КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 402478 томов
Объем библиотеки - 529 Гб.
Всего авторов - 171274
Пользователей - 91508

Последние комментарии

Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Шилин: Две гитары (Партитуры)

Добавлена еще одна вариация.
Кто скачал предыдущую версию - перекачайте.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Colourban про Арсёнов: Взросление Сена (Боевая фантастика)

Я пока не читал эту серию, да и этого автора вообще, ждал завершения. На сайте АвторТудэй Илья, отвечая на вопросы читателей, конкретизировал, что серия «Сен» закончена. Пятая книга последняя. На будущее у него есть мысли написать что-то в этом же мире, но точно не прямое продолжение серии, и быстрой реализации он не обещает. 3, 4 и 5 книги, выложенные в настоящее время на АвторТудэй и на ЛитРес вроде вычитаны, а также частично, 4-я существенно, переработаны относительно старых самиздатовских вариантов. Что-то он там ещё доделывает по нецензурным версиям, но в целом это законченный цикл. Можно читать таким, как я, любителям завершённых произведений.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Матяев: Я встретил вас... (Партитуры)

Уважаемые гитаристы. Если у кого имеется "Есть только миг" в обработке Матяева - выложите, пожалуйста, на сайт. У меня была, но потерялась при переезде в другой город. Она даже лучше ореховской обработки.

Рейтинг: +4 ( 5 за, 1 против).
Stribog73 про Шилин: Две гитары (Партитуры)

Очень интересная обработка. Самая динамичная из тех, что у меня имеется (а их у меня четыре).

Рейтинг: +4 ( 5 за, 1 против).
Stribog73 про Орехов: Бродяга (Партитуры)

Ребята, в аннотации ошибка - это ноты для 7-ми струнной гитары.

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
Stribog73 про Орехов: В красной рубашеночке. Версия II (Переложение Ю.Зырянова) (Партитуры)

Всё, глюк с fdb исправлен. Можно спокойно качать. Спасибо админу.
У меня очень и очень много хороших нот для 6-ти и 7-ми струнных гитар. Собираю еще с советских времен. Так что ждите - буду периодически заливать.

Рейтинг: +4 ( 5 за, 1 против).
загрузка...

Альтернативная история (fb2)

- Альтернативная история (пер. Юлия Зонис, ...) (и.с. Лучшие из лучших. Фантастика. Фэнтези. Мистика) 2.4 Мб, 676с. (скачать fb2) - Фредерик Пол - Гарри Тертлдав - Гарри Гаррисон - Ким Ньюман - Стивен Бакстер

Настройки текста:



АЛЬТЕРНАТИВНАЯ ИСТОРИЯ под редакцией Йена Уотсона и Йена Уэйтса

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Существует бесконечное множество вариантов прошлого, все они равноправны, — писал Андре Моруа, французский романист и биограф. — В каждый определенный момент времени, каким бы кратким ни казался этот миг, линия событий разветвляется, подобно стволу дерева, образующему парные ветви». Этот фрагмент цитируется в книге «Виртуальная история: альтернативы и гипотезы» («Virtual History: Alternatives and Counterfactuals»), вышедшей под редакцией историка и политолога Найала Фергюсона.

Сегодня ученые с достаточным уважением относятся к жанру альтернативной истории, что привело к появлению ряда работ, сравнительно новых, но успевших завоевать всеобщее признание, как например «А что, если бы..?» Роберта Коули, построенной на предположениях военных историков относительно развития тех или иных военно-политических ситуаций; или «Что могло бы быть» Эндрю Робертса, где выдающиеся историки современности представляют свой взгляд на двенадцать фактов мировой истории.

Однако не все одобряют подобного рода сослагательное наклонение; хотя если принять во внимание, что концепция «множественности миров» из квантовой физики, допускающая возможность существования параллельных вселенных, истинна, то в разветвляющейся мультивселенной способны иметь место все хоть сколько-нибудь вероятные ситуации.

Более того, можно ли считать, что все события мировой истории были в каком-то смысле неизбежны, просто потому, что все уже случилось именно так, как случилось?

Кто в 1975 году мог бы предположить, что несколько лет спустя премьер-министр Великобритании, женщина, попробует разрешить конфликт в Южной Атлантике, возникший из-за нескольких отдаленных островов, населенных по большей части овцами, с помощью ядерного оружия?

Кто мог допустить, что антитеррористические законы Британии, принятые после того, как захваченные самолеты протаранили башни Всемирного торгового центра, перво-наперво будут направлены на то, чтобы заморозить активы Исландского банка на основании выданных ипотечных кредитов неплатежеспособному населению Соединенных Штатов?

Однако долгое время построение будоражащих воображение гипотез, как могла бы развиваться та или иная ситуация, оставалось прерогативой писателей, работающих в жанре научной фантастики. Поэтому в нашей антологии вы прочтете о том, что было бы, если бы Римская империя не пришла в упадок и не пала под ударами варваров; ислам распространился бы много шире; коренные индейцы Америки оказали бы достойное сопротивление вторжению европейцев; индусы — жители Индии, — а не британцы создали бы империю; цивилизованные китайцы уже обосновались бы в Калифорнии, когда туда впервые нагрянули бы грубые европейцы; король Альфред по-настоящему обиделся бы из-за подгоревших лепешек, и о многом-многом другом, что, несомненно, произошло где-либо (или когда-либо) в альтернативной реальности, даже если это произошло не совсем так, как трактуется у нас.

Вы познакомитесь с классическими образцами поджанра, получившими различные премии, а также с достойными самородками и шедеврами недавнего времени, среди которых три абсолютно новых замечательных произведения, написанных Джеймсом Морроу, Стивеном Бакстером и Кеном Маклеодом специально для этой антологии. В них идет речь о другой (альтернативной) правде, касающейся «Титаника», судебного процесса над Дарвином и одним из его последователей, и ближайшего будущего Шотландии, которое начинается, как и будущее Лондона, далеко на юге.

Йен Уотсон и Йен Уэйтс

перевод С. Беловой

Джеймс Морроу ПЛОТ «ТИТАНИКА»

15 апреля 1912 года

40° 25′ с. ш., 51° 18′ з. д.

«На море шторма нет». Откуда взялась эта фраза? Полагаю, из какого-то стихотворения для зубрежки в Оксбридже.[1] Одного из тех загадочных произведений, которое мне пришлось читать в десятом классе, — но его название вылетело у меня из головы, равно как и имя автора. Если хотите получить хорошее образование по английскому, постарайтесь родиться не в Уолтоне-на-Холме.[2] «На море шторма нет». Надо спросить нашего литератора, мистера Футреля из Массачусетса. Он знает.


Нас должны были подобрать — сколько уже? — четырнадцать часов назад. Безусловно, не более чем шестнадцать. Наши радисты, Филипс и Брайд, заверили меня, что капитан «Карпатии» Рострон сразу подтвердил, что сигнал бедствия с «Титаника» принят, добавив: «Мы идем к вам так быстро, как только возможно, и предполагаем быть на месте в течение четырех часов». С тех пор как Корабль Мечты вошел в Долину Смерти, примерно в 2.20 после полуночи, мы продрейфовали около пятнадцати миль к юго-западу. Рострон, конечно же, может определить наше нынешнее местоположение. Ну и где он, черт его побери?

Теперь нас опять накрыла темнота. Ртуть в термометре опускается. Я осматриваю горизонт в поисках огней «Карпатии», но вижу лишь холодное черное небо, усеянное миллионами равнодушных звезд. Через минуту я прикажу мистеру Лайтоллеру выпустить нашу последнюю сигнальную ракету, а также попрошу преподобного Бейтмана послать в небеса еще одну аварийную молитву.

К добру или нет, но капитан Смит настоял на том, что должен совершить благородный поступок и отправиться на дно вместе со своим кораблем. (Точнее, он настоял, что должен совершить благородный поступок, застрелившись и тем самым гарантировав, что его останки отправятся на дно вместе с кораблем.) Он сделал так, и в результате я остался фактически главным на этом плавучем сооружении. Наверное, я должен испытывать к нему благодарность. Наконец-то у меня появился свой корабль, если только можно назвать кораблем этот наспех сколоченный импровизированный плот. Примут ли меня другие потерпевшие крушение в качестве их попечителя и хранителя? Пока не уверен. Завтра после рассвета я обращусь ко всей нашей компании с пояснением, что юридически я здесь главный и у меня есть план спасения, хотя второе утверждение окажется некоторым отступлением от истины, поскольку план нашего спасения пока еще не посетил мое воображение.

Для меня истинное чудо, что так много душ благополучно спаслось с тонущего лайнера. Господь и Его ангелы наверняка хранили нас. Пока у нас всего лишь девятнадцать погибших: дюжина смертей случилась во время перемещения людей с корабля на плот — шок, сердечные приступы, несчастные случаи, — а потом еще семь, вскоре после восхода солнца, от переохлаждения. Мрачная статистика, несомненно, но это намного лучше, чем примерно тысяча смертей, которые неизбежно последовали бы, не прими мы дерзкий план мистера Эндрюса.

Главная из моих непосредственных обязанностей — начать вести записи о наших злоключениях. Вот я и сижу с пером в одной руке и электрическим фонариком в другой. Ведя нечто вроде судового журнала, я могу реально считать себя капитаном, хотя сейчас я ощущаю себя кем-то вроде старины Генри Тингла Уайлда, ливерпульца, который никогда не покидал Ливерпуль. «На море шторма нет».


16 апреля 1912 года

39° 19′ с. ш., 51° 40′ з. д.

Когда я объявил собравшимся, что по всем морским законам я теперь полноправный командующий на этом плавучем средстве, я услышал резкий протестующий голос Василия Плотчарского, пассажира третьего класса, который назвал меня «буржуазным лакеем в услужении капиталистического чудовища по имени „Уайт стар лайн“».[3] (Придется за этим Плотчарским приглядывать. Интересно, сколько еще большевиков плыло на «Титанике»?) Но в целом моя речь была воспринята хорошо. Услышав, что я назвал наш плот «Ада» «в честь моей покойной жены, которая трагически скончалась два года назад», собравшиеся отреагировали почтительным молчанием, затем отец Байлс хоть и пискляво, но громко, чтобы его услышали все, сказал:

— Сейчас эта дражайшая женщина смотрит с небес, умоляя нас не терять веры.

Мое решение относительно девятнадцати тел, сложенных на корме, оказалось более спорным. Группа бывших пассажиров первого класса, возглавляемая полковником Астором, настаивала, чтобы мы устроили им «немедленные христианские похороны в море», после чего мой первый офицер объяснил аристократам, что трупы могут со временем «сыграть свою роль в этой драме». Предсказание мистера Лайтоллера заставило кое-кого ахнуть от ужаса или высокомерно фыркнуть, однако никто не попытался столкнуть эти «замороженные активы» за борт.

В тот день я велел провести полную инвентаризацию — хороший способ занять делом нашу компанию. Прежде чем уплыть от места катастрофы, мы подобрали примерно треть плавучих контейнеров, выброшенных в море стюардами мистера Латимера: бочонки с вином, бочки с пивом, ящики с сырами и хлебом, коробки и мешки с вещами, туалетные наборы. Если бы ночь на воскресенье стояла лунная, мы бы собрали плавающие припасы полностью. Впрочем, лунной ночью мы могли бы и вовсе не врезаться в айсберг.

Итог оказался воодушевляющим. Если предположить, что на борту «Ады» будет царить экономия — а она будет здесь, и да поможет мне Бог, — у нас хватит провизии и воды, чтобы обеспечить ее обитателей, всех 2187 выживших, не менее чем на десять дней. У нас есть два исправных компаса, три бронзовых секстана, четыре термометра, один барометр, один анемометр, рыболовные снасти, принадлежности для шитья, гибкая крепежная проволока и двадцать кусков брезента, не говоря уже о дровяной печке Франклина,[4] которую мистер Лайтоллер ухитрился склепать из нескольких кусков металла.


Вчерашняя попытка поднять парус окончилась неудачей, но сегодня днем нам повезло: мы установили изящно изогнутую импровизированную мачту из стойки перил большой лестницы, а затем подняли на ней лоскутный парус из бархатных занавесей, ковриков, сигнальных флагов, смокингов и дамских юбок. Мой разум ясен, моя стратегия определена, курс проложен. Мы поплывем в более теплые воды, иначе из-за этого демонического холода будут новые жертвы. И если мне не доведется больше увидеть ледовые поля или айсберги Северной Атлантики, я жалеть не стану.


18 апреля 1912 года

37°11′ с. ш., 52°11′ з. д.

Пока все события еще свежи в памяти, я должен записать историю рождения «Ады», начиная с самого столкновения. Я ощутил удар примерно в 23.40, а к полуночи в мою каюту зашел мистер Лайтоллер и сказал, что пробито не менее пяти водонепроницаемых отсеков подряд, возможно, даже шесть. И, как он понимает, корабль обречен и пойдет ко дну в ближайшие несколько часов.

Вызвав мистера Муди на мостик — так как худшее уже случилось, можно было возложить командование и на шестого офицера, — капитан Смит передал остальным офицерам, чтобы мы срочно собрались в штурманской рубке. К тому времени, когда я туда пришел, примерно в пять минут пополуночи, мистер Эндрюс, который проектировал «Титаник», уже сидел за столом вместе с главным инженером мистером Беллом, корабельным плотником мистером Хатчинсоном и нашим врачом-хирургом О’Лафлином. Заняв свое место рядом с мистером Мэрдоком, который все еще не смирился с тем, что мое назначение в последний момент на должность старшего офицера понизило его до первого помощника капитана, я немедленно понял, что кораблю конец, — настолько был ощутим страх капитана Смита.

— Даже сейчас, пока мы тут сидим, Филипс и Брайд работают в радиорубке, пытаясь связаться с «Калифорниэн», которому до нас не больше часа ходу, — сказал капитан. — С сожалением вынужден сообщить, что их радист, очевидно, выключил на ночь свой аппарат. Однако у нас есть все основания полагать, что капитан Рострон и «Карпатия» будут здесь в течение четырех часов. Если бы дело происходило в тропиках, мы просто надели бы на всех спасательные пояса, спустили за борт — и пусть бы себе болтались на волнах, дожидаясь спасения. Но это Северная Атлантика и температура воды двадцать восемь градусов по Фаренгейту.[5]


— После краткого пребывания в этом жутком гаспачо[6] средний человек скончается из-за гипотермии, — сказал мистер Мэрдок, которому нравилось важничать перед нами, ливерпульцами, щеголяя словечками вроде «гаспачо» и «гипотермия». — Я прав, доктор О’Лафлин?

— Человек, остающийся в воде неподвижным, рискует умереть немедленно от сердечного приступа, — ответил хирург, кивая. — Увы, даже самый крепкий атлет не сможет выработать в организме достаточно тепла, чтобы не дать внутренней температуре резко упасть. Если все время плавать, то можно продержаться минут двадцать, но, вероятно, не более тридцати.

— А теперь я сообщу хорошую новость, — сказал капитан. — У мистера Эндрюса есть план, смелый, но выполнимый. Слушайте внимательно. Времени у нас в обрез. «Титанику» осталось жить не более ста пятидесяти минут.

— Выход из кризиса заключается не в том, чтобы набить до отказа спасательные шлюпки и отправить их в море в надежде встретиться с «Карпатией», потому что в этом случае на тонущем корабле останется еще более тысячи человек, — заявил мистер Эндрюс. — Правильное решение — не дать всем до единого на борту оказаться в воде, пока не прибудет капитан Рострон.

— Мистер Эндрюс обрисовал суть нашего затруднительного положения, — сказал капитан Смит. — В эту ужасную ночь нашим врагом являются не океанские глубины, ибо благодаря спасательным поясам никто — или почти никто — не утонет. Не угрожает нам и местная фауна, потому что акулы и скаты редко появляются ранней весной в центре Северной Атлантики. Нет, сегодня наш враг — температура воды. Просто и ясно. Точка.

— И как вы намереваетесь ликвидировать этот неумолимый факт? — спросил мистер Мэрдок.

Если он еще раз употребит слово «ликвидировать», я врежу ему в челюсть.

— Нам надо будет построить огромную платформу, — ответил Эндрюс, разворачивая лист чертежной бумаги, на котором он сделал торопливый набросок объекта, обозначенного как «Плот „Титаника“». Он прижал углы листа пепельницами и, подавшись вперед через стол, сжал плечо главного инженера. — Я спроектировал ее вместе с достойным мистером Беллом и талантливым мистером Хатчинсоном. — Он дружески подмигнул нашему плотнику.

— Вместо того чтобы грузить всех в четырнадцать наших стандартных тридцатифутовых спасательных шлюпок, нам следует отобрать дюжину оставив на месте накрывающий их брезент, и использовать в качестве понтонов, — пояснил мистер Белл. — С инженерной точки зрения это жизнеспособная схема, потому что каждая спасательная шлюпка снабжена медными цистернами плавучести.

Мистер Эндрюс оперся ладонями о чертеж, а в его глазах плясала странная смесь отчаяния и восторга.

— Мы выстроим понтоны в три ряда по четыре, скрепив их между собой горизонтальными перемычками, изготовленными из имеющегося дерева. Наши мачты для этого бесполезны: они стальные, зато у нас на борту тонны разной древесины — дуб, тик, красное дерево и ель.

— Если повезет, мы сможем закрепить перемычку длиной двадцать пять футов между кормой понтона «А» и носом понтона «Б», — продолжил мистер Хатчинсон, — затем другой такой же мостик между серединной уключиной «А» и серединной уключиной «Д», еще один между кормой «Б» и носом «В», и так далее.

— После этого мы накроем каркас из шлюпок выброшенными за борт досками, закрепив их гвоздями и веревками, — сказал мистер Белл. — В результате получится плот размером примерно сто на двести футов, на котором каждый из наших двух тысяч человек теоретически получит около девяти квадратных футов, хотя в реальности всем придется потесниться, чтобы разместить еще и провизию, бочонки с водой и снаряжение для выживания, не говоря уже о собаках.

— Как вы, несомненно, заметили, — сказал мистер Эндрюс, — в настоящий момент океан ровен, как стекло, и это обстоятельство внесло свой вклад в наше затруднительное положение — волны не бились об айсберг, поэтому наблюдатели поздно заметили проклятую штуковину. Я предлагаю обратить это же обстоятельство в наше преимущество. Мою конструкцию никогда не удалось бы собрать при высоком волнении, но сегодня ночью мы сможем работать в условиях лишь чуть менее идеальных, чем на верфях «Харленд энд Вулф».

Усы и борода капитана Смита разошлись, когда он судорожно вдохнул перед началом, безусловно, самой важной речи за всю свою карьеру:

— Прежде всего мистер Уайлд и мистер Лайтоллер должны собрать палубную команду и организовать спуск на воду всех четырнадцати стандартных спасательных шлюпок — о складных шлюпках и катерах забудьте. На каждой из них надо будет посадить на весла по два моряка, сопровождаемых, по возможности, рулевым, боцманом, дозорным или старшиной. После этой операции мы спустим двенадцать понтонов и две гребные сборочные шлюпки. Далее понтоны понадобится пришвартовать к корпусу «Титаника» канатами шлюпбалок, удерживая их на месте, пока плот не будет закончен или пока не утонет корабль, смотря что наступит быстрее. Понятно?

Я кивнул, равно как и мистер Лайтоллер, хотя более безумной идеи мне в жизни слышать не доводилось. Затем капитан помахал клочком бумаги перед носом мистера Мэрдока, этого чрезмерно образованного гения, чей навигационный талант проделал в нашем корпусе трехсотфутовую пробоину.

— Вот список судового ревизора Макэлроя, где указаны двадцать плотников, столяров, слесарей, каменщиков и кузнецов — девять из пассажиров второго класса, одиннадцать из третьего, — пояснил капитан Смит. — Вашей задачей будет собрать этих опытных работников на шлюпочной палубе, каждый из них должен иметь при себе молоток и гвозди или из своего багажа, или из мастерской мистера Хатчинсона. Для тех, кто не понимает английского, возьмите переводчиками отца Монтвила и отца Перушица. Спустите рабочих на место строительства электрическими лебедками. Мистер Эндрюс и мистер Хатчинсон будут сооружать плот с подветренной стороны.

Капитан встал, прошаркал к дальнему концу стола и покровительственно опустил руку на погон своего третьего офицера:

— Мистер Питман, вам я поручаю обеспечение плота провизией. Вы будете работать вместе с мистером Латимером, поможете ему организовать три сотни его стюардов в особую команду. Пусть они обшарят корабль в поисках всего, что может понадобиться человеку, если ему суждено оказаться на плоту посреди Атлантики: вода, вино, пиво, сыр, мясо, хлеб, уголь, инструменты, секстаны, компасы, ручное оружие. Стюарды должны загрузить все это в плавучие ящики, а потом спустить их в воду, чтобы они плавали поблизости и были подобраны, когда строительство завершится.

Капитан Смит пошел дальше вокруг стола, остановившись, чтобы положить руки на плечи четвертого и пятого офицеров:

— Мистер Боксхолл и мистер Лоу, вы организуете две команды добровольцев из пассажиров второго класса, снабдив каждого подходящим режущим или рубящим инструментом. На межпалубных лестницах есть не менее двадцати пожарных топоров. Вам надо также забрать все пилы и кувалды из мастерской, а еще топорики, ножи и секачи из камбузов. Команда «А» под руководством мистера Бокс-холла срубит все, что возможно: колонны, столбы, подпорки и балки, и сбросит их строителям для изготовления креплений между понтонами, а также все веревки, какие только смогут отыскать, и как можно больше. Проволочные канаты, тросы из манильской пеньки, веревки для сушки белья — все, что сможете снять с лебедок, кранов, трапов, колоколов, взять в прачечных и с детских качелей. Тем временем команда «Б» под руководством мистера Лоу займется добычей двадцати тысяч квадратных футов досок для изготовления платформы плота. Ближе к концу добровольцы мистера Лоу разберут прогулочные палубы, большую лестницу, отдерут стенные панели и снимут все до единой двери, крышки столов и пианино на борту.

Капитан Смит двинулся дальше и остановился возле главного инженера:

— Мистер Белл, ваша задача будет одновременно самой простой и самой сложной. Как можно дольше, насколько это в человеческих силах, вы должны поддерживать в котлах давление пара и вращение турбин, чтобы команда и пассажиры наслаждались теплом и электричеством во время сборки ковчега мистера Эндрюса. Вопросы есть, господа?

Конечно же, у нас имелись десятки вопросов, например: «Вы, часом, не сбрендили, капитан?», и «Какого дьявола вы гнали корабль через ледовое поле на скорости двадцать два узла?», и «С чего вы вообразили, будто мы сможем построить такое нелепое сооружение всего за два часа?» Но эти загадки не имели отношения к нынешнему кризису, потому мы молча отдали капитану честь и разошлись выполнять его приказы.


19 апреля 1912 года

36° 18′ с. ш., 52° 48′ з. д.

«Карпатии» все еще не видно, но мачта держится, плот по-прежнему крепок, а парус наполнен ветром. Каким-то образом, но отнюдь не благодаря моим особым достоинствам, мне удалось вывести плот из страны айсбергов. Ртуть в термометре стоит на целых пять градусов выше точки замерзания.

Вчера полковник Астор и мистер Гуггенхайм убедили мистера Эндрюса перенести печку из центра в носовую часть плота. Сейчас пассажирам первого класса достаточно тепло, хотя завтра к этому времени запас угля подойдет к концу. Однако я ощущаю обоснованную уверенность в том, что мы больше не увидим смертей из-за переохлаждения, даже среди пассажиров третьего класса. На борту «Ады» преобладает оптимизм. Разумеется, это острожный оптимизм, охраняемый самим Цербером и херувимом с огненным мечом, но все же оптимизм.

Я оказался прав, что мистер Футрель знает, откуда строка «На море шторма нет». Она из поэмы Мэтью Арнолда «Берег Дувра». Футрель знает эту поэму наизусть. Боже, какая она депрессивная!

Ведь этот мир, что рос

Пред нами, как страна исполнившихся грез, —
Так многолик, прекрасен он и нов —
Не знает, в сущности, ни света, ни страстей,
Ни мира, ни тепла, ни чувств, ни состраданья…[7]

Завтра я, наверное, отдам приказ, запрещающий публичное чтение стихов на борту «Ады».

Когда великий корабль «Титаник» пошел ко дну, мир не был ни многоликим и прекрасным, ни унылым и яростным, а всего лишь очень деловым. Через сорок минут после полуночи, несмотря на все шансы против, двенадцать понтонов оказались спущены на воду и привязаны к шлюпбалкам. Добровольцы мистера Боксхолла из пассажиров второго класса доставили первую партию поперечин, и одновременно группа мистера Лоу обеспечила первую партию досок для настила. И в следующие восемьдесят минут морозный воздух звенел от грохота молотков, яростного лязга топоров, отчаянного визга пил и скрипа веревок, закрепляющих доски на понтонах. Весь этот безумный хор перемежался ритмичным стуком кусков дерева, спускаемых команде строителей, непрерывными всплесками сбрасываемых в море ящиков и бочонков с припасами и выкриками, подтверждающими разумность наших рабочих:

— Не прикасаться к спиртному!

— Только холод может нас убить!

— Двадцать восемь градусов!

— «Карпатия» уже на подходе!

Все это было очень по-британски, хотя иногда и американцы энергично брались за дело, да и эмигранты порой тоже проявляли усердие. Должен признать, не могу допустить, чтобы кто-либо, кроме представителей англоговорящих народов, столь эффективно соорудил и оснастил бы «Аду». Разве что, может быть, немцы — выдающаяся нация, хоть я и побаиваюсь их воинственного кайзера.

К двум часам ночи капитан Смит успешно застрелился, три пятых платформы были уже сколочены, а мостик «Титаника» на тридцать футов погрузился в ледяную воду. Раненый лайнер ужасно накренился, почти на сорок градусов, задрав корму в воздух, и три его обледеневших винта, обнажившись, уставились в небеса. Для своего командного поста я выбрал сеть растяжек, крепящих неиспользуемую четвертую трубу, и с этой точки я сейчас разглядывал тесную массу людей, столпившихся на шлюпочной палубе: аристократов, пассажиров второго класса, эмигрантов, офицеров, инженеров, ремонтников, машинистов, кочегаров, стюардов и стюардесс, музыкантов, парикмахеров, поваров и коков, пекарей, официантов и посудомоек. Почти все успели надеть спасательные пояса и самую теплую одежду, какую смогли отыскать. Каждый испуганный мужчина, женщина, ребенок держался за перила и канаты, спасая свою жизнь. Морская вода переливалась через планшири и скатывалась по накренившимся палубам.

— Плот! — крикнул я с высоты. — Быстрее! Плывите!

Вскоре и другие офицеры — Мэрдок, Лайтоллер, Питман, Боксхолл, Лоу и Муди — подхватили мой крик:

— На плот! Быстрее! Плывите!

— На плот! Быстрее! Плывите!

— На плот! Быстрее! Плывите!

И люди поплыли к нему, или, скорее, заплескались, забарахтались, погнали, покатились и погребли к нему. Даже сотни тех, кто не говорил по-английски, поняли, что от них требуется. Хвала небесам, всего за двенадцать минут вся наша компания сумела перебраться с затопленной палубы «Титаника» на прибежище, сооруженное по замыслу мистера Эндрюса. Наши доблестные моряки вытащили из воды множество женщин и детей, а также пожилых людей, не считая эрдельтерьера полковника Астора, пекинеса мистера Харпера, французского бульдога мистера Дэниела и еще шести других собак. Я перебрался на плот последним. Оглядевшись, я, к своему великому огорчению, увидел, что десятки тел в спасательных поясах не шевелятся, — большинство из этих людей, несомненно, стали жертвами сердечного приступа. Хотя, наверное, некоторые погибли, прижатые к шлюпбалкам или затоптанные в суматохе.

Выжившие инстинктивно расслоились по социальной принадлежности: эмигранты собрались на корме, бывшие пассажиры второго класса — в центре, а пассажиры первого класса заняли свои законные места впереди. Обрезав причальные канаты, моряки достали из шлюпок весла и принялись яростно грести. Благодаря милости Фортуны и руке Божественного провидения «Аде» удалось отплыть от погибающего корабля. Поэтому, когда огромный пароход в конечном итоге переломился надвое в районе машинного отделения и начал вертикальное путешествие ко дну, мы наблюдали это жуткое зрелище с безопасного расстояния.


22 апреля 1912 года

33° 42′ с. ш, 53° 11′ з. д.

Мы пробыли в море уже целую неделю. Пока на горизонте не видно ни «Карпатии», ни «Калифорниэн», ни «Олимпии», ни «Балтики». Настроение у нас мрачное, но отнюдь не подавленное. Поднимать его помогает маленький оркестр мистера Хартли. Я запретил им играть церковные гимны, арии, баллады и прочую тоскливую музыку. «Вальсы и регтаймы или ничего», — сказал я им. Благодаря струнам Уоллеса Хартли и синкопам Скотта Джоплина мы еще можем выживать в этом суровом испытании.

Хотя в настоящий момент никто не голодает, меня тревожит удовлетворение будущей потребности в пище. Запасы говядины, птицы и сыра, сброшенные за борт стюардами, вскоре закончатся, а попытки добыть что-либо в море пока не увенчались успехом. Точно так же над нами нависает и призрак жажды. Да, у нас пока есть шесть бочонков вина в секции первого класса плюс четыре во втором классе и три на корме, к тому же мы разложили по всей платформе десятки кастрюль, горшков, сковородок, котелков, корыт и бочек. Но что, если дождь пойдет еще не скоро?

Парус у нас громоздкий, ветер встречный, течение переменчиво, и все же нам удается, пусть и очень медленно, пробиваться к тридцатой параллели. Климат стал вполне сносным — днем градусов сорок пять, ночью сорок,[8] — но все же еще слишком холодно, особенно для детей и пожилых людей. Печка мистера Лайтоллера стала благом для всех в носовой части плота, а пассажиры второго класса сумели развести и теперь поддерживают небольшой костер в середине, но вот эмигранты лишены подобных благ. Жалкие и несчастные, они сбились на корме и согревают друг друга как могут. Нам нужно попасть дальше на юг. Отдам все царство за «конские широты».[9]

Мясо на корме оттаяло, хотя, очевидно, осталось свежим благодаря холодному воздуху и вездесущей соленой воде. Вскоре я буду обязан отдать трудный приказ. «Варианты, между которыми нам приходится выбирать, ясны, — скажу я обитателям „Ады“, — сила духа или изысканность манер, сытость или щепетильность, выживание или утонченность — и в каждом случае я выбираю первый вариант». Господа Лайтоллер, Питман, Боксхолл, Лоу и Муди разделяют мое мнение. Не согласен только Мэрдок. Мой старший офицер для меня бесполезен. Я охотнее разделю мостик с нашим большевиком Плотчарским, чем с этим замшелым шотландцем.

По моему мнению, питание представителями своего вида не означает автоматически безнравственность. Этические проблемы возникают только в том случае, если подобная кухня практикуется недобросовестно. Когда я в первый и единственный раз посещал Лувр, мое внимание привлекла картина «Плот „Медузы“» Теодора Жерико — отвратительная панорама жизни на печально известном плоту, на котором искали спасения беженцы с севшего на мель грузового корабля. Как это ярко отобразил месье Жерико, участники бедствия были почти поголовно образцами недобросовестности. Они беззаботно игнорировали своих лидеров, с удовольствием предали товарищей и охотно съели друг друга. Я твердо решил, что не допущу такого хаоса на «Аде». Мы не дикари. Мы не животные. Мы не французы.


4 мая 1912 года

29°55′ с. ш.,54° 12′ з. д.

Наконец-то, после девятнадцати дней плавания, «Ада» пересекла тридцатую параллель. Мы недоедаем и страдаем от нехватки воды, но в целом пребываем в хорошем настроении. Большая часть обитателей плота нашла себе занятия по душе, проводя время за рыбной ловлей, предаваясь мечтам, играя в карты, составляя списки припасов, меняя пиво на сигары, возясь с собаками и детьми, обучая друг друга родным языкам, чиня торопливо сколоченную платформу и вычерпывая воду из понтонов (для придания плоту устойчивости, а не для питья — боже упаси). Каждое утро доктор О’Лафлин приносит мне отчет. Наш лазарет — участок плота над понтоном «И» — сейчас полон: пять случаев хронической морской болезни, трое обмороженных, двое с расстройством желудка и четверо с «лихорадкой неизвестного происхождения».

Поскольку «Адой» до сих пор очень трудно управлять, даже при наличии недавно возведенной рулевой рубки и руля, будет глупо пытаться править к материковой части Северной Америки в надежде пристать к гостеприимному побережью Флориды. Мы не можем рисковать тем, что нас подхватит Гольфстрим и снова унесет на север, в ледяные воды. Вместо этого нам следует ловить любой попутный южный бриз, чтобы в конечном итоге добраться до Малых Антильских островов или, если не получится, до побережья Бразилии.

Когда над Северной Атлантикой начала сгущаться тьма, мы наткнулись на множество обломков после кораблекрушения. Скорее всего, это была шхуна браконьеров, искавшая китов и тюленей, но попавшая в шторм. Тел мы не нашли — спасательные пояса никогда не пользовались популярностью среди подобного отребья, — зато подобрали много древесины, кое-какие медицинские припасы и номер «Нью-Йорк пост» от 17 апреля, надежно засунутый в карман плавающего макинтоша. На рассвете я внимательно прочту газету, чтобы узнать, как в мире отреагировали на потерю «Титаника».

Сухая древесина стала просто даром небес. Благодаря этому ресурсу я ожидаю, что встречу минимум враждебности, когда на следующей неделе стану доказывать свою правоту в том, что можно назвать «инициативой „Медузы“ по избежанию голода». «Лишь дикарь-дегенерат станет есть сырую плоть сородича, — скажу я на общем собрании. — Однако благодаря печке и обильному запасу дров мы сможем готовить еду вареной, жареной, тушеной и другими цивилизованными способами».


5 мая 1912 года

28° 10′ с. ш., 54° 40′ з. д.

Я все еще потрясен тем, как «Нью-Йорк пост» описала трагедию, случившуюся 15 апреля. Прибыв на место катастрофы, капитан «Карпатии» Рострон и капитан «Калифорниэн» Лорд обшарили весь район с великой тщательностью, но не обнаружили ни выживших, ни тел погибших, а лишь несколько кресел с палуб и разные мелкие обломки. К следующему утру они пришли к заключению, что могучий лайнер пошел на дно со всеми, кто находился на борту, и прекратили поиски.

Общество на «Аде» встретило новость о своей мнимой гибели широким спектром откликов, среди которых отчаяние было преобладающей эмоцией. Я также наблюдал упадок духа, тоску, горечь, гнев, веселье, истерический смех, покорность судьбе и даже — если я верно прочитал выражения лиц кое-кого из пассажиров первого и второго классов — восхищение открывшейся возможностью: если мы и в самом деле наткнемся на один из Малых Антильских островов, то человек может просто сбежать на берег и начать жизнь заново, а семья и друзья станут и дальше считать его среди тех, кто погиб от холода в день катастрофы.

Если отчету в «Нью-Йорк пост» можно верить, наши будущие спасатели поначалу сочли странным, что капитан Смит не приказал пассажирам и команде надеть спасательные пояса. Рострон и Лорд предположили, что, как только плывшие на «Титанике» поняли, что их ситуация безнадежна, а Мрачный Жнец готовится собрать обильный урожай душ всего через два часа, был достигнут трагический консенсус. Как высказал эту мысль Стенли Лорд: «Я словно слышу клятву, звучащую на палубах „Титаника“: „Для нас настало время обнять жен, поцеловать детей, приласкать собак, помолиться Всевышнему, откупорить вино и отбросить попытки противиться Божественной воле, которая намного сильнее нашей“».

Вот так мы и стали плотом живых мертвецов, с командой из фантомов и пассажирами-призраками. Мистер Футрель тут же вспомнил «Поэму о старом моряке» Сэмюэла Тейлора Колриджа. И негромко продекламировал строфу, где команда мертвецов, чьи души выиграл в кости череполикий капитан корабля-призрака (корпус которого был похож на огромную грудную клетку), оживает под воздействием ангельских духов:

Они стенают и дрожат,
Они встают без слов,
И видеть странно, как во сне,
Встающих мертвецов.[10]

И когда мы отправимся по домам в Ливерпуль, Саутгемптон, Квинстаун, Белфаст, Шербур, Нью-Йорк, Филадельфию и Бостон — это тоже будет ужасно странно.


9 мая 1912 года

27° 14′ с. ш., 55° 21′ з. д.

Сегодня утром Господь послал нам пресную воду — целые галлоны ее полились в наши цистерны, подобно меду с небес. Если мы будем придерживаться нашего обычного жесткого нормирования, то нам не придется подхватывать отчаянные слова Старого Моряка: «Вода, вода, вода кругом, ни капли для питья», еще как минимум два месяца. А за это время дождь наверняка прольется снова.

Вполне предсказуемо, что мое указание, касающееся запасов мяса, породило оживленные споры на борту «Ады». Десяток путешественников первого класса были настолько шокированы, что начали сомневаться в здравости моего рассудка, и на короткое, но душераздирающее время дело выглядело так, что на борту может начаться бунт. Но вскоре верх взяли более рациональные головы, и прагматичное большинство поняло как практические, так и сакраментальные аспекты подобного меню.

Преподобный Бейтман, благослови его Господь, вызвался надзирать за ритуалом — удаление костей, поджаривание, благодарственный молебен, освящение. В этой процедуре ему помогали коллеги-католики, отец Байлс и отец Перушиц. Ни единого слова не было произнесено во время поглощения, но я ощутил, что все счастливы не только тому, что наконец-то получили реальную еду, но и тому, что, создав нелегкий прецедент, вышли из этой ситуации духовно невредимыми.


14 мая 1912 года

27° 41′ с. ш., 54° 29′ з. д.

Снова обломки кораблекрушения, еще один комплект медицинских припасов, очередной запас дров плюс еще две пригодные для чтения газеты. Как выяснилось, и «Филадельфийский бюллетень» от 22 апреля, и «Нью-Йорк таймс» от 29 апреля опубликовали статьи о десятках богослужений, прошедших в апреле по всей Америке и в Великобритании, за упокой душ погибших на «Титанике» аристократов. Я объяснил пассажирам первого и второго классов, что дам каждому прочитать о его похоронах, но они должны соблюдать осторожность, чтобы не намочить страницы.

Стоит ли говорить, что самые знаменитые из наших путешественников удостоились наиболее обильных упоминаний. Персонал и руководство отелей «Вальдорф-Астория», «Сент-Реджис» и «Никербокер» на Манхэттене почтили минутой молчания память полковника Джона Джекоба Астора. (Ни слова не было сказано о его скандально беременной юной невесте Мадлен Форс.) Священнослужители церкви Святого Павла в Элкинс-парке, что в Пенсильвании, заказали три витражных окна из цветного стекла в память о безвременно ушедшей семье Уайденер — Джордже, Элеоноре и Гарри. Сенатор Гуггенхайм от штата Колорадо опубликовал в «Конгрешинэл рекорд» панегирик своему брату Бенджамину, горнопромышленному и сталеплавильному магнату. Президент Тафт объявил официальный день молитвы в Белом доме в память о своем военном советнике майоре Батте. Целую неделю все пассажирские поезда на линии между Филадельфией и Нью-Йорком ходили с черными траурными лентами в память о Джоне Тэйере, втором вице-президенте Пенсильванской железной дороги. На протяжении такого же времени все пароходы «Уайт стар лайн» выходили из Саутгемптона с приспущенными флагами в память о президенте компании Джозефе Брюсе Исмее. Директора универмага «Мэйсиз» в Геральд-сквере установили орган фирмы «Вурлицер» и наняли органиста, чтобы тот каждый день играл новый реквием по их покойному работодателю Исидору Штраусу. Денверский женский клуб подал прошение в городской совет, и тот объявил день скорби по Маргарет Браун, сделавшей так много для улучшения тяжелой доли необразованных женщин и детей бедняков по всему штату.

В целом наше разношерстное сообщество ознакомилось со своими эпитафиями мужественно, и, как мне кажется, я знаю почему. Теперь, когда наши смерти были должным образом отмечены и оплаканы, понесшие утрату родственники могли, пусть неуверенно и постепенно, вернуться к обычной жизни. Да, на протяжении апреля скорбящие семьи испытывали только безутешное горе, но за последние недели они наверняка вступили во владение тоскливыми воспоминаниями и сладковато-горькими наградами повседневной жизни, с мудростью принимая слова Господа нашего из Евангелия от Матфея: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов».


18 июня 1912 года

25° 31′ с. ш., 53° 33′ з. д.

Дабы поощрить наших пассажиров третьего класса за то, что они столь быстро приняли «инициативу, Медузы», я не стал их останавливать, когда на рассвете они убили и съели мистера Исмея. Я мог понять их точку зрения. Всем было известно: с того момента, как мы вышли из Шербура, Исмей постоянно давил на капитана, требуя увеличить скорость, дабы мы пришли в Нью-Йорк во вторник вечером, а не в среду утром. Очевидно, Исмей хотел установить рекорд, чтобы время перехода через Атлантику у «Титаника» в первом рейсе оказалось меньше, чем у его близнеца «Олимпика». Кроме того, Исмей ни у кого не вызывал симпатии.

Я также не стал возражать, когда задушили и съели мистера Мэрдока. В моем решении не было ничего личного или мстительного. Я бы молча согласился даже в том случае, если бы мы не питали отвращение друг к другу. Если бы Мэрдок не отдал столь идиотские распоряжения ночью 14 апреля, в 23.40, мы не оказались бы в такой ситуации. «Право руля!» — приказал он. Пока все было правильно. Если бы он далее промолчал, то мы прошли бы в нескольких футах от айсберга. Но тут он добавил: «Полный назад!» Что за идиотский маневр Мэрдок пытался совершить? Подать корабль назад, словно это чертов автомобиль? Он добился лишь того, что подверг серьезной опасности руль, а ледяной колосс разрезал нас, как горячий нож режет кусок масла.

Однако, когда заговорили о мистере Эндрюсе, я провел черту. Да, еще до того, как «Титаник» вышел в море, Эндрюсу следовало бы протестовать, поскольку спасательных шлюпок было слишком мало. И во время проектирования корабля он должен был предусмотреть сплошные, до потолка, переборки, тогда при наличии пробоины водонепроницаемые отсеки не стали бы один за другим заполняться тоннами морской воды. Но ведь даже в самых безумных фантазиях мистер Эндрюс вряд ли мог бы вообразить трехсотфутовую пробоину в борту своего детища.

— Пусть тот из вас, кто создал более непотопляемый корабль, чем «Титаник», бросит в него первый камень, — заявил я толпе.

Медленно и неохотно они отступили. Сегодня я стал для Томаса Эндрюса вечным другом.


5 декабря 1912 года

20° 16′ с. ш., 52° 40′ з. д.

Просматривая свой журнал, я с досадой обнаружил, что записи в нем появляются весьма хаотично. Что я могу сказать? Письмо дается мне нелегко, к тому же я постоянно вынужден решать проблемы более насущные, нежели своевременная запись событий в судовой журнал этой лоханки.

С тех пор как мы спустились ниже тропика Рака, наше терпение испытывают штили. Естественно, мистер Футрель выдал подходящую строфу из Колриджа:

Стих ветр, и парус наш повис,
И горе к нам идет,
Лишь голос наш звучит в тиши
Тех молчаливых вод.

И все же мы нечто большее, чем придуманный поэтом корабль, плывущий по придуманному океану. «Ада» преодолевает невзгоды. Жизнь продолжается.

В августе юная миссис Астор родила, в чем ей добросовестно помогала доктор Эллис Лидер, единственная женщина-врач на борту. (Мать и ребенок чувствуют себя прекрасно.) Среди главных событий сентября хочу отметить чарующее публичное чтение новейшего детективного рассказа мистера Футреля про Думающую Машину в исполнении автора.[11] Он запишет его, когда мы достигнем суши. (Сюжет рассказа столь дьявольски хитроумен, что я не смею раскрывать какие-либо подробности.) В прошлом месяце наша театральная труппа поставила шекспировскую «Бурю». Режиссером была Маргарет Браун, а главную роль Миранды сыграла очаровательная звезда кинематографа Дороти Гибсон. (Сцена кораблекрушения спровоцировала неприятные воспоминания, но все прочее нас зачаровало.) И разумеется, каждое утро приносило нам обилие дней рождения. Мистер Футрель сообщил мне поразительный факт. Оказывается, в любой группе людей числом более двадцати трех с вероятностью выше пятидесяти процентов у двоих совпадут дни рождения. Я не смог понять его логику, но не намерен подвергать ее сомнению.

На романтическом фронте я с удовольствием наблюдаю за тем, как наш молодой радист Гарольд Брайд ухаживает за двадцатиоднолетней ирландской эмигранткой по имени Кэти Маллен. (Хотя мистер Брайд не был доволен, увидев, как я наблюдаю за ним.) В июне мистер и миссис Штраус отметили сорок первую годовщину свадьбы. (Мистер Лайтоллер организовал для них ужин при свечах над понтоном «Е».) В июле мистер Гуггенхайм и его возлюбленная, мадам Леотина Обер, наконец-то поженились. Церемонию провел рабби Минкофф. (Их медовый месяц прошел в бельведере над понтоном «Г».) Как ни печально, но в прошлом месяце мистер и миссис Уайденер решили развестись, несмотря на протесты отца Байлса и отца Монтвила. Уайденеры настаивали на том, что их решение никак не связано с пережитым во время катастрофы и полностью происходит из их разногласий по поводу избирательных прав женщин. Лично я не понимаю, почему слабый пол желает пятнать свою эмоциональность политикой, но, если дамы действительно хотят голосовать, я бы дал им такое право.


7 июля 1913 года

9° 19′ с. ш., 44° 42′ з. д.

По причинам, непостижимым для моих аналитических способностей, на борту «Ады» воцарилась стабильная жизнерадостность. Вопреки изоляции или, возможно, благодаря ей мы весьма привязались к нашей перенаселенной деревушке. Несмотря на случающиеся штили, как буквальные, так и фигуральные, наш странствующий тропический остров остается чрезвычайно приятным местом.

В этом мне оказывает неизмеримую помощь некомпетентность других капитанов. Благодаря обилию кораблекрушений и нашему умению вылавливать плавающие останки других судов мы осчастливлены постоянным запасом свежего мяса, хорошего эля, новыми игрушками для детей, новинками моды для дам первого класса, древесиной для новых архитектурных проектов, такелажем для улучшения нашей маневренности, оружием для отпугивания пиратов и чехольчиками из овечьей кожи для сдерживания нашей численности. Проплывите мимо «Ады» в любой субботний вечер, и вы увидите танцевальные марафоны, турниры по бриджу, игроков в покер, состязания в лото, хоровое пение и амурное общение любого рода, иногда с пересечением классовых барьеров. Мы — веселый плот.

Даже наша библиотека процветает. Последнее обстоятельство стало особенно ободряющим для юного Гарри Уайденера, нашего книголюба, которому требуется поддержка после развода родителей. Джейн Остин постоянно ходит по рукам, равно как Чарлз Диккенс, Антони Троллоп, Конан Дойль и эпический польский роман под названием «Камо грядеши», одновременно и набожный, и житейский. У нас также есть «Оксфордская книга английской поэзии», составленная в 1900 году Артуром Квиллер-Коучем, и теперь мне уже не понадобится терзать мистера Футреля, когда я захочу украсить журнал эпиграфом.

Прошло не менее десяти недель с тех пор, как кто-либо спрашивал, когда же мы доберемся до Малых Антильских островов. Как я могу объяснить это опрометчивое отношение к нашему спасению? Подозреваю, что сей феномен отчасти уходит корнями в специальные выпуски «Нью-Йорк геральд трибьюн» и «Манчестер гардиан», которые мы выловили в мае прошлого года. В обоих случаях главной темой была «Катастрофа „Титаника“: год спустя». Очевидно, внешний мир сумел извлечь из этой трагедии основательный моральный урок. Человек, как поняли наши наследники, есть существо порочное, подверженное ошибкам и беззащитное. Наша гордость недостойна того, чтобы ею гордиться. Несмотря на всю нашу техническую изобретательность, мы не боги и даже не творцы. Если человек хочет быть счастливым, ему лучше возделывать сад, чем пускать пыль в глаза, лучше заботиться о душе, чем умножать богатства.

Как можем мы радостно вернуться домой при традициях, преобладающих ныне в Северной Америке, Европе и Британской империи? Как посмеем мы разочаровать западную цивилизацию, вернувшись из мертвых? Я посоветовался с представителями от второго и третьего классов, а также от аристократии, и все одобрили мой вывод. Заявиться сейчас будет все равно что сказать: «Извините, друзья и соседи, но вы жили в идеалистической фантазии, ибо находчивая компания „Титаника“ в конце концов сумела одолеть Природу. Человеческий ум снова триумфально возобладал над космическим безразличием, так что давайте отложим эту сентиментальную болтовню о высокомерии и продолжим до отказа заполнять планету нашими изобретениями и игрушками».

Кстати говоря, у нас также имеются некоторые личные — можно даже назвать их эгоистическими — причины и дальше называть «Аду» нашим постоянным местом жительства. Полковник Астор, мистер Уайденер и мистер Гуггенхайм с большим недовольством отметили, что, судя по сообщениям в подобранных газетах, американское казначейство намерено ввести существенный налог для людей с их уровнем доходов. (Особенно иронично то, что этот налог предстоит платить ежегодно в день, когда «Титаник» пошел ко дну.) Преподобный Бейтман и отец Байлс утверждают, что здесь их прихожане оказались в сотню раз внимательнее к христианским посланиям, чем была их паства на суше. Не менее половины наших женатых мужчин, независимо от общественного положения, признались, что устали от оставшихся дома жен, и многие начали ухаживать за привлекательными девушками из третьего класса. Как ни удивительно, некоторые из замужних женщин, оказавшихся здесь без супругов, признались в аналогичных настроениях. Приведу для примера случай Маргарет Браун, нашей суфражистки и скандалистки из Денвера, заявившей, что ее брак с мистером Брауном утратил свое очарование много лет назад, отсюда и ее склонность бросаться на меня весьма шокирующим и, должен сказать, возбуждающим образом.

И разумеется, мы продолжаем расширять наши материальные удобства. На прошлой неделе мы сделали площадку для сквоша. Сегодня утром мистер Эндрюс показал мне план турецкой бани. Завтра я с офицерами буду решать, можем ли мы выделить часть запаса парусины эмигрантам для сооружения навеса, аналогичного той защите от солнца, какой наслаждаются наши обитатели первого и второго классов. В итоге создается впечатление, что я, как капитан этого сообщества, обязан бесконечно оттягивать наше прибытие на сушу. Энергичная миссис Браун с таким подходом полностью согласилась.


11 декабря 1913 года

10° 17′ с. ш.,32° 52′ з. д.

Вспоминая попытку Василия Плотчарского спровоцировать на «Аде» социалистическую революцию, я бы отметил, что все случившееся оказалось к лучшему. Как я и предполагал, этот человек одурманен идеями Троцкого. Поначалу он ограничивал свою политическую активность организацией маршей, митингов и забастовок среди пассажиров третьего класса и бывшего обслуживающего персонала «Титаника», протестуя против того, что он назвал «тираническим режимом царя Генри Уайлда и его декадентских придворных». Увы, вскоре Плотчарский и его приспешники взломали ящик с оружием и вооружились пистолетами, после чего начали агитировать за насильственное свержение моего режима.

Если бы не вмешательство нашего мастера логики, мистера Футреля, умеющего действовать столь же быстро, как его вымышленный герой Думающая Машина, призывы Плотчарского могли бы привести к кровопролитию. Вместо этого мистер Футрель объяснил троцкистам, что, согласно важнейшему откровению Карла Маркса, земля коллективного молока и бесклассового меда способна возникнуть лишь на обломках западных империалистических демократий. Рай для рабочих не может быть успешно организован внутри феодальных обществ, таких как современная Россия или, коли на то пошло, наша «Ада». В должное время и с научной неотвратимостью капиталистические экономики всего мира уступят железным повелениям истории, но пока даже самому убежденному большевику нужно набраться терпения.

Мистер Плотчарский его внимательно выслушал, провел следующий день в глубоких раздумьях — и отменил революцию. Если честно, то я не думаю, что он очень уж сильно ее желал.

Конечно, не все сторонники Василия Плотчарского были рады такому повороту событий, и один из них, мясник из Саутгемптона по имени Чарльз Барроу, стал доказывать, что мы должны незамедлительно учредить на борту «Ады» демократию как важнейший первый шаг на пути к социалистической утопии. Поначалу я возражал на аргументы мистера Барроу, пока он не добавил к разговору мясницкий нож, и тогда я заверил его, что не буду стоять на пути прогресса.

Вот так над «Адой» взошел сияющий новый день. Удивительная конструкция мистера Эндрюса теперь представляла собой нечто значительно большее, чем плот, а я — значительно меньшее, чем ее капитан. 13 октября, после почти единогласного голосования, при воздержавшихся мистере Плотчарском и полковнике Асторе, мы стали Народной республикой Адаленд. Наше конституционное собрание, включающее представителей от аристократии, территорий второго класса и кормы, затянулось на две недели. Джордж Уайденер, Джон Тэйер и сэр Космо-Дафф Гордон были возмущены итоговым документом, по большей части из-за того, что он запрещал создание государственной Церкви, вводил унитарный парламент без классовых различий и — благодаря неутомимым усилиям Маргарет Браун и ее команды суфражисток — предоставлял гражданские права каждой взрослой женщине. Я продолжаю убеждать Уайденера, Тэйера и Дафф-Гордона, что некоторая уступка современности все же лучше большевистской альтернативы.

13 ноября подавляющим большинством голосов я был избран первым премьер-министром Адаленда, тем самым отстояв платформу своей Партии равноправия и поколебав позиции Католической рабочей партии отца Перушица, Партии христианских предпринимателей сэра Космо, Партии технотопии Томаса Эндрюса и Коммунистической партии Василия Плотчарского. Через два дня после моего триумфа на выборах я попросил Молли Браун выйти за меня замуж. Она великолепно руководила моей избирательной кампанией, привлекла на нашу сторону более восьмидесяти процентов голосов женщин, и я знал, что она будет и превосходной женой.


17 апреля 1914 года

13° 15′ с. ш., 29° 11′ з. д.

Неделя началась чрезвычайно удачно. Вскоре после полудня, обшаривая останки фрегата под названием «Ганимед», мы обнаружили радиостанцию в комплекте с бензиновым генератором, снабжающим ее электричеством. Очень скоро Джон Филипс и Гарольд Брайд привели ее в рабочее состояние.

— У меня снова появились уши ангела, — заявил сияющий Филипс. — Я теперь могу пересказывать вам все слухи тревожного и беспокойного мира.

Вудро Вильсон был выбран двадцать восьмым президентом США. Вторая Балканская война завершилась мирным договором между Сербией и Турцией. Арестован Махатма Ганди, лидер индийского движения ненасильственного сопротивления. Скончался папа Пий X, его под именем Бенедикта XV сменил кардинал делла Кьеза. Эрнест Шеклтон отправился в экспедицию в Антарктику. Отважная суфражистка Эммелин Панкхёрст томится в тюрьме после попытки взорвать Ллойд Джорджа. Зрители в «Никелодеонах»[12] влюбились в персонаж по имени Бродяжка. Вскоре состоится открытие большого канала через Панамский перешеек. Вторая годовщина гибели «Титаника» стала поводом для проповедей, речей, газетных передовиц и богослужений по всему западному миру.

Боже праведный, неужели прошло уже два года? Кажется, только вчера я смотрел, как мистер Эндрюс разворачивает чертеж на столе в штурманской рубке. Сколько всего произошло с тех пор: спуск на воду «Ады», съедение Исмея и Мэрдока, сообщения о гибели пассажиров «Титаника», наше решение временно оставаться на плаву, рождение республики — не говоря уже о моей женитьбе на отважной Молли.

Адаленд продолжает курсировать по Атлантике, описывая широкую петлю, ограниченную на севере тропиком Рака, а на юге тропиком Козерога. Последний раз мы пересекали экватор в конце февраля. Миссис Уайлд отметила это событие организацией пышного бала-маскарада, напоминающего легендарные бразильские карнавалы. Он имел огромный успех, и мы, наверное, устроим его опять через три месяца, когда снова достигнем экватора.

Как минимум раз в неделю мы оказываемся на расстоянии оклика от очередного назойливого сухогруза или бесцеремонного парохода. Отчаянно гребя и поставив все паруса — мы сейчас способны поднять на перекладинах в общей сложности десять тысяч квадратных футов парусов, — мы всегда можем оторваться от непрошеного гостя. Теоретически, благодаря появившейся радиостанции, последняя такая выматывающая нервы погоня осталась в прошлом, ибо теперь Филипс и Брайд могут поднять тревогу задолго до того, как мы станем объектом непрошеной благотворительности.


2 сентября 1914 года

25° 48′ с. ш., 33° 16′ з. д.

Вопреки доводам разума, отвергнув всякую благопристойность, презрев все христианские ценности, мир начал войну.

Судя по радиоперехватам, Западный фронт растянулся на четыреста семьдесят миль через Северную Францию — боши с одной стороны, союзники с другой, — причем обе армии закопались в траншеи и обороняются с помощью пулеметов. Я представляю, как выглядит местность между ними: ничья земля, где властвует Смерть, взявшая отпуск на корабле мертвецов Колриджа и правящая теперь царством грязи, крови, костей, горчичного газа и колючей проволоки, в то время как Жизнь-в-Смерти причесывает желтые локоны, накрашивает рубиновые губки и заигрывает с парнями в траншеях. Как сказал мне Филипс, с 4 по 26 августа двести шестьдесят тысяч французских солдат умерли самой ужасной, мучительной и бессмысленной смертью, какую только можно представить.

— У меня создалось впечатление, что с тех пор, как «Титаник» пошел на дно два года назад, самообман утратил популярность в Европе, — заметила миссис Уайлд. — Чем же можно объяснить это безумие?

— Объяснить я не могу, — ответил я. — Но скажу, что теперь у нас появилось еще больше причин оставаться на «Аде».

Хотя основная часть этой бойни происходит за тысячи миль к северо-востоку, британцы и немцы ухитрились создать зону морской войны и здесь, в тропиках. Мистер Филипс предположил, что быстрый и мощно вооруженный флот под командованием адмирала Крэддока на борту флагмана «Гуд хоуп» сейчас бороздит эти воды в поисках двух германских крейсеров — «Дрездена», которого в последний раз видели у берегов бразильского штата Пернамбуко, и «Карлсруэ», недавно замеченного вблизи Кюрасао, одного из Малых Антильских островов. Если Крэддок не сможет поймать одну из этих крупных рыб, он удовольствуется одним из так называемых Q-кораблей — изначально небоевых судов, оснащенных орудиями и малокалиберными зенитками, выпущенных немцами в море в попытке уничтожить британское торговое судоходство в районе мыса Горн. В частности, Крэддок надеялся потопить «Кап Трафальгар», ныне носящий кодовое название «Хильфскрёйцер Б», и «Кронпринц Вильгельм», поименованный в честь самого кайзера.

Мы отслеживали радиопередачи круглосуточно, подслушивая беспрестанные излияния патриотизма Крэддока. Два часа назад мистер Брайд принес мне сообщение, из которого следовало, что «Кронпринц Вильгельм» преследуется «Карманией», одним из британских Q-кораблей, недавно присоединившихся к эскадре Крэддока. Брайд предупредил, что предстоящее сражение может произойти неподалеку от места, где мы находимся, примерно в двухстах милях южнее бразильского острова Тринидад (прошу не путать с островом Тринидад в Вест-Индии). Поэтому нам разумнее всего уплыть подальше отсюда, хотя в каком направлении — известно лишь Всевышнему.


14 сентября 1914 года

22° 15′ с. ш., 29° 52′ з. д.

День оказался полон головокружительными событиями. Приближаясь к Тринидаду, мы внезапно попали на войну, став очевидцами яростной схватки между «Карманией» и «Кронпринцем Вильгельмом». Сегодня вечером наши палубы окропились кровью. Пули и снаряды изорвали нам паруса. Из лазарета доносятся стоны и вздохи примерно сотни раненых немцев и британцев.

Прежде мне никогда не доводилось видеть сражение, равно как и другим гражданам Адаленда, за исключением майора Батта и полковника Уира, воевавших на Филиппинах во время Испано-американской войны. Мне сразу вспомнился «Берег Дувра». Темнеющая равнина, внезапные сигналы тревоги, несведущие армии, столкнувшиеся в сражении под вечер или, в данном случае, в полдень.

Целых два часа вооруженные торговые суда обстреливали друг друга из четырехдюймовых орудий, в то время как их корабли снабжения — у каждого из противников имелся эскорт из трех кораблей с углем — держались в отдалении, готовясь подбирать в море убитых и раненых. На борту «Ады» дети плакали от страха, взрослые сожалели о глупости происходящего, а обезумевшие собаки носились кругами, пытаясь скрыться от ужасного шума и грохота. С каждой минутой расстояние между «Карманией» и «Кронпринцем Вильгельмом» сокращалось, пока противники не оказались в считаных ярдах друг от друга, а их команды, выстроившись вдоль бортов, не стали перестреливаться из винтовок — подобная тактика странно напоминала сражения времен Наполеона, совершенно отличаясь от массированного пулеметного огня, обычного ныне на Западном фронте.

Поначалу я думал, что «Кармании» досталось хуже всего. На ее палубах бушевали пожары, мостик полностью разнесло снарядами, машины вышли из строя, и корабль начал тонуть. Но затем я понял, что «Вильгельм» смертельно ранен: корпус сильно накренился, команда спускала шлюпки, а корабли эскорта приближались к месту схватки, высматривая уцелевших. Очевидно, часть снарядов поразила «Вильгельма» ниже ватерлинии, пробив несколько отсеков. Даже айсберг в Северной Атлантике не смог бы определить его судьбу настолько категорически.

Из-за беспрестанных взрывов, распространяющихся пожаров, дождя пуль и общего хаоса почти три сотни моряков — около трех дюжин с «Кармании», остальные с «Вильгельма» — теперь оказались в воде, некоторые мертвые, некоторые раненые, но большинство лишь ошеломленные. Не менее половины оказавшихся за бортом поплыли к кораблям эскорта и спасательным шлюпкам своей нации, но другие проявили глубокий и понятный интерес к «Аде». Вот так и вышло, что нашей маленькой республике внезапно потребовалась иммиграционная политика.

В отличие от «Титаника», «Вильгельм» не переломился надвое. Он просто резко накренился на правый борт, а затем медленно, но неумолимо исчез в пучине. Пока он тонул, я провел совещание с лидерами нашего парламента, и мы вскоре приняли решение, которое я даже десять часов спустя все еще хочу назвать просвещенным. Мы будем спасать любого — не важно, британца или немца, — кто сумеет забраться к нам на борт самостоятельно, но при условии, что он согласится отказаться от своей национальности, принять документы, на основании которых был создан Адаленд, и клятвенно пообещать избавиться даже от мыслей перенести войну из внешнего мира в нашу плавучую суверенную и нейтральную страну. Как оказалось, каждый моряк, выслушав предложенные условия, немедленно с ними соглашался, хотя, несомненно, многие будущие граждане попросту говорили нам то, что мы хотели от них услышать.

Не имея оснащения для лечения тяжелораненых, мы были вынуждены оставить их кораблям сопровождения, и даже тех несчастных, кто отчаянно хотел присоединиться к нам. Я еще не скоро забуду покачивающиеся на волнах тела погибших в сражении у Тринидада. Даже майор Батт и полковник Уир никогда не видели такой бойни. Мальчик — все они были еще мальчишками — без нижней челюсти. Другой мальчик с обгоревшими руками. Парнишка-англичанин, чьи оторванные ноги плавали рядом, похожие на весла. Немецкий моряк с вывалившимися кишками, обмотавшимися вокруг его талии наподобие жуткого спасательного пояса. Перо дрожит у меня в руке. Я не могу больше писать.


29 октября 1914 года

10° 35′ с. ш., 38° 11′ з. д.

Каждый день, будь он ясным или пасмурным, Великая Война пережевывает и выплевывает еще десять тысяч чьих-то сыновей, а иногда намного больше. Если десятки плывущих на «Аде» здоровых англичан, ирландцев, валлийцев и шотландцев сейчас высадятся дома и репатриируются, большинство из них наверняка окажется в траншеях. Зверю войны нужна пища. Да и сотни молодых мужчин, поднявшихся на борт «Титаника», чтобы обосноваться в Нью-Йорке, Бостоне, а может, даже на Великих Равнинах, тоже слишком уязвимы, потому что, несомненно, уже через несколько месяцев президент Вильсон пошлет миллионы янки на Западный фронт.

Вот так и получилось, что среди нашего населения зародилось согласие насчет нынешнего катаклизма. Подозреваю, что мы пришли бы к такому же мнению, даже если бы нам не довелось стать свидетелями морского сражения. В любом случае Великая Война не для нас. Мы искренне надеемся, что участвующие в ней нации получат от бойни все, что их душам угодно: честь, славу, приключения, избавление от скуки. Но я думаю, что мы прекрасно обойдемся без всего этого.

Вчера я созвал срочное совещание с моим одаренным заместителем, мистером Футрелем, моим уравновешенным государственным министром мистером Эндрюсом и мудрым военным министром майором Баттом. Решив, что Южная Атлантика совершенно неподходящее для нас место, мы взяли курс на северо-запад, к Центральной Америке. Даже не представляю, как мы сможем пройти через канал.

Миссис Уайлд заверила меня, что мы что-нибудь придумаем. Господи, как я обожаю свою жену! В январе мы ждем наше первое дитя. Должен признать, счастливое событие застало нас совершенно врасплох, поскольку миссис Уайлд сорок шесть лет. Очевидно, наше дитя — это знак судьбы.


15 ноября 1914 года

7° 10′ с. ш., 79° 15′ з. д.

Удивительно, но у нас получилось! Благодаря бриллиантовой тиаре миссис Астор, рубиновому ожерелью миссис Гуггенхайм и дюжине других подобных безделушек мы сумели подкупом, бартером и лестью проложить путь от одного конца Панамского перешейка до другого. Шлюзы в канале были шириной всего сто десять футов, и наш плот в них едва помещался, но все же нам удавалось в них втиснуться.

«Ада» плывет на юго-запад, направляясь к Галапагосским островам и голубым водам за ними. Я понятия не имею, где может закончиться наше путешествие. Возможно, на соблазнительном Таити, или на историческом острове Питкэрн, или на Паго-Паго, или на Самоа, но сейчас это меня не особенно волнует. Главное, что мы избавились и от Belle Époque,[13] и от темной глади. Впереди простирается Южный Тихий океан с его тайфунами и всем прочим.

На Панамский залив опускается ночь. При свете электрического фонаря я читаю «Оксфордскую книгу английской поэзии». Три строфы из Джорджа Пила, кажется, подходят к нашей ситуации. В присутствии королевы Елизаветы старый воин снимает шлем, который «в жилище пчел теперь преображен». Неспособный более сражаться, он предлагает служить ее величеству по-другому.

Кто королеву любит — тем хвала,
Проклятье тем, кто зла желает ей.
Богиня, не препятствуй сей мольбе:
Он был твой рыцарь и служил тебе![14]

Сонет называется «Прощай, оружие» — чувство, на которое ветераны сражения при Тринидаде откликнулись с восторженной симпатией, хотя отнюдь не по тем причинам, что оценил бы по достоинству мистер Пил. Прощайте, невежественные армии. Auf Wiedersehen, ужасный «Кронпринц Вильгельм». Adieu, глупый «Гуд хоуп». Здравствуй и прощай.


