Сплошные прелести [Уильям Сомерсет Моэм] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сомерсет Моэм Сплошные прелести



Глава первая

Если звонят и, не застав, передают просьбу связаться по телефону как только придете, поскольку есть важное дело, то, как я замечал, дело скорее всего важно тому, кто звонил, а не вам. Вознамерясь преподнести подарок или оказать услугу, обычно сдерживают нетерпение в разумных рамках. Посему, когда я вернулся домой, имея времени в обрез, чтобы выпить рюмку, выкурить сигару и прочесть газету, прежде чем переодеваться к обеду, а мисс Фелоуз, моя квартирная хозяйка, сообщила, что меня просит безотлагательно позвонить мистер Олрой Кир, я понял, что спокойно могу его просьбу не исполнять.

— Это он — писатель? — спросила мисс Фелоуз.

— Это он.

Она с симпатией глянула на телефон.

— Вас соединить?

— Нет, спасибо.

— Что сказать, если он позвонит снова?

— Пусть передаст, в чем дело.

— Очень хорошо, сэр.

И поджала губы; убрала пустой сифон, придирчиво проверила, чисто ли в комнате, и вышла. Мисс Фелоуз — читатель усерднейший, наверняка прочла все книги Роя и, раз ее задело мое равнодушие, была, можно предположить, в восторге от его романов. Когда я вновь добрался до дому, то узнал ее крупный разборчивый почерк в лежавшей на столе записке: «М-р Кир звонил еще два раза. Не могли бы Вы завтра повидаться с ним за ленчем? А если нет, то какой день Вас устроит?»

Я сделал большие глаза. Последний раз мы с Роем виделись месяца три назад, и то лишь несколько минут, на каком-то вечере; он, как всегда, был мил, а на прощанье выразил от всего сердца сожаление, что мы так редко встречаемся.

— Лондон ужасен, — говорил он. — Вечно нет времени повидать того, кого хочется. Давайте посидим вдвоем за ленчем как-нибудь на той неделе?

— Хорошо бы, — ответил я.

— Приду домой, загляну в свою книжечку и позвоню вам тут же.

— Договорились.

Уже лет двадцать мне достоизвестно, что книжечка, куда Рой записывает назначенные свидания и визиты, всегда у него при себе в верхнем левом кармане жилета, поэтому я не удивился, когда продолжения не последовало. Так стоит ли думать теперь, что его лихорадочное желание оказать мне гостеприимство бескорыстно. Покуривая перед сном трубку, я перебирал возможные объяснения, зачем Рою приглашать меня на ленч. Или одна из его поклонниц просила познакомить меня с нею, или американский издатель, проездом в Лондоне, высказал пожелание, чтобы Рой нас свел; однако я не мог не отдать справедливости своему старому знакомцу и не допускал мысли, будто он настолько истощил запас отговорок, чтоб не вывернуться своими силами. Кроме того, избрать день предлагалось мне, следовательно, Рой едва ли собирался кого-либо с собой приводить.

Никто не умеет, как Рой, выказать искреннюю сердечность коллеге-писателю, чье имя у всех на устах, и никто не умеет так тонко отвернуться от него же, когда леность, неудача или чужой успех набросят тень на вчерашнюю популярность. У каждого писателя бывают взлеты и падения, и я четко сознавал, что нахожусь отнюдь не в центре внимания. Очевидно, следует найти повод и вежливо отклонить приглашение; правда, Рой упрям, и если уж я ему для чего-то понадобился, то унять его можно, лишь послав ко всем чертям; впрочем, меня разбирало любопытство. Кроме того, я определенно питал слабость к Рою.

С замиранием сердца наблюдал я его восхождение в мире словесности. Такая карьера — истинный образец для молодежи, вступающей на литературную стезю. Среди современников я не знаю другого, кто достиг бы столь заметных успехов при столь малых дарованиях, — словно день за днем принимал лекарство по капле, а набралась полная столовая ложка. Рой это прекрасно сознавал и, наверное, сам почитал чуть ли не чудом, как это его хватило на три десятка книг. Он определенно был утешен, вычитав в застольной речи Чарлза Диккенса, что гений — это неиссякаемое трудолюбие. Рой прикипел к сей мысли. Раз все дело в трудолюбии, сказал он, должно быть, себе, то доступно уподобиться прочим гениям; восторженная авторесса дамского журнала, написав об одной из его книг, употребила ту же цитату (а позже применяли другие критики), и ему оставалось вздохнуть с облегчением, словно после долгих трудов он полностью разгадал кроссворд. Всякий, кто год за годом наблюдал его неустанно поступающую продукцию, не станет отрицать: Рой, в общем-то, проник в гении.

Для начала у него были некоторые преимущества. Отец много лет прослужил в Гонконге и завершил карьеру губернатором Ямайки. На убористых страницах «Кто есть кто» против имени Олроя Кира стоит: «ед. с. сэра Реймонда Кира, кав. орд. св. Мих. и Георг, и орд. Викт. II ст. (см.), и Эмили, мл. д. покойн. генерал-майора Инд. арм. Перси Кэмпердауна». Рой учился в Винчестере и в Новом колледже Оксфорда; студенческие годы провел скорее чинно, чем бурно, и вышел из университета чист от долгов. Уже тогда Рой был прижимист, безо всяких поползновений к неразумным тратам. Как хороший сын он не забывал: такие затраты на образование — жертва со стороны родителей. Выйдя в отставку, его отец жил в пристойном, но без претензий, доме в Глостершире, близ Страуда, временами наезжал в Лондон побывать на официальном обеде, имевшем отношение к колониям, в которых он служил, и заодно навещал Атенеум, членом коего состоял. Именно через старого знакомца по этому клубу он пристроил сына, сразу после окончания Оксфорда, личным секретарем к политическому деятелю, который за бездарность, проявленную в качестве министра двух консервативных кабинетов, был вознагражден титулом лорда. А это дало Рою возможность смолоду перезнакомиться со всем высшим обществом, чему потом нашлось прекрасное применение. В его произведениях не найти ни единого ляпсуса, которые портят сочинения тех, кто пишет о великосветском обществе, опираясь лишь на иллюстрированные журналы. Он точно знал, как герцог говорит с герцогом и как положено к ним обращаться соответственно члену парламента, адвокату, букмекеру и лакею. Есть нечто пленительное в том, как запросто обходится он в ранних своих романах с вице-королями, послами, премьер-министрами, царствующими особами и высокопоставленными дамами; дружественный без навязчивости и фамильярный без назойливости, не даст забыть об их ранге, но поделится приятным чувством, что они из той же плоти, как и мы с вами. Но, увы, мода переменилась и деяния аристократии уже не считаются достойным объектом изображения для серьезной литературы, отчего Рой, всегда чуткий к тенденциям эпохи, вынужден был следующие свои романы посвятить духовным конфликтам юрисконсультов, делопроизводителей и торговых агентов, не разбираясь в этих сферах с былой уверенностью.

Он уже оставил службу у лорда, чтобы целиком отдать себя литературе, когда я с ним познакомился; это был приметный молодой человек, шести футов ростом, атлетически сложенный, широкоплечий и обходительный; не то чтобы красавец (нос был коротковат и широковат, а подбородок тяжел), он привлекал мужественностью, большими голубыми честными глазами, русыми кудрями, тем, что искренен, чист и здоров. Своим спортивным видом. Читая в его ранних книгах описания псовой охоты, такие живые и такие подробные, не усомнишься, что они взяты из личного опыта; еще до недавнего времени Рой мог оторваться на день-другой от письменного стола и съездить на охоту. С первым своим романом он выступил в период, когда литераторы, чтобы доказать свою мощь, пили пиво и играли в крикет, и редко собиралась в те годы литераторская команда, в составе которой не фигурировал бы Рой. Трудно сказать, почему, но это направление растеряло свою молодцеватость; хоть авторы остались страстными приверженцами крикета, книги их теперь не в чести и даже статьи свои им нелегко куда-нибудь пристроить. Рой бросил крикет давным-давно и полюбил тонкий вкус кларета.

Дебютантом Рой держался очень скромно. Роман написал он короткий, тщательно отделанный и, как все воспоследовавшие, выдержанный в строгом вкусе. И разослал его всем ведущим писателям того времени, присовокупив в любезном письме каждому, сколь глубоко восхищен его произведениями, как много узнал, изучая их, как горячо желал бы идти — хоть на приличествующем расстоянии — тем путем, который освещает адресат. И он де кладет свою книгу к ногам великого художника как дань уважения юноши, вступающего в литературу, к тому, кого всегда считал своим наставником; извиняется, что осмелился отвлекать такого занятого человека ради робкого опыта новичка; просит оценки и совета. Формальных ответов было мало. Те, кому он написал, тронутые похвалами, отвечали длинными посланиями — одобряли его книгу, а то и приглашали на ленч. Нельзя было не поддаться его искренности и восторженности. Совета он просил так уничиженно и так горячо обещал к любым рекомендациям прислушаться, что это впечатляло. Вот, казалось, стоящий случай ударить палец о палец.

Роман привлек к себе внимание, дал автору знакомства в литературных кругах, и вскорости Роя можно было видеть на любом званом чае в Блумсбери, Кэмпден-хилле или в Вестминстере разносящим бутерброды или принимающим пустую чашку у какой-нибудь пожилой дамы. Юный, простодушный, веселый, с готовностью встречавший смехом чужие остроты, он не мог не нравиться. Его вовлекли в клубы, которые собирали в погребках гостиниц на Викториа-стрит или в Холборне литераторов, начинающих юристов и увешанных бусами дам на обед по три с половиной шиллинга и на дискуссию об искусстве и литературе. Оказалось, у Роя явный дар к послеобеденной беседе, и он так мил с коллегами, соперниками и современниками, что те стали прощать ему происхождение из хорошей семьи. Он был щедр на похвалы их желторотым писаниям и, стоило дать на отзыв рукопись, никогда не находил там недостатков. И его сочли не только приятным товарищем, но и авторитетным судьей.

Он написал второй роман, прилагая исключительное трудолюбие и следуя советам, преподанным старшими собратьями. Было не более чем справедливо, что отдельные из них писали по его просьбе рецензии в газеты, с которыми заранее договаривался Рой, и не более чем естественно, что рецензии оказывались положительными. Роман имел успех, но не такой, чтобы возбудить поголовную подозрительность конкурентов. Те, напротив, утвердились во мнении, что Рой пороха не выдумает. Славный малый, ничего особенного; ему охотно помогали те, до чьей высоты ему было не подняться, чтобы встать им поперек дороги. Что ж, некоторые теперь горько усмехаются над своим промахом.

Но, говоря, что Рой зазнался, ошибаются. Он никогда не терял скромности, самой привлекательной своей черты еще с юных лет.

— Разве я большой писатель? — мог говорить он вам. — Лишь сравню себя с гигантами, то попросту не существую. Прежде я подумывал, что некогда напишу по-настоящему великий роман, но давно уже на то не надеюсь. Хочу только, чтобы люди сказали: он делает все, что в его силах. Работает. Не позволит себе ни единой небрежности. По-моему, я умею найти неплохой сюжет и правдиво разработать характеры. В конце концов, пудинг готовят, чтобы съесть; а «Игольное ушко» имело тираж тридцать пять тысяч в Англии и восемьдесят — в Америке, а по договору на следующую книгу мне дают больше, чем когда бы то ни было.

И разве, в сущности, не та же скромность заставляет его посейчас письменно благодарить рецензентов за похвалу и приглашать их на ленч? Мало того: если кто отзовется неодобрительно, а Рою и при нынешней блестящей репутации иногда крепко достается, то в отличие от большинства из нас, кто передернет плечами, мысленно ругнет обидчика, невзлюбившего твое произведение, и выкинет инцидент из головы, он пишет такому рецензенту длинное письмо, выражая сожаление, что тот счел книгу плохой, но рецензия, мол, так интересна сама по себе и, смело можно сказать, показывает столько критического чутья и такое чувство слога, что просто невозможно не откликнуться. Он, как никто, желает совершенствоваться и надеется, что еще способен учиться; не хочется быть навязчивым, но если критик ничем не занят в среду или в пятницу, то не придет ли на ленч в «Савой» рассказать, чем же эта книга кажется ему плохой? Лучше Роя никто ленч не закажет; в общем, проглотив полдюжины устриц да хорошее филе барашка, критик проглатывает и язык. И по справедливости обнаруживает при выходе очередного романа, что Рой заметно прибавил в мастерстве.

Одна из обыденных тягот: что делать с теми, с кем когда-то был дружен, а затем эта привязанность остыла. Если оба далеко не пошли, разрыв наступает сам собой, без обид, но если один достиг высот, дело плохо. У тебя множество новых друзей, но от прежних не отобьешься, день расписан у тебя по минутам, но старый товарищ считает своим правом распоряжаться твоим временем. И если только ты не бежишь к нему по первому зову, он вздыхает и говорит, пожав плечами:

— Ну что ж! Не ты первый, не ты последний. Теперь небось забудешь меня за своими успехами.

Конечно, именно так тебе хочется поступить, но отваги чаще всего не хватает. Ты вяло уступаешь приглашению на воскресный обед. Холодный ростбиф прибыл замороженным из Австралии и пережарен еще с утра, а бургундское — да какое это бургундское — одно название. Что, он никогда не был в Боне и не останавливался в Отель де ля Пост? Конечно, замечательно поговорить о старых, добрых временах, когда вы делились коркой хлеба в своей мансарде, но становится неловко, ведь комната, в которой ты сидишь, недалеко ушла от той мансарды. Смущенно выслушиваешь ты жалобы товарища, что его книги не идут и что он не может пристроить свои рассказы; в театрах даже не читают его пьес, а если сравнить их с теми поделками, которые ставятся (тут он воззрится на тебя с упреком), то пережить это тем более нелегко. Ты понуро поглядываешь на дверь. Преувеличиваешь свои неудачи, чтобы дать почувствовать, что и у тебя в жизни не все гладко. Обращаешься со своим творчеством как только можешь уничижительно и слегка дивишься, заметив, насколько мнения твоего собеседника совпадают тут с твоими. Говоришь о переменчивости публики, дабы он утешился мыслью, что и твоя популярность не вечна. А он критикует — по-дружески, но сурово:

— Последней твоей книги я не читал, но читал предыдущую. Вот только забыл название…

Ты напоминаешь.

— Она меня расстроила. По-моему, она несколько уступает прежним. Ты, конечно, знаешь, какая — моя любимая.

И без него немало перестрадавший, ты сразу называешь самую первую свою книгу; написал ты ее в двадцать лет, она нескладна и угловата, каждая страница обличает твою неопытность.

— Потом ты ничего не создал такого же сильного, — от души говорит он, а ты чувствуешь, что вся твоя карьера — это непрестанное сползание с высоты, на которую тебе единожды посчастливилось вознестись. — Мне все кажется, ты не совсем оправдываешь надежды, которые подавал.

Газовый камин жжет тебе ноги, но руки коченеют. Ты украдкой смотришь на часы и прикидываешь, обидится ли твой старый товарищ, если уйти часов в десять Ты распорядился, чтобы машина, не подчеркивая своим великолепием его бедности, ждала за углом, а не против парадного, но у крыльца он говорит:

— Автобус в конце улицы. Я провожу.

Ты в панике признаешься, что у тебя есть автомобиль. Он удивляется, почему шофер ждет за углом. Ты отвечаешь, что у шофера свои странности. Когда вы доходите до машины, друг оглядывает ее с вежливой снисходительностью. Ты суетливо приглашаешь его как-нибудь отобедать; обещаешь прислать записку и уезжаешь в раздумье, сочтет ли он, что ты шикуешь, если повести его к Клариджу, или что ты скаредничаешь, если предложить Сохо.

Рой Кир знать не знал этих забот. Прозвучит грубовато, если сказать, что до предела использовавши тех или иных людей, он их отбрасывал; но излагать деликатней очень долго. Потребуется ювелирная пригонка намеков, полутонов, иносказаний игривых или умягчительных; уж лучше, по-моему, оставить факт в наготе. Почти все мы, грешные, раздраженно сторонимся тех, кому сделали гадость, но безупречное сердце Роя никогда не позволит подобной низости. Он, как угодно поступив с человеком, не выкажет потом по отношению к нему ни малейшего недоброжелательства.

— Бедолага Смит, — говорит он, — чудный человек! Так он мне нравится. Жаль, стал таким взвинченным. Хоть бы помог ему кто. Я-то столько лет с ним не вижусь: что толку пытаться сохранить былую дружбу, это горько для обоих. Раз ты выбился из своего круга, ничего тут не поделаешь.

Но, встретив Смита, например, на вернисаже, он будет сама сердечность. Станет трясти руку и говорить, как рад встрече, лицо его засияет, источая дружбу, как солнце свои лучи. Смит ободрится в этом чудном животворном сиянии, а Рой чертовски вежливо скажет, что отдал бы руку на отсечение за то, чтоб написать хоть вполовину так, как Смит, — свою последнюю книгу. Однако стоит Рою предположить, что Смит его не заметил, сам он и не глянет в его сторону; но Смит-то заметил и просто не любит, чтобы его отталкивали. Смит язвителен. По его словам, прежде Рой был не прочь съесть с ним по бифштексу в плохоньком ресторанчике и провести месячишко в рыбачьей хижине Сент-Ива. Смит будет говорить, что Рой приспособленец, что он сноб, что он притворщик.

Здесь Смит неправ. Самой яркой чертой Олроя Кира остается его искренность. Нельзя быть притворщиком двадцать пять лет кряду. Притворство — самый трудоемкий и расшатывающий нервы порок, какому только подвержен человек; притворство требует неусыпной бдительности и редкостного самоотречения. Им нельзя заниматься на досуге, как прелюбодейством или обжорством; это постоянная, без выходных, работа. Она также требует циничного юмора; хотя Рой столько смеялся, я никогда не замечал за ним особого чувства юмора и совершенно убежден, что цинизм ему не под силу. Правда, немногие из его романов я дочитал до конца, но начинал многие, и скажу, что искренность оставила печать на каждой из многочисленных страниц. Тут залог его устойчивой популярности. Рой в любой текущий момент искренне верил в то, во что верили другие. Писал романы об аристократии — и искренне верил, что ее представители, расточительные и безнравственные, все-таки наделены благородством и врожденным призванием управлять Британской империей; когда же стал писать о средних сословиях, то искренне верил, что они и есть становой хребет страны. Подлецы у него всегда были подлы, герои героичны, а девушки непорочны.

Автора положительной рецензии Рой приглашал на ленч из искренней благодарности за доброе слово, автора неположительной — из искреннего желания совершенствоваться. Когда безвестные почитатели из Техаса или Западной Австралии приезжали в Лондон, он водил их в Национальную галерею не только из тяги к известности у публики, но и ради искреннего интереса к их пониманию искусства. Стоило лишь раз прослушать его лекцию, чтобы увериться в его искренности.

Когда он появлялся на сцене в восхитительно сидящем вечернем костюме (или в свободной, отлично скроенной, ношеной паре, если это больше соответствовало случаю) и говорил с аудиторией серьезно и откровенно, вы со всей определенностью понимали, что он целиком поглощен темой. Иногда он делал вид, что подыскивает нужное слово, — лишь для того, чтобы оно эффектней прозвучало. Голос у него был громкий и глубокий. Рассказывать он умел, никогда не бывал скучен. Обожал читать лекции о молодых английских и американских писателях, объясняя их достоинства с энтузиазмом, которым подтверждал доброе к ним отношение. Пожалуй, говорил он с излишком, из лекции вы вроде бы узнавали все, чем интересовались, и уже не было нужды читать книги этих писателей. Наверное, именно поэтому после такой лекции в каком-либо городке не возникало никакого спроса на книги тех, о ком он распространялся, зато книги Роя шли нарасхват. Его энергия была неистощима. Он не только успешно ездил с лекциями по Соединенным Штатам, но исколесил также всю Великобританию. Самому малому клубу, самому мелкому обществу самосовершенствования Рой соглашался уделить внимание. Время от времени он, собрав свои лекции, выпускал их аккуратными брошюрами. Тем, кто следит за критикой, попадались, по крайней мере, «Современный роман», «Русская художественная проза» и «О нескольких писателях»; вряд ли вы откажете этим работам в настоящей любви к литературе и в чарующей самобытности.

Но этим нисколько не исчерпывалась его деятельность. Он был активным членом организаций, основанных для поддержки интересов писателей или для облегчения их тяжелой доли, когда болезнь или старость повергнут их в нищету. О а всегда охотно содействовал в защите авторских прав и всегда был готов включиться в делегацию, отправлявшуюся за границу устанавливать дружественные отношения между писателями разных стран, никогда не отказывался выступить от лица литературы на официальных обедах и обязательно входил в комиссии, сформированные для достойного приема литературных знаменитостей из-за рубежа. На любом благотворительном базаре непременно появлялся хоть один экземпляр его книги с автографом. Он никогда не отказывался дать интервью, резонно говоря, что никто лучше его не знает тягот литературного труда, и если настойчивому журналисту можно заработать гинею-другую за приятную беседу, то отказать в этом бесчеловечно. Он, как правило, приглашал журналиста на ленч и почти всегда производил хорошее впечатление. У Роя было единственное условие: показать статью, прежде чем печатать. Он неизменно был терпелив с теми, кто имел обыкновение в самое неподходящее время звонить знаменитостям по телефону и расспрашивать, дабы оповестить читателей своей газеты, верите ли вы в бога или что вы едите на завтрак. Рой участвовал в любой анкете, и все знали его мнение о сухом законе, вегетарианстве, джазе, чесноке, утренней зарядке, браке, политике и роли женщины в семье.

Его мнение о браке было отвлеченным, поскольку он успешно избежал состояния, которое многие люди искусства находят труднопримиримым с настоятельным зовом творчества. Ни для кого не секрет, что в течение нескольких лет он питал безнадежное чувство к замужней даме из высших кругов, и, хоть отзывался о ней исключительно с рыцарским преклонением, она, надо понимать, обошлась с ним сурово. Книги второго периода его творчества отразили в своей подспудной горечи страдания, которые он пережил. Эта душевная рана помогала ему впоследствии вежливо уворачиваться от нажима дам с подмоченной репутацией, траченых приманок круга вожделений, когда тем хотелось сменить шаткое настоящее на определенность брака с известным писателем. Когда он замечал в их ясных глазах тень бюро регистрации браков, то незамедлительно объяснял, что память о единственной большой любви не позволяет ему связать о кем-либо свою жизнь. Такая экзальтированность могла огорчить, но не обидеть. Он порой вздыхал, что вынужден навсегда отказаться от семейных радостей и отцовских чувств, но это была жертва, которую он решился принести не только своему кумиру, но и возможной партнерше своих радостей. Он ведь видел, что людям не очень-то хочется возиться с женами писателей и художников. Если кто упорно водит жену всюду, где бывает, то превращается в обузу, и вправду потом его зачастую не зовут туда, куда ему хотелось бы пойти; а если оставлять жену дома, то по возвращении надо выслушивать попреки и терять душевное равновесие, столь нужное, чтобы полно выразить себя в творчестве. Олрой Кир остался холостяком, и теперь, в пятьдесят лет, это было, по всей вероятности, окончательно.

Вот вам пример того, на что способен и до каких высот может подняться литератор при неуклонном прилежании, благоразумии и честности, при точном соотнесении средств и целей. Рой — добрый малый, успех которого решится поставить под сомнение лишь самый последний недоброжелатель. И если заснуть с этим образом перед глазами, подумал я, то обеспечена спокойная ночь. Набросав записку для мисс Фелоуз и выбив из трубки пепел, я выключил свет в гостиной и пошел спать.

Глава вторая

Наутро вместе с письмами и газетами я, в ответ на свою вчерашнюю записку мисс Фелоуз, получил известие: мистер Олрой Кир ожидает меня в час пятнадцать в клубе на Сент-Джеймс-стрит; так что около часу я зашел в свой клуб выпить коктейль, в уверенности, что Рой такового не предложит. Потом двинулся на Сент-Джеймс-стрит, разглядывая по пути витрины, а поскольку оставалось еще несколько минут (не хотелось быть особенно пунктуальным), заглянул к Кристи полюбопытствовать, не найдется ли тут чего такого, что порадует глаз. Аукцион уже начался, и низкорослые смуглявые субъекты передавали по рядам из рук в руки викторианское серебро, а аукционер, присматривая за ними скучающим взглядом, монотонно твердил: «Десять шиллингов, одиннадцать, одиннадцать и шесть…» Был ясный день, начало июня, воздух на Кинг-стрит словно сиял. Из-за этого картины, висевшие по стенам у Кристи, выглядели тускло. Я вышел оттуда. Прохожие шагали по улице рассеянно, будто погожий день проник им в душу и средь забот всеми овладело внезапное непривычное желание остановиться и оглядеться вокруг.

Клуб Роя был солиден. В прихожей я увидел лишь старика-швейцара и мальчика-слугу; меня вдруг охватило меланхолическое чувство, словно все члены клуба ушли на похороны старшего официанта. Мальчик, когда я назвал имя Роя, провел меня пустым коридором на вешалку, где я оставил шляпу и трость, а затем в пустой вестибюль, увешанный портретами викторианских деятелей в натуральный рост. Рой поднялся с кожаного дивана и тепло меня приветствовал.

— Сразу пойдем наверх? — спросил он.

Ага, коктейля не будет; я похвалил себя за предусмотрительность. Он повел меня по роскошной лестнице, устланной толстым ковром; никто нам не встретился. Мы вошли в столовую, тут тоже никого. Комната как комната, очень чистая, белая. Сели у окна, официант проворно подал меню. Говядина, баранина и телятина, холодная лососина, пирог с яблоками, пирог с ревенем, пирог с крыжовником. Пробегая глазами этот неисправимый список, я вздохнул о близлежащих ресторанах, где французская кухня, жизнь бьет ключом и сидят накрашенные хорошенькие женщины в летних нарядах.

— Я бы предложил запеканку с телятиной и ветчиной, — сказал Рой.

— Хорошо.

— Салат я смешаю сам, — бросил он официанту повелительным тоном, а еще раз пробежав меню, добавил в приливе щедрости: — Не взять ли еще и спаржу?

— Прелестно.

В его манерах появилась некоторая величественность.

— Спаржа на двоих, и скажите шефу, пусть сам выберет. А что мы выпьем? Как вы относитесь к бутылке рейнского? У нас рейнское в почете.

Получив мое согласие, он сказал официанту прислать буфетчика. Нельзя было не восхищаться властностью и одновременно полнейшей вежливостью, с которыми Рой отдавал распоряжения. Чувствовалось, именно так должен посылать за своим фельдмаршалом хорошо воспитанный король. Буфетчик, важный, весь в черном, с серебряной цепью — знаком своей должности — на шее, поспешил к нам с картой вин в руке. Рой поклонился ему со сдержанной фамильярностью.

— Привет, Армстронг. Нам либерфраумильх двадцать первого года.

— Слушаюсь, сэр.

— Много его берут? Вовсю? Ведь больше такого не добыть.

— Боюсь, что так, сэр.

— Ну, мы с этой бедой еще потягаемся, правда же, Армстронг?

Рой улыбнулся с сердечной непринужденностью. По опыту общения с посетителями буфетчик знал — такое замечание оставлять без ответа не следует.

— Да, сэр.

Рой засмеялся и подмигнул мне, дескать, что за типаж.

— Так, Армстронг, охладите бутылочку, не слишком, конечно, но в самый раз. Пускай гость увидит, что тут у нас знают толк. — И повернулся ко мне: — Армстронг служит в клубе сорок восемь лет. — А когда буфетчик отошел. — Надеюсь, вы не жалеете, что пришли. Здесь тихо, и мы отлично сможем поболтать. А это нам не удавалось целую вечность. Вид у вас прекрасный…

Это заставило меня посмотреть, как выглядит Рой.

— До вас мне далеко.

— Результат собранной, трезвой и богоугодной жизни, — усмехнулся он. — Много работаю. Много занимаюсь спортом. Как насчет гольфа? Надо бы нам сыграть как-нибудь.

Вряд ли Рою было бы приятно потерять день с таким равнодушным партнером, но чувствовалось, можно смело принять столь неопределенное приглашение. Рой выглядел образцовым здоровяком. Хоть кудри сильно поседели, это ему шло, открытое, загорелое лицо казалось моложе. Глаза, добросердечно распахнутые на мир, были светлы и чисты. Он стал не столь строен, однако Некоторая полнота лишь подчеркивала его представительность и придавала вес его замечаниям. Жесты стали сдержанней, располагая к доверию; на стул Рой опускался так солидно, что у вас появлялось почти полное впечатление, будто он воссел на постамент.

Не знаю, удалось ли мне по его беседе с официантом показать, что, как правило, говорил он без блеска и остроумия, однако с легкостью и веселостью, которая временами создавала иллюзию, будто сказанное им не лишено юмора. Он за словом в карман не лез и поддерживал разговор на темы дня с легковесностью, предохранявшей собеседников от малейшего напряжения.

Многие писатели в силу профессии имеют дурную манеру и в разговоре слишком тщательно подбирать слова, по привычке шлифуют каждую фразу и никогда не скажут больше или меньше того, что хотели. А это затрудняет общение с ними людей света, чей словарь ограничен под стать духовным запросам; поэтому не без колебаний те отваживаются встречаться с писателями. Сложностей такого рода никогда не возникнет с Роем. Он может разговаривать с танцором-гвардейцем на абсолютно понятном ему наречии и с наездницей-графиней — на лексиконе ее конюхов. Оттого в свете с радостным облегчением говорят, что он нисколько не похож на писателя, и ни один комплимент так не льстит ему. Умный человек всегда употребляет набор устоявшихся фраз (в настоящий момент, когда я пишу это, в наибольшем ходу: «кому какое дело»), привычных эпитетов («божественно», например, или «умиротворяюще»), глаголов, значение которых известно лишь в узком кругу (скажем, «локтить») — это удобно, настраивает на домашний лад, помогает избежать необходимости думать. Американцы, самые предприимчивые люди на земле, довели сей прием до такого высокого совершенства и отработали такой богатый запас проходных и стертых фраз, что могут поддерживать приятную и оживленную беседу, ничуть не задумываясь, о чем идет речь, и оставляя мысль свободной для более высоких занятий — большого бизнеса и блуда. Репертуар Роя широк, а выбор нужного словечка безошибочен, оно служит как бы приправой и каждый раз подается им так горделиво и непосредственно, словно только что рождено и отчеканено в его плодовитом мозгу.

Сейчас разговор шел о том о сем, про общих знакомых и новые книги, о театре. Рой всегда отличался сердечностью, но сегодня от нее захватывало дух. Он сокрушался, что мы редко видимся, и сознавался со всей откровенностью (а это одна из приятнейших его черт), как я ему по душе и как он меня ценит. Я понял: с такой добротой надлежит потягаться. Он спрашивал, что я пишу, я — что он пишет. Каждый из нас сказал другому, что тот большего заслуживает. Съели запеканку с телятиной и ветчиной, Рой объяснил, как смешивать салат, выпили рейнского, причмокивая от удовольствия.

А я все ждал, когда он приступит к делу.

Не мог же я поверить, что в разгар столичного сезона Олрой Кир станет терять время с коллегой, который не пишет рецензий и не пользуется ни малейшим влиянием, и мирно обсуждать Матисса, русский балет и Марселя Пруста. Кроме того, я угадывал за его веселостью некоторую настороженность; не знай я о его процветании, заподозрил бы, что он собрался занять у меня сотню фунтов. Начинало казаться, что ленч так и закончится, а он не найдет возможным высказать то, что хотел. Человек осмотрительный, он, пожалуй, счел, что встречу, первую после долгого перерыва, лучше посвятить восстановлению дружеских отношений, и был готов расценивать этот приятный, основательный ленч как подступы к делу.

— Кофе будем пить в другой комнате? — спросил он.

— Как угодно.

— Думаю, там удобней.

Я последовал за ним в комнату попросторней, с кожаными креслами и громадными диванами; на столах были разложены газеты и журналы. Два пожилых джентльмена вполголоса беседовали в углу и поглядели на нас с неприязнью, что не помешало Рою сердечно с ними поздороваться.

— Приветствую вас, генерал! — воскликнул он, отвешивая поклон.

Остановясь у окна и глядя на оживленную улицу, я пожалел, сколь мало знаю Сент-Джеймс-стрит. К моему стыду, мне даже не было известно название клуба напротив, а справиться у Роя я боялся, поскольку он стал бы презирать меня за незнание того, что известно всякому уважающему себя человеку. Рой спросил, не хочу ли я коньяку к кофе, а когда я отказался, стал уговаривать. Коньяк в этом клубе был знаменитый. Мы сели на диван у элегантного камина и закурили по сигаре.

— Когда Эдвард Дрифилд последний свой раз приезжал в Лондон, я водил его сюда на ленч, — между прочим сказал Рой. — Заставил попробовать наш коньяк, и он пришел в восторг. Я гостил у его вдовы в конце прошлой недели.

— Вот как?

— Она передавала вам наилучшие пожелания.

— Очень мило с ее стороны. Не думал, что она меня помнит.

— О конечно, помнит. Вы ведь были у них на ленче лет шесть назад? Она говорит, старик был очень вам рад.

— Едва ли она была рада.

— Ну, вы не правы. Понятно, ей приходилось блюсти осторожность: старика одолевали желающие поглазеть на него, надо было беречь его силы и следить, чтобы он не перетрудился. Подумайте, это поразительно, что ей удалось сохранить ему жизнь и работоспособность до восьмидесяти четырех лет. Я часто вижусь с нею после его смерти. Ей ужасно одиноко. Как-никак она двадцать пять лет посвятила уходу за ним. Я глубоко ей сочувствую.

— Она еще сравнительно молодая. Ручаюсь, опять выйдет замуж.

— О нет, ни в коем случае. Это будет кошмар!

Наступила небольшая пауза. Мы потягивали коньяк.

— Вы, кажется, остались одним из немногих, кто знал Дрифилда, пока тот был неизвестен. Ведь вы тогда часто с ним встречались?

— Бывало. Но я был почти мальчишка, а он в средних летах. Так что мы не могли стать закадычными приятелями.

— Пусть так, но вы должны же помнить немало такого, что неизвестно другим?

— Допустим.

— Вы не думаете записать свои воспоминания?

— Упаси бог, нет!

— И не думаете, что должны это сделать? Он один из величайших писателей нашего времени. Последний из викторианцев. Фигура колоссальная. У его романов больше перспектив на будущее, чем у всех, что написаны за целое столетие.

— Не знаю. Мне его романы всегда казались довольно нудными.

Рой глянул на меня с усмешкой в глазах.

— Как это на вас похоже! Однако признайтесь, это глас меньшинства. Я перечитывал его романы не единожды, а раз по десять, и, скажу вам, с каждым разом они казались мне прекрасней. Вы читали некрологи?

— Да, некоторые.

— Единство мнений было удивительное. Я прочел их все.

— Если все они одинаковые, зачем же столько их?

Рой миролюбиво пожал своими мощными плечами и не ответил на вопрос.

— По-моему, некролог в литературном приложении «Таймс» был великолепен, старику было б приятно прочесть. Я слышал, ежеквартальники готовят о нем статьи в ближайший номер.

— Все равно я считаю его романы довольно нудными.

Рой улыбнулся снисходительно.

— И вас ничуть не смущает, что вы расходитесь с утвердившимся мнением?

— Нисколько. Я в литературе тридцать пять лет, и трудно представить, сколько перевидал гениев, которые, насладившись час-другой славой, погружались в безвестность. Любопытно, что с ними сталось? То ли умерли, то ли попали в сумасшедший дом, или служба заела? Может, дают почитать свои книги врачу или старой деве где-то в глухой деревне. Или еще считаются великими в каком-нибудь пансионе в Италии.

— Ну, то неудачники. Мне такие попадались.

— Вы читали о них лекции.

— Почему бы и нет. Хотелось в меру сил помочь, но сами они ничего не достигли. Отчего, однако, не позволить себе быть великодушным. Но Дрифилд-то ничем с ними не схож. В собрании его сочинений тридцать семь томов, а последнее издание Сотби продавалось по семьдесят восемь фунтов. Это говорит само за себя. Его гонорары постоянно росли и росли, а в прошлом году были больше, чем когда-нибудь. Уж это точно — миссис Дрифилд, когда я последний раз у нее был, показывала мне счета. Нет, Дрифилду не грозит забвение.

— Кто знает наперед?

— Вам кажется, что вы, — кисло бросил Рой.

Я не отступал, видя, что раздражаю его, мне это было приятно.

— Что ж, мои непосредственные юношеские суждения оказались верными. Говорили: Карлейль — великий писатель, а я со стыдом обнаруживал, что не в силах одолеть «Французскую революцию» или «Сартор Резартус». Кто их читает сегодня? Ставя чужие мнения выше собственного, я уговаривал себя: Джордж Мередит великолепен, а в душе находил его вымученным, многословным и неискренним. Теперь так считают очень многие. Я восхищался Уолтером Пейтером, когда им полагалось восхищаться, если ты культурный молодой человек, но, господи, какую тоску наводил на меня Мариус!

— Да, согласен. Теперь вряд ли кто станет читать Пейтера; и Мередит, конечно, весь вышел, а Карлейль — это болтун с претензией.

— Но ведь лет тридцать назад считалось, что бессмертие им обеспечено.

— И вы никогда не ошибались?

— Раз-другой. Прежде я недооценивал Ньюмена и возлагал излишние надежды на звонкие катрены Фитцджералда. Не мог читать у Гёте «Вильгельма Мейстера», а теперь убежден, что это его шедевр.

— А кто вам нравится по-прежнему?

— Ну, «Тристрам Шенди», «Ярмарка тщеславия», «Мадам Бовари», «Пармская обитель», «Анна Каренина». Водсворт, Китс, Верлен.

— Простите, но это не кажется особенно оригинальным.

— Вам не за что извиняться, я и не гонюсь за оригинальностью. Но вы спросили, почему я доверяю собственным суждениям, и я постарался объяснить: что бы я ни говорил с испуга или подделываясь под просвещенное мнение дня, в действительности я не разделял всеобщего восхищения некоторыми писателями, а потом оказывалось, что прав был я. А что мне подсознательно нравилось по-настоящему, выдержало испытание временем у меня и вообще в читательском мнении.

Рой, примолкнув, разглядывал дно своей чашки — то ли проверял, не осталось ли кофе, то ли искал там, что бы сказать. Я кинул взгляд на каминные часы. Уже можно и прощаться. Видно, я оказался не прав, Рой просто пригласил меня поболтать о Шекспире и музыкальных новинках. Я укорял себя за злостные подозрения и смотрел на него с тревогой. Если его цель лишь в этом, значит, он устал или пал духом. Если все бескорыстно, так только потому, значит, что на миг слишком большим показался ему мир. Но Рой не пропустил, что я гляжу на часы, и заговорил:

— Ну как вы можете ставить ни во что человека, который проработал шестьдесят лет, писал книгу за книгой и постоянно завоевывал новых читателей. Ведь в Ферн-корте целые полки заняты переводами книг Дрифилда на языки всех цивилизованных народов. Да, многое из написанного им кажется ныне слегка старомодным, это так. Его расцвет выпал на неудачное время, и старик был склонен к длиннотам, сюжет у него часто мелодраматичен; но есть одно непререкаемое достоинство: красота.

— Да?

— Что ни говори, лишь она — истинная ценность, а любая страница у Дрифилда пронизана красотой.

— Да?

— Вам бы видеть, как мы ездили к нему преподносить его портрет в честь восьмидесятилетия. Поистине памятное событие…

— Я читал об этом в газетах.

— Ведь ездили не только писатели, в депутации были представлены все: наука, искусство, политики, деловые круги и знать, едва ли когда еще удастся увидеть сразу столько выдающихся личностей, сколько вышло из поезда в Блэкстебле. Все растрогались, когда премьер-министр преподнес старику орден «За заслуги» и произнес прелестную речь; сознаюсь, у многих в этот день были слезы на глазах…

— Дрифилд плакал?

— Нет, он единственный остался спокоен. Он был такой, как всегда, довольно застенчивый и тихий, хорошо себя держал, поблагодарил, конечно, но немного суховато. Миссис Дрифилд не хотела, чтобы он переутомлялся, и когда мы пошли в столовую, сел в кабинете; она ему послала на подносе немного поесть. Я выскользнул из-за стола, пока остальные пили кофе. Старик курил трубку и разглядывал портрет. Я спросил, что он о нем скажет. Он не ответил, лишь едва улыбнулся. И посоветовался, нельзя ли вынуть зубы, и я сказал, что нельзя, поскольку депутация сейчас придет прощаться. Потом я спросил, не кажется ли ему, что сегодня происходит знаменательнейшее событие. «Чушь, — сказал он. — Полнейшая чушь». Он, видно, был потрясен, так я его понимаю. В последние годы он неряшливо ел и неряшливо курил — весь обсыпался табаком, набивая трубку; миссис Дрифилд не желала, чтобы посторонние видели его таким, но на меня, конечно, это не распространялось; я его немного отряхнул, а потом все вошли пожать ему руку, и мы вернулись в город.

Я поднялся.

— Ну, мне, право, пора. Было страшно приятно встретиться.

— Я как раз иду на вернисаж в Лестерские галереи. Там у меня знакомство, могу вас провести, если хотите.

— Очень благодарен, но мне прислали приглашение. Я, пожалуй, не пойду.

Мы спустились по лестнице, я взял свою шляпу. Когда вышли на улицу и я повернул к Пикадилли, Рой проговорил:

— Я с вами пройдусь до угла, — и зашагал в ногу. — Вы ведь знали его первую жену?

— Чью?

— Дрифилда.

— А! — Я и забыл о нем. — Да.

— Хорошо знали?

— Отлично.

— Говорят, она была хуже некуда?

— Я как-то не припомню такого.

— Вроде бы совершенное ничто. Она ж ведь была официанткой в баре?

— Да.

— Какого дьявола он на ней женился? Мне всегда давали понять, что она ему без конца изменяла.

— Без конца.

— А вы помните, какая она вообще была?

— Да, ясно помню. — Я улыбнулся. — Она была прелестна.

Рой усмехнулся.

— Другие считают иначе.

Я не ответил. Мы вышли на Пикадилли, и я, остановившись, подал Рою руку. Он пожал ее, но, чувствовалось, без обычной своей сердечности. Видимо, наша встреча его разочаровала. Я не мог сообразить, почему. То, чего он хотел от меня, я оказался не в состоянии исполнить, раз он даже не намекнул, в чем дело; поэтому, идя под аркадой отеля «Ритц» ивдоль ограды парка до самой Хаф-Мун-стрит, я все думал, не слишком ли сухо держал себя с ним. Рой явно счел момент неподходящим для того, чтобы просить об услуге.

