Ладья Отчаяния [Владимир Семенович Короткевич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Короткевич Ладья Отчаяния

Рыгору Бородулину


Жил-был лет триста тому назад в белорусском городе Рогачеве небогатый, но родовитый дворянин, а по имени Гервасий Выливаха[1].

Был он колена Довойнов, из клана Мечей, а коего герба — за давностию лет позабылось. Всего имущества у него было — замок-развалюха, несколько лошаденций в годах мафусаиловых, латы да меч, да еще доска шахматная, но зато был он богат друзьями и не обойден женским вниманием.

Собою был дивно красивый и нежный, поведения же — самого предосудительного.

…Прелюбодей, ухарь, волокита, бражник, задира, бестия продувная и бабник несусветный. Не было по всей земле белорусской подобного ему. Ляхи таких называют — "завалидрога", а мы, люди рода кривического, — "адарвирог", потому как некогда, говаривают, такие у самого Люцифера рог силой отодрали и сделали из него чару для питья. Воды нальешь и, силой самого рога, она, проклятая, делается. Я думаю — басни это.

И друзья у него были подходящие: Андрей Горбатый из Брачиславичей, Кирик Балан из Ленивичей, Гальяш Весна из Свинчуковичей да еще Ира Франтичек, за перемет на служение пожалованный весью Мазурики, родом богемец, но пьянчуга и бабский льстец — на трех белорусцев.

Только всей работы у них и было, что шататься по корчмам и шинкаркам да по окрестным замкам, когда хозяина нет дома, пить вино, как Днепро пьет Друть, да наяривать на лютнях и кимвалах богомерзкие песни.

Как-то жили. Ставили и берегли деды и прадеды мед и вино — и выпить его за одну жизнь было трудновато даже Выливахе. В лесах водилась живая закуска: косули, зубры да туры. На болотах — свиязи, кряквы, чирки, грязевки, серухи, шилохвостки. В реках — судаки-калеки или балабы[2], сомы да мироны, подусты, вырезубы, язи да головли, лещи да белезны[3], страдалы[4], густерки, свиньи водяные — осетры, стерляди да щуки.

Да и с прочим как-то обходилось. В те времена Могилев с Рогачевом даже в Москву поставляли готовые одежды. Портными — хоть гать гати, хоть пруд пруди. Так что портки, чуги обходились по дешевинке.

Наберут водки, поедут в луга, вепря там какого затравят да и пекут на рожнах дичь, да песни горланят — вот и все их служение господу богу за то, что дал им живот.

Нравом была эта компания, ровно Днепр — на версту пятьсот саженей излучин, — так что никогда не знаешь, чего от них ждать.

Напьются да, конные, с кручи — в Днепр скачут. Или купят за три шелега[5] плот, взволокут на него манатки да бочки со слезой божией, захватят всех молодок из Веселой Слободы да и сплывут так до Лоева. А мужьям городским на ту пору хоть волком вой. Из Лоева возвращаются на конях, меченых гетманским клеймом. И говорят разное. То — "подарили", а то "купили, плот продавши". Да еще зубоскалят, бесстыжие, зубы наглые продают.

Два раза староста налагал нерушимую печать на их добро за неуплату заимовзятого. Думал — уйдут и спокойно станет в городе. Куда там, однажды они — нуждой прижатые — загнали батьку Полоуса, что десять лет со своей шайкой по округе рыскал и которого староста с войском изловить не мог.

Загнали, отняли у него все сокровища — да и все тут.

А в другой раз и того мудрее придумали. Епископ Смагард ходил по округе, греческого обряда церкви закрывая, а добро церковное пограбляя. Ездил, пес косоротый, как Мамай: впереди сам с войском, а за ним обоз с награбленным.

Так они два фургона с мехами, воздухами, золотыми дароносицами, жертвенниками, крестами святыми да потирами и дискосами у него отбили и увели-таки. Богоугодное дело сделали, ан не во славу божую, а мамоны своей для.

Так и не выкурили их из гнезд.

В богатых, но потертых одеждах, светлоокие, всегда под хмельком. Вокруг лирный зык и волынный рев. На седлах — женщины. На плечах — соколы. В сердцах — страха божьего нету.

Рогачевская громада, все мужи высокие и радцы, благодаря им потеряли человечье подобие. Уже словно и не человеческая сборная сидела в раде и на копе[6], а стадо развесисторогих оленей. И не смотрели эти олени друг другу в глаза от великого сраму.

Увели они благоверную у пана земского писаря, и у пана кастеляна увели, и у пана надсмотрщика за бобровыми селениями. А сам Гервасий Выливаха увел и поял вельми многих, и даже любовницу полковника Чижа. Полковник изловил их с лицом[7] и кинулся было бить, так они полковника напоили насильно и, пьяного, повезли в гости к рогачевскому ксендзу, где полковник с ксендзовой экономкою оскоромился, учинив свальный грех. Ксендз поутру, с горячки, да головной болью страдаючи, закатил заутреню и на той заутрене пана Чижа проклял во имя римской церкви до девятого колена.

А потом случилось чудо. Нашли на замковом подворье серебряный ларец, который упал с неба. Так недавно упал, что еще тепленький был. А в ларце том драгоценности. А поверху написано, что все это посылает святой Юрий тому из горожан, кто не нарушил ни одного из божьих заветов.

Над этим ларчиком сцепились все. И замковые великие люди, и костельные, и люди церкви. Каждый хотел доказать, что это ему, а поэтому всех других охаивал и уличал. И оказалось, что только содомского греха в городе и не было. И так это было мерзко, что мужики после целый год боялись ездить на городское торжище — коль уж такие там начальные люди. Едва не захирел город.

А ларец тот, как потом выяснилось, о чем и документ был заверен и схоронен у ларника[8], сделал могилевский золотарь Матюшка. А драгоценности-то все-все были не настоящие, а фальшивые были. Вот тебе и Юрьев завет!

Камни те заказал Андрей Горбатый, а ларец — сам Выливаха. Удивительная была их братия. Коней любили — как татары аль угры, собачники были — похуже английцев, а уж что до женского полу — упаси нас, господи боже, и помилуй, такие антихристы.

Вербеной волосы намастят, да по замкам, к паням. В глаза глядят ангелами, а у самих ниже поясницы хвост дьявольский. И слова же откуда-то брали — "солнце ты мое последнее, лада моя, ветрило мое на пути к вечному спасению, упование мое". А ноздри-то, ноздри у самих — ровно у жеребцов трепещут, не ровен час — заржут.

Если бы перед королем Цикмуном[9] пало столько замков, сколько перед ними жен, — володеть бы королю половиной света. Но королю не так везло.

Сладить с ними никак не могли, даже когда Гервасий Выливаха посягнул на супружницу могилевского войта. Войт был по годам скуповат. А жена у него была баба щедрая: чего ни попроси — не откажет, уделит.

…Несчастный был город. Еще недавно его крымчаки обобрали и выжгли, а двадцать семь лет перед тем то же само сделала московская рать.

Куда как предостаточно, ан нет: свой, внутренний нашелся татарин, богомерзкий Гервасий.

На духовном суде всю компанию срамил епископ. Говорил, что смущают они народ самим своим проживанием, вынуждают бо сомневаться в непогрешимости бога. И они де — божии твари, выходит инде, что Всеведущий навроде худого гончара.

Они, однако ж, не убоялись и догмат непогрешимости бога подсекли под корень, говоря, что даже он творит на этой земле много чего непотребного. К примеру, сиськи у мужчин. Не было еще на свете мужчины, которому они хоть раз спонадобились. А если Творец замыслил украсить ими мужчину — то для чего налепил их на месте, всегда прикрытом одеждами?

Епископ только ртом хватал, а потом, посрамленный, напился и стал думать над этой причиной. И чем долее думал, тем больше пил, пока умом не тронулся.

В те времена как раз объезжала свои земли милостивая королева Бонна, из рода Сфорца, супруга его королевской светлости, Цикмуна. Навестила она и свой рогачевский замок, которому столько привилегий и щедрот уделила и основательницей костела в котором была. И властители города ринулись к ней, как к последней надежде.

— Матушка, радетельница наша, спаси! В боге сомневаться починаем. Гервасий вон даже игуменью Озерянского монастыря искусил, и ничего ему с той причины не было, окромя радости.

Королева была милостивой, но и строгой, и Великий Цикмун не напрасно говорил, что пока она над державой — о моральности можно не сокрушаться.

Позвала она к себе Выливаху; и много рыдали все его приятели, а особенно Ира Франтичек, что не вернется уже к ним такой славный друг и собутыльник, с которым так приятно было всегда коротать время.

А Выливаха пришел прямо в золотую палату, увидел женщину с большими глазами и строгим ртом, монаха-писаря и палача, улыбнулся и сказал:

— Солнце тебе всегда на путях, пани-мать.

— Солнце сжигает.

— Ведаю.

— Так как же осмелился ты, червь, смущать покой целой земли? И мне солнца желать.

Она была из Италии, и Выливаха знал это.

— Потому что, думаю, мало тебе его у нас.

— Зато у меня их тут два.

Имела в виду короля.

— И оба далече, — сказал Выливаха.

Стоял и ухмылялся вишневым наглым ртом. А волосы были золотые, очи светлые. И поняла Бонна, что он не простой куроцап.

— Так что же это ты делаешь, Гервасий?

— Ничего. Однажды увидел я в полях Вересковую Женщину. Ту, что криками людей пугает, и потом обязательно кто-нибудь помрет.

— То-то все говорят, что с дьяволом ты якшаешься.

— Это не страшно после некоторых женщин… Так вот, у нее были распущеные волосы, и кричала она так, что у людей дрожали сердца.

Гервасий улыбнулся.

— А ты? — спросила Бонна.

Голова Гервасия смиренно и нежно склонилась.