Я капитан чудесного плота, а скоро стану еще и отцом. Под моим попечением более двух тысяч пилигримов, и в настоящий момент все они в безопасности. Незнакомые звезды блестят на еще более незнакомом небе. Эрдельтерьер полковника Астора и пекинес мистера Харпера воют на яркую горбатую луну. Море сегодня спокойно, а я очень счастливый человек.

перевод А. Новикова

Кен Маклеод САЙДВИНДЕРЫ

1 Трафальгарские ворота

В Сохо[15] я купил килограмм апельсинов — в это время года в Ковент-Гардене[16] их не сыскать, — прошел по Уитком-стрит, свернул на Пэлл-Мэлл и добрался до площади. Моему взору предстали ворота — бетонный хендж,[17] загораживающий устье Данканнон-стрит. Очередь оказалась невелика: всего лишь хвост по четыре человека в ряд на тротуаре между Национальной галереей и церковью Святого Мартина. Я простоял в ней пару часов, предаваясь чтению последней книги Амиса в мягкой обложке. Перевернув последнюю страницу, швырнул томик Пингвина молодому художнику-торопыге весьма потрепанного вида за секунду до того, как мне бы пришлось бросить книжку в корзинку для досмотра.

— Документы, пожалуйста.

Я едва устоял перед соблазном передразнить кокни стража порядка. Авоська болталась у меня на большом пальце; остальными я схватил лямку полотняной сумки, а другой рукой протягивал документы для внимательного и сурового изучения. Охранник махнул рукой, отправляя меня к столу таможенного досмотра. Содержимое сумки вытряхнули, изучили, а потом покидали все обратно. Паспорт тщательно рассмотрели и проштамповали. Один апельсин забрали «для выборочной проверки». Что ж, мне доводилось платить пошлины и похуже. Пока не иссяк запас талеров Марии Терезии и мелочовки у меня в башмаке под пятой, я был волен отправляться куда заблагорассудится.

Я проследовал в арку, чтобы попасть в Шотландию.


Конечно, название Шотландия им не нравится. Восточный Лондон официально является столицей Джи-Би-Эр. Данная аббревиатура, вопреки избитому анекдоту, вовсе не означает «Республика Гордона Брауна». Это название государства, позаимствованное из документов Международной организации по стандартизации, аббревиатура для обозначения Великобритании, утвержденная на заседании Совета Безопасности ООН в 1978 году по окончании кровавой гражданской войны, последовавшей за бунтом черных полковников в 1973-м. На улицах в основном слышен шотландский акцент, а еще азиатский, африканский и ислингтонский — несколько тысяч белых трудящихся лондонцев, оставшихся на востоке и востребованных в качестве лиц и голосов этого режима: актеров, дипломатов, пограничников. Северная Британия (еще одно неугодное им наименование) говорит с миром с акцентом кокни.

Я шел по Данканнон-стрит, избегая смотреть в глаза тем, кто носит куртки из искусственной кожи. Банк все еще называется Королевским банком, и фунты по-прежнему в ходу. Кстати, здешняя партия зовется лейбористской. Я заметил «хвост», когда петлял по улицам Стрэнд и Кингсуэй и находился в сотне метров от Холборна. Все как обычно — засек боковым зрением и увидел отражение в витрине, а когда ринулся через улицу с движением в четыре полосы (хорошо, что в Джи-Би-Эр оно двухрядное и не очень оживленное) и продолжил путь, «хвост» не отстал. И, что еще хуже, заглянув в боковое зеркало припаркованного автомобиля, я обнаружил, что теперь парень вообще исчез из поля зрения (моего поля зрения — больше его никто не замечал).

Значит, еще один сайдвиндер, который знал, что я вижу его насквозь. Вот черт! От мальчиков (и девочек) Джека Строу я мог уйти с закрытыми глазами. А этот парень — совсем другое дело.

Для каждого дела существует свой алгоритм действий. В данной ситуации Стандартная Операционная Процедура следующая: сделать длинный шаг в сторону — есть шанс, что сайдвиндер, поняв, что его заметили, скакнет в смежную вероятность (как если бы вы пошли другой дорогой) и рванет вперед, чтобы вынырнуть дальше на дороге (следуя своей СОП, разумеется). Ему это должно быть ясно, коли он в курсе, что я тоже сайдвиндер… Хотя пока у меня не было никаких доказательств этого. Так или иначе, хитрость состояла в том, чтобы прыгнуть дальше или ближе, чем ожидает он, но при этом не сбиться с пути к Кингз-Кросс, где я собирался сесть на эдинбургский поезд.

Я круто свернул налево, на Хай-Холборн, и поспешил к границе. До цирка Принцев было еще далеко, а я шел по улице один. Между Восточным и Западным Лондоном стены не существует — хоть до этого они додумались! — но жалкие здания, студенческие общежития и регулярные патрули справляются с этой задачей ничуть не хуже. Однако, с точки зрения сайдвиндера, любо то, что захудалые домишки к востоку от Чаринг-Кросс-роуд — земля спорная, здесь можно все, а следовательно, лучше места для дальних прыжков не найти.

Я вскарабкался на глыбу бетона, пробрался через обломки и битые стекла, замер на месте и проделал ту штуку в своей голове.

2 Та штука в моей голове

Вы тоже так делаете.

Когда точно знаете, что оставили ключи от входной двери на кухонном столе, а не у телефона и в доме нет никого, кто мог бы их переложить. Загадка еще та: не маленький же народец путает мысли в башке! Или новая улица, или дверь в магазин, которую ты никогда прежде не замечал, хотя сто раз проезжал мимо. Потрясающее открытие: вроде бы живешь не в «Шоу Трумана» и менять декорации некому.

Ты сам перемещаешься среди декораций: скользишь от одной вселенной к другой, вся разница между которыми состоит в том, где ты вчера вечером оставил ключи, как за тридцать лет развернулся город или появилось новое разрешение на планирование…

Бессознательно вы постоянно проделываете это. А сайдвиндеры делают это осознанно. Не спрашивайте меня, как и сколько нас. На самом деле вам не хочется этого знать. Большинство из нас с помощью естественного отбора оседают в той вероятности, которая делает их счастливыми или, по крайней мере, удовлетворенными. Малая толика недовольна, прельщается возможностями или то и другое вместе.

Кое-кого из этого меньшинства вербуют. Но это вам тоже неинтересно. Пожалуй, все-таки скажу о двух группировках. На самом-то деле их бесконечное множество, но при ближайшем рассмотрении две — Улучшители и Хранители.

Улучшители хотят подкорректировать «ошибочные» курсы истории и вернуть ее на путь истинный. Хранители желают, чтобы все шло своим чередом. Говорят, данное противостояние длится уже некоторое время. Как мне кажется, виной тому великие сияющие оплоты дальних обособленных вероятностей, в которых прогресс цивилизации значительно превосходит доступный нам и каждая из них, возможно, находится далеко за пределами человеческого витка истории в целом. Самые лучшие планы миоценового человека или коварных потомков динозавров, уцелевших после соударения Земли с астероидом…

Такие вопросы обсуждают между собой сайдвиндеры. Вам сейчас достаточно знать то, что я — Улучшитель.

Который пытается удрать от Хранителя.

3 Вот мой мир побед Таирлидха, молодой шевалье

Я вышел из банка, кивнул швейцару и сел на трамвай. Из окна верхнего яруса виднелись высокие, щедро украшенные резным камнем и позолотой дома. На улицах сновали дрезины с электрическим приводом и дурно пахло работающими на этиловом спирте автомобилями. Здесь было многолюднее, чем в том мире, из которого я прибыл, а среди толпы на тротуарах — больше белых. То тут, то там мелькали мусульмане, индуисты или иудеи, выделявшиеся из общей массы одеждой и чувством собственного достоинства. Чаще встречались менее приметные африканцы и китайцы, большей частью — грузчики и уличные торговцы. Рабство упразднили в 1836 году: после восстания в Виргинии оно страшно подорожало; «опиумных войн» никогда не было.

Я осторожно открутил каблук ботинка и ногтем большого пальца подцепил шиллинг 1997 года с изображением головы Чарльза X. Кондуктор заворчал, но отсыпал на сдачу целую пригоршню никеля, оттягивавшую карман моего пиджака, когда я спрыгнул из трамвая. Кингз-Кросс оказался там же и назывался по-прежнему — это место относится к числу тех, которые по значению противоположны оспариваемым землям: точка неумолимо разграниченных вероятностей, подобных железнодорожным путям. Перед вокзалом — памятник Леопольду II.

Сквозь зловонное облако помады для волос и дыма курительных трубок я пробрался к билетной кассе и купил билет до Эдинбурга. Меняя названия пунктов прибытия и отправления, громыхало информационное табло. Двенадцатичасовой экспресс, платформа номер три. Я купил газету, бутерброды и занял свое место. Поезд, новомодный, французский, электрический, плавно тронулся под знаменующий полдень колокольный звон лондонских церквей и промчался мимо северных пригородов Лондона — Камдена, Ислингтона, Ньюингтона — и, когда мы проезжали мимо Барнета, развил скорость сто пятьдесят миль в час. Слишком быстро, чтобы прочитать название на вывеске, но город-то я знал. Я всегда содрогался, думая о Барнете, — именно здесь проходило последнее сражение Второй реставрации, когда принц Бонни со своими людьми наголову разбил ополчение Хорнси и перед ним предстал беззащитный Лондон.

Мимо пролетали бесконечные поля Англии. Полным ходом шла весенняя пахота. Иногда за лошадью брел одинокий пахарь, порой клайдесдальские тяжеловозы тянули хитрое устройство с мануфактур Мэсси. Облокотившись на стол, я жевал хлеб с сыром, потягивал крепкий портер и лениво тревожился о том, что питаю слабость к данной вероятности. Как оценить отсутствие всеобщей войны и деспотической революции, как выступить против преемственности династий халифов, Романовых и Маньчжурской и колесования Вальтера в Фернее?


В вагоне для некурящих я ехал вместе с женщинами, что нисколько меня не смущало. При виде моей старомодной одежды пассажирки приподнимали бровь — только и всего. Короткая куртка здесь — все равно что тужурка там, а «Леви» в каких только вероятностях не производит свои джинсы!

В вагоне — не пульмановском, но мысль вполне ясна — напротив меня склонилась над толстым томом юная особа. Под шляпкой хмурились темные соболиные брови. Она читала, шевеля губами, тонкое лицо было бледно, платье на манжетах износилось. Когда я с шелестом переворачивал страницу «Таймс», она подняла глаза. Я вежливо улыбнулся и вновь углубился в чтение посвященной науке страницы. Открыли Антарктиду — испанцы претендуют на континент. Девушка вздохнула. Я снова посмотрел на нее.

— Миледи, героиня в опасности? — поинтересовался я.

Она с негодованием глянула на меня.

— Я не роман читаю, — ответила она, — а изучаю зоологию.

— Ах, прошу прощения. Занятие, достойное восхищения.

— Да, только это так трудно! — воскликнула она. — Все эти списки!

— Латынь, — пробормотал я и проницательно кивнул. — Классификация великого Линнея? В самом деле, изрядное испытание…

Она покачала головой:

— Дело не в этом. Запомнить столько разобщенных фактов! Просто в голове не укладывается. — Тут девушка нахмурилась. — Сэр, никак не могу понять, что у вас за акцент.

— Новая Шотландия, — самоуничижительно улыбаясь, ответил я. — Отсюда столь варварский говор.

Она без возражений приняла наглую ложь. Тогда я соврал еще разок:

— Меня зовут Стив Джонс.

— А меня — Мэри-Энн Дьюкс.

— К вашим услугам, мисс.

— Благодарю. Рада познакомиться.

Я изворотливо представился коммивояжером по поставкам апельсинов. Свой род занятий она определила как «личная прислуга».

— А зачем, позвольте спросить, вы изучаете зоологию?

— Сэр, я сирота, — сказала она. — Я говорю это вовсе не для того, чтобы разжалобить, просто объясняю. Сейчас я еду в столицу Шотландии на соискание должности гувернантки. Хозяйка дома лелеет честолюбивые планы вырастить из своих сыновей врачей. Мне сказали, что сравнительная анатомия… Но нет! — Она вдруг улыбнулась. — Что правда, то правда, предмет меня заинтересовал.

— Как я уже сказал, занятие, достойное восхищения.

— Только очень трудное. Когда папа был жив, он обучил меня основам математики и рассказал о Ньютоне. Вот бы зоологии своего Ньютона!

— Я не углублялся в изучение данной науки, — вслух размышлял я, — но порой мне кажется, что, подобно тому как наши бедняки множатся до пределов заработных плат или местных налогов в пользу бедных, все живые создания должны волей-неволей предаваться даже более буйному и беспечному воспроизведению себе подобных…

Мэри-Энн не стала краснеть. У этой истории виктории не было. Девушка нахмурилась и сказала:

— Да? Вы так полагаете, сэр?

— Итак, как мы видим, — продолжал я и взглянул в окно, — ни кролики, ни, например, крапива пока не заполонили весь мир. Не все рожденное выживает, и те, кому посчастливилось уцелеть, должны в среднем обладать неким небольшим преимуществом, которое, так сказать, выбирает их ради продолжения существования из менее достойных собратьев. Если мы рискнем вообразить данный процесс повторяющимся из поколения в поколение на протяжении многих земных эпох и революций… Боюсь, я слишком стремительно двигаюсь в чересчур гипотетическом направлении.

— Нет! — воскликнула девушка и схватила меня за запястье, но поспешно отдернула руку. На сей раз она покраснела. — Пожалуйста, продолжайте.

Так я и сделал. Когда мы добрались до южного берега залива Ферт-оф-Форт, ее учебник был сплошь покрыт увязывающими факты каракулями, и результат вызвал удивленную улыбку на лице, счастливо хмурившемся от усердия.

Когда она взяла меня за локоть, я уже собирался расстаться с ней прямо на вокзале, который назывался просто Эдинбург Центральный, ведь в этом мире Вальтер Скотт остался лишь адвокатом.

— Мистер Джонс, — сказала она, — могу ли я на правах нашего знакомства попросить вас сопроводить меня до конечного пункта моего путешествия? Это в Уэст-Порт, а… — Она отвела взгляд.

— А Грассмаркет печально известен своими разбойниками, но вы не можете позволить себе кеб? Не волнуйтесь, мисс Дьюкс, мне кеб тоже не по карману. Давайте пойдем вместе.

Я взял ее багаж, который оказался трогательно невесомым.

— Мистер Джонс, вижу, что вы безоружны, — тревожно заметила девушка, когда мы вышли с вокзала, оказались на Маркет-стрит и впервые почувствовали застойный запах озера Нор-Лох.

— Верно, оружие мне не нужно, — заверил я девушку. — Я мастерски владею боевыми искусствами Востока.

Это ее рассмешило.

— Древним боевым искусствам не под силу тягаться с хорошим пистолетом, сэр, но все же я полагаюсь на вас.


Мы прошли по Королевской Миле, по улице Святой Марии вышли на Коугейт, дальше под Северным мостом и мостом Чарльза IV проследовали по направлению к Грасс-маркету. Высокие сырые стены казались сочащимися влагой отвесными скалами. Курильни опиума возносили во тьму мрачный аромат. Вокруг гостиниц слышалось пение еврейских скрипок. Колеса машин и велосипедов разбрызгивали ядовитые лужи. За Коугейтом — воплощением самой респектабельности, несмотря на конюшни кочевых ремесленников, нищих, таящихся разбойников, клоунов на ходулях и пьянствующих студентов-медиков, богословов и юристов, — вставал район Грассмаркет. Вечерний ветерок трепал флаг Трех Королевств над Замком, который незыблемо и отчужденно возвышался подобно скале, на которой он был построен. Только флаги менялись над бурным котлом вероятностей Грассмаркета.

Как раз из этого-то бурного котла появился мой преследователь. Он вынырнул в двух метрах впереди, и никого между нами не было. Даже если бы я не признал его лица, несомненно, узнал бы по зажатой в руке плоской штуковине. В этом мире она могла показаться блестящей игрушкой, но Мэри-Энн тут же догадалась о зловещей сущности предмета. Или, возможно, она просто так отреагировала на то, что вздрогнул я сам. Девушка обеими руками вцепилась мне в предплечье. При других обстоятельствах ее порыв мог бы показаться весьма приятным, но для того, кто собирался использовать боевое искусство Востока, он был некстати.

На долю секунды появление преследователя сбило меня с толку, но вскоре я предположил, что он побывал в Джи-Би-Эре и догадался — или же получил сведения — о месте моего назначения, сел на скорый поезд более прогрессивного мира, а потом шагнул в этот мир побед Таирлидха, чтобы караулить меня. Я не стал гадать, как ему удалось вычислить, что я ускользнул от него именно в этот мир. Шпионаж и отступничество — две неизменные возможности во всех вероятностях.

Выбора у меня не было. Пришлось убираться обратно в Джи-Би-Эр. Можно объяснить это так: я понадеялся на то, что такой выходки мой преследователь точно не ожидает. Но, если честно, я действовал рефлекторно.

Никогда прежде мне не доводилось перешагивать миры на пару с кем-то еще. И когда мы с Мэри-Энн, по-прежнему вместе, очутились в ином районе Грассмаркет, я удивился практически так же сильно, как и сама девушка.

— Как это? — вскричала она, изумленно озираясь по сторонам, ибо площадь вдруг стала просторнее, чище, ярче и более шумной. Она отпустила мою руку и поспешно отошла на шаг или два, подозрительно и боязливо поглядывая на меня. — Какие такие восточные искусства вы практикуете, мистер Джонс? Колдовство? Вы иллюзионист?

— Боюсь, что нет, — покачал я головой. — Все, что вас окружает, реально. Просто вы привыкли к одной действительности, а это другая, в которой история давным-давно пошла иным путем.

Похоже, Мэри-Энн мгновенно осознала услышанное:

— И сколько всего этих действительностей?

— Бесконечное множество, — ответил я.

— Поразительно! И вместе с тем совершенно очевидно, что бесконечность Творца должна отражаться в Его творениях!

— Можно взглянуть на проблему и с этой стороны, — допустил я.

Мэри-Энн вновь, уже спокойнее, огляделась по сторонам, но я видел, что она все еще дрожит.

— Очевидно, в данной истории чтят память сторонников завета, — заметила она, показывая на одну из трех статуй. — Я знаю, что это Ричард Камерон. Но кто другие?

— Вам их имена ничего не скажут, — отрезал я.

— Все равно я хотела бы на них взглянуть.

Ее заинтересовал пешеходный переход и поразили транспортные средства: железные, с двухтактным двигателем. Я слегка подтолкнул девушку локтем, чтобы она прекратила пялиться на женщин в коротких юбках, с непокрытыми головами. Мы остановились у скульптуры.

Суровый господин в фетровой шляпе назидательно поднял указательный палец.

— Джон Маклин, — прочла она надпись на постаменте. — Проповедник, да?

— В некотором роде, — сказал я. — В его же понимании это не подлежит сомнению.

Господин в коротком плаще, очках, с трубкой и — шотландцы остаются шотландцами во всех воплощениях! — с дорожным конусом на голове.

— А Гарольд Вильсон — мученик британской демократии? — Нахмурившись, она чуть ли не отскочила в сторону. — Демократ? Радикал?

— Не совсем, — ответил я, тревожно озираясь по сторонам. — Слишком долго объяснять. Тот человек, с которым мы столкнулись, может в любой миг настичь нас. Мне нужно идти.

— А как же я, мистер Джонс? — воскликнула Мэри-Энн.

— К сожалению, — я по-прежнему шарил глазами вокруг, — я не могу взять вас с собой. Это слишком опасно. Здесь вы пока будете в безопасности.

Мой взгляд скользнул по высокому зданию из бетона, на котором висел флаг со щекастой хмурой физиономией и буквами Джи-Би. Я показал Мэри-Энн этот дом и сказал:

— Снимите шляпку, здесь это не принято. Платье сойдет. Идите туда, там находится Женский институт. Скажите, что вы только что приехали из Лондона без единого гроша. Ни слова о том, откуда вы на самом деле, иначе вас отправят в сумасшедший дом. В Женском институте вас ждет радушный прием и помощь в трудоустройстве. Пока познакомьтесь получше с этим миром, а я, как только смогу, верну вас в ваш.

— Но…

Краем глаза я заметил преследователя, который вышел из бара под названием «Последняя капля» и оглядывался по сторонам.

— Всего хорошего, мисс Дьюкс, — сказал я.

Вручил ей апельсины — в конце концов, здесь они редкость и предназначались как раз для этого места — и шагнул так далеко, как еще ни разу не осмеливался перемахнуть одним скачком.

4 Бушующий Константинополь

Вскоре я очутился в мире романской суеты и сверкающего неона, парящих над парковыми газонами китайских фонариков, средь которых под Скалой, на которой не было никакого Замка, прогуливались темнокожие люди в широких одеяниях, а на вечернем небе сверкали искусственные созвездия орбитальных небесных городов. Через газон я помчался туда, где не было никакой Кингз-Стэйблз-роуд. Я никогда не бывал в этой вероятности, но узнал ее по отчету: здесь победил Спартак, пало рабство, расцвел капитализм и римляне высадились на Луну где-то в 500 (ну и ну!) году нашей эры и одним-двумя столетиями позже добрались до альфы Центавра…

Я перепрыгнул через ручей, который в большинстве других миров уже давно бы спрятали в канализационную трубу, шагнул между небом и землей в знакомом, но куда менее обнадеживающем направлении и с глухим ударом приземлился среди пыли и пепла. Споткнулся, взмахнул руками и наступил в круг из пылающих угольков, который быстренько перепрыгнул, вновь разметав пепел.

— Ой! — вскрикнул кто-то. Наверное, я угодил в костер этого человека.

— Прошу прощения! — бросил я через плечо. И, не оглядываясь, побежал прочь.

Ранние сумерки освещали лишь небольшие, разбросанные то тут, то там огни. Некоторые из них светили за окнами уцелевших домов. У меня под ногами сквозь покрытый трещинами асфальт пробивались трава и сорняки. Передо мной на расстоянии нескольких метров загорелся случайный листок или клочок бумаги. Я бросился вперед и с силой топнул по земле, так что даже стало больно — вскоре я перестану чувствовать боль. Я шагал в смежные вероятности, как кто-то может прокатиться по земле, вскочить на ноги и побежать.

В Эдинбурге база Улучшителей находится поблизости от неизменной Замковой Скалы, под тем местом, где располагался многоуровневый парк. Я добежал до двери, увидел красную бусину на стене, потянулся рукой в сторону, набрал код в замке и шмыгнул в проем. И окунулся в неяркий флюоресцирующий свет бледных коридоров. Наверняка преследователь последует за мной, поэтому я поднял тревогу. Двое охранников уже поджидали его, когда он скользнул на нашу территорию из вероятности, где этажи автостоянки не разметало от взрыва в Росайте. Захват длился один миг: зашипел газ, вылетела сеть, лазерный пистолет вышибли у него из пальцев.

Охранники привязали его к стулу вместе с сетью. Я попытался допросить своего преследователя до того, как развеется вызванный газом эффект, он соберется с силами и шагнет прочь отсюда.

— Зачем ты преследуешь меня?

Его голова дернулась, глаза закатились, язык вывалился наружу.

— Разве непонятно? Твоя миссия — подрыв Джи-Би-Эра!

— Тебе-то что? — спросил я. — Так или иначе, консерваторы должны питать отвращение к этому режиму — радикальному и даже революционному. Разве вы не выступаете против всего этого?

— Нет-нет. — Он изо всех сил пытался сфокусировать взгляд и перестать пускать слюни. — Это же диво дивное — пережившее падение коммунизма социалистическое государство в действии! Ведь в Стратклайде из идей Канторовича и Нейрата развилось компьютерное планирование. Ты даже не представляешь себе, что может из этого выйти, верно? И мы тоже. Поэтому нам хочется выяснить.

— Что ж, — сказал я, — мне жаль, старина. Без сомнения, это ужасно интересно, но черт меня возьми, если моим родственникам придется страдать на этой Шотландской Кубе хотя бы секундой дольше, чем нужно.

Он втянул в себя сопли и пробормотал:

— Чтоб тебя!

Ясно, что больше мне от него ничего не добиться, поэтому я ждал, когда он придет в себя и ускользнет, коротая минуты колкостями и рассказом о том, чем я занимался в поезде. Он с ужасом и ненавистью взирал на меня:

— Ты явил этому миру Дарвина?

— Кого? — переспросил я. — Теорию о естественном отборе Уоллеса — вот что я вкратце изложил.

Он забился в сетях, приговаривая:

— Не важно. Ты понимаешь, что натворил. А если та молодая особа убедит мир, что эволюция имеет место? И однажды, много лет спустя, где-нибудь на задворках Восточной империи, возможно, грузинский православный семинарист прочтет ее работу, потеряет веру и встанет во главе кровавой революции…

— …которая в любом случае произойдет в этой или другой дыре, — заверил его я. — Над данной проблемой мы как раз и работаем.

— Желаю удачи, — сухо проговорил он.

Он уже пришел в себя и теперь почти собрался с силами, чтобы исчезнуть у нас на глазах.

— А как быть с этим миром? — спросил я. — С этим постъядерным кошмаром? Хочешь, чтобы мы и его оставили в покое?

— Да, — последовал утвердительный ответ. — Посмотрим, что выйдет. Будь что будет!

И он отчалил. Сеть упала на стул. Я взглянул на охранников и пожал плечами.

— C’est la vie,[18] — заметил один из них. — Что ж, теперь вам не помешает чашечка кофе. А еще перевязка.

Вместе с ними я отправился сначала в медицинский кабинет, а потом в столовую. Потягивая горячий черный кофе, я поймал себя на том, что разглядываю стены помещения, обклеенные старыми газетами и страницами журналов, спасенными из руин. Особенно сильно меня поразила передовица газеты «Дейли миррор» от 28 мая 1968 года, на которой были изображены четверо длинноволосых молодых людей в белых футболках с большими черными крестами, которые на цветной фотографии должны были быть красными. Подпись под фото гласила, что это Андреас Баадер, Ульрика Майнхоф, Бернадетта Девлин и Денни Кон-Бендит. С развевающимися на ветру волосами, они стояли перед громадной толпой на помосте с АК-47[19] в руках, а у них за спиной вырисовывался Стамбул — город, на улицах которого они через несколько часов погибнут от града пулеметного огня вместе с подавляющим большинством юнцов.

«Что хорошего может выйти из такой безумной вероятности?» — спрашивал я себя. Подобной той, когда папа римский Павел VI в ответ на победу Израиля в Шестидневной войне 1967 года потребовал вернуть Палестину в лоно Церкви и убедил молодежь Европы выступить для этого в Крестовый поход. Поход закончился нападением на Стамбул — город слишком упрямый, чтобы просто взять и пропустить людской поток. Там резня получила размах международного конфликта, который перерос во всемирную ядерную войну.

Пока существуют такие миры — и еще хуже, — я останусь Улучшителем.


Через несколько недель я, снова наведавшись в Республику, встретил Мэри-Энн Дьюкс. Я доставил письма диссидентам, и у меня оставалось несколько часов на то, чтобы разыскать девушку. Я нашел ее в женском центре для беженцев, где она, как она выразилась, работала потому, что хотела отплатить за оказанную ей помощь. Девушка щеголяла короткой мини-юбкой и стрижкой, ее щеки ярко розовели румянами, а манеры явно не соответствовали истинной леди. Я поговорил с ней на улице, куда она вышла выкурить сигаретку. Она подала заявление в Глазго, где собиралась изучать зоологию.

— Могу забрать вас обратно, — предложил я. — Назад, в ваш мир, где обретенные здесь знания сделают вас богатой и знаменитой.

Мэри-Энн глубоко затянулась сигаретой и посмотрела на меня так, словно я сошел с ума. Она махнула рукой, показывая на улицу в выбоинах, заваленную мусором и банками, где трепетали на ветру флаги партии, портреты официальных лиц Джи-Би и повсюду были натыканы камеры наблюдения.

— Зачем? — ухмыльнулась она. — Мне и здесь хорошо.

Беда в том, что кому-то такое может нравиться…

перевод М. Савиной

Юджин Бирн, Ким Ньюман БЛУДНЫЙ ХРИСТИАНИН

— Я умираю, — сказал безумец, лежавший рядом с ним.

— Что с того, — прокряхтел Авшалом, чувствуя, как наконечник стрелы царапает ребро, — многие из нас умрут.

— Нет, — ответил безумец. Глаза его горели, будто огоньки свечей. — Я и в самом деле умираю.

Авшалом кашлянул, и на губах его выступила кровь. Стрела пробила одно из легких — так что, предположительно, он медленно тонул в собственной крови, заполнявшей легкие. Он разбирался в медицине лучше, чем те коновалы-цирюльники, что время от времени навещали раненых. И, как солдат, он был отлично знаком с многочисленными путями, которыми человек способен уйти из жизни.

Он попытался вспомнить, видел ли этого безумца раньше — может быть, на стенах Рима, на защите ворот. Теперь лицо несчастного осунулось и заросло бородой. Руками он прижимал к животу грязную тряпку, чтобы удержать кишки внутри. Его оружие и доспехи давно перешли к другому защитнику стен — к тому, кто еще мог держаться на ногах.

— Настал конец времен, — сказал безумец. — Какой сейчас день?

— Второй день Таммуза.

— Нет. — Сумасшедший закашлялся. — Какой год? Я забыл.

Авшалом хорошо знал Единственное Истинное Писание.

— Четыре тысячи семьсот пятьдесят девятый, — ответил он. — Прошло четыре тысячи семьсот пятьдесят девять лет с Сотворения мира. И сейчас вовсе не конец времен. Мессия еще не пришел.

Лицо безумца скривилось в болезненной гримасе. Авшалом осознал, что его сосед и вправду сумасшедший. Двадцать два года примерной службы — и вот итог: он сдохнет забытым и безымянным, в обществе какого-то психа.

— Даже если Рим падет, это не конец света. Избранный Народ выживет.

Сумасшедший начал задыхаться. Авшалом уже решил было, что его сосед сейчас отдаст концы, но тут кашель сменился горьким смехом. Для безумца уже не существовали ни боль, ни все остальное.

— Избранный Народ, — пробормотал он. — Избранный Народ…


За стенами персидские полчища без особого энтузиазма возводили земляные валы, ведущие к городским укреплениям. Атаки с помощью огромных деревянных осадных башен почти прекратились. Персы забрасывали город камнями и трупами из катапульт и засыпали дождем стрел, но в основном полагались на голод и болезни — эти вскоре довершат работу за них. Поначалу шах Яздкрт, более известный как Яздкрт Свежеватель, объявил, что все аристократы смогут беспрепятственно пройти сквозь ряды осаждавших и после уплаты небольшого штрафа отправиться восвояси. Но, согласно слухам, тех граждан, у которых хватило глупости купиться на сладкие посулы, отвели на поляну рядом с Тибром и перебили, как стадо баранов. Их тела швырнули в реку в надежде отравить городские источники воды. Два месяца назад рабби Иуду, доброго и смирного торговца, тратившего немало сил на благотворительность, отправили для переговоров с персами. Он нес дары для Яздкрта и мирное послание от императора. Яздкрт приказал медленно содрать с него кожу. Содранную кожу разостлали на земле перед главными воротами, чтобы напомнить осажденным римлянам, какую судьбу шах уготовил им всем.


Губернатор Давид Коэн равно жестоко насаждал оккупационные законы среди военных и гражданских. Солдат перевели на половинный паек, остальным приходилось довольствоваться четвертью. Авшалом слышал, что любого, кто использовал воду для мытья, ожидала смерть. Во всяком случае, никто не промыл его раны — так что, даже если он не захлебнется в собственной крови, его съест распространяющаяся по телу гниль. Раненых свалили в катакомбах, подальше от глаз, но невозможно было заглушить их крики. Когда Авшалом еще патрулировал стену наверху, всех солдат преследовали доносящиеся из-под земли стоны. Теперь и он оказался вместе со стонущими, словно попал в преддверие Ада. Им оставили несколько тусклых светильников, а по земле раскидали солому, но солома слиплась от крови и испражнений. Солдаты выкопали ямы для нужды, но большинство раненых не могли добраться до них без посторонней помощи, а помощи не было. Дерьмо и моча переполняли туннели.

Несколько самых рьяных или самых сострадательных раввинов бросили другие дела и спустились в катакомбы, чтобы принести облегчение умирающим. Сквозь крики Авшалом постоянно слышал монотонное гудение кадиша.[20]

Единственным развлечением, оставшимся умирающим, были слухи.

Они поступали от Исаака Бар-Шмуэля, слева от Авшалома, и Авшалом передавал их по цепочке лежавшему справа безумцу. Слухи гласили, что губернатор Коэн ожидает армию поддержки с севера и ведет ее сам император; что чума, бушующая в городе, перекинулась в лагерь персов и сгубила Яздкрта; что все мужчины в городе, старые и молодые, перебиты и что женщины вынуждены были взять в руки оружие и выступить против проклятого зороастрийского язычника. Сумасшедшего, казалось, слухи ничуть не тревожили — он смеялся, а грязно-желтое пятно расползалось по его боку.

Крысы могли стать серьезной проблемой, но губернатор Коэн организовал ватаги ребятишек, которые охотились на крыс для пропитания. Правоверным пришлось забыть о законах кашрута и приучиться есть мясо грызунов. В катакомбах, где всякая живая тварь, подобравшаяся к людям достаточно близко, подписывала себе смертный приговор, не обращали внимания даже на то, чтобы правильно убить животное. Сырое крысиное мясо было жилистым, но, когда что-то жуешь, меньше обращаешь внимания на боль.

От Исаака поступил новый слух. Наверху стоял полдень, но в небе воцарилась тьма. Солнце исчезло, и в вышине появился странный символ: стоящий прямо крест, похожий на каркас воздушного змея, горел на фоне черноты. Раввины и ученые спорили о его значении, и никто не мог сказать наверняка, предназначен ли знак Избранному Народу внутри городских стен или неверным снаружи.

Авшалом пересказал слух безумцу и впервые получил от него хоть какую-то реакцию.

— Оно пришло. Время пришло. Тысяча лет…

— О чем там бредит этот чертов полудурок? — спросил Исаак.

Авшалом пожал плечами. Под мышкой кольнуло — сдвинулась сломанная кость.

— Понятия не имею. Он ненормальный.

Таких здесь тоже хватало.

— Нет, — настойчиво пробормотал безумец, — послушайте…

Вокруг стало тише, чем обычно. Умирающие успокаивались.

Из-за угла вынырнул раввин. Он двигался согнувшись, стараясь не врезаться головой в низкий потолок. Почти мальчишка, с жидкой бороденкой. Его плащ покрывали дыры — каждый разрез был ритуальным символом скорби по умершему человеку, которого раввин проводил в последний путь. Все священники в городе теперь смахивали на нищих.

— Выслушай меня, — позвал безумец. — Выслушай мою исповедь…

— Что-что? — удивился раввин. — Исповедь? Что такое «исповедь»?

— Про небо, это правда? — спросил Авшалом.

— Да, — подтвердил раввин. — Кровавый дождь пролился на землю, и в тучах видели агнца с пылающим сердцем. Это важное знамение.

— Конечно, — сказал безумец. — Он вернулся. Это было предречено.

— Я не знаю, о чем ты, — возразил раввин. — Я помню наизусть все пророчества, но о таком не слышал.

— Выслушай меня.

Что-то в этом человеке убедило раввина. Авшалому тоже стало интересно, как и Исааку. Еще несколько раненых — темные силуэты во мраке — подползли ближе. Казалось, от безумца исходит сияние. Он забыл про боль и выпустил тряпку, прикрывавшую загноившуюся рану. Рана выглядела скверно. Авшалом мог разглядеть внутренности безумца, и ясно было, что дело плохо. Наверное, его ударили мечом в одной из стычек у ворот. Но сумасшедший уже не ощущал боли. Он сел прямо и заговорил, и огонь в его глазах разгорался все ярче…


Меня зовут Иосиф. Я родился в Иудее тысячу лет назад. Нет, я не сошел с ума. А может, и сошел. Пережив тысячу лет и тысячу смертей, любой спятит. Как бы то ни было, мне тысяча лет от роду.

Когда я появился на свет, Иудеей правила старая Римская империя. Римляне привыкли к тому, что во всех подвластных им землях их приветствуют как мудрых и милостивых господ. Или, по крайней мере, не оказывают им сопротивления. Однако иудеи так и не покорились. Одно восстание сменялось другим. Величайшее из них возглавил Иуда из Галилеи — тогда восстали против введенного римлянами подушного налога. Бунт жестоко подавили, но римлянам не удалось сломить дух народа Иудеи — Избранного Народа…

В занюханном городишке под названием Назарет вырос самый обычный плотник. Мы родились в один год, так что возраст у нас был одинаковый. Его звали Иешуа Бар-Иосиф. В латинизированной форме это звучало как Иисус, сын Иосифа. Когда Иисусу исполнилось около тридцати, Он решил бросить свое дело и стать странствующим проповедником. Куда бы Он ни пришел, всюду вокруг Него собиралась толпа. У Него образовалась и небольшая группа преданных последователей: те, кто верил всему, что Он говорил, и славил Его перед народом, и крепкие ребята, защищавшие Его от священников и солдат оккупационной армии. По мере того как слава Его ширилась, распространялись и истории о чудесах, которые Он сотворил: ходил по воде, воскрешал мертвецов, исцелял немощных, калек, слепцов, прокаженных… В те времена любое исцеление считалось чудом. Еще Он умел превращать воду в вино, что сильно прибавило Ему популярности.

Его ученики решили, что Иешуа и есть обещанный Спаситель, иудейский Мессия. Другие утверждали, что Он сын Бога. Иешуа из Назарета, сын Иосифа, стал известен как Иешуа помазанник Божий. В последующие годы Его назовут греческим словом, обозначающим «помазанник», — Христос.

Как я уже говорил, тогда Иудея переживала плохое время. От Мессии, если Иешуа был Им — а Он никогда этого не отрицал, — ожидали, что Он спасет страну от римского владычества.

Еще Он обозлил священников своими утверждениями, что якобы соблюдение законов — лишь первый шаг в духовном развитии. Его любовь к простым людям, вне зависимости от того, как много они грешили и сколь тяжелы были их грехи, еще больше настроила священников против Него. Он водился со шлюхами, сборщиками налогов и самаритянами — самой отборной швалью. Если собираешься организовать религиозную секту, это неплохое начало. Людей, которых всю жизнь унижали, хлебом не корми — только дай послушать, какие они избранные и особенные. А богачи уже и так знают, что они особенные.

Вскоре все власти предержащие предпочли бы увидеть Иешуа мертвым. Римляне считали Его опасным бунтовщиком. Фарисеи не соглашались с Его учением. Саддукеи, в чьих руках сосредоточились богатства страны, желали примириться с римлянами и не нарушать статус-кво. Иешуа, по их мнению, был мерзким выскочкой с несуразными идеями о воскрешении людей после смерти. Зелоты, настоящие фанатики, мечтавшие вышвырнуть римлян из страны силой, хотели использовать Его в качестве номинального лидера восстания — и это притом, что Он отрицал всякое насилие. Его проповеди были о мире, любви, справедливости и почитании Господа, и Он говорил о скором пришествии Царствия Божьего, хотя никогда не называл точного срока. Если хотите узнать, что случается с теми, кто проповедует мир, любовь и справедливость, спросите у рабби Иуды.

После трех лет в роли странствующего проповедника Иешуа впервые вступил в Иерусалим. Хотя Он был всего-навсего деревенщиной из Верхней Галилеи, явившимся в центр политической и религиозной жизни Иудеи, Его приход в город превратился в настоящий спектакль. Толпа собралась, чтобы поприветствовать Его. Он въехал в ворота на осле, словно говоря: «Поглядите, люди, Я такой же, как вы». И все ожидали от Него грандиозных свершений. Горожане швыряли на землю перед Ним пальмовые ветви и выстраивались вдоль улиц, требуя, чтобы Он показал им магические фокусы. Мой двоюродный брат, Яков-виноторговец, явился туда с целой телегой бурдюков, наполненных водой. Брат хотел, чтобы Он превратил воду в вино, но получил колотушек от Петра, сына Ионы, который был телохранителем Иешуа. Это впервые заставило меня усомниться во всей истории с так называемым Помазанником.

Его приход в Иерусалим пробудил много надежд. И вдобавок Он явился прямиком в объятия римлян и священников. Теперь им не составило бы никакого труда схватить Его.

Все ждали пару дней, что произойдет дальше. В конце концов священники решили избавиться от Него. Один из ближайших соратников Иешуа, Иуда, был зелотом. Он хотел, чтобы Иешуа поднял людей на бунт против римлян — но, когда стало очевидно, что ничего такого Иешуа делать не намерен, Иуда попытался заставить Его. Он полагал, что, отдав Иешуа в руки священников, вынудит своего друга бежать и возглавить восстание. Или же народ иерусалимский настолько возмутится при виде Иешуа, подвергнутого суду за мятеж и богохульство, что восстание вспыхнет само по себе. Фарисеи согласились, и Иуда привел отряд вооруженной храмовой стражи к тому месту, где скрывался Иешуа. Но тот, вместо того чтобы бежать, покорно пошел со стражами. Иуда начал понимать, что совершил большую ошибку, и с горя опустошил несколько бурдюков с вином.

На следующий день Иешуа предстал перед Синедрионом, который выдвинул против Него множество обвинений. Они хотели закопать Иешуа раз и навсегда, но сами не могли вынести Ему смертный приговор. Им требовалось состряпать дело, которое убедило бы римлян в необходимости казни.

Поймите — отнюдь не все священники были злодеями. Многие из них опасались, что Назарянин станет мутить народ против римлян. Горлопан из провинции мог втянуть всю страну в войну с Римом, а это не принесло бы выгоды ни одной из сторон. Первосвященник Кайфа убедил остальных членов Совета, что их долг обречь на смерть одного человека ради спасения нации.

Многие члены Синедриона хотели повесить на Иешуа обвинение в богохульстве, однако Кайфа заставил их выбрать то, что больше всего напугает римских чиновников. Так что они без всяких оснований обвинили Его в разжигании бунта против Рима. Парой дней раньше Иешуа устроил скандал в Храме, выгнав оттуда нескольких менял, — так что мелкие торговцы оказались настроены против Него. Те самые менялы готовы были подтвердить, что, провожая их пинками из Храма, Он выкрикивал: «Смерть Цезарю!»

И вот Синедрион передал Иешуа римлянам.

В то время прокуратором Иудеи был Понтий Пилат, грубый и высокомерный солдафон. Ему нравилось настраивать иудеев против себя — не то чтобы на это приходилось тратить много усилий. Думаю, он даже не всегда делал это намеренно. Просто был слишком глуп, чтобы заметить, как наступает на чью-то мозоль.

И вот перед ним очутился этот бродяга, которому желали смерти священники и большинство горожан. Толпа уже не была на стороне Назарянина. Возможно, их разочаровало то, что Он так и не бросил вызов римлянам.

Пилат был римлянином и уважал закон. А Назарянин не совершил никакого очевидного преступления. Но прокуратор оказался в сложном положении: хотя ему и нравилось помыкать иудеями, он не желал спровоцировать бунт, а толпа требовала казни Иешуа. Казалось бы, ему ничего не стоило по-тихому прикончить Назарянина и вернуться к своим баням и поеданию винограда, или чем в те времена занимались римские правители. Может, он просто чувствовал подвох и не хотел ничего предпринимать до того момента, пока не поймет, что происходит. Проблема заключалась в том, что остальные понимали происходящее не лучше его.

А затем вмешалась жена Пилата. Ее звали Клавдия Прокула, и она была внучкой императора Августа — это дает представление о том, какие связи у прокуратора имелись в Риме. Как раз в то время, когда Пилат вершил суд в Иудее, он получил письмо от Клавдии. Клавдия писала, что только что видела самый жуткий кошмар в своей жизни, и все это связано с Назарянином. Сон якобы был пророческим и предвещал всяческие несчастья, которые непременно произойдут, если ее муж казнит Иешуа. Так что теперь Пилату оказалось вдвойне сложнее принять решение — случай для него вовсе не характерный.

Последним аргументом для Пилата стала политика на родине. То были дни императора Тиберия. А Тиберий слыл психом. Он удалился на остров Капри, окружив себя астрологами и шарлатанами. И, если верить сплетням, целой армией юношей, призванных удовлетворять его все более извращенные сексуальные аппетиты. Некоторое время империей вполне эффективно управлял командующий преторианской гвардией Сеян. Обретя полную свободу и безнаказанность, Сеян занялся расчисткой собственного пути к трону. Каждый потенциальный соперник, включая членов императорской семьи, был убит или казнен на основании сфабрикованных обвинений. План Сеяна работал превосходно ровно до той минуты, пока невестка императора не пробралась на Капри и не поведала Тиберию о свершениях его возлюбленного преторианца. Сеяна свергли, и это сопровождалось традиционной резней, в которой погибли все сторонники преторианца, включая детей. Понтий Пилат, в равной степени тупой и корыстолюбивый, поддерживал Сеяна. И теперь, через год или два после падения преторианца, у цезаря были все основания сомневаться в верности Пилата.

Кайфа знал об этом и нашептал Пилату, что Иешуа собирается объявить себя Царем Иудейским. Он также добавил, что Пилата вряд ли можно будет счесть другом цезаря, если прокуратор не отдаст приказ о казни Назарянина. Последнее, чего хотел Пилат, — это послания из Рима с предложением вернуться домой и прихватить с собой завещание, составленное в трех копиях. Он вынес смертный приговор. И по тогдашнему обычаю Иешуа немедленно повели на казнь.

Я знаю, друзья мои, что мы живем в варварскую эпоху и с ностальгией смотрим на великое прошлое Римской империи, однако Христа убили самым зверским образом. Поверь, Авшалом, стрела в легких — уютная теплая ванна по сравнению с распятием.

Именно это с Ним и сделали римляне. Распятие считалось самой позорной казнью. Худшей смерти я не знаю. Ни один римский аристократ или гражданин не мог быть распят, потому что свободный человек недостоин подобной бесславной кончины. Распятие приберегли для рабов, воров, грабителей и, конечно же, для тех, кто бунтовал против Рима.

Все начиналось с порки. Солдаты связывали тебя и секли. Они использовали длинный хлыст с кусками кости и металла на конце. Хлыст обвивался вокруг твоего тела, срывая плоть с костей. После трижды тринадцати плетей — иногда и того хуже — больше кожи лохмотьями свисало со спины и с груди, чем оставалось на теле.

Когда ты превращался в отбивную, тебя заставляли поднять тяжеленный деревянный брус и тащить к месту казни. В Иерусалиме тех лет это был невысокий холм за городской стеной, называвшийся Голгофой, Землей Черепов.

Здесь был установлен деревянный столб высотой шесть или семь футов. Когда ты добирался туда, тебе дозволялось скинуть с плеч балку, которую ты волочил. Затем солдаты сбивали тебя с ног и укладывали затылком на середину бруса. После чего одну твою руку вытягивали вдоль балки. Пара человек удерживала руку, а один брал здоровенный четырехгранный гвоздь и вгонял в твое запястье и дерево под ним.

Когда тебе вколачивают в запястье гвозди, это очень больно. Поверьте мне, я знаю.

После того как они проделывали то же самое со второй рукой, весь отряд поднимал брус, а ты повисал на нем, раздирая легкие от крика. Или, может быть, просто закусив губы, исполненный решимости не доставить этим грязным ублюдкам удовольствия и ничем не выдать своей боли.

Но затем, когда они действительно поднимали тебя, ты понимал, что сдержать крик будет очень трудно.

В центре бруса, примерно под затылком, располагалось углубление. Туда вставляли вертикальный столб, уже вкопанный в землю.

После этого они сгибали твои колени до тех пор, пока подошва одной ноги не упиралась в столб. И потом, что б вы думали, — на сцену являлся еще один здоровенный гвоздь.

Когда гвоздь вколачивают в ступню, это гораздо, гораздо больнее, чем гвоздь в запястье. Они вбивали его в одну ногу, пока острие не выходило из подошвы, а затем принимались за другую.

А после всего этого тебя оставляли висеть. Кое-кто задерживался посмотреть. Иногда солдаты делали ставки на то, как долго ты протянешь. Потом им становилось скучно, и они выставляли караульного, а сами отправлялись выпить или трахнуть свинью, или чем там занимались легионеры в свободное время.

И вот теперь-то ты уже мечтал о том, чтобы вновь оказаться на плацу и чтобы по твоей спине прогуливалась плеть. Если по какой-то нелепой ошибке природы ты не сходил с ума, у тебя было время помечтать о том, чтобы они избили тебя сильнее, — потому что порка ослабляет. Чем слабее ты становился, тем быстрее умирал. А желал ты уже только смерти. Тебе оставалась только смерть.

Крови вытекало немного, но боль была неописуемая. Под весом тела грудную клетку тянуло вверх, словно ты сделал самый глубокий в жизни вдох. А вот выдохнуть уже не мог. Чтобы выдохнуть, приходилось толкать тело вверх, опираясь на ноги. А опираться на ноги было чертовски больно из-за проклятых гвоздей в ступнях.

Ну и конечно, еще больнее было от судорог, скручивающих твои руки, плечи и грудь.

И вот ты висел, страдая от боли и едва способный дышать. Если ты оказывался настоящим везунчиком, то истекал кровью или задыхался и умирал часов через пять. Если нет, мучение могло продлиться несколько дней.

А эти умные, искушенные, чертовски цивилизованные римляне еще вносили разнообразие в процесс. Они могли приколотить кусок дерева к столбу, вроде маленького сиденья у тебя под задницей. Это означало, что дышать будет чуть легче, ведь не надо упираться ногами так сильно, — так что провисишь ты дольше. Или они могли не только пригвоздить руки к столбу, но и привязать их. Эффект примерно тот же. Иногда сукины дети использовали оба способа. Я видел несчастных, умиравших почти неделю. Если ты нравился римлянам — или твои родственники давали им взятку, — тебе могли переломать ноги. После этого ты не мог толкать тело вверх, чтобы вздохнуть, — даже если тебе хотелось, — и задыхался довольно быстро.

Так что не впаривайте мне байки про свою старую римскую цивилизацию. Я в курсе, что они придумали центральное отопление, отличные дороги и величайшую на свете армию, но при всем при том они были самыми отъявленными мерзавцами. Ведь смотрите — если какой-то языческий царек в темные времена хотел вас казнить, что он делал? Отрубал вам голову, или вышибал дубинкой мозги, или топил, или сбрасывал со скалы. Быстрая смерть. А римляне, хоть и были в три раза умнее и в десять раз организованнее любых варваров, убивали в сто раз более жестоко.

Так они и поступили с Иисусом Христом.

Пилат, оставаясь верен себе, отплатил священникам за шантаж. Когда преступника распинали, согласно закону на крест следовало повесить табличку, перечисляющую преступления казнимого. Пилат приказал, чтобы надпись гласила: «Иешуа из Назарета, Царь Иудейский», — и велел написать это на латыни, греческом и арамейском, чтобы дошло до всех. Табличка висела у Иешуа на шее, пока Он шел к месту казни, а затем ее приколотили к вершине креста.

Откуда, по-вашему, я все это знаю? Ну, во-первых, я был там во время казни. Во-вторых, меня и самого распинали. Много раз. Говорят, что боль стирается из памяти. Брехня. Я вздрагиваю всякий раз, когда прохожу мимо мастерской плотника или слышу стук молотка. Но я бессмертен. Или, по крайней мере, был бессмертным до сегодняшнего дня.

Тысячу лет назад меня звали Картафилом. Я был добрым, законопослушным, ортодоксальным иудеем, ничего такого не забиравшим в голову. А работал я привратником у Понтия Пилата. Он нуждался в привратниках, потому что большинство посетителей, приходивших к римскому прокуратору, оказывались либо слишком спесивыми и важными, чтобы самим браться за ручку двери, либо клянчили милости и ползли на брюхе и им было не до того. Я впервые встретил Иешуа из Назарета, когда Его вели на казнь. Его только что выпороли. Солдаты нацепили на Него корону из терновых веток. Они и сами хотели позлить священников, а еще и подыграть Пилату в его шутке с Царем Иудейским. Иешуа вели прочь, и Он пошатывался под весом бруса.

Все, что я знал о Нем в то время, — это были слухи и то, что сказал мой двоюродный братец Яков-виноторговец, когда зашел ко мне, чтобы перевязать голову. Некоторые кричали, что Иешуа — Мессия и Царь Иудейский. Но первосвященник Кайфа настаивал на смертном приговоре для Него. Поскольку я был правоверным иудеем, то посчитал, что все, что говорит Кайфа, должно быть кошерно. Если первосвященник желал Назарянину смерти, у него наверняка есть на то веские религиозные основания. Ну что сказать? Я был идиотом.

Назарянин пытался пройти в дверь. И я плюнул в Него. Он споткнулся и упал под весом деревянного бруса. Я поставил ногу Ему на спину — там, где кожа отделилась от плоти после бичевания, — толкнул Его и велел встать и отправляться дальше.

Кто-то говорил мне, что Он приносил в жертву младенцев и пожирал их. И в те времена я был бесчувственным ослом. Он вскрикнул. Затем встал, с усилием поднял свой брус и, глядя мне в глаза, сказал: «Я умру быстро. Но тебе придется долго дожидаться смерти. Тебе придется ждать до тех пор, пока Я не вернусь».

Я не понял, что это значит. И не придал Его словам значения. Солдаты принялись подгонять Его, ударяя голомнями[21] мечей, и Он пошел прочь, на Голгофу.

Поначалу Его слова я пропустил мимо ушей, но затем мною овладела странная паника. Я понял, что Он наложил на меня проклятие. Даже если Он и был богохульником, а все же оставался кем-то вроде святого. Я забеспокоился. Через полтора часа после того, как Он заговорил со мной, я навсегда расстался со своей работой привратника.

Я помчался к Голгофе. Он висел, прибитый гвоздями к кресту, между двумя зелотами. Он был еще жив, но вел себя тихо — почти не дергался и не стонал, как другие двое. Кроме меня, там оставались разве что несколько зевак. Ученики покинули Его. Божий Сын или нет, никто не желал быть уличенным в связях с Ним и очутиться на соседнем кресте.

Я заметил неподалеку несколько женщин — друзей или родственниц. И еще солдаты из того отряда, что исполнял приговор, играли в орлянку на вещи распятых. Но было и кое-что необычное. Римский офицер — не знаю, возможно, командир палачей — расхаживал взад и вперед, поглядывая на умирающего и бормоча себе под нос.

Центурион оглянулся на меня и сделал знак приблизиться. В те дни приходилось всеми силами избегать подобных людей. Они жестоко обращались с собственными солдатами, а для обычных граждан были хуже чумы — особенно в стране, которую едва могли контролировать. Я трясся от ужаса, когда шел к нему. Но все, что он сделал, — схватил меня за плечи, подтащил ближе и сказал, глядя мне в глаза: «Воистину, этот человек был Сыном Божьим». Ему просто хотелось, чтобы кто-то его выслушал.

Сын Божий! Лишь позже я осознал, насколько необычно услышать это из уст римлянина. Римляне поклонялись множеству богов. Единственный народ, который веровал в одного Бога, — это мы, иудеи. Может, центурион был иудеем. Я не знаю.

Сын Божий!

Если центурион не ошибся, я был проклят навек. Я словно обезумел. Я подошел к подножию креста и молил Назарянина простить меня. Но слишком поздно. Боль настолько поглотила Его, что Он уже ничего не замечал.

Тогда я направился к женщинам. Все они рыдали и рвали на себе волосы, и я присоединился к ним. Одна из шлюх видела, как я ударил его. Женщины не хотели меня знать — и я не могу упрекнуть их за это.

Я был слишком озабочен и пристыжен, чтобы искать друзей Назарянина. Не то чтобы кто-то оставался с Ним. Его последователи-мужчины скрывались. Даже старый добрый Петр, который был скор на расправу с виноторговцами и менялами, в тот самый миг громко заявлял, что никогда не слышал об Иешуа и не любил Его. Что касается зелота Иуды, то он повесился, потому что его план не сработал. Жаль. Он мог бы составить мне компанию в последующие несколько лет.

Я пустился в странствия. Покинув жену и семью, я сначала отправился на север, в сторону Галилеи. Сам не знаю почему. Злой дух, поселившийся во мне, шептал на ухо, что я должен бродить по лицу земли, пока Он не вернется.

Хуже всего было по ночам. Наступал вечер, удлинялись тени, и моя собственная тень превращалась в тень Иешуа, пошатывающегося под весом деревянного бруса.

Лишь годы спустя я узнал, что произошло. Римляне обычно оставляли трупы гнить на кресте в назидание всем желающим нарушить закон. Но иудейский обычай не разрешал такого надругательства над телами в Шаббат, а Иешуа был казнен как раз накануне Шаббата. Иосиф из Аримафеи, богатый и влиятельный иудей, который дружил и с семьей Иешуа, и с Пилатом, обратился к прокуратору. После того как римляне убедились в смерти Иешуа, Иосиф получил разрешение снять тело с креста и похоронить в гробнице, которую приготовил для себя.

А через несколько дней Иешуа из Назарета восстал из мертвых. Он явился к перепуганным ученикам, которые заметно приободрились, узрев Его. А потом Он вознесся на небеса и занял свое законное место по правую руку Господа.

Не удивляйтесь так сильно, рабби. Если такого нет в нашем Единственном Истинном Писании, еще не значит, что это не произошло.

Последователи Иешуа разбрелись по всей империи и за ее пределы, распространяя рассказ о том, как Он явился искупить грехи человеческие. Некоторые начали проповедовать прямо в Иерусалиме, но их быстро прогнали власти предержащие. Одного из них, человека по имени Стефан, побили камнями за святотатство.

Поначалу казалось, что ученики Христа и те, кого они окрестили, образуют новую иудаистскую секту, однако вскоре обнаружились важные разночтения. Филипп, христианин, встретил как-то на дороге из Иерусалима в Газу эфиопа. Эфиоп занимал значительную должность при дворе своей королевы, и он был евнухом. Как вы знаете, неполноценный человек не имеет права стать иудеем. Евнух спросил Филиппа: «Может ли что-то помешать мне принять крещение?» И Филипп ответил: «Нет».

С этого дня, говорили христиане, несть ни эллина, ни иудея, нет различия между свободными и рабами, мужчинами и женщинами. Эфиоп вернулся в Нубию и принес своим согражданам благую весть.

Ряды христиан быстро пополнялись. Миссионеры принесли их веру в Африку и Сирию, в Месопотамию и даже в далекую Индию. Сирия, с ее многолюдными городами Антиохией, Дамаском и Эдессой, стала крупным центром христианства.

Не стоит стыдиться того, что вы не слышали о христианстве. Это было много веков назад.

Что до меня, то дорога привела меня в Рим, где я обнаружил процветающую христианскую общину. Я присоединился к ним и узнал больше об учении Иешуа. Я принял крещение — это означает, что меня окунули в воду. Церемония была похожа на омовение в микве.[22] Я стал зваться Иосифом, в честь Иосифа Аримафейского.

К тому времени мне исполнилось почти сто лет, хотя выглядел я ничуть не старше, чем в тот день, когда ударил нашего Спасителя. Моя новая вера принесла подобие душевного спокойствия, ведь Иисус Христос говорил, что Бог Отец простит самые ужасные грехи. Я плюнул в Него и пнул Его и, хотя и не решался признаться в этом своим новым товарищам, все же мог надеяться, что буду прощен по Его возвращении. В те дни все мы верили, что Его возвращение грядет вскоре. Так мы говорили друг другу и так проповедовали каждому, кто соглашался нас выслушать, и многим другим, которые слушать нас не желали. Одних мы просто утомляли своими речами, других выводили из себя. Кое-кто из нас, включая задиру Петра, был казнен властями. Мой двоюродный брат Яков-виноторговец, по вине которого все это и приключилось, разбогател и дожил до ста пятнадцати лет, причем еще обзавелся в таком почтенном возрасте детьми.

Мы не были уверены, как наша вера соотносится с ортодоксальным иудаизмом. Многие из нас считали себя иудаистской сектой. Другие, в основном горячие головы, думали, что мы должны окончательно отделиться. В Риме жило много евреев, и мы часто обсуждали с ними, был Иешуа Мессией или нет. Мы верили, что был, а они нет. Порой мы вступали в открытые потасовки на улицах. Постепенно мы пришли к мысли, что примирение между нами и иудеями невозможно.

Страшный пожар почти уничтожил центр города. Новый дворец императора Нерона сильно пострадал от огня. Нерон был расточителен, непредсказуем и нелюбим в народе. По рынку поползли слухи, что он сам и поджег город. Согласно другой версии, император не сделал ничего, чтобы потушить огонь, и, в то время как город пылал, играл на лире и декламировал стихи. Нерон считал себя великим артистом. Мне приходилось и сгорать заживо, и слушать выступления Нерона — и, откровенно говоря, первое куда предпочтительнее.

Нерон, возможно следуя совету одного из своих подпевал, решил обвинить в поджоге иудеев. Евреи были непопулярны в Риме. Хоть их религию и не запрещали, они отказывались почитать римских богов. Супруга Нерона, Поппея, отговорила его от преследования иудеев. Сама она иудаизм не исповедовала, но сочувствовала их вере. Поппея предложила свалить вину на христиан. Нерон тут же согласился. Из нас решили сделать козлов отпущения.

Кстати, Нерон также приказал убить престарелого Понтия Пилата. Не знаю почему. Пилат в то время находился в Галлии, и легенда гласит, что его труп, изрубленный и изъеденный червями, выставили на всеобщее обозрение. А может, мы просто хотели, чтобы было так.

Нерон приказал жестокосердному префекту преторианцев Тигеллину сделать за него грязную работу. Солдаты схватили нас и после смехотворного процесса, на котором судей гораздо больше интересовала наша «ненависть к человечеству», чем поджог, казнили самыми разными способами. Нас не распинали, зато рубили мечами или зашивали в шкуры диких зверей, после чего отдавали на потеху голодным псам на цирковой арене. Хорошая казнь — по-настоящему мучительная. Поначалу избиения христиан были популярны. Люди не любили нас за то, что мы презирали их богов, и за то, что так настойчиво проповедовали свою веру. Но затем, видя безумные зверства Нерона, римляне стали испытывать жалость к нам. Других вдохновляло мужество, с которым мы умирали за веру. Особенно после того, как христиан велели привязать к крестам, установленным в бочках с маслом. Дело было ночью, и, когда огонь охватил наши тела, мы превратились в огромные факелы, освещавшие аллею в императорских садах, по которой его бесталанное величество разъезжал в паланкине.

Я был среди тех христиан.

Я уже достаточно говорил о страданиях, так что не стану описывать вам подробно, каково это — быть облитым смолой и маслом и сгореть заживо. Несмотря на всю боль и ужас, которые испытывали я и мои братья и сестры, скажу не без гордости — все мы приняли смерть достойно и с величайшей радостью. Разве не ожидало нас скорое воссоединение со Спасителем?

А теперь представьте мое удивление, когда после перенесенных мук и смерти я очнулся на следующий день, словно ничего не произошло, в Иудее.

А это чертовски далеко от Рима.

Лишь теперь я начал осознавать смысл того проклятия, что Иешуа наложил на меня. Чтобы искупить свой великий грех, я должен был бродить среди людей до Его возвращения. Тогда я умер впервые и обнаружил, что смерть не несет мне освобождения, — нет, я обречен был остаться среди живых. Мой дух оказался прикован к земле и к одной телесной оболочке, и мученичество, что я принял в императорских садах, не было угодно небу.

Когда бы я ни умирал потом, я так и не смог узнать, что происходит с моим трупом, — но я всегда приходил в себя в одном и том же или схожем на вид теле, в новой, зачастую далекой стране.

Ожив в первый раз в Иудее, я вскоре понял, в чем состоит моя миссия.

Я вошел в Иерусалим и, не потрудившись отыскать других христиан, начал просить подаяния и проповедовать благую весть о Христе. Через три дня по приказу Синедриона меня побили до смерти камнями. И снова я не умер. Я очнулся в другом месте, в Коринфе. Здесь я тоже проповедовал христианство и опять принял мученичество, хотя на сей раз прошло несколько лет.

Примерно в те годы, когда вспыхнуло последнее большое восстание иудеев против Рима, которое, как вам известно, закончилось разрушением Храма и разорением Иерусалима, я стал профессиональным мучеником. Когда римляне рассеяли народ иудейский по миру, я тоже странствовал в поисках смерти. Глас Божий поведал мне, что таким путем я искуплю свой грех и что пример мучеников привлечет множество людей в лоно нашей Церкви.

В течение почти трех столетий после казни Иешуа огромное число Его последователей приняло мученическую смерть. Идею мученичества мы одолжили у иудеев и превратили в высокое искусство, друзья мои. Мученичество, говорили мы себе, — это второе крещение и прямая дорога на небеса. Так оно и было — для всех, кроме меня. Каждый раз, когда меня линчевала толпа либо магистрат приказывал сжечь меня, обезглавить или скормить диким зверям, я возвращался к жизни в новом месте. Отыскав христианскую общину, я вступал в нее или просто проповедовал Евангелие на ближайшей городской площади.

Нас преследовали то с большей, то с меньшей яростью, и на то имелся ряд причин.

Например, в первые годы мы всегда проводили свои встречи до рассвета. Это шло вразрез с «Двенадцатью таблицами», которые лежали в основе римского законодательства и запрещали ночные собрания. Так что римляне немедленно заподозрили нас в том, что мы плетем заговоры или занимаемся чем-то непристойным. Мы пели или произносили молитвы, обменивались клятвами непротивления злу насилием и вкушали совместную трапезу. За это нас заподозрили в магии.

А еще они презирали нас за простоту нашей веры. Утонченные патриции смотрели на нас свысока потому, что мы избегали публичных дискуссий и предпочитали говорить о совершенных Иешуа чудесах или пересказывать притчи, которые они считали подходящими разве что для детей. Они называли нас «галилеянами» и насмехались над нашей «религией для рабов».

Не много прошло времени, прежде чем они начали презирать нас за стремление к мученичеству Император Марк Аврелий, чванливый старый пустобрех, воображавший себя философом, заявил, что испытывает отвращение при мысли о том, как пошло и недостойно мы ведем себя в смертный час. Скажите, что нам оставалось? Если бы дикие псы отгрызли его яйца на цирковой арене, полагаю, он выглядел бы куда достойнее.

Но, думаю, больше всего этих образованных язычников раздражала наша уверенность, что есть лишь один истинный Бог. Римляне относились терпимо к любым религиям, даже иудаизму, исходя из принципа, что каждый человек может поклоняться кому и чему пожелает. И вот явились мы и начали проповедовать свое учение прямо у храмов, посвященных их древним богам — тем самым богам, не будем забывать, что привели Рим к славе и процветанию. Мы, выскочки из рабов, утверждали, что все остальные не правы и лишь у нас есть монополия на истину.

Нас окружали сотни нелепых слухов. Говорили, что мы поклоняемся голове осла. Говорили, что на своих еженедельных собраниях мы приносим в жертву младенцев и пожираем их тела. Представьте, что я ощутил, когда впервые услышал эту затасканную байку. Я даже не нашел в себе сил посмеяться над теми глупцами, что на нее купились. В конце концов, мое проклятие не только долгожительство, но и абсолютная память. Теперь вы знаете, почему я не особенно впечатлился вчера, когда Исаак поведал нам, что старина Яздкрт там, за стенами, закусывает младенцами каждый Шаббат. Впрочем, в случае Яздкрта это вполне может оказаться правдой.

