Следствие ещё впереди [Станислав Васильевич Родионов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Станислав Родионов Следствие ещё впереди

1

В сорок восьмой комнате отдела геотектоники шесть одинаковых полированных столов стояли друг за другом так: три справа, три слева, приткнувшись торцами к стене. Между ними бежала красная дорожка и кончалась у громадного окна-витража. Весь подоконник был уставлен кактусами и какими-то растениями с грязнозелеными кожистыми листьями. Наши бабушки такие цветы выпалывали, но современная мода мягкую линию не любит.

На полу перед окном стояла высокая глиняная ваза, похожая на громадный пест. В ней торчало большое суховатое полено. Валентин Валентинович Померанцев, начальник группы, сидевший за первым столом справа, называл вазу с поленом натюрмортом. Геолог Суздальский, тоже сидевший за первым столом, но слева, именовал натюрморт корягой. Это всегда вызывало улыбку, потому что и сам Ростислав Борисович Суздальский походил на корягу, пролежавшую лет сто в пустыне: худой, угловатый, с тёмно-бурым ёжиком волос, с сердитыми чёрными глазами на жёлтом сухом лице, с короткой трубкой в заржавевших зубах, будто они у него были из ожелезненного кварца. На его плечах всегда лежал пепел и прах, словно он сидел не в научно-исследовательском институте, а где-нибудь под вулканом или на приёмном пункте макулатуры. Внешность Суздальского проигрывала и оттого, что рядом был Померанцев, тоже худой и тонкий, но изящный, свежий, подтянутый; пожалуй, даже затянутый в модный костюм и сахарно-белую поскрипывающую рубашку.

В стены вросли полки, не оставив ни сантиметра крашеной поверхности — только у потолка тянулась полуметровая прогалина. Толстые справочники распирали их. Друзы кварца и кристаллы пирита поблёскивали на солнце зайчиками, стоило только пройтись по кабинету. В этих полках была какая-то поэзия, которая всегда подсвечивает науку, изучающую далёкое прошлое или далёкое будущее. Группа Померанцева занималась движением земной коры — всякими разломами, сбросами, катаклизмами… Эти земные страсти случились давно, может быть ещё в то время, когда друзы кварца только что откристаллизовались и дымились в недрах влажными горячими боками.

Длинные полки казались поэтично однообразными, но у двух столов они приобретали самобытность.

По полкам Суздальского, со слов Померанцева, ходили черти. После них остался хорошо перемешанный салат из книг, журналов, образцов, каких-то коробок… Все потуги группы навести порядок ничего не дали. Особенно раздражала привычка Суздальского выбивать о нижнюю полку свою трубку.

Полки Веги Долининой были пышно завешаны репродукциями музейных картин. Она сидела за Померанцевым: стройная, загорелая, с пышными светлыми волосами, в импортной голубой кофточке, которая обтягивала её, как мягкая кольчуга.

Параллельно ей, за спиной Суздальского, помещался Эдик Горман: чёрный, длинный, в тёмных громадных очках, которые закрывали пол-лица. На его полке стояла гипсовая Нефертити. То ли по молодости, то ли от непонимания шедевра, но Эдик чаще смотрел на Вегины ноги, чем на Нефертити.

За спиной Эдика сидела Анна Семёновна Терёхина, полная сорокалетняя женщина, с мягким приятным лицом, в котором каждая черта куда-то закруглялась, словно лицо оплавилось. Ей пошла бы бледность, но бледных здесь не было — группа почти полгода проводила в поле.

За шестым столом никого не было. Он пусто поблёскивал, как прямоугольная прорубь, затянутая молодым ледком.

— Эдик, дайте большую скрепку, — прошипела Вега, потому что громко разговаривать Померанцев запрещал.

— Уж лучше скажите, чем шипеть, — буркнул Суздальский.

— Я не шиплю, — опять прошипела Вега.

Эдик вмиг отыскал громадную скрепку и вырос перед Долининой просмолённым телеграфным столбом. Попроси она и золотую скрепку — он достал бы.

В комнате становилось жарко. Майское солнце ломилось в окно, как в теплицу. Эдик жикнул молнией на своей длиннющей куртке и сразу стал шире. У Веги ещё больше набухли пунцовые губы, а румянец, не обращая внимания на остатки загара, делал, что хотел. К Померанцеву медленно подкрался солнечный лучик и уставился в правый глаз. Валентин Валентинович посмотрел на полку — это играл кристалл ортоклаза. Померанцев удивился, что непрозрачный кристалл пускает зайчики. Такое уж солнце: луна базальтовая, чёрная, пыльная, и то по ночам светится — сонеты пишут.

Он поднялся, переложил ортоклаз и громко сказал:

— А ведь весна, товарищи!

Померанцев сел на край стола, повернув к сотрудникам слегка вытянутое, с правильными чертами лицо, как его называл Суздальский — онегинское.

Все расслабленно заскрипели стульями. Только Суздальский не сразу оторвался от бумаг: работать по приказу он ещё мог, но отдых по команде не признавал.

— Скоро в поле, Валентин Валентинович, — сказал Эдик.

— Да, скоро и в поле, — согласился Померанцев и кивнул на вазу: — Того и гляди наш натюрморт зацветёт.

— Даже если перед ним встанет обнажённая Вега Долинина, он всё равно не шелохнётся, — всё-таки встрял Суздальский и достал из кармана трубку.

— Перед кем… встанет? — почему-то не понял Померанцев.

— Перед ним, перед корягой. Не перед Эдиком же, — хихикнул, Суздальский и стрельнул раза два глазами в Вегу и Эдика, как бы приглашая повеселиться вместе с ним.

Может, от неожиданности сравнения, или каждый представил Вегу у полена, но в комнате наступила пауза.

— Ростислав Борисович, — наконец сказала Вега, — вы бы подбирали другие сравнения.

— А что? Я же вам комплимент сказал! Я же не предложил совершить подобное Нюре Семёновне, учитывая, так сказать, комплекцию и конфигурацию.

— Сколько раз я просила не называть меня Нюрой, — безразлично заметила Терёхина.

— Ах, простите, Анна Семёновна, — расшаркался Суздальский. — Но вообще-то Анна и Нюра — одно и то же.

— Да, Ростислав Борисович, — заметил Померанцев, — как-то вы растоптали в корне начинавшийся разговор о весне и… о любви…

— О чём, о чём? — вдруг оживился Суздальский и встал, разминая ноги. — О любви?

Он изобразил на лице, да и фигурой изобразил, высшую степень напряжения, силясь что-то вспомнить.

— Нет, не знаю. А это насчёт чего? Не кибернетика?

Эдик Горман вскочил и подошёл ближе. Начиналась одна из тех дискуссий, которые вспыхивали сами по себе, как лесные пожары.

— А ведь вы ваньку валяете, Ростислав Борисович, — сказал Померанцев. — Я не поверю, чтобы человек прожил жизнь и ни разу не испытал любви.

— Во-первых, — запыхал трубкой Суздальский, — я ещё не прожил жизнь, мне всего сорок восемь, а вам, кстати, тоже тридцать шесть. Во-вторых, я действительно не испытывал так называемой любви. Скажу больше, я не встречал людей, которые бы её испытывали.

Суздальский обвёл всех ехидным вопрошающим взглядом, достал табак и стал набивать трубку, обильно посыпая стол.

— А как же, — не утерпел Эдик, — как же великие шедевры литературы, живописи и музыки, которые родились только благодаря любви?

— Это вы мне? — удивился Суздальский.

— Конечно вам, — опешил Эдик.

— Видите ли, мой юный друг, — философски начал Суздальский и высыпал весь табак из трубки на пол, — с чего вы взяли, что великие люди творили, так сказать, по поводу любви?

— Они это сами говорили!

— Вам?

— Не мне, а человечеству.

— Не верьте, о, не верьте! Они обманули человечество. Такой великий мужик, как Бальзак, творил всю жизнь шедевры, подчёркиваю — шедевры, из-за денег. Не думаю, что Диккенс написал вереницу томов из-за любви. Если бы Толстой написал «Войну и мир» из-за женщины, я перестал бы его уважать. А разве можно написать «Преступление и наказание» из-за любви?! Можно ли писать кровью и слезами, находясь в состоянии этой самой любви?!

— Значит, всё-таки вам знакомо это состояние? — спросила Вега, широко открыв голубые глаза в чёрных мохнатых ресницах. Она их красиво открывала, или они сами так распахивались.

— О боже, — простонал Суздальский, — да штампы этой любви ходят по литературе, песням, разговорам, как металлические полтинники по рукам.

— Подождите, подождите, — поморщился Померанцев, — вы, разумеется, согласны, что литература отражает жизнь. Так о чём же тогда все эти Ромео, Отелло и так далее? Из-за чего люди топятся, стреляются, травятся?

Суздальский пожевал губами, соснул пустую трубку и повернулся к Померанцеву, как беркут на сýку. На нём был широченный пиджак грязно-серого цвета с высоким разрезом сзади. Таких и в продаже не было. Забираясь в карманы брюк, Суздальский задирал пиджачные фалды до пояса и так стоял, покачиваясь.

— Я не встречал людей, — ответил он, — которые знали бы, что такое любовь, но я очень много встречал людей, которые свои сексуальные потребности называли любовью.

— Господи, прямо афоризм, — вздохнула Терёхина.

— Значит, есть только сексуальные потребности? — усмехнулся Померанцев.

— Только они, — с удовольствием подтвердил Суздальский.

— Старая, избитая теория, — заметил начальник группы, пожимая плечами.

— Но как же, — заволновалась Вега, — как же, Ростислав Борисович? Если бы только эти потребности, то почему замуж выходят не за любого? Живут друг с другом по тридцать лет, до самой смерти… Почему?

— Нет, милая Вегаша, общих решений, а есть решения частные. Женятся по склонности, чего я не отрицаю. Одной нравится чёрный, другой нравится сосед, а третья предпочитает офицера. А посмотрите на эти долгоживущие семьи. Это же смех сквозь зубы, а не любовь.

— Мои родители, Ростислав Борисович, прожили вместе сорок четыре года, — заметила Терёхина.

— И умерли в один день, — добавил Суздальский и повернулся к ней. Своё тело он вращал в пиджаке, как винт в гайке.

— Как? Они ещё не умерли, — обидчиво удивилась Анна Семёновна.

— Так в книгах кончают романтические истории про двух любящих существ. Кстати, моя мама прожила с папой восемнадцать лет, а потом взяла ребёнка, то есть меня, и сбежала с продавцом мясного магазина. Зато, скажу вам, мяса я поел в детстве всласть. До сих пор не люблю.

— И о родителях вы говорите без уважения, — сказала Терёхина, неодобрительно поглядывая на коллегу.

— И о любви, и о родителях, — подтвердил Суздальский.

— Вопрос проще, — весело сказал Померанцев, — любовь не каждому даётся. Это как талант. А кому она не дана, тому остаётся секс.

— Да, Валентин Валентинович, мне она не дана, уже хотя бы потому, что её нет. А вас, конечно, не обошла. Может, поделитесь?

У Померанцева чуть заметно дёрнулась нижняя губа — не то насмешливо, не то брезгливо. Он помолчал и медленно ответил:

— Любовь — чувство сокровенное. О нём на площадях не говорят. Да и не объяснишь. Особенно тому, кто не понимает.

— Как — сокровенное?! — чуть не взвизгнул Суздальский. — Как раз на площадях о любви больше всего и орут. Певицы взахлёб поют, поэты читают стихи, девицы по улице ходят да только о ней и говорят… Недавно слушаю радио. Одна пишет: я рассталась с Колей, но я его очень и очень люблю. Дорогая, мол, редакция, я стесняюсь рассказать ему о своих чувствах, он уехал на Север, так будьте добреньки, сообщите Коле, что его любит Тоня. Видели, какая стеснительная? Миллионы услышат её признание! А вы говорите — сокровенное…

— Ничего вы не поняли, — тихо и задумчиво сказала Вега.

— Как не понял? — насторожился Суздальский.

Вега смотрела в окно, в синее небо, и её взгляд стал нездешним, будто она поднялась туда, к солнцу.

— Тоне наплевать на миллионы. Ей ведь Коля нужен, она его стесняется. Это может понять только женское сердце, — заключила Долинина.

— Ну почему же, Вега? — заметил Померанцев.

— Или мужчина с тонкой натурой, — мило улыбнулась она начальнику группы.

Эдик кашлянул, показывая свою причастность к этим натурам. В спорах он всегда становился против оппонента, как-то особенно взлохмачивался — и стоял, помалкивая и поблёскивая на противника очками.

— Любовь, любовь! — запел Суздальский. — Всё это, как говаривали раньше, одни эмпиреи. А для секса созданы вечера, танцы, встречи, вечериночки, свиданьица, свадьбы, женитьбы, дворцы бракосочетаний, родильные дома и т. д. и т. п. Да с вашей любовью государство останется без рабсилы и без армии.

— А ведь я с вами согласен, — вдруг заявил Померанцев, и все удивлённо оживились. Даже Суздальский подозрительно вскинул голову.

— Я не отрицаю, что секс важен, — улыбаясь продолжал Валентин Валентинович. — Это основа. Как дом стоит на фундаменте, так и любовь покоится на нём. Но мы говорим о разных вещах. Вы говорите о сексе, а мы говорим о любви. О любви, к сожалению, вы сказать ничего не можете.

— Вы тоже, — довольно заключил Суздальский.

— Если и не можем, — очнулся от кладбищенского молчания Эдик, — то потому, что об этом хорошо сказала классическая литература.

— Ха-ха-ха! — широко открыл довольно-таки крупный рот Суздальский. — Вам уже добавить нечего? Я говорил, что литература не писала о любви — она писала о сексе.

— Ромео и Джульетта… — начала было Вега.

— Ромео-Ромео, — сказал Суздальский так, будто дважды крякнула утка. — Да ваши Ромео были мальчишки-девчонки, детские игрушки… Неужели об этом можно говорить серьёзно?

— Вот в «Гранатовом браслете» человек погибает из-за любви, — вставила Терёхина.

— Чепуха! Он стреляется из-за социального неравенства. Была бы она его круга, он бы плюнул и нашёл другую.

— В «Воскресенье» Нехлюдов в Сибирь пошёл! — уже крикнула Вега.

— Неужели за Катюшку? Батюшка мой, то есть матушка ты моя, да за идею, за совесть пошёл, а не за любовь. Тут и говорить не о чем.

Все посмотрели на Померанцева, а Суздальский опять начал уминать свою трубку, тоже поглядывая на Валентина Валентиновича прищуренными выжидательными глазками.

— Секс, — задумчиво начал Померанцев, — категория физическая, физиологическая, а любовь духовна, интеллектуальна. Любить может только человек большой культуры. Возьмите интеллигента и примитива. Если примитив, побуждаемый сексом, может изнасиловать, то человек культуры, побуждаемый тем же самым сексом, может опуститься на колени и поцеловать край платья…

Тут в комнате прозвучал странный звук, похожий на крик выпи на болоте. Все посмотрели на Суздальского, а Суздальский посмотрел на корягу в вазе, но та стояла как стояла.

— И вообще я скажу, что литература не писала, не пишет и не будет писать о сексе по очень простой причине, — продолжал Померанцев. — Это естественная человеческая потребность, как дыхание или питьё. Литература не описывает, как мы дышим. Но дыхание может стать предметом литературы, если человек вдруг его лишается. Точнее, человеческое страдание, связанное с отсутствием воздуха. Например, человек задыхается в шахте. Так и с сексом: о нём можно писать, когда есть любовь.

— В этом деле чистый голод вы исключаете, — усмехнулся Суздальский.

— Литературу интересует томление духа, а не томление плоти, — сказал Эдик и посмотрел на Суздальского, как воробей на червяка, которого собирался склевать.

— Где вычитали? — поинтересовался Суздальский.

— А хотя бы и вычитал, — вмешалась Терёхина, — не всё же своё говорить.

Анна Семёновна имела двоих детей и заступалась за молодых всегда и везде. Эдик Горман был её маленькой слабостью, потому что он отличался удивительной неуклюжестью, рассеянностью и инфантильностью. Суздальский считал, что именно поэтому Эдик проживёт счастливую жизнь — возле него всегда будет верная женщина-прислуга.

— Короче, — с улыбкой заключил Померанцев, вставая, — я за любовь. Я всегда любил женщин, люблю и буду любить. Аминь.

Все, кроме Суздальского, тепло посмотрели на Валентина Валентиновича. Было в его признании что-то обаятельное.

Терёхина неожиданно спросила Суздальского, не решаясь слово «секс» произнести вслух:

— А к Вере Симонян у вас тоже был этот… или любовь была? Известно, что вы за ней увивались.

Суздальский непроизвольно глянул на пустой стол.

— Что же вы молчите? — иронически спросила Вега.

Суздальский ещё больше потемнел, уставился на корягу и неожиданно замурлыкал песню, словно вокруг никого не было. Песня была старая, блатная — «Мой приятель, мой приятель финский нож». Домурлыкав, он кашлянул и объявил:

— Симонян — человек.

Все ждали ещё слов, но Суздальский опять запел — теперь про золотоискателя, который растерял свою жизнь меж скал и деревьев.

— Кстати, как Вера? — поинтересовался Померанцев.

— Ей лучше, — отозвалась Терёхина. — Но постельный режим. Родная сестра ходит каждый день. Что вы хотите — второй инфаркт.

— Такая молодая красивая женщина… Просто обидно, — возмутилась Вега.

— Да-а-а, — сочувственно поддержал Суздальский, — обидно: была бы некрасивая и немолодая, тогда уж чёрт с ней, пусть бы её инфаркты заедали.

— Ничего у вас, Ростислав Борисович, в душе нет, — заметила Терёхина, а Вега покраснела и от этого не стала хуже.

— Ну что ж, обед, — констатировал Померанцев.

— Значит, пойдём и покурим, — согласился Суздальский и вытащил спички.

Но тут открылась дверь, и в проёме встал председатель месткома.

— В шахматишки? — громко спросил Померанцев.

Председатель месткома стоял и молчал и не проходил.

— Вы что — к двери прилипли? — поинтересовалась Терёхина.

Но председатель месткома стоял и молчал, словно увидел в комнате то, чего никогда в жизни не видел. Замолчала и Терёхина, перестала шуршать чулками Вега, не скрипел курткой Эдик и не чмокал Суздальский. В комнате вдруг не по-весеннему стихло, как на сжатом поле.

— Что случилось? — не вынесла Вега.

Председатель месткома качнулся в дверном проёме мрачной огромной тенью, словно поколебленный Вегиным дыханием:

— Симонян умерла…

2

Рябинин смотрелся в полированный стол и думал, что он смахивает на дирижёра без палочки: лохматый, да не просто лохматый, а вздыбленный, словно над ним висел невидимый магнит; в массивных очках, под которыми было не разобрать — курносинка ли есть, переносица ли под очками проседает; в белом пиджаке, очень походившем на официантскую куртку; в жёлто-лунной рубашке с красноватым подсветом — такой бывает луна осенью в прохладные ночи; при длиннющем синтетическом галстуке, похожем на женский капроновый чулок с отрезанной ступнёй… Рябинин смотрелся в стол и думал, что скорее похож на дурака, потому что у каждого должен быть свой стиль и нечего рядиться буквально в чужие одёжки. Ему шёл плоховато выглаженный костюм за восемьдесят рублей. Этот был за сто восемьдесят, и Рябинин чувствовал себя неважно, будто ему предстоял выход на эстраду.

И всё из-за Петельникова. На последнем происшествии инспектор спросил дворничиху, кому она отдала найденную гильзу. «Вашему секретарю», — сказала та и кивнула на Рябинина. Поэтому и появился этот сияющий костюм.

Рябинин нехотя взял пачку бумаг под названием «Расчётные ведомости», посмотрел на них, как на прошлогодние окурки, и швырнул в кипу, к другим пачкам. И повернулся к окну, за которым всё синело, зеленело и пламенело.

На бетон покрытий и асфальт панелей, на железо крыш и гранит набережных, на кирпич домов и мрамор плит пришла весна. Всё, что могло расти, росло. Но и то, что не умело расти и могло лежать не шевелясь тысячи или миллионы лет, почувствовало весну. Влажно дымился асфальт, слюдой и кварцем заблестел гранит, свежей краской заалели крыши, и уж совсем ослепло от солнца стекло окон и витрин.

В отличие от сентиментально сиявшего гранита, настроение у Рябинина было тусклым. И дело не в пижонском костюме.

Следствие давно стало научной деятельностью, сохранив оперативную специфику. Уже нельзя было работать, не обладая знаниями века. Как назначить экспертизу о принадлежности крови, не зная биохимии?… Как спросить о падении человеческого тела, не зная физики?… Как поставить вопрос о полёте пули, не зная баллистики?… Как узнать о состоянии вещества, не подозревая о рентгеноскопии?… Как вести дело о загрязнении реки, не слышав об экологии?… Как обойтись без медицины, без которой не обходится почти ни одно дело, — даже заключение эксперта не поймёшь?… Как допрашивать человека без знания психологии, психиатрии и всего того, что нужно знать о человеке — от этики до педагогики?… И как вести дела по некачественному строительству, транспортным происшествиям, обмеру в торговле или выпуску нестандартной продукции, не зная этих отраслей?… И как разобраться в причинах преступности без социологии?…

Но это ещё не исследовательская работа. Она начиналась сразу после возбуждения уголовного дела, когда следователь принимался добывать факты-капли, как выжимать воду из сухого песка. Он строил на них теорию, сцепив собранные сведения в аксиому, из которой ничего не вытащить и иначе не истолковать. Кирпичиками этой аксиомы были те же факты, юридически именуемые доказательствами, а цементом становились логика, психология, интуиция, знания, жизненный опыт; цементировала — личность следователя. И не одно бы уголовное дело потянуло на кандидатскую диссертацию по психологии или социологии.

Но для этой следственно-научной деятельности всё-таки требовалось добротное сырьё — требовались дела посложней. Рябинин мысленно отбежал на два месяца назад. Было дело, как пьяный муж чуть не застрелил жену. Потом было дело, как жена чуть не застрелила пьяного мужа. А вот теперь вёл дело о бесхозяйственности — сдаче в утиль дорожного катка, который сейчас стоял в качестве вещественного доказательства под окном прокуратуры. Этот стальной увалень не чувствовал весны, и, может, правильно сделал мастер, отправив его в утиль, — всё нечувствительное должно сдаваться в утиль.

Он ещё смотрел на здоровые колёса-прессы, когда их заслонил жёлтый милицейский «газик», который откуда-то выскочил и замер, не выключая мотора. Из машины вылез Петельников и направился к дверям прокуратуры.

Рябинин в общем-то был кабинетным человеком, и всякие выезды на убийства, пожары и аварии давались ему нелегко. Поэтому сразу понеслась тоскливая мысль, и все другие мысли рассыпались, давая проход этой, тоскливой, — на происшествие.

— На происшествие, — сказал Петельников, ступив в кабинет своим огромным шагом. — Привет, Сергей Георгиевич!

И всё-таки Рябинин улыбнулся. Он радовался Петельникову, хотя его появление приносило хлопоты и неприятности. Вадим жёстко пожал руку и виртуозно закурил сигарету из какой-то очень красивой пачки. Одежда на нём сидела модно и слегка небрежно, как-то между прочим, будто он все эти костюмы и галстуки презирал, как гоголевский запорожец новые шаровары.

— Что случилось? — спросил он Петельникова и вытащил следственный портфель, который у него всегда был наготове. Что бы ни случилось, а ехать придётся, — уголовный розыск зря следователя не потревожит.

— Труп женщины в квартире.

— Убийство?

— Не знаю. Только что позвонили из жилконторы.

— Ты бы хоть весны постеснялся, — буркнул Рябинин.

— К сожалению, Сергей Георгиевич, преступность не имеет сезонных колебаний, — улыбнулся инспектор.

— Ещё как имеет, — опять пробурчал Рябинин.

Хотелось поговорить, не виделись неделю, но они молчали — впереди напряжённая нервная работа. Уже настраивали себя на особое, им только известное состояние. Рябинин смотрел из окна машины на весенний город и думал, что вот всё залито солнцем, по улицам ходят люди, девушки симпатичные ходят и никто не подозревает, что где-то в квартире лежит труп, с которым ему придётся сидеть в такой день. А если «глухое» убийство, то и ночь просидишь, да не одну. Такая у него работа. Где-то живёт человек и пользуется услугами десятков людей, от парикмахера до телевизионного мастера, — всех, кроме следователя. Но случается с этим человеком страшное. Спешат врачи, тщетно пытаясь помочь. И тогда вызывают того, кто будет им заниматься последний, — следователя прокуратуры. Но вызывают уже не к человеку — к трупу.