Я шел по Хаф-Мун-стрит. После круговерти на Пикадилли приятна была тишина солидной, респектабельной улицы. В большинстве домов сдавались квартиры, но об этом сообщали не вульгарные объявления, а начищенные медные таблички, как у врача, или надпись «квартиры» на полукруглом оконце над дверью парадного. На одном или двух домах с еще большим тактом приводилось имя владельца, так что по неведению вы могли счесть, что тут помещается портной или ссудная касса. По улице не было такого движения, как по Джермин-стрит, где тоже сдавались комнаты; лишь кое-где у дверей стояли добротные автомобили да изредка такси доставляло какую-нибудь даму средних лет. Чувствовалось, живут здесь не так весело и беспардонно, как на Джермин-стрит, где квартируют завсегдатаи скачек, что встают утром с головной болью и ищут, на ком бы сорвать злость; на Хаф-Мун-стрит селились порядочные женщины, приехавшие на полуторамесячный столичный сезон, и пожилые джентльмены, принадлежавшие к элитарным клубам. Год за годом приезжают они в ту же квартиру и, вероятно, знакомы с хозяевами с той еще поры, когда те где-то служили. Моя собственная мисс Фелоуз служила кухаркой в нескольких очень хороших домах, но вы никогда не догадались бы об этом, встретив ее по дороге на Шеперд-маркет за покупками. Она была не дородной, краснолицей и грудастой, какими представляют себе кухарок, а стройной и очень подтянутой, скромно и модно одетой женщиной средних лет с решительным выражением лица, с крашеными губами и в пенсне, деловитой, спокойной, холодно-циничной, и очень дорого брала за квартиру.

Я занимал комнаты в нижнем этаже. В гостиной были обои под мрамор, висели акварели, на коих романтические кавалеры расставались со своими дамами, а древние рыцари пировали в парадных залах, еще тут стояли большие папоротники в горшках и обтянутые вытертой кожей кресла. В комнате витал дух восьмидесятых годов, и если выглянуть в окно, то ждешь скорее увидеть дрожки, а не «крайслер». Портьеры были из плотного густо-красного репса.

Глава третья

В тот день у меня было полно забот, но беседа с Роем, давние размышления и вообще живущее в памяти еще не старых людей прошлое, сильнее обычного, сам не знаю отчего, пробужденное во мне на этот раз моей комнатой, увели меня в странствие по дороге воспоминаний. Словно все, кто жил здесь когда-нибудь, явились предо мной со своими стародавними манерами и странными ныне костюмами: мужчины с бачками котлеткой, в длиннополых сюртуках и женщины с турнюрами и рюшами на юбках. Лондонская сутолока (то ли я слышал ее, то ли вообразил, ведь жил я в конце Хаф-Мун-стрит) и прелесть солнечного июньского дня лишь придали остроту моим видениям. Но прошлое, которое я разглядывал, казалось утратившим реальность, словно шел спектакль, а я превратился в зрителя на последнем ряду галерки. Однако все являлось очень рельефно, не в тумане, как в жизни, когда неодолимый поток чувств размывает очертания, а резко и ясно, как на пейзаже кисти трудолюбивого художника середины викторианской эпохи.

Пожалуй, жизнь ныне привлекательней, чем сорок лет назад, и люди, по моим наблюдениям, стали дружелюбней. Пусть прежние, как я слышал, были почтенней, тверже держались добродетели, поскольку обладали более основательными понятиями. Может, и так. Но, по-моему, раньше люди были неуживчивей; слишком много ели, иные и пили слишком много, спортом почти не занимались. У них пошаливала печень и пищеварение оказывалось нарушенным. Они были раздражительны. Не поручусь за Лондон, который впервые увидел уже взрослым, и не скажу о знати, занятой охотой и стрельбой, но отлично помню провинциалов, скромных граждан, небогатых джентльменов, священников, отставных офицеров и других, составлявших провинциальное общество. Жизнь их была до невероятия скучна; в гольф не играли; плохонькие теннисные корты существовали в немногих дворах, да и те использовались только зеленой молодежью; раз в год устраивались танцы в городском собрании; кто имел экипаж, катался в нем по вечерам, остальные совершали моцион. Можно возразить, что те люди не грустили по незнакомым им развлечениям и получали полное удовольствие от скромных увеселений, которые изредка устраивали друг для друга (например, собирались музицировать и петь песни Мод Валери Уайт и Тости); но дни-то были длинные и томительные. Те, кому выпало прожить свой век в миле от соседа, яростно с соседом ссорились и, двадцать лет кряду ежедневно встречаясь в городе, поворачивались к нему спиной. Они были никчемны, недалеки, упрямы. Возможно, при такой жизни складывались и любопытные характеры — тогда люди не были на одно лицо, как нынче, — они приобретали некоторую известность благодаря своим причудам, но водить с ними дружбу оказывалось непросто. Пусть мы легкомысленны и безалаберны, но друг к другу подходим без прежней подозрительности, ведем себя грубее и непритязательнее, зато добрей и уступчивей, и мы не такие уж задиры.

Я жил с дядей и тетей на окраине приморского городка в Кенте. Городок назывался Блэкстебл, а мой дядя был тамошний викарий. Тетя происходила из весьма родовитой, но обедневшей немецкой семьи, и все ее приданое составили письменный столик, принадлежавший одному из предков в семнадцатом столетии, да набор бокалов. Из них ко времени моего прибытия в этот дом уцелели лишь немногие, служившие украшением гостиной. Мне нравились роскошные гербы, выгравированные на этих бокалах. Тетя, потупясь, разъясняла мне их геральдику; обрамление было изумительно и шишак на короне невероятно романтичен. Неприметная пожилая дама, тихая и богобоязненная, тетя за тридцать лет супружества со скромным проповедником (почти без доходов помимо оклада) не смогла забыть, что она «хохвольгеборен» — высокородная. Когда соседний дом на лето снял крупный лондонский банкир, пользовавшийся известностью в финансовых кругах, и дядя посетил его (в основном, думаю, ради подписного листа в пользу заштатных священников), она идти отказалась — тот ведь был коммерсант. Никто не счел, что она задается. Отказ выглядел совершенно оправданным. У банкира был сын моего возраста, и каким-то образом я с ним познакомился. Доныне помню спор, который возник, когда я попросил разрешения привести его к нам; разрешение, скрепя сердце, дали, но к нему в дом ходить не дозволили. Тетя сказала, что этак я потом захочу бывать у торговца углем, а дядя добавил:

— С кем поведешься, от того и наберешься.

Каждое воскресенье банкир приходил утром в церковь и клал полсоверена на тарелку, но если он думал, что его щедрость производит хорошее впечатление, то заблуждался. Весь Блэкстебл считал в душе, что он похваляется своим кошельком.

Блэкстебл состоял из одной извилистой улицы с двухэтажными домиками и множеством лавок, выходившей к морю; к ней примыкали свежезастроенные переулки, с одной стороны они упирались в поля, а с другой — в болото. Вокруг причала змеились тропинки. Уголь в Блэкстебл доставляли из Ньюкасла, и у причала царило оживление. Когда я вырос настолько, что меня стали отпускать из дому одного, то подолгу бродил там, разглядывая суровых чумазых людей в тельняшках и наблюдая за выгрузкой угля.

В Блэкстебле я и познакомился с Эдвардом Дрифилдом. Мне тогда было пятнадцать лет; я только что приехал на летние каникулы. Наутро, взяв полотенце и купальные трусы, пошел на пляж. Небо было безоблачно, воздух горяч и прозрачен, а Северное море привносило свой аромат, так что просто жить и дышать казалось наслаждением. Зимой коренные жители Блэкстебла торопились пройти пустынной улицей, скрючившись, чтобы подставить как можно меньшую поверхность злому восточному ветру, зато теперь они нежились, стоя группами между «Герцогом Кентским» и «Медведем с ключом». Слышалась их монотонная восточноанглийская речь с немного тягучим выговором, некрасивым, но по старой памяти я по-прежнему нахожу в нем милейшую безмятежность. Все они, светловолосые, румяные, с голубыми глазами и выступающими скулами, имели вид честный, чистый и искренний. Не скажешь, чтоб были особо умны, зато бесхитростны. Крепкого сложения, хоть невысокого роста, почти все сильны и ловки. В те времена в Блэкстебле почти не было колесного транспорта, так что стоявшим посреди дороги редко приходилось постораниваться — разве если проезжал доктор или булочник.

Проходя мимо банка, я заглянул туда поздороваться с управляющим, церковным старостой при дяде, а когда выходил, встретил дядиного помощника, здешнего второго священника, который пожал мне руку. Он прогуливался с каким-то незнакомцем. Тот был невысок, носил бороду, светло-коричневый спортивный костюм с очень узкими поверху брюками-гольф, высокие синие носки, черные ботинки и котелок. Такие брюки были тогда внове, особенно в Блэкстебле, и я по молодости и неопытности немедленно зачислил встречного в невежи. Но пока я говорил со священником, он дружелюбно на меня поглядывал, улыбаясь светло-голубыми глазами. Чуть поддашься — и он вмешается в разговор, так что я держал себя безучастно и неприступно, не собираясь вступать в беседу с человеком, носившим, как егерь, узкие штаны, пусть он и строит добрую мину. Сам я был безупречно одет в белые брюки из мягкой шерсти, в куртку с гербом школы на нагрудном кармане и в широкополую соломенную шляпу в полоску. Священник сказал, что ему пора (мне повезло, ибо я не знал, как прервать эту уличную встречу, и в смятении отыскивал предлог удалиться) и просит меня передать дяде, что зайдет днем. Незнакомец поклонился и улыбнулся на прощанье, но я сделал каменное лицо. Я решил, что он приехал на лето, а мы в Блэкстебле с такими не якшались, считая лондонцев пошляками. Это ж надо, всякий год наезжает из столицы полно всякого сброда… Лавочников это, конечно, радовало, однако и те к концу сентября издавали истомленный вздох облегчения, и Блэкстебл опять погружался в привычный покой.

Когда я пришел домой обедать, волосы у меня, не совсем просохшие, топорщились во все стороны; я рассказал, что видел помощника викария и что он сегодня придет.

— Старуха Шеперд умерла прошлой ночью, — пояснил дядя.

Второго священника звали Галовей. Худой, высокий, неказистый, с кудлатыми черными волосами и узким нездорово-серым лицом, он, наверное, был совсем молод, но мне казался в летах. Говорил он глотая слова, без конца жестикулируя, поэтому считался странным и дядя не стал бы его держать, не будь сам редкостно ленив и оттого рад переложить на кого-то свои обязанности. Когда дело, которое привело его в контору викария, было закончено, мистер Галовей зашел поздороваться с тетей и был приглашен остаться к чаю.

— С кем это я вас видел сегодня утром? — спросил я, когда он сел.

— А, это Эдвард Дрифилд. Я не стал вас знакомить, будучи не уверен, что вашему дяде это понравится.

— Мне это представляется крайне нежелательным, — сказал дядя.

— Ну а кто он? Из Блэкстебла?

— Он родился в нашем приходе, — сказал дядя. — Его отец служил управляющим у старой мисс Вулф, в Ферн-корте, но в церковь к нам не ходил.

— Он женился на местной девушке, — вставил мистер Галовей.

— Надеюсь, церковным браком? — сказала тетя. — Правда, что она была официанткой в баре?

— Вид у нее такой, что это вполне возможно, ответил с улыбкой мистер Галовей.

— Они здесь надолго?

— По-моему, да. Сняли дом в том переулке, где молельня конгрегационалистов.

Хотя любой новый переулок не остался безымянным, никто тогда в Блэкстебле не знал и не употреблял их названий.

— Он будет ходить в церковь? — спросил дядя.

— Об этом я его пока не спрашивал, — ответил Галовей. — Вы знаете, это довольно образованный человек.

— С трудом этому поверю, — сказал дядя.

— Он учился в Хэвершемской школе, как я понял, и постоянно получал грамоты и награды. Его взяли потом на стипендию в Водхем, но тут он удрал в моряки.

— Насколько я слышал, у него ветер в голове, — произнес дядя.

— Он мало похож на моряка, — вставил я.

— Так ведь он уже много лет не плавает. И кем только после этого не был. Сейчас он вроде бы писатель.

— Это ненадолго, — сказал дядя.

Никогда до того я не видел писателя; я заинтересовался, стал спрашивать.

— А что он пишет? Книги?

— Как будто бы. И статьи тоже. Прошлой весной выпустил роман. Обещал, что даст мне прочесть.

— На вашем месте я не стал бы тратить время на пустяки, — сказал дядя, никогда ничего не читавший, кроме «Таймс» и «Гардиан».

— А как называется роман? — спросил я.

— Он говорил название, да я забыл.

— Во всяком случае, тебе незачем знать, — высказался дядя. — Я решительно против того, чтобы ты читал пустые романы. В каникулы лучше всего бывать на свежем воздухе. И, как я догадываюсь, у тебя есть задание на лето.

Задание у меня было: «Айвенго». Я читал его, когда мне было десять, и перспектива читать его снова и писать по нему сочинение наводила на меня отчаянную тоску.

Думая о славе, которой достиг потом Эдвард Дрифилд, я не могу без улыбки вспомнить, как обсуждали его у дяди за столом. Когда Дрифилд умер и почитателям его захотелось, чтобы он был похоронен в Вестминстерском аббатстве, то новый викарий, третий после дяди, написал в «Дейли мейл», что Дрифилд родился в их приходе и не только провел здесь долгие годы, в особенности последние двадцать пять лет жизни, но и изобразил эти места во многих прославленных книгах, — и его останкам следует лежать в церковной ограде, где под кентскими вязами покоятся его отец и мать. В Блэкстебле оживились, когда вестминстерский настоятель довольно резко отказал в похоронах в аббатстве и миссис Дрифилд послала в газеты возвышенное письмо о своей верности самым дорогим мечтам мужа, желавшего быть похороненным рядом с простыми людьми, которых он так понимал и любил. Едва ли видные граждане Блэкстебла ныне так сильно отличаются от прежних, чтобы им оказалась по вкусу фраза относительно простых людей; впрочем, как я потом узнал, они и раньше терпеть не могли вторую жену Дрифилда.

Глава четвертая

К моему удивлению, через два или три дня после ленча с Олроем Киром мне пришло следующее письмо от вдовы Эдварда Дрифилда:

«Дорогой друг!

Я узнала, что на прошлой неделе у Вас с Роем была долгая беседа об Эдварде Дрифилде, и я рада была услышать, что Вы так хорошо о нем отзывались. Он часто говорил мне о Вас, исключительно высоко ценил Ваш талант. Ему было очень приятно, что Вы приехали к нам на ленч. Нет ли у Вас каких-либо его писем? Если да, будьте так добры, предоставьте мне их копии. Я буду польщена, если удастся уговорить Вас освободиться на несколько дней и погостить у меня. Живу я теперь тихо и одиноко, так что время, пожалуйста, выберите сами. Мне будет крайне приятно снова встретиться с Вами и поговорить о минувшем. У меня есть небольшая просьба к Вам, и я надеюсь, что из уважения к моему покойному супругу Вы не откажетесь ее исполнить.

Всегда искренне Ваша

Эми Дрифилд».

Миссис Дрифилд я видел единожды, и то мельком; обращения «дорогой друг» я не выношу, его одного было достаточно, чтобы отклонить приглашение. Меня возмутил неопределенный характер письма, из-за которого любая причина, которую я выдумаю для отказа, не скроет, что я не приехал, ибо не пожелал. Писем Дрифилда у меня не было. Кажется, некогда он присылал короткие записки, но писал так неразборчиво, что, если б даже я хранил свою почту, в голову бы не пришло беречь его послания. Откуда было знать, что его провозгласят величайшим писателем нашего времени? Я колебался только из-за просьбы миссис Дрифилд что-то для нее сделать. Это мне явно не улыбалось, но просто свинство не помочь, если можешь, и потом, ее муж был столь выдающейся личностью.

Письмо пришло утренней почтой, и после завтрака я позвонил Рою. Как только я себя назвал, его секретарь соединил нас. Если бы я писал детектив, тут же высказал бы подозрение, что моего звонка ждали, и бодрость в голосе Роя, приветствовавшего меня, укрепила это подозрение. Не бывает человек так бодр с раннего утра ни с того ни с сего.

— Надеюсь, не разбудил вас?

— Боже упаси, нет! — Провод донес его сочный смех. — Я с семи на ногах. Уже катался верхом в парке. Сейчас сажусь за завтрак, приходите, позавтракаем вместе.

— Я к вам, Рой, неравнодушен, — отвечал я, — но вы не из тех, с кем мне хотелось бы посидеть за завтраком. Кроме того, я уже поел. Послушайте, я только что получил письмо от миссис Дрифилд с приглашением погостить у нее.

— Да, она говорила мне, что собирается вас пригласить. Можем съездить вместе. У нее отличный газон на корте, к тому же она очень гостеприимна. По-моему, вам там понравится.

— А что я должен для нее сделать?

— О, по-моему, пусть лучше она сама вам скажет.

В голосе Роя была такая теплота, с какой следует говорить будущему отцу, что супруга собирается вознаградить его надежды. Но я не оттаял.

— Бросьте, Рой. Я старый воробей, меня на мякине не проведешь. Выкладывайте все, как есть.

На секунду в трубке стало тихо. Видимо, Рою не понравился мой тон.

— Вы не заняты сегодня поутру? — спросил он вдруг. — Я бы к вам зашел.

— Хорошо, заходите, я дома до полудня.

— Я буду самое большее через час.

Я повесил трубку и закурил. Перечитал письмо миссис Дрифилд.

Ленч, на который она ссылалась, я помню отчетливо. Случилось так, что я гостил неподалеку от Теркенбери у некой леди Годмарш, умной и красивой американки, жены баронета-картежника, пустоголового, хоть и обходительного. Наверное, чтобы скрасить серость семейной жизни, она завела обычай развлекать людей искусства. На ее веселых вечерах знать и прочие дворяне испуганно и смущенно сталкивались с художниками, писателями и актерами. Леди Годмарш не читала книг и не видала картин тех, кому оказывала гостеприимство, зато ей нравились такая компания и чувство причастности к артистическому миру. И когда речь как-то зашла об Эдварде Дрифилде, ее самом знаменитом соседе, а я упомянул, что очень хорошо его когда-то знал, она предложила поехать к нему на ленч в понедельник, после того как большинство гостей уедут в Лондон. Я возражал, что не встречался с Дрифилдом лет тридцать пять и не думаю, чтоб он меня узнал, а если и узнает (этого я вслух не сказал), то вряд ли обрадуется. Среди нас был молодой пэр, некто лорд Сколайн, столь преданный литературе, что взамен верховенства над страной, предписанного законами природы и общества, он переключил свою энергию на сочинение детективных романов. Ему страшно захотелось увидеть Дрифилда, и он сразу объявил, что предложение леди Годмарш прямо-таки божественно. Гвоздем приема была рослая молодая толстая герцогиня, она оказалась такой пламенной поклонницей прославленного писателя, что решила отменить свидание в Лондоне, чтобы уехать отсюда только к концу дня.

— Итак, нас будет четверо, — сказала леди Годмарш. — Едва ли они смогут принять больше. Я сейчас же дам телеграмму миссис Дрифилд.

Затрудняясь представить свое появление у Дрифилда в такой компании, я старался их расхолодить.

— Мы его только утомим до смерти, — говорил я. — Ему будет в тягость этакое вторжение незнакомцев. Он ведь глубокий старик.

— Именно поэтому, кто хочет его увидеть, должен поторопиться. Долго ему не протянуть. И он любит гостей, как рассказывает миссис Дрифилд. У них никто не бывает, кроме доктора и священника, наш приезд внесет разнообразие. Миссис Дрифилд говорила, что я когда угодно могу привозить интересных людей. Конечно, она должна быть начеку. Его из пустого любопытства осаждают самые разнообразные люди, кроме того, и журналисты, и писатели, которым хочется, чтобы он прочел их книги, да еще истеричные дуры. Но миссис Дрифилд — прелесть. Она не допустит к нему никого, кроме тех, кого, она считает, ему стоит принимать. Я уверена, он помер бы через неделю, если бы встречался со всеми, кому захочется. Она должна беречь его силы. Мы-то, понятно, совсем другое дело.

О себе я думал именно так, но, глядя на герцогиню и лорда Сколайна, заметил, что они оценили себя не иначе; то есть лучше было смолчать.

Поехали в ярко-желтом «ролс-ройсе». Ферн-корт был в трех милях от Блэкстебла. Тут стоял оштукатуренный дом, постройки, наверное, 1840 года, непритязательно скромный, но солидный, с обоих фасадов одинаковый, с эркерами по обе стороны парадной двери и такими же на втором этаже. Простой парапет скрывал низкую крышу. Вокруг был сад с акр, разросшийся, но ухоженный, спланированный так, что из окна гостиной открывался приятный вид на леса и зеленеющие луга. Гостиная была обставлена до смешного так, как это полагается на скромной вилле. Удобные стулья и большой диван обиты чистым ярким ситцем, и занавески из того же яркого чистого ситца. На позапрошлого века чипендейлских столиках — большие восточные вазы с букетами. По кремовым стенам — милые акварели художников, популярных в начале нашего столетия. Цветы повсюду, со вкусом подобранные, а на большом рояле, в серебряных рамах, фотографии знаменитых актрис, покойных писателей и отпрысков королевской фамилии.

Герцогиня, само собой, воскликнула, что комната прелестна. Это как раз была комната, в которой выдающемуся писателю пристало встречать закат своих дней. Миссис Дрифилд приняла нас со скромным достоинством. Ей было лет сорок пять. Лицо маленькое и бескровное, с чертами мелкими, но заостренными. На ней была черная шляпка, плотно сидевшая на голове, и серый костюм. Среднего роста, стройная, подтянутая, понятливая и внимательная, она сошла бы за вдовствующую помещицу, которая, имея организаторский талант, заправляет всей округой. Нас познакомили со священником и его женой — оба встали при нашем появлении. Это был викарий Блэкстебла со своей супругой. Леди Годмарш и герцогиня тотчас перешли на угодливо-покровительственный тон, коим высокопоставленные особы пользуются в разговоре с нижестоящими, якобы ни на йоту не ощущая разницу в положении.

Потом вошел Эдвард Дрифилд. В прессе я встречал его портреты, но увидеть его воочию было мне огорчительно. Он стал ниже ростом, чем прежде, исхудал, совсем седые волосы едва прикрывали темя. Он был чисто выбрит, и кожа казалась почти прозрачной. Голубые глаза выцвели, края век покраснели. Он выглядел старым-престарым, на волосок от смерти; улыбка из-за вставных зубов получалась искусственной и напряженной. Прежде я никогда не знал его без бороды — губы у него оказались тонкие и бледные. Одет он был в новый, хорошо сшитый, голубой шерстяной костюм, а из мягкого воротничка, на два-три размера шире нужного, выглядывала сморщенная тонкая шея. На нем был черный галстук с жемчужиной, и весь он походил на священника в цивильном, проводящего отпуск в Швейцарии.

Миссис Дрифилд, как только он вошел, быстро его оглядела и ободряюще улыбнулась: ей явно понравился его вид. Он пожал гостям руки и каждому сказал что-либо учтивое. Подойдя ко мне, он проговорил:

— Очень приятно, что столь занятой и видный человек проделал такой путь, чтобы повидать отсталого старикана.

Мне было довольно неловко, поскольку он разговаривал со мной, как с незнакомым, и мои спутники могли подумать, будто я присочинил, когда рассказывал о близком знакомстве с ним. Неужели он совершенно меня забыл?

— Уж не знаю, сколько лет прошло с нашей последней встречи, — сказал я, стараясь держаться непринужденно.

Он глядел на меня всего-то несколько секунд, но они показались мне долгими, а потом вдруг заставил оторопеть, исподтишка мне подмигнув — так ловко, что никто, кроме меня, не заметил, и столь несообразно облику почтенного старца, что я едва поверил собственным глазам. Через мгновение его лицо стало прежним, подчеркнуто умным и невозмутимо созерцательным. Пригласили к столу.

Столовая тоже являла вершину хорошего вкуса. На чипендейлском буфете выстроились серебряные подсвечники. Мы сели на чипендейлские стулья вокруг чипендейлокого стола, посередине которого стояли розы в серебряной вазе, а вокруг серебряные блюдца с шоколадными конфетами и мятными пастилками, до блеска начищенные солонки тоже XVIII века. На кремовых стенах — гравюры сэра Питера Лели, на камине — набор фигурок из голубого фаянса. За столом прислуживали две горничные в одинаковых коричневых платьях, миссис Дрифилд, оживленно с нами беседуя, не спускала с них глаз. Удивительно, как ей удалось вышколить этих коренных жительниц Кента (выступающие скулы и румянец выдавали их местное происхождение) до такой безупречности. Ленч идеально отвечал случаю, он был разнообразен, но без роскошества: подали рыбные филейчики под белым соусом, жареного цыпленка с молодой картошкой и зеленым горошком, спаржу, крыжовенный мусс. И столовая, и ленч, и весь стиль казались точно впору литератору очень знаменитому, но не очень богатому.

Как свойственно писательским женам, миссис Дрифилд любила поговорить и не давала сникнуть беседе на своем конце стола; при всем желании нельзя было расслышать, что сказал ее муж на другом конце. Она была весела и оживленна. Неустойчивое здоровье и годы Эдварда Дрифилда обязывали ее почти постоянно жить в деревне, тем не менее она ухитрялась вырываться в город довольно часто, чтобы быть в курсе всех новинок, — вскоре у нее завязался активный обмен мнениями с лордом Сколайном о спектаклях лондонских театров и страшной толкучке в Королевской академии, куда ей пришлось ходить два раза, пока она увидела все картины, и все-таки не хватило времени на акварели. Она очень любила акварели. Они не навязчивы, а навязчивости она ни в чем не переносит.

Поскольку хозяин и хозяйка, как полагается, сидели с двух концов стола, викарий оказался рядом с лордом Сколайном, а его жена — с герцогиней (которая занимала ее разговором о проблеме жилищ для пролетариата, проблеме, видимо, более близкой ей, чем супруге проповедника), то на мое внимание никто не претендовал и я наблюдал за Эдвардом Дрифилдом. Он беседовал с леди Годмарш. Очевидно, она объясняла ему, как писать романы, и дала список тех немногих, которые, безусловно, стоит прочесть. Он слушал вроде бы с вежливым интересом, вставлял иногда замечания, но так тихо, что мне слышно не было; а после одной ее остроты, — она острила часто, и, как правило, удачно, — хихикнул и стрельнул глазами, будто хотел сказать: в общем, эта особа не такая уж набитая дура. Вспоминая прошлое, я с любопытством прикидывал, по душе ли ему нынешнее высокое собрание, утонченно выдержанная жена, все знающая и со всем справляющаяся, и элегантная обстановка, в которой он живет. Жалеет ли о прежних, полных приключений, временах? Нравится ли ему такая вот жизнь, или ровная учтивость прикрывает непроглядную тоску? Пожалуй, он почувствовал мой взгляд, потому что поднял глаза, остановил их на мне задумчиво, сосредоточенно и даже испытующе и вдруг, на этот раз сомнений не было, снова подмигнул мне. Такая фривольность на старом высохшем лице не столько удивляла, как приводила в смущение; я не знал, чем ответить. Губы мои изобразили неопределенную улыбку.

Но тут герцогиня включилась в общий разговор на том конце стола, и жена викария обратилась ко мне:

— Вы ведь давно знакомы с ним? — понизив голос, спросила она. И огляделась, чтобы убедиться, что никто не обращает на нас внимания. — Его супруга беспокоится, что вы вызовете в нем старые воспоминания и они не пойдут ему на пользу. Знаете, он такой слабый, на него действует любая мелочь.

— Я буду очень осторожен.

— Она просто поразительно за ним ухаживает. Ее самоотверженности можно поучиться. Она умеет исполнять свой долг. Ее преданность выше всяких слов, — она еще понизила голос. — Конечно, человек он старый, с таким порой трудно, но я не видела, чтобы она когда-нибудь вышла из терпения. По-моему, она не менее редкостная личность, чем он.

На подобные высказывания отвечать затруднительно, но я чувствовал, что от меня ждут ответа.

— Если все учесть, он, думаю, выглядит отлично, — промямлил я.

— Этим он целиком обязан ей.

После ленча мы вернулись в гостиную, и вскоре Эдвард Дрифилд подошел ко мне. Я разговаривал с викарием, а поскольку беседовать было не о чем, хвалил прелестный вид из окна. Теперь я повернулся к хозяину.

— Я как раз говорю, до чего живописны домики вдали.

— Это отсюда. — Дрифилд кинул взгляд на их ломаный строй, и губы скривила ироническая усмешка. — Я в одном из них родился. Странно, правда?

Но тут подошла деловитая и проницательная миссис Дрифилд. Голос у нее был оживлен и мелодичен.

— О, Эдвард, я уверена, герцогине хотелось бы посмотреть твой кабинет, а ей через несколько минут уезжать.

— Уж извините, но мне надо успеть в Теркенбери на три восемнадцать.

Мы устремились в кабинет Дрифилда. Это была большая комната с эркером в другом конце дома, с тем же видом, что и из столовой. Именно в такой комнате должна устроить мужа-литератора преданная жена. Тут царил скрупулезный порядок, а большие вазы с цветами указывали на прикосновение женской руки.

— За этим столом он написал все свои последние произведения, — сказала миссис Дрифилд, закрывая книгу, лежавшую развернутой, вверх обложкой. — Вот фронтиспис третьего тома подарочного издания. А стол старинный.

Мы повосхищались письменным столом, а леди Годмарш, думая, что никто не заметит, провела рукой по обратной стороне крышки, проверяя, всамделишная ли она. Миссис Дрифилд сияла.

— Хотите посмотреть какую-нибудь рукопись?

— С превеликим удовольствием, — сказала герцогиня, — а то мне надо уж бежать.

Миссис Дрифилд сняла с полки переплетенную в голубой сафьян рукопись, и пока остальные почтительно эту рукопись разглядывали, я присмотрелся, что за книги заполняли полки в комнате. Как всякий писатель, прежде всего проверил, нет ли моих, но ни одной не заметил. Зато нашел полный комплект Олроя Кира и массу романов в ярких обложках, имевших подозрительно нечитанный вид; я догадался, что эти сочинения авторы присылали мастеру в знак уважения и, возможно, в надежде на несколько добрых слов, которые издательству можно бы потом использовать для рекламы. Но все книги стояли ровно и были совсем новые, поэтому закрадывалось подозрение, что в ходу они крайне редко. Имелся тут Оксфордский толковый словарь, стояли в роскошных переплетах академические собрания сочинений почти всех английских классиков (Филдинг, Босвел, Гэзлит и так далее), а еще множество книг о море — я заметил растрепанные яркие тома руководства по навигации, изданного адмиралтейством, а также немало книг по садоводству. Комната походила не на рабочее место писателя, а на мемориал знаменитости, и легко было уже представить себе случайного туриста, который забрел сюда от нечего делать, и унюхать тяжелый, затхлый запах малопосещаемого музея. Если в это время Дрифилд что и читал, так, подозреваю, только журнал по садоводству и мореходную газету — стопку их я заметил на столике в углу.

Когда дамы осмотрели все, что им хотелось, мы стали прощаться с хозяевами. Но леди Годмарш была женщина тактичная и, заметив, что я, служивший поводом всей поездки, едва обменялся с Дрифилдом парой слов, спросила его в дверях, мило улыбаясь:

— Было так интересно услышать, что вы и мистер Эшенден давным-давно знакомы. Он был хороший мальчик?

Дрифилд задержал на мне свой ровный иронический взгляд. Если б никого тут не было, он, как мне подумалось, взял бы да показал мне язык.

— Робкий, — ответил он. — Я учил его ездить на велосипеде.

Мы снова поместились в огромный желтый «ролс-ройс» и поехали.

— Он обворожителен, — сказала герцогиня. — Я так рада, что мы съездили.

— Он держится отменно, не правда ли? — сказала леди Годмарш.

— А вы ждали, он станет есть горошек с ножа? — спросил я.

— Вот было бы зрелище, — сказал Сколайн.

— По-моему, это очень трудно, — высказалась герцогиня. — Горошины надо уравновесить на лезвии, а они бегают, как чертенята.

— Их надо протыкать.

— Как вам миссис Дрифилд? — поинтересовалась леди Годмарш.

— По-моему, она вполне на месте, — сказала герцогиня.

— Он такой старый, бедняга, кто-то должен за ним ухаживать. Ведь она была сиделкой в больнице…

— Вот как! — сказала на это герцогиня. — Я думала — секретаршей, или машинисткой, или кем-то в том же роде.

— Она весьма мила, — тепло сказала леди Годмарш в защиту своей знакомой.

— О, весьма.

— Лет двадцать назад Дрифилд сильно заболел, она была при нем сиделкой, и только он выздоровел, сразу на ней женился.

— Забавно, как это получается у мужчин. Она куда моложе его. Ей не больше, ну, сорока или сорока пяти.

— Да нет, кажется, сорок семь. Говорят, она столько для него сделала. То есть сделала его совершенно презентабельным. Олрой Кир рассказывал мне, что раньше Дрифилд ничем не отличался от богемы.

— Как правило, писательские жены противные.

— Ведь какая нагрузка их сносить!

— Тяжко. Интересно, сами они это понимают?

— Они, несчастные, часто обольщаются, будто вызывают у людей интерес к себе, — промолвил я.

Мы въехали в Теркенбери, оставили герцогиню на вокзале и покатили дальше.

Глава пятая

Это верно, Эдвард Дрифилд учил меня ездить на велосипеде. И как раз так мы познакомились. Не знаю, когда изобрели современный велосипед, но в окраинной части Кента он, помню, был редкостью, и когда кто-то проносился на тугих шинах, все оборачивались и следили, пока тот не исчезал из вида. Велосипед был предметом шуток у джентльменов средних лет, говоривших, что и на своих двоих им неплохо, и вызывал испуг у пожилых дам, шарахавшихся с дороги, стоило им завидеть его вдали. Меня переполняла зависть к мальчишкам, которые приезжали в школу на велосипеде и появлялись в воротах, щегольски отпустив руль. Я уговаривал дядю купить мне велосипед к началу летних каникул, и хоть тетя была против и твердила, что я просто сломаю себе шею, дядя уступил-таки моим настойчивым просьбам, поскольку платил я из собственных денег. Велосипед я заказал в последние дни занятий, и вскорости его доставили мне из Теркенбери.

Я решил учиться самостоятельно; по словам одноклассников, им на это понадобилось полчаса. А я все старался и старался и в итоге стал считать себя выдающимся тупицей (теперь мне кажется, я преувеличивал), и хоть моя гордыня была уязвлена — я позволил садовнику подсаживать меня, — за первое утро я нисколько не приблизился к тому, чтобы держаться в седле своими силами. Однако на следующее утро, полагая, что наша каретная дорожка слишком извилиста и тем неудобна для езды, я выкатил велосипед на ближнюю дорогу, которая была заведомо ровной, прямой и пустынной, и здесь некому было увидеть, какого я валяю дурака. Несколько раз пробовал я усесться, но неизменно падал. Исцарапал икры о педали, вспотел и устал. А после часа опытов начал думать, что богу не угодно, чтобы я научился ездить на велосипеде. Но, содрогаясь при мысли о предполагаемых саркастических замечаниях дяди, представителя бога на земле Блэкстебла, упорно стоял на своем. Тут, к моему неудовольствию, в конце безлюдной дороги показались двое велосипедистов. Я немедленно отвел машину в сторону и присел на ограду, с отсутствующим видом глядя на море, будто уж накатался и теперь погружен в раздумья над безбрежностью океана. Я отворачивал взгляд от приближающейся пары, но уголком глаза рассмотрел, что это были мужчина и женщина. Когда они поравнялись со мной, женщину сильно занесло на эту сторону дороги, и она, налетев на меня, свалилась на землю.

— Ой, простите, — сказала она. — Как только вас увидела, поняла, что упаду.

В таких обстоятельствах невозможно сохранить отрешенный вид, и, вовсю краснея, я сказал, что ничего тут нет особенного.

Когда она упала, мужчина слез с велосипеда.

— Ты не ушиблась? — спросил он.

— Нет-нет.

Я узнал Эдварда Дрифилда, писателя, прогуливавшегося на днях со священником.

— Я только учусь кататься, — сказала его спутница. — И сразу падаю, как увижу что на дороге.

— А вы племянник викария? — произнес Дрифилд. — Мне Галовей сказал. Я вас видел третьего дня. Это моя жена.

Она с какой-то странной простотой протянула руку и пожала мою тепло и сердечно. Губы и глаза улыбались; даже в том возрасте мне стало понятно, что эта ее улыбка на редкость обаятельна. Я сконфузился. При незнакомых я усиленно следил за собой и потому не рассмотрел детально ее облик, у меня осталось лишь общее представление о крупной блондинке. Не знаю, заметил я тогда или вспомнил позже, что на ней была голубая шерстяная юбка и розовая блузка с крахмальным передом и крахмальным воротником, а копну золотистых волос прикрывала соломенная шляпка.

— Мне нравится на велосипеде, а вам? — спросила она, разглядывая мою новенькую красавицу-машину, прислоненную к забору. — Наверно, наслаждение — хорошо на нем ездить.

— Это всего лишь вопрос практики, — сказал я.

— Я только третий раз. Мистер Дрифилд говорит, у меня замечательно получается, но я такая тупая, хочется себя отшлепать. Вы долго учились, пока стали ездить?

Я покраснел до корней волос. И еле выдавил постыдные слова:

— Я ездить не умею. Велосипед я только получил, пробую первый раз.

Небольшое искажение истины я мысленно подправил: не считая вчерашних попыток в саду.

— Хотите, я вас поучу? — весело предложил Дрифилд. — Давайте.

— О нет, — сказал я. Разве можно?..

— Почему бы нет? — спросила его жена с прежней обаятельной улыбкой в голубых глазах. — Мистер Дрифилд не против, а мне можно будет передохнуть.

Дрифилд взял мой велосипед, а я, несогласный, но бессильный противиться дружественной настойчивости, неуклюже вскарабкался в седло. Я вилял из стороны в сторону, но он держал меня твердой рукой.

— Быстрее, — говорил он.

Я нажимал на педали, он бежал сбоку, а меня заносило то влево, то вправо. Мы оба уже разгорячились, когда, несмотря на его усилия, я, наконец, свалился. В таком положении было очень трудно сохранять приличествующую официальность меж племянником викария и сыном управляющего мисс Вулф, поэтому, когда я поехал снова и сделал ярдов тридцать-сорок вполне самостоятельно, а миссис Дрифилд выбежала на середину дороги и, руки в боки, кричала: «Давай, давай, два против одного на фаворита!», я так смеялся, что совершенно забыл о своем социальном происхождении. И когда по собственной воле слез с велосипеда, на моем лице нескромно светилось торжество, и я без смущения принимал похвалы Дрифилдов по поводу того, какой я способный, коли научился с первого раза.

— Ну а как у меня у одной получится? — сказала миссис Дрифилд.

Я присел и вместе с Дрифилдом наблюдал за ее тщетными стараниями.

Потом, решив снова передохнуть, расстроенная, но неунывающая, она села возле меня. Дрифилд закурил трубку. Мы разговорились. Конечно, я тогда не понимал того, что мне ясно теперь: в ее поведении была разоружающая прямота, от которой тебе становилось легко. Она говорила восторженно, как ребенок, радовалась жизни, ее глаза всегда освещала покоряющая улыбка. Не знаю почему, мне нравилась эта улыбка. Я бы назвал ее хитроватой, если вы не сочтете хитринку отрицательным качеством: улыбка была слишком невинная, чтобы счесть ее хитрой. Она была лукаво-озорная, как у ребенка, натворившего нечто забавное по его понятиям, но прекрасно знающего, что за такое по головке не погладят; ругать, правда, будут не очень всерьез, но все равно лучше — если старшие сразу не заметят — пойти и рассказать самому. Впрочем, тогда я понимал лишь одно: ее улыбка была мне по душе.

Дрифилд, взглянув на часы, сказал, что им пора, и предложил ехать в город совместно. Время как раз было такое, когда дядя с тетей заканчивают ежедневный моцион, и не стоило подвергать себя риску быть застигнутым с неподобающими людьми; поэтому я предложил им ехать без меня, ведь они поедут быстрее. Миссис Дрифилд и слышать этого не хотела, но сам Дрифилд посмотрел на меня весело и насмешливо, разгадав, очевидно, причину моей отговорки. Я побагровел, а он сказал:

— Пусть едет один, Рози. В одиночку он лучше справляется.

— Ладно. Приедете сюда завтра? Мы придем.

— Я постараюсь.

Они уехали, а через несколько минут и я двинулся той же дорогой. Очень собой довольный, я до самых ворот своего дома доехал не падая. Кажется, я без удержу хвалился за обедом, но о знакомстве с Дрифилдами помалкивал.

Назавтра около одиннадцати я вывел велосипед из каретного сарая. Сарай называли так, хотя в нем не было даже тележки под пони и пользовались им садовник, державший там косилку и каток для газона, да Мэри-Энн, которая хранила там же запас корма для кур. Я выкатил велосипед за ворота и, усевшись не без труда, поехал по дороге на Теркенбери до старой заставы, а потом повернул на Джой-лейн.

Небо вовсю голубело, а воздух, нагретый и все равно свежий, прямо-таки потрескивал от жары. Солнце сияло, но не слепило; казалось, его лучи с силой ударяются в белую дорогу и отскакивают от нее, как резиновые мячики.

Я ездил взад-вперед, поджидая Дрифилдов; вскоре они показались, я помахал им, развернулся (для этого пришлось слезать) и продолжил путь вместе с ними. Мы с миссис Дрифилд хвалили друг друга за успехи и ехали сосредоточенно, мертвой хваткой вцепившись в руль, но были на седьмом небе, и Дрифилд сказал, что, как только мы почувствуем себя уверенно, надо будет прокатиться по всем окрестностям.

— Хочу сделать пару оттисков с медяшек по соседству.

Я не понял, о чем он говорит, однако объяснений не последовало.

— Погодите, сами увидите, — сказал он. — Как по-вашему, проедете вы завтра четырнадцать миль — семь туда, семь обратно?

— Пожалуй, да, — ответил я.

— Я прихвачу на вашу долю бумаги и вощанки, сможете тоже сделать оттиск. Только вот спросите у дяди, можно ли вам поехать.

— Это ни к чему.

— По-моему, все равно лучше спроситься.

Миссис Дрифилд посмотрела на меня тем самым своим взглядом, лукаво-озорным и обаятельным, и меня бросило в краску. Я знал: если спроситься у дяди — он скажет «нет». Лучше умолчать. Но нам в пути попался доктор в своем экипаже; пока он не миновал нас, я глядел прямо перед собой — в тщетной надежде, что если я на него не посмотрю, так и он на меня не посмотрит. Я был сам не свой. Раз он меня видел, это быстро дойдет до дяди или тети. Я взвешивал, не спокойнее ли будетсамому открыть секрет, который отныне не утаишь. Когда мы расставались у наших ворот (я не смог избежать возвращения в их обществе), Дрифилд предложил, если завтра я соберусь ехать, зайти за ними, чем раньше, тем лучше.

— Вы ведь знаете, где мы живем? Сразу за молельней конгрегационалистов, дом под липами.

Садясь обедать, я уже изыскивал возможность вставить замечание о том, как случайно столкнулся с Дрифилдами; однако новости в Блэкстебле распространялись быстро.

