайшую палубу и отплыл в ту сторону, куда (по слухам) стрела просвистела.

В Камбодже Николаю Гавриловичу указали на запад, в Лаосе — на юго-восток, а во Вьетнаме — на дверь. Скандалить путник не стал и в тот же день спешно отбыл в Австралию. Тамошние лягушки Николаю Гавриловичу понравились: и с буквой Л у них все в порядке, и готовить умеют. А вот с бушменами получился форменный скандал. Мелкий народец притащил гостю столько стрел, что Николай Гаврилович даже ахнул от неожиданности:

— Это сколько же мне придется по загсам ходить? Года два? Или три? Да вы тут, я погляжу, без Сенкевича совсем от рук отбились!

Но потом оклемался в холодке под пальмой и тщательно стрелы перебрал, ни одной не пропуская. Родной, из ивового прута, среди них не оказалось, и Николай Гаврилович тут же воспрянул духом. Попрощался с аборигенами и подался через Южный полюс, куда глаза глядят, одалживаясь у встречных полярников сигаретами.

Впереди лежали Берег Слоновой Кости, Чад, Нигерия и прочий Камерун. Переправляясь через Замбези, Николай Гаврилович уронил в воду паспорт и очень переживал, что останется без российского гражданства. Потом были Турция, Иран, Ирак и очень много Китая. Так много, что Николай Гаврилович в нем даже заблудился.

Он шел вдоль Великой стены и расспрашивал встречных китайцев про царевну-лягушку. Но те лишь от удивления делали овальные глаза и требовали синхронного перевода. «Нинь хао! — вразумлял их Николай Гаврилович. — Царевна, понимаешь? В виде лягушки. Вся голая и стрелу во рту держит. Ферштейн?» На что китайцы отвечали «О-о!» и дружно махали куда-то в сторону Шанхая.

В провинции Хэнань рассказ о голой царевне вызвал нездоровый ажиотаж среди местного населения, и Николая Гавриловича едва не расстреляли за порнографию. Пришлось прикинуться мирным киргизом и срочно уходить через Тянь-Шань. На той стороне спросили: «Вам куда?» и за несколько сомов подвезли на верблюде к ближайшему оазису. А дальше Николай Гаврилович добирался преимущественно пешком.

…Ранним утром какого-то числа Николай Гаврилович перелез через последний забор и очутился на своей даче.

— И где это тебя черти носят? — зашумела Зинаида Семеновна, встречая супруга традиционной скалкой. — Ты куда ходил, старый кобель?

— Куда надо, туда и ходил. Ишь, раскудыкалась! — отвечал Николай Гаврилович, насупясь.

— Ладно, после поговорим, — сказала Зинаида Семеновна и презрительно отвернулась от супруга.

Послышался запоздалый свист, и прилетевшая с юго-востока стрела воткнулась Зинаиде Семеновне в дачный сарафан. Не важно, куда. Главное, ни один жизненно важный орган стрела не задела.

Выронив скалку, супруга схватилась за стрелу и выдернула ее из сарафана.

— Ну что смотришь? Йод скорей неси, — зашумела она.

«Лучше б я промахнулся! — подумал Николай Гаврилович с сожалением. — Значит, не судьба…»

Привычно поддернул штаны и побрел в дачный домик за йодом.

В Канаду, к шурину

В понедельник выдавали зарплату, а Огаркина опять обнесли. Заявили, что мало часов, оттого и зарплата тощая. Вот учителя и замкнуло. Его и раньше от хронического безденежья все тянуло куда-то, все маялась у него душа. А нынче терпение взяло, да и лопнуло.

— А ну вас всех! — сказал Огаркин в сердцах, и подался в ПВС. Стало быть, получать загранпаспорт, а касательно гостевой визы — шурин обещал помочь. Тот уже лет пятнадцать как обретался в Канаде, успел жениться на правнучке белогвардейца и даже ПМЖ получить.

— Ты, главное, Саша, ничего лишнего с собой не бери, на месте все купишь, — консультировал по телефону канадский шурин. — С евро не связывайся, они здесь не в ходу. Меняй все на доллары — и в добрый путь! Кстати, черной икры не забудь захватить. Баночку, две… Здесь она дорогая, икорка. Кусается.

— А с работой-то как? Можно устроиться? — пытал Огаркин. Шурин вяло отбивался:

— Здесь работы как грязи. Главное, собеседование пройти. Ты там — кто? По научной части? Ах, историю в школе преподаешь? Ничего, приглядишься, притрешься… Покедова!

Закрутилась машина: запросы, анкеты, кабинеты… Опять же, с жильем надо было что-то решать. Наконец, позвонили из посольства, вызвали оформлять гостевую визу. Огаркин дрогнул, но устоял и от приглашения не отказался.

В посольстве было: долгое ожидания в очереди и тихий ужас, когда офицер спросил, что такое по-русски «шурин», что он делает там, в Монреале, и зачем к себе господина Огаркина зовет. Может, они собираются фальшивые бумажки печатать? А может, и того хуже — русскую мафию организовать.

— Какая мафия? Да я и слова такого не знаю! — взмолился Огаркин. — Я в гости еду, на хорошего человека посмотреть, к груди его прижать…

— Гей? — ласково спросил офицер.

— Шурин он! Брат жены! — отчаянно крикнул Огаркин.

Визу ему в загранпаспорт все-таки шлепнули.

Бывшая жена Огаркина против отъезда не возражала.

— Катись, Сашок, — напутствовала она своего неверного, провожая на автовокзал. — Если повезет, может, и найдешь там, в Канаде, такую же дуру, как я. Только вряд ли.

— А вот и найду, непременно найду, — отвечал Огаркин, держась покрепче за чемодан. — Только не дуру найду, не дуру!

Но бывшую все же поцеловал на прощанье. Забрался в автобус. Глянул на чахлую городскую липу (попалась на глаза), подумал: «Может, Верку попросить, чтобы листок мне сорвала — на память?..» Но представил себя на таможне, с гербарием в руках — и рассмеялся от этих мыслей. Подмигнул своей бывшей через пыльное стекло. И поехал.

В аэропорт Огаркин прибыл за три часа до регистрации. Бродил по залу, разглядывал интуристов. Пачка долларов (квартира, проданная по срочному варианту) оттопыривала карман, и Огаркин то и дело прикладывал руку к сердцу.

— Вам плохо, месье? — спросила у Огаркина какая-то дама с парижским лицом. — Может, позвать врача?

— Мерси, мадам, — не растерялся Огаркин. — Мне уже лучше. А скоро будет и вовсе хорошо!

И правда, до Канады добирался без приключений.

На таможенном контроле заглянули в декларацию, но ничего не сказали. В самолете, напротив, говорили аж до самого Монреаля: предлагали кофе, коньяк, сигареты, виски… ну и чтобы господа пассажиры не забывали застегивать ремни. Европа Огаркову понравилась. Глядя сверху на чужие города, он вспомнил свою квартиру на улице Гоголя, проданную за полцены, и ему стало грустно. «А может, и поторопился я с этой квартирой, — думал Огаркин. — А ну как ничего у меня с Канадой не получится?» Взял у стюардессы банку пива, выпил и задремал прямо над Великим океаном.

Снилась неверному Огаркину его бывшая жена (кстати, тоже неверная). Будто бы сидят они на берегу реки, на бревнышке, и ловят рыбу. И все-то у неверной так ловко получается — одного за другим окуней тягает, а у Огаркина поплавок словно примерз к воде. «А ты на доллар попробуй ловить, — говорит неверная. — Может, какая дура и прицепится. На доллар лови, на доллар!»

Плюнул Огаркин, удочку бросил. И руку прижал к груди.

А тут тебе уже и Монреаль. Стало быть, прилетели.

Из аэропорта ехали на машине. За семь лет пребывания на чужбине шурин стал куда как бойчей и развязней, чем был у себя в Тамбове. Лихо крутил баранку и трещал без умолку. Угощал Огаркина сигаретами, а про икру даже и не спросил.

— Домик у меня так себе, в два этажа, но зато соседи хорошие. Слева — бывший полковник из КГБ, справа — то ли бизнесмен, то ли сын бизнесмена, еще не разобрал.

— Недавно, что ли, дом купил?

— Да нет, уже года два, как квартиру снимаю. Девятьсот долларов в месяц. Канадских, разумеется.

Огаркин что-то прикинул в уме и слегка побледнел.

— Да ты не волнуйся, — успокоил шурин. — Для начала у меня поживешь. Притрешься, присмотришься… Жена у меня нормальная, я с ней о тебе говорил. А насчет работы придется самому крутиться.

— Так ведь виза у меня гостевая, на три месяца. Могу и не успеть.

— Не волнуйся, я тоже с гостевой начинал. — Шурин притормозил, пропуская машину, и свернул на тихую улицу, всю в канадских деревьях. — Как работу найдешь, тут же подпишешь контракт, для начала хотя бы на год, и считай, ты уже почти канадец.

— А если не найду?

— Найдешь, — успокоил шурин. — Ты ведь там по научной части работал? Ах, да, в школе историю преподавал… Ну, ничего. Для начала на стройку зайди, поинтересуйся. Там, я слышал, каменщики нужны. А лучше вот что сделай: купи газету с объявлениями — и почитай на досуге. Потом свое резюме по всяким фирмам разошлешь. Я тебе помогу текст составить. Ну, это уже детали…

Шурин остановил машину около старого двухэтажного дома и выключил двигатель.

— Приехали. А вон и моя Жаклин, видишь? Выглядывает из окна? Между прочим, с утра тебя поджидает.

Подхватил чемодан и повел гостя в дом. «Даже машину не стал запирать!» — удивленно отметил Огаркин.

Рослая блондинка Жаклин говорила по-русски плохо, но зато понятно.

— Твое кроватное место. Плацкарт! — сказала она, и показала на диван, выглядывавший из-за пестрой занавески. — Только не надо бродить по ночам. Запрещено. Здесь так не принято.

— Как — не принято? А туалет? — ахнул Огаркин. — И вообще? Умыться, например?..

— Полы здесь скрипят в коридоре, понимаешь? Соседи недовольны. Могут и хозяину пожаловаться, что отдыхать им мешаешь. А то и в суд подадут, — смущенно объяснил шурин. — Особенно этот, из КГБ, придирается. Такая зануда! Привык, понимаешь, на своей бывшей Родине за каждым шорохом следить, вот и не спит по ночам. Да ты не волнуйся, привыкнешь.

В тот вечер долго сидели за столом и говорили о ценах на бензин, о прелестях ПМЖ и о взаимоотношениях интеллигенции и власти. Насчет власти шурин помалкивал (ну что простому шоферу эта власть?), зато интеллигенцию он ругал крепко. Даже Ильича припомнил, хотя и неточно: мол, не мозг нации эта самая интеллигенция, а сплошное собачье дерьмо. И откуда только шурин всего этого нахватался? Не иначе как от Жаклин, этой правнучки белогвардейской. А ничего симпатичная, зараза. И водку пьет совсем по-русски — на выдохе. А потом — хлоп! — и стопка уже пуста. И снова нужно ее наполнять. А заодно уж и бутерброд икрой намазать.

— Насчет дерьма я не знаю, я ведь историю преподавал, — отбивался Огаркин, как мог. — Конечно, всякое может быть. Опять же, много лапши нам вешают…

— Лапша? Почем там лапша? — встряла в мужской разговор Жаклин. — Здесь она дорогая. Макароны дешевле. А у вас?

— Ты, Жаклин, макароны с властью не смешивай, — осадил ее шурин. — Правильно человек говорит: много у них там лапши развелось! А интеллигент как сидел в дерьме, так и сидит. Хоть и историю преподает, — и похлопал Огаркина по плечу. — Ничего, вот покрутишься здесь с недельку — всю историю напрочь забудешь. Вместе с лапшой. Честно тебе говорю!

Бестолковый какой-то вышел разговор. Но кое-что Огаркин из него усвоил. Первое: на работу нужно устраиваться, и как можно быстрей, пока деньги есть. Дело это трудное, может и на все три месяца растянуться. И второе: мимо полковника, что в комнате слева живет, желательно на цыпочках проходить. Да мало ли чего у бывшего на уме? Может и хозяину настучать невзначай. По старой привычке.

— А справа, ты говорил, бизнесмен проживает?

— Ха-ха! Бизнесмен, — снова встряла Жаклин. — Тут — купить, там — продать. Очень дорого! Ван хандрид долларс, ту хандрит долларс… О май рашен френд! Ай лав ю!

Короче, еле уговорили Жаклин прилечь отдохнуть. Отвели ее в смежную комнату, кое-как погрузили на тахту. А сами, выпив еще по одной, вышли на улицу покурить. Сели на лавочку возле подъезда и пригорюнились.

— И на хрена тебе, Санек, в Монреаль приспичило лететь? Полковников, что ли, не видел? — грустно спросил шурин, отводя глаза в сторону. — Вот у нас, как сейчас помню, этих полковников вообще никто не знал. Жили они, как все, не выпендривались… скромными были. Вот так на кухне случайно встретишь — ни за что не догадаешься. Сигарету стрельнешь, анекдотом поделишься про Леонида Ильича. А он тебе в ответ что-нибудь про Никсона расскажет. А теперь?… Мимо двери лишний раз боишься пройти… Демократия!

Здесь шурин подумал и перевел разговор на другое:

— Ты что насчет завтрашнего дня думаешь? Может, вечерком за город съездим? Там одно хорошее местечко есть, можно рыбу половить.

— На доллары? — хмыкнул Огаркин, припомнив давешний сон в самолете.

— Причем тут доллары? — не понял шурин. — На червя, конечно. Прямо на месте червей и купим. И удочки напрокат возьмем. Ох и здорово же там клюет! Поедем, Саша?

Однако на следующий день так никуда и не выбрались. Жаклин маялась после вчерашнего, валялась на тахте и вполголоса ругалась по-французски, шурин же с утра уехал заниматься частным извозом, но вскоре вернулся сам не свой — сказал, что проколол колесо, пришлось заплатить триста долларов за новую камеру, какие уж там рыбалки? Огаркин камеру проигнорировал, но двадцать долларов шурину все-таки дал. Попросил купить бумаги и конвертов — резюме по фирмам разослать. Сам-то он по-английски два слова, может, и поймет, а на третьем — будет стоять и глазами хлопать.

— Давай тогда уж я тебе и газету куплю, — предложил шурин. — А то возьмешь что-нибудь на немецком… или на иврите, например. Здесь все может быть! Я на иврите вообще читать не могу. А ты?

— Только без словаря, — пошутил Огаркин. — Поэтому бери на русском. Штуки две или три. — И дал шурину еще пять долларов. На всякий случай. А сам подался на улицу — город посмотреть, а заодно и с людьми познакомиться.

Худо-бедно, расспрашивая прохожих руками, Огаркин выбрался поближе к цивилизации. Располагалась она буквально на соседней улице и имела вид большого трехэтажного дома с десятком табличек при входе. Шурин с вечера отнюдь не соврал — половина надписей была на русском языке. Ну-ка, что тут? «Агентство по сдаче жилья в наем», «Прокат автомобилей»… «Бюро по найму»? Ага! Вот сюда и зайдем, узнаем.

Но. Как вошел Огаркин в бюро, так из него и вышел.

— Гостевая виза, говоришь? Ты что, соотечественник, прямо из Урюпинска сюда свалился? — почти угадали в бюро. — Не возьмут здесь тебя с гостевой. Рабочая виза нужна. Да нас же первых отсюда выкинут, если мы тебя какой-нибудь фирме предложим.

Шурин сидел за столом и пил пиво из банки. Увидел мрачного Огаркина, тут же бодро зашуршал газетами. А заодно и порадовал:

— Интересное я объявление сейчас прочитал…

— Да какое еще объявление! — взорвался Огаркин. — Виза у меня — какая? Гостевая! Ну, кто меня с ней на работу возьмет?

Шурин голову опустил: да, действительно, кто?

— Что же ты мне об этом по телефону не объяснил? — продолжал бушевать Огаркин. Шурин оправдываться не спешил, только заметил боязливо:

— Ты, Саня, тише. Ты не шуми. Соседи у меня, я же тебе говорил!

И точно, не ошибся. Тотчас же и раздался вежливый стук в дверь.

— Василий, можно к тебе? — и на пороге появился сосед. «Тот самый, бывший. Из полковников», — подумал Огаркин. И тяжело опустился на стул.

— Ну, конечно, можно, Павел Петрович! В любое время дня и ночи, — шурин расплылся в улыбке. — Как там наши сыграли в Торонто? Небось, опять продули?

— Как всегда. Ноль четыре! Белугин Павел Петрович, бывший полковник и жертва «холодной войны», — представился вошедший. — Кстати, ваш сосед по этажу.

— Александр Андреевич, — ответствовал Огаркин, пожимая гостю руку. — Я, правда, на войне не был…

— Тогда вам повезло. А я двадцать лет, считай, из окопов не вылезал, — заметил полковник, присаживаясь к столу. — То в Париж, то в Берлин, то на Кубу, то опять в Париж… А толку-то? Все равно проиграли! Я в плен попал, на Багамских островах. Прямо на пляже в засаду угодил! Хотел негром прикинуться, да не удалось: лицом не вышел. Три года мучили, гады! Даже пива не давали, на одном виски и жил. Потом сюда перебрался. Такие вот дела.

Белугин достал из кармана расшитый бисером кисет и стал задумчиво крутить «козью ножку».

— А я вас где-то видел, — вдруг сказал он Огаркину. — Вы случайно вчера ночью, часа в три, по коридору не проходили? Еще носки у вас черные были?

— Не проходил, — на всякий случай соврал Огаркин. — Тем более в черных, — и спрятал ноги под стол.

— Жаль. А то я вас сразу бы узнал, — ухмыльнулся Белугин. Чиркнул спичкой и закурил, наполнив комнату сладким дымом «Вирджинии».

— Может, пива? А, Павел Петрович? — залюбезничал шурин. — Оно бы виски, конечно, не мешало… за знакомство…

— Много виски! — раздался голос из смежной комнаты. На что полковник понимающе улыбнулся, но от виски отказался. А пива выпить захотел.

Поднялся он из-за стола часа через два. Душевный получился разговор. Все объяснил Огаркину полковник Белугин, все разложил по полочкам. Сказал, что глупость Огаркин сморозил — продал квартиру и в Канаду подался. Теперь придется домой возвращаться. Ну, кто его здесь по гостевой визе на работу возьмет? Хотя, конечно, есть один вариант…

— Жениться вам нужно, Александр Андреевич, — сказал полковник. — Жениться! И — срочно.

— Да где же я такую дуру… такую женщину найду, чтобы выйти за меня согласилась? Да еще так быстро? — ахнул Огаркин. — Да нет же, ерунда все это, Павел Петрович. Нереально.

— Ну, не скажите, — улыбнулся тот. — Было бы желание, а уж женщину найти!.. Скажите честно: хотите иметь ПМЖ в Канаде?

— Да кто же от него откажется? Только ничего не получится, — вздохнул бывший учитель. Зато полковник продолжал улыбаться, словно бы знал про Огаркина — все.

— Как вы смотрите на Жаклин? — спросил он. — Красивая женщина, умелая домохозяйка…

— А Васька как же? — вырвалось у Огаркина. — Он же мне шурин! Я, правда, с его сестрой развелся…

— Ну вот. Там с его сестрой развелись, а здесь на его жене и женитесь. Правда, ей тоже придется развестись, но это не на долго. Вот как получите ПМЖ, она снова за Василия Сергеевича пойдет.

— За Василия Семеновича, — поправил шурин.

— Пусть и за Семеновича, какая разница? Лишь бы человек был хороший. А вы, Василий, я знаю, как раз из таких. Лишний раз по коридору не пройдете, — заметил полковник как бы между прочим, и посмотрел на Огаркина. — Ну, и как вам мой план? Хотите жениться на Жаклин? Только честно?

Огаркин хотел, и очень. Шурин не возражал. Осталось только получить согласие Жаклин. На это ушли весь следующий день и половина суммы, полученной Огаркиным от проданной квартиры. Однако прошел целый месяц, прежде чем свежеиспеченный жених смог повести Жаклин под венец. Все это время Огаркин сидел в смежной комнате на тахте и обсуждал с невестой их короткое семейное будущее. Шурин отчаянно ревновал и требовал у Огаркина по двадцать долларов за каждый разговор с Жаклин — в качестве моральной компенсации.

На регистрацию брака полковник пришел в белом пиджаке с алой розой в петличке. Свидетелей было двое — бывший шурин, а теперь еще и брошенный муж (впрочем, за месяц вполне оправившийся от неизбежной потери), и сосед, что справа — бывший московский портной с молдаванским акцентом, по фамилии Аптекарь. В руках портной почему-то держал четки и все время их перебирал.

— В Арабские Эмираты собрался лететь, бизнес развивать, — шепнул полковник Огаркину. — Уже и билет на самолет купил. Между прочим, в эконом-классе, первый ряд, у окна. Видать, раньше других хочет Эмираты увидеть!

Через день после свадьбы Огаркин подал документы на развод и заявил Жаклин, что их любовь была ошибкой. В том смысле, что шесть канадских тысяч долларов за брак, пусть и фиктивный, это большое свинство. Оскорбленная супруга устроила сцену ревности и даже швырнула в Огаркина туфлей с левой ноги.

— Ты, того… Обувью зря не разбрасывайся, — сказал шурин, поднял с пола туфлю и вернул ее Жаклин. — Ты с недельку еще потерпи, а уж потом и разводись. Не дай бог, чиновник с проверкой придет! Хлопот не оберешься.

Минула неделя, другая, а чиновник не появлялся. Огаркин отлеживался за занавеской и строил планы на лучшую жизнь. Однако лучшая не наступала. Шурин ходил мрачный и на рыбалку уже не звал. Зато предложил в целях экономии экономить воду в сливном бачке. Огаркин прикинул свои финансовые возможности и стал приплачивать шурину отдельно за воду.

Как-то незаметно для себя Огаркин сошелся с Аптекарем. По вечерам он сидел у портного в комнате и учился кроить. Лучше всего у Огаркина получались карманы, а вот кокетки и плечики Аптекарь нещадно браковал.

— Кто же так ножницы держит? Нежней, нежней! — говорил Аптекарь, на минутку отрываясь от калькулятора, на котором высчитывал свой процент. — Сразу видно, чем вы на Родине занимались! Что-нибудь по научной части, я угадал?

— Почти, — отвечал Огаркин. Аптекарь брал ножницы, мгновенно выстригал парочку идеально ровных пройм и снова брался за процент. Огаркин смущенно вздыхал и признавался сам себе, что кроить он, скорее всего, никогда не научится.

В Арабские Эмираты Аптекарь улетел в ноябре. Проводили его, как смогли. Шурин попросил написать по приезду, что и как, а главное, почем. Ну, и заодно уж насчет бензина узнать («Сам знаешь, бензин-то у нас в Монреале — кусается!»). Огаркин пожал портному руку, а вот Белугин Аптекаря не только по плечу похлопал, но и отвел его в сторону и долго с ним о чем-то говорил. Слышались слова: «три двойных», «он в курсе» и «смотри, без «хвостов»!» И Огаркин вдруг понял, что Аптекарь из Эмиратов, пожалуй, уже не вернется.

Грустная Жаклин курила одну за одной египетские папиросы с длиннющим мундштуком и задумчиво вертела на пальце подаренное кольцо. Потом решительно швырнула его Огаркину под ноги и кинулась Аптекарю на шею…

По дороге из аэропорта спустило правое заднее колесо. Пришлось выйти из машины и с полчаса простоять на обочине. Шурин нервно закручивал гайки и ругался на все шоссе, а полковник стоял рядом и задумчиво поглядывал на автомобильный номер.

— Где-то я его уже видел, — наконец, сказал он. — Ты случайно в прошлом году, в июле, на Онтарио рыбачить не ездил?

— Не ездил, — буркнул шурин. — Там клев плохой. А что?

— Ничего, Николай, не волнуйся. Все нормально.

— Да какой я Николай? Я Василий, — отвечал шурин, на секунду отрываясь от гаечного ключа.

— Тем более не волнуйся, — успокоил его Белугин. — Ты крути, Василий, крути! Скоро темнеть начнет, а нам еще километров двадцать до города ехать.

Как не спешили, а домой добрались затемно. Полковник сразу же ушел к себе, шурин с радостной Жаклин — к себе. А Огаркин устроился в комнате отбывшего в Эмираты Аптекаря. Бизнесмен забрал из комнаты все, что мог, поэтому спать пришлось на полу. С непривычки ломило спину. Огаркин раза два за ночь поднимался и на цыпочках крался в туалет. Там он долго сидел и курил, размышляя о разных вещах. И к утру кое-что придумал.

Полковник идею в целом одобрил, хотя и заметил, что Аптекарь теоретически может вернуться, и тогда сдавать его комнату бедным пуэрториканцам не получится. Впрочем, все будет зависеть от цен на бензин и котировки акций «Петролеум ойл компани».

— Денег, простите, у вас много осталось? — поинтересовался Белугин. — Что? И сотни долларов не наберется? Плохо. Может на мебель и не хватить, — старательно пошарил по карманам и достал двадцать франков. — Ишь, ты! Видать, с «холодной войны» еще завалялась, — и заторопился на улицу. — Тут, за углом, один куркуль ресторанчик держит, можно попробовать у него обменять. Много не даст — с Украины приехал, но я с ним поговорю…

И точно. От куркуля Белугин вернулся с оттопыренными карманами.

— На индийские рупии обменял, один к пятидесяти, — сказал полковник, выгребая бурые бумажки прямо на пол. — Жаль, что франки нынче не в моде, в Париже евро в ходу… Послушайте, Саша, а может, и вам что-нибудь такое организовать? Обменный пункт, например? А то я поговорю…

— Не надо, — твердо сказал Огаркин. — Я плохо математику знаю.

— Печально, — Белугин привычно потянулся за кисетом. — А кем вы, простите, на бывшей родине работали? Я слышал, что-то по научной части?

— Ага. По научной, — привычно соврал Огаркин. — А что?

— То-то, я чувствую, где-то с вами встречался! — воскликнул Белугин, и внимательно на Огаркина посмотрел. — Вы случайно у Олега Ивановича в восемьдесят девятом году на дне рождения не были? Еще справа от вас один наш общий знакомый сидел?

— Был, — признался Огаркин. — В восемьдесят девятом.

— Так что ж ты мне полтора месяца лапшу на фуражку вешаешь?! — радостно заорал Белугин. — Ну, здравствуй, товарищ майор!

И кинулся обнимать изрядно смущенного Огаркина.

Выпросив у шурина веник, Огаркин замел индийские рупии в угол и накрыл по случаю встречи прямо на полу небольшую холостяцкую «поляну».

Пили помалу, но часто. Шурин все больше молчал, Жаклин рассказывала про Париж и вспоминала художника Пикассо, которому однажды на рю де Бланш позировала для «Девочки на шаре». Полковник ругал Багамские острова, кричал, что ни за что бы в плен не сдался, если бы не перестройка, и намекал на связи Аптекаря с Арабскими Эмиратами. («Ничего, — говорил Белугин, — приедет — я с ним разберусь!») Что же касается Огаркина, так тот задремал где-то на середине и пропустил Пикассо с Аптекарем мимо ушей.

Снилась Огаркину чахлая липа у автовокзала. И бывшая неверная за пыльным стеклом. Вот сейчас автобус тронется с места, и прощай, прежняя жизнь! А там — в Москву и дальше — до самой Канады…

«А шурин все-таки сволочь. Мог бы и раньше про Белугина рассказать, — думал Огаркин во сне. — Вернемся в Москву — обязательно рапорт подам. Пусть его, подлеца, в лейтенанты разжалуют!»

Кумир

Голосок у него был так себе, не ахти, да к тому же еще и дребезжал на ноте «ля». Однако одевался Коровин всегда хорошо, а волосы увязывал в косичку.

— Такой — прорвется! Сам наверх поднимется, и нас поднимет, — бывало, говорил музыкант-ударник по прозвищу Слон.

— Хороший пацан, — соглашался Эдип (бас-гитара). А «ритмач» Алессандро (он же Саша Баблюк) начинал задумчиво подкручивать гитарные колки.

— Хороший-то он хороший, а вчера на концерте опять петуха пустил. А ведь я ему сколько раз говорил: в си-бемоле надо «Девочку-лапочку» играть! В си-бемоле надо, в си-бемоле…

— Тюи! — отвечала лопнувшая струна, и Баблюк сдержанно чертыхался.

— Хорош, пацаны, фигней заниматься. Сейчас Коровин придет, а вы еще инструменты не настроили, — ворчал клавишник Жак (Коромыслов), самый старый в рок-группе «Кузнечики». Тотчас же и взбегал на сцену Гена Коровин — солист, слегка похожий на повзрослевшего Чебурашку.

— Привет, привет! — восклицал Коровин, торопливо пожимая руки «Кузнечикам». — Все в сборе? Прекрасно. А где Эдип? Эй, Эди-и-ип!

Появлялся Эдип. Здоровался, брал в руки гитару.

— Начнем?

— Погоди, я еще струну не сменил, — ворчал Алессандро-Баблюк. Неторопливо подкручивал колок, подносил гитару к уху — слушал. Подкрутит — поднесет, подкрутит — поднесет. — Кажись, все, вроде строит гитара… Начнем?