— А я… пожалел ее, пани-мать. Она была, видно, пригожая женщина. И вот проблуждала весь век по вересковым пустошам, стращая всех жуткими воплями. Так и не изведала, какие луга за Днепром, какое теплое сено, как пьянит вино, как не поймешь, шепот это или шорох вербы на ветру. Так и не узнала, как цветет розовый боярышник у моего замка… И мне стало жаль ее. Мне всех жалко — такое уж у меня сердце.

Бонна опустила ресницы.

— Объясни.

— Хорошо. Только вели выйти… вот этим.

— Почему?

— Они не поймут.

Королева приказала им выйти.

— Почему они не поймут?

— Они не знают, что такое жизнь. Черный потому, что он монах. Красный — потому, что он враждует с жизнью, выкручивает и выламывает то, что бог даровал в целости — на радость человеку. И потому они враги жизни, враги бога.

— Но ты обижаешь людей.

— Я обижаю мертвых людей. Живого — не обидишь.

— А епископ?

— Никто еще не пил, не ел, не спал и не целовался в костеле. А они хотят сделать костел из всего мира. Как будто бог, пожелай он такого, не сделал бы этого сам… Дал же он нам для чего-то леса и реки и даже такую бесполезную вещь, как лунный свет.

Улыбнулся.

— Любопытно, какие волосы у милостивого пана-короля, когда в них запутается луна?

— Не знаю, — сухо сказала она. — У меня есть опочивальня.

— Тогда суди меня, королева. Только помни — это будет суд домашнего лебедя над диким.

— Почему ты так делаешь? — с любопытством подалась она к нему.

— Жизнь коротка, как закат. Вот солнце над водой, а вот — в Днепре.

— Ты не веришь в рай?

— Так не бывает, чтоб и тут и там было хорошо. А мне хорошо здесь.

— А мне — нет.

Ресницы у Выливахи задрожали.

— Не твоя это вина, пани. Люди не умеют жить, а потому судачат о грядущем, которого не будет. Сегодня мы верим и мучим свое бедное тело во имя величия, за которое завтра нам воздадут. Сегодня мы исторгаем из сердца любимых, потому что нам нужно возвеличить королевство, а любить будем завтра.

Голос его звенел, как скрипка.

— И ты… не думаешь, что о том самом величии, вероятно, думал и Константин Великий, а ныне его Византия, содеяв великое множество кровавых мерзостей, тлеет во прахе. И ничего не осталось. Ни величия, ни даже любви первого кесаря. Потому что ее не было. Кому же от этого легче?.. Я не хочу этого, пани…

— Церковь требует для тебя костра.

Выливаха пожал плечами.

— Что же. В последнюю ночь у меня будет больше воспоминаний, чем у Константина Великого. И я не оставлю после себя иной Византии, кроме любви. А она неподвластна туркам… А тебе совет — живи. Опочивальня — это как убийство.

— Поздно.

— Поздно, как говорится, только в гробу. Но я не верю. Я так люблю жизнь, — потому что просто живу! — что не могу верить даже этому.

— Утром я позову палача. Чего бы ты пожелал в эту последнюю ночь?

— Любови.

— Это невозможно, — почти враждебно сказала она.

— Тогда — оказать тебе последнюю услугу. Показать тебе этот мир… Только не нужно других.

И она согласилась. И он повез ее на берег Днепра к своему замку. Замок был старый, с обвалившимися зубцами и без ворот. Но зато вокруг белыми в темноте облаками цвел боярышник, светлел бересклет и угадывались по аромату шиповник и жимолость.

Месяц взошел над рекою. И родились два мира. Один раскинулся вокруг, другой — переполнил Днепр. Глубоко-глубоко, до самой последней звезды.

Бонна взглянула на мужчину и впервые увидела лунный свет в чьих-то волосах.

…Она беседовала с ним о боге и его заветах, говорят, целых шесть недель, до дня святого и равноапостольного князя Владимира.

Все видели, как старается она вернуть эту заблудшую душу на стезю истины, и даже король был бы утешен, увидев ее тщание в долгих диспутах. Она знала, что один обращенный стоит сотен верных, и поэтому была изобретательна и неутомима, не жалея ради дела веры ни дня, ни ночи.

А потом уехала, так и не поколебав Выливаху в его возмутительной и закоренелой ереси и, главное, не покарав его. Удивительно, на устах у нее не было горькой улыбки, обычно сопутствующей поражению, а глаза были просветленные, словно она удостоилась созерцать святой Грааль, который, как известно, есть высшая истина.

Никто не знал, что она даже наградила пана Выливаху: за стойкость, с какой держался ереси. Подарила ему золотой с портретом великого Цикмуна, дабы всегда памятовал разницу между собою и им. Гервасий просверлил в нем дырку и стал носить на шее вместо святого агношека. И как некоторые успокаиваются, взирая на божьего агнца, так Выливаха, случись у него дурное расположение, доставал золотой за цепочку, созерцал знакомые и родные черты, читал надпись "Sigis. — rex — polo"[10], — и ему становилось легче.

Бонна не была бы женщиной, если бы не придумала еще и такого.

…Все чаяния городских начальственных людей пошли втуне. Радцы рвали на себе волосы и изрыгали проклятия. Никто в мире больше не мог избавить их от нечестивого Гервасия. Никто — выше бо королевы никого не было.

Они, однако, ошибались. В то время когда Гервасий с приятелями постреливал зверя и птицу, играл с Ирой в шахматы, когда за окном льет-польет осенний дождь, а зимой нежился на шкурах с возлюбленной (а возле изголовья их прыгал в камине теплый огонь), — иная женщина готовилась в визиты к Выливахе, чтобы лишить его — наслаждений, а город — избавить от него.

И выше этой женщины не было никого на земле. Даже Бонна была ниже ее.

Она явилась в самый сладостный миг, когда вокруг замка только-только собирались расцвести рясный розовый боярышник, пышная жимолость и желанная, как жизнь, шипшина[11]. Приплелась по излучистой дорожке, тяжело передвигая с трудом гнущиеся ноги, закутавшись в черный плащ, будто ей было зябко, и осклабившись в вечной и неизменной улыбке, от которой бросало в дрожь.

А за спиной у нее была коса, блестящая, как в последний день косовицы.

— Добрый день, Выливаха, — сказала она.

Выливаха сидел под кустом боярышника и потягивал сладкую романею. Светило теплое солнце, и пчелы копошились у шпунта бочки, из которой он наливал свою чару. Увидя гостью, Гервасий вытащил шпунт, и пока наливал еще один кубок, пчелы вились над тугой красной струей.

— Пей, — сказал он, — еще совсем недавно и я думал, что день этот добрый.

Смерть взяла склянку и, прихлебывая, села на каменную скамью. Пчелы мешали ей, и поэтому она обломала веточку барбариса с бутонами и стала обмахиваться ею… Гервасий смотрел на ветку.

— Больно ты рано, — сказал он.

— Полно. Не ты, а я определяю Время. Идем. Здесь слишком пахнет живым.

— Погоди минутку.

Он налил еще кубок и, прищурив глаза, со вздохом наслаждения выпил его. А потом — отшвырнул в сторону.

— Пошли.

— Ты не хочешь ни о чем попросить? — удивилась она.

— Ты же не пустишь меня еще на один посев? — улыбнулся он. — Ты — враждебна всходам.

— Не пущу.

Выливаха вызывающе глядел в ее глазницы.

— Так пошли же.

Он что-то поискал глазами и нашел это: первый цветок шипшины. Сломал и приколол к груди.

— Видала, — сказал он, — мы с тобой, почитай, как на свадьбу идем. С цветами.

— Зачем ты ее сломал?

— Это моя земля. И она останется со мною, пока ты не отсечешь в преисподней мою голову.

Он прикрыл за собою калитку, взглянул на роскошные боярышниковые ограды и готов был идти за гостьей.

Девушка-крестьянка шла вдоль зеленых заборов.

— Погоди, — сказал он Смерти.

Подбежал к белой тоненькой фигурке и крепко поцеловал дивчину.

— О-ох, — тихо сказала она, глядя на него широкими лучистыми глазами.

— Прощай, моя красавица, — сказал он.

И пошел за Смертью. Девушка с ужасом и болью смотрела ему вслед. Гостья косилась на легкомысленного Выливаху и ухмылялась вечной улыбкой.

— Я приду за нею через сорок лет, — язвительно сказала она.

Выливаха пожал плечами.

— Ничего. Я преподал ей неплохой урок. Последний в жизни. А скольких она еще обучит. Глупости порешь, кума.

Он поправил на спине лютню и двинулся рядом со Смертью. Шел и каждый миг мог упасть и разбить нос, потому что совсем не смотрел под ноги, запрокинув голову в знойное небо, в котором неутомимо звенели бессмертные белорусские жаворонки.

Курносая молчала.

— Больше всего не люблю ходить за белорусами, — наконец сказала она. — Они такие жадные к жизни, что я начинаю думать: не ошиблась ли я со своим ремеслом. И они так любят эту землю, что я в своих пещерах нет-нет да и позавидую им.

Гервасий не ответил. Голова у него была запрокинута, как у слепого, грудь вздымалась, ноздри трепетали. А над ним было небо и горячий свет.

…Ближайшие на белорусский земле входы в ад находятся, как известно, довольно далеко от Рогачева.

Один из них на дне Ревущего озера, что при Ипути (не зря же там так ревет вода, ровно кто ее глотает на дне). Второй у Ржавца, под Юхновом. Третий у Мокруш, что под Бельском.

Все эти три входа алчны на воду. Ревущий — глотает и озерную воду, и воду Ипути. Бельский — целую речку Пониклю. Говорят, это сделано, чтобы никто из живых не попал в преисподнюю и еще чтобы питать подземные воды и котлы.

Так что идти нашим путникам было далеко, на что Выливаха, впрочем, не нарекал.

Шел. Дышал сладким воздухом. Изредка передвигал на грудь лютню и брал несколько аккордов.