Римляне также обвиняли нас в кровосмешении, вероятно из-за нашего обычая обращаться друг к другу «брат» и «сестра». Они говорили, что мы поклоняемся срамным местам наших священников. Хуже были истории о сексуальной распущенности, поскольку, к моему огорчению, часть из них имела под собой основания.

Мы рассеялись по всей империи. Общины возникали почти без всякой связи друг с другом, и не существовало единого авторитета, который мог бы урегулировать наши ритуалы и религиозные догматы. В основном это нам не мешало, и большинство христиан жило — или пыталось жить — честной и набожной жизнью. Но тут и там возникали ереси. Некоторые обсуждали, был Христос Богом или человеком — а Он был, несомненно, и тем и другим, — и оспаривали еще кое-какие пункты учения. Худшую ересь, что мне довелось наблюдать, исповедовали фибиониты.

Они жили в Александрии, и я очутился среди них в тот день, когда мне отрубили голову в Филадельфии. Эту секту основал человек по имени Николай Антиохийский, и они довели идею небесной любви до абсурда. У фибионитов были общие жены, и, в жестокой пародии на нашу церемонию причастия, они размазывали по ладоням сперму и менструальную кровь и называли это «кровью и плотью» нашего Искупителя. Если какая-либо из женщин беременела в результате их диких оргий, они вырывали плод из материнского чрева и пожирали, смешав с медом и перцем.

Мне стало ясно, что люди эти по природе не злы и не испорчены. Сатана ввел их в заблуждение, и они искренне полагали, что, принося в жертву «сущность человеческую», прославляют Господа.

Я отравил их всех и молился за спасение их душ. И моей души.

Что мне оставалось делать? Если бы я донес на них властям, римляне получили бы прекрасный материал для пропаганды. Они сказали бы: «Поглядите, что вытворяют христиане».

Я старался во всем следовать примеру Иешуа, основываясь на том, что слышал от знавших Его людей, и на том, что прочел в наших священных книгах, Евангелиях. Хоть мы и нуждались в лидерах и у нас имелись старшины, священники и епископы, я никогда не добивался высокого положения в Церкви. Разве я, ударивший Спасителя, был достоин этого? В каждой общине, в которую я вступал, я старался быть скромнейшим из членов. В другое время я нищенствовал, странствуя по дорогам и проповедуя во всех городах, куда заходил.

Иногда миновали годы, прежде чем я удостаивался мученического венца, несмотря на все свои усилия. Иногда меня казнили по десять раз за месяц. Если вы хотите сказать, что смерть не была для меня искуплением, потому что я все равно каждый раз воскресал, вы крупно ошибаетесь. Почти всегда, когда нас с братьями арестовывали, мы подвергались пытке и унижению. Смерть зачастую была мучительна. Хотя я все еще недостоин Божьего прощения за побои, что нанес Его единственному Сыну, я перенес немало боли.

Мне отрубали голову. Меня морили голодом. Мне сдирали кожу живьем, меня душили, вешали, распинали, сжигали, топтали быками. Меня рвали собачьи клыки, когти леопарда, меня давил медведь. И это не считая чумы, яда, несчастных случаев, ударов молнии, убийств. Я тонул и падал со скал.

Часто мученичество превращалось в публичный спектакль на местной цирковой арене. Какой-нибудь жирный чиновник платил за представление, чтобы поднять свою популярность в народе, потворствуя жаждущей крови толпе. Хуже всего был Карфаген. Однажды христианку по имени Перпетуя и ее молоденькую служанку Фелицитату бросили на арену на съедение диким зверям. Одна — хрупкая девушка, едва не ребенок. Вторая пару дней как родила. Обе были почти обнажены. Я видел, как толпа взревела в возмущении при виде этого тошнотворного зрелища, и возблагодарил Господа. Но выяснилось, что они возмущались только непристойным видом женщин. Когда через несколько минут их снова вывели на арену уже одетыми, добрые люди Карфагена разразились овацией и удобно расположились на своих сиденьях, чтобы насладиться зрелищем. Их чувство благопристойности не пострадало. Друзья мои, тяжелее всего мне нести бремя собственного греха, но почти столь же тяжело — следовать завету Христа о любви ко всем людям без исключения.

Между тем события в Римской империи продолжали развиваться, зачастую затрагивая нас. Мы никогда не славились многочисленностью, но зато приобрели отвратительную репутацию. Начало правления императора Марка Аврелия, например, ознаменовала сильная вспышка чумы. Нерон стал основоположником новой моды, и теперь в очередной напасти обвинили христиан. К тому времени появилось распространенное выражение «дожди льют по вине христиан».

Марку Аврелию наследовал его развращенный и вздорный сын Коммод. Он совмещал в себе все возможные пороки и, вместо того чтобы править, предался разнообразным удовольствиям. Он прекратил начатую отцом войну с германскими племенами, угрожавшими границам. Вообразив, что он Геркулес, Коммод увлекся борьбой. Когда люди наелись досыта его выходками, Коммода задушил во сне Нарцисс — в отличие от него настоящий боец. Для римлян равнодушие Коммода к войне и армии было катастрофой. Для христиан тоже, потому что, хотя римлянам и приходило периодически в голову желание нас истребить, империя все же гарантировала какое-то подобие мира и благополучия. Альтернативы были куда хуже, ведь теперь варвары всех мастей и диких верований осаждали границы.

Следующие сто лет после Коммода превратились в конец света. Череда слабых императоров, всегда оглядывающихся через плечо в ожидании предательства, соперничала за императорский пурпур. Обычно они были второсортными солдатами. За пятьдесят лет сменился двадцать один император — и только двое из них, друзья мои, скончались от старости. Мне даже сложно припомнить их имена, за исключением Гелиогабала и Валериана. Гелиогабал был безумцем, во всем подчинявшимся своей матери, и имел обыкновение душить гостей под грудами розовых лепестков — что звучит довольно интересно. Валериана захватили персы. Царь Шапур содрал с него живьем кожу, затем высушил и засолил ее и хранил в качестве трофея. Яздкрт, вероятно, считает Шапура своим героем. Люди из тех краев всегда увлекались свежеванием. Не знаю почему. Как бы то ни было, плен и позорная смерть римского императора внушили всем ужас. Больше никто не мог чувствовать себя в безопасности.

Я ничего из этого не видел собственными глазами. Большинство христиан избегало службы в армии. Но за время своих странствий в поисках мученичества я понял, что основа империи гниет. Если в тогдашнем хаосе и было что-то хорошее, так это то, что наша Церковь набрала больше сторонников. Мы всегда первыми спешили оказать помощь нуждающимся, равно деньгами и трудом, и показывали им путеводный луч надежды, сияющий сквозь невзгоды. Люди начали почитать и даже любить нас. И теперь, когда у властей появились другие проблемы, мы могли повсеместно и открыто исповедовать свою религию.

С практической точки зрения империя развалилась. Но люди еще цеплялись за идею империи. Многие из тех мест, где я побывал, война не затронула, и они процветали. Другим повезло меньше. Даже в более счастливых областях никто не знал, когда сквозь них, словно рой саранчи, пронесется армия очередного претендента на трон и силой отберет все необходимое. Намного хуже было в приграничных областях. Над ними вечно витал страх перед варварами, которые завидовали богатству и славе Рима и мечтали о добыче — как об имуществе, так и о рабах. Они переплывали реку или перелезали через крепостные валы, убивая, поджигая и насилуя. Я часто видел это. Клянусь, вам не узнать, что такое настоящая неприятность, пока вас не трахнет в задницу вестгот.

В конце третьего столетия после рождения Христа императору Диоклетиану удалось восстановить подобие порядка. Правительство было устроено так, что четверо человек правили одновременно: один на Востоке, один на Западе, и еще двое считались их преемниками. Диоклетиан, император Востока, оказался сильнейшим из тетрархов. Нужно ли говорить, что Диоклетиан был рьяным преследователем христиан? На то имелось две причины. Во-первых, однажды кишки жертвенного животного предвещали нечто особенно скверное и языческие жрецы, используя привычную отмазку, во всем обвинили христиан. Во-вторых, император проконсультировался у оракула Аполлона в Дидиме и оракул поведал, что христиане мешают ему давать точные предсказания. Дошло до того, что, если жена не хотела ночью ублажать мужа, она ссылалась на головную боль, напущенную христианами. Диоклетиан выпустил обвинительный декрет, приказав разрушить наши церкви, запретить службы и сжечь писания. Это случилось на востоке, и карательные меры были жестокими. Меня сожгли на куче Евангелий посреди рыночной площади в Цезарии. Западную часть империи гонения почти не затронули.

Закадычный дружок Диоклетиана и его предполагаемый наследник Цезарь Максимин с немалым энтузиазмом выполнял приказы своего господина в подвластных ему провинциях. Он велел сбрызгивать все продукты, которыми торговали на рынке, вином или жертвенной кровью. Христиан задерживали у городских ворот и в общественных банях. Он также распространял гнусную клевету о Христе. Угадайте, какую? Правильно, Христос ел младенцев! Охренеть какой сюрприз! Проституток под пыткой заставляли признаться, что они принимали участие в христианских оргиях, а наших епископов определяли на новую работу — им поручали разгребать навоз в императорских конюшнях. Однако кампания Максимина не увенчалась успехом. Ему пришлось ввести налоговые льготы, чтобы заставить градоправителей заняться нами. Конечно, случилось немало мученических смертей, и многие христиане вынуждены были подкупать чиновников или совершать жертвоприношения перед статуей императора ради спасения собственной жизни. Но рядовые язычники совсем не горели желанием преследовать нас. К тому моменту все уже знали, что истории про пожирание младенцев, кровосмешение и заговоры были чушью, — ну или по крайней мере большая часть знала. Во многих случаях христиане оказывались куда более милосердными и готовыми оказать помощь нуждающимся, чем другие во время кризиса. А кризисов тогда хватало. В результате то, что по замыслу Диоклетиана и Максимина должно было стать смертельным ударом для Церкви, ни к чему не привело.

Нас одолевали внутренние проблемы. Я уже упоминал, насколько мы стали разобщены. Теперь мы начали спорить друг с другом о деталях вероучения, и даже гонения стали поводом для огорчительных разногласий. Некоторые говорили, что те, у кого не хватило мужества принять мученическую смерть и кто принес жертвы императору, не могут вернуться в лоно церкви. Другие указывали на всеобъемлющую любовь Господа, который приветствует всех раскаявшихся грешников. То было плохое для нас время.

И тут произошло нечто неожиданное. Диоклетиан отрекся, и сильнейшим из тетрархов стал человек по имени Константин. Несколько лет назад он возглавлял войска на севере Британии — холодного, унылого, мокрого и промозглого острова, который я не рекомендую вам посещать. В то же время и я очутился там, после того как был казнен в Эдессе согласно декрету Диоклетиана. В Эдессе понадобилось приложить немало усилий, чтобы римские солдаты окружили меня, — и даже после этого язычники уговаривали меня бежать и спрятаться. Пришлось очень долго их убеждать, прежде чем они наконец отвели меня в тюрьму и казнили. В Британии, едва я открыл рот и произнес имя Иешуа, меня швырнули в яму с голодными волками.

После смерти отца Константина войска провозгласили его тетрархом. Лично я этого не видел. Остальные тетрархи сцепились друг с другом, а Константин принялся выжидать. Пять лет он тренировал армию и распространял слухи о том, что произошел от одного из величайших родов империи. А затем он сделал нечто невероятное.

Он объявил, что перешел в христианство.

Вроде как его изумила сила духа, чтобы не сказать крутожопость, христианского миссионера, которого у него на глазах швырнули в яму с волками в Йорке. Годом позже он видел в Галлии христианского проповедника, как две капли воды похожего на убитого. Это был один из немногих случаев, когда я повстречался с человеком из своей прошлой жизни, — и конечно же, ни в первый, ни во второй раз я не запомнил будущего императора. Сначала волки, а затем свистящая толпа отвлекли меня. И все же в тот раз я был ближе всего к изменению хода истории.

Я вступил в армию Константина пехотинцем. В конце концов, я еще ни разу не принимал мученическую смерть в бою.

В армии было еще несколько христиан. Христианам запрещалось служить в имперских войсках, но многие пренебрегали запретом, ведь военная служба, как и работа кузнеца или портного, — это ремесло, а человеку не возбраняется заниматься своим ремеслом. Я знал, что мой долг — отдать все силы, сколько бы их ни было, христианскому командиру, который может стать христианским императором.

Армия Константина состояла в основном из язычников. Там было множество тупых провинциалов, особенно германцев, и почти ни одного настоящего римлянина. Солдаты поклонялись племенным германским божествам, или старым римским богам, или Митре. Никого не взволновало обращение Константина. Римляне считали, что вера человека — его личное дело. Стало почти традицией, что император или будущий император отдает предпочтение какому-то определенному культу. Так что никого не смущала идея вождя-христианина, и мы с товарищами по оружию уживались просто отлично, после того как они поколотили меня и выворачивали руку до тех пор, пока я не дал торжественное обещание не пытаться обратить их.

Константин выждал удачный момент, а затем окончательно порвал с другими тетрархами и повел нас через Альпы на завоевание Италии. Его целью было свергнуть тетрарха Максенция, который контролировал Рим.

Хоть Константин и перешел в христианство, многие из его офицеров спрашивали совета у астрологов и гадателей. Ни один не предрек затее Константина успеха. Многие предсказывали полную катастрофу. В нашем взводе был один еврей, Биньямин, так он каждый раз принимался мотать головой и размахивать руками, если кто-то спрашивал его о наших шансах в войне.

Мы вошли в Италию и в нескольких незначительных сражениях и быстрых стычках изрядно потрепали этого мерзавца Максенция. Он отступил в Рим с остатками своей армии и заперся в городе, проводя дни и ночи в молениях языческим богам и посылая проклятия Константину.

И вот мы вышли к окраинам Рима. Мы рассчитывали, что нам предстоит долгая осада. Как вы знаете, Рим нелегко захватить силой — ни сейчас, ни семь столетий назад.

Но в тот день, когда мы пришли, в полуденном небе появилось странное знамение. Не все солдаты могли его разглядеть, однако многие видели. Это был знак креста — символ любви Христовой, — горевший прямо в центре солнечного круга.

Знакомо звучит?

Под крестом появилась надпись латинскими буквами. Я объяснил тем из своих товарищей, кто не умел читать, что там было написано: «Под этим знаком ты победишь».

Послание Господне! Или так мы подумали.

Каждый, кто видел знамение, решил, что оно означает победу христианства в войне. Мы только об этом и говорили ночью в лагере, и солдаты наконец-то заинтересовались тем, что я хотел поведать им о Христе. Биньямин тут же принял христианство: как у еврея, у него было преимущество в понимании учения Иешуа, основанного на Ветхом Завете.

Константин, который тоже все видел, отдал приказ сшить особое знамя с крестом и нести его перед наступающей армией. Еще он распорядился, чтобы все солдаты нарисовали крест на щитах, — разве небеса не сказали, что мы победим под этим знаком? Я подчинился приказу с радостью, но многие солдаты роптали: ведь они уже изобразили на щитах своих языческих богов или молнии Зевса.

Наступил рассвет следующего дня, и, прежде чем Константин успел полностью взять город в кольцо осады, Максенций вышел из ворот и предложил нам решающий бой.

Казалось, преимущество на нашей стороне. В армии Константина было сорок тысяч тренированных бойцов, а у Максенция вдвое меньше, и многие из них — свежие призывники, совсем не рвавшиеся в сражение. Даже без крестного знамения в небе мы были уверены в победе.

Две армии выстроились друг перед другом к северу от города на равнине, пересеченной Тибром. Мы, рядовые солдаты, предполагали, что Константин собирается сокрушить противника с флангов, окружить и затем смять, как апельсин в кулаке. Последней части мы ожидали с особенным нетерпением.

Начало битвы так и выглядело: верховые и пехота выдвинулись вперед. Но затем тяжелая вражеская кавалерия — всадники-катафракты — ударила нам в центр, где как раз стоял я. Это не должно было повергнуть нас в панику Нам следовало упереть копейные древки в землю и встретить противника стеной острой стали. Но что-то пошло не так. В ту секунду, когда неразумные поступки нескольких человек могли изменить ход истории, кто-то перепугался и кинулся бежать. А за ним бросились остальные.

Биньямину удалось пробежать не больше десяти ярдов, прежде чем какой-то верховой пронзил его копьем.

Константин сидел на коне позади нас, и рядом с ним стоял знаменосец со знаменем креста. Наш командир попытался остановить войска, но теперь бегство стало повсеместным. Солдаты швыряли на землю щиты с крестами и оружие, чтобы ничто не мешало им мчаться во всю прыть. Это было безумием, как понял бы даже полный идиот, не окажись он обуреваем слепым ужасом. Попытка спастись бегством, не образовав защитной стены, привела к тому, что вражеские всадники рубили нас на скаку, словно спелые початки кукурузы.

Константин попытался закрыть брешь, призывая людей с флангов занять место бегущих и отразить атаку кавалерии. Но было слишком поздно. Максенций, используя свой шанс, теперь бросил в бой пехоту и разрезал нашу армию надвое. Затем катафракты пробились к самому Константину, одолели его и захватили флаг. Я услышал вдалеке торжествующие крики и увидел верхушку флага над головами сражающихся — катафракты везли трофей Максенцию. Я понял, что мы проиграли. Парой секунд позже мне снесли голову одним ударом из-за спины, и я снова умер. То, что мы сочли знамением Господа, оказалось коварной уловкой Сатаны.

Так что за свои жизни я дважды был при осаде Рима, и оба раза бился на стороне проигравших.

Смерть Константина лишила империю сильного и способного правителя, который, возможно, вернул бы ей мир и былую славу. Его поражение также полностью дискредитировало нашу Церковь. Максенций, уверенный в том, что жертвоприношения языческим богам принесли ему успех, закрепил свою победу, а затем оставил жизнь как можно большему числу вражеских солдат. Так он добился широкого распространения истории о лживом обещании, которое христианский бог дал Константину.

Преследования христиан почти прекратились, но смерть Константина нанесла нам тяжелый удар. Римляне мерили силу своих богов той практической пользой, что получали от них, а потому теперь вместо ненависти нам доставался смех. Вдобавок мы сами глубоко завязли в теологических спорах друг с другом.

Через несколько лет Максенция сверг другой незначительный военачальник, и империя, со всех сторон окруженная варварами, погрузилась в мучительный упадок. Одних варваров ублаготворяли землями, другим раздавали высокие правительственные чины, но все видели, что римский мир превратился в пустую насмешку. Спустя сто лет империя формально разделилась на Западное и Восточное царство.

В Восточном и Западном царствах не было религиозного единства, как не было и политического. Многие почитали старых римских богов, а некоторые обратились к древнегреческим. Зороастризм, религия персов, распространился в Восточном царстве, и его приняли царь Юстиниан и царица Евдоксия. А деревенские жители поклонялись древним духам, которых следовало ублажать в определенное время года. Варвары вводили в обращение свои идиотские, ребяческие культы. На западе солдаты и правители остались верны Митре.

Западное царство развалилось окончательно пятьсот лет назад. Его место заняли владения варварских царьков, чьи правители постоянно сражались друг с другом, сохраняя при этом какое-то количество старых римских обычаев и законов. Восточное царство по сравнению со своим западным соседом процветало. Царь Юстиниан, а затем царь Велизарий успешно отражали набеги варваров.

Теперь я редко мог принять мученическую смерть за веру и три сотни лет бродил по свету, проповедуя Евангелие. Мне удалось обратить несколько человек. Большинство считали меня безумцем и либо жалели, либо вызывали стражу — и меня пинками провожали из города. Я добрался даже До Индии, но и у индийцев есть древние божества, так что слушать меня там не стали.

В мире все еще оставалось много христианских общин, но они чаще попадались в глуши, среди самых простых и доверчивых людей. Это было печальное время. Поначалу над поражением Константина и над трусливыми глупцами-христианами все насмехались. Например, говорили, что мы строим церкви из тростника, чтобы почитателям Мирты не приходилось перетруждаться, снося дома из камня. Или спрашивали, сколько христиан нужно, чтобы вколотить гвоздь, и сами же отвечали: «Ни одного, потому что гвозди обычно вколачивают в них». Но вскоре даже издевки прекратились — люди просто стали забывать о христианах. Кажется, мне больше нравились те времена, когда над нами потешались. А вот еще одна шутка. Зачем христиане носят большие кресты на туниках? Не знаете? Чтобы облегчить работу лучникам.

Я забрел в те края, что во времена империи назывались Галлией, а сейчас стали частью королевства франков. Вернувшись к старой профессии привратника, я нашел работу при дворе короля Карла, сына короля Пипина Короткого, и приступил к своим обязанностям сразу после восшествия Карла на престол. Я не собирался оставаться, но вскоре стало ясно, что при дворе происходят интереснейшие события.

Карл обладал всеми достоинствами, которых можно ожидать у великого короля, — смелый и находчивый вояка и отличный атлет. Он был выше шести футов ростом и очень хорош собой. Люди всегда отмечали его острый и выразительный взгляд, хотя сам я ничего такого не увидел. Карл для своего времени был еще и очень образован. Он говорил по-латыни и по-гречески, хотя поначалу не умел писать. Это, конечно, ему в минус.

Однако он имел страшную тайну. В первые годы правления власть странно на него повлияла. Король может завладеть любой женщиной, какой пожелает, — или, если уж заводить об этом разговор, любым мужчиной или мальчиком. Но женщиной, которую желал Карл, стала его сестра Иоланта. Я сам тому свидетель. Самой позорной на свете тайной было то, что король франков каждую ночь пробирался в покои своей сестры в огромном и холодном Аахенском дворце.

Как поступают люди в таких случаях? Можно хранить молчание, как делает большинство. Или можно замыслить бунт против короля, одержимого таким гнусным и противоестественным пороком. Чего при дворе Карла, короля франков, никто не дерзнул. Так или иначе, моральные устои до того расшатались, что происходящее мало кого поразило. Третье, что вы можете сделать, — попытаться увести грешника со стези порока. Как раз на это решилась группа военных и сановников, возглавляемая герцогом Богемондом из Ренна.

В городе проживал еврейский меняла, Авраам из Милана, который время от времени вел дела с королевским казначеем. По слухам, его дочь была удивительно красива, хотя, должен сказать, в темные века в Аахене для этого много не требовалось. Если у девушки уцелели оба глаза, нос и хотя бы половина зубов, она могла считаться Клеопатрой. Богемонда, в прошлом одного из самых преданных слуг Пипина Короткого, повергал в ужас кровосмесительный союз короля, и он замыслил вытащить Карла из постели сестры. Любые средства годились, так что герцог и его дружки пригрозили убить Авраама, если он не покажет им свою дочь. Я был тем посланником, что доставил письмо старому меняле.

Авраам немедленно согласился и особенно подчеркнул, что с радостью пустит в свой дом дюжину тяжеловооруженных рыцарей, чтобы они пялились на его дочь.

Девушку звали Девора, и слухи не солгали. Богемонд и его друзья заявились к меняле и обнаружили, что у еврейки прекрасная кожа, нежная и чистая, как у младенца. Волосы У девушки были длинные и очень темные, но не темнее ее глубоких, как ночные озера, глаз. Ей едва исполнилось пятнадцать, но детские формы уже сменились женскими. Каждый мужчина в той комнате с радостью позволил бы отсечь себе топором правую руку, лишь бы владеть красавицей Деворой.

Девора, как и полагается хорошей дочери, по приказу отца разделась догола и позволила себя осмотреть. Герцог Богемонд, предпочитавший все делать чужими руками, на сей раз взял на себя тяжелую обязанность проверить здоровье красавицы и ее девственность.

Когда девушка прошла проверку, ее немедленно доставили ко двору, выдав за служанку супруги Богемонда. Карл весьма быстро заметил прекрасную иудейку и, превзойдя все ожидания, влюбился без памяти. Но Девора объявила, что король не получит ее, пока на ней не женится. А Карл не мог жениться на еврейке, сам не приняв иудаизма.

Так Девора крутила им два года. Каждой весной Карл уходил из промозглого замка на очередную войну. Каждую осень он возвращался и обнаруживал, что Девора стала еще прекраснее. И еще жестокосерднее. Еврейка соглашалась встречаться с королем лишь в присутствии наперсниц. «Стань иудеем, женись на мне, и я буду твоей», — повторяла она.

Для Карла это представляло немалую трудность. Дело в том, что он, как и прочие франкские аристократы, всю жизнь поклонялся Митре. Он опасался, что оскорбленное изменой божество обрушит на него ужасную кару. Но на исходе второй зимы, после того как Карл осыпал Девору драгоценными подарками, назначил ее отца королевским казначеем, после того как он роздал должности и звания самым бесполезным из ее родственников, — после того как он совершил все это и так и не смог забраться под бархатные юбки девушки, король сдался.

Королевские штаны из грубой английской шерсти уже лопались. Яйца короля распухли до размеров человеческой головы, а членом можно было глушить быков, чьей кровью ему некогда нравилось омываться. «Да, любовь моя, — пропыхтел Карл, и из ширинки его повалил пар. — Я стану иудеем».

Что, кисло звучит? Ничего удивительного. Девора и ее муж уничтожили единственную истинную религию. Из-за них я стал последним на земле христианином.

Карл предстал перед бейт дином,[23] и судьи быстро решили, что он вполне подходит для обращения. Они были богобоязненными людьми, не отрицаю, но также опасались и за свою жизнь. Кроме того, они чувствовали необходимость позаботиться о безопасности множества евреев, которые хлынули в город, услышав о хорошо оплачиваемых должностях при дворе Карла. Но члены бейт дина должны были соблюсти хоть какую-то благопристойность и не могли позволить Карлу немедленно принять иудаизм. Они сказали королю, что, согласно традиции, он должен начать жить как иудей, и просветили его в канонах иудейской веры. Той весной он двинулся на восток, на войну с аварами, с полной повозкой толкователей Талмуда в арьергарде. И больше никаких свиней.

Пока Карл сражался, герцог Богемонд устроил засаду на Иоланту, когда та совершала верховую прогулку. Двое головорезов накинулись на Иоланту на укромной лесной полянке и свернули ей шею, представив все так, словно женщина упала с лошади. Затем прикончили и самих убийц, чтобы никто не проболтался. Я-то знаю, ведь я присматривал за их лошадьми, и мне перерезали глотку.

За весну и лето Карл, король франков, научился читать по-гречески и латыни, захватил земли размером с территорию Италии, выиграл три больших сражения и обратил в рабство сто пятьдесят тысяч аварских мужчин и женщин. Известие о смерти сестры не опечалило его. Он вернулся в Аахен в полном убеждении, что готов стать иудеем. И не дайянам[24] было с ним спорить.

Кому я действительно сочувствую, так это тому несчастному ублюдку, который делал королю обрезание. Карл стал самым могущественным владыкой Запада за последние века. Он только что истребил тысячи людей и желал лишь одного — поскорее вступить в брак. Кому-то пришлось поднести бритву к детородному органу этого одержимого похотью тирана. Я часто думаю о том моэле.[25] На его месте должен был оказаться я. Одно неловкое движение ножа — и я смог бы изменить ход истории. Но, увы, меня снова убили, и я все еще шагал на запад из Монголии.

В Аахене все прошло гладко. Карл окунулся в микву, что само по себе было неплохой идеей, поскольку мылся он нечасто, и вышел оттуда полноправным иудеем. Скажу без всяких шуток, что церемония бракосочетания началась еще до того, как король успел высохнуть и короста успела осыпаться с его члена.

Но даже теперь Девора коварно увиливала от исполнения супружеского долга. Король узнал, что у его юной жены месячные. Она клялась, что не предвидела такой незадачи. Мол, месячные у нее были нерегулярные. Королю, как иудею, следовало понять, что жена его нечиста, пока течет кровь и еще семь дней после.

Можете сходить на экскурсию в королевскую опочивальню и полюбоваться отпечатками зубов Карла на изголовье кровати, оставленными им в ту первую ночь.

Полагаю, тем сильнее было ликование короля, когда жена все же допустила его в свою постель. Они исчезли для мира на две недели.

В течение нескольких последующих лет Карл разбил ломбардцев и захватил Северную Италию. Форсировав Пиренеи, он разгромил вестготов и свебов, покорив всю Испанию. Двинувшись на север, он одержал победу над саксонцами и сделал их своими подданными, занял Баварию и оттеснил аваров дальше на восток. Карл был невероятно удачлив, и, даже если вам захочется побрюзжать и сказать, что во многих местах он не встречал достойного сопротивления, следует признать, что он теперь в одиночку контролировал территорию, по площади превосходящую старую Западную империю. И все это время Девора подталкивала его на новые свершения.

Девора хотела стать родоначальницей великой династии, а для этого надо было сделать что-нибудь, что останется в веках. Империя Карла могла продержаться до его смерти — что вполне устраивало короля, но было слишком мало для его супруги. Вскоре она заставила мужа смотреть на вещи ее глазами, особенно после того, как подарила ему детей.

Для начала она убедила его захватить Рим — что не составляло особого труда, поскольку городом тогда владел какой-то жалкий князек, которого смели в сторону, как муху. Затем во время великого праздника Хануки Карла короновали во второй раз. Он стал Каролусом Максимусом, Карлом Великим, и его провозгласили римским императором. Это пробудило в людях надежду на новую империю, которая возвратила бы мир и процветание старой. Карл перенес столицу из Аахена в Рим. Вот почему мы с вами здесь.

Перенос столицы в Рим пошел мне на пользу. Не понадобилось тащиться так далеко к центру событий.

Между тем у Деворы нашлось время позаботиться о герцоге Богемонде — его удавили на основании сфабрикованных обвинений в измене. Королева не забыла о том унижении, которому он подверг ее и отца. Она не забыла прикосновения его холодных пальцев. Что же касается меня, я навсегда запомнил выражение его лица в ночь перед казнью, когда я навестил его в тюрьме. Он-то полагал, что перерезал мне глотку.

Чтобы навеки укрепить свой престол, Девора решила, что Карлу необходим новый класс чиновников и правительственных служащих. Магистраты, сборщики налогов, коменданты тюрем, администраторы и так далее. Королева сочла, что для большей эффективности эти люди должны быть профессионалами, а не назначаться на время. Им требовалось образование. Не считая немногочисленных христианских и языческих священников и ученых, единственными образованными людьми в империи были евреи. В следующие годы множество евреев получили посты в правительстве.

План Деворы никогда не заходил дальше этого. Она поняла, что умение читать и писать дает человеку власть, особенно в те времена, когда едва ли один из тысячи мог похвастаться такими умениями. Девора помнила и историю своего народа, помнила о страданиях и гонениях, которые выпали на его долю. Теперь она могла навсегда остановить это, поставив иудеев у власти. Миланским эдиктом Карл Великий постановил, что искусством чтения и письма должны владеть только иудеи.

По новому закону книги не могли принадлежать неевреям. У тех немногих христианских общин, что еще были на территории империи Карла, конфисковали все Священные Писания. Для нас это оказалось катастрофой — ведь не осталось никакого способа передать знание о Господе грядущим поколениям. Тем временем в подвластных Карлу землях воцарился мир и люди начали привыкать к стабильности. Честолюбивые юноши желали сделать карьеру в имперской бюрократической системе. Для этого им надо было стать иудеями и научиться читать и писать. Многие решились принять иудаизм. Амбициозные родители посылали своих сыновей в еврейские школы. К тому же преобладание иудаизма при дворе и приток еврейских старейшин и мудрецов в Рим заставили людей понять, какая это прекрасная и древняя религия по сравнению с грубыми суевериями, которым предается большинство. Модные и изысканные горожане толпой ринулись за обращением.

За пару поколений практически все аристократы и чиновники, а также большинство горожан приняли иудаизм, и лишь в деревнях крестьяне продолжали почитать своих духов и молиться болотным огонькам.

В старости Карл стал очень тучен и умер однажды на Пасху, обожравшись соленой говядиной. Ему наследовал старший сын Давид. Давид продолжил политический курс своих родителей — а его мать была еще жива и из-за сыновнего плеча бдительно следила за империей — и пустился на новые завоевания. Он захватил Британию и Ирландию, хотя в этих жалких провинциях ничего хорошего не было. И поскольку Давид объявил себя властителем возрожденной Римской империи, по логике вещей, ему следовало вернуть Грецию, Турцию, Египет, Иудею и другие области старой Восточной империи. Его войны с византийскими правителями были сравнительно успешными, но Давид так и не сумел осуществить свой грандиозный замысел и отвоевать Иудею, а вместе с ней и Иерусалим.

У Давида не было сыновей. Трон унаследовала его дочь Руфь, и первое, что она сделала, это сослала свою бабку Девору в Аахен, чтобы та прекратила докучать ей советами. Девора провела немногие оставшиеся годы в старом холодном дворце, где все началось, в обществе нескольких верных друзей. По слухам, она похищала и ела младенцев, чтобы вернуть утраченную юность и красоту. Хотите верьте, хотите нет.

Верный Руфи генерал-язычник Роланд повел имперскую армию против прогнившего Восточного царства и покорил его в течение десяти лет. Руфь так и не вышла замуж, и, вопреки расхожим сплетням, они с Роландом не были любовниками. Роланд привез в Рим царицу Востока, связанную веревками из шелка, — коварную и жестокую Ирину. Ирина казалась опасной даже в плену. Разве не она свергла собственного сына и выколола ему глаза медными иглами? Невозможно предсказать, на что способна такая женщина. Среди молодых придворных Руфи было модно носить длинные волосы, сочинять восторженные стихи и с романтическим рвением выражать свою целомудренную любовь к королеве. Не требовалось большого ума, чтобы предугадать, что вскоре они перенесут свои чувства на прекрасную царицу Востока. По правде, Ирине было шестьдесят и красотой она никогда не отличалась. Ирина пыталась склонить молодых идиотов к тому, чтобы вступить в заговор, освободить ее, собрать армию и вернуть ей Восточное царство. Большинство из этих напомаженных глупцов не отличили бы острый конец копья от тупого, и уж конечно, никто из них не мог сохранить секрет. Руфи хватило оснований, чтобы отрубить голову Ирине, а заговорщиков отправить чистить императорские конюшни до конца их дней. Сомневаюсь, что там у них оставалось достаточно свободного времени, чтобы писать стишки о сапе и лошадином навозе.

С присоединением Восточного царства империя вновь стала целостной, и Руфь торжественно въехала в Иерусалим в сопровождении Роланда и величайшей за много веков армии. Я шел с ними в тот день — рядовой пехотинец, как уже было однажды. И я все еще оставался там спустя несколько недель — я проводил время в безуспешных поисках сохранившихся христианских общин, покуда господа обсуждали восстановление Храма и перенос столицы империи в Иерусалим. Ведь к этому времени почти все, у кого было хоть какое-то влияние, вступили в ряды Избранного Народа или родились иудеями.

И я все еще находился там, когда ужасная чума поразила армию и свиту, прибывшую с императрицей. Было самоубийством тащить с собой столько народу и пытаться втиснуть их в небольшой городок. Любой дурак понял бы, что это вызовет вспышку болезней, но, полагаю, обо всем забыли в радостном угаре. Я сам умер, прежде чем чума скосила Руфь и ее генерала-митропоклонника.

После Руфи на трон вступил ее двоюродный брат Соломон, сын младшего брата Давида. Были и другие претенденты, но Соломон справедливо решил, что Рим все еще остается административным центром империи, немедленно отправился туда и объявил себя императором, прежде чем остальные успели спохватиться. Затем, следуя традиции, он перебил всех членов своей семьи, которые могли составить ему конкуренцию. Соломон провозгласил, что Рим останется столицей до тех пор, пока Иерусалим не очистится от чумы.

Естественно, когда Иерусалим очистился, сарацины — ретивые вояки, вдохновленные новой религией Мухаммеда, — ударили с востока и захватили город. Иерусалим оставался под властью империи меньше трех лет. Народ говорил, что это Божье наказание за дерзость и гордыню.

Может, Соломон прислушался к этим пересудам или просто был слишком ленив. Так или иначе, он не попытался отвоевать Иерусалим и предался порокам и праздности, стараясь превзойти блеском своего древнего тезку. Соломон Великолепный, как его называли, свез в Рим всевозможные богатства с Востока и превратил столицу в город непревзойденной роскоши. На границах по большей части было спокойно, и правление Соломона ознаменовалось золотым веком расцвета искусств и архитектуры. Сам император в поздние годы стал более замкнутым и вздорным, потому что ненасытная жажда жизни одарила его мучительной болезнью мочевого тракта.

Долгое царствование Соломона завершилось, и трон унаследовал его внук Шаул — молодой человек, презиравший легкую жизнь при дворе и мечтавший о воинской славе. Это было к лучшему, поскольку к границам империи слетались хищники и каждый из них хотел отхватить себе лакомый кусок. Сарацины вскоре одолели нас в большом морском сражении у берегов Родоса и полностью захватили контроль над Средиземным морем; их союзники, берберские пираты, превратили жизнь морских торговцев в ад. Сарацины уже давно покорили Египет и северную часть Африки, а теперь двинулись в Испанию. Там их встретил Шаул с огромной армией. Однако армия, как и все остальное, размякла во времена Соломона и проиграла в сражении при Саламанке. Самого Шаула захватил в плен Саладин, который обходился с императором уважительно и гостеприимно до того дня, пока не вернул ему свободу. Шаул умер вскоре после освобождения от стыда и разбитых надежд. Ему было тридцать два года.

Шаул со рвением укреплял веру. Это сильно затруднило жизнь человеку, который расхаживал по империи, убеждая всех встречных и поперечных в том, что евреи неправы, а Иисус Христос — истинный Мессия. Веротерпимость ранних лет сошла на нет. Один из тех искусников, что процветали под покровительством Шаула, Элиягу Конструктор, изобрел специальную машину для усмирения богохульников. Она походила на мельничное колесо, лопасти которого швыряли камни в святотатца. Мне выпала честь стать первой жертвой этой машины. Грех мой состоял в том, что я продолжал утверждать: тот не известный никому человек был Мессией.

Я обходил Рим стороной, предпочитая держаться технологически менее развитых областей. Я проповедовал в деревнях, но религия без книг не имела будущего. Я жил в вымирающих христианских общинах далеко на границе. Затем я на долгие годы отправился в земли сарацин. Странно сказать, но там со мной всегда обращались хорошо — сарацины терпимы к любым верованиям и добры к сумасшедшим. Однако последователей я так и не нашел.

Место Шаула занял его дядя Гидеон, нынешний наш правитель. Он образованный человек, но слишком порядочный, чтобы спасти империю. Уже десять лет, как персы и сарацины объединились. Теперь они похожи на двух стервятников, с разных сторон обгладывающих труп Римской империи. Это финальная битва между иудеями, магометанами и зороастрийцами.

Христиан не осталось. Последних из них я отыскал в монастыре на западе ирландского побережья. Эти несколько стариков сумели спасти Священные Писания от римских стражников, но никто не мог прочесть их, кроме меня. Я умолял их нарушить обет безбрачия и восстановить семя нашей веры, но они отказались, назвав меня сумасшедшим и еретиком. К тому времени, когда я их нашел, они все равно были слишком стары, чтобы жениться, даже сумей я отыскать для них подходящих женщин. Я знаю, о чем вы думаете. Отвечу, что уже давным-давно я обнаружил, что не могу иметь детей. Проклятие Иешуа лишило меня и этой радости. Прошло несколько веков с тех пор, когда я в последний раз получил хотя бы мимолетное удовольствие от близости с женщиной — или вообще от чего-нибудь.

Три года назад я похоронил последнего из ирландских монахов, сложил книги в свою суму, взял посох и снова направился в Рим. Я всегда возвращался сюда.

Прошла тысяча лет с рождения Христа, персы ломятся в ворота Вечного города, и в небе появилось еще одно знамение.

Возможно, то же самое знамение. На сей раз оно будет истолковано верно. Наконец-то я чувствую, что мои странствия скоро завершатся. Иешуа вернулся, чтобы забрать с собой праведных, а грешники будут низвергнуты в бездну.

Но где же праведные?

* * *

Свет в глазах Иосифа померк.

— Он умер, — сказал Авшалом. Раввин начал бормотать молитву. — По-настоящему умер.

— Безумец, — сплюнул кто-то.

Исаак испустил дух во время рассказа.

Авшалом задумался об истории Иосифа. Если это было изощренной ложью, умирающий вложил в нее немало сил.

— Рабби, — спросил Авшалом, — то, что он сказал?..

— Чепуха, — ответил раввин. — Он бредил, повторяя старые деревенские побасенки…

— Этот Иешуа Бар-Иосиф, Христос…

— Никогда не слышал о нем.

— А знамение?

Раввин казался рассерженным и почти напуганным. Он не ответил.

Авшалом закашлялся и харкнул кровью.

Земля как будто затряслась.

На шее Иосифа висели два амулета, крест и рыба.

Авшалом протянул руку, чтобы потрогать их.

Тело мертвеца пошло рябью, словно вода, и впиталось в землю.

Пораженный, Авшалом оглянулся. Раввин ушел. Свидетелей не осталось.

Остался лишь крест Иосифа.

Очевидно, Христос не вернулся. Знамение в небе вновь солгало.

Авшалом подобрал крест и сжал в кулаке.

Он сжимал крест, пока не умер.

перевод Ю. Зонис

Сьюзетт Хейден Элджин ПОМОЛЧИМ

Впервые я увидел Молчащую в раннем детстве. Мне тогда было не больше пяти лет, и для меня это ничего не значило. Просто женщина, не слишком приятная на вид и с бритой головой. Запомнился только ее шишковатый череп. Я никогда прежде не видел лысых женщин, да и лысых мужчин встречал немного. Эту тоже предпочел бы не видеть: сестра качала меня на качелях, подвешенных к каштану, и я обиженно заныл, когда меня заставили с них сойти, чтобы посмотреть на проходившую мимо женщину. Но отец будто не заметил моих воплей, вскинул на плечо и почти выбежал на улицу, а все другие дети поспешили за ним. Он остановился у края мостовой и, встряхнув меня, чтобы я лучше видел, сказал:

— Запомни это, мальчик! Сохрани в своем сердце, что однажды утром Молчащая прошла мимо твоего дома так близко, что ты мог бы ее коснуться, если бы захотел!

Женщина обернулась и взглянула на нас. Только ее улыбка была черной, словно глубина колодца. Папа еще крепче стиснул мои коленки, держа на плече, и добавил:

— И помни, что она улыбнулась тебе, малыш! Никогда не забывай об этом!

И я помнил, как он мне велел, все эти годы.

Еще она улыбнулась Маттиасу Дарроу, стоявшему поодаль, на самом углу, вместе с отцом, бабушкой и двумя старшими братьями. Его мать, наверное, как всегда, была занята с кем-то из больных и не могла их оставить даже по такому случаю. Но Маттиас находился там, все мои друзья со своими родителями выстроились вдоль улицы, чтобы посмотреть, как идет Молчащая. Не знаю, куда она шла, — никогда не задумывался об этом. Но все мы стояли и смотрели, как она шла до конца улицы: высокая, прямая, тощая как жердь, в длинном черном платье. Мы не отводили взгляда, пока она не свернула за угол и не пошла по поперечной улочке.

Лишь после того, как она скрылась из виду, люди сошли с мостовой и вернулись к своим делам. Помню, дул легкий ветер, который шевелил ветви розовой мимозы и разносил ее аромат. Я запомнил этот запах: мимозы, горячей пыли и ленивой летней реки. Чувствую его и теперь.

Помню, как Маттиас, глядя на Молчащую, проходившую мимо него, выкрикнул: «С добрым утром, мэм!» — и отец поспешно зажал ему рот ладонью, склонился, чтобы побудить вести себя умнее, даже если этого самого ума нет. А Маттиас, глядя поверх большой ладони мистера Дарроу большими круглыми глазами, размышлял, что он такого сделал.


Маттиас сломался сегодня утром. Я слышал, как это случилось. Помоги мне, Боже, иначе я буду вечно слышать этот звук — звук ударов его разбивающейся о стену комнаты головы. Ему понадобилось семь ударов.

Откуда у человека берутся силы лишить себя жизни, размозжив голову о стену? Как он мог оставаться в сознании до последнего удара и сделать это молча? Но Маттиас это сделал. Я бы не смог, а он сделал. Клянусь вам, как поклянусь судьям, которые придут меня допрашивать. Я трижды закрою глаза, говоря «нет», когда меня спросят, вскрикнул ли Матиас Дарроу в последний миг. Его родным нечего будет стыдиться, потому что он даже не ахнул. Жители городка, из которого мы родом, просто пылали гордостью, когда нас с ним избрали в Молчащие. Они тоже не испытают стыда. Мы с Маттиасом вместе принимали обеты, когда нам исполнилось семнадцать, а теперь он ушел. Все ждали, что он что-нибудь сделает, чувствовали надвигающуюся грозу. Он постоянно кусал губы, так что они всегда были распухшими и в крови. Его пальцы вечно подрагивали, и он прятал их в карманы хламиды. Мы следили за ним изо дня в день, видя, что кожа все теснее облегает череп. Кости уже грозили прорвать кожу, и голова блестела, как полированное черное дерево. Когда он начал носить днем кожаный кляп — мерзкая вещь, свидетельство нашей слабости, оберегающий от слов, вырывающихся во сне, — стало понятно, что он скоро сломается. Если бы мы могли чем-то ему помочь, то помогли бы. Но чем? Когда жажда слов обуревает человека, можно только следить за ним и молиться за него.

Но мы не только молились, но и берегли его, наблюдали. Когда он проходил по балкону убежища, кто-то всегда шел рядом, ближе к перилам, и еще двое — спереди и сзади, чтобы он не мог выброситься во двор. Наши старшие стали открыто пробовать за столом его еду и питье, чтобы, если бы он в своем безумии решил отравиться, ему пришлось бы захватить с собой одного из них. Мы присматривали, что он берет и откладывает, провожали его, когда он выходил из здания. По крайней мере один из нас всегда был рядом, чем бы он ни занимался. Мы везде стерегли нашего брата. Кроме его собственной комнаты, куда никто не мог войти.

Уверен, не я один жалею о нашей бдительности: если бы Маттиасу удалось подлить яду себе в суп, ему было бы легче, а в моей душе не звучал бы глухой стук головы о кирпич. И все же надо отметить, что Маттиас Дарроу не сдался. Его семье не придется стыдиться Молчащего, по слабости нарушившего обет и с позором отосланного домой. Он избавил от этого своих близких. Пощадил большую семью, сделал невозможным скандал, который задевает даже дальних родичей, обозначая конец уважения и начало вежливой жалости, висящей камнем на шее.

Маттиас позаботился, чтобы его родные не узнали стыда. Помоги мне, Господи, быть столь же храбрым, если и я дойду до такого! И помилуй меня, Господи, от этого! Пусть мой непрестанный и безмолвный разговор с самим собой остается самой большой слабостью моей глупой души.

Все это порождено грехом гордыни, рядом с которым убийства и разврат не более чем детские шалости. Все началось с гордыни белых людей и, словно этого было мало, увенчалось гордыней черных. Гордыню не зря именуют злейшим из всех грехов. Когда в воскресенье придет проповедник, он прочтет проповедь на тему «Гордыня предшествует падению». В нашем доме нет места, где бы эти слова не были выжжены на балках или не выписаны по оконному стеклу. Потому что к этому нас привела гордыня.

Если бы армия Союза позволила нам служить в ее рядах во время Гражданской войны, они бы победили. Но они не позволили. Что вы! Ни один черный не наденет мундир союзной армии, не сядет в седло ее кавалерии и не потащится даже в последних рядах пехоты. Им говорили, что мы готовы служить в своей одежде или голыми, если они сочтут это нужным, чтобы нас по ошибке не приняли за их товарищей по оружию. Но они были упрямы. Все равно, никаких черных — тогда нас называли неграми. Ни один негр не служил в союзной армии. Мы были недостойны умирать рядом с ними — такова их позиция, и они от нее не отступили.

Думаете, армия Конфедерации вела себя разумнее? Черные и белые, мы вместе молились в детстве, сосали во младенчестве грудь и напивались до упаду в молодости. Но конфедераты последовали примеру янки, решив их переупрямить. Если негр не годится для службы в союзной армии, значит он вдвойне не подходит для армии Юга! Эти тоже показали себя проклятыми дурнями, а мы были готовы умирать рядом с ними ни за грош после оскорблений северян.

Авраам Линкольн сделал заявление в Вашингтоне, и его слова подхватили все газеты: «Мы не посылаем в бой женщин. Мы не пошлем в бой детей. И уж конечно, не отправим воевать наших негров, подобных детям, чтобы они проливали кровь на войне, которой не способны понять». Он это сказал, и мы услышали. Полагаю, в этом не было ничего нового, но то, что это сказал он, словно скрепило слова печатью. Официальная позиция Разъединенных Штатов Америки: у черных разумения еще меньше, чем у детей. После этого мы были готовы сражаться за южан, несмотря на то что это значило бы биться рядом с человеком, который приказал нас выпороть злющему черному надсмотрщику в самом жестоком из рабовладельческих штатов. Позже, когда стало ясно, что без нас войну не выиграть, они все равно не уступили, потому что ни одна из сторон не хотела признать первой: пожалуй, кровь черного достаточно хороша, чтобы пролить ее за страну.

Гордыня! Потому в страшной войне, затянувшейся на восемь ужасных лет, и не было победителей. Южане провозгласили победу, и, строго говоря, были правы: дома оставалось так много черных, работавших на фермах, плантациях и в городах Юга, что они дольше продержались. Север первым предложил мир. Но победителей не было. Просто настало время, когда ни у кого не осталось воли к борьбе. Они сложили оружие и разошлись по домам, точнее, по тому, что от них осталось. И те, кто остался в живых. Правда, прожили они недолго: оспа и холера добили тех, кто не умер от ран. Горстка людей доплелась до развалин некогда славного Юга. Они уже сами походили на развалины.

Мы готовы были убивать их до последнего — голыми руками, — если бы пришлось. Мой дед клялся в этом, и я ему верю. Мы готовы были перебить их всех! Нас было четыре миллиона, и, даже умирая от голода, мы сохраняли больше сил, чем эти оборванцы, пережившие Гражданскую войну и вернувшиеся домой. Наши женщины и дети тоже были готовы ко всему.

А в итоге нам никого не пришлось убивать. Почти все молодые погибли или стали калеками. Многие принесли с собой болезни. Они спали со своими женами, ели с детьми и стариками. Поэтому нередко болезнь охватывала семью целиком, как лесной пожар сосновый лес.

В другое время мы ухаживали бы за ними, и благодаря этому кое-кто из них наверняка выжил бы, а многие из нас умерли бы. Но не в этот раз! Они сочли нас недостойными умирать вместе с ними в этой грязной войне. Поэтому никто из нас даже пальцем не шевельнул, чтобы им помочь. Или навредить. Мы просто ждали. А когда все кончилось, собрали оставшихся мужчин, женщин, детей и со всем почтением выслали их на север, за пределы Новой Африки и пограничную стену.

Они уходили достаточно покорно. Если же какой-то глупый янки решал овладеть Югом и вернуть Новую Африку Соединенным Штатам, мы старались его урезонить. Если же он не слушался, мы приводили его к нашим судьям, а потом приводили в исполнение приговор. И делали это достаточно жестоко, чтобы остудить пыл других поклонников этой безнадежной затеи.

Так мы стали крепкой нацией с Мексикой на юге, Соединенными Штатами на севере и океаном по обе стороны. И вся земля стала нашей — выгоревшая дочерна и покрытая руинами, но не настолько, чтобы этого нельзя было исправить. Мы очистили землю, снесли зараженные здания и построили новые. Заложили фермы и города, стали жить достойно — впервые с тех пор, как нас оторвали от груди Африки и, подобно скоту, загнали в эту страну.

И все у нас было хорошо. Мы получили то, что хотели, и самое драгоценное — свободу! У нас имелись руки, чтобы трудиться. Орудия труда и его плоды впервые принадлежали нам. Аллилуйя, Земля обетованная! Славься, Господь! Мы были в Эдеме…

Почему же по прошествии стольких лет сделано лишь полдела и половина наших страстей и трудов по-прежнему уходит на мелкие распри? И северяне вновь поглядывают на наши границы, выжидая, когда мы созреем для завоевания? Снова гордыня. Погодите, в воскресенье нам напомнят! Гордыня! Мы, которые так гордились собой, наблюдая за тем, как белые с Севера и Юга губили себя и свой род из гордости. Тем большими глупцами мы были, потому что, когда пришло время испытания, оказалось, что и нам ничто человеческое не чуждо.

«Мы никогда об этом не задумывались», — говорил мой дед. Было некогда, да и причин на то не существовало. Для нас, рассеянных по чужой земле и разъединенных, вопрос языка не вставал — под кнутом все равно, какие слова выкрикивать.

Мы принесли с собой из Африки многие десятки языков, и каждый был языком гордого народа со славной историей. Когда пришло время делать выбор в пользу одного, общего для всех языка Новой Африки, разумеется, каждый был уверен в том, что это язык, на котором говорил он сам.

Горек плод гордыни и оставляет мерзкий вкус во рту. Господь Небесный, черен Ты или бел, цвета ли розовой мимозы, но менее горько от этого не становится. Наши дети наконец свободны и могут учиться в школе, и каждые тридцать-сорок человек учат свой язык. Но в наших судах и церквях, колледжах и книгах, а также в быту мы не говорим на языке Африки. Гордыня помешала выбрать один язык. Только ненавистный английский белого человека позволяет нам править страной. А поскольку выбор в пользу ни одного из наших языков не сделан, появились Молчащие.

Они поклялись не использовать никакой речи: ни устной, ни письменной, ни даже язык жестов. Только самые необходимые для жизни знаки, и позволено всего четыре знака в день, если другими средствами невозможно дать понять братьям и сестрам, что в доме пожар, что кусок мяса на столе испорчен или что начинаются роды. Без крайней нужды не допускаются и эти четыре.

Прежде чем мы приходим в убежище и даем обеты, люди, которые являются посредниками между Молчащими и миром, объясняют нам это и делают все, чтобы мы поняли.

Мы будем молчать. До смерти или пока наш народ не отринет губительную гордыню и не изберет язык иной, нежели язык белого человека.

Одно из двух.

Маттиас Дарроу — помилуй, Господи, его душу! — больше не мог ждать.

перевод Г. В. Соловьёвой

Гарри Гаррисон, Том Шиппи ПОСЛАНИЕ ПАПЫ

Согласно Англосаксонской хронике, в 865 году «великое войско» викингов высадилось в Англии. Его предводителем — по легенде, но, возможно, и в действительности — был Рагнар Кожаные Штаны. В последующие годы его армия смела соперничавшие династии Нортумберленда, убила Эдмунда, короля Восточной Англии, и прогнала за море Бургреда, короля Марки, заменив его марионеточным правителем. К 878 году все английские земли были завоеваны, кроме Уэссекса. В Уэссексе продолжал борьбу Альфред, последний из пяти братьев. К тому времени викинги обратили против него все силы. На двенадцатую ночь[26] 878-го, когда все христиане еще праздновали Рождество и не задумывались о военных действиях, они внезапно напали на Уэссекс, обосновались в Чиппенгеме и, если верить хронике, вновь изгнали за море множество англичан, принудив остальных покориться. Альфреду пришлось бежать и вести партизанскую кампанию «малыми силами в лесах и болотах». Именно в то время, гласит легенда, ему довелось скрываться в крестьянской хижине, где он, занятый своими проблемами, сжег лепешки доброй хозяйки и получил за это суровую выволочку.

Тем не менее Альфреду удалось выжить, продолжить войну и собрать в Уэссексе армию под самым носом у викингов. Тогда он, вопреки всему, нанес викингам решительное поражение и наконец проявил себя политическим гением. Он весьма милостиво обошелся с вождем викингов Гутрумом: обратил в христианство и стал его крестным отцом. Это привело к установлению сносных отношений между англичанами и викингами и обеспечило безопасность Уэссекса, ставшего основанием будущей Реконкисты Англии сыном Альфреда, его внуком и более отдаленными потомками (среди которых — королева Елизавета).

Многие историки отмечают, что, если бы Альфред не продержался зиму начала 878 года, Англия стала бы государством викингов и нынешний международный язык, возможно, был бы ближе к датскому. Существует и другая вероятность.

В 878 году Альфред и Уэссекс представляли христианство, викинги — язычество. Позднейшая Реконкиста Англии происходила во имя Христа, а не только королей Уэссекса, и монашеские летописи видели в Альфреде предтечу крестоносцев. Однако с его собственных слов нам известно, что к 878 году он был глубоко разочарован бессилием своих церковников. Известно также, что в то время Этельред, архиепископ Кентерберийский, обратился к папе с протестом против вымогательства Альфреда. Возможно, тот всего лишь требовал вклада в борьбу с язычниками. Папа Иоанн направил Альфреду письмо с суровой отповедью — в момент, когда тот, «изнемогая, скитался в лесах и болотах». Это письмо так и не дошло по назначению: посланец не сумел отыскать короля или счел положение слишком опасным для такой попытки. А если бы письмо было получено? Стало бы оно спасительной соломинкой для одинокого, лишенного поддержки Церкви и своих подданных короля, который уже видел, как отступление спасает жизнь его предшественникам? Или же Альфред, как уже было не раз, решился бы на дерзкий и беспрецедентный шаг?

Этот рассказ иллюстрирует последнее предположение.

Альфред, Гутрум, Этельнот, Одда, Убби, епископ Сеолред, как и папа, — исторические личности. Послание папы основано на известных образцах его переписки.


Темная фигура шевельнулась под деревьями, еле видными в густом тумане, и Альфред поднял меч. За ним последняя армия Англии — все восемнадцать человек — тоже взяла оружие на изготовку.

— Спокойно, — сказал Альфред, опустив меч и устало на него опираясь. — Это из деревенских. — Он сверху вниз посмотрел на человека, бросившегося перед ним на колени при виде золотой гривны и браслетов — знаков королевского достоинства. — Сколько их там?

— Две… надцать, мой король, — запинаясь, выговорил крестьянин.

— В церкви?

— Да, мой король.

Викинги были завоевателями, а не грабителями. Они всегда располагались в бревенчатых церквях, оставляя невредимыми крестьянские хижины и дома танов, если только не встречали сопротивления. Их цель была захватить эту страну, а не уничтожить. Туман поднимался, и внизу стала проглядывать темная деревня.

— Чем они заняты?

Словно в ответ, дверь церкви распахнулась, обозначившись в темноте красным квадратом, и в ней мелькнули шатающиеся фигуры. Прежде чем дверь снова захлопнулась, в воздухе повис женский визг, заглушенный восторженным ревом.

Королевский капеллан Эдберт гневно выпрямился. Он был тощ — кожа да кости, весь жирок сгорал в пламени веры. Она же придавала его голосу особую звучность.

— Бесы языческие! Даже в храме Господнем потакают скотской похоти! Да поразит Он их среди греха, и увлечены они будут в дома плача, где червь их…

— Довольно, Эдберт!

Альфред знал, что его капеллан не щадит язычников, поражая их своей тяжелой палицей, и что ему не мешает в этом ни худоба, ни отвращение к пролитию крови, осуждаемому канонами Церкви. Однако разговоры о чудесах только разозлят людей, которые не раз мечтали о Божественной подмоге. Но пока — тщетно. Он вновь повернулся к крестьянину:

— Ты уверен, что их двенадцать?

— Да, мой король.

Соотношение сил не предвещало ничего хорошего: для верной победы требовалось преимущество два к одному. А Годрих все еще кашлял, чуть жив от простуды. Он был из одиннадцати спутников короля, заслуживших право сражаться в первых рядах. Но в этот раз придется найти вескую причину оставить его позади.

— Для тебя у меня самое важное поручение, Годрих. Если атака не удастся, нам понадобятся кони. Уведи их дальше по тропе и охраняй, не щадя жизни. Возьми в помощники Эдита. Остальные — за мной.

Альфред тронул за плечо коленопреклоненного крестьянина:

— Откуда нам знать, что дверь не заперта?

— Моя жена, мой король…

— Она там, с викингами?

— Да, мой король.

— У тебя на поясе нож — ступай с нами. Дозволяю тебе перерезать глотки раненым.

Его люди устремились вперед через луг, в мрачной готовности покончить с ожиданием и разорить хоть одно вражеское гнездо.

Этот ночной набег был бледной тенью былых сражений. Девять раз Альфред возглавлял целые армии и настоящее тысячное войско, ведя его на врагов. Гудели боевые рога, воины барабанили копьями по гулким щитам, герои подбрасывали мечи с золотыми рукоятями и ловили их, призывая предков стать свидетелями своих подвигов. И всегда ряды викингов бесстрашно глядели на них. Лошадиные головы на шестах скалились над их строем, устрашающие Вороновы знамена сынов Рагнара победно расправляли крылья.

Какие смелые атаки и какие горькие поражения! Лишь раз, в Эшдауне, Альфред заставил врага отступить. Эта ночная схватка тоже не принесет триумфа. И все же, когда его маленький отряд скроется в чаще, захватчики узнают, что в Англии еще остался саксонский король.

Протиснувшись сквозь проход в колючей изгороди к жалкой кучке глинобитных хижин, Альфред сдернул свой щит, ухватив его за рукоять, и освободил в ножнах нож-сакс. В жаркой сече он бился длинным мечом и копьем с железным наконечником, но во время таких набегов люди Уэссекса обращались к оружию своих предков-саксов — коротким и острым тесакам с односторонней заточкой. Он ускорил шаг, не давая торопливым спутникам обогнать себя. Где часовой викингов? Когда они достигли последнего клочка тени перед церковным двором, люди по его знаку остановились и вытолкнули вперед крестьянина-проводника. Альфред глянул на него и кивнул:

— Теперь зови свою женщину.

Крестьянин глубоко вздохнул, дрожа от страха, пробежал пять шагов на открытый квадрат земли перед церковью. Остановившись, он издал протяжный переливчатый волчий вой — голос дикого волка английских лесов. Тотчас с колокольни — крошечной надстройки над церковной крышей — заревел в ответ хриплый голос. Дротик ударил в воющего человека, но тот уже отскочил в сторону. Завизжал металл, и саксонцы обнажили оружие. Дверь резко распахнулась; Альфред поднял перед собой щит и бросился в проем. Его оттеснили назад другие: Тобба — слева, Вигхард, капитан его стражи, — справа. Когда он ворвался внутрь, там уже катались в лужах крови светлокожие бородатые люди. Нагая женщина с визгом метнулась ему наперерез, за ней он увидел викинга, прыгнувшего к прислоненному к стене топору. Альфред резко шагнул вперед и, едва викинг обернулся, вогнал сакс ему под подбородок. Отвернувшись и машинально загородившись щитом, он увидел, что схватке почти конец. Англичане яростной волной пронеслись по церкви, сбивая викингов на своем пути, жестоко добивая упавших: ни один из ветеранов зимы в Этельни не думал о чести и славе. Они предпочитали бить викингов в спину.

Сквозь нахлынувшее облегчение Альфред вспомнил, что одно дело осталось незаконченным. Где часовой? Он был на колокольне, не спал и вооружен. У него не хватило бы времени спуститься и принять участие в бойне. Из-за алтаря вверх вела лесенка, больше похожая на трап. Альфред крикнул, предупреждая своих, и прыгнул к ней, высоко подняв щит. Поздно! Эльфстан, старый соратник, недоуменно уставился на своего короля, вскинул руки и упал ничком — дротик вошел ему в спину.

Медленно и в задумчивости спускался по лесенке вооруженный викинг. Самый рослый из всех, кого доводилось видеть Альфреду, он превосходил ростом даже короля. Его бицепсы вздувались над блестящими браслетами, мощное тело распирало кольчужную рубаху. На шее и поясе сверкали трофеи разграбленного материка. Викинг неспешно отбросил свой щит и перекинул из руки в руку огромный топор на длинной рукояти. Он встретил взгляд короля, кивнул и указал заостренным навершием топора на дощатый пол:

— Ком. Ту. Конунгрим. Де кинг.

«Битва уже выиграна, — думал Альфред. — И теперь терять жизнь? Безумие! Но можно ли не принять вызов? Приказать бы лучникам пристрелить его… Ни один пират не заслуживает от Англии большего!»

Викинг уже спустился до половины лестницы. Двигаясь проворно как кот, не тратя времени на замах, он ткнул вперед острием. Альфред, не задумываясь, вскинул щит, отражая удар. Но следом на него навалились двести восемьдесят фунтов мышц. Викинг схватил его за шею, норовя ее сломать, и тянулся к саксу в руке Альфреда. Мгновение все силы короля ушли на то, чтобы высвободиться из захвата. Потом его отбросило в сторону. Он ударился о стену, услышал лязг металла и стон. Затем увидел, как пятится Вигхард, пытаясь прикрыть бессильной правой рукой дыру в доспехе.

Вперед шагнул Тобба, и его кулак, нацеленный в висок викингу, блеснул короткой дугой. Когда гигант наклонился в его сторону, Альфред шагнул вперед, со всей силы вогнал свой сакс глубоко в спину врага и выдернул его из падающего тела.

Тобба ухмыльнулся, подняв правый кулак, — на каждом пальце сидело стальное кольцо.

— Кузнец сделал, — сказал он.

Альфред обвел помещение взглядом, пытаясь оценить потери. В церковь уже набился народ, деревенские жители окликали друг друга и своих жен, поспешно натягивавших одежду. Они пялились на рассеченные окровавленные трупы, а кто-то уже шнырял под ногами, срывая украшавшую доспехи захватчиков добычу. Вульфзиг, заметив мародера, дал ему пинка. Вигхард лежал на полу и, очевидно, умирал. Топор викинга почти начисто отсек ему руку и слишком глубоко вошел между плечом и шеей. Эдберт — снова священник, а не воин — склонился над ним, хлопотал с сосудом и хмурился на слова умирающего. Альфред видел, как раненый, упершись взглядом в короля, запинаясь, шепнул что-то капеллану и откинулся назад, задохнувшись. Пират у его ног тоже шевельнулся и что-то сказал. Поднятая рука Альфреда остановила крестьянина, уже занесшего над ним нож.

— Что? — спросил он.

Пират снова заговорил на ломаном местном наречии, так, как обычно захватчики обращались к пленным женщинам и детям:

— Хороший был удар. Я сражался пятнадцать лет и еще никогда не видел такого удара.

Он нашарил что-то у себя на груди — подвеску-амулет на тяжелой золотой цепи. Пока рука не нашла талисмана, его взгляд выражал тревогу. Он вздохнул и приподнялся.

— Теперь я ухожу! — выкрикнул он. — Ухожу в Трутвангар!

Альфред кивнул, и крестьянин сделал свое дело.


Три дня спустя король сидел на лагерном табурете — лучшей замене трона, какую мог предложить Этельни, — ожидая советников, и задумчиво перебрасывал из руки в руку таинственный амулет викинга. В его природе сомневаться не приходилось. В первый же раз, когда он достал его, чтобы показать остальным, Эдберт сказал: «Это вагина хомини — знак скотской похоти детей дьявола, которому поклоняются язычники, преданные первородному греху. Это столп, почитаемый язычниками и отважно уничтоженный нашим соплеменником, достойным Бонифацием, в Детмаре. Это…»

— Одним словом, традиция, — подытожил Тобба.

«Это знамение, — думал король, сердито зажимая амулет в кулаке. — Знамение всех трудностей, которые еще предстоят». Когда они выходили из Этельни, у него было две дюжины спутников. Но в долгом круговом объезде Соммерсета сперва отстал один, сославшись на захромавшую лошадь, за ним — другой. Они просто таяли в темноте, насытившись бесконечными проигранными сражениями. Благородные спутники короля, чьи отцы и деды сражались за Христа и Уэссекс. Они потихоньку возвращались в свои владения, выжидали и, может быть, тайно посылали гонцов в Чиппенгем, к королю викингов. Рано или поздно кто-то из них выдаст тайный лагерь в Этельни, и тогда Альфреда разбудят, как он сам часто будил отбившихся от войска викингов, — вопли кругом и нож в горле.