— С кем это ты катался утром? — спросила тетя. — Нас видел в городе доктор Энсти и рассказал, как ты ему повстречался.

Дядя сердито жевал ростбиф, мрачно уставясь в тарелку.

— С Дрифилдами, — беспечно сказал я. — Ну, с писателем. Они знакомые мистера Галовея.

— Люди это крайне сомнительные, — сказал дядя. — Я не желаю, чтобы ты с ними имел общение.

— А почему? — спросил я.

— Не собираюсь излагать тебе причины. Не желаю, вот и все.

— Как случилось, что ты с ними познакомился? — спросила тетя.

— Я просто ехал, и они ехали, и предложили ехать вместе, — сказал я, несколько искажая истину.

— Какие наглецы! — заметил дядя.

Настроение у меня испортилось, и, чтобы продемонстрировать свое неудовольствие, я, когда подали сладкое — столь любимый мной малиновый торт, — отказался к нему притронуться. Тетя спросила, хорошо ли я себя чувствую.

— Самочувствие у меня нормальное, — сказал я со всей доступной мне надменностью.

— Съешь кусочек, — сказала тетя.

— Я не голоден, — отвечал я.

— Ради меня.

— Пусть сам решает, когда он сыт, — сказал дядя.

Я зло покосился на него и произнес:

— Я не против съесть маленький кусочек.

Тетя положила мне самый большой кусок, и я ел с видом человека, побуждаемого суровым чувством долга делать нечто глубоко себе противное. Малиновый торт, который готовила Мэри-Энн, был прекрасен, песочное тесто так и таяло во рту. Но когда тетя предложила добавку, я отказался с непроницаемой холодностью. Она не настаивала. Дядя прочел молитву, и я, оскорбленный в лучших чувствах, удалился в гостиную.

Но, дождавшись, когда кончит обедать прислуга, я вышел на кухню. Эмили чистила серебро в буфетной, Мэри-Энн мыла посуду.

— Послушай, чем плохи Дрифилды? — спросил я ее.

Мэри-Энн служила у викария с восемнадцати лет. Она купала меня, когда я был маленький, давала порошки в сливовом повидле, когда мне их прописывали, кормила завтраком, когда я уходил в местную школу, ухаживала за мной, когда я болел, читала мне, когда я скучал, и ругала, когда я шкодил. У горничной Эмили по молодости лет был ветер в голове, так что Мэри-Энн и не знала, что бы из меня вышло, если б той доверили за мной смотреть. Мэри-Энн выросла в Блэкстебле, никогда в жизни не была в Лондоне и даже в Теркенбери попадала всего раза три. Никогда не болела. Никогда не имела выходных. Получала двенадцать фунтов в год. Раз в неделю ходила в город навестить мать, которая на нас стирала; а в воскресные дни Мэри-Энн ходила в церковь. И знала все про Блэкстебл: кто чем занимается, кто на ком женился, от чего умер чей отец и сколько у каждой женщины детей, и как их всех зовут.

Когда я задал свой вопрос, она гулко шлепнула мокрой тряпкой о раковину.

— Дядя твой прав. Я бы тебя с ними не отпускала, будь ты мой племянник. Это ж надо — зовут ездить с ними на велосипеде! Мало кто чего захочет.

Видно, беседу в столовой передали Мэри-Энн.

— Я не ребенок, — сказал я.

— Тем хуже. Ну и бесстыдство — в город к нам заявиться! Нанимают дом, ровно леди и джентльмены. Оставь в покое пирог.

Малиновый торт стоял на кухонном столе, и я, колупнув пальцем корочку, отправил ее в рот.

— Мы его себе на ужин оставили. Раз хотел еще, почему не просил за обедом? Тед Дрифилд никогда не мог пристать к делу. А образованный. Кого мне жаль, так это его мать. Отродясь ее мучил. А тут еще взял да женился на Рози Ган. Говорят, когда он открылся матери, что затеял, она слегла и три недели не вставала и словом ни с кем не обмолвилась.

— Так миссис Дрифилд до замужества была Рози Ган? Из каких она Ганов?

Ган — одна из самых распространенных в Блэкстебле фамилий, на кладбище она попадалась на каждом шагу.

— Да ты их не знал. Ее отец — Джошуа Ган. Старик тоже фрукт был. Пошел в солдаты, вернулся на деревянной ноге. Подряжался маляром, но чаще сидел без работы. Жили они рядом с нами, на Рай-лейн. Мы-то с Рози вместе в воскресную школу ходили.

— Но она сильно моложе тебя, — сказал я с юношеской откровенностью.

— Ей уж тридцать набежало.

Мэри-Энн ростом не вышла, имела курносый нос и порченые зубы, но сохраняла свежий румянец, и я не дал бы ей больше тридцати пяти лет.

— Чего она ни сочиняй, а она меня моложе года на четыре или пять. Сказывают, ее не узнать — приоделась, и все такое.

— Это верно, что она была официанткой?

— Да, в «Железнодорожном гербе», а потом в «Плюмаже принца Уэльского» в Хэвершеме. У миссис Ривз прислуживала в баре в «Гербе», но такое выделывала, что вскорости вылетела вон.

«Железнодорожный герб» — это заурядный трактирчик прямо напротив станции железной дороги Лондон — Чатем — Дувр, отличавшийся разухабистостью. Зимним вечером, проходя мимо, можно было сквозь стеклянные двери разглядеть посетителей, толкущихся у стойки. Дядю это место постоянно возмущало, и он долго пытался добиться, чтобы «Железнодорожный герб» лишили патента. Ходили сюда стрелочники, угольщики и батраки. Почтенные жители Блэкстебла не позволяли себе появляться в этом заведении, а когда хотели выпить, шли в «Медведя с ключом» или в «Герцога Кентского».

— Ну а что она такое выделывала? — спросил я, тараща глаза.

— А чего она не выделывала? Что, по-твоему, твой дядя скажет, если застанет меня, а я тебе такие штуки говорю? Не было человека, чтоб зашел выпить, а она с ним не спуталась. С кем попало. Ни на одном не остановится. Всякий раз с новым. Слыхать, просто жуть что было. Тогда у нее и с Лордом Джорджем началось. Он в этакие забегаловки не имел привычки ходить, слишком важен, но вроде завернул ненароком — его поезд опаздывал, и тут-то он ее приметил. С того раза оттуда не вылазил, крутился среди всякой голи, а те, ясно, знали, с чего он там, а у самого жена и трое детей. Как тут не пожалеть его жену. А пересудов! Ну, пришлось миссис Ривз сунуть Рози жалованье да сказать: складывай вещички и прощай. Право слово, еще хорошо, что так обошлось.

Я отлично знал Лорда Джорджа. Звали его Джордж Кемп, а титул, под которым он был известен, дали ему в насмешку — за манеру важничать. Он торговал углем, немного — недвижимостью, и у него был пай в угольном судне, если не в двух. Жил он в собственном новом кирпичном доме, стоявшем в собственном саду, и имел рессорную бричку. Был он цветущего вида, крепкого сложения, с наглыми голубыми глазами, и носил острую бородку. В моей памяти он остался подобием развеселого краснолицего торговца со старинной голландской картины. Одевался Лорд Джордж всегда броско, и когда проезжал на рысях по главной улице, в песочного цвета куртке с крупными пуговицами, в рыжем котелке набекрень и с красной розой в петлице, то на него смотрели все. По воскресеньям он ходил в церковь в блестящем цилиндре и длиннополом сюртуке. Все знали, как ему хотелось быть церковным старостой и как много пользы принесла бы его энергия, но дядя сказал: «При мне этому не бывать», и хоть Лорд Джордж в знак протеста целый год ходил в часовню, дядя был непреклонен и не замечал его, сталкиваясь в городе. Потом согласие было восстановлено и Лорд Джордж снова стал появляться в церкви, но к руководству и близко не был допущен. Местные дворяне числили его крайне вульгарным; и точно, он был тщеславен и хвастлив. Осуждали его истошный голос и громкий хохот; если он заговаривал с кем-то на улице, то и на другой стороне слышно было каждое слово; его поведение почитали безобразным. Слишком он был общителен, так держался, будто никогда и не занимался коммерцией; был не в меру настырным. Но если он своим панибратством, и общественной активностью, и кошельком, всегда открытым при сборах на ежегодную регату или праздник урожая, и желанием со всеми обходиться по-доброму надеялся сломать сословные перегородки, то ошибался. Его попытки к сближению наталкивались в Блэкстебле на неизменную враждебность.

Помню, как-то раз, когда у тети была в гостях жена доктора, Эмили доложила, что дядю хочет видеть мистер Джордж Кемп.

— Но, Эмили, кажется, звонили в парадную дверь, — сказала тетя.

— Да-с, он пришел с парадного хода.

Наступило минутное замешательство; никто не знал, как поступить при такой неожиданности, и даже Эмили, знавшей, кому полагается входить через парадную, кому через боковую и кому через заднюю дверь, стало немного не по себе. Тетя, добрая душа, искренне огорчилась, что кто-то может поставить себя в столь ложное положение, а жена доктора презрительно фыркнула. Наконец, дядя взял себя в руки.

— Проводите его в кабинет, Эмили, — сказал он. — Я приду, как только допью чай.

Однако Лорд Джордж неизменно оставался безудержным, непоседливым, шумным и кипучим. Он говорил, город-де замер, и намерен был его расшевелить. Хотел учредить компанию по организации туристских поездов. И не понимал, отчего бы не устроить второй Маргит. А почему в Блэкстебле нет мэра? Вот в Ферн-Бэе есть же.

— Он сам в мэры метит, — морщась, поговаривали в городке и присовокупляли: — Дьявол гордился, да с неба свалился.

А дядя замечал: «Бодливой корове бог рог не дает».

Я, нужно добавить, смотрел на Лорда Джорджа так же осуждающе и свысока, как и все. Бесило, что он мог остановить меня на улице и, называя по имени, завести беседу, будто не существовало никакой разницы в нашем общественном положении, и даже звал играть в крикет с его сыновьями, моими сверстниками. Но те ходили в обычную школу в Хэвершеме, и я, конечно, не мог иметь с ними ничего общего.

Пораженный и взволнованный рассказом Мэри-Энн, я верил ей с трудом. Прочитав достаточно романов и многое узнав в школе, я неплохо разбирался в вопросах любви, но относил их только к молодежи. У меня в голове не укладывалось, как мог человек с бородой, имея сыновей моего возраста, испытывать подобного рода чувства. По моему убеждению, с женитьбой все кончалось. И способные влюбляться люди старше тридцати лет вызывали во мне неприязнь.

— Ты хочешь сказать, между ними что-то было? — спросил я у Мэри-Энн.

— Как передают, очень мало чего у Рози Ган не было. И вовсе не с одним Лордом Джорджем.

— Но тогда почему у нее не родился ребенок?

В прочитанных мною романах стоило хорошенькой женщине оступиться в жизни, у нее появлялся ребенок. Причина изображалась уклончиво, а иногда вообще обозначалась звездочками, но исход был постоянно один и тот же.

— Скорей по случайности, чем по осторожности, я б сказала, — отвечала Мэри-Энн. Потом она задумалась, перестав вытирать тарелки. — Ты, я смотрю, знаешь куда больше, чем тебе положено.

— А как же, — сказал я важно, — если на то пошло, разве я не взрослый теперь?

— Сколько мне известно, — сказала Мэри-Энн, — когда миссис Ривз выставила ее, Лорд Джордж сыскал ей место в «Плюмаже принца Уэльского» в Хэвершеме и сам туда гонял на своем тарантасе. Что ли, там пиво лучше здешнего…

— Так отчего же Тед Дрифилд на ней женился?

— Почем я знаю. Увидел ее в «Плюмаже». Небось другая какая порядочная девушка за него и не пошла бы…

— А он знал, какая она?

— Это ты у него спрашивай.

Я замолчал; все было так загадочно.

— Как она теперь? — спросила Мэри-Энн. — Не видала ее с той поры, как замуж она вышла. И до того еще, узнавши, что она выделывает в «Железнодорожном гербе», ни разу с ней я слова не сказала.

— На вид у нее все в порядке.

— Ну, так спроси, помнит ли меня, и глянь, что она скажет.

Глава шестая

Я твердо решил наутро ехать с Дрифилдами, хоть понимал — спрашиваться у дяди нет смысла. Если он, узнав, что я ездил, поднимет шум, уже ничего не вернешь, а если Тед Дрифилд спросит меня насчет дядиного разрешения, то я приготовился сказать, будто получил таковое. Но обманывать никого не пришлось. Днем, в прилив, я отправился на пляж искупаться, а дядя, которому нужно было в город по делу, прошел часть пути со мной. Как раз когда мы проходили мимо «Медведя с ключом», оттуда вышел Тед Дрифилд, увидел нас и прямо подошел к дяде, поражая меня своим хладнокровием.

— Добрый день, викарий. Не знаю, помните ли вы меня. Мальчишкой я пел на клиросе. Я — Тед Дрифилд. Мой батюшка был управляющим у мисс Вулф.

Дядя, вообще весьма пугливый, растерялся.

— Ах да, здравствуйте. Мне было печально узнать, что ваш отец умер.

— Мы тут подружились с вашим юным племянником. Не знаю, отпустите ли вы его завтра со мной на прогулку. Ему скучно кататься в одиночку, а я собираюсь сделать оттиски с медных плит в фернской церкви.

— Очень любезно с вашей стороны, но…

Дядя уже готов был ответить отказом, но Дрифилд упредил его.

— Я присмотрю, чтобы с ним ничего не случилось. Он, наверно, тоже захочет скопировать. Ему будет интересно. Я дам ему бумаги и вощанки, никаких трат не понадобится.

Дядя не умел мыслить последовательно, а перспектива того, что Тед Дрифилд станет оплачивать за меня бумагу и вощанку, крайне его возмутила, и он совсем забыл о намерении вовсе запретить мне эту поездку.

— Он вполне может сам купить и бумагу и вощанку, — сказал он. — У него предостаточно карманных денег, и уж пусть лучше тратит их так, а не на сласти, от которых один вред.

— Тогда пускай сходит к Хейворду в писчебумажную лавку и спросит той же бумаги, какую беру я, и вощанки, они знают.

— Ну, я пошел, — сказал я и, дабы предупредить перемену в мыслях дяди, заспешил через улицу.

Глава седьмая

Дрифилды возились со мной разве только из доброты сердечной. Скучный парнишка, не очень разговорчивый, если я и был любопытен Теду Дрифилду, так лишь потому, наверное, что его забавляла моя чопорность. По моим понятиям, я снисходил до общения с сыном управляющего мисс Вулф, бумагомарателем (как называл его мой дядя), и когда высокомерно попросил почитать какую-нибудь его книгу, а Дрифилд сказал, что мне будет неинтересно, я поймал его на слове и не настаивал. Однажды дозволив поездку с Дрифилдами, дядя больше не возражал против моих встреч с ними. Иногда мы катались на яхте, иногда отправлялись в какое-нибудь живописное место, где Дрифилд рисовал акварели. То ли климат Англии был в те времена лучше, то ли это иллюзия молодости, но мне помнится, все лето солнечные дни сменяли друг друга непрерывной чередой. Меня на удивление расположил к себе этот край, холмистый, плодородный, уютный. Мы отправлялись в поля, заходили в церкви, делая оттиски барельефов — рыцарей в доспехах и дам в фижмах. Заразясь от Теда Дрифилда, я с увлечением отдавался этому нехитрому занятию, результаты же трудов с гордостью показывал дяде, а тот, по-моему, судил так, что мне, раз я нахожусь в церкви, особого вреда не будет, с кем туда ни ходи. Миссис Дрифилд, пока мы работали, оставалась в церковном дворе, не читала, не вышивала, просто слонялась окрест; видимо, она могла бездельничать неопределенно долгое время, отнюдь не поддаваясь скуке. Порой я выходил посидеть с ней на траве. Мы болтали о школе, о моих приятелях и учителях, о жителях Блэкстебла и вообще просто так. Мне льстило, что она зовет меня мистер Эшенден. Так ко мне, кажется, никто еще не обращался, и благодаря этому я почувствовал себя взрослым. Мне крайне не нравилось, когда меня называли мастер Вилли. На мой взгляд, такое обращение могло любого выставить на посмешище. Мои имя и фамилия мне вовсе не нравились, и я проводил немало времени, изобретая другие, более подходящие. Предпочтение я отдавал Родрику Равенсворту, покрывая такой подписью с лихими росчерками не один лист бумаги. Не было у меня возражений и против Людвика Монтгомери.

Рассказы Мэри-Энн про миссис Дрифилд я не мог переварить. Хоть теоретически я знал, чем занимаются люди, когда поженятся, и был в состоянии изложить все досконально, по-настоящему я об этом понятия не имел. Мне виделось нечто весьма отвратное, и не очень-то хотелось этому верить. То есть, зная — земля круглая, я видел — она плоская. Миссис Дрифилд казалась такой откровенной, ее смех — таким открытым и простым, а держалась она так молодо и даже по-детски, — я не мог представить, как она «путалась» с матросами, а тем более с таким толстяком и пугалом, как Лорд Джордж. Она ничем не напоминала тип падшей женщины, сложившийся у меня после чтения романов. Конечно, вела она себя явно «не по форме», говорила с местным акцентом и шокировала меня безграмотными фразами, но она мне нравилась — и все тут. Я пришел к выводу: Мэри-Энн все про нее налгала.

Как-то я ей сказал, что Мэри-Энн работает у нас кухаркой.

— Она говорит, будто жила с вами по соседству на Рай-лейн, — добавил я, готовый услышать от миссис Дрифилд, что она о такой и знать не знает.

Но она улыбнулась, и ее голубые глаза заиграли.

— Верно. Она еще водила меня в воскресную школу. Нелегко ей было меня угомонить. Она, после услыхала я, пошла служить к викарию. Подумать только, до сих пор на том же месте! Невесть сколько лет не видались. Хорошо бы снова встретиться, поболтать о старом. Вы уж передайте ей от меня привет и попросите зайти в свободный вечерок. Я чаем ее угощу.

Я растерялся. Ведь Дрифилды снимали дом и вроде бы даже собирались его купить, они держали прислугу. Им совсем не подходило принимать Мэри-Энн, ставя этим и меня в неловкое положение. Они словно не понимали, что каждый должен знать свое место и сообразно этому поступать. Всякий раз я приходил в смущение, слушая, как они вспоминают случаи из своего прошлого, которые, по моим представлениям, должны бы старательно скрывать. Не скажу, чтобы окружавшие меня люди были претенциозны в смысле желания казаться богаче и важней, чем есть, но, оглядываясь назад, я убеждаюсь — их жизнь была полна претензий. Они существовали под маской респектабельности. Их никто не заставал в одной рубашке, с ногами на столе. И дам не видел никто прежде, чем они надевали выходные платья. Жили со строжайшей экономией, отчего зайти невзначай в обеденный час было нельзя, но по праздникам столы ломились от яств. Если обрушивалась беда, то ее в семье как будто не замечали и голову держали прямо. Ежели кто-то из сыновей женился на актрисе, то об этом несчастье никогда не упоминалось, а соседи, считая брак ужасным, тем не менее неустанно следили за собой, дабы не упомянуть о театре в присутствии пострадавших. Все мы знали: жена майора Гринкурта — из купеческой семьи, но ни она, ни майор ни намеком не обмолвились об этой постыдной тайне: мы же были слишком воспитанны, чтобы упоминать о посуде — источнике солидных доходов миссис Гринкурт — в их присутствии. Бывали случаи, когда отец в сердцах выгонял из дому сына с шиллингом в кармане или приказывал дочери (вышедшей, как и моя мать, за адвоката) не марать родительского порога. К этому я привык, оно казалось совершенно естественным. А вот когда Тед Дрифилд излагал, как был официантом в ресторане в Холборне, будто самый заурядный на свете случай, это меня шокировало. То, что он сбежал в моряки, выглядело романтично: ведь юноши, во всяком случае, в книгах, часто так поступали и переживали удивительные приключения, прежде чем обрести состояние и графскую дочь. Но Тед Дрифилд стал извозчиком в Мейдстоне, а потом кассиром на вокзале в Бирмингеме. Раз мы проезжали на велосипедах мимо «Железнодорожного герба», и миссис Дрифилд упомянула к слову, что проработала тут три года, будто подобное может случиться с кем угодно.

— Это первое мое место, — сказала она. — А потом я перешла в хэвершемский «Плюмаж» и служила там, пока замуж не вышла.

Она рассмеялась, словно воспоминания были из приятных. Я не знал, что сказать, не знал куда девать глаза, весь покраснел. Другой раз мы возвращались через Ферн-Бэй после долгой экскурсии (день был жаркий, и нас одолела жажда), и она предложила зайти в «Дельфин» взять по кружке пива. Разговорилась с девушкой за стойкой и, к моему ужасу, стала рассказывать, как сама пять лет занималась этим делом. К нам присоединился хозяин, Тед Дрифилд угостил его, а миссис Дрифилд настояла, чтобы официантка выпила стакан портвейна, и пошла беседа про торговлю, про конкурентов и что цены на все растут. А меня бросало то в жар, то в холод, я стоял и не ведал, как быть. Когда мы вышли оттуда, миссис Дрифилд проговорила:

— Уж так мне эта девушка по душе, Тед. Пусть ей повезет. Я так и сказала: жизнь тут тяжелая, но веселая. Видишь — кое-что наклевывается, так разыграй все, как следует, чтобы замуж удачно выскочить. Гляжу, на пальце у нее обручальное кольцо, а она объясняет: когда его носишь, парни больше пристают.

Дрифилд захохотал. Она обратилась ко мне.

— Дивное то было времечко, когда я официанткой работала, но так нельзя же, конечно, всю жизнь. Надо и о будущем подумать.

Но меня ожидало еще большее потрясение. Кончался сентябрь и с ним мои каникулы. Я был полон Дрифилдами, но дядя пресекал мои попытки рассказывать о них дома.

— Мы не желаем, чтобы твои знакомые целый день стояли у нас поперек горла, — говорил он. — Есть другие, более подходящие темы для разговора. Однако я думаю, коль скоро Тед Дрифилд родился в нашем приходе и видится с тобой почти ежедневно, он мог бы от случая к случаю заходить в церковь.

И я сказал Дрифилду: «Дядя зовет вас в церковь».

— Ладно. Сходим, Рози, в церковь в следующее воскресенье?

— Я не против, — сказала она.

Я предупредил Мэри-Энн, что они придут в церковь. В церкви я сидел на передней скамье, и оглядываться назад было нельзя, но по поведению сидевших через проход догадывался о присутствии Дрифилдов. На следующий день при первой возможности спросил Мэри-Энн, видела ли их она.

— Еще бы я ее не видела, — угрюмо ответила она.

— Ты после с ней поговорила?

— Кто, я? — Она вдруг вспыхнула от гнева. — Пошел из кухни! С чего ты целый день ко мне пристаешь? Как тут работать, ежли ты без конца под руку суешься?

— Ладно, — сказал я, — не злись.

— И чего тебя дядя отпускает торчать где попало с этакими. Цветочков-то на шляпе налепила! Как ей не стыдно людям в глаза смотреть. А ну, беги отсюда, некогда мне.

Я не понял, отчего так сердита Мэри-Энн. И больше не заговаривал о миссис Дрифилд. Прошло дня три, и мне понадобилось зайти зачем-то на кухню. В доме было две кухни — меньшая, где готовили, и большая, построенная, наверное, в те времена, когда сельские священники имели большие семьи и давали обеды для окрестных помещиков. Теперь тут по вечерам, завершив ежедневные обязанности, шила Мэри-Энн. В восемь подавался холодный ужин, так что после чая у нее оказывалось мало работы. А тут как раз подходило к семи, наступали сумерки. Эмили была отпущена на целый вечер, и я думал, что застану Мэри-Энн в одиночестве, но уже из коридора услышал голоса и смех. Значит, кто-то ее навестил. Хоть лампа была зажжена, но из-под темно-зеленого абажура едва освещала кухню. На столе я увидел чайник и чашки. За чаем сидела Мэри-Энн с подругой. Разговор смолк, когда я отворил дверь, а затем услышал:

— Добрый вечер!

И вздрогнул, в приятельнице Мэри-Энн узнав миссис Дрифилд. Мэри-Энн рассмешило мое удивление.

— Рози Ган зашла попить со мной чайку.

— Мы про старое разговорились.

Мэри-Энн немного смутилась, но я, застав такую картину, смутился несравненно больше. Миссис Дрифилд улыбнулась мне по-детски озорно, как всегда; она совершенно не стеснялась. Я обратил внимание на ее платье, потому, наверное, что до тех пер не видел ее в таком великолепии. Платье было бледно-голубое, очень тугое в талии, с высокими рукавами и длинной юбкой, украшенной по подолу оборками. Большая черная соломенная шляпа с большим количеством роз, листьев и бантов явно была та самая, в которой она появилась в церкви.

— Я подумала, Мэри-Энн можно прождать до второго пришествия, лучше пойти самой да свидеться.

Мэри-Энн улыбнулась застенчиво, но не без удовольствия. Я побыстрее спросил о своем деле и поспешил их оставить. Вышел в сад и бесцельно там бродил. Подошел к забору и выглянул за ворота. Уже стемнело. Тут я увидел прогуливающегося человека. Сперва я к нему не приглядывался, по он ходил взад-вперед, словно ждал кого-то. Я было подумал, что это Тед Дрифилд, и собрался выйти к нему, но тут он стал раскуривать трубку, и я узнал Лорда Джорджа. Что он делает здесь? Меня осенило, что ожидает он миссис Дрифилд. Сердце мое забилось учащенно, и я спрятался в тень кустов, хоть темнота и так меня скрывала. Прождав несколько минут, я увидел, как отворилась боковая дверь — миссис Дрифилд прощалась с Мэри-Энн. Услышал шелест шагов по гравию дорожки. Миссис Дрифилд подошла к калитке и отворила ее с легким скрипом. На этот звук Лорд Джордж заторопился с другой стороны улицы, проскользнул во двор, прежде чем она успела выйти из калитки, и крепко обнял ее. Она издала смешок, прошептала:

— Осторожней с моей шляпой.

Я был не больше чем в шаге от них, весь в страхе, как бы они меня не заметили. Мне было так стыдно за них. Меня трясло от возбуждения. С минуту он держал ее в объятиях.

— Пошли в сад? — произнес он все так же шепотом.

— Нет, там этот мальчик. Лучше в поле.

Они вышли из калитки. Он обнимал ее за талию. Так они скрылись в ночи. Сердце разрывалось в груди, я едва дышал. В таком потрясении разум отказывается служить тебе. Я отдал бы все, чтобы с кем-нибудь поделиться, но тайна есть тайна, и ее надо хранить, — она поднимала меня в собственных глазах. Я медленно пошел к дому, открыл боковую дверь, а Мэри-Энн, заслышав, окликнула:

— Это ты, мастер Вилли?

— Да.

Я заглянул на кухню. Мэри-Энн выкладывала на поднос ужин, чтобы нести в столовую.

— Ни к чему бы знать твоему дяде, что Рози Ган приходила.

— Ну, конечно.

— Для меня как снег на голову. Услыхала стук в боковую дверь и открыла, и вижу — Рози там стоит, а меня лихорадкой затрясло. «Мэри-Энн», — она говорит, и раньше, чем я поняла, с чего это она тут, так уж меня исцеловала. Как было ее не впустить, а раз впустила, надо было предложить чаю.

Мэри-Энн усердно оправдывалась. После всего, что она наговорила про миссис Дрифилд, было довольно странно видеть их сидящими вместе за мирной беседой. Но злорадствовать не хотелось.

— Не такая уж она плохая, — сказал я.

Мэри-Энн улыбнулась. Даже при черных порченых зубах в ее улыбке было что-то милое и трогательное.

— Не скажу, отчего это такое, но всякому она понравится. Чуть не час пробыла здесь и ни разочка не завоображала. А сама своими устами сказала: материю на платье брала по тринадцать одиннадцать за ярд, — по-моему, так оно и есть. Она все помнит: как я ее причесывала, когда она была малюсенькая, и как заставляла мыть руки перед чаем. Ведь мать иногда посылала ее к нам, чтоб попала к чаю. Девочка она была как картинка.

Мэри-Энн окунулась в прошлое, ее некрасивое, наморщенное лицо стало задумчивым.

— А, что тут, — проговорила она после паузы. — Не боюсь сказать, она не хуже всяких других, если по правде. У нее искушений было побольше, чем у других, и того гляди — почти все, кто ругает ее, оказались бы не лучше, подвернись им такая возможность.

Глава восьмая

Неожиданно испортилась погода, стало холодно, пошли сильные дожди. Это положило конец нашим экскурсиям, и я не сожалел о них, боясь смотреть в глаза миссис Дрифилд после того, как видел ее свидание с Джорджем Кемпом. Я был не столько возмущен, сколько испуган. И не мог себе представить, как ей могли нравиться поцелуи старика. В моей голове, под влиянием романов, которых я начитался, возникло фантастическое объяснение: Лорд Джордж держит ее в своей власти и, прознав некую ужасную тайну, понуждает терпеть эти омерзительные объятия. Мое воображение рисовало ужасающие картины. Двоемужество, убийство, подлог — в книгах почти каждый злодей угрожал несчастной жертве разоблачением одного из таких преступлений. Может, миссис Дрифилд поручилась за вексель; я не вполне понимал, что это означает, но знал, что последствия бывают губительны. Я разыгрывал в уме сцены ее мучений (долгие бессонные ночи, когда она, в одной рубашке, с ниспадающими распущенными волосами, сидит у окна и в отчаянии ожидает рассвета), и представлял себя (не пятнадцатилетнего мальчика с шестью пенсами карманных денег на неделю, а высокого мужчину с нафабренными усами и стальными мускулами, в безупречном вечернем костюме) в ореоле героизма и находчивости спасающим ее из когтей мерзкого шантажиста. С другой стороны, не было заметно, чтобы нежностям Лорда Джорджа она поддавалась против воли, у меня в ушах стоял ее смешок. В тот раз в нем были нотки, каких я прежде не слыхал и от которых захватывало дух.

До конца каникул я видел Дрифилдов только один раз. Встретил их случайно в городе, они остановились и заговорили со мной. Тут я вдруг снова засмущался, но, когда взглянул на миссис Дрифилд, не мог не покраснеть от удивления: ее лицо ничем не выдавало постыдной тайны. Обращенный ко мне мягкий взгляд голубых глаз был по-детски игриво-озорным, полные яркие губы приоткрыты, готовые улыбнуться. На лице были написаны целомудрие и невинность и редкостная искренность, так что я в полную меру ощущал это, хоть и не мог в те поры выразить. Случись надобность, я бы сказал так: на вид она образец прямоты. Не могла она «путаться» с Лордом Джорджем. Своим глазам я не верил, а подозревал какой-то секрет.

Пришло время возвращаться в школу. Ломовой извозчик заехал за моим чемоданом, а я решил пройти до станции пешком и не позволил тете провожать себя, — отбывать в одиночестве мне казалось более к лицу. Но по дороге стало довольно тоскливо. От Теркенбери сюда вела ветка, станция находилась на другом конце города, на взморье. Я купил билет и выбрал себе уголок в вагоне третьего класса. Вдруг я услыхал: «Вот он где», и показались оживленные мистер и миссис Дрифилд.

— Решили проводить вас, — сказала она. — Вам грустно?

— Нет, вовсе нет.

— Ничего, это ненадолго. Вот вернетесь к рождеству, времени у нас будет вагон. На коньках вы умеете кататься?

— Нет.

— А я умею. И вас научу.

Ее бодрость расшевелила меня, но в то же время при мысли, что они пришли на станцию прощаться со мной, щемило в горле. Я старался не выдать своих чувств.

— Надеюсь как следует поиграть там в футбол, — сказал я. — Надо бы попасть во вторую команду.

Ее глаза ласково сияли, яркие губы улыбались той улыбкой, что всегда так мне нравилась, а голос ее дрожал словно от смеха или слез. На секунду возникла пугающая мысль, что она сейчас меня поцелует; стало до умопомрачения страшно. Но она продолжала себе разговор в легком шутливом тоне, каким взрослые имеют обыкновение говорить со школьниками, а Дрифилд стоял молча, чуть улыбаясь и пощипывая бородку. Кондуктор дал резкий свисток и помахал красным флажком. Миссис Дрифилд схватила мою руку и пожала. Подошел Дрифилд.

— Ну до свиданья, — сказал он. — Тут кое-что для вас.

Он сунул мне в руку пакетик из туалетной бумаги, и поезд тронулся. В пакетике я нашел две полукроны. И покраснел до корней волос; приятно иметь лишних пять шиллингов, но мысль, что Тед Дрифилд осмелился сунуть мне подачку, вызвала гнев и чувство унижения… Никоим образом не должен я был принимать от него хоть что-то. Верно, мы вместе катались на велосипеде и на яхте, но он не саиб (слово я заимствовал у майора Гринкурта), и преподносить мне пять шиллингов — прямое оскорбление. Поначалу я думал вернуть деньги без единого слова, показывая своим молчанием, как я разгневан на допущенный им промах, потом стал обдумывать исполненное достоинства сухое письмо с благодарностью за щедрость и с указанием на невозможность для джентльмена принимать подачку от совершенно постороннего человека. Письмо я продумывал дня два или три, и все труднее становилось расстаться с полукронами. У меня появилась уверенность, что Дрифилд дал их мне из добрых побуждений, только он плохо воспитан и не знает приличий; не поднималась рука оскорбить его в лучших чувствах, вернув деньги. В результате я их истратил. А свою раненую гордость умиротворил, не написав Дрифилду ни слова благодарности.

Когда наступило рождество и я снова был в Блэкстебле, то сильнее всего тем не менее мне хотелось увидеться с Дрифилдами. В этом застойном местечке они единственные были связаны с внешним миром, который уже коснулся моих видений и тревожил любопытство. Но я не мог настолько преодолеть стеснение, чтобы зайти к ним домой, и надеялся столкнуться с ними в городе. А погода стояла ужасная, яростно гудел ветер, пронизывая до костей, и лишь изредка служанки, посланные по делу, проносились в своих вздутых ветром юбках, подобно рыбацким лодкам в шторм. Порывы ветра гнали вдоль по улице ледяной дождь, а небо, так нежно укрывавшее летом милую землю, стало теперь огромным саваном, напяленным на нее мрачно и угрожающе. Надежды случайно повстречаться с Дрифилдами было мало, и, наконец, я набрался смелости и выскользнул после чая на улицу. До самой станции дорога пролегала в темноте, а там уже стало проще держаться тротуара благодаря редким и тусклым уличным фонарям. Дрифилды жили в переулке, в двухэтажном желтом кирпичном домишке. Я постучал и, когда служанка открыла мне, спросил, дома ли миссис Дрифилд. Служаночка, сбивчиво сказав, что сейчас узнает, оставила меня в коридоре. Я успел расслышать голоса в комнате, но они стали доноситься приглушенно, когда закрылась дверь. Меня охватило чувство некой таинственности: в домах дядиных знакомых, даже если не было света и его зажигали только при вашем появлении, то все равно сразу просили в гостиную. Но вот дверь отворилась, вышел Дрифилд. Свет едва проникал в коридор, так что нелегко было разглядеть, кто пришел, но он вмиг узнал меня.

— О, это вы. Мы все думали, когда же с вами увидимся. — И крикнул: — Рози, это молодой Эшенден!

Послышалось восклицание, и в два счета миссис Дрифилд появилась в коридоре и протянула мне обе руки.

— Проходите, проходите. Снимайте пальто. Погода-то прямо жуть! Вы, наверно, едва дошли.

Она помогла мне снять пальто, стянула с меня шарф, выхватила из рук кепку и повела в комнату. Комната оказалась крохотной и заставленной; топился камин, было жарко и душно. Горел газ (у нас в доме его не было) — три рожка в матовых абажурах давали резкий отсвет. Воздух посерел от табачного дыма. Ослепленный и к тому же растерявшийся от бурной встречи, я не сразу разглядел, кто были те двое, что поднялись мне навстречу. Это оказались мистер Галовей и Лорд Джордж Кемп. Как мне показалось, священник поздоровался со мной не без смущения.

— Как поживаете? Я тут зашел вернуть книги — их мне давал мистер Дрифилд, а миссис Дрифилд любезно пригласила меня к чаю.

Я скорее почувствовал, чем заметил, как удивленно взглянул на него Дрифилд, сказав что-то о маммоне нечестивых; мне это показалось цитатой, но смысла ее я не понял. И тут же на меня набросился Лорд Джордж. Уж в нем-то смущения не было заметно.

— Ну, парень, на каникулы? Скажите, как вымахал.

Руку я ему пожал весьма холодно. Лучше бы не приходить…

— Можно вас угостить чашечкой отличного крепкого чая? — спросила миссис Дрифилд.

— Я уже пил чай.

— Значит, выпьете еще, — сказал Лорд Джордж, словно он был тут хозяином. — Этакий здоровый парень запихнет в себя лишний бутерброд, а хозяюшка вам отрежет кусочек своими пальчиками.

Все сидели вокруг стола за чаем, мне принесли стул, и миссис Дрифилд положила кусок пирога.

— Мы как раз уговариваем Теда спеть, — сказал Лорд Джордж. — А ну-ка, Тед.

— Спой «Привязалась я к солдату», Тед, — сказала миссис Дрифилд. — Это моя любимая.

— Нет, «Мы, как тряпкой половой»…

— Если так, спою обе, — сказал Дрифилд.

Он взял банджо, лежавшее на пианино, настроил его и запел сочным баритоном. Я привык к домашнему пению; когда у нас собирались гости, или мы ходили к майору или к доктору, кто-то обязательно приносил с собой ноты и оставлял в передней, чтоб не заподозрили желания услышать просьбу сыграть или спеть. Но после чая хозяйка спрашивала, не с собой ли у них ноты. Те скромно признавались; если это было у нас, меня за ними посылали. Иногда какая-нибудь барышня уверяла, что совсем бросила музыку, но тогда ее мать сообщала, что сама захватила ноты. Только пелись отнюдь не шуточные песенки, а «Я спою тебе песни Аравии», «Прощай, любимая» или «Царица моего сердца». Однажды на ежегодном концерте в городском собрании обойщик Смитсон спел шуточную песню, и хоть в задних рядах ему зааплодировали, дворяне не нашли в ней ничего смешного. Может, ничего такого в ней и не было? Во всяком случае, перед концертом в следующем году его попросили внимательнее подбирать репертуар («Не забывайте, здесь присутствуют дамы, мистер Смитсон»), поэтому он исполнил «Смерть Нельсона».

Припев следующей песенки, которую запел Дрифилд, с жаром подхватили священник и Лорд Джордж. Потом я слышал ее много-много раз, но помню только один куплет:

Мы, как тряпкой половой,
Им сперва протерли пол,
А потом протерли стулья,
А потом протерли стол.
Когда они допели, я, дабы блеснуть светскостью, обратился к миссис Дрифилд:

— А вы разве не поете?

— Петь-то пою, только медведь мне на ухо наступил, ну и Тед не советует.

Дрифилд отложил банджо и закурил трубку.

— Как книжица-то двигается, Тед? — участливо спросил Лорд Джордж.

— Да ничего. Дую вовсю.

— Ох, этот Тед со своими книжками, — захохотал Лорд Джордж. — Почему бы вам не остепениться и не заняться для разнообразия серьезными делами? Я б вас взял к себе в контору.

— А мне и так хорошо.

— Пусть он своим делом занимается, Джордж, — сказала миссис Дрифилд. — Нравится ему писать, так по мне и ладно, если так.

— Что же, не скажу, чтобы я особо понимал насчет книг… — начал Джордж Кемп.

— Тогда и не судите про них, — прервал его с улыбкой Дрифилд.

— Можно без смущения смотреть людям в глаза, написав «Ясное небо», — сказал мистер Галовей, — что бы там ни говорили критики.

— Я, Тед, вас еще мальчишкой знал, а осилить это «Небо» не могу, как ни стараюсь.

— Ой, продолжим, не заводить же разговор про книги, — сказала миссис Дрифилд. — Спой еще, Тед.

— Мне надо идти, — сказал священник и обратился ко мне: — Может, выйдем вместе? Дрифилд, вы мне дадите что-нибудь почитать?

Дрифилд показал на стопку новых книг, сваленных на столе в углу:

— Тяните.

— Господи, сколько их! — воскликнул я с завистью.

— Да сплошь дребедень. Мне их прислали на рецензию.

— А что вы?..

— Свезу в Теркенбери, продам не торгуясь. Поможет рассчитаться с мясником.

Священник взял несколько книг, а когда мы вышли на улицу, спросил меня:

— Вы не говорили дяде, что собираетесь к Дрифилдам?

— Нет, я просто вышел пройтись и вдруг решил заглянуть.

Конечно, это было довольно далеко от истины, однако я не собирался объяснять мистеру Галовею, что я совсем уже взрослый, а дядя никак этого не поймет и не прочь удержать меня от встреч с людьми, которые ему не по вкусу.

— Без крайней необходимости я, на вашем месте, ничего бы не стал говорить. Дрифилды люди вполне достойные, но дядя ваш не совсем их одобряет.

— Знаю, — ответил я. — Такой вздор.

— Они, конечно, простоваты, но пишет он отнюдь не плохо, а если вспомнить, кем он только не был, то поразительно, как это он вообще пишет.

Я был рад: все стало на свои места. Чувствовалось, в любом случае мистер Галовей меня не выдаст, раз не хочет, чтобы дядя узнал о его дружеских отношениях с Дрифилдами.

Покровительственный тон, в котором помощник викария говорил о том, кто ныне признан крупнейшим из мастеров поздневикторианского романа, должен вызвать улыбку. Но весь Блэкстебл придерживался такого тона. Однажды нас пригласили на чай к миссис Гринкурт; к ней приехала кузина, высококультурная жена оксфордского профессора. Эта миссис Энком, непоседливая дамочка с наморщенным лбом, очень нас удивила своей короткой стрижкой и юбкой, доходившей лишь до верха тупоносых ботинок. Это был первый экземпляр Новой женщины, появившийся в Блэкстебле. Мы были ошеломлены и заняли оборону, ибо робели перед ее избыточно интеллектуальным видом. (Потом ее вышучивали, а дядя говорил тете: «Ну, дорогая, благодарение богу, ты не умничаешь, во всяком случае, это меня не коснулось»; тетя же, впав в игривое настроение, надевала поверх своих туфель мужнины шлепанцы, согревавшиеся у огня, и говорила: «Погляди, я новая женщина». И все в один голос заключили: «Миссис Гринкурт особа очень странная, не знаешь, чего от нее ждать. Но ведь она не совсем…» — отец ее торговал фаянсом, а дед был фабричным рабочим, и это ей не прощалось.)