Роснымі лугамі,
Полечкам траўлівым
Іду да Аўрама
На моцнае піва.
Смерть усмехалась, как шесть тысяч лет тому назад:

— Рассчитываешь увидеть праотца Авраама?

— Не то чтобы, — незаметно поддевал Выливаха. — Но должны же были куда-то деться властители, патриархи, епископы. Они ведь столько кричали простым людям о небе.

— А теперь они беднее последнего земного раба. Потому что в царстве моем раб не чувствует ничего. А они — чувствуют. И пустоту, и то, что ничего нет.

— Да торжествует справедливость, — сказал Выливаха. — Так им, выходит, дано бессмертие души?

Безглазая потрепала его по плечу. Как пузырем бычьим с сухим горохом.

— Ты хочешь такого бессмертия? После власти над плотью и жизнью, над землями и правдой — не чувствовать ничего, кроме своего мозга? Не владеть телом, не иметь возможности ничем распоряжаться? Видеть, как счастливые засыпают, как планеты постепенно сковываются льдом? Быть чем-то вроде паралитика, сохранившего ясность рассудка и сознающего, что это будет длиться вечно? И не иметь надежды на спасительницу, на меня? Хочешь такого бессмертия?

Гервасий не выдал себя, хотя ему впервые стало не по себе.

— Зачем? Лучшую часть себя я оставил на земле.

— Какую?

— Тех, кого я любил.

— Ну, а если встретишь кого у меня под землей?

— Они любили меня… На земле.

— А если не любили? Если в земной жизни вам не довелось встретиться, но это и было настоящее? Или еще так: встретились, но она легкомысленно отвергла тебя, не зная, что скоро, очень скоро наступит великое Поздно?

— Этого не случилось, а значит, все равно, что не было.

— Ты что — пес? Ты что — скот, чтобы жить только тем, что было? Ты отстраняешься от человеческой Мечты?

— Эх, кума. Ты даже не знаешь, как это смешно, слышать от тебя слова о Мечте и Надежде. Брось, кума. Смешно!

— Не думаю, — сказала Смерть.

…Долго ли, коротко ли шли они, но наконец путь привел их на берега Поникли. Полноводье, когда вода плывет земной дорогой, давно сошло. Бурлящая Поникля летела, как спущенная с тетивы стрела, и вдруг наталкивалась на стену в два человеческих роста, и… исчезала.

На стене росли скрюченные, жалкие деревца, будто обожженные смертоносным дыханием. Под их чахлыми корешками лежал пласт багровой, как кровь, глины с известковыми и кремневыми глыбами, а ниже лежал слой мертвого белого известняка.

Вода под ним клокотала, как в котле ведьмы, и была белая, как напиток забытья. И Смерть сделала радушный жест:

— Вот и все.

— И куда смотрит пан Езус? — сказал Выливаха.

— Это еще не самая худшая из человеческих выдумок. Ступай.

— Я замочу лютню.

— Не бойся.

— Так погоди.

И Выливаха еще раз оглянулся. Горячий свет лился на него из-под облаков, голубых снизу, ослепительно-белых сверху. И в этом океане роскоши неистово звенели жаворонки.

— Боже земли моей, — сказал Выливаха, — немилосердный и жестокий, если ты есть. Беспечный и сонный. Что бы ни было, как бы ты ни измывался над нею — я все же верю тебе. Потому что волей твоею я родился здесь, дышал ее воздухом, пил ее воду, ел хлеб и целовал ее женщин. Каким бы ты ни был — я благословляю этот твой единственно разумный поступок. Благословляю от первого цветения шипшины и до этого вот последнего шага, который сейчас сделаю.

И Гервасий Выливаха сделал этот последний шаг.

Вода ниспадала у его ног, и впереди постепенно выплывало из воды мокрое жерло пещеры с источенными водой каменьями: будто пасть со съеденными зубами.

Неподвижно молчали облака за спиной. Мир будто оглох. А темнота надвигалась, надвигалась… Поглотила. И сразу за спиной с утроенной силой заревел поток.

— Поздравляю, — сказала Смерть. — С успешным прибытием, господар Выливаха.

— На земле я дал бы тебе за это на водку. А здесь у меня ничего нет.

— Цветок…

— Шипшину? Тебе?

Смерть рассмеялась.

— Смотри, Выливаха, пожалеешь. Едва ли ты держался бы так, если б знал, какой подарок я тебе призапасила. Ну, ступай. Я здесь немного задержусь, а тебя встретят помощники… Сейчас придет Ладья Отчаяния.

И она исчезла. Мрак был глухой, и только у самых ног плескались о берег мелкие, зыбкие волны невидимого, неведомого моря.

Что-то тупо стукнуло в берег, а после в темноте послышались глухие, жалобные голоса: будто чибисы кричали над ночным лугом, встревоженные шагами Неведомого. И Выливаха догадался, что это усаживают в ладью умершие души.

Он взял аккорд на лютне, но запеть не успел. Чьи-то руки схватили его и швырнули на дно огромной ладьи, на ребристые и скользкие кокоры.

— Эй! — сказал он. — Что я вам, вязанка дров?! Я, пока суд да дело, жив еще. Не могли, холеры, подождать забытья.

Кто-то сунул ему в руки бабайку огромного весла. Жестко охватила ноги колодка. Зажурчала вода. И сразу заплакали в темноте десятки квелых, будто детских голосов.

— Г…… вы, — сказал Выливаха. — Рогачевцы есть?

— Нет, — застонал кто-то.

— Оно и видно. А кто есть?

— Дубровенцы, — ответил кто-то со слезами.

— Шиши, — сказал Гервасий. — Смотреть на вас тошно, плотогоны. Вам что, впервой на большой воде? Бывало, сколько вам до Киева в воду ср… приходилось, водос…ы. Успокойтесь, дорога дальняя, времени на любое занятие хватит.

Кто-то робко засмеялся.

— Вот так-то лучше, — сказал Гервасий. — Плывем, хлопцы, как галерники в турецкую неволю. А попы об "извечной родине" в церквах гундосят да о тленности земного… Есть тут попы?

— Есть, — сказал голос с кормы.

— Верно и здесь у правила сидишь?

— У правила.

— Вот и правь на извечную родину. Дайте ему который, хлопцы, веслом по башке.

В темноте раздался глухой удар: кто-то воспользовался советом.

— Раб, — сказал страшный глухой голос. — Перестань куражиться и смешить людей, раб! Здесь не земля.

— А тебе чего?

— Я перевозчик Ладьи Отчаяния.

— Ну и что из того?

— Я дал руль этому человеку, что сейчас лежит на дне ладьи… Теперь мне снова нужно сесть и править.

— Ты не хочешь?

— Я устал. Я страшно устал… Я попрошу, чтобы тебя подвесили над этой водою и не дали забытья.

Выливаха крякнул:

— Сколько раз себе говорил: не связывайся с начальством, не трожь, Гервасий, дерьмо.

Ладья загоготала.

— Не послушался — прорвало. Пошел в примаки к пани Песоцкой. Да и здесь страдаю. А все за язык, дярэвня дурная.

— Будет, — сказал Перевозчик. — Начинается море. Платить каждому по деньге. Иначе выброшу в море, где вы будете захлебываться до скончания света.

Против обычая не попрешь. Каждому бросали в гроб монету на этот случай. И Выливаха полез в карман.

Но тут рядом с ним кто-то испуганно вздохнул, и голос, очень певучий, совсем, видимо, юношеский, сказал:

— А у меня нет монеты. Родители были очень бедные.

Гервасий крякнул.

— Что же делать, хлопче? Во, холера на то море!

В темноте зазвенели монеты. Юноша рядом с Выливахой прерывисто дышал, возможно, сдерживая слезы.

— Хлопцы, — сказал Гервасий. — А, по правде говоря, зачем монеты? Вы что, по своей охоте плывете?

— Куда там.

— Так какого черта еще платить? В жизни за все плати да еще здесь…

— Раб! — сказал Перевозчик с угрозой.

Воцарилась тишина.

— Скажи ему что-нибудь, веселый рогачевец, — сказал сосед.

Выливаха погладил ему плечо:

— "Перевозчик наших душ, в душу — лезь, карман — не рушь".

— Ну смотри, — сказал Перевозчик. — Сейчас я вас доста-авлю.

— Не связывайся с ним, рогачевец, — умоляюще сказал кто-то.

Но Гервасий уже не мог. Знакомая, озорная "пана", отчаянная удаль и дерзость затопили его существо. Он почувствовал, как весело и неистово, будто перед смертельной опасностью, колотится сердце, почувствовал язвительную, холодную ярость.

— Перевозчик, ты что — бог?

— Для вас — бог.

— Ишь ты, вроде земного тивуна[12]. Ну-ка, крепостные, кто о десную этого бога — суши весла.

И случилось дивное: весла правой стороны рванули из воды. В мертвенной тишине было слышно только, как звонко падают в мертвое море капли с весел.

Затем послышалось хрипение. Это Перевозчик из последних сил налегал на руль.

Журчала вода у бортов. Огромная ладья завертелась на месте.

— "Крути-верти колесо, наше пиво хорошо", — сказал Выливаха.

И все вспомнили гусиные лужайки, хороводящих детей и горячее солнце, что светит на их попки, когда дети повалятся, разорвав круг и задирая ножки… Над ладьей прокатился смех.

В чернильном извечном мраке, над густой, как деготь, водой вертелась во взрывах неудержимого, как гроза, хохота Ладья Отчаяния.

И этот смех как будто убил гордость Перевозчика.

— Рогачевец, — умоляюще сказал он. — Не надо. Меня погонят с места.

— Давно бы так, — сказал Выливаха. — Все вы так, тивуны, стоит вам только наступить на хвост. Сразу о человеческих словах вспоминаете, холуи… Трогай, хлопцы.