Это случится раньше, если они узнают, что он стал уклоняться от битвы с язычниками. Сейчас даже их скромный ночной набег много значил. Восемнадцать человек способны кое-что изменить! Но почему остались с ним эти восемнадцать? Соратники — потому, что не забыли свой долг. Простолюдины, возможно, из страха, что язычники отнимут землю. Но долго ли удастся продержаться на этих мотивах? Альфред печенкой чувствовал, что всего один человек в его войске и во всем Этельни не ведает страха перед викингами — его угрюмый и молчаливый мужлан Тобба. Никто не знал, откуда он взялся. Однажды на рассвете объявился в лагере с викингским топором в руке и двумя кольчугами на широких плечах и ни слова не сказал о том, как получил их и смог обойти часовых. Просто оказался рядом, чтобы убивать чужаков. Тысячу бы таких подданных королю!

Альфред раскрыл ладонь, и золотой амулет закачался у него перед глазами — блестящий символ всех его забот. Первая и главная — он не может разбить викингов в открытом поле. Военной зимой восемь лет назад они с братом, королем Этельредом, девять раз выводили людей Уэссекса на бой с великой армией викингов. И восемь раз потерпели поражение. Девятый был в Эшдауне… Что ж, там он заслужил великие почести, и толика доверия к нему сохранилась до сих пор. Пока брат медлил перед боем, занятый богослужением, Альфред заметил, как викинги спускаются с холма. Когда Этельред отказался прервать мессу или уйти до ее окончания, Альфред сам выступил вперед и повел уэссексцев вверх по холму — «устремившись вперед, как дикий кабан», если верить поэтам. Тогда, единственный раз, его досада и ярость настолько воодушевили людей, что викинги в конце концов сдались, оставив поле, усеянное мертвецами, среди которых были двое языческих королей и пятеро ярлов. Они вернулись через две недели, снова готовые к бою. В чем-то та битва напоминала недавнюю мелкую стычку: застали врага врасплох и тем выиграли сражение до его начала. Но хотя они победили в схватке, один викинг уцелел и был готов продолжать войну. Он стоил Альфреду двух хороших бойцов и едва не покончил со всей кампанией, убив последнего из королей Англии, еще готового сопротивляться.

И сам он хорошо умер. «Лучше, чем убитый им Вигхард», — против воли признал Альфред. Эдберт очень-очень неохотно пересказал последние слова королевского капитана. Он умер со словами: «Почему Бог не избавил меня?» «Эти слова обойдутся ему в долгие годы в чистилище, — причитал капеллан. — Как слаба вера в наши упадочные времена!» Но викинг верил твердо — во что-то, но верил. Быть может, именно вера придавала ему решимость в бою. Это была вторая забота Альфреда, и он точно знал, в чем ее причина. Они заранее ждали поражения. Вскоре после начала каждой битвы раненые принимались умолять друзей не оставлять их, когда англичане отступят — в чем никто не сомневался. И друзья с готовностью помогали им снова взобраться в седло. Иногда такие помощники возвращались в ряды сражающихся, иногда — нет. Оставалось лишь удивляться, что многие готовы откликнуться на призыв короля сражаться за свои земли и за право не покориться иноземцам. Но таны лелеяли надежду, что, когда все кончится, они сумеют договориться с пришельцами, сохранить свои земли, откупиться выплатой более высоких податей, склониться перед чужеземными королями. Они могли бы последовать примеру северян и Марки. Пять лет назад Бургред, король Марки, сдался, собрал свои сокровища и коронные драгоценности и сбежал в Рим. Конские вьюки с золотом и серебром, прихваченные с собой, обеспечили ему уютное место под солнцем до конца жизни. Альфред знал, что кое-кто из его сторонников уже задумывается, не лучше ли низложить своего короля — последнего упрямого Аттлинга из дома Седрика, заменив его более сговорчивым. Альфред никак не мог позабыть об измене Бургреда: слишком часто напоминала ему о своем родиче, прежнем короле Испанской Марки, его супруга Элсвит. Ей приходилось думать о сыне и дочери, ему — о королевстве. Это был достаточно веский повод для продолжения войны. Что до других англичан, если они плохо сражались, то не от недостатка умения и не по старости лет, а потому, что много теряли и ничего не выигрывали. Ему нечего было предложить тем, кто остался верен. Земель нет. Двадцать лет прошло, как его благочестивый отец отдал десятую долю всех своих земель Церкви. Земель, которые должны были кормить воинов, давать пенсион увечным, позволять старым соратникам растить сыновей, чтобы затем прислать их на службу. Теперь Альфреду нечего было раздавать. Он не сумел побить викингов, когда у него было войско, а сейчас новое не собрать. Викинги едва не застали его в постели три месяца назад, когда весь Уэссекс отсыпался после рождественских праздников. Теперь король викингов сидел в Чиппенгеме и рассылал своих гонцов по большим дорогам. А истинный король должен сидеть в болотах в надежде, что известие о его упорном сопротивлении все же разнесется по стране. Что приводило его к третьей заботе. Он не мог разбить викингов, потому что народ его не поддерживал. А добиться поддержки не мог, потому что награды, которые он мог бы обещать, перешли к Церкви. Церковь же…

Призывные крики за стеной известили его, что советники собрались и готовы войти. Альфред поспешно бросил на амулет — будь то фаллос или святой знак — последний взгляд, запихнул его в кошель на поясе и забыл о нем. Он коснулся креста, висевшего на серебряной цепочке вокруг шеи. Крест истинного Христа, да пребудет с ним Его сила. Полотняная занавесь его убежища откинулась.

Он сумрачно глядел на семерых вошедших, которые медленно, с неуместной важностью рассаживались на разнородных сиденьях, которые ему удалось собрать. Лишь один из советников имел бесспорное право находиться здесь. Еще без двоих гораздо лучше было бы обойтись. Но приходилось иметь дело и с этими.

— Я назову присутствующих ради тех, кто прежде не был знаком, — начал он. — Первым следует назвать альдермена Этельнота.

Остальные вежливо кивнули краснолицему тяжеловесному мужчине, сидевшему к Альфреду ближе других: единственному из ярлов, еще продолжавшему войну, защищая бивуак в качестве подданного Альфреда.

— Далее, среди нас посланец альдермена Одды. — (Од-да был правителем графства Девон.) — Витборд, что тебе известно о враге?

Молодой и весь покрытый шрамами человек говорил коротко и твердо:

— Я слышал, что Убби в Бристоле собирает флот. С ним знамя Ворона. Мой повелитель Одда собрал ополчение графства, тысячу человек, и стережет побережье.

Это была новость, причем дурная. Убби принадлежал к внушавшим ужас сыновьям Рагнара. Двое других разошлись: Хальфдан отступил к северу, а Сигурд Змеиный Глаз, по слухам, грабил Ирландию. И — благодарение Богу! — некоторое время никто не слышал об Иваре Бескостном. Дурное известие… Альфред надеялся, что ему придется иметь дело только со сравнительно слабым королем Гутрумом. Однако, если Убби снаряжает флот, Рагнарсоны еще представляют большую опасность.

— Дорсет и Хэмпшир у нас представляет Осберт.

Эти слова встретили угрюмым молчанием. Присутствие Осберта напомнило всем, что настоящие альдермены этих двух графств не смогли или не пожелали явиться. Каждый знал, что альдермен Хэмпшира бежал за море, а Дорсета — малодушно перешел на сторону Гутрума, и ему нельзя было доверить сведений о местонахождении короля. Едва ли не с облегчением Альфред обратился к троим присутствующим церковникам:

— Епископ Даниэль здесь в своем праве, говоря от имени Церкви…

— А также от имени моего лорда, архиепископа Кентербери.

— Кроме того, я попросил присоединиться к нам епископа Сеолреда ради его мудрости и опыта.

Все взоры обратились к старику, очевидно, слабому здоровьем, сидевшему у самой двери. Он был епископом Лейчестера, далекого от границ Уэссекса. Но Лейчестер теперь принадлежал викингам, и епископ бежал к королю Уэссекса, у которого рассчитывал найти защиту. Вероятно, он уже сожалел об этом. «Все же, — думал Альфред, — он может заставить думать самоуверенного болвана Даниэля и его кентерберийского лорда».

— Наконец, мой капеллан Эдберт присутствует, чтобы записывать все решения, к которым мы придем. И Вульфзиг, капитан моей стражи.

Альфред посмотрел на горстку сторонников, спрятав под маской суровости черное отчаяние:

— Благородные, вот что я должен сказать вам. Будет сражение. Я созываю ополчение Уэссекса ко дню Вознесения. Сбор назначен у Эгбертова камня, к востоку от Селву-да. Каждый мужчина Уэссекса должен быть там или навсегда отказаться от прав на землю и родство.

Ему ответили степенными кивками. Каждый христианин, даже неграмотный, знал, на какой день приходится Пасха. А она была десять дней назад. Еще через тридцать настанет Вознесение. Эгбертов камень тоже знали все. И он располагался достаточно далеко от викингского Чиппенгема, чтобы собрать там ополчение.

— Епископ Даниэль, я полагаюсь на то, что это известие будет передано всем священникам твоей епархии и архиепархии твоего лорда, чтобы о нем узнали все христиане во всех приходах.

— Как я могу, мой лорд? У меня нет сотни конных гонцов.

— Так напиши сотню писем и отправь всадников в объезд.

Эдберт виновато прокашлялся:

— Мой король, не все священники умеют читать. Они воистину достойные и благочестивые люди, но…

— Они достаточно бойко читают и пишут, когда речь идет о дележе земель по хартии!

Рык Вульфзига подхватили все миряне.

Альфред резким движением заставил их замолчать.

— Разошли послания, епископ Даниэль. Вопрос о том, может ли быть священником тот, кто не знает грамоты, мы обсудим в другой раз. День сбора назначен, и я буду там, даже если никто в целом Уэссексе не последует за мной. Но я верю в преданность моих подданных. У нас будет армия, чтобы сразиться с язычниками. Что мне нужно узнать, так это как я могу быть уверен в победе на сей раз?

Повисло долгое и тягостное молчание, большинство присутствовавших уставились в пол. Альдермен Этельнот медленно качал головой из стороны в сторону. Никто не усомнился бы в его храбрости, но он повидал слишком много проигранных сражений. Только епископ Даниэль высоко держал голову. Наконец, нетерпеливо нахмурившись, он заговорил:

— Не слуге Господа давать советы в мирских делах, когда миряне молчат. Но разве не ясно, что исход битвы в руках Божьих? Если мы сделаем свое дело, Он сделает свое, избавив нас, как избавил Моисея и народ Израиля от фараона и народ Вифлеема — от ассириян. Будем надеяться на Бога и собирать ополчение, не полагаясь на скудные силы смертных.

— Сколько раз мы уже надеялись на Бога! — заметил Этельнот. — И нам это ни разу не помогло. Кроме как в Эшдауне. Да и тогда не помогло бы, дождись король конца мессы.

— Значит, победа эта — плод греха! — Епископ привстал на полотняной скамеечке и обвел окружающих горящим взором. — За грехи этой страны подвергаемся мы нынешним страданиям! Не думал я заговаривать об этом, но ты вынуждаешь меня. Грех и сейчас здесь, с нами!

— О ком ты говоришь? — спросил Вульфзиг.

— О высшем, о короле. Опровергни мои слова, повелитель, если посмеешь. Но не ты ли снова и снова ущемлял права моего истинного господина — архиепископа? Не ты ли отягощал его служителей требованием дани, податей на мосты и крепости? Когда же аббаты справедливо и достойно ссылались на хартии, дарованные навеки их предшественникам, разве ты не передал землю другим и не послал отнять имущество Церкви силой? Где твое почтение к Церкви? И разве пытался ты искупить преступление своего брата, женившегося на вдове отца вопреки законам Церкви и слову самого Святого Отца? А благородный аббат Вульфред…

— Довольно! — прервал его Альфред. — Что до кровосмесительного брака моего брата, это между ним и Богом. Ты прогневил меня своими обвинениями. Не было никакого насилия, кроме как там, где на моих посланцев нападали. Вульфред сам навлек на себя беду. А что до податей на мосты и крепости, это деньги на войну с язычниками! Разве это не достойное применение для богатств Церкви? Я знаю, что хартия освобождает церковные земли от подобных тягот, но они были написаны, когда еще ни один язычник не ступал на землю Англии. Не лучше ли отдать деньги мне, чем грабителям Гутрума?

— Мирские дела меня не касаются, — буркнул Даниэль.

— Так ли? Тогда почему мои люди должны защищать тебя от викингов?

— Потому что их долг — хранить владения, врученные тебе Господом, — если ты желаешь заслужить жизнь вечную.

— А в чем твой долг?

— Мой долг — заботиться, чтобы ни в чем не были урезаны и не умалялись права Церкви, какой бы Ирод или Пилат…

— Господа, господа! — Это вмешался епископ Сеолред, голосом столь слабым и болезненным, что все с тревогой к нему обернулись. — Молю вас, лорд епископ, подумайте, что может случиться. Вы не видели набегов викингов, а я видел! После этих ужасов у Церкви, как и у прочих бедняков Господа, не остается никаких прав. Они забили моего исповедника бычьими костями. Этот возлюбленный храбрец обменялся со мной одеянием и умер вместо меня. А меня изгнали таким, как вы можете видеть. — Он положил на колено распухшую руку с отрубленным большим пальцем. — Они сказали, что мне не писать больше лживых слов. Молю вас, господа, придите к согласию.

— Я не могу отступиться от прав моего лорда архиепископа, — ответил Даниэль.

Альфред уже несколько минут вслушивался в нарастающий шум в лагере за стенами. В нем не было тревоги, скорее радостное волнение. Полотняный занавес приподняли, и в проеме возникла тяжелая фигура Тоббы, с золотым кольцом, блестящим на шее, — сам король выделил ему эту долю трофеев три дня назад.

— Гонец, повелитель! Из Рима, от папы.

— Знамение! — воскликнул Эдберт. — Знамение Божье! Как голубка вернулась к Ною с оливковой ветвью в клюве, так снизойдет мир среди наших неурядиц.

Вошедший юноша не походил на голубку. Его оливковое лицо осунулось от усталости, добротная одежда покрылась дорожной пылью и пятнами грязи. Он недоуменно оглядывался при виде людей в грубой одежде и жалкой обстановки:

— Прошу прощения, джентльмены, лорды? Я ищу короля англичан Альфредо. Некто весьма верный сказал мне искать здесь…

Он не мог скрыть замешательства. Альфред сдержал гнев и спокойно произнес:

— Я — он.

Молодой человек оглянулся, явно выискивая чистый клочок земли, чтобы преклонить на нем колени, но нашел одну грязь и, подавив вздох, опустился на колени, протягивая грамоту. Это был пергаментный свиток с тяжелой восковой печатью на шнурке. Когда Альфред развернул его, между тщательно выведенными лиловыми чернилами строками сверкнул золотой лист. Король держал свиток в руках, не зная, что и думать. Не спасение ли в нем? Ему вспомнились мраморные дворцы и великая мощь. Он сам дважды бывал в Риме и видел величие Святого престола. Но то было много лет назад, до того как его жизнь свелась к дождям и крови, дням в седле, ночам в советах и переговорах. Теперь же Святой престол явился к нему. Он передал грамоту Эдберту:

— Прочти всем.

Эдберт с благоговением принял свиток и заговорил почтительно приглушенным голосом:

— Он написан на латыни, мой лорд, разрисован писцами и… подписан самим Его Святейшеством. Здесь сказано: «Альфреду, королю английскому. Знай, мой лорд, что мы уведомлены о твоих скитаниях… — нет, „испытаниях“ — …и как ты погружен в дела мира сего, каждодневно претерпеваешь трудности, подобно нам. И мы оплакиваем не только наши, но и твои печали, соболезнуем, сочувствуем… — нет, „сострадаем“ — …увы, вместе с тобой».

Осберт сердито пробормотал:

— Что, в Риме тоже викинги? — и отвернулся от свирепого взгляда епископа Даниэля.

Эдберт продолжил читать:

— «Однако при всех наших совместных страданиях мы наставляем и предостерегаем тебя не поступать подобно глупым мирянам, заботясь лишь о бедах нынешних времен. Помни, что Блаженный Господь не пошлет тебе искушений и испытаний выше твоих сил, но даст тебе силы вынести все испытания, коим подвергает тебя в своей мудрости. Превыше всего тебе следует всем сердцем стремиться защитить священников, мужчин и женщин, принадлежащих Церкви».

— А мы что делаем? — проворчал Этельнот.

— «Но знай, о король, что мы слышали от нашего почтеннейшего и святого брата, архиепископа народа английского, что правит в Кентербери, как ты в своем безумии попираешь его права и привилегии отца тех, кто вверен его заботам. Между тем из всех грехов грех алчности, жадности — величайший и наиболее отвратительный среди правителей и защитников народа христианского, самый мерзкий и опасный для души.

А потому мы настоятельно советуем, наставляем и приказываем тебе сим письмом от нашего апостольского достоинства, дабы ты отныне прекратил и покинул всякое насилие против Церкви и возвратил ее правителям все привилегии и права, в особенности в деле мирного, беспрепятственного и бесподатного владения церковными землями, дарованными им твоими предками, как мы слышали, весьма богобоязненными королями английского народа, и даже твоими современниками, такими, как благочестивый и достойный джентльмен…» — писец написал имя Булкредо, мой лорд, но он, должно быть, подразумевал…

— Он подразумевал трусливого ублюдка Бургреда! — прорычал покрытый шрамами Витборд.

— Действительно, должно быть… «Бургред, коий ныне проживает при нашем Святом престоле в мире и почете. Итак, мы повелеваем тебе оказывать почет твоим священникам, епископам и архиепископу, если ты желаешь нашей дружбы в этой жизни и спасения в жизни будущей».

— Это истина, Господня истина! — выкрикнул Даниэль. — Провозглашенная с престола Господа на земле. То самое, о чем я говорил до прихода посланника! Если мы исполним наш духовный долг, временные трудности рассеются. Слушай Его Святейшество, мой король! Возврати права Церкви! Когда ты сделаешь это, длань Господня уничтожит и рассеет викингов.

Гнев омрачил лицо Альфреда, но, прежде чем он заговорил, Эдберт поспешно продолжил:

— Здесь еще параграф… — Он горестно взглянул в лицо своему повелителю.

— Что же в нем сказано?

— В нем сказано:

«Мы слышали с великим неудовольствием, что наших прежних приказов ослушались. Что вопреки мнению апостольского престола клирики Англии не отказались от мирских одеяний и не одеваются по римскому обычаю в туники, скромно доходящие до лодыжек». И дальше он говорит, что, если мы откажемся от этого мерзкого обычая и станем одеваться, как он, Бог возлюбит нас и наши горести растают как снег.

Краснолицый Этельнот разразился лающим хохотом:

— Так вот от чего все наши беды! Если священнички прикроют коленки, Гутрум ужаснется и сбежит в свою Данию. — Он сплюнул в лужу на полу.

Посланник папы отшатнулся: ему было не уследить за быстрой речью, но юноша чувствовал, что что-то не так.

— Тебе не понять духовных дел, лорд альдермен. — Даниэль, представитель архиепископа Кентерберийского, решительно натянул перчатки для верховой езды и выразительно оглядел свое длиннополое одеяние и короткую тунику Эдберта, выпущенную поверх штанов. — Мы просили о послании, которое бы направило нас, и оно пришло. Нам должно принять совет и наставления нашего отца во Господе. Я полагаю это решенным. Есть еще одно дело, мой король, само по себе незначительное, но я увижу в нем знак твоих благих намерений и искренности. Человек, который сообщил о посланце, с золотым кольцом на шее, — это раб, бежавший из одного из моих поместий. Я узнал его. Мне должны его вернуть.

— Тоббу? — рявкнул Вульфзиг. — Ты его не получишь! Может, он и простолюдин и, вероятно, был рабом, но теперь он наш соратник. А золотое кольцо ему дал сам король!

— Довольно об этом, — сказал Альфред. — Я выкуплю его у тебя.

— Так не пойдет. Я должен получить его самого. В последнее время у нас много беглых…

— Мне это известно, как и то, что они бегут к викингам! — рявкнул Альфред, наконец выйдя из терпения. — Этот человек бежал к своему королю, чтобы драться с врагами Англии. Ты не можешь…

— Я должен его получить, — уперся Даниэль. — И сделаю его примером для других. Закон гласит, что, если раб не может возместить убытки хозяину, он должен заплатить своей шкурой. А поскольку он не может выплатить Церкви своей цены…

— Его золотое кольцо стоит десятка рабов!

— Но поскольку оно — его собственность, а он — моя собственность, оно тоже принадлежит мне. Кроме того, он совершил святотатство, лишив Церковь ее имущества.

— И что ты намерен сделать?

— Наказание за ограбление Церкви — порка, и я его выпорю. Не насмерть. Мои люди очень опытны. Но в будущем всякий, кто увидит его спину, будет знать, что у Церкви длинные руки. Его следует доставить в мою палатку до восхода солнца. И заметь, король, — Даниэль обернулся от двери, — если ты будешь настаивать на том, чтобы оставить его, и на иных своих заблуждениях, твои послания не станут передавать. Ты явишься к Эгбертову камню и найдешь его голым, как нужник в женском монастыре.

Он отвернулся и отбросил полотняный занавес. Все молчали, глядя на Альфреда. Он отвел глаза, встал, взял свой длинный меч и широким шагом вышел. Вульфзиг слишком долго поднимался и не успел преградить ему путь.

— Мой король, позволь мне пойти с тобой? — проревел он. — Стража!

Оставшийся внутри Осберт шепнул, обращаясь к Этельноту и остальным:

— Что он делает? Неужели поступит как тот ублюдок Бургред? Это конец! Если так, нам пора заключать мир с Гутрумом…

— Не знаю, — ответил альдермен, — но, если этот глупец-епископ вместе со своим папой вынудят его сдаться, Англии конец, отныне и навсегда.


Альфред прошел весь лагерь, где никто не решился его задержать или окликнуть, и вошел под мокрые, роняющие капли ветви леса. Он свернул вдоль русла разлившейся реки Тон. Нельзя сказать, что он шел наугад. Уже не первую неделю в нем росла мысль, что настанет время, когда придется скрыться от людей и множества лиц, ждущих от него совета или приказа, даже от безмолвного укора жены и кашляющих испуганных детей, держащихся за ее юбку.

Он знал, куда идет, — к углежогам. Их хижины были разбросаны по всему лесу, откуда они выходили, только чтобы продать свой товар, а затем немедленно возвращались в чащу. Даже в мирное время посланцы короля не слишком их беспокоили. Поговаривали, что они исполняют странные обряды и говорят между собой на древнем языке. Альфред запомнил расположение лагеря угольщиков, на который наткнулся во время охоты, когда он и его люди еще добывали пропитание охотой, а не просто собирали дань с местных крестьян. Прямо к нему он и направлялся в зимних сумерках.

К тому времени, как он дошел до первых хижин, уже стемнело. Рослый человек, стоявший в дверях, подозрительно оглядел его и поднял топор.

— Я хочу остаться здесь. Я заплачу за ночлег.

Его приняли без суеты, даже не признав, стоило только показать серебряные пенни и длинный меч на поясе — защиту от ночных убийц. Мужчина с удивлением оглядел деньги в руке короля, словно дивясь столь тонким вещицам. Но серебро было настоящим, и этого хватило. Его, конечно, приняли за одного из беглых танов, покинувших королевские войска, но еще не готового вернуться домой или ко двору викингов с ходатайством об амнистии.

Вечером следующего дня король сидел в теплой уютной темноте, подсвеченной лишь мерцанием горящих углей. Он остался в хижине один: немногочисленные женщины и мужчины, населявшие лагерь, занимались своим непростым ремеслом. Хозяйка поставила на угли сковороду с сырыми лепешками и, непривычно выговаривая слова, велела ему последить и перевернуть их, когда зажарятся. Он сидел, вслушиваясь в треск дров и принюхиваясь к вкусному запаху дыма и теплого хлеба. Эта минута была вне времени; все, что давило на него, пришло в равновесие и исчезло из памяти.

Что бы ни случилось теперь, уютно и лениво размышлял Альфред, событие будет решающим. Продолжать войну? Или сдаться и отправиться в Рим? Он не знал ответа. Внутри его, там, где раньше пылал огонь, поселилась немота. Он равнодушно поднял глаза, когда дверь тихонько скрипнула и в нее просунулись тяжелые плечи и голова угрюмого Тоббы. При нем больше не было золотого кольца, но викингский топор висел на поясе. Пригибаясь под низкой крышей, Тобба прошел к огню и сел на корточки напротив короля. Некоторое время оба молчали.

— Как ты меня нашел? — спросил наконец Альфред.

— Поспрашивал местных. У меня много друзей в лесу. Тихий народ. С незнакомыми не разговаривают.

Они еще помолчали. Тобба рассеянно протянул руку и принялся толстыми пальцами переворачивать лепешки, падавшие на горячую сковороду с тихим шипением пара.

— У меня новости, — заговорил он.

— Какие?

— Наутро после твоего ухода прибыл гонец от альдермена Одды. Убби Рагнарсон напал на него. Провел свой флот по проливу, высадился, выгнал Одду и его присных. Принял их за крестьян, у них ведь были только дубинки и вилы. Загнал их в лес на холмах, в тупик, и решил, что дело сделано. Ошибся. В полночь под проливным дождем Одда со своими прорвался. Дубинки и вилы в темноте — хорошее оружие. Убби и множество его людей убили, захватили знамя Ворона.

В Альфреде, несмотря на овладевшее им отупение, шевельнулся ленивый интерес. Однако он продолжал молчать и только вздыхал, уставившись на огонь. Тобба решил его расшевелить:

— Знамя Ворона, знаешь ли, и вправду хлопает крыльями, когда викингов ждет победа, и опускает их, суля им поражение. — Он ухмыльнулся. — Гонец говорит, что на обратной стороне знамени есть штука, чтобы все это устраивать. Одда послал его тебе в знак почтения. Может, ты сумеешь использовать его в следующей битве.

— Если будет следующая битва, — нехотя процедил король.

— Насчет этого у меня есть мысль. — Тобба, вдруг засмущавшись, перевернул еще несколько лепешек. — Если тебе не в обиду слушать простолюдина, да что там, раба…

Альфред мрачно покачал головой:

— Тебе не быть рабом, Тобба. Если я уйду, ты уйдешь вместе со мной. На это меня хватит. Я не выдам тебя Даниэлю и его палачам!

— Нет, лорд. Я думаю, тебе надо меня вернуть — не то послание не разойдется и у тебя не будет армии. Это только начало: я бежал раз, сбегу снова. И тогда смогу кое-что сделать.

Крестьянин говорил несколько минут тихим голосом, неуклюже складывая слова от непривычки выражать свои мысли. Однако он ни разу не запнулся. Наконец двое мужчин взглянули друг на друга, каждый на свой лад потрясенный сказанным.

— Думаю, может получиться, — заговорил Альфред. — Но ты знаешь, что он хочет сделать, прежде чем ты сбежишь?

— Немногим хуже того, что мне приходилось терпеть всю жизнь.

Альфред еще минуту думал.

— Знаешь, Тобба, ты мог бы просто бежать к викингам. Принести им мою голову. И они сделали бы тебя ярлом любого графства. Почему ты на моей стороне?

Тобба понурил голову:

— Слова не идут на язык… Я всю жизнь был рабом, но мой отец не был. И может, мои дети не будут. Если, конечно, они у меня появятся. — Он заговорил сбивчиво, чуть слышно. — Не знаю, почему им надо расти, говоря по-датски. Мой отец не говорил, и дед не говорил. Только это меня и заботит.

Дверь снова скрипнула, и вошла жена углежога. Она подозрительно принюхивалась:

— Вы двое забыли мои лепешки? Если сожгли, не будет вам обеда!

Тобба поднял голову и усмехнулся:

— Не бойся, хозяйка! Хороши твои лепешки. Нам и в бурю приходилось стряпать. Вот… — Он ловко подхватил лепешку и забросил ее, целиком, горячую, в широкую пасть. — За пригляд, — объявил он, сдувая крошки. — Скажу тебе, во всей Англии не пекли таких отличных лепешек.


Мрачное войско собиралось у Эгбертова камня. И еще меньшее, чем Альфред возглавлял прежде. До того как все разбежались, пришло известие, что викинги собираются в Эддингтоне. Альфред решился атаковать, пока шансы не стали еще хуже.

Викинги вышли из лагеря в лесу, едва рассвело, и собрались на поле у опушки. Их берсеркеры — самые свирепые бойцы — выкрикивали проклятия врагам, разжигая в себе боевое безумие. Но английские воины стояли твердо, хотя дождь промочил насквозь их кольчуги и капал с кромок шлемов. Они шевельнулись и изготовили оружие, когда в сыром воздухе разнесся звук рогов.

— Они атакуют, — сказал Вульфзиг, стоявший по правую руку от короля.

— Стоять твердо! — выкрикнул Альфред, перекрыв топот бегущих ног и первый лязг металла о металл, когда ряды сошлись.

Англичане дрались славно, разрубая липовые щиты своих врагов и прикрываясь своими. Раненые, падая на колени, продолжали бой, нанося удары снизу под доспехи пиратов. А позади боевых рядов почти безоружные смерды поднимали тяжеленные булыжники и швыряли их через головы соратников в атакующих. Крики боли и ярости раздавались, когда камень разбивал шлем, ломал ключицу и падал наземь, дробя ступни. Альфред сделал выпад мечом и почувствовал, как тот вошел в плоть. И сразу же заметил, что его ряды по центру подаются назад.

— Пора! — крикнул он Вульфзигу. — Давай сигнал!

Передний ряд врагов содрогнулся и едва ли не попятился, когда множество рук с готовностью воздели вверх захваченное в плен знамя Ворона — рядом с золотой колесницей Уэссекса. Блестящие черные крылья не хлопали, воодушевляя викингов. Ворон понурил голову, бессильно свесил крылья, а из его глаз катились кровавые слезы.

Но ряд удержался, продолжал отбиваться и снова перешел в наступление. А за передовыми шли берсеркеры — с пеной на губах, в ярости грызущие края своих щитов. Перед их совместной атакой никто не мог устоять.

В этот миг Альфред увидел то, чего еще не заметил противник, и громко крикнул. За спинами врагов из-за деревьев высыпала пестрая орда в звериных шкурах, размахивавшая дубинами, поленьями, палаточными шестами, железными кочергами и вилами. Они накатились на викингов сзади огромной сокрушительной волной, сбивая с ног и уничтожая. Первый и единственный раз в жизни Альфред увидел, как ярость на лицах язычников-берсеркеров сменилась изумлением и явным, откровенным страхом.

Сражение закончилось за минуту. Викинги, теснимые спереди и сзади, сломали ряды, обратились в бегство и были разбиты. Альфреду пришлось пробивать дорогу в гуще своих людей и пляшущих союзников-полулюдей, чтобы, прикрыв упавшего Гутрума своим щитом, спасти ему жизнь.

Та ночь стала ночью торжества. Альфред, великодушный победитель, посадил короля побежденных викингов Гутрума рядом с собой. Тот большей частью молчал и пил много меда и эля.

— Мы вас побили, знаешь ли, — наконец проворчал Гутрум.

Пир подошел к той минуте, когда все высказано и люди могут говорить свободно. Окружавшие короля соратники — Этельнот, епископ Сеолред, альдермен Одда и ярл викингов — уже не слушали вождей, занятые своими разговорами.

Альфред склонился над столом и отодвинул от викинга чашу с вином:

— Если ты хочешь сменить пир на бой, я готов. Дай вспомнить: из твоего войска осталось в живых три или четыре двудесятка людей. А как только другие узнают, что сдача им ничем не грозит, они все сложат оружие. Когда ты хочешь начать сражение?

— Ладно-ладно. — Гутрум снова придвинул чашу к себе и кисло усмехнулся. Он провел в Англии тринадцать лет и давно обходился без переводчиков. — Ты победил, признаю. Я говорю только, что в сражении — в настоящем сражении — мы бы вас разбили. Твой центр подавался, и я видел, как ты стоял посреди и пытался собрать воинов. Прорвав твои ряды, я собирался послать в прорыв сотню берсеркеров. Они до тебя добрались бы — мы слишком часто позволяли тебе уйти.

— Быть может. — Одержав победу, Альфред мог позволить себе великодушие.

И все же, вопреки опыту проигранных битв, он полагал, что Гутрум не прав. Да, ядро ветеранов-викингов подмяло его ряды в центре, но английские таны хорошо держались, понятия не имея о том, что не будет поддержки с тыла. Ряды прогнулись, но не сломались. Да и так ли важно, кто мог бы победить? Он до сих пор упивался минутой, когда оборванное и плохо вооруженное войско ударило в тыл викингам.

— Как ты их собрал? — тихо, доверительно спросил Гутрум.

— Простая мысль, подсказанная простолюдином. Твои воины ленивы, и каждый держит хотя бы одного раба-англичанина, чтобы тот стряпал и чистил одежду, а то и двоих, чтобы кормить коня и разбирать добычу. Тебе легко было заполучить слуг, потому что им было от чего бежать. Я всего лишь передал им весть через человека, в котором они признали своего и которому доверились. Это он догадался собрать их. А я подсказал, как это сделать.

— Я знаю, кто это сделал: тот, что появился несколько дней назад. Меня позвали взглянуть на его спину — очень искусная работа, даже меня поразила. Но какое известие могло объединить этих тварей?

— Мое обещание. Я дал слово, что каждый беглец из твоего лагеря получит прощение, свободу и два бычьих хода земли за голову каждого викинга.

— Бычий ход? Это то, что мы зовем акром, если не больше. Надо думать, что так можно прожить. Я понимаю мудрость твоего обещания. Но где ты возьмешь землю? — Он вновь понизил голос и искоса огляделся. — Или ты просто солгал? Насколько мне известно, у тебя нет ни земель, ни сокровищ. Тебе нечего дать. Уж точно не хватит на всех, кто сегодня сражался. Сколько тебе понадобится? Четыре тысячи акров? Если ты думаешь обещать им мои земли, клянусь, им придется драться за каждый дюйм!

Альфред мрачно усмехнулся:

— Я возьму земли Церкви. У меня нет другого выхода. Я не могу непрестанно сражаться и с викингами, и с Церковью. Так что я побил первых и взываю к милости второй. И твердо верю, что земли, уступленные моими предками, были даны лишь во временное владение, а я вправе потребовать их назад. Возможно, мне придется повысить подати, чтобы снабдить их пропитанием, но, по крайней мере, я могу рассчитывать на их верность в будущем.

— На верность рабов — возможно. Но что скажут епископы и священники? Что скажет папа? Он подвергнет отлучению всю твою страну.

Для язычника и пирата Гутрум был недурно осведомлен. Возможно, настало время сделать предложение.

— Об этом я и хотел с тобой потолковать. Думаю, мне легче будет уладить дело с папой, если я смогу объяснить ему, что, отобрав немного земли у нескольких священников, я привел к Христу целый народ. А нам, как ты знаешь, невозможно жить впредь на одном острове, не исповедуя одной веры. В этот раз я клялся на святых мощах, а ты — на кольце Тора. Но почему бы нам в будущем не приносить общую клятву? Вот что я предлагаю: прими крещение со своими людьми. Я стану твоим восприемником и крестным отцом. А крестный отец клянется поддерживать своих духовных чад в любых будущих столкновениях.

При последних словах Альфред послал Гутруму твердый взгляд. Он знал, как трудно будет викингу вновь утвердиться после сокрушительного поражения. Ему понадобятся союзники.

Викинг рассмеялся. Он потянулся через стол и вдруг похлопал по ременному браслету на правом запястье Альфреда, задев амулет викинга, который тот всегда носил при себе:

— Почему ты его носишь, король? Я знаю, где ты его взял. Как только Рани пропал, я понял, что это твоих рук дело. Никто другой не управился бы с ним. Позволь, я отвечу тебе предложением на предложение. Ты уже приобрел в лице Церкви злобного врага: чернорясые никогда не простят тебя, что бы ты ни делал. Они высокомерны и воображают, будто им одним дана мудрость и лишь они знают, куда отправится человек после смерти. Но мы не так глупы! Ни человеку, ни богу не дано знать всей правды. Я говорю: пусть боги состязаются между собой, и посмотрим, кто лучше помогает своим почитателям. Дай людям свободный выбор — между богами, вознаграждающими отважных и дерзких, и богом слабых и робких. Дай им выбор между жрецами, которые ничего не требуют, и священниками, которые навечно посылают в ад невинных младенцев, если их отцы не могут заплатить за крещение. Между богами, наказывающими грешников, и богом, который говорит, что все грешны и потому нет награды добродетельному.

Он вдруг понизил голос в воцарившемся внимательном молчании.

— Между богом, требующим десятины с нерожденного теленка, и нашим свободным обычаем. Я делаю тебе встречное предложение, Альфред, король Англии. Оставь в покое свою Церковь. Но дай и нашим жрецам свободу говорить и беспрепятственно ходить по земле. А мы дадим ту же свободу твоим священникам. И тогда пусть всякий мужчина и всякая женщина выбирают себе веру и платят кому захотят. Если христианский Бог всемогущ, как они говорят, Он победит в состязании. А если нет… — Гутрум пожал плечами.

Альфред оглянулся на своих ближних советников: все они задумчиво разглядывали Гутрума.

— Будь здесь епископ Даниэль, он бы проклял всех нас за то, что мы его слушаем, — заметил Этельнот, осушая свою чашу.

— Но Даниэль отправился в Кентербери скулить и жаловаться архиепископу, — напомнил Одда.

— Это все наша вина, — сокрушался епископ Сеолред. — Не умолял ли я Даниэля выказать умеренность? Но ему недостало мудрости. Все вы знаете, что я пострадал от викингов не меньше любого из вас и что я всю жизнь верно следовал за Господом Иисусом. И все же я говорю вам: быть может, никто не вправе отказывать другому в его доле мирской мудрости. После всего, что мы выстрадали… кто посмеет воспретить королю решить это дело по своей воле?

— Меня тревожит одно, — заговорил Альфред. Он снова держал в руке языческий амулет и задумчиво раскачивал его на цепочке. — Когда сошлись наши войска, мое сражалось за Христа, а твое — за старых богов. Однако мое победило. Не значит ли это, что Христос и Его Отец сильнее?

Гутрум разразился хохотом:

— Так ли ты рассуждал, когда проигрывал битвы? Нет! — Он вдруг дернул подвеску, висевшую у него на шее, расстегнул застежку и протянул ее через стол королю. — Твоя победа доказывает, что ты — настоящий вождь. Отложи амулет Рани и возьми мой. Тот почитал Фрейра, доброго бога воинов и жеребцов, каким был сам. Да живет он вовеки в Трутвангаре, на равнинах довольства! Но истинный бог для королей, как мы с тобой, — Один, отец павших, бог справедливости и бог, способный различить два смысла враз. Вот, возьми!

Он вновь протянул Альфреду серебряный медальон с изображением Гунгира — священного копья Одина. Альфред вытянул руку и потрогал его, покачал над столом и коснулся своей груди:

— Нет. Я ношу крест Христа и всегда клялся им.

— Носи его, как прежде, — сказал Гутрум. — Носи оба, пока не решишь.

Все за столом замерли, даже кравчие и резчики мяса застыли, уставившись на своего короля. Взгляд Альфреда вдруг наткнулся на страдальческие глаза капеллана Эдберта. И в этот миг ему открылось будущее: если дать людям свободу выбора, как предлагает Гутрум, вся страсть, вера и верность Эдберта и ему подобных обратится в ничто. Злобная алчная ревность архиепископов, пап, даниэлей всякий раз будет их затмевать. Мысленным взором он увидел, как пустеют великие аббатства и как их камни растаскивают на постройку амбаров и стен. Он увидел армии, собирающиеся на белых утесах Англии, — объединенные армии саксов и викингов под знаменами Одина и Тора, готовые распространить свою веру на франков и жителей юга. Он увидел самого Белого Христа, покинутого Младенца, плачущего на забытых алтарях Рима. Если он теперь поколеблется, христианству не устоять. В напряженной тишине Тобба склонился к креслу своего повелителя Альфреда. Он ухватил цепочку и застегнул ее на шее своего хозяина. В безмолвии раздался слабый звук — металл звякнул о металл.

И громче этого звука никто из них не слышал.

перевод Г. В. Соловьёвой

Эстер М. Фриснер ВОТ ТАК СДЕЛКА!

Хисдай ибн Эзра, знатный гранадский купец, ныне отошедший от дел, изо всех своих сил сдерживался, чтобы не подать виду, насколько ему было забавно наблюдать за своим слугой, когда тот вошел и объявил: «Т-там к вам п-по-посетитель, сиди.[27] Велел вам передать, что он… кастилец».

«Как же ты кривляешься и заикаешься, Махмуд! — подумал старый еврей. — Ты дергаешься, как обезьяна, которую одолели блохи. Этот мой нежданный гость застал тебя врасплох. Что ж, ты еще так юн. Да и с тех пор, как я оставил торговлю, в этом доме не часто бывают чужестранцы. Мне в жизни не забыть шумиху, которую невольно устроил генуэзский мореплаватель своим первым появлением. И это притом, что о его визите всем следовало помалкивать. Господь Саваоф, и кто знает, что с ним сталось? И где теперь Дауд?..»

Он прогнал прочь эту мысль, чтобы не впасть в неизбежное отчаяние. Лучше потешаться про себя над растерянным Махмудом и сдерживать смех, а не слезы.

Махмуд, очевидно, ожидал, что его господин либо вызовет стражу, либо пошлет во дворец к султану Мухаммеду донесение о незаконном присутствии в его доме неверного. Хисдай же не сделал ни того ни другого. Он продолжал спокойно перелистывать Маймонида, а слуга тем временем был готов буквально выпрыгнуть из кожи от волнения.

Старик подавил смешок, подумав: «Похоже, голубчик, что тебе и самому неплохо бы почитать „Путеводитель растерянных“. Мог ли ты помыслить, чтобы один из этих оголтелых христиан очутился в доме еврея, живущего припеваючи у исламского бога за пазухой? Да еще во время осады города армиями Фердинанда и Изабеллы, которые разбили свои лагеря у самых стен Гранады? Нет-нет! Я не спорю: твое изумление закономерно, только уж очень комично ты выглядишь!»

Он вздохнул и отложил книгу:

— Найдется ли в доме, чем угостить столь высокого гостя, Махмуд? Может, вина с пряностями? Горсточки не слишком засохших фиников? А может, еще какие-нибудь сласти, которые повар в лучшие времена наверняка припрятал на черный день, — да благословит его Господь за то, что он столь мудро подражает рачительности муравья.

Махмуд мучительно сдвинул брови во все возрастающем смятении.

— Ступай, юноша! — сказал Хисдай, желая подбодрить слугу. — Нечему тут удивляться. Я достаточно хорошо знаю нашего повара, чтобы предположить, что в его закромах обязательно отыщутся заморские лакомства, несмотря на осаду города христианами, сколько бы она ни длилась — пусть даже и полтора года.

— О нет, сиди, не в этом дело… — Тут Махмуд осекся, словно его язык попал в капкан осторожности.

— А в чем? — Хисдай ибн Эзра не удержался от не слишком деликатной улыбки. — Да не бойся же! Я слыхал о себе все, о чем моя прислуга перешептывается тайком в течение стольких лет, скольких ты еще и прожить не успел. — Он погладил свою серебристую бороду. — В глаза они зовут меня «господин купец», но клянусь, что за моей спиной праздные языки болтают, будто я вел свои дела не столько с людьми, сколько с джиннами и самим Иблисом. Разве не так?

Махмуд очень неохотно кивнул. Хисдай рассмеялся:

— Что же ты тогда так растерялся при появлении нежданного гостя? Скажи спасибо, что он явился всего-навсего из стана врага, а не из самой преисподней!

— О сиди, я не верю в эти небылицы, — счел своим долгом ответить Махмуд. — Как могу я, ежедневно созерцая вас, прислушиваться к этим лживым речам?

Хисдай приподнял седую кустистую бровь:

— Ты и правда уверен, что эти речи лживы, Махмуд?

Как почти все новые слуги, Махмуд принимал все, что говорил его господин, за чистую монету:

— Разумеется, это ложь, о сиди. Вы и на чародея-то не похожи.

Тут мальчишка говорил правду, и Хисдай ибн Эзра это знал. Если он сам и мог себе мысленно льстить, находя в своем облике сходство с черными магами из древних легенд, то любое мало-мальски правдивое зеркало мгновенно его в этом разубеждало. Это был маленький человечек со сморщенным личиком и голосом трескучим, как у сверчка. Его седины, редкие под тюрбаном и пышные на подбородке, беспрестанно спорили с юношеским огоньком, горевшим в карих глазах. Он и сам не заметил, как побелел, проводя долгие часы над изучением скучнейших, зубодробительнейших дисциплин, от которых неумолимо клонило в тяжкий сон. Но стоило ему пробудиться, он в любой беседе являл такую живейшую проницательность, осведомленность и заинтересованность во всем, что происходило как в ближних, так и в дальних пределах, что никто из молодых даже не пытался поспеть за блеском его ума и вспышками озарения, подобными молнии.

Несомненно, разного рода противоречия давно и вольготно гнездились под крышей дома бывшего короля торговцев, но чтобы в такие времена на пороге появился кастилец! Это было бы чересчур даже для видавшего виды слуги, чтобы не броситься тут же со всех ног растрезвонивать невероятные новости благодарным слушателям из числа сотоварищей.

Теперь, когда первоначальный испуг Махмуда улегся, Хисдай отметил про себя, что тому не терпится поскорее управиться со своим поручением, чтобы затем улизнуть на кухню со свежей сплетней, поэтому старик, мягко подгоняя его, изрек:

— Поспеши же! Кастильцев, все равно что демонов, не следует заставлять долго ждать.

Махмуд исчез из виду и почти тут же появился вновь. За ним следовал благородный муж, чье подчеркнуто скромное европейское платье представляло разительный контраст по сравнению с роскошью мавританского одеяния Хисдая ибн Эзры.

— Пелайо Фернандес де Санта Фе, о сиди, — возвестил, кланяясь, Махмуд.

Как заметил Хисдай, парень весьма преуспел в искусстве искоса озираться вокруг, не упуская ни малейших подробностей происходящего даже в низком поклоне, практически упираясь глазами в каменный пол. Пользуясь этим талантом своего слуги, старый еврей, как правило, не упускал возможности разыграть перед ним какой-нибудь поучительный спектакль. Нынче, как и всякий раз, Махмуду предстояло быть свидетелем исключительно занимательного зрелища.

Тем временем Хисдай ибн Эзра поднял свой пристальный взгляд с платья представшего перед ним человека на его лицо и застыл подобно тем ледяным глыбам, что лежат на заснеженной вершине Муласена. Он почувствовал, как кровь отхлынула от его лица, будто волна во время отлива, и впервые в жизни ощутил, как по-старчески затряслись его простертые руки. Старик шумно глотнул воздуха, и звук этот был так похож на предсмертный хрип, что никакой слуга, которому дорого его жалованье, не смог бы устоять на месте.

Однако стоило небескорыстному Махмуду броситься к господину со скорбным возгласом, сорвавшимся с его губ, как к тому вернулись силы. Он выпрямился, словно тополиный прут, и резким жестом приказал Махмуду удалиться:

— Негодный слуга, где твоя учтивость? Наш почтенный гость сочтет, что он все еще находится среди его собственных варваров! Ступай сейчас же и принеси розовой воды и мягких полотенец! Хлеба и соли! Лучшего из моих вин! Как, ты все еще таращишься?! Меньше разевай рот, если не хочешь, чтобы кто-нибудь из людей короля Фердинанда проткнул копьем твою глотку! Ступай и делай, что я сказал!

Махмуд не стал дожидаться дальнейших приказаний. У него и так уже набралось предостаточно впечатлений, над которыми стоило поразмыслить, а за новости, о которых можно всласть посудачить, остальные слуги просто будут носить его на руках. Любой предмет для разговоров, способный отвлечь внимание от кошмарной осады, был нынче на вес золота — особенно для тех, кому не перепадало ничего драгоценнее меди.

Хисдай ибн Эзра проследил, как Махмуд опрометью бросился бежать, определяя на слух, чтобы топот ног слуги удалился на достаточное, с его точки зрения, расстояние. Тогда, и только тогда, он обратился к своему посетителю с тем, чтобы устроить ему подобающий прием:

— Ах ты, безумец!

Он вырвал из рук гостя шляпу и вышвырнул ее из окна — да так, что она улетела вниз, во внутренний двор. Тот кинулся было за своей шляпой, но вовремя спохватился, чтобы самому не сорваться в бездну за нею вслед. Перегнувшись через узорчатый подоконник, гость заметил:

— Гляжу, ты так и не убрал фальшивый навес внизу. Я-то думал, что с тех пор, как ты перестал торговать, тебе больше не нужны такие крайние средства на случай недовольства со стороны высочайших заказчиков.

— Хотя я больше не веду дела с султаном Мухаммедом и у меня нет нужды в том, чтобы иметь возможность… гм… спешно исчезнуть, только глупец может витать в облаках, полагая, что навсегда обрел покой, — и уж точно не в эти времена, — пророкотал Хисдай.

Раздражение старика не задело гостя, который с восторгом разглядывал хитроумное сооружение, с которым, как ни странно, он явно был знаком.

— Надо же — спрыгнуть с такой высоты и остаться живым и невредимым! Эх, мне тоже надо как-нибудь это испробовать, чтобы испытать, каково оно! А вот моя шляпа, увы, пролетела мимо навеса с горой подушек и угодила прямо в пруд к рыбам. Зачем было так делать? Мне эта шляпа дорога.

— Лучше бы тебе была так дорога твоя собственная башка, если только в ней есть мозги! Ты хоть понимаешь, как рисковал, направляясь сюда сквозь плотное оцепление?

— Если мне не изменяет память, — протянул гость, — и десяти месяцев не прошло с тех пор, как я был свидетелем того, как ты в этой самой комнате развлекал беседами некоего генуэзца. Когда же я тебя спросил, как господин Колумб ухитрился прорваться сквозь осаду, ты лишь усмехнулся и сказал: «У меня есть свои хитрости. Один ключ может отпереть множество дверей, если он сделан из золота». — Он подмигнул Хисдаю. — На этот раз я не забыл твой урок и извлек из него пользу — теперь у меня этих драгоценных ключей больше, чем у любого замочных дел мастера.

— Да твои ключи так звенят, что за версту слышно! — в негодовании фыркнул Хисдай. — Когда Махмуд объявил, что ко мне просится кастилец, а для него все христиане — кастильцы, я ожидал увидеть рядового матроса с вестями от адмирала. А ведь этот генуэзец не дурак. У него достаточно здравого смысла, чтобы не рисковать своей собственной головой ради неизвестно чего!

Молодой человек пробормотал в бороду:

— Ты даже не догадываешься, насколько ты прав.

Хисдай не расслышал этих слов. Его негодование вдруг улетучилось так же внезапно, как и появилось. Он кинулся, чтобы обвить «кастильца» шелковыми крыльями своих рукавов, заключая его в объятия:

— Ах, Дауд, Дауд, сын мой, это я — глупец, и никто другой! Что еще может иметь значение, если ты вернулся? Мой Дауд! Неужто мне теперь придется звать тебя богомерзким кастильским именем, которым ты представился?

Дауд изобразил обиду:

— А я считал этот псевдоним весьма благозвучным и, кроме того, как нельзя более подходящим, чтобы отделываться от назойливых часовых, которых повсюду понаставили католические короли. Кто остановит человека по имени дон Пелайо — того, кто начал отвоевывать эти земли у мавров? Если бы кто-нибудь на такое отважился, все остальные сочли бы это самым дурным предзнаменованием при нынешнем положении дел. — Он мрачно покачал головой. — Сейчас, когда Фердинанд и Изабелла вот-вот отвоюют последний в Иберии оплот наших мавританских правителей, это действительно было бы очень дурным знаком.

Хисдай восхитился изобретательностью своего старшего сына:

— Все тот же смышленый озорник, гордость моя! Да будет благословен Господь, Бог Израиля, что дал мне дожить до этого дня. Сердце мое, дитя мое, я и не надеялся вновь тебя увидеть!

Молодой человек рассмеялся. Его лицо было копией отцовского, разве что с меньшим количеством морщин. Борода несколько короче, а волосы черны, как летняя ночь, в отличие от седин Хисдая — ослепительных, как зимний рассвет, — но в глазах его таился тот же огонь.

— Воистину, отец мой, порой во время своего путешествия и я задавался вопросом, кого мне суждено увидеть следующим — тебя или пророка Илию на небесах? — вздохнул он. — Господь свидетель: нашему доблестному адмиралу были видения свыше, причем столько, что с лихвой хватило бы на всю команду. Видимо, правду говорят, что сумасшествие не что иное, как Божья искра, отмечающая гения и горящая особенным пламенем. В этом человеке жара более чем достаточно, чтобы спалить дотла весь Аль-Андалус. — Он рассмеялся, добавив: — Что, возможно, уже и произошло.

— Что значат твои слова, сын мой? — Хисдай схватил Дауда за плечи. — Ты хочешь сказать, что ваше плавание потерпело неудачу? Что та земля обетованная, на которую мы уповаем, прибежище для нашего народа после того, как Гранада будет уничтожена этими проклятыми католическими королями, все это — очередной бред умалишенного адмирала?

Потрепанные усы Дауда перекосились в оскорбленной гримасе.

— О мой отец, уж если ты называешь адмирала умалишенным, тогда мне придется поверить в утверждения матери. Иначе как объяснить то, что ты поручил меня покровительству безумца?

Хисдай нетерпеливо отмахнулся от язвительного замечания сына.

— Твоя мать, первейшая из моих жен, — добродетельнейшая женщина, и, даже несмотря на ее низменную страсть к сплетням, ей все равно цены нет. Ты мой наследник, Дауд! Разве доверил бы я бесценный алмаз сумасшедшему? Но если алмаз этот еще недостаточно хорошо обработан, я с великим тщанием выбирал бы того ювелира, кому я мог бы передать свою драгоценность, дабы ее огранить, отполировать и поместить в достойную оправу, чтобы искусная рука мастера превратила бы мой бриллиант в само совершенство, как он того и заслуживает.

— Другими словами, ты послал меня на край света рисковать головой ради моего же блага, — заключил Дауд.

— И для того, чтобы избавить тебя от египетской танцовщицы, на которую твой никчемный товарищ Барак спустил уже почти все свое состояние, — еле слышно пробормотал Хисдай.

Дауд это расслышал и едва не подавился от смеха:

— Не бойся, отец мой! При дворе Великого хана подобных искусительниц мы не видали. Как доподлинно известно, всемогущий властитель Катая[28] окружает себя только прекраснейшими дочерьми Израиля, прелестнейшими цветами Иудеи, нетронутыми девственницами Иерусалима в изгнании…

— Неужели старик, мечтающий, чтобы его сын женился на доброй еврейской девушке, хочет слишком много? — буркнул Хисдай.

— Ах, отец, тебе все равно не угодить — разве что только жениться на чистокровной принцессе!

— А разве лелеять честолюбивые мечты плохо? — настойчиво вопрошал Хисдай.

— Нет, вовсе нет. — Дауд с чувством посмотрел на отца. — Выходит, всему виной была моя страсть к запретным удовольствиям и ты счел ее тем изъяном, который должен устранить твой генуэзский ювелир? А я-то думал, что мечта найти новую землю обетованную для нашего народа заставила тебя вложить мое наследство в те три утлые посудины, что ты ему купил.

Хисдай ибн Эзра не был настроен шутить:

— Дауд, я вижу, что, по меньшей мере одна из моих надежд оказалась напрасной. Ты вернулся таким же насмешником, каким уезжал.

— О нет, отец мой. — Дауд сбросил маску остряка. — Поверь, я вернулся в твой дом другим человеком. Если я сейчас слегка и подтруниваю над тобой, то лишь для того, чтобы мое сердце не сжималось под тяжестью того, что мне придется тебе поведать.

В глазах старого еврея явственно отразились страх и трепет.

— Что же это за новости? Великий хан отклонил наше прошение и отверг мои дары? Когда-то в Катае было много евреев, почтенных и уважаемых, получивших соизволение жить там в мире и следовать обычаям наших предков. Напомнил ли ты Великому хану о том богатстве, которое мы принесли его стране?

Дауд кивнул:

— Я попытался. Во всяком случае, это сделал наш толмач Моше ибн Ахия, необыкновенно образованный человек. Он был потрясен, как никто другой, узнав, что Великий хан не знает ни иврита, ни арабского, ни арамейского, ни кастильского, ни греческого, ни латыни.

— Но вы ведь сумели найти общий язык? Знаками? Подарками? В свое время, когда я сопровождал караваны, я всегда находил способы разъяснить свои намерения…

— Мы тоже сумели это сделать, — ответил Дауд. — Те дары, которые ты ему послал, красноречиво говорили сами за себя, да еще как забавно! Они его рассмешили.

— Рассмешили?! Шедевры ювелирного искусства? Те драгоценнейшие из драгоценных камней, которые я сумел собрать у представителей нашего народа здесь, в Аль-Андалусе, в Кастилии, Франции, Италии и даже за морем, в Мамлака-аль-Магрибии! — Хисдай нервно мерил комнату шагами. — Когда весть об этом человеке, Колумбе, впервые достигла моих ушей, я уверовал, что самые безрассудные мои молитвы были услышаны. Что земля круглая, доказали еще древние, это знает каждый недоучка, и в этом смысле генуэзец со своими фантазиями ничего нового не открыл. Но применить это знание, чтобы найти западный торговый путь! — Он с размаху припечатал кулаком свою ладонь. — Вот была желанная награда, о которой я мечтал! Возможность для нас, всех евреев, наконец спокойно достичь пристанища на Востоке и жить там, не опасаясь периодических приступов религиозного рвения со стороны наших соседей-католиков. Очутившись там, мы бы благоденствовали, как никогда прежде.

— Ты тогда так и говорил, отец. — Дауд по-прежнему был угрюм.

— Как я говорил, так и должно было произойти! Восток всегда благоволил к нам, и открытие новых торговых маршрутов принесло бы нам процветание. О Дауд, знал бы ты, как пылко я возблагодарил Бога, когда эти недальновидные католические короли отвергли план Колумба и отправили его восвояси! Ты даже представить себе не можешь всего того, что мне грезилось! Я приложил немало усилий, чтобы в кратчайший срок доставить его сюда и иметь возможность оплатить его замысел. А вместе с ним и наше будущее!

— Я прекрасно это помню, так как далеко не все время проводил в грезах о танцовщице Барака.

Совсем потеряв голову, Хисдай не обращал внимания на колкости Дауда:

— Сын мой, сокровища, которые я послал с тобой, были переданы Великому хану от лица евреев в качестве платы за позволение найти прибежище в далеких восточных землях, как только тщеславный генуэзец докажет, что существует безопасный морской путь в те края. И ты говоришь, что Великий хан рассмеялся?

Не говоря ни слова, Дауд сунул руку в большой кожаный кошель, висевший у него на боку, и извлек оттуда большую горсть сверкающего чистого золота и бесценных камней. Восхитительные цепи и подвески, серьги и ожерелья, браслеты для рук и ног, немыслимые украшения для разных частей тела, которые были за гранью воображения старика. Все это посыпалось на сине-зеленый ковер.

Потрясенный Хисдай растерянно взирал на Дауда, который так же молча запустил руку в кошель и за первой горстью сокровищ вынул вторую, затем третью, четвертую, каждый раз кидая драгоценности на пол с равнодушием расточительного богача, бросающего птицам хлебные крошки.

— Теперь ты видишь, почему он рассмеялся? Потому что рядом с сокровищницей Великого хана наши дары выглядели не серьезнее, чем самодельная глиняная фигурка, которую мог бы слепить ему в подарок кто-нибудь из детей: милая безделушка, но не более. То, что ты созерцаешь, — только моя доля от первого подарка, который Великий хан преподнес нам. Первого, заметь. Это была награда.

— Награда? — Хисдай с трудом смог отвести взгляд от горы драгоценностей, столь беспечно раскиданных у его ног. — За что?

— За то, что мы убедили адмирала замолкнуть насчет Христа, — пожал плечами Дауд. — Его речи сбивали с толку жрецов Великого хана, а им в тот день еще предстояло много людей… готовить. — Его охватило неприятное воспоминание, на лбу мелким бисером выступил пот.

— Христа? — отозвался Хисдай, не заметив подавленного состояния сына. — Но я считал, что он давно с этим покончил.

— Отец мой, человек не может покончить со своей верой, как с дурной привычкой, — резко бросил Дауд.

— Ну вот еще! Адмирал никогда не был истинным христианином. Вера оставалась для него удобным прикрытием, обстоятельством, которое, по его мнению, могло помочь ему сгладить путь к успеху. В частности, когда он пожелал заручиться монаршей поддержкой, задумав неслыханный поход, — сказал Хисдай, исполненный такой непоколебимой уверенности в своих словах, что обсуждать сей вопрос он не видел никакого смысла.

— Возможно, ты и прав, — признал Дауд. — За все время нашего пребывания на борту «Ципоры» я частенько подумывал о том, что хотя адмирал и молился Богу, но служил только самому себе.

— Разумеется, я прав! — огрызнулся Хисдай. — Христианином он был лишь для отвода глаз, а еще чтобы обратить на себя внимание сильных мира сего. Но ему это не слишком помогло! Перед его носом захлопнулось столько королевских ворот, что на лбу отпечатались гербы Кастилии, Леона и Арагона! — Он снова заходил по комнате, пиная по сторонам золотые побрякушки. — Ко мне он явился после долгого и бесплодного ожидания поддержки от Фердинанда и Изабеллы. Передо мной ему не требовалось изображать истового католика. Он сообщил мне, что его собственные прародители из Генуи были нашими единоверцами, изгнанными из христианских княжеств Испании, — можно подумать, я сам твердо не убедился в этом заранее, прежде чем посылать за ним! Мне не пришлось объяснять ему, какова будет наша судьба, если Гранада падет. Ах, мой сын, слышал бы ты, с какой тоской и страстью он говорил о вере своих предков!

— Он говорил это до или после того, как ты предложил ему деньги для экспедиции? — сухо спросил Дауд.

— …И теперь ты говоришь, что он проповедовал веру Христову при дворе Великого хана? — Хисдай ибн Эзра заломил руки. — О чем же он думал?

— Вероятно, о том же самом, чем озабочен и сейчас. — Дауд без предупреждения схватил Хисдая за плечи, прожигая его бешеным взглядом. — Отец, брось стонать, слушай и мотай себе на ус! Может, твой генуэзский друг и не вполне вменяем, но он самого лукавого заткнет за пояс в умении извлекать выгоду в любых обстоятельствах вопреки принципам! Из трех твоих кораблей Христофор Колумб вернулся на двух уцелевших. «Ципору» он посадил на мель у берегов Катая еще до нашего отплытия в обратный путь. «Бат-Шеву» мы в целости и сохранности доставили в порт в Танжере, откуда… э… груз с нее сейчас переправляется сюда следом за мной при помощи людей, к которым я обратился по нашим семейным связям в Мамлака-аль-Магрибии. А вот что касается третьего…

— Груз? — прервал его Хисдай, в чьих глазах вспыхнул живой профессиональный интерес бывалого торговца.

— Слушай же, я сказал! — Дауд чуть ли не встряхнул отца что было силы. — Что до третьего корабля — «Хадасса-ха-Малки» — то, как только на горизонте показался Танжер, твой дражайший адмирал приказал ему взять курс на север. Да не смотри на меня так! На север, по направлению к портам католических королей, — с кораблем, полным остальных сокровищ, подаренных Великим ханом, по сравнению с которыми то, что ты видишь на ковре, — ничто. И прямо сейчас, пока мы тут с тобой беседуем, он направляется в полевой лагерь католиков под Санта-Фе, чтобы предстать там перед Фердинандом и Изабеллой. Разве не видишь? Теперь у него есть такой козырь, который ни за что не оставит царственных особ равнодушными. Жалкое золото гранадских евреев не смогло помочь нам купить ни спасительного пристанища там, куда не доберутся кастильские войска, ни безопасности для последнего города, где наши мавританские правители позволили нам исповедовать нашу веру с миром. Несметное же богатство Катая даст возможность твоему генуэзскому любимцу купить то, чего он всегда жаждал, — благородный титул, королевскую милость и почести от наших врагов! Если кто подлец, подлецом и останется, — с презрением добавил Дауд.

— Тогда нам нужно его остановить! — Хисдай сжал руки сына хваткой, которая оказалась ничуть не слабее, чем у молодого человека.

— Ты думаешь, мы не пытались этого сделать, о мой отец? Слишком поздно! Пока мы поняли, что он замыслил, он выиграл слишком много времени и после крушения «Ципоры» позаботился о том, чтобы собрать на «Хадасса-ха-Малке» команду из своих сторонников.

— Но это невозможно! — Хисдай покачал головой с выражением внезапно накатившей усталости. — На кораблях были только наши люди. Ни одного человека, кто бы не знал о великой цели этого похода. Как они могли?..

— Для некоторых обещание поделиться большей частью драгоценного груза здесь и сейчас куда заманчивее, нежели мечты о далекой земле обетованной, — сказал Дауд, не выказывая при этом ни гордости, ни стыда за своих соплеменников.

Хисдай обмяк в руках сына, державших его:

— Даже если и так, как я могу их винить? Осада длится уже полтора года. Гранада — последнее, что осталось у нашего султана. — Нетвердо ступая, он отвернулся от Дауда и направился к окну. — На улицах его теперь называют не Абу Абдаллах Мухаммед, а Эль-Зогойби.[29] Этот несчастный падет, как дьявол в преисподнюю, — и мы вслед за ним. Взятие Гранады неприятелем станет гибелью последнего надежного пристанища для нашего народа. В грядущие мрачные времена той твердыней, на которую можно уповать, многие сочтут не Тору, а золото.

Под бременем отчаяния Хисдай настолько ушел в свои тяжкие думы, что даже не заметил, как за ним двинулась тень его сына, а в комнату скользнула вторая тень, за ней — третья, потом четвертая. Он только краем уха услышал слова Дауда: «О мой отец, ты поступаешь мудро, храня веру».

— Веру? — Смех Хисдая прозвучал глухо и хрипло. Он продолжал смотреть вверх, на ясное небо Гранады. — Что теперь толку в вере? Я растратил наше богатство на то, чтобы помочь исполнить задуманное вероотступнику! Нам нужны солдаты, Дауд.

— К слову сказать, я слышал, что католические короли называют сию битву за Гранаду новым Крестовым походом.

— Не много же ты знаешь о Крестовых походах, сын мой. Если бы Гранада была нищей деревушкой из глиняных лачуг, католикам не было бы дела до нашей веры, молись мы хоть птицам летучим, хоть гадам ползучим. Но мы богаты, и это значит…

— Отец, — предупредил Дауд. — Отец, я бы тебе не советовал смеяться над гадами и птицами.

— Я и не думаю смеяться. Кто я такой, чтобы высмеивать божьи творения? — Хисдай тяжело оперся об оконный откос. — Я всего лишь несчастный, который имел неосторожность поверить в мечты. А мечты зыбки. Единственное, в чем можно быть уверенным, — это смерть.

Затем Хисдай ибн Эзра отвернулся от окна и в этот самый миг узрел картину, которая не оставила сомнений в том, что безумие тоже очень вероятная штука.