Но всем было интересно послушать, как миссис Энком говорила о своих знакомых. Мой дядя кончал Оксфорд, но, о ком ни спрашивал, все как будто бы перемерли. Миссис Энком была знакома с миссис Хэмфри Уорд и восхищалась «Робертом Элсмером». Дядя считал книгу непристойной и удивился, что мистер Гладстон, как-никак называвший себя христианином, нашел для этой вещи сочувственные слова. Разгорелся спор. Дядя утверждал: эта книга ведет к шатанию умов и внушает людям идеи, без которых им будет только лучше. Миссис Энком отвечала: вы не думали бы так, если б знали миссис Хэмфри Уорд, а это возвышенная натура приходится племянницей мистеру Мэтью Арнолду, и, как ни расценивать книгу (а миссис Энком не таила, что там есть главы, которые, по ее мнению, следовало изъять), написана она, безусловно, из самых высоких побуждений. Миссис Энком была также знакома с мисс Броутон, — она из очень хорошей семьи, и остается удивляться, почему такие книги пишет.

— Я не вижу в них вреда, — сказала миссис Хейворт, докторша, — и читаю их с удовольствием, особенно «Красна, как роза».

— А вы согласны, чтоб ее книги попали в руки вашей дочери? — спросила миссис Энком.

— Может, не сейчас, — отвечала миссис Хейворт. — Но когда выйдет замуж, я не стану возражать.

— Тогда вам должно быть интересно вот что, — сказала миссис Энком, — прошлую пасху я провела во Флоренции и познакомилась там с Уйдой.

— Это совсем другое дело, — возразила миссис Хейворт. — Не могу поверить, чтобы приличная женщина стала читать книги Уйды.

— Я прочла одну из любопытства, — сказала миссис Энком. — Должна сказать, такого скорей можно ожидать от француза, чем от английской леди.

— Но, насколько я знаю, она действительно не англичанка. Все говорят, ее настоящее имя — мадемуазель де Лараме.

И тогда мистер Галовей упомянул про Эдварда Дрифилда.

— Вы знаете, у нас тут живет писатель, — сказал он.

— Мы не очень-то им гордимся, — добавил майор. — Он сын управляющего старухи Вулф и женат на официантке.

— Писать он умеет? — опросила миссис Энком.

— Сразу скажешь: это не джентльмен, — заметил помощник викария, — но если принять во внимание, какие трудности ему пришлось преодолеть, то у него получается на удивление.

— С ним Вилли дружит, — сказал дядя.

Все повернулись ко мне; стало очень неудобно.

— Летом они вместе катались на велосипеде, а когда Вилли уехал в школу, я взял в библиотеке книжку — посмотреть, что это за писатель такой. Прочел часть и сразу отправил назад. И написал суровое письмо библиотекарю. Я был весьма доволен, когда он снял эту книгу с выдачи. Будь она моя, я бы, не задумываясь, кинул ее в плиту.

— Я тоже пролистал одну из его книг, — вставил доктор. — Она меня заинтересовала, ведь действие происходит в здешней округе и можно распознать кое-кого из местной публики. Но не скажу, чтоб мне понравилось: по-моему, в книге излишек грубости.

— Я ему указывал на это, — сказал мистер Галовей, — а он ответил, что матросы из Ньюкасла, и рыбаки, и батраки не ведут себя как леди и джентльмены и язык у них другой.

— А зачем писать о таких вот людях? — вопросил мой дядя.

— И я это говорю, — заметила миссис Хейворт. — Все мы знаем, на свете есть грубые, дурные и порочные люди, но не пойму, чего ради нужно о них писать.

— Я его не защищаю, — отвечал мистер Галовей. — Я просто передаю его собственное объяснение. И еще, конечно, он ссылается на Диккенса.

— Диккенс ни при чем, — сказал дядя. — Кто станет возражать против «Пиквика»?

— На мой взгляд, тут дело вкуса, — сказала тетя. — Я всегда считала Диккенса очень грубым, и я не желаю читать про людей, которые не умеют правильно говорить. Честно сказать, хорошо, что сейчас погода плохая и Вилли не может ездить с мистером Дрифилдом — не из тех он людей, с которыми Вилли стоит поддерживать отношения.

Мы с мистером Галовеем оба уставились в пол.

Глава девятая

Как только позволяли размеренные рождественские торжества, я отправлялся в домик рядом с молельней конгрегационалистов. У Дрифилда всегда можно было застать Лорда Джорджа, а часто и мистера Галовея. Наш с ним заговор молчания сделал нас друзьями; встречаясь у нас или в церкви, мы обменивались многозначительными взглядами. Не упоминая о своей тайне, мы радовались ей; пожалуй, обоим приносило немалое удовлетворение водить дядю за нос. Но однажды мне пришло в голову: а ну как Лорд Джордж, встретивши дядю в городе, походя упомянет, что часто видит меня у Дрифилдов.

— Как быть с Лордом Джорджем? — спросил я у мистера Галовея.

— О, с ним я все уладил.

Мы перемигнулись. Лорд Джордж стал мне нравиться. Поначалу я был с ним сдержан и подчеркнуто вежлив, но он не сознавал, видимо, разницы в нашем социальном положении, и мне пришлось сделать вывод, что моя надменная обходительность не поставит его на место. Всегда добродушный, бодрый, неугомонный, он отпускал по моему адресу шуточки в своем любимом стиле, а в ответ я пользовался школьным остроумием; все это веселило других и располагало меня к Лорду Джорджу. Он вечно похвалялся своими широкими планами, но мирно сносил мои реплики насчет его несообразных фантазий. Меня развлекали его анекдоты про тузов Блэкстебла, изображавшие их в забавном свете, а когда он передразнивал их, я покатывался со смеху. Был он шумлив и вульгарен, одевался по моим понятиям безобразно (я не бывал в Ньюмаркете и не видел тренеров, но именно таким представлял костюм ньюмаркетского тренера); за столом держал себя отвратительно; но возмущал меня все меньше и меньше. Каждую неделю он вручал мне «Пинк Ан», который я тщательно свертывал в трубку, приносил домой в кармане пальто и прочитывал у себя в спальне.

К Дрифилдам я всегда уходил из дому после чая и всякий раз пил чай также у них. После Тед Дрифилд пел шуточные песенки, аккомпанируя себе то на банджо, то на пианино. Целый час пел он, всматриваясь в ноты близорукими глазами, улыбался и был рад, когда мы подхватывали припев. Потом играли в вист. Играть я выучился дома чуть не ребенком, когда вместе с дядей и тетей проводил за вистом долгие зимние вечера. Дядя всегда играл с болваном, игра велась, само собой, не на деньги, тем не менее, когда мы с тетей проигрывали, я забивался под стол и долго ревел. Тед Дрифилд не играл в карты, говоря, что ничего в них не смыслит, и когда мы начинали, садился к огню и с карандашом в руке читал какую-нибудь из книг, присланных из Лондона на рецензию. Я раньше не пробовал играть вчетвером и, конечно, играл плохо, а у миссис Дрифилд был природный дар к картам. Она обычно не умела сосредоточиться, но когда доходило до карт, становилась находчивой и осмотрительной. И начисто переигрывала нас. Вообще она была немногословна, но после розыгрыша, не унывая, брала на себя труд указать мне мои ошибки и делала это не только толково, но и словоохотливо. Лорд Джордж вышучивал ее, как и всех остальных; она улыбалась его зубоскальству, а порой удачно отвечала. Вели они себя не как любовники, а как хорошие друзья, и я забыл бы уже все, что про них слышал и что сам видел, но она иногда бросала на него взгляд, который выводил меня из равновесия; она глядела спокойно, будто на стол или стул, но в глазах была по-детски лукавая усмешка. Он сразу краснел и потел и начинал ерзать на стуле. Я торопливо оглядывался, не заметил ли этого священник, но тот был погружен в карты либо закуривал трубку.

Час-другой в этой жаркой, тесной, прокуренной комнате, где я бывал почти ежедневно, пролетал молниеносно, и с приближением конца каникул меня охватывало уныние при мысли, что следующие три месяца придется проскучать в школе.

— Как нам быть-то без вас, — говорила миссис Дрифилд. — Останется играть с болваном.

Было приятно, что мой отъезд нарушит игру. Готовя уроки, приятно ли думать, как там в комнатке все развлекаются, будто меня и не существует.

— Надолго вас отпустят к пасхе? — спросил мистер Галовей.

— Недели на три.

— Так мы отлично проведем время, — сказала миссис Дрифилд. — Погода должна установиться. По утрам можно будет прокатиться на велосипеде, после чая — вист. Вы уже сделали успехи. А если на ваши пасхальные каникулы станем играть раза три-четыре в неделю, то вам после не страшно будет сесть за карты с кем угодно.

Глава десятая

Вот и кончился триместр. В отличном настроении сошел я с поезда в Блэкстебле. Я немного подрос. Сшил себе в Теркенбери голубой шерстяной костюм, очень элегантный, и купил новый галстук. К Дрифилдам я решил пойти, лишь успею проглотить чай, и был полон надежды, что извозчик вовремя доставит багаж и мне удастся надеть новый костюм. В нем я выглядел совсем взрослым. На ночь я уже стал мазать вазелином верхнюю губу, чтобы росли усы. На пути к дому я оглядел переулок, где жили Дрифилды, — вдруг их увижу. Хотелось зайти и поздороваться, но я знал — по утрам Дрифилд пишет, а миссис Дрифилд «непрезентабельна». У меня было что рассказать им. Я выиграл забег на сто ярдов и занял второе место в барьерном беге. Задумал к лету получить награду за сочинение, для чего собирался на каникулах подзубрить историю Англии. Несмотря на восточный ветер, небо голубело, в воздухе чувствовалась весна. Краски были словно начищены ветром, а очертания проступали четко, будто выведенные свежим пером, так что главная улица напоминала картину Сэмюэла Скотта, тихую, наивную, уютную — так я вижу ее теперь, а тогда она казалась мне просто главной улицей Блэкстебла. Дойдя до железнодорожного моста, я заметил неподалеку несколько строящихся домов.

«Ей-богу, Лорд Джордж своего добьется», — отметил я про себя.

На дальнем лугу резвились беленькие телята. Вязы как раз начинали зеленеть. Я вошел через боковую дверь. Дядя сидел в своем кресле у камина и читал «Таймс». Я окликнул тетю, и она, разволновавшись, с красными пятнами на высохших щеках, обняла меня своими старушечьими руками. И произнесла все положенные слова: «Как вырос!» и «Скажите на милость, у него скоро усы вырастут!»

Я поцеловал дядю в лысый лоб и стал спиной к огню, расставив ноги; я был совершенно взрослый и взирал на все свысока. Тут же я пошел наверх поздороваться с Эмили, потом в кухню, пожать руку Мэри-Энн и, наконец, в сад — поприветствовать садовника.

Когда я с охотой сел за обед, а дядя принялся разрезать баранью ногу, я спросил тетю:

— Ну, что случилось в Блэкстебле, пока меня не было?

— Ничего особенного. Миссис Гринкурт ездила на полтора месяца в Ментону, но уже несколько дней как вернулась. У майора был приступ подагры.

— А твои друзья Дрифилды улепетнули, — добавил дядя.

— Что, что?! — вскричал я.

— Улепетнули. Собрали пожитки и однажды вечером уехали себе в Лондон. Всему городу задолжали, не оплатили ни за дом, ни за обстановку. Гаррису, мяснику, остались должны чуть не тридцать фунтов.

— Какой ужас, — сказал я.

— Уже это дурно, — сказала тетя, — но, оказывается, они не заплатили за три месяца своей служанке.

Я был сражен. На душе стало скверно.

— Надеюсь, отныне ты станешь умнее, — сказал дядя, — и воздержишься от общения с теми, кого мы с тетей считаем неподходящей для тебя компанией.

— Как тут не пожалеть всех этих лавочников, которых они обманули.

— Те получили по заслугам, — возразил дядя. — Подумать только — кому открыли кредит! Мне казалось, любому ясно — это авантюристы.

— Всегда удивлялась, зачем они сюда приехали.

— Просто хотели пыль в глаза пустить и, наверно, думали — раз их тут знают, то легче будет получить кредит.

Такое доказательство показалось мне не очень-то веским, но сил спорить у меня уже не было.

При первой возможности я спросил у Мэри-Энн, что она думает про случившееся. К моему удивлению, она расценила все не так, как дядя с тетей.

— Всех обвели вокруг пальца, — ухмыльнулась она. — Тратились почем зря, а все думали, что денег у них полно. И от мясника им всегда челышко, а если на поджарку, так обязательно вырезка. И спаржа, и виноград, и что душе угодно. Во всех лавках им в долг давали. Что за дураки!

Но это она явно говорила о лавочниках, а не о Дрифилдах.

— А почему им удалось сбежать так незаметно?

— Все про то гадают. Выходит, Лорд Джордж помог. Ну как им вещи на станцию оттащить, кабы не он со своим тарантасом?

— А он что?

— Говорит, для него это как гром с ясного неба. Такое поднялось в городе, когда вышло наружу, что Дрифилды смылись! Смех берет. Лорд Джордж словно не знал, что они протратились, уверяет, удивлен не меньше других. А я ни на столечко его словам не верю. Все знают про него с Рози, пока она была незамужняя, и еще неизвестно — это между нами, — на том ли дело кончилось. Поговаривают, ее вместе с ним прошлым летом в поле замечали, а дома-то у них он вечно пропадал.

— Но как же выяснилось про Дрифилдов?

— Ну вроде так. У них служила девушка, и они отпустили ее ночевать к матери, но сказали, чтоб утром к восьми пришла назад. Вернулась она, а войти не может. Стучит, звонит — никто не отворяет. Она к соседке, спрашивает — как быть, та говорит — надо бы в полицию обратиться. Привели сержанта, он стучит, звонит, но и ему не отворяют. Спрашивает он девушку — уплочено ли ей? Нет, она говорит, уже за три месяца. А он тогда говорит, — точные его слова, — от долгов они смылись, вот что сделали. А как в дом попали, видят: всю одежду увезли до последней тряпки, и книги, их у Дрифилда, сказывают, невесть сколько было.

— И с тех пор ничего о них не слышно?

— Ну не совсем. Где-то через неделю девушка та получила из Лондона письмо, открывает, а письма там и нет, только почтовый перевод, как раз сколько за три месяца ей причиталось. И я тебе скажу, оно по-честному — не бросить бедную девушку на бобах.

На меня эти факты подействовали намного сильнее, чем на Мэри-Энн. Я был юноша крайне респектабельный. Читатель не мог не заметить, что я принимал условности своего сословия точно законы природы, и хоть по книгам несметные долги представлялись мне романтикой, а кредиторы и ростовщики вжились в мои фантазии, я все-таки считал низким и мелочным не платить по счетам лавочников. Было конфузно, когда в моем присутствии обсуждались Дрифилды, если же их называли моими друзьями, я говорил: «Ах, оставьте, я их едва знал». Если же спрашивали: «Но ведь они были самого простецкого пошиба?» — я отвечал: «Что ж, в конце концов, это не Версаль, они ведь ничего особенного из себя не воображали». Бедный мистер Галовей был изрядно расстроен.

— Конечно, я не считал их состоятельными, — говорил он мне, — но думал, что на жизнь у них хватает. Дом был так мило обставлен, и пианино новое. Мне и в голову не приходило, что за все это не уплачено. Они ни в чем себя не ограничивали. Что мне обидно, так это обман. Сколько раз я у них бывал, думал, что им приятен. Всегда хорошо принимали. Вы не поверите, но, когда в последний раз мы прощались, миссис Дрифилд звала приходить на следующий день и Дрифилд сказал: «К чаю будут пончики». А все вещи уже уложили и в тот же вечер отбыли в Лондон последним поездом.

— А что рассказывает Лорд Джордж?

— Правду говоря, я теперь воздерживаюсь от встреч с ним. Впредь мне наука — поговорка про то, с кем поведешься; она теперь крепко засела у меня в голове.

Я точно так же думал относительно Лорда Джорджа и тоже побаивался. Если взбредет ему в голову рассказать кому-то, что на рождестве я бывал у Дрифилдов почти каждый день, и это дойдет до дяди, жди нагоняя. Дядя станет корить меня за обман, скрытность, непослушание, недостойное джентльмена поведение, а возразить будет нечего. Я достаточно знал дядю и не надеялся, что он это так оставит и не будет из года в год напоминать о моем прегрешении. Оттого я тоже был рад не встречаться с Лордом Джорджем. Но однажды столкнулся с ним лицом к лицу на главной улице.

— Привет, юноша! — громко обратился он ко мне в особенно неприятной форме. — Опять каникулы, видать.

— Вам видать совершенно верно, — отвечал я, стараясь быть пронзительно саркастичным.

Он, увы, лишь покатился со смеху.

— Такой острый, гляди, сам обрежешься, — сказал он добродушно. — Ну, так нам с тобой не видать вроде бы виста. Знай теперь, что такое жить не по средствам. Всегда говорю своим мальчишкам: имей фунт и трать девятнадцать шиллингов с половиной — будешь богачом. Станешь тратить двадцать плюс шесть пенсов — ты нищий. Пенс, парень, он фунт бережет.

И хоть говорил он в таком тоне, но без неприязни, а с усмешкой, словно в глубине души плевал на эти восхитительные сентенции.

— Говорят, вы помогли им удрать? — промолвил я.

— Кто, я? — На лице его отразилось крайнее удивление, хотя в глазах сверкнуло веселое лукавство. — Да когда услыхал я, что Дрифилды смылись, у меня ноги подкосились: они мне за уголь должны шесть фунтов семнадцать шиллингов с половиной. Все мы в накладе, даже бедняга Галовей, которому так и не досталось пончиков к чаю.

Никогда Лорд Джордж не казался мне столь противным. Хотелось произнести что-нибудь решительное и разящее, но я не придумал ничего и сказал лишь, что мне пора. Еле кивнув, я его покинул.

Глава одиннадцатая

Вот так в ожидании Олроя Кира ворошил я прошлое и усмехнулся, сопоставив тогдашнее неблаговидное исчезновение Эдварда Дрифилда с его идеальной респектабельностью в последние годы. Может, как раз из-за того, что во времена моей юности окружающие столь низко ценили его как писателя, я так и не заметил за ним выдающихся достоинств, признанных высшими авторитетами критики. Его язык долго считали плохим, и вправду казалось — писал он тупым огрызком карандаша; стиль был деланый и представлял собой несуразную смесь классического с уличным, а диалоги ничем не напоминали что-либо способное исторгнуться из человеческих уст. К концу карьеры, когда он диктовал свои книги, стиль приобрел разговорную легкость, стал плавным и прозрачным; затем критики вернулись к его предыдущим романам и обнаружили в их слоге нервную и терпкую выразительность, которая удивительно точно соответствовала изображаемому. Взлет Дрифилда пришелся на пору общего увлечения цветистыми вставками, и во все антологии английской прозы попали пейзажные зарисовки из его произведений прославленные описания моря, весны в кентских лесах и сумерек в устье Темзы. И следовало бы терзаться тем, что я не могу читать их без натуги.

Во времена моей молодости, хоть книги Дрифилда не пользовались особым спросом, а частью не были дозволены для библиотек, восторгаться им считалось признаком культурности. Его считали завзятым реалистом. Он был хорошей палкой для побиения филистеров. Кто-то по счастливому вдохновению сообразил назвать его моряков и крестьян шекспировскими; передовые ценители, завидя друг друга, издавали восклицания восторга по поводу острого и сочного юмора его простолюдинов. А такой товар Эдвард Дрифилд поставлял в неограниченном количестве. У меня у самого душа уходила в пятки, когда он вел меня в кубрик парусного судна или к трактирной стойке, дабы окунуть в добрый десяток страниц колоритных суждений о жизни, нравах и бессмертии. Должен, однако, добавить, что шекспировские шуты всегда казались мне скучны, а их бесчисленные потомки — просто невыносимы.

Дрифилд по-настоящему силен в описании тех слоев общества, которые хорошо знал — фермеров и батраков, лавочников и трактирщиков, шкиперов, старпомов, коков и бравых матросов. Когда же он переходит к персонажам более высокого социального положения, то, думается, самые доброжелательные поклонники не могут не почувствовать неловкости: его истые джентльмены так невероятно истовы, а высокородные леди — так добры, чисты и благостны, что не удивляешься, если они выражают себя только в величественных словоизвержениях. Женщины у него едва ли походят на реальных. Тут снова следует добавить: это мое личное мнение; подавляющее большинство читателей и самые видные критики согласны в том, что это обаятельнейшие типы английских женщин, возвышенные, утонченные, одухотворенные, — их часто сравнивают с героинями Шекспира. Конечно, мы знаем, что у женщин случаются запоры, но представлять их в литературе напрочь лишенными заднего прохода кажется мне поистине верхом галантности. Меня удивляет, что самим женщинам нравится именно такая трактовка.

Критика может привлечь общее внимание к самому заурядному сочинителю, публика может потерять голову от полной бездари, но в обоих случаях это ненадолго; ни одному писателю, будь он лишен ощутимого дарования, не под силу приковывать к себе читательский интерес так долго, как Эдвард Дрифилд. Избранные гнушаются популярности и даже склонны видеть в ней свидетельство посредственности, однако они забывают: потомки выбирают не из неизвестных писателей той или иной эпохи, а из тех, кто приобрел известность. Если случится, что какой-то шедевр, заслуживающий бессмертия, с самого своего рождения выпадет из внимания критики, потомки о нем не услышат; может статься, потомки забракуют все нынешнее, но если сохранят что-то — выберут из бестселлеров. Так или иначе, Эдвард Дрифилд по-прежнему на виду. Его романы нагоняют на меня скуку; по-моему, они затянуты. Мелодраматические приключения, введенные им для того, чтобы подразжечь интерес вялого читателя, оставляют меня холодным; но действительно, он умел быть искренним. В его лучших книгах чувствуешь биение жизни и нельзя не ощутить загадочную личность автора. Первое время его хвалили или ругали за реализм (соответственно склонностям критиков), превознося за правдивость или упрекая за грубость. Но реализм перестал вызывать споры, и теперь посетитель библиотеки запросто преодолевает страницы, перед которыми страсть как робело предыдущее поколение. Просвещенный читатель сих страниц должен помнить большую статью в литературном приложении «Таймс», появившуюся сразу после смерти Дрифилда. Обильно цитируя романы Эдварда Дрифилда, автор статьи сложил поистине гимн красоте. Все читавшие наверняка подпали под обаяние этих плавных фраз, напоминающих торжественную прозу Джереми Тейлора, смиренных и благочестивых, глубоко пережитых, короче говоря, в меру цветистых и без женоподобия сладостных. Да, вот образчик красоты. А если и возразят, что Эдвард Дрифилд не был чужд юмора и несколько острот не повредили бы хвалебной статье, то можно ответить: это как-никак надгробная речь. И к тому же общеизвестно, что Красота не слишком благосклонна к робким заигрываниям Юмора. При встрече со мной Рой Кир сказал о Дрифилде, что, при всех возможных недостатках, их искупает пронизывающая его страницы красота. Теперь, вспоминая нашу беседу, я думаю, что как раз это замечание сильней всего меня обозлило.

Тридцать лет назад в литературных кругах была мода на бога. Вера в него одобрялась, а журналисты применяли имя его, чтоб украсить или уравновесить фразу; потом бог сошел со сцены (как ни странно, вместе с крикетом и пивом), и явился Пан, который на газоне из сотни романов оставил отпечаток своих раздвоенных копыт, — поэтам чудилось, что в сумерки он шныряет по лондонским предместьям, а литературные дамы Суррея и Новой Англии, духовно переменчивые нимфы промышленного века, таинственным образом отдавали свою девственность в его грубые объятья. Но Пан вышел из моды и был замещен красотой. Ее стали находить во фразе, в палтусе, в собаке, в погоде, в картине, в поступке, в платье. Когорты молодых женщин, успевших написать по роману, внушающему надежды и вполне профессиональному, болтают о красоте как угодно, — походя или всерьез, углубленно или умиленно; молодые люди, какое-то время назад покинувшие Оксфорд, но витающие еще в облаках его славы и объясняющие нам в еженедельной прессе, что мы должны думать об искусстве, жизни и вселенной, влачат с завзятой небрежностью это слово по убористым своим страницам. И до крайности его истрепали. Ох, и заставили же поработать! У идеала много названий, красота — лишь одно из них. Мне кажется, сей девиз — не более чем крик отчаяния тех, кто не может приспособиться к нашему героическому веку техники, а их страсть к красоте — не что иное как сентиментальность. Пускай же новое поколение, лучше схватив пульс жизни, будет черпать вдохновение не в бегстве от действительности, а в радостном ее приятии.

Не знаю, как другие, а я вот неспособен подолгу наслаждаться красотой. В поэзии нет более фальшивого заявления, чем первая строка «Эндимиона» Китса. Как только образ красоты передался мне, внимание мое рассеивается, с недоверием слушаю я тех, кто уверяет, будто часами может быть поглощен созерцанием пейзажа в природе или на холсте. Красота — это экстаз; она проста как голод. Ведь о ней говорить нечего. Она как запах розы, который надо обонять, и все тут; оттого и скучна художественная критика, если только она не обходится без рассуждений о красоте и вообще об искусстве. Говоря о Тициановом «Положении во гроб», о картине, которая, пожалуй, обладает наивысшей в мире красотой, критик способен только дать совет пойти и посмотреть ее. Все прочие его слова будут относиться к истории, биографии и чему хотите еще. Но люди прибавляют красоте другие качества — величие, интересность, негу, любовь, потому что красота не может надолго удовлетворить их. Красота совершенна, а совершенство (такова уж человеческая природа) может привлечь лишь мимолетное внимание. Математик, который, посмотрев «Федру», спросил: «А что она доказывает?», был не так глуп, как это принято считать. Не объяснишь, чем дорический храм в Пестуме красивей кружки холодного пива, если только не привлечь соображения совершенно посторонние. Красота — тупик. Она горная вершина, ее можно достичь, но дальше пути не будет. И потому в нашу душу сильнее западает Эль Греко, чем Тициан, нестройный Шекспир — сильнее, чем безупречный Расин. О красоте написано слишком много. Потому я решился чуть-чуть добавить. Красота удовлетворяет наш эстетический инстинкт, а кому хочется удовлетворенности? Это только для тупицы слово «довольно» звучит как праздник. Давайте признаем: красота скучновата.

Конечно, сказанное критиками об Эдварде Дрифилде — белиберда. Его выдающимся качеством был не реализм, придавший мощь его творчеству, не красота, которую оно в себе несет, и не достоверные портреты мореходов, и не поэтичные описания прибрежных болот, штормов и штилей, уютных деревушек; все дело в его долголетии. Преклонение перед преклонным возрастом — одно из самых удивительных свойств человечества, и, пожалуй, можно смело заявить: ни в одной другой стране оно не развито так, как у нас. Трепет и любовь, с которыми иные нации относятся к старости, зачастую платоничны: у нас же они конкретны. Только англичанин может пойти в Ковент-гарден слушать престарелую безголосую примадонну. Только англичанин купит билет на выступление одряхлевшего и еле передвигающего ноги танцовщика и будет обмениваться с соседом восторженными репликами: «Представьте, сэр, ему куда больше шестидесяти!» Но артисты — юнцы по сравнению с политиками и писателями, и зачастую думаешь: герой-любовник должен быть предельно незлобив, дабы стерпеть необходимость сойти со сцены в возрасте семидесяти лет, когда художник слова или политический деятель пребывают в зените. Начавший в сорок лет заниматься политикой становится государственным деятелем к семидесяти. В этом возрасте, когда человек слишком уж стар, чтоб работать чиновником, садовником или участковым судьей, он созревает для управления страной. Не стоит удивляться, подмечая, что издавна старшие втолковывают молодым, будто обладают большей мудростью, а пока младшие осознают, какая это чепуха, то сами уже не молоды, и им на руку перенять опыт предшественников; кроме того, потершись в обществе политических деятелей и умея делать выводы, неизбежно заключишь: для управления страной требуется совсем немного ума. Но меня долго занимало, почему надо тем больше уважать писателя, чем старше он становится. Некогда я полагал, что писателей, на протяжении лет двадцати не печатающих ничего примечательного, хвалят в основном молодые люди, которым нечего уже бояться конкуренции с этой стороны и смело можно превозносить достоинства старших собратьев: хорошо известно, похвала тому, чье соперничество вам не грозит — один из лучших способов ставить палки в колеса своему настоящему сопернику. Но это низменный взгляд на человеческую натуру, и я отнюдь не желаю подставлять себя под обвинение в дешевом цинизме. По зрелом размышлении, я пришел к выводу, что истинная причина вселенской овации, скрашивающей закат дней писателя, зажившегося на свете, состоит в том, что интеллигентные люди старше тридцати лет ничего не читают. Время идет, и они переносят на прочитанные некогда книги свои светлые воспоминания о собственной молодости и с каждым годом ценят того автора все выше. Он ведь должен расти, держаться в центре внимания. Ему нельзя и подумать, что достаточно написать пару шедевров: как бы не так — надо возвести под ними пьедестал из сорока или пятидесяти томов какого угодно качества. Это требует времени. И продукция должна быть такова, что если не покоришь читателя обаянием, то подавишь весом.

И если, как я думаю, долголетие есть гений, то немногим в наше время удалось насладиться им в такой степени, как Эдварду Дрифилду. Когда он ходил в молодых, то есть был лет шестидесяти с хвостиком, то не пользовался особым вниманием, и его положение в мире словесности было не более чем приметным. Авторитетные ценители хвалили его, но сдержанно; младшие относились к нему несерьезно. За ним признавали талант, но никому в голову не приходило, что он станет одним из столпов английской литературы. Он справил свое семидесятилетие; в литературном мире началось волнение, подобное зыби в восточных морях перед надвигающимся тайфуном, и становилось все более очевидным, что рядом с нами столько лет живет видный писатель, а мы о том и не подозреваем. В библиотеках набросились на книги Дрифилда, в Блумсбери, Челси и других местах скопления литераторов застрочили перья, из-под которых вышли сотни восхвалений, исследований, очерков и трудов, коротких и популярных или длинных и сложных, о его романах. Сами же романы переиздавались в полных собраниях сочинений, выходили тома избранного — по шиллингу три с половиной пенса, по пять шиллингов или по гинее. Его стиль анализировался, философия — изучалась, приемы — анатомировались. В семьдесят пять лет Эдвард Дрифилд стал общепризнанным гением. В восемьдесят — патриархом английской литературы. Это положение он удержал до конца своих дней.

Теперь мы оглядываемся по сторонам и с печалью думаем, что некому занять его место. Кое-кто из тех, кому исполнилось семьдесят, восседают на виду и явно не отказались бы заполнить вакантную нишу. Но им заведомо чего-то не хватает.

Хоть излагаю я свои воспоминания так долго, в сознании моем они промелькнули быстро, являясь в беспорядке, то какой-то случай, то обрывок давней беседы, и я упорядочил их для удобства читателя и оттого тоже, что сам склонен к дотошности. Как ни странно, с такой дистанции я точно вспомнил, как выглядели люди и — в общих чертах — вспомнил их высказывания, но очень смутно — во что они были одеты. Сорок лет назад одежда, особенно женская, заведомо отличалась от нынешней, но если я знаю что-то о прежней, то не из жизни, а по рисункам и фотографиям, которые видел много позже.

Я был еще во власти своих праздных мыслей, когда услышал, как у двери остановилось такси, раздался звонок, а сразу за ним пророкотал голос Олроя Кира, сообщавшего дворецкому о своей договоренности со мной. Рой вошел, рослый, шумный, добросердечный; одним махом его живость разрушила хрупкое строение, воздвигнутое мной из невозвратимого былого. Он, словно напористый мартовский ветер, принес с собой агрессивное и неизбежное настоящее.

— Я как раз прикидывал, — сказал я, — кто бы мог сменить Эдварда Дрифилда на посту патриарха английской литературы, и появились вы, чтобы ответить на мой вопрос.

Он громко расхохотался, но в глазах светилось недоверие.

— По-моему, такого не найти, — произнес он.

— А как насчет вас?

— О дорогой, мне и пятидесяти нет. Погодите еще лет двадцать пять, — пошутил он, не сводя с меня глаз. — Никогда не понимаю, смеетесь ли вы надо мной. — Вдруг он опустил глаза. — Но о будущем нельзя не задумываться. Те, кто достиг самых вершин, лет на пятнадцать-двадцать старше, чем я. Они не вечны, и когда умрут, то кто останется? Конечно, существует Олдос; он порядком моложе меня, но не крепок здоровьем и, кажется, не следит за собой. Если не случится непредвиденного, а под непредвиденным я понимаю появление гения, который вдруг нарождается и отметает все и вся, то в ближайшие двадцать-двадцать пять лет мне, того гляди, никак не пройти мимо этого места. Вопрос только в том, чтобы работать не покладая рук и прожить дольше других.

Рой вальяжно расположился в одном из кресел моей квартирохозяйки, и я предложил ему виски с содовой.

— Нет, никогда не пью спиртного раньше шести. — Он огляделся по сторонам: — Славное у вас помещеньице.

— Согласен. Итак, зачем же вы пришли?

— Я подумал, приглашение миссис Дрифилд лучше обсудить с глазу на глаз. По телефону долго объяснять. Суть в том, что я собрался написать биографическую книгу о Дрифилде.

— О! Что же в тот раз не сказали?

Я почувствовал благорасположение к Рою. Приятно было узнать, что я не обманулся, заподозрив в приглашении на ленч нечто иное, чем простое желание побыть в моем обществе.

— Тогда я еще не окончательно на это решился. Миссис Дрифилд горячо меня поддержала. Она готова оказывать любую помощь. Предоставляет все материалы, какие у нее есть. Она собирала их много лет. Задача у меня непростая, нельзя же что-то недоработать. Но если я по-настоящему справлюсь, то мне от этого будет изрядная польза. Куда больше уважают романиста, если он иногда пишет что-нибудь серьезное. Мои критические труды были ярмом на шее и никакого гонорара не давали, но я ни на миг не жалею, что брался за них. Это принесло Мне положение, которого иначе я никогда бы не достиг.

— Замысел у вас, гляжу, отличный, — на протяжении последних двадцати лет вы знали Дрифилда ближе, чем многие другие.

— Надеюсь, это так. Но ведь ему было за шестьдесят, когда я с ним познакомился. Я тогда написал ему, как восхищаюсь его книгами, а он пригласил меня к себе. Но о предыдущей его жизни я ничего не знаю. Миссис Дрифилд постоянно расспрашивала мужа о тех временах и очень тщательно записывала все, что он рассказывал, плюс к тому имеются дневники, которые он вел в разные годы, а кроме того, в самих романах многое заведомо автобиографично. Но существует громадный пробел. Видите ли, я задумал книгу, в которой подробно говорится о личной жизни, с деталями, от которых у читателя становится теплей на душе; и вплести сюда исчерпывающий разбор его литературного творчества, не наукообразный, конечно, а сочувственный, проникновенный и… ненавязчивый. Дело, как видите, не из легких, но миссис Дрифилд считает, что мне оно по плечу.

— Я в этом уверен, — вставил я.

— А почему бы и нет, — продолжал Рой, — я и критик и романист. У меня не отнять определенных литературных навыков, но мне не справиться без участия всех тех, кто мог бы помочь.

Я начал понимать, куда он гнет, и постарался, чтоб лицо мое ничего не выражало. Рой наклонился ко мне.

— Позавчера я спрашивал, не собираетесь ли вы сами писать о Дрифилде, и вы ответили, что не собираетесь. Это можно считать окончательным?

— Вполне.

— Вы не против предоставить мне ваши материалы?

— Дорогой мой, у меня их нет.

— Быть того не может, — добродушно сказал Рой тоном врача, уговаривающего ребенка открыть пошире рот и показать горло. — Когда он жил в Блэкстебле, вы столько с ним виделись.

— Я был еще мальчишкой.

— Но вы не могли не понять, что встречаетесь с человеком особенным. Ведь любой, побыв полчаса в обществе Эдварда Дрифилда, замечал, что это личность выдающаяся. А такое можно сообразить и в шестнадцать лет, тем более вы, само собой, были наблюдательней и восприимчивей своих сверстников.

— Не думаю, чтоб он показался выдающейся личностью, если б не его слава. Вообразите, что вы поехали на воды в Западную Англию под именем мистера Аткинса, бухгалтера с больной печенью — так оставите ли вы впечатление неповторимой индивидуальности?

— Надеюсь, люди вскоре заметили бы, что я не совсем похож на бухгалтера, — ответил Рой с улыбкой, которая снимала с его замечания хотя бы малейший налет самомнения.

— Но мне всего-навсего вспоминается, как меня шокировал Дрифилд своим крикливым костюмом с гольфами. И я и он любили кататься на велосипеде, и мне было неловко, что нас видят вместе.

— Теперь это звучит комично. О чем вы с ним говорили?

— Не помню; в общем, ни о чем особенном. Он увлекался архитектурой, судил о сельском хозяйстве, а если приглянется ему трактир, предлагал остановиться минут на пять и выпить пива, и заводил разговор с трактирщиком про урожай, цены на уголь или еще про что-нибудь в этом роде.

Я продолжал, хоть по лицу Роя можно было заметить, как я его расстраиваю; он слушал, но ему было скучно; а от скуки взгляд у него становится кислый. Не помню, чтобы во время наших долгих прогулок Дрифилд говорил когда-нибудь нечто значительное, но я сохранил очень острое от них ощущение. В Блэкстебле достаточно отойти всего на полмили от моря, от галечной бухты и болотистой полоски за нею — и окажешься в самой патриархальной кентской деревне. Дорога вьется средь широких тучных полей и рощ старых вязов, крепких и уютно великолепных, подобно женам кентских фермеров, румяным и сбитым, которых сделали дородными хорошее масло, домашний хлеб, сливки и свежие яйца. А порой дорога представляла собой просто тропу, обсаженную боярышником, и над нею свешивались с обеих сторон зеленые вязы, так что, взглянув вверх, можно было увидеть лишь узенькие лоскутки неба. И когда проезжаешь тут теплым и ясным днем, мир кажется недвижным и жизнь нескончаемой. И как ни нажимай на педали, тебя охватывает прелестная леность. Можно ни о чем не говорить, а если кто-то из компании просто так, от хорошего настроения вдруг наддаст ходу и вырвется вперед, то все поймут это как забаву и тоже ненадолго приналягут на педали. Мы безобидно подшучивали друг над другом и смеялись собственным шуткам. На пути попадались домики с палисадниками, где цвели мальвы и тигровые лилии; поодаль виднелись фермы с просторными амбарами и овинами; мы проезжали поля зреющего хмеля, свисающего гирляндами. Трактиры были симпатичны и приветливы, мало чем отличаясь от прочих домов, а перед входом, как правило, росла жимолость. Назывались они обычно и привычно: «Моряк-весельчак», «Веселый пахарь», «Корона и якорь», «Красный лев».

Но Рою все это, конечно же, было неинтересно, и он прервал меня:

— О литературе он никогда не говорил?

— Ой ли. Не из тех он был писателей. Видимо, задумывался о своей работе, но о том не распространялся. У него брал книги помощник викария, и на рождественские праздники, когда я почти каждый день бывал там в гостях, порой они с тем священником заговаривали о литературе, но мы их живо обрывали.

— Вы помните какие-нибудь его высказывания?

— Только одно. Запомнил я его потому, что речь шла о том, чего я не читал, и как раз его слова заставили меня прочесть эти вещи. Он сказал, что когда Шекспир оставил столицу, вернулся в Стратфорд и стал вести добропорядочную жизнь, то, пожалуй, если и вспоминал о своих пьесах, отдавал предпочтение «Мере за меру» и «Троилу и Крессиде».

— Мне это не кажется особенно внятным. Не говорил ли он о ком-нибудь посовременней Шекспира?

— Ну, тогда не говорил, насколько помнится; но на ленче у Дрифилдов несколько лет назад я расслышал, как он сказал, что Генри Джеймс променял одно из величайших событий мировой истории — становление Соединенных Штатов — на пустяшные сплетни за чаепитием в английских поместьях. Дрифилд назвал это «иль гран рифьюто». Мне было странно слышать от старика фразу по-итальянски и забавно при мысли, что из всей компании одна лишь здоровенная толстенная герцогиня способна понять, о чем речь. Он говорил: «Бедный Генри, он упускает вечность — ходит кругом роскошного парка, а забор-то там слишком высок, чтоб ему дотянуться и заглянуть в парк, а чай-то пьют слишком далеко, чтобы ему расслышать графиню».

Рой внимательно выслушал эту сценку. Покачал задумчиво головой.

— Вряд ли я смогу это использовать. Ревнители Генри Джеймса на мне места живого не оставят… А чем вы занимались вот в те вечера?

— Ну, вистом, а Дрифилд читал книги, чтоб писать рецензии, потом он пел.

— Это интересно, — сказал Рой, оживляясь. — Вы помните, что он пел?

— Отлично помню. Всего охотней — «Привязалась я к солдату» и «Где бы выпить подешевле».

— О…

Рой, вне сомнения, загрустил.

— Вам хотелось бы, чтоб он пел Шумана?

— Почему бы и нет. Была бы более благовидная деталь. Но я понадеялся, не пел ли он что-нибудь из матросских песен или из деревенского фольклора, знаете, что поют на ярмарках слепые скрипачи или деревенские ухажеры, которые пляшут со своими девицами на току… Из этого нетрудно сделать нечто привлекательное, но не могу себе представить, как это Эдвард Дрифилд пел куплеты из мюзик-холла. И потом, воссоздавая портрет человека, нужно помнить о сравнительной ценности фактов: впечатление только исказится, если ввести материал, выпадающий из общего тона.

— Вам, вероятно, известно, что он залез в долги и удрал оттуда, всех оставив в дураках.

Целую минуту Рой молчал, глубокомысленно уставившись в ковер.

— Да, я знаю, была какая-то неприятность. Миссис Дрифилд упоминала о ней. Насколько я понял, он со всеми расплатился еще до того, как купил Ферн-корт и поселился в родных местах. Не вижу необходимости задерживаться на инциденте, не имевшем никакого значения для его творческого развития. В конце концов, случилось это лет сорок назад. Да, у старика были некоторые странности. Казалось бы, после столь некрасивой истории Дрифилду, когда он прославился, меньше всего захочется провести в Блэкстебле остаток жизни, тем более там знали о его отнюдь не блистательном происхождении; а ему хоть бы что, словно то была не больше чем милая шутка. И на ленче он мог запросто пересказать эту историю гостям; миссис Дрифилд очень огорчалась. Мне хочется, чтобы вы ближе узнали Эми. Это замечательный человек. Конечно, старик написал все свои лучшие книги до того, как с ней столкнулся, но кто станет отрицать, что именно она создала величественную фигуру, которая импонировала всему свету на протяжении последних двадцати пяти лет своей жизни. Она очень со мной откровенна. Приходилось ей нелегко. У Дрифилда в старости были разные загибы, и ей надо было проявлять особый такт в обращении с ним, чтобы он держал себя в рамках приличий. Кое в чем Дрифилд был очень упрям, и, по-моему, без ее характера осталось бы только опустить руки. Скажем, Эми пришлось немало повозиться, чтоб он избавился от скверной привычки вытирать хлебом тарелку из-под жаркого и съедать этот хлеб.

— О чем это, по-вашему, говорит? Значит, он долго недоедал и не мог позволить, чтобы пропала хоть часть доставшейся еды.

