Полуночная свадьба [Анри де Ренье] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Анри де Ренье Полуночная свадьба

Полю Адану

Закончив читать, он сказал мне раздраженным тоном: «Я не хочу, чтобы ты занимался пустяками, другие способны на них так же, как и ты».

Иоганн Вольфганг Гёте. Воспоминания

Глава первая

— Филипп, мне надо одеваться; мы сегодня обедаем у Бокенкуров, — девица де Клере дотронулась до кнопки звонка.

Филипп ле Ардуа сел поудобнее, откинувшись на спинку тростникового кресла, которое слабо застонало под его тяжестью — в тридцать восемь лет он был довольно плотным человеком.

Филипп с нежностью посмотрел на молодую девушку, ему нравилось, как изящно своими тонкими пальчиками она нажимала на кнопку звонка.

— Обед только в восемь часов, и у вас еще есть время. Кто еще приглашен?

— Не знаю. Приглашение прислал г-н де Бокенкур. Он никогда не запоминает ни одного имени и не пишет правильно ни одного адреса, вот и письма его доходят как придется, в зависимости от почтальонов.

— Да, он считает, что тем самым поддерживает дух былой Франции и старого режима.

Ле Ардуа пожал плечами, выражая недоумение. Де Клере посмотрела на часы в кожаном футляре, стоявшие на мраморном камине. Они показывали четверть седьмого. В маленькой гостиной де Клере не стояло другой мебели, кроме гнутых кресел и одного деревянного шезлонга, похожего на те, какие часто выставляют на палубах пароходов. Занавеси из толстого серого полотна напоминали паруса. За окнами слышался шум дождя, который прерывался и затем возобновлялся с удвоенной силой, как это бывает в начале весны. Словно моряки чинили корабельный кузов. Трамвайный гудок напомнил морскую сирену.

— Однако ваша горничная не торопится, — произнес после долгого молчания ле Ардуа, когда де Клере позвонила вторично.

В коридоре послышались тяжелые шаги, которые затихли перед дверью.

— Войдите. Я уж в третий раз звоню, Олимпия! Почему нет Камиллы? — спросила де Клере с некоторым нетерпением, обращаясь к толстой женщине, стоявшей на пороге в кофте и синем фартуке, вздувшемся на круглом животе.

Желтое заостренное лицо кухарки Олимпии Жандрон, контрастировавшее с дородностью ее тела, выражало недовольство. Она постоянно жаловалась на опухоль ног. Ее волосы, затянутые на висках, образовывали на макушке жесткий и гладкий шиньон, серый, как агатовый камень.

— Камилла у себя в комнате, барышня. Она укладывает свои чемоданы, чтобы уйти сегодня вечером. Она говорит, что не останется больше ни одного дня. Она желает получить расчет, — ответила Олимпия с достоинством, затем любезно добавила. — Если вам угодно, барышня, я помогу вам одеться.

— Нет. Олимпия, благодарю вас.

Кухарка повернулась, чтобы выйти. Шиньон на ее голове, напоминавший серый булыжник, качнулся. На распухших ногах выступили прожилки вен. Когда Олимпия вышла, де Клере протянула ле Ардуа руку.

— До свидания, Филипп. Моя тетушка переодевается, как на сцене. А мне на это нужно время, и я должна еще переменить прическу.

— А как же с Камиллой?

— Пустяки, я не в первый раз одеваюсь сама.

— Хотите, я вам помогу?

Де Клере улыбнулась.

— Мерси.

— Вы считаете, что я не смогу вам помочь, сомневаетесь в моих талантах, — весело произнес ле Ардуа. — Попробуйте и убедитесь.

Он показал ей свои руки, большие и гибкие. Чувствовалось, что они обладают в такой же мере ловкостью, как и мощью. Он гордился их деликатной силой и никогда не носил перчаток.

— И, кроме того, я снова увидел бы ваши волосы, как тогда, когда вы были маленькой девочкой и носили их откинутыми за спину, — продолжал он.

— Ах, мои волосы! Папа хотел, чтобы я всегда делала строгую прическу. Он заставлял меня носить косу, приводившую меня в отчаяние, уверяя, что так удобнее в путешествии. Бедный папа!

Филипп ле Ардуа смотрел на де Клере и что-то глухое и в то же время острое подступало ему к сердцу. Он замер на минуту, улыбаясь, закусив свой короткий ус. Девица де Клере настолько хорошо знала ле Ардуа, что не почувствовала себя ни оскорбленной, ни взволнованной его поведением. Глядя Филиппу в глаза, она медленно подняла руки. Ее пальцы коснулись волос. Она нащупала две длинные шпильки, сдерживавшие ее.

— Мои волосы, Филипп? Вот они.

Тяжелая коса упала. Тонкими пальчиками де Клере распустила ее тройное плетение. Волосы постепенно рассыпались. Наконец они образовали одну общую массу, мягкую, несметную, словно струившуюся. Она запустила в нее руки и отбросила ее вперед. Одна прядь удержалась, зацепившись за плечо. Голова ее выглядела изящной и маленькой среди множества волос, а лицо внезапно приняло выражение необычайной молодости.

Де Клере подошла к каминному зеркалу и улыбнулась своему отражению.

— Я уверена, никто не дает мне двадцать четыре года.

Франсуаза де Клере имела к тому же очаровательную фигурку. Не слишком высокая и не низенькая, что редко встречается среди женщин, большинство которых кажутся либо не достигшими своего надлежащего роста, либо неосторожно превысившими его, всегда одевавшаяся просто, в нейтральные цвета, сегодня она предпочла суконную юбку пепельного тона и такой же корсаж. Серебряную пряжку на поясе, изображавшую большой, нежно раскрывшийся цветок, подарил ей Филипп ле Ардуа. Де Клере не обладала безупречной красотой, но ее тонкие черты со смелой линией носа казались очень привлекательными. Они оживлялись карими глазами и немного длинным, крайне подвижным ртом, уголки которого, когда она улыбалась, были опущены, словно она немного печалилась. А ее каштановые волосы немного вились.

Дверь слегка приоткрылась, и г-жа Бриньян просунула руку, обнаженную до плеч и державшую письмо.

— Как, ле Ардуа, вы все еще здесь? Вы мешаете Франсуазе одеваться. Если вы не оставите ее, мы можем опоздать. Предупреждаю вас, что я не вхожу, потому что я в нижней юбке. Так что поторопитесь, — она посмотрела на Франсуазу. — Вот тебе срочное письмо, которое я нашла внизу. Возьмите его, ле Ардуа, но не смотрите на меня. Знаешь, идет страшный дождь. К счастью, я удержала извозчика. Прощайте, Филипп, я убегаю. — И г-жа Бриньян скрылась за дверью, шелестя бельем и шелком.

— Прощайте, Франсуаза, благодарю вас, — откланялся ле Ардуа, целуя руку де Клере. — До скорого свидания. Желаю вам хорошо провести время у Бокенкуров.

Франсуаза постояла с минуту, прислонясь к мрамору камина, рассеянно перебирая рукой серебряный цветок на пряжке пояса. Она не могла понять, правильно ли сделала, представ перед Филиппом в несколько фривольном виде. Она лишь уступила его желанию сделать ему приятное — еще раз увидеть ее волосы. Что могло быть проще и естественнее, как доставить ему подобное удовольствие? Разве г-н ле Ардуа не ее друг? Дружба — единственное чувство, которое он ей когда-либо выказывал, а он не такой человек, чтобы утаивать какое бы то ни было из своих чувств. Легкость, с какой все ему давалось в жизни, делала его честным с собой и другими. Г-н ле Ардуа называл себя ее другом. Она так и смотрела на него, не задумываясь о том, что он мог бы стать для нее кем-нибудь другим, например мужем. Она никогда не думала, что брак с бароном Филиппом ле Ардуа мог бы соблазнить многих девушек. Ей и в голову не приходила такая мысль. Впрочем, как и ему. И все же при виде ее красивых, свободно струящихся по плечам волос его глаза на мгновение заблестели.

Франсуаза де Клере покраснела. Она вдруг подумала, почему ее тетка, г-жа Бриньян, зная, что она находится наедине с г-ном ле Ардуа, не вошла в комнату? Что означает такая сдержанность? Ее руки задрожали. Она взяла с камина голубой конвертик, положенный туда г-ном ле Ардуа, с печатными буквами, написанными на нем. Анонимная записка, грубая и лаконичная, содержала приглашение на свидание. В ней без стеснения назначались день, час и место…

— Ты готова? — вскричала г-жа Бриньян, входя в комнату и видя племянницу, затягивающую корсаж. — Я уже оделась.

Красивая, слегка полноватая женщина, г-жа Бриньян свой и без того большой рост увеличивала высокой прической. Щеки ее горели сочным ярким цветом, она любила жгучие тона и яркую косметику. На первый взгляд ее принимали за надменную и гордую особу, но как только узнавали ее, то сразу убеждались, что она добра, нерешительна и проста в обращении. Ее глаза голубого и влажного оттенка выдавали ее характер, плохо согласуясь с искусственным цветом лица и огненными волосами, которые дали повод ле Ардуа сказать о ней: «Когда она садится в карету, то кажется, что экипаж загорается». В словах ле Ардуа заключалась доля истины. Несмотря на ее возраст, ее сердце еще пылало молодостью.

— Ну, Франсуаза, идем скорее. — Г-жа Бриньян остановилась на площадке третьего этажа и обернулась к племяннице.

— Знаешь, Франсуаза, чем больше я думаю, тем больше прихожу к мысли, что тебе следовало бы выйти замуж за г-на ле Ардуа. Именно такой муж подошел бы нам с тобой. — Де Клере ничего не ответила.

Ворота распахнулись на тротуар, весь залитый дождем. Кучер экипажа г-жи Бриньян, одетый в непромокаемый плащ, в нетерпении отмеривал вдоль дома последнюю свою сотню шагов.

— Скажите, хозяюшка, когда вы меня отпустите? Я бы не прочь смениться и закусить маленько. Вот уже пять часов, как я вас катаю.

Г-жа Бриньян до того ездила узнать свою судьбу к гадалкам — Жюльетте Коринфской и Анне Мемфисской. Одна обитала на Бют-Шомон, другая — на Монруже. Обе гадальщицы на картах обещали ей самые приятные вещи, и г-жа Бриньян колебалась в выборе между красивым брюнетом г-жи Коринфской и хорошеньким блондином г-жи Мемфисской. Ее сердце в эту минуту было не занято. Не получив ответа, кучер закрыл дверцу, ворча.

— Ну, теперь на Анри-Мартен. Вы получите хорошо на чай, — проговорила г-жа Бриньян.

Карета колыхнулась. Большая и старая, она отдавала плесенью, запахом старого мха и привкусом табака, к которым примешивался свежий аромат обеих женщин. По мокрым стеклам ее ползли бесконечные водяные улитки. В карете заключалось что-то жалкое и нечистоплотное. Она, должно быть, часто следовала за погребальными дрогами, возила людей со спущенными занавесками, дежурила у порога кабачков и меблированных домов, останавливалась у тротуара тихих улиц, на которые выходят холостые квартирки нижних этажей. И девица де Клере вновь вспомнила о голубом прямоугольнике оскорбительного и анонимного письма. Сердце ее забилось от тоски, стыда и гнева. С горящими щеками и тяжелым сердцем она закрыла на минуту глаза, чтобы не видеть г-жи Бриньян, которая с беззаботным видом, вечно влюбленная, тихо улыбалась ей, сияя намазанными щеками и крашеными волосами.

Глава вторая

Покойный г-н де Клере, отец Франсуазы, до тридцати лет оставался элегантным, ничем не занятым и счастливым молодым человеком. Он умел жить в свое удовольствие и не думал ни о чем, кроме вещей, для него приятных.

В первый раз он задумался немного серьезнее по случаю его зачисления бригадиром на службу в начале войны.

12 января 1871 года его послали во главе взвода улан на разведку по дороге, ведущей в Арле. Обязанность его состояла в том, чтобы пробраться с семью или восемью солдатами в Арле на Эндре посмотреть, не появились ли там пруссаки, о которых дошли известия, что они близко, ибо передвижения неприятеля беспокоили дивизию ле Ардуа, получившую приказ отойти при его приближении.

Въезд г-на де Клере в Арле прошел блестяще. Красные с синим значки пик реяли в холодном воздухе. Г-н де Клере оставил своих солдат на площади и отправился осведомиться в мэрию, где узнал, что большой отряд прусских улан явился сюда накануне, чтобы реквизировать лошадей и повозки, и затем удалился с обозом. Оставалось лишь повернуть назад. На углу улицы лошадь г-на де Клере поскользнулась на обмерзшем тротуаре и упала. Когда всадник попробовал встать, то почувствовал острую боль: одна нога у него оказалась сломанной. Во всем городе благодаря прусским уланам не оставалось ни одного экипажа, а ехать в таком состоянии несколько лье верхом показалось г-ну де Клере невыносимым. Решили отнести его в больницу Арле, которую содержали монахини.

Раненого, который сильно страдал, уложили в постель. Он отослал своих людей, оставив при себе лишь одного из них, своего денщика Гильома. Доктор Вермонте оказался в отлучке и обещал вернуться только к вечеру. В два часа пополудни вдруг вошел Гильом с известием, что приближаются пруссаки, остроконечные каски которых уже виднелись с колокольни.

Де Клере приказал Гильому одеть его и усадить на стул возле окна, выходившего на въездной двор госпиталя. Мучившая его боль сильно его донимала. Де Клере вытянул свою больную ногу на другом стуле и велел принести себе мушкетон, твердо решив застрелить первого пруссака, который покажется.

Зная, что ему осталось недолго жить, он вдруг почувствовал голод и попросил варенья. Ему принесли варенье из желтых слив в фаянсовом горшочке, покрытом бумажным колпачком. Г-н де Клере поставил его подле заряженного мушкетона. Время от времени он брал круглую сливу, не переставая поглядывать уголком глаз на четыре деревца во дворе. Так как пруссаки все не появлялись, он продолжал есть свои сливы, аккуратно раскладывая косточки рядком на подоконнике и раздумывая о различных вещах, прежде всего о своей жизни.

Г-н де Клере имел после отца большое состояние, но быстро его спустил на разгульную жизнь, картежные долги и женщин. Теперь он умирал почти бедняком. У него не оставалось другой недвижимости, кроме поместья Ла Фрэ. Он сожалел, что может оказаться последним из Клере. Его имя угаснет вместе с ним. Осведомленный в генеалогии, он мысленно обозрел его древность и славных представителей с чувством сожаления, оттого что не продлит первой и ничего не прибавит ко вторым. Его кончина, хотя и героическая, казалась ему несколько скромной. Он предпочел бы смерть среди доброй атаки с наставленной пикой и развевающимся значком. Стена госпиталя и шесть пуль в теле, как там ни рассуждай, — скромный конец. И он поглядел на свой мушкетон и горшочек с вареньем. Горшочек быстро опустел. День клонился к закату, а пруссаки все не показывались. Вошла монахиня, сопровождаемая мэром. Честный Гильом посвятил добрых сестер в воинственные планы г-на де Клере. Они побежали к мэру, чтобы оповестить его о том, что решил сделать де Клере, но должностное лицо удалось разыскать не сразу. Наконец его нашли, и он пришел умолять бесстрашного воина не навлекать разрушение и грабеж на Арле. Если один из их людей окажется убитым здесь, враги не замедлят отомстить за него всему городу. Бригадир Клере смягчился, тем более что нога его стала болеть еще сильнее. Он разрядил свой мушкетон и согласился лечь в постель. Бравый Гильом поступил точно так же, и г-н мэр унес их оружие и военную форму, чтобы запрятать то и другое в надежном месте. Таким образом они превратились в обыкновенных больных на попечении мирных арлезианских монахинь.

Тем временем прибыл доктор Вермонте. Перелом у бригадира оказался простым и перевязка легкой, так что де Клере, хорошо спеленутый, уснул на своей белой кровати при кротком свете ночника в фарфоровой чашке. Что касается пруссаков, то они вовсе не явились в Арле ни в этот день, ни в следующие, равно как и дивизия ле Ардуа, отступившая в направлении к Туру. Де Клере пробыл в госпитале, пока не поправился. В больнице его баловали, лелеяли и чтили. Он стал героем города. Показывали окно, из которого он собирался стрелять, и стену, у которой его без сомнения расстреляли бы. Он скушал на досуге все сливовое варенье добрых сестер и перед отъездом попросил рецепт, чтобы приготовить себе точно такое же в Ла Фрэ, когда он женится, ибо он твердо решил вступить в брак и не дать прекратиться имени, которое едва-едва не погибло вместе с ним.

Родившись в Ла Фрэ, г-н де Клере не знал матери, а отец его умер, когда ему исполнилось шестнадцать лет. Он вспоминал его без нежности. Багровое лицо отца, резкого в речах, неприятно вставало перед ним, когда он навещал его раз в год во время вакаций и забота которого о сыне заключалась в проверке того, хорошо ли он следит за мессой по требнику, где отец отмечал ему крестиком место из Евангелия на данный день. Г-н де Клере-отец отличался набожностью и крикливостью. Его красное лицо и коричневые руки вызывали отвращение. Он брал святую воду из кропильницы, чтобы передать ее сыну жестом, похожим на пощечину, в то время как на его указательном пальце сверкал большой золотой перстень, украшенный гербом. За обедом перстень стучал о посуду и серебро; г-н Ипполит де Клере никогда не снимал его, даже ложась спать.

Отец долго и тяжело болел. Когда он умер, кольцо само соскользнуло с его исхудалого пальца. Молодой Александр де Клере поспел в Ла Фрэ из Ванна, где воспитывался у иезуитов, лишь к самым похоронам. Погребение происходило шумно от множества людей, собравшихся на церемонию. После того как священник произнес за поминальным столом благочестивое напутствие, Александр де Клере, встав из-за стола, поднялся к себе в комнату. Через некоторое время к нему зашел его дядя и опекун, г-н де Палеструа, чтобы утешить его. Речь свою г-н де Палеструа довольно быстро свернул на соображения чисто материальные, касавшиеся земель, ферм и мельниц, которые покойный оставил сыну и которыми он, Палеструа, считал себя обязанным управлять должным образом. Воспользовавшись случаем, он расхваливал свои агрономические познания и методы хозяйствования, высказав сожаление, что собственное его имущество не позволяло ему их применить в полной мере. Поместье, с которого он жил, было скудным, но замечательным в смысле охоты. Г-н де Палеструа сам порядочно походил на старого зайца со своими бачками на манер заячьей лапки.

Александр де Клере, рассеянно прислушиваясь к речам своего опекуна, небрежно играл большим отцовским перстнем, и так как его ободок был слишком широк, он сгибал сустав, чтобы удержать кольцо на пальце. Драгоценность стала единственной вещью, которую он взял с собой, покидая Ла Фрэ, чтобы вернуться в колледж. Г-н де Палеструа пожелал сам проводить его туда. Прежде чем добраться до Ванна, Александр заехал в Палеструа, возобновив там знакомство со своей теткой, г-жой де Палеструа, особой сухой и безукоризненной. Супруги Палеструа имели двухлетнюю дочурку, которую звали Клеманс. Ребенок стал играть толстым золотым перстнем молодого Клере. Родители увидели в этом доброе предзнаменование. Почему бы их дочери не выйти когда-нибудь замуж за своего взрослого кузена?

Возвратясь в колледж, Александр де Клере воспользовался своим новым положением как предлогом, чтобы ничего больше не делать. Он и раньше проявлял мало рвения к учению, хотя обладал способностями и умом. Однако лень пересиливала его натуру. После смерти своего отца он создал для себя особый круг интересов и, так сказать, ушел в самого себя. Учителя попытались отвлечь его от его мыслей и, видимо, неискусно, ибо дело обострилось до того, что пришлось взять молодого Александра из школы. Дядя Палеструа мужественно перенес подобное событие, устроив своего племянника в Париже и наняв ему воспитателей. Воспитание Александра дало г-ну де Палеструа повод для неоднократных поездок в столицу. Он стоически выполнял свои обязанности, погашая расходы из средств опекаемого и вписывая в счет ему завтраки, которыми угощал своего племянника у лучших рестораторов в каждый из своих приездов.

Наконец, достигнув девятнадцати лет, Александр де Клере сдал экзамен на бакалавра при Сорбонне. Его учение закончилось, но до совершеннолетия оставалось еще два года. Он, справедливо рассуждая, не мог их провести в имении Палеструа, потому что в последний раз, когда он гостил там, прискорбный случай отметил его пребывание. Маленькая горничная в замке пожаловалась, что г-н Александр де Клере в одно из воскресений, в час вечерни, пытался вести себя с ней самым непристойным образом. Г-жа де Палеструа разразилась шумным негодованием. Г-н де Палеструа решил отправить племянника путешествовать. В окрестностях Ла Фрэ проживал некий г-н Вильрейль, занимавшийся местной археологией и историей. Он написал несколько брошюр о ванейских шуанах и опубликовал проект реставрации Парфенона. Г-н де Палеструа доверил своего племянника этому славному человеку, кроткому, безобидному и немного свихнувшемуся. Они отправились вдвоем в Грецию, где Вильрейль должен был исполнять роль гида, объясняя Александру знаменитые места и славные развалины древней страны. Затем они намеревались посетить Святую землю. По истечении шести месяцев юный путешественник вернулся один. Г-н Вильрейль в свои пятьдесят лет влюбился в трактирную служанку в Афинах и женился на ней.

Неожиданное возвращение племянника поставило г-на де Палеструа в затруднительное положение, из которого Александр весьма удачно вывел его. Путешествие его в страну Демосфена внушило ему, как он уверял, вкус к адвокатуре. Итак, он намеревался отправиться в Париж изучать право. Месячное содержание, которое назначил дядя своему племяннику, показалось молодому человеку приличным, но умеренным, и де Клере уехал опять в Париж. Его снова увидели в Палеструа, лишь когда он явился, чтобы принять отчет от опекуна. Из сумм, врученных ему, г-н де Клере уплатил долги в размере восьмидесяти тысяч франков, в которые ему обошлись последние годы до совершеннолетия. Дядя Палеструа пришел в ужас. Александр оказался кутилой.

И в самом деле, молодой человек не представлял себе иного занятия в мире, как только сладко жить, а такая жизнь стоит дорого. Де Клере не разорился только потому, что не был достаточно богат. Никогда не бывает достаточно богат тот, кто любит удовольствия больше денег. Его средства доставляли ему множество приятных вещей. Он не отказывал себе в удовольствии иметь друзей и любовниц. Он испытал все, что бывает обычно в жизни человека. Он болел и имел две дуэли, окончившиеся для него благополучно, но так как оба раза вина лежала целиком на нем, он не получил даже царапины. Он решил, что он неуязвим и решил вступить в армию, когда вспыхнула война. Ему и здесь повезло. Он провел всю кампанию благополучнейшим образом, если не считать перелома ноги в Арле. Но и здесь он сохранил довольно хорошие воспоминания. Ему приятно было сознавать, как он храбро убил одного офицера из вюртембергских драгун ударом пики и как вел основательные беседы с денщиком Гильомом, который раньше занимался сутенерством, а горшочек сливового варенья, съеденного им у окна в арлезианском госпитале навевал на него ностальгическое настроение.

Когда де Клере покинул мирное убежище госпиталя и возвратился в свое имение Ла Фрэ, он опирался на трость, не потому что он и в самом деле хромал, но чтобы показать всем, как он рисковал жизнью на войне. Поднявшись по каменной лестнице Ла Фрэ, сел в кресло с мягким изголовьем, между тем как его слуга стал разбирать его чемодан и доставать оттуда необходимые туалетные принадлежности. Старая служанка принесла горячей воды в кувшине и холодной в ведре. Слуга налил той и другой в узенький тазик, тот самый, в котором де Клере-отец некогда мыл руки, положив предварительно на мрамор умывальника свой большой золотой перстень. Александр, так же, как и отец, бережно положил туда свое украшенное изумрудом кольцо, которым он заменил отцовский перстень. Затем вымылся, вытерся полотенцем и подошел к окну, выходившему на зеленый двор. Справа и слева помещались службы; в самом конце стояла круглая башня голубятни с шиферной крышей; далее — пруд, вдоль которого шла аллея старых деревьев, служившая дорогой в Ла Фрэ. Далее виднелись крыши фермы. Во дворе арендатор распрягал лошадь экипажа, в котором он ездил на станцию встречать де Клере. Дом предстал таким же мрачным, как и пейзаж. Де Клере обошел его, опираясь на палку. От обширной, выложенной плитами кухни до паркетной гостиной с безобразной обивкой, от кресел и жардиньерок, еще полных выцветшего мха, — все навевало глухую и неизбывную тоску. На камине, однако, стояли прекрасные часы Буль, а на стенах висело несколько хороших старых портретов. Другие портреты в столовой взирали на пустой стол. Два парных буфета стояли один против другого. Де Клере вышел наружу, поднявшись всего на две ступеньки. Основание дома было ниже уровня земли, создавая впечатление, что невысокое приземистое строение понемногу опускается под собственной тяжестью. Его крыша осела. Окрестная природа, дикая, хмурая, пустынная, подчеркивала какой-то разбойничий вид этого вандейского дворянского гнезда, которое смахивало на засаду или ловушку. Отсюда, из старинного убежища шуанов г-н Арман, как звали в народе деда де Клере, выступил во главе приходских парней навстречу синим. Г-н де Шарет подолгу живал в Ла Фрэ. На чердаке еще показывали деревянную койку, на которой он спал. Отец Александра де Клере ради таких воспоминаний не пожелал ничего менять в Ла Фрэ. Его жена хотела перестроить дом, но он упрямо отказывался. Вместо того чтобы тратить, он стал копить, благодаря чему сыну досталось в наследство шестьдесят тысяч ливров ренты. Старик откладывал из своих доходов, и, кроме того, в последние годы жизни он играл на бирже и, невероятное дело, выигрывал довольно крупные суммы, хотя играл наугад, не вылезая из своей норы и руководствуясь одними газетными сведениями. Он обдумывал свои операции за мессой и делал подсчеты карандашом на каменной скамейке в саду. Скамейка тоже еще существовала. Александр де Клере посидел на ней, выкурив сигару после завтрака. Он скучал, посмотрев на поросшие травой дорожки и запущенные грядки цветников. Взор его проследил в небе за полетом голубей из голубятни. Они напомнили ему Париж, осаду, тот Париж, где он так весело жил. Затем он закурил вторую сигару.

Закончив прогулку и выкурив две сигары, де Клере пошел домой и заперся в библиотеке, полной полок с книгами и картонов со старыми бумагами. Родословное древо занимало целый простенок. Клере принадлежали к хорошему роду, о чем красноречиво свидетельствовал портрет Клода де Клере, маршала королевской армии и командора святого Людовика. Его косоглазое бритое лицо, парик и красная лента не могли принадлежать проходимцу. Род их насчитывал и других славных представителей, в их числе значился Гектор де Клере, который, навоевавшись в Италии, вывез оттуда секрет изготовления стекла, прославившись замечательным стеклодувом. Он построил стекольный завод в Нижней Вандее. Дворяне-стекольщики обладали привилегией, согласно которой не теряли своего звания и благородства от соприкосновения с печью. Из рук этого искусного человека выходили блюда с рисунками, флаконы изумительной формы и прозрачности и всякого рода иные изящные и причудливые изделия. В Нантском музее его работы представлялись во всем блеске. Там же висел и его портрет, изображающий маленького коротконогого человечка с брыжжами вокруг шеи, в шляпе с перьями и с такими надутыми щеками, как если бы он только что выдул в тростниковую трубочку несколько занятных и законченных вещиц из числа тех, которые украшали королевский стол.

Прихлебывая из своего стакана и сожалея, что он не изготовлен искусным Гектором, Александр де Клере размышлял о женитьбе. Итак, он поехал в Палеструа. Дядя принял его очень радушно. Г-жа де Палеструа, всегда сухая и чопорная, окончательно очерствела. Клеманс, их дочери, исполнилось в ту пору девятнадцать лет. Александр не прочь был бы жениться на ней, так как любил хорошеньких женщин, а из девицы де Палеструа, пухленькой и свежей, обещала получиться особа вполне очаровательная. Александр провел в их семье неделю и уехал, увезя с собой приятное воспоминание о милом ротике кузины и ее гибком теле. Она присоединила к нему прядь своих белокурых волос. Александр довольствовался ее мелкими милостями, выпадающими на долю кузенов. Кроме того, г-н и г-жа де Палеструа много говорили о некоем г-не Бриньяне, который часто посещал замок и готовился к своим выборам в Палату депутатов. Его политическое будущее казалось многообещающим.

По возвращении в Ла Фрэ де Клере продолжал думать о своем проекте. Он отнюдь не стремился к браку по расчету, считая себя способным восстановить собственными силами благополучие своего рода. У него, впрочем, оставалось еще около пятнадцати тысяч франков годового дохода, и он не считал необходимым прибегать к помощи приданого будущей жены. Он скорее желал блестящего союза, который обеспечил бы ему поддержку хорошей родни. Итак, он предпринял поиски, и только по истечении двух лет, в 1873 году, ему посчастливилось найти подходящую партию. До тех пор он жил довольно скромно в Ла Фрэ. Единственной статьей его расхода были сигары. Он их выкуривал с десяток в день. Довольствуясь покоем, сигарами, воспоминаниями и планами на будущее, он чувствовал себя вполне удовлетворенным. Два раза в год он ездил в Париж, чтобы поддержать связи и развлечься в течение месяца.

Последнее пребывание его там оказалось особенно приятным. Он неожиданно встретил своего старого денщика, Гильома, который теперь отворял дверцы карет. Де Клере весело побеседовал с ним и, расставаясь, дал ему луидор, сигару и пожал ему руку. Другая встреча де Клере представлялась более необычайной и романтической.

Однажды вечером, когда он возвращался пешком в гостиницу, его остановила женщина высокого роста, с лицом под плотной вуалью и позвала за собой. Он последовал за ней. Они очутились на Вандомской площади. Квартира была скромной и полутемной, женщина — красивой и страстной. Г-н де Клере плохо понимал, у кого он находится. У девицы легкого поведения? У дамы из общества? Станет ли их свидание обыденным приключением для первого и таинственной минутной фантазией для второй? Ему вспомнились подобные истории, когда-то рассказанные друзьями. У светских дам бывают своеобразные капризы, и некоторые из них далеко заходят, чтобы удовлетворить свое странное любопытство. В смущении он решил назвать свое имя. Услышав его, незнакомка проявила изумление. Она задала ему несколько вопросов и спросила, не живет ли он в Ла Фрэ.

Де Клере узнал в ответ на свои откровения, что он находился в постели у знаменитой графини Роспильери, которая прежде удивляла мир своей роскошью и продавала свои милости императорам и королям. Вынужденная покинуть Францию в последние годы Империи из-за подозрения в шпионаже, она вернулась назад при Республике под настоящим своим именем — г-жи Варнерен. Та, которую звали тонкой итальянкой и божественной графиней, родилась за тридцать пять лет до того, в Вандее, в двух шагах от замка Ла Фрэ, на маленькой ферме, и сейчас еще принадлежавшей г-ну де Клере. Девочкой она пасла на ней свиней и доила коров. Де Клере заключил, что жизнь есть необычайная игра и что в ней все может случиться.


С ним вполне согласился г-н Феликс Бриньян. Пока г-жа Клеманс Бриньян, рожденная де Палеструа, переодевала свое подвенечное платье на более простой костюм, так как юная чета отправлялась в свадебное путешествие, г-н Бриньян, болтая и куря одну из сигар г-на де Клере, предсказывал ему скорое вступление на престол монсеньора графа де Шамбора. По такому случаю Бриньяны, быть может, проедутся до Фросдорфа, где маркиз де Курсвиль представит королю красноречивого нового депутата. Имя Курсвиля подсказало г-ну де Клере, что нужно делать. Маркиз имел трех незамужних дочерей, из которых две старшие поступили в монастырь, а младшая оставалась неустроенной за отсутствием приданого. Но маркиз принадлежал к высшей знати, и одна из его кузин вышла замуж за барона де Витри, человека, относящегося к внушительному роду, и если не к герцогскому, то во всех отношениях равному самым титулованным среди них.

Три месяца спустя Александр де Клере повел к алтарю девицу Марию де Курсвиль и увез ее в Ла Фрэ. Поджидая случая составить себе состояние, г-н де Клере приканчивал остатки того, которое еще сохранил. Оно уже сократилось на добрую четверть, когда в 1875 году г-жа де Клере подарила ему дочь, названную Франсуазой, будущность которой ни на минуту не беспокоила г-на де Клере. Франсуазе пойдет в приданое клад шуанов.

Клад шуанов состоял из нескольких бочек английского золота, которое дед Клере, г-н Арман, как его звали в Бокаже и в Маре, добыл себе на борту судов Альбиона, курсировавших в устье Луары. Сокровища, по-видимому, спрятали где-то поблизости от замка Ла Фрэ. Предание о тайнике ходило в народе, хотя г-н Ипполит де Клере всегда уверял, что ничего об этом не знает. Тем не менее легенда всеми повторялась и у всех вызывала неослабный интерес. Г-н Вильрейль, археолог, слышал ее из уст крестьян, и от него узнал ее Александр, когда они вместе путешествовали по Греции. Вильрейль твердо верил золотой басне. Мысль о кладе укрепилась и в уме юного Александра, а когда он после войны поселился в Ла Фрэ, она вновь пришла ему на память. Мало-помалу предположение перешло в уверенность. Английский миллион, несомненно, зарыт где-то здесь и только ждет удара кирки. Г-н Вильрейль, вызванный из Афин, где он проживал, явился однажды вечером в Ла Фрэ, и работы тотчас же начались. Г-н де Клере был полон веры в их успех. Четыре года он прожил, таким образом, в самых приятных надеждах. Ежедневно приходил он выкурить сигару на земле, набросанной вдоль траншей, которые рылись по указаниям Вильрейля. Г-жа де Клере присоединялась к нему там, и оба они смотрели в пустую дыру, где по-прежнему ничего не появлялось. Вильрейль не терял присутствия духа. Он принял миф о кладе близко к сердцу, как свое личное дело. Перекопали все земли и леса Ла Фрэ. Г-н де Клере продавал их понемногу, чтобы оплачивать раскопки. Тайник никак не находился. Вильрейль запрашивал вертящиеся столики. Г-жа де Клере заказывала мессы. Г-н де Клере, доверчивый и добрый, курил свою сигару. Принялись осушать пруд.

Перевернув всю усадьбу вверх дном, взялись за замок. Его исследовали от фундамента до чердака, живя в пыли, на ворохе штукатурки. Г-н де Клере спокойно прогуливался среди развалин. Маленькую Франсуазу однажды едва не раздавило упавшей балкой. Пришлось подпереть Ла Фрэ лесами. Когда их сняли, старое жилище показалось еще более приземленным, ушедшим вниз и имело вид незаслуженно оскорбленного.

Клад шуанов оставался незримым. Удрученный Вильрейль объявил, что он возвращается в Грецию, где оставил жену и ребенка. Г-н де Клере проводил его до конца аллеи, вернулся в замок, бросил свою сигару и сел в одно из ковровых кресел гостиной. Теперь у него не оставалось ни пяди земли, которая окружала Ла Фрэ. Леса, луга, все, что он имел, утекло за четыре года. Замок торчал среди проданного поместья в изувеченном саду возле болотистого пруда. Де Клере отнесся к своему положению с величайшим благодушием. Он посмотрел на висевшую на стене копию портрета Гектора, своего предка-стекольщика, в брыжжах, с оперенной шляпой и надутыми щеками. Теперь надлежало поступить так, как сделал он; подобно тому как он выдувал из кончика своей длинной стеклянной трубки тонкие хрустальные вещицы, хрупкие и драгоценные, так теперь и ему, Александру, следовало в свою очередь изобрести какой-нибудь чудесный способ, который бы вывел его из затруднения. Он не сомневался в том, что преуспеет, стоит ему лишь оказаться в Париже.


Г-н де Клере перебрался туда весной 1880 года вместе с женой и дочерью Франсуазой. Маркиз де Курсвиль зашел их проведать. Он все время твердо верил в клад шуанов. Впрочем, на что можно рассчитывать в наше время? Дело с возвращением короля продвигалось вперед медленно. Маркиз подумывал о том, как бы ему устроиться. За отсутствием королевских советов ему показались достаточно привлекательными правления деловых обществ. Его неопытность не могла не оказаться там полезной. Одно из страховых обществ через посредство его молодого друга, г-на Бриньяна, предложило ему должность председателя.

Г-н Бриньян слыл видным лицом в Палате и считался безупречным депутатом, проявляя себя человеком деятельным, трудолюбивым и умеющим ладить. Он отказался от роли на трибуне, которая не ведет ни к чему, ради кулуарной политики, которая открывает путь ко всему. Любя женщин, он решил иметь хоть одну, которая бы ему нравилась, поэтому женился на девице Клеманс де Палеструа. Увлечение ею сберегало его время и помогло наживать деньги. Бриньяны жили в элегантном маленьком особняке на авеню Монтень. Там и навестил их г-н де Клере, когда поселился в Париже. Его планы были просты и широки; они состояли в том, чтобы делать дела, он сам не знал какие, но во всяком случае доходные. Итак, он вошел в связь с г-ном Бриньяном. Депутат принял его в кабинете, заваленном бумагами, любезно предложил ему свои услуги и дал понять, что в Париже наживают деньги только с помощью денег.

Г-н де Клере уразумел. Через два месяца у него в руках оказалось около пятисот тысяч франков, из которых тысяч пятьдесят составили сбережения г-на де Палеструа, который никому бы не доверил и единого су. Однако, не колеблясь, пересыпал содержимое своего чулка в сапожок г-на де Клере. Его сапожок должен стать без сомнения семимильным и привести их всех к обогащению. Остальная часть суммы, которой располагал де Клере, исходила из разных других кошельков. Генерал барон ле Ардуа, с которым он познакомился во времена Империи на ужинах с веселыми девицами и под начальством которого он служил на войне, тоже внес крупную лепту. Что же касается богатой графини Роспильери, то при первом слове г-на де Клере она вынула из маленькой шкатулочки толстую пачку билетов. Разве она могла отказать Клере, у отца которого доила коров! Едва наполнив свои карманы деньгами, г-н де Клере ни минуты не задумался над тем, что ему с ними делать. Он стал на них играть.

Де Клере играл, как некогда играл его отец, сидевший в своей глухой провинции и делавший подсчеты карандашом на старой скамейке: он играл на риск, с невероятной уверенностью и счастьем. Такая удача продолжалась семь лет, без единой задержки или промаха. И за все время де Клере хотя бы один раз подумал о том, чтобы возвратить деньги своим заимодавцам! Г-н Бриньян начал им восхищаться и находить его ловким человеком. Старый Курсвиль решил, что его зять просто-напросто раскопал клад шуанов. Г-н де Клере на их слова улыбался в окладистую русую бороду. Он вел роскошную жизнь. Изумрудный перстень сверкал на его пальце, когда он стряхивал концом ногтя пепел своей сигары. Иногда он заходил выкурить сигару к Роспильери. Она жила все более и более замкнуто, воображая себя жертвой чьих-то таинственных происков и мнимого преследования, и выходила только по вечерам из маленьких антресолей на Вандомской площади. Она ему рассказывала, кроме тех интриг, которые, как ей казалось, окружали ее, о других, настоящих, в которых она некогда участвовала, о людях, которых она знавала, и о том, как наиболее знаменитые из них выглядели в постели. Она и сама, сохранив еще свою красоту, имела бы в ней неплохой вид, но г-н де Клере обращался с ней только по-дружески. Подобно Роспильери генерал барон ле Ардуа ценил г-на де Клере. В клубе, где они встречались, генерал жаловался ему на своего сына Филиппа, который в двадцать пять лет желал самостоятельности. Генерал вспоминал пощечины, которые он получал еще в такие годы, будучи лейтенантом кавалерии, от своей матери, сохранившей в силу паралича лишь свободу рук. Г-н де Клере передавал Филиппу ле Ардуа огорчения его отца. Они вместе посмеивались над ним. Филиппа ле Ардуа особенно восхищала в г-не де Клере его опытность по части сигар, и он смеялся, когда маленькая Франсуаза, которой исполнилось тогда одиннадцать лет, с косичкой за спиной, зажигала толстую отцовскую гаванну и делала первую затяжку. Однажды Филипп ле Ардуа застал г-жу де Клере рыдающей, маленькую Франсуазу в слезах, а г-на де Клере прохаживающимся вдоль и поперек гостиной с запущенными в прекрасную русую бороду пальцами и жующим кончик погасшей сигары. Г-н де Клере разорился.

Его не особенно взволновало данное обстоятельство. Он просто заключил, что везенью пришел конец и что теперь нужно прибегнуть к изобретательности. Ему думалось, что он лучше сумеет применить ее за границей, чем в Париже, где его крах наделал шуму. Итак, он покинул Францию, забрав с собой жену и дочь. Бриньяны предлагали ему оставить у них маленькую Франсуазу. Де Клере отказался. Путешествия развивают молодежь. К тому же Франсуаза вскоре достигнет возраста невесты. Де Клере уже видел своим зятем германского принца, английского лорда или какого-нибудь американского миллионера.

Г-н де Клере с семьей побывал по очереди в Англии, в Германии и в Америке. Он иногда наезжал в Париж, затем быстро исчезал опять туда, куда его призывали дела. Никто не знал в точности, в чем они состояли. Истина заключалась в том, что, хотя они и не приносили ему тех миллионов, которые он ожидал, он все же извлекал из них средства к существованию, позволявшие ему время от времени посылать из страны, где он находился, ящик сигар семейству ле Ардуа, письмо г-ну де Палеструа и какую-нибудь изящную безделушку Роспильери.

В 1889 году он известил Бриньянов о своем переезде в Америку, где пробыл четыре года, в течение которых о нем никто ничего не слышал. Зимой 1893 года он вновь появился в Париже, когда у г-жи Бриньян уже заканчивался траур по мужу. Г-н Бриньян умер при выходе с одного бурного заседания Палаты, где сильно горячился. Накануне он узнал, что должен получить пост министра.

И вдруг — неожиданная смерть! Маркиз де Курсвиль зашел навестить своего зятя и дочь. Он пробыл у них недолго. Заседания правлений делали его очень занятым человеком. Узнав, что Клере уезжают опять в Германию, он равнодушно пожал плечами. Г-н де Клере, до сих пор убежденный в успехе, ни в малейшей степени не утратил своей самоуверенности, но года брали свое — он начал стареть. В его красивой русой бороде появилась седина. Ему уже исполнилось пятьдесят два года. Г-жа Бриньян, провожая своего кузена, видела, как грузили тяжелые сундуки на железнодорожный омнибус. Г-жа де Клере и Франсуаза сели. Г-н де Клере весело с ней простился. Им не суждено было более встретиться.

Он пережил много тяжелого в течение своего пребывания в Германии. Немец недоверчив и груб, и г-н де Клере попал в Гамбурге в безвыходное положение. Г-н де Курсвиль отказал в ссуде, и только Роспильери послала де Клере небольшую сумму, достаточную, чтобы удовлетворить самые неотложные нужды и добраться до Кельна. Семья Клере переехала в июне 1894 года. Они жили широко. Удача, казалось, вновь к ним вернулась. Отельный швейцар в галунах почтительно кланялся французскому дворянину. Г-жа де Клере ходила каждое утро к мессе в собор. Франсуаза любила глядеть, как Рейн катит свои широкие зеленоватые воды. По вечерам она смотрела, как отец предается своему любимому занятию.Г-н де Клере прятал на дне одного из своих сундуков большую папку, полную листов бумаги, испещренных планами, наивными и вместе с тем тщеславными. Они показывали, в каком виде нужно перестроить замок Ла Фрэ, когда г-н де Клере возвратится туда с набитыми карманами. В часы хорошего настроения, когда судьба, казалось, начинала благоволить к нему, г-н де Клере вытаскивал свой архитектурный альбом. Глядя на чертежи, он довольно улыбался.