— Боже милостивый! — пробормотал он и попятился назад, отчего чуть было не вывалился из окна.

Дауд подскочил к Хисдаю и схватил его за руку:

— Осторожнее, отец мой. Невежливо так внезапно сбегать от верящих в тебя людей.

— Верящих? — дрожащим голосом промолвил Хисдай.

— Ну да, так он утверждает. Несмотря на то что формально он — жрец Уицилопочтли, он поведал мне, что его сердце… — Дауд почему-то с трудом сглотнул, — его сердце принадлежит Кецалькоатлю, Пернатому Змею… Гм… Ты не против, если он прикоснется к твоей бороде? Это для него было бы огромной честью, и он поклялся нам…

У Хисдая закружилась голова от той тарабарщины, что нес Дауд. Он внезапно оказался нос к носу с человеком, не похожим ни на одного из тех, кого ему когда-либо приходилось встречать, даже во времена его самых невероятных странствий по торговым делам. Прямые черные волосы, кожа цвета темной бронзы, отмеченная татуировками и шрамами, широкий нос, изукрашенный серьгами из золота и нефрита, — это невесть откуда возникшее создание разглядывало его с выражением, недосягаемым для понимания.

— Он хочет… прикоснуться к моей бороде? — Взгляд Хисдая был прикован к невероятному гостю.

И усыпанные драгоценными камнями золоченые сандалии на ногах странного существа, и изысканная пелерина из перьев на его плечах, и венчающий все это пышно оперенный головной убор красноречиво давали понять: даже Махмуд не принял бы этого посетителя, равно как и двух его величественных собратьев, за кастильца.

Как будто в подтверждение этих мыслей Махмуд избрал именно сей момент, чтобы появиться с угощением — блюдом, которое отдавало дань как экономности повара, так и его изобретательности. «Не забыть сказать я-сиди Хисдаю, что мясо только для кастильца, а то повар мне голову оторвет. Господин питает — питал — такую симпатию к этому пирату», — бормотал он про себя, будучи настолько погружен в несение подноса и удержание равновесия, что не сразу заметил, что народу в комнате прибавилось.

Обоснованное с точки зрения бережливости предупреждение вдруг вылетело из головы Махмуда, как только он поднял глаза от своей ноши и увидел новоприбывших гостей своего господина. Один облачен в нечто, напоминавшее шкуру леопарда, чья клыкастая голова служила шлемом, а другой закован в украшенные перьями доспехи и на голове красовался огромный орлиный клюв, отбрасывавший тень на жгучие глаза. Оба были до зубов вооружены диковинными, но оттого ничуть не менее смертоносными на вид орудиями. Махмуд завопил, уронил кус-кус с собачатиной и бросился наутек. Воин в орлином шлеме метнул нечто похожее на примитивный топорик, пригвоздив рукав беглеца к дверному косяку. Прежде чем слуга, извиваясь, смог высвободиться, два чудных воина его удержали и бросили к ногам Хисдая, словно предоставляя старику решить дальнейшую судьбу Махмуда.

— О мой отец, — начал вкрадчивую речь Дауд, — не окажешь ли ты честь поприветствовать возлюбленного племянника Великого хана Ауицотля — Владыку Монтесуму?

Без единого слова или намека на свои намерения трое бронзовокожих чужаков рухнули на ковер рядом с Махмудом в позах, выражавших смиреннейшее подчинение. Хисдай, открывая и закрывая рот, облизывая пересохшие губы и покусывая концы своих белоснежных усов — словом, предпринимая все возможные попытки заговорить, — не мог, однако, вымолвить ни единого слова. Он выглядел так, будто не знал — протестовать, чтобы эти люди у его ног поднялись с колен, требовать объяснения происходящего или посулить увеличение жалованья потерпевшему надругательство Махмуду. Либо просто ринуться к окну, спрыгнуть вниз, на груду подушек за навесом, и сбежать. Конечно, имелся шанс угодить мимо навеса, но в тот момент это казалось не такой уж плохой альтернативой нахлынувшему на него помешательству. Собрав последние остатки мыслей, он вопросительно посмотрел в лицо сына и в конце концов сумел выдавить из себя хриплое, но красноречивое:

— Ну?..

— Ах да, я совсем забыл сообщить тебе, о мой отец: есть еще одно незначительное обстоятельство насчет моего нового друга, — молвил Дауд, изображая простака. Он снова полез в свой кошель и вытащил оттуда свернутый пергамент, на котором тщательнейшим образом было перерисовано изображение почтенного светлокожего белобородого старца, чьим явно излюбленным средством передвижения служил плот, свитый из живых змей. — Я сам это перерисовал из одной из священнейших рукописей Владыки Ауицотля, — сказал он Хисдаю. — Это Кецалькоатль, Пернатый Змей, — бог, который отбыл на Восток, но чье возвращение было предвещено. Предвещено особо. Я бы даже сказал, обещано. Это должно было произойти через несколько лет. Но, как я сказал Владыке Монтесуме, разве мы вправе противиться, если богу угодно появиться чуть раньше? — Давая отцу подсказку, он повернул страницу так, чтобы свет падал на нее с наиболее выгодной стороны. — Ты видишь сходство?

Как отреагировал Хисдай на нежданное-негаданное провозглашение его богом, так никто и не узнал, ибо протяжный и леденящий душу вой, донесшийся откуда-то из-за городских стен, сотряс воздух и отвлек внимание всех и каждого. Этот вопль был великолепен в своем ужасном совершенстве. Из всех, кто его услышал, даже последний невежда не смог бы спутать этот звук, от которого побежали мурашки по коже, с криком муэдзина, разве что муэдзину вдруг приспичило медленно свариться живьем в котле, на радость отмщенным омарам.

Жуткий возглас заставил проявиться первобытные инстинкты в каждом из находившихся в комнате. Махмуд решил подобру-поздорову уволиться и дал деру. Хисдай схватил в объятия своего взрослого сына, желая его защитить, словно малого ребенка. Монтесума и его свита спокойно подняли голову и улыбнулись, будто ностальгируя, — так, как улыбнулись бы представители какого-нибудь другого народа при звуках родной и милой с детства колыбельной песни.

— О, замечательно! — молвил Дауд, являя собой образец уравновешенности.

Он высвободился из отцовских объятий, достал из-за пазухи в несколько раз сложенный документ и обломок угольного карандаша. В этот момент кровь многочисленных поколений торговых королей, обладавших стальными нервами, текла в его венах холодно, как никогда. Он сверился с пергаментом, поставил в нем отметку и сообщил всем, кого это касалось:

— Вот остальной груз и прибыл.

На поле битвы на подступах к Гранаде войска католических королей уже об этом знали.

Вопреки протестам Хисдая, утверждавшего, что на поле битвы ему не место, сын Дауд и его вновь обретенные верноподданные принялись настаивать на том, чтобы он отправился вместе с ними к городским воротам посмотреть на происходящее. Потрясение не слишком повлияло на прирожденное упрямство Хисдая, и он, в знак категорического отказа, все-таки совершил давно задуманный прыжок из окна.

Но это ему не помогло. Внизу, в патио, тоже собралась группа катайцев в шлемах из орлиных перьев, с ними был толмач Моше ибн Ахия. Они просто дождались, пока старик не перестанет подскакивать на подушках, а затем — и тут ибн Ахия не преминул внести свою лепту — провозгласили Хисдая Владыкой Кецалькоатлем, Всемогущим Правителем, Спасителем-Чье-Появление-Было-Предсказано-На-Несколько-Лет-Позже-Но-Кому-Какое-Дело — и утащили его с собой, чтобы он мог увидеть своими глазами, с каким рвением служил ему преданный народ.

Таким образом, Хисдай ибн Эзра стал свидетелем окончания осады Гранады и неумолимого конца всех грез католических королей о завершении Реконкисты. Вышло так, что Реконкиста прикончила их самих. Стоя на зубчатой городской стене, Хисдай созерцал, с какой легкостью, ошеломляющим рвением и свирепостью несметные силы катайцев преодолевали сопротивление христианских полков.

— Невероятно, — заметил он Дауду. — А ведь они делают такой изящный фарфор!

— Я надеюсь, Владыка Тизок со своими воинами-ягуарами вскоре отыщет для тебя какой-нибудь трон, — ответил Дауд, слушая вполуха. — Все это закончится быстрее, чем я предполагал.

— А зачем мне трон? — вопросил Хисдай.

— Как это «зачем»? Принимать пленников!

— Пленников? — Старый еврей издал возглас изумления.

Двадцатью минутами позже он ошеломленно глядел сверху вниз на своих титулованных узников, взятых под стражу, чувствуя себя явно не в своей тарелке. Неудобство ему причиняло не сиденье — это был наилучший трон, какой только люди Владыки Тизока смогли доставить из величественного дворца Альгамбры за столь короткое время, — а новое положение. Раньше во время королевских аудиенций кланяться, падать в ноги и любыми другими способами выражать свое подчинение являлось исключительно его уделом. На сей раз все наоборот, и к этому нужно было привыкнуть. Кое-кто из пленников еще и прилагал все усилия, чтобы бывшему торговцу его воцарение не так легко далось. Королева Изабелла Кастильская и Леонская была единственной женщиной, которая, стоя в грязи на коленях у подножия божьего трона, могла сохранять такой вид, будто это ей пришли поклониться все окружающие. Супруг, Фердинанд Арагонский, сжался подле нее, крепко зажмурившись и воя от страха, утратив последние капли королевской гордости. В отличие от своей супруги, он был в гуще событий последней битвы и видел слишком много сцен, которым самое место в кошмарах грешника, ибо происходившее там напоминало сам ад.

Фердинанд и Изабелла были не одиноки. Тут же в числе пленных находились султан Мухаммад и его мать. Царственную четверку связали за шею одной веревкой, конец которой крепко сжимал самый бравый из воинов-ягуаров Монтесумы.

В сторонке скромно стоял Христофор Колумб, окруженный витязями-орлами — тем самым «грузом», которым он пренебрег, сочтя, что трюмы, битком забитые золотом, ценнее корабля, заполненного послами дикарей. Чутье торговца его обмануло, и неопровержимым доказательством этому явилось недавнее сражение.

Со всей предосторожностью, чтобы не потерять равновесия в высоком, как башня, головном уборе, который новые подданные водрузили на него, Владыка Хисдай ибн Эзра и Кецалькоатль в одном лице жестом подозвал к себе Дауда.

— Все это неправильно, — прошептал он.

— Потерпи немножко, авось понравится, — предложил Дауд.

— Но это же богохульство! — продолжал Хисдай, стукнув кулаком по подлокотнику трона. — Господь говорит: «Да не будет у тебя других богов, помимо Меня!»

— Но ведь у тебя самого нет других богов, помимо Него, отец? А если твоим новым подданным угодно молиться еврею, то они не первые. Дай им только время, — может быть, они полностью примут нашу веру. Я им скажу: если иудаизм достаточно хорош для вашего Владыки Кецалькоатля, он должен быть хорош и для вас! Это не займет много времени. Моше ибн Ахия всего лишь раз рассказал им о лошадях, когда мы прибыли в Танжер, — и ты сам видел, как они ловко управились с кастильской кавалерией.

— Да, но чтобы потом съесть несчастных тварей!

— Да, есть у них свои маленькие странности…

Хисдай стал все обдумывать. К несчастью, его размышления были прерваны королевой Изабеллой, которая решила выказать свое высочайшее неудовольствие плевком ему в ноги и обозвала его таким словом, которое выдавало полное незнание ею уклада семейной жизни евреев. Два воина-ягуара выскочили вперед, чтобы покарать ее за святотатство способом, который своей откровенностью очень бы пришелся по душе инквизиции. Только вопль ужаса, который испустил Хисдай, заставил их опустить свои утыканные обсидиановыми шипами боевые дубинки, облепленные осколками черепов и остатками мозгового вещества, приставшими к ним в ходе последней битвы.

Сам Монтесума, низко кланяясь, явился пред лицом избранного им бога:

— О величественнейший Владыка Кецалькоатль, всемогущий Пернатый Змей, творец мира и наук, какова будет твоя воля? Что нам делать с бесстыжими демонами, которые отважились напасть на избранную тобою крепость, и с теми, кто так плохо ее оборонял до сего дня? — Его невообразимая помесь иврита, арабского, арамейского, кастильского, греческого и латыни была на самом деле более чем приличной для человека, который нахватался понемногу из разных языков за время плавания на борту корабля.

— Он имеет в виду королей, — шепнул Дауд. — И католических, и мавританских. И Гранаду.

— Я понимаю, кого и что он имеет в виду, — едва слышно огрызнулся Хисдай. — Только вот ума не приложу, почему под всеми этими дикими прозвищами он имеет в виду меня. Ну да ладно, а что делать с королями?

— Ну, что-то тебе с ними придется сделать. Твои новые подданные ждут… — Тут Дауд запнулся.

Он видел последствия нескольких сражений, когда гостил у Великого хана Ауицотля, и точно знал, чего ждут эти люди и как они будут уязвлены, если не получат этого. Он не мог найти выхода из сложившихся обстоятельств, который бы не подразумевал нововведений в отцовской вере и в то же время удовлетворил бы Владыку Монтесуму, с чьими пожеланиями Хисдай ни за что не согласился бы даже во имя свободы вероисповедания.

Дауд мысленно бился над этой дилеммой, когда услышал возглас отца:

— Да прекрати же приставать ко мне, Монтесума! Говорю тебе — я еще не решил, что именно с ними делать! Разве с этим нельзя подождать?

— Нет, Всемогущий Владыка, нельзя. Если мы не накормим солнце…

— Что накормим? Дауд, ты лучше говоришь на языке этого человека, чем он на нашем. Может, ты его поймешь. Что он пытается сказать?

Дауд улыбнулся: словно другое, иносказательное солнце ниспослало ему благой луч озарения.

— Не беспокойся, отец, — сказал он. — Я обо всем позабочусь, а ты ступай во дворец. Без тебя пир не начнется.

Хотя Хисдаю и не по нраву было уходить, оставив проблему нерешенной, он был слишком ошарашен, чтобы принять какое-то иное решение, кроме как сделать то, что предложил ему сын. Его окружили воины: с обеих сторон от него встали ягуары, впереди — орлы, и он позволил им отвести себя в великолепные чертоги Альгамбры, где ожидался обещанный пир в честь победы.

Молва о диковинном завоевании стремительно разлетелась среди еврейского населения Гранады, и воспоследовало бешеное ликование. С помощью лингвистически одаренного семейства Моше ибн Ахии евреи, катайцы и всегда прагматичные мавры объединенными усилиями за чрезвычайно короткое время устроили грандиозное пиршество. Повар был в ударе. Во всем городе не осталось ни единого пустого кубка, зато разом опустели все собачьи будки.

Не успел Хисдай занять свое место за пиршественным столом, как появился Дауд и что-то прошептал ему на ухо.

— Задание? — отозвался Хисдай. — Вероломный генуэзец предал нас, и после этого ты хочешь дать ему задание?!

— А почему бы нет? Ведь ты сам пожелал, чтобы тебя не беспокоили.

Дауд ленивым жестом подозвал к себе одну из прислужниц Монтесумы, с глазами лани, поспешившую к нему с подносом, полным прохладных ломтей дыни. Присланные вместе с остальной свитой любимого племянника Великого хана, эти избранные высокородные девы, разумеется, во время плавания были неприкосновенны. Теперь они служили еще одним подарком Владыке Кецалькоатлю и его дому.

Хисдай опустил взгляд:

— Я всегда боялся обрести власть над своими врагами. Ничто не низводит человека до его животной сути так быстро, как возможность немедленной и безграничной мести.

— Это чрезвычайно похвально с твоей стороны. Именно по этой причине я и отправил Христофора Колумба объявить твою волю нашим… то есть твоим новым подданным.

— Мою волю? Как это? Ведь я ее еще не изъявил!

— Я предположил — может, и не совсем точно, — что ты предпочел бы помиловать пленников.

— Это правда.

— Ты просто не вполне мог доверять собственным чувствам, чтобы четко выразить это пожелание, после того как Изабелла повела себя столь… неразумно.

— А стоит ли мне доверять такое дело генуэзцу? Католические короли однажды отвергли его. Хватит ли у него силы духа устоять перед соблазном отомстить им теперь?

— Может быть, и нет. — Дауд между делом пожирал прислужницу глазами, и та ответила ему самым многообещающим взглядом. — Поэтому я ему сообщил, что Монтесума уже получил от тебя указание, что участь одного узника должны разделить все остальные.

Хисдай испытал видимое облегчение:

— Ты мудр, сын мой. Но… велел ли ты ему просить о милосердном обхождении? Ты уверен? Сможет ли Колумб ясно выразиться по-катайски, чтобы его не поняли превратно?

Дауд вздохнул:

— Увы, нет. Христофор Колумб силен в предвидении, но не в языках. Поэтому я подстраховался и приставил к нему Моше ибн Ахию, чтобы тот перевел дословно и буквально то, что наш некогда адмирал передаст Владыке Монтесуме.

Прислужница с соблазнительным изяществом опустилась перед Даудом на колени, предлагая его вниманию не только свой поднос, но и все прочее.

Если верить слухам, все эти девушки у себя дома по рангу были царевнами. Дауд предался праздным мечтам, прикидывая, устроит ли Хисдая подобная партия, если получится обратить сию прелестницу в свою веру. Он так увлекся этими сладостными размышлениями, что не услышал следующего вопроса отца:

— Дауд! Дауд, очнись! Я задал тебе вопрос.

— Мм? И какой же, о возлю… бленный мой отец?

— И что же он сказал? Что ты велел сказать генуэзцу?

— Ах вот ты о чем. Я был краток и велел ему сказать…

Где-то снаружи небеса потряс рев ликования, без сомнения способный заглушить вопль одного человека, ошеломленного религиозными обычаями другого.

— …поимей сердце.

перевод Т. Конюховой

Альфред Анджело Аттанасио ЧЕРНИЛА НОВОЙ ЛУНЫ

Я нахожусь в самом конце моего дальнего путешествия — на островах у восточного побережья Сандаловых Земель. Мы далеки друг от друга, как небо и земля, и только сейчас я нашел в себе силы, чтобы написать это письмо. Я потратил несколько месяцев на составление официальных докладов и запись монотонных наблюдений за бамбуковыми буровыми вышками и выложенными булыжником оросительными каналами, что тянутся по вспаханным полям до самого горизонта; на расспросы измазанных сажей рабочих в депо, где закладывает уши от свиста паровых двигателей, и мастеров у раскаленных котлов на нефтеперегонных заводах; на однообразные допросы заключенных, тянущих лямку на соляных копях, и разучивание гимнов, что доносятся из окон школы на лесистом холме, льются из увенчанных золотыми шпилями городских павильонов и башен из лакированного дерева. Все эти утомительные заботы истощили запас слов, с которым хочется обратиться к жене. Но сейчас я снова обрел свое место в мире, и моя душа успокоилась.

Не обижайся на долгое молчание, Крылатое Сердце. Я хотел написать тебе раньше, но путешествие по Сандаловым Землям Рассвета оказалось чернее любых чернил. Я внезапно обнаружил, что нахожусь так далеко от родины и настолько далеко от тебя, что тлеющий огонек жизни внутри начал угасать. Мой мир окутала непроглядная тьма. И тем не менее она таила в себе особое понимание и мудрость: я бы назвал их лекарственным ядом, подобным тому, что извергает охраняющая богатства змея. Мое бесценное сокровище, только представь, как я удивился, когда в глубочайшей пучине горя ощутил кристальную ясность, — я забыл о ней с тех пор, как нас разлучили неудачи и промахи твоего ничтожного супруга.

Конечно, ты навсегда запомнила меня таким, каким видела при расставании: желчным мелочным служащим, для которого должность третьего помощника писца при имперской библиотеке стала скорее наказанием, чем привилегией; разъедаемым стыдом и завистью к лучшей доле мужем, с которым ты покорно попрощалась у залитой луной калитки нашей фермы на Каштановом бульваре. Какой позор сознавать, что последнее, что я смог сделать для своей бесценной супруги, — это покинуть ее! Я ухватился за поручение изучить социальную структуру бунтующих провинций как за последнюю соломинку, но с самого начала меня одолевали дурные предчувствия. Большую часть путешествия я провел в несказанной горечи и, из духа противоречия, даже мысленно называл окружающие меня места Сандаловыми Землями Рассвета, будто они только выдумали, что отделились от царства, а двести лет независимости — незначительная иллюзия в сравнении с сорока пятью столетиями седой истории. Даже выбранное ими название представлялось мне воплощением заносчивости: Сандаловые Штаты Автократии. Будто кто-нибудь, помимо императора, мог считать себя правителем-самодержцем. И все-таки императорский двор пожелал получить подробный доклад о состоятельности их претензий, и мне ничего не оставалось, как смириться с новым унижением либо потерять никчемную и нежеланную работу.

Я никогда не говорил об этом вслух и с трудом мог признаться самому себе. Но пришла пора все расставить по своим местам: мои поступки и стремления — очевидные и скрытые от чужих глаз — все они совершены для того, чтобы наша жизнь приобрела смысл. Именно так. Я не стану отрицать, что мне стыдно, особенно перед тобой. Только тебе, Крылатое Сердце, известна моя подлинная натура, знаком поглощенный словами рассказчик, пишущий ночи напролет при свете лампы. Тем не менее мои книги — мои хрупкие, беззащитные книги, написанные в лирическом стиле давно прошедших времен! — увы, ты прекрасно знаешь, что, даже если их удавалось напечатать, они не приносили никакого Дохода. Моим единственным успехом на стезе писателя стало то, что рассказы помогли завоевать твое сердце. После слепой, отчаянной попытки стать ближе к земле, поселиться в западных провинциях и обрести покой и безмятежность сельских поэтов, после брошенного судьбе и положению в обществе вызова, который стоил мне здоровья любимой жены и жизни единственного ребенка, — после всего этого остатки гордости обернулись цинизмом и жалостью к себе.

Я чувствовал себя обязанным согласиться на имперскую службу, поскольку не видел иного выхода.

С того самого дня, уже долгих полтора года, меня окутывает сумрак непроглядной ночи. Меня не было рядом с тобой, и я не мог предложить утешение, когда наш второй ребенок покинул твое чрево до срока; он родился слишком слабым, чтобы дышать самостоятельно. В то время большой корабль уносил меня к островам Клятвенной Пальмовой Рощи посреди Мирового моря. Я сидел в каюте, обложившись громоздкими томами имперских хроник, пока ты страдала в одиночестве.

Нам обоим не нравились сухая судейская проза дипломатии и горькая пунктуация войны, которыми написана история. Что мне до того, что пять столетий назад, в начале династии Сунн, преследуемые за чужеземную веру буддисты отплыли из Срединного царства и, вместо того чтобы погибнуть от когтей семисот драконов или сгинуть в водовороте Великой Пустоты, проплыли девять тысяч ли[30] и открыли цепь тропических островов, населенных дикарями каменного века? Какое мне дело, что эти острова, богатые пальмами, драгоценной древесиной и так любимым мебельных дел мастерами пахучим сандалом, вскоре привлекли внимание торговцев, а заодно и армии императора? И что буддистам снова пришлось бежать; и в одной из пальмовых рощ острова они принесли знаменитую клятву, что поплывут на восток и не остановятся, пока не найдут собственную землю или смерть? И что после еще семи тысяч ли они прибыли к лежащим далеко на востоке привольным землям Рассвета, откуда я и пишу тебе? Не сомневаюсь, что ты уже нетерпеливо поджимаешь губы и не можешь понять, зачем я обременяю тебя скучной историей, — ведь прекрасная дочь музыканта всегда предпочитала красоту песни сухим фактам. Потерпи еще немного, Крылатое Сердце. Ты лучше оценишь мое открытие, заслуженную тяжелым трудом и лечебным ядом ясность, если выслушаешь все, что мне удалось узнать об истории этих земель.

В школе нам рассказывали, что со временем купцы добрались и до земель Рассвета, где мудрые монахи успели обратить в свою веру многие племена. Как и следовало ожидать от буддистов, они не стали воевать с торговцами, а отступили на восток. Их религия продолжала распространяться и в конце концов проложила дорогу для новых поселенцев.

Со временем, когда выходцы из империи построили города и открыли торговые пути, монахи начали поговаривать о глупости безоговорочного подчинения царству, которое лежит на другом берегу Мирового моря. «Здесь и сейчас!» — распевали они. Ведь земли предков лежали так далеко, что их затянула полупрозрачная кисея легенды и никто не вспоминал о них всерьез.

Сами буддисты и пальцем не пошевелили против императора, но торговцы и земледельцы с радостью сражались за них, взбунтовавшись против гнета имперских налогов. И тогда в Сандаловых Землях Рассвета поселенцы основали собственное государство — Сандаловые Штаты Автократии.

США разделены на множество земель. Каждой из них управляет избранный землевладельцами ставленник. Независимыми государствами, в свою очередь, правит сюзерен, которого выбирают из числа ставленников и видных землевладельцев на срок не длиннее пятидесяти лун. Эту странную систему местные жители называют властью народа. Она насквозь пропитана раздором, поскольку консервативные конфуциане, либеральные буддисты и радикально настроенные аборигены-даоситы постоянно соперничают в борьбе за власть. Здесь не считают, что мандат на Небесный престол дается высшими силами, его получают при помощи связей, денег и силы, за него цепляются зубами и когтями.

Я не стану докучать тебе рассказами о противоречивой политике этого народа: их неприязни к монархам и в то же время постоянному превознесению своих правителей; настойчивых требованиях отделить Церковь от государства и уповании на обеты, молитвы и нравоучения; пылком патриотизме и яростном стремлении к независимости. Здесь не держат рабов, как принято у нас на родине, поэтому даже высшее сословие не может похвастать особым достоинством, — все поголовно стали рабами денег. Обычный подметальщик улиц может вложить накопленные скромные сбережения и основать собственную компанию по ремонту дорог: через долгие годы рабского служения своему делу его доходы вполне могут сравняться с состоянием благородного общества.

С другой стороны, богачи могут промотать капиталы, а без поддержки слуг и причитающихся положению привилегий ничто не защитит их от судьбы попрошаек. Это касается не только мужчин, но и женщин — они обладают правами наравне со своими мужьями. Амитаба![31] Эти земли полностью забыли о божественном порядке, что царит в нашем спокойном государстве. И хотя здесь нередко встречаются люди, сумевшие подняться на волне экономических и социальных перемен к процветанию, в большинстве своем население сходит с ума, потакая бесчисленным прихотям и амбициям. Мне часто кажется, что эти земли напоминают Срединное царство, только перевернутое с ног на голову.

Скалистое западное побережье кишит крупными городами: там пролегает промышленный хребет молодой нации. У нас он, наоборот, протянулся на востоке. На берегу моря стоят нефтяные заводы, мельницы и дробилки, ткацкие фабрики и корабельные верфи. Если на родине Великая стена охраняет нас от монгольской орды на севере, то здесь не менее колоссальная преграда протянулась по южной пустыне и сдерживает кровожадные племена ацтекатлов.

Крылатое Сердце, мне довелось побывать в деревне в сердце восточных прерий, что раскинулись за далекими горами и песчаными красными арками пустыни, — она так похожа на деревню на Желтой реке, где стоит наша заброшенная ферма! Там, под мерное жужжание пчел в оранжерее — совсем как в вишневом саду, где мы похоронили нашу дочь, — я снова окунулся в воспоминание, как в последний раз прижимал к себе ее легкое, птичье тельце. Я плакал и хотел написать тебе, но меня ждало описание оросительных каналов, а за полями янтарной пшеницы и ржи протянулись сотни ли дорожных магистралей, которые мне предстояло нанести на карту, — сухопутные лодки неслись по ним быстрее лошадей, и разноцветные паруса раздувались от ветра.

За равнинами лежит Злой Восток — так поселенцы Земель Рассвета называют границу своей страны, поскольку она пролегает по густому древнему лесу, еще незнакомому с топорами дровосеков. Местные легенды гласят, что там бродят голодные души недовольных покойников, а в лесах хозяйничают враждебные племена аборигенов: они бежали из оседлых западных штатов и не приемлют ни доктрину Будды, ни этику Конфуция. Даже даоситы поражаются их дикости.

Когда глава нашего посольства искал добровольцев, чтобы отправиться на разведку в дикие земли, я вызвался одним из первых. Прости, Крылатое Сердце, но моя любовь к тебе не смогла пересилить жгучий стыд за неудачи, что привели к смерти наших детей и разлучили нас. Горе манило меня в первозданный, полный опасностей лес. Я надеялся, что смерть положит конец терзавшим меня страданиям.

Но мои ожидания не оправдались. Я рисовал в своем воображении, как стану на Злом Востоке жертвой призраков или, по меньшей мере, дикарей-людоедов, и даже надеялся на подобный исход, но мы не встретили ни тех ни других. Поневоле я выжил, и меня не покидала глубокая грусть при мысли, что возможности утекают сквозь пальцы, как сукровица из незаживающей раны.

В огромном лесу, поражающем зловещей красотой темных оврагов и укутанных туманом топей, нас поджидала лишь обыденная опасность в виде змей, медведей и волков. Что касается местных племен, то, когда они поняли, что мы всего лишь наблюдатели и не собираемся вырубать деревья и отнимать земли, нас встретили довольно дружелюбно, хотя и на дикарский манер. Чтобы наладить добрые отношения, мы обменивались игрушками — дарили им бамбуковых стрекоз, воздушных змеев и фейерверки.

С дикарями я снова познал вкус простых радостей и ненадолго забыл о горстке шансов, испарившихся вместе с надеждой покинуть этот мир.

На восточном побережье Грозового моря стояли буддийские миссии и торговые посты. Когда мы покинули дикий лес, на одном из постов у речного пути, где встречались и обменивались товаром торговцы мехами, меня поджидало послание с запада. На конверте я узнал почерк твоего отца и сразу понял, что ты покинула меня и отправилась к предкам. После чтения письма я попытался броситься с монастырской стены в море, но меня остановили спутники. Я стал слепым и глухим для всего, кроме сердечной боли. Когда-то мы дышали и жили как одно существо, а теперь снова стали загадкой друг для друга. Я не мог постичь случившегося.

Много дней я предавался отчаянию. Мои провалы похоронили все надежды, что я когда-то лелеял в глубине души, — провалы писателя, фермера и отца, а теперь еще и супруга. Получив это письмо, я стал старее самой неторопливой реки, собирался остаться в монастыре и затеряться среди монахов, но тут пришло донесение о прибывших по Грозовому морю чужеземцах. Глухой и равнодушный ко всему вокруг, я отплыл на юг с остальными добровольцами. В лес вернулась осень. Растрепанные дубы и клены яркими пятнами пестрели на заливаемых приливом берегах. По мере того как мы продвигались на юг, заморозки отступали, воздух теплел и на горизонте появились курчавые громады облаков. Над дюнами раскачивались тощие пальмы и кипарисы.

Я тащился вслед за спутниками по цветущим, прекрасным островам от одной миссии к другой, словно бездомный пес. Я забыл о голоде и ел, только когда настаивали товарищи, не ощущая вкуса. В тишине освещенной кострами ночи, когда остальные спали, жизнь казалась мне бесконечной, сотканной из лжи паутиной, в которую я поймал беззащитную птицу — тебя. В зеркальной глади моря мне мерещились лица. Чаще всего я видел тебя, и каждый раз ты улыбалась мне с несказанной, незаслуженной любовью. Я горевал, что расстался с тобой.

Тем утром, когда мы нашли пришедшие через Грозовое море корабли, я равнодушно приветствовал чужеземцев. Они оказались коренастыми мужчинами с румяными лицами, широкими бородами и большими носами. Их неуклюжие корабли из источенных червями досок не имели защищенных от воды и ветра помещений. Мачты венчали нелепые квадратные паруса; я не понимал, как с их помощью можно управлять ветрами. Сперва они попытались удивить нас дешевыми товарами — разноцветной железной и глиняной посудой да кислым вином. Я не виню их за невежество; мы не хотели оскорбить гостеприимных аборигенов и пересели в туземную лодку вместе с вождем островного племени.

Но вскоре подоспел наш корабль — он обогнул берег, следуя сигналам — столбам голубоватого дыма. От вида его стройных бортов и оранжевых парусов на бамбуковых распорках и тщательно выверенной оснастки для быстрого хода чужеземцы разинули рот. Ведь наш корабль с подвижными поворотными мачтами от носа до кормы шел против ветра. Большие Носы никогда не видели ничего подобного.

Под предлогом почетного салюта (хотя я уверен, что они хотели похвастаться мощью своего оружия) Большие Носы дали залп из громоздких пушек. Три неуклюжих корабля, полностью лишенные швертов, угрожающе закачались на воде.

Наш красавец ответил залпом ракет «Пчелиное гнездо», и те рассыпались огненными искрами в небе, пока судно выписывало восьмерки вокруг похожих на плавучие ящики кораблей чужеземцев.

После этого Большие Носы прониклись почтительностью. Капитан — высокий, безбородый мужчина с рыжими волосами и бледной, как у покойника, кожей — снял шляпу, поклонился и одарил нас бесценным сокровищем: жалкой книгой, напечатанной на грубой бумаге, с золотым крестом на кожаной оплетке. Глава нашего посольства вежливо ее принял.

К счастью, на борту у Больших Носов оказался человек, который говорил по-халдейски и немного знал арабский, так что двое сведущих в языках знатоков из нашей делегации смогли его понять. Он рассказал, что капитана зовут Крестоносец Завоеватель и он отправился на поиски императора Срединного царства в надежде наладить торговлю. Большие Носы искренне считали, что проплыли двадцать пять тысяч ли на запад и наткнулись на острова к югу от Срединного царства! Их невежество поразило нас до глубины души.

Когда Завоевателю объяснили, где он находится, он расстроился и удалился в каюту. Со временем мы узнали от его помощника, что Завоеватель рассчитывал вернуться из путешествия с богатством и почестями. Теперь ему не приходилось рассчитывать ни на то, ни на другое, поскольку он не открыл путь к самому богатому царству мира и не нашел новые земли для завоевания.

Среди нашей делегации разразились споры о заложенном в имени Завоевателя смысле. Уже несколько столетий в Срединное царство время от времени забредали крестоносцы, хотя правительство запрещало им покидать специально отведенные районы в портовых городах. Их жестокая религия, которая требовала от верующих вкушать символическую кровь и плоть своего изувеченного пытками бога, внушала императору отвращение, а фанатизм последователей откровенно его смущал. Но здесь, в США, где поселенцы привыкли терпеть рядом с собой различные верования, какие последствия их ждут, если крестоносцы построят тут свои миссии?

Мне было все равно. Пусть бессердечные люди вынашивают планы и плетут интриги в далеких замках и государствах. Крылатое Сердце! Я больше никогда не увижу драгоценного овала твоего лица. Эта мысль — эта горькая правда — раскинулась передо мной как неизведанные дикие земли, и мне предстоит брести по ним всю оставшуюся жизнь. Но в тот день, когда мы впервые увидели Большие Носы, я еще не постиг неумолимую истину и верил, что смерть всего лишь портал. Я надеялся, что твой призрак вернется в него и облегчит мои страдания, постоянно видел твое лицо в зеркале моря: грустная девочка, полная любви и так уставшая от нее. Я смотрел на тебя и думал, что смогу пересечь порог жизни и снова воссоединиться с тобой там, среди предков.

Я так думал…

Еще несколько дней я провел как в тумане, высматривая твой призрак и размышляя о способах смерти. Я даже приготовил крепкую петлю из шелкового пояса и в одну из долгих лунных ночей отправился в лес, чтобы повеситься. Пока я брел по темным аллеям кипарисовой рощи и выискивал подходящий для моей бесстыжей шеи сук, совсем рядом послышались голоса — в трех шагах от меня, по другую сторону зарослей папоротника, горячо перешептывались Большие Носы. Я рискнул выглянуть из укрытия и увидел, как они торопливо пробираются среди деревьев, с саблями и ружьями наперевес, и неуклюже тащат за собой баркас.

Зло, которое я хотел совершить над собой, навело меня на большее зло, и я без долгих размышлений отправился следом за Большими Носами. Они резво проделали путь до небольшой бухты, где стоял на якоре имперский корабль. Я сразу разгадал их намерения. Вся делегация вместе с большинством матросов отправилась в ближайшую миссию, чтобы расспросить аборигенов, которые первыми увидели приближение чужеземных кораблей. Пока они составляли доклад императору и местным властям о прибытии в США Крестоносца, Большие Носы придумали гнусный план и решили захватить оставшийся без охраны корабль.

Облака разошлись, и выглянула луна. На утесе сияло огнями здание миссии, с изогнутой крышей и змеиными колоннами, — слишком далеко, мне не добежать туда вовремя, даже крики о помощи не долетят. Поэтому я быстро пробрался среди дюн и заторопился по колыхающейся траве вдоль берега. Впереди Большие Носы сталкивали на гладкие воды баркас и по очереди забирались в него. Несколько размашистых гребков, и они подплыли к имперскому кораблю, начали карабкаться на борт. Охрана их не замечала, — скорее всего, оставшаяся на борту команда дремала после ужина и рисового вина. Я уставился на покачивающийся на лунной дорожке корабль: я знал, что мне предстоит сделать, но не мог поверить, что у меня хватит решимости и сил. В моей крови хватало железа, чтобы наложить на себя руки, но мысль о схватке с другими людьми, даже примитивными Большими Носами, заставила меня засомневаться. Трус! Я стоял, будто прикованный к месту, и наблюдал, как пираты готовятся увести наш корабль, как он растворяется в темноте, подобно веселому облаку, несущемуся мимо луны. Из оцепенения меня вывели крик и всплеск — Большие Носы скинули за борт дозорного матроса. Я видел, как он плывет к берегу, и рисовал перед мысленным взором выражение его искаженного от страха лица. Дозорный барахтался изо всех сил, чтобы спасти свою никчемную жизнь, и даже не пытался помешать варварам расправиться с соотечественниками. А я сразу понял, что рано или поздно нам придется распрощаться с жизнью, если Большие Носы уведут корабль и научатся строить суда, которые потом бросят вызов США и самому Срединному царству.

Я бросился в глянцевую воду и поплыл к кораблю. Тебе известно, что я плохо плаваю, но, к счастью, судно стояло близко от берега, а издаваемые дозорным отчаянные всплески заглушали мои неумелые гребки. Корабль с обрезанными якорными канатами покачивался на легком ветерке. Большие Носы привыкли карабкаться по нок-реям, чтобы поднять свои неуклюжие паруса, и никак не могли справиться с незнакомыми лебедками и фалами, что с палубы управляли ребристыми парусами судна, поэтому мне хватило времени забраться на корму. Я перевалился через фальшборт, поскользнулся и упал на палубу под ноги высокого капитана с лицом призрака! Мгновение мы смотрели друг на друга сияющими в свете луны глазами, и я готов поклясться, что заметил в его чертах алчность — настолько зловещую, что она подошла бы статуе демона в храме. Я вскочил, и он закричал. К счастью, команда была поглощена управлением незнакомого корабля, и мне удалось увернуться от Завоевателя, метнуться к ведущему в трюм трапу.

С самого начала я намеревался умереть. Когда прыгнул в люк и свалился на мотки пеньковых канатов, в голове билась одна мысль: добраться до оружейной и поджечь фитиль. Я заблудился в темноте, врезался в шпангоут, споткнулся о тюк с сорго и наконец, задыхаясь, добрался до оружейного помещения. С трапа доносились громкие крики, и в узком коридоре показались массивные силуэты Больших Носов.

Я вслепую шарил в поисках огнива, которое, как мне казалось, всегда должно лежать рядом с пороховым ящиком. Или нет? Возможно, на корабле считалось опасным держать его рядом с порохом. Большие Носы надвигались, в отчаянии я вскочил на ящик и дернул задвижку люка над ним.

Меня залило лунным светом, и я разглядел искаженные ненавистью лица несущихся ко мне варваров и коробку со спичками у локтя. Схватив огненные палочки, я потряс ими перед Большими Носами, но те не остановились. Неуклюжие глупцы понятия не имели, что это такое!

Варвары с яростными хриплыми криками стащили меня с ящика. Я лихорадочно оглядывался в лунном свете и наконец заметил свисающее с балки огниво. Я брыкался и вырывался как безумный и сумел-таки его сорвать. Но, увы, Большие Носы уже повалили меня на пол и осыпали ударами. У меня едва хватило сил, чтобы нажать рычажок огнива и зажечь спичку от теплящегося огонька. Яркая серная вспышка испугала нападавших, и они отшатнулись от меня. Я воспользовался их замешательством, вскочил на ноги и замахал над головой горящей палочкой, а другой рукой ткнул в бочки с порохом за спиной. Большие Носы попятились еще дальше.

Свободной рукой я нашарил бамбуковую трубку, в которой признал снаряд «Бородатая луна». Поджег фитиль и направил в открытый люк. В ночь взметнулись шумные ослепительные искры. На палубе послышались крики Больших Носов, и они бросились врассыпную. С невольным горьким смехом я запустил еще два снаряда. В этот момент смерть казалась достойным смеха выходом.

Возможно, на меня подействовало долгое пребывание в окружении буддистов и даоситов, но мне больше не хотелось убивать Большие Носы. Я подождал, пока они не прыгнут в море, и лишь тогда поджег фитили нескольких сотрясающих небеса «Громовых раскатов». Последняя мысль, которая посетила меня, пока я ждал взрыва и путешествия в Великую Пустоту, была о тебе, Крылатое Сердце. Я все же решился обратиться к смерти, чтобы перешагнуть разделяющий нас порог, и тут твой призрак пришел ко мне, чтобы проводить к предкам достойно и дать возможность послужить напоследок нашему царству. Я обратился к тебе со словами благодарности, и «Громовые раскаты» взорвались.

Но я не умер — по крайней мере, в прямом смысле этого слова. Позже, когда ко мне вернулась способность здраво мыслить, пришло понимание, что твой призрак не покинул меня. Кого еще я мог благодарить за то, что сила взрыва подкинула меня и выбросила через открытый люк в роскошную звездную ночь? Я ничего не помню, но дозорный, которому удалось-таки доплыть до берега, утверждал, что имперский корабль вспыхнул огненным шаром, и он увидел, как я лечу по небу на фоне луны.

Он нашел меня без сознания на мелководье, совершенно невредимым, за исключением порванной одежды и обожженных бровей и бороды. Подобно метеориту я свалился на землю, в жизнь. Я упал так, как падают звезды, — из далекой темноты, где они дрожат и переливаются от холода, в теплый, близкий сумрак земной жизни. Той ночью я рухнул из мрака одинокого горя в темноту, где все мы страдаем от неведения.

Дозорный пощечинами привел меня в чувство, я сел в пропитанной лунным светом воде и почувствовал, как падают с плеч сорок прожитых лет. Корабль сгинул — так ушли от меня ты, Крылатое Сердце, и наша дочь. Вы растворились в пустоте, которую буддисты называют суньята, но на самом деле она олицетворяет наше неведение; это загадка, окутывающая живых и мертвых. Как глупо говорить это тебе, ведь ты сейчас обитаешь в сердце этой пустоты. Но я пребывал в неведении, в спячке и нуждался в напоминании, что время и потери не растворяются во тьме, а обретают новую свободу, для которой мы еще не придумали названия и поэтому зовем ее пустотой. Все существа парят в этой безучастности, как сферы в пустоте космоса, как слова на чистой странице. Мы пытаемся описать словами все, что видим вокруг, но на самом деле они порождают лишь другие слова и глубокие сомнения. Всех людей с рождения наполняет тайна, вот почему мы не можем свободно выбирать, кем нам быть, и слова, которых требуют наши сомнения.

Когда я добрался до миссии, никто из делегации не понял моего открытия. Они изливали благодарность за спасение от кражи корабля, но про себя считали, что пережитый взрыв повлиял на мой рассудок. Скорее всего, монахи знали, что я имею в виду, но они принадлежали к буддистской секте Чань, где все воспринимают как должное, и не собирались вмешиваться в наши дела.

Как бы то ни было, я сидел оглушенный и ошеломленный внезапным пониманием. Я не ожидал, что смогу стать самим собой, только когда останусь один, без тебя. По крайней мере, пока. Я не понимал почему, но смерть отказалась принять меня. И что мне теперь делать со своей жизнью, с преследующим меня одиночеством? Свобода быть — та эфемерная свобода, чьи шансы непрерывно утекают от нас сквозь пальцы, — порождает новые обязательства. Там, где раньше копились неудачи и стыд, открылась зияющая бездна, и мне предстояло ее заполнить тем, что я еще способен сделать.

Пока я медитировал над неожиданным откровением, делегация составила строгое письмо, где порицала Большие Носы за попытку воровства и угрожала доложить о нем императору. Большие Носы — все они остались живы после взрыва и прятались на своих кораблях — ответили лаконичной запиской с вымученным неискренним раскаянием. Поскольку других имперских кораблей поблизости не было, как и войск Штатов, настоятель монастыря настойчиво посоветовал нам принять извинения.

Посольство решило не злить Завоевателя и заодно намекнуть ему, что пора отправляться домой; на его корабли сгрузили весь найденный в миссии фарфор, несколько замечательных пейзажей, нефритовую статую Квань Инь — богини безмятежности, а также мешки с семенами растений, которых Большие Носы никогда не видели (табак, арахис и картофель). К тому времени, воодушевленный отсутствием семьи и карьеры, я решил принять ядовитое лекарство, которого настойчиво требовало мое горе, — не возвращаться в Срединное царство, а отправиться вместе с Завоевателем через Грозовое море, на его родину. Ты будешь ругать меня за глупость? Признаю, решение далось нелегко, ведь я надеялся вернуться домой и провести похоронный обряд на твоей могиле. Но если то, что открылось мне, — правда, то тебя нет ни там ни тут. Наш путь проходит по бездорожью, где нет ни отъездов, ни прибытия. Крылатое Сердце, я решил следовать этому пути, положиться на будущее во всем, что мне не удалось совершить, и принять неизвестность.

Соотечественники пытались отговорить меня, но безуспешно. Они опасались, что я окончательно потерял рассудок, но меня не заботили их тревоги. Я знал, что ты меня поймешь, — ведь моим свадебным подарком стали написанные в свете лампы истории. Вот почему, каким бы странным это ни казалось со стороны, я сижу сейчас на щербатой палубе корабля под названием «Святая Мария» и пишу тебе письмо.

Завоеватель бросает на меня недовольные взгляды. Я знаю, что он еще злится из-за того, что лишился богатой добычи, и взял меня на борт лишь из расчета вытянуть драгоценные сведения. Тем не менее, поскольку мы не понимаем языка друг друга, взаимное невежество дает мне некоторое преимущество. Я смогу заслужить уважение Больших Носов делом, а не словами, а заодно понаблюдать за ними и изучить варварскую культуру.

Со временем я выучу их язык и расскажу их правителю о чудесах Срединного царства, победах Сандаловых Штатов Автократии и славе нашего народа. И я буду писать тебе с другого конца света — востока настолько далекого, что его можно считать западом, где встречаются луна и солнце. Оттуда я начну посылать в Срединное царство и США истории, которые будут читать все, — истории о другом мире, написанные чернилами новой луны.

перевод И. Колесниковой

Пат Кадиган ДОНЕСЕНИЯ С ФРОНТОВ РЕВОЛЮЦИИ

Дилан едет в Чикаго.

Летний воздух, уже наэлектризованный жестокостями войны, успешными и неудачными покушениями, антивоенными выступлениями, вдобавок чрезмерно переполнился слухами. Страсти разгорались, чего ни коснись, и взмывали высоко — на восемь миль вверх, нет, буквально до небес, — увлекая за собой братьев и сестер. В довершение всего в Белом доме сидел сумасшедший.

«Джонсон, твоему отцу следовало бы вовремя свалиться с твоей матери, а сейчас сваливай сам!» Граффити на любой вкус, даже для полуграмотных, — должно быть, этим летом продажи красок были феноменально высоки. Старый ублюдок с рожей, как у собаки, которую подняли за уши, не желал сдаваться, отойти в сторону и изящно склониться перед неизбежным. Он, видите ли, президент! Чертов президент! Слыхали такое, собратья мои американцы? «Вышвырнуть Джонсона? Как бы не так! Даже не думайте об этом, парни. Мы должны вышвырнуть этого сладкозадого Хамфри. Чертова стыдоба — вот что он собой представляет».

«А президент-то чокнутый», — шептались вокруг Капитолийского холма, и эти шепотки распространялись, превращаясь в крики. «Сумасшедший в Белом доме! Что в голове у ЛБД?» И если кто еще не понял, что он рехнулся, когда начал бомбить Вьетнам и посылать туда все больше войск, то его убежденность, что он может выстоять против Бобби Кеннеди, довершила дело. Роберт Ф. Кеннеди, братец убиенного Джека, канонизированный при жизни после покушения, совершенного американцем, вне всяких сомнений еще более чокнутым, чем ЛБД, — взмыленным арабом с именем, похожим на автоматную очередь: Сирхан Сирхан, ба-бах, ба-бах. Золотой Мальчик Кеннеди в самом деле помогал скрутить чокнутого террориста, плечом к плечу с охранниками и секретной службой, они все вместе повалили его на пол. Жаль, конечно, официанта, получившего пулю прямо в глаз, но семейство Кеннеди обеспечило ему прелестные похороны, и сам РФК произносил панегирик. Не говоря о том, что семья убитого не будет ни в чем нуждаться.

Но Джонсон-Безумец собрался баллотироваться! Вне всякого сомнения, он опасный псих. Сумасшедший в Белом доме — черт подери, ни к чему метеоролог, чтобы понять, куда дует ветер!

И все-таки один метеоролог имелся. В конце концов, разве Дилан не сказал, что ответ надуло ветром? И раз уж он приезжает в Чикаго, чтобы поддержать своих братьев и сестер, это доказывает, что ветер вот-вот превратится в штормовой. Надвигается буря, задраивайте люки, пристегните ремни, хватайте шлемы или стащите каску у какого-нибудь работяги на стройке.

Ветераны Движения за гражданские права уже припасли снаряжение для бунта. Спустя семь лет после первого марша свободы, остановленного в Бирмингеме, чувство унижения и поражения, после того как они позволили министерству юстиции сгрести их в кучу и перетащить в Новый Орлеан ради их же собственной безопасности, вновь вспыхнуло после насильственной смерти человека, проповедовавшего победу через ненасилие. Ему приснился сон, а к пробуждению призвал пистолетный выстрел. Грезить можно и во сне. Но сейчас Америке пора проснуться.

Энни Филлипс:

— К тому времени многие в Америке уже проснулись. Я была в Чикаго еще в 1966 году, за два года до событий в Маркетт-парке. И если бы мне не довелось очнуться до апреля 1968 года, в тот день это произошло бы обязательно. Мы стояли, окруженные тысячами самых отвратительных белых американцев, размахивающих флагами конфедерации, свастикой и орущих на нас. А потом они начали швырять в нас камнями, кирпичами, бутылками, и я видела, как попали в голову доктора Кинга. Я думала, что в тот день он погибнет. И мы вместе с ним. Но все остались живы, хотя были на волоске от смерти. Потом мы уезжали на автобусах, а они гнались за нами. Я обернулась, посмотрела в эти лица и подумала: «Надежды нет. Никакой надежды!»

Когда Дейли получил постановление суда, запрещающее большим группам устраивать марши в городе, я с облегчением выдохнула — говорю честно. Мне казалось, что этот человек спас мою жизнь. А потом доктор Кинг сказал, что мы устроим марш в Сисеро. Это пригород, а на пригороды постановление не распространяется. Я не хотела участвовать, знала, что они нас убьют — застрелят, сожгут, разорвут на куски зубами и голыми руками. Некоторые из нас были готовы встретиться с ними лицом к лицу. Я правда верю, что Мартин Лютер Кинг погиб бы в тот самый день, если бы Дейли не подсуетился и не велел ему идти на митинг в Палмер-хаус.

Соглашение о встрече на высшем уровне? Мы называли его продажным соглашением. Большинство из нас. Думаю, даже доктор Кинг это понимал. И все равно многие наши отправились на марш в Сисеро. Меня там не было, но, как и все остальные, я знаю, что произошло: двести погибших, в основном черные, и многомиллионный материальный ущерб. Хотя я не могу переживать из-за собственности, когда пострадали люди. И пусть меня там не было, какая-то часть меня погибла в тот день в Сисеро и возродилась в гневе. К 1968 году у меня накопилось немало счетов к старому доброму Чикаго — городу старикана Дейли. Я не жалею о том, что сделала. Разве что о том, что бомба Дейли не достала. На ней стояло его имя, которое я сама написала с одной стороны трубы: «Билет в ад для Ричарда Дейли, туристический класс».

Вспоминая тот день, я думаю, что мне бы больше повезло в роли снайпера.

Отрывок из интервью, тайно взятого Сибил Брэнд и опубликованного в полном каталоге самиздата в 1972 году (дата спорная, точная неизвестна).

Ветераны Движения за свободу слова в Беркли тоже знали, против чего они выступают. Кампания Рейгана со слезоточивым газом, направленная против протестующих в кампусе, вызвала одобрение у поразительного числа людей, чувствовавших, что Великому Обществу серьезно угрожают беспорядки, созданные диссидентами из кампуса. Предположение, что чрезмерные силы полиции не столько решили проблемы, сколько вызвали их, было отвергнуто администрацией Рейгана и его последователями из числа «синих воротничков».

К тому времени как Рейган стал губернатором, он уже решил бросить вызов Никсону в 1968 году. Но для серьезной заявки ему требовались голоса южан, уже поделенные между Кеннеди и Уоллесом. Бывший киноактер сделал умный ход, умудрившись провести параллель между волнениями в кампусе и расовыми волнениями, намекнув, что обе группы стремятся к насильственному свержению и уничтожению правительства Соединенных Штатов. Некоторые наиболее радикальные речи, исходящие как от левого студенчества, так и от правого Движения за гражданские права, и тот факт, что студенческое антивоенное движение по значимости сравнялось с Движением за гражданские права, на первый взгляд лишь подтверждали позицию Рейгана.

То, что южные голоса должны быть поделены между двумя настолько несопоставимыми личностями, как Роберт Ф. Кеннеди и Джордж К. Уоллес, нам в наше время кажется ненормальным. Но они оба апеллировали к рабочему классу, чувствовавшему себя выкинутым из Американской Мечты. Несмотря на неизбежные проблемы, к которым вела внешность Уоллеса, его послание подействовало на аудиторию, которой предназначалось, — простого человека, не могущего ничем похвастаться, кроме как годами, а то и десятилетиями тяжелого труда за крохотный клочок собственности и чек, облагавшийся налогами до критического состояния. По мнению этого простого человека, он трудился не на свое, а на чье-то благо. Уоллес знал это и сыграл на этом чувстве. В более спокойное время он бы сошел за фанатичного фигляра. Но когда черные и студенты устраивают демонстрации, бунтуют и извергают немыслимые заявления против правительства, Уоллес казался одним из немногих, если не единственным политическим лидером, способным противостоять новой угрозе американскому образу жизни и заставить ее подчиниться.

Некоторые люди стали задумываться: а не был ли прав Юджин Маккарти, говоривший о проникновении коммунизма и перевороте?.. И размышляли они при этом вовсе не о Юджине. Ко времени демократического съезда в Чикаго Маккарти практически пропал, а поддерживавшие его студенты превратились в помеху. Они подрывали доверие к нему и, что еще хуже, не могли за него голосовать, потому что в то время голосовать можно было только с двадцати одного года.

Карл Шипли:

— Когда началось движение за свободу слова, меня не было в Беркли. Университет, Тоул, Керр — все они не представляли, что с нами происходит. Полагаю, они думали, что имеют дело с Бивером Кливером и его Маленькой лигой. А что до нас, было так: «Прикинь, мистер Человек, все в округе меняется, больше это не Бивер Кливер, а Элдридж Кливер. И Уолли только что получил предупреждение и должен пройти медосмотр, а он, может быть, не хочет, чтобы ему отстрелили задницу в Юго-Восточной Азии. Вероятно, мы сыты по горло всем этим средне-американским консервативным дерьмом!» Вот почему они хотели закрыть Банкрофт-стрит. Это было первое место, куда я пошел, попав туда, и выглядело оно в точности как рассказывали: листовки и все такое, юные республиканцы рядом с вегетарианцами, феминистками и теми, кто собирал деньги для кандидатов, всякое такое.

И мы сказали: «К черту все! Вы нас не закроете, это мы вас закроем». Так мы и сделали — закрыли университет. Мы получили власть и удержали ее, а два года спустя, в 1966 году, появился Рональд Рейган и заявил: «Успокойтесь, мистер и миссис Америка! Кавалерия уже здесь. Я знаю, что вы беспокоились за Бива, но у меня есть решение».

И в самом деле, к весне 1968 года множество студенческих радиостанций по всей Калифорнии сняли с эфира, а газеты кампусов превратились в анекдот. Никаких денег, понимаете? И к этому времени всех так тошнило от запаха слезоточивого газа, что сил на борьбу уже не осталось. Вот что сделал Рейган! На сидячие забастовки больше не распространялось право свободных собраний, они считались преступлением. Если ты входил в здание не ради лекций — нарушал закон. У меня набралась целая миля полицейских протоколов за подобные преступления, и у остальных тоже. А мистер и миссис Америка приходили в восторг от того, как Рейган сумел справиться со смутьянами. Смутьянов было множество, слишком много, чтобы уследить за каждым.

В общем, я заблудился в судебной системе. А потом внезапно наступил 1970 год, и мое имя забыли все, кроме тюремных охранников, да и те быстрее вспоминали мой номер. И так до сих пор.

Дело в том, что я не сжег свою повестку, а обвинение — ложное. Да, я был готов бежать в Канаду, но повестку хотел сохранить. Как память, понимаете? Но даже родители мне не поверили. К тому времени я так глубоко погряз во всем этом левом дерьме, что они решили, будто все сказанное обо мне теми свиньями — правда.

На самом деле все мои вещи находились в здании, когда оно сгорело, а вместе с ним и повестка. Но поджигал не я! Назначенный мне судом адвокат (тут я горько смеюсь) сказал, что, если я поведаю свою «безумную историю» о том, как видел копов с канистрами, бежавших оттуда перед взрывом, судья добавит к моему приговору еще пять лет за клятвопреступление. Мне следовало ему поверить — это был единственный раз, когда он сказал мне правду.

Интервью взято в тюрьме Аттика и опубликовано в «Сиротах Великого Общества». К черту государственную прессу! 197? (распространялось нелегально в виде фотокопий).

Некоторые даже в наши дни говорят, что Рейган не пошел бы на крайние меры, если бы Уоллес не был таким серьезным соперником. Ошибка Никсона в том, что он отмахнулся от значительного влияния Уоллеса, предпочтя для выдвижения сфокусироваться на конкуренции в собственной партии. При этом выглядел он незначительно, словно его больше волнует не то, что он может стать президентом, а то, как стать кандидатом от республиканцев. Это должно было продемонстрировать чертовым репортерам, что им не следует словесно поносить Дика Никсона. Угу! Даже если он потерпит поражение, им придется отнестись к нему всерьез, а уж если одержит победу — тем более. А это, в свою очередь, делало его не просто незначительным, а вовсе нытиком, маменькиным сынком, который, например, мог стоять перед телекамерой и разглагольствовать о щенках кокер-спаниеля и добротных драповых пальто республиканцев, вместо того чтобы сообщить американскому народу, что не потерпит больше бунтов, мародерства и сжигания повесток. Даже поддержки Айка не хватало, чтобы исправить имидж Никсона. Да и сам Айк в почти коматозном состоянии лежал в больнице Уолтер-Рид после нескольких сердечных приступов.

Национальный съезд республиканцев был примечателен тремя вещами: тем, что Рокфеллер в последнюю минуту выставил свою кандидатуру, которая потом ослабила поддержку Никсона; роскошью размещения и удобств; полнейшим отстранением от бунтов, возникших непосредственно в Майами, где якобы незначительный инцидент на расовой почве перешел в полномасштабную битву. Центр съезда располагался в Майами-Бич, вдали от беснующейся толпы жителей Майами, на изолированном месте отдыха для богатых. Там вы не чувствовали запаха слезоточивого газа, и ветер уносил прочь звуки сирен, вопивших всю ночь напролет…

Кэроль Фини (эта гражданка до сих пор скрывается от правосудия):

— Я говорила всем и каждому, что мы должны поддерживать этих чертовых денежных мешков — республиканцев, а не демократов. Но Джонсон-Псих выставил свою кандидатуру, и все действительно решили, что он победит. Я говорила, что все они чокнулись. Кеннеди — вот верняк! Но Джонсон в самом деле сумел их всех напугать. Я попыталась поговорить кое с кем в мобилизационном комитете. Половина из них не желала идти ни на какой съезд, а вторая половина пыталась купить пушки, чтобы привезти их в Чикаго! «Долой свиней!» — повторяли они. «Господи Иисусе! — думала я. — Единственная свинья, которую выкинут прочь, — это настоящая свинья Пигасус». Ее хиппи собирались выдвинуть кандидатом от Международной молодежной партии. Вообще это было круто. Нет, я серьезно! Я им говорила — давайте, вперед, замутим это где-нибудь в Калифорнии, сделаем фильм и пошлем его на телевидение, пусть крутят в новостях. Так нет же, ничего не сделали. Линкольн-парк или запалимся. Ну да, правильно! Запалились головы, и запалились тела. Их запалили и швырнули в тюрягу.

Так что я не собиралась туда идти. А потом узнала, что делает Дэвис. Просто поверить не могла — Дэвис Трейнор был во всем этом практически с самого начала! Он был по-настоящему привлекательным и популярным, с этим своим тупым чувством юмора, и вроде всегда придумывал отличные идеи для партизанских действий. Он сам провел все наладочные работы на нашей пиратской радиостанции в Окленде и сам разработал все пути отхода. Ни одного из нас не замели с тем чертовым грабежом. Мы-то, конечно, называли его гребаным грабежом.

А потом я стирала и нашла это — удостоверение КОИНТЕЛ-ПРО, секретной программы ФБР, засунутое в маленький кармашек джинсов. Знаете, такой потайной кармашек сразу над обычным правым карманом? Я всегда ненавидела одну вещь в этом движении — оно было таким же женоненавистническим, как сам наш общественный строй. Если ты — женщина, тебе всегда приходится заниматься готовкой, уборкой, стиркой и всем в этом роде. Если, конечно, ты не королева движения. Тогда тебе ничего не нужно делать, только произносить речи и трахаться, если захочешь. Конечно, они швыряли нам подачки, разрешая проводить феминистские акции и все такое, но мы знали, что это именно подачка. И твердили друг другу, что, когда мы все изменим, для нас все будет по-другому, а пока смотрим, слушаем и учимся. Кроме того, все знали, что правящая элита не принимает женщин всерьез в отличие от мужчин. Сейчас я часто думаю: «Интересно, многие ли из нас действительно верили в это? В то, что все будет иначе. И что мы вообще сможем изменить положение дел».

Короче, я со своей находкой сразу пошла в мобилизационный комитет, но было слишком поздно. Дэвис успел обнаружить, что его джинсов нет, и раскололся. После этого я не хотела ехать в Чикаго, но выбор был невелик — сидеть дома и ждать, когда тебя заметут, или отправляться в Чикаго и попасть под арест во время акции. Я все еще оставалась до такой степени идеалисткой, что они уболтали меня на Чикаго. Типа если меня все равно арестуют, то я, по крайней мере, хоть что-то совершу, а после революции стану Национальной Героиней, а не политической узницей.

Революция пришла и прошла, и вот она я. Все еще тружусь на движение, в смысле — на движение феминисток. Делаю то немногое, что могу, — направляю женщин с нежелательными беременностями к надежным подпольным гинекологам. Да, несколько таких существует. Не все из нас специализировались в полимерной химии, были и парамедики, а некоторые учились на медсестер. Это стоит чертову прорву денег, но я на этом не разбогатею. Рискованно, знаете ли. Да, я могу помочь принять жизнь, а в Миссури была одна женщина, которая приняла смерть за то, что делала то, что делаю сейчас я.

В моей семье никто об этом не знает, особенно муж. Если бы он узнал, наверное, убил меня собственными руками. Как ни странно это звучит, но у меня нет к нему ненависти… Во всяком случае не тогда, когда я думаю, какое он для меня отличное прикрытие и какой могла бы быть альтернатива, если бы его у меня не было…

Отрывок из расшифровки стенограммы, помеченной «Кэроль Фини». Обнаружена в 1989 году во время рейда на мотель, считавшийся частью сети подпольных «безопасных жилищ» для протестующих против уплаты налогов, левых террористов и прочих подрывных элементов. Больше никакой нелегальной литературы не найдено.

Источник слуха «ДИЛАН ПРИЕЗЖАЕТ!» так никто и не вычислил. Говорят, он распространился сам собой и держался, потому что слишком многие хотели, чтобы это было правдой. Насколько все понимали, это в самом деле могло стать правдой, по крайней мере на некоторое время. Возможно, потом Дилан просто передумал. Циники предполагали, что слух запустили агенты вроде печально знаменитого Дэвиса Трейнора, чье лицо стало известным благодаря насмешливому плакату мобилизационного комитета «Разыскивается» с упоминанием, что ему пришлось пройти дорогущий курс пластической хирургии — целых двенадцать операций. Плакат был сделан так хорошо, что сошел за легитимный, и частенько висел нетронутым в почтовых отделениях, библиотеках и других общественных местах, рядом с плакатами ФБР, изображавшими диссидентов и активистов. Один такой плакат нашелся в библиотеке Миннеаполиса аж в 1975 году Главного библиотекаря тогда взяли под стражу, допросили и отпустили. Но понятно, что нельзя считать совпадением последовавшую вскоре проверку на предосудительные материалы и удивительную выборочную ревизию — первую за последние пятнадцать лет, — несмотря на то что библиотека всегда демонстрировала стопроцентное соответствие правительственным стандартам литературы. Цена победы тирана — вечная бдительность.

Когда-то считалось, что такова и есть цена победы. Нынче цены сильно изменились.

Стив Д’Алессандро:

— В воскресенье, когда Дилан так и не появился, народ начал злиться. А я говорил: «Эй, вы чего? Зато приехал Аллен Гинзберг». Аллен Гинзберг! Чувак, он был… как Бог для меня. И делал все, что мог: ходил, беседовал с людьми, старался, чтобы не было разброда и шатания. Вокруг него собралась целая толпа, и мы повторяли: «Ом, ом». И мне уже казалось, что настрой самый подходящий, но вдруг какой-то мудак швырнул в него бутылку и заорал: «Да заткнись ты, пидор!»

Ух как меня пробрало! Само собой, в те времена я еще таился, потому что движение было не таким просвещенным, как кое-кому хотелось. Агенты ФБР шныряли среди нас и пытались дискредитировать кучу народа, обвиняя их в том, что они гомики, а народ подцеплял гомофобию, как корь. «Я — голубой?! Что вы, сэр, только не я! Да я на этой неделе сотню цыпочек перетрахал, и у меня член по земле волочится. Так что нечего обзывать меня пидором!» До сих пор, как вспомню, так вздрогну. Даже когда сравниваю те времена с тем, что происходит сейчас. От общества, принуждавшего меня лечиться гормонами, чтобы у меня не вставал на мужчин, никто и не ждет просвещенного отношения.

Короче, я отыскал подонка и отделал его как следует. Показал ему такого пидора, что на двоих бы хватило! И я знаю, что меня многие поддерживали — в смысле, многие гетеросексуалы тоже восхищались Гинзбергом, хотя он и гей, пусть даже чисто из-за «Вопля». Но потом некоторые дружки Эбби обвинили меня в том, что я спровоцировал беспорядки и дал полиции повод вмешаться и начать расправу.