— Та, ти, та-та… Та, ти, та-та, — начинал ногой отбивать ритм Баблюк. Тотчас же брался за медиатор Эдип, клавишник Жак пробегал пальцами по октавам, у Слона оживали барабаны и начинали рассыпаться мелкой дробью… Черт возьми, где мои-то семнадцать лет! Подхлестнула бы меня сейчас эта музыка, задергался бы я в ритме «кантри», закружилась бы моя голова от сладких, как карамельки, слов: «Девочка-лапочка, где ты — не знаю я, но понимаю, что ты — далеко…».

Но нет, не закружит больше меня, не задергаюсь я. Не быть мне музыкой подхлестнутым! Давно отдергались мои сверстники, иным и вовсе руки сложили, скоро и мне на покой… Что ж, каждому из нас на Земле последняя музыка — марш Шопена!

Итак, «Кузнечики» играли, Коровин прыгал по сцене и пел, а Слава и Успех, эта капризная парочка, уже толкалась за кулисами и готовилась принять певца в свои объятья.

Началось с того, что в одной скромной газете появилась небольшая заметка под названием «Пой, Гена, пой!». В ней журналист Вертопрахов сравнивал Коровина с Пресняковым-младшим, Леонидом Агутиным и даже самим Шурой (ударение на последнем слоге). Заметка Коровину понравилась. Он перечитывал ее раз по десять на дню и даже купил по такому случаю солдатские ботинки. Но было жарко, и Гена их на концерт так ни разу и не надел. Хотя и волосы себе отпустил, как у Преснякова.

А потом в другой газете, уже покрупней, под рубрикой «О молодых», появилось интервью с Коровиным, и это было равносильно торжественному восхождению на певческий Олимп — под вопль осатаневших поклонниц. Стоит ли говорить, что и под интервью стояла подпись все того же Вертопрахова.

— Вот увидите: и месяца не пройдет, как я из этого Коровина стопроцентного кумира вылеплю! — говорил Вертопрахов, заглянув на чашку кофе к известному воротиле от шоу-бизнеса Арнольду Провизеру. — Вот на что хотите могу поспорить!

Но заключать с журналистом пари воротила не захотел. Он знал, насколько непредсказуем путь «звезды» по эстрадному небосклону, и рисковать собственным реноме не торопился.

Вертопрахов же, откушав с Провизером кофе, сильно разбавленного коньяком, устремился прямо к «Кузнечикам».

— Читали? — взмахнул он газетой.

— Классно написано! — отозвались «Кузнечики» хором.

— То ли еще будет! — сходу пообещал Вертопрахов. И завел обстоятельный разговор, суть которого изложить здесь нельзя по причине его абсолютной конфиденциальности.

Через неделю «Кузнечики» покинули Дом культуры пожарников, где обретались в последнее время в ожидании денег и славы, и в полном составе перебрались в кафе «Муза-М» на улицу имени Горсовета. Первый же концерт дал такой колоссальный сбор, что Алессандро (Баблюк) на следующее утро, лежа в кровати, просил шампанского и говорил, что отныне меньше чем за сто «баксов» выступать не намерен. Впрочем, к вечеру Баблюк несколько ожил, взял гитару и снова заиграл в кафе «Муза-М». И на следующий вечер — тоже.

Славное было времечко! Алессандро выдавал ритм, Эдип исправно басил, Жак выжимал из клавишей все, что мог. А Слон, понятно, барабанил. Коровин пел, а публика — аплодировала. Лишь опытнейший Провизер грустно улыбался над порцией мидий в горчичном соусе и часто просил официанта принести ему еще что-нибудь китайское, или хотя бы пепельницу заменить.

Но прошла неделя, другая, и ажиотаж в «Музе-М» стал заметно спадать. Теперь никто уже не требовал через головы и столы «Девочку-лапочку» на «бис», и все заметней становилось всем, как дребезжит у Коровина на верхах нота «ля», а звук «ша» жужжит, как муха на излете. Баблюк уже не пил по утрам шампанское, ударник Слон ходил мрачным. А Коровин, отпев свое, сбегал на последний трамвай и ехал через весь город к девушке Лене — развеяться.

— Тебе, Геночка, срочно имидж надо поменять, — сказала однажды девушка. Случилось это в один из тех вечеров, когда в «Музе-М» занято было не больше пяти столов, да и те певца почти не слушали. — Нет, правда, смени имидж, Генчик. Вот увидишь, публика валом на тебя попрет!

— Думаешь, попрет? — грустно спросил Коровин, на секунду отрываясь от своих мрачных мыслей.

— Попрет, — твердо отвечала Лена. — Кстати, у меня и знакомый визажист есть на примете. Кудесник, блин! Я ему позвоню…

И Коровин поехал к кудеснику.

Блин, кудесник встретил клиента, как полагается: усадил в кресло, угостил рюмкой бренди, поговорил о последних шоу-новостях. Потом отошел несколько в сторону и долго смотрел на Коровина, подобно взыскательному художнику, обдумывающему, куда следует положить свой первый мазок.

— Уши у вас нестандартные. Всю картину портят, — наконец, сказал кудесник после продолжительного молчания.

— Неужели портят? — ахнул Коровин.

— Портят, уж не волнуйтесь. Я в таких случаях не ошибаюсь, — сурово изрек кудесник, и тут же достал из кармана калькулятор. — Ладно, кое-что для вас я попытаюсь сделать… Гм! Значит, так. Ушки ваши мы как бы слегка прижмем прической, волосы — перекрасим, бровки — подправим… На щечку пару родинок бросим. Четыреста баксов — и вы новый Лео ди Каприо, — заявил кудесник, пряча калькулятор в карман. — Или — второй Влад Сташевский. На выбор.

— А под Киркорова — можно? — застенчиво спросил Коровин.

— Нет проблем! — отвечал кудесник. — Чик-чик — и вы уже вылитый Филипп. Алла Борисовна, и та вас различить не сможет!

На следующий вечер в «Музу-М» валили все, кому не лень. Десять дополнительных столиков положения дел не спасали: желающих посмотреть на Коровина был легион. Вертопрахов яростно аплодировал и орал «бис!» за троих. А опытнейший Провизер лишь грустно улыбался над порцией лососевого филе в оливковом соусе.

Так продолжалось дня три или четыре, а может, и пять. А потом опять в зале ни души. И свободных мест — хоть столы выноси. Что хозяин кафе и сделал. И снова Баблюк пил пиво вместо шампанского и переживал, Жак — молчал, Эдип матерился в гримерной. А Вертопрахова и вовсе не было.

Как так — не было? Да вот так, не было — и все. Сбежал Вертопрахов, а заодно уж и прихватил с собой девушку Лену. И долго еще зимними вечерами тихо радовался злодей, что не заключил в свое время пари с многоопытным Провизером. Да черт его знает, эту шоу-науку, как зажигать в небе «звезды», дабы впоследствии зарабатывать на них капитал. Не получилось зажигать у Вертопрахова. Что ж, бывает. Главное, чтобы с Леной у него было все хорошо. И чтобы та своего визажиста-кудесникапореже вспоминала.

Ладно, это — дела семейные. А вот «Кузнечикам»-то как дальше жить? Думайте, ребятки, думайте…

— А может быть, нам в народ пойти? — подал голос умный вне сцены Жак. — Больших «бабок», конечно, вряд ли соберем, зато прославимся.

— Главное — реклама, — подхватил Алессандро.

— Точно, — согласился Эдип.

И на следующий же день «Кузнечики» подались «в люди»…

Черт возьми! Что за чудные заголовки мелькали в те дни на страницах местных газет! Вот так закрою глаза — и вижу надпись на полполосы: «Пацаны, это — круто!» Да уж куда круче — сольный концерт Коровина в городской бане. С ума бы не сойти! Но зато уж «Кузнечики», точно, весь город говорить о себе заставили.

Отличнейший был концерт, доложу я вам. Куда там Киркорову до соло в бане! Случайно облитая из тазика, задымилась электрогитара в руках у Баблюка, да Слон-ударник, поскользнувшись на кусочке мыла, упал, расплющив свой барабан. Но зато уж поклонницы Коровина были на седьмом… нет, на восьмом… да что там, на двадцать восьмом небе от счастья!

«Восхищенные поклонники выскакивали из раздевалки и бежали за машиной, увозившей Коровина с этого банного концерта. И долго еще мелькала в сумерках то одна, то другая простыня, тщетно пытаясь догнать своего кумира…»

(Газета «Молодняк», № 56 от 8 мая с.г.).
Здесь опытнейший Провизер прервал свой рассказ, грустно улыбнулся автору этих строк и взялся за порцию омара в белом вине. На ближайшие десять минут за столом воцарилось торжественное молчание.

Но вот воротила от шоу-бизнеса отложил серебряные щипчики в сторону и потянулся за салфеткой.

— Вчера мне звонил Миша Лейман, хочет заделать небольшой концертик в «Метрополе», — сказал Арнольд Арнольдович, жестом аристократа промакивая уголки губ. — Просил меня подыскать пару-тройку свеженьких групп. На обкатку.

— Ну и что? — спросил я.

— Думаю, пора бы нашего Коровина в свет выводить, — сказал как отрезал Провизер.

— Да что вы, Арнольд Арнольдович! У Коровина же нота «ля» до сих пор дребезжит, — продемонстрировал автор глубокое знание предмета. — И звук «ша» как муха. Его же в «Метрополе» гардеробными номерками забросают!

— «Ля» — это неважно. И «ша» здесь тоже не причем, — рубил Провизер с плеча. — Главное в нашем деле — это вовремя в струю попасть. А эти ваши «ша», «ля»… Фигня это все. Ясно?

И воротила Провизер придвинул к себе порцию расстегайчиков «а-ля Иван Грозный» (300 целковых порция).

Впрочем, что ж это я? Все Провизер да Провизер… А когда же в рассказе снова Гена Коровин появится?

Не появится больше Гена! Не споет Коровин-кумир. Выхватил его из провинции Миша Лейман, импрессарио и москвич, каких свет не видел, увлек за собой в Белокаменную и швырнул «Метрополю» на обкатку. Ну, и опекает заодно. Правда, на первый канал Гену пока еще не протолкнул, но два раза — мельком и со спины — Коровина по НТВ уже показывали.

— Этот — пробьется! — говорят москвичи и гости столицы, проходя подземным переходом, что в районе Пушкинской площади. — Видали, какая прическа у парня? Ну, вылитый Кобзон!

— Пробьется, не сомневайтесь, — убеждает их Лейман-импрессарио, и готовит шляпу для сбора денег.

«Пробьюсь!» — шепчет Коровин и подает знак музыкантам.

— Та-ти, та-та… Та-ти, та-та… — Начинает…нет, уже не Алессандро, а совсем другой музыкант — Вовец (Смирноухов). Тут же подхватывает мелодию клавишник Влас. (Жак подался в Урюпинск на заработки). Потом вступает в дело бас-гитара хорошего парня Жорика (Эдип отныне играет лишь на свадьбах и похоронах). И вот уже рассыпается мелкой и крупной дробью Малютка Том (вместо старого доброго Слона, который вообще неизвестно где сгинул). Что, пошла музыка? Пошла, родимая, пошла!

Вот тогда-то уже и вступает в дело Коровин:

— Девочка-лапочка, где ты — не знаю я, но понимаю, что ты — далеко… — начинает он дребезжать нотой «ля» и жужжать на звуке «ша». Ритм-гитара Вовец морщится, хмурится Жорик-бас, Малютка Том начинает путаться в барабанных палочках… А что Коровин?

А что Коровину? Он — поет. Поет!

Кумир — поет, а значит, одним безработным у нас в стране — меньше.

Спички

Кто их нажег-набросал на площадке четвертого этажа, до сих пор не известно. Однако факт остается фактом: с вечера все было чисто, а утром — пожалуйста: целый совок горелых спичек нагрести можно. Ну, паразиты!

— Да кто же здесь насвинячил-то, а?

Уборщица Сима обвела тусклым взглядом четыре двери, выходившие на лестничную площадку. Двери вопрос проигнорировали.

— Спекулянты проклятые! Нажрутся с утра сервелата с сыром, а потом сорят где попало. А ты — убирай за них.

Симе стало обидно. Нет, правда: метешь, метешь, а жильцы все сорят да сорят. Здесь уборщица вспомнила свой месячный оклад, и от этого ей стало вовсе невмоготу. Подметать уже не хотелось. Сима сунула веник под мышку и пошла домой, где ее уже ждал муж Иван, с утра не выпивший, а потому и смотревший на жизнь весьма скептически.

— Распустили народ — дальше некуда, — сказал муж Иван, выслушав рассказ о спичках. — Бывало, при Леониде Ильиче стыдились пылинку на пол уронить, а нынче, того и гляди, пепельницу за шиворот вытряхнут. Кстати, ты деньги-то получила?

— Не получила.

— Так пойди ж и получи!

Что там дальше было в тот день у Симы, право, не интересно. А на четвертом этаже произошло буквально следующее.

Первым на кучку горелых спичек наткнулся журналист Вертопрахов. Он только что захлопнул дверь квартиры, дважды повернул ключ в замке, шагнул по направлению к лестнице… И сделал стойку.

— Интересно, интересно… — Вертопрахов поднял одну из спичек и задумчиво повертел ею перед глазами. — А ведь в ней что-то есть! Какая-то обреченность, что ли… сюжет… «Кто сгорел, того не подожжешь…» Новый взгляд на проблему, вот что.

Журналист ойкнул от полноты чувств и выкатился из подъезда. И назавтра про тех, «Кто сгорел…», говорил весь город.

— Распустили народ, распустили, — гнул свое муж Иван, открывая утреннюю газету. — Да разве же при Иосифе Виссарионовиче про такое бы написали? Черта с два! Сразу бы к ногтю… Ты сегодня в подъезде была?

— Была, — отвечала Сима.

— Мусор-то этот — лежит?

— Лежит.

— И пусть себе лежит. Не убирай его. Ни черта! Будут в следующий раз знать, как на спичках не экономить!

Иначе повел себя мелкий предприниматель Ляписток. Высмотрел горелые спички у себя под дверью, и тут же догадался, что это — дело рук подлеца-конкурента Шнееровича.

— Видать, хотел меня ночью поджечь, да что-то его спугнуло, — рассуждал Ляписток, прохаживаясь по своей скромной четырехкомнатной квартире. — Ну, Абраша, ну, отморозок! — И подсел к телефону.

«Стрелку» братва забила на десять ноль-ноль в кафе «Парагвай». Прождали битый час, однако в кафе Шнеерович так и не приехал.

Верные люди шепнули: отморозок сидит на чемоданах и ждет визу в Аргентину. Пока братва скидывалась на киллера, след Шнееровича затерялся где-то на границе Боливии и Перу. Тогда Ляписток взял кредит в банке и затеял крупную игру. В Перу срочно отправили «вальщика» Севу Зяблика и еще одного — для страховки. Через неделю посланцы вернулся из джунглей с победой.

Но. Где — дом номер восемь, а где — Перу? Понятно, никакой стрельбы в джунглях жильцы с четвертого этажа не слышали. А вот внимание на кучку обгоревших спичек третий жилец — участковый товарищ Рябчиков, конечно же, обратил. И даже поделился ценной оперативной информацией на утреннем разводе со своим непосредственным начальником — капитаном Скарабеевым.

— Часы швейцарские, фирмы «Павел Буре», тебе в той куче случайно не попадались? — тут же спросил капитан. — Нет? А жаль! Мог бы и благодарность получить. — И пояснил: — На той неделе часы из музея сперли, штучной работы. Цены им нет! Так что ищи, Рябчиков, ищи. Здесь кражей в особо крупных размерах пахнет.

Рябчиков пошел на запах — и вышел на несовершеннолетнего Вадика Б. Тот сидел во дворе на скамейке и баловался спичками. Почти пустой коробок Рябчиков у подозреваемого изъял, а вот «Павел Буре» как сквозь землю провалился.

— И ничего удивительного. Распустили мы молодежь, распустили, — говорил муж Иван, выковыривая из пепельницы окурок. — Да разве ж при Феликсе Эдмундовиче часы из музеев пропадали? Да ни фига! Весь город бы перетрясли, а жулика изловили. И часы бы откопали, и другое прочее… немецкое пальто, например. На меху. Да, кстати, что там, в подъезде? Убрали?

— Не убрали.

Муж Иван заложил окурок в щель между зубов, прикурил и с досадой швырнул горелую спичку под ноги. Сима поморщилась, но ничего не сказала. Тем день и закончился.

А назавтра после обеда вернулся издалека чиновник Добин.

— Я вот в Германии был, в третий раз туда ездил… И что? Там даже пепел с сигареты в подъезде не стряхнут. Жалко, наверное, — сказал Добин прямо на лестнице. Да так убедительно, что и самому понравилось. Впрочем, письменных откликов на свое выступление Добин не получил. «Видать, соседи на работу ушли», — сообразил чиновник. Перешагнул через спички и толкнулся в свою дверь. Та как-то жалобно ойкнула, всхлипнула и распахнулась.

— Обо…крали-и!..

Что было дальше, право, не интересно.

В тот же день, отподметав свое, Сима вернулась домой счастливая.

— Нет больше спичек. Тю-тю! — заявила она с порога.

— Точно — нет? — не поверил муж Иван.

— Я всю лестницу, до самого низа, просмотрела.

— А в подвал спускалась? Могли ведь и в подвал унести, — не сдавался муж Иван.

— Да нет нигде спичек, я тебе говорю, — упрямилась Сима. — Там, на этаже, жильца обокрали. Кожаное пальто сперли, на меху. Милиция понаехала. Говорят, когда ночью замок открывали, кучу спичек нажгли. Следователь их себе в пакетик замел и увез. Вещественное, говорит, доказательство.

— Да уж ясно, что вещественное, — согласился муж Иван. — А с чего этим жуликам, спичек не жечь? Вторая неделя пошла, как лампочку в подъезде вывернули. Жулье! Небось, при Владимире Ильиче никто бы на сорок ватт и не позарился…

И здесь муж Иван, он же — электрик ЖЭУ № 5, энергично зевнул и начал одеваться. День ожидался хлопотный. Предстояло зайти на работу — спросить насчет лампочки, потом завернуть на рынок — узнать, почем нынче идут немецкие пальто на меху. А заодно уж и спичек домой купить. Ну, ни коробочки не осталось!

«Нечего было их жечь в подъезде почем зря, — билось у электрика в мозгу. — А с другой стороны, разве бы я в старые времена со спичками пошел? Я фонарик бы захватил. А нынче ведь не укупишь, батарейки-то… кусаются хуже блох… Кусаются, сволочи!..»

Съели…

Парамонов — горел на работе. Без дыма и копоти, по восемь часов кряду, минус обеденный перерыв. Он что-то считал, куда-то звонил, зачем-то записывал… Не важно, что, куда и зачем. Главное, что работал.

Когда же часы начинали отбивать обед, Парамонов вспоминал, что наступило время подкрепиться.

Обедал он прямо на рабочем месте. Доставал из кейса бутерброды, заваривал чай в пакетике. Неторопливо вкушал калории. Потом сметал со стола крошки и брался за «Престиж».

— Вы бы здесь не курили, Александр Степанович, — говорила девушка Лена и спешила пошире открыть форточку. — Прямо дышать нечем.

— Дышать — не важно, важно — жить! — эффектно цитировал Парамонов из сомнительного источника и выпускал изо рта очередной клуб дыма. Подхваченный сквозняком, он плыл через всю комнату и выползал на улицу, с трудом протискиваясь в форточку.

— А вообще-то, Леночка, вам давно уже надо учиться курить, — Парамонов прищуривал один нахальный глаз, а другим глядел на девушку. — Нет, правда? Составили бы мне сейчас компанию. Посидели бы, подымили в унисон…

— Да что вы, Александр Степанович, — смущалась Лена. — Я целых два семестра в общежитии прожила, да и то не научилась.

— А зря, — рассеянно отвечал Парамонов, стряхивая пепел в кулечек, свернутый из прошлогоднего календаря. Потом глядел на часы. — Ого, без минуты два! Пора бы и того… не щадя живота своего…

Но за работу брался не раньше, чем обед закончится.

Вот так работал и жил Парамонов А.С. Чистая, не замутненная чиновничья душа. А что вам, простите, еще от него надо?

— А надо мне от вас, Александр Степанович, сущую безделицу…

Заведующий отделом Плодоженов, неделю назад назначенный на эту должность взамен Ивана Петровича, безвременно ушедшего на заслуженный отдых, задумчиво вертел в руках степлер и все приглядывался к стоявшему напротив подчиненному, словно бы прикидывая, где и чего у того пришпилить. — Надо бы мне от вас списочек наших должников…

— …по квартальной отчетности о количестве вакантных рабочих мест на предприятиях сферы бытового обслуживания, правильно? Пожалуйста!

Ослепительно белый листок мягко лег перед завотделом, заставив того удивленно щелкнуть степлером:

— Именно он мне и нужен, Александр, э-э…

— Степанович, — мягко подсказал Парамонов.

— Да, конечно… Александр Степанович. Надеюсь, здесь все на месте?

— А как же? Убедитесь сами. Количество вакантных мест — есть. Количество занятых мест — есть. Численность высвобожденных рабочих мест — есть… — словно бы на Монетном дворе, чеканил Парамонов.

— Да-да, я вижу… Спасибо, Александр Степанович. Можете идти.

Так говорил завотделом Плодоженов чиновнику Парамонову А.С. И степлер в руках у Плодоженова уже не щелкал, а пел.

До поры до времени, разумеется.

В то трагическое утро все началось, как обычно. Парамонов пришел на работу, уселся за стол, перекинулся парой фраз с Леночкой, раскрыл какую-то папку, взял в руки карандаш, прицелился в первую страницу и…

— Простите, а где я могу найти господина Парамонова? — послышался от двери чей-то голос.

Парамонов поднял голову от стола.

— Я вас слушаю.

— Видите ли, моя фамилия Трубодуев, и я назначен к вам в отдел младшим специалистом. — Незнакомец глядел на Парамонова ясными как божья роса глазами.

— Вот как? Гм-м… — Парамонов несколько секунд помолчал, собираясь с мыслями. — Плодоженов мне ничего не говорил.

— Это не страшно, — улыбнулся Трубодуев. — Вчера не сказал, значит, сегодня скажет. Где мне прикажете расположиться? Вот здесь?

Трубодуев по-хозяйски устроился за свободным столом, похлопал ладонью по столешнице, подмигнул Леночке. И обратился к Парамонову:

— Меня зовут Олегом Ивановичем. А вас, простите, как?..

— Александром Степановичем, — хмуро отвечал Парамонов.

— Очень приятно, — Трубодуев повертелся на стуле, слегка попрыгал на нем. — Нет, просто замечательно! И мебель мягкая, как у людей. Ох, и поработаем!

— А вы… — начал было Парамонов, но продолжить не успел: зазвонил телефон.

— Александр Степанович? Это Плодоженов. Зайдите на минуточку.

Ровно через минуту Парамонов уже входил к завотделом в кабинет.

— А что у вас там, в кабинете, посторонние делают? — спросил Плодоженов, и поглядел на Парамонова такими странными глазами, что тому стало дурно.

— К-как?.. Простите, какие посторонние? — спросил чиновник, слегка теряя дар речи. — Вы имеете в виду этого… Трубодуева? Так вы же его сами в отдел назначили.

— Кто — назначил? Я назначил? Ну, уважаемый! — Плодоженов стал медленно приподниматься, а Парамонов — столь же медленно оседать на стул. — А вы, вообще-то, как вчерашний вечер провели? — ласково спросил завотделом. — Свадеб, поминок, дней рождения не было?

— Н-нет…

— Странно, — Плодоженов поднялся из-за стола. Теперь он нависал над Парамоновым административной глыбой, да такой, что у бедного чиновника дыхание перехватило. — Ладно, идите, работайте, — наконец, сказал он. — И смотрите: чтоб ни одного постороннего не было!

— Где он? — вскричал Парамонов, вбегая в кабинет. Леночка удивленно подняла на чиновника подрисованные глазки:

— Вы о ком, Александр Степанович?

— О Трубодуеве, конечно! — вскричал тот. — Куда он подевался, вы не знаете?

Но Леночка так выразительно пожала плечами, что Парамонов чуть не заревел от досады. Однако взял себя в руки и снова подступил к Леночке с расспросами.

— Значит, никакого Трубодуева, нашего нового работника, сегодня утром в кабинете не было? — в десятый раз спрашивал он.

— Не было, — твердо отвечала Леночка по десятому же разу.

— И никто за стол не садился, ладонью по столешнице не стучал? — не успокаивался Парамонов.

— Не садился. И не стучал, — стояла Лена на своем.

— Странно! А кто же тогда здесь был?

Ответ оглушил:

— Да НИКОГО у нас в кабинете не было!

«Наверное, переработался. Надо бы отдохнуть. Взять дня три в счет отпуска и смотаться к теще на дачу. Говорят, труд в саду укрепляет нервную систему, — размышлял Парамонов, тупо глядя в раскрытую папку. Работа, однако, не клеилась. — Но сначала надо покурить».

Курить Парамонов на этот раз отправился на лестничную площадку. Захотелось поглотать дым в одиночестве.

Сигарета внесла некую стройность мыслей в голову чиновника.

— Конечно, я переработался, — облегченно вздохнул Парамонов, докурив до фильтра. — Может, кто-нибудь и заглядывал к нам в кабинет. Леночка об этом забыла. Она ведь такая рассеянная! Весь день в «Стратегию» играет…Ничего не произошло. Сейчас я вернусь в кабинет, сяду за стол — и за работу.

— А где это вы ходите, Александр Степанович? У меня небольшой вопросец появился, а вас на месте нет…

Парамонов лишь чудом не грохнулся на пол — зацепился за притолоку, оттого и удержался на ногах. За свободным столом, как ни в чем не бывало, сидел… Трубодуев!

— Я только на минуточку отлучился, вернулся, а вас и нет, — зажурчал он тенорком.

— Как — на минуточку? Куда — на минуточку? — Парамонов отлепился от притолоки. Трубодуев пожал плечами:

— Ну, куда… Заглянул в соседний кабинет — спросить у Виолетты Викторовны насчет отчетности по форме номер два.

— Что за отчетность? — с трудом успокоившись, спросил Парамонов. — Не слышал про такую.

Трубодуев аж взвился со стула наподобие китайского фейерверка:

— Как не слышали? Быть такого не может! Форма номер два. Не три, заметьте, а два!

«Он или я — сумасшедший, — подумал Парамонов. — Проверим. Какое сегодня число? Понедельник. Точно, это не я. Значит, он?»

— Да не знаю я про такую отчетность, — уныло отвечал Александр Степанович. — А что в нее вносят?

— В нее многое вносят, — улыбка расплылась по лицу Трубодуева. — Там все, все там есть! Графа часов, затраченных на курение. Графа часов, потраченных на объяснения. Графа часов, потерянных при употреблении…

— При употреблении чего?

— Да всего! — был ответ. — Чая. Кофе. Таблеток. Конфеток. Есть графа на чихание. Графа на сморкание. Графа на рыдание…

«Нет, я-то уж точно — отпадаю, — мелькнуло у Парамонова. — Это он сумасшедший. Точно, он!».

— Вот что, вот что… Олег Иванович? — Трубодуев с готовностью закивал со стула. — Вы посидите здесь с минуточку, я кое-куда схожу…

— Графа уходов в отчетности тоже имеется! — кинул Трубодуев вдогонку. Но Парамонов уже выскочил в коридор и реплики не услышал.

Две мысли владели сейчас чиновником. Мысль первая: надо звонить на «скорую» — пусть приедут и свяжут, в крайнем случае — таблетку дадут. И следом — вторая мысль: да откуда же он взялся, этот псих, на мою-то голову?!

— Что с тобой, Степаныч? — остановил Парамонова в коридоре младший специалист Шиленков. — Куда летишь? В кассу — аванс получать?

— Да какой там аванс, Коля?! — воскликнул Парамонов, затравленно дыша на Шиленкова. — Знал бы ты, какой «аванс» сейчас у меня в кабинете сидит!

— Кто такой? — насторожился Черепков. — Проверяющий, что ли?

— Хуже, Коля, гораздо хуже! — Парамонов тревожно огляделся по сторонам. — Слушай, выручи, если сможешь. Пойдем ко мне в кабинет. Как друга, прошу!

— Зачем — к тебе? — не понял Шиленков. — Сам же говоришь, не за авансом бежал. Тогда зачем заходить?

— Да пойдем же, пойдем!

Так, вдвоем с Шиленковым, чиновник и вошел в кабинет… Что за черт? За столом опять никого не было!

— Где? — сказал Парамонов, указывая на пустую мебель. Леночка нехотя подняла голову от клавиатуры:

— Кто — где? — кротко спросила она. — Вы это о чем, Александр Степанович?

Но Парамонов не отвечал. Не шевельнулся он и тогда, когда Щиленков выразительно поглядел на Леночку и боком-боком выскользнул из кабинета. И лишь когда Леночка повторила свой вопрос, к Парамонову наконец-то вернулся дар речи.

— Вы и на этот раз скажете, что никто не сидел только что вот за этим столом? — Палец у Парамонова вытянулся наподобие указки. — Отвечайте: сидел или не сидел?