— Может, и так, но что за привычка для выдающегося писателя! Потом, хоть к пьянству он не был склонен, но очень любил пойти в Блэкстебл в «Медведя с ключом» и пропустить в баре кружку-другую пива. Ну, в этом нет ничего дурного, но он там слишком обращал на себя внимание, особенно летом, когда полно туристов. Ему было все едино, с кем говорить. Он будто не понимал, что надлежит держать марку. Вы не станете отрицать — нелепо, встретясь у себя за ленчем с интересными людьми, такими, как Эдмунд Госсе или лорд Керзон, отправляться потом в трактир и рассказывать водопроводчику, пекарю или санитарному инспектору, что ты о них думаешь. Ладно, этому можно найти объяснение, дескать, искал местный колорит и самобытные типы. Но были у него привычки, с которыми мириться весьма сложно. Вы знаете,какого труда стоило Эми заставить Дрифилда принять ванну?

— Когда он родился, считалось, что частое мытье вредно. Думаю, лет до пятидесяти он ни разу не жил в доме с ванной.

— Вот он и говорил, что никогда не мылся чаще чем раз в неделю и не видит причин на старости лет менять свои привычки. Эми упрашивала ежедневно менять нижнее белье, но и тут он не соглашался, говорил, что всегда носил фуфайку и кальсоны по неделе и просто глупо менять их чаще — от стирки быстрей износятся. Миссис Дрифилд всеми средствами старалась соблазнить его искупаться, добавляла в ванну и соли и духи, но это ничуть не помогало, а с годами он и дольше недели мог не мыться. За последние же три года, как она говорит, вовсе ни разу не принял ванну. Конечно, все это между нами; рассказываю я, просто чтобы показать вам, сколько такта я должен проявить, описывая его жизнь. Нельзя отрицать, что он бывал несколько неаккуратен в денежных делах, что у него была странная склонность получать удовольствие от неподходящего общества и что с некоторыми его привычками трудно мириться, но эта сторона его жизни не кажется мне такой уж существенной. Не хочется отступать от истины, но, по-моему, многое лучше опустить.

— А, по-вашему, не будет ли интересней изложить все напрямую и нарисовать его в точности?

— Это невозможно. Эми Дрифилд перестанет со мной разговаривать. Она и обратилась-то ко мне, поскольку верит в мою осмотрительность. Я должен быть джентльменом.

— Очень трудно: быть и джентльменом, и писателем.

— Отчего же? Кроме того, вы сами знаете, что за люди критики. Если напишешь правду, назовут циником, а писателю совершенно ни к чему репутация циника. Не стану отрицать: можно вызвать сенсацию, скажи я беспринципно все подряд. Куда как любопытно показать человека, страстно тянущегося к красоте и безответственно относящегося к своим долгам, блистательного стилиста и ненавистника мыла и воды, идеалиста и завсегдатая кабаков; но, право, стоит ли? Скажут, подражание Литтону Стрейчи, и все. По-моему, лучше быть ненавязчивым, обаятельным и некатегоричным, — вы знаете, как, — и мягким. Думается, нужно увидеть книгу, прежде чем ее начинаешь. И мне она видится, как вандейковский портрет, с тщательной проработкой и, конечно, некоторой тяжеловесностью, и с какой-то аристократической отточенностью. Представляете? Примерно восемьдесят тысяч слов.

На мгновение он впал в экстаз от эстетичности замысла. Ему виделся роскошный томик с золотым обрезом, изящный, который приятно взять в руки, на хорошей бумаге, с большими полями, с четким и пригожим шрифтом; наверное, ему виделась и парусиновая обложка с золотым тиснением по густо-черному фону. Но, будучи человеком, Олрой Кир не мог удержать себя надолго в экстазе от привидевшейся красоты (как я и говорил о том несколько выше). Он невинно улыбнулся мне.

— Но, черт возьми, что делать с первой женой Дрифилда?

— Да, позорная страница, — пробормотал я.

— С ней дьявольски трудно. Ведь она столько лет прожила с Дрифилдом. У Эми на ее счет очень определенные взгляды, но мне их трудно принять. Понимаете, она считает, что Роза Дрифилд оказывала на мужа самое пагубное воздействие, делая все возможное, чтобы погубить его нравственно, физически и финансово; она была ниже его во всем, во всяком случае интеллектуально и духовно, и выстоял он только потому, что обладал огромной волей и жизнелюбием. Жена из нее, конечно, была неудачная. Она давным-давно умерла, и милосерднее не рыться в старых сплетнях и не копаться на людях в грязном белье; но остается фактом, что все свои основные книги Дрифилд написал тогда, когда она была с ним. Я восхищаюсь его поздними вещами и как никто ценю их неподдельную красоту, их замечательную сдержанность и классическую ясность, но должен признать, в них нет такой звучности, силы и аромата и полноты жизни, как в ранних романах. И потому, мне кажется, нельзя целиком сбрасывать со счетов влияние, которое оказала на творчество Дрифилда его первая жена.

— Как же вы хотите выйти из положения?

— А не раскрыть ли весь этот период его жизни с наивозможной сдержанностью и деликатностью, чтобы не оскорбить даже самых тонких чувств, и тем не менее по-мужски откровенно, надеюсь, вы меня поняли? Такой подход тронет читателя.

— Замах у вас смелый.

— Думаю, не стоит расставлять точки над «и». Весь вопрос в трактовке. Я не скажу лишнего, но дам понять читателю основное. Ведь самую трудную тему можно смягчить, освещая ее с достоинством. Но я ничего не смогу сделать, пока не буду иметь в руках все факты.

— Да, из воздуха кафтан не сошьешь.

Рой изъяснялся с легкостью и свободой, как и надлежит опытному лектору. Я пожелал себе: а) говорить с такой же внушительностью и законченностью, не подыскивая слова, строя фразы без малейшего колебания; б) не чувствовать свое ничтожество, заменяя собой обратившуюся в слух многочисленную аудиторию, к которой подсознательно обращался Рой. Вот он сделал паузу. Лицо, раскрасневшееся от энтузиазма и от жары, вновь приобрело добродушное выражение, а глаза, вперявшиеся в меня, глядели теперь со спокойствием и улыбкой.

— Тут все зависит от вас, старина, — любезно сказал он.

Мне всегда казалось, что смолчать, когда нечего сказать, и попридержать язык, если не знаешь, как ответить, — это прекрасное жизненное правило. Я не стал ничего говорить и лишь состроил любезную мину.

— Вы больше, чем кто бы то ни было, знаете о его жизни в Блэкстебле.

— Почему же, в Блэкстебле найдутся люди, которые были тогда с ним знакомы не хуже меня.

— Возможно, но вряд ли они что-нибудь собой представляют: не думаю, что к ним прислушаются.

— А, ясно. По-вашему, кроме меня, проболтаться больше некому.

— Грубо говоря, так, если вам непременно хочется острить.

Видно, Рою было не до смеха. Это меня не раздражало, поскольку я вполне привык к тому, что людей не смешат мои шутки. Самым чистым типом художника мне порой представляется юморист, чьи остроты вызывают смех только у него самого.

— И, если не ошибаюсь, вы часто с ним виделись позже, в Лондоне?

— Да.

— Это когда он занимал дом в Нижней Белгравии?

— Да, квартирку в Пимлико.

Рой натянуто улыбнулся.

— Не станем спорить относительно точного обозначения квартала. Вы тогда были с Дрифилдом на короткой ноге?

— Похоже на то.

— И как долго?

— Года два.

— А сколько вам было лет?

— Двадцать.

— Так вот, вы должны мне оказать огромную услугу. Это не отнимет много времени, а для меня будет просто бесценно. Прошу вас, запишите, насколько возможно полно, все, что помните о Дрифилде, о его жене, об их отношениях, и так далее — в Блэкстебле и в Лондоне.

— О, милый мой, как много вы просите. У меня полно срочной работы.

— Но дело-то недолгое. Уж вы только набросайте, не заботясь о стиле и всем прочем. Я отредактирую. Факты — вот что мне надо. Суть в том, что кроме вас никто их не знает. Не хочу быть сколько-нибудь помпезным, но Дрифилд был великий человек, и ваш долг перед его памятью и перед английской литературой — рассказать все, что вам известно. Я не стал бы просить, но вы на днях сказали, что сами ничего о нем не собираетесь писать; вы уподобитесь собаке на сене, если оставите втуне сведения, которыми не намерены воспользоваться.

Таким образом, Рой взывал сразу к моему чувству долга, лености, великодушию и порядочности.

— А зачем миссис Дрифилд нужно, чтоб я побывал в Ферн-корте?

— Это мы с ней так решили. Прекрасный дом. И она отличная хозяйка. А за городом теперь божественно. Она считает, вам будет там приятно и спокойно, если пожелаете сесть за свои заметки; конечно, я ничего не обещал, но пребывание рядом с Блэкстеблом, несомненно, вызовет в памяти то, что иначе вы бы не вспомнили. Кроме того, в его доме, среди его книг и вещей, прошлое представится более живым. Мы втроем станем говорить о Дрифилде, а вы знаете, как всплывают подробности в разгаре беседы. Эми очень предупредительна и умна. Она издавна привыкла записывать за Дрифилдом, а ведь вполне возможно, в разговоре вы оброните что-то не попавшее в ваши записи, а она потом все добавления соберет. И мы сыграем в теннис и поплаваем.

— Я не любитель жить в гостях, — ответил я. — Не переношу вставанья к девяти на завтрак, за которым надо есть то, чего не хочется. Не люблю променадов и не интересуюсь чужими цыплятами.

— Она теперь в одиночестве. Вы ее обрадуете, и меня тоже.

Я призадумался.

— Вот что я, пожалуй, сделаю: поеду в Блэкстебл, но поеду сам по себе. Остановлюсь в «Медведе с ключом». А к миссис Дрифилд зайду, когда вы у нее будете; можете с ней до одурения рассуждать про Эдварда Дрифилда, зато я смогу уйти, как только почувствую пресыщение.

Рой добродушно засмеялся.

— Отлично. Договорились. И вы из того, что вспомните, запишете все, что сочтете для меня полезным?

— Постараюсь.

— Вы когда поедете? Я собираюсь туда в пятницу.

— Поедем вместе, если обещаете не заводить со мной разговоров в поезде.

— Идет. Самый удобный поезд в пять десять. За вами заехать?

— Я в силах самостоятельно добраться до вокзала. Встретимся на платформе.

Рой, возможно, боялся, что я передумаю, поэтому сразу встал, сердечно пожал мне руку и ушел, напомнив, чтоб я непременно захватил теннисную ракетку и купальный костюм.

Глава двенадцатая

Обещание, данное Рою, натолкнуло меня на воспоминания о первых годах моей жизни в Лондоне. В этот день у меня не было особых дел, и пришло на ум зайти на чашку чая к своей прежней квартирохозяйке. Адрес миссис Хадсон дал мне секретарь медицинского училища при больнице Святого Луки, когда я, зеленый юнец, только что приехавший в город, искал себе жилье. Дом ее был на Винсент-сквер. Я прожил там пять лет в двух комнатах первого этажа, а надо мной квартировал учитель из Вестминстерской школы. Я платил за комнаты фунт в неделю, а он за свои — двадцать пять шиллингов. Миссис Хадсон была маленького роста, деятельная и шумливая, цвет лица у нее был нездоровый, нос — орлиный, а глаза — самые искристые и живые, какие я только знаю. Свои очень длинные и очень темные волосы она ежедневно к вечеру, а по воскресеньям с самого утра собирала в пучок на затылке, напуская на лоб челку фестонами, какую можно увидеть на старых фотографиях. Сердце у нее было золотое (хоть я тогда и не понимал этого, поскольку в молодости мы принимаем оказываемое нам добро как должное), и стряпала она отлично. Нигде больше я не ел такой взбитый омлет. Ежедневно она чуть свет вставала разжечь огонь в гостиных своих джентльменов, чтоб не пришлось им за завтраком дрожать от холодины, ох, и морозец же нынче с утра; а если она не слышала плеска в ванне — в большой жестяной ванне, которая задвигалась под кровать, а вода была налита с вечера, чтоб ты не продрог, — то говорила: «Ну-ну, верхний мой опять заспался, с началом урока припозднится», поднималась наверх, колотила в дверь, и доносился ее пронзительный голос: «Если сейчас же не встанете, так не будет времечка на завтрак, а я-то приготовила такую сайду!» Она трудилась дни напролет и пела за работой и была весела, счастлива, жизнерадостна. Муж был намного ее старше. Раньше он служил дворецким в очень хороших домах, имел бакенбарды и безупречные манеры; он был служкой в соседней церкви, был всеми уважаем и подавал нам на стол, чистил нашу обувь и помогал жене мыть посуду. Единственная передышка наступала у миссис Хадсон после того, как она подавала обеды (мне — в половине седьмого, а учителю — в семь), и тогда можно было перекинуться словом со своими джентльменами. Мне бы догадаться, вроде как Эми Дрифилд за своим знаменитым супругом, записывать ее высказывания, ведь миссис Хадсон в совершенстве владела народным юмором. Остроумие никогда не изменяло ей, стиль у нее был смачный, словарь отборный и богатый, ей спроста давалась любая комическая метафора или смешная фраза. Она блюла строгость и не пустила бы на квартиру к себе женщин, никогда ж не знаешь, чего им в голову взбредет («У них всего разговору — одни мужчины да мужчины, и без чаю им никак нельзя, и хлеб нарежь тонюсенько и дверью хлоп да хлоп, и горячую воду им таскай, и так без конца»), но в разговоре она, не колеблясь, подпускала скабрезности. О ней можно сказать так же, как она о Мэри Ллойд: «За что я ее люблю — с ней не соскучишься. Вот, кажется, сейчас ее бог знает куда занесет, ан нет, всегда вовремя остановится». Миссис Хадсон нравилось поточить язык, и она охотнее разговаривала с жильцами потому, наверное, что муж у нее был человек серьезный («А как же ему иначе, раз он в церкви служит и без конца по свадьбам да похоронам») и шуток не воспринимал. «Говорю я Хадсону — смейся, пока случай есть; как помрешь да закопают, не больно-то посмеешься».

Остроумие миссис Хадсон было неисчерпаемо, поэтому история ее междоусобицы с мисс Батчер, сдававшей квартиры в доме четырнадцать, превратилась в огромную комическую сагу, которая слагалась из года в год.

— Она паршивая драная кошка, но скажу точно — не будет мне ее хватать, как приберет ее господь в один прекрасный день. Хоть как он управится с ней, уж и не знаю. Сколько рядом живем, одна от нее потеха.

У миссис Хадсон были плохие зубы, и то, стоит ли их вырывать и менять на искусственные, обсуждалось два или три года с невообразимым количеством комических поворотов.

— Как сказал мне Хадсон вчера ввечеру — «Давай, вырви их, и дело с концом», так я ему в ответ: «А про что мне тогда разговоры разговаривать?»

Я не виделся с миссис Хадсон года три. Последний раз я посетил ее в ответ на письмецо, в котором она приглашала меня на чашку настоящего крепкого чая и сообщала: «В субботу будет три месяца, как умер Хадсон, семидесяти девяти лет от роду, а Джордж и Хестер передают вам низкий поклон». Джордж — итог ее брака с Хадсоном — был теперь в летах, работал в Вулвичском арсенале; лет двадцать подряд мать повторяла изо дня в день, что не сегодня-завтра он приведет в дом невесту. Хестер была прислуга за все, нанятая незадолго до моего отъезда, но до сих пор миссис Хадсон называла ее «эта моя забубенная девка». Хоть миссис Хадсон шел четвертый десяток, когда я у нее поселился, а было это тридцать пять лет назад, у меня, пока я неторопливо проходил Грин-парком, и в мыслях не было, что я могу не застать ее в живых. Она была для меня так же неотъемлема от воспоминаний о моей молодости, как и пеликаны, стоявшие в парке на краю декоративного бассейна.

Я подошел к крыльцу, мне открыла Хестер, близкая теперь к своему пятидесятилетию и располневшая, но сохранившая на скованно улыбавшемся лице черты той самой забубенной девки. Миссис Хадсон штопала Джорджу носки, когда я показался в комнате, и сняла очки, чтобы разглядеть, кто пришел.

— Уж не мистер ли это Эшенден! Не думала не гадала, что свидимся. Вода кипит, Хестер? Вы чашечку настоящего чайку выпьете, правда ведь?

Миссис Хадсон немного отяжелела против прежнего и стала не такой подвижной, но седины в волосах у нее почти совсем не было, а черные глаза, блестевшие словно пуговицы, искрились весельем. Я сел в старенькое кресло, обитое темно-вишневой кожей.

— Как живется, миссис Хадсон?

— Не на что жаловаться, только вот молодости как не бывало. Я теперь столько работать не могу, как в те поры, когда вы тут жили. Обед моим джентльменам не готовлю, один завтрак.

— А все комнаты заняты?

— Да, уж на том спасибо.

Поскольку цепы стали выше, миссис Хадсон должна бы брать побольше за свои комнаты, так что при ее скромных запросах она, по-моему, жила в достатке. Но, конечно, в наше время люди стали требовательней.

— Ну не поверите, сперва пришлось ванную вделать, потом электричество, а новые от всего нос воротили, телефон им подавай. Поди знай, чего еще надумают.

— Мистер Джордж говорит, что миссис Хадсон самое время уйти на покой, — сказала Хестер, накрывая на стол.

— Ты, девочка, занимайся своим делом, — саркастически сказала миссис Хадсон. — На покой я уйду прямиком в гроб. Это ж представьте: жить с Джорджем и Хестер, а чтоб поговорить — так не с кем.

— Мистер Джордж говорит, ей нужно снять домик в деревне и за здоровьем своим смотреть, — сказала Хестер, ничуть не задетая полученным замечанием.

— Не говори мне про деревню! Доктор прошлый год насоветовал поехать на месячишко. Честное слово, чуть там не померла. Шуму! Всякие птички без передыха поют, петухи кричат, коровы мычат. Это не по мне. Когда живешь как я, в мире и покое, тамошняя катавасия невтерпеж.

В двух шагах пролегала Воксхол-бридж-род, по ней громыхали и звонили трамваи, волочились автобусы, гудели такси. Если миссис Хадсон и слышала весь этот шум, то она просто слышала Лондон, который убаюкивал ее, как мать свое неугомонное дитя.

Я оглядел уютную старенькую и маленькую гостиную, в которой миссис Хадсон прожила столько лет, задумался, что бы ей преподнести. Граммофон я здесь заметил, а ничего кроме не приходило в голову.

— Чего бы вам хотелось, миссис Хадсон? — спросил я.

Ее бисеринки-глаза в раздумье остановились на мне.

— Вот заговорили вы, а я подумала: ни на что хотенья нет, кроме как на здоровье и силу, чтоб еще лет двадцать поработать.

Я не числю себя сентиментальным, но от ее ответа, неожиданного и так на нее похожего, комок подступил к горлу.

Собираясь уходить, я спросил, нельзя ли кинуть взгляд на комнаты, в которых прожил пять лет.

— Сбегай наверх, Хестер, глянь, там ли мистер Грэм. Если нет, так не будет же он против, коли вы зайдете.

Хестер ринулась наверх, через мгновение вернулась и сообщила, слегка запыхавшись, что мистера Грэма дома нет. Миссис Хадсон поднялась вместе со мной.

Кровать была все та же, узкая, железная, на которой я спал и мечтал, и комод был прежний, и умывальник тоже. Но в передней комнате ощущался суровый дух атлета: по стенам висели фотографии крикетных и гребных команд, в углу стояли палки для гольфа, а на каминной полке были разложены трубки и банки с табаком, украшенные эмблемой колледжа. В мое время верили в искусство для искусства, поэтому я и поместил над камином мавританский ковер, на окно — декоративные занавеси и некое чахоточное растение, а по стенам — репродукции Перуджино, Ван-Дейка и Гоббемы.

— А вас-то больше художества занимали, — не без лукавства заметила миссис Хадсон.

— Занимали, — подтвердил я еле слышно.

Я не мог подавить грусти при мысли о годах, минувших с тех пор, как я жил в этой комнате, и о всем, что со мной за те годы случалось. За этим вот столом съедал я обильный завтрак и скромный обед, читал медицинские книги и написал первый свой роман. В этом вот кресле я впервые прочел Водсворта и Стендаля, елизаветинских драматургов и русских прозаиков, Гиббона, Босвела, Вольтера и Руссо. Интересно, кто тут перебывал после меня: студенты-медики, начинающие клерки, юноши, пробивающие себе дорогу в городе, пожилые люди, отслужившие в колониях или же бесповоротно лишившиеся родного дома вследствие распада семьи. Комната пробрала меня до печенок, как сказала бы миссис Хадсон. Какие тут рождались надежды, какие яркие видения будущего, какие пламенные юношеские страсти, и сожаления, разочарования, тоска и смирение, столько всего было пережито столькими людьми, вся гамма человеческих переживаний, что казалось — сама комната обрела тревожную и загадочную душу. Не знаю даже отчего, но мне представилась женщина на перекрестке, приложившая палец к губам и манящая свободной рукой. О том, что я смутно (и весьма смущенно) себе представлял, каким-то образом догадалась миссис Хадсон, усмехнулась и привычным жестом почесала свой выдающийся нос.

— Ну и смешные они, люди, — сказала она. — Как припомню всех джентльменов, которые здесь поперебывали, слово даю, не поверите, какие вещи я про них знаю, одна другой смешней. Бывает, спать давно пора, а все думаю о них — и ха-ха-ха. Да что за жизнь, коли не от чего посмеяться, а с жильцами, ей-богу, не соскучишься.

Глава тринадцатая

Я прожил у миссис Хадсон почти три года, прежде чем вновь повстречаться с Дрифилдами. Жизнь моя шла по строгому режиму. Весь день я проводил в больнице, а часов в шесть возвращался пешком на Винсент-сквер. У Ламбетского моста покупал «Стар» и читал ее, пока не подадут обед. Потом час-другой я отводил серьезному чтению — произведениям, способным расширить мой кругозор, ибо я был юношей деятельным, прилежным и собранным; после этого я до самого сна писал романы и пьесы. Сам не знаю отчего, как-то в конце июня я решил пройтись по Воксхол-бридж-род. Мне нравилась шумная суета этой улицы, ее похотливая бойкость подмывала и настраивала на такой лад, будто в любой миг с тобой может что-то приключиться. Я шагал в мечтательности и вдруг услышал, что меня окликают. Остановился, огляделся — и поразился, увидев миссис Дрифилд. Она улыбалась мне.

— Узнаете?

— Да. Миссис Дрифилд.

И хоть был я уже взрослый, но почувствовал, что краснею, словно в шестнадцать лет, и не знал, как быть. При моих викторианских понятиях о чести я сурово осуждал Дрифилдов, скрывшихся из Блэкстебла, не рассчитавшись с долгами, и полагал это весьма неблаговидным. Я живо представлял себе, насколько им стыдно, и был крайне озадачен тем, что миссис Дрифилд в состоянии заговорить с человеком, знавшим об этом позорном поступке. Если б я первый заметил ее, то отвел бы глаза, по своей деликатности догадываясь, что ей предпочтительней избежать горького унижения при встрече со мной; она, однако, с явным удовольствием пожала мне руку.

— Приятно увидеть кого-то из Блэкстебла. Ведь мы тогда в спешке снялись оттуда.

Она засмеялась, и я за ней; правда, ее смех был радостным и беззаботным, а мой, как я чувствовал, — натянутым.

— Я слыхала, там бучу устроили, когда мы дали деру. Тед чуть со смеху не лопнул, когда узнал. Что ваш дядя-то говорил?

Я быстро настроился на верный тон. Пусть она не думает, будто я наподобие других неспособен видеть во всем этом просто шутку.

— Вы ж его знаете. Он такой старомодный.

— Да, весь Блэкстебл такой. Встряхнуть их надо от спячки. — Она дружески глядела на меня. — Вы сильно выросли, пока мы не видались. И усы отпускаете.

— Да, — сказал я, накручивая их, сколько позволяла длина, — они у меня давным-давно.

— И летит же время! Четыре года назад вы были мальчик, а теперь — мужчина.

— Как и следовало ожидать, — чуть надменно ответил я. — Мне скоро двадцать один.

Я пригляделся к миссис Дрифилд. На ней была маленькая шляпка с перьями и светло-серое платье с широким напуском в плечах и длинным треном. Она показалась мне очень нарядной. Я всегда считал ее лицо приятным, но тут впервые заметил, что она красива. Глаза у нее оказались голубей, чем мне помнилось, а кожа почти как слоновая кость.

— А ведь мы тут живем прямо за углом, — сказала она.

— И я тоже.

— Мы — на Лимпус-род. Почитай, все время, как переехали из Блэкстебла.

— Ну а я уже около двух лет — на Винсент-сквер.

— Я знала, что вы в Лондоне. Джордж Кемп мне сообщил, и я часто думала, отчего ж вас не видно. А может, пойдемте со мной? Тед обрадуется, когда вас увидит.

— Я не прочь.

По пути она рассказала мне, что Дрифилд работает редактором в одной еженедельной газете; последняя его книга пошла лучше всех остальных, так что он надеется получить приличный аванс под следующую. Оказалось, она знает многие блэкстеблские новости, и это напомнило мне, что Лорда Джорджа подозревали в пособничестве побегу. Как я догадался, время от времени он им писал. Пока мы шли, я заметил, что прохожие мужчины останавливали взгляд на миссис Дрифилд, и тут сообразил, что они тоже находят ее красивой. В моей походке прибавилось важности.

Лимпус-род была улицей широкой и прямой, она проходила параллельно Воксхол-бридж-род. Одноликие оштукатуренные дома, крашенные в темные тона, выглядели солидно, имели представительные портики. Наверное, их строили в расчете на столичных заправил, но улица потеряла свой авторитет или так и не привлекла той публики, на какую рассчитывала; ее подточенная респектабельность отдавала одновременно крохоборством и беспутством, отчего вызывала сравнение с людьми, видавшими лучшие дни и обсуждающими теперь под хмельком свое благоденствие в молодости. Дрифилды жили в доме скучного рыжего цвета. Миссис Дрифилд провела меня в узкую темную прихожую и сказала:

— Заходите. Я скажу Теду, кто пришел.

Она скрылась, а я вошел в гостиную. Дрифилды снимали два этажа у дамы, жившей над ними. Комната, в которую я попал, оказалась обставлена словно отходами аукционов. Тут были и тяжелые бархатные занавески с длинной бахромой, все в тесьме и фестонах, и золоченый гарнитур с желтой обивкой на обтяжных пуговичках, а посреди комнаты — огромный пуф. Тут были и серванты с позолотой, уставленные массой разных вещиц, фарфором, статуэтками из слоновой кости, резьбой по дереву, индийской чеканкой, а на стенах висели большие картины, на которых маслом были изображены горные ущелья, лани и охотники. Миссис Дрифилд привела своего мужа, и он тепло меня приветствовал. На нем был заношенный пиджак из альпаки и серые брюки; бороду он сбрил, оставив только усы и эспаньолочку. Впервые я обратил внимание, что ростом он очень невелик; но выглядеть он стал значительней, чем-то смахивал на иностранца, а это, по моим представлениям, и был облик, надлежащий литератору.

— Ну как вам наше новое пристанище? — спросил он. — Богато, а? По-моему, внушительно.

Он удовлетворенно оглядел комнату.

— А у Теда там дальше есть комнатка для писания, а внизу у нас столовая, — рассказывала миссис Дрифилд. — Мисс Каули была много лет компаньонкой одной важной дамы, та умерла и оставила ей всю свою обстановку. До чего добротные вещи, правда? Видно, что из благородного дома.

— Рози влюбилась в это жилье, как только мы его увидели.

— Да и ты тоже, Тед.

— Мы столько лет кое-как перебивались; приятная перемена — оказаться средь такой роскоши. Тут вам и мадам де Помпадур и все такое прочее.

Уходя, я получил самое радушное приглашение заходить еще. Оказывается, по субботам они принимают гостей, заходят самые разные люди, с которыми мне будет интересно познакомиться.

Глава четырнадцатая

В субботу я зашел. Мне понравилось. Я побывал у них снова. Вернувшись осенью в Лондон продолжить занятия у Святого Луки, я стал бывать у Дрифилдов каждую субботу и так вошел в мир искусства и литературы; я хранил в глубокой тайне, что всякий вечер допоздна, уединенно и усердно, сочиняю; меня тянуло к пишущим людям, и я зачарованно вслушивался в их беседы. Народ тут собирался самый разный; в те времена редко кто уезжал на уикенд, гольф являлся предметом насмешек, так что почти всем было нечем занять себя в субботний день. Не помню, чтоб сюда приходили какие-нибудь крупные величины, и в общем-то из тех, кого я встречал у Дрифилдов — а это были художники, писатели и музыканты, — никто не снискал особенной славы, но общество они составляли культурное и оживленное. Здесь можно было встретить молодых актеров, дожидавшихся ролей; певцов средних лет, жаловавшихся, что англичане — нация немузыкальная; композиторов, исполнявших свои сочинения на дрифилдовском пианино и намекавших, что их вещи по-настоящему звучат только на концертном рояле; поэтов, под нажимом соглашавшихся прочесть только что сложенную миниатюру; и художников, искавших заказов. Порой тут могло блеснуть титулованное лицо, но случалось это все-таки редко, поскольку в ту пору аристократия не была тронута богемным духом и если кто-то из ее представителей проводил время в артистическом кругу, то причиной тому были его (или ее) скандальный развод или некрасивая карточная история, делавшие появление в своем обычном кругу несколько неудобным. Теперь все переменилось. Одно из величайших благ, которые принесло миру обязательное образование, заключается в том, что оно вовлекло широкие слои знати и дворянства в сочинительство. Горэс Уолпол некогда составил «Каталог писателей королевской и благородной крови»; сегодня такой труд имел бы размеры энциклопедии. Титул, даже свежеприобретенный, может практически любого сделать известным писателем, и, несомненно, нет лучшего пропуска в литературный мир, чем знатное происхождение.

Я зачастую задумываюсь, что теперь, когда палата лордов явно находится накануне своей отмены, самое время издать закон о передаче литературного труда в ведение ее членов, их жен и детей. Это будет достойная компенсация, которую английский народ даст своим пэрам за их отказ от наследных привилегий. Это поддержит тех (а их очень много), кого разорила тяга к общественной деятельности, нашедшая себе выход в содержании хористок, рысаков и в игре в железку, и доставит приятное занятие остальным, кто в процессе естественного отбора стал непригоден ни к чему, кроме руководства Британской империей. Мы живем в век специализации, и если мое предложение будет принято, то лишь распределение разных областей литературы согласно рангам знатности послужит вящей славе английской литературы. Итак, я предлагаю, чтобы пэры низших степеней занимались менее значительными жанрами словесности. Бароны и виконты без изъятия посвятят себя журналистике и драматургии. В исключительное владение к графам отойдет проза, — они уже доказали свою склонность к этому нелегкому труду, число же их так велико, что они вполне удовлетворят наши потребности. Маркизам мы смело оставим литературный жанр, известный (не знаю, почему) под названием беллетристики; она, возможно, не очень выгодна с меркантильной точки зрения, но зато очень подходит обладателям этого романтичного титула.

Поэзия — венец литературы, ее вершина и цель, самая возвышенная деятельность человеческой мысли, постижение прекрасного. Прозаику приходится уступать дорогу поэту, рядом с которым любой из нашей братии выглядит чурбаном. Отсюда явствует, что сочинение стихов должно быть уделом герцогов, при этом хотелось бы, чтоб их права охранялись под угрозой суровых наказаний и кар, ибо недопустимо, если благороднейшим из искусств займется кто-то помимо благороднейших из людей. А поскольку здесь тоже придется вводить специализацию, я предвижу, как герцоги (подобно сподвижникам Александра) поделят меж собой королевство поэзии, и каждый посвятит себя тому, на что его склоняет влияние наследственности и собственные предпочтения; по-моему, герцоги Манчестерские будут писать поэмы дидактического и морализующего характера, герцоги Вестминстерские станут сочинять приподнятые оды Долгу и Обязанностям перед Империей, в то время как герцоги Девонширские предпочтут любовную лирику и элегии в стиле Проперция, а герцоги Малборо, почти наверняка, раскроют в идиллических тонах такие темы, как сладость семейных утех, воинская повинность, умение довольствоваться малым.

Если же мне скажут, что все это очень уж торжественно, а муза не только шествует в величавости, но порой несется в легких башмачках фантазии, и, вспомнив о мудреце, говорившем, что ему нет дела, кто пишет законы того народа, чьи песни он создал, спросят (сознавая, что не герцогам же этим заниматься), в чьих руках зазвучит такая лира, неподатливая для мужчин с их неспокойной и переменчивой душой, я, разумеется, отвечу, что этим должны заняться герцогини. Прошли времена, когда пейзане Романьи пели своим возлюбленным канцоны Торквато Тассо, а миссис Хэмфри Уорд качала колыбель Арнолда под стасимы «Эдипа в Колоне». Наш век требует чего-то посовременней. Поэтому я предлагаю, чтобы склонные к домоседству герцогини писали нам гимны и считалочки, а герцогини ветреные, кто не распознает индюшку от воробья, пусть пишут тексты для оперетт, басни для юмористических журналов и девизы на рождественские открытки. И тогда они пребудут в сердцах англичан, ранее завоевав это право одним лишь высокородным происхождением.

Именно на тех субботних вечеринках я начал понимать, к своему удивлению, что Эдвард Дрифилд стал видной личностью. На его счету было под два десятка книг, и, заработав на них самую малость, он приобрел тем не менее порядочную известность. Знатоки восхищались этими книгами, а навещавшие его друзья в один голос говорили, что со дня на день к нему придет слава, честили публику за непонимание того, что перед нею великий писатель, а поскольку дать пинка другим — самый легкий путь произвести впечатление на человека, то запросто поносили всех романистов, кто заслонял его своей тогдашней славой. Если б в тот момент я ориентировался в литературных кругах так, как позднее, то по передним визитам миссис Бартон Трэфорд догадался бы: близится время, когда Эдвард Дрифилд, подобно стайеру, неожиданно отрывающемуся от тесной кучки измотанных бегунов, вырвется вперед. А ведь когда меня представили этой даме, ее имя ничего мне не говорило. Дрифилд отрекомендовал меня как молодого земляка из провинции и сообщил, что я учусь медицине. Она одарила меня умильной улыбкой, промурлыкала что-то про Тома Сойера и, взяв предложенный мною бутерброд, продолжила разговор с хозяином. Я, однако, заметил, что ее приезд произвел впечатление и беседа, обычно шумная и бурная, попритихла. Когда я вполголоса спросил, кто это такая, мое невежество вызвало неприкрытое удивление; мне рассказали, что она «сделала» такого-то и такого-то. Через полчаса она поднялась, со всей любезностью распростилась и с каким-то гибким изяществом направилась к двери. Дрифилд проводил ее и усадил в экипаж.

Миссис Бартон Трэфорд было тогда под пятьдесят; маленькая и хрупкая, она имела довольно крупные черты лица, отчего голова казалась велика не по туловищу; свои белые кудри они причесывала под Венеру Милосскую, а в молодости, надо догадываться, была весьма хороша собой. Одевалась строго, в черный шелк, на шее носила побрякивавшие низки бисера и ракушек. По слухам, рано и неудачно вышла замуж, но теперь уже много лет жила душа в душу с Бартоном Трэфордом — чиновником министерства внутренних дел и известным специалистом по доисторическому человеку. Она производила странное впечатление — казалось, будто у нее нет костей и если надавить с обеих сторон на голень (чего уважение к ее полу, равно как выдержанное благородство ее облика никогда не позволили бы мне сделать), то пальцы встретятся. Рука ее при пожатии казалась куском трескового филе, лицо, несмотря на крупные черты, выглядело чуть ли не текучим, а когда она садилась, можно было подумать, что она без позвоночника и, словно дорогая подушка, набита лебяжьим пухом.

Все в ней было мягким: и голос, и улыбка, и смех; глаза, очень маленькие и неяркие, были мягки подобно цветам, а жесты — подобно летнему дождику. Такая необыкновенность и обаяние и делали ее замечательным другом. Этим она приобрела славу, которой теперь пользовалась. Целый свет был в курсе их дружбы с великим писателем, чья смерть несколькими годами ранее потрясла страны английского языка. Все прочли бесчисленные письма, которые он ей писал и с которыми она согласилась ознакомить публику вскоре после его кончины. Каждая страница обнажала восхищение ее красотой и уважение к ее суждениям; он не уставал повторять, сколь многим обязан ее сочувствию, ее всегдашней симпатии, ее такту, ее вкусу; и если некоторые из его излияний звучали так, что кое-кто мог счесть их неподходящими для слуха мистера Бартона Трэфорда и способными привести его в расстройство, то письмам это только прибавляло интереса. Мистер Бартон Трэфорд был, однако, выше вульгарных предрассудков (ибо беда, коль она с ним и стряслась, была из тех, что крупнейшими историческими личностями преодолевались философски) и, отложив свои исследования каменных орудий ориньяка и неолитических топоров, взялся за биографическую книгу о покойном писателе и совершенно определенно показал, сколь многими своими достижениями тот был обязан влиянию его жены.

Но интерес миссис Бартон Трэфорд к литературе, ее страсть к изящной словесности не умерли из-за того, что друг, для которого она столько сделала, вписался не без ее содействия в анналы истории. Она массу читала, замечала почти все заслуживающее внимания и быстро устанавливала личные контакты с любым молодым писателем, подававшим надежды. Она настолько прославилась, особенно после книги своего мужа, что была уверена: всякий без колебаний ответит взаимностью на ее доброе отношение. Призвание миссис Бартон Трэфорд к дружбе обязательно должно было отыскать себе выход. Если что-нибудь из свежепрочитанного производило на нее впечатление, мистер Бартон Трэфорд, сам не последний критик, посылал автору письмо с похвалами и приглашением на ленч. После ленча надо было возвращаться в министерство внутренних дел, а гость оставался побеседовать с миссис Бартон Трэфорд. Приглашались многие. В каждом из них было кое-что, но не в достаточной мере. Миссис Бартон Трэфорд обладала чутьем и доверяла ему; а чутье заставляло ее выжидать.

Она была до того осторожна, что чуть не проморгала Джаспера Гибонса. Из прошлого дошли до нас рассказы о писателях, становившихся знаменитыми за одну ночь, но в наш более осмотрительный век о подобном не слышно. Критики хотят выяснить, куда он гнет, а публику надували слишком часто, чтобы она пошла на неразумный риск. Но Джаспер Гибонс вправду достиг славы одним прыжком. Теперь он совершенно позабыт, критики, восхвалявшие его, охотно проглотили бы свои тирады, не будь те аккуратно сохранены в подшивках бесчисленных газет; и не поверишь, что первый томик его стихов всех привел в исступленный восторг. Рецензиям на Гибонса крупнейшие газеты уделили места не меньше, чем боксерскому матчу; самые влиятельные критики состязались в изыскании похвальных эпитетов. Его уподобляли Мильтону (за певучесть белого стиха), Китсу (за богатство чувственного восприятия) и Шелли (за раскованность фантазии), побивая им опостылевших идолов и от его имени звучно пиная в тощие ягодицы лорда Теннисона и огрев пару раз по лысой макушке Роберта Броунинга. Публика рухнула, как стены Иерихона. Раскупались тираж за тиражом, и хорошенький томик Джаспера Гибонса можно было найти в будуаре графини в Мэйфере, в гостиной викария любого провинциального прихода, в домах многих честных, но культурных торговцев Глазго, Абердина и Белфаста. Когда стало известно, что королева приняла специально для нее переплетенный экземпляр его книги из рук верноподданного издателя и, в свою очередь, дала ему (издателю, а не поэту) экземпляр «Листков из Шотландского дневника», национальному энтузиазму не было границ.

И все это произошло в мгновение ока. Семь греческих городов оспаривали честь зваться родиной Гомера, и хоть место рождения Джаспера Гибонса (Уолсол) было хорошо известно, дважды семь критиков приписывали себе честь открытия этого имени; выдающиеся знатоки литературы, десятки лет превозносившие в еженедельниках труды друг друга, со всей яростью спорили на эту тему и перестали здороваться в Атенеуме. Высший свет тоже не преминул выразить свое признание. Джаспера Гибонса приглашали на ленч и на чай вдовствующие герцогини, жены министров и вдовы епископов. Говорят, Гаррисон Эйнсворт — первый английский литератор, которого принял как равного английский высший свет (и я порой удивляюсь, отчего же какой-нибудь предприимчивый издатель не догадался выпустить по этому случаю полное собрание сочинений Эйнсворта); но точно, что Джаспер Гибонс — первый поэт, чье имя стали вписывать в приглашения на домашние приемы и считать его приманкой не менее соблазнительной, чем оперный певец или чревовещатель…

Тут не могла не объявиться миссис Бартон Трэфорд. Правда, товар был уже на прилавке и предстояло отбивать у других покупателей. Не знаю, что за потрясающую стратегию она избрала, какие проявила чудеса такта, ласковости, нескрываемой симпатии и замаскированной лести; я лишь преклоняюсь и восторгаюсь — она прибрала Джаспера Гибонса к рукам. Вскоре он уже ел из ее нежных рук. Оставалось восхищаться: за ленчем она сводила его с нужными людьми, устраивала дома приемы, на которых он читал свои стихи перед самыми заметными в Англии персонами, знакомила его с крупнейшими актерами, которые заказывали ему пьесы, следила, чтоб его стихи появлялись только в соответственных изданиях, вела дела с издателями и устраивала ему контракты, от которых закачался бы министр, заботилась, чтобы он принимал приглашения только по ее совету; не остановилась она даже перед тем, чтоб он расстался со своей женой, с которой счастливо прожил десять лет, так как, по ее мнению, поэта, верного себе и своей музе, не должны сковывать семейные заботы. А когда настал крах, миссис Бартон Трэфорд могла бы при желании сказать, что сделала для него все, что только в человеческих силах.

А ведь крах настал. Джаспер Гибонс выпустил новую книгу стихов; не лучше и не хуже первой; сильно похожую на первую; к ней отнеслись уважительно, но критики сделали оговорки, а некоторые — даже замечания. Книга разочаровывала. Спрос на нее тоже. А Джаспер Гибонс, к несчастью, пристрастился к алкоголю. Он не привык к достатку и к увлекательному времяпрепровождению, которое ему навязывали, и, возможно, тосковал по домовитой простенькой своей женушке; порой он являлся на обед к миссис Бартон Трэфорд в состоянии, которое любой не столь владеющий языком и не такой простодушный назвал бы запойным, она же говорила гостям, что бард сегодня не совсем в духе. С третьей книгой он провалился. Четвертовали его, кинули оземь, пошли по нему плясать и (как говорится в одной из любимых песенок Эдварда Дрифилда) как тряпкой половой им сперва протерли пол, а потом прыгнули ему на голову в естественном раздражении, что приняли бойкого рифмоплета за бессмертного поэта, и в убеждении, что он должен поплатиться за их ошибку. Затем Джаспера Гибонса задержали на Пикадилли за хулиганство в нетрезвом виде, и мистер Бартон Трэфорд в полночь ездил на Вайн-стрит вызволять его из-под суда.

