Неудавшийся эксперимент [Станислав Васильевич Родионов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Станислав Родионов Неудавшийся эксперимент


Из дневника следователя.

Криминологи и юристы ищут причины преступности главным образом в социальных условиях. Возможно, они и правы. Но для меня в этих поисках как-то пропадает личность преступника, его человеческая личность, вроде бы она тут и ни при чём. А она, личность, ох как при чём. Я всё чаще думаю об одной причине преступности, которая вроде бы и не социальная, и не биологическая, а, может быть, наоборот: одновременно и социальная, и биологическая…

Я имею в виду глупость. Мне кажется, что люди частенько совершают преступления по глупости. Хулиганство, злоупотребление, насилие, клевета, обман — от ума ли? Да от без-умья!

А кражи? Ведь нет у нас ни голодных, ни холодных, ни обездоленных… Неумный человек, однажды догадавшись, что век наш короток и живём мы временно, начинает существовать жадно, бесшабашно, оголтело, стремясь взять от жизни побольше. И берёт. Сначала государственные деньги. Потом те короткие угарные радости, которые требуют много денег, ничего сами по себе не стоя.

А ведь надо бы наоборот. Уж если ты осознал, что жизнь так коротка — а она ещё короче, чем мы думаем, — то остановись, вдумайся, вникни в этот мир, коли тебе посчастливилось попасть сюда; прислушайся к шелесту травы, к взмаху птицы и безмолвию луны, к ритму станка и гулу реактивного самолёта, к голосу соседа и шёпоту женщины, к стуку своего сердца прислушайся…


Взгляд Рябинина скользнул по бумагам, по обложке уголовного дела, по дактилоскопической карте, на которой углисто чернели отпечатки пальцев, и остановился на букете таволги.

— Не можешь купить приличных цветов? — спросил Петельников, тоже разглядывая белую кипень в пластмассовой вазе.

— На земле нет неприличных цветов, Вадим.

— Какие-то светло-одинаковые…

— Нет, не светло-одинаковые. Вот этот цветок — белый. Этот — кремовый. А у этого зеленоватый оттенок.

— Сидишь, как в болоте, — усмехнулся инспектор.

Рябинин втянул пряный, чуть шальной запах, который мешал ему работать, и спросил:

— В отпуск собираешься? На травки посматриваешь…

Инспектор вежливо потянулся, слегка приподняв руки и распрямляя торс. Рябинину хотелось спросить, шил ли Вадим свой костюм на заказ или купил готовый: мягкая ткань, экономные линии, модная крупная клетка цвета хлебного кваса. Инспектор вот потянулся, а пиджак не дрогнул — потянулся под костюмом.

— В отпуск… — скривился Петельников. — Мой начальник говорит так: покончим, ребята, с преступностью и пойдём в отпуск.

— Дело за небольшим.

— У меня такое впечатление, что в этом году с преступностью не покончить.

— А вы поднажмите.

Инспектор постучал по боковому карману, затем пошарил в нагрудном и уж потом сделал какое-то неопределённое движение рукой, которая не нашла того, чего искала, — сигарет. Курить бросил давненько, а вот рука всё ищет.

— Поднажатием тут не возьмёшь.

— А чем же?

Рябинин понимал легковесность своих вопросов: так о причинах преступности не спрашивают. Да так односложно и не отвечают.

— Слишком много, Сергей Георгиевич, ленивых людей.

— А преступность от лени? — улыбнулся Рябинин.

— Ага, — добродушно подтвердил инспектор, вставая.

Он прошёлся по кабинетному пятачку, зажатому между столом следователя и дверью. Рябинин подумал, что рабочее помещение надо бы выделять с учётом роста и габаритов его хозяина. Для Рябинина, выросшего на сто шестьдесят восемь сантиметров, ещё кое-как хватало. Но Петельников при своих ста восьмидесяти с лишком казался посаженным в коробочку.

Инспектор покосился на таволгу, как на пучок соломы, и весело сказал:

— Сергей Георгиевич, ты увлекаешься психологией. Так вот у меня своя, личная, оригинальная психологическая теория преступности. Если надумаешь тиснуть статейку, не забудь меня в соавторы.

Этих теорий у Петельникова имелось больше, чем ярких рубашек. Изредка он выкладывал следователю очередную, иронично намекая, что и сам считает их не очень серьёзными. Но Рябинин слушал серьёзно, ибо у преступности много причин, и Петельников нет-нет да и высказывал толковые мысли. Рябинин их ценил, но больше ценил тот поиск, который как бы между прочим вёл инспектор. Да и как не ценить, если вчера следователь сам изложил в дневнике очередную теорию.

— Преступления совершаются от безделья?

— Ну, это слишком в лоб, — изобразил обиду Петельников и внушительно, чтобы казалось посмешнее, начал излагать: — Говорят, что у некоторых людей бывают кое-какие пороки… Я утверждаю: в каждом человеке заложены все пороки. В ДНК.

— Кем заложены?

— Матушкой природой.

— И в тебе тоже? — улыбнулся на этот раз Рябинин: теория казалась уж слишком одиозной.

— И во мне. И всё пороки.

— Чего ж ты не воруешь и не хулиганишь?

— Я со своими пороками легко справляюсь.

— Значит, преступник — это тот, который не может справиться со своими пороками?

— Не хочет, — уточнил инспектор. — Слишком ленив.

— Ну что ж, теория свеженькая, — неопределённо заметил следователь, не собираясь заниматься критикой, ибо оценивать всё легче, чем создавать. Петельников создал, не вычитал. Рябинин всё больше склонялся к тому, что в каждой теории, будь она сколь угодно ошибочной, есть крупица истины. Но ведь истину так и нащупывают — крупицами.

— Ты послушай, — Петельников посерьёзнел и перегнулся к нему через стол, чуть не опрокинув таволгу. — Возьмём наркоманию. Один пьёт кофе, второй курит, третий употребляет водочку, а четвёртый какой-нибудь гашиш. Чётко восходящая цепь. Все они жаждут наркотиков, но закон преступил только последний. Следующий порок — обжорство. Согласись, все мы любим вкусно поесть, но большинство себя ограничивает. Дальше, воровство. Иногда смотришь на чужую вещь и думаешь: мне бы такую. Вдумайся — я хочу иметь чужую вещь. Хочу, но не беру. Справляюсь с сидящим во мне пороком, то бишь с воровством. Дальше. Разве иногда не хочется треснуть человека, какого-нибудь подлеца, да так, чтобы сделать ему больно? Хочется! А ведь это садизм — получать удовольствие от причинения боли. Справляешься, не трескаешь. Дальше. Зришь красивую женщину. Признайся, разве не мелькает мысль провести с такой женщиной… Чего ты заморгал? Лиде не скажу.

Зазвонил телефон. Рябинин нехотя снял трубку, захваченный возражениями против новой теории.

— Товарищ Рябинин?

— Да.

— Здравствуйте! Дежурный райотдела беспокоит. Петельников не у вас?

— У меня.

Рябинин протянул трубку инспектору. Тот её взял и моментально выдернул из внутреннего кармана своего клетчатого пиджака толстенную записную книжку, которой наверняка хватало на год, и какой-то металлический карандаш — тоже, видимо, заряжался раз в год. Инспектор писал, восхищая следователя привычкой делать всё одной рукой, пока вторая держала трубку.

— И тела нет?… — спросил Петельников.

Ему, вероятно, ответили. Рябинин не слышал ответа, но тихо вздохнул и непроизвольно глянул на сейф, где лежал следственный портфель. Если старший инспектор уголовного розыска спрашивает про тело…

Петельников положил трубку и тоже вздохнул — только шумно и сердито:

— Кончилась, Сергей Георгиевич, теория и началась практика.

— Что случилось?

— На окраине, на берегу озера, есть довольно крупный универмаг. Так вот, его ночью обчистили. Едем?

— Не моя же подследственность…

— Пропал сторож. Скорее всего, убит.

— Мог скрыться как соучастник, — предложил второй вариант Рябинин.

— Вряд ли. Старик лет двадцать сторожит… Поехали?

Рябинин мог не ехать — убийство только предполагалось. Но в последнее слово инспектор вложил чуть больше, чем оно значило: поехали, мне одному не хочется.

— Едем, — улыбнулся Рябинин.

— Тогда собирайся, машина подходит.

Кто бы ни вызывал на место происшествия — прокурор, дежурный, инспектор, обязательно произносил слово «собирайся». Но опытному следователю не нужно собираться: лишь взять следственный портфель да плащ. И всё-таки самый опытный следователь собирался: перестраивался, сжимая волю и копя силы, словно готовился к прыжку с парашютом.

Рябинин застегнул плащ и осмотрел кабинетик. У него стало привычкой — прощаться с теми местами, где жил и работал. Он кивнул таволге и вышел за инспектором.



Из дневника следователя.

Перед выездом на место происшествия я волнуюсь, как артист перед выходом. Волнуюсь, когда вызывает начальство. Удивительно, что я волнуюсь и перед приходом свидетеля: немного, незаметно, но всё же напряжён. И уж совсем непостижимо, почему волнуюсь, встречая Лиду. Когда же я спокоен?

Но, с другой стороны, как же не волноваться на месте происшествия, когда от его осмотра зависит судьба дела? Как же не переживать посещение прокурора — ведь, как правило, оно кончается спором? Как не напрягаться перед приходом свидетеля, незнакомого человека и поэтому загадочного, как всё незнакомое? И как быть спокойным, встречая любимую?

Кажется, я и сейчас волнуюсь.


Рябинин стоял перед магазином — сначала требовалось уяснить местоположение универмага и осмотреть его фасад.

Приземистое длинное здание неведомого стиля: что-то вроде механического соединения одиннадцатого века с конструктивизмом. Грузные стены заметно вросли в землю, опустив зарешечённые окна первого этажа до колен прохожих. Второй этаж, из алюминия и стекла, казался снятым с другого сооружения и нахлобученным на эти древние стены. Видимо, в своё время перестроили купеческий лабаз, и теперь здание походило на локомотивное депо.

Рябинин пошёл вдоль низкого каменного забора, вернее, стены, рассчитанной на противостояние пушечным ядрам. Кирпичные ворота нахохлились двумя башенками, словно не хотели пускать следователя. Просторный двор с вековой липой, ствол которой был весь в дуплах, запломбированных цементом. За дворовой стеной-забором невнятно плескалось озеро, подмывая метровый глинистый берег.

У небольшого окна, выходившего во двор, стояли понятые и суетился эксперт. Металлические прутья решётки были отогнуты, видимо, ломом, а стекло выдавлено. Рябинин ещё не заходил в универмаг, но по опыту знал, что место проникновения частенько даёт самую богатую информацию: отпечатки пальцев, следы орудия взлома, следы обуви, обронённый предмет…

— Начнём? — спросил эксперт, который до следователя ни к чему не прикасался.

— Начнём, — вздохнул Рябинин, доставая папку. — Куда это окно?

— В кладовые.

— А эта дверь? — Он показал на широкие металлические створки с огромным замком и двумя маленькими.

— Туда же.

Его надежды не оправдались. Отпечатков пальцев не было. Не нашли и следов обуви — под окном серел асфальт, выщербленный бочками, ящиками и колёсами грузовиков. Преступник не оставил ни шерстинки с пиджака, ни волоска с головы, ни окурка, ни бумажного обрывка… Вот только блестели царапины на стальных прутьях — отжать их бесследно он не мог.

Зафиксировав всё это, Рябинин пошёл к центральному входу для планомерного осмотра всех помещений.

Универмаг состоял из нескольких небольших залов. Здесь продавали всё, кроме съестного. Магазин обслуживал окраинное население и близлежащие посёлки и, может быть, поэтому чем-то неуловимо походил на громадное сельпо. Или оттого, что окраину в этом месте ещё не тронула массовая застройка современного города.

— Что пропало? — спросил Рябинин.

Они приехали вместе с Петельниковым, но инспектор об этой краже знал уже всё, что можно узнать на месте происшествия.

— Много чего. Кинокамеры, магнитофоны, транзисторы… Ювелирные изделия. Одежда, кажется, не тронута. После инвентаризации узнаем точно.

— Продавцы здесь?

— Уже опрашиваем.

Рябинин начал писать протокол осмотра, стараясь вызвать в себе состояние, лежащее за той неощутимой гранью, которая отделяет профессионализм от искусства… Ему нужно было увидеть в обычном необычное — странная задача, ибо в этом универмаге он был впервые и не знал, что тут обычное и что необычное. Нужно сосредоточиться и стать бы невидимкой среди снующих инспекторов, молчаливых понятых, расстроенных продавщиц и ярких бликов фотовспышек. Но на месте происшествия следователь не только фиксирует обстановку, но и получает устную информацию — тут не до одиночества.

— Сергей Георгиевич, — вполголоса сообщил Петельников, — восемнадцать тысяч наличными пропало.

— Откуда?

— Из кассы.

— Почему не сдали в банк?

— Директор что-то там бормочет…

Ущерб крупный.

Рябинин пошевелил уставшими от ручки пальцами и перешёл в ювелирный отдел смотреть пустые коробочки из-под серёжек. Он надеялся, что в них остались ценники, но преступник забрал и бумажки.

— Всего три коробочки? — удивился вслух Рябинин, больше удивившись тому, что вор не брал серёжки вместе с легковесной пластмассовой тарой.

— На ночь драгоценности убирают вниз, в кладовые.

— А из кладовых сюда вход есть?

— Да, в отдел радиотоваров. Простая дверь со щеколдой оттуда.

Итак, преступник раздвинул ломом металлические прутья на окне, выдавил стекло, проник в кладовые и потом свободно прошёл в торговые залы. Его не остановили ни сторож, ни стальная решётка…

Рябинин посмотрел на часы — уже два, а ещё и верх не осмотрен.

В отделе готового платья описывать было почти нечего: одежда расположена в девять рядов, порядок не нарушен, пустых плечиков нет…

Чуть дольше задержался в отделе радиотоваров: осматривал дверь, ведущую в кладовые, и полки с рассыпанными магнитофонными лентами, плохонькими транзисторами, микрофонами…

В залик, над которым висела табличка с противным для Рябинина словом «культтовары», преступник вроде бы и не заходил — культура его не интересовала.

— Сторож сидел около ворот? — спросил Рябинин у инспектора, который возникал рядом, стоило появиться вопросу.

— Да, в будочке.

— Нужно осмотреть.

— Там чистота и порядок.

— Ничего о нём не слышно?

— Нет. Пригласим водолазов, пусть речку прочешут.

В кладовых работали спокойнее: устал Рябинин, набегались инспектора, миновал первый испуг у продавщиц… От тяжёлого сыроватого воздуха разболелась голова. И от напряжения, которое будет держать нервы до того момента, пока он не подпишет протокол осмотра.

— Позовите директора, — попросил Рябинин.

Молодой, лысеющий человек в вельветовой жёлтой куртке и ярко-красном галстуке потерянно подошёл к следователю.

— Неприятность-то какая, — вздохнул он.

— Можете сказать, сколько пропало телевизоров?

— Четыре… Вот коробка из-под одного.

— Что это за телевизор?

— Чёрно-белый, устаревшей марки…

— А другие три?

— Цветные.

— Цветных больше нет?

— Почему же, вот стоят…

— Странно, — буркнул Рябинин.

Преступник вместо четвёртого цветного телевизора взял чёрно-белый, дешёвенький. Спутал? Но он же вытащил его из коробки… Ошибиться не мог — этот вор знал толк в товарах. Забрал стереофонические магнитофоны последней марки по семьсот рублей каждый. Взял два тюка мужских шерстяных рубашек — синтетику не тронул. Десять портфелей, все кожаные, и, видимо, даже не глянул на искусственные заменители. Ковёр ручной работы… Семь хрустальных ваз с серебряными ободками… И опустошил все коробочки с серьгами, кольцами и брошами.

Рябинин встал, разминая затёкшую правую руку, плечо да и всю половину тела.

Осталась только сторожка. Он пошёл во двор, потянув за собой понятых, которые сейчас были его двумя тенями.

Чистенькое утеплённое помещение с огромным, не по своим габаритам, окном-углом, выходящим и на улицу и во двор. Кирпичная печурка. Ветхий кожаный диван. Столик с календарём, старыми журналами и термосом. Никаких следов ни борьбы, ни крови. Если и совершено убийство, то, видимо, не здесь.

Рябинин взял термос, опылённый чёрным порошком, — эксперт уже поискал отпечатки. Чуть тёпленького чая было на донышке. Скорее всего, сторож отчаевничал ещё вечером.

Осмотр места происшествия закончился. Следователь отпустил понятых и тяжело поднялся в торговые залы. Петельников стоял с продавщицей, которая что-то доказывала, размахивая руками. Инспектор ей улыбнулся и пошёл за Рябининым — требовалось наметить предварительный план, пока не остыли следы. Уже приехала инвентаризационная комиссия, поэтому самым тихим местом были «культтовары».

— Вадим, а в то окно телевизор пролезет?

— Даже два одновременно — примеряли.

Рябинин сел на единственный стул и вытянул ноги.

Инспектор опустился на скатанный ковёр, который толстым рулоном лежал вдоль прилавка.

— Одному столько не украсть, — заметил следователь, чувствуя едкую голодную боль под ложечкой.

— И двум не украсть.

— И трём. — Рябинин непроизвольно погладил желудок.

— И четырём, — продолжил инспектор, запустил руку в карман и вытащил пакетик. — Возьми бутерброд.

— Без жидкости будет ещё хуже, — улыбнулся Рябинин, якобы извиняясь за свой гастрит, маскируя улыбкой ту признательность инспектору, которая могла сентиментально расплыться по лицу: ведь этот бутерброд Вадим предусмотрительно оставил для него. Или посылал инспектора Леденцова в буфет.

— Воров мы считаем по телевизорам, — заметил Петельников, откуда-то извлекая бутылку лимонада.

— Ты мне кто — жена? — насупился вдруг Рябинин. — А если считать не по телевизорам, то мог и один.

— Я ближе жены, я брат по оружию, — ответил инспектор, отсаживая пробку. — Если один, то с грузовой машиной.

— Итак, первая, наиболее простая версия. — Рябинин глотнул тёплый лимонад, почти сразу ощутив в желудке обезболивающий поток. — Шофёр, один или с кем-то. Прежде всего проверить автобазы.

— На всякий случай проверить работников магазина, — Петельников начал загибать пальцы, — искать труп сторожа, обойти близлежащие дома, проверить кое-каких судимых лиц… Ты чего?

Рябинин смотрел на ковёр под инспектором:

— А почему он лежит не за прилавком?

— Действительно. Леденцов! — крикнул Петельников в соседний зал. — Пошли сюда продавщицу из «культтоваров».

Девушка появилась мгновенно, потому что стояла рядом с инспектором Леденцовым, издали посматривая, как следователь тянет из бутылки.

— Слушаю вас, — вежливо сказала она, ничего не понимая.

Следователь уже не тянул из бутылки — он напряжённо смотрел на ковровый рулон, как на чудовищную анаконду. Инспектор сидел на рулоне не шевелясь, тихо, подобравшись, устремив взгляд в потолок, словно к чему-то прислушивался, но то, что он слушал, было не на потолке, а вроде бы у него внутри.

— Ой! — вскрикнула продавщица и сделала шаг назад: рулон шевельнулся, как живой, шевельнув и Петельникова.

Инспектор вскочил и тремя гребками рук раскрутил ковёр…

В нём вытянуто лежал худой старик, который медленно сел и непонимающе уставился на людей.



Из дневника следователя.

Есть выражение: «вещи служат людям». Смотря какие вещи. Смотря каким людям.

Резец, топор, напильник, коса… — эти служат. Комбайн, самосвал, станок, домна… — тоже служат. Людям, счастье которых не в вещах, — им служат. Людям, которые думают о людях, — им тоже служат.

Но есть другие вещи, созданные для потребления: дамские сапожки, костюмы, меховые шубки, полированная мебель, цветные телевизоры, хрустальная посуда, легковые автомобили, драгоценности… И есть другие люди, которые согласны сократить свою жизнь на три года в обмен на «Москвича»; отдать год жизни за цветастый ковёр и месяц — за импортный галстук. Есть люди, для которых жизнь — лишь возможность приобретать вещи.

Вещи служат людям… Нет, люди служат вещам!

Сегодня выезжал на место происшествия — кража в универмаге. Крупная. Ведь этот вор знает, что его ищут и будут искать. Знает, что следователь не успокоится, пока не кончит дело. Инспектора не перестанут бегать, пока его не поймают. Знает, что и самому больше не будет спокойной жизни. И всё-таки украл — сила вещей и денег перетянула.

Говорят, что вещи служат людям. Какое заблуждение — некоторые люди давно уже служат вещам.


Сторожа доставили в прокуратуру. Старик сидел перед столом, хлопал глазами и, казалось, ещё не проснулся. Рябинин заполнил лицевую сторону протокола, обратив внимание на год рождения свидетеля — ему было всего пятьдесят четыре года. Выглядел он старше: желтоватое сухое лицо, блестящая безволосая голова и согбенные плечи, которые не распрямил даже жёсткий рулон ковра.

— Рассказывайте, — предложил Рябинин, возвращая паспорт.

Сторож удивлённо хлопал ресницами, но всё-таки заговорил:

— Глаза раскрываю, а кругом темь, как у смолу попал…

— Подождите-подождите. Давайте сначала.

Теперь сторож воззрился на следователя, прямо-таки испытывая физическую тяжесть, словно ему предложили решить дифференциальное уравнение.

— Откудова?

— Ну, с самого начала.

— Это, значит, откудова?

Пожалуй, сторож был прав: смотря что полагать за начало.

— С момента принятия магазина.

Он вздохнул, разгладил лацканы пиджака, покосился на таволгу и сказал:

— Обыкновенно. Продавцы ушли, замки на месте, седаю в будку и сидю. То есть сижу.

— Дальше.

— Чего дальше?

Пособия по тактике допроса рекомендовали выслушивать показания свидетеля в форме свободного рассказа. Рябинин понял, что свободного рассказа не будет — нужно тянуть информацию по ниточке, по жилочке. Странно: ведь сторож должен захлёбываться словами после этого ковра. А может, он слишком потрясён, чтобы говорить? Или замешан в этой краже? Тогда почему оказался в рулоне и почему проспал там почти весь день?

— Как вы оказались в ковре? — прямо спросил Рябинин.

Сторож вежливо кашлянул на таволгу и тихо ответил:

— Бог его знает.

— Что вы дурачка-то строите? — не сдержался Рябинин.

Он мог допрашивать напористо, менять тактику, ловить на оговорках, напрягаться и переживать — всё это он мог, если перед ним сидел закоренелый преступник. Но перед ним сидел свидетель, сторож универмага, помощник следствия, обязанный лишь рассказать всё подробно и точно, без затраты сил следователя, которых на сегодня уже не осталось.

— Какой же я дурачок? — обиделся сторож.

— Я не сказал «дурачок», — мягко возразил Рябинин, — а сказал, что вы строите из себя дурачка.

— Я дураков сам не люблю, — сообщил сторож и вроде бы улыбнулся, подвигав на скулах жёлтой кожей, походившей на промасленную бумагу. — Я люблю умных.

Рябинин не ожидал, что сторож пользуется понятием «умный» — это слово в его устах прозвучало как иностранное. Возможно, беседа о дураках — умных сделает свидетеля разговорчивее.

— Как же вы их различаете? — спросил Рябинин, и вправду заинтересовавшись.

— Умного различаю по ушам.

— Как это? По форме раковин?

— Нет.

— По мочке?

— Нет.

— По оттопыренности, что ли?

— Не-ет. Ежели ушами не хлопает, то умный.

Рябинин усмехнулся, как надсмехнулся: не над сторожем, не над неожиданным концом диалога, а над собой, над своим интересом к этому разговору.

— Как же вы универмаг ушами прохлопали? — жёстко спросил он.

Сторож опять кашлянул в таволгу, и Рябинин её переставил на другой угол стола. Лёгкая белёсая пыль едва заметно легла на серую папку, словно рассыпали манную крупу, — опадали микроскопические таволгины цветики.

— Кабы не спал, то не прохлопал бы.

— Вы заснули?

— Попил чайку, никого нет, дай, думаю, посижу во дворе на прозрачном воздухе. Сел на ящик — и как у смолу окунули…

— Во сколько это было?

— Так, чтобы не соврать, часиков в одиннадцать вечера.

— Когда же проснулись?

— А когда меня это, раскутали…

Невероятно: сторож проспал в ковре с одиннадцати ночи до четырёх часов следующего дня.

— И ничего не помните?

— Как у смолу окунули.

Получалось, что спящего сторожа отнесли в универмаг, в отдел культтоваров, и закатали в ковёр. И он спал, как та сказочная красавица.

— Вы-то чем объясняете такой сон? — недоумевал следователь.

Сторож пожал плечами, отчего лацканы на пиджаке встали дыбом и торчали, как два острых рога:

— Может, какой гипноз ко мне подпустили…

Зазвонил телефон.

— Да, — хрипло выдавил в трубку Рябинин.

— Устал? — спросил Петельников.

— Твой голос тоже не очень звонок. Как термос?

— В чае большая концентрация снотворного. Позже химик скажет, какого.

— Я так и подумал, — вздохнул Рябинин.

— А чего вздыхаешь?

— Надеялся на хорошего свидетеля…

— Отыщем других, — бодро заверил инспектор. — Только не пойму, зачем его спрятали в ковёр.

— Чтобы сон не тревожить, чтобы не закричал, чтобы сразу не вылез, чтобы мы обнаружили его как можно позднее…

— А не хотели его унести вместе с ковром?

— Нет, не хотели — ковёр синтетический.

Рябинин положил трубку и только сейчас вспомнил, что начал вести дело не своей подследственности: ведь сторож не убит. Нужно идти к прокурору.

Сторож спокойно поглаживал пиджак, словно вся эта история его не касалась. Она его и не касалась — он спал. И обокрали ведь не его квартиру, а государственный универмаг.

— Вы снотворное употребляете?

— Таблетки, что ли?

— Да, для сна.

— Ни к чему.

— Неужели не заметили в чае привкуса?

Сторож захотел кашлянуть. Он глянул на угол стола — таволги там не было; тогда перевёл взгляд на другой угол, но тянуться к далёкой вазочке не решился. Рябинин уже знал, что сторож откашливается перед теми вопросами, на которые ему не хочется отвечать. Почему же сейчас не хочется? Ведь его спросили о вкусе чая…

— Ещё раз: почему вы не заметили привкуса в чае?

— Я не этот, не чаёвник. Просто так, для сугрева.

Сторож нагнулся и долго откашливался под стол, в ботинки следователя. Рябинин шевельнул ногами — сторож это воспринял, как приказ вылезать. Когда он поднял голову, то напоролся на острый взгляд следователя, который не верил ему и блестел большими очками, словно они засветились от злости хозяина.

— А дирехтору не скажете? — спросил сторож.

— Смотря что.

— Чай не раскумекал… Мозги у меня были с водкой перемешавшись.

— С какой водкой?

— Маленькую перед чаем употребил.

Вот отчего долгий сон — снотворное с водкой действовало сильнее.

— А где стоял термос?

— В моей будке.

— Кто мог туда войти?

— Все шастают. И продавщицы, и шоферюги, да и с улицы кто мог. Ворота днём не закрыты, а я на часок ране прихожу.

Видимо, Рябинин смотрел на свидетеля недобрыми глазами. Не пей сторож водку, он заметил бы в чае привкус и вылил бы его. Не пей этого чаю, он бы не уснул. Не усни, он бы помешал краже. С вором всё ясно — преступник. Его заклеймит общественное мнение и осудит народный суд. Но вот этот тихий сторож тихо останется в стороне и будет так же тихо потягивать свои «маленькие», пока не найдётся новый охотник до магазинных кладовых.

— Вы книги читаете? — спросил Рябинин, чуть было не спросив, умеет ли он читать.

— Какие?

— Ну, разные, всякие.

— Моё дело сторожить. Ночью в будке, а днём кемарим. Промежду прочим, тоже имеем заслуги. В прошлом годе заприметил гражданина с арихмометром.

— Хорошо, — вяло подхватил Рябинин.

— А в позапрошлом заарестовал мужика с писсущей машинкой.

— Какой машинкой?

— Которая с буковками.

— Прочтите и подпишите протокол.

Сторож медленно и аккуратно расписался под каждым листком, пригладил пиджачные лацканы, откровенно кашлянул перед собой и внушительно сказал:

— Ворог-то был один.

— Откуда знаете? — встрепенулся Рябинин. — Вы же спали.

— Спал-то спал, но сперва мух слышал. Чую, меня один мужик несёт, на кукорках. Я, конечно, легковесный, но двумя тащить на второй этаж способнее. А тут один пёр. Знать, второго не было.

— Логика есть, — задумчиво сказал Рябинин.

— А вот ружья у меня нет, — вдруг обиделся сторож.

— Вы кого-нибудь подозреваете?

— Я имею подозрение на молодёжь. Которые с волосами…

Рябинин посмотрел на часы и понял, что сейчас он умрёт от скуки. Или от голода. Или от усталости. И сторож об этом догадался.

Он степенно встал и вежливо попрощался:

— Извините за компанию.



Из дневника следователя.