— Александр Степанович, я вас очень прошу: успокойтесь. Вы мне работать мешаете.

Вот-те на! Парамонов как плюхнулся на стул, так и продолжал сидеть, не в силах тронуться с места. «А позвонить все-таки не мешало бы, — как о чем-то отвлеченном размышлял он. — Но опять же — куда? Может быть, заодно уж и пожарников вызвать?..»

Запел телефон, и мысль о пожарниках осталась недорешенной.

— Але?

— Плодоженов звонит. Александр Степанович, у вас отчетность по форме два уже готова?

Из слова «что» у Парамонова получилось «чи… во?..», а «какая отчетность» вообще не выговорилось.

— Повторяю: отчетность по форме два у вас уже готова? — осерчала трубка. — Не готова? Ко мне зайдите. Я жду!

Как взобрался бедный Александр Степанович на второй этаж, остается лишь гадать. Известно лишь, что по пути он два раза останавливался и хватался за сердце, а один раз — довольно громко произнес загадочное слово «антабус». Прежде чем войти в кабинет, Парамонов перекрестился на табличку «Завотделом Плодоженов Н.С.». Впрочем, не помогло: завотделом встретил чиновника непонимающим взглядом:

— Вы ко мне?

— То есть я… Да, конечно! К вам.

— А зачем? — удивился Плодоженов. — Я ведь вас не вызывал.

Лицо у Парамонова стало под цвет обоев — сереньким, в мелкую клеточку.

— Как же? Не?.. Форма два. Минуту назад?..

— Александр Степанович, а вы не заболели, часом?

«Заболел я или не заболел?» — в голове у Парамонова словно бы щелкнули гигантским степлером.

— Не имею понятия, — отвечал Парамонов. — Согласно отчетности.

— Может быть, неприятности дома? — участливо спросил Плодоженов.

— Извините, какие?

— Известно, какие… По форме два! Супруга стала задерживаться по вечерам, теща пенсию на косметику тратить…А знаете, что? — сказал завотделом. — Отправляйтесь-ка вы лучше домой, Александр Степанович. Полежите, отдохните… А Леночке скажете, что я вас отпустил.

— Вы так считаете? — голос у Парамонова был печальным, как на похоронах.

— Именно так. Сами же мне потом спасибо скажете!

К себе Парамонов зашел лишь после того, как убедился сквозь замочную скважину: проклятого Трубодуева за столом больше нет. Нет! А что, может быть, его там вообще никогда не было?

— Да не было же, я говорю. Это вам показалось.

— И никто ко мне не заходил? И никто меня не спрашивал? — на всякий случай переспросил Парамонов. И услышал в ответ:

— Не заходил. И не спрашивал.

— Леночка, вы — молодец! — Парамонов засиял, как рубль… Эх, лучше бы он оставался тусклым, как последний гривенник!

Потому как не успел он сказать Леночке комплимент, как отворилась дверь и вошел… Да Шиленков же, Шиленков, а проклятого Трубодуева и близко не было.

— Ты ко мне, Коля?

— К тебе, Парамонов, к тебе! — Голос у Шиленкова не предвещал ничего хорошего. — Ты чего это, Парамонов, хорошим людям работать мешаешь?

— Как?.. Мешаешь?.. Работать?.. Да что…

— Мешаешь, — рассердился Шиленков. — Сейчас ко мне этот ваш новенький заходил, Трубодуев… Говорит, ты ему все утро про рыбалку рассказывал! А человеку, между прочим, послезавтра отчет сдавать.

— По форме два? — почему-то сразу догадался Парамонов.

— А какой же? По форме. Графа на чихание, графа на сморкание… А ты мешаешь!

— Я. Чихание. Точно. Графа. По форме. Мешаю! Номер два, — отчеканил Парамонов, глядя вниз и наискосок. Подумал пару секунд и свалился в затяжном обмороке.

* * *
На этом, пожалуй, можно и закончить печальный рассказ о чиновнике Парамонове. Из обморока он в конце концов вышел, а вот на работу из больницы так и не вернулся. А месяца через три до служащих дошли слухи, что Парамонов постригся в монахи, и теперь его часто можно видеть у входа в Центральный рынок. Там бывший чиновник стоит с деревянным ящичком на груди и собирает с прихожан местной церкви подаяние на поездку в святые места, — кажется, на остров Валаам. И что вроде бы даже на половину билета Парамонов уже собрал, а другую половину ему пообещал дать некий меценат по фамилии Трубодуев, впрочем, пожелавший остаться неизвестным.

Но вряд ли это так. Не далее как позавчера я видел Трубодуева в том самом кабинете, где еще совсем недавно сидел бедняга Парамонов. Восседает сейчас Трубодуев за парамоновским столом, раскачивается на парамоновском же стуле, копается в папках и что-то чиркает в них сиреневым карандашом. И даже пьет чай в обед, как его печальный предшественник. Вот только при Леночке Трубодуев не курит.

Иногда к Трубодуеву в кабинет заходит его старый приятель Шиленков.

— Пора бы тебе, Олежка, и завотделом стать, — говорит Шиленков, и глаза у него отливают дьявольским блеском. — Плодоженов-то наш на повышение собирается, вот место и освободится.

— Да уж скорей бы! — восклицает Трубодуев. — Только я слышал, на его место какой-то Пиявко метит. Ну, который к нам недавно пришел. Он на втором этаже сидит.

— Метит-то он, может, метит, да промахнется! — уверенно говорит Шиленков. — Завтра же туда загляну. Он ведь меня в лицо пока не знает? «Здравствуйте, я ваш новый специалист…» Ха-ха-ха! Ловко мы Парамонова разыграли!

— Хо-хо-хо! — вторит ему Трубодуев.

— Хе-хе-хе! — отвечает ему Шиленков.

Леночка смотрит на мужчин и начинает хихикать вместе с ними.

Свято место

Без пятнадцати десять на крыльце трехэтажного дома с колоннами встретились два человека. Один из них — средних лет и с приятным лицом — только что вышел из подъезда и не успел еще застегнуть кожаный плащ на все пуговицы. Другой же, не менее приятный на вид, напротив, только-только готовился сдавать пальто в гардероб, а потому был пока что застегнут по самое горло.

— Иван Емельянович! И вы сюда же? — улыбнулся тот, что в плаще.

— Как все, так и я, Эдуард Эдуардович, — усмехнулся застегнутый.

— И подписи уже собрали? — полюбопытствовал с приятным лицом.

— Собрал, — кивнул не менее приятный.

— Так… Конкурент, значит? — строго спросил первый.

— Да еще какой конкурент! — ответил второй.

Смерили друг друга оценивающим взглядом и разошлись в разные стороны. Тот, кто в плаще, направился в типографию — заказывать предвыборный плакат. А тот, кто в пальто, двинулся в избирком — регистрироваться как кандидат на предстоящих выборах.

А что, в городе N. ожидались какие-то выборы? Ну, как же, город только этим и жил! Все в мире, казалось, в те дни крутилось вокруг должности мэра, к тому времени благополучно отслужившего положенный ему срок. Место мэра освобождается? Это, знаете ли, серьезно! Так удивительно ли, что любое мало-мальски примечательное событие рассматривалось отныне лишь в качестве своеобразного гарнира к некоему пикантному блюду под названием «кандидат на должность главы городской администрации».

В самом деле. Чихнет ли ненароком Эдуард Эдуардович, Степан Петрович ли выйдет утречком на балкон и воскликнет от полноты чувств: «А и хорошо же, черт его дери!» — тотчас же всякий возглас и любой чих спешат подхватить и растиражировать местные газеты. А там — держись! «Этого кандидата и черт не дерет!» — возмущается одна газета. «Наш балкон — с краю», — заявляет другая. А третья подумает, подумает, да как забабахнет на всю страницу: «Это кто там чихает с правой?!». И не захочешь, а статьей зачиха… пардон, зачитаешься.

Как бы то ни было, а мэром желали стать многие. В первую же неделю в избирком пришло человек шестнадцать, потом — еще двадцать пять… Короче, и двух недель не прошло, а коробок с подписными листами натащили столько, что председатель комиссии Баобабс вынужден был собрать экстренное совещание.

— С этим пора кончать! — громогласно заявил Баобабс, и обвел членов избиркома решительным взглядом. — На одно место у нас уже пятьдесят человек набирается. Это же с ума сойти можно!

— Уже не пятьдесят, уже больше, — донесся голос с третьего ряда. — Нынче утром еще четыре ящика… в смысле, кандидата зарегистрировали.

— Вот я и говорю: с этим пора кончать, — гнул свое Баобабс. — Какие будут мысли, предложения? Выкладывайте.

— Может, количество избирателей в подписных листах поднять? — предложил третий ряд. — Скажем, тысяч до сорока?

— Смысла нет, — отмахнулся председатель избиркома. — Да им хоть сорок, хоть пятьдесят тысяч поставь, все равно подписи наберут. В крайнем случае, залог оставят.

— А если кандидатов по возрасту ограничить? — не сдавался третий ряд.

— Нельзя. Нарушение закона! И по национальному признаку ограничивать нельзя. И по половой принадлежности — тоже. Вообще никаких ограничений нельзя.

Члены избиркома опустили головы.

— А может быть, на правах лотереи регистрацию кандидатов проведем? — отчаянно выкрикнул третий ряд. — Сделаем все, как положено: барабан с номерками поставим, пару девушек из варьете пригласим…

— Да нельзя нам барабан, поймите! И девушек нельзя! — чуть не простонал Баобабс. — Вообще ничего нельзя, что не по закону… Ни-че-го-шень-ки!

— Тогда остается одно: регистрировать всех подряд, — вздохнул третий ряд. На том и порешили.

Добрались до цифры 76, и на этом вроде бы остановились. День прошел — никого, два прошло — никого…

— Нам бы до вечера продержаться! — воскликнул председатель избиркома под самый занавес регистрации кандидатов. И словно сглазил Баобабс! Аккурат за пять минут до окончания рабочего дня в избирком притащился девяностошестилетний Павел Аверьянович, да не один, а с какими-то Сережей и Игорьком.

— Ты не волнуйся, старик, мы рядом будем, — сказал Сережа. А Игорек демонстративно поддернул рукава своей курточки с наворотами.

— Да уж позову, если что, — пообещал Павел Аверьянович, и отправился прямо к Баобабсу.

При виде посетителя с картонной коробкой в руках председатель слегка позеленел от волнения.

— Там, в приемной, за вами очередь никто не занимал? — тревожно спросил он. — Нет? Ну, слава Богу!.. — Взглянул на коробку и кисло добавил: — Что, дедушка, и вы решили в мэры податься?

— А то! — Посетитель соколом глянул из-под не стриженных бровей. — Я и голосов поднабрал по такому случаю…

— Сколько? — быстро спросил Баобабс.

— Восемь тысяч сто штук! — похвастался Павел Аверьянович. — Да у меня и программа своя есть. Не боись! Я в ней про все написал. И экологию, понимаешь ли, зацепил, и чтобы пенсию вовремя носили…

Короче, зарегистрировали.

Было это двенадцатого числа. А уже тринадцатого все и началось. Сразу семьдесят семь кандидатов вышли на тропу предвыборной борьбы за кресло мэра. А такое, согласитесь, не каждый день случается.

Тринадцатого же и приключился первый казус. Приехавший в Клуб железнодорожников на встречу с избирателями, Эдуард Эдуардович неожиданно узнал, что актовый зал здесь уже арендован на месяц вперед, так что ни с какой программой здесь до самых выборов уже не выступишь.

— Прямо безобразие какое-то! — гремел оскорбленный кандидат, с отвращением прислушиваясь к голосам, доносившимся из зала. Там как раз конкурент Эдуарда Эдуардовича, застегнутый на все пуговицы Иван Емельянович то ли на что-то отвечал, а то ли что-то кому-то доказывал. — Мне сейчас куда прикажете идти? Может, прямо в вестибюле начать с избирателями разговаривать?

— Попробуйте в бывший Дом пионеров сходить, — посоветовали кандидату. — Там вроде бы народу поменьше, как раз успеете к ноябрю выступить.

Но и к бывшим пионерам можно было попасть, лишь отстояв огромную очередь. Объехав с десяток Домов, Дворцов и клубов, Эдуард Эдуардович смог наконец-то пристроиться к кандидатам от какой-то весьма бойкой партии, сумевшей обеспечить выступления своим лидерам не только в красном уголке местной грязелечебницы, но даже во Дворце спорта, — правда, не в зале, а в раздевалке, но и то неплохо. Во всяком случае, Эдуард Эдуардович успел не только убедить, дать почувствовать и пообещать, но и весьма успешно отбить наскок одного пробравшегося в раздевалку недоброжелателя. А именно, на вопрос: «Да откуда же вы денег на ремонт крыши Дворца спорта возьмете, когда здесь уже и стены-то рушатся?» — Эдуард Эдуардович отвечал с улыбкой: «А кто вам сказал, что я ремонт именно с крыши начну? Мне как мэру и на стенах работы хватит!». После чего кандидату долго и отчаянно аплодировали, а недоброжелатель умолк и до конца выступления сидел и не высовывался.

Где и как выступали остальные семьдесят шесть кандидатов, доподлинно неизвестно. Хотя… Взять того же Ивана Емельяновича: какую он речь, извините, в столовой Дома печати завернул! А Степан Петрович как мастерски на перроне железнодорожного вокзала с пассажирами дискутировал? Да, запомнился еще этот, с бородой… или — без бороды, но в очках? Ну, пусть так: все равно запомнился. Как же, славно в очках насчет городской канализации выступил! Подхватили его, помнится, избиратели, приподняли и понесли… А куда — неясно до сих пор. Но большого, большого шума он наделал.

Последняя неделя перед выборами была нервной, бестолковой, но многообещающей. К тому времени выяснилось, что в кресло мэра намереваются сесть лидеры четырех партий, тридцати двух общественных организаций и сорока движений, плюс независимый кандидат Павел Аверьянович с Сережей и Игорьком. Ну, с партиями и движениями еще куда ни шло: послушали их — и забыли. А вот Аверьяныч, как прозвали его избиратели, успел многих, многих на свою сторону перетянуть.

Бывало, выведут его на сцену под руки Игорек с Сережей, поставят перед микрофоном где-нибудь в Клубе любителей служебного и декоративного собаководства, а у Аверьяныча уже целая речь заготовлена. Вот он глянет из-под не стриженных бровей, откашляется в ладошку — и в упор: «А между прочим, граждане избиратели, я одно вам могу сказать: собачкам ведь, тоже — кушать хочется! А зарплаты у вас какие? Плюнуть и растереть. Ни на какие «Педи гри» не хватит!» Тотчас же заблестят глаза у владельцев чау-чау и болонок, уронит слезу хозяин таксы и прослезится юноша Стасик с карликовым мопсом на руках… Ох, и заботливый же Аверьяныч-кандидат: как тонко он проблемы городского собаководства понимает!

И сразу ясно как божий день: ну, все, все пойдут за Аверьяныча голосовать. И такса пойдет, и болонка отправится, и чау-чау к урне побежит. А карликовый мопс не только сам на избирательный участок придет, но еще и юношу Стасика с собой захватит.

Незадолго перед выборами открылся в городе N. и тотализатор. Пишущий эти строки собственными ушами слышал такой диалог, произошедший между двумя избирателями.

— Вы на кого думаете ставить, Женя? На Эдуарда Эдуардовича? Знаете, я не советую.

— Но почему же, Лев Львович? Кандидат что надо! И возраст вполне подходящий, и на лицо приятный.

— С лица воды не пить, хе-хе… Группа поддержки у вашего кандидата на обе ноги хромает. Боюсь, Эдуард Эдуардович и двух процентов голосов не наберет.

— Может, на какого-нибудь аграрника поставить, чтоб помоложе да порезвее? Авось да первым к финишу придет?

— Аграрник, говорите? Да что вы! Прямо же на старте засбоит. Мой вам совет: ставьте-ка на Семена Кирсановича. В ординаре, разумеется. Не промахнетесь! Да, и не забудьте меня в кафе «Арлекино» найти, как свой выигрыш получать придете.

Ну что тут скажешь? На Семена Кирсановича в основном и ставили. Да еще на того, что весь застегнут, до самого горла… Как, бишь, его? Ах, да, Иван Емельянович. На Степана Петровича тоже надежды возлагали, хотя и небольшие: шел Степан Петрович как три к одному. А вот Аверьяныча совсем в расчет не принимали.

А зря! Аверьяныч хоть тихий-тихий, а за месяц успел чуть не всех городских собак на свою сторону переманить. Ну а где собака — друг человека, там и сам человек, в смысле, собаковладелец. Вот тебе и голос избирателя, как с куста! А если учесть, что в городе N. очень любили не только чау-чау, мопсов и такс, но и бульдогов, и гончих с лягавыми, да и овчарок тоже уважали, ясно становится любому и каждому: крепко стоял Аверьяныч на своих предвыборных ногах! Так крепко, что сам Семен Семенович ничего с Аверьянычем поделать не мог, а Эдуард Эдуардович, кстати, ему еще и завидовал.

И вот — наступил день выборов, и потянулись на избирательные участки законопослушные горожане. Заурчали урны, принимая в свое чрево заполненные бюллетени, и мелким бисером покрывались лица семидесяти шести кандидатов, ожидающих подсчета голосов. Если кто не потел в этот день, так это кандидат № 77 — Павел Аверьянович, девяноста шести лет от роду. Он тихо покоился в кресле и глядел по телевизору «В мире животных» с Николаем Дроздовым во главе. А Сережа с Игорьком чинно сидели у Аверьяныча в ногах и тихо беседовали про «Мумий Тролль» и «Агату Кристи».

В три часа ночи Аверьянычу постучали в дверь и поздравили с победой. А в четыре часа утра пришел Баобабс.

Председателя избиркома Аверьяныч принял по-царски, даже стакан чаю ему предложил. А вот стать мэром отказался наотрез.

— Ты бы кого помоложе нашел, сынок, — сказал Аверьяныч. На этом аудиенция и закончилась.

А потом по городу разошлись слухи, что никакого Аверьяныча и на свете-то не было, и что предвыборными делами занимались Сережа с Игорьком, личности кое-где хорошо известные. Они-то, якобы, и сорвали огромный куш в тотализаторе, поставив на лже-Аверьяныча все, что могли. А получив выигрыш, тут же отбыли в стольный град Москву. Ищи-свищи теперь Сережу с Игорьком где — нибудь в Бирюлево!

Сгоряча избирком вознамерился устроить перевыборы, но казна оказалась пустой, прямо хоть по рублю скидывайся. Попробовали было посадить в кресло мэра небезызвестного Семена Кирсановича, набравшего наибольшее количество голосов (после Аверьяныча, разумеется), но возмутился Эдуард Эдуардович: такую бучу в печати поднял! «Нелигитимно!», — кричал он, да так, что аж в соседнем городе было слышно. Срочно кинулись проверять у Семена Кирсановича голоса — и оказалось: точно! Аккурат одного голоса для лигитимности не хватает.

— А вот не стоять же креслу без мэра! — воскликнул решительный Баобабс. — Не бывало еще такого на Руси, чтобы свято место пустым оставалось!

И заявил во всеуслышанье, что уж коль пошла такая петрушка с лигитимностью, а денег в казне все одно — нет, нужно оставить в высоком кресле прежнего мэра, да и дело с концом. А выборы годика через три-четыре повторить. Ежели, конечно, к тому времени казна пополнеет.

* * *
— А куда она денется? Пополнеет, конечно, — говорит Эдуард Эдуардович — тот самый, в плаще и с приятным лицом.

— Откуда? Не пополнеет! — возражает ему Иван Емельянович, застегнутый на все пуговицы.

Оба смотрят друг на друга оценивающим взглядом и расходятся в разные стороны. Эдуард Эдуардович, застегивая на ходу плащ, устремляется в Клуб железнодорожников — заранее резервировать себе местечко для встречи с избирателями в будущем году, а Иван Емельянович, расстегивая пальто, скрывается в доме с колоннами.

Верные люди шепнули ему, что на предстоящих выборах количество кандидатов возрастет примерно в пять-шесть раз, поэтому очередь к Баобабсу на сдачу документов нужно заранее занимать.

Впрочем, по слухам, предизбиркома Баобабс со вчерашнего дня находится в бессрочном отпуске.

Картошечка

В городе Париже юноша по имени Жульен, исключительно галантный француз, готовился объясниться в любви девушке Анне-Марии де Шевалье, скромной, как истинная парижанка.

В городе Нью-Йорке мафиози Лучано Буаноротти, коварный, как все корсиканцы, собирался нанести сокрушительный удар своему сопернику Витторио Колченоги — нехорошему парню в кожаных штанах и потертой «Береттой» за поясом.

В городе Риме художник Рэм Ляпунов, гений и лауреат, намеревался положить заключительный мазок на монументальное полотно «Эпохалипсис наших дней», написанное по мотивам Рабиндраната Тагора.

А в городе Большие Трясины на центральном рынке, за третьим столом с краю, справный парень Николай Головач, в прошлом — комсомольский секретарь, а ныне — фермер божьей милостью, пытался продать кило картошки гражданке Пупенниковой Н. Н., с утра мотавшейся по рынку в поисках дешевой сельхозпродукции.

— А мелковата картошечка, вы не находите? — кривила губу Пупенникова Н. Н.

— Уж какая уродилась, — отвечал божьей милостью Николай Головач, процеживая сквозь пальцы бледно-розовые клубни. Те, что покрупней, он незаметно возвращал обратно в мешок, а те, что помельче, горохом сыпал покупательнице в сумку.

— Это надо же! Такой интересный юноша — и такой скверный урожай торгует, — голосом Анны-Марии де Шевалье говорила покупательница, и двумя пальчиками кокетливо пыталась выбирать из сумки чересчур мелкие горошины.

— Не создавайте себе проблему, мадам, — с интонацией нехорошего парня отвечал Головач. Про «Беретту» за поясом пока разговора не было.

— А вот я всегда удивлялась, как это люди находят в себе силы бросить город и переселиться куда-нибудь на природу. Клянусь! — ворковала Пупенникова-Шевалье, косясь левым глазом на мешок, а правым — на свою сумку. — Там, в деревне, наверное, очень красиво? Лес, река, васильки… Картины писать можно!

Запахло Римом, «Эпохалипсисом», свежей краской и гениальным полотном. Но за третьим столом с краю стоял не Рэм Ляпунов, пожизненный лауреат, а божьей милостью Николай Головач, с Рабиндранатом Тагором вовсе даже не знакомый. Зато был Головач весьма искушен в ценах сегодняшнего дня, оттого и отвечал соответственно:

— Нам эти картинки ни к чему… Не в Лувре живем. Как-нибудь и без Ляпунова обойдемся!

И все сыпал и сыпал горох покупательнице в сумку…

Между тем, пробил час, и в городе Париже юноша Жюльен обнял Анну-Марию де Шевалье и нежно шепнул ей в девичье ушко: «Я тебя люблю…».

Между тем, пришла минута, и в городе Нью-Йорке Лучано Буаноротти схватил за грудки Витторио Колченоги и просвистел сквозь выбитый зуб: «Я тебя убью!..»

Между тем, наступило мгновение, и в городе Риме гений всех времен и народов Рэм Ляпунов размахнулся колонковой кистью и с криком: «Я тебя нарисую!..» — впаял-таки недостающий мазок в «Эпохалипсис»по мотивам Тагора.

А в городе Большие Трясины божьей милостью Коля Головач, свой в доску и не единого взыскания на ферме, кинул покупательнице в сумку последний овощ и подцепил восьмисотграммовое картофельное кило хищным крючком безмена.

— Как в аптеке! — сказал фермер и Головач по имени Николай, не моргнув глазом. — Ровно тысяча двести грамм. С небольшим. С вас семнадцать рублей, гражданка!

— Чего, чего? Какие семнадцать рублей? За что — семнадцать рублей? — ангельским голоском пропела та. — Да я ж тебя, парень, сейчас как в кино — прямо на базаре урою!

С этими словами гражданка Пупенникова Н.Н., жестокая, как все покупатели, выхватила из-под кофты верного «макарова» и послала девять грамм прямо в сердце справного парня по имени Головач, влюбленного в рыночный бизнес, как истинный россиянин…

В городе Париже в тот день царила Любовь.

В городе Нью-Йорке в тот день властвовала Смерть.

В городе Риме в тот день ликовало Искусство.

А в городе Большие Трясины в тот день на центральном рынке, под третьим столом с краю, божьей милостью предприниматель Коля Головач собирал рассыпанную покупательницей картошку.

То есть Пупенникова Н. Н., оскорбленная слишком высокой, на ее взгляд, ценой, просто вытряхнула сельхозпродукцию из сумки — и ушла. А может быть, и уехала. В Париж или Рим. Все равно.

Во всяком случае, в Нью-Йорке гражданку Пупенникову Н.Н. я не встречал. Да и что ей там делать, господа, если стрелять из «макарова» она так и не научилась?

По крапу

Отчетливо помню число: 12 августа. Для меня это важно. Именно двенадцатого, примерно в половине седьмого, я стоял на остановке и поджидал трамвая № 3. Мне нужно было доехать до ТЮЗа, зайти во двор девятиэтажного дома, подняться на пятый этаж и постучаться в дверь налево. Да, попрошу отметить: я был трезвым и без пиджака.

Уже не день, но еще не вечер. Не так чтобы прохладно, но и не жарко. Не слишком много людей на остановке, но и не я один жду трамвая № 3… Подобная неотчетливость во всем, что меня окружало, действовала подобно снотворному. Она усыпляла, и я ей поддался. Присел на казенную лавочку и закрыл глаза.

«Похоже, этот уже готов. Семенов, вызывай машину!» — услышал я сквозь легкое забытье, и открыл глаза. Плакатного вида сержант, улыбаясь, глядел на меня, как на родного брата. Другой милиционер, пожиже званием, уже беспокоил рацию, пытаясь извлечь из нее начальственные голоса.

— А вот и ошибся, сержант! — я стал подниматься с места. Но тотчас же получил толчок в грудь и остался там, где сидел.

— Это кто там ошибся? Я, что ли? — сержант повернулся к напарнику. — Вызови патрульную машину! Паспорт есть? — это опять ко мне. — Я сказал, сидеть!..

Скверно, если у человека нет паспорта. Это хуже, чем оказаться без брюк в приличном обществе. Но там хотя бы могут списать твою рассеянность на легкий шок в связи с падением акций на бирже, а здесь ты сразу же попадаешь в разряд подозреваемых или бомжей.

— Паспорт есть, но он в пиджаке. А пиджак…

— Вызывай машину!

Затем меня обыскали. Ни оружием, ни наркотиками я сержанта не порадовал. Так, немного денег, сигареты, ключи… Потом подошла машина, и меня повезли на восток. А может, и на юго-запад.

Итак, меня, беспаспортного и беспиджачного, да еще в чем-то жутко подозреваемого, везли в дежурную часть. Не по трамвайному, замечу, маршруту. «Orient» пока был у меня на руке. Я посмотрел на часы: без пятнадцати семь. В начале восьмого в квартире на пятом этаже наверняка кто-то скажет: «Что-то Витька запаздывает. А обещал ведь…». И ему ответят: «Приедет! Может, пока без него начнем?»

И они начнут отмечать Сашкин день рождения. Вспоминать, веселиться, ёрничать. Передавать друг другу тарелки с закусками и дружно уходить курить на балкон…

Здесь я невольно закрыл глаза и провалился в грешную молодость. Всегда полезно заглянуть в свое прошлое, чтоб в настоящем не сойти с ума.

Однажды я это уже пережил — злое бессилие перед уходящей свободой. Я прощался с ней через решетчатое окошко «газика», и не было сил остановить ее… удержать!.. Это было в одном из приамурских городков, где я надолго задержался, случайно отстав от поезда. Ну, может, и не случайно, а по дури… Однако своего чемодана с тех пор я уже не встречал.

Мой чемодан уехал в Хабаровск, не попрощавшись. Я проводил поезд безнадежным взглядом и откупорил бутылку пива, только что с боем выдернутую из привокзальной очереди. И расправился с теплым «Жигулевским» в пятнадцать секунд. Я был в пиджаке и при документах. Это хорошая новость. Но была новость и плохая: в тот раз я был при деньгах.

Счастливое было время! Веселое, словно брага в бидоне. Початая пачка червонцев ворошилась в пиджачном кармане и просилась на волю. Я прихлопнул пачку ладонью, чтобы не скулила, и отправился покупать билет.

— Ближайший. До Хабаровска. Желательно скорый, — небрежно бросил я в билетное окошко.

— Ближайший — ночью, почтово-багажный. Медленный, — лениво выбросили из окна.

Пришлось брать, что дают. Возвращаться в пивную очередь не хотелось, и я подался в привокзальный ресторан. Заказал первое и второе, а к ним — ровно двести, в пузатом графинчике. Ну и пива, само собой. А на десерт пригласил официантку — скрасить мое денежное одиночество. Но она почему-то обиделась, принесла заказ — и ушла.

Зато появился ресторанный малый в несвежем халате. Не сразу, а как раз к последней рюмке.