Положил руку на плечо соседа и сжал его.

— Вот так, мой милый хлопче, и надо. Орал на людей — Смерть и та себе такого не позволит. Кажется, нет тебе пана больше этого хама. А повернули разок веслом — дерьмо, щадя вас. Даже гниды у него со страху посохли.

Перевозчик молчал. А юноша почему-то отодвинулся немного от Выливахи.

— Рогачевец, — спросил кто-то, — как ты так можешь?

— А ты откуда?

— Я — полочанин.

— Так вы что, когда Иван Кровавый подступил под стены, кувикали, как свиньи под ножом?

— Нет, мы стояли в согласии, мы помнили, что сталось с Новгородом.

— Угу. А когда Полота побелела от тел, а Двина стала красной от крови, вы молили о милосердии?

— Нет.

— Так что спрашиваешь?

— Там были люди. Понимаешь, только люди.

— Люди бывают грязнее, чем свиньи, и чище ангелов. Добрее жизни и во сто крат страшнее смерти. Тебе ли бояться смерти, милый?

— Там мы стояли под чистым небом, — виновато сказал Полочанин. — А здесь такая темень. Такая свинячая темнота!

— Брось. Человек носит свое небо с собой.

— Кощунствуешь, — гневно закричал с кормы поп. — Отдаешь человеку — божие.

— Очухался, — сказал Гервасий. — Видишь ли ты здесь хоть где-нибудь присутствие бога?

Поп замолчал. Ладья плыла по невидимому морю, и мрак давил на умершие души так, что даже Выливаха почувствовал тщету своих острот.

— Где мы теперь? — спросил он.

— Над нами Рогачев, — ответил Перевозчик.

И вдруг страшный, душераздирающий вопль раздался над ладьей и над морем. Страшно, немо, словно цепляясь за последнюю надежду, закричал поп.

— Братья-рогачевцы, молите господа за нас!!!

Крик отдался под низким небом и заглох, как придавленный подушкой.

Чувствуя, что сейчас на смертном корабле начнется паника, отчаяние, нечеловеческий переполох и, возможно, позорный плач, — Гервасий с трудом вырвал весло из воды, поднял его так высоко, как только позволяла колодка, и грохнул им в низкое небо.

— Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

. . . . . . . . . . .

Диакон церкви святого Михаила, что в Лучине, под Рогачевом, записал в своей летописи, что в тот год в ясный майский день прокатился над рогачевскими улицами страшный, как землетрясение, многократный рокот.

И было это так, что младенцы плакали, собаки выли, как во время затмения божьего солнца, а коровы мычали жалобно и протяжно.

А после из преисподней раздался, как в бочку, замогильный голос:

— Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

Магистрат ударился в панику. По этой причине католики учинили погром православных, а православные подожгли замковый костел.

Все случившееся отнесли на счет козней сатаны. И, однако, подавляющее большинство жителей воспользовалось этим советом, даром что исходил он из уст дьявола. А "могли" они немало.

Летописец, созерцая всеобщую пьянку, сильно сокрушался о моральном несовершенстве людей и заполнил целых три страницы летописи самой омерзительной дидактикой.

. . . . . . . . . . .

— Выше нос, хлопцы! — крикнул Выливаха. — Они выпьют. Я их знаю.

— Темно, — сказал кто-то. — Где она, та земля?

И тогда Гервасий запел. Сам не зная почему. Может быть, потому, что его земля всегда была с ним.

Дробненькі дожджык
Скача ля тына,
Дзе чырванее
Дзеўка-шыпшына.
Кто-то ахнул. И не потому, что его поразила песня… Выливаха вдруг увидел слабый красный отблеск на темных лицах. Отражение наливалось багрецом, сгущалось, освещало уже почти всю ладью.

Расправляя увядшие лепестки, красной каплей разгорался на груди Гервасия цветок шипшины. Единственный во всем мире он не боялся мрака преисподней и скрежета зубовного.

Сонца-шыпшына,
Дай абдыму я,
Лапкі-пялёсткі[13]
Табе пацалую.
Полочанин несмело подтянул:

Лапкі-пялёсткі
Табе пацалую.
Теперь уже не только настороженные сосредоточенные лица гребцов, но все вокруг было залито светом. Под низким — рукой достать — небом ходили бурые, тускло-ржавые и будто освещенные черным солнцем волны бескрайнего моря. И это было так не похоже на то, о чем вещала песня, что гребцы понурили головы на весла.

Калі памру я,
Згіну са свету,
Дай на тым свеце, —
Што і на гэтым.
Выливаха взглянул на Перевозчика и увидел, что тот слушает его напряженно, а глаза…

…Глаз не было. На их месте пушисто росла белая плесень. Перевозчику не нужны были глаза. Как кроту.

— Неужели это еще живет? — беспокойно зашевелился рулевой. — Неужто?

— А ты думал — померло? — спросил Гервасий.

— Мне бы стало легче, если бы померло.

— Кто ты, чтобы желать такое страшное?

Слепой опустил глаза.

— Я Шолох, — сказал он. — Я предал Полоцк киевскому Владимиру… Он был страшный человек, это красное солнышко, этот святый волк. И не апостолам он был равен, а самому Сатаниилу. Полоцкий Рогволод был моим хозяином, два его сына росли вместе со мною, дочь, Рогнеда, была мне как сестра. Владимир обвинил их, будто они хотят войти в заговор с князем Ярополком, и подступил под стены… Они бы не взяли Полоцка, если бы не я… Я изменил. И Владимир убил Рогволода с сыновьями, а Рогнеду заставил разуть себя. И она поверила ему вначале. А потом у него было сто наложниц, а потом он, не сказавшись ей, привез женою продажную грекиню… И принял христианство. Христианству недоставало только его… Рогнеда ушла в монастырь и умерла… Я всегда желал ее… А теперь на моей голове пепел родного города.

И вдруг закричал:

— Это должно было умереть! Почему это не умерло? Оно законно шло к смерти, и я раньше других постиг это! Почему оно не умерло, ты, который шутишь?! Почему?!!

— Потому, что я шучу, — сказал Выливаха. — Только поэтому. Я люблю жизнь и смеюсь. И поэтому — сколько бы ты ни изменял, оно живет.

Ладья разрезала тугую, как вар, воду. А над ладьей, как парус, реяла песня.

Не алілую
На ладан божы:
А каля тына
Дзікую рожу[14].
Теперь Гервасию вторили все голоса на ладье:

Край наш пакутны[15],
Край наш дзівосны[16],
Дожджык, азёры,
Гордыя сосны.
И Выливаха увидел, как из-под плесени на глазницах Перевозчика покатились вдруг слезы. Они, видимо, были очень горючие, потому что сожгли плесень. Из-под нее явились вдруг глаза, испуганные жутким величием этого ржавого моря.

Синие.

Крик отдался над головами умерших.

— …Даже теперь! — поп потрясал скрюченными пальцами, вознесенными над головой. — Даже в день гнева! Что вы поете, несчастные? Кто вы такие?! Грешники?! Еретики?!

— Мы святые, поп, — сказал Выливаха. — Раз уж мы терпим тебя и толстопузую сволочь, раз уж мы платим жизнью и землей своею — мы святые, поп.

Он грязно выругался, и тут взгляд его упал на соседа по каторжной скамье. И Гервасий почувствовал, как сжалось от неожиданности сердце.

Рядом с ним не был прикованный юноша, как он думал. Рядом с ним сидела девушка лет семнадцати.

— Фу ты, черт, — смутился Гервасий. — А мы тут ругались, как в божьем храме.

— Ничего, — опустила она ресницы. — Сейчас, может, и нужно.

Выливаха смотрел на нее расширенными глазами. Была она очень похожа на ту женщину, к которой он когда-то больше всего стремился. На единственную, которая не снизошла к его мольбам.

Возможно, Выливахе потом и давалось все так легко. Возможно, именно поэтому.

Он никогда не думал, что судьба вернет ему ее. Более красивую и молодую, лучшую, чем та, коварная, — скромную…

…Обреченную. Данную и возвращенную только на один день.

И Выливаха понял, какую шутку сыграла с ним Смерть, на что она намекала, как неотвратимо унизила.

Теперь уже ничего нельзя — и не нужно — было начинать. И у Гервасия достало ума с самого начала отказаться от участия в игре, где Смерть была котом, а он — глупым мышонком.

— Ругайтесь, если нужно, — сказала девушка. — Вы такой живой. Без вас было бы так одиноко. Я ждала ладью целых три дня.

— Ничего не поделаешь, — улыбнулся Выливаха. — Смерть ходила за мной.

Она смотрела на горящий цветок.

— Неужели там успела расцвести шипшина?

— Там всегда цветет шипшина.

— Меня зовут Березкой, — доверчиво сказала она.

— Язычница?

— Да. Церковь не успела добраться до наших болот.

— Все равно, — сказал он. — Там в корме сидит с шишкой на лбу истинный христианин. Ты — язычница. Стоило лишний раз окунаться в воду, если всем одинаковая участь?.. А меня зовут Гервасием.

— Ты слишком дерзок, Гервасий! — крикнул поп. — Слабо радела святая инквизиция, если ты так распустил язык.

— На земле я, конечно, помалкивал, — сказал Выливаха. — Да и то не очень. Но теперь даже сам папа не сделает из меня той жаренки, которую привязывают к рожну, а не пекут на нем.

Поп хотел было возразить что-то, но его слова заглушил крик невыразимого ужаса.

Над ржавым, как спекшаяся кровь, морем появилось первое за весь долгий путь живое существо.

Оно летело, тяжело взмахивая перепончатыми крыльями, как огромная летучая мышь, и то взмывало вверх, то опускалось в воду под неимоверной тяжестью, подвешенной к ногам. Издали этот груз казался куканом серебристых рыб.

