КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 453989 томов
Объем библиотеки - 649 Гб.
Всего авторов - 213149
Пользователей - 99926

Впечатления

DXBCKT про Санфиров: За наших воюют не только люди (Фэнтези: прочее)

Очередная «краткометражка» от автора порадует читателя очередной фентезийно-попаданческой историей, которая так же (как и прочие) будет начата, но не закончена...

Если серьезно не цепляться к сюжету, данное произведение читается вполне легко и сносно. Как и в других рассказах автора, здесь пойдет история «сплетения» нашей привычной реальности (на этот раз это время 2-й МВ) и некоего фентезийного мира (в котором все оказывается тоже не «комильфо»). Переходя от одной реальности к другой, автор показывает нам непростую жизнь ГГ, совершенно не озаботившись ответить на те или иные вопросы (например какова в итоге цель ГГ и его миссия в нашем мире)

В общем, ГГ сперва начинает удивлять всех своими подвигами на фронте, потом попадает «под карандаш», и... влипает в одно происшествие за другим, по пути «в застенки гэбни» (заинтересованной таким феноменом).
Данный подход мне очень напомнил Злотникова (с его «Элитой элит») и прочих «чудотворцев» из СИ «Блокада» (Венедиктова). Впрочем — если указанные СИ все же были довольно неплохо проработанны, то именно эта вещь (по своей сути) является лишь очередным наброском, без какой либо серьезной мотивировки и финала...

С одной стороны — увлекшись тем, что стал вычитывать все «незаконченные сетевые публикации» я (в итоге) неплохо отдохнул, с другой, чувствую что с данной тематикой «придется пока завязать» ибо процент субъективных претензий уже «заоблачно высок». Хотя... если рассматривать все это (чисто) как фантазию... то почему бы и нет)) Очень «в духе времени» и очень патриотично... только вот опять кажется что это «продукт для подрастающего поколения»))

Продолжение? Ну … может быть когда-то!))

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Санфиров: Вторая жизнь (СИ) (Альтернативная история)

Очередная попытка автора как ни странно, удалась практически «на четыре с плюсом»... При всем обилии незаконченных произведений (из разряда «сетевая публикация»), данная вещь даже была издана (что само по себе, уже о чем-то говорит).

Сюжет данного романа очень прост и прозаичен: автор вместо того что бы «менять реальность», прогрессорствовать и совершать прочие (стандартные) «телодвижения», просто «проводит работу над ошибками»)) Ошибки же он «исправляет» преимущественно в своей личной судьбе, и вся книга (по сути) представляет сплошное описание «личностного роста» и прочих достижений «на ниве соц.труда». Плюс ко всему — несколько настораживает поименование ГГ своим собственным Ф.И.О, словно автор в третьем лице описывает самого себя в «перепрошитой версии 2.0».

В остальном же, никак нельзя сказать что данная книга не интересна... Да — «деяния попаданца» хоть и стандартны, но весьма изобретательны... По мимо них очень хорошо передана атмосфера жизни в провинции и дел творящихся «за подсобкой» социалистической витрины...

Если же мерить все происходящее мерками настоящего времени, то ГГ сразу можно охарактеризовать как весьма делового (не в уголовном смысле) и перспективного молодого человека, который «двигается в правильном направлении» и не тратит свою жизнь на «лирические сопли по поводу и без». Так же в числе «позитивных моментов», хочется отметить, что «тут» все же нет (того) всезнающего попаданца, которому лишь «достаточно шевелить левым мизинцем» (для того что бы «усе було»). Нет... в данном случае, герою «ништяки» не падают с небес, т.к он их «выгрызает сам». Так что хотя бы этим, он никак не похож на «среднестатистического иждивенца из будущего».

Кроме того, хочется отметить что (автору) гораздо лучше удаются именно мужские персонажи (в его произведениях). «Девчачьи» же (героини) у него в основном представлены в образе всяческих фентезийных персонажей (оборотни там или вампирши), обуянных склонностью не столько к магическим подвигам, сколько к подвигам в … иной плоскости)) Так что — мой субъективный вердикт: если хочется почитать что-то «более-менее проработанное», то это туда где ГГ «мужик»)) Если же хочется чего-то другого, милости просим «к дефчатам» и там... потом не плюйтесь господа, т.к здесь «жанр пойдет уже иной»)).

И да... самое занимательное: наткнувшись на одну неказистую «незавершенку» (и «вдоволь потоптавшись на ней» в комментах) я тем не менее (через определенное время) стал вычитывать все другие «нетленки» автора одну за другой)) Так что... несмотря на все субъективные претензии, это о чем-то да говорит.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
DXBCKT про Фрай: Лабиринты Ехо. Том 1 (Фэнтези: прочее)

Комментируемая часть-Дебют в Ехо

Давным давно, лет 10-15 назад я открыл для себя эту СИ и прям таки влюбился)) И в самом деле, где еще «стандартный неудачник» может обрести свое место в этой жизни? И плевать что для этого нужно сменить жилье, работу, город... и мир (под этим или другим солнцем). Зато ты обретешь именно все то, чего тебе в «прошлой жизни» так не доставало и все то, о чем ты даже не смел и мечтать))

Именно такой «радужный взгляд» (по прочтении каждой новой части) я имел тогда, и... хотел бы иметь и сейчас)). Самое забавное (при этом), что довольно таки долгое время я собирал недостающие части этой СИ и просто ставил их в ряд на полке)) Одно только эстетическое созерцание этих корешков, приносило мне чисто ностальгические настроения по (тому) времени...

В общем, как там ни было, но на «этих долгих» каникулах, я наконец решил освежить свои впечатления о данной СИ. И разумеется я несколько опасался, что (как это очень часто бывает) все то что ты «когда-то» считал «божьим откровением», «сегодня» может принести только недоумение... Недоумение от того, что как «это» вызывало когда-то подобные эмоции?

И само собой все эти «метания» понятны, ибо мы все растем и меняемся... но порой кое-что из «тех прежних вещей» не только не вызывает чувства отторжения, но и... сохраняет свой первоначальный вид (несмотря на все возможные и небезосновательные претензии))

К числу последних — разумеется я лично отношу данную СИ и эту (ее) часть соответственно. Ну а постольку здесь, содержимое представлено «отдельными рассказами», а не единым томом — то я постараюсь (по мере возможности) охарактеризовать все их «эпизоды» отдельно))

Итак в первой части (данной части) да простят меня за тавтологию, станет описание нового мира (его гос.устройства и прочих особенностей в предисловии) и... первый эпизод «хроники малого сыскного войска». И знаю, знаю... «по ходу пьесы» эта СИ обросла многими «предисториями» (рассказанными в т.ч и от прочих лиц), однако я сейчас имею ввиду именно СИ «Лабиринты Ехо» (а не полную его версию).

Итак — в первой части нам лишь даны некие «вводные» по миру и первая часть впечатлений «Сэра Макса». Все что происходит так или иначе повествует об «обретении им уверенности» в деле обретения себя и (попутно) в истреблении некой нечисти (меняющей свой разряд и категорию от рассказа к рассказу).

И все бы казалось вполне обыденно — ну «вот тебе» (подумаешь!!): очередной Гаррет (Глена Кука) «в отечественной прошивке»... ну что там еще? Магия, ордера и магистры? Новая работа, почет и «уважуха от местных», «респект и презент» от короля? Все довольно обыденно и привычно... за одним единственным исключением!!! То как автор «с полпинка» оживил данный мир и заставил «играть его такими незабываемыми красками» — навеки отделило его «от прочих творений» иных «создателей миров»))

Продолжение (как и раньше) просто вынуждает отложить все дела и...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Shcola про Арх: Лучший фильм 1977 года (Альтернативная история)

Дальше третьей книги не продрался. Может кому больше повезёт.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
greysed про Федотов: Пионер гипнотизёр спасает СССР (СИ) (Альтернативная история)

странная хрень

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Линдсей: Цикл: " Декстер". Компиляция. Книги 1-8 (Маньяки)

спасибо!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
tel89243633353@gmail.com про Kaldabalog: Чародей | Cyber wizard (Киберпанк)

Владимир Фремо
Кропатель праздный и убогий!
К тебе, негожий друг пишу,
Когда под гнётом патологий
Ты тянешься к карандашу.
1:
Заклинания, направленные на меня самого действуют как раньше, но вот магия, направленная из моего тела вовне, просто рассеивается.
2:
Заколдованная заточка скорее аптечка, но для боя точно не годится. А вот кусок арматуры уже получше будет. Хотя, для начала я сделал себе пару колец из проволоки, чтобы зачаровать их на повышение силы.
3:
И вот, теперь я использовал похожее зачарование, чтобы частично вернуть себе руку.
Пошевелив механической конечностью, я только отметил, что она почти не ощущается.
4:
Я выковырял из них часть механики и внедрил несколько зачарований, соединив магическую конструкцию со своим потоком магии.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Бомарше (fb2)

- Бомарше (пер. Ирина Александровна Сосфенова) (а.с. ЖЗЛ) (и.с. Жизнь замечательных людей-863) 2.89 Мб, 530с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Рене де Кастр

Настройки текста:



Рене де Кастр Бомарше

Моя жизнь — борьба.

Девиз Бомарше, позаимствованный им у Вольтера

— У тебя прескверная репутация! — А если я лучше своей репутации?

«Безумный день, или Женитьба Фигаро», III, 5[1]

Как все это произошло? Почему случилось именно это, а не что-нибудь другое? Кто обрушил все эти события на мою голову? Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того не зная, и с которой сойду, сам того не желая.

«Безумный день, или Женитьба Фигаро», V, 3

Кто на своем жизненном пути более моего познал добра и зла? Если бы продолжительность жизни измерялась количеством пережитого, про меня можно было бы сказать, что я прожил двести лет.

Бомарше «Мемуары против Гёзмана»
Хороший отец, хороший муж, хороший хозяин,
                                           задушевный друг,
Простой в повседневной жизни, гордый в несчастье,
Самобытный писатель, выдающаяся личность,
Он никогда не поступался своей свободой.
Гюден де ла Бренельри, эпитафия на могиле Бомарше

ПРЕДИСЛОВИЕ

Так случилось, что в истории французского театра между комедиями Мариво и пьесами писателей-романтиков оказалась почти полная пустота. Были забыты имена Детуша, Седена и Нивеля де Лашоссе. Имя Вольтера осталось в веках по причинам далеким от театра, а проницательность Дидро не помогла ему избежать участи посредственного писателя.

Но никто даже не вспоминает об этой пустоте протяженностью почти в целый век, поскольку достаточно всего одного имени, чтобы заполнить ее. Имя это — Бомарше, чьи пьесы «Севильский цирюльник» и «Безумный день, или Женитьба Фигаро» и ныне не сходят со сцены благодаря не только таланту их автора, но и музыке Россини и Моцарта. Эти две пьесы, изобилующие меткими выражениями, сделали бессмертным наиболее известного из комедийных героев-слуг, того самого Фигаро, рядом с которым померкли все Сганарели, Сбригани и Скапены.

Было вполне естественным проявить интерес к создателю литературного героя, чей характер стал отражением самой сути человеческой натуры. Попытка рассказать о Бомарше могла превратиться в очередное исследование в жанре театральной критики, но, к нашему глубокому удовлетворению, оказалось, что повествование о жизни и творчестве этого человека больше походит на исторический и плутовской романы вместе взятые.

Бомарше похож на всех своих персонажей, и на Фигаро в первую очередь, но еще до того, как стать Фигаро, он познал юность Керубино и избрал карьеру Бридуазона. Она была для него необходимой вехой на пути превращения в героя его мечты — богатого вельможи, циничного и развязного, как Альмавива.

Настоящий сплав всех порожденных им персонажей, фантастическая и почти нереальная фигура, в чьем характере нежность смешалась с иронией, а суровость со скептицизмом, Бомарше предстал в глазах потомков еще в одном образе, образе творца Великой французской революции. Считается, что критика, которой Бомарше подверг современный ему социальный строй, ускорила крах последнего.

Но это отчасти поверхностный взгляд: желание стать богатым вельможей, естественно, побуждало Бомарше к нападкам на ту касту, к которой он так хотел принадлежать. «Никогда бы не поверила, что это так забавно — смотреть, как тебя заочно вешают», — сказала мадемуазель Гимар после премьеры «Женитьбы Фигаро».

Французское общество XVIII века не было свободно ни от недостатков, ни от пороков; слабость его заключалась в том, что оно гордилось всем этим. Подчеркивая недостатки этого общества, Бомарше выступал в роли моралиста, в той роли, что совершенно ему не подходила.

Его собственная жизнь редко была безупречной, и промахи его никогда ему не прощались. Хотя имя Бомарше занимает достойное место в ряду французских драматургов и слава его огромна, его литературная деятельность была всего лишь эпизодом столь многогранного жизненного пути, что о нем следовало бы рассказать, даже если бы Бомарше не создал своих пьес. Наряду с биографией Мирабо, которую я написал ранее, биография Бомарше открывает нам интереснейшие страницы истории французского общества XVIII века. Жизнь этого человека коснулась всех социальных слоев — от простолюдинов до короля, разворачивалась на фоне самых разных декораций — от мастерской ремесленника до Версальского дворца; он узнал, что такое суд и тюрьма, был сочинителем, музыкантом, судьей, аферистом, памфлетистом, тайным агентом, поставщиком оружия для армии, издателем, истцом и ответчиком, заговорщиком.

Этот вихрь событий, в котором переплелось множество сюжетов для приключенческого романа и комедии нравов, вместе с тем оказался тесно связанным с историей Франции, и роль Бомарше в этой истории была отнюдь не последней: этот учитель музыки дочерей Людовика XV, выступивший против произвола продажных судей, по всей видимости, оказал решающее влияние на то, что в 1774 году во Франции были восстановлены прежние парламенты. Именно эта заслуга в большей мере позволяет поставить имя Бомарше в один ряд с именами творцов революции, чем смелость его пьес, тех пьес, что натолкнули его на мысль о необходимости защиты авторских прав, для чего он создал Общество драматургов. Но эти аспекты его деятельности, как бы интересны они ни были, меркнут рядом с той ролью, которую Бомарше играл в международной политике: начав поставлять оружие восставшим американским штатам в то время, когда Людовик XVI все еще не решался вступить в конфликт, Бомарше одним из первых поддержал борьбу американцев за независимость, их дело нашло горячий отклик в его душе не только из-за его любви к свободе, но и из-за вечного его стремления к большим барышам.

Торговля оружием, которой он занимался параллельно с драматургией, стоила ему трагических минут во время революции: мало кто помнит, что Бомарше оказался жертвой Конвента и влачил нищенское существование в вынужденной эмиграции.

Даже простое перечисление столь разных сторон деятельности Бомарше способно возбудить интерес к его необыкновенной судьбе, судьбе самого остроумного человека своего времени, парижского мальчишки, всегда готового пустить стрелу в мишень, дельца, чья порядочность, порой не без причины, ставилась под сомнение, и, наконец, беззастенчивого волокиты.

Вслед за другими историками я не смог отказать себе в удовольствии заняться описанием жизненного пути Бомарше. Работая над своими предыдущими книгами, я не раз встречал его имя: то на его ходатайствах в качестве судовладельца морскому министру Франции маршалу де Кастру, то на его докладах королю Людовику XVI, побудивших последнего благосклонно отнестись к вопросу о независимости Америки. Эта выдающаяся личность произвела на меня слишком сильное впечатление, чтобы я мог забыть о ней, и я утвердился во мнении, что, хотя именно талант драматурга прославил Бомарше, вся его остальная жизнь настолько увлекательна, что достойна описания.

Надеюсь, эта книга явится доказательством моей правоты и читатель сможет разделить со мной то удовольствие, с которым я писал ее.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ВВЕРХ ПО СОЦИАЛЬНОЙ ЛЕСТНИЦЕ (1732–1770)

Глава 1 СЕМЕЙСТВО МЕЛКИХ БУРЖУА (1698–1732)

Отмена Нантского эдикта в 1685 году стала ключевой датой в истории Франции. В этот день король, слишком уверенный в своей власти, нарушил обещание, данное самым великим из его предков. Тогда как Генрих IV первым пошел на уступки ради восстановления единства французской нации, нарушенного в результате Религиозных войн, а Ришелье продолжил это дело, добившись того, что мятежники-гугеноты перестали представлять политическую угрозу государству, Людовик XIV, движимый гордыней и жаждой власти, поднял руку на свободу вероисповедания. Одним росчерком пера он обрек на изгнание или вероотступничество значительную часть французской нации, возможно, самую ее достойную часть, ненавидевшую произвол и деспотизм. И с этого момента более миллиона французов, подвергавшихся систематическим издевательствам, оказались перед жестоким выбором: отречься от своей веры или покинуть родину.

Многие представители этого угнетенного меньшинства предпочли сохранить свою веру, отказавшись склонить голову перед тираном. Сотни тысяч французских гугенотов покинули родину, они поступили на службу к иностранным монархам, отдав им свои таланты и знания. В первую очередь уезжали люди, способные с помощью богатства или связей устроить свою жизнь на новом месте, за ними потянулись те, кто ничего не имел и мало что терял, меняя нищенское существование на родине на такое же на чужбине.

Труднее всего приходилось представителям средних классов: небогатые крестьяне, жившие за счет урожая со своих клочков земли, скромные ремесленники, не имевшие влиятельных связей, старики, сводившие концы с концами благодаря помощи детей и внуков, — все они не имели возможности покинуть свою страну и были вынуждены делать вид, что подчиняются ее законам. Официально они отреклись от религии предков и образовали сословие «новообращенных», получивших от католицизма некоторые административные права. В глубине же души эти «новообращенные» сохранили преданность своей прежней вере, продолжали тайно соблюдать свои религиозные обряды и тайком ходили на собрания, на которых под руководством гонимых законом пасторов читали Библию, распевали псалмы и совершали богослужения в честь тайной вечери.

Находясь под строгим надзором полиции, эти чужаки в собственной стране подвергались настоящим гонениям: им было запрещено большинство профессий, а их браки, если они отказывались получать на них благословение католического священника, признавались недействительными, из-за чего их дети считались незаконнорожденными и лишались права на наследство.

В некоторых районах Франции сохранились довольно многочисленные гугенотские общины, например, в Онисе, Сентонже, окрестностях Монтобана, на части территории Пуату и в ряде мест Дофинэ; особенно много гугенотов проживало в Севеннах, где в 1702 году вспыхнуло легендарное восстание камизаров. Почему-то гораздо реже вспоминают еще об одной общине, не менее отчаянно отстаивавшей свою веру: она находилась в Бри, в епископстве Mo, где местный епископ Боссюэ яростно обрушивался на гугенотов, призывая на помощь все свое красноречие.

Так вот, в маленьком городке Лизи-сюр-Урк на самой границе Бри проживало скромное семейство часовщиков, исповедовавших кальвинизм, это было семейство Карон. В 1694 году один из этих часовщиков по имени Даниель Карон женился на Марии Фортен. Пастор-гугенот благословил этот брак молитвой и записал имена новобрачных в маленькую тетрадку, обернутую в пергаментную бумагу, через несколько лет в той же самой тетрадке значились имена четырнадцати детей, родившихся от этого союза, заключенного вопреки королевскому указу. Большинство из этих четырнадцати детей умерло в младенчестве, а среди оставшихся в живых особый интерес представляет для нас четвертый ребенок в семье — сын Андре Шарль Карон, появившийся на свет 26 апреля 1698 года.

По всей видимости, этот Карон поддерживал какие-то отношения с родственниками, либо ставшими католиками, либо прикидывавшимися ими, среди которых были секретарь короля, один из директоров Индийской компании и капитан гренадеров, награжденный Крестом Святого Людовика. Возможно, благодаря этому капитану у Андре Карона пробудился интерес к военной службе. Известно, что еще мальчиком Андре Шарль поступил на службу в драгунский полк Рошпьера под именем Карона д’Айи, но прослужил там совсем недолго, 5 февраля 1721 года он вышел в отставку и обосновался в Париже, где начал обучаться ремеслу часовщика.

Интересно, что часовое дело оказалось весьма тесно связанным с французской литературой XVIII века. То, что Вольтер вложил часть своего состояния в дело женевских часовщиков, к литературе отношения не имело, к ней имело отношение то, что в 1712 году в семье одного из этих часовщиков появился на свет величайший франкоязычный писатель и духовный отец Великой французской революции Жан Жак Руссо. Правда, сам он не пошел по стопам отца, тогда как в семье Карон дело обстояло иначе: не только Андре Шарль стал известным часовщиком, но и его сын, будущий Бомарше, вначале прославился тем, что усовершенствовал карманные часы.

Во времена Регентства, чтобы заниматься часовым делом, мало было иметь хорошее зрение, ловкие пальцы, склонность к механике и художественный вкус, кроме всего прочего следовало быть католиком, поскольку гугенотам этот род деятельности не дозволялся. Таково было первое препятствие, с которым пришлось столкнуться отставному драгуну Андре Шарлю Карону.

Без всяких колебаний он принял решение поменять веру и месяц спустя после прибытия в Париж торжественно отрекся от кальвинизма. До наших дней сохранился документ, выданный Карону архиепископом Парижским кардиналом де Ноаем, после того как Андре Шарль собственноручно написал следующее заявление:

«7 марта 1721 года я публично отрекся от кальвинистской ереси в церкви Новых католиков в Париже.

Подпись: Андре Шарль Карон».


И все же протестантские корни Карона давали себя знать: Андре Шарлю всегда был свойствен дух оппозиционерства и пристальный интерес к проблемам гугенотов. Правда, эта симпатия к бывшим единоверцам не мешала ему вести себя, как подобает благоверному католику, придерживающемуся строгих моральных принципов.

Андре Шарль Карон был незаурядной личностью: умный, образованный, интересующийся наукой, этот самоучка обладал удивительным чувством языка, его письма, столь типичные для сентиментального XVIII века, до сих пор поражают изяществом стиля и занимательностью сюжета.

Чтобы получить звание мастера-часовщика, необходимо было обучаться восемь лет. По истечении первого года обучения Андре Шарль Карон подал в Государственный совет прошение на имя короля о присвоении ему звания мастера. В качестве аргумента для досрочного получения звания он выдвинул не свои профессиональные качества, а факт своего отречения от прежней веры, и этот неожиданный ход оказался верным, поскольку его прошение было удовлетворено. Итак, весной 1722 года Андре Шарль стал мастером-часовщиком, а 13 июля того же года он женился на Марии Луизе Пишон, славной, но довольно заурядной женщине из семьи парижских буржуа.

Супруги открыли лавку на улице Сен-Дени, почти напротив улицы торговцев скобяными товарами. От этого брака на свет появилось десять детей, четверо из них умерли в раннем возрасте: две девочки — Мария Венсанта, родившаяся в 1723 году, и одна из ее сестер, чье имя осталось неизвестным, появившаяся на свет в 1726 году, и два мальчика — Огюстен Пьер, родившийся 9 января 1728 года и не доживший до года, и Франсуа, увидевший свет в 1730 году и умерший в 1737-м. О шестерых, оставшихся в живых, следует рассказать подробнее, поскольку каждый из них сыграл свою роль в этой истории.

15 февраля 1725 года родилась Мария Жозефа, старшая сестра; 27 марта 1748 года она вышла замуж за каменщика Луи Гильбера, который потом переселился в Мадрид и стал там работать архитектором. Супруги Гильбер увезли с собой в Испанию вторую сестру будущего Бомарше, которую звали Мария Луиза, родилась она 10 января 1731 года и была всего на год старше своего знаменитого брата. У этой девицы Карон (в семье ее называли Лизеттой), умницы и красавицы, в Испании был бурный роман с писателем Клавихо. Роман этот вдохновил Гёте на создание драмы под названием «Клавиго», которую он начал писать в 1773 году, а Бомарше посвятил этой истории один из своих знаменитых мемуаров, тех самых, что принесли ему славу писателя. Судьба двух старших сестер вынудила их брата посетить Испанию, ставшую родиной Фигаро. Создатель этого знаменитого комедийного персонажа — Пьер Огюстен Карон, более известный под именем Бомарше, родился годом позже Лизетты — 24 января 1732 года.

У его родителей было еще три дочери: в 1734 году появилась на свет Мадлена Франсуаза по прозвищу Фаншон, которая вышла замуж за служащего своего отца, знаменитого Лепина, продолжившего традицию часовщиков Каронов.

24 декабря 1735 года родилась Мария Жюли, больше известная под именем девицы де Бомарше, доставшимся ей от брата. Именно Мария Жюли и Пьер Огюстен оказались самыми одаренными из всех детей, которых произвела на свет эта удивительная семья. Девушка не могла похвастаться идеальной красотой: нос ее был длинноват, над чем она первая же и подшучивала, но лицо не было лишено своеобразного очарования. Эта любимая сестра Бомарше, которую он ласково называл Бекасс[2], замечательно играла на различных музыкальных инструментах, знала множество иностранных языков, обладала редким поэтическим и эпистолярным даром и, по всей видимости, помогала брату в его литературном творчестве.

Самой красивой из сестер была младшая — Жанна Маргарита, родившаяся в 1737 году и известная под именем девицы де Буагарнье. Она божественно пела, аккомпанируя себе на арфе. Сестры прозвали ее Тонтон[3]. Девушка долго привередничала, выбирая себе супруга поименитее, и в конце концов вышла замуж за сына королевского секретаря Дени Жано де Мирона, предварительно вдоволь его помучив. Молодой человек, которого все звали просто Мироном, вначале был адвокатом Парижского парламента, а позже интендантом Сен-Сирской женской обители. После женитьбы Мирона на Тонтон Бомарше выхлопотал зятю должность секретаря у принца де Конти. Г-жа Мирон стала хозяйкой модного литературного салона, однако просуществовал этот салон совсем недолго, поскольку младшая из сестер Карон преждевременно ушла из жизни в 1772 году.

Такой была эта семья мелких буржуа, не имевшая большого состояния, зато богатая умами и талантами. Будущий Бомарше прожил в ней до своего двадцатипятилетия.

Эта веселая, дружелюбная и образованная среда оказала решающее влияние на формирование личности Пьера Огюстена, чьи детство и юность вызывают ассоциации с одним из его знаменитых персонажей — пажом Керубино.

Глава 2 ВОСПИТАНИЕ КЕРУБИНО (1732–1750)

Единственный мальчик в семье, где кроме него росли одни девочки, естественно, был обожаемым и избалованным ребенком. В отличие от многих других писателей, сетовавших на несчастное детство, Бомарше никогда не скрывал, как приятны были его ранние годы и какой любовью окружали его близкие: «Моя юность была такой веселой, такой беззаботной и такой счастливой!»

Жизнь его была расписана наперед: папаша Карон решил, что сын унаследует его профессию и лавку; для этого не требовалось глубокого классического образования, поэтому обучение молодого человека должно было закончиться к тринадцати годам.

Пьера Огюстена довольно рано отдали в школу Альфора, некое учебное заведение, которое давно исчезло, не оставив никаких следов.

«Я не знаю, — писал Гюден де ла Бренельри, первый биограф Бомарше и его fidus Achates, — как случилось, что отец Бомарше не отправил сына учиться ни в университет, ни к иезуитам; эти полумонахи были прекрасными учителями и, конечно, сразу бы распознали гениальность мальчика и направили бы его по предначертанному ему пути. В школе Альфора он получил гораздо больше знаний, чем ему собирались дать, но учителя не разглядели его таланта, он и сам долго не подозревал о нем и думал, что судьба наградила его лишь редким чувством прекрасного. Вскоре отец забрал его из школы, чтобы обучить своей профессии и передать свое дело».

Непохоже, что годы учебы были слишком тягостны для Пьера Огюстена: он часто навещал родных, не отрываясь надолго от домашней обстановки. В 1745 году, когда его знания были признаны достаточными, он вернулся на улицу Сен-Дени, чтобы осваивать мастерство часовщика, и с тех пор дни напролет проводил в открытой всем взорам застекленной крошечной лоджии, поскольку часовщики были вынуждены заниматься своим делом на виду у всех по указу властей, принятому по настоянию цеха ювелиров, опасавшихся, что их соперники работают с драгоценными металлами.

Пьер Огюстен не забывал и о развлечениях; по дошедшим до нас сведениям, в тринадцать лет, как раз в возрасте Керубино, он познал первую несчастную любовь. Имя женщины, разжегшей пламя в его груди, осталось неизвестным, как осталось неизвестным и то, сколь далеко зашли их отношения, но подросток был так глубоко потрясен коварством возлюбленной, что даже всерьез подумывал о самоубийстве, хотя не предпринял ни малейшей попытки к его совершению.

Складывается впечатление, что, проводя все свое свободное время в образованной артистической среде, Пьер Огюстен осознал недостатки собственного образования. В 1798 году, перечитав письмо, которое мальчишкой он написал уехавшим в Испанию сестрам, Бомарше назвал его своим «первым неудачным литературным опытом». Это письмо он ошибочно датировал 1745 годом, когда ему было тринадцать лет, тогда как его старшая сестра стала г-жой Гильбер лишь в 1748-м, то есть когда ему было уже шестнадцать. «Как это было принято в коллежах, мы больше занимались латынью, чем правилами французского стихосложения. Нужно было заново себя перевоспитывать, выходя из рук педантов. Это стихотворение было переписано моей сестрой Жюли, когда ей было десять или одиннадцать лет, в ее бумагах я и нашел его более пятидесяти лет спустя. Прериаль, год VI (май 1798 г.)».

Хотя постаревший автор решил слукавить, приуменьшив возраст, в котором он начал творить, этот текст — самое раннее из сохранившихся произведений Бомарше — не лишен очарования:

Госпожа Гильбер и компания!
Я получил любезное письмо,
Которое вы мне прислали.
И я почувствовал, что сердце мое забилось сильнее
От огромной благодарности,
Ведь, хотя вы в Испании, я люблю вас так же крепко,
Как тогда, когда вы были во Франции.
Я почитаю за честь
Быть вашим другом и братом,
Не забывайте меня в своих молитвах.

Ваше письмо доставило мне безграничное удовольствие и избавило от мрачной меланхолии, с некоторых пор одолевавшей меня и делавшей мою жизнь невыносимой, и признаюсь вам,

Что на край света от людей,
Погрязших в мерзостях порока,
Хотел бежать я одиноко,
Чтоб там скончать остаток дней.

В этом послании в стихах, многие пассажи которого граничат с непристойностью, Пьер Огюстен с благосклонностью рассматривал идею женитьбы. Сквозь лица его сестер там проступает портрет женщины его мечты, с которой он хотел бы уединиться:

Мы вместе в праздности проводили бы дни,
А ночи посвящали любви, и да будет так всегда.

А закончил он письмо следующим образом: «Какое безумие с моей стороны писать вам о своих фантазиях. Я не знаю, возможно, я сделал это, будучи уверенным, что вам это будет интересно. И еще эти фантазии, связанные с женским полом! И это пишу я, который должен бы ненавидеть любое существо, носящее юбку и чепец, за все те несчастья, что они мне принесли. Но спокойствие, я вырвался из их лап, и самым лучшим будет никогда больше в них не попадаться».

Совершенно очевидно, что, даже если Керубино и познал первые любовные разочарования в тринадцать лет, данное письмо писал мальчик постарше, уже имевший некоторый жизненный опыт, включая и общение с женщинами. Все говорит о том, что между тринадцатью и шестнадцатью годами Пьер Огюстен набрался опыта в самых разных областях жизни.

В этой связи, во-первых, следует вспомнить о той жестокой игре, в которую он с ранних лет любил играть с сестрами и своими соседями Беланже; это была игра в пародию на правосудие: устраивался импровизированный судебный процесс, и Пьер Огюстен, в чужом парике на голове, уже тогда ощущал себя Бридуазоном. Вот как Жюли описывала эти весьма показательные забавы в одном из своих стишков:

В неудобном кресле
Сидит Карон, словно китайский болванчик,
Изображая из себя судью В парике и брыжах,
Каждый пытается изо всех сил выгородить себя
Перед этим бесчестным судьей,
Которого ничто не может разжалобить.
Которому доставляет удовольствие
Осыпать своих клиентов градом
Ударов кулаком и палкой.
Заседание заканчивалось только после того.
Как со всех были сорваны парики и чепчики.

Уже тогда у этого подростка начали проявляться черты поборника справедливости, черты человека необузданного нрава (за свои вспышки ему придется дорого платить) и черты мятежника, не желавшего подчиняться строгим дисциплинарным правилам: доброта и снисходительность папаши Карона нисколько не мешала ему предъявлять к сыну ряд жестких требований.

«Отец требовал нашего обязательного присутствия на мессе, если я опаздывал и приходил на нее после чтения Апостольских посланий, из моего месячного содержания, предназначенного на карманные расходы и составлявшего четыре ливра, вычиталось двенадцать су, если я приходил после чтения Евангелия, вычиталось двадцать четыре су, а если я появлялся после возношения даров, удерживались все четыре ливра. В результате, я частенько бывал в минусе, и мой долг колебался от шести до восьми ливров».

Несмотря на строгости, касавшиеся исполнения религиозного долга, по своему характеру папаша Карон был человеком скорее богемного склада и довольно снисходительно относился к окружающим, если те вели себя в пределах разумного. Он с пониманием и благоволением относился к артистическим наклонностям сына, но при этом строго спрашивал с него за проступки.

Весь остаток воскресного дня после мессы семья предавалась искусству: барышни Карон пели и играли на клавесине, виолончели или арфе, а их отец сочинял простенькие стишки, иногда он приглашал в дом артистов, и тогда задняя комната его лавки уподоблялась дворцу Рамбуйе. Пьер Огюстен скоро превзошел сестер в мастерстве игры на музыкальных инструментах, вначале он научился играть на гитаре, затем освоил виолу, флейту и арфу. Видя, с какой легкостью сын все это проделывал, отец решил поручить его музыкальное образование профессионалу: флейтист из Оперного театра стал давать юному виртуозу уроки музыкальной грамоты. Пьер Огюстен оказался одаренным учеником и вскоре начал сочинять собственную музыку для песенок, которые Жюли-Бекасс благоговейно записывала в специальную тетрадь. Слова для этих песенок брат и сестра писали по очереди. Однажды Жюли сочинила текст, прославлявший счастливые мгновения их юности и ее дорогого и уже тогда неотразимого старшего брата:

Едва родившись,
Он выказал такой ум И такие способности,
Что очарованные родители
Воскликнули: «Мы произвели на свет
Нового Вольтера».
Однажды, когда он немного подрос,
Мать взглянула на него
И проговорила:
«Ах, мой мальчик, мой дорогой мальчик!
Сколько же удовольствия
Ты доставишь парижанкам!»
Едва достигнув двенадцати лет,
Он уже писал милые стишки
Своим юным возлюбленным.
Он был так хорош,
Что ради него тигрицы
Превращались в овечек.
Но, несмотря на все их прелести,
Он не забывал
Об учебе и музыке
И так преуспел в этом,
Что слышавшие его говорили:
«Это уникально! Он будет первым».

Несмотря на некоторые преувеличения — дань сестринской нежности, это весьма посредственное произведение дает нам довольно точное представление об этом молодом человеке: и пусть ему было еще далеко до Вольтера, но он уже познал терзания Керубино.

Пьер Огюстен был очень привлекателен: высокий, стройный, с умным лицом и ироничным взглядом. Такая внешность, не оставлявшая равнодушной ни одну женщину, благоприятствовала вовлечению этого пылкого юноши в водоворот страстей; проводить целые дни напролет затворником в застекленной лоджии, рядом с которой частенько останавливались прелестные особы, было выше его сил.

Человечный и чувствительный папаша Карон специально отправлял сына из лавки с какими-нибудь поручениями, чтобы тот мог развеяться, но очень скоро продолжительность отлучек Пьера Огюстена вышла за рамки разумного. Затем настала очередь ночных гулянок и естественных после них поздних пробуждений и отвращения к работе. Попойки, азартные игры, разврат, дружба с подозрительными личностями — вот она, увлекшая его опасная дорожка, и эта беспутная жизнь требовала все больше денег. Четырех ливров в месяц явно не хватало. Нимало не смущаясь, Пьер Огюстен продал с рук по дешевке изготовленные в лавке часы, а также выгреб деньги из отцовской кассы. От своих предков-гугенотов папаша Карон унаследовал непоколебимую честность. Непорядочность сына возмутила его до глубины души. Застав вора на месте преступления, отец схватил его за руку и вышвырнул за дверь, запретив возвращаться домой.

Таким вот образом Керубино оказался на улице без гроша в кармане в самый разгар зимы. Памфлеты более позднего времени рассказывали, будто выжил он благодаря жульническим играм типа бонто или «наперстков», облапошивая на перекрестках прохожих. Базиль еще скажет свое слово о клевете. Но Пьеру Огюстену, видимо, действительно пришлось пережить трудные времена, поскольку трудовой кодекс того времени был очень суров, и выгнанный хозяином подмастерье практически не имел шансов найти новое место. Кроме того, в цехе часовщиков Карон-старший был признанным авторитетом, и вряд ли нашлись бы желающие пойти ему наперекор. Говорилось также, и это вполне похоже на правду, что существовал целый план, разработанный самим папашей Кароном: он хотел убить сразу двух зайцев — наказать сына и научить его ценить родной дом. Карон-отец якобы тайно дал понять некоторым из своих друзей, что не будет возражать, если те приютят его блудного сына. По всей видимости, после нескольких дней скитаний Пьер Огюстен обратился к друзьям отца с просьбой помочь ему. Один из них, некто г-н Пеньон, приютил юношу в своем доме, а другой, банкир Котен, взял на себя роль посредника в переговорах с Кароном-старшим. Посредничество оказалось непростым делом: отец с сыном соревновались друг с другом в упрямстве. Но, как и полагалось, Пьер Огюстен первым сделал шаг к примирению, направив отцу одно за другим несколько писем со словами раскаяния, оставшихся поначалу без ответа. Правда, чуть позже, поддавшись уговорам жены, дочерей и друзей, г-н Карон все же написал сыну следующее письмо:

«Я несколько раз перечитал ваше последнее письмо. Кроме того, г-н Котен показал мне то письмо, что вы написали ему. Они показались мне благоразумными и рассудительными, и я готов был бы благосклонно отнестись к вашему раскаянии, о котором вы там пишете и которое кажется мне сейчас действительно искренним, если бы я мог поверить, что оно надолго. Ваше несчастье заключается в том, что вы полностью потеряли мое доверие, но мое дружеское отношение и уважение к трем моим друзьям, к чьей помощи вы прибегли, а также благодарность к ним за участие в вашей судьбе заставляют меня простить вас почти против моей воли и несмотря на то, что я готов поставить четыре против одного, что вы не сдержите ваших обещаний. Но если вы опять вынудите меня выставить вас из дома, ваша репутация будет погублена окончательно.

Я выдвигаю следующие условия вашего возращения домой и хочу, чтобы вы правильно их поняли: я требую полного и беспрекословного подчинения моей воле, я хочу видеть с вашей стороны проявление полнейшего почтения, выражаемого словами, поступками и всей манерой вашего поведения. Запомните хорошенько: если вы не проявите столько же мастерства, чтобы угодить мне, сколько вы проявили, чтобы расположить к себе моих друзей, вы абсолютно ничего не добьетесь, останетесь ни с чем и только сделаете хуже себе. Я хочу, чтобы вы не только слушались меня и почитали, я хочу заранее оговорить, каким образом вам следует вести себя, чтобы угодить мне.

Что касается вашей матери, которая за две недели двадцать раз подступалась ко мне с тем, чтобы добиться позволения вернуть вас домой, то о ней я хотел бы поговорить с вами особо, чтобы вы поняли, с какой любовью и предупредительностью вы должны к ней относиться».

Начало этого письма дает яркое представление о нравах, царивших в то время в мелкобуржуазных семьях: pater-familias, по примеру римской семьи, обладал неограниченной властью, его манера выражаться отмечена печатью истинного величия, присущего разве что коронованной особе, дарующей прощение придворному, вновь вошедшему в милость. Продолжение письма вызывает еще большее удивление, поскольку в нем отец формулирует по пунктам шесть условий возвращения блудного сына в лоно семьи. В первом пункте речь идет о честности, в глазах г-на Карона это условие было самым важным, поэтому именно с него он и начал:

«1. Вы не изготовите и не продадите, сами или через посредника, ни одной вещи, прибыль от которой не была бы зачислена на мой счет, и больше не сделаете даже попытки завладеть чем-либо из моего имущества. Без моего ведома вы не посмеете продать даже старого ключа для завода часов. Это условие очень важно для меня, я настаиваю на его беспрекословном выполнении и предупреждаю вас, что самое незначительное нарушение его, вне зависимости от того, в каком вы находитесь состоянии и какое время на дворе, повлечет за собой ваше немедленное изгнание из моего дома без малейшей надежды на возвращение сюда, пока я жив».

Второе условие представляло собой строго расписанный режим дня подмастерья часовщика:

«2. Вы будете вставать в шесть часов утра летом и в семь — зимой; до самого ужина вы будете беспрекословно выполнять ту работу, что я вам поручу; я надеюсь, что те таланты, которыми наделил вас Бог, вы используете исключительно на то, чтобы добиться славы в своей профессии. Запомните, что постыдно и бесчестно увиливать от этого. Если вы не станете первым в своем ремесле, вы не сможете добиться признания; пусть любовь к самой прекрасной профессии на свете проникнет в ваше сердце и заполнит все ваши мысли».

Эта жесткая и вместе с тем честолюбивая программа должна была быстро принести свои плоды и принесла их, поскольку будущий автор «Женитьбы Фигаро» именно в часовом деле впервые добился признания, но программа эта не была бы выполнена столь успешно, если бы Пьер Огюстен не подчинился третьему условию отца, ограничивавшему его удовольствия:

«3. Вы больше не будете ужинать в городе и не будете выходить каждый вечер из дома, эти поздние ужины и отлучки очень опасны; но я даю свое согласие на то, что по воскресеньям и праздникам вы сможете обедать у своих друзей при условии, что я всегда буду знать, куда вы идете и что вы будете дома не позднее девяти часов вечера».

Четвертое условие было еще более жестким, поскольку ставило под контроль артистические наклонности Пьера Огюстена:

«4. Вы полностью откажетесь от своих злополучных занятий музыкой, а главное — от общения с молодыми людьми; я больше не потерплю ни того, ни другого. Оба эти занятия погубили вас. И все же, из уважения к вашей слабости, я позволю вам играть на виоле и флейте, но с категорическим условием, что вы будете заниматься этим только после ужина в рабочие дни и никогда — днем, причем вы ни в коем случае не должны нарушать покой наших соседей и мой собственный».

Еще две статьи — о пунктуальности и о жалованье — завершали этот скрупулезно составленный документ:

«5. Я постараюсь как можно реже посылать вас куда-либо с поручениями, но если вдруг в интересах дела этого невозможно будет избежать, запомните, что я больше не приму никаких отговорок по поводу опозданий; вы уже знаете, какой может быть моя реакция.

6. Вы будете питаться за мой счет и будете получать 18 ливров в месяц на ваши текущие расходы и на то, чтобы постепенно расплатиться с долгами. Я считаю неприличным Для себя и вредным для вас брать с вас плату за стол и кров и подсчитывать стоимость произведенного вами, но если вы, как вам и подобает, целиком отдадитесь работе на благо моего предприятия, и если, благодаря вашим талантам, вы сможете добиться успехов на этом поприще, я буду платить вам четверть прибыли, полученной за счет ваших усилий; вам известен мой образ мыслей, и вы знаете по опыту, что я не раздаю щедрых обещаний, в ваших интересах работать так, чтобы получить на деле больше, чем вам обещано, но помните, я не принимаю на веру слова, я верю только поступкам.

Если мои условия вас устраивают, если вы чувствуете в себе достаточно сил, чтобы добросовестно выполнять их, в конце этого письма сделайте приписку о том, что вы согласны на них, поставьте свою подпись и отошлите письмо мне обратно; и в этом случае передайте г-ну Пеньону мое почтение и признательность и скажите ему, что я почту за честь зайти завтра к нему и пригласить его к нам на обед, а вы будьте готовы вернуться вместе со мной в наш дом и занять в нем ваше место; я был далек от мысли, что это произойдет так скоро, и опасался, что это вообще никогда не произойдет».

Такова была эта суровая программа, подразумевавшая полное подчинение отцу и отказ от личной свободы, и человек, ставший чуть позже символом независимости своего времени, без колебаний подчинился ей во имя собственного же блага. В конце отцовского письма Пьер Огюстен решительно и четко приписал следующие строки:

«Глубокоуважаемый и дорогой отец!

Я принимаю все ваши условия с непоколебимой готовностью выполнить их с божьей помощью, и пусть все это болезненно напоминает мне о том времени, когда все эти церемонии и законы были необходимы, дабы призвать меня к выполнению моего долга! Уверяю вас, что я очень страдаю от того унижения, которое сам же и заслужил, и если все это вкупе с моим достойным поведением поможет мне вернуть ваше расположение и вашу дружбу, я буду безмерно счастлив. С верой в это я и подписываю все, что содержится в вашем письме.

Карон-сын».


Можно до бесконечности обсуждать этот акт о капитуляции, в котором Керубино, взывая к Господу, позволил прорваться своей досаде на то, что с ним обращаются как с ребенком, но даже если в этой капитуляции и присутствовал элемент актерской игры или неискренности, навязанная сыну воля папаши Карона принесла свои плоды: Пьер Огюстен осознал, что он сможет обрести свободу, только добившись славы; он с упорством взялся за дело и через очень короткое время стал самым известным часовых дел мастером своего времени.

Глава 3 МОЛОДОЙ ИЗОБРЕТАТЕЛЬ (1753)

«Стать первым, чтобы добиться признания», — такова была честолюбивая программа, которую папаша Карон наметил для своего сына.

В то время бытовало мнение, что часовое дело уже достигло пределов совершенства. В 1657 году голландскому часовщику Гюйгенсу пришла в голову мысль использовать колебания маятника для регулировки хода стенных часов. Эти часы заводились посредством подтягивания гирь и показывали довольно точное время, если не считать тех погрешностей, что были связаны с изменением длины балансира из-за перепадов температуры. Создание балансира определенной длины, не меняющейся из-за расширения материала, из которого он сделан, — это уже была проблема физиков, а не часовщиков, требовался новый сплав, механика тут была бессильна.

Но балансир нельзя было использовать в карманных и плоских часах. Продолжив свои исследования, Гюйгенс обнаружил, что время колебания маятника зависело исключительно от его длины, а посему той же изохронности можно было попробовать добиться, заменив его деталью в форме геометрической спирали. Это открытие привело к созданию часовой пружины, которая обеспечивала ход часов посредством своеобразного горизонтального балансира, способного работать практически в любом положении. С тех пор карманные часы стали реальностью и быстро вошли в обиход, хотя точность их оставляла желать лучшего.

Не имея возможности усовершенствовать ход карманных часов, мастера начали уделять особое внимания их внешнему виду. Корпус часов приобрел большее значение, чем сам часовой механизм: художники, мастера по эмали и оправщики соревновались друг с другом в оформлении часов, осыпая их драгоценными камнями, украшая мифологическими сценками и портретами любимых, и в результате превратили их из точного прибора в драгоценную безделушку.

В чем же была причина плохого хода карманных часов? А в том, что часовой пружине труднее было придать упорядоченное движение, чем балансиру. Чтобы выверить движение, которое совершала пружина, разжимаясь и приводя часы в действие, был придуман специальный механизм, получивший название «спуск посредством встречного колеса». Суть его действия заключалась в том, что к оси балансира крепилась палета, которая соприкасалась с зубчатым колесом: колесо толкало палету назад, задерживало на мгновение в этом положении, после чего отпускало, чтобы вновь зацепить. К сожалению, этому прерывистому движению не хватало желаемой точности, что приводило к тому, что часы спешили или отставали почти на полчаса в сутки. Казалось, что все дело было в слишком большой продолжительности колебания, которая практически не поддавалась регулировке.

Полвека самые лучшие специалисты безрезультатно бились над тем, чтобы сократить время этого колебания до минимума, то есть до одной секунды.

Чтобы отрешиться от любовных переживаний и забыть о том полузаточении, в котором он оказался из-за своего недостойного поведения, Пьер Огюстен Карон, вставив крошечную лупу в глаз и склонившись над своим рабочим столом, с усердием принялся искать решение этой проблемы. Он подпиливал встречные колеса, чтобы посмотреть, не увеличится ли благодаря этому точность хода. Далее опытным путем он установил, что сбой в работе устройства происходит из-за того, что используемый механизм тащит балансир назад, что вызывает потерю энергии и нарушает регулярность хода часов. Может быть, вместо того чтобы заставлять балансир идти назад, стоило прерывистым движением останавливать его, приводя в состояние покоя?

Справедливости ради следует заметить, что Пьер Огюстен пришел к этой мысли не самостоятельно: пытаясь найти решение проблемы, он интересовался результатами изысканий своих предшественников и знал, что еще в конце XVII века английский часовщик по имени Томпсон[4] додумался до спуска без отхода назад, и даже изготовил один такой механизм: он вставил его в весьма неудобные в пользовании часы, которые преподнес сыну Людовика XIV. Позже эти часы были выставлены в одной из витрин Версаля в качестве диковины, так и не нашедшей применения в быту.

Ученик Томпсона, некий Грагам, нашел наконец практическое решение того, как заставить работать спусковой механизм без отхода назад: он использовал новую деталь, названную из-за ее формы анкером (то есть якорем); качание анкера, зацеплявшего зубчатое колесо, приводимое в движение маятником, обеспечивало при каждом возвратно-поступательном движении искомую остановку. Этот механизм был применен в корпусных вертикальных и в стационарных настенных часах и дал хорошие результаты, но его не удалось использовать для карманных часов в плоском корпусе. Для них было найдено другое решение — цилиндровый спусковой механизм, при котором регулировка хода часов осуществлялась с помощью колесика, снабженного штифтами, последовательно цеплявшимися за ось механизма, обеспечивавшего движение, в результате чего происходила требуемая приостановка движения. Это оригинальное, но дорогостоящее решение так никогда и не было доработано до конца.

Зная эту предысторию, можно легко проследить путь, приведший Пьера Огюстена, которому в то время не было еще и двадцати лет, к открытию, сделавшему его известным. Выделив наиболее интересные моменты каждого метода, он сразу же отказался от несовершенной системы, построенной на использовании встречного колеса, и попытался найти нечто среднее между анкером, с успехом работавшим в вертикальных стенных часах, и цилиндром, хорошо зарекомендовавшим себя в карманных часах с плоским корпусом.

Если теоретически это решение казалось достаточно простым, то его практическое воплощение было не из легких: в течение двух лет молодой изобретатель испытывал все новые и новые колесики, которые сам же и придумывал.

Опыты Пьера Огюстена заинтересовали самого знаменитого часовых дел мастера того времени г-на Лепота, часовщика двора его величества, чье имя на циферблате часов сразу же резко поднимало их цену. Лепот, в чьи обязанности входило содержать в порядке все часы королевских дворцов, был человеком могущественным и очень занятым. Когда он наведывался в Версаль, чтобы проверить состояние тамошних часов, Людовик XV иногда снисходил до разговора с ним, отчего часовщика буквально распирало от гордости, но его тщеславие вовсе не мешало ему время от времени навещать собратьев по цеху. Бывал Лепот и на улице Сен-Дени в лавке часовщика Карона, где наблюдал за работой подмастерья Пьера Огюстена, поглощенного своими исследованиями.

После множества проб и ошибок молодому Карону удалось наконец сделать спусковой механизм на порядок лучше всех, что применялись прежде; он установил его в часы, и те пошли; возможно, их точность не была безукоризненной, но она превосходила все достигнутые ранее результаты. В этой новой системе уже не было встречного колеса, оно было заменено на анкер, который путем последовательных зацеплений останавливал движение последнего ходового колеса. Итак, принцип был найден, но практическая его реализация столкнулась с новой проблемой: все дело было в том, что зубчики крайнего колеса, чтобы не блокировать анкер, должны были быть очень тонкими, из-за чего становились чересчур хрупкими и при первом же соприкосновении с анкером ломались. И все же, несмотря на некоторое несовершенство механизма, это был огромный шаг вперед в часовом деле, и Лепот был в таком восторге от этого открытия, что рассказал о нем своим коллегам, а двоим из них, Годфруа и Берту, даже осмелился заявить, что анкерный спуск Карона-младшего намного превосходит спусковой механизм Грагама.

А у Пьера Огюстена, пытавшегося придумать, как избежать поломки зубьев часового колеса, появилась идея использовать колесо вообще без зубьев, но со штифтами, подобное тому, что применялось в цилиндровом спуске, рисунок которого он обнаружил в трактате по часовому делу Антуана Тиу.

В мае 1752 года новый механизм был готов, но Пьер Огюстен остался недоволен его работой и принялся усовершенствовать: он быстро понял, что неверно расположил анкер и поместил его на другое место, между шпеньками балансира. Но чтобы закрепить его в таком положении, необходимо было сделать специальный стержень, состоящий из восьми подогнанных одна к одной деталей. Эта конструкция оказалась ненадежной, стержень быстро деформировался; тогда, на основе первоначальной модели, Пьер Огюстен отлил цельный стержень, но тот начал вибрировать и задевать за край колеса со штифтами. Мастер решил испробовать другой вариант: он попытался прорезать зазоры на колесе между штифтами, но это привело к результату, обратному искомому, поскольку при первом же движении стержень оказывался заблокированным. Все пришлось начинать сначала: Пьер Огюстен придумал новый стержень и новое колесо, собрал механизм, но часы отказались ходить. Тогда он подумал, что штифты нужно ставить с двух сторон колеса, а цилиндру дать больше простора, и на этот раз не ошибся. О своем успехе он с гордостью рассказал г-ну Лепоту, который зашел навестить его 23 июля 1753 года.

Часовщик ею величества короля Франции и поставщик всех королевских дворов Европы вставил в глаз лупу и принялся рассматривать приведенный в действие механизм, но через некоторое время с самым смиренным выражением лица заявил, что ничего не понимает. Пьер Огюстен, вне себя от счастья, что может поразить этого знаменитого человека, с таким интересом отнесшегося к его находке, нарисовал на листке бумаги все основные детали своего механизма и продемонстрировал посетителю его действие. Лепот наговорил молодому изобретателю массу комплиментов и, чтобы доказать ему свое восхищение, пообещал испробовать созданный Пьером Огюстеном механизм в часах, которые он делал для Академии живописи.

Пьер Огюстен, обрадованный тем, что его изобретение так быстро обретет известность, немедленно согласился. Теперь он знал, что исполнил желание отца: он прославился и стал не последним человеком в своей профессии. В порыве тщеславия он изготовил модель своего изобретения, с тем чтобы представить его на суд Академии наук. На макете он с гордостью выгравировал:

CARON FILIUS AETATIS XXI ANNORUM INVENIT ET FECIT.

Глава 4 ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С СУДЕБНОЙ ПРОЦЕДУРОЙ

Честолюбивый еще более, чем гордый, самодовольный и уверенный в себе Пьер Огюстен Карон, которому потомки приписывали необыкновенную хитрость, на самом деле чаще вел себя наивно и оказывался одураченным недостойными его противниками. Но это закалило его характер: оказавшись в дураках из-за избытка доверчивости, долго он в них не засиживался. Если первую партию он проигрывал из-за своего простодушия, то остальные выигрывал, благодаря смелости и упорству. «Моя жизнь — борьба» — таков был его девиз. Правильность выбора этого девиза подтвердилась уже тогда, когда Пьер Огюстен стал изобретателем анкерного спуска.

Академия наук вскоре должна была возобновить свои заседания после летнего перерыва, и Пьер Огюстен с нетерпением ждал начала осенней сессии 1753 года, на которой он рассчитывал поразить ученых мужей своим открытием, но в сентябре в «Меркюр де Франс» появилась заметка с рассказом о том, как г-н Лепот представил королю Людовику XV свое новое изобретение — анкерный спуск. Лепот оказался мошенником, присвоившим себе достижение Пьера Огюстена Карона.

Что мог предпринять безвестный подмастерье против могущественного и уважаемого человека, водившего знакомство со всеми принцами Европы? Силы их были явно не равны, и вступать в эту борьбу было со стороны Карона чистейшим безумием, но он ни минуты не колебался. Прочитав статью в «Меркюр де Франс», он ответил Лепоту открытым письмом, которое было напечатано все в том же «Меркюр» в декабре 1753 года. Это письмо стало первым опытом публичного выступления в свою защиту человека, который в будущем весьма преуспеет в этом деле, позволив обойти себя лишь Мирабо.

«С крайним удивлением, сударь, я прочел в сентябрьском номере вашего журнала, что г-н Лепот, часовщик Люксембургского дворца, объявил о том, что изобрел новый анкерный спуск для стенных и карманных часов, который он, по его словам, имел честь представить королю и Академии наук.

В интересах истины и моей собственной репутации считаю необходимым выступить против такого вероломства и заявить свои права на это изобретение.

Должен признать, что 23 июля нынешнего года в порыве радости от сделанного мною открытия я проявил слабость и позволил г-ну Лепоту использовать придуманный мною анкерный спуск в настенных часах, которые заказал ему г-н де Жюльен. Г-н Лепот заверил меня, что никто не сможет заглянуть внутрь часов, поскольку он собирается снабдить их придуманным им воздушным заводом, и только у него одного будет ключ от часов.

Разве я мог представить себе, что г-н Лепот способен присвоить себе мою идею анкерного спуска, которую я доверил ему по секрету?

Я вовсе не хочу обманывать публику и не собираюсь привлекать ее на свою сторону этим рассказом, я лишь настоятельно прошу ее оказать мне больше доверия, чем г-ну Лепоту, пока академия не рассудит нас, установив, кто же является действительным автором нового анкерного спуска. По всей видимости, г-н Лепот хочет избежать всяческих выяснений, заявляя, что его спусковой механизм, которого я не видел, ничем не похож на мой, но, судя по данному им описанию, я могу заключить, что он полностью повторяет принцип действия моего механизма, и если комиссия, назначенная академией, чтобы рассудить нас, и найдет какие-либо различия, то они будут касаться лишь некоторых конструктивных дефектов, которые как раз и помогут разоблачить плагиат.

Я не собираюсь предавать гласности ни одно из моих доказательств; нужно, чтобы комиссия получила их первой, поэтому, что бы ни говорил или ни писал против меня г-н Лепот, я буду хранить молчание до тех пор, пока академия не разберется с этим делом и не вынесет своего решения.

Я обращаюсь с просьбой к уважаемой публике немного подождать и надеюсь на ее справедливость и благосклонное отношение к творчеству. Я тешу себя надеждой, сударь, что вы поместите это письмо в следующем номере вашего журнала.

Карон-сын, часовщик, улица Сен-Дени, подле церкви Св. Екатерины.

Париж, 15 ноября 1753 года».

На это умно составленное, взвешенное и вместе с тем решительное письмо Лепот ответил в напыщенном и презрительном тоне; в своем ответном письме он ссылался на влиятельные связи, важные заказы и некие свидетельства, призванные свести на нет притязания никому неизвестного Карона-сына. А тот не собирался признавать поражение и в январе 1754 года обратился с письмом в Академию наук с просьбой разрешить его спор с Лепотом.

Эта история наделала много шума из-за высокого положения Лепота и того покровительства, которое, как всем было известно, оказывал ему министр королевского двора Фелипо, граф де Сен-Флорантен. Именно к этому последнему обратился Пьер Огюстен с просьбой устроить ему очную ставку с обокравшим его Лепотом. Лепот от очной ставки трусливо уклонился. Тогда его противник потребовал официального расследования, но когда представитель маршальского суда прибыл для допроса Лепота, тот вновь скрылся. Чтобы покончить с этим спором, Сен-Флорантен отправил дело на экспертизу в Академию наук, а там с 13 ноября 1753 года уже находилось прошение Пьера Огюстена:

«С тринадцати лет я обучался у своего отца часовому делу, поэтому неудивительно, что, воодушевленный его примером и внявший его советам серьезно работать над усовершенствованием часовых механизмов, в девятнадцать лет я решил отличиться и добиться общественного признания. Спусковой механизм часов давно занимал мое воображение, мысли о том, как устранить его недостатки, упростить и усовершенствовать его устройство, не давали мне покоя. Конечно, мое предприятие было довольно дерзким: множество великих людей, равным коим я никогда не смог бы стать, несмотря на все мое усердие, трудилось над решением этой проблемы, но так и не смогло добиться столь желанного результата, так что мне не стоило даже браться за это, но молодость самонадеянна, и, возможно, господа, моя дерзость будет оправдана, если вы признаете мое достижение. Но какое же разочарование постигнет меня, если г-ну Лепоту удастся с вашей помощью отнять у меня лавры моего открытия! Я уж не говорю о тех оскорблениях, коими г-н Лепот публично осыпает меня и моего отца, но, как правило, подобные вещи свидетельствуют о безнадежном положении того, кто их предпринимает, тем самым он покрывает себя позором. Мне будет достаточно, господа, если ваше решение вернет мне славу, которую хочет отнять у меня мой противник; надеюсь на вашу справедливость и вашу компетентность.

Карон-сын».


К этому письму прилагалась запечатанная коробка, в ней находились все детали, которые Пьер Огюстен одну за другой придумывал, а потом отбрасывал: первое зубчатое колесо, чьи слишком тонкие зубья были сломаны при соприкосновении с анкером; стержень из восьми деталей, переплавленный затем в целиковый; колесо со штифтами только с одной стороны; колесо с зазорами между штифтами. Этот набор деталей был снабжен пояснительной запиской, в которой описывалась каждая фаза поисков, приведших к открытию.

Не подозревавший, насколько весомы доказательства, предъявленные его противником, Лепот не сомневался в своей победе; нанятые им лжесвидетели дошли до того, что сами обвинили Карона-сына в плагиате. А сам Лепот бесстыдно вопрошал:

«Как можно назвать меня плагиатором, если я первым представил спусковой механизм в академию? Пусть произойдет то, что уже не раз происходило с другими».

Академия наук самым серьезным образом отнеслась к этому делу, она назначила двух уполномоченных, господ Камю и Монтини, которые вскрыли присланную Кароном коробку, изучили находившиеся там детали, ознакомились с пояснительной запиской, после чего составили подробный отчет, из которого достаточно будет привести лишь его заключительную часть в том виде, в каком она сохранилась в протоколе заседания Академии наук от 23 февраля 1754 года:

«По поручению графа де Сен-Флорантена Академия наук занялась разбирательством спора между господами Кароном и Лепотом, претендующими на авторство изобретения анкерного спуска для часов; для выяснения обстоятельств дела академией были назначены уполномоченные, господа Камю и Монтини; заслушав их доклад, 16 февраля Академия сделала заключение, что настоящим автором нового спускового механизма следует признать г-на Карона, тогда как г-н Лепот лишь скопировал этот механизм; спусковой механизм, который г-н Лепот представил в академию 4 августа 1753 года, является естественным продолжением часового спуска, придуманного г-ном Кароном; применение данного механизма в стенных или настольных часах является менее удачным, чем применение спускового механизма Грагама, но для карманных часов использование анкерного спуска кажется наиболее совершенным методом, хотя и очень сложным в исполнении.

Академия утвердила данное заключение на своих заседаниях 20 и 23 февраля».

Это заключение, подписанное постоянным секретарем Академии наук Гранжаном де Фуши, стало первой победой Пьера Огюстена в его судебных тяжбах и принесло ему известность, которой он не преминул сразу же воспользоваться. Уже тогда он стремился быть на виду, и его статья, отправленная 16 июня 1755 года в «Меркюр», яркое тому подтверждение. Статья эта, посвященная разбору критики, что высказывалась в адрес его «спускового механизма», помимо того, что была весьма ловкой рекламой этого изобретения, также свидетельствовала о том, что будущий Бомарше был уверен, что достиг предела своих мечтаний.

«Я — молодой мастер, ставший известным публике лишь благодаря своему изобретению анкерного спуска для часов, которое удостоилось признания Академии наук и о котором писалось в газетах в прошлом году. Этот успех побуждает меня остаться часовщиком, и все мои устремления будут направлены на то, чтобы постичь все секреты моего ремесла».

«Что за скромность!» — сказали бы мы, если бы продолжение этого длинного письма не объяснило нам, почему молодого изобретателя обуревали такие чувства. Все дело было в том, что его приключение наделало много шума. Сам Людовик XV и маркиза де Помпадур заинтересовались удивительным молодым человеком, одержавшим верх над Лепотом. Чтобы продемонстрировать свое мастерство, Пьер Огюстен изготовил для фаворитки короля часы, вмонтированные в перстень: эта безделушка имела всего четыре с половиной линии в диаметре (один сантиметр) и полторы линии в высоту. Поскольку в эту вещицу невозможно было вставить обычный заводной механизм без ущерба для ее внешнего вида, Пьер Огюстен придумал следующее: он пустил вокруг циферблата золотое кольцо, которое достаточно было повернуть ногтем на три четверти круга, чтобы обеспечить механизму работу в течение тридцати часов. Если сравнить точность этих часиков с самыми точными настенными часами того времени, то они отставали от эталона всего на одну секунду в неделю, что было прекрасным результатом.