— Говоришь, Ленку тебе? А вот этого не хочешь? — и потянулся ко мне ручищами потомственного мясника. Посыпалась на пол посуда, зазвенело стекло… Единственное, что я успел подхватить со стола, это пивную бутылку. Что было дальше — не интересно: разбитый череп и кровь ручьем. Закончилось же все очень скверно: появился наряд милиции — и слепил меня, тепленького. Вместе с деньгами, паспортом, билетом и пиджаком.

Быть может, когда-нибудь я вспомню продолжение той давней истории, вот только выпутаюсь из этой…

И здесь я вынырнул из прошлого. И открыл глаза.

— Выходи!

Я вышел. Прихваченная в машине пассажирка — вошь платяная (Pediculus humanus corporis) тихо радовалась свежему воздуху. Я смахнул пассажирку с левого рукава и посмотрел на правый.

— Сейчас ты башкой-то покрутишь! — меня подтолкнули к крыльцу. На нем стояли двое в форме и курили.

— Ну, ты, Семенов, даешь! Уже седьмой, что ли?

— Да нет, восьмой.

— Молодец! Еще парочку привезешь — и в отгулы…

Стоявшие на крыльце побросали окурки мне под ноги и удалились за вертушку, дважды проскрипев что-то вроде: «А вот хрен ему, а не отгул!»

Я поднялся на крыльцо и в свою очередь проскрипел нечто маловразумительное. За вертушкой по правую руку меня поджидал барьер, забранный толстым плексигласом, с маленьким полукруглым окошком, живо напомнивший оставшийся в прошлом вокзал.

— Вот этот, без документов. Спал на остановке, — сержант подтолкнул меня к барьеру. Очереди у окошка не было.

— Понятно, — дежурный кассир в погонах капитана мельком взглянул на меня сквозь мутный плексиглас.

— Хотя, постой… Вроде трезвый? — капитан пару секунд мучительно размышлял над очевидным, но все равно невероятным. — Давай его сюда.

Меня завели в дежурку. Телефоны, радиостанции… хозяйственная сумка у стены… узел с тряпьем… магнитофон со снятой крышкой… какие-то инструменты… Словом, как в любой дежурной части — средства связи вперемешку с вещественными доказательствами, этими невольными свидетелями преступлений, которые кем-то уже совершены.

Фуражка, лежавшая на столе, блеснула кокардой. Это капитан потревожил головной убор, выдернув из-под него чистый бланк протокола.

— Фамилия?

Я ответил.

Он переспросил, и я снова ответил, теперь уже с именем-отчеством. Но капитан опять чего-то не понял. Пришлось прибавить еще и год рождения.

И так — несколько раз.

Мне задавали вопросы, стараясь поймать и запутать. Меня переспрашивали и у меня же уточняли. Потом записали все это малопонятной милицейской вязью и сказали: «Ну-ну!». На всякий случай отняли все лишнее. А сигареты оставили (не «Мальборо»!). Пообещали долго не задерживать. И отвели в камеру со странным названием «обезьянник». А куда же еще?

Орангутанг за решетчатой дверью пил воду из полиэтиленовой бутылки. Ему бы дать половинку банана… Да нет у меня банана, нет!

— Ждать долго придется. Присаживайся. — Длиннорукий мужик лет сорока поставил бутылку на пол и подвинулся на скамейке. — По девяносто первой закрыли?

— Вообще-то я здесь случайно…

— А им по фиг! Случайно, не случайно… — он деловито потарахтел спичками. — Сигаретка есть?

Закурили на пару: я, в чем-то подозреваемый, но пока еще не «расколотый», и сосед, которого уже «раскололи». Или продолжают «колоть», тревожа по телефону самых разных людей.

— А я тебя где-то видел, — сказал длиннорукий, аккуратно притушил недокуренную сигарету и положил ее в карман. — Ты в Центральном районе живешь?

— Почему в Центральном?

— Я тебя там видел. Сегодня после обеда.

— Может, вчера?

— Ты это, в натуре, брось! Раз говорю — сегодня, значит, сегодня. Ты как раз по улице шел, а меня…

Взвизгнул замок, и обстоятельства нашей встречи потонули в голосе дежурного:

— Какой ты, на хрен, Миронов Виктор Павлович, шестьдесят третьего года рождения, когда тебя в базе данных нет?!

Я был беспаспортным, беспиджачным и подозреваемым, а вот теперь еще стал и безымянным. Пять тысяч русских фамилий вспыхнули в моем сознании — и разлетелись, подобно туче светлячков.

— Да как же так? Я Миронов…

— Херонов ты, а не Миронов! Ну, подожди, утром придет майор, сразу вспомнишь свою фамилию, — пообещал дежурный. Захватил с собой длиннорукого и ушел.

Я попытался мысленно представить базу данных, в которой почему-то не оказалось моей фамилии. Я увидел подвальное помещение с деревянными полками, на которых пылились папки «Скоросшиватель» с лиловыми номерами на них. Тридцать восемь тысяч сто одиннадцать, тридцать восемь тысяч сто двенадцать, тридцать восемь тысяч сто… да, сто четырнадцать. Папки под номером 38 113 на полке нет.

Быть может, папку прихватила уборщица — полистать на досуге жизнеописание гражданина Миронова В.П., 1963 года рождения, русского… и так далее? А может, она затерялась на другой полке? В этом подвале все может быть!..

— Чего кричишь? — это опять дежурный.

— Миронов я! Вы проверьте. Позвоните по телефону…

— Жетона нет, чтоб звонить, — по-милицейски изящно пошутил дежурный. Открыл замок и втолкнул в «обезьянник» давешнего орангутанга. — Вон, ему насчет Миронова будешь рассказывать! А станешь в дверь стучаться — наручники надену.

И захлопнул дверь.

Лицо у соседа было грустное, а глаза — холодновато-расчетливые. Я ухватился за чужой взгляд — и потянул на себя, вытаскивая из длиннорукого его недавнее прошлое. И вытащил, насколько смог.

Я увидел длиннорукого там, у стола дежурного.

— Ну так что, Колупанов, с тобой делать? Домой отпустить, или как?

— Отпустить, начальник! Три часа здесь сижу.

— И еще три посидишь. До ночи. А там и до утра, — ласково пообещал дежурный. — А можешь и домой полететь… прямо сейчас. Соображаешь, Колупанов?

— Что? Да я… А в чем дело?

— Там с тобой человечек сидит… темнит что-то он, недоговаривает… Ты бы с ним, Колупанов, поговорил по душам, узнал, что и как? А я тебе через часок позову. Ты понял?..

Эти семьдесят три слова я перебрал, словно четки. Душа спряталась в подреберье, а сердце сжалось в кулак.

— Нет, точно я тебя сегодня видел. У магазина, — сказал длиннорукий, плюхаясь на скамью. — Ты с ребятами стоял, базарил о чем-то… Лёму знаешь? — неожиданно спросил он.

— Да кто же его не знает? — кинул я половинку банана. Готов поклясться: было слышно, как у орангутанга щелкнули челюсти. — Но только это не Лёма был, а… Егоров, — назвал я первую пришедшую на ум фамилию.

— К-какой Егоров? — челюсти у орангутанга разжались.

— Такой Егоров. Капитан. С которым ты только что разговаривал, — отвечал я с ленивой неспешностью отдыхающего. — Он ведь днем в штатском ходит, поэтому ты его сейчас и не узнал.

Не спорю: я рисковал нарваться на провокационный вопрос: «Если Егоров тебя знает, какого же хрена ты здесь сидишь?!» Но на это у меня уже был приготовлен ответ: «Оттого и сижу, что он хорошо меня знает!» Но сосед про Егорова не спросил, а я настаивать на этом не стал. Мы с полчаса просидели, лениво перебрасываясь словами. А потом открылась дверь, и длиннорукого увели, теперь уже с концами.

Я мысленно пошел за ним и остановился за спиной — там, в комнате дежурного. Потом долго слушал, как длиннорукий рассказывал обо мне подробности, достойные последнего романа Фридриха Незнанского (см. страницы 98–126). До сих пор удивляюсь, почему меня не расстреляли прямо в дежурной части. Наверное, пожалели патронов. А может, рассчитывали получить за меня лишнюю звездочку, или даже медаль отхватить.

— Не врешь, Колупанов? Насчет человечка? — засомневался дежурный.

— Да что ты, начальник! — Глаза у длиннорукого увлажнились от предчувствия близкой свободы. — Я его только увидел, так сразу же Лёму вспомнил! Так он у него… у Лёмы…

— Ну, все, Колупанов. Вали!

Тот шмыгнул носом и бочком ввинтился в распахнутую дверь, застрял в вертушке и заискивающе улыбнулся дежурному. Дверь хлопнула… И снова распахнулась: привезли очередного задержанного. Похоже, время дежурства у милицейского наряда и в самом деле подходило к концу.

Прошла минута, час или год. Меня никто не тревожил. В ожидании пополнения в камере я привалился спиной к шершавой стенке и закрыл глаза.

Я снова ехал в проклятом «газике» прочь от вокзала, в хитросплетение улиц и переулков, черт знает в каком направлении, и будущее было захватывающе-тревожным. А настоящее — вместе с паспортом и деньгами — томилось в отобранном пиджаке.

Тогда ведь тоже был август, и тоже число двенадцатое. День валился на чертову дюжину, а вместе с ним валилась и моя судьба. Свобода отдалялась вместе с вокзалом, скрывалась за пыльными деревьями, пряталась за облупленными домами и покосившимися заборами. Девушка с дорожной обочины проводила меня случайным взглядом — и в тот же миг забыла обо мне…

И здесь я снова выпал из воспоминаний. Пробуждение было внезапным, а оттого особенно пугающим. Чувство близкой опасности прошлось гусиными лапками по коже. Я вскочил, чтоб встретить неведомое в полный рост. Пожалел, что в свое время занимался чем угодно, только не борьбой и боксом. И шагнул поближе к двери.

— Эй, капитан! Мне долго еще сидеть?

Я ожидал услышать что-то вроде: «Сиди, пока тебе «ласточку» не сделали!», но ошибся. Вместо этого из соседней комнаты донесся слабый стон.

— Дежурный!..

Я ударил плечом в решетку. Ригель щелкнул, и дверь распахнулась. Вот что значит — замки английские! Чаще их надо смазывать, господа…

Неверной походкой канатоходца я приблизился к двери в соседнюю комнату. Иного выхода отсюда не было — только через дежурную. Или же — возвращаться обратно в камеру, к шершавой стенке и на жесткую скамью. Я осторожно приоткрыл дверь и увидел давешнего капитана, лежавшего у стола в луже крови. Заметив меня, он шевельнулся, и тут же закатил глаза.

Молоток валялся на полу, разом превратившись из вещдока в орудие преступления. Капитан умирал, но все еще тянулся руками к разбитой голове, словно бы пытаясь удержать ладонями ее содержимое. Фуражка по-прежнему лежала на столе; казалось, кокарда тускнеет и покрывается пленкой окисла.

Удивительно, как я не сошел с ума прямо здесь же, в дежурной части. Я рванул из узла с тряпьем первое, что попалось под руку. Это был мятый пиджак. Я хотел сунуть его капитану под голову, но тут же испуганно одернул руку, представив себя в окружении тех, кто неминуемо должен был сюда войти — сейчас или через минуту. Сердце шепнуло: «Ведь ты — невиновен?..» А душа — закричала: «Беги!»

От двери, распахнутой в коридор, тянуло сквозняком свободы. Внезапно ожившая рация прохрипела: «Ивановка, на связи?» Сделала паузу — и снова: «Ивановка, почему молчишь?!» Здесь что-то случилось со мной, какое-то легкое помрачнение, многократно усиленное воображением. Я вскочил и как был, с пиджаком в руке, бросился в коридор.

Вертушка на выходе взвизгнула: «Стой, кому говорю?!» И попыталась ударить меня железным поручнем.

Она еще что-то скрипела мне вдогонку, но я был уже далеко.

Первую сотню метров я бежал, удивляясь, почему спине так холодно и мокро. Потом до меня дошло, что в городе хлещет дождь. Так что чужой пиджак пришелся весьма кстати. Я быстро надел его и даже поднял воротник, но тут же подумал, что от возможного преследования меня это вряд ли спасет. Увидел какой-то двор и нырнул в него, в тайной надежде выйти на соседнюю улицу.

Мне повезло: двор и в самом деле оказался проходным. Мало того, проскочив его, я оказался в двух шагах от трамвайной остановки! Тут же, как по заказу, появился вагон, в котором я и укрылся от наступающих сумерек и дождя.

— Следующая остановка — «Медтехникум», — скучным голосом сказал динамик. Вагон тронулся с места, и кондуктор двинулась через пустой салон, намереваясь взять с меня за проезд в полной мере.

Машинально я полез было за деньгами, но тут же вспомнил, во что одет, и карман тревожить не стал. Да в таких пиджаках деньги едва ли водятся….

— Платить будем?

Я демонстративно сунул руку в карман, всем своим видом показывая, что не располагаю даже медным гривенником. Пальцы скользнули по ткани и провалились за подкладку. А там…

— Ну так что? — это опять кондуктор.

Я медленно потянул руку из пиджачных глубин…

Тысячерублевые купюры, скрученные в тугой рулончик и перевязанные черной ниткой! Вот что держал я сейчас в своей руке. Первой моей мыслью было: «Я сплю!» И тут же пришла другая мысль: «Интересно, а сдача у нее найдется?»

— А еще зайчиком прикидывается, — усмехнулась кондуктор. — Может, помельче дашь?

К счастью, трамвай уже начал притормаживать. Я рывком поднялся с места и вскоре снова оказался под дождем.

Маячить на остановке было глупо и небезопасно. В любой момент к одинокой измокшей фигуре могла подъехать милицейская машина, и очередной сержант наверняка потребовал бы предъявить документы. Такая встреча в мои планы не входила. К тому же эти деньги…

Не вынимая руку из кармана, я покатал в пальцах рулончик и попытался представить, сколько тысяч в нем может быть. Двадцать, тридцать? Да мне бы и десяти хватило…

Я быстро пошел по извилистой скользкой дороге к многоэтажным домам, машинально перепрыгивая через лужи. Дождь растерял свою силу, и теперь сыпал за воротник мелким горохом. У первой же многоэтажки я оглянулся и юркнул в ближайший подъезд. С минуту постоял, привыкая к относительной безопасности, потом вынул деньги и начал их пересчитывать.

На втором десятке одинаково новых бумажек пальцы мои задрожали, и я стал считать втрое быстрей. Тридцать пять тысяч. С ума сойти можно!.. Пять тысяч я сунул в рубашку, остальные запрятал в задний карман брюк. Все еще дрожавшими пальцами торопливо пробежался по пиджаку, но больше ничего интересного в нем не нашел. И честно говоря, не расстроился.

Однако радостное возбуждение уже уходило от меня. Зато появилось тоскливое ощущение загнанного, но пока еще не пойманного. Три вещи не давали покоя: часы «Orient», мои анкетные данные и мой сегодняшний ночлег. С первым пунктом я попрощался и забыл его, третий — отложил на потом. А вот анкетные данные при всем желании не изменишь…

Быть может, ориентировка на гражданина Миронова В.П. давно разлетелась по всему городу. И на вокзале, в аэропорту, при выезде из города недоверчивые взгляды уже просеивают честных граждан сквозь сито примет: на вид лет 35–40, роста среднего, спортивного телосложения, волосы темные, был одет…

Здесь я скинул пиджак. Попытался было сунуть его за батарею, но передумал. Вспомнил, что в ДЧ меня привезли в рубашке. К тому же на улице дождь…

Я выглянул из подъезда: ну да, продолжает сыпать. Ладно, дело житейское…

Ночь приняла меня, как родного: с деньгами, без паспорта, но в пиджаке.

На лестничной площадке я наскоро привел себя в порядок: смахнул с брюк комочки грязи, как смог, пригладил пиджак. Придал лицу беззаботное выражение и позвонил в знакомую квартиру.

Через минуту я уже сидел за неприбранным столом и скупо врал о причинах своего опоздания. Моей фантазии хватило лишь на затянувшееся свидание и позднюю электричку, которая доставила меня с городской окраины буквально десять минут назад. Впрочем, экс-именинник ко мне с расспросами не приставал, сказал только:

— Сколько сейчас, знаешь? Первый час ночи! За это время мог бы и пешком дойти, — и принес из кухни явно припасенные на утро полбутылки коньяка. — Держи. Штрафную. Ну и я… за компанию. Давай.

Я выпил и навалился на остатки салата, не забывая то и дело тревожить вилкой тарелку со шпротами. Ломтик сыра мелькнул и пропал вслед за пластиком ветчины, а селедка под зеленым горошком была чудо как хороша. Если что и мешало мне сейчас полностью отдаться еде и питью, так это воспоминание о минувшем вечере. Похоже, Сашка это заметил, но вопросов задавать не стал.

— Еще? — Он взялся за бутылку. — Здесь, правда, немного…

Он выжал остатки, и я снова выпил. И закусил.

Славный город Дербент повернул мои мысли от прошлого к будущему. Шальные тысячи заверещали в кармане так, что в ушах зазвенело. Пережитое в ДЧ требовало сатисфакции в крупном размере. Я вынул из рубашки пять тысяч и деловито пришлепнул их к столу:

— Саша, не суетесь! Сейчас что-нибудь сообразим.

— Откуда?..

— Долго рассказывать. Да и… не интересно.

— А все-таки?.. — Сашкино лицо, обычно скучновато-расслабленное, как-то вдруг отвердело.

Я молча достал сигареты. Отступать было поздно, а Сашку я знал уже лет пять — с тех пор, как вернулся из Ухты.

Короче, я рассказал ему — все. Хотя хватило бы и половины.

Под утро бутылка коньяка постыдно показала нам голое донышко. Пришлось откупорить вторую. Мы были пьяны, развязны и бестолковы. Если бы не суббота, Сашке наверняка засчитали бы прогул. Что касается меня, то ни о какой работе я уже не думал. Разбуженное воображение, взяв разбег еще там, в дежурке, окончательно вышло из-под контроля и ударило по прямой.

В промежутках между двумя рюмками «КВ» я представлял себя, отчаянно отстреливавшегося из пистолета. Его я купил… ну, скажем, у не знакомого мне Лёмы. Стрелял я неважно, и это меня ужасно злило. «Будешь в следующий раз знать, как на патронах экономить! — ругал я себя после очередного промаха. — Нужно было гранаты на все деньги покупать!..»

Расстреляв с десяток обойм, я бросил это шумное занятие и начал срочно гримироваться: наклеил усы и бороду, перекрасился в жгучего брюнета и подался к ближайшей границе. Загранпаспорт мне достал все тот же Лёма. При этом он честно предупредил, что за подлинность турецкой визы не ручается. «В крайнем случае, отсидишь пару лет в Стамбуле, — успокоил Лёма. — Жратва у них, конечно, хреновая, да и пацаны по-русски не понимают. Но ты не кипешись, у меня там вертухай знакомый есть…»

— А может, тебе все-таки в милицию пойти? — в десятый раз спрашивал у меня Сашка.

— И что я им скажу? — в десятый же раз отвечал я ему. — Что к капитану даже близко не подходил? Так они мне и поверили!

Я вспоминал сержанта Семенова, и меня начинала бить нервная дрожь. Один раз даже слезы на глаза навернулись, и я смахнул их потертым рукавом. Хотелось лечь, расслабиться — и завыть. Оскальзываясь на стреляных гильзах, я кое-как добрался до дивана и упал фальшивой бородой в подушку. Последнее, что запомнилось, это звон посуды: кажется, Сашка пытался убрать ее со стола.

Во сне я видел лесоповал и слышал лай собак. Промерзшие кедры валились один за другим, и некогда было вытереть пот со лба драной брезентовой верхонкой. Давешний капитан, сидевший поодаль на пеньке, одобрительно покачивал головой, обхватив ее озябшими руками. А рядом валялась его окровавленная фуражка, косо врезанная козырьком в снег…

Протяжный звонок прервал кошмарное видение, заставил вздрогнуть и сжаться в предчувствии близкой опасности. Второй звонок, столь же долгий и требовательный, приподнял Сашку с кровати. Я замотал головой: «Не открывай!»

И был стук в дверь. И еще звонок — после паузы. И опять к нам постучали. А потом дверь оставили в покое (слышно было, как загудел лифт).

Минут пятнадцать мы молча лежали, прислушиваясь к окружающему миру. Наконец, Сашка тихо поднялся и прошел в прихожую. Постоял у двери и вернулся:

— Кажется, ушли.

— Кто это был, как ты думаешь?

Сашка пожал плечами:

— Может, ребята решили с утра проведать? Ну, не знаю. Ладно, давай, умывайся, еще поговорим…

— Что думаешь делать? — спросил он позже, когда мы уже сидели на кухне и поправляли головы остатками былой роскоши. — У тебя ведь, ты говорил, даже паспорта нет?

— Паспорт есть. Только он на квартире, — отвечал я, довольно уверенно связывая слова в предложения.

— Конечно, на квартире. А где же еще? — хмыкнул он. — И там тебя уже ждут. Двое в штатском. А может, и трое. Прямо заколебались в окно выглядывать: «Интересно, а где это наш гражданин Миронов потерялся?» Ну, ты как пацан… — Здесь он разнес коньяк по стаканам. — Ладно. Давай еще по одной и… все. Смываться тебе надо, Витя! И чем быстрей, тем лучше. Если это они в дверь звонили, значит, позже еще раз придут.

Сашка мог быть сердитым, похмельным, усталым… каким угодно, но только не трусливым, это я знал точно. И если он советует смываться, значит, дела мои и в самом деле хреновые. Вот только к этому я был совсем не готов. Да и куда идти? На вокзал? Меня там быстренько без документов возьмут! Да и билет я не куплю без паспорта…

Тревожные мысли шли похмелью вдогон, рука сама тянулась к деньгам, а глаза высматривали в окно ближайший магазин. Но Сашка поставил на моих терзаньях точку.

— У меня ведь в деревне дом, от бабки остался. Можешь поехать туда. Скажешь, что родственник. Ни один опер не найдет! Пока поживешь, а там видно будет.

Голому собраться — только подпоясаться! Через три минуты я был уже готов.

— Да, и еще, — сказал Сашка прежде, чем выпустить меня на лестничную площадку. — Пить сегодня не надо: мало ли что? А я здесь пока крутнусь, постараюсь узнать… на квартиру к тебе схожу… В общем, на тебе ключ и… пока! Через недельку подъеду…

А дальше была лестница, трамвайный скрип лифта и страх неожиданной остановки (на третьем этаже вошла раздобревшая дама с белой собачкой на руках). Дама неодобрительно глянула на меня, но ничего не сказала. А собачка продолжала коситься и лаять до первого этажа.

Лифт остановился, и дама вышла, едва протиснувшись сквозь дверные половинки. Я скользнул следом. В подъезде дама замешкалась, пропуская двоих мужчин, и я чуть не клюнул носом в ее сдобное плечо. Тот, кто был первым, вряд ли разглядел мое лицо, но его увидел второй. В глазах незнакомца я прочитал лиловые строчки: «На вид лет 35–40, роста среднего, спортивного телосложения, волосы темные, был одет…» Ну и так далее.

Нет!..

Что, лет 35–40? Я быстро начал стареть своим похмельным лицом. Примерно лет до пятидесяти.

Среднего роста, говорите? Тотчас же коленки мои подогнулись, и я стал вдвое меньше.

Спортивного телосложения? Я сжался, разом превратившись в мелкого и щуплого.

Вы разве ТАКОГО ищете?!

(Да, и не забудьте пиджак с чужого плеча).

Чернильные строчки в глазах незнакомца расплылись и исчезли. Он прошел мимо. А я выскользнул вслед за дамой из подъезда и спустился с крыльца.

Дама поставила собачку на землю и повернула направо.

Собачка тявкнула на меня и побежала налево.

А я пошел прямо и прямо — через двор и на автовокзал.

Потом была очередь в кассу, билет на ближайший автобус и двадцать минут свободного времени. Я вышел на перрон и закурил. Была суббота, солнечный день. В расстегнутом пиджаке гулял ветерок свободы. А денег, пожалуй, месяца на четыре хватит…

Я докурил сигарету до фильтра и вынул еще одну.

«Там, в доме, не убрано, но ты не пугайся… Жить можно, — вспоминал я Сашку. — Утром загляни к соседу, его Петровичем зовут. Привет от меня передай. Скажи, мол, двоюродный брат, из Астрахани приехал… Короче, что-нибудь придумаешь. Бутылочку возьми, Петрович не откажется…»

Бутылочку? Да без проблем!

«Пить сегодня не надо…» — это тоже говорил мне Сашка. Слово «пить» вынырнуло из памяти, заныло и заканючило. А остальные четыре слова я почему-то забыл.

Уже автобус подавали на посадку, когда я выдернул из стеклянного окошка две бутылки пива. Одну я тут же опорожнил в пятнадцать секунд и бережно поставил в урну, а другую ухватил за горлышко и пошел к автобусу.

В ожидании посадки пассажиры толпились у двери. Впрочем, водитель оказался не из медлительных.

— Билеты приготовьте, — сказал он, открывая дверь.

Я сунул руку в карман. Тут же вспомнил: не в левом, а в правом! Перехватил бутылку в другую руку и снова полез в карман…

Звон разбитого стекла повернул в мою сторону полсотни незнакомых лиц, плюс одно, смутно знакомое. Я еще машинально отряхивал брюки от пивной пены, а Семенов уже подходил ко мне с той стороны перрона, и кобура у него под рубашкой, казалось, расстегивалась сама собой.

— Гражданин, ваши документы! — услышал я его голос. Значит, правильно вчера эти двое, на крыльце, говорили: хрен тебе, Семенов, а не отгул…

— К вам, гражданин, обращаюсь. Документы, говорю, покажите.

— Да я в деревню собрался… В деревню! Сейчас автобус уйдет!

Я сделал движение к автобусу. Мелькнула надежда: а может, все обойдется? Однако Семенов, оставшийся без отгула, был злым и от меня не отстал.

— Документы! Что, нет ничего? Ну, тогда пройдемте.

С хрустом закрылись двери, и автобус тронулся с места. А меня уводили от автобуса. Уводили от деревни и от Петровича.

Меня уводили от свободы.

За что уводили? Зачем?..

— «Справка об освобождении. Выдана гражданину Елагину Леониду Михайловичу в том, что он…» — читал Семенов потертую бумажку, найденную за подкладкой не моего пиджака. — Так вот ты, значит, какой!

— Да не Елагин я! Не Елагин, а Миронов, Виктор Павлович… Вы проверьте!

— Прокурор проверит, — отвечал Семенов, и продолжал читать дальше: — «…что он… отбывал наказание за преступление, предусмотренное статьей… срок отбыл полностью…освобожден…» Все с тобой ясно, Елагин! Не успел выйти, как снова туда захотел? — и повернулся к напарнику. — Вчера у нас капитану голову проломили, слышал? Так это вот он, Елагин, — глаза у сержанта стали злыми. — Ну, ничего, ничего… Мы с тобой еще поговорим!..

* * *
Я знаю, что будет потом.

Миронова уже не отпустят. Подержат в сизо с полгода, потом по этапу — в Ухту.

А я буду ехать в Хабаровск, пить пиво, купленное в Белогорске. Буду слушать чужую историю — и забывать свою.

Без утайки

В двадцатом, скажем, году Григорий Иванович упал с лошади и пролежал на зеленой траве почти всю атаку на барона Врангеля. Но оклемался, снова вдел героическую ногу в стремя, и не вынимал ее аж до самого Перекопа.

Поздним вечером, когда Григорий Иванович стирал портянки в гнилом белогвардейском Сиваше, подошел героический комдив-2 и сел рядом на бревнышке, поставив шашку с серебряной рукоятью меж кривых кавалерийских сапог.

— Душно мне что-то, Гриша. Я так мыслю, непременно к дождю, — задумчиво сказал комдив, не отрывая зоркого взгляда от золотопогонных укреплений по ту сторону залива. — На дождь я особенно лютый. Могу и рубануть невзначай. Особенно ежели кто на травке прохлаждаться будет!

Поднялся и пошел к лошадям, оставив Григория Ивановича в большом стыде и огромном желании утонуть в Сиваше вместе с портянками.

Не утонул пристыженный боец лишь потому, что в эту ночь славный комдив переправился на ту сторону залива и обратно уже не вернулся. Не захотел революционных шаровар по второму разу мочить, и повел свой отряд из Крыма другой дорогой. За что был срочно вызван в РВС и быстренько расстрелян на станции Вапнярка, в двух шагах от штабного вагона. А Григорию Ивановичу, как вовремя разглядевшему в голове отряда скрытую контру, сам товарищ Буденный вручил именной маузер с табличкой: «Полковнику Антюхееву за храбрость и мужество в борьбе против красных бандитов. Генерал Шкуро».

— Машинка отменная, сама в кого надо пуляет. Только заряжать не забывай, — сказал Буденный, улыбаясь в знаменитые усы с картины художника Чашникова. — А на табличку внимания не обращай, не успели с трофея сковырнуть. Сам потом ее снимешь, как время будет!

Табличку Григорий Иванович снял в тот же вечер, но и усы не забыл. И когда в двадцать девятом на конных скачках в Пятигорске разглядел их среди военных, подошел и храбро заговорил про штабной вагон и Вапнярку.