Когда существо подлетело ближе — крылья оказались рукавами черной монашеской рясы, а рыбы — девятью голыми женщинами, что цеплялись за старческие ноги чудовища.

И со странной ненавистью к коллеге Перевозчик сказал:

— Один из тех, кому не дали забвения.

Теперь чудовище летело совсем близко от ладьи. Старик с безумными глазами, клинообразной бородой и головой, похожей на огурец.

Как алчный стервятник, что порой подцепит слишком большую для себя добычу, как коршун, схваченным сомом, старец взлетал и падал, касаясь когтями воды, взлетал и падал. А по его спине полз, подбираясь к глотке и сжимая ее, юноша с окровавленным виском.

— Я знаю этого человека, — сказал Полочанин. — Он вырезал чуть ли не весь мой город…

— Спасите меня, спасите! Я несчастный царь Иван! — долетело с высоты.

— Долго ему еще так летать? — испуганно спросил умерший в богатой чуге.

— Пока такие, как ты, не перестанут его хвалить в оправдание своих злодеяний, — сказал Перевозчик.

— А кто эти женщины? — спросил Полочанин.

— Это его жены… А тот — его сын.

Выливаха только руками развел.

— Жены?

— Да.

— Тогда мне похуже будет. Счастливец, у него только девять.

Перевозчик взглянул на него с сожалением.

— Ты их травил?

— Боже упаси. Я их любил.

Ладья загоготала.

Все дальше и дальше от нее черкала ногами воду, поднимаясь и опускаясь, черная тень.

— Н-да, — сказал Выливаха. — То-то смотрю, у него от такой работы задница шилом. Пойте осанну, хлопцы. Нас ждет только забвение.

— Страшно, — сказала Березка.

— Нич-чего страшного, — сказал Гервасий. — Мне так уж было. Приснился сон. Будто я забыл свое имя. И жутко мне так. Не вспомню имени — и все. И думаю, вот черт! У всех есть имя — а у меня одного нет. Как же так? А как спросят? Хорошо, если не спросят. А ну как спросят? А как, скажут, хлопче, тебя зовут?

Ладья захохотала. Выливаха смотрел на всех вызывающими синими глазами, и неуловимая улыбка блуждала на его хитрых, хорошо расщепленных самой матерью-природой устах.

— Святые злодеи, — сказал Выливаха, — набожные бабники. Эй, братишки, вам говорю. Разве бог дал белорусу клюв, чтоб он клевал конские яблоки и пищал?

— А для чего?

— Щелкать орехи да целоваться… А ну, святые, давайте Великую Молитву!

Ржавое море дрожало острой зыбью маленьких волн. Черное солнце подземного царства вставало над ним. А на волнах летела к недалекому уже берегу смерти Ладья Отчаяния, и Перевозчик смотрел на Гервасия вновь обретенными глазами с ненавистью и страшной завистью.

А над Ладьей Отчаяния реял голос Выливахи и гремели, поддерживая его, грубые веселые голоса.

Досыць ляжаць нам каменнаю крушняй!
Што мы, урэшце, як Марка, бядуем?
З тлустага панства збудуем свінюшні,
З дзевак старых — касцёлы збудуем.
Турмы для катаў — збудуем з суддзяў,
З уладароў — выбаровыя ямы…
Пакуль жывём мы — датуль мы людзі,
А ў смерці будзем… людзьмі таксама.
Опершись подбородком на сплетенные руки, с печальной надеждой смотрела на Выливаху Березка. Глаза ясные — будто кто-то окатил ключевой водой ягоды терна — большие и красивые, как у коровки, и такие же добрые. И носик кто-то слегка вздернул вверх, и ротик приоткрытый.

"А чтоб тебе, чертовой Смерти, холера в живот", — думал Гервасий и пел, чтобы не взвыть от досады. Потому что было это так, как если бы утром вспомнить, что вчера в гостях недоел или недопил.

Любяць нас неба, віно і кабеты.
Сонцам чырвоным, сонцам прарочым
Люд наш упарта ўстае над светам
Нават пасля найцямнейшай ночы.
Гэта наш гонар, шчасце і сіла:
Жыць насупор уварванням і ранам
Там, дзе даўно бы другім пакасілі
Радасць і сонца, песню й каханне[17].
Берег открылся внезапно. Плоский, как пинское болото, но из сплошного камня. Холодом и безнадежным спокойствием веяло оттуда. И было бы легче, если бы не полыхал пожар цветка-шипшины. Легче было бы встретить этот берег в темноте.

На берегу, видимо, тоже согласились бы с этим… Потому что, заметив далекий свет в море, на берегу засуетилась стража: белые, будто из мертвого фарфора слепленные — человечки не человечки, а так черт знает что, паскудство с могучими мускулами под липкой кожей, с огромными, как у ночных лемуров глазами, но зато с черепами, в которые едва ли вместился бы хоть наперсток мозгов.

Они прикрывали глаза ладонями, но свет усиливался, и тогда они в панике бросились вглубь материка.

На ладье горланили песню, а стража разбегалась, и это было так, словно к берегу, вспенив воду, неотвратимо, словно рок, приближался пиратский фрегат. Это было как во времена князя Вячка, когда триста молодцев на ладьях повоевали и разграбили чуть ли не весь запад балтийского побережья.

На берегу остался только один из лемуров, слепой, с золотыми ключами у пояса, великий канцлер подземного царства, сухой старикашка, лицо которого давно напоминало череп.

Ладья с шорохом всползла на песок.

— Пир вам с духом свиным, — сказал Выливаха.

Он бы придумал и еще что-нибудь, но все были в колодках, и сделать было нечего… Лемуры появились снова, иэто были другие лемуры, совсем без глаз, с гладкой кожей на их месте.

Узников сковали попарно — рука Выливахи была на руке девушки — и вывели на берег. Стража делала это ловко, даже на ощупь — они приспособились к темноте.

Впервые в жизни Выливаха не воспользовался такой выгодной ситуацией, не сжал девичьей руки. Они приближались к лемурам, звеня кандалами.

— Мне страшно, — сказала она. — У них такие скользкие руки.

Лемур-канцлер протянул лапу, чтобы ощупать две очередные головы и записать их в реестр. И вдруг Выливаха гаркнул на него.

— Куда лапы тянешь, жабья икра?! Ты что, не видишь? Здесь барышня.

И ляпнул свободной рукой по лапе канцлера.

— За горячий камень хватайся, а не за наших девчат. Не про тебя!

— Почему? — пожал плечами канцлер. — Именно для нас. Все вы тут для нас, а потом для забвенья… А ну, стража.

Лемуры на ощупь пошли к Выливахе.

— Поставьте его на колени, — спокойно сказал канцлер.

Слепцы приближались, шаря руками в воздухе. Девушка в ужасе прижалась к Гервасию. Узники ладьи тоже жались к нему, чтобы быть вместе. А он с отчаянием смотрел на неумолимое кольцо, которое все сжималось и сжималось.

И вдруг он вспомнил, как не выносит даже самой малой жары вечно холодная чешуя рыб. А вспомнив, сорвал с груди яркую, как горячий уголек, шипшину и начал водить ею вокруг себя. Лемуры приближались.

Но вот заколебался один… другой… третий. Четвертый вдруг сделал шаг назад… Начали отступать и другие. И тогда Выливаха захохотал.

— Что, хватили, как сом горячей каши?! Куда идти, хамье?

И сам двинулся во главе колонны через вражий строй…

…Их привели в помещение с голыми стенами, в приемный покой Смерти. Только две двери было в нем: та, в которую они вошли, и еще одна, куда они должны будут войти и исчезнуть. Канцлер подошел к привратнику у другой двери и сказал ему:

— Передай, в море взбунтовалась Ладья Отчаяния. Я приказал арестовать Перевозчика. Но эти бандиты все равно горланят песни, как пьяные, и ругаются, как матросы, и, когда проходили через врата Ужаса, умышленно мерзкими выстрелами оскверняли святое место.

— Так почему у них не отняли пищали? — недоуменно спросил стражник.

— Эти пищали отнять у нас можно только с жизнью, парнище, — сказал Выливаха.

Узников оставили одних. Они ждали час, и другой, и третий, и, вероятно, пали бы духом, если бы не Гервасий. А тот только головой качал:

— И тут не лучше, чем на земле.

С рук людей вдруг сами стали спадать цепи, и все поняли, что настал судный час. А потом в двери явился стражник и возвестил:

— Выливаха Гервасий, жизни — тридцать три года.

Гервасий поднялся со скамьи и обвел глазами свою мятежную шатию.

— Смелее, хлопцы… Мне весело было с вами.

— Я с тобой, — сказала девушка. — Мне страшно будет без тебя.

— Чего, глупенькая?.. Брось… Это недолго… Возьми вот цветок, чтобы не было так одиноко, когда пойдешь туда…

Он погладил ее по голове и подумал одно только слово — "жаль". А потом подморгнул людям наглым левым глазом и, безоружный, без цветка, направился в смертный покой.

Комната была высокая, как костел, и острые своды терялись в темноте, а за стрельчатыми окнами лежала вечная темень. И комната была пуста — только стол да два кресла, да шахматная доска на столе.

Стены были обтянуты серым пыльным сукном. Прямо перед Выливахой в дальней стене была низкая темная дверь, самая последняя из существующих в мире Памяти и в мире Забвения. Всю ту стену и дверь заткала паутина. Словно черные блестящие лучи, разбегались во все стороны нити толщиной с руку. И, как чудовищное черное солнце, сидел в стечении этих лучей косматый огромный паук с серебряным крестом на спине — Арахна, ткущая паутину вечности.

А за столом в одном из кресел молча восседала Смерть.

— Добрый вечер дому сему, — сказал Выливаха.

Молчание.

— Ты что же это, Гервасий? — сказала наконец Смерть. — За всю мою доброту, за цветок, за последний глоток вина, дозволенный мною, — ты взбунтовал Ладью Отчаяния.