В таких обстоятельствах миссис Бартон Трэфорд вела себя безупречно. Она не роптала. Ни одно резкое слово не сорвалось с ее уст. Ей бы простилось некоторое злоречие, поскольку человек, для которого она столько сделала, обманул ее ожидания. Она же осталась нежной, благостной и сочувствующей. Женщина с понятием, она отбросила его, но не как раскаленный кирпич или горячую картофелину, a с каким-то изяществом, так мягко, будто отерла слезу, кою несомненно пролила, когда решилась на поступок, столь несвойственный собственному характеру: отказалась от него с таким тактом и такой бесподобностью, чтоДжаспер Гибонс вряд ли осознал свою бесповоротную отставку. Она не сказала ни единого дурного слова в его адрес и просто перестала упоминать о нем, а когда упоминали другие, лишь улыбалась с легкой грустью и вздыхала. Но улыбка эта была смертоносна, а вздохи похоронили его навсегда.

Страсть миссис Бартон Трэфорд к литературе была столь искренней, что подобные огорчения не могли затянуться надолго; и как она ни сокрушалась, по натуре своей была слишком бескорыстна, чтобы оставить втуне собственную природную одаренность тактом, душевностью и умом, продолжала вращаться в писательских кругах, бывать на приемах, вечерах и вечеринках, всегда привлекательная, очаровательная, умеющая тебя выслушать, но наблюдательная, критичная и твердо намеренная (не сказать ли прямо) в следующий раз поставить на победителя. Как раз тогда она приметила Эдварда Дрифилда и возымела высокое мнение о его способностях. Он не был, конечно, молод, но зато, в отличие от Джаспера Гибонса, едва ли мог сорваться. Она предложила ему свою дружбу; произнесенные с обычной ласковостью слова, что известность лишь узкому кругу — безобразие по отношению к его поразительному творчеству, не могли не тронуть и не польстить. Всегда приятно выслушивать уверения в том, что ты гениален. Она сообщила ему, что Бартон Трэфорд подумывает о серьезной статье о нем для «Квотерли ревью». На ленчах у себя вводила в круг людей, которые могли быть ему полезны, ибо желала, дабы он встречался с равными по интеллекту. Иногда они вдвоем прогуливались по набережной в Челси, беседуя о покинувших наш мир поэтах, о любви и дружбе, и заходили куда-нибудь выпить чаю. Когда миссис Бартон Трэфорд появилась в одну из суббот на Лимпус-стрит, то была похожа на пчелиную матку, изготовившуюся к брачному полету.

С миссис Дрифилд она вела себя безупречно — приветливо, но не снисходительно, всегда очень мило благодарила за позволение бывать здесь и говорила комплименты ее внешности. И когда расхваливала ей Эдварда Дрифилда, намекая чуть ревнивым тоном на завидную долю разделять судьбу такого великого человека, то от чистого сердца, а вовсе не из соображения, что писательскую жену ничто так не выводит из себя, как восторги других женщин по адресу ее мужа. С миссис Дрифилд она говорила о простых вещах, способных занимать простую натуру, о еде, о прислуге, о здоровье Эдварда, о том, как надо его беречь. Миссис Бартон Трэфорд держалась точно так, как и следует даме из прекрасной шотландской семьи вести себя с экс-официанткой, на которой по несчастью женился выдающийся мастер литературы, — то есть любезно, с улыбкой, стараясь не обидеть своим превосходством.

Как ни странно, Рози терпеть ее не могла; ведь, пожалуй, миссис Бартон Трэфорд была единственным человеком, кто ей не нравился. В те дни даже официантки не пользовались словами «сука» и «засранка», нынче ставшими неотъемлемой частью активного словаря самых благовоспитанных дев, и я никогда не слышал от Рози хоть слово, которое могло бы шокировать мою тетю Софи. Если кто-то рассказывал скользкий анекдот, Рози краснела до корней волос, но миссис Бартон Трэфорд именовала «драной котихой». Ближайшим друзьям пришлось настоятельно убеждать ее быть сдержанней. «Не глупи, Рози, — так говорили они, а со временем и я, поначалу очень смущаясь, стал называть ее на «ты», — если хочет, пусть-ка его делает. А он ей подыграет. Уж если у кого получится, так это у нее».

Хоть большинство гостей не были постоянными и появлялись у Дрифилдов раз в две-три недели, составилась группка (и я был в ней), которая собиралась почти каждую субботу. Мы были тут завсегдатаями: приходили рано и оставались надолго. Среди самых верных были Квентин Форд, Гарри Ретфорд и Лайонел Хильер.

Квентин Форд был коренастый мужчина того типа, каким несколько позже восхищались в кино, — с прямым носом и манящими глазами, тщательно подстриженной седой шевелюрой и черными усами; будь он на четыре-пять дюймов выше, то в точности походил бы на злодея из мелодрамы. Квентин Форд слыл богатым человеком с большими связями; занимало его только искусство. Он ходил на все премьеры и просмотры, был по-любительски суров и вежливо, но огульно хаял произведения своих современников. Мне открылось, что к Дрифилдам он ходил не из-за гениальности Эдварда, а из-за красоты Рози.

Оглядываясь в прошлое, я не перестаю удивляться, как это мне пришлось узнать от других такую очевидность. Когда мы познакомились, мне в голову не приходил вопрос, красивая она или нет, а потом, снова встретившись через пять лет, я впервые отметил, но без особого удивления, что она хороша собой. Я счел это в порядке вещей, как солнце над Северным морем или башни Теркенберийского собора. Я поражался, слыша речи о красоте Рози; когда расхваливали Эдварду ее внешность, взгляд его ненадолго останавливался на жене, а я вглядывался вслед за ним. Лайонел Хильер был художник и попросил, чтобы она ему позировала. Когда он рассказывал, что видит в ней и какую задумал картину, я тупо его выслушивал, недоумевая и конфузясь. Гарри Ретфорд, будучи знаком с известнейшим тогдашним фотографом, с трудом договорился сводить к нему Рози. Субботой позже появились пробные отпечатки, и мы все стали их разглядывать. Никогда прежде я не видел Рози в вечернем туалете. На ней было белое атласное платье со шлейфом, буфами на рукавах, с глубоким вырезом; причесана она была тщательней обычного и вообще мало походила на рослую молодую женщину, которую я когда-то встретил на Джой-лейн в шляпке и в крахмальной блузке. Но Лайонел Хильер недовольно отбрасывал фотографию за фотографией.

— Чушь! Что может фото сказать о Рози? Она вся — в колорите. — Он обернулся к ней. — Рози, знаешь ли ты, что твой колорит — самое величайшее чудо века?

Она глянула на него и ничего не ответила, только на крупных ярких губах появилась та самая по-детски озорная улыбка.

— Если мне хоть как-то удастся схватить этот колорит, моя жизнь обеспечена, — произнес он. — Все жены богатых биржевиков будут на коленях умолять, чтобы я нарисовал их так же, как тебя.

Вскоре я узнал, что Рози ему позирует, но, когда, в жизни не видавши мастерской художника, попросил разрешения зайти посмотреть, как подвигается картина, Хильер ответил, что показывать еще рано. Немного выше среднего роста, поджарый, с гривой черных волос, пышными усами и бородкой клинышком, увлекавшийся широкополыми сомбреро и испанскими пелеринами, он в свои тридцать пять лет выглядел цветущим, напоминая вандейковский портрет, в котором утонченность заменена добродушием. Долго прожив в Париже, он с восхищением говорил о неведомых художниках — Моне, Сислее, Ренуаре, а с отвращением — о сэре Фредерике Литоне, Альма-Тадеме и Дж. Ф. Уотсе, которые нас покоряли до глубины души. Я часто подумываю, как-то он теперь. Проведя несколько лет в попытках пробить себе дорогу в Лондоне, он потерпел, по-видимому, неудачу и удалился во Флоренцию. Поговаривали, будто он открыл там художественную школу, но попав много позже туда, я стал расспрашивать, и не нашлось никого, кто бы слышал о нем. По-моему, у него был недюжинный талант: даже теперь я вживе помню тот портрет Рози Дрифилд. Интересно, что стало с этим портретом, погиб он или засунут лицом к стене на чердак старьевщика в Челси? Хотелось бы думать, что он по крайней мере попал в какую-нибудь провинциальную галерею.

Когда я наконец получил разрешение прийти, то не заставил себя долго ждать. Мастерская Хильера находилась среди прочих на Фулхэм-род, на задах магазинов, в нее вел темный вонючий коридор. Было воскресенье, ясный мартовский день, и я отправился с Винсент-сквер пешком по пустынным улицам. Хильер жил в своей мастерской; там стояла большая тахта, на которой он спал, а в боковой комнатушке готовил завтрак, мыл кисти и, надеюсь, мылся сам.

Я пришел, когда Рози была еще в платье, в котором позировала. Оба пили чай. Хильер открыл мне дверь и, взяв за руку, подвел к большому полотну.

— Вот она, — сказал он.

Он нарисовал Рози во весь рост, почти в натуральную величину, в белом шелковом вечернем платье. Картина не была похожа на привычные академические портреты. Не зная, что сказать, я произнес первые пришедшие в голову слова:

— Когда она будет закончена?

— Она закончена, — отвечал он.

Я чуть не сгорел от стыда. Счел себя совершенным профаном. Тогда я не приобрел еще тех навыков изображать восхищение, которые позволяют компетентно судить о произведениях современных художников. Может быть, уместно дать здесь краткую инструкцию, которая позволит любителям живописи судить к удовольствию художников о самых извращенных проявлениях творческого инстинкта. Выдохнув «ну и ну!», вы засвидетельствуете силу неуклонного реалиста, «до чего искренне» скроет ваше смущение перед раскрашенной фотографией вдовы олдермена, присвистнув, вы выразите восхищение постимпрессионистом, «жуть как любопытно» — так можно высказаться о кубисте, «о!» — если сражен наповал, «а!» — если перехватит дыхание.

— До чего похоже, — вот единственное, что я смог уклончиво сказать.

— Не так похоже на конфетную коробку, как вам бы хотелось, — сказал Хильер.

— По-моему, до того удачно, — поспешно ответил я в свою защиту. — Вы отдадите ее в Академию?

— Не дай бог. Лучше на барахолку.

Я глядел то на картину, то на Рози; то на Рози, то на картину.

— Стань в позу, Рози, — сказал Хильер. — Пусть приглядится.

Она вышла на мостки для натурщиков. Я стал сравнивать ее и картину. Во мне зашевелилось любопытное чувство: будто кто-то тихо проник в мое сердце острым ножом, было больно, но удивительно приятно; и я вдруг почувствовал дрожь в коленях. Теперь мне трудно сказать, вспоминаю я Рози во плоти или на портрете. Но видится она мне не в шляпке и блузке, как при первом знакомстве, и не в других платьях, в которых я встречал ее с тех пор, а в белых шелках, с черным бархатным бантом в волосах, в позе, какую нашел ей Хильер. Я никогда точно не знал возраст Рози, но, прикидочно, в то время ей было лет тридцать пять. Никто бы этого не сказал: на лице — ни единой морщинки, а кожа нежная, как у ребенка; черты вряд ли особенно хороши, простоватые, без аристократической завершенности, отличающей знатных дам, чьи фотографии продавались тогда во всех киосках; короткий нос — немного широк, глаза — невелики, рот — крупноват; но глаза голубели, как васильки, и улыбались вместе с губами, чувственными и красными-красными; я не встречал улыбки сладостней, веселей и приятней. Взгляд от природы тяжелый и насупленный, но, когда она улыбалась, эта насупленность вдруг становилась бесконечно привлекательной. В смугловатом лице отсутствовали яркие краски, кроме легкой голубизны под глазами. А свои бледно-золотые волосы она по тогдашней моде собирала в высокую прическу с замысловатой челкой.

— Ее чертовски трудно писать, — сказал Хильер, поглядывая на нее и на картину. — Смотрите, она вся золотая, и лицо, и волосы, а дает она не золотой эффект, а серебряный.

Я понял, что он имеет в виду. Она сияла бледным светом, скорее как луна, а не как солнце, а если как солнце, то такое, каким оно бывает в белесой дымке рассвета. Хильер поместил ее в центр полотна, и она стояла, опустив руки, обратив к нам ладони, немного откинув голову, тем подчеркивая красоту жемчужной шеи и плеч. Она стояла, как актриса, появившаяся на вызовы, сконфуженная неожиданными аплодисментами, но сравнение казалось абсурдным — в ней было что-то такое девическое и такое вешнее… Это безыскусное создание не ведало ни грима, ни рампы. Она стояла как дева, назначенная для любви, готовая, как то указует сама природа, бесхитростно отдаться в объятья любимого. Она принадлежала к поколению, не чуждавшемуся некоторой щедрости стана; при всем изяществе у нее была пышная грудь и крутые бедра. Миссис Бартон Трэфорд, увидев позже картину, сказала, что та наводит на мысль о жертвенной телке.

Глава пятнадцатая

Эдвард Дрифилд по вечерам работал, и Рози, от нечего делать, с удовольствием куда-нибудь ходила с кем-либо из знакомых. Ей нравилась роскошь, а Квентин Форд был человек состоятельный. Он нанимал кэб и вез ее обедать к Кетнеру или в «Савой», а она по этому случаю надевала лучшие платья; и Гарри Ретфорд, не имея гроша за душой, вел себя будто при деньгах и катал ее в экипажах, кормил обедом у Романо или в одном из входивших в моду ресторанчиков Сохо. Актер мыслящий, но неуживчивый, он часто сидел без работы. Было ему лет тридцать; из-за привлекательной уродливости лица и хромающей речи все, что он говорил, казалось потешным. Рози нравилось его наплевательское отношение к жизни и небрежность, с какой он носил костюмы от лучшего лондонского портного, не заплативши за них, и та свобода, с которой мог на скачках поставить пятерку, ее не имея, и щедро сорить деньгами, если удалось выиграть. Ретфорд был весел, очарователен, пустоват, голосист и нещепетилен. Рози рассказывала мне, как однажды он заложил свои часы, чтобы угостить ее обедом, а в другой раз занял пару фунтов у завтруппой, который устроил им и контрамарку с условием, чтобы взяли его поужинать.

Но с неменьшим удовольствием отправлялась она в мастерскую Лайонела Хильера поесть котлет совместного с ним приготовления и проговорить целый вечер. Однако со мной она ходила обедать очень редко. Я обедал на Винсент-сквер, а она дома с Дрифилдом; потом я заходил за ней, садились в автобус и ехали в какой-нибудь мюзик-холл. Бывали в «Павильоне», в «Тиволи», иногда в «Метрополитене» — если хотели увидеть отдельные знаменитые номера, но больше всего любили «Кентербери». Места там были дешевы, а программы хороши. Мы заказывали пару пива, я закуривал трубку. Рози с удовольствием оглядывала большущий темный прокуренный зал, переполненный обитателями южной части Лондона.

— Нравится мне в «Кентербери», — говорила она, — так тут по-домашнему.

Оказалось, Рози очень любит читать. Ее увлекала история, но только определенный раздел — жизнеописания королев и фавориток августейших особ; с детским интересом рассказывала она мне, какие прочла удивительные вещи. Она подробно познакомилась с шестью супругами Генриха VIII и знала почти все про миссис Фитцгерберт и леди Гамильтон. Она была ненасытна: от Лукреции Борджиа перекидывалась к женам Филиппа Испанского; потом целым списком следовали любовницы французских королей. Она знала их всех и все про каждую от Агнессы Сорель до мадам Дюбарри.

— Лучше читать про то, что было на самом деле, — объясняла она. — Не по вкусу мне романы.

Она любила посплетничать о Блэкстебле, и, поскольку я к нему имел отношение, ей, наверно, нравилось бывать со мной. Она знала прямо-таки все, что там делалось.

— Я раза два в месяц езжу повидаться с матерью, — объяснила мне она. — Правда, только на вечерок.

— В Блэкстебл? — Мепя это удивило.

— Нет, не в Блэкстебл, улыбнулась Рози. — Меня пока не очень тянет туда заявиться. В Хэвершем. Мама там меня встречает. Я останавливаюсь в гостинице, где прежде работала.

Она никогда не была разговорчива. Даже если в хорошую погоду мы всю дорогу из мюзик-холла проходили пешком, она не раскрывала рта. Но молчание, интимное и уютное, не отрезало тебя от занимавших ее мыслей, ты проникался источаемым благорасположением.

В разговоре с Лайонелом Хильером я упомянул, что не могу понять, как она превратилась из миловидной свеженькой молодки, какую я знал в Блэкстебле, в прелестное создание, общепризнанную красавицу. (Некоторые люди делали оговорки: «Конечно, у нее отличная фигура, — заявлял кто-то, — но я предпочитаю лица иного типа», другой молвил: «Ну конечно, она очень хороша собой, ей бы чуток породы»).

— Объясню вам это в два счета, — сказал Лайонел Хильер. — Она была заурядной молодухой в соку, когда вы познакомились. Это я сделал из нее красавицу.

Не помню свой ответ, но помню, он был непристоен.

— Ладно, это только показывает ваше полное непонимание красоты. Никто даже не обращал внимания на Рози, пока я не увидел ее серебристо-солнечной. Пока я не написал ее, никто не ведал, что в мире нет ничего прекраснее ее волос.

— И это вы создали ее шею, ее бюст, ее стан и ее кости?

— Да, черт возьми, именно так!

Если Хильер обсуждал Рози в ее присутствии, она слушала с невозмутимой улыбкой, легкий румянец появлялся на бледных щеках. По-моему, выслушивая разглагольствования о своей красоте, она поначалу считала, что он ее разыгрывает; но и когда поняла, что это не так, и когда он ее нарисовал серебристо-золотой, особого действия это не возымело. Ей было немного любопытно, явно приятно, чуть удивительно, но голову она не потеряла. Он ей казался немного сумасшедшим. Я часто задумывался, было ли что между ними. Не мог забыть разговоры о Рози в Блэкстебле и зрелище, открывшееся мне в саду викария. Задумывался также относительно Квентина Форда и Гарри Ретфорда. И наблюдал, как они держат себя с нею. Она относилась к ним не столь фамильярно, сколь по-товарищески, назначала им свидания совершенно открыто и во всеуслышание, глядя на них с той по-детски озорной улыбкой, которая, как я понял, придавала ей загадочную красоту. Иногда, сидя рядом в мюзик-холле, я рассматривал ее лицо; не думаю, чтоб влюбленный, я просто рад был мирно сидеть подле нее, глядя на бледное золото ее волос и бледное золото кожи. Лайонел Хильер не ошибался: это золото, как ни странно, давало странное ощущение лунного света. В ней чувствовалась безмятежность летнего вечера, когда медленно блекнет безоблачное небо, ничего унылого в ее бесконечном спокойствии, полном жизни, как море, тихо сверкающее под августовским солнцем у побережья Кента. Она напоминала мне сонатину старинного итальянского композитора, в раздумчивости которой все же сквозила галантная ветреность, а в легкой игривой веселости отзывалась дрожь дыхания. Порой, почувствовав мой взгляд, Рози поворачивала голову и секунду-другую глядела мне прямо в лицо. Ничего не говорила. Я не знал ее мыслей.

Помнится, зайдя однажды за ней на Лимпус-род, я узнал, что она еще не готова и просит подождать в гостиной. Она вошла. В широкополой шляпе со страусовыми перьями (мы собирались в «Павильон», и она соответственно принарядилась), такая хорошенькая, что у меня дух захватило. Я стоял ошеломленный. Костюм того времени придавал женщинам благородство, и было нечто изумительно привлекательное в том, как девическая красота (иногда Рози напоминала мне непревзойденную статую Психеи в музее Неаполя) контрастировала с изысканностью наряда. В ее внешности был редкий штрих: голубоватая и влажная кожа под глазами. Временами не верилось, что так оно и есть от природы, и однажды я спросил Рози, не втирает ли она под глаза вазелин. И вот какой последовал ответ: она улыбнулась и протянула носовой платок.

— Потри и проверишь.

Другой раз, когда мы возвращались из «Кентербери» и я у порога ее дома протянул руку, чтобы попрощаться, она издала тихий смешок и наклонилась ко мне.

— Глупышка ты, — сказала она.

И поцеловала меня в губы. Не торопливо чмокнула, не лобызнула страстно. Ее губы, ее полные яркие губы задержались на моих достаточно долго, чтобы я ощутил их очертания, тепло и нежность. Потом она отстранилась, но не торопясь, толкнула молча дверь, проскользнула в нее и покинула меня. От неожиданности я и пикнуть не успел. Тупо принял ее поцелуй. Остался инертен. Повернулся и пошел домой. В моих ушах будто раздавался еще смех Рози. Был он не презрительным или обидным, а откровенным и прочувствованным, словно смеялась она любя.

Глава шестнадцатая

Больше недели я с Рози никуда не ходил. Она уезжала в Хэвершем свидеться с матерью, была занята разными делами в Лондоне. Потом она предложила сходить вдвоем в театр «Хеймаркет». Спектакль пользовался успехом, мест мы не достали и решили взять входные билеты. Мы съели по бифштексу и выпили по кружке пива в кафе Монико, а затем смешались с толпой в фойе. В те времена не было заведено выстраиваться в очередь, так что, когда открывались двери, все как оголтелые кидались вперед, чтобы пробиться первыми. Изрядно помятые, разгоряченные и запыхавшиеся, мы отвоевали себе местечко за креслами партера.

Возвращались пешком через парк Сент-Джеймс. Ночь была так хороша, что мы присели на скамейку. В звездном свете лицо Рози и ее чудесные волосы нежно сверкали. Она поистине излучала (слово неудачное, но никак иначе не выражу свое впечатление), наивно и нежно, дружескую близость, была словно серебристый ночной цветок, который источает аромат только при лунном свете. Я обнял ее за талию, и она повернулась ко мне. На этот раз целовал я. Она не шевельнулась; ее нежные яркие губы встретили мои со спокойной пылкой пассивностью, как озерная вода — лунный свет. Не знаю, сколько мы там пробыли.

— Кушать как хочется, — вдруг произнесла она.

— И мне, — рассмеялся я.

— Может, где поедим рыбы с картошкой?

— Охотно.

До мелочей зная Вестминстер (тогда он не был еще кварталом парламентариев и вообще просвещенной публики, а представлял собой заброшенные трущобы), я сразу, лишь вышли из парка и пересекли Викториа-стрит, вывел Рози к лавчонке на Хорсфери-роу, где торговали жареной рыбой. Был поздний час, и кроме нас там оказался только один посетитель — извозчик, чья упряжка стояла у тротуара. Заказали себе рыбы с картошкой и пиво. Вошла нищенка, купила обрезков на два пенни и унесла, завернув в бумагу. Мы поели с аппетитом.

Путь к дому Рози лежал через Винсент-сквер, и, проходя мимо моего дома, я спросил ее:

— Не зайдешь ли на минутку? Ты никогда у меня не была.

— А хозяйка? Не хочу тебе неприятностей.

— У, она спит как сурок.

— На немножко я зайду.

Я тихонько отпер и, поскольку в коридоре было темно, повел Рози за руку. У себя в комнате зажег газ. Она сняла шляпку и энергично поскребла затылок, стала искать зеркало, но я, будучи крайне артистичен, давно убрал его с камина, и в комнате не было никаких средств поглядеться на себя.

— Пойдем в спальню, — сказал я. — Зеркало там.

Я открыл дверь и зажег свечу. И держал ее, чтобы Рози, вошедшая следом, могла себя рассмотреть. Я видел в зеркале, как она причесывалась. Вынула штуки три шпилек, взяла их в зубы, взбила себе моей гребенкой волосы на затылке, закрутила их, пригладила, сколола, словно нарочно поймала мой взгляд в зеркале и улыбнулась. Приладив последнюю шпильку, повернулась ко мне, ничего не говоря и невозмутимо, все с той же открытой улыбкой голубых глаз. Я отставил свечу. Комната была маленькая, и столик стоял у самой постели. Рози подняла руку и легонько потрепала меня по щеке.

И зачем я эту книгу стал писать от первого лица! Такое кстати, если можешь показать себя в выгодном или трогательном свете: ничего нет эффектней скромной героики или патетического юмора, кои столь часто применяются в подобных случаях; сплошное очарование — писать о себе, когда на ресницах читателя сверкают слезы и на губах играет ласковая улыбка. Но отнюдь не приятно, если приходится изображать себя заурядным недотепой.

Недавно в «Ивнинг стандард» я прочел статью Ивлина Во, в которой он походя отмечает, что писать романы от первого лица — занятие недостойное. Жаль, он не объяснил почему, а просто обронил сентенцию с той же категоричностью, как и Эвклид, когда тот произвел свое знаменитое наблюдение над параллельными прямыми. Я был задет и тотчас попросил Олроя Кира (он читает все, даже книги, к которым пишет предисловия) порекомендовать мне какие-нибудь литературоведческие труды. По его совету я прочел «Мастерство прозаика» Перси Лабока, откуда извлек, что писать романы можно только как Генри Джеймс; потом я прочел «Проблемы романа» Э. М. Форстера, откуда извлек, что писать романы можно только как м-р Э. М. Форстер; потом я прочел «Структуру романа» Эдвина Мьюра, откуда вовсе ничего не извлек. Ни в одной из этих книг не нашлось ни строчки на искомую тему. Все-таки я угадываю одну из причин, по которой романисты — некоторые, такие как Дефо, Стерн, Теккерей, Диккенс, Эмилия Бронте и Пруст, известные при жизни и позабытые сегодня, — применяли метод, осуждаемый Ивлином Во. Становясь старше, мы полнее сознаем путаность, непоследовательность и неблагоразумие человеческих существ; и это становится единственным оправданием для писателя зрелого или старого, которому следовало бы обращаться к более суровому материалу, чем тривиальные заботы вымышленных персонажей. Коль скоро познание человека есть путь к познанию человечества, то явно разумней заняться упорядоченными, устоявшимися и выразительными созданиями творческого вымысла, чем противоестественными и туманными фигурами реальной действительности. Иногда писатель чувствует себя богоравным и готов рассказать вам все о своих персонажах; однако ему этого не всегда хочется; тогда он расскажет не все, что надо бы знать, а только то немногое, что знает сам, а поскольку с возрастом чувство богоравности слабеет, неудивительно, что с течением времени писатель теряет наклонность изображать больше, нежели знаешь по собственному опыту. Рассказ от первого лица — очень полезный прием для такой ограниченной цели.

Рози подняла руку и легонько потрепала меня по щеке. Не пойму, отчего я дальше повел себя так, я совсем по-другому рассчитывал держаться в подобном случае; по из моего сжавшегося горла вырвалось рыдание. Не знаю, случилось так потому, что я был стеснителен и одинок (не буквально, поскольку в больнице, где проводил целые дни, встречался с массой людей, но одинок душой), или потому, что столь вожделел, но я стал плакать. Было ужасно стыдно; я пробовал взять себя в руки и не мог; слезы выступали на глазах и катились по щекам. Рози, видя это, со вздохом шепнула:

— Ой, милый, что ты? Из-за чего? Не надо. Не надо.

Она обняла меня за шею и, тоже заплакав, стала целовать в губы, в глаза, в мокрые щеки. Расстегнула лиф своего платья и, склонив мою голову, прижала ее к своей груди. Гладила меня по влажным щекам. Стала качать, как ребенка на руках. Я целовал ее груди и белую колонну ее шеи; она выскользнула из лифа, сняла платье, нижнюю юбку, и в какой-то момент я обнимал корсет; потом сняла и его, на миг вобрав для этого дыхание, и осталась передо мной в сорочке. Держа ее за бедра, я чувствовал отпечатки корсета на ее коже.

— Задуй свечу, — прошептала она.

И это она разбудила меня, когда в первых рассветных лучах, пробившихся сквозь занавески, стали различимы кровать и шкаф на фоне не спешившей уходить ночи. Рози разбудила меня поцелуем в губы и щекотаньем своих волос, упавших мне на лицо.

— Мне надо вставать, — сказала она. — Не хочу, чтоб твоя хозяйка меня застала.

— Времени еще сколько угодно.

Ее груди, когда она склонилась надо мной, налегли мне на плечо. Вскоре она встала с постели. Я зажег свечу. Рози повернулась к зеркалу и поправила прическу, а потом глянула на свое нагое тело. Талия у нее оказалась тонкая; при осанистой фигуре тело было очень стройным; крепкие высокие груди выступали, словно изваянные из мрамора. Тело, созданное для любви, в свете свечи, соревновавшемся теперь с наступающим утром, оно было все серебристо-золотым, единственными пятнами выделялись тугие темно-розовые соски.

Одевались молча. Она не стала натягивать корсет, а просто скатала, я же завернул его в газету. Мы на цыпочках прошли по коридору, и, когда я открыл наружную дверь и мы вышли на улицу, рассвет встретил нас, как трущийся о ноги шустрый котенок. Площадь была пуста; солнце уже проблескивало в окнах, глядящих на восток. Я ощущал себя таким же молодым, как этот день. Мы шли, взявшись за руки, пока не оказались на углу Лимпус-род.

— Дальше не ходи, — сказала Рози. — Мало ли что.

Я поцеловал ее и проводил взглядом. Она шла довольно медленно, твердой походкой деревенской женщины, которой нравится чувствовать под ногой твердую землицу, и держалась прямо. Не в силах вернуться и уснуть, я бродил, пока не вышел на набережную. Река играла яркими красками раннего утра. Под мостом Воксхол темная баржа шла вниз по течению. Двое мужчин в шлюпке гребли вдоль берега. Я был голоден.

Глава семнадцатая

После этого, — больше года, — куда бы мы с Рози ни пошли, на пути домой она бывала у меня, иногда всего час, а то и до поры, когда нарождающийся день предупреждал нас, что скоро служанки начнут мести парадные. У меня сохранилось воспоминание о теплых солнечных утрах, когда вялый лондонский воздух обретает приветливую свежесть, и о том, какими громкими казались звуки наших шагов на пустынных улицах, и о том, как мы семенили под зонтиком — молча, но неунывающе, когда пришли зимние холода и дожди. На нас бросал взгляд постовой полисмен, порой с подозрением, а иной раз понимающе подмигивал. Попадались бездомные существа, уснувшие, скрючившись на ступеньках под портиком, и Рози дружески сжимала мне локоть, если (в основном ради того, чтоб себя показать и произвести на нее хорошее впечатление, поскольку шиллинги мои были наперечет) я клал серебряную монету на чей-то затрепанный подол или в иссохший кулак. Рози сделала меня счастливым. Я бесконечно к ней привязался. С нею было легко и удобно. Ее ровный темперамент передавался тому, с кем она бывала рядом, и хорошо было радоваться вдвоем любому сущему мгновению.

Прежде чем стать ее любовником, я часто спрашивал себя, были ли у нее романы с другими, с Фордом, Гарри Ретфордом и Хильером, а теперь спросил у нее. Она меня поцеловала.

— Не дури. Они мне нравятся, сам знаешь. Люблю ходить с ними, вот и все.

Подмывало спросить, была ли она любовницей Джорджа Кемпа, но казалось разумным воздержаться: никогда не видав ее вышедшей из себя, я отнюдь не исключал такой возможности, как раз подобный вопрос мог бы вызвать ее гнев. А мне не хотелось давать повод для слов таких обидных, что нельзя будет ей простить. Я был молод, мне только исполнился двадцать один год. Квентина Форда и прочих я почитал старыми и способен был допустить: для Рози они просто друзья. Это давало мне некоторые основания с гордостью сознавать, что я ее любовник. Глядя, как она болтает и смеется со всеми подряд в субботние чаепития, я сиял от самоуважения; вспоминал проведенные вдвоем ночи, и тянуло посмеяться над людьми, не имевшими понятия о моей великой тайне. Но иногда, казалось, Лайонел Хильер поглядывал на меня с лукавством, будто потешаясь на мой счет, и я в неловкости побаивался, не рассказала ли ему Рози, что у нас с нею, или прикидывал, нет ли чего в моем поведении такого, что выдает меня. Я рассказал Рози о своих опасениях, не заподозрил ли нас Хильер; она глянула на меня своими голубыми глазами, неизменно готовыми улыбнуться.

— Не обращай внимания. У него в голове одни пакости, — сказала она.

Я не водил дружбы с Квентином Фордом. Он видел во мне скучного и малозаметного юнца (каким я, конечно, и был) и, оставаясь учтивым, никогда прежде не обращал на меня внимания. Пожалуй, только мое воображение могло подсказать, что теперь он стал со мной холоднее. А Гарри Ретфорд удивил меня однажды, пригласив на обед и на спектакль. Я рассказал Рози про это приглашение.

— Ну, конечно, пойди. С ним страшно здорово. Миляга Гарри, от него не насмеешься.

Итак, я с ним пообедал. Он вел себя очень мило и произвел на меня впечатление рассказами про актеров и актрис. Он был склонен к саркастическому юмору и остроумно проходился по адресу Квентина Форда, которого недолюбливал; я старался перевести разговор на Рози, но о ней ему нечего было высказать. Он походил на резвящегося пса, со смаком и хохотливыми намеками давая понять, что является грозой девиц. Оставалось задаваться вопросом, не потому ли зазвал он меня обедать, что узнал о моем романе с Рози и почувствовал дружеское расположение. Но если знал он, то, выходит, знали и остальные. Надеюсь, я не подал виду, но в душе определенно возымел несколько покровительственное отношение к ним.

Той же зимой, в конце января, объявилось свежее лицо на Лимпус-род, — голландский еврей по имени Джек Куйпер, амстердамский торговец бриллиантами, приехавший в Лондон на несколько недель по делам. Не знаю, как завязалось его знакомство с Дрифилдами, и если даже привело его сюда уважение к писателю, то не оно служило причиной последующих визитов. Крупный полный чернявый мужчина лет пятидевяти, лысый, нос крючком, он имел вид могучий, женолюбивый, решительный и компанейский. И не скрывал, сколь восхищен Рози. Он был явно богат — ежедневно посылал ей розы; она упрекала его за мотовство, но бывала польщена. Я не выносил его, крикливого и вертлявого, ненавидел и беглую речь, которая при всей правильности выдавала иностранца, и изобильные комплименты, которые он отпускал Рози, ненавидел и панибратское его обращение с ее друзьями. Квентин Форд, когда оказалось, что Куйпер нравится ему столь же мало, стал мне чуть ли не ближайшим другом.

— Спасибо, что хоть пробудет он недолго, — морщил рот и супил черные брови Квентин Форд; белые волосы и вытянутое печальное лицо делали его невероятно изысканным. — Женщин не переделать; прохвост им всех милей.

— Он ужасающе вульгарен, — жаловался я.

— Этим и берет, — отвечал Квентин Форд.

Следующие две-три недели я толком и не видел Рози. Джек Куйпер из вечера в вечер водил ее по шикарным ресторанам и по театрам. Я злился и обижался.

— Он ни с кем в Лондоне не знаком, — говорила Рози, пытаясь утихомирить мою взвинченность. — Пока он тут, ему охота побольше повидать. Не очень-то приятно все время ходить одному. У него только две недели осталось.

Я не видел объяснения такому самопожертвованию.

— А не кажется тебе, что он ужасен? — говорил я.

— Нет, он ведь забавный. С ним весело.

— Разве ты не видишь, что он с ума по тебе сходит?

— Ну, ему приятно, а меня не убудет.

— Он старый, и жирный, и противный. У меня озноб, как погляжу на него.

— Не так уж он плох, по-моему.

— Тебе незачем иметь с ним дело, — возражал я. — Это ведь жуткий хам.

Рози поскребла затылок. Такая была у нее неприятная привычка.

— Просто смех, как иностранцы непохожи на англичан, — сказала она.

Наконец-то Джек Куйпер уехал назад в Амстердам. Рози обещала встретиться со мной на следующий день, ради такого случая решили обедать в Сохо. Она заехала за мной на извозчике, и мы отправились.

— Уехал твой поганый старикашка? — спросил я.

— Да, — засмеялась она.

Я обнял ее за талию. (Где-то я уже писал, насколько удобней был экипаж для этого приятного и почти незаменимого акта в отношениях меж людьми, чем нынешние такси, так что, хоть с сожалением, воздержусь от дальнейшей разработки сей темы.) Я обнял ее за талию и поцеловал. Ее губы были подобны весенним цветам. Мы приехали. Я повесил шляпу и пальто (длинное, суженное в талии, с бархатным воротником и бархатными манжетами, в общем, очень изящное) на крючок и сказал Рози, чтоб давала мне свою пелерину.

— Я хочу в ней остаться, — ответила она.

— Ты изжаришься. И простудишься, когда на воздух выйдем.

— Неважно. Я ее первый раз одела. Разве некрасиво? И гляди, муфта в масть.

Я оглядел пелерину. Меховая. Я не знал, что это соболя.

— Выглядит богато. Откуда она у тебя?

— От Джека Куйпера. Вчера, прямо перед его отъездом, мы пошли и купили. — Она погладила мягкий мех, радуясь, как ребенок новой игрушке. — Сколько, по-твоему, стоит?

— Понятия не имею.

— Двести шестьдесят фунтов. Знаешь, у меня в жизни не было ничего, что столько б стоило. Я говорю: уж больно дорого, но он и слушать не хотел. Заставил меня взять.

Рози хихикнула и просияла, ее глаза заблистали. У меня же лицо вытянулось и по спине побежали мурашки.

— Не покажется ли Дрифилду подозрительным, что Куйпер поднес тебе меховую пелерину, которая столько стоит? — спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал непринужденно.

В глазах Рози заиграло озорство.

— Ты Теда знаешь, он ничего не замечает; а если что скажет, я отвечу, будто купила ее за двадцать фунтов в ломбарде, он и успокоится. — Она потерлась лицом о воротник. — Так мягко. И всякий поймет, какая вещь дорогая.

Я старался есть и, чтобы не показать своего огорчения, заставлял себя поддерживать разговор о том о сем. Рози мало меня слушала. Она не могла думать ни о чем, кроме новой пелерины, поминутно поглядывала на муфту, которую упорно держала на коленях, с видом ленивым, чувственным и благодушным. Она меня злила, казалась тупой и обыденной.

— Ты похожа на кошку, проглотившую канарейку, — не удержался я от колкости.

Она только хихикнула:

— Так оно и есть.

Для меня двести шестьдесят фунтов были колоссальной суммой. Я не мог вообразить себе, как можно столько потратить на какую-то пелерину. Я жил на четырнадцать фунтов в месяц, и жил недурно; если не всякому читателю легко умножать в уме, прибавлю: это составляет сто шестьдесят восемь фунтов в год. Мне не верилось, чтоб кто-то делал такой дорогой подарок просто по дружбе; могло быть только одно объяснение: Джек Куйпер спал с Рози все эти ночи подряд, пока был в Лондоне, а теперь, уезжая, расплатился с нею. Как она могла принять подношение? Разве не понимала, что это ее унижает, не понимала, как ужасающе неприлично с его стороны преподносить такую дорогую вещь? Наверное, нет, потому что сказала мне:

— Ведь так это мило с его стороны. Евреи, они все добрые.

— Ему это, видно, по карману, — ответил я.

— О да, у него куча денег. Он сказал: перед отъездом хочет мне подарок сделать, и спросил, чего я желаю. Ну, говорю я, хорошо бы пелерину и муфту к ней, но не могла ж я подумать, чтобы он этакое выбрал. Пришли мы в магазин — я попросила показать какой-нибудь каракуль, но он сказал: нет, соболей, и самых лучших, какие только бывают в продаже. И когда нам это вот показали, так и пристал, чтоб я брала.

Я представил ее белое тело с такою молочной кожей в объятиях жирного старикана, чьи отвислые губы целуют ее. И тогда я понял: догадки, которым я отказывался верить, правильны; значит, если она шла обедать с Квентином Фордом, или с Гарри Ретфордом, или с Лайонелом Хильером, то была потом с ними в постели точно как со мной. Я не мог открыть рот, зная: если заговорю, то оскорблю ее. Я испытывал скорее не ревность, а унижение, поняв, как она водила меня за нос. Я призвал всю свою силу воли, чтобы с губ не сорвался язвительный укор.

Из ресторана мы пошли в театр. Я, не в силах следить за спектаклем, ощущал на руке касания нежной соболиной пелерины и смотрел, как пальцы Рози поглаживают муфту. Я бы еще снес мысль о других, но Джек Куйпер ужасал. Как она могла? Было невыносимо сознавать себя бедным. Мечталось иметь в достатке денег, чтоб сказать ей: отошли тому типу его звериные шкуры, я дам тебе взамен другие, лучше. Наконец она обратила внимание, что я не проронил ни слова.

— Ты все молчишь сегодня.

— Разве?

— Ты, может, плохо себя чувствуешь?

— Отнюдь.

Она искоса поглядела на меня. Я не видел ее глаз, но знал, что в них светится так хорошо мне знакомая, по-детски озорная улыбка. Рози ничего не прибавила. После спектакля мы, поскольку шел дождь, наняли экипаж; я назвал ее адрес на Лимпус-род. Она молчала, пока не доехали до Викториа-стрит, и тут сказала:

— А ты не хочешь, чтоб я к тебе пошла?

— Как скажешь.

Она приподняла шторку и назвала вознице мой адрес. Потом взяла мою руку и сжала ее, но я остался недвижим и глядел в окошко сердито и надуто. Доехав на Винсент-стрит, вывел ее из кэба и молча проводил в дом. Снял шляпу и пальто. Рози сбросила пелерину и муфту на диван.

— Что ты дуешься? — спросила она, подойдя ко мне.

— Я не дуюсь, — сказал я, отводя глаза.

Она обхватила руками мое лицо.

— Разве можно так глупить? С чего тебе злиться, если Джек Куйпер дарит мне меховую пелерину? Тебе ж такое не поднять?

— Конечно…

— И Теду не купить. И не надейся, чтоб я отказалась от меховой пелерины за двести шестьдесят фунтов. Мне всю жизнь хотелось меховую пелерину. А для Джека это пустяк.

— А ты не надейся, чтоб я поверил, будто он преподнес ее тебе из одной дружбы.

— А он мог и так. Все одно, он опять в Амстердаме и не известно когда вернется.

— Он и не единственный, к тому же.

Теперь я взглянул на Рози, и в глазах моих были злость, боль и обида; она улыбнулась мне своей прекрасной улыбкой, милую мягкость которой я и не знаю как описать; голос был бесконечно нежен:

— О, милый, зачем тебе в голову лезут какие-то другие? Что ты теряешь? Разве тебе со мной не хорошо? Ты разве не рад быть со мной?

— Бесконечно.

— Ну вот. И глупо дуться и ревновать. Почему не радоваться тому, что есть? Наслаждайся, пока можно. Слушай, через сто лет все мы помрем, и какое тогда все это будет иметь значение? Пока получается, пусть нам будет хорошо.

Она обняла меня за шею и прижалась своими губами к моим. Я забыл о своей обиде. Я думал только о ее красоте и завораживающей нежности.

— Ты уж принимай меня, какая я есть, — шепнула она.

— Ладно, — ответил я.