Эта работа открыла Пьеру Огюстену доступ ко двору, где на него посыпалось множество заказов. По просьбе Людовика XV он изготовил для принцессы Виктории забавные часы с двумя циферблатами, позволявшими видеть время на них с любой стороны. Когда Пьер Огюстен принес выполненный заказ в Версаль, король «узнал» его, и это стало первым шагом к успеху. Монаршее расположение выразилось в том, что Карону-младшему был пожалован титул королевского часовщика, тот самый титул, что носил Лепот. Для двадцатидвухлетнего подмастерья это было неслыханным взлетом. Пьер Огюстен счел своим долгом подкрепить это назначение просьбой принять его в Лондонское королевское общество.

Выполняя заказы королевских придворных, молодой Карон продолжал удивлять всех своими выдумками и показал себя мастером на все руки. Будучи уверенным, что он одним махом достиг уже всего, что только возможно, Пьер Огюстен даже не подозревал, что его тогдашняя слава не шла ни в какое сравнение с тем, что ожидало его в будущем. Ведь он думал, что так и закончит свои дни в лавке на улице Сен-Дени, а между тем ему предстояло покинуть ее, чтобы начать новую жизнь.

Глава 5 ЖЕНИТЬБА КОНТРОЛЕРА-КЛЕРКА КОРОЛЕВСКОЙ ТРАПЕЗЫ (1755–1756)

«Едва появившись в Версале, — писал Гюден да ла Бренельри, — Бомарше сразу же покорил женщин своим высоким ростом, ладной фигурой, правильными чертами и свежим цветом лица, уверенным взглядом и видом превосходства, как бы приподнимавшим его над всем, что его окружало, а также той пылкостью, что сквозила во всей его наружности. Мужчины же увидели в нем лишь новичка, не имевшего ни звания, ни состояния, ни поддержки, ни протекции, чье поведение и чья манера говорить и действовать начистоту не оставляли никаких сомнений в том, что он не станет угодником какого-нибудь принца или прислужником какого-нибудь министра; он показался им никчемным человеком».

Этот лестный отзыв, написанный Гюденом уже после смерти Бомарше, позволяет нам судить о его внешности наравне с портретом работы Натье, бережно сохраненным потомками автора «Женитьбы Фигаро». Художник передал неоспоримую привлекательность его лица и ироничную и немного самодовольную улыбку, которая должна была покорять женские сердца и вызывать раздражение мужчин, находивших утешение в своем презрении к королевскому часовщику и в смаковании его недостатков, тогда как сам он чувствовал себя на верху блаженства из-за своей головокружительной карьеры. Но в глазах двора Карону-младшему многого не хватало для того, чтобы стать больше, чем просто часовщиком его величества: ему не хватало благородного происхождения, дворянского титула, денег, влияния. Он же, находясь в состоянии эйфории, видимо, даже не думал тогда обо всем этом.

Однажды, ноябрьским днем 1755 года, в лавку на улице Сен-Дени зашла женщина: несмотря на то что ей было уже за тридцать — зрелый возраст по тем меркам, она сохранила свою красоту. Посетительница принесла часы, которым требовался ремонт. Занявшись ими, Пьер Огюстен украдкой посматривал на их владелицу. Пообещав быстро устранить неисправность, он предложил лично занести часы клиентке и записал в свою конторскую книгу ее адрес: г-жа Франке, улица де Бурдонне.

Дама не случайно обратилась именно к этому часовому мастеру, и знаменитый анкерный спуск Карона был здесь совершенно ни при чем. Госпожа Франке увидела часовщика Карона в Версале, и его приятная наружность сразу привлекла ее внимание.

Эта очаровательная женщина искала утешения: ее судьба была сродни судьбе Розины, но в ее случае Бартоло добился желаемого. Высокопоставленный чиновник г-н Франке, чье имя по удивительному совпадению было также Пьер Огюстен, попросил руки Мадлены Обертен, едва та достигла брачного возраста. Жениху было около сорока лет, и он казался пятнадцатилетней невинной девушке настоящим стариком. Но это была хорошая партия; несмотря на то что Обертены не бедствовали, они не собирались упускать богатого жениха. Мадлена вынуждена была уступить.

Г-н Франке совмещал сразу две должности: одна — контролера военного ведомства — была доходной, вторая — контролера королевской трапезы — почетной. Благодаря этой второй должности он имел доступ ко двору: со шпагой на боку, он сопровождал кортеж из многочисленных блюд от кухни до королевского стола. Шествие открывали два гвардейца, за ними следовали распорядитель, дворецкий с жезлом, дворянин-хлебодар, главный контролер и, наконец, контролер-клерк, за которым шли слуги, несшие кушанья. В обязанности г-на Франке входило принимать блюда из рук слуг и почтительно ставить их перед королем. За свою службу он получал 600 ливров в год деньгами, 1500 ливров натурой, а также имел право питаться при дворе за одним столом с дворецкими и священнослужителями. Эти доходы увеличивали и без того немалое личное состояние г-на Франке, владевшего также землями в Вер-ле-Гране близ Арпажона.

Почти семнадцать лет семейная жизнь четы Франке ничем не омрачалась: жена, получившая религиозное воспитание, с почтением относилась к мужу. Возможно, поначалу супружеская жизнь вполне ее устраивала, но потом г-н Франке начал болеть и в пятьдесят лет уже выглядел глубоким стариком.

Когда ему доложили о приходе придворного часовщика Пьера Огюстена Карона, он приказал провести его в гостиную, где и принял его вместе со своей супругой. Посетитель произвел на чету хорошее впечатление: своей наружностью он соблазнил жену, а умом расположил к себе мужа.

Этот деловой визит положил начало дружбе, и Пьер Огюстен Карон стал частым гостем и сотрапезником Пьера Огюстена Франке. Последний сразу же понял, что молодой человек, как бы талантлив он ни был в часовом деле, способен сделать куда более блистательную карьеру: со своей привлекательной внешностью и умением уверенно держать себя он прекрасно бы смотрелся в кортеже, доставлявшем мясные блюда на стол его величества, а начав с этого, имел все шансы подняться много выше по социальной лестнице, благодаря таким способностям. Чтобы воплотить в жизнь столь заманчивую программу, Пьеру Огюстену в первую очередь не хватало денег. До этого момента денежный вопрос совсем не беспокоил его, поскольку с тех пор, как он добился успехов в часовом деле, ему вполне хватало доходов для удовлетворения насущных потребностей, но для того, чтобы купить должность, даже такую скромную, как должность контролера-клерка, их явно было недостаточно. На помощь пришел г-н Франке, он решил уступить приятелю свою должность в обмен на пожизненную ренту; гарантом сделки выступил Карон-отец, и 9 ноября 1755 года Пьер Огюстен Карон получил королевскую грамоту, скрепленную подписями Людовика XV и г-на Фелипо, согласно которой он производился в чин контролера-клерка королевской трапезы с правом ношения шпаги и доступа ко двору.

Столь стремительный взлет Пьера Огюстена Карона вызвал пересуды, намеки на мужа, закрывавшего глаза на неверность жены. На этот раз это были не просто сплетни Базиля, злословие имело под собой твердую почву: изнемогавшая от любви Мадлена Франке, которой до тошноты опостылела ее добродетель, очертя голову бросилась в омут сладострастия. Она сразу же уступила домогательствам Пьера Огюстена, сожалея лишь о том, что так поздно познала чувственные радости. Но спустя какое-то время женщина пришла в ужас от содеянного и решила вернуться в лоно добродетели. Однажды Пьер Огюстен Карон получил от любовницы, слегшей от тяжелой болезни, следующее послание:

«Господь — заботливый отец. Он использует разные методы, чтобы напомнить мне о Себе, и нет для меня тяжелее испытания, чем то, что он мне послал. Его немилость открыла мне глаза на мое поведение. Признав свою ошибку, я вверяю себя Божественному провидению. Мой долг запрещает мне впредь думать о ком бы то ни было, а о вас — менее, чем о ком-либо другом. Я не смогу без стыда вспоминать о своем грехе».

Паскаль вознес бы Богу молитву с просьбой избавить страдалицу от болезни, Пьеру Огюстену Карону это, видимо, даже не пришло в голову. Он, не колеблясь, бросился к своей Мадлене, и та, несмотря на раскаяния, вновь пала в его объятья. Жена излечилась от своей болезни, а состояние здоровья мужа резко ухудшилось. Верная долгу, Мадлена заняла место у изголовья страдающего г-на Франке; время словно остановилось для нее, и она пожаловалась на это своему любовнику, который без тени смущения ответил ей следующее:

«Неужто вы не верите, что вам было разрешено свыше проводить со мной те дни, что вы мне подарили? Почему вы забываете о том, что должны видеть во временном испытании, что вам послано, средство заставить вас возлюбить десницу, направляющую все события и ниспославшую вам это испытание лишь для того, чтобы вы еще полнее ощутили удовольствие, кое вас ожидает, когда ваше нынешнее положение изменится? Если бы я поддался чувству сострадания, которое вызывают у меня ваши горести, я бы возненавидел виновника всего этого. Но когда я думаю, что он ваш муж, что он принадлежит вам, я могу лишь молча вздыхать в ожидании часа, когда свершится воля Божья и мне будет дозволено дать вам счастье, для коего вы кажетесь предназначенной».

Трудно себе представить большее святотатство и неосмотрительность в словах, они могли бы подтолкнуть влюбленную женщину, какой была г-жа Франке, к тому, чтобы в порыве страсти избавиться от мужа, не торопившегося уйти в мир иной. Молодому Карону тоже казалось, что время тянется невыносимо медленно. Он проводил его на службе в Версале, дрожа от холода в своем сером бархатном костюме и не имея денег для того, чтобы достойным образом соответствовать своему положению во дворце. Но его ум и таланты уже обратили на себя внимание окружающих, которые в первую очередь увидели в нем шута, способного развлечь их. «Я только что расстался с целым сборищем плутов и мошенников — всех этих придворных, считающих меня милым забавником», — писал Пьер Огюстен любовнице, и в этих его словах уже проскальзывали интонации Фигаро.

Ожидание двух любовников оказалось недолгим: 3 января 1756 года г-н Франке отдал Богу душу, даже не получив первого платежа, причитавшегося ему за проданную должность, так что Пьеру Огюстену Карону она досталась совершенно бесплатно.

Проводив в последний путь г-на Франке, которого похоронили в Вер-ле-Гране, Карон занялся его вдовой, он твердо решил жениться на ней. Это должно было принести ему и счастье и богатство одновременно. Отцу он без обиняков заявил, что отказывается от всех прав на часовую лавку, и добрый старик передал ее своему первому помощнику Лепи-ну, 17 мая 1756 года ставшему мужем Мадлены Франсуазы Карон. А Пьер Огюстен снял меблированную комнату по соседству от своей возлюбленной, поселившейся на улице де ла Брак в квартале Марэ, и вместе с Мадленой занялся улаживанием ее наследственных дел, осложнявшихся тем, что Карон решил укрыть от других наследников Франке все, что только было возможно. В этой темной истории уже тогда раскрылся его талант мастера интриги.

Контролеры военного ведомства практиковали систему фальшивых записей о расходах, а их начальники, сами гревшие на этом руки, закрывали глаза на такое мошенничество. В год по таким фиктивным счетам набегало до семи тысяч ливров, и участники аферы тайно делили их между собой. Г-н Франке умер, не успев получить свою долю этой незаконной прибыли, его вдова отправилась к главному контролеру Жоли, чтобы потребовать то, что причиталось ее покойному мужу. Жоли принял ее крайне холодно и отказался отдать деньги под тем предлогом, что на них могут претендовать только естественные наследники Франке. Поскольку Мадлена была совершенно не заинтересована в этом, она чуть было сразу не отказалась от денег, но Пьер Огюстен был начеку и решил перейти в наступление. Сам он не мог угрожать г-ну Жоли, но придумал способ оказать на него давление. Он сфабриковал письмо от имени несуществующего аббата де Сент-Фуа из Арпажона, мнимого исповедника вдовы Франке. Этот слуга церкви якобы написал покаявшейся ему грешнице:

«Пойдите вновь к г-ну Жоли. Не бойтесь, что он будет ссылаться на свою совесть. Он слишком хороший контролер военного ведомства, чтобы мучиться угрызениями совести подобно женщинам и детям. Дайте ему понять, что если наследники догадаются о существовании тайных доходов, они не преминут поднять цену за должность покойного г-на Франке и расскажут всем покупателям о причинах этой дороговизны…»

Далее следовали детали, способные вызвать тревогу и навести на серьезные размышления. Пьер Огюстен составил для Мадлены целую инструкцию, как ей использовать это письмо:

«Иди к Жоли. Покажи ему мое письмо. Было бы хорошо, чтобы ты сама его зачитала, не выпуская из рук. Читай письмо в присутствии его жены, чтобы вызвать побольше смущения со стороны и той и другого. Вначале изучи письмо дома, чтобы при них читать его бегло и внятно. Скажи им, что ты знаешь так же хорошо, как и они, как важно сохранить это дело в тайне, и какой вред ты можешь причинить им, если предашь его гласности. Если он захочет узнать, что за человек написал тебе и почему он так хорошо обо всем осведомлен, скажи, что ты попросила своего исповедника, человека умного, совершить ради тебя путешествие, и, уповая на тайну исповеди, поведала ему об этом деле. Он увидит, что ты так же хорошо, как он сам, умеешь ладить со своей совестью. Будь начеку, дорогая, и не вздумай пойти на попятную. И, наконец, если ты все сделаешь, как надо, закончи вашу встречу словами о том, что если его совесть обязывает его передать деньги естественным наследникам г-на Франке, то твоя совесть обязывает тебя сделать так, чтобы они смогли продать его должность по самой высокой цене. Думаю, против этого аргумента он не устоит…»

Эта мизансцена была выстроена так же хорошо, как сцена женитьбы Фигаро, но вывела ее рука мошенника. Замысел Пьера Огюстена провалился, поскольку г-н Жоли отказался слушать Мадлену.

Карон вновь взялся за перо и от имени аббата де Сент-Фуа пригрозил мошеннику Жоли, что донесет на него министру и заставит его повторить судьбу откупщиков из Пуасси, которые потеряли все, что имели, из-за того, что отказались заплатить за молчание одному из чиновников. Чтобы иметь возможность при необходимости лично вмешаться в это дело, от лица мнимого аббата Пьер Огюстен добавил:

«Перед тем, как что-либо предпринять, я уполномочу г-на Лешевена или г-на Карона, оба они друзья г-жи Франке, навестить г-на Симона и попросить его написать вам с тем, чтобы воззвать к вашему чувству справедливости, если это возможно».

Поскольку Жоли продолжал упорствовать, Пьер Огюстен действительно отправился к контролеру Симону, который согласился помочь ему провести упрямца. Спустя два дня Мадлена Франке получила сообщение о том, что они победили: Жоли испугался и вернул долг, составлявший всего-навсего девятьсот ливров.

Не слишком сведущая в финансовых делах и, видимо, не знавшая обо всех тонкостях провернутой аферы Мадлена Франке, которая все больше попадала под влияние своего возлюбленного, поспешила вступить с ним в брак. 27 ноября 1756 года в церкви Сен-Никола-де-Шан она стала г-жой Карон, хотя со дня смерти ее первого мужа не прошло еще и года.

Карон-отец не одобрил этот союз, который считал неравным со всех точек зрения. Он не мог отказать сыну в благословении, но его отсутствие на свадебной церемонии красноречиво продемонстрировало его отношение к этому браку. Свидетели новобрачного странным образом связали воедино старую и новую жизнь Пьера Огюстена: прошлое представлял Ж. Б. Леруа, сын известного часовых дел мастера, члена Академии наук и конкурента Лепота, а будущее являл собой секретарь герцога де Сент-Эньяна господин Синфрей де Виллер.

Пьер Огюстен поселился у жены и стал жить в одной квартире со своей тещей г-жой Обертен и двумя незамужними сестрами экс-госпожи Франке.

Жизнь новобрачных оказалась не столь идиллической, как они оба на то надеялись. Словно в наказание за совершенный грех, в семье начался разлад. Г-жа Карон разглядела все недостатки мужа, в том числе и его нещепетильность, а он, надеявшийся на обеспеченную и приятную жизнь, обнаружил, что жена его довольно прижимистая особа и в общем-то типичная мешанка. Под предлогом выполнения своих обязанностей по службе Пьер Огюстен начал дольше, чем следовало, задерживаться в Версале. Покинутая жена забрасывала мужа письмами, чтобы вернуть его домой, и с грустью признавала, что времена изменились.

«Да, вы верно заметили: времена изменились! — довольно развязно писал ей в ответ супруг. — Когда-то все вокруг было против той любви, что мы испытывали друг к другу. Но как сильна была эта любовь, и насколько мое тогдашнее состояние было лучше нынешнего! То, что вы называете холодностью, на самом деле часто является сдержанностью чувств, я специально стараюсь скрывать их из опасения попасть под власть женщины, испытывающей ныне вместо любви желание повелевать. Жюли, умиравшая от наслаждения при одном нежном взгляде в пору иллюзий и любовного опьянения, превратилась теперь в заурядную женщину, которую трудности приспособления привели к мысли, что она прекрасно смогла бы прожить без того, кто прежде был ее сердцу дороже всего на свете».

Хотя подобные сцены, казалось бы, не выходили за рамки обычных отношений между супругами, все же, принимая во внимание особые обстоятельства рождения этого брачного союза, у нас есть основания предположить, что Пьер Огюстен пожалел о том, что женился на г-же Франке: слишком независимый для роли ребенка, которого чуть ли не за руку пытались водить, он боялся того времени, когда разница в возрасте превратит его, еще полного желаний мужчину, в раба увядшей матроны.

Но если такие опасения и существовали у нашего героя, то тревожили они его недолго: после десяти месяцев нового супружества г-жа Пьер Огюстен Карон слегла от приступа лихорадки и после недели мучений скончалась. Случилось это 30 сентября 1757 года.

Своему мужу она, сама того не желая, сделала неожиданный подарок — оставила имя, которому суждено было стать знаменитым. В Вер-ле-Гране, на самой границе земель, принадлежавших супругам Франке, находился небольшой лесистый участок под названием Буа Марше (лес Марше), в обиходе оно произносилось как Бо Марше. Изменив местное написание этого названия на Бомарше, Пьер Огюстен Карон присоединил его к своей фамилии. Меньше чем за год несчастная Мадлена превратилась из вдовы Франке в супругу Карона-сына, а ушла из жизни под мимолетным для нее именем г-жи Карон де Бомарше. Это имя стало почти единственным из того, что досталось Пьеру Огюстену из состояния жены, благодаря которому он всего за несколько месяцев изменил свое социальное положение.

Как только тело усопшей было обряжено и уложено на лучшей в доме кровати, молодой вдовец послал в Шатле своему поверенному в делах г-ну Бардену записку, в которой сообщал о кончине супруги и просил его срочно прийти, так как нуждался в его профессиональном совете. Г-н Барден немедленно явился на зов, склонил голову перед усопшей, после чего приступил к обсуждению проблемы, встревожившей хозяина. Оказалось, что нотариус Ленуар, человек весьма небрежный, забыл внести в брачный контракт Карона пункт о совместном владении супругами их имуществом. Юридически, помимо права на должность контролера-клерка королевской трапезы, перешедшей в его личную собственность, Пьер Огюстен не имел никаких других прав на состояние жены: часть его должна была перейти родственникам Франке, а остальное — Обертенам. Несмотря на свалившееся на него несчастье, вдовец не потерял ясность мысли и, хотя его отношения с тещей были весьма натянутыми, смог добиться того, что г-жа Обертен подписала согласие на наследование им имущества Мадлены на основании их брачного контракта, хотя он «не был оформлен должным образом, что делало именно ее наследницей дочери».

Казалось, наследственные дела Бомарше были урегулированы и безбедное будущее обеспечено. Мадлену похоронили. Нотариус Ленуар пришел проводить ее в последний путь, и Бомарше обратился к нему с просьбой как можно быстрее оформить наследство, пообещав щедрое вознаграждение за то, что тот примет его сторону.

Этот прагматизм и даже цинизм заставляют усомниться в чрезмерной чувствительности такого искателя приключений, как Бомарше. По всей видимости, Пьер Огюстен осознавал, что именно так думали о нем те, кто его недолюбливал, поскольку однажды написал: «Одной из вещей, которой я все время пытался овладеть, было умение управлять своими чувствами: стремление не давать воли эмоциям всегда было в моих глазах признаком мужества и благородства, достойным всяческого уважения».

Его дальнейшая жизнь показала, что деньги занимали его мысли гораздо больше, чем сердечные переживания. Это была дань мещанскому происхождению человека, ставшего могущественным вельможей. Испытав душевные муки в связи с кончиной супруги, он вынужден был пережить еще большие муки, порожденные материальными проблемами, вызванными этой скоропостижной смертью. Возомнив себя богачом и прельстившись той легкостью, с какой предоставляют кредиты людям, имеющим состояние, Бомарше наделал долгов, и теперь наступило время по ним расплачиваться.

Узнав об этом, возмущенная г-жа Обертен заявила, что зять силой заставил ее подписать бумаги по наследству. По иронии судьбы и словно в отместку за то, что в свое время Пьер Огюстен прибег к помощи вымышленного аббата де Сент-Фуа, в игру вступил исповедник его тещи. В присутствии комиссара Шенона он торжественно заявил, что его прихожанка г-жа Обертен была обманута зятем, заставившим ее подписать документ, содержание которого было ей неизвестно. Чтобы еще больше очернить зятя, мать Мадлены прибегла ко лжи, поведав, что ее дочь быстро сошла в могилу как раз в тот момент, когда в ее семье начались неурядицы. Вспомнила она и о скончавшемся менее двух лет назад господине Франке: люди быстро умирали, когда рядом оказывался г-н де Бомарше и когда их смерть сулила ему материальную выгоду.

Абсурдное обвинение! Из-за смерти жены Бомарше мог потерять все свое состояние, что в результате и произошло. Кредиторы ходили за ним по пятам, жизнь в доме тещи превратилась в ад, из которого он при любой возможности сбегал на службу в Версаль. А клевета, пущенная г-жой Обертен, всю жизнь будет преследовать Бомарше: завистники станут упрекать его в смерти не только первой г-жи де Бомарше, но и второй, скончавшейся вскоре после свадьбы.

Разбирательство с Обертенами грозило вылиться в судебную тяжбу. «Из-за того, что мой брачный контракт не был составлен должным образом, после смерти моей первой жены я остался голым в прямом смысле этого слова, у меня было множество долгов и возможность предъявить права на ее наследство, но я не собирался этого делать, чтобы не судиться с ее родственниками, к которым в то время у меня были самые добрые чувства».

Бомарше постарался уладить семейный конфликт и добился этого путем почти полного отказа от своих прав. Эти жертвы не принесли ему желанного душевного покоя. Спустя семнадцать лет его, казалось бы, окончательное соглашение с родственниками первой жены было нарушено. В то время Бомарше вел судебную тяжбу с драматическими для него последствиями, в которой были поставлены на карту его честь и его состояние. Так вот именно в этот момент Обертены присоединились к его врагам, чтобы окончательно сломить его. Но дело обернулось не в их пользу, честь Бомарше была восстановлена. Клеветникам воздали по заслугам, и они, ничтоже сумняшеся, принялись забрасывать Бомарше слезными посланиями в надежде вымолить у него прощение.

По сравнению с теми приключениями, что предстояли Бомарше впереди, эта семейная драма, которая могла бы стать главным и единственным событием жизни кого-то другого, кажется настолько ничтожной, что мы не будем останавливаться на ней дольше, ибо множество других событий ждут нашего внимания.

Глава 6 УЧИТЕЛЬ МУЗЫКИ ДОЧЕРЕЙ ЛЮДОВИКА XV (1759)

Пьер Огюстен не успел оправиться от депрессии, связанной со смертью жены и разбирательствами с ее семьей, как его постигло еще одно горе: 17 августа 1758 года умерла его мать, г-жа Карон. Чтобы хоть как-то отвлечься от печальных мыслей, в часы, свободные от выполнения положенных ему по должности обязанностей при дворе, Бомарше решил заняться образованием, которое считал поверхностным: он принялся изучать французскую грамматику, географию и математику, потом, читая классиков, стал совершенствовать свою латынь. Словно школьник, он конспектировал прочитанное, порой сопровождая выписки весьма остроумными замечаниями. Читал он необычайно много, с пером в руке, не пропуская ни одной оригинальной мысли и ни одного удачного выражения. Обладая исключительной памятью, он запоминал целые куски из прочитанного, которые позже стал вставлять в свои произведения. Особое пристрастие он питал к французским писателям XVI века: ему была близка скептическая философия Монтеня, а в своих стихотворных упражнениях он невольно подражал Клеману Маро. Что же касается его любимого Рабле, то Бомарше никогда не мог отказать себе в удовольствии копировать его стиль, нанизывая один на другой множество красочных эпитетов.

Несмотря на свою безудержную фантазию, Бомарше занял достойное место среди классиков французской литературы. Еще до своего тридцатилетия он перечитал всего Мольера, Лафонтена, Лесажа, Паскаля, Вольтера, Расина, Дидро, Монтескье, Руссо. По всей видимости, особую слабость он питал к романам и с удовольствием цитировал плодовитого Ричардсона. Любовь к современным ему писателям не мешала Бомарше наслаждаться произведениями античных авторов, будь то поэты, моралисты или философы. В его заметках встречаются имена Тибулла, Лукреция, Овидия, Сенеки, Катулла и, конечно же, Горация, чьи тексты он частенько использовал.

Уже в то время с его пера соскользнуло несколько простеньких строф: он слагал довольно приличные стихи, но никогда не был настоящим поэтом то ли из-за отсутствия дара божьего, то ли, что скорее всего, из-за нежелания подчиняться строгим правилам стихосложения, так что лиризм Бомарше, который ни с чем нельзя спутать, нашел свое выражение исключительно в прозе.

Во время траура, помимо литературы, Бомарше находил утешение в музыке. С юных лет играя на струнных инструментах, он теперь осваивал новомодное изобретение — арфу, на которой в основном играли женщины. Г-н де Бомарше унаследовал от Карона-сына талант к механике, проявившийся при изобретении анкерного спуска: педали, придуманные им для того, чтобы звуки божественной арфы звучали еще чище, стали одним из его многочисленных открытий, которым пользуются до сих пор.

Слава о Бомарше как о замечательном арфисте быстро распространилась и дошла до дочерей Людовика XV, которые уже были знакомы с талантами часовщика Карона благодаря часам принцессы Виктории.

Судьба этих принцесс крови была незавидной: из них одна Лишь Елизавета вышла замуж — за своего кузена герцога Пармского, а четыре сестры так и не смогли найти достойных их величия женихов и вели в Версале скучную жизнь старых дев, разочарованных и не знающих, чем заняться. Принцесса Луиза, самая умная и способная из сестер (отец прозвал ее «Тряпкой»), взбунтовалась против своей несчастной судьбы и обратилась к Богу за тем, чего не смогла получить от людей. Став кармелиткой, эта благочестивая принцесса пыталась искупить добровольным заточением и покаянием многочисленные грехи своих родственников: для них она стала если не примером, то во всяком случае оракулом, к чьим советам, правда, они не очень-то прислушивались, особенно отец, который слово «благочестие» вообще вычеркнул из своего обихода.

Будучи отвратительным мужем и непостоянным любовником, одержимым погоней за новыми наслаждениями, Людовик XV, в противовес всем этим недостаткам, был хорошим отцом. Каждый день он непременно навещал живших в северном крыле дворца своих незамужних дочерей: принцессу Викторию, прозванную им «Хавроньей», принцессу Софию, откликавшуюся на «Обжору», и принцессу Аделаиду — «Оборванку».

Последней мирской страстью принцессы Луизы, которой она предавалась до поступления в монастырь, была история, и она заставляла своих фрейлин подолгу читать ей книги на любимую тему. Принцесса Аделаида, бегло говорившая по-английски и по-итальянски, освоила математику, часовое и токарное дело, после чего увлеклась музыкой: она обожала громко трубить в рог, неплохо играла на клавесине и фортепьяно, и даже не гнушалась маленького народного инструмента под названием варган, способного воспроизводить всего три ноты. Принцесса Виктория, единственная из четырех сестер наделенная красотой, пыталась подыгрывать сестре, но без успеха, поскольку у нее не было способностей к музыке, ей необходим был учитель. Зато она обладала тонким гастрономическим вкусом и умела готовить самые изысканные блюда. Принцесса София редко появлялась на людях из-за своей невзрачной внешности, ставшей причиной ее крайней застенчивости: большую часть времени она проводила взаперти у себя в комнате, пытаясь разогнать скуку, вышивала или спала.

Появление в этом сонном и чопорном мирке Бомарше произвело настоящий фурор: он блестяще исполнил несколько произведений на арфе, дал много полезных советов своим новым ученицам и сумел добиться того, что без его общества, поначалу просто приятного, принцессы вскоре уже не могли обходиться. Обстановка в северном крыле дворца существенно изменилась, Бомарше предложил устраивать там маленькие концерты, и каждая принцесса исполняла в них свою партию. Людовик XV взял за правило каждую неделю бывать на этих концертах вместе с Марией Лещинской, дофином и его супругой Марией Жозефиной Саксонской. Иногда на эти семейные вечера приглашались приближенные короля.

Очень быстро Бомарше осознал важность той роли, которую он стал играть при дворе, и преисполнился гордости. Своего нотариуса, приславшего ему письмо на имя Карона, он резко отчитал за это, указав, что письмо долго гуляло по всему королевскому дворцу и едва не потерялось, потому что во дворце его знают только как г-на де Бомарше. Он воспользовался своим положением для того, чтобы отсрочить выплаты по прежним долгам, но вынужден был наделать новых, поскольку уроки музыки принцессам он давал бесплатно и при этом заказывал для них музыку и покупал музыкальные инструменты в кредит, который ему открыли, учитывая его положение при дворе.

Однажды Людовик XV захотел, чтобы Бомарше сыграл ему на арфе, он пригласил его к себе и, дабы никого не беспокоить, уступил бывшему ученику часовщика свое кресло, а ведь королевское кресло было священным местом, на которое никто не осмеливался пристраивать свой зад из опасения быть обвиненным в оскорблении его величества. Бомарше же счел подобную милость само собой разумеющейся; забыв об этикете, он позволял себе говорить все, что думал. Такая вольность нравилась наследнику престола, честнейшему человеку, который утверждал, что учитель музыки — единственный из придворных, кто говорит правду. И конечно же, Бомарше нажил себе множество недругов, которые изощрялись в том, чтобы подстроить ловушку этому несносному человеку. Но по части дерзости с Пьером Огюстеном не мог сравниться даже весь королевский двор Франции вместе взятый.

Как-то раз, когда Бомарше в приличествующем случаю парадном костюме собирался покинуть покои принцесс, один из придворных в присутствии многочисленных свидетелей обратился к нему, протягивая свои роскошные часы:

«Милостивый государь, не могли бы вы, столь хорошо знающий часовое дело, посмотреть мои сломанные часы?»

Вот оно что! Контролеру королевской трапезы решили напомнить, что когда-то он был подмастерьем часовщика! Прекрасно! Посмотрим, кто кого!

«Сударь, с тех пор как я прекратил заниматься этим ремеслом, я стал очень неуклюжим», — спокойно ответил Бомарше.

«Прошу вас, не откажите мне в моей просьбе!»

«Хорошо, но я вас предупредил о своей неуклюжести».

Бомарше взял часы, открыл, сделал вид, что рассматривает, и неожиданно выпустил их из рук, и те, упав на пол, разбились вдребезги.

«Я предупреждал вас, сударь, о своей крайней неуклюжести».

Бомарше вышел, оставив за собой последнее слово, а его недоброжелатель под общий хохот остался собирать с пола обломки своих часов.

К козням придворных присовокупилась клевета. Однажды принцессам донесли, что их учитель музыки плохо обращается с отцом, и выразили удивление, что они принимают у себя такого неблагодарного сына. Бомарше, узнав об этих россказнях, которые настроили против него принцесс, не стал торопиться с оправданиями. На следующий день он пригласил своего отца в Версаль и провел его по всему дворцу, не единожды попав на глаза принцессам, а вечером явился в их покои. Чтобы как-то поддержать разговор, одна из дочерей короля поинтересовалась у Бомарше, с кем это он целый день разгуливал по дворцу.

«С отцом», — спокойно ответил тот и попросил разрешения представить им старика. Карон-старший принялся расхваливать сына, и принцессы не просто вернули Бомарше свое расположение, а стали относиться к нему даже лучше прежнего.

Однажды недоброжелатели Пьера Огюстена подарили принцессам веер, расписанный картинками, воспроизводившими эпизоды их домашних концертов. Все персонажи были хорошо узнаваемы, но среди них не было Бомарше — о нем намеренно забыли. Принцессы обратили на это внимание Пьера Огюстена и, чтобы доказать ему свою дружбу, отказались от подарка. Но при дворе эту историю пересказывали совсем иначе: когда Бомарше увидел портрет принцессы Аделаиды, играющей на арфе, он будто бы воскликнул: «На этой картинке не хватает самого главного — портрета учителя!» — за что якобы окончательно впал в немилость.

Всем этим дворцовым сплетням можно было бы не придавать никакого значения, если бы они не стали прелюдией к более серьезным событиям, глубоко потрясшим Бомарше и вынудившим его рисковать жизнью.

После завуалированных дерзостей и салонных сплетен движимые ненавистью и завистью недруги Бомарше пошли еще дальше. По свидетельству Гюдена, однажды один из придворных, некто кавалер де С., нанес Бомарше оскорбление, за что последний вызвал обидчика на дуэль.

«Они вскочили на лошадей и отправились к стенам Медонского парка, где скрестили шпаги. Удача оказалась на стороне Бомарше: он вонзил свою шпагу в грудь соперника, но когда вытащил ее и увидел, что из раны толчками хлынула кровь, а враг упал на землю, его охватила такая жалость, что он стал думать лишь о том, чтобы спасти раненого. Вынув свой носовой платок, он заткнул им рану, чтобы не дать сопернику истечь кровью».

Рана кавалера де С. оказалась смертельной. Несмотря на то что участие в. дуэли каралось уже не так сурово, как во времена кардинала Ришелье, Бомарше попал, против своей воли, в крайне неприятное положение. Все же он отправился к хирургу и указал место, где находился раненый, чтобы врач как можно быстрее оказал ему помощь. Пока о дуэли никто ничего не знал. Кавалера де С. перевезли в Париж в одну из больниц. Бомарше аккуратно навел справки о его самочувствии и выяснил, что тому не выжить. Можно понять обуявший его страх. Но его дерзкий оскорбитель не раскрыл тайну дуэли и унес в могилу имя того, кто смертельно ранил его. Бомарше, не знавший об этом и терзавшийся угрызениями совести, хотя действовал в рамках самозащиты, решил открыться принцессам. Те, узнав об обстоятельствах дела, рассказали о нем отцу.

«Сделайте так, чтобы об этом ничего не было слышно», — приказал Людовик XV.

Поскольку этот трагический случай не получил огласки, провокации против Бомарше продолжились. Как-то на балу за карточным столом один знатный вельможа по имени де Саблиер занял у Пьера Огюстена 35 луидоров. Потерпев три недели, Бомарше потребовал вернуть ему долг. Саблиер пообещал расплатиться на следующий день. Прождав еще три недели, Бомарше послал должнику письменное напоминание. Не получив на него ответа, он отправил третье напоминание, потребовав в ультимативной форме вернуть долг, и пригрозил, что если в течение двадцати четырех часов он не получит своих денег, то привлечет упрямого неплательщика к третейскому суду.

На этот раз г-н де Саблиер соизволил ответить: в своем послании, изобиловавшем орфографическими ошибками, этот вельможа в презрительном тоне сообщил бывшему часовщику Карону, что его не волнуют ни угрозы последнего, ни то, что у того кончается терпение, и намекнул, что инцидент может быть разрешен с помощью дуэли. Бомарше, все еще находившийся под впечатлением трагической дуэли с кавалером де С., ответил следующее:

«Своим письмом, посвященным известной вам проблеме, имею честь довести до вашего сведения, что в субботу утром я буду ждать у себя дома исполнения вашего третьего обещания. Согласно вашим словам, вы не уверены, что вам удастся сдержать свое негодование. Уже по запальчивости вашего послания можно судить о том, что вы не очень хорошо умеете владеть собой, но в ответ я говорю вам, что не буду обострять эту неприятную ситуацию, в которую мы попали отнюдь не по моей вине, и постараюсь сделать все возможное, чтобы избежать глупостей. Заверяю вас, что если в ваши намерения входит вместо честного объяснения довести дело до крайности, во что я не хотел бы верить, несмотря на вашу горячность, выраженную в письме, то вы найдете меня, сударь, в полной готовности ответить на оскорбление, что я изо всех сил старался предотвратить. И я не боюсь со всем моим почтением вновь заверить вас. сударь, в том, что являюсь вашим смиренным и покорнейшим слугой.

Де Бомарше.

P.S. Я сохраню копию этого письма, равно как и первого, с тем, чтобы в случае несчастного исхода доказать чистоту моих намерений; я надеюсь, что смогу в субботу убедить вас, что далек от того, чтобы искать неприятностей, и что сегодня нет никого, кто больше меня стремился бы избежать их.

Я не могу распространяться на эту тему в письме».

Хотя история с де Саблиером была довольно заурядной, мы сочли нужным рассказать о ней не столько из-за этого письма Бомарше, сколько из-за того, что он вспомнил о ней в последние дни своей жизни. В 1798 году он записал:

«Это приключилось через восемь или десять дней после несчастья с кавалером де С., заплатившим жизнью за свое неосмотрительное поведение. Эта история могла погубить меня, если бы не доброта принцесс, вступившихся за меня перед королем. За разъяснениями по поводу постскриптума к моему письму г-н де Саблиер обратился к Ломюру, у которого я одолжил ему эти 35 луидоров. Самым забавным оказалось то, что это отбило у де Саблиера охоту лично принести мне мои деньги».

И письмо, и более позднее упоминание об этой истории позволяют нам лучше узнать характер Бомарше.

Во-первых, это был человек, не бежавший от стычек, более того, при необходимости он сам их провоцировал, чтобы самоутвердиться; во-вторых, это был законник или, скорее, педантичный адвокат, составлявший по каждому делу досье в форме речи в собственную защиту. Бомарше был игроком, который не хотел проигрывать ни современникам, ни потомкам, именно поэтому так трудно разобраться в его архивах: не знаешь, где правда, а где вымысел. Будучи изощренным выдумщиком, Бомарше, описывая различные приключения своей жизни, всегда отводил себе в них самую достойную роль: по его глубокому убеждению, он всегда оказывался жертвой ревности, лжи и коварства. Эта роль поверженного и притесняемого, которую он регулярно играл перед публикой, плохо вяжется с общим стилем поведения человека, порой излишне доверчивого в делах, несмотря на весь его скептицизм, но готового подписаться под словами Вольтера, повторенными позже Шамфором: «В жизни нужно быть либо наковальней, либо молотом; мой выбор — не быть наковальней».

Показная скромность и разного рода хитрости и уловки не смогли скрыть того, что Бомарше был очень честолюбивым человеком. Каждый новый успех порождал новые желания. Первые успехи помогли ему обрести уверенность в себе. Потом пришли времена испытаний, которые поначалу повергли его в растерянность, но потом, встряхнув его честолюбие, заставили бороться. Описывая постигшие его несчастья, Бомарше всегда сгущал краски, представляя себя невинной жертвой, причем чем больше было поводов сомневаться в его невинности, тем настойчивее он упирал на это.

Что касается истории с кавалером де С., то она очень смахивает на выдумку и кажется неправдоподобной любому, кто знаком с нравами французской знати XVIII века; в пользу того, что она действительно имела место, свидетельствуют лишь ничтожный эпизод с де Саблиером и хвалебная биография Бомарше, написанная Гюденом.

Точно так же в последующий период громких дел не вызывавшая сомнений попытка подкупа члена суда будет ловко им затушевана, а на первый план выведено неблаговидное поведение супруги судейского чиновника.

Еще позднее, описывая свои приключения в качестве тайного агента короля, Бомарше представит себя достойной жалости жертвой, тогда как изучение официальных документов, не вызывающих сомнений в их объективности, породит множество серьезных вопросов, касающихся его честности и порядочности в делах. Можно сказать, что уловку с лжеисповедником госпожи Франке он повторил на международном уровне. Чтобы разобраться в том, что было плохого, а что хорошего в нашем герое, пришлось сразу взять за правило не принимать за чистую монету свидетельства самого Бомарше, поскольку в своих описаниях он всегда отводил себе исключительно благородную роль. Поборники справедливости иногда лукавят, иногда бывают честны, но когда они со знанием дела и сокрушительно обрушиваются на своих противников, что делал Бомарше, это становится подозрительным, поскольку самыми яростными обличителями мошенников обычно бывают те, кто сам не без греха.

Эти соображения приведены здесь вовсе не для того, чтобы умалить достоинства столь блестящего, энергичного и ловкого человека, а для того, чтобы оправдать необходимость критического подхода к оценкам и суждениям Бомарше, вызывающим множество вопросов у исследователей. Такая позиция сделает рассказ о жизни Бомарше еще более увлекательным, поскольку не раз будет вынуждать нас отдавать дань необыкновенной ловкости этого человека.

В то время, когда Бомарше занимал незначительную должность при королевском дворе и снискал благосклонность дочерей Людовика XV, он прекрасно осознавал ничтожность своего положения и видел, что аристократы не признают в нем ровню: для вельмож ранга Альмавивы он был всего лишь слугой, подобным Фигаро.

После смерти жены Бомарше, не имевшему других средств существования кроме скромного жалования контролера-клерка королевской трапезы, приходилось особенно туго, ведь ему нужно было не только в достойном виде появляться в свете, но и постоянно выполнять самые разные фантазии принцесс, не имевших ни малейшего представления о проблемах повседневной жизни. О манере поведения этих барышень весьма красноречиво свидетельствует история о том, как принцесса Виктория захотела вдруг айвового мармелада. Ни в одной из лавок Версаля этого деликатеса не нашлось. Людовик XV, пожелавший во что бы то ни стало исполнить каприз дочери, вызвал к себе своего премьер-министра герцога де Шуазеля, и тот срочно отправил в Орлеан, славившийся своим айвовым мармеладом, гонца с запиской от короля к местному епископу с просьбой немедленно прислать в Версаль банку мармелада. Несчастный епископ, поднятый с постели в три часа ночи, в свою очередь разбудил одного из прихожан, готовившего лучший мармелад в городе. Получив то, за чем его посылали, гонец еще до рассвета отправился в обратный путь и, за рекордно короткое время проскакав галопом двадцать пять лье, вернулся во дворец, чтобы доставить мармелад принцессе Виктории, которая уже и думать забыла о своем вчерашнем желании.

Можно себе представить, что воспитанные таким образом принцессы засыпали своего учителя музыки поручениями, нимало не заботясь об их оплате. Чтобы хоть немного успокоить уставших ждать кредиторов, Бомарше заплатил им часть долгов из своего скудного жалованья и остался почти без гроша. Смирив свою гордость, он написал г-же Оппан, домоправительнице принцесс, о своем бедственном положении и сообщил, что ему срочно нужно 1939 ливров 10 су для оплаты заказов принцесс. А дочерям короля он изложил свои проблемы в форме стихотворного прошения:

Иов, господин мой, как похожи наши истории,
Я имел богатство, теперь же у меня нет ни гроша,
И, подобно тебе, я пою славу
Самому великому из королей, сидя на собственном дерьме.
До этого момента моя история полностью повторяет твою,
Мне осталось лишь показать Сатану и его подручных,
Мучающих и обкрадывающих меня,
А потом рассказать об ангелах-благодетелях.
Сатана — это олицетворение неправого суда,
Его подручные — адвокаты и прокуроры,
Которые с помощью угроз и гнусных уловок
Завладели всем моим имуществом.
Небесные ангелы — это прекрасные принцессы,
Чьи сердца — опора несчастных,
Один их взгляд рассеял мою грусть
И стал обещанием счастливого будущего.

Столь искусно составленный призыв о помощи возымел свое действие: счет Бомарше был оплачен, а дочери Людовика XV стали оказывать своему протеже щедрую финансовую поддержку, которую он ловко использовал для закладки основ собственного состояния.

Эти взаимоотношения с королевским семейством, продлившиеся долгие годы и оказавшие большое влияние на карьеру Бомарше, далеко не всегда были безоблачными: последняя туча, омрачившая их, появилась из-за сфальсифицированного Бомарше письма. Факт этот абсолютно достоверен, ему есть подтверждения, чего нельзя сказать о другой истории: в «Журналь», издававшемся Коле, была опубликована статья, в которой говорилось о том, что министр королевского двора граф де Сен-Флорантен будто бы лично запретил Бомарше появляться при дворе из-за того, что этот учитель музыки был настолько дерзок, что влюбил в себя принцессу Викторию и не собирался останавливаться на половине пути. Кроме этой статьи никаких других свидетельств ни о громком скандале, ни об официальном отлучении Бомарше от королевского дома не существует. Вполне возможно, что эта сплетня основывалась просто на чьем-то подозрении.

Будь это правдой, можно было бы поразиться амбициозности Бомарше, осмелившегося пойти по стопам Лозена, женившегося на герцогине де Монпансье. При этом Лозен сам был голубых кровей, и герцогиня была всего лишь двоюродной сестрой короля. Выбрать же своей целью одну из королевских дочерей — это было более чем неразумно для безродного контролера-клерка королевской трапезы, ведь он просто хотел подняться вверх по социальной лестнице и пытался добиться этого с помощью богатства, открывавшего ему доступ к благородному званию.

Глава 7 ДРУЖБА С ПАРИ-ДЮВЕРНЕ (1760)

Несмотря на унижения, зависть и хулу, что выпали на долю Бомарше при королевском дворе, должность учителя музыки дочерей его величества позволила ему упрочить положение в свете и открыла перед ним те двери, которые никогда бы не открылись перед часовщиком Кароном, разве только для того, чтобы починить часы. Из множества новых знакомых, появившихся у Бомарше в то время, двое сыграли особую роль в его судьбе. Одним из них был г-н Ленорман д’Этьоль, законный супруг фаворитки Людовика XV маркизы де Помпадур. Этот вельможа находил утешение в объятиях других красавиц, пока его собственная жена услаждала Его величество, и получал щедрую компенсацию за то, что закрывал глаза на супружескую измену, жил он на широкую ногу и охотно принимал гостей. Д’Этьоль обожал театр, особое предпочтение отдавая тем самым «парадам», что родились на почве комедии дель арте. Бомарше, став завсегдатаем его гостеприимного дома, также пристрастился к театру; именно в салоне Ленормана д’Этьоля увидели свет первые сайнеты Пьера Огюстена, раскрывшие его талант драматурга. Успех этих пьес заставил Бомарше всерьез заняться тем видом искусства, в котором впоследствии он достиг вершин мастерства.

Другим человеком, оказавшим огромное влияние на Бомарше, был знаменитый Пари-Дюверне. Знакомство с ним переросло в настоящую дружбу. Судьба четырех братьев Пари сложилась поистине удивительно. Были они сыновьями трактирщика из Муарана, небольшого селения, расположенного у самого входа в Вореппское ущелье — через эти врата Альп путешественники, поднимавшиеся вверх по Изеру, попадали в Гренобль.

Близость Савойи навела этих предприимчивых молодых людей на мысль заняться поставками оружия французской армии, вначале сражавшейся против герцога Савойского в войне с Аугсбургской лигой, а затем воевавшей за Испанское наследство. Братья Пари быстро приобрели вес в своей провинции. А после того как будущая герцогиня Бургундская, следовавшая в Версаль для вступления в брак, почтила своим вниманием гостиницу их отца в Муаране, они решили, что им по плечу покорить и Париж. Молодые люди благополучно обосновались в столице и выдвинулись на первые роли.

Двое старших братьев — Антуан (1668–1733) и Клод (1670–1745), носивший фамилию Пари-Ламонтань, — стали официальными поставщиками провианта и фуража французской армии, а двое младших — Пари-Дюверне (1684–1770) и Пари-Демонмартель (1690–1766) — вступили в ее ряды и сделали блистательную карьеру, быстро поняв преимущества интендантской службы, гарантировавшей верные барыши, перед строевой, где люди за гроши рисковали жизнью. Итак, двое младших братьев присоединились к старшим, и все вместе они занялись поставками продовольствия армии, принимавшей участие в кампаниях Виллара во Фландрии в 1709–1713 годах, а позже, в начале Регентства, подмяли под себя Откупное ведомство.

Дюверне, самый способный из братьев, занял главенствующее положение в их компании. В 1716 году он помогал герцогу де Ноаю наводить порядок в финансовой системе Франции, но не нашел общего языка с Джоном Лоу, с чьими методами оздоровления финансовой ситуации в стране был не согласен. Лоу потребовал выслать братьев Пари на их родину в Дофинэ. Крах системы, которую пытался внедрить Лоу, быстро реабилитировал братьев. Регент поручил им исправить положение в финансовой сфере. Еще когда был жив герцог Бурбонский, Пари-Дюверне стал настоящим теневым министром финансов Франции благодаря дружбе с маркизой де При, любовницей тогдашнего премьер-министра. Богатство братьев Пари выросло до размеров столь неприличных, что ставший в 1726 году премьер-министром кардинал де Флери обвинил их в незаконном присвоении средств и отправил в ссылку. Пари-Дюверне, скомпрометированный больше остальных, семнадцать месяцев провел в Бастилии. Потом дело утрясли, но все то время, что Флери пребывал у власти, Пари-Дюверне не имел никакой возможности возобновить свою финансовую деятельность. Развернуться по-настоящему он смог только тогда, когда маркиза де Помпадур стала фавориткой короля. С этой дамой Пари-Дюверне связывали такие же тесные отношения, как и с ее супругом — Ленорманом д’Этьолем. Благодаря своим друзьям Пари-Дюверне был назначен официальным поставщиком французских войск во время войны за Австрийское наследство и Семилетней войны, что еще больше увеличило его богатство. Он не скупился на добрые советы и помог сколотить состояние Вольтеру, который в результате нескольких удачных финансовых операций обеспечил себе ренту в размере 130 тысяч ливров и на все лады расхваливал Пари-Дюверне.

В 1751 году, желая отблагодарить армию, которой он был обязан своим богатством, а также чтобы заслужить благосклонность Людовика XV, Пари-Дюверне решил построить здание для Военной школы. Эта идея пришлась по душе маркизе де Помпадур, рассчитывавшей извлечь из этого предприятия собственную выгоду. Архитектор Габриель спроектировал прекрасное здание, в котором могли бы разместиться пятьсот юношей, горящих желанием посвятить себя воинской службе.

В 1757 году, это был год позорного поражения у Росбаха, строительство Военной школы было завершено. Хотя первые кадеты уже приступили там к занятиям, Людовик XV, огорченный военными неудачами, не проявлял к школе никакого интереса. Маркиза де Помпадур больше не вызывала прежних чувств у своего венценосного любовника, кроме того, именно она была ярой сторонницей той политики, что привела Францию к поражениям на поле брани, поэтому она считала несвоевременным привлекать внимание короля к учебному заведению, готовившему офицеров.

Пари-Дюверне, видевший в создании Военной школы свою самую большую заслугу перед потомками — перед ними он хотел предстать в образе мецената, а не взяточника, — сокрушался из-за того, что не мог получить монаршего благословения, которое должно было обеспечить успех его предприятию. Потеряв надежду добиться желаемого через фаворитку короля, он решил действовать через его дочерей. Для этого Пари-Дюверне нужен был вхожий к принцессам человек, который мог бы рассказать им о только что построенной Военной школе. А при дворе только и говорили, что о благоволении принцесс к Бомарше. Пари-Дюверне решил использовать его в качестве посредника, он уже имел возможность познакомиться с этим честолюбивым молодым человеком в доме Ленормана д’Этьоля и оценил его словоохотливость и житейскую сметку. Пари-Дюверне посвятил Бомарше в свой замысел и намекнул, что готов щедро оплатить его услугу. «Он предложил мне свое сердце, помощь и кредит», — писал о достигнутом между ними соглашении сам Бомарше, сразу же увидевший, какую выгоду он может извлечь из дружбы с финансистом. Дочери Людовика XV были многим ему обязаны, сам же он никогда им ничем не докучал, поэтому не видел большой беды в том, чтобы попросить их о пустяковом одолжении — посетить Военную школу.

Обрадованные возможностью разнообразить свое монотонное существование, принцессы с радостью откликнулись на приглашение. Они торжественно въехали в карете на территорию Военной школы, приняли парад кадетов, после чего отдали должное роскошной трапезе. Пари-Дюверне провел принцесс по прекрасным залам школы; сопровождавший их Бомарше был замечен в том, что подал руку принцессе Виктории и на мгновение дольше, чем положено, задержал ее руку в своей, помогая ей сесть в карету. Пребывая в полном восторге от чудесного приключения, гостьи перед отъездом из школы наговорили Пари-Дюверне массу комплиментов в адрес Бомарше и настойчиво рекомендовали его старому банкиру.

«Я вас искренне любил, дитя мое, теперь же отношусь к вам как к собственному сыну: да, я выполню взятые на себя обязательства, иначе смерть лишит меня этой возможности», — расчувствовался тот. Эти слова отозвались в ушах Бомарше звоном золотых монет. Однако пока он выполнил только половину поручения: удастся ли ему добиться приезда в Военную школу самого короля?

Потрясенный восторженным рассказом дочерей, Людовик XV не заставил себя упрашивать и вскоре нанес визит в Военную школу. Радости Пари-Дюверне не было предела, а Бомарше вовсе не преувеличивал свои заслуги, когда уверял, что один сумел за короткое время сделать для основателя Военной школы то, «что другие тщетно пытались сделать в течение девяти лет».

Благодарный Пари-Дюверне не замедлил выполнить свое обещание. Он сделал Бомарше своим компаньоном в делах, выделив ему 60 тысяч ливров из личного капитала, и с этой суммы стал платить ему ренту из расчета 10 процентов годовых, то есть 6 тысяч ливров. И это было только начало. «Он приобщил меня к финансовым операциям, в которых сам был известным докой, под его руководством я трудился над преумножением моего состояния и по его указке принимал участие в самых разных предприятиях; в некоторых из них он помогал мне деньгами или предоставлением кредита и во всех — советами».

Под влиянием Пари-Дюверне Бомарше занялся спекуляциями, и со временем это превратилось в настоящую страсть, которая преследовала его до самой смерти и стала причиной многих жизненных коллизий, будь то судебные процессы по делам о наследстве, поставки оружия или борьба за авторские права драматургов. Теперь, когда материальные проблемы Бомарше были решены, он убедился, что в том обществе, где он вращался, мало быть просто богатым, гораздо важнее иметь дворянское звание. Чтобы покинуть третье сословие, он решил приобрести в качестве «мыльца для простолюдина» скромную должность королевского секретаря. Однако нужно было считаться с общественным мнением и ревнивым отношением окружающих: никогда дворянское звание не получит человек, чей отец до сих пор держит часовую мастерскую, на вывеске которой значится его фамилия Карон, и прибавление к этой фамилии благородного имени де Бомарше все равно не заставит забыть о ней придворных, завидующих положению этого красавчика при дворе.

Ради блестящей карьеры всегда приходится чем-то жертвовать; коль скоро Бомарше не мог отречься от имени отца, значит, отцу следовало оставить свою коммерческую деятельность. Разве он не достиг того возраста, когда люди выходят на пенсию? Разве его зять, знаменитый Лепин, не достиг высот мастерства, чтобы унаследовать часовую лавку тестя на улице Сен-Дени и продолжить его дело?

У Бомарше не было никаких иллюзий по поводу истинной ценности того благородного звания, которое он стремился получить, но выгоды от этого ему казались достаточными, чтобы позабыть о том, что всего пять лет назад пределом его мечтаний было прославить свое имя в качестве часовщика. У настоящих честолюбцев короткая память. Так что 2 января 1761 года он без колебаний написал своему отцу следующее:

«Будь у меня возможность выбрать новогодний подарок, который я хотел бы получить от вас, то, в первую очередь, я пожелал бы напомнить вам об одном вашем давнем обещании сменить вывеску над вашей дверью. Дело, которое я хочу довести до конца, может осложниться лишь одним — вашими занятиями коммерцией, о которых вы недвусмысленно оповещаете публику с помощью вашей вывески. До сих пор у меня не было оснований думать, будто в ваши намерения входит неизменно отказывать мне в том, чем сами вы совсем не дорожите, но что в корне меняет мою судьбу, и все это из-за господствующей в этой стране дурацкой манеры смотреть на вещи. Коль скоро я не могу изменить этот предрассудок, я вынужден подчиниться ему, поскольку у меня нет другого способа продвинуться в этой жизни ради нашего с вами общего блага и счастья всей семьи. Имею честь выразить вам свое глубочайшее уважение, остаюсь вашим покорным… и т. д.

Де Бомарше».

Нам неизвестно, какова была первая реакция папаши Карона на это письмо, оно не могло не обидеть его, несмотря на почтительный тон. Но старик обожал сына: все письма, адресованные им впоследствии Пьеру Огюстену, полны трогательной нежности и самых лестных похвал. Можно предположить, что Карон-старший сразу же не исполнил желания сына лишь потому, что передача его имущества дочери и зятю без ущемления интересов других детей могла состояться только в соответствии с официальной процедурой, требующей времени. Что до единственного сына г-на Карона и, в принципе, его единственного наследника, то он существенно облегчил дело: чтобы стереть все воспоминания о своей трудовой юности в часовой мастерской отца, отказался от всех прав на наследство и сделал это с такой легкость еще и потому, что, видимо, так и не получил прибыли от массового внедрения в часовое производство изобретенного им спускового механизма.

Акт об отказе Кароном-старшим от его коммерческой деятельности датирован 3 декабря 1761 года, то есть прошло ровно одиннадцать месяцев с тех пор, как он получил от сына письмо с просьбой об этом. Вероятно, без этого действительно нельзя было обойтись, поскольку он сразу же принес требуемые результаты: уже на следующей неделе Пьер Огюстен Карон перешел в дворянское сословие. Позже он дерзнул заявить, что его дворянство было ничуть не хуже, а даже лучше, чем у других, потому что он заплатил за него и мог предъявить квитанцию об оплате всем своим недоброжелателям.

Глава 8 БОРЬБА ЗА ДВОРЯНСКИЙ ТИТУЛ (1761–1762)

В погоне за дворянским званием Бомарше не стал размениваться на мелочи и сразу же нацелился на высокую должность главного лесничего королевства. Во всей Франции насчитывалось всего восемнадцать главных лесничих; их должности стоили больших денег, та, на которую претендовал Бомарше, оценивалась в 560 тысяч ливров. Лавка папаши Карона даже после смены вывески не могла выступить гарантом подобной сделки. Но рядом был Пари-Дюверне, всегда готовый помочь. Его дружба с Бомарше подкреплялась партнерством в делах, окутанных такой тайной, что она так и осталась неразгаданной до конца. Друзья писали друг другу на условном языке, ключ к которому до сих пор не найден.

«Прочти, моя крошка, то, что я тебе посылаю, и выскажи свое мнение на этот счет, — писал Бомарше своему престарелому покровителю. — Ты же знаешь, что в подобных делах я ничего не могу решить без тебя. Я прибегаю к нашему восточному стилю из-за того пути, которым это письмецо попадет к тебе. Сообщи мне свое мнение, не медли с ответом, потому что жаркое может подгореть. Прощай, любовь моя. Целую тебя столь же горячо, сколь люблю. Я не передаю тебе приветов от Красавицы: ты их получишь из ее собственных писем».

Поскольку Бомарше принадлежал к людям традиционной сексуальной ориентации, письмо подобного рода к мужчине может быть расценено исключительно как шифр, который использовался, видимо, для сокрытия операций сомнительного свойства. На приведенное выше письмо Пари-Дюверне ответил столь же загадочно:

«Мне совершенно непонятно, откуда взялась эта идея, у меня в голове не укладывается, как ее можно осуществить. Желаю тебе, чтобы это пошло на пользу твоей возлюбленной. Главное, чтобы она была одного с тобой мнения. Мое же мнение может показаться неуместным ревнивому любовнику и женщине, которую так берегут. Думаю, добиться успеха будет непросто. Я его сожгу».

Подобных писем было более шестисот, и лишь некоторые удалось разгадать. Так, на их условном языке борьба против какого-нибудь министра называлась «охотой на крупного зверя». Но кого они называли Красавицей? Скорее всего, это навсегда останется тайной.

Рядом с Пари-Дюверне Бомарше прошел настоящую выучку на тайного агента. Он непрерывно курсировал между Парижем и Версалем и так загнал своих лошадей, что банкир подарил ему еще одну конную пару.

«Надеюсь, ваши артиллерийские лошадки окажутся достаточно выносливыми, — благодаря за подарок, писал Бомарше, — потому что, хотя я и не такой тяжелый, как пушка, им придется возить меня столь часто, что малый вес седока не покажется им большим благом».

Способный ученик Пари-Дюверне, уже научившийся извлекать собственную выгоду из тех спекуляций, к которым был причастен, вкусивший прелести общения с благоволившими к нему певичками и разделавшийся с прежними долгами, Бомарше вступил в полосу благоденствия; главным успехом этого периода своей жизни он считал приобретение дворянского звания. Итак, чтобы уплатить за должность 560 тысяч ливров, нужна была помощь Пари-Дюверне, и тот, не медля, предложил свои услуги: должность, на которую нацелился Бомарше, была такой прибыльной, что доходы от нее должны были и самый короткий срок покрыть все издержки. К тому же в эти последние годы Семилетней войны сам Бомарше зарабатывал огромные суммы на поставках провианта для армии.

Назначенная за должность сумма была передана нотариусу, оставалось лишь получить согласие короля; принцессы добились от генерального контролера корпуса главных лесничих твердого обещания, что дело будет решено в пользу Бомарше.

Но это оказалось не так просто: несколько главных лесничих королевства, возгордившихся своим высоким положением, взбудоражили всех своих коллег и убедили их подписать петицию на имя генерального контролера, в которой заявлялось об их коллективной отставке в случае принятия в их корпус Бомарше, поскольку они считали, что простолюдин не мог занимать равную с ними должность.

Бомарше предвидел такой оборот дела, поэтому подготовился к нему, потратив часть 1761 года на то, чтобы лишить своих противников оснований для возражений против его назначения: он убрал имя отца с вывески над его лавкой и на занятые у Дюверне 55 тысяч ливров купил должность королевского секретаря у некоего Жано де Мирона, чей сын впоследствии женился на его младшей сестре Жанне Маргарите по прозвищу Тонтон.

9 декабря 1761 года, через 6 дней после того, как с вывески над часовой лавкой исчезло имя Карон, сделка по приобретению должности секретаря была совершена: имея на руках королевскую грамоту, скрепленную подписью Людовика XV и желтой восковой печатью, Пьер Огюстен мог с полным основанием заявлять о своей принадлежности к дворянству. Возражение главных лесничих теряло, таким образом, силу, и Бомарше получал право обратиться к королю с прошением о назначении его на должность главного лесничего: в прошении он напоминал о внесенных им за эту должность 560 тысячах ливров, о данном принцессам обещании генерального контролера, о том, что отец его давно бросил свое занятие часовщика, а также выражал свое возмущение по поводу той враждебности, которую выказывали ему некоторые главные лесничие.

Пари-Дюверне поддержал своего протеже, обратившись с просьбой к принцессам еще раз похлопотать за Бомарше перед генеральным контролером, поскольку нерешительный Людовик XV обычно соглашался с выводами последнего. А выводы были, видимо, благоприятными для Бомарше, так как интендант финансов де Бомон, в чьем ведении находились лесные угодья королевства, дал свое согласие на назначение Пьера-Огюстена на желаемую им должность. Отказ же мог сильно повредить репутации Бомарше, про которого Пари-Дюверне писал королевским министрам следующее:

«С тех пор как мы познакомились, и он стал моим компаньоном, я убедился в том, что это честный человек, чья открытая душа, доброе сердце и острый ум заслуживают любви и уважения всех достойных людей; он перенес много страданий, закалился в борьбе с трудностями и своим возвышением обязан только своим способностям».

Наверное, разумнее всего было бы ограничиться этими рекомендациями, они в любом случае дошли бы до Людовика XV. Однако Бомарше, этот честолюбец, торопившийся получить должность и раздосадованный административными проволочками, — которые еще больше затягивались из-за интриг недоброжелателей, решил доказать, что его, пусть и недавнее, дворянство ничуть не хуже дворянства завистников, не желавших допускать его в свои ряды. Он написал самому министру, и в этом послании, столь же опрометчивом, сколь остроумном, сполна раскрылся бойцовский характер его автора, который еще не раз заявит о себе:

«Мое желание, мое положение и мои жизненные принципы не позволяют мне выступать в гнусной роли доносчика, а тем более пытаться очернить людей, чьим коллегой я хочу стать, но я считаю себя вправе, не нарушая правил хорошего тона, вернуть моему противнику удар, которым он рассчитывал сразить меня.

Главные лесничие повели себя нечестно и не дали мне возможности ознакомиться с их мемуарами, продемонстрировав тем самым, что боятся того, что я могу достойным образом ответить им. Говорят, они вменяют мне в вину, что мой отец был ремесленником, и утверждают, что, сколь бы славен ни был я сам в своем искусстве, моя сословная принадлежность не совместима с почетным положением главного лесничего.