Допросил сторожа универмага. Семь классов образования. Родился и вырос при Советской власти — ему пятьдесят четыре. Всю жизнь прожил в городе. Ну да, были войны, голод, трудности… Но ведь всегда были газеты, книги, радио, умные люди. Были города, музеи, театры, куда доставит вездесущий туризм из любой точки страны. В конце концов, уже давно появился телевизор. Так можно ли оставаться серым? Простительна ли серость в наше время? И каким нужно быть человеком, чтобы ухитриться не тронуть свой интеллект культурой… Я считаю, что дремучесть и серость в наше время — позор. При любом образовании, при любой должности. За бескультурье надо стыдить, как за мелкую кражу. Впрочем, почему это за мелкую — судить бы надо за серость, как за крупное хищение. Нет, как за преступную бездеятельность.

Но сторож высказал логичное предположение о том, что преступник был один. Что ж: истинная мысль может посетить каждого, даже глупца, ибо она походит на солнечный луч, а солнце заглядывает даже в тёмные колодцы.

Извините за компанию.


Легковая машина отпадала, даже «Волга» не вместила бы столько похищенного. Оставался грузовик или автобус.

Как старший группы Петельников распределил все автобазы, взяв себе самую большую. Просеять триста автомобилей оказалось непросто. Весь день он беседовал с шофёрами, осматривал машины, проверял ночное алиби подозрительных водителей… День кончился, а проверена только половина грузовиков. Многие ещё не вернулись из рейса. И перенести работу нельзя, потому что слухи об этом сыске опередят инспектора. Оставались вечер и ночь.

Когда вечер пролетел, Петельникову вспомнились слова: рибосомы, митохондрии, цитоплазма…

— Устал, — сообщил он сам себе и сухой ладонью потёр лоб, отгоняя эту усталость.

Нужно перекусить. Его аппетит имел загадочное свойство — зависеть от количества предстоящей работы: чем больше предвиделось дел, тем сильнее хотелось есть. Утром перед трудным днём он мог съесть тарелку супа, две пачки пельменей с хлебом, выпить три стакана чая — и до вечера. Эту способность инспектор находил мудрой, усматривая в ней связь со своими предками-крестьянами, которые — перед выездом в поле крепко наедались. Многие звери, например, лев тоже ест впрок, потому что бегает по саванне, вступает в драки, и пища ему подворачивается нечасто. Петельников считал свою жизнь львиной: тоже бегает, тоже вступает в поединки и тоже редко обедает.

Он пошёл в соседний трамвайный парк, где столовая кормила круглосуточно. Видимо, ночью работается хуже. Вот и на поваров действуют биоритмы: окисленные щи, комковатая лапша, посиневшие сардельки, серый кофе. Биоритмы… Это слово опять напомнило ему те красивые слова, которые приходили в голову, когда одолевала усталость. Рибосомы, митохондрии, цитоплазма…

В детстве Петельников прочёл странную книгу. Он не знал, была ли это серьёзная проза, фантастика или научно-популярное издание. Книга поразила его видом: раздёргана и взлохмачена, как макулатура. Эта макулатура сутки держала его без еды и питья — читал, дыша чуть-чуть, словно впал в летаргический сон. В книге рассказывалось, как мрачный профессор занимался пересадкой голов. Сначала он их отрезал и подводил к ним питательный раствор. Головы вращали глазами и говорили. Потом он их пересаживал.

Потрясённый Петельников отправился в медицинский институт. Там объяснили, что головы они не пересаживают, потому что не умеют, да и умных голов мало, а пересаживать глупые нет смысла. Всё-таки после десятилетки Петельников пошёл на биологический факультет университета. Он счёл его подходящим для уяснения биохимических основ совместимости при трансплантации органов.

Где-то в середине учебного года перед первокурсниками выступил известный учёный, только что сделавший открытие: у него что-то с чем-то соединилось, но увидеть это соединённое можно было только в электронный микроскоп. Какие там пересаженные головы… Петельников задал вопрос: сколько времени ушло на открытие? Пять лет. Пять лет? Пять лет! И даже не видно, что с чем соединилось.

Тогда Петельников задумался. Он понимал: расцвет биологии, может быть, наступает как раз потому, что она вторглась в невидимое, в неведомое. Но рядом с лабораторией была живая жизнь. Строились трассы, наполнялись моря, вскрывались недра, летали в космос, в конце концов, по улицам неслись машины и ходили люди…

Возможно, эти сомнения остались бы сомнениями. Но подвернулся случай, который всегда подворачивается, когда его ждут.

Однажды Петельников провожал однокурсницу, которая жила в районе новостроек. Почему-то десять вечера казались там глубокой ночью — тишина, одинокий прохожий, редкий автобус… Однокурсница вздрогнула, увидев троих парней, бегущих от одного. Ему показалось странным, что трое бегут от одного — значит, сильно перед ним виноваты. Петельников отпустил девушку и пошёл наперерез. Первый бегущий блеснул ножом. Петельников сбил его кулаком, второму сделал подсечку, а третий остановился сам, робко пытаясь вскинуть руки вверх, словно перед наведённым пистолетом. Их преследователем оказался инспектор уголовного розыска. Уже в милиции он кричал на Петельникова:

— Какая к чёрту биология! Думаешь в мире не хватает биологов? В мире не хватает настоящих мужчин! С твоим ростом, с твоей силой, с твоей реакцией, с твоей смелостью нужно идти к нам, в уголовный розыск. Усёк?

Петельников усёк — через месяц он уже был зачислен в школу милиции.

И вот теперь, когда усталость съедала энергию и вроде бы ложилась прямо на лоб, стягивая всю голову, всплывали те красивые слова; всплывали, как символ тишины, белых халатов, неторопливых. разговоров и астрономических сроков на опыты. Рибосомы, митохондрии, цитоплазма… Он тоже мог стать биологом — спал бы сейчас, а не ел придушенные сардельки в трамвайном парке.

Однажды для работников суда, милиции и прокуратуры, читалась лекция о достижениях физики. Лектор улыбнулся и сказал, что природа тоже имеет привычку скрывать свои тайны, поэтому работа учёного сродни работе следователя. Петельников и Рябинин тогда переглянулись: лектор упустил малость, которая делала научный поиск несравнимым со следственным. Природа свои тайны скрывала, но она хоть не мешала их искать — она их не прятала умышленно, не давала ложных показаний, не запугивала, не угрожала, не обманывала…

Петельников допил кофе, за который повара следовало бы привлечь, как за мелкое хулиганство.

На автобазе стало тише. Возвращались последние машины, главным образом с междугородных линий. Инспектор тяжело лазал по кузовам, негромко беседовал с шофёрами, лениво ходил меж автомобилей… Он знал, что так работать нельзя — на ленивый вопрос получишь ленивый ответ. Но непроверенных машин осталось мало.

Петельников понюхал руки — они пахли бензином. Жёлтые ботинки оказались залитыми соляркой. Светлый плащ на уровне пояса был разграфлён ржавыми линиями, которые остались от автомобильных бортов…

Около четырёх часов инспектор зашёл к диспетчеру, который помогал разбираться с путёвками, рейсами и машинами.

— До свидания, папаша. Всё, ухожу.

— Из-за универмага не спишь?

Слухи уже расползлись.

— Из-за него, — согласился инспектор.

— Зря у нас ищешь.

— Почему же?

— А глянь на машины. Сплошь тяжеловозы. Водители знаешь, сколько заколачивают? Двести пятьдесят — триста, а то и четыреста. Зачем воровать-то? Им хватает.

— Воруют, папаша, не оттого, что не хватает. Теперь всем хватает.

— Отчего же, по-твоему, воруют?

— От жадности.

Диспетчер подумал, даже не отозвался на телефонный звонок, придавив его на секунду снятой трубкой.

— Верно, от жадности. Всем хватает, а иному хочется сверх того. И всё-таки в универмаге наши не были. Вчера ж получку давали.

— Ну и что?

— День зарплаты для трудового человека вроде праздника. И семья ждёт. Поэтому настроение особое. Вот чарку водитель может позволить, а на кражу не пойдёт. Других дней, что ли, мало?

Петельников вышел на улицу. Уже пошли трамваи, и, может быть, за домами, где-нибудь на окраине, за тем же универмагом, высунулся краешек солнца. Он с отвращением подумал об автобусе, который шёл до его дома: запах бензина, выхлопных газов, нагретого крашеного железа претил ему после этой ночи. До дому не так и далеко. И утро хорошее.

Он зашагал по тихим улицам.

Старик диспетчер неплохой психолог. Трудовая копейка для рабочего человека имеет особый вес, и день её получения — особый день. Для рабочего человека. Но тот человек, который «взял универмаг», был уже не совсем рабочий, потому что польстился на чужое. Для него уже пропала святость заработанной копейки, а значит, и праздничность дня получки.

Петельников увернулся от поливочной машины. Зря: всё равно плащ отдавать в чистку.

Интересно, спит ли сейчас преступник? Спит. Но чутко: ворочается, ждёт. И выжидает то время, когда можно сбывать украденное. Впрочем, может потихоньку продавать с рук — государственные точки реализации все перекрыты. Нетрудно сбыть по дешёвке серьги, шерстяные рубашки, хрустальные вазы. Труднее продать цветной телевизор…

Инспектор чуть было не свернул в ненужный ему переулок, сбитый с шага новой мыслью: ведь телевизоры поднимались, тащились, грузились и везлись быстро и небрежно. Наверняка растряслась вся электроника. В цветном телевизоре разберётся не каждый. Если его купит неспециалист, то обратится в ателье. Вот и ещё одна работёнка — поговорить со всеми телевизионными мастерами. Рябинин до неё не додумался.

Через сорок минут Петельников открыл замок и оказался в квартире, залитой солнцем. Он обошёл её, не снимая плаща.

На тахте, как сброшенная шкура, топорщился пятнистый плед. Растерзанные журналы валялись на полу. На одном, раскрытом, на лбу сфотографированной девушки стояла чашка с недопитым кофе. На столе, кажется, было всё, что производит лёгкая промышленность. И даже чернела гантелина, которую, видимо, произвела уже тяжёлая промышленность.

— Надо жениться, — вздохнул инспектор и бросил плащ на тахту.



Из дневника следователя.

Существует такая мысль, что каждое дело трудно начинать. А мне кажется наоборот: трудно не начинать — трудно продолжать. А ещё труднее кончить. Как мы лихо начали: выехали, осмотрели универмаг, вытащили из ковра сторожа, возбудили уголовное дело… А теперь? Я веду пустые допросы продавщиц, Петельников ползает сутками по автобазам.

В начале любого дела существуют трудности незнания, новизны, может быть, неуверенности, но это простые трудности. Когда их минуешь, начнутся другие, несравнимые с первыми — трудности роста, трудности движения вперёд, творческие трудности. Вот с ними-то не каждый и справляется. Поэтому так много начатых и неоконченных дел. Я заметил, что строительные организации прытко закладывают фундаменты, свои нулевые циклы — и замирают. А сколько людей, десятки раз принимавшихся за утреннюю гимнастику? И сколько на свете людей, что-либо начинавших, — миллионы?

Поэтому легче работать в первый год, чем в десятый; всё-таки легче расследовать первое дело, чем сотое; легче родить ребёнка, чем воспитать; легче влюбиться, чем любить; и, возможно, легче совершить однажды подвиг, чем всю жизнь быть образцовым человеком.

Не хорошее начало трудно — трудно хорошее продолжение.


Он незаметно всматривался в его ногти. Опять блеснули… Наверняка покрыты бесцветным лаком, поэтому перемигиваются со стёклами окна, стоит пошевелить пальцами. Этот блеск — вообще-то незаметный, если не обращать внимания, — мешал допросу. Зонтик не мешал, потому что висел на стуле за директорской спиной; был подвешен за ту громадную загогулину-ручку, отличавшую его от женского.

Рябинин знал этих мужчин, которые делали укладку и маникюр, красили волосы, сушили их феном, имели набор пилок для ногтей, пудрились после бритья, ходили под зонтиками, имели специальный кошелёк для денег, помогали жёнам выбирать материал на платье, умели торговаться на рынке… Разумеется, он считал их тоже мужчинами. Пустяк ведь — пилка для ногтей.

Но в человеческом поведении Рябинин давно отказался от слова «пустяк», потому что в нём, в человеческом поведении, пустяков не было. Поведение человека организовано так же чётко, как и его организм, — ничего лишнего; поведение человека так же чётко отражает его личность, как разные температуры, давления и пульсы — его здоровье. Ненацеленный взгляд, почёсывание макушки, скраденная улыбка, ковыряние в носу или шевеление пальцами нам ничего не говорят, потому что мы их не понимаем, потому что они нас не интересуют. Но мы всматриваемся при помощи лупы в часики — нужно чинить, всматриваемся телескопами в небо — там космос, под электронным микроскопом изучаем структуру материи — это наука, это интересно… А почему человек усмехнулся невпопад, разве неинтересно? А почему человек…

Директор универмага вытащил из кармана пилку, почистил один ноготь и спрятал её обратно. Нет, не так: не вытащил, не почистил и не спрятал. Он извлёк её лёгким, почти незаметным движением, как фокусник материализует из воздуха только что сгоревший платок. Провёл по ногтю, едва коснувшись, а может, и не коснулся, автоматически выполнив движение. Затем сделал рукой мах, как ею всплеснул, — и пилка пропала. Рябинин был почти уверен, что директор проделал всё бессознательно, и скажи ему сейчас об этой пилке, он удивился бы. Но почему проделал и какой был смысл в этом автоматизме? Рябинин не знал.

Ходить с пилкой в кармане… Пустяки говорили лишь о поведении. Но пустяшное поведение уже говорило и о пустяшной жизни. Мужчина же, в чём Рябинин не сомневался, должен жить на свете для крупных дел.

Или окраска волос, укладка… Хочется быть красивым. Но разве красота мужчины во внешности?

Или эти зонтики. Как приятно подставить лицо каплям и кожей ощутить прикосновение природы, по которой мы неосознанно тоскуем, — ощутить здесь, в городе, вдалеке от полей и лесов. Зачем же зонтик? Равнодушие к природе, нежизнелюбие или одежду берегут. Если мужчина боится капель, то не испугается ли он потока? Впрочем, для потока ему выдадут спецодежду…

Рябинин прервал свой поток секундных мыслей, видимо, по преувеличению похожих на китайскую пословицу,которая считала человека способным ограбить банк, если он украл рисовое зерно. Конечно, в поведении человека нет ничего лишнего, как и в его организме. Но врачи говорят, что и в организме есть лишнее — вроде бы аппендикс.

— Герман Степанович, теперь расскажите про деньги, — предложил Рябинин, хотя продавщицы уже всё объяснили.

— Кража была двадцать девятого… План мы выполнили. А как будет с планом в следующем месяце — неизвестно. Вот и решил оставить выручку в кассе и перенести на следующий месяц. — Он виновато улыбнулся и добавил: — Я так делал не раз, да и другие завмаги делают…

Рябинин эту практику знал.

— Мне уже готовят выговор, — спохватился директор.

Видимо, специально приоделся для прокуратуры, и это Рябинина не удивляло — люди часто наряжались и даже надевали ордена, потому что шли к представителю власти. Нет, он и в универмаге выглядел модником — человек с пилкой в кармане должен им выглядеть всегда. Новенький коричневый костюм с огненной ниткой. Розоватая сорочка, как утренняя зорька. Широкий бурый галстук с отсветом близкого пожара, который вроде бы бушевал где-то под ним, в груди. И над всем этим — бледное лицо, тяжёлые веки, белые заливы залысин.

— Кого-нибудь подозреваете? — спросил Рябинин.

— Нет… За сотрудников ручаюсь.

— Как же постороннее лицо сумело усыпить сторожа?

— Охранник приходит часа за два и шатается по универмагу. Его будка открыта…

Вот так шли и допросы продавщиц: ничего не знали, никого не подозревали и ручались друг за друга.

— А как вы объясните, что кража совершена именно в тот день, когда вы не сдали деньги?

— Не знаю, — растерянно ответил директор и добавил скороговоркой: — Кассирше я верю, как себе.

Кассирше верил и Рябинин: маленькая, испуганная старушка, готовая идти под суд за свою даже финансовую ошибку — несдачу денег в банк. Оставалось совпадение, которое возможно при столь частой практике торговых работников выполнять план деньгами прошлого месяца. Преступник мог об этом знать.

— Вы некурящий? — спросил директор.

— Закуривайте-закуривайте, — буркнул Рябинин, который уже знал, зачем спрашивают.

Пепельница была на столе — большая медная жаба с распахнутой пастью, — и всё-таки люди всегда узнавали, что он некурящий. По воздуху в кабинете или по пальцам без желтизны? Или по букетику? По очкам?

Герман Степанович нагнулся. Достал с пола коричневый, в цвет костюма, портфель и начал расстёгивать, как-то неумело сунув его под руку. Когда щёлкнул второй замок, портфель прыгнул вниз, но директор успел схватить его за нижние углы, отчего тот внутри глухо ухнул, распахнулся и выбросил на стол содержимое, которое оказалось прямо перед Рябининым, и ему ничего не оставалось, как взять в руки, посмотреть и передать владельцу.

Потрёпанная книга в тёмной, без названия, обложке. Рябинин раскрыл её где-то в середине и прочёл строчку наугад: «23. И посмотрев вокруг, Иисус говорит ученикам своим: как трудно имеющим богатство войти в царство Божие!».

— Это «Евангелие», — смущённо заметил Герман Степанович.

— Вы что — верующий?

Директор рассмеялся:

— Хобби. Интересуюсь историей религии, собираю иконы и езжу по церквам и монастырям.

— Теперь это модно, — вздохнул Рябинин.

Иконка: медный оклад, хорошее письмо, свежесть лика… Вряд ли старинная.

— Никола-угодник? — попытался угадать Рябинин.

— Да, девятнадцатый век.

Пачка сигарет и спички. И всё. Если бы Рябинин вот так же опрокинул свой портфель, то чего бы только ни посыпалось: скрепки, бумажки, карандаши, старые газеты, надкусанный на дежурстве бутерброд… Не зря директор имел пилку для ногтей.

— А вы знаете, откуда у меня такое хобби? — спросил, улыбаясь, Герман Степанович. — Окно моего кабинета выходит на озеро, на остров. И вот целые дни я вижу этот прекрасный монастырь. И, знаете, проникся красотой.

Почти напротив универмага посреди широкой воды лежал островок, на котором высился монастырь. Говорили, что одиннадцатый век. В последние годы туда зачастили туристы, и нарочно для них пустили паром.

— Много у вас икон?

— Что вы, я молодой, если так можно выразиться, хоббист.

Рябинин едва не пошутил — хобботист. Стоило, потому что вопросов о краже к директору больше не было. Их не было к продавщицам, кассирам и сторожу-те ничего не знали. Не было вопросов к экспертам, которых бесполезно спрашивать, не добыв материала для исследований. Не было вопросов и к свидетелям, потому что не было самих свидетелей. Вопросы были только к преступнику, но вот он-то и отсутствовал. Да и к преступнику имелось всего три вопроса: как украл, зачем украл и где украденное? Впрочем, два вопроса — как украл и зачем — известны. Вернее, один вопрос, потому что зачем воруют, Рябинин знал.

— В Новгороде были? — спросил Рябинин (он сам провёл там неделю).

— А как же! — воспрял Герман Степанович, ступив на любимую стезю. — Древнейший город!

— Что скажете о новгородской Софии?

— Великолепно!

Когда Рябинин к ней шёл, то вдруг понял, что сейчас в воздухе, высоко над головой, что-то произойдёт, и там произошло — полыхнул солнцем купол, поднятый строгими бедными стенами к богу, но так поднятый, чтобы радовался этому человек.

— Юрьев монастырь видели? — интересовался Рябинин.

— Видел.

— Георгиевский собор в нём помните?

— Помню.

Правда, Рябинину больше понравились деревянные церквушки, что были свезены к стенам Юрьева монастыря: маленькие, резные, изящные, стояли они посреди сосен и трав, как прянички. И запах дерева в них был такой щемяще-смолистый, что почему-то наплывало детство, слегка затуманивая глаза.

— А как вам Спас Преображения на Ильине улице?

— Понравился… Там фрески Феофана Грека!

Церковь стояла на такой тихой улице, что простые травы и цветы касались своими стеблями её многовековой каменной кладки.

— А помните?…

— А в ресторане «Детинец» были? — перебил Герман Степанович.

— Был.

Перед рестораном продавали прославленную медовуху, которую стоило попробовать, коли приехал в Новгород. Рябинин выпил натощак стакан жёлтой сладковатой жидкости, и уже в душном ресторане услышал в голове невнятный гул.

— Уху по-монастырски брали? — спросил директор.

— Вроде брал.

— А мясо в квасе?

— Не помню.

— А мясо по-новгородски?

— Я ел что-то из горшочка.

— Ну, а борщ боярский, курица по-преображенски, блины «не всё коту масленица», сбитень?

— Вот сбитень пил, — обрадовался Рябинин.

Помнил, что пил душистый горячий напиток, ибо после него в голове пропал тот медовущный гул.

— Я даже фирменное меню на память прихватил, — улыбнулся Герман Степанович, намекая, что это всё-таки кражонка.

— Я ничего не прихватил, — суровым тоном согласился Рябинин, что это-таки кражонка, ибо помнил слёзные просьбы официанток не растаскивать меню.

— С вами интересно беседовать, — потускнел директор.

— С вами тоже, — наоборот, улыбнулся Рябинин. — Мы, видимо, ещё встретимся и тогда поговорим подробнее.

— О Новгороде? — серьёзно спросил Герман Степанович.

— Почему ж только о Новгороде?… О том, что вас интересует. О религии, о монастырях… Ну, и о Новгороде.

Когда Герман Степанович ушёл, Рябинин подумал… Вернее, он об этом думал раньше, ещё до его ухода: из универмага украли на тридцать с лишним тысяч, а директор беседует о мясе в квасе и блинах «не всё коту масленица»…

Так мелочь ли, когда мужчина носит пилки для ногтей и закрывается зонтиком от капель дождя?



Из дневника следователя.

Анализирую — уже дома, после ужина, — допрос директора, пытаясь извлечь полезную информацию для дела. И всё думаю: а понимаю ли в полной мере, что такое допрос? Я всегда исходил из логики, которую почитаю за атомы ума. Человек говорит правду или обманывает. Ну, и среднее состояние — полуправда, которая тоже логична. Но следователь, видимо, должен допускать существование нелогичных поступков и нелогичных ответов. По крайней мере, не связанных логикой напрямую.

Вот на допросе директор бурно искал сигареты, а, вытряхнув их, забыл закурить. Нелогично. Впрочем, мог смутиться из-за обронённых религиозных предметов. Тогда всё логично. А разве я сам всегда логичен?

Иду сегодня с работы пешочком. От бара, где обычно толчётся мужичка два-три-четыре, отделяется фигура, лишённая каких-либо индивидуальных признаков, кроме застарелого духа разливных вин, и спрашивает:

— Друг, закурить не найдётся?

— Не, я непьющий.


Петельников оторвал голову от подушки, силясь определить, что звонит — будильник или телефон. Звонил, слава богу, будильник; слава богу потому, что телефонный звонок в шесть утра мог означать только вызов на место происшествия. Но вставать нужно так и так.

Он вскочил рывком, чтобы спугнуть сон, и пошёл по квартире, тоже вспугивая его со всех углов. Понажимал на все выключатели, чтобы серенькое утро залить электричеством. Распахнул оба окна, в комнате и на кухне, сразу ощутив запах политого асфальта и печёного хлеба — едва заметный, потому что хлебозавод был в соседнем квартале. Включил приёмник, угадав к последним известиям. И взялся за гирю.

Работа на автобазах пока ничего не дала. Они продолжали её, уверенные, что товары вывезли на автомашине. На всякий случай отработали легковушки, мотоциклы с коляской и даже четырёх лошадей, ещё влачивших своё транспортное существование. Последняя версия рассмешила следователя Рябинина: он представил, как по ночному городу медленно цокает лошадь; сидит возница с кнутом, свесив ноги; а в телегу навалены телевизоры, рубашки, хрустальные вазы… Эти его усмешки почему-то действовали сильнее, чем замечание или даже грубое слово. Поэтому версию «телевизионные мастера» Петельников решил отработать потихоньку от следователя: будет результат — доложит, а не будет… Через два часа, ровно в восемь, специально для инспектора соберут всех телевизионных мастеров, пока они не разошлись по вызовам.

Он всё рассчитал: тридцать минут на зарядку, двадцать минут на душ и бритьё, ещё двадцать на завтрак и пятьдесят, с запасом, на дорогу. Ценить минуты его научила оперативная работа. Петельников пользовался хорошим афоризмом, который придумал сам, либо где-то вычитал, либо слышал от Рябинина: свободный час имеет только тот, кто не имеет Свободной минуты.

Выбритый, розовый, с мокрыми прилизанными волосами, в белой рубашке, в полосатом галстуке, сел он завтракать минута в минуту. Пять беляшей, купленные с вечера — восемнадцать копеек штука, — злились от жара, который только что испытали в кастрюле. Чтобы не злились, инспектор запивал их таким же огненным кофе, косясь в недочитанный журнал.

В статье рассказывалось о службе знакомств: электронные свахи, браки по объявлениям, клубы встреч… Петельников не особенно верил этой информации, полагая, что среди людей слишком много сводников, которым не терпится кого-нибудь с кем-нибудь свести. И не только старухи. Попробуй режиссёр в кино или писатель в книге не соединить влюблённых — кино не в кино и книга не в книгу. Разлука матери с сыном, брата с братом, друга с другом, даже жены с мужем ещё как-то принимались, но вот разлука влюблённых становилась высшей трагедией. Мужчин, женившихся по объявлению, он представлял инвалидами в колясках — не мог же нормальный человек просить найти ему невесту. Впрочем, если человек сильно занят… Если он на оперативной работе…

Инспектор взял второй беляш.

Петельников Вадим Александрович, старший инспектор уголовного розыска, капитан милиции, не судимый, зарплата есть, квартира однокомнатная, неубранная…

Он поддел третий беляш.

…Рост сто восемьдесят пять; вес классический — рост минус сто; шевелюра чёрного цвета и вся цела; глаза тёмные, слегка умные; что касается дефектов, то два зуба, выбитые Федькой Шиндоргой, вставлены; пулевой шрам на спине не виден под одеждой; искривлённый боксом нос кажется прямым, если не присматриваться; сломанная рука, когда брали на чердаке Димку Скулу, давно срослась…

Четвёртый беляш уже не шипел, словно Петельников вилкой выпустил из него горячий воздух.

…Характер положительный, аппетит умеренный, не пьёт, не курит, дома почти не ночует, в кино и театры почти не ходит, с друзьями почти не видится, в отпуске почти не бывает, но париться в баню ходит еженедельно…

Пятый беляш оказался самым вкусным из-за обилия мяса — видимо, беляшеделательный автомат ошибся и вложил двойную порцию.

…Ищет женский идеал, а возможно, идеальную женщину, которую даже не представляет, потому что никогда не видел, а увидел бы, так теперь бы не искал. Женский идеал должен позвонить дежурному УВД по телефону ноль-два.

Он поднялся — семь часов. Да и беляши кончились…

Петельников не думал, что в городе столько телевизионных мастеров. Их набрался почти целый зал, и неудивительно, если в каждой семье телевизор. В основном молодые ребята и несколько девушек, видимо, приёмщицы заказов. Мастера смотрели на инспектора, как на телевизор новой марки, — им уже сообщили, кто будет выступать.

Директор его представил. Петельников рассказал коротко самую суть и задал свой главный вопрос: были ли вызовы на установку беспаспортных телевизоров или с паспортами, но без штампа магазина? И были ли чем-либо подозрительны эти вызовы?

Зал ответил насупленным молчанием. Инспектор понимал, что уж слишком всё официально и нужно перейти на иную степень отношений. Он упёрся руками в столик, улыбнулся, как на свидании, и простецки сказал:

— Если это была «халтура», то директору мы не скажем.

Директор засмеялся вместе со всеми. Вроде бы напряжение спало, мастера задвигались и заговорили. Петельников ждал. Он вдруг подумал, что, пожалуй, нелегко молодому парню встать и на виду у всех сообщить, что он подозревает такого-то и потому-то и потому. Правильнее было бы говорить с каждым в отдельности.

— Чего узнаем, так сообщим, — завершил эту встречу пожилой мастер с первого ряда.

— Запишите телефон, — попросил инспектор, которому больше ничего не оставалось.

Мастера шли мимо столика к выходу, бросая на Петельникова любопытные взгляды. Он пережидал их и вёл с директором беседу о прелестях цветного телевидения.

— Вы уронили, — сказал директор и вежливо поднял лист бумаги, сложенный вчетверо.

— Спасибо, — поблагодарил Петельников.

Есть мудрое правило: думать, прежде чем делать. Есть ещё мудрее, чугунно отлитое в классическую поговорку: семь раз отмерь — раз отрежь. Но инспектор занимался уголовным розыском, который частенько не оставлял времени на обдумывание. Случалось, что нужно было делать, а потом думать. Приходилось резать, а потом семь раз отмеривать. Вот Федька Шиндорга и выбил ему зубы, пока он отмеривал… Поэтому Петельников вывел другое правило, сберегающее ему зубы и жизнь: сначала делать, если семь раз отмерить можно потом. Вот только решать это приходилось в секунды.

Он ничего не ронял. Но бумажку можно и возвратить, предварительно посмотрев. Инспектор развернул её, схватив одним взглядом написанные там слова: «Подождите меня на перекрёстке у булочной». Нет, записка ему. А если бы он её не взял?