Он имел свои личные взгляды на постройку, предпочитая обширное и прочное здание скорее всего во вкусе семнадцатого века. Ла Фрэ приобрел бы тогда величественный вид. Де Клере не уставал чертить его воображаемый фасад. Он хотел бы, чтобы дом строился из доброго французского камня и не переставал совершенствовать его расположение и стиль. Большое внимание он уделял садам, которые должны украшать дом. Он думал над размещением косых рядов деревьев, цветочных клумб и водоемов. Ничто не отвлекало г-на де Клере от работы, за которую он принимался сто раз на двенадцатом этаже гостиницы Нью-Йорка или Чикаго, гудящей от лифтов и телефонов, в лондонских наемных квартирах, в берлинских меблированных комнатах, всюду, как и сейчас в Кельне. И всегда с надеждой, как за нечто полезное, реальное и близкое к осуществлению.

В тот вечер г-н де Клере выискивал на бумаге место для дикого грота, хотя г-жа де Клере советовала ему лучше лечь в постель, так как уже несколько дней, как он жаловался на усталость и головокружение. Его дочь, с которой он охотно советовался по поводу сооружений, склонила лицо над чертежом, как вдруг де Клере отбросил сигару, которую курил, необычайно побледнел, поднялся, сделал несколько шагов по комнате и грузно опустился на ковер. Когда доктор отеля пришел, чтобы оказать де Клере помощь, он объявил, что больной не выживет ночи. Франсуаза плакала. Г-жа де Клере шагала по планам замков и садов, выпавшим из раскрытой папки. Г-н де Клере, лежа на кровати, не шевелился и тихо стонал. В одиннадцать часов вошел слуга. Г-на де Клере вызывал к телефону г-н Гейнгартнер, банкир. При его имени г-н де Клере вздохнул и сделал рукой движение человека, желающего поймать что-то эфемерное, уносящееся вдаль. Должно быть, так же двигал пальцами стекольный предок его, Гектор де Клере, когда видел, как от его дыхания выдувается драгоценный пузырик, пустой и хрупкий. Франсуаза тронула руку отца. Она отяжелела в ее руке. Г-н де Клере умер.


Г-н де Клере изъявил желание быть похороненным в Ла Фрэ. Он приложил к своему завещанию, которое нашли сложенным вчетверо в его бумажнике, необходимую сумму на расходы по перевозке тела. Ни разу, в самые тяжелые минуты жизни, он не прикоснулся к тайному денежному резерву, назначение которого он указал в завещании. Таким образом, г-жа де Клере с дочерью отправились в Ла Фрэ. Проездом они остановились в Париже, где г-н де Курсвиль принес им свои извинения, что не может их сопровождать по причине одного важного заседания. Вообще говоря, он не понимал такого решения своего зятя. Г-жа Бриньян выразила желание сопровождать двух женщин в горестное путешествие, и они все втроем, похоронив г-на де Клере, отдали последнюю дань его останкам.

Когда священник, детский хор и немногие посетители удалились, на маленьком кладбище остались только г-жа Бриньян, вся в черном под шапкой золотых волос, и г-н де Палеструа, поглаживающий на щеках свои бачки в виде заячьей лапки. Он увез свою дочь на один день в Палеструа. Оттуда на следующий день она должна возвратиться и захватить с собой г-жу де Клере и Франсуазу, чтобы вернуться вместе с ними в Париж.

Г-жа де Клере с дочерью Франсуазой направились в Ла Фрэ. Стоял полдень… Солнце дарило свои жаркие лучи широким молчаливым полям. Неподвижные деревья устремляли свои вершины в светлое небо. В траве маленькие кузнечики раскрывали свои нежные голубые крылья и переносились по дорожной пыли. Зрелая пшеница колосилась по обеим сторонам дороги. Стебли тихо клонились под тяжестью колосьев. Франсуаза с удивлением смотрела на них. Ей казалось странным, что пшеница растет из земли, чтобы осеменить своими зернами ее для будущей жатвы. Она нагнулась и сорвала колос. Нива мягко заволновалась, и Франсуаза поразилась, что все оставалось на прежнем месте, настолько она привыкла к движению и быстро меняющемуся виду из окна вагона. Воспоминание о бродячей юности отозвалось чувством мучительной усталости. Она ощущала ломоту во всем теле и тяжесть в ногах. Она охотно бы села на краю дороги среди раскинувшихся мирных полей. В конце аллеи показалось Ла Фрэ, где виднелся пруд, совсем сухой, полный травы и тростников, и двор, поросший крапивой и терновником. Одинокая курица бродила по нему и что-то клевала.

Г-жа де Клере с дочерью позавтракали молоком и крутыми яйцами. Франсуаза вытянулась на старом диване в гостиной. Г-жа де Клере обошла дом. Он предстал перед ней таким же, как в тот день, когда она его покинула. В комнатах пахло затхлостью и плесенью. Бедной женщине казалось, что она пробудилась от кошмара. Ее, робкую и набожную домоседку, рожденную для того, чтобы прожить всю жизнь на одном месте, г-н де Клере перевозил с места на место, из города в город, из страны в страну, где она не понимала языка и где все ей представлялось исполненным опасностей. Даже благочестие ее рассеялось, и ей казалось, что она потеряла Бога, словно он не мог следовать за ней по столь дальним местам. Она вновь нашла его в нынешнее утро, как нашла самое себя в этом старинном вандейском замке, где когда-то жила и где родилась ее дочь.

Что касается Франсуазы, то она сохранила о своем детстве в Ла Фрэ лишь смутное воспоминание. Покинув его в возрасте пяти лет, она никогда сюда не возвращалась и, приехав в поместье снова, ей здесь понравилось. Тихое чувство покоя охватило ее. Если бы ей предложили окончить свои дни в этом молчаливом уединении, она бы с радостью согласилась. Ровные бескрайние поля производили на нее успокаивающее действие. Ей казалось, что она с чем-то покончила. Она посчитала бы для себя счастьем остаться здесь навсегда. Она испытывала не раз подобное желание в течение своей жизни, состоящей из путешествий. И всякий раз приходилось уезжать снова. Она вспомнила своего отца, полного надежды при каждом отъезде и каждом прибытии, с его красивой русой бородой и неизменной сигарой. Г-н де Клере всюду чувствовал себя как дома. Всюду он мысленно как будто обитал в Ла Фрэ, пышном и перестроенном среди французского парка, как на воображаемых бумажных планах, которые возил с собой. Она вспомнила, как однажды, когда они покидали Сан-Франциско, где прожили несколько месяцев, ее отец стоял на мостике парового парома, который пересекал бухту и перевозил к Оклендскому вокзалу. Огромный балансир качался на волнах. Можно было подумать, что он чеканит химерические монеты, которыми мысленно обогащался г-н де Клере. Чайки вились вокруг парома. Бухта ширилась среди сияющих гор. Калифорнийский город расстилал свои застроенные склоны. Портовые мачты дыбились в ясном воздухе. Франсуаза любила Америку — великолепную яркую страну с грандиозными деревьями и колоссальными цветами. Оттуда теперь уносил ее в даль длинный поезд с его салонами, рестораном, кухнями и курительной комнатой, где г-н де Клере, вытянувшись в соломенном кресле, строил свои мечты о долларах. Пейзаж проносился мимо. Апельсиновые деревья Лос-Анджелеса наполняли ночной воздух благоуханием. Аризонская пустыня простирала в переменчивом кругу красных гор свои соленые пески, усеянные свечкообразными кактусами. В середине второго дня поезд остановился у небольшой станции, на берегу Колорадо.

Вдоль железнодорожной линии десятка два индейцев обоего пола стояли или сидели на корточках, продавая луки, стрелы и маленьких глиняных черепах, причудливо выкрашенных черным с красным в клетку. Франсуаза вышла из вагона, чтобы рассмотреть их. Стояла пыльная жара. Локомотив раскалился от обжигающего солнца. Франсуаза почему-то позавидовала жалким и грязным индейцам, которые приходили сюда каждый день продавать свои луки, стрелы и раскрашенных черепах, а потом возвращались в свой уединенный лагерь на берегу желтоватой реки, чтобы жить там и умереть.

Франсуаза открыла свои сомкнутые глаза. Она находилась в старой гостиной Ла Фрэ. Солнце проникало сквозь ставни. Стояла полная тишина. Она услышала у себя над головой шаги г-жи де Клере, ходившей по своей комнате, которые напомнили ей, что завтра предстоит отъезд. Г-жа Бриньян должна вернуться из Палеструа, чтобы забрать их с собой в Париж, где их ожидал г-н де Курсвиль, вынужденный предложить приют своей дочери и внучке. Если его скупость заставляла его хмуриться, то эгоизм его находил некоторое удовлетворение в том, что они будут жить возле него в полной от него зависимости. Теперь ему требовались внимание и забота, чтобы ухаживать за его старостью и выносить его причуды. Г-н де Курсвиль занимал на улице Вернейль уголок старого особняка в глубине сырого двора. Гостиная с ее резьбой белого дерева и высокими окнами имела представительный вид, но остальная часть квартиры выглядела жалкой. Маркиз спал на деревянной койке. Он снял две комнаты для г-жи де Клере и ее дочери, куда они и переехали. Но г-жа де Клере прожила на новом месте только три месяца и умерла. В пятьдесят лет она выглядела семидесятилетней. Г-н де Курсвиль устроил ей прекрасные похороны. Он шел за катафалком пешком, с непокрытой головой.

Франсуаза горько плакала, искренне горюя о смерти матери. Она знала ее доброй и кроткой женщиной, немного ограниченной, стойко выносившей непоследовательный эгоизм мужа, который по-своему тоже любил ее и делился с ней всеми своими заботами и планами, пугавшими ее. Она вечно жила в страхе и чувствовала себя несчастной. Г-н де Клере, поверяя ей свои невзгоды и тревоги, поступал так из потребности в жалобах и излияниях. И хотя она не могла сколько-нибудь ободрить его или дать какой-либо совет, но г-н де Клере, облегчив, если можно так выразиться, душу, вновь обретал уверенность и довольство собой. Перед дочерью отец обычно представал именно таким — твердым и удовлетворенным своим положением. О настоящем, реальном их существовании ей рассказывала мать, не утаивая от нее ни одной из мелочей, касающихся тягот их будничной жизни. Отец же делился с ней свои мечтами и рассказывал всякого рода истории, часто относящиеся к его молодости. Так Франсуаза узнала о генерале ле Ардуа, о сыне его Филиппе, о Роспильери.

После смерти матери пришлось продать Ла Фрэ. Г-н де Клере, несмотря ни на что, сохранял свое родовое поместье, которое превратилось в развалину и к которому Франсуаза под конец необыкновенно привязалась. Ла Фрэ служило ей своего рода опорной точкой, которой теперь она лишилась. На продаже настоял г-н де Палеструа. Ла Фрэ не вернуло ему тех пятидесяти тысяч франков, которые он некогда одолжил г-ну де Клере. Расписку на них он тщательно берег у себя. Ни барон ле Ардуа, ни Роспильери не предъявляли своих расписок. Таким образом, г-н де Палеструа единолично получил Ла Фрэ и заодно клад шуанов, который не давал ему покоя, поддерживая в нем смутную надежду, что он его еще найдет. Г-жу Бриньян возмутил поступок Палеструа. Она принесла за него свои извинения Франсуазе, когда в очередной раз навестила молодую девушку, которая не могла выйти из дома, ухаживая за больным дедушкой Курсвилем, таявшим на глазах.

По мере того как слабело его тело, его дух возносился все выше. В нем вдруг проснулось вновь прежнее честолюбие, и он попросил однажды привезти к нему повидаться Филиппа ле Ардуа. Маркиз просиял, когда Филипп вошел к нему в комнату. Он вспомнил, как много лет назад он пришел к своему старому другу генералу ле Ардуа, умершему пять лет тому назад. Для важности момента надев фрак, увешанный папскими орденами, он просил генерала принять участие в перевороте, долженствующем вернуть трон его предков монсеньору графу де Шамбору, двенадцать лет тому назад похороненному в Горице, в Австрии. Как быстро летит время! Де Курсвиль вздохнул и закрыл глаза.

Филипп ле Ардуа поправил подушки под головой старого дворянина и зашел справиться о его здоровье, возобновив таким образом знакомство с Франсуазой де Клере, усердно ухаживающей за своенравным стариком, в то время как две его дочери-монахини предпочитали молиться за него в своих обителях. Однако, несмотря на их молитвы, г-н маркиз де Курсвиль тихо угас несколько месяцев спустя. После его похорон, оплаченных правлением обществ, в которых он состоял, Франсуаза осталась совсем одна без единого су в кармане. Тут же последовали советы родственников. Дочери маркиза — монахини советовали ей постричься в монастырь. Другая родственница — баронесса де Витри советовала выгодно выйти замуж, но считала, что если выйти замуж трудно даже для девушки с приданым, то у бесприданницы вообще нет никаких шансов. Г-жа де Витри могла бы оказать помощь Франсуазе в поисках жениха, но у нее самой подрастала дочь. Что касается матушки Сен Венсан — одной из дочерей маркиза де Курсвиля, то как могла она, говоря по совести, заниматься выдачей замуж племянницы, которую, можно сказать, вовсе не знала и которая провела свою юность в беготне по свету?

Г-жа Бриньян застала Франсуазу в слезах. После мудрых рассуждений г-жи де Витри и матушки Сен Венсан она пришла в отчаяние. Г-жа Бриньян предложила молодой девушке жить у нее. В свое предложение она вложила столько милой простоты, что Франсуаза с радостью приняла его. Г-жа де Бриньян выразила желание, чтобы Франсуаза звала ее тетушкой. И племянница переехала к ней на улицу Вильжюст, наконец-то испытав чувство великого покоя.

Обеим женщинам предстояло узнать друг друга ближе, ведь прежде они встречались только время от времени. Франсуаза де Клере и раньше предполагала, а теперь точно убедилась, что тетушка де Бриньян имела добрый, уживчивый и приятный характер. Она надеялась, что тетушка не станет сожалеть о принятом ею на себя бремени. И действительно, г-жа де Бриньян продолжала вести свой обычный образ жизни, показав Франсуазе, что ее присутствие совсем не мешает ей и ничего не меняет в ее планах и привычках. Обычно значительную часть дня она проводила в городе, часто не обедала дома, выезжала в свет. Франсуаза находила вполне естественным, что тетушка продолжает жить на свой лад. Независимость де Бриньян позволяла и ей вести себя вполне свободно. Она сидела дома, слушая, как вызванивают время ее маленькие дорожные часы, стоящие в кожаном футляре на камине. Франсуаза была почти счастлива. Г-жа де Бриньян тоже казалась счастливой, только ее счастье состояло в том, чтобы всегда до некоторой степени зависеть от кого-нибудь другого. Она обладала одной странностью: де Бриньян любила любовь. Будучи замужем за г-ном де Бриньяном, она каждый раз охотно уступала его влечению к исполнению ею супружеского долга. Однако уступала не только ему. Она не могла отказать никому, кто бы ни обращался к ней с подобной страстной настойчивостью и не предвидела от такой уступчивости ни особых последствий, ни неудобств.

О данной особенности г-жи де Бриньян Франсуазе во всех красках поведали опять же сестры-монахини Сен Феликс из монастыря Девы Благочестия и Сен Венсан из монастыря Дама Прощения — дочери ее деда. Они предупреждали Франсуазу, что она подвергается риску невольно разделить репутацию своей тетушки.

Г-жа Бриньян и в самом деле не заботилась о своей репутации и даже не пыталась утаивать от Франсуазы своей склонности к любви. Мало того, она пыталась сделать ее поверенной в своих сердечных делах. Франсуазе приходилось делать вид, что она ничего не понимает, принимая серьезное и рассеянное выражение лица, на которое г-жа Бриньян взирала с сокрушенным видом. Франсуаза укоряла себя за подобную сдержанность, но не могла допустить, чтобы г-жа Бриньян вмешивала ее в вещи, которые она делать не желала, тем более, что ей не подобало читать мораль своей тетке. Да и к чему? Г-жу Бриньян уже не переделаешь. Она отдавалась непреднамеренно или же из порочности, так же щедро, как сорила деньгами, не размышляя. Она жила на доходы с ренты, которую ей оставил муж. Деньги текли у нее между пальцев. Каждая ее получка иссякала раньше, чем наступал срок следующей, и благодаря такой беспорядочности она часто оказывалась без единого су. Франсуаза страдала от того, что увеличивала расходы своей тетки, хотя и вносила в свои траты самую тщательную экономию; но, как ни были они малы, они все же оплачивались из кошелька г-жи Бриньян.

Нехватка денег преследовала ее всю жизнь. Финансовая самонадеянность отца и сетования матери на безденежье вставали в ее памяти, как и скупость г-на де Курсвиля. Франсуаза вдруг осознала, что бедность делает людей рабами. Она чувствовала себя своего рода калекой, не способной создать собственную жизнь и вынужденной разделять ее с другими людьми, от которых она зависит. Деньги привязывали ее к тетушке материальной признательностью, которая ранила ее деликатность. Она считала себя обязанной ей всем, что давало возможность не отличаться от людей, которые ее окружали.

Все они, в большей или меньшей степени, имели нечто им принадлежащее — либо доставшееся по наследству, либо заработанное. В магазинах мужчины и женщины покупали вещи согласно своим потребностям или своей прихоти. Они — свободны. Она же, когда приобретала малейший пустяк, сознавала свою зависимость от г-жи де Бриньян, но, как ни странно, это чувство зависимости не вызывало в ней ни вкуса к деньгам, ни желания иметь их. Она скорее ненавидела их, как тирана, жестокое владычество которого рано на себе испытала. Деньги были для нее чем-то летучим, неуловимым, воздушным, что ее отец в течение долгих лет старался поймать и не мог. Она наблюдала его погоню и сохранила от нее чувство раздражающего и печального утомления. Для такого человека, как г-н де Клере, деньги служили лишь средством разнообразить жизнь, удовлетворить тщеславие, делать удовольствием, роскошью. Франсуаза, наоборот, видела в них лишь материал, который делает существование прочным, устойчивым, поддерживает его. Для нее иметь деньги означало иметь право жить для себя, принадлежать себе. Однако жестокие слова, сказанные ей матушкой Сен Венсан, приводили ее в уныние. Они так и звучали в ее ушах: «Ты девушка, у которой нет ничего». Эхом к словам матушки Сен Венсан служили рассуждения сестры Сен Феликс, утверждавшей, что большое значение для девушки имеет ее репутация, которая зависит от тех, с кем она живет рядом, соприкасается и вынуждена общаться. Франсуаза вскоре убедилась в правоте сестры Сен Феликс, когда по окончании траура ей пришлось сопровождать в свет г-жу Бриньян. Она видела, как бесцеремонно и чрезвычайно непринужденно обращались с г-жой Бриньян, в особенности мужчины, как двусмысленно звучали их речи и смелы жесты. Тетушку же не оскорбляло ни то, ни другое. Она находила удовольствие во взглядах и словах и отвечала на них очень свободно. Франсуазу тяготило такое положение, тем более что и с ней самой пробовали заговорить в таком же духе. Напрасно она делала рассеянный и надменный вид. Разве она не племянница своей тетки? И люди кругом улыбались.

Г-жа Бриньян, не желая того, создавала о ней неблагоприятное мнение. К тому же прошлое Франсуазы многим представлялось странным и загадочным. Люди считали, что путешествия не обходятся без приключений, и, конечно, ей приписывали самые невероятные приключения. Что из того, что она прямодушна, правдива и честна? Достаточно того, что она — племянница г-жи Бриньян и не может не знать всех подробностей поведения особы, с которой вместе живет. Общее существование исключает тайны. Значит, Франсуаза де Клере знала все. И вокруг нее носился глухой ропот некоторого осуждения. Она его чувствовала в поклоне, рукопожатии, намеке, в тысяче мелочей, заставлявших ее страдать и, держась настороже, соблюдать известного рода сдержанность, несколько суровую, которую женщины принимали за кокетство, а мужчины — за осторожность неглупой девушки.

Из мужчин, которых знала Франсуаза, Филипп ле Ардуа — единственный, кто обращался с ней непринужденно и почтительно, как настоящий друг. И тем не менее сегодня она заметила в его глазах тот самый блеск, который выдавал определенные намерения мужчин. И он тоже! Она вздохнула. Недавно поданный голубой листок своим лаконичным содержанием грубо резюмировал все, что думали о ней. Кто же посмел нанести ей такое незаслуженное и грубое оскорбление?

Экипаж остановился перед воротами особняка Бокенкуров. Франсуазе больше всего хотелось отворить дверцу кареты, выскочить из нее и убежать куда-нибудь в темную ночь. Ей казалось, что насмешливые взгляды, которые сейчас на нее устремятся, испепелят ее, и она опустила голову. Фонари под воротами уже осветили внутренность экипажа, где г-жа Бриньян, нежно убаюканная любовными предсказаниями г-жи Коринфской и г-жи Мемфисской, заранее улыбалась яркому освещению и прежде всего высокому комнатному лакею в голубой ливрее, который отворял дверцу и с наглым выражением смотрел на уголок груди, выглядывавший из-за ее распахнувшегося манто.

Глава третья

Широкая спина маркиза де Бокенкура, стоящего посреди гостиной и занятого разговором с маленьким лысым и согнутым старичком, который концом своей трости чертил на ковре контур розетки, повернулась при входе г-жи де Бриньян.

Маркиз де Бокенкур отличался огромным ростом, плотным телосложением, которое поддерживали большие ноги, обыкновенно широко расставленные и обутые в большие лакированные ботинки, и бритой круглой головой. Ему было пятьдесят лет. Натянутая кожа его лица казалось вот-вот лопнет. Разрезы его глаз и рта напоминали щели, которые едва виднелись на его почти безносой физиономии, которая всегда имела веселое и вместе с тем пошлое, смелое, плутоватое, добродушное выражение. Он часто нарочно путал имена, нарочито ошибался в лицах и их общественных положениях. Так он показывал людям, что они не выделяются для него из общего ничтожества. При всем том он отлично понимал, с кем имеет дело, и в точности знал, что можно получить от каждого, ибо под столь старательно выработанной манерой поведения он скрывал тонкий ум человека, которому пришлось рассчитывать только на самого себя, прежде чем начали считаться с ним.

— А вот и милейшая г-жа Бриньян со своей хорошенькой племянницей. Разрешите мне представить вам князя де Берсенэ, — встретил он приехавших гостей.

Маленький человечек привстал, опираясь на трость, и еще больше согнулся. Когда он выпрямился, Франсуаза увидела пару умных и лукавых глаз на морщинистом лице, устремленных на нее. Франсуаза огляделась вокруг.

— Не ищите мою невестку, сударыня, — объяснил маркиз. — Г-жи де Бокенкур еще нет. Она ездила сегодня днем в Лувесьен, чтобы посмотреть на опыты, которые г-н де Серпиньи делает со своими новыми печами, и только что возвратилась, но вы найдете, с кем здесь побеседовать.

И г-н де Бокенкур указал жестом на дюжину лиц, сидевших или стоявших в гостиной.

Г-жа Бриньян поздоровалась с г-жой Потроне и г-жой де Гюшлу. Г-н Потроне поклонился ей. Г-жа де Гюшлу, худощавая и смуглая, с вытянутым лицом, заостренным носом и плоской грудью, строго оглядела ее из своего кресла. Жак Буапрео и г-н Конрад Дюмон подошли к Франсуазе де Клере.

— Здравствуйте, сударыня… — поклонился ей Буапрео.

— Очень хорошо, а вы?.. — ответила она Дюмону.

Конрад Дюмон смотрел на нее с любопытством. Будучи художником, специализировавшимся на цветах и плодах, он уже несколько лет как начал писать портреты, имевшие успех. Его яркие полотна, кокетливые и очаровательные, очень хорошо оплачивались, и он жалел, что у Франсуазы де Клере не было денег. Он охотно бы ее написал, но он не таков, чтобы жертвовать выгодой для удовольствия. Крепкий и здоровый молодой человек с большой головой, прочным туловищем, короткими и волосатыми руками, придерживался своих принципов, заключающихся в достижении одной цели — разбогатеть. Едва выбравшись из нищеты из-за того, что слишком долго упорствовал в своем творчестве показывать правду жизни, не всегда приятную для глаз почтенной публики, он теперь бросил подобные глупости и, наконец, добился успеха. Его первые картины с цветами продавались хорошо, так же как и портреты, вошедшие в моду. От заказчиц не было отбоя. В глубине души он их презирал. Груда мусора интересовала его больше, нежели орхидея. Он предпочитал простонародное лицо аристократической мине. Став богатым, он сохранил вкус к вульгарному, природную и инстинктивную грубость. Он завтракал на уголке кухонного стола, любил пошлые истории и с любопытством собирал интимные подробности жизни людей. Пристрастие Дюмона к подобным мерзостям, правдивым или ложным, явилось причиной интереса де Бокенкура к художнику, которого он приглашал к себе на прием каждый раз, принимая от него сообщения такого рода и придавая им оттенок большей остроты и комизма, распространял их как анекдот. Дюмон стряпал блюдо, а г-н де Бокенкур изготовлял приправу. Что касается г-жи де Бокенкур, то она советовалась с художником относительно натюрмортов, которые писала в качестве любительницы, без таланта, но с трогательным терпением и тщательным старанием. Дюмон смеялся над ее усилиями; вообще говоря, он не делал исключения для обоих Бокенкуров и не обуздывал своего языка на их счет, но он находил для себя полезным показываться у них и гордился тем, что Бокенкур дружески хлопал его по плечу и делал карьеру его сплетням. Г-н Дюмон не щадил никого и Франсуазу тоже. Он распускал о ней неблаговидные слухи, придумывая их; он делал так всегда, если не знал ничего о людях. Если бы он был убежден в своих выдумках о ней, он, не колеблясь, предложил бы ей написать с нее портрет, потому что считал ее красивой, но боялся попасть впросак и не решался на такой смелый поступок.

Дюмон подошел к г-же Бриньян и заговорил с ней очень тихо. Франсуаза заметила, что двое мужчин смотрят на нее, и отошла, услышав громкий смех г-на де Бокенкура.

— Ничего, дорогой мой, вы утешитесь с тетушкой. Ба, кого я вижу! Г-н Барагон, какая приятная неожиданность! — воскликнул хозяин дома.

Представительно выглядевший г-н Барагон встревоженно улыбнулся. Зеленый фрак академика, насчитывающий немало успехов на ученых заседаниях, шел ему больше, чем плохого покроя черный фрак с большой красной розеткой в петлице, в котором он пришел сейчас. На ноги он надел вместо лакированных вечерних башмаков открытые туфли из блестящей кожи на тесемках. Говорили, что он питал тайную страсть к графине де Бокенкур, поэтому каждый раз имел смущенный вид. Добавляли также, что г-н де Бокенкур никогда не упускал случая ради шутки дать понять милейшему г-ну Барагону, что он явился без приглашения. Смущенный Барагон уже извинялся и искал глазами г-жу де Бокенкур, чтобы она заступилась за него.

— Моей невестки, дорогой друг, здесь нет. У нее сейчас сидит любовник, которого она выпроваживает. — И г-н де Бокенкур громко расхохотался своей дурацкой шутке.

— Мне досадно за него, — отвечал г-н Барагон, потому что как только проходила первая минута неловкости, которую он испытывал, входя в гостиную, он всегда подавал умную реплику.

Не чувствуя себя ни поэтом, ни романистом, ни историком, ни даже, пожалуй, писателем, г-н Барагон сделался эссеистом. Если своими этюдами он и не снискал славы, то привлекал оригинальностью и живостью ума, публикуя литературные, исторические, моральные и социальные этюды. Г-н Буапрео называл его сыном Монтеня и Ларусса, но, добавлял он, во всяком отцовстве личность отца немного сомнительна. Буапрео и Дюмон в этот момент беседовали с Франсуазой де Клере.

— Я пишу портрет дочери баронессы де Витри. Вы, наверное, ее знаете, сударыня, ее мать — урожденная де Курсвиль.

Франсуаза призналась, что не знакома с ней, но ничего не прибавила в свое извинение и в объяснение, почему родня не поддерживает с ней отношений. Старый князь де Берсенэ, подойдя к группе, приподнял свою опущенную голову. Франсуаза снова увидела умные глаза, глядевшие на нее с симпатией. Г-н де Бокенкур в стороне расхваливал г-же Бриньян ее туалет, когда за их спиной раздался голос:

— Кузен, не пожелаете ли вы представить меня г-же Бриньян? — обратился к де Бокенкуру молодой человек двадцати двух лет, недавно прибывший в Париж. Его красивое, свежее и хитрое лицо с темными усами дышало молодостью и задором.

— Г-н Антуан де Пюифон, моя дорогая, — и г-н де Бокенкур прибавил развязно: — Рекомендую его вашему благосклонному вниманию.

Г-жа Бриньян рассмеялась. Ее голубые глаза оживились. Быть может, предсказания г-жи Коринфской относительно красивого брюнета осуществятся наперекор предсказаниям г-жи Мемфисской о хорошеньком блондине? Ее смех привлек внимание Франсуазы, и она обернулась. Г-н де Бокенкур посмотрел на нее со странным выражением. Франсуаза покраснела.

Около девяти часов в гостиную вышла г-жа де Бокенкур с большим запозданием. Высокая, еще молодая женщина с темными волосами и розовой кожей оглядела собравшихся усталыми глазами, утомленными работой с палитрой и кистью. Маркиз де Бокенкур галантно поцеловал пальцы своей невестке, которая выразила желание, чтобы ее повел к столу князь де Берсенэ.

— Нет, дорогая моя, — возразил князь, — я предпочитаю идти один, с тростью, маленькими шагами.

Г-н Барагон предложил ей свои услуги. Г-н де Бокенкур повел г-жу Потроне; г-н Потроне — г-жу де Гюшлу; Дюмон — г-жу Бриньян; Буапрео — Франсуазу де Клере; молодой Антуан де Пюифон проследовал за ними. Князь де Берсенэ шел последним. Годы и жестокие боли в суставах мучили его. Он шагал прихрамывая. За столом он казался крошечным и скорченным. Высокий золотой набалдашник его трости, с которой он никогда не расставался и которую, сидя, держал между колен, почти доходила ему до подбородка. Буапрео, разворачивающий свою салфетку, сделал гримасу. Молодой Пюифон сел между ним и Франсуазой де Клере. Между г-ном Дюмоном и г-жой Бриньян находился двенадцатый прибор, который убрали; г-н де Бокенкур сделал вид, что не помнит, кого он пригласил. Он любил изображать себя рассеянным.

Г-н Потроне, отличавшийся глупостью, заявил, что отсутствовавший без сомнения еврей, потому что в наши дни редко случается, чтобы за столом не присутствовал хотя бы один из этих господ.

— Или хотя бы один рогоносец, — подхватил г-н де Бокенкур, бросая взор на г-на Потроне, и добавил: — И даже нескольких.

Г-н Потроне, который сначала нахмурился, разразился смехом. Такое обобщение отнимало у шутки оскорбительную ноту. Впрочем, от г-на де Бокенкура можно всего ожидать из-за несдержанности языка. Г-н Потроне славился дикой ревностью, что не мешало его жене обманывать его и иметь любовников. Изощренно ведя тонкую игру, г-жа Потроне часто выигрывала благодаря своему уму, признанному всеми. Соль ее языка, как она говорила, рано посеребрила ее волосы, оставив, однако, лицо ее свежим. Даже с любовниками она умела вести себя так, что сохраняла в отношении с ними свою независимость.

— Итак, моя милая Жюльетта, — спросил г-н де Бокенкур свою невестку, — как обстоит дело с печами Серпиньи? Вообразите себе, — добавил он, наклонясь к г-же де Гюшлу, своей соседке за столом, — г-жа де Бокенкур соорудила для него в глубине своего Лувесьенского парка все, что нужно для обжигания его посуды. Он называет свою мастерскую Домом огня, наш милый кузен. — И г-н де Бокенкур, который ненавидел г-на де Серпиньи, ядовито засмеялся.

— Г-жа Гюшлу объявила себя поклонницей благородного горшечника. Его изделия действительно поражают красотой изготовления. Он имел большой успех на своей выставке. Приятно видеть дворянина, который…

— Месит собственными руками, — перебил Бокенкур, поворачиваясь к князю де Берсенэ.

Шутку могли понять лишь те, кто хорошо знал родословные дворян. Из всех сидящих за столом только г-н де Берсенэ показал, что уловил намек, ибо приподнял в знак понимания золотой набалдашник своей трости.

Бабкой виконта де Серпиньи была девица Базуш, дочь некоего Базуша, про которого говорили, что он состоял поваром графа Прованского, прежде чем стать при Людовике XVIII главным мастером яств в Тюильри. Вторая дочь того же Базуша вышла замуж за деда маркиза де Бокенкура. Серпиньи старательно скрывал свою родословную, которую де Бокенкур отнюдь не утаивал, считая себя происходящим от такой славной крови, что ничто не могло ей повредить. Он уверял даже, что обязан своему кулинарному происхождению особенной чувствительностью своего неба и языка, чем очень гордился.

Г-жа Гюшлу, не знавшая подробности семейной хроники де Боленкура, продолжала восхвалять светских людей, не боящихся унизить своего благородства, занимаясь искусством. Она сама девушкой талантливо играла на органе деревенской церкви, где ее заметил г-н Гюшлу — композитор, писавший мессы, гимны и мотеты, которые сам распевал. Сейчас он находился в Бельгии, где дирижировал оркестром, исполняя некоторые свои произведения. Г-жа де Бокенкур объяснила, в чем состоят новые опыты г-на де Серпиньи. Из любезного внимания к ней он изготовлял в Лувесьене плоды из керамики, воспроизводя не только форму натуральных плодов, но даже бархатистость и зернистость их кожи, делая видимыми на глаз вату персиков и лак вишен. Вдобавок, вместо того чтобы соблюдать присущий им цвет, он составлял искусственные цвета тончайших оттенков и невиданных отливов, заставляя просвечивать под их эмалевой кожицей металлический блеск с золотыми прожилками, придававший им подобие настоящих плодов, один вид которых возбуждал воображаемые тончайшие вкусовые ощущения. Он создавал таким путем сказочный плодовый сад, который представал как живой. С помощью огня мертвая глина превращалась в плоды ее блаженной страны. Г-жа де Бокенкур с воодушевлением рассказывала об уроках г-на де Серпиньи. Ее прекрасные глаза, казалось, покраснели от того, что видели столько чудес, а веки все еще сохраняли жгучий пыл печного огня. Она искренне восхищалась г-ном де Серпиньи и считала его оракулом.

— Бедная Жюльетта! Если Серпиньи изобразит помет, она и тогда поставит его на этажерку, — съехидничал Бокенкур, наклонясь к г-же Потроне.

Маркиз де Бокенкур воображал, что бесстыдство речи придает ему сходство с Сен-Симоном. Он часто цитировал в свое оправдание какое-то скатологическое письмо[1] принцессы Палатинской, из которого он знал наизусть главные пассажи, и принимал за истинный аромат и основную сущность «великого века» скопившиеся на дне его нечистоты.

Тем временем г-жа де Бокенкур описывала тыкву, которую показал ей г-н де Серпиньи. Мягкая, вытянутая, с зеленоватой и испещренной пупырышками кожей, она выглядела как настоящая.

— О, он не лишен ловкости, — бросил небрежно Буапрео, любивший охлаждать энтузиазм маленьким острым словечком, похожим на укол булавки, и добавил: — Но, дорогая моя, вы не были на распродаже коллекций старика Меньера! Вы бы пришли в восхищение. Там есть кимоно, расписанные цветами, очаровательные вышитые фукусы, нефритовые плоды, ореховые скорлупки и раскрывшиеся орешки из слоновой кости. Ах, что за тонкий народ, эти японцы! Какие способные пальцы! Не правда ли, г-н Барагон? Мне кажется, я вас видел там склонившимся над витриной?

— Где можно увидеть то, о чем вы говорите, г-н Буапрео? — спросил г-н Потроне, считавший приличным интересоваться искусством.

— У Меньера, конечно, на бульваре Босежур.

— Да, — подтвердил Барагон, — Меньер — человек тончайшего и безукоризнейшего вкуса, посвятивший пятьдесят лет своей жизни собиранию разных шедевров, нагромождая их в маленьком домике начальника станции под деревянной крышей… Они занимали все помещение, а сам он спал на чердаке, на ременной кровати… Ведь вы его знали, г-н де Берсенэ!

Князь де Берсенэ поднял свою маленькую морщинистую голову.

— Да, да, г-н Барагон. Он даже приезжал в Берсенэ, когда продали замок. Там были две пастели Латура и несколько предметов мебели из Ризенера, которые теперь в его коллекции. Я предложил ему купить также и Берсенэ. Он там хорошо разместил бы свои сокровища XVIII века. Строение с его деревянными панелями — само тех же времен… Он был чудак. Когда он не знал больше, куда девать то, что покупал, он одалживал своим друзьям, одному — что-нибудь из мебели, другому — гобелен, третьему — картину, давая понять, что после его смерти… Но он сохранял расписки, и, когда умер, людям пришлось возвратить вещи, которые они уже привыкли считать своей собственностью.

Г-н де Бокенкур разразился громким хохотом, от которого глаза его сощурились и широко раскрылся рот.

— Ха, ха, ха! Так значит, и Серпиньи пришлось вернуть портрет Серпиньи, посланника времен Регентства, который он имел от Меньера и которым так чванился. Если он желает им обладать, ему придется купить его на аукционе! А Берсенэ, что за подлое наше время! — Он воодушевился. Его широкое красное лицо побагровело. — Что осталось нам от наших отцов? Разве я живу в замке Бокенкур? Кому теперь принадлежит Берсенэ? Где наши фамильные портреты, наша наследственная мебель, наше серебро, все, что прошлое целой расы передало тем, кто ее продолжает, все, что представляет собой ее общий труд? Поищите, друзья мои! Кто из вас живет в доме, где он родился?

Франсуаза де Клере подумала о Ла Фрэ. Она вспомнила одинокий старый замок в конце аллеи возле высохшего пруда с его закрытыми ставнями и расшатанной крышей. Дюмон усмехнулся. Дом, где он родился! Он по-прежнему стоял на месте, дом № 35 по улице Бельвиль, чудесное жилище, нечего сказать, где его отец, жестянщик, умер, по счастью, уже давно! Молодой Пюифон считал, что его знатный кузен напрасно жалуется. Особняк на улице Анри Мартен роскошен и исполнен удобств, кухня прекрасная, и плечи г-жи Бриньян белые и пухлые.

— Конечно, сударь, есть доля истины в том, что вы говорите, — вступил в разговор г-н Барагон. — Наша эпоха ничего не бережет, но остались еще любопытные примеры, показывающие, что в некоторых семьях, несмотря на ход событий, сохранилось в целости наследие прошлого. Я привел в моем этюде, посвященном затронутому вопросу, один интересный случай, относящийся к барону ле Ардуа.

При имени ле Ардуа глаза молодого г-на де Пюифона заблестели.

— Вы его знаете? — спросила Франсуаза.

— Мне его показали в театре. Он богат и имеет любовницу м-ль Вольнэ, — ответил г-н Барагон с таким выражением плохо скрытой зависти, что Франсуазе сделалось стыдно за посещавшее ее иногда желание стать богатой и чувствовать себя красивой и молодой. Г-н Барагон продолжал: — Я побывал однажды в замке Гранмон. Там все осталось, как в 1809 или, кажется, в 1811 году, когда старый ле Ардуа, министр финансов при императоре, построил замок. С тех пор не переменили ни одного стула, не вбили ни одного гвоздя. Все сохранилось в неприкосновенности, белье в шкафах, как и серебро в буфетах. Посуда — та самая, на которой ел г-н де Талейран, когда приезжал в Гранмон повидаться со своим кумом. Обивка салона из зеленой камки с лавровыми венками выглядит так, будто она появилась там накануне. А мебель, а библиотека, расписанные Прюдоном! Все полно пчел, орлов, сфинксов. Величественное зрелище, господа! — Барагон любил императорскую эпоху за упорядоченность, воинственность и педантичность.

Встав из-за стола, г-н Барагон завязал распустившийся шнурок своего башмака. Князь де Берсенэ прихрамывал, опираясь на свою трость. Общество направилось в мастерскую г-жи де Бокенкур, соединявшуюся с особняком посредством крытого перехода. Франсуаза почувствовала во мраке, как чья-то рука коснулась ее обнаженной спины. В ателье стояла темнота. Г-н де Бокенкур нажал на выключатель и громадное помещение осветилось сразу, представ перед глазами присутствующих. При полном свете Франсуазе сделалось страшно от лица Бокенкура, сделавшегося красным и апоплексическим после еды. Он улыбался всем и показывал мастерскую с удовольствием. Помещение имело высокий, как в церкви, потолок. Его балки светлого дерева образовывали дуги свода, поддерживаемого легкими колоннами. Восточные ковры местами покрывали блестящий паркет. В глубине, на хорах, виднелись веретенообразные гладкие трубки большого органа. Здесь по восемь часов в день с усердием занималась г-жа де Бокенкур живописью, силясь передать тонкой кисточкой на небольшом куске полотна какой-нибудь цветок или плод. Однако, несмотря на указания лучших мастеров, ее собственное внимание и трудолюбие, она не делала никаких успехов, хотя и не бросала своего тяжелого, добровольного и бесплодного труда.

Стены мастерской украшали картины великих мастеров. Г-жа де Бокенкур собрала у себя очаровательные полотна, отвечавшие ее вкусу к изображению цветов и плодов. Среди них висела работа Ван Гейсума глубокого тона, полотна двух Брейгелей изображали букеты из всевозможных цветов. Старый фламандский мастер посадил на их лепестках несколько бабочек с раскрытыми весенними крылышками, а у ножки вазы поместил несколько морских раковинок, перламутровых, как лилии, и нежных, как розы. Ветка сирени Мане находилась рядом с тремя гвоздиками Фантен-Латура, возле двух полотен Закариана. От полотна Шардена — яблоко, сливы, кубок и нож — веяло плодовым садом. Яблоки Сезанна, красное и зеленое, на белой салфетке соседствовали с тюльпановым полем Клода Моне. Выше картин помещались под стеклами блюда работы Палисси, на одном из которых змея опоясывала его, находясь в центре блюда, овально свернувшись среди влажного убранства длинных водяных листьев. Саксонский фарфор с цветами стоял рядом с венецианским хрусталем, прозрачным и как бы текучим, в форме бокалов и флаконов, каждый из которых имел на крышке своей нежное изображение плода. Большая стеклянная витрина ожидала изделий г-на де Серпиньи.

Гости закурили сигары. Г-жа Бриньян на диване уже болтала с г-ном Антуаном де Пюифоном. Буапрео подошел к Франсуазе, которой нравилось общество Буапрео. Как и с ле Ардуа, она чувствовала себя с ним хорошо. Деликатный и воспитанный, он обладал приятным лицом и хорошими манерами. Он говорил с ней всегда изящно и ласково. К ним подошла г-жа де Бокенкур. Князь де Берсенэ присел подле Франсуазы, уткнув подбородок в золотой набалдашник своей трости, начав беседу с тонкостью и пониманием собеседника, в чем, пожалуй, и состоит истинная вежливость. Его долгая жизнь среди светского общества сталкивала его со множеством людей всякого рода, но он по-прежнему хранил любопытство к новым для него лицам. Лицо Франсуазы ему нравилось. Несколько раз он улыбнулся на ответы молодой девушки. В гладком золотом набалдашнике его трости отражалось в виде искажающей миниатюры его маленькое лицо с живыми глазами.

— Дорогая Франсуаза, не скажете ли выг-же де Гюшлу, что ей следовало бы немного поиграть для нас на органе? — попросила г-жа де Бокенкур.

Франсуаза исполнила ее просьбу. Г-жа де Гюшлу исчезла на лесенке, ведущей на хоры, и через несколько минут из инструмента брызнул острый и свежий звук. Орган заставил вздрогнуть г-жу Бриньян, которая приподнялась с дивана, где полулежала, вытянувшись возле г-на де Пюифона. Г-н де Бокенкур наблюдал за ними с насмешливым взглядом. Его глаза искали глаза Франсуазы, которая их опустила.