Глава восемнадцатая

Все это время я, можно сказать, и не видал Дрифилда. Целые дни он был занят редакторскими делами, а вечерами писал. Он, естественно, присутствовал на каждой субботе, любезный, занятный и ироничный, бывал вроде рад встретить меня и перекинуться парой слов о каком-нибудь пустяке, но в основном, понятное дело, уделял внимание гостям постарше и позначительней. Притом я все более замечал в нем некоторую замкнутость; это был уже не тот разудалый и простецкий приятель, каким я знал его в Блэкстебле. Возможно, только при моей повышенной чувствительности мог я обнаружить незримый барьер меж ним и теми, с кем он веселился и шутил. Словно он жил в мире воображения, отводившем на задний план мир будничный. Теперь Дрифилда приглашали иногда держать речь на официальном обеде. Он вступил в литературный клуб. Стал знаться со многими людьми вне узкого круга, в который попал в силу своих профессиональных занятий, и все чаще бывал зван на ленч и на чай дамами, любившими окружать себя видными писателями. Рози тоже получала приглашение, но редко куда ходила; по ее словам, эти приемы были ей ни к чему, да и видеть, мол, там хотят не ее, а только Теда. Думается, она смущалась и чувствовала себя не в своей тарелке. Да и хозяйки, пожалуй, не раз давали ей понять, как нелегко смириться с тем, что ее тоже надо приглашать; и, пригласив из вежливости, словно не замечали, ибо вежливость им вообще-то претила.

Вот именно тогда Эдвард Дрифилд и опубликовал «Чашу жизни». Не мое дело заниматься разбором его произведений, запоследнее время о них написано столько, что аппетит любого рядового читателя может быть удовлетворен. Но «Чаша жизни» — это, позволю себе сказать, хоть не самая популярная и не самая знаменитая его книга, зато, убежден, самая интересная. В ней есть холодная безжалостность, которая звучит оригинальной нотой среди сплошной сентиментальности английской прозы. Это книга освежающая и пряная. Она, наподобие кислого яблока, оставляет оскомину, но есть в ней легкий горьковато-сладкий привкус, от которого становится очень приятно во рту. Из всех книг Дрифилда одна она такова, что мне бы хотелось самому написать ее. Страшную и душераздирающую, безо всяких сантиментов и слезливости, сцену смерти ребенка и следующий за ней любопытный эпизод нелегко забыть каждому, кто их прочел.

Как раз это место вызвало неожиданно бурю, разразившуюся над головой бедняги Дрифилда. В первые дни после появления «Чаши жизни» казалось, что ее встретят, как и остальные его романы, то есть появятся подробные рецензии, одобряющие произведения в целом и указывающие на отдельные недостатки, а спрос на книгу будет недурной, но скромный. Рози рассказывала мне, что он рассчитывал получить фунтов триста и снять на лето дом где-нибудь на реке. Первые два-три отзыва были расплывчатые; затем в одной из утренних газет появилась разносная статья на целый подвал. Роман оценивался как беспардонно грубый, непристойный, а издателям досталось за то, что они предложили публике такую книгу. В статье рисовались бедственные картины разлагающего воздействия, которое «Чаша жизни» должна оказать на молодежь Англии. Книгу оценили, как оскорбление всему женскому полу. Рецензент восставал против самой возможности того, чтобы такое произведение попало в руки неопытных юношей и чистых девушек. Другие газеты поддержали приговор. Самые глупые требовали запрещения книги, другие мрачно задавались вопросом, не тот ли здесь случай, когда насущно вмешательство прокурора. Осуждение стало всеобщим; если тот или иной писатель, привыкший к более реалистическому складу континентальной прозы, отваживался утверждать, что это лучшее из написанного Дрифилдом, то таких и слушать не желали, трактуя искреннюю убежденность как низменное желание подыграть галерке. Книгу не допустили в библиотеки, и хозяева железнодорожных киосков отказались пускать ее в продажу.

Все это, конечно, было очень неприятно Эдварду Дрифилду, но держался он с философским спокойствием.

— Говорят: это неправда, — пожимая плечами, улыбался он. — А это правда. И пошли они ко всем чертям.

В этих невзгодах его поддержала верность друзей. Восхищение «Чашей жизни» стало признаком эстетической проницательности; возмущение ею было равноценно признанию в собственном филистерстве. Миссис Бартон Трэфорд без колебаний заявляла, что это шедевр, и (хотя момент был не очень подходящим для статьи Бартона в «Квотерли») ее вера в будущность Эдварда Дрифилда осталась непоколебленной. Странно (и поучительно) читать сегодня книгу, породившую такой шум: в ней нет ни единого слова, от коего покраснеет последний скромник, ни единого эпизода, способного вызвать хоть тень смущения у нынешнего читателя романов.

Глава девятнадцатая

Полгода спустя, когда стихли страсти вокруг «Чащи жизни» и Дрифилд уже принялся за роман, вышедший потом под названием «По делам их», я, ставший на четвертом курсе ассистентом в стационаре, перед обходом палат поджидал, как положено, в вестибюле хирурга и заглянул мимоходом на полку для почты, — не знавшие домашнего адреса писали мне иногда на больницу. С удивлением обнаружил я на полке телеграмму следующего содержания: «Прошу непременно быть у меня сегодня в пять часов по важному делу. Изабел Трэфорд».

Я терялся в догадках, зачем ей понадобился. За последние два года встречались мы раз двадцать, но никакого внимания она на меня не обращала, и у нее я никогда не бывал. Впрочем, известно, как трудно залучить к чаю мужчин, и хозяйка, которой в последний момент их недостало, могла решить, что студентик-медик все-таки лучше, чем недобор; но, судя по тексту телеграммы, в виду имелся не прием.

Хирург, которого я сопровождал на обходе, был нуден и многоречив. Освободиться я смог только в половине шестого и еще добрых двадцать минут добирался до Челси. Миссис Бартон Трэфорд жила в многоквартирном доме на набережной. Было около шести, когда я позвонил в дверь и спросил, дома ли она. А когда меня проводили в гостиную и я стал объяснять, почему опоздал, она меня прервала:

— Мы допускали, что вам не удалось вырваться. Это неважно.

Ее муж тоже был здесь.

— Вероятно, он не откажется от чашки чаю, — сказал он.

— О, для чая уже поздновато, не так ли? — вежливо посмотрела она на меня полными доброты, кротко блиставшими глазами. — Ведь вам не хочется чаю?

Я хотел и пить и есть, поскольку завтрак мой состоял из лепешки с маслом и чашки кофе, но не желал в том признаться и отказался от чая.

— Вы знакомы с Олгудом Ньютоном? — спросила миссис Бартон Трэфорд, указывая на человека, сидевшего в большом кресле, когда я входил, и поднявшегося мне навстречу. — Полагаю, вы встречались с ним у Эдварда.

Встречались. Заходил он изредка, но я знал его имя и помнил в лицо. Он действовал мне на нервы, и не думаю, чтобы я когда-нибудь с ним разговаривал. Теперь он совершенно позабыт, а в те времена это был известнейший в Англии критик. Крупный тучный блондин с полным бледным лицом, седеющей шевелюрой и бледно-голубыми глазами, он обычно носил бледно-голубой галстук, дабы подчеркнуть цвет своих глаз. Он по-свойски держал себя с писателями, которых встречал у Дрифилда, и говорил им приятные и хвалебные слова, а стоило тем удалиться, на все лады проходился на их же счет. Он говорил тихо и вкрадчиво, отлично выбирая слова: никто не мог с большей точностью опорочить собственного друга.

Я обменялся рукопожатием с Олгудом Ньютоном, а миссис Бартон Трэфорд с обычной своей обходительностью взяла меня за руку и, чтобы я не чувствовал стеснения, усадила рядом с собой на диван. Со стола еще не убирали, и она, взяв сэндвич с вареньем, стало деликатно откусывать по кусочку.

— Вы виделись с Дрифилдами в последнее время? — спросила она, будто бы просто ради разговора.

— Я был у них в минувшую субботу.

— А с тех пор никого из них не встречали?

— Нет.

Миссис Бартон Трэфорд стала безмолвно бросать взгляды то на Олгуда Ньютона, то на мужа, словно прося их помощи.

— Околичности бесплодны, Изабел, — отчеканил Ньютон, верный своей манере выражаться точно, и злоумышленнически подмигнул.

Миссис Бартон Трэфорд обратилась ко мне:

— Тогда вам, значит, не известно, что миссис Дрифилд сбежала от мужа.

— Что?!

Ошарашенный, я не верил своим ушам.

— Пожалуй, будет лучше, Олгуд, если вы ему изложите, как все было, — сказала миссис Трэфорд.

Критик откинулся в кресле, сомкнул кончики пальцев и умильно заговорил:

— Вчера вечером я должен был свидеться с Эдвардом Дрифилдом относительно статьи, которую я для него готовлю, и после обеда, поскольку погода была хорошая, я решил пройтись пешком до его дома. Он ожидал меня; кроме того, мне было известно, что по вечерам он никуда не выходит, разве только по таким важным поводам, как банкет у лорда-мэра или обед в Академии. Представьте мое удивление, нет, скорее мое явное и полное замешательство, когда я, подойдя к его дому, увидел, как дверь открывается и выходит Дрифилд собственной персоной. Вам, конечно, известна привычка Иммануила Канта выходить на ежедневную прогулку в один и тот же час с такой пунктуальностью, что у жителей Кенигсберга было заведено сверять в этот момент свои часы, и когда однажды тот вышел из дому часом раньше обычного, все похолодели, поскольку сочли, что такое могло случиться только по причине некоего ужасающего события. Они были правы: Иммануил Кант получил тогда весть о падении Бастилии.

Олгуд Ньютон сделал небольшую паузу, чтобы поглядеть, как воспринят его анекдот. Миссис Бартон Трэфорд с пониманием улыбнулась.

— Я не предвидел столь же всемирно важного катаклизма, когда увидел Дрифилда спешащим в мою сторону, но сразу меня осенило, что нечто стряслось. Он был без трости и без перчаток. На нем был его рабочий костюм, то есть не первой молодости пиджак из черной альпаки, и широкополая шляпа. Было нечто дикое в его облике и отчаянное в поведении. Зная превратности его супружеской судьбы, я гадал: то ли его гонят опрометью из дому матримониальные осложнения, то ли он просто торопится к почтовому ящику опустить письмо. Он несся, как быстроногий Гектор, благороднейший из греков. Казалось, он не заметил меня, и я заподозрил, что ему этого и не хотелось. «Эдвард», — остановил я его. Он остолбенел и, могу поклясться, некоторое время не узнавал меня. «Не мстительные ли фурии заставляют вас метаться по грешной округе Пимлико?» — спросил я. «А, это вы», — сказал он. «Вы куда?» — «Никуда», — был его ответ.

Я думал, что при таких темпах Олгуд Ньютон никогда не окончит свой рассказ, и миссис Хадсон выйдет из себя, раз я на полчаса задержу ее с обедом.

— Я рассказал ему, по какому поводу пришел, и предложил вернуться в дом, где будет удобней обсудить волновавший меня вопрос. «Мне тошно сидеть дома, — сказал он, — давайте пройдемся. По дороге расскажете». Выразив на то согласие, я отправился с ним на прогулку; он рвался вперед, а я упрашивал умерить шаг. Даже доктор Джонсон не смог бы вести разговор с собеседником, мчащимся по Флит-стрит со скоростью курьерского поезда. Эдвард держал себя так странно и был так возбужден, что я счел разумным увести его на менее оживленные улицы. Заговорил с ним о статье. Занимавшая меня проблема оказалась сложнее, чем это представлялось поначалу, и у меня явились сомнения, смогу ли я удовлетворительно раскрыть ее на страницах еженедельника. Я изложил ему дело полно и ясно и спросил о его мнении. «Рози ушла от меня», — отвечал он. Я не сразу понял, о ком речь, но незамедлительно вспомнил пышную и малоприятную особу, из чьих рук я порою брал чашку чая. По его тону я заключил, что он скорее ожидает от меня сострадания, нежели поздравлений.

Олгуд Ньютон снова сделал паузу, подмигнув голубыми глазами.

— Вы чудесны, Олгуд, — сказала миссис Бартон Трэфорд.

— Бесценны, — сказал ее муж.

— Усвоив, что требуется сопереживание, я сказал: «Мой дорогой». Он прервал меня: «Я только что получил письмо. Она убежала с Лордом Джорджем Кемпом».

Я шумно вздохнул, но промолчал. Миссис Трэфорд глянула на меня краем глаза.

— «Кто этот Лорд Джордж Кемп?» — «Он из Блэкстебла», — был ответ. Не располагая временем на раздумье, я принял решение быть откровенным и сказал: «И хорошо, что вы от нее избавились». — «Олгуд!» — вскричал он. Я остановился и взял его под руку. «Так знайте — она обманывала вас со всеми вашими друзьями. О ее поведении судачат на всех перекрестках. Мой уважаемый Эдвард, смиримся с фактом: ваша жена ничем не отличалась от заурядной потаскушки». Он вырвал руку и зарычал, как орангутан в лесах Борнео, когда того насильственно лишают кокосового ореха. И прежде чем я мог остановить его, бросил меня и скрылся. Мне, пораженному, осталось только слушать стенания и торопливые шаги.

— Не надо было его отпускать, — сказала миссис Бартон Трэфорд. — В таком состоянии он мог броситься в Темзу.

— У меня была такая мысль, но я обратил внимание, что бежал он не по направлению к реке, а вглубь улочек того квартала, которым мы шли. Кроме того, я сообразил, что в истории литературы нет прецедента, чтобы писатель совершал самоубийство в период работы над литературным произведением. При любых невзгодах он не пожелал бы оставить потомкам неоконченный опус.

То, что я услышал, потрясло меня, возмутило и привело в уныние; беспокойство усиливала неизвестность: зачем миссис Трэфорд меня позвала? Слишком мало была она со мной знакома, чтобы посчитать событие прямо меня касающимся; не хотела же она просто поделиться новостью…

— Бедный Эдвард, — сказала она. — Конечно, нет худа без добра и отрицать это никто не станет, но боюсь, как бы он не принял событие слишком близко к сердцу. К счастью, он не совершил ничего безрассудного. — Она обратилась ко мне: — Как только мистер Ньютон рассказал нам об этом, я отправилась на Лимпус-род. Эдварда не было, но прислуга сказала, что он сию минуту ушел; значит, он заходил домой в промежутке между тем моментом, когда убежал от Олгуда, и этим утром. Вы удивлены, отчего я просила вас прийти?

Я не отвечал, ожидая, что она скажет дальше.

— Ведь вы познакомились с Дрифилдами именно в Блэкстебле? Вы сможете объяснить, кто такой этот лорд Джордж Кемп. Как сказал Эдвард, он из Блэкстебла.

— Он старше средних лет. У него есть жена и сыновья, оба моего возраста.

— Но я не доискалась, кто он, не нашла его ни в «Кто есть кто», ни у Дебретта.

Я едва не рассмеялся.

— О, не настоящий он лорд, а местный торговец углем. В Блэкстебле его называют лордом за важность. Просто в шутку.

— Соль буколического юмора бывает несколько туманна для непосвященных, — заметил Олгуд Ньютон.

— Мы все должны помочь Эдварду, чем только можем, — сказала миссис Бартон Трэфорд, остановив на мне сосредоточенный взгляд. — Если Кемп убежал с Рози, он должен был бросить жену.

— Полагаю, что так, — проговорил я.

— Не сделаете ли вы доброе дело?

— Если смогу.

— Не съездите ли в Блэкстебл в точности узнать, что произошло? По-моему, нам следует снестись с его женой.

Я никогда не был особым любителем ввязываться в чужие дела.

— Не знаю, как взяться за это, — ответил я.

— Вы не сможете с ней повидаться?

— Да, не смогу.

Если миссис Бартон Трэфорд и нашла мой ответ резким, то не подала виду, лишь чуть улыбнулась.

— В таком случае, от этого откажемся. Вот что срочно надо сделать: поехать туда и разузнать о Кемпе. Я вечером постараюсь увидеться с Эдвардом. Для меня невыносима мысль, что он один в том кошмарном доме. Мы с Бартоном решили взять его к себе; у нас есть свободная комната, и я все подготовлю, чтобы он смог в ней работать. Не правда ли, Олгуд, для него это будет самое лучшее?

— Вне сомнения.

— Почему бы ему не пожить здесь некоторое время, во всяком случае с месяц, а потом он может уехать с нами на лето. Мы собираемся в Бретань. Уверена, ему там понравится, для него это будет полная перемена обстановки.

— Первым делом решим, — сказал Бартон Трэфорд, глядя на меня почти так же ласково, как и его жена, — поедет ли сей юный костоправ в Блэкстебл на разведку. Надо выяснить, что к чему. Это ж немаловажно.

В оправдание своего интереса к археологии Бартон Трэфорд был склонен к задушевности и к шутливой, даже жаргонной манере речи.

— Он не откажется, — сказала его жена, поглядев на меня мягко и просительно. — Ведь не откажетесь? Это так важно, а вы единственный, кто может нам помочь.

Она, понятно, не ведала, сколь мне самому не терпелось выяснить, что произошло; ей в голову не приходило, какая жгучая ревность сжимала мне сердце.

— Я вряд ли смогу освободиться в больнице раньше субботы.

— Это ничего. Очень мило с вашей стороны. Вам будут благодарны все друзья Эдварда. Когда вы вернетесь?

— Мне надо быть в Лондоне рано утром в понедельник.

— Так приходите сюда в тот же день к чаю. Буду ждать вас с нетерпением. Слава богу, это улажено. Теперь мне нужно попытаться отыскать Эдварда.

Я понял, что могу быть свободным. Олгуд Ньютон попрощался и спустился вместе со мной.

— Сегодня наша Изабел отчасти напоминает Екатерину Арагонскую, и это ей, на мой взгляд, очень к лицу, — проговорил он, когда дверь за нами закрылась. — Представляется драгоценный случай, и думаю, можно поверить — наша знакомая его не упустит. Очаровательная женщина с драгоценной душой. Venus toute entière à sa proie attachée.

Не поняв этого замечания (поскольку, как я предупреждал читателя, узнал много позже, кем была миссис Бартон Трэфорд), но догадываясь, что он сказал о ней какую-то замаскированную гадость, притом хлесткую, я издал смешок.

— Полагаю, ваши юные лета склоняют вас к лондонской гондоле, как выразилась в один печальный момент моя милая Диззи.

— Я пойду на автобус, — ответил я.

— Ах так? Пожелай вы ехать экипажем, я попросил бы вас любезно подбросить меня по пути, но раз вы собрались воспользоваться столь скромным средством сообщения, которое я по старинке предпочитаю именовать омнибусом, я размещу свою неповоротливую тушу в извозчичьей карете.

Он подозвал таковую и протянул мне на прощанье два вялых пальца.

— В понедельник приду узнать результаты вашей, как сказал бы уважаемый Генри, предельно деликатной миссии.

Глава двадцатая

Но миновали годы, прежде чем я опять встретился с Олгудом Ньютоном, потому что, приехав в Блэкстебл, получил письмо от миссис Бартон Трэфорд (она предусмотрительно записала мой тамошний адрес) с просьбой не приходить к ней в дом по причинам, которые она изложит при встрече, а увидеться в шесть часов на вокзале Викториа, в зале ожидания первого класса. В понедельник, как только я освободился в больнице, я туда направился и ждал ее прихода совсем недолго. Она подошла ко мне своей расслабленной походкой.

— Ну, что вы мне расскажете? Давайте найдем тихий уголок и присядем.

Мы оглядели зал и нашли такой уголок.

— Я должна объяснить, почему попросила вас прийти сюда, — начала она. — Эдвард у меня. Сначала он не хотел переезжать, тем не менее я его убедила. Но он издерган, слаб и раздражителен, боюсь, ему не пойдет на пользу встреча с вами.

Я передал миссис Трэфорд основное из ставшего известным мне, а она внимательно выслушала, иногда кивая головой. Я, однако, и не надеялся, что она способна понять, в каком смятении застал я Блэкстебл. Город гудел от возбуждения. За много лет тут не знали никаких подобных треволнений, и все разговоры были только об этом событии. Пузатый прогорел! Лорд Джордж Кемп скрылся! Неделей раньше он объявил, будто едет по делам в Лондон, а через два дня стало известно о его банкротстве. Оказалось, строительные операции не имели успеха, попытки сделать Блэкстебл популярным морским курортом не встретили поддержки, и он вынужден был изыскивать средства где только придется. В городе носились всевозможные слухи. Немало людей скромного достатка, вверивших ему свои сбережения, оказались на грани разорения. Подробности были неясны, ибо ни дядя, ни тетя не разбирались в коммерческих делах, а я не умел связать воедино то, что разузнал. Но дом Джорджа Кемпа был взят в заклад, а мебель описана. Его жена осталась без гроша. Оба сына, парни двадцати и двадцати одного года, занимались сбытом угля, но всеобщий крах коснулся и их. Джордж Кемп увез с собой все, что смог прикарманить — как говорили, примерно полторы тысячи фунтов, хоть не знаю, откуда это стало известно; был дан приказ о его аресте. Предполагали, что он уплыл — то ли в Австралию, то ли в Канаду.

— Надеюсь, поймают, — произнес дядя. — Он заслужил пожизненную каторгу.

Негодование было всеохватно. Не могли простить его вечную шумливость и неистовость, то, что он высмеивал всех, и то, что угощал всех в трактире, устраивал пикники, имел такой прекрасный выезд и так лихо заламывал свой рыжий котелок. Но худшее услышал мой дядя от церковного старосты в ризнице вечером в субботу. В течение двух последних лет Кемп встречался с Рози Дрифилд почти каждую неделю в Хэвершеме и проводил с ней ночь в трактире, владелец которого вложил деньги в одну из сомнительных затей Лорда Джорджа, а узнавши о своей потере, выложил все как было. Он бы еще стерпел, обведи Лорд Джордж других, а не его, так по-доброму, по-приятельски относившегося к Кемпу; но тут уж не было удержу.

— Он вместе с ней, вероятно, и убежал, — сказал дядя.

— Я этому не удивлюсь, — сказал церковный староста.

После ужина, когда горничная занялась уборкой, я пошел в кухню поговорить с Мэри-Энн. Она была в церкви и тоже все вызнала. Не думаю, чтоб в тот день прихожане особенно чутко внимали дядиной проповеди.

— Викарий говорит, они вдвоем убежали, — сказал я, помалкивая о сведениях, известных мне.

— Еще бы, как же иначе, — сказала Мэри-Энн. — Она только им и бредила. Стоило ему поманить пальцем, так готова бросить кого угодно.

Я потупился. Я страдал от горьких сожалений, был зол на Рози и считал, что она дурно со мной обошлась.

— Наверное, нам не видать ее больше, — едва выговорил я, поскольку комок подступил к горлу.

— А на кой она нам, — бодро добавила Мэри-Энн.

Когда я изложил то, что счел нужным, миссис Бартон Трэфорд вздохнула, но не могу сказать — удовлетворенно или огорченно.

— Ну, во всяком случае с Рози покончено, — промолвила она, встала и протянула мне руку. — И почему эти литературные светила так неудачно женятся? Такая жалость, такая жалость. Большое спасибо за все, что вы сделали. Теперь хоть ясно, что к чему. Самое главное, нет помех работе Эдварда.

Эти реплики показались мне не очень связными. Без сомнения, она потеряла ко мне всякий интерес. Мы вышли из вокзала, я посадил ее на автобус, идущий по Кингс-род в Челси, а потом отправился пешком к себе домой.

Глава двадцать первая

Я потерял Дрифилда из виду. Я стеснялся искать встречи с ним, да и был занят экзаменами, а когда их выдержал, уехал за границу. Смутно припоминаю, как узнал из газеты о его разводе с Рози, а больше ничего о ней не слыхал. Иногда ее матери приходили небольшие суммы, десять или двадцать фунтов, в заказном письме с нью-йоркским штемпелем, но без обратного адреса и без единого слова; приписывались они Рози только потому, что вряд ли кто другой стал присылать деньги миссис Ган. Когда той настал срок и она померла, известие об этом, видимо, каким-то образом дошло до Рози, поскольку письма приходить перестали.

Глава двадцать вторая

Как было условлено, в пятницу я встретился с Олроем Киром на вокзале Викториа, чтобы уехать в Блэкстебл в пять десять. Мы удобно устроились друг против друга в купе для курящих. От него я узнал тут в общих чертах о жизни Дрифилда после исчезновения жены. Рой постепенно очень сблизился с миссис Бартон Трэфорд. Зная его и помня ее, это, скажу, было неизбежно. Я не удивился, услышав, что вместе с нею и с Бартоном он изъездил континент, полностью разделяя их страсть к Вагнеру, живописи постимпрессионизма и барочной архитектуре. Он неизменно бывал на ленчах в том доме в Челси, а когда годы и пошатнувшееся здоровье приковали миссис Трэфорд к ее гостиной, то, невзирая на большую занятость, регулярно, раз в неделю навещал ее. У него было доброе сердце. Когда она умерла, он написал трогательную статью о ней, воздавая должное ее редкостному дару разборчивой доброжелательности.

И мне было приятно при мысли, что его доброта получила заслуженное и неожиданное вознаграждение, ибо миссис Бартон Трэфорд рассказывала ему об Эдварде Дрифилде много такого, что он не преминет использовать в работе, которой теперь с воодушевлением занялся. Проявив ласковое упорство, миссис Бартон Трэфорд не только поместила у себя Эдварда Дрифилда, когда уход неверной жены привел того в состояние, которое Рой мог описать лишь посредством французского слова désemparé, но и убедила прожить там около года. Она окружила его нежной заботой, неизменной добротой, глубоким пониманием, сочетая женский такт с мужской энергией, золотое сердце — с глазом, безошибочно находившим пути к успеху. Именно у нее в доме он закончил «По делам их». Она справедливо считала книгу своею, и Дрифилд, посвятив ее миссис Бартон Трэфорд, подтвердил, что ему знакомо чувство долга. Она повезла его в Италию (конечно, вместе с Бартоном, — миссис Трэфорд слишком хорошо знала, насколько злоречивы люди, чтоб дать им повод для сплетен) и с томиком Рескина в руках открыла Эдварду Дрифилду бессмертные красоты этой страны. Потом она нашла ему квартиру в Темпле и, отлично замещая хозяйку, устраивала там небольшие ленчи, дабы он мог принимать тех, кого влекла его растущая известность.

Нужно отметить, что этой растущей известностью он был во многом ей и обязан. Истинная слава пришла к нему лишь под конец жизни, когда он давно уже ничего не писал, но основа была вне сомнений заложена неустанными стараниями миссис Трэфорд. Она не только вдохновила (а возможно, частью написала, поскольку пером владела) статью, которую Бартон наконец-то предоставил «Квотерли» и в которой впервые было сказано, что место Дрифилда — в ряду лучших мастеров английской прозы, но и организовывала общественное мнение при выходе каждой книги, — где только не бывала, встречалась с редакторами и, что еще важнее, с владельцами влиятельных органов печати, устраивала вечера, приглашая всех, от кого мог быть прок. Она склонила Эдварда Дрифилда на благотворительные чтения в самых великосветских домах; следила, дабы его фотографии появлялись в иллюстрированных журналах; лично редактировала каждое его интервью. В течение десяти лет она была неутомимым пресс-агентом, приковывавшим к нему внимание публики.

То был апофеоз миссис Бартон Трэфорд, хоть она особенно не заносилась. Но не стоило приглашать его на вечер без нее: такие приглашения отклонялись. А когда она и Бартон и Дрифилд бывали приглашены на обед, то приходили и уходили вместе. Она не отпускала его ни на шаг; как бы ни возмущались хозяйки, им оставалось смириться или остаться ни с чем. Как правило, смирялись. Если что-либо действовало на нервы миссис Бартон Трэфорд, она давала это понять через его посредство, а сама оставалась полной очарования, тогда как Эдвард Дрифилд мог позволить себе крайнюю грубость; притом она в совершенстве знала, как утихомирить его или расшевелить и чем ему блеснуть в избранном обществе. Она относилась к нему идеально. Никогда не скрывала от него своей убежденности в том, что он является величайшим писателем своей эпохи, не только заглазно рекомендовала его классиком, но — с некоторой долей шутливости, пожалуй, и тем не менее проникновенно, — называла так и в лицо. Что-то кошачье было в ней всегда.

Потом стряслось ужасное. Дрифилд тяжело заболел воспалением легких и некоторое время был на грани смерти. Миссис Бартон Трэфорд делала все, на что способна такая женщина, и охотно сама стала бы при нем сиделкой, но она не отличалась здоровьем и ей все-таки было за шестьдесят; пришлось пользоваться услугами профессиональных сиделок. Когда он, наконец, выкарабкался, врачи прописали ему пожить в деревне и настояли, поскольку он был еще очень слаб, чтобы с ним поехала сиделка. Миссис Трэфорд хотела отправить его в Борнмут, куда могла бы приезжать по уикендам и следить, все ли у него в порядке; но Дрифилда потянуло в Корнуолл, и доктора в один голос заявили, что умеренный климат Пензанса как раз ему подойдет. Казалось бы, женщина с такой тонкой интуицией, как Изабел Трэфорд, должна была предчувствовать беду. Но нет. Она его отпустила, внушив сиделке, что перекладывает на нее тяжкую ответственность и вручает ей если не судьбу английской литературы, то по меньшей мере жизнь и благоденствие самого выдающегося из здравствующих ее представителей. Неоценное доверие!

Через три недели Эдвард Дрифилд написал ей, что по специальному разрешению женился на своей сиделке.

Миссис Бартон Трэфорд, как мне представляется, никогда более возвышенно не показывала величие своей души. Как, по-вашему, приняла она это событие? Восклицала «Иуда, Иуда»? Рвала на себе волосы, каталась в истерике, колотя пятками по полу? Набросилась на мягкого и ученого Бартона, обзывая его законченным дураком? Поносила вероломство мужчин и распутство женщин или облегчила свою израненную душу, громогласно разрешившись потоком непристойностей, с коими, как утверждают психиатры, на удивление хорошо знакомы самые целомудренные особы женского пола? Ничего подобного. Она послала нежное поздравление Дрифилду и написала новобрачной о своей радости, ибо у нее стало теперь двое любящих друзей вместо одного. Она очень просила обоих погостить у нее по возвращении в Лондон и каждому встречному говорила, что очень, очень рада этому браку: ведь Эдвард Дрифилд скоро состарится и будет нуждаться в постоянном уходе, а у кого получится это лучше, чем у больничной сиделки? Она с неизменной похвалой отзывалась о новой миссис Дрифилд и замечала: можно бы найти помиловидней, но выражение лица у нее весьма приятное, она, конечно, не очень хорошей семьи, но с более родовитой леди Эдварду было бы неуютно. Именно такая жена и нужна ему. Я не считаю несправедливым мнение, что миссис Бартон Трэфорд самозабвенно источала мед доброты, но все-таки подозреваю: если когда-либо к меду доброты подмешивался деготь, то вот тут был один из таких случаев.

Глава двадцать третья

Когда мы прибыли в Блэкстебл, то Роя поджидала не нарочито роскошная и не заведомо дешевая машина, шофер которой передал мне записку от миссис Дрифилд с приглашением на ленч назавтра. Я взял такси и поехал в «Медведя с ключом». От Роя я узнал, что теперь на набережной есть новый отель «Морской», но не позволил себе соблазниться благами цивилизации и отвергнуть прибежище моей юности. Перемены встретились мне еще на вокзале, который оказался не на старом месте, а дальше, на новой ветке, и, конечно, странно было ехать по здешней главной улице на автомобиле. Но «Медведь с ключом» остался без перемен. Он встретил меня с прежним своим непробиваемым равнодушием: никто не стоял у входа, а шофер поставил мой чемодан и уехал; на мой зов никто не откликнулся; я вошел в бар и увидел там молодую даму с короткой стрижкой, читающую Комтона Маккензи. Я спросил, нельзя ли получить комнату. Та поглядела на меня слегка обиженно и сказала, что можно, но поскольку на этом ее интерес к делу иссяк, я вежливо осведомился, не проводит ли кто меня. Она встала и, приоткрыв дверь, пронзительно вскричала:

— Кэти!

— Чего? — услышал я.

— Тут один джентль комнату хочет.

Немного погодя вошла худющая старушенция с торчащими седыми патлами, в очень грязном ситцевом платье, и повела меня наверх, где показала драную комнатушку.

— Не найдется ли чего-нибудь получше? — спросил я.

— Эту комнату берут все дельцы, — презрительно ответила она.

— А другие у вас есть?

— Ни единой.

— Тогда дайте мне двойной номер.

— Надо спросить у миссис Брентфорд.

Я сошел за ней вниз, она постучалась в одну из дверей, получила разрешение войти, и еще с порога я увидел седую полную женщину с аккуратной завивкой. Она читала книгу. Очевидно, все в «Медведе с ключом» интересовались литературой. Она бросила на меня безразличный взгляд, когда Кэти сказала, что я недоволен седьмым номером.

— Покажи ему пятый, — сказала она.

Я почувствовал, что несколько поторопился, высокомерно отклонив приглашение миссис Дрифилд и по сентиментальным мотивам не последовав мудрому совету Роя остановиться в «Морском». Кэти снова повела меня наверх, в более просторную комнату окнами на улицу. Почти все пространство тут занимала двуспальная кровать. Окна явно не открывались целый месяц.

Я сказал, что этот номер сойдет, и поинтересовался относительно обеда.

— Чего пожелаете? — спросила Кэти. — У нас ничего нет, но я куда-нибудь сбегаю и принесу.

Зная английские провинциальные трактиры, я заказал жареного палтуса и отбивную котлету. Потом вышел пройтись. Подойдя к пляжу, я обнаружил, что тут устроили эспланаду, а там, где прежде гулял по пустырю ветер, стояли в ряд коттеджи и виллы. Но были они обветшалые и замызганные; видно, даже по прошествии стольких лет мечта Лорда Джорджа о превращении Блэкстебла в популярный морской курорт все-таки не сбылась. Отставной офицер и две пожилые дамы прогуливались по растрескавшемуся асфальту. Мне стало невероятно тоскливо. Пронизывающий ветер доносил с моря мелкие брызги.

Я вернулся в город; между «Медведем с ключом» и «Герцогом Кентским», невзирая на дурную погоду, кучками стояли люди, и глаза у них были такие же голубые, а широкие скулы — такие же румяные, как некогда у их отцов. Странно было видеть у некоторых матросов золотое колечко в ухе, причем, поныне его носили не только старики, но и совсем мальчишки, которым не исполнилось и двадцати. Дальше по улице мне попался перестроенный банк, но писчебумажная лавка, где я покупал бумагу и вощанку, чтобы вместе с едва мне знакомым малоизвестным писателем сводить барельефы, осталась без перемен; появилось два или три кинотеатра, и их цветастые афиши неожиданно придали чопорной улице оттенок распущенности, и она стала походить на немолодую приличную женщину, хлебнувшую лишку.

В комнате, где я пообедал за столом, годным на шестерых, было холодно и безрадостно. Подавала мне неряшливая Кэти. Я попросил затопить.

— Сейчас июнь, — сказала она. — Мы не топим с апреля.

— Я заплачу, — возразил я.

— Сейчас июнь. В октябре — пожалуйста, но не в июне.

Доевши, я спустился в бар выпить стакан портвейна.

— Очень у вас тихо, — заметил я стриженой официантке.

— Да, тихо, — ответила она.

— Я-то думал, вечером в пятницу у вас тут должно быть полно.

— И я думаю: должно бы.

Из-за буфета показался полный краснолицый мужчина с прилизанными седыми волосами, и я догадался, что это хозяин.

— Вы мистер Брентфорд?

— Да, это я.

— Я знал вашего отца. Не хотите ли портвейна?

Я назвал свою фамилию, самую известную в Блэкстебле в годы его детства, но вроде бы, к своему разочарованию, не вызвал никакого отзвука в его памяти. Он согласился, однако, угоститься стаканом портвейна.

— По торговым делам приехали? — спросил он меня. — К нам коммерческая публика нередко наезжает. Уж мы стараемся все для них сделать.

Я рассказал ему, что приехал повидаться с миссис Дрифилд, и предоставил ему догадываться, по какому поводу.

— Я сколько раз старика видал, — сказал мистер Брентфорд. — Он был непрочь заглянуть сюда и пропустить пивка. Понимаете, я не скажу, чтоб он когда перебрал, но посидеть в баре и поболтать любил. Честное слово, мог говорить битый час с кем попало. Миссис Дрифилд уж так не нравилось, что он сюда ходит. Ведь никому ничего не скажет, удерет из дому и приковыляет, а для человека в его возрасте путь, чай, немалый. Конечно, как хватятся, то миссис Дрифилд знала, где искать, и проверяла по телефону, у нас ли он. Потом подъедет на машине и — к моей жене: «Пойдите, миссис Брентфорд, и приведите его, — говорит, — не хочу сама идти в бар, там публика сами знаете какая»; значит, миссис Брентфорд пойдет и скажет: «Ну, мистер Дрифилд, за вами приехала на машине миссис Дрифилд, уж доканчивайте свое пиво, и пусть ее везет вас домой». Он сколько раз просил не говорить, что он тут, коли звонит миссис Дрифилд, но, конечно ж, мы не могли так делать. Он был старик стариком, и вообще, зачем брать на себя ответственность. Он, знаете, родился в этом приходе, и первая его жена была местная. Она уж давно померла. Никогда ее не видал. Забавный был старикан. Не задавался ничуть; говорят, в Лондоне он уж в такой чести был, а помер, так во всех газетах только про него и писали; но про то ни в какую не догадаться, если с ним поговоришь, ничем от нас с вами не отличался. Само собой, мы всегда старались, чтоб ему поудобней, старались усадить на стул, который помягче, ан нет, он хотел сидеть за стойкой, дескать, приятно, когда ноги на поперечине. Сдается мне, тут ему было больше по сердцу, чем где еще. Он всегда говорил: хорошо посидеть в баре, тут, мол, видишь жизнь, а сам он, мол, всегда обожал жизнь. Такой чудак. Напоминал мне отца моего, вот только мой родитель в жизни книги не прочел, а пил французский коньяк по бутылке в день, и так до семидесяти восьми, когда умер, захворавши первый и последний раз. Я очень скучал по старику Дрифилду, когда он перекинулся. Как раз намедни говорю я миссис Брентфорд: надо б когда почитать хоть одну из его книг. Слышно, у него есть и такие, где описано про наши места.

Глава двадцать четвертая

Следующее утро выдалось холодное и пасмурное, но без дождя, и я пешком отправился к бывшему нашему дому. Фамилии, указанные на вывесках лавок, были кентские, известные здесь не одно столетие — Ганы, Кемпы, Кобсы, Иггулдены; но знакомых не встретилось ни души. Я чувствовал себя призраком, проходя там, где когда-то знал каждого, по крайней мере в лицо. Вдруг мимо проехал старенький автомобильчик, остановился, дал задний ход, и я увидел, что сидящий в нем человек с любопытством на меня смотрит. Высокий грузный старик вышел из машины.

— Вы не Вилли Эшенден? — подойдя, спросил он.

Тут я узнал в нем сына доктора, мы вместе учились в школе, вместе переходили из класса в класс; отец, я слышал, передал ему свою практику.

— Здравствуй, как живешь? — заговорил он. — А я прямо из дома викария, заезжал проведать внука. Там ведь теперь приготовительная школа, и я его в этом году туда определил.

Костюм на нем был поношенный и неглаженый, но лицо сохранило утонченную правильность черт, и можно было догадываться, что в молодости он был на редкость красив. Забавно, но я никогда того не замечал.

— Так ты дед? — спросил я.

— Уж трижды, — рассмеялся он.

Это меня потрясло. Он явился на свет, возмужал на жизненном пути, женился, завел детей, а те, в свою очередь, своих детей. По его виду я мог судить, что жизнь его прошла в непрестанном труде и в бедности. Держался он в типичной манере деревенского врача — внушительно, добродушно и успокоительно. Жизнь для него кончилась. У меня в голове теснились замыслы книг и пьес, я был полон планов на будущее, предвкушения новых дел и радостей; а другим я, чего доброго, казался уже стариком, как он мне. Я был так потрясен, что не догадался спросить про его братьев, с которыми мы оба играли в детстве, и про прежних наших с ним приятелей; после нескольких глупых фраз я его покинул. И дошел до нашего просторного и бестолкового дома; нынешнего викария, относившегося к своим обязанностям серьезнее дяди, не устроили ни лишние хлопоты по содержанию такой усадьбы, ни сами размеры дома, избыточные при нынешних ценах. Дом стоял в большом саду, вокруг зеленели поля. Надпись на большой доске гласила, что это приготовительная школа для сыновей джентльменов, и сообщала имя и ученые степени ее директора. Я поглядел через забор: сад был запущен и неухожен, а пруд, в котором я удил плотву, обмелел. Церковный луг отрезали под жилые кварталы — ряды кирпичных домишек вдоль ухабистых, плохо вымощенных улочек. Я вышел на Джой-лейн; там тоже выстроились коттеджи, смотревшие на море, а былая сторожка на заставе стала чистенькой закусочной.

Я побродил здесь. Домикам из желтого кирпича, казалось, не будет конца, но я так и не понял, кто в них живет, потому что не встретил ни души. Пошел к причалу. Там было пусто. Лишь какой-то бродяга растянулся прямо на земле неподалеку от пирса. Трое матросов сидели у пакгауза и уставились на меня при моем появлении. Торговля углем совсем захирела, и суда больше не возили его в Блэкстебл.

Подошло время собираться в Ферн-корт, и я вернулся в «Медведя с ключом». От хозяина я успел узнать про имевшийся у него «даймлер» и договорился, что меня отвезут на ленч. Лимузин, самый старый и измятый из всех попадавшихся мне когда-либо на глаза автомобилей этой марки, уже стоял у входа; в путь он тронулся со скрипом, дрожью и треском, с внезапными сердитыми скачками, так что я отнюдь не был уверен, доберемся ли мы до места назначения. Но всего поразительней оказался запах в машине — точно такой, как в старом ландо, которое нанимал мой дядя, чтобы утром в воскресенье ехать в Церковь. Вспомнив резкий запах конюшни и пропитанной мочой соломы, лежавшей под ногами, я безуспешно гадал, почему после стольких лет автомобиль тоже должен так пахнуть. Ничто не может напомнить прошлое сильнее, чем аромат или вонь, так что я не разглядывал окрестностей, по которым мы катили, а чувствовал себя снова мальчиком, — будто я сижу на переднем сиденье ландо рядом с тарелкой для пожертвований, а напротив, в черной шелковой накидке и шляпке с пером, тетя, от нее слегка пахнет чистым бельем и одеколоном, а рядом с ней дядя, в сутане, с широкой шелковой лентой в рубчик вокруг толстой талии и с золотым крестом на золотой цепи, свисающим на живот.

— Знай, Вилли, ты должен хорошо вести себя сегодня. Не вертись, сиди как следует на своем месте. Дом божий — не место для шалостей. И помни: ты обязан подавать пример другим мальчикам, у которых нет твоих преимуществ.

Когда я доехал в Ферн-корт, миссис Дрифилд и Рой прогуливались в саду и встретили меня, как только я вылез из машины.

— Я показывала Рою мои цветы, — сказала миссис Дрифилд, пожимая мне руку, а потом со вздохом добавила: — Они — единственное, что у меня осталось.