3

На лестничной площадке стояли люди, приглушённо разговаривая. Эта маленькая толпа ждала следователя и вся имела отношение к предстоящему осмотру: понятые, работники милиции, эксперты. Они расступились. Рябинин кивнул и вошёл в квартиру…

На месте происшествия он всегда волновался, словно на первом выезде. Почему — и сам не мог понять. Это особенное волнение всё в нём обостряло до удивительной восприимчивости. Сколько раз он пытался вызвать это состояние где-нибудь на улице или дома. Не получалось: предметы виделись обыкновенными, даже тускловатыми, потому что Рябинин был сильно близорук. Какой-нибудь окурок дома бы и не заметил. На месте происшествия не только окурок — табачинку не пропускал. Казалось, на него накатывало стереовидение, а мозг превращался в счётно-запоминающее устройство. Правда, это не мешало при осмотре совершать ошибки, но уж от этого застрахован только один Шерлок Холмс и его литературные собратья.

Рябинин шёл по квартире, как охотник по траве, в которой прячется выводок: сделает шаг — и остановится.

Замки на входной двери не повреждены… В коридоре ничего подозрительного… Стены и пол чистые… В маленькой комнате и кухне глаз ничего не заметил… Рябинин шагнул в большую комнату и мгновенно расстелил взгляд на полу — чаще всего труп лежал там.

Всё стояло так, как было поставлено, — никакого беспорядка. Много стекла и хрусталя. Хозяйка определённо любила стекло во всех его видах: вазы, бокалы, статуэтки, кубы и просто куски цветного стекла мерцали, словно он попал в ледяное королевство. Да и паркет светился жёлтым льдом. Но тела на полу не было.

Рябинин резко повернулся к нише, где стояла кровать…

Он не привык к таким трупам — чистым, в красивой квартире, в мягкой постели. Те люди, на трупы которых он выезжал, не умирали в кроватях.

Рябинин осторожно подошёл к нише. Со стороны казалось, что он боится.

Одеяло сбилось, простыня съехала на пол, всхолмились подушки… У изголовья, на маленьком столике, груда таблеток, порошков, пузырьков. Валидол, морфин, кордиамин…

Мёртвая молодая женщина лежала на спине, положив руки на шею, словно задушила себя. На кисти бурела слегка заметная точка — значит, скорая помощь уже была и делала укол. Рябинин дотронулся до руки, которая оказалась чуть тёплой. Он обшарил взглядом лицо, ещё ничем не тронутое; заглянул под кровать, где была всё та же блёсткая чистота; втянул в себя воздух, чтобы уловить малейший запах, и осторожно поправил простыню.

Из складок одеяла вывалился тонкий предмет и стукнулся об пол — в тишине особенно звонко. Рябинин поднял его, не сразу сообразив, что это такое. Интересная шариковая авторучка: фигурка Буратино, вытянутая по одной прямой с пишущим носом.

Рябинин положил ручку на столик и широко зевнул.

Был труп, но не было места происшествия. Стереовидение пропало. Рябинин близоруко оглянулся, вздохнул и сказал:

— Доктор, начнём.

Тронникова натянула перчатки, пощёлкивая резиной на запястьях, и сдёрнула одеяло. Рябинин пригласил понятых ближе и начал составлять краткий протокол.

— Сергей Георгиевич, — склонился к нему Петельников. — Это же естественная смерть. У неё два приступа было.

— Запишем, уж коли приехали, а дело возбуждать не будем, — тихо ответил Рябинин, прислушиваясь к голосу эксперта, которая долго и нудно диктовала о зрачках, телосложении и старом рубце аппендицита.

— Видимых телесных повреждений нет, — наконец перешла она к главному, — кости черепа и лица на ощупь целы…

Рябинин подошёл к трупу, чтобы самому убедиться в словах эксперта. Тронникова слегка отодвинулась, давая ему обзор и продолжая диктовать.

Он писал и думал, что надо всё-таки навести порядок с выездами на места происшествий. Здесь не только следователю прокуратуры, но и милиции делать нечего.

— На левой кисти имеются два линейных прижизненных кровоподтёка, — додиктовала Тронникова и сняла перчатки.

— Причина смерти, доктор? — спросил Рябинин.

— Только после вскрытия. Очевидно, сердце.

— А что это за кровоподтёки?

— Пустяки, следы пальцев. Вероятно, её переворачивали. Ну, я пошла в машину.

Она подписала протокол и направилась к выходу. Только теперь Рябинин заметил, что нет эксперта-криминалиста, словно тот угадал свою ненужность. Рябинин вытащил из портфеля фотоаппарат и на всякий случай снял общий вид комнаты и позу трупа, хотя на убийстве с этого бы начал.

— Симпатичная была женщина, — сказал Петельников. — Кандидат наук.

— И молодая, — согласился Рябинин, ещё раз заглядывая в паспорт. — Симонян Вера Ивановна.

Окинув напоследок взглядом комнату с её блестевшим стеклом, он пошёл к выходу. Что-то мелькнуло, на чём-то глаз хотел задержаться, на какой-то тёмной точке, — тот ещё глаз, со стереовидением, но не задержался, потому что не было убийства.

— Мельчаешь, Вадим, — сказал на лестнице Рябинин. — Пустяками занимаешься, меня от преступления века отрываешь.

— Какого преступления?

— Ну как же: дорожный каток в утиль сдали.

Инспектор засмеялся громковато и не совсем интеллигентно, но от души. Рябинин шёл к машине и думал об их работе, которая заключалась в изучении человеческих несчастий. Они только что вышли из квартиры, где случилось горе. А Петельников уже смеётся, а сам он уже шутит, потому что чужое горе они воспринимали только умом. Видимо, истинный человек тот, кто чужие беды принимает сердцем. Но какого сердца хватит на чужие несчастья, если твоя специальность — борьба с человеческим горем? А если этого сердца не хватит, то можно ли заниматься следствием?

4

После похорон никто из сотрудников сорок восьмой комнаты в автобус не сел, — все пошли до города пешком. Но все были уже не все: одной из них вообще никогда не будет, а второй, Суздальский, со дня смерти Симонян на работу не ходил и на похоронах не был.

У ворот кладбища к Померанцеву подошла крупная яркая женщина — его жена. Он поспешно взял её под руку, и они двинулись впереди, тихо разговаривая.

— Зачем ты пришла? — вполголоса спросил Валентин Валентинович.

— Надеюсь, ты меня не стесняешься?

— Не говори глупостей, — коротко ответил Померанцев и дальше пошёл молча.

Он знал, зачем пришла. Она дважды в день звонила ему на работу, случайно оказывалась у института, по вечерам сидела с заплаканными глазами… Началось это давно, а может, так было у них всегда. Изредка это уходило в глубину, тогда вроде бы шло всё, как у людей, и только мелькало в насторожённом её взгляде, или жесте, или слове. Мелькало пугливо, по-воробьиному.

В прошлом году она предлагала развестись. Валентин Валентинович отверг эту мысль, как абсурдную, — ребёнка он бросить не мог. Она согласилась, но всегда смотрела на мужа так, словно чего-то тихо от него ждала.

Но сейчас Померанцев думал не о жене: только что на его глазах Веру Симонян зарыли в землю. Это было непонятно и страшно. Он тоскливо оглянулся, но рядом шли живые люди, много людей, потому что город уже дошёл до кладбища, проложив вдоль ограды свои тесные панели.

— Зоя, — тихо и медленно начал Валентин Валентинович, — что бы между нами ни было, но пока у нас есть ребёнок… Меня во многом можно упрекнуть, но только не в отсутствии порядочности. Ты можешь быть спокойна… К другой женщине я не уйду.

— Только из-за ребёнка? — спросила Померанцева, но спрашивать было не нужно — это она поняла в следующий момент. Муж не ответил. Он уже опять слышал глухой стук земли о дерево.

За ними шла Терёхина с красным опухшим лицом, которое стало ещё шире и круглее. Она ни о чём не думала. В голове всё перемешалось — только ныла одна мысль, что третий день не варились обеды и муж с ребятами жили сами по себе. Она обернулась к Веге Долининой и Эдику Горману, шедшим сзади.

— Только подумайте, Суздальский-то… На похороны не пришёл. И дома его нет.

— Он такой человек, — задумчиво ответила Долинина.

— Нечувствительный, — добавил Эдик и тихо спросил: — Вега, я провожу вас?

— Проводите, Эдик.

— До дома?

— До дома.

Эдик поправил очки и взял у неё портфель. Они шли молча, изредка посматривая на Померанцевых. С кладбища всегда ходят молча.

— Не думал, что так всё просто, — вздохнул Эдик, который впервые был на похоронах.

— Да, это очень и очень просто, — тоже вздохнула Вега и спросила: — Зачем его жена пришла?

— Кого? — не сразу понял Горман. — А, шефа… Наверное, для моральной поддержки.

— Видная женщина, — обернувшись, сообщила Терёхина, хотя Померанцеву видела не раз. — Да и он видный мужчина. Но каков Суздальский, а?!

— Плюньте на него, — посоветовал Эдик.

— Ну, я побежала, меня ребята ждут, — заявила Терёхина и действительно побежала через дорогу к трамваю.

— Жизнь продолжается, — констатировал Эдик.

— Что же ей делать! — слабо улыбнулась Вега.

— Тогда и я вас провожу.

— Мы же об этом договорились, Эдик.

— Вы впервые разрешили. Наверное, с горя, — усмехнулся он.

— Отстанем от них, — предложила Вега, кивая на Померанцевых.

Они замедлили шаг. Эдик раздумывал, взять ли её под руку. Неудобно, первый раз провожает — и сразу под руку. С другой стороны, всё-таки провожает. Но когда он косил глаз на полную, нежно-литую руку Веги, у него потели очки и пропадала смелость. Это было смешно, потому что в поле вместе ходили в маршруты, он подсаживал её на обрывы, переносил через ручьи и частенько спал рядом в своём спальном мешке. Но сейчас он её провожал.

— Видно, я плохой человек, — сказал Эдик, — в такой день думаю… о другом.

— Я тоже думаю о другом… И сама не знаю о чём.

Как они ни медленно шли, но от начальника всё-таки не отстали. У перекрёстка Померанцева на миг прильнула к мужу. Валентин Валентинович резко обернулся — видят ли сотрудники. Огромные голубые глаза смотрели на него с любопытством. Огромные очки пылали двумя солнцами с горизонта. А Терёхиной уже не было.

— Кхе-кхе, друзья мои!

Все обернулись на столь знакомое «кхе-кхе». Из переулка, пошатываясь, выплыл Суздальский. Он отвесил поклон, блаженно улыбнулся и неверными руками достал трубку. Пиджак был в мусоре, волосы отсырели, лицо пожелтело окончательно — стало как его никотиновые пальцы.

— Что с вами? — не выдержала Вега.

— А что? — удивился Суздальский.

— Ростислав Борисович, вы три дня не были на работе. Что случилось? — спросил Померанцев.

— У меня больничный лист. — Он пошатнулся, но устоял. — Вегетативная дистония. Во! Красиво?

Жена Померанцева, знавшая всех сотрудников мужа, не могла понять, кто перед ней стоит. Суздальский сделал галантный реверанс и осклабился, как улыбнувшийся волк.

— Ростислав Борисович, вам надо домой, — предложил Горман.

— Да, Эдик, я пьян, но пьян не водкой…

— Коньяком, — уточнил Померанцев.

— О вы, гений успеха! — чуть не запел Суздальский. — О, вы, Валентин Валентинович, всегда точны, но сейчас ошибаетесь. Пил я коньяк, но пьян не им. Это пьяницы пьянеют от водки. А я бываю пьяным только от горя. Кто там остался?

— Где? — спросила Вега.

— На кладбище, красавица моя…

— Все ушли.

— А она?

— Кто она? — помолчав, спросил Померанцев.

— Она… Вера… Симонян.

— Ростислав Борисович, прошу вас, идите домой, — почти ласково попросил начальник.

— Что вы! — ужаснулся Суздальский, выдернул из кармана бутылку вина и шёпотом добавил: — Она меня ждёт… Вера. Я ведь вон там сидел… на скамейке. Смотрел на всю комедию. Ну как же вы, культурные люди, а не понимаете… Рождение, смерть — это же интимно. Она меня ждёт… Я не успел ей кое-что сказать…

Он засунул бутылку обратно, туда же впихнул горящую трубку, послал воздушный поцелуй начальнику и пошёл к кладбищу, пошатываясь.

— Эдик, не сходите ли с ним? — спросил Померанцев.

— Хорошо, — покорно согласился Горман.

— Провожание за вами, — подбодрила его Вега и медленно закрыла глаза, прощаясь.

— Последите, чтобы он добрался до дому, — попросил Валентин Валентинович.

Померанцев пошёл рядом с женой; под руку теперь не взял, размышляя, почему Суздальский так сильно переживает смерть Веры Симонян. Все переживают, но почему Суздальский сильней?

5

Рябинин читал «Следственную практику» и тихонько хмыкал. В статье о психологии преступника приводился такой пример: тихий хороший человек в порыве ревности убил жену. Автор статьи пришёл к выводу, что под личиной скромности пряталась зверская натура. Вот тут Рябинин и начал хмыкать.

Между личностью обвиняемого и его преступлением он не видел никакого противоречия. Тихий, спокойный человек. Он таким и останется. И жену убила не эта скромная личность, а другая, которая сидит вместе с сексом в подсознании и не всегда подчиняется тому — тихому и скромному. В основе его поведения в обществе лежал один психологический пласт, в основе убийства из ревности — другой. Как бы они ни соприкасались, всё-таки они разные. Стоило автору статьи их перемешать — и личность из положительной сразу превращалась в отрицательную, противоположную, в общем-то оставаясь прежним человеком.

Рябинин ещё раз хмыкнул и подумал другое: не прав автор статьи, но и он, пожалуй, не совсем прав. Видимо, потому мы и люди, что можем побеждать в себе всё нечеловеческое. Иначе чего бы мы стоили. Да и нет ничего дороже человеческой жизни. Может быть, только судьба Родины.

В дверь несильно постучали. Вошла пожилая женщина в чёрном глухом платье. Он никого не вызывал, поэтому спросил:

— Вы к следователю?

Частенько ошибались и вместо прокурора заходили к нему узнать, как развестись, что делать с пьющим мужем и почему хулиганов не расстреливают на месте.

— К вам. Я сестра Симонян.

— Садитесь.

У неё было интеллигентное усталое лицо с большими, ещё красивыми, тёмными глазами. Держалась она спокойно, и в ней чувствовалась сила. Рябинин решил, что эта женщина тоже научный работник.

— Моя фамилия Покровская, — представилась она. — Скажите, следствие вестись будет?

— Нет. Естественная смерть, это подтвердило и вскрытие. Сердце.

— Я так и думала, — сразу сказала она.

— А вы хотите, чтобы велось следствие?

— Да, — с готовностью ответила Покровская.

Рябинин не удивился — обычная история: родственники часто видят криминал в смерти, особенно если смерть связана с отравлением, пожаром или несчастным случаем. Прошлым летом ныряльщик доставал с глубины рыбу, запутался в сети ногами и утонул. Чтобы освободить тело, пришлось его буквально вырезать из сети. Так и подняли с обрывками верёвок на ногах. Было полное впечатление, что он связан. Возбудили уголовное Дело, которое впоследствии прекратили. Но по жалобе родственников оно трижды возобновлялось, даже проводилась эксгумация — и всё из-за верёвок на ногах.

Со смертью Симонян было проще, тут даже верёвок не было.

— У вас есть какие-нибудь факты?

Он чуть было не сказал «подозрения», но вовремя осёкся, потому что родственники с готовностью выкладывали кучу подозрений — от последнего разговора умершего с начальником до плохого сна накануне. Он не сомневался, что и Покровская пришла с подозрениями.

— Никаких, — сказала она и замолчала.

— Никаких, — повторил Рябинин.

— Я понимаю, — спохватилась она, — что, по закону требовать не могу. Просто у меня личная просьба.

— Видите ли, — осторожно начал Рябинин, — уголовные дела возбуждаются не по личной просьбе, а по признакам преступления.

— Я, конечно, не специалист, — быстро заговорила Покровская, — и вы можете легко возразить. И будете правы. Но я вас прошу взглянуть иначе.

— Как иначе? — не понял он.

— Не стандартно. Ведь сестра уже выздоравливала — и вдруг… Я приезжала к ней почти каждый день.

В то утро я вошла… Что меня поразило… Её лицо, искажённое ужасом лицо. Такого я никогда у неё не видела. Представляете, мёртвое лицо, перекошенное ужасом?

Она сдерживалась, чтобы не заплакать, и это ей давалось нелегко.

— Но я видел лицо, — негромко возразил Рябинин, — обыкновенное, даже симпатичное.

— Не знаю… Но ведь я тоже видела. Вы мне верите?

— Разумеется, — быстро согласился он. — Но, возможно, эти гримасы получились от боли?

— Не знаю. Потом следы пальцев на руках… Мне понятые рассказали.

— А раньше следов не было?

— Откуда же… Вот и всё, что у меня есть.

Рябинин встал и прошёлся по кабинету. Когда есть труп, то любой факт или след, любую царапину можно истолковать криминально. Всё рассказанное имело бы значение, будь Симонян задушена или имей ножевую рану.

— Мне кажется, что у неё перед смертью кто-то был, — неуверенно предположила Покровская.

Если бы посетительница возмущённо кричала, он бы только отмалчивался, потому что родственники часто слепли от горя, а следователь — самая подходящая фигура, с кого можно спросить за смерть близкого человека. Если бы она уверенно настаивала на возбуждении уголовного дела, требуя кого-то к ответу, он бы ей объяснил. Но Покровская пришла с сомнениями. Поэтому Рябинин начал думать и сомневаться вместе с ней.

Принято считать, что неуверенность связана с изъяном в психике, с каким-нибудь комплексом неполноценности. Принято считать, что неуверенность — это плохо. Начинает ли человек новое дело или начинает жизнь, он должен быть уверен в себе. Рябинин не отрицал, что уверенным быть хорошо…

Но он знал и другую причину неуверенности — работу ума, столкновение мыслей и едкость сомнений. Думающий человек, пока он думает, бывает неуверен, но думающий человек всегда думает. Неуверенность — это рабочее состояние мысли, но ведь мысль и должна находиться в рабочем состоянии. Вообще он считал, что неуверенность — это признак ума. Дураки всегда во всём уверены. Глупость самоуверенна. Но истина лежит на дне сомнений и неуверенности.

Расследуя дело, Рябинин сомневался беспредельно. Прокурор частенько смотрел на него с опаской, потому что следователь производил впечатление человека, у которого нет по делу доказательств и у которого сумбур в голове. Но, даже убедившись на сто процентов, Рябинин знал, что могут быть сто первый процент, сто первый вариант и сто первая версия. И он обязан их предусмотреть, нащупать сомнениями в деле и выковырнуть, как изюминку из батона. Покровская пришла с сомнениями, поэтому Рябинин начал думать.

— Она не вставала? — спросил он.

— Врач разрешил, но она лежала, к двери не подходила, на звонки не отвечала.

— Ключей от квартиры сколько?

— Три. Один был у сестры, второй у меня…

— А третий?

— Висел на гвоздике в кухне. Знаете, а теперь его там нет, — вспомнилаона.

Рябинин видел, как мысль о криминале зрела у Покровской на глазах. Вот и ключ пропал. Таких деталей можно набрать сотню, и все они будут таинственными, подозрительными и… неважными; все будут висеть в воздухе, потому что им некуда ложиться — нет факта насильственной смерти.

Рябинин сел за стол и позвонил судебно-медицинскому эксперту Тронниковой:

— Клара Борисовна, у меня к вам оригинальный вопрос. Скажите, может лицо человека после смерти выражать ужас? Или это выдумка детективщиков? Лично я ни у одного трупа ужаса не видел.

Тронникова посмеялась.

— Видите ли, Сергей Георгиевич, сначала лицо может сохранять любое выражение. Но труп остывает, и мимика пропадает. Это происходит довольно-таки быстро.

— А Симонян могла умереть от страха? При её сердце…

Клара Борисовна заговорила нравоучительно, как говорят обычно врачи и педагоги:

— Вскрытие установило органическое поражение сердечных сосудов. Но поводом для приступа могли быть и сильное волнение, и испуг, и страх, и что хотите. Раньше у нас существовало такое понятие — эмоциональный инфаркт.

— Спасибо, Клара Борисовна.

Рябинин положил трубку и поднял взгляд на Покровскую. Или в его лице она заметила, или в голосе что-то появилось, но вопросы следователя зазвучали иначе и она по-другому стала отвечать — суше и сосредоточеннее.

— Не увидели в квартире чего-нибудь… необычного?

— Да нет, всё в порядке. Я везде проверила. Вот только это.

Она щёлкнула сумкой и протянула клочок бумаги, угол листка из блокнота. Рябинин прочёл: «Целую милую родинку…»

— Ну и что? — спросил он.

— Это её почерк. А кому написана — не знаю.

Может быть, этот клочок имел значение, но Рябинин ничего не знал об умершей. Да он ещё и не знал, начал следствие или нет.

Записка была старая, не вчера написанная. Почерк красивый, аккуратный, даже слегка витиеватый. Устоявшийся ровный характер, чистюля, эстетка, любит порядок, имеет много свободного времени — заключил Рябинин, но не для дела, а так, для себя. В нём, как и во многих мужчинах, сидел вечный мальчишка. Если Рябинин-взрослый вёл следствие, то Рябинин-мальчишка где-то был рядом, корчил из себя великого криминалиста и рожи мог корчить. Мужчина-следователь был стянут логикой, фактами и мыслью; мальчишка-озорник был вольной птицей — он фантазировал, громоздил невероятные версии, имел под рукой наручники, кольт и цианистый калий.

— Расскажите о сестре поподробнее.

— Сразу трудно. Она была человеком без недостатков…

Рябинин поморщился, но не лицом, а, как ему показалось, где-то внутри.

— Я не так сказала. Точнее, её все любили.

«Чёртова баба», — подумал Рябинин о Покровской и зло о себе — до сих пор не научился скрывать свои мысли. Не лицо, а телевизор.

— Она не была ни борцом, ни сильным человеком. Вера… женщина, да, именно женщина. Мягкая, добрая, даже податливая. Вы, наверное, это считаете недостатком…

«Чёртова баба», — окончательно решил Рябинин и положил перед собой чистый лист бумаги. В конце концов, следователь он, и угадывать мысли его прерогатива.

— Врагов у неё не было, — продолжала Покровская. — Правда, и друзей особых не имелось. У них, Вера говорила, дружный коллектив на работе. С мужем она разошлась лет десять назад, я его и не знала. Неудачный брак. Я тогда жила в другом городе.

— Был у неё… друг? — спросил Рябинин, еле удержавшись от прилипчивого «сожителя».

— Тут она скрытничала, но думаю, что был.

— Почему так думаете?

— По деталям. Куда-то уходила по вечерам, звонила… Была весёлой… Вот и записка.

— А вообще вы знали её знакомых мужчин?

— Одного знала. Вера с ним года два дружила, но это давно.

— А второго не знаете?

— Не знаю.

— Значит, того она от вас не скрывала, а этого скрыла, — заключил Рябинин.

В ровном взгляде Покровской мелькнул лёгкий интерес: видимо, она такого вывода не сделала.

— Накануне были у сестры?

— Просидела весь день и весь вечер, допоздна. К ней никто не приходил.

Рябинин всё записал, хотя и писать-то было нечего. Он ещё не представлял, в какой форме займётся этим случаем и разрешат ли ему заняться.

— Ничего не обещаю, — сказал он, — но попробую возбудить дело. Любопытные детали здесь есть.

Покровская встала, попрощалась и пошла к двери.

— Ах да. — Она остановилась у сейфа, покопалась в сумочке, вернулась к столу и положила перед ним ручку-Буратино, ту самую. — Вы забыли в квартире свою оригинальную вещицу.

— Да?! — с интересом спросил Рябинин. — А это не её?

— Нет, такой я никогда не видела.

Работники «Скорой помощи» вряд ли могли оставить — они вроде бы ничего не пишут. А больше на месте происшествия никого не было.