Иногда мне кажется, что они были правы. Но Энни Филлипс сказала мне, что это просто совпадение и они вмешались, потому что увидели, как черный парень целует белую девчонку. Думаю, правды никто никогда не узнает, потому что тот черный умер от полученных ран, а белая девушка так и не объявилась.

Мне больше нравится считать, что именно из-за этого Энни и ее толпа отправились с бомбой в центр, где проходил съезд. Не хочется думать, что Энни взаправду хотела кого-нибудь взорвать. Даже странно, как хорошо я ее знал. В общем-то, я обязан Энни жизнью. Или почти обязан. И тот чувак афроамериканского происхождения тоже. Нам повезло, что в тот день на нас наткнулась именно она. Она была из просвещенных или просто толерантная, и мы знали, что она нас не заложит. Не думаю, что Энни так уж хорошо относилась к белым, но я слышал, что за пару лет до того она участвовала в маршах с Мартином Лютером Кингом, поэтому не могу ее винить. Короче, она не могла выдать меня без того, чтобы не выдать и своего брата тоже. Но до сегодняшнего дня я не сомневался, что это для нее и вправду ничего не значило — в смысле, гомосексуализм. Может, потому, что общество ненавидело нас даже сильнее, чем черных.

Короче, я не собирался идти с толпой, которая в среду крушила ворота в центре, где проходил съезд. Мы дрались на улицах с самого понедельника, и штурмовики Дейли давали нам просраться. Поздно вечером во вторник появилась Национальная гвардия, и мы поняли, что это война.

В среду нас окружили в Гран-парке. Народ сам туда валил, и никто ничего подобного не ожидал. Типа каждый хотел, чтобы его учли, потому что Дилан этого не сделал, или что-то в этом роде. Короче, нас там собралось тысяч десять-двенадцать на эстраде для оркестра, и мы пели, слушали речи, а потом два парня подошли к флагштоку и наполовину приспустили флаг. Копы просто обезумели — они ворвались, размахивая своими дубинками, и плевать хотели, кого лупили и кто лупил их. Я испугался до смерти. Я видел, как копы приближались, и выглядели они такими же чокнутыми, каким якобы был Джонсон. Прямо там на месте я стал таким верующим, каким в жизни не был, — Псих в Белом доме, и Псих-Дейли, и его психи-копы. Оказывается, все это чистая правда, думал я, сжавшись в комок на земле, прикрывая голову руками и молясь, чтобы какая-нибудь одержимая убийством свинья не решила дубинкой превратить мою задницу в желе.

И тут кто-то дернул меня вверх и проорал, что мы все должны идти к «Хилтону». К железной дороге я бежал как черт, и все остальные тоже. Там нас встретила гвардия со слезоточивым газом. Я думал, что задохнусь и сдохну, если раньше меня не затопчут свои же: все бегали как сумасшедшие. Не знаю, как мы оттуда выбрались, но кто-то отыскал проход на Мичиган-авеню, и мы сумели туда прорваться. А гвардия наступала нам на пятки. Потом кто-то сказал, что они не должны были за нами гнаться, но они нас все равно преследовали и в руках держали вовсе не игрушечные пугачи.

Мы врезались в Ральфа Эбернэти и его «Кампанию бедняков» с караваном мулов, и начался настоящий хаос. Затем нас догнала гвардия, и многие из «бедняков» попали в ту ночь в больницу (это уже после семи вечера). Я никогда этого не забуду, как не забуду все эти телекамеры и яркий свет, бивший нам в глаза. Мы топтались там, когда прибыл новый автобус, полный чокнутых копов. Этого я тоже никогда не забуду: пара дюжин мускулистых здоровяков в защитной экипировке вылетели из автобуса, как будто ими выстрелили из пушки, приземлились прямо на нас обеими ногами и начали молотить своими дубинками. Мне выбили передние зубы, но я был в таком осадке, что почувствовал это только на следующий день.

Я, конечно, был в ауте, но еще и в бешенстве. Мы все были в бешенстве. Типа Джонсон либо посылал нас во Вьетнам, чтобы нас там шлепнули, либо позволял чокнутым копам Дейли шлепнуть нас на улицах Чикаго — ему все равно. Думаю, многие наши ждали, что съезд отложат в знак протеста против такого обращения с нами. По крайней мере, что Бобби Кеннеди выскажется против жестокости. В конце концов, с именем Кеннеди связывали права человека. Никто не знал, что Кеннеди увели из центра под надежной охраной: все там были уверены, что кто-нибудь непременно предпримет еще одну попытку покушения на его жизнь. Я узнал об этом чуть позже, еще до того, как информацию засекретили. Он как раз собирался выдвигать свою гребаную кандидатуру и уже находился на пути в отель. Говорили, что из-за этого Псих-Джонсон больше походил на Бешеного Пса Джонсона, но кто, блядь, знает?

Когда мы ворвались внутрь, на сцене стоял Джордж МакГоверн. Я, правда, не собирался связываться с этой группой, но меня просто внесли внутрь, а когда я понял, что они хотят разгромить амфитеатр, то подумал — какого хера?

Меня припечатало к дверям, а потом их выломали, и я чуть не упал на пол, где меня растоптали бы шесть тысяч вопящих демонстрантов, но удержался на ногах, а потом увидел Энни Филлипс.

Мне показалось, что я нахожусь в фильме Феллини. Она была одета в кошмарную униформу горничной, а на голову повязала платок, чтобы спрятать свою прическу «афро», но все равно я ее узнал. Мы посмотрели друг другу прямо в глаза, затем толпа протащила меня мимо, а Энни в ужасе зажала руками рот. Тогда я видел ее в последний раз, дальше только по телику.

Я все-таки сумел выбраться из толпы и укрыться позади амфитеатра. Просто хотел перевести дух и попытаться обдумать, как вылезти из всего этого дерьма и чтобы мне не раскроил башку ни гвардеец, ни чокнутый коп. Я все еще стоял там, когда впереди взорвалась бомба.

Грохнуло так, что мне показалось, будто из ушей потекла кровь. Я невольно бросился на пол и прикрыл руками голову. Там, где я находился, обломков почти не было. А когда я все-таки решился посмотреть, увиденное показалось мне бессмыслицей. Я и сейчас толком не могу рассказать, что увидел, словно вычеркнул из памяти. Но иногда мне все это снится. Например, что я вижу голову Джонсона, насаженную на техасский флагшток. Причем я-то знаю, что это всего лишь мое воображение, потому что в этом сне на его обмякшем старом лице появляется удивленно-раздраженное выражение, типа он говорит: «Что здесь за хрень происходит?»

Короче, я снова оказался на улице, и кто-то орал, что теперь они будут бомбить не только вьетнамцев, но и нас тоже. И тут Национальная гвардия открыла огонь — видно, решила, что мы начнем кидать в них бомбы.

Мне повезло — в бедро попала пуля и окончательно вывела меня из строя. Поверхностная рана, но сначала она здорово кровоточила, а затем кровь остановилась. К тому времени я настолько потерял голову, что даже не могу сказать, куда ковылял. На следующее утро какие-то люди нашли меня в своем палисаднике и отвезли в больницу, где пришлось пять часов прождать своей очереди в приемном покое. Там я и услышал про Кеннеди.

Часть данных, восстановленных на диске, обнаруженном в нелегальной компьютерной лаборатории в марте 1981 года.

Джек Кеннеди умер на улице Далласа. Ему снесло выстрелом голову на глазах у тысяч зевак и потрясенной жены. Бобби Кеннеди едва избежал встречи со своей смертью в миг собственного триумфа в отеле Лос-Анджелеса. В конце концов оказалось, что это была лишь короткая отсрочка перед тем, как судьба его настигла…

Жасмин Чанг:

— Все слышали взрыв, но никто не знал, натворили это демонстранты, Национальная гвардия въехала в отель на танке или наступил конец света. Я побежала вниз, в вестибюль, как весь остальной персонал и гости, пытаясь разглядеть, что происходит на улице. Но наружу никто не выходил. Тем вечером дежурный менеджер сказал нам, что все желающие могут остаться на ночь, если мы не против толпиться в конференц-залах. Я устроила себе спальное место из чистых простынь под тяжелым столом в одной из небольших совещательных комнат. Накануне копы разбили одно окно в столовой головой демонстранта, и я не хотела выходить наружу, в это безумие, и рисковать собственной шеей.

После взрыва мы услышали винтовочные выстрелы. Затем улица перед отелем, уже и так заполненная людьми, стала забитой до отказа: от края до края копы и демонстранты, и копы лупили дубинками всех, до кого могли дотянуться. Понимаете, они «прорубали» дорогу сквозь толпу, просто сшибали людей на землю, желая расчистить путь. Для меня это было одним из самых ужасных зрелищ на свете. Какое-то время. Жаль, что таким и не осталось…

Вестибюль тоже заполнялся людьми, но этого никто не замечал, потому что все смотрели на тошнотворную сцену на улице. Говорили, что наблюдал весь мир. Я видела телевизионщиков с камерой и думала, что скоро их оборудование разнесут вдребезги.

Не знаю, зачем Кеннеди спустился в вестибюль. Не знаю, почему секретная служба его не остановила, и не знаю, что, по его мнению, он мог сделать. Должно быть, сначала он наблюдал за всем этим из окна своего номера. Может, решил, что сумеет обратиться к толпе, — как будто его кто-нибудь услышал бы! В общем, он вышел в вестибюль, но никто не обратил на него внимания.

Демонстрант, сумевший протолкнуться сквозь вращающуюся дверь, был просто ребенком — мне показалось, лет пятнадцати, не больше. И перепуган до смерти. Вращающуюся дверь хотели заблокировать, но, когда я увидела лицо этого мальчика, обрадовалась, что этого не успели сделать.

Следом за ним внутрь попытались пройти копы, но застряли — то ли дубинку зажало в двери, то ли еще что-то. А мальчик нес какую-то чушь — мол, на съезде взорвали Кеннеди. «Они бросили бомбу и убили Кеннеди! Они взорвали его вместе с Джонсоном и МакГоверном!» — кричал он снова и снова. Тут к нему кинулся сам Бобби Кеннеди. Я уверена, что именно тогда мы его все и увидели. Помню, я одновременно испытала шок, удивление и словно остолбенела — Кеннеди в самом центре вестибюля! Будто он обычный человек. Никто не сдвинулся с места, все стояли и таращились как дебилы.

А Кеннеди пытался объяснить мальчишке, кто он такой, что он не погиб от бомбы и все такое. Парень впал в настоящую истерику, и Кеннеди начал его трясти, пытаясь добиться чего-нибудь членораздельного, а мы все стояли и смотрели. Тут копы все-таки прорвались сквозь вращающуюся дверь.

Должно быть, они решили, что мальчик напал на Кеннеди, больше мне ничего в голову не приходит. Даже если по ним этого и не скажешь. Копы. Они выглядели… странно. Как будто не понимали, что делают, или понимали, но забыли, зачем им это делать. Я не знаю. Не знаю! Но все это было так дико, и в ту минуту все они показались мне одинаковыми, хотя, когда потом я снова на них взглянула, они уже были совсем не похожи друг на друга, несмотря на униформу. Но тогда они походили на одинаковых кукол или марионеток, потому что двигались все как один. Словно танцующие девушки-хористки. Представляете? Только вверх взлетели не ноги, а руки.

Подняв винтовки, они все смотрели на мальчика, и я подумала: «Нет, обождите!» — и хотела кинуться к ним, но едва сделала шаг, как они выстрелили.

Все равно что взорвалась еще одна бомба. На мгновение я так и решила. И тут Джон Кеннеди… То есть я имею в виду Бобби, Бобби Кеннеди, — оговорка прямо по Фрейду, правда? — как-то неуклюже повернулся на месте, и это выглядело так, словно он поворачивается в гневе. Знаете, как иногда люди делают? Он будто хотел выкрикнуть: «Черт побери, я ухожу!» И тут упал, и это было совершенно ужасно… Наверное, это прозвучит очень странно, но… Когда вы видите, как стреляют в людей по телевизору, это похоже на хореографию или что-то вроде того; они выполняют такие грациозные движения. А Кеннеди был… Они лишили его достоинства, по-другому я не могу этого объяснить. Они выстрелили в него и этим его сразу унизили. Он стал таким неуклюжим, неловким и беспомощным…

От этого я просто пришла в бешенство. Понимаю, звучит дико: человека застрелили, а я говорю о том, что он выглядел недостойно. Но ведь это и значит отнять у кого-нибудь жизнь — лишить человеческой природы, превратить в неодушевленный предмет. Поэтому я пришла в бешенство, хотела вырвать у копов винтовку и превратить в предметы их. Не только из-за того, что это был Бобби Кеннеди. В ту минуту на полу мог оказаться кто угодно — тот мальчик, менеджер, мой начальник. Хотя я своего начальника ненавидела.

И тогда я поняла, ради чего устраиваются демонстрации, и восстала против войны. До этого мгновения я была вроде как за нее — не то чтобы за нее, скорее так: «Я войну ненавижу, но ты должен служить своей стране». А тогда я поняла, как это ужасно — когда тебе приказывают, чтобы ты превратил кого-нибудь в неодушевленный предмет, а ты знаешь, что в предмет могут превратить тебя. Убить — или самому быть убитым…

Все это пронеслось у меня в голове за долю секунды, а потом я завизжала. И вдруг за собственным визгом услышала этот… звук. Странный стон. Говорили, что к тому времени он уже был мертв и это воздух выходил у него из легких и проходил сквозь голосовые связки, поэтому и получился такой звук. Ужасно. Просто ужасно! Я побежала и нажала сигнал пожарной тревоги. Это единственное, до чего я смогла додуматься. А еще одна наша горничная, Люси Андерсон, забарабанила по окнам и стала кричать: «Прекратите! Прекратите! Они убили Кеннеди! Они убили Кеннеди!» Наверное, ее никто не услышал, а если и услышали, это не имело никакого значения, потому что большинство народа там, снаружи, думало, что Кеннеди погиб во время взрыва.

И вовсе не пожарные направили шланги на людей. Копы конфисковали пожарные машины и сделали это. А мы застряли в отеле еще на целые сутки. Даже очистив улицы, они никого из нас не выпускали. Типа домашнего ареста.

Допросы были ужасными. Нет, никто со мной плохо не обращался, не били и ничего такого, они просто присосались как пиявки. Мне пришлось снова, и снова, и снова, и снова рассказывать, что я видела, и наконец я решила, что они то ли пытаются свести меня с ума, чтобы я уже не могла давать свидетельские показания против тех копов, то ли пытались придумать способ изобразить, что это сделала я.

Честно говорю, когда мне позволили уйти из отеля, я злилась на весь мир. В особенности после того, как агент секретной службы, или кто он там был, сказал, что для меня лучше всего уехать куда-нибудь из Чикаго и начать все сначала в другом месте. Он просто настаивал на этом, и, прямо скажем, мне крупно повезло — молодец, что настаивал! Я уехала и была уже очень далеко, когда дерьмо все же полетело на вентилятор. Я начала все сначала, выбрала себе новое имя и новую личность. Все до единого, кто тогда находился в вестибюле, — Люси Андерсон, менеджер, персонал и гости отеля — все исчезли. В последний раз их видели, когда за ними приехала секретная служба. Копы тоже исчезли, но мне кажется, что они исчезли по-другому, не так, как остальные.

А мальчик покончил с собой. Они так сказали. Ясное дело! Бьюсь об заклад, он просто не выдержал допросов.

Конечно, это было давным-давно. И сейчас уже трудно вспомнить, как все было. Мне ведь тогда только исполнилось двадцать. Днем я работала, а вечерами училась в колледже — хотела стать учительницей. Сейчас мне за тридцать, и иногда кажется, что все это мне просто приснилось. Приснилось, что я жила в стране, где люди избирали своих лидеров на должность. Где достаточно было достичь определенного возраста и не быть осужденным преступником, и ты имел право голосовать. Вместо того, чтобы проходить все эти психологические тесты и ждать, когда эксперты дадут тебе разрешение голосовать. Это и в самом деле как сон.

Представить только, что когда-то в этой стране ты мог быть кем захочешь — учителем, доктором, банкиром, ученым. Я собиралась стать учителем истории, но это в основном для белых. Моя семья жила в этой стране всегда, но из-за того, что я азиатка, мне дали условное гражданство… А ведь я тут родилась! Наверное, мне не следует жаловаться. Если кто-нибудь узнает, что я видела, как убили Кеннеди, я, скорее всего, стану трупом. Потому что всем известно: сплетни, будто какие-то копы с дурными намерениями застрелили Кеннеди в вестибюле отеля, — очередная тупая ложь, вроде второго террориста в Далласе в 1963 году. Всем известно, что Кеннеди погиб от взрыва в центре, где проводился съезд. Такова официальная версия его смерти, а официальная версия, подтвержденная правительством, и есть правда.

Там, где я живу, существует стандартная сегрегация, поэтому я не могу пользоваться никакими удобствами для белых. Я подумывала подать заявление о переезде в один из больших городов, где сегрегация выборочная и нет никаких официальных «только для белых», но говорят, что ждать приходится много лет. А кто-то мне сказал, что на самом деле сегрегация там точно такая же, как и здесь, просто они не говорят об этом открыто и честно. Так что, наверное, лучше мне не будет нигде…

Но все-таки мне хотелось бы стать учительницей, а не поваром. Я даже не могу стать шеф-поваром, потому что эта область деятельности только для мужчин. Хотя, по правде сказать, я и не хочу быть шеф-поваром, потому что готовить мне не нравится и получается это у меня не особенно хорошо. Но это единственное, чем я смогла заняться. Список профессий, доступных для небелых, сокращается с каждым днем.

Иногда я думаю, что на самом деле все не должно быть так плохо. Что никто не хотел, чтобы военные взяли верх над правительством. Наверное, все дело в панике, начавшейся из-за того, что слишком многие кандидаты от демократов погибли вместе с президентом во время того взрыва, и бунты никак не прекращались, и все такое. Тогда казалось, что страна распадается на куски и кто-нибудь должен сделать что-то быстрое и решительное. Решить, кто станет президентом, когда Псих-Джонсон, и Коротышка-Хамфри, и все эти сенаторы погибли. Но ведь кто-то должен был остаться, верно? Там был не весь конгресс. Я имею в виду — если бы я знала… Если бы все мы знали, как все обернется, мы бы, пожалуй, позволили Рональду Рейгану попрезидентствовать четыре года. Пусть бы конкурировал с Уоллесом и все такое, сохранили бы свободные выборы, и тогда их не отложили бы, а впоследствии не отменили.

Люди запаниковали. Думаю, именно из-за этого все и случилось. Они паниковали на улицах, в правительстве, у себя дома. Наша собственная паника нас и сгубила.

Машинописная копия без даты, найденная в камере хранения на автобусной станции Сан-Диего 9 апреля 1993 года.

Наша собственная паника нас и сгубила. Для многих из тех, кто был свидетелем определенных событий 1968 года, это может прозвучать, как точная кода для последующих двадцати пяти лет, если «кода» тут вообще подходящее слово…

О черт! Не знаю, зачем я трачу силы на то, чтобы собрать все это воедино. Как можно подвести итоги отрезку истории, ход событий в котором пошел неправильно? Как можно собрать воедино страну, которая поверила, что ее спасли от хаоса и разрушения? И кто я, собственно говоря, такой, чтобы задаваться такими вопросами? Я больше не живу в этой стране, всего лишь нелегальный иммигрант, сумевший прорваться через границу к свободе. Было время, когда нелегалы шли за свободой на север, но мне кажется, что теперь об этом никто не помнит. Мексика — страна печальная, грязная и древняя. Люди здесь бедны и подозрительно относятся к белым американцам, хотя сейчас я стал настолько коричневым, что запросто сойду за своего. Но пока не пытаюсь говорить на их языке — акцент у меня по-прежнему чудовищный.

Свобода здесь не идет ни в какое сравнение с тем, к чему мы привыкли, но ограничений меньше. Например, не нужно обращаться за разрешением путешествовать по стране. Просто садишься и едешь из одного места в другое. Конечно, в США несложно получить такое разрешение, их выдают в плановом порядке. Но я из того поколения, которое еще помнит, что все было по-другому, и меня бесит, что я вынужден просить позволения поехать, скажем, из Ньюарка, допустим, в Кейп-Мей. Я нарочно выбрал два города, в которых никогда не бывал, — на случай, если мои записки попадут не в те руки. Бог свидетель, слишком много моих бумаг было потеряно за эти годы. Иногда я думаю, что это просто чудо, что меня до сих пор не схватили.

Это не жизнь, а настоящий ад, когда тебе грозит суд и тюрьма только за то, что ты пытаешься составить правдивое изложение событий, происшедших два с половиной десятилетия назад.

Почему я этим занимаюсь? На то есть масса причин. Потому что меня научили любить правду. И потому что я хочу искупить свою вину за то, что сделал когда-то с Кэроль Фини и другими. Я до сих пор поражаюсь, что она меня не узнала, но думаю, что двадцать лет все же очень большой срок.

В то время я искренне думал, что поступаю правильно. Мне казалось, что нормально внедриться в группу левых, если ты делаешь это только ради того, чтобы убедиться: никто из них не складирует оружие и не планирует взорвать здание. Или убить очередного лидера. Я на самом деле жалею, что не смог арестовать Энни Филлипс и ее группу задолго до Чикаго. Некоторые из тех, с кем я беседовал, и из тех, кто вышел в ту ночь на улицы, винят Энни за все, что случилось потом. Думаю, именно поэтому власти сохранили ей жизнь, а не убили — чтобы старые радикальные левые могли ненавидеть ее сильнее, чем правительство.

Поговорив с Энни, я понял, почему она пришла к насилию, хотя и не одобряю этого. Если бы ее голос услышали в 1964 году, может быть, теперь услышали бы и все эти голоса, хотя им вряд ли есть что сказать…

О как мелодраматично, «Дэвис»! Но я ничего не могу поделать. В 1968 году я был, по сути, таким же, как все они, — думал, что моя страна в беде, и пытался сделать хоть что-нибудь. И…

И какого дьявола! Мы же победили во Вьетнамской войне. Ура Америке! Вьетнамцы почти все вымерли, зато мы вернули своих парней домой. И тут же отправили их на Ближний Восток, а потом в Никарагуа, на Филиппины и в Европу. Туда, где уже никто не протестовал против наших ракетных баз. Это большая старая палка. Мы на целый шаг продвинулись от принципа говорить ласково, держа наготове большую палку. Больше мы не разговариваем…

После того как я все-таки выбрался из страны, мне долго снился один и тот же сон. Мне снилось, что все повернулось иначе, а какая-то одна вещь не случилась или, наоборот, случилось что-то другое и страна просто… продолжала жить дальше. Я все время об этом думаю. Если бы Джонсон тогда не баллотировался… Если бы за четыре года до этого в Сисеро никого не убили… Если бы Рейган не обрушил столько сил на кампус… Если бы в Аллена Гинзберга не швырнули камнем… Если бы та бомба не взорвалась… Если бы Кеннеди не убили… Если бы Дилан появился…

Если бы Дилан появился — иногда я гадаю, что бы тогда вышло. Господи, мир стал бы таким простым! А не жестоким и грубым.

Даже собрав целиком этот рискованный отчет, я не уверен, что сейчас знаю больше, чем знал в самом начале. А я-то надеялся, что смогу понять, как, вместо того чтобы выиграть сражение и проиграть войну, мы выиграли войну и потеряли все, что имели.

Но все могло сложиться по-другому. Не знаю, почему для меня так важно это знать. Может, потому, что не хочется верить, что мы все равно пошли бы таким путем. Не хочу верить, что все, имевшее хоть какую-то ценность, осталось там, в 1960-х.

Бумаги найдены в поспешно оставленной комнате эквадорской ночлежки при оккупации американскими войсками во время Третьей южноамериканской войны 13 октября 1998 года.

перевод Е. Черниковой

Фриц Лейбер УСПЕТЬ НА ЦЕППЕЛИН!

В тот год, навещая в Нью-Йорке сына, профессора истории и социологии в муниципальном университете, мне довелось испытать нечто очень необычное. В плохие моменты жизни, а я не так уж часто для человека моего возраста их переживаю, я склонен с недоверием относиться к абсолютным границам во времени и пространстве, являющимся нашей единственной защитой от хаоса, и страшусь, что мой ум — нет, пожалуй, все мое личное существование в любой момент и без всякого предупреждения мощным порывом космического ветра может быть перенесено в совершенно иную точку мира бесчисленных возможностей. Или, скорее, просто в другую вселенную. И чтобы соответствовать ей, моя личность должна будет измениться.

В хорошие моменты, которых все же пока больше, мне кажется, что тот в высшей степени встревоживший меня опыт был всего лишь одним из очень ярких снов наяву, которым пожилые люди становятся особенно подвержены. Обычно это сны о прошлом, где в судьбоносный момент человек делает гораздо более смелый выбор, чем сделал в действительности, или, что важнее, более разумное, благородное и смелое решение принимает весь мир, что в будущем приводит к совершенно не тому результату, что известен нам. По мере того как человек стареет, его все чаще ослепляют лучезарные видения того, «как все могло бы быть».

В подтверждение такой трактовки должен сказать, что встревожившие меня переживания были устроены именно как сон: внезапная вспышка — переход в другую реальность, затем более длительная фаза, в ходе которой я полностью принял изменившийся мир, наслаждался им, желая, несмотря на охватывавшую меня порой неуютную дрожь, вечно купаться в его золотом сиянии, и, наконец, ужас, о нем я даже не хочу говорить, пока не придет время рассказать подробно.

Однако, повторяю, иногда я искренне верю, что случившееся на Манхэттене в одном всем известном здании было не сном, а реальностью и что мне действительно довелось поплавать по другому рукаву реки времен.

И наконец, я должен обратить ваше внимание на то, что рассказывать эту историю буду, глядя на нее из дня сегодняшнего. Сейчас мне известны многие обстоятельства, о которых я не знал тогда и которые теперь вольно или невольно принимаю в расчет.

Когда это со мной случилось, я пребывал в уверенности, что оно действительно случилось, что было вполне реально, что мгновение следовало за мгновением самым естественным образом. Ничто не вызывало у меня вопросов.

Что до того, почему это случилось со мной и какой именно механизм тут сработал, — что ж, наверное, у каждого человека бывают в жизни редкие моменты очень высокой чувствительности или, точнее сказать, уязвимости, когда его может вынести за пределы реального существования, а потом — по закону, который я называю «законом сохранения реальности», — вернуть обратно.

Я шел по Бродвею, где-то в районе 34-й улицы. День был бодряще-прохладный, солнечный, несмотря на смог, и я вдруг пошел быстрее, чем хожу обычно. Ноги мои убежали куда-то вперед, плечи отклонились назад, я глубоко дышал, не обращая внимания на едкий дым, щекотавший ноздри. Автомобили вокруг рычали, визжали, время от времени издавали нечто похожее на пулеметные очереди. Пешеходы передвигались торопливой крысиной пробежкой, свойственной обитателям всех крупных американских городов, но особенно ярко выраженной у ньюйоркцев. Меня радовало и это. Я даже улыбнулся, глядя, как оборванный бродяга и седовласая дама в мехах с одинаково независимым видом лавируют среди машин, переходя через улицу. Такое хладнокровие и приобретенное ежедневными тренировками мастерство встретишь разве что в крупнейших мегаполисах.

Именно тогда я вдруг заметил широкую тень, что пролегла через улицу прямо передо мной. Предмет, отбрасывающий тень, не мог быть облаком — он не менял конфигурации и не двигался. Я высоко запрокинул голову — настоящий деревенщина, этакий Ганс-ротозей.[32]

Взгляду пришлось вскарабкаться на головокружительную высоту ста двух этажей самого высокого здания в мире, Эмпайр-стейт-билдинга. Перед мысленным взором тут же возникла картина: огромная обезьяна взбирается наверх, прижимая к себе прелестную девушку. Ну да, конечно, эта чудесная американская история про Кинг-Конга, или, как его называют в Швеции, Конг-Кинга.

А потом взгляд мой поднялся еще выше, к вершине мощной мачты высотой двести двадцать два фута, — к ней и был направлен нос громадного, умопомрачительно прекрасного, обтекаемого серебристого объекта, чью тень я заметил несколькими секундами ранее.

Теперь самое важное: в тот момент я ни капли не удивился тому, что увидел. Я сразу понял, что это носовой отсек германского цеппелина «Оствальд», названного в честь великого немецкого ученого, пионера нового раздела физической химии — электрохимии. «Оствальд» — король пассажирских авиаперевозок. Из подобных ему цеппелинов составлен мощный воздушный флот, курсирующий между Берлином, Баден-Баденом и Бремерхавеном. Несравненная «Мирная армада». Лайнеры носят имена знаменитейших немецких ученых — Маха, Нернста, Гумбольдта, Фрица Габера. Встречаются и иностранные имена — француза Антуана Анри Беккереля, американца Эдисона, польки Склодовской, американо-поляка Томаса Склодовского-Эдисона и даже еврея Эйнштейна! Великая и благородная флотилия, в которой я занимаю не последний пост — консультанта по международным продажам. По-немецки я называюсь Fachшап — что значит «эксперт», «специалист». В тот момент я почувствовал, как плечи с гордостью разворачиваются при мысли о национальном богатстве der Vaterland.[33]

Мне не надо было напрягаться и припоминать, чтобы сразу сказать, что длина «Оствальда» — более половины высоты Эмпайр-стейт-билдинга, считая вместе с высотой причальной мачты, достаточно мощной, чтобы держать на себе подъемник. И в который раз мое сердце наполнилось гордостью от мысли, что берлинская Zeppelinturm, причальная мачта для дирижаблей, всего лишь на несколько метров ниже. Германии, напомнил я себе, не нужно гнаться за рекордами — ее потрясающие научно-технические достижения говорят сами за себя.

Все это я успел подумать меньше чем за секунду, нимало не замедлив ходьбы. Уже опустив голову, я жизнерадостно замурлыкал себе под нос: «Deutschland, Deutschland tiber Alles».[34] Бродвей за то время, пока я смотрел вверх, чудесным образом преобразился, хотя в тот момент это показалось мне совершенно естественным, как и спокойное присутствие в вышине громады «Оствальда», огромного эллипса, удерживаемого в воздухе гелием. Серебристые грузовики, автобусы, частные автомобили, работавшие на электричестве, ровно и спокойно урчали вокруг меня, проносились мимо с той же скоростью, с какой проносились несколько мгновений назад шумные, вонючие, дергающиеся, накачанные бензином уродцы. Хотя, пожалуй, о них я уже успел позабыть. Я любовался тем, как сияющий электромобиль мягко ныряет под широкую серебристую арку станции быстрой замены аккумуляторов. Другие выныривали из-под соседней арки, чтобы спокойно влиться в волшебный поток бесшумно скользящих машин. Я дышал чистым и свежим, без всякого намека на смог, воздухом.

Прохожих стало меньше, передвигались они очень быстро, но с достоинством и взаимной предупредительностью, которых, пожалуй, раньше я не наблюдал. Среди них было немало темнокожих, хорошо одетых и излучавших такую же спокойную уверенность в себе, какой обладают, скажем, кавказцы.

Единственную тревожную ноту, пожалуй, вносил высокий, бледный, очень худой мужчина в черном, с явно семитскими чертами лица. Одежда на нем была довольно потрепанная, хотя и опрятная. Он сутулился. Мне показалось, что время от времени этот человек бросает на меня пристальные взгляды. Но стоило мне попытаться встретиться с ним глазами, как он тут же отворачивался. Почему-то я вспомнил, как мой сын рассказывал, что Европейский колледж в Нью-Йорке теперь в шутку называют Еврейским колледжем. Я не смог удержаться от улыбки, но, клянусь, это была именно безобидная добродушная улыбка, а не злобная усмешка. Германия, со свойственной ей спокойной толерантностью и благородством, преодолела когда-то искажавший ее прекрасное лицо антисемитизм. В конце концов, мы должны признать, что, возможно, треть великих людей — евреи или имеют еврейскую кровь, и среди них Габер и Эйнштейн. Какие бы темные и страшные вещи не всплывали в памяти стариков вроде меня! Так иногда субмарина задевает днищем останки корабля, давным-давно потерпевшего крушение.

Я тут же снова обрел счастливое расположение духа и привычным, по-военному бравым движением тронул большим пальцем вертикальную полоску усов над губой, после чего лихо отбросил назад густую прядь черных волос (сознаюсь, я крашу волосы), все время норовящую упасть мне на лоб.

Взглянув еще раз на «Оствальд», я подумал о многочисленных достоинствах этого потрясающего, роскошного лайнера: нежное урчание моторов, приводящих в движение лопасти винтов, — естественно, электрических моторов, питаемых легкими гелиевыми аккумуляторами; широкий коридор, ведущий от обсерватории в носовой части к залу на корме, который вечером становится бальным залом; Gesellschaftsraum[35] — с мебелью темного дерева, мужским запахом сигарного дыма, Damentische;[36] ресторан с крахмальной белизной столового белья и сияющими приборами; комната отдыха, всегда убранная свежими цветами; шварцвальдский бар; казино, где можно сыграть в рулетку, баккара, шимми, блек-джек, в скат, бридж, домино, «шестьдесят шесть», шахматы (с эксцентричным чемпионом мира Нимцовичем, который обыграет вас вслепую, притом блестяще), в экзотические барочные игры с реквизитом всего лишь из двух золотых монет — одну вам, другую ловкому Нимци; роскошные каюты, где красное дерево соседствует с бальзой; услужливые стюарды, либо по-жокейски маленькие и худенькие, либо настоящие карлики — таких отбирают, чтобы уменьшить вес дирижабля; титановый подъемник, плывущий меж бесчисленных емкостей с гелием наверх, в двухпалубную обсерваторию, защищенную от ветра, но лишенную крыши, впускающую в зал постоянно меняющиеся облака, таинственный туман, свет звезд и старого доброго солнца — в общем, небеса. Где на земле или на море вы смогли бы купить себе такую жизнь?

Я вспомнил одноместную каюту, которую всегда занимаю, путешествуя на «Оствальде», представил себе широкий коридор с прохаживающимися по нему состоятельными пассажирами: дамы в вечерних туалетах, красивые офицеры, крахмальные пластроны, матовое мерцание обнаженных плеч, приглушенное позвякивание дамских украшений, музыка разговоров — словно оркестр настраивается перед концертом, — тихий смех, то и дело раздающийся там и тут.

Я вовремя и четко выполнил отданную себе команду: «Links, marschieren!»[37] — и прошел через впечатляющие двери Эмпайр-стейт-билдинга в фойе, где на стене светились серебристая дата: «6 мая 1937 год» и время: «13.07». Отлично! «Оствальд» отправляется в 15.00, так что я успею перекусить и неспешно побеседовать с сыном, если он, конечно, не забудет о встрече со мной, а я не сомневаюсь, что не забудет, потому что мой сын — самый почтительный и дисциплинированный молодой человек на свете, у него истинно немецкий характер.

Пройдя мимо хорошо одетых людей — они стояли небольшими группами, а не бестолково толпились, — я оказался перед дверью с надписью «Отправление дирижабля». По-немецки было написано еще короче: «Zum Zeppelin».[38]

Лифт обслуживала привлекательная японская девушка в юбке серебристого цвета и со значком (двуглавый орел и дирижабль) Германской федерации воздухоплавания на левом лацкане пиджака. Я с удовольствием отметил ее в равной степени свободное владение немецким и английским и пусть несколько официальную (как это вообще принято у японцев), но радушную улыбку. В ее поведении была немецкая точность, но, правда, без той скрытой теплоты, которая обычно сопутствует ей у нас, немцев. Как хорошо, что две державы, расположенные в разных концах света, имеют столь прочные коммерческие и культурные связи!

Мои соседи по лифту, в основном американцы и немцы, оказались весьма утонченными и очень хорошо одетыми. Картину несколько портил тот самый несчастный еврей в черном — он протиснулся, когда уже готовы были закрыть двери лифта. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке, может быть, из-за потрепанной одежды. Я, признаюсь, несколько удивился его присутствию здесь, но, решив держаться с ним подчеркнуто вежливо и доброжелательно, слегка кивнул ему и дружелюбно улыбнулся. Евреи имеют такое же право наслаждаться роскошью, как и все остальные жители планеты, — если, конечно, у них есть деньги, а у большинства из них деньги имеются. Во время плавного подъема я проверил билет в левом нагрудном кармане — первый класс, «Оствальд». Все было на месте. Но особую, тайную радость доставляло мне сознание, что во внутреннем кармане, застегнутом на молнию, лежат подписанные документы, согласно которым Америка вскоре начнет выпускать пассажирские цеппелины. Современная Германия щедро делится своими техническими достижениями с дружественными нациями, не сомневаясь, что гений ее ученых и инженеров позволит ей и в дальнейшем опережать всех. И потом, в конце концов, именно американцы, отец и сын, внесли важный, хотя и не прямой вклад в развитие безопасного авиатранспорта (нельзя забывать и о роли польки — жены одного из них и матери другого).

Оформление этих документов было главной и официальной причиной моей поездки в Нью-Йорк, хотя мне удалось совместить дела с приятнейшим и довольно продолжительным общением с сыном, историком и социологом, и его очаровательной женой. Мои мирные размышления были прерваны мягким прибытием нашего лифта на сотый этаж. Путешествие, стоившее бедному обезумевшему от страсти Кинг-Конгу сверхчеловеческих усилий, мы проделали совершенно без труда. Серебристые двери открылись. Мои попутчики несколько напряглись, с невольным трепетом вообразив себе предстоящее им путешествие, и я, летающий этим видом транспорта регулярно, вышел из лифта первым, сопровождаемый улыбкой японочки, моей бойкой, хоть и сдержанной младшей коллеги.

Из огромного, сияющего чистотой окна открывался вид на Манхэттен с высоты тысяча двухсот пятидесяти футов — минус два этажа. Выйдя из лифта, я повернул не к накопителю и мачте, а налево, к великолепному ресторану «Кгаhenest».[39]

Пройдя между бронзовыми трехфутовыми статуями Томаса Эдисона и Марии Склодовской-Эдисон, установленными в нише одной из стен, и графа фон Цеппелина и Томаса Склодовского-Эдисона — в нише напротив, я очутился у входа в наилучший немецкий ресторан за пределами родины. Здесь я немного помедлил, оглядывая резные панели темного дерева — картины Шварцвальда с гротескными изображениями его сказочных обитателей: кобольдов, эльфов, гномов, в меру сексуальных дриад и им подобных. Они увлекли меня, потому что я, как называют это американцы, художник-любитель. Правда, предпочитаемая мною, да и вообще единственная модель — цеппелин на фоне голубого неба или сгущающихся облаков.

Ко мне подошел Oberkellner[40] с меню под мышкой:

— Mein Негг, мы рады видеть вас снова! У меня есть прекрасный столик на одного — около иллюминатора с видом на Гудзон.

Но в этот момент из-за столика у стены поднялся молодой человек, и знакомый, столь дорогой мне голос произнес:

— Hier, Papa![41]

— Nein, Herr Ober, — улыбнулся я метрдотелю, отходя от него, — heute hab ich ein Gesellschafter. Mein Sohn.[42]

Я уверенно прошел между столиками, за которыми сидели хорошо одетые люди, как белые, так и темнокожие.

Мой сын по-родственному горячо пожал мне руку, хотя мы с ним расстались только сегодня утром. Он настоял, чтобы я сел на широкий, обитый кожей диванчик у стены — оттуда мне будет открываться весь зал, — а сам устроился напротив.

— Я сегодня хочу видеть только тебя, папа, — заверил он меня со сдержанной мужской нежностью. — У нас есть по крайней мере полтора часа. Я все уладил с твоим багажом. Он, скорее всего, уже на борту «Оствальда».

Мой заботливый и предусмотрительный мальчик!

— А теперь, папа, что выберем? Сегодня специальное предложение: Sauerbraten mit Spatzle[43] и кисло-сладкая краснокочанная капуста. Но есть еще цыпленок с перцем…

— Пускай цыпленок посыпает голову перцем, — прервал я. — Тушеная говядина — это то, что нужно.

Как раз подошел пожилой официант, посланный к нам метрдотелем. Я уже собирался заказать, когда мой сын дал мне понять, что сделает заказ сам на правах хозяина. Это умилило меня. Сын между тем вдумчиво изучал карту вин.

— «Зинфандель» урожая тысяча девятьсот тридцать третьего года, — решительно произнес он, впрочем, взглядом спросив моего одобрения. Я улыбнулся и кивнул. — А для начала, может быть, капельку шнапса? — предложил он.

— Бренди? О да! — ответил я. — И даже, пожалуй, не капельку. Пусть будет двойная порция. Не каждый день я обедаю с таким выдающимся ученым, как мой сын.

— О папа! — Он смутился и почти покраснел. Но тут же твердо отдал распоряжение седовласому официанту: — Schnapps. Doppel.[44] — Тот кивнул и поспешно отошел.

Несколько чудесных секунд мы с любовью смотрели друг на друга. Потом я сказал:

— А теперь расскажи мне поподробнее о своих достижениях в Новом Свете. Да, мы говорили о них не раз, но довольно коротко, и при этом всегда был кто-то из твоих друзей или твоя очаровательная жена. Теперь мне хотелось бы спокойного и неторопливого рассказа. Кстати, соответствует ли научный аппарат — доступ к специальной литературе и тому подобное — в муниципальном университете Нью-Йорка твоим потребностям, после того как тебе довелось поработать в Баден-Баденском университете и других центрах высшего образования в Германской Федерации?

— В каком-то смысле, конечно, они тут недотягивают, — признал он. — Но для работы именно в моей области хватает. — Тут он снова опустил глаза и едва не покраснел. — Однако, папа, ты переоцениваешь мои скромные успехи. Они не идут ни в какое сравнение со вкладом в международные связи, сделанным тобой за последние две недели.

— Это моя обычная работа, — скромно ответил я, тем не менее не удержавшись, чтобы еще раз не дотронуться до левого кармана, в котором лежали подписанные документы. — Но довольно обмениваться любезностями. Расскажи мне о своих «скромных успехах», как ты это называешь.

Наши взгляды встретились.

— Ну что ж, папа. — Он вдруг заговорил сухо и по-деловому. — Все, что я делал в последние два года, я делал, в полной мере осознавая всю зыбкость благополучия, которым все мы сейчас наслаждаемся. Если бы кое-какие вопросы в ключевые моменты истории последнего столетия решились иначе, если бы был выбран другой курс, то мир сейчас оказался бы ввергнутым в беды и войны, ужаснее которых вообразить себе невозможно. Эта леденящая душу картина все четче вырисовывается передо мной по мере того, как я глубже проникаю в суть вопроса.

Я был сильно заинтригован. Тут нам подали бренди в небольших округлых бокалах. Невольная заминка в разговоре только усилила мое волнение.

— Что ж, давай выпьем за твое глубокое проникновение в суть, — предложил я. — Прозит!

Ожог и приятное тепло, разлившееся по всему телу, пришпорили мой интерес.

— Думаю, я понимаю, о чем ты… — ответил я сыну.

Поставив недопитый бокал на стол, я указал на нечто за его спиной. Он оглянулся. Я указывал на четыре фигуры у входа в ресторан «Krahenest».

— Например, — сказал я, — если бы Томас Эдисон и Мария Склодовская не поженились и особенно если бы у них не родился сверхгениальный сын, познания Эдисона в области электричества и Склодовской в радиоактивных веществах не были бы объединены на благо науке. Не появился бы знаменитый аккумулятор Эдисона, основа всего известного нам наземного и воздушного транспорта. На суперсовременные электрические грузовики, о которых теперь пишут в филадельфийской «Сатэдей ивнинг пост», смотрели бы просто как на дорогостоящую причуду. И гелий так и не начали бы производить в промышленных количествах, а значит, продолжали бы расходовать и без того истощившиеся подземные запасы.

Взгляд моего сына вспыхнул азартом настоящего ученого.

— Папа, — воскликнул он, — ты и сам гений! Ты удивительно метко попал в одну из ключевых точек. Я сейчас работаю над большой статьей на эту тему. Известно ли тебе, что в тысяча восемьсот девяносто четвертом году Мария Склодовская имела личные отношения со своим коллегой Пьером Кюри и, следовательно, вполне могла бы стать мадам Кюри или, скажем, мадам Беккерель, потому что и он тогда работал с ними, — если бы в Париж в декабре тысяча восемьсот девяносто четвертого года не приехал блистательный Эдисон, не вскружил ей голову и не увез в Новый Свет к новым свершениям? И ты только представь, папа, — его глаза взволнованно блестели, — что было бы, если бы их сын не придумал свой знаменитый аккумулятор, самое значительное научное изобретение за всю историю промышленности. Ведь тот же Генри Форд тогда вполне мог бы наладить производство автомобилей, приводимых в движение паром, или природным газом, или даже бензином, вместо того чтобы выпускать электрические автомобили, которые сегодня стали настоящим благом для человечества. Представь вместо наших бесшумно скользящих машин чудовища, изрыгающие ядовитый дым и загрязняющие все вокруг.

Машины, приводимые в движение бензином! Это же опасно — в смысле возгорания. Идея, какой бы фантастической она ни была, заставила меня содрогнуться от ужаса. Как раз в этот момент я заметил, что мой еврей в черном сидит всего в нескольких столиках от нас. Честно говоря, я удивился, увидев его в «Krahenest». Странно, почему я не заметил его появления? Возможно, он пришел сразу после меня, в те самые несколько минут, когда я смотрел только на своего сына. Его присутствие, должен признаться, всего на миг, но испортило мне настроение. «Что ж, пусть поест хорошей немецкой еды и выпьет доброго немецкого вина», — великодушно подумал я. Быть может, когда его желудок наполнится, на изможденном еврейском лице заиграет добрая немецкая улыбка. Я привычно дотронулся до своих усиков ногтем большого пальца и отбросил со лба черную прядь волос. Тем временем сын продолжал:

— Так вот, папа, если бы электрический транспорт не развился и отношения между Германией и Соединенными Штатами в последнее десятилетие оказались бы хуже, мы бы не получали из Техаса гелий для наших цеппелинов, а мы в нем остро нуждались в тот период, когда еще не было налажено получение гелия искусственным путем. Мои сотрудники в Вашингтоне нашли сведения, что в американских военных кругах одно время существовало мощное движение, направленное против продажи гелия каким бы то ни было странам, и прежде всего Германии. Только влияние Эдисона, Форда и других крупных американских деятелей предотвратило введение этого глупейшего запрета. Окажись он принят, Германии пришлось бы заправлять пассажирские дирижабли не гелием, а водородом. Вот еще один ключевой момент.

— Заправленный водородом цеппелин — какая глупость! Да это же настоящая летающая бомба, способная взорваться от малейшей искры! — воскликнул я.

— Это вовсе не глупость, папа, — покачал головой мой сын. — Прости, что вторгаюсь в твою профессиональную область, но для некоторых периодов быстрого роста индустрии характерен императив: если безопасный путь закрыт, люди идут опасным путем. Ты не можешь не признать, папа, что авиация поначалу была чрезвычайно рискованным предприятием. В тысяча девятьсот Двадцатые годы случались страшные аварии: дирижабль «Рим», например, или «Шенандоа», разломившийся пополам, «Акрон», «Мэкон», британские R-38, распавшийся прямо в воздухе, и R-101, французский «Дик-смёйде», похороненный на дне Средиземного моря, принадлежавшая Муссолини «Италия», потерпевшая крушение в неудачной попытке достичь Северного полюса, русский «Максим Горький», в который врезался самолет. По меньшей мере три с половиной сотни авиаторов погибли только в этих девяти катастрофах. Если бы за ними последовали взрывы двух-трех заправленных водородом цеппелинов, мировая промышленность вообще могла бы оставить всякие попытки производства дирижаблей и переключиться, например, на винтовые самолеты тяжелее воздуха.

Летающие чудовища, которые каждую секунду могут упасть, если вдруг откажет двигатель, вместо старых добрых непотопляемых цеппелинов? Невозможно! И я покачал головой, однако, надо признать, уже далеко не с той убежденностью, с какой хотелось бы. А вот доводы моего сына звучали как раз очень убедительно. Кроме того, он прекрасно владел материалом и, так сказать, держал руку на пульсе. Упомянутые им девять авиакатастроф действительно имели место, о чем мне было хорошо известно, и, действительно, из-за них пассажирская авиация могла бы пойти по пути тяжелых самолетов, если бы не гелий, вернее, если бы не германский гений и если бы не волшебный аккумулятор Томаса Склодовского-Эдисона.

Справиться с неуютными мыслями мне помогло искреннее восхищение разносторонними познаниями моего сына. Этот мальчик — настоящее чудо. Весь в отца и даже, что там скрывать, превзошел его.

— А теперь, Дольфи, — продолжал он, назвав меня домашним именем (я не возражал), — я хотел бы перейти к совсем другой теме. Или, вернее, к другому примеру, иллюстрирующему мою гипотезу о ключевых моментах истории.

Я молча кивнул. Мой рот был занят замечательной Sauerbraten и чудесными маленькими немецкими клецками, а трепещущие ноздри вдыхали ни с чем не сравнимый кисло-сладкий запах краснокочанной капусты. Я так увлекся выкладками сына, что даже не заметил, как нам принесли еду.

Проглотив кусок, запив его глотком доброго «Зинфанделя», я сказал:

— Продолжай, пожалуйста.

— Я имею в виду последствия Гражданской войны в Америке, отец, — произнес он, к моему большому удивлению. — Знаешь ли ты, что в первое десятилетие после того кровавого конфликта существовала реальная опасность, что дело борьбы за свободу и права негров — за что, собственно, и воевали — будет совершенно загублено? Все старания Авраама Линкольна, Тадеуса Стивенса, Чарлза Самера, Бюро свободных людей, Союзной лиги оказались бы сведены к нулю. Куклуксклановцы не подверглись бы суровым наказаниям, а, наоборот, расцвели пышным цветом. Да, папа, мои изыскания убедили меня в том, что все это могло бы произойти и кончилось бы новым закабалением чернокожих, нескончаемыми войнами или, по крайней мере, затягиванием периода Реконструкции на многие десятилетия, учитывая пагубную черту американского характера — способность легко переходить от искренней и простой веры в свободу к махровому лицемерию. Я опубликовал большую статью об этом в «Вестнике исследований Гражданской войны».

Я грустно кивнул. Какие-то вопросы для меня, разумеется, оказались настоящей terra incognita, но я достаточно хорошо представлял себе американскую историю, чтобы признать справедливость сказанного. Более чем когда-либо я был потрясен многогранностью его научных интересов. Он, безусловно, значительная фигура в немецком ученом мире, глубокий мыслитель с широким кругозором. Какое счастье быть его отцом! Не в первый раз, но, пожалуй, с особым волнением я возблагодарил Бога и судьбу за то, что когда-то перевез свою семью из австрийского Браунау, где я родился в 1899 году, в Баден-Баден, где мой сын вырос в университетской атмосфере, у самого Шварцвальда, всего в ста пятидесяти километрах от Вюртембергского завода дирижаблей имени графа Цеппелина в Фридрихсхафене, на берегу Боденского озера.

Я поднял свой бокал в торжественном, безмолвном тосте — мы уже добрались до этой стадии трапезы — и отпил глоток огненного шерри-бренди.

Подавшись ко мне, сын очень тихо продолжал:

— Должен сказать тебе, Дольфи, что моя новая большая книга, заинтересующая, полагаю, и широкого читателя, и ученых, мой Meisterwerk,[45] который я собираюсь назвать «Если бы все пошло не так» или, возможно, «Если бы все обернулось по-плохому», будет целиком посвящен иллюстрируемой разнообразнейшими примерами теории ключевых событий истории, ее, если можно так выразиться, переломных моментов. Эта теория может показаться умозрительной, но она твердо опирается на факты. — Он бросил взгляд на свои наручные часы и пробормотал: — Да, время еще есть. Итак… — Лицо его помрачнело, голос зазвучал тихо, но внушительно. — Я расскажу тебе еще об одном переломном моменте, о самом спорном и при этом о самом важном из всех. — Тут он сделал паузу. — Должен предупредить, Дольф, мой рассказ может показаться тебе неприятным.

— Не думаю, — благосклонно улыбнулся я. — Но, как бы то ни было, продолжай.

— Хорошо. Итак, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда британцы прорвали линию Гинденбурга и усталая немецкая армия окопалась вдоль Рейна, как раз перед тем, как союзники под командованием маршала Фоша, нанеся последний сокрушительный удар, проложили дорогу к самому Берлину…

Теперь я понял, почему он меня предупредил. В моем мозгу сразу вспыхнули воспоминания о той битве — ее слепящее зарево и оглушительный гром. Рота, которой я командовал, была одной из самых бесстрашных, готовых обороняться до последнего патрона. Но нас отбросили назад сильнейшим ударом превосходящего числом противника, вооруженного полевыми пушками, танками и бронированными машинами, не говоря уже о воздушном флоте, состоявшем из самолетов «де хевилленд», «хендли-пейдж» и других крупных бомбардировщиков, сопровождаемых жужжащими, как насекомые, «спадами» и прочими. Их авиация разметала в клочья последние «фокке» и «пфальцы» и нанесла Германии гораздо больший ущерб, чем наши цеппелины Англии. Назад, назад, назад! Перестраиваясь на ходу, мы отступали по разоренной Германии. Оказавшись среди развалин Берлина, даже самые храбрые из нас вынуждены были признать, что мы разбиты, и безоговорочно сдаться.

Его рассказ вызвал у меня яркие, прямо-таки обжигающие воспоминания. Сын, между тем, продолжал:

— В тот поистине судьбоносный момент, Дольф, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого, существовала большая вероятность — и я это неопровержимо доказываю в своей книге — немедленного заключения и подписания перемирия, и тогда война закончилась бы, по сути дела, ничем. Президент Вильсон колебался, французы очень устали, и так далее. И если бы так случилось, — придвинься ко мне поближе, Дольф, — тогда настроения немцев в начале двадцатых были бы совсем другими. Германия не чувствовала бы себя полностью разбитой, и это рано или поздно неизбежно привело бы к рецидивам пангерманского милитаризма. Немецкие гуманисты и ученые не одержали бы такой сокрушительной победы над немецкими же — да-да! — гуннами. Что касается союзников, они, чувствуя, что у них украли близкую победу, не были бы склонны к той щедрости, какую проявили к Германии, утолив свою жажду мести триумфальным входом в Берлин. Лига Наций не стала бы таким сильным инструментом поддержания мира, каким является сейчас. Америка вообще могла бы выйти из нее, а немцы, безусловно, тайно презирали бы ее. Старые раны не затянулись бы, потому что, как это ни парадоксально звучит, не были бы достаточно глубоки. Ну вот, я сказал то, что хотел. Надеюсь, я не сильно утомил тебя, Дольф.

Я шумно выдохнул. Но тут же постарался убрать с лица хмурое выражение и нарочито небрежным тоном ответил:

— Нисколько, сынок. Да, ты прикоснулся к моей незаживающей старой ране. Тем не менее я буквально костным мозгом чувствую справедливость твоей концепции. Слухи о перемирии действительно распространялись как лесной пожар среди наших войск той черной осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года. И я очень хорошо понимаю, что, если бы тогда заключили перемирие, такие офицеры, как я, поверили бы, что немецкий солдат так и не был побежден, что его просто предали вожди и красные подстрекатели, и стали бы тайно вынашивать планы возобновления войны при более благоприятных условиях. Сынок, давай выпьем за твои замечательные «переломные моменты».

Наши маленькие округлые бокалы соприкоснулись с нежным звоном, и мы допили последние капли резкого, слегка горьковатого киршвассера. Я намазал маслом тонкий ломтик ржаного хлеба и откусил кусочек — всегда приятно завершить трапезу хлебом. Я вдруг почувствовал огромное удовлетворение. Эти драгоценные секунды хотелось длить вечно — слушать и слушать мудрые речи своего сына, питающие мое восхищение им. Да, поистине, время милостиво остановило свой беспощадный бег — интереснейшая беседа, бесподобные еда и питье, приятная атмосфера. В этот самый момент мой взгляд случайно упал на того самого еврея, вносившего некоторый диссонанс во всеобщую гармонию. По какой-то странной причине он смотрел на меня с откровенной ненавистью, хотя, увидев, что я это заметил, тут же отвел взгляд. Но такая мелочь не поколебала моего спокойствия. Я попытался продлить блаженство, подытожив:

— Мой дорогой сын, это был самый волнующий обед в моей жизни. Хотя, признаюсь, мне вдруг стало страшновато. Твои «переломные моменты» открыли мне невероятный мир, в который тем не менее я вполне могу поверить. Жуткий и захватывающий мир всегда готовых к самосожжению, начиненных водородом цеппелинов и бесчисленных, распространяющих вонь, заправленных бензином автомобилей, производимых Фордом вместо электрических; мир американских негров, вновь обращенных в рабство; мир, где живет мадам Кюри или мадам Беккерель; мир без аккумулятора Томаса Склодовского-Эдисона и без него самого; мир, где немецкие ученые — мрачные парии, а не толерантные, гуманные, великодушные люди, где одинокий дряхлый Эдисон корпит над своим старым аккумулятором, тщетно пытаясь его усовершенствовать, а Вудро Вильсон отнюдь не настаивает на том, чтобы Германию немедленно допустили в Лигу Наций; мир, накапливающий ненависть для Второй мировой войны, еще более ужасной, чем первая. Мир, повторяю, невероятный, но ты на какие-то секунды заставил меня поверить в него настолько, что я даже стал побаиваться: а вдруг время внезапно переключит передачу, и мы будем ввергнуты в этот кошмар, и окажется, что наша прекрасная реальность всего лишь сон…

Вдруг мой сын взглянул на циферблат часов и резко поднялся:

— Дольф, я надеюсь, что из-за моей глупой болтовни ты не опоздаешь…

Я тоже вскочил:

— Нет-нет, сынок, не беспокойся, — я словно слышал свой дрогнувший голос со стороны, — но у меня действительно осталось мало времени. Auf Wiedersehn, сынок, auf Wiedersehn!

Я уже почти бежал, вернее, летел сквозь пространство, подобно призраку, — оставив сына расплачиваться за наш обед — через зал, которому словно передалось мое лихорадочное волнение: он то вспыхивал, то темнел, как электрическая лампочка, перед тем как ее вольфрамовая нить рассыплется в порошок, и тогда уж она погаснет навсегда…

И все это время в моей голове звучал чей-то убийственно спокойный голос: «Во всей Европе гаснут огни, и при нашей жизни мы уже не увидим, как они зажгутся вновь…»[46]

Вдруг самым важным на свете для меня стало успеть на «Оствальд», оказаться на борту, до того как дирижабль улетит. Только это убедит меня теперь, что я в своем, в правильном мире. Мне необходимо было чувствовать, осязать «Оствальд», а не только говорить о нем…

Когда я пробегал мимо четырех бронзовых фигур, мне показалось, что они съежились, а лица их стали уродливыми лицами старых ведьм, — четыре кобольда смотрели на меня, и злобное знание светилось в их глазах. Оглянувшись, я увидел, как мелькнула за моей спиной высокая, черная, худая как скелет фигура человека с мертвенно-белым лицом. Странно короткий коридор, по которому я бежал, привел в тупик, а не к входу в накопитель. Я рванул узкую дверь, ведущую на лестницу, и побежал наверх, как будто мне было двадцать, а не сорок восемь. Преодолев третий пролет, я рискнул оглянуться и посмотреть вниз. Отставая от меня всего лишь на какой-то пролет, огромными прыжками за мной гнался мой жуткий еврей. Я рванул дверь на сто втором этаже. Пробежав еще несколько футов по коридору, я все-таки увидел серебристую дверь лифта, которую искал, и светящиеся над ней слова «Zum Zeppelin». Наконец-то «Оствальд», наконец-то реальность!

Но надпись мигала, как мигал до этого зал ресторана «Krahenest», а на двери косо висела белая табличка «Не работает». Я бросился на дверь, стал царапать ее ногтями. Потом закрыл глаза и потер их, чтобы зрение прояснилось. Снова открыл — и не увидел никакой таблички. Но и серебристой двери, и надписи над ней тоже больше не было. Оказалось, я царапал штукатурку.

Кто-то тронул меня за локоть, и я обернулся.

— Простите, сэр, у вас обеспокоенный вид. Могу я чем-нибудь помочь? — заботливо поинтересовался нагнавший меня все-таки еврей.

Я помотал головой, но сделал ли это, отрицая свою обеспокоенность или отвергая его помощь, — и сам не знал.

— Я ищу «Оствальд», — выдохнул я, только сейчас осознав, сколько пробежал по этой лестнице. И пояснил, увидев недоумение на его лице: — Цеппелин «Оствальд».

Может быть, я ошибаюсь, но мне вдруг показалось, что в его глазах сверкнуло скрытое торжество, хотя выражение лица было по-прежнему сочувственным.

— А, цеппелин… — повторил он прямо-таки медовым голосом. — Вы, должно быть, имеете в виду «Гинденбург».

«Гинденбург?» — подумал я. Но не существует цеппелина под названием «Гинденбург». Или существует? Неужели я мог ошибиться в таком простом, бесспорном, казалось бы, вопросе? В последние минуты две у меня в голове как-то все перепуталось. Я изо всех сил старался убедить себя, что я — это я, что я в своем, правильном, мире, и растерянно шевелил губами, почти беззвучно повторяя: «Bin Adolf Hitler, Zeppelin Fachman…»[47]

— Но «Гинденбург» здесь не приземляется, — сказал мой еврей, — хотя, помню, высказывались идеи, не установить ли на крыше Эмпайр-стейт-билдинга мачту для дирижаблей. Может быть, вы видели новости по телевизору и подумали…

Тут он вдруг помрачнел — или притворился мрачным — и вымолвил совсем уж невыносимо сладким голосом:

— Вы уже слышали сегодняшние трагические новости? О, я надеюсь, вы ищете «Гинденбург» не затем, чтобы встретить кого-то из членов семьи или друзей. Сэр, мужайтесь. Несколько часов назад, подлетая к базе в Лейкхёрсте, в Нью-Джерси, «Гинденбург» загорелся… Все было кончено в считаные секунды. По крайней мере тридцать или сорок пассажиров сгорели заживо. Держитесь, сэр.

— Но «Гинденбург», то есть я хотел сказать «Оствальд», не мог сгореть! — воскликнул я. — Это же цеппелин, он летает на гелии.

Еврей покачал головой:

— О нет. Я, конечно, не ученый, но знаю, что «Гинденбург» заправляли водородом, — обычное немецкое безрассудство и склонность к необдуманному риску. Ну по крайней мере мы, слава богу, не продаем гелий нацистам.

Я лишь растерянно шевелил губами, слабо протестуя.

— Вы меня простите, — произнес он, — но мне показалось, вы что-то говорили об Адольфе Гитлере. Я полагаю, вам известно, что у вас есть некоторое сходство с диктатором. На вашем месте, сэр, я сбрил бы усы.

Я почувствовал, как от этого вежливо сформулированного замечания, сделанного, однако, оскорбительным тоном, во мне закипает гнев. Вдруг все вокруг замигало красным, и я ощутил какую-то странную судорогу внутри — судорогу, которую, вероятно, испытываешь, когда переходишь из одной реальности в другую, параллельную: на некоторое время я стал тезкой нацистского диктатора, его почти сверстником, американским немцем, рожденным в Чикаго, никогда не бывавшим в Германии и не говорившим по-немецки, чьи друзья все время дразнили его случайным сходством с Гитлером. И который упрямо повторял: «Нет, я не сменю имя. Пусть этот подонок-фюрер сменит. Когда-то британский Уинстон Черчилль предложил американскому Уинстону Черчиллю, автору „Кризиса“ и других романов, сменить имя, чтобы их не путали, потому что британский Черчилль тоже что-то писал. Американец ответил ему, что идея хорошая, но поскольку он на три года старше, то пусть британец сам сменит имя. Примерно то же я мог бы сказать этому сукину сыну Гитлеру».

Еврей все еще насмешливо смотрел на меня. Я уже собирался дать ему резкую отповедь, но вдруг почувствовал вторую судорогу и понял, что переживаю еще один катаклизм. Первый переместил меня в параллельный мир. Второй оказался перемещением во времени, и я перенесся из 1937 года (где я родился в 1889-м и мне было сорок восемь) в 1973-й (где я родился в 1910-м и мне было шестьдесят три). Имя изменилось на мое настоящее (но какое оно — мое настоящее?), и я уже ни капли не походил на нацистского диктатора Адольфа Гитлера (или на специалиста по дирижаблям Адольфа Гитлера?), и у меня действительно имелся взрослый женатый сын, и он занимался социологией и историей в Нью-Йоркском университете, и у него было полно блестящих идей, но среди них я не знал никакой «теории переломных моментов». А еврей — я имею в виду высокого худого человека в черном, с семитскими чертами лица — пропал. Я озирался по сторонам и не находил его.

Я дотронулся до левого верхнего кармана, моя рука дрогнула и скользнула внутрь: там не было ни молнии, ни драгоценных документов — только пара грязных конвертов с какими-то карандашными пометками.

Не помню, как я вышел из Эмпайр-стейт-билдинга. Наверное, воспользовался лифтом. Единственное, что сохранила моя память после всего этого наваждения, была картинка — Кинг-Конг, кувырком летящий вниз с крыши здания, похожий на смешного и жалкого огромного плюшевого медведя.

Некоторое время, показавшееся мне вечностью, я брел по Манхэттену как во сне, вдыхая канцерогенные испарения автомобилей. Иногда я вдруг «просыпался», в основном когда переходил улицы, встречавшие меня не мягким мурлыканьем, а злобным рыком машин, а потом снова погружался в транс. Еще там были большие собаки.

Когда я наконец пришел в себя, оказалось, что я иду в сумерках по Гудзон-стрит в северном конце Гринвич-Виллидж. Взгляд мой упирался в ничем не примечательное светло-серое квадратное здание вдалеке. Скорее всего, это был Всемирный торговый центр высотой тысяча триста пятьдесят футов. Потом его заслонило от меня улыбающееся лицо моего сына, профессора университета.

— Джастин! — воскликнул я.

— Фриц! — обрадовался он. — Мы уже начали немного волноваться. Где ты был? Нет, это, конечно, не мое дело. Если ты ходил на свидание с девушкой, то можешь не рассказывать.

— Спасибо, — поблагодарил я. — Я что-то устал и слегка замерз. Нет, никаких свиданий, просто побродил по своим памятным местам. И получилось дольше, чем я ожидал. Манхэттен изменился за то время, что я не был на западном побережье, но не очень сильно.

— Становится холодно, — сказал Джастин. — Пошли вон в то заведение с черной вывеской. Это «Белая лошадь». Сюда частенько заходил выпить Дилан Томас. Говорят, он нацарапал несколько стихотворных строчек на стене в туалете, но их потом замазали.

— Хорошо, — согласился я. — Только закажем кофе, а не эль. Или, если нельзя кофе, тогда колу.

Я не склонен к выпивке, потому что не люблю говорить тосты.

перевод В. Капустиной

Пол Макоули ОЧЕНЬ БРИТАНСКАЯ ИСТОРИЯ

Давно пора было взяться за серьезную историю космической расы.

Как-никак, ныне, в 2001 году, у нас две постоянные колонии на Луне и форпосты на Марсе, Меркурии и лунах Юпитера. Не говоря уже о без малого сотне околоземных орбитальных фабрик, отелей, лабораторий и энергетических станций, работающих на солнечной энергии, и дюжине станций, вращающихся на L-5[48] между Землей и Луной. В Алдермастонской лаборатории ракетной тяги уже строят первый автоматический межзвездный зонд и проектируют ковчег, способный доставить поколения колонистов к иным звездам.