— А ты, друг, вообще, кто такой, чтобы исторической личности мешать делать ставки в очередном заезде? — возмутился один из военных в строевой шинели, но Буденный шинель оборвал, не желая отдавать бойца в обиду:

— Ты свои бронетанковые закваски брось, — сказал он шинели. — Видишь, красные конники встретились? Ну и … отойди слегка, не мешай. Вон, пивка в холодке попей…

Отвел Григория Ивановича в штабной автомобиль и долго-долго говорил с ним о Сиваше и Перекопе.

Про Сиваш Григорий Иванович выложил все без утайки, даже портянки не забыл, а военного с заквасками на всякий случай запомнил. И восемь лет носил в своем пролетарском сознании это неприятное воспоминание, пока сама История не дала ему нужный политический ход. Аккурат в тридцать седьмом в Колонном зале товарищ Вышинский подал Григорию Ивановичу знак, обмахнувшись газеткой. И бывший красный боец Григорий Иванович знак свыше не пропустил.

Все припомнил Григорий Иванович этому военному, все разложил по полочкам пролетарской сознательности. И как тот пиво пил в Пятигорске на скачках, и как потом на жеребца Алмаза свою командирскую зарплату поставил — и проиграл ee до последнего рубля. Что говорил и чем оправдывался бедняга, не помнит даже архив на Лубянке, но один обрывок История все-таки сохранила:

«Вышинский: «Стрелять таких нужно, как бешеных собак!»

И правда, военного быстренько расстреляли вместе с другими военными, но было среди них много и откровенно гражданских. Одного из них Григорий Иванович даже узнал — бывший односельчанин, вместе ходили на Перекоп. Но все равно в перекопного не промахнулся. Помнится, еще подумал при этом: ох и прав же товарищ маршал — отменная машинка, этот маузер! Сама знает, в кого стрелять, главное, заряжать ее почаще…

И заряжал. Нажимал на курок без выходных, даже в отпуск не ездил. В сорок первом, однако, дал маузер первую осечку. Это когда пришлось срочно выпустить из лагеря какого-то врага народа. Как объяснили Григорию Ивановичу в ОГПУ, этот враг, сидя прямо на нарах, изобрел что-то очень секретное, за что карающий меч народного гнева его тут же пощадил. Потом этот враг даже дослужился до профессора, а может, и того выше. Григорий Иванович его послужным списком не интересовался, однако на всякий случай запомнил. И до конца войны, нажимая на курок верного маузера, был уверен, что стреляет по врагу.

Аккурат в пятьдесят шестом, на следующий же день после плохо законспирированного съезда партии, Григорий Иванович написал, куда следует, и именно то, что ему подсказывала партийная совесть. И совсем скоро уже сидел в знакомом здании на известной площади и доверительно беседовал обо всем на свете, начиная аж с двадцатого года.

— Точно, этот профессор сидя на нарах изобретал? Вы не ошиблись? — расспрашивал Григория Ивановича один скромный юноша с неброским лицом. — Может быть, это агент ЦРУ ему изобретение под нары подбросил? Вы не волнуйтесь, вспоминайте… Вы нам без утайки все рассказывайте!

И рассказал тогда Григорий Иванович все без утайки, начиная от кривых сапог и заканчивая калибром своего маузера. За маузер его похвалили, а сапоги приказали забыть. А изобретателя вскоре сняли, разжаловали, исключили и отправили куда следует, кажется, в Нарьян-Мар. И что он там хорошего изобретал, Григорию Ивановичу не известно.

Потом таких бесед было много, очень много. Всякий раз, возвращаясь домой, Григорий Иванович записывал их дома по памяти и прятал на даче под яблоней, замаскированной под грушу. Маузер висел на стене и скучал, а жизнь уверенно шла вперед, согласно генеральной линии партии. В семьдесят втором Григорию Ивановичу на юбилей подарили полное собрание сочинений любимого вождя и вручили постоянный пропуск в столовую ЦК. А скромный юноша, к тому времени дослужившийся до неброского полковника, пригласил Григория Ивановича выступить с воспоминаниями в спецшколе № 7 с правильным уклоном.

Григорий Иванович пришел и выступил. Рассказал все как есть, без утайки. И как сидел он на берегу Сиваша и обдумывал план наступления на барона Врангеля, и как еще раньше, будучи членом реввоенсовета, руководил из бронепоезда защитой города Царицына от генерала Шкуро. А про скачки в Пятигорске пообещал ребятам рассказать в другой раз, поближе к 7-му ноября. Если, конечно, товарищ полковник возражать не будет.

К началу восьмидесятых записей скопилось столько, что пришлось купить для их хранения молочный бидон. А к середине девяностых яблоня (груша) засохла, не в силах таить у себя под корнями секретную информацию. И тогда Григорий Иванович понял, что пора бы подумать и о вечности. Он выкопал бесценные записи и попытался их продать прямо под окнами ближайшего посольства. Впрочем, без особого успеха: к тому времени из всех соотечественников, имевших отношение к вышеозначенным беседам, на своей исторической родине остался один бидон. Остальные разбрелись и осели где придется — в Австралии, Англии, Америке… (далее — по алфавиту). И тогда Григорий Иванович понял, что последние семьдесят с лишним лет прожил совершенно зря.

Тогда он снял со стены пенсионного вида маузер, зажмурился и нажал на гашетку, целясь себе в лысый висок. Позеленевший капсюль старчески пыхнул, полуразложившийся порох сердито зашипел. Одряхлевшая пуля с трудом выползла из проржавевшего ствола и упала Григорию Ивановичу в правое ухо.

— Что? Говорите громче, не слышу! Контузия! — закричал Григорий Иванович, в ужасе открывая глаза. И увидел прямо над собой историческое лицо комдива.

— Дождь, говорю, скоро будет. А в дождь я особенно лютый, — повторил комдив, не слезая с коня. — Так что выковыривай, красный боец, эту самую дрянь, которая вползла в твое ухо по причине полной бессознательности, и догоняй свой полк. Хватит на травке прохлаждаться!

И тогда Григорий Иванович вдел героическую ногу в стремя и поскакал к Перекопу, догоняя барона Врангеля. И пока скакал к белогвардейскому Сивашу, мечтал лишь об одном — остановиться и портянки перемотать.

Остальное, он это знал, сделают за него историки.

Чертовщина

Дворник Семенов Иван Петрович, 1949 года рождения, холост, ранее не судим, пропал в четверг, 15 октября, прямо на рабочем месте. Последним, кто его видел в тот день, был участковый инспектор Бобров, остановившийся поговорить с Семеновым насчет несовершеннолетних.

— А что, Иван Петрович, ребятишки у тебя в подвале по вечерам не собираются? — спросил участковый, щедро открывая перед дворником пачку «Примы».

— Бывает, и собираются, — ответил Семенов, одалживаясь сигаретой. — Не далее как вчера видел троих таких… Шмыг в подвал — и молчок. Правда, через часок обратно вылезли.

— Как они выглядели? Глаза блестят, руки ходуном ходят? — профессионально заинтересовался Бобров.

— Это почему же — ходуном? — удивился дворник.

— После клея потому что, — пояснил Бобров, но дворник ему возразил:

— Это смотря какой клей. Ежели «Момент», то да, ходуном. А вот который «БФ»…

Но здесь Бобров его оборвал:

— Ты мне тут лекции не читай! Говорю, ничего подозрительного не заметил?

— Ничего.

— Плохо. Надо бы замечать, — посоветовал Бобров. — Они как клея нанюхаются, так такие «мультики» смотрят! Никакого телевизора не надо.

— Без телевизора нынче никак нельзя, — возразил дворник. — Я телевизор каждый день смотрю. Особенно, когда про политику говорят или, скажем, зверушек показывают.

— Ты бы лучше, Иван Петрович, нынче вечерком в подвал заглянул, — сурово посоветовал участковый. — Заодно и посмотришь, кто там собирается. И зачем. Потом мне все расскажешь. Для профилактики. Смекнул?

На этом и уговорились.

Дождавшись вечера, Иван Петрович, прихватив для маскировки лопату, спустился в подвал дома, где жил и работал. Спустился — и с концами! День прошел — нет его, другой прошел — нет его… Пропал человек! И все попытки его отыскать закончились безрезультатно.

Прошла неделя, другая, и про Семенова стали забывать. В ТСЖ «Новосел» подумали-подумали, да и наняли себе другого дворника. Начинался ноябрь, с деревьев густо валилась листва, и работы у нового дворника было изрядно. Бобров несколько раз встречался с ним, пробовал завязать знакомство, но дворник ссылался на занятость, курить не курил и на контакт с участковым не шел. В конце концов, Бобров от дворника отстал и пачку «Примы» перед ним уже не распечатывал.

Можно было бы поставить точку на странном исчезновении, случившемся в ТСЖ «Новосел», если бы не таинственные события, развернувшиеся в доме вслед за пропажей Семенова. Это было что-то необычное, пугающее и необъяснимое, — одним словом, чертовщина какая-то, кошмар! Впрочем, по порядку.

Началось с того, что в квартире номер семь, где проживал бизнесмен Коновалов, ровно в полночь произошло что-то вроде небольшого полтергейста. Вдруг в спальне с хрустом отодрались от стенки обои, и посыпалась из-под них иностранная валюта, как оказалось позже, утаенная Коноваловым от налогообложения. И пока хозяин квартиры метался по спальне, собирая рассыпавшиеся бумажки, в дверь уже стучался участковый Бобров с двумя понятыми и еще кое с кем из ФНС. Проклятый полтергейст не только оторвал обои в спальне, но еще и принялся хулиганить на кухне — стал швыряться кастрюлями, а заодно уж и разбил стулом окно. Словом, грохота было столько, что соседи срочно вызвали милицию. Она и приехала, причем без опозданий: Коновалов и половину бумажек не успел собрать. Доллары у бизнесмена изъяли, а самого его еще и оштрафовали на целых 800 МОТ, что в переводе на общегражданский язык означает «полная катушка».

Но это были еще цветочки. Не успела супруга бизнесмена отрыдать над протоколом, как крупно не повезло жильцу с первого этажа, скромному безработному Вареннику. Рассказывали свидетели, что выдали безработногоголоса, начавшие регулярно звучать у него в квартире. Один раз голос громко спросил: «А чего это ты, Варенник, бочку со спиртом в ванной прячешь?». И надо же было такому случиться, что в этот момент под окном проходил участковый Бобров. Вот он все про спирт и услышал.

— А правда, почему в ванной? Что, другого места не нашел? — спросил Бобров, постучав безработному в дверь. Напрасно Варенник кричал, что этот спирт ему для компрессов нужен. Проклятый Голос уже успел раструбить на весь подъезд, что у безработного под кроватью стоит сто двадцать шесть бутылок поддельной водки «Капель», да еще и водочных наклеек два ящика. Крупно человек погорел! Да еще и без заработка остался.

— Прямо черт знает что в нашем доме творится, — жаловался председатель ЖСК Бузырев на общем собрании жильцов. — Не дом, а настоящее Чикаго получается. Лично я только вчера объяснительную написал, почему у нас бомжи в четвертом подъезде уже неделю в лифте живут. И вот, пожалуйста, новый факт: сегодня на чердаке склад с боеприпасами нашли! Откуда, спрашивается, на нашу голову эта пакость свалилась?

— А это ты у Егора, дружка своего, спроси! — раздался ужасный Голос, заставивший вздрогнуть и оцепенеть присутствующих. Побледнел и пошел покрываться пятнами Бузырев, охнула и начала сползать со стула супруга его Софья Михайловна. А сидевший здесь же участковый Бобров, хотя и был не робкого десятка, потянулся за «макаровым». Но обнажать ствол не стал — ограничился наручниками.

После этаких чудес в доме стали срочно распродавать квартиры. Первым уехал зубной врач Ляписток: погрузил на «мерседес» зубоврачебное кресло — и укатил в сторону Красного моря, оглядываясь на ходу. Впрочем, никто за ним и не гнался. Голос давно уже сообщил куда следует, где именно следует искать золотые слитки, которые Ляписток увез с собой в зубоврачебном кресле.

Впрочем, осмотр зубоврачебного кресла и изъятие золота Бобров оставил на совести таможни. А вот Степан Степанович Керосинников, по внешности — скромный пенсионер на 850 рублей в месяц, никуда уезжать не стал. Однажды утром подогнали к подъезду черную машину и увезли беднягу в морг под белой простыней. Не выдержало сердце у Степаныча — лопнуло в тот момент, когда в квартиру нагрянул Бобров со своим коллегой из Интерпола.

«Это не есть хорошо, — заявил коллега, самолично накрывая Керосинникова простыней. — Преступник есть быть большой молодец и уметь сдаваться достойно!». С тем коллега и укатил в Вашингтон — докладывать по начальству, что арестовать главаря американской мафии в России не удалось по причине его слабого здоровья.

Между тем, исход жильцов из проклятого дома продолжался. День и ночь во дворе фырчали машины и матерились грузчики. А чертовщине по-прежнему не видно было конца. То на двери квартиры, где проживал честнейший чиновник Купейко, вдруг вспыхнуло огненное слово «взяточник», и честнейшего тут же увезли неизвестно куда. А то в квартире тишайшего гражданина У. из шкафа выпал скелет с картонкой на шее и надписью: «Твоих, гражданин У., рук дело!». Напрасно тишайший кричал дурным голосом, что к вышеозначенной надписи не имеет никакого отношения, поскольку купил платяной шкаф уже вместе со скелетом. Судебно-медицинская экспертиза в два счета доказала, что костям не более 35–40 лет, тогда как шкаф был сработан еще до Октябрьской революции.

Прямо скажем, тишайшему не повезло. Впрочем, остальным жильцам тоже жизнь медом не казалась. Участковый Бобров трудился, не покладая рук — задерживал, выяснял и составлял протоколы. Тогда же, по осени, замели банду Егора — того самого, что когда-то шустрил в фирме «Трюфелев и К.» Помнят в городе, как убегал Егор по крышам, отстреливаясь на ходу, и проклинал Голос, направивший оперов по верному следу. Нет! Не убежал Егор, зацепился за водосточную трубу — и висел над бездной часа полтора, пока не подогнал Бобров пожарную машину.

Прошла неделя, другая, и дом словно вымер. Молва разнесла в одночасье страшную правду о ТСЖ «Новосел», и желающих купить здесь квартиру хотя бы за сто рублей рубля так и не отыскалось. Дворник по привычке еще куролесил по утрам своей метлой, но вскоре сдал, крупно запил и потребовал расчет. А еще потом пришли плотники и заколотили страшный дом крест-накрест. Так что он до сих пор стоит пустой. А кому, извините, захочется в таком гиблом месте поселиться?

Кстати, вскоре после этих событий отыскался дворник Семенов, пропавший аккурат 15 октября. Да, тот самый Иван Петрович, 1949 года рождения, холост, ранее не судим. Правда, теперь он был почему-то с бородой и слегка припадал то на одну, то на другую ногу. Да, и звался он уже не Иваном Петровичем, а Антоном Борисовичем, и не Семеновым значился по паспорту, а Бирюковым, имел троих детей и метлу даже по субботам в руки не брал.

— А чего ж ты тогда в подвал полез? — иногда пристает к нему с расспросами участковый Бобров.

— Так посмотреть, что и как, — хмурится Семенов-Бирюков. — Ну и заблудился, конечно…

Ничего больше о своих блужданиях Иван Петрович (Антон Борисович) не рассказывает. А уж когда его совсем участковый начинает допекать, молча берет лопату и спускается в какой-нибудь подвал.

Бродить с лопатой в подвале с недавних пор стало у него хобби.

Страсти по Трюфелеву

(современные хроники)
Наемный убийца Саврасов по прозвищу Могильщик сидел на чердаке дома № 5 по Сиреневой улице и озабоченно разглядывал сквозь оптический прицел заказанного накануне предпринимателя.

«А хорошее лицо у парня! Главное, что широкое. И захочешь, а не промахнешься», — размышлял Могильщик, прикидывая, как бы половчее снять клиента. Однако время шло, а сделать прицельный выстрел Могильщик так и не мог. Бронированные стекла в окнах квартиры, где жил Трюфелев, не взял бы, пожалуй, и «Москит», а не то, что морально устаревшая винтовка «М-16», вчера вечером врученная Могильщику вместе с авансом заказчиком. «Мог бы и на «Узи» раскошелиться, жмот, — думал Могильщик с неприязнью. — Он бы мне еще СКС предложил!»

В обед на чердак забрался пенсионер Потапов, бывший прапорщик каких-то засекреченных войск, иногда подрабатывающий на отстреле бывших владельцев финансовых «пирамид». Был Потапов человеком покладистым и брал с обманутых вкладчиков по-божески — лишь бы на хлеб хватило.

— Почем патроны берешь, Санек? — спросил Потапов, здороваясь.

— Пять долларов десяток, — отозвался Могильщик. — А что?

— Дороговато. Это сколько же надо за «магазин» выложить? Пятнадцать «зеленых», что ли? Однако! — Потапов почесал за ухом. — Спекулянты, мать их растак! У меня, вон, охотничья «тулка», ты знаешь, и то: по пятнадцать рубликов за штуку плачу. Прямо и не укупишь, патронов-то…

— Это уж как стрелять, — хмыкнул Могильщик. Потапов, однако, не сдавался.

— Нет, Санек, я так думаю: на холодное оружие пора переходить. А что? Главное, дешево, да и хлопот никаких: раз в неделю ножик наточил — и порядок.

Потапов потоптался по чердаку, глянул в слуховое окно, спросил:

— И давно здесь сидишь?

— С утра караулю!

— Работенка же у тебя! Ох-хо-хо… — Потапов натурально зевнул. — Ладно, пойду. У меня одно дельце есть, надо бы подготовиться…

Пенсионер ушел. А Могильщик остался сидеть у слухового окна и поджидать, когда же фирмач, что в доме напротив, догадается хотя бы открыть в кухне форточку.

Между тем, лезть под пулю клиент не торопился. В прицел было видно, как он сидел за столом и меланхолично жевал краюшку черного хлеба, заедая его черной же икрой. Но вот клиент отложил ложку в сторону и закурил. Сердце у Могильщика екнуло в предчувствии скорой развязки.

— Ну же?.. Ну!.. — шептал он, прижимаясь щекой к прикладу. Палец вздрогнул и застыл на спусковом крючке в ожидании подходящего момента.

Прошла минута, другая. И вот ЭТОТ момент настал: докурив, поднялся из-за стола и подошел к окну.

Слышно было, как лязгнула, приоткрываясь, стальная форточка.

Лицо клиента на мгновение показалось в проеме, и киллер тут же нажал на спуск.

С четвертого этажа на улицу вылетел дымящийся окурок. А с улицы в форточку залетела горячая пуля. Она вошла предпринимателю над левой бровью и вышла под правым ухом. Только и всего! А вот доля прибыли каждого из учредителей ЗАО «Трюфелев и К» успела увеличиться за это короткое время… Ладно, там видно будет.

Бросив «М-16» на чердаке, Могильщик торопливо бежал вниз по лестнице, спеша на электричку, отходившую в сторону Польши ровно в 12.50. На площадке второго этажа, с верной «тулкой» в руках, его поджидал пенсионер Потапов.

— Напрасно торопишься, Санек! Ушла твоя электричка. Опоздал! — ласково прожурчал Потапов, близоруко прищурился и бабахнул сразу из обоих стволов. Перекрестился, бережно положил ружье на подоконник и вышел на улицу.

Изрядно потрепанный «Москвич» поджидал пенсионера у подъезда. Потапов сел за руль и осторожно хлопнул дверцей.

«А ножичек я сегодня же в универмаге посмотрю, — озабоченно подумал он. — Ни тебе дыма, ни грохота, а эффект — тот же самый. Почему бы и не купить, если дешево?» — И повернул ключ в замке зажигания…

На подозрительный шум приковыляла старушка Игнатьевна из девятой квартиры. Постояла у места взрыва, поглядела на груду искореженного железа. Достала блокнот и аккуратно зафиксировала этот печальный факт своим мелким почерком.

Участковый Бобров требовал от своих добровольных помощниц максимальной точности в описании всевозможных ЧП, регулярно происходивших на Сиреневой улице. Подводить любезного молодого человека старушка, понятно, не хотела.

Заграничною пташкой запел на столе телефон, и Егор поднял трубку:

— Алло?..

Сурово выслушал торопливое дребезжание мембраны, тяжело впечатал трубку в аппарат. Обвел сидевших за столом компаньонов долгим соболезнующим взглядом.

— Только что подстрелили Трюфеля. Через окно, — наконец, сказал он. — Что будем делать, мужики?

— Как — что? Скидываться, конечно! Пары кусков хватит? — Леонид Леонидович с готовностью пошарил по карманам. — Вот, черт, лепень… извиняюсь, бумажник дома забыл, — смущенно пробормотал он, и толкнул сидевшего рядом Седого: — До вечера займешь?

Седой молча шмякнул на стол за двоих четыре тысячи мелкими купюрами, и вопросительно взглянул на Эдика Гоца. Тот начал было ёрзать на стуле, но под взглядом Седого успокоился и небрежно, двумя пальцами, вытянул из пиджачного кармана стодолларовую бумажку.

— Попрошу сдачу, — чопорно заявил Эдик. — Сколько «баксы» по курсу — знаете?

— Да уж известно, не «лохи», — заметил Егор, выкладывая и свою долю. Неторопливо вытянул ящик стола и смахнул в него наличность.

— А сдачу? — вякнул Эдик.

— Бог подаст, — отрезал Егор. — Итого, восемь «штук». Маловато!

— На гроб хватит, — заметил Седой. — У меня как раз знакомый гробовщик на примете есть. Суну ему пару «косых», так он не только гроб принесет, да еще и яму выроет.

— Вот это — по-нашему, — похвалил его Егор. — Трюфель при жизни скромным пацаном был, не кидался зря «баксами», как некоторые, — И покосился на Эдика. — Короче, я так думаю: чем проще, тем трогательней. А теперь давайте решим, кому и чем заниматься.

Через пятнадцать минут все и решили. Седой отправился к гробовщику, Леонид Леонидович — в кафе «Зурна», — договориться о предстоящих поминках. А Эдика послали к отцу Феофилу — заказать панихиду по усопшему в расцвете лет Трюфелеву.

Для себя же Егор оставил самое трудное: посчитать прибыль, которую должен был получить каждый из оставшихся в живых совладельцев фирмы «Трюфелев и К» от предстоящей сделки с немецкой фирмой «Бродт унд Буттер».

Калькулятор был честным, как никогда: с убийством Трюфелева доля Егора и всех остальных выросла ровно на двадцать процентов.

Со скорбными хлопотами управились на удивление быстро. Сказывался опыт проведения подобных мероприятий, приобретенный еще в те времена, когда «Трюфелев и К» боролось с конкурентами из ЗАО «Синяков корпорейшн, ЛТД». В конце концов, Синяков смотался за «бугор» — кажется, в Вену, а его «корпорейшн» полегла на поле брани. Поредела и Егорова братва: из двенадцати уцелели только пятеро. А теперь вот и вовсе остались вчетвером… Ну, ничего: делить сто процентов на четыре все-таки легче, чем на сорок. Вот разделить на три… или даже на одного… это — намного сложнее!

— Когда там у нас встреча с немцами запланирована? — спросил Егор, когда на следующее утро все четверо вновь собрались в офисе — отчитаться о проделанной работе.

— В четверг, в десять тридцать, — отвечал Леонид Леонидович.

— Вот и замечательно, — Егор перевел взгляд на Седого. — С гробовщиком вопрос решил?

— Обижаешь, начальник! — ахнул Седой, хотя, признаться, ни капельки не обиделся. — Ящик будет что надо: коллекционный! Гробовщик говорит, лично для себя выстругивал.

— Поглядим, что он там настругал… А как с поминальным обедом?

Леонид Леонидович с минуту посидел, собираясь с мыслями, потом заговорил, как с бумажки считывал:

— Обед — будет. Гарантирую. Десять столиков, сорок мест. На каждый — по два пузыря, ну и что-нибудь из холодного на закуску.

— Можно фаршированную щуку заказать. Под горчичку только так проскочит! — вырвалось у Эдика. Но его тут же оборвал Егор:

— Ты бы помолчал, братан. Молод еще, к щучке-то пристраиваться. Твое дело — маленькое: батюшку на панихиду привезти. Остальное и без тебя сделают.

Оставшись один, Егор извлек из ящика стола записную книжку в мягком сафьяновом переплете и взялся за телефон.

— Алло? — говорил он в трубку. — Это ты, дорогой? Ну конечно, это Егор звонит… Как, ты уже слышал про…? Ах, в газете читал! Ну, понятно… Да врут они все, конечно. Какие там, к черту, «разборки»? Просто черной икрой отравился за обедом, и все… А ты как? На икру не налегаешь? А то смотри… Да не бойся, шучу я. Шучу!.. Короче, завтра и подходи на Сиреневую, дом шесть. Часов в десять начнем.

И набирал следующий номер…

После сорокового — последнего — звонка Егор обессилено откинулся в кресле. Пока все складывалось более-менее удачно. И гроб будет с кистями, и салатик какой-нибудь на столе, и пузырь… Сиди да поминай в свое удовольствие.

Однако что-то продолжало тревожить Егора. Но — что? Над этим стоило подумать.

Егор вынул из холодильника бутылку «Капели», налил стопку, выпил. И тут же посуровел лицом. Он понял, что же его тревожит. Судьба Могильщика — вот что волновало сейчас Егора!

Верные люди звякнули: труп Могильщика в подъезде дома № 5 найден не был. Нашли М-16 и охотничью «тулку», даже Потапова опера смогли собрать по частям. А вот киллер как сквозь лестничную клетку провалился! Участковый Бобров всю пятницу бродил по микрорайону и расспрашивал старушек, не встречал ли кто из них гражданина Саврасова. Но старушки лишь плечами пожимали.

«А что если этот хрен очкастый промахнулся? — думал Егор. — Ему же только через микроскоп и стрелять!». И тут же вспомнил, как и в него, Егора, когда-то тоже стреляли — из пулемета, но лишь задели слегка. А остальных семерых только так покрошили! Лежали они, помнится, на снегу, словно шпалы под рельсами… Стоп!

«А ведь могло все иначе произойти, — думал Егор дальше. — Вдруг Могильщика какая-нибудь деваха подобрала? А что, лежит пьяный, думает, дай-ка я его домой отнесу. Проспится — понадобится!».

Здесь мысли у Егора забрались в такой тупик, что выбраться из него он так и не сумел. В конце концов, выругавшись, как следует и хлопнув еще стопку, Егор сел в БМВ и поехал домой — отдыхать.

Завтрашний день обещал быть хлопотным.

Между тем, Егор был совершенно прав, полагая, что подслеповатый пенсионер мог и не попасть в Могильщика. Так оно и получилось.

Оглушенный дуплетом, Могильщик рухнул на лестничную площадку и на всякий случай притворился мертвым. Но едва лишь во дворе прогремел взрыв, отправивший бывшего прапорщика секретных войск к господу богу на вечную поверку, киллер вскочил и устремился на чердак. А вскоре уже выходил из дома, правда, из другого подъезда. И даже что-то при этом насвистывал.

Свистел Могильщик недолго: свернул за угол — и был таков. А вскоре он уже сидел в электричке и ехал в сторону Польши.

Ранним воскресным утром во дворе дома № 6 по Сиреневой улице проникновенно зарыдала труба. Тотчас же ей отозвалась валторна, подхватил мелодию альт, гобой начал соло в «ля-миноре», и фагот вплел голос в общую тему… Славный получился квинтет! Но вот пристроился к нему барабан, грохнул изо всех сил, и разом смазал благостную картину. Так что последний фраер в городе понял: не на свадьбе играет музыка, играет на похоронах. Да не Трюфелева ли покойничка это хоронят?

Его, родимого! Лежит сейчас Трюфелев в ящике с кистями, и ничего уже не считает и не просчитывает, — обещанной панихиды ждет. А вокруг со скорбными лицами стоят его друзья-компаньоны: Егор с печалью в глазах, Седой со свечкой в руке, потом еще Эдик Гоц в черном костюме… Стоп, а Леонид Леонидович куда подевался?

— Захворал что-то наш Леонид, — шепнул Егору Седой. — Я думаю, и до завтрашнего утра не дотянет.

— В чем дело? — шепотом же спросил Егор. — Что значит — не дотянет?

Седой отвел глаза в сторону, тяжко вздохнул:

— Нынче утром, как на похороны идти, Леня баночным пивом отравился.

— Почему же ты мне сразу не позвонил? — взвился Егор. — Гляди, Седой: с огнем играешь!

— Да я-то — что? — стал оправдываться тот. — Это все Эдик… Мол, пока то да се, трали-вали, неплохо бы горло пивком промочить. Вот и промочили… Эх, бедолага!

Егор молчал, пораженный. А цифра 100 в голове уже как бы сама собой делилась не на четыре, как накануне, а на три, и получалось при этом никак не меньше чем 33,33 процента от предстоящей сделки с немецкой фирмой «Бродт унд Буттер». Нет, хорошее получалось число! Леонида Леонидовича, конечно, жаль — правильный был мужик, хотя всего две «ходки» имел, — но ведь и Эдика тоже понять можно! Ему еще к «Мерседесу» колеса покупать на зиму, деньги край как нужны… Да что там говорить? Одним Леонидом в бизнесе больше, другим — меньше… Какая разница? Главное, чтобы интересы фирмы «Трюфелев и Ко» не пострадали.