Рябинин составил протокол о том, что гражданка Покровская передала в прокуратуру для приобщения к материалам проверки авторучку в виде фигурки вытянутого мальчика с длинным носом, представляющей Буратино, а также клочок бумаги, представляющий часть листа с неровными краями, на котором имеется рукописный текст «Целую милую родинку», выполненный синими чернилами. Дал ей подписать и поморщился — странное дело: он читает книги, говорит с людьми, пишет письма, даже стихи студентом сочинял… И всё нормальным языком, русским. Но стоило вытащить официальный бланк, стоило взяться за протокол, как сразу выползали какие-то паукообразно-замшелые «исходя из вышеизложенного», «нижепоименованные», «по встретившейся необходимости» и «будучи в нетрезвом состоянии». Или вот «клочок бумаги, представляющий часть листа…»

Покровская ушла. Подробный разговор с ней ещё впереди, после возбуждения уголовного дела.

Рябинин вытащил чистый лист бумаги и крупно написал: «1-я версия. Убийство совершило лицо, которому адресована записка». Следующую версию записал помельче, но всё-таки записал: «2-я версия. Убийство совершила родная сестра Покровская».

И тут же подумал: к нему пришли с горем и сомнением, а он сразу версию… что-то в этом было неблагородное. Но следователю не до благородства — ему бы преступника не упустить, истину бы отыскать.

Рябинин удивлённо разогнулся над листком: разве бывают неблагородные истины?

6

Сначала появилось сознание, само по себе, без плоти и материи, будто оно висело в космосе, где нет ни звёзд, ни планет, и думать поэтому не о чем — один мрак. Но тем и хорошо наше сознание, что оно не может не думать. Первая мысль — хорошо бы открыть глаза, потому что сознание уже догадалось о своей человеческой принадлежности.

Он разлепил веки, тяжёлые и тестообразные. Перед ним был серый деревянный брус. Сознание сразу поняло, что тело, в котором оно обитает, тоже вроде бы лежит на таких же деревянных брусьях и посылает ему, сознанию, болевые сигналы. Человек медленно повернулся на другой бок и увидел лицо другого человека — Эдика Гормана. И тогда человек понял, что он есть Суздальский.

В комнате громко разговаривали, смеялись, топали ногами и беспрерывно названивал телефон. Ничего не понимая, Суздальский сел. Он увидел большой стол, селектор, какие-то разговорные аппараты, капитана милиции за столом, милиционеров, которые входили и выходили, умудряясь стучать ботинками, как сапогами. А может, у него стучала кровь в висках.

— Эдик, что это за учреждение? — спросил Суздальский, хотя характер учреждения не вызывал сомнений.

— Милиция, — почему-то шёпотом ответил Горман.

— А зачем мы здесь?

Эдик пожал плечами, и Суздальский увидел; что у Гормана осунулось лицо и посерело, как тот самый брусчатый диван, на котором они сидели.

— Что произошло? — тоже шёпотом спросил Суздальский.

— Вы на кладбище перепили и свалились. Тут подвернулся наряд милиции.

— Чего же вы не увезли моё тело?

— Я тоже с вами выпил, мне вас не отдали. Хотели в вытрезвитель, да посочувствовали из-за похорон.

Суздальский понял, что Эдик просидел около него всю ночь. Он захотел выразить ему что-то вроде признательности, но только крякнул и полез за трубкой.

— Очухались? — спросил капитан и подошёл к ним.

— Очухался, — подтвердил Суздальский и вежливо приподнялся.

— Как же так… Культурный человек, вон трубку курите, а?

Ростислав Борисович вдруг рассмеялся крякучим мелким смешком. Добродушно-начальственная улыбка у капитана сразу пропала:

— Чего смешного?

— Мне частенько говорили: в шляпе, а стоит в проходе. Впервые слышу: напился, а ещё трубку курит.

Горман дёрнул его за пиджак. Суздальский сразу качнулся и чуть было не свалился на капитана, — он и без дёрганья-то еле стоял.

— Стоять толком не можете, — сказал капитан, — а уже огрызаетесь. Писать на работу не буду, а позвонить директору — позвоню. Вы свободны.

Он повернулся и пошёл к столу. Ростислав Борисович шагнул вслед за ним и хотел возразить, потому что даже в такой ситуации не мог отказаться от спора. Но теперь Горман дёрнул его посильней — Суздальский подавился словом и замолк.

— Мы больше не будем, — промямлил Эдик и взял под руку Ростислава Борисовича. Они вышли на улицу.

— Господи, благодать-то какая! — удивился Суздальский, вдыхая задрожавшими ноздрями весенний воздух и запах дыма в парке.

На земле уже не было ни снежинки. Между деревьями лежала чистейшая вода, лежала тихо и студёно, потому что недавно ещё была молочно-натёчным льдом. Стволы виделись удивительно отчётливо, как они никогда не смотрятся летом: липы чёрные, каменные; осины зелёными колоннами уходят в поднебесье; берёзы, матово блестящие на солнце, как натёртые воском. Листьев ещё нет, но тополь облеплен почками, будто на него сел рой жуков, которые замерли, не успев сложить крылья. Листьев ещё нет, но зелёная травка есть — она появилась прямо из-под снега.

— Вы пили когда-нибудь берёзовый сок? — спросил Суздальский.

Эдик отрицательно помотал головой; ему не хотелось разговаривать.

— Подойдёшь к ней, размахнёшься и ударишь ножом — она даже вздрогнет…

— Кто? — хрипло спросил Эдик, замедлив шаг и повернув к Суздальскому свои огромные очки.

— Берёза. Вздрогнет и брызнет соком, как человек кровью. Тогда можно пить.

Эдик откровенно поморщился и пошёл быстрее, стараясь оторваться от собеседника. Но Суздальский не отставал.

— Вы шокированы сравнением, мой юный друг. Выражусь иначе: ударишь ножом, и брызнет сок, как из треснувшего арбуза. Приятнее, верно?

Эдик молчал. Зачем он просидел с этим человеком всю ночь, не сомкнув глаз? Кто он ему: друг-приятель, хороший человек?… Неприятный сослуживец, с которым в поле он старался не ходить даже в один маршрут. И чего теперь идёт вместе с ним, когда ему пора свернуть вправо и шагать в другую сторону от Суздальского?

— Дымо-о-ок! — заблеял Ростислав Борисович и подтолкнул Эдика к костру из прошлогодних веток и листьев.

Рабочий парка помахивал лопатой, но костёр не горел, захлёбываясь в дыме. Суздальский сунулся в самый столб, закашлялся своим скрипучим кашлем, отдышался и спросил:

— Эдик, а почему вы просидели рядом всю ночь?

— Померанцев просил, — вяло ответил Горман.

— Неправда, Эдик. Вы просто очень вежливый, очень деликатный. Таких сейчас наперечёт. — И Суздальский рассмеялся сдавленным хохотком.

Горман даже глянул на него: от дыма кашляет или смеётся так?

— Мне туда, — буркнул Эдик, махнув в правую сторону.

— Что-то я вам хотел сказать… — Суздальский остановился и взял его за пуговицу.

Горман ждал, рассматривая жёлто-отёчное лицо, на которое теперь лёг заметный зеленоватый оттенок, словно отсвечивали осины. Чёрные глаза смотрели на Эдика тускло, будто туда попал дым от костра.

— Я хотел вам сказать, что Симонян умерла, — тихо произнёс Суздальский.

— Я знаю, — удивился Горман.

— Нет, вы не знаете, — убеждённо тряхнул головой Ростислав Борисович.

— Я же был на похоронах, — недовольно возразил Эдик.

— Да, были, — подтвердил Суздальский. — Как теперь говорят, вы получили информацию о её смерти. Но вы не знаете, что она умерла, потому что не знаете, что такое смерть.

Он испуганно глянул по сторонам, привстал на цыпочки и шепнул в ухо:

— Её больше не будет никогда, понимаете, ни-ког-да…

Суздальский отпрянул, застыв взглядом на Эдиковых очках. Горману показалось, что в уголке глаза Ростислава Борисовича набухла чёрная слеза, будто выточенная из антрацита. Суздальский болтнул головой — и никакой слезы, ни чёрной, ни белой. Конечно, показалось, да и не бывает чёрных слёз.

— Прощайте, Эдик, — сказал Суздальский и уже пошёл, но вдруг обернулся: — Пьяным я ничего не говорил?

Глаза смотрели строго, без дымки, сухо поблёскивая.

— А что вы могли говорить?

Ростислав Борисович махнул рукой и неровно двинулся по утренней аллее, загребая ладонями, словно поплыл в светлом дыме весеннего костра.

7

Прокурору Рябинин доказал, что проверить подозрение можно только следственным путём. Дело возбудили по сто седьмой статье как доведение до самоубийства, — вешать на район «глухое» убийство не решились. Статья тут была несущественна, лишь бы начать следствие.

И Рябинина сразу заполнило беспокойство. Он долго не мог, понять, откуда оно ползёт. Мало ли он возбуждал уголовных дел! И догадался — место происшествия. Какое-то тёмное пятно там, где его не должно быть. Пришлось выехать на квартиру Симонян с повторным осмотром.

Его он нашёл сразу, удивившись человеческому сознанию, которое запомнило и где-то отложило впрок, словно предвидело, что он вернётся. Рябинин подошёл к вазе чешского стекла. На дне лежала щепотка серого пепла. Видимо, пепел табачный, хотя для папиросы или сигареты его многовато. Петельников определил бесспорно — трубочный: сам недавно бросил курить трубку.

Симонян и её сестра не курили. Значит, посторонний, мужчина, очень неаккуратный — пепел в красивую вазу. И хороший знакомый, коли решился на такую вольность.

Рябинин вызвал по телефону первого свидетеля и теперь ждал, размышляя о пепле, авторучке и записке.

Анна Семёновна Терёхина вошла неуверенно, села на край стула, прижимая к груди большую хозяйственную сумку.

— Садитесь поудобнее. — Рябинин вежливо улыбнулся.

— Меня, наверное, вызвали по ошибке, — убеждённо сказала она, слегка центрируя тело, но оставалась скованной, как перед фотографом.

Рябинин смотрел в её круглое лицо и старался быстро определить, о чём можно побеседовать с этой женщиной, — он никогда не начинал допроса с существа. Да и захоти — не начнёшь, потому что не было никакого существа.

— Давно ездите в поле? — спросил он, надеясь на цепную реакцию беседы.

— Давненько. Уж надоело. Детей бросаешь, хозяйство бросаешь.

— Да какое в городе хозяйство, — усмехнулся он.

— Как это какое! — оживилась она и даже слегка обмякла, скрипнув стулом. — Женщина-нехозяйка — это не жена, а любовница. Семья сильна хозяйством.

— Что у вас — корова стоит в кухне? — поддел Рябинин, чувствуя, что нашёл верную тему. — Или вы хлеб печёте по утрам?

— Да я всё делаю по утрам! И по вечерам делаю. У меня приправы, соленья, варенья всю зиму. Я огурцы свежие сохраняю зимой по собственному рецепту. Знаете, какие у меня пельмени? Каких и в Сибири нет. Я колбасу делаю дома. Мне для колбасы из деревни прислали километр бараньих кишок…

— Сколько?

— Один километр в стеклянной банке. А вы говорите — корова.

— Ну, знаете, таких женщин немного, — отмахнулся от её слов Рябинин.

— Конечно, не всё, но много, — не согласилась она.

— Ну вот в вашей группе много таких?

— Откуда же. Вега Долинина не замужем. Симонян тоже была незамужняя.

Вспомнив Симонян, Терёхина всхлипнула не всхлипнула, но как-то у неё перехватило дыхание.

— По-вашему получается, — осторожно заметил Рябинин, — что эти две женщины плохие, если не делают колбасу?

— Я этого не говорила, — удивилась она. — Например, Вега очень строгая девушка.

— А Симонян?

— Это была порядочная и честная женщина, — вздохнула Терёхина. — Вот личная жизнь была не устроена…

Рябинин знал, что личной жизнью частенько называли замужество или женитьбу. Пиши по вечерам книгу, занимайся после работы фотографией, собирай в свободное время марки или лови ночью бабочек; в конце концов, вари по выходным колбасу в километровой кишке — никто не назовёт это личной жизнью. Но стоит побежать на свидание, как единодушно решат, что у человека появилась личная жизнь.

— А почему не устроена?

— Без любви она бы ни за кого не пошла. А любовь найти непросто.

— И ни с кем она не дружила?

— Я не замечала.

— Не могла же она быть одна? — удивился Рябинин и подумал: разве он спросил бы об этом, не будь допроса? Но сейчас нужно подойти к памяти свидетельницы, к её личности, как к неизвестному замку со связкой ключей.

— Почему же не могла? — удивилась Терёхина.

«Правильно, — подумал Рябинин, — сейчас она должна сказать, что немало женщин-одиночек».

— А сколько женщин без мужей?

— Это верно, — подтвердил он и пошутил: — От мужей одна грязь.

— И не говорите, — сразу согласилась она. — Им чем грязнее, тем лучше.

— У вас в квартире, наверное, чистота. И закурить не разрешите, а?

— Выгоняю мужа на балкон.

— А как же на работе?

— У нас только один курящий, Суздальский. Уходит со своей трубкой в коридор.

Словоохотливость и непосредственность — желанные спутницы допроса. Рябинин допрашивал шутя, без всякой затраты нервной энергии, словно ехал со знакомой в трамвае.

— Кто-то мне сказал, что некурящий мужчина что вымоченная селёдка, — сообщил он придуманную наспех несуразность.

— Глупость какая, — заключила Терёхина.

— А вот женщины любят курящих, — не согласился Рябинин. — Наверняка вашего Суздальского любят больше, чем…

Рябинин не кончил фразы, потому что Терёхина громко рассмеялась, будто следователь удачно сострил.

— Его терпеть не могут, — отсмеялась она.

— Такой уж он плохой?

— Суздальский… может, и не плохой, но… дикий. Не плохой, но ужасный. Всё у него не по-человечески. Демон, короче.

— Так уж все его не любят, — усомнился он. — А Симонян? Она же добрая…

— Симонян его просто не терпела.

— А он её?

Терёхина чуть задумалась: говорить или не говорить, но хороший, добрый контакт и словоохотливость победили легко.

— Нельзя сказать, что он в неё влюблён… Любить-то он не умеет, где ему! Но какое-то подобие, вроде симпатии, у него шевелилось.

— А Симонян?

— Да плевала она на таких.

— Ясно, — заключил Рябинин и начал стучать на машинке.

Терёхина опять напряглась, прижавшись к сумке, где стояли банки с зелёным горошком, который всё-таки не сумела заготовить на весь сезон. Она решила, что сейчас начнётся разговор, ради которого её вызвал следователь.

Когда через десять минут Рябинин положил перед ней текст допроса, Терёхина испугалась. Она смотрела на слово «Протокол», крупно напечатанное типографским шрифтом; на две строчки, которые её предупреждали, что надо говорить правду; на целую страницу текста, которую якобы она наговорила… Но когда она прочла, то беспомощно улыбнулась — наговорила-таки, всё правильно и всё записано, кроме километровых кишок для колбасы.

— А зачем это вам? — тихо спросила она, подписывая бумагу.

— Пригодится, — улыбнулся Рябинин и поинтересовался, когда она навещала Симонян. Оказалось, за неделю до смерти.

Перед её уходом он хотел показать ручку-Буратино, но удержался. Неизвестно, что бы она сообщила, а информация ушла бы в их институт. Следователь терять её не любит — особенно в начале следствия.

Как говорят программисты, два бита информации он получил: Суздальский был влюблён в Симонян и, видимо, посетил её перед смертью, выкурил трубку и выбил пепел в вазу. Осталось установить, что ему принадлежит ручка-Буратино и у него есть родинка, которая упоминалась в записке. И всё. И никакого уголовного дела. И зря он ввёл прокурора в заблуждение. Даже если Суздальский поссорился с больной Симонян, даже если схватил её за руку — разве в этом есть состав преступления? Дикий и ужасный Суздальский, у которого всё не по-человечески…

8

У каждого геолога две семьи — зимняя и летняя. Зимой — муж, жена, дети, родные. И летняя, где люди неродные, но не будь их рядом в палатке, у скалы или в болотной хляби — и не будет никакой романтики, да и геологии не будет. И поэтому геолог — человек тоскующий. Летом тоскует о семье в городе, а зимой его тянет в поле.

Но есть тоска другая — в горе. После смерти Симонян сорок восьмая комната как-то опустела, словно из неё вынули душу.

Померанцев сидел прямо, как кристалл. По затылку было видно, что глаза смотрели не в раскатанную кальку, а вверх, в окно, где подступало жаркое лето.

Если бы взгляды материализовались в лучи, то два бы таких лучика шли от Веги Долининой, скользили бы по макушке Померанцева и уходили туда же, в окно и небо.

Суздальский остервенело теребил полевой дневник, словно не мог найти ни начала, ни конца. Померанцев изредка косился на него, но Ростислав Борисович шелестел ещё пуще.

Эдик честно ничего не делал, поглядывал на пустое место Терёхиной, которая была в прокуратуре. Он не понимал, почему все молчат, когда всем хочется говорить.

Суздальский дотрепал-таки полевой дневник — уронил его на пол. Эдик счёл это сигналом:

— Валентин Валентинович, а почему ведётся следствие?

— Вы подготовили материалы по Карасуйской впадине? — ответил Померанцев.

— Нет ещё, — буркнул Эдик, но не пошевелился. — Сколько людей умирает обыкновенной смертью…

Тишина сомкнулась, как вода, рассечённая веслом. Суздальский наконец отцепился от пикетажки и в знак того, что собирается говорить, высморкался в красный полуметровый платок, — их, как утверждала Вега Долинина, он шил вечерами в своей одинокой квартире.

— В конце концов… — начал он.

— В конце концов, — перебил его Померанцев, — надо, товарищи, работать.

— В конце концов, — всё-таки продолжал Суздальский, — мы не всё знаем.

— Мы ничего не знаем, — заметила Вега.

— А что можно знать? Разве что-нибудь было? — спросил Эдик.

— Что вы имеете в виду под «что-нибудь»? — осведомился Суздальский.

— Под «что-нибудь» я имею в виду то, по поводу чего ведётся следствие.

Суздальский фыркнул так, что на столе у Померанцева шевельнулась калька.

— Деликатно выражаетесь, молодой человек. Прокуратура по поводу «чего-нибудь» вести следствие не будет. Она занимается убийствами. Убийство! Не стесняйтесь этого слова. Каждый день кого-нибудь в мире убивают. Вы были на последнем кинофестивале? Отобранные картины, идейные, прогрессивные… Но в каждой убивают и насилуют. Убивают из пистолета, режут ножом, стреляют из винтовки, как уток… Королю отрубают голову топором, негру просто отрывают голову, как курице… Давно ли во Вьетнаме перестали травить людей с самолёта, как клопов хлорофосом…

— Там убийства… абстрактные, — неуверенно возразил Эдик.

— А у нас? — Померанцев резко повернулся, не вытерпев.

Горман смотрел на руководителя группы, хлопая ресницами, которые, казалось, сейчас вылетят из-под стекла очков.

— Почему «у нас»? — вмешалась Вега.

Померанцев так же резко отвернулся. И опять стало тихо той тишиной, в которой слова людей не склеивались смешком, шорохом, взглядом, вздохом, а падали одиноко и звучно, как капли воды из отключённого крана.

Терёхина вошла шумно и села на своё место, сердито отдуваясь. Все смотрели на неё. Она обиженно молчала, потому что ходила в прокуратуру первая. Горман вежливо прокашлялся, намекая тем самым, что ей пора говорить. Но Анна Семёновна демонстративно помалкивала. Однако утаивание информации было для неё невыносимо. Поэтому она коротко сообщила:

— Зануда.

— Кто? — не понял Померанцев, да и все не поняли.

— Следователь, — объяснила Терёхина.

Они ждали продолжения, но она опять замолчала — лицо какое-то обвислое, в красных пятнах.

— Строгий? — спросила Вега.

— С виду культурный, в очках. Но обведёт вокруг пальца, и не заметишь.

— Зачем вызывал? — задал главный вопрос Померанцев.

— Откуда я знаю.

— О чём же он спрашивал? — удивился начальник группы.

— О всяком. Как я занимаюсь хозяйством, каких мужчин любят женщины, какой каждый из нас.

— Ещё что? — строго спросил Эдик.

— Кто кого любил, кто кого ненавидел…

— Вы, конечно, сообщили, что меня все ненавидят? — ласково предположил Суздальский.

— Врать в прокуратуре не собираюсь. — Терёхина поджала губы.

— Подождите, — остановил их Померанцев, — я всё-таки не пойму, зачем следователь вызывал.

— Записал в протокол, какие между нами отношения… Ещё что… Записал, что Суздальский курит трубку, — вспомнила Анна Семёновна.

Вега даже вздрогнула: ей показалось, что на столе Суздальского захлопал взлетевший глухарь — бывает так в лесу, когда шарахнешься от неожиданного взрыва крыльев.

Ростислав Борисович смеялся вместе со стулом, который грохал ножками по полу. Отсмеявшись, он сообщил причину веселья:

— Братцы, ограбили табачную фабрику, ищут людей с трубками.

Но «братцы» смотрели на него не улыбаясь. И в этой неулыбчивой тишине все увидели, что весёлость Суздальского наигранна и фальшива. Он замолчал, напоровшись на строгие взгляды.

— И про Симонян спрашивал, — вздохнула Терёхина. — Как это неприятно… Ничего не сделала, а руки тряслись, будто кур воровала.

Любое следствие — аморально, потому что у честных людей трясутся от него руки. Не парадокс ли: следствие, у которого благородная цель — найти преступника, — аморально! Потому что из-за одного преступника у людей дрожат руки, будто они воровали кур. Можно ли подозревать многих из-за одного? Может быть, пусть лучше этот один ходит себе на свободе, чем из-за него оскорблять подозрениями многих?

Но кто был в сорок восьмой комнате честным, а кто нечестным? Ведь у преступников тоже руки дрожат…

— Завтра тебе приказано явиться, — сообщила Терёхина Долининой.

— Зачем же… мне? — Вега обвела коллег растерянным взглядом.

— Все там будем, — хихикнул Суздальский.

9

Рябинин понимал, почему допрашивать пожилого человека психологически труднее, — у пожившего за плечами опыт. Понимал, почему иметь дело с образованным сложнее, — тут и самому надо кое-что знать. Понимал, почему говорить с руководителем не просто, — тот сам привык задавать вопросы. Понимал, почему спросить умного тяжелее, чем дурака, — и самому надо быть умным…

Но Рябинин никак не мог взять в толк, почему красивую женщину ему допрашивать труднее, чем некрасивую.

Когда Долинина открыла дверь, он сразу решил, что хорошего допроса не получится.

Она подошла, чётко отстукивая каблуками, и села перед ним, отодвинувшись от стола на приличное расстояние. Он знал, для чего — чтобы сразу ослепить стройными кремовыми ногами. Таким ногам не в маршруты бы ходить, а в мюзик-холле красоваться.

— Слушаю вас, — сказала Долинина, симпатично втянув щёки и округлив губы, будто хотела его издали поцеловать, да передумала.

— Не знаю, о чём вас спрашивать, — фривольно улыбнулся Рябинин и еле удержался, чтобы тоже не округлить губы и не втянуть щёки. — И вообще не знаю, о чём говорят с красивыми женщинами, — добавил он.

Стиль допроса задала Долинина, представившись ногами; он решил его поддержать.

— На работе со мной говорят о науке, — мило заметила она.

— В вашей науке я не разбираюсь. Значит, мне придётся говорить о любви.

— Давайте, — согласилась Долинина, — если только вы в ней разбираетесь.

— Любовь и ненависть — это моя специальность, — серьёзно сказал Рябинин.

— А я думала, что вы занимаетесь убийствами.

— Убийства происходят от любви и ненависти. Не так ли?

— Не знаю, не убивала, — улыбнулась она и опять сыграла губами и щеками.

Рябинин подумал: как это женщинам удаётся выбрать из обильной человеческой мимики и выражений лица, из десятка поз, жестов, походок и улыбок то, что им очень идёт? Уж не при помощи ли зеркала?

— Вы, конечно, не замужем? — спросил он.

— Почему «конечно»?

— Женщины с вашей внешностью обычно ждут принцев.

— Какой вы смешной, — вдруг заявила Долинина.

— Смешной, — буркнул он, обругав себя: знал ведь, что развязный тон не в его стиле, — не получится.

— Симонян была не замужем, Эдик и Суздальский холостые, — заметила Долинина.

— С кем вы дружите в своей группе? — сухо спросил он.