В ответ я выяснил все, что касается семей и недавней сословной принадлежности некоторых главных лесничих, о коих мне представили весьма достоверные сведения:

1. Г-н д'Арбонн, главный лесничий Орлеана и один из моих самых ярых противников, зовется Эрве, он сын Эрве-паричника. Я готов назвать с десяток и поныне здравствующих людей, которым этот Эрве продавал и надевал на голову парики. Господа лесничие возражают мне, что Эрве был „торговцем волосами“. Какое тонкое различие! С точки зрения права оно нелепо, в том, что касается фактов — лживо, ибо в Париже нельзя торговать волосами, не имея патента паричника, иначе это торговля из-под полы; но он был паричником. Тем не менее Эрве д’Арбонн был признан главным лесничим без всяких возражений, хотя не исключено, что в юности он тоже пошел по стопам отца.

2. Г-н де Маризи, занявший пять или шесть лет тому назад должность главного лесничего Бургундии, зовется Легран, он сын Леграна, шерстобита и чесальщика из предместья Сен-Марсо, позже открывшего небольшую лавку по продаже одеял рядом с Сен-Лоранской ярмаркой и нажившего на этом состояние. Его сын женился на дочери шорника Лафонтена, взял имя де Маризи и был признан главным лесничим без всяких возражений.

3. Г-н Телле, главный лесничий Шалона, сын еврея по имени Телле-Дакоста, который начал с торговли украшениями и подержанными вещами, а впоследствии разбогател с помощью братьев Пари; он был признан без возражений, а затем, как говорят, исключен из собрания, так как был обвинен в том, что вновь занялся делом своего отца, но я не знаю, насколько это соответствует действительности.

4. Г-н Дювосель, главный лесничий Парижа, сын Дювоселя — сына пуговичника, впоследствии работавшего в лавке своего брата на одной из улочек Фера, затем ставшего его компаньоном и, наконец, хозяином лавки. Г-н Дювосель не встретил никаких препятствий при принятии на должность».

Благоразумнее было бы не предавать гласности эти подробности, видимо, соответствовавшие действительности, и не писать о них в таком легкомысленном тоне. Все говорит о том, что противники Бомарше оказались в курсе его демарша, и это никак не могло изменить к лучшему их отношения к претенденту на высокую должность, который ставил их в один ряд с мольеровским г-ном Журденом.

Хотя Людовик XV не испытывал неприязни к Бомарше, министр его двора г-н де Сен-Флорантен, находившийся с бывшим часовщиком не в самых лучших отношениях, воспротивился его назначению на должность главного лесничего и отказался ставить свою подпись на королевской грамоте после подписи короля. Людовик XV, как всегда, пошел на поводу у своего министра, и должность была отдана другому претенденту.

Этот неприятный для Бомарше эпизод стал знаменательной вехой в его биографии: если бы он добился желаемой должности, обязанности вынудили бы его переехать в провинцию, и он оказался бы всего лишь одним из восемнадцати главных лесничих королевства. Поражение, не повлияв на его жизненные принципы, научило Бомарше, как и его Фигаро, стойко переносить несчастья. Чтобы сдержать слезы, он расточал улыбки. И все же его попытка перейти в дворянское сословие увенчалась успехом. Для сына часовщика и бывшего подмастерья, получившего в тридцать лет дворянство, занимавшего не последние должности при дворе и уже нажившего приличное состояние, это было блестящим началом карьеры, которое следовало развить, и Бомарше немедля взялся за дело.

Глава 9 КРЕСЛО БРИДУАЗОНА (1762–1763)

После неудачной попытки получить должность главного лесничего королевства и прежде чем бросаться в новые авантюры, Бомарше благоразумно занялся обустройством своего быта, нарушенного вдовством. Тяжба с Обертенами сделала невозможным его совместное проживание с бывшей тещей и свояченицами. Жить одному в каких-нибудь меблированных комнатах тридцатилетнему мужчине не хотелось; поселиться у одной из любовниц он тоже не мог — несмотря на царившую свободу нравов, новоиспеченному дворянину, желающему преуспеть, следовало заботиться о своей репутации.

Помимо всего прочего, Бомарше очень осложнил положение своего отца, вынудив того оставить профессию часовщика; старик Карон оказался на вторых ролях в семье зятя Лепина, в том самом доме, которым управлял в течение сорока лет. На этого пенсионера поневоле, тяжело переносившего свое вдовство и страдавшего от болезни почек, навалились еще и финансовые проблемы. Дело в том, что Карон-отец при посредничестве своего другого зятя — Гильбера, обосновавшегося с 1748 года в Мадриде, выполнял заказы для испанских клиентов. Многие из этих заказов остались неоплаченными, а парижские кредиторы требовали от часовщика вернуть деньги. Из-за всего этого старик оказался в такой ужасной ситуации, что чуть было не покончил с собой.

Несмотря на свой пост при дворе, Пьер Огюстен вел себя в отцовском доме так же просто, как и прежде, и как и прежде его любили все соседи по кварталу Сен-Дени. Частенько навещая отца, обычно коротавшего время за чтением романов Ричардсона или пьес Детуша, Пьер Огюстен стал замечать его угнетенное состояние. Жюли по секрету поведала брату, что отцу не избежать позора, если он не уплатит кредиторам 50 тысяч ливров. Бомарше, не колеблясь дат эту сумму, дабы спасти честь родителя. Плюс ко всему, памятуя об атмосфере счастья, царившей когда-то в родительском доме, Пьер Огюстен решил воскресить ее, вновь поселившись вместе со своим стариком-отцом и двумя незамужними сестрами Жюли и Тонтон. Дом на улице Сен-Дени перешел в полное распоряжение супругов Лепин, а Бомарше, взяв в долг 44 тысячи ливров, купил красивый особняк — номер 26 по улице Конде, который сохранился и поныне. Это четырехэтажное здание с четырьмя огромными окнами по фасаду и с пристройкой для слуг было возведено за сто лет до того для некоего капитана караульной службы по фамилии Тестю. И вот что удивительно: в этом доме балконные решетки из кованого железа были украшены монограммой С. А. Пьер Огюстен увидел в этом перст судьбы: первая буква монограммы была той же, что и первая буква его фамилии Caron (Карон), а вторая была начальной буквой его второго имени Augustin (Огюстен). В цокольном этаже особняка находился каретный сарай с конюшней на две пары лошадей, просторные кухни и столовая, последнее было модным нововведением, еще не прижившимся повсеместно. Сам Бомарше занял второй этаж с отдельным входом; здесь были расположены две большие гостиные и кабинет. Пьер Огюстен не хотел стеснять свою свободу. Отец и сестры разместились на третьем и четвертом этажах. Из окон противоположной стороны дома открывался чудный вид на роскошные сады принца Конде, и создавалось ощущение, что находишься за городом.

31 января 1763 года в кабинете нотариуса Булара заботами Жюли была оформлена купчая на дом с обязательством оплатить векселя в течение двух лет. Теперь нужно было уговорить папашу Карона сменить место жительства, и Бомарше послал ему письмо, в котором привел такие убедительные доводы, что старый часовщик и не подумал сопротивляться.

«Я должен постараться успокоить своего сына, столь достойного и столь уважительного… Действительно, болезнь, от которой я постепенно начал оправляться, была такой жестокой, такой долгой и такой мало заслуженной, что… не лучшим образом сказалась на моем характере. Я раздражался по поводу и без повода, и даже временами впадал в отчаяние, от которого меня с трудом спасали мои моральные принципы. Но, дорогой друг, разве это означает, что в предвкушении чудесной жизни, кою готовит мне ваша дружба, я хотел бы нарушить спокойствие жизни вашей?.. Я с умилением благословляю небеса за то, что на старости лет нахожу опору в моем сыне, столь прекрасном по натуре, и нынешнее мое положение не только не угнетает меня, но возвышает и согревает мою душу сладостной мыслью, что после Бога своим благоденствием я обязан только ему одному…»

Документов, свидетельствующих о честности и порядочности Бомарше, так мало, что это письмо, такое непосредственное и искреннее, стоило процитировать. Оно рисует нам Пьера Огюстена в духе персонажей Руссо, родившихся с чистой и доброй душой, но потом испорченных жизнью и обществом.

Семейный быт на улице Конде был будто бы списан с одной из картин Грёза. Это был дом добропорядочных мешан с претензиями на принадлежность к благородному сословию. Жюли взяла себе имя брата и стала называться девицей де Бомарше, а Тонтон, чтобы не отставать от сестры, после переезда на левый берег Сены превратилась в девицу де Буагарнье. Один лишь старик-отец сохранил верность своей фамилии Карон.

В этом новом жилище воцарилось веселье. Каждую пятницу здесь принимали гостей и щедро их угощали. Среди завсегдатаев дома были: г-жа Гаше и опекаемая ею ее племянница Полина Ле Бретон — девица необыкновенной красоты, которой предстояло сыграть особую роль в судьбе Бомарше; г-жа Грюэль, которую любитель каламбуров папаша Карон прозвал Панта[5]; г-жа Анри — вдова судьи торгового суда, ставшая впоследствии второй женой Карона-старшего. Бывал на улице Конде и г-н Жано де Мирон, будущий муж Тонтон и сын королевского секретаря, чью должность купил Бомарше. Там можно было встретить и шевалье де Сегирана — уроженца Сан-Доминго, и конюшего королевы г-на де ла Шатеньре. Молодежь вовсю флиртовала.

«Наш дом, — писала Жюли, — настоящее сборище влюбленных, которые живут любовью и надеждой; мне лучше других, потому что я влюблена не так сильно. Бомарше — странный тип, своим легкомыслием он мучает Полину и доводит ее до отчаяния. Буагарнье и Мирон до изнеможения рассуждают о чувствах, постепенно разжигая свою страсть и доводя себя до блаженного умопомрачения. Мы с шевалье и того хуже: он влюблен, как ангел, страстен, как архангел, и испепеляющ, как серафим; я весела, как зяблик, прекрасна, как Купидон, и хитра, как черт. Я не теряю голову от любви, как другие, но все же, несмотря на все мои дурачества, я не могу удержаться от искушения узнать, что же это такое. Вот дьявольское наваждение!»

Это письмо интересно не только тем, что оно воспроизводит раскрепощенную и легкомысленную атмосферу, царившую в доме номер 26 по улице Конде, но и своим стилем. Блеск, мелодичность и цветистость слога — все напоминает манеру речи Фигаро и подтверждает гипотезу о том, что милая и остроумная Жюли была для брата-драматурга незаменимой помощницей.

Семейные радости и роман с Полиной не поколебали решимости Пьера Огюстена добиться такой должности при дворе, которая могла бы обеспечить ему достойное место в обществе.

Не получив должности главного лесничего и места дворецкого короля, о котором он также подумывал, Бомарше стал бальи Луврского егермейства и Большого охотничьего двора Франции и заместителем герцога де Лавальера, возглавлявшего этот судебный орган. В табели о рангах чиновники этого ведомства стояли гораздо выше главных лесничих королевства; и пусть эта новая должность не приносила большой прибыли, зато льстила самолюбию Бомарше.

Обязанности Пьера Огюстена были не слишком обременительны: раз в две недели, по вторникам, облаченный в длинную судейскую мантию, он должен был заседать в одном из залов старого Лувра и разбирать случаи браконьерства в королевских угодьях.

Луврское егермейство было самым большим в стране и включало в себя территорию радиусом в пятнадцать лье вокруг Парижа — от Фонтенбло до Сен-Жермен и от Рамбуйе до Компьени. Суд, разбиравший браконьерские дела в тех местах, именовался «трибуналом, стоящим на страже королевских развлечений».

Зная, что Бомарше имел репутацию фрондера, трудно удержаться от улыбки, представив себе его в роли Бридуазона, которую он добросовестно исполнял до 1785 года, когда в знак протеста против своего заточения в тюрьму Сен-Лазар ушел в отставку, отказавшись от должности, закрепленной за ним патентом, подписанным Людовиком XV и Сен-Флорантеном 23 августа 1763 года. 11 сентября он принял присягу в присутствии министра юстиции де Ламуаньона и вскоре приступил к выполнению своих обязанностей.

Список приговоров, вынесенных Бомарше в суде Луврского егермейства, заставляет задуматься, до чего тщеславие доводит людей, которые, едва заняв солидный пост, сразу же напускают на себя важный вид. Наверное, забавно было наблюдать, как в положенный день г-н лейтенант Луврского егермейства Карон де Бомарше подъезжал в собственном экипаже к дворцу, и лакей распахивал перед ним дверцу кареты, на которой был изображен герб этого новоиспеченного дворянина — «на лазурном фоне с перекрещивающимися золотыми перьями два леопарда с открытыми пастями».

И вот Бридуазон с самым серьезным видом облачался в судейскую мантию, надевал судейскую шапочку и, как описал сам Бомарше, отправлялся

Заседать в Лувр, эту королевскую вотчину,
Суровым Миносом охотничьего округа,
И проводить там, скучая, все утро,
И судить жалких кроликов
И мародеров, пойманных на месте.

Приходилось ему судить и «жалких людишек». Однажды приключилась такая история: Жан Франсуа де Бурбон, принц де Конти приказал своим слугам снести стену во владении одного из его соседей под тем предлогом, что она ему мешала. Жертва произвола обратилась с жалобой в суд. Невзирая на титулы обвиняемого, Бомарше признал его виновным и обязал восстановить разрушенную стену. Принц заявил, что прибегнет к заступничеству короля. Нимало не испугавшись, Бомарше обратился к Конти с просьбой о личной встрече, чтобы напрямую объясниться. Либерал по натуре, принц внял доводам судьи и отказался от своего первоначального плана добиться отмены приговора с помощью короля. Он оценил блистательный ум Бомарше и стал его другом, дружба эта длилась до самой смерти принца де Конти, наступившей в 1776 году.

Но первым восторгам Бридуазона вскоре был положен конец, поскольку спустя всего несколько месяцев после его вступления в должность ему пришлось отправиться в Испанию, и это путешествие серьезно повлияло на всю его дальнейшую жизнь.

Глава 10 ДЕЛО КЛАВИХО И ЗНАКОМСТВО С ИСПАНИЕЙ (1764)

Театральные персонажи Бомарше: Фигаро, Альмавива, Бартоло, Базиль — из-за своих имен, костюмов и андалусского антуража сразу же наводят на мысль об Испании, хотя на самом деле по манере поведения и выражению чувств они могли бы принадлежать к любой национальности, по культуре они явно европейцы, а остроумие и образ мыслей у них французские. Керубино, Фигаро, граф Альмавива — это разные лица самого Бомарше, а интрига «Севильского цирюльника» — не более чем искусное переложение «Школы жен», перенесенной на испанскую почву. Чете Альмавива пытались найти французских прототипов, среди них называли без каких-либо на то веских оснований супругов Аржансон из Орма и Шуазель из Шантелу. Испания была выбрана автором в качестве места действия его пьесы, дабы избежать лишних сопоставлений с французской действительностью и придирок цензоров, и еще потому, что полное приключений путешествие в эту солнечную страну, где он пробыл с апреля 1764 по март 1765 года, оставило глубокий след в его душе.

В 1774 году Бомарше поведал об этом в «Четвертом мемуаре против Гёзмана», но рассказ его был далеко не полным и весьма пристрастным, хотя и блестяще изложенным. Испанское приключение Бомарше вдохновило Гёте на создание драмы «Клавиго».

Дело Клавихо, ставшее поводом для поездки в Испанию, было далеко не единственной ее целью, но прояснить все перипетии этого путешествия совершенно невозможно, поскольку Бомарше умудрялся очень искусно вносить путаницу в изложение событий, дабы скрыть в том числе и неблаговидные дела. Но предоставим слово самому главному герою этой истории, чтобы вывести на сцену прочих ее участников, ибо другого источника у нас нет:

«Две из моих пяти сестер в ранней юности были отданы отцом на воспитание одному из его испанских компаньонов; у меня о них осталось лишь смутное и теплое воспоминание, изредка оживляемое их письмами.

В феврале 1764 года отец получил от старшей дочери исполненное горечи письмо. Вот его содержание:

„Мою сестру оскорбил человек, столь же известный, сколь и опасный. Два раза, когда он уже должен был жениться на ней, он изменял своему слову и внезапно исчезал, не считая даже нужным извиниться за свое поведение. Это так подействовало на мою оскорбленную сестру, что она смертельно заболела, и, судя по всему, нам едва ли удастся спасти ее. Силы ее совсем иссякли, вот уже десять дней как она не произносит ни слова.

Из-за позора, обрушившегося на нас в связи с этим происшествием, мы ведем очень замкнутый образ жизни. Я плачу дни и ночи напролет и осыпаю бедняжку словами утешения, которые не могут успокоить меня самое.

Весь Мадрид знает, что поведение моей сестры безупречно.

Если брат располагает достаточным влиянием и может похлопотать за нас перед французским послом, то он возьмет нас под свое покровительство, и его расположение к нам сразу пресечет зло, причиненное нам коварным человеком, его поступками и его угрозами“.

Отец приехал в Версаль и, рыдая, передал мне письмо дочери. „Подумайте, сын мой, что вы можете сделать для этих двух несчастных; ведь они такие же сестры вам, как и остальные“.

Я тоже был взволнован ужасным положением сестры. „Увы, отец, — сказал я, — какого рода поддержку могу я получить для них? О чем, собственно, я должен просить? Кто знает, не дали ли они повода для этого оскорбления каким-нибудь проступком, который скрывают от нас?“ — „Я забыл, — сказал отец, — показать вам несколько писем нашего посла к вашей старшей сестре, свидетельствующих о его глубоком уважении к моим дочерям“.

Я прочел эти письма и успокоился; а фраза „ведь они такие же сестры вам, как и остальные“ поразила меня до глубины души. „Не плачьте, — сказал я отцу, — я принял решение, которое, быть может, удивит вас, но мне оно кажется наиболее правильным и наиболее разумным. Старшая сестра называет в своем письме фамилии многих уважаемых лиц, которые, по ее словам, могут засвидетельствовать ее брату в Париже благонравие и добродетельность младшей сестры. Я отправлюсь к ним, и если их отзывы будут столь же хороши, как отзыв господина французского посла, я попрошу отпуск, отправлюсь туда и, взяв себе в советники только благоразумие и братские чувства, отомщу за них предателю или привезу сестер в Париж, и они будут жить вместе с вами на мои скромные средства“.

Успех расследований распалил мое сердце. Без дальнейших проволочек я вернулся в Версаль к моим августейшим покровительницам и сообщил им, что печальное и неотложное дело требует моего присутствия в Мадриде и я вынужден на время прервать свои служебные обязанности. Изумленные столь внезапным отъездом, они, по доброте своей, достойной преклонения, пожелали узнать, что за новая беда стряслась со мной. Я показал письмо старшей сестры. „Поезжайте и будьте осторожны, — ласково напутствовали меня принцессы. — Вы задумали доброе дело и, несомненно, получите поддержку в Испании, если будете вести себя разумно“.

Вскоре мои приготовления были закончены. Я боялся, что опоздаю и не успею спасти бедную сестру. В благодарность за четыре года моих неусыпных забот об их развлечениях принцессы щедро вознаградили меня, снабдив солиднейшими рекомендациями к нашему послу.

Перед отъездом мне поручили вести в Испании переговоры об одном весьма важном для французской коммерции деле. Г-н Дюверне, зная о причине моего путешествия и растроганный этим, обнял меня и сказал: „Поезжайте, сын мой, спасите жизнь сестры. Что касается порученного вам дела, то если вы захотите принять в нем участие, не забывайте: я — ваша опора. Я обещал это при свидетелях королевской семье и никогда не нарушу столь священного обязательства. Рассчитываю в этом деле на вашу прозорливость; вот вам векселя на предъявителя на двести тысяч франков; я даю их, дабы усилить ваш престиж столь большой кредитоспособностью“.

Я выезжаю и дни и ночи мчусь по дороге из Парижа в Мадрид… куда прибыл 18 мая 1764 года, в одиннадцать часов утра…»

Таково начало повествования, приведшего в восторг всю Европу, и самого Вольтера в том числе, и ставшего источником вдохновения для Гёте. Однако следует воспринимать весьма критически этот рассказ, включенный Бомарше в свой мемуар умышленно, с единственной целью: доказать, что он располагал влиятельными связями при дворе, что Пари-Дюверне предоставлял ему огромные кредиты и что, будучи прекрасным сыном, он был преданным братом. Мы предостерегаем читателя от того, чтобы он принимал на веру все утверждения Бомарше, а сами, пересказывая эту историю, постараемся быть максимально осторожными и будем опираться и на другие источники.

Итак, что же представляли собой две сестры Пьера Огюстена, к тому времени прожившие в Мадриде уже более пятнадцати лет? Старшая, Мария Жозефа, супруга Луи Гильбера, вряд ли была счастлива в браке. Ее муж, рассчитывавший сколотить в Испании состояние, обманулся в своих надеждах и жил исключительно за счет разного рода махинаций. Среди них, скорее всего, были и неоплаченные счета папаши Карона: его малоразборчивый в средствах зять вполне мог присвоить себе деньги, которые передали ему заказчики за часы. Что же касается несчастной жертвы бессовестного соблазнителя Клавихо, то этой барышне по имени Мария Луиза, или просто Лизетта, было тогда тридцать четыре года, то есть она была отнюдь не юной девицей. Даме этого возраста пора бы расстаться с иллюзиями.

Если Лизетта действительно оказалась в смертельной опасности, то следовало немедленно броситься ей на помощь. Объяснение между Кароном-отцом и его сыном состоялось в феврале 1764 года. Чтобы добраться из Парижа в Мадрид, требовалось около двенадцати дней, так что к концу февраля или, при неблагоприятной погоде, к началу марта Бомарше мог уже оказаться на месте событий, но прошло целых два месяца, прежде чем он отправился в путь, правда, времени даром он не терял. Пьер Огюстен не только попросил отца составить список его испанских должников, но и подробно обсудил с Пари-Дюверне перспективы экономического сотрудничества с Испанией: тот считал, что передача этой стране по Парижскому договору 1763 года Луизианы в качестве компенсации за потерю Флориды открывает большие возможности, ведь на этой территории Лоу в свое время заложил основы процветания Индийской компании. Характер планируемых операций был далек от благородства: речь, в частности, шла о поставке испанским колонистам Луизианы черных рабов. Эта торговля живым товаром никоим образом не компрометировала дворянского звания, как и другие подобные занятия: примерно в то же время один дворянин из Бретани, некто де Шатобриан, сколотил себе огромное состояние на нелегальной торговле эбеновым деревом, что позволило ему приобрести средневековый замок Комбур.

Вполне возможно, что Пари-Дюверне рассчитывал на получение выгодных концессий и для себя лично: Луизиана с ее не освоенными еще обширными территориями и несметными богатствами сулила огромные прибыли. Именно поэтому он дал Бомарше векселя на крупную сумму: они предназначались для покупки благосклонности испанских чиновников.

Это объясняет, почему, вместо того чтобы выехать немедленно, Бомарше покинул Париж лишь 20 апреля. Еще одним поводом для его задержки стала смерть в вербное воскресенье маркизы де Помпадур, призвавшая его в Версаль. Путь от Парижа до Мадрида занял у Бомарше вместо двенадцати дней целый месяц, это могло бы вызвать удивление, если бы не было известно, что он позволял себе длительные остановки, одну из которых сделал в Туре, где у него было назначено любовное свидание.

В Мадриде он сразу же попал в объятья своих сестер, которых с трудом узнал после долгой разлуки. Когда первые излияния чувств остались позади, Бомарше попытался прояснить ситуацию. Во-первых, Лизетта была в полном здравии. Из письма г-жи Гильбер, так взволновавшего обитателей дома номер 26 по улице Конде, следовало, что старая дева гораздо больше страдала от жестокого гриппа, нежели от тоски. Мадридский врач прописал ей отвар, при приготовлении которого помимо лекарственных трав использовал креветки, говядину и мак, и эта микстура быстро поставила на ноги брошенную невесту. Придя в себя, Лизетта вновь начала подумывать о замужестве: ей сделал предложение некий г-н Дюран, зажиточный французский негоциант, обосновавшийся в Мадриде. Человек заурядной внешности, но с приятными манерами, он был более чем достойной партией для девицы не первой молодости, уже однажды брошенной женихом.

Но это вовсе не означало, что в истории с Клавихо, тянувшейся долгие годы, была поставлена точка.

Второразрядный писатель Жозеф Клавихо был образованным и неглупым человеком, но красотой природа его обделила, внешностью он очень напоминал знаменитого Санчо Пансу: был таким же маленьким, толстым, коротконогим и краснолицым. Он начал ухаживать за Лизеттой и добился ее взаимности. В то время Клавихо занимал скромный пост в Военном министерстве. Узнав о матримониальных планах сестры, г-жа Гильбер стала отговаривать ее от брака с бедняком: сама настрадавшись от нищей жизни, она не желала подобной судьбы младшей сестре. В качестве условия для женитьбы на Лизетте она выдвинула Клавихо требование найти доходную должность. Молодой человек подчинился и начал делать карьеру: он выпустил книгу об испанской армии и основал газету, ставшую популярной у читателей. Деятельность Клавихо была замечена и оценена королем: Карл III назначил его хранителем архивов испанской короны. На этот карьерный рост ушло шесть лет, к исходу которых Клавихо понял, что больше не горит желанием жениться на Лизетте Карон: за долгие годы ожидания девица не стала красивее, кроме того, финансовое положение ее семьи расстроилось окончательно. Ему бы объясниться и порвать затянувшуюся помолвку, но Клавихо не хватило смелости на этот шаг, он проявил слабость и позволил опубликовать объявление о предстоящем бракосочетании, но накануне свадьбы исчез. Лизетта, не ожидавшая такого удара, якобы тяжело заболела. Оправившись от болезни, она подала во французское посольство жалобу на Клавихо, обвинив последнего в нарушении брачного обязательства. Испугавшись скандала, тот вымолил у Лизетты прощение, вновь опубликовал объявление о свадьбе и за три дня до нее вновь исчез, заявив, что не желает вступать в брак и готов отстаивать свои права.

Папаша Карон был в курсе этого инцидента, произошедшего еще задолго до описанной Бомарше патетической сцены, которую он датировал февралем 1764 года, и вовсе не собирался отправлять сына в Испанию, чтобы наказать отступника, поскольку к тому времени Дюран уже попросил у него руки Лизетты. Карон-старший дал согласие на этот брак, но Пьер Огюстен посоветовал отцу не торопиться, так как хотел лично убедиться в том, что претендент на руку сестры имеет достаточно средств, чтобы обеспечить ей безбедное существование, которое поможет ей забыть о пережитых горестях. А поскольку это дело не требовало особой срочности, становится понятным, почему у Бомарше было довольно времени, чтобы обсудить с Дюверне и его компаньонами возможность поставки в Луизиану черных рабов и получения других концессий.

Гораздо менее понятно, зачем Пьер Огюстен решил все же устроить скандал Клавихо, который, конечно же, был виноват, но уже выбыл из игры, ведь Лизетта готовилась выйти замуж за другого. Защита чести Лизетты, выдвинутая в качестве предлога, кажется нам недостаточно веской причиной для ссоры, которая вряд ли могла пойти на пользу торговому агенту, нуждавшемуся в поддержке высокопоставленных лиц; напротив, скандал с королевским чиновником мог только повредить ему. Скорее всего, причина подобных действий крылась в характере Бомарше, этого поборника справедливости, познавшего, что такое править суд и карать браконьеров.

Итак, продолжая рассказ на свой манер, Бомарше уже уверенной рукой мастера создал настоящую пьесу с запутанной интригой, достоверность которой остается на его совести.

Первый свой визит в Мадриде он нанес Клавихо, чтобы потребовать у того удовлетворения. Бомарше не застал того дома, но от слуги узнал, что его хозяин находится в гостях у друзей. Бомарше хватило дерзости явиться в дом к незнакомым людям, представиться Клавихо вымышленным именем и договориться с ним о встрече на следующий день.

19 мая 1764 года в половине девятого утра, для Испании это очень раннее утро, Бомарше вошел в роскошный особняк высокопоставленного министерского чиновника дона Антонио Португеса, у которого проживал в то время Клавихо.

«Сударь, — сказал он Клавихо, — общество литераторов поручило мне наладить во всех городах, где я буду, связь с самыми просвещенными людьми. Так как нет ни одного испанца, который писал бы лучше автора „El Pensador“ („Мыслитель“), с коим я имею честь беседовать, и литературные заслуги коего высоко оценены королем, назначившим его даже хранителем одного из своих архивов, я полагаю, что окажу моим друзьям большую услугу, если свяжу их со столь достойным человеком».

Какой литератор остался бы равнодушным к подобным комплиментам? Преисполненный благодушия Клавихо принял столь любезное предложение; меж ним и его гостем завязалась доверительная беседа, в ходе которой испанец поинтересовался, какие другие дела привели того в Испанию. Бомарше только и ждал этого вопроса. С таинственным видом он сообщил, что привело его в эту страну дело чести и, не называя имен, поведал историю, героями которой были его сестра и его собеседник, закончил же рассказ он такими словами:

«Когда младшая француженка услышала эту новость, с ней случился нервный припадок, вызвавший опасения, что она от него не оправится. Охваченная отчаянием старшая сестра написала во Францию о публично нанесенном им оскорблении. История настолько взволновала их брата, что он тотчас же взял отпуск, чтобы на месте разобраться в этом запутанном деле, и немедленно выехал из Парижа в Мадрид. Этот брат — я. Я бросил все: родину, дела, семью, дом, развлечения, чтобы здесь, в Испании, отомстить за невинную и несчастную сестру. Чувствуя за собой это право, я полон решимости вывести на чистую воду предателя и написать это слово, изобличающее его сущность, кровавыми буквами на его лице. А предатель этот — вы».

Слушая эту историю, Клавихо менялся в лице, а последние слова собеседника будто громом поразили его, к тому же в заключение Бомарше потребовал от него письменного признания в содеянном; этот документ он собирался передать в Аранхуэсе французскому послу с тем, чтобы сделать его достоянием гласности и добиться снятия Клавихо с его должности.

«Я не напишу такого признания», — твердо заявил Клавихо.

«Охотно верю, поскольку, вероятно, и я на вашем месте не сделал бы этого», — насмешливо ответил Бомарше. И добавил, что он до тех пор не оставит Клавихо в покое, пока не получит от него этого письменного признания, а в подтверждение того, что он не шутит, позвонил лакею и приказал принести себе завтрак, заявив, что остается жить в этом доме. Пока Бомарше наслаждался прекрасным горячим шоколадом, какой умеют готовить только в Мадриде, Клавихо нервно мерил шагами свою комнату и искал выход из создавшегося положения: спустя довольно продолжительное время он появился перед Бомарше со следующим предложением: он признает свою вину, признает правоту гостя, но хочет примирения с Лизеттой, и это примирение должно стать прелюдией к их свадьбе, которая уже столько раз откладывалась. Тем же тоном, каким он объявлял приговор суда в Лувре, Бомарше ответил:

«Поздно. Моя сестра больше не любит вас. Напишите ваше признание, это все, что мне от вас нужно».

После мучительных колебаний Клавихо наконец сдался и написал, видимо, под диктовку своего гостя:

«Я, нижеподписавшийся Жозеф Клавихо, хранитель королевского архива, признаю, что, после того как меня радушно принимали в доме г-жи Гильбер, я обманул мадемуазель Карон, ее сестру, неоднократно обещая жениться на ней и не выполнив этого, хотя она не совершила никакого проступка или ошибки, которые могли бы послужить предлогом или оправданием того, что я изменил своему слову. Напротив, эта девица, к которой я питаю глубокое уважение, всегда вела себя добродетельно и безупречно. Я признаю, что своим поведением, легкомысленными речами и тем, как они могли быть истолкованы, публично оскорбил эту добродетельную девицу, у которой я без всякого принуждения и по своей собственной воле прошу в этом письме прощения, хотя считаю себя совершенно недостойным получить его. Обещаю дать ей любое удовлетворение, какое она только пожелает, если сочтет оное недостаточным».

Клавихо очень рисковал, подписывая подобный документ, поскольку из него следовало, что Лизетта была оклеветана, что, впрочем, соответствовало действительности, так как неверный жених, чтобы мотивировать свой отказ жениться на ней, распустил слух о безнравственном поведении своей невесты. Располагая этим документом, можно было не просто устроить скандал, но и обратиться в суд с требованием возмещения морального ущерба. Не исключено, что именно таковы и были намерения Бомарше, которыми он поделился с маркизом д’Оссоном, послом Людовика XV в Мадриде, но дипломат посоветовал Бомарше быть крайне осмотрительным в этом деле, поскольку, по его словам, Клавихо имел влиятельных покровителей. Задав Пьеру Огюстену несколько уточняющих вопросов, маркиз предложил ему решить дело полюбовно: к чему позорить Клавихо, если существует возможность примирения жениха и невесты, которое Бомарше мог с легкостью организовать. Трудно было не согласиться со столь разумными доводами. Мысль о примирении не давала покоя и Клавихо: пока Бомарше общался с послом в Аранхуэсе, он пришел в дом г-жи Гильбер и в присутствии свидетелей бросился к ногам сестер. Но Лизетта ничего не захотела слушать и заперлась в своей комнате, то ли от избытка скромности, то ли от избытка хитрости.

После этого визита, явившегося первым шагом к примирению, Клавихо, желая расположить к себе Бомарше, стал видеться с ним каждый день, приглашая его то туда, то сюда и уверяя в том, что очень рассчитывает на его посредничество в переговорах с Лизеттой. 25 мая Клавихо неожиданно съехал от дона Португеса под предлогом, что тот не одобрял его женитьбу, поэтому он не считал себя больше вправе оставаться под его крышей и перебрался в квартал Инвалидов. Подобная щепетильность растрогала Бомарше, а длинное письмо, полученное им от Клавихо 26 мая, в котором он уверял, что теперь действительно готов жениться на Лизетте, подкупило его еще больше. Когда Бомарше прочел это письмо сестре, та разрыдалась. Поцеловав ее, он произнес:

«Дитя мое, ты все еще любишь его и стыдишься этого, не так ли? Я вижу это. Но полно, все это нисколько не мешает тебе оставаться все той же добродетельной и замечательной девушкой, а поскольку обида твоя почти иссякла, позволь слезам прощения окончательно загасить ее».

И добавил, что французский посол советует им завершить это дело полюбовно. Клавихо, поставленный в известность о последних событиях в доме г-жи Гильбер, немедленно явился туда: в присутствии многих достойных людей он сделал Лизетте предложение и попросил ее подписать составленный им документ, представлявший собой их взаимное обязательство вступить в брак. За официальной частью последовал восхитительный вечер семейного примирения, на котором не хватало лишь несчастного Дюрана, чьи надежды на брак с Лизеттой были так легко разрушены. Около полуночи, когда спала жара, Бомарше отправился в Аранхуэс к г-ну д’Оссону с известием о восстановлении мира между женихом и невестой; он попросил французского посла представить его премьер-министру Испании маркизу Гримальди, которому кратко изложил историю своей сестры. Гримальди дал разрешение на ее брак с Клавихо и согласился принять Бомарше в один из последующих дней для обсуждения деловых предложений Пари-Дюверне.

Казалось, хитроумному Пьеру Огюстену удалось всего за неделю уладить все проблемы, во всяком случае он поспешил уведомить об этом отца восторженным письмом, на которое папаша Карон ответил следующее:

«Париж, 5 июня 1764 года.

Сколь сладостно, мой дорогой Бомарше, быть счастливым отцом сына, поступки коего так славно венчают конец моего жизненного пути! Мне уже ясно, что честь моей дорогой Лизетты спасена энергичными действиями, предпринятыми вами в ее защиту. О, друг мой, какой прекрасный свадебный подарок ей сия декларация Клавихо!..»

Увы! Радость их оказалась преждевременной, а история, которую они считали успешно завершенной, пошла по новому кругу.

Следствием примирения Лизетты с Клавихо, естественно, стала отставка Дюрана, и Бомарше задумал женить его на другой своей сестре — Тонтон, нимало не заботясь о том, что это может вызвать неудовольствие давно влюбленного в нее Жано де Мирона. Дюран согласился на замену невесты и вообще довольно легко смирился с воссоединением Лизетты и Клавихо.

Пьер Огюстен ехал из Аранхуэса в Мадрид, строя по пути хитроумные планы, а тем временем Клавихо писал ему письмо, которое тот получил по возвращении: хранитель архивов жаловался в нем, что какой-то клеветник выпустил пасквиль с целью очернить его имя, поэтому он считает целесообразным на некоторое время исчезнуть.

Несмотря на возникшее затруднение, Бомарше явился к Клавихо для обсуждения с ним приготовлений к свадьбе; чтобы ускорить их, он выдал жениху девять тысяч ливров и поручил передать Лизетте двадцать пять золотых монет, а также кружева и драгоценности, которые он ей привез в подарок, но счел, что ей будет гораздо приятнее получить все это от жениха, нежели от брата. Клавихо на все соглашался, не переставая рассыпаться в благодарностях. Но его поведение оказалось сплошным притворством: когда ему принесли на подпись брачный контракт, он заявил, что утром принял лекарство, а по испанским законам подпись лица, находящегося под действием лекарств, не имеет юридической силы. Бомарше немедленно потребовал к себе нотариуса, и тут вдруг выяснилось, что тому известны обстоятельства, препятствующие вступлению Клавихо в брак с Лизеттой: дело в том, что девять лет назад он соблазнил некую горничную, пообещав на ней жениться, и вот теперь эта женщина требует от него выполнения обязательств.

Когда Бомарше вновь нанес визит Клавихо, тот прикинулся жертвой подлого шантажа и пообещал встретиться с ним в восемь часов вечера того же дня, чтобы пойти к адвокату, способному уладить это дело. На свидание Клавихо не явился — он исчез, не оставив адреса. Вне себя от гнева вернулся Бомарше домой, где его уже поджидал гвардеец, посланный маркизом д’Оссоном.

«Господин де Бомарше, — заявил посланец, — не теряйте ни минуты, скройтесь, иначе завтра утром вы будете арестованы в постели; приказ уже отдан, я пришел предупредить вас: этот тип — настоящее чудовище, он всех настроил против вас, он морочил вам голову всякими обещаниями, намереваясь затем публично выдвинуть против вас обвинение. Бегите, бегите сию же минуту, ведь попав в темницу, вы окажетесь без всякой защиты и протекции».

В стране, где правосудие вершила инквизиция, было от чего прийти в ужас и пуститься в бега. Но такой трагический оборот дела не испугал Бомарше, он остался верен себе и решил бороться: быстро собрав небольшое досье из различных документов и писем, имевших отношение к истории с Клавихо и коротко описав события последних дней, он той же ночью отправился в Аранхуэс. Утром следующего дня он предстал перед маркизом д’Оссоном. Посол поведал Бомарше, что еще две недели назад, то есть сразу же после их первой встречи, Клавихо подал на него жалобу.

«Вы правильно поступили, явившись сюда; без меня вы бы пропали, вас бы арестовали и, возможно, отправили в Пресидио — испанскую тюрьму на африканском побережье, куда бросают узников, обреченных на пожизненное заключение. Целых две недели ваш приятель обивал пороги королевского дворца и склонил всех на свою сторону. Единственное, что мне удалось сделать, это добиться у министра отсрочки вашего ареста. Он обещал мне закрыть глаза на ваше бегство. Уезжайте, не теряя ни минуты. Ваши вещи я перешлю во Францию. У вас есть упряжка из шести мулов? Уезжайте!»

Но контролер-клерк королевской трапезы и лейтенант Луврского егермейства, он же победитель Лепота и доверенное лицо Пари-Дюверне не мог бежать словно вор, даже по распоряжению французского посла, ведь он прибыл в Испанию защищать честь сестры! Несмотря на риск, без пяти минут арестант пошел в контрнаступление и явился к официальному защитнику Клавихо г-ну Валю, бывшему наместнику Индийских колоний, служившему когда-то во Франции. Этому высокопоставленному чиновнику, известному своей принципиальностью, Бомарше изложил суть дела и представил доказательства в виде писем и обязательств; он рассказал также о том, что коварный Клавихо, уже подав жалобу, продолжал поддерживать с ним самые дружеские отношения и даже подписал с Лизеттой новое обязательство вступить в брак. Бомарше говорил так убедительно и горячо, что г-н Валь поднялся со своего кресла, обнял его и провел в кабинет к Карлу III, который в свою очередь выслушал посетителя. Когда Бомарше закончил свою речь, король вызвал секретаря и приказал немедленно подготовить указ о лишении Клавихо всех его должностей. Итак, Бомарше не только выиграл это дело, но был представлен королю и сумел ему понравиться. Вернувшись в Мадрид победителем, он обнаружил там слезное послание Клавихо:

«Со среды, когда я получил известие о лишении меня должности, у меня, сударь, начались приступы жесточайшей лихорадки… Я никогда не ожидал от вас ничего подобного; вам даже нечего сказать человеку, которого вы решили погубить, оставив без средств к существованию…» В этом длинном письме Клавихо уверял Бомарше, что уже загладил свою вину, сделав новое предложение Лизетте; закончил он письмо вопросом: «Не станете ли вы вечно упрекать себя в том, что легкомысленно принесли в жертву преданного вам человека, и именно тогда, когда он должен был стать вашим братом?»

В постскриптуме своего письма Клавихо предостерегал Лизетту от возможного брака с Дюраном, пригрозив, что опротестует их брачный договор. Ознакомившись с этим посланием, Бомарше в гневе начертал на его полях:

«Вы — мой брат! Да я скорее убью вас!»

Одержав победу, Бомарше вознамерился проявить великодушие: встретившись с г-ном Гримальди, совсем по другим делам, он попросил его восстановить Клавихо в должности. По его словам, премьер-министр с возмущением отказал ему в этом, что послужило поводом для неожиданного признания Бомарше: «Бедственное положение моего врага не позволяет мне сполна насладиться счастьем благополучного завершения этого приключения».

Итак, что же следует думать обо всей этой истории, пересказывая которую, ее герой явно приукрасил? То, что Клавихо существовал, это факт: он был известным у себя на родине писателем и переводчиком Бюффона и сделал блестящую карьеру, он был главным редактором журнала «Меркюр историк э политик» и заместителем директора Королевского музея естественной истории. Не исключено, что между ним и Бомарше действительно произошла ссора, но последнего, видимо, никто в этом не винил, хотя скандал и не пошел Лизетте на пользу. Она так и не вышла замуж за Дюрана, и ее след в истории затерялся. Известно только, что Бомарше сказал об этой своей сестре: «Я стал причиной того, что она осталась в девках». Но действительно ли она осталась старой девой? Нам это представляется маловероятным, поскольку по всему было видно, что Лизетта готова была выйти замуж за первого встречного, лишь бы вырваться из опостылевшего ей дома г-жи Гильбер.

Как бы то ни было, дело Клавихо сыграло очень важную роль в жизни и творчестве Бомарше, ведь именно благодаря ему он открыл для себя Испанию.

Глава 11 КОРОЛЕВСКИЙ СВОДНИК (1764–1765)

История с Клавихо стала очень популярной еще при жизни Бомарше не только благодаря его собственному мемуару и драме Гёте, заканчивающейся вымышленной смертью испанского архивариуса, но и благодаря пьесе Марсолье «Норак и Жаволси», в которую автор включил такой диалог:

«Что скажут во Франции, когда там узнают, что Бомарше, известный до сего времени лишь своим вечным весельем и своим неизменным философским отношением к жизни, что этот самый Бомарше, способный написать и милую песенку, и озорной водевиль, и безумно смешную комедию, и трогательную драму, не трепещет перед сильными мира сего, высмеивает дураков и потешается над всем и вся…

— Скажут, — ответил Бомарше, — что любовь к литературе и удовольствиям отнюдь не исключает чувствительности ко всему, что касается чести. Да, друг мой, бывает нелишне показать некоторым людям, что тот же самый человек, которому выпало счастье развлекать публику своими произведениями и своими талантами, умеет при необходимости ответить на оскорбление и, если нужно, даже наказать за него».

Понятно, почему Бомарше нравилась эта пьеса, имевшая большой успех еще при его жизни; он ставил ее, возможно, вполне заслуженно, гораздо выше драмы Гёте.

Но оба эти произведения описывали лишь первый месяц пребывания Бомарше в Мадриде; остальная часть путешествия нашла отражение в пьесе более позднего времени, принадлежавшей перу Леона Галеви. Эта пьеса под названием «Бомарше в Мадриде» имела успех в начале царствования, Луи Филиппа. Впрочем, нет никакой необходимости обращаться к ней, чтобы восстановить жизнь Бомарше в Испании в последующие девять месяцев.

Пьер Огюстен познакомился там с испанскими обычаями, местным фольклором, театром и музыкой. «Бомарше, — писал Гюден, — был очарован дивными песнями, которые ему довелось услышать в Мадриде; однажды он попросил перевести ему слова одной из песен и был удивлен, что в них не было никакого смысла. „Совсем и не нужно, — сказали ему, — чтобы куплеты выражали какие-то мысли или что-то описывали“. Он же доказал обратное, подобрав к этой чарующей музыке французские слова, которые хоть что-то да выражали». Написанная им сегидилья, текст которой сохранился до наших дней, сразу же сделала его имя популярным в Мадриде:

Милый твой —
Недруг злой,
Клятвы все — звук пустой.
Твердит вновь и вновь
Про любовь —
То ловушки из слов
В гирляндах цветов.
Лишь вечор
Ко мне горящий взор
Устремлял Линдор,
И клялся он,
Что влюблен
Что нежной страстью опален,
Он говорил,
Он слезы лил.
Не быть жестокой он молил.
А ныне — ах!
Все клятвы — прах.
Жду в слезах.
Услышу ль твой шаг![6]

Эти простые, прелестные и изящные стихи уже были частью той неповторимой атмосферы, которая сделает бессмертными «Севильского цирюльника» и «Женитьбу Фигаро», Фигаро вполне мог бы исполнить их, подыгрывая себе на гитаре.

Имея в кармане двести тысяч ливров и покончив с делом Клавихо, Бомарше поспешил оставить безрадостное жилище семейства Гильбер; он поселился в меблированных апартаментах и стал внедряться в испанское общество. Разумнее всего это было сделать либо при посредничестве посла Франции, либо с помощью знакомых Пари-Дюверне, но Бомарше, этому ловкачу и интригану, порой явно не хватало чувства такта. Поскольку его отец на протяжении долгих лет имел деловые отношения с Мадридом и не все его клиенты расплатились с ним за работу, Пьер Огюстен решил получить деньги по счетам отца, навестив его должников, что положило начало удивительным приключениям.

Среди неоплаченных счетов часовщика Карона были счета маркизы де Фуен-Клара, в салоне которой собирался высший свет испанского общества. Так почему было не начать обход должников с посещения этого роскошного особняка в стиле платереско с прекрасным видом на парк в одном из живописных уголков Мадрида?

Маркиза де Фуен-Клара была красивой молодой женщиной, она обожала светские развлечения и никогда не задумывалась о расходах. Дама приняла Бомарше в маленьком будуаре, стены которого были обиты сафьяном; Пьер Огюстен сразу же понял, что его ум и внешность произвели на хозяйку должный эффект. Он не стал требовать оплаты счетов, а принялся расхваливать красоту маркизы и великолепную обстановку ее дворца, а также отметил очаровательный акцент, с каким она говорила по-французски. Он так понравился хозяйке, что получил приглашение бывать в ее доме, двери которого были открыты отнюдь не для всех. На первом же приеме г-жа де Фуен-Клара представила гостя своей лучшей подруге — маркизе де ла Круа. Та была француженкой, дочерью дворянина из Прованса г-на де Жаранта, маркиза де Сена, и племянницей епископа Орлеанского, с которым Бомарше был хорошо знаком, поскольку часто общался с ним при дворе Людовика XV. Узнав о поездке Бомарше в Мадрид, епископ на всякий случай дал ему рекомендации к своей племяннице. Будучи замужем за французским генералом, состоявшим на службе у испанского короля, г-жа де ла Круа некоторое время была любовницей папского легата в Авиньоне кардинала Акавивы и, можно сказать, заправляла всеми делами находившейся в папском владении области Конта-Венессен. Она обожала удовольствия и вела разгульную жизнь. Ее белокурые волосы и серые глаза на загоревшем под испанским солнцем лице тотчас же пленили Бомарше. Стосковавшись по Франции, маркиза охотно приняла ухаживания остроумного и красивого соотечественника, и все говорит о том, что она быстро пала в его объятья.

Бомарше похвастался своей победой на любовном фронте в одном презабавном письме к отцу, датированном концом августа 1764 года:

«Рядом со мной в комнате, где я пишу вам, находится одна очень знатная и красивая дама, которая целый день смеется над вами и надо мной. Например, она говорит, что благодарит вас за ту любезность, что тридцать три года назад вы оказали ей, заложив фундамент той любви, что связала нас с ней два месяца тому назад».

Маркиза де ла Круа собственноручно сделала приписку к этому письму:

«Я так думаю, я так чувствую, я клянусь вам в этом, сударь».

Старик Карон ответил в том же тоне:

«Хотя вы уже множество раз предоставляли мне возможность поздравить себя с тем, что тридцать три года назад я соблаговолил потрудиться в ваших интересах, без всякого сомнения, знай я тогда, что мои труды принесут вам счастье развлечь немного ее очаровательную светлость, оказавшую мне честь своей благодарностью, я придал бы своим усилиям некую преднамеренную направленность, которая, возможно, сделала бы вас еще более притягательным для ее глаз».

Наверное, чтобы еще больше понравиться своей возлюбленной, Бомарше облачился в испанский плащ и сомбреро, которые были ему очень к лицу, и с головой окунулся в сумасшедшую жизнь, полную любви и неги. Прекрасно образованная маркиза де ла Круа предоставила в распоряжение своего нового возлюбленного собственную библиотеку, а также познакомила его с Эскориалом и музеями Мадрида. Будучи принятым в высшее испанское общество, Бомарше стал своим человеком во французском посольстве, подружился с английским послом лордом Рошфором и сблизился с премьер-министром Испании г-ном Гримальди, с которым впервые встретился в связи с делом Клавихо. Бомарше не забывал о проектах Пари-Дюверне, ведь их успешная реализация должна была обеспечить рост его собственного благосостояния.

Изучив, скорее всего в общих чертах, состояние испанской экономики, Бомарше чередовал сочинительство стишков и сегидилий с написанием пространных докладов по экономическим вопросам. Первый из них, естественно, касался предоставления концессии на торговую деятельность в Луизиане одной французской фирме, организованной по образцу Индийской компании, но имевшей штаб-квартиру в Мадриде.

Второй доклад Бомарше имел целью добиться исключительного права на поставку черных рабов во все испанские колонии. Оригинальное занятие для человека, приписывавшего себе крайнюю чувствительность и утверждавшего, что его идеал — это борьба за свободу! Но сердцу приходится молчать, когда речь заходит о барышах.

Третий доклад был посвящен району Сьерра-Морена и планам превращения его в процветающую территорию с хорошо развитой промышленностью и торговлей. Последний проект относился к наиболее привычной для Пари-Дюверне сфере деятельности и был ближе всех остальных к претворению в жизнь: поставки продовольствия для всей испанской армии сулили огромные прибыли. 28 января 1765 года Бомарше писал отцу из Мадрида, позабыв о всякой скромности:

«Дорогой отец, вы меня знаете; самое великое и самое возвышенное не чуждо моему мышлению, я с необыкновенной легкостью постигаю и охватываю то, что было бы не под силу и десятку ленивых умов. Я сообщал вам на днях, что уже подписал предварительные соглашения, с тех пор дела мои значительно продвинулись. Семиглавая гидра просто пустяк в сравнении с гидрой стоглавой, которую я вознамерился одолеть; наконец-то я стал полновластным хозяином предприятия по снабжению всех войск в Испанском королевстве, на Майорке и Африканском побережье, а также всех тех частей, что находятся на королевском обеспечении. Это самое крупное из всех предприятий, которые можно здесь организовать, его оборот достигает двадцати миллионов в год».

В этом длинном письме перечислялись и другие столь же невероятные предприятия, которые в случае успеха позволили бы нашему герою скупить все замки Испании.

Каким же образом, при том, что переговоры с министрами и торговыми агентами шли с большим трудом, Бомарше удалось так далеко продвинуться в своих делах? Скорее всего, это было результатом какой-то дерзкой интриги.

И все же, хотя г-н Гримальди с интересом внимал речам Бомарше, а военный министр Эскиласе заявлял о готовности заключить с ним сделку, до подписания документов было далеко.

И тогда Бомарше вспомнил о том, как создавал свое состояние Пари-Дюверне: если какая-то его сделка затягивалась, он обращался к маркизе де Помпадур. Загвоздка заключалась в том. что Карл III не имел фавориток; после недавней смерти королевы он предавался тоске и одиночеству.

Значит, Пьеру Огюстену нужно было просто-напросто найти для короля любовницу, с чьей помощью он смог бы провернуть это дельце. Не согласится ли маркиза де ла Круа на авантюру, которая обеспечила бы и ее будущее тоже?

Дама не заставила долго себя упрашивать, но это было лишь половиной дела. Старший королевский камердинер, итальянец по имени Пини, только и мечтал о том, чтобы пойти по стопам Лебеля, ведавшего «тайными удовольствиями» Людовика XV, так что задача оказалась гораздо проще, чем можно было предположить. Маркиза де ла Круа принадлежала к тем женщинам, которые не остаются незамеченными, и король во время приемов в Аранхуэсе и Сан-Ильдефонсе уже обратил внимание на ее стать и красоту.

Наконец свидание было назначено, но в последний момент короля Испании, этого тоскующего вдовца и рьяного католика, изображавшего из себя святошу, одолели угрызения совести, и он отменил его. Несколько попыток, последовавших за первой, также провалилось.

Тогда пришлось пойти на хитрость. Пини должен был впустить маркизу в покои короля еще до того, как тот даст распоряжение об отмене свидания. Маркизе, представ во всем блеске своей красоты, следовало ответить отказом на домогательства его величества, «дабы трудность достижения желаемого еще больше разожгла его страсть».

В конце концов свидание состоялось, произошло это в одной из беседок парка де ла Гранха. Карл III вошел в беседку, и у маркизы появилась возможность рассмотреть его вблизи: перед ней стоял смуглый пятидесятилетний малопривлекательный мужчина, но на вид добрый и приветливый. Он сразу же влюбился в маркизу. Чувства г-жи де ла Круа к королю не были столь же пылкими, но разве можно было упустить подобную возможность?

Спустя две недели после первого свидания маркиза была официально представлена двору; ее муж получил повышение по службе и орденскую ленту через плечо, а камердинера Пини наградили пенсией. Бомарше не сомневался, что успех его предприятию обеспечен.

«Я нахожусь в самом прекрасном возрасте, — писал он отцу. — Никогда больше у меня не будет такого подъема творческих сил. Сейчас мое дело работать, а ваше — отдыхать».

Увы! Победа была вовсе не так близка, как хотелось увлеченному своими идеями Бомарше. Борьба за грандиозные проекты требовала отказаться от разных мелочей, но Пьер Огюстен оставался сыном часовщика Карона и продолжал добиваться оплаты старых счетов отца. Это очень не нравилось несостоятельным должникам, и они занялись сочинением пасквилей на Бомарше, подвергая в них сомнению его благородное звание.

Эти перепалки и яростные стычки, в которые Бомарше ввязывался с присущей ему страстью к игре, способствовали тому, что у него появилось множество врагов.

Что же касалось маркизы де ла Круа, то стоило ли ей, оказавшейся на самой вершине, будить подозрения его величества своим заступничеством за Бомарше и его проекты? Положение королевской любовницы в Испании, где требования этикета ставились превыше всего, обязывало ее безраздельно принадлежать государю. Обещанные Бомарше контракты так и остались неподписанными и, видимо, были переданы более щедрым подрядчикам. Всего за несколько недель радужные надежды Пьера Огюстена растаяли как дым, уступив место глубочайшему разочарованию.

Кроме того, на него навалились новые заботы. Весьма чувствительный к женским чарам и обожавший удовольствия, которые он мог получить в дамском обществе, Бомарше был крайне непостоянным любовником. Роман с маркизой де ла Круа был приятным эпизодом в его жизни, но Пьер Огюстен больше не мог рассчитывать на то, что эта красавица поможет ему увеличить его состояние. Еще за год до отъезда в Испанию Бомарше стал подумывать о женитьбе, которая могла бы обеспечить ему безбедное существование, и начал закладывать фундамент такого союза. Объектом матримониальных планов Пьера Огюстена была прелестная подруга его сестер Полина Ле Бретон, появившаяся в доме на улице Конде благодаря своей тетке г-же Гаше.

В одном из своих писем Жюли намекнула брату, что тому пора возвращаться в Париж. Так и не осуществив ни одного из своих грандиозных проектов, Пьер Огюстен начал готовиться к отъезду. Состояние его духа оставляло желать лучшего:

«Я изо всех сил стараюсь противостоять злосчастной судьбе. Стоит мне чуть опустить весло, и несчастья и неприятности начинают со всех сторон захлестывать меня. Жизнерадостность моего характера и, осмелюсь сказать, отдавая при этом должное Провидению, стойкость моего духа вкупе с привычкой к превратностям судьбы удерживают меня от отчаяния».

Возвращение в Париж принесло ему новые разочарования.

Глава 12 УПУЩЕННАЯ НЕВЕСТА (1765–1766)

Путешествие из Мадрида в Париж заняло у Бомарше гораздо меньше времени, чем дорога туда: выехав из испанской столицы 22 марта 1765 года, Пьер Огюстен уже 9 апреля, «весь в дорожной грязи», входил в свой дом на улице Конде. В пути он все же сделал три остановки — более длительных, чем просто ночлег: одну в Бордо по неизвестному нам делу, вторую в Туре, где, как мы помним, у него была пассия, и последнюю в Орлеане у тамошнего епископа. Монсеньору де Жаранту он привез в подарок от его племянницы маркизы де ла Круа конфитюр и две банки какао, и епископ, видимо, с лихвой вознаградил гостя за его услугу, так как во дворце его преосвященства скучать было не принято.

Бомарше привез в Париж медальон с портретом своей мадридской возлюбленной, которую он безвозвратно потерял, уступив ее Карлу III. Этот портрет остался единственным свидетельством их короткого романа; спустя пятьдесят лет после смерти Бомарше Луи де Ломени обнаружил медальон в мансарде на улице Па-де-ла-Мюль среди запылившихся личных вещей и бумаг драматурга. Г-жа де ла Круа перестала занимать мысли Пьера Огюстена, оставшись в его памяти мимолетным, хотя и приятным эпизодом, а на авансцену его жизни уже готовилась выйти другая женщина, к ней Бомарше испытывал нежные чувства, переплетенные с корыстным интересом, и чувства эти, как уже говорилось, зародились еще до его поездки в Испанию.

Бомарше никогда не был обделен женским вниманием, он отбил у своего друга князя Белолесского любовницу — певицу Оперного театра мадемуазель Лакруа, и она была отнюдь не единственным увлечением Пьера Огюстена: в его стихах той поры встречается имя мадемуазель Лакур, также до нас дошли его полные страсти письма к прелестной Фанни де Бюрман. Эти непродолжительные романы с красотками, коих он называл «мои киферянки», не мешали ему всерьез подумывать об устройстве личной жизни. Вдовец желал вступить в новый брак, завести детей и увидеть в них продолжение рода де Бомарше, первым представителем которого стал он сам.

Пьер Огюстен полагал, что в том «сборище влюбленных», каковым являлся их дом на улице Конде, он уже нашел для себя достойную пару в лице Полины Ле Бретон.

Когда эта барышня, отличавшаяся редкостной красотой, впервые переступила порог дома Каронов, ей было семнадцать лет. Ее отец в свое время перебрался на Антильские острова, где сколотил приличное состояние; прожив на островах пятнадцать лет, он покинул сей бренный мир. Наследство г-на Ле Бретона оценивалось в два миллиона ливров, и им не стоило пренебрегать. Правда, Бомарше счел разумным навести справки о реальном положении дел с этим наследством, так как до него дошли слухи, что имущество покойного было в закладе, поскольку г-н Ле Бретон стал жертвой каких-то мошенников, доведших его до разорения.

Бомарше был немного знаком с управляющим Сан-Доминго г-ном де Клюньи, у того был настоящий нюх на мошенничество, он продемонстрировал это в полной мере, когда сменил Тюрго на посту генерального контролера Министерства финансов Франции. Принцессы соблаговолили собственноручно написать Клюньи, а также пожелали познакомиться с Полиной. Они нашли девушку очаровательной, и столь лестный отзыв их высочеств окончательно убедил Бомарше в правильности его выбора спутницы жизни. Он тем охотнее рассматривал перспективу этого брака, что ему не нужно было завоевывать симпатий невесты.

Эта женитьба могла кардинально изменить его будущее. Так неужели действительно истинная мудрость заключалась именно в том, чтобы продать все свои должности при дворе, последовать за этой красавицей на Сан-Доминго и превратиться в богатого плантатора?

Возможно, Бомарше поторопился и поступил несколько легкомысленно, отправив при помощи Пари-Дюверне 80 тысяч ливров г-ну де Клюньи для восстановления хозяйства во владениях Ле Бретонов. Желая подстраховаться, Пьер Огюстен пошел еще дальше: он снарядил в Сан-Доминго двоюродного брата своей матери, некого Пишона де Вильнёва, честного и преданного ему человека. Этому старому холостяку, оказавшемуся в стесненных обстоятельствах, Бомарше дал в дорогу 10 тысяч ливров, а также снабдил его сельскохозяйственным инвентарем.

И, наконец, он посоветовал Полине побольше общаться с ее дядюшкой-вдовцом, поселившимся в Париже; наследницей этого богатого родственника она надеялась стать. Практичный Пьер Огюстен намекнул девушке, что завещание, оформленное дядюшкой на ее имя, могло бы ускорить их свадьбу: «в противном случае ожидание может затянуться на целый год, потерянный год счастливой жизни, отложенных на будущее наслаждений и пустующей спальни в золотисто-зеленых тонах».

Подобные рассуждения казались слишком приземленными юной креолке, более склонной к признаниям в любви, нежели к расчетам; порой ее огорчали легкомысленные поступки и фантазии жениха, которому она даже как-то осмелилась сказать: «Ты думаешь только о своих удовольствиях».

Письма Пьера Огюстена, по мнению этой невинной барышни, были чересчур смелыми; сама она, несмотря на всю свою любовь, не позволяла себе бурного проявления чувств и, вероятно, очень пугалась, когда читала о том, как в одном из своих снов жених «поглаживал ее пухлые ручки, целовал алые губки и сосал две чудные ягодки, посаженные удовольствия ради на ее прелестной грудке. А далее произошло то, о чем я непременно расскажу тебе…».

Как далеко зашли их отношения? Письма его становились все более и более легкомысленными, но Полина, видимо, так и не преступила последней черты. Впрочем, и сам Бомарше не торопился связывать себя обязательствами, поскольку не получил еще с Сан-Доминго интересовавших его сведений. Не поступили они и к тому времени, когда Пьеру Огюстену пришлось спешно уехать в Испанию разбираться с Клавихо.

В Мадриде его чувства к Полине отступили в тень. Он был больше занят грандиозными экономическими и политическими проектами, нежели своими матримониальными планами. Кстати, сразу после того, как Бомарше добился воцарения маркизы де ла Круа в алькове Карла III, он поставил об этом в известность Шуазеля, отправив ему личное донесение.

Осенью 1764 года в письме к жениху Полина сообщала обнадеживающие новости о состоянии дел на Сан-Доминго и предлагала назначить день свадьбы, вопрос о которой был в принципе решен еще до отъезда Пьера Огюстена в Мадрид. Спустя короткое время ситуация резко ухудшилась: родственник Бомарше Пишон умер на Антильских островах, не успев навести порядок в финансовых делах Ле Бретонов, и все говорило о том, что вернуть вложенные в их хозяйство деньги будет непросто. Но эти малоутешительные новости до поры до времени затмевали мадридские приключения.

Только после провала всех его грандиозных планов в Испании Бомарше вспомнил наконец, что во Франции у него осталась невеста. Тревожное письмо сестры Жюли заставило его поторопиться с возвращением.

«Отсутствие — самое большее из зол».

Возвращение в Париж не принесло радости: финансовые дела его семьи были настолько расстроены, что Бомарше пришлось продать свою должность контролера-клерка королевской трапезы, чтобы получить хоть какие-то наличные деньги. Из вырученных 70 тысяч ливров 49 983 ушли на оплату кредитов, взятых под проценты для приобретения дома на улице Конде, а на оставшиеся деньги, слишком незначительные, чтобы их можно было вложить в новое предприятие, было куплено обручальное кольцо для Полины.

Отказ от должности контролера-клерка означал, к сожалению, утрату постоянного повода бывать в королевском дворце, но положение Бомарше при дворе и без того уже пошатнулось, сильные мира сего часто меняют тех, кто их развлекает, поскольку обычно не испытывают к ним никакого уважения. Единственным человеком в Версале, по достоинству оценившим Бомарше, был дофин: в 1765 году его не стало, и принцессы к учителю музыки заметно охладели, а ведь их покровительство было для него весьма полезным. Занятый своими брачными планами, так и сяк просчитывая их возможные последствия, Бомарше не успел еще в полной мере осознать эти неприятные для него перемены.

А между тем настроение его невесты также изменилось. В 1765 году тон посланий Полины был уже не тот, что годом раньше, когда она обращалась к своему путешествующему жениху не иначе как «моя любовь, моя душа, мое всё» и нежно писала ему: «Твое возвращение станет для меня восходом солнца в погожий день».

