Ковчег (Лазурь и золото дня) [Владимир Семенович Короткевич] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Владимир Короткевич Ковчег (Лазурь и золото дня)


Весной полесские реки начинают течь вспять, к истокам. Лишь одна Припять с усилием гонит к Днепру талые воды, заливая на десятки километров поля и леса.

Остаются только деревни на островах да редкие барки со стогами сена или шумной свадьбой. Порой — базар на байдах, соединенных мостками, плавучий базар, медленно приближающийся к далекому селу.

Пахнут добрым молоком коровы, кони боязливо косятся на борт фиолетовым, напряженно-умным глазом: "Ну вас к дьяволу. Еще потонешь тут с вами".

…Один базар, по-полесски сдержанный, шутливый и слегка пьяный, запаздывал с прибытием в село на целых два дня.

Беда была в том, что по дороге, в деревне Разбитый Рог, старшой загулял и сманил с собой на берег всех мужчин, всех кормчих.

Бабы попытались плыть дальше сами, но мужики, рассердившись, догнали их и снова поставили весь базар — сто пять байд — на прикол к сыпучему острову, на котором стояла деревня.

— Подумаешь, очень им нужно торопиться. На пасху они, видите ли, в Карпиловичи не поспеют. А нам и тут хорошо…

Теперь мужики и сами понимали, что учинили дурное, но гонор мешал им признаться в этом. И потому они хмуро налегали на шесты и весла, торопились, хотя было понятно: опоздали.

Все были не в духе: мужчины — с похмелья, женщины — от обиды. И лишь девушка лет восемнадцати словно не замечала этой общей хмури, убегающих взглядов. Она сидела на носу одной из передних байд и улыбалась такой светлой улыбкой, что и слепой улыбнулся бы ей в ответ.

Прозрачные славянские глаза — словно майское небо в утреннем тумане, вздернутый носик, румяный рот с мягкими ямочками в уголках губ. И лучше всего была коса. Толщиной в руку, золотистая, как сухой лист каштана.

Платок девушка сбросила и разостлала на коленях, потому что солнце в этот день неожиданно пригрело и по воде прыгали золотые искры, от которых морщился нос и хотелось чихать.

Из-под платка видна была клетчатая юбка, под ней другая — белая. И все на этой девченке лежало так ладно. И так забавно жмурились от солнца и ленивой томности ее глаза, что любой сказал бы:

— Вот кому хорошо живется!

А жилось ей и вправду хорошо! Впереди далекая дорога среди затопленных лесов, вершины деревьев, плывущие в голубой дымке, дремотные крики петухов над водой.

Куда торопиться? Впереди — жизнь. Одного не хватало: чтоб подошел кто-то сзади, большой, теплый, как сон, обнял за плечи и приник щекою к виску.

Прежде думать о таком было страшно. И мужа она представляла себе не иначе, как чужим хлопцем, с которым нужно сидеть в красном углу и неведомо зачем целоваться.

А кругом зеленые стаканы и красные лица…

Но отошло наваждение, пригрели лучи, защекотали в носу. Захотелось свернуться в их тепле, как котенку.

И чтоб кто-то гладил.

Весна все же пришла, первая и последняя такая. А может, и не последняя. А дорога по разливу, сено, что плывет рядом с байдами, вечерние песни пособляли весне.

И никто не догадывался, даже мать, что случилось в эти дни чудо: взошел на отцовскую байду колючий и резкий подросток, а теперь плывет взрослая дувушка, которая все поняла какими-то глубинами души.

Словно земля.

Дремала она под талой водой, была вязкая и спокойная. И вдруг, согретая солнцем, стала мягкой и теплой, расшевилила в себе ростки и только того и ждет, чтоб пришел кто-то, со свистом швырнул из севалки восковые зерна, — и песня жаворонка встретит его приход.

И теплынь. И изнеможение. И крики петуха.

— Приди, сеятель!

Ничего такого она не могла бы рассказать. Она могла только улыбаться, сложив руки на коленях.