У нас достаточно увлекательных, неглупых, но несколько скоропалительных образчиков космического бахвальства, наподобие работ Кларка, Азимова и Сагана. И в избытке сухих официальных исторических трудов, созданных комитетами, и целые завалы самовлюбленных, написанных литературными неграми автобиографий ракетчиков и второразрядных астронавтов. Мы не испытываем недостатка в комментариях таких тяжеловесов, как П. К. Сноу, Норман Майлер и Гор Видал, но их писания, якобы посвященные первой высадке на Луне, Второй Американской революции или борьбе за внешние системы, на самом деле заполнены авторским самолюбованием. И уж конечно, у нас достаточно писанины, собранной из пресс-релизов и дешевых журнальчиков, и более чем достаточно сляпанных на скорую руку манифестов от шарлатанов, вообразивших себя пророками космоса. (Я способен пробраться сквозь дебри безумных фантазий Джорджа Адамски и кое-как разжевать «Космическую гонку, которой не было» Бодрийяра, но Л. Рон Хаббард!)

Да, давно пора было настоящему историку взяться за историю колонизации космоса: строгую, основанную на глубоких исследованиях, с широким кругозором, облегченную некоторыми шалостями ума, но и достаточно весомую, чтобы отдавить вам ногу, даже если вы уроните том на Луне. Заложить краеугольный камень истории исследований космоса. Конечно, такая история могла быть написана только бриттом.

Итак, перед вами «Краткая история колонизации космоса» профессора сэра Уильяма Кокстона (Юниверсити Оксфорд Пресс, 585 стр., и еще 375 стр. приложений, ссылок и указателей имен и названий). И я с радостью отмечаю, что, несмотря на суховатый, несколько отстраненный стиль книги, для такого, как я, участника этой истории это Отличная Покупка. Невольно гордишься, что попал хотя бы в примечания (на стр. 634, если вы заинтересовались).

Однако должен предупредить вас, что при всей своей показной беспристрастности сэр Билл не стесняется преувеличить вклад своей родины за счет достижений Штатов и бывшего Советского Союза — что и неудивительно для человека, ставшего рыцарем через прикосновение меча королевы к плечу. Сэр Билл — не прирожденный аристократ, он, насколько мне известно, родился в семье горняков в маленьком йоркширском городке, больше похожем на горняцкие поселки нашего Кентукки, чем на просторы наследственного поместья. Однако он, как большинство серьезных британских ученых, предан истеблишменту больше, чем сам истеблишмент, и, проведя много часов в архиве и еще больше — в беседах с участниками решающих событий (он уделил пару часов даже вашему покорному слуге), сэр Билл все же склонен рассматривать факты сквозь призму британских интересов.

Что доказывается тем фактом, что он начинает изложение вразрез с традициями — не со школьного класса Циолковского и не с механических фейерверков Годдарда, а с гонки к Пенемюнде в конце Второй мировой войны. Сэр Билл известен своей теорией ключевых моментов истории и опубликовал толстую книгу неортодоксальных эссе, в которых историки спекулировали на тему, что было бы, если бы, к примеру, тот студент-радикал Таврило Принцип промахнулся, стреляя по герцогу Фердинанду и его жене в 1914 году в Сараево. Вот и здесь он многословно рассуждает о том, что для космической расы ключевым моментом был захват разработчиков нацистских ракет. Честно говоря, он так увлекается этой идеей, что отвел целую главу на фантазии о том, что случилось бы, не успей британцы первыми. Я не намерен вдаваться в утомительные обсуждения фантазий сэра Билла: о войне нервов, о непререкаемых требованиях военно-промышленного комплекса США и бывшего Советского Союза, о политических, бюджетных и управленческих промахах, которые могли провалить программу NASA по исследованию Луны и сильно подорвать не столь торопливую, но во многих отношениях более амбициозную космическую программу русских. Так или иначе, ничего этого не случилось, и не обязательно случилось бы, окажись армия Штатов в Пенемюнде раньше британской. Я уверен, что умозрения сэра Билла — всего лишь очередная попытка внушить нам, что на роль настоящих пионеров космоса годились только британцы. Поэтому нам позволительно с чистой совестью перескочить через эту сомнительную теорию и вонзить зубы в плоть книги. История захвата Пенемюнде британской армией пересказана уже не раз, однако сэр Билл сдобрил сухое изложение точкой зрения некоего сержанта Стэплтона, который якобы возглавлял операцию и который до своей смерти (сэр Билл интервьюировал его десять лет назад) шумно возмущался, что высшие чины вычеркнули его из истории. Его пылкий рассказ полон волнующих подробностей и насквозь пропитан сложностями британской классовой системы (сержант Стэплтон, как и сам сэр Билл, был убежденным социалистом и нарушил план потому, что считал своих офицеров тупыми снобами). Именно благодаря инициативе Стэплтона, уверяет нас сэр Билл, космический век начался на руинах Европы в конце Второй мировой, когда британцы победили в гонке к бункерам с секретами «Фау-2». Уинстон Черчилль предусмотрительно выменял нескольких уже опрошенных германских ученых и несколько готовых «Фау-2» на американские атомные технологии и в то же время переместил большую часть оборудования, несколько полусобранных «Фау-3» и большую группу техников во главе с такой внушительной фигурой, как Вернер фон Браун, в австралийскую глушь, на новый ракетный полигон в Вумере. Перед самыми перевыборами Черчилль успел обеспечить будущее Вумеры, убедив нескольких гениев техники, таких как Барнс Уоллис, Кристофер Кокерель и Фрэнк Уиттл, сотрудничать с германскими учеными и, как выразился Черчилль, «распространить британские идеалы свободы и честной игры до звезд». Как вы понимаете, он имел в виду создание новой Британской империи.

Следующие полдюжины глав отданы безумным геройствам первых британских пионеров космоса, которые, презирая смерть, летали на практически не испытанных ракетах во славу короля и страны. Сэр Билл не сентиментален, но в его строгой лаконичной прозе легко различить восхищение перед нерассуждающим мужеством добровольцев, этих неповзрослевших мальчишек, подобных пилотам британских «Спитфайеров», для которых практически верная смерть представлялась всего лишь увлекательным приключением. Самый прославленный из них, Морис Грей (он теперь в отставке, разводит розы и ухаживает за пасекой в Девоне), до сих пор напоминает дикую смесь Питера Пэна и Кристофера Робина — мальчишку, хохочущего в лицо верной смерти, британский аналог дзенского мастера.

Им приходилось быть героями. Пока русские спешили запустить первый спутник при помощи многоступенчатой ракеты, изобретенной их отечественным гением, легендарным главным конструктором Королевым, а американцы разрабатывали космическую военную программу, сосредоточившись на Х-сериях ракет, британцы занимались управляемыми космическими аппаратами. Первым за пределы тропопаузы, на высоту более двадцати миль, поднялся в 1955 году на гелиевом воздушном шаре шестнадцатилетний Морис Грей; он же покрыл рекорд того времени по преодолению звукового барьера, пролетев девятнадцать миль в свободном падении, прежде чем раскрыть парашют. Вслед за этим последовали несколько суборбитальных скачков добровольцев из Британских воздушных войск на модифицированных «Фау-3». Это было в 1956-м и 1957-м, однако после нескольких фатальных аварий с А-20 британские ученые разочаровались в чисто химическом топливе и занялись разработкой более мощной атомной технологии, хотя она вызвала пару инцидентов (до сих пор замалчиваемых), которые чуть не сделали Австралию необитаемой на тысячу лет.

Тем временем в 1957-м русские первыми вывели на орбиту спутник, и очень скоро за ним последовала капсула с собакой, а затем и с человеком. Американцы же к модели Х-20 разработали космический аппарат многократного использования с химическим двигателем и в 1960 году достигли на нем орбиты. Однако пока две сверхдержавы состязались за военное и политическое превосходство на орбите Земли, британская космическая программа была более дальновидной. Британцы разрабатывали космический корабль многократного применения, использовав новейший атомный двигатель Уайт-Стрика, прискорбно недооцененный русскими и американцами. В июле 1962 года двое британских ученых, Сэвидж и Кингстон, высадились на Луне, где провели целый лунный день — две недели, занимаясь исследованиями и собирая образцы. Они вернулись героями.

Правительственная космическая программа американцев оставалась строго военной, однако рисковый предприниматель Делос Гарриман, воодушевившись примером британцев, основал в США частную космическую программу и к 1970-му наконец добрался до Луны на многоразовых химических носителях. Сэр Билл довольно сдержанно отзывается о достижениях Гарримана — он явно невысокого мнения о хищном капитализме и дерзком индивидуализме янки. К тому же британцы, используя атомную технологию, к 1968 году уже достигли Марса — здесь сэр Билл, используя продолжительные интервью с участниками событий, дополняет классический отчет Патрика Мура из «Миссии к Марсу», рассказывая, как первая экспедиция застряла на планете из-за повреждения двигателя при посадке и целый год в тяжелейших условиях дожидалась прибытия второй экспедиции.

Поскольку Луна и Марс остались за британским правительством и американскими частными предпринимателями, русские обратились к внутренним планетам Солнечной системы. Только недавно, после крушения коммунистического государства, стала известна трагическая судьба первой венерианской экспедиции. Те, кто слышал запись, никогда не забудут воплей несчастных космонавтов, когда адская атмосфера Венеры варила и сплющивала их вместе с капсулой. В моих словах нет насмешки, а только ужас. То, что должно было стать реваншем за британскую экспедицию на Марс, превратилось в трагедию, которая тотчас стала государственной тайной, и сэр Билл искусно воспользовался новой открытостью нынешних российских властей, чтобы получить непосредственный отчет о катастрофе.

Первая высадка русских на Меркурии в 1972-м была, как известно, более успешной. Они применили роботов-шахтеров, питающихся солнечной энергией, и рельсовые пушки, которые уже через год начали выбрасывать к Земле слитки драгоценных металлов высокой очистки, что серьезно обогатило российскую экономику и положило начало новой гонке — уже за коммерческое использование Солнечной системы.

К тому времени британцы располагали постоянной колонией на Луне, а десятки экспедиций на мощных гусеничных машинах исследовали ее поверхность. Первые космические скафандры, основанные на скафандрах глубоководников, с тяжелой броней и клещами вместо перчаток, уступили место более современным, из сверхпрочной ткани, изобретенной Сидни Страттоном, а цельные ранцы жизнеобеспечения заменили тяжелые баллоны с кислородом.

На Марсе тоже почти непрерывно действовала научная станция. Безжалостно отменив пресловутые «каналы» Лоуэлла, оказавшиеся всего лишь оптической иллюзией, британские геологи деловито изучали огромные каньоны, кратеры и вулканы, вгрызались в глубь марсианской коры в поисках следов жизни. В 1977 году, к юбилею королевы, британские альпинисты водрузили «Юнион Джек» на вершине Елизаветы — высочайшего вулкана Солнечной системы.

Все это уже не контролировалось военными, а финансировалось публичной подпиской, коммерческими выплатами (особенно за спутниковую сеть ВВС) и прибылью от транспортировки материалов для американских и российских проектов — новые колонии, как и колонии старой Британской империи, переходили на самообеспечение. Между тем атомные космические корабли британцев несли первых разведчиков к лунам Юпитера и Сатурна. В соленом подледном океане Европы в 1982 году обнаружили жизнь. На Титане первая экспедиция приземлилась — если это слово подходит для спуска на поверхность, покрытую жидким этаном, — в 1988-м.

Британские экспедиции поставляют сокровища для научных музеев, британское правительство строит большой космопорт на Цейлоне, чтобы обслуживать почти ежедневные рейсы на земную орбиту и к Луне, а официальная космическая программа Штатов еще оправляется от политических и экономических последствий Второй Американской революции. Лунная колония, основанная компанией Гарримана, в 1977 году перешла в федеральную собственность и использовалась как место ссылки диссидентов после переизбрания Никсона на третий срок. В 1979-м восстание сосланных диссидентов привело к основанию Лунной республики и к падению администрации Никсона после короткой бомбардировки Американского континента из лунных рельсовых пушек. Рассказ сэра Билла о перевороте, о Декларации независимости бывших заключенных на Луне и об этой короткой войне правомерно высвечивает основные линии истории (здесь чувствуется сильное влияние колоритной, но неодобрительной популярной работы Хайнлайна «Луна — жестокая хозяйка», где утверждается, что герои освободительного движения быстро уступили место злобным радикалам-социалистам и накачанным наркотиками хиппи. Эта версия заслуживала бы только сожаления, если бы не разошлась так широко благодаря экранизации). При этом несправедливо замалчивается скромная, но необходимая помощь, оказанная бывшим заключенным жителями британских лунных колоний. Между тем автор этих строк по личному опыту знает, с какой неожиданной симпатией отнеслись флегматичные британские ученые к буйным мятежникам-хиппи.

После революции часть мятежников, в том числе Уильям Берроуз и Джек Керуак, решили возвратиться на Землю, но это не было расколом в наших рядах, как утверждает сэр Билл, а было лишь естественной перетасовкой среди творческих и склонных к анархии личностей. Многие другие, так же как Кен Кейси, Аллен Гинзберг, Нейл Кассиди, Том Гайден и Ноам Чомски, остались, чтобы основать новую республику в попытке сочетать артистические характеры ее членов с технологиями, необходимыми для выживания. Очень скоро наша Новая Лунная Утопия освоила искусство строительства убежищ из отбросов и обеспечения их действенными замкнутыми экосистемами; часть технологий изобрели мы сами, вопреки грубым намекам сэра Билла на нашу зависимость от британского опыта. Это попросту неверно, Билл, нам пришлось быстро разработать эффективные замкнутые системы — или погибнуть, и я, как ветеран турне волшебного автобуса Кена Кейси по марсианской пустыне, заверяю: все это — заслуга изобретательности добрых старых янки. После падения Никсона и избрания Рональда Рейгана скоро последовала разрядка в отношениях с русскими и конец холодной войны, который привел к долгожданному переходу военной программы США к конструированию куполов, фабрик и энергетических станций на земной орбите и в L-5. Несомненно, добрый признак — то, что купола не переносятся с чертежных досок NASA, а разрабатываются Новой Лунной Утопией как многообразные мультикультурные центры, подходящие для любой художественной или научной общины, которая может позволить себе билет в один конец из земного гравитационного колодца.

Тем временем русские, опираясь на огромные ресурсы Меркурия, начали добывающую деятельность на околоземных астероидах. После падения коммунистической системы Меркурий провозгласил себя независимой республикой, да и десятки горняцких общин, разбросанных по астероидам, объявили о своей автономии. Сэр Билл с осуждением отзывается о связи Новой Лунной Утопии с советскими горняками. Он вынужден признать, что гегемония Британии основательно подорвана нашими планами расширить альянс до пределов Солнечной системы путем заброски зародышевых колоний к открытым недавно в поясе Койпера планетоидам, а его предположение, что Лунная Утопия и Автономная космическая республика превращают обломок кометы Нео-8 в космический ковчег, нацеленный к Тау Кита, отдает откровенной паранойей.

Нервозность британцев легко понять. Как выяснилось, растущая Солнечная система отказалась превращаться в новую Британскую империю, и они, вполне естественно, не желают, чтобы кто-то опередил потребовавшие огромных вложений автоматические зонды, которые через два года должны отправиться к восьми системам, где ньютоновский телескоп с обратной стороны Луны обнаружил планеты земного типа.

Ну, как бы там ни было, в одном я вполне согласен с сэром Биллом: нам остается только с любовью и восхищением вспоминать первых пророков космической эры и удивляться, какими робкими были их казавшиеся в то время дерзкими предсказания. Пусть расцветают все цветы!

перевод Г. В. Соловьёвой

Руди Рукер ИГРА В ИМИТАЦИЮ

Был дождливый воскресный вечер 6 июня 1954 года. Алан Тьюринг, одетый в длинный плащ, под полами которого был спрятан сложенный зонтик, шел по мокрой и освещенной фонарями улице на железнодорожную станцию Манчестера. Его греческий любовник Зенон, недавно покинувший паром из Кале, приезжал девятичасовым поездом. Имя не заключало в себе никакого философского смысла — просто имя мальчика. Если все пойдет хорошо, Зенон и Алан проведут ночь в мрачном манчестерском «Мидленд-отеле» для путешественников. За домом Алана, расположенным неподалеку, наблюдали, поэтому он забронировал номер в отеле, воспользовавшись псевдонимом.

Хорошо бы обойтись без вторжения полиции нравов. Тогда рано утром они отправятся в славный поход через холмы в Озерный край, свободные, как кролики, а ночевать будут в случайных гостиницах. Алан вознес пламенную молитву, пусть не Богу, но определяющему Вселенскому изначальному разуму.

Пусть так и будет!

Наверняка космос не испытывает особой вражды к гомосексуалистам и мир может подарить немного покоя измученной и раздосадованной мошке по имени Алан Тьюринг. Однако нельзя считать само собой разумеющимся, что у него с Зеноном все получится. Прошлой весной недоверчивые власти депортировали Кьелля, норвежскую любовь Алана, в Берген еще до того, как они смогли увидеться.

Гонители Алана считали, что он обучает своих мужчин сверхсекретным дешифровальным алгоритмам, а не наслаждается редкими часами чувственной интимной радости. Хотя да, Алану нравилось играть в наставника, и, в общем-то, имелась вероятность, что ему захочется обсудить то, над чем он работал во время войны. В конце концов, именно он, Алан Тьюринг, был мозгом британской команды криптографов в Блетчли-парке и раскалывал нацистские загадочные коды, чем на несколько лет сократил войну. Правда, благодарности за это не получил…

Бурление человеческого мозга непредсказуемо, как и предпочтения сердца. Работа Алана над универсальными машинами и вычислительным морфогенезом убедила его в том, что мир детерминирован и одновременно переполнен бесконечными сюрпризами. Его доказательство неразрешимости Проблемы Остановки подтвердило, к вящему удовлетворению по меньшей мере самого Алана, что коротких путей для прогнозирования фигур величественного танца природы не существует.

Очень немногие, и Алан в том числе, постигли новый порядок. Например, болтуны-философы по-прежнему полагали, что в игре должен быть некий элемент случайности, чтобы человеческие лица хоть немного друг от друга отличались. Как бы не так! Эти различия — всего лишь отработанное компьютером неравенство между эмбрионами и их лонами, берущее начало из космически вычисленных и должным образом распакованных вселенских изначальных условий.

В последнее время Алан проверял свои гипотезы с помощью экспериментов, включающих многочисленные клеточные вычисления, с помощью которых живой организм преобразует яйцеклетку в эмбрион и далее во взрослую особь: на входе — желудь, на выходе — дуб. Он уже опубликовал результаты, касающиеся окраса пятнистой коровы, но его самые последние опыты настолько приближались к магии, что он хранил их в секрете, желая сначала отточить все в алхимическом уединении своего пустого, почти немеблированного дома. Если все пойдет как надо, Нобелевская премия вполне может украсить расцветающую область вычислительного морфогенеза. На этот раз Алан не хотел, чтобы занудный пустозвон вроде Алонзо Черча испортил ему праздник, как это случилось с Entscheidungsproblem[49] Гилберта.

Алан посмотрел на часы: всего три минуты до прибытия поезда. Его сердце бешено колотилось. Скоро он будет совершать распутные и сладострастные акты (какие соблазнительные слова!) с мужчиной в Англии. Чтобы избежать тюремного заключения, он поклялся отказаться от подобных занятий, но сумел найти лазейку для совести. Учитывая, что Зенон по национальности грек и приезжает сюда в гости, он, строго говоря, не является «мужчиной в Англии», ибо «в» истолковывается как «человек, являющийся гражданином страны». К черту логику и пусть древо познания добра и зла бесшумно падет и гниет в лесах!

Прошел почти год с тех пор, как Алан наслаждался любовью мужчины. Это было прошлым летом на острове Корфу, и не с кем иным, как с Зеноном, взявшим Алана в памятное плавание на своей плоскодонке дори. Алан только закончил предписанное судом лечение эстрогеном, поэтому «благодаря» затянувшемуся эффекту подавляющих либидо гормонов секс оказался куда менее впечатляющим, чем мог бы быть. Но грядущая неделя будет совсем другой. Алан уже возбудился до предела, чувствуя, как словно выворачивается наизнанку.

Приближаясь к станции, он оглянулся, невольно играя предписанную ему обществом роль подозрительного извращенца. И пожалуйста, примерно в половине квартала за ним маячила худосочная бледномордая личность с маленьким и круглым, как у миноги, ртом — офицер Гарольд Дженкинс. Черт бы побрал эту самодовольную скотину!

Алан посмотрел вперед и сделал вид, что не заметил детектива. С нарастающей трансатлантической истерией по поводу гомосексуалистов и атомных секретов низшие чины охранки становились все более назойливыми. В эти темные времена Алан иногда думал, что Соединенные Штаты были колонизированы отребьем британского общества, причем самого низкого пошиба: сексуально озабоченными фанатиками, дегенеративными преступниками и кровожадными рабовладельцами.

Поезд Зенона уже вытягивался на железнодорожной эстакаде. Что делать? Детектив Дженкинс наверняка не знает, что Алан встречает именно этот поезд. Входящую почту Алана проверяли на благонадежность цензоры. Он прикинул, что на сегодняшний день служащие в эквиваленте двух целых и семи десятых рабочих, занятых на полную ставку, мучат по приказу ее величества этого позорно дискредитированного профессора А. М. Тьюринга. Но — очко в пользу профессора — его переписка с Зеноном зашифровывалась с помощью множества одноразовых шифроблокнотов, которые он оставил на Корфу своему златоглазому греческому богу, забрав вторую, парную пачку домой. Алан сделал эти блокноты, вырезав куски из одинаковых газет. Кроме того, он подарил Зенону картонное шифровальное колесо, чтобы упростить расшифровку.

Нет-нет, по всей вероятности, Дженкинс оказался в этом пользующемся дурной репутацией районе с привычным обходом, хотя сейчас, заметив Тьюринга, он, конечно, будет ходить по пятам. Арки под железнодорожной эстакадой — то самое место, где два года назад Алан встретился со сладколицым юношей, чья бесчестность привела к его осуждению за акт величайшей непристойности. Арест Алана отчасти стал делом его собственных рук: он оказался настолько глуп, что вызвал полицию, когда один из дружков юноши ограбил его дом. «Тупая задница!» — воскликнул старший брат Алана. Да, тупая задница с ослиными ушами и в дурацком колпаке! И тем не менее страдающее человеческое существо.

Поезд со скрежетом остановился, выпустив столб пара, и двери вагонов с грохотом отворились. Алан с удовольствием поднялся бы по ступенькам в вагон, как Белоснежка по дворцовой лестнице, но как избавиться от Дженкинса?

Беспокоиться не о чем — он заранее подготовил план. Алан ринулся в мужскую общественную уборную, но про себя фыркнул от подленького нездорового возбуждения, представив, что должен был почувствовать круглоротый Дженкинс, увидев, что добыча скрылась в нору. В каменном помещении каждый шаг гулко отдавался эхом и сильно воняло разлагающейся мочой — рассеянным в воздухе биохимическим следом бессмертной колонии микроорганизмов, присущим стоячим водам железнодорожных писсуаров. Это мгновенно напомнило Алану о его последних экспериментах дома в чашках Петри. Он научился выращивать полоски, пятна и спирали в стабильной среде, а потом пересаживать их в третье измерение. Он выращивал щупальца, волоски, а не далее как вчера у него сгустилась ткань, напоминающая человеческое ухо.

Как разбойничья пещера с сокровищами, чудесная уборная тянулась на другую сторону платформы, где имелся отдельный выход. Пройдя насквозь, Алан вытащил зонтик, сложил макинтош, сунул получившийся небольшой сверток под мышку и подвернул слишком длинные брючины своего темного костюма, выставив напоказ бросающиеся в глаза красные клетчатые гетры — шутливый подарок от друга из Кембриджа. Выйдя из сортира на другой стороне платформы, Алан раскрыл свой куполообразный зонт и опустил его пониже, скрыв лицо. С этими гетрами и в темном костюме, сменившем бежевый макинтош, без волочившихся по земле обшлагов, он выглядел совсем другим человеком.

Не рискуя оглянуться назад, Алан прогрохотал вверх по ступеням на платформу. А там стоял Зенон. Его красивое бородатое лицо просияло от радости. Зенон был высок для грека, почти одного роста с Аланом. Как и задумывалось, Алан лишь на мгновение задержался рядом с Зеноном, словно что-то спросил, и незаметно ткнул ему в руку маленькую карту и ключ от номера в «Мидленд-отеле». Потом он зашагал вдоль по улице, распевая под дождем и показывая дорогу, не заметив, что детектив Дженкинс едет следом в неприметной машине. Поняв, куда они направляются, детектив позвонил в отдел безопасности MI-5. Теперь это дело его не касалось.

Секс был еще восхитительнее, чем Алан предполагал. Они с Зеноном проспали чуть не до полудня в одной из односпальных кроватей номера, тесно прижавшись друг к другу. Зенон положил на него тяжелую ногу. Алан проснулся от стука в дверь и услышал, как кто-то гремит ключами.

Он перепрыгнул через ковер и прижался к двери.

— Мы еще спим, — произнес он, стараясь сказать это властным тоном.

— Столовая вот-вот закроется, — прохныкал женский голос. — Может, принести джентльменам завтрак в номер?

— Верно, — ответил Алан сквозь дверь. — Британский завтрак для двоих. Нам пора на поезд.

Еще раньше на этой неделе он велел своей экономке отправить его саквояж в Кумбрию, Озерный край.

— Очень хорошо, сэр. Полный завтрак для двоих.

— Умываться! — воскликнул Зенон, высовывая голову из ванной комнаты. Заслышав голос горничной, он сразу метнулся туда и стал наливать воду в ванну. И при этом выглядел совершенно счастливым. — Горячая вода!

Алан присоединился к Зенону в ванне, и драгоценный мальчик моментально довел его до оргазма. Но Алан тут же начал волноваться, опасаясь возвращения горничной. Он оделся и разворошил вторую кровать, чтобы она выглядела так, будто в ней спали. Зенон вышел из ванной, невыносимо очаровательный в своей наготе. Алан замахал на него, веля одеться. Наконец появилась горничная с тарелками, полными еды. В самом деле чудесный на вид завтрак: копченая селедка, сосиски, яичница, тосты, мед, мармелад, сливки и прелестный большой чайник, исходящий паром.

Оказавшись с горничной лицом к лицу, Алан сообразил, что они знакомы, — это была кузина его экономки. Хотя согнутая крохотная женщина притворилась, что не узнала его, Алан понял по ее глазам, что она прекрасно знает, чем они с Зеноном занимались. И у него возникло ощущение, что она знает еще что-то. Наливая чай в кружки, женщина кинула на него особенно странный взгляд. Стремясь поскорее избавиться от нее, Алан сунул ей монету. Горничная вышла.

— Чай с молоком, — сказал Зенон, вылил половину своей кружки обратно в чайник и долил ее доверху сливками. Он поднял кружку, словно произносил тост, а потом одним глотком почти ее опорожнил.

Чай Алана еще обжигал губы, поэтому он просто взмахнул своей кружкой и улыбнулся.

Похоже, даже со сливками чай Зенона был чересчур горячим. Со стуком поставив ее на стол, он замахал руками перед ртом, театрально пытаясь вдохнуть. Алан решил, что тот шутит, и даже испустил один из своих скрежещущих смешков. Но это был не фарс.

Зенон пискнул и схватился за горло. Его лицо покрылось бисеринками пота, и изо рта пошла пена. В следующий миг он рухнул на пол, а его конечности стали судорожно дергаться, как лучи морской звезды, пятки выбивали дробь.

Не зная, что и думать, Алан опустился на колени перед своим упавшим другом, стал массировать ему грудь. Тот уже не дышал, пульс тоже не прощупывался. Алан прижался губами ко рту Зенона, надеясь оживить его искусственным дыханием, и учуял запах горького миндаля — классический симптом отравления цианистым калием.

Отскочив так резко, словно был пружинной частью машины, Алан кинулся в ванную и прополоскал рот. Шпионы ее величества окончательно сошли с ума — они собирались отравить их обоих. С точки зрения королевы, Алан представлял собой еще больший риск, чем норовистый ученый-атомщик. Его криптографические изыскания по распознаванию загадочных кодов были сверхсекретом — сам факт существования такой работы был тайной для общества.

Единственная надежда — ускользнуть из страны и начать новую жизнь. Но как? Он в смятении подумал о похожей на ухо форме, которую вырастил дома в чашке Петри. А почему не новое лицо?

Алан склонился над Зеноном, растирая его несчастную милую грудь. Юноша был мертв. Алан подошел к двери и прислушался. Может, агенты MI-5 притаились с той стороны, оскалившись, как мерзкие всепожирающие вурдалаки? Он не услышал ни звука. Скорее всего, какой-нибудь оперативник из низших чинов заплатил горничной, чтобы ему позволили отравить чай, а потом спокойно убрался. Возможно, у Алана еще есть немного времени.

Он представил себе, как устанавливает международную вычислительную систему на двойную скорость. Двигаясь очень быстро, поменялся одеждой с Зеноном — довольно сложное дело, поскольку тело того сильно обмякло. В любом случае это лучше, чем трупное окоченение.

Отыскав в дорожном наборе Зенона ножницы, Алан состриг его умилительную благородную бородку и медом приклеил ее на свой подбородок — грубая отправная имитация, эффект первого порядка.

Алан упаковал сумку Зенона и попытался поставить труп на ноги. Всемилостивейший Господь, как же это трудно! Тогда Алан подумал, что можно привязать галстук к своему чемодану, перекинуть его через плечо и обвязать вокруг правой руки Зенона. Если держать чемодан в левой руке, он будет надежным противовесом.

Хорошо, что, пережив лечение эстрогеном, Алан начал тренировки. Сейчас он почти вернул себе ту форму, которой придерживался, когда ему исполнилось тридцать. Так, чемодан на месте, правая рука плотно обхватила талию Зенона и удерживает его за ремень. Алан протащил своего друга вниз по черной лестнице отеля и вышел на парковку, где — слава Великому Алгоритму! — покуривал таксист.

— Мой друг Тьюринг заболел, — сказал Алан, имитируя греческий акцент. — Хочу отвезти его домой.

— Нарезался в хлам в понедельник утром, — хохотнул таксист, придя к собственному заключению. — Вот она, светская жизнь красавчиков! Да еще гетры красные! По какому адресу везти джентльмена?

Немалыми усилиями Алан запихнул Зенона на заднее сиденье такси, сел рядом, сунул руку в карман пальто, надетого на труп, и сделал вид, что читает домашний адрес. Вроде бы за такси никто не следил. Соглядатаи легли на дно, не желая быть обвиненными в убийстве.

Как только такси подъехало к дому, Алан заплатил водителю вдвое больше и вытащил Зенона из машины, отмахнувшись от предложения помочь: меньше всего он хотел, чтобы таксист ближе присмотрелся к его грубой, приклеенной медом бородке. И вот он уже в благословенно пустом доме — в понедельник экономка брала выходной. Переходя от окна к окну, Алан задернул все занавески.

Он переодел Зенона в свою пижаму, уложил на кровать и энергично отмыл лицо трупа, не забыв вымыть собственные руки. Отыскав на кухне яблоко, пару раз его надкусил, а остаток окунул в раствор цианида калия, который случайно оказался в доме в банке из-под варенья. Алану всегда нравилась сцена из «Белоснежки и семи гномов», где злая ведьма опускает яблоко в котел с ядом. Окуни яблоко в зелье — и пусть сонная смерть пропитает его насквозь!

Алан положил отравленное яблоко рядом с Зеноном — самоубийство Белоснежки. А теперь к идеальной игре в имитацию.

Он трудился всю вторую половину дня. Отыскал на кухне два противня — экономка частенько пекла для него. Налил на каждый противень четверть дюйма особым образом обработанного раствора желатина (как известно, желатин получают из костей свиней — лучших друзей человека). Включил духовку на самую малую температуру и засунул в нее противни, оставив дверцу духовки открытой, чтобы наблюдать. Раствор медленно желировался. В особом желе Алана имелась разумная смесь активаторов и ингибиторов, соединенных так, чтобы стимулировать вычислительный процесс эмбриологической диффузной реакции.

Взяв скальпель, Алан срезал крохотный кусочек кожи с кончика холодного носа Зенона. Поместив кожу в середину верхнего противня, он посмотрелся в зеркало, готовясь проделать то же самое с собой. О черт, на подбородке остались волосы и мед! Тупая задница! Алан тщательно вытер подбородок туалетной бумагой и смыл улики в унитаз. Затем поднес скальпель к своему носу и поместил кусочек ткани в нижний противень. Крохотный порез продолжал кровоточить, и пришлось провести почти полчаса, останавливая кровь и сильно тревожась, не разбрызгал ли он кровавые капли вокруг. Мысленно Алан прикладывал двойные усилия, проводя проверку на ошибки, чтобы не испортить дело. Так сложно оставаться аккуратным!

Когда завтра утром явится экономка, жилье Алана должно выглядеть девственно-чистым, словно египетский саркофаг. Имитация трупа будет скорбным «memento топ» одинокой жизни, пошедшей не так, а озадаченные отравители не рискнут вмешиваться. Человек, знающий слишком много, будет мертв, а значит, желаемое исполнится. После поверхностного дознания останки Тьюринга кремируют, и на этом гонения завершатся. Даже мать Алана поверит, что смерть сына произошла в результате несчастного случая, — она годами бранила его за небрежное отношение к химикатам в лаборатории.

По улице медленно проехала машина. Эти скоты гадают, что происходит, но не решаются ворваться в дом, чтобы об их вероломстве не узнали соседи! Дрожащими руками Алан плеснул себе шерри. Держись, старик! Дело нужно довести до конца!

Алан подтянул к себе табуретку и сел так, чтобы смотреть на открытую дверцу духовки. Кусочки кожи, будто пыхтящее тесто, поднимались с противней, круги клеток становились все шире по мере того, как разрастались соединительные ткани. Медленно проявились, приподнявшись, носы, затем губы, глазницы, лбы и подбородки. Дневной свет угасал, и Алан видел, как стареют лица — сверху Зенона, внизу его собственное. Они появились, как невинные младенцы, превратились в дерзких мальчишек, затем в прыщавых юнцов и наконец стали взрослыми мужчинами.

«Ах, пафос биологических нерушимых вычислений», — подумал Алан, выдавив кривую усмешку. Но претенциозное пустословие академии не помогло избавиться от боли. Дорогой Зенон мертв. Жизнь Алана, какой она была до сих пор, закончилась. Он всхлипнул…

На улице стало совсем темно. Алан вытащил противни из духовки и содрогнулся от чудовищности того, что сделал. Жуткие пустоглазые лица выглядели странно. Они походили на пустые корки воскресного пирога, ждущего начинку из мяса, почек, изюма с миндалем и сахаром, слив.

Из двух дряблых подбородков торчала щетина, образуя едва заметные бородки. Пора замедлять процесс — ему не нужны старческие морщины. Алан побрызгал живые лица раствором ингибитора, сведя клеточный рост до нормального уровня. Он отнес свое бородатое лицо в спальню и прижал его к трупу. Ткани схватились и немного проникли вглубь, что было очень хорошо. Алан пальцами разгладил места соединений у краев глаз и рта. По мере того как живое лицо впитывало в себя цианид из тканей трупа, его цвет блек. Несколько минут спустя лицо стало восковым, мертвым. Иллюзия была почти полной.

Алан мгновенно утратил самообладание и почувствовал приступ тошноты. Он ринулся в туалет, и его вырвало, хотя сегодня он почти ничего не ел, только дважды откусил от яблока. Наконец желудочные спазмы прекратились. Вернувшись в полноценный режим контроля над ошибками, Алан вспомнил, что нужно несколько раз вымыть руки, прежде чем протереть лицо. Затем он выпил две пинты воды из-под крана.

Алан взял бритву и тщательно сбрил бородку со своего мертвого лица в постели. Получилось быстрее, чем когда он брил в отеле Зенона. Стоять так, чтобы видеть лицо перевернутым, оказалось намного удобнее. Может, карьера брадобрея не так уж плоха? В любом случае ученым ему больше не быть. Стоит внести новый вклад — и приостановленные гонения возобновятся.

Алан еще раз навел чистоту и вернулся в кухню. Пора пробираться через темный сад с паспортом Зенона, ехать на велосипеде на станцию и садиться на поезд. Может, тайная полиция не проявит большого интереса к преследованию Зенона и они будут рады, что тот замаскировал их убийство под суицид? Чем меньше будет задаваться вопросов, тем лучше для всех.

Для надежности Тьюрингу придется бежать по непредсказуемому маршруту. Он доедет на поезде до Плимута и там сядет на паром до Сантандера, что на северном побережье Испании. Далее — поезд, идущий через всю Испанию на юг, в средиземноморский порт Тарифу, а оттуда еще на одном пароме в Танжер. Танжер — открытый город и международная зона. Там он сможет купить себе новый паспорт и будет жить, как ему нравится, — скромно. Может, научится играть на скрипке и прочитает «Илиаду» на греческом. Алан взглянул вниз, на вялое лицо Зенона, представляя себя греческим музыкантом.

«Если бы ты был мной, от А до Z, если бы я был тобой, от Z до А…»

Алан спохватился. Его мысль закручивалась петлями, избегая того, что необходимо сделать дальше. Пора!

Он соскреб свои черты и нацепил новое лицо.

перевод Е. Черниковой

Кит Робертс КАНУН РОЖДЕСТВА

1

Большой автомобиль медленно двигался, осторожно прокладывая себе путь среди узких улочек. Здесь, вдали от небольшого ярмарочного городка Уилтон, снег толстым пушистым одеялом укрывал землю. Деревья и кусты, чьи силуэты вырисовывались в свете фар, были покрыты тяжелыми снежными шапками. «Мерседес» немного качнуло из стороны в сторону. Мэнверинг услышал, как шофер чертыхнулся в сердцах, удерживая руль. Громкая связь была включена.

На специальном экране, встроенном в спинку сиденья, высвечивались данные о техническом состоянии автомобиля: давление масла, температура, обороты двигателя, скорость движения. Свет от экрана мягкими бликами отражался на лице его спутницы. Она беспокойно повела плечами; светлые пряди волос качнулись в такт ее движению. Он слегка развернулся в ее сторону.

На ней была изящная короткая клетчатая юбка, а на ногах — теплые сапоги. Ноги, приковывающие к себе взгляд, были превосходны.

Он щелкнул выключателем, и светящийся экран погас.

— Осталось недолго, — произнес он. Его мучил вопрос, знает ли она о том, что громкая связь включена? — В первый раз?

В темноте она едва заметно кивнула и сказала:

— Я была поражена.

Резиденция в Уилтоне протяженностью более пяти миль располагалась за городом, живописно окаймляя горную вершину. Автомобиль медленно двигался вдоль высоких стен, надежно скрывающих здания. Мэнверинг отметил, что со времени его последнего визита усилена охрана внешних стен резиденции: на определенном расстоянии друг от друга возвышаются смотровые башни, а сами стены сверху опутаны колючей проволокой.

У подъездных ворот возвышались два новых каменных охранных поста. Подъехав ближе, автомобиль остановился. Снегопад, стихший за время их поездки из Лондона, вновь разошелся; в свете фар было отчетливо видно, как огромные снежные хлопья кружат в воздухе. Ветер доносил ясно различимые отзвуки отдаваемых приказов.

Вперед выступил один из охранников и, склонившись, легко постучал по стеклу автомобиля. Мэнверинг нажал кнопку, стекло медленно поехало вниз. Он заметил специальную повязку на рукаве, с символикой ГФП, и расстегнутую кобуру с откинутым верхом.

— Добрый вечер, капитан, — произнес Мэнверинг.

— Добрый вечер, господин. Ваш паспорт.

Холодный порывистый ветер дул в лицо Мэнверингу.

Он протянул охраннику удостоверение личности и специальный допуск секретности.

— Ричард Мэнверинг. Правая рука полномочного посланника. Госпожа Хантер, из моего отдела, — произнес он.

Охранник приблизил фонарь к документам, на мгновение ослепив Мэнверинга ярким светом, после чего переместил его в сторону, внимательно изучая девушку. Она сидела, напряженно выпрямив спину и устремив взгляд вперед. Позади начальника охраны Мэнверинг заметил еще двух солдат в стальных касках, крепко сжимавших в руках оружие. Впереди непрерывно щелкали дворники.

Охранник отступил назад и сказал:

— На этой неделе истекает срок действия вашего паспорта. Переоформите документы.

— Премного благодарен, капитан, — ответил Мэнверинг. — Веселого Рождества!

Офицер сдержанно кивнул, доставая прикрепленную на поясе рацию. Мгновение — и ворота медленно распахнулись. Автомобиль двинулся вперед.

— Ублюдок… — пробормотал Мэнверинг.

— Здесь всегда так? — спросила она.

— Повсюду усилены меры безопасности, — ответил он.

Она накинула пальто на плечи и добавила:

— Честно говоря, меня это немного пугает.

— Просто министр заботится о своих гостях.

Резиденция Уилтон, расположенная в низовье гористой местности, была окружена со всех сторон высокими деревьями. Автомобиль осторожно двигался вперед, преодолевая крутые повороты дороги. Движение затрудняли едва видимые в темноте, низко нависающие ветви деревьев. Ветер стонал, проносясь над плотно закрытым люком. Казалось, что автомобиль устремляется в непроглядную тьму туннеля, полного кружащихся снежных хлопьев. Она вздрогнула.

— Скоро будем на месте, — произнес он.

В свете фар виднелись бескрайние снежные просторы. Только почти полностью занесенные снегом столбы указывали правильный путь. Еще один крутой поворот — и впереди показался дом. Свет фар скользнул по фасаду здания, выхватывая из темноты возвышающиеся зубчатые башни и отражаясь в бесчисленных окнах. Едва ли кто-то из непосвященных, любуясь на искусно выложенные из старого камня стены здания, мог предположить, что его остов отлит из железобетона. Автомобиль повернул направо, с хрустом проехал по посыпанной гравием дорожке и остановился. Экран, встроенный в спинку сиденья, замерцал и вспыхнул неоновым светом.

— Спасибо, Ганс. Отличная поездка, — сказал Мэнверинг.

— Благодарю, сэр, — ответил Ганс.

Девушка тряхнула волосами, свободно ниспадавшими на плечи, и подняла свою сумочку. Открывая ей дверцу машины, он спросил:

— Все хорошо, Диана?

Она пожала плечами и ответила:

— Да. Иногда мне в голову приходят глупые мысли. — И, на мгновение сжав его руку, добавила: — Я рада, что ты здесь. Мне будет на кого положиться.


Мэнверинг откинулся на кровати и устремил взгляд на потолок. Внутри, как и снаружи, резиденция Уилтон являла собой торжество искусства над природой. Здесь, в тюдоровском крыле, где разместилось большинство гостей, стены и потолки были отделаны фактурной штукатуркой в обрамлении тяжелых дубовых балок. Он повернул голову в сторону. В углу комнаты возвышался камин, отделанный желтым камнем; на каминной полке виднелся искусно вырезанный знак свастики, по обеим сторонам которого располагались лев и орел — символы Двух Империй. За кованой решеткой разгорался огонь; бревна весело потрескивали в камине, отбрасывая на потолок отсветы затейливых орнаментов, по комнате волнами расходилось тепло. На книжной полке, закрепленной рядом с кроватью, теснились обязательные для прочтения книги: официальная биография вождя, «Взлет Третьего рейха» У. Ширера, монументальное произведение Каммингса «Черчилль: испытание падением». Было несколько романов К. Бучана, произведения Р. Киплинга, У. Шекспира и Полное собрание сочинений О. Уайльда. На прикроватном столике возвышалась кипа журналов: «Connoisseur», «The Field», «Der Spiegel», «Paris Match». В комнате также был умывальник, рядом с которым на вешалке висели темно-синие полотенца. В углу — двери, ведущие в ванную и гардеробную, где слуга уже успел аккуратно развесить его одежду.

Он погасил окурок сигареты и тут же прикурил новую. Сел на кровать и плеснул в стакан немного виски. С улицы доносились обрывки фраз и вспышки смеха. Он услышал звуки пистолетных выстрелов и грохот автоматов. Мэнверинг медленно подошел к окну и поднял шторы. Шел снег, белоснежные хлопья, неторопливо кружась, покидали бескрайние просторы черного неба, но ямы для сжигания, расположенные около главного здания, были ярко освещены. Он замер, наблюдая в окно, как несколько человек двинулись вперед, сбиваясь в кучу, после чего опустил шторы. Шагнул к камину и, сгорбившись, сел в кресло, устремляя взор на пылающие языки пламени. Мэнверинг вспомнил поездку через Лондон: безвольно повисшие и трепещущие на ветру флаги Уайтхолла; медленное, прерывистое движение транспорта по дорогам; легкие танки, выстроенные вдоль внешней стороны парка Святого Джеймса. Дорога из Кенсингтона переполнена, крики толпы и несмолкающие гудки автомобилей; обширный фасад Харродса казался грозным и зловещим на фоне мрачного черного неба. Мэнверинг нахмурился, вспомнив телефонный звонок, поступивший до его отъезда из министерства.

Его имя было Косович. Он представлял «Time International», по крайней мере так заявил. Мэнверинг дважды отказывался с ним беседовать, но Косович оказался очень настойчив. Наконец Мэнверинг отдал распоряжение секретарю соединить его с репортером.

В речи Косовича явственно слышался американский акцент.

— Мистер Мэнверинг, — начал репортер, — мне бы хотелось лично пообщаться с вашим министром и взять у него интервью.

— Боюсь, это совершенно невозможно. Хочу заметить, что наша с вами беседа тоже не должна была состояться.

— Как мне следует вас понимать, сэр? Это предупреждение или угроза?

Аккуратно подбирая слова, Мэнверинг произнес:

— Вы меня неправильно поняли. Я только хотел отметить, что существуют более правильные пути получения информации.

— Да, — согласился Косович. — Мистер Мэнверинг, насколько правдивы слухи о том, что Инициативные группы будут переброшены в Москву?

— Заместитель фюрера Гесс сделал заявление относительно данной ситуации. Я думаю, вы уже ознакомились с его копией.

В телефонной трубке раздался голос Косовича:

— Да, копия документа у меня перед глазами. Мистер Мэнверинг, чего вы хотите добиться? Еще одной Варшавы?

Помедлив, Мэнверинг ответил:

— Боюсь, я не могу прокомментировать данную ситуацию, господин Косович. Заместитель фюрера выступил против применения военной силы. Военные группы были приведены в состояние боевой готовности. На данный момент это все. Они выступят только в случае необходимости рассредоточения солдат. Пока такой необходимости не возникло.

Косович попытался зайти с другой стороны:

— Вы упомянули в разговоре заместителя фюрера, сэр. Мне стало известно о второй попытке бомбардировок два дня назад. Как вы можете это прокомментировать?

Мэнверинг стиснул телефонную трубку.

— Боюсь, вы дезинформированы, — медленно произнес он. — Нам ничего не известно об этом инциденте.

Некоторое время из трубки не доносилось ни звука, после чего Косович задал следующий вопрос:

— Можно ли считать ваше заявление официальным?

— Наш разговор не является официальной беседой. В любом случае я не уполномочен делать заявления.

— Да, иные пути получения информации действительно существуют. Мистер Мэнверинг, спасибо за то, что уделили мне время.

— До свидания, — ответил Мэнверинг, положил трубку на рычаг и медленно сел, не отрывая взгляда от телефона.

За окнами министерства шел снег, порывы ветры подхватывали белые хлопья и кружили их в диком танце, увлекая в темноту ночи. Мэнверинг поднес к губам чашку и понял, что чай совершенно остыл.

В камине потрескивали дрова, языки пламени лизали сухое дерево. Он налил себе еще немного виски и вернулся на место. Перед отъездом в Уилтон он обедал с Уинсби-Уокером. Этот человек занимался сбором разнообразной информации, но он ничего не мог сказать о корреспонденте по имени Косович. Мэнверинг подумал: «Мне следовало бы узнать о нем через службу безопасности». Но тогда служба безопасности начнет проверять и его самого.

Он взглянул на часы. На улице стало гораздо тише. Мэнверинг усилием воли заставил себе подумать о другом. Однако новые мысли тоже не принесли желанного успокоения. Прошлое Рождество он провел с матерью, но больше этого никогда не будет. Он припомнил другие праздники Рождества — те, что были много лет назад. Несмышленому ребенку это время казалось нескончаемым весельем со множеством игрушек и сладостей. Он, словно наяву, ощутил запах сосны, коснулся шероховатой поверхности веток, увидел в полумраке свет, льющийся от расставленных по комнате свечей. Вспомнил книги, которые читал при свете фонаря, и твердые углы набитой наволочки, лежавшей на кровати в ногах. Тогда он был абсолютно счастлив. Не сразу, а намного позднее пришло осознание того, что чего-то не хватает. А вместе с ним и одиночество. Мелькнула мысль: «Она хотела видеть меня устроенным в жизни и уверенным в завтрашнем дне. А это не так уж и много».

От виски он становился слишком сентиментальным. Осушив стакан, Мэнверинг прошел в ванную комнату, разделся и встал под душ в надежде, что бодрящие струи воды унесут прочь усталость и сомнения. Тщательно вытираясь махровым полотенцем, он подумал: «Ричард Мэнверинг, личный помощник министра Великобритании». А вслух произнес:

— Кто-то должен помнить о возмездии.

Одевшись, он нанес на лицо пену и начал бриться. В голове теснились мысли: «Иногда бывает, что в тридцать пять приходит осознание, что ровно половина жизненного пути осталась позади». Он припомнил далекие дни, проведенные с Дианой, когда на короткий миг ему показалось, что между ними возникло что-то необъяснимо-волшебное. Теперь между ними уже ничего не могло быть. Из-за Джеймса. Конечно, Джеймс был всегда.

Мэнверинг аккуратно вытер лицо полотенцем и нанес лосьон после бритья. Все это он делал механически; мысли, неподвластные силе разума, ускользали прочь и вновь возвращались к тому злополучному телефонному звонку. Одно было совершенно ясно: где-то произошла утечка информации. Кто-то каким-то образом сумел обеспечить Косовича засекреченными данными, очень важной и хорошо охраняемой информацией. По-видимому, этот же человек предоставил данные о проводимых ранее операциях. Мэнверинг нахмурился, пытаясь не упустить суть проблемы. Одна-единственная страна противостояла Двум Империям невероятно огромными скрытыми силами. В эту страну переместился центр семитского национализма. И Косович был американцем.

Он подумал: «Свобода, сво-о-обода. Иудейская демократия». Вновь нахмурившись, он в раздумье потер лоб рукой.

Предупреждение поступило с Фронта Свободы. Пусть и косвенно, но связались именно с ним. Теперь он стал соучастником. Эта мысль, еще не до конца сформированная и непроизнесенная, на протяжении всего дня не давала ему покоя, медленно ворочаясь в закоулках сознания.

Мэнверинг безуспешно пытался понять, что им от него может быть нужно. Были пущены слухи, опасные слухи, — о происхождении никогда не станет известно. Или возможность узнать появится в самом конце, когда уже будет сделано все, что от него требовалось. Неведомые враги были неутомимы, беспощадны и коварны. Он не поспешил в службу безопасности с криками о помощи при первых намеках на опасность, но это обязательно было бы учтено. Каждый шаг в сторону и попытка обмануть брались на заметку.

Каждое подергивание наживки на крючке…

Он что-то проворчал едва слышно, разозлившись на самого себя. В основе их уверенности и силы — его страх. Застегивая рубашку, он вспомнил охранников у ворот, колючую проволоку, пущенную поверх заграждения, охранные посты. Не так много на свете подобных мест, но здесь с ним точно не могло случиться ничего непредвиденного. На несколько дней можно было забыть обо всем, что произошло. Вслух Мэнверинг произнес: «Так или иначе, моя значимость преувеличена. Я не настолько важен для них». На душе у него стало немного спокойнее.

Мэнверинг выключил свет и вернулся в комнату, дверь в ванную бесшумно закрылась за ним. Он подошел к кровати и замер, внимательно изучая книжную полку. Между томами Ширера и Черчилля появилась третья, тоненькая книга. Он осторожно прикоснулся к корешку книги, взял ее с полки, прочитал имя автора — Гесслер — и название — «На пути к гуманизму». Чуть ниже названия, словно часть лотарингского креста, были изображены сплетенные буквы «ФС» — Фронт Свободы.

Десять минут назад книги здесь не было.

Мэнверинг распахнул дверь настежь — в коридоре было пусто. Откуда-то издалека, видимо из отдаленных комнат большого дома, доносилась музыка, Тиль Уленшпигель. Больше никаких посторонних звуков поблизости. Он захлопнул дверь и дважды повернул в замке ключ. Вернулся к книжной полке и заметил, что дверца шкафа слегка приоткрыта.

Его портфель по-прежнему лежал на прикроватном столике. Мэнверинг подошел к нему и достал свой люгер. Ощутив тяжесть оружия в руке, он немного успокоился и почувствовал себя увереннее. Вставил обойму на место, снял пистолет с предохранителя и взвел курок. Медленно приблизившись к шкафу, он со всей силы распахнул дверцу ногой.

Внутри было пусто.

Шумно выдохнув, он нажал кнопку, достал обойму с патронами и положил пистолет на кровать. И вновь пристально посмотрел на книжную полку. «Должно быть, я ошибся», — подумал он.

Мэнверинг осторожно взял книгу с полки. С момента выхода первой публикации Гесслер был запрещен во всех областях Двух Империй. Мэнверинг никогда не видел даже копию книги. Он присел на край кровати и открыл наугад первую попавшуюся страницу.

«Доктрина об арийских сопрародителях, которую так яростно поддержали представители среднего класса Великобритании, в основе своей имела поверхностную доказательную базу, объединившую множество теорий и в конечном счете отсылающую нас к Розенбергу. В каком-то смысле ответ был дан Черчиллем, но Чемберлен и страна обратились к Гесс…»

«Кёльнское соглашение, согласно которому на первый взгляд евреям, проживающим в Великобритании, обещают обеспечить полную безопасность, на самом деле представляет собой негласное разрешение кампаний запугивания и вымогательства, подобных тем, что уже были предприняты ранее, в особенности королем Джоном. Сравнение довольно неуместно; представителям английской буржуазии, стремящимся дать происходящему разумное объяснение, открылось много неоспоримых прецедентов. Истинным Знамением Времени был всплеск интереса к романам сэра Вальтера Скотта. К 1942 году предмет был изучен с обеих сторон, и звезда Давида стала привычным зрелищем на улицах большинства британских городов».

На мгновение раздался протяжный стон ветра, в оконных рамах задрожали стекла. Мэнверинг оглянулся, память услужливо вернула загнанную в дальний угол мысль о крючке. Он пролистал несколько страниц.

«В 1940 году экспедиционные войска Великобритании были уничтожены, ее союзники остались в стороне или были повержены, остров действительно остался один. Пролетариат, сбитый с толку плохим руководством, ослабленный всепоглощающей депрессией, фактически остался без права голоса. Представители аристократии, подобно прусским юнкерам, могущественным аристократам-землевладельцам, сдержанно приняли то, на что больше нельзя было не обращать внимания; тогда, как после путча в Уайтхолле, кабинет министров был низведен до статуса Исполнительного совета…»

Стук в дверь заставил его почувствовать непреодолимое чувство вины от содеянного. Отбросив книгу далеко в сторону, он спросил:

— Кто там?

— Ричард, это я. Разве ты еще не готов? — ответил голос из-за двери.

— Минутку, — произнес он.

Еще раз взглянув на книгу, он поставил ее назад, на книжную полку, и подумал: «Этого, по крайней мере, они не ожидают». Положил люгер снова в портфель и защелкнул его. Только после этого он подошел к двери.

На ней было черное кружевное платье. По обнаженным плечам струились пряди волос, расчесанных до блеска. Оцепенев, он несколько мгновений смотрел на нее, пока не произнес:

— Проходи, пожалуйста.

— Порой у меня возникают сомнения… У тебя все хорошо?

— Да, конечно.

— Ты смотришь так, словно увидел призрака.

Он улыбнулся и сказал:

— Ты застала меня врасплох. Арийки очень симпатичны.

Она усмехнулась в ответ:

— Ты должен знать, что во мне течет ирландская, английская и скандинавская кровь.

— Это не важно.

— Порой я тоже так думаю.

— Что-нибудь выпьешь?

— Немного. Иначе мы опоздаем.

— Сегодня не официальная встреча, — сказал он и отвернулся, пытаясь справиться с галстуком.

Она не спеша потягивала свой напиток, носком туфельки чертя на ковре замысловатые узоры.

— Полагаю, ты много раз был на подобных приемах? — спросила Диана.

— Пару раз, не более.

— Ричард, они…

— Что — они?

— Я не знаю. Ты не можешь не видеть очевидного.

— Все будет в порядке, — ответил он. — Все эти приемы похожи друг на друга.

— С тобой действительно все в порядке?

— Абсолютно.

— Какие вы все-таки неловкие! Позволь мне, — сказала она и легко справилась с непокорным галстуком, завязав аккуратный узел. Ее взгляд на мгновение остановился на его лице — внимательный и изучающий. — Вот так. Думаю, просто необходимо, чтобы кто-нибудь о тебе заботился, — сказала она.

— Как Джеймс? — осторожно спросил он.

Она долго не отводила пристального взгляда и наконец произнесла:

— Не знаю. Он сейчас в Найроби. Мы не виделись несколько месяцев.

— Как ни странно, но я немного нервничаю.

— Почему?

— Сегодня я сопровождаю очаровательную блондинку.

Она запрокинула голову и весело рассмеялась:

— Тогда тебе просто необходимо выпить.

Он налил себе виски и поднял стакан:

— Будем здоровы!

Теперь ему казалось, будто книга прожигает насквозь его спину.

— Хочу заметить, что ты выглядишь уверенным в себе.

Он задумался: «Этой ночью все встанет на свои места. Не могу подобрать слово». И он вспомнил о Тиле Уленшпигеле.

— Честно говоря, нам лучше спуститься, — произнесла она.

В Главном зале мерцали огни, отражаясь от гладкого полированного пола и настенных панелей, обитых темной тканью. В ближнем углу комнаты возвышался невероятных размеров натопленный камин. Немного в стороне, под балконом для музыкантов, длинными рядами тянулись накрытые столы. Официальный был прием или нет, но на столах сверкали бокалы и столовое серебро. Горели свечи, возвышаясь в центре венков из пушистых темно-зеленых ветвей. Рядом с каждым местом лежала скрученная темно-красная льняная салфетка.

В центре зала, касаясь верхушкой кессона — искусно декорированного углубления в потолке, — возвышалась восхитительная рождественская ель. Ее ветви были украшены яблоками, корзинками со сладостями, красными бумажными розами, а у подножия громоздились коробки с подарками в ярко-полосатой оберточной бумаге. Вокруг ели, разделившись на небольшие группы, стояли люди, весело смеялись и разговаривали. Ричард увидел Мюллера, министра обороны. Его спутницей сегодня была поразительной красоты блондинка. Около них стоял высокий человек с моноклем, отвечающий за безопасность. В стороне расположилась группа офицеров ГСП в темных аккуратных костюмах; за ними были видны человек шесть связных. Мэнверинг заметил Ганса, который стоял, склонив голову набок, и согласно кивал в такт словам собеседника, улыбаясь каким-то его репликам, и подумал, как уже бывало раньше, что шофер похож на большого породистого быка.

Диана остановилась в дверях и взяла Мэнверинга под руку. Но министр уже заметил их появление и, пробираясь через толпу, направился к ним с бокалом в руке. На нем были черные узкие брюки и темно-синий джемпер. Выглядел он счастливым и расслабленным.

— Ричард, — обратился он к вновь пришедшим, — и моя дорогая мисс Хантер, мы уже и не надеялись увидеть вас. В конце концов, Ганс Трапп среди нас. А пока угощайтесь, выпейте чего-нибудь. И проходите-проходите, пожалуйста, присоединяйтесь к моим друзьям. Вот сюда, здесь теплее.

— Кто такой Ганс Трапп? — спросила девушка.

— Скоро ты обо всем узнаешь, — ответил Мэнверинг.

Прошло немного времени, и министр объявил:

— Дамы и господа, прошу всех садиться за столы.

Еда и вино были превосходными. К тому моменту, как подали бренди, Ричард почувствовал, что общается легко и непринужденно, а воспоминания о книге Гесслера надежно спрятаны в самых дальних уголках памяти. Традиционные тосты — за короля и за фюрера, за провинции, за Две Империи — были уже подняты. Министр хлопнул в ладоши, призывая всех к тишине.

— Друзья мои, — начал он, — сегодняшний вечер, — особенное время, когда мы можем открыто общаться со всеми. Сегодня сочельник, канун Рождества. Осмелюсь предположить, что этот вечер очень много значит для большинства из нас. Но не будем забывать, что прежде всего дети считают эту ночь волшебной. Ваши дети, которые пришли сюда с вами, чтобы принять участие во встрече совершенно особого Рождества. Он замолчал. — Их уже позвали из рождественского вертепа, — продолжил он, — и вскоре они будут среди нас. Позвольте мне показать вам их.

Он кивнул; после чего слуги вывезли вперед большой и богато украшенный короб. Отдернули в сторону занавес, и притихшие гости увидели серую гладь огромного телевизионного экрана. В тот же момент яркие лампы, освещавшие зал, начали постепенно тускнеть. Диана повернула к Мэнверингу нахмуренное лицо; он нежно коснулся ее руки и покачал головой.

Главный зал почти полностью погрузился во тьму, освещаемый только приглушенным светом, исходящим от камина. Свечи незаметно угасали, окруженные зеленью венков; пламя отбрасывало на стены причудливые тени. В наступившей тишине гул ветра, кружившего вокруг главного здания, слышался еще более отчетливо. Теперь уже огни были погашены во всем доме.

— Некоторые из вас, — сказал министр, — оказались здесь впервые. Я объясню вам, что сейчас произойдет. Накануне Рождества все домовые и призраки выходят из своих укрытий. Демон Ганс Трапп покидает свое пристанище и может находиться повсюду. Его лицо черно и ужасно. Он закутан в медвежьи шкуры. Против него выступает Посланец Света, Дух Рождества. Кто-то называет ее королевой Люсией, кто-то — Младенцем Христом. А теперь посмотрите сюда.

Экран засветился.

Она медленно двигалась вперед, словно лунатик, — стройная и одетая в белое одеяние. Пепельные волосы рассыпались по плечам, на голове сверкала диадема из горящих тонких свечей. Позади нее шли Звездные Мальчики с волшебными палочками в руках, одетые в блестящие, переливающиеся одежды, а за ними двигалась небольшая группа детей самых разных возрастов — от малышей до девятидесятилетних. Они крепко держали друг друга за руки и нерешительно двигались вперед, стараясь ставить ноги в одну линию, подобно кошкам, и временами бросали испуганные взгляды по сторонам, рассматривая причудливые тени на стенах, отбрасываемые пламенем свечей.

— Они находятся в кромешной темноте и в томительном ожидании, — едва слышно произнес министр. — Няни оставили их одних. Даже если они будут кричать, их никто не услышит, поэтому они хранят молчание. И она зовет их к себе одного за другим. Они видят ее нежное сияние, льющееся из-под двери, должны подняться и последовать за ней. Здесь, где мы сидим, тепло и безопасно. Под елью их ждут подарки; чтобы добраться до них, детям нужно всего лишь преодолеть толщу темноты, окутывающую их.

Ракурс изображения изменился. Теперь они смотрели на процессию как бы сверху. Королева Люсия твердо ступала вперед. Тени, отбрасываемые пламенем свечей в ее диадеме, плясали по стенам, мерцая и отражаясь на гладких панелях.

— Сейчас они находятся в Длинной галерее, — сказал министр. — Практически над нами. Они не должны спотыкаться и останавливаться, им ни в коем случае нельзя оглядываться назад. Где-то поблизости скрывается Ганс Трапп. И только Младенец Христос может защитить их от Ганса. Посмотрите, как тесно они столпились позади нее в ореоле света!

Внезапно раздался громкий плач, подобный волчьему вою. Казалось, звук идет от светящегося экрана, но вместе с тем будто эхом отражается от стен Главного зала. Младенец Христос повернулся к детям, простирая руки вверх; единый крик распался на множество разноголосых всхлипов, переходя в невнятное бормотание, и вскоре стих. Вместо этого издалека послышались тяжелые равномерные удары, напоминающие бой барабанов.

Диана отрывисто произнесла:

— Мне кажется, в этом нет ничего веселого и забавного.

Мэнверинг ответил:

— И не должно быть. Ш-ш-ш…

Министр спокойно объяснил:

— Арийские дети с самых ранних лет должны познать темноту, которая их окружает, научиться бояться и преодолевать свой страх. Они должны научиться быть сильными — слабые духом не смогли бы выстроить Две Империи, просто не выстояли бы. Здесь нет места слабости! Ваши дети это уже поняли. Дом невероятно большой и полностью погружен во тьму. Но дети преодолеют все трудности и выйдут к свету. Они добьются успеха и станут победителями, как это когда-то произошло с Двумя Империями. По неотъемлемому праву рождения.

Ракурс изображения вновь изменился, и зрители увидели широкую лестницу. Появились идущие в первых рядах небольшой процессии, и колонна начала свой медленный спуск.

— А где наш друг Ганс? — произнес министр. — Ах…

Диана судорожно вцепилась в руку Мэнверинга. На большом экране появилось ужасающее черное лицо; чудище зарычало, пытаясь схватить камеру, но вдруг резко развернулось и огромными прыжками бросилось в сторону лестницы.

Дети пронзительно закричали, сбиваясь в кучу; на лестнице творилось что-то невообразимое, воздух наполнился диким шумом и грохотом. Страшные фигуры скакали и прыгали вокруг детей, протягивая к ним руки и пытаясь схватить. Они пробирались в толпу ребятишек, разъединяя их на группки. Мэнверинг видел: дети настолько растеряны и напуганы, что не знают, что делать дальше. Крики и плач достигли накала, когда вдруг Младенец Христос повернулся к детям и вновь простер руки к небу. Гоблины и прочие чудовища отступили в тень, рыча и скалясь, а процессия медленно продолжила свой путь.

Министр сказал:

— Они уже почти пришли. Это замечательные дети, достойные своей расы. Подготовьте рождественскую ель!

Слуги поспешили вперед с тонкими свечками в руках, чтобы зажечь праздничные огни. Рождественская ель выступила из мрака, озаренная светом, черно-зеленая и величественная. Мэнверинг впервые задумался, каким мрачным темным явлением она была, несмотря на то что сверкала и переливалась сотнями огоньков.

Массивные двери в дальнем конце зала распахнулись, и в комнату неудержимым потоком ворвалась толпа детей. Заплаканные и всхлипывающие, многие потирающие ушибленные коленки, все они, прежде чем ринуться к рождественской елке, остановились и поклонились в знак благодарности удивительному человеку, который провел их через тьму к свету. Когда сняли сверкающую корону и погасили венчавшие ее тонкие свечи, королева Люсия превратилась в обыкновенную маленькую девочку, такую же как и остальные дети, — худенькую, босую, в легком белом платье.

Министр поднялся с места, довольно усмехаясь.

— А теперь, — сказал он, — музыка и всем еще немного вина. Ганс Трапп мертв. Друзья мои и, конечно же, дети, веселого Рождества!

— Прошу меня извинить, — сказала Диана.

Мэнверинг развернулся к ней:

— Все в порядке?

— Да, просто мне хотелось бы развеяться после увиденного.