— Не смотрите так, дорогой мой, на девицу де Клере, становится просто противно, — заметила г-жа Потроне, глядя в свой лорнет. — Кстати, дорогой мой, я бы попросила вас об уважении к моим седым волосам. Вот уже три анонимных письма подряд вы посылаете мне. Пока достаточно. Я на вас не сержусь, но я хотела вас уведомить. Не отходите в сторону, Франсуаза, ведь почтовые развлечения г-на де Бокенкура ни для кого не секрет. Не так ли, Бок? — И она его ударила по плечу ручкой своего лорнета.

Франсуаза прошла быстрыми шагами в мастерскую и стала подниматься по лестнице, ведущей на галерею. Она показалась ей нескончаемой. Ей представлялось, что она никогда не доберется до верха. Наконец, она очутилась при полном свете среди рева органа, гудевшего под пальцами г-жи де Гюшлу. В лицо ей словно пахнул поток воздуха. Франсуаза осмотрелась. Маленький, обшитый деревом кабинет с диванами, качалками и английской мебелью примостился в углу галереи. Большой электрический шар освещал его. Она находилась в доме человека, который ее так низко оскорбил, ибо она не сомневалась более, что г-н де Бокенкур — автор письма, которое она получила перед выходом из дома. Этот человек в приветствии жал ей руку и той же самой рукой написал ей гнусную записку. Упрек г-жи Потроне подтверждал подозрение, которое у нее возникло инстинктивно, еще в начале вечера, а теперь перешло в уверенность. Правда, она знала, судя по дерзким взглядам и скользким речам г-на де Бокенкура, что он неблагороден и похотлив. Она терпела его взгляды и речи, но последнего поступка невозможно перенести! Нет, нет! И она в гневе топнула ногой. Она побледнела и задумалась. В конце концов, не резюмировало ли его оскорбление в грубой форме то, что далеко не он один думал так о ней?

Она вздрогнула, услышав тяжелые шаги, и маркиз де Бокенкур наполнил своим огромным телом входное пространство двери. Франсуаза стояла посреди комнаты. Г-н де Бокенкур молча смотрел на свои большие лакированные ступни. Орган гудел снаружи.

— Уходите отсюда! Оставьте меня, — выкрикнула Франсуаза, не в силах больше сдерживаться.

По выражению ее лица г-н де Бокенкур понял свою оплошность. Его лицо из красного сделалось багровым, затем изобразило улыбку.

— Полноте, сударыня, не стоит сердиться на какую-то шутку.

Она сделала шаг к нему. Ему показалось, что она сейчас ударит его по лицу, и он инстинктивно зажмурил глаза. Она посмотрела ему в лицо.

— Что дало вам право поступать так? Говорите! Почему? — спросила она, и голос ее задрожал.

Он молчал. Она снова заговорила:

— Ах, я понимаю! Одинокая девушка, без родителей, без состояния! — Г-н де Бокенкур сделал движение. Она прибавила: — О, я знаю, что вы мне скажете. Вы хотели воспользоваться случаем, чтобы испытать, правда ли то, что обо мне говорят! Дала ли я вам повод думать, что девушка вроде меня способна выслушивать человека, подобного вам? — Она смерила его презрительным взглядом. Он улыбнулся своим красноватым лицом.

— Сударыня!

— Прощайте, сударь, моей ноги не будет больше в вашем доме. — Она остановилась на минуту, и слезы выступили у нее на глазах. — Я не могу запретить вам показываться у меня, г-н де Бокенкур, вы это знали и низким образом мне об этом напомнили.

Г-н де Бокенкур отступил, чтобы дать ей пройти. На галерее она с минуту задержалась, облокотись на деревянные перила. Орган замолк. Она спустилась по лестнице с г-жой де Гюшлу. Оказавшись внизу, она прямо направилась к дивану, где г-жа Бриньян все еще пребывала в обществе г-на де Пюифона.

— Едемте домой, тетушка.

— Здорова ли ты, Франсуаза? Как ты бледна!

И тут в мастерскую вошел виконт де Серпиньи — маленький светловолосый человечек лет сорока, но на вид меньше того. Его волосы разделялись пробором на две неравные части. Тонкий нос и усы стрелками придавали его лицу коварное и вежливое выражение.

Г-жа де Бокенкур поспешила навстречу своему учителю.

— Вы ее принесли с собой? — взволнованно спросила она.

Де Серпиньи обернулся к слуге, который нес маленький ящичек, открыл его сам и бережно вынул из него вазу в форме полого плода с острыми гранями и эмалевой корочкой богатого красноватого тона с золотым отливом. Все стали выражать восхищение. Г-н де Серпиньи вертел его между пальцев, чтобы его лучше могли разглядеть. Г-жа Потроне внимательно рассматривала его через стекла лорнета.

— Каково мнение девицы де Клере, внучки великого стекольщика? — Г-н де Серпиньи проявлял деланное внимание к Франсуазе из-за ее артистического предка. — Наше искусство несколько грубовато рядом со стекольным. У нас нет магической палочки. Обжигать — далеко не то, что выдувать. Стекольное искусство — божественная игра, тогда как керамика — земное ремесло.

Г-н де Серпиньи криво усмехался, вращая в руках красноватую вазу, эмалированная поверхность которой золотилась металлическим отливом.

В карете, отвозившей их на улицу Вильжюст, г-жа Бриньян вздохнула:

— Какой очаровательный вечер! Г-н де Пюифон в самом деле очень мил!

Франсуаза ничего не ответила.


Г-жа де Бокенкур собиралась лечь спать. Она отослала горничную и стоя надевала ночную рубашку, когда услышала царапанье у своей двери. Не оборачиваясь, с головой, окутанной батистом, она спокойно сказала:

— Это вы, Фульгенций? Входите же. — Г-н де Бокенкур показался на пороге. — Присядьте.

Она оперлась коленом на простыню. Ее красивый зад напряг тонкую ткань сорочки. Улегшись в постель, она поправила подушку. Г-н де Бокенкур в халате сидел на низеньком кресле, протянув свои тяжелые ноги. Почесав затылок, он проговорил:

— Мне кажется, Жюльетта, что я сделал одну глупость. Вот…

— Ну, расскажите, Фульгенций.

Вытянувшись под простыней, г-жа де Бокенкур тихо поглаживала под кружевами свою красивую грудь, похожую на один из тех спелых плодов, которые она так усердно старалась изобразить на натянутом холсте тщательно выбранными кисточками и смешанными красками.

Глава четвертая

Маркиз де Бокенкур не стал бы, пожалуй, плохим человеком, если бы он обладал иной внешностью. Его всегда некрасивое лицо стало окончательно уродливым в возрасте, когда лицам придает известную прелесть уже сама молодость, заставляя забывать о несовершенстве природы. Г-н маркиз де Бокенкур в семнадцать лет уже был физически крепок и неплохо сложен, но он не имел успеха у женщин. Первые неудачи ожесточили его, но не заставили упасть духом. Он начал вести распущенную жизнь и искал мимолетных развлечений, волочась за всеми, невзирая на внешность. Не было ни одной, коей бы он не шепнул на ушко на всякий случай какую-нибудь непристойность или гадость. По опыту он знал, что самые недоступные и деликатные не остаются бесчувственными к грубым речам. И иногда он мог похвалиться плодами такого поведения, а иной раз, напротив, оно стоило ему тяжелых уроков, воспоминание о которых отравляло его существование. К тому же возникли и другие заботы. Их причиняла ему его бедность.

Отец Бокенкура, убитый еще молодым на дуэли, оставил сыновьям более чем скромное состояние, а Фульгенций де Бокенкур хотел богатства. Деньги делают жизнь легкой. Кроме того, он хотел гордиться своим именем, которое считал славным. Выгодный брак в таких случаях — наилучшее средство поправить дела, но он никогда о нем не думал и не чувствовал себя способным к нему. Его младший брат, граф де Бокенкур, казался более к нему пригодным.

Будучи на восемь лет моложе Фульгенция, Луи де Бокенкур обладал очаровательной внешностью, кроткой душой и слабым характером. Ему, следовательно, и надлежало восстановить благополучие рода. Целиком находясь под влиянием своего старшего брата, он на все смотрел его глазами. Последний и взялся его женить и женил. Де Бокенкур долго и трудно искал невесту. В конце концов его выбор пал на девицу Жюльетту Дюруссо, дочь г-на Дюруссо, промышленника, честного фабриканта сукна из Рубэ. Маркиз де Бокенкур, в сущности, желал чего-нибудь лучшего и искал состояния более прочного, чем коммерция, но пришлось довольствоваться добрым «сукноделом», как он его называл. Г-н де Бокенкур любил такие словечки в старинном стиле. Впрочем, г-н Дюруссо дал своей дочери внушительное приданое. Маркиз де Бокенкур сам руководил составлением условий брачного контракта своего брата и позаботился, проявив такую требовательность, что г-н Дюруссо сначала заупрямился, но потом согласился. Девица Дюруссо, видимо, не оказалась бесчувственной к красивым глазам своего жениха. Со своей стороны Луи де Бокенкур влюбился в свою невесту и радовался тому, что женится на девушке не только богатой, но и красивой. Девица Дюруссо вскоре заметила власть, которую маркиз де Бокенкур имел над своим младшим братом, и вместо ревности преисполнилась к нему признательности. По сути он сделал ее аристократкой — графиней де Бокенкур. Она считала себя обязанной ему своим счастьем, и таким образом влияние г-на де Бокенкура на его брата еще более усилилось.

Став хозяином положения, он проявлял его до конца. В его обществе и под его охраной молодые супруги совершили свое свадебное путешествие. Г-н де Бокенкур не отставал от них ни на шаг, вмешавшись сразу, окончательно и прочно в их новую жизнь, со всеми интимными сторонами ее, вплоть до обыкновения входить в любую минуту в их комнату и спать по соседству с ними, можно сказать, при открытых дверях. Молодая женщина, увлеченная новизной своего замужнего положения, даже не заметила такого вторжения третьего лица. Г-н де Бокенкур торжествовал.

По возвращении из путешествия они поселились вместе в особняке на Анри Мартен, Г-н де Бокенкур купил его и меблировал за счет юной четы. Он выделил в нем для себя отдельное помещение и столовался вместе с ними. Кстати, всем хозяйством руководил лично он. Молодая г-жа де Бокенкур находила весьма приятным хозяйничанье своего деверя. Мало-помалу он распространил его на все, управляя всеми делами семьи.

Молодая женщина даже примирилась с его языком и манерами. Папаша Дюруссо, сукнодел, выражался подчас весьма свободно, чтобы не сказать более, поэтому его дочь видела в поведение и речах г-на де Бокенкура отцовскую грубость. Такое сходство стало причиной ее любви к деверю, который обращался с ней весело и просто, и потому перед ним тоже не стеснялась.

В течение четырех лет все шло хорошо. За это время г-н Дюруссо умер. Оставленное им наследство оказалось значительным. Г-н де Бокенкур прибрал и его к рукам. Луи де Бокенкур разделял удовлетворение своего брата. Его виды не шли дальше наслаждения, которое ему доставляло тело его жены. Г-н де Бокенкур в свою очередь продолжал заботу о брате и о всех делах семьи. Каждый день он регулярно наведывался на кухню, прохаживался, приподнимал крышки кастрюль и наклонял над печью свое широкое красное лицо, как если бы в нем возродился дар к первоначальному ремеслу деда его Базуша, повара графа Прованского.

Однажды, возвратясь с кухни, г-н де Бокенкур узнал, что привезли домой его брата, который почувствовал себя плохо на улице. Поспешно вызвали врача. У Луи де Бокенкура заболело горло. К вечеру обнаружилась сильнейшая лихорадка. Пять дней спустя он умер. Отчаянию г-жи де Бокенкур не было предела, и в продолжение трех лет она никому не показывалась. Ей тогда исполнилось двадцать пять лет. Она прожила замужем четыре года. Когда она снова появилась в свете, то выглядела по-прежнему красивой, пухлой и свежей, но ее веки, бывшие всегда чувствительными, теперь немного покраснели.

Во время своего заточения она увлеклась изображением цветов и плодов, сделав подобное занятие для себя основным. Г-жа де Бокенкур проводила большую часть своего времени в мастерской, которую она себе построила, перед каким-нибудь искусно подобранным букетом, упорно стараясь воспроизвести его блеск и природное совершенство.

В маркизе де Бокенкур потеря брата вызвала неподдельную скорбь, но он ни на минуту не задумался над тем, что его смерть может Что-либо изменить в условиях его существования. Он продолжал, как и прежде, обитать вместе со своей невесткой, ничем не поступясь из интимной простоты отношений, в которой жил с ней и которую присутствие его брата не могло теперь оправдать. Он не перестал заходить в любой час и без стука в комнату г-жи де Бокенкур, притом будучи в самом небрежном костюме, вплоть до того, что, выйдя из ванны, он наведывался к ней в купальном халате, полузастегнутом на его огромном, еще влажном теле. Впрочем, еще издавна у него сложилась привычка расхаживать полуголым по лестницам и коридорам. В мемуарах сообщается, что знаменитый маршал де Бокенкур, прадед его, имел обычай так же вести себя, и в таком подражании ему он находил нечто свободное и историческое.

Поведение де Бокенкура породило по поводу него и его невестки весьма странные слухи. Он их знал и терпел, лишь бы не расставаться с богатой жизнью. Вначале даже он подумывал о том, чтобы самому жениться на молодой вдове, но она, казалось, искренне оплакивала своего мужа, и г-н де Бокенкур опасался непредвиденных последствий. Ничто не указывало г-ну де Бокенкуру на то, что его невестка склонна вторично выйти замуж. Единственный мужчина, к которому она проявляла некоторый интерес, был г-н де Серпиньи. При таком тревожном открытии г-н де Бокенкур насторожился и решил поговорить с г-ном де Серпиньи.

Г-н де Серпиньи дал понять, что ничего не предпримет, если Бокенкур не будет противиться проявлению его невесткой интереса к его, Серпиньи, работе над керамикой.

Г-н де Бокенкур знал, что мастер керамики не раз пользовался деньгами его невестки, и между ними опять произошел серьезный разговор. Было решено, что г-н де Серпиньи приостановит свое наступление, за что г-н де Бокенкур обязывался не препятствовать ему в деловом отношении. Он вступил, как выражался, «пайщиком в горшечное производство».

Результатом подобного соглашения явилась длительная глухая вражда между ними. Предпринятая г-жой де Бокенкур постройка печей для обжигания в глубине ее лувесьенского парка привела в ярость г-на де Бокенкура. Он едва не нарушил договор, но помешали распространившиеся в обществе слухи насчет него и его невестки, которые совпали с появлением в их доме художника Дюмона. Г-н де Серпиньи мог воспользоваться подходящим случаем и сделать предложение г-же де Бокенкур.

Дело осложнялось еще и тем, что г-н де Бокенкур, всегда свободно обращавшийся с деньгами своей невестки, с некоторого времени производил большие траты на женщин. Из доходов г-жи де Бокенкур он накопил кругленькую сумму и хранил ее неприкосновенной на будущее время. Вообще же он жил на деньги г-жи де Бокенкур, которыми распоряжался как своими собственными. Червонцы папаши Дюруссо оплачивали любовные фантазии г-на де Бокенкура, которые ложились пятном на репутацию бедной г-жи де Бокенкур. Только что он переключил свое внимание с оперной дивы м-ль Вольнэ на девицу Франсуазу де Клере. Его намерениям весьма способствовали россказни Дюмона. Художник имел привычку разговаривать во время работы. Создавая портрет м-ль Вольнэ, он пускал в ход свои лучшие истории. Г-н де Бокенкур, присутствуя на сеансах, подстрекал рвение болтуна, и они старались превзойти один другого. Девица Вольнэ могла составить себе с их слов довольно нелицеприятное мнение о людях из общества. Имя девицы де Клере повторялось несколько раз. Дюмон, говоря о ней, отводил душу, с раздражением вспоминая, как она вежливо отклонила некоторые попытки его ухаживать за ней. Именно он подал г-ну де Бокенкуру мысль попробовать поухаживать за гордой бесприданницей. Г-н де Бокенкур вначале проявил в своих попытках некоторую умеренность, удовольствовавшись несколькими намеками и двусмысленностями, но, видя, что девица де Клере на них не отвечает, он решил изъясниться напрямик. Тогда он и прибег к помощи анонимной записки. Заметив искреннее возмущение молодой девушки, он испугался. Его оплошность грозила поссорить его с г-жой Бриньян и вызвать недовольство г-жи де Бокенкур. Он не скрывал от нее своих обычных похождений и свободно говорил о них с ней, так как в его план поведения по отношению к невестке входило обращаться с ней как с товарищем, которому рассказывают все свои веселые похождения. Но сейчас г-н де Бокенкур опасался, что последняя проделка не придется по вкусу г-же де Бокенкур, которая принимала живое участие в судьбе Франсуазы де Клере, беря ее всегда под свою защиту.

Г-н де Бокенкур решил ей повиниться во всем и просить ее выступить посредницей, изобразив все как неудачную шутку, и предложить с его стороны самые искренние извинения.

На следующий день, возвращаясь из Лувесьена, г-жа де Бокенкур велела карете остановиться на улице Вильжюст и зашла к Франсуазе де Клере. Олимпия Жандрон открыла ей дверь. Ее серый шиньон украшали каменные плоды г-на де Серпиньи.

В разговоре выяснилось, что Франсуаза приняла решение никогда более не появляться у Бокенкуров. Г-жа Бриньян удивилась такому решению. Разве не знал весь свет толстого Бокенкура с его манией приставать к каждой женщине? Его знаки внимания она испытала даже на себе. И г-жа Бриньян громко рассмеялась, вспоминая попытки толстяка. Они в самом деле не имели значения и не стоило на них сердиться.

Г-жа де Бокенкур поддержала доводы г-жи Бриньян. Ее деверь сожалел о своем легкомысленном поступке. Г-жа де Бокенкур имела такой несчастный и умоляющий вид, что Франсуаза не могла не уступить. Г-жа де Бокенкур с чувством обняла ее и подарила ей большой букет роз из своих лувесьенских парников. Они нежно распрощались.

Г-жа Бриньян пошла проводить гостью. Спускаясь по лестнице, г-жа де Бокенкур сказала:

— Дорогая моя, следовало бы выдать вашу племянницу замуж, — и добавила, понизив голос: — Фульгенций и я, мы охотно бы помогли.

Г-жа Бриньян ответила рассеянным жестом. Ей нужно было навестить гадалку. Она уже видела себя сидящей за столом, где г-жа Коринфская раскладывала карты и рассказывала о красивом брюнете, который постоянно появлялся в ее гадании. Задержавшись с минуту на тротуаре и глядя на удаляющуюся карету г-жи де Бокенкур, она позвала проезжавшего извозчика и назвала адрес г-жи Коринфской.

Глава пятая

Г-жа Бриньян была согласна с мнением г-жи де Бокенкур, что ее племяннице следовало выйти замуж. В глубине души она, пожалуй, немного даже удивлялась, что такого события еще не произошло. Хотя г-жа Бриньян и сознавала, что девушке без средств нелегко найти мужа, она считала, что брак есть рассудительный союз, преднамеренный и добровольный, подчиняющийся известным законам и обычаям, причем каждая сторона приносит другой определенные выгоды. Это скорее социальный и светский договор, чем сердечное и телесное соглашение. В нем заключено нечто нормальное, серьезное и логичное, связанное с учетом семейного, общественного и денежного положения. Поэтому замужество — привилегия особ, обладающих приданым и родней. Другие же не могут на него притязать. Им остается лишь одна возможность, один выход: найти себе «жениха» — человека, который берет себе девушку в жены не ради приданого, но ради обладания ею, не ради ее положения, но ради нее самой. Г-жа Бриньян выражала свое мнение лаконично: «Замуж нужно идти одетой, а за жениха можно идти голой».

Итак, г-жа Бриньян желала своей невесте найти жениха. Чтобы выйти за него, не требуется ничего, кроме самой себя, тогда как для того, чтобы выйти замуж, нуждаешься в других. Г-жа Бриньян признавала себя неспособной выдать племянницу замуж, считая также, что Франсуаза де Клере не делает ничего, чтобы найти жениха. Располагая достаточными средствами соблазна, она плохо ими пользуется и не умеет выставлять свои прелести с выгодной стороны. Г-жа Бриньян достаточно изучила мужчин, чтобы знать, какое значение придают они красивой внешности. Для того чтобы довести их до самых безумных мыслей, даже до мысли о браке, довольно бывает внушить им, что ты необходима, если не для их счастья, то по крайней мере для их удовольствия. Тогда они соглашаются на все.

Г-жа Бриньян проводила целые дни вне дома и иногда даже не приходила к обеду. Франсуаза видела ее часто лишь на другой день, когда заходила, чтобы пожелать ей в постели доброго утра, так как г-жа Бриньян вставала поздно. Просыпаясь среди раскиданных простыней, с задранной рубашкой, иногда полуголая, она смеялась, когда ее заставали в таком виде. Вся растрепанная, она смотрела своими ласковыми, светлыми глазами на уже одетую Франсуазу и находила ее очень красивой в поясе, застегнутом пряжкой, изображавшей большой серебряный цветок. В такие минуты она жалела, что Франсуазе совсем не известны удовольствия любви. Г-жа Бриньян охотно бы посвятила ее в те радости, какие испытываешь, когда тебя любят, но Франсуаза всегда уклонялась от подобной темы и уходила на небольшую прогулку до завтрака.

Франсуаза де Клере очень любила гулять, особенно по утрам. Она познакомилась таким образом с предполуденными ликами Парижа. Воздух словно отдохнул за ночь и повеселел от сна. На лицах прохожих меньше усталости, меньше забот. День, так сказать, еще начинается, готовясь постепенно перейти к вечерней лихорадке. Насыщенным и полным часам, желтому и болотному свету фонарей Франсуаза предпочитала утреннюю прохладу. Чаще всего она спускалась по склону улицы Вильжюст и выходила на аллеи Булонского леса. Лужайка, букеты деревьев, посыпанный песком тротуар необыкновенно нравились ей. Иногда она встречала знакомых, г-на Барагона, который вечно завязывал на скамье болтающийся шнурок своего башмака, или художника Дюмона, идущего в свою мастерскую. Оба жили в квартале Этуаль. Обыкновенно г-н Барагон, занятый обдумыванием какого-нибудь этюда, не замечал ее, но Дюмон насмешливо с ней раскланивался. Куда шла она так, совсем одна? И художник, согласно своему обыкновению, придумывал невыгодные для нее обстоятельства, которые затем разглашал всюду, как если бы они существовали на самом деле. Франсуаза, встречая его, даже не думала, что выдумки художника о ней могут иметь какое-нибудь значение. Она не знала, что именно из таких пустых, повторяемых слов создается репутация и что ее репутация отчасти зависела от выдумок безразличного ей человека, который ничего не знал о ее мыслях, ее жизни, низкая болтовня которого тем не менее позволяла другим утверждать, что они кое-что о ней знают.

Франсуаза продолжала подниматься по аллее. С противоположной стороны ей встретился г-н Потроне на своей огромной лошади. Она внутренне улыбнулась несколько комичной посадке милейшего Потроне и продолжала свой путь, ступая по каменному краю тротуара.


Два дня спустя после посещения г-жи де Бокенкур Франсуаза точно так же, часов около одиннадцати, шла по бордюру тротуара, когда услышала стук копыт, сразу замерший подле нее. Тонкий язычок хлыста нежно коснулся ее затылка. Она резко повернулась.

Филипп ле Ардуа, смеясь, раскланивался с нею, сидя в высоком экипаже с красными колесами. Две лошади, сдерживаемые твердой рукой, рвались с места среди звона покрытых пеной уздечек и треска натянутой кожи. Рукой в перчатке ле Ардуа держал тонкий хлыст.

— У вас чудесные лошади, Филипп! — сказала Франсуаза, любуясь прекрасными животными.

— Вы находите, Франсуаза? Хотите попробовать? Садитесь, мы прокатимся немного, и я отвезу вас домой на обратном пути.

— А что скажет г-н Потроне, которого я только что видела катающимся на буланой лошади и который, несомненно, с нами встретится? Нет, благодарю вас, Филипп.

— Нет? В таком случае, вы будете дома в пять часов? — Поглядел он на нее пристально с необычной настойчивостью.

Франсуаза покраснела. На лакированной стенке экипажа отражалась вся ее затемненная фигура, отчетливая и несколько уменьшенная. Большой серебряный цветок ее пояса, казалось, скреплял весь ее строгий костюм. Она вспомнила, как стояла недавно перед зеркалом с распущенными волосами. У Филиппа ле Ардуа она заметила сейчас тот же взгляд, как тогда, когда он смотрел на ее рассыпавшуюся прическу, взгляд мужчины, но не глаза друга.

— Не знаю, Филипп, мне бы следовало выйти…

— Послушайте, ле Ардуа, похитьте, наконец, эту красивую девушку. Черт возьми, если бы я был ваших лет и у меня были ваши лошади! — маленькая фигурка князя Берсенэ внезапно выросла как из-под земли. Он шел, постукивая концом своей трости.

Ле Ардуа громко рассмеялся и ничего не ответил. Тронув своим хлыстом блестящие крупы двух животных, рванувшихся вперед, он покатил дальше. Франсуаза с минуту провожала взором силуэт Филиппа. Экипаж уже въезжал в Булонский лес, высокие заостренные решетки которого переливались в солнечных лучах. Князь де Берсенэ вынул часы.

— Однако уже половина двенадцатого! — произнес он и добавил, повернувшись к Франсуазе: — Не согласитесь ли вы, сударыня, пройтись немного со стариком? Это совершенно безопасно.

Князь де Берсенэ шел мелкими шажками. Его трость производила легкий, сухой шум. По временам он поглядывал на молодую девушку снизу вверх своими умными и живыми глазами, которых не утомили шестьдесят лет жизни в Париже. Достигнув улицы Малахова, г-н де Берсенэ раскланялся с Франсуазой де Клере, которая пошла дальше одна. Он не сказал ей ничего особенного, но вежливый тон его голоса содержал почтительное расположение. Знание жизни, проявлявшееся в его обращении и разговоре, привлекало Франсуазу.


В пять часов г-н ле Ардуа, как и обещал, зашел к Франсуазе поговорить и многое рассказал ей о князе де Берсенэ.

— Он прелестный старик, — говорил ле Ардуа. — Жизнь отразилась на нем лишь своей чистой и здоровой стороной. Возраст не сделал его злым или смешным. Молодость и старость он провел в милой и безмятежной ясности… Сначала он был любим женщинами, потом сам их любил; позже он только вспоминал о том и о другом, когда многие еще не перестают этого искать. Ах, милейший человек! Он разорился из беспечности и из такой же беспечности не постарался разбогатеть снова. Став полукалекой, он не сделался от своего недуга скверным. Он проницателен, потому что умен. Он знал весь Париж, и у него накопилось о нем множество анекдотов. Но ни один из них, как из столь охотно рассказываемых им, так и из умалчиваемых, не содержит в себе ничего низкого. Г-н де Берсенэ сохранил в своей памяти о людях лишь то, что в них содержалось забавного и оригинального. Он знает их причуды и смешные стороны. Плохого он не помнит, а как раз о плохом люди больше всего обычно и болтают. В нем нет ничего от Конрада Дюмона или Бокенкура. Ах, какой это славный старик!

После рассказа ле Ардуа Франсуаза больше стала обращать внимание на г-на де Берсенэ. Когда его боли давали ему маленькую передышку, г-н де Берсенэ вновь появлялся среди гуляющих по большой аллее. Франсуаза видела его почти каждое утро, когда он направлялся туда, прихрамывая и опираясь на трость. Он часто менял свои трости, палки и набалдашники — единственную роскошь, которую он себе позволял. Каждый раз встречаясь, Франсуаза де Клере и г-н де Берсенэ беседовали между собой. Сначала они останавливались: он стоял, положив обе руки на трость, она — перебирая пальцами серебряный цветок своего пояса. Затем мало-помалу они делали несколько шагов вместе и, наконец, переходили гулять в боковую аллею, более спокойную и менее людную.

— Не следует, — говорил, смеясь, г-н де Берсенэ, — чтобы вас видели вместе с подагриком. Подобного рода контрасты людям, тонко чувствующим, портят прогулку, а такие, быть может, еще существуют.

Они прогуливались то вдоль лужаек, то вдоль решеток, окаймляющих плющевой стеной сады особняков. Франсуаза срывала иногда один из полированных листиков плюща. Проносился мимо велосипедист, стремительный и сгорбленный, лениво проезжала наемная карета, а молодая девушка и старик не замечали их, увлекшись интересным разговором. Г-н де Берсенэ оказался искусным рассказчиком. Он поведал ей тысячу вещей, забавлявших Франсуазу. Большой мастер словесных портретов, он изобразил Франсуазе прежде всего тех людей, которых она знала, рисуя их мелкими штрихами, лучшие из которых он сопровождал сухим постукиванием своей трости по тротуару. Он слегка выпрямлял свою сгорбленную фигуру, и Франсуаза видела смех в его лукавых глазах. Он находил г-на де Бокенкура грубым и мягко отмечал такую черту его характера. Г-н де Серпиньи особенно возбуждал его остроумие. От них он переходил к другим, которых Франсуаза не знала. Он вызывал в ней интерес к ним. Г-н де Берсенэ, вращавшийся в высшем обществе, встречался также и с поэтами, романистами, писателями, политическими деятелями, со всеми остроумными женщинами и умными мужчинами, каких Париж мог насчитать за пятьдесят лет. И все же он находил простое и нежное удовольствие в беседе с никому неведомой девушкой, потому что его привлекали ее открытый взгляд и слегка печальная улыбка.

Однажды утром, когда они расставались, по обыкновению, на углу улицы Малахова, Франсуаза сказала ему:

— Вы знаете очень много, г-н де Берсенэ.

Г-н де Берсенэ с усилием поднял свою трость к Триумфальной арке, которую он называл Вратами Парижа, и ответил:

— Париж взял мою жизнь; справедливо, что он отдал мне взамен частицу своей, — он вздохнул. — Узнать Париж! Для этого понадобилось пятьдесят лет смотреть на лица и разговаривать… Ах, Париж, Париж! — И он с чувством постучал о землю своей тростью.

В другой раз после более продолжительной, чем обычно, беседы она спросила его:

— Почему вы не женились, г-н де Берсенэ?

Он остановился, поднял глаза на молодую девушку и с минуту не отвечал:

— Вы хотите знать? Ну, хорошо! Из всех женщин, которых я встречал, я не нашел ни одной, с которой бы захотел провести вместе всю жизнь, все свои годы и все свои дни.

Франсуаза де Клере улыбнулась.

— Да, я человек прошлого века. Брак казался мне вещью прочной и окончательной. В старину женились раз и навсегда. Плохо ли, хорошо ли, человек до конца нес свой жребий. Было делом чести принимать с достоинством свою судьбу. Даже когда случался супружеский скандал, муж старался соблюсти приличия. Теперь смотрят на вещи иначе. Таким образом, нашли способ превратить брак в какое-то временное испытание, что успокаивает людей, вступающих в него. В наши дни понадобился не более и не менее как развод, чтобы мужчины решались на брак, и если я не женился, то потому, как вы теперь видите, что во мне соединились качества мужа, каких сейчас больше не встретишь.

Они расстались. На углу улицы Вильжюст Франсуаза встретила Конрада Дюмона. Художник поздравил ее по поводу флирта с князем де Берсенэ. Дюмон всюду рассказывал, что девица де Клере находится в самых близких отношениях со старым князем и что они встречаются в маленькой квартирке у Булонского леса. Да, если тетушка Бриньян предпочитала любить молодых людей, то племянница поступала наоборот!

Франсуаза уже несколько дней не встречала по утрам князя де Берсенэ. Она узнала от ле Ардуа, что он опять страдает от своих болей. Франсуаза тосковала по бесконечным разговорам с г-ном де Берсенэ. Между тем ей следовало сделать визит на Анри Мартен. Она уже уклонилась два раза от обеда у г-жи де Бокенкур; г-жа Бриньян ездила туда в одиночестве. Откладывать больше она не могла и поехала в мастерскую г-жи де Бокенкур.

Франсуаза застала ее за мольбертом. Букет из роз, стоявший на столе, служил ей моделью, и г-жа де Бокенкур с трудом воспроизводила его на своем холсте. Увидев Франсуазу, г-жа де Бокенкур перестала писать. В своей длинной серой блузе, с гладкими волосами и покрасневшими веками она напоминала работницу с фабрики папаши Дюруссо.

— Ах, Франсуаза, как мило, что вы зашли! Эти цветы приводят меня в отчаяние!

И она показала на свою работу — жалкое подобие оригинала. Франсуаза склонилась к мольберту.

— Нет, не смотрите, Франсуаза. Полюбуйтесь лучше на это чудо. — И г-жа де Бокенкур повела молодую девушку в угол мастерской.

На деревянной подставке стояла большая плетеная корзина из фаянса. Круглые яблоки, неровные фиги, удлиненные груши и тяжелая виноградная кисть наполняли ее. Залакированная точными и живыми красками, глиняная корзина с вечно спелыми плодами выглядела очаровательно и немного иронично — своего рода корзина Тантала.

— Это работа Андреа де ла Роббиа, которую принес мне мой друг, г-н де Гангсдорф. Он нашел ее в окрестностях Венеции, на одной старой патрицианской вилле, на берегу Бренты. Не прекрасно ли? — И г-жа де Бокенкур коснулась блестящих и твердых плодов концом своей кисти, словно желая обласкать их контур и подчеркнуть превосходный цвет. — Славный Гангсдорф так мил. Надо будет вас познакомить с ним. Он большой любитель стекла. У него есть удивительные образцы в его венецианском дворце. Он очень хотел бы быть вам представленным. Подумать только, внучка Гектора де Клере, одного из богов стекольного искусства! Мы ему много говорили о вас. Он большой друг г-на де Серпиньи. Он даже в Париж приехал отчасти для того, чтобы посмотреть изделия его новых печей. Я очень, очень хотела бы, чтобы он вам понравился, моя дорогая Франсуаза, очень…

И она посмотрела на девицу де Клере своими прекрасными усталыми глазами под утомленными веками.

— Вы очень добры, дорогая, заботясь обо мне, — ответила Франсуаза.

— Дорогая, эта мысль принадлежит не всецело мне одной… — она не договорила, разглядывая корзину с фруктами. Наконец, она продолжила: — Что вы делаете сегодня? Хотите отправиться со мной в Лувесьен? Работы г-на де Серпиньи заинтересуют вас. Он будет, я уверена, очень счастлив их показать вам. Он говорит, что вы его не любите, но что он питает к вам самое искреннее уважение. Чего бы только не сделал он для внучки великого стекольщика! Он имеет большое влияние на г-на де Гангсдорфа.

Франсуаза вежливо отказалась. Она обещала пойти с г-жой Бриньян проведать г-на де Берсенэ. Он чувствовал себя немного лучше и уже вставал с постели. Вернувшись домой, Франсуаза застала г-жу Бриньян в капоте, поджидавшую ее к завтраку. Ее волосы, только что выкрашенные, пылали как огненное золото. Она находилась в веселом и бодром настроении. В три часа они уже стояли у дверей г-на де Берсенэ. Он занимал на шестом этаже небольшую квартиру, чистую и скромно обставленную. Г-н де Берсенэ лежал на диване. Около него на стуле стояла его трость. Он держал их целую коллекцию, наполнявшую высокую китайскую вазу в углу. Среди них встречались весьма ценные и редкие работы, отделанные золотом, с дорогими камнями или фарфоровые.

Он указал на них, смеясь, Франсуазе де Клере.

— Скажите мне, милая моя, какую из них взять мне в первый раз, когда я вновь отправлюсь на нашу аллею, камышовую, терновую или из индийского тростника? — Он шутил, но, вероятно, боль в суставах его еще не отпустила. Узлы на его руках увеличились. Он с усилием поднял книгу, готовую выскользнуть из рук, затем опустил их на одеяло, гревшее его вытянутое тело. — Маленький Буапрео не лишен таланта. Здесь у меня лежит его последний роман, присланный им мне, где есть хорошие вещи. Он иногда навещает меня, хотя и не любит больных. Он славный мальчик.

— Красивый мальчик, — почти непроизвольно произнесла г-жа Бриньян со вздохом.

Она одно время увлекалась им и делала ему авансы, на которые не скупилась для тех, кто ей нравился. Буапрео отвечал на них довольно приветливо. Г-жа Бриньян занимала его. Она проявляла инициативу, и Буапрео не сопротивлялся, когда однажды вдруг заметил взгляд Франсуазы де Клере на него и на г-жу Бриньян во время их жаркой беседы. Глаза ее стали так печальны, что тронули Буапрео. Он понял, насколько его присутствие тяготило бы молодую девушку, если бы он сделался любовником г-жи Бриньян. Он слегка испытывал к девице де Клере чувство нежной симпатии, не переходившее в любовь, но захватившее частицу его сердца. Поэтому он потихоньку отдалился от г-жи Бриньян. Франсуаза отметила его душевную тонкость и испытывала к нему за нее благодарность. Между ними возникло нечто вроде дружеского союза. Они встречались в свете, и он иногда посещал ее. Наряду с ле Ардуа он единственный мужчина, с которым она держалась свободно.

Пока Франсуаза и г-н де Берсенэ беседовали о Буапрео, г-жа Бриньян прошлась по гостиной, обставленной довольно просто: несколько предметов старинной мебели, уцелевших от распродажи имущества Берсенэ, портреты, фотографии. Г-жа Бриньян обратила внимание на одну из них, изображавшую женщину с правильными и красивыми чертами лица. Платье в стиле Второй Империи открывало ее обнаженные плечи.

— Кто эта красивая дама, князь? — спросила г-жа Бриньян, указывая на фотографию.

— Там? Графиня Роспильери, знаете, та, что была любовницей императора. Я был с ней немного знаком.

— Мой отец тоже, — заметила Франсуаза де Клере.

И она рассказала г-ну де Берсенэ историю бретонского простонародного происхождения знаменитой графини. Г-н де Берсенэ, слушая Франсуазу, разволновался. Его маленькие умные глаза загорелись от интереса и любопытства, которые в течение полувека делали его внимательным к событиям и людям Парижа, где всегда можно найти нечто неизвестное, как самые блистательные, так и самые смиренные тайны. И он посматривал на свою трость, лежавшую рядом с ним, как если бы хотел с ее помощью приподнять свое тщедушное тело и отправиться на розыски прекрасной графини, которая там жила еще, быть может, и воспоминание о которой Франсуаза снова пробудила в нем.

Выйдя от г-на де Берсенэ, Франсуаза и г-жа Бриньян расстались. Г-жа Бриньян позвала извозчика — она спешила на прием к г-же Потроне, где очень рассчитывала встретить молодого Антуана де Пюифона. Франсуаза возвратилась пешком на улицу Вильжюст.

Несколько раз по дороге она невольно вспомнила разговор с г-жой де Бокенкур о г-не де Гангсдорфе, который был другом г-на де Серпиньи.

Глава шестая

Род Серпиньи начался в 1569 году с Люка де Серпиньи — захудалого дворянчика, который прославился тем, что в вечер битвы при Монконтуре убил собственной рукой одного из гугенотских капитанов, Жиля де Габодана. Надо сказать, что он убил его, безоружного, пистолетным выстрелом в спину, за что получил должность капитана стражи королевских покоев. Он не остановился бы на самом пороге своей фортуны и перешагнул бы его, если бы однажды, спускаясь по лестнице Лувра, не оступился, скатившись вниз по ступенькам так неудачно, что его подняли внизу с треснувшим черепом и сломанным спинным хребтом. Сто лет спустя действует уже другой Серпиньи, военный наместник короля, отличившийся в голландской кампании и умерший в глубокой старости. Его сын, граф де Серпиньи, был послом регента и заслужил королевский орден, являясь одним из самых бесстыдных аферистов банка Джона Лоу, где заработал целые возы золота. Из двух братьев Серпиньи, живших в то время, когда вспыхнула революция, один эмигрировал, а другой — остался во Франции. Последнего — генерала республиканской армии Наполеон возвел в сан князя де Пранцига. Что касается эмигрировавшего, то он служил Бурбонам с большей верностью, нежели блеском, и Людовик XVIII счел, что достаточно вознаградил его, женив в 1822 году на Екатерине Базуш, дочери Базуша, своего бывшего повара, который раньше него возвратился во Францию и до такой степени разбогател, что умер кавалером ордена Почетного Легиона, мэром своего округа и тестем не только графа де Серпиньи, но и маркиза де Бокенкура, после того как выдал за последнего свою вторую дочь. Толстый Фульгенций де Бокенкур обязан этим двум бракам тем, что являлся кузеном Жака де Серпиньи, каковое родство позволяло ему говорить о праве прибавить в их семьях к красной ленте несколько голубых.

Однако подобный неравный брак только раздражал Жака де Серпиньи, поскольку он не имел никакой выгоды. Деньги девиц Базуш растаяли в руках мужей, как жир в отцовских кастрюлях. Родители Жака де Серпиньи и Фульгенция де Бокенкура прикончили фрикасе[2] так удачно, что ко времени достижения своего совершеннолетия Жак де Серпиньи получил лишь то, что ему перешло от матери. Наследство составляло около двадцати пяти тысяч франков включая доход от дома на Лильской улице, где старый граф де Серпиньи занимал лучшую квартиру. Сын не посмел его оттуда выселить, как ему хотелось, но потребовал плату. Старик торговался о цене упорно, с криками, словно с него сдирали кожу. Он и в самом деле имел такой вид со своим лицом, на котором кожа лупилась и постоянно докрасна воспалялась. Упрямый и грубый, он все же смирил свой нрав перед вежливой, неумолимой и отточенной холодностью сына. Вообще говоря, они виделись редко и предпочитали сообщать друг другу, что нужно, письменно. Письма отца отличались резкостью и сварливостью, ответы сына — остротой и желчью. Они не любили друг друга. Единственное, в чем они сходились, — в чувствах к старшей линии Серпиньи, представленной князем де Пранцигом, бывшим главным конюшим императора Наполеона III. К нему тем не менее перед началом осады Парижа отослал г-н Серпиньи своего сына, которому исполнилось тогда двенадцать лет. Князь де Пранциг после крушения Империи удалился в Англию. Жак де Серпиньи переплыл пролив и прибыл в Торквей, где проживал его дядя, только что перед тем вторично женившийся. Что касается графа де Серпиньи, то он не захотел уезжать из Парижа и отказался упрямо продолжать жить на Лильской улице в своей квартире под бомбами. Он послал князю де Пранцигу несколько писем, содержавших резкую критику свергнутого режима. Тот не удостоил его ответом. Графу де Серпиньи было уже не до того. Во Франции победила Коммуна. Воцарились голод и хаос. Небо побагровело от пожаров, убивали всех без разбора. Такая же трагическая участь ждала и де Серпиньи. Федералисты уже вымазали керосином его дом на Лильской улице, но ему повезло. Версальцы освободили обитателей квартала. Г-н де Серпиньи вышел на улицу. Генерал ле Ардуа, командовавший войсками, узнал г-на де Серпиньи. Бравый генерал расстреливал дюжину коммунаров, захваченных с оружием в руках. Пленники вели себя доблестно. Их поставили к стенке. Один из них, высокий рыжий детина, стоял спиной к самой двери дома г-на де Серпиньи. Одна из пуль, пронзивших его, врезалась в деревянную створку двери, и всякий раз, когда Серпиньи возвращался домой, онвспоминал эту сцену. Когда его сын Жак приехал из Англии, отец показал ему трагический след тех дней, хотя встреча с сыном не принесла ему радости, да и сын отвечал ему тем же. Г-н де Серпиньи нашел мальчика достаточно подросшим, окрепшим и отдал его на обучение к иезуитам. В колледже Жак де Серпиньи с нетерпением ожидал часа освобождения от ненавистного заведения. Однако жизнь у отца, которую по окончании занятий ему пришлось вести, стала немногим лучше. Отец ничего не предпринимал, чтобы сын имел какую-нибудь специальность. Мало того, ни военная, ни судейская карьеры не нравились старику. Что касается дипломатии, то, по его мнению, она хороша только тогда, когда служат при короле. Республика же не такая вещь, чтобы стоило за нее представительствовать. Сыну приходилось дожидаться лучших дней, а в ожидании молодой Серпиньи сильно скучал, не имея свободы и денег. Состояние матери, хотя и незначительное, обеспечивало ему некоторую независимость, и поэтому он решительно потребовал его себе, как только достиг совершеннолетия. Граф де Серпиньи пришел в ярость от дерзости сына. И спор между ними велся жестокий и упорный. Сын добился своего.

