Мятеж [Дмитрий Андреевич Фурманов] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Д. Фурманов МЯТЕЖ Роман

I. ПО СЕМИРЕЧЕНСКОМУ ТРАКТУ

Девятьсот двадцатый год. Март. По Ташкенту, по аллеям — золото ранней сухой восточной весны. В теплом воздухе — сонная, ленивая тишина. Многоцветные пряные сарты[1] по уютным лавчонкам смачно пожевывают сочный кишмиш. Редким гостем проскочит из-за угла кожаная тужурка, проскользнет парусиновый зеленый портфель, зафыркает в отдаленье автомобиль, — это мчится кто-то на заседание ревсовета. Все туда — к огромному каменному дому, где кипит тревогой жизнь, где до зари и за зарей прыгают лихорадочно бессонные пальцы по растянутым на стенах полотнищам карт, унизанным многоцветными клумбами звездочек, головастых булавок, пернатых флажков.

Глухая, забаюканная, ленивая тишь. По улицам в мертвом городе мертвый покой. А в каменном доме — за широкими столами, у карт стенных, у столиков, где стрекочут неугомонные морзе, в глухой шифровалке таинственные имена: Иргаш, Мадамин, Хал-Хаджа, Курширмат…

От разбойников нет покоя многострадальной Фергане. И в другом краю, на далеком Семиреченском фронте, где под Копалом сдалась белая армия, грозные, ядреные остатки битой армии с Анненковым, со Щербаковым скачут в Китай… Им надо отрезать путь, нагнать, уничтожить, убить последнюю возможность возврата тяжелой боевой страды. Не замирающая ни на миг, тревожная забота мечется по холодным высоким комнатам ревсовета, и нет здесь доступа золотым лучам туркестанского солнца. И люди здесь иные, — не те, что в сонной дремоте бродят тенями с аллеи на аллею: перехвачены ремнями тугие корпуса, оттянуты револьверами кожаные куртки, строги суровые желтые лица, кратки и четки холодные речи. И встретив на воле долгим изумленным взглядом провожают их цветные халаты, лениво пережевывая пряный кишмиш.

Мы сегодня целый день, как волчки, вкруг ревсовета. Мы завтра ранним утром покидаем Ташкент. Уезжаем в Семиречье, в Верный. На заманчивую неведомую работу. Неизменный Василь Василич прихлопывает нам оранжевой печатью семимильные мандаты. Я на свой улыбнулся не раз: тут целая программа в сто параграфов, устав, весь мой символ веры. «Если, — подумал я, — все выполнять, что сказано в этом мандате, — сроку надо никак не меньше двести годов. Это вот так мандатец: с таким и в воде не утонешь, в огне не сгоришь». Гляжу — и сам Василь Василич улыбается. Но не место здесь шутить. Он молчалив и серьезен: должность такая. Он посмеется потом, а теперь лишь смачно и крепко прихлопнет именитую бумагу, подожмет плотно губы под черные усики и крякнет, словно после рюмки в трескучий мороз.

Это в ревсовете. А против — угол на угол — политуправление фронта. И здесь суета неуемная. Шутка ли: уезжает в глухую даль — кто знает, на сколько времени, на какие дела и тревоги и опасности — целая артель ответственных работников. Тут мы все, в политуправлении, жили тесной дружеской семьей. Многих спаяли и давние боевые связи: кому помнились погони за махновскими бандами, кому уфимские бои с Колчаком, уральские ли вольные степи, донские ли просторы, а с ними — Деникин, Краснов, Каледин, Покровский. У каждого — свое. У многих — общее. И у всех — одно.

Семья спаялась — любо работать. Вчера ввечеру собрались мы последний раз и до глубокой ночи сидели вместе: это была прощальная дружеская беседа. Вспоминали разнос — кому что в памяти, кому что дорого. Но было одно, что пронизывало звонкий, веселый шум:

— Ах, и жалко же, ребята, расставаться!

Привычка — дело не малое. А привычка в работе, да еще к таким ребятам — уж и вовсе дело большое.

Мы раскалывались пополам: одна половина здесь, другая далеко-далеко, почти на тысячу верст за горы, в Верный. Были мы все в эту ночь то безудержно веселы, шумны, то серьезны вдруг, торжественно-молчаливы — со стороны, верно, немного смешны. Не было ложного пафоса — задушевная, волнующая искренность, нужные простые слова. Речи, речи, речи… Выступали до единого. А было нас человек тридцать… Ах, какая это была удивительная, незабываемо-памятная ночь!

Вот Палин, черный, как ворон, с трубкой в зубах, проводит рукой по кудрявой, косматой гриве, заканчивает свое очередное слово:

— Что бы ни было, товарищи, а эти последние месяцы останутся лучшими в моей жизни…

— Они станут еще лучше, Палин, если сделаешься большевиком, — ввернул кто-то с другого конца стола.

— Ну, это оставь, не тронь — теперь не время…

— Большевиком сделаться всегда время…

И сидевшие за столом громко рассмеялись.

Женоподобный, безусый Гарфункель, тоже меньшевик, поспешил на подмогу своему приятелю:

— Это, товарищи, верно… Сейчас нельзя. И не надо сейчас, — вопрос требует, чтобы над ним глубоко подумать…

Сказал — и пунцовые девичьи щеки залило краской смущенья.

— Бросьте, ребята, сами очухаются, — молвил кто-то примиренным тоном.

Эти слова были пророческими: оба липовых меньшевика уже вскоре были в наших рядах. Не слова, не увещанья, а