Инспектор попрощался с директором и вышел искать булочную. Привязка оказалась точной — вблизи был только один перекрёсток и была только одна булочная, которая открывалась в девять. Через двадцать минут. Петельников начал топтаться возле трёх старушек, делая вид, что ему тоже нужны хлебобулочные изделия…

Прошло десять минут, увеличив количество старушек до пяти. Ещё через десять все старушки пропали за дверью булочной и почти тут же начали выходить по одной со своими авоськами-сумками-мешочками.

Он постоял до четверти десятого, до той мысли, от которой сделалось горячо шее и лицу; сначала сделалось горячо, а потом пришла и мысль, словно она бежала откуда-то из земли, — разыграли! Ребята молодые, весёлые, впервые увидели инспектора, да он ещё назвал себя сыщиком… Сейчас наблюдают за ним и смеются…

— Заждались?

Петельников резко обернулся:

— Ничего, у меня работа такая — ждать да догонять.

Перед ним стояла высокая черноволосая девушка, причёска «сессун», большие тёмные глаза, современносиние веки и неопределённая улыбка на круглом приятном лице. Её появление инспектор никак не мог связать с запиской, но она сказала «заждались». Он бросил взгляд ниже и увидел чемоданчик, с какими ходят телевизионные мастера.

— Вы тоже мастер?

— Да, единственная женщина в городе, обо мне даже газета писала.

Девушка улыбнулась и вроде бы чего-то ждала, словно не она пригласила запиской, а он её. Может быть, это пришёл идеал, вызванный его беляшными мыслями? Пришёл лично, не позвонив по ноль-два.

— Вы мне писали, не отпирайтесь.

— Вы ко мне писали, не отпирайтесь, — поправила она.

— О, вы мимолётное видение, и я боюсь вас упустить.

Она засмеялась, бренча в чемоданчике чем-то металлическим.

— Вчера телевизор устанавливала в соседнем доме…

И опять умолкла, выжидая ответной реакции.

— Как вас зовут?

— Инга.

— А меня — инспектор. Вот и познакомились. Итак, Инга, вчера вы устанавливали телевизор. Дальше.

— Мне показалось кое-что подозрительным.

— Что мы тут стоит, как новобрачные у загса? Вот же кофейня…

Через пять минут они сидели за столиком и пили кофе. Он — чёрный, без молока, несладкий, без всего. Она — с молоком, сладкий, с пирожным.

— Что же вам показалось подозрительным?

— Нет документов. А ведь каждый заинтересован в гарантийном сроке.

Ей требовалась следующая доза поощрения. Впрочем, теперь виновником паузы могло быть пирожное.

— Вы отличная телевизионная мастерица. Ещё что?

— У него уже есть один телевизор.

— Ну, при растущих материальных и культурных потребностях…

— Но тогда второй приобретают лучше первого! А тут наоборот. Эту модель, кажется, уже сняли…

— Инга, у вас завидная логика и красивые глаза. Ещё что?

— Вроде бы всё.

Петельников понимал, что его обуяла жадность: получив такую информацию, он спрашивает «ещё что?».

— Телик-то установили?

— Нет.

— Ага, вышла из строя лампа «два пи эр»?

— Телевизор очень мокрый, — отсмеялась Инга.

— Мокрый?

— Я заставила сначала просушить. Вот адрес этого мужчины.

Она протянула бумажку. Инспектор взял осторожно и не очень уверенно — он не привык к такому бесшабашному везению, которое студенты нарекли «прухой»: само, мол, прёт.

— А он не самодельный?

— Вы же сказали, что я отличная телевизионная мастерица…

Инспектор искал ниточку — ему протянули верёвку. На другом конце её должен быть преступник. Оставалось только взяться и идти, а ходить по верёвочке, именуемой следом, инспектор умел.

— Инга, от имени личного состава УВД объявляю вам благодарность.

Она продолжала тихо улыбаться, получая от этого разговора неожиданную радость. Работник уголовного розыска (боже!), который ловит бандитов (а ведь кто связан с бандитами, — и сам должен «обандититься»), был вежлив, остроумен и даже галантен.

— От себя лично предлагаю — сегодня вечером… Что понравится, кивните головой. Итак, кино? Театр? Стадион? Кафе-мороженое? Пивбар? Ресторан? Бильярдная? Дом научно-технической пропаганды?

Она кивала после каждого вопроса, кроме бильярдной.

— А в ваши обязанности входит приглашать свидетелей в ресторан? — вдруг спросила Инга, притушив блеск глаз тяжёлыми ресницами.

— Входит, — ответил инспектор и честно добавил: — Только на моём счету из-за работы сотни пропущенных свиданий.

— Тогда пропустим и это, — вздохнула она.



Из дневника следователя.

Мы не можем раскрыть преступление. Звучит, как «мы не можем открыть консервную банку». Слово «раскрыть» какое-то кухонное. Раскрыть книгу, раскрыть глаза… Но раскрыть преступление? Знал бы кто, как они раскрываются…

Просто, если потерпевший опознает преступника на улице или вор сдаст украденную вещь в комиссионку… Слишком просто, поэтому и редко. Поэтому — иначе.

Всё начинается с пустяка, найденного на месте происшествия: какой-нибудь пуговицы, окурка или расчёски без зубьев, именуемых в дальнейшем «вещественным доказательством». Теперь нужно искать владельца этого пустяка. Следователь может работать, у него под рукой допросы, обыски, очные ставки, экспертизы, достижения науки, психология, интуиция… У него много чего под рукой, но нет малости — подозреваемого.

Поэтому сначала — подозрение. Всё начинается с подозрения.

Муж вызвал милицию: жене в ванне стало плохо, она потеряла сознание и захлебнулась. «Да, позвала на помощь, и я делал ей в ванне искусственное дыхание». Следователь смотрит на пол ванной комнаты — там ни капли воды. Делал искусственное дыхание и не расплескал воду? Вот оно, подозрение — начало раскрытия.

Но с чего начинается подозрение? Ведь с чего-то… С аномального поведения. Всё начинается со странного поведения человека.

Муж, на удивление жене, вдруг вымыл в квартире пол. Да как вымыл — выскреб! Странный поступок для человека, не мывшего не только пола, но и тарелки за собой. Потом эксперты на выскобленных паркетинах найдут следы крови.

Но странное поведение — это ещё не самое начало.

Всё начинается с совести. Да-да, с банальной совести, которую многие полагают лишь предметом писательских исследований. Преступник, если он не патологическая личность, мучается совестью, как женщина родами. Один меняется так, что и родная мать не узнает; второй проговаривается; третий кому-то выговаривается; четвёртый не спит; пятый не ест… Только подумать, с чего начинается раскрытие уголовного преступления — с совести!

Кажется, я сейчас выведу формулу раскрытия преступлений…

Совесть —> аномальное поведение —> подозрение —> оперативная проверка —> расследование —> раскрытие.

Не сесть ли мне за диссертацию? Назвать её точно, интересно и загадочно — «Совесть». Нет, с простым названием учёные не пропустят. Нужно что-нибудь такое: «Совесть как психологический фактор раскрытия уголовных преступлений».


К полудню на город лёг неожиданный зной, на который утром не было и намёка. Безоблачное небо затянула какая-то мгла. Казалось, из-под ног прохожих испаряется вязкий асфальт и взмучивает воздух своим серым цветом.

От жары ли, от упавшего ли атмосферного давления, но работа не шла. Если не считать звонков.

Бывали дни, которые целиком уходили на телефонные разговоры: он спрашивал, выяснял, уточнял, вызывал — его спрашивали, выясняли, уточняли и вызывали. Тогда Рябинин злился, хотя телефон именно для этого и был изобретён. Ему казалось, что маленький эбонитовый аппарат, нагретый горячим воздухом, умудряется закрывать от него мир. Да и какая это связь — через проводок. Он привык видеть человека на расстоянии узкого стола — тогда человек был весь перед ним.

Другую причину тихой злости он скрывал от всех, может быть, даже и от себя. Рябинин не умел говорить по телефону; не умел, развалившись на стуле или на углу стола, часами мусолить потную трубку; не умел быть лёгким и остроумным, не видя лица собеседника; не умел звонить без дела и болтать о пустяках; не умел легко брать номера телефончиков и раздавать свои; и главное, не умел говорить с телефонными хамами. Ему мешала вежливость. Набирая «ноль-девять», он больше думал, как бы успеть со своим «спасибо», пока телефонистка не отключилась — и поэтому не всегда запоминал номер. Возможно, мешала и рассеянность: однажды Лида с интересом наблюдала, как он в своей квартире пять раз набирал номер своего же домашнего телефона.

Рябинин снял пиджак, закатал рукава и, прежде чем в очередной раз взяться за телефонную трубку, минуту безвольно сидел, тяжело вдыхая перегретый воздух.

От его дыхания трубка была ещё тёплой. Он набрал номер директора универмага, чтобы уточнить суммы в акте инвентаризации. Телефон не отвечал. Рябинин задумался, вспоминая имя его заместительницы. Надежда… И какое-то экзотическое отчество, связанное с чем-то тропическим. Олеандровна, Надежда Олеандровна.

Крутанув диск семь раз, он услышал женский голос, который запомнил ещё с универмага.

— Слушаю.

— Надежда Олеандровна?

— Вы ошиблись.

— Извините, — поспешно сказал Рябинин.

Если он не следил за каждой цифрой, то частенько ошибался. Теперь его палец завертел диск медленно, замирая на каждой цифре, как задумываясь.

— Слушаю.

— Надежда Олеандровна?

— Нет, не она.

Рябинин не успел извиниться, словно набирал «ноль-девять», — трубка уже запищала. Он всмотрелся в номера телефонов универмага, записанные на календаре. Странно: ведь раньше звонил, да и голос её…

Он решительно заработал диском:

— Извините, пожалуйста. Я знаю, что вы не Надежда Олеандровна…

— А если знаете, — перебила она, — то зачем хулиганите?

Рябинин удивлённо замолк. Молчала и женщина, дожидаясь ответа на свой юридический вопрос.

— Больше не буду, — так и не нашёлся Рябинин и торопливо добавил: — Мне нужен Герман Степанович.

— Директор уехал в Новгород.

— В командировку?

— Нет, взял три дня в счёт отпуска.

— Спасибо, Надежда Олеандровна.

— Неостроумно, молодой человек!

Трубку она, видимо, бросила, потому что в ухо ударил глухой стук.

Директор уехал в Новгород. Очевидно, смотреть монастыри. Тут всё ясно — хобби. Но как понимать его заместительницу? Зря он не назвался.

Рябинин полистал папку и вытащил протокол её допроса. Ах вот оно что: Надежда Ардальоновна. Как его угораздило Ардальоновну переделать в Олеандровну… Понадеялся на память. Ну и что?

Он обмахнулся протоколом, как веером, но жаркий ветер только горячил лицо. Легче, когда не шевелишься и не раздражаешь этот тропический зной.

Ну и что? Если бы его по ошибке назвали не Сергеем Георгиевичем, а Сергеем Гаврилычем или даже Сергеем Горынычем, неужели он заставил бы человека звонить ему трижды? Как же надо обожать себя, чтобы так беспокоиться за своё отчество…

У Рябинина чуть было не испортилось настроение. Чтобы оно всё-таки не испортилось, чтобы всё-таки опередить это плохое настроение, он усмехнулся и мысленно себя успокоил. «У меня чуть было не испортилось настроение».

Самым противным человеческим пороком Рябинин полагал спесь. Существовали пороки и хуже, и страшнее, и опаснее, но они были редки, и люди их убеждённо искореняли. Спесь же вольготно жила на лицах, в мыслях и в поступках, выдавая себя за гордость. Человек купил меховую шапку, или приобрёл автомашину, или защитил диссертацию, или завёл красивую подругу, или получил-таки должность, или просто здоров и красив — и уже смотрит на мир туманным взглядом; смотрит гордо, вдаль, сквозь людей. Но почему? Разве этот человек не знает о странном и загадочном космосе, который начинается буквально в трёхстах километрах от его макушки? Не знает, что там миллионы градусов жары, миллионы световых лет расстояний, невыразимые массы вещества, мириады миров, и всё это движется взрывами, протуберанцами, катаклизмами — а мы тут, на крохотулечке Земле? И неужели этот самодовольный не слышал о смерти, болезни, горе? Да неужели ему не наступали в автобусе на ногу, не вырывали зуб и не вырезали аппендицит? Так чего же он…

Затрещал аппарат — сегодня уж телефонный день. Рябинин взял трубку.

— Сергей Георгиевич, привет!

Отринулись противные мысли о противной спеси, да вроде бы и жара чуть отступила за окно.

— Здравствуй, Вадим!

— Что поделывает прокуратура?

— Думает о влиянии космоса на спесь.

— Я встречал таких спесивых, что поставил бы проблему так: «Влияние спеси на космос».

— Охотно соглашусь, — улыбнулся Рябинин, потому что был понят с полуслова, с полумысли.

— Сергей Георгиевич, а я хочу оторвать тебя от космоса: у меня в руке бумажка с фамилией и точным адресом человека, который наверняка купил краденый телевизор.

— Молодец, — глухо похвалил Рябинин инспектора.

— Не слышу в голосе радости.

— Не кричать же мне…

— Как поступим? — уже деловито спросил инспектор.

— А он сейчас где?

— На работе.

— Вези его ко мне.

— Буду через сорок минут.

Рябинин знал, что инспектор будет ровно через сорок минут. Если, конечно, этот скупщик не сбежит и Петельников не бросится в погоню.

Сначала эта Олеандровна-Ардальоновна, затем инспектор с найденным свидетелем застилали Рябинину какую-то мысль, которая была ему нужна и уже мелькала. Теперь, в эти сорок минут, он её выудит из потока других мыслей, пока не столь необходимых.

Но выуживать не пришлось — он вернулся к телефонному разговору с заместительницей и сразу вспомнил: директор уехал в Новгород. Уехал, не поставив в известность прокуратуру, хотя может понадобиться в любой момент; бросил универмаг в такое время, когда идёт следствие… Такова сила увлечения. Почему же эта сила не проснулась во время первой его поездки в Новгород, а дала директору спокойно просидеть в ресторане «Детинец»?

Инспектор приехал через пятьдесят минут. Он кратко рассказал, как добыл этого свидетеля, или скупщика краденого, или самого вора — сейчас это предстояло выяснить. Петельников приоткрыл дверь и попросил:

— Входите…

В кабинет осторожно втиснулся грузный мужчина.

— Садитесь, — предложил Рябинин, — дайте ваш паспорт.

Мужчина вздохнул, вытащил паспорт и осторожно положил его перед следователем.

Мазепчиков Семён Семёнович. Пятьдесят лет. Работает столяром на деревообрабатывающем заводе. Сивые короткие волосы. Крупное загорелое лицо с крепкой натянутой кожей, которую, видимо, днями обдувал ветер и облучало солнце.

Инспектор и следователь выдерживали ту необходимую паузу, которая нужна для разглядывания человека и, может быть, для проверки его нервов, потому что тёмная совесть немоты не выносит — тёмная совесть боится неизвестности, а в этой паузе с напряжённым молчанием трёх человек ничего не было, кроме щемящей неизвестности. Инспектор и следователь выдерживали необходимую паузу, но Семён Семёнович её не выдержал:

— Меня за это посадят?

Рябинин не сомневался, что инспектор в дороге молчал или говорил о погоде. «Поедемте со мной, там разберёмся. Ну и жара сегодня, а?» Получалось, что совесть Мазепчикова не выдержала.

— За что «за это»?

— За телевизор.

— А вы считаете, за это не сажают? — осторожно шёл Рябинин.

— Да за что, товарищи дорогие?!

Семён Семёнович огорошенно смотрел на Рябинина, и пот бежал по его щекам: не тот, которым жара увлажняла кожу инспектора и следователя, а другой пот, обильный, выжатый натянутыми нервами.

— Где вы взяли телевизор? — прямо спросил Рябинин.

— В воде.

— В какой воде?

— Да в озере!

— Подробнее, пожалуйста…

Мазепчиков уселся плотнее и даже посмотрел вниз, на ножки стула, как бы сомневаясь в их прочности. За это время, пока он усаживался, вздыхал и опробовал стул, — за какую-то минуту — в кабинете вдруг сгустился мрак, словно окно с улицы занавесили серым полотнищем; но тут же полотнище рассекла вспышка жёлтого света, и вулканический грохот, от которого, казалось, разверзнется мостовая и поглотит всё на ней стоящее и бегущее, ударил в стены. Но мостовая не разверзлась — разверзлось небо, швырнув на город воду каплями и потоками. В открытую форточку побежали прохлада, запах мокрого камня и водяная пыльца, которая садилась Рябинину на горячую шею.

— Слава богу, — сказал Мазепчиков, — наконец хлынул.

— Так где взяли телевизор? — повторил Рябинин, соглашаясь, что «слава богу».

— Я на озере рыбачу. У меня плоскодоночка есть, ну и посидишь на зорьке часика два. Рыбы-то нет, так, одна сорная. Ёрш, окунь, бывает, возьмёшь и густеру. Ну так вот, двадцать девятого сижу я утречком на мелководье… Может, и не заметил бы, да солнышко взошло, яркое такое, ну и вижу на дне предмет. Кирпичи, думаю. Потом вижу — ящик. Опустился в воду. Там глубины метра полтора. Господи, телевизор… Ну, и вытащил. А потом эту мастерицу пригласил.

— В каком месте он лежал?

— Да примерно наискосок от универмага.

Рябинин посмотрел вдоль стены, словно убеждаясь, здесь ли ещё инспектор; Петельников глянул в окно, словно убеждаясь, идёт ли дождь, — на миг их взгляды встретились.

— Место показать сможете? — спросил Рябинин.

— Конечно, смогу.

— Там ничего больше не лежит?

— Да вроде бы нет.

Мазепчиков опять поёрзал и заговорил, покашливая от напряжения:

— Ежели бы телевизор стоял на улице, то другое дело… Сдал бы, как находку. А тут в воде. Может, кто выбросил. Опять-таки мои труды. Тащить его со дна оказалось сущая мука. Да и не работает пока…

Рябинин обернулся к окну — дождь устоялся. Теперь он шёл не спеша, равномерно обмывая город чистыми и частыми каплями. Это надолго. На озере в такую погоду ничего не увидишь.

— Может, пока съездить за телевизором? — предложил инспектор.

— Телепат, — вздохнул Рябинин.

Он вынес постановление, поручив изъятие телевизора Петельникову: наконец-то у них будет хоть одно вещественное доказательство.

Когда Мазепчиков вышел в коридор, инспектор вздохнул:

— Ищем машины, мотоциклы, телеги…

— Да, а водный путь проморгали.

— Обыск у этого Мазепчикова делать будем? — поинтересовался Петельников.

— Ты ему не веришь?

— Верю. И мастер подтверждает, что телевизор был в воде.

— И я верю.



Из дневника следователя.

Хочу подсчитать, сколько и каких глупостей сделал за день.

Ну, допустим, не сумел догадаться, что краденое вывезли в лодке. Исковеркал отчество почтенной женщины. Допросил лишь одного свидетеля. Взял на обед мясо с тем красным соусом, от которого была огненная изжога. Расфуфыренной секретарше посоветовал прикрепить на себя табличку «Не кантовать» (якобы шутка). На вопрос Юркова, как перевести homo sapiens, ответил: «Хам сопатый» (тоже шутка). К вечеру позвонил зональный прокурор, и между нами случилась такая беседа:

— Товарищ Рябинин, у вас есть какие-нибудь начинания?

— Нет, у меня есть только окончания.

— Окончания чего?

— Предыдущих начинаний.

Всего семь глупостей.

Иногда я думаю, что моя жизнь из них и состоит — из глупостей. Разнообразие только в том, что есть глупости большие и есть глупости малые.


Дождь перестал только к вечеру следующего дня. Небо быстро освободилось от набухших туч, став чище и холоднее. Солнце запоздалым теплом приложилось к мокрому асфальту и блестящим крышам.

Осматривать озеро удобнее всего в полдень, когда солнечные лучи отвесны и касаются дна. Но откладывать ещё на одну ночь не решились, потому что у вещественных доказательств есть каверзное свойство — исчезать. Обронённую вещь могли на зорьке подобрать рыбаки или найти купальщики, или могло затянуть песком после дождей…

Рябинин стоял на берегу под универмаговской стеной-забором. Солнце уже осело к горизонту, ничуть не убавив своего летнего света. Порозовевший монастырь сказочно вставал, казалось, из самой воды. Озеро, измученное шквалами и ливнями, умиротворённо блестело. Серый, почти белёсый песок делал его прозрачным и на пятиметровой глубине.

Рябинин посмотрел вдоль берега. Шагах в двадцати на гранитном валунчике сидел какой-то светлый человек: белый китель, белые брюки, выцветшая кепка, и вроде бы шея и даже подбородок были закутаны белым полотенцем. Казалось, он хотел слиться со светлыми тонами монастыря, воды и песка.

Озеро изредка и тихо чмокало береговые камни. Рябинин наблюдал, как крохотные волны, а скорее, крупная рябь играет слюдой и мелкими песчинками. Среди этой взвеси он заметил небольшую странную рыбу, какую-то Т-образную, будто она держала ртом блестящую палочку, равную её телу. Рябинин присмотрелся… Нет, это не палочка, а другая рыбка, ставшая жертвой. Хищница тяжело плыла вдоль берега, не обращая внимания на человека, — её можно было взять рукой. Наконец, завихляв телом, она ловко схватила рыбку вдоль и заглотила в два судорожных приёма. И быстро ушла в открытое озеро.

Вроде бы всё правильно — хищник победил. Закон природы. Это же не преступление, а естественный отбор — убийства бывают только в людском обществе. Да и сам человек этих рыбок ловит удочками и сетями, глушит и солит, варит и маринует… И всё-таки Рябинину стало противно: на его глазах одно живое существо съело другое живое существо. В этом было что-то противоестественное.

Шлёпая по воде босыми ногами, подошёл Петельников: брюки закатаны по колено, рукава сорочки по локоть, пиджака и галстука нет и в помине. Инспектор был в своей стихии — стихии организаторства и действия.

— Сергей Георгиевич, извольте в лодочку.

Рябинин пошёл за ним. Путь лежал мимо валунчика с белым человеком. Поравнявшись, Рябинин мельком, но внимательно обежал его взглядом, наткнувшись на такой же острый взгляд маленьких глаз. Это был старик с желтокожим, чуть высохшим лицом. То, что Рябинин принял за полотенце, оказалось поднятым воротником кителя и белой бородкой, кипевшей, как мыльная пена.

— Кто это? — спросил Рябинин у инспектора.

— Пенсионер, вдыхающий озон.

Петельников обернулся и тоже бросил на старика оценивающий взгляд, но лишь потому, что заинтересовал следователя.

К берегу кормой приткнулась большая нарядная плоскодонка с ярко-голубыми боками и крупным номером. На носу расположился Мазепчиков, улыбнувшись Рябинину, как старому знакомому. На второй скамье рядом сидели понятые — пожилой мужчина в болонье и смуглая девушка в красной кофточке, которая обтягивала её хорошенькую фигурку. Шлёпнув портфелем по борту, стукнув понятого локтем по затылку и умудрившись высечь носком ботинка из спокойной воды снопик искр, Рябинин сел на корму.

Инспектор оглядел экипаж и спросил, как опытный затейник:

— Товарищи, плавать все умеем?

— А для чего? — насторожился понятой.

— Вдруг кувырнёмся, — весело предположил Петельников.

— Я не того… Не очень плаваю, — заёрзал понятой.

— Тогда кувыркаться не будем.

Петельников поднял корму вместе со следователем, сдвинул лодку с песка, побежал по воде, оттолкнулся, ловко в неё прыгнул и прошёл к вёслам — без толканий, шатаний и брызг. Инспектор огляделся и кому-то махнул рукой — тут же от берега оттолкнулись ещё четыре лодки, набитые загорелыми ребятами.

— Кто это? — спросил Рябинин.

— Спортивная школа. Пусть ребятки поныряют вокруг да около.

Он взялся за вёсла. Лодка заскользила по нетронутой воде, как повисла над огромным стеклянным миром.

Рябинин достал папку с протоколами и монотонным голосом объяснил понятым суть этой прогулки.

— Так что трупа не будет, — с сожалением сказал понятой в болонье, видимо, живший одними детективными историями.

— С трупами, папаша, нынче трудновато, — согласился Петельников, работая упругими вёслами, как игрушечными.

— Почему трудновато?

— А мы с этим делом боремся.

— Люди-то мрут…

— Так вы же хотите трупа окровавленного, после кошмарного убийства?

— И неплохо, если это поучительная история из жизни, да показать её по телевизору для воспитания.

— Меня бы посадить в телевизор, — обрадовался Петельников, — я бы сутками рассказывал многосерийные и поучительные истории.

— Давайте одну, пока плывём зряшным ходом, — предложил любитель телетрупов.

— Расскажите, — попросила и девушка.

Понятые сидели к Рябинину спинами, но он не сомневался, что эта девушка смотрит на инспектора и уже не замечает ни монастыря, который зарделся от закатного солнца; ни ладного следа-дорожки, отливающей свинцовым блеском; ни свежести воздуха, состоящего из запаса воды, рыбы и тины; ни следователя Рябинина, который сидит сзади и тоже знает уйму историй.

— Да вот вчера был случай, — тут же вспомнил Петельников. — Выехал я на труп гражданина. Кошмарное дело! Лежит он в сквере, грязный, синий…

— Кто его убил? — деловито спросил понятой.

— Самый близкий друг.

— Ножом?

— Нет, отравил.

— Надо же… И за что?

— За глупость.

— Видать, чего не поделили. И что приятелю будет?

— Ничего.

— Как ничего? — опешил понятой.

— Друг-то его не человек, а неодушевлённое вещество.

— Жена, что ли?

— Да нет, не жена, а винцо.

— A-а, опился водки, — разочарованно догадался понятой. — Этот случай не шибко интересен.

— Самое интересное было потом, — сказал инспектор чуть другим голосом и чуть громче, показывая, что теперь его слова скорее предназначены для Рябинина. — Пришёл я на место работы умершего и вижу в коридоре прямо-таки плакат. Красивый, чёрная рамка, крупные буквы, где про этого покойничка сказано так: «Геройски погиб от руки бандита…»

Девушка засмеялась, и её голос широко поскакал по воде.

Хохотнул Мазепчиков. Улыбнулся и Рябинин. Только понятой в болонье ворчливо заметил:

— Ничего поучительного…

Мазепчиков поднял руку, вглядываясь в дно:

— Здесь!

Инспектор гребнул веслом в обратную сторону, и лодка завертелась, теряя скорость. Когда она стала, пошатываясь на собственных волнах, Рябинин начал составлять протокол.

— Вон тот камушек на дне заприметил, — объяснил Мазепчиков.

— Ни столбика, ни дерева, хоть к рыбам привязывайся, — ответил инспектор, фотографируя монастырь и универмаг.

Чистая толща воды на чистом дне. Небольшой камень, наполовину занесённый песком. Глубина один метр шестьдесят пять сантиметров. Можно измерить температуру воды, только не нужно… Для записи Рябинину хватило полстранички протокола.

Он убрал папку в портфель и осмотрелся. Озёрная вода ожила: заходила волнами, закипела бурунами, засверкала всплесками — пловцы в масках ныряли в глубины.

— И мы поищем, — предложил Рябинин.

Петельников лишь макал вёсла. Лодка плыла медленными и бесшумными кругами, отходя всё дальше от осмотренного места. Все перегнулись через борта, всматриваясь в дно. Оно темнело на глазах вместе с водой и всё больше походило на какие-то омуты, в которых ждёшь коряги, тину и водяного.

— Завтра прочешем ещё, — заметил Петельников.

— Консервная банка, — вдруг сказал Мазепчиков с носа.

— Что-то блестит, — осторожно подтвердил инспектор.

Он придержал и без того тихий ход лодки. На дне тускло блестела какая-то железка — теперь видел и Рябинин, тоже полагая, что это плоская банка из-под шпротов.

— Метра четыре, а то и глыбже, — прикинул понятой.

— Дамы и господа, пардон, — сказал Петельников, снял рубашку и скинул брюки, оставаясь в одних плавках. Откуда-то из-под себя он извлёк припасённую маску, натянул её на лицо и встал на скамейку.

Солнце мгновенно облило его своим медным светом; облило с каким-то удовольствием, как своего сына, и он тоже сделался медным, как и солнце, и не спешил нырять, чуть красуясь перед людьми и особенно перед смуглой девушкой. Высокий, мускулисто-суховатый, независимый, инспектор возвышался над лодкой и над озером, как индейский вождь. В воду его тело вошло почти без брызг. Там, в зелёной глубине, оно сделалось белым, потому что рассталось с солнцем. Инспектор шёл вниз, работая ногами по-лягушачьи. Он только коснулся дна и тут же взмыл обратно. Ему потребовался всего один нырок.

Глотнув воздух, Петельников протянул следователю небольшой прямоугольный предмет. Транзистор… Чёрный пластмассовый футляр. Передняя стенка из полированного белого металла, похожего на алюминиевый сплав. Корпус обрамлён рамкой из нержавейки. «Омега», стоит тридцать шесть рублей сорок копеек. Такой приёмник числится в акте как похищенный.

Рябинин показал транзистор понятым и начал дополнять протокол.

— Вот видите, — обрадовался Мазепчиков.

Поиск кончился. Вода окончательно позеленела, начав уже чернеть. Да и глубина дальше пошла настоящая, с обрывистым дном, где и в полдень ничего не увидишь.