В двадцать один год Жак де Серпиньи обладал стройной худощавой фигурой, светлыми волосами и серыми глазами. Его ловкие, точеные и холеные руки с заостренными и блестящими ногтями умели хорошо рисовать. Он прекрасно говорил. Готовый на все, практичный без меры, он имел вкус ко всему, особенно к коллекционированию. Он любил платить в обрез и отказывался без сожаления от того, что превосходило его средства. Когда он приобретал вещь дешево, он не привязывался к ней настолько, чтобы колебаться, если сбывал ее, тем более с выгодой. Старик Меньер, коллекционер, подружился с ним и научил его, как надо покупать. Продавать же он научился сам, инстинктивно. Он прекрасно излагал свои мысли на бумаге, а деловые письма составлял просто божественно. Любовь занимала его довольно мало, но свет его привлекал. Вращаясь в нем, он учился обращаться с людьми и с искусством, в котором достиг большого успеха. Известная природная наглость и умение управлять собой ему помогали. Он рано понял, как выгодно быть выделенным из общей массы, и обдуманно выделил себя. Он усвоил способ поведения, который стал для него обычным, особенно манеру говорить. Из оригинальничанья он довел свой голос, который и так отличался довольно высоким тембром, до острого фальцета. Его артистические наклонности составили ему репутацию среди людей, совершенно несведущих в искусстве, точно так же как его светское положение оказало ему пользу среди художников, которые тем охотнее сочли его своим, что его общество льстило их тщеславию. Он оправдал доверие, выпустив в 1886 году свой «Парадокс об искусстве стекла». Книжка представляла собой смесь забавных наблюдений и вычурной болтовни и свидетельствовала о действительном знании предмета. Впрочем, ее написанием он обязан был некоему г-ну де Гангсдорфу, большому любителю стекла, с которым случайно познакомился и который наряду со стариком Меньером стал его главным учителем. Искусство обжигания особенно привлекало де Серпиньи, в котором его больше всего интересовала химическая кухня, куда входили все тонкости фабричного производства вплоть до самой практической стороны дела. Вероятно, сыграло роль наследственное и косвенное влияние печной профессии деда его Базуша.

Граф де Серпиньи презирал своего сына за его рабочие вкусы. Он не понимал, как можно чем-нибудь серьезно заниматься, кроме своей генеалогии, земель, если они есть, и женщин, особенно поисками богатой женщины, на которой он мог бы жениться. В тридцать лет Жак де Серпиньи оставался еще холостяком. Когда в такие же годы Луи де Бокенкур женился на девице Жюльетте Дюруссо, старик сильно огорчился. Он осыпал сына жестокими упреками и приводил ему в пример этот брак. Если Фульгенций де Бокенкур, толстый и отталкивающего вида, не женится, то такое обстоятельство понятно. Но ведь он, Серпиньи, имел приличную внешность. Неужели позволит он угаснуть единственной ветви рода Серпиньи, которая еще носит его истинное имя? Он даже не упоминал о второй ее ветви, которая украсила себя смехотворным титулом. Пранциги, в сущности, ренегаты. Граф де Серпиньи испытывал большое презрение к князьям, созданным Империей. Понятно, когда всякие разночинцы, имеющие отцов трактирщиков, лакеев и мелких буржуа — купцов и сельских нотариусов, получали титул, служа новой власти. Но чтобы один из Серпиньи согласился прикрыть свое имя немецким прозвищем, ему казалось настоящим стыдом, тем более что Пранциги, видимо, собирались продолжить свой род. Князь де Пранциг от второй жены имел четырех сыновей, из которых старший носил имя Наполеона.

Вопрос о браке вызвал между отцом и сыном одну из тех переписок, для них привычных, после которых они встречались так, как если бы между ними никогда не произносилось ужасных слов в письмах. После очередной эпистолярной стычки ее авторы обычно продолжали жить, как и прежде. Но однажды с Жаком де Серпиньи произошло случайное событие, последствия которого оказались для него важными и решительными.

В 1889 году на Всемирной выставке Жак де Серпиньи, стоя у витрины, заключавшей в себе стекло Галле, рассматривал уже не в первый раз ее странные и тонкие изделия. Среди них он заметил поистине замечательные, матовые или прозрачные, сделанные из застывших или охлажденных составов. К ним относились вазы, розовые, черные, лиловые или серо-зеленые чаши, флаконы, сосуды. Некоторые из них, пустые, казались полными несуществующей воды, другие выглядели изъеденными ядом, третьи — морщились, четвертые — подернулись инеем. На вазах рисовались водоросли, травы, листья, корки, насекомые и рыбы, хрупкие стрекозы и мягкие летучие мыши. Искусство таких вещей было сложным, своеобразным, нечистым и соблазнительным. Занятность форм искупала дряблость линий. Брюшки забавно вздувались, шейки безмерно утончались, ручки изгибались и закручивались в причудливой фантазии. Стекло вызывало какое-то тягостное чувство, но оно не могло не восхищать вложенной в него выдумкой и работой.

В представленных стеклянных изделиях, как, впрочем, и во всем декоративном искусстве и мебели, проявлялся своего рода современный Ренессанс, смутный еще и неуклюжий, но интересный и выразительный в своих первых набросках. Новые формы искусства, еще неуверенные в мебели и тканях, приводили к более ясным достижениям лишь в керамике, где, подражая японцам, французские мастера могли показать несколько действительно оригинальных образцов.

Г-н де Серпиньи обходил в последний раз чудесный павильон. В витринах застывали, корчились, вздувались в их затвердевшем или студенистом веществе необычайные лотарингские флаконы, от которых исходил столь странный аромат искусства. Внизу, на визитных карточках, стояли имена покупателей. Так же обстояло дело с эмалированной глиной старика ла Перша. Некоторые из его ваз проданы по тридцати раз. Искусство обжигания вновь входило в моду. Г-н де Серпиньи еще раз посмотрел на загадочную витрину. Ее венчала высокая чаша, розовая с кровавым, как солнечный закат, отливом, на которой выделялось когтистое крыло летучей мыши с его прозрачной перепонкой. Он хотел уже уйти, но тут его внимание привлекла фигура молодого человека, стоявшего подле него, двадцати трех или двадцати четырех лет, бедно одетого. Засунув руки в карманы поношенного пиджака, он казался погруженным в глубокую сосредоточенность. Желтое лицо, подергивавшееся от нервного тика, выглядело смышленым и пылким, пронзительные глаза, волосы копной и огромная голова под старой фетровой шляпой производили впечатление увлекающегося человека. Нечаянно он толкнул Серпиньи локтем. Желая извиниться, он взялся рукой за шляпу, показав рабочие и грязные, однако тонкие руки. Серпиньи с ним заговорил. Его звали Ахиллом Вильрейлем. Он родился в Афинах от гречанки матери и отца француза. Его отец, г-н Вильрейль, археолог, автор нескольких трудов по вандейской войне, умер. Приехав во Францию на скудные сбережения, Ахилл Вильрейль научился рисовать и поступил мастером-декоратором к старому горшечнику ла Першу, который пробудил в нем вкус к обжиганию, раскраске и формовке глины. Он сам обучился ремеслу. Старик ла Перш давал ему работу, но не полагался на него. Молодой человек оказался смелым и предприимчивым, с головой, полной новых форм и новых приемов. Ла Перш противился его попыткам, хотя и признавал его умение. Молодой Вильрейль говорил очень быстро, шумно грассируя «р», с сильным левантийским акцентом. Он охотно объяснялся жестами, причем чаще всего чертил в пространстве воображаемую вазу. Серпиньи пригласил его зайти к себе.

Неделю спустя молодой Вильрейль таинственно покинул мастерскую ла Перша. Г-н де Серпиньи поселил его в окрестностях Манта, на расстоянии часа езды от Парижа, в уединенной местности. Вильрейль принялся за свои первые опыты, приведшие г-на де Серпиньи в восхищение. Обычно скупой, де Серпиньи не жалел денег. Что до Вильрейля, то он не требовал ничего, кроме возможности работать, как ему хотелось, и вносил в труд свое необычайное упорство и пыл, какое-то безумие, заставлявшее его проводить ночи без сна и дни без пищи. Он смотрел на г-на де Серпиньи, как на доброе божество, и питал к нему слепую благодарность. Ничто на свете, кроме печей, его не интересовало. Он никогда не выходил из дому, ни с кем не виделся и не читал газет. Г-н де Серпиньи имел над ним неограниченную власть. Прошло три года, после чего стали поговаривать о таинственных работах г-на де Серпиньи. Коротенькие заметки по этому поводу начали появляться в газетах. Он сам давал понять, что есть доля истины в том, что говорилось. В последнее время г-н де Серпиньи усиленно стал посещать свет, где уверял, что очень занят, и принимал важный вид, охотно рассказывая об искусстве обжигания загадочным тоном. Его внимательно слушали и ждали от него какой-нибудь неожиданности, которая действительно и произошла. Г-н де Серпиньи, человек светского общества, хорошо известный ценитель искусства, утонченный автор «Парадокса об искусстве стекла», согласился дать интервью на выдуманном им жаргоне. Он признался в запутанных и звонких фразах, что занимается теперь керамикой и что им сделаны в этой области любопытные открытия. Репортер послушно воспроизвел слова г-на де Серпиньи, присоединив от себя описание его квартиры на улице Шальо, украшенной несколькими предметами прекрасной старинной мебели. Репортера привлек также портрет Серпиньи, посланника времен Регентства, работы Ларжильера. Правда, г-н де Серпиньи не сказал журналисту, что полотно принадлежало старику Меньеру. На потолке висела изумительная венецианская люстра с тысячью разноцветных цветков — подарок г-на де Гангсдорфа.

Интервью послужило прелюдией к ловкому замыслу г-на Серпиньи. В один прекрасный день стены города покрылись афишами, извещавшими о выставке на улице Ла Пэ керамики работы г-на де Серпиньи, которая должна продлиться три дня.

Весть о том, что человек из высшего общества стал горшечником, принадлежала к числу тех, которые нравятся сами по себе. Париж любопытен, особенно любопытен к неожиданному. Он любит такие странности и оказывает им хороший прием. Все единодушно решили, что на глиняные изделия г-на де Серпиньи стоит пойти посмотреть. И в самом деле, они увидели вазы удачного состава и прекрасной формы; сосуды в виде тыквы, желтые или зеленые, искрящиеся золотом, два высоких кувшина маслянистого и оливкового тона с разноцветными переливами, три большие бутылки прелестных радужных цветов, похожие на те, в которых бывают заключены духи из сказок «Тысячи и одной ночи». Стенки их казались еще влажными, словно от пота заточенных в них демонов.

Де Серпиньи, стоя в центре зала, принимал приглашенных. Он ораторствовал в высокопарном стиле, находя слово для каждого. Улицу запрудила цепь экипажей. Люди из общества приходили в восхищение. Они давно смотрели на Серпиньи как на человека эксцентричного. И теперь при мысли, что он может стать кем-то, хотя бы в таком деле, которое для них ничего не значило, каждый хотел доказать, что он отчасти предвидел такую неожиданность. Что касается журналистов и художественных критиков, то они расхваливали произведения г-на де Серпиньи в самых повышенных тонах. Своей личностью и своими трудами он представлял прекрасную тему для статьи. Г-н Барагон посвятил ему несколько хвалебных страниц в своем новом этюде. Впрочем, и знатоки охотно соглашались насчет высокого достоинства глиняных изделий г-на де Серпиньи. Они даже немного удивлялись его мастерству и ловкости. Старый ла Перш подошел пожать ему руку. Его собственные руки, морщинистые и гладкие, напоминали теплую глину. Только художник Конрад Дюмон исподтишка улыбался, чувствуя какое-то плутовство, которое он обещал себе расследовать.

Секретарь изящных искусств тоже посетил выставку. Г-н де Серпиньи держал себя с ним великолепно. Когда сановник заговорил о покупке от имени государства, г-н де Серпиньи объявил ему, что ничего не продается. Его отказ произвел самое лучшее впечатление. Люди из общества увидели в нем желание г-на де Серпиньи не порывать со своим кругом. Он даже позволил себе посоветовать чиновнику купить несколько вещей у ла Перша. Слова де Серпиньи передавались из уст в уста. Одна крупная газета предложила назначить его директором севрского завода, посчитав, что он один способен оживить и омолодить старинное производство. Г-н де Серпиньи отнесся к предложению серьезно и ответил через газету открытым остроумным письмом, которое все прочли с удовольствием. 14 июля его наградили орденом. Среди поздравительных писем выделялись два: одно — от его отца, адресованное на имя г-на Серпиньи-сына, горшечника в Париже, другое — от князя де Пранцига, поздравлявшего его с тем, что он будет носить в петлице ленточку ордена, учрежденного великим императором.

Тем временем молодой Ахилл Вильрейль продолжал формовать и печь. Он непрерывно искал новые приемы. После тяжелого трудового дня он дышал свежим воздухом на скамейке у порога своего домика. Его единственным развлечением были частые посещения г-на де Серпиньи. Вильрейль окружал его безграничным преклонением. Г-н де Серпиньи осведомлялся о ходе его работ и отмечал их мельчайшие детали. Он заботился о его здоровье. Вильрейль чувствовал себя совершенно счастливым. Он позволил бы себя убить за г-на де Серпиньи, в особенности с тех пор, как тот довел до предела свою заботу о нем в форме несколько странной, но окончательно укрепившей его власть над молодым рабочим.

Заметив, что Вильрейль любит женщин, Серпиньи стал два раза в месяц возить Вильрейля в Париж. Они приезжали под вечер и обедали в уединенном ресторане. За десертом г-н де Серпиньи приказывал подать крепкие напитки. Одной капли ликера оказывалось достаточно, чтобы глаза Вильрейля загорались, и некоторое полуопьянение овладевало им. По выходе из-за стола г-н де Серпиньи довольно долго катал его в карете, затем внезапно останавливал ее, и молодой Вильрейль попадал в золоченую гостиную, полную света, зеркал и голых женщин. Вильрейль хранил о подобных вечерах ослепительное воспоминание, связанное с образом г-на де Серпиньи. Он смотрел на своего покровителя, как на некоего волшебника, который одним движением руки раскрывал перед ним неведомые места, бывшие для него, робкого, бедного и дикого, дивным раем. Тем не менее после таких вечеров он охотно возвращался к своей каждодневной работе и своим проектам.

Он замышлял начать изготовление больших эмалированных вещей, ванных, комнатных и садовых фонтанов. Г-н де Серпиньи откладывал выполнение его планов. Ему не хватало денег. Он оплатил первые расходы, но не хотел переступать известный предел. Таким образом, у него зародилась мысль поискать вокруг себя финансовой поддержки.

Г-жа де Бокенкур являлась именно тем, что ему нужно. Она им восхищалась. Богатая, щедрая, она интересовалась искусством. Де Серпиньи нашел в ней верную и надежную помощницу с туго набитым и легко раскрывающимся кошельком. Он стал черпать из него без стеснения. Г-жа де Бокенкур сама предложила ему перенести его печи в Лувесьен. Там как раз в глубине парка находилась площадка, удобная для постройки нужной мастерской. Она занялась ею совместно с г-ном де Серпиньи, который в 1897 году начал там свое производство. Вильрейль получил квартиру в городе. Г-н де Серпиньи представил его г-же де Бокенкур в качестве своего лучшего мастера, работающего под его руководством. В сущности говоря, у г-на де Серпиньи созрел определенный план. Он любил деньги и очень желал заработать их. Всемирная выставка должна открыться через два года. Он рассчитывал экспонироваться на ней и притом с верным успехом. С 1889 года интерес к декоративному искусству возрос и повсеместно распространялся. Новейший стиль уже существовал. Г-н де Серпиньи, будучи в курсе нового движения, хотел его использовать, мечтая о создании большой фирмы, которая имела бы свои отделения по всей Европе и называлась бы Домом огня. Там изготовлялись бы не только произведения утонченного искусства, но и дешевка, доступная кошельку каждого. Дело требовало много денег, и г-жа де Бокенкур не могла одна его субсидировать. Поэтому г-н де Серпиньи подумывал, как бы обеспечить себе помощь своего друга, барона де Гангсдорфа.

Большой любитель стекла, живший в Венеции, Гангсдорф был богат, но скуп и осторожен. На первые письма, в которых г-н де Серпиньи затронул тему своего проекта, выставив на вид лишь его художественный интерес, но не коммерческую цель, Гангсдорф отвечал уклончиво. Он приедет в Париж в конце апреля и тогда можно будет потолковать. Они потолковали. Гангсдорф не сказал ни да, ни нет. Серпиньи старался найти какой-нибудь решительный аргумент. И тут как нельзя кстати г-жа де Бокенкур подала ему мысль о браке между девицей де Клере и г-ном де Гангсдорфом.

С первых же слов де Серпиньи понял выгоду, которую мог извлечь из подобного брака. Красивая, молодая и умная женщина имела бы неограниченную власть над умом такого человека, как Гангсдорф, который во всех делах, кроме денежных, отличался простотой и наивностью. Такая женщина могла оказаться для Серпиньи полезнейшей союзницей. Девица де Клере казалась ему неглупой и способной понять с полуслова, чего от нее хотели… Де Серпиньи подумал и согласился помочь сосватать девицу де Клере с Гангсдорфом. Барон должен возвратиться в Венецию не иначе как женатым, и он обязательно станет крупным акционером Дома огня.


Г-н де Гангсдорф любил рассказывать, как ребенком он воровал точеные хрусталики люстр и подвески жирандолей в старом баварском замке французского стиля, где он родился и довольно рано унаследовал его после смерти своего отца вместе со значительным состоянием, позволившим ему удовлетворять свою страсть к стеклянным изделиям. В течение пятнадцати лет он приобрел множество их, самых разнообразных, платя за них крупные, иногда сумасбродные суммы. В таких случаях он не скупился, и не встречалось вещи, если только она красива, которая казалась бы ему слишком дорогой. Его знали все торговцы редкостями в Европе. Г-н де Серпиньи встретил его в Париже в 1884 году на распродаже коллекций Альмедо. Г-н де Гангсдорф приобрел там за чудовищную цену несколько испанских бутылок сан-ильдефонского производства. Одна из них, украшенная желтой и зеленой эмалью, привела его в восторг причудливой формой и смелыми изгибами, хотя стекло ее было лишено тонкости.

Тогда почти тридцатипятилетний барон де Гангсдорф поразил своим видом г-на де Серпиньи. Маленького роста и пузатый, как тыквенная бутылка, он имел лысую, как пробка, голову, напоминавшую арбуз. Его руки с мягкими и влажными ладонями так и липли к стеклу. Познакомившись с ним, де Серпиньи сразу принял приглашение г-на де Гангсдорфа приехать к нему в Венецию. Прежде чем показать свою уникальную коллекцию, г-н де Гангсдорф рассказал новому другу о причинах, побудивших его покинуть уединенный немецкий замок. Первую он назвал — особенное почтение, которое он испытывал к адриатическому городу. Он считал, что Венеция походила на живую груду стекла, лежавшую в лагуне с ее эмалевыми дворцами на берегу каналов, которые словно затягивали ее сложным узлом своего гибкого хрусталя. Самый воздух ее как будто отливает радугой. Других причин тоже насчитывалось достаточно. Например, город поражает тишиной, в нем нет движения транспорта, пыли, и он единственный в мире по ясности неба и чистоте воздуха. Отсутствие в нем шума благоприятствует немой жизни вещей. Какое спокойствие для них в Венеции! Стекло здесь может дремать в своей светлой хрупкости. Никто не оскорбляет его прозрачной безмятежности. Нет того неуловимого утомления, которое в иных местах угнетает и раздражает чувствительное и драгоценное вещество. Нет грохота экипажей и трамваев в этом стеклянном раю. Сами колокола звенят хрустально. И по доброму, довольному лицу г-на де Гангсдорфа пробегала тень, лишь когда он вспоминал о двух пушечных выстрелах, которые в полдень и в восемь часов вечера раздаются с Сан Джорджо Маджоре. Он тогда взмахивал своими толстенькими ручками, как бы протестуя против такого отвратительного варварства, которое заставляет дрожать и грозит расколоть даже наименее хрупкое стекло.

Для того чтобы уйти от ежедневного грубого содрогания из-за выстрелов, он предпочел Венеции отдаленный Мурано, где царила глубокая тишина. Выстрелы с Сан Джорджо доносились уже смягченными и ослабленными. Г-н де Гангсдорф не сразу нашел то место, в котором он смог поселиться. Приехав осмотреть остров, он удивился, что на Мурано ничего не сохранилось от прежних пышных дворцов и благородных садов. Перед ним предстала груда грязных и зараженных лихорадкой домишек, скучившихся вокруг массивного собора с мозаичным полом. Каналы так мелки, что во время отлива даже для гондол недостает воды. В них виднеется дно, желтое от гниющей тины и позеленевшее от волокнистых трав. Вокруг острова истощенная лагуна дремлет в оцепенелой тишине. С неподвижной отчетливостью отражается в ней небо. В безмолвном и зачумленном воздухе Мурано засыпает, утопая в песке. Однако при впадении в лагуну одного из каналов г-ну де Гангсдорфу все же удалось найти остатки старинного дворца в ломбардском стиле. Его развалившийся фасад утратил свою облицовку цветного мрамора. Внутри дворец имел тот же жалкий вид. Г-н де Гангсдорф привел в порядок и то, и другое. Он сделал комнаты обитаемыми, сохранив полуразрушенный фасад, отвечавший виду местности. Затем он расставил в просторных залах дворца свое стекло, которое и увидел г-н де Серпиньи.

Во дворец к г-ну де Гангсдорфу входили только в войлочных тапочках. Он едва удерживался от просьбы не говорить, чтобы не навредить хрупкому стеклу. Такие предосторожности имели известные основания. Коллекция г-на де Гангсдорфа, изумительная по числу и качеству предметов, состояла из шедевров всех стран и времен. Античное стекло, матовое или прозрачное, залитое перламутровой радугой, большие вазы с грузными брюшками, маленькие флакончики с узкими шейками, содержавшие в себе некогда духи, а теперь, казалось, хранившие в своих переливчатых и воздушных стенках пыль стрекозьих крылышек. Эмалевые арабские лампы находились в соседстве с восточными и персидскими кувшинами для омовения, змеевидно раздувавшимися и вытягивавшимися. Французское производство XVI и XVII веков воспроизводились наряду с немецким, нидерландским и богемским. Но истинным сокровищем барона де Гангсдорфа являлось венецианское стекло, представленное редкими и великолепными экземплярами. Вся тонкость и изобретательность венецианской фантазии соединились здесь, начиная от сетчатых или покрытых тысячью цветочков чаш, от столовых украшений и зеркал до блюд, безделушек и люстр, многоцветных, дымчатых или гладких. Иногда г-н де Гангсдорф вставлял в самые прекрасные люстры свечи, которые зажигались. Г-н де Серпиньи присутствовал на одном из таких праздников, сверкающих и молчаливых. Самые ценные из венецианских предметов Гангсдорфа стояли свободно на столах соответственно их прежнему назначению, как выражались, — в качестве trionfi[3]. Иные запрятывались по уголкам, как если бы таинственные пауки соткали их стеклянную ткань. Г-н де Гангсдорф очень любил переставлять обожаемые предметы, делая из них новые комбинации. Он проводил долгие часы за подобным занятием, придумывая различные сочетания света и подбор переливов. Временами он проникался особенной влюбленностью к тому или иному предмету. Если к люстре, то он ее зажигал; если к чаше или блюду — красиво раскладывал на ней плоды; если к вазе — ставил в нее цветы. Г-н де Серпиньи видел одного из таких любимцев г-на де Гангсдорфа. Он представлял собой длинный хрустальный стебель, поддерживаемый морскими коньками. Вначале он суживался, как веретено, затем выпукло расширялся и снова утончался. Г-н де Гангсдорф украсил его одной только розой, слегка свешивавшейся и медленно осыпавшейся. Время от времени он вставал среди ночи, чтобы навестить своих избранников. Он зажигал высокий хрустальный канделябр. Свет рождал среди мрака неожиданные эффекты, и милейший де Гангсдорф снова ложился в постель, счастливый тем, что спит под одной крышей со своими дорогими вещицами в старом дворце, одиноком и сияющем, как морской грот. Он любил Мурано, пустынный и полный лихорадки, где искусство формы, трубочки и печи, очаровательное и хрупкое искусство огня когда-то пережило такой блестящий расцвет и где теперь все угасло и только москиты еще прорезывают сумрак своей песенкой, острой, как свист выдуваемого стекла.

Г-н де Серпиньи провел две недели у г-на де Гангсдорфа, собирая у него обильные материалы. «Парадокс об искусстве стекла» родился из его бесед с ним. Когда он и г-н де Гангсдорф уставали от разговоров о формовке, отливке, выдувании и шлифовке, они отправлялись в Венецию. Де Гангсдорф впадал иногда в меланхолию, когда гондола огибала красную стену большого монастыря Сан Микле. После того как он упокоится там, его коллекции перейдут городу, которому он хотел их завещать. У него не осталось родных, он не имел жены и детей. Однако он любил женщин, и, сидя за столиком в кафе Флориана вместе с г-ном де Серпиньи и прихлебывая маленькими глотками шербет, похожий на съедобное стекло, посматривал на красивых иностранок, проходящих под Прокурациями или гуляющих на площади Святого Марка, на молодых англичанок, крепко сложенных американок, резвых француженок. Он поверял г-ну де Серпиньи свои любовные неудачи, напевая латинские студенческие песенки, и г-н де Серпиньи из всех его признаний мог заключить, что Гангсдорф — превосходный человек, немного скупой, но не способный к лукавству или злобе, простодушный, с умом здоровым и прозрачным, не считая одной в нем трещинки, да и то безобидной, невинной и нежной.

Глава седьмая

Приезжая в Париж, г-н де Гангсдорф обязательно посещал Бокенкуров. Он познакомился с ними через Серпиньи. Женская красота, особенно если женщина высокого роста и хорошо сложена, сильно действовала на Гангсдорфа. Поэтому, входя в мастерскую г-жи де Бокенкур, он едва не уронил эмалированную фаянсовую корзину с плодами, которую привез для нее из Италии. Волнение г-на де Гангсдорфа вызвала г-жа де Бокенкур, писавшая розы и одетая в длинное и свободное серое платье с вырезом. Кожа г-жи де Бокенкур привлекала необыкновенной белизной. С некоторого времени она проявляла пристрастие к домашним платьям, оставлявшим открытой ее красивую шею. Она заказывала себе также и вечерние платья с очень низко вырезанным корсажем, что давало повод г-же де Гюшлу шепотом сообщать, что у ее подруги есть любовник, а г-же Потроне говорить, что ей следовало бы завести его, чтобы проводить время без скуки. Что касается толстого Бокенкура, то он, казалось, не замечал новых привычек своей невестки. Зато г-н де Гангсдорф выразил свое восхищение, и всякий раз, как он заходил к г-же де Бокенкур, принимавшей его в подобном костюме, он не отводил глаз от столь приятного вида.

Г-жа де Бокенкур в одно из его посещений, смеясь, сказала о его пристрастии без обиняков. Милейший г-н де Гангсдорф, явившийся в оливково-зеленом сюртуке и желтых ботинках, покраснел до корней волос, затем вздохнул, положив на сердце свою толстую мягкую руку, и с чуть-чуть хитрым выражением лица простодушно признался, что очень любит красивых женщин.

Г-н де Бокенкур, знавший о проекте своей невестки относительно г-на де Гангсдорфа и девицы де Клере и присутствовавший при разговоре, испытал некоторое удовольствие, думая о будущем браке. Мысль, что у Франсуазы де Клере будет уродливый муж, приятно щекотала его самолюбие.

— Да, Жюльетта, вы должны знать, что барон — большой волокита!

Г-н де Бокенкур любил подшучивать над г-ном де Гангсдорфом и предсказывать ему, что в результате своих ухаживаний за женщинами он непременно попадет в какую-нибудь грязную историю и кончит тем, что даст себя поймать в ловушку. Тем более что его блестящие брелоки и карманы, полные звенящих при ходьбе червонцев, очень легко могут соблазнить разных темных лиц, которых так много на парижских тротуарах.

Г-н де Гангсдорф слушал и вид его становился тревожным.

— Вообще, дорогой мой, — продолжал г-н де Бокенкур, — многое переменилось со времени вашего последнего приезда. Преступность возросла, социализм распространяется. Близится революция, она угрожает нашему имуществу и нашей личности. Полиция бессильна. Даже среди бела дня в Париже небезопасно.

Г-н де Бокенкур, рисуя перед г-ном Гангсдорфом нынешнее положение, сам верил своим словам. Он смотрел на мир мрачно.

Он, который громко провозглашал свое презрение к современности и нынешним нравам, усиленно объявлял себя человеком прошлого, в сущности желал бы видеть общество не изменившимся, хотя на словах находил его самым пошлым и глупым из всех мыслимых. Каково бы оно ни было, он, в конце концов, желал, чтобы оно сохранилось и удержалось надолго, потому что оно как-никак позволяло ему жить удобно и более или менее по своему вкусу. Поэтому, когда бывали выборы, он отправлялся в мэрию подавать голос за кандидата умеренных, одинаково ненавидя как радикалов, так и реакционеров, которые, не понимая того, служили одному и тому же делу, делу переворота.

Г-н де Бокенкур поддерживал свою осведомленность в политике чтением газет всех направлений. Было удовольствием смотреть на него, когда он по утрам, полуголый, в своем огромном халате, читал анархические листки. Они вызывали в нем ярость и смутный страх, и он относил их в комнату своей невестки, куда входил, как всегда, без стука. Г-жа де Бокенкур обыкновенно пребывала еще в постели или совершала свой туалет. Он выбирал самые ядовитые статьи и обсуждал самые тревожные сообщения, а г-жа де Бокенкур в его присутствии надевала чулки или меняла сорочку со своей привычной непринужденностью и простотой, причем он не обращал внимания на красивую ляжку или прекрасное плечо, которые она спокойно являла его взору и которыми он интересовался гораздо меньше, чем петицией о семичасовом рабочем дне или какой-нибудь филиппикой против гнусного капитализма. Г-н де Бокенкур заключал из прочитанных статей о приближении великих бед.

Предсказания де Бокенкура довольно сильно пугали г-на де Гангсдорфа, который дорожил своими деньгами, хотя гораздо менее, чем своими вещицами. Не беда, если ему оставят только кусок хлеба, лишь бы ему позволили есть его в обществе его милых стекляшек. Он по-настоящему боялся только за них, но считал, что все-таки нужны очень великие потрясения, чтобы они могли отозваться в отдаленном Мурано, где дожидались его любимые вещицы, радужные и прозрачные, среди молчания гладких и сонных вод. Он часто думал, что для полноты счастья ему не хватало только любви. Но при таких словах г-на де Бокенкура любовь в Париже его пугала.

— Вам следовало бы жениться, г-н де Гангсдорф, — улыбнулась г-жа де Бокенкур, угадав его мысли, прибавляя несколько неуверенных мазков к цветку, который она воспроизводила на холсте.

Г-н де Бокенкур, стоявший возле своей невестки, бесцеремонно положил свою руку на ее прекрасные плечи.

— Не правда ли, г-н де Гангсдорф, как хороша женщина с такой шеей?


Г-н де Гангсдорф несколько раз сам возвращался мыслью к словам г-жи де Бокенкур. До сих пор он никогда не думал о женитьбе, потому что никто при нем не говорил о ней. Его наружность, характер и образ жизни застраховывали его, если можно так выразиться, от брачных планов. Он почувствовал себя польщенным заботливостью г-жи де Бокенкур. Он даже подумал, не следует ли истолковывать ее слова как косвенное поощрение к ухаживанию за ней. Женитьба на г-же де Бокенкур с ее упругим и белым телом представлялась ему завидной. Поэтому он вновь заговорил о браке в следующий раз, как ее увидел. Она ответила, что не забыла о данном ему совете, но что найти для него подходящую жену — дело нелегкое, поскольку он не блистал ни красотой, ни фигурой. Г-н де Гангсдорф поглядел на свои желтые гетры, вздохнул и пролепетал:

— Но зато я богат.

Г-жа де Бокенкур воспользовалась его признанием, чтобы склонить его жениться на девушке без состояния. Значит, решил он, дело шло не о ней самой. Она думала только о его интересах. Слегка разочарованный, он все же испытывал к ней благодарность. Толстый Бокенкур поддержал невестку своим красноречием. Богатство! Да кто из нас останется завтра богатым при данном ходе вещей и обороте, который принимают события? Главное, иметь возле себя преданную жену, которая могла бы довольствоваться немногим. К тому же богатство и красота редко встречаются вместе, а красота — вещь редкая, человек не имеет власти над ней, и ей не страшны социальные революции. Г-н де Гангсдорф слушал внимательно и, казалось, внял убеждениям Бокенкуров.

Когда г-н де Серпиньи узнал о задуманном г-жой де Бокенкур, он произнес:

— Девица де Клере — разумная и достойная уважения особа, заслуживающая лучшего, чем ее теперешнее положение. Я буду счастлив, дорогая кузина, содействовать успеху вашего плана.

— Благодарю вас, Жак. Как вы добры! В таком случае я могу привезти сюда к вам г-на де Гангсдорфа послезавтра?

— Да, тем более что я заканчиваю при помощи моего мастера Вильрейля вещь, которая должна вам понравиться.

— Вы по-прежнему довольны им?

— Да, он очень смышлен и, если им хорошо руководить, может быть полезен.

— Он меня немного пугает, ваш Вильрейль, с его горящими глазами и всклокоченной головой.

Покинув мастерскую де Серпиньи, расположенную в конце так любимого ею лувесьенского парка, где помещалось ее имение, купленное для нее ее деверем еще при жизни ее мужа, она вздохнула. День стоял ясный и теплый. Деревья вырисовывались на нежном небе. Г-жа де Бокенкур за последние месяцы проявляла нервозность. Легкий ветерок ласкал ей губы и веки. Она чувствовала их отяжелевшими, давящими. Она на минуту закрыла глаза. Потом поднялась и направилась к ожидавшей ее карете.


Два дня спустя после посещения мастерской де Серпиньи г-жа де Бокенкур вновь подъехала к нему через парк уже с г-ном де Гангсдорфом. Г-жа де Бокенкур пошла вперед. Двое мужчин, беседуя, следовали за ней, как вдруг она остановилась и сказала г-ну де Гангсдорфу:

— Знаете ли, барон, мне кажется, я разрешила вашу задачу. Впрочем, я и забыла, ведь вы, Жак, не знаете, в чем дело! Я задумала женить г-на де Гангсдорфа.

Г-н де Гангсдорф изобразил глупый, растерянный вид. Он ожидал от Серпиньи презрительного взгляда, однако Серпиньи любезно ему улыбнулся и одобрительно кивнул головой.

— Да, — небрежно продолжала г-жа де Бокенкур, — я хочу его женить; довольно ему вести беспутную жизнь; пора уже остепениться. Я нашла для него особу, которая великолепно ему подходит. Очаровательная девушка, сирота двадцати четырех лет.

Г-н де Гангсдорф покраснел как от намека на свои подвиги холостяка, так и от нарисованного г-жою де Бокенкур образа будущей г-жи де Гангсдорф.

— Как ее имя? — спросил Серпиньи. — Мне кажется, я ее знаю.

Он сел на скамейку рядом с г-жой де Бокенкур, которая наклонилась к его уху. Г-н де Серпиньи изобразил восхищение.

— Я так и думал… Г-н де Гангсдорф, просто замечательный выбор.

Гангсдорф стоял перед ними, обрывая листья с дерева, и вид у него был взволнованный и скромный. Достоинства невесты, о которых продолжала говорить г-жа де Бокенкур, его встревожили. Наконец, он смущенно произнес:

— Все хорошо, и я согласен, но как барышня примирится с моими дочерьми?

Дочерьми он называл свои стекляшки в муранском доме, наполнявшем его своей сверкающей и хрупкой молодостью. Тонкие и толстые, грузные и стройные, высокие и низенькие, каждая из них имела для него свой рост и лицо.

— Мой дорогой Гангсдорф, — авторитетно заявил г-н де Серпиньи, — она проникнется к вашим дочерям материнской заботой и привязанностью. У вас рассеется всякое сомнение, когда вы узнаете ее имя. Ее зовут Франсуаза де Клере, происходящая по прямой линии от нашего знаменитого и дорогого стекольщика, Гектора де Клере, из изделий которого у вас имеется три великолепные бутылки и эмалевое блюдо. Союз с такой волшебной особой — просто божеское провидение, дорогой мой. Вам недоставало феи в вашем стеклянном царстве. Вот она. Г-жа де Бокенкур нашла ее для вас.

Добрый Гангсдорф широко раскрыл глаза и всплеснул руками от восторга.

— Ах, как очаровательно, оригинально вы придумали, нечто единственное в своем роде! Но а что девица де Клере?..

И из его мягких ухоженных рук упали на землю маленькие зеленые листочки, которые он мял пальцами от смущения.


Между тем Франсуаза де Клере из благоразумных соображений согласилась на проект г-жи де Бокенкур выдать ее замуж за г-на де Гангсдорфа, которого она не знала. Она понимала, что г-жа де Бокенкур искала способ загладить оскорбление, нанесенное ей ее деверем. Г-н де Гангсдорф, как его описала ей г-жа де Бокенкур, показался ей человеком вполне приемлемым. Без сомнения, она ничего бы сама не сделала, чтобы способствовать знакомству, но раз за нее действовали другие, она не противилась.

Вообще говоря, мысль о жизни в Венеции, даже с г-ном де Гангсдорфом, ей показалась приятной. Конечно, сердечко ее молчало, что бы говорило ее сердцу, но разум приказывал ей не уклоняться от случая покончить с существованием, становившимся для нее со дня на день все более тягостным. Ей предоставлялась возможность если не счастья, то по крайней мере спокойной и достойной жизни. Правда, жизнь, которую она вела сейчас, не казалась ей безнравственной, но в глубине души своей она находила в ней нечто оскорблявшее ее чувствительность и вызывавшее глухие угрызения совести.

Если поведение г-жи де Бокенкур и ее собственное в данных обстоятельствах достаточно объяснимы, то г-на де Серпиньи она не понимала. Откуда у него возник внезапный интерес к ней? Он всегда безупречно вежливо обходился с ней — внучкой великого стекольщика и часто упоминал о ее артистическом происхождении, но никогда не выказывал ей особенной симпатии. Между ними не существовало даже тех легких нитей, которые связывали ее с Буапрео. И вдруг она узнает от г-жи де Бокенкур, что г-н де Серпиньи предложил свою помощь оказать влияние на г-на де Гангсдорфа в столь щекотливом вопросе. Франсуазе хотелось узнать мнение князя де Берсенэ о причине такой горячности, но он все еще чувствовал себя очень плохо и никого не принимал. Итак, она осталась со своими сомнениями и отправилась не без некоторого недоверия на свидание с бароном де Гангсдорфом у г-на де Серпиньи.


Г-н де Серпиньи жил в одном из тех старых домов, которые имеют подъезд с улицы Шальо и выходят на улицу Пьера Шарона. Дом отделялся от тротуара решеткой, замыкавшей маленький и лежащий ниже улицы садик, деревья которого приходились вровень с прохожими. Чтобы попасть в дом с улицы Пьера Шарона, обычно спускались по деревянной лестнице с железными перилами и переходили через канаву сада. Своеобразное, укромное и провинциальное место, где жил г-н де Серпиньи, представляло собой старинные остатки древней деревушки Шальо, где Манон Леско укрывалась с де Грие. И хотя он слыл приверженцем современного искусства и нового стиля, на самом деле де Серпиньи ненавидел экстравагантные формы. Поэтому жил в старом районе и старом доме, а новые формы он считал одним из самых мучительных зол, постигших французский стиль, особенно в области мебели. По его мнению, основными чертами любого стиля должны выступать изящество и разумный вкус. Он оставался верен прекрасной и благородной мебели стиля Людовика XVI, тонко подобранной и остроумно размещенной, среди которой в его квартире стояло несколько старинных семейных предметов, буквально вырванных им у отца с помощью бесконечных яростных словесных боев.


Причиной стычек были результаты просьб о деньгах, с которыми отец иногда обращался к сыну. У графа де Серпиньи оставалось всего лишь каких-то двенадцать тысяч франков дохода, из которых сын отнимал у него каждый год четыре тысячи за сдаваемую отцу квартиру в своем доме на Лильской улице. Старый граф никогда не отсылал своей квартирной платы, не присоединив к ней душераздирающей записки, содержащей горькие жалобы на такой способ обирать старика. Жак де Серпиньи отвечал отцу, что ему стыдно в такие годы играть в карты, вместо того, чтобы подумать о душе. Граф де Серпиньи в самом деле ежедневно играл в клубе свою партию в вист, но иногда она ему обходилась дорого. Тогда он вынужденно прибегал к помощи сына, и тот соглашался дать требуемую сумму лишь в обмен на какой-нибудь предмет мебели или старинную вещь. Старик брыкался и грозил обратиться к ростовщикам-евреям, но в конце концов уступал, заявляя, что не знает человека более жестокого, чем его бессердечный сын.

Таким путем Жак де Серпиньи стал обладателем исторического пистолета, из которого Люк де Серпиньи в вечер битвы при Монконтуре убил гугенотского капитана Жиля де Габодана выстрелом в спину. Пистолет нашли после революции в окрестностях замка де Серпиньи у местных фермеров. Князь де Пранциг жаждал присоединить такой старинный трофей к памятникам наполеоновской эпохи, загромождавшим его воинственный особняк на улице Йены. Князь поддерживал честь своего имени, живя подле Триумфальной арки, в доме, полном мундиров первой Империи, знамен и шашек, у подъезда которого с обеих сторон лежало по кучке из трех пушечных ядер. Каждый раз, когда он заходил к старику Серпиньи, он посматривал на знаменитый пистолет. Отказаться от него в пользу сына старику было тяжело, но Жак де Серпиньи все же своего добился, получив возможностьс гордостью показывать исторический пистолет, укрепленный на деревянном щите. Зато портрет Серпиньи, посланника регента, работы Ларжильера, предоставленный ему при жизни, уже не висел на прежнем месте. Его жестоко отнял старик Меньер, на распродаже коллекций которого князь де Пранциг только что его купил.


Г-н де Серпиньи встретил г-жу де Бокенкур и Франсуазу де Клере самым радушным образом. Г-н де Гангсдорф еще не приходил. В ожидании г-жа де Бокенкур с восторгом рассматривала два кресла, недавно приобретенных де Серпиньи. На тканевой обивке их сидений и спинок изображались букетики из разных цветов. Она долго восхищалась красотой работы, удивляясь тончайшему подбору шерсти. Тем временем г-н де Серпиньи провел Франсуазу в соседнюю гостиную — маленькую комнатку, которую украшали лаковые буфетики, два красных и два черных. Франсуаза почувствовала, что он сейчас заговорит с ней, и она наконец-то узнает, почему он пожелал принять участие в устройстве ее брака. Он медлил, положив руку на золоченый замок буфета, точно желал найти более прочную позицию. Она чувствовала легкое любопытство и некоторую тревогу. Г-н де Серпиньи посмотрел на нее серьезно и сухо. Те, кому приходилось вести с ним дела, знали его особенный взгляд, который не забывался.

— Я очень счастлив, сударыня, что моя кузина сообщила мне о проекте, касающемся моего друга г-на де Гангсдорфа. Ей угодно думать, что я имею некоторое влияние на него.

Девица де Клере не перебивала г-на де Серпиньи.

— Мне не надо доказывать вам, сударыня, насколько я считаю себя здесь излишним; вашего присутствия достаточно, чтобы сделать мое ненужным, и г-н де Гангсдорф подтвердит мое мнение лучше, чем кто-либо другой.