Она весело смотрела на него, словно всё это не принимала всерьёз. Рябинин знал, что психологическую победу одержала свидетельница — одержала незаметно, быстро и уверенно.

Существует мнение, что следователь борется только с преступником. Но ему приходится бороться с любым предвзятым свидетелем, а таких много: не хочется идти по повестке, неохота выступать в суде, считает вызов напрасным, просто пугается прокуратуры, хочет что-то скрыть, боится сказать лишнее, опасается показаниями навредить приятелю — вот и замыкается такой человек в себе. Тогда начинается борьба.

— Я со всеми в хороших отношениях, — ответила Долинина.

— А с Суздальским?

Она откровенно поморщилась:

— Он не считается, его все не любят.

— У Симонян когда были?

— Я у Симонян вообще никогда не была.

— А в Симонян был кто-нибудь влюблён из ваших мужчин?

Долинина задумалась, наморщив лоб и зашевелив губами. Даже работу мысли она превратила в симпатичную гримасу. Рябинин представил, как она сидит среди геологов, мило гримасничая и попутно решая научные проблемы.

— К ней тянулся Суздальский. — Она извиняюще развела руками за такую вольность со стороны Суздальского.

— А Симонян к нему как?

— Она была женщина со вкусом. Поэтому — никак.

— У Симонян был знакомый мужчина?

— Не знаю.

Рябинин подумал, что и знала бы, да не сказала, охраняя интересы своего маленького коллектива.

— А вы не очень разговорчивы, — усмехнулся Рябинин, потеряв интерес к этому допросу.

— Я даже болтлива, — не согласилась она, — но не пойму, что вам нужно.

Этого не знал и сам Рябинин. У него были ещё вопросы, но он решил их задать другим членам группы, может, более покладистым.

— За что же не любят Суздальского? — всё-таки спросил напоследок. — Вы лично за что не любите?

— Он неудобный, нестандартный человек.

Рябинин сразу представил бегущий транспортёр, на котором стоят аккуратные буханочки хлеба, а одна буханка вдруг в форме конуса — контролёр её швыряет в ящик с браком. Представил картонные коробки с белыми куриными яйцами — и вдруг там лежит яйцо страуса или, не дай бог, какого-нибудь археоптерикса. Или все арбузы круглые, футбольные, а один кубический — кто его купит? Хорошо сказала Вега Долинина: нестандартный — значит, неудобный. И ещё Рябинин представил общество стандартных людей: в одинаковых костюмах, одинаково думающих и чувствующих, смотрящих одинаковые футбольные матчи и телепрограммы и поглощающих одинаковые комплексные обеды.

— А вы стандартная? — задал он последний вопрос.

10

Эдик Горман терпеть не мог пошлой моды — ходить по улице обнявшись, но сейчас и сам бы положил Руку на Вегины покатые плечи, чтобы коснуться стройной шеи. Видимо, такие шеи назывались раньше лебедиными. Он видел их на портретах у красавиц пушкинской поры, только Вегина шея была в вечернем солнце смугло-блестящей, словно под кожей текла не кровь, а расплавленное золото.

Они возвращались с работы.

— А мне следователь понравился, — продолжала, разговор Вега.

— Я его не испугаюсь, — заявил Горман.

— Вежливый, обидчивый… Не похож на следователя, в кино не такие…

— Полевого сезона жалко, — вздохнул Эдик.

Уже начался июнь. Город стал удивительным — покрашенные дома и вымытые дождями проспекты, яркая зелень деревьев и первые цветы, нескончаемо светлые дни и прозрачно дрожащие ночи над белой водой реки и залива… Город был всегда хорош, в любом месяце. В июле дома от солнца станут белее, нарядные туристы заполнят улицы, и всюду будут цветы. В августе лето выплеснет на лотки фрукты и овощи, здоровые кабачки лягут на солнце, как поросята; из окон запахнет вареньем, и уж не будет на загорелых и жадных до купания людей. В сентябре воздух зазвенит детскими голосами, — первоклассница налепит кленовый лист на окно, и раздастся первый звонок — город станет школьным. В октябре придёт осень, парки покраснеют, пожелтеют и загуляют сквозняки, шурша яркими отжившими листьями. В ноябре захолодит, но город этого особенно не заметит — седьмого числа он взорвётся музыкой, оркестров, громом голосов, и людям будет тепло от красных полотнищ. А в декабре зима — первый снег, город неожиданно белый, не свой, заколдованный… В январе морозы, каникулы, узоры на стёклах, и самое главное — ёлки: в каждом окне, на площадях, в магазинах… В феврале город в метелях, в завалах, в снегоуборочных машинах, но утром весело выходить — ступаешь прямо в сугроб. В марте поднимается и синеет небо, блестят кварцевые сосульки — тут уже весна, там уже апрель и май…

— Эдик, вы один у родителей?

— Единственный.

— Вы закончили Горный… У вас были девушки в группе?

— Всего одна.

— А вы дружили когда-нибудь с девушкой?

Горману очень хотелось сказать, что дружил и не с одной.

— Нет, — признался он. — А почему вы спрашиваете? Он вдруг подумал, что они несколько лет ездят в поле, а всё на «вы». Вега посмотрела на него сбоку, поиграла щеками, втягивая их и округляя губы, потом засмеялась.

— Думаете, хочу предложить вам дружбу? — Она дотронулась до его руки. — Мы с вами и так друзья. Эдик, любовь — очень мучительная штука.

— А я думал — радостная.

— Радостная. Но и мучительная.

— Почему вы это мне говорите?

— Мне казалось, вы не прочь поговорить со мной о любви.

— Да, — тихо признался Горман.

— Эдик, я немного старше вас, но дело не в этом. Представьте, что Ева была бы уродкой…

— Какая Ева? — не понял он.

— Которая в раю. Думаете, Адам поступил бы иначе? Нет, у него не было выбора.

Горман ничего не понимал. Но спрашивать не хотел. Он уже догадывался, что это не объяснение в любви.

— Эдик, я знаю много историй, когда он и она ходили вместе в маршруты, ходили весь сезон, а потом женились. Представь себе, — вдруг перешла она на «ты», — весь день вместе, потом одна палатка, общие трудности, миска с кашей, да ты это хорошо знаешь…

— Знаю, — промямлил он.

— Людям кажется, что они полюбили. Но они просто друг к другу привыкли. Эти браки потом легко рассыпались.

— А Ева-то при чём? — насупившись, спросил он.

— Кроме меня, Эдик, ты женщин, в общем-то, и не видел.

— Но ты, — он с трудом выдавил «ты», — вроде бы не уродка.

— Я знаю, — просто сказала она. — Но у тебя, Эдик, не любовь. Так что останемся друзьями. Твоё ещё всё впереди.

Как ни странно, Горман не расстроился. Ему даже понравилась простота и определённость её поведения. Он и сам подозревал, что любовь всё-таки не такая. На сомнения наводил повышенный интерес к телесной Вегиной красоте — на грудь или её ногу ему хотелось глянуть чаще, чем на лицо. Эдик презирал себя за эту пошлость. Но вот она разложила всё, как образцы пород по ящикам. И он сразу вспомнил спор о сексе и о любви. Получилось, что у него было первое и не было второго. И получалось, что Вега умница.

— Вот мы и дошли, — сказала она и тут же раздельно и нравоучительно добавила: — Мы — будем — друзьями. А?

— Конечно будем, — улыбнулся Эдик, поправляя массивные очки, которые от жары норовили поехать по носу.

Она опять легонько дотронулась до его руки и туманно глянула в гормановские очки голубыми глазами. Но Эдику уже не хотелось коснуться лебединозагорелой шеи, где струилось расплавленное золото, — он знал, что у них теперь дружба.

— Раз мы друзья, мне нужен совет, — сказал Эдик.

Вега только медленно закрыла глаза, соглашаясь.

— Завтра меня вызывают. Я не знаю, что там у них, но всё может быть… Короче, у меня подозрения…

— Какие? — удивилась Вега.

Горман говорил сбивчиво, невнятно, перескакивая, но такие были и подозрения.

— Я подозреваю Суздальского. Если Симонян убили…

— Вообще-то, я тоже на него подумала, — согласилась Вега.

— А следователю сказала?

— Я только предполагаю. Да и жалко, одинокий он.

— А у меня факты. Не говорить следователю?

— Если факты, то скрывать нельзя.

— Убить человека я бы мог только обороняясь, — задумчиво изрёк Горман.

— Эдик, а разве из ревности нельзя убить? — мило улыбнулась она.

11

Он проснулся от звона гитары и подошёл к окну. В сквере напротив веселились парочки. Было два часа ночи. Рябинин считал себя молодым — тридцать с хвостиком, но молодёжь определённого типа презирал от всей души. Сильнее, чем это делали старики. Ну какого чёрта: люди в доме должны не спать только потому, что, этим ребятам-девчатам по двадцать лет, у них нет никаких забот, им весело и они выпили. Рябинин уже набросил рубашку, когда гитара вякнула последний раз и компания пошла, дурацки погогатывая в белой июньской тишине.

Спать уже не хотелось. Глаза смотрели в окна, как умытые. Рябинин приветствовал мысли, приходящие днём. Но они приходили и ночью — цепкие, тревожные, совсем не похожие на дневные.

Дело… Сначала не было и намёка. Теперь почти всё ясно, и есть подозреваемый — Суздальский, который поссорился с Симонян, схватил её за руку, чем и вызвал инфаркт. Осталось выяснить, есть ли у него родинка и его ли ручка-Буратино.

Посреди белой июньской ночи Рябинин даже привстал: ну докажет, ну признается Суздальский — и что? Только при больших допусках получался состав преступления: если Суздальский знал о тяжести болезни и умышленно желал смерти. Но попробуй докажи, чего желал и чего не желал.

Рябинин ворочался, поглядывая на часы. Диван его скрипел, как старые качели. Со стороны казалось, что человеку просто не спится. Но человек вёл следствие, которое не отразить ни в каких графиках и рабочих днях.

Наконец Рябинину пришла благая мысль, что вывести подлеца на чистую воду тоже неплохо. И он сразу уснул.

Утром в коридоре прокуратуры его ждал молодой высокий человек, поводя острым носом и чёрной головой.

Рябинин сразу попросил зайти его в кабинет.

— Ну, давайте знакомиться, — добродушно предложил следователь.

— Вот вам мой паспорт, — ответил Горман и насупился.

Свидетель явно не поддержал предложенного тона. Видимо, геологи не жаловали это расследование.

— По-моему, вы чем-то недовольны, — осторожно предположил Рябинин.

— Это не относится к делу.

— К какому делу?

— По которому вы меня вызвали.

Горман не грубил, но отвечал звонко и сухо.

— Вы, наверное, интеллектуал?

Только молодость свидетеля давала право на такой вопрос. Говорить о деле было явно преждевременно.

— А вы их не любите? — ощетинился свидетель.

— Я не знаю, что это такое.

— Если меня вызвали за этим, то могу объяснить.

— С удовольствием бы послушал.

Горман глянул на следователя, не совсем его понимая. Рябинин улыбался. Он действительно улыбался, потому что чувствовал, кто перед ним сидит, — юноша, который ещё лет двадцать будет юношей. Всё это он чувствовал, но ещё не знал. Кроме одного: Горман ничего не скажет, пока не убедится, что этому следователю стоит говорить.

— Интеллектуал… это человек, который насыщен информацией, — сообщил Горман.

— Господи, как мало, — вздохнул Рябинин.

— Чего мало? — не понял свидетель.

— Одного насыщения информацией. Это же процесс механический Пример тому ЭВМ, у которой память в десятки миллионов бит. Кстати, а почему вам не нравится старое доброе слово «эрудит»?

Горман внимательно посмотрел на следователя и почесал кончик носа. Он пришёл сюда с другим.

— Интеллектуал может заниматься в своей области любой проблемой.

— А это называется способностями. Тоже доброе старое слово, — улыбнулся Рябинин.

В глазах Гормана заблестел благородный огонёк умного спорщика. Чем ярче он разгорался, тем быстрее таяла отчуждённость.

— Сочетание, — заявил он. — Современная информация, глубокое знание своего предмета, способность к научному мышлению. Всё вместе. Получается интеллектуал.

— Скажите, а что такое учёный? Это сочетание чего?

Горман его понял. Он ещё почесал нос, поправил очки и вдруг спросил:

— А вы любите каких людей?

— Умных, — сразу ответил Рябинин.

Свидетель разочаровался. Даже его модные очки опустились уныло. Слово «умный» ему говорило немного. Рябинин знал, что у этого определения есть одно интересное свойство — его понимают только умные. Но Горман ещё молод.

— Да, умных, — веско повторил следователь. — Способности, знания, информация — всё это прекрасно. Но я встречал нашпигованных информацией людей, а мне с ними было неинтересно. Попадались прекрасные специалисты, но пресные и тусклые. Я знал людей с большими способностями в математике, но больше в них ничего не было. Короче, все эти люди были неумны.

— А что такое ум? — спросил Горман, прицеливаясь очками.

— Не знаю, — вздохнул Рябинин. — Подозреваю, что это гуманитарная часть нашего интеллекта.

Он много думал — что же такое «умный человек»? Много у него было на этот счёт мыслей, сомнений, вопросов — мог бы день проговорить. Но не на допросе.

— А вы что кончали? — заинтересовался Горман.

— Юридический. Но мы с вами уклонились от цели нашей встречи.

Горман попытался вернуться к настроению, с которым пришёл, но теперь это не получалось, как раз удавшийся фокус. Не выходя из тона, Рябинин спросил:

— Скажите честно, почему вы пришли ко мне умышленно некоммуникабельным?

— Вы не имеете права таскать людей по разным пустякам. Это незаконно!

Отвечено было честно. Рябинин попытался поймать взгляд Гормана, но тот гвоздём загнал его в паркетный пол.

— Слова-то какие — таскать, — заметил Рябинин.

— Было бы зачем, — буркнул Эдик.

Рябинин правильно определил причину неприязни сорок восьмой комнаты. Геологи считали, что он занимается чепухой.

— Горман, представьте, я пришёл к вам в институт, взял шлиф, посмотрел под микроскопом и сказал, что это не диабаз, а песчаник. Посмотрел бы карту и заявил: здесь не основные породы, а кислые. А вот здесь не антиклиналь, а синклиналь. Что бы вы сказали?

— Что… Ясно что.

— Правильно. Почему же вы решили, что моя работа — пустяки? Неужели только потому, что читаете детективы?

— А откуда вы знаетегеологию? — ответил Горман вопросом.

— Секрет.

— Учились в спецшколе?

— Учился, — загадочно улыбнулся Рябинин.

Очки Гормана блеснули любопытством, — солнце падало ему в лицо. Магическое слово «спецшкола» действовало не только на мальчишек.

— Эта спецшкола называется жизнью. Я пять лет работал коллектором в экспедициях.

— А как же попали в следователи?

— Люблю романтические профессии. Кончил заочно юридический факультет. А геология… До сих пор сны вижу.

Он начал рассказывать сон — следователь рассказывал свои розовые сны. Это не было ни позой, ни тактикой. Он воспринимал Гормана как пришельца оттуда, от палаток и костров, — из своей юности. Рябинин не думал о допросе, но всё-таки это был допрос, в котором его сны растворялись органично, как соль в воде.

— И знаете что интересно… Мне всегда снится погода. Солнце, где-то меня обдувает тёплый ветер, какая-то синяя нежная вода бежит по телу…

— Вы тоскуете по маршрутам.

— Возможно, — задумчиво согласился Рябинин.

Выкинуть бы из головы эмоциональные инфаркты, краденый каток, всякие там сроки следствия и выезды на трупы — и взять бы рюкзак. Положить туда полбуханки хлеба, фляжку с водой, пачку цветных мешочков для образцов. Взять в руки молоток и пойти с геологом по колкой степи да кремнистым россыпям. А кругом только солнце, небо и родная земля. И ничего человеку не нужно, кроме природы и спокойной души.

— Возможно, — повторил Рябинин, вздохнул и тут же вспомнил, что не пошёл в Горный только потому, что ему опротивел Научно-исследовательский институт геологии, где зимой курили, шатались по коридорам и говорили о хоккее.

— Вы можете кончить Горный и стать геологом, — предложил Горман, уловив его настроение.

— Теперь уже геология покажется мне неинтересной.

— Вы считаете, что она ниже следствия? — Горман вскинул грачиную голову. — У нас такие проблемы, которые не могут решить целые коллективы!

— А у меня ежедневно возникают такие проблемы, которые я должен решить без коллектива. Если вы не решите свои проблемы — решите в следующем году. Ваш институт не решит — другой решит. А мои проблемы не могут оставаться нерешёнными. Например, проблема с Симонян.

Горман сразу подобрался, по крайней мере подобрал под стул свои длинные ноги. Поправив очки и наведя их на очки следователя, он приглушённо сообщил:

— У меня подозрения, основанные на фактах.

Свидетель толково рассказал, как Суздальский спрашивал, не проговорился ли пьяным. Рассказал и про берёзу, чётко ограничив боязнь Суздальского проговориться (это факт) от рассказа о берёзе (это впечатление).

— Сказал про берёзу страшно… Как про убийство, — кончил давать показания Горман.

Рябинин вытащил свою «Эрику» и отстучал протокол допроса. Горман внимательно смотрел, как следователь работает не хуже машинистки. Было что печатать. Свидетель сообщил ценные сведения, которые ложились на версию «Суздальский». Рябинин положил протокол перед Горманом и, подумав, достал ручку-Буратино. Горман покосился на ручку, взял её, Повертел и сказал «гм».

— Что? — насторожился Рябинин.

— Вторую ручку такую вижу.

— А первую?

— У нас в сорок восьмой комнате. Была. Да вроде потерялась.

— А чья она?

— Общая. Какой-то командированный забыл. Ею удобно переносить контуры на кальку.

— Симонян умерла во вторник. Не помните, в понедельник ручка была?

— Отлично помню, — уверенно заявил Горман, — Я почти весь понедельник просидел с этой ручкой у светостолика…

Рябинин взял протокол и допечатал показания — одну строчку. В понедельник у Симонян была сестра. Тогда эта строчка значила, что у Симонян был человек из сорок восьмой комнаты и этот человек был во вторник утром, до работы.

Рябинин усмехнулся своей профессиональной осторожности: он даже мысленно не называл этого человека Суздальским.

12

Померанцев вернулся от директора института злым и молчаливым. Сел на своё место и презрительно покосился на Суздальского, — звонили из милиции. Но, пожалуй, больше всего Валентин Валентинович злился на Гормана, который скрыл эту историю.

Даже если бы от косых взглядов начальника затлел костюм, Суздальский не заметил бы их. За свою жизнь он привык к нелюбви, как привыкают к хронической болезни. Он научился не обращать внимания на общественное мнение. Но теперь, после смерти Симонян, его не любили ещё сильней — это он чувствовал.

Вега Долинина ударилась в летние наряды. Женщине-геологу они вроде бы ни к чему — в маршрутах наряжаться не будешь. Но уж если женщина-геолог осталась в городе, то она должна забыть про маршруты. И Вега забыла: шила и покупала брючные костюмы, халаты, капоты и ещё какие-то короткоюбочные безрукавно-прозрачные сочетания, от которых мужчины не сразу приступали к работе. Суздальский предположил, что они ещё увидят Вегу в полиэтиленовом костюмчике.

После допроса Эдик Горман слегка замкнулся. Ему казалось, что он предал Суздальского. Натыкаясь взглядом на сухую скособоченную фигуру за столом, Горман представлял эту фигуру дома, где она так же была одинока и скособочена, — и ему самому становилось противно от того допроса. Он старался не смотреть, убегая пуганым взглядом на прозрачно светящуюся Вегу.

Терёхина вовсю развернула хозяйственную деятельность. Не стесняясь, опаздывала на работу, прочёсывая близлежащие магазины. Был июнь — ничего ещё толком не поспело. Но пошла черешня, клубника, разная петрушка… Консервы можно делать из всего, что растёт. В доказательство Анна Семёновна угостила всех, даже Суздальского, прошлогодней маринованной тыквой. Это не помешало Суздальскому дать ей совет идти работать в домовую кухню.

К концу рабочего дня Померанцев пришёл к выводу, что он, как начальник группы, отвечает и за моральное состояние людей:

— Товарищи, зря мы вот так молчим, волнуемся. Через неделю нас выпустят в поле. Скорее всего, это формальная проверка. А может, попался следователь-службист.

— Он не службист, — мрачно заметил Горман.

— Может, дурак? — поинтересовался Суздальский.

— Вызовет, тогда и посмотрите.

— Посмотрю, — согласился Ростислав Борисович. — Уж закладывать никого не буду, как Нюра Семёновна.

— Я не закладывала, а сказала правду, — возразила Терёхина.

— Но вы пытаетесь ввести следствие в заблуждение. Если это убийство, то всё равно на меня не подумают.

— Это почему же? — спросил Померанцев.

— А вам хотелось бы? — обрадовался Суздальский.

— Могут думать на любого из нас, — спокойно сказал Померанцев.

— Только не на меня, только не на меня, — запел Ростислав Борисович. — И знаете почему?

Никто не знал. Тогда Суздальский значительно осмотрел каждого и членораздельно изрёк, будто его записывали:

— Я слишком похож на убийцу.

— Может, хоть мы не будем искать убийцу? — спросила у всех Вега.

Спросила вовремя: ещё секунда, и Горман начал бы допрашивать Суздальского, почему тот напился в день похорон, о чём боялся проговориться и зачем режет берёзы ножом.

В коридоре запел звонок. Рабочий день кончился. Зимой бы за дверью стадно затопали. Но сейчас почти ничего не слышно, кроме разрозненных шагов, — все в поле.

Вега подошла к Эдику и спросила полугубами, полуглазами:

— Пойдём вместе?

— Вместе-вместе, — забурчал Суздальский, у которого слух и зрение были, как у волка.

— Вас, кажется, не спрашивают, — после паузы заступилась Терёхина, убедившись, что Долинина и Горман промолчали.

— А на вашем месте, Нюра Семёновна, я вообще бы помалкивал, — таинственно посоветовал Суздальский.

— Это почему же? — удивилась она.

— Потому что вас подозревают в убийстве, — радостным шёпотом сообщил Ростислав Борисович.

13

Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников обязан был выполнять поручения прокуратуры. Он делал это с разной степенью удовольствия. Поручения следователя Демидовой выполнял с теплотой. Поручения Юркова не любил — тот писал длинно, путано, по пустякам. А когда Юрков прислал однажды бумагу, в которой просил «установить хозяина собаки породы боксёр с хриплым голосом», Петельников его возненавидел и поручение спихнул инспектору Леденцову. Тот долго пытал Юркова по телефону: у кого хриплый голос, у гражданина или у собаки. Задания Рябинина Петельников выполнял с удовольствием, достаточно тому было позвонить. Утром следователь попросил покопаться в биографии Суздальского, и теперь инспектор шёл в Институт нефти и газа, где геолог работал лет десять назад.

Шёл Петельников легко. Пистолет был не нужен, поэтому он не надел пиджак. Кремовая рубашка, кремовые брюки и ромбический галстук в крупную кофейную клетку покоились на его стройно-мускулистой фигуре. Инспектор любил говаривать, что мужчина — это сильный торс плюс интеллект.

— Здравствуйте, девушки, — сказал инспектор, входя в отдел кадров и обаятельно улыбаясь. — Я переодетый милиционер, и мне нужно личное дело бывшего работника Суздальского.

Он попытался предъявить удостоверение, но ему поверили и так — Петельникову даже хамили редко. Личное дело оказалось не в архиве, что было удачей. Он сел за пустой стол и начал читать пожелтевшие страницы.

Две молодые кадровички с подчёркнутой внимательностью перекладывали бумажки.

— А где у вас муха? — вдруг спросил Петельников.

— Какая… муха? — удивилась одна, заметно порозовев.

— Обыкновенная здоровая муха, которая должна биться в окно.

Вторая неожиданно фыркнула, сообразив. Но первая держалась, стараясь вытянуть губы потоньше, поофициальнее.

— Скука тут у вас могильная, — вздохнул инспектор. — Я бы на вашем месте смывался отсюда немедленно.

— Куда? — спросила смешливая.

— А в жизнь. Куда-нибудь в экспедицию, на большую стройку, в поля, в тайгу. Да мало ли куда.

Девушки молчали, ошарашенные таким предложением.

— И здесь надо кому-то работать, — наконец возразила первая.

— Найдутся маменькины дочки. Всякие инфантильные и худосочные. Мало ли скучных людей.