Выливахе вдруг стало смешно.

— Ты вроде нашего великого канцлера, — сказал он. — Дерет последнюю шкуру и еще требует, чтобы ему за это кричали "спасибо"! Начальство, верно, везде одним лыком шито.

— А ты что, не читал Екклесиаста? Что было, то будет, и нет ничего нового под солнцем.

— Меня он как-то не интересовал. Да и времени было не ахти как много, чтобы расходовать его на всякую чепуху.

— А бунтовать ладью? А порочить Перевозчика и Канцлера? А разгонять мою стражу? А осквернять врата Ужаса?

— Мы — люди, — сказал Выливаха.

Смерть улыбнулась.

— Много ты теперь потрафишь со своим человечеством… Ну, а как тебе твоя соседка? Видишь, я умышленно не хотела тебе мешать. Сама добиралась до места.

В нахальных и веселых глазах Выливахи вдруг появилось страшное презрение.

— До сих пор я думал, что издеваться может только жизнь. И это было единственным оправданием того, что ты существуешь, Смерть.

— Как видишь, могу и я.

— Вижу. И потому вспоминаю жизнь с еще большей нежностью. Хватит. Говори, куда идти?

Смерть указала глазницами на дверь за паутиною.

— Арахна, — позвала она.

Паук пошевелился и начал опускаться ниже.

— Она выпьет из тебя жизнь и память. Не бойся, это быстро.

— Когда это я чего боялся?.. Только… я бы на твоем месте обновил хозяйство. Паука оставил бы для властителей, сосущих кровь из народа и ратующих за старину. А для бедных людей сделал бы молот и подвел бы к нему лотком воду, как на мельнице. Им столько раз в жизни приходилось подставлять свою голову под обух… Ну, прощай!

— Погоди, — сказала Смерть. — Ты и теперь хотел бы жить? Зная, что тебя ожидает? Получив махонькую отсрочку?

— Даже на дыбе, — сказал Выливаха. — Везде, где нет тебя.

Смерть скорбно склонила голову, но сразу же вскинула ее так, что клацнули зубы.

— Хорошо! Странный ты! Ты игрок, но тебе нужны рабыни. Так, может быть, сыграешь партию в шахматы с величайшей властительницей мирозданья, игрок? Ставка — жизнь.

Выливаха пожал плечами.

— Отчего же, давай.

— Хочешь, я дам тебе визиря фору?

— Чтоб после говорили, что я воспользовался слабостью?

Доска лежала между ними. Гервасий взял за белый шлем маленького, но невероятно тяжелого латника и открыл дорогу своему визирю… Арахна с любопытством дышала над головой… И вдруг Смерть засмеялась.

— Ты снова попался, белорус…

— Почему? Я знаю: ты никогда не проигрываешь.

— Так зачем сел, глупый рогачевец, слабенький человечишка?

— Какая ты порой жалкая. Нич-чего не смылишь. Я — человек. Я — игрок. Неужели ты полагаешь, что я, даже когда на меня напали б впятером, неужели я хоть на миг задумался: употребить мне зубы или нет?

— Смо-отри, — сказала Смерть.

За каких-то двадцать минут она пробила брешь в обороне Гервасия, взломала ее и ринулась уничтожать разбросанные, беспорядочные островки отчаянного сопротивления.

И тут Выливаха увидел, какой нечеловеческий ум играет им, какая рассчитанная на сто ходов вперед предусмотрительность связывает его по рукам и ногам, как никому, никогда не удастся выиграть у этого высшего и холодного существа.

Латники его шли вперед и гибли один за другим. Правый фланг костяного белого войска прогибался под неистовым напором черных так неуклонно, неотвратимо, как неотвратимо погружаются в трясину колени человека, взявшего непосильный груз.

С мужеством отчаяния визирь Выливахи бросился вперед, смял вражеского латника, выходившего на линию "визиров трон", сокрушил боевого слона и сразу же заметался меж двумя ладьями Смерти.

Гуляй-города на спинах ладей хищно скалили зубцы.

Визирь поверг еще одного латника и сложил голову, осажденный черным воинством.

И тогда рука Смерти протянулась и сняла с головы короля белых корону.

— Аминь, — сказала она.

— Я могу гордиться, — сказал Выливаха. — Не всякий играет со Смертью.

— Ты неплохо дрался. Смотри, почти час. На других достаточно и десяти минут.

— Ничего удивительного. Это была самая волнующая партия в моей жизни.

— Все кончено, бунтарь. Стражник, введи остальных.

В комнату вошли все гребцы с ладьи. Во главе их стояла девушка, а замыкал шествие — Перевозчик.

— Вот, — сказала Смерть. — Он много брал на себя. Хотел играть со мною. Смотрите на его унижение, смерды.

— Проиграть не унижение, — сказала Березка. — Унизительно — смеяться над тем, кто мужественно проиграл.

Она смотрела прямо в глазницы Смерти.

— Много ты понимаешь, глупая курочка, — сказала Смерть. — Много ты понимаешь, слабенькая ципа.

Встретилась глазами с Выливахой и запахнула на груди плащ, прикрыла им свои старые желтые кости. И только тогда Выливаха понял, что перед ним тоже женщина, с ненавистью к счастливым и завистью к ним.

— Что, Выливаха, может, сыграем на цветок? — спросила она.

— Я могу играть собою. Но я не играю родной землей.

— Что ж, — уже безразлично сказала Смерть, — тогда иди к Арахне, девчонка.

— Но я не хочу туда, — недоуменно сказала Березка.

— Как я тебя ненавижу, — сказал Выливаха безносой. — Совсем как наших радцев и князей.

— А между тем я добрая, — сказала Смерть. — Хотите, идите вдвоем.

Девушка как будто даже с облегчением бросилась к Выливахе.

— Идем. Пусть посмотрит.

— Я тоже была молода, — снисходительно сказала Смерть. — Я помню своего первого. Его звали Авель. А теперь мне все это уже ни к чему. Я знаю цену всем вам. Мужчины — подлый народ, но нет ничего подлее, чем женщины… Что, Выливаха, не играла ли тобой единственная, кого ты по-настоящему желал… больше жизни?

— Ну, — сказал Выливаха.

— Подличала, набивала себе цену, мучила тем больше, чем больше ты любил. И чем больше ты любил, — тем меньше уважала. Нужна ей была твоя безграничная любовь? Кнут ей был нужен. Кнут и кулак. Презрение и рабство. Хоть у последней продажной твари, у труса, у изменника — лишь бы лизать ноги. И ты еще не хочешь забвения? Да дай вашему подлому человеческому племени — вот здесь, сейчас, — спастись по одному, оставив всех остальных Арахне, — кто не воспользуется этим? Вот ты, цыпленочек, а ну… сыграй со мною на свою жалкую, ничтожную жизнь.

— Я… не умею, — лицо Березки угасло.

— А умела б, бросила всех и не почесалась. А ты… Пе-ре-воз-чик? Ты, предатель?.. А ты, лживый поп? А все вы? А ты, Выливаха, достойнейший кавалер, ну-ка, сыграй на ее жизнь.

— Чужим — не играю. Никогда не играл на чужое добро.

— Ну, и еще на всех этих. Ну! На двадцать лет этой дивчины. На двадцать лет Перевозчика, на двадцать — всех остальных. На всех, кроме попа, потому что он мечтал о царстве посмертном. Ну?!! Жалкая слизь человечья!

— Выливаха, — сказал Полочанин. — Долго еще она будет измываться над нами?

— А проигрыш?

— А достоинство, — сказал Полочанин.

— Согласен, — сказал Гервасий.

Смерть вскинула голову.

— Ты? Тебе же все равно ничто, ничто больше не поможет. Что тебе?

Выливаха расставлял тяжелые фигуры. И каждый удар донцем о доску был, как удар по крышке гроба.

— Что тебе до этого Полочанина? Что тебе до этого Перевозчика?

Гервасий подышал на донышко своего визиря: от злого глаза.

— Ты проиграешь. Ты никогда-никогда их не встретишь. Никто никогда не узнает.

Гервасий выравнивал шеренгу латников.

— Ты понимаешь, на что поднимаешь руку? На Мое величие!

"Горе и несчастье Рогачева" протянуло руку и взяло у девушки цветок.

— Ты помнишь царя Ивана? Я и тебе не дам забвения.

Красивые губы Выливахи вызывающе, дерзко улыбались, и не было, кажется, ничего прекраснее этой улыбки.

— Спасибо, — сказал он.

— Тогда — пропадай, — сказала Смерть, — ты, сеющий в сердцах этих… несчастных несбыточные надежды.

— А что, хлопцы, — сказал Выливаха, — пять минут надежды, разве мало?

Гребцы улыбнулись.

— Так пропадай, — сказала Смерть.

Латник ее визиря сделал два шага вперед. Выливаха двинул своего.

Как застрельщики сечи, как Ракута и Койдан под Крутогорьем, латники стояли в середине поля. Лицом к лицу.

…Неодолимо, как тьма-тем, как Литва на маленькое белорусское воинство, как море крестоносцев на три сотни воинов князя Давида, как османы на Косовом поле, как рыцари на Белой Горе, — двигались воины Смерти. И снова Выливаха почувствовал, что никто, никогда не может выиграть у силы, сидящей напротив.

Нечеловеческая, высшая, холодная и неумолимая рассудочность, никогда не ошибающаяся, воевала с ним. Это было страшно, как во сне. И Гервасий понял, что он, действительно, погиб.

— Поздно, Выливаха, — засмеялась, заскрипела Смерть. — Поздно даже с этой девкой. Поздно. Играть нужно в жизни. Хе-хе. И мое счастье, что вы, и особенно глупые бабы, не понимаете этого. Из корысти они отказывают бедным, но благородным, будто у них три жизни.

И неодолимо, как во сне, Смерть сразила слона Выливахи.