Он провожал ее заинтересованным взглядом, пока она не скрылась из глаз.

Заговорил министр, взяв его под руку:

— Превосходно, Ричард. Все идет просто замечательно, вы согласны?

— Да, сэр, все прекрасно, — ответил Ричард.

— Так-так. Хайди, Эрна и… Фредерик. Ты ведь Фредерик? Что там у вас? О, превосходно…

Он отвел Мэнверинга в сторону, по-прежнему крепко держа его за локоть. Со всех сторон раздавались радостные возгласы и детские крики: кто-то нашел сани, спрятанные за елью. Наконец министр обратился к нему:

— Посмотрите на них, Ричард. Какие они сейчас счастливые! Я хотел бы, чтобы у меня были дети… мои собственные дети. Иногда мне кажется, я отдал слишком много… Но надежда все еще есть. Я моложе вас, Ричард, вы это понимаете? Вот оно — время молодости!

— Я желаю вам всего самого наилучшего, — ответил Мэнверинг.

— Ричард, вам следует научиться хотя бы иногда отступать от правил. Отдохните немного, вы придаете слишком много значения званиям и высоким должностям. Вы мой друг. Я доверяю вам и ценю вас превыше всех. Понимаете? Сможете ли вы оправдать мои ожидания?

— Спасибо, сэр, — ответил Ричард. — Я все сделаю.

Казалось, министра переполняло всеобъемлющее чувство радости, скрыть которое ему никак не удавалось. Он обратился к Мэнверингу:

— Ричард, пойдемте со мной. Всего на несколько минут! У меня есть для вас особый подарок. Обещаю не отрывать надолго от рождественского праздника.

Движимый любопытством, Мэнверинг последовал за ним. Министр нырнул в ближайший дверной проем, повернул направо, затем налево, после чего спустился по узкому лестничному пролету. Внизу путь им преградила массивная стальная дверь. Министр приложил ладонь к сенсорному экрану, раздался глухой щелчок, послышался скрежет механизмов, и дверь распахнулась. За ней виднелся еще один лестничный пролет, освещенный единственной лампой-прожектором. Прохладный воздух дул снизу вверх. В состоянии, близком к шоковому, Мэнверинг понял, что они оказались в одном из помещений системы бункеров, сетью опутавшей подземелье замка Уилтон.

Министр, поспешно двигаясь вперед, уже прикладывал руку к сенсорному экрану, открывая следующую дверь.

— Игрушки, Ричард, — произнес он. — Все это игрушки. Но они доставляют мне несказанное удовольствие. — Заметив выражение лица Мэнверинга, он добавил: — Успокойтесь, Ричард. Вы нервничаете больше, чем дети, напуганные бедным старым Гансом!

За дверью было темно. В помещении витал тяжелый сладковатый запах, природу которого Мэнверинг никак не мог определить. Его спутник мягко, но настойчиво подталкивал его вперед. Мэнверинг отступил назад, не желая двигаться дальше в темноту. Тогда министр протянул руку и щелкнул выключателем на стене, и в ту же секунду яркий свет, нестерпимо резанув глаза, вырвал помещение из мрака тьмы. Мэнверинг отметил, что оно оказалось очень просторным, с низкими бетонными потолками и стенами. Вдоль одной из них стоял «мерседес», чистый и сверкающий, а за ним виднелся личный «порш» министра. Мэнверинг заметил пару автомобилей — «фольксваген» и «форд». В дальнем углу, словно призрачное видение, сверкал белый «Ламборджини». Подземный гараж.

— Я сам высчитал кратчайший путь сюда, — сказал министр. Он подошел к «ламборджини» и медленно провел рукой по низкому широкому капоту. — Посмотрите на нее, Ричард. Можете сесть, — продолжил министр. — Разве она не красавица? Разве она не прекрасна?

— Да, безусловно, — ответил Мэнверинг.

— Она вам нравится?

Мэнверинг улыбнулся в ответ:

— Очень, сэр. А кому бы она не понравилась?

— Превосходно, — ответил министр. — Я очень рад. Ричард, я хочу сделать вам подарок. Теперь она ваша. Наслаждайтесь!

Мэнверинг в изумлении смотрел на министра. Тот снова заговорил:

— Ну же, Ричард! Не смотрите на меня так, словно увидели что-то невероятное. Это вам — документы, ключи. Все формальности соблюдены. — Смеясь, он схватил Мэнверинга за плечи и развернул его к машине. — Вы прекрасно работали на меня. Две Империи никого не забывают — ни хороших друзей, ни тех, кто им верно служит.

— Я глубоко вам признателен, сэр.

— Не надо этих слов. Меньше официоза, Ричард.

— Сэр?

Министр продолжал:

— Оставайтесь рядом со мной, Ричард. Оставайтесь рядом… Там, наверху, они не понимают. Но мы ведь понимаем… а? Сейчас трудные времена, и мы должны быть вместе, всегда рядом — Королевство и Рейх. По отдельности… нас могут уничтожить. — Он отвернулся, положил сжатые в кулаки руки на крышу автомобиля и вновь заговорил: — Дело в чем… Евреи, американцы… капитализм — все они должны быть скованы страхом. Разделенная Империя ни для кого не опасна. Ее ждет упадок!

— Я сделаю все, что от меня зависит, сэр. Мы все будет стараться, — ответил Мэнверинг.

— Я знаю, знаю, — пробормотал министр. — Но, Ричард, сегодня днем… я упражнялся в фехтовании на мечах. Ничтожные короткие мечи!

Мэнверинг задумался: «Я знаю, чем он удерживает меня. Как будто вижу этот механизм. Но мне не следует тешить себя мыслями, будто мне известна правда».

Министр запрокинул голову, словно пронзенный нестерпимой болью, и продолжил:

— Применение силы всегда можно оправдать. Так должно быть. Но Гесс…

Мэнверинг медленно произнес:

— Мы уже пытались ранее, сэр…

Министр с размаху ударил кулаком по крыше автомобиля, прерывая собеседника:

— Ричард, разве ты не видишь? Это не мы! Не в этот раз. Были задействованы его собственные люди… Бауман, фон Таден… Большего я не могу сказать. Сам он старый человек, у него нет прежнего веса и значимости. Эта идея, которую они хотят воплотить, — идея Гесса. Понимаешь? Это — жизненное пространство. Опять… Половины мира недостаточно. — Министр выпрямился. — Червь в яблоке вгрызается все глубже… — продолжил он. — Но через нас осуществляется связь, мы посредники. Наша роль велика. Ричард, будь моими глазами и ушами.

Мэнверинг хранил молчание, думая о книге, появившейся в его комнате. Министр снова сжал его руку в своих.

— Призраки, Ричард, — сказал он. — Еще никогда они не были так близко. Мы можем научить наших детей бояться темноты. Но… не в наше время. Не для нас. Есть жизнь, и есть надежда. Мы можем сделать так много…

Мэнверинг подумал: «Кажется, я выпил слишком много вина… какое странное состояние…» Словно огромной волной, его захлестнули уныние и безразличие. Он безропотно последовал за министром обратно в зал, через мрачные помещения бункера — туда, где в камине полыхал огонь, а на ветвях ели сверкали огоньки свечей. Мэнверинг услышал детское пение, заглушаемое гулом ветра, и заметил, что дети уже качаются от усталости, почти засыпая на ходу. Казалось, сам дом, утомленный веселым праздником, отходит ко сну. Она, конечно, тоже ушла. Он сидел в углу, не спеша пил вино и, размышляя, наблюдал, как министр переходит от одной группы гостей к другой, еще раз поздравляя и прощаясь. Постепенно зал опустел, только слуги неслышно двигались по комнате, прибирая и наводя порядок.

Его внутреннее «я» наконец задремало и затихло, как это обычно бывает в конце долгого утомительного дня. Усталость снизошла, подобно благословению. Мэнверинг осторожно поднялся с кресла и направился к двери. «Мне не следовало оставаться здесь», — подумал он, прежде чем его сознание отключилось.

Мэнверинг достал из кармана ключ, вставил его в замочную скважину и дважды повернул. «Теперь она будет ждать, — подумал он. — Как все те письма, что так и не были написаны, как те телефонные звонки, что так и не раздались в тишине комнаты». Он распахнул дверь.

— Что тебя задержало? — спросила она.

Он шагнул в комнату и спокойно закрыл за собой дверь. В камине потрескивали поленья, языки пламени весело плясали, перескакивая с одного из них на другое; шторы на окнах были задернуты. Она сидела у камина, босая, все еще в черном вечернем платье. На ковре около нее стояли бокалы и пепельница, полная окурков. Горела одна лампа; в мягком отсвете глаза девушки казались большими и темными.

Мэнверинг скользнул взглядом по книжной полке. Книга Гесслера стояла на том месте, куда он ее поставил.

— Как ты вошла? — поинтересовался он.

Она тихо рассмеялась:

— Рядом с дверью висел запасной ключ. Я забрала его, разве ты не заметил?

Он шагнул к ней и внимательно посмотрел на нее сверху вниз. «Появился новый фрагмент загадки, — подумал он. — Их слишком много, и все так сложно».

— Ты сердишься? — спросила она.

— Нет, — ответил он.

Она похлопала рукой по ковру и нежно добавила:

— Пожалуйста, Ричард, не злись.

Он не спеша сел рядом, не отрывая взгляда от лица девушки.

— Что-нибудь выпьешь? — спросила она.

Мэнверинг молчал. Не дождавшись ответа, она наполнила бокалы и повторила:

— Где ты был все это время? Я думала, ты давно поднялся наверх, в комнату.

— Я разговаривал с министром, — ответил он.

Она медленно чертила указательным пальцем по ковру, повторяя замысловатые узоры. Ее густые волосы золотистого цвета волной упали на плечо, обнажая нежные изгибы шеи.

— Я сожалею о том, что произошло, — сказала она. — Я была глупа. И еще слегка напугана.

Мэнверинг неторопливо отпил из бокала. Он чувствовал себя уставшим и обессилевшим, подобно старому автомобилю. Адское мучение — вновь размышлять в это время ночи.

— Что ты здесь делала? — спросил он.

Она подняла на него глаза, взгляд прямой и открытый.

— Просто сидела, — ответила она. — Слушала завывания ветра.

— Наверное, было не очень весело?

Она медленно покачала головой, не отрывая взгляда от его лица.

— Ты меня совсем не знаешь, — тихо проговорила она.

Он снова молчал.

— Ты не веришь в меня, ведь так? — задала она вопрос.

Он подумал: «Тебя необходимо понять. По сравнению с другими ты совершенно иная. Я недооценивал себя». Но вслух произнес:

— Нет.

Она поставила свой бокал на ковер, улыбнулась и забрала его бокал. Наклонившись к нему, она нежно обвила рукой его шею.

— Я думала о тебе, — прошептала она. — Мне трудно было решиться…

Она поцеловала его, и он почувствовал, как ее язык нежно толкнулся вперед, приоткрывая его губы.

— Мм… — промурлыкала она и, слегка откинувшись назад, улыбнулась. — Ты не против?

— Нет.

Она сжала губами прядь волос, снова наклонилась и поцеловала его. Его тело незамедлительно отозвалось на ее прикосновения, он крепко обнял ее и прижал к себе.

— Ох уж это платье, только мешает, — пробормотала она и завела руки за спину, расстегивая молнию. Свободной волной ткань упала с плеч, обнажая тело девушки до талии. — Теперь все как в прошлый раз, — сказала она.

— Все никогда не повторяется в точности, — медленно ответил он.

Она перекатилась через его колени и улеглась, пристально вглядываясь ему в глаза.

— Я повернула время вспять, — прошептала она.

Позже, в полудреме, она пробормотала:

— Я была так глупа…

— О чем ты?

— Я была очень застенчива, вот и все, — объяснила она. — На самом деле я не хотела, чтобы ты уходил.

— А как же Джеймс? — спросил он.

— У него кто-то есть. Я не знала, от чего я отказывалась.

Он нежно гладил ее, проводя рукой по плавным изгибам тела. Прошлое и настоящее тесно переплелись в голове, сбивая с толку. Прижимая ее к себе, он по-прежнему видел, как она сидела на коленях, а отблески огня танцевали на ее обнаженном теле. Он потянулся к ней, и она вновь была готова ответить на его ласки и, притворно сопротивляясь и тихонько посмеиваясь, безоглядно отдавалась нахлынувшей страсти.

— Министр подарил мне «Ламборджини», — сказал он спустя какое-то время.

Она перекатилась на живот, положила подбородок на согнутые в локтях руки и посмотрела на него сквозь паутину спутанных волос, упавших на лицо.

— А сейчас в твоих руках оказалась блондинка, — сказала она. — Что будет с нами?

— Ни в то, ни в другое не могу до сих пор поверить, — ответил он.

— О Ричард! — воскликнула она, ударяя его в грудь кулачками. — Ты хочешь меня разозлить! Это уже произошло. Ты идиот, вот и все. С каждым такое может случиться. — Она снова начала чертить пальцем по ковру, повторяя узоры, и добавила чуть тише: — Надеюсь, что я забеременею, и тогда ты будешь должен на мне жениться.

Он прищурил глаза; вино с новой силой ударило ему в голову.

Она уткнулась носом ему в плечо.

— Однажды ты уже просил меня стать твоей женой. Повтори это снова, — попросила она.

— Не припоминаю.

— Ричард, прошу тебя, — прошептала она.

И он сдался:

— Диана, ты выйдешь за меня?

— Да, да, да! — воскликнула девушка.

После того как главные слова были произнесены, хотя и вряд ли могли стать реальностью, он вновь, охваченный страстью, любил ее, и этот раз стал самым прекрасным из всех — дурманящий и сладкий как мед. Он дотянулся и взял с кровати подушки и плед; они уютно устроились на полу, тесно прижавшись друг к другу, и в какой-то момент он осознал, что безостановочно говорит, что-то рассказывает, как будто они только что не занимались любовью, а просто гуляли по магазинам в Мальборо, сидели за чашечкой чая и наслаждались закатом в Уайтхорс-Хилле. Но главное — они были вместе, рядом. Она нежно коснулась рукой его губ, призывая к тишине, и, крепко обнимая друг друга, они уснули, улетая во сне туда, где золотом отливали шпили башен, трепетали на ветру и сверкали листья деревьев, мчались по дорогам белоснежные автомобили и раскаленный солнечный диск неистово полыхал, освещая новые миры.

Он проснулся, когда огонь в камине почти погас, нехотя сел, пытаясь прогнать остатки сна. Она внимательно смотрела на него. Он нежно провел рукой по ее шелковистым волосам и улыбнулся. Она легким движением поднялась с полу:

— Ричард, мне пора уходить.

— Еще не время.

— Уже середина ночи.

— Это не важно.

— Нет, важно. Он не должен знать.

— Кто?

— Ты прекрасно понимаешь кто, — ответила она. — И знаешь, зачем меня сюда пригласили.

— Он не такой, поверь мне!

Она вздрогнула.

— Ричард, прошу тебя! Мне не нужны лишние неприятности! — умоляюще воскликнула девушка, потом улыбнулась и добавила: — Это ненадолго, только до завтра, а оно наступит уже очень скоро.

Он неловко поднялся и прижал ее к себе, вбирая теплоту ее нежного стройного тела. Без туфель она была такая миниатюрная, что едва доставала плечом ему до подмышек.

Прекратив собираться, Диана оперлась рукой о стену и со смехом произнесла:

— У меня так кружится голова!

Чуть позже Мэнверинг сказал:

— Я провожу тебя до твоей комнаты.

— Не нужно. Все в порядке, — ответила она.

Ее волосы были гладко причесаны, в руках она держала сумочку и выглядела вновь так, будто собиралась на праздничный вечер. У двери она развернулась к нему и произнесла:

— Ричард, я люблю тебя… Правда!

Она быстро поцеловала его и исчезла в темноте коридора.

Он захлопнул дверь и повернул ключ в замке. Какое-то время он неподвижно стоял, задумчиво оглядывая комнату. Огонь в камине почти погас, прогоревшее полено с треском лопнуло, и вверх взметнулся сноп мелких светящихся искр. Он пошел к умывальнику, ополоснул лицо и руки. Постелил на кровать покрывало, аккуратно разложив подушки. Ее аромат все еще витал в воздухе, не отпуская его. Он помнил ее нежные прикосновения и слова, сказанные на прощание.

Мэнверинг подошел к окну и, распахнув шторы, открыл его настежь. Земля была устлана белоснежным пушистым ковром, то тут, то там возвышались снежные барханы. Далекие звезды мерцали в вышине, отражаясь, и снег переливался разноцветными искрами. Огромный дом погрузился в благостное ночное безмолвие. Он стоял у раскрытого окна, ощущая, как потоки холодного воздуха, врываясь в комнату, обдувают его морозной свежестью. И откуда-то издалека, нарушая совершенство ночной тишины, отчетливо доносился мелодичный напев — такой далекий, но дающий ощущение мира и покоя. Возможно, ветер принес его со стороны караульных помещений.

Ночь тиха, ночь свята,
Люди спят, даль чиста…

Мэнверинг подошел к кровати и откинул покрывало. Простыни были новые и даже немного похрустывали, источая нежный аромат свежести. Он улыбнулся и выключил светильник.

Лишь в пещере свеча горит,
Там святая чета не спит…

В одной из стен комнаты, скрытый от глаз за слоем штукатурки, тихонько зажужжал небольшой сложный механизм. Катушка золотых тонких проводков немного задрожала, но скрип растворенного окна стал единственной записью на пленке; пение, доносившееся издалека, было слишком слабым, чтобы активировать реле механизма. Микровыключатель беззвучно щелкнул, светящиеся проводки потускнели, и записывающее устройство отключилось. В камине угасали последние сполохи огня.

Мэнверинг откинулся на подушки и закрыл глаза.

Спи в райской тишине,
Спи в райской тишине…

2

Через открытое окно в комнату струился яркий солнечный свет.

Небо было высоким, чистым, ясного голубого цвета, словно бескрайний ледяной айсберг, искрящийся на солнце. Солнечные лучи отражались от заснеженной поверхности земли и рассыпались мириадами сверкающих бриллиантов. Холмы, леса, одинокие деревья — все, что возможно было охватить взглядом, чернело вдалеке, отчетливо выступая на белоснежном фоне. На крышах и карнизах возвышались трехдюймовые снежные гребни. В утренней тишине было слышно, как местами скрипел и падал снег, рассыпаясь в белую пыль.

Тени всадников скользят по снежному покрывалу, извиваясь и меняя очертания. Сказочная прелесть тихого утра разрушена. Подковы звенят на вычищенных дорожках внутреннего двора, или глухо стучат копыта, взрывая снег. Кажется, будто от холода замерз сам воздух, превратившись в прозрачный кристалл. Проходя сквозь него, все звуки ломаются и распадаются на части, подобно хрупкому стеклу.

— Доброе утро, Ганс…

— Проклятый холод!

— Главный охотник говорит, что это опасно!

— Не имеет значения. Мы поймаем зверя, не доезжая до леса!

Всадники стремительно проскакали вперед и скрылись под аркой. Лошади захрапели и сделали курбет, разом подняв передние ноги.

— Ставлю пятьдесят американских долларов!

— Согласен! Сегодняшний день обещает быть удачным!

Шум, нестройный гул голосов и топот, эхом отдающийся от каменных стен здания. Раскрасневшиеся лица, обостренное чувство восприятия происходящего. В эту раннюю пору во внутреннем дворе собралось несколько всадников. Около двери дома были установлены длинные скамьи. Слуги вынесли огромную чашу, над которой клубился пар. Собравшиеся подняли бокалы, раздались тосты, и звон стекла заглушил ответные слова и радостные возгласы.

— За Две Империи!

— За Охоту!

Теперь время двигалось, подобно потревоженной тяжелораненой дичи. Собаки бросились вперед. Вшестером они бежали рядом с охотником; поводки, надежно прикрепленные к массивным крепким ошейникам, натянулись до предела. Позади них теснятся всадники. Развевающиеся алые плащи трепещут на ветру на фоне кристально белого снега. Подъехали к дому, и офицеры их поприветствовали: рукопожатия, кивки. Ворота со скрипом раскрылись.

И на много миль вокруг стали с грохотом захлопываться двери и ставни окон, послышались скрежет и лязг запираемых засовов, дети попрятались в дальних комнатах домов. Деревенские улицы, запорошенные снегом, замерли в молчаливом ожидании. Изредка раздавался лай собак, но тут же вновь наступала тишина. Приземистые домики, темные и мрачные, настороженно смотрели на пустые заснеженные улицы слепыми квадратами окон. Вести разносятся быстрее, чем мчится самый стремительный скакун, — сегодня будет Охота на снегу.

Всадники рассредоточились, проезжая по заснеженным пустынным полям. Первый беглый осмотр территорий — и собаки, спущенные с привязи, бросились на поиск дичи. Раздались пронзительные звуки рожков. Словно огромные черные комки на фоне белого снега, собаки помчались вперед, перепрыгивая снежные наносы. Вновь затрубили рожки, но охотничьи псы продолжили беззвучно двигаться, не выдавая своего приближения лаем. Всадники последовали за ними к кромке леса.

Наступил тот момент, когда для охотников время и зрительные образы перестали быть единым целым, они словно разбиты на отдельные куски, выхватываемые сознанием в причудливой веренице. Ветви и стволы деревьев, снег, канавы, ворота — все, принимая неясные очертания, сливается в одно бесформенное расплывающееся пятно. Стремительным потоком всадники миновали вершину холма и начали спуск по противоположному склону. Внезапной преградой на их пути стала живая изгородь, припорошенная белым снегом. На мгновение негромкий топот копыт прервала звенящая тишина, и вновь раздались глухой стук о землю и треск ломающихся веток кустарников. Зрительные образы окрасились звуками, резкими и высокими. Безумство погони, бурление крови, безграничная свобода разума от всех давящих условностей. Одна из лошадей, провалившись, неистово заметалась в попытке выбраться на тропу. Другая встала на дыбы, сбрасывая беззащитного всадника в снег, и поскакала дальше, оставив его далеко позади. Охота, несущая смерть другим, неосознанно приносит гибель и ее участникам.

Мимо проносятся дома и заснеженная ограда, закончившаяся так же незаметно, как и начавшаяся. На пути всадников возник курятник, выступивший из плотного облака кружащихся хлопьев снега: птицы пронзительно закричали, разбегаясь в разные стороны, и оказались под копытами лошадей, несущими смерть. Головные уборы слетели, оставшись лежать в снегу далеко позади; волосы свободно развеваются на ветру. Взметнулись хлысты, в бока лошадей впились шпоры, и темнеющая линия леса приближается с каждой секундой. Тонкие прутья и ветки деревьев хлещут по телу и лицу; хлопья снега, подхваченные порывами ветра, залепляют глаза. Треск сучьев заполнил все вокруг.

Заканчивается охота всегда одинаково. Охотники наступают, постепенно окружая зверя, подают голосом особые сигналы, скрываясь за деревьями и кустарниками; всадники подъезжают все ближе и ближе, лошади под ними осторожно переступают, преодолевая последние метры, и в какой-то момент все замирают, наступает мертвая тишина. И только раненый зверь из последних сил рвется убежать, падает, проваливаясь и оставляя на белом снегу кровавые следы, протяжно подвывает и поскуливает, вкладывая в эти высокие резкие звуки переполняющую его боль.

И теперь только егерь может облегчить его страдания. Звук выстрела, подобно небесному грому, внезапно разрывает тишину леса; потревоженные птицы с криками поднимаются с обледеневших ветвей, стремительно улетая прочь, и вскоре лишь неясные звуки доносятся издали. Второй выстрел — и зверь словно подкошенный падает на землю. Последние предсмертные судороги сотрясают его тело, и через несколько минут он замирает навсегда. Собака пробирается вперед и начинает вылизываться.

Разрушены леденящие оковы случившегося, всё понемногу приходит в движение. Раздается чье-то бормотание, слышны смех и разговоры. Лихорадка отпускает. Кого-то все еще бьет мелкая дрожь; девушка, отирая кровь со щеки и с шеи, прикладывает перчатку ко лбу и протяжно вздыхает. Опасная ситуация произошла и отступила; на некоторое время Две Империи осуществили чистку внутри самих себя.

Всадники отправляются в обратный путь, уставшие лошади еле бредут под седоками и, спотыкаясь, проходят через ворота. Как только последние путники заходят внутрь, крытый черный фургон начинает медленно удаляться прочь, скрываясь вдали. Через час он возвращается, и ворота, вздрогнув, наглухо за ним закрываются.


Пробуждение напоминало медленный подъем из глубин теплого моря. Какое-то время, пока Мэнверинг лежал с закрытыми глазами, память и сознание боролись друг с другом, и ему казалось, что она была с ним, а эта комната превратилась в его бывшую детскую. Он потер лицо, зевнул и потряс головой, прогоняя остатки сна; в дверь снова постучали, и этот звук вырвал его из объятий сна.

— Да? — ответил он.

— Через пятнадцать минут будут завтракать последние гости, сэр, — раздался голос из-за двери.

— Спасибо! — крикнул он в ответ, прислушиваясь к звуку удаляющихся шагов.

Он сел на кровати, дотянулся до наручных часов, оставленных на прикроватной тумбочке, и поднес их ближе к глазам. Часы показывали 10:45.

Он откинул в сторону одеяло, и прохладный воздух скользнул по его коже. Она была с ним, конечно была — до самого рассвета. Его тело с болезненным томлением до сих пор почти физически ощущало ее прикосновения и ласки. Он опустил глаза вниз и улыбнулся, прошел в ванную комнату, принял освежающий душ, тщательно вытерся, побрился и оделся. Закрыв дверь на ключ, он пошел по направлению к столовой, где был накрыт завтрак. За несколькими столиками все еще сидели люди, наслаждаясь утренним кофе. Он искренне улыбнулся, желая присутствующим доброго утра, и присел за столик у окна. На улице толстым пушистым ковром лежал снег; яркий свет, отражаясь от белоснежного покрова, мощным потоком врывался в комнату через оконное стекло, переливаясь и сверкая. Мэнверинг не спеша завтракал, прислушиваясь к отзвукам криков и голосов, раздающихся где-то вдали. На пологом склоне позади дома играли дети, задорно и весело бросаясь друг в друга снежками. На мгновение на вершине холма показались сани, но тут же исчезли за снежным бугром.

Он надеялся встретиться с ней, но она все не приходила. Он выпил кофе, выкурил сигарету и перешел из столовой в комнату отдыха. На огромном цветном экране показывали детский праздник, проходивший в берлинской больнице. Он немного посмотрел телевизор, и за это время дверь позади него дважды хлопала, но Диана не пришла.

В доме была еще одна комната отдыха для гостей, но в это время года там редко собирались, а также читальный зал и библиотека. Он блуждал по дому, переходя из одного помещения в другое, но ее нигде не было видно. Внезапно ему пришло в голову, что она, вероятно, до сих пор не проснулась; в Уилтоне не были приняты строгие правила встречи Рождества. «Я должен подняться к ней в комнату», — подумал он, не зная точно, в каком гостевом крыле дома ее разместили.

В доме было очень тихо: казалось, что большинство гостей предпочли остаться в своих комнатах. Мэнверинг задумался, могла ли она уехать на Охоту; он слышал сквозь сон, как всадники уезжали и вернулись через некоторое время. Он искренне сомневался, что данное мероприятие могло быть ей интересным.

Он снова вернулся в гостиную, где больше часа бездумно смотрел на экран телевизора. Когда наступило время ланча, Мэнверинг почувствовал, что его начинает одолевать легкое чувство досады и уязвленного самолюбия, к которому примешивалось возрастающее ощущение необъяснимой тревоги и беспокойства. Он поднялся к себе в комнату, в душе надеясь, что она могла прийти туда снова, но чуда не повторилось. Комната была пуста.

В камине горел огонь, кровать перестелена. Он совершенно забыл, что у слуг были запасные ключи от всех комнат. Произведение Гесслера по-прежнему стояло на полке. Он взял книгу, подержал немного в руках, ощущая ее тяжесть, и нахмурился. В каком-то смысле оставлять ее там было настоящим безумием.

Пожав плечами, он поставил книгу на место, задумавшись: «Неужели кто-нибудь просматривает книги на книжных полках?» Теория заговора, если она и существовала, при свете дня казалась ему совершенно абсурдной. Он вышел в коридор, захлопнул дверь и повернул в замке ключ. Он попытался, насколько это было возможно, отодвинуть мысли о книге в самые дальние уголки памяти. Но сделать так оказалось неразрешимой проблемой, с которой он пока не готов был справиться. Слишком много иных мыслей, помимо этого, роилось в голове.

Обедал Мэнверинг в одиночестве, и теперь его сознание разрывалось на части от непереносимой боли. Его одолевали тревожные предчувствия, как и много лет назад. Один раз ему показалось, что он заметил ее в коридоре. Сердце бешено застучало… Но это была другая блондинка, жена Мюллера. Те же жесты, которыми она поправляла упавшие волной волосы, но эта женщина была значительно выше.

Он позволил себе расслабиться и предаться мечтам. Казалось, ее образы четко отпечатались в его сознании; каждый из них он теперь рассматривал в отдельности, пристально изучал и любовно отставлял в сторону. Словно наяву, он ощущал ее шелковистую кожу, любовался белокурыми локонами, светившимися в пламени огня. Ее длинные ресницы мягко касались нежных щек, когда она лежала в его объятиях и сладко спала. Воспоминания иного рода, более острые и чувственные, колокольным набатом бились у него в голове. Она запрокинула голову, улыбнулась; ее волосы струящимся потоком скользнули ей на грудь.

Он отодвинул чашку в сторону и встал из-за стола. Чувство истинного патриотизма должно привести ее в гостиную, где смотрят телевизор, ровно в три часа дня. В это время там обязательно будут присутствовать все гости без исключения. Если он не увидит ее раньше, там они точно встретятся. Он криво усмехнулся, осознав, что ждал ее полжизни и ничего страшного не произойдет, если придется подождать еще несколько часов.

И вновь он принялся бесцельно бродить по дому: Главный зал, Длинная галерея, где проходил с группой детей Младенец Христос в Рождественскую ночь. За окнами, чуть ниже уровня подоконников, выступала вперед крыша, покрытая толстым слоем снега. Отражаясь от белоснежного покрова, яркий солнечный свет проник в галерею, рассеивая тьму и унося с собой частицу таинственности. В Главном зале уже не было прекрасной темно-зеленой ели. Мэнверинг долго наблюдал, как слуги вешали на окна портьеры, вносили и расставляли по местам плетеные кресла с позолоченными ручками. В Галерее музыкантов высились поставленные друг на друга коробки, свидетельствующие о том, что прибыл оркестр.

Ровно в два часа дня он вернулся в гостиную. Окинув быстрым взглядом комнату, убедился, что девушки там до сих пор нет. Начал работать бар, и гостям предоставили возможность угощаться всевозможными напитками. Ганс, представительный и любезный, как всегда, с неизменной улыбкой на лице обслуживал гостей министра. Он учтиво приветствовал вошедшего в гостиную Мэнверинга: «Добрый день, сэр». Мэнверинг взял себе высокий бокал светлого пива и присел в углу на диване. Отсюда ему было удобно следить за происходящим на экране телевизора и не выпускать из поля зрения дверь комнаты.

На экране показывали встречи на высшем мировом уровне, посвященные празднованию Рождества на территории Двух Империй. Он без особого интереса слушал поздравления из ленинградских и московских гарнизонов, с арктической метеостанции, плавучего маяка, из миссии в Восточной Африке. В три часа дня должен был выступать фюрер. В этом году Зиглер впервые выступал перед Эдуардом VIII.

В гостиной постепенно собрались все приглашенные. Но ее по-прежнему не было. Мэнверинг допил пиво, подошел к бару, взял еще один бокал и пачку сигарет. Досада и раздражение, охватившие его утром, теперь медленно превращались в стойкое чувство тревоги. Он впервые задумался, не могла ли она на что-нибудь обидеться?

Пришло время, и в гостиной зазвучал гимн Германии. Мэнверинг вместе со всеми гостями поднялся и неподвижно стоял, пока не смолкли торжественные звуки. На экране появилась знакомая комната в Канцелярии: высокие панели темного дерева на стенах, темно-красные портьеры, большой символ свастики на столе. Фюрер, как всегда, говорил безупречно, но, слушая его речь, Мэнверинг задумался о том, как тот постарел.

Выступление закончилось. Мэнверинг понял, что не услышал ни слова из того, что было сказано.

Зазвучала барабанная дробь, и заговорил король: «И вновь, в Рождество, для меня… большая честь и удовольствие… обращаться к вам».

Голова разрывалась на части; Мэнверинг стремительно поднялся и подошел к бару.

— Ганс, вы не видели мисс Хантер? — обратился он с вопросом.

В сознании Мэнверинга одна за другой взрывались маленькие бомбы.

— Сэр, прошу вас, тише… — ответил Ганс.

— Вы видели ее?

Ганс посмотрел на большой экран и перевел взгляд на Мэнверинга. Король продолжал выступление: «Было… много проблем и трудностей. Возможно, еще больше ждет нас впереди. Но с… Божьей помощью мы сможем все преодолеть».

Шофер облизнул пересохшие губы.

— Прошу прощения, сэр. Я не понимаю, о чем вы говорите, — произнес он наконец.

— Как мне найти ее комнату?

Большой рослый человек, казалось, попал в ловушку, словно мелкий зверек.

— Мистер Мэнверинг, прошу вас… у меня могут быть проблемы.

— Где находится ее комната?

Кто-то из гостей обернулся и сердито шикнул на них.

— Я не понимаю, о чем вы, — ответил Ганс.

— Ради бога, Ганс, ведь вы поднимали наверх ее вещи. Я видел вас!

— Нет, сэр.

На мгновение ему показалось, что гостиная начала вращаться, подобно детской карусели. За баром была открытая дверь. Шофер отступил назад.

— Сэр, прошу вас… — начал он.

Там находилось складское помещение. На полках стройными рядами стояли бутылки с вином, чуть ниже располагались кувшины с маслинами, яйца, грецкие орехи. Мэнверинг закрыл за собой дверь, стараясь справиться с охватившей его бурей чувств и во всем разобраться.

— Сэр, — обратился к нему Ганс, — зачем вы спрашиваете меня о том, что мне неизвестно? Я не знаю мисс Хантер. Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Где находится ее комната? — воскликнул Мэнверинг. — Я требую, чтобы вы немедленно мне ответили!

— Но я не знаю, сэр!

— Вы привезли меня вчера из Лондона. Этого вы отрицать не можете?

— Нет, сэр.

— Вы привезли нас вдвоем с мисс Хантер?

— Нет, сэр!

— Да будьте вы прокляты, где она?!

Лицо шофера покрылось легкой испариной. После долгого молчания он опять заговорил:

— Мистер Мэнверинг, прошу вас, выслушайте меня. Вы должны понять. Я не могу вам ничем помочь. — Он судорожно сглотнул и продолжил: — Я привез вас из Лондона. Простите. Я привез вас… одного.

Дверь гостиной качнулась и захлопнулась за Мэнверингом. Он спешил в свою комнату, срываясь с быстрого шага на бег. С грохотом закрыв за собой дверь, он прислонился к стене, пытаясь восстановить дыхание. Через некоторое время головокружение прошло и дышать стало легче. Он медленно открыл глаза. В камине ровным пламенем горел огонь; книга Гесслера по-прежнему стояла на полке. Ничего не изменилось.

Мэнверинг скрупулезно принялся исследовать каждый метр своей комнаты. Он передвинул мебель, заглянул за шкаф и кровать, закатал ковер в рулон и тщательно простучал каждую доску пола, достал из чемодана фонарик и изучил едва ли не каждый сантиметр внутри платяного шкафа, медленно провел рукой по стенам, простукивая возможные пустоты. Наконец он встал на стул и внимательно осмотрел все верхнее освещение.

Ничего!

Не остановившись на этом, он предпринял вторую попытку. Завершая повторный осмотр комнаты, Мэнверинг вдруг замер, пристально вглядываясь в едва заметную щель на полу между досками. Он подошел к чемодану и достал небольшую отвертку, спрятанную в кобуре пистолета. Прошло несколько напряженных минут, и Мэнверинг уже сидел на полу, внимательно разглядывая что-то лежащее у него на ладони. Он провел рукой по лицу и аккуратно положил свою находку на прикроватную тумбочку. На ровной поверхности лежала, поблескивая в отсветах огня, маленькая сережка, одна из тех, что были на ней накануне вечером. Время шло, а он по-прежнему сидел на полу, обхватив голову руками и тяжело дыша.

Недолгий зимний день угасал, уступая место незаметно сгущавшимся сумеркам. Мэнверинг включил настольную лампу, снял абажур, рассеивавший яркий свет, и поставил ее в середине комнаты. Теперь он обратил все свое внимание на стены и медленно, сантиметр за сантиметром, рассматривал их, простукивал и нажимал на отдельные участки. Внезапно, стукнув по квадратной панели около камина, он услышал звук иного рода, будто в том месте имелась пустота.

Мэнверинг поднес лампу ближе к стене и заметил едва видимую трещинку толщиной не больше пары миллиметров. Аккуратно вставив туда острие отвертки, он повернул ее раз-другой. Раздался щелчок, и в стене открылась небольшая дверца, замаскированная штукатуркой.

Мужчина заглянул внутрь образовавшегося пространства и, потрясенный своей находкой, достал миниатюрное записывающее устройство. Какое-то время он неподвижно стоял, сжимая в руке странный предмет, как вдруг вскинул руку вверх и со всего размаху швырнул свою находку о мраморную панель камина. Он с остервенением давил и топтал ее ногами, пока миниатюрный диктофон не превратился в груду крошечных обломков.


Мерное гудение превратилось в нестерпимый рев, охвативший все пространство большого дома. Вертолет медленно снижался, освещая все вокруг яркими огнями и поднимая снизу снежные клубы. Подойдя к окну, Мэнверинг внимательно наблюдал за происходящим. Дети рассаживались в вертолете, прижимая к себе шарфы и перчатки, чемоданы и коробки с новыми игрушками. Убрали лестницы, плотно закрыли дверь. Вновь закружились клубы снега; вертолет тяжело поднялся в воздух, взяв курс на Уилтон.

Вскоре должен был начаться прием.

В ночном сумраке сверкало огромное здание, освещенное яркими огнями. На снег причудливыми узорами ложились мелькавшие в окнах тени приглашенных. Комнаты наполнились всевозможными звуками: тяжелая поступь и легкие шаги гостей, в нетерпеливом ожидании переходивших из зала в зал; звон бокалов и столового серебра; резкие окрики и приказы поторапливаться. Официанты спешно передвигаются между кухней и Зеленой гостиной, где должен быть накрыт ужин. На столах появляются разнообразные, великолепно украшенные блюда. Павлины, жаренные до золотистой корочки, хвастливо раскинув веерами золотисто-зеленые хвосты, стоят в ореоле мерцающих огней, держа в клювах фитили свечей. Министр поднимается из-за стола, в гостиной слышен смех и один за другим звучат провозглашаемые тосты: «За пять тысяч танков!», «За десять тысяч боевых самолетов», «За сто тысяч винтовок!» Две Империи празднуют и угощают своих гостей по-царски.

Приближался кульминационный момент празднества. В зал внесли фаршированную голову кабана, от которой поднимались едва видимые завитки пара; в отблеске свечей поблескивали клыки; в пасти был зажат апельсин — символ солнца. Вслед за этим в гостиную вошли музыканты и шуты, сжимая в руках фонари и чаши для подаяния. Рождественский гимн, которым сопровождалось их шествие, торжественный и старинный, был, безусловно, древнее, чем Две Империи, чем Рейх и даже чем сама Великобритания.

При жизни он грабил бедных людей, трудом и потом добывающих свой хлеб, что приводило добрую богиню Цереру в отчаяние и печаль…

Гул голосов нарастал; звенели, поблескивая, монеты в чашах поющих; в бокалах плескалось вино. Больше, еще больше вина… Вино льется рекой. Передают вазы с фруктами и подносы с конфетами; пряные пироги, имбирные пряники, марципаны. Подан сигнал, и в гостиную вносят бренди и сигары.

Дамы поднимаются из-за столов и покидают комнату. Весело болтая и смеясь, они проходят по длинным коридорам дома, а одетые в униформу слуги освещают им путь, двигаясь впереди с фонарями в руках. В Главном зале дам ждут сопровождающие. Молодые люди все как один высокие и светловолосые, безупречно выглядящие в парадной форме. Из Галереи музыкантов доносятся первые звуки музыки, и вот уже над лужайками, кружась и порхая, разносятся волнующие пассажи вальса.

В Зеленой гостиной, наполненной клубами сигарного дыма, вновь распахиваются настежь двери. Слуги вносят в коробах большие, празднично украшенные подарочные мешки, замысловато перевязанные алыми атласными лентами. Министр поднимается из-за стола, призывая собравшихся к тишине:

— Друзья! Мои дорогие друзья! Друзья Двух Империй! В этот вечер мы не можем позволить себе экономить! Лучшие подарки сегодня для вас! Вы достойны самого лучшего, и оно сегодня здесь и для вас! Друзья мои, наслаждайтесь общением друг с другом и прекрасной атмосферой моего дома! Счастливого Рождества!

Он стремительно отступил в тень и вышел из комнаты. В гостиной наступила тишина. Гости замерли в ожидании. Как вдруг медленно и таинственно огромная груда подарков пришла в движение. Подарочная бумага начала с треском разрываться и, шурша, падать на пол. Сначала появилась одна рука, потом нога. Все затаили дыхание… Наконец одна из девушек медленно поднялась во весь рост и встряхнула золотистыми волосами, и ее обнаженное тело мерцало в отблесках свечей.

Сидящие за столом неистово взревели.


До Мэнверинга долетели едва различимые отголоски далеких звуков. Он в нерешительности ступил на первую ступеньку широкой лестницы, но, моментально стряхнув с себя оцепенение, продолжил путь. Он повернул направо, затем налево, спешно преодолел один пролет ступеней, ведущих вниз, прошел мимо кухонь и комнаты для слуг, откуда раздавались громкие звуки музыки, дошел до конца коридора и распахнул входную дверь. Резкий порыв ночного ветра ударил ему в лицо.

Он пересек внутренний двор и открыл еще одну дверь. Новое помещение было очень хорошо освещено; в воздухе витал едва различимый застарелый запах животных. Мэнверинг на секунду остановился, вытирая лицо; несмотря на то что на нем была только тонкая рубашка, ему не было холодно, наоборот, он вспотел.

Он двинулся дальше, твердо ступая по небольшому коридору, в конце которого по обе стороны располагались клетки с собаками. Животные подняли оглушительный лай, бросаясь на железные прутья клеток, когда он проходил мимо, но Мэнверинг не обратил на них ни малейшего внимания.

Коридор вывел его в небольшую квадратную комнату, с низкими бетонными потолками. С одной стороны там был сделан небольшой спуск. Внизу стоял припаркованный черный фургон без окон.

В противоположном конце комнаты он заметил дверь, из-под которой пробивалась узкая полоска света. Он подошел ближе и резко постучал:

— Мистер…

Дверь открылась. Человек, появившийся на пороге и теперь внимательно разглядывавший своего позднего гостя, был старый, с морщинистым лицом, чем-то похожий на упитанного Санта-Клауса. Поняв, кто перед ним стоит, он резко отпрянул назад, пытаясь захлопнуть дверь, но Мэнверинг крепко схватил его за руку.

— Я должен поговорить с вами, — обратился он к хозяину собак.

— Кто вы? Я вас не знаю! Чего вы хотите?

Мэнверинг угрожающе навис над ним:

— Фургон. Сегодня утром вы уезжали куда-то на фургоне. Что в нем было?

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

Он резко вывернулся, отступил назад, но зацепился ногой за высокий уступ порога и едва не упал. Попробовал скрыться внутри комнаты, но Мэнверинг вновь крепко схватил его:

— Что там было?

— Я не буду с вами разговаривать! Уходите немедленно!

Сильный удар по лицу едва не свалил его с ног. Мэнверинг ударил еще раз, рывком развернул главного охотника лицом к фургону и с силой толкнул вперед:

— Открывай! — Голос звучал резко и громко, ограниченный малым пространством комнаты.

— Кто здесь? Что случилось?

Маленький человечек захныкал, отирая рот рукавом.

Мэнверинг выпрямился, тяжело дыша. К ним приближался капитан в военной форме — холодный цепкий взгляд, пристально изучающий Мэнверинга, руки сцеплены на поясе.

— Кто вы?

— Проклятие! Вы прекрасно знаете, кто я! — воскликнул Мэнверинг. — И отлично говорите по-английски! Ничтожество! Вы такой же англичанин, как и я!

Военный зло посмотрел на Мэнверинга и произнес:

— Вы не имеете права здесь находиться. Я должен вас арестовать. Кроме того, вы не должны разговаривать с этим господином!

— Что находится в этом фургоне?

— Вы сошли с ума? Фургон не ваша забота. Уходите! Немедленно!

— Откройте его!

Второй военный в замешательстве пожал плечами и отступил в сторону.

— Откройте!

Главный охотник некоторое время возился с большой связкой ключей. Наконец дверцы фургона были открыты. Мэнверинг медленно шагнул вперед и заглянул внутрь.

Автомобиль был совершенно пуст.

— Итак, вы увидели, что хотели, — раздался голос капитана. — Ваша просьба выполнена. А теперь уходите.

Мэнверинг окинул взглядом небольшое помещение. Недалеко располагалась еще одна дверь, утопленная в стене. Она закрывалась особым поворотным механизмом, подобным тому, каким закрывают банковские хранилища.

— Что находится за этой дверью?

— Вы зашли слишком далеко, — отрывисто произнес капитан. — Я приказываю вам немедленно удалиться!

— Я вам не подчиняюсь!

— Вернитесь в свою комнату!

— Нет, я отказываюсь выполнять ваше распоряжение!

Капитан расстегнул кобуру, крепившуюся на поясе, достал вальтер, взвел курок и нацелился на Мэнверинга.

— Тогда я буду стрелять, — произнес он.

Мэнверинг прошел мимо него, окинув ледяным взглядом, полным презрения. Лай собак смолк, как только за ним захлопнулась тяжелая дверь.

«Первые семена пали на благодатную почву восприятия происходящего представителями среднего класса; и именно в этой среде они дали свои ростки, что привело к развитию и процветанию. Великобританию часто называют „нацией торговцев“, но теперь наступило время, когда кассы закрыты, а ставни по-прежнему распахнуты. Все произошло очень быстро, незначимый символ социальной и национальной разобщенности превратился в руководителя военных действий; и вот уже обнесены колючей проволокой первые лагеря с арестованными…»

Мэнверинг дочитал страницу до конца, вырвал листок из книги, скомкал его и бросил в огонь, после чего продолжил чтение. На каминной доске рядом с ним стояли наполовину пустая бутылка виски и стакан. Он машинально поднес его к губам и немного отпил. Зажег сигарету. Через несколько минут еще одна вырванная страница последовала за предыдущими.

Размеренно тикали часы. Горящая бумага едва слышно шуршала, поглощаемая пламенем огня. Причудливые тени скользили, исчезая, по белому потолку комнаты.

Внезапно Мэнверинг прекратил читать и прислушался, отложил разорванную книгу в сторону и потер уставшие глаза. В комнате и в коридоре было по-прежнему тихо.

«Непобедимой силе мы должны противопоставить хитрость; против неизмеримого зла выступят вера и высшее решение. В войне, которую мы ведем, ставки очень высоки: человеческое достоинство, свобода духа, бессмертие человечества. Многие из нас уже погибли в этой войне; несомненно, многие еще отдадут свои жизни. Но за ними будут стоять другие, и их будет бессчетное множество. Мы не остановимся, мы будем стремиться вперед, пока не сотрем все гнетущее нас с лица земли».

«А пока мы должны принять к себе новые сердца. Каждый удар теперь — это удар на пути к свободе. Во Франции, в Бельгии, Финляндии, Польше, России — во всех этих странах силы Двух Империй противостоят друг другу. Жадность, ревность, взаимное недоверие — враги, подтачивающие их силы изнутри. И Империи прекрасно это знают. И от осознания этого, впервые за все время их существования, страх…»

Последняя страница съежилась, уступая власти огня, и превратилась в пепел. Мэнверинг откинулся на спинку кресла и замер, глядя в никуда. Наконец он зашевелился и взглянул на часы. Было уже полпервого ночи, а за ним до сих пор не пришли.

Бутылка опустела. Он отставил ее в сторону и откупорил новую, наполнил стакан золотистой жидкостью, прислушиваясь к завораживающему тиканью часов.

Мэнверинг прошел в другой конец комнаты и достал из чемодана люгер; вместе с ним он взял специальный шомпол, кусок ткани и масло для смазки. Некоторое время он сидел, отрешенно глядя на оружие в своих руках. После чего вынул магазин с патронами, отодвинул назад затвор, отсоединил верхнюю и нижнюю части пистолета, разложил все подготовленные детали перед собой. Его разум, утомленный переживаниями и открытиями долгого дня, казалось, пытался сыграть с ним злую шутку. В мыслях он ускользал из этой комнаты и блуждал где-то в прошлом, вспоминая разрозненные события и эпизоды из жизни, порой никак не связанные между собой. И, словно незримым фоном его мысленных перемещений, непрерывно звучали печальные слова старинного гимна. Он пытался отстраниться от этого, убежать, но это оказалось невозможно.

При жизни он грабил бедных людей, трудом и потом добывающих свой хлеб, что приводило добрую богиню Цереру в отчаяние и печаль…

Он аккуратно чистил каждую деталь пистолета, промывал их водой и смазочным маслом, вытирал и опять смазывал. Закончив чистить оружие, он вновь собрал его и тщательно проверил, как оно работает, насколько лучше теперь ходят механизмы, только что промазанные специальной смазкой, провел откат ствола и затвора, прочувствовал силу отдачи, заполнил обойму патронами и вставил ее на место, взвел курок, поставил пистолет на предохранитель.

Он принес портфель и аккуратно положил туда пистолет, удерживая его за верхнюю часть, а также заполнил запасную обойму и убрал в коробку дополнительные патроны. Захлопнул верхнюю часть портфеля и поставил его рядом с кроватью. Больше делать было нечего. Он откинулся на спинку кресла и вновь наполнил стакан.

В трудах он страдал за бедных людей, что были ограблены…

Прошло время, и огонь в камине окончательно угас.


Когда он проснулся, в комнате было темно. Мэнверинг поднялся с кресла, как вдруг почувствовал, что пол под ним немного качается, — видимо, виски вчера было больше чем нужно. Дотянувшись до выключателя, он зажег свет и посмотрел на часы: стрелки показывали ровно восемь.

Он ощутил легкую досаду и чувство вины за то, что так долго спал.

В ванной комнате он разделся и встал под горячий душ. Обжигающие струи воды помогли ему постепенно прийти в себя. Вытираясь, он посмотрел вниз и впервые задумался о том, каким удивительным творением природы было человеческое тело: мужское и женское — такие разные, но идеально сочетающиеся.

Он оделся и побрился, механически заканчивая приводить себя в порядок, вспомнил, что собирался вчера делать, но для чего — так и не смог восстановить в памяти. Казалось, будто его сознание умерло.

На дне бутылки плескалось еще немного виски. Он вылил остатки и через силу выпил. Обжигающая жидкость скользнула вниз, а его передернуло, будто от холода. В голове промелькнула мысль: «Как в первый день в новой школе».

Он зажег сигарету. И вдруг его рот наполнился горькой слюной. Мэнверинг поспешил в ванную, где его тут же вырвало раз-другой — до тех пор, пока желудок не был пуст.

Грудь нестерпимо болела. Он прополоскал рот и еще раз умылся, вернулся в спальню, откинулся в кресле и несколько минут сидел так — недвижно и с закрытыми глазами. Через какое-то время внутренняя дрожь и тошнота прошли, но он продолжал бездумно сидеть, прислушиваясь к тиканью часов. И лишь один раз его губы дернулись, когда он пробормотал в полузабытьи: «Они ничем не лучше нас».

Ровно в девять он вышел из комнаты и спустился в столовую. Он чувствовал, что не сможет полноценно позавтракать, поэтому ограничился одним тостом и выпил немного кофе, взял пачку сигарет и вернулся к себе в комнату. В десять часов он должен был встречаться с министром.

Мэнверинг еще раз проверил портфель и, поддавшись необъяснимому порыву, положил туда пару специальных автомобильных перчаток. Он вновь расположился в кресле, неотрывно глядя на груду пепла в камине, где накануне сжег книгу Гесслера. Какая-то часть его сознания отчаянно желала, чтобы стрелки часов замерли и не двигались. Без пяти десять он поднялся, взял портфель и вышел в коридор. На мгновение задержался у дверей комнаты, оглядываясь вокруг, и подумал: «Пока ничего еще не произошло. Я до сих пор жив». В городе по-прежнему находилась его квартира, куда можно было вернуться, — его офис: огромные окна, телефоны, служебный стол цвета хаки.

Он быстро шел по залитым солнцем коридорам к кабинету министра.

Комната, в которой его ждал министр, была широкая и просторная. В камине потрескивал огонь; рядом на низком столике возвышались стаканы и графин. Над камином, как положено, висел портрет фюрера. На противоположной стене — портрет Эдуарда VIII. Большие окна, обрамляя сказочные виды заснеженных бескрайних просторов, будто превращали их в удивительные картины. Далеко на горизонте, где небо сливается с землей, чернел лес.

— Доброе утро, Ричард, — начал министр. — Присаживайся, прошу тебя. Думаю, я не задержу тебя надолго.

Мэнверинг сел, положив портфель на колени.

Этим утром ему все казалось каким-то странным. Он внимательно рассматривал министра, как будто видел его впервые. У него был тот самый типаж, увидев который люди сразу считают человека истинным англичанином: тонкий, небольшой нос; высокие, четко очерченные скулы; светлые и коротко постриженные волосы придавали его внешности что-то мальчишеское; искренний открытый взгляд красивых глаз, окаймленных бахромой густых черных ресниц. Мэнверинг подумал, что министр похож на арийца не больше, чем какой-нибудь игрушечный мишка — беспощадный плюшевый медвежонок.

Министр пролистывал бумаги.

— Произошло несколько важных событий, — заговорил он. — Наиболее трудная ситуация сложилась в Глазго. Пятьдесят первая бронетанковая дивизия стоит наготове. Пока эти новости не были афишированы.

Голова Мэнверинга была неимоверно тяжелой и гудела, словно пустой котел, отчего каждое произнесенное слово отдавалось гулким эхом и причиняло нестерпимую боль.

— Где мисс Хантер? — спросил он.

Министр молчал. Бесцветные глаза пристально изучали собеседника. Наконец он продолжил говорить:

— Боюсь, мне придется просить тебя сократить время твоего пребывания здесь. В Лондоне состоится важная встреча. Я улетаю завтра, возможно, послезавтра. И конечно, хотел бы, чтобы ты меня сопровождал.

— Где мисс Хантер?

Министр положил руки на гладкую поверхность стола и начал их пристально изучать.

— Ричард, — наконец вновь заговорил он, — существуют особые аспекты становления и развития Двух Империй, которые нигде не упоминаются, но и не обсуждаются. Ты, как никто другой, должен об этом знать. Я на многое закрывал глаза в отношении тебя, но всему существует предел.

«Он редко трудился, чем гневил Цереру, что доставляло бедным трудолюбивым людям радость…»

Мэнверинг откинул верхнюю часть портфеля и поднялся со стула. Он передвинул рычажок вперед, снимая пистолет с предохранителя, и нацелил оружие на министра.

В комнате повисла гнетущая тишина. В камине потрескивал огонь, отбрасывая искры. Министр улыбнулся:

— Какое интересное оружие, Ричард! Откуда оно у тебя?

Мэнверинг молчал.

Министр медленно положил руки на подлокотники кресла и слегка откинулся назад.

— Конечно, это военно-морская модель, — продолжил он. — И она довольно старая. На ней, случайно, нет Эрфуртской печати? Тогда ее ценность возросла бы в несколько раз. — И он снова улыбнулся. — Если ствол пистолета в хорошем состоянии, — сказал министр, — я куплю его. Для своей коллекции.

Рука Мэнверинга начала непроизвольно трястись, но он перехватил запястье левой рукой, пытаясь унять дрожь.

Министр тяжело вздохнул:

— Ричард, ты можешь быть настойчивым и решительным. Это очень хорошие качества. Но самое главное — не переборщить! — Он покачал головой. — Неужели ты думал, что я не узнаю о твоем намерении прийти и убить меня? Мой дорогой друг, ты через многое прошел. Ты устал! Поверь мне, я прекрасно понимаю, что тебе пришлось испытать и как ты себя сейчас чувствуешь.

— Вы убили ее, — произнес Мэнверинг.

Министр раскинул руки в стороны:

— Чем? Пистолетом? Или ножом? Неужели я действительно похож на человека, способного так поступить?

От этих слов стало нестерпимо тяжело в груди, тело пронзила леденящая боль. Но их необходимо было сказать.

Брови министра удивленно взметнулись вверх, и он разразился неудержимым смехом. Насмеявшись, он произнес:

— Наконец-то я все понял, но не могу в это поверить. Итак, ты запугивал нашего бедного главного охотника, который, конечно, не заслужил такого к себе отношения. И серьезно рассердил капитана, что очень недальновидно с твоей стороны. И все из-за какой-то фантазии, которую ты вбил себе в голову. Ричард, неужели ты действительно веришь в это? Может, ты веришь и в Штруввельпетера? — Он наклонился немного вперед и продолжил: — Прошла Охота. И был убит… олень. У нас была прекрасная возможность поохотиться. Что касается твоей маленькой Охотницы… Ричард, ее больше нет. И никогда не было! Она всего лишь плод твоего воображения. Лучше о ней забыть.

— Мы любили друг друга, — ответил Мэнверинг.

Министр покачал головой:

— Ричард, ты начинаешь меня утомлять своими разговорами. Мы оба — взрослые люди и прекрасно знаем цену этим словам. Любовь… подобна соломе, вспыхнувшей на ветру; она словно пламя свечи, трепещущее в ненастную ночь. Все эти слова бессмысленны. Просто смешны. — Он соединил руки в замок, потирая ладони, и продолжил: — Когда все закончится, мне бы хотелось, чтобы ты уехал. На месяц, может, на шесть недель. На новом автомобиле. Когда ты вернешься, тогда и посмотрим. Ты можешь позволить себе купить любую спутницу, если тебе так необходима женская компания. Любое сокровище. Я никогда не задумывался, что ты так далек от нас. Тебе следует больше рассказывать о себе. Ричард, я все понимаю. Но все не настолько ужасно, как кажется.

Мэнверинг не отрываясь смотрел на него.

— Давай сделаем вот что, — продолжил министр. — Мы предоставим тебе очень хорошую квартиру, и твоя избранница всегда будет рядом с тобой. А если вдруг ты от нее устанешь, сможешь купить себе другую. Зачастую они плохо выполняют свою работу, но цена вполне доступна. А сейчас присаживайся, успокойся и убери свой пистолет. Ты так глупо выглядишь, стоя там, нахмурившись и бросая на меня сердитые взгляды.

В тот момент Мэнверингу показалось, что вся его жизнь и опыт непомерным грузом обрушились ему на плечи. Он медленно опустил пистолет. «В конце концов, — подумал он, — они оказались не правы. Они выбрали не того человека». А вслух произнес:

— Полагаю, сейчас у меня только один выход — застрелиться?

— Нет-нет, — возразил министр. — Ты так ничего и не понял. — Он усмехнулся. — Ричард, капитан мог бы арестовать тебя вчера вечером. Но я не позволил ему так поступить. Все это только между нами. Я даю слово!

Мэнверинг почувствовал, как силы покидают его. Сгорбившись, он сидел на стуле, едва удерживая в руке пистолет, ставший внезапно невероятно тяжелым.

— Ричард, почему ты так мрачен? — продолжил министр. — Ведь это невероятно! Ты нашел в себе силы и мужество прийти сюда! Я восхищен! — Он понизил голос и добавил: — Неужели ты не хочешь узнать, почему я позволил тебе войти в мой кабинет с такой опасной игрушкой в руках? Тебе даже неинтересно?

Мэнверинг молчал.

— Оглянись вокруг, Ричард. Посмотри, что происходит в мире. Мне нужны люди, готовые служить мне. Нужны сейчас более, чем когда-либо. Настоящие мужчины, которые не боятся умереть. Дайте мне дюжину таких людей… остальное ты знаешь. Я смог бы править миром. Но сначала я должен получить власть над ними. Над моими людьми. Теперь ты видишь? Ты понимаешь меня?

Мэнверинг подумал: «Он вновь хочет контролировать меня. Но он всегда держал меня под контролем. Моя жизнь полностью принадлежит ему».

Казалось, что кабинет начал вращаться перед глазами.

Министр продолжил говорить, голос его звучал спокойно и ровно:

— Что касается этого забавного небольшого заговора, так называемого Фронта Свободы… Даже в этом деле ты показал себя с лучшей стороны. Тебе было очень трудно, я знаю, потому что наблюдал за тобой. Поверь, мое сердце переполняли сочувствие и симпатия к тебе. Я видел, как ты сжег книгу. Сам, по доброй воле. Я восхищен!

Мэнверинг вскинул голову, устремляя на него взгляд, полный холодной ярости.

Министр покачал головой и добавил:

— Настоящее записывающее устройство оказалось лучше любого скрытого. Ты слишком быстро успокоился, обнаружив спрятанный в стене диктофон. Ведь в комнате был еще и телевизор. Мне очень жаль, что пришлось пойти на такое. Я приношу свои искренние извинения. Но это было необходимо.

В голове у Мэнверинга тихо зазвучали слова протяжной рождественской песни.

Министр вновь вздохнул и продолжил:

— Я все еще не убедил тебя, Ричард? У меня есть кое-что, и я думаю, ты должен это увидеть. Могу ли я открыть ящик стола?

Мэнверинг молчал. Министр медленно выдвинул один из ящиков своего стола и что-то из него достал. Мгновением позже на гладкую поверхность стола легла телеграмма.

— «Адресат: мисс Д. Дж. Хантер», — прочитал министр. — Сообщение состоит из одного слова: «АКТИВИРОВАТЬ».

По силе и звучности пение достигло своего апогея.

— И вот это, — добавил министр, поднимая со стола медальон на тонкой золотой цепочке. На небольшом круглом диске витиевато переплетались символы Фронта Свободы. «Всего лишь несдержанность в проявлении чувств или желание умереть. В любом случае опасная и самая нежелательная особенность характера».

Он швырнул медальон на стол и произнес:

— Она находилась здесь, несомненно, под наблюдением. В течение нескольких лет мы не упускали ее из виду и знали о ней все. Для них ты был «кротом». Понимаешь всю нелепость сложившейся ситуации? Они действительно думали, что ты настолько ревнив, что решишься на убийство своего министра. Вот о чем они писали в своей маленькой глупой книжонке, говоря об искусной хитрости и коварстве. Ричард, если бы я захотел, у меня могло быть пятьдесят белокурых красавиц. Даже сотня. Неужели мне так нужна была бы именно твоя спутница? — Он закрыл ящик стола и поднялся с кресла. — А теперь отдай мне оружие. Тебе оно больше не понадобится.

Министр протянул руку вперед, как вдруг словно невидимая сила отбросила его назад. Очки упали и разбились, покрыв поверхность стола каскадом мелких стеклянных брызг. Графин раскололся, а его содержимое темным пятном растеклось по гладкой деревянной столешнице.

В воздухе застыло неясное голубоватое облачко. Мэнверинг подошел к столу и посмотрел вниз. Его взгляд выхватил темные пятна крови на ставшем бесформенном теле министра; глаза «плюшевого медвежонка» по-прежнему были открыты и устремлены на него. Хриплое дыхание вырвалось из груди, сотрясая тело в последний раз, и сердце министра остановилось. Последней мыслью, мелькнувшей в затуманенном болью сознании, стало: «Я так и не выслушал отчет».

Дверь в кабинет распахнулась. Мэнверинг обернулся и увидел застывшего на пороге секретаря, который мгновенно скрылся, едва взглянув на устрашающего вида мужчину. Дверь с грохотом закрылась.

Подхватив одной рукой портфель, Мэнверинг стремительно покинул бывший кабинет министра. В коридоре послышался звук удаляющихся шагов. Он осторожно приоткрыл дверь и выглянул. На первом этаже огромного дома раздавались неясные крики.

Мэнверинг аккуратно переступил через красный шнур, преграждающий ему путь, и устремился к лестнице, находившейся в противоположной от основной части дома стороне. Миновав два лестничных пролета, он в замешательстве остановился перед возвышающейся массивной решетчатой дверью. Снизу раздался грохот. Мэнверинг оглянулся. Кто-то закрыл аварийные выходы; теперь покинуть дом незамеченным стало просто невозможно.

На стене около двери была прикреплена металлическая лестница. Задыхаясь, он взобрался по ней на самый верх. Сделанный в потолке запасной люк оказался заперт на висячий замок. Из последних сил цепляясь за лестницу и при этом стараясь удержать портфель, он вскинул над головой руку, в которой до сих пор сжимал пистолет.

Поток дневного света устремился через расколотую деревянную крышку люка. Мэнверинг навалился всем телом, пытаясь откинуть ее. Наконец петли заскрипели и люк с грохотом открылся. Мэнверинг поднялся на несколько ступенек, просовывая голову и плечи в образовавшееся отверстие в потолке. Резкий порыв ветра бросил ему в лицо пригоршню крупных белых хлопьев снега.

Его рубашка насквозь пропиталась потом и липла к спине. Он лег лицом вниз, все его тело сотрясала крупная дрожь. «Это не было случайностью, — подумал он. — Все, что произошло, было тщательно спланировано». Он недооценил их. Они поняли, что он находится в глубоком отчаянии.

Мэнверинг поднялся на ноги и оглянулся. Он был на крыше замка Уилтон. Рядом возвышались огромные дымоходные трубы. Неподалеку виднелась решетчатая радиомачта; ветер гудел, скользя между металлическими трубками и натяжными проводами. Справа от него вилась балюстрада, венчавшая фасад дома. За ней находилась забитая снегом сточная канава.

Он осторожно начал пробираться по наклонной поверхности крыши, посыпанной щебнем, временами вставая на колени. Снизу доносились яростные крики. В какой-то момент ему пришлось растянуться во весь рост и сокращать оставшееся расстояние, перекатываясь по крыше. В воздухе раздался стрекот автоматной очереди. Он двигался вперед, не забывая тащить за собой портфель. Впереди на фоне ясного неба черным столпом возвышалась одна из угловых башен. Он подполз туда и присел, скрываясь от пронизывающего ветра. Открыл портфель, достал и надел перчатки. Крепко сжимая рукоять пистолета, перезарядил его, а рядом положил запасную обойму и коробку с патронами.

Вновь послышались крики. Он вглядывался вниз, скрытый резными балясинами. Бегущие фигурки людей стремительно рассеивались по поляне. Вжавшись в ограждение, он остановил взгляд на самой ближайшей. Волнение отступило. Пули просвистели в воздухе; каменная крошка посыпалась вниз, подхваченная порывом ветра. Раздался чей-то голос: «Осторожнее, не подвергай себя напрасному риску». Другой ответил: «Скоро прилетит вертолет».

Он оглянулся назад, пристально всматриваясь в желто-серый горизонт. Он совершенно забыл про вертолет!

Резкие порывы ветра швыряли снег прямо ему в лицо. Он вздрогнул и съежился от страха. Ему показалось, что ветер донес слабый шум гудящего мотора.

С того места, где он спрятался, ему были прекрасно видны деревья в парке, за ними стена и пропускные посты. А дальше раскинулись поля, окаймле