Он хотел развить мысль дальше, но его уже увлекло дело Суздальского, — это тоже был кусок жизни.

Петельников не думал, что эти сухие листки могут оказаться такими интересными. Если Суздальский будет предаваться суду, то эту объёмистую папку стоит приобщить к уголовному делу.

Приказ о выговоре: «За недопустимую грубость, допущенную по отношению к главному геологу в общественном месте…» Заявление Суздальского — просит перевести в другую партию по личным мотивам. Приказ о наложении взыскания — поставить на вид за грубые выкрики на учёном совете… Опять заявление Суздальского с просьбой о переводе. Приказ о награждении денежной премией за участие в открытии газового месторождения… И тут же заявление самого Суздальского на имя директора, которое Петельников переписал полностью: «Прошу включить меня в список лиц, выдвинутых на соискание Государственной премии за открытие Тукайского газового месторождения, поскольку я принимал такое же участие в открытии, как и лица, указанные в списке. Мой характер не является основанием для исключения меня из вышеуказанного списка. Денежную премию в 100 (сто) рублей возвращаю». Дальше об этом ничего в деле не было. Так и неясно, стал ли Суздальский лауреатом или ему помешал характер. Когда-то он был женат, но недолго, вроде бы два года…

Петельников решил выписать данные о жене — бывшие жёны часто бывают словоохотливы. Он нашёл нужную графу и отпрянул от дела, от стола, под удивлёнными взглядами кадровичек.

В этой графе нетерпеливым почерком Суздальского были вписаны фамилия, имя, отчество его бывшей жены — Симонян Веры Ивановны.

14

Допрашивать Суздальского Рябинин наметил последним. Но после открытия Петельникова выжидать не имело смысла, да и недопрошенным оставался один Померанцев.

Рябинин ждал Суздальского. Он посмотрелся в окно, поправил галстук и причесал волосы. Когда-нибудь он напишет большую статью, или даже книгу, или лучше диссертацию с таким названием — «Искусство допроса». С подзаголовком — «Мысли следователя», не учёного, не юриста, не прокурора, а именно следователя. Потихоньку, урывками на обрывках, Рябинин уже делал кое-какие записи. Он даже представлял главы. Обязательно будет глава о внешности следователя, о чём не пишут ни в одном руководстве. А внешность и манера держаться значат не меньше, чем правильно выбранная тактика. В первый год работы ему однажды на заводе не поверили, что он следователь, потому что был нечисто выбрит.

Суздальский вошёл стремительно, даже не постучав в дверь. И Рябинин сразу понял, что этот человек не обращает внимания ни на свою внешность, ни на чужую. По описанию свидетелей Рябинин его таким и представлял: желчной чёрно-бурой головешкой.

— Начинайте, — буркнул Суздальский.

— Что начинать? — не сразу понял Рябинин, привыкший постепенно переходить к главному, да и вообще привыкший сначала хотя бы здороваться.

— Пытать меня на убийство, — заявил Суздальский и, не спрашивая разрешения, вытащил из внутреннего кармана трубку, извлёк мешочек с табаком, набил и запыхтел, посматривая на следователя чёрными, жирно блестящими глазами.

Рябинин ждал — ему уже было интересно, что выкинет дальше этот человек. Суздальский помахал у него перед носом трубкой, хитро осклабился и сообщил:

— Трубочка, а? Изъять бы как вещественное доказательство, а?

Злость тихо стукнула в груди у Рябинина — пока только намёком. Этого стука он не боялся, его ещё можно притушить, как горящую спичку ботинком.

— Пепел-то в квартире нашли, верно? — весело спросил Суздальский.

Рябинин молчал. Суздальского это, видимо, вполне устраивало. Он развалился на стуле и пускал дымок — струю в потолок, струю в следователя.

— Все сотрудники против меня, верно? А это тоже доказательство, а?

Злость шевельнулась сильнее. И сразу началась изжога. Рябинин подумал, что зря он отказался ходить на уроки аутогенной тренировки, куда его приглашал знакомый психиатр.

— Пепел нашли, значит, я был у неё перед смертью, точно? — как бы между прочим поинтересовался Суздальский.

Рябинин не знал, от чего он больше злился — от развязного поведения или оттого, что вызванный портил ему допрос, точно придерживаясь версии следователя.

— Только чем я её убил? Испугал, что ли? — спросил Суздальский.

Рябинин молчал, пережидая. Ростислав Борисович докурил трубку и, к изумлению следователя, выколотил её в стакан, стоявший рядом с графином на зеленоватом стеклянном подносе.

«Я спокоен, я спокоен», — мысленно сказал себе Рябинин популярную формулу этой самой аутогенной тренировки. Суздальский спрятал трубку и сообщил:

— Это вам пепел для экспертизы.

Действительно, химическую экспертизу провести бы неплохо.

— Кончили? — спросил Рябинин.

— Что кончил? — поинтересовался Суздальский.

— Паясничать!

На лице Ростислава Борисовича появилось искреннее недоумение. Он с неприязнью глянул следователю в глаза, пожал плечами и ничего не ответил. И Рябинин сразу успокоился: сидящий перед ним человек не паясничал и не играл — он таким был. Он выложил всё, до чего сумел догадаться. Про Симонян-жену Суздальский умолчал, видимо не предполагая, что следователь уже знает. На этом Рябинин решил сыграть.

— Всё высказали?

— Не всё, — оживился Суздальский. — Небось раскопали, что Вера была моей женой?

Видимо, на лице следователя всё-таки мелькнуло удивление, потому что геолог громко захохотал, широко расставив челюсти и как-то похрапывая. Смеяться он кончил неожиданно и сразу, захлопнув рот, будто поймал зубами муху.

— Да, Ростислав Борисович, — спокойно сказал Рябинин, — против вас достаточно доказательств. Вы ещё перечислили не всё. — Рябинин имел в виду ручку и записку. — Советую рассказать правду. Начните с главного: вы были перед смертью у бывшей жены?

— А вот и не был, — по-мальчишески возразил Суздальский. — Я был за два дня до смерти.

— Зачем?

— Ну, это долгая история. Видимо, за тем же, зачем и работал вместе с Верой.

— Почему никто не знал, что она бывшая жена?

— Вера скрывала, стеснялась такого мужа. Даже бывшего.

— А зачем всё-таки устроились работать к ней?

— Не ваше дело.

— Зря грубите. Я ведь спрашиваю не из простого любопытства. Вы её любили?

Суздальский фыркнул. Рябинин даже не понял из-за чего.

— Любил, — злорадно усмехнулся Суздальский. — Любят знаете кто? Сопляки, которые ходят обнявшись за шеи. А я… другое.

— Ясно, — понял теперь Рябинин.

— Ничего вам не ясно, — буркнул Суздальский.

— А как вы к ней приходили? Она же на звонки не открывала…

— Мою руку Вера знала. Множественные частые звоночки…

— Вы с ней ссорились?

— Что вы?! — ужаснулся Суздальский. — Кстати, это был единственный человек, с кем я никогда не ссорился. Поняли — никогда!

Рябинину хотелось разузнать, почему они разошлись, почему он был рядом с ней, как она к нему относилась, зачем он к ней ходил и о чём они разговаривали. И как удалось им скрывать старый брак и зачем. Но Рябинин видел — этот человек ничего не скажет, если посчитает не относящимся к делу.

— И всё-таки вы были у неё перед смертью, — заявил Рябинин, выложив на стол ручку-Буратино. — И оставили вот эту вещицу.

Суздальский взял её и повертел в руках, как шаман, что-то приборматывая.

— Это как раз моё алиби, — заявил он. — Ручкой пользовались все, кроме меня. Можете спросить любого в группе.

— Почему же?

— Я никогда не делаю того, что делают все, — беспечно заявил Суздальский.

— Тогда в чем же вы боялись проговориться Горману?

— Про Веру. Что она моя бывшая. И вообще, как вы называете, про любовь…

Рябинин мог добиваться, путать, требовать, выматывать, даже повышать голос, но только при убеждённости, что человек не говорит правды. Логичные ответы для него священны. Все ответы Суздальского были правдоподобны и легко проверялись.

— Я тарбагана-то убить не могу, — сказал Ростислав Борисович.

— Какого тарбагана?

— Сурка. Привёз шофёр однажды из маршрута тарбагана с перебитыми лапами. Стоит он в кругу людей, жёлтый, симпатичный, стервец… И свистит от страха. К нему собаки рвутся. Что делать? Убежать на двух лапах не сможет… Да и всё равно подохнет от голода или от коршуна. Надо стрелять. Кому? Я отказался.

— И кто стрелял? — с интересом спросил Рябинин.

— Не помню.

— Кто же стрелял? — повторил следователь.

— Запамятовал.

Рябинин рассматривал свидетеля. Тот отвернулся и вдруг тихонько запел про золотоискателя — запел для себя гнусавым голоском. О любовной записке Рябинин решил умолчать. Тут нужна предварительная проверка. Эта записка теперь единственная улика, о которой не знают в сорок восьмой комнате.

— А кто, по-вашему, был у Симонян в день смерти? — спросил Рябинин.

— Я не сыщик.

— Да, вы скорее всего обыватель, — не выдержал Рябинин.

— Дёшево, — заключил Суздальский. — Ну скажу я вам свои соображения. Так вы прилипните к тому человеку, не так ли?

— Хорошо, скажите ваше мнение о Померанцеве.

— Хлыщ и бабник.

— Терёхина?

— Дура и многодетная мать.

— Долинина?

— Неглупая самка.

— Горман?

— Хороший парнишка, хотя и заложил меня.

— Суздальский?

— Весь перед вами.

— Верно, весь, — заключил Рябинин и серьёзно попросил: — И всё-таки, Ростислав Борисович, у меня будет просьба вспомнить, кто убил тарбагана.

— Как вспомню, сразу позвоню, — пообещал он.

Но в чёрных цыганских глазах стояла усмешка; точнее, лежала рядом на высушенных веках, да и на тонких серых губах лежала. Он играл в вежливость. Ему не надо было вспоминать — он знал, кто убил тарбагана.

15

После ухода Суздальского Рябинин устало навалился грудью на стол, — дело не ладилось. Если пользоваться методом исключения, то он уже всех исключил, кроме Померанцева, да и тот не исключался только потому, что не был допрошен. На записку теперь он не надеялся. Человек с родинкой наверняка был со стороны — заводить романы в сорок восьмой комнате просто не с кем. Померанцев женат, Эдик молод. Не с Суздальским же? Но ведь ручка-Буратино бесспорно доказывала посещение квартиры геологом…

Рябинин знал, что о преступлениях, как правило, люди сообщали. И если бы геологи знали о нём, они бы рассказали. Все ненавидят преступность. Поделился же Горман своими подозрениями, рассказали о личности Суздальского Терёхина и Долинина. Сложность была в другом: люди скрывали от следователя то, что считали, ему знать не нужно. Тут действовал могучий мещанский принцип о соре, который нельзя выносить из избы. Поэтому от Рябинина могли скрыть внутреннюю жизнь сорок восьмой комнаты с её незримыми подводными течениями, ссорами, антипатиями, симпатиями… Но эта скрытая жизнь чаще давала ключ к делу, чем даже обличительные показания свидетеля.

Невнятно забормотал телефон, — Рябинин подкрутил в нём винтик, чтобы не было резкого звонка и каждый раз не думалось бы о вызове на происшествие. Он снял трубку.

— На происшествие, — сказал дежурный райотдела.

— Только этого мне и не хватало, — вздохнул Рябинин.

Дежурный засмеялся и успокоил:

— Покушение на убийство. И подозреваемый есть. Петельников уже там. Машина выслана.

У Петельникова чутьё: когда что-нибудь сомнительное — он не спешит и заезжает за следователем; когда преступление наверняка — уже бывает на происшествии. Рябинин только успел додумать эту мысль, как за окном засигналили. Он схватил следственный портфель, вышел на улицу и забрался в «Волгу», которая сорвалась с места, как со старта.

Он глянул на часы — пять вечера. Удивительное дело: кажется, ни разу не было, чтобы на происшествие поехал утром. Почему-то эти вызовы случались в конце дня, перед сном или ночью…

У дома, одетого в леса, его встретил Петельников, невозмутимый и немногословный, каким он всегда бывал на месте происшествия.

— Дом на капитальном ремонте. Вот в этом месте женщину ударили ножом в спину. Она в больнице.

Пятиэтажный дом зиял пустыми проёмами окон. Металлические леса сцепили его фасад до самой крыши. Вдоль дома по панели тянулась крытая деревянная дорожка-коридор для пешеходов, узкая и низкая, где двоим трудно разойтись. Здесь женщину и ударили. На грязной доске пола темнело небольшое пятно крови неправильной формы. Метра за два от пятна бурели капли-кляксы — кровь падала с высоты. Значит, после удара женщина сразу не упала.

Рябинин описал внешний вид дома, деревянный пешеходный коридорчик и пятна крови. Больше описывать было нечего — на редкость скупое место происшествия. Про отпечатки пальцев и думать не стоило. Их негде оставить: шершавая стена и неструганые доски.

Сделав пять фотоснимков, Рябинин спросил:

— Вадим, а кто подозреваемый?

— Задержан гражданин Коваль. Шёл сзади неё.

Когда есть подозреваемый, то следователь дышит спокойно. Это «глухие» преступления перехватывают ему дыхание, как удар в солнечное сплетение.

Рябинин глянул на часы — шесть двадцать. Такие короткие осмотры бывали редки.

— А свидетели есть?

— Ни единого. Место тихое, да и забор закрывает.

— Кто же обнаружил потерпевшую?

— Потом-то народ набежал.

Они перешли на другую сторону, походили по переулку, осматривая дом с разных сторон. Пешеходы предпочитали проезжую часть, а не узкий деревянный коридорчик с расхлябанными досками. Что произошло в этом деревянном тоннеле, мог видеть тот, кто в нём шёл. А в нём шли только гражданин Коваль и потерпевшая.

— Пойдём его допрашивать? — спросил Петельников.

— Нет, едем в больницу.

Они сели в машину и поехали на другой конец города молчаливо, будто ножом ударили их родственника. Да и говорить было не о чем: ни версий, ни догадок, ни умозаключений. Они располагали только фактом.

В больницах работников следственных органов узнают сразу, без удостоверений. Им выдали халаты, но врач предупредила:

— Только на пять минут.

— Как она? — спросил Петельников.

— Проникающее ранение, но неглубокое. Опасности для жизни нет.

— Только два вопроса, — заверил Рябинин.

Потерпевшая, крупная женщина средних лет, слабо улыбнулась крашеными губами на обескровленном лице. Даже в таком состоянии она была симпатична. Рябинин потоптался, не зная, как приступить. Ей сейчас не до следователей.

— Отвечать сможете? — мягко спросил он.

Она кивнула. Петельников мгновенно вытащил на всякий случай блокнот, хотя запоминал всё безупречно, как птица обратную дорогу.

— Кто вас ударил ножом?

— Шёл сзади… мужчина, — тихо ответила она.

— Вы видели?

Рябинин спрашивал громко, будто она плохо слышала. Ему казалось, что на громкие ясные вопросы ей легче будет отвечать.

— Удара не видела… Обернулась, а он стоит сзади… Он, больше там некому.

— Вы его знаете?

— Нет.

— Ничего у вас не отобрал?

— Нет.

— А за что ж ударил?

Видимо, она хотела пожать плечами, но только поморщилась и закрыла глаза, ещё не привыкнув к боли под лопаткой. Рябинин понял. Ему хотелось задать ей сто вопросов, которые он и задаст в своё время, но сейчас нельзя. Врач вообще мог к ней не пустить. Главное узнали.

— Выздоравливайте. Я ещё приду к вам.

Они кивнули и вышли в коридор. Отдавая халат, Рябинин спросил:

— Вадим, данные о ней есть?

— Леденцов записал фамилию и адрес.

Дежурная сестра взяла у Петельникова халат и слепила ресницы. Рябинин подумал, что вот перед ним лепить их не стала. Наконец, распахнув веки, она строго произнесла:

— Товарищи, ваша больная просила сообщить мужу.

Теперь это была их больная.

— Запишите фамилию мужа, — предложила сестра.

— Запомним, — улыбнулся Петельников. — Мы же детективы.

Дежурная сестра глянула на него королевским взглядом:

— Её муж работает в Институте геологии, Валентин Валентинович Померанцев.

16

Петельников искал Померанцева.

Дома его не было. Институт давно опустел. Инспектор принялся звонить на квартиры сотрудника. Один из сослуживцев, Горман, сообщил, что Померанцев весь день был на работе, а потом собирался идти купаться к крепости.

Петельников чуть было не спросил, какой он из себя, но Горман добавил, что шеф всегда купается у зелёного грибка. Все грибки на пляже Петельников знал, как буквы алфавита.

Между рекой и крепостью тянулась жёлтая полоска гравия. Тут было особенно жарко — солнечное тепло отражалось от стены, обдавая застоявшимся зноем. Когда-то эти стены нагоняли на российских людей тоску и страх. Теперь тут загорали симпатичные девочки, полагая, что стена выстроена для солнечных ванн.

Поскрипывая гравием, Петельников шёл к зелёному грибку. Народу грелось немного: стояло второе подряд знойное лето и людям жара поднадоела. Ещё пошёл слух, что солнце канцерогенно, и правильно делали наши предки, оставаясь бледными. Да и время было вечернее.

Под зелёным грибком сидели девушка и старик с собакой. Рядом два парня играли в карты. Молодой мужчина в синих плавках лежал на берегу и задумчиво смотрел в воду.

Петельников уже направился к нему, когда один из парней смачно выругался. Девушка пугливо глянула по сторонам. Старик на нецензурщину не обратил внимания. Мужчина в синих плавках смотрел на воду. А собака языка не понимала. Парень ещё раз выругался на публику, довольный силой и безнаказанностью. Рядом стояла пустая водочная бутылка.

Петельников эту шпану ненавидел больше, чем убийц. Убийца обречён. За ним бросался уголовный розыск, и против него всегда восставало общественное мнение. И убийства редки, как землетрясения.

А вот эти сытые мальчики не одиноки. Их увидишь на пляже, где они поигрывают в картишки, пьют и лежат на песке, обнявшись со своими подружками; в парке сдвигают скамейки и вытягивают свои длинные ноги, перегородив дорожки; во дворе дома они всю ночь рвут струны бедной гитары и под визг девиц поют гнусавыми голосами; по улице идут втроём-впятером, никого и ничего не признавая, — нетрезвые, акселерированные и наглые, рассекая толпу, которая уступает им дорогу, как уступала бы въехавшему на панель бульдозеру.

Когда тот выругался в третий раз, собака лизнула старика в щёку, а может, шепнула ему на ухо. Он повернулся к парням и осторожно начал:

— Молодые люди…

— Заткнись! — сразу обрезал парень с красной мясистой физиономией, которая в быту именовалась «будкой».

— Заткнись! — повторил второй.

Петельников понял, что сейчас он отклонится от своего маршрута.

Парни даже не повернули к старику головы, — они и не подозревали, что оскорбили человека. Девушка совсем притихла, предчувствуя события. Петельников подошёл и одной ногой наступил на карты, а второй так поддал бутылку, что она, покувыркавшись в воздухе, плюхнулась в воду. И подумал: зря в воду, люди купаются.

Парни подняли голову и от такой наглости ошалело уставились на него.

— Не знаете, что в общественных местах играть в карты, пить водку и выражаться нельзя? — строго спросил он.

На трезвых людей его голос и решительность наверняка бы подействовали. Но ребята были пьяны.

— Чего-о-о? — заныл мордастый шалым голосом и начал вставать.

Петельников понял, что предъявлять удостоверение бесполезно. Главное, не дать им подняться. Он резко нагнулся и стукнул мордастого ребром ладони по шее. Тот вставать сразу передумал, осев в песок. Инспектор положил руку на плечо второму и нажал — он знал, где нажимать. Парень скорчился, пытаясь вырваться из сухой руки Петельникова.

Сильный удар в затылок качнул инспектора. Он просмотрел третьего, загоравшего у стены. Петельников отпустил парня и тут же получил ещё удар, от которого опять качнулся. Он понял, что находится в лёгком нокдауне. Сейчас встанут эти двое… Лучше встречать их лицом. Хорошо бы прижаться лопатками к крепостной стене… Он прыгнул в сторону, но третий опять заскочил за спину, а двое пошли прямо. Треугольник замкнулся. Инспектор присел, сделал глубокий вдох и решил перейти на боевой комплекс самбо. Но схватка была проиграна. Он не раз проигрывал их, потому что вступал в борьбу почти каждый день. Нельзя выигрывать все битвы.

Вдруг старик произнёс какое-то короткое слово. Чёрная овчарка сорвалась с места и понеслась к ним. Третий парень вскинул руки и полетел на землю — по пляжу покатился бронзово-чёрный клубок из человеческого тела и собачьей шерсти. Петельников тут же нанёс мордастому в подбородок сильный удар левой, которым славился ещё в школе милиции. Мордастый беззвучно пал на колени. Сделать подсечку последнему оказалось секундным делом — тот проехал на спине до самой воды.

Старик опять что-то крикнул, и собака нехотя засеменила к нему, возбуждённо потряхивая головой.

— Спасибо, — сказал Петельников.

— Вам спасибо, — ответил старик.

Парни сгребли одежду и пошли с пляжа: третий бинтовал майкой плечо, мордастого вёл под руку приятель. Сколько бы они спорили, доказывали, хамили, предъяви он удостоверение. А силу поняли сразу, как говорят на заводе — с первого предъявления. И всё-таки стоило бы предъявить удостоверение и разъяснить, что их одолел не более сильный, а это закон пресёк хулиганство…

Девушка смотрела на него с тихой радостью — о таких случаях она только читала в газетах.

Петельников почувствовал боль в пальце. Он погрузил руку в воду и захотел погрузить и голову, которая гудела и отдавала болью за каждый удар сердца.

— Здорово вы их, — сказал мужчина в синих плавках.

— Чего же не вмешались? — спросил Петельников.

Мужчина пожал плечами, спокойно рассматривая инспектора.

— Таких много.

— Верно, — согласился Петельников, споласкивая лицо и вытираясь платком. — А знаете, почему таких много? Потому что много и таких, как вы, равнодушных.

Мужчина усмехнулся: он знал себе цену. Но Петельников был не из тех, кого можно сбить усмешкой.

— Я бы запретил продавать брюки, — сообщил инспектор.

— Не понял.

— Брюки надо вручать человеку торжественно, как оружие или орден. Если докажет, что он мужчина. А пока пусть ходит в юбке. Или в синих плавках.

Мужчина не обиделся.

— Романтизм.

— Впрочем, — сказал Петельников, — я к вам по делу, Валентин Валентинович.

Померанцев рывком повернул голову и уставился на инспектора, — это его удивило больше, чем драка. Петельников молчал, выжидая, не ошибся ли.

— Откуда меня знаете?

— Я из милиции, — представился инспектор.

Валентин Валентинович откровенно усмехнулся, но ничего не дрогнуло в его лице. Он вроде бы потерял интерес к разговору, который до этого ещё как-то бился.

— Всех вызывают, а меня решили допросить на пляже? Почему такая честь?

— Следователь попросил вас найти и направить к нему, — разъяснил инспектор, помолчал и добавил: — И вашу жену.

— Жена сегодня домой не придёт, — отрезал Померанцев. — Она пошла к матери, там и ночует.

Петельников снял ботинок и начал вытряхивать камешки. Валентин Валентинович повернулся к солнцу другим боком.

— Когда мне явиться?

Рябинин велел прийти сейчас же. Надевая ботинок, Петельников глянул на мускулатуру Померанцева — годится ли тот в бойцы. Но то, что он увидел, заплело ему пальцы, которые никак не могли распутать шнурок. То, что он увидел, может изменить следственные планы. Поэтому инспектор сказал:

— Завтра в десять.

Он всё завязывал шнурки и смотрел на крупную бархатисто-коричневую родинку Померанцева, прилипшую под правым соском.

17

В практике Рябинина бывали такие совпадения, что, расскажи кто другой, не поверил бы. Они удивляли своей ненаучностью. Он помнил случай, когда с судебно-медицинским экспертом осмотрел труп, а через день этот самый «труп» пришёл к нему в кабинет, возмущённо потрясая свидетельством о своей смерти…

Сначала умирает Симонян. Теперь покушение на жену Померанцева. Казалось, можно допустить и совпадение. Но Рябинин не сомневался, что эти две смерти связаны одной ниточкой. Если бы преступления связывались ниточками… Кровавые ручьи их связывают. А ниточка остаётся следователю.