— Вадим, позови-ка лодочку, чтобы тут постояла, — задумчиво попросил Рябинин.

Инспектор помахал рукой. Когда лодка со спортсменами подплыла и застопорилась, Рябинин предложил:

— А мы вернёмся на старое место, к телевизору…

Он рисовал план. Через одну точку можно провести много прямых, которые ничего не давали. Но теперь у них была не одна точка. Первая — где утонул транзистор, вторая — где телевизор. Через две точки могла протянуться лишь одна прямая. Рябинин встал, окидывая горизонт далёким взглядом: была и третья точка — универмаг на берегу. И все эти точки лежали на одной прямой, которая так и просилась на бумагу. Рябинин выловил в портфеле синий треугольник. Жирная линия легла на план. Одним концом она упёрлась в схематическую стену универмага, а другим свободно повисла над озером. Двумя чёрточками-крылышками он заострил её, превратив всю линию в стрелу-вектор. И протянул эту стрелу пунктиром дальше, за озеро.

— Посмотри-ка, вектор пути…

Инспектор взял план и сориентировался. Стрела показывала туда, на другой берег, где белели домики посёлка Радостного, бывшей деревни Устье.

— Ага, — оживился Петельников, — там лодочка у каждого второго.

— Возвращаемся, — предложил Рябинин.

— И всего-то делов? — разочарованно спросил понятой в болонье.

— Я вас как-нибудь подниму ночью и свожу на труп, — пообещал инспектор, заработав вёслами.

— С большим удовольствием, — заверил тот: его и ночь не остановила.

— Бывают же любители, — тихо удивился Мазепчиков.

— А вот у меня есть на примете один человек, — слегка напряжённым голосом заговорил Петельников. — Не стар, здоров, любит свою работу, идёт на неё — поёт и возвращается — поёт, трое чудных ребят, симпатичная женщина, материально обеспечен, дома лепит из глины петушков…

Инспектор передохнул и спросил понятого:

— Показать?

— Петушков, что ли?

— Нет, этого счастливого человека.

— Зачем он мне…

— А, упаси бог, погибнет, труп его показать?

Понятой немного подумал и осторожно признался:

— Показать.

Лодку рвануло вперёд, словно на корме, под Рябининым, заработал мотор, — инспектор сделал несколько сильных махов. Утолив злость, он сказал, тяжело дыша:

— Эх, гражданин… На счастье человека вам глядеть неохота, а вот на горе его — вы с удовольствием. А надо бы наоборот.

— Меня теперь учить поздно, — отрезал понятой, отвернувшись к воде.

— Я знаю, — ласково согласился инспектор, блеснув чёрным глянцем мокрых волос, и, склонив послушное тело, что-то сказал девушке на ухо.

Та засмеялась, и опять на всё озеро — до самого монастыря. А инспектор откинулся назад и сообщил, видимо, то же самое Мазепчикову, который тоже засмеялся, глуховато, как под водой, сотрясая лодку своим большим телом.

Рябинин не вытерпел и тихо спросил девушку:

— Что он сказал?

Она повернула раскрасневшееся лицо и прошептала следователю на ухо:

— Придётся уважить просьбу понятого. Как только он подпишет протокол, я утоплю его собственноручно, и у нас наконец-то будет труп.

Рябинин улыбнулся.

Солнце зависло над самым горизонтом. Нет, два солнца висело над горизонтом. Первое, главное — чёткий диск кипящего золота, который слепил глаза своим драгоценным блеском. Второе солнце обволакивало первое — громадное, лохматое, раздёрганное, где тоже клокотало и кипело, но уже не золото, а медь, и от её буйства всё-таки можно было не отводить взгляда хоть несколько секунд. Оба солнца висели в зелёном небе, которое на ближнем горизонте переходило в зелёную воду — только водная зелень была чуть нежней небесной. Там, где налетал незаметный ветерок и рябил её, она вдруг шла цветными кусками, и тогда на воде происходило чудо — необъятное озеро покрывалось зелёными, фиолетовыми, розоватыми и просто зеркально-чистыми озёрцами.

Рябинин снял очки и посмотрел на солнце — теперь перед ним забушевал космос, какой-то огненный мир, где всё варилось и вертелось, протягивая раскалённые щупальца сюда, на Землю. Это единственное преимущество сильно близоруких — видеть мир расплывчатым и поэтому фантастическим.

Лодка ткнулась в песок, далеко въехав на берег. Тут, на тверди, понятые и подписали протокол. Рябинин спрятал его в папку, упаковал транзистор в полиэтиленовый мешочек и хотел было поговорить с Мазепчиковым, но увидел светлую фигуру на камне, которая за это время, кажется, и не пошевелилась.

— Пенсионер-то всё дышит, — удивился инспектор, перехватив взгляд следователя.

— Он за нами наблюдает.

Рябинин неопределённо, как бы гуляя, подошёл к старику и тихо спросил:

— Любуетесь озером?

— Красота ведь неописуемая, — охотно подтвердил старик.

— Да вот мы тут нашумели…

— Работа есть работа.

— А вы знаете нашу работу?

— Я, молодой человек, почти всё знаю, а чего не знаю, о том помалкиваю.

— Понятно, — улыбнулся Рябинин, но и старик улыбнулся. — И чем же мы занимаемся?

— Ловите магазинных воришек. В озере что-то отыскали.

— Верно, — подтвердил Рябинин, не особенно удивившись: о краже все окрест знали, а эти нырялки старик видел сам.

Лёгкие сумерки мешали следить за выражением его лица. Снегом белела бородка, темнели глаза да желтели скулы.

— Может, и вы что-нибудь знаете? — полюбопытствовал Рябинин.

— Возможно, — почти весело ответил старик.

— Тогда давайте познакомимся: следователь прокуратуры Рябинин.

— А я мастер по пишущим машинкам Петров Василий Васильевич. Улица Свободы, дом шесть, квартира восемь.

— Так что же вы, Василий Васильевич, знаете?

— Ну, это разговор особый, обстоятельный…

— Хорошо, — согласился Рябинин, — жду вас завтра утром в районной прокуратуре.

Василий Васильевич Петров, если только это был Василий Васильевич Петров, кивнул, галантно попрощался и медленно пошёл берегом в сторону улицы Свободы.

— Кажется, нашёл свидетеля, — неуверенно предположил Рябинин вслух, потому что инспектор оказался рядом: уже в костюме, причёсанный, посвежевший.

— Улица Свободы, дом шесть, квартира восемь, — сказал Петельников.

— Ты что — сидел под камнем? — удивился Рябинин, хотя и знал, что слух и зрение у инспектора, как у дикого зверя.

— Был невдалеке, — неопределённо признался Петельников и кому-то неопределённо кивнул. Мимо них тоже неопределённой походкой прошёлся инспектор Леденцов — гуляет бережком или ждёт девушку. Рябинин понял, что тот направился вослед белому старику.

— Нужно проверить его адрес, и вообще, — ответил Петельников на провожающий взгляд следователя.

Инспектор сел на камень и весело осмотрел озёрный простор, словно прикидывая сделанную работу:

— Теперь у нас дело пойдёт.

— Возможно, — уклончиво согласился Рябинин.

— Сергей Георгиевич, в тебе бродят сомнения?

— Они всегда бродят, — опять уклонился следователь.

— Это не те сомнения. Например, ты вроде бы не веришь в нужность сегодняшней работёнки. А ведь мы узнали, что краденое увезли на лодке, и, скорее всего, в Радостное. Ты же при понятых этот осмотр назвал нырялками… Если появилась какая-то мысль, то мог бы поделиться.

Инспектор был прав — мыслью стоило делиться. Но мысли не было.

— У меня, Вадим, лишь одна интуиция, а ею, как и счастьем, не поделишься.

— Делиться можно всем, кроме жены и государственной тайны, — почти зло отрезал инспектор.

Петельников никогда не обижался, не видя в этом смысла: если нападали справедливо, то он слушал и принимал; а если нет, то злился и действовал.

— Сомнения разъедают рабочие версии, — философски заметил Рябинин.

Инспектор снял кремовый ботинок: узкий, модельный, с какими-то медными пряжками и фестончиками. Вытряхнув песок, он усмехнулся:

— Как будто знакомы первый год. Думаешь, твои сомнения помешают мне искать в Радостном?

Следователь передёрнул плечами — с озера дунуло холодом, словно неожиданный ветер сорвал плёнку воды и обдал ею людей.

— Украдены дорогие цветные телевизоры, — решился Рябинин. — И вдруг один дешёвенький.

— Взяли по ошибке.

— Украдены дорогие транзисторы «Океан» по сто с лишним рублей. И вдруг один дешёвенький.

— По ошибке, — не так уверенно повторил инспектор.

— Теперь смотри: мы находим в озере именно эти вещи. Почему?

— Преступник увидел, что взял дешёвку, ну и выбросил для облегчения лодки, — сразу нашёлся Петельников.

— Можно и так объяснить.

— Как ещё можно?

— А уж это сам думай…

— Выходит, что преступник не так и прост? — спросил инспектор: думать он привык не на камушке, а на ходу, в работе.

— Вор очень хитёр, — убеждённо ответил Рябинин, — но не умён. Он ещё не знает, что своими поступками, каждым своим чихом пишет открытую для нас книгу.

— На древневавилонском языке, — буркнул Петельников.

— Со словарём читать можно.

— И следователь прокуратуры товарищ Рябинин уже кончает первый том.

— Нет, я прочёл только первую страницу, — серьёзно ответил Рябинин.



Из дневника следователя.

Вечер провёл на озере — давненько у меня не было столь приятных осмотров.

Даже под боком у города озеро сохранило красоту. Вода, будь то ручеёк или море, всегда поэтична. Природа, по-моему, вся полна поэзии во всех своих проявлениях — в ущельях, в вулканических извержениях, в глинистых топях, в лунном свете, в осклизлых корягах… Да только ли природа? Сколько находишь поэзии в стихах, в женщинах, в каком-нибудь поступке, даже в сооружении… Но самое поэтичное — может быть, сама поэзия в чистом виде — это сны. Сколько раз я просыпался с влажными глазами и щемящим сердцем…

Вчера видел такой сон.

Рядом со мной стоят мужчина и женщина. Женщина вдруг сбрасывает с себя одним лёгким движением свои лёгкие одежды, но тут же с её головы падают длинные чёрные волосы и занавешивают тело до колен. Но я-то вижу, я-то знаю, что под волосами чудная фигура и белая кожа, такая белая, что просвечивает сквозь волосяную завесу. Мужчина усмехается: «Что ж стоишь — лови!» Я бросаюсь к ней. Она бежит, всё быстрее и быстрее, и я еле поспеваю. Тогда она вскинула руки, потянулась — и полетела. И я, я вскинул руки и тоже полетел, не упуская её из виду. Но подо мной мелькают ромашки… Подо мной бегут бордовые островки клевера, бегут пряные колючие сосняки, какие-то лужайки из детства, какие-то тёпленькие болотца, мозолистые тропинки, солнечные просеки… И ветер, ветер так свистит в ушах, что я ничего не слышу, кроме его развесёлой песни. Тогда и я засвистел вместе с ветром. И понёсся, распластав руки над травами, захлёбываясь воздухом, изнемогая от простора и радостного крика.

Какая там женщина! Да на кой чёрт она мне!


Белый старик пришёл ровно в десять. В его светлом облике появился тёмный тон — галстук цвета варёной свёклы. Короткая бородка вспушена и раскинута веером. Щёки выбриты до блеска, до лёгкого румянца на скулах. Кожа на лбу сбежалась в мелкие восковые морщинки. Выбеленные жизнью длинные волосы отливали чуть заметной зеленью, словно были обкурены. Но глаз обесцвечивание не коснулось — они внимательно ощупывали следователя своей запавшей чернотой.

— Сколько вам лет? — спросил Рябинин, хотя мог бы заглянуть в его паспорт, лежащий на столе. Но спросить интереснее.

На лицевой стороне протокола типографским способом набрано более десятка вопросов, на которые человек отвечал, не задумываясь. Фамилия, имя, отчество: о чём тут думать? Место рождения: его знаешь, как своё детство. Национальность, а какая разница? Адрес: разумеется, район новостроек. Место работы: неплохое, могло быть и лучше, но тружусь. Семейное положение: слава богу, не одинок. Образование: как у всех, среднее, подумываю о высшем. Ну что вы, не судим.

Казалось, нет ничего значимее вопросов о работе, жилплощади или образовании. Но один вопрос — сколько вам лет? — сбивал ритм ответов подавленным вздохом, секундной паузой, непроизвольным движением или рассеянным взглядом: о чём это следователь, ведь о чём-то другом, уже не о деле.

Рябинин знал скрытую силу этого вопроса, которая поднимала его над обыденностью и делала философским. Сколько вам лет? Вроде бы спрашивал о цифре — только назови. Человек назвал. И тогда узнавали не только цифру — узнавали, сколько лет ты живёшь на этой Земле и сколько тебе ещё осталось; как прожил их, как сохранился, как бережёшь свои оставшиеся лета; многого ли добился за эти годы и успеешь ли ещё что сделать…

Можно вопрос поставить иначе, меньше задевая душу: какого вы года? Тогда получишь быстрый, проскакивающий ответ.

Но Рябинин спросил Василия Васильевича Петрова, сколько ему лет.

— Не знаю, — беззаботно ответил старик.

Следователю предлагали игру, которую предстояло разгадать.

— Можно заглянуть в паспорт, — назвал он простой способ отгадки.

А вы узнаёте возраст по документу? — оживился старик.

Рябинин его понял — умные мысли он понимал быстрее, чем глупые.

— Ну, и сколько бы вы себе дали?

Василий Васильевич подумал серьёзно, топорща бородку, словно ею поёживаясь:

— Лет двадцать.

— А по паспорту?

— А по паспорту чуть больше — семьдесят три.

— И работаете?

— А как же? Бегаю по квартирам да учреждениям и чиню пишущие машинки.

Рябинин вспомнил сторожа, которому было пятьдесят четыре года и который не мог выговорить «пишущая».

— Не тяжело?

— Тяжело дома сидеть да ничего не делать. Лет десять назад меня дёрнул сатанёнок — ушёл на пенсию. Сижу. Ну, думаю, помру во цвете лет. А теперь, верите ли, чем старше, тем сильнее хочется работать. Молодому так не хотелось.

Предстоял столь милый каждому человеку разговор о здоровье и долголетии. Рябинина он интересовал не меньше, чем показания о краже из универмага. И его всегда притягивали старики.

Он понимал интерес к космосу, к науке, к новому фильму, к красивому человеку; даже понимал интерес к золотым кольцам, к полированной мебели и хрусталю — блестят. Но его удивляло, почему люди так непристально смотрят на стариков. Человек пробыл на этой земле семьдесят лет… Он пережил то, что мы переживаем или ещё только будем переживать. Он передумал о том, о чём мы думаем теперь, что не всегда можем понять или не умеем догадаться. У него есть воспоминания о прошлом, у нас — о прошлогоднем. У него есть тайны, которых ещё нет у нас. И он видел то, что было семьдесят лет назад и чего мы никогда не увидим. Да он ещё помнит другой климат.

— Наверное, придерживаетесь какой-нибудь системы? — спросил Рябинин.

— Без системы нельзя, — согласился старик.

— Какая же у вас?

— Простота.

Рябинин поёрзал, выказывая нетерпение от скудости информации.

— Присмотритесь к детишкам, — начал объяснять Василий Васильевич. — Они живут просто. Любят цвет, форму, понятные сказки, простую пищу. С возрастом человек от простоты уходит. Ему подавай сложные машины, чёрт знает какие развлечения, деликатесную пищу… На старости-то лет его опять к простоте потянет. А я вот все свои десятки жил просто. Я и ещё столько проживу.

Последние слова он сказал с таким напором, что Рябинин улыбнулся.

— Да-да, проживу! А сколько по улице ходит мальчишек? Согнутся, кашляют, еле ногами двигают…

— Каких мальчишек?

— Да всяких. Подойдёшь к нему и спросишь: «Может, помочь?» — «Спасибо, сам доберусь». — «А сколько вам лет?» — «Пятьдесят пять». Тут уж меня прорвёт. Ах ты, мальчишка! Да как посмел дожить до такой развалюхи? Как посмел со здоровьем так обращаться?

Он порозовел. Тёмные глаза живо блестели, бородка молодцевато топорщилась, сухие крепкие пальцы возбуждённо упирались в край стола. Видимо, этот разговор старому мастеру нравился.

— Теперь живут богато, так в России никогда не жили. Бывало, кто шею мыл, тот и буржуй. А нынче ванные понастроили. Я так скажу: кто сейчас долго не живёт, тот не хочет.

— А если не умеет? — заметил Рябинин.

— Никаких умений и не требуется. Вот урезать жизнь вдвое — тут умение нужно. Есть же пословица мудрая: живи просто — доживёшь до ста.

— А что значит «просто»?

Рябинину казалось, что многие люди живут уж слишком просто. Он не любил да и не понимал выражения «простой парень». Прост в обращении? Но это скорее присуще натурам богатым. Прост в мыслях и чувствах? Избави боже от такой простоты. Когда человека хотели похвалить и называли «простым парнем», Рябинина так и тянуло поинтересоваться, отчего же тот не стал сложным. Он не сомневался, что истинно простым мог быть только человек большой культуры, только человек сложный, а иначе он не простой — он примитивный.

— В столовую ходите? — спросил неожиданно мастер вместо ответа.

— Бывает.

— Заметили, что кашу почти не едят?

— Пожалуй, — согласился следователь.

— Берут бифштексы, шницеля и всякие люля-кебабы. А ведь каша полезней, да, по-моему, и вкусней.

— Ну и что? — спросил Рябинин, смутно догадываясь, куда сейчас повернёт этот разговорчивый свидетель.

— А теперь космос, небоскрёбы, цветные экраны, чудеса науки да разные синтетики. Ослепляют и оглушают. Вот человек и потерял чутьё к простому. Кто нынче удивляется куску хлеба, кружке холодной воды, верному слову, прутику с листочками, полену, а? Да никто. Нынче подавай камни с Луны. А того не знают, что земная колодезная вода большее чудо, чем камень с Луны. Опять-таки работа. Все хотят стоять у чудо-машин… Да что я — стоять. Хотят сидеть и кнопки пальчиком топить. Желаю заниматься проблемами, наукой, руководить… И слыхом не слыхивали, какая радость от работы своими собственными руками. Пилить, строгать, сверлить, кирпич класть… Я вам так скажу: кто не чует вкуса воды, хлеба или мускульной работы, у того нет вкуса и к жизни. У них заместо вкуса к жизни только интерес к ней, кое-какое любопытство, как у зрителя…

Он замолчал, поёжился бородкой и подозрительно спросил:

— Думаете, старческая воркотня?

— Нет-нет, — искренне заверил следователь.

— Я имею право так говорить. Прожил честно и просто.

— И не ели люля-кебаб, — пошутил Рябинин.

— Только в юности баловался мясом. А теперь не ем. Вот овощи, молоко да грибы. Надо мной смеются, мол, обессилею. А я им толкую: возьмём хищника. Он ведь не сильный, его хватает лишь на один бой, только поймать да задавить. А лошадь? Вон какая выносливая. Потому что траву ест.

Рябинин глянул на часы: слушать было интересно, но они просидели уже всё утро. Его взгляда на часы старик не заметил.

— Никогда не курил и не пил. Увидишь сморщенного старика, ну, значит, курил да пил. Говорят, для аппетита. Что ж: всухую съем одну тарелку супа, а после рюмки — две? У меня аппетит и без рюмки хороший, я не больной, а две тарелки супа мне и не нужны.

Он выдернул из кармана пиджака огромный многоцветный платок, похожий на флаг какого-то государства, и торопливо высморкался, словно боясь, что его не дослушают.

— Есть мужички, — пьют: что в рот, что в з amp;рот. Вред от пьяниц большой, а ещё худший вред от рюмочников. Пьяница-то виден, он молодёжь отпугивает. А рюмочник весёлый, вроде бы и не пьяный, вот и притягателен. Мы любим бичевать вино. А это глупо и бесполезно. Раньше на Руси так говорили: «Не вино виновато, а пьянство». Надо так: довёл себя до пьяного состояния на людях — год тяжёлых бесплатных работ. Тогда б не вина боялись, а перелива. И человек держал бы себя в руках. Я про вино пословицу сочинил. Вот оцените: «Вино для мужчины — путь в преисподнюю, а для женщины — путь к его исподнему». Как?

Рябинин поговорил бы, с наслаждением поговорил бы о проблемах алкоголизма и обо всех других проблемах, которыми этот старик, видимо, был набит, как автомат монетами. Но уже минуло утро — уже доносилась из коридора одиннадцатичасовая радиозарядка. Нужно его перебить, хотя и опасно. Высказав своё, свидетель начнёт говорить о деле. Перебей его на своём, замолчит и на общественном. Свидетель не делит их встречу на процессуальные показания и на простую беседу — для него это серьёзный и цельный разговор со следователем. Рябинин помнил женщину, которой не дал выговориться о муже, и она умолчала о виденном преступлении…

И всё-таки нужно перебить:

— Василий Васильевич, вы обещали кое-что сообщить о краже из универмага.

Рябинину показалось, что старик слегка опешил. Он смотрел на следователя, силясь вникнуть в смысл произнесённых слов.

— Да-да, — запоздало согласился он чуть скороговоркой. — Видел лодку. Так на чём я остановился…

— Подождите-подождите. Где видели лодку?

— Примерно там, где вы вчера ныряли.

— И что эта лодка делала?

— Что делают лодки… Плыла.

— Куда?

— Наверное, на тот берег.

— А когда это было?

— Ночью.

— Василий Васильевич, вы такой интересный рассказчик, и вдруг заговорили односложно…

— Да нечего рассказывать. Не спалось, вышел погулять на бережок, а лодка уплывает. Вот и всё.

Рябинин понимал, что свидетеля больше интересовали разговоры на общие темы. Какое ему дело до кражи…

Свидетелей кража не интересовала — они посторонние. Не интересовала она и сторожа, которого, видимо, не тронула бы и летающая тарелка, опустись та на его будку. Списав похищенное, утихомирились и работники универмага. И только двое, инспектор уголовного розыска и следователь, не могли успокоиться.

В этом беспокойстве Рябинина удивляло его одиночество. Серьёзная кража, похищены крупные материальные ценности, уголовное преступление… Да что там ценности — бесценная жизнь, бывало, насильственно прекращалась. И государство, само государство, доверяло одному человеку во всём разобраться и принять необходимое решение — оно вверяло следователю судьбу чрезвычайного происшествия, именуемого уголовным преступлением. Разумеется, были товарищи и был надзор, но они были рядом, только рядом, и могли лишь помочь или поправить. В конечном счёте, следователь оставался с преступлением один на один, как хирург с оперируемым. И, как хирург за жизнь больного, только следователь отвечал за уголовное дело. В первый год службы Рябинина это пугало, лишая покоя и безмятежного молодого сна. Первый год службы остался там, за горизонтом времени. Но эта ответственность, взваленная государством на его не столь уж широкие плечи, продолжала грызть покой и напускать издёрганные сны.

— Я на месте не сижу ни минуты. Катаюсь туда, сюда, как колобок. Бегаю по квартирам, машинки чиню. Подхожу к лифту, стоит девочка лет двадцати, ждёт бедная, а я пешком по лестнице на восьмой этаж. В трамвай да в автобус сажусь только на большие расстояния, а две-три остановки скорее пройду, чем ждать. Эти молодые, которые акселераты, жить долго не будут, не-е-ет. Не хотят жить-то, не двигаются. В обеденный перерыв, коли бываю в своей конторе, знаете, что делаю? Уголь иду покидать для нашей котельной. А сотрудники слушают передачу «Для тех, кто не спит в рабочий полдень».

— Сколько людей сидело в лодке? — перебил Рябинин.

— По-моему, один.

— Вы его рассмотрели?

— Где там при лунном свете…

— Одежду заметили?

— Лодка далековато была. А ещё теперь модно всё на нервы сваливать. Мол, вредят здоровью, поскольку нервные клетки не восстанавливаются. Я думаю так: кто переживает, тот долго и живёт. Потому что он переживает. Вроде как через неприятности перелезает. Вроде как любого переживёт. Такой человек плюнет, переволнуется, а бодрость останется.

— Сколько было времени?

— Что-то начало третьего.

— У вас бессонница?

— Я сплю, как сурок. Но лунной ночью люблю побродить. Нарушаю режим. Нынче с этим режимом носятся, как курица с яйцом. Будь весёлым и проживёшь век. Скучные люди доживают только до пенсии. Им жить неохота. А весёлый не умрёт, не-е-ет, не умрёт…

— В лодке что-нибудь лежало?

— Да-а, была нагружена.

— Чем?

— Не рассмотрел. Навалено что-то посредине.

Мастер пытливо всматривался в лицо следователя, подрагивая бородкой. Рябинин знал, почему он всматривается: высматривает, не надоел ли своими разговорами. Старый человек боялся утомить молодого. Тогда кто же из них старше… И чем это мерить: прожитыми годами, крепостью тела или состоянием духа?

Эти последние — дух и тело — давно занимали Рябинина своей тайной несовместимостью. Человеческая душа, у кого она есть, не стареет да и не очень меняется. Стареет тело. Кто же это придумал душу упаковать в тело? Уж не природа ли?… Какая она выдумщица: дала нестареющему духу быстро стареющее тело. Да она шутит и поинтереснее — вот этому мастеру вложила такую душу, которая с годами молодеет. А ведь это несчастье — пережить своё тело. Иметь мысли, которые не высказать из-за одышки. Скрытно мечтать, боясь насмешек. Давить невыполнимые желания. Разглядывать туристскую карту и просить, чтобы тебя перевели через улицу…

Рябинин чуть не взялся за карандаш, потому что пришедшая мысль была уже цельной. Её стоило запомнить для дневника. И её стоило забыть ради спокойной жизни. Так: есть люди, несчастье которых в том, что с годами их тело всё больше стареет, а душа всё больше молодеет. Или так, проще: есть несчастные люди со стареющим телом и молодеющей душой…

Василий Васильевич что-то рассказывал, шевеля пальцами, похлопывая ладонью по столу и делая страшные глаза. Рябинин не слушал, поглощённый мыслями о старости.

…Но природа могла пошутить и наоборот, вложив стареющую душу в вечное тело. Он представил таких стариков: крепких, сильных, румяных, с потухшим ленивым взглядом, без забот и желаний. Это были бы уже не люди — это были бы торсы.

У природы был и третий путь, по которому она, кажется, и шла — душа старела вместе с телом. Логично. Справедливо. Даже разумно — твои желания угасают вместе с телом… Боже, какое тут разумие, если угасает человеческая душа? Да пусть всё угасает, пусть угаснет Солнце, рассыплется в прах Земля и рассеются наши кости, но останется человеческая душа — в теле или без него. Была бы душа, а остальное приложится. С чего он взял, что старики с молодеющей душой несчастливы? Да это самые великие люди на земле, ибо их душа победила медленную смерть своего тела. Один из этих стариков сидел перед ним и говорил, тыча перстом в свой галстук:…знаете, зачем приобрёл? Ходил на концерт, на ансамбль, когда сами поют и сами же играют. Запамятовал, как называется. Вроде бы «Ребята-разлюлята». Ребят действительно много, а девиц-то только парочка. Увидел их всех: ну ты, фу ты — ножки гнуты. Ребята без пиджаков, вместо галстуков рюшечки, а на ногах онучи. Одна девица в колготках, у второй спереди макси, а сзади мини. Запели песенку про птиц. Девицы поют слова, а ребята по-птичьи стрекочут: кто кукушкой, кто вороной, а кто «вью-вью-вью». Самое поразительное — хотите верьте, хотите нет — девчата поют грубыми голосами, а ребята бабьими. Очень мне понравились такие фокусы.

— Василий Васильевич, про эту лодку вам добавить нечего?

— А чего добавлять? — удивился он, вдруг начав таращить глаза, словно его окунули в воду.

— Уж очень сухо вы рассказали. Нет живых деталей. Например, вы его видели. А он вас?

— Вряд ли. Я беленький, махонький…

Что-то скрывает? Тогда зачем явился на берег? Подослан шайкой разузнать о следствии? Вот этот старик с юношеской душой?

— А на берегу никого не заметили?

— Нет, было пустынно.

Рябинин начал составлять протокол.

Теперь в деле имелись свидетельские показания очевидца, который рассказал, когда, как и куда увозили краденое. Получалось, что Петельников прав: вор сидел в лодке, рассматривал при лунном свете вещи и дешёвые бросал в воду. Получалось, что рябининская интуиция подвела.

— Я вас ещё вызову, — неожиданно для себя сказал он, ощутив касание той же самой интуиции.

— Премного благодарен, — почему-то обрадовался свидетель.



Из дневника следователя.

Нужно встречаться со стариками, нужно жить с ними рядом и ценить их, как мы ценим детей. Любой старик, даже самый никчёмный и глупый, лишь фактом своего существования учит радости бытия; учит ощущать течение времени, которое бежит мимо нас, как автомобили на улице.