— А вы, когда они отказывают вам, ублажаете их подношениями. Будто ваши бусы стоят магнатских дворцов, будто ваша дешевенькая бирюза с дорогим поцелуем стоит кареты с шестью рысаками без поцелуя? Будто серебряное дешевое зеркальце, подаренное трепетным влюбленным, имеет в глазах такой ценность, в сравнении с загородной виллой, подаренной — безразлично кем, жеребцом или кастратом. Хе-хе.

Смерть смотрела то на Выливаху, то на Березку. Она злилась и, тем не менее, сокрушала оборону Гервасия, как хотела. И тот, несмотря на холодное спокойствие видел: все кончено. Он срезал слона Смерти и тотчас же потерял свою ладью и латника, угрожавшего шатру визиря. Выливаха взглянул на девушку, увидел ее лицо и пожал плечами.

— Дарите им серебряные зеркальца, — скрипела Смерть. — А я б дарила им зеркальца будущего. Я бы дарила им вместо зеркальца череп. "Возьми, мол, дурочка, смотри. Смотри, какой ты будешь завтра. Не подличай. Люби, когда любят тебя…" Не слушает… Не послушает… Хе-хе-хе…

У Гервасия опустились руки. Но вслух он сказал:

— Думаешь над каждым ходом, как поп перед заутреней: выпить — не выпить.

— Возьми и ты рюмочку. — Смерть сняла очередного латника.

Выливаха рыскал глазами по доске, соображая, что ему теперь предпринять.

Арахна дышала ему в затылок.

— Брысь! — крикнул ей Выливаха, в раздумье водя рукой над фигурами.

— Что она тебе, мешает?

— Конечно. Как икона в спальне… Не могу я, когда смотрят…

Арахна отползла. Гервасий покачал головой, хитровато улыбнулся.

— Эй, Полочанин, ай лизунчик. Поди же ты, перед кончиной, можно сказать, а куда смотришь, чтоб тебе пусто было.

Смерть покосилась на Полочанина. И в это время Выливаха подставил Смерти своего пятого латника, одновременно подвинув рукой под бой ее ладью.

Безглазая снова взглянула на доску, являющую собой картину страшного разгрома. Ухмыльнулась:

— Сейчас тебя моя ладья отчаяния… О л-латничек! Ну-ка, голубчик! Ступай к усопшим, ладненький ты мой.

Со стороны казалось, что ладья сейчас ворвется в войско и довершит разгром. Латник Гервасия исчез с доски… И тогда рогачевец с грохотом снял подставленную им же самим ладью.

— На!

Смерть зашипела.

— И вот тебе еще угроза, королю. Это тебе за "ласку" ко мне.

Король Смерти отступил от визиря, оставив его в беде.

— На, — стукнул по нему Выливаха, не давая опомниться. — Два щита перед одним мечом. Выбирай. Коню — слона или моему визирю — вторую ладью.

И он снял ладью отчаяния. Последнюю ладью Смерти.

Люди ахнули. На доске буквально за какую-то минуту все переменилось. В стальном строе атакующих — зияли теперь страшные бреши. Войско Смерти истекало кровью. И, однако, без обеих ладей, без визиря, слона, она все равно была сильнее всякого игрока на земле. Потому что она предвидела все возможные положения фигур на поле боя и знала, чем завершится и как может развиться любой ход врага.

Выливаха, как и всякий человек, мог только сказать, что вот эта веточка дубка даст за этот год "погон" длиной в десять дюймов, а та — в двадцать, потому что на нее падает больше солнца. Смерть нечеловеческим своим зрением видела, каким будет этот дуб в последний миг своего существования, через сто лет, когда топор ударит его у основания ствола. И она бесстрашно, хладнокровно начала пользоваться этим знанием. Она собрала все силы в кулак и начала давить на правый фланг войска Выливахи.

…И в этот миг Гервасия осенило, новая мысль вселила в его душу ростки необыкновенной радости…

…Детство. Друзья идут по грибы. Все остальные продираются в чащобу, а он спокойно идет лесной дорогой и через каждые несколько шагов снимает боровик, вылезший прямо между колеями. Твердый, снизу словно посыпанный мукой (шел дождь, и капли, подпрыгивая от земли, били под его зонтик, а потом высохли), кременной, как сыр.

А вот соловейка; третье лето он преспокойно жил под его окном. А вот заяц; он дожил до старости сразу за гумнами, потому что так не бывает.

Делай неожиданное, делай, как не бывает, делай, как не делает никто, — и тогда победишь. Даже если ты слаб, как комар среди враждебного моря. Потому что только глупцы рассуждают всегда по правилам здравого смысла. Потому что человек только тогда человек, когда он дерзко рвет унылое предопределение и плюет на "извечный" закон.

— Ты воюешь не по правилам, Выливаха, — сказала Смерть. — Ты отдал мне этого латника и, следовательно, должен был закрепиться вот здесь, а вместо этого…

— Кому должен?

— Безошибочности…

— Я должен вот им, этим людям. И никому больше.

Еще один слон Смерти зарокотал ребрами по столу. Выливаха ухмыльнулся… Что знала эта безглазая дрянь о рябине, растущей на его замке, пусть и без достаточного простора земли, но зато недосягаемой для коз? Что знала она о зайце в зарослях боярышника, который ценой ежедневных царапин сберегал в целости шкуру. Что знала она о его народе, жившем вопреки всему, взращивая шипы на своих корнях, а не на стеблях?

"Пускай косит твоя коса. Что мне от моих красивых, но ненужных цветов, если корни мои молчат и разрастаются в земле, и ждут своего дня?"

— Выливаха, где смысл твоих действий?

— А ты что думала, я — áбак[18]. Человек — скотина непоследовательная. Поэтому он и не скотина.

Он ликовал в душе. Она, непостижимая, неодолимая, не могла понять только одного: божественной непоследовательности человеческой мысли. Даже не божественной. Потому что человек порой из обычного падения игральных костей делает более значительные выводы, чем бог из бесспорного закона о том, что дважды два — четыре.

— Ты вроде отцов нашей церкви, — сказал Выливаха. — Возьми их за ноги, встряхни — сразу из них дерьмо посыплется. Три истины — и больше нет… "Рабы, повинуйтесь господам вашим", "Дух — главное, а тленная плоть — за ним", "Аще не будете яко младенцы, — не достигнете царства небесного"… Содетели мудрости для бедных… Чеканщики побасенок для всех.

Он снял коня Смерти.

Он вспомнил землю и улыбнулся. Его новая, непобедимая мудрость была мудростью потому, что в ней не было ничего скованного. В ней были вдохновение, порыв, боль сердца, неосознанная приверженность к одному и отвращение к другому. Жаль, что поздно, поздно пришла к нему мудрость. Но он подумал, что как Смерть вот сейчас не в силах одолеть его, так никогда не одолеет его живых братьев великое королевство, которым правил рогатый его радением Цикмун. Никогда, даже с помощью подлюг вроде несвижского Радзивилла, старобинского Слуцкого или разных там Свирских да Хадкевичей. Потому что все они поступали "как следует".

— Мат! — сказал он.

Смерть безмолвствовала. Потом подняла на него глазницы.

— Непостижимо, — сказала она, не разжимая зубов. — С той самой минуты, когда я зевнула ладью…

— Ты зевнула ее раньше, — сказал Выливаха. — Еще на море.

— Победил… Что же, меня утешает то, что это последняя твоя победа. Что ты — первый, но ты и последний.

— И то правда, — сказал Гервасий и встал. — Хотя… Кто знает… Нонеча пошли такие дети. И потом — о чем мне сожалеть, когда я смог невозможное, когда я исчезну — победителем?

— Попрощайся с ними, — сказала Смерть.

— Ничего, хлопцы, — сказал Выливаха. — Встретимся на кожемякином шестке, как сказал наш добрый король московскому царю.

— А я? — сказала Березка.

— Шуми подольше, — сказал Выливаха. — Постарайся там насчет детей и за меня… Живи счастливо, маленькая.

И он, прямой, двинулся к двери, куда уже опускался паук.

— Гервасий, — услышал он за собою.

Странно, он шел спиной к ней и одновременно мог поклясться, что видит ее глаза и понимает, понимает то, что живет в этих глазах. Но он шел.

Арахна поджала брюхо, готовясь к броску.

— Пани! Пани! Пусть он подождет, я не хочу!

— Чего ты не хочешь?

— Я не хочу… на землю.

— Так иди за ним.

— Спасибо… Спасибо вам, пани Смерть.

— Иди, девка.

Выливаха едва успел оттолкнуть девушку от паутины.

— Больно ты знаешь жизнь, глупенькая… Назад!

— Я и не знала ее… До самой ладьи… — Она глядела на него, как на бога. — Так что мне в том незнании?

— Глупая, глупая, — с болью сказал он. — Ты и не знаешь, кто я. Брехун, пьянчуга, бабник, безбожник, еретик, преступник, обжора, пугало всех добрых людей.

— Все равно. Только… перед тем как пойдешь… поцелуй, пожалуйста, меня.

И вдруг Полочанин грохнул шахматной доской о каменные плиты.

— Ты, — сказал он Смерти. — Это уже слишком. Или убивай сразу и вместе со мной, или отпусти.

— Не могу, — сказала Смерть. — Разве что… разделить между ними жизнь этой квочки. Вместо двадцати для нее — каждому будет по десяти… Ты согласна умереть в двадцать семь лет?

— Я согласна была и в семнадцать, — сказала Березка.

— А ты, Выливаха?

— Я хочу, чтобы она жила, сколько ей следует.

— Тогда я пойду сейчас, — понурила голову девушка. — Не все ли равно мне, если ты не хочешь меня.

Выливаха задумался.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Попробуем заново. Хотя у нас и мало дней, но, я думаю, помня об этом, мы будем нести друг друга бережно… как несут последний кувшин с водкой на крестины.