Когда он узнал о родинке, всё встало на свои места: погибали или должны погибнуть те женщины, которые связаны с Померанцевым. Умерла Симонян, писавшая ему записку. Лежит в больнице с ножевым ранением его жена. Рябинин вспомнил, что сказал о Померанцеве Суздальский, — бабник, хлыщ и бабник. Одно было не совсем понятно…

В кабинет ввели Коваля, и Рябинин перестал описывать четырёхугольники вокруг стола.

Задержанный оказался длинным лысоватым мужчиной с мрачным сосредоточенным лицом. Он сел нехотя, но на стуле укреплялся обстоятельно, будто не собирался с него вставать. Знал, что разговор будет не быстрый и не простой.

— Ну, Семён Арсентьевич, кем вы работаете?

— Бульдозерист, — буркнул он.

— Хорошо, — сказал Рябинин, сам не понимая, почему это хорошо.

— Есть семья?

— Двое пацанов.

— Расскажите про своих друзей и знакомых.

Коваль начал перечислять многочисленных приятелей и родственников. Рябинин записывал их на отдельном листке и думал, что, по его версии, Коваль должен быть связан с Померанцевым. Но среди знакомых задержанный Померанцева не назвал.

— Теперь расскажите, как вы ударили женщину ножом.

— Я не ударял, — твёрдо заявил Коваль.

— Как это «не ударял»? — удивился Рябинин; удивился откровенно, громко, даже чуть возмущённо.

— Так и не ударял, — повторил задержанный, уперев тяжёлый взгляд в стол.

— Расскажите, как всё получилось.

Коваль помолчал, шевельнул стул и начал говорить, медленно ворочая языком. Рябинин ещё не понял: то ли опасается проговориться, то ли мысль неповоротлива, как и его бульдозер.

— Иду я, значит, по мосткам, а эта женщина, значит, впереди идёт. Ну, я иду, и она идёт, доски под ногами стучат, хлопают, некоторые оторваны… Я трезвый был… почти. Стакан сухонького. Иду сзади…

— Сколько было до неё метров?

— Ну, три, а может, меньше. Может, и больше. Иду, значит… Вдруг она останавливается, глядит на меня… И как подкошенная на доски так и легла. Я думал, сердце или там какая гипертония… Смотрю, кровь… Вот и всё.

— Кто-нибудь сзади шёл?

— Никого.

— А впереди?

— Никого.

— И вы её не ударяли?

— И я не ударял.

— Значит, нечистая, — усмехнулся Рябинин.

— Та зачем она мне? — повысил голос задержанный.

Этим сейчас занимался Петельников — зачем она ему: беседовал с женой, друзьями, сослуживцами, соседями Коваля. Проверяли всю его биографию.

— Семён Арсентьевич, почему вы строите из себя глупого человека? — поинтересовался Рябинин. — Ведь, кроме вас, абсолютно никого не было! Вы и она!

— Це верно. — От волнения Коваль стал употреблять украинские слова.

— Вот видите — це верно. Какой же смысл отрицать?

— Не бил я её.

Коваль даже крякнул от избытка чувств и, махнув рукой, повторил:

— Та не бил я её!

— Тогда кто? Вы должны были видеть.

— Никого не было.

— Вот. Вы здравый человек?

Задержанный кивнул.

— Если двое идут друг за другом, а потом один из них падает порезанным, то, бесспорно, порезал его второй. Не так ли?

Коваль опять согласно кивнул головой, обдумывая это логическое построение.

— Если бы у потерпевшей была пулевая рана, — продолжал Рябинин, — то могли стрелять издали. А тут ножом.

Коваль молчал. Да и нечего было возразить.

— Зря вы, Семён Арсентьевич, не говорите.

— Та не бил я!

— Для меня ведь неважно, признаете вы удар или не признаете: для чего вы это сделали? Или вас научили? Или вас наняли?

— Та у меня и ножа не було!

— Мы его найдём. Где-нибудь там, в досках. Выбросили со страху.

— Та не бил я!

Преступники не признавались часто. Следствие — борьба, а в борьбе допустима и защита. Рябинин не одобрял, когда преступник изворачивался, но всё-таки понимал его — не хотелось садиться. Рябинину даже нравилось опровергать умные версии. Но он злился, когда преступление было очевидным, а задержанный бездоказательно бубнил своё, вот вроде этого, который упёрся, как его бульдозер в скалу.

— Не пойму, на что вы надеетесь, — сдерживаясь, сказал Рябинин.

— Та не бил я!

Рябинин вскочил и упёрся руками в стол, подтянувшись лицом к бульдозеристу.

— Не бил? — крикнул он. — А потерпевшая говорит, что, кроме вас, ударить было некому!

Красное лицо Коваля обмякло, как-то набухли нижняя челюсть и подбородок. У Рябинина мелькнула мысль, уж не хочет ли он заплакать… Коваль оторвался от пола и глянул на следователя. Где-то он видел такой взгляд. Ему захотелось вспомнить, где на него смотрели вот такие же глаза. Рябинин попытался отмахнуться от навязчивого желания, но оно никак не проходило. Казалось, как только вспомнит, сразу решится этот допрос и что-то он поймёт, чего не понимает сейчас.

— У вас есть знакомые геологи?

— Нема.

При слове «геологи» в лице Коваля ничто не шелохнулось.

— Вы знаете гражданина Померанцева?

— Не знаю такого.

Может быть, это два ничем не связанных эпизода:

Померанцев — Симонян, Коваль — Померанцева? Но они связаны Померанцевым. Совпадение?

Стремительно вошёл Петельников. Рябинин сидел в его кабинете.

— Пусть уведут, — попросил Рябинин.

Сержант забрал Коваля, и тот гулко зашагал, глянув на следователя своим мучительным взглядом.

— Будешь арестовывать? — спросил Петельников.

— Не знаю.

— Чего ж тут знать… Схвачен на месте преступления. Да и потерпевшая говорит.

— Потерпевшая удара не видела, — уточнил Рябинин.

— Да, но она обернулась, а Коваль стоял сзади.

— Верно, — вздохнул Рябинин и спросил: — Что у тебя?

— Несудим, двое детей, никаких замечаний, выпивает изредка, связи с геологами не установлены.

— Вот видишь, — опять вздохнул Рябинин.

— Там сейчас ребята ломают настил, ищут нож.

Рябинин подошёл к Петельникову, разглядывая галстук: на кремовом полотнище в полгруди красовались жёлто-бурые шарики, от которых к узлу бежали волнистые линии — ну прямо несвежие желтки на ниточках.

— Ведь Суздальского мы тоже подозревали, — вспомнил следователь.

— Но Коваля мы задержали у жертвы, — не согласился Петельников.

Рябинин глянул на первозданно-белую рубашку инспектора и вдруг вспомнил… Милицейская поликлиника. Белая комната, врач в белом халате, бледный сержант с овчаркой. Собака попала под дежурный «газик». Вот тогда Рябинин и увидел собачьи глаза — влажные, бессловесные, страдальческие. И он понял, что собака мучается не только от боли. Она страдала и от немоты, от невозможности крикнуть или объяснить людям, что не надо её брать руками, носить и ощупывать. Умей она говорить, ей бы стало легче.

Почему он не верит Ковалю? Неужели только потому, что тот безъязыкий? Верит же он всем остальным…

— Вадим, у тебя есть деньги? — вдруг спросил Рябинин.

— Есть.

— Сколько?

— Рублей восемь наскребу. Нужны?

— Нет, не нужны, — весело ответил Рябинин.

Петельников уставился на бродившего по кабинету следователя.

Вадим ответил, что у него восемь рублей. И Рябинин сразу поверил. Верить друг другу — это норма. Не верить — это аномалия. Верить нужно без доказательств, подозревать во лжи можно только при уликах. Так почему же он не верит Ковалю? Или появился тот самый следственный профессионализм, которого он боялся пуще глупости?

— Вадим, — Рябинин остановился перед инспектором, — Коваля надо выпускать.

Петельников ждал продолжения. Следователь молча смотрел на его галстук, как на телевизионный экран.

— И дать ему мои восемь рублей на сухонькое, — не выдержал инспектор.

— Не помешало бы, — согласился Рябинин. — В порядке компенсации за одни сутки камеры.

Но инспектор ждал. Он ещё не понял мысли следователя, а она была.

— Почему Коваль не бежал? — спросил Рябинин.

— Некуда.

— От неожиданности не бежал. А если бы собирался её убить, то в чём неожиданность? Значит, не собирался убивать.

— Тогда почему же он скрывает то, что видел?

— Ты какого роста? — вдруг поинтересовался следователь.

— Сто восемьдесят.

— А Коваль?

— Повыше меня сантиметров на пять.

— Как ты в том коридоре ходишь?

— Склонившись.

— Вот. А Коваль тем более. Он не мог видеть, что случилось впереди, — смотрел под ноги.

— Но впереди никого не было! Это он мог видеть, когда входил в коридор. Да и потерпевшая говорит, что никого не было.

— Значит, мы должны исходить из того, что там никого не было ичто Коваль не ударял, — улыбнулся Рябинин.

Как только Рябинин отринул убеждение, что Коваль убийца, его мысль, словно прорвав плотину, заработала чётко и широко. Коваль не ударял… Больше никого не было… Но удар нанесён… Кем? Главное — не кем, а как. Откуда нанесён? Ну, конечно…

Он был доволен, что на этот раз инспектор не может догадаться. Бывало обидно: неделю думал, выламывал голову, ворочался по ночам, догадывался. И только начинал говорить, как инспектор ловил версию с полуслова, на лету, как мошку сачком. Сначала Рябинин подозревал, что Вадим обладает угадывающим аппаратиком. По рябининскому мнению, этот аппаратик располагался в носу и вполне заменял знания и мысли, — сколько раз он видел, как люди беседовали на темы, в которых ничего не понимали. Они ловили идеи носом. Но потом Рябинин понял, почему инспектор угадывал, — он тоже ворочался по ночам.

— В деревянном коридоре никого и не было, — сообщил следователь. — Её ударили ножом из окна первого этажа.

18

Когда Петельников подъехал к дому, дружинники уже доламывали пол в деревянном коридоре. Они осмотрели каждую щель, просеяли под досками мусор, подняли ломами поперечные брёвна — ничего не было.

— И не будет, — заявил Петельников. — Давайте-ка, ребята, прочёсывать дом. Благо день сегодня нерабочий.

Он объяснил: если кто-нибудь найдёт нож, то руками не трогать, а звать его; обращать внимание на любую мелочь и замечать необычные детали. Петельников не смог рассказать, что такое «необычные детали». Нужно догадаться, какой след оставлен строителем, а какой преступником.

Дом разбили на участки. Себе Петельников взял первый этаж и начал осмотр с комнаты, окно которой находилось против окровавленной доски. При задержании Коваля здесь только пробежались. Инспектор осмотрел с лупой подоконник, а затем перешёл на пол, стены… Всё было заляпано раствором, покрыто мусором, везде громоздились штабеля досок и кирпича. В комнате вообще не было таких поверхностей, на которых остаются отпечатки.

Он положил на подоконник газету и встал на неё коленом — вытянутая рука почти перегородила пешеходный мостик. Рябинин прав: ударить ножом из окна удобно и безопасно — секундное дело, и никто не видит.

Начали подходить дружинники. Принесли старый ботинок, остатки колбасы, пожелтевшие газеты и пустые водочные бутылки. Петельников объяснил, что без ботинок преступнику не уйти — слишком подозрительно; газеты жёлтые, значит, старые, а преступление совершено вчера; есть и пить тут преступник не мог, потому что до преступления должен был идти за ней, забежать вперёд и спрятаться в комнате, а после удара должен бежать…

Когда дружинники ушли прочёсывать дом дальше, в проломе стены появились две мальчишеские мордочки, которые вытягивали примерно класса на три.

— Дядя, а кого вы ищете? — спросил один, круглый и пухлый.

— Ребята, немедленно кыш из этого дома, — строго приказал Петельников.

Они пропали, топая за стенкой по доскам, — убегали. Через этот пролом инспектор полез во вторую комнату. Он вздохнул, снял пиджак и начал разгребать кучу деревянных обрубков с налипшими шлепками цемента, как грибы-паразиты на старой берёзе. Тут хорошо мог затеряться нож, и не отыщешь, пока не переставишь каждую колобашку. Петельников работал и думал, что сегодня заниматься гантелями ни к чему.

В следующей комнате громоздился кирпич, а подальше, на лестничной площадке, лежало битое стекло, пополам со стружкой. Нож можно сунуть и в стружку, и в трубу, и под кирпич…

— Дядя, а вы кого ищете?

Теперь ребята заглядывали в окно. Пухлый держался за второго, худенького и длинноватого, которого наверняка, как и Петельникова в своё время, прозвали «шкелетом».

— Кыш! — крикнул инспектор на весь дом.

Ребята исчезли.

Он взял брезентовые рукавицы и начал разгребать стекло, вылавливая в стружках колющие углы, кривые серпы и обоюдоострые бритвы. С потолка на галстук упала извёстка. Инспектор хотел её смахнуть, но передумал — к концу дня ещё и не то упадёт.

— Дядя, а вы кого ищете?

Они опять торчали в окне. Удивительно нахальные дети пошли в век научно-технической революции.

— Я вам что сказал?! — рыкнул инспектор.

Но теперь ребята не убежали. Только кругленький покраснел от рыка, а «шкелет» стал чуть заметно заикаться.

— Дядя… вы не ножик… ищете?

— И перчатку… И фотографию? — добавил круглый и пухлый.

Петельников замер на чурбаке: такое оцепенение его схватывало в детстве, когда видел на цветке бабочку и не мог шевельнуться, боясь спугнуть.

— Братцы, — хрипло-воркующим голосом сказал инспектор, — лезьте сюда.

Ребята только этого и ждали. Они вмиг перевалили через подоконник, но к Петельникову подошли осторожно, памятуя о его рыке.

— Так какой ножичек, братцы?

— Острый, — сообщил «шкелет».

— Фотография неинтересная, — разъяснил пухленький, — обыкновенная тётка.

— А где всё это?

Мальчишки опять слазили через окно на улицу и вернулись с небольшим свёртком. Петельников развернул газету и проглотил нетерпеливый нервный ком: там лежала самодельная финка с наборной ручкой, чёрные поношенные трикотажные перчатки и фотография женщины — Померанцевой.

— Где взяли?

— А там.

Они повели на четвёртый этаж и показали уголок, где всё это лежало, придавленное парой кирпичей.

Теперь ясней ясного: финкой ударял; перчатки — чтобы не «наследить»; а по фотографии определил жертву. После удара взбежал наверх и отсиделся. Вещественные доказательства спрятал в доме — вдруг на улице обыщут? Получалось, что преступник не знал потерпевшей.

— Вы молодцы, — сообщил инспектор ребятам. — Какая растёт молодёжь в век научно-технической революции, а? Значки собираете?

— Собираем, — разом ответили ребята.

— А где находится милиция, знаете?

— Знаем.

— Завтра приходите в восьмой кабинет. Получите такие милицейские значки, что все ребята распухнут от зависти. И ещё покажу овчарок, настоящих, которые ловят бандитов.

Обрадованные ребята ушли тем же путём — через окно. Петельников достал полиэтиленовый мешочек и упаковал перчатки — от них чем-то пахло.

Через полчаса инспектор был у следователя. Тот задрожавшими руками извлёк лупу и начал разглядывать вещественные доказательства. Он шмыгал носом, поддёргивал очки, бурчал, словно требовал, чтобы вещи заговорили.

— На такие находки я не надеялся, — сказал Рябинин.

Петельников довольно улыбнулся, но тут же притушил улыбку — если бы не ребята, копался бы в доме несколько дней.

— Чем это пахнет? — спросил Рябинин, протягивая перчатки.

Петельников обнюхал ещё раз. Запах показался знакомым.

— Пожалуй, резиновым клеем, — предположил он.

— Резиной, — согласился Рябинин. — Но заметь, перчатки трикотажные.

Следователь повернулся к окну. Петельников молча курил, глядя на улицу поверх его головы. Сейчас они думали, как думает хорошая хозяйка над большой суммой денег, которую надо истратить с максимальной пользой. У них в руках оказались ценные доказательства — теперь из них предстояло извлечь всё, что только можно. Эксперты об этих предметах сообщат уйму интересных вещей. Одорологи дали бы заключение, что перчатки носил именно этот человек… Физики установили бы, что финка сделана из того металла, которым пользуются на заводе, где работает этот человек… Химики бы сказали наверняка, что ботинки имеют частицы именно того цемента, которым пользуются рабочие в этом доме. Биохимики бы заключили, что бурое невзрачное пятнышко на пиджаке этого человека является кровью и она принадлежит только потерпевшей, и никому больше. Доказательства теперь были. Не было этого человека.

— Значит, он её не знает.

— Значит, ему она не нужна, — подтвердил Петельников.

— Выходит, сделано в интересах кого-то.

— Выходит, сделано знакомым или приятелем.

— Нет, — сказал Рябинин, замотав головой, — приятель бы её знал в лицо. Потом, если этот человек не может убить своими руками, то и приятель этого делать не будет.

— Получается, что убийца нанят.

— Получается, — согласился Рябинин.

— Но у обеих потерпевших есть только один человек, с которым они соприкасались.

— Добавь, соприкасались независимо друг от друга, — уточнил Рябинин.

— И чем-то ему обе мешали. Это Померанцев, — решил Петельников.

— Похоже, — согласился Рябинин, — но без исполнителя его не расколешь.

Он опять уставился на финку, медленно втягивая воздух, — резиной пахло даже издали.

— Нормальный человек на это не пойдёт, — сказал Рябинин.

У них была не беседа. Они не говорили друг с другом, а бросали в воздух мысли, как мальчишки бросают камешки — кто лучше и дальше.

— Только отпетый.

— Отпетый — это какой?

— Который сидел раза два-три, — объяснил почему-то сейфу Петельников.

— И у которого нет денег.

— Значит, недавно вышел, пропился.

— Но он работал, начал работать, после колонии за ними милиция поглядывает.

— Почему это работает? — поинтересовался Петельников.

— Перчатки пахнут работой, — сообщил между прочим Рябинин.

— Перчатки пахнут резиной.

— Значит, его работа связана с резиной.

— Например, на автобазе вулканизирует камеры, — оживился Петельников. — Автобаз в городе навалом.

— Нет, не автобаза, — метрономил Рябинин. — В запахе совсем нет примеси бензина, чего в автопарках не избежать. Руки моют бензином. И другое: финка тоже отдаёт резиной, от перчаток так пропахнуть не могла. Он работает там, где дело имеют только с резиной.

— Такое место в городе одно — РТИ.

— Да, завод резинотехнических изделий, — согласился Рябинин.

— Кстати, им всегда требуется рабочая сила. Берут всяких.

— Итак, — заключил Рябинин, — этот человек судим, недавно освободился и работает на РТИ. — И добавил, улыбкой опережая инспекторскую иронию: — Он левша, курит, любит выпить, бывает нетрезвым на работе, очень нуждается в деньгах, даже не ходит обедать в столовую, имеет какую-то специальность по металлу, финку сделал недавно, сделал её сам, его имя или фамилия начинается на букву «С». Всё. Теперь можешь ухмыляться.

Петельников уже ухмылялся. Не то чтобы он не верил в дедукцию и анализ, а просто в глубине души относился к Шерлоку Холмсу, как к старомодному граммофону. Рябинин понимал его — в наш век вычислениям верили больше, чем мыслям человека. Ещё бы: на той неделе их знакомили с нейтронно-активационным анализом, который точно определял, с какого расстояния сделан выстрел, какой именно человек стрелял, сколько им выпущено пуль и какая по счёту поразила жертву.

— Могу доказать, — заявил Рябинин. — Разумеется, при каком-то коэффициенте вероятности. Финка сделана умело: очевидно, человек знаком с металлом, слесарь или токарь, мог получить специальность в колонии, но на РТИ работает с резиной. Левая перчатка сношена больше, чем правая, — левша. Клинок финки имеет левую заточку, значит, её делал тот же человек, левша. Зазоры в ноже чистые, незабитые, — сделана недавно. Перчатки имеют коричневые выжженные ямочки, это следы горящей сигареты. Их много, шесть опалин: вероятно, пьяным тычет в перчатки. Но перчатки рабочие, по городу в них не пойдёшь. Получается, что пьяным бывает на работе. В перчатках крошки хлеба, причём разной твёрдости и разного хлеба. На РТИ большая столовая. Видимо, в обеденный перерыв ест хлеб и в столовую не ходит. Возможно, выпивает и хлебом закусывает…

— Мог есть и в столовой, — перебил Петельников.

— Вряд ли. Там хлеб резаный, руки держат ложку-вилку, потом идёшь обратно — крошки с пальцев опадут или вообще не налипнут. Тут ломал хлеб руками, а потом их в перчатки.

— Ну, а фамилия?

— В лупу хорошо видна буква «С», нацарапанная на рукоятке, скорее всего, гвоздём. Или в задумчивости, или собирался вырезать своё имя, да передумал: оставлять автограф на таком предмете и с такой биографией не стоило.

Они смотрели на финку, которая молча и холодно поблёскивала клинком. Этих финок повидать им пришлось, и каждая новая вызывала тихую злость — тихую, когда она спокойно лежала на столе у следователя, и совсем не тихую, когда была у кого-нибудь в кармане. Пистолет такой злобы не вызывал, может быть потому, что использовался преступником очень редко. А финку мог выточить любой мальчишка.

— Небольшая, — сказал Петельников. — В рукаве и не видно.

Не видно… Самого страшного человеку всегда не видно. Не видно ножа в кармане. Не видно бандита в темноте, пули в стволе не видно, бомбы на складе, болезни внутри, глупости под образованием, подлых мыслей под черепом… Поэтому, докладывая о преступности где-нибудь на заводе, Рябинину иногда хотелось сказать с трибуны: «Люди, бойтесь того, чего не видно!»

Петельников смотрел на финку с напряжённой жутью, выкатив чёрно-графитные глаза, словно какая-то мысль давила на них, пытаясь вырваться, и не было другого способа уберечь глаза, как только выпустить эту мысль словами.

— Это Сыч, — тихо сказал инспектор. — Это же Сыч!

19

Следующий день неожиданно выдался прохладным и пасмурным. Ночью стороной прошла гроза: на горизонте ползли, озаряемые раскалённым светом молний, косматые облака, похожие на растрёпанно-рваный огонь, словно там горел воздух. Всю ночь рыкал тяжёлый гром, перекатывая своё многопудье. Гроза походила на далёкий бой. Под утро упал мелкий и редкий дождик, как накрыл город мокрой сеткой.

В широком белом плаще Петельников стоял у проходной завода резинотехнических изделий. Догадавшись в рябининском кабинете, инспектор и сам себе не поверил. Но теперь всё выяснил: Николай Николаевич Сычов освободился месяц назад, жил у своей матери и работал на РТИ, или «резинке», так коротко называли завод. Четыре года — срок небольшой, и Петельников не сомневался, что узнает его. Да и как не узнать, когда к двум судимостям из трёх инспектор имел кое-какое отношение — ловил Сыча.

Петельников начал прогуливаться. Людей у проходной толпилось много: мужья встречали жён, ребята дожидались девушек… Он поднял воротник плаща, но тут же опустил, вспомнив, что во всех фильмах-детективах инспекторы подстерегают свои жертвы в дождик и с поднятыми воротниками.

Сыч вышел из проходной первым — на работе не задерживался. Он мало изменился, только, может, добавилось в лице угрюмости. На нём была какая-то неопределённая куртка, смахивающая на ватник, и кирзовые сапоги. Не оглядываясь, Сыч пошёл к трамвайной остановке. Задерживать в вагоне, среди людей, было бы неудобно. Да и машина инспектора стояла в другой стороне. Сыч тяжело ступал по асфальту. Петельников нагонял его лёгким широким шагом. Или ботинки инспектора стучали по-служебному, или его взгляд грел затылок, только Сыч неожиданно обернулся. Петельников понял выражение «доля секунды» — на столько встретились их взгляды. И тут же Сыч побежал, грохоча сапогами.

«Значит, его работа, подлеца», — подумал инспектор, срываясь с места. Петельникову казалось, что догонит сразу, но Сыч бежал прытко, несмотря на тяжёлые сапоги. Он свернул в какой-то двор, перемахнул через заборчик палисадника, миновал детскую площадку, обогнул угол дома и оказался в другом дворе. До Сыча было метров десять, но это расстояние не сокращалось. В таких зигзагах преступник может куда-нибудь юркнуть и пропасть — этого бы Петельников себе не простил. Сыч словно уловил его опасения и метнулся в неширокий проход, зажатый двумя каменными стенами. «Убежит», — мелькнуло в голове у Петельникова.