Слухи о похождениях Бомарше в Испании дошли и до Парижа: имя и роль маркизы де ла Круа стали хорошо известны на улице Конде еще и потому, что сам Пьер Огюстен беззастенчиво похвастался своей победой в письме к отцу. Конечно, Полина знала о легкомыслии жениха и его любви к удовольствиям, но ведь он обещал ей остепениться и стать хорошим мужем. Но разве можно было поверить в полное перевоплощение этого человека, для которого мало было просто любить женщину, мало было просто наслаждаться ее обществом. Он беспрестанно подсчитывал прибыли, сетовал, что зря вложил деньги в восстановление хозяйства на островах Карибского моря, все время твердил о платежах и нехватке средств. Кроме того, он недвусмысленно дал Полине понять, что их свадьба зависит от того, поправится ли ее финансовое положение.

Между тем последние новости, дошедшие с Сан-Доминго, подтвердили, что из двух миллионов наследства Ле Бретона миллион восемьсот тысяч должны были уйти на погашение ипотечного кредита. Это известие сильно охладило желание Бомарше вступать в брак с Полиной, что он со всей откровенностью продемонстрировал, соблазнив между делом юную Перетту, также проживавшую в доме тетушки Гаше. Эта интрижка жениха вкупе с затянувшимся ожиданием свадьбы была использована мадемуазель Ле Бретон как предлог для разрыва помолвки, хотя на самом деле причина была совсем иной: барышня полюбила другого. Шевалье де Сегиран, верный рыцарь Жюли, был, как и Полина, родом с Сан-Доминго. Он увлекся юной креолкой и начал за ней ухаживать; она не устояла перед обаянием молодого человека, ее привлекли в нем приветливый нрав, утонченность чувств и отсутствие меркантильных интересов.

Бомарше тут же почувствовал перемену в отношении к нему невесты и повел себя как человек, глубоко оскорбленный тем, что ему предпочли другого, хотя тот, по его мнению, и в подметки ему не годился. Он счел необходимым объясниться со своим соперником, и Сегиран ответил ему весьма двусмысленно:

«Я полагаю, сударь, что вы меньше, чем кто-либо другой, должны верить разным россказням, поскольку вы гораздо проницательнее многих и поскольку сами не единожды страдали от наветов. Впрочем, я молю вас поверить, что пишу вам вовсе не потому, что желаю добиться вашего прощения, а потому, что, поведав правду, надеюсь защитить доброе имя мадемуазель Ле Бретон, и еще потому, что мне было бы тяжело потерять ваше уважение».

Слова, произнесенные в свое оправдание Полиной, свидетельствовали о том, что она больше не испытывала к Бомарше нежных чувств. Для него было важно убедиться, что невеста чиста перед ним, и он обратился за подтверждением этого к одному из ее двоюродных братьев — негоцианту из Тура по имени Пуже, тот сразу же поручился за свою родственницу, подтвердив ее добропорядочность. Тогда Бомарше, несмотря на то что уже не горел желанием связывать себя брачными узами с Полиной, считая этот союз невыгодным для себя, все же предложил назначить день их свадьбы. К его великому изумлению Полина отвергла это предложение, что стало болезненным уколом для его самолюбия. Прежде он долго колебался и тянул со свадьбой, а теперь вдруг уперся:

«Вы отвергли меня, — написал он Полине. — И какой же момент вы выбрали для этого? Тот самый, что я назначил перед лицом ваших и моих друзей для заключения нашего союза. Когда я настаивал на том, чтобы вы письменно подтвердили мне, что отвергаете предложение стать моей женой, к моим терзаниям примешивалось непонятное любопытство, я хотел посмотреть, решитесь ли вы на этот шаг. Сегодня мне необходима полная ясность. У меня есть очень выгодное предложение брачного союза. Уже будучи готовым принять его, я вдруг почувствовал желание остановиться; какие-то угрызения совести, какая-то тоска по прошлому заставили меня засомневаться в правильности моих действий. Я должен был бы считать себя свободным от всех обязательств перед вами после того, что между нами произошло, но мне почему-то неспокойно. Вы действительно окончательно отказались от меня, и я могу считать себя свободным для того, чтобы вступить в брак с другой женщиной? Прислушайтесь к своему сердцу сейчас, когда со свойственной мне чуткостью я взываю к вам. Возвращаю вам ваши письма. Если вы оставите их у себя, к вашему ответу прошу вас приложить мои письма к вам. Чтение ваших писем растрогало меня, я не хочу больше подвергать себя подобному испытанию, но прежде, чем дать мне ответ, подумайте как следует, что выгоднее для вашего благосостояния и для вашего счастливого будущего. Мое желание — забыть все и жить с вами в покое и счастье. В тот момент, когда я уже был готов навсегда отречься от вас, я вдруг испытал такое волнение, что понял, как вы дороги мне. Я даже не мог предположить такого. Клянусь вам в этом. Но не обольщайтесь надеждой расстроить меня, став женой другого мужчины. Еще нужно, чтобы он осмелился посмотреть в глаза окружающим, если вдруг решится на это двойное вероломство. Прошу прощения за мою горячность! При одной мысли об этом кровь закипает у меня в жилах».

В ответе Полины не было ни нежности, ни каких-либо других чувств:

«Я могу лишь повторить вам, сударь, то, что уже сказала вашей сестре: мое решение принято бесповоротно. Я благодарю вас за ваше предложение и от всего сердца желаю вам связать свою судьбу с женщиной, которая составит ваше счастье. Известие о вашей женитьбе, как и любые новости о вас, доставят мне огромное удовольствие, я уже говорила об этом вашей сестре. Мы с тетушкой должны сказать вам, что глубоко возмущены тем, что вы крайне неуважительно отзываетесь о человеке, которого мы считаем своим добрым другом. Я лучше, чем кто-либо другой, могу судить о том, как сильно вы заблуждаетесь, называя его вероломным».

И словно в продолжение этого оскорбительного письма Полина назначила день своей свадьбы с Сегираном на начало 1767 года. Больше задетый за живое, нежели опечаленный, Бомарше повел себя скорее как подмастерье часовщика, чем как человек благородного звания: он выставил Полине счет за все предоставленные ей кредиты, скрупулезно перечислив их в своем пространном послании к ней.

Так как в этот момент Сегиран находился с молодой супругой в свадебном путешествии, он поручил одному из своих братьев — аббату, отличавшемуся довольно вспыльчивым характером, уладить с Бомарше дело о долгах Полины. Недовольный тем, что ему пришлось заниматься чужими денежными проблемами, аббат попытался дискредитировать Бомарше, но тот не замедлил ответить на эти происки следующее:

«Факт, что не будь вашего брата, разрушившего наш почти шестилетний союз, мадемуазель Ле Бретон, щедро пользовавшаяся моей привязанностью к ней, моими советами и моими деньгами, до сих пор располагала бы всеми этими средствами, которые я тратил для того, чтобы сделать ее жизнь удобной и приятной. Ей действительно приходится дорого платить за ваши услуги, а ведь именно нашему доброму отношению к вашему брату она обязана счастьем стать его женой; этого не произошло бы, если бы он не появился в нашем доме, а оставался там, где влачил свое жалкое существование».

Возможно, чтобы сгладить впечатление от своей не очень красивой выходки, Бомарше согласился списать часть долга Полины, сведя его к 24 441 ливру. Его бывшая невеста подписала долговое обязательство на эту сумму, но так, видимо, никогда и не погасила его, поскольку Гюден де ла Ферльер, правая рука Бомарше, внес ее имя в список несостоятельных должников.

Семейная жизнь не принесла Полине счастья: Сегиран умер через год после свадьбы. Бомарше хватило жестокости напомнить его вдове о долге.

«Мир праху его, — ответила та, — ему воздастся по заслугам».

То был последний из дошедших до нас документов, имевших отношение к этой грустной истории. После того как его собственная свадьба расстроилась, Бомарше утешился тем, что женил своего отца на его старинной приятельнице г-же Анри, их бракосочетание состоялось 16 января 1766 года, в том же году Тонтон вышла замуж за Жано де Мирона.

Это была черная полоса в жизни Бомарше: к разочарованиям личного характера добавились разочарования политического плана. Шуазель, которому не понравилось сводничество Пьера Огюстена в Сан-Ильдефонсе, вопреки рекомендациям монсеньора де Жаранта, занес в досье Бомарше некоторые неблагоприятные для него оценки, а на прошении последнего назначить его на пост консула, чтобы активизировать его коммерческие предприятия по ту сторону Пиренеев, премьер-министр собственноручно начертал резолюцию: «Не давать этому типу никаких поручений, имеющих отношение к Испании».

Вот так по иронии судьбы обошлись с человеком, ставшим создателем Фигаро, Альмавивы и Бартоло. Как же могли отлучить от Испании того, кто воспел ее в своих пьесах и чье имя неразрывно связано с этой страной? Каким бы талантливым политиком ни был Шуазель, в данном случае он допустил ошибку: он видел в Бомарше лишь опасного авантюриста и не разглядел в нем одаренного драматурга, чьи пьесы обречены на успех.

Но решение было принято, и Бомарше нашел утешение в литературной деятельности, взявшись за создание слезливой драмы, которая стала его театральным дебютом.

Глава 13 ТЕАТРАЛЬНЫЙ ДЕБЮТ (1767)

В памяти людей, равно как и в литературе в том виде, в каком ее изучают в школе, Бомарше остался как автор двух бессмертных произведений: «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро» — занимательных по сюжету пьес, полных юмора и изобилующих меткими выражениями и рискованными ситуациями. Персонажи этих комедий пережили века и воспринимаются словно реальные исторические личности, поскольку передают атмосферу, царившую в обществе накануне Великой французской революции, приближение которой видится в дерзких выходках Фигаро и которую можно рассматривать как справедливое возмездие за безнравственное поведение его хозяев. К этим двум известным всему миру пьесам обычно добавляют «Преступную мать», которая, по мысли автора, не должна была стать окончанием истории его героев, поскольку он собирался продолжить рассказ о Фигаро, Розине и Альмавиве в четвертой пьесе под названием «Женитьба Леона», но она так и не была написана. Сегодня уже никто не помнит о «Тараре» — весьма посредственной комической опере, имевшей бурный успех в дни взятия Бастилии, равно как и о двух других пьесах, которые сам Бомарше ценил наравне с остальными своими произведениями, это «Два друга» и «Евгения». Именно с этой последней Бомарше дебютировал на театральной сцене.

«Евгению», появившуюся в 1767 году, и «Преступную мать», премьера которой состоялась в 1792-м, разделяет четверть века. Это солидный путь для писателя, но, чтобы быть точными, путь этот следует значительно удлинить, причем раздвигать рамки нужно в обоих направлениях. Идея написать «Женитьбу Леона» пришла Бомарше в 1797 году, это удлиняет его карьеру драматурга до тридцати лет; с другой стороны, различные источники указывают на то, что мысль о создании «Евгении» посетила ее автора по меньшей мере за семь лет до того момента, как пьеса стала известна публике. А к 1760 году, когда Бомарше начал обдумывать это произведение, он уже два или три года участвовал в постановке импровизированных парадов в доме Ленормана д’Этьоля: из-за отсутствия возможности проявить себя при дворе короля, тот устраивал у себя дома пышные празднества, на которых театральному действу отводилось одно из первых мест. Праздники эти продолжались до 1764 года — года смерти маркизы де Помпадур, неверной супруги Ленормана д’Этьоля. Овдовев и обретя свободу, в 1765 году он вновь женился и стал реже принимать гостей, поскольку завел детей и начал вести более размеренную жизнь, которая оборвалась одновременно с жизнью Бомарше — оба они умерли в 1799 году.

В 1757–1764 годах Бомарше часто бывал в доме Ленормана д’Этьоля и сочинял для его любительского театра весьма фривольные пьески, те самые, что назывались парадами.

Итак, с 1757 по 1797 год прошло целых сорок лет. Поскольку Бомарше умер в возрасте шестидесяти семи лет, мы можем утверждать, что драматургией он занимался практически всю свою жизнь, то есть роль автора театральных пьес занимала первое место среди всех тех многочисленных ролей, что ему пришлось сыграть за отведенное ему на земле время.

Тексты некоторых парадов, написанных Бомарше, стали известны благодаря его рукописям, сохранившимся в архивах «Комеди Франсез». Хотя на них не указано точных дат создания, мы можем примерно восстановить их по упоминающимся в них реальным событиям. Если не считать крошечной пьески всего из одной сцены «Колен и Колетта», стиль которой сродни произведениям Мариво, то самым ранним из парадов Бомарше следует признать «Семимильные сапоги», написанный скорее всего в 1757 году. Слог «Семимильных сапог» отличается чрезмерной фривольностью и перекликается с комедиями-фарсами античного Рима, подобными «Евклиону» Плавта. Но герои этих парадов были современниками автора, они походили на персонажей итальянской комедии, и, судя по всему, Бомарше прекрасно знал творчество Мольера. Куплеты, звучавшие в парадах на музыку, которая жива и поныне, делали их очень похожими на оперетту.

Нельзя назвать большой удачей Бомарше его парад под названием «Депутаты Центрального рынка и квартала Гро-Кайю». В этой пьеске автор отважился воспроизвести речь простолюдинов и проделал это излишне натурально: из-под треуголки и парика новоиспеченного королевского секретаря так и лезли наружу повадки подмастерья часовщика с улицы Сен-Дени.

Между 1759 и 1763 годами появился самый значительный из парадов Бомарше — «Жан-дурак на ярмарке», это продолжение не слишком удачного опуса «Леандр, торговец успокоительным, врач и цветочница». Жан-дурак — это предтеча Фигаро, он еще не обладает ни умом, ни смекалкой, ни умением обходиться с людьми, присущими испанскому слуге, но задор у него тот же. Жан-дурак уже ближе к театру, чем к ярмарке. Но это единственное, что можно сказать положительного об этом параде, поскольку в целом он отличается пошлостью и изобилует избитыми приемами, лишенными малейших признаков утонченности: несуразицей, грубым маскарадом, оговорками, каламбурами, тычками ногой под зад, охаживаниями палкой и так далее. То, что подобная игра могла приводить в восторг сливки общества, характеризует их не лучшим образом. И все же следует признать, что за всей этой грубостью чувствовалось жизнеутверждающее начало. Совершенно очевидно, что Бомарше осознавал, насколько вульгарны эти его театральные опыты, и ему хотелось доказать себе, что он может писать и возвышенным стилем. Но этот стиль скорее присущ драме, нежели комедии, поэтому первым серьезным произведением Пьера Огюстена для театра стала пятиактная пьеса «Евгения» — мещанская трагедия в духе Седена и Дидро, та самая «Евгения», над которой он работал в часы редкого досуга в течение семи лет — с 1760 по 1767 год.

Эта слезливая пьеса поначалу называлась «Отчаявшаяся добродетель». Бомарше правил и переписывал ее семь или восемь раз, иногда обращаясь за советами к окружающим, но не всегда этим советам следуя.

Весьма надуманный сюжет пьесы можно свести к следующему: Евгения, честная и порядочная девушка, оказывается жертвой обмана богатого вельможи, который пообещал на ней жениться, а на самом деле устроил в домовой церкви фиктивный обряд венчания, использовав в роли священника своего переодетого управляющего. Несчастная девушка, считавшая себя законной женой вельможи, узнает, какую шутку сыграл с ней ее «супруг», в тот момент, когда он готовится вступить в настоящий брак с другой женщиной, в брак, сулящий ему богатое приданое. Бедная Евгения вместе с отцом, теткой, братом-моралистом и одним из слуг начинает осаждать виновника своего несчастья; наконец, обманщик сдается и молит Евгению о прощении. В финале справедливость торжествует, и все заканчивается повторной, но уже настоящей свадьбой.

Этот сюжет, не считая добавленных Бомарше неправдоподобных деталей, был далеко не нов: в «Хромом дьяволе» Асмодей рассказывал студенту Леандру историю соблазнения девицы, которая предвосхищает интригу «Евгении». Буаробер и Тома Корнель воспроизводили похожие ситуации на театральной сцене. А может быть, источником вдохновения Бомарше были просто-напросто романы Ричардсона и в первую очередь стенания Памелы:

«В какой же ужасной ситуации я оказалась, когда открылось, что вместо того, чтобы быть законной супругой, я всего лишь бедное обесчещенное создание, несчастная падшая женщина!»

Эта знаменитая тирада породила на свет «Фанни» Антуана Арно, «Женни» г-жи Риккобони и «Лоретту» Мармонтеля. Влияние этих произведений на пьесу Бомарше бесспорно, поскольку при внимательном чтении одного за другим черновых вариантов «Евгении» в пятом из них обнаруживаем, что перо автора подвело его: вместо Евгении он написал Фанни.

Бомарше казалось, что путем нагромождения неправдоподобных деталей ему удалось обновить старый сюжет, а его авторское тщеславие явно преувеличивало достоинства пьесы. Тем не менее «Евгения» была принята к постановке во Французский театр («Комеди Франсез»), правда, после потребованной цензурой значительной переделки, в результате которой из пьесы были вычеркнуты самые смелые реплики. Поначалу ее действие разворачивалось во Франции, но цензоры усмотрели в описываемой ситуации нарушение французских законов и посоветовали Бомарше перенести действие в Англию. На Британских островах брачное законодательство было не столь строгим, таким образом, натяжки сюжета несколько сглаживались.

Желая во что бы то ни стало увидеть свое детище на театральной сцене, автор согласился на все требуемые от него поправки и при этом ни разу не усомнился, что его «Евгения» будет иметь оглушительный успех. Он самонадеянно предложил дочерям Людовика XV почитать им «театральную пьесу нового жанра», добавив:

«Поскольку это сочинение, детище моей чувствительности, дышит любовью к добродетели и направлено лишь на то, чтобы облагородить наш театр и превратить его в школу нравственности, я счел себя обязанным до того, как с этой пьесой познакомится широкая публика, представить ее на тайный суд моих сиятельных покровительниц. Прошу вас, ваши высочества, уделить мне время, чтобы я мог прочитать ее вам в узком кругу. После этого, когда на спектакле публика будет превозносить меня до небес, самым большим успехом моей драмы я буду считать ваши слезы, коих вы удостоите ее, как всегда удостаивали ее автора своих благодеяний».

Подобная пошлость заставляет краснеть за Фигаро. Ясно, что Бомарше никогда не заблуждался относительно умственных способностей принцесс и действовал по принципу «сам себя не похвалишь, никто не похвалит».

Он не ограничился тем, что предложил послушать свою пьесу принцессам; в выражениях, чуть менее высокопарных, он обратился с подобным предложением и к герцогу Орлеанскому, отцу будущего Филиппа Эгалите.

Читал Бомарше свою пьесу и в доме герцога де Ноая, проявившего к ней интерес; дочь герцога графиня де Тессе так горячо поздравила автора с успехом, что тот не преминул выразить ей благодарность напыщенным письмом, начинавшимся стишком:

Как легко сильным мира сего
Подчинить наши души своим законам!
Один их взгляд покоряет наши сердца,
А любезность — воспламеняет.

А далее на многих страницах автор подробно анализировал свою пьесу, из чего явствовало, насколько она замечательна. Бомарше особенно дорожил мнением герцога де Ниверне. Этот всесторонне образованный вельможа, опытный дипломат и член Французской академии (его приняли в нее, когда ему не было и тридцати лет) прекрасно разбирался в литературе. После очередного чтения «Евгении» Бомарше попросил его высказать свое мнение. Герцогу потребовалась рукопись пьесы и время на то, чтобы сформулировать замечания. Спустя два дня Бомарше получил обратно свою рукопись с подробным сопроводительным письмом, где были перечислены все несуразности, в том числе неправдоподобность характера соблазнителя Евгении, который с легкостью превращался из подлеца в добродетельного господина. Более двадцати замечаний относились к стилю речи персонажей. Кроме того, будучи одним из цензоров «Евгении», именно Ниверне предложил перенести ее действие в Англию, что спасло пьесу от полной переделки буквально за несколько дней до премьеры.

Между тем мало было просто подправить кое-где сюжетную линию, необходимо было изменить сам стиль пьесы, излишне приближенный к стилю парадов. Ниверне указал автору на то, что люди благородного происхождения не изъясняются таким грубым языком, как в его произведении. Бомарше хватило благоразумия прислушаться к критике и немедленно внести в текст соответствующие изменения.

В день, на который была назначена премьера, Бомарше получил письмо от еще одного цензора, некого Марена, человека не слишком доброжелательного, с которым ему предстояло столкнуться в будущем при более серьезных обстоятельствах. А тогда Марен не мог согласиться со следующим утверждением: «Царство естественной справедливости начинается там, куда не доходит справедливость гражданская».

Почти перед самым началом спектакля Пьер Огюстен изменил эту фразу. Смысл ее остался прежним, но форма оказалась более удачной: «Естественная справедливость вступает в свои права там, где бессильна справедливость гражданская». Таким образом, Марен, желавший защитить собственную концепцию правосудия, в результате удовольствовался стилистической поправкой.

И вот наконец, после бесчисленных отсрочек, придирок и волнений вечером 29 января 1767 года занавес «Комеди Франсез» поднялся, открыв взорам зрителей декорации «Евгении»: имение графа Кларендона в английской глубинке. Бомарше так старался быть точным в деталях, что порой это доходило до смешного: например, первое, что сделал актер, исполнявший роль отца Евгении барона Хартлея, появившись на сцене, так это налил себе мараскина из традиционной бутылки с узким горлышком, оплетенной соломой.

Критик Фрерон написал в «Анне литерер» («Литературный год»): «„Евгения“ была довольно плохо принята публикой можно даже сказать, что этот прием выглядел полным провалом; но затем она с блеском воспряла благодаря сокращениям и поправкам; она долго занимала публику, и этот успех делает честь нашим актерам».

На самом деле три первых акта пьесы сразу понравились публике, поскольку уже тогда отличались тем живым слогом, который впоследствии принес славу Бомарше, но два последних, затянутых и слезливых, быстро уничтожили хорошее впечатление от начала. Между первым и вторым спектаклями Бомарше переделал текст двух последних актов.

Талант и очарование молодой актрисы Долиньи, которая позже исполняла роль Розины в «Севильском цирюльнике», а потом роль графини Альмавива в «Женитьбе Фигаро», спасли «Евгению». Публика приняла наконец пьесу, но критика не оставляла ее в покое. Известен весьма недоброжелательный отзыв барона Гримма, назвавшего Бомарше «дилетантом, которому пришла в голову весьма неуместная фантазия вообразить себя писателем». «Я не имею чести знать его лично, — писал Гримм, — но мне говорили, что его самодовольству и самомнению нет равных. Этот человек никогда ничего не создаст, даже посредственного».

Фрерон отказался от присланного ему Бомарше пригласительного билета на спектакль, но он был на премьере и как добросовестный критик обещал посмотреть и переделанный вариант «Евгении». Свое обещание он выполнил, после чего опубликовал вполне объективный отчет, где перечислил как сильные, так и слабые стороны пьесы и отметил, что если первые три акта ее свидетельствовали о драматургическом мастерстве автора, то два последних даже после переделки не шли ни в какое сравнение с ними, то есть мнение критика о «Евгении» осталось неизменным.

Несмотря на все ее недостатки и уязвимые места, «Евгения» стала популярной не только во Франции, но и в Англии, где актер Гаррик поставил ее под названием «The School for Rakes» («Школа разврата»).

Дебют Бомарше в театре принес ему успех, пусть не оглушительный, но вселяющий надежды. А в голове его уже зрел замысел новой пьесы. Она появилась на сцене лишь спустя три года, и три этих года были полны забот — финансовых, матримониальных и творческих, притом что одновременно наш герой был замешан в самых разных интригах.

Глава 14 ШИНОНСКИЙ ЛЕС (1767–1768)

Благосклонность дочерей Людовика XV к Бомарше становилась все призрачнее, и он, словно предвидя, что судьба готовит ему новые испытания, завел весьма ценную для себя дружбу с начальником полиции г-ном де Сартином, будущим морским министром Людовика XVI. Поводом для их сближения стало одно из тех трагикомических происшествий, которыми был усеян весь жизненный путь Бомарше. Несмотря на разрыв с Полиной Ле Бретон и крах надежд на богатое приданое, Пьер Огюстен продолжал жить на широкую ногу и держал чернокожего лакея, который всегда стоял в ливрее на запятках его кареты во время выездов.

Однажды, когда Бомарше направлялся в Лувр на очередное заседание суда, его карету остановил судебный пристав и арестовал этого лакея под тем предлогом, что тот незаконно состоит на службе и на самом деле является беглым рабом, принадлежащим г-ну де Шайу, бывшему королевскому наместнику на Мартинике. Побагровев от ярости, Бомарше бросился на пристава, пытаясь отбить своего чернокожего слугу. Вскоре все они оказались в полицейском участке, где Пьер Огюстен «вновь принялся оскорблять представителя власти в самых грубых и непристойных выражениях». Его поведение было зафиксировано в полицейском протоколе.

Прибыв наконец в Лувр и заняв место рядом с другими судьями, Пьер Огюстен осознал непристойность своего поведения: как он мог себе позволить подобное! Он, королевский судья, опустился до того, что оскорблял и набрасывался с кулаками на находившегося при исполнении судебного пристава, действовавшего согласно ордеру на арест. Если бы делу дали ход, Бомарше потерял бы свое место в охотничьем суде и лишился уважения общества.

Поэтому он поспешил к г-ну де Сартину, с которым несколько раз встречался при дворе. Не застав того на месте, Бомарше написал ему записку, в которой весьма эмоционально изложил случившееся и не преминул упомянуть о своих связях. Прочитав это послание, Сартин пометил на его полях: «Попросить г-на Бомарше, чтобы он зашел ко мне завтра утром». Встреча состоялась. Сартин уладил дело, в его лице Бомарше приобрел надежного друга, чье высокое положение начал немедленно эксплуатировать, поскольку решил во что бы то ни стало заполучить обратно своего лакея. Но негра выставили-таки на торги, несмотря на протесты Бомарше, довольно быстро забывшего о своих недавних планах поставлять чернокожих рабов в испанские колонии. В Париже этот несостоявшийся работорговец вновь превратился в чувствительного человека и принялся критиковать общество, допускающее рабство. Но на выкуп негра, которого уже приобрел шевалье де Сен-Виктор, у Бомарше не хватило наличности, и он, отказавшись от этого намерения, вновь занялся совместно с Пари-Дюверне, не державшим на своего компаньона зла за провал его миссии в Мадриде, коммерческими операциями.

После долгих бесплодных поисков прибыльных дел неожиданно подвернулась выгодная сделка: король выставил на продажу две тысячи арпанов Шинонского леса. Лесоразработки сулили быстрое обогащение, но вначале требовалось уплатить 600 тысяч ливров наличными. Что касалось денег, проблема разрешилась просто: Пари-Дюверне вошел в долю и субсидировал сделку. Гораздо сложнее оказалось обойти административные препоны: будучи членом суда Луврского егермейства, Бомарше не имел права приобретать в собственность или заниматься эксплуатацией угодий, принадлежащих короне. Пьер Огюстен придумал, как обойти этот запрет: при заключении сделки он использовал чужое имя — имя своего лакея Шарля Сезара Ле Сюера, которое фигурировало в документах рядом с именами других компаньонов: лионца Пернона, естественно, Дюверне и г-на Пиона с Черного острова.

Контракт был подписан в декабре 1766 года, но занятый репетициями «Евгении» Бомарше все никак не мог выкроить время, чтобы посетить свои новые владения. Лишь после премьеры он смог испытать себя в роли лесоразработчика и посвятил этому занятию большую часть 1767 года.

Из Парижа до Шинона можно было добраться меньше чем за сутки. Бомарше часто проделывал этот путь: он был околдован буколической красотой лесов Турени, а суровая жизнь лесорубов казалась ему романтичной, поскольку была связана с природой. Он мечтал заменить дедовские методы рубки леса на более современные, применив технику, которую хотел усовершенствовать, как когда-то усовершенствовал часовой механизм. Но новая сфера деятельности требовала от него скорее таланта театрального режиссера, нежели мастерства часовщика: ему нужно было наладить отношения между приказчиками, бригадирами и рубщиками, без конца враждовавшими друг с другом; контролировать сбыт леса; следить, как прокладываются новые дороги для его доставки на баржи; покупать сотни лошадей и фураж для них. Он занимался строительством шлюзов и порта на реке Эндре, откуда баржи с лесом должны были плыть к Луаре и по ней в города Тур, Сомюр, Анжер и Нант.

«Летом этот каторжный труд совсем мне не в тягость, с тех пор как я прибыл в этот край, в котором нет места тщеславию, я видел только простых людей, общающихся друг с другом без всяких церемоний, таких, каким часто я сам хотел бы быть… В моей комнате с побеленными стенами из мебели есть лишь скверная кровать, на которой я сплю как младенец, четыре соломенных стула, дубовый стол и огромный очаг без всякой отделки и столешницы… Добрый грубый хлеб, более чем скромная пища и отвратительное вино — вот из чего состоят мои трапезы».

Эта пастораль, в которой парижанин, оказавшийся в деревне, знакомится с сельчанами, будто сошедшими с полотен Брейгеля, дала Бомарше ценный материал, использованный им при создании сцен сельской жизни в «Женитьбе Фигаро».

«В охотничьих угодья и на лугах, покрывающих склоны холма, на котором я живу, множество крепких загорелых мужчин косит траву и грузит сено на фуры, запряженные волами; женщины и девушки работают граблями, громко распевая песни, которые доносятся до моего стола».

Интересно, как по-разному писатели воспринимали одни и те же места: например, этот уголок Турени, где завтра окажется в изгнании Шуазель, где когда-то Леонардо да Винчи рисовал свои мечты, где сегодня Бомарше находит персонажей второго плана для своих пьес, и где через несколько лет Поль Луи Курье будет черпать яд для своих памфлетов, а Бальзак утирать чистые слезы Мадлене де Морсо.

Буколическая идиллия Пьера Огюстена была вскоре нарушена. Лакей, чье имя он использовал при заключении контракта на покупку леса, оказался отъявленным плутом: он предал интересы своего хозяина, связавшись с неким г-ом Грулем, «главным приказчиком на лесоразработках», которому не нравилось, что Бомарше сам всем руководил и распоряжался прибылью. Итак, наш герой опять был вынужден вступить в борьбу, на сей раз с неверным слугой, недобросовестным приказчиком и местными судейскими. Мало того что лесоразработки в Шиноне не принесли сколько-нибудь значимой прибыли, из-за них Бомарше оказался на грани разорения и позора. Первые тучи начали сгущаться еще в 1767 году, когда Ле Сюер попытался шантажировать Бомарше, потребовав от него взятку в сумме двух тысяч ливров. Пьер Огюстен сумел нейтрализовать шантажиста, уст-поив ему свой собственный суд, на котором сам же он и выступил в роли председателя, а два пистолета, выложенные на стол, послужили дополнительным аргументом в его пользу. Под давлением, как когда-то Клавихо, лакей был вынужден подписать отказ от своих притязаний.

В отместку Ле Сюер вместе с уволенным приказчиком Грулем создали под вымышленными именами новую компанию, оформили ее у шинонского нотариуса и под ее вывеской начали эксплуатировать принадлежавший Бомарше участок, присваивая себе всю прибыль. Разразилась настоящая война: в октябре 1767 года Бомарше в сопровождении конных приставов прибыл в Шинон, схватил Груля, приказал привязать его к хвосту одной из лошадей и в таком виде доставил его к королевскому прокурору Шинона. Тот пришел в ужас от подобных методов.

Бомарше свысока заявил ему:

«Хозяин имеет полное право подвергнуть аресту своего слугу». Именно в таком тоне заговорит в скором времени граф Альмавива.

«Этот слуга вор?» — спросили Бомарше.

«Нет», — вынужден был признать он, поскольку Груль, будучи ловким дельцом, действовал в рамках закона, а незаконные операции совершал через подставное лицо.

Вновь Пьеру Огюстену пришлось прижать к стенке Ле Сюера: тот признался в плутовстве, но сделал это не в присутствии прокурора, а без свидетелей в конторе Бомарше в Кинсее, на лесоразработках. Разозлившись на хозяина за примененное к нему новое насилие, неверный слуга бросился к Грулю в Шинон, и там они обратились к эксперту с тем, чтобы тот помог им повернуть дело в их пользу. Эксперт мастерски справился с поручением: после увольнения Груля на лесоразработках не соблюдались кое-какие формальности. Признавшись, что он был всего лишь подставным лицом, Ле Сюер возложил всю ответственность за непорядки на Бомарше. В результате он добился того, что по приговору суда от 27 ноября 1767 года ему были переданы все права на Шинонский лес, а Бомарше предстояло понести наказание за «насильственные действия и угрозы в адрес истца».

Узнав об этом решении, Пьер Огюстен в порыве гнева подал апелляцию в Парижский суд, прозванный «Мраморным столом». Немного поостыв, он осознал, чем рискует: суд мог установить, что член суда Луврского егермейства приобрел на торгах лесные угодья, принадлежащие короне, что было противозаконно. Следовало найти обходной путь: при посредничестве Пари-Дюверне Бомарше получил аудиенцию у первого председателя Мопу и убедил его вынести благоприятный для себя приговор. Ле Сюера в любой момент мог сделать какой-нибудь опасный выпад и выступить с разоблачениями, поэтому нужно было как можно быстрее нейтрализовать его. Будущий борец с беззаконием, ничтоже сумняшеся, стал добиваться королевского указа о заточении в тюрьму без суда и следствия своего неверного слуги. Предпринятые Бомарше шаги обернулись двойной несправедливостью: Ле Сюера обвинили в мошенничестве, а Пьера Огюстена «Мраморный стол» восстановил в правах законного владельца леса, при этом никто даже не вспомнил, что это противоречит закону. Альмавива, поправ правосудие, одержал верх, но побежденные им слуги продемонстрировали ту самую ловкость и изворотливость, которая однажды принесла славу Фигаро.

Ускользнув от полиции, Ле Сюер и Груль при посредничестве одного комиссара из Шатле — резиденции уголовной полиции Парижа — вновь подали иск на Бомарше, объявив его узурпатором и гонителем свободы. Истцы взывали к «авторитету короля и власти его министров, чтобы положить конец подобной практике, столь явно ограничивающей свободу французов». Это предреволюционное воззвание, прозвучавшее из уст смиренных подданных, осуждавших те самые «летр де каше» — королевские указы об изгнании или заточении без суда и следствия в тюрьму, которые вскоре будет клеймить Мирабо, повлияло на позицию Сартина. Несмотря на дружбу с Бомарше, Сартин не только аннулировал ордер на арест Ле Сюера и Груля, но и воздержался от удовлетворения ходатайства о специальном расследовании. Не получив «летр де каше» на своих противников, Бомарше был вынужден вернуться к обычной судебной процедуре. Чтобы засадить-таки слугу в тюрьму, он заставил мадам Ле Сюер подать жалобу на своего мужа — мол, он ушел из дома, захватив все движимое имущество, бросил ее в нищете и грозился убить. Этот гнусный ход возымел действие. Ле Сюер перепугался, и 10 марта 1768 года признал перед судом, что истинным владельцем Шинонского леса является Бомарше; в качестве компенсации за это признание он потребовал две тысячи ливров.

С помощью какой-то уловки, следы которой затерялись в истории, Бомарше все же засадил своего лакея в тюрьму Шатле. Это произошло 21 марта 1768 года. 8 июля Ле Сюера выпустили на свободу до окончания расследования, которое шло своим чередом; оно тянулось еще два года, до тех пор. пока 4 июля 1770 года прокурор Шатле не прекратил дело, так и не рассудив тяжущихся: по его мнению, нельзя было возлагать всю вину лишь на одну из сторон. Так что Фигаро был не совсем прав, когда обвинял правосудие в пристрастии: умный слуга мог порой одержать верх над своим не слишком добродетельным господином.

Эта незначительная, но весьма показательная история, ставшая предвестницей новых несчастий, казалось, не очень беспокоила Бомарше. В течение двух лет, пока шло судебное расследование по поводу разработок Шинонского леса, Бомарше занимался и другими делами: много места в его жизни занимал театр, которым он страстно увлекся, но главным для него в этот период, конечно же, стало устройство семейного очага.

Глава 15 ВТОРОЙ БРАК (1768–1770)

Чтобы отрешиться от забот, связанных с управлением Шинонским лесом, Бомарше часто уединялся в особняке на улице Конде и предавался своему любимому занятию: сочинял драматические произведения.

Однажды, в начале 1768 года, он работал в своем кабинете — набрасывал план мещанской комедии, прославлявшей благородные чувства и порядочность, и размышлял о том, как ее назвать: «Ответная услуга», «Торговец из Лондона», «Жена генерального откупщика» или «Лионский купец и три друга», — когда его сестра Жюли постучала в дверь и сообщила о приходе некой г-жи Бюффо.

Эта особа, жена торговца шелком, которая очень интересовалась театром, была одной из самых красивых женщин столицы и пользовалась большим успехом. Ее единственным огорчением было то, что она была дочерью кухарки и женой торговца… Она всячески холила свое тело. Чтобы смыть с себя грязь и заставить забыть о своем низком происхождении, она создала своего рода салон, где собирались разные талантливые люди, в том числе художники и литераторы, и где она выступала в роли законодательницы моды. Бомарше предстал перед этой красавицей в весьма непрезентабельном виде: поглощенный работой, он перестал следить за собой, недельная щетина покрывала его лицо, всклокоченные волосы торчали во все стороны, а отсутствующий взгляд говорил о сосредоточенности на своих мыслях. Не обратив внимания на его вид, г-жа Бюффо сразу же приступила к делу, приведшему ее в этот дом.

«Друг мой, о чем вы думаете, когда прелестная вдова, осаждаемая роем поклонников, возможно, отдала бы вам предпочтение перед всеми? Она очень богатая особа, и ее состояние помогло бы вам поправить ваши дела, а она нашла бы в вас то, что не идет ни в какое сравнение с ее богатством — прекрасного мужа. Завтра утром я должна буду отправиться вместе с ней на прогулку на ту дальнюю аллею Енисейских полей, что называют Аллеей вдов. Садитесь на лошадь и скачите туда, там мы как бы случайно встретимся, вы заговорите со мной, а дальше будет видно, подойдете ли вы друг другу».

Как было устоять перед такой очаровательной сводней? Бомарше охотно согласился поехать на Аллею вдов, ведь сведения, полученные им от г-жи Бюффо, были достойны самого пристального внимания.

Молодая вдова, о которой шла речь, была близкой подругой г-жи Бюффо: родилась она 11 ноября 1731 года на улице Муано и звалась Женевьевой Мадленой Уотблед. Ее отец был краснодеревщиком короля и десятским Парижа. В 1754 году эту красавицу удостоил своим вниманием весьма важный господин по имени Антуан Анжелик Левек, интендант королевских зрелищ и увеселений. Щедрость этого высокопоставленного чиновника восхищала не только королевский двор, но и весь Париж; у всех на устах еще была постановка «Психеи», для которой на театральной сцене был построен дворец Венеры, украшенный бриллиантами стоимостью 120 тысяч ливров; эти декорации привели зрителей в такой восторг, что Людовик XV приказал до двух часов ночи не запирать зал «малых забав» («Меню-Плезир»), где шел спектакль, чтобы все могли полюбоваться этой роскошью. В 1767 году Левек скоропостижно скончался, оставив супруге солидное состояние. Было очевидно, что по истечении траура у вдовы не будет недостатка в претендентах на ее руку. Так почему бы не поспешить и не опередить других?

И вот на следующее утро свежевыбритый и принарядившийся Бомарше гарцевал на своей великолепной испанской лошади по Аллее вдов; он постоянно улыбался и был так хорош, что сразу же привлек к себе внимание прогуливавшихся там женщин. Вскоре появилась карета г-жи Бюффо. Поприветствовав дам, Бомарше спешился, передал поводья своей лошади слуге и сел в карету к дамам. Он не скрывал своего восхищения красотой г-жи Левек и белизной ее кожи искусно оттененной траурной вуалью. Благоприятное впечатление, которое Бомарше произвел на женщин своим скакуном, своим умением великолепно держаться в седле и своей импозантной внешностью, он подкрепил искрометностью своего ума. Пьер Огюстен завел с дамами разговор и так понравился им, что они вовсе не спешили с ним расстаться.

Бомарше принялся уговаривать г-жу Левек отобедать с ним в кругу его семьи на улице Конде, та пыталась уклониться от приглашения, ссылаясь на траур, но в конце концов уступила. Бомарше отправил слугу со своей лошадью домой: это было условным сигналом для Жюли, что в доме будут гости и нужно накрывать на стол. Когда наступило время обеда, Бомарше с новой знакомой прибыл на улицу Конде. Г-жа Левек пришла в восхищение от убранства дома, остроумия Жюли и выражения благородной печали на лице старика Карона, недавно похоронившего свою вторую жену г-жу Анри. Обед проходил в такой непринужденной и милой атмосфере, что еще до того, как подали кофе, г-жа Левек дала себе слово, что станет г-жой де Бомарше. Что же касается Пьера Огюстена, то, помимо того, что он был очарован своей гостьей, ему еще весьма импонировала мысль о том, что доходы г-жи Левек, которые она может прибавить к двадцати тысячам его ренты, сделают его очень богатым человеком. Это взаимное влечение, видимо, сразу же переросло в нечто большее, поскольку вскоре г-жа Левек обнаружила, что может стать матерью еще до того, как закончится официальный траур по ее первому мужу. Вопреки правилам, она скоропалительно обвенчалась с Бомарше 11 апреля 1768 года, а спустя восемь месяцев, точнее — 14 декабря, то есть за неделю до годовщины смерти г-на Левека, на свет появился маленький Огюстен де Бомарше. Похоже, Пьер Огюстен, еще не забывший неудачную попытку создать семью с Полиной Ле Бретон, решил на этот раз подстраховаться.

Женевьева Мадлена, всерьез влюбившаяся в Бомарше, также приняла меры предосторожности: когда Пьер Огюстен начал осаждать ее своими предложениями, она заявила ему:

«Господин де Бомарше, я вдова, и мне известно, что большинство мужчин не держат клятв, которые они произносят перед алтарем. Я знаю по себе, как трудно устоять перед вами. Я знаю, как нежно вы относитесь к женщинам, но вы человек чести; пообещайте мне, и я вам поверю, что вы никогда не огорчите меня и никогда не оставите одну проливать слезы в холодной постели во власти ревнивых подозрений».

Он дал ей это обещание, и она сдалась. Убежденный в том, что союз с г-жой Левек в любом случае сделает его материально обеспеченным, что имело для него немаловажное значение, Бомарше пошел на поводу у чувства и не проверил, каково в действительности финансовое состояние его избранницы. Дальнейшие события показали, что это было легкомысленно — от наследства, полученного г-жой Левек, после выплаты всех долгов осталась лишь пожизненная рента. Герцог Омон, новый интендант королевских зрелищ и увеселений, предъявил наследнице Левека счета на солидную сумму, обвинив ее покойного супруга в излишней расточительности. Чтобы оплатить эти счета, вдова продала все движимое имущество и отдала в королевскую казну свои драгоценности, но этого оказалось мало, для погашения остатка долга ей пришлось пожертвовать частью своего основного капитала, чтобы сохранить хоть какие-то доходы. Так как новоиспеченная г-жа де Бомарше была еще довольно молода и в случае нового вдовства могла рассчитывать на собственные средства, ее второй муж вынужден был примириться с уплатой долгов по счетам первого в ущерб собственному состоянию, ему пришлось пойти на это еще и потому, что совсем недавно из-за своего чрезмерного остроумия он лишился покровительства короля, а придворные уже судачили о его поспешной женитьбе. В одном из своих писем Бомарше подробно рассказал о том, при каких обстоятельствах он настроил против себя Людовика XV:

«Помню, в 1768 году в страстную пятницу герцог де Лавальер вез меня в Версаль, где у меня уже была репутация человека, свободно и независимо выражающего свои мысли, что, естественно, многим не нравилось. В то время, как мы мчались по дороге в карете, как то приличествовало таким важным вельможам, герцог сказал мне: „Сегодня вечером я ужинаю в малых покоях короля, где будет г-жа Дюбарри и несколько избранных особ, приглашенных лично королем. Я хотел бы чем-нибудь позабавить общество, поскольку обычно эти вечера бывают ужасно скучными“. Я расценил его слова как просьбу помочь ему и, улыбнувшись, ответил: „Если хозяева будут слишком серьезны, перескажите им прелестный анекдот о том, что ответила наша певица Арну графу де Лораге, когда тот сказал ей: „Помнишь, Софи, наши первые свидания, когда мне приходилось пробираться по ночам в дом твоего отца-виноторговца, прибегая к разного рода ухищрениям?“ „Ах, — воскликнула Арну, — какое было прекрасное время, и как мы были несчастны!“ Этот милый ответ остроумной женщины может повернуть вашу беседу к теме, способной позабавить ваших сотрапезников, как это случилось в тот вечер, о котором я вам рассказываю.

Если же, наоборот, хозяин будет под хмельком и излишне весел, то прочтите ему нравоучение, как это обычно делают в Потсдаме на пиршествах прусского короля, например, такое, оно не лишено интереса и будет весьма кстати именно сегодня. Начните так: „Мы вот здесь смеемся, а не приходило ли вам когда-нибудь в голову, сир, что в силу августейших прав, полученных вами вместе с королевской короной, ваш долг, исчисляемый в ливрах по двадцать су, превышает число минут, истекших со смерти Иисуса Христа, годовщину которой мы отмечаем сегодня?“ Столь странное утверждение привлечет всеобщее внимание и, возможно, вызовет возражения; предложите тогда каждому взять карандаш и заняться подсчетами, чтобы доказать вашу ошибку и повеселиться за ваш счет. А вот вам готовый расчет. Сегодня — 1768 лет со дня, когда Иисус Христос умер, как известно, во спасение рода человеческого, который с момента, когда тот принес себя в жертву, застрахован от ада, чему мы имеем бесспорные доказательства. Год наш состоит из 365 суток, каждые сутки из 24 часов по 60 минут в каждом. Сосчитайте и вы сами увидите при сложении, что 1768 годовых оборотов Земли вокруг Солнца, если прибавить по одному лишнему дню на каждый високосный год, то есть раз в четыре года, дают в сумме девятьсот двадцать миллионов девятьсот сорок восемь тысяч сорок восемь минут, а король не может не знать, что долг его давно превысил миллиард ливров и уже приближается к двум“.

Герцог проверил эти расчеты и вечером, надеясь блеснуть и, возможно, даже в результате войти в министерство, с глубокомысленным видом поспешил пересказать услышанный в дороге анекдот во время ужина, может быть, и впрямь излишне веселого для дня смерти Спасителя. Другие придворные, уязвленные тем, что герцог обошел их, завладев вниманием короля, набросились на него с упреками: „Будь на вашем месте один из тех горемычных кредиторов государства, но не короля, явившийся со своими требованиями в Министерство финансов, ему еще можно было бы простить все эти подсчеты минут, но вам-то, чтобы не портить нам ужин этими сомнительными вычислениями, неужто нечего было рассказать другого?“

А король, которому пришлось совсем не по вкусу, что ему напоминали о его расточительности, самым серьезным тоном, обычно ему несвойственным, добавил: „Сия остроумная история весьма напоминает человеческий скелет, который, как рассказывают, подавался под цветами и фруктами на египетских пиршествах, дабы умерить слишком бурное веселье гостей. Вы сами до этого додумались, герцог де Лавальер?“ Наш придворный, пораженный мрачным эффектом, который произвело позаимствованное им нравоучение, чтобы выкрутиться, тут же все свалил на автора: „Нет, сир, это Бомарше заморочил мне голову своими вычислениями, которые сразу показались мне сомнительными“.

Король молча встал со своего места. И тут кто-то язвительно заметил: „Этот Бомарше, с его романтическими идеями о финансах и свободе, довольно опасный тип. Он что, экономист?“ „Нет, он сын часовщика“, — ответил Лавальер. „Я так и подумал, — произнес другой придворный, — только часовщику могло прийти в голову заняться подсчетом минут“. Эти слова так всем понравились, что каждый счел своим долгом добавить какую-нибудь колкость в мой адрес и заделаться моим врагом… Так я поплатился за то, что заставил короля задуматься над анекдотом, пользовавшимся успехом у парижан».

На самом деле все эти вычисления были уже давным-давно проделаны Вольтером, а Лавальер просто выбрал неподходящий момент для пересказа старого анекдота, нанеся тем самым непоправимый вред Бомарше. Но последний еще не догадывался об этом, он наслаждался вновь обретенным семейным счастьем, а 1768 год, подаривший ему сына, дал ему надежду на то, что имя, которое он стремился прославить, останется жить в веках. Бомарше был довольно умен, чтобы не понимать, что ему никогда не видать высоких государственных постов, ибо его дворянство не имеет глубоких корней, а его язвительность пугает слишком многих, поэтому славы он пытался добиться на литературном поприще. Если не считать нескольких поездок в Шинон, то можно сказать, что весь 1769 год он посвятил работе над пьесой, задуманной в момент его знакомства с г-жой Левек и в окончательном варианте получившей название «Два друга».

Как и в случае с «Евгенией» и вопреки мнению Вольтера, сказавшего про него, что он скорее способен вызывать смех, нежели слезы, Бомарше вновь создал слезоточивую драму, основная коллизия которой была построена на проблеме неоплаченных векселей. Главное достоинство его произведения, по мнению автора, заключалось в раскрытии характеров персонажей через призму их социального положения.

Два друга — это откупщик Мелак-отец и лионский купец Орели. Орели ожидает денег из Парижа, чтобы в конце года оплатить векселя. Мелак, узнав, что никто ничего не собирается посылать его другу, изымает требуемую сумму из кассы своего откупного ведомства и отсылает ее Орели, поверившему, что это именно те деньги, которые он ждет из Парижа. Генеральный откупщик, прибывший с инспекцией к Мелаку, вскрывает недостачу и требует вернуть деньги. Заподозренный в растрате Мелак отказывается давать какие-либо объяснения и навлекает на себя упреки не только со стороны генерального откупщика, но и Орели, остающегося в неведении, чем он обязан другу. Пьеса заканчивается тем, что посвященный в истинное состояние дел генеральный откупщик улаживает все проблемы.

Чтобы такая неправдоподобная и малоинтересная история могла увлечь людей, далеких от коммерции, Бомарше ввел в нее линию любви между сыном Мелака и дочерью Орели. Добротно сработанное и тщательно выписанное произведение давало автору надежду на его успех. «Два друга» были приняты к постановке в «Комеди Франсез», премьеру назначили на январь 1770 года. Этот год начинался для Бомарше вполне благополучно, и он с гордостью мог подвести некоторые итоги своего восхождения по социальной лестнице.

По рождению ему была предназначена достойная и скромная карьера часовщика, и, достигнув совершеннолетия, он добился известности на этом поприще. Благодаря ловкости и талантам, в тридцать лет он изменил свой социальный статус, приобретя дворянство. В этом возрасте он уже нашел себе имя, которое впоследствии смог сделать знаменитым, снискал благосклонность дочерей Людовика XV и прославился как автор парадов для любительского театра. Подружившись с самыми маститыми финансистами своего времени, он добился материальной независимости, дававшей ему надежду на то, что однажды он будет ворочать крупными делами, теми, что дают человеку власть. Получив признание как драматург, одолеваемый многочисленными идеями и планами, он стал также счастливым супругом красивой, любящей и богатой женщины, подарившей ему наследника.

Как же ему не быть оптимистом, несмотря даже на то, что неудачная шутка лишила его на время благосклонности государя? Такие вот мысли могли занимать Бомарше в последние дни 1769 года, когда он руководил репетициями «Двух друзей».

Следующий год станет для него решающим, но отнюдь не оправдает его надежд: его ожидал период двойного траура, провала в театре, неудачных сделок, судебных разбирательств и подозрений. Так начиналась роковая полоса в его жизни, продлившаяся несколько мучительных лет.

Но несчастье принесет Бомарше то, чего он не смог добиться в счастливые годы. Облитый грязью, покинутый, заключенный в тюрьму и разоренный, он увидит в этих испытаниях рождение своей славы.

Итак, в первые дни 1770 года Бомарше был всего лишь безвестным новоиспеченным дворянином, пожертвовавшим своим состоянием и снискавшим славу драматурга-любителя. Но пройдя сквозь горнило несчастий, он станет известным всей Европе, познает настоящую славу, власть над публикой и благоденствие. Когда люди будут говорить о его произведениях, то слово «талант» уступит место слову «гениальность».

Но до этих славных дней, которые, впрочем, тоже будут не вечными, ему еще предстояло пройти тягостный путь.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ВРЕМЯ ИСПЫТАНИЙ (1770–1775)

Глава 16 РОКОВОЙ ГОД (1770)

1770 год начался для Бомарше вполне благополучно: репетиции «Двух друзей» в «Комеди Франсез» проходили успешно, премьера спектакля была назначена на 13 января.

Казалось, победа в процессе против Ле Сюера и Груля ему обеспечена. Бомарше был из тех, кто считал (или, по меньшей мере, уверяли в этом), что простой люд всегда вынужден уступать сильным мира сего, и изо всех сил старался быть в стане победителей, «быть молотом, чтобы не быть наковальней».

А у счастливого семейного очага на улице Конде любовь продолжала плести свои сети. Овдовев вторично, старый папаша Карон, несмотря на свои семьдесят два года, начал напропалую волочиться за юбками, и надо было держать ухо востро и не допустить, чтобы какая-нибудь шлюха затащила старика под венец. Что касается счастливицы Жюли, то, чтобы пересчитать всех ее ухажеров, не помешал бы калькулятор.

Г-жа де Бомарше вновь была беременной. Супруги радовались, что их маленький Огюстен, старательно делавший свои первые шаги, не будет единственным ребенком в семье. Со стороны Женевьевы Мадлены, не отличавшейся отменным здоровьем и уже приближавшейся к сорокалетию, было не очень осторожно допустить вторую беременность через столь короткое время после первой. А Бомарше был в тот период настолько занят, что надолго оставлял свою очаровательную супругу одну дома лежать в шезлонге, но, верный своим обещаниям, неизменно делил с ней постель по ночам. Дела отнимали у него много времени: не принося ожидаемых прибылей, Шинонский лес, тем не менее, еще лет пять-шесть мог оставаться выгодным вложением капитала. Появились перспективы новых коммерческих операций. В связи с этим Пьер Огюстен считал совершенно необходимым привести в порядок свои расчеты с Пари-Дюверне, которому вот-вот должно было исполниться восемьдесят шесть лет, и состояние его здоровья внушало серьезные опасения.

Но ничего нельзя было предпринимать до тех пор, пока «Два друга» не будут представлены на суд зрителей. Путь от улицы Конде до нынешней улицы Ансьен-Комеди (Старой комедии), где в ту пору размешался театр, как раз напротив кафе «Прокоп», был совсем коротким, и каждый день, иногда не по одному разу, Бомарше приходил в «Комеди Франсез», чтобы лично следить за репетициями; он навязывал актерам свое видение постановки пьесы, отличавшееся маниакальной дотошностью. Результат такого титанического труда не оправдал надежд автора: премьера провалилась, свист в зрительном зале раздавался в этот вечер гораздо чаще аплодисментов. Всем очень понравились слова одного из зрителей, произнесенные сразу после того, как упал занавес: «Это и правда банкротство, пропали мои двадцать су». А кто-то из злых шутников приписал на афише, висевшей у дверей театра, после названия «Два друга», — «автора, у которого вообще нет друзей».

Редко критика бывала столь уничижительной, так что Бомарше дорого заплатил за свое самодовольство и вызывающую манеру являться в театр на карете, хотя жил он от него всего в двух шагах. Гримм вынес свой приговор в наиболее оскорбительной для автора форме: «Лучше бы ему делать хорошие часы, чем покупать должность при дворе, бахвалиться и писать плохие пьесы». Это мнение разделял и Башомон, написавший 15 января 1770 года в «Журналь»: «Сюжет пьесы, негодный сам по себе, вызвал еще большее негодование из-за манеры, в которой был представлен», а Гримм свой первый критический отзыв дополнил злобной статьей: «Эта пьеса была бы замечательной, если бы не была столь скучной, если бы не была лишена естественности и правды жизни, если бы в ней присутствовал здравый смысл, и если бы г-н де Бомарше имел хотя бы немного таланта». В заключение Гримм процитировал четверостишие, автором которого, возможно, сам и был:

На драме Бомарше я умирал от скуки;
Там в обороте был огромный капитал,
Но, несмотря на банковские муки,
Он интереса не давал.

Из всех этих жестоких насмешек, что сыпались на Бомарше со всех сторон, до нас дошла одна, спровоцированная им самим, когда после фиаско своей пьесы он утешал себя тем, что подобная же участь постигла и оперу «Зороастр». Он имел неосторожность сказать Софи Арну: «Через неделю у вас совсем не будет зрителей или же будет очень мало», на что остроумная актриса язвительно ответила: «Ваши друзья нам их пришлют».

После одиннадцатого спектакля пьеса была исключена из репертуара «Комеди Франсез»; это был полнейший провал, в следующем месяце театр предпринял еще одну попытку возобновить постановку, но отказался от этой идеи после того, как три вечера подряд зрительный зал оставался абсолютно пустым. С тех пор «Два друга» больше никогда не ставились на сцене.

В феврале в «Меркюр де Франс» можно было прочесть следующее: «Идея этой пьесы чересчур запутанна, а ее сценическое воплощение не придало ей ни достаточной ясности, ни достаточной глубины».

Критика в адрес Бомарше не утихала весь 1770 год. До потомков дошло двустишие Палиссо:

Бомарше слишком невразумителен, чтобы быть интересным,
Он жалкое подражание своему кумиру Дидро,

а также мнение обычно доброжелательного к Бомарше Фрерона, которое было опубликовано в четвертом номере «Анне литерер» за 1770 год: «Пока г-н де Бомарше не откажется от этого ограниченного и пошлого жанра, коей он, видимо, избрал для себя, я советую ему не искать сценических лавров». Этот совет, как оказалось впоследствии, был весьма дельным. Но тогда Бомарше не внял ему, поскольку был поглощен другими, более неотложными заботами. 1770 год, который почти сразу начал преподносить Бомарше неприятные сюрпризы, приготовил ему еще более страшные испытания.

Здоровье его жены, ослабленное беременностью, резко ухудшилось; ее начали мучить приступы тяжелого кашля. Врач, признавший у Женевьевы Мадлены туберкулез, настойчиво убеждал Бомарше больше не делить с ней супружеское ложе, дабы не заразиться, но тот категорически отказался последовать этому совету, демонстрируя презрение к опасности, верность данным обещаниям, любовь к жене и даже, возможно, чувственное влечение к ней. При этом нежность не лишила его здравого смысла и способности считать: Бомарше осознавал, что, если жена не оправится от болезни, он останется с двумя детьми на руках и потеряет пожизненную ренту Женевьевы Мадлены. Тогда он решил произвести окончательные расчеты с Пари-Дюверне, что дало бы ему средства для новых коммерческих предприятий. «У меня есть ребенок, моя жена вновь беременна и очень больна. Если со мной или с вами произойдет какой-нибудь несчастный случай, мои дети будут разорены», — сказал он своему компаньону.

Пари-Дюверне, прикованный к креслу из-за болезни и преклонного возраста, никак не мог решиться на эти расчеты не потому, что не любил Бомарше, а потому, что боялся, что его наследник граф Лаблаш устроит ему из-за этого скандал. Последний ненавидел Пьера Огюстена и постоянно следил за своим дядей, поэтому тот даже не осмеливался пригласить к себе нотариуса. Оба компаньона получили анонимные письма, возможно, составленные по наущению Лаблаша продажным помощником нотариуса по фамилии Шатийон, и послания эти заставляли их быть настороже.

В письме, прибегнув к языку, понятному лишь им двоим, Бомарше объяснил своему старому другу, что если его визит к нему вместе с нотариусом может стать причиной неприятностей, то визит одного нотариуса не должен вызвать недовольства Лаблаша, ведь целью этого визита будет не изменение завещания, а всего лишь подписание некого акта, регулирующего отношения между компаньонами. Пари-Дюверне признал справедливость этих рассуждений, и 1 апреля 1770 года ему на подпись был представлен договор, составленный в двух экземплярах и уже подписанный Бомарше. В этом акте, содержание которого нам известно, поскольку именно он лег в основу всех последующих судебных разбирательств, перечислялись взаимные обязательства каждой стороны. В нем подтверждалось, что Бомарше возвратил Пари-Дюверне 160 тысяч ливров в векселях на предъявителя и дал согласие на ликвидацию их совместной компании по владению Шинонским лесом. Пари-Дюверне, со своей стороны, удостоверял, что Бомарше вернул ему все долги и признавал свой долг последнему в сумме 15 тысяч ливров. Получив копию подписанного Пари-Дюверне договора, Бомарше в течение двух месяцев ожидал его исполнения. Но тщетно. Тогда он отправил своему компаньону следующее письмо на условном языке:

«Я вновь прибегаю к нашему восточному стилю, чтобы внести нотку веселья в наше дело. Как здоровье, дорогая крошка? Давненько мы не целовались. Забавные мы любовники! Мы не смеем встречаться из-за родственников, которым это может не понравиться, но это не мешает нам по-прежнему любить друг друга… Пусть моя крошка посчитает цветочки, причитающиеся мне по одному из пунктов наших с ней расчетов из известного ей документа, и составит для меня самый красивый букет. Думаю, лучше всего для этой цели подойдут желтые цветы, те прекрасные желтые цветы с изображением царственного лика, которые мы когда-то заставили сослужить добрую службу моей крошке!.. Пусть крошка назовет день, когда я могу прислать за ними».

Этот цветистый язык довольно прозрачен, и Пари-Дюверне прекрасно понял его, поскольку уже на следующий день ответил Бомарше в той же манере: «Будьте завтра в девять часов у своей крошки, она преподнесет вам праздничный букет. Не без труда нам удалось собрать самые редкие в это время года цветы».

Ответ не оставлял никаких сомнений: несмотря на постоянный надзор, Пари-Дюверне сумел раздобыть необходимые средства и готов был выполнить свои обязательства перед Бомарше.

Но в день, когда Пьер Огюстен намеревался поехать к Пари-Дюверне за обещанными «цветочками», его свалил приступ жесточайшей лихорадки, и он оказался на длительное время прикованным к постели. Едва придя в себя и собравшись с силами, он при первой же возможности нанес визит своему компаньону, которого уже поставил в известность о своей болезни. Но нашел своего должника в таком немощном состоянии, что это вызвало его беспокойство: Пари-Дюверне жаловался Бомарше на неприятности, которые доставляла ему Военная школа, и ни словом не обмолвился об их окончательном расчете. Это дело так и повисло в воздухе. Безрезультатное свидание с Пари-Дюверне почти совпало по времени со столь же безрезультатно закончившейся тяжбой по Шинонскому лесу.

Спустя несколько дней Пари-Дюверне умер. Он оставил почти два миллиона ливров своему племяннику Лаблашу, и Бомарше следовало теперь обращаться именно к нему с тем, чтобы тот уплатил ему долг покойного и выполнил остальные пункты соглашения с Пари-Дюверне.

Бомарше сразу же понял, что добиться желаемого ему будет непросто, и поведение графа де Лаблаша подтолкнуло бы его к решительным действиям, если бы на него не навалились другие, более серьезные проблемы.

Вторые роды, которые принимал у г-жи де Бомарше знаменитый доктор Пеан, были очень тяжелыми, а появившийся на свет ребенок прожил всего несколько дней. Физические и моральные страдания, перенесенные несчастной женщиной, ухудшили ее и без того подорванное болезнью здоровье, она стала быстро угасать.

Муж, читавший по глазам жены, какие страхи одолевали ее, окружил больную еще большей заботой и лаской и оказывал ей всяческие знаки внимания, за что, безусловно, заслуживает похвалы и уважения. Болезнь не только нанесла урон красоте Женевьевы Мадлены, но и подорвала ее моральный дух.

Отец, сестры и остальные родственники Бомарше были растроганы его преданностью жене, но дрожали при мысли, что он заразится и последует за ней в могилу. Своими опасениями они поделились с известными докторами Троншеном и Лорри, искусство которых продлевало дни умирающей.

«Как вам могла прийти в голову мысль, что я соглашусь отдалиться от нее, — ответил Бомарше на их увещевания, — когда мы все делаем для того, чтобы развеять ее мысли о кончине? Неужто своими действиями я стану убивать ту надежду, которую пытаюсь внушить ей своими речами? Если я перестану делить с ней ложе по ночам, что бы я ни сказал при этом, я нанесу ей смертельный удар. Она вообразит, что я покинул ее ради другой женщины или что пришел ее последний час».

«Хорошо, теперь моя забота помочь вам выйти из этой непростой ситуации», — ответил доктор Троншен.

Он прошел к больной и сообщил ей, что теперь будет навещать ее не в определенное время, а в разные часы, чтобы следить, как изменяется ее самочувствие в течение дня. На следующее утро он приехал очень рано и застал мужа рядом с ней в постели. Сделав вид, что возмущен, доктор принялся упрекать Бомарше за невнимание к несчастной женщине, которая, несмотря на свою болезнь и страдания, не смеет ни кашлянуть, ни пожаловаться и терпит невыносимые муки из боязни его разбудить. Напрасно г-жа Бомарше пыталась смягчить гнев доктора и оправдать мужа: он-де поступал так, чтобы лично ухаживать за ней и предупреждать все ее желания. Троншен не желал слушать никаких оправданий и категорически потребовал от Бомарше оставить супружеское ложе. Он сказал, что разрешит ему вернуться на него только после полного выздоровления больной. Тот подчинился, но из самых благих побуждений продолжал разыгрывать перед женой комедию: чтобы она не заподозрила, что приказ доктора был инспирирован, он распорядился поставить в ее спальне отдельную кровать для себя и предпочел рисковать жизнью, вдыхая болезнетворные миазмы, нежели стать причиной слез Женевьевы Мадлены. Несмотря на все заботы близких, скрасивших ее последние дни, 17 ноября 1770 года г-жа Бомарше скончалась.