Даже мать не поняла бы этого. Как поле, которое все отдало, не может понять поля, которое ждет.

Она и не понимала, а только ворчала на желтоусого мужа, считала деньги в платочке, перекликалась с соседками на других байдах. И, как всегда ведется у очень занятых женщин, первой примечала, что следует и чего не следует.

Она первая заметила легкий долбленый челн, очень ходкий и верткий. Челн выскользнул из рощи, стоявшей по пояс в воде, и быстро догонял неповоротливую флотилию.

На корме сидел человек в серой волчьей шапке и ловко орудовал одним веслом.

— Кто же это такой? Наталька! Наталька! Ну-ка, глянь своими глазами…

Девушка обернулась и с улыбкой, еще блуждавшей на ее губах, недовольно сказала:

— Юрка из Выселков гребет.

И снова отвернулась. Потому что этот Юрка ей совсем не нравился. Весь какой-то тугой, как пружина, озорной. И всегда скоромные шуточки на языке. И всегда в драку лезет. Без причины, просто так: увидит — две компании дерутся, пристанет к той, где одного человека не хватает, — и давай.

Да не это в нем самое плохое. Глаза его тревогу нагоняют. Неладные они, не такие, как у других.

Этой зимой он попытался было в сенцах обнять ее. Ей было смешно, что у него дрожат руки, что он так неровно дышит. Но он совсем не нравился ей…

Люди в хате слышали только, как громыхнули ведра и упало коромысло.

Когда она вошла в хату, где встретили ее пение скрипки, переливы гармоники и вздохи бубна, кто-то спросил:

— Что это там упало?

— Юрка ведра опрокинул. Пьяный притащился. — И прибавила: — Уговорила, чтоб до дому шел.

Ее лицо было таким непроницаемо спокойным, что все поверили.

И вот теперь она злилась, что новый человек нарушит этот сонный, этот бездумный и ленивый покой.

А Юрка тем временем стал на ноги и ухватился за борт крайней байды коричневой от загара рукой.

Челн глухо стукнулся о байду. Его привязали. И тогда Юрка наклонился и ленивым рывком вскинул на плечи двухгодовалого секача, ощетинившегося, грязно-бурого, со злобно ощеренной мордой.

Играючи, бросил его на байду.

— А ну, навались, миленькие. Разделать сразу же. Мужиков накормить. Все одно до города испортиться может.

Бабы восторженно загалдели над тушей. А Юрка глядел на них подозрительно спокойными глазами.

— Нашто ж кудахтать? — сказал он наконец. — Добро б кабан, а то ж так, недавно из головастиков вышел.

Головастиками он называл диких поросят.

— Ну, это ты не скажи, — возразил Натальин отец, — добрый вепрь. Вишь, клыки уже какие!

— Добро, давайте, бабы. Тогда уж и мне отвалите жареного. А то хлеб у меня весь вышел, помираю с голоду.

Он нагнулся в челне. И вдруг бабы с визгом кинулись в стороны. Над бортом байды появилась круглая голова рыси с брезгливо открытой пастью, белозубой и кроваво-красной.

Уши были плотно прижаты к голове, глаза — прищурены. В ту же секунду показалась грудь, сильные лапы.

Рысь, казалось, вползала в байду.

И сразу же над ней выросла голова Юрки. Он хохотал. В серых глазах хитринки, рыжеватые волосы волнами спадают на лоб.

— Переполошились? — спросил он. — Добро, бабоньки, не буду.

Он швырнул убитую рысь на дно байды и сам перелез через борт.

— А это уже мне, — сказал он, подымая зверя за гривок. — Может, обзаведусь женкой, дак буду класть ей на ноги, чтоб со мною не мерзла.

— С тобою замерзнешь, — иронически сказал Натальин отец.

— День добрый, люди, — громко сказал Юрка и прибавил отчетливо. — День добрый, Наталечка.

Та не ответила.

Ничуть не обескураженный, он полез в байду, где сидела девушка.