Франсуаза слегка наклонила голову в знак благодарности. Г-н де Серпиньи продолжал:

— Если я и согласился на участие в подобном деле, то только из глубокого уважения и почтения к г-же де Бокенкур. Поэтому, сударыня, я рад содействовать столь желательному союзу. Г-н де Гангсдорф богат, а кроме того, он достойнейший человек, какого я только знаю. Вам известны довольно своеобразные условия его жизни и его привычки. Он приложит все свои силы, чтобы сделать ваше существование приятным. Вы займете в его жизни такое место, какое пожелаете. Только… — г-н де Серпиньи поцарапал пальцем резной замок буфета и поднял глаза на Франсуазу. — Я должен сказать, сударыня, что г-н де Гангсдорф по натуре своей очень нерешителен во всех своих делах. Если для покупки стеклянной вещицы ему достаточно одного быстрого и безошибочного взгляда, то чтобы решиться на что-нибудь другое, ему нужно много времени.

Франсуаза ясно поняла, что г-н де Серпиньи берется подтолкнуть г-на де Гангсдорфа принять быстрое решение. Чего взамен он желал за услугу? Г-н де Серпиньи помолчал с минуту. Прислонясь к лаковому буфету, он улыбался в белокурые усы. За его спиной виднелись китайские украшения, привлекавшие своей сложной мелкой архитектурой.

— Я очень люблю г-на де Гангсдорфа, — снова заговорил Серпиньи, — и принимаю в нем живое участие, но весьма жалею о нерешительности его характера, создающей иногда неприятную неопределенность. Поэтому я хотел бы видеть около него человека, способного дать ему хороший совет и побудить его к принятию решений, которые он в некоторых случаях откладывает до бесконечности. В остальном г-н де Гангсдорф превосходный человек; я не сомневаюсь, что он вам понравится, а в особенности, что вполне вам подойдет. — Наступило молчание.

Г-н де Серпиньи стал небрежно играть маленьким золотым ключиком, который вынул из кармана и который в его руках смотрелся символом власти над желаниями г-на де Гангсдорфа.

— Да вот и он сам, наш г-н де Гангсдорф. — Г-н де Серпиньи сделал ударение на слове «наш».

И тут в двери появилась короткая и приземистая фигурка г-на де Гангсдорфа с его немецким сюртуком и гетрами на пуговицах. Он склонился перед девицей де Клере, что-то невнятно бормоча. Его внешность предстала перед Франсуазой в столь комичном и трогательном виде, что девица де Клере невольно ответила приветливо на его поклон. Г-н де Серпиньи, наблюдавший за ней, пришел к выводу, что девица де Клере — неглупая девушка и согласится на брак по расчету, приняв его, Серпиньи, условия. С данного момента он стал развлекать разговорами всю компанию, имея в запасе много историй. Г-жа де Бокенкур слушала его с восхищением, сидя в одном из вышитых цветами кресел. Г-н де Гангсдорф смотрел на девицу де Клере с восторгом и почтением. Первый раз в своей жизни он искренне пожалел о своем уродстве. Сюртук давил ему плечи, гетры теснили ноги, и он мог только наивно утешаться мыслью о своем богатстве. Его состояние, по крайней мере отчасти, возмещало изъяны его наружности. Богат! Он хотел бы заявить о своем состоянии громко и доказать его наличие, выбросив на ковер пригоршни червонцев, которыми он по обыкновению набивал карманы. Однако он не шелохнулся.

Г-н де Серпиньи пригласил в столовую на прекрасно сервированный чай. Франсуаза почувствовала, что у нее сжимается горло и высохли губы. Она взяла стакан лимонада и хотела его выпить, но г-н де Серпиньи, подходивший к столу с г-жой де Бокенкур, резко схватил ее за руку.

— Оставьте, сударыня! Поистине не подобает, чтобы у меня, в присутствии г-на де Гангсдорфа, девица де Клере, внучка великого стекольщица, пила из какого-то гадкого стакана!

Открыв маленький ящичек, он осторожно извлек из него два бокала старинного стекла, изготовленных Гектором де Клере, на которых можно еще увидеть его марку: гриф с огненными крыльями. Господин де Серпиньи бережно поставил их на стол. Г-н де Гангсдорф всплеснул своими мягкими ручками, которые, встретившись, произвели тихий шум. Он решил, что ему представился случай показать девице де Клере, как он богат.

— Серпиньи, я вам даю за них десять тысяч франков.

— Они в самом деле достойны находиться среди ваших сокровищ, мой дорогой Гангсдорф. Не думайте, сударыня, что г-н де Гангсдорф такой же коллекционер, как другие, заточающие свои шедевры под стекла витрин. Он позволяет им жить их сияющей и молчаливой жизнью. Помните ли вы, дорогой мой Гангсдорф, нашу прогулку по лагуне в летний вечер и ту большую чашу, которую мы взяли с собой, чтобы сделать возлияние в честь луны? Вы наполнили ее водой, которая засеребрилась в лунных лучах и которую вы роняли капля за каплей среди молчания ночи. Подумайте, мой дорогой Гангсдорф, насколько та чаша выглядела бы прекраснее в других руках! Я знаю, чьи руки могли бы ее достойно держать. — И г-н де Серпиньи посмотрел на девицу де Клере, которая побледнела.

— Вы так думаете, сударь? У женщин очень капризные руки, — промолвил де Гангсдорф.

Франсуаза взяла со стола драгоценный бокал старого Гектора и стала вертеть его между пальцев. Не успев поднести его к губам, Франсуаза внезапно уронила бокал, и он разлетелся на тысячу кусочков.

Г-н де Гангсдорф в отчаянии закричал и бросился на пол, чтобы собрать кусочки. Он поднялся с осколками в руках. Его доброе лицо изображало горе и ужас.

— Такое прекрасное стекло! — простонал он.

Перекладывая осколки из одной руки в другую, он то смотрел на них, то поглядывал на девицу де Клере с тревожным выражением. В ушах у него звенело. Он почувствовал острый холод во всем теле, как если бы только что произошло великое несчастье. Наступило тягостное молчание.

— Простите, мой дорогой Серпиньи, я не совсем хорошо себя чувствую. Когда у меня на глазах что-нибудь так разбивают, я испытываю физическое недомогание. Понимаете, физическое. — И, положив осколки на стол, он убежал, ни с кем не попрощавшись.

Франсуаза налила себе лимонада в простой стакан и выпила его залпом.

— Пойдемте, сударыня, пора предоставить г-на де Серпиньи его делам, — обратилась к г-же де Бокенкур Франсуаза.

Г-н де Серпиньи проводил до дверей двух дам. Девица де Клере надменно молчала. В передней на столе лежала шляпа г-на де Гангсдорфа, забытая им в его бегстве. Холодно улыбнувшись, г-н де Серпиньи сказал г-же де Бокенкур:

— Передайте мой привет вашему кузену Пюифону. Я видел его недавно проезжающим в карете с очень хорошенькой женщиной. Они опустили шторки. — Потом добавил, обращаясь к девице де Клере, желая пояснить свой намек: — Мой привет также г-же Бриньян, сударыня. — И пробормотал сквозь зубы: — Кто бьет стаканы, тот и платит за них.

И де Серпиньи пошел переодеваться. Он надел темный пиджак и фетровую шляпу. В шесть часов он встречался около вокзала Сен Лазар с Ахиллом Вильрейлем.

Домой вернулся он поздно ночью.

Глава восьмая

Однажды в середине апреля Франсуаза де Клере получила письмо от баронессы де Витри, которая приглашала ее зайти к ней, упрекая себя за то, что до сих пор не знакома с внучкой покойного маркиза де Курсвиля. Она писала, что много слышала хорошего о своей юной родственнице от князя де Берсенэ и очень хочет с ней познакомиться лично.

Удивленная письмом баронессы, напоминавшей ей о родстве с ней, Франсуаза рассказала о ее письме князю де Берсенэ, который посоветовал Франсуазе посетить баронессу.

— Конечно, конечно, пойдите к г-же де Витри, — улыбнулся он. — Это одна из самых смешных особ в мире. Она вас позабавит. Если я заговорил с ней о вас, то из эгоизма. Я знаю о ней десятки чудесных историй, которые мне очень хочется вам рассказать, и вы их оцените, лишь познакомившись с ней. — И г-н де Берсенэ с лукавым видом погладил золотой набалдашник своей камышовой трости.

Франсуаза последовала совету князя де Берсенэ и отправилась после завтрака в особняк на улице Варен. Выстроенный в начале XVIII века, он еще сохранил свой прежний вид, по крайней мере снаружи. Франсуаза с удовольствием оглядела широкий двор, правильный, солидный и изящный фасад из старого пожелтевшего камня. Вестибюль в виде фонаря предшествовал широкой лестнице. Поднявшись по ровным и низким ступенькам широкой лестницы с перилами кованого железа, Франсуаза вошла в холл особняка.


Г-жа де Витри жила в нем после того, как вышла замуж в 1860 году за молодого барона де Витри. Когда после брачной церемонии она вошла в особняк улицы Варен, она увидела прекрасные комнаты, обставленные в старинном вкусе с увешанными гобеленами стенами. В изумительной кровати эпохи Людовика XV молодая женщина изведала впервые нежность своего мужа и приняла первые поздравления с законным браком. Именно со спальни г-жа де Витри начала переделывать особняк по современному, то есть дурному, вкусу. Гобелены и деревянную обшивку гостиной она заменила обивкой красной камки. Г-н де Витри смиренно взирал на производимый ею разгром, ограничившись запрещением продавать что-либо из того, что она презрительно называла старьем, которое она отправляла на чердак. Ценой полной смены интерьера в доме г-н де Витри купил радость полного обладания собственной женой. Однако ему понадобилось девятнадцать лет супружеской жизни, чтобы родилась дочь, которую назвали Викториной. На следующий год после рождения дочери г-н де Витри умер. Г-жа де Витри из примерной жены превратилась в образцовую мать, уделяя дочери все свое внимание. Так прошло много лет. Дочь выросла и превратилась в девушку, по мнению ее матери, послушную и благовоспитанную. Восемнадцатилетняя Викторина держалась сдержанно и скромно и, несмотря на свою досадную привычку сутулиться, сохранила прямую фигуру, ровные плечи и красивую осанку.

Успехи в воспитании дочери поддерживали в г-же де Витри чувство собственного достоинства, выражавшееся в наклоне ее головы с седыми начесанными волосами, во всей манере ее поведения и в способе смотреть на людей, как если бы они были ниже ее. Гордый вид сопровождал ее всюду — и на мессе в церкви святого Фомы Аквинского, и у вечерни в церкви святой Клотильды. Он никогда не покидал ее, даже в ее собственном доме, когда она шла по лепному мрамору коридоров, отражаясь в зеркалах замковых салонов.


Франсуазу де Клере провели в один из таких салонов. Г-жа де Витри воткнула иголку в полотно вышивки, иссиня черный фон которой она покрывала узором. Перед де Клере предстала старая дама, сухая и худощавая, знаком пригласившая ее сесть на пуф и с минуту ее разглядывавшая.

— Как вы похожи на вашего деда, г-на де Курсвиля! — воскликнула она.

Все суждения г-жи баронессы де Витри отличались, по ее мнению, правильностью и точностью. По своей природе и сущности ума она ошибалась с невероятной уверенностью и постоянством. Ее способность все видеть навыворот заставляла баронессу неукоснительно говорить о блондинке, что она брюнетка. Люди высокие казались ей низкими, а полные — худыми, и ничто не могло опровергнуть того, что она однажды себе вообразила. Если она замечала сходство между двумя лицами, совершенно друг на друга не похожими, она не переставала стараться внушить другим свою мнимую истину, которую выдавала за особый дар своей проницательности. Она судила о вещах и людях с безошибочной превратностью, необычайно забавной. Способность все искажать могла бы привести ее к неожиданным негативным последствиям, но ее жизнь, протекающая, так сказать, без постороннего участия, не давала ей возможности испытывать неудобства от того, что она смешна. Наоборот, людям такого происхождения, относящимся к высшему кругу общества, придают некоторую изысканность чудачества подобного рода.

Г-жа де Витри в этом отношении стала заметной фигурой. Она, например, проявляла уважение к лицам недостойным и клеймила тех, которые не заслуживали плохого отзыва о них. Она подозревала самых честных и доверялась самым дурным. В результате своих домыслов она находила мир злым и испорченным, ведь от кого она ждала хорошего, те люди не могли дать его, а от кого она ожидала плохого, в конце концов оказывались причинившими его ей, сами того не подозревая, ибо из предвзятости она истолковывала в плохую сторону все, что исходило от них.

Такое странное восприятие мира заставляло ее находить художника Дюмона порядочным человеком и славным малым, а маркиза де Бокенкура считать доброй душой, не способной ко злу; наоборот, она крайне не доверяла князю де Берсенэ. Все хорошее, что он рассказывал ей о девице де Клере, вызвало в ней желание познакомиться с ней, но лишь для того, чтобы получить самой возможность констатировать, что молодая девушка отнюдь не такова, какой ее изображал старый князь. Она захотела, по своему обыкновению, составить себе мнение о девице де Клере с первого же раза, как ее увидела, и решила, что она — маленькая дурочка, ищущая выгодных связей и воспользовавшаяся, чтобы проникнуть к ней, князем де Берсенэ. Г-жа де Витри чувствовала, впрочем, себя польщенной, что приобретению знакомства с ней придают такое значение. Кроме того, она имела свои планы насчет маленькой бедной родственницы, которая, конечно, будет делать все, лишь бы ей угодить.

Г-жа де Витри так хорошо обучила свою дочь сдержанности и скромности, которые являются основами приличия для молодежи, что Викторина, как только подросла, замкнулась в себе. Г-жа де Витри считала ниже своего материнского достоинства добиваться ее доверчивости. Она избрала окольный путь, для чего и понадобилась девица де Клере, которая, без сомнения, будет ей передавать все, о чем болтают между собой молодые девушки. Франсуаза показалась ей подходящей кандидатурой, поэтому г-жа де Витри приняла ее с необыкновенной любезностью и пригласила прийти через два дня позавтракать.

— Вы познакомитесь с моей дочерью, — сообщила она.


В половине двенадцатого сели за стол. Франсуаза де Клере, видевшая перед тем г-жу де Витри лишь в полутемной гостиной, заметила красный, нездоровый цвет ее лица, причем при полном освещении кожа ее щек оказалась почти совсем облупившейся. Развертывая свою салфетку, Викторина спрашивала у матери о ее здоровье с такими подробностями, что каждый бы мог догадаться о кожной болезни, которой страдала г-жа де Витри. Несмотря на смущение матери, Викторина продолжала свои нескромные расспросы. Г-жа де Витри, раздраженная ее настойчивостью, положила ей конец, поставив перед собой большую чашку бульона из кореньев.

— Скажите Жюлю, Эрнест, что мой бульон сегодня превосходен. Я хотела бы, чтобы он каждый день подавал такой.

Викторина закусила свои тонкие губы. Франсуаза с удивлением заметила, что Викторина и дворецкий обменялись исподтишка взглядом, после чего он чинно ответил:

— Слушаюсь, госпожа баронесса.

После завтрака г-жа де Витри оставила девушек вдвоем, обронив:

— Я ухожу, а вы поговорите. У молодых девушек всегда есть тысяча маленьких тайн, о которых им хочется поделиться друг с другом. — И прибавила, обращаясь к Франсуазе: — Вы могли бы иногда ходить гулять вместе. Г-н де Берсенэ говорил мне, что вы гуляете в одиночестве. Я не осуждаю такую свободу. Викторина, ты можешь провести целый день со своей новой подругой. — И г-жа де Витри удалилась медленными шагами в свою красную гостиную, к своей вышивке и стеганому креслу.

Оставшись одни, молодые девушки стали друг к другу присматриваться. Викторина изучала Франсуазу с любопытством; потом она отошла на расстояние и, смерив ее взглядом, сказала:

— У вас красивое лицо, и вы хорошо сложены.

Франсуаза улыбнулась в ответ и посмотрела на Викторину, чтобы найти в ней повод для комплимента. Двадцатилетняя Викторина де Витри выглядела как пятнадцатилетняя девочка. Худощавая и черноволосая, с маленькими глазами и большим ртом, она зачесывала волосы в китайском стиле на виски. В ней заключалось что-то потаенное, старческое и странное. Она подошла к Франсуазе и резко предложила:

— Хотите осмотреть наш дом? Он премерзкий.

Франсуаза де Клере убедилась в справедливости ее замечания. Прекрасные размеры комнат делали еще более жалкой мебель, их обставлявшую. В спальне г-жи де Витри, особенно отвратительной, Франсуаза с удивлением обнаружила великолепную кровать времен Людовика XV, украшенную со вкусом лепными цветочными гирляндами и любовными сценами. Дерево, однако, выкрасили в отвратительный желтый цвет. Кровать накрывалась вязаным одеялом с черными накладными розетками. Викторина хлопала по кровати своей маленькой сухой ручкой.

— Не гадость ли это? Здесь я была создана. — И она посмотрела на Франсуазу уголком глаз.

Одни лишь обширные кухни уцелели от разгрома. На голых стенах сверкала медная посуда. У плиты человек в белом приподнимал крышку кастрюли. Главный повар Жюль вежливо поздоровался с барышнями, приложив руку к своему колпаку. Он жил на третьем этаже, где обитали дворецкий и два лакея, равно как судомойка и три горничных, что составляло вместе с двумя кучерами всю прислугу г-жи де Витри.

— Вот комната Жюля, — отворила одну из дверей Викторина.

Двери вели в коридор, выложенный красными плитками. Комнату повара Жюля украшала прекрасная белая деревянная обшивка. Великолепная хрустальная люстра с подвесками спускалась с потолка, два комода прекраснейшего стиля времен Людовика XVI, бюро с бронзовыми украшениями и кровать завершали обстановку комнаты. Викторина открыла бюро. Г-н Жюль держал там свои носки. Ценные старинные вещи составляли теперь часть старинной мебели, отправленной г-жой де Витри на чердак и служившей для нужд прислуги. Судомойки спали на кроватях с гирляндами и сосновыми шишками. Кучера клали свои жилеты на мозаичные столики. Викторина уголком глаз следила за Франсуазой, которая не могла скрыть своего удивления.

— Вы должны посмотреть еще комнату Эрнеста, — заявила она.

Дворецкий сам уже отворял дверь. Свежевыбритый, он улыбался с порога, поглаживая с довольным видом свои длинные черные бакенбарды. Эрнест гордился стоявшей в его комнате бовезской мебелью с медальонами, где на голубом фоне были изображены звери великого баснописца. Он, казалось, ждал, что ее станут хвалить, и проявил некоторое смущение, когда Викторина сказала ему:

— Ах, Эрнест, сегодня ты превзошел себя! Я приготовлю вам на завтра еще.

Спускаясь по лестнице, Викторина холодно известила Франсуазу:

— У мамы слезает кожа. Она лупится чешуйками, как говорит доктор. Эту шелуху кладут ей в бульон. Я сама придумала так делать. — И она разразилась пронзительным смехом, глядя на испуганную Франсуазу. — Что поделаешь? У нас так скучно! — И, наклонившись над перилами лестницы, она плюнула вниз на плиты.


Викторина до тринадцати лет росла как все дети, не отличаясь от них ничем замечательным, если не считать ее упорного обыкновения засовывать палец в нос, пока не начинала идти кровь, подслушивать у дверей и подглядывать в замочную скважину. Два последних занятия развили в ней любопытство, которое она старалась удовлетворить, но ей не всегда это удавалось. Ее интересовали старые вещи, иногда совсем загадочные. Она бродила повсюду, ковыряя булавкой в паркете, чтобы извлечь оттуда пыль, вынюхивая по углам, допивая в посудной остатки из стаканов, когда не удавалось стащить уксуса и корнишонов. Она любила зеленые или гнилые плоды, испорченное мясо и сомнительные запахи. Несмотря на все свои причуды, она оставалась в глазах матери благовоспитаннейшей из французских девушек.

Г-жа де Витри много времени отдавала заботам о своем здоровье и доме, поэтому она не могла обойтись в великом деле воспитания дочери без наемных лиц. Сначала она серьезно подумывала о том, чтобы отдать дочь в монастырь, но даже в самом избранном из них нельзя избежать встреч с воспитанницами, которые не принадлежат к твоему кругу, после чего может завязаться очень неуместная дружба. Поэтому г-жа де Витри решила, что у ее дочери будут подруги только из дворянского общества. При выборе она отдавала предпочтение не характерам подруг, а их именам, однако таким, чтобы они относились к менее родовитым дворянам, чем де Витри, сохраняя таким образом свое бесспорное над ними преимущество в отношении древности. Ею более всего гордились де Витри. Древний род Витри не имел знаменитостей, но состоял из ряда лиц, внушительно богатых, сановитых, известных своим мудрым достоинством и тяготевших к доброй славе, которая ни у одного из них не переросла в громкую.

К дружбе со своей дочерью г-жа де Витри допустила пять привилегированных девиц: Клару де Нуармутье, Люси де ла Вильбукар, Елену де Варель, Марию дю Буа де Сент-Март и Жанну де ла Коломбри. Правда, их число сократилось до трех, после того как Мария де Сент-Март тринадцати лет умерла от кори, а Клара де Нуармутье в шестнадцать лет вышла замуж, к великому негодованию г-жи де Витри. Явные признаки беременности, появившиеся вскоре после ее свадьбы, могли навести Викторину на разные мысли, а г-жа де Витри придерживалась пуританских взглядов и считала, что девушка, особенно ее дочь, должна долго сохранять невинность.

Для обучения г-жа де Витри приглашала педагогов. Из всех учительниц, которые последовательно побывали у Викторины, — а среди них попадались весьма достойные и честные, которых г-жа де Витри постыдным образом прогоняла, — из всех них лишь две удовлетворили требовательную мать. Одну из них, о которой г-жа де Витри долго потом жалела, звали м-ль Флоранс Лира. Рослая рыжая девушка, отец которой — бывший цирковой гимнаст, получила основательное воспитание от своего отца, в часы досуга обучившего ее также приемам своего ремесла. Она обладала одинаковой способностью преподавать как самые сложные синтаксические обороты, так и самые удивительные кульбиты. Викторина чудесно сошлась с мадемуазель. Для нее стало огромным удовольствием пробираться по вечерам в комнату к гибкой Флоранс и смотреть на ее упражнения. Славная девушка показывала изумительные прыжки, подняв ягодицы и свесив груди. Маленькая Викторина в длинной ночной рубашке подражала ей как умела, без стыда обнажая свое проворное чахлое тельце.

На коварные вопросы Викторины м-ль Флоранс Лира лишь отвечала, что она испорченная и дрянная девчонка и что у нее еще будет время убедиться в ее словах. Г-жа де Витри очень сожалела об уходе м-ль Лира, покинувшей ее дом, чтобы выйти замуж.

На ее место пришла м-ль Гаруль, пытавшаяся отучить тщедушную четырнадцатилетнюю Викторину от неприятной привычки грызть ногти. М-ль Дюран сменила м-ль Гаруль. М-ль Дормим сменила м-ль Дюран. Затем появилась м-ль Парпье, состоявшая еще в должности, когда девица де Клере познакомилась с девицей де Витри. М-ль Парпье в то время уехала в трехмесячный отпуск, чтобы ухаживать за своим заболевшим старым отцом, а на самом деле для того, чтобы родить ребенка, отцом которого был Эрнест, прекрасный и строгий дворецкий.

Баронесса де Витри весьма ценила м-ль Парпье, которую взяла к себе, не наведя о ней справок, положившись лишь на верность своего взгляда. М-ль Парпье не любила своей воспитанницы. Эрнест сглаживал суровость м-ль Парпье, давая Викторине читать дешевые иллюстрированные журналы и почтительно поднося ей открытки с игривыми рисунками. Викторина, впрочем, догадалась об отношениях, существовавших между дворецким и ее воспитательницей. Она очень хотела увидеть их вдвоем, но ей не везло — она тщетно бродила по коридорам, прикладывая глаз к замочной скважине.

Викторине нравилось думать о любви. Ей недоставало маленького предварительного опыта, доставляемого молодым девушкам флиртом. Молодые люди, которых она встречала на немногих вечерах, не обращали на нее внимания. Те, у кого могла явиться мысль о женитьбе на ней ради денег, старались скорее привлечь к себе расположение г-жи де Витри. В свою очередь лучшим способом понравиться особе столь строгой, как баронесса де Витри, — проявить почтительность к Викторине.

Викторина, однако, приписывала такую сдержанность своей дурной наружности и выходила из себя. Глядясь часто в зеркало, она испытывала ненависть к своему сухонькому телу, угловатым бедрам и острым локтям. В своей худенькой фигурке ей представлялось что-то едкое и нескладное. Тем не менее она очень хотела любви, жадно внимая всему, что к ней относилось: намеки, недомолвки, рисунки. Поэтому м-ль Парпье и г-н Эрнест бешено ее интересовали.

В первые дни знакомства с Франсуазой де Клере она придерживалась защитной тактики. Мало-помалу она успокоилась и перешла к обсуждению своей любимой темы.


Однажды, когда они сидели в желтой гостиной, Викторина заговорила о том, что скучает.

— Но у вас есть подруги!

— Да, у меня есть Люси де ла Вильбукар, Елена де Варель, Жанна де ла Коломбри. — Она задержалась на минуту и добавила: — И Франсуаза де Клере.

Франсуаза обняла ее. Они решили завтра выйти вместе в город. Г-жа де Витри обещала предоставить им карету. Когда они на другой день садились в нее, Викторина предложила Франсуазе:

— Хотите, отправимся в Лувр?

Карета остановилась у колоннады. Под сводами, справа и слева, высокие двери больших зал нижнего этажа были открыты. Их встретили древние камни Египта и Ассирии, стелы, обращенные лицом к саркофагам; в глубине одного — сфинкс из черного гранита сидел на задних лапах в своей вещей позе, между тем как в другом — высились чудовищные профили увенчанных митрами крылатых быков.

Викторина сделала гримаску:

— Я хотела бы посмотреть античную скульптуру. Жанна де ла Коломбри рассказывала о ней.

— Войдем туда с площади Карусель, — предложила Франсуаза.

Не раз в своих одиноких прогулках она посещала музей. Они прошли двор, где мальчишки играли волчками. Часы на павильоне кариатид[4] пробили три. Молодые девушки миновали входную загородку. Ее обрамляли две большие колонны розового порфира. Мелькнули, пролетая, голуби. Они вступили в главную галерею. Бронзовые и мраморные божества тянулись рядами на своих пьедесталах. Лаокоон, обвитый змеями, корчился среди группы человеческих тел. Кентавр выпячивал свой мускулистый торс. Они прошли мимо саркофага Тезея, где смерть украшена живыми фигурами. По обе стороны свода стояли Аполлон Бельведерский и Диана охотница в их бессмертных позах. На площадке главной лестницы из голого камня Самофракийская Победа рассекала воздух своими неподвижными иззубренными крыльями. Франсуаза показала на нее Викторине. Корабельная корма, казалось, трепетала под божественной ногой, на нее ступившей. Безликая статуя гордо демонстрировала эластичность своего мрамора и воинственную радость своего бессмертного тела.

— Как она прекрасна! — воскликнула Франсуаза, но Викторина уже ушла вперед, и она последовала за ней.

В молчаливых залах античной скульптуры было свежо и сыро. Красноватый цвет стен оттенял желтую белизну статуй. Их бледность контрастировала с позолотой расписных потолков. Молодые девушки тихо шли, наблюдая за безмятежной деятельностью застывшего в камне искусства. Древний раб из своего порфирового бассейна смотрел на них инкрустированными ониксовыми глазами. Каждая статуя жила в своем неподвижном и беспредельном движении. Боги и герои вершили героические или божественные дела. Минерва держала свои копье и щит, Венера — свое символическое яблоко, Марс — свой меч, Нептун — свой трезубец. Фавны смеялись. Дискоболы метали диск. Марсий с содранной кожей распростер на раздвоенном дереве свое дерзкое тело. Все они стояли, сидели или лежали. От одних оставался лишь обломок, голова или бюст; другим недоставало руки или ноги, но многие, целые и невредимые, гордо являли взору свой облик. Викторина глядела с любопытством. Сторож насмешливо посмотрел на них. Когда они вышли, Викторина принялась смеяться.


После посещения музея, заметив, что Франсуаза ничего не передала г-же де Витри, Викторина стала проявлять к ней больше доверия и дружбы. Она ей рассказала множество вещей и посвятила в свои тайные мысли. Франсуаза удивлялась, сколько затаенной порочности и нездорового любопытства содержалось в ее новой подруге. Г-жа де Витри иногда спрашивала Франсуазу насчет Викторины.

— Она очаровательна, — неизменно отвечала Франсуаза.

— Да, — подтверждала ее слова г-жа де Витри.

И не вдавалась в подробности поведения своей дочери, поглядывая в карманное зеркальце, в котором изучала тревожное состояние своей кожи. Приходила Викторина и увлекала новую подругу в свою комнату, чтобы рассказать ей тысячу вещей, из которых некоторые поражали воображение. Викторина хорошо знала жизнь слуг. В отсутствие м-ль Парпье дворецкий Эрнест развлекался с одной из горничных. Повар Жюль ревновал его, выражая крайнее недовольство.

— Знаешь, г-н Жюль — большой кавалер, — замечала Викторина.


Викторина попросила Франсуазу перейти с ней на «ты», так же, как и с другими ее подругами, хотя г-жа де Витри и не одобряла такой фамильярности. Викторина устроила у себя чай, чтобы познакомить девицу де Клере со своими подругами. Г-жа де Витри показалась среди них на минуту, затем удалилась как разумная мать. Когда она вышла, лица девушек повеселели. Жанна де ла Коломбри выглядела немного бледной и сонной, под ее глазами виднелась синева. Елена де Варель, крошечная и хорошенькая, все время поправляла свой корсаж. Люси де ла Вильбукар, высокая и плоская брюнетка, обладала довольно красивыми глазами и поджатыми, слегка опущенными губами.

Франсуаза чувствовала себя старшей и чужой в такой компании. У юных особ были общие тайны, намеки, свой особый язык. Они потихоньку перешептывались между собой. Франсуаза держалась в стороне. Барышни говорили Викторине на ушко свои секреты, которые ее, видимо, очень интересовали, потому что после их ухода она пребывала в задумчивости. Подбирая с тарелки кончиком пальца крошки сладкого пирога, она спросила Франсуазу:

— Ты когда-нибудь видела, Франсуаза, настоящего мужчину, совсем голого?

Франсуаза задумалась на минуту и ответила:

— Никогда.

— А я видела! — заявила Викторина с важностью, — г-на де Бокенкура.

Баронесса де Витри со своим удивительным чутьем к людям чрезвычайно уважала г-на де Бокенкура. Она ставила его необыкновенно высоко. В ее глазах он был совершеннейшим дворянином в старом стиле. Грубость его разговора, которую она прощала ему, происходила от некоторой душевной невинности, не видевшей ни в чем ничего плохого. Поэтому каждый год она приглашала г-на де Бокенкура погостить у нее в замке Витри на Уазе, где проводила лето и где Бокенкур пользовался совершенно особенными преимуществами. Г-жа де Витри, которая никогда не смеялась, находила удовольствие в его шутках. Так как они нравились, он не давал себе труда их разнообразить. Таким образом, он никогда не поднимался по широкой каменной лестнице, не пожалев вслух о тех временах, когда люди отправляли свои потребности на ступеньках. Он легко воображал себя в парике и парадном наряде присевшим удобно на корточки, чтобы облегчить свой желудок. Он уверял, что находит в старых нравах нечто величественное и уютное, что делает их много лучше современных обычаев, внушающих мысль, что природа знает стыдливость, которой на самом деле у нее нет, и прикрывающих естественные нужды жалкими и трусливыми хитростями, вместо того чтобы свободно их проявлять. Г-н де Бокенкур в прошлом году по обыкновению провел неделю в Витри на Уазе, и Викторина из окон своей комнаты наблюдала за окнами толстяка.

— Да, моя милая, я видела каждый вечер, как он ложился спать. Он не закрывал ставней и не опускал занавесок, когда раздевался догола. И в таком виде он прогуливался по комнате. Ах, как это было смешно! Я ему рассказала недавно у г-жи де Коломбри, что видела его в таком состоянии. Он потом не отставал от меня весь вечер… — И Викторина, вытянув свои худенькие руки, закинула их за голову. И минуту спустя добавила: — Скажи-ка, он за тобой тоже пробовал ухаживать, толстый Бокенкур?

Франсуаза сразу вспомнила маленькую гостиную на хорах подле органа, красное лицо, освещенное электричеством, анонимное письмо и свой гнев…

Викторина следила за ней с любопытством.

— Тебя когда-нибудь целовал мужчина? — спросила она.

— А тебя?

— Меня — нет. Но с Жанной, Еленой и Люси такое часто случалось. Особенно с Жанной и Еленой. У г-жи де ла Коломбри бывает много молодых людей, и Люси каждый год ездит на воды. Елена говорит, что приятнее всего, когда тебя целуют в шею. — Она помолчала, потом снова заговорила: — Мы иногда играем в поцелуи с Люси и Жанной. Люси всегда изображает мужчину. Это ей удается очень хорошо. Я для нее купила через Эрнеста пару накладных усов, но они колются и пахнут клеем. Пойдем в сад?

Сад особняка Витри прекрасный, с большой лужайкой и аллеями высоких деревьев очень нравился Франсуазе. На ходу Викторина обрывала на густо растущих кустах зеленые листочки и жевала их. Они вызывали слюну на ее раздраженных деснах. Стоял конец мая.


Несколько дней спустя Франсуаза застала Викторину в постели. Она сама чувствовала себя очень плохо. Беспокоили ее усталость и нервы. После визита к г-ну де Серпиньи и случаем с г-ном де Гангсдорфом она решила поделиться своими неприятностями с князем де Берсенэ. Привратница не пустила ее к нему. У князя случился опять припадок. С Викториной тоже обстояло не все хорошо. Врач Викторины, за которым послала г-жа де Витри, нашел у нее лихорадку и уложил ее в постель. Ее маленькое тельце едва просматривалось под простыней; волосы, зачесанные на китайский лад, делали лицо уродливым, но теперь уродство ее стало необычным. Глаза странно блестели. Франсуаза взяла ее за руку. Пульс бился быстро и неровно. Викторина почувствовала себя плохо, вернувшись с вечера у г-жи де Коломбри.

— Ты, по крайней мере, повеселилась? — спросила ее Франсуаза.

— Я веселилась не больше, чем обычно, — кисло отвечала Викторина. — Во всяком случае, если мне там и было весело, то здесь я скучаю. Ах, как мне скучно, как мне скучно… — Она грубо выругалась.

— Отчего ты не выходишь замуж? — поинтересовалась Франсуаза.

— Мама не хочет выдавать меня раньше двадцати одного года. Воображаю, какое чучело она мне выберет. Но дудки, моя кожа принадлежит мне! — ответила Викторина и зарылась в свое вязаное одеяло.

Когда Франсуаза уже выходила от нее, Викторина подозвала ее к себе.

— Мама получила приглашение на празднество к Бокенкурам 5 июня в Лувесьене. Я обещала г-ну де Бокенкуру прийти туда.

— Но ты же больна? — удивленно подняла брови Франсуаза.

— Больна? Так вот же, смотри! — Викторина внезапно выскочила из-под одеяла.

Став ногами на подушку, девушка задрала выше колен длинную ночную сорочку и закрутила ее вокруг пояса, показав желтое и худое тело с выступающими бедрами. Она с размаху исполнила великолепнейший кульбит, один из тех, которым научила ее воспитательница, м-ль Лира, и которые весьма удивили бы баронессу де Витри. Франсуаза не могла удержаться от смеха, видя такое комичное зрелище.

— Ты с ума сошла, Викторина, сейчас же ложись в постель. — И она заботливо уложила запыхавшуюся девочку, у которой пульс лихорадочно бился и глаза глядели мутно.

Перед уходом Франсуаза зашла к г-же де Витри. Та сложила свою канву на мотки шерсти в рабочей корзинке.

— Как вы нашли Викторину? Она очень нервна. Поделилась она с вами своими горестями? Удовлетворите любопытство матери, — добавила она в ответ на движение девицы де Клере. — Что за дура, — процедила сквозь зубы г-жа де Витри после ухода Франсуазы.

В вестибюле дворецкий Эрнест беседовал с каким-то посетителем. Поглаживая свои черные баки, он любезно поклонился девице де Клере. Посетитель обернулся. Франсуаза с удивлением увидела перед собой Конрада Дюмона и сделала вид, что не узнала его. Что за дружеские переговоры у него с дворецким? Странный был дом! В нем молодые художники наносили визиты лакеям, слуги жили в комнатах, обставленных бовезской мебелью, к столу подавались необыкновенные бульоны и благовоспитаннейшая из французских девушек делала непристойные кульбиты на своей кровати.

Франсуаза прошла большой, посыпанный песком двор; в воротах она обернулась. Фасад особняка Витри являл взору свою горделивую роскошь. Его фронтон украшали величавые колонны. У ворот сидел серый кот и, глядя на залитую солнцем улицу, жмурился от удовольствия.

Глава девятая

Не будь у г-на Конрада Дюмона замечательных способностей к изображению живых цветов и лиц, он стал бы превосходным сыщиком из-за его склонности к тайному розыску и собиранию интимных сведений. Он не только любил знать о людях то, что они сами охотно говорят о себе, но и то, что скрывают. Самым большим удовольствием он считал знать о каждом маленькие житейские подробности, которые своей нелепостью, комизмом или низостью роняют его в глазах общества. Когда недоставало его героям этих драгоценных черточек, он довольствовался меньшим. Ему, строго говоря, достаточно только проникнуть в то, что они старались скрыть. Их тайны он способен даже хранить, если они решат, что его знания заслуживают некоторой благодарности или, по крайней мере, уступчивости по отношению к нему. Подобными способами г-н Дюмон добивался многих приятных и полезных вещей. Они составляли его Сулу. С ним считались и его боялись. Вообще говоря, чтобы добиться своей цели, он не останавливался ни перед чем, все пути казались ему хороши. Простейший способ — заставлять людей говорить друг о друге. Хитрость простая, но она давала прекрасные результаты. В случае надобности он обращался к прислуге, не гнушаясь болтовней в лакейской и кухонными разговорами. Со слугами он вел себя просто и сердечно. Они с удовольствием открывали ему дверь.

Таким образом, работая над портретом девицы де Витри, у него сложились наилучшие отношения с прислугой, от привратника, которого он угощал папиросами, до Жюля, которого он одаривал сигарами; но особенно ему нравился дворецкий Эрнест. Г-жа де Витри пожелала, чтобы портрет ее дочери художник писал у нее на глазах. Поэтому г-н Дюмон перевез на улицу Варен необходимые принадлежности. Пока продолжались сеансы, Дюмон почти ежедневно завтракал у г-жи де Витри. Она, никогда не предлагавшая стакана воды никому, допускала к своему столу безвестного человека. Дюмон, сведя дружбу с дворецким Эрнестом, собрал несколько хороших историй о г-же де Витри, которые доставили бесконечное удовольствие г-ну де Бокенкуру.

От Эрнеста он узнал, что старая мебель особняка отправлена на чердак и что сарай полон старинных вещей, которые стояли там без пользы и о которых все давно забыли. Дворецкий весьма любезно предложил художнику выбрать из них, что ему понравится. Таким способом он оплачивал внимание к нему г-на Дюмона, сделавшего с него набросок. Г-н Дюмон согласился принять великолепное бюро, которое имел неосторожность показать г-ну де Серпиньи, сказав, что купил его у торговца старыми вещами в Монпарнасском квартале и теперь хочет продать. Г-н де Серпиньи внимательно рассмотрел тонко выполненную мозаику и безупречную бронзу и заметил г-ну Дюмону, что такие вещи у старьевщиков не попадаются. Дюмон смутился. Уж не узнал ли де Серпиньи, бывавший у г-жи де Витри, это бюро? Де Серпиньи предложил за него шесть тысяч франков. Дюмон не посмел отказаться, но затаил обиду на Серпиньи и обещал ему отплатить. Он подозревал, что в деле с керамикой Серпиньи кроется какая-то тайна. Он принялся следить за ним и довольно быстро раскрыл существование молодого Вильрейля и его истинную роль. Оставалось лишь осторожно и искусно распространить новость. Дюмон начал говорить полунамеками и четвертями намеков в мастерских, в салонах с самым милым видом о роли Вильрейля, как о вещи совершенно естественной. Если у г-на де Серпиньи есть помощник в работе, то, видимо, он несомненно смышленый малый, ведь в работах г-на де Серпиньи видна рука мастера?

Де Серпиньи, который всегда чутко прислушивался к тому, что говорилось о нем, скоро уловил распространяемый слух и, поразмыслив, заподозрил Дюмона.

Он располагал безошибочным средством, чтобы заставить Дюмона замолчать. Дюмон не отличался храбростью. К несчастью, Серпиньи тоже. Живи он во времена славного капитана Люка де Серпиньи, Дюмон сильно бы рисковал разделить участь гугенотского капитана. Де Серпиньи же умел стрелять только в спину. Стреляться лицом к лицу у него выходило хуже. Он сохранил об одной дуэли, состоявшейся несколько лет тому назад, очень тяжелое воспоминание. Де Серпиньи рассердился на острую шутку, за которую шутник, некий г-н де ла Гареннери, ни за что не хотел извиняться. Г-н де Серпиньи со всей отчетливостью помнил подробности встречи, траву лужайки, маленькую сосенку, чувство страха, заставившее все его тело покрыться потом, и двойной выстрел, после которого оба противника остались невредимы, но де Серпиньи решил никогда больше не подвергать свое мужество такому испытанию. И теперь он вынужден искать другой способ воздействия на противника. Он не нашел ничего лучшего, как написать Дюмону. В письме онобъяснил, что бюро времен Людовика XVI продано им за тридцать тысяч франков, из которых двенадцать тысяч он предоставляет в его распоряжение, не желая присваивать себе целиком всю прибыль от продажи. Вещь дорогая, и он, Серпиньи, сделал ее исторической. Добрый янки, купивший бюро и отправивший его в Чикаго, твердо верил, что увозит с собой подлинное бюро Серпиньи, посланника регента, которое с тех времен никогда не выходило из рук семьи. Дюмон положил деньги в карман и больше не раскрывал рта.

Однако слухи продолжали потихоньку распространяться. Серпиньи, встревоженный и раздраженный, обдумывал, как бы отвлечь внимание. Ему пришла в голову мысль о большом празднестве, которое могла бы устроить в его честь в Лувесьене г-жа де Бокенкур. Праздник будет своего рода освящением его мастерской, называемой им торжественно Домом огня. Г-н де Бокенкур охотно поддержал его план. Слухи по поводу него и его невестки досадным образом упорно держались. Поговаривали о скандале. Надо как-то прекратить всякие шушуканья. Решили устроить грандиозные гулянья с иллюминацией и фейерверком. Серпиньи предложил провести лотерею, предметы для которой доставит Дом огня. Он усматривал помимо прочего приятную возможность поживиться, продав г-же де Бокенкур по высокой цене вещи, которые послужат выигрышами.

Де Серпиньи попросил молодого Вильрейля сделать для лотереи образцы. Вильрейль ревниво оберегал все, что выходило из его печей, привнося в работу свое высокое мастерство и душу. Кончив работу, он проводил долгие часы в созерцании созданного им предмета, влюбленно поглаживая его рукой. Когда он оставался один, он громко с ним разговаривал, как-то странно и задумчиво глядя на него.


Празднество состоялось 5 июня. Обед сервировали на маленьких столиках в ожидании наступления темноты и начала представления. Буапрео вызвался руководить увеселениями. М-ль Вольнэ из Большой оперы исполнила с г-ном Гатра сцену огня из «Валькирии», а м-ль Кингби — античные танцы.

В последние дни перед праздником де Серпиньи разрывался на части. Он организовал рекламу в газетах с сообщением о празднестве. В статьях превозносился Дом огня, произведения которого столь высокохудожественны, что они будут демонстрироваться на выставке будущего года. В то же время де Серпиньи делал последние попытки овладеть кошельком де Гангсдорфа. Барон ускользал. Он утешался после неудавшейся женитьбы, тратя деньги на женщин. Доставшаяся ему после Филиппа ле Ардуа и толстого Бокенкура м-ль Вольнэ стоила ему не только больших денег, но и сил. Он засыпал от усталости, но на праздник поехал.