Это новое несчастье принесло Пьеру Огюстену не только моральные страдания. Оно осложнило его материальное положение: Бомарше остался с ребенком на руках, и ребенок этот не мог рассчитывать на материнское наследство, ибо весь капитал Левека был опрометчиво переведен в пожизненную ренту. Казалось, судьба, сулившая Бомарше блестящие перспективы, коварно обманула его. На этого честолюбца, который всего год назад чувствовал себя способным завоевать мир, свалились все мыслимые и немыслимые несчастья: провал в театре заставил его усомниться в своем таланте; судебный процесс завершился таким образом, что в глазах публики в моральном плане он оказался на одном уровне с двумя прохвостами, воспользовавшимися его ошибками при организации лесоразработок в Шиноне; ушел из жизни его старинный и могущественный друг, который всегда был его опорой в финансовых делах, но окончательные расчеты с которым остались неурегулированными; и, наконец, трагическая смерть унесла из жизни его новорожденного ребенка и его молодую красавицу-жену, которую он любил так, как ему позволяло его легкомыслие, и которой он был по-настоящему верен — случай для него исключительный.

Под градом сыпавшихся одно за другим несчастий мог пасть любой, но не Бомарше. А ведь это была лишь прелюдия к новым, еще более тяжелым испытаниям, в результате которых он будет не только полностью разорен, пострадает его честь, и до последних дней своих он так и не сможет до конца отмыться от вылитой на него грязи.

Перед смертью жены Бомарше обменялся с графом де Лаблашем письмами и убедился в том, что полюбовно договориться с ним о погашении долга Пари-Дюверне вряд ли удастся. Очень скоро он узнал, что в лице Лаблаша имеет дело с безжалостным врагом, решившим любым способом — от суда до клеветы — погубить его.

В то время как Пьер Огюстен искренне оплакивал супругу, Лаблаш и его приспешники распускали гнусные слухи о том, что богатые женщины, имевшие несчастье стать женами г-на де Бомарше, слишком быстро покидали этот мир.

Эти слухи дошли до семьи первой жены Бомарше — Обертенов и вселили в них надежду возбудить дело, завершившееся не в их пользу четырнадцать лет назад; все это породило очередную волну сплетен, превративших Фигаро в Синюю бороду.

Глава 17 ТЯЖБА С ГРАФОМ ДЕ ЛАБЛАШЕМ (1770–1772)

В жизни, такой пестрой и бурной, какую вел Бомарше, все события, словно медали, имели две стороны: да, 1770 год был для Пьера Огюстена сплошной чередой несчастий, но правда и то, что он стал для него преддверием новой эры: пережив ночь тяжких испытаний и обретя друга, на которого он всегда мог опереться, Бомарше уже видел на горизонте восходящее солнце своей мировой славы.

Этот друг вошел в его жизнь примерно тогда же, когда он потерял свою жену.

Г-жа Жано де Мирон, самая младшая из сестер Бомарше, была приглашена в один литературный салон послушать произведения начинающего автора. Звали писателя Поль Филипп Гюден де ла Бренельри. Он родился в Париже 6 июня 1738 года, как и Бомарше, в семье часовщика, но отец его был родом из водуазской деревни Селини, что близ Нийона. Будучи протестантом, Гюден поддерживал связи со своими собратьями по вере, проживавшими в Женеве и ее окрестностях. Оказавшись в тех краях, он навестил Вольтера в его пристанище «Наслаждения», а позже и в фернейском замке. Вольтер, ознакомившись с первым литературным опытом молодого человека, нашел его весьма слабым и дружески посоветовал Гюдену заняться чем-нибудь другим. Тот не внял совету фернейского старца. Имея четыре тысячи ливров ренты, обеспечивавшей ему некоторую финансовую независимость, Гюден де ла Бренельри в 1760 году принес в «Комеди Франсез» трагедию «Клитемнестра, или Смерть Агамемнона», которая, несмотря на благоприятный отзыв мадемуазель Клерон, так и не была поставлена на сцене. Гюден не пал духом, а написал вторую пьесу под названием «Лотарь и Вальрад, или Запретное королевство» и опубликовал ее в Женеве. Пьеса была замечена. В 1768 году ее поставили в Берлине, а в Риме по приказу Святой инквизиции она была торжественно предана огню как крамольная. Из всех произведений Гюдена это было единственное, которое наделало хоть какой-то шум, другие же просто остались без всякого внимания, среди них: «Великий Гуго», «Кориолан», «Ликург и Солон». Написанная им «История Франции» в тридцати пяти томах осталась неопубликованной, и до сего времени никто так и не прочел «Нравоучений о приличных манерах, составленных братом Полем, монахом с берегов Сены» или «Эссе о развитии науки и искусства в период царствования Людовика XV». И все же до потомков дошли две стихотворные строчки из двух разных поэм Гюдена дела Бренельри. Первая: «Настоящий король лишь тот, кто остался в памяти бедняка» — из его оды, посвященной Генриху IV и увидевшей свет в 1779 году. Вторая — из его пьесы, которая в 1781 году была представлена на суд Французской академии и не получила ее одобрения; эта строка была начертана на триумфальной арке, воздвигнутой в 1790 году в честь празднования Дня федерации: «Только король свободного народа может быть поистине могущественным».

И если эти две цитаты известны всему миру, то автор их несправедливо забыт, хотя на его счету есть и другие заслуги перед потомками, в их числе увидевшее свет в 1809 году первое издание полного собрания сочинений Бомарше, в качестве введения к которому он написал «Историю Бомарше» — произведение это так и не напечатали полностью, но до сих пор оно остается самым ценным источником информации о жизни нашего героя.

В 1770 году тогда еще начинающий писатель Гюден де ла Бренельри работал над эпопеей о завоевании Италии Карлом VIII, назывался этот опус «Неаплиадой» и был подражанием Вольтеру. Иногда Гюдена просили почитать отрывки из его эпопеи во второразрядных литературных салонах, именно таким образом зимой 1770 года он и познакомился с г-жой Жано де Мирон. Та вначале сомневалась, стоит ли ей идти на эти чтения, но, послушав писателя, не могла не выразить ему своего восхищения. Она заговорила с Гюденом о своем брате. Обнаружив, что хотя ее собеседник по достоинству оценил «Евгению», но имел предубеждение против ее создателя, она решила представить своего нового знакомого Бомарше и пригласила Гюдена на обед, который давала по случаю выступления в ее салоне аббата Делиля. Вечер прошел очень мило, но Бомарше задержали дела, и прийти он на него не смог. Их знакомство отложилось, но ненадолго. Спустя всего несколько дней в доме у г-жи де Мирон Гюден читал Бомарше свои стихи, снискал его похвалу и получил приглашение к нему на ужин. Это событие стало прелюдией к их нерушимой дружбе, продлившейся до самой смерти Пьера Огюстена, а после нее превратившейся в культ его памяти.

Будучи посредственным писателем. Гюден был столь преданным другом, что неизвестно, смог бы Бомарше без его поддержки найти в себе достаточно сил и хладнокровия, чтобы выстоять в несчастьях, которые уже стучались в его двери. Публика была так поражена столь долгой и тесной дружбой, что в своих гаданиях на сей счет дошла до предположения, что Гюден был литературным негром Бомарше и что благодаря именно его неоценимому вкладу в создание мемуаров и театральных пьес их автор снискал славу. Это утверждение не соответствует действительности. При изучении сохранившихся рукописей Гюдена стало совершенно очевидным, что его стилю далеко до виртуозного стиля Бомарше. Но то, что Гюден обсуждал со своим другом его произведения, внимательно читал их, давал советы и критиковал, более чем вероятно. Он вошел в жизнь Бомарше в один из ее критических моментов, когда Пьер Огюстен, не прекращая борьбы с графом де Лаблашем, работал над первым вариантом «Севильского цирюльника», задуманного как опера. Судебная тяжба и литературный процесс шли параллельно, поэтому мы, для ясности, о каждом из них расскажем по отдельности.

Итак, после смерти Пари-Дюверне Бомарше понял, что произвести окончательные расчеты по долгам последнего, закрепленные соглашением от 1 апреля 1770 года, будет трудно. Выждав надлежащее время, он направил Лаблашу письмо с напоминанием о том, что за Пари-Дюверне остался долг в сумме 15 тысяч ливров, и просил уплатить ее. Такой подход к делу представляется нам вполне разумным и соответствующим обстоятельствам, но, видимо, с Лаблашем вести себя нужно было по-другому.

Александр Фалькоз граф де Лаблаш, бригадный генерал и супруг мадемуазель де Руасси — внучатой племянницы Пари-Дюверне, имел множество причин, чтобы ненавидеть Бомарше, и всю глубину своего чувства к нему выразил в словах: «Я ненавижу этого человека так же сильно, как любовник любит свою возлюбленную».

Эта ненависть удивляла многих современников наших героев. Лагарп вообще рассматривал ее как одну из причуд судьбы Бомарше, которыми изобиловал его жизненный путь, но, на наш взгляд, все было гораздо проще. В течение десяти лет Бомарше на пару с Пари-Дюверне занимался различными махинациями, и все говорит о том, что оба компаньона были заинтересованы в сохранении их операций в тайне, подтверждением тому служит исчезновение из архивов обоих всех финансовых документов.

При всей своей значительности состояние, оставшееся после смерти Пари-Дюверне (а это почти два миллиона ливров), не соответствовало тому образу жизни, который вел финансист на протяжении долгих лет. Возможно, правда, что из-за его чрезмерной щедрости и строительства Военной школы состояние значительно уменьшилось. Поддержание своей доброй репутации представлялось Пари-Дюверне делом более важным, нежели сохранение наследства для дальних родственников. Но поскольку ходили слухи о его огромном богатстве, Лаблаш a priori был убежден, что его надули и что Бомарше был одним из участников махинаций с наследством его дядюшки.

Не подлежит сомнению, что своей материальной независимостью Бомарше был обязан исключительно Пари-Дюверне, который помогал ему с 1760 года. Благодаря ему Бомарше стал обладателем ренты, размеры которой колебались между пятнадцатью и двадцатью тысячами ливров, и особняка на улице Конде. Состояние Бомарше оценивалось более чем в 350 тысяч ливров, и не было никакой возможности доказать, что его рост происходил без ущерба для г-на де Лаблаша, который отнюдь не числился среди тех наследников Пари-Дюверне, кто имел право на определенную долю его наследства; на самом деле граф должен был бы радоваться, что на него столь неожиданно, буквально с неба, свалилось такое богатство, поскольку Пари-Дюверне именно его сделал своим единственным наследником.

К первой нестерпимой обиде, причиной которой был ненавистный Лаблашу Бомарше, добавлялась вторая, куда более серьезная. Дело в том, что этот самый Бомарше все время пытался убедить Пари-Дюверне оставить наследство не Лаблашу, а другому его племяннику — Пари де Мейзьё, человеку более чем достойному, прекрасно проявившему себя при строительстве Военной школы, контроль за которым он осуществлял. Благородство этого родственника Пари-Дюверне никогда бы не позволило ему опуститься до захвата чужого наследства. Бомарше был тесно связан с Пари де Мейзьё и интриговал в его пользу, о чем последний, видимо, даже не подозревал. Разбирая бумаги Пари-Дюверне, Лаблаш наткнулся на письмо Бомарше, которое дядюшка, видимо, забыл уничтожить. Бомарше в этом письме не стал употреблять их «восточный стиль»:

«9 марта 1770 года.

Я не могу смириться с мыслью о том, что в случае вашей смерти вы оставите меня лицом к лицу с графом де Лаблашем, к которому я отношусь со всем почтением, но который после нашей дружеской встречи у г-жи д’Отвиль ни разу не снизошел до того, чтобы поздороваться со мной. Вы делаете его своим наследником, мне нечего на это сказать, но ежели вдруг, в случае самого большого несчастья, какое я только могу себе представить, мне придется решать с ним вопрос о погашении долгов, то, будучи готовым урегулировать это с вами, ему я не пойду ни на какие уступки. Оставьте меня лицом к лицу с моим хорошим другом Мейзьё, он порядочный человек, коему, мой драгоценный друг, вы уже давно должны воздать по заслугам; осознав, что был несправедлив к нему, дядюшка должен не прощения просить у племянника, а выказать ему свою доброту и осыпать его своими благодеяниями. Я никогда не скрывал от вас своего мнения на этот счет. Поставьте меня лицом к лицу с ним. Сей подарок, каковой вы оставите ему в память о себе и каковой он менее всего ожидает, пробудит в его сердце признательность, достойную вашего благодеяния. Итак, это мое последнее слово: либо я произвожу расчеты с вами, либо с Мейзьё, либо никаких уступок. У меня есть и другие причины, кои заставляют меня настаивать на этом последнем пункте, но я изложу их вам только при личной встрече…»

Можно представить себе реакцию Лаблаша, когда он читал это письмо, ведь из-за него он мог лишиться наследства. Но, с другой стороны, не вдаваясь в утомительные детали расчетов, полностью приведенных в мемуарах, посвященных Лаблашу, следует заметить, что Пари-Дюверне и Бомарше не урегулировали всего одну сумму, зафиксированную в их соглашении от 1 апреля 1770 года. Это соглашение было оформлено следующим образом: на двойном листе бумаги формата «тельер» (34 х 44 см) Бомарше собственноручно заполнил первые две страницы (лицевую и оборотную стороны фолио 1), детально изложив взаимные обязательства сторон, и поставил свою подпись в правом нижнем углу второй страницы, а в левом нижнем углу той же страницы в знак согласия с вышеизложенным указал дату и расписался Пари-Дюверне.

На третьей странице (лицевой стороне фолио 2, соединенного с фолио 1, поскольку это был просто-напросто лист бумаги большого формата, сложенный пополам) были повторены цифры, резюмирующие расчеты, произведенные на первых двух страницах. Мы приводим здесь эти расчеты, которые в течение семи лет изучались всеми судебными инстанциями Франции:

«Г-н де Бомарше должен г-ну Дюверне сумму равную 139 000 ливров

К оплате…………………139 000 ливров

Г-н де Бомарше предъявил квитанцию

от 27 августа 1761 года на сумму 20 000 ливров

То же от 16 июля 1765 года 18 000 ливров

Доходы от пожизненной ренты из

расчета 6000 ливров годовых за период

с июля 1762 года по апрель 1770-го

составили 46 500 ливров

………………………….. 237 000 ливров

Средства, привлеченные г-ном Дюверне

в предприятие по эксплуатации леса

в Турени 75 000 ливров

Проценты с этой суммы 8000 ливров

Сумма, помещенная под пожизненную

ренту в размере 6000 ливров годовых,

которую г-н Дюверне вновь присоединил

к своему капиталу 60 000 ливров

Общая сумма выплат, произведенных

г-ном де Бомарше составила 237 000 ливров

В результате всех этих выплат г-н Дюверне

оказался должным г-ну де Бомарше сумму 98 000 ливров»


Из всего вышеизложенного следует, что Бомарше, поначалу должный Пари-Дюверне сумму в 139 тысяч ливров, в результате их взаимных расчетов не только расплатился со своим компаньоном, но и стал его кредитором, поскольку общая сумма, выплаченная им Пари-Дюверне, составила 237 тысяч ливров, то есть тот оказался должным Бомарше 98 тысяч ливров. По этой сумме были произведены отдельные расчеты:

«Г-н Дюверне должен г-ну де Бомарше

сумму……………………… 98 000 ливров

В погашение долга:

Г-н Дюверне отказывается в пользу г-на де

Бомарше от своего пая в предприятии

по эксплуатации леса в Турени в размере

1/3 от общего капитала, списывая таким

образом из своего долга сумму в…….. 75 000 ливров

Г-н де Бомарше, со своей стороны,

отказывается от процентов с этой суммы,

что уменьшает долг г-на Дюверне еще на… 8000 ливров

Кроме того, по другим статьям

г-н Дюверне остается должным

г-ну де Бомарше……………….. 15 000 ливров

Произведя все эти платежи, г-н Дюверне погасит свой долг г-ну де Бомарше:

Баланс……………………… 98 000 ливров»

Безупречные с точки зрения бухгалтерии, эти расчеты, после семи лет судебных разбирательств, были признаны верными, а г-н де Лаблаш был приговорен in extremis к уплате г-ну Бомарше 15 тысяч ливров долга и компенсации за нанесенный ему ущерб. С точки зрения истории и правосудия, к чести Бомарше, эти расчеты были признаны достойными доверия, хотя, возможно, и являлись плодом чистейшей фантазии. Итак, a priori казалось, что для г-на де Лаблаша, только что получившего в наследство два миллиона ливров, разумнее всего было сразу же заплатить требуемые у него 15 тысяч ливров и утешиться оставшимся 1 миллионом 985 тысячами. Но если бы в этой истории все действовали, руководствуясь исключительно разумом, то более чем вероятно, что литература Франции не обогатилась бы такими шедеврами, как «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро», а сама жизнь Бомарше не представляла бы для нас такого интереса, поскольку именно этот, начавшийся из-за пустяка судебный процесс побудил его обрушить на общество град памфлетов, ставших предвестниками Великой французской революции и ускоривших ее приближение.

Взвесив все факты, приходишь к выводу, что в момент подписания договора с Пари-Дюверне у Бомарше не было никаких причин подделывать этот документ ради получения каких-то ничтожных 15 тысяч ливров — в то время острой нужды в деньгах он не испытывал, ведь его жена еще была жива и богата. Конечно, расчеты Бомарше и его пояснения нельзя назвать совершенно ясными и прозрачными, тем более что большая часть расписок, на которые он ссылался, вообще не была обнаружена, но, поскольку именно эти аргументы использовались против Бомарше адвокатами Лаблаша, не стоит придавать им особого значения, ведь в своих измышлениях эти дельцы дошли до того, что подвергли сомнению подлинность документа, предъявленного Бомарше, на том лишь основании, что на его экземпляре подпись Пари-Дюверне стояла слева, а на всех документах, имевшихся у Лаблаша, она была справа.

«Ссоры, в которых вся вина лежит лишь на одной стороне, никогда не длятся долго», — справедливо заметил Ларошфуко. Зная, что представляли собой Лаблаш и Бомарше, можно оценить всю глубину этого изречения. Из-за ничтожных пятнадцати тысяч ливров ненависть обоих достигла такого накала, что в один прекрасный день Бомарше, пусть и на короткое время, оказался обесчещенным и разоренным.

После полугода переговоров через посредников и несчетного числа писем, оставленных без ответа, всего через несколько дней после смерти второй жены Бомарше получил наконец следующее послание:

«Париж, г-ну де Бомарше.

…Несмотря на то что я отнюдь не считаю себя обязанным подчиняться вашему давлению и знакомиться с имеющимся у вас долговым обязательством, к чему вы уже давно вынуждаете меня, сегодня вечером я нанесу визит вашему нотариусу, чтобы ознакомиться с содержанием этого документа; ежели вы думаете, что к моему стремлению избежать скучных и утомительных объяснений примешивается страх встречи с вами, на то ваша воля, я не собираюсь разубеждать вас в этом, как и в том, что касается разъяснений, которые я могу получить от вас и на которые вы напрасно рассчитываете; не желающему ничего получить проще простого ничего не требовать. Я, сударь, имею достаточное представление о том, как действуют в подобных случаях, и вполне могу обойтись без ваших поучений. Остаюсь вашим покорным и преданным слугой.

Лаблаш».

В тот же вечер они встретились у нотариуса Бомарше, мэтра Момме. Граф де Лаблаш бросил полный презрения взгляд на предъявленный ему Пьером Огюстеном экземпляр его соглашения с Пари-Дюверне и проронил:

«Эта подпись не моего дядюшки, я считаю, что этот документ фальшивка».

Далее последовали угрозы, а затем граф де Лаблаш покинул дом нотариуса. Стало ясно, что мирным путем им не договориться, значит, придется обращаться в суд. Мы вполне можем допустить, что Бомарше, еще находившийся под впечатлением от тяжбы по поводу Шинонского леса, не имел никакого желания ввязываться в новый судебный процесс. Он предложил подвергнуть экспертизе подпись Пари-Дюверне и обратился к его бывшим поверенным в делах. Те подтвердили подлинность подписи. Новая встреча заинтересованных сторон, состоявшаяся в присутствии их нотариусов — мэтра Момме и мэтра Ледюка, — закончилась с тем же результатом, что и первая. Лаблаш продолжал настаивать на том, что документ фальшивый, а Бомарше пробормотал себе под нос:

«Этот человек сумасшедший! Он хочет погубить меня, но нужно, чтобы погубил его я».

Лаблаш призвал на помощь своего адвоката — мэтра Кайяра, Бомарше отправился за советом к своему — мэтру Мальбету. Тот стал убеждать его отказаться от этих 15 тысяч ливров: ради столь незначительной суммы не стоило затевать дорогостоящий и скандальный судебный процесс. Бомарше считал, что его отказ от своих требований будет расценен как признание им своей вины. Кроме того, он узнал от Пари де Мейзьё, что Лаблаш, принявший решение судиться, сказал о нем:

«Если он когда-нибудь и получит свои 15 000 ливров, то случится это лет через десять, а за это время я успею погубить его репутацию».

Несмотря на риск, нужно было принимать вызов. Трудно сохранить душевное равновесие, когда узнаешь, на какую низость может пойти адвокат, чтобы опорочить своего противника. Весьма показательны в этом смысле мемуары мэтра Кайяра: предъявить Бомарше обвинение в изготовлении и использовании поддельного документа значило обвинить его в уголовном преступлении, а это, в случае провала, было чревато крупными неприятностями. Лаблаш и Кайяр решили из осторожности ограничиться требованием аннулировать соглашение Бомарше с Пари-Дюверне на том основании, что сам по себе этот документ являлся свидетельством обмана и мошенничества. Таким образом Бомарше мог быть объявлен обманщиком без прямого обвинения в подделке документа. Дело было состряпано столь ловко, что друзья Пьера Огюстена сразу же почувствовали грозившую ему опасность:

«Бомарше либо получит деньги, либо петлю на шею», — сказал принц де Конти, ставший одним из его самых горячих сторонников.

«Но если я выиграю этот процесс, то не придется ли моему противнику столь же добросердечно расплатиться своей жизнью?» — парировал Бомарше.

Софи Арну, известная своим острым языком, подытожила:

«Если Бомарше повесят, его веревка непременно лопнет!»

Этот судебный процесс привлек внимание общественности. Будучи членом королевского суда, Бомарше имел право на committimus, то есть власть обычных судебных инстанций на него не распространялась, а сам он мог подать жалобу на Лаблаша в особую инстанцию — Рекетмейстерскую палату, заседавшую в Лувре в зале, соседнем с тем, где вершил суд он сам. Так вот, жалобу он подал и перешел в контрнаступление, потребовав в судебном порядке возвращения ему долга Пари-Дюверне.

Следствие затянулось на долгие месяцы и, как бывает в подобных случаях, стало поводом для сплетен и клеветы. В наши дни эта клевета, как правило, циркулирует в узком кругу поверенных в делах и адвокатов заинтересованных сторон и не попадает в прессу. В современную Бомарше эпоху мемуары тяжущихся порой печатались в тысячах экземпляров и становились достоянием широкой публики, посвящая ее во все перипетии дела.

Приемы мэтра Кайяра отличались редкостной непорядочностью. Начал он с того, что обвинил Бомарше в использовании старого бланка с подписью Пари-Дюверне и объявил их соглашение фальшивкой. После того, как это подозрение было отвергнуто, адвокат попытался опротестовать текст самого соглашения: он утверждал, что фигурировавшие в нем 139 тысяч ливров, которые, согласно записям, были возвращены Пьером Огюстеном его компаньону, на самом деле остались невыплаченными; таким образом, выходило, что не Лаблаш должен Бомарше 15 тысяч, а Бомарше Лаблашу 139 тысяч. Возврат такой суммы вконец бы разорил истца. С помощью подобного рода измышлений мэтр Кайяр в своем мемуаре представил Бомарше человеком, погрязшем в пороке, выставленным из дома отцом за воровство и распутное поведение, изгнанным из Испании за то, что вымогал деньги у высокопоставленного чиновника и грозился лишить его жизни, а также виновным в смерти двух жен, погубленных им исключительно ради получения после них наследства. Каторга, кандалы, виселица, колесование — все это было слишком мягким наказанием для подобного злодея.

Шлейф клеветы может тянуться за человеком сколь угодно долго, провоцируя все новые неприятности, именно поэтому ее используют так охотно. В случае с Бомарше первым следствием такой клеветы стало наступление на него Обертенов; они припомнили ему, что он вынудил тещу подписать выгодный для него документ, и потребовали пересмотра дела и возмещения убытков; в результате было начато дополнительное расследование, очень осложнившее положение Бомарше.

Тогда Пьер Огюстен вспомнил о своих высоких покровителях при королевском дворе: он обратился к дочерям Людовика XV с просьбой поддержать своего бывшего учителя музыки и выступить гарантами его честности. 12 февраля 1772 года он получил из Версаля следующее письмо:

«Я рассказала, сударь, о вашем письме принцессе Виктории, которая заверила меня, что она никогда и никому не говорила ни единого слова, способного опорочить вашу репутацию, поскольку ей ничего подобного о вас не известно. Она поручила мне сообщить это вам. Принцесса даже добавила. что она осведомлена о вашем процессе, но что ее высказывания по вашему поводу ни при каких обстоятельствах и, в частности, на этом процессе не могут быть использованы вам во вред, так что вы можете быть спокойны на сей счет.

Я рада, что этот повод… и т. д. и т. п.

Графиня де Перигор».


Это письмо опровергало измышления де Лаблаша о том, что Бомарше был отлучен от двора по инициативе принцесс за неблаговидное поведение. Письма графини было вполне достаточно, чтобы убедить судей в порядочности Бомарше, но Пьеру Огюстену показалось недостаточным просто показать его им, он решил сполна насладиться своей победой и включил письмо в текст своего мемуара, рассчитанного на широкую публику. В нем он писал, что, поскольку граф де Лаблаш пытался оспорить столь дорогое для него покровительство, которое ему всегда оказывали их высочества, он получил разрешение опубликовать опровержение. И далее он пересказывал содержание письма графини де Перигор, предварив его собственным комментарием, что было весьма опрометчиво и безрассудно, поскольку в этом комментарии он самонадеянно приписал графине то, что она вовсе и не имела в виду.

Будучи богатым и влиятельным вельможей, Лаблаш был при дворе своим человеком. Он направился прямо к принцессам и пожаловался им на Бомарше, имевшего дерзость заявить, что они заинтересованы в его победе в этом процессе. Разумеется, так далеко Бомарше не заходил, но содержание письма графини он действительно исказил. Разгневанные принцессы под давлением Лаблаша написали следующее опровержение:

«Мы заявляем, что г-н Карон де Бомарше и его процесс нас нисколько не интересуют и что мы не дозволяли ему включать в его мемуар, который он напечатал и публично распространил, уверения в нашем покровительстве.

Мария Аделаида, Виктория Луиза, София Филиппина, Елизавета Жюстина.

Версаль, 15 февраля 1772 года».

Лаблаш сразу же приказал распечатать эту записку в тридцати экземплярах и разослал ее судьям Рекетмейстерской палаты, чтобы лишить Бомарше их благосклонности, которой он до того момента пользовался.

Но судьи уже были знакомы с письмом графини де Перигор и приняли решение в пользу Бомарше, правда, вовсе не потому, что были полностью уверены в его искренности, а просто потому, что он был одним из них. Удовлетворение требований графа де Лаблаша было равносильно признанию того, что один из их коллег способен на подделку подписи или документа, а это могло бросить тень на весь судейский корпус. Но чтобы не обидеть Лаблаша, они использовали уловку, характерную для судейской науки: они отказали в иске графу де Лаблашу, признав соглашение между Бомарше и Пари-Дюверне действительным, но при этом не дали санкции на его исполнение. Чтобы получить эту санкцию, необходимо было вновь обращаться в суд, и судьи надеялись, что Бомарше, уже скомпрометировавший себя в глазах принцесс и не осмелившийся даже опубликовать письмо графини де Перигор, не решится на это. Если бы события развивались по такому сценарию, то этот процесс закончился бы для Бомарше примерно так же, как процесс по Шинонскому лесу. У Понтия Пилата всегда было много достойных последователей.

Но Бомарше, полный решимости добиться своего и считавший, что суд дал ему на то законное основание, не сложил оружия и подал очередной иск с целью немедленно получить долг по его соглашению с Пари-Дюверне.

Адвокаты графа де Лаблаша вновь прибегли к хитрости: они не явились на судебное заседание, что позволило суду вынести приговор не в их пользу, после чего они сразу же подали апелляцию, приостановив тем самым приведение приговора в исполнение.

Надо заметить, что они выбрали довольно своеобразный момент для своих игр с судебной системой, поскольку решение по их делу должен был принимать недавно сформированный орган, которому необходимо было зарекомендовать себя в глазах общественности с самой лучшей стороны. Дело в том, что годом ранее, 20 января 1771 года, Людовик XV распустил старые парламенты и отстранил от должности всех судей, которые отказались подписывать его эдикт; таким образом король избавился от неугодных ему людей, вернув им те деньги, что они когда-то заплатили за свои должности. Вместо прежних судов, имевших право налагать вето на королевские указы и препятствовавших разгулу тирании, стареющий король, у которого общение с юной фавориткой возродило боевой дух, учредил новый орган — пресловутый парламент Мопу, где судьи были назначенными (в отличие от тех, кто купил себе должности) и теоретически должны были бескорыстно вершить справедливый суд. Так вот дело Лаблаша и Бомарше должно было стать проверкой беспристрастности парламента Мопу, ведь судьям нужно было сделать выбор между богатым и влиятельным вельможей и человеком, по случаю приобретшим дворянское звание и более известным своими памфлетами, нежели древностью рода, чьи дела казались еще более сомнительными из-за того, что принцессы публично отреклись от него, что потоки клеветы грозили смыть его с лица земли, а семья первой жены обвиняла его во всех смертных грехах. Да и сам граф де Лаблаш не собирался складывать оружие: он заявлял, что готов, ежели понадобится, биться десять лет, лишь бы Бомарше никогда не получил своих 15 тысяч ливров, а если они все-таки достанутся ему, то пусть все уйдут на покрытие судебных расходов.

А чем же занимался Бомарше, пытаясь забыть свое горе, пока бушевала эта буря, которая марала его репутацию, истощала его кошелек, подрывала его кредитоспособность и отравляла каждое мгновение его жизни? Так вот, зная, что любое дело во Франции заканчивается песнями, он сочинял музыку и либретто для комической оперы, действие которой разворачивалось в Испании, и главным героем которой был цирюльник по имени Фигаро.

Глава 18 ГЕНЕЗИС «СЕВИЛЬСКОГО ЦИРЮЛЬНИКА» (1771–1772)

Судебный процесс сродни военным действиям и театральному представлению одновременно, а во время спектакля, как и во время боя, самыми долгими обычно оказываются антракты или перерывы, и нельзя позволить скуке заполнить их.

Первый судебный процесс против графа де Лаблаша поначалу казался весьма незначительным делом, затеянным ради того, чтобы вернуть 15 тысяч ливров, долг, от которого, возможно, разумнее было бы отказаться ради спокойствия обеих сторон. Коварные уловки мэтра Кайяра вскоре придали этому процессу совсем иную окраску: Бомарше оказался под подозрением в подделке документа, что заставило его перейти к активной защите. Эта защита, растянувшаяся на два года, хотя и отнимала у него массу сил и энергии, но не требовала много времени. У Пьера Огюстена его оставалось более чем достаточно, и его чем-то нужно было заполнять.

Находясь под следствием, Бомарше не имел никакой возможности возобновить финансовую деятельность, поэтому было совершенно естественным, что он обратился к литературе, а точнее — к драматургии. В данном случае он выступал не только в роли человека, жаждущего славы, но и в роли писателя, оказавшегося на мели и надеявшегося поправить свое финансовое положение с помощью доходов, которые ему могли принести его авторские права. Это подтверждает письмо, отправленное им 22 декабря 1771 года актеру-пайщику «Театр Франсе» Добервалю:

«Прошу вас, сударь, передать всем актерам „Комеди Франсез“ мою искреннюю благодарность за то, что они хотят время от времени включать в свой репертуар „Евгению“, мою старшую дочь, и особую благодарность тем, кто занят в этой пьесе, за рвение, с коим они стараются представить в самом выгодном свете роли, которые они взялись исполнять. Нет ни одного слабого произведения, которое талантливые исполнители не смогли бы сыграть так, чтобы оно понравилось публике. По этому поводу хочу заметить, что множество людей убеждено в том, что, если бы господа актеры „Комеди Франсез“ попробовали поставить „Двух друзей“, пьесу, которая ни в одном театре Европы не имела и тени успеха „Евгении“, то, коль скоро досадное впечатление, в какой-то момент погубившее интерес к ней, уже давно рассеялось, эта пьеса могла бы занять в общественном мнении то же место, кое „Комеди Франсез“ заранее отвел бы ей в своем. Такая поддержка была бы совсем не лишней для человека, который отдал этой пьесе все свое свободное время, но чей весьма посредственный талант оказался почти погребенным под грузом противоречий самого разного толка».

Ах, как же дороги были ему его «Два друга», и как в глубине души он верил в свой незаурядный литературный талант! Но, рассыпая комплименты актерам «Комеди Франсез», он уже думал о новом театральном эксперименте, он собирался заставить всех их петь и, выступая одновременно в роли композитора и драматурга, уже начал работать в этом направлении при помощи Жюли и дружеской поддержки Гюдена.

Когда речь заходит о театре Бомарше, на ум первым делом приходят две вещи: смешная шутка и Испания. Между тем влияние испанской театральной традиции на драматургическую концепцию Бомарше было весьма незначительным. Путешествуя по Испании, он писал 24 декабря 1764 года из Мадрида герцогу де Лавальеру:

«Испанский театр по меньшей мере лет на двести отстал от нашего и в смысле благопристойности, и в смысле игры актеров: им больше к лицу играть в пьесах Арди и его современников. Зато музыку их можно поставить на второе место, сразу после прекрасной итальянской, мы им в этом уступаем. В ней есть и подлинная страсть, и веселые интермедии, которыми перемежаются скучные действия их пошлых пьес и которые очень часто вознаграждают нас за скуку, этими пьесами навеваемую. Они называют их tonadilles или saynetes. Танцевать здесь совершенно не умеют, я имею в виду балет, потому что не могу назвать этим словом смешные и зачастую даже непристойные телодвижения в гренадских или мавританских танцах, которые так нравятся народу».

Итак, ясно, что испанский театр казался Бомарше таким же устаревшим, как и французская классическая трагедия: он говорил, что муки совести греков или римлян волновали его гораздо меньше, чем сердечные терзания или материальные затруднения его современников. А что касается испанских танцев, то для Бомарше все они стояли на одном уровне с танцем живота, обычно исполнявшимся одалисками и рабынями с Востока и из Северной Африки.

Больше всего в мадридских театральных представлениях ему понравилось то, что, хотя они и не имели непосредственного отношения к опере, в них было много музыки. Он взял это на вооружение и решил попробовать себя в музыкальной комедии и комической опере. Критики так часто повторяли, что ему не стоит браться за трагедии, а нужно сочинять комедии, что он не мог не прислушаться к их мнению: первые опыты с парадами показали ему истинное его предназначение, в этих коротеньких пьесках он уже сполна раскрыл свой талант комедиографа. Итак, Бомарше решил испытать себя на новом поприще, создав произведение, в котором актеры, как в испанском театре, должны были в основном петь. Но это было единственным, что Пьер Огюстен позаимствовал у испанцев для своей пьесы, из которой вырос тот самый «Севильский цирюльник», что продолжает восхищать нас и два века спустя после своего рождения. И если действие этой пьесы, такой французской по духу, происходит в Севилье, то лишь потому, что автор хотел таким образом избежать придирок цензуры к тем вольностям, что он позволил себе в этом произведении. Бомарше помнил, что «Евгения» смогла пробиться на сцену только после того, как он перенес действие пьесы из Франции в Англию; выбирая Испанию, он как бы опережал события, принимая заранее необходимые меры предосторожности.

Литературоведы провели все мыслимые исследования по выявлению источников «Севильского цирюльника», и ни разу они не приводили их в Испанию, зато постоянно — к французским парадам. Похоже, что сюжет этой пьесы был почерпнут из произведений некого французского судейского чиновника по имени Тома Симеон Гёлетт (1683–1766), с которым Бомарше, вероятно, был знаком лично. Автор бесчисленного множества пьесок и парадов, а также романа о Средневековье под названием «История маленького Жана де Сентре», в котором критики разглядели прототип Керубино, Гёлетт стал зачинателем театра легкого жанра, окончательно оформившегося в произведениях Бомарше.

Сюжет популярной в свое время пьесы Гёлетта «Модное лекарство», которую он поставил на сцене любительского театра в Шуази, был весьма схож с фабулой «Севильского цирюльника». Этот, можно сказать, классический сюжет, использованный и в «Школе жен», и в «Школе мужей», в основе которого лежали злоключения влюбленного старика, оставленного в дураках молодым соперником, был обновлен с помощью приемов итальянской и испанской комедии, имевших в своем арсенале переодевания, пародии и куплеты. В то время как Арнольф был просто тупицей, Кассандр — одураченный старик у Гёлетта — обладал некоторой долей того оскорбленного достоинства, что спасало Бартоло от превращения в полное посмешище. В «Модном лекарстве» в лице Жиля мы уже видим прототип двуличного и лживого Базиля, мастера клеветы. Но слугой, в будущем превратившимся в Фигаро, пока еще оставался итальянец Арлекин. Один из парадов, поставленных в свое время в Этьоле, был, на наш взгляд, одновременно и кратким изложением «Модного лекарства» и наброском «Севильского цирюльника».

Обманутый старик уже звался в нем Бартоло и очень походил на Гратьяно Балоардо, ставшего с середины XVI века героем комедии дель арте. Арлекин пока сохранил свое имя, но по профессии теперь был цирюльником. Красавец Леандр превратился в графа, приблизившись тем самым к благородному Альмавиве. Изабелла, или Цирцабелла итальянских парадов, поменяла свое слишком броское имя на имя Полина, и этот выбор легко объясним, ведь именно так звали мадемуазель Ле Бретон. В настоящем «Цирюльнике» Полина превратится в Розину.

Среди бумаг Бомарше Лентилак обнаружил несколько фрагментов, оставшихся от первых вариантов «Севильского цирюльника», и тщательное изучение этих уникальных документов подтвердило предположения. От первоначального «Севильского цирюльника», называвшегося тогда просто «Тщетная предосторожность», до нас дошли несколько куплетов:

Словно настоящий монах
Из монастыря Сент-Антуан,
Ничего не имея за душой.
Будем радоваться жизни;
Потихоньку
Ранним-ранним утром
К моей Розине (вначале — Полине)
Частенько будем приходить.
Час встречи близок,
И да поможет мне мой колокольчик,
Если хозяин
Нежится в своей супружеской постели,
Динь, динь, динь, динь,
Устраиваю я перезвон,
Словно домовой,
До самого утра.
Несчастный,
Который верит в дьявола,
Бледнеет от страха.
Выскакивает из постели,
А шум все возрастает,
Он начинает метаться
И, наконец, оставляет
Розину ее монаху.

Бакалавр, по очереди рядившийся то сатаной, то монахом, то пилигримом, а то являвшийся призраком, стал предвестником появления на сцене Линдора, Фигаро и Альмавивы.

На «Севильском цирюльнике» сказалось влияние многих авторов. Мы находим в нем отголоски творений Мольера и «Хромого дьявола» Лесажа, которого Бомарше досконально знал и цитировал почти бессознательно. А название «Тщетная предосторожность» было списано с новеллы Скаррона, откуда Мольер позаимствовал свою «Школу жен».

Бомарше предложил свою комическую оперу Итальянскому театру, но там отказались ее ставить, поскольку, по слухам, актер, певший на этой сцене главные партии, в юности был цирюльником и не любил, когда что-либо напоминало ему об этой поре его жизни. Но официальной причиной отказа стало то, что, по мнению художественного совета театра, либретто оперы слишком напоминало комедию Седена и Монсиньи «Всего не предусмотришь», которая уже десять лет с успехом шла на подмостках.

Как бы то ни было, Театр итальянской комедии невольно оказал Бомарше неоценимую услугу. Подтверждением тому служат дошедшие до нас отрывки из либретто «Севильского цирюльника» в его бытность комической оперой. Несмотря на некоторую живость куплетов, уровень произведения в целом, видимо, не значительно превосходил уровень парадов, ставившихся в Этьоле, и стишков, с ходу сочинявшихся Пьером Огюстеном для многочисленных семейных праздников. Что касается музыки Бомарше, то она не выдерживает никакого сравнения с музыкой Паизиелло и тем более с музыкой Россини, написанных на либретто «Цирюльника» соответственно в 1780 и 1816 годах.

Если не считать тяжбы с Лаблашем, то период, в который сочинялась, переписывалась и дорабатывалась эта пьеса, был относительно спокойным в бурной жизни Бомарше. Разбирательство в Рекетмейстерской палате, судя по всему, не слишком донимало автора «Севильского цирюльника», и связанные с ним волнения не повлияли ни на его творческие способности, ни на его желание довести свое произведение до совершенства.

Существует множество рукописей первоначального варианта «Севильского цирюльника», постепенно превращавшегося в пьесу, по ним можно судить о том, как от текста к тексту росло мастерство автора.

Два года, 1771 и 1772, в течение которых Пьер Огюстен не только трудился над «Цирюльником», но и из пристрастия к трагедии делал наброски фрагментов оперы «Тарар», окончательно оформившейся лишь в 1787 году, он жил со своей семьей в особняке на улице Конде. После того как брат вторично овдовел, хозяйство взяла в свои руки Жюли; папаша Карон, несмотря на свои семьдесят лет, продолжал предаваться забавам, более свойственным зеленым юнцам, а маленький Огюстен учился произносить первые слова.

Пришли новости из Испании: возможно, они тоже наложили отпечаток на декорации «Цирюльника». Зять Бомарше архитектор Гильбер умер от алкоголизма, и эту смерть никто не стал оплакивать. Вдова его вторично вышла замуж за одного из своих испанских друзей, некого г-на Сальседо, который очень скоро исчез из ее жизни, оставив без гроша. Г-жа Сальседо вернулась в Париж и привезла с собой сына и дочь — детей Гильбера, носивших почему-то фамилию Сальседо. Видимо, отчим успел их усыновить. Со свойственным ему великодушием Бомарше взял на содержание сестру и племянников; девочку он вскоре определил в пансион при женском монастыре Святого креста в Руа, в Пикардии. Не исключено, что бывшая невеста Клавихо — покинутая им Лизетта была в той же компании, но к этому моменту след ее в истории затерялся, что кажется нам несколько странным.

«Я хотел бы, чтобы все, кто меня окружает, были счастливы», — любил повторять Бомарше, и частично это желание воплощалось в жизнь. Жано де Мирон по его рекомендации получил должность секретаря у принца де Конти, а его жена, по словам Жюли, делала все, чтобы «ее катающийся как сыр в масле, изнеженный, зацелованный, находившийся у нее под пятой (но не рогатый) муженек был доволен жизнью». В этом описании без труда узнается стиль «Цирюльника», к созданию которого Жюли бесспорно приложила руку.

Семейство Лепин, обосновавшееся в старой часовой лавке Каронов на улице Сен-Дени, процветало; зять Бомарше прославил свое имя и пользовался заслуженным авторитетом в цехе часовщиков.

Этот период относительного затишья — тучи, правда, уже начали сгущаться на горизонте — был омрачен печальным событием: 17 октября 1772 года умер маленький Огюстен. Бомарше горько оплакивал сына, то единственное, что оставалось у него от короткого брака с Женевьевой Уотблед — вдовой Левек. Но ему не свойственно было долго горевать, и он вполне мог повторить вслед за Монтескье, когда-то сказавшим: «Учение было для меня первейшим лекарством от жизненных невзгод; не было ни одного огорчения, которое не рассеялось бы после часа чтения». Литературное творчество, рожденные им мечты о славе, а также удовольствие, которое, по всей видимости, получал этот любитель наслаждений, когда писал пьесы, заставляли его забыть все неприятности и залечивали любые раны, нанесенные судьбой.

Сударыни, если наши шутки
Нанесли урон вашей стыдливости,
Не будьте слишком строги
И простите нам этот грех.

Дамы с удовольствием откликались на этот легкомысленный призыв; если их стыдливость и была задета, они никак этого не показывали. Из многочисленных амурных похождений Бомарше нам известны только несколько. В частности мы знаем, что крошка Долиньи, исполнительница роли Евгении, а позже Розины, не осталась равнодушной к чарам их создателя.

В 1773 году одно из его любовных приключений получило огласку. Примерно за год до этого Бомарше стал любовником актрисы Театра итальянской комедии мадемуазель Менар. Эта связь, скрепленная скорее чувственностью, нежели глубоким чувством, видимо, была продиктована также и практическими интересами: с помощью любовницы Бомарше рассчитывал протолкнуть на сцену этого театра своего «Севильского цирюльника» в виде комической оперы. По иронии судьбы эта любовная связь, наоборот, стала причиной того, что постановка «Цирюльника» была отложена на долгие годы.

Начало же было обнадеживающим: считая свою комедию вполне готовой к выходу на сцену, Бомарше принес ее в «Комеди Франсез», где увидели свет его первые творения.

3 января 1773 года автора уведомили о том, что пьеса принята к постановке, что репетиции начнутся в ближайшее время, а премьера назначена на масленицу. Комиссия по цензуре поручила дать заключение о тексте пьесы журналисту Марену; этот человек, призванный сыграть значительную роль в жизни Бомарше, был также цензором «Евгении», и его замечания имели вполне объективный характер. Потребовав сделать кое-какие исправления, 13 февраля 1773 года Марен дал добро на постановку «Севильского цирюльника».

Увы! Всего за два дня до этого судьба Бомарше сделала крутой поворот, и Пьер Огюстен, отнюдь не по своей воле, оказался в критической ситуации: на карту было поставлено его доброе имя.

Глава 19 ССОРА С ГЕРЦОГОМ ДЕ ШОНОМ (1773)

Среди знакомых, которых Бомарше завел в кругу высшей аристократии, герцог и пэр де Шон занимал особое место. Весьма занятной личностью был этот представитель младшей ветви дома де Люинов, ведшего свой род от брата коннетабля Людовика XIII. Сын герцога де Шона, ученого и члена Академии наук, и девицы Бонье де Моссон, дочери знаменитого казначея Лангедока, он унаследовал от матери вместе с внушающим уважение количеством миллионов способность постоянно создавать вокруг себя хаос и неразбериху.

Наделенный гигантским ростом, недюжинной силой и столь бешеным характером, что в припадке гнева он почти терял рассудок, герцог де Шон, несмотря на врожденный ум и явную склонность к наукам, имел самую скверную репутацию. Он прославился своими дуэлями по любому, даже самому ничтожному поводу и судебным процессом с собственной матерью, который затеял из-за денег. Высланный в двадцать четыре часа за неблаговидное поведение из Франции, Шон много путешествовал: из Египта, где он прожил длительное время, герцог привез на родину множество диковинных предметов, имеющих отношение к естественной истории, и несчастную обезьяну, которую он каждый день бил. Этот эксцентричный вельможа проникся к Бомарше безграничной симпатией и оказал ему высшую милость, на какую только был способен по отношению к человеку низкого происхождения: он занял у него денег. Дело в том, что, хотя Шон и должен был унаследовать солидное состояние, тяжба с матерью очень осложняла его финансовое положение.

В порыве дружбы герцог даже представил Бомарше своей любовнице — актрисе Театра итальянской комедии, что было весьма кстати для автора комической оперы. Отзывы о мадемуазель Менар были самыми разными. Лагарп, например, считал ее обычной куртизанкой, но думается, это было преувеличением. Начинала она как цветочница, имела соблазнительную фигуру и, судя по портрету кисти Грёза, очень миловидное личико. Желая пробиться в жизни, мадемуазель Менар сочетала торговлю цветами с занятиями грамматикой, совершенствовала свою речь и прислушивалась к мнению поэтов и музыкантов по поводу своих артистических способностей. Благодаря многочисленным покровителям в 1770 году она была принята в труппу Театра итальянской комедии, на сцене которой дебютировала в роли Луизы в пьесе Монсиньи «Дезертир». Молодая актриса понравилась публике, хотя критики называли ее игру спорной, голос слабым, а внешность вульгарной. Мадемуазель Менар, которая по натуре отнюдь не была недотрогой, совершила большую ошибку, отвергнув ухаживания главы Управления зрелищ, а им был не кто иной, как герцог де Ришелье. Оправданием юной девице служило то, что этому любителю клубнички давно перевалило за семьдесят. Кроме того, герцог де Шон уже почтил актрису своим вниманием, и она не собиралась упускать такого покровителя. Став его любовницей, она убедилась, насколько герцог ревнив: он вынудил ее покинуть сцену и ограничил круг общения, хотя все же позволял видеться кое с кем из писателей, например, с Мармонтелем, Седеном, Рюльером и Шамфором, а однажды сам привел к ней Бомарше. Тот умел быть неотразимым, а вдовство уже начало тяготить его. Как писала в шутку его сестра Жюли:

Он был так хорош.
Что ради него тигрицы
Превращались в овечек.

Мадемуазель Менар, уставшая от грубых выходок герцога де Шона, колотившего ее наравне со своей обезьяной, сразу же пала в объятия Бомарше. Поначалу герцог как будто бы весьма спокойно отнесся к этому и даже посочувствовал другу, что тот попался в такую ловушку. При этом сам он продолжал время от времени навещать мадемуазель Менар, поскольку имел от нее малолетнюю дочь. Герцог охладел к своей бывшей любовнице, презирал ее и частенько бил, но не мог смириться с тем, что молодая женщина даже не скрывала, что была гораздо счастливее в объятиях бывшего часовщика, чем в объятиях герцога и пэра. Он начал устраивать ей такие ужасные сцены, что ради обретения спокойствия мадемуазель Менар уговорила Бомарше оставить ее. Поскольку актриса не оправдала его надежд на постановку с ее помощью «Цирюльника» на сцене Театра итальянской комедии, Пьер Огюстен спал с ней исключительно ради чувственного удовольствия, ни о какой любви между ними и речи не было. Так что он легко расстался с любовницей, но это не успокоило герцога де Шона, который продолжал третировать мадемуазель Менар. Та укрылась от него в монастыре, но спустя некоторое время, решив, что гроза миновала, вернулась домой и стала созывать к себе друзей.

И тут Бомарше выкинул один из тех фокусов, на которые был большой мастак: он счел необходимым сообщить герцогу де Шону о полученном от Менар приглашении и о том, что собирается его принять. В своем письме он напомнил герцогу о старом долге и не преминул подчеркнуть, что вместо благодарности за предоставленный кредит Шон отплатил ему грубыми насмешками над его низким происхождением, когда узнал, что актриса отдала предпочтение ему, Бомарше. Концовка письма оказалась и вовсе неожиданной — Бомарше предложил герцогу разделить функции: он, Бомарше, вновь становится любовником Менар и берет на себя часть расходов по ее содержанию, а другую часть возмещает герцог; подобная организация их взаимоотношений, по его мысли, должна была всех сделать счастливыми.

Герцог де Шон оставил без ответа это предложение о мирном сосуществовании в рамках любовного треугольника. Бомарше счел молчание знаком согласия и вновь стал встречаться с мадемуазель Менар. Дело казалось улаженным, но вдруг у Шона случился один из тех приступов ярости, из-за которых он имел такую скверную репутацию.

Однажды он явился к актрисе, чтобы навестить свою маленькую дочку, и застал в спальне Менар Гюдена де ла Бренельри. Мадемуазель, лежа в постели, жаловалась Гюдену на грубые выходки герцога де Шона, а тот, входя в комнату, услышал ее последние слова и увидел залитое слезами лицо бывшей возлюбленной. Глотая слезы, она попыталась объяснить Шону:

«Я плачу и умоляю г-на Гюдена, чтобы он уговорил г-на де Бомарше выступить с опровержением тех нелепых россказней, что ходят о нем».

«Что за необходимость защищать такого негодяя, как Бомарше?» — сказал в ответ герцог.

«Он очень порядочный человек», — вновь залившись слезами, пролепетала женщина.

«Вы любите его! — воскликнул герцог. — Вы унижаете меня этим, и я объявляю вам, что буду драться с ним на дуэли».

Мадемуазель Менар выпрыгнула из постели в чем была, чтобы удержать разъяренного герцога, но с этаким Геркулесом вряд ли кто-нибудь смог бы сладить. Перепуганный Гюден немедля отправился на улицу Конде, и по дороге, на перекрестке Бюси, ему посчастливилось повстречать экипаж Бомарше. Он прокричал другу в окошко кареты:

«Вас ищет герцог, чтобы вызвать на дуэль!»

«Он сможет убить лишь собственных блох», — ответил Бомарше и продолжил свой путь в Лувр на очередное заседание суда Луврского егермейства. Гюден пошел домой. На пересечении набережной Конти с Новым мостом кто-то вдруг схватил его за фалды сюртука. Это был герцог де Шон, он сгреб Гюдена в охапку, затолкал в свой фиакр и приказал, плюхнувшись рядом: «Кучер, на улицу Конде!»

По дороге Шон метал громы и молнии. Он твердил только о том, что убьет Бомарше, и требовал у Гюдена, чтобы тот сказал, где находится его друг. Пытаясь добиться ответа и исчерпав все аргументы, Шон вцепился Гюдену в волосы, и вдруг все они остались у него в руках, поскольку тот носил парик. Возня в фиакре заставила кучера остановить лошадей; любопытные, привлеченные шумом, собрались вокруг и со смехом наблюдали за происходящим. Не обращая внимания на зрителей, Шон схватил Гюдена за горло и начал душить. Весь исцарапанный, Гюден вырвался наконец из рук Шона, схватил свой парик и выскочил из фиакра. Понимая, что наживет себе в лице герцога де Шона врага, Гюден все же отправился в ближайший полицейский участок и сообщил о происшествии. А разъяренный герцог поехал на улицу Конде, где слуги, знавшие его как завсегдатая этого дома, сообщили ему, куда отправился их хозяин. Шон приказал везти себя в Лувр, где Бомарше в длинной мантии величественно вершил суд над браконьерами. С этого момента предоставим слово самому Бомарше:

«Я уже открыл заседание суда, когда в крайне возбужденном состоянии, какое только можно изобразить, в зал вбежал герцог де Шон и громко заявил, что ему срочно нужно сообщить мне одну весьма важную вещь, поэтому он хочет, чтобы я сейчас же последовал за ним.

„Я не могу этого сделать, господин герцог, долг службы обязывает меня достойным образом завершить начатое заседание“.

Я предложил ему присесть, но он продолжал настаивать; все были изумлены его видом и тоном… Я прервал на минуту заседание и вышел с ним в соседний кабинет. Там он заявил мне в самой грубой форме, пересыпая свою речь площадной бранью, что прямо сейчас убьет меня и вырвет мое сердце, ибо жаждет напиться моей крови.

„Ах, господин герцог, если дело только в этом, то позвольте мне сперва закончить заседание, а уж потом мы предадимся забавам“.

Я хотел вернуться в зал, но он остановил меня криком, пригрозив, что при всех вырвет мне глаза, если я тотчас же не последую за ним.

„Господин герцог, вы погубите себя, если отважитесь на столь безрассудный поступок“, — сказал я ему в ответ».

Бомарше спокойно закончил заседание, несколько затянув его в надежде на то, что ярость герцога поутихнет. Но напрасно. Когда он снял мантию и облачился в обычное платье, герцог де Шон все еще находился в Лувре. Пьер Огюстен подошел к нему и опередил поток его брани вопросом о том, чем же он смог обидеть бывшего друга, если они не виделись вот уже несколько месяцев.

«„Никаких объяснений, — ответил он, — немедленно едем драться, не то я устрою скандал прямо здесь“.

„Но вы разрешите мне, по крайней мере, съездить домой, — спросил я, — взять мою шпагу? В моем экипаже лежит только плохонькая траурная шпага. Надеюсь, вы не будете требовать, чтобы я защищался ею?“

„Мы сейчас заедем к графу де Тюрпену, — ответил он, — и он одолжит вам свою, к тому же я собираюсь просить его быть моим секундантом“.

Затем он первым вскочил в мою карету, я сел в нее следом за ним, а его экипаж поехал за нами. Он оказал мне честь, заявив, что на сей раз мне не удастся улизнуть от него, и, по своему обыкновению, сдабривая речь цветистыми эпитетами. Мои хладнокровные ответы только еще больше раздразнили и разозлили его. Он начал грозить мне кулаком в моем же экипаже. Я заметил, что если он собирается драться со мной на дуэли, то публичная ссора помешает ему осуществить это желание, и что я не для того еду за шпагой, чтобы сейчас драться на кулаках, словно какой-то биндюжник. Мы подъехали к дому графа де Тюрпена, который в эту минуту как раз вышел на улицу. Увидев нас, он поднялся на подножку моего экипажа:

„Господин герцог в обиде на меня, — сказал я ему, — хотя я и не знаю, за что. Он хочет, чтобы я перерезал ему глотку на дуэли, и я, сударь, льщу себя надеждой, что вы, по крайней мере, соблаговолите стать свидетелем того, как будет проходить наша схватка“.

Г-н де Тюрпен ответил, что до четырех часов дня он занят, видимо, надеялся, что к тому времени мир будет восстановлен.

Г-н де Шон, — продолжает рассказ Бомарше, — потребовал, чтобы я поехал к нему и пробыл там до четырех часов».

Пьер Огюстен отказался и велел своему кучеру везти его на улицу Конде. Всю дорогу Шон выкрикивал оскорбления, а когда экипаж остановился у дома Бомарше, завопил: «Если вы выйдете из кареты, я заколю вас прямо у ваших дверей!»

Пьер Огюстен ответил ему самым любезным тоном: «Полноте, господин герцог, когда человек хочет драться всерьез, он не болтает так много попусту. Зайдите в дом и отобедайте у меня, и если мне не удастся образумить вас до четырех часов и вы все еще не откажетесь от намерения поставить меня перед альтернативой драться или потерять свое лицо, то пусть рассудит нас судьба».

Наконец экипаж прибыл на улицу Конде, и они вошли в дом. Там Бомарше передали письмо, которое принес почтальон; к великому изумлению челяди, герцог бросился на их хозяина и вырвал письмо у него из рук. Завязалась словесная перепалка. Чтобы выиграть время, Бомарше заявил, что его шпаги нет сейчас в доме, но Шон ничего не желал слушать и все более распалялся. Вдруг он выхватил траурную шпагу, висевшую на боку у Бомарше, и ринулся в атаку. Защищаясь, Пьер Огюстен сгреб своего противника в охапку, но тот свободной рукой в кровь расцарапал ему лицо. Бомарше призвал на помощь слуг:

«Обезоружьте этого безумца!»

Повар схватил полено и намеревался огреть герцога по голове, но Бомарше остановил его криком:

«Разоружите его, но не причиняйте ему вреда, иначе потом он будет говорить, что в моем доме его пытались убить».

У герцога отобрали шпагу, однако он вновь кинулся на Бомарше и вырвал у него огромный клок волос. Обезумев от страшной боли, тот со всего размаху заехал противнику кулаком в лицо.

«Негодяй! Ты поднял руку на герцога и пэра Франции!» — крикнул Шон. В создавшейся ситуации это прозвучало довольно комично.

Шон схватил Бомарше за горло, порвал на противнике камзол и рубашку. Они осыпали друг друга ударами; сцепившись в драке, Шон и Бомарше оказались на лестнице и кубарем скатились вниз, увлекая за собой пытавшуюся разнять их челядь. В этот момент на первом этаже открылась входная дверь, и в дом вошел Гюден де ла Бренельри. Он попробовал помочь другу высвободиться, но это удвоило ярость герцога де Шона. Тот со шпагой в руке бросился на Бомарше с намерением пронзить его. Слуги преградили ему путь и сильно при этом пострадали: одного из лакеев герцог ранил в голову, кучеру порезал нос, а повару проткнул руку. Этот последний вырвался и бросился на кухню за ножом. Бомарше, в свою очередь, вооружился каминными щипцами. И в этот момент трагедия вдруг обернулась комедией. Герцог де Шон заметил, что в столовой накрыт обед. Как ни в чем не бывало, он уселся за стол, налил себе полную тарелку супа, съел все котлеты и выпил полный графин лимонада. Это пиршество в одиночку было прервано приходом полицейского пристава, некого комиссара Шеню, за которым послал Гюден. Комиссар отметил царивший в доме беспорядок, выслушал объяснения хозяина и, придя в уныние от всей этой истории, вошел в столовую, где утоливший голод Шон горевал из-за того, что ему не удалось прикончить Бомарше, и, пытаясь заглушить ярость, колотил себя кулаками по лицу и драл на себе волосы.

Такова была эта необычная сцена, которую Пьер Огюстен блестяще описал и которую тем же вечером передал изустно своим друзьям, когда, перевязав раны, пришел в гости к г-ну Лопесу, где должен был читать «Севильского цирюльника». Пересказ событий этого сумасшедшего дня способствовал еще большему успеху Бомарше. Трудно усомниться в правдивости его рассказа, как и рассказа Гюдена де ла Бренельри, передавшего эти события в более мягкой форме; в целом оба эти повествования подкрепляются отчетом комиссара Шеню, который несколько сгладил в нем острые углы, дабы избежать осложнений с «герцогом и пэром», а также письменными показаниями самого Шона, представленными им суду маршалов Франции, расследовавшему это дело. В своем довольно пристрастном изложении событий Шон сетовал на то, что Бомарше одурачил его, отбив у него возлюбленную; он не стал распространяться о своем буйстве, но не скрыл того, что явился к Бомарше, дабы вызвать его на дуэль, хотя это преступление каралось по закону куда строже, чем обычная драка. Чтобы избежать обвинений в том, что герцог и пэр вел себя как биндюжник, Шон выставил своего противника зачинщиком ссоры, что в ходе следствия было опровергнуто свидетелями. Однако показания Шона сыграли роковую роль в дальнейшей судьбе Бомарше; чтобы окончательно сразить своего противника, герцог сделал следующее заявление:

«Я никогда не привлекался к суду и не имел дела с полицией ни в Париже, ни в каком-либо другом месте как забияка, шулер или нарушитель общественного спокойствия, а вот г-н де Бомарше не может похвастаться такой же непорочной репутацией, поскольку, не говоря уже о его общепризнанной наглости и самых невероятных слухах, распространяемых на его счет, в настоящий момент он находится под следствием по обвинению в подделке документа».

Это был жестокий и несправедливый удар, ведь из тех судебных процессов, в которые был втянут Бомарше, в тяжбе с Обертенами, обвинявшими его в вымогательстве подписи и затеявшими это дело с четырнадцатилетним опозданием, приговор еще не был вынесен, а в тяжбе с Лаблашем факт подделки соглашения с Пари-Дюверне не был подтвержден, так как истцу было отказано в иске, после чего его заочно приговорили к выплате долга; так что, поскольку дело находилось на апелляции, было просто бесчестно предвосхищать решение суда, которое, вероятнее всего, должно было оказаться в пользу Бомарше. Кроме того, не герцогу де Шону, еще не закончившему позорный процесс из-за денег с собственной матерью, пристало учить других добродетели. И все же стрела, пущенная герцогом, сыграла в процессе с Лаблашем роль отравленной, поскольку повлияла на мнение судей и послужила поводом для одного из самых громких скандалов, что когда-либо происходили; можно даже сказать, что стрела эта нанесла смертельную рану парламенту Мопу.

На следующее после потасовки утро папаша Карон вручил сыну шпагу времен своей молодости со словами: «У вас у всех сейчас никудышное оружие; вот тебе надежная шпага, изготовленная в то время, когда дуэли случались гораздо чаще, чем сегодня; возьми ее и, если этот негодяй герцог вновь приблизится к тебе, убей его как бешеного пса».

Прекрасная речь, достойная потомка гугенотов, готового жизнь отдать за веру, и человека, убежденного в том, что все люди равны и что никакие титулы не могут восполнить недостаток благородства души! Еще немного, и эта позиция станет господствующей.

Мнение герцога на сей счет не совпадало с мнением старика Карона, для него на первом месте стояло понятие сословной принадлежности; этот потомок де Люинов счел себя вправе говорить во всеуслышание во всех людных местах, что, поскольку его соперник не принадлежит к дворянскому сословию, то он накажет его как простолюдина. Эти заявления были совершенно абсурдны, так как должность королевского секретаря, которую занимал Бомарше, свидетельствовала о принадлежности к дворянскому сословию. Именно поэтому их дело и было передано в суд маршалов, в чьей юрисдикции было разбирать конфликты между дворянами, а начал разбирательство этот суд с того, что поставил по гвардейцу в доме у каждого из соперников.