— Вы разделывайте, — объяснил он бабам, — а я буду тут. Не возле мяса быть кошачьему духу… Ах ты, дьявол, нож забыл.

И вернулся. Наталья краем глаза видела его худощавую, налитую подвижной силой фигуру, серые отчаянные глаза.

Юрка присел на корточки рядом с городским парнем, который уже второй год шатался по Полесью с блокнотом: все что-то выспрашивал да записывал.

Парень почти любовно сказал ему:

— Шитики тебя ведают, что ты за человек. Такой уж белорус типичный — дальше некуда.

Юркины губы сложились в ироническую улыбку:

— А что, это хорошо или плохо?

— По-моему, неплохо… Способный народ.

— У-у, — протянул Юрка, — еще какой способный… Самогонку какую варят!.. А уж насчет того, чтоб кого обдурить!..

Оставил парня, перелез в челн Натальи и бросил перед ней на лавку серебристую влажную рыбу.

— На вот, Наталечка.

— Нашто мне это?

— Клепец. Нехай пока что в воде полежит. А под вечер он обсохнет, и мы с тобой чудо увидим.

— Ты что, думаешь, я так и буду с тобой до вечера сидеть?

— Не с дедом же Бескишкиным тебе сидеть. Со мной веселее.

И сделал первые надрезы на лапках рыси.

Оба молчали. В воде рождались, плясали на зыби и угасали, чтобы снова вспыхнуть, золотистые искорки.

— Вы куда? — тихо спросил он.

— В Карпиловичи, — неохотно ответила она, — да вот запаздываем.

— Ну да, — сказал Юрка, — нынче ж пасха. Не доплывете раньше, чем за сутки.

Помолчал немного.

— А тебе зачем?

— Мне незачем. Это старые бабы так захотели. Их тут половина. Жалко, нехай бы потешились на старости лет…

— Так, — сказал Юрка и вдруг прищурился, что-то обдумывая. Через минуту он позвал к себе деда Бескишкина и Наталькиного отца.

— В Карпиловичи не доберетесь, отцы. Опоздали.

— Ну дак что, — рассердился Бескишкин, — ты что, тоже меня горелочкой попрекать станешь?

— Поздно, — сказал Юрка, — да я и не о том. Почему бы вам вместо Карпиловичей не податься в Погост?

— Села нема, — сказал дед, — одна церква на острове.

— Старым бабам того и надо, — сказал Юрка. — А вы в село утром успеете.

— Не в том дело, — сказал Натальин отец, — туда не проплывешь. Коса песчаная по дороге.

Речь шла о полосе отмелей, что тянулась между протокой, по которой они плыли, и Погостом.

— Тю-тю, твоя коса, отец, — сказал Юрка, — вода верхом идет. Глубины полсажня. Сам нынче мерил.

— Байды не пройдут.

— А байды мы на косе оставим. Самим до Погоста и на челнах добраться можно. Подумайте, мужчины. Старые вон как обрадуются.

Напоминание о старухах решило все. Натальин отец тут же отдал команду и сам навалился на стерно, заворачивая стерновую байду, а с нею и всю неуклюжую флотилию влево.

Ударили по воде весла, и скоро течение понесло плавучий базар еще быстрее.

Юрка снова сидел у ног дивчины. Руки его ловко орудовали ножом.

— Ну вот, посмотришь сегодня, как на Погосте долгогривые действуют. Ничего не скажешь, красиво.

Его плечо время от времени прикасалось к ее ногам. Она видела бурый загар на его шее, смуглоту под носом и на щеках.

Эти прикосновения, сильные и легкие, почему-то не тревожили ее — он ведь работал, а не умышленно.

— Может, и похристосуемся, — сказал Юрка, поднимая глаза.

— Со зверем своим похристосуйся, — спокойно ответила она.

— Да он и так меня нынче… похристосовал, — и оголил руку.

Она увидела три продольные раны на его предплечье. Сразу где-то в глубине, под ложечкой, возникла тревога.