Баронесса де Витри тоже приехала вместе с дочерью, поправившейся после лихорадки, и Франсуазой, которой она предложила место в своей карете. Франсуаза не хотела ехать в одной карете с де Витри, но г-жа Бриньян настояла, рассчитывая остаться наедине с Антуаном де Пюифоном в одной из тех милых кареток, которые она так любила.

Франсуаза неловко себя чувствовала в старинном и просторном экипаже баронессы. Во время поездки Викторина волновалась. Ее одели в отвратительное платье, отделанное внизу отвратительными кружевами, которые она оторвала в дороге ногтями и, свернув в клубок, спрятала под подушку. Г-жа де Витри распространялась о достоинствах Бокенкуров, все время трогая пальцем свою только что облупившуюся щеку. Ничего не могло быть, по ее словам, трогательнее верной привязанности Бокенкура к его невестке. Она не уставала восхвалять, как они взаимно друг друга утешают, он ее — в утрате мужа, она его — в смерти брата. Франсуаза старалась сохранять молчание. Викторина с насмешливым видом кусала свои тонкие губы и едва удерживалась, чтобы не расхохотаться.


Г-н де Серпиньи встречал приглашенных вместе с г-ном и г-жою де Бокенкур. Маркиз поспешил навстречу г-же де Витри и ее дочери. Серпиньи церемонно раскланялся с девицей де Клере.

— Вы найдете здесь друзей, сударыня. Г-н ле Ардуа тоже приехал. Сегодня будет танцевать м-ль Кингби, — известил он.

М-ль Кингби была сейчас любовницей ле Ардуа.

— Я буду очень рада посмотреть на м-ль Кингби; говорят, она очаровательна, — заметила Франсуаза и уже хотела отойти, когда услышала, как г-н де Серпиньи громко возвестил:

— А вот и милейшая г-жа Бриньян!

Г-жа Бриньян выходила из закрытой кареты с г-ном Антуаном де Пюифоном, красивая и веселая, вся в розовом. Ее крашеные волосы совсем растрепались, нарушив прическу. Г-н де Пюифон незаметно вытирал рисовую пудру, выбелившую отвороты его фрака.

Франсуаза, опустив голову, направилась одна по лужайке. Мягкая, пахучая трава сладко пахла примятой зеленью. Стоял теплый и тихий конец летнего дня. Благоухание природы сливалось с ароматом духов. Цветочные и лиственные гирлянды обрамляли окна дома. Он выходил фасадом на широкий склон, покрытый газоном и окаймленный аллеями подстриженных грабин. В конце его возвышался импровизированный театр, где сначала должна разыгрываться лотерея.

Сад уже наполнился людьми и звуками приглушенной музыки. Г-н де Бокенкур составил оркестр на старинный лад, из скрипок и гобоев, которые наигрывали небольшие старомодные пьески. Группы образовывались и распадались. Нежные оттенки светлых женских платьев перемешивались между собой. Слышался смех, воздушный шорох листвы, шум колес и звяканье удил, а по временам — манерный и пронзительный фальцет г-на де Серпиньи, продолжавшего встречать любезностями вновь прибывающих.

Первым, с кем столкнулась Франсуаза де Клере, оказался г-н де Гангсдорф. Он прохаживался один среди людей, которых не знал и которые улыбались, глядя на его нескладную и забавную фигуру. В своем фраке оливкового сукна он походил на грубую зеленоватую бутылку из простого и прочного стекла. Его плечи в виде ручек воспроизводили образ ее пузатой формы. Увидев девицу де Клере, он покраснел, словно наполнявшее его вино бросилось ему в лицо, и, сняв шляпу, вроде того как выскакивает пробка, убежал, расталкивая всех на своем пути и задев г-на Потроне. Последний по привычке наездника носил шпоры, приподнимавшие низ его брюк. Он показал девице де Клере, где находится г-жа Потроне, которая беседовала с Буапрео и смотрела в лорнет, как к ней приближается Франсуаза.

— Оставайтесь с нами, — предложила она. — Мы все сядем за один столик, и Буапрео будет нам рассказывать милые вещи. Он очень мил и должен вам нравиться; я с ним отдыхаю.

Прогуливаясь мимо решетки парка, они увидели остановившуюся карету, из которой вышел ле Ардуа с молодой женщиной, м-ль Кингби. Франсуаза заметила, что м-ль Кингби немного на нее похожа, только волосы у танцовщицы более темные, чем у нее, но такой же рот, немного печальный и мало склонный к улыбке, те же пропорции тела, гармоничные и точные.

Ле Ардуа проявил некоторое замешательство при виде Франсуазы и хотел пройти мимо, но она дружески кивнула ему. М-ль Кингби слегка повернула голову, покрытую прекрасными волнистыми волосами под шляпой с цветами. Ле Ардуа поклонился.

— Она мила, — отметила г-жа Потроне, складывая свой лорнет. — Вы не находите, Буапрео, что ле Ардуа ведет себя возмутительно? Разве не следовало бы такому молодому человеку, как он, жениться и поделиться своим состоянием с какой-нибудь порядочной девушкой или по крайней мере женщиной из общества? Здесь нашлись бы такие, которые охотно бы заняли место м-ль Кингби, неведомо откуда явившейся. Человек должен иметь обязанности перед обществом, перед своим кругом. Впрочем, и вам самому, Буапрео, следовало бы жениться… — Она прервала свою речь, чтобы посмотреть на баронессу де Витри, которую вел под руку г-н де ла Коломбри, прямой, с выпяченным пластроном и тугими икрами.

Г-н де ла Коломбри одевался на улице Бак и обувался на улице Варе. Особняк, в котором он жил на улице Пуатье, представлял собой величественное старое строение с высокими окнами и забавными мансардами. В одной из них еще висел старинный блок. Во дворе пахло подстилками для лошадей и навозом. Через перегороженное верхнее окошко низенькой конюшни виднелись крупы лошадей.

Г-жа де Витри остановилась подле Франсуазы.

— Вы не знаете, где моя дочь? — спросила она.

Вмешался г-н де ла Коломбри и ответил за Франсуазу:

— Дорогая моя, ваша дочь только что была с моей дочерью и дочерью Вильбукара. — И он повел г-жу де Витри в столовую, где вскоре должны собраться все гости.


День медленно клонился к закату. Все потянулись к столовой, которая занимала обширное пространство под полотняным навесом со столами, накрытыми белоснежными скатертями и украшенными пирамидами из плодов, какие можно видеть на старых гравюрах. Так, в старинном стиле приказал сервировать обед г-н де Бокенкур, распоряжавшийся этой частью празднества. Чтобы придать ему больше пышности, он приказал соорудить помост для музыкантов и замаскировать его цветущим сельским трельяжем, а перед ним поставил большие восковые куклы, одетые в парусиновые старинного покроя балахоны с париками на головах. Они изображали гобоистов и скрипачей времен Люлли. Лакеев одели в короткие штаны и напудрили. Единственным освещением в помещении были свечи. Зал имел прекрасный и таинственный вид. Музыканты играли прекрасно. Франсуаза испытывала нечто похожее на удовольствие. Ей нравились вещи, в которых чувствовались роскошь и вкус. На планах воображаемой перестройки ее родового имения Ла Фрэ, которые отец ее всюду возил с собой на дне сундука, она видела проекты лиственных залов для обедов и празднеств с фонтанами, похожими на столовые украшения, круглыми или овальными бассейнами, напоминавшими различного вида жидкие блюда и тарелки. Перед ее мысленным взором встала усадьба Ла Фрэ, пустынная и ветхая, с выгнутыми стенами, вырубленными деревьями и тинистым прудом. Она погрузилась в свое меланхолическое воспоминание и вздрогнула, когда г-жа Потроне дотронулась до ее руки холодным черепаховым лорнетом. Франсуаза огляделась вокруг.

Она увидела множество лиц, забавно перемешанных, людей родовитых, богатых и таких, которые, не будучи ни тем, ни другим, стараются уверить, что они по крайней мере принадлежат либо к первым, либо ко вторым. Одни пришли ради Бокенкуров, другие — ради Серпиньи, из любопытства, для удовольствия или из вежливости, но в сущности, чтобы показать себя и посмотреть друг на друга, третьи — г-жа Потроне, например, — чтобы поострословить насчет лиц и туалетов присутствующих; Буапрео — ради самого праздника, он любил все блестящее и минутное, улыбки и оттенки, музыку среди листвы и фейерверк в ночном небе; г-жа Бриньян — ради г-на де Пюифона; ле Ардуа — ради любовницы, м-ль Кингби, которая здесь танцевала.

Ле Ардуа только вчера возвратился из своего замка Гранмона, куда почти не ездил и где сейчас против своего обыкновения провел две недели в одиночестве, что весьма удивило Франсуазу. Откуда явилась у Филиппа ле Ардуа внезапная потребность в уединении? И она подумала о Гранмоне, таком, каким его описал ей однажды г-н Барагон: с его садами, высоким фасадом, залами в орлах и венках, со всей его старой и сохранившейся наполеоновской роскошью. Смех г-жи Потроне вывел ее из задумчивости.

Г-жу Потроне приводил в восхищение вид маркиза де ла Вильбукара, выкрашенного, отлакированного до крайности и туго затянутого в корсет. Он сидел неподалеку от нее за одним из столиков в обществе нескольких дам. Г-жа Потроне не уставала любоваться им.

— Какая прелестная старинная вещица! — повторяла она.

За соседним столом царила Люси де ла Вильбукар, над верхней губой которой виднелся легкий пушок. Ее окружали молодые люди. Дальше сидел полковник де Варель. Крутя свою седенькую бородку, он удивленно взирал на г-на де Гангсдорфа, сидящего напротив него. Г-н де Гангсдорф задумчиво вертел пальцами пустой стакан. Маленький толстый человечек думал о своем муранском доме, заснувшем над лагуной, с его прозрачными и молчаливыми стекляшками. Он охотно бы поспешил к ним, не будь оперной певицы м-ль Вольнэ, с которой он не решался расстаться, хотя она начинала ему казаться слишком расточительной и стала меньше нравиться, с тех пор как он познакомился с м-ль Кингби. Г-жа Потроне так увлеклась рассматриванием лиц, что перестала разговаривать.

Франсуаза тоже смотрела то на одного, то на другого гостя. Полные и худощавые, блестящие и тусклые, они все казались ей на одно лицо, представлявшее верхи общества. Она узнала желтое лицо г-жи де Гюшлу, добродушную физиономию г-на Барагона. Она искала глазами Викторину де Витри и заметила г-на Потроне. Г-н Барагон, сидя между двух дам, поправлял свое пенсне. Она подумала о находившихся под столом его башмаках с порыжевшими и мягкими шнурками, такими же, как шнурок его пенсне. Совсем вдали она увидела баронессу де Витри с г-ном де ла Коломбри. Под самым помостом для музыкантов она наконец нашла Викторину, разговаривающую с г-ном де Бокенкуром. Огромный, бритый и немного хмельной, он наклонился к ее уху. Большой букет цветов в его петлице касался плеча молодой девушки, маленький желтый профиль которой показывал гримаску удовлетворения и гордости.

К Франсуазе обратился Буапрео, и они стали вполголоса беседовать о г-не де Берсенэ, которого Буапрео заходил проведать среди дня.

— Он очень плох, наш бедный князь, — говорил Буапрео. — Голова у него по-прежнему в порядке, но тело перестает служить. Ах, какого прелестного старика мы теряем!

Они печально умолкли. Франсуазе нравился Буапрео. Она не чувствовала к нему того рода дружбы, какую испытывала к Филиппу ле Ардуа, но нечто более тонкое. Буапрео не ухаживал за ней, но оказывал ей нежное и неуловимое внимание. Между ними сложилось молчаливое взаимное понимание, состоящее из оттенков и получувств, какая-то ласковая интимность, которую ни он, ни она не сознавали, но которая делала их приятными друг другу.

Шум разговоров и звучание музыки перекрыл голос полковника де Вареля. Он произносил речь, обращаясь к г-ну де Гангсдорфу, который не переставая вертел в руках свой стакан. Ветер загасил свечи. Края навеса раздвинулись и взорам предстал иллюминованный парк.


Аллеи расцвели большими бумажными фонарями, походившими по форме и цвету на эмалевые плоды г-на де Серпиньи. Подвешенные среди листвы, они качались в своей сияющей прозрачности. Рядок огоньков на большой площадке обрисовал фронтон импровизированного театра, на котором читались слова: «Праздник Дома огня».

Присутствующие мало-помалу выходили наружу. Голоса на свежем воздухе рассеивались или замолкали. Настала минута молчания и ночи.

— Тебе весело, Франсуаза? — спросила свою племянницу, проходя мимо, г-жа Бриньян и, не получив ответа, углубилась с г-ном де Пюифоном в аллею.

Франсуаза смотрела, как они исчезают в темноте. К ней подошел Филипп ле Ардуа. Она его не видела две недели и спросила, хорошо ли он провел время в Гранмоне. Они беседовали как обычно, просто и дружески, идя по гравию дорожки, тянувшейся вдоль буксового палисадника. По временам Франсуаза задевала локтем маленькие листочки, лакированные, черные, горько пахнущие. Мимо них прошли курильщики, среди которых находился г-н Барагон. Он не узнал ее.

— Как красив парк, Филипп! — произнесла Франсуаза.

— Да, но Гранмонский парк я люблю больше. Вам следовало бы когда-нибудь побывать в нем. — И добавил: — С вашей тетушкой.

Они шли к театру, где до начала представления разыгрывали лотерею. Когда они вошли, зал уже наполнился гостями. Каждый спешил туда, как если бы заблаговременный приход мог содействовать удаче выигрыша. Все показывали друг другу свои номера, написанные на красных кусочках картона. Троекратный удар возвещал о начале лотереи. Занавес поднялся.

На сцене на красных бархатных скамьях лежали предметы выигрыша. Де Серпиньи любовно поглаживал их время от времени.

— Изумительно! — воскликнула г-жа Потроне. — И стала аплодировать.

Г-н де Серпиньи раскланялся и знаком показал, что начинает. — Колесо повернулось с пронзительным, как у комара, жужжанием.

— Номер 52! — возгласил он повышенно резким голосом.

— Я выиграл! — И полковник де Варель взмахнул своим билетом, как знаменем.

Г-н де Серпиньи бережно взял пальцами выигранный предмет и показал всем крохотный эмалевый флакончик, но пока не отдал его хозяину, а обратился к секретарю.

— Номер 52 — полковнику де Варелю, — продиктовал он г-ну де Пюифону, который с записной книжкой в руках исполнял обязанности секретаря.

Игра продолжалась. Вокруг каждого играющего возникал маленький шумок зависти и жадности. Главным выигрышем оказалась огромная высокая ваза из зеленой эмали с изящными ручками. Г-н де Серпиньи знал, что она имела незаметную трещину. Только такой огрех заставил Вильрейля расстаться с ней.

— Номер 89! — выкрикнул далее г-н де Серпиньи.

Никто не откликался.

— Может быть, номера 89 не существует? — предположил Буапрео, обратившись к Франсуазе, и улыбнулся.

— Номер 89.

— Здесь! — раздался приглушенный голос. И г-н де Гангсдорф, застенчивый и пунцовый, в своем зеленоватом фраке приветствовал общество движением своей руки.

Бедный г-н де Гангсдорф, утомленный своими мыслями, заснул. Внезапно разбуженный, он готов был спрятаться куда угодно, а лучше оказаться в своем замке в Мурано.

— Черт! У меня был 88! — проворчал Конрад Дюмон, поднимаясь с места.

Все тоже встали, когда г-н де Серпиньи громко провозгласил: «Выигранные предметы будут доставлены их владельцам на дом». Его заявление вызвало разочарование. Каждому хотелось тотчас же получить на руки и потрогать свой выигрыш. Разговоры возобновились перед опущенным занавесом. Через некоторое время занавес снова поднялся. М-ль Вольнэ и г-н Гатра спели «Заклинание огня» из «Валькирии». Два рояля заменяли им оркестр. В ожидании танца м-ль Кингби ле Ардуа сел позади девицы де Клере, неподалеку от толстого Бокенкура, поместившегося рядом с девицей де Витри. Они не разлучались. Дюмон заметил их сближение и показал Франсуазе на нее, тщедушную и хихикающую, и на него, огромного и хлопотливого.

— Какой успех у девицы де Витри! — пояснил Дюмон со значительным видом.

Франсуаза жестко посмотрела ему в глаза и отвернулась к сцене, на которой танцевала м-ль Кингби под музыку далеких и протяжных флейт. Танцовщица не прибегала к сложным ухищрениям. Прелести ее тела, окутанного легкими и прозрачными тканями, манили зрителей. Ее пластика, жесты и движения ног создавали гармонию. Казалось, она искала ее внутри себя, мало-помалу приближалась к ней и достигала полноты, выражения, творя неповторимый рисунок танца. Из незаметных фигур его возникал пленительный образ.

— Она очень красива, ваша подруга, — заметила Франсуаза, повернувшись к Филиппу ле Ардуа, когда танец закончился и раздались аплодисменты.

Теперь все вышли на лужайку, чтобы посмотреть фейерверк. Франсуаза думала о том, что ей рассказал Буапрео о м-ль Кингби. Англичанка танцами зарабатывала себе на жизнь. Она любила ле Ардуа и ничего не брала от него. Несмотря на настояния Филиппа, она не хотела отказаться от своего ремесла. Она еще совсем недавно подписала контракт с Фоли Бержер, где должна выступить через несколько недель. После каждого выступления м-ль Кингби заболевала — танцы утомляли ее и вредили здоровью, но она упрямо продолжала заниматься балетом.

Вдруг небо осветилось звездным дождем. Начался фейерверк. Потоки искр проносились по небу. Снопы, букеты, каскады расцветали в ночной вышине, радуя красотой и неожиданностью цветных композиций. Внезапно начавшийся фейерверк так внезапно окончился. Франсуаза, прислонившись к буксу аллеи, сорвала один из тысячи маленьких зеленых листочков и взяла его в рот. Почувствовав горечь, она подумала о Викторине де Витри. Ей вспомнилось, как та в саду на улице Варен жевала едкие побеги кустов. Широкое, нехорошее и багровое лицо г-на де Бокенкура встало мысленно перед ней. Совсем потемнело после яркого света фейерверка. В нескольких шагах трое молодых людей беседовали между собой, не видя ее.

— Значит, белокурая дама, которая так вплотную разговаривала с Пюифоном, г-жа Бриньян?

— Как, Поль, неужели ты ее не знаешь?..

— Она недурна, у нее вид потаскушки, но шикарной.

— Черт побери, я предпочел бы племянницу, ту, что сидела впереди ле Ардуа!

— А разве?..

— Еще бы! Ни гроша, и хорошенькая.

— Говорят, она любовница ле Ардуа?

— Да нет же. Художник Дюмон говорил мне…

Франсуаза, покраснев от стыда, убежала подальше от злых языков. Начали разъезжаться. Кареты столпились у решетки. Их фонари вытянулись светящейся нитью.

— Вы мою дочь не видели? — спросила, увидев Франсуазу, баронесса де Витри. С ней рядом стояли г-н де ла Вильбукар и его жена Люси де ла Вильбукар.

Люси шепнула Франсуазе:

— Приведите ее скорее. Она в маленькой гостиной над лестницей. — От Люси пахло табаком, и она еле сдерживалась, кусая свои маленькие черные усики, чтобы не рассмеяться.


Франсуаза побежала в дом. Большая нижняя гостиная пуста. Она поднялась по лестнице и толкнула дверь. Кто-то быстро встал с дивана. Г-н де Бокенкур! На его широком багровом лице играла скверная улыбка. Он стоял, наполовину заслоняя своим массивным телом Викторину де Витри, которая опускала юбку и поправляла корсаж. Секунда прошла в молчании.

— Ваша мать ищет вас, Викторина. — Франсуаза обратилась к Викторине не как обычно, на «ты».

Викторина дерзко смерила ее взглядом:

— Хорошо, милая, я иду.

Баронесса де Витри встретила дочь раздраженно, держа в руках ее манто. Викторина спокойно ответила ей на ее материнский выговор:

— Но, мама, мне было так весело! — и добавила, глядя на Франсуазу уголком глаз: — Г-н де Бокенкур мне все показал!


Почти все разъехались. Погасли огни. Воздух посвежел. Запах смятого газона примешивался к аромату ночных листьев. Г-н де Серпиньи ораторствовал среди небольшой кучки людей.

Г-жа де Бриньян, наконец, появилась вместе с юным г-ном де Пюифоном. Ее прическа опять потеряла свою форму.

— Франсуаза, мы отвезем домой г-на де Пюифона, — проговорила она, обратившись к Франсуазе.

Г-н де Пюифон поклонился, всегда улыбающийся и корректный.

— Не забудьте же завтра зайти ко мне! — крикнул издали г-н де Серпиньи какому-то молодому человеку.

Г-жа Бриньян села в карету. Де Пюифон поместился на передней скамеечке и захлопнул дверцу. Слышался громкий смех Бокенкура и неприятный голос Дюмона. Франсуаза угадывала, о чем они могли говорить. Она страдала. Старая лошадь шла вялой рысцой. По временам внезапный и беглый свет фонаря позволял Франсуазе видеть г-жу Бриньян и г-на де Пюифона, которые на мгновение разнимали свои руки, чтобы затем возобновить в темноте свое прерванное объятие.

Глава десятая

После анонимной записки г-на де Бокенкура Франсуаза ни одного конверта не открывала без боязни. Она медлила распечатывать его. И только когда узнавала почерк ле Ардуа или Буапрео, извещавших ее то о визите, то о каких-нибудь мелких событиях текущей жизни, вскрывала корреспонденцию. К тому же только они писали ей. Г-н де Берсенэ не мог держать в больных руках перо. Иногда, впрочем, Франсуазе приходили письма из Германии, Англии или Америки. Маленькая заграничная марка напоминала ей о далеких, почти забытых местах и лицах, наполовину изгладившихся из памяти. Через несколько дней после лувесьенского праздника Франсуазе передали два письма, которые принес консьерж. Франсуаза в это время причесывалась. Настроение у нее оставляло желать лучшего. Она никак не могла закончить прическу. Наконец, повозившись с волосами некоторое время, она оставила свое занятие. Толстая коса осталась на плечах нетронутой. Франсуаза взяла один из конвертов, запечатанный большой сургучной печатью с гербом баронессы де Витри. Г-жа де Витри писала ей:

«Сударыня,

Мое большое желание доставить удовольствие князю де Берсенэ и особое внимание, которое он, по-видимому, проявляет к вам, не могут помешать мне уведомить вас о решении, которое я с большим сожалением объявляю вам, но принять его меня обязывает долг матери. Итак, я буду вам очень признательна, сударыня, если вы перестанете посещать мой дом и соблаговолите с этого момента рассматривать как поконченные отношения, в которых я не буду раскаиваться, если вы согласитесь сами положить им конец, ставить который мне было бы бесконечно тяжело. Если бы речь шла обо мне одной, я не дошла бы до этой печальной крайности, но моей дорогой Викторине не так легко переносить неудобства знакомства, на которое в обществе, в конце концов, может быть не без основания могли бы посмотреть с изумлением. Поэтому я буду просить вас также воздержаться от всякой попытки поколебать мою дочь в решении, огорчающем ее сердце, но делающем честь ее уму, так как она показала достаточно благоразумия признать своевременность меры, о которой она сожалеет, но которую одобряет.

Я должна прибавить, сударыня, что мотивы, побуждающие меня требовать вашего удаления, заключаются не столько в вас самих, сколько в окружающих вас лицах. Поверьте, что я искренне сожалею о вашем бессилии избегнуть прискорбных последствий: что поделаешь, приходится жить в обстановке, в которой Богу было угодно поселить нас; я лишь жалею вас за то, что вы в ней находитесь. Дочь моя разделяет мое мнение, так как, отдавая должное деликатности ваших чувств, приличию вашего поведения и разумности ваших мнений, она все же принуждена была согласиться, что ваша дружба — о, вовсе не по вашей вине! — может быть опасной для нее не столько благодаря вам, сколько благодаря вашему положению.

Мне было бы очень неприятно излишне распространяться на эту щекотливую тему, но мне хотелось объяснить вам необходимость моего поступка. Кроме того, я не считала правильным принять свое решение, не посоветовавшись предварительно с заслуживающими доверия людьми. Я назову вам двух, которые поддержали меня в моем решении, нисколько не опорочив вас, можете быть уверены в этом. Эти люди — г-да де Бокенкур и де Серпиньи. Одни их имена служат ручательством их беспристрастия…»


Франсуаза порывисто встала. Гордость бросилась ей в лицо и выступила на нем румянцем гнева. Затем она вложила письмо обратно в конверт. Ненависть таких господ, как Бокенкур и Серпиньи, не удивляла ее. Обоих она оскорбила, одного — в его тщеславии, другого — в его корыстных расчетах. Что касается г-жи де Витри, то она сердилась на Франсуазу за то, что та не согласилась взять на себя унизительную роль доносчицы. Но что же могла выдумать Викторина? Она удаляла в лице Франсуазы неудобного свидетеля. Для всех имелись прямые основания: злоба мужчин и женщин; но гораздо большее страдание причиняло ей то обстоятельство, на которое коварно намекала ей г-жа де Витри и которое она избрала в качестве предлога — обстоятельство, о котором всюду шептались вокруг нее, которое доходило до нее в форме двусмысленных выражений, понимающих улыбок, намеков.

Итак, она оказывалась ответственной за сумасбродства г-жи Бриньян, и ей приходилось разделить ее репутацию, как бы она себя ни вела. К ней прилипали все отрицательные стороны образа жизни г-жи Бриньян. Г-жа Бриньян сделала возможными гнусные поползновения г-на де Бокенкура и нечистые предложения г-на де Серпиньи, а между тем г-жа Бриньян была ее единственной покровительницей. Она одна приютила ее, дала помещение, одевала и кормила ее. Поговорить с ней? Г-жа Бриньян ни о чем не догадывалась. Добрая женщина делала для племянницы все, что могла. Жаловаться — значило проявить неблагодарность. Она любила Франсуазу и хотела бы выдать ее замуж, но она же своим поведением компрометировала ее, закрывая таким образом для девушки всякое будущее. Кто, в самом деле, будет питать серьезные намерения к племяннице г-жи Бриньян? Достаточно просто подождать удобного момента, какого-нибудь случая. И ей казалось, что она вновь слышит циничные суждения трех молодых людей с сигарами во рту на лувесьенском вечере. Она еще чувствовала во рту едкую горечь зеленого буксового листочка, который имел вкус ее судьбы.

Франсуаза посмотрела в зеркало на свое отражение. У нее гибкое и юное тело, похожее на тело м-ль Кингби. Почему бы ей не разыскать танцовщицу и не попросить ее научить своему искусству? Тогда она бы зажила свободно. Могла бы любить того, кто понравится ей. Почему бы не оправдать подозрений, существовавших на ее счет? Кто в самом деле верил в ее бесполезную порядочность, кроме г-на де Берсенэ, Буапрео и ле Ардуа?..

Машинально она распечатала второе письмо. Строчки, написанные беспорядочным почерком на разлинованной бумаге, походили не на ножки ядовитой мухи г-жи де Витри, а на лапки паука, неровные и нескладные, разбежавшиеся по бумаге.

«Сударыня,

Прочтя ваше имя в газетных заметках о лувесьенском празднестве, я вспомнила о вас. Я достала ваш адрес. Если хотите познакомиться с дружелюбно относящейся к вам женщиной, приходите сегодня в девять часов на Вандомскую площадь. Я буду в черном, с маленькой собачкой».


Подпись была неразборчива. Вошла г-жа Бриньян.

— Как, ты еще не готова? Уже двенадцать часов.

Франсуаза прикрыла письма рукой. Г-жа Бриньян расхохоталась и весело вскинула свои голые красивые руки, выступавшие из кружевных рукавов.

— Франсуаза прячет свои письма.


За завтраком г-жа Бриньян, обладавшая обыкновенно превосходным аппетитом, почти не ела. Она предупредила племянницу, что не вернется к обеду.

— Я обедаю за городом с друзьями. — И прибавила: — Я чувствую потребность развлечься, Франсуаза, у меня неприятности. — Она посмотрела на племянницу своими красивыми нежными голубыми глазами, подперев щеку рукой.

Франсуаза поднялась из-за стола.

— Куда ты идешь сегодня, Франсуаза?

Франсуаза подумала: на Вандомскую площадь, и ответила:

— Не знаю. Может быть, навещу г-на де Берсенэ.


Слуга, открывший Франсуазе дверь, сказал, что князь отдал распоряжение принять ее, если она придет. Со вчерашнего дня он чувствовал себя немного лучше. Девушка нашла его еще больше похудевшим. Князь лежал в шезлонге, и на его сморщенном лице продолжали жить одни только глаза. Тело его совсем терялось под грудой одеял, поверх которых лежали его ледяные руки. Князя ничто уже не согревало, даже яркий огонь, несмотря на лето, пылавший в камине. Г-н де Берсенэ говорил тихим и внятным голосом. Ум его работал с обычной ясностью, трезвостью и четкостью. Он наговорил Франсуазе множество приятных и нежных вещей и спросил о новостях Булонского леса. Он был весел и улыбался.

— Я теперь не скучаю. Перебирая в памяти людей, которых знавал, а таких немало, я накопил массу воспоминаний. Таким образом, сам того не зная, я подготовил себе развлечение на старости лет. Я покончил счеты со своей любознательностью и подвожу итоги в уме. Уверяю вас, если предвечный хоть немного интересуется нашими современниками, то у меня найдется, чем развлечь его, когда я предстану перед ним. Посмотрим, не принесли ли вы мне чего-нибудь хорошенького, что я мог бы прибавить в свой список, относительно баронессы де Витри? Я думал как раз о ней, когда вы вошли. Как ваши отношения с ней?

Глядя на Франсуазу лукавым глазом, он увидел, что она слегка покраснела. Его руки задвигались.

— Ну, ну, расскажите мне все. Что вам сделала эта дура?

Франсуаза рассказала о письме г-жи де Витри. Г-н де Берсенэ нервно слушал ее.

— Ничего особенного, — говорила Франсуаза. — Не волнуйтесь из-за каких-то пустяков, сударь. Мне нужно привыкать к таким неприятностям; мне придется, вероятно, испытать их еще немало. — И она заставила себя улыбнуться.

— Не говорите так, дорогое дитя, — ответил г-н де Берсенэ, взяв ее руку, — и прежде всего извините меня за то, что я познакомил вас с этой пустышкой. Я не хотел ничего дурного, кроме того, чтобы развлечь вас, вывести немного из среды, в которой вы живете с таким достоинством и в такой опасности. — И голос г-на де Берсенэ приобрел всю возможную для него значительность. — Я часто думаю о вас. Я давно уже знаю цену таких господ, как Серпиньи и Бокенкур. Что же касается вашей тетушки Бриньян, то она — славная женщина… Увы! — Он замолчал. — Я хорошо знаю, что есть еще Буапрео, человек порядочный, деликатный и умный. В уме его есть изящество; он нежен, но он эгоист.

Франсуаза улыбнулась и запротестовала.

— Позвольте мне высказаться и послушайте старого знатока душ, — продолжал г-н де Берсенэ. — Есть еще ле Ардуа. Он сердечный человек и умеет быть богатым без глупости и без низости. Он — ваш друг. Ле Ардуа очень любит вас. Буапрео действительно любит вас, но это нонсенс. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь просто любил вас…

Наступило молчание. Слышалось чириканье воробьев за окном и треск поленьев в камине, рассыпавших горячие угли в солнечном свете.

— Печально, когда не можешь ничего сделать для тех, кого жалеешь, для тех, кого уважаешь, для тех, кого… Ровно ничего.

Князь де Берсенэ остановился. Он очень устал и закрыл глаза. Его высохшее лицо, где жили только они, казалось теперь мертвым. Маленькая и чистая слеза катилась по его старческой щеке.

— Франсуаза, Франсуаза, я часто вижу аллею Булонского леса, знаете, тротуар вдоль решетки, витой плющом. Я вижу на нем старичка, ковыляющего с палочкой, а рядом с ним молодую женщину. Прохожие оборачиваются и говорят: «Какая смешная пара!» — Г-н де Берсенэ снова открыл глаза. Огонек лукавства и сожаления оживил их. — Нужно бы пожить еще пять-шесть лет. Ах, старый безумец, старый безумец! Не будете ли вы добры позвонить, мадемуазель Франсуаза? Мне кажется, огонь гаснет. — И г-н де Берсенэ зябко спрятал свои руки под груду одеял.


Конец дня Франсуаза провела в грустных мечтах. Когда ее маленькие дорожные часы стали бить семь, она вздрогнула. Она пообедала одна. Олимпия Жандрон, прислуживая ей, жаловалась на опухоль в ногах. Франсуаза за обедом выпила вина, чего обыкновенно не делала. Когда она встала из-за стола, у нее немного кружилась голова.

Она решила выйти из дома в том же костюме из мягкой пепельно-серой материи, в котором выходила днем. Поправив волосы перед зеркалом, она отстегнула от пряжки пояса большой серебряный цветок, посмотрела на него и поцеловала. В четверть девятого она спустилась по лестнице, села в проезжавшую карету и назвала кучеру место ее путешествия:

— Вандомская площадь, угол улицы Кастильоне.

Площадь в такой час была почти пустынна. Несколько освещенных окон оживляло высокие фасады выходящих зданий. Бронзовый стержень возносила к облачному небу Вандомская колонна. Одинокая фигура женщины высокого роста, одетой в черное старомодное платье, шла по площади, ведя на поводке собачонку, представлявшую бесформенный шарик жира. Гневное возбуждение Франсуазы, приведшее ее сюда, вдруг улеглось. Она пришла в себя и собиралась уже повернуть назад, как незнакомка, уже заметившая ее, быстрыми шагами направилась к ней.

— Вы не мадемуазель де Клере? — Голос прозвучал странно, с итальянским акцентом. Незнакомка закрыла лицо под двойной вуалью.

— Да, сударыня, но…

Незнакомка сложила руки, наполовину закрытые черными митенками. Собака, которую она дернула, слабо заворчала.

— Так вы и есть дочь моего старого друга, г-на де Клере? Его дочь?.. — Говорила она торопливо. — Я знала вашего отца… давно уже… и он никогда не забывал меня. Он писал мне время от времени и присылал маленькие сувениры из тех стран, где бывал. Я узнала о его смерти. Я тогда болела. Годы проходили. Несколько дней тому назад я прочла ваше имя в газете и написала вам. Благодарю, что вы пришли. Дочь г-на де Клере! Ах, я так хотела поговорить с вами о нем! Он всегда помнил обо мне, в то время как другие позабыли бедную графиню Роспильери.

Франсуаза с изумлением смотрела на высокую женщину в темном платье, с лицом, закрытым вуалью, тащившую на цепочке жирную собачонку. Отец довольно часто рассказывал ей о Роспильери, о ее необыкновенной жизни, похожей на исторический роман. Она видела ее портрет у князя де Берсенэ.

— Я хорошо знаю вас, сударыня, и я счастлива видеть вас, — отвечала Франсуаза.

Она испытывала симпатию к таинственной особе. Может быть, несколько дней тому назад она поколебалась бы так разговаривать с ней. Сегодня же она не ощущала никакой неловкости и находила даже что-то притягательное в дерзком вызове свету и его лицемерным приличиям. Опасные и отчаянные мысли владели ею. Почему это странное воплощение интриги и любви вдруг появлялось на ее пути в тревожную и затруднительную минуту? Обе женщины оглядывали друг друга. Начинался дождь. Крупные капли падали на асфальт. Роспильери, казалось, пришла в замешательство.

— Смею я предложить вам зайти на минутку ко мне? — осведомилась она у Франсуазы.

— Я зайду охотно, — отвечала та.

Роспильери протянула ей руку.

— Как вы добры и прекрасны! — воскликнула графиня. — Я тоже была красива, когда знала вашего отца. Смотрите, я жила здесь. Он приходил сюда навещать меня. — И она указала на освещенные окна в среднем этаже на углу площади.

Они остановились. Запах влажной пыли поднимался с земли. Дождь мочил блестящую шерсть собаки.

— Теперь я живу на улице Сент-Оноре. В двух шагах отсюда.

Они подошли к подъезду. Роспильери позвонила и пошла вперед. Лестница ничем не отличалась от лестниц других общественных зданий, где жили простые люди. Графиня достала ключ и осторожно открыла им сложный замок. Изнутри дверь была окована железом и снабжена засовами. Узкая передняя выходила в маленькую гостиную с низким потолком, довольно плохо освещенную висячим фонарем. На стене висели плотно друг к другу картины. Большой диван располагался в глубине комнаты, загроможденной столами и столиками. По углам стояли этажерки с едва различимыми безделушками.

— Подождите меня, я сейчас вернусь, — проговорила графиня.

Франсуаза села на диван, задев ногой стоявшую на ковре мисочку с полуобглоданными костями и нагнулась, чтобы рассмотреть ее. Мисочка оказалась из золоченого серебра, так же как и стоявшая рядом чашка для воды, из которой, издавая чавкающие звуки, лакала толстая собачка. Отодвинувшись, Франсуаза почувствовала, что ей что-то мешает: кожаный футляр, видимо, брошенный на диван второпях. На его выцветшем голубом бархате сверкало ожерелье из ровных круглых жемчужин. В углу дивана валялись и другие коробки. Она взяла одну из них, продолговатую, черепаховую, имевшую форму футляра для скрипки. В ней лежали украшения из драгоценных камней: ожерелье, брошки и серьги.

Время шло. Девица де Клере все ждала. Встав, она прошлась по комнате. Портреты, висевшие на стенах, изображали одно и то же лицо, красивое, с правильными чертами и чистым овалом. Черные волосы обрамляли тонкий нос, маленькие красные губы, подбородок, заканчивающийся ямочкой. Высокое и стройное тело представлялось в сидячем, лежачем и стоячем положении, в различных позах и одеждах — в платьях бальных, для прогулок, для театра. Отороченные мехом, убранные воланами, украшенные кружевами; из материй легких или пышных, из тюля, тарлатана, шелка, бархата — все они оттеняли одну и ту же красоту, воспроизведенную карандашом, кистью, пером, — красоту, которая, как говорили, волновала королей и внушала страсти и капризы. И вот она, божественная графиня Роспильери, имя которой связывалось с пышной и тщеславной императорской эпохой, сама вошла сейчас в маленькую, темную и затхлую гостиную! Ее окутывало что-то вроде домино из черного шелка, капюшон которого затенял лицо. Она села на диван подле Франсуазы. Обе молчали, испытывая замешательство. Франсуаза прервала молчание и, указывая на футляр, заметила:

— У вас прекрасный жемчуг, сударыня, я рассматривала его, поджидая вас.

— Мне подарил его император. — И Роспильери стала искать пружинку футляра, ощупывая его. Кружева от капюшона наполовину закрывали ее лицо. Франсуаза заметила, что у Роспильери грязные руки и черно под ногтями.


Визит оставлял какое-то странное и неопределенное впечатление. В маленькой комнатке пахло грязью и плесенью, пылью, собачьей мочой и прогорклым маслом, горевшим в фонаре. Роспильери говорила не переставая. В ее голосе слышалась хрипотца. Иногда она вставала, шумя воланами и кружевами, и клала на колени Франсуазе то безделушку, взятую с этажерки, то портрет, снятый со стены. Она рассказывала о своей красоте, время от времени произнося знаменитые имена короля, императора, князя непринужденно, фамильярно и в то же время гордо. У нее сложилась особая манера говорить, отдававшая интимностью алькова. Казалось, она ходит по своей памяти с секретными ключами. В ее жизни, как и в ее квартире, существовали двери, окованные железом. Если ее воспоминания и забирались высоко, то начинались они с низов, к каковым и принадлежала графиня. Девице де Клере невольно пришли на ум крестьянское происхождение авантюристки, маленькая вандейская избушка, затерянная в лесах Ла Фрэ. В ней родилась Роспильери, как ей часто рассказывал г-н де Клере, и из нее отправилась она навстречу необыкновенным приключениям.

Графиня рассказывала, а девица де Клере слушала. О туалетах, драгоценностях, празднествах, путешествиях. Гарцевали лошади, сверкали люстры, шелестели материи. Блеск бриллиантов откликался сверканиями фейерверков на фоне парадной лестницы Тюильри, сиявшем огнями, с толпами мундиров и бальных платьев, охраняемыми лейб-гвардейцами в серебряных латах, переливающихся золотыми солнцами… И тут же упоминались рецепты средств для кожи, высказывалась тривиальная мораль, слышался нескладный вздор вместе с жалобами на молочника, поставлявшего молоко для собачки, и на трактирщика, присылавшего обеды ей самой. Перебирая жемчуг руками сомнительной чистоты, она возмущалась дороговизной всего, надувательством поставщиков, и в ее жалобах звучал болезненный страх, что ее обворуют. Он не только вызывал у нее раздражение мелким повседневным жульничеством, но заставлял дрожать ее голос, побуждая жить взаперти, никого не видеть, выходя лишь украдкой, бояться всего и всех.

Франсуаза испытывала ощущение крайней усталости. Нервное ожидание, в котором она провела день, вылилось в утомление и меланхолию. У нее не хватало сил встать и уйти. Ее оглушил поток слов графини, и она продолжала сидеть на диване, отяжелевшая и ничего не соображающая. Шум дождя за окном продолжался. Неутомимый голос все звучал. Толстая собачонка, свернувшись клубочком, заснула рядом с ней. Она чувствовала мягкую теплоту ее покрытого шерстью тельца и себя, как будто заехавшую очень далеко от Парижа, от всего, чем она жила, и от себя самой. Ей представилась одна из тех обнаженных равнин, которые окружают Ла Фрэ и на которых пастухи, заснувшие подле яркогоогня, пробуждаются утром перед маленькой кучкой золы. Она закрыла глаза. Когда она вновь открыла их, Роспильери сбросила покрывавшее ее манто, под которым оказалось платье, виденное Франсуазой на одном из ее портретов, белое, с бесчисленными воланами, обнажавшее ее покрытые бриллиантами плечи. Два длинных локона, завитые спиралью, падали ей на шею. Сетка с широкими полями покрывала ее волосы.

Стоя посреди комнаты под единственным висячим фонарем, свет от которого заставлял переливаться яркими красками драгоценные камни ее длинных серег и освещал ее еще красивые плечи, Роспильери гордо улыбалась, словно воображала, будто показывает Франсуазе то, чем она была и чем, может быть, еще себя считала. Однако морщины, бороздившие темными впадинами ее нарумяненное лицо, делали жалким и смешным подобное ночное видение. Красота стала призраком прежнего образа, пытаясь создать последнюю иллюзию себя, и вызывала прошлое в развалинах настоящего. Франсуазе стало страшно перед возникшим живым привидением, на которое вдруг залаяла проснувшаяся собачонка.


Когда Франсуаза вышла от Роспильери, было уже за полночь. Дождь кончился. Она не захотела брать экипаж и пошла пешком по улице Риволи и елисейским Полям, по которым спускалась когда-то прекрасная графиня легкой рысью в экипаже, запряженном цугом. Ночь снова стала прозрачной и свежей. Ливень прибил пыль. От деревьев шел приятный запах. Изредка проезжали экипажи. Г-жа де Клере шла медленно, вспоминая темную квартирку со сложными замками недоверчивой графини, мисочку золоченого серебра, полную обглоданных костей, дымный фонарь в комнате, портреты, изображающие несуществующую более красоту, жемчужное ожерелье, перебираемое грязными руками, запах пыли и плесени. К чему в таком случае благосклонность фортуны? К чему становиться избранницей судьбы, как Роспильери, улыбавшейся королям и князьям и любимой ими, если последним товарищем останется только жирная собачонка, которую в сумерки нужно выводить на улицу. Состарившаяся, пугливая и одинокая, она провела жизнь, в которой неожиданное так удивительно переплело темные и тайные нити, что до сих пор еще она ждет чего-то ужасного, внезапного, страшного, за двойными дверями и тройными запорами.

Франсуаза продолжала медленно идти вдоль пустынной аллеи. Деревья Елисейских полей, смоченных вечерним дождем, роняли капли с листьев. На скрещении дорожек она едва не натолкнулась на двух остановившихся и разговаривавших мужчин. Один из них отчаянно жестикулировал, находясь в состоянии живейшего возбуждения. Другого она узнала — это был г-н де Серпиньи. Он не узнал ее. Она прошла, не оборачиваясь.