Граф де Сен-Флорантен, ставший в 1770 году герцогом де Лаврильером и занимавший пост министра королевского двора, приказал Бомарше удалиться на некоторое время в деревню. Тот отказался выполнить этот приказ, мотивируя тем, что таким образом он даст повод думать, что испугался угроз герцога де Шона. Тогда министр потребовал, чтобы Бомарше оставался под домашним арестом до тех пор, пока об этом деле не будет доложено королю.

В последующие дни суд маршалов заслушивал по отдельности каждую из сторон. Бомарше легко смог доказать, что его единственная вина состояла в том, что мадемуазель Менар предпочла его в постели герцогу де Шону, что, разумеется, не являлось нарушением закона, особенно в XVIII веке, когда женские капризы ставились превыше всего.

Герцога де Шона, которому не удалось опровергнуть обвинения в свой адрес, 19 февраля 1773 года заключили в Венсенский замок согласно «летр де каше». Пьеру Огюстену суд маршалов объявил, что домашний арест с него снят и ему возвращается полная свобода.

Из осторожности и любви делать все как следует Бомарше, прежде чем возобновить обычную жизнь, отправился к герцогу де Лаврильеру, чтобы заручиться его согласием на снятие домашнего ареста. Но министра не оказалось дома, и Бомарше, оставив ему записку, поехал к Сартину. Начальник полиции заверил своего посетителя, что тот совершенно свободен.

Однако у герцога де Лаврильера было совсем иное мнение на сей счет. Этот потомок рода Фелипо в течение пятидесяти двух лет занимал министерские посты — министра без портфеля, министра по делам протестантов и, наконец, министра королевского двора. Более чем полувековая карьера этого человека была отмечена лишь недостойной и мелочной суетой: притеснения и преследования гугенотов стали прекрасной подготовкой к той задаче, которую он выполнял потом всю оставшуюся жизнь. Задачей этой было извещать коллег о том, что они впали в немилость: вначале был Машо, потом Шуазель, скоро наступит черед д’Эгийона, Мопу и Терре и, наконец, перед тем как самому предстать перед Богом, он принесет эту весть Тюрго. Таков далеко не полный список великих царедворцев, которых Лаврильер отправил в отставку, тогда как его собственная посредственность позволяла ему держаться на плаву. Но этот человек ограниченного ума обладал удивительной способностью сразу же видеть людей, в чем-либо его превосходящих, и это их превосходство заставляло его страдать до глубины души.

Выдающиеся люди редко занимают высокие должности, поскольку самый короткий и самый верный путь к ним — это раболепие. Бомарше, свободолюбивый и независимый, хоть и имел пороки, но никогда не принадлежал к гнусной породе пресмыкателей. Лаврильер давно понял это и с негодованием наблюдал за тем, как принцессы осыпали милостями сына часовщика, бренчавшего на арфе и опустившегося до сочинительства пьес. И вот теперь, устроив драку с герцогом и пэром, этот наглец посмел оспаривать законность ареста, наложенного на него им, герцогом де Лаврильером, именем короля. В своей записке Бомарше уведомил министра, что суд маршалов именем короля вернул ему свободу. Г-н де Лаврильер ответит ему тоже именем короля. Разве это слыхано, чтобы герцог и пэр сидел под арестом в Венсенском замке, а его противник свободно разгуливал по столице и со смехом рассказывал всем о своем приключении?

Во имя поддержания установленного порядка и чтобы подчеркнуть свою власть, которую люди недалекие любят при каждом удобном случае демонстрировать тем, кто превосходит их умом, герцог де Лаврильер подписал 24 февраля 1773 года «летр де каше» о заключении Бомарше в тюрьму Фор-Левек, чтобы тот смог поразмыслить там на досуге о том, как рискованно быть слишком умным. Лаврильер думал, что таким образом погубил репутацию Бомарше, на самом же деле, он открыл перед ним не ворота тюрьмы, а дорогу к славе.

Глава 20 УЗНИК ФОР-ЛЕВЕКА (1773)

Утром 24 февраля 1773 года офицер мушкетеров явился в дом номер 26 по улице Конде: он дал хозяину четверть часа на сборы и прощание с семьей, после этого, несмотря на протесты, двое сержантов препроводили его в фиакр:

«Из глубины фиакра я увидел, что для меня опускают мост тюремного замка, у входа в который я оставил надежду и свободу», — скажет позже Фигаро в своем знаменитом монологе.

По правде говоря, тюрьма Фор-Левек, расположенная на улице Сен-Жермен-л'Оксеруа, пользовалась вполне приличной репутацией, туда заключали не опасных преступников, а учинивших какой-либо скандал актеров или несостоятельных должников. Новому постояльцу отвели лучшую комнату замка, ту самую, в которой за восемь лет до него мадемуазель Клерон расплачивалась за свой отказ играть в комедии.

Чем еще было заняться в этом комфортабельном застенке, кроме как писать письма. Первое послание, адресованное Гюдену, было выдержано в весьма ироничном тоне:

«Благодаря незапечатанному письму, именуемому письмом с печатью (летр де каше), за подписью Людовика, а ниже — Фелипо, завизированному Сартином, исполненному Бюшо и касающемуся Бомарше, я, друг мой, проживаю теперь в Фор-Левеке в комнате без обоев стоимостью 2160 ливров, и меня заверили, что, помимо самого необходимого, у меня ни в чем не будет нужды. Обязан ли я своим заключением семейству герцога, которого спас от уголовного процесса? Или министру, чьи приказы я неизменно выполнял и даже предвосхищал? Или же герцогам и пэрам, с которыми мне совершенно нечего делить? Этого я не знаю. Но священное имя короля столь прекрасно, что никогда не вредно употребить его лишний раз и кстати. Именно так во всяком хорошо организованном государстве расправляются по воле власти с теми, кому нечего предъявить по суду. Что поделаешь? Повсюду, где есть люди, происходят омерзительные вещи, и быть правым — это большая ошибка и преступление в глазах власти, которая всегда готова наказывать, но никогда — судить».

Через некоторое время эту мысль повторит другой знаменитый писатель, также ставший жертвой «летр де каше». Это Мирабо, взбудораживший общественное мнение своим «Эссе о деспотизме» и брошюрой «Королевские указы о заточении в тюрьму без суда и следствия и государственные тюрьмы». И здесь стоит обратить внимание на эту уже наметившуюся связь между двумя судьбами, столь характерными для той бурной эпохи, эпохи перехода от абсолютизма к революции. Подобно Мирабо, Бомарше умел подобрать сильные слова, находившие отклик в угнетенных душах; вскоре он осознал серьезность положения, в котором оказался, и в письме к своему покровителю принцу де Конти сменил ироничный тон на более суровый:

«Король может полновластно распоряжаться свободой своих подданных, но честь их ему неподвластна. Власть, которая лишает нас возможности добиваться правосудия, не может отнять у нас еще и право надеяться на него».

Тюремное заключение действительно серьезно ослабило позиции Бомарше в судебном процессе с графом де Лаблашем, начатом по апелляционной жалобе последнего; Лаблаш приложил массу усилий для того, чтобы рассмотрение поданной им жалобы было назначено на возможно более ранний срок, дабы он мог воспользоваться ситуацией, обеспечивавшей его физическое и моральное превосходство над противником.

И все же узнику удалось найти покровителей. Мадемуазель Менар бросилась в ноги Сартину с просьбой взять под защиту Бомарше. Тот пообещал поддержку, но слов актрисе показалось мало; на следующий день она написала начальнику полиции письмо, в котором настаивала на своей просьбе и умоляла помочь ей найти убежище в монастыре, где она могла бы укрыться от бесчинств герцога де Шона, если последний будет освобожден из тюрьмы. Через день она возобновила свои просьбы, Сартин пошел навстречу ее желаниям и с помощью аббата Дюге, славившегося своим благочестием, устроил так, что актрису пообещали принять в одном из монастырей. Добиться этого оказалось нелегко, поскольку и сам аббат, и монахини боялись мести герцога де Шона; к сожалению, мадемуазель Менар не оценила этих усилий: поскольку чувство страха было сильнее любви к Богу, она с трудом переносила добровольное заточение и в конце концов убедила себя в том, что стены Венсенского замка надежно защищают ее от бывшего покровителя; спустя всего неделю после прибытия в монастырь она вернулась к мирской жизни.

Больше из эгоизма, чем из ревности, Бомарше запротестовал против этого шага и через Сартина передал письмо своей любовнице: настоятельно рекомендуя ей вернуться в монастырь и оставаться там, он думал не столько о ее безопасности, сколько об экономии собственных средств, так как было ясно, что рассчитывать на финансовую поддержку герцога де Шона больше не приходится. Сам же Бомарше находился в слишком затруднительном положении, чтобы проявлять щедрость по отношению к той, кто стала виновницей его несчастий. Эти соображения, продиктованные мещанской расчетливостью, ловко маскировались в письме патетическими увещеваниями:

«Говорят, вы плачете! О чем же вы плачете? О том, что стали причиной моего несчастья и несчастья господина де Шона? Но на самом деле вы стали лишь предлогом… Послушайте меня, дорогой друг, возвращайтесь в обитель, где, как мне рассказали, все нежно вас любят. Пусть ваше пребывание в монастыре станет доказательством того, что мы больше не состоим в интимных отношениях, это даст мне право утверждать, что я всего лишь ваш друг, покровитель, брат и советчик».

Мадемуазель Менар не вняла этим доводам, а сочла за лучшее, оставаясь на свободе, навещать Сартина и умолять об освобождении Бомарше. Уверяют, что ей удалось добиться расположения Сартина благодаря своим женским прелестям, к которым тот не смог остаться равнодушным. Но начальник полиции не обладал полномочиями, позволявшими ему аннулировать приказ министра, о чем он и уведомил Бомарше, а тот, не дожидаясь помощи с этой стороны, уже бомбардировал герцога де Лаврильера письмами, в которых заявлял, что с ним несправедливо обошлись, что он ни в чем не виноват и хочет знать причину своего заточения в тюрьму. Эти бунтарские послания лишь усиливали раздражение министра. Сартин посоветовал узнику изменить тон его писем, на что получил блистательный ответ:

«Единственным удовольствием, которое остается тем, кого преследуют, является сознание того, что это преследование не заслужено».

Графу Лаблашу удалось-таки добиться того, чтобы судебное заседание по рассмотрению его апелляции было перенесено на более ранний срок: слушания назначили на первые числа апреля 1773 года. Бомарше необходимо было общаться со своими адвокатами, и он попросил Сартина выхлопотать для него разрешение у герцога де Лаврильера выходить ежедневно на несколько часов из тюрьмы для консультаций с юристами и для организации своей защиты. Лаврильер, до крайности возмущенный поведением Бомарше, ответил: «Этот человек слишком дерзок, пусть просит прокурора, чтобы тот занялся его делом».

Бомарше вновь взялся за перо, чтобы написать Сартину: «Теперь мне совершенно ясно, что кое-кто хочет, чтобы я проиграл процесс вне зависимости от того, есть у меня шансы на победу или нет, но, признаюсь, я не ожидал от герцога де Лаврильера столь смехотворного заявления, что мне следует попросить прокурора заняться моим делом, ведь он не хуже меня знает, что прокурорам подобное запрещено. Ах, батюшки, неужто нельзя погубить невинного, не выставляя его на посмешище? Итак, сударь, меня жестоко оскорбили и отказали мне в правосудии, поскольку мой противник знатный вельможа!» Подводя итог, Бомарше писал, что видит единственную возможность защитить себя в том, чтобы предоставить доказательства того, что он не кривил душой, когда говорил, что не виноват в скандале с герцогом де Шоном.

20 марта 1773 года, через девять дней после этого письма, он опять написал Сартину и просил того передать благодарность мадемуазель Менар, которая без устали ходатайствовала о его освобождении; в этом же письме он умолял начальника полиции вновь обратиться к Лаврильеру за разрешением для него покидать ежедневно на несколько часов тюрьму с тем, чтобы подготовиться к судебному заседанию по поводу тяжбы с Лаблашем. Лаврильер ответил, что не допустит этого до тех пор, пока Бомарше не прекратит ему дерзить; он хотел, чтобы узник, прежде чем требовать справедливости, попросил у него прощения.

До судебного заседания оставалось всего две недели, поэтому нужно было торопиться. Бомарше проглотил обиду и 21 марта 1773 года, смирив гордость, отправил министру следующее письмо:

«Монсеньор!

Ужасная история с герцогом де Шоном явилась для меня началом целой череды несчастий, главным из которых стала потеря вашей благосклонности ко мне; если, несмотря на чистоту моих намерений, раздирающая меня боль помутила мой рассудок и подтолкнула к поступкам, кои вызвали ваше недовольство, я отрекаюсь от них у ваших ног, монсеньор, и молю вас великодушно простить меня. Если вы считаете, что я заслуживаю более длительного заключения, то позвольте мне лишь в течение нескольких дней покидать тюрьму, чтобы ввести судей во Дворце правосудия в курс дела, чрезвычайно важного для моего материального положения и для моей чести, а после вынесения приговора по нему я с благодарностью приму любое наказание, какое вы на меня наложите. Все мое семейство присоединяется к моей просьбе. Все вокруг превозносят вашу снисходительность, монсеньор, и ваше доброе сердце. Неужто мне суждено стать тем единственным человеком, который напрасно взывал к вашему милосердию? Одно ваше слово может наполнить радостью сердца множества честных людей, чья благодарность не уступит тому глубокому уважению, с коим все мы, а я в особенности, монсеньор, остаемся вашими…

Карон де Бомарше».

Это письмо, должно быть, с большим скрипом вышло из-под пера его автора, но время поджимало, и необходимость диктовала свои законы. Герцог де Лаврильер, потешивший свое мелочное самолюбие, отдал на следующий день, 22 марта, распоряжение Сартину выпускать узника из тюрьмы в сопровождении конвоира, но с обязательным условием, что для принятия пищи и сна тот будет возвращаться в Фор-Левек.

Герцог де Шон также принялся бомбардировать Лаврильера письмами и добился того, что и ему позволили покидать время от времени тюремные стены в сопровождении полицейского, но с категорическим условием не встречаться с мадемуазель Менар. Образумившийся в заключении Шон пообещал Сартину выполнить все требования и обязался не возобновлять ссоры с Бомарше, тоже, правда, поставив условие, что тот выдержит приличествующий срок до того, как вновь начнет открыто сожительствовать с актрисой. Эта оговорка была совершенно излишней, поскольку у Бомарше к тому времени появились более важные заботы, нежели забавы в постели с бывшей любовницей. Кстати, узнав о том, что герцог де Шон возобновил финансовую помощь женщине, бросившей его, Бомарше по достоинству оценил этот шаг. Вот что он написал о своем противнике: «Из всех людей, когда-либо причинивших мне неприятности либо желавших мне зла, герцог де Шон был наименее зловредным, поскольку действовал в порыве страсти. Я же вовсе не испытывал к нему неприязни, даже напротив, он был одним из тех, кого я очень любил, и все, что между нами произошло, не смогло истребить мои добрые чувства к нему». Позже, когда оба давно позабыли мадемуазель Менар, ставшую любовницей богатого купца, они как-то решили вместе пообедать, после чего возобновили свои дружеские отношения.

Описывая пребывание Бомарше в Фор-Левеке и предваряя рассказ о трагических последствиях этого тюремного заключения, хочется упомянуть об одной трогательной истории, связанной с этим эпизодом в жизни нашего героя.

Как мы помним, г-н Ленорман д’Этьоль, овдовевший после смерти маркизы де Помпадур, вновь женился. У него родился сын, названный Констаном, ко времени описываемых событий ему уже было шесть с половиной лет. Мальчик обожал Бомарше. Когда того посадили в тюрьму, он написал ему такое письмо:


«Нейи, 2 марта 1773 года.

Сударь,

посылаю вам мой кошелек, потому что в тюрьме человек всегда несчастен. Я очень огорчен, что вы в тюрьме. Каждое утро и каждый вечер я читаю за вас молитву Богородице. Имею честь, сударь, быть вашим нижайшим и покорнейшим слугой.

Констан».


Взволнованный до глубины души Бомарше сразу же написал в ответ два письма, одно г-же Ленорман д’Этьоль, которой он поведал, насколько тронула его забота ее сына, а второе — Констану:

«Фор-Левек, март 1773 года.


Мой дорогой Констан,

благодарю вас за ваше письмо и кошелек, который вы к нему приложили; я по справедливости поделил присланное между собратьями-узниками: вашему другу Бомарше я оставил лучшую часть, я имею в виду молитвы Богородице, в коих я, без всякого сомнения, очень нуждаюсь, а страждущим беднякам я отдал все деньги, что были в вашем кошельке. Таким образом, желая доставить радость одному человеку, вы заслужили благодарность многих; таковыми обычно и бывают плоды добрых дел, подобных вашему.

До свидания, мой дорогой друг Констан.

Бомарше».


Милейший тон этого письма никак не вяжется с теми гадостями, которые распространял о Бомарше граф ле Лаблаш, называвший его в своих записках судьям не иначе как законченным чудовищем и опасным типом, от коего необходимо избавить общество.

Но эти трогательные детали не должны заслонить от нас драматические последствия тюремного заключения Бомарше, который приложил огромные усилия, чтобы организовать свою защиту и повидаться с судьей, назначенным докладчиком по его делу в парламенте. Этот судья по фамилии Гёзман еще не раз появится на страницах нашего повествования, и мы подробно расскажем о бесплодных попытках Бомарше встретиться с ним в последние дни марта 1773 года.

Выслушав доклад советника Гёзмана и приняв во внимание ссору Бомарше с герцогом де Шоном и его заточение в Фор-Левек, а также тот факт, что Обертены вновь затеяли против него тяжбу по поводу вымогательства подписи и махинаций с наследством, судьи вынесли приговор, который шел вразрез с решением суда первой инстанции, приговор, крайне неблагоприятный для Бомарше, практически разорявший его.

Через несколько лет этот приговор, из-за которого было израсходовано целое море чернил, будет отменен парламентом Экс-ан-Прованса как содержащий ряд правовых несуразиц.

И правда, объявляя недействительным соглашение между Пари-Дюверне и Бомарше, судьи не предприняли необходимых действий, чтобы установить, вследствие чего возник этот документ: злого умысла, хитрости, насилия или ошибки. Бомарше оказывался виновным в подлоге просто по умолчанию, ни в каких документах это обвинение не фигурировало: адвокаты графа де Лаблаша сочли это слишком рискованным.

Намерение судей, присоединившихся к мнению докладчика, не вызывало никаких сомнений, а сам Гёзман заявил следующее:

«Парламент не рассматривал как таковые обязательства г-на Пари-Дюверне, содержащиеся в документе, а, говоря коротко, признал, что текст, расположенный над подписью г-на Дюверне, был сфабрикован без какого-либо его участия; так как г-н Карон не отрицает, что текст этот целиком и полностью написан его рукой, то отсюда следует, что и было признано парламентом, что он и является автором поддельного соглашения».

Это мнение и приговор судей, которые не разбирали факты, а судили человека, преследуемого злым роком и втянутого в тяжбу с могущественным и богатым вельможей, порочило имя Бомарше в глазах общества. К его моральным потерям добавлялись потери материальные.

В связи с тем, что оспариваемое соглашение было объявлено поддельным, нельзя было удовлетворить требования г-на де Лаблаша, основанные на этом документе, о выплате ему суммы в 139 тысяч ливров, той самой суммы, которая, по уверению Бомарше, уже была возвращена им Пари-Дюверне. Тогда судьи нашли обходной путь, чтобы услужить Лаблашу: он не имел расписок на всю сумму в 139 тысяч ливров, но в дядюшкиных бумагах обнаружил расписку на 56 тысяч ливров, которую Дюверне по небрежности забыл вернуть своему компаньону. Это долговое обязательство было признано действительным, причем сумма долга была пересчитана с учетом набежавших за многие годы процентов. К этому еще следует прибавить судебные издержки, целиком отнесенные на счет Бомарше. Итак, затевая процесс, он надеялся вернуть свои 15 тысяч ливров, а в результате сам оказался обязанным выплатить более 100 тысяч, этой разницы было достаточно, чтобы из состояния благоденствия ввергнуть его в состояние нищеты.

Поскольку речь шла о суде апелляционном, судьи распорядились немедленно привести приговор в исполнение, что позволило Лаблашу добиться наложения ареста на имущество Бомарше. Многие другие кредиторы Пьера Огюстена, истинные и мнимые, не замедлили воспользоваться этим и также начали требовать свою долю; таким образом, общая сумма предъявленных Бомарше претензий, видимо, и составила те самые 50 тысяч экю, упомянутых им в мемуарах, направленных против Гёзмана.

В результате дом Бомарше на улице Конде был опечатан, а папаша Карон и Жюли изгнаны из него. Узнав о несчастье, постигшем его близких, Бомарше, в чьи обязанности входила забота об отце и сестре, а также содержание племянников, впал в глубочайшую депрессию, о которой мы можем судить по одному из его писем Сартину, отправленному 9 апреля 1773 года, то есть через три дня после вынесения ему приговора парламентом Мопу:

«Мужество изменяет мне. До меня дошли слухи, что все от меня отступились, мой кредит подорван, мои дела рушатся; мое семейство, коему я отец и опора, в отчаянии. Сударь, всю свою жизнь я творил добро, не кичась этим, и неизменно меня рвали на части злобные враги. Если бы вы были знакомы с моим семейством, то увидели бы, что, будучи хорошим сыном, хорошим мужем и полезным гражданином, я всегда пользовался благодарной любовью своих близких, тогда как извне меня постоянно поливали бессовестной клеветой. Неужто месть, которая преследует меня за эту несчастную историю с Шоном, не имеет предела? Уже доказано, что заключение в тюрьму обошлось мне в 100 тысяч франков. Суть, форма — все в этом несправедливом приговоре вызывает содрогание, и мне не удастся поправить ситуацию, пока меня будут держать в этой ужасной тюрьме. У меня достаточно сил, чтобы пережить собственные невзгоды, но я не могу выносить слез моего почтенного семидесятипятилетнего отца, который умирает от горя, видя, в каком унизительном положении я оказался; у меня нет сил выносить страдания моих племянниц, испытывающих ужас перед надвигающейся нуждой, причиной коей стали мое заключение и возникший из-за него хаос в моих делах. Даже сама деятельная моя натура оборачивается сейчас против меня, мое положение убивает меня, я борюсь с тяжелым недугом, первые признаки коего уже проявляются в бессоннице и отвращении к пище. Смрадный воздух моей камеры разрушает мое подорванное здоровье.

Бомарше».

Не пройдет и года, и впавший в отчаяние человек, написавший это душераздирающее письмо, превратится в самую популярную личность в Европе; он отомстит парламенту Мопу за несправедливый приговор, и месть его будет страшной: после разоблачений Бомарше сей институт прекратит свое существование.

Но борьба, приведшая к удивительному повороту судьбы, не могла начаться немедленно. Еще в течение целого месяца герцог де Лаврильер заставлял упрашивать себя, и лишь 8 марта 1773 года перед Бомарше раскрылись ворота Фор-Левека и он вступил на путь всемирной славы.

Глава 21 СОВЕТНИК ГЁЗМАН ДЕ ТЮРН И ЕГО СУПРУГА (1773)

Находясь в заключении, Бомарше обращался за поддержкой ко многим лицам в надежде исправить свое положение; он просил о помощи г-жу Дюбарри, обещая взамен любые услуги, какие ей только потребуются, маркизу де ла Круа, обосновавшуюся к тому времени в Париже, и, памятуя о тех милостях, коими осыпали его когда-то дочери Людовика XV, послал слезное письмо их первой фрейлине, графине де Перигор.

«Едва успели огласить приговор, как на мое имущество в городе и деревне был наложен арест: судебные исполнители, гвардейцы, понятые, карабинеры завладевают моими домами, разворовывают мои запасы; принадлежащие мне здания натуральным образом захватываются, чуть ли не огонь гуляет по моим владениям. Чтобы заставить меня заплатить тридцать тысяч ливров по роковому приговору суда, в результате коего я потерял сто пятьдесят тысяч из-за недостойной игры судебных исполнителей, именуемой „согласованным судебным преследованием“, на все мои доходы, мебель и дома был наложен арест. Правосудие, наложив свою суровую руку на мое имущество, оцениваемое более чем в триста тысяч экю, заставляет меня ежедневно терпеть ущерб в триста, четыреста, а то и в пятьсот ливров. Такое впечатление, что желание увидеть меня разоренным является единственным чувством, которое движет моим противником. Это чувство так далеко завело его, что возникает опасение, что его пыл нанесет ущерб не только моим интересам, но и его собственным. Каждый день его видели во Дворце правосудия повсюду следующим за судебными исполнителями, словно репей, вцепившийся в собачий хвост, распекающим их и подстрекающим к грабежу; даже его друзья говорили о нем, что он сам становился адвокатом, прокурором и понятым, чтобы доставить мне как можно больше неприятностей.

Оскорбленный, лишенный свободы, потерявший пятьдесят тысяч экю, заключенный в тюрьму, оклеветанный, разоренный, не имеющий больше никаких доходов, без денег, без кредита, знающий, что семья моя находится в отчаянии, что имущество мое подвергается разграблению, не имеющий в тюрьме иной опоры, кроме своих страданий и нищеты, я всего за два месяца из самого блаженного состояния, в коем только может находиться человек, низвергся на самое дно, где одно лишь горе; меня обуревали стыд и жалость к себе».

Несмотря на некоторые преувеличения, это письмо в целом верно отражало действительное положение дел, и вполне возможно, что принцессы, еще не забывшие своего учителя музыки, замолвили за него словечко перед герцогом де Лаврильером, и таким образом, обращение Бомарше к его покровительницам ускорило его освобождение.

Для узника, едва вышедшего из тюрьмы, обреченного довольствоваться случайной крышей над головой, лишенного семейного очага и не имевшего ни гроша в кармане, вновь обретенная свобода не сразу стала залогом многообещающего будущего. Но Бомарше наслаждался этой свободой и, высоко держа голову, не боялся появляться в театрах, кафе, местах общественных гуляний и в тех салонах, где его по-прежнему принимали; он нашел лекарство для успокоения нервов: остроумно и с блеском пересказывал подробности своих злоключений.

За несколько дней до вынесения приговора Бомарше попытался встретиться с советником, назначенным докладчиком по его делу. Особые обстоятельства, при которых состоялась эта встреча, по мнению проигравшего процесс Бомарше, были достойны того, чтобы сделать их достоянием гласности.

Советник Гётзман де Тюрн, назначенный докладчиком, был ставленником канцлера Мопу. Он родился на берегах Рейна и происходил из мелкопоместных дворян. Много лет он заседал в местном парламенте Эльзаса, но в 1765 году продал свою должность и перебрался в Париж, где собирался сделать карьеру на литературном поприще. По этому случаю он даже изменил свою немецкую фамилию, непривычно звучащую для французского уха, и уже под именем Гёзман, под которым он остался в истории, опубликовал в 1768 году «Трактат по уголовному праву ленных владений». Это произведение было благосклонно принято публикой, поскольку его автор слыл хорошим юристом. К тому времени Гёзман вторично вступил в брак. Он взял в жены женщину гораздо моложе себя, красивую, но амбициозную и жадную до денег. Она быстро поняла, что средств, которые получает ее муж за свои книги, недостаточно для того, чтобы жить в Париже в свое удовольствие.

Эта вторая женитьба не лучшим образом сказалась на репутации советника, и его нравственные принципы уже вызывали большие сомнения, когда, в погоне за деньгами, он согласился за предложенные ему 20 тысяч ливров в год войти в новый парламент, созданный Мопу в начале 1771 года. По мысли канцлера, главным достоинством нового органа должно было стать прекращение практики «подношений» — неофициальных, но традиционных вознаграждений, которые тяжущиеся стороны передавали советникам и судьям, чтобы расположить их к себе.

Эта забота о безупречной репутации чиновников не находила понимания у второй г-жи Гёзман, однажды она даже имела неосторожность высказаться по этому поводу в присутствии свидетелей: «Совершенно невозможно достойно жить на те деньги, что нам платят, но мы умеем так ощипать курицу, что она даже не успевает пикнуть».

Слова эти были произнесены в лавке книготорговца Леже, особы более чем занятной и не столь непорядочной, как можно было бы предположить по его поступкам. Это имя будет часто всплывать в последние двадцать пять лет монархического правления во Франции. Леже займется изданием и продажей запрещенных в стране книг, среди которых, в частности, будет нашумевшая «Тайная история Берлинского двора», преданная сожжению в начале 1789 года. Автором этого произведения был самый знаменитый клиент Леже — граф де Мирабо. В то время он состоял в любовной связи с г-жой Леже, вертевшей мужем, как ей вздумается; впоследствии эта дама вышла замуж за Дульсе де Понтекулана, члена Конвента, который в период Реставрации получил звание пэра Франции. Г-жа Гёзман частенько наведывалась в лавку Леже, главным образом для того, чтобы проверить счета мужа и выпросить у книготорговца немного денег в счет причитавшейся им доли за книги, так как постоянно была на мели.

Видимо, Лаблаш не случайно добился назначения докладчиком именно Гёзмана, и все говорит о том, что благосклонное отношение советника обошлось ему в немалую сумму.

Бомарше не был знаком с Гёзманом и не знал, как к нему подступиться; наудачу он поехал к нему домой, но принят не был. Он трижды повторил свою попытку, но без результата. Уже перед самым возвращением на ночь в камеру в Фор-Левеке Бомарше заглянул к своей сестре Лепин, «чтобы посоветоваться с ней и немного прийти в себя». У Фаншон Лепин он застал ее постояльца Бертрана д’Эроля, провансальца, который занимался торговлей анчоусами в Марселе и ростовщичеством в Париже, где имел собственную лавку. Выслушав жалобы Бомарше, он неожиданно выступил в роли спасителя: сам д’Эроль не был знаком с Гёзманом, но знал, что один из его друзей, книготорговец Леже, поддерживал отношения с супругой судьи. Бертран д'Эроль взялся быть посредником в этом деле и вскоре принес ответ: Бомарше будет принят Гёзманом, если согласится заплатить супруге советника 200 луидоров. Для Бомарше теперь это была огромная сумма. Обращаться в банк он опасался — перемещение денег по распоряжению человека, находящегося в тюрьме, могло вызвать подозрения. Начали с просьбы о снижении суммы: Бомарше готов был заплатить сто луидоров, Фаншон считала, что достаточно и пятидесяти. Г-жа Гёзман отказалась торговаться и потребовала первые сто луидоров немедленно. Деньги ссудил Бомарше его друг принц де Конти.

В результате Бомарше был принят советником Гёзманом в его апартаментах на набережной Сен-Поль. Хозяин дома оказался бородачом с кабаньей головой, он заметно косил, одно его плечо было сильно выдвинуто вперед, а рот подергивался от тика, кривившего губы в неприятной улыбке. Без особой приязни он выслушал посетителя и высказал несколько замечаний о его деле, показавших, что он весьма поверхностно знаком с досье, но не собирается менять своего мнения; на этом аудиенция и закончилась.

Обеспокоенный таким развитием событий, Бомарше решил письменно изложить свою позицию и через Бертрана д’Эроля и Леже отправил советнику мемуар; эмиссары были приняты г-жой Гёзман, которая попросила передать Бомарше, что ее супруг не даст ему новой аудиенции, если не будут уплачены оставшиеся сто луидоров. Дело происходило в субботу вечером, а слушания были назначены на утро понедельника. В воскресенье, когда все банки закрыты, трудно было раздобыть необходимую сумму, поэтому вместо денег советнице предложили взять часы, украшенные бриллиантами, стоили они как раз сто луидоров. Г-жа Гёзман согласилась на замену, но выдвинула дополнительное условие: Бомарше должен добавить еще пятнадцать луидоров для секретаря советника. Это новое требование показалось Бомарше довольно странным, поскольку секретарю уже было заплачено десять луидоров, причем пришлось долго уговаривать его взять эти деньги. Так как время поджимало, Пьер Огюстен согласился и на это условие; он явился к Гёзманам в сопровождении Бертрана д’Эроля и Леже; часы и пятнадцать луидоров были переданы супруге советника. Приближаясь к дому Гёзманов, Бомарше заметил в окне мелькнувшую за занавеской тень хозяина, но когда он попросил проводить его к советнику, г-жа Гёзман ответила, что мужа сейчас нет дома, и пообещала, что тот примет Бомарше в понедельник утром, а если встреча не состоится, то она вернет часы и сто луидоров, но пятнадцать луидоров так и останутся у секретаря.

«Все кончено! Процесс я проиграл», — сказал Бомарше своим спутникам.

Его друг г-н де ла Шатеньре, конюший королевы, навестил Гёзмана и нашел того сильно предубежденным против Бомарше, все же ему удалось убедить советника дать просителю еще одну аудиенцию. В понедельник утром Шатеньре лично проводил Бомарше на набережную Сен-Поль. Привратница отказалась впустить посетителей, но за два экю согласилась отнести хозяину записку на трех страницах, которую Бомарше в спешке тут же в привратницкой и составил. Позже, при изучении журнала регистрации посетителей, было обнаружено, что граф де Лаблаш провел у Гёзманов часть воскресного дня.

Как нам уже известно, на следующий день Бомарше узнал, что проиграл процесс. Г-жа Гёзман, как и обещала, вернула ему часы и сто луидоров, но оставила те пятнадцать луидоров, что, по ее словам, предназначались секретарю.

Когда Бомарше покидал стены Фор-Левека, ему предъявили счет за пребывание в тюрьме. Чтобы оплатить его, он опустошил весь свой кошелек, но ему все равно не хватило двенадцати луидоров. Его сестра Лепин ссудила ему недостающую сумму, а Пьер Огюстен вдруг подумал, что для возвращения этого долга сестре ему весьма бы пригодились те самые пятнадцать луидоров, что присвоила себе г-жа Гёзман. Он решил востребовать эту сумму и рискнул написать г-же советнице следующее письмо:

«Не имея чести, сударыня, быть вам представленным, я не посмел бы вас тревожить, если б после того, как я проиграл процесс, а вы соблаговолили вернуть мне два свертка луидоров и часы с репетицией, украшенные бриллиантами, мне также передали бы от вас и те пятнадцать луидоров, кои наш общий друг, ведший с вами переговоры, оставил вам в качестве надбавки.

Ваш супруг, сударыня, столь чудовищно представил меня в своем докладе, что было бы несправедливо присовокуплять к тем огромным потерям, в которые обошелся мне этот доклад, еще и потерю пятнадцати луидоров, удивительным образом затерявшихся в ваших руках. Если за несправедливость нужно платить, то уж во всяком случае не человеку, который так жестоко пострадал от нее»[7].

Для человека, только что получившего обвинительный приговор, это был смелый шаг, поскольку он мог стать поводом для подачи жалобы о попытке подкупа должностного лица. Г-жа Гёзман, видимо, сказавшая мужу не всю правду, решила прикинуться дурочкой: она пригласила к себе Леже и, сделав вид, будто думает, что у нее опять требуют все те же часы и сто луидоров, начала громко кричать, что она уже все вернула, и пригрозила книготорговцу погубить его, призвав на помощь своего покровителя герцога д’Эгийона. Перепуганный Леже бросился к г-же Лепин и закатил ей сцену, а та в ответ подтвердила, что г-жа Гёзман вернула все, кроме пятнадцати луидоров. Когда Леже вновь явился к советнице за этими деньгами, та его не приняла. Дело могло бы на том и закончиться; ведь это был пусть досадный, но пустяк, не представлявший никакой важности; супруге советника следовало бы вернуть эти пятнадцать луидоров, но она их, видимо, уже потратила и не хотела, чтобы правда стала известна мужу. Но тот все же узнал об этой истории, поскольку Бомарше всюду ее рассказывал, и всегда находились желающие ее послушать хотя бы потому, что она компрометировала одного из членов того самого парламента Мопу, который все ненавидели.

27 мая 1773 года советник Гёзман обедал у одного высокопоставленного чиновника, который посоветовал ему выяснить у жены подробности этого дела, поскольку слухи о нем бросали тень на весь судейский корпус. Неизвестно, как происходило объяснение между супругами. Скорее всего, часы и сто луидоров были получены советницей с согласия мужа, а вот пятнадцать луидоров она присвоила втайне от него.

Будучи опытным юристом, Гёзман сразу же оценил всю серьезность положения, но хитрости ему было не занимать, и он был готов на все, чтобы выйти сухим из воды. Он немедленно послал за Леже и продиктовал ему письмо, в котором тот признавался, что принес г-же Гёзман подарки от Бомарше, но та «с достоинством и возмущением» отказалась их принять. Как только Леже поставил свою подпись под этим лжесвидетельством, г-жа Гёзман выхватила у него из-под руки бумагу, приказала подать карету, затолкала в нее книготорговца и повезла его к Сартину. По дороге Леже наивно сказал советнице:

«Как хорошо, что ваш муж ничего не сказал об этих пятнадцати луидорах. Я не смог бы подтвердить, что вернул их, ведь они все еще находятся у вас».

«Не вздумайте даже заикаться об этих пятнадцати луидорах, болван. Поскольку было оговорено, что я не должна их возвращать, можно утверждать, что я и не получала их».

Г-жу Гёзман и Леже проводили к Сартину. Введенный в курс дела начальник полиции мудро заметил:

«На вашем месте, сударыня, я бы оставил все как есть. Зловредные слухи, не имея под собой почвы, затихнут сами собой».

Вместо того, чтобы внять совету Сартина, г-жа Гёзман продолжала настаивать на своем и выказала готовность подать жалобу на Бомарше, якобы пытавшегося подкупить ее; она надеялась, что за жалобой немедленно последует выдача «летр де каше» и Бомарше вновь будет препровожден в тюрьму за клевету. Надежда эта оказалась тщетной. Тогда советник Гёзман сам отправился к Сартину; не добившись от него желаемого, он явился к герцогу де Лаврильеру и осмелился заявить тому, что Бомарше вначале пытался его подкупить, а теперь клевещет на него. Поскольку и здесь его ходатайство не нашло удовлетворения, Гёзман направил начальнику полиции следующее письмо:

«Я умоляю вас наказать виновного, поскольку оскорбление, нанесенное моей жене, метит в меня, для меня это совершенно очевидно. Прошу вас уведомить меня завтра о принятом решении и рассчитывать на мою вечную преданность».

Предупрежденный о предпринятых против него действиях, Бомарше также написал Сартину:

«Если г-н Гёзман считает, что у него есть повод жаловаться на меня, пусть подаст на меня в суд. Я надеюсь, что г-н министр сохранит нейтралитет по отношению к нам обоим. Я не собираюсь ни на кого нападать, но предупреждаю, что буду открыто защищаться против любых обвинений».

Это было довольно рискованное заявление, но Бомарше, уже почувствовавший, что общественное мнение склоняется на его сторону, начал поднимать голову; он взвесил все «за» и «против»: вновь бросив его в тюрьму, парламент тем самым продемонстрировал страх перед ним. Его нынешнее дело нельзя было решить полицейскими методами. Если советник Гёзман захочет добиться от него удовлетворения, то ему придется подать на Бомарше в суд. Правительство продолжало упорствовать и не выдавало ордера на арест Пьера Огюстена. Усмотрев в этом своего рода поддержку, Бомарше с новой силой принялся поносить советника и его супругу. Скандал разгорался, а пятнадцать луидоров, присвоенных г-жой Гёзман, стали самой популярной темой для разговоров.

Советник, осознав шаткость своего положения, решил подтасовать ранее состряпанные факты. Он вновь призвал к себе Леже, чтобы получить от него еще одно письменное заявление, из которого следовало, что никакого эпизода с пятнадцатью луидорами не было, а было лишь факт «отказа от подарков».

Гёзман попросил Леже написать на обороте первого заявления следующий текст:

«Я заявляю, что возвратил часы и драгоценности. И если Бомарше осмелится утверждать, что из свертков с монетами было что-то изъято для секретарей или еще кого-то, я заявлю, что он лгун и клеветник.

Подпись: Леже».

Леже, хоть и занимался книгоиздательством, был не в ладах с орфографией. В слове «подпись» он сделал ошибку, которая позже позволила доказать, что это заявление было составлено под диктовку. В спешке Гёзман не стал перечитывать написанное на обороте. В результате документ, с помощью которого он рассчитывал скомпрометировать Бомарше, скомпрометировал его самого.

Чтобы еще больше укрепить свои позиции, попавший в затруднительное положение советник обратился за помощью к другу Леже журналисту Бакюлару д’Арно, бывшему любовнику г-жи Дени, племянницы Вольтера. Этот субъект в то время с кем-то судился и нуждался в поддержке судейского чиновника. Он согласился, в целях «борьбы с ложью и ради победы над ней», написать, что Леже будто бы рассказал ему о том, что г-жа Гёзман с возмущением отказалась от предложенного ей подарка.

Скорее всего, советник и ограничился бы столь сомнительными свидетельствами в свою защиту и попросил индульгенцию у своих коллег, но парламент, оскорбленный распространяемыми слухами, отрядил к Гёзману двух своих членов, которые передали ему требование палаты подать официальную жалобу. Гёзман вынужден был подчиниться, но заранее возложил на парламент всю ответственность за последствия этого шага.

21 июня 1773 года генеральный прокурор возбудил дело по факту жалобы о подкупе судьи, а советник Доэ де Комбо, назначенный докладчиком по этому делу, начал предварительное расследование.

Дело приобретало серьезный оборот: из гражданского оно перешло в разряд уголовных, и в случае проигрыша Бомарше мог оказаться на каторге.

Глава 22 ПЯТНАДЦАТЬ ЛУИДОРОВ ПРОТИВ ЛЮДОВИКА XV (1773–1774)

Бомарше без колебаний включился в игру, которая могла стоить ему свободы и даже жизни, поскольку видел в этом единственную возможность восстановить свою честь и вернуть состояние.

Отсидев в тюрьме и выйдя на свободу, он решил в одиночку вести борьбу с парламентом, созданным двумя годами ранее по воле короля, который надеялся, что честь каждого члена суда будет гарантировать честность всего нового судейского корпуса. Из-за неравенства сил, неравенство шансов на победу было столь очевидным, что ни один здравомыслящий адвокат не рискнул выступить в защиту Бомарше; он сражался один, опираясь лишь на всевозрастающую поддержку общественного мнения.

По правде говоря, королевское правительство не желало этого процесса и даже пыталось замять его, использовав в качестве неофициального посредника журналиста Марена, того самого Марена, который был цензором первых пьес Бомарше и который дал разрешение, с некоторыми оговорками, на репетиции «Севильского цирюльника». Марен занимал пост редактора «Газетт де Франс», и в 1770 году Вольтер, с одобрением относившийся к его деятельности, выдвинул его кандидатуру во Французскую академию. Будучи человеком весьма заурядного ума, занимающим более высокую должность, чем он того заслуживал, Марен завидовал талантливому Бомарше и сразу же переметнулся в стан его врагов, как только предпринятая им попытка примирения провалилась.

Вообще говоря, примирение было невыгодно Бомарше, ведь если бы оно состоялось, то не принесло бы ему никакой пользы: он так и остался бы осужденным, лишенным состояния, с клеймом обвинения в подделке документа. А борьба давала ему надежду на перемены в судьбе. Так что его позиция нам понятна:

«Г-н Гёзман причинил мне столько зла, сколько было в его силах, — сказал он Марену. — Я не боюсь его угроз, но пусть он оставит меня в покое».

А г-ну де Николаи, бывшему драгунскому полковнику, назначенному Людовиком XV первым председателем парламента Мопу, он осмелился заявить:

«Пусть мои враги нападут на меня, если у них хватит смелости! И тогда я заговорю».

Судьям бы прислушаться к этому предупреждению, но они, несмотря ни на что, больше доверяли одному из своих коллег, чем Бомарше. Во время Великой французской революции вскрылось, что два советника, привлеченных к расследованию, некто Жен и Но де Сен-Марк, получили дополнительное вознаграждение за попытку спасти репутацию Гёзмана. Это было зафиксировано в Красной книге пенсий. Тем временем угрозы Бомарше, сообщавшего каждому, кто желал его слушать, что лжесвидетельства, выдвинутые против него, обернутся против их автора, взволновали книготорговца Леже. Он обратился за советом к известному адвокату мэтру Жербье и во всем тому признался. Жербье был противником парламента Мопу и честнейшим человеком, он посоветовал своему клиенту открыть всю правду. Леже бросился к Гёзману: советник пришел в ужас от поступка книготорговца и пригрозил, что привлечет его к судебной ответственности, если тот откажется от своих прежних показаний.

Леже поделился своими проблемами с женой, эта женщина обладала железным характером, который и позволил ей спустя пятнадцать лет после описываемых событий вырвать Мирабо из объятий г-жи де Нера. Мадам Леже без колебаний бросилась на защиту мужа и потребовала очной ставки с г-жой Гёзман в канцелярии суда, чтобы предать гласности то, что сказала ей советница: «Я жалею только о том, что не оставила у себя также часы и сто луидоров; сегодня от этого никому не было бы ни лучше, ни хуже». А когда Леже запротестовал против ложной присяги, которую его заставляли принести, г-жа Гёзман цинично заявила:

«Мы смело будем все отрицать, а назавтра закажем мессу в церкви Святого Духа, и все будет в порядке».

В канцелярию суда вместо жены вызвали самого Леже, и тот, как и наставляла его дражайшая половина, выложил всю правду. Его рассказ был засвидетельствован Бертраном д’Эролем. Леже тотчас же взяли под стражу, а Бомарше и Бертран превратились в обвиняемых. Г-жа Гёзман была объявлена свидетельницей по этому делу, но супруг ее, дабы не допустить показаний жены в суде, добился королевского указа о ее заточении в монастырь.

Все эти уловки взбудоражили общественное мнение. Марен вновь появился на сцене в роли посредника; он пообещал все уладить, если Бертран сделает некое заявление и если никто больше не будет упоминать об этих злосчастных пятнадцати луидорах. Так как Бомарше отказался улаживать дело подобным образом, Бертран вынужден был сказать правду и подтвердил признания Леже. Марен еще раз навестил Бертрана и потребовал, чтобы тот изменил свои показания. Разгадав этот маневр, Бомарше рассказал о нем первому председателю парламента. В конце концов судья-докладчик Доэ де Комбо вызвал на допрос г-жу Гёзман.

Та бессовестно все отрицала, но не могла привести никаких доказательств собственной правоты. Итак, показания Леже, Бертрана, Бомарше и г-жи Леже, которую решились-таки вызвать в суд, перевесили.

Сочтя, что его позиции укрепились, Бомарше перешел в решительное наступление: 5 сентября 1773 года, чтобы ознакомить публику с данным делом, он выпустил мемуар, на тридцати четырех страницах которого изложил все факты.

Со всей мощью своего таланта он опроверг обвинения в попытке подкупа судьи и во всеуслышание заявил, что это граф де Лаблаш должен был бы испытывать угрызения совести по этому поводу. Бомарше пересказал историю о ста луидорах, часах и присвоенных г-жой Гёзман пятнадцати луидорах. Он не побоялся обнародовать тот факт, что при посредничестве Марена правительство пыталось замять это дело. Поскольку парламент Мопу снискал всеобщую ненависть, информация о том, что его члены позволяют себе брать взятки при попустительстве властей, привела публику в полный восторг. Мемуар был напечатан многотысячным тиражом и сразу же был признан шедевром; он принес Бомарше еще большую славу.

«Людовик Пятнадцатый уничтожил старый парламент, а пятнадцать луидоров уничтожат новый», — этот каламбур обошел всю Европу, а Башомон написал в «Журналь»: «Этот мемуар, который, как известно, был целиком сочинен и написан г-ом Бомарше, достоин самых высоких похвал. Несмотря на то что автор не вышел за рамки скрупулезного изложения малоинтересных, на первый взгляд, подробностей, он сделал это с таким мастерством, такой проницательностью и таким утонченным сарказмом, что оторваться от чтения просто невозможно».

Хотя мемуар поразил общественное мнение и явил миру ярко выраженную позицию его автора, парламент не обратил на него никакого внимания и продолжил свое расследование.

Вначале понадобилось освободить из-под стражи Леже, поскольку этот свидетель рассказал всю правду. Затем ему устроили очную ставку с г-жой Гёзман в присутствии Бертрана д’Эроля и Бомарше. На второй очной ставке советница так запуталась в своих показаниях, что в конце концов проговорилась, что получила-таки сто луидоров и часы и оставила у себя злосчастные пятнадцать луидоров.

На губах Бомарше появилась торжествующая улыбка. Потеряв голову, г-жа Гёзман набросилась на своего противника с оскорблениями, обозвав его ничтожеством и ужасным человеком, «забросавшим ее вопросами, чтобы заставить ее давать противоречивые ответы». Она даже пригрозила, что надает ему пощечин, «чтобы наказать за то, что он пытался ее запутать». Совсем смешавшись, она не нашла ничего лучшего в свое оправдание, как заявить, что в некоторые дни месяца по физиологическим причинам она плохо соображает и что сейчас именно такой период, чем и воспользовались ее противники.

Бомарше с блеском и остроумием описал эти комичные сцены в дополнении к своему первому мемуару, ответив таким образом на пространный мемуар Гёзмана, написанный от лица его жены. Этот второй мемуар Бомарше появился 18 ноября 1773 года и снискал еще больший успех, чем первый; дело дошло до того, что в апартаментах г-жи Дюбарри была разыграна комедийная пьеска на его сюжет под названием «Самый лучший никуда не годится». Роль Бомарше исполнил Превиль, а Дюгазон, переодетый женщиной, сыграл г-жу Гёзман. Людовик XV, вдоволь повеселившись на этом спектакле, высмеивавшем его собственные решения, вопрошал Мопу:

«Кто говорил, что новый парламент не будет брать взятки? Берет и берет обеими руками!»

В ответ на наступление Бомарше его противники разразились целым рядом мемуаров; Гёзман мобилизовал на это дело Марена, Бакуляра д’Арно и Бертрана д’Эроля, которые так себя скомпрометировали, что уже не могли уйти из-под знамен советника.

Бомарше читал и комментировал опусы своих врагов собиравшемуся на площади Дофин в доме его сестры Лепин ареопагу во главе с папашей Кароном, в котором помимо него заседали Мирон, Жюли, Лепин, адвокат Фальконе и г-н де Шатеньре. Пьер Огюстен знакомил их с набросками ответов на эти пасквили, а каждый из присутствовавших делился с ним своими соображениями.

Чтобы не выходить за рамки законности и иметь право публиковать свои мемуары, Бомарше был вынужден прикрываться именем своего адвоката Мальбета. Марен не преминул использовать это в своих нападках на Бомарше, написав: «В Париже на каждом углу публично продают пасквили, подписанные Бомарше-Мальбет[8]», на что немедленно получил ответ: «Писака из „Газетт де Франс“ жалуется на клеветнические измышления, содержащиеся в пасквиле, подписанном, по его словам, Бомарше-Мальбет, и пытается оправдаться с помощью короткого манифеста за подписью Марена, который отнюдь не Мальбет».

Меткие словечки из этой перепалки были у всех на устах, и притчей во языцех стал ответ Бомарше г-же Гёзман, имевшей глупость попрекнуть его тем, что он всего лишь сын часовщика и сам бывший часовщик:

«Вы начинаете ваш шедевр с того, что попрекаете меня сословием моих предков. Увы, сударыня, слишком верно то, что последний из них, наряду с занятиями разнообразной коммерцией, приобрел также довольно большую известность как искусный часовых дел мастер. Вынужденный согласиться с приговором по этой статье, с болью признаюсь, что ничто не может обелить меня от вины, справедливо подмеченной вами: я действительно сын своего отца. Но я умолкаю, так как чувствую, что он стоит за моей спиной, читает написанное мною и смеется, целуя меня.

Так вот знайте, сударыня, что я уже могу подтвердить почти двадцать лет моего дворянства, ибо это дворянство мое собственное, закрепленное на прекрасном пергаменте с большой желтой восковой печатью, не то что дворянство многих других, неопределенное и подтвержденное лишь изустно, моего же никто не посмеет оспаривать, так как у меня есть на него квитанция».

Таким образом судебная тяжба по частному поводу превратилась в процесс над излишне иерархизированным обществом, выставившим на посмешище существующие порядки. Второй мемуар Бомарше содержал в себе парфянскую стрелу, которая должна была бы заставить задуматься советника Гёзмана, втянутого из-за легкомыслия жены и собственного поведения в процесс, чреватый опасными последствиями для его репутации:

«Вы обвинили меня в подлоге, я вынужден был оправдываться. В свою очередь я тоже обвиняю вас в подлоге перед собравшимися здесь членами палат с той лишь разницей, что у вас не было никакой необходимости выдвигать против меня ложное обвинение, чтобы оправдать себя».

И вот 20 декабря 1773 года в своем третьем мемуаре Бомарше сделал ужасающие разоблачения: он утверждал, что советник Гёзман с легкостью мог прибегнуть к лжесвидетельству, поскольку в его недавнем прошлом был эпизод, когда он подписался вымышленным именем на официальном документе.

А 15 декабря 1773 года Бомарше подал генеральному прокурору письменное заявление, в котором говорилось:

«Мои противники, защищаясь, награждают меня самыми непристойными прозвищами и используют самые мерзкие эпитеты. Мое достоинство, глубоко этим задетое, дает мне, таким образом, право в целях законной защиты использовать все возможные средства, чтобы отвести от себя эти тяжкие оскорбления, и я считаю себя обязанным просветить моих судей на предмет того, что представляет из себя мой хулитель».

За этой преамбулой следовал рассказ:

«Антуан Пьер Дюбийон и его жена Мария Магдалина Жансон обратились к архиепископу Парижскому, моля о милости в прилагаемом к сему письме (подписанном ими и удостоверенном г-жой Дюфур, повитухой, помогавшей разрешиться от бремени названной выше г-же Дюбийон), в котором просят оказать им помощь по содержанию их дочери Марии Софии, чьей кормилице они задолжали за пять месяцев. Они объяснили, что им приходится обращаться с этой просьбой к прелату, поскольку г-н Гёзман, крестный отец девочки, перестал помогать им, несмотря на свои обещания взять на себя заботу о содержании ребенка.

Я решил узнать, действительно ли у судебного чиновника, лишившего помощи это бедное семейство, имелись достаточные основания им ее оказывать, и отправился в приход Сен-Жак-де-ла-Бушри, где отыскал в церковной книге запись о крещении, копию которой прилагаю. Вы, без сомнения, будете удивлены не меньше моего, прочтя там: „Крестный отец Марии Софии — Луи Дюгравье, парижский мещанин, проживающий на улице Де Льон в приходе Сен-Поль“.

Возможно ли, что г-н Гёзман, так кичащийся своей добродетелью, надругался над божьим храмом, над верой и над самым серьезным актом, на котором зиждется гражданское состояние, подписавшись именем Луи Дюгравье вместо Луи Гёзман и указав рядом с вымышленным именем вымышленный адрес?»

Да, Бомарше хорошо потрудился, и судьба вознаградила его. Г-н Гёзман соблазнил девушку из низшего сословия и, чтобы скрыть свой грех, согласился стать крестным отцом ее ребенка, но, пытаясь уберечь свою репутацию, к первому бесчестному поступку он добавил второй — подделку, причем этот второй грех граничил со святотатством, ведь речь шла о ложной записи в церковной книге.

За полгода до этих событий, тяжбы Бомарше с Лаблашем, Гёзман заявил, что в основе приговора, вынесению которого он способствовал, лежали не факты, а репутация обвиняемого. Теперь этот прием обернулся против него самого: Бомарше требовал приговора для судьи, способного сделать ложную запись в церковной книге, а значит, вряд ли испытывавшего угрызения совести, принимая подношения от клиентов, желавших купить его благосклонность. Так что если и был в этом деле человек, погрязший в грехах, то, конечно же, не Пьер Огюстен де Бомарше, а продажный советник, вершивший неправедный суд.

А отсюда следовало, что парламент Мопу представлял собой не что иное, как сборище бесчестных судей, и общественность не замедлила сделать именно такой вывод. Под гнетом доказательств парламент вынужден был признать очевидное и, не имея возможности нанести удар по Бомарше, сорвал свой гнев на «паршивой овце»: Гёзману предложили добровольно подать в отставку, но так как он высокомерно отказался от этого, против него было возбуждено дело, и из преследователя он превратился в преследуемого.

Судьи, вынужденные нанести удар по одному из коллег, публично уличенному в бесчестном поступке, еще больше возненавидели Бомарше: он выдал их тайны толпе, раскрыл методы, к которым они прибегали в суде и которые обеспечивали им дополнительный заработок. Но хуже всего было то, что этот пасквилянт, ссылаясь на священное право на свободу личности, осмелился нападать на государственный орган, считавший себя неприкосновенным!

И пусть Бомарше стал самой известной личностью в Европе, пусть неожиданно открылось, что тот, кого считали второразрядным драматургом, на самом деле блестящий памфлетист, равных которому не было со времен «Писем к провинциалу», в глазах судей он так и остался обвиняемым, и ему грозило суровое наказание.

Это подтверждает один случай, произошедший через три дня после публикации третьего мемуара. 23 декабря 1773 года Бомарше приехал во Дворец правосудия и столкнулся там с первым председателем парламента Николаи, главной опорой Гёзмана. На уважительное приветствие Бомарше высокопоставленный судейский чиновник ответил гневным жестом и приказал страже выпроводить посетителя вон из дворца, поскольку, как уверял Николаи, тот явился туда лишь затем, чтобы надерзить ему.

Гвардейцы бросились к Бомарше. Тот начал протестовать против их действий, призвал всех присутствующих стать свидетелями насилия, которому подвергается гражданин, имеющий полное право находиться в общественном месте, принадлежащем королю, и недолго думая отправился с жалобой к генеральному прокурору.

Генеральный прокурор не мог поверить в то, что рассказал ему Бомарше, и поинтересовался, есть ли у того свидетели. Пьер Огюстен ответил, что их у него множество, поскольку все присутствовавшие при этой сцене выразили готовность свидетельствовать в пользу Бомарше. Обычно свидетели обещают свое содействие, но в решающий момент исчезают. Данный случай стал исключением: популярность Бомарше настолько возросла, что тем же вечером двери его дома начали осаждать толпы желающих встать на его защиту. Удрученный тем, что ему приходится принимать жалобу на главу парламента, генеральный прокурор посоветовал Бомарше вести себя благоразумно. Пьер Огюстен ответил, что вот уже восемь месяцев он только этим и занимается. Генеральный прокурор вынужден был потребовать от Николаи объяснений, а тот повел себя не лучше, чем г-жа Гёзман в критические дни: в свое оправдание он заявил, что Бомарше показал ему язык.

Этот эпизод, приведший публику в полный восторг, был описан Бомарше в четвертом мемуаре (всего их, посвященных делу Гёзмана, было шесть). Этот мемуар появился в январе 1774 года, когда Бомарше, воспользовавшись своей популярностью, добился возобновления постановки «Евгении» на сцене «Комеди Франсез» и когда при содействии супруги дофина Марии Антуанетты вновь начались репетиции «Севильского цирюльника».

Из всех мемуаров Бомарше четвертый снискал наибольший успех; только в первые три дня после его выхода было продано шесть тысяч экземпляров. И спустя два века это произведение занимает достойное место в сатирической литературе; начинается оно воззванием к Богу, которое цитируется и по сей день:

«Если бы Верховное существо, которое наблюдает за всем, вдруг обратилось бы ко мне с такими речами: „Я тот, кто создал все сущее; без меня тебя бы не существовало; я одарил тебя крепким и здоровым телом; я вложил в него самую деятельную душу; ты знаешь, с какой щедростью я наделил чувствительностью и веселостью твой характер; но при этом я вижу, что ты, переполненный радостью от возможности мыслить и чувствовать, был бы чересчур счастлив, если бы какое-нибудь горе не нарушило твоего благополучия, а посему на тебя обрушатся неисчислимые бедствия, тебя будут рвать в клочья тысячи врагов, ты лишишься свободы, состояния; ты будешь обвинен в хищениях, мошенничестве, подлоге, обмане и клевете; ты будешь страдать от позора под бременем уголовного процесса; твоя жизнь станет предметом нелепейших толков, а общественное мнение будет долго колебаться на твой счет…“ Я бы пал перед ним ниц и ответил бы: „О Верховное существо, я обязан тебе счастьем своего существования, тем, что я мыслю и чувствую; если мне предначертано, что я должен подвергнуться всем превратностям судьбы, которые ты неумолимо предрекаешь мне, дай мне силы противостоять им, и, несмотря на все горести, я не перестану возносить хвалу тебе. Если мои несчастья должны начаться с неожиданных нападок на меня жадного наследника, отказывающегося удовлетворить законное требование вернуть долг, подкрепленное документом, который основывается на взаимном уважении и доверии двух договаривающихся сторон, сделай так, чтобы моим противником был алчный человек, чья скупость известна всем; пусть он окажется таким неловким, что выставит напоказ свою связь с моими врагами, и пусть он, ослепленный ненавистью и совсем потерявший голову, обвинит меня во всех грехах…

Если в ходе этого процесса на меня поступит донос в парламент, что я намеревался подкупить неподкупного судью и опорочить непорочного человека, то, Всемогущее провидение, сделай так, чтобы доносчик был не слишком умен, пусть сам он окажется замешанным во лжи и подлоге; и если он возьмет себе сообщницу, то пусть это будет бестолковая женщина, которая на допросах будет сбиваться, признаваться в содеянном, а потом отказываться от своих признаний и вновь к ним возвращаться“. Такова была бы моя страстная мольба; и если бы все это было бы мне даровано, ободренный столь великой ко мне благосклонностью, я добавил бы: „Божественное милосердие! Если судьбою предначертано, чтобы в это дело вмешался некий человек со стороны, пусть им будет Марен: если этот посторонний должен будет подкупить свидетеля, то осмелюсь просить, чтобы этот второй оказался путаником и безвольным хвастуном, и пусть им будет Бертран. И если какой-нибудь незадачливый автор должен будет однажды выступить в роли советника в этой достойной миссии, пусть им будет Бакуляр“».

Из трех авторов, выпустивших против Бомарше мемуары, больше всех досталось от него Марену, что было с восторгом встречено публикой, так как у редактора «Газетт де Франс» и главного цензора было достаточно врагов; все только и делали, что цитировали посвященные ему уморительные строки, на всю жизнь сделавшие его посмешищем, а прожил он аж восемьдесят девять лет:

«Ах, господин Марен, как далеки те счастливые времена, когда вы, с выбритым теменем и непокрытой головой, в льняном эфоде — символе вашей невинности, восхищали всю Сиоту своей прелестной игрой на органе или чистыми трелями своего голоса на хорах. С той поры он сильно изменился, наш Марен! Вы посмотрите только, как зло овладевает человеком и разрастается, если его не пресечь вовремя. Тот Марен, для которого высшим наслаждением было: „В алтарь викарию порой передавать дары иль соль“, — сбрасывает детскую курточку и башмаки и одним прыжком из органиста превращается в учителя, затем в цензора, секретаря и, наконец, газетчика; и вот уж мой Марен, засучив рукава по самый локоть, вылавливает зло в мутной воде, во всеуслышание рассуждает о нем сколько хочет, а исподтишка причиняет его сколько может. Одной рукой он создает репутации, другой — развенчивает их: цензура, иностранные газеты, новости рукописные, изустные и печатные, крупные газеты, маленькие листки, письма подлинные, вымышленные, подложные, подметные и пр. и пр., еще четыре страницы этих и пр. — все идет в ход. Красноречивый писатель, правдолюбивый газетчик, талантливый цензор, поденщик-памфлетист, когда он идет вперед, то ползет как змея; когда карабкается вверх, то шлепается как жаба. Словом, крадучись, карабкаясь, где прыжками, где скачками, но неизменно ползком, неизменно на брюхе, он достиг такого положения, что в наши дни мы наблюдаем, как этот корсар торжественно направляется в карете, запряженной четверкой лошадей, в Версаль. В качестве герба на дверцах его кареты — щит в форме органа, на алом фоне которого Слава с подрезанными крыльями и опущенной головой что-то хрипит в свою морскую[9] трубу и топчет искаженное отвращением лицо, изображающее Европу; все это обвито короткой сутаной, подбитой газетами, и увенчано квадратной шапочкой с надписью поверху: Ques-a-co?[10] Марен».

Заканчивался мемуар изложением истории Лизетты Карон и Клавихо; Бомарше вспомнил о ней в связи с тем, что его враги якобы распространили некое порочащее его письмо, хотя он вполне мог и придумать его, дабы иметь повод для рассказа о своих мадридских приключениях. Мы уже говорили о том влиянии, какое оказала эта история на литературный мир, и, в частности, о том впечатлении, что она произвела на Гёте, делавшего первые шаги в драматургии.

Самый же громкий успех выпал на долю стихотворной пародии на Марена под названием «Кес-а-ко»; куплеты сразу же стали шлягером. Мария Антуанетта пришла в такой восторг от этого словечка, что без конца повторяла его, а ее модистка г-жа Бертен в угоду своей августейшей клиентке придумала прическу под названием «Кес-а-ко», которую немедленно переняли все остальные дамы. «Это, — писал Башомон, — был султан из перьев, который модницы прикалывали на затылке; после того, как эту прическу стали носить принцессы и г-жа Дюбарри, она снискала огромную популярность и распространила унижение стертого в прах Марена и на область туалетов». А если добавить к этому, что актеры в театре, встретив в тексте слово «корова» или «чудовище», непременно добавляли к нему прилагательное «морская» или «морское», что вызывало взрывы хохота в зрительном зале, то можно представить себе, насколько упала популярность цензора и возросла популярность Бомарше.