Уже в шестнадцать лет, а может, и раньше, человек должен удивиться случайности своего появления на Земле. В восемнадцать он должен этому обрадоваться и благодарить родителей и природу. В двадцать он должен кричать от счастья. В тридцать благодарить судьбу за прожитое десятилетие. После сорока должен благодарить за каждый прожитый год. После пятидесяти благодарить за каждый прожитый день. После шестидесяти — за час прожитый, за солнечный свет, за муху, севшую на лоб, за взгляд встречного, за дыхание близкого человека рядом…


Деревня Устье, а ныне посёлок Радостный, стояла при впадении в озеро маленькой речушки. Петельников не мог оторвать взгляда от её быстрого течения.

Чистая тёплая вода неслась по узкому руслу, дно которого покрывали мелкие песчаные порожки. Кое-где лежали большие тёмно-зелёные камни с длинными бородами тины или речной травы. Эти изумрудные бороды шевелились в струях, как живые. Берега заросли травой, рогозом и какими-то жёлтенькими болотными цветами. Синие маленькие стрекозки по-вертолётному зависали над водой, трепеща прозрачными крылышками.

Петельникову захотелось снять чёрные стоптанные ботинки, скинуть кургузый серый пиджак, закатать обтрёпанные брюки и опустить ноги в эти свободные струи. И сидеть, ни о чём не думая. Возможно, в августе он так и сделает, если получит отпуск: вместо поездки на юг просидит весь месяц на этом бережку, свесив ноги. Стрекозок можно половить. Рыбку…

Петельников вздохнул и пошёл к домам.

Это поселение было трудно отнести к определённому типу. Оно состояло из двух непохожих частей: избяной и каменной, из деревни Устье и посёлка Радостного, между которыми тянулось полукилометровое поле клевера. Поглотив название деревни, посёлок пока не трогал её старых изб и узких пыльных улочек.

Инспектор свернул к деревне.

На дощатом мостике женщина полоскала бельё. Штук пятнадцать лодок замерли ломаным рядом, выехав носами на берег. Рыбак, пожилой мужчина в резиновых сапогах, сидел с удочкой на корме одной из них. Здесь брала всякая рыбная мелочь, льстясь на остатки пищи, — на мостках чистили и мыли посуду.

Рыбак ворчливо перелез на другую лодку, выбирая место получше. Видимо, не клевало.

Избы темнели брёвнами-рёбрами. За кустами сирени, за маленькими окошками было тихо, жизнь шла во дворах: звякала посуда, где-то скрипел колодец, плакал ребёнок, вяло тявкала собака. Прошли к озеру гуси, органно вскрикивая. Над улицей держалось пыльное марево, поднятое, может быть, ещё утренним стадом. Внизу эта пыль продолжала жечь ботинки, хотя солнце перевалило на вечер.

Деревня жила слышимой жизнью, но люди не попадались. Петельников заметил старуху, гонявшую в огороде кур.

— Бабушка, — обратился он через штакетник, — где живут Плашкины?

Старуха посмотрела на него, вышла на улицу и вдруг крикнула в пространство молодым сильным голосом:

— Надьк!

С того конца деревни пронзительно отозвались:

— И-и-и!

— Клинь Плашкиниху с камыша! — Она махнула рукой вдоль улицы и сказала нормальным голосом: — Изба с того краю.

— Спасибо, — поблагодарил инспектор, восхищённый беспроволочной связью, которая, оказывается, в деревне была изобретена задолго до радио.

Он пошёл, загребая пыль. Ему казалось, что ходить в деревне его энергичной городской походкой неприлично. Тут не было асфальта, и тут шло другое время — медленное, обстоятельное и задумчивое.

Неширокая улица окончательно сузилась, образовав что-то вроде горловины: с одной стороны из земли торчал двухметровый валун, с другой чернела древняя берёза, захватывая дорогу молодой порослью. Перегородив это узкое место, как плотиной, стояло чёрное рогатое существо и смотрело не то в землю, не то на рыжего парня с алюминиевым бидоном.

— Бычок, а бычок, пропусти-ка, — уговаривал его парень.

— Это корова, — сообщил Петельников и взмахнул рукой.

Животное мотнуло рогами и нехотя двинулось по улице.

— Товарищ капитан, — шёпотом спросил рыжий парень, — а что такое фуражная корова?

— Корова в фуражке, — буркнул инспектор, продолжая свой путь.

Парень звякнул бидоном и пошёл стучаться в очередную избу насчёт молока.

Главная деревенская улица была длиннее, чем казалось со стороны озера. В её конце, в последнем доме, проживал Михаил Семёнович Плашкин, который сейчас очень интересовал Петельникова.

Инспектор долго думал над рябининскими словами, сказанными тогда на берегу; думал до того момента, пока не вышел на Плашкина. Направление брошенных предметов в озере показывало на устье — раз. Старик с белой бородкой дал показания следователю, что лодка с грузом уплыла на этот берег, — два. В устье проживал тридцатилетний Михаил Плашкин, который год назад освободился из заключения, — три. У него была громадная смолёная лодка — четыре. И главное, самое главное, до заключения Михаил Плашкин работал по совместительству электриком в этом самом универмаге и знал его ходы и выходы, как в своей избе. Пожалуй, имелось и ещё одно обстоятельство — судили Плашкина тоже за имущественное преступление, за довольно-таки оригинальные грабежи: переодевшись в дамское платье, он заходил в окраинные туалеты и грабил женщин.

Улица кончалась. Из закоулка, который сбегал к озеру, вдруг выполз стог камыша. Двигался он самостоятельно, чуть пошатываясь. Но под камышом мелькали резиновые сапожки и юбка. Инспектору показалось, что женщина по-лошадиному всхрапывает. Впрочем, она и груз несла лошадиный.

Он присел и юркнул под стог, как в шалаш.

— Ну, чего-чего! — вскрикнула женщина.

Петельников распрямился, сразу ощутив тяжесть на своих плечах и пряный запах болота, который шёл от камышовых трубочек:

— Не «чего-чего», а помощь даме.

— Прям-таки, — усомнилась она, вытирая красный лоб.

Инспектор пошёл за ней, тоже всхрапывая, когда оступался в колдобины. Но долго идти не пришлось — лишь до крайнего дома. Он свалил камыш в сарай и довольно сказал:

— Считайте, что город помог деревне.

Женщина выглядела лет на тридцать семь, хотя ей могло быть и тридцать. Деревенские женщины — на свежем воздухе, на своём молоке, на спокойном лоне природы — выглядели старше городских. Она смахнула с кофты травинки и сухо спросила:

— Наверное, ищете вяленую рыбу?

— Какая вы подозрительная…

— Тогда спасибочки и до свидания. Скоро муж придёт, а вы стоите посреди двора.

— Ну и пусть приходит, — беззаботно ответил инспектор, продолжая стоять посреди двора.

— У моего мужа не заржавеет…

— У Мишкй-то?

— Знаете его?

— Да я к нему и пришёл.

Женщина смущённо обтянула кофту, поправила выгоревшие волосы и сказала голосом, который стал чуть певучим:

— Заходите в избу.

Сколько бы он ни бывал в деревне, его всегда удивлял избяной дух: дерева, тёплого кирпича, хлеба, топлёного молока… Он не помнил, почему эти запахи трогают сильнее, чем, скажем, духи или запах его родного города. Почему запах любой машины, сложнейшего творения человеческого разума касается его сердца, меньше, чем дух печёного хлеба… И почему в этой избе ему сделалось покойно, как только что было на скорой речушке с изумрудными бородами на дне?

Он огляделся.

Русская печь, огромная, как домна. Ухваты в углу. Телевизор с большим экраном. Скамейка, на которой спит кошка, не обращая внимания на вошедшего. Сервант с посудой. Старые часы с гирьками на цепи. Фотоаппарат на столе. В углу бочонок со своим квасом…

— Сидайте. Откуда вы Мишку-то знаете?

— Мы давненько знакомы.

Она перестала вытирать мокрые руки и быстро посмотрела на него, схватив одним взглядом сношенные ботинки, кургузый пиджачок и бахромчатые брюки.

— Нет, мы встречались ещё до колонии, — успокоил он её.

Инспектор не врал — они познакомились на допросе. Ловила же его специальная оперативная группа женщин-инспекторов.

— Через полчасика придёт, — пообещала она. — А я пока вас угощу чайком да молочком.

— Нет-нет, — резко сказал он.

Этого инспектор допустить не мог. Он принёс в семью неприятность, горе он принёс этой женщине, о котором она узнает ровно через полчаса. Через полчаса в этом доме всё изменится: будут топать незнакомые ей люди, перевернут всё вверх дном, сбежится вся деревня, спрыгнет со скамейки испуганная кошка, и хозяйка вдруг не узнает родных стен. Мог ли он сейчас пить чай из её рук?

— Лучше расскажите, как Мишка поживает, — мягко спросил инспектор.

— Ладно, хозяин явится, тогда и почаёвничаете. Как живёт… Слава богу, зажили, как люди. Руки-то у него ежели и не золотые, то серебряные. Делать всё умеет. Башка б забубённая не подвела.

— А подводит?

— Бывало, выпьет и закуролесит. Вот пашава-то! А теперь смирен.

Она сидела перед инспектором на простой табуретке, выкрашенной синей масляной краской. В горнице толпились модные стулья с красными сиденьями, на которые она опускалась, видимо, только по большим праздникам. На её руках, скрещённых на туго натянутой юбке, темнели заметные вены. Петельников повернул свою руку — никаких вен не было, хотя он ежедневно работал гирей. Но он не работал в поле, не имел коровы, огорода и забубённого мужа.

— Не погуливает? — весело спросил инспектор, якобы на правах старого друга.

— Ведь не слежу, — серьёзно ответила она.

— Дома-то ночует?

— Последнее дело спать где попало. А что? — насторожилась она, нервно поглаживая красные, опалённые щёки.

— Узнаю ли теперь его…

— Всё такой же пашава.

Петельникову хотелось спросить, что такое пашава, но отклоняться не стоило.

— Рыбачит, охотится?

— Как же мужику без этого?

— Не пробовал брать рыбу на лучину?

— Не знаю. Тут как-то уходил с лодкой на ночь…

— Привёз чего? — лениво спросил инспектор: надо же поддерживать разговор до прихода мужа.

— Полведра сорной рыбки. Одна пашава.

Ему хотелось спросить её имя. Но зачем? Через полчаса он узнает его в официальном порядке, и уже тогда труднее переходить с домашнего имени, допустим, Валюта, на гражданку Плашкину.

Жёны преступников… Они бывали явными соучастницами, которых мужья старались выгородить. Бывали алчные, незаметно понуждавшие безвольных мужей воровать. И бывали несчастные, которые все видели или обо всём догадывались, слёзно молили мужей прекратить и не знали, что же делать дальше: донести или молчать. И делали третье — тихо страдали, ожидая невесть чего.

В дверь стукнули. Хозяйка смотрела на неё и по деревенской привычке не отвечала: теперь стукнувший мог войти. Он и вошёл — рыжий парень с бидоном.

— Это со мной, — поспешно сказал Петельников, опасаясь, что рыжий сейчас попросит у неё молочка.

— Нету молочка, — сообщил рыжий, — коровы не вернулись с прогулки.

— Сидайте, — предложила хозяйка, рассматривая красные пыльные волосы, закатанные до колен брюки, рубашонку навыпуск и громадный, литров на шесть, алюминиевый бидон.

Парень сел, поместив бидон на пол между ног, и заметил в пространство:

— Африканская жара.

— Сейчас дам квасу, — встрепенулась хозяйка, схватив глиняную кружку.

— Обойдётся! — опять резко сказал Петельников и опять смягчил эту резкость тоном следующих слов: — У него от кваса будет расстройство.

— Да, у меня гастроэнтероколит, — подтвердил рыжий и вдруг протянул инспектору пачку папирос: — Закуришь?

И взглядом добавил: «…товарищ капитан».

Одна папироса услужливо торчала. Петельников взял её, повертел в пальцах и вспомнил.

— В избе-то нельзя.

— Да что вы! Мишка чадит не хуже керогаза.

— Потерплю, — не согласился инспектор, вытащил записку из картонного мундштучка и прочёл так ловко, что и рыжий не заметил.

«В конце месяца Плашкин ночью уходил на лодке. Сказала соседка. Инспектор уголовного розыска лейтенант Леденцов».

Об этом Петельников уже знал — ещё одно бесспорное доказательство.

— Ну и печечка, — удивился Леденцов. — Что-то среднее между камином и доменной печью.

— Без неё в деревне как без рук, — тихо заметила хозяйка, в глазах которой появилась насторожённость.

Двое незнакомых людей… Одеты худо — теперь и на сенокос так не ходят. Но, видать, городские. Говорят вежливо, в избе не курят. Не с Мишкой ли сидели в одной колонии?… Тогда гнать их нужно, как последних мазуриков.

— С неё без стремянки и не слезть, — развивал Леденцов свою мысль.

— Слез же, — заметил Петельников.

— Я? Никогда на ней и не был.

— Все мы слезли с русской печки. Только одни раньше, другие позже.

После этого разъяснения капитана Леденцов счёл нужным переменить тему:

— Хозяюшка, а в такую жару молоко у коровы в вымени может скиснуть?

— Может, — объяснил Петельников. — Тогда она доится кефиром…

В дверь опять постучали чем-то деревянным, вроде бы палкой.

В приоткрытую дверь просунулась удочка, а за ней и лицо того рыбака, что ловил у мостков с чужих лодок. Он озирался, видимо, раздумывая, войти или нет.

Леденцов решил ему помочь:

— А вы знаете, что такое удочка? На одном конце червяк, на другом конце дурак.

— Ребята, — весёлой хрипотцой сообщил тот, кто был на одном из концов удочки, — я такую чучелу поймал. Идите покажу!

Петельников встал и глянул на Леденцова особым взглядом: внимательно и чуть окинув им стены. Леденцов понятливо хлопнул рыжими ресницами — ему приказали остаться в избе.

В полутёмных сенях рыбак зашептал:

— Товарищ капитан, его лодка протекает и дно залито пальца на два. Так вэтой воде я нашёл штучку. Видать, обронил.

— Какую штучку?

— Колёсико, которым в телевизоре переключают программу.

— Где оно?

— Так и лежит в воде.

— Правильно, Фомич. Найди двух понятых и веди их к лодке.

Теперь инспектор пошёл своим обычным шагом, взметая ботинками пыль. Улицу, которая была некороткой, он пролетел в считанные минуты.

Пустые лодки так же стыли в своём ломаном строю. На мостках так же полоскали бельё. И так же блестело солнцем озеро, исходящее незримым паром, который, казалось, вытеснил из воздуха весь прохладный кислород.

Фомич пришёл почти вослед. С ним было два старика, которые с любопытством посматривали на инспектора и уже полезли за сигаретами.

— Товарищи, — серьёзно начал Петельников, — у нас к вам маленькое дельце. Да и не дельце, а так, одна пашава…

— Ты калининский, что ли? — перебил дед, лохматый и мохнатый, как барбос: одни глаза видны.

— Я не калининский, я из милиции. Мы вот хотим осмотреть лодку гражданина Плашкина на основании этого постановления. А вы поприсутствуйте и за нами понаблюдайте.

— Давай, мы последим, — согласился второй дед, у которого голова, покрытая мелкими серебристыми волосиками, на солнце металлически светилась.

Петельников ступил в лодку, где Фомич уже сидел на корточках и черпал воду литровой банкой. Пахло варом и дохлой рыбой. Горячая тишина нарушалась только бульканьем вылитой воды да хлопаньем белья на мостках.

— Фиговина, — сказал лохматый дед, показывая на дно лодки.

На чёрных просмолённых досках, показавшихся из воды, лежал маленький пластмассовый диск с поперечной пластиной-ручкой. Белый ободок делал этот диск изящным, а кокетливая стрелка — деловитым.

— От телевизора, — заметил металлическоголовый старик.

— От цветастого, — подтвердил его товарищ.

Петельников осторожно взял диск и положил на чистый лист бумаги, расстеленный на скамье. Видимо, это был переключатель программ. Может быть, от цветного телевизора. Эксперт скажет точно.

Они начали ползать в лодке, высматривая щепочки, разглядывая царапины, ощупывая вмятины и сдувая пылинки.

— Невода ищут, — решил заросший старик.

— Видать, Мишка набраконьерничал, — подтвердил второй, усаживаясь на песок.

Где-то с кормы тихо, как с чайной ложечки, капала пролитая вода. Перестало хлопать бельё — женщина теперь смотрела на их странную компанию. Сопел Фомич, разглядывая уключину…

— Бумажный лоскут, — тихо буркнул он, вытаскивая его из уключины.

Петельников взял серый мягкий обрывок, на котором была часть типографского текста: «Союзювелирпром. Ереванский ювелирный завод. Паспорт на корпус часов «На…».

— «Наири», — закончил вставший рядом Фомич. — Золотые часики.

Паспорт был показан старикам. Они долго шевелили губами, поглядывая друг на друга.

— Да, всякое бывает, — заключил дед, похожий на лесовика.

Инспектора опять принялись высматривать, разглядывать и ощупывать лодку. Но удач больше не было, да они их теперь не очень ждали, обрадованные этими двумя.

Петельников сел писать протокол. Он уже достал из кармана постановление следователя и бланк протокола. Он уже достал авторучку, когда заскрипел от быстрых шагов песок.

Леденцов почти бежал. Рыжие волосы горели в уже чуть приземлённом солнце. Руку он почему-то приложил к губам, словно у него схватило зубы.

— Что? — быстро спросил Фомич.

Леденцов слегка отжал ладонь и окровавленными губами прошамкал:

— Вернулся Плашкин…

Лодка, крепко стоявшая вполкорпуса на земле, закачалась, как скорлупочка; осел на дно Фомич; отшатнулись старики — Петельников птицей перелетел борт и ринулся к избам.



Из дневника следователя.

Бывают мимолётные мысли, сходные, как близнецы. Возможно, их порождают такие же сходные случаи.

В концелярии сказали, что меня только что спрашивал мужчина. Я дошёл до своего кабинета и вернулся — никакого мужчины не было. Секретарь Маша Гвоздикина выглянула в коридор и фыркнула: «Сидит же мужчина». Я опять пошёл — у двери сидел человек. Как же я не заметил?

Он вошёл в мой кабинет. Красное, широкое лицо, не тронутое никакой общечеловеческой заботой. Серые щёки, бритые вчера. Запашок пивка, питого сегодня. Несвежий воротничок.

И я сразу понял, почему мой глаз его пропустил: мне ведь сказали «мужчина», а это был мужик.

Второй случай произошёл вечером.

Бросив в урну недокуренную сигарету, девушка прыгнула в автобус и встала рядом. Длинная, со вздувшейся на груди кофтой. В серых брюках, типа матросских, в которых они моют палубу. Широкий ремень с металлической пряжкой, поздоровее матросской. Окаблученные сапоги, в которых хоть сейчас на скакуна. На руке громадные часы типа компаса. Большие глаза в грязном ореоле ресниц, откровенно выкаченные на меня…

И я не уступил ей место; я, который не может сидеть не только потому, что перед ним стоит женщина, а лишь потому, что женщина сейчас может войти. Но то женщина. Этой же девице моё сознание отказало в женственности.

Мужчина и женщина…

Мужчиной быть трудно. Он должен всегда быть мужественным: не бояться трудностей, начальника, хулиганов, боли и смерти. Ему нужна физическая сила — мужчина всё-таки. Умным должен быть — ведь мужчина. Энергичным. Много знать. Работу должен любить, как женщину. Жену должен любить, как работу. А истину любить сильнее, чем жену и работу, вместе взятых, и драться за неё всегда и везде. Руководить семьёй должен и обеспечивать. Делать всё собственными руками. Помогать жене. По утрам бриться…

Женщиной быть трудно. Она должна всегда оставаться красивой, и никому нет дела, какой её создала природа. Женщине нужно быть женственной, ибо она женщина. Обаятельной быть, чтобы всем нравиться. Весёлой.

Неприступной. Доброй и мягкой — женщина ведь. И должна уметь любить, о, так любить, чтобы пни зацветали от радости. Любить мужа, как первого и последнего мужчину на земле. Она должна воспитывать детей и вести дом. Должна готовить чуть лучше, чем в лучшем ресторане. Одеваться чуть моднее, чем в Доме моделей. Знать сказок чуть больше, чем в детских книжках. И вставать утром чуть раньше, чем просыпается дом. Она должна ещё шить, стирать, мыть, бегать по магазинам, сидеть в парикмахерской, стоять у зеркала… Да, и женщина должна работать в народном хозяйстве.

Трудно быть мужчиной. Поэтому граждан в брюках больше, чем мужчин. Трудно быть женщиной. Поэтому гражданок в юбках больше, чем женщин.

Мне повезло. Я дружу с мужчиной — Петельниковым. И моя жена — женщина.


Весь день Рябинин сидел, как привязанный: вот-вот должен вернуться из Радостного инспектор. Но Петельников не возвращался и не звонил, хотя солнце уже перевалило на вторую половину неба. Поэтому когда дверь сильно и широко распахнулась, он ожидал увидеть высокую фигуру инспектора…

Директор универмага виновато улыбнулся, но всё-таки сел перед столом без приглашения, видимо, по праву своей должности, а может быть, по праву потерпевшего.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич. Говорят, вы меня искали.

— Здравствуйте. Уже выяснил без вас.

— А я был в Новгороде…

Директор похудел. Стало бледнее лицо. Чётче обозначились заливы залысин. Под глазами проступили серые мешки.

— Три дня ходил по городу, записывал, высматривал. Меня интересуют древние фрески. Кстати, одну фреску, правда неказистую, я отыскал в нашем монастыре. Знаете, что я делаю в выходные дни? Разбираю завал из обломков кирпичей у монастырской стены.

— Зачем?

— На стене могут быть фрески.

— Да вы фанатик.

— Охота пуще неволи, — улыбнулся директор. — За свой счёт ездил в Новгород.

— Ну как там «Детинец»?

— Не был, — вскинулся он. — Везде был, кроме ресторана.

Герман Степанович, видимо, пришёл беседовать о Новгороде. Пока этот разговор следователь мог себе позволить — не было инспектора.

— Какой величественный памятник «Тысячелетию России»…

— Стойте-стойте, — перебил Рябинин: говорить так говорить. — А фреску «Константин и Елена» видели, коли вы так интересуетесь фресками?

— Где она?

— Где она… Она рядом с памятником, в Софийском соборе.

— Я там полдня провёл, — обидчиво возразил директор.

Рябинин помнил: в его поездку толпа кольцом стояла вокруг памятника «Тысячелетию России», и никого не было у древнейшего шедевра — фрески «Константин и Елена». Память вернула туда, под просторные своды Софии…

Но директор хотел вести его маршрутом, которым, видимо, проследовал сам:

— Вот теперь и я побывал в храме на Ильине улице. Ах, какие фрески! Особенно голова этого…

— Пантократора, — подсказал Рябинин.

Герман Степанович зябко пожал плечами в жёлтой вельветовой куртке; в той самой, которая была на нём, когда осматривалось место происшествия. Рябинин любил подмечать человеческие привычки: в такую теплынь директор ёжился, как в стужу. Но это не от холода — от досады, что не может оказаться выше следователя в том деле, которое считает своим увлечением.

— Был в церкви Спаса на Нередице, — с затухающей энергией сообщил он. — Тоже есть фрески.

— А какого года эта церковь, знаете?

— Шестнадцатый век.

— Тысяча сто девяносто восьмой год. А знаете, как в этой церкви писали фрески? Бригада из десяти человек, за три с половиной месяца, по сырой штукатурке, пока не высохла.

Директор передёрнул плечами и полез за сигаретами. Рябинин знал, что сейчас ему не так нужен никотин, как минутная заминка.

— Икон много видел, в той же Софии, — наконец сказал он, рассеянно пуская дым в сторону двери.

— Обратили внимание на старообрядческий синодник? — обрадовался Рябинин возвращению в Софию.

— Маленькие книжицы? Я их не рассматривал.

— Какие на полях жуткие записи о старообрядцах… Замучен в Пустозере. Сожжён в Москве. Убиен в Новгороде…

— Там религиозные бабки толпились. Я их не люблю. Крестятся исступлённо.

Рябинин хотел возразить, что исступлённо молившаяся бабка ему понятнее, чем молодая современная женщина, исступлённо жаждущая товаров и комфорта. Бабка хоть помнит о смерти.

Но не возразил, потому что только догадывался, какому богу молится этот бледный, худеющий директор магазина в модной вельветовой куртке.

Герман Степанович молчал, напрягая нервные плечи: ему расхотелось говорить о Новгороде. А ведь он, пожалуй, ездил туда нарочно, чтобы, вернувшись, расквитаться со следователем за поражение на допросе. Неужели ездил для этого? И с собой ли у него пилка для ногтей?…

— Преступников не нашли? — спросил он скорее из вежливости.

— Нет, — бодро ответил Рябинин и добавил ещё бодрее: — Да куда они денутся?

— Мало ли куда… Убегут.

— Бессмысленно. Как, впрочем, и совершить преступление.

— Преступники ведь не философы, — заметил директор.

— Есть философия, которую должен знать каждый.

— Не укради?

— Нет, не упусти. Не упусти своей единожды данной жизни.

— Вот они своего и не упускают, — засмеялся Герман Степанович.

— Они упускают время. А ведь жизнь — это время. Зря вы не заглядывали в синодники. Я там вычитал верную и поэтичную мысль. Вот послушайте: «Время бо мимо течёт, и годы не стоят, и вся в небытие отходят и забвения глубинами покрываются».

— У вас завидная память, — восхитился директор и посмотрел на часы. — Мне пора. Звоните, если будут вопросы.

Он и ушёл так, как вошёл: сильно и широко пахнув дверью. Рябинину даже показалось, что, не найди директор у следователя хорошую память, он бы ещё посидел.

Рябинин выдвинул нижний ящик и достал потёртый блокнот, на которых обычно печатают: «Сделано из отходов». На обложке шариковой ручкой было выведено: «Новгород». Когда они там с Лидой были? Шесть лет назад.

Рисунок деревянной церквушки… Изба в резных завитках. Названия фресок. Описание икон псковской школы. Кремлёвский Кокуй. Религиозные истории. Купола Юрьева монастыря. Тексты берестяных записок. «Чрес тын пьють, а нас не зовут».

Вот и мысль из синодника, которой он блеснул перед директором. Подвела его память. Почти вечер учил наизусть эту цитату, а всё-таки два слова перепутал: вместо «лета» сказал «годы», а вместо «помрачаются» — «покрываются».

«Время бо мимо течёт, и лета не стоят, и вся в небытие отходят и забвенья глубинами помрачаются».



Из дневника следователя.

Наш брат юрист тоже поддаётся моде. Со всех сторон слышу: «Правовое воспитание, правовое воспитание…»

По-моему, правовое воспитание такая же нелепица, как, скажем техническое воспитание или торговое воспитание. Есть воспитание, обычное воспитание, которое наделяет людей необычными качествами — нравственными. Неужели человеку, который знает такие тончайшие движения души, как любовь, сопереживание, сострадание, сочувствие, нужно говорить: не убей и не укради? А если нужно, то при чём тут правовое воспитание, когда необходимо обычное, элементарное.

Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.


После ухода директора прошёл ещё час — Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…

Он запер кабинет и вышел на улицу.

Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, — иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.

Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…

Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.

Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки — те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.

Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним — он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.

Ему показалось, что белые лепестки зябко дрожат. Он присмотрелся, щуря глаза: они ритмично вздрагивали, будто в стакане работал крохотный двигатель. Возможно, дрожит его рука. Нет, рука плотно замерла на стекле. Да рука бы дрожала расхлябанно, неритмично. Всё-таки он убрал её, прижался грудью к краю стола и пристально глядел на ромашки. Они вздрагивали: тихо, почти незаметно, но вздрагивали, словно их каждую секунду кто-то толкал; словно на дне стакана билось невидимое сердце…

Сердце. А ведь их толкало его сердце. Рябинин удивлённо посмотрел на свою грудь… Неужели сердце? Небольшой комок, который вечно гнал кровь по его организму; который мог болеть, страдать и сжиматься от чужой боли и ещё невесть отчего, оказывается, мог толкать стол, потом стакан, а потом ромашки, которые отзываются на эти толчки тихим вздрагиванием.

Могучее человеческое сердце. Ведь оно есть у каждого, и значит, сердце каждого способно не только гнать собственную кровь, но и помочь тем же ромашкам, помочь тем же людям… Помочь своим осторожным стуком любому человеку, ждущему этой помощи. Врачи говорят, что физические нагрузки сердцу полезны. А нравственные? Инфаркты не от душевных ли недогрузок?

Петельников его так и застал — лежащим грудью на бумагах перед стаканом с ромашками. Рябинин поднял голову, удивлённо разглядывая небывалую одежду инспектора.

— Тебе на улице пятачки не подавали? — улыбнулся Рябинин.

— Я не брал, — буркнул Петельников, устало бросаясь на стул.

Сквозь его усталость проступало то взвинченное состояние, которое остаётся в человеке после долгого нервного напряжения и затухает не скоро, иногда под утро. Но взвинченность инспектора была особой, радостной. Рябинин слышал, что с ним пришёл ещё кто-то, да не один человек, может быть, и не два; стоят они в коридоре и ждут команды инспектора.

Петельников достал из кармана пиджака аккуратную трубочку документов и принялся считать доказательства, начав с известных, с показаний белобородого старика, и победно переходя к новым, уже добытым им. Он перечислял эти доказательства одно за другим, как уже делал мысленно в деревне Устье, — раз, два, три… — словно выступал в суде.

— С лодкой ясно, — согласился Рябинин, разглядывая телевизионный переключатель и паспорт на часы. — А что дал обыск в доме?