Г-жа Бриньян поджидала племянницу на площадке лестницы со свечой в руке. Перегнувшись через перила, она взволнованно окликнула ее:

— Это ты, Франсуаза?

— Да, — ответила та снизу — и торопливо пошла в темноте на свет качающейся свечи. На сердце у нее появилось чувство нежной радости. Ее ожидали. Следовательно, она что-то значила для кого-то. Г-жа Бриньян заключила ее в объятия.

— Боже, как я испугалась, Франсуаза! Что с тобой случилось?

Значит, г-жа Бриньян любила ее, несмотря на свои безумства и то невольное зло, которое причиняла ей. Франсуаза хотела рассказать ей все, но ее удержало опасение, что она расстроит г-жу Бриньян. Девушка сослалась на долгую ночную прогулку в Булонском лесу вокруг озера: там после дождя такой хороший воздух, что она не заметила, как быстро прошло время. И она поцеловала доброе лицо г-жи Бриньян, которая все время тихо повторяла:

— Как я испугалась, как я испугалась!

В прихожей, расставаясь, г-жа Бриньян шепнула ей на ухо:

— У тебя неприятности, Франсуаза? Ах, знаешь, у меня тоже!

Она стояла со свечой в руке, и в ее светлых глазах блестели слезы женщины, неисправимо влюбчивой, несмотря на свои сорок четыре года, о которых, впрочем, говорила только осень золотых отсветов в ее рыжих волосах.

Глава одиннадцатая

Г-н де Пюифон причинял г-же Бриньян больше огорчения, чем удовольствия. Красивый юноша, с матовой кожей и небольшими черными усиками происходил из богатой семьи. Отец его, г-н Одрю, двоюродный брат г-на Дюрусо и, следовательно, родственник графини де Бокенкур, владел, кроме крупных пивоварен в департаменте Нор, замком де Пюифон, название которого юный Одрю присоединял к своей фамилии при помощи дипломатической частицы. Отцовское состояние, и без того значительное, Антуан де Пюифон предполагал увеличить, сделав блестящую карьеру. В течение шести месяцев он готовился к экзамену при министерстве иностранных дел, которое посещал уже в качестве кандидата. Ему исполнилось двадцать два года, и он рассчитывал остаться в Париже по крайней мере до двадцатипятилетнего возраста, когда рассчитывал получить место посла Франции в одном из посольств. А пока в Париже он вел приятную и практичную жизнь в соответствии со своим здравым смыслом и рассудительностью.

Папаша Одрю создавал сыну весьма приличные жизненные условия, посылая ему более чем достаточное содержание. Антуан же расходовал лишь меньшую часть его, остальное откладывал. Он считал, что сбережения послужат ему в будущем, когда придется вести элегантную и дорогую жизнь в Лондоне и в Вене. Обращенные в гинеи и флорины, они окажут ему тогда драгоценную поддержку. А до тех пор он предполагал жить скромно, сохраняя приличия, необходимые для молодого человека его круга и профессии. Он поселился в старом особняке на Университетской улице. Комната, которую он занимал, находилась под самой крышей с наклонной мансардной стеной. Консьерж получил приказание никогда никого не пускать. Посетителям, кто бы они ни были, разрешалось только оставлять свои карточки и не только восхищаться обширным мощеным двором и величественным подъездом, но и преисполняться глубокого уважения к юному г-ну де Пюифону, будущему посланнику, который уже теперь жил в таком прекрасном доме.

Устроившись с квартирой, г-н Антуан де Пюифон довел до конца свою программу экономии. Его отличный аппетит и не особенно тонкий вкус позволяли ему обходиться посредственной кухней. Он любил молоко и булочки, рагу столовок не пугали его. Когда же они его утомляли, он шел к столу Бокенкуров, где всегда для него оставляли прибор. Г-жа де Бокенкур относилась к нему любезно, да и г-н де Бокенкур смотрел довольно благосклонным взглядом на маленького родственника своей невестки, который обладал непринужденными манерами и умел жить. Г-н де Пюифон считал, что при своей наружности он может обойтись без больших расходов. Убежденный, что он украшает все, что носит, он решил одеваться просто, корректно, без особой изысканности и недорого: его лицо должно повышать ценность наряда — единственный пункт, где возложенная им на себя экономия казалась ему немного тягостной. В глубине души он любил яркие краски, многоцветные галстуки и ослепительные жилеты. Прогуливаясь, он останавливался перед витринами и с некоторой грустью посматривал на отражавшиеся в них его темные жакеты и скромные панталоны. Наряду с элегантной одеждой наиболее опасным моментом являлись женщины. Он любил их и очень рассчитывал быть любимым. Но он отложил подобное удовольствие на более поздний срок. Впоследствии он вознаградит себя за временное воздержание. А до тех пор он решил беречь свое время и деньги. Его занятия только выиграют. Он не сомневался, что ему представятся подходящие случаи. Его наружность и его счастье не замедлят прийти ему на помощь.

У г-на де Пюифона сложились на этот счет вполне определившиеся взгляды. Он хотел иметь любовницу из светского общества, и она не должна ему ничего стоить. Нужно также, чтобы любовница была серьезной и постоянной на то время, которое он рассчитывал провести в Париже. Со своей стороны он обещал сохранять ей верность. Зачем обрекать свое сердце на блуждание по притонам? Он предпочитал обеспечить ему буржуазный пансион. Г-н де Пюифон — рассудительный юноша склонялся к несколько зрелой женщине, чтобы таким образом больше привязать ее к себе, а с другой стороны, может быть, также и для того, чтобы самому меньше привязаться к ней. Так как он наперед знал, что через определенный срок ему придется покинуть ее, то не хотел сожалеть о ней. Подобная дипломатия юного Пюифона восхищала толстого Бокенкура, и он не уставал выслушивать ее во всех подробностях. Г-н де Бокенкур, заинтересовавшись, обещал помочь ему устроиться надлежащим образом. И вот ему пришла мысль о г-же Бриньян. Он пригласил их вместе на обед. Г-жа Бриньян произвела наилучшее впечатление на Пюифона, найдя ее очень приятной. Он любил таких особ, как она, немножко, как говорится, в теле. Крашеные волосы ослепили его. Г-н де Бокенкур уведомил его, что завладеть сердцем г-жи Бриньян легко и что трудность заключается не столько в том, чтобы быстро понравиться ей, сколько в том, чтобы нравиться ей долгое время. Последний нюанс даже несколько беспокоил благоразумного Пюифона; г-жа де Бриньян до такой степени пришлась ему по вкусу, что он стал думать о средствах сохранить ее подле себя на все время, пока ему будет удобно обладать ею. Ему показалось полезным не слишком торопиться с проявлением ответных чувств на выраженную ею склонность, хотя и не показывал пренебрежения к ней. После нескольких встреч они стали большими друзьями. Поведение г-на де Пюифона поистине восхищало. Ему удалось обратить в страсть чувство, которое у г-жи Бриньян легко могло остаться простым капризом. Милая женщина начала оказывать свою обычную благосклонность, но ее удивила и привела в замешательство внезапная сдержанность г-на де Пюифона. Для г-жи Бриньян любовь никогда не относилась к серьезному делу, но на сей раз она влюбилась серьезно. Она была просто без ума от г-на де Пюифона.

Антуан, однако, с трудом сохранял занятую им позицию сдержанности — г-жа Бриньян ему нравилась, но он хотел сделать из нее любовницу удобную, угодливую и покорную. Женщина любит своего любовника лишь в том случае, если трудность, с которой ей пришлось завоевывать его, внушает ей некоторую боязнь потерять его. А до тех пор г-жа Бриньян находилась с ним, казалось, в наилучших отношениях. Они назначали таинственные свидания в самых разнообразных местах начиная от лестницы Триумфальной арки и кончая пальмовой оранжереей Зоологического сада. Они разъезжали по Парижу в наемной карете. Г-н де Пюифон пользовался подобными сентиментальными прогулками для ознакомления с городом, которого он не знал еще как следует. Бедная г-жа Бриньян следовала за ним, сгорая от страсти и отчаяния.

Часто она провожала г-на де Пюифона до самой его квартиры. Напрасно надеялась она, что он предложит ей подняться к нему. Ни разу он не подал виду, что понимает ее желание. Ей приходилось довольствоваться подъездом старого особняка на Университетской улице. Она видела, как г-н де Пюифон переходит мощеный двор и галантно оборачивается, чтобы послать ей прощальное приветствие кончиками пальцев.

Г-н де Пюифон хвалил сдержанность г-жи Бриньян и поздравлял себя с победой. Однако, вспоминая черты ее лица и линии тела, он уже стал желать более интимных отношений. Г-жа Бриньян уже достаточно подготовлена. К тому же постоянные выезды и свидания в каретах мешали г-ну де Пюифону заниматься. Ему оставалось разрешить еще один вопрос.

Он не хотел принимать свою любовницу у себя в такой жалкой обстановке. Его железная кровать слишком узкая и жесткая. Он любил тонкие простыни под шелковым пологом. Правда, он мог нанять квартиру, но для нее нужны деньги. Оставалась гостиница, но тут обнаруживалась любопытная черта характера г-на де Пюифона. При всей практичности он имел романтическую натуру. Его интрижка с г-жой Бриньян пробуждала в нем воспоминания о книгах и рассказах. Светской дамой, какой являлась г-жа Бриньян, не пристало обладать на студенческой кровати или на матраце меблированной комнаты. За несколько дней до празднества в Лувесьене он так и заявил г-же Бриньян, сказав, что будет обладать ею только в ее комнате и в ее постели. Лишь тогда она будет принадлежать ему всецело. Он добивался от нее не мимолетных и случайных объятий, он хотел ее самое, подлинную, и со всей окружающей ее обстановкой. Г-н де Пюифон не желал красноречия. Г-жа Бриньян слушала его с изумлением. Наконец-то! Ей льстило его внимание. Никогда еще с ней не говорили таким образом. Мужчины, которым она отдавалась, довольствовались обладанием ею все равно как и все равно где, тогда как он… Если сначала его просьба обрадовала ее, то, по некотором размышлении, она почувствовала замешательство. Конечно, приглашая к себе жить девицу де Клере, она ни одной минуты не имела намерения в чем-либо менять свой образ жизни и думала сохранить, если можно так выразиться, в одинаковой мере и свободу сердца, и привычки тела. К тому же они казались ей естественными и безобидными. Но принимать своего любовника под кровлей, где она жила со своей племянницей! Нет, такого сделать она не могла и попробовала объяснить все г-ну де Пюифону.

Г-н де Пюифон притворился жестоко обиженным отказом г-жи Бриньян. Разыграв комедию оскорбленной страсти, он упорно требовал от своей любовницы свидетельства ее полного подчинения как доказательства любви. Напрасно он убеждал ее согласиться. Г-жа Бриньян умоляла молодого человека отказаться от своего безрассудства, приводив, казалось, неоспоримые доводы. Антуан посоветовался с де Бокенкуром и де Серпиньи, правильно ли он поступает. Те поддержали его и настаивали на его плане. Их одобрение укрепило его в своем решении, в результате чего между ним и г-жой Бриньян произошла размолвка. В течение нескольких дней г-н де Пюифон отсиживался дома и не отвечал на отчаянные письма бедной г-жи Бриньян, которые она сама отвозила на Университетскую улицу. Консьерж принимал конверт с насмешливым видом. Однажды, возвратившись после одного из своих визитов к гадалке г-же Коринфской, которая обещала ей скорый конец ее горестей, г-жа Бриньян застала Франсуазу провожающей г-на де Буапрео до двери. У них обоих был опечаленный вид.

— Тетя, г-н де Берсенэ умер сегодня утром. Отпевание будет послезавтра у Сент-Онорэ д'Эло в двенадцать часов. Хоронить будут в Версале. Г-н Буапрео предлагает мне проводить бедного князя до кладбища. Г-жа Потроне поедет вместе с нами.


На другой день в четыре часа, выходя из министерства, г-н де Пюифон заметил в остановившейся на набережной д'Орсэ карете поджидавшую его г-жу Бриньян. Он уже собирался отвернуться, но ее радостное лицо остановило его, и он подошел к ней.

— Я хочу сказать вам что-то. — И г-жа Бриньян сделала ему знак сесть подле нее. Она имела необыкновенно юный и соблазнительный вид с волосами, отливающими свежим золотом.

Экипаж въезжал на мост Согласия. Г-н де Пюифон смотрел и не мог оторвать глаз от г-жи Бриньян. Она прикоснулась к его руке и промолвила:

— Завтра.

Он вздрогнул и спросил сухо:

— Где?

— У меня.

Он нервно покрутил свои коротенькие черные усики.

— Да, моей племянницы не будет дома… — И прибавила, наклонившись к его уху: — Но только на этот раз, чтобы доказать, что я люблю тебя. Затем мы устроимся. Ты обещаешь мне, Антуан?

Глаза ее нежно глядели на него сквозь белую вуалетку; подкрашенные губы влажно блестели, высокая грудь манила и соблазняла.


Г-н де Пюифон решил пойти на уступки. Один из его товарищей, Виктор Бельфран, уезжал через несколько дней на место своей службы в Венесуэлу. Оба они работали в одной и той же канцелярии с третьим атташе де Жарьером, плешивым господином, носившим квадратный монокль. Бельфран укладывал бумаги в портфель, заканчивая свое последнее посещение министерства. Надев шляпу, он взял трость, чтобы уйти.

— Итак, Жарьер, решено: я передаю вам свою любовницу.

Г-н де Жарьер уронил монокль и наклонил свой голый череп.

— А вам, Пюифон, свою квартиру. Все-таки лучше, чем колесить в карете с дамой под вуалью. Вы знаете адрес. Консьержка передаст вам ключ. Контракт на три года. Деньги заплачены вперед. До свидания. Я бегу. — И г-н Бельфран со шляпой на голове, с портфелем под мышкой и тростью в руке скрылся в глубине коридора.

— Славный малый, этот Бельфран! — воскликнул Антуан.

— Да, славный малый, — поддержал его г-н де Жарьер, вставляя монокль и раскрывая Готский альманах, с помощью которого он развлекался составлением списка незамужних княжон всей Европы.


Г-н де Пюифон в тот же самый день посетил квартиру Бельфрана, роскошный и удобный нижний этаж на улице Монтень. Рыжие волосы г-жи Бриньян будут очень хороши на большой подушке тонкого полотна. Завтра она станет его любовницей. Он сделал довольное и горделивое движение. Он получил от нее то, что хотел. Открытая карета проезжала по Елисейским полям. Г-н де Пюифон велел остановиться на углу улицы Пьера-Шарона. Он хотел повидаться с г-ном де Серпиньи и с г-ном де Бокенкуром, чтобы сообщить им о своем успехе. Г-жа Бриньян бросила ему вслед:

— Завтра, в двенадцать.

Он оглянулся. Она посылала ему воздушный поцелуй.

— Завтра, завтра, — повторял он себе, помахивая тросточкой.

Завтрашний день — четверг, и как раз завтра — похороны князя де Берсенэ. Г-н де Пюифон сделал жест, выражающий досаду. В городе много говорили о смерти князя. Вместе с ним исчезал последний отпрыск знаменитого рода. Газеты приводили исторические справки, в частности вспоминали кардинала де Берсенэ, соперника кардиналов де Тансена и де Берни по части любовных похождений и стишков. Г-н де Пюифон желал бы, чтобы его видели на похоронах. Коллега его, г-н де Жарьер, целый день держал на своем письменном столе распечатанное пригласительное письмо. Он проверял упоминающиеся в нем фамилии по Готскому альманаху. Что делать — придется пожертвовать князем де Берсенэ для г-жи Бриньян.


Князя де Берсенэ, всю свою жизнь любившего простоту и скромность и меньше всех кичившегося своим происхождением и титулом, предали земле с большой помпой. Его далекие родственники, проявлявшие благоразумную бережливость по части обеспечения непритязательного и милого старика скромной пожизненной пенсией, пожелали достойным образом почтить по крайней мере его смерть. Церковь украсили геральдическими драпировками рода. Катафалк смотрелся солидно и величественно. На нем, имевшем шесть метров высоты и украшенном султанами, совсем потерялся маленький гроб с усопшим. По бокам катафалка горели синеватым пламенем светильники. Алтарь украсили множеством зажженных лампад. Певчие наполняли своды заунывными песнопениями под аккомпанемент органа. На церемонии присутствовали все самые дальние родственники г-на де Берсенэ. Ожесточенные споры по поводу установления старшинства остались позади. Теперь на лицах выражалось самое искреннее удовольствие от возможности засвидетельствовать свои родственные связи со столь именитым человеком.

Антуан де Пюифон одним из первых расписался на листах, разложенных на черном столе в притворье церкви. Отдав должное обязанностям светского человека, он направился на улицу Вильжюст. На тротуаре улицы Виктора Гюго он встретился с Франсуазой, которая вошла в церковь.

Войдя в нее и заняв свободный стул, она сразу же увидела змеиную голову г-на де Серпиньи и облупившийся профиль баронессы де Витри. Раздался стук алебарды черного швейцара, и показался гроб, несомый шестью здоровыми детинами. Все вышли из церкви, сопровождая гроб, который опять водрузили на высокий катафалк, чтобы повезти в Версаль. Старый князь взаправду эмигрировал, как грубо заметил Бокенкур. Пара сильных лошадей тронулась в путь. Родственники следовали в траурных экипажах с серебряными верхами, восемью рессорами, ступеньками, кучерами в галунах и треуголках и походили на эскорт старинных придворных карет:

— Они хорошо подойдут к королевской мостовой, н-да! — И толстый Бокенкур сделал жест, будто завивает воображаемый парик, насмешливо кланяясь девице де Клере.

Пюифон сообщил ему о сегодняшнем свидании с ее теткой, и он приходил в восторг от мысли, что в то самое время как эта жеманница и недотрога творит молитвы, скорбя о старике Берсенэ, тетка ее творит любовь с мальчишкой в той же квартире, где живет ее племянница. Пробило час дня. Погребение в Версале должно состояться в половине четвертого, Франсуаза нигде не видела г-жу Потроне, хотя она обещала приехать в своей двухместной карете. Присутствующие на панихиде разъезжались, раскланиваясь друг с другом. Слышались смех и шум разговоров. Какой-то толстый господин с очень довольным видом закуривал сигару.

— Здравствуйте, сударыня, — приветствовал Франсуазу Буапрео. — Я не вошел в церковь, потому что недолюбливаю такие церемонии. Г-жа Потроне не могла приехать. Она прислала мне сегодня утром записку, что больна. Вот и пропала наша прогулка. Бедный князь будет предан земле без нас, потому что у меня не хватает храбрости проводить его в одиночестве. Все слишком грустно. Как жаль, мы прошлись бы немного по парку, беседуя о нашем старом друге. Там так хорошо в пять часов вечера. — И Буапрео ушел с видом искреннего сожаления и в некотором смущении.

Франсуаза с грустью смотрела, как удаляется его стройный и элегантный силуэт. Оставшись одна, она направилась к Булонскому лесу. Мимо нее проехало несколько редких экипажей. Булонский лес стоял почти пустой. Его извилистые аллеи и их повороты, недавно политые, мягко блестели. Вдали вздымал свой двурогий и лакированный силуэт бамбуковый китайский павильон. Франсуаза шла медленно, испытывая чувство печали и одиночества. Смерть г-на де Берсенэ делала ее еще более одинокой. Кому довериться?.. Г-жа Бриньян слишком безрассудна. Франсуазу беспокоил ее расстроенный и жалкий вид, иногда тетушка впадала в возбуждение, а иногда выглядела сильно подавленной. Франсуаза догадывалась, что в жизни г-жи Бриньян происходит один из тех любовных кризисов, которые она старалась не замечать. Она уже знала некоторые его симптомы, но теперь она чувствовала, что история разыгрывается совсем рядом с ней и маскируется только молчанием, соблюдение которого стоит г-же Бриньян большого труда. Перед ней мысленно возникло сухое и черствое лицо г-на де Пюифона. Она вздохнула и закрыла глаза, желая прогнать его образ. Чтобы отвлечься, она стала думать о Буапрео. О тонких и нежных вещах, которые он говорил ей, о ле Ардуа и о м-ль Кингби. В последнее время она мало виделась с ле Ардуа. Дойдя до конца аллеи, она повернула обратно.

Широкая посыпанная дорожка блестела на солнце. По привычке девушка шла по каменному краю тротуара. На половине дороги она остановилась перед лужей, набежавшей из водопроводной трубы. На этом самом месте несколько месяцев тому назад заговорил с ней князь де Берсенэ. Здесь же она встретилась и с ле Ардуа. Сидя в экипаже, он сдерживал несущихся горячих лошадей, чтобы остановиться рядом с ней. Она испытала тогда сильное сердцебиение, а по затылку у нее пробежала легкая дрожь, как в тот раз, когда он легко коснулся ее шеи мягким кончиком своего хлыста.

Она пришла на улицу Вильжюст, миновала подворотню и начала подыматься по лестнице. Нажав на кнопку звонка, она вспомнила, что г-жа Бриньян накануне отпустила служанку Олимпию Жандрон на весь день к какому-то знахарю за советом насчет опухоли на ногах. Что же касается г-жи Бриньян, то она заявила, что не может присутствовать на похоронах г-на де Берсенэ под предлогом неотложного визита к одной приятельнице своего отца, г-на де Палеструа, проездом находившейся в Париже… Франсуаза отыскала в кармане ключ и открыла дверь. Увиденное ошеломило ее. Г-жа де Бриньян стояла перед ней голая, в прозрачной сорочке, взъерошенная и непричесанная, с выражением блаженства и сладострастия на лице, которые она не могла скрыть даже при неожиданном появлении племянницы. Она держала в руке трость и мужскую шляпу, чтобы подать их г-ну де Пюифону, уже готовому к выходу.

Франсуаза замерла от изумления. Она все поняла.

— Как, Франсуаза, ты вернулась? — спросила г-жа Бриньян и поправила бретельку сорочки.

— Нет, тетя, я ухожу, — и девица де Клере резко захлопнула дверь перед видением любви, внезапно представшем перед ней во всей своей непристойности и бесстыдстве.

Спустившись с лестницы, она наклонилась, чтобы завязать шнурок ботинка. Затянув его заботливо и основательно, она вышла на улицу. Шел дождь. Она раскрыла зонтик. Пришедший в движение шелк затрещал, как если бы легкая и натянутая крыша, которую он расстилал над девицей де Клере, могла в любую минуту предательски разорваться.

Глава двенадцатая

Романы Буапрео изображали только приятные и нежные стороны жизни. Его герои не предпринимали ничего против своей природы. Им не приходилось преодолевать большие препятствия и бороться с сильными страстями. Он предоставлял им разрешать лишь красивые затруднения чувства и распутывать грациозно-изысканные сложности. Он оставлял им костюм и нравы окружающих его людей и даже некоторое обманчивое сходство с ними, отчего создавалось впечатление, будто они живут среди нас, хотя на самом деле они были так же далеки от нас, как если бы обитали на очарованном острове. Благодаря такому ловкому приему писатель не лишал их обычного внешнего вида господ и дам, но их участие в жизни определялось произволом автора и представлялось размеренным и ограниченным. Буапрео жил почти так же. Он не принимал жизни, как она есть, в ее сложности и с ее крайностями. Он делал выбор, по возможности отстраняя себя от ее горестей и печалей, находя в этом утешение. Он без труда находил забвение в самом себе, умея вовремя им воспользоваться. Чтобы щадить себя и уменьшить число случаев, когда он мог бы погрешить, Буапрео заменил тяжелые обязанности другими, более мелкими и более удобными, от исполнения или неисполнения которых он испытывал весьма умеренное удовольствие и сожаление. Таким образом, он проявлял благожелательность вместо преданности, снисходительность вместо доброты, лукавство вместо злобы и иронию вместо презрения. Чаще всего в трудных случаях он отделывался вежливостью, которая служит заменой множества вещей и почти избавляет от всего остального. Он был мил и обязателен и не имел друзей, хотя у него насчитывалось некоторое количество дружеских отношений. Он хорошо знал себя и не боялся, что его узнают другие, потому что не стремился выдавать себя за того, кем он не был. Он не заботился о том, чтобы его находили красивым, но знал, что у него приятное лицо, размеренные жесты и ласкающий голос. Он ничего не добивался с настойчивостью: ни славы, потому что довольствовался успехом; ни денег, потому что не знал в них недостатка; ни женщин, потому что их всегда можно найти. Он получал от них удовольствие и считал его тем более тонким, чем более ему удавалось доставить возбуждение чувствам и сердцу, не взволновав жизнь, без чего обычно не обходятся поглощающие все наше существо сильные страсти. Из всех любовных увлечений он предпочитал нежные или чувственные; и хотя нежность и сладострастие довольно легко обходятся друг без друга, он соединял их вместе.

Женщины, которых его приятные и учтивые манеры убеждали отдаваться ему, не раскаивались в своем решении. Буапрео слыл любовником деликатным, немного рассеянным, потому что думал по временам о себе. Он взвешивал свои чувства и, когда замечал, что они слишком увлекают его, заботливо вводил их в границы нежного равнодушия, удаляться от которого он не любил, равно как и не желал, чтобы женщины удалялись от него в своих отношениях к нему. Очень много вращаясь в обществе, он находил свет более злым, чем дурным, и очень способным развлечь того, кто наблюдает лишь его милые и фривольные стороны. Их-то он и замечал больше всего и из них обыкновенно извлекал материал для своих размышлений. Чтобы успешнее комбинировать их, он нуждался в покое и тишине, живя в маленькой квартире обширного старинного дома в начале набережной Орсэ.


Именно в его квартиру медленно поднялась по старой каменной лестнице девица де Клере. Она чувствовала, что немного задыхается, и на минутку остановилась, перед тем как позвонить. Она долго шла пешком. В ее ушах еще раздавался звук ключа, восклицание госпожи Бриньян в сорочке… И ее побег, отчаянный и стремительный. Она проходила улицу за улицей. Присела на стуле подле фонтана, осененного тенью склонившейся ивы. И шла дальше. Мысли ее путались. Она не знала, к кому обратиться за советом, что делать дальше. Ноги сами привели ее к квартире Буапрео.

— Дома г-н Буапрео? — спросила Франсуаза, когда ей открыла дверь служанка.

— Нет, барышня.

Франсуаза узнала голос Камиллы, прежней горничной г-жи Бриньян. Ее плутоватое лицо соглядатайки дерзко смотрело на нее.

— Если г-н Буапрео дома, передайте ему, что девица де Клере хочет поговорить с ним.

— О, я прекрасно узнала вас, сударыня, но г-н Буапрео вышел. — И она насмешливо посмотрела на девицу де Клере. — Значит, барышня не знала, что я служу у г-на Буапрео? Меня порекомендовал ему г-н Дюмон, художник…

Конрад Дюмон в часы досуга находил места служанкам, извлекая из подобного занятия полезные сведения. Девица де Клере почувствовала, что о ее визите будет сообщено Дюмону, но ей уже теперь все равно!


На набережной в ларьках продавались старые запыленные книги. Франсуаза остановилась у парапета. Сена катила синеватые волны под мощными сводами Королевского моста. Стволы старых развесистых вязов вырывались из замощенного камнем берегового откоса и затеняли тротуар залитой солнцем листвой. Париж казался вечным и незыблемым. Девушка подумала о далеких городах. Ни один не вызывает так, как Париж, желания жить в нем и быть счастливым в обстановке его прочной и нежной красоты, его милой роскоши. Франсуаза перешла мост. В мягком свете вечереющего дня темнели на высоких пьедесталах сфинксы Севастопольского бульвара. Тюильрийская терраса открывала свой тенистый склон. Буапрео часто говорил о ней, он любил прогуливаться здесь. Франсуаза пошла вдоль перил по направлению к саду и миновала висячий мостик. Теперь она находилась как раз на высоте древесной листвы. Внизу под косыми рядами деревьев дети играли в серсо. Буапрео шел ей навстречу. Он заметил ее издали и стал делать ей знаки.

— Как, вы здесь, сударыня, вы покинули свою аллею и променяли ее на место моих прогулок? Посмотрите, как здесь красиво! — И он показал тростью на сад, деревья, реку. Франсуаза узнала ее. Г-н де Берсенэ любил опираться на эту трость с золотым набалдашником.

— Да, мне подарил ее наш бедный князь в одно из моих последних посещений. Ах, сударыня, подумать только, что мы похоронили его только сегодня! Как будто прошло много лет! — воскликнул он, наивно выражая таким образом свой эгоизм, полуневольный, полунамеренный. Он думал уже о де Берсенэ, как о каком-нибудь персонаже одного из своих романов, с тем лишь различием, что в романах Буапрео герои не умирали.

Только сейчас Франсуаза ясно почувствовала, кем собственно был Буапрео. И ему она собиралась сказать важные и значительные слова! Она заколебалась. Тонкое лицо и нежно смотревшие на нее глаза собеседника немного ободрили девушку. Несколько шагов они прошли в молчании. Гравий мягко хрустел под ногами. Франсуаза остановилась. Буапрео повернулся к ней. Они стояли теперь лицом к лицу: он — улыбающийся, она — немного бледная.

— Господин Буапрео, хотите жениться на мне?

— Жениться на вас? Я? Жениться на вас!

На его лице изобразилось столь неподдельное изумление, которое обезоруживало и не могло оскорбить. Он смотрел на Франсуазу так, как если бы вдруг началось землетрясение.

— Хотите жениться на мне, г-н Буапрео? — повторила Франсуаза, нервно теребя серебряный цветок на пряжке пояса. — Я бедна, я одинока; у меня нет ничего, кроме себя, — прибавила она, опустив глаза, и закончила совсем тихо:

— Хотите меня?

— Жениться на вас, жениться на вас… — повторял он, как эхо.

Он поднял руки к небу так забавно и так встревоженно, что Франсуаза не могла удержаться от улыбки…


— Зачем вы задаете мне такие вопросы, дорогой друг? — спросил Буапрео и повел ее к скамейке, куда они сели друг возле друга. — Зачем вы подвергаете меня такому жестокому испытанию? Значит, вы меня не знаете. Между тем я не лицемер. Я такой, каков есть. Мне не в чем упрекнуть себя. Я никогда не старался внушить вам ложное представление о себе. Значит, вы не знаете, Франсуаза, что я не могу жениться на вас?

Теперь Франсуаза посмотрела на него с изумлением. Она не узнавала Буапрео, сидевшего перед ней, Буапрео, внезапно постаревшего, с перекошенным от страдания лицом. Руки его, изящные и тонкие, судорожно сжимали золотой набалдашник трости. Он продолжал вполголоса, стиснув зубы от волнения:

— Зачем вы подвергаете меня таким унизительным и тягостным минутам? Вы молоды, красивы, прелестны, и я не могу ответить вам, как ответил бы другой. Я могу лишь сказать вам: Франсуаза де Клере, я не могу жениться на вас, потому что я порядочный человек. — Он продолжал более спокойно, овладев собой. — Если вы не знаете меня, то я знаю вас. Я знаю, кто такая вы сейчас и кем вы будете. Я уважаю и люблю вас. Я знаю вам цену, и мне больно от подобного знания. Бывают дни, когда человек почти доволен тем, каков он есть, когда он почти примиряется с самим собой. Сегодня я стыжусь себя. Я испытываю грусть, сожаление и даже угрызения совести. — Он смотрел на нее; кончиком своей ноги она машинально отбрасывала маленькие камешки. — А между тем я не думаю, чтобы поступал когда-нибудь дурно по отношению к вам. Мне доставляло удовольствие видеть вас и разговаривать с вами. Я уносил каждый раз от вас мысли, приятные и милые. Мог ли я предположить, что вы увидите когда-нибудь в моем отношении к вам что-нибудь другое, чем мимолетный дар малой частицы вашего существа, требовавший от меня взамен лишь нежного уважения, которое я всегда питал к вам. Клянусь вам, я не думал, что обязан давать что-нибудь большее, а мой долг признательности и дружбы я в состоянии с радостью заплатить вам; но вы только что предложили мне взять на себя другое обязательство, более тяжелое и в то же время более приятное, и вот я должен отказаться от него, потому что не способен его выполнить. — Он взял ее за руку, и она не отнимала ее. — Все, что я брал от вас мимоходом, чтобы украсить свои воспоминания, вы приносите мне не в виде случайного дара, а навсегда; но вы щедро влагаете его в мои руки, а я отказываюсь от чудесного подарка, не могу принять его. Ах, Франсуаза, Франсуаза! Если бы вы знали… — Она отняла у него свою руку. Буапрео сделал печальный и безнадежный жест. — Нет, тут не то, что вы думаете. Никакое обязательство ни с кем не связывает меня и никогда не свяжет. В том-то и заключается моя трагедия. Ах, Франсуаза, зачем я жил так, как жил? Зачем я сделал себя тем, что я есть? — Он смотрел прямо перед собой и продолжал глухим голосом: — Я не хотел реальной жизни. Я создал себе жизнь в жизни. Я избрал свою долю жизни и в силу ложной деликатности избрал долю малую и легкую. Я заботливо устранил все, что есть в жизни сложного, глубокого и тяжелого, искал в ней только приятное. Я никогда не спускался в глубины страсти и никогда не восходил на высоты долга. Я заимствовал от всех вещей лишь то, что мне непосредственно казалось наилучшим. Я избегал чувств, когда они казались непривлекательными и сдержанными: Я просто отворачивался от них. И теперь, когда вы предлагаете мне возможность жить в другой жизни, пусть даже наиболее прекрасной и привлекательной, я страшусь и отказываюсь. Я малодушен. — Он вздохнул. — А между тем именно любовь могла бы возвратить меня к истинной жизни, и вы могли бы возвратить меня к любви. Знаете ли, Франсуаза, я, может быть, вчера думал о том, что вы мне говорите сегодня. Но вчера, как и сегодня, я испытывал страх. Жениться на вас, Франсуаза! Нет, нет! — Он опять вздохнул и продолжал: — Женщина! Сама жизнь в ее лице приходит к нам, с ее требованиями и непреложными законами, жизнь как смешение прекрасного и жалкого, которое составляет ее и благодаря которому она велика и великолепна для тех, кто способен изжить ее всю целиком. Жизнь! Но я всегда ужасался ее правды, и теперь еще, Франсуаза, когда она предстает передо мной в вашем лице, я испытываю страх. Я малодушен, и наказанием мне служит стыд, который я чувствую, признаваясь вам, Франсуаза, в слабости моего сердца…

Буапрео смотрел на нее, и по его взгляду девица де Клере поняла, что он видит ее не такой, какая она сейчас стоит, красивая, молодая, стройная, в платье, застегнутом серебряным цветком на поясе, с прекрасными волнистыми волосами и печальной улыбкой, а представляет ее себе в жалких условиях повседневной жизни, во время сна, во время болезни, в старости, которые искажают черты, в самой смерти, которая разрушает их, в том малом и том великом, что является женщиной, в обязанностях, которые она возлагает на того, кто соединяется с ней навсегда и на всю жизнь. Его эгоизм не имел силы ни преодолеть себя, ни удовлетвориться самим собой.

Она прислонилась, молчаливая и усталая, к каменным перилам террасы. Небо пылало пурпуром за очертаниями Трокадеро. Сена окрасилась в золотисто-фиолетовые тона. Деревья набережной шелестели от налетающего ветерка. На углу улицы Бак виднелся дом, в котором жил Буапрео. Его высокие окна во французском стиле смотрели на уличное движение с видом бесстрастным и спокойным. Для них девица де Клере всегда останется простым прохожим. Буапрео опустил голову и царапал ногтем теплый и шершавый камень.

— Вы сердитесь на меня, Франсуаза?

Она протянула ему руку. Они расстались у подножия сфинкса. Пневматические часы Тюильри показывали шесть.


Франсуаза решила не возвращаться к г-же Бриньян. Куда ей идти? Она живо представила себе угрюмые лица обеих теток Курсвиль, монахинь общин Прощения и Милосердия, эгоистичных и черствых старух. Цветочница на площади Согласия продавала красные розы, которые напомнили Франсуазе о г-же де Бокенкур. Г-жа де Бокенкур, наверное, не откажется приютить ее. Но тут ей припомнилось багровое и насмешливое лицо толстого Бокенкура, и ее передернуло. Девица де Клере подумала о графине Роспильери. Она вышла на Королевскую улицу и остановилась перед театральным киоском. Афиша объявляла о предстоящих выступлениях м-ль Кингби. Совсем тихонько она произнесла себе имя ле Ардуа и сразу почувствовала себя уверенной. Барон ле Ардуа жил в предместье Сент-Оноре. В три четверти седьмого девица де Клере звонила у входа в его особняк.


— Не угодно ли барышне подождать одну минуту? Я спрошу господина барона, может ли он вас принять. — Старый слуга бесшумно удалился.

Франсуаза подошла к окну, выходившему в сад. Широкая лужайка, окруженная красивыми деревьями, заканчивалась улицей Габриэль. Общественная зелень Елисейских полей служила продолжением частной зелени особняка ле Ардуа. Комната, в которой ожидала Франсуаза, была обставлена с простой и солидной роскошью. Снова показался лакей.

— Господин барон очень просит барышню подняться наверх.

Низенькие ступеньки широкой лестницы устилал толстый ковер. Повсюду чувствовался строгий и любящий порядок вкус ле Ардуа. Франсуазу провели в курительную. Кожаный диван и широкие кресла придавали комнате комфортный и уютный вид.

— Господин барон сию минуту выйдет.

Ле Ардуа вышел во фраке, с цветком в петлице. Он подошел к Франсуазе, дружески протянув ей руку.

— Скажите, Франсуаза, чему я обязан видеть вас сегодня во второй раз, ведь утром я заметил вас издали на похоронах г-на де Берсенэ? Бедный князь, я завидовал ему, что вы навещали его и никогда не соглашались прийти ко мне. — И он нежно пожал ее руку, выпустив ее при виде печального лица Франсуазы. Он понял, что произошло что-то серьезное.

— В чем дело, Франсуаза?

Девушка через силу улыбнулась и ответила дрожащим голосом:

— Ничего особенного, Филипп, я только хотела попросить вас о маленькой услуге. — После некоторого колебания она продолжала, положив руку на кожаную спинку кресла: — Моя тетушка — превосходная женщина. Вы знаете ее, Филипп. Я очень люблю ее, но боюсь, что мое присутствие в конце концов окажется ей в тягость. Мне, может быть, лучше перестать жить у нее. Я давно уже подумывала об этом. Сегодня я окончательно решила… — Франсуаза понизила голос: —… не возвращаться больше к ней.

Ле Ардуа внимательно посмотрел на Франсуазу и сказал только:

— А! — Потом, через мгновение, прибавил: — Вы правы, Франсуаза.

— Решив так, — продолжала девица де Клере, — я пришла к вам, зная, что вы — истинный друг. Вы часто говорили мне, Филипп, о вашем замке Гранмон, где вы почти никогда не бываете. Вам ведь не будет очень трудно приютить меня там на некоторое время? Ненадолго, лишь до тех пор, пока мне не удастся найти место во Франции или за границей. О, мне нелегко будет устроиться, потому что я не обладаю большими познаниями, но вы поможете мне. Кроме того, я попрошу еще несколько лиц заняться мной — г-жу де Бокенкур и г-жу де Потроне. Я не претендую на место воспитательницы, но я могла бы, например, стать компаньонкой какой-нибудь старой больной особы. Вместо талантов, которых у меня нет, я всегда могу предложить свое внимание и преданность, — все, чем я располагаю. Кроме того, я охотно покинула бы Париж и даже Францию. Я привыкла к путешествиям. Мне следовало бы, может быть, принять такое решение раньше, после смерти отца, но тогда я очень устала от своей скитальческой жизни. Теперь я отдохнула и могу вновь отправиться в путь…

Ле Ардуа слушал ее, не перебивая. Она почувствовала его взгляд и подняла глаза.

— Приняли ли вы во внимание, Франсуаза, неудобные стороны вашего пребывания в Гранмоне?.. — Лицо ле Ардуа просветлело. Он почти улыбался. — Вы предупредили о своем намерении г-жу Бриньян?

Франсуаза не ответила.

— Вы думаете, она позволит вам исчезнуть и не будет беспокоиться о вас? Ко мне первому обратятся за справками, и придется раскрыть ваше убежище. Мое гостеприимство будет признано очень странным. Я буду иметь вид похитителя молодых девушек. Поверьте мне, Франсуаза, вам следует отказаться от Гранмона.

Франсуаза сделала жест отчаяния. Ле Ардуа на минуту замолчал. Улыбка, озарившая его лицо, исчезла. Он слегка покраснел и закусил свои короткие усы.

— Есть средство устроить вас, но я не знаю, понравится ли оно вам. Вы согласились бы стать моей женой, Франсуаза?

Девица де Клере побледнела и осталась неподвижной, затем подошла к ле Ардуа, положила ему руки на плечи и медленно произнесла:

— Нет, Филипп.

Затем оставила его, села в большое кожаное кресло и закрыла лицо руками. Ле Ардуа опустился на ручку кресла и тихо спросил молодую девушку:

— Значит, я вам очень противен, Франсуаза?

Онаоткрыто взглянула на него.

— Вы не противны мне, дорогой Филипп, но мне не кажется, что я вас люблю. Я чувствую привязанность и доверие к вам. Вы — мой друг, но я не люблю вас, а только любовь могла бы сделать приемлемым ваше предложение, потому что она уравнивает и сглаживает различия. Она одна могла бы заставить меня забыть, что вы богаты, а я бедная, что вы имеете все, а я не имею ничего. В противном случае, Филипп, что за жизнь мне предстоит? Мне невольно будет казаться, что, выходя за вас замуж, я руководствовалась расчетом.

Ле Ардуа пожал плечами. Она продолжала:

— Вы скажете мне, что наш брак не заключает в себе ничего необыкновенного, что в применении к девушкам его называют счастливым случаем, а в применении к мужчинам — глупостью, что я не права, отказываясь взять то, что само идет ко мне и чего я не искала, между тем как столько других девушек, слывущих порядочными, добиваются подобного всякими средствами Я, может быть, не права, но я чувствую, что основания моего отказа разумны, потому что они стоят мне дорого. — Она продолжала, воодушевляясь: — Если бы вы были мне безразличны, я, наверное, уступила бы искушению обеспечить свою жизнь, спасти ее от самых худших, самых постыдных обстоятельств, ибо кто может быть уверен в себе самом? Я попробовала, и если я не вышла замуж за г-на де Гангсдорфа, за которого хотела выдать меня г-жа де Бокенкур, то тут была другая причина… Но выйти за вас, Филипп, никогда! Вы пришли ко мне как свободный и счастливый товарищ. Вы не говорили мне о любви. Между нами — только дружба. Ваша дружба побуждает вас сделать мне сегодняшнее предложение; моя дружба отвергает ваше предложение. Вы послушались вашего благородного сердца; послушайтесь теперь моей гордости. Прощайте, Филипп, позвольте мне уйти. — И она сделала усилие, чтобы встать, но он удержал ее за руку, сильно и мягко.

— Я тоже не знаю, Франсуаза, люблю ли я вас, но я чувствую к вам нечто, о чем мне нужно сказать вам, раз вы сами не хотите заметить. Нужно, чтобы вы знали, как родилось во мне желание иметь вас, которое можете удовлетворить одна только вы. Да, долгое время я не чувствовал к вам ничего, кроме привязанности и дружбы. Вы мне нравились, Франсуаза. Я любил видеть вас и говорить с вами, но однажды мне пришлось сознаться, что этого мне недостаточно от вас. — Он остановился и встал. — Я люблю ясно видеть, что во мне происходит, люблю отчетливость в своих чувствах, и вот мне стоило труда разобраться в охватившем меня чувстве. Я боялся обнаружить, что оно незначительно и низменно; я не решался определить его истинную природу. Я — мужчина, Франсуаза, а вы достаточно красивы, чтобы внушить любому мужчине то, что я чувствовал к вам. Разве мне самому не случалось испытывать то же самое по отношению ко многим женщинам? Мне известно это сильное и животное желание, толкающее нас к ним и побуждающее нас обладать ими. Пусть они будут нашими хотя бы одно мгновение, и мы удовлетворены наслаждением, которое не гасит, однако, желания. Ах, мне хорошо известно такое влечение, и я думал, Франсуаза, что, как и другим, вы можете внушить его мне, и я, право, устыдился бы как-нибудь выказать вам его. Поэтому я замолчал; я стал размышлять; я попробовал развлечься, но напрасно. Желание вас возрождалось во мне не благодаря работе моего воображения, но из всего моего существа, из самой глубины моего я. Оно пропитывало мало-помалу мои мысли и просачивалось в мою кровь. Сегодня я уверен в нем, Франсуаза; я хорошо знаю его: вот почему я с полным правом могу признаться вам в нем. Я наблюдал его изо дня в день; я видел, как оно растет с каждым часом. Это не просто на миг вспыхнувшее яркое пламя; это пожар, охвативший меня целиком. Франсуаза, хотите быть моею?