— Ты чего же не сказал никому, дурной?

— Ничего, я порохом засыпал.

— У-ух-х ты! — Она торопливо выдернула из-под лавки свой хатулек, вытащила оттуда белую тряпицу. — Дай сюда…

Юрка положил на колени тонкую и сильную руку. Она даже не заметила этого. Разве что тепло, шедшее от его руки сквозь ткань.

Эти неглубокие, но длинные шрамы внезапно пробудили в ее сердце какую-то почти материнскую жалость к этому отчаянному хлопцу.

— Ну вот, — сказала она, не ощущая тяжести его руки, — порядок.

— Ясочка ты у меня, — сказал Юрка.

— Ясочка, да не твоя, — сказала она, ибо снова явились в ней прежнее томленье, ожиданье чего-то и дремотность.

— Сердишься все, — тихо сказал он, — а я что твой олень в осень. Аж подвело живот ему, до того он кличет.

— С голоду у тебя живот подвело. Хлеб, верно, съел весь… охотничек.

От огней, разложенных на кирпичах, доносило запах жареного мяса.

— Правильно, — согласился Юрка с оттенком обиды в голосе, — надо подкрепиться.

Встал и пошел к огню. Вернулся оттуда с отцом Натальи.

Оба принесли еду. В руках у Юрки было два ломтя хлеба с зажатым между ними куском жареной кабанины.

Румяное мясо таяло, пропитывая жиром ноздреватый хлеб.

— На, ешь, — сказал Юрка Наталье.

Старый Данила сел рядом с Юркой у ног дочери и вытащил баклагу.

— Глотни, сынок.

— Забористое вино, — сказал Юрка, отхлебнув глоток, — как выпил, так за забор хватаешься.

И принялся за мясо. Наталька почти не ела, а смотрела на хлопца.

Юрка ел без жадности, хотя видно было, что сильно он изголодался: в глазах наслаждение, руки ловко поднимают хлеб.

И внезапно она поймала себя на неожиданной и теплой мысли: "С этим и из одной миски есть приятно".

И застыдилась.

С едой покончили. Данила ушел. Юрка довозился со шкурой и понес ее в свой челн.

"И чего ушел? — подумала она. — Спокойней на месте сидеть". И еще подумала: "Ничего, сейчас придет".

Потом сразу спохватилась.

"Чего это я? Нашла о чем жалеть? Придет — не придет".

Он пришел и снова сел у ее ног. Вновь летал над водой нежный и легкий ветерок, играл ее волосами и бахромой ее платка.

Порой он стихал и вновь возвращался слабыми вздохами. И в такт этим вздохам рождались в глазах золотые искры. Мириады искр.

Голубое было вверху. Голубое внизу.

Юрка прислонился грудью к ее ногам, и она почувствовала, как сильно и упруго колотится его сердце. И снова что-то помешало оттолкнуть его, не слышать этих ударов. Она только шевельнулась.

— Ты сиди, — попросил он, и ей понравилось, что он будто бы просит у нее милости — здоровый, смелый, а перед ней такой слабый, что она может делать с ним, что захочет.

Это сознание своей внезапной власти над ним было опасным, но она не знала об этом. Пожалуй, это было к лучшему.

Она чувствовала удары его сердца целый день. Этот тревожный и нежный стук постепенно переполнял ее колени и руки. А он ощущал, как мягко щекочут его шею бахромки ее цветастого платка.

Наконец она подтянула платок повыше, но сразу ей стало жаль этих бахромок, что шевелились теперь зря, и она снова опустила край платка. И он усмехнулся, снова ощутив ласковое прикосновение.

Байды плыли в голубизне и золоте. Эта лазурь только временами прерывалась прозрачной стеной затопленного леса, — и снова вспыхивали искрами. Смежались веки, глубокая теплота переполняло тело. Голубизна и золото, золото и голубизна.

Без конца. Без края.

Изредка он бормотал себе под нос какие-то песни, тоже небывалые, тоже сонно-тревожные.