— Плашкин не дурак, краденое хранить в избе не станет. Но вот этого достаточно. Нашли в огуречном парнике.

Инспектор положил на протокол осмотра серую пластмассовую коробочку. Внутри она была выстлана красным бархатом, а на крышке темнел рисунок полуразрушенного сооружения с надписью «Агуди VII век».

— Из-под часов «Наири», — объяснил Петельников.

— В парнике, говоришь?

— Да, в огороде.

— А что это за грязь? — спросил Рябинин, разглядывая чуть заметное серое пятнышко на ярком бархате.

— В коробку попал камешек.

— Ага, попал, — вроде бы обрадовался Рябинин.

— Теперь доказательств хватит, — поддержал эту радость инспектор.

— Теперь их навалом.

— Плашкин здесь.

— Я уж чувствую… Признался?

— Ну, этот быстро не признается. Он Леденцова так звезданул, что переднего зуба как не бывало.

— Оказал сопротивление? — удивился Рябинин.

— Леденцов сам виноват. Мандат не предъявил, одет чёрт те как, из избы не уходит…

Леденцов и Николай Фомич ввели задержанного и удалились в коридор — ждать санкции прокурора на его арест.

Посреди кабинета стоял невысокий крепкий парень в светлом клетчатом костюме и белой рубашке без галстука. Лица Рябинину было не рассмотреть — всё-таки день уже кончился.

— Садитесь, — предложил он.

Задержанный сел, попав в оконный свет летнего вечера.

Русые волосы, не до плеч, но уже длинные, по городской моде. Большие, слегка выпяченные губы. Широкий нос с крупными ноздрями, которым он сейчас напряжённо дышал. Поблёскивающие скулы: от загородного ли солнца, от оконных ли зайчиков противоположного дома.

— Плашкин Михаил Семёнович? — спросил Рябинин.

— Плашкин, Плашкин, — взорвался парень. — Тридцать лет, как Плашкин. Ну и что, если Плашкин? Где обворуют, так меня сразу за шкирку? Вроде дежурного фраера. Всегда под рукой. Да как освободился, я и в милицию не попадал!

— Ой ли! — подал голос Петельников от сейфа, где он сидел тихо, как в филармонии.

Плашкин резко обернулся:

— Раз хотели запихнуть в вытрезвитель… А дежурный меня не принял, как самостоятельно ходячего. И баста.

— Гражданин Плашкин, сейчас мы во всём разберёмся, — сказал Рябинин тем особым голосом, в котором было чуть сочувствия, чуть понимания и немного строгости: такими голосами разговаривают старые врачи, больше надеясь на слово, чем на лекарство.

Задержанный повернулся к следователю и выжидательно напрягся.

— В универмаге вы работали?

— Когда это было-то… Пять лет назад.

— Директора, Германа Степановича, знаете?

— Видел. Я имел дело с женщиной.

— С какой женщиной?

— Да такая… Похожа на лягушку в платье. Всё кулдыкала. Мы её так и звали — Кулдыкалка.

Верно, Кулдыкалка. А ещё вернее — Надежда Олеандровна.

— После освобождения были в универмаге?

— Был, вот этот костюмчик приобрёл.

Ему мешали руки, поэтому он с готовностью потянул пиджак за борта, как бы показывая костюм.

— Часто дома не ночуете?

— Почему это часто?…

— Какого числа последний раз не ночевали?

— Я не бухгалтер, цифры не помню.

— Гражданин Плашкин, вы встали в такую позу…

— Я сейчас в неё сяду, — зло перебил задержанный.

— …что вам самому в ней неудобно, — терпеливо докончил Рябинин.

— Неудобно сидеть у знакомой в холодильнике, когда муж вернулся.

— А ещё знаете?

— Неудобно сидеть на полу, свесив ноги.

— Неудобно сидеть в трубе, когда топится печка, — раздалось от сейфа.

— Гражданин Плашкин, — сказал Рябинин опять тем, докторским, тоном. — А ведь человек со спокойной совестью хамить бы не стал. Ему в этом нет необходимости. Так почему ж вы так волнуетесь?

— Про дурь всякую спрашиваете, вот почему!

— Хорошо, — улыбнулся Рябинин, — ответьте сначала на дурь, а потом я спрошу про умное.

— Где да когда… В конце месяца двадцать девятого или тридцатого. Рыбачил всю ночь, костёр на Рогу палил.

— Кто это может подтвердить?

— Да никто.

Руки, его руки бились внизу, как рыба в сетке. Видимо, ему хотелось их выплеснуть на стол, и тогда бы зашелестели вспугнутые бумаги и вздрогнули бы эти худосочные ромашки.

— Откуда в вашей лодке телевизионный переключатель?

— Пацаны ныряют, рыбаки удят… мало ли откудова. Я на той неделе в лодке пустую бутылку из-под пятнадцатирублевого коньяка нашёл.

— Хорошо. А это там откуда? — Рябинин положил перед ним обрывок паспорта, придерживая клочок рукой.

Плашкин скользнул по бумажному лоскуту равнодушным взглядом, зло уставился на следователя и спросил так, словно хотел голосом всё здесь сокрушить:

— А если в моей лодке покойника найдёте? Так чего ж: я притрупил?

— Хорошо, — покладисто согласился Рябинин, — лодка стоит под открытым небом… А вот эту коробочку нашли в вашем огороде, в огурцах.

Плашкин хотел её схватить, но следователь отвёл свою руку: был у него случай, когда обвиняемый проглотил расписку. Коробочку, правда, не проглотишь, но сломать можно.

— И что в ней было?

— А вы не знаете? Золотые часы.

— Так мне шьют эти тикалки?

— Нет, не одни тикалки, гражданин Плашкин. Мы подозреваем, что вы обокрали универмаг.

Руки всё-таки взметнулись к плечам. Взлетел и сам Плашкин, стукнувшись коленями о стол: ухнула фанерная тумба, покатилось что-то в правом ящике, и закачались городские ромашки.

— Лучше сесть, — внятно сказал Петельников и тихо шевельнулся.

Задержанный сел. Его скулы уже не блестели, лишившись отражённого солнца далёких окон. Волосы растрепались, хотя он их ни разу не коснулся. Вдруг пропала выпяченность губ: Рябинин всматривался — уж не кусает ли. И потухла злость в глазах; она была, когда его подозревали в краже одних часиков, и пропала, когда заподозрили в крупной краже из универмага. Рябинин знал, почему: это злость сменилась отчаянием.

— Ребята, да вы что?…

Плашкин так и сказал — ребята; сказал им, юристу первого класса, следователю прокуратуры Рябинину и капитану милиции, старшему инспектору уголовного розыска Петельникову.

— Зинка шарит огурцы каждый божий день. Никакой коробочки. Я ж теперь рабочий человек. На макаронке вкалываю, как бог. Делаем макароны…

Руки, которые было не унять, выскочили из-под стола и показали длину макарон, выпускаемых его фабрикой.

— Начальница моя, Лукинична, попросту Луковна, из меня человека делает. Пить-то почти бросил, усёк. Насчёт ругаться завязываю. Только и допускаю: «Пошёл ты к кошке в шляпу». Я озеро наше люблю. И за берёзки готов стоять…

Рябинин навалился на стол и уже не слышал сбивчивых слов Плашкина. Он наблюдал за цветами: вздрогнут ли сейчас от толчков его сердца? Но теперь стол не был в покое — с той стороны тоже сидел человек. И тоже навалился грудью. На чьи же толчки отзовутся ромашки? Конечно, на его. Он же следователь прокуратуры, юрист первого класса. Но ведь сердце у следователя такое же, как и у преступника… Неужели такое же? А у министра и рабочего, у мужчины и женщины, у дурака и умного?… Неужели у всех одинаковые сердца? Да знают ли об этом люди… Вот он смотрит на Плашкина и не понимает его, потому что забыл, что у них одинаковые сердца. И Плашкин смотрит диким взглядом на следователя, не зная, что сердца-то одинаковые. А ромашки знают, поэтому отзываются на любое биение.

— Гражданин Плашкин, — перебил его Рябинин, — вы свободны.

И протянул паспорт и протокол допроса для подписи.

Михаил Плашкин встал и глубоко вздохнул. Он даже не удивился, что его отпускают, приняв это как должное. У двери обернулся и сказал вроде бы инспектору:

— Как теперь в деревне буду жить…

Рябинин тоже вздохнул и хотел глянуть на инспектора, но не успел. Дверь опять распахнулась, и Плашкин появился вновь — только теперь его поддерживали инспектора.

— Говорит, что отпустили, — усмехнулся Николай Фомич.

— Отпустили, — медленно выговорил Рябинин.

— Его? — удивился Леденцов.

— При таких-то доказательствах? — не верил пожилой инспектор.

— Он меня ударил, — вспухшими губами произнёс Леденцов.

Видимо, Петельников сделал им знак. Они сняли руки с локтей задержанного и вышли. Двинулся и Плашкин, уже сомневаясь, удастся ли ему отсюда выйти.

Теперь у Рябинина появилось время взглянуть и на Петельникова — раньше его не было. Секунда нужна, а вот её не было. Он медленно повернул голову к сейфу…

Петельников уже стоял — он только чуть побледнел.

— До свидания, — вежливо попрощался инспектор.

— Вадим, я же объясню…

— Сергей Георгиевич, — перебил инспектор, — я подам рапорт начальнику уголовного розыска о том, что по этому делу отказываюсь с вами работать.

Они лет десять были на «ты».



Из дневника следователя.

Волевой, как киношный детектив. Энергичный, как гончая. Решительный, как уличный регулировщик. Крепкий, как боксёр. Зоркий, как рентген. Догадливый, как шахматист. И взгляд, немигающий и лезущий в душу, как коловорот в доску. И само собой, капроновые нервы. Таким должен быть следователь! Какая чепуха…

Волевые-то ошибаются чаще, чем обыкновенные. Решительные-то могут рубануть с плеча, чего поостережётся делать нерешительный. Зоркие видят дальше, а близорукие могут видеть глубже. Догадливые хотят лишь догадаться, а умные стараются понять. С немигающим взглядом… Главное не в том, чтобы смотреть немигающим взглядом, а главное в том, чтобы смотреть понимающим взглядом. И главное, самое главное — следователю нужно иметь не крепкие нервы, а обнажённые. Человек устроен так: кожа, мускулы, нервы… А следователь должен быть устроен иначе, наоборот: нервы, кожа, мускулы. Нервы у него должны быть сверху, нервы!


Растерянность, недоумение, обида — хотя обижаться, кроме как на себя, было не на кого — перешли в затяжную грусть. И тогда он заработал, как в страду, — уходил из прокуратуры часов в девять вечера. Рябинин не понимал, почему в грусти ему работалось лучше, чем в радости. Видимо, радость сжигала энергию, не оставляя её для работы. А может быть, человек за тысячелетия так привык к печали, что это въелось в его наследственный код ещё не на одно тысячелетие.

Тикалки, как сказал Плашкин, показывали пятнадцать минут десятого. Прокуратура давно затихла. За окном заметно потемнело, что показалось странным. Ведь июль. Он посмотрел в календарь — всё было правильно: заход солнца в двадцать один час девять минут.

Рябинин надел плащ, запер ящики стола и на всякий случай их подёргал. Сейф дёргать не стал — металлический сердечник натренированно передвинулся от двух поворотов бородки. Он погасил свет и вышел, оставив ключ в двери для уборщицы.

Кроме размолвки с Петельниковым для грусти была ещё причина — Лида уехала в двухнедельную командировку. Рябинин шёл по проспекту, щурясь от света витрин, всматриваясь в рекламы, кидая взгляды на женщин, строго посматривая на мужчин и дыша запахом вечернего города — тёплым асфальтом, выхлопными газами и женскими духами. Он шёл и думал, что сейчас окажется в затихшей квартире и будет шататься по ней, трогая Лидину сумку, перебирая её бусы, нюхая её духи, и в конце концов извлечёт из сокровенного тайника фотографии и просидит над ними полночи…

Он остановился перед афишно-знакомой лошадиной физиономией известного французского комика.

Рябинин любил юмор и улыбался чаще, чем было принято на его должности. Он и в смешные положения попадал чаще других, твёрдо убеждённый, что плохие люди в смешные положения не попадают. Иногда ему казалось, что ум человека определяется количеством тех вещей, которые тот находит смешными. Да что там ум — живую душу он чувствовал прежде всего через юмор.

До начала сеанса оставалось десять минут…

По близорукости, от которой не очень спасали и очки, он садился не дальше пятого ряда, среди ребят и бабушек. Детей на этот сеанс не пустили, но старушка оказалась под правым боком. Она почему-то уставилась на него, моргая маленькими, вроде бы седыми ресницами. Рябинин начал смотреть влево, но, когда повернул голову, старушка всё ещё разглядывала его, как забытого приятеля. Тогда и он к ней присмотрелся…

Лет семидесяти, не меньше. В пальто, у которого на плечах были складки или крылышки. В его вырезе, как колония жёлтых кораллов, топорщились рюшечки и оборочки — были такого ли цвета, или от времени пожелтели… На голове бархатная шапочка, обтягивающая волосы вместе с ушами; Рябинин вспомнил — капор. В руках сумочка из какой-то странной кожи, не из крокодиловой, а, скорее, из бегемотовой.

Сеанс начался. Казалось, талант актёру заменяла смешная физиономия с громадной челюстью, отвисающей, как экскаваторный ковш. Но только казалось — на одну челюсть Рябинин бы не клюнул, а тут он, способный лишь на улыбку, громко смеялся вместе со всеми. И, как всегда бывает там, куда приходит истинный юмор, людей охватило дивное единение. Они вздохнули особо, в полную грудь, стряхнув с себя пустяшность и суету, которая есть почти в каждом из нас. Стали нестрашными страхи, стали нереальными беды и стали неблизкими болезни. Не было сейчас в зале ни подлых, ни глупых, ни равнодушных, потому что люди смеялись, а хороший смех делает человека чуточку умным, немного гордым и заметно смелым. Но ведь в кассу за билетами стояли люди разные-всякие… И вот чудо — целый зал единомышленников. Наверное, смех на улице слышен…

Человека поражает не сила звука, а, скорее, его необычность. Рябинину показалось, что кто-то всхлипнул. Это в таком-то смехе… Ослышался. Но всхлипнули опять. Он повернул голову вправо и увидел, что старушка комкает платок. От смеха плачут, но чтобы всхлипывали… Рябинин немного пригнулся, стараясь рассмотреть соседку, — она плакала откровенно, пользуясь темнотой и всеобщим весельем. Сухой кулачок водил платком по лицу как-то поперёк: видимо, слёзы не могли свободно бежать по уже негладким щекам, а растекались по морщинам, как по бороздкам.

— Что с вами? — шёпотом спросил Рябинин.

Старушка только махнула кулачком.

Рябинин понял, что теперь комедия для него испорчена. И вспыхнула неожиданная досада: французская лента, зал хохочет, в кои-то веки попал в кино, пришёл забыться от тоски и одиночества… Неужели этой старухе было не выплакаться дома, не отравляя настроения публике? Может, ей плохо?…

— Вам помочь? — спросил он ещё раз.

Она опять лишь махнула кулачком.

Рябинин не мог смеяться, когда рядом плакали. Досматривал он уже без улыбки, да, кажется, и зал не смеялся, потому что фильм, как это часто бывает с большими комедиями, вдруг сделался грустным.

Медленно загорелся свет. Возбуждённые люди шли на улицу — они ещё долго будут переживать эти полтора часа человечности и радостной силы. Рябинин двигался по ряду вслед за старушкой. На выходе она посмотрела на него с любопытством, подняв высохшее птичье личико.

— Кто же плачет на комедиях? — улыбнулся Рябинин.

— Старики, — с готовностью ответила она тонким, но ещё крепким голосом.

— Ни разу не видел.

— Да старики и в кино-то не ходят…

— И почему же вы плакали? Если, конечно, не секрет.

Они уже вышли из кинотеатра и брели по затихающей улице.

— Не секрет. Только вы не поймёте.

— Почему же?

— Молоды.

— Разве молодому не понять старого?

— Никогда, — убеждённо сказала она и даже тряхнула капором.

— Но ведь понимают…

— Да, кого воспитали. Пониманию старости нужно учить с детства, как математике. А не выучили, то и не поймёт, пока сам не состарится.

— Где вы живёте? — неожиданно спросил Рябинин.

— На Красной улице. А что?

— Разрешите вас проводить?

— О, вы так любезны…

Он женщин-то не умел толком провожать, а уж тем более старушек: взять ли её под руку, предложить ли ей свой локоть, сама ли должна в него вцепиться… И не понести ли её сумочку из бегемотовой кожи?

Старушка облегчила задачу, выбрав третий путь: сунула свою тонюсенькую кисть под рукав плаща, и Рябинину осталось только согнуть руку. Видела бы его Лида: не успела уехать, а он уже гуляет с женщиной.

— Я вам скажу, отчего плакала… Двое юных существ только что познакомились и пошли в кино. Потом они прожили долгую и трудную жизнь, но непременно в этот день посещали этот кинотеатр, что бы там ни показывали.

Рябинин подумал, что она пересказывает какой-то фильм времён её молодости. Но старушка неожиданно всхлипнула:

— Сегодня этот день… Ровно пятьдесят лет назад, да-да, пятьдесят, мы познакомились. Студент горного института и ученица выпускного класса. И пошли в кино. Иллюзион… Этот кинотеатр тогда назывался «Сплендид-Палас». Мы тоже сидели в пятом ряду. И он тоже сидел слева от меня. Извините, он тоже был в очках и лохматый. Боже, как давно это было! И было ли?…

Рябинин не знал, что ей сказать. Посочувствовать? Но прожитой жизни не сочувствуют — это не кошелёк потерян. Пожалеть? Но почему — у неё же была счастливая любовь.

Она вновь успокоилась и заговорила раздумчиво, словно и не с ним:

— Чего только в жизни не видела. Были страдания, невзгоды, мытарства… Была тяжёлая и беспокойная работа. Голод и холод бывали. Крикливые дети и семейные неурядицы. И грёзы несбывшиеся, и вороги, и подлости были… Всё было. А теперь осталось только одно желание — пусть всё это повторится.

Рябинин не поверил бы, не услышь своими ушами, что она произнесла эти страстные слова. В маленьком сухом теле, которое он мог нести одной рукой, была такая тоска по жизни, которой не было и в его, семидесяти килограммовом.

— Неужели жизнь настолько хороша? — спросил Рябинин, зная, что она хороша, но для каждого по-своему.

— О, восхитительна! Только я почти не встречала людей, которые умели бы жить.

— Видимо, я тоже из них.

— Мой супруг был горняком. Он мне объяснял, что сейчас люди берут полезные ископаемые там, где их много скопилось. А в будущем научатся брать из любой породы, как бы выклёвывая по зёрнышку. Полезные-то металлы есть везде, даже в граните. Так и в жизни. Люди, что сороки, летят на блеск да на шум. Нет блеска — они и несчастны. А уметь жить — это уметь наслаждаться пустяками. Да-да, молодой человек, пустяками. Травинкой, птичкой, сделанной гайкой, облачком, простым человеком…

Она придержала шаг, видимо, утомившись от ходьбы или от слов, которых для неё оказалось многовато.

— Вы устали? Может, взять такси?

— А я уже дома.

Они вошли в огромный двор со сквером, баскетбольной площадкой, столом для домино и многочисленными скамейками. На одной сидела весёлая компания, гогоча под гитару.

— Днём-то здесь тихо, — заметила старушка. — Днём-то эта шпана учится в школах, в институтах, диссертации пишет…

Она повела его в другой конец двора и показала на окошко под крышей:

— Дочка ещё не спит. В меня пошла, супруга любит, как Харитина Филофея.

— Кто?

— Не знаете этой дивной легенды? Она же наша, местная. Монастырь на озере видели?

— Да.

— Тогда слушайте, я перескажу легенду, как ещё моя бабка сказывала.

Они сели на скамью. Полился почти старинный говор, речитативная плавность слов, похожая на песню. Было около двенадцати ночи. Чёрное небо занавесилось сеткой из звёзд. Прохладный ветерок загулял под скамейкой. Из кустов неслась дурацкая песня: «Там сидят мужички заключённые, и к ним бабоньки ходят никчёмные…» А Рябинин слушал легенду о каком-то странном Филофее и такой же странной Харитине…

Легенда кончилась. Он непроизвольно положил руку на свой лоб и громко промычал — так человек вспоминает о включённом дома утюге.

— Вас пленила эта история?

— Очень, — горячо сказал Рябинин, вскакивая.

Не пленила — вторичная, где-то уже слышанная или читанная, — а поразила его эта история. К нему вдруг пришла догадка… Да какая там догадка — уверенность к нему пришла, что наконец-то он отыскал недостающее звено в своей логической цепочке. Теперь он знал о краже в универмаге всё. Почти всё. Вероятно, всё.

— Спасибо вам, — сказала она, приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щёку.

— За что? — тихо спросил он.

— Состаритесь — поймёте, за что.

Рябинин, неожиданно для себя, склонился и неумело поцеловал её бесплотную руку, ощутив губами бумажно-сухую кожу и едва уловимый запах немодных духов.

Она тронула его плащ, вздохнула и сказала, уже отодвигаясь к дому:

— Ах, знаете… Быть старым — значит быть мужественным.



Из дневника следователя.

Как часто приходится слышать, что к старости человек делается хуже. Не верю. Неправда. К старости человек становится лучше! А если стал хуже, то он всегда был таким.


Петельников снял пиджак и повесил его в шкафчик на плечики. Отстегнул пистолет и спрятал в сейф. Закатал рукава сорочки выше локтя. И выпил из горлышка полбутылки какой-то минеральной воды, которую пил лишь потому, что не терпел хлорку в водопроводной.

Рапорта начальнику уголовного розыска он не подал, автоматически продолжая работать по делу. Но никаких оперативных сигналов не поступало. Не было и новых свидетелей. Не всплывали похищенные вещи. И Плашкин не ходил к тайнику и не пьянствовал на краденые деньги, хотя инспектор всё-таки его из поля зрения не выпускал.

Видимо, работал и следователь. Петельников усмехнулся: Рябинину легче — он же умный.

В кабинет вошла тоненькая девушка в сапогах «казачок», постукивая точёными каблучками, как копытцами. Джинсовая модная юбка. Чёрный свитер, тонкий и тугой. Нитка жемчуга, сверкающая на чёрном фоне горным снегом. И длинные красноватые волосы, которые она откидывала подальше от щёк.

— Искал?

— Искал, — признался инспектор, запуская свою длинную руку в ящик стола. — Тут мне один знакомый хулиган взятку дал… — Он вытащил огромную конфету «Гулливер» и протянул девушке.

— За что дал? — поинтересовалась она, мило разворачивая обёртку.

— Из уважения.

— А ты мне за что даёшь?

— А вот я… Как там в кодексе-то: «…за выполнение или невыполнение в интересах дающего взятку какого-либо действия…»

— Ну и какое тебе нужно действие?

Она гибко перегнула своё резиновое тело через угол стола и бросила обёртку в корзину.

Мало кто знал, что этой девушке, инспектору уголовного розыска, старшему лейтенанту Кашиной, тридцать пять лет. И почти никто не знал, чего ей стоила эта фигура: полуголодной жизни, ежедневной гимнастики, секции плавания и уроков каратэ.

— Вилена, — начал Петельников, непонятно улыбаясь, — ты единственная женщина в городе, которая в меня не влюблена.

— Ещё есть одна, уборщица Мария Фёдоровна.

— Неправда, она мне объяснялась.

— Ну и мне влюбиться в тебя?

— Нет, дело сложнее. Понимаешь ли, я задумал реконструкцию квартиры. Кое-что закупил. Нужен женский глаз. Расположить шифоньеры, портьеры и разные там интерьеры.

— Ну а при чём любовь?

— Видишь ли, я уверен, что за помощь ты не потребуешь на себе жениться.

— Ну и самомнение, — засмеялась она. — Хорошо, сегодня вечером могу зайти.

Кашина аккуратно ела конфету.

Инспектор смотрел на неё и думал о странностях человеческих судеб. Пусть она и дельный сыщик, но такой ли изящной и красивой женщине играть роль в ресторанах, трястись в поездах, сидеть на вокзалах и заниматься каратэ… Ей бы танцевать в балете. Или сниматься в кино. Или, в конце концов, выйти замуж. Например, за него, за Петельникова. Была бы чудесная пара — виделись бы только в засадах.

— Говорят, ты поссорился с Рябининым?

— Мы не ссорились, — глухо отозвался инспектор.

— Он выпустил твоего ханурика?

— Не моего, а нашего.

— А ты был за Рябинина горой… Лучший следователь прокуратуры.

— Я и сейчас скажу, что он лучший следователь прокуратуры, — отрезал Петельников.

Она пошевелила пальцами бусы, глянула на часы и ойкнула, как обычная женщина:

— Ой! Мне пора на рынок…

Всё, как у обычной женщины, — на рынок за мясом или зеленью.

— Одну бабоньку взять надо. До вечера, если ничего не случится…

Возможно, Рябинин и прав. Возможно, этот Плашкин и не вор. Возможно, его не стоило и задерживать, уж не говоря про арест. Всё возможно. Кроме одного: работать вместе и при этом темнить, как карманнику на допросе. В уголовном розыске так не делали — в уголовном розыске такие не уживались. Была ещё и гордость, которая грызла инспектора не меньше зубной боли, ибо он не признавал отношений типа: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак». Пусть на стороне Рябинина была процессуальная правда, но человеческая осталась с инспектором.

Установив это, Петельников ждал облегчения. Но его не было. Он удивился: выходило, что тут и правда бессильна. Она не смогла утолить его странного беспокойства. А ведь со школы известно, что истина лечит. Может быть, для этого нужно, чтобы твою правду понял и кто-нибудь другой? Например, Рябинин. Или всё дело в том, что инспектор ушёл тогда, как выразилась на допросе одна женщина, «с гордо поднятым видом». Рябинин ведь хотел что-то сказать…

Дверь медленно открывалась, так медленно, словно её двигало сквозняком. Но ветра Петельников не чувствовал, поэтому молча ждал. Наконец показалась белая бородка, светло-жёлтое лицо и поседевшие до бесцветности волосы.

— Входите, — приказал инспектор.

Василий Васильевич Петров с готовностью впорхнул в кабинет, как школьница:

— Здравствуйте, товарищ инспектор.

— Здравствуйте. Садитесь. Что-нибудь хотите добавить к показаниям?

— А чего к ним добавлять.

— Значит, всё без изменений?…

— Какие же изменения?…

— А зачем пришли?

Старик помялся, обегаякабинет любопытным взглядом:

— У меня накопились кое-какие вопросики по вашей части, товарищ инспектор.

Петельников кивнул. Он знал, отчего копятся вопросики: свидетель думает о своих показаниях, вспоминает, уточняет и мысленно что-то добавляет. И всё-таки идёт к следователю — вспомнить, уточнить и добавить. Инспектор не сомневался, что Петров тоже пришёл дать дополнительные показания.

— Скажите, пожалуйста, — вежливо начал старик, — правду говорят, что ежели жертва посмотрит на убийцу, то он ослабнет и подлости не сделает?

— Ну, бывали такие случаи.

— А правда, что собаки вашего милицейского брата ни за что не цапают?

— Не имеют права.

— А почему?

— Мы носим колбасу в кармане.

— А правда, что зрачок жертвы фотографирует убийцу?

— Это всё сказки.

— А правда, что мёртвые самоубивцы всегда ухмыляются?

— Нет.

— А правда, что утопленник плавает в воде с вытаращенными глазами?

— Ещё?

— А правда, что голова у преступников в шишках?

— В рожках! — чуть не рявкнул Петельников.

Старик осторожно поднялся и тихонечко, словно инспектор уснул, вышел из кабинета. Петельников вздохнул и подумал, что в этом деле слишком много стариков.

Он снял телефонную трубку:

— Леденцов? Запиши. Петров Василий Васильевич, семьдесят три года, улица Свободы, дом шесть, квартира восемь. Узнай, с кем живёт, дружит, встречается и куда ходит… Нет, любовницу не ищи.



Из дневника следователя.

Сегодня иду парком, и вдруг навстречу мне Володька Малков, тот самый Володька, с которым десять лет учились в одной школе, из них шесть — сидели на одной парте. С которым пробовали курить, влюбляться и петь дуэтом. В общем, Володька Малков, мой однокашник. Ходили слухи, что он стал начальником крупного управления.

Мы замерли друг перед другом, ничего не говорили и улыбались во всю ширь наших ртов. Он раздался, как чем-то налился. Облысел и ещё больше потемнел. Рядом с ним стояла дама, сразу начав душить меня дорогими духами.

— Вовка! — наконец сказал я.

— Владимир Дмитрич, — поправил он.

— О, извините, я ошибся.

Вот история — Володьку Малкова не узнал.


Рябинин менял ленту в пишущей машинке. Он уже полчаса закреплял, вставлял и перематывал. Руки стали чёрными и жирными. До чего бы он теперь ни дотронулся, везде оставлял отпечатки пальцев, которые порадовали бы любого криминалиста-эксперта своей чёткостью. Рябинин в третий раз мотал перекрученную ленту и думал о том, чего бы он не стал делать, будь у него секретарь. Не стал бы менять эту дурацкую ленту. Не печатал бы протоколы и не выписывал бы повестки. Не подшивал бы дела и не составлял бы описи. Не сидел бы на телефоне… Только бы вёл следствие и заканчивал бы уголовных дел вдвое больше. Да, будь у него секретарь…

Дробный стук оборвал его приятные мысли.