Он говорил резко и глухо, без жестов, голосом, которого она не узнавала.

Перед ней стоял другой ле Ардуа, и она снова находила в его глазах взгляд, который уже видела в них в день обеда у Бокенкуров, когда он смотрел на ее распущенные перед зеркалом волосы. Воспоминание возникло столь живо, что она инстинктивно поднесла руку к прическе. Таким же взглядом он посмотрел на нее однажды утром в Булонском лесу с высоты своего экипажа, запряженного сильными лошадьми. И ее охватило, как и тогда, искушение дать себя унести чему-то стремительному и свободному, чтобы свежий ветер дул в лицо и чтобы захватило дух от неожиданного бега. Она ухватилась обеими руками за ручку кресла.

— Я хочу вас, Франсуаза, не на один день, но навсегда. Я знаю это, я уверен в этом, на всю мою жизнь… Хотите быть моею?

Она ответила ему едва слышным голосом:

— Нет, Филипп, еще раз нет. Неужели вы думаете, что я захочу взять у вас всю вашу жизнь! Неужели вы думаете, что я захочу заставить вас заплатить слишком дорого за короткое опьянение, от которого вы очнетесь, быть может, с сожалением? Жизнь длинна, Филипп, а желание, говорят, кратко. Кто поручится вам, что оно не пройдет? Вы испытывали желание к другим женщинам. Что подумали бы вы о них, если бы они оказались теперь подле вас? Вы их возненавидели бы. Я не хочу оказаться когда-нибудь той, кого вы стали бы упрекать за присутствие здесь. Жениться на мне, Филипп, жениться на мне! Зачем? Какое безумие! Берите меня просто, если вы испытываете желание ко мне. Разве не говорили, что я ваша любовница? Чего только не говорили про меня! — И она горько усмехнулась. — Берите меня. После этого мне можно будет вернуться к тетушке; у меня не будет причин бежать из ее дома. Подобное соединяется с подобным. Она будет принимать своего любовника, а я буду принимать своего. Вы будете встречаться там с г-ном де Пюифоном. Да, я застала их вместе сегодня. И вот потому-то я не хотела больше возвращаться домой… О, Филипп, Филипп! — Она судорожно сжала ручки кресла и откинула на его спинку голову.

Прикосновение прохладной кожи к ее затылку заставило ее вздрогнуть. Обильные слезы брызнули из ее глаз и потекли по щекам. У своего лица она увидела лицо ле Ардуа, побагровевшее от прилива крови, надувшиеся жилы у него на лбу. Ей показалось, что он совсем другой, не ле Ардуа, друг девицы де Клере, а некто, хотевший ее, и этот некто не был больше обладателем денег, лошадей, особняка. Обращенные лицом к лицу, они стали теперь просто мужчиной и женщиной, равными. Слезы продолжали стекать по ее щекам из закрытых глаз. Когда Франсуаза открыла их, ле Ардуа уже встал. Воцарилось долгое молчание. Они с изумлением смотрели друг на друга и не узнавали себя. Словно они стали новыми один для другого, оба почти одновременно произнесли имена друг друга:

— Франсуаза!

— Филипп!

Голос его звучал тихо, а ее — еще тише:

— Делайте со мной, что хотите…

Ле Ардуа направился к окну и открыл его. Мягко спускались сумерки. Запах сада ворвался в комнату вместе с ароматами пыли, цветов и листьев. Франсуаза по-прежнему сидела в кресле. Ле Ардуа возвратился к ней, взял ее руку и поцеловал ее. Она не противилась и слабо пожала его руку.

— Франсуаза, возвращайтесь к вашей тетушке. Я навещу завтра г-жу Бриньян. Нужно быть снисходительной, Франсуаза. Все устроится.

К нему возвратилась его обычная уверенность, ясная, твердая речь. Черный фрак обрисовывал его сильное тело. Девица де Клере поднялась. Ноги ее дрожали. Ле Ардуа поддержал ее за талию, помог сойти по лестнице. Электрический фонарь освещал вестибюль. Во дворе ожидала карета ле Ардуа. Он усадил в нее Франсуазу.

— Луи, вы отвезете барышню де Клере домой, на улицу Вильжюст. — Он захлопнул дверцу.

— До завтра, Франсуаза, — наклонился он. — И до всех дней жизни!

Франсуаза почувствовала, как какой-то маленький и тяжелый предмет упал ей на колени. Большой сапфир на золотом кружке — перстень, который постоянно носил ле Ардуа. Он видел, как она взяла кольцо и надела себе на палец.

Девушка ехала по Парижу в глубокой задумчивости. Карета мягко катилась на упругих резиновых шинах, внутри обитая кожей каштанового цвета, как и кресла в курительной. Ей казалось, что она не трогалась с места. Ее словно перенесла вдруг какая-то легкая и удобная, просторная и широкая коробка. На тротуаре улицы Вильжюст она глубоко вздохнула. Ей вышла открыть Олимпия Жандрон. Увидя Франсуазу, старуха всплакнула в передник.

— Слава Богу, барышня, вот вы, наконец. Не знаю, что здесь происходит. Барыня как полоумная. Сейчас только уехала с чемоданом. Сказала, что отправляется в дорогу и напишет барышне. Наверное, заболел г-н де Палеструа.

Старая служанка в изнеможении повалилась на табурет. Маленький шиньон, украшавший ее темя, словно размяк и утратил свой вид; белая прядь выбивалась из него.

— А доктор сказал мне, что дело неважно, что моя опухоль — плохой признак; мне нельзя подниматься по лестнице и носить тяжести. Мне нужен покой, вот что он сказал мне. Покой, благодарю покорно! А на что я буду жить?

И Франсуаза в первый раз без горечи подумала о богатстве ле Ардуа. Она видела бедную Олимпию в уголке замка Гранмон, и большие, увенчанные коронами орлы на его наполеоновском фасаде простирали свои крылья над милой старухой, которая со своими толстыми ногами, хохолком на голове и круглыми глазами напоминала неуклюжую, окоченевшую мохнатую курицу.

Глава тринадцатая

Де Гангсдорф пропускал мимо ушей предложения де Серпиньи об основании товарищества на вере и поговаривал о возвращении в Венецию. Раздосадованный неудачей, Серпиньи искал кого-нибудь, кто мог бы заменить Гангсдорфа и ссудить необходимые средства для учреждения Дома огня. Правда, г-жа де Бокенкур обещала свою помощь, но ее источников не хватало.

Однажды, когда де Серпиньи зашел повидать старика ла Перша, горшечника, тесная лавочка которого располагалась на улице Пирамид, туда зашел г-н Потроне купить глиняный кувшин. Потроне стал коллекционером. Несколько неудачных падений отбили у него вкус к верховой езде, и он начал увлекаться глиняными поделками, загромождая ими свою квартиру. При виде г-на Потроне у ла Перша де Серпиньи вдруг осенило: Потроне богат и тщеславен; вдобавок он скучал. Устав от роли мужа умной женщины, он решил создать собственный имидж. Предложение де Серпиньи ему пришлось по вкусу. Художественное предприятие в компании с таким видным лицом представлялось ему необыкновенно счастливым случаем и, по мнению Потроне, вполне стоило суммы, которую просил у него Серпиньи. Больше того, он не мог сдержать даже своей радости, когда Серпиньи посвящал его в подробности своего проекта. Открытие Дома огня приурочивается к Всемирной выставке. Прекрасные изделия Лувесьенской фабрики будут иметь европейский успех и положат начало грандиозному делу.

Де Серпиньи остался доволен встречей с Потроне, но зато ему причинял беспокойство Вильрейль. Молодой человек становился все более мрачным, возбужденным и капризным. Его поведение объяснялось чрезмерным переутомлением в работе, на что Серпиньи не обращал внимания. Вильрейль стал резким и недоверчивым. Лотерея на празднестве в Лувесьене вызвала у него большое раздражение. Де Серпиньи не удалось убедить его в ее необходимости. Вильрейль, несомненно, был одержимым, но Серпиньи не мог обойтись без него. Конечно, когда начнет функционировать Дом огня, можно будет подыскать сколько угодно искусных рабочих для шаблонных изделий, и де Серпиньи сам станет руководить ими. Но только Вильрейлю подвластно создавать шедевры и относиться равнодушно к отбираемой у него славе, которую приписывал себе де Серпиньи. Вильрейль ему совершенно необходим. Серпиньи решил как можно дольше оставить его в неведении насчет своего истинного плана, на который в нужный момент он надеялся уговорить его. Приехавшего в Лувесьен Потроне обсудить их общие теперь дела де Серпиньи принял в комнате, которую он называл «Плодовым садом». Комната служила для хранения произведений из его печей. На полках комнаты стояли созревшие эмалевые фрукты, аккуратно снабженные этикетками, вазы всевозможных форм, тонкие и пузатые, массивные и легкие, пестрые и одноцветные, маленькие и большие, шероховатые и гладкие, матовые и прозрачные. Г-н Потроне почтительно и покорно слушал де Серпиньи. С записной книжкой в руке Серпиньи называл ему продажные цены на будущее. По его словам, выходило, что каждая из вещей найдет толпы покупателей, и движением своего карандаша он распределял их по всем четырем концам света, прививая всюду вкус к новому искусству и упрочивая репутацию Дома огня. Заказы польются рекой. Эмалевые фрукты принесут обильный урожай.

Де Серпиньи воодушевился и не слышал, как вошел Вильрейль. Его заметил Потроне в углу мастерской. Маленький смуглый человек с всклокоченными волосами и горящими глазами стоял неподвижно и слушал их разговор. Наконец, его увидел и Серпиньи.

— Вы здесь, Вильрейль? — де Серпиньи сжался от страха и неожиданности.

Вильрейль, не обратив внимания на его вопрос, жестом показал на сверкающие вазы, покрывавшие полки.

— Значит, все они будут проданы? — Хриплый голос Вильрейля с шипеньем вырывался из горла.

Он откинул волосы назад. Глаза его, полные слез, блестели на загорелом лице. Он сложил грязные руки, которыми он вылепил и с помощью огня создал из бесформенной глины плоды эмалевого сада. Его руки наделили их формами и красками. Его пальцы хрустнули.

— Продано! — Он закричал от бешенства и внезапно схватил железный лом, лежавший подле него, и размахнулся им над головой. Де Серпиньи и Потроне невольно попятились от его неожиданного движения.

— Полно, Вильрейль, успокойтесь! — де Серпиньи сделал шаг по направлению к нему, но остановился, испугавшись. Вильрейль стал громить полки. Со всех сторон полетели осколки. Вазы раскалывались или падали, издавая глухие звуки. Одни гибли на месте, рассыпаясь на куски, другие, обезглавленные, продолжали стоять, третьи, только задетые, качались. Плоды раскрывались. Большая зеленая амфора рухнула. Пол покрылся обломками.

Вильрейль, не переставая, разбивал сделанные им вещи. Серпиньи, позеленевший и прижавшийся к стене, по временам яростно кричал, когда разбивалась особенно ценная вещь. Вдруг Вильрейль остановился. Осмотревшись кругом, он швырнул оземь железный лом, покатившийся к ногам де Серпиньи, затем стал вырывать клочьями свои растрепавшиеся волосы. И, наконец, убежал с воем, словно раненый зверь.

Два дня спустя в газетах появилась следующая заметка:

«В Лувесьенской мастерской г-на виконта Жака де Серпиньи третьего дня произошел несчастный случай, уничтоживший все собранные им глиняные изделия. Неоценима гибель единственной в своем роде коллекции, над которой г-н виконт де Серпиньи работал в течение нескольких лет и которая должна была появиться на Всемирной выставке 1900 года.

Г-н де Серпиньи оказался раненым в руку столь несчастливо, что без сомнения будет вынужден отказаться от своего искусства, ибо он не желает никому открывать секреты создания уникальных произведений. Вспомним, что г-н де Серпиньи собственноручно лепил, раскрашивал и обжигал удивительно красивые вазы и эмалированные фрукты, столь безупречные в отношении формы и материала.

Принятое им решение свидетельствует о том, что он — подлинный артист своего дела. К счастью, г-н виконт де Серпиньи может вознаградить нас другим способом. Писатель утешит нас за потерю горшечника. Всем известно, что г-н виконт де Серпиньи — автор интересного «Парадокса о стекольном искусстве», и говорят, что он подготавливает несколько работ, которые, несомненно, привлекут внимание почитателей художника, аристократа, чья рана, как мы можем сообщить, уже на пути к излечению».

Супруга Потроне, прочитавшая вслух заметку своему мужу, положила на стол свой лорнет и спросила его:

— Очень странная история. Что, собственно, может означать новый фокус вашего нового друга, Альфред?

Альфред Потроне ничего не ответил, только погладил свои седые бакенбарды. Серпиньи взял с него обещание держать в тайне сцену, свидетелем которой он оказался. Тайна, в которую он невольно был посвящен, стала для него пыткой и гордостью. Первый раз в жизни он знал то, чего другие не знали. Он преисполнился сознанием своей значимости, но сожалел, что ему нельзя показать ее перед другими, рассказав увиденное им; зато он находил удовольствие в том, что его обещание связывало его с таким лицом, как де Серпиньи. Оно создавало между ними таинственную близость, и Потроне свысока посмотрел на жену, жалея ее за то, что она имеет несчастье не знать истинной правды столь важного события.

Буапрео, навестивший их в данный момент, тоже ничего не знал.

— Я только что заходил осведомиться о состоянии здоровья де Серпиньи. Кажется, его рана не внушает опасений. Так по крайней мере уверял меня Бокенкур, посетивший его.

— Что же сказал Бокенкур?

— Он говорил, что печи приносят несчастья Серпиньи.

Жена Потроне засмеялась от намека на общего дедушку Базуша, повара графа Прованского.

— Как они любят друг друга!

— Что тут удивительного? Они хорошо знают друг друга! — отвечал, улыбаясь, Буапрео.

Буапрео сел, печальный и озабоченный.

— Что вы скажете, Буапрео, о свадьбе де Клере — ле Ардуа? А я думала, что вы женитесь на этой малютке, — спросила она, посмотрев на него в свой лорнет. — И вы знаете, нечего ждать после свадьбы. Бедна и честна, честен и богат, потому что ле Ардуа действительно богат. Но почему он на ней женится?

— Они давно хорошо знали друг друга, — отвечал Буапрео.

— Дорогой мой, знакомство никого не обязывает жениться. В конце концов они, может быть, попросту любят друг друга.

У Буапрео сделался неуверенный вид.

— Все равно, мне немного противны браки, причиной которых является желание спать на одной кровати, и так всю жизнь!


Свадьба г-на ле Ардуа и девицы де Клере была назначена на 17 июля. Спустя два дня после решения о женитьбе ле Ардуа велел отвезти себя на набережную Орсэ и попросил провести его в канцелярию, где работал Антуан де Пюифон. Служитель доложил молодому человеку, что его желает видеть какой-то господин. Де Пюифон оказался лицом к лицу с ле Ардуа. Их свидание произошло в длинном коридоре министерства, на блестящем паркете, по которому проходили неслышным шагом курьеры с бумагами. Де Пюифон получил от ле Ардуа известие о свадьбе, требовавшей присутствия г-жи Бриньян на улице Вильжюст. Сначала де Пюифон не хотел ничего говорить о местонахождении г-жи Бриньян, но ле Ардуа мягко положил ему руку на плечо и пристально посмотрел в глаза. Де Пюифон понял, что ему лучше раскрыть свою игру. К тому же он уважал в ле Ардуа силу денег. Он согласился немедленно проводить его в маленькую квартиру на улицу Монтэн, где находилась г-жа Бриньян, укрывавшая там свои любовные шашни и угрызения совести. Только вина, испытываемая по отношению к Франсуазе, заставила ее решиться последовать за прекрасным Антуаном.

Вид г-жи Бриньян привел ле Ардуа в хорошее настроение. Превосходная женщина пришла в восторг от новости и воскликнула:

— Ах, мой милый ле Ардуа, как прекрасно, как это хорошо! Я думаю, теперь Франсуаза не станет больше сердиться на меня и будет любезна с бедным Антуаном. Он такой милый!

Де Пюифон скромно стоял в стороне. Он не сомневался, что после исполнения своих семейных обязанностей г-жа Бриньян возвратится к нему, а он терпеливо ее подождет, готовясь тем временем к предстоящему экзамену.

Ле Ардуа пригласил в тот же вечер г-жу Бриньян и Франсуазу на обед в ресторан, и ему стоило некоторого труда удержаться, чтобы не пригласить де Пюифона. Франсуаза сидела молча и задумчиво перебирала кисти на скатерти. Ле Ардуа выглядел веселым и оставался таким все последующие дни. Он испытывал счастье, внеся, как он говорил, порядок в свои мысли, что он ценил больше всего на свете и о чем постоянно заботился. Он хвастал тем, что хорошо знает себя, считая, что порядок — лучшее средство двигаться в жизни с уверенностью и точностью. В течение нескольких месяцев Франсуаза вносила в его душу смущение. Он страдал от неопределенности. Теперь он снова стал тем Филиппом, которого всегда знала девица де Клере, сердечным, веселым, заботливым, довольным жизнью и самим собой.

Однажды утром, придя обедать на улицу Вильжюст, он застал Франсуазу в маленькой гостиной.

— Вы опоздали, Филипп, — нежно упрекнула она его, показывая на стрелки маленьких, оправленных в кожу часов. — Откуда вы?

Взволнованные и радостный, Филипп объяснил причину своей задержки.

— Я был в тире. — Ле Ардуа любил пистолет и его строгую точность. — Слушайте, Франсуаза, в тире я впервые заметил, что… — Он задумчиво помолчал. — Уже довольно давно со мной случилось нечто неожиданное. Когда я взял пистолет из рук заряжавшего служителя, то почувствовал, что сознание мое заполняет посторонняя мысль, чего никогда со мной не бывало. Вместо того чтобы видеть мишень, я увидел во вспышке выстрела ваше лицо. Я закрыл глаза. Передо мной оставался только маленький кусок белого картона, который моя пуля пробила в точке, куда я целил. Случившееся пролило мне свет на многое… — Он взял розу из чудесного букета, стоявшего на столе, и воткнул ее себе в петличку. — Кто вам подарил такие прекрасные цветы, Франсуаза?

Из деликатности, чтобы не напоминать девице де Клере о своем богатстве, он посылал ей только самые скромные и самые обыкновенные корзины. Он угадывал, что ее нужно успокоить и излечить от внутренней тревоги и испуга. Он не дарил ей ни бриллиантов, ни драгоценностей. Он только переделал по ее пальцу кольцо с большим темным сапфиром. Оказалось, что розы прислала г-жа де Бокенкур, одна из первых поздравившая девицу де Клере. Франсуаза заметила ее печаль, беспокойство и покрасневшие глаза. Ее красота поникла. Г-жа Потроне, находившаяся у Франсуазы одновременно с ней, поразилась странностью ее вида. Г-жа де Гюшлу пришла вслед за почтенным г-ном Барагоном, который, входя, чуть не растянулся, так как наступил на развязавшийся шнурок башмака. Явился и Дюмон. Он чуял, что тут пахнет «хорошо оплаченным портретом». Буапрео воздержался от личного визита и поздравил письменно. Баронесса де Витри прислала очень сладенькую записочку. Она выражала надежду, что ее дорогая Викторина тоже встретит кого-нибудь достойного ее. Заканчивала она напоминанием, что Гранмон находится совсем недалеко от Витри.


Девица де Клере шла к алтарю, опираясь на руку старика дяди Палеструа, приехавшего по такому случаю из своей провинциальной глуши, а Филипп ле Ардуа подал руку г-же Бриньян, которая перестала окрашивать в золото свои волосы. Они приняли у нее натуральный пепельно-белокурый вид с пробивающимися в них несколькими белыми нитями. Де Пюифон сам посоветовал ей такое нововведение, находя, что тогда его любовница приобретет сдержанную и серьезную прелесть, более подходящую к его дипломатическому достоинству. Девица де Клере под вуалью преклонила колени на скамеечку красного бархата. Церковный сторож концом своей трости с серебряным набалдашником поправил складки ее шелкового платья на ковре. Ле Ардуа смотрел на зажженные свечи и думал, что было бы занятно тушить их быстрыми и меткими пулями пистолета. В церковь пришла многочисленная публика. Играл орган, аккомпанируя стройным голосам детского хора.

Месса уже началась, когда в церковь вошел художник Дюмон. Он остановился на мгновение, чтобы вытереть лоб. Было жарко. По его лицу можно сказать, что он знал какую-то новость, которая готова в любой момент выскочить из него. На сей раз он располагал не одной из тех язвительных сплетен, которую обыкновенно носил в своей голове. У него появилось кое-что получше. Он стал обладателем не наполовину им сочиненного слуха, а настоящего скандала, еще неоглашенного, но достоверного, ошеломляющего и неожиданного. Он заранее наслаждался им. Он смаковал его. И он не замедлил швырнуть его всем. Сев подле князя де Пранцига, он зашептал ему на ухо, поясняя жестами.

Князь выслушал внимательно и раскрыл рот от изумления, затем в свою очередь наклонился к соседу де ла Вильбукару и поделился с ним секретом. Последний передал его г-ну Барагону. Новость бежала от человека к человеку, распространялась по рядам, подвигалась вперед, ширилась, повторялась, подхватывалась и передавалась дальше. Обойдя всех, она вернулась назад. Пущенная одним, она сделалась общим достоянием, завладела церковью целиком! Теперь все знали неправдоподобную, но истинную историю, принесенную Дюмоном. Она вертелась на шушукающих языках и жужжала в изумленных ушах. Дюмон узнал ее от Эрнеста, дворецкого баронессы де Витри. Викторина де Витри, барышня, получившая лучшее воспитание во Франции, сбежала с маркизом де Бокенкуром. Перед побегом она оставила матери грубое и полное непристойностей письмо, которое старая дама, растерянная и потрясенная, читала и перечитывала, плохо понимая его, потому что в нем встречались слова, которых она никогда не слышала и предполагаемый смысл которых вызывал краску на ее облупившихся щеках. Так завершилось прекрасное воспитание, данное де Витри своей дочери, и исполнилась мечта толстого Бокенкура жениться на богатой невесте. Все понимали, что их, конечно, придется поженить, чтобы замять громкий скандал, разразившийся в обществе.


Поскольку внимание общества переключилось на новые события, они избавили ле Ардуа и Франсуазу от недоброжелательных замечаний, которые присутствующие отпускают обыкновенно во время свадебного церемониала. Тем более их свадьба давала много поводов для подобных замечаний, ибо нарушала принятые нормы, в силу которых мужчины и женщины чаще всего соединяют свои жизни не столько по сердечному влечению, сколько по расчету. Даже тем, кто отрицал бескорыстие их союза, приходилось согласиться, что если девица де Клере пожелала сделать выгодное дело, она его сделала, что всегда неприятно сознавать. Если же ле Ардуа дал увлечь себя случайному капризу, то он получал по крайней мере наслаждение, по части которого мужчины всегда завидуют друг другу и за которое они всегда затаивают злобу к тем, на чью долю оно выпадает. Филипп и Франсуаза в достаточной мере испытали настроение враждебности вереницы поздравляющих, когда открылись двери ризницы.

С соблюдением полной учтивости на лицах замелькали лицемерные улыбки, послышались слащавые и ядовитые слова. Стремительно подошел князь де Пранциг, затянутый в военный мундир и в черной эспаньолке, с четырьмя крепкими коренастыми сыновьями. Все впятером они двигались вперед сплотившейся группой, как один человек, точно шли в атаку на крепость. Князь поклонился ле Ардуа с почтением, которое подобает оказывать богатым людям и которого заслуживал внук министра великого императора. Четверо юношей смотрели на девицу де Клере глазами мужчин, обреченных на брак с дурнушками ради приданого. Безжалостный де Пранциг желал, чтобы его отпрыски сами заработали себе положение. Они бросили завистливый взгляд на ле Ардуа и круто повернулись, как на параде.

Шествие продолжалось: чопорные или слишком приветливые поклоны, косые улыбки, многозначительные рукопожатия и особенный испытующий взгляд, смесь злобы и учтивости. Все торопились проходить поскорее и не задерживаться перед молодыми слишком долго, потому что зрелище счастья всегда вызывает маленькое разлитие желчи. Подходили все новые и новые лица с различными мыслями, которые легко можно прочесть на них. Де Гюшлу всегда имела дурное мнение о маленькой де Клере, поэтому она подозрительно оглядывала стройную талию молодой девушки в надежде подметить последствия некоего счастливого прегрешения, но ничего не заметила. Разочаровавшись, она уступила место г-ну Барагону, который уже видел себя приглашенным четой ле Ардуа в Гранмон, где он спал бы в кровати Талейрана и мечтал среди старинной императорской обстановки о жизни, которую он вел бы, если бы жил в ту эпоху. Франсуаза посмотрела в узкую дверь ризницы, где все еще теснилась желающая подойти к ним публика. Ле Ардуа, солидный и спокойный, отвечал всем с довольным и благодушным видом. Франсуаза же хотела бы сделаться маленькой, незаметной. Она чувствовала, что ее рассматривают, исследуют, раздевают, что тело ее оценивают, взвешивают, разбирают по частям. Взгляды мужчин старались угадать, что предстоит ле Ардуа найти вечером под ее белым платьем. Будет ли ее тело стоить того, что он заплатил за свой каприз? А между тем толпа все шла и шла. Взгляд де ла Коломбри испугал ее своей свирепостью. У его дочери только что расстроилась свадьба. Де ла Вильбукар поглаживал свои крашеные бакенбарды, маравшие ему белые перчатки, и следовал за своей дочерью Люси, сухой брюнеткой, которая улыбалась уголками своих усатых губ. Затем подошли супруги Потроне, затем еще и еще разные лица: и полковник де Варель, звучный голос которого наполнил всю ризницу, и друзья ле Ардуа, которых Франсуаза не знала, и юный Пюифон, корректный и важный, чье присутствие зажгло светлые и слишком нежные глаза г-жи Бриньян. Буапрео подошел с печальным видом одним из последних.

Ризница пустела. Не подойдет тот, о ком Франсуаза часто думала, не подойдет, согнувшись и прихрамывая, опираясь на трость, ее очаровательный друг, деликатный и чудесный старый князь, бедный г-н де Берсенэ. Вместо него Франсуаза увидела перед собой де Серпиньи с рукой на перевязи. Де Серпиньи имел довольный и уверенный вид. Несколько дней тому назад он опознал тело юного Вильрейля, извлеченное из Сены. Вода превратила его в какую-то человекообразную вазу, причудливую и уродливую. Дела де Серпиньи устраивались. Он собирался открыть вместе с Потроне большой магазин старинных предметов. Поэтому он примирился с Дюмоном, и они вдвоем обдумывали, как бы купить с помощью дворецкого Эрнеста мебель, сваленную на чердаках дома на улице Варен. Эрнест ручался, что добьется от г-жи де Витри согласия на продажу загромождающего дом старья. Де Серпиньи галантно отвесил поклон Франсуазе.

— Разбитое стекло приносит счастье, сударыня; оно давно должно было принести его внучке великого мастера стеклянного дела…

Конец фразы затерялся в шуме алебард, которыми швейцары ударяли по плитам, и г-н де Серпиньи исчез, уступив место г-ну Дюмону, который успел-таки рассказать ле Ардуа в двух словах бегство Викторины с толстым Бокенкуром. Филипп поделился новостью с Франсуазой.

— Бедная Викторина! — сокрушенно покачала она головой.


Швейцары расчищали им путь. Церковь снова была полна. Франсуаза прошла по ней, опираясь на руку мужа, под пение органа. Подойдя к экипажу, она заметила закрытую вуалью даму, одетую в старомодное платье с маленькими воланами; два длинных локона свешивались ей на шею. Она делала ей знаки. Перед ней толстая пузатая собачонка, волочась на своем шнурочке и вывалив язык из пасти, задирала ногу где попало… Франсуаза узнала графиню Роспильери…

На паперти церкви, теперь пустой, Дюмон рассказывал Серпиньи известные ему подробности случая с девицей де Витри и толстым Бокенкуром.

— Не пройтись ли нам на Анри Мартен?

Де Серпиньи изъявил согласие, и оба они пошли рядом. Они нашли парадную дверь особняка открытой.

Из пустого вестибюля они отправились в мастерскую, где обычно работала г-жа де Бокенкур. Ее там не было. На большом столе увядал букет красных роз. На мольберте начатое полотно являло вымученный, нескладный рисунок с несколькими мазками кисти.

Дюмон пожал плечами. Положительно, нельзя надеяться, чтобы когда-нибудь вышел толк из его уроков г-же де Бокенкур. Он наткнулся на упавшую на пол палитру, все еще покрытую красками.

Де Серпиньи усмехнулся:

— Птичка покинула гнездышко, дорогой мой!

Они вышли прогуляться по саду. Проходя мимо кухонь, в подвальном этаже двое друзей услышали раскаты смеха. Людская веселилась. Раздавалось чоканье и стук ножей и вилок. Праздновали бегство хозяина. Г-н маркиз пользовался любовью прислуги. Серпиньи и Дюмон возвратились в дом и вошли в помещение толстого Бокенкура. Постель приготовлена; ночные туфли на ковре; на стеганом одеяле разложен полушелковый платок в желтую и зеленую клетку, которым Бокенкур повязывал себе голову на ночь. Они пошли по коридору, в конце которого располагались комнаты г-жи де Бокенкур. В будуаре не было никого. Они полуоткрыли дверь туалетной. Оставалась спальня. Дюмон, не постучавшись, тихонько открыл дверь. В большой комнате, где благодаря спущенным решетчатым ставням царил полумрак, на постели лежала вытянутая фигура, слабый голосок которой спросил:

— Кто там?

— Ваши друзья, Серпиньи и Дюмон, — ответил художник.

Г-жа де Бокенкур лежала на измятых простынях, непричесанная, в рубашке и полураспахнутом полотняном пеньюаре, из-под которого виднелось ее круглое и белое колено. При виде Серпиньи и Дюмона она села, не обращая внимания свою обнаженную грудь. Веки ее, обыкновенно красные, казались более воспаленными. Она провела руками по красивым волосам и воскликнула:

— Ах, друзья мои, мои добрые друзья, как я несчастна… Вы ведь знаете… — Она сложила руки на колене и откинулась назад с жестом отчаяния. — Он покинул меня, он сбежал. Он, он!..

Солнечный луч проникал сквозь решетчатые ставни. Неужели подобные слова произносила г-жа де Бокенкур, безличная, прилежная особа, вкладывавшая в писание цветов такое кропотливое и безмолвное упорство? И героем ее скорби явился пятидесятилетний толстяк, багровый и циничный, сбежавший с порочной и бесстыдной девчонкой.

— Фульгенций! — причитала она. — Чего только я не делала для него! Чтобы обеспечить ему материальное благосостояние, я отказалась от вторичного замужества. Он располагал моим состоянием, как ему угодно, по своей прихоти… и не понял, что мог располагать таким же образом и мною. Ах, Серпиньи, от него я все сносила! Он тратил мои деньги на девчонок и брал моих горничных почти у меня на глазах. И он не замечал, что я хотела занять их место. Нет! Никогда он не бросил на меня ни одного взгляда. Вы знаете, что говорили про нас, Серпиньи? Я была счастлива, слыша такие сплетни, да, счастлива, я надеялась, что они внушат ему мысль сделать их правдой. Когда он возвращался, отяжелевший от вина, я подстерегала его в надежде, что в таком состоянии он захочет меня. — Она вытерла набегавшие на глаза слезы. — Он рассказывал мне все, и в каких выражениях! Вы знаете, какой он! Он мне сообщил все, что у него произошло с маленькой Викториной. Было стыдно слушать. Он не любил ее, но это льстило его гордости. Он находил ее дурнушкой, и он сбежал с ней, чтобы о них говорили, — он так тщеславен! — И бедная г-жа де Бокенкур плакала, закрыв лицо руками. — Я не просила у него любви, но он мог бы по крайней мере почувствовать желание ко мне! Каждый день, каждый час я находилась у него на глазах. А между тем я — женщина; я стою многих других. — И г-жа де Бокенкур, сидя на кровати, дрожащими руками спускала сорочку и, не стыдясь, показывала свои красивые груди.


Г-н и г-жа ле Ардуа пятичасовым поездом уезжали в Гранмон к обеду. Филипп ожидал Франсуазу в гостиной, где он находился в обществе дядюшки Палеструа и г-жи Бриньян. Г-н де Палеструа хотел пригласить свою дочь обедать в ресторан, который считал олицетворением парижской жизни. Г-жа Бриньян уклонилась. У нее — свидание с г-ном де Пюифоном в его маленькой квартирке на нижнем этаже, и старик попрощался с ней, чтобы отправиться к Ледуайену, а оттуда в кафе-концерт. Дочь обещала ему, что завтра перед отъездом в Палеструа она свезет его к г-же Коринфской. Г-н де Палеструа желал погадать на картах относительно пресловутого сокровища шуанов. Ле Ардуа предлагал выкупить у него Ла Фрэ в подарок Франсуазе, но старик хотел раньше знать, какого мнения ему следует держаться насчет английского золота. Г-жа Коринфская должна окончательно прояснить вопрос о кладе. Вскоре появилась Франсуаза в дорожном костюме из серой материи; на поясе красовалась пряжка в форме серебряного цветка, подаренная ей Филиппом.

— Черт возьми! У нас совсем немного времени до поезда. К счастью, у меня хорошие лошади, — воскликнул ле Ардуа.

На улице рядом с ландо ле Ардуа стояла старенькая каретка с водруженным на нем чемоданом. Кухарка Олимпия Жандрон отправлялась в маленькое путешествие, прежде чем возвратиться в Гранмон занять должность прислуги на отдыхе, созданную для нее ле Ардуа.


В поезде чета ле Ардуа заняла купе первого класса. Кроме них в вагоне ехали еще старый господин и старая дама, дремавшие и молчаливые. Ле Ардуа сошел, чтобы купить газету; возвратившись, он сказал Франсуазе:

— Угадайте, Франсуаза, кто едет вместе с нами? — Он посмотрел на нее улыбаясь: — Де Гангсдорф и м-ль Кингби.

Любовь г-на де Гангсдорфа тронула м-ль Кингби. Ле Ардуа уже слышал о его увлечении. Барона воспламенило отдаленное сходство м-ль Кингби с девицей де Клере. Теперь они совершали вдвоем поездку в Венецию. Г-н де Гангсдорф поклялся, что ни одна женщина никогда не подойдет к его драгоценным стекляшкам. Он заказал комнаты в английской гостинице. Он рассчитывал, что ему удастся совершить несколько измен прекрасной Кингби и тайком посетить своих сверкающих дочерей в их муранском дворце, в глубине уснувшей лагуны.

Франсуаза слегка покраснела.

— Вы не жалеете о г-не де Гангсдорфе, Франсуаза?

— А вы, Филипп, ни о ком не жалеете?

Он нежно ответил ей:

— Нет. Франсуаза, ни у кого нет достаточно большого сходства с вами. — И он поцеловал ее руку в присутствии двух нахмуренных и угрюмых пассажиров.

Паровоз засвистел. Ле Ардуа и Франсуаза тихо разговаривали о разных мелочах. Франсуаза изредка задумчиво смотрела в окно. Старый господин с дамой переменили купе на первой станции. Ле Ардуа закурил папиросу. Как некогда де Клере сбрасывал концом пальца серый пепел своей толстой сигары, так теперь ле Ардуа сбивал ногтем пепел папироски; только рука его дрожала немного лихорадочно и нетерпеливо.


На маленькой станции Кюрсэ они сошли. Выходя из вокзала, Франсуаза узнала ожидавший их экипаж — тот самый, которым правил ле Ардуа в день их встречи в Булонском лесу. Она узнала отсвечивающий кузов, высокие красные колеса, сильных лошадей.

— Хотите сесть рядом со мной, Франсуаза?

Она легко вскочила на сиденье. Ле Ардуа подобрал вожжи и тронул лошадей хлыстом. Гривы затряслись, круглые крупы выгнулись. Резкий порыв теплого воздуха ударил Франсуазе в лицо. Филипп смотрел на нее со страстью. Она вздохнула, почувствовала в себе нечто сильное и сладостное и отдалась скорости. По выезде из городка Кюрсэ дорога углублялась в сельскую местность, окаймленную двумя рядами красивых деревьев. Направо и налево расстилались поля. Впереди темная линия обозначала опушку кюрсэйского леса, в который вклиниваются земли Гранмона. Стоял конец жаркого и ясного дня. Подковы лошадей стучали по пыльной дороге. Въехав в лес, их удары об отвердевшую землю стали звонкими. На перекрестке экипаж круто повернул. Концом хлыста Филипп указал на длинную ограду, над которой возвышались густые купы деревьев, а за ней открывался вид на стоящий в конце длинной аллеи замок, построенный архитектором Персье для барона ле Ардуа между 1809 и 1812 годами. Старый министр предпринял постройку в ожидании посещения императора, которое, впрочем, никогда не последовало. Он приказал, чтобы здание отвечало своему высокому предназначению. На фронтоне и на капителях пилястр простирал крылья геральдический орел. Он повторялся и внутри на бронзе мебели, на шелковой обивке стен, на фарфоре посуды и на столовом серебре. Все в Гранмоне осталось в первоначальном состоянии, и бюст старого ле Ардуа в глубине широкого вестибюля, казалось, все еще ожидал прибытия своего августейшего повелителя.

— Хотите подняться в вашу комнату, Франсуаза, или вы предпочитаете сейчас же сесть обедать?

Она бросила свою легкую шляпу на маленький мраморный столик. Его ножка изображала чешуйчатый пальмовый ствол, росший из спины трехглавого сфинкса; шесть его вытянутых лап с когтями твердо стояли на черно-белых квадратиках паркета. Столовая, куда они вошли, казалась огромной. Над помпейским пурпуром стен развертывался двойной фриз военных колесниц и флейтистов. Первый возглавлялся Победой, второй — Амуром. Победа протягивала венки, между тем как Амур сам был увенчан. Стоявший посередине массивный стол красного дерева, сервированный тяжелым серебром приборов, украшали белые тарелки, дно которых золотила буква N. В прохладной комнате отчетливо раздавались все звуки. Жужжала пчела, словно вылетевшая из императорских ульев, вытканных на камчатном столовом белье. Хотя еще не потемнело, салон, в который они отправились после обеда, уже освещали люстры и стенные канделябры. Франсуаза тотчас же направилась к большим стеклянным дверям, выходившим в сады Гранмона, расстилавшие у подножия террасы свои цветники и лужайки.

— О, Филипп, какой прекрасный сад!

Они вышли, вдохнув голубоватый воздух, напоенный ароматом. Гравий террасы скрипел под их ногами. Они спустились по лестнице. Ле Ардуа захотел принести Франсуазе шляпу и пальто. Она ждала его около высокой лепной вазы. Маленькая летучая мышь носилась вокруг, подвижная и бесформенная. Они шли молча. Аллеи привели их к круглому бассейну, мягко блестевшему. Они остановились у его края. Франсуаза слегка ударила ногой по камню облицовки. Слабый звук нарушил тишину. Она посмотрела на замок. Отсюда он казался величественным и сумрачным; некоторые из его высоких окон освещались. Франсуаза молчала. Филипп взял ее за руку.

— Вам, вероятно, очень противен мой бедный Гранмон, Франсуаза?

Она слабо улыбнулась:

— Нет, Филипп, нет, но я не чувствую себя в нем свободно. Мне больше нравится сад, цветы и особенно рощи, мимо которых мы проехали и которые, вероятно, очень красивы в такой час. Они принадлежат вам, Филипп?

— Нет, Гранмон состоит лишь из садов и парка. Лес государственный, иначе говоря, он доступен всем. — Потом он прибавил: — Вы не любите того, что принадлежит мне?

Она наклонилась, сорвала розу и заткнула ее за пояс. Пурпурный и серебряный цветки перемешали свои лепестки.

— Простите меня, Филипп. — Она поколебалась минуту. Долгие сумерки сгущались. Она продолжала: — Да, я не люблю всего, что напоминает мне о вашем богатстве. Мне кажется, Филипп, что я теперь лучше понимаю почему. — Она взяла его за руку. — Да, Филипп, мне кажется, что я люблю вас; я думаю даже, что я люблю вас давно. Поэтому мне ненавистно все, что удаляло меня от вас, все, что разлучало меня с вами, все, что ограждало меня от вас. И моя ненависть проистекала, может быть, от сожаления. Ах, как я страдала, Филипп! Я с горестью прогоняла мысль о любви к вам. Вас ли самого любила я? Не закрадывалось ли без моего ведома в мою любовь нечто недостойное ее? Корысть такими тайными путями проскальзывает в наше сердце! Она так хитро проникает в него. Ах, Филипп, как я страдала от своих сомнений! —Она остановилась, опустила голову и произнесла совсем тихо: — Но теперь, мне кажется, я уверена в себе.

— Я тоже был неправ, Франсуаза. Я дал своей любви название, которое ей не подобает. Я назвал ее лишь желанием. Я люблю вас, Франсуаза. — Он продолжал: — Забудем о том, чем мы были, и будем помнить лишь о том, что мы есть. Вы больше не девица де Клере, и я уже не г-н ле Ардуа. Вы даже больше не Франсуаза, и я не Филипп. Мы любим друг друга. Мы ничем больше не обладаем, кроме нас самих, и единственно лишь этого мы хотим друг от друга. — Он обвил рукой ее стан, задев розу у пояса Франсуазы, которая сразу же осыпалась, и остался только распустившийся серебряный цветок.

Уже почти совсем опустилась ночь. Воздух наполнился благоуханием. Вода бассейна заблестела. В глубине сада над деревьями взошла луна, полная, круглая и плавная, светившая слегка тусклым и молочным светом. Они шли тихо. Запах листьев и древесной коры чуть-чуть оживлял ее. Они гуляли долго и дошли до решетчатых ворот в каменной ограде. Ворота выходили на лесную дорогу. Они пошли по ней между двумя коврами невысокой травы; дорога стала совсем белой в свете луны, теперь чистой и яркой, поднимавшейся в ночной тишине. Тишина наполняла все пространство.

Они сели на траву и долго оставались в таком положении, неподвижные и безмолвные. Шум шагов заставил их встрепенуться. По дороге шел рабочий в полотняной блузе, с узлом на палке, перекинутой через плечо. Он далеко обошел сидящую парочку. Лицо его дышало солнцем и здоровьем. Пройдя мимо, он оглянулся, затем скрылся из виду. Снова воцарилось молчание. Филипп и Франсуаза улыбнулись, потом лица их стали серьезными. Любовь трепетала в их сердцах. Трава под ними мягкая, и мгновение прекрасно. Чего же им еще желать, кроме самих себя?

Они обнялись тихо, не размыкая соединившихся губ. Рука Филиппа коснулась серебряного цветка на поясе Франсуазы. Он разъединил застегнутые лепестки на концах эластичной ленты, и они, ударившись друг о друга, издали легкий серебристый звук. Полуночная луна достигла вышины пустого неба, и когда она осветила их лица, то на них застыло выражение безмятежности и счастья.

Примечания

1

Дурно пахнущее письмо — в переносном смысле.

(обратно)

2

Фрикасе — нарезанные мелкими кусочками жареное или вареное мясо с приправой.

(обратно)

3

Столовое убранство. (Примеч. пер.)

(обратно)

4

Скульптурное изображение стоящих женских фигур.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • *** Примечания ***