Несмотря на то что приближались слушания по его делу в уголовном суде, автор мемуаров, обличающих Гёзмана, часто бывал на людях и наслаждался тем радушием, с которым его везде встречали. Репетиции «Севильского цирюльника» шли полным ходом, его премьера была назначена на 12 февраля 1774 года, и все билеты на первые шесть спектаклей были уже распроданы. Бомарше с удовольствием ходил в театр на свою «Евгению» и прислушивался в темноте зала к тому, что говорили о нем зрители. В один из февральских вечеров он услышал, как кто-то из них стал оспаривать мнение Вольтера, сказавшего, что Бомарше слишком веселый человек, чтобы быть убийцей; этот зритель разделял мнение Обертенов, утверждавших, что Бомарше — убийца, надеясь таким образом выиграть процесс. Бомарше пришел в такое волнение, что заорал на весь зал:

«То, что этот негодяй отравил трех своих жен, хотя был женат всего дважды, так же верно, как и то, что, как это стало известно парламенту Мопу, он съел своего отца, приказав приготовить из него рагу, и придушил свою тешу, сделав с ней бутерброд; а еще более верно то, что я тот самый Бомарше, который убьет вас, если вы немедленно не уберетесь отсюда».

Незадачливый зритель вынужден был ретироваться под улюлюканье всего зала, корчившегося от смеха. А меж тем не стоило шутить такими серьезными вещами: опьяненный успехом и овациями, Бомарше позволил себе несколько расслабиться, тогда как парламент Мопу и не думал складывать оружие.

Глава 23 ПУБЛИЧНОЕ ШЕЛЬМОВАНИЕ (февраль 1774 года)

«Я прочитал четвертый мемуар Бомарше, — писал Вольтер, — и никак не могу прийти в себя от обуревающих меня чувств. Я никогда не читал ничего более впечатляющего. Нельзя представить себе более смешной комедии, более трогательной драмы, лучше рассказанной истории и более запутанного дела, так ясно изложенного».

Эти слова свидетельствовали о том, что гений разделял всеобщее мнение. Враги Бомарше, огрызаясь, уверяли, что мемуары он писал не сам.

«Что же они не обратились к тому же автору, чтобы заказать свои?» — парировал их выпады Пьер Огюстен, и с ним согласился Жан Жак Руссо, сказав, что «таких мемуаров для другого не пишут».

Но если Бомарше удалось завоевать симпатии толпы и даже своих гениальных современников, то расположить к себе парламент было куда как сложнее. Лишь один из его членов, советник-докладчик Жен, набрался смелости написать Бомарше:

«Я прочел ваш последний мемуар, сударь, и склоняюсь перед вашими аргументами, прекращая быть вашим судьей, но чтобы избежать каких-либо кривотолков по поводу причин, мешавших мне принять окончательное решение, и причин, побудивших меня, наконец, сделать это, я считаю своей обязанностью поведать о них и вам, и широкой публике…»

И после объяснений своего поведения этот судья, когда-то крайне враждебно настроенный к Бомарше, заканчивал свое письмо так:

«Думаю, я убедил вас, сударь, что в настоящий момент я все еще сохраняю необходимую беспристрастность, чтобы рассудить вас с супругами Гёзман; но ваши атаки усилились до такой степени, что у меня есть все основания опасаться, что публика может заподозрить меня в том, что я настроен против вас. Из-за деликатности этой ситуации я готов пожертвовать своими собственными чувствами и, чтобы дать вам самое верное доказательство моей непредвзятости, я заявляю вам, сударь, что не требую опровержения тех обвинений, что содержатся в ваших мемуарах, но прошу предать гласности это мое письмо, копию коего я одновременно передаю господину председателю.

15 февраля 1774 года.

Жен».

Эти признания, тем более примечательные, что Жен поначалу находился среди тех, кто не сомневался в необходимости самым строгим образом наказать обвиняемого, пролились бальзамом на душу Бомарше, которому пять дней назад пришлось пережить очередное тяжелое испытание.

10 февраля 1774 года, за два дня до объявленной премьеры, ему сообщили о запрещении постановки «Севильского цирюльника». Бомарше предстояло вернуть зрителям деньги за купленные билеты.

Враги не дремали: от издателей потребовали представить в канцелярию суда рукописи мемуаров. Гёзман решился на отчаянный шаг и подал жалобу на «девицу де Бомарше и ее брата», обвинив их в том, что они оклеветали его, распространив слух, что он был подкуплен графом де Лаблашем. Г-жа Гёзман требовала возмещения нанесенного ей ущерба в размере 20 тысяч ливров, Бертран хотел получить 10 тысяч, а Марен оценил свои потери в 100 тысяч.

Граф де Лаблаш пытался вызвать Бомарше на дуэль, но тот, годом ранее уклонившийся от дуэли с герцогом де Шоном, счел за лучшее ответить презрительным отказом.

После множества выпадов и памфлетов, направленных против парламента, Пьер Огюстен решил сделать красивый жест в адрес судейского корпуса. Вместо того чтобы опубликовать письмо советника Жена, как тот просил, письмо, являвшее собой выступление судьи в защиту подсудимого, которого ему больше пристало обвинять, Бомарше решил преподать парламенту урок достоинства и направил первому председателю Николаи следующее послание:

«Сударь, имею честь адресовать вам копию апологетического письма, которое я получил от г-на Жена. Мое глубокое уважение к суду не позволяет мне предать его гласности, чего поначалу этот судья желал, но, как я уверен, после зрелого размышления, он будет благодарен мне за то, что я отказался от планов опубликовать это письмо со своими комментариями».


Слушание дела было назначено на 26 февраля 1774 года. На неделе, предшествовавшей заседанию суда, Марен и д’Эроль опубликовали мемуары вслед выступлениям Бомарше, а тот накануне суда сочинил «ответ на пасквили господ Марена и д’Эроля», который разослал советникам парламента, умоляя их ознакомиться с его содержанием.

В самые последние дни перед судом ситуация стала складываться явно не в пользу Бомарше, и его друзья начали проявлять беспокойство, поскольку граф де Лаблаш повсюду рассказывал о том, что судьи настроены на вынесение самого сурового приговора.

«Когда палач возьмется за вас, — сказал Пьеру Огюстену принц де Конти, — я уже буду бессилен. Не ходите завтра во Дворец правосудия на оглашение приговора».

«Нет, сударь, я не дам моим врагам повода упрекнуть меня в том, что моя смелость — одна лишь видимость. Перед вынесением приговора мне предстоит еще один допрос. Это мой долг, и я его исполню. Я пойду завтра во дворец… Но будьте уверены, что гнусная рука не замарает человека, коего вы почтили своим уважением».

Гюдена он уверял, что ни за что не пойдет на каторгу, а докажет, что достоин своих предков-протестантов, покончив жизнь самоубийством. В ночь с 25 на 26 февраля он приводил в порядок дела и составлял завещание. Ни на минуту не сомкнул он глаз и, когда стало светать, почувствовал, что дрожит от холода. Ранним утром 26 февраля он отправился во Дворец правосудия и прибыл туда еще до того, как открылись его двери.

«Какая необычная у меня судьба! Все мои друзья, все мои сограждане отдыхают, а я иду, возможно, навстречу позору и смерти. Все спит в этом большом городе, а я, может быть, никогда больше не лягу в свою постель».

Он видел, как во дворец прошли судьи в мантиях и судейских шапочках, и пересчитал их. От общего количества отнял число тех, кому он дал отвод, среди последних был и первый председатель Николаи. Гёзман, будучи обвиняемым, лишился права участвовать в принятии решения, поэтому оставалось пятьдесят пять судей, в чьих руках находилась его судьба.

Приступили к последнему допросу. Обвиняемый отвечал, сохраняя полное спокойствие, поэтому судьи не стали приставлять к нему стражу, хотя имели на это право.

Около восьми утра секретарь начал читать материалы следствия. Бомарше, которому все это быстро наскучило, покинул Дворец правосудия и отправился на площадь Дофин к своей сестре Лепин. Он попросил приготовить ему постель и провалился в беспокойный сон.

А во Дворце правосудия судьи удалились на совещание, которое растянулось почти на двенадцать часов, поскольку они никак не могли прийти к согласию. Часть судей готова была поддержать мнение генерального прокурора: чтобы оградить Гёзманов от лишних неприятностей, тот требовал какого-нибудь мягкого наказания, например, порицания.

Двадцать два члена суда требовали отправить Бомарше на галеры. Если бы к ним присоединились те, кому был дан отвод, то есть еще пятнадцать голосов, каторга Бомарше была бы обеспечена.

Кроме тех, кто придерживался этих точек зрения, были и такие, которые настаивали на «публичном шельмовании» Бомарше. Это довольно суровое наказание заключалось в том, что приговоренный к нему должен был стоять на коленях перед председателем парламента, держа руки за спиной, и слушать, как его предают позору. Фактически это была гражданская казнь, она подразумевала конфискацию имущества, невозможность занимать государственные посты и публиковаться, в общем — лишение всех гражданских прав. Таким образом, Бомарше грозило разорение вместе с бесчестием.

Как красочно описал это Гюден, «зал содрогался от криков спорящих судей». Наконец, в половине девятого вечера двери зала заседаний открылись для оглашения приговора. После двадцати двух страниц мотивировочной части судебного постановления, на чтение которых ушел целый час, председательствующий Бертье де Совиньи огласил сам приговор:

Г-жа Гёзман приговаривалась к публичному шельмованию и возврату пятнадцати луидоров, кои пойдут в пользу бедных; Бертрану и Леже выносилось порицание. Советник Гёзман отстранялся от своих обязанностей, ему также выносилось порицание. Новый приговор, который будет вынесен ему спустя три недели, окончательно лишит его занимаемой должности. Жизнь свою Гёзман закончит на эшафоте, куда его доставят в одной повозке с Андре Шенье.

Перечень этих санкций как будто бы говорил о том, что Бомарше одержал верх над своими врагами. Но, осудив его противников, судьи, наперекор всякой логике, точно так же обошлись и с ним самим.

«Суд также приговаривает Пьера Огюстена Карона де Бомарше к явке в судебную палату, дабы, опустившись на колени, он был предан публичному шельмованию. Повелевает, чтобы четыре опубликованных мемуара были разорваны и сожжены королевским палачом у подножия главной лестницы Дворца правосудия, как содержащие дерзостные выражения и наветы, позорящие и оскорбляющие всю судебную корпорацию».

Чтобы довести приговор до сведения Бомарше, пришлось его разбудить. Он спал как убитый целый день. Толпа освистывала судей, появлявшихся в дверях дворца, и большинство из них, опасаясь народного гнева, покинуло здание через черный ход. Председательствующий Бертье де Совиньи не испугался толпы и вышел из дворца как обычно.

В Версаль заспешили гонцы, чтобы сообщить Людовику XV о результатах суда.

Тем временем друзья спрятали Бомарше в надежном месте, и он там буквально сидел на чемоданах, готовый в любое мгновение пуститься в бега. Он даже не знал пока, что после вынесения приговора его популярность возросла необычайно.

Через Мирона принц де Конти передал ему записку, в которой говорилось: «Я хочу, чтобы завтра вы пришли ко мне. Я принадлежу к достаточно хорошему дому, чтобы подать Франции пример, как должно вести себя по отношению к такому великому гражданину, как вы».

Так что следующий после суда день Бомарше провел в Тампле в компании герцога де Шартра и принца де Конти. Немилость принимала форму триумфа, и, казалось, власти не осмелятся привести приговор в исполнение.

И все же Бомарше не чувствовал себя в безопасности и тайно готовился к побегу. Но на публике он не мог не побахвалиться и не блеснуть остроумием.

И тут вдруг в хоре всеобщего признания зазвучала сентиментальная нотка.

«Он находил утешение, — сообщает Гюден, — не только в дружбе, но и в более нежных чувствах. Его популярность привлекла к нему внимание одной молодой дамы с чувствительным сердцем и решительным характером, способной стать его поддержкой в жестоких испытаниях, которые ему еще предстояло пережить. Она не была знакома с ним лично, но, придя в волнение от его мемуаров, рвалась душой к этому знаменитому человеку. Она горела желанием увидеть его. Я был рядом с Бомарше, когда она прислала к нему их общего знакомого с просьбой одолжить ей на некоторое время его арфу, поскольку в тот момент она занималась музыкой. Подобная просьба в подобных обстоятельствах красноречиво свидетельствовала о намерениях барышни, и Бомарше их сразу же раскрыл; он не остался равнодушным к порыву девушки и ответил ее посланнику: „Я никогда и никому не даю свою арфу, но если она хочет, то может прийти сюда, я послушаю ее, а она меня“. Она пришла; я был свидетелем их встречи. Я уже говорил, что в Бомарше нельзя было не влюбиться с первого же взгляда. Что уж говорить о том впечатлении, кое он должен был произвести на молодую женщину в тот момент, когда ему рукоплескал весь Париж, когда в нем видели защитника попранной свободы и борца за общее дело! Но и ему было трудно устоять перед этой барышней, он был покорен ее взглядом, голосом, манерами и речами; и это взаимное влечение, возникшее меж ними в первое же мгновение, возрастало с каждым часом, поскольку, лучше узнавая друг друга, они открывали друг в друге бездну очарования и массу различных достоинств. С тех пор сердца их слились в одно целое, и никакие обстоятельства не могли их разъединить, а любовь, уважение, доверие, время и закон сделали их союз нерасторжимым».

Молодая женщина, столь решительно вошедшая в жизнь Бомарше, по возрасту годилась ему в дочери, так как ей было около двадцати лет. Эта эмансипированная барышня была родом из Швейцарии, звали ее Мария Тереза де Виллермавлаз. Она принадлежала к одному респектабельному семейству из окрестностей Шарме и в описываемое время работала у маркиза де Дрё-Брезе. Идя на встречу с человеком, которого боготворила, она сделала себе прическу «Кес-а-ко».

Этой замечательной женщине, нежной и трогательной, было суждено стать третьей г-жой де Бомарше, произошло это спустя много лет после их первой встречи, но она не стала ждать так долго и в первый же вечер отдалась своему кумиру. Их совместная жизнь была отнюдь не безоблачной, так как чем старше становился Пьер Огюстен, тем меньше он мог противостоять искушению плоти. Но любящая его женщина с достоинством выдержала многочисленные испытания судьбы, она воплотила в себе все самое лучшее, все самое благородное и заслуживающее уважения, что было в жизни Бомарше. Именно благодаря ей у него появилась наследница, и род его продолжился.

После этой трогательной встречи Бомарше приступил к выполнению плана по обеспечению своей безопасности. Его отъезд был похож на бегство. Принц де Конти выхлопотал у принца де Линя разрешение для Бомарше отбыть во Фландрию. Глубокой ночью Пьер Огюстен сел в фиакр с опущенными шторками и приказал ехать в Бурже, где его ожидала карета принца де Линя, чтобы доставить его в Гент, откуда он должен был отплыть в Англию.

«Этот удивительный человек, — писал принц де Линь, — утверждал, что в противном случае его арестовали бы, но спустя неделю он находился в кабинете Людовика XV, давшего ему секретное поручение, которое он скрыл посредством этой игры, затеянной ради того, чтобы ввести всех нас в заблуждение».

Глава 24 НАЧАЛО КАРЬЕРЫ ТАЙНОГО АГЕНТА (1774)

Было бы ошибкой думать, что отъезд Бомарше явился результатом отчаяния или трусости. Он просто хотел оказаться подальше от своих судей, дабы избежать приведения в исполнение вынесенного ему приговора, поскольку наказание, которое собирались на него наложить, было поистине чудовищным: стоило ли бороться в течение двадцати лет за дворянство, богатство, благосклонность короля и литературную славу, чтобы в итоге оказаться на коленях в большом зале Дворца правосудия и услышать обращенные к себе слова первого председателя парламента: «Я порицаю тебя и объявляю обесчещенным».

Но исхитрившись избежать морального унижения, Бомарше не решил остальных проблем; вне зависимости от того, состоялась или нет процедура шельмования, наказания никто отменять не собирался. Кроме того, поскольку он так и не подал апелляцию, над ним по-прежнему висел приговор по тяжбе с Лаблашем. Чтобы добиться его пересмотра, нужно было подавать в суд новый иск и поторопиться с этим, иначе можно было потерять право на подобное обращение в связи с истечением установленного законом срока; человеку, приговоренному к шельмованию и бросившемуся в бега, выполнить эти условия было практически невозможно, изменить данное положение было во власти одного лишь короля, который мог продлить срок, предусмотренный для подачи апелляции.

Однако с момента вынесения приговора Бомарше никаких изменений к лучшему в его жизни не произошло. Ходили слухи, что он готовится опубликовать новые мемуары, а это, конечно, не могло понравиться властям. Сартин заявил Пьеру Огюстену, что если он получит приказ короля применить против него санкции, то будет вынужден подчиниться:

«То, что сейчас происходит, у многих вызывает раздражение. Разве вам мало того, что вас приговорили к шельмованию, ну проявите же разумную скромность. И, пожалуйста, ничего не пишите, так как король не желает, чтобы вы что-либо публиковали об этом деле».

Хотя Людовик XV был очень рассержен на Бомарше, он продолжал ему симпатизировать. Поскольку лишь король мог помочь ему с обжалованием решения суда, Пьер Огюстен не хотел вызывать его неудовольствие и не собирался нарушать предписанное ему молчание. Более того, перед тем как покинуть Францию, он счел необходимым написать своему государю и передал свое послание через Жана Бенжамена де Лаборда, генерального откупщика и камердинера его величества, сохранившего к Бомарше дружеское расположение и уважение. Письмо было доставлено королю. Оригинал его не сохранился, но Гюден донес до нас его содержание.

В своем послании Бомарше извещал короля о том, что он будет хранить молчание не из страха, а из уважения к Его величеству. Он сообщал, что покидает Францию под чужим именем, что вынужден будет оставаться за границей в течение всего срока, который отводится законом для подачи апелляции, и что по возвращении на родину явится к королю, «чтобы искать у него ту справедливость, коя является долгом королей и в коей они никому не могут отказать, а даже обязаны восстанавливать ее в отношении тех, кто в силу непредвиденных обстоятельств оказался вне закона, ведь именно в том и заключается привилегия королей, что они могут даровать милость».

Письмо совершило чудо: Бомарше едва переступил порог своего убежища в Лондоне — меблированных апартаментов в доме на Плун-стрит, а Людовик XV уже советовался с Лабордом о том, нельзя ли поручить Бомарше, так кичившемуся своим умом, важное секретное задание, состоявшее в предотвращении публикации двух или трех пасквилей, направленных против г-жи Дюбарри.

В своем письме Пьер Огюстен дал понять, что он знаком с этой проблемой и предложил фаворитке короля свои услуги. С 1772 года французские министры безуспешно пытались помешать публикации памфлетов, «героиней» которых была г-жа Дюбарри.

Автором этих сочинений был некто Шарль Тевено де Моранд, родившийся в 1741 году в Арне-ле-Дюке. Ходили слухи, что он был сыном трактирщика и с самой ранней юности вел такую распутную жизнь, что в конце концов вынужден был бежать из родной страны. Найдя прибежище в Англии, он взялся сочинять довольно гнусные памфлеты, которые тайно переправлялись во Францию. Эти сочащиеся ядом пасквили были круто замешены на сплетнях и злословии. Видимо, Тевено де Моранд был довольно хорошо информирован об объектах своих нападок, что делало его еще более опасным. Помимо памфлетов он регулярно издавал газетенку под названием «Газетье кюирассе» («Газетчик в латах»), которая пользовалась скандальной популярностью. Чуть позже он придумал необычайно эффективный способ шантажа: извещал свои будущие жертвы о готовящихся против них публикациях, знакомил с выдержками из них и предлагал купить свое молчание.

Вольтер, получив подобные угрозы, проигнорировал их, поскольку считал себя выше общественного мнения.

Для такого дельца, как Тевено де Моранд, достойного последователя Аретино, прозванного в свое время «бичевателем принцев», г-жа Дюбарри была неиссякаемым золотым источником. Он известил фаворитку короля о готовящемся к выходу в свет труде под названием «Секретные записки публичной женщины» и привел из него несколько выдержек. Обычная женщина могла бы подать на шантажиста в английский суд, но для официальной любовницы короля Франции этот путь был закрыт. Г-жа Дюбарри пожаловалась Людовику XV, а тот обратился к английскому королю с просьбой выдать ему Моранда.

Англичане ответили, что не хотели бы прибегать к этой мере, но готовы закрыть глаза на то, что французы похитят пасквилянта, при условии, что это будет сделано при соблюдении строжайшей тайны и без помощи английской полиции.

Подобные прецеденты уже были. Так в 1744 году по распоряжению Людовика XV во Франкфурте был похищен другой французский памфлетист, уроженец Руэрга Виктор де ла Кастань, который под именем Дюбурга выпустил гнусный памфлет, называвшийся «Китайский шпион в Европе». Автор неугодного произведения был доставлен в крепость Мон-Сен-Мишель и посажен в тесную железную клетку, где и умер, не перенеся мучений. Туристам, посещающим аббатство Мон-Сен-Мишель, по сей день демонстрируют жуткую сцену, воспроизводящую его полуобглоданный крысами труп.

Чтобы избежать такой участи, Тевено де Моранд шел на различные хитрости. Поэтому французским агентам, регулярно отправляемым в Лондон, чтобы его похитить, никак не удавалось выполнить поручение. Моранд, имевший поддержку и осведомителей во Франции, всегда вовремя узнавал об их появлении в Англии и упреждал их действия. Он строил из себя политического изгнанника и жертву произвола и снискал симпатии английской общественности. Англичане поднялись на его защиту и однажды даже побросали разоблаченных французских агентов в Темзу, откуда тем с трудом удалось выбраться.

Решив, что теперь англичане не дадут его в обиду, Тевено де Моранд ускорил публикацию своего памфлета. Три тысячи экземпляров должны были попасть во Францию через Голландию. Таково было состояние дел в тот момент, когда Бомарше появился в Лондоне.

Добровольный изгнанник показался Людовику XV человеком, способным справиться с этой проблемой; король приказал Лаборду вызвать Бомарше в Версаль, принял его и объяснил, чего он от него ждет: тот должен был снестись с автором «Газетье кюирассе», заплатить ему за молчание и уничтожить весь тираж «Записок» о г-же Дюбарри.

Это поручение трудно было назвать почетным. Позже его сравнивали с миссией д’Артаньяна, возможно, рожденной фантазией Дюма. При этом честь королевы Франции стоила того, чтобы идти ради нее на риск, но от чести г-жи Дюбарри уже давно осталось одно воспоминание, так что спасать, в сущности, было нечего. Но у Бомарше не было выбора; успешное выполнение этого поручения должно было стать первым шагом на пути к восстановлению его собственного благополучия. Откажись он от этого задания, и король не продлил бы ему срока подачи апелляции, что отняло бы у него надежду на реабилитацию.

Итак, он вновь оказался на дороге, ведущей в Лондон, под именем шевалье де Ронака, в котором легко читается анаграмма имени Карой.

С присущей ему ловкостью он быстро добился встречи с Тевено де Морандом и вступил с ним в переговоры. В результате Бомарше получил от него один экземпляр пресловутых «Записок», ради которых прибыл в Лондон, а в придачу рукопись еще одного, еще не напечатанного, памфлета, после чего отправился во Францию к Людовику XV за дальнейшими распоряжениями. Король не скрывал своего удовлетворения и отправил Бомарше к герцогу д’Эгийону, дабы обговорить окончательные условия сделки с Морандом. Министр хотел, чтобы помимо всего прочего тайный агент выведал у памфлетиста имена его осведомителей во Франции, но Бомарше наотрез отказался выполнить это поручение, сочтя его сродни обычному доносу. Людовик XV не стал на этом настаивать, чем вызвал неудовольствие д’Эгийона, и тот вновь отправил в Англию бригаду полицейских с заданием похитить Моранда. Этот шаг мог свести на нет все усилия Бомарше. Итак, получалось, что первые успехи Пьера Огюстена на новом поприще спровоцировали его ссору с французским министром иностранных дел, а это отнюдь не способствовало урегулированию его отношений с парламентом Мопу.

Между тем Бомарше опять нужно было собираться в Лондон, на этот раз он взял с собой Гюдена де ла Бренельри, правда, не посвятив его во все детали своей миссии. А она приближалась, к удачному финалу. Гюден уверял, что лично присутствовал при передаче его другу рукописи памфлета и трех тысяч напечатанных экземпляров, все это они сожгли в печи для обжига извести в одном из пригородов Лондона.

Моранд провернул неплохое дельце: он получил из королевской казны 20 тысяч ливров наличными плюс 4 тысячи в виде пожизненной ренты, половина которой позже была у него выкуплена Людовиком XVI.

Отношения Бомарше с Морандом не были похожи на отношения полицейского агента с преследуемым шантажистом, скорее это были отношения двух авантюристов, не испытывающих друг к другу никакой антипатии.

«Вы как нельзя лучше доказали мне, — писал Бомарше Моранду, — что искренне решили вновь вести себя, как честный гражданин Франции, потеря звания коего еще задолго до встречи со мной заставляла вас испытывать угрызения совести; убедившись в том, что вы тверды в своем намерении не отступать от этого похвального решения, я с огромным удовольствием вступил в контакт с вами. Как не похожи наши судьбы! Волею случая мне было суждено предотвратить публикацию скандального произведения, ради чего в течение шести недель я трудился день и ночь, преодолел более семи тысяч лье и потратил около пятисот луидоров, чтобы не допустить неисчислимых бедствий. В результате вы заработали 100 тысяч франков и обрели спокойствие, а я даже не знаю, возместят ли мне когда-нибудь дорожные расходы».

Это весьма красноречивое послание, возможно, в какой-то мере проливает свет на некоторые любопытные эпизоды в последующей деятельности Бомарше на поприще тайного агента. Ну как тут было не возненавидеть свою честность! Его чуть было не отправили на галеры! Он проиграл судебный процесс, хотя правда была на его стороне! Его приговорили к выплате уже погашенного им долга, хотя настоящим должником был его противник!

И вот теперь он стал свидетелем еще более скандальных фактов: шантажист получил королевскую пенсию и был признан добрым и честным гражданином!

Так, может быть, действительно стоило отказаться от карьеры честного человека и самому испробовать методы Моранда? Интересно, приходили ли в голову Бомарше подобные мысли?

Он считал, что хорошо потрудился в Лондоне на благо короля. Лорд Рошфор, с которым Бомарше свел знакомство еще в Мадриде, когда тот являлся послом Англии, стал теперь министром. Они часто встречались в Лондоне, и Бомарше добился у Рошфора обещания принять меры против французских памфлетистов, нашедших прибежище в Англии. Все говорит о том, что Бомарше с Рошфором вели беседы и о большой политике: видимо, именно в этот период у Пьера Огюстена начала формироваться позиция в вопросе об американских колониях.

Закончив свои дела в Англии, он вместе с Гюденом сел на корабль, отплывающий во Францию, надеясь по приезде получить в Версале королевскую благодарность в виде решения своих юридических проблем.

Увы! Его опять постигла неудача!

Сойдя на берег в Булони, Бомарше узнал, что Людовик XV заболел оспой, в то время болезнь эта была смертельной.

Путешественники торопились как могли. Бомарше одолевали тревожные мысли. Д’Артаньян спас честь королевы Франции, но получил за это весьма скромное вознаграждение. Фаворитка короля, ради которой Бомарше пришлось столько потрудиться, в настоящий момент оказалась под угрозой предъявления ей ордера на арест, и в случае смерти короля ей были уготованы либо тюрьма, либо изгнание.

Целомудренному дофину не было никакого дела до спасения репутации г-жи Дюбарри, тем более что эту услугу оказал ей тот самый Бомарше, про которого на следующий день после вынесения ему приговора о шельмовании дофин сказал:

«Все сделано правильно, это подлый и жестокий человек, единственное, чем он прославился, так это своими злобными выходками. Дворецкие отказались принять его в свои ряды, и чиновники Луврского егермейства должны были бы тоже избавиться от него».

Король умер 10 мая 1774 года, и Бомарше так и не успел предъявить ему счет за оказанные услуги.

«Дьявол, раскачивающий люльку моей жизни, — писал он одному из друзей, — лишил меня покровителя и господина. Избавившись от заблуждений на мой счет, которые ему были навязаны, он обещал мне восстановление справедливости и свою благосклонность; все погибло, а о 780 лье, проделанных мною за шесть недель, мне напоминают лишь мои распухшие ноги и тощий кошелек. Другой бы от всего этого полез в петлю, но, поскольку это средство никуда от меня не денется, я оставлю его на самый крайний случай, пока же посмотрю, кто из нас двоих — я или дьявол — с большим упорством будет делать свое дело: он, пытаясь меня свалить, я, пытаясь удержаться на ногах; именно этим я озадачу свою упрямую башку».

К кому же обратиться, чтобы попасть к новому королю? Г-н де Лаборд был слишком предан усопшему монарху, чтобы прийтись ко двору новому. Оставался еще г-н де Сартин, не успевший пока сменить кресло шефа полиции на портфель морского министра. Бомарше поспешил отправить ему следующее послание:

«Для всего того, что король захочет узнать быстро и только для себя, для всего того, что он захочет сделать тайно и срочно, я всегда к его услугам: моя голова, сердце, руки и язык готовы служить ему. До него я никогда не хотел иметь господина, но этот мне нравится, он молод, он хочет делать добро, Европа его уважает, а французы обожают! Пусть каждый на своем месте поможет этому молодому монарху завоевать любовь всего мира, чье уважение он уже завоевал».

На этот раз Бомарше нашел верный тон, именно так следовало говорить с королем. Правда, у него не было выбора, поскольку срок, отведенный для подачи апелляции, неумолимо истекал и требовалось принятие кардинального решения. К счастью для Бомарше, у него появился шанс сослужить службу новому королю: поскольку обещания лорда Рошфора так и остались обещаниями, в Лондоне набирала силу новая кампания по распространению памфлетов, так что Пьер Огюстен оказался наиболее подходящим человеком, способным этому помешать.

Глава 25 ИСТОРИЯ О НАПАДЕНИИ БАНДИТОВ (лето 1774 года)

«Но ты, друг мой мнительный, в свою очередь, скажи, что ты подумал бы обо мне, если бы я сообщил тебе однажды, что, задавшись целью доказать Людовику XVI, что у него нет более усердного подданного, чем твой ошельмованный друг, я отправился 26 июня 1774 года в новое путешествие в новую страну, облеченный доверием нового господина; что трудности самого разного рода, кои никогда не останавливали меня, только увеличивают мое усердие, и что мне удалось доказать, что на самом деле я не так уж заслужил шельмование, к которому с радостью приговорил меня парламент. Но чем это я занимаюсь здесь? Почтовые лошади уже поданы… Я вернусь во Францию через месяц, самое позднее, через полтора; тогда я смогу рассказать о деле, коим вынужден сейчас заняться».

Этим письмом от 26 июня 1774 года, адресат которого остался неизвестен, начинается самое странное приключение Бомарше в роли тайного агента. По этому поводу даже возникает вполне резонный вопрос, а не было ли это письмо сфабриковано a posteriori, чтобы придать правдоподобности истории, которой этой правдоподобности как раз и не хватало, а также чтобы завуалировать кое-какие подозрительные факты.

Предложив Людовику XVI свои услуги, Бомарше сообщил Сартину о появлении в Англии нового памфлета под названием «Отрывок из обширного исследования, или Предуведомление испанской ветви о том, что она имеет право на французскую корону в связи с отсутствием наследника, которое может быть очень интересно всему семейству Бурбонов, и особенно королю Людовику XVI. — G.A. — Париж, MDCCLXIV».

Под видом юридического анализа положений Утрехтского договора о престолонаследии публике предлагались скандальные разоблачения, касающиеся интимной жизни Людовика XVI и Марии Антуанетты. После четырех лет супружества венценосная пара не имела наследников. Помимо узкого круга посвященных, никто в Европе не знал, что врожденный физический недостаток нового короля Франции не позволял ему выполнять супружеские обязанности. Поскольку королева, страдавшая от неудовлетворенности и отсутствия интимной жизни, допускала некоторые вольности в своем поведении, многие французы демонстративно выказывали ей враждебность, действительная причина которой крылась в традиционной антипатии французов к австриякам, остававшейся неизменной даже несмотря на то, что в 1756 году Австрия стала союзницей Франции.

Хотя основная цель памфлета заключалась в том, чтобы публично обвинить во всех грехах французского королевского двора Марию Антуанетту, он содержал также ряд весьма резких выпадов в адрес Сартина. Во всяком случае Бомарше удалось убедить в этом шефа полиции, и именно этот аргумент оказался для Сартина наиболее весомым и побудил к действию: он добился у Людовика XVI распоряжения о возмещении Бомарше дорожных расходов за его поездку к Тевено де Моранду, что же касалось нового поручения, то он не смог получить у короля письменного подтверждения полномочий секретного агента, которых тот требовал для упрочения своих позиций.

Прибыв в Лондон, Бомарше написал Сартину, что ложь, распространяемая на его счет, оказалась более серьезной, чем он думал, а посему может спровоцировать его опалу; далее Бомарше вновь вернулся к вопросу о необходимости получения им мандата, подписанного лично королем Франции. Он утверждал, что лорд Рошфор сможет обеспечить ему поддержку английского правительства при выполнении данного поручения лишь в том случае, если новый монарх письменно подтвердит его полномочия.

После новых настоятельных просьб Сартина король решился-таки написать записку, оригинал которой так и не удалось обнаружить в архивах:

«Господин де Бомарше, имея мои секретные распоряжения, должен отбыть как можно скорее по своему назначению. Соблюдение тайны и быстрота исполнения порученного явятся самым лучшим доказательством его усердия в служении мне, кое он только может мне дать.

Марли, 10 июля 1774 года.

Людовик».


Получив это письменное подтверждение его полномочий, Бомарше сразу же отправил королю восторженное послание:

«Любовник носит на груди портрет своей возлюбленной, скупец прячет там ключи от сундуков, а святоша — медальон с мощами; я же заказал овальный золотой ларчик, большой и плоский, в форме чечевицы, вложил в него приказ Вашего величества и повесил его себе на шею на золотой цепочке, как предмет, самый необходимый для моей работы и самый для меня драгоценный».

Подобное обращение с королевским приказом было по меньшей мере странным. А вскоре Бомарше довольно неосторожно признался Сартину, что пока ни разу еще не воспользовался этим документом. Вероятно, для ведения переговоров с шантажистом королевский приказ вообще был ни к чему. Но именно наличию у него этой бумаги приписывал Бомарше ту легкость, с какой ему удалось решить эту, как поначалу казалось, неразрешимую задачу, поскольку, по его словам, имя автора памфлета никому не было известно.

Тем не менее Бомарше уверял, что смог вступить в контакт с представителем этого анонимного писателя; посредником оказался некий венецианский еврей, назвавшийся Гийомом Анжелуччи, но в Лондоне его знали под именем Хаткинсон.

Анжелуччи поведал тайному посланцу французской короны, что существует два издания памфлета: одно вышло в Лондоне, второе — в Амстердаме. Наверняка Бомарше мог уладить это дело еще до того, как получил мандат короля.

Рассказ Бомарше о переговорах с Анжелуччи пестрел самыми невероятными подробностями: по его словам, рукопись была передана ему для ознакомления всего на несколько часов, и принес ее под покровом ночи какой-то таинственный незнакомец, а в четыре часа утра, получив условный сигнал, Бомарше завернул прочитанный им текст в простыню и выбросил сверток в окно, под которым его поймал некто, невидимый в темноте. Переговоры тем временем продвигались весьма успешно. Бомарше уведомил Сартина, что дело с английским тиражом практически урегулировано и обошлось в полторы тысячи фунтов стерлингов. Четыре тысячи экземпляров памфлета были сожжены в присутствии Бомарше. Что касается голландского тиража, то Анжелуччи-Хаткинсон дал расписку в том, что обязуется уничтожить его после того, как получит наличными деньги за сожженный английский тираж. Удивительная доверчивость в отношениях с весьма сомнительной личностью! Не лучше ли было использовать ту же систему расчетов, что и в случае с Морандом, ведь с помощью ренты было проще держать памфлетиста под контролем?

Результаты допущенной оплошности не замедлили сказаться: 25 июля 1774 года Бомарше известил Сартина о том, что должен срочно отплыть на континент в связи с тем, что Анжелуччи после получения полутора тысяч фунтов стерлингов сбежал, прихватив с собой один экземпляр памфлета, который он утаил, чтобы возобновить его выпуск на французском и итальянском языках в одной из типографий в Нюрнберге.

В Голландии Бомарше не смог обнаружить того, за кем бросился в погоню, и решил продолжить преследование:

«Я подобен льву! У меня нет больше денег, но есть бриллианты, драгоценности; я все продам и с яростью в сердце снова пущусь на перекладных. Немецкого я не знаю; дороги, по которым придется ехать, мне незнакомы, но я раздобыл хорошую карту и вижу, что, чтобы добраться до Нюрнберга, мне нужно ехать через Нимег, Клев, Дюссельдорф, Кёльн и Франкфурт. Я буду мчаться днем и ночью, если только не свалюсь в дороге от усталости. Горе мерзавцу, который заставляет меня проделать лишних триста или четыреста лье в тот момент, когда я рассчитывал наконец вернуться домой и отдохнуть! Если я настигну его в пути, я отберу у него все бумаги и убью в отместку за все причиненные мне горести и перенесенные страдания», — писал он Сартину в конце июля 1774 года.

О дальнейших перипетиях этого путешествия читаем в письме Бомарше к его другу Рондилю, он писал его, плывя в лодке по Дунаю, вблизи города Регенсбурга. Это письмо, датированное 15 августа 1774 года, вошло в собрание его сочинений. Вначале мы познакомим читателя с фактами в том виде, в каком сам Бомарше изложил их, а потом поразмышляем над тем, как же следует отнестись к столь странному стечению обстоятельств.

Первая часть путешествия была отягощена проблемами, связанными с расстройством здоровья Бомарше. Он даже подумывал лечь во Франкфурте в больницу, но потом отказался от этой мысли, чтобы не терять времени, и добрался до Вюрцбурга.

14 августа на почтовой станции в Лаугенфельде он сменил лошадей и отправился в Эмскирхен; правил лошадьми местный кучер. На подъезде к Нейштадту-на-Айше, небольшому городку, лежащему в пяти лье от Нюрнберга — конечного пункта его путешествия, Бомарше извлек из-под сиденья несессер, откуда достал зеркало и бритву. Наблюдавший за ним кучер решил, что путешественник, которого он принял за англичанина, хочет побриться. Звали кучера Георг Драц. Поведение путешественника показалось ему весьма странным, но он объяснил его себе присущей английским туристам эксцентричностью.

Перед Нейштадтом, близ местечка Лихтенхольц, дорога углублялась в густой лес. В самой чаще Бомарше приказал остановить экипаж, чтобы справить нужду; он вышел из кареты и, в то время как экипаж медленно продолжал двигаться вперед, последовал за ним пешком, чтобы немного размять ноги. Неожиданно путь ему преградил всадник и, по словам Бомарше, потребовал у него кошелек. В ответ путешественник выхватил пистолет и побежал, он надеялся уйти от погони и догнать свой экипаж, но тут появился еще один разбойник — огромный детина с плащом, намотанным на руку. Оказавшись зажатым с двух сторон, Бомарше разрядил свой пистолет в первого из напавших на него, но промазал, тот уже почти настиг его, когда второй бандит подскочил к Бомарше сзади и, дернув за плечо, повалил на землю. Подоспевший первый разбойник выхватил кинжал и со всей силы ударил несчастную жертву в грудь. Но, о чудо! Клинок наткнулся на овальный золотой медальон, в котором было спрятано письмо Людовика XVI, отклонившись в сторону, кинжал оставил широкую царапину на груди Бомарше и, вонзившись ему снизу в подбородок, вышел через правую щеку.

Бомарше удалось вскочить на ноги, он бросился на разбойника и, пытаясь вырвать у него кинжал, порезал себе ладонь; он исхитрился повалить соперника наземь и, поставив ему ногу на грудь, пригрозил, что убьет его.

Столь энергичная атака вызвала панику у нападавших. Первый бандит вырвался, вскочил на лошадь и умчался прочь. Второй запросил пощады; Пьер Огюстен перерезал ему пояс и нанес сильный удар по лицу рукояткой пистолета.

В этот момент Бомарше услышал рожок своего кучера, который уже начал волноваться. Побежав на звук рожка, путешественник вышел к своему экипажу, представ перед кучером и находившимся в карете слугой с рассеченным и залитым кровью лицом, перевязанной носовым платком рукой и галстуком в пятнах крови.

«Бандиты! — кричал Бомарше. — В меня стреляли!»

Кучер предложил раненому Бомарше отвезти его в полицейский участок в Нейштадте, чтобы заявить о случившемся, но тот отказался и велел следовать до почтовой станции в Эмскирхене, там он поменял лошадей и кучера и, постоянно подгоняя возницу, продолжил путь в Нюрнберг. В Нюрнберге он остановился на ночлег в гостинице «Красный петух» и вел себя там столь возбужденно, что Конрад Грубер, хозяин заведения, решил, что его постоялец не в себе. Тем не менее он предложил пригласить к нему хирурга. От лекаря Бомарше отказался, ограничился тем, что заклеил подбородок куском пластыря. Но согласился сделать официальное заявление о приключившейся с ним истории высокопоставленному чиновнику почтового ведомства, некому г-ну Фецеру.

Факты, изложенные в этом заявлении, сделанном 16 августа, не совсем точно совпадают с теми, что описал Бомарше в своем письме во Францию. Г-ну Фецеру Пьер Огюстен описал внешность напавших на него бандитов. У одного из них во время драки свалился с головы светлый парик, обнажив черноволосую шевелюру, что дало жертве основание предположить, что он еврей. Этот человек, ростом около пяти футов и двух дюймов, был одет в английский сюртук синего цвета с медными пуговицами, красную куртку и кожаные штаны. Сообщник, обращаясь к нему, называл его Анжелуччи. Второй был повыше ростом и носил серую безрукавку, на руке у него болтался синий плащ, а на голове была шляпа без полей. Это был полнолицый, белокожий блондин, по виду — англичанин, приятель называл его Хаткинсоном.

Таковым было это странное заявление, сохранившееся в Государственном архиве Вены. Предполагаемый автор, возможно, никогда не существовавшего памфлета вдруг раздвоился, и Хаткинсон отделился от Анжелуччи.

В протоколе беседы Фецера с Бомарше не упоминалось ни о выбитых рукояткой пистолета зубах, ни о перерезанном поясе, хотя эти приметы могли бы помочь в опознании так называемого Хаткинсона. Заявление Бомарше, составленное им в Нюрнберге, в качестве свидетелей подписали хозяин гостиницы Грубер и польский офицер барон Нитш. Полиция Нюрнберга, по-видимому, отнеслась к этому заявлению с полной серьезностью, поскольку начала расследование и объявила розыск преступников.

В тот момент никто не подумал разыскать других свидетелей происшествия, а между тем кучер Георг Драц, взволнованный событиями в лесу близ Лихтенхольца и опасавшийся неприятностей с полицией, вечером того же дня, то есть 14 августа, сам явился к властям Нейштадта и рассказал им о случившемся, причем его версия очень отличался от версии Бомарше. По словам Драца, путешественник положил в карман бритву, вынутую из несессера, как раз перед тем как выйти из кареты. Он углубился в лес и вышел оттуда лишь через полчаса. За это время кучер никого не видел, кроме бригады плотников из трех человек, проследовавших мимо него со своим инструментом. Никаких выстрелов он не слышал. Когда г-н де Ронак вернулся к карете, в его одежде не было никакого беспорядка, но он действительно сказал, что видел воров. Что касается его ранений, то кучер подумал, и, возможно, не без оснований, что это были обычные царапины, которые путешественник вполне мог сам себе нанести бритвой, так как, уходя в лес, он захватил с собой еще и зеркало и, видимо, брился там.

Эти чистосердечные и наивные показания, о которых поначалу не было известно полиции Нюрнберга, наводят на мысль, что вся эта история с бандитами не более чем плод фантазии Бомарше, преследовавшего определенную цель: ему нужно было привести в исполнение заранее составленный план, отправной точкой которого и было это так называемое нападение.

В Нюрнберге Бомарше провел всего одну ночь, а утром отправился в Регенсбург; заночевав там, на другой день он нанял лодку и продолжил свой путь вниз по Дунаю до Вены, где нашел пристанище в гостинице «Труа курер».

Едва устроившись, он сразу же написал это удивительное письмо. Адресовано оно было самой императрице Марии Терезии.

«Сударыня,

умоляю Ваше величество поверить, что, нарушая этикет и не прибегая к помощи высокопоставленных посредников для того, чтобы предстать перед Вами, я даю Вам доказательства своего самого глубокого уважения.

С западного побережья Европы я мчался день и ночь, чтобы доставить Вашему величеству сведения, от которых зависит Ваше счастье и Ваше спокойствие, и которые, осмелюсь сказать, могут до глубины души взволновать Ваше величество.

Сударыня,

Ваше величество может судить о важности этой тайны уже по одному тому, что мне приходится предпринимать столь странные шаги, дабы добиться встречи с Вами, но еще лучше Ваше величество поймет, что нельзя терять ни минуты и нужно немедленно выслушать меня, когда узнает, что, несмотря на то, что, будучи подло атакован разбойниками под Нюрнбергом, сильно ранен ими и невыносимо страдая от боли, я не останавливался в пути ни на секунду и пересел в лодку, чтобы по Дунаю добраться до Вены, лишь тогда, когда невыносимая боль сделала невозможным мое дальнейшее передвижение в почтовой карете из-за тряски.

Если вдруг Ваше величество сочтет это письмо от незнакомого ей человека бредом раненого, коему лихорадка помутила разум, умоляю Вас, окажите мне милость и пришлите ко мне как можно быстрее человека, на которого вы полностью можете положиться, это больше в Ваших интересах, чем в моих. Я не смогу открыться этому человеку, поскольку должен сделать это единственно перед Вашим величеством, но я скажу ему достаточно, чтобы получить от Вас, сударыня, тайную аудиенцию, о коей ни ваши министры, ни наш посол ничего не должны знать.

Пусть Ваше величество не сочтет себя оскорбленной, ежели я осмелюсь умолять Вас выдать той особе, которую Вы пошлете ко мне, записку за Вашей подписью примерно следующего содержания: „Г-н де Ронак может откровенно говорить с подателем сего письма. Он облечен моим доверием“. Такая мера предосторожности необходима, дабы я был уверен в том, что мое письмо попало не в чужие руки, а в руки Вашего императорского величества.

Ожидая Ваших распоряжений в гостинице „Труа курер“ на площади Святого Михаила близ Дворца правосудия в Вене, я выражаю самую беззаветную преданность Вашему императорскому величеству и остаюсь Вашим нижайшим и преданнейшим слугой.

Де Ронак.

Вена, 20 августа 1774 года».

Таким образом эта, возможно, выдуманная от начала и до конца история с разбойниками неожиданно вошла в Историю. Бомарше по собственной инициативе искал встречи с императрицей. Именно ей хотел он рассказать о той опасности, которой подвергалась Мария Антуанетта, и на этот раз он действительно мог соперничать с д’Артаньяном.

Глава 26 БОМАРШЕ И ИМПЕРАТРИЦА МАРИЯ ТЕРЕЗИЯ (1774)

Итак, Бомарше оказался в Вене под чужим именем с секретным поручением и совсем не желал, чтобы об этом узнал французский посол барон де Бретейль. В подобных условиях установление контактов с двором императрицы превращалось в предприятие рискованное, если не безумное. Пьер Огюстен решился на небывалую дерзость: он явился к секретарю императрицы барону де Нени, который согласился принять его, и попросил передать свое письмо Марии Терезии, отказавшись при этом сообщить содержание послания. Нежелание посвятить барона в суть дела чуть было не провалило его, но Бомарше пошел на еще большую дерзость, заявив, что вся ответственность за возможные последствия бездействия барона де Нени ляжет именно на него. В заключение он сказал, что, даже если ему будет отказано в аудиенции, он все равно будет испытывать удовлетворение, поскольку исполнил свой долг, а чувство долга всегда главенствовало у него над всеми остальными чувствами. Покоренный красноречием Бомарше, г-н де Нени передал письмо по назначению, и уже на следующий день Пьер Огюстен был извещен о том, что г-н де Сейлерн, глава Правящего совета, лично доставит его в замок Шенбрунн для встречи с Марией Терезией.

Аудиенция, по всей очевидности, длилась долго. На этот раз Бомарше достал-таки свой драгоценный медальон с письмом Людовика XVI и обратил внимание императрицы на вмятину, оставленную на нем кинжалом разбойника. Теперь его рассказ о приключении в лесу близ Лихтенхольца во многом отличался от всех предыдущих версий. По этой новой версии, Пьер Огюстен якобы повстречал на лесной дороге всадника и узнал в нем Анжелуччи; еврей, в свою очередь узнавший Бомарше, попытался скрыться в чаще леса. После рукопашной схватки с ним Бомарше обнаружил в багаже Анжелуччи украденный им экземпляр памфлета и полторы тысячи фунтов стерлингов, переданных автору скандальной книжонки еще в Лондоне. Он сохранил Анжелуччи жизнь и оставил ему половину денег. Чуть позже, возвращаясь к своей карете, Бомарше подвергся нападению разбойников, которые отобрали у него неожиданно возвратившиеся к нему деньги; он и сам бы погиб, если бы не золотой медальон, висевший у него на груди и принявший на себя удар кинжала.

В подтверждение своих слов он предъявил императрице отобранный у Анжелуччи экземпляр памфлета и попросил ее отдать приказ полиции о розыске его автора. Потрясенная этим рассказом императрица не смогла удержаться от вопроса, который повторила несколько раз:

«Но, сударь, откуда у вас такое пылкое рвение к защите интересов моего зятя и в особенности моей дочери?

— Сударыня, в конце прошлого царствования я был одним из самых несчастных людей во Франции. В те страшные для меня времена королева не погнушалась выказать мне, обвиненному во всяческих ужасах, свое участие. Служа ей сегодня и даже не надеясь на то, что она когда-либо об этом узнает, я лишь возмещаю свой неоплатный долг; чем труднее мое предприятие, тем с большим усердием я стремлюсь довести его до успешного завершения. Королева однажды соблаговолила заявить во всеуслышание, что я защищаюсь слишком мужественно и умно для человека, действительно виновного в тех преступлениях, кои мне вменяют. Что же она сказала бы, сударыня, сегодня, если б увидела, что в деле, затрагивающем одновременно ее и короля, мне не хватает того мужества, которое ее поразило, и той ловкости, которую она назвала умом? Она заключила бы из этого, что мне недостает рвения. Этому человеку, сказала бы она, хватило недели, чтобы уничтожить пасквиль, оскорблявший покойного короля и его любовницу, в то время как английские министры на протяжении полутора лет тщетно пытались воспрепятствовать его изданию. А сейчас, когда на него возложено подобное же поручение, касающееся нас, ему не удается его выполнить; либо он изменник, либо дурак, и в обоих случаях он равно не заслуживает доверия, коим удостоен. Вот, сударыня, высшие мотивы, заставившие меня бросить вызов всем опасностям, пренебречь всеми страданиями и преодолеть все препятствия.

— Но, сударь, какая у вас была необходимость менять имя?

— Сударыня, к сожалению, меня слишком хорошо знает под моим собственным именем вся просвещенная Европа, записки, кои напечатал я в свою защиту перед последним процессом, настолько воспламенили умы в мою пользу, что повсюду, где я появляюсь под именем Бомарше, я возбуждаю такой дружеский, или сочувствующий, или хотя бы просто любопытствующий интерес к себе, что у меня нет отбоя от визитов, приглашений, меня окружают со всех сторон, и я лишаюсь свободы действовать втайне, необходимой при таком деликатном поручении. Вот почему я вымолил у короля разрешение путешествовать под именем де Ронака, на которое мне и был выдан паспорт.

Мне показалось, что императрица горит желанием прочесть произведение, уничтожение которого стоило мне таких трудов. Она принялась за чтение тотчас после нашего объяснения. Ее величество соблаговолила обсудить со мной самые интимные подробности, связанные с этим делом; она соблаговолила также выслушать мои пространные объяснения. Я оставался с ней более трех с половиной часов и несколько раз умолял ее самым настоятельным образом, не теряя времени, послать кого-нибудь в Нюрнберг.

— Но осмелится ли этот человек там показаться, зная, что может встретить вас? — сказала мне императрица.

— Сударыня, чтобы побудить его отправиться именно туда, я обманул его, сказав, что немедленно поворачиваю обратно и возвращаюсь во Францию. Впрочем, может, он там, а может, и нет. В первом случае, препроводив его во Францию, Ваше величество окажет неоценимую услугу королю и королеве, во втором его розыски, на худой конец, окажутся безрезультатными, как и операция, которую я умоляю Ваше величество провести тайно, приказав обыскивать в течение некоторого времени все нюрнбергские типографии, чтобы удостовериться, не печатается ли там вновь эта мерзость; в других местах я уже принял меры предосторожности и за Англию и Голландию отвечаю.

Императрица простерла свою доброту до того, что поблагодарила меня за пылкое и разумное усердие, выказанное мной; она попросила меня оставить ей эту книжонку до завтрашнего дня, дав мне свое святое слово, что вернет ее через г-на де Сейлерна.

— Ступайте и немедленно ложитесь в постель, — сказала она мне милостиво, — пусть вам поскорее пустят кровь. И да не забудется никогда ни здесь, ни во Франции, какое рвение вы выказали при сем случае, дабы услужить вашим государям».

Из этого знаменитого отчета, который Бомарше чуть позже отправил Людовику XVI, следовало, что у императрицы, поначалу сильно взволнованной его рассказом, тем не менее вскоре возникли некоторые сомнения: хотя Бомарше и предъявил ей письмо короля Франции, рассказанная им история изобиловала неправдоподобными деталями. Едва Бомарше покинул замок, Мария Терезия поделилась своими сомнениями с канцлером Кауницем.

Этот просвещенный министр, долгие годы вершивший политику Австрии и стоявший на страже ее интересов, знал репутацию Бомарше и относился к нему с некоторым недоверием. Кауниц прочел оставленный императрице памфлет и обнаружил, что ряд описанных в нем эпизодов касался событий, произошедших уже после того, как книжка вышла в свет. В частности, там говорилось о прививке против оспы, сделанной Людовику XVI, но дата, стоявшая на обложке книжки, на целый месяц опережала это событие. Одолеваемый сомнениями, Кауниц поднял на ноги своих агентов в Нюрнберге и довольно быстро получил от них письменные показания хозяина гостиницы Грубера из Нюрнберга и кучера Драца из Нейштадта. Помимо того, что сами эти показания были весьма противоречивы, они во многом расходились с тем, что Бомарше рассказал Марии Терезии. Выводы, которые сделал канцлер на основе собранных им сведений, представляются нам весьма близкими к истине.

Еще в пору своего общения с Тевено де Морандом Бомарше имел возможность убедиться, что бесчестное поведение гораздо выгоднее честного. Он был потрясен тем, с какой легкостью обманщик и шантажист добивался желаемого, играя на страхе своей жертвы. Возможно, он взял на заметку эти методы, весьма удобные тем, что, принося хорошие барыши, они позволяли оставаться безнаказанным. В этом случае возникает резонный вопрос: а не была ли история с памфлетом против Марии Антуанетты плодом воображения самого Пьера Огюстена, вел ли он какие-либо переговоры с Анжелуччи-Хаткинсоном, и существовал ли вообще этот пресловутый памфлетист? Кауниц в своих умозаключениях пошел еще дальше: он предположил, что Бомарше сам написал этот памфлет и от начала и до конца выдумал историю с нападением на него разбойников с единственной целью — «предстать в выгодном свете перед императрицей, дабы добиться ее расположения и ее милостей».

На наш взгляд, в целом эти рассуждения были не так уж далеки от истины, хотя некоторые выводы не являются бесспорными. Так, чересчур громоздкое название, равно как и слог дошедших до нас пассажей памфлета, совсем не похожи на стиль Бомарше; этот текст определенно писал кто-то другой, хотя, возможно, по заказу Пьера Огюстена. Не исключено, что этим другим был сам Тевено де Моранд, Бомарше поддерживал с ним дружеские отношения, а брат памфлетиста — Тевено де Франси — служил у него секретарем. Возможно, он заплатил автору «Секретных записок публичной женщины» часть из тех полутора тысяч фунтов стерлингов, что якобы были переданы Анжелуччи. Такого человека, вероятнее всего, никогда и не было, а посему план Бомарше был просто гениальным: ведь если в результате своей хитрости он добивался благосклонности императрицы, то через нее ipso facto — благосклонности Марии Антуанетты, а значит, и Людовика XVI, что автоматически обеспечивало ему отмену приговоров по делам с Лаблашем и Гёзманом, его реабилитацию и пересмотр тех судебных решений, которые подрывали его благосостояние и мешали карьере.

Поскольку Кауница довольно мало занимала карьера какого-то авантюриста, то он сразу же подумал о мерах предосторожности. Бомарше, естественно, рассчитывал на то, что Мария Терезия поспешит проинформировать королеву Франции о его подвигах и что похвальный отзыв о нем августейшей особы послужит на благо его репутации еще до возвращения на родину. Бомарше составил для императрицы мемуар, в котором советовал ей опубликовать злополучный памфлет, изменив в нем некоторые детали. Он был уверен, что Анжелуччи не будет предъявлять претензий за искажение его текста.

В тот момент, когда шевалье де Ронак шлифовал свой мемуар в гостинице «Труа курер», туда вошли два офицера в сопровождении восьми гренадеров, вооруженных ружьями с примкнутыми штыками. Секретарь Правящего совета предъявил Бомарше ордер на его арест за подписью г-на де Сейлерна, рекомендовавшего ему не оказывать сопротивления.

«Сударь, я иногда оказываю сопротивление грабителям, но императорам — никогда», — с достоинством ответил Бомарше.

Его багаж обыскали, часть вещей изъяли, а бумаги опечатали. Позже Бомарше так описывал Людовику XVI этот арест:

«Я прошу разрешения написать императрице, мне в этом отказывают! У меня отбирают все мои вещи, нож, ножницы, даже парик, и оставляют при мне всю эту многочисленную охрану, здесь же, прямо в моей комнате, где она и пребывает тридцать один день или сорок четыре тысячи шестьсот сорок две минуты, ибо если для людей счастливых часы бегут быстро, и один час незаметно сменяет другой, несчастные дробят время своих страданий на минуты и секунды и находят, что каждая из них в отдельности весьма длинна».

Находясь под арестом и наблюдением, шевалье де Ронак будто вновь стал Кароном — подмастерьем часовщика — и в своем поднадзорном одиночестве коротал время, прислушиваясь к мерному ходу часов, который обеспечивал придуманный им когда-то анкерный механизм.

Пока узник томился в заточении, Кауниц писал австрийскому послу в Париже графу де Мерси-Аржанто:

«Это чистой воды выдумка, с помощью которой Бомарше пытался представить выполнение своей задачи как сопряженное с многими трудностями и опасностями, и тем самым набить себе цену».

28 августа 1774 года императрица также отписала своему представителю во Франции:

«Не хочу от вас скрывать, что я даже не предполагала, насколько прочно сидит в сердцах французов эта застарелая ненависть к австрийцам, ко мне самой и к бедной невинной королеве. Так вот к чему привела вся эта лесть и угодничество! И это называется любовью к моей дочери! Никогда не знала я ничего более чудовищного, все это породило в моем сердце глубочайшее презрение к этой безбожной, безнравственной и бесчувственной нации. Я не хочу входить в детали сего дела, вам отправили лишь весьма расплывчатое описание его, но я очень рассержена, а этот человек арестован. Я собиралась поступить с ним, как с ничтожным обманщиком, выслать его в два часа не только из столицы, но и вообще из моих владений, дав ему понять, что ему не удалось провести нас и что мы обошлись с ним таким образом лишь из человеколюбия, не желая окончательно губить его, как он того заслуживает. Я предвижу еще множество осложнений из-за этого ужасного дела; порой лучше оставаться в неведении, чем слишком много знать. Злосчастное имя этого мошенника привлекло к себе внимание принца Кауница, узнавшего в нем человека, который участвовал в знаменитом процессе против некого Гёзмана, мемуарами о котором все здесь зачитывались».

Пока представители высших эшелонов власти обменивались письмами, Бомарше, которому удалось наконец заполучить бумагу, чернила и перья, бомбардировал принца Кауница прошениями. Он хотел представить судье, ведшему его дело, доказательства в свою защиту.

Глас пленника был услышан: канцлер отрядил к нему советника фон Зонненфельса; тот, покоренный обаянием и красноречием Бомарше, участливо выслушал его, а позже даже посвятил этой истории книгу. Следствие тянулось еле-еле, и Бомарше никак не мог добиться удовлетворения своего требования, которое заключалось в том, чтобы его немедленно препроводили во Францию, пусть даже связанным по рукам и ногам и под конвоем.

Пока пленник маялся в Вене, судьба его решалась в Версале. Мерси-Аржанто нанес визит Сартину; тот не предал друга, а взял под свою защиту: он подтвердил, что именно король отправил Бомарше с поручением, выдав ему письменное распоряжение, а также постарался преуменьшить значение инцидента, ибо вовсе не желал, чтобы эксцентричные выходки его протеже скомпрометировали и его самого.

Сартин не скрывал своего возмущения тем, что Австрия столь бесцеремонно арестовала французского агента, тем более что речь шла о такой важной персоне, пусть с излишне развитым воображением, но неспособной на преступление. Он подверг анализу текст памфлета и доказал, что некоторые из его пассажей настолько резко контрастировали с общеизвестной позицией Бомарше, что никак не могли принадлежать его перу. Хотя это последнее утверждение было весьма спорным, Мерси-Аржанто ушел от Сартина, поверив в невиновность Бомарше, и 11 сентября 1774 года написал императрице, что узника следует освободить.

Мария Терезия прислушалась к мнению своего посла и 17 сентября даровала Бомарше свободу; в качестве компенсации за причиненный ему ущерб она велела выдать ему тысячу дукатов. Кауниц исполнил приказ императрицы, хотя счел ее щедрость излишней.

«Я распорядился выплатить этому негодяю тысячу дукатов, — писал он Мерси-Аржанто, — поскольку такой жест показался мне достойным императрицы, хотя сам этот тип, разумеется, не стоит ни тех трудов, ни тех денег, что мы на него потратили».

А между тем популярность Бомарше в Европе была очень велика, поэтому отношение к его приключению отличалось такой снисходительностью, какой вовсе не заслуживало.

На обратном пути во Францию он всего на несколько часов остановился в городе Аугсбурге и успел побывать на одной из первых постановок пьесы Гёте «Клавиго».

В Париж Бомарше приехал в конце сентября 1774 года. Первый его визит был к Сартину, ставшему к тому времени морским министром. Пьер Огюстен все еще не мог понять, почему императрица вдруг резко изменила к нему свое отношение. И Сартину пришлось ему объяснить, что она приняла его за авантюриста.

Потрясенный этим открытием, экс-шевалье де Ронак с достоинством изрек, что в таком случае он не может оставить у себя тысячу дукатов, которую ему вручили при отъезде из Вены. Но он не возражал бы, если бы Мария Терезия взамен подарила ему что-нибудь на память об этом приключении, и хорошо бы, на ту же сумму.

Сартин мудро посоветовал Бомарше не затевать скандал, а самому купить на полученные деньги хороший бриллиант и носить его в память о встрече с императрицей. Пьер Огюстен решил последовать совету приятеля, который ни в коей мере не оскорблял его самолюбия. Помимо всего прочего, он утешился тем, что в память о своих мытарствах сочинил «безудержно веселую» песенку, сразу же снискавшую популярность. Всякий раз, когда Бомарше узнавали на улице, в театре или другом общественном месте, всегда находился кто-нибудь, кто запевал первый куплет этой песенки, а толпа обычно сразу же хором ее подхватывала:

Все тот же он — его дела неплохи,
Доволен он житьем-бытьем.
Пасхальным днем Или постом.
Все нипочем веселому пройдохе;
Пусть будет солнце или мгла.
От вас — хула иль похвала,
Все тот же он — его дела неплохи[11].

Глава 27 ПОСТАНОВКА «СЕВИЛЬСКОГО ЦИРЮЛЬНИКА» (1775)

Можно было подумать, что все опять закончилось песнями, но на самом деле сразу после возвращения Бомарше в Париж на него навалилось множество проблем, требующих срочного решения.

Часть из них касалась семьи: престарелый папаша Карон в свои семьдесят семь лет задумал жениться в третий раз. Его заманила в свои сети одна старинная приятельница — мадемуазель Сюзанна Леопольда Жанте, у которой он проживал. Эта особа смотрела далеко вперед и уже видела себя наследницей старика. Помешать этому браку не удалось, и продлился он совсем недолго. 23 октября 1775 года папаша Карон скончался. Бомарше, находившийся на ножах с вдовой отца, с трудом отделался от нее лишь после того, как заплатил ей 6 тысяч ливров из отцовского наследства.