День был беспредельным. И беспредельным было путешествие.

А когда начало опускаться ленивое предвечерие, стало еще лучше.

Подсохла чешуя у вынутого из воды клепца.

Они смотрели и ждали. И внезапно в сумерках глаза клепца загорелись фиолетовым огнем. Это было так неожиданно, что она подалась вперед, и грудь ее прикоснулась к голове хлопца. Так все и осталось.

А рыба сохла. Чешуя на ее спине стала темно-фиолетовой, сбегая по бокам к нежно-синим оттенкам.

Казалось даже, словно отблеск этого слабого сияния отражается на их лицах.

Она вздохнула и подумала, что это ей, только ей, принес он и показал такое чудо.

А он вдруг почти прошептал:

— Высохну вот по тебе, как этот клепец. А кабы ты со мной была — я от хлеба только корочку горелую брал бы, а остальное тебе.

— Не надо, Юрка, — тоже шепотом сказала она.

И на воду легла ночь. И факел запылал на носу головной байды. Красноватое сияние выхватывало из потемок дрожащие ветви деревьев с целыми шапками пены, кипящей в них. А кругом была вода.

Девушка накинула платок, как будто специально для того, чтобы он мог греть под ним руки. Оба молчали.

Юрка ушел от нее только тогда, когда надо было ставить на прикол весь караван. Гряда выросла перед ними темным облаком деревьев.

И внезапно острое сожаление пронзило ее. Пусть бы бесконечно сидеть вот так с ним, ощущая тепло его рук.

А голос его раздавался уже по всем байдам.

— Петрусь, ты чего сидишь? Заводи нос, заводи нос, тебе говорят. Заработался, называется, под носом мух ловил… А ну, взяли… Ну, куда ты левей вешки прешь? А ну, еще раз!

Наконец караван прочно стал на отмели. Люди принялись отвязывать челны. Но едва она попыталась перебраться в отцовский челн, Юркина рука легла на ее ладонь. Легко сжала и сразу отпустила пальцы.

— Не надо. Садись в мой. У вас будет тесно.

Она сказала себе, что не хочет этого, а ноги сами собой переступили через борт. В его челн.

Юрка медлил, отвязывая стерно. Последним в чей-то челн сел дед Бескишкин.

И лишь когда остальные челны отдалились сажней на сорок, начала журчать вода за кормою их челна.

Ночь сразу охватила их, огладила прохладной лапой лица, замигала в глаза косматыми звездами.

Четкая — по воде — речь долетала до них. А эти двое молчали, и колени их соприкасались. Она ощущала, как при каждом взмахе весла мерно сокращаются мускулы его ног.

— Не оборачивайся, — шепнул он, — потерпи еще трошки. Я тебе сам скажу, когда нужно… Обогнем гай.

— Да я и не хочу оборачиваться.

Он был очень тихий. И почему-то только один раз бросил на волну весло и положил ей руку на плечо. Как раз в эту минуту на воду, маслянисто-черную и густую, на деревья, на их затерянный челн упал первый удар колокола. Она содрогнулась, и он почувствовал эту дрожь.

Ей казалось, что по его лицу скользит какой-то странный розоватый отблеск. Этот отблеск наливался светом, густел, и наконец все лицо его — с глубокими тенями в глазницах и потому особенно дорогое и страшное — облилось глубоким, трепетным багрянцем.

— Гляди, — сказал он.

Она легла на бок, на сено, и увидела островок, подымавшийся из воды. Чуть в стороне был другой островок, побольше. На нем белели стволы голых берез. Это был Погост.

А на маленьком островке вздымалось до неба нечто, как шатер, белое, озаренное огнями. Именно оттуда долетали удары колокола, а потом — пение.

Остров негусто облепили челны.

Горели факелы. Горело смолье на небольшеньких плотах. Золотой отблеск ложился на тяжелую, как ртуть, воду.

Юрка встал и стоял на корме, опираясь на весло. И ей уже не хотелось смотреть на молчаливую редкую толпу, огни на воде.