Даже сейчас он был неисправим.

— Ну, что вы там шепчетесь, как раки? — спросил он у людей.

— Слушай меня, — сказал Полочанин. — Мне тяжело лишаться даже одного вновь обретенного дня. Тем паче теперь, когда я знаю, что такое смерть и не хочу ее, как… смерти. И все же возьмите два моих года. Будет несправедливо, если я переживу вас… на целых десять лет, рогачевец.

Гервасий понял, что отказываться нельзя.

— Мы берем их, — сказал он.

— И мои два года… И мои… И мои… — загудели голоса.

Смерть считала на пальцах. И, насчитав очередных десять, клала на стол одну фигурку. И постепенно у нее все больше отвисала челюсть.

— Что вы делаете?! — спросила она. — Вы, которые больше всего боитесь меня, вы дали им еще шестьдесят лет каждому. И этот еретик и охульник проживет на земле девяносто три года, а она семьдесят семь!.. Побойтесь Арахны, люди!!!

А в это время маленький человечек, прятавшийся за спинами других, растолкал толпу и, не обращая внимания на старую, подошел к Гервасию.

— Прости, я не могу отдать тебе два своих года.

Улыбка у него была виноватая.

— В конце концов, — сказала Смерть. — Я еще не совсем изуверилась в вас, люди.

— Понимаешь, — сказал человечек, — мой город пообещали вырезать стрельцы. До последнего человека. Мы не могли бы продержаться дольше, чем до вечера, а я был убит утром, как раз в начале штурма. У меня только один день жизни. Возможно, не стоило бы и возвращаться, тем более, что все мои погибли, а вечером никто уже не скажет мне по-своему: "Здоров, Гальяш-медовар!" Но ведь и один этот день я могу держать меч, шибень или нож. И меня будет угнетать мысль, что я вроде бы как бросил тех, и город, и свою землю, и медоварню у Перевесища. Понимаешь, он был красив, город, пока они не пришли. И даже пчела, у которой нет своего слова, не жалеет жала и жизни, защищая улей. Мне стыдно, но… не обессудь… возьми и две моих минуты, брат.

Выливаха молчал.

— Спасибо за самый дорогой дар, — наконец сказал он.

— Брось, — сказала Смерть. — Что ты за это время сделаешь?

— Выпью с нею последний кубок… Чтобы ты сдохла и чтоб такие, как он, не перевелись на нашей земле… Идем, люди.

— А я?! — спросил вдруг поп.

— А ты оставайся в своем Эдэме, лжец, — сказал Полочанин.

— Нет, — глухо сказал поп. — Нет… Нет!

Люди проходили мимо него.

— Стойте, — сказал Выливаха. — Грех оставлять здесь живую еще душу. Он дурак. Он не будет больше. Правда же не будешь?

— Нет, — сказал поп, озираясь. — Все, что хотите, только не это. Нищенствовать, писать еретические вирши… Грабить богатых, чтоб после вороны пили твои глаза на колу… на Замковой площади. Только возьмите с собой.

— Так как же, — сказал Гервасий. — Сложимся еще раз, что ли. Ей-богу, будто и вовсе не преисподняя, а корчма, когда у пропойцев волки воют в карманах.

В тишине, воцарившейся после его слов, все услышали вдруг глухие и тяжелые шаги по каменным плитам пола.

Перевозчик шел к последней двери.

Весь осунувшийся, весь грузный, он шел… шел… и остановился только у паутины. Повернулся. Обвел людей синими глазами.

— Не нужно, — сказал он. — Я дам. Я отдам. Потому что я одного только хочу. Забвенья… Забвенья… Забвенья…

И он жадно, со стоном протянул руки. Арахна метнулась вниз и схватила его. В следующее мгновение он исчез. Исчез, будто его и не было. Послышался еще только шорох, будто освобожденный вздох.

И потом все утихло.

Смерть уставилась в землю, кутая свои старые кости.

— До скорой встречи, Выливаха, — наконец сказала она.

— До скорой встречи, — улыбнулся он и обнял плечи девушки.

…Через несколько минут вода извергла их на поверхность Святого Озера, что недалеко от Рогачева. Мужик, который вел на водопой коня, вдруг увидел шесть десятков людей, что купались в полном облачении, и среди них одного попа. И тогда мужик, сотворив крестное знамение, взвалился на коня и, пришпоривая его черными пятками, поскакал во весь опор, ровно за ним гнались сборщики подати. Вечером он богом клялся в корчме, что рогачевские радцы снова перепились и, вместе с духовным отцом и в полной одежде то ли освежались водой, то ли ходили с бреденем.

Поскольку такое не было в диковинку, — ему поверили.

А бывшие гребцы Ладьи Отчаяния тем временем шли все дальше и дальше, и одежда высыхала на горячих их грудях, дымившихся под горячим солнцем.

Трепетал на межах золотистый донник, золотые пчелы гудели над бортями, а в небе, в пылающем свете, звенели под облаками жаворонки.

Людей становилось все меньше и меньше, потому что они расходились и расходились, уменьшаясь до живых точек на лоне земном. И наконец Выливаха с девушкой и Полочанином остались втроем.

— Почему ты сказал "до скорой встречи", а сам улыбнулся, Выливаха?

— Вряд ли встреча последнего моего потомка с нею будет скоро.

— Твоя правда, — сказал Полочанин. — Да и вымрут ли они вообще, такие горластые?.. Дай цветок, брат.

Он взял цветок, немного увядший, и посадил его, как метлицу, на шипшинный куст. И удивительно, остальные цветы сразу стали темнее. И с тех пор над Днепром растет темная шипшина, она цветет круглое лето, чтобы никто не остался без родного цветка, когда наступит час уходить с нашей доброй земли.

— Бывай, брат Полочанин.

— Бывай, лыцарь, бывай.

Третий пошел на север и скоро исчез в горячем сиянии. А они пошли своей дорогой и скоро увидели замчище, и Днепр, а в стороне — старую хоромину Выливахи.

Цвела возле нее жимолость, белые облака боярышниковых оград дурманили зайца, сладко спавшего в их недрах, калина выбросила свои нежные зонтики. А Выливаха шел, и рука его лежала на девичьем плече.

Жизнь вернула ему единственную. И благодарение богу, что не оставила с ним той, а дала ему лучшую, чистую и преданную, истинное дитя этой земли.

На повороте тропинки, где неистовствовала синяя сирень, на них вывернулось шествие. Впереди шли опечаленные друзья во главе с Ирой Франтичком, а за ними, вполурысь, несли пустой гроб люди из притча, спорили о чем-то поп и патер, и шагали с напускно-постными рылами радцы и замковые люди.

Выливаха слышал одни голоса.

— Горе, хлопцы.

— Помянем горемыку.

— Такая упрямая, такая крепкая жизнь. Придавленная — а жизнь.

Но он слышал и другое.

— Простит ли его верховная сила?

— Скажу я вам, чистилище едва ли отпустит такую закоренелую душу хотя бы на год… даже если продать его двор, а деньги отдать мне, ксендзу.

— Какое чистилище?! Все это ваши римские выдумки.

— А пан — схизмат!

— Успокойтесь. Удовольствуйтесь тем, что вы — добрые люди, а он — червь и еретик.

— И не место ему среди достойнейших.

— Кон-нечно. Ни денег у него не было, ни глубокого почтения к властям, ни благонадежности. Ни благосостояния. Ни морали. Ни Христа.

И тогда Выливаха вышел на тропу и отрезал одни голоса от других.

— Вы можете вернуться, — сказал он. — Вас никто не звал сюда.

У кастеляна отвисла челюсть.

— Т-ты… ж-жив?

— А то как же. И буду жить с нею. Пока не умру в один с нею час… Можете взять этот гроб для кастеляна: по-моему он уже смердит…

— Как же…

— А вы что же, думаете, мы смертны и легко умираем?.. Идите, идите. Оставьте вино нам. Хлебайте уксус и желчь, перевозчики. У нас свой Эдэм. Не для вас.

И он взял девушку за руку, а друзья обняли их. И все они, оставив на тропе людей над пустым гробом, пошли в заросли боярышника и извечной, как эта земля, шипшины.

И заяц из недр боярышника не пустился от них наутек, а повернулся задом к оставленным и стал так хохотать, что у него треснула верхняя губа.

А боярышник цвел над землей, и это было действительно, как Эдэм, где звучал тихий и ласковый смех, то ли заячий, то ли, быть может, самой жизни.


Примечания

1

Выливаха — белая цапля (бел.)

(обратно)

2

Налим.

(обратно)

3

Жерех.

(обратно)

4

Рыбец.

(обратно)

5

Грош.

(обратно)

6

Копа — местный суд.

(обратно)

7

С поличным.

(обратно)

8

Архивист, нотариус.

(обратно)

9

Сигизмунд (белорусск. народн. интерпретация).

(обратно)

10

"Сигиз. — король — польск."

(обратно)

11

Шиповник (бел.).

(обратно)

12

Тивун — надсмотрщик.

(обратно)

13

Пялёстак — лепесток.

(обратно)

14

Рожа — диалектное от "ружа" — роза.

(обратно)

15

Пакутны — страдающий.

(обратно)

16

Дзівосны — дивный.

(обратно)

17

Довольно нам лежать кучею камней! Что мы, в конце концов, горюем, как бедный Марк? Давайте из жирного панства построим свинарники, а из старых дев построим костелы. Тюрьмы для палачей — построим из судей, из властелинов — выгребные ямы… Пока живем мы — до тех пор мы люди, а в смерти будем — тоже людьми. Любят нас небо, вино и женщины. Солнцем красным, солнцем пророчьим народ наш упрямо встает над миром даже после самой темной ночи. Это наша честь, счастье и сила: жить вопреки вторжениям и ранам там, где давно бы другим покосили радость и солнце, песню и любовь.

(обратно)

18

Счетная доска.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***