К неприятностям, связанным с этим браком по расчету, присовокупились слушания по тяжбе с Обертенами. Бомарше, над которым по-прежнему висел приговор о шельмовании и который по-прежнему был лишен всех гражданских прав, вызывал у судей особую неприязнь еще и потому, что в его мемуарах досталось всему судейскому корпусу в целом. Так что у Бомарше были все шансы проиграть этот процесс, и он его проиграл: суд первой инстанции приговорил Бомарше к выплате 33 тысяч ливров семье его первой жены, но поднаторевший в ведении тяжб ответчик сразу же подал апелляцию.

Финансовые проблемы не слишком осложняли его жизнь: так как при выполнении королевских поручений он тратил свои собственные деньги, то теперь смог предъявить счета казначейству, и большая их часть была оплачена. По распоряжению Людовика XVI Бомарше выдали 72 тысячи ливров в качестве компенсации дорожных расходов и понесенного ущерба, а также 100 тысяч ливров за выкупленный у Анжелуччи памфлет. Поскольку у нас есть основания полагать, что на самом деле покупка эта либо вообще не состоялась, либо состоялась, но по более низкой цене, то Бомарше был в состоянии расплатиться с графом де Лаблашем, что было необходимо для снятия ареста с его имущества. Таким образом, он вновь смог въехать в принадлежавший ему дом на улице Конде и восстановить семейное гнездо.

Этот период, в течение которого над Бомарше продолжала висеть угроза приведения в исполнение старых приговоров, все же был отмечен несколькими радостными событиями. Бомарше вновь встретился с мадемуазель де Виллермавлаз, и та скрашивала минуты его досуга, правда, крайне редкие.

И действительно, как бы странно это ни выглядело, но Бомарше, будучи лишенным всех гражданских прав, официально получил поручение короля и правительства подготовить доклад по проблеме, возникшей в связи с планами упразднения парламента Мопу и возврата к тому положению дел, которое существовало до января 1771 года, когда Людовик XV своей волей изменил его. В этом мемуаре Бомарше собирался «без напыщенности и прикрас изложить свои принципы, понять которые мог любой здравомыслящий человек, даже если бы ему не хватало образования».

Пьер Огюстен назвал свой труд «Простейшие мысли о восстановлении парламента». Он изложил в нем принципы, которыми руководствовалась в прежние времена эта структура, и настаивал на возврате ей права «просвещать короля мудрыми наставлениями». Однако, демонстрируя, насколько он стал благоразумнее, автор ограничивал рамки этой привилегии, «обозначив тот предел, у коего парламент должен остановиться, ежели король настаивает на своем, дабы твердость судьи не обратилась слабостью или противлением власти». Этот доклад, весьма умеренный по тону и содержавшимся в нем идеям (про который принц де Конти сказал, что «если это те самые принципы, с коими готов согласиться король, то сам он и парламент подпишутся под ними на коленях»), был неоднозначно встречен министрами, что и понятно, ведь, по сути, он чуть ли не провозглашал конец всякой власти. Министры внесли в него изменения ограничительного характера: основополагающим стало положение о том, что судьи не могли коллективно подать в отставку, это приравнивалось к должностному преступлению. Эдикт о восстановлении прежнего парламента оставлял королю право участия в его заседаниях и принятии решений, что не наносило бы вреда новой политике, если бы монарх имел твердый характер и был последовательным в суждениях.

Бомарше, по нашим предположениям, подверг критике эти оговорки и постарался доказать, что созыв пленарного заседания суда, предназначенного заменить парламент в случае, если тот уклонится от выполнения своих обязанностей, не сможет привести ни к чему хорошему; его слова оказались пророческими, справедливость их подтвердил кризис, разразившийся в мае 1788 года.

Между тем Бомарше не стоило перегибать палку с критикой, сколь бы уместной она ни была, ведь ему предстояло добиться от новых структур пересмотра прежних обвинительных приговоров, поэтому свои чувства он чаще всего изливал в письмах Сартину, например, таким образом:

«Надеюсь, вы не хотите, чтобы я так и остался ошельмованным этим проклятым парламентом, который вы только что погребли под обломками его собственного бесчестия».

В начале 1775 года Бомарше развил бурную деятельность. Поскольку Сартин ничего не возразил на его замечание, Пьер Огюстен подал кассационную жалобу на решение суда по тяжбе с Лаблашем, вынесенное на основе доклада Гёзмана, а также написал по этому поводу мемуар, столь резкий, что ни один адвокат в Государственном совете не решился поставить под ним свою подпись. Автор, которого убедили ограничиться подачей в суд апелляции, обратился к новому министру юстиции Мироменилю, ярому противнику парламента Мопу, с просьбой разрешить ему опубликовать свою обвинительную речь против Лаблаша в качестве «необходимого элемента своей защиты».

Просьба Бомарше была удовлетворена, и для того, чтобы дать ему время на издание речи, заседание по рассмотрению его жалобы было перенесено на более поздний срок. Но как это часто случалось с Бомарше, он потерял чувство меры: эта речь, опубликованная 22 января 1775 года, стала блестящей демонстрацией его правоты, но написана она была в форме непристойного памфлета.

В результате, 28 января 1775 года на заседании Государственного совета Бомарше вынесли порицание, из его мемуара были вычеркнуты все оскорбительные выражения, а книготорговцам было запрещено продавать его.

4 февраля 1774 года Людовик XVI, ознакомившийся с содержанием этого произведения, на заседании совета по вопросам публикаций вынес решение уничтожить весь тираж. Таким вот образом Бомарше, уверовавший в то, что он окончательно вернул себе милость монарха, из-за своей неосмотрительности вновь оказался на волосок от опалы.

С помощью Марии Антуанетты ему, по крайней мере, удалось добиться того, что труппе «Комеди Франсез» разрешили возобновить репетиции «Севильского цирюльника». Премьера должна была состояться на сцене театра в Тюильри 23 февраля 1775 года.

Текст пьесы был восстановлен ne varietur по рукописи, сохранившейся в архивах «Комеди Франсез». 10 марта 1774 года Бомарше лично утвердил свой собственный текст и один экземпляр отправил принцу де Конти. Логично предположить, что после передачи произведения на визу цензуре никакой принципиальной правки текста не должно было допускаться. Между тем в феврале 1775 года Бомарше, возомнивший, что его положение при дворе достаточно упрочилось, позволил себе кое-что добавить в текст и существенно изменил его: поначалу «Севильский цирюльник» был обычной пьесой с запутанной интригой, уже тогда страдавшей длиннотами, Бомарше же нашпиговал его намеками на свои приключения последнего времени, в частности на дело с Гёзманом.

В результате пьеса стала еще длиннее, и ее пришлось перекроить: если вначале в ней было четыре акта, то теперь получилось пять. Базиль был переименован в Гюзмана, но в ходе репетиций вновь стал Базилем.

Сравнение этого нового варианта с исходной рукописью не прибавляет славы Бомарше, а лишний раз убеждает, что частенько автору изменяло чувство меры и такта.

Впрочем, вскоре он пал жертвой этих своих переборов. 23 февраля 1775 года зрительный зал театра был переполнен, Париж такого еще не видел. Даже пьесы Вольтера не собирали столько публики.

«Нельзя было выбрать более удачного момента для представления, — писал Лагарп, — ибо популярность автора была огромной, а привлечь еще больше зрителей было просто невозможно».

Публика так многого ждала от этой пьесы, что в результате оказалась разочарованной.

«Всегда очень трудно удовлетворить чрезмерные ожидания, — продолжал Лагарп. — Пьеса оказалась не смешной: длинноты навевали скуку, шутки дурного вкуса вызывали отвращение, а дурные нравы — негодование».

Неоспоримым фактом было то, что Бомарше переборщил с остротами, не зная чувства меры, он изуродовал прекрасную пьесу, низведя ее до уровня парада.

Аплодисменты раздавались лишь во время первого акта, но уже во втором публика начала кривиться и выражать разочарование. Пьеса провалилась.

«Пошлости, неудачные шутки, каламбуры, игра просторечных и даже непристойных слов — короче говоря, скучнейший парад и безвкусный фарс», — отмечалось в «Секретных мемуарах».

И в этой ситуации, столь тягостной для автора, Бомарше проявил себя гениальным драматургом. Он осознал свои ошибки и за двое суток усердной работы переделал всю пьесу; он сократил ее до четырех актов, сохранив из позднейших вставок лишь те, что действительно того стоили, среди них — монолог Базиля о клевете и знаменитое: «Одни меня хвалили, другие шельмовали», и еще: «А знаешь ли ты, что в суде предоставляют не более двадцати четырех часов для того, чтобы ругать судей?»

Пьеса вновь была представлена на суд зрителей в воскресенье 26 февраля 1775 года. На сей раз публика пришла в восторг и не могла скрыть удивления по поводу столь ловко и быстро сделанных исправлений. 28 февраля, в последний день масленицы, был настоящий триумф, Бомарше признали достойным преемником Мольера.

Друзья говорили, что он «вывернулся наизнанку», чтобы пьеса понравилась публике; враги злословили: было бы лучше, если бы он из каждого из четырех актов сделал по пьесе. Сам же он, как всегда, закончил все песенкой, посвященной постановке и провалу «Тщетной предосторожности», сыгранной труппой «Комеди Франсез» на сцене театра в Тюильри 23 февраля 1775 года:

Вначале нужно было ее написать
Потом множество раз переписывать,
Переписывать на потребу актерам.
Говоря о ней, нельзя было ее хвалить,
И все время нужно было под кого-то подстраиваться.
Наградой же стали
Осуждающие крики партера
И критика со всех сторон,
А в качестве удара на добивание
Злобные газетные статьи.
Ах, какая тоскливая, какая дурацкая профессия!
Лучше бы я был ХОРОШИМ ЦИРЮЛЬНИКОМ
ХОРОШИМ ЦИРЮЛЬНИКОМ
ЦИРЮЛЬНИКОМ
РЮЛЬНИКОМ
РЮЛЬНИКОМ.

Отныне Бомарше стал известным драматургом, публика отождествляла его с новым персонажем, которого он подарил театру, — с Фигаро.

«Комеди Франсез» дал подряд почти двадцать спектаклей «Севильского цирюльника», что было настоящим успехом. Успех этот принес автору пьесы такую популярность, что стало очевидным — властям придется не только реабилитировать его, но и пересмотреть результаты судебного процесса.

Но милости эти были еще впереди, а 1775 год, так бурно начавшийся, готовил Бомарше новые поручения на дипломатическом поприще и новые поездки в Англию; там он продемонстрирует свое острое политическое чутье, с помощью которого направит в нужное русло французскую политику; но прежде чем возвыситься до этой исторической роли, он окажется втянутым в историю с участием одного из самых любопытных персонажей XVIII века — шевалье д’Эона.

Глава 28 КАВАЛЕР ИЛИ ДЕВИЦА Д’ЭОН (1775)

Необходимость вновь ехать в Лондон была вызвана появлением там очередных памфлетов, к авторству которых на этот раз не были причастны ни Тевено де Моранд, ни мифический Анжелуччи.

Первый из этих опусов принадлежал перу женщины; она выдавала себя за знатную даму и представлялась всем как г-жа Вернанкур. На самом деле дама носила фамилию Кампаньоль. Своему произведению она дала тяжеловесное название «Некоторые соображения о нравах моего века, написанные остроумным человеком, который не носит парика, и посвященные монарху, который прочтет их и одобрит».

Второй памфлет печатался с продолжением в одной бульварной газетенке, нашпигованной скандальными фактами, редактором которой был монах-расстрига по фамилии Виньоль, принадлежавший когда-то к ордеру премонтратензианцев. Этот бывший служитель церкви напечатал в своем листке так называемый эдикт короля в стихах, в котором в уста Людовика XVI были вложены слова, что он не желает быть королем лишь для видимости; эта публикация сразу же привлекла к себе внимание цензуры и полиции.

Помимо этого, пасквилянты занимались распространением картинок сатирического и весьма фривольного характера; наносимый ими вред был неизмеримо больше, чем вред от всех бездарных сочинений этих писак.

Бомарше сочли наиболее подходящей фигурой для того, чтобы остановить эту кампанию, поскольку именно ему лорд Рошфор обещал свое содействие. Итак, Людовик XVI вновь отправил Бомарше в Англию. Это путешествие, имевшее и другие цели, было обставлено особыми мерами предосторожности.

Бомарше выехал из Парижа 8 апреля 1775 года. Точно известно, что он проезжал через Булонь; во всеуслышание он заявлял, что проведет в этом городе двое суток, но в первый же вечер после прибытия туда погрузился на тайно зафрахтованное судно и под вымышленным именем отплыл в Гастингс. Поначалу и в Лондоне он жил под этим вымышленным именем, но после того, как получил там некие анонимные письма, перестал скрывать свое настоящее имя и через газету ответил оскорбителям, уточнив, что останется в Лондоне столько времени, сколько понадобится на выполнение его поручений.

Спустя три недели он писал Людовику XVI, «что принял необходимые меры, чтобы уничтожить, не компрометируя себя, это змеиное гнездо». Кроме того, он сообщал, что занялся более благородными делами и изучает вопросы, приносящее куда больше удовлетворения; его имя помогло завести знакомство с представителями самых разных партий, и из первых рук узнавать все, что касается правительства и нынешнего положения в Англии.

Таким образом Бомарше дал понять, что может оказывать более широкий спектр услуг, нежели уничтожение непристойных пасквилей. Бомарше предложил королю ни больше ни меньше как стать поставщиком сведений политического характера, причем это предложение было сделано им именно в тот момент, когда подобная информация представляла особый интерес для министра иностранных дел Франции графа де Верженна, не слишком доверявшего французскому послу в Лондоне графу де Гину; последний хотя и был опытным дипломатом, но имел славу развратника и ярого англофила. Бомарше сформулировал свое предложение королю и Верженну следующим образом:

«Я в состоянии предложить вниманию Вашего величества очень точные и весьма поучительные наблюдения о людях и здешних обстоятельствах в подробном или кратком изложении. Я могу дать самое верное представление о действиях метрополии, о ситуации в колониях, о том, как имеющие там место беспорядки сказываются на Англии, и какие это возымеет последствия для обеих сторон; я готов объяснить, какую важность представляют все эти события для интересов Франции, на что нам надеяться и чего следует опасаться в отношении наших островов, снабжающих нас сахаром, что может обеспечить нам мир, а что вынудит развязать войну. И, наконец, я могу поставлять сведения столь достоверные и точные, что Ваше величество, не прилагая особых усилий, разве что для не слишком увлекательного чтения, будет обладать самой полной информацией о современной Англии, ее финансовом положении, состоянии ее флота и искушенности ее правителей; при любом политическом событии Вашему величеству будет достаточным лишь заглянуть в мой труд, чтобы понять причины этого события и кто в нем заинтересован. Новые условия заставляют меня искать новые источники информации. Вашему величеству стоит только приказать, и по всем означенным предметам я готов представить краткий или более глубокий обзор. Единственным вознаграждением, на кое я осмеливаюсь рассчитывать, давая Вам сии доказательства моего усердия, была бы для меня уверенность в том, что Ваше величество не оставит меня своей милостью перед враждебностью и ненавистью министров и придворных, кои без сомнения возобновят свои попытки погубить меня, узнав, что какая-то информация поступает от меня к Вашему величеству, минуя их».

Сегодня мы оцениваем это письмо с точки зрения того положительного влияния, которое оно оказало на французскую внешнюю политику, в момент же его отправки оно могло показаться совсем несвоевременным: предложение Бомарше, сделанное им как в собственных интересах, так и в интересах государства, имело шанс быть отвергнутым без каких-либо объяснений, что нанесло бы серьезный ущерб заранее просчитанным ходам его автора, возлагавшего большие надежды на монаршую благосклонность.

Чтобы понять, каким образом письмо человека, известного блестящим умом, но вызывавшего у властей опасения и лишенного всех гражданских прав, смогло заставить его величество и Верженна согласиться с изложенными в нем доводами, необходимо оглянуться назад и передать хотя бы в нескольких словах суть той политики, что известна под названием «Секрет короля».

Чтобы противостоять Англии, которая, заполучив в 1714 году Ганновер, стала еще более опасной соперницей, Франция использовала самые различные методы; после того как новый союз с туманным Альбионом, на который пошел регент, не дал ожидаемых результатов, и старая вражда разгорелась еще сильнее во время войны за Австрийское наследство, Людовик XV решил прибегнуть к тайной дипломатии, интересы которой порой совершенно не совпадали с официальной внешнеполитической линией Франции. Главными действующими лицами этой секретной политики были: граф де Брогли — брат третьего из маршалов, носивших эту фамилию; один из принцев крови — тот самый Конти, что стал другом Бомарше; крупный специалист по международным делам Терсье и целый ряд высокопоставленных чиновников, самыми известными среди которых были Сартин, Фавье и Дюмурье, а также несколько дипломатов во главе с Верженном, который в 1773 году в одиночку добился крупнейшего успеха на дипломатическом фронте — заключения союза со Швецией, что послужило одной из причин его назначения в следующем году в Министерство иностранных дел.

Когда Людовик XVI взошел на трон, его немедленно поставили в известность о существовании этой параллельной секретной дипломатии. После заключения мира в 1763 году она сменила свою направленность: до этого главной ее целью было посадить на польский престол принца де Конти, но заключение Парижского договора заставило Людовика XV переориентировать свою тайную дипломатию на изучение возможностей высадки французских войск в Англии.

Туда были направлены офицеры с секретной миссией: под видом туристов они собирали информацию о бухтах, пригодных для захода в них военных кораблей и высадки на берег десанта, об источниках пополнения запасов для снабжения армии, дорогах, местах для биваков, возможностях совершения марш-бросков и возведения укреплений. На основе этой информации был составлен генеральный план высадки французских войск в Англии, автором которого был блестящий офицер и талантливый военачальник маркиз де Ларозьер. В молодости он принимал участие в многочисленных научных экспедициях под началом знаменитого аббата Лакайля, и его имя было слишком широко известно в научном мире, чтобы он мог работать инкогнито в Англии. Ему нужен был надежный помощник, и выбор пал на первого секретаря французского посольства в Лондоне шевалье д’Эона де Бомона.

Шарль Женевьева Луи Огюст Андре Тимоте д’Эон де Бомон родился 5 октября 1728 года в Тоннере в небогатой дворянской семье. Воспитывался шевалье в Париже в коллеже кардинала Мазарини, он был прекрасным наездником и фехтовальщиком, а также имел склонность к изящной словесности и истории, и даже опубликовал несколько эссе в «Анне литерер» Фрерона.

Был он среднего роста, с тонкими чертами лица, довольно округлыми формами и жиденькой бородкой, говорил фальцетом, и никто никогда не слышал о его любовных похождениях. «Ты, целомудренный, как Лукреций…» — писал ему его друг Тюрке де Майерн.

Современная сексология обнаружила бы у шевалье д’Эона полное отсутствие темперамента и поставила бы ему диагноз — эонизм. Это психическое расстройство, получившее название как раз по его имени, наблюдается у лиц мужского пола со слабо выраженной сексуальностью, они больше ощущают себя женщинами, чем мужчинами, но при этом отнюдь не всегда имеют тягу к гомосексуализму. В женском платье д’Эон чувствовал себя как рыба в воде и обожал эти переодевания. Существовала даже легенда, будто однажды на маскараде сам Людовик XV принял его за девицу и попытался за ним ухаживать.

Несомненным является то, что физические данные д’Эона навели творцов тайной дипломатии на мысль использовать шевалье в своих целях, выдав его за женщину. В женском обличье он был отправлен в Россию к царице Елизавете Петровне с поручением добиться восстановления между двумя странами дипломатических отношений, находившихся в ту пору в сильно расстроенном состоянии.

В 1775 году девица Лия де Бомон, бывшая не кем иным, как шевалье д’Эон, отправилась в Санкт-Петербург, везя в своих дорожных сундуках роскошные женские наряды. С собой в дорогу она взяла томик Монтескье «О духе законов», в обложку которого было вложено тайное послание Людовика XV русской государыне. При весьма туманных обстоятельствах Лия де Бомон смогла стать чтицей Елизаветы Петровны и завоевать ее полное доверие. Общеизвестная страсть императрицы к маскарадам придает этой истории определенное правдоподобие, а то, что миссия д’Эона была успешно выполнена, не вызывает никаких сомнений, так как в Семилетней войне Россия выступила на стороне Франции, союзницей которой она оставалась до самой смерти Елизаветы. Спустя несколько месяцев после приезда в Россию Лия де Бомон отправилась в обратный путь на родину, увозя с собой все тот же томик «О духе законов» с запрятанным в него письмом российской императрицы.

Вернувшись домой во Францию, бывшая царская чтица остановилась в гостинице в Онз-ан-Брее и, спрятав «женские тряпки» в сундук, обитый кожей, вновь превратилась в шевалье, и уже он, в форме драгуна, вручал послание императрицы Людовику XV.

20 июня 1756 года шевалье опять отбыл в Санкт-Петербург, но уже в качестве секретаря французского посольства, и был представлен императрице как брат мадемуазель д’Эон, читавшей в прошлом году романы Ее величеству.

После года успешных переговоров, за которые он получил от царицы в подарок триста золотых экю, дипломат удостоился милости Людовика XV: король произвел его в чин лейтенанта драгун, а также наградил солидной суммой денег и золотой табакеркой, усыпанной жемчугом и украшенной портретом его величества. Вернувшись в Россию, шевалье получил от императрицы предложение занять должность при ее дворе. Он отказался от этой милости и обратился к кардиналу де Берни, занимавшему пост министра иностранных дел, с просьбой пожаловать ему капитанский чин, который вскоре и получил.

Несмотря на хрупкое телосложение и высокий голос, капитан д’Эон снискал славу храброго офицера, чьим воинским подвигам не было числа; в 1763 году за отвагу и находчивость при взятии Вольфенбютеля он получил из рук короля Крест Святого Людовика. Будучи отозван во Францию, он вернулся к дипломатической деятельности, официальной и тайной — одновременно; Людовик XV направил его в свое посольство в Лондоне, где на первых порах он работал под началом герцога де Ниверне, а потом стал советником у его преемника графа де Герши, который ни в коем случае не должен был прознать о том, чем занимались в Англии помощники маркиза де Ларозьера.

Для придания д’Эону большего авторитета ему присвоили титул министра-советника; до прибытия в Лондон де Герши шевалье исполнял обязанности поверенного в делах и блестяще справился с этой ролью, проявив себя настоящим дипломатом.

Он продолжал вести себя как первое лицо в посольстве и после того, как в Лондон прибыл Герши, что стало причиной серьезных проблем. Людовик XV решил отозвать д’Эона на родину. Принимая во внимание, что шевалье тайно хранил у себя все документы и письма де Ларозьера, в том числе и планы высадки французских войск в Англии, разумнее было бы вести себя с ним поделикатнее. Возможно, получи д’Эон повышение по службе, он вернулся бы во Францию со всеми секретными документами, и никаких бы трудностей не возникло.

Но монарший приказ был выдержан в угрожающем тоне: д’Эону предписывалось вернуться в Париж и ожидать королевских распоряжений, при этом ему запрещалось появляться при дворе. Шевалье был возмущен подобным обращением: вместо того чтобы вернуть маркизу де Ларозьеру собранное им досье, д’Эон оставил у себя конфиденциальные письма короля и графа де Брогли и объявил графу де Герши, что «останется в Лондоне, несмотря на его приказы, что не хочет больше иметь дела с посольством и не станет передавать английскому королю свои отзывные грамоты».

Д’Эону доставляло огромное удовольствие быть в центре всеобщего внимания, он вступил в открытую борьбу с французским послом и засыпал его памфлетами, назвав в них сумму, которую задолжала ему за его услуги французская корона, а также предал гласности весьма нелестный отзыв о Герши его предшественника герцога де Ниверне.

Эта скандальная полемика имела большой успех у публики и серьезно обеспокоила тех, кто был посвящен в перипетии тайной дипломатии.

Д’Эон, лишенный денежного содержания, забрасывал Версаль угрожающими письмами. Министр иностранных дел герцог де Праслен предлагал похитить взбунтовавшегося дипломата, но Людовик XV счел более разумным направить к нему эмиссара — для этой роли был выбран шевалье де Нор, — «чтобы умаслить д’Эона и заполучить у него бумаги».

Поначалу растроганный подобным вниманием его величества, д’Эон не замедлил выдвинуть условия: он потребовал, чтобы король осудил поведение графа де Герши в отношении него, д’Эона, а также приказал выплатить ему денежное содержание, которого его лишили.

Герши, не знавший подоплеки этого деликатного дела, не прекращал яростных преследований шевалье, еще более ужесточившихся после того, как последний подослал банду разбойников ограбить посольство. Герши подал на д’Эона в суд, но, когда власти попытались официально уведомить об этом шевалье, оказалось, что тот исчез.

Вспомнив проказы своей молодости, д’Эон переоделся в женское платье и нашел себе в Лондоне тайное убежище. Имея в английской столице могущественных покровителей, он подал в суд жалобу на французское посольство, обвинив его сотрудников в покушении на его жизнь.

Потребовалось личное вмешательство Людовика XV, чтобы замять это дело, закончившееся отзывом Герши, его временной заменой Дюраном и последующим назначением послом в Лондон графа де Гина.

В конце концов д’Эону удалось отхватить свой кусок: Людовик XV продолжал использовать его для своих поручений и назначил ему пенсию в размере 12 тысяч ливров. События эти происходили в 1766 году. Шевалье отблагодарил короля за его милости, вновь став его секретным агентом. Теперь он проводил время либо в кругу многочисленных друзей, либо за письменным столом. Правда, его труды по истории не имели большого успеха.

Литературные опыты шевалье д’Эона вызывали у окружающих гораздо меньший интерес, чем тот факт, что он стал все чаще появляться на публике в женском платье, и начиная с 1771 года народ уже заключал пари по поводу его пола. Шевалье с радостью предавался этим мистификациям и с удовольствием вспоминал о своей давней миссии в России.

Уверяют, что общая сумма пари, заключенных по поводу пола шевалье, достигла немыслимых размеров — 280 тысяч фунтов стерлингов.

Еще до того, как эксцентрические выходки д’Эона привлекли к нему всеобщее внимание, Людовик XV с помощью Дюрана, своего лондонского временного поверенного в делах, смог вернуть часть пресловутых документов, находившихся в руках шевалье. Правда, Дюрану удалось добыть не все: д’Эон передал ему приказы, подписанные Людовиком XV, но оставил у себя письма графа де Брогли, несмотря на личные просьбы последнего, а также планы высадки французских войск в Англии.

Людовик XVI, введенный в курс дела, заявил о своем желании порвать все отношения с этой более чем сомнительной личностью. Брогли и Верженн объяснили королю, почему с д’Эоном следует обращаться деликатно, подчеркнув, что его возвращение во Францию сопряжено с большой опасностью, поскольку сын графа де Герши поклялся убить шевалье, чтобы отомстить за смерть отца, скончавшегося от горя из-за всех тех неприятностей, что свалились на его голову по вине д’Эона.

По совету своих министров, король решил отправить к д’Эону друга Верженна г-на де Прюнво с тем, чтобы тот постарался полюбовно решить спорный вопрос. В ответ на предложения эмиссара д’Эон выдвинул сумасбродные претензии: он вновь напомнил о преследованиях, которым подвергался, и о судебных издержках, которые ему пришлось понести, а также заявил, что сможет пристойно жить на свою пенсию лишь при условии, что король погасит все его долги на общую сумму в 318 тысяч ливров 16 су. Прюнво запротестовал, а д’Эон выдвинул в отместку еще одно требование: вернуть ему титул полномочного министра.

Переговоры зашли в тупик, а опасность, которую таили в себе находившиеся в руках шевалье документы, все возрастала и вызывала все большее беспокойство, поскольку Верженну удалось-таки убедить короля, что единственной возможностью для Франции взять реванш за Парижский договор 1763 года является война с Англией, поводом для которой может послужить положение в американских колониях. В связи с этим французам было просто жизненно необходимо вернуть себе план высадки их войск на британские острова.

Сходство мнений Бомарше и Верженна по этому вопросу, а также то, что секретный агент уже не раз успешно выполнял труднейшие задания, сподвигли Людовика XVI поручить Бомарше ведение переговоров с шевалье.

Вероятно, д’Эон не имел ничего против этих переговоров; он ловко подстроил так, чтобы встретиться за ужином с Поленом де ла Бренельри, сопровождавшим друга в Лондон, и признался ему по секрету, что тот, кого весь свет принимает за шевалье и драгунского капитана, награжденного Крестом Святого Людовика, на самом деле женщина, которая по неким, оставшимся в тайне, семейным причинам была зарегистрирована родителями как мальчик и всю жизнь вынуждена была носить костюм, не свойственный ее полу.

Глава 29 СТРАННАЯ СДЕЛКА (1775)

Переговоры Бомарше с д’Эоном — ярчайший эпизод в биографии нашего героя; эта история приковала к себе всеобщее внимание и позволила отвлечь его от другой стороны деятельности Бомарше в Лондоне, более важной, касавшейся ситуации в американских колониях.

Хотя обе эти сюжетные линии развивались параллельно и даже переплетались, практически невозможно пересказать их одновременно, не запутав читателя. Все, что имело отношение к американцам, было прелюдией к главному делу жизни Бомарше, которое следует изучать во всей его полноте. Что же касается урегулирования проблемы с д’Эоном, то это была всего лишь интермедия с пикантными подробностями, часть которых до сих пор труднообъяснима с точки зрения политики, но, возможно, современная медицина могла бы истолковать их с точки зрения человеческой психики.

Эти события заинтересовали писателей-романистов. Один из сподвижников Александра Дюма-отца, некий Гайярде, описал их, сильно приукрасив, в чем, на наш взгляд, не было никакой надобности, ведь эта история сама по себе неординарна.

До сих пор кажется невероятным, что Бомарше удалось завоевать такой авторитет у Людовика XVI и Верженна, что ему была доверена разведывательная миссия, результатом которой могло стать развязывание войны. Причем по большей части все это делалось за спиной французского посольства, возглавляемого графом де Гином.

А вот мысль послать Бомарше к д’Эону, напротив, кажется вполне логичной, ведь у него уже был опыт подобных миссий — поездки к Тевено де Моранду и подозрительному Анжелуччи.

Между тем эта миссия была более деликатной, чем предыдущие, поскольку в данном случае речь шла о возвращении в страну документов, способных осложнить отношения Франции с Англией в состоянии мира и сыграть на руку Англии в случае войны. Разразись в это время конфликт из-за американских колоний, в дипломатическом плане эти документы перестали бы быть взрывоопасными, поскольку кризис уже произошел, но в стратегическом плане они продолжали бы представлять большой интерес, так как французам было невыгодно, чтобы англичане смогли заранее подготовиться к их встрече в местах предполагаемой высадки десанта на британских островах, а также узнали об их переговорах с Ирландией с целью заручиться ее поддержкой. При мирном варианте развития событий эти документы таили в себе гораздо большую опасность, поскольку могли открыть миру глаза на двуличную внешнюю политику Франции.

Оценив риск, Людовик XVI и Верженн еще больше утвердились в своем стремлении вернуть эти опасные архивы, предложив за них разумную цену.

Д’Эон, несмотря на некоторую эксцентричность, обладал острым умом и пришел к аналогичному выводу: настало самое время разобраться с его архивами, так как, в случае войны, они будут представлять меньший интерес для французской короны и упадут в цене. Д’Эон не был ни предателем, ни жуликом и никогда не рассматривал возможность продажи своих бумаг англичанам, что было бы для него наиболее выгодно. Он рассматривал эти архивы как гарантию получения от Франции того, что она задолжала ему за услуги, которые, как он считал, были недостаточно высоко оценены, а также как гарантию того, что он сможет спокойно вернуться во Францию и будет огражден от мести семейства Герши.

Впервые Бомарше и д’Эон встретились в мае 1775 года. Шевалье не очень-то уважительно отзывался об авторе «Севильского цирюльника»:

«Я увидел его, это умное животное, которое мог бы даже без преувеличения назвать именем того зверя, что, устремив глаза в небо, а рыло в землю, ищет трюфели у меня на родине. После нескольких визитов и бесед он смог составить себе представление о моей политической позиции и моем физическом облике. Он сделал мне очень интересные предложения от имени Версаля; я на них согласился. Словно тонущий, коего покойный король и его тайный министр из высших политических соображений, можно сказать, бросили в бурный поток отравленной реки, я на какой-то миг ухватился за лодку Карона, будто за брусок раскаленного железа. Но поскольку я позаботился о мерах предосторожности и надел рукавицы, то не обжег себе пальцы».

В другом мемуаре д’Эон писал менее напыщенно:

«Непонятно, как выбор столь просвещенного и столь прозорливого министра (Верженна) мог пасть на г-на де Бомарше — личность, замешанную в бесконечном множестве историй, наполовину комических, наполовину трагических; природных способностей этого человека явно не хватало, чтобы обеспечить успех подобному предприятию. Там, где требовалась прямота, он использовал хитрость; он должен был предстать посланником великого и щедрого короля перед его нижайшим подданным, а предстал мелким и скаредным торгашом перед себе подобным».

Конечно, каждый из этих двух удивительных персонажей пытался обвести вокруг пальца другого и частично преуспел в этом. В этом деле, как и во всех остальных, за которые брался Бомарше, комизм сочетался с трагизмом.

Довольный тем, что у него появился собеседник, уполномоченный французским правительством вести с ним переговоры, д’Эон решил разыграть перед ним ту же сцену, что уже разыграл перед Гюденом де ла Бренельри. Залившись слезами, шевалье признался Бомарше, что он женщина, а поскольку подобные слухи упорно циркулировали в Лондоне, Пьер Огюстен вполне мог попасть на эту удочку, введенный в заблуждение внешностью шевалье. Его не смутило даже то, что д’Эон пил, курил и ругался как пруссак.

Так, без малейших сомнений, Бомарше писал Людовику XVI:

«Когда думаешь, что это преследуемое создание принадлежит к тому полу, которому все прощают, сердце сжимается от нежного сострадания… Осмелюсь заверить Вас, сир, что, обращаясь с этой странной особой обходительно и мягко, без труда можно будет вновь привести ее к повиновению, несмотря на ту озлобленность, что накопилась у нее за двенадцать лет мытарств».

Перед тем как отправиться в Париж для обсуждения условий сделки, Бомарше попросил д’Эона уточнить, какие именно документы остались в его распоряжении.

Шевалье препроводил его в дом одного английского адмирала — лорда Феррерса, которому он отдал свои бумаги в качестве залога за выданную ему ссуду в размере пяти тысяч ливров. Документы хранились в сундуке, обитом железом.

Не имея пока ни согласия правительства, ни денег, Бомарше отказался выкупить этот сундук, тем более что д’Эон не представил ему точного перечня лежавших там документов. Бомарше отбыл в Версаль с отчетом и получил наконец официальную санкцию на инвентаризацию содержимого сундука, хранившегося у лорда Феррерса. Но д’Эон неожиданно отказался открыть сундук и признался Бомарше, что он обманул своего кредитора, передав ему в качестве залога документы, не представляющие никакой ценности.

Наконец шевалье решил, что пора поставить точку в этом деле и пригласил Пьера Огюстена к себе домой. При этом он кокетничал с ним и жеманился, как настоящая женщина.

«Она привела меня к себе, — писал он Верженну, — и достала из тайника под полом пять опечатанных папок, на каждой из которых стояла надпись: „Секретные документы для передачи лично его величеству“; в этих папках, по ее заверениям, находилась вся секретная переписка и абсолютно все документы, коими она располагала. Я сразу же взялся составлять их перечень и нумеровать их, дабы никто не мог ни один из них изъять; но чтобы наверняка убедиться в том, что там были все документы, я посадил ее составлять опись, а сам быстро все их просмотрел».

Бомарше мог считать, что его миссия подходит к благополучному завершению. Действительно ли он попался на удочку д’Эона и поверил, что тот женщина, или просто подыграл ему, поскольку видел в этом единственный выход из сложившейся ситуации, — неизвестно, так как он не оставил никаких объяснений на сей счет. Мнения исследователей по этому поводу разделились: одни историки смеялись над наивностью Бомарше, другие считали, что он ловко разыграл комедию.

Вернувшись во Францию, Бомарше получил от Верженна бумагу, подписанную Людовиком XVI. В ней говорилось, что «ему предоставляется полная свобода действий в урегулировании денежной стороны вопроса и оформлении всех документов, кои он сочтет необходимыми для того, чтобы его поручение было наконец доведено до завершения с соблюдением всех условий, кои продиктует ему его осторожность; король полагается в этом деле на его ум и усердие».

Решение, рожденное, по всей видимости, фантазией Бомарше, заключалось в следующем: в связи с тем, что д’Эон был женщиной, ему предписывалось носить женскую одежду и официально объявить о своей принадлежности к женскому полу для того, чтобы получить разрешение на возвращение во Францию. Лишь таким образом можно было положить конец проблемам с сыном г-на де Герши, так как тот не решился бы вызвать на дуэль особу женского пола. Все говорит о том, что столь необычное решение было принято Людовиком XVI и Верженном именно потому, что Бомарше убедил их, что шевалье — женщина; при этом граф де Брогли, с которым они проконсультировались, также не отвергал эту возможность.

«Сколь бы велико ни было мое желание видеть г-на д’Эона, познакомиться с ним и послушать его, — писал Верженн Бомарше 25 августа 1775 года, — не скрою от вас, сударь, тревоги, не дающей мне покоя. Его враги не дремлют и с трудом простят ему его злословие. Если он приедет сюда, как бы разумно и осмотрительно он себя ни вел, они легко смогут приписать ему слова, нарушающие обет молчания, которого требует от него король. Опровержения и оправдания в подобных случаях всегда весьма затруднительны и противны благородным душам. Вот если бы г-н д’Эон согласился появиться в женском обличье, все было бы решено. Но только он один может принять такое решение. Однако в интересах его собственной безопасности ему следует посоветовать не появляться во Франции, а особенно в Париже, хотя бы ближайшие несколько лет. Я высказал вам свое мнение, а вы поступайте так, как сочтете нужным».

Сомнительно, чтобы такая перспектива пришлась по душе кавалеру д’Эону. Он действительно обожал переодеваться в женское платье, но при этом, как большинство трансвеститов, в равной мере дорожил своим статусом мужчины и связанным с этим положением в обществе. Не исключено, что, попав в силки собственной хитрости, он горько пожалел о том, что хитрость эта так далеко завела его, заставив лишиться достигнутого общественного положения и пола, к которому он принадлежал по рождению.

Бомарше горячо убеждал шевалье в целесообразности подобного решения и 7 октября 1775 года написал Верженну:

«Все это дало мне возможность еще лучше узнать особу, к коей я послан по известному делу, и я по-прежнему остаюсь при мнении, что уже излагал вам: накопившаяся за тридцать лет злоба против покойных министров и их друзей столь сильна в ней, что нет такого барьера, который мог бы спасти от нее. Письменных обещаний будет недостаточно, чтобы остудить эту горячую голову, теряющую разум при одном упоминании имени де Герши; официальное объявление о том, что она женщина, и обязательство отныне носить лишь женское платье является единственным способом избежать скандала и других неприятностей. Я прямо потребовал от нее этих обязательств и получил их».

Точка в этой странной истории была поставлена 4 ноября 1775 года, когда был заключен своего рода договор, подписанный с одной стороны г-ном Кароном де Бомарше, в силу полномочий, возложенных на него Людовиком XVI 25 августа 1775 года, а с другой — «барышней д’Эон де Бомон, старшей дочерью в семье, известной до сего дня под именем кавалера д’Эона, бывшего капитана драгунского полка, кавалера ордена Святого Людовика, адъютанта маршала и графа де Брогли, полномочного представителя Франции при королевском дворе Великобритании, а еще ранее — доктора гражданского и канонического права». Этот пространный документ фигурирует в томе 512 дипломатической переписки с Англией в архиве Министерства иностранных дел и включает в себя следующие пункты:

«Бумаги, хранящиеся д’Эоном как у лорда Феррерса, так и у него самого, будут переданы Бомарше с тем, чтобы тот доставил их королю Франции.

Кавалер д’Эон отказывается от любых преследований, в том числе и судебных, семейства де Герши, покончив с этим окончательно и бесповоротно.

Барышня де Бомон признает, что по воле своих родителей она до сих пор жила под чуждым ей мужским обличьем, и отныне, дабы положить конец этому двусмысленному положению, вновь станет носить женское платье и больше никогда от этого не откажется, за что ей будет позволено вернуться во Францию. Как только это условие будет выполнено, она получит пожизненную ренту в размере 12 тысяч ливров, а все ее долги, наделанные ею в Лондоне, будут оплачены. Учитывая ее ратные заслуги, ей разрешается носить крест Святого Людовика на женском платье и выделяется 2000 экю для приобретения женского гардероба, вся же мужская одежда будет у нее изъята, дабы не будить желания вновь ею воспользоваться».

Таковы основные положения документа, одобренного Людовиком XVI. Это единственный случай в истории, когда мужчине предписывалось до конца жизни носить женское платье.

Удивительно, что, соглашаясь на это, д’Эон не потребовал медицинского освидетельствования, а коли он этого не сделал, значит, такое решение его устраивало. После заключения этого договора Бомарше стал говорить о д’Эоне только в женском роде, называя его не иначе как «моя дорогая кавалерша».

Возможно, из-за практических неудобств, связанных с его превращением в женщину, д’Эон в течение двух лет отказывался появляться в юбке на людях, но в мыслях он сразу же перестроился на новый лад и стал вести себя как женщина: графу де Брогли написал, что он девица, напропалую кокетничал с Бомарше, разыгрывая безумную любовь к нему, называя своим освободителем и подписывая послания к нему «ваша драгуночка».

Бомарше, судя по всему, включился в эту игру. «Все говорят, что эта девица без ума от меня, — писал он Верженну. — Она считает, что я пренебрег ею, а женщины не прощают подобного оскорбления. Я вовсе не пренебрегал ею, но, черт побери, разве можно было представить себе, что для того, чтобы угодить королю в этом деле, мне придется превратиться в воздыхателя драгунского капитана! Это приключение кажется мне столь потешным, что мне стоит огромного труда преисполниться серьезности, чтобы закончить должным образом свое послание».

Это письмо свидетельствует о том, что д’Эону не удалось-таки провести Бомарше, хотя шевалье и называл его дураком, олухом и подмастерьем часовщика, возомнившим, что, по счастливой случайности, он изобрел вечный двигатель; именно так характеризовал его д’Эон в своих письмах к Верженну после того, как Бомарше пригрозил, что заставит его продать всю мужскую одежду. А Пьер Огюстен то ли в силу своей галантности, то ли с иронией писал министру иностранных дел, снисходительно прощая эту ругань: «Она женщина, причем попавшая в ужасную компанию, я от всего сердца прощаю ее; она женщина, и этим все сказано».

Любопытно, что пари, заключенное в Лондоне по поводу пола д’Эона, рассматривалось в суде, который, приняв во внимание вердикт Людовика XVI, объявил победителями тех, кто считал и шевалье женщиной.

Пережив массу неприятностей из-за всех этих споров, д’Эон согласился выполнить условия сделки: 13 августа 1777 года он покинул Англию и отправился в Версаль, но проделал весь путь в мундире драгуна. Он попытался убедить Верженна пересмотреть их договор, но министр и король были неумолимы, и 27 августа 1777 года Людовик XVI издал специальный указ, на котором также стояла подпись Верженна, запрещавший д’Эону носить другую одежду, кроме женской.

Мария Антуанетта предоставила в распоряжение барышни д’Эон свою личную портниху мадемуазель Бертен, которая изготовила для нее роскошные туалеты. И вот 28 сентября 1777 года мадемуазель д’Эон, в черном платье с огромными фижмами и в женском парике с кружевной наколкой, на высоких каблуках, прибыла во дворец, чтобы выразить свое почтение королю и королеве.

Во всех мемуарах того времени нашлось место для рассказа о посещении кавалершей д’Эон великого Вольтера. Это произошло 13 мая 1777 года, то есть в последний приезд фернейского старца в Париж. «Я непременно хочу рассказать вам об одном чудовище, — писал Вольтер д’Аржанталю, экс-любовнику Адрианны Лекуврер, — речь об этом двуполом существе, что ни мужчина, ни женщина. Не думаю, что вы стали бы его другом, будь он мужчиной, или его любовником, будь он женщиной. Вся эта история вызывает у меня искреннее недоумение: я не могу понять ни самого д’Эона, ни прежнего министра, ни тех шагов, что предпринимал Людовик XV, ни тех, что предпринимаются сейчас; я ничего не понимаю в этом мире».

Кавалер д’Эон прожил еще тридцать три года, и все эти тридцать три года он носил женское платье. Он не отказался от него даже после смерти Людовика XVI, даровавшей ему возможность носить мужскую одежду, что говорит о том, что шевалье сжился со своим новым обликом. Современные психиатры вряд ли бы удивились так же, как удивились врачи того времени, когда при патологоанатомическом осмотре, произведенном в 1810 году, оказалось, что д’Эон нормально сложенный мужчина.

Последний отголосок скандала между барышней д’Эон и Бомарше нашел отражение в письме от 20 января 1778 года, отправленном экс-кавалером Верженну:

«Пока Пьер Огюстен Карон де Бомарше довольствовался тем, что рассказывал мне в Англии, как позаботится обо мне во Франции, я писала о нем только хорошее. Когда же я поняла, что единственная его цель облапошить меня и составить себе состояние, заключая пари по поводу моего пола, я вынуждена, после семи месяцев терпеливого молчания, высказаться о нем плохо. Сейчас, когда, подчинившись приказу короля, я вновь оделась в женское платье, сегодня, когда, живя в тиши и покое в одеянии весталок, я полностью забыла и Карона, и его лодку, я пришла в неописуемое изумление, получив послание этого самого г-на Карона, к которому приложена заверенная копия письма, адресованного, по его словам, вам, и ваш на него ответ… Неужто правда, что г-н де Бомарше, который не смог заставить меня совершить бесчестный поступок, помогая ему одержать верх в споре о моей половой принадлежности, распустил по всему Парижу слухи о том, что он женится на мне? Да одно его имя — лучшее средство для того, чтобы отвратить от мыслей о брачном ложе… Я вовсе не собираюсь компрометировать г-на Бомарше, но если меня вынудят к этому, то мы еще посмотрим, на чьей стороне будут любители посмеяться… Прекрасное знание того, как вел себя г-н де Бомарше в прошлом, вынуждает меня, помимо моего желания, определить его в разряд тех людей, чья ненависть ко мне дает мне право на самоуважение…»

Особую пикантность этому длинному письму, целью которого было выставить Бомарше непорядочным и бесчестным человеком, придавало то, что написано оно было, во-первых, далеко не безупречной личностью, а во-вторых, в тот момент, когда судьба наконец повернулась лицом к человеку, которого автор письма пытался очернить. Помимо всего прочего, кавалерша д’Эон обзывала Бомарше фигляром и плебеем, годным лишь на то, чтобы заводить часы. Но все ее старания очернить Бомарше оказались напрасными.

По возвращении во Францию после заключения с д’Эоном договора, отца Фигаро и Керубино ждала награда — колесо правосудия, к которому он так долго взывал, завертелось. Пройдет совсем немного времени, и честь Бомарше будет восстановлена, а его состояние возвращено ему. Начинался новый период его жизни, он продлится чуть менее десяти лет, в течение которых Пьер Огюстен будет наслаждаться славой и популярностью.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ФИМИАМ СЛАВЫ (1775–1785)

Глава 30 ЭТАПЫ РЕАБИЛИТАЦИИ (1775–1776)

Чтобы восстановить свою честь и вернуть состояние, Бомарше следовало добиться принятия в судебном порядке нескольких постановлений. Но в этом деле все зависело от воли короля. После выполнения поручений его величества, самыми незначительными из которых были уничтожение памфлетов и урегулирование проблемы с д’Эоном, а самыми важными — секретный сбор информации о ситуации в американских колониях, Бомарше мог рассчитывать на милостивое к нему отношение не только самого Людовика XVI, но также Верженна и Морепа. Что до Сартина, то тот никогда не изменял своему другу. Итак, больше нельзя было тянуть с возвращением гражданских прав человеку, проявившему свою безграничную преданность родине, недюжинный ум и ставшему, по сути дела, инициатором внутриполитических изменений, выразившихся в восстановлении прежнего парламента. Требовалось пересмотреть дело с Лаблашем и приговор, вынесенный по вине Гёзмана; ведь чего стоил теперь этот доклад лишенного своих полномочий судьи, который без каких-либо доказательств объявил Бомарше фальсификатором, что серьезно подорвало его материальное положение.

Правосудие всегда вершится неспешно, а особенно когда речь идет об исправлении его собственных ошибок.

Возвращение Бомарше в Париж совпало с горестным событием в его семье: папаша Карон скончался от приступа давно мучившей его мочекаменной болезни. Несмотря на то что третий брак старика несколько охладил его отношения с детьми, Бомарше был глубоко опечален смертью отца, которого всегда чтил и уважал. Теперь он искренне оплакивал его. Всю глубину сыновней любви Пьер Огюстен продемонстрировал, пойдя на уступки вдове отца, жаждавшей заполучить наследство старика, которого она и женила-то на себе исключительно из меркантильных соображений.

Таким образом, на Бомарше одновременно свалилось несколько проблем: семейные заботы, поручения короля, связанные с американскими колониями, и хлопоты о собственной реабилитации.

Уже два года добивался он пересмотра приговора, вынесенного ему по тяжбе с Лаблашем; это было нелегко, особенно после того, как в январе 1775 года Бомарше выпустил мемуар, посвященный этому делу. Своим мемуаром он настроил против себя верховный суд, ведь в его состав вошла часть членов прежнего парламента Мопу, и теперь эти люди оказались вынужденными дезавуировать их же собственный приговор. Но коль скоро приговор все-таки был пересмотрен, сделано это, видимо, было под нажимом правительства.

Два года назад осуждено было не деяние, осужден был человек. В 1773 году граф де Лаблаш, будучи всесильным вельможей, одержал верх над Бомарше, оказавшимся к тому же в тот момент в Фор-Левеке. И все свидетельствует о том, что племянник Пари-Дюверне подкупил советника Гёзмана. Теперь же, в 1775 году, ситуация изменилась: граф де Лаблаш наделал слишком много шума, и его прежняя победа стала казаться незаслуженной. А Бомарше превратился в одного из самых знаменитых людей в Европе и приобрел высоких покровителей. Разве у судей, недавно переживших массу волнений и неприятностей, была возможность выбора? Их мнения не спрашивали, от них требовали аннулировать ранее вынесенный приговор!

Формулировка «нарушение судебной процедуры» довольно расплывчатая: ею судьи прикрывают свои ошибки, свое невежество и свою предвзятость, а вынесенный ими приговор может быть признан недействительным даже из-за самой незначительной оплошности: закрытой двери, запятой, поставленной не в том месте подслеповатым или рассеянным секретарем суда, или неверно написанного имени. В данном случае грубейшую судебную ошибку спровоцировала недобросовестность судьи-докладчика; об этом все шептались, но в документах это отражено не было, так как ни при каких условиях нельзя посягать на честь судейского корпуса, особенно если чести этой ему как раз и не хватает. Было проще простого спихнуть это дело в какой-нибудь провинциальный суд, поскольку после подачи апелляции парламент Парижа — автор приговора — терял право заниматься этой тяжбой.

Дело было направлено для пересмотра в парламент Прованса, заседавший в Эксе. На этот, имевший добрую репутацию судебный орган, с которым было связано множество вошедших в историю имен, была таким образом возложена задача покончить наконец с делом, взбудоражившим всю Францию. В 1778 году парламент Прованса поставит точку в конфликте Бомарше с Лаблашем, а спустя пять лет, в 1783 году, отказавшись воздать должное Мирабо, запустит колесо Великой французской революции.

Разрешение на подачу кассационной жалобы отнюдь не значило, что Бомарше выиграет процесс, но оно в какой-то мере восстанавливало его честь: поскольку вынесенный ранее приговор объявлял недействительным его договор с Пари-Дюверне, то Бомарше, по умолчанию, оказывался фальсификатором, а после декабря 1775 года, когда было объявлено о пересмотре приговора, обвинение в фальсификации отпало, так что хотя бы в моральном плане Бомарше был реабилитирован.

Судебное крючкотворство не позволяет рассматривать несколько дел одновременно, даже если они тесно связаны или вытекают одно из другого. То есть постановление Большого совета не касалось решения парламента от 26 февраля 1774 года, которым Бомарше приговаривался к шельмованию вместе с г-жой Гёзман. Проблема была не только в том, что этот приговор, лишивший Бомарше всех гражданских прав, по-прежнему оставался в силе, но и в том, что истекли установленные законом сроки подачи апелляции по нему.

Складывается впечатление, что Бомарше предвидел подобный поворот событий, он терпеливо ждал благоприятного момента, когда вновь обретенное им расположение власть придержащих позволило бы ему решить эту проблему. Приговор, уже давно не подлежащий обжалованию через суд, мог еще быть аннулирован королевским указом. Эта мера была сродни амнистии, но имела персональную направленность. Подобное решение не давало осужденному полного удовлетворения, поскольку не снимало с него позора осуждения, а лишь избавляло от наказания.

Помилование короля не заменяло собой судебного решения, поэтому Бомарше прибегнул к специальной процедуре, которая должна была вынудить парламент дезавуировать свой приговор по делу Гёзмана.

Для этого он дождался лета 1776 года. Декларация независимости Соединенных Штатов, принятая 4 июля, стала столь блистательным подтверждением правоты Бомарше в вопросе, изложенном им годом ранее в его мемуарах, что у него появилась надежда добиться официального продления срока подачи апелляции по его делу, что, по сути, было чисто административной мерой.

Королевский указ от 12 августа 1776 года гласил: «Ввиду того, что Пьер Огюстен Карон де Бомарше покидал пределы королевства по нашему приказу и дабы служить нам, повелеваем предоставить ему право действовать так, как если бы установленные сроки подачи апелляции не истекли, дабы он мог, не взирая на оные, обжаловать приговор либо путем подачи ходатайства о пересмотре дела, либо любым другим путем, каковой он сочтет для себя приемлемым».

Все судебные приговоры имеют одну примечательную особенность: даже если они вынесены справедливо, они возлагают на победителя ответственность за поиск возможностей приведения их в исполнение, что, как правило, порождает новый процесс, а это на руку судейским чиновникам: не могут же они оставаться без работы.

Бомарше счел более логичным в своей ситуации воспользоваться правом гражданского иска и подал кассационную жалобу в Большой совет.

Слушания по его делу были назначены именно на то время, когда Бомарше нужно было отбыть в Бордо для организации поставок американцам. Опасаясь, что в случае отъезда он не сможет выиграть дело, он никак не решался отправиться в путь. Морепа успокоил его, пообещав:

«Вы можете ехать, Совет и без вас решит все, как надо».

Но неявка на судебное заседание всегда чревата неприятностями. Приехав в Бордо вместе с сопровождавшим его Гюденом, Бомарше узнал, что Большой совет отклонил его иск, и это очень осложняло дело, поскольку теоретически он теперь терял право на апелляцию.

«Спустя шестьдесят часов, — пишет Гюден, — мы были в Париже.

„Вот, значит, как, — заявил Бомарше графу де Морепа, слегка удивленному тем, что они так быстро свиделись вновь, — пока я мчусь на другой конец Франции улаживать дела короля, вы в это время спокойно взираете, как рушатся мои дела в Версале!“

„Это все из-за глупости Миромениля (министра юстиции), — ответил Морепа, — пойдите к нему, скажите, что я хочу с ним поговорить, и возвращайтесь вместе“.

Они собрались втроем и договорились, что иск Бомарше будет заново рассмотрен под каким-нибудь другим формальным предлогом, ибо всегда находятся предлоги для разных предвиденных и непредвиденных случаев; Совет изменил свое решение; ходатайство о пересмотре приговора было принято».

Это было в конце августа 1776 года, накануне парламентских каникул. Парламент заявил, что займется этим делом после возвращения с каникул. Чтобы избежать проволочек, Бомарше опять обратился за помощью к Морепа, сам составил от его имени записку первому председателю в двух экземплярах и попросил министра подписать ее.

В результате председателю пришлось назначить слушания немедленно, но в полученной им записке оговаривалось, что от него не требуется никакой предвзятости при рассмотрении существа дела.

По-прежнему опасаясь за исход процесса, Бомарше, желавший заручиться поддержкой генерального прокурора Сегье, вновь отправился к Морепа с просьбой убедить Сегье выступить в его пользу; он вытребовал у Морепа письмо следующего содержания:

«Версаль, 30 августа 1776 года.

Сударь, я узнал от г-на де Бомарше, что если вы не будете столь любезны и не замолвите за него словечко, то его иск не будет рассмотрен до 7 сентября. Дела короля, ведение коих поручено г-ну де Бомарше, требуют, чтобы он немедленно отправился в дальний путь, однако он боится уехать из Парижа до того, как ему будут возвращены гражданские права. Он уже так долго страдает от своего бесправного положения, что желание его на этот счет представляется мне вполне законным. Я не прошу вас ни о каком снисхождении касательно существа дела, но вы бы крайне обязали меня, ежели содействовали бы тому, чтобы оно было рассмотрено до каникул».

С подобной поддержкой министра успех Бомарше становился более чем вероятным. Чтобы подстраховаться еще больше, он пригласил себе в защитники известного адвоката Тарже, который прославился своими выступлениями против парламента Мопу.

Желая привлечь в зал суда как можно больше публики и склонить ее на свою сторону, Бомарше написал своему защитнику открытое письмо, начинавшееся словами, вызвавшими бурный восторг: «Мученик Бомарше — непорочной деве Тарже».

Будучи прекрасным юристом, Тарже отличался чрезмерной витиеватостью слога, что, впрочем, было весьма в духе того времени. Дело своего клиента он связал с проблемой восстановления прежнего парламента и закончил свою речь следующими словами:

«Итак, господа, выполните то, чего все ожидают и чего, осмелюсь заявить, в глубине души желаете вы сами, — восстановите справедливость. Пришло время для того, чтобы г-н де Бомарше, признанный обществом невиновным, был оправдан законом. Она закончилась, эта эпоха противоречий и столкновений, когда мнение простых граждан не всегда совпадало с приговором судей, когда человек мог подвергнуться наказанию, не совершив бесчестного поступка. Согласие восстановлено, нация имеет теперь своих судей. Министры и блюстители законов вновь обрели право, еще более важное и почетное, следить за нравственностью и усмирять эмоции. И вот, в счастливую пору обретенного согласия, здесь, на глазах у публики, в силу вердикта блюстителей закона, г-ну де Бомарше будет по праву возвращено высшее благо человека в любом обществе, а именно — честь, которую он в ожидании пересмотра дела доверил общественному мнению».

За десять лет до Великой французской революции подобные речи приобретали особое звучание. Парламент сдался, генеральный прокурор Сегье, должным образом подготовленный, высказался за реабилитацию Бомарше.

6 сентября 1776 года парламент в полном составе аннулировал обвинительный приговор, вынесенный ранее Бомарше, восстановил его в гражданских правах и снял ограничения на его занятия общественной и профессиональной деятельностью.

Эта блестящая победа была с радостью встречена публикой, присутствовавшей на оглашении постановления суда. Бомарше подхватили на руки и донесли до самой кареты, а на следующий день он опубликовал речь, которую не смог произнести накануне.

Эту речь можно прочесть в полном собрании его сочинений, ей не откажешь в смелости. Но та справедливая критика, что прозвучала в ней в адрес парламента Мопу — упрек в медлительности судопроизводства, в равной мере относилась и к восстановленному парламенту, чьи методы ничуть не отличались от методов его предшественника и оказались столь живучими, что и спустя два столетия продолжают парализовывать судебную машину.

В то время эта критика произвела сильное впечатление: народ с удивлением узнал, что прежние дурные привычки отнюдь не изжиты; всеобщее внимание было привлечено к тому, что судейский корпус может резко менять свои взгляды, делая вид, что в угоду народу идет против воли короля, на самом деле заботясь лишь о том, чтобы сохранить свои привилегии.

«Народ — это судья судей», — провозгласил Бомарше, и эти слова стали одним из ключевых лозунгов революции.

Ожесточенная борьба за восстановление попранного достоинства закончится лишь через два года, когда решение парламента Экс-ан-Прованса ознаменует победу Бомарше не только в моральном, но и материальном плане.

И все это время, сочиняя параллельно «Женитьбу Фигаро», он будет заниматься главным образом решением политических и коммерческих проблем. Независимость Соединенных Штатов была его великой заботой: он ее предсказал, а затем, опередив всех остальных, попытался на ней нажиться; это был один из интереснейших эпизодов его жизни.

Чтобы лучше разобраться в этой истории и ничего в ней не упустить, нужно вернуться в Лондон в 1775 год, таким образом мы сможем удостовериться, что наш герой умел не только с честью выходить из скандальных ситуаций — мы не можем не рассказать о них подробно, ибо они составляли основную часть его жизни, — но и решал важные политические проблемы, повлиявшие на судьбы мира.

Фигаро в первую очередь интриган, а уже потом философ и здравомыслящий политик; такова уж его натура. Но последнее качество сыграло не последнюю роль, заставив его с поразительным упорством толкать Францию на взятие реванша над Англией путем оказания помощи тринадцати североамериканским штатам.

Глава 31 ПРЕДЧУВСТВИЕ ПЕРЕМЕН В СУДЬБЕ АМЕРИКИ (1775–1776)

Сразу по приезде в Лондон в 1775 году Бомарше взял на себя инициативу держать Людовика XVI и Верженна в курсе проблем, возникших у Англии с ее американскими колониями.

Неуклюжие шаги, предпринятые Георгом III и его министрами, вызывали всевозрастающее недовольство по ту сторону Атлантики; колонисты разделились на два лагеря: одни желали сохранить верность британской метрополии, другие, и их количество все увеличивалось, заявляли о своей готовности к восстанию.

Конгресс, избранный тринадцатью штатами и заседавший в Филадельфии, выдвинул Англии ряд требований и подтвердил, что в случае их невыполнения американский народ, факт существования которого был неоспоримым, будет завоевывать свою политическую свободу с оружием в руках.

Английское правительство допустило серьезную ошибку, приняв эти угрозы за обычное парламентское пустословие. Англичане решили, что с колонистами следует говорить только с позиции силы, ведь прекрасно обученной и оснащенной английской армии ничего не стоило разбить отряды неопытных в военном деле мятежников.

Бомарше, с симпатией относившийся к тем, кто стремился к свободе и выступал против тирании, не преминул поинтересоваться у своего друга лорда Рошфора, как обстоят дела в американских колониях. Тот, видимо, по долгу службы, не слишком откровенничал, и, если судить по материалам английских архивов, гораздо больше информации Бомарше почерпнул у известного публициста Уилкеса, блестящего памфлетиста и рупора оппозиции британской короны.

Французский секретный агент первым оценил опасность, грозившую Англии из-за ее упорного нежелания пересмотреть свою устаревшую колониальную политику, и понял, что если американцам оказать военную поддержку, то они не только смогут противостоять англичанам, но и, весьма вероятно, одержат над ними победу. Не пытаясь преуменьшить заслуги Бомарше, заметим, что и Верженн придерживался того же мнения на этот счет.

С момента его назначения в Министерство иностранных дел Верженна не оставляли мысли о том, что реванш за поражение в Семилетней войне Франция должна будет попытаться взять на территории колоний, а после волнений 1773 года в Бостоне он не исключал того, что местом этим будет Северная Америка. Так что министр был весьма заинтересован в том, чтобы иметь подробную информацию по данному вопросу, и скорее всего именно он сориентировал Бомарше в этом направлении, чтобы иметь возможность вносить коррективы в предвзятые отчеты, получаемые им от французского посла в Лондоне, известного англофила графа де Гина.

В сентябре 1775 года, проанализировав крайние точки зрения по американскому вопросу Уилкеса, Рошфора и лорда Чатема — этот последний был самым ярым сторонником применения силы в ответ на претензии колоний, — Бомарше подготовил для Людовика XVI мемуар, свидетельствующий о прозорливости его автора:

«Сир, Англия переживает такой кризис, такой беспорядок царит как внутри страны, так и в колониях, что она потерпела бы полное крушение, если б только ее соседи и соперники в состоянии были этим всерьез заняться. Вот правдивый рассказ о положении англичан в Америке; все эти подробности мне поведал один житель Филадельфии, только что приехавший из колонии, чтобы обсудить сложившуюся ситуацию с английскими министрами; его сообщение повергло их в смятение и ужас. Американцы, готовые выстоять ценой любых страданий и исполненные того энтузиазма в борьбе за свободу, который часто делал маленькую нацию корсиканцев грозой генуэзцев, собрали под Бостоном тридцать восемь тысяч солдат, хорошо вооруженных и готовых к бою; осаждая город, они поставили английскую армию перед выбором: либо умереть там с голоду, либо оставить его, чтобы найти зимние квартиры где-нибудь в другом месте, что ей неизбежно придется сделать. Примерно сорок тысяч человек, столь же хорошо вооруженных и готовых к бою, как и те, о которых я уже говорил, защищают остальную территорию страны, причем в числе этих сорока тысяч нет ни одного земледельца, который бы бросил свое поле, ни одного рабочего, который ушел бы с мануфактуры. В солдаты подались в первую очередь те, кто прежде занимался рыбной ловлей — промыслом, уничтоженным англичанами. Эти люди считают, что таким путем они мстят за разорение своих семей и