Она нисколько не состарилась со времени нашей встречи шесть лет назад. Скромно и элегантно носила траур: воротничок белого крепа на шее, а на запястьях — такие же манжеты. Я обратил внимание на черный галстук, надетый Роем к своему строгому синему костюму (что надо было понимать как знак уважения к достославному покойнику).

— Я покажу вам еще мои цветочные бордюры, — сказала миссис Дрифилд, — и пойдем к столу.

Мы пошли по саду. Рой выказал себя большим специалистом. Он знал названия всех цветов, латинские термины сыпались у него изо рта, как сигареты из сигаретоделательной машины. Он рассказывал миссис Дрифилд, где можно достать сорта, которые ей абсолютно необходимы, и с подъемом расписывал высокие достоинства других еще сортов.

— Не войти ли нам через кабинет Эдварда? — предложила миссис Дрифилд. — Я сохраняю там все таким, как при нем. Ничего не меняю. Вы бы удивились, сколько людей приезжают посмотреть дом, и, конечно, прежде всего хотят видеть комнату, в которой он работал.

Через стеклянную дверь вошли в дом. На письменном столе стояла ваза с розами, а на круглом столике у кресла лежал номер «Спектейтора». В пепельницах — трубки классика; чернильница наполнена. Вся картина в совершенстве продумана. Не пойму отчего, но комната показалась мне до странности мертвенной; в ней уже пахло плесенью, как в музее. Миссис Дрифилд подошла к книжным полкам и с легкой улыбкой, полувеселой, полупечальной, провела рукой по корешкам десятка томов в голубых переплетах.

— Ведь Эдвард так восхищался вашими произведениями, постоянно их перечитывал.

— Мне оченьприятна мысль об этом, — вежливо ответствовал я.

Отлично зная, что в прошлый мой приезд этих книг здесь не было, я будто невзначай взял одну из них и провел пальцами по верхнему обрезу, чтобы проверить, есть ли там пыль. Пыли не было. Тогда я вынул другую книгу, Шарлотты Бронте, и под благовидным предлогом повторил опыт. И тут не было пыли. Я выяснил только одно: миссис Дрифилд прекрасная хозяйка и держит добросовестную прислугу.

Мы сели за ленч, настоящий британский ленч с ростбифом и йоркширским пудингом, и повели речь о работе, которую взял на себя Рой.

— Мне хочется по возможности облегчить задачу милого Роя, — сказала миссис Дрифилд, — так что я сама подобрала материал, насколько могла. Конечно, было грустно, но и очень интересно. Мне попалось много старых фотографий, я вам их обязательно покажу.

После ленча перешли в гостиную; я вновь обратил внимание, с каким тактом миссис Дрифилд обставила ее. Комната смотрелась под стать вдове еще больше, чем жене видного деятеля литературы. От ситцевых чехлов, от букетов в вазах, от фигурок дрезденского фарфора — от всего веяло скорбью, все наводило на грустные мысли о завидном прошлом. В этот промозглый день мне бы хотелось огня в камине, но англичане — нация не только консервативная, но и морозостойкая; им нетрудно придерживаться своих принципов за счет неудобства других людей. Вряд ли миссис Дрифилд пришло бы в голову затопить раньше первого октября. Она спросила, не встречался ли я в последнее время с той дамой, с которой приезжал тогда на ленч, и по кисловатому ее тону я догадался, что после смерти выдающегося супруга цвет общества выказал определенную тенденцию не обращать на вдову никакого внимания. Подступал момент заговорить об усопшем; Рой и миссис Дрифилд искусно задавали вопросы, побуждая меня поделиться воспоминаниями, а я внутренне насторожился, чтобы ненароком не сорвалось с языка что-то такое, чем я решил не делиться. Но тут подтянутая горничная принесла на подносике две визитных карточки.

— В машине два джентльмена, мэм, и они сказали — нельзя ль посмотреть дом и сад?

— Какая докука! — воскликнула миссис Дрифилд, но в голосе звучало поразительное рвение. — Не забавно ли, ведь только что я говорила, как людям хочется побывать здесь! Просто нет ни минуты покоя.

— Но почему бы не извиниться и не передать, мол, принять их вы не сможете?

— О, я не могу так. Эдварду это не понравилось бы. — Она взглянула на карточки. — Я без очков.

Она передала карточки мне, и на одной я прочел «Генри Бэрд Макдугал, Виргинский университет»; карандашом было приписано «кафедра английской литературы»; «Жан-Поль Андерхилл» стояло на другой, внизу указан какой-то адрес в Нью-Йорке.

— Американцы, — сказала миссис Дрифилд. — Скажите, что мне будет очень приятно их видеть.

Вскорости горничная ввела незнакомцев. Молодые, высокорослые, широкоплечие, чистовыбритые, загорелые, большеголовые, с густыми черными волосами, зачесанными прямо назад, с добрыми глазами, оба в роговых очках, в английских костюмах явно с иголочки, они слегка смущались, хоть были разговорчивы и исключительно вежливы. Посетители, как они объяснили, приехали осмотреть литературные достопримечательности Англии и, будучи поклонниками Эдварда Дрифилда, позволили себе, по дороге к дому Генри Джеймса в Райе, сделать остановку в надежде на позволение осмотреть место, освященное столькими связанными с ним ассоциациями. Упоминание Райя обошлось нелегко для миссис Дрифилд.

— Кажется, там хорошие поля для гольфа, — сказала она.

Она представила американцев Рою и мне. Я ликовал, насколько кстати оказался Рой. Выяснилось, что он выступал с лекциями в Виргинском университете и останавливался на квартире у одного из ведущих ученых филологического факультета. То были незабываемые дни. Он не мог сказать даже, что произвело на него большее впечатление: щедрое гостеприимство развлекавших его очаровательных виргинцев или их глубокий интерес к искусству и литературе. Он справлялся о таком-то и таком-то; со многими он там подружился на всю жизнь; видимо, все, кого он там ни встречал, были людьми милыми, добрыми и умными. Вскоре молодой профессор уже рассказывал Рою, как любит его книги, а Рой скромно объяснял, какова была задача, которую он ставил перед собой в той или иной книге, и как хорошо он понимает, что задачу эту решил не до конца. Миссис Дрифилд слушала и одобрительно улыбалась, но ее улыбка, как я чувствовал, становилась все более вымученной. Рой, наверное, тоже о том догадался, ибо вдруг осекся.

— Но не стану надоедать вам своими делами, — сказал он громко и душевно. — Я здесь только потому, что миссис Дрифилд оказала мне большую честь, доверив написание книги — биографии Эдварда Дрифилда.

Конечно же, посетителей заинтересовало это известие.

— Дело, поверьте, непростое, — сказал Рой. — К счастью, мне помогает миссис Дрифилд, которая была не только безупречной женой, но и прекрасной стенографисткой и секретарем; материалы, предоставленные ею в мое распоряжение, обладают такой полнотой, что на мою долю остается поистине немногое сверх использования ее записей и ее… ее трогательного усердия.

Миссис Дрифилд скромно потупилась, а молодые американцы обратили на нее свои большие темные глаза — в них можно было прочесть симпатию, интерес и уважение. Беседа, касавшаяся не только литературы, но и, в частности, гольфа (поскольку посетители упомянули, что надеются сыграть в Райе), продолжалась недолго; но Рой и тут оказался на высоте, рассказав, какие там лунки наиболее коварны, и пообещав сыграть с обоими по их приезде в Лондон; и наконец, миссис Дрифилд встала и предложила показать кабинет и спальню Дрифилда, а также, конечно, сад. Рой поднялся с явным намерением сопровождать посетителей, но миссис Дрифилд полуулыбнулась ему, мило, но решительно.

— Не беспокойтесь, Рой, — сказала она. — Я сама провожу их. Оставайтесь, побеседуйте с мистером Эшенденом.

— Отлично. Конечно.

Американцы откланялись, и мы с Роем снова уселись в покрытые ситцем кресла.

— Прелестная комната, не правда ли, — сказал Рой.

— Угу.

— Эми это стоило большого труда. Старик-то купил Ферн-корт года за два до их свадьбы. Она пыталась заставить его продать усадьбу, но безуспешно. Кое в чем он был очень упрям. Видите ли, усадьба принадлежала некой мисс Вулф, его отец был у нее управляющим, и Дрифилд мальчишкой только-де и мечтал сам Ферн-кортом владеть, а теперь купил-таки его и будет тут хозяином. Казалось бы, ему меньше всего должно хотеться жить там, где всякий знает его родословную и все прочее. Бедная Эми однажды едва не наняла в горничные внучатую племянницу Эдварда. Когда Эми тут появилась, дом снизу доверху был обставлен в лучшем стиле Тотенхем-корт-род, вы знаете, что это такое: турецкие ковры и столики красного дерева, в гостиной вся мебель с плюшевой обивкой и узорный паркет. Так, он считал, следует обставить дом джентльмена. По словам Эми, вид был просто ужасный. Он не позволял ничего менять, и ей приходилось действовать с величайшей осторожностью; она говорит, что просто не могла жить в таком доме, решила все исправить и заменяла вещь за вещью по одной враз, чтобы Дрифилд не обратил внимания. Как она рассказывает, всего труднее оказалось с письменным столом. Не знаю, заметили вы тот, что стоит сейчас в кабинете. Очень стильный, я сам бы от такого не отказался. А у Дрифилда была жуткая американская конторка. Этаким столом он пользовался много лет, написал за ним дюжину книг и просто жить без него не мог; ему было неважно, что это за вещь, он привязался к столу, поскольку долго им пользовался. Вам бы послушать Эми, как ей, в конце концов, удалось избавиться от этой конторки. Целая история! Поверьте, Эми замечательная женщина — умеет поставить на своем.

— Это я заметил, — сказал я.

Ей в два счета удалось осадить Роя, когда он порывался обойти дом с посетителями. Сейчас он искоса глянул на меня и рассмеялся. Рой как-никак был неглуп.

— Вы не знаете Америку так, как я, — сказал он. — Там всегда предпочтут живую кошку мертвому льву. Это одна из причин, почему мне нравится Америка.

Глава двадцать пятая

Когда миссис Дрифилд, отослав странников в дальнейший путь, вернулась к нам, то подмышкой принесла папку.

— До чего же милые молодые люди! — сказала она. — Вот бы английская молодежь так горячо интересовалась литературой. Я им подарила фото Эдварда в гробу, а они стали просить мою фотографию, и я им ее подписала. — И со всею любезностью добавила: — Вы, Рой, произвели на них огромное впечатление. Они сказали, что для них большая честь познакомиться с вами.

— Я столько выступал в Америке, — смиренно ответил Рой.

— Да, но они читали ваши книги. И больше всего восхищены их мужественным духом.

В папке лежали старые фотографии: групповые школьные снимки, на которых Дрифилдом я посчитал какого-то лохматого пострела по той лишь причине, что на него указала вдова; команды регбистов, где Дрифилд чуть постарше; фото молодого матроса в тельняшке и бушлате — это когда Дрифилд удрал на море.

— А вот он в день первой своей свадьбы, — сказала миссис Дрифилд.

Он был с бородой, в брюках в черно-белую клетку; в петлице большая белая роза, на столике за спиной — высокий цилиндр.

— А вот и невеста, — сдерживая улыбку, сказала миссис Дрифилд.

Ох, ох, у провинциального фотографа сорок с лишним лет назад Рози вышла гротескно. С большим букетом в руках стояла она у стены, разрисованной в виде роскошных апартаментов, стояла вся сжавшись; платье с турнюром тщательно отглажено, затянуто в талии. Челка свисает на глаза. На густо взбитых волосах пристроился флердоранжевый венок, длинная фата откинута назад. Один я мог догадаться, как хороша она была въявь.

— На вид она совершенная простушка, — сказал Рой.

— Такая она и была, — процедила миссис Дрифилд.

Потом шли другие фотографии Эдварда, сделанные в то время, когда он начал приобретать известность, фотографии той поры, когда носил только усы, и поздние снимки, — тут он был чисто выбрит. Все заметнее его лицо постепенно становилось худым и морщинистым. Угловатая ординарность ранних фото постепенно переплавлялась в усталую утонченность. Его облик наглядно менялся под воздействием жизненного опыта, интеллекта и обретенной мечты. Я взглянул опять на фотографию молодого матроса и уже в ней ощутил намек на отчужденность, столь явственную на поздних снимках; прежде я смутно чувствовал ее в самом этом человеке. Перед вами было не лицо, а маска, и поступки ничего истинного не выражали. У меня сложилось впечатление, что действительный человек, до самой смерти неизвестный и одинокий, был двойником, который, промеж автора многих книг и — любителя веселой жизни, прошел, молча и незаметно, своим путем, иронически усмехаясь над двумя марионетками, принятыми миром за Эдварда Дрифилда. Сознаю, в своем описании я не показал живого человека, самобытного, цельного, с логичными поступками и внятными их причинами; я и не покушался на такое. С удовольствием оставлю это более компетентному перу Олроя Кира.

Мне попались снимки Рози, затеянные актером Гарри Ретфордом, а потом фотографии той самой картины Лайонела Хильера. Сердце забилось учащенно. Именно такой я лучше всего ее помнил. Несмотря на старомодный наряд, Рози была здесь как живая, трепещущая от переполнявшей ее страсти, и вся словно отдавалась нахлынувшей любви.

— Девица кровь с молоком, не так ли? — сказал Рой.

— Если вам по вкусу тип молочницы, — парировала миссис Дрифилд. — Она, я бы сказала, похожа на белую негритянку.

Как раз так обожала ее называть миссис Бартон Трэфорд; что ж, при толстых губах и широком носе Рози это прозвище было зло, но справедливо. Зато они не знали, какие у нее были серебристо-золотые волосы и серебристо-золотая кожа, не знали ее восхитительной улыбки.

— Она нисколько не походила на белую негритянку, — сказал я. — Она была девственна, как рассвет. Она была как Геба. Как белая роза.

Улыбнувшись, миссис Дрифилд обменялась с Роем понимающим взглядом.

— Миссис Бартон Трэфорд мне подробно про нее рассказывала. Не хочу выглядеть привередливой, но боюсь, не смогу назвать ее столь уж прелестной женщиной.

— Тут вы ошибаетесь, — возразил я. — Она была прелестна. Я никогда не видел ее в плохом настроении. Стоило попросить у нее что-то, и она безотказно исполняла просьбу. Я никогда не слышал от нее дурного слова о ком бы то ни было. И душой была просто золото.

— Она была ужасная неряха. В доме всегда царил беспорядок, не присесть, потому что стулья в пыли, а в углы и заглянуть страшно. И за собой она не лучше следила. Не могла ровно натянуть платье — сбоку дюйма на два обязательно свисала нижняя юбка.

— Ее мало трогали такие вещи. Они не убавляли ей красоты. И она была так же добра, как и красива.

Рой расхохотался, а миссис Дрифилд прикрыла рот рукой, чтобы скрыть улыбку.

— Но послушайте, мистер Эшенден, не слишком ли вы ушли от истины? Как-никак, нужно признать: она была эротоманка.

— Я нахожу это слово очень глупым, — ответил я.

— Однако позвольте сказать, что слишком мало прелести в том, как она поступила с бедным Эдвардом. Конечно, нет худа без добра. Если бы она не сбежала, ему пришлось бы нести это бремя до конца жизни, а с такой обузой он никогда не достиг бы того, что ему удалось. Факт остается фактом: она была заведомо неверна ему и, насколько я слышала, совершенно неразборчива.

— Вы не понимаете, — сказал я, — душой она была очень открытая. Ее инстинкты были здоровы и бесхитростны. Она любила делать людей счастливыми. Она любила любовь.

— Вы это называете любовью?

— Ну, тогда акт любви. Она была ласкова от природы. Если ей кто нравился, для нее было вполне естественным лечь с ним в постель. Она никогда над этим не раздумывала. То не порок, не похоть, а ее природа. Она отдавалась так же естественно, как солнце отдает свое тепло, а цветы — свой аромат. Ей и самой было приятно, и нравилось делать приятное другим. Это ничуть не влияло на нее: она оставалась искренней, неиспорченной и безыскусной.

У миссис Дрифилд был такой вид, будто она выпила касторки и, стараясь отбить ее вкус, пососала лимон.

— Ладно, я не понимаю. Но и то сказать, я никогда не понимала, что нашел в ней Эдвард.

— А он знал, что она крутит со всеми подряд? — спросил Рой.

— Уверена, что нет, — торопливо проговорила она.

— Вы худшего, чем я, мнения о его уме, миссис Дрифилд, — сказал я.

— Но почему тогда он терпел?

— Думаю, смогу вам объяснить. Видите ли, она была не из тех женщин, которые могут вызывать любовь. Только влечение. Абсурдно было ревновать ее. Она была как чистое глубокое озеро на лесной поляне, искупаться в котором божественно, и оно не становится ни менее прохладным, ни менее прозрачным, если перед вами там окунулся бродяга, цыган или объездчик.

Рой снова рассмеялся, а миссис Дрифилд на сей раз не стала прятать ехидной усмешки.

— Довольно забавно слушать, когда вы впадаете в такой лирический тон, — сказал Рой.

Я подавил вздох. Когда я наиболее серьезен, то, замечаю, люди склонны смеяться надо мной; и точно — когда через какое-то время прочитываю страницы, написанные мною от всего сердца, подмывает посмеяться над самим собой. Должно быть, в искренности заключается нечто по природе своей абсурдное, хоть я не могу сообразить, отчего это так, если только не оттого, что человек, эфемерный житель незначительной планеты, со всей своей болью и борьбой лишь смешон с точки зрения вечности.

Миссис Дрифилд явно хотела задать мне какой-то вопрос, но ей мешало некоторое смущение.

— Вы думаете, он пустил бы ее в дом, пожелай она вернуться?

— Вы знали его лучше, чем я. Я отвечу на ваш вопрос отрицательно. Думаю, он, когда чувство его бывало исчерпано, терял интерес к тому, кто это чувство вызывал. Я бы сказал, в нем своеобразно сочетались сила чувств и крайняя черствость.

— Не пойму, как у вас язык повернулся! — вскричал Рой. — Да я не встречал человека добрее.

Миссис Дрифилд вперилась в меня, а потом опустила глаза.

— Любопытно, что с ней стало, когда она уехала в Америку? — проговорил Рой.

— Они с Кемпом вроде бы поженились, — отвечала миссис Дрифилд, — и как я слышала, сменили фамилию. Сюда-то, конечно, она и носа не могла показать.

— Когда же она умерла?

— О, лет десять назад.

— Как вам это стало известно? — спросил я.

— От Гарольда, сына Кемпа; он чем-то торгует в Мейдстоне. Эдварду я ничего не говорила. Для него она умерла на много лет раньше, и я не видела причин напоминать ему о прошлом. Всегда полезно представить себя на месте другого человека, и я на его месте, пожалуй, не сочла бы приятным напоминание о злополучном эпизоде дней молодости. Не кажется ли вам, что я была права?

Глава двадцать шестая

Миссис Дрифилд весьма любезно предложила мне вернуться в Блэкстебл ее машиной, но я предпочел пойти пешком, обещав быть в Ферн-корте назавтра к обеду и к тому времени записать воспоминания о двух периодах, в течение которых часто встречался с Эдвардом Дрифилдом. Шагая извилистой дорогой, никого не встречая по пути, я перебирал, что же написать. Как утверждают, лучший стиль есть искусство умолчания. А если так, то получатся у меня действительно премилые записки, и уже стало жалко, что Рой использует их только как источник. Я усмехнулся, подумав, какого могу при желании наподдать жару. Одно лицо рассказало бы им все нужное об Эдварде Дрифилде и его первом браке; но о том я предпочитал помалкивать. Считая Рози умершей, они ошибались: Рози была в добром здравии.

Когда я поехал в Нью-Йорк в связи с постановкой моей пьесы и прибытие мое разрекламировал неугомонный театральный пресс-агент, то мне пришло письмо. Конверт был надписан знакомым почерком, крупным, округлым, твердым, но выдававшим малообразованность, почерком, прекрасно мне известным, но чьим? Я измучился припоминая. Разумнее бы сразу распечатать письмо, но вместо этого я все глядел на него и ломал голову. Есть почерки, от которых у меня неприязненная дрожь, такие постылые на вид, что я не могу по неделям заставить себя вскрыть конверт. Наконец я распечатал конверт, вынул письмо, начинавшееся безо всякого обращения, и прочел его со странным чувством.

«Узнала, что вы в Нью-Йорке, и хочу встретиться. В Нью-Йорке я больше не живу, но Йонкерс совсем рядом, и машиной вы легко доберетесь за полчаса. Наверно, вы очень заняты, потому время назначьте сами. Хоть не виделись мы много лет, надеюсь, вы не забыли старую свою знакомую

Роз Иггулден (бывш. Дрифилд)».

В адресе стояло: Олбмарл (видимо, отель или меблированные комнаты), название какой-то улицы, Йонкерс. Меня бросило в холодный пот, будто кто-то прошел над моею могилой. За минувшие годы я не раз вспоминал Рози, пока не убедил себя, что ее, по всей вероятности, уже нет в живых. На миг меня озадачила фамилия. Почему Иггулден, а не Кемп? Тут же я сообразил, что они взяли эту фамилию, тоже кентскую, когда перебрались из Англии. Первым моим побуждением было найти повод не встречаться: я вечно смущаюсь, сталкиваясь с людьми после долгого перерыва; но потом мною овладело любопытство. Захотелось увидать, какая она теперь, и услышать, как сложилась ее жизнь. На уикенд я собирался в Добс-Фери, а ехать туда через Йонкерс; я послал ответ, что заеду около четырех в эту же субботу.

Олбмарл оказался громадным многоквартирным домом, сравнительно новым, рассчитанным, по всей видимости, на жильцов с достатком. Негр-швейцар в форме позвонил наверх и сообщил о моем приходе, а другой негр поднял меня в лифте. Дверь мне открыла цветная служанка.

— Входите, входите, — сказала она. — Миссис Иггулден вас поджидает.

Я попал в гостиную, служившую и столовой, поскольку в углу стоял массивный квадратный стол резного дуба, буфет и четыре стула, которые поставщики псевдостарины наверняка приписали эпохе Якова I. Но впритык стоял гарнитур в стиле Людовика XV — с позолотой и бледно-голубой камковой обивкой, всяческие золоченые столики с витиеватой резьбой, на столиках севрские вазы и обнаженные бронзовые дамы, чьи вызолоченные одежды, словно уступая напору стихий, прикрывали тело там, где этого требовало приличие; каждая из дам держала в кокетливо откинутой руке электрическую лампу. Ни в одной витрине не видал я столь роскошный граммофон, наподобие паланкина, весь в позолоте и разрисованный кавалерами и дамами в духе Ватто.

Я подождал минут пять, дверь отворилась, и Рози проворно вошла в комнату, протянула мне обе руки.

— Да, вот неожиданность-то, — сказала она. — Страшно подумать, сколько лет мы не встречались. Простите, я секунду. — Она подошла к двери. — Джесси, можно нести чай. Смотри, чтоб вода как следует кипела. — И, вернувшись ко мне, добавила: — Ну и повозилась я с девицей этой, пока научила как следует чай заваривать.

Рози было не меньше семидесяти лет. Она надела шикарное платье из зеленого шифона, без рукавов, густо расшитое бисером и блестками, очень короткое, с квадратным вырезом, облегающее словно лайковая перчатка. По ее фигуре я догадался, что она носит резиновый корсет. Ногти были покрыты кроваво-красным лаком, брови выщипаны. Она располнела, у нее появился второй подбородок; кожа на груди, хоть и сильно запудренная, была красновата, красноватым было и лицо. Но в общем вид был благополучный, здоровый и бодрый. Волосы, по-прежнему густые, совсем поседели; она подстригала их и делала перманент. В молодые годы они у нее сами мягко вились, а эти тугие волны, словно только что уложенные парикмахером, больше всего, пожалуй, изменили Рози. Былой осталась лишь улыбка, по-детски озорная, сохранившая свое обаяние. Прежние зубы, неровные и по форме некрасивые, заменил теперь ряд идеальных, сверкавших как снег и явно самых дорогих, какие только возможно было достать.

Цветная служанка внесла изысканно сервированный чай с крошечными сандвичами, печеньем, конфетами, с ножичками, вилочками и салфеточками. Все было изящно и аппетитно.

— Вот без чего жить не могу — без чая, — сказала Рози, положив себе горячий коржик. — Лучшая по мне еда, несмотря что вредная. Доктор твердит: «Миссис Иггулден, не надейтесь сбросить вес, если съедаете за чаем по целой вазе печенья». — Она улыбнулась мне, и вдруг я ощутил, что, невзирая на перманент, пудру и полноту, Рози все та же. — А я ему на это: если кушать то, что хочется, понемножку, так оно на пользу.

Мне всегда легко было с ней разговаривать. Вскоре мы болтали так, словно не виделись всего неделю-другую.

— Вы удивились, когда получили письмо? Я приписала «Дрифилд», чтоб вы поняли, от кого. Фамилию Иггулден мы взяли, когда приехали в Америку. У Джорджа были небольшие неприятности перед отъездом из Блэкстебла, вы, может, слыхали, и в новой стране, он считал, лучше начинать с новым именем, если вам понятно, в чем тут соль.

Я неопределенно кивнул.

— Бедный Джордж, он ведь десять лет как умер.

— Печально слышать…

— Ну да годы-то немалые. Ему было за семьдесят, хоть вы бы ему никогда столько не дали. Для меня был большой удар. Не пожелаешь мужа лучше, чем он оказался. Ни словечком не перечил от свадьбы до смерти. И могу сказать, оставил меня очень обеспеченной.

— Приятно слышать…

— Да, тут у него дело пошло — занялся строительством, он же всегда им увлекался, и с городскими верховодами дружбу завел. Джордж всегда говорил: самая величайшая ошибка, что он сюда не поехал лет на двадцать раньше. Как только на этот континент ступил, сразу ему понравилось. Умел он все на кон поставить, а тут того и надо. Он был как раз такой, чтоб пойти в гору.

— А в Англию вы никогда не возвращались?

— Нет, да и не хотелось. Джордж иногда поговаривал об этом, просто прокатиться, но так и не собрались, а без него теперь и вовсе не тянет. Лондон, наверно, покажется мне вялым-вялым после Нью-Йорка. Мы ведь все время жили в Нью-Йорке, сюда я переехала, только овдовевши.

— А почему в Йонкерс?

— Ну, он мне всегда был по душе. Я толковала Джорджу: когда уйдем на покой, поедем жить в Йонкерс. Тут вроде кусочек Англии, похоже чем-то на Мейдстон или, скажем, на Гилдфорд.

Я улыбнулся, поняв, что она хотела сказать. Несмотря на трамваи и гуденье машин, на кинотеатры и светящиеся вывески, Йонкерс со своей извилистой главной улицей слегка походил на английский торговый городок в джазовом переложении.

— Иногда, конечно, хочется узнать, что с кем стало в Блэкстебле. Наверно, теперь-то почти все поумирали и, видно, думают, что я тоже.

— Я там не был тридцать лет.

Я не знал еще, что Блэкстебла достиг слух о смерти Рози. Очевидно, кто-то дал знать о смерти Джорджа Кемпа, и отсюда возникла ошибка.

— Здесь, наверное, никому не известно, что вы первая жена Эдварда Дрифилда?

— О, нет: уж если б прознали, так у дверей репортеры бы жужжали, как пчелы в улье. Я ведь еле держусь, чтоб не расхохотаться, когда играю где-нибудь в бридж и там заводят речь про книги Теда. Американцы от него без ума. Сама я в его книгах ничего такого не нахожу.

— Вы ведь никогда особенно не любили читать романы?

— Книги по истории мне больше нравились, а теперь никак не найду на них время. Воскресенье для меня самый главный день. Здешние воскресные газеты, по-моему, одно очарование. В Англии ничего подобного нет. Еще я, конечно, много играю в бридж, от контрактного я просто без ума.

Вспомнилось, какое впечатление произвело на меня отменное мастерство Рози в висте, когда я юношей познакомился с нею. Можно себе представить, каким она стала игроком, находчивым, упорным и осмотрительным, хорошим партнером и опасным противником.

— Вы не поверите, что за шум тут подняли, когда умер Тед. Я знала, они им интересуются, но никогда не думала, что он для них такая важная птица. Газеты писали наперебой, во всех снимки его и Ферн-корта; Тед не раз говорил, что желает когда-нибудь в том доме поселиться. И чего ради он женился на этой сиделке из больницы? Я всегда думала, он женится на миссис Бартон Трэфорд. А детей у него так и не было?

— Нет.

— Теду хотелось их иметь. Он очень сокрушался, когда после первого ребенка я уже не могла рожать.

— Никогда не слышал, что у вас был ребенок, — удивился я.

— Да, был. Потому Тед и женился на мне. Но роды выдались тяжелые, и доктора сказали, что детей у меня больше не будет. Останься она жива, бедняжечка, я никогда б и не сбежала с Джорджем. Ей было шесть, когда она умерла. Такая была миленькая и из себя как картинка.

— Вы никогда о ней даже не упоминали.

— Не под силу было. У нее начался менингит, и ее положили в больницу, в отдельную палату, а нам разрешили с ней сидеть. Никогда не забуду, что она вынесла, все кричала и кричала, и никто ничем не мог помочь.

Голос Рози дрогнул.

— Это ее смерть Дрифилд описал в «Чаше жизни»?

— Да. Оттого я всегда удивлялась Теду. Ему, как и мне, не под силу было говорить об этом, но он все описал, ничего не упустил, даже мелочи, которые я позабыла и, лишь прочитавши, вспомнила. Скажете, он бездушный, но это не так, ему было не легче, чем мне. Всякий вечер, как шли мы из больницы, плакал словно ребенок. Чудной он, да и только.

Именно «Чаша жизни» некогда вызвала бурю протестов, и как раз смерть ребенка и следующий эпизод возбудили особенно яростные нападки на Дрифилда. Я очень хорошо помню это место. Душераздирающее, лишенное всякой сентиментальности, оно вызывало у читателя не слезы, а скорее гнев: как это можно причинять младенцу столь жестокие страдания. Верилось, в судный день богу придется ответить за такие деяния. Да, но раз этот, написанный с очень большой силой эпизод взят из жизни, то не так ли обстоит и со следующим? Именно следующая сцена вызвала возмущение у публики девяностых годов и осуждение критики, находившей сцену не только неприличной, но и неправдоподобной. В «Чаше жизни» муж и жена (забыл, как их звали) после смерти ребенка возвращаются из больницы, — они бедны, живут впроголодь, — садятся пить чай. Седьмой час, вечереет. Оба вконец измучены за неделю беспрерывных тревог и потрясены горем. Им нечего сказать друг другу. Они сидят в скорбном молчании. Час проходит за часом. Вдруг жена встает, идет в спальню и надевает шляпу.

— Я выйду, — говорит она.

— Ладно.

Они жили около вокзала Викториа. Пройдя Букингем-пэлес-род и парк, она попадает на Пикадилли; тут какой-то мужчина встретился с ней взглядом, остановился и подошел.

— Добрый вечер, — говорит он.

— Добрый вечер. — Она остановилась и улыбнулась.

Они пошли в таверну в одном из переулков Пикадилли, где бывали проститутки и искавшие их мужчины, выпили там пива. Она болтала и смеялась с незнакомцем, наговорила ему небылиц про себя. Тут он спросил, нельзя ли пойти к ней; нет, сказала она, этого нельзя, но можно пойти в номера. Они сели в кэб, поехали в Блумсбери и сняли там на ночь комнату. Наутро она доехала автобусом до Трафалгар-сквер и пошла через парк; а когда добралась домой, муж как раз садился завтракать. После завтрака они вернулись в больницу распорядиться насчет похорон ребенка.

— Не скажете ли вы мне одну вещь, Рози? — спросил я. — То, что происходит в книге после смерти ребенка — так оно и было?

Она посмотрела на меня и мгновение колебалась, потом улыбнулась своей все еще прелестной улыбкой.

— А, так давно это было, какая теперь разница? Почему бы и не рассказать вам… Он не совсем точно описал. Видите, с его стороны это одни догадки. Я удивилась, что он так точно понял: я никогда ему ничего не рассказывала.

Рози взяла сигарету и задумчиво постукала ею по столу, но не закурила.

— Мы вернулись из больницы вот так, как он написал. Пришли пешком, в кэбе я б не усидела. Внутри у меня все омертвело. Я наплакалась до того, что уже не могла плакать, устала. Тед старался утешить меня, но я сказала ему: «Ради бога, заткнись». После этого он ничего не говорил. Мы тогда жили на Воксхол-бридж-род, на втором этаже, в двух комнатах, почему и пришлось отдать бедную малышку в больницу: и хозяйка была против, и Тед сказал, что в больнице присмотр лучше. Она неплохая была, наша хозяйка; прежде была проституткой, и Тед часами ее расспрашивал. Она поднялась к нам, услышав, что мы пришли, и спросила:

«— Как сегодня девочка?»

«— Она умерла», — сказал Тед.

Я молчала. Тогда она подала чай. Я ничего не хотела, но Тед заставил меня съесть немного ветчины. Потом я села у окна. Я не обертывалась, пока хозяйка убирала со стола, не хотелось никаких разговоров. Тед читал книгу, скорее делал вид, будто читает, а страницу не перевертывал, и я заметила, как на нее капают слезы. Я все смотрела и смотрела из окна. Был конец июня, двадцать восьмое число, день длинный. Жили мы почти на углу, и я смотрела, как люди входят и выходят из трактира и как проезжают трамваи. Мне казалось, день никогда не кончится; а потом вдруг заметила, что наступил вечер. Всюду зажглись окна. Улица кишела народом. Я чувствовала такую усталость. Ноги у меня как свинцом налились.

«— Почему ты не зажжешь газ?», — спросила я у Теда.

«— Тебе это нужно?»

«— Какой прок сидеть в темноте».

Он зажег газ. Закурил трубку; ему, я знала, это пойдет на пользу. А я все сидела и глядела на улицу. Не знаю, что на меня нашло. Я почувствовала, что если буду дальше сидеть в этой комнате, то сойду с ума. Тянуло куда-нибудь, где светло и людно, хотелось отвязаться от Теда, то есть не совсем так, отвязаться от всего того, что думал и переживал Тед. У нас было только две комнаты. Я пошла в спальню; в углу еще стояла детская кроватка, но я, не глядя туда, переменила платье, одела шляпу с вуалью, вернулась к Теду и сказала:

«— Я выйду».

Он посмотрел на меня и, по-моему, заметил, что я в новом платье, и как-то догадался, что я хочу побыть без него.

«— Ладно», — сказал он.

В книге он заставил меня идти через парк, но по правде не так. Я пошла к вокзалу и взяла извозчика до Черинг-кросса. Всей-то езды на шиллинг. Потом пошла по Стрэнду. Еще прежде чем выйти из дому, я решила, что мне делать. Помните Гарри Ретфорда? Так вот, он был тогда в «Адельфи» на вторых ролях. Ну, я к артистическому подъезду, попросила его вызвать. Гарри Ретфорд мне всегда нравился. Да, он был отнюдь не строгих правил и немного бессовестный по части денег, зато развеселый и при всех своих недостатках на редкость добрый. Вы ведь знаете, его убили на войне с бурами?

— Я не знал. Заметил только, что он исчез и его имя не попадается в театральных программках, и думал: видно, стал бизнесменом или еще кем-то.

— Нет, он сразу попал на фронт. Его убили под Ледисмитом. Ну, чуточку я подождала, и он спустился; я говорю ему: «Гарри, давай сегодня кутнем. Завернем на ужин к Романо?» — «К вашим услугам, — отвечает. — Обожди здесь. Как только кончится спектакль и я разгримируюсь, сразу спущусь». Мне стало легче уже оттого, что я его увидела; он играл ипподромного жучка, и смешно было от его вида в клетчатом костюме и в котелке и от его красного носа. И я, значит, дождалась конца пьесы, он спустился, и мы пошли к Романо.

«— Ты голодная?», — спросил он меня.

«— Смертельно», — ответила я; так оно и было.

«— Давай закажем самого лучшего, — сказал он, — и плевать на цены. Биллу Террису я сказал, что веду на ужин лучшую свою девочку, и растрогал его на пару фунтишек».

«— Берем шампанского», — сказала я.

«— Салют вдове!» — поддержал он.

Не знаю, приходилось ли вам бывать в те годы у Романо. Это был шик. Там собирались разные актеры и жокеи, и девчонки из «Гейти» тоже туда ходили. Место было что надо. И сам Роман тоже. Он знал Гарри и подошел к нашему столику; он забавно коверкал английский язык, потому, считаю, что понимал, как смешит людей. И всегда давал взаймы пятерку, если, видит, кто вконец издержался.

«— Как детеныш?» — спросил Гарри.

«— Лучше».

Я не стала говорить ему правду. Ведь мужчины такие странные, не понимают некоторых вещей. Я знала, Гарри покажется отвратительным, как это я отправилась в ресторан, когда несчастный ребенок лежит мертвый в больнице. Он изо всех сил начнет сочувствовать, а мне хотелось совсем другого — хотелось веселиться.

Рози закурила сигарету, которую вертела в руке.

— Вот когда у женщины подойдут роды, то муж, бывает, не может уж вынести напряжение и проводит время у другой. А потом жена про то узнает (забавно, до чего часто оно так случается) и закатывает жуткий скандал, дескать, хуже некуда, и как это он уходил себе и вытворял такое, пока она терпела адские муки. Я посоветовала бы ей не глупить. Это не значит, что он ее не любит и не расстраивается до последней степени, ничего подобного, тут просто нервы: будь он не так намучен, и не подумал бы ни о чем таком. Я-то знаю, потому как сама что-то вроде тогда пережила.

Когда мы кончили ужинать, Гарри спросил:

«— Ну а как насчет этого?»

«— Насчет чего?»

В те времена дансингов не водилось, и деться было некуда.

«— Как насчет того, чтоб завернуть ко мне и поглядеть альбом с фотографиями?» — сказал Гарри.

«— Ничего против не имею», — ответила я.

У него была квартирка на Черинг-кросс-род, всего две комнатки с ванной и кухонькой, туда мы и поехали, и я осталась на ночь.

А когда вернулась на следующее утро, завтрак был уже на столе, и Тед только начинал кушать. Я решила, что накинусь на него, если он хоть слово мне скажет, и будь что будет. Я прежде сама на жизнь зарабатывала, а понадобится — снова смогла бы. Я б уложилась в два счета и враз ушла от него. Но он только поднял глаза, когда я вошла, и сказал:

«— Ты как раз вовремя, а то я собрался съесть твою сосиску».

Села я за стол и налила ему чаю. Он продолжал читать газету. Позавтракав, мы пошли в больницу. Он не спрашивал, где я была, и не знаю, что думал. Он был ужасно ласковый со мной все те дни. Ведь я так горевала. Мне уж начинало казаться, я этого не переживу, и чего он только не делал, чтоб мне полегчало.

— О чем вы подумали, когда читали его книгу? — спросил я.

— Ну, я напугалась, как он точно догадался про ту ночь. И меня убило, для чего он вообще взял да расписал. И в голову не приходило, что он вставит это все в книгу. Вы, писатели, ну и народец.

В это время зазвонил телефон. Рози сняла трубку.

— Ах, мистер Вануцци, как это мило, что вы позвонили! О, живу хорошо. Ну, живу и хорошею, если вам так больше нравится. В моем возрасте радуешься любому комплименту.

Она увлеклась разговором, который, как я заключил по ее тону, не был лишен любезничанья и даже кокетства. Я не вслушивался, и поскольку диалог грозил затянуться, то стал размышлять о жизни писателя. Она полна испытаний. Сначала нужно снести бедность и всеобщее равнодушие; потом, достигнув некоторого успеха, приходится благосклонно подчиняться всем его превратностям. Писатель зависит от пустяшной публики. Он во власти журналистов, желающих взять интервью, и репортеров, желающих его сфотографировать; издателей, вымогающих у него рукописи, и инспекторов, вымогающих подоходный налог; знатных лиц, приглашающих его на ленч, и секретарей разных организаций, приглашающих выступить; женщин, желающих выйти за него замуж, и женщин, желающих с ним развестись; юнцов, просящих его автограф, актеров, просящих роль, и незнакомцев, просящих денег взаймы; плаксивых особ, спрашивающих совета по своим матримониальным делам, и серьезных молодых людей, спрашивающих совета по своим сочинениям; агентов, редакторов, администраторов, зануд, поклонников, критиков и собственной совести. Но есть у него и компенсация за все это. Что бы ни заботило его душу: тревожные раздумья, скорбь по умершему другу, безответная любовь, уязвленная гордость, обида на вероломство того, с кем был добр, короче — любая эмоция или любая неотвязная мысль, стоит только изложить ее черным по белому, сделав темой рассказа или материалом очерка, чтобы начисто от нее освободиться. Он единственный свободный человек.

Рози повесила трубку и обратилась ко мне:

— Это один из моих кавалеров. Сегодня я собираюсь на бридж, так он позвонил и предложил подвезти меня на своей машине. Он, конечно, итальяшка, но вполне мил. Держал большой бакалейный магазин в центре Нью-Йорка, но теперь отошел от дел.

— А вы, Рози, не подумывали еще раз выйти замуж?

— Нет, — улыбнулась она. — Не то чтоб не было случая. Да я и без этого вполне счастлива. И смотрю так: выходить за старика неохота, а выйти в моем возрасте за молодого глупо. Я свое пожила, есть о чем вспомнить.

— Что вас заставило убежать с Джорджем Кемпом?

— Ну, он мне всегда нравился. Я ведь знала его много раньше, чем Теда. Конечно, я никогда и не надеялась выйти за него. Во-первых, он уже был женат, а во-вторых, ему следовало помнить о своем положении. А тут, когда он пришел и сказал мне, что все пошло прахом, он прогорел и со дня на день его арестуют, и он собрался в Америку, так не поеду ли я с ним, что мне было делать? Не могла же я отпустить его одного в такую даль с пустым, видно, карманом, а он всегда был из себя важный и жил в собственном доме и свой выезд имел. Я-то работы не боялась.

— Порой мне кажется, к нему единственному вас действительно влекло.

— Похоже на то.

— Любопытно, чем он вас прельстил?

Взгляд Рози устремился к фотографии на стене. Непонятно почему, от моего внимания ускользнула эта увеличенная фотография Лорда Джорджа, вставленная в резную позолоченную раму. Должно быть, снимался он вскоре по приезде в Америку, вероятно, в день их свадьбы. Портрет в рост изобразил его в длинном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, высоком цилиндре набекрень; в петлице большая роза, в одной руке трость с серебряным набалдашником, а от толстой сигары в другой, правой руке вьется дымок. Густые усы с нафабренными кончиками, в глазах огонек, весь вид вызывающе щегольской. На галстуке подковка с брильянтами. Ну прямо трактирщик, разодетый для поездки на дерби.

— Он, я вам скажу, — промолвила Рози, — всегда был из джентльменов джентльмен.


Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая
  • Глава двадцать вторая
  • Глава двадцать третья
  • Глава двадцать четвертая
  • Глава двадцать пятая
  • Глава двадцать шестая