— Да-да! — крикнул он, не отпуская взглядом ленту, которая вдруг нырнула под катушку.

— Мил человек, — услышал Рябинин над ухом, — да что же вы проделываете?

Василий Васильевич Петров отстранил его руку, где-то нажал, что-то подтянул и куда-то повертел. Лента ровненько натянулась без всякой перемотки.

— Вот и печатайте, — сказал он, по-хозяйски усаживаясь перед столом. — Машинке, как и женщине, нужно Уделять времечко. И любить её нужно, а то будет взбрыкивать. Как и женщина.

Рябинин не решился оставить гостя одного в кабинете и руки вытер лишь бумагой:

— А я уже хотел послать вам повестку.

Старый мастер всунул ладонь под бородку и вздыбил её шевелением пальцев:

— Зачем?

— Вы же свидетель, — удивился Рябинин, стараясь, чтобы это удивление походило на изумление.

— А-а-а…

И ничего, кроме этого «а-а-а».

— Василий Васильевич, подробности не вспомнили?

Теперь удивился свидетель:

— Я позабыл, что и вам-то рассказывал.

— Меня вот что интересует, — отмахнулся от его слов Рябинин, — вы на берегу долго стояли?

— Ну, постоял, погулял… А что?

— Лодка куда плыла?

— На серёдку.

— Ну, а дальше?

— Так и пошла по озеру.

— В какую сторону? К Радостному ли, к монастырю…

— А промеж них.

Старик примолк, ожидая вопросов и вперившись в следователя любопытными чёрными глазками. Но вопросов у Рябинина не было. Ему казалось, что, спрашивая, он проваливается в пустоту и похож на человека, ловящего свою тень.

— А зачем же вы пришли? — всё-таки спросил Рябинин.

— Разузнать, не пойманы ли супостаты.

— Супостаты не пойманы, — буркнул следователь.

— Я и к вашему сотоварищу захаживал. Высокому-то, из милиции.

— Тоже насчёт супостатов?

— Насчёт всего.

— Ну и как он? — глупо спросил Рябинин потерявшим напор голосом: откуда старику знать, как он?

— Откуда мне знать, как он? Я вроде бы старый, он вроде бы молодой.

— А старый и молодой несовместимы? — поинтересовался Рябинин и вспомнил: такой же вопрос он задал той старушке у кинотеатра.

— Это смотря какой молодой и какой старый. Много и таких: грамотные, энергичные, деловые, современные, туповатые ребята. Про что с ними говорить? Про информацию? Я и сам газеты читаю. Чтобы старый с молодым договорились, им надо стыкануться во времени.

— Ну, теория относительности, — улыбнулся Рябинин, чувствуя, как опять поддаётся словесному гипнозу этого старика.

— Теория, — согласился мастер. — Допустим, рядом стоит юноша. Положим, он с невестой, а я с женой. Он ещё будет её любить, у него всё впереди. Я уже отлюбил, само собой, всё позади. Он ещё будет переживать то, что я пережил. Он для меня в прошлом. Я для него в будущем. Вот тебе и стоит рядом. Выходит, только стоим, как бы случайно. А чтобы встретиться, мне нужно вспомянуть свою молодость, а ему вообразить своё дальнейшее житьё наперёд. Тогда и встретимся.

— А дети у вас есть?

— Как не быть. Дочка, внуки… Я вам так скажу насчёт молодёжи, — не поддержал он разговора о детях, как не поддерживал его и о ночной лодке. — Говорят, мол, проблема молодёжи, проблема молодёжи… А её нет, проблемы-то. Поди, у взрослого забот поболе, чем у молодого. И жена, и дети, годы идут, и болезни проклёвываются… Молодому что — себя прокормить. У стариков да у средних все проблемы и есть. А мы говорим — у молодёжи. Почему? Да молодёжь-то беспокойная, с ней хлопотно. Мешает она сильно, вот в чём проблема…

Он лёг узкой грудью на стол, приблизился к лицу следователя, выпятил бородку и вдруг заговорил почти шёпотом:

— Молодой парень — это сущий зверь.

— Ну что вы? — поморщился Рябинин.

— Да-да, зверь. Рассудите сами. Нервишки ещё слабые, умишко тоже, опыта нет… А сила так и прёт. Кто же он? Зверь в брючках. А ежели ему чарку проглотить? Вот и преступление, вот и вам работёнка.

— Есть же моральные устои.

— У-у, эти моральные устои просыпаются в человеке только с годиками.

— В конце концов, есть воспитание, — недовольно заметил Рябинин.

— Во! — чуть не вскрикнул старик и отвалился на спинку стула. — Одно лишь воспитание и делает из зверя человека. А ежели вырос всё ж таки зверь, то прежде всего родителей надо сечь, родителей. Сынка потом, вторым номером. Я вам так посоветую: придёт мамаша жаловаться на сынка — гоните её в шею…

— Василий Васильевич, — перебил Рябинин, — вы один живёте?

— Знамо дело, один.

— Жена умерла?

— Лет десять назад.

— А дочка живёт…

— Отдельно, знамо дело, отдельно, — бодро перебил старик и неожиданно покраснел.

Рябинин грустно улыбнулся. Сколько было тайн в этом универмаговском деле? Кажется, он разгадал последнюю.

— У меня квартирка, сам варю, сам стираю. Где положил, там и взял. Люблю аккуратность…

Он провёл рукой по чистому воротничку, как бы показывая его свежесть. Мог бы тронуть и бородку, которая белела ярче рубашки.

«Меняю комнату на отдельную квартиру…». «Две комнат в коммуналке, есть свой коридор, меняю на…». «Продаю полдома с изолированным входом…». «Меняется квартира с личным телефоном…». Отдельная, своя, личная, изолированная…

Рябинин верил, что наступит то время, когда появятся такие объявления: «Срочно меняю отдельную квартиру на коллективную. Не могу жить один!» Почему бы этому старому мастеру не въехать в коллективную квартиру? В коллективную он бы, вероятно, согласился — в коммунальную не хочет.

— Ну, а работа? — спросил Рябинин, намереваясь разъяснить свой вопрос.

— Что работа? — не дождался старик. — Я ж среди народа не сижу, а бегаю по частным вызовам.

Он ответил на невысказанный вопрос, догадавшись о догадке следователя. Тем лучше: можно избежать неприятного разговора. Но, догадавшись, старый мастер неуютно заёрзал и вдруг заторопился:

— А теперь я откланяюсь. Поди, надоел своей бодростью?

— Мне её всегда не хватало.

— Тогда я сообщу напоследок свою личную цитату. А вы запишите. Нет-нет, обязательно запишите.

Рябинин улыбнулся, взял ручку и открыл чистый воскресный лист в перекидном календаре.

— Ежели молодой и в самом деле молодой, то хорошо. Ежели молодой, а уже старый, то худо. А вот когда старый, да всё ещё молодой, тут ему и премия положена.

Рябинин записал. И пока водил ручкой, думал, что придётся составлять новый протокол допроса этого суетного старика.

— Василий Васильевич, вы чай любите?

— Обожаю.

— И я обожаю.

— Вы эго к чему? — на всякий случай насупился он.

— На следующей неделе я закончу дело, как вы говорите, на супостатов. Если вы зайдёте, то мы отправимся в наш буфет — там заваривают настоящий чай. Попьём и поговорим, а?

— С удовольствием, — оживился старик, как-то воспрянув бородкой.

Но, не задав одного вопроса, Рябинин не смог бы пить с ним чай:

— Василий Васильевич, а вы дали бы показания об этой лодке, если бы от них зависела судьба человека?

— Нет, — вполголоса ответил старый мастер, опять покраснев.

Краснеющим людям Рябинин верил.



Из дневника следователя.

Естественно, когда молодой — молодой. Жутко, когда молодой, но уже старый. И прекрасно, когда старый, но ещё молодой.


После обеда Петельников намеревался поехать в универмаг и дотошно расспросить директора о Плашкине: помнил ли он его, как тот работал, подозревался ли в чём, почему уволили… Но после обеда вынырнуло одно из тех дел, которые выныривали десятками, вроде бы не имея отношения к уголовному розыску, а не делать их казалось неудобным.

Дежурный райотдела открыл дверь и ввёл мальчишку лет тринадцати, закованного в кандалы.

— Вот он, герой, — представил его дежурный, пропадая в коридоре.

— Лучше сядь, — посоветовал инспектор, разглядывая могучую тяжесть металла.

Мальчишка понуро сел, звякнув цепями. Петельников достал из самого нижнего ящика стола плоскогубцы, клещи, зубило и молоток.

— Начнём, брат, — сказал он, берясь за цепь.

Редко, но Петельникову всё же приходилось иметь дело с наручниками, которые по сравнению с этими средневековыми веригами казались дамским браслетом. Кандалы он видел впервые.

— Тебя звать-то как?

— Витька.

— Придётся, Витька, попотеть.

Замок, если только он назывался замком, проржавел так, что стал походить на выветренный булыжник. Видимо, эта бурая ржа и склинила все его скобы. Инспекторское зубило ковырялось в нём, как зубочистка.

— Надо, Витька, пилить.

Он достал полотно по металлу и начал скрести цепь. И подумал, сколько ему так придётся водить рукой: час, два…

— Кого играл-то? — спросил он, вытирая мокрый лоб.

— Декабриста.

Учительница рассказала, как он играл: ходил по сцене и молча тряс настоящими кандалами, которые действовали на ребят сильнее всякой игры.

Петельников дунул на покрасневшую кожу — пилить предстояло не в одном месте.

— Где кандалы достали?

— В краеведческом музее.

Слесарь бы с этой работой справился быстрее, но учителя решили, что работник уголовного розыска отомкнёт кандалы, как свою квартиру. Петельников не удивлялся. В прошлом году в отделение привели пятиклассника со странным узлом вместо головы. Когда размотали, то обнаружили ночной горшок, который мальчишка надел вместо каски, потому что играл в войну и ему по жребию выпало быть фашистом. Горшок не снимался. Петельников снял, нагрев его горячей водой.

— Потерпи, Витька, режу последнюю железку.

Тут не помешали бы рукавицы. Пальцы уже саднило.

Появился волдырь, белый и водянистый, как медуза. Если он лопнет, а он обязательно лопнет, то металл полотна ляжет на розовую кожицу. Не бинтовать же руку при мальчишке.

Петельникову пришла мысль, та самая, благодатная, которую проще извлечь из маленького волдыря, чем из больших книг: насколько всё-таки спорт легче физической работы, как и всё то, где есть удовольствие, здоровье и добровольность.

Он почувствовал в пальце резь — волдырь лопнул. Но тут же раздался и амбарный звон от упавших на пол цепей.

— Как это там?… — спросил мокрый инспектор.

Витька его понял сразу — видимо, сброшенные кандалы в русском человеке могут всколыхнуть только одни слова:

— Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут — и свобода…

— Молодец. Теперь знаешь, чем царская полиция отличается от советской милиции?

— Полицаи были усатые и с нагайками.

— Полиция заковывала в кандалы, а милиция расковывает. Понял? Забирай свои древности…

— Спасибо, — сказал Витька и, позвякивая железом, скрылся за дверью.

Петельников намочил платок и приложил к пальцам. Сильно болел один, кровоточащий. Угробив на эти кандалы два часа с лишним, он теперь опасался не застать директора. Инспектор выглянул в окно — машина стояла, теперь на неё была вся надежда…

Универмаг кипел людьми, будто стоял в центре города. Инспектор прошёл со двора и оказался в тихом, плохо освещённом коридоре.

— Здравствуйте, товарищ инспектор, — услышал он из полутьмы. — Кого вы ищете?

— Директора.

— Я вас провожу.

Заведующая одного из отделов — он уже не помнил, какого, — повела его закоулками, пока они не оказались в просторной комнате, похожей на приёмную.

— Пожалуйста, — показала она на дверь с табличкой «Директор».

Петельников толкнулся.

— Нет, не пожалуйста, — возразил он, поскольку дверь не поддалась.

— Значит, ушёл домой… А что вы хотели?

Инспектор окинул взглядом пышную тридцатилетнюю блондинку, которая была сама любезность.

— Поговорить. Потом, я заказывал характеристику на Плашкина…

— Она готова, я сама подписывала как член месткома. Лежит у директора на столе. Знаете что, я схожу за вторым ключом от кабинета. Подождите, пожалуйста…

Эта любезность не очень-то обольщала инспектора. Естественно, в универмаг пришёл работник милиции. Петельникова не трогало, когда подчинялись должности; он ценил то подчинение, которое вызывала личность. Потому что покорность администратору — вынужденная, подчинение личности — убеждённое. Может быть, поэтому инспектору нравилось быть с женщинами, ибо они любили его не за чин и престиж, а за то, что он именно такой.

— Пойдёмте, — сказала блондинка, появляясь из тёмного коридорчика.

Она открыла дверь кабинета. Петельников вошёл и огляделся…

Небольшая комната на первом этаже. Сейф, книжные застеклённые полки, канцелярский стол с двумя телефонами — городским и внутренним. На полу линолеум. Стены отделаны деревом. Единственное окно, похожее на расширенную бойницу, забрано толстыми стальными прутьями. За стеклом, за прутьями, в озёрной дымке белела верхняя половина монастыря, срезанная универмаговским забором.

— Пожалуйста.

Заведующая отделом протянула характеристику, которую инспектор спрятал в карман, не читая.

— A-а, вот плащ, — сказала она. — Значит, не ушёл, где-нибудь в торговых залах. Подождите здесь, я его поищу.

— Лучше посижу там, — отказался инспектор, потому что не любил сидеть в чужом кабинете без хозяина.

Он вышел в большую комнату и расположился на стуле у кадки с фикусом. Блондинка мило улыбнулась и забелела в полумраке, удаляясь в тот конец коридора.

Петельников дул на палец и разглядывал директорскую дверь, красиво фанерованную, видимо, ясенем. Или клёном. Эта фанеровка перевела его мысль на стены своей квартиры. Он представил комнату, сплошь деревянную — красиво, да и современно. Если взяться самому, что, впрочем, не так уж и трудно…

Он встал, подошёл к двери и начал ощупывать гладкое дерево. Вспомнив, что в кабинете такие же стены, которые стоит осмотреть для приобретения опыта, Петельников толкнул дверь…

За столом сидел директор.



Из дневника следователя.

Люди боятся подлецов, обходя их стороной, как пропасти и топи. Боятся их подлостей. Но самое страшное в подлеце не подлость. Страшно в нём то, что он похож на обычного человека.


Рябинин потоптался на лестничной площадке и осторожно нажал кнопку, неуверенный, что в три часа дня застанет кого-нибудь дома. Но в квартире шевельнулись, тихо стукнув, — его рассматривали в глазок. Он закаменел лицом, как перед фотографом, испытывая противное чувство оттого, что тебя видят, а ты нет. Вероятно, его внешность не вызвала опасений, потому что дверь приоткрылась.

— Вам кого? — спросил женский голос.

— Анну Васильевну Фурчало.

Дверь решилась отъехать ещё сантиметров на пять, но их хватило, чтобы Рябинин увидел полоску голубого халата и один глаз.

— Я — Анна Васильевна…

— Мне нужно с вами поговорить.

— А вы откуда?

Он понял, что просто так в квартиру его не пустят, а разговор был не для лестничной площадки. Рябинин достал удостоверение и поднёс к глазу — не к тому, который стекленел в центре двери, а к тому, который насторожённо мигал в узком проёме.

— Я из прокуратуры.

Дверь неуверенно поехала, показав, наконец, что там, за нею.

— Входите, пожалуйста.

Рябинин переступил порог, оказавшись перед молодой женщиной в голубом халате и с каким-то техническим сооружением на голове, словно она поддерживала связь с инопланетянами — вздыбленный ряд алюминиевых бигуди, покрытый прозрачной синтетической косынкой.

— Извините, у меня такой вид…

— Ничего, я по делу.

С такими бигуди встречались женщины даже на улице, выбегавшие в магазин или во двор. Они хотели быть красивыми лишь для одного мужчины, своего, поэтому пробегали мимо других, как существа с летающих тарелок. Рябинин сразу всё уточнил — он здесь по делу, не для любви, и её видом не интересуется.

— Проходите, — сказала она, беспокойно ёрзая взглядом по полу.

— Ботинки бы снять, — догадался он.

— Ну что вы… Если только для отдыха ног, — согласилась хозяйка, двинув к нему носочком туфли пару тапочек, видимо, мужниных.

Рябинин переобулся скоро, поскольку его ботинки не имели шнурков.

— Сюда, — скованно предложила она, всматриваясь в лицо гостя.

Он прошлёпал в большую комнату, скорее всего гостиную.

— Садитесь.

Рябинин поискал глазами стулья, но здесь были только низкие мохнатые кресла, в которых, по его мнению, ни думать, ни работать нельзя. Но пришлось сесть, утонуть в мягком гнёздышке и оказаться перед своими коленками — для того разговора, ради которого он пришёл, лучше подошли бы стулья. Она опустилась на тахту, покрытую синим ворсистым ковром, который ниспадал на паркет, устилая всю комнату, и уходил под охрусталенный сервант и куда-то дальше, под стенку.

— Что-нибудь случилось? — напряжённо спросила она.

— Случилось.

— С мужем? — Её руки с бордовыми ногтями засуетились на коленях.

— Нет, с вашим отцом, Василием Васильевичем Петровым.

— А что с ним?

Руки вяло легли вниз ладонями, и ему показалось, что на халате ниткой просыпана яркая брусника. У неё отлегло от сердца; он видел, что у неё отлегло от сердца. Поэтому Рябинин сказал жёстче, чем хотел:

— Ваш отец совершил уголовное преступление.

— Он живёт отдельно.

— Что? — переспросил Рябинин, хотя и расслышал.

— Мы живём разными семьями.

— Ну и что? — опять-таки не понял следователь.

Он не хотел понимать: его ум понимал, а что-то другое, тоже подобное уму, отказывалось это делать; и это другое было посильнее ума. Уж не душа ли?

— Отец сам по себе, мы сами по себе, — заговорила женщина, слегка раздражаясь. — Вы же его не знаете. Мой отец, к сожалению, имеет дефицит ума.

— Дефицит ума? — переспросил он, удивлённый столь оригинальным сочетанием слов.

— Да-да! Мы ведь раньше жили вместе, но пришлось разъехаться.

У неё были отцовы глаза: чёрные, быстрые, те самые, про которые говорят «стрельнула глазами». Только во взгляде Василия Васильевича было любопытство.

— И в чём же заключается этот дефицит ума?

— Да во всём. Рассказывать дня не хватит. Вот мои дети, его внуки… Мальчика мы водим на два иностранных языка, а Свету на фигурное катание. Так знаете, как он их зовёт? Особо одуренные дети. А моё тридцатилетие? Пришёл, сидит скромненько за столом. Вдруг звонок — приходит незнакомый мужчина. Говорит, пригласил Василий Васильевич на день рождения дочери. Ладно, пустила. Опять звонок. Теперь пришла пара — тоже на мой день рождения. Боже, как повалили… Оказывается, он пригласил всю свою контору. Что вы на это скажете?

— И чем дело кончилось?

— Я, разумеется, никого не пустила. Никаких угощений на такую гопу не хватит. Так отец встал и ушёл вместе с ними в ресторан.

— Он, кажется, не пьёт?

— И не ест, ему бы лишь поболтать.

Она бросила взгляд куда-то ему за плечи, в угол.

— А попробуйте с ним выйти на улицу! Изведёт. Каждому пожилому прочтёт нотацию о здоровье. Пойдём в парк — соберёт вокруг себя таких же чокнутых и держит речь о смысле жизни. А лифт? Он на нём не ездит, пешком по ступенькам бегает. Так обязательно у лифта кого-нибудь подкараулит и проведёт беседу о пользе ходьбы. Идём как-то по улице, вдруг остановил девушку — приличную, хорошо одетую — да и спрашивает: «Милая, чего ж ноги-то еле волочишь?» Ну, скажите пожалуйста!

И она вновь посмотрела ему за спину, куда-то вниз, на пол. Рябинин хотел обернуться, но бежать вслед за её взглядом счёл неудобным, решив это сделать исподволь, как бы разглядывая комнату. Хрустальная люстра, по-паучьи распластавшая свои сверкающие лапы… Бар, заставленный отпитыми бутылками; Рябинин слышал, что полные и закупоренные — плохой тон. Полочка с книгами, казавшаяся какой-то неприкаянной…

— А вы знаете, что его частенько в милицию забирают? — вроде бы с торжеством сообщила она.

— За что?

— Когда за что. Однажды шёл по улице и пел, ну и приняли за пьяного. Другой раз на вокзале к туристам пристал: зачем они нарвали цветов. А как-то попал на эстрадный концерт и стал хохотать: только выйдут артисты да запоют, а он хохочет на весь зал, и ему не удержаться. Так и вывели.

Рябинин довёл-таки взгляд до того места, куда смотрела хозяйка: там стояла полированная распахнутая тумба, в которую был помещён телевизор. Он беззвучно работал, показывая свои нескончаемые программы. Рябинин удивился — не тумбе, не телевизору в ней, не его беззвучию, а тому, что он включён при белом свете, в разгар рабочего дня.

— Тут написал какой-то сатирический рассказ. Что-то в духе Салтыкова-Щедрина. Читал всем, чуть ли не прохожим. Называется «Как один водопроводчик двух кибернетиков напоил».

Она покусала нижнюю губу, как бы заранее давя улыбку от тех слов, которые собиралась высказать:

— Вы не поверите, но у него есть любовница. Да-да, тётка лет пятидесяти пяти.

— Ну и что?

— У него любовница есть, — повторила она, полагая, что следователь не понял.

— Ну и что?

— Стыдно же…

— Чего стыдно?

— Возраста.

— По-моему, он помоложе многих. У вас же есть любовник, почему нельзя ему?

— Какого любовника вы имеете в виду? — негромко спросила она, заметно краснея.

— Не волнуйтесь, я имел в виду супруга.

Она пока не спросила, что совершил её отец.

— Мы привыкли к его художествам. Всего ждём…

Рябинин вдруг осознал, за что эта женщина и ей подобные укоряют старика. Не за поведение — за годы. Будь ему лет двадцать, кто бы его упрекнул за любовницу? Или запел бы на улице — ради бога. Или спросил бы девушку про еле волочимые ноги — улыбнулась бы. Или начал сочинять бы рассказы — хвалили бы. Ему не могли простить душевной силы. Он не отвечал мещанскому идеалу о старости, нянчащей внуков, моющей на кухне посуду и живущей незаметно, как мышь.

— А с внуками он сидит?

— Что вы! Он лучше на эстрадный концерт пойдёт.

Старик хотел жить. Дочка же считала, что с него уже хватит.

Рябинин пришёл сюда с ясной целью. Познакомился с этой женщиной, и ясная цель вдруг туманно расплылась. Он шевельнул пальцами в просторных тапках, поправил очки и всё-таки сказал, подходя к цели:

— Ваш отец дал ложные показания. Якобы видел, как обокрали универмаг.

— Да? Вот вранья за ним не было. И зачем же он это выдумал?

Она сама пошла к цели.

— От одиночества.

— Как это?…

— Вы же его слушать не хотите? Видимо, и другие не хотят. Тогда он придумал показания, лишь бы только пообщаться с людьми.

— Отец просил мне это сказать?

— О моём приходе он даже и не знает.

— Так уж ему не с кем и поговорить?

— Видимо, не с кем. В его годы новых друзей завести трудно.

— И что он… поэтому переживает?

— Ему плохо одному, уж поверьте мне. Пригреть бы его чуть-чуть.

Она задумалась, рассеянно поглядывая на телевизор:

— У меня своих забот хватает…

— Какие же у вас заботы? — вдруг усомнился Рябинин: он умел видеть людей, охваченных заботами.

— Мало ли каких. То в магазин, то подгорит что… Вот пришлось с работы уйти.

Рябинин встал и поехал в переднюю — в этих тапочках можно было только ездить. В своих крепких ботинках, да без лохматого кресла, он почувствовал, как и мысли его крепнут.

— Что же мне с ним делать? — спросила она то ли из вежливости, то ли стыд её одолел.

— А вы его съешьте, — посоветовал Рябинин, берясь за ручку двери.

— Как вы сказали? — усомнилась она в слышанном.

— Были племена, которые съедали стариков, чтобы не путались под ногами. Вот и вы — съешьте. Можно сварить, а можно зажарить. Только смотрите, чтобы не подгорел.



Из дневника следователя.

Мы не верим, что тоже будем старыми. Мы не допускаем и мысли, что к нам тоже придут болезни. Мы не хотим уразуметь, что старики должны делиться опытом и что они не могут молчать. Мы уверены, что понимаем мир лучше стариков и живём умнее их. И вот за всё за это нас ждёт наказание.

Старость — это наказание за самонадеянность молодости.


Петельников сдирал обои. Запланировав эту работу на час, он вдруг обнаружил, что вечер идёт на убыль, а ей не видно конца. В некоторых местах обои так влипли в стенку, что приходилось скрести их ножом. Видимо, оттого, что инспектор упирался макушкой в потолок и таким образом активизировал работу мозга, к нему пришла технологическая идея — нагреть ведро воды и окатить стенку кипятком. Обои должны слезть, как миленькие.

В квартиру позвонили. Петельников спрыгнул на пол, вытер руки полотенцем и надел рубашку. На всякий случай мимоходом глянулся в зеркало — это могла быть Вилена Кашина. Пройдя в переднюю, он щёлкнул замочком и распахнул дверь…

На лестничной площадке стоял Рябинин, глуповато улыбаясь.

Какое-то время они рассматривали друг друга, словно не могли узнать. Наконец Рябинин сказал:

— По обычаям всех народов…

— Проходи, — решил инспектор, отступая в квартиру.

В передней хозяин опять неуверенно застыл, как бы не зная, что делать с гостем.

— По обычаям всех народов… — начал вновь Рябинин.

— Давай плащ.

Раздевшись, следователь потёр руки и поёжился, словно на улице был мороз. Петельников безучастно стоял, выжидая.

— По обычаям всех народов…

— Идём.

Они прошли в кухню, точнее, в столовую.

Десятиметровую комнату инспектор превратил в уютное место, где не замечалась плита, не белели кастрюли и не блестели чайники. Посреди раскинулся круглый стол, покрытый тяжёлой кремовой скатертью. Над ним, опустившись до уровня человеческого лица, висел старинный жёлтый абажур, ярко освещая лишь стол, оставив для углов полумрак. От плиты до окна расположился старинный буфет, спокойно темнея красноватой инкрустацией. Другую стену до потолка занимали деревянные полки, уставленные керамикой. Плотная коричневая портьера закрывала окно, отгораживая эту комнату от треволнений мира.

— Чего так же не отделаешь комнату? — спросил Рябинин.

— Это и пришёл узнать? — нелюбезно поинтересовался инспектор.

— Я пришёл кое-что сообщить, — спокойно ответил Рябинин. — Но по обычаям всех народов…

— Чай или кофе? Ах да, чай…

Петельников весело завозился у плиты. Зачем пришёл следователь, уже не имело значения. Он пришёл — значит, извинялся.

— Вина выпьешь?

— А что — выпью!

— Сухого?

— Знаешь, у меня от него изжога… Что у тебя ещё есть?

— У меня всё есть.

— Тогда рюмку хорошего портвейна.

Рябинин снял пиджак, повесил его на спинку деревянного гнутого кресла и сел, вытянув ноги под стол. Уютно зашумел чайник. Петельников копался в баре, встроенном в деревянные полки.

— После некоторых размышлений, — начал Рябинин, не дождавшись конца хозяйских хлопот, — я пришёл сказать, что ты всё-таки не бог.

— А мне казалось, что я он и есть, — не согласился Петельников.

— Только бог обходится без следствия — прямо судит. И ты меня за Плашкина осудил, не захотев даже выслушать.

На столе появился такой крепкий золотисто-коричневый чай, что фаянс внутри чашек отливал перламутром, как в разомкнутых раковинах.

— Но ты у меня отберёшь чай и выгонишь, — предположил Рябинин, — если скажу, что преступника я знал уже на месте происшествия.

— Я просто не поверю, — усмехнулся Петельников.

— Я тебе на озере намекал, но ты ограничился только одним путём, очевидным.

Теперь рука инспектора замерла с бутылкой портвейна. Два чувства, опережая друг друга, схлестнулись в нём: любопытство — как узнал, и обида — почему не сказал. Пока одержало верх первое:

— Как же узнал?

— Тебе известно, что на месте происшествия имеет значение каждая мелочь.

— А тебе известно, что на месте происшествия полно мелочей, которые не имеют никакого значения, — возразил Петельников.

— Вот и надо отобрать. Почему коробочки из-под колец преступник выбросил, а телевизоры взял в коробках?

От наивности вопроса инспектор дёрнул плечами:

— Кольца ссыпал в карман, телевизоры удобнее везти в таре.

— А почему дешёвый телевизор из коробки вытянул?

— Ты так говоришь, будто преступник всегда действует логично.

Инспектор поставил вино на скатерть. Портвейн был такого же цвета, как и чай. Они взяли рюмки, обменялись короткими, им только понятными взглядами и глотнули терпкую жидкость.

— Вор извлёк дешёвый телевизор из коробки потому, что собирался бросить его в озеро, — сказал Рябинин.

— Мог бросить и в коробке.