Сыч неожиданно остановился — проход кончался тупиком, где приткнулись бачки с мусором и громоздились пустые ящики. Бежать было некуда: впереди стена, сзади инспектор. Тогда Сыч выхватил метровый кусок стальной трубы, который чуть торчал из бачка, и повернулся к инспектору. Стало тихо — каждый не шевелился.

Вдруг Петельников подцепил ногой ящик и двинул к себе. Сыч поднял трубу над головой: решил, что инспектор хочет швырнуть ящик в него. Но Петельников неожиданно на этот ящик сел, достал сигарету и закурил. Удивлённый Сыч ждал, что будет дальше, — ему сейчас было удобно стукнуть инспектора по голове сверху.

— Что стоишь, как дурак, — сказал Петельников. — Опусти лом-то. Или забыл мои приёмы?

— Против лома нет приёма, — прохрипел Сыч.

— У меня есть оружие, — усмехнулся инспектор.

Сыч молчал, не выпуская трубы.

— Ну, допустим, треснешь меня, — спокойно продолжал Петельников, — убьёшь. А что дальше? На вышку наскребаешь?

Сыч опустил трубу, но ещё держал её крепко, до сухости пальцев.

— Мы, Сыч, знакомы давно. Я ведь с тебя свою работу начинал. Файку-то, сбытчицу, помнишь?

Последняя фраза почему-то подействовала. Сыч шмыгнул носом, матерно выругался и швырнул трубу обратно в бачок.

— Правильно, — одобрил Петельников и поднялся с ящика.

— Капитан, просьба будет, — угрюмо сказал Сыч. — Пожрать бы перед камерой по-человечески…

— А не убежишь?

— Сука буду, — пообещал Сыч.

Петельников знал, что его словам верить можно — они у этого рецидивиста были металлические, как та труба в бачке.

— Пошли, — коротко бросил инспектор.

Они двинулись тем же путём, которым бежали. Сыч молчал, рассматривая землю под ногами. Шёл тяжело, стараясь продавить мокрый асфальт весом короткого квадратного тела. Он него пахло резиной. Им было что вспомнить, но они молчали — впереди предстоял иной разговор.

— Только у меня «рябчиков» нет, — сообщил Сыч.

— Одолжу. А в колонии не заработал, что ли?

— Привёз, — нехотя признался Сыч, — да всё с маманей пропили.

Петельников помнил его мамашу, в то время молодую ещё бабёнку без царя в голове, которая любила угарные компании. Мальчишкой Сыч вместо молока пил по утрам пиво. Отца своего он не знал, да его не знала и мать. Она была из тех, кому Петельников запретил бы рожать детей, будь его воля.

Официантка удивлённо оглядела странную пару. Но когда высокий приятный мужчина передал меню тому, у которого под потёртым пиджаком вроде бы ничего не было, она поняла, что первый кормит второго.

— Чего брать? — спросил Сыч.

— Чего хочешь.

— Вот этот… бифштекс, можно?

Петельников кивнул.

— А два можно? И солянку… одну? — уточнил Сыч, справившись с желанием заказать и пару солянок.

— Не съешь, — предупредил инспектор.

Сыч только усмехнулся.

— Как освободился, ни разу по-человечески не жрал.

Петельников только вздохнул. Не каждый может стать поэтом, учёным, артистом или космонавтом. Не каждый может сделаться инспектором уголовного розыска. Возможно, не каждый может стать счастливым. Вероятно, не у каждого сбылись мечты… Но работать и жить по-человечески может каждый. И каждый может есть свои бифштексы, чёрт возьми!

20

В это время Рябинин допрашивал Померанцева. Тот сидел прямо и невозмутимо, на вопросы отвечал кратко, точно, подумавши. Его правильное лицо казалось Рябинину отлитым из светло-коричневого металла, покрытого лаком. Такими породистыми ему представлялись древнефамильные дворяне.

— Ну, а враги у жены были?

— Нет, не было.

— А какие у вас отношения с женой?

— Вы хотите спросить, не был ли я её врагом? — усмехнулся Померанцев. — Отношения были как у всех.

— У всех отношения разные, — заметил Рябинин.

— Вот у нас и были разные. И ссорились, и дружили.

Он так и сказал — дружили. Рябинину понравилось это выражение: дружить с женой.

— А у вас есть враги?

— Что вы везде ищете врагов? — поморщился Померанцев.

Он вёл себя начальственно, чуть снисходительно. Учёный, руководитель группы, кандидат геолого-минералогических наук… Да ещё и муж потерпевшей, а потерпевшие в прокуратуре всегда на особом положении, как тяжелобольные в семье. О том, что он подозреваемый, Померанцев, видимо, не знал. Последняя мысль удивила Рябинина, — это Померанцев должен знать.

— У меня работа такая, — спокойно заметил Рябинин, — искать врагов человека.

— У меня их не было.

— И на работе не было?

— Нет.

— А Суздальский?

— Ну, он не мой враг, а всего рода человеческого.

— Вы сами-то никого не подозреваете? — поинтересовался Рябинин.

— Странно, — чуть удивился Померанцев. — Как я могу подозревать? Тут я вам не помощник.

«Если не враг», — подумал Рябинин, не спуская глаз с его холёного лица.

— Если бы вы меня спросили, — добавил Померанцев, — про Тунгусскую антиклизу или, скажем, Балтийский кристаллический щит…

Рябинин в начале следствия допустил одну серьёзную ошибку: не изучил отношения между сотрудниками сорок восьмой комнаты. Сейчас он чувствовал это. Но теперь изучать уже было ни к чему, теперь есть путь короче — через Сыча, которого должен поймать инспектор.

— Валентин Валентинович, вы любите жену?

— По-своему люблю.

Рябинин усмехнулся: когда любят «по-своему», то вовсе не любят. Померанцев понял его усмешку и разъяснил:

— Нет эталонов любви. В разное время мы любим по-разному. И разных людей мы любим тоже по-разному.

— Угу, — сказал Рябинин.

Ему никогда не нравилось истинное спокойствие. Только то спокойствие он ценил, которое давалось нелегко, когда под недрогнувшей кожей кипит злость или любовь, как кипяток за стенкой колбы.

— Как вы только руководите? — тихо сказал Рябинин.

— А при чём здесь это?

Серые глаза Померанцева смотрели строго, изучающе: что следователь имел в виду?

— Уж очень вы равнодушны, а руководство требует беспокойства.

— Моя работа к делу не относится.

— Как вам только доверили коллектив, — уже погромче заявил Рябинин.

— А это не ваше дело! — Лёгкая краска пошла у геолога от ушей к его точёному римскому носу.

— Ага! — злорадно агакнул Рябинин. — Теперь вы заволновались, когда я стал покушаться на вашу карьеру. А почему же вы дремлете, когда я говорю о покушении на вашу жену?

— Я больше вашего переживаю! — высоким голосом крикнул Померанцев.

— Ещё бы ты за свою жену меньше меня переживал, — неожиданно для себя сказал Рябинин «ты» этому интеллигентному учёному, кандидату наук. — Почему же вы сидите, словно я спрашиваю не об убийстве, а о маринованной мухе?!

При последнем слове пронеслась мысль, что мух никто не маринует, — пронеслась и пропала, вроде искры из трубы. Он перестал сдерживаться, хотя сдерживаться ему ничего не стоило, но сейчас требовалась хорошая злость, частями, как пар из котла к поршню.

— Почему вы отвечаете так, будто враг её?! Будто довольны этим покушением? Почему у вас нет ни обиды, ни горя, ни ненависти к преступнику?! А почему вы ни разу меня не спросили, поймали мы преступника или нет? Ведь с этого вопроса начинают все близкие люди!

Рябинин перевёл дух. Померанцев молчал, ошарашенный вспышкой следователя. Теперь краска уже не уходила с его лица.

— А я скажу, почему вы помалкиваете! — сообщил Рябинин.

Серые глаза геолога насторожённо ждали, но он не спрашивал, словно боясь услышать правду — почему.

— Скажу попозже, — пообещал Рябинин. — Впрочем, скажете сами.

Он плохо допрашивал, когда не понимал идею преступления. Например, неясно, зачем Померанцеву освобождаться от жены таким диким способом. Ведь можно просто уйти. Зачем пугать до смерти Симонян, которая тяжело болела и никому уже не мешала… Этого Рябинин не знал. Но это должен знать Померанцев.

— Расскажите про отношения в сорок восьмой комнате…

— У нас парной дружбы нет. Все друзья. Кроме разве Суздальского.

— А любовные отношения?

— Любовные… Суздальский ухаживал за Симонян. Безуспешно.

— И всё?

— Ну, Горман выказывал симпатию Веге Долининой. Но это так, несерьёзно.

— И всё?

Рябинин подумал, что есть люди, которые похожи на лекарства, — перед допросом их надо взбалтывать. Впрочем, разговор с подозреваемым без «взбалтывания» никогда не получался. Он вдруг почувствовал, что сильно устал. Они с Петельниковым работали без выходных. Четыре часа дня, а ему захотелось положить голову на стол и хотя бы на часик забыть все эти допросы, любовные отношения и самодельные финки. Даже тяжесть очков ощутилась переносицей.

— И всё? — повторил Рябинин.

— Всё, — подтвердил Померанцев, на миг пряча глаза, но губы он спрятать не мог — они напряжённо задвигались.

— Вы врёте! — ахнул Рябинин через стол в его лицо.

— Какое вы имеете право…

— Врёте! — крикнул Рябинин. — Симонян была вашей любовницей.

— Я не позволю… Ваша фантазия начинает меня злить.

Рябинина этот человек раздражал всем: лощёностью, ложью, выдержкой, самодовольством, которые были написаны крупными буквами на скульптурном высоком лбу. И цинизмом: его жене всадили нож, а он сидит, как дипломат на рауте. Другой бы… Рябинин споткнулся: если Померанцев нанял убийцу, то какие тут переживания? Но тогда почему он не изображает горе, чтобы отвести подозрения?

— Раздевайтесь, — тихо приказал Рябинин.

— Зачем? — так же тихо спросил Померанцев, заметно напрягаясь.

— Я сейчас приглашу понятых и буду вас осматривать.

— Зачем? — переспросил Померанцев, ничего не понимая. И эта неизвестность пугала сильней.

— Чтобы осмотреть и запротоколировать ту милую родинку, которую любила целовать Симонян!

Руки Померанцева взметнулись с колен на стол и снова опали. Он смотрел на следователя с тупым недоумением, которое было признаком высшей растерянности, когда в голове сталкиваются мысли и ни одна ещё не успела добежать до лица. Померанцев понял, что у следователя есть факты, — стиль записки Симонян он уловил сразу.

— Ну?! — потребовал Рябинин.

Теперь на лицо геолога легла чёткая тень — мука неуверенности и сомнений. Он не знал, говорить или нет.

— Извините, — наконец решился Померанцев, — не сказал. Думал, что не относится к делу. Да, вы правы.

— Подробнее.

— У нас с Верой была любовь… Увлеклись в поле. Три с лишним года.

— Где вы встречались?

— Ну, в поле встречаться просто, ходили вместе в маршруты. А здесь… у неё на квартире.

— А в период болезни?

— Она дала мне ключ.

— Значит, у неё перед смертью были вы?

— Нет, не я, — вскинулся Померанцев. — Я был за неделю, не позже.

Обычное явление: человек признавался в том, в чём уличён. Докажи сейчас Рябинин, что Померанцев был у Симонян утром, и тот вспомнит, извинится, вспотеет.

— Где ключ?

— Знаете, я его потерял.

Рябинин усмехнулся: ну, конечно, потерял. А кто-нибудь нашёл и проник в комнату к Симонян. Лепет подростка, укравшего гитару или модные джинсы.

— Кто знал о вашей связи с Симонян?

— Никто.

— Валентин Валентинович, а вам не хочется, — добродушно сказал Рябинин, — просто и подробно рассказать мне всю правду? Не ждать, пока я вас ещё на чём-нибудь поймаю…

— Мне нечего рассказывать.

— Неправда! Я же вижу.

Теперь Померанцев уже не смотрел на следователя серыми строгими глазами, а старался положить взгляд куда угодно, лишь бы миновать очки следователя. Но Рябинину требовались не глаза, а лицо — оно же было перед ним; закрыть его руками Померанцев не догадался. В допросе наступил перелом — сейчас всё зависело от выбранной тактики. Одно неудачное слово, неудачная фраза, мысль, мимика следователя могли всё испортить. Рябинин уже неудачно сказал: «Я же вижу». Надо было — «Я же знаю».

— Тогда пойдём дальше, — напористо заключил Рябинин, чувствуя, что к нему идёт та сила, которую он долго и бессильно вызывал: она уже в нём, уже он ощутил сладкий холодок в груди и деревянность в помертвевших руках. Он представил, как Померанцев передаёт деньги убийце, и спросил, отрубая слова, как куски свинца топором:

— Сколько — вы — заплатили — убийце?!

— Какому… убийце? — пробормотал Померанцев и автоматически сунул пальцы сначала в один внутренний карман пиджака, потом во второй, точно проверяя, отдал деньги или они ещё лежат в кармане.

Рябинин сидел бледный, впившись глазами в бегающие зрачки подозреваемого. С ним это редко бывало, но сейчас получилось — вся его воля перелилась туда, под череп Померанцева. Рябинин сейчас ничего не видел, не слышал и не чувствовал, кроме трепещущей мысли сидящего напротив человека, — ему казалось, что они сидят в тумане и только между ними ясная полынья, на другом конце которой, как святой в венце, сияет Померанцев.

— Сколько вы заплатили убийце? — медленно и внушительно спросил Рябинин.

— Не помню… То есть не платил.

— Вам жена дарила фотографию?

— Она много дарила…

— Большая открытка, в брючном костюме.

— Дарила.

— Где она?

— У меня… Была… Я её потерял.

— Нет, не потеряли. Вы её отдали своими руками преступнику. Вот она!

И Рябинин вынул из дела и швырнул, как карту из колоды, фотографию женщины в брючном костюме. Она упала на стол лицом к Померанцеву. Тот глянул на неё растерянно: как фотография оказалась у следователя? Облизнул губы, словно задыхался, и покорно сказал:

— Значит, отдал. Нет, скорее всего, потерял. Но если вы настаиваете…

— За что вы хотели убить жену?

— За что убить? — переспросил Померанцев и сделал винтообразное движение телом, словно хотел вылезти из собственного костюма.

— Почему вы убили Симонян? Почему хотели убить жену? — уже не своим голосом кричал Рябинин, чувствуя, что ещё немного такого допроса — и он рухнет со стула.

Но туман и полынья пропали. Померанцев глубоко вздохнул.

Рябинина охватило безразличие ко всему на свете, и он безвольно осел на стуле.

— Сергей Георгиевич, пять минут стою над ухом, а вы молчите, — услышал он голос Маши Гвоздикиной. Вот кто расплескал полынью и развеял туман.

— Вам бумага. — Она передала лист и вышла из кабинета, заплетая мини-юбчонку вокруг стройно-загорелых ног. Рябинин не обратил бы на них внимания, потому что видел каждый день. Но на них глянул Померанцев ресторанно-масляным взглядом. Рябинин удивился: в таком положении, в таком месте он замечает женские красоты.

И Рябинин понял, что скоро он о чём-то догадается. Он предчувствовал мысль. Это как с памятью, когда точно знаешь, что вспомнишь, а что нет. Как-то Рябинин вспоминал две травы. В названии первой было что-то от смазочного материала, а в названии второй — от математики. Но он точно знал, что скоро вспомнит вторую и никогда не вспомнит первую. Так и получилось: таволгу он не вспомнил (тавот), а пижму осознал через час (число «пи»). Вот и теперь к нему шло открытие, шла мысль, которая скомбинируется в мозгу из облика Померанцева, вида прекрасных Машиных ног, опыта, интуиции и чего-то ещё, более тонкого и непонятного, чем интуиция. Но эта грядущая мысль всё поставит на свои места.

— Вы случайно не гипнотизёр? — спросил Померанцев, натянуто улыбаясь.

Рябинин не ответил. Он глянул в бумагу, и сразу все грядущие мысли отринулись, потому что его мозг затормозился на полученной информации.

Накануне он послал запрос в сберегательные кассы на всех пятерых геологов — не брал ли кто вкладов. И один из них взял пятьсот рублей на второй день после покушения на Померанцеву.

Допрос был сорван. В уравнение вкралась новая величина, с которой получалось уже неравенство. Требовалась немедленная проверка. Рябинин ус-тало глянул на часы — пять вечера, через час геологи пойдут домой.

21

Накормив Сыча, Петельников отвёз его в райотдел. Оставив машину, он пешком направился в прокуратуру — к Рябинину.

Он шёл и думал, что вот уже вторую неделю не выжимает гантелей, не тянет эспандер, не плавает в бассейне, не стоит на голове и не пьёт воду мелкими глотками — пьёт залпом. Почти забросил секцию бокса и не ходит на стрельбы… Поэтому организм устал.

У них в райотделе существовала полушутливая теория облагораживания. Её поддерживал сам начальник. Считалось, что после контакта с личностями вроде Сыча человеку необходимо принять нравственный душ: побывать в хорошем обществе, почитать книгу, сходить в театр. Инспектор Леденцов, например, писал стихи, обильно пользуясь рифмами типа «сонет — кастет» и «пистолет — патронов нет». У Петельникова была другая теория, своя: кто сказал, что копошение в грязи делает человека хуже? Наоборот! Когда он видел гнусную личность, искал её, находил, ловил, смотрел ей в лицо, то всегда тихо удивлялся, что, в общем-то, это такой же человек, как он, Петельников, как и все, но опустился до такой низости. Ужасала возможность людской деградации. Поэтому хотелось быть лучше. И всё-таки, когда Петельников ворошил чью-нибудь грязную жизнь, бегал по сомнительным квартирам, сидел в засадах, делал обыски или задержания, говорил с негодяем или пьяницей, — ему в конце концов хотелось чего-нибудь красивого. Может быть, поэтому Петельников броско одевался, чуть манерно курил, занимался в двух спортивных секциях, вслед за Рябининым собирал заумные книги и держал абонемент в филармонию.

Ему остался квартал до прокуратуры, когда он заметил Померанцева, идущего навстречу. Тот не видел инспектора, смотря отрешённым взглядом поверх толпы. Геолог шёл не в сторону дома и не в сторону работы. Может, поэтому, а может, по оперативной привычке Петельников повернул и двинулся следом.

Померанцев сильно изменился. От того человека, который высокомерно сидел на пляже, ничего не осталось. На лицо легла какая-то серость, словно геолог походил по цементному заводу. Допрос у Рябинина даром не прошёл.

Померанцев шёл к центру. Он миновал сберкассу, универмаг, книжный магазин и свернул на тихую улицу. Видимо, спешил на телеграф, который располагался в конце улицы. Мог подать телеграмму с каким-нибудь доказательственным текстом. Но Померанцев прошёл телеграф и опять свернул к проспекту. Тогда инспектору пришла мысль, что тот просто гуляет, переводя нервное напряжение в двигательную энергию, что Петельникову делать необязательно. Он уже хотел отцепиться, когда геолог вдруг обратился к пожилой женщине.

— Я из милиции, что он спрашивал? — телеграммно выпалил Петельников, поравнявшись с женщиной.

— Господи, дом восемнадцать. — Она удивлённо округлила глаза и плечи, сразу останавливаясь, ибо перед ней разворачивалась погоня.

Дом восемнадцать по этой улице Петельникову ничего не говорил, хотя вроде бы этот адрес он раньше слышал. Инспектор чуть поотстал. Геолог мог обернуться и его заметить, а теперь это, как у них говорили в уголовном розыске, «висение на хвосте» приобретало смысл.

Померанцев шёл, поглядывая на нумерацию — уже десятый дом. Пользуясь логическим методом, или логическо-психологическим, как его называл Рябинин, инспектор пытался рассудить, куда может идти человек после допроса. Куда угодно. А если допрос был таким, от которого человек потемнел? К приятелю за советом. К влиятельному человеку за помощью. К соучастнику — предупредить. Но соучастник сидел в камере, съев солянку, два бифштекса и три компота из сухофруктов.

Померанцев дошёл до старинного особнячка и пропал за дверью. Инспектор поравнялся с домом восемнадцать — на фасаде блестело большое тёмное стекло, где золотыми буквами значилось: «Юридическая консультация».

Петельников повернулся и быстрым шагом пошёл обратно. Теперь он спешил в прокуратуру.

Итак, Померанцеву требовался защитник. Или юридический совет. Но они требуются человеку, у которого возникли юридические отношения. У Померанцева они возникли с прокуратурой по поводу покушения на убийство жены. Ни с того ни с сего к адвокатам не ходят. Значит, после допроса Померанцев понял, что положение его серьёзно. Жаль, что нельзя допрашивать адвокатов об их клиентах.

Петельников почти бежал, когда его схватила за плащ та самая женщина, которая стояла уже не одна.

— Поймали? — таинственно спросила она, показывая глазами другим трём на инспектора.

— Поймал, — признался Петельников, делая зверскую физиономию.

— А где же он? — поинтересовалась одна из трёх.

— А я его пристрелил на месте, — беззаботно сообщил инспектор и ринулся дальше.

Мир страдал от информационного взрыва, а этим женщинам не хватало информации. Бессодержательным людям её всегда не хватает, она им требуется ежедневно, как витамины. Не будь телевизора, им бы нечем было набить свой тоскующий мозг.

Петельников выскочил на проспект. Уже начался час «пик». Троллейбусы и трамваи были так набиты, что казалось, сейчас лопнут по всем своим металлическим швам. На пешую ходьбу до прокуратуры потребовалось бы минут сорок. Инспектор уже решил воспользоваться первым попутным грузовиком, когда на остановке такси увидел живого и натурального Рябинина.

Они заулыбались друг другу, пожали руки, хотя утром виделись. Петельников коротко сообщил, как поймал Сыча и куда пошёл Померанцев. Рябинин нехотя рассказал о допросе.

— Хочу успеть к геологам, — сообщил он. — Надо задать один вопрос одному человеку.

— Новая мыслишка? — спросил инспектор.

— Да. Если ответ того человека совпадёт с этой мыслишкой, то я узнаю преступника и без Сыча.

Петельников не стал расспрашивать. Сомнительные версии следователь не разглашал. И правильно делал: с инспектором уголовного розыска обсуждать никчёмную версию не стоило. Но с товарищем, Вадимом Петельниковым, поделиться бы мог.

— Сыч скажет, — заявил Петельников.

— Его придётся допрашивать вечером. А завтра дать генеральный бой. Вадим, вызови ко мне на завтра всех геологов. Пошли кого-нибудь разнести повестки.

Инспектор кивнул и опять сказал:

— Сыч должен назвать.

— Любовь многогранна, — вдруг задумчиво сообщил Рябинин. — Я всегда считал, что красивое чувство не способно на подлость. А любовь ведь красивая штука?

— Сергей Георгиевич, на Померанцева доказательства есть.

— Есть, — согласился Рябинин. — Теперь представь, что Суздальский узнал о связи Померанцева с Симонян, которую он продолжает любить. Что он должен сделать? При его-то характере?

— Отомстить тому и другому.

— Вот, — опять согласился следователь. — А ведь это объективно сделано.

— Значит, Суздальский у нас не отпадает, — заключил Петельников.

— Любовь, Вадим, многогранна, но подлость многограннее, потому что она… подлость, — ответил Рябинин.

Но инспектор ждал. Он видел, что у следователя за душой есть ещё одна мысль, более конкретная.

— Но я тебе не сообщил самое главное, — наконец сказал Рябинин. — На второй день после покушения Горман снял с книжки пятьсот рублей.

22

Когда умерла Симонян и началось следствие, недобрая кошка взаимных подозрений шмыгнула в сорок восьмую комнату, потому что Вера была их сотрудником. Но когда пострадала жена Померанцева, они успокоились. Коллектив геологов тут ни при чём. Пусть разбираются следственные органы. Только жалели начальника. Впрочем, жена поправлялась быстро. Особенно жалели женщины, установив над ним негласную опеку. Горман жалел по-своему, по-мужски, не показывая чувств. Суздальский жалеть не умел.

Рабочий день кончался, а Валентин Валентинович с допроса не пришёл. Его ждали молча.