Только на него.

Худой, узкобедрый, он высился над нею, медно-красный, как индеец. Волосы его сделались совсем янтарными. Тени и свет на лице. Изменчивое, доброе, суровое.

Ей стало страшно, что скоро все кончится и снова будет плавучий базар.

— Не надо ждать конца, — сказала она, — лучше домой.

И он послушно повернул челн и стал грести в темноту.

Озаренное сиянием факелов, окруженное многоцветными хороводами челнов угасало и тонуло в водах сразу вслед за ними мгновенное видение. Деревья закрыли его, поглотила вода и темень, и сразу стало ясно, что видение то чуждое, что на много километров нет ничего, кроме водной глади, чудовищной вязи течений, пены в омутах, погруженных в воду, лесов и тишины.

И по этим водам, по затопленной земле мчался только один их челн, их ковчег. Где-то, вероятно, были другие челны, но для этих двоих никого не существовало.

Наталья снова подумала, что опять придется возвращаться к снам прошедшего дня, что придется расстаться с этим человеком, который целый день прикасался плечом к ее коленям.

Она обрадовалась и одновременно до дрожи испугалась, когда он положил в челн весло и их стало плавно проносить мимо каравана, стоявшего на якоре. Она еще нашла силы спросить:

— Зачем это?

— Ты хочешь туда? Я довезу…

Она не ответила. Он подождал немного и подсел к ней, обнял за сильные и тонкие плечи. Лег рядом в сено, пахнущее летошним июльским солнцем. Крепко и нежно прижал к себе.

Ее кожа еще хранила теплоту дня. И хлопец, запутавшись пальцами в ее волосах, стал покрывать ее лицо поцелуями. Она ощущала шеей теплую шкуру рыси, губами — теплые губы хлопца, телом — все его напряженное горячее тело.

Но она дрожала от холода, ему стало так жаль ее, что он привстал, вытащил из-под ног тонкое и колючее на ощупь, очень теплое покрывало и старательно укрыл ее, подоткнув края под гибкую спину.

Милосердия его хватило только на это, ибо он видел в сумраке ее лицо с огромными глазницами. И он знал: иной дороги нет ни ему, ни ей. Все вело к этому: голубизна и золото дня, искры на воде, фиолетовое свечение рыбы-клепца в полумраке.

И эти плечи, дрожащие под его рукой.

— Юрка, любый, родной мой, не надо, — говорила она, все тесней прижимаясь к нему. И он знал, и жалел, и не мог смилостивиться.

Ибо все это был обман.

Ковчег гнало, слегка покачивая на волнах, и сверху смотрели на него звезды, тысячи раз видевшие это и все же не уставшие удивляться земной теплоте.

На минуту ему показалось, что он ошибся, что обмана нет, — и он отстранился. Но она ощущала его дыхание, ей больше всего на свете было жаль его. И она, несмело взяв его за руку, поцеловала повязку на его предплечье. И уж ничего не осталось, кроме трепетного отражения звезд в ее глазах.

Они не почувствовали, что их лодка стала, что течение надежно посадило их на склон кургана, вздымавшего над водою свою вершину.

Но это было между прочим. Главным был день, ночь, что наступила затем, жесткие мужские ладони на плечах и короткие поцелуи.

А потом он заснул, прижавшись к ней.

"И это все? — спросила она у себя самой. И сама себе ответила: — Да, все. А чего еще нужно? Он со мною, я с ним".

И неслышно, боясь разбудить, прикоснулась губами к его руке.

Они очень крепко спали, когда вода, прибывая, сняла ковчег и опять понесла его по течению.

Мужчина спал мертвым сном. Женщина пробудилась только на минуту и еще плотней приникла к спящему. На вершине какого-то дерева кричали вороны.

— Разве с таким можно погибнуть? — шепнула она.

И последним сонным обрывком мысли подумала:

"Дурные вороны… Тут не конец. Тут начало".

Они спали, а лодку несло и несло над затопленной землей.