— Нет, не мог. На коробку бы не обратили внимания. Лежит себе и лежит. А телевизор приметен. Затем он утопил транзистор, направляя нас на Устье. Потом наследил в лодке Плашкина. В огород ему швырнул коробочку из-под часов. Понял, почему в ней лежал камешек? Коробочка лёгкая, могла до огурцов не долететь. Плашкина он выбрал точно: судим, в универмаге работал…

— Но ведь были показания старика? — перебил инспектор.

— Ложные. Я потом объясню, зачем он их дал. Всё дело в том, что кражу совершил свой, универмаговский. И я это понял сразу. Вор профессионально разбирался в товарах. Он не брал бижутерию и даже позолоченные вещи не взял — только золото. Будет посторонний вор смотреть пробу?

Рябинин придвинул чашку. Ароматный пар коснулся очков, затуманив их чуть и на секунду. Этот чай он предпочитал пить без конфет, наслаждаясь его горячим букетом.

— А потом ко мне пришёл директор, — продолжил следователь, — и якобы случайно просыпал на стол содержимое своего портфеля: иконку, Евангелие…

— Зачем?

— Убедить нас, что он интересуется стариной. Специально ездил в Новгород. Сообщил, что разбирает кирпичи в нашем монастыре — ищет фрески.

— Зачем нас в этом убеждать?

— Чтобы ходить в монастырь и копаться там в этих кирпичах, не вызывая подозрений.

— А зачем копаться в кирпичах? — угрюмо поинтересовался инспектор.

— В этом суть дела.

Они замолчали, потому что подошли к главному. Рябинин насторожённо ждал вопроса, даже перестав отхлёбывать чай. Петельников колыхал рюмку с остатками портвейна. В этой внезапной тишине отчётливо проурчал холодильник. И девятью выстрелами отбили свои удары настенные часы.

— Вадим, а почему бы тебе не жениться на Вилене Кашиной? — игриво предложил Рябинин.

— Так, Сергей Георгиевич, — вроде бы развеселился и Петельников. — Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Следователь знает преступника, но скрывает от инспектора, и тот знай себе ловит некоего Плашкина.

— Версию с Плашкиным пришлось бы всё равно отрабатывать. Но дело не в этом.

— Да, дело не в этом, — подтвердил инспектор.

Рябинин допил чай и взялся за ополовиненную рюмку портвейна. Петельников допил портвейн и придвинул к себе чай. Никто не заговаривал. Но говорить была очередь Рябинина — вернее, объясняться:

— Вадим, ты когда-то собирался стать биологом. Задумывался ли, чем наша работа отличается от научной?

— Думал недавно.

— Наши открытия — в области человековедения. Меня всегда удивляет… Добьёшься перелома в душе преступника, расскажет он правду, убедишь его вести честную жизнь… Ходишь радостный, взвинченный. А сказать некому, потому что не объяснить.

— Да и не поймут.

— И не поймут. Радуешься втихомолку, как кустарь. Вроде как работал только для себя. А учёный? Появись какая стоящая мысль — сейчас же сообщение, статейка, доклад, диссертация… Короче, я решился поставить научный эксперимент. Редчайшая возможность. Никакой психологической лаборатории не под силу такой опыт.

— На мне? — опять напрягся Петельников.

— Налей лучше чаю…

Они никак не могли вернуться к своим старым отношениям, потому что не были людьми покладистыми. Они покладистых и не любили — покладистые уж слишком покладисты. В их работе то и дело случались истории, в которых покладистым делать было нечего.

— Я решил директора не трогать, — продолжил Рябинин, получив полную чашку. — Сам ему не намекал и от тебя скрыл — эксперимент должен быть чистым. Деньги ему тратить нельзя, вещи продавать нельзя, уезжать нельзя… Что же будет делать преступник, как жить, а? Будет ли так же улыбаться, будет ли спокойно носить свои заморские костюмы и чистить пилкой ногти? И на что он в конце концов решится?

— Ну и удался эксперимент?

— Удался. Директор уже похудел. Но эксперимент продолжается.

— Похоже, что я тебе его сорвал.

Петельников рассказал о таинственном появлении директора в кабинете.

— Ты с ним об этом говорил? — оживился Рябинин.

— Нет, сделал вид, что ничего не произошло, но он мне вроде бы не поверил.

— Да, эксперимент испорчен. Теперь директора нужно брать.

— Но про кирпич я так и не понял…

— Он ищет выход — в буквальном смысле.

— Какой выход?

— Знаешь легенду о Филофее и Харитине? А мне одна старушка рассказала. Вот послушай…



Из дневника следователя.

Я часто слышу: бесстрастен, как судья. Следователь должен быть бесстрастным.

Бесстрастный следователь… Это какой же — равнодушный? Ведь у человека есть только два отношения к своему делу, да и к жизни тоже: страсть или равнодушие. И вдруг — бесстрастный следователь… Да ничего подобного! Следователь должен ненавидеть преступность, как своего заклятого врага. Страсть — это деловое качество следователя. Он должен расследовать кражу так, словно обокрали его квартиру. Должен расследовать убийство, словно погиб его родственник. Расследовать хулиганство, будто сам получил по морде.

И лишь заботиться о том, чтобы эта страсть не застелила рассудка.


Город-то наш в далёкие времена был городишком. Народ жил разный, пришлый, с бору по сосёнке. Занимались, чем могли: кто рыбу в озере ловил, кто скотину держал, но больше торговали, благо городишко стоял на больших дорогах и заниматься перекупкой было сподручно. Случались люди и разбойного промысла. Оно и понятно: где торговля, там и воровство, потому что выручка за перекупку считалась дармовой, не заработанной в полях да озёрах.

На самой окраине жил-был мужик Антип с малым сыном. Можно сказать, и не жил, какая там у него жизнь. Но уж был он верно, его все знали и при встрече здоровкались. Антип копал в озере белую глину, лепил ребячьи свистульки, обжигал в костре, расписывал синей глиной да продавал на ярмарках. Досыта с этих свистулек не ел, но и с голоду не помирал. Ежели совсем туго бывало, то рыл в озере глину красную и гончарил горшки большие и горшочки малые. Ему бы этими горшками промышлять, да у Антипа душа была особая, лёгкая, вроде как свистулечная.

А надеялся он на своего сына, которого нарёк Филофеем. Рос этот Филофей не по дням, не по часам, а по ночам — пока спит, на куриный клюв и подрастёт. Стал высок, широкоплеч, чернобров, кудлат да силён, как вепрь. Отец не нарадуется.

Только, видать, душа-то Антипова, свистулечная, дала себя знать и в сыне. В старину истинно говорили: яблочко от яблони недалеко падает. Теперь эти мудрости наукой заслонили, только взамен ничего мудрее не придумали.

Пошлёт отец Филофея сено косить, а тот раз косой взмахнёт, два взмахнёт, а на третий по своей же пятке и вжикнет. Пойдёт рыбу ловить, невод забросит да корягу и выволокет. По дрова отправится чуть свет, к вечеру два полешка принесёт, да ещё и скажет: «Маленькая бородавочка, а всё к телу прибавочка». Огород станет копать — яма на яме, ров на рву, а посреди бугор. Горшок лепить отец ему доверит, Филофей и вылепит: с одного боку похож на ведро, с другого — на бочку, а с третьего — на валенок — не молоко в него лить, а бесу жить.

Антип-то, отец Филофея, да и скажи в сердцах: «Видать, парень, ни на что ты не гож, окромя разбоя». — «А как это, тятя?» — пытает его Филофей. Антип-то, свистулечная ею душа, так и подучивает: «Выдь на большую дорогу, останови карету да и гаркни, что есть мочи: «Кошелёк или жизнь?» Всяк жизнь выберет, а кошелёк отдаст».

Ну, ладно. Что сказано, то и услышано.

Взял Филофей ружьишко, сел на их первую и последнюю лошадёнку и поехал к большой дороге. Увидел карету, поднял руку, а карета протарахтела мимо, только ветерок дунул. И вторая протарахтела, и третья… А на четвёртую Филофей поднял ружьишко да и уложил лошадь наповал с одного выстрела. Открыл карету, а в ней барин сидит, богатый и сытый. Филофей и гаркнул ему что было мочи: «Жизнь или смерть?» Барин-то хоть и богатый, но не глупый. «Жизнь», — отвечает. Филофей почесал затылок: видать, тятя, не так научил. «Ну, поезжай, коли жизнь выбрал». А барин-то хоть и сытый, да не глупый: «На чём же я поеду, ежели ты лошадь убил?».

И то верно. Отдал Филофей свою кобылку, а сам домой пешим вернулся. Антип-то с досады все свистульки перебил: «Не помощник ты мне, а колода трухлявая…» И долго так говорил, да всё обиднее да обиднее…

Тогда поднялся Филофей, поклонился ему до земли и говорит, как лучину колет: «Спасибо, тятя, за харч да за науку и прощевайте. Иду я в монастырь».

И ушёл. Да отец и не препятствовал. Ушёл в тот монастырь, что на острове посреди нашего озера.

Истинный, говорили, получился монах. О мирском не думал. Жизнь свою проводил в трудах, постах и молитвах. Братия его любила. Настоятель души в нём не чаял…

Да ведь и дьявол не дремал.

В городишке, на самом берегу, стоял богатый купеческий дом. И жила в нём купеческая дочка по имени Харитина. Ничего не скажешь, девка без румян и нарядов была на загляденье. Уж не знаю, где Филофей её приметил, только так приметил, что монастырь-то показался ему казематкой. Стал он плавать к ней на ялике и встречаться тайком на пустынном берегу.

Да от братии тайком перекреститься нельзя, а не то что на ялике через озеро… Вывели Филофея на чистую воду. Наказание поначалу положили не столь суровое — посты да молитвы.

Только ведь любовь-то для молодого — что деньги для пожилого. Как вспомнит Филофей её тёмные глаза да жаркие губы, так и покроется весь испариной. Вот уж верно — бес путает. А может, и не бес. Ну и не устоял. Ночью уплыл на ялике, имел с той Харитиной большую усладу, а как только причалил к монастырским берегам, его тут и сграбастали. И посадили в глубокую яму до тех пор, пока бес не оставит его душу.

Сидит Филофей год, сидит два и три сидит. И Харитина сидит в своём купеческом доме, замуж нейдёт, в зеркала не смотрится и стареет зазря.

А надо сказать, что Филофей видел живую душу только раз в день — монах опускал ему на верёвке горшок гречневой каши. Ну, а вода в яме сама из стен сочилась. Монаху-то было запрещено даже слово молвить с узником. Как-то он пожалел Филофея да и спросил: «Есть ли какая в чём надобность, подземельный брат мой?» — «Есть, — отвечает Филофей. — Дозволь мне горшки из-под каши оставлять». Удивился монах такой чудной просьбе: «Да зачем они тебе?» Филофей и отвечает: «Отец-то мой, Антип, горшечником был. Вот я расколю горшочек, калёную глину понюхаю да родной дом и вспомню». Монаху не жалко, перестал забирать порожние горшки. Только настоятель всё гундосил и дивился, куда это девается эдакая прорва посуды.

Прошёл ещё год, прошло два, и три прошло… Да и кто считает наши прожитые годы-то? Вот когда взгрустнём, тогда и оглянемся, да ничего и не увидим: нету их, годиков-то. Ушли туда, откуда пришли.

Филофей не то чтобы похудел, а, скорее, усох, как подрубленный куст. Лицом не потемнел, а почернел, вроде древней иконы. Головой не поседел, а побелел, как окно зимой. Отец бы родной не узнал, кабы дожил до тех дней.

А Харитина всё сидит в своей купеческой хоромине, как замороженная… И чего-то ждёт, глядючи на озёрные волны да серый монастырь. Были у неё волосы длинные и блестящие, что твой лён, а стали жидкие и как пеплом посыпаны. Были губы яркие да пухлые, того и гляди переспеют, а стали шнурочком сереньким. Взгляд был гордый, окоёмный, как у воеводы, а стал нездешний и незрячий. И молчит, будто к себе самой прислушивается.

Прошёл ещё год-два, а может, три, а может, много боле.

Принёс как-то монах кашу, заглянул в яму, а там нет никого. Запричитал настоятель, заголосила братия, и было от чего. Убежать-то Филофей никак не мог, а пропал. Бог ли его в небо поднял, нечистая ли под землю уволокла…

Только в то же единочасье, когда голосили монахи, Харитина сидела в хоромине и зряшно глядела на озеро.Почудился ей на полу шорох мышиный, который завёлся от купеческих достатков. Она обернулась, и всё в ней помертвело от неописуемого страха: пол-то в одном месте вздыбился бугром. Смотрит она на этот бугор сама не своя, а бугор-то перекорежился, рассыпался, и вылез из него тощий старик в рубище, с чёрным лицом и белыми волосами. Подошёл он к Харитине, блеснул слезами, обнял её — и скончались они оба в тот же миг. Остановились у них сердечки, не выдержали. Да и у кого бы выдержали…

Монахи-то спустились в яму и разглядели на стене выцарапанные ногтями столбцы слов:

Услышь, о господи.

Моление моё.

Сгнои мои кости.

Но помилуй её.

И ещё узрели монахи тот ход под озером, который узник выскреб горшочными черепками за многие свои годы. Не умел Филофей копать землю лопатой, а вот черепками версту прорыл.

Похоронили их вместе у монастыря. И теперь нет-нет да некоторые парочки после свадьбы и придут на могилу Филофея и Харитины. Чтобы, значит, вечно любить друг друга. Говорят, помогает. И должно. Не могла же такая любовь уйти вместе с ними в землю. Частичка-то её осталась наверху, здесь, у нас.



Из дневника следователя.

Случайно оказался у прокурора на приёме граждан и послушал одну жалобщицу. Делит с мужем садоводческий участок. Это выглядело примерно так…

Она внесла семьдесят три ведра навоза, а он — пятьдесят шесть. Она обрезала пятнадцать сухих веток, а он — восемнадцать. Она выполола сто пять одуванчиков, а он — сто четыре. Она задавила тридцать восемь плодожорок, а он — тридцать девять, но у него три плодожорки сбежали и продолжают свою деятельность…

И я подумал: с чего начинается личность? Все знают, что она начинается тогда, когда сумеет подняться над своими физиологическими потребностями.

Но я всё чаще прихожу к мысли: не начался ли человек тогда, когда он сумел подняться и над своими материальными потребностями, став выше их?


Рябинин открыл дверь и шагнул в его кабинет осторожно, словно не был уверен в прочности пола. Директор поднял голову, прищуриваясь, — свет лампы бросал свой круг только на стол.

— Сергей Георгиевич! — бурно обрадовался он, вскочил, дал большой свет и вцепился в плащ следователя.

— Долгонько вы работаете, — сказал Рябинин, усаживаясь на мягкий стул.

— День бегаешь, а бумаги копятся. Вы по делу?

Неужели он считал себя настолько интересном личностью, полагая, что следователь мог зайти к нему просто так? Вот к мастеру по ремонту пишущих машинок мог бы…

— Нет, забежал на огонёк.

Директор кивнул. Неужели он верит, что следователи от нечего делать забегают на огонёк к подозреваемым? Впрочем, почему не поверить: следователь пришёл один, восемь часов вечера, универмаг закрыт, тишина, за окном темь и мелкий дождик…

— Как ваше хобби? — спросил Рябинин, отирая с очков дождевые капли.

— Несу сей тяжкий и добровольный крест, — заверил он. — Знаете, я достал сюжетную икону: «Христос крестит пророка Иоанна».

— Ну? — не удержался Рябинин.

— Думаю, четырнадцатый век, — гордо подтвердил директор.

— Только Христос не мог крестить Иоанна.

— Как это не мог? — удивился Герман Степанович. — Крещение ведь изобрёл Христос…

— Нет, Христа самого крестили.

— Да вы что? — изумился директор. — Кто же мог крестить самого Христа?

— Пророк Иоанн.

Истина, казавшаяся общеизвестной, вдруг была убеждённо отвергнута. Недоумение владело им считанные секунды. Он справился с ним легко, подхлёстнутый тревогой, что опять допустил ошибку там, где не должен был допускать.

— Фиг с ним, с Христом, — беззаботно заметил директор. — Личность эта выдумана, такой не было, и говорить о ней не стоит.

— Как это не было, — опять не согласился Рябинин, вроде бы не улыбаясь ни губами, ни глазами, но всё-таки улыбаясь. — Родился в Назарете, в семье плотника Иосифа и его жены Марии…

— Никакого бога нет, — слегка раздражаясь, заметил Герман Степанович.

— И хорошо, — подхватил следователь. — Представьте, что кто-то огромный, добрый, умный смотрел бы на нас сверху, как мы тут производим, потребляем и размножаемся… И даже совершаем уголовные преступления. Вот было бы стыдно.

— Преступников не поймали? — попытался уйти директор от своего хобби.

Но Рябинин уходить не хотел, вдруг начав деланно укорять его:

— А вы, Герман Степанович, тоже хороши. Помните, что сказано в Евангелии про небдительных директоров универмагов? Вот послушайте: «Вы знаете, что если бы ведал хозяин дома, в который час придёт вор, то бодрствовал бы, и не допустил бы подкопать дом свой».

— Сами придумали? — сквозь выжатую улыбку спросил Герман Степанович.

Рябинин сразу догадался, почему она сжала директора, — не цитата, а слово «подкопать», лёгшее точно в цель.

— Почему же? Евангелие от Луки, глава двенадцатая, стих тридцать девять. Можете посмотреть. Кстати, там есть интересные мысли: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут…»

— Вы пришли беседовать на религиозные темы? — перебил директор, не выдержав второго употребления слова «подкапывают».

— Я могу и на светские, — улыбнулся следователь.

На директоре был костюм цвета высветленного апельсина, как если бы оранжевую яркость этого плода разбавили столовой ложкой молока. Рубашка была цвета загоревшего на солнце лимона, как если бы в его желтизну влили напёрсток вишнёвки. А галстук — Рябинин онемел, — зелёный галстук, кричащий в этом костюмно-рубашечном ансамбле, будто плакат среди классических полотен. И как завязан — неужели директор разучился вязать галстуки? На рукаве следок извёстки. На лацкане две крошки, нет, три крошки. Плохо брился, спешно, в одно намыливание — электробритву он не употреблял. И ещё больше похудел лицом, как-то заметно вылезая вперёд скулами.

— Вы мне не ответили: пойманы преступники или нет? — угрюмо спросил директор.

— Пойман.

— Он всего один?

— Один.

Радость не радость, но неуловимое облегчение успело шмыгнуть по лицу директора за ту временную долю, заметить которую мог бы только прибор. Да вот заметил Рябинин.

— Но не тот, кого вы имеете в виду, — почти по-приятельски огорчился следователь.

— Ах, не тот…

Теперь пронеслось неуловимое разочарование, опять схваченное Рябининым.

— Выдали себя, Герман Степанович! Откуда вы знаете, о ком я говорю? Кого вы имели в виду?

Кровь бросилась директору в лицо. Зарумянились скулы. Покраснели и повлажнели заливы его глубоких залысин. И потемнели набухшие мешки под глазами.

Дверь открылась. В кабинет бочком вошёл Петельников с ломом в руках. За ним, тоже осторожно, появились двое мужчин с лопатами.

— Что это значит? — тихо спросил директор.

— Герман Степанович, ознакомьтесь с санкцией прокурора на обыск. Предлагаю вам добровольно выдать украденное.

Он смотрел в постановление, и Рябинин не был уверен, что директор понимает написанное. Но он всё понял:

— Вы за это ответите…

Следователь кивнул Петельникову — обыск начался. Понятые принялись отслаивать линолеум.

— Герман Степанович, — доброжелательно сказал Рябинин, — единственно полезное дело, которое вы можете для себя сделать, — это показать тайник.

Директор только усмехнулся — хладнокровно и зло.

— Вчера я стоял в очереди за апельсинами, — продолжал следователь. — Каждый просит отобрать получше. Кому отправлять почтой, кому в больницу, кому ребёнку… Продавщица только ворчит и вешает без разбору. Подходит очередь одной женщины, и она говорит: «Дай получше. Мне для здорового, красного, мордатого мужика — ему на закуску». И ей дали лучших апельсинов. За честность. Так и суд.

Теперь директор смотрел в стол, пригнув голову, словно боялся удара. Видимо, уверенность следователя его поколебала. Но он совсем обмяк, когда в кабинет вошли Леденцов и Николай Фомич и по-дружески уселись у него по бокам.

Петельников работал у окна. Под линолеумом оказались каменные старинные плиты, которые он поддевал ломом. Но под плитами были громадные валуны, лежащие тут не одну сотню лет.

— Возле сейфа, — произнёс такой глухой голос, словно он из сейфа и вышел.

— Правильно решили, Герман Степанович, — поддержал его Рябинин.

— Я не вор, — взметнулся директор, забормотав стремительно и не всегда понятно. — От жизни не уйдёшь… Подвернулся соблазн. Думал, устою. И месяц стоял. А соблазн зияет…

— Какой соблазн?

— Передвигал сейф. Шатается и шатается. Как-то вечером отвернул линолеум, а плита лежит свободно. Любопытство взяло. Поддел ломиком. Боже мой, подземный ход. Тут и соблазн. Если туда спрятать товар, век не найдут. Какой же я вор? Всё до капельки цело, лежит там. Да не будь этого подземелья, стал бы я на такой путь?

— По-вашему, люди не воруют только потому, что есть замки? — не выдержал Николай Фомич.

Директор затравленно огляделся. Его тут не понимали. Но его тут поняли. Соблазн, да не понять. Кому не подворачивались соблазны? Человек живёт среди одних соблазнов. Да они, здесь собравшиеся, сами ежедневно подвергались соблазнам…

Рябинину хотелось вырастить из своей дочки человека, перевоспитать своих преступников, написать толстенную книгу о следствии, не отпускать Лиду в командировки… У Петельникова был затаённый соблазн схватиться с могучей преступной организацией, да вот не появилась ещё эта организация; был соблазн походить на Рябинина, попасть в космос, найти невероятную женщину… Леденцову хотелось походить на Петельникова, раскрыть какое-нибудь жуткое преступление, например, вырвать из рук бандита известную киноактрису или балерину и соблазнить её своим мужественным поступком. Уходящему на пенсию Николаю Фомичу было соблазнительно сделать из своей дачи что-то вроде дома отдыха для знакомых инспекторов, и он уже закупил три дивана…

Соблазны они понимали. Только не всякие — уж соблазна к чужим деньгам понять никак не могли.

Петельников включил фонарь и опустился в узкий четырёхугольный провал. Его голос, уже сдавленный подземельем, доносился откуда-то из-под плит:

— Монахи нафантазировали… Стены выложены диким камнем.

— А тот конец хода? — спросил Рябинин у Германа Степановича.

— Завален кирпичом.

— Хотели расчистить?

Директор кивнул.

— И вывезти краденое с острова?

Он опять кивнул.

Рябинин достал бланк протокола осмотра, намереваясь лезть в подземный ход. Эксперт-криминалист уже колдовал в своих сумках.

— Вы меня за эту кражу… презираете? — спросил директор почти таким же голосом, как и Петельников из подземелья, хотя сидел рядом, через стол.

— Если откровенно… Я вас больше презираю за Плашкина.

Он уже думал о людском презрении. Но тут у него всё впереди — придётся стоять лицом к работникам универмага, к знакомым, к друзьям и родственникам. Преступник задумался о людском презрении. Эти его мысли, как температура у гриппозного, говорили о борьбе организма с болезнью. Но выздоровление наступит не сейчас.

— Мы ещё увидимся? — спросил он.

— Как же! — удивился Рябинин. — Ведь мы ещё не знакомы. Ведь я ещё не знаю главного: почему молодой, здоровый, обеспеченный человек с дипломом позарился на культтовары?



Из дневника следователя.

Истинный преступник не тот, кто совершил преступление. Истинный преступник тот, кто после совершённого преступления не переживает и не мучается.


Вокруг озера до Радостного было километров пятьдесят. Петельников проехал их за час. Он свернул с дороги и по хрусткому песку подрулил к мосткам. Не зная, зачем тут остановился, инспектор вышел из «Волги» и медленно зашагал к устью. Ему зачем-то понадобилась эта маленькая речушка.

Следствие по универмаговской краже они вели полтора месяца. Лето ещё не кончилось. Ещё цвели те жёлтенькие болотные цветы. Ещё пахло тепловатой тиной…

И всё-таки осень была где-то рядом. Облысели берега после второго покоса. Пропали синенькие стрекозы. Стала прозрачнее и будто бы холоднее вода. Ему уже не хотелось сесть на этот колкий берег и опустить ноги в зеленоватые струи. Да и отпуска не дали. Зачем же он сюда пришёл?… Неужели человеку хочется посетить даже то место, где он пробыл всего несколько минут?

Инспектор вернулся к машине и осторожно поехал по деревенской улице, объезжая гусей и коров.

Один из понятых — тот, который с блестящими волосиками, — стоял у палисадника. Выглядел он празднично: серый костюм, белая рубашка и розовый галстук. Его голова потеряла металлический блеск и розовела в низком солнце, как и галстук.

Петельников остановил машину:

— Здравствуйте, дедуля! Вы мне и нужны. А где живёт второй дед?

— Он теперь далече живёт.

— Уехал, что ли?

— Уехал, прямо на небо.

Петельников помолчал, догадавшись.

— Хороший был мужик, — вздохнул дед. — Только стричься не любил…

— Отчего он?

— Всё оттого ж, от смерти. Нас и было-то на деревне пара дедов…

Петельников опять помолчал, не зная, что в таких случаях говорится по деревенским правилам.

Старик потрогал приёмник, погладил руль, пощупал коврик на заднем сиденье и спросил:

— Своя?

— Казённая.

Он провёл пальцами по звёздочкам на погоне и заключил:

— А эта амуниция тебе к лицу.

Петельников был в милицейской форме, которую забыл когда и надевал. Но эта поездка требовала мундира.

— Я опять нужон? — спросил дед.

— Нужон. Будет, дедуля, такая просьба — собери к избе Плашкиных как можно больше народу.

— Плашку-то теперь в деревне худо. Так берём в расчёт: вор не вор, а у честного мужика в избе шарить не будут. Народ-то я враз скличу.

Он поковылял к ближайшей избе.

Петельников вышел из машины, разминая ноги. Народ соберётся только через полчаса…

Шесть овец пыльной компанией подошли к инспектору и молча уставились на него.

— Братцы, неужели в этом мундире я похож на новые ворота?

Овцы не ответили втихомолку что-то пожёвывая. На них были натуральные дублёнки, только шерстью наружу. Курчавые бока дружно вздымались, словно дышали они по команде.

— Васька, ходи к Плашкам на собрание, — донеслось до Петельникова.

— Ну?

— Милиция будет приказ новый читать.

— Об чём?

— Противу алкоголизму: всю водку немедля выпить, чтобы духу её больше не было…

Инспектор обиделся на овец — они смотрели не на его мундир, а на блестевшую машину.

— Филипповна, ходи к Плашкам!

— А чо?

— Милиционер ковры привёз…

Петельников смотрел на овец и думал, что он не чувствует к ним неприязни. А ведь глупейшие существа. Почему не вызывает неприязни курица, уж, казалось бы, глупее её не придумаешь? Почему не вызывают неприязни животные, с точки зрения человеческого разума стоящие где-то ниже последнего идиота? Но почему так противен дурак, который вообще-то поумнее барана? Петельников усмехнулся: да потому что он — человек, опозоривший свой интеллект бараньей глупостью…

У плашкинского забора собралось человек двадцать. Инспектор оставил машину в сторонке и подошёл. И сразу был опалён двумя взглядами из-за серого некрашеного штакетника: его — злым и решительным и её — испуганным, почти отчаянным. Плашкин, видимо оторванный от умывания, стоял в одной майке, навалившись на калитку, как бы закрывая её грудью. Жена прижалась к его плечу, словно поддерживала.

Петельников отвёл глаза, кашлянул и громко обратился к людям:

— Товарищи колхозники!

— У нас совхоз, — поправил кто-то.

— Да не в этом дело, — обрезал поправившего серебристоголовый дед.

— Товарищи! — заново начал инспектор. — Вы знаете, что в прошлом месяце мы делали обыск у гражданина Плашкина. Я приехал вам сказать, что этот обыск был сделан по ошибке. Один подлец подкинул ему кое-что и теперь за это арестован. Ошибочный был обыск, товарищи! Плашкин ни в чём не виноват!

И, уже не боясь опаляющих взглядов, инспектор повернулся к штакетнику и ещё громче сказал:

— Товарищи Плашкины! От имени Управления внутренних дел и от себя лично извиняюсь за ошибочный обыск. Короче, простите, если можете…

Он вытер ладонью мокрый лоб — оказывается, вспотел, как после большой работы. Вновь повернувшись к толпе, Петельников закончил:

— Вот и всё, товарищи. Спасибо за внимание.

Плашкин глуповато улыбался, отжавшись от калитки.

Его жена торопливой рукой нашарила деревянную вертушку и спросила Петельникова ещё неокрепшим голосом:

— Молочка… не попьёте ли?

— Попью! — громко, чтобы все слышали, согласился инспектор.



Из дневника следователя.

Физики, химики, астрономы… Медики, археологи, даже лингвисты говорят о бурном развитии своих наук в будущем. Ну, а следствие? Я знаю: в будущем будет вестись расследование не совершённого преступления, а лишь готовящегося. Вернее, только намеченного. Да нет — лишь задуманного!