— Не посадили ли нашего начальничка? — спросил Суздальский, окидывая всех чёрным игривым взглядом.

Вега покосилась на него неприязненно.

— Уж если вас не посадили… — пробурчала Терёхина.

— Меня хотели, — сообщил Ростислав Борисович, — да я откупился взяткой.

— Какой взяткой? — подозрительно спросила Анна Семёновна.

— Обыкновенной, денежной. Пошёл в сберкассу, взял сумму и отнёс в прокуратуру.

Эдик Горман не мигая смотрел на лицо Суздальского. Анна Семёновна собиралась домой, укладывая свои многочисленные сумки, сетки и мешочки.

— Есть вещи, которыми не шутят, — сказала Долинина.

— Бог с вами, Вегушка, — удивился Суздальский. — Нет таких вещей.

— Например, смерть, — вставил Горман.

— Ха-ха! — привёл свой самый убедительный аргумент Ростислав Борисович. — Тонкие умы человечества вовсю потешались над смертью. У Аверченко на поминках происходит уморительный разговор. А у Чехова, помните, господин произносит на кладбище речь по покойнику и вдруг видит его рядом. У Гоголя вообще покойники встают и гробы летают…

— Тонкие умы таким образом смеялись не над мёртвыми, а над живыми, — недовольно заметил Горман.

— А вы не такой дурак, — сказал Суздальский, рассматривая Эдика, словно тот только что вошёл в кабинет. Ростислав Борисович не был бы самим собой, если бы не добавил: — Каким кажетесь.

— Вы никаким не кажетесь, — заметила Терёхина.

— Откуда у вас неуважение к людям! — взорвалась Вега, пылая синими глазами. — Почему вы нас не любите?! Зачем тогда работаете в нашем коллективе? И вообще — почему вы такой? Хуже убийцы!

— Э-э-э, — запел Суздальский, — убийца хуже меня, тут я не соглашусь.

— Не ругайтесь, — примирительно сказала Терёхина, набрасывая плащ. — Всего хорошего.

— За молотым фаршем? — поинтересовался Ростислав Борисович. — Анна Семёновна, а вы могли бы изменить мужу с мясником за хорошую мосталыжку из-под прилавка?

— Взрослый мужик, а ума не нажил, — огрызнулась Терёхина.

Суздальский хотел что-то заметить про свой ум, но она уже выскочила из кабинета и прошмыгнула мимо вахтёра, который знал её суматошную натуру и выпускал до звонка.

Анна Семёновна по пути заскочила в два магазина, расположенные вблизи института, — молочный и домовую кухню. Тогда у дома оставались овощной и булочная. Она знала, что от магазина к магазину будет тяжелеть, обвешиваться сетками и замедлять шаг. Современные дети заняты школьной нагрузкой, кружками, телевизором, хобби. У мужа творческая работа. Да и кто доверяет магазины мужьям! Анна Семёновна точно знала, что без кухни нет семьи, как нет производства без бухгалтерии. Она влезла в трамвай, не надеясь на место. Но молодой человек тут же вскочил, любезно показывая на сиденье. Она села и хотела поблагодарить…

— О, вы, — стушевалась Анна Семёновна.

Место уступил следователь прокуратуры Рябинин, который теперь стоял перед ней, вежливо улыбаясь.

— Какая случайная встреча, — замялась Терёхина, неуверенная, должна ли она сидеть, когда следователь стоит.

— Совершенно случайная, — подтвердил Рябинин. — Вам далеко?

— Да, прилично. А вам?

— Я до кольца. Ну как, в поле-то тянет? — поинтересовался он.

— И не говорите. Долго вы нас будете ещё держать? — спросила она, не зная, можно ли об этом спрашивать. Но следователь с готовностью ответил:

— Вот завтра соберу всех у себя, и можете ехать.

— Слава богу, надоела неопределённость.

Узнать, чем кончилось дело, она не решилась. Трамвай выехал из центра, народ повыходил, и стало просторнее. Рябинин сел рядом.

— Вы собаку не держите? — спросил он.

— Нет, — удивилась она. — А почемувы спросили?

— Мне ещё тогда при разговоре показалось, что вы любите животных.

— Конечно люблю, — довольно улыбнулась Анна Семёновна. — Но от них грязь, шерсть… Вот в поле у нас обязательно собака, даже как-то было две.

— В поле проще, — согласился Рябинин. — Там можно не только собаку держать.

— У нас одно лето ястребёнок жил. Черепах, ежей ребята таскают в лагерь.

— А тарбаганов не пробовали приручать? — поинтересовался он.

— Как-то поймали одного, да пришлось застрелить.

— Своими руками и застрелили? — засмеялся следователь.

Анна Семёновна тоже засмеялась, представив себя с ружьём. Когда следователь сел рядом, она испугалась, что он начнёт нудно расспрашивать про сотрудников и опять разойдутся её нервы, как в тот раз. Разумеется, нельзя ехать в трамвае молча. И ей понравилось, что следователь нашёл тему постороннюю, но ей близкую.

— Что вы, — сказала она, — я от лягушек кричу не своим голосом.

— А кто же у вас такой смелый, что тарбагана застрелил?

— Теперь уж не помню.

— А если я назову? — предложил Рябинин, всматриваясь в её круглое весёлое лицо.

— Ну, тогда вспомню…

Рябинин назвал. Анна Семёновна Терёхина кивнула головой.

23

Нет ничего труднее, чем думать о любви, когда тебя мучает ненависть.

Рябинин собирался допрашивать Сыча, а злоба-ненависть овчинным кляпом забила горло. Не к Сычу, а к тому, кто убил тарбагана. С Сычом всё было ясно.

Когда подлость выступала под своей собственной личиной, с ней оставалось только бороться. Но когда она выползала в другой одежде, не в своей, Рябинин бесился, потому что порочилось то, чьи одежды брала эта самая подлость.

А может, он закоренелый романтик, не замечавший Диалектики: дня и ночи, жизни и смерти, радости и горя, красоты и безобразия? Может, действительно на другом конце любви находится ненависть? Но тогда это — болезнь, раковое перерождение самого понятия. В юности Рябинин с удивлением заметил: не любил Лиду — и был ко всем равнодушен, влюбился в неё — и сразу понравились другие. Он даже испугался. Это противоречило закону, о чём распевали в песнях и писали в стихах, — существует одна-единственная. А он в девушках подмечал какие-то Лидины чёрточки, манеры, выражения, и эти девушки становились ему милы. И тогда он понял: настоящая любовь не может быть замкнутой, как солнце не может греть только одного. Нельзя любить человека и ненавидеть человечество. Истинная любовь взрывает душу радостью, как весна взрывает землю буйной зеленью. Если не появляется вселенская любовь к упавшему пьянице, к лопуху под забором, к сотруднику по работе, к нашему задымлённому земному шарику — значит, её нет и к той женщине, которой пишешь письма и которую водишь в кино и сажаешь в «Волгу» с кольцами.

Было семь часов вечера. Рябинин не представлял, где он наскребёт сил на этот допрос. Вся надежда на Петельникова да и на быстрое признание.

Сыча доставили из камеры. Это оказался плотный угрюмый человек неопределённого возраста, с узкими глазками и со всеми набухшими частями лица: обвисший баклажанный нос, налитые водянистые губы, толстые веки и синевато-рыхлые щёки.

Сил не было, поэтому Рябинин спросил прямо:

— Ну что, Сычов, сразу будем рассказывать или поломаемся для приличия?

— Девке срок грозит девять месяцев — и то ломается, — буркнул Сыч.

— Ты же не девка.

— Брось, следователь, я на дешёвку не клюю.

— А я буду приманку наживлять недешёвую, — пообещал Рябинин.

— Какую ж?

— У тебя три судимости?

— Ну, три.

— Теперь будет четвёртая. Значит, у тебя, Сычов, одна забота — меньше получить.

Подследственный молчал, хмуро и безразлично оглядывая комнату. Всё это он уже слышал. На новенькое нужны свежие силы, а их у Рябинина уже не было. Поэтому он допрашивал трафаретно, словно печатал на машинке.

— Получить срок поменьше можешь только одним путём…

— Знаю, — перебил Сычов, — чистосердечное раскаяние.

— А разве не так? Ты ведь судимый, знаешь…

— У нас в колонии это даже на стене было написано, — поддержал следователя Сычов. — Только я не боюсь колонии, начальник.

— Так не бывает, — убеждённо сказал Рябинин.

— Бывает, — заверил подследственный.

— Нет, Сычов, что-то ты кокетничаешь. Свобода…

Рябинин даже замолчал, не зная, какими словами говорить про свободу и нуждается ли она в объяснении. Но то ощущение свободы, которое было у него, видимо, не подходило Сычу. И Рябинин это непередаваемое чувство, за которое люди отдавали жизни, стал дробить на мелкие зримые кусочки, понятные любому:

— Не поверю, что тебе всё равно. Пойти куда, на ту же улицу.

— Толкотня одна, — поморщился Сыч.

— Например, в кино сходить…

— В колонии тоже кино показывают.

— Ну как же, — удивлялся Рябинин, — лишиться культуры, театра?…

— В гробу я эти театры… — перебил подследственный.

— Лишиться друзей, родных…

— Мои кери в колонии, а маманя без меня не сдохнет.

— Сычов, — мягко сказал Рябинин, — ну что ты говоришь? На свободе жизнь. Любовь…

— Бабы везде есть, — опять перебил Сыч.

— …природа, книги, небо…

Тогда Сыч начал тихо смеяться, издавая шипящие звуки, как автомат с газированной водой. Действительно смешно: Сычу — и про небо. Наивно. Но чувство свободы должно быть у каждого, будь он Сычом или министром.

— Свободный человек обладает правом выбора, — не сдавался Рябинин, — начиная от образа жизни, работы и кончая обедом в столовой.

— А зачем мне выбирать-то, — не сдавался и Сыч. — Пусть за меня выбирают.

Рябинин вспомнил сцену в библиотеке, когда женщина возмущалась открытым доступом к полкам. Она не могла взять книжку — не знала какую.

И тогда Рябинин ужаснулся: Сыча нет смысла лишать свободы — он её не имеет. Как её не имеют люди, которые не видят цветов и неба, не понимают красоты своей земли, не читают книг, не наслаждаются мыслями, не увлекаются работой, не чувствуют мужской дружбы и не боготворят женскую любовь… Чего же их лишать? Монотонной работы, обедов да телевизора? Да вот Сыч говорит, что это есть и в колонии.

— Ну ладно, — сказал Рябинин. — Хочешь всё на себя взять?

Сыч будто очнулся и впервые проявил интерес к разговору.

— Ты же исполнитель! Тебе-то эта поножовщина ни к чему, Сычов.

Подследственный внимательно смотрел на Рябинина щёлочками глаз, нацеливая на него нос-баклажан. Он уже слушал.

— Ты же всегда был обыкновенным воришкой. Вот справка о судимости… Все по сто сорок четвёртой.

Вошёл Петельников и тихонько сел сбоку: допрос — тихое и святое дело. Он подключится незаметно, между прочим. Рябинин заметил, что инспектор принял душ и переоделся. Наверное, и поел. А он выпил в буфете стакан кофе да перехватил два пирожка с рисом и какими-то розовыми жилками, которые пышно назывались мясом.

— Так с чего же ты пошёл на мокрое дело? — спросил Рябинин.

— Никуда я не ходил, — буркнул Сыч, косясь на Петельникова, которого уважал за физическую силу и приёмы; «брал» инспектор его дважды — и за это уважал. А следователь в очках был для Сыча чиновником.

— Значит, лепишь горбатого? — удивился Петельников.

— Дайте закурить, — попросил Сыч.

Инспектор протянул сигарету и щёлкнул зажигалкой. Рябинин всегда испытывал лёгкое неудобство оттого, что не курил, — это не способствовало контакту. Всё собирался купить пачку специально для угощения.

— Тебе крутить ни к чему, — заметил Петельников. — Будешь молчать — так пойдёшь «паровозиком».

Сыч насторожился. Видимо, его не так удивило идти по делу первым, «паровозиком», как другое: если есть первый, то есть и второй.

— Он думает, что мы ничего не знаем, — сказал Рябинин инспектору.

— Он думает, что мы его загребли, как судимого, — сказал инспектор Рябинину.

— Он полагает, что мы не нашли финку, перчатки и фотографию, — сообщил Рябинин Петельникову.

— Он не знает, что если дать овчарке понюхать перчатки, то она его разорвёт на куски, — поделился инспектор со следователем.

— Он думает, что мы не знаем про второго, — высказал Рябинин предположение Петельникову.

— Он считает нас лопухами: мол, они не знают, что я нанятый убийца, — разъяснил инспектор следователю.

— Он вряд ли предполагает, что в деле лежит копия лицевого счёта сберкассы, по которому сняли деньги для оплаты его «работы», — проинформировал следователь Петельникова.

— Он даже не допускает мысли, что мы знаем, сколько ему заплачено, — растолковал инспектор следователю.

— Он не думает, что нам известна сумма — пятьсот рублей, — сообщил Рябинин Петельникову.

— Четыреста, — не выдержал Сыч, который весь разговор вертел фиолетовым носом от одного к другому. Он любил точность и был щепетилен, когда дело касалось украденных сумм. Не любил, когда ему завышали обвинение, сам признавался, когда вменяли меньше.

— Давно бы так, — сказал Петельников.

— Подробнее, — попросил Рябинин.

— Чего там… Кантовался в пивном баре. Заговорили, то да сё, судим, мол, а как же без этого, отвечаю. Так, мол, и так. Есть дело. Мокренькое, да кусок за него хороший. Дали фото. Ну, подкараулил, из окна пырнул. И всё.

— Очень коротко, — заметил Рябинин. — Как тебя отыскали?

Он не думал, чтобы тот человек, которого он уже знает, мог «кантоваться» с рецидивистом в баре.

— Да через швейцара. Смурной старик. У него спросили, кто, мол, есть судимый, смелый и надёжный. А он меня сто лет знает. Ну и вышел я на пару слов. Только старик ни при чём. Вызвал и смылся.

— Ну и что… велели убить? — всё ещё не мог поверить Рябинин.

— Да не убить… — помялся Сыч. — Сказали, дай так, чтобы мозги вылетели.

— Деньги где? — спросил инспектор.

— Пропили, начальник.

— Ну и что это за человек? — поинтересовался Рябинин о главном, слегка волнуясь.

— Зря, начальник, — отрезал тот. — Других не закладываю.

— Нехорошо, Сыч, — вмешался Петельников. — Сказал «а», надо говорить и «б».

— Про себя треплю, а другому слово дал.

Они сразу поняли, что следующий шаг будет потрудней — держать слово Сыч умел. В блатной этике нет преступления отвратнее, чем выдать соучастника.

— Чего ж ты, — спросил Петельников, — жрал мои бифштексы, а теперь молчишь?

— Куском попрекаешь, — обиделся Сыч.

— Не куском, — объяснил инспектор. — Мы к тебе по-человечески, а ты?

— Да что, я из-за этих бифштексов сукой стану?! — взъярился Сыч.

— А пойдёшь по делу один, больше получишь, — предупредил Рябинин.

— Всё моё, — согласился Сыч.

Петельников сел против него, упёрся коленями в сычовские ноги и, высматривая глаза-щёлочки, ласково заговорил на особом языке:

— Чего ж ты сучишь ножками, как перед шмоном? Ты же на мокрянку век не ходил! Ты же вор в законе, тебя в колонии ни разу не гнули. Ты же собирался после отсидки завязать. Твой подельник Васька-клоун завязал намертво. А та падла купила тебя за рябчики, как последнего фраера. Будешь теперь крупную клетку смотреть, а он будет кайф принимать…

— Сукой не был и не буду, — угрюмо сказал Сыч.

Дежурный сержант поманил Рябинина в коридор.

Оказалось, мать Сычова принесла домашнего горячего супа. Рябинин разрешил передать. Может, улучшится контакт.

— Ну вот, — сказал Петельников, когда сержант поставил кастрюлю и ушёл, — а ты всё ругаешь мать.

— Маманя в законе, — согласился Сыч, втягивая горячий пар.

Он начал есть, будто и не был в кафе. Они ждали, посматривая на краснеющую физиономию и довольно блестевшие глазки. Теперь в его жизни осталась одна отрада — поесть да ещё поспать. Рябинин думал, как объяснить этому забубённому человеку, что ему действительно выгоднее назвать организатора покушения.

Сыч доел, медленно огляделся, икнул и, пошловато улыбаясь, сказал:

— Спасибо, граждане начальники, за доставленное удовольствие. — Потом развалился на стуле и бесцеремонно попросил у инспектора: — Дай-ка, капитан, сигаретку.

Рябинин ничего не понимал: Сычов стал наглым, развязным, возбуждённым, будто его подменили.

— Небось за меня премию получите? — хитровато осклабился он.

Они переглянулись. Петельников схватил котелок, понюхал и дал следователю — из кастрюли пахнуло паром, мясом и водкой.

— Маманя в законе, — охотно объяснил Сыч, — в супчик маленькую влила, а может, и поболе.

Допрашивать пьяных закон запрещал, а допрос нужен, потому что завтра Рябинин собирался поставить точку: в десять утра геологи соберутся в прокуратуре.

— Я знаю, мне светит коварная звезда, — поделился Сыч.

Петельников зло смотрел на его довольное лицо и, не будь здесь Рябинина, наверняка бы в сердцах отвесил ему затрещину. Сыча нельзя было допрашивать, нельзя заносить показания в протокол, но говорить с ним можно. Рябинину вдруг пришла интересная мыль:

— Значит, не хочешь выдавать?

— Пусть моё солнышко закатится, но не заложу, — художественно объяснил Сыч.

— А если мы сами поймаем? — так поставил вопрос Рябинин.

— Сами ловите, я тут при чём. Но чтобы Сыч ловил, как легавый…

У него даже кончились слова от такой кощунственной мысли, и он обвёл их взглядом, надеясь на филологическую помощь. Не дождавшись, Сыч изрёк, дыша водкой:

— Тогда лучше пусть я надену на себя не шевиотовый костюм, а гробовые доски.

— А если поймаем, тогда про него скажешь? — гнул своё Рябинин.

— Тогда скажу. Сам попался. Чего: я в камере, он в камере, всё поровну.

Видимо, арест преступника Сыч считал бесспорным доказательством вины, а разные там допросы и очные ставки пустой формальностью.

— Так мы его поймали, — сообщил Рябинин.

— Ха, — усмехнулся Сыч, — хочешь голыми руками меня за жабры пощупать, следователь? Покажешь, тогда поверю.

— Завтра покажу. А чтобы ты не ошибся, я его помещу среди четырёх людей.

— Опознание, — понимающе осклабился Сыч.

— Ну так как?

— Я согласный. Если сам засыпался, то пусть идёт «паровозиком». Опознаю, как родную маманю.

— Опознаешь? — переспросил Рябинин.

— Моё слово покрепче «Экстры», гражданин следователь. Если Сыч сказал, то можно гасить свет. Вон капитан знает.

Инспектор знал.

24

На другой день Рябинин пришёл в прокуратуру рано — часов в восемь. Он слегка волновался. Да и опознание надо было подготовить. Кажется, просто: введи человека и покажи… Но работа с людьми никогда простой не получается.

Нужно морально подготовить Сыча. Рябинин не сомневался, что тот сдержит слово. Дело было не в этом. Он знал немало случаев, когда свидетель искренне хотел опознать, но терялся — непросто показать при народе на человека и заявить: «Вот он, преступник». Поэтому Сыча требовалось успокоить, объяснив ему порядок этого следственного действия.

Потом Рябинин позвонил в жилконтору и попросил двух понятых. Затем стал считать: пять геологов, двое понятых, Сыч, Петельников да он — десять человек. В его кабинете все не поместятся. Пришлось срочно обменяться на полдня комнатами с помощником прокурора по общему надзору.

Переехав, Рябинин расставил стулья: пять в ряд для геологов, два в стороне для понятых, один рядом со столом для Сыча, ну а Петельников сам найдёт место и окажется там, где ему и нужно быть.

Геологи пришли все вместе и ровно в десять. Рябинин предложил им сесть в ряду, как они хотят. Суздальский только пожал плечами, выразив общее недоумение, — им-то всё равно. Сели так: Терёхина и Долинина вместе, с левого края, а потом Суздальский, Горман и Померанцев. Понятые не шевелились, ожидая чего-то невероятного.

Петельников ввёл Сыча.

— Проводится опознание, — немного высоким голосом объявил Рябинин и начал разъяснять права и обязанности участникам процессуального действия.

Сыч держался спокойно. На геологов он не смотрел. Нехорошее предчувствие сжало всё у Рябинина внутри: неужели ошибся? Неужели этого лица нет среди геологов, и поэтому Сыч спокоен, как валун на дороге?

Терёхина сидела простодушно, вцепившись в свою верную сумку. Долинина мило втягивала прелестные щёки и спрашивала голубыми глазами: а будет интересно, не скучно? Суздальский бесовски ухмылялся, показывая, что он разного повидал, но такой комедии видеть не приходилось. Горман насупился и никак не мог устроить свои длинные ноги. Померанцев сидел прямо, как король на троне.

— Гражданин Сычов, расскажите, как и почему вы ударили ножом гражданку Померанцеву.

Теперь геологи услышали, кто перед ними. Открыла рот Анна Семёновна, стали ещё крупнее глаза у Веги, перестал егозить Ростислав Борисович, поджал ноги Эдик и дрогнуло королевское лицо Померанцева.

— Чего там рассказывать, — нехотя промямлил Сыч. — Попросили меня, мол, гробани бабёнку. Ты её не знаешь, она тебя не знает. Всё будет шито-крыто, следов никаких. Четыреста грошей в зубы. А мне что? Грех не мой. Ну, дело сделано, деньги получены.

— Гражданин Сычов, — сказал Рябинин тем же официально звенящим голосом, — есть ли среди предъявленных на опознание то лицо, о котором вы даёте показания?

— Есть, — буркнул Сыч.

Кровь бросилась Рябинину в щёки, и чуть качнулся Петельников, словно признание Сыча до него дотронулось.

— Покажите его, — попросил Рябинин, неожиданно охрипнув.

В кабинете сделалось тихо — такая тишина бывает только в морге. Даже никто не мигал. Не скрипели стулья и не дрожал от дыхания воздух.

— Вон она, красотка, — громко сказал Сыч и ткнул пальцем.

Вега Долинина вскочила, но выросший сзади Петельников положил ей руку на плечо.

— Он врёт! — звонко крикнула она.

— Сама ты падла, — огрызнулся Сыч.

— Нет, не врёт, — сказал Рябинин и встал из-за стола.

— Чепуха, — вырвалось у Гормана, который тоже вскочил.

Петельникову потребовалась вторая рука.

— Нет, не чепуха, опять возразил Рябинин. — У неё длительная любовная история с Померанцевым. Да, вы об этом не знали. Она выкрала у него ключ от квартиры Симонян и посетила её — результат вы знаете.

Она выкрала у него фотографию жены и наняла убийцу. Кстати, одолжив деньги у вас, Горман.

Теперь Рябинин говорил уверенно.

Во время допроса Померанцева, увидев ноги секретаря Маши, он начал что-то упорно вспоминать. И вспомнил — ноги и фигуру Веги Долининой. Дальше пошли мысли. Почему бабник Померанцев проходил мимо красавицы Долининой? Почему Вега не имела ни друга, ни мужа? Вывод напрашивался сам: Померанцев был её тайным другом… Потом он узнал, что беззащитного тарбагана застрелила Вега.

Но это были только подозрения. Теперь их Сыч подтвердил.

— Ей мешали эти две женщины, — продолжал Рябинин, потому что коллектив должен знать всё, — и она их убрала, чтобы ваш любвеобильный начальник достался ей полностью, весь, целиком…

— За любовь я бы и вас убила! — вырвалось у Долининой.

В её глазах сверкнул настоящий сполох, — Рябинин даже не предполагал, что так могут сверкать глаза.

— Это не любовь, — сказал Рябинин.

— Радуйтесь, — хладнокровно усмехнулась Долинина, хотя инспектор стоял сзади и не снимал своей тяжёлой руки, — следствие закончено.

— Следствие только начинается, — заверил Рябинин. — Потому что я знаю, почему стал преступником Сычов. Но я ещё не знаю, почему преступницей стали вы.

— Из-за любви, — гордо сказала Вега, опять полоснув его синим огнём.

— Из-за любви преступниками не становятся. Да это и не любовь, — повторил Рябинин.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24