А тут как раз и батюшка подъехал, отец Феофил. Подобрал рясу, ловко выпрыгнул из джипа, огляделся по сторонам. Осенил себя крестным знамением и решительно двинулся к Егору.

— Ежели по полной программе отпевать, то за тысячу триста панихиду справлю, а по укороченной и в пятьсот уложусь, — деловито заметил Феофил. — По полной прикажете, или как?

Егор подумал пару секунд.

— Шпарь по укороченной, батя! Не в храме Христа Спасителя, и так сойдет.

— Могу и по укороченной. Хг-мм!

Отец Феофил откашлялся, глянул сурово на покойника, принял от подбежавшего служки псалтырь с паникадилом и начал:

— Отпевается преставившийся раб божий… Стоп! — и повернулся к Егору. — А покойника-то как при жизни звали?

— Борис, — подсказал тот.

— …раб божий Борисе, ко вратам господним приидиши и главой своей преклонившийси…

А может, и другие слова говорил в то воскресное утро отец Феофил. В этом ли дело? Главное, что душевные были слова, прямо слезу у собравшихся вышибали. Эдик Гоц, и тот носом захлюпал, Седой же и вовсе заревел. Егор, тот держался твердо, скорбел солидно и со знанием дела. И пока батюшка отпевание не закончил, стоял в головах у покойного, как солдат на карауле — молчаливый, суровый и собранный.

Но вот замолчал Феофил, отошел в сторону, и началось горькое прощание.

— Друзья мои! — с чувством воскликнул Егор, и оглядел плотные ряды пришедших на похороны приглашенных и халявщиков. — Еще вчера все мы знали Бориса как скромного бизнесмена и надежного пацана, всегда готового прийти на помощь. А вот теперь мы сами пришли к нему… Увы, наша помощь Борису уже не потребуется! Тяжелый недуг моментально скрутил его во цвете лет и разом осиротил всех нас…

Ну и т. д. Проникновенно и со вкусом.

Егор закончил, и тотчас же слово взял Седой. Но говорить не смог: слезы душили Седого! А вот Эдик Гоц не только речь о покойном сказал, но и припомнил заодно, как лет пятнадцать назад помог Трюфелеву нести с вокзала чужой чемодан, за что и получил пятьдесят копеек на мороженное.

— Уже тогда Боря любил помогать людям, и эта привычка не покидала его всю жизнь, — раскручивал Эдик свою мысль, не замечая, что Седой уже начинает переминаться с ноги на ногу, а Егор то и дело смотрит на часы. — Вот как-то раз, помню, сидим мы с Борей в ресторане, ну, совершенно без копья, и вдруг подходит к нам официант и говорит…

Но тут Егор подал знак музыкантам, и история с официантом утонула в Шопене. Халявщики оживились и задвигались, заработали локтями приглашенные, пробираясь поближе к покойному… И вот уже десятки рук подхватили Трюфелева и понесли, ногами на юго-восток — в сторону городского кладбища.

Прощание кончилось. И начался скорбный путь по дороге из роз, щедро разбрасываемых добровольцами из публики…

Похоронили отменно — быстро, но без спешки. И дружно отправились на поминки. По дороге с кладбища выяснилось: потерялся Эдик Гоц.

— Как — потерялся?! Ты че бухтишь, в натуре? — заскрипел зубами Егор. Но Седой лишь виновато отводил глаза в сторону и говорил, что он здесь не причем, а Эдика видел в последний раз в тот момент, когда заколачивали крышку гроба. Вроде бы держал Гоц в руке молоток, и якобы даже замахнулся им от души, но вот попал по гвоздю или нет — этого Седой не разглядел, потому что ему в тот момент залетела в глаз соринка.

— Голову бы тебе оторвать… вместе с соринкой! — сказал Егор зло. — Ну что за компаньоны у меня, блин, подобрались? В четверг договор с немцами подписывать, еще бумажки не готовы, дел невпроворот, а они… Короче, бери, Седой, «тачку» — и мигом на кладбище, за Эдиком. Пулей гони!

— А пулей-то зачем, Егор? — удивился Седой. — Я так кумекаю: ежели Гоц с горя между крестами заблудился, то и хрен с ним. Не маленький. Сам с кладбища выберется!

Но Егор столь выразительно посмотрел на Седого, что тот немедленно пересел во встречную машину и погнал на кладбище — за потерявшимся Эдиком. Егор же повел свой БМВ к кафе «Зурна», где уже с утра хлопотали у поминальных столиков официанты.

— Егору Васильевичу салям алейкум, — приветствовал его Гурген. — У меня все готово: шашлык-машлык, сациви-мациви… Можно начинать.

— Не спеши. Седого надо подождать. — Егор мельком взглянул на толпу халявщиков, облепивших вход в кафе. — Ты, Гурген, сначала наших пропусти, а уж потом всех остальных. Да смотри, не забудь!

— Да где же они сядут-то, остальные? Их ведь здесь рыл триста наберется!

Глаза у Егора сузились.

— Ты что, Гурген, наших обычаев не знаешь? Кто пришел на поминки, тех и поить надо. И попробуй только хоть одному стопарик не налить! Враз без дивидендов останешься!

— Так ведь уговор-то на десять столиков был, — начал было владелец кафе, но взглянул на Егора — и осекся. Сокрушенно махнул рукой и побрел на кухню — распорядиться насчет халявщиков.

Весь в расстроенных чувствах приехал Седой. На нетерпеливое: «Ну?» — отвечал кратко:

— Хана нашему Эдику! Кладбищенские говорят, он вроде бы в яме остался.

Холодный озноб прошелся у Егора по спине, разом приморозив рубашку.

— Как — остался? Совсем?

— Вроде так. Кладбищенские говорят, Эдик захотел поглядеть, правильно ли он гвоздь в крышку гроба заколотил, чуть в сторону отошел, да тут же в яму и свалился.

— Чего же они, гады, молчали, почему сразу не вытащили? — заорал Егор.

— Да говорят, сначала вроде бы не поняли, зачем Эдик в яму полез, — терпеливо объяснял Седой. — Подумали, он специально туда забрался — посмотреть, правильно ли гроб опускают: снизу-то — виднее! А когда яму закапывать начали, кладбищенским уже не до Эдика было. Да ты сам же, Егор, их торопил, мол, поскорее да поскорее, нечего время тянуть… Вот они и постарались.

Как бы сама собой цифра 100 в голове у Егора разделилась на 2, и получилось аж по 50. Ого! Это тебе не какие-то там 33…Впечатляет!

Появился Гурген. Грустно спросил:

— Что, начнем?

— Валяй, — махнул рукою Егор. И первым вошел в кафе, сурово ступая мимо выстроившихся в две шеренги халявщиков.

Стоп, а что же Могильщик? Куда подевался этот наемный убийца? Согласитесь, негоже расставаться с героем, пусть даже и отрицательным, вот так — посадить в электричку и отправить в сторону Польши. Нехорошо как-то получается. Не жизненно. Того и гляди, другие киллеры нас не поймут, а читатели, пожалуй, еще и осудят.

Итак, Могильщик ехал в вагоне номер семь, лузгал купленные на вокзале семечки и размышлял сразу о двух вещах. Первое: как получить от Егора оставшуюся часть гонорара за удачный выстрел в Трюфелева. И второе: а стоит ли вообще получать эту часть, если можно слупить с заказчика все сполна — и гонорар, и компенсацию за моральный ущерб, полученный от дуплета подслеповатого пенсионера Потапова?

«Придется слупить, — в конце концов решил Могильщик. — А ни хрена! Не обеднеет, ежели на лишнюю «штуку» расколется».

И на первой же остановке Могильщик пересел на электричку, идущую в обратную сторону — на северо-восток, предположительно — в сторону Нарьян-Мара.

Сорок человек подняли стаканы и замерли в скорбном молчании. Сорок друзей-соратников глядели на Егора, ожидая, что он сейчас скажет.

— Да будет земля ему пухом! — проникновенно сказал Егор. И первым помянул из стакана безвременно почившего Трюфелева.

Почти сразу же в соседнем помещении, густо забитом халявщиками, разгорелся скандал. Кажется, кому-то чего-то недодали или даже недолили, а может, кто-то и перебрал через край. Не в этом дело. Главное, в скорбную тишину поминального зала вплелся посторонний шум, и это было весьма, весьма неприлично.

— Поди, узнай, в чем дело, — кивнул Егор Седому. Тот похлопал себя по карманам, поднялся и ушел. Вернулся через пару минут, когда шум в зале уже стих и раздавались лишь отдельные вопли.

— Ну, и что?

— Разобрался, — скромно отвечал Седой. — Ничего особенного. Там одному мужику плохо стало, пришлось «скорую» вызывать. Погрузили всех семерых — и увезли. В реанимацию, кажется.

— Откуда — семь? Ты ведь говоришь, всего одному плохо стало? — не понял Егор.

— Я и говорю — одному, — обиделся Седой. — Сначала одному плохо стало, потом — другому, третьему… Вот так человек семь и набралось. Или даже восемь? — Седой задумчиво поднял глаза к потолку. — Да нет, девять, кажется. А десятый, гад, убежал. Ничего, я его завтра успокою!

— Ты гляди, Седой, не шустри, — заметил Егор. — Ты ведь на поминках сидишь, а не у себя во дворе права качаешь… Лучше давай споем, что ли? Помнишь, какую песню Трюфель любил?

— Да эту, кажется.

И Седой затянул, довольно-таки музыкально:

— По тундре, по железной дороге,
Где скорый поезд «Воркута — Ленинград»…
Егор тут же подхватил, рявкнул с чувством:

— Мы бежали с тобою, уходя от погони…
И все сорок приглашенных — грянули хором:

— …Чтобы нас не настигнул автоматный заряд!
Славно запели! Так слаженно и красиво, что даже Могильщик, появившийся на середине куплета в зале, с «калашниковым» в руках, прослезился и впервые в жизни промахнулся, всадив половину «магазина» в соседа Егора по столу — Седого. Впрочем, тот возмущаться ошибкой киллера не стал — свалился, весь продырявленный, на пол и больше не поднимался. А Могильщик, буквально расстроенный столь явной халтурой, бросил автомат на пол и, шатаясь, побрел к выходу, с трудом пробираясь среди свидетелей и очевидцев.

Прибежал на подозрительные звуки Гурген, увидел на полу бездыханное тело Седого, воздел руки к потолку:

— Вах, вах! Такой скандал, слушай, такие убытки! — И тыкал пальцем в стену, ставшую рябой от пуль. — Цемент искать — раз, штукатура нанимать — два… И кто за все это платить будет?

— На! И не вякай, — пачка купюр влажно шлепнулась на столешницу. Гурген вытер руки о фартук, бережно прижал бумажки к животу, начал неторопливо их считать. Егор же молча вышел из кафе и рванул БМВ в сторону дома.

На одном из поворотов бешено мчавшийся БМВ задел крылом возвращавшегося на вокзал Могильщика. На киллера, отлетевшего метров на сорок, Егор даже не взглянул, лишь подумал как бы между прочим: «Ну, для чего на проезжую часть выскакивать, ежели правил уличного движения не знаешь?». И поехал себе дальше. А Могильщика через полчаса подобрал кто-то из халявщиков, налегке возвращавшийся из «Зурны». Правда, к тому времени Могильщик уже не дышал и на просьбы дать закурить не реагировал.

Егор же сидел дома и мучил калькулятор, тщетно пытаясь разделить 100 на 1. Как он ни бился над проклятым аппаратом, на табло неизменно выскакивала одна и та же цифра — 100. Однако Егор не сдавался. Привыкший ко всяким подвохам, тем более — в бухгалтерии, он злился и тыкал пальцами в клавиши, добиваясь от хитроумной машинки чистой правды. Машинка, однако, твердо стояла на своем и меньше ста не показывала.

— Вот дура-то, блин! — обозлился Егор и хлопнул по калькулятору своей корявой ладонью. Тотчас же цифра 100 мигнула зеленым и рассыпалась на бесконечное 99,99999999999… — Так бы и давно! — Егор удовлетворенно хмыкнул и смахнул калькулятор со стола. Тот сверкнул в последний раз всеми своими девятками и угас, судя по всему — надолго.

Егор же, утомленный событиями последних дней, а особенно — дня сегодняшнего, отправился на боковую.

Спал он спокойно. Ему снились немцы из фирмы «Бродт унд Буттер» и контракт на пятьсот тысяч марок. Контракт почему-то был отпечатан на розовой бумаге, да еще и перевязан желтой ленточкой. «А лента зачем?» — удивился во сне Егор. «Ихь бин гросс сюрприз. В натуре! — дружно отвечали немцы. — Ферштейн?».

В догадках о том, что же может означать это загадочное «ферштейн», Егор в понедельник к обеду и проснулся.

— А хорошо-то как! — вслух сказал он, зевнул во весь рот и двинулся прямиком на кухню.

Хлопнул для бодрости стопку коньяку, зажевал копченой осетриной, выпил большую чашку кофе и закурил.

Курил Егор долго, растягивая удовольствие. А докурив, подошел к окну и чуть приоткрыл форточку, чтобы выбросить окурок.

Сидевший на крыше снайпер приложился к цейсовской оптике, затаил дыхание и плавно нажал на курок. Только и всего!

Однако акции немецкой фирмы «Бродт унд Буттер» за это короткое мгновение успели вырасти… вырасти…

Ну, это мы после посчитаем.

За триста долларов

Боря Кадман меня обманул. Он обещал дать семьсот — дал четыреста и улетел отдыхать в Гурзуф. Я глотал никотин в душной комнате и ругался с соседкой из-за кошки, а он валялся на пляже под зонтиком и любовался девушками top-less. Он пил сухое вино под шашлыки и объедался дешевыми фруктами, а я жевал разваренные сосиски и запивал их чем бог послал.

В конце августа я позвонил Кадману. Гудки были долгими и безнадежными, но я сидел и ждал. «Сейчас начнет говорить, что денег раньше сентября не будет», — подумал я, услышав недовольное «Алё?» на том конце провода. И ошибся: после первой же фразы выяснилось, что деньги у Кадмана есть.

— Но ты их не получишь, Митрохин. Обижайся, не обижайся… Ты их не заработал, — сказал Кадман с легкой усмешкой в голосе.

— Но ведь вы обещали, Борис Абрамович! — дурашливо заныл я на просительной ноте, на всякий случай переходя на «вы».

— Да, обещал. Но ты этих денег не отрабо… А я говорю, не отработал! Скажи спасибо, хоть четыреста получил.

— Но ведь Кослянскому ты дал девятьсот! И даже больше — девятьсот пятьдесят, — разом откинул я свои интеллигентские замашки. — Я ведь звонил ему, спрашивал… А мне, получается, облом?

— Кослянский — вол! Он — пахарь, понял? Ты ему в подметки не годишься, — с пол-оборота завелся Кадман. — К тому же не забывай, что у Кослянского — две семьи…

— Еще и дети от Серны Михайловны, — блеснул я своими литературными познаниями. Впрочем, Кадман на это не повелся и продолжал выговаривать, все так же напористо и зло:

— Ты сколько свою сюжетную линию выписывал? Две недели? А Кослянский за неделю управился. Мне и текст его править не пришлось, так сплошняком в роман и пошел… Я бы на твоем месте подумал, Митрохин, просить триста баксов или признать, что эти деньги тобой не заработаны… Нет, ты подумай, Митрохин, подумай! Ровно минуту. А я тебя на телефоне подожду.

На пятой секунде я едва удержался от желания послать Борю Кадмана, куда он заслуживает. На двадцать пятой, прикинув, чем может мне обернуться разрыв с известным писателем Москвы и окрестностей, решил пока на скандал не нарываться. А еще секунд через двадцать был вынужден признать, что схватку за триста долларов я проиграл.

— Ну что, согласен со мной? — спросил Кадман ровно через минуту, и, получив в ответ мое сдавленное «да», тут же перешел на деловой тон.

— Завтра в девять… нет, в десять жду у себя. Попрошу не опаздывать. А также с вечера пивом не баловаться, — здесь он коротко хохотнул. — А насчет денег не обижайся. Я ведь не Армия спасения!..

И отключился.

Кадман встретил меня полгода назад в буфете ЦДЛ (а где еще литератор может хотя бы на вечер почувствовать себя человеком?). Я в очередной раз ушел с работы (не поладил с начальством), и времени у меня было через край. Я почти не пил, а так — отдыхал душой и телом, искал утешения и покоя среди знакомых лиц и чужих столов.

Борис разглядел меня через весь зал и подошел, улыбаясь, словно имениннику. И даже обнял, как товарища, вернувшегося с войны. В свои сорок пять Кадман выглядел ровно на сорок пять, и не годом больше. Лицо у него было круглое и радушное, одет Боря был не иначе как из бутика.

— Я сейчас, подожди, — сказал он. И вскоре вернулся с коньяком и закуской. — Давай, рассказывай: как ты? Где? — и тут же меня перебил. — А я Кослянского недавно встретил. Помнишь Мишу Кослянского? Теперь у меня работает. А ты и не знал?

— Что значит — работает? Ты занялся бизнесом?

— Да что ты! Теперь я писатель. Феликс Порецкий. Слышал о таком? Двенадцать книг уже выпустил. Такие крутые детективы! Не читал? Ну еще прочтешь.

Боря Кадман — писатель Порецкий? Имя знакомое. Как же, встречал на книжном развале… Ну такая лабуда!

— Но ты ведь раньше о девушках писал? Любовь-морковь и все прочее?..

— Было, не спорю. Теперь все по-другому, — Борис плеснул мне в стакан трехзвездчатого. — Ну, за встречу… журналиста Митрохина с писателем Порецким! — и засмеялся, словно пачкой кредиток затрещал.

Потом он долго рассказывал мне, каких трудов ему стоило раскрутить литературное имя в газетах и сколько денег ушло на рецензентов. И как после нескольких романов, «написанных при помощи УК и интернета», пришла идея набрать себе помощников. Набрал. И вот теперь процветает на все сто. Помощники пишут куски и сцены, задают сюжетные линии, а Боря потом сшивает все это в одно целое и как Феликс Порецкий издает.

Борис говорил, задавал вопросы и обрывал меня, не дослушав. Да он всегда был таким болтливым, еще с литинститутских времен. Мы трое — он, Кослянский и я — учились на семинаре прозы у одного, давно усопшего, классика. Вот только судьбы у нас сложились по-разному: у них — поглаже, почти без рытвин и ухабов, а у меня… Да что об этом вспоминать?

— Да нет, ты вспомни, — говорил Кадман тем же вечером, провожая меня до Покровки. — Как мы сидели втроем у тебя в комнате, еще роман писали по предложению… А помнишь, как тебе буква Й попалась, и ты чуть литр пива не проиграл?

Я вспомнил. Была у нас такая игра: с закрытыми глазами по очереди тюкать по клавишам пишущей машинки. Какая буква попалась, с такой и предложение приходится начинать. На все дается пятнадцать секунд, это как в шахматы играть на время. Кто проиграет, тому идти за пивом. Могу похвастаться: лично я редко за пивом ходил.

— «Йошкар-Ола просыпалась рано — вместе с первыми коммунистами»… — выдернул я из далекого прошлого первую строчку. А Кадман продолжил:

— «Петухи возмущались и писали в КПК заявление с просьбой прокукарекать этот вопрос на партбюро…»

— «Идя навстречу 25-му съезду КПСС, мы, бригада петухов из колхоза «Длинный путь», взяли на себя повышенное обязательство — натоптать кур-несушек на 150 процентов больше месячного задания, а группа несознательных членов партии нам постоянно мешает!», — закончили мы в один голос за отсутствующего Кослянского. И, выпив напоследок пива, расстались — до следующего утра.

Да, Кослянский… Как рассказал мне Боря на следующее утро у себя дома — в шикарной трехкомнатной квартире на Кудринской площади, Кослянский один был способен выдавать в месяц по толстому роману. И не занимался этим лишь потому, что не умел свои вещи продавать. А еще Кослянскому не хватало жизненного опыта, и это было заметно по написанным им текстам. («Ну, теперь-то, я думаю, проблем с деталями у нас не будет!» — заметил Кадман и похлопал меня по плечу).

Ну еще бы! Трудовая книжка с двумя вкладышами — это что-то да значит… Да плюс к тому — места дальние, северные (по договору уезжал на Сахалин). А что в итоге? Комната, в свое время заработанная метлой дворника? Пара книжек, изданных еще в эпоху больших гонораров? А ведь мне уже сорок с лишним… Ни славы, ни денег, ни семьи.

— Но ты ведь, кажется, был женат? На этой, как ее… Лене?

— Ольге. Три года как развелись. Она уехала в Штаты со своим продюсером.

— Ну что же, бывает… Я, наверное, тоже куда-нибудь подамся, вот только денег накоплю.

Боря подлил мне кофе и перешел к делу.

— Работать будешь, как негр на плантации, — честно предупредил он. — Но и получать, соответственно. Для начала — долларов пятьсот с каждой книги. Пойдет?

— Не мало?

— Найди, где больше, — усмехнулся он. — В газетке, где ты работал, сколько платили? Долларов триста, не больше? И ты весь день по столице бегал. А у меня и ходить никуда не надо, только сиди — и пиши… Компьютер-то дома есть?

— Обижаешь, корефана, — перешел я на мало известный в столице сленг. — Слава богу, еще работает.

— Дискеты я тебе дам, можешь не тратиться. И за интернет добавлю, долларов сорок. Ну, пятьдесят.

— Овес-то нынче, того… кусается, — попытался я разжалобить Кадмана, но тот оказался парнем жестким:

— На овес тебе хватит! Ты работай, работай… А там — поглядим.

Таких, как я, у Кадмана было трое. Первым номером шел Кослянский. Был он высоким, худым, в меру талантливым и жутко плодовитым. Мог за неделю выгнать четыре листа абсолютно гладкого текста, хотя жизненной правды там и на полстраницы бы не набралось. Кослянский держал жену и любовницу, ходил по субботам в боулинг, по воскресеньям ездил к тестю на дачу… И это все о нем.

Еще был мальчик Леня, студент-заочник Литературного института. Так сказать, новая генерация инженеров человеческих душ времен автосервиса и роуминга, с поправкой на раннего Пелевина и кое-что из проза. ру. Ни без способностей, но и без того умения, которое сразу же отличает профессионала от литератора-любителя. Зато в молодежном сленге он был просто неотразим. Я и слов-то таких не слышал, какие выводил мальчик Леня в своих текстах. Кадман мальчику не доверял и поручал выписывать лишь отдельные куски и эпизоды. Вообще, он держал Леню в черном теле, справедливо полагая, что голод для писателя — наипервейший помощник.

О нашей Юлии Витальевне скажу особо. Я до сих пор не пойму, где Кадман откопал такое чудо. Чтобы представить себе эту даму бальзаковского возраста, придется открыть «Справочник аптекаря» за 1976 год. Значит, Misce, Da, Signa… А дальше все просто. На три части Марининой возьмите по части Дашковой с Донцовой, добавьте немного той дуры из женского журнала, которая еженедельно страдает по своему бой-френду на целый разворот. Потом добавьте сюда побольше Aqua destillata и хорошенько размешайте. То, что получится в итоге, и будет Юлией Витальевной. Да, и диплом учителя русского языка и литературы сюда же не забыть.

Писала Юлия Витальевна пространно и витиевато. Иногда ее заносило в сторону. Она могла три страницы посвятить правилам поедания омара в культурном обществе, хотя сама этих омаров, похоже, никогда не пробовала. Любила светлое пиво, курила исключительно «Мальборо» и успешно учила дочь в модной школе с дипломатическим уклоном.

Вот такие были «негры» у Бори Кадмана. Симпатичные, ничего не скажешь. Они работали и приносили Боре прибыль. И модный писатель Порецкий издавался и процветал.

Мне Борис для начала поручил разработать сюжетную линию сбежавшего с судна старпома и уголовника Серого. Я припомнил кое-кого из тех, с кем когда-то встречался в Корсакове, и выписал свой кусок за неделю.

— А знаешь, ничего получилось, жизненно, — заметил Кадман, прочитав мои первые пятьдесят страниц. — Чувство ритма у тебя потрясающее! Где ты этому научился?

Я махнул рукой в сторону Татарского пролива:

— Там. В краю короткого лета и длинных рублей.

— Ну, понятно…Вот только мата у тебя маловато. Да и Серый слишком вежливо для уголовника разговаривает. Он — что, на «зоне» филиал МГИМО заканчивал? Ты, Саша, не обижайся, но я здесь кое-что изменю. — Кадман быстро черканул карандашиком в нужных местах. — Ну, это я поправлю… вот этот кусок вообще замечательно выписан… В общем, молодец, Митрохин, работать ты умеешь, — и добавил, аккуратно складывая распечатку. — Да я в тебе и не сомневался. Иначе бы к себе и не пригласил.

Когда все куски, линии и эпизоды были готовы, Боря взялся за сшивку романа. Не иначе как в типографии подхватил он это словечко. Только сшивал он не тетрадки в книжный блок, а из отдельных кусков делал текст самой книги. И делал это, признаюсь, мастерски. Нет, не зря он Порецким стал!

Боря плел свой роман, словно чукча — ремень из оленьей кожи. Сюжетные линии свивались у него под рукой в немыслимые узоры, и мелким бисером рассыпались по тексту живописные детали, которые извлекал из своего воображения литературный негр Митрохин А.С. За первый роман Кадман заплатил мне шестьсот долларов. Я расплатился кое с какими долгами и купил на черный день десяток банок тушенки. А Кадман заключил договор с издательством на свою новую книгу и снова загрузил нас работой. Пиши, негр, пиши!

Первые два-три месяца я старался изо всех сил, точно следуя всем указаниям Кадмана. Потом случайно узнал, сколько Боря получает от продажи своих романов — и скис. Попробовал было заикнуться насчет повышения гонорара, но Кадман отшутился и денег не дал. Я по-прежнему гнал два листа в неделю и блистал своим ритмом, но прежнего задора уже не испытывал. А потом я начал тихо протестовать.

«Чем глупей, тем доходчивей!» — вразумлял нас Кадман. Я внимательно его слушал, но делал все по-своему. Мои герои были просто людьми, иписателю Порецкому это не нравилось. Боря морщился и часто брался за карандаш. В последнем романе я превзошел сам себя. Я даже пожалел, что отдаю этот текст. Боря это почувствовал и решил меня наказать.

Писатель Порецкий оказался умен и хитер. Он не стал выяснять со мной отношений. Он похвалил за текст и сказал, что давно такого не читал.

А потом кинул мне четыреста долларов и улетел в Гурзуф. А я остался.

Он валялся на пляже под зонтиком, а я…

Во вторник утром я приехал на Кудринскую. Пожал руку Борису, поздоровался с Мишей Кослянским, кивнул мальчику Лене и вежливо раскланялся с Юлией Витальевной. И скромно примостился за общим столом.

Кадман угостил нас кофе и фруктами. Закурил, выпустил щегольское колечко дыма.

— Ну что, начнем? Значит, так, — в голосе Кадмана слышалась твердость бывалого командира. — Группа террористов собирается захватить военный аэродром в Моздоке, поднять СУ-27 с полным боекомплектом в воздух и лететь в Москву, где на очередном заседании Думы собираются рассматривать вопрос о восстановлении Чеченской Республики… — («Тебе бы карту да курвиметр в руки — ну вылитый штабист из ОГВ!» — подумал я). — Случайно бандиты выходят на одного летчика, который когда-то не поделил свою бабу с комэском, — здесь Кадман покосился на Юлию Витальевну, но та на слово «баба» не отреагировала — продолжала пить кофе. — Появляется однополчанин — бывший механик, готовый заявить куда следует, что этот летчик в девяносто седьмом разгрузился не в том квадрате, погибла наша рота… Террористы подбрасывают летчику кое-какие документы, начинается психологическая обработка… летчик отказывается… Ну, в общем, завязка вам ясна. А дальше давайте думать вместе!

С минуту каждый из нас делал вид, что усиленно думает.

— А какой будет объем?

Борис повернулся к Кослянскому:

— Обычный. Пятнадцать листов, ну, шестнадцать. Сделать надо за три недели. Если уложитесь в две — будет просто замечательно. Лучше уложиться в две.

— И сколько? — это опять Кослянский.

— Ты ведь знаешь, Миша, трудолюбивых я не обижаю, — улыбнулся Кадман. — Ну, о гонораре мы отдельно поговорим.

Тотчас же Кослянский потер умный лоб и двинул сюжет дальше:

— У однополчанина есть любимая девушка, которая живет с матерью, предположим, в Сочи. И вот однажды туда приезжает на отдых полковник ФСБ…

— Может, лучше кто-нибудь из Генштаба? — подал голос Леня. — Ну надоели эти фээсбэшники! В каждый роман их суем.

— Ты вообще-то в Сочи бывал? Знаешь, что в санаторий Генштаба без специального пропуска не попадешь? — усмехнулся Кадман. — А теперь подумай: ну откуда бедная девушка возьмет этот пропуск? Однополчанин по почте пришлет? Нет, Кослянский прав: полковник именно из ФСБ. Живет себе тихонько на съемной квартире, случайно встречает эту девушку на пляже, она в него влюбляется…

— А у полковника есть жена в Москве! И сын от первого брака, — встряла в мужской разговор Юлия Витальевна. — Между прочим, я тоже имею сына от первого брака. Так что и выдумывать особенно ничего не надо. Как было, так я все и опишу.

— Я так понял, ваш первый муж тоже в ФСБ работал? — спросил я невинным тоном. Юлия Витальевна смерила меня взглядом василиска и нервно закурила. А Кадман поморщился и махнул на меня рукой: мол, не мешай.

— И вот эта девушка рассказывает полковнику, что у нее есть жених в Моздоке. Полковник пробивает личность этого парня по своим каналам, и тут выясняется одна любопытная деталь. У парня, оказывается, есть двоюродный брат, который якобы пропал под Аргунью в конце девяносто седьмого года. А в две тысячи втором его видели среди чеченских террористов, скажем, в Учхой-Мортане. Наш полковник срочно едет в Моздок. А потом…

Сюжет романа стремительно лепился из дымного воздуха и запаха кофе. Госпожа Известность торопливо надувала щеки. Новая книга писателя Феликса Порецкого рождалась прямо на глазах.

Разобрали сюжетные линии, обговорили основные эпизоды, разделили по кускам очередной шедевр. Даже название придумали — «Разгружаться будем в Москве!». Мне как всегда досталась самая скверная сюжетная линия. На этот раз я должен был выписать отношения бывшего летчика с террористом Ахматом, которого потом посчитают «кротом» и взорвут вместе с двоюродным братом механика-однополчанина, пропавшим под Аргунью. А кроме того, Боря мне поручил написать огромный кусок из бурной молодости этого механика (она прошла, конечно же, в Корсаковском морском порту).

— А может, для разнообразия механика куда-нибудь в Приморье пошлем? — предложил я, чтобы засвидетельствовать и свой интерес к будущему роману. — В Находку, например? У нас ведь Корсаков уже был — в «Желтом билете», кажется.

— Корсаков лучше, чем Находка. Экзотичней, понял? — возразил, как отрезал, Кадман. — И вообще, Митрохин, не возражай господину автору. Сказал Порецкий — Корсаков, значит — Корсаков. Какие могут быть разговоры?

Кослянский отреагировал на это тонкой интеллигентной улыбкой, Юлия Витальевна, напротив, злорадно ухмыльнулась. А мальчик Леня привычно промолчал.

— Пока по двести, а дальше буду смотреть по текстам, — Кадман аккуратно отслюнил каждому по двести долларов. — К следующему вторнику желательно половину работы сделать. Митрохин, тебе я персонально говорю, при всех: будешь халтурить — на хороший гонорар не рассчитывай… Ты не обижайся, — добавил Кадман уже в прихожей, пожимая мою вялую руку. — Я ведь деньги не из тумбочки достаю!

Я буркнул что-то вроде «да ладно…» и шагнул за железную дверь.

Домой я пришел, вполне готовым к предстоящему творческому процессу. В полиэтиленовом пакете у меня лежал десяток пачек хорошего чая, блок сигарет и замороженная курица. Переступив через кошачью лужицу, я прошел мимо чужих дверей и очутился в своей комнате. Потом сходил на кухню и поставил чайник на газ.

Ну-с, начнем… Я заварил чай по-северному — прямо в кружке, дождался, пока он настоится. Включил компьютер, закурил сигарету. Хлебнул чая, лениво стукнул какое-то слово. Снова хлебнул чая. И опять закурил.

Мне было все равно, с кого начинать, и я начал с летчика. Я быстро выписал экспозицию и наметил завязку. К тому времени курица стала мягкой и вполне готовой для варки. Я кинул ее в кастрюлю и тут же вставил эту курицу в очередной эпизод. Часа через два пятнадцать страниц вполне читабельного текста были уже готовы. Я заварил очередную порцию чая и раскрыл новую пачку сигарет…

В десятом часу вечера я почувствовал, что меня заклинило. Мой летчик сидел в офицерском кафе и думал про подлеца-механика, а я курил одну за другой сигареты, уставившись в экран монитора, и мне было глубоко плевать на механика, «крота» Ахмата и всех остальных. Мне вспоминался Боря Кадман и триста долларов, которые уплыли из моих рук вместе с очередным романом Феликса Порецкого. Стыдно признаться, но я желал Кадману-Порецкому разгромной статьи в «Литгазете» или еще чего похуже. Например, банановой кожуры под ногами при переходе через улицу. Или даже маленького пожара за стальной дверью при полном отсутствии ключей.

Я знал, что скоро это пройдет и голова станет ясной, а рука — уверенной. Еще чуть-чуть чая, еще две-три сигареты, и прямо на экране монитора я увижу малиновые буквы текста. Мне останется лишь считывать их и стучать по клавиатуре, время от времени взбадривая себя чаем и табаком — чтобы буквы не расплывались перед глазами. Сколько раз со мной было такое, сколько текстов я так написал!

Я свел летчика с Ахматом в какой-то кафешке на окраине Моздока и без сил свалился на диван. Сердце работало, как двигатель СУ-27, выбрасывая кровь куда угодно, но только не в мой бедный мозг. Летчик посмотрел на меня сквозь дымку забытья и отвернулся, а Ахмат разлил по стаканам и сказал чеченский тост.

…И тогда я вернулся в свою молодость. Я работал санитаром в психиатрической больнице, и ночью был обязан дежурить, чтобы больные не разбредались по коридору и не пытались бежать. Я снова сидел на стуле у знакомой палаты № 20. Время текло, как из капельницы — долго и нудно. К утру я начал дремать, мои глаза закрывались, и свет от лампочки дробился на ресницах, распадаясь на красный и на оранжевый, на желтый и на зеленый…

Там, во сне, я уснул.

Мое пробуждение было неожиданным, как крик или выстрел. Чувство опасности вырвало меня из дремоты, и я открыл глаза. Прямо перед собой я увидел лицо клинического идиота — бывшего бухгалтера, свихнувшегося среди цифири.

— Абракадабра, — сказал мне клинический бухгалтер, и рассмеялся, и слюна закипела в уголках его нечистого рта.

Я вскочил со стула, ухватил идиота за рукав и толкнул обратно в палату.

— Пошел на место! — сказал я бухгалтеру так, как говорят собаке. Да он ведь мог мне и нос откусить!.. Бухгалтер повернулся и пошел в душный морок аминазина, то и дело останавливаясь и пританцовывая перед каждой кроватью. А я снова присел на стул и не смыкал глаз до самого утра…

А потом я проснулся. За окном стремительно рассветало. Нужно было вставать, отходить от кошмаров ночи и снова браться за текст. Я закурил и вспомнил слово «абракадабра». Это меня слегка развеселило: да с тобой, господин Митрохин, и в самом деле можно с ума сойти!

Вот интересно, Боря Кадман тоже ночами не спит, когда чужие куски в свое единое целое сшивает? И здесь у меня в голове мелькнула какая-то глупость. Я поднялся с дивана и разбудил задремавший компьютер. Он недовольно заворчал на меня, но включился. Высветилась на экране последняя фраза: «Летчик глянул Ахмату в глаза и увидел в них горы…» Да бог с ними, с этими горами. Что я, кавказских гор не видал?

— Боря Кадман, — набрал я на экране знакомое имя. Подумал — и уточнил: — Борис Абрамович Кадман. — Потом скопировал ФИО и выстроил из него (без пробелов) целое предложение. Получилось: «БорисАбрамовичКадманБорисАбрамовичКадманБорисАбрамовичКадманБорисАбрамовичКадманБорисАбрамовичКадман…» и т. д.

С минуту я сидел, пытаясь понять, зачем мне это нужно. Голова была тяжелой от чая и сигарет. Но я догадался, что надо сделать: я выделил ключевые буквы. Теперь на экране высветилось то, что здесь написано:

«БорисАБРАмовичКАДманборисАБРАмовичКАДманборисАБРАмовичКАДманборисАБРАмовичКАДманборисАБРАмовичКАДманборисАБРАмовичКАДман…»

— АБРА КАД АБРА… АБРА КАД АБРА… — Ну конечно же, «абракадабра» — магическое заклинание средневековых лекарей! Кажется, с арабского это переводится как «исцелил он, исцелил»…

Неожиданный экскурс к арабским лекарям, признаться, развеселил, хотя и не надолго. В дверь постучалась соседка и напомнила, что сегодня моя очередь мыть в коридоре полы.

— Ну, конечно. Ближе к вечеру, — легко соврал я. Доел оставшуюся с вечера курицу и окончательно проснулся. Заварил себя чая в кружке, выкурил подряд две или три сигареты. Подсел к компьютеру и снова начал вживаться в текст.

К субботе два листа текста были написаны и оставлены до понедельника — отлеживаться. В воскресенье я отсыпался, на следующий день еще раз прошелся по тексту, потом сделал распечатку в рекламном бюро, что напротив моего дома. А во вторник поехал к Кадману.

Борис встретил меня с легким недоверием в глазах:

— Написал? Ну давай, посмотрю, — предложил мне войти, но дальше прихожей не пустил. В квартире пахло шампунем, духами и шампанским. Я понял, что в отличие от меня Боря эти дни провел в свое удовольствие.

— В общем, пойдет. Но хотелось бы чего-нибудь попроще… погрубее, что ли, — сказал Кадман, пошуршав распечаткой. — Что-то этот Ахмат мне не нравится. Совсем на террориста не похож! Да-да, конечно, сейчас ты скажешь, что Ахмат — «крот» и не хочет убивать своих, — отмахнулся Кадман от моего протестующего жеста. — Но ведь читатель-то пока этого не знает, правильно? Он только в середине книги должен понять, на кого Ахмат работает.

— И только ради читателя он должен своих убивать?

Но Кадман мою иронию не принял и продолжал говорить дальше:

— Теперь этот летчик. Он кто у тебя, капитан? Для солидности мог бы ему и подполковника дать! И вот этот эпизод, когда бывший механик напоминает ему про неудачное бомбометание, тоже придется подправить… Ты что, этот эпизод после программы «Время» писал?

Кадман издевался надо мной, как над зеленым юнцом из литературного объединения. Это меня задело.

— Не нравится — не бери, — я поднялся из кресла. — Только скажи по-честному: тебе-то самому гнать это… дерьмо не надоело?

— Но ведь жить как-то надо? — философски заметил Кадман. — Да ты не расстраивайся, свои деньги получишь, — сменил он гнев на милость. — На сколько мы с тобой договаривались?

— На семьсот.

— Четыреста! — отрезал Кадман. — Когда вторую половину принесешь? Через неделю? Тогда и рассчитаемся, — и поднялся, чтобы меня проводить.

— Зайка, ты скоро там наговоришься? — донесся голос из дальней комнаты. Кадман открыл дверь и отступил в сторону, пропуская меня вперед. Замок выстрелил мне в спину, и все стихло. Кадман остался среди шампанского и шампуня, а я должен был вернуться в мир чая и сигарет.

Сдав последнюю сотню в обменный пункт, я отправился домой через знакомые магазины. Вечная лужица у порога оставила меня равнодушным, а ругань соседки по поводу невымытого коридора лишь подстегнула творческий процесс. К вечеру я набросал в общих чертах историю с механиком, чья молодость — по приказу Кадмана-Порецкого — прошла в портовом городке Корсакове. Стало быть, у романтического мыса Крильон.

И снова: чай — сигареты, чай — сигареты… Малиновые буквы на экране монитора — и черные строчки Times New Roman, словно бы подстрочный перевод… Писать мне было легко — я лишь вспоминал то, что было. Я погрузился в свое прошлое — и блуждал в нем до утра.

Я блуждал не один, а в обнимку со своим героем. Тогда он не был механиком-пьяницей, он был моряком, забичевавшим в Корсакове. Он ждал теплохода, чтобы уехать к себе домой — во Владивосток. И жил со мной в комнате, которую редакция газеты, где я работал, арендовала в общежитии торгового порта.

Он был в два раза старше меня и в десять раз опытней, но только не в денежных отношениях. В ту осень он спустился на грешную землю по трапу — и раскрыл свою душу в знаменитом ресторане «Корсаков». А через неделю безденежная его душа вынырнула из безвременья в «Поддувале», как называли местные бичи ресторанный буфет. Последний червонец горел у моряка на ладони, как ожог или мета грядущего безденежья. Но лицо у него было спокойным. И пиво он пил достойно, как человек, который просто отдыхает. Без истеричного мата над липкой столешницей и без обильных похмельных слез по растраченным деньгам.

Моряк приблудился ко мне, как бездомный гений. Он сказал: «Я тебя не стесню, мне бы только до теплохода перекантоваться!» И попросил меня послать телеграмму во Владивосток, с просьбой прислать денег на билет. Просьбу я выполнил.

Итак, он поселился у меня на свободной койке. С утра я уходил в редакцию, а он варил немудреные похлебки из концентратов и что-то записывал себе в тетрадку. Оказалось, он пишет роман. По вечерам мы сидели по-турецки, каждый на своей кровати, и ругались до хрипоты по строчкам и эпизодам. Что там Белый Андрей со своим Петербургом! «Балтрушайтис, угрюмый как скалы, которого Юргисом звали, дружил с Поляковым…» Мой моряк не дружил с Поляковым. И в прозе он шел переменными галсами — от Охотского моря до Черного (Саши). Я никогда не читал такой прозы. И видимо, уже никогда не прочту.

Единственно, что оставалось бесспорным и не подвергалось сомнению, это ритм его странной прозы. Каждая фраза у него была на особинку, а каждый абзац отсылал меня в страну воображения, где нет ни очерков, ни репортажей, ни интервью, ни информаций, ни статей.

— Надо уметь слушать море, — говорил он за пятой кружкой чая.

— Ну разумеется. Гомер тоже слушал море. Говорят, оно подсказало ему ритм гекзаметра, — отвечал я в тон.

— Гомер — салага! Что мог он услышать, сидя на берегу? Плеск волны, больше похожий на шлепок ладонью по голому заду, чем на морскую стихию? — следовала резкая отповедь творцу «Одиссеи». — Это не ритм, а мычание морской коровы…Чтобы понять настоящие ритмы моря, нужно идти в это море! И уметь его слушать, даже когда после вахты смертельно хочется спать…

Он восемь раз пересекал экватор и двадцать лет бороздил моря обоих полушарий. Он рассказывал удивительные вещи про стоячие волны сейши и гигантские — кейпроллеры. Он вспоминал мыс Гаттерас, где видел волны в пятнадцать метров высотой. Он говорил о беснующихся водах Бискайского залива, вызывающих тяжелую качку судов и заставляющих даже бывалых моряков валяться с морской болезнью по своим каютам. И за каждым его предложением следовало слово «ритм».

— Перенеси ритмы моря в свою прозу — и ты заставишь читателя плясать под дудку твоих историй, — говорил он мне осенними вечерами. — И тогда читатель в штиль будет ощущать безмятежную расслабленность, в рябь — чувствовать легкую обеспокоенность. Ритм прозы, рожденный штормом в пять баллов, заставит читателя переживать за твоих героев, а баллов семь вполне достаточно, чтобы взбудоражить людей на всех материках… Но есть еще и другие ритмы, — добавлял он, закуривая двадцать пятую сигарету. — От них даже у сильных людей заходит сердце в предсмертной истоме. А самые мужественные, и те мечутся в панике по верхней палубе и в ужасе выбрасываются за борт!

Он был немного сумасшедшим, этот странный моряк, и его мысли укрепляли во мне эту догадку. Он начинал говорить про что угодно, и неизменно переходил на ритм.

— Каждая буква — звук, ты это знаешь, но тебе не известно главное, — говорил он уже под утро. — А главное это то, что каждый девятый звук, попадая в резонанс, звучит гораздо сильней, чем восемь предыдущих.

— И что с того? — отзывался я, приподнимая голову от подушки. — Мне утром на работу, в командировку ехать, а ты…

— Молчи и слушай! — отвечал он голосом сивиллы. — Период в прозе — такая же волна. Ищи свою девятую волну — и бросай в нее нужное тебе слово! И тогда оно будет бить по мозгам сильней, чем звонок громкого боя при пожарной тревоге, и слово это навсегда останется в чужих головах!..

Я прожил с ним неделю. Я делил с ним кров, чай и сигареты. Потом на его имя пришел денежный перевод из Владивостока, и встал на рейде нужный теплоход. Я проводил моряка в порт… А через год, отработав свой договор в газете, ушел на краболове к берегам Камчатки — слушать ритмы моря и зарабатывать на обратный билет.

С тех пор прошло много лет, но с моряком я так и не встретился. А вспомнил о нем лишь потому, что мне пришлось писать с его судьбы заказанный Кадманом текст.

И настало такое утро, когда я поставил последнюю точку.

Была пятница. Я спал до обеда, и никто меня не беспокоил. Потом я проснулся, поел то, что оставалось с вечера в кастрюле, и снова задремал. Голова все еще оставалась тяжелой, и сердце работало в одну восьмую такта. И слово «абракадабра», однажды вылупившись из ненавистного мне имени, рекламным дятлом стучало в левый висок.

Город Корсаков по-прежнему не давал мне покоя. Эта странная связь мне казалась отнюдь не случайной. Что-то скрывалось за воспоминаниями десятилетней давности и магическим словом «абра кад абра». Кого я должен был исцелить? И от чего?

Ближе к полуночи я открыл глаза. И снова сел за компьютер. Теперь я знал, что мне нужно сделать. А самое главное — зачем.

Я призвал в помощь весь свой опыт. Восемьдесят тысяч печатных знаков были мною просмотрены с дотошностью цензора времен колбасных очередей. Я искал свои волны-периоды — и находил их, и радовался этому. И в каждую девятую волну я бросал одно-единственное слово, адресуя его своему литературному врагу.

Не помню, как прошли суббота, воскресенье и понедельник. Во вторник утром я наконец-то вынырнул из глубин прозы и распахнул окно. Сентябрьская прохлада придала мне силы. Я снова перечитал написанное — и содрогнулся, ощутив в тексте силу кейпроллера — гигантской волны, рожденной у мыса Гаттерас.

— Неужели готово? Митрохин, ты меня радуешь. — Боря Кадман пожал мне руку, но дальше прихожей и в этот раз не пустил. — А знаешь, что-то в нем есть, — сказал он, бегло просмотрев текст. — Подожди.

Он ушел и долго не возвращался. Я терпеливо ждал, опершись спиной о стену. Наконец, Борис появился. Лицо у него было растерянным.

— Что-то в этом есть, — задумчиво повторил он. — Да, кстати…

Кадман дал мне несколько бумажек. Я, не глядя, сунул их в карман.

Вернувшись домой, я откупорил бутылку вина и выпил не меньше половины. Расслабленно растянулся на диване, даже не сняв пиджака.

Ах да, эти деньги… Я вынул их, пересчитал.

Двести, триста… шестьсот… Восемьсот? Быть такого не может!

Господи, что же я натворил!..

* * *
Телефон у Кадмана молчит уже третий месяц. В ЦДЛ писатель Феликс Порецкий не заходит. В последнем номере «Литгазеты» знакомый мне критик вспоминает Порецкого и задается вопросом, куда же тот исчез.

— А в самом деле, куда? — с ностальгической ноткой в голосе спрашивает у меня Кослянский. И я отвечаю:

— Он уехал. Ушел. Улетел. Он уже не вернется! И жалеть о нем будет лишь тот, кто его не читал.

Не кормите кошку с балкона

Памяти Анатолия Тоболяка.

Она приходит ко мне каждый вечер, часам примерно к семи. Садится под окном — и ждет кошачьей манны небесной. Однажды с балкона упал бутерброд, и она это запомнила. У кошек хорошая память.

А назавтра история повторилась. И еще. И потом.

Прикормил, называется. На свою-то голову!

Что ж, бывает.

* * *
Город, одуревший от редкой в этих местах жары. Вчера еще пересохшие колонки. Позавчера закрытые киоски с мороженым. Люди, которых давно уже нет…

— Вот здесь я встретился с ним в последний раз. В девяносто девятом, — мы останавливаемся возле крошечного магазинчика. — Втиснулись в очередь. Пиво кончилась перед нами, пришлось брать, что есть.

Улица, протекающая между домов. Гарь расплавленного асфальта. Число шестое или двадцать восьмое. Не все ли равно?

— Ты не мог его встретить тогда, в девяносто девятом. Тебя убили весной девяносто первого, — говорю я Другу. — А в девяносто восьмом он уехал из этого города. Навсегда. И больше сюда не возвращался.

— Нет, это было в девяносто девятом, — Друг фатально упрям, безудержно и безрассудно. — Я позвонил ему и сказал: «Так я приеду?». И он этому не удивился. Он лишь спросил: «Ты один?» И еще он сказал мне: «Чуть позже. Подожди».

Дом. Знакомый подъезд. Запах бичей и кошек. Вверх, на третий этаж. Потертая дверь. Звонка нет, а стучаться вовсе не обязательно. Дверь распахивается от легкого толчка. От дыхания. От одной лишь мысли, что сюда можно войти в любое время дня и ночи.

Друг серьезен:

— Иди без меня.

— Почему?

— Потому что я вижу его каждый день. А тебе еще предстоит с ним встретиться.

…Это я так подумал, и дверь открылась сама собой. Я прошел прямиком на кухню и поставил на стол принесенное питье.

— В самый раз, — хозяин квартиры совершенно не удивлен моему визиту. — Постой, последний раз мы встречались… когда? В девяносто шестом?

— В девяносто шестом я был далеко. А в две тысячи первом уже не стало тебя. Неужели не помнишь?

— Да, конечно… Окраина Хайфа, дешевый пансионат… Запах выглаженных простыней, — голос у него грустный. — В тот вечер ко мне никто не пришел. Служащая пансионата всегда заходила ко мне и желала спокойного сна. А в тот вечер она не пришла. Интересно, почему?

— В тот день в автобус сел смертник. Ты этого не знал?

Он покачал головой:

— Нет. Я подумал, что просто ей надоел. Жаль, что ошибся!

Он достает из стола четвертушку хлеба и головку чеснока.

— Ты пока наливай. А я сделаю бутерброды. Такие маленькие бутерброды. Кажется, их называют тарталетками?

Он аккуратно делит хлеб на сотню маленьких кусочков, на сотню же тончайших пластинок расщепляет желтоватые дольки чеснока. Кусочек хлеба, на него — чесночная пластинка. Кусочек — пластинка, кусочек — пластинка…

— Ну, вот, — он придирчиво осматривает стол. — Значит, за встречу?

— За встречу. Которая когда-нибудь обязательно произойдет.

Теплая водка. Местная и очень скверная. Такая же, как в девяносто четвертом. Кажется, это было в мае. Мы сидели в кафешке на привокзальной площади. Я уже знал, что скоро отсюда уеду. Скользну по ломаной линии, перечеркнувшей карту, и зацеплюсь ненадолго в самом дальнем ее конце.

А тогда, в зябком мае, я говорил ему:

— Так получилось! Я обманул своего героя, и он мне этого не простил.

В его глазах замерцало любопытство:

— Как это было?

— Сначала я создал героя. Я дал ему имя и пообещал бессмертие. Потом создал ситуацию, в которой герой должен был оказаться. И пережил ее вместе с ним.

— А дальше?

— Разорванные страницы, которые уже не склеить. Слова и события, которых уже не вернуть.

— Это Макс Фриш, — сказал он, подумав. — Это его Гантенбайн.

— Нет, это я. И это мой Шитов. Когда ты жил в Сибири и писал свою первую повесть, тебя звали Кротовым. Потом он уехал — на той, предпоследней странице, а вскоре уехал и ты — вслед за ним. Сейчас ты здесь, но скоро снова уедешь. Ведь уедешь?

— Откуда я знаю?

— А впрочем, не важно. Первым уеду я.

Он промолчал. Водка кончилась — неожиданно, как разговор. Потом я уехал, а он задумал свой новый роман. И начал его писать. Он писал и не мог остановиться. Жить ему оставалось еще лет семь, но посмертное забвение уже надувало щеки, готовясь погасить свечу былой известности. А все, что случилось потом, теперь для него уже не имело значения.

— В Хайфе по вечерам я выходил на балкон и принимался размышлять о разных смешных вещах. Например, о книгах, которых мне уже не написать. О героях, которых уже не придумать. Иногда ко мне приходил сосед, старик Дорфман, и мы по очереди начинали вспоминать прошлую жизнь. Старик умер в конце сентября, и с тех пор на балкон я старался не выходить. И о смешном уже не думал.

— А потом не пришла она?

— Да. В тот вечер она не пришла. Я прождал ее целый вечер, потом выключил свет и закрыл глаза. А утром приходить ко мне уже не имело смысла.

Я представил себе его последнюю ночь. О чем он думал тогда, в октябре? Кого прощал и о чем жалел? А может, так: не прощал и не жалел, а вспоминал всех обиженных и не прощенных? На том конце света оставались те, кто его еще не забыл, на этом — те, кто его никогда не знал. И горько было подумать о тех, кто забыл его раньше, чем он умер.

Он снова начинает говорить: о Хайфе, о пансионате. О кошке, которую он кормил с балкона котлетами, припасенными с обеда («Отламывал по кусочку — и бросал»).

— Каждый день кошка как бы случайно прогуливалась под моим балконом. А я как бы нарочно ронял перед ней кусочек котлеты, — говорит он в своей неистребимой шутовской манере. — Старик Дорфман забывал иврит и вспоминал родные буквы. Кричал, что эта палестинская кошка таки объедает его родной пансионат! Скажи, а ты кормил бы кошку, если бы оказался на моем месте?

— Я не люблю котлет, — отвечаю я уклончиво. — А кроме того, мне никогда не нравились чужие лестницы.

Он достает сигареты.

— Пока мне в паспорт не поставили визу, мне тоже казалось, что я никуда не уеду. Но это все иллюзия. Мы уезжаем не потому, что это кому-то хочется. Просто что-то в нас самих протестует против того, чтобы мы остались.

— Понимаю, — отвечаю я ему в тон. — У каждого из нас есть своя кошка, которая сидит и ждет, когда ее начнут кормить с балкона. Ты это хотел сказать?

— А ты именно это и хотел услышать?

Вечная его ирония, иногда неуместная, но всегда вызывающая. Глаза Моисея, однажды заблудившегося в пустыне. Взгляд поводыря за помутневшими стеклами очков.

Мы курим. Он — вечную «Шипку», а я — непостоянное «Мальборо». Я знаю, что будет потом. Мы выпьем. Затем — еще. И еще. А дальше все как всегда: знакомые адреса, заранее угаданные встречи. Неверные стопки, отчаянные стаканы. Душа — широко и навынос, а жизнь и судьба — винтом.

Однажды мы надолго заблудились в квартире случайного знакомого. Сначала пили за новую книгу, потом — за ее автора, а дальше — за тех, кто находился сейчас рядом с ним. Поименно, но без фамилий. День то и дело менялся местами с ночью, и это было немного странно. «Сегодня — это уже сегодня, или пока еще вчера?» — мучил нас один и тот же вопрос. Ответа мы, понятно, не находили.

В поисках выхода мы бродили среди незнакомой мебели, перманентно натыкаясь на сервированный стол. Он подстерегал нас повсюду — на кухне, в гостиной, в спальне, даже в прихожей. Уйти через дверь не представлялось никакой возможности (иногда так бывает). Мы попытались обмануть коварный стол: сделали вид, что отправляемся на кухню, а сами прокрались в спальню и выбрались через окно.

На улице нас встретили. Двое в форме, не считая «бобика». Спросили документы, которых мы с собой не носили. Запахло протоколом и принудительным выяснением личности. Край света, по меткому выражению поэта, поджидал нас за первым же углом.

Тогда он вынул из кармана только что вышедшую книгу и ткнул пальцем в свою фотографию.

— Это я, — сказал он, и тут же спросил: — Это я?

— Да, это вы, — был ответ. — А вот вашего приятеля мы не знаем.

— Ничего, еще узнаете! — весело прозвучало в ответ. — Вот пару книжек издаст!..

Он был щедрым человеком…

Окурок падает в консервную банку.

— На посошок?

Стакан покачивается у меня в руке, и мир покачивается вместе со стаканом.

— Зачем ты уехал? — я почти кричу. — Неужели лишь для того, чтобы кормить с балкона кошку?

— А ты как думаешь? — спрашивает он.

Я не знаю, что ему ответить. И молча выхожу на балкон.

Я здесь гость. Просто гость. Пока.

Я еще не дожил до ответа.

* * *
Скоро семь.

Кошка — рядом, я чувствую это. Она уже здесь.

— И откуда ты только взялась… на мою-то голову?

Кошка смотрит на меня снизу — и ждет. Сидит — и ждет.

Кошки умеют ждать.

И ведь дождется…

Всё путём!..

— Стало быть, успокоилась наша бабушка, — сказал Анатолий, сторож автостоянки.

— Ну, а как ты хотел? Девяносто четыре! Нам бы столько, — хмыкнул слесарь Николай.

— Нынче что у нас? Вторник?

— Среда. Без подвоха! — Слесарь взялся за «Приму». — Когда старушка померла? В понедельник. А вчера мы весь день по сельсоветам бегали да могильщиков искали. Забыл?

— Елки-свечки! Мне завтра вечером на дежурство заступать, — спохватился сторож. — Слышь, Колян, ты мне полсотни дашь? До работы добраться?

— Откуда деньги? От сырости? — вскинулся тот. — Пара десяток да мелочь… Все ж на поминки ушло! Сам не знаю, как домой добираться буду.

Сторож расстроился. А слесарь вытянул из пачки скрюченную сигарету, спичкой чиркнул. Затянулся до самой глубины души.

С час назад, выпроводив из дома последнего скорбящего, внуки сели за стол и принялись по-родственному поминать Акулькину Веру Карловну, урожденную Гельмих. «Ну, за бабушку нашу, царство ей небесное!» — в меру торжественно сказал старший внук, Анатолий (перед первой). «Ничего была старушка, толковая», — согласился младший, Николай (после второй). «А на книжке всего-то на гроб лежало, без музыки. Это как понимать?» — дрогнул голосом старший (между второй и третьей). «Я так мыслю, подлянку нам бабка подкинула!» — тотчас вскинулся младший (третьей стопке вдогон). Здесь-то и подсела незваной гостьей к столу эта долгая мучительная пауза.

Внуки думали порознь и каждый о своем, вместе же выходило примерно следующее. Не каждый день в селе умирают немцы, пусть даже и обрусевшие, одна тыща десятого года рождения. Стало быть, в революцию сколько лет было бабушке? Правильно, семь. Через год ее папа, бывший царский полковник Гельмих, под городом Киевом переметнулся от красного Щорса к белому Деникину и дальше — к бесцветному (в смысле, нейтральному) генералу фон Эйхгорну. А от того уже и до Берлина недалеко.

В Берлине же полковника Гельмиха и подстрелили, даже раньше, чем Набокова. Тот, понятно, юрист, публицист… к Милюкову на лекции похаживал. А милейшего Карла Фридриховича за что?

Как — за что? А зимой восемнадцатого года разве не военспец Гельмих прикатил в село на штабном автомобиле? И не он ли внес в дом шкатулку банкира Шмуля, не без помощи нагана сгинувшего в революционной кутерьме? Как же, слышала, засыпая, девочка Вера сдавленный шепот про банк, а поутру, открыв глаза, разом все забыла. Даже когда с английским шпионом жила, семейную тайну не выдала. Вот и в ОГПУ ничего о шкатулке не пронюхали, хотя шпиона-бухгалтера Акулькина в тридцать седьмом все равно с собой увезли. Лишь однажды, в конце столетия, крепко схваченная недугом, проговорилась Вера Карловна… или даже проболталась. Бывает. Зато когда снова на ноги встала, опять все забыла. И как потом не пытались внуки подъехать к любимой бабушке, молчала, старая. Так и померла, рта не раскрыв, словно бы и не жила на этом свете.

Во вторник нагрянувшие из города внуки мотались от морга в собес и от соседей — в морг и ни о чем таком приятном не думали. Ночью, знаете, тоже не до наследства, да и гроб в коридоре мешал. Лишь сегодня, вернувшись с кладбища и помянув старушку, внуки наконец-то смогли взяться за дело основательно. Как водится, начали с сундука. Рылись долго, но безуспешно: все какие-то старые кофты да юбки, еще пальто с каракулевым воротником, крепко побитым молью, потом вязанка ножей и вилок, пачка писем, коробочки с лекарствами… и прочий шурум-бурум. И хотя бы один бриллиант на глаза попался!

— Вот я и говорю: если бы соседей не поили, завтра бы на работу в такси покатил. — усмехнулся Николай. — А бабуля, конечно, могла бы и расщедриться… по такому-то случаю. Мы ведь ей не чужие.

Худо-бедно, а внуки за бабушкой, точно, приглядывали. По весне приезжали вскапывать огород, а по осени — увозили в город мешки с картошкой. Старой много ли надо? А в городе цены — блохи! Иной раз так куснут, что за месяц не расчешешься: то на свет в очередной раз накинут, а то менты в вытрезвитель загребут. Старший внук, тот спокойный, а младший как жук, шебутной. Вот и нынче все с него началось: мол, не может такого быть, чтобы что-то от бабушки не осталось!

— Ты в спальне, в шкафу, смотрел? Ничего? А под шкафом пошарить не догадался? — принялся за свое Николай. — Помню, бабка однажды при мне что-то за этажерку прятала… Туда не заглядывал?

Анатолий вяло отбивался:

— Да шарил я под шкафом! И за этажеркой глядел. Нет там ничего!

— Я так и думал, — Николай собрал лоб в солидную морщину. — Вот что, Толя: в погребе надо искать. Или на чердаке. Я там, правда, сто раз бывал, да как-то сильно не приглядывался…

Тотчас встал и подался в коридор, Анатолий, понятно, следом.

Дом был старый, но крепкий, купеческой еще выделки, с кирпичным цоколем. Из коридора вела на чердак винтовая лестница — в душный мир паутины и пыли, старой мебели и божьих тварей, залетавших сюда через слуховое окно. А спускаться в погреб даже местный участковый побаивался — говорил, жалко форму пачкать. Зато картошка здесь до самой весны не прорастала, а морковка и в середине июля лучше свежей была.

Лет десять назад в доме хотели открыть что-то вроде кооператива. Приходил сапожник Семенов с кем-то из сельсовета, обещал старушку не обидеть и даже обувь ей чинить бесплатно, да все без толку: так ничего и не открыли. Не иначе как недуг помог Акулькиной жилплощадь сохранить. Опять же, Николай подсуетился — срочно приехал из города и с неделю здесь жил, ухаживая за старушкой. Заодно уж и дом переписал с колхозного на свое имя. И не прогадал, между прочим. А что, теперь тысяч сто за такие хоромы запросто дадут.

«Стало быть, по пятьдесят тысяч на каждого? — размышлял Николай, поглядывая то на чердак, то на погреб. — Да Тольке и сорока хватит… один черт, не пропьет, так потеряет. А можно даже и тридцать дать, ничего, не обидится…»

— Что, начнем? — деловито спросил он, отгоняя праздные мысли в сторону. — В общем, так. Я сейчас на чердак полезу, а ты… — но договорить не успел. Хлопнула во дворе калитка, стукнула дверь, и появились соседи. Четверо. С сапожником Семеновым во главе.

— А мы проведать зашли, — сказал Семенов таким тоном, словно бы это не он в обед за поминальным столом три стопки кряду махнул, да еще на четвертую зарился. — Шли вот мимо, с ребятами, да и того… Не возражаете?

— Водки нет, мужики! Нет водки! — замахал руками Николай. — Завтра днем приходите.

— Водку мы свою принесли, можем и вам налить, — вывернулся из-за сапожниковой спины один, худосочный да белобрысый, с холщовой сумкой в руке. — Мы по делу пришли.

— Что? По делу? Не понял…

Здесь внуки переглянулись между собой, а Семенов усмехнулся:

— Сесть бы надо, ребята, да выпить… Поговорить! — и двинулся в комнату. Вслед гуськом потянулись и остальные. Не важно, кто во что был одет и какие лица были у них. Просто мужики — и все. У тех, кто идет вслед за вожаком, лиц не бывает.

Делать нечего, пришлось Николаю смотаться на кухню, вытряхнуть из кастрюли все что было. Где-то с миску винегрета набралось. Неплохой, в общем, стол получился. Тотчас звякнуло, булькнуло, и разошлась по стаканам свежая водка. А уж выпить и лишний раз старушку помянуть — сам бог велел. Да, собственно, внуки от дармовщинки и не отказывались.

Потом, как водится, покурили, поругали местную власть. Поговорили про будущий урожай, прикинули, сколько зерна и соломы дадут осенью на земельный пай. Получалось — хрен да маленько. Все одно, за это выпили.

— С домом-то — что думаете делать? — как бы между прочим, спросил Семенов. — А то мог бы и купить. Если цену не заломите.

— Да уж решим как-нибудь, — пожал плечами Николай. — Может, и продадим. Или в городе кого найдем. Нынче дом в деревне купить — охотников много.

— Вот и ладушки, — одобрительно сказал Семенов. — Дом бы тоже полагалось, того… чтобы крепче стоял. — И щедро плеснул Николаю в стакан, да и Анатолия не обидел.

Видно, водка паленая была, а может, просто на старые дрожжи легла, но после стакана даже Николай повеселел, у Анатолия же на душе и вовсе радужно стало. Он даже принялся было рассказывать мужикам о проблемах городского ЖКХ (вычитал недавно в газете), но запутался в слове «бюджет», засмущался и решил отложить ЖКХ до следующего раза. Тотчас Белобрысый отвел сторожа в спальню и вернулся к столу. Понятно, снова выпили. А там уже дело и до главного дошло.

— Мы тут с ребятами подумали… Крепко подумали! И вот какие мысли имеем, — неспешно начал Семенов, покатывая в пальцах шарик из хлебного мякиша. Мужики подобрались и посуровели лицами, а Белобрысый даже щеку ладонью подпер, не иначе чтоб умнее всех показаться. — Я ведь, Коля, ты знаешь, всю жизнь здесь живу… твою бабушку еще с до войны помню. Сколько раз ей обувь чинил! Да и вообще…

Тут Семенов подмигнул Белобрысому, а тот и рад стараться — снова разлил (Николаю — больше всех). Пришлось и за обувь выпить.

— Ну, чинил ты… и что? — Николай помотал головой, собираясь с мыслями, потянулся к сигаретной пачке. — Ты, Петрович, дело говори.

— А дело наше простое: твоей бабушки клад найти, — этаким саморезом ввинтился в чужой разговор Белобрысый. И так это неожиданно прозвучало, что у Николая чуть окурок изо рта не выпал.

— Вы что, мужики? Мало выпили? — и рассмеялся, но как-то неубедительно. — Вы же знаете, бабка всю жизнь уборщицей проработала… У нее же пенсия… да и болела… Ну какой вам тут, на хрен, клад?

— А такой, довоенный, — продолжал буровить Белобрысый. — Вся деревня о шкатулке знает! Вот теперь сообща и поищем… Вдруг и самом деле найдем?

— Деньги нынче каждому нужны, — солидно из рек Петрович. — Я вот, к слову сказать, какой год не могу себе хорошей кожи купить…

— Ему бы только про кожу! Тут крышу крыть нечем, да и то не жалуемся, — послышались голоса. — Опять же, соломы дадут с гулькин нос, а сена и не укупишь…

— Ладно, хватит. Кончайте орать, не на сельском сходе, — Семенов хлопнул ладонью по столешнице. — Короче, Коля, мы тут немного посмотрим… пошарим слегка, да и уйдем. Ты чего?

— Как — чего? — заорал Николай. — Дом-то — наш! Наш это дом, Петрович!

Вспомнилось: так же орал он когда-то, давным давно… Было дело, по пьянке задержали его на танцах в городском саду. А у Николая хорошие были часы — карманные, серебряные (бабка на восемнадцать лет подарила, вроде как от деда остались). «Сразу видно, что краденые, — сказал сержантик. — Ладно, разберемся.» И положил часы себе в китель. «Мои это часы!.. Мои!..» — кричал тогда Николай, да что толку? Один черт, не отдали. А пятнадцать суток что с часами, что без часов…

— Может, и ваш это дом, не спорю, — не стал отказываться Семенов. — Только я, Коля, вот о чем думаю: все, что в доме запрятано — селу должно принадлежать. То есть — тем, кто здесь живет. Ну, и вам… может быть. Это уж как народ решит. По справедливости надо, Коля, понял?

Семенов говорил и улыбался при этом. Вроде бы как шутит человек. Вот он, Николай, тоже любит шутить, особенно когда выпьет. Но появилась тревога, заныло под ложечкой — и не отпустило. Вот как тогда, в горсаду… А ведь времени сколько прошло!

«А водки много у мужиков… видать, паленая, вот и много, — размышлял Николай, примериваясь, как бы половчей из-за стола выбраться, да пойти, что ли, Толяна разбудить, хотя ведь один черт, не проснется. — Наливают по многу, а пьют по чуть-чуть. Почему? До ночи, что ли, сидеть здесь собираются?»

Подумал так — и ошибся: Семенов бросил хлебный шарик в тарелку и поднялся из-за стола. Неспешно подошел к печи, оглядел ее до последнего изразца цепким взглядом сапожника.

— Печь что надо… «голландка»! Не иначе как при царе еще клали, — процедил он сквозь зубы, словно бы сапожный гвоздь во рту держал. — Сюда, ежели с умом, не то что шкатулку — чемодан спрятать можно! А что, мужики, посмотрим?

— Это можно… С умом если да аккуратно, — послышались сдержанные голоса.

Нет, водка, точно, была паленой, иначе бы Николай не рассмеялся, на Семенова глядя:

— Неужели печку будешь ломать?

— А ты как думал? — снова встрял Белобрысый. И метнулся из комнаты. Минуты не прошло, как уже появился, с коротким ломиком в руке. Видать, на крыльце его, зараза, прятал.

— Ну, Петрович, командуй, откуда начнем?

— Ну-ка, дай сюда лом. Дай, кому говорю!.. — заорал Николай, но Белобрысый и бровью не повел. А Семенов лишь поморщился, и только.

Шутки кончились. А быть может, они и вовсе не начинались. Николай не успел об этом подумать, правда, и сделать тоже ничего не смог. Сидевшие рядом мужики вырваться из-за стола не дали.

— Ты — сиди! И не дергайся, — посоветовал Николаю тот, что слева. А тот, что справа,вообще советов не давал. Так вот, молча, пару раз Николаю в печень и двинул. Боль рванула из подреберья, достала до головы. Качнулась в глазах стена с фотографией Акулькиной Веры Карловны, урожденной Гельмих, и успокоился Николай. Тихо стало за пьяным столом. Да спокойно так, что даже Семенову понравилось.

— Вот это — другое дело! — похвалил он Николая. Вынул из кармана складной нож и принялся неторопливо простукивать «голландку», вслушиваясь в чистые звуки и отмахиваясь от обертонов, напрягал то одно ухо, то другое, сначала на корточки опустился, потом поставил табурет и вознесся под потолок. Мужики за столом молчали.

— Кажись, здесь, — наконец, сказал Семенов, открыл нож и пометил нужное место косым крестом. Спрыгнул на пол и отошел чуть в сторону. — Пробуй!

Белобрысый сглотнул слюну и оглянулся на Николая.

— Ты — не бойся, я — аккуратно, — пробормотал он, взбираясь на табурет. — Да тут всего и делов-то… Х-ха!

И жахнул ломиком в указанное место.

Брызнули на пол изразцы, посыпалась цементная крошка, запахло сажей. Грохнул на пол кирпич, за ним — другой. А потом подряд еще три штуки. Здесь Николай, все еще не отдышавшийся, ненадолго закрыл глаза, как бы соображая, мало это или много — целых пять кирпичей. А когда снова вынырнул из паленой мути, насчитал кирпичей уже штук шесть. Или восемь.

— Что, нашли? — зло усмехнулся Николай. — Вы ищите, ищите… козлы! — и снова попытался вырваться из-за стола. Но мужики ему свободы и на этот раз не дали. А тут уже и Белобрысый спрыгнул на пол. Подвинул табурет к столу. Сел, смущенно пряча ломик в ногах:

— Да нет там ни хрена! Налейте, что ли…

Тотчас же и налили, Николаю опять больше всех. Тому и в горло уже не лезло, а выпил, чтобы только ни о чем больше не думать. Жалко печь, а себя все одно жаль сильней. А дом, один черт, продавать… Что им с Толькой, скажите, здесь делать?

Пили все. Один Семенов к стакану не притронулся. Прошелся вдоль стола, смущенно почесывая за лохматым ухом.

— Ошибся я, мужики! Маху дал, — наконец, сказал он. — Разве кто умный в печку стал бы золото прятать? Вот лично я его под половицу бы положил… для примера, вот здесь, — топнул он ногой, останавливаясь у стены. — Да тут всего-то одних пустяков — доску ломиком подцепить…

И подцепили. Чуть позже. Когда за «голландку» выпили.

Все пьянели, лишь один Семенов трезвость с лица не прогонял. Елозил глазами по стенам, цеплял взглядом старые фотографии. Прошелся по дому, ненадолго задержался в кухне (слышно было, как хлопнул дверцами шкаф). Не поленился и в спальню заглянуть. Покосился на спящего Анатолия, пошарил рукой за иконой, пробормотал что-то вроде: «Чего таращишься? Лучше бы помогла!» И вскользь на Богородицу перекрестился.

Скрипели доски и визжали гвозди, быть может, даже рушились потолки, как знать? Николай давно уже спал за столом, Анатолий же и к вечеру не проснулся. Семенов долго топтался на чердаке, нашел за стропилами газету за пятьдесят второй год, положил в карман, чтоб почитать на досуге. Не побоялся и в погреб заглянуть. Вылез оттуда, ругаясь: «Ну, немчура! Вот как запрячет чего, русский ни в жизнь не отыщет!»

Постоял напоследок в коридоре, прикидывая, все ли осмотрел. Вышел на крыльцо. Белобрысый сидел на ступеньке, курил прихваченную со стола «Приму».

— Брешут бабки. Нет здесь ничего! — грустно сказал он. — Только лом зря погнул.

— Ладно, хоть не сломал, — усмехнулся Семенов. И двинулся прочь со двора. А что ему здесь еще, извините, делать?

«А не надо было отказываться, когда я насчет мастерской приходил, — думал Семенов, аккуратно вышагивая по дороге. — А то ведь же не пустила тогда, старая… память, мол, о родителях… то да се… А вот теперь эту память и выкуси!»

… Поздней ночью, очнувшись от поминок и включив свет, Николай долго разглядывал кирпичи, пытаясь понять, снятся они ему, или только кажутся. Потом долго считал, сколько раз приходил днем Семенов — один или два, но всякий раз получалась другая цифра. Повёл глазами по сторонам, заметил сорванные половицы — и начал что-то припоминать. А уж когда появился из спальни вполне проспавшийся Анатолий, все встало на свои места. За исключением половиц и выломанных кирпичей, конечно.

— Ну, я ему утром скажу, Семенову… я ему, гаду, скажу! — скрипел зубами Николай, разливая из спрятанной с похорон бутылки. А захмелев, пообмяк душой и жаждой мести уже не мучался. — Мне бабушку жалко, — пьяно вздыхал он. — И знаешь, почему?

— Почему?

— Я же ей тогда про часы ничего не сказал! И про деньги, тоже…

Анатолий оторвался от остатков винегрета, повел глазами по столешнице, похлопал себя по карманам. Спросил, так и не закурив:

— Это какие же деньги?

— А помнишь, в детстве мы их под крыльцом нашли? На них еще царские орлы были?

— Вроде были… не помню. Ах, да! Я еще хотел деньги в школу отнести, учительнице показать, а ты их вроде бы перепрятал, а где — забыл, — Анатолий даже засмеялся от давнего воспоминания. — Ну и что?

— Да вот то! Не прятал я их, — всхлипнул слесарь. — Я те деньги в печку бросил, а зачем, и сам не пойму, — И потянулся привычной рукой за стаканом. — Теперь уже поздно об этом говорить. Нет больше нашей бабушки!

— Да уж так, — согласился Анатолий, доливая остатки. — А за печку ты не переживай. Вот приеду на днях… в тот четверг… ну, в субботу. Приеду — и сделаю. Печь исправлю, половицы на место прибью… не волнуйся. Все будет путём!

Говорил — и сам в это не верил.

Морок

Я болен, и болен серьезно (читайте: смертельно). Этот рассказ написать я, возможно, еще сумею, а вот напечатать его — вряд ли: не хватит сил. На это мне намекнул сосед — потомственный вредитель Рабинович.

Не днях он позвонил в мою дверь и тут же отправился в ванную — мыть руки. Не знаю, чем Рабинович их выпачкал, но плескался он долго, и даже несколько раз потревожил сливной бачок. После чего зашел в комнату, сурово откашлялся и взялся за мой организм. Пощекотал спину фонендоскопом, старательно простучал грудную клетку, словно бы рассчитывал найти в ней клад. А потом начал мять мою бедную печень холодными пальцами интеллигента.

— Здесь больно? А здесь?.. Теперь покажите язык… Что-то, батенька, мне все это не нравится, — честно признался Рабинович. Достал из кармана чистый бланк и забормотал по латыни. — Dа tales dozes… quantum satis?… Numero quinta… Или все-таки septema? — Здесь он задумался на секунду. — А выпишу-ка я вам numero decem, чтобы наверняка! — И добавил, протягивая рецепт. — Завтра же закажите в аптеке. Per oris, и все как рукой… Ну, пока. Выздоравливайте!

Я хотел заплатить за визит, но Рабинович решительно отказался. Торопливо откланялся и ушел, унося с собой запах палаты № 6. А я остался — один на один со своим недугом.

Скверно, если врач не берет за визит. Это тревожный симптом. Похоже, и в самом деле положение у меня неважное.

Все плохо в этом мире. И сам я давно плохой — с тех пор, как меня по ночам стали посещать галлюцинации.

Вот и сейчас… там, на книжном шкафу: я вижу глумливого старичка с лицом мальчика-переростка. Откуда он взялся? Не знаю! Не иначе как моя больная душа связала его, словно варежку, из обрывков кошмарных сновидений.

Сквозь полуопущенные ресницы я вижу, как старичок сучит ножками и сжимает кулачки. По его кукольному личику гуляет порочная улыбка. Он щурится на лунный свет и говорит, говорит… Он — один из симптомов болезни моей, горячечная ее половина.

– 'Госкошный 'гассказ я на днях написал… богемный 'гассказ, — сладострастно тянет старичок, старательно при этом грассируя. — Такая, знаете ли, девушка… сущий 'гебенок!.. в духе Володи Набокова. И что же? Влюбилась. В кого, как вы думаете? В п'гостого де'гевенского мужика! Ну очень п'гиличный 'гассказ, вы знаете, ну очень…

Он начинает говорить про известный журнал и поименно обругивать тех, кто в нем работает. Он рассказывает дикую историю про какую-то Маргариту Павловну, которая в прошлую субботу, отправившись с мужем за грибами, заблудилась в лесу. («Я вам скажу по сек'гету: это она на'гочно так сделала — чтобы пе'геночевать в избушке. С лесником! Нет, вы п'гедставляете?!»). Он глумливо хихикает у себя наверху, и ночь хихикает вместе с ним, и лунный блик подрагивает, как желе, на стеклянной дверце шкафа….

Я сжимаю голову ладонями и надолго зажмуриваю глаза. А когда наконец-то решаюсь их открыть, глумливого на шкафу уже не вижу. Он растворился в полумраке комнаты, рассеялся, ушел в никуда, оставив после себя медный привкус застоявшегося воздуха.

— Откуда все это? — слышу я свой хриплый голос. Ответа не жду, ибо знаю ответ, и знаю давно. Он поселился в моем мозгу с полгода назад и называется… Я не силен в латыни. Профессор Рабинович мне что-то объяснял насчет globuli cerebri…в общем, забыл. Одно лишь я знаю точно: с этим долго не живут. Даже если иногда и хочется.

Вот опять… Что там? кто?.. Да, она уже здесь. Можно даже притронуться к ней рукой, но лучше этого не делать. Нужно просто лежать — и слушать. Она сама потом уйдет. Но сначала прольет свой яд на мою измятую душу.

— Вчера я вашего Хворостянского отправила в полный игнор! — слышу я прокуренное контральто. — Он же козел, Хворостянский… Типичный козел! Говорит, что я не умею писать, ты представляешь? Да как он смеет?! Меня в «Бурде» двадцать рад печатали… я в «Лизе» целую колонку веду!..

Какая «Лиза», господи! Причем здесь «Бурда»?! Я обхватываю ладонями виски и начинаю судорожно вспоминать, где и когда в последний раз слышал эти два слова — «Бурда» и «Лиза». Ах, да… это было в июле, в одной квартире на Новослободской… Поэт-метафорист, на букву, кажется, Е. Да не оттуда ли явилась ко мне ночная галлюцинация?

Снова это контральто:

— Тогда я Хворостянскому и говорю: вы мое-то последнее произведение читали? Нет? Вот когда прочитаете, тогда и будем говорить. И в игнор его, козла, в игнор! Пятый день на его звонки не отвечаю.

Лживая и порочная, вульгарная и стервозная… На улице Новослободской, в квартире метафориста Е., однажды настигло меня это черное платье и крепко прижало к стенке. Дышало на меня шерри-бренди, оглушало контральто… И вот — вмерзло в память, как снулая рыба в лед на темной реке Тобол. И не отпускает меня до сих пор. Все держит, держит…

А тогда, на квартире у Е. …

— Ты сказал, «на квартире у.е.»? — это снова звучит в ушах ненавистное мне контральто. — Ну конечно! У.е.! Вот, смотри: Джефферсон… Это — Грант… Вот опять Джефферсон…

Тридцать девять и девять. А может, и сорок. С «хвостиком».

…А тогда, на квартире у Е., я два раза наливал ей шампанское в липкий фужер, и два раза оно выдыхалось, оставаясь не выпитым. Та, которая в черном, смотрела на метафориста, и… что ей вино? Эту ночь она мечтала провести среди синекдох и аллитераций.

Гости пили и ели, делились столичными слухами (нет, не со мной!). Гениальный метафорист был задумчив, рассеян и неприступен. У него только что вышла подборка стихов в заграничном журнале, и старик Джефферсон улыбался поэту с мелованных страниц. Хотя я могу и ошибаться: возможно, это был сам Бенджамин Франклин.

Я пытался припасть к разговору, как в жажду припадают к ручью, но пустая вода чужих слов обходила меня стороной. Я пробовал рассказывать про тюменские болота и приморскую тайгу, но меня даже вежливо не слушали. И тогда я ушел на кухню. В старых обоях таилась чужая жизнь, и я ей был нужен не больше, чем новенькая заплата.

Тусклый свет делал мое одиночество невыносимым. Груда грязной посуды валялась в мойке, бесконечно далекая от аллитераций и синекдох. И тогда я решил доказать… показать… наказать… Мне многое вдруг захотелось! Я закурил папиросу и отчаянно засучил рукава.

Посуды было много, омерзительно много. Не иначе как пол-Москвы столовалось в то лето у метафориста. С щербатых тарелок я смывал синекдохи, которые прекрасно идут под селедку с зеленым лучком. А с вилок старательно счищал присохшие к ним литоты.

Там, в пропахшей шампанским комнате, среди первых и равных, сидела Она, распущенная и лживая. А здесь, в чужой равнодушной кухне, я воевал за право оставаться таким как есть. Без Франклина и мелованных страниц, но с желанием жить среди чистой посуды.

Домыл последнюю тарелку. Поставил ее на стол. И пошел к тем, кто в комнате. Объясняться.

Ave, Cezar!.. Ну и так далее, уже не по латыни. С добавлением малопонятных слов и выражений (я всегда был на них горазд).

А еще я сказал:

— И вот все вы, сидящие в комнате, считаете себя интеллигентами? Это с грязной-то посудой в раковине?!

Ну, типичные «Печки-лавочки». Натуральный Вася Шукшин.

А еще я, мне кажется, выругался. Но это вряд ли.

Стало тихо. Никто не поднялся на мой вызов. Эти восемь, сидевшие в комнате, знали Москву, да не работали в Лучегорске (пара сотен досрочно освобожденных и строительство Приморской ГРЭС). Никто не решился возразить мне — заезжему провинциалу, случайно попавшему в изысканную компанию. А тот, который привел меня сюда, постыдно отвел глаза.

Как давно это было! А вот же, пришло, накатило… Смесь духов, шерри-бренди и одиночества, однажды испытанного в квартире поэта Е. Жив ли он? Я не знаю. Но можно сходить на Новослободскую. Постоять у двери — и уйти, как тогда, в июле, унося в душе горечь от синекдох и литот…

Легкий шорох у изголовья. Контральто:

— Мы расстались через неделю… так надоела посуда! Я ушла к переводчику. А потом был один драматург… Нет, конечно, не Хворостянский. Он же козел! Да, в игноре… Говорю же, полный игнор!..

Я протягиваю руку за голову и нащупываю змеиный шнур от лампы. Тот извивается в пальцах, но быстро сдается и уступает. Непослушной рукой я тяну его вниз. Вспыхивает бра, и отгоняет от меня галлюцинации.

Это что? Да, таблетки… Я запиваю их оставленной с вечера водой и облегченно откидываюсь на подушки. Если профессор не врет, скоро мне станет легче. Я так думаю, ближе к утру.

Прежде чем сон успевает взять меня в ватные ладони, я успеваю обвести взглядом комнату. Ободранная мебель робко жмется к стенам. Стопка рукописей пылится на книжном шкафу…

«Memento mori!» — звучит у меня в ушах голос Рабиновича. Он всегда говорит по латыни, когда не хочет, чтоб его понимали. И я делаю вид, что и в самом деле его не понимаю.

Иначе мне до утра — не дожить…

(В авторской редакции, 2006 г.).


Оглавление

  • Повесть провальная
  • Если только дозвонюсь…
  • Происшествие
  • Там, вдали, за…
  • Бес в ребро
  • В Канаду, к шурину
  • Кумир
  • Спички
  • Съели…
  • Свято место
  • Картошечка
  • По крапу
  • Без утайки
  • Чертовщина
  • Страсти по Трюфелеву
  • За триста долларов
  • Не кормите кошку с балкона
  • Всё путём!..
  • Морок