Звери = боги = люди [Владиимир Романович Арсеньев] (fb2) читать онлайн
- Звери = боги = люди (и.с. Беседы о мире и человеке) 1.51 Мб, 109с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Владиимир Романович Арсеньев
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
В. Р. Арсеньев Звери = боги = люди
У истоков религиозного сознания превалировало такое представление о мире, когда звери были равны богам, боги — людям, а люди — зверям. Человек в этот период осознавал себя равным с другими компонентами в системе Природы и на путях ее познания и преобразования он сам создавал богов. При этом он уподоблял свою собственную природу представлению о природе вне себя.
Вместо предисловия ОХОТА
Я вошел в лес. Сколько смысла в этих словах — я вошел в лес, я перешел в мир иной, я перестал быть просто человеком! Я вошел в лес… Чтобы войти в лес, надо быть уверенным, что ты из него выйдешь… И выйдешь не где-нибудь на другой земле, на другом краю ее, где и людей-то нет вовсе или они совсем не такие, как мы… Или, вообще, они и не люди, а звери, птицы и прочие обитатели мира лесного, живущие деревнями, семьями, с женами, с детьми и всеми сородичами по законам, непохожим на наши, но все же — по законам и по своим порядкам, хотя их порядок — непорядок для нас, а наши привычки им чужды и враждебны… Я вошел в лес. Кто же пойдет в лес, если он не знает голоса птиц, если не растворится вдруг в тени любой былинки, не обернется термитником, не проползет серебристой лентой под немигающим взглядом льва, гиены или пантеры… Как обмануть их? Как не дать распознать, что не змея ползет по горячим камням средь сухой травы в лесу без единого дуновения ветра, в дрожащем над камнями полуденном мареве… Вон она извивается, врезаясь в первую же расселину, чтобы убраться поскорее — то ли от сжигающего огнем солнечного луча, то ли от пронзительного взгляда хищника. Нет, то не змея! Старого пожирателя плоти не проведешь! Молви он нужное слово, да не по-звериному, не по-по-кукушечьине по-человечьи, махни хвостом как заговорено, и, глянь, былинка-то и не былинка вовсе, а Донсо Комакан, а термитник — Донсо Сириман, а змейка серебристая — сам Донсо Баги, Ка-ласа Баги — Фафре Конате. О тебе слово мое, Донсо Ба, Симбонден, Симбон и-йе-ре-до! Ты — гроза зверей, ты — сын леса, ты — неутомимый и бесстрашный Симбон, сын Симбона, Большой Охотник, потомок Санин и Контрон — Змеи и Леса. Ты входишь в лес один, а возвращаешься вместе с добычей, уходишь с двумя ногами, а приходишь с шестью. Ты один устоишь под взглядом манкалани — антилопы-оборотня, чей огромный выпуклый в полголовы черный глаз поглотит любого, заворожит, обманет, завлечет: не смотри в глаза беде — погубит! Я помню твой взгляд, Донсо Баги: он раздвоен, он разнонаправлен, он видит то, что было и есть, он видит то, что будет. Он бездонен в своей доброте и силе. И сила его — добро. И добро — его сила. Я вошел в лес. Нет, это ты ввел меня в лес. Ты открыл глаза, разверз уши, наделил нюхом, чутьем, знанием, умением, языком… Вот я ползу змеей в расселине меж камней под напряженным взглядом хозяина леса… Нет, я не выдам себя ни бряцаньем ружья о скалу, ни вскриком удивления неожиданной встречей, ни даже мыслью самой, называющей его, хозяина, именем его… Он должен знать, что я его знаю. Иначе он поймет, что я — человек, что я не просто человек: я — донсо, сын Змеи и Леса, ученик Донсо Баги, «идущий следом за ним», принимающий наследие его, охотник, как и он… Мы и жители леса — враги. Так уж повелось от предков наших, от их старых ссор и взаимных обид. Счет им стал расти, растет и сейчас. Мы охотимся друг на друга. Они объединяются против нас и действуют кто как умеет: кто силой — клыками, клювами, когтями, рогами и бивнями, кто — хитростью, подлостью, порчей и изменой. Они нападают на наших слабых союзников, которые живут с нами, а мы и не зовем их «зверями»: коров, овец, коз, кур… Мы стоим за себя. Враг есть враг! Вот он — лес, другой мир, чужой и опасный, полный нечистого, насыщенный им, как полная икрой лягушка, как лопающийся плод капокового дерева — буму, распространяющий хлопья искрящегося на солнце, гонимого ветром мягкого на ощупь пуха — смертоносного, ядовитого, одурманивающего. Фен ньямато до! — нечистое, грязное, дурное. Таков лес! И все же нас манит туда. Так манит загадочное, неизведанное, чудесное. Ведь мы тоже когда-то вышли из леса. Ведь не все же наши предки враждовали друг с другом. Ведь помним же мы, что у каждого из нас там есть те, кого мы не тронем и кто в трудную для нас минуту изменит своим, чтобы помочь нам. Потому что хоть мы и разошлись в незапамятные времена, в начале начал, но у наших предков были свои родственники среди зверей и жен брали друг у друга — и с теми до сих пор у нас одна кровь, и убивать, и пожирать друг друга мы не станем и не посмеем, чтоб не отвернулись от нас предки, чтоб не лишились и мы потомства… И каждый из нас знает, кто в лесу ему друг. И вот я вхожу в лес… Для нас он начинается за первой же развилкой дорог, за деревней — здесь кончается мир людей и начинается то, что мы называем «лесом». Хотя для чужака и не понять, в чем же разница между ними, те же деревья, кусты, травы, если не считать огородов да двух-трех баобабов между отдельными группами построек для наших семей. И только узенькие тропинки через заросли между ними… Да и звери приходят в наш мир. И выслеживают наших женщин и детей, когда те идут по узкой тропинке, средь травы и кустов, к соседям или за водой к ближайшему ручью. У них своя охота, свои правила ее, свои цели. И если кто-то из них напал на нас, то надо еще понять, выяснить, открыть, почему и кто это сделал. Ведь если даже они нападают на наших слабых союзников и подопечных, это вовсе не обязательно значит, что напавшие голодны. Тут все непросто, и надо распознать что к чему! А уж если напали на нас самих, на наших женщин и детей, то ищи не только убийцу, ибо он придет вновь, за другими жертвами… Ищи причину!.. Если это месть, а это самое простое объяснение, то надо понять: и за что, и чья, и каким путем… Дали ли мы повод для таких действий, или это просто одно из проявлений войны меж нами. Я вошел в лес — я пошел на войну… Десятки, сотни, тысячи пар глаз сопровождают каждый мой шаг, каждое мое движение в лесу… Враг притаился… Я выслеживаю его, а он принюхивается к моим следам… В чьем бы обличье он сейчас ни был, мне надо первым распознать его, первым нанести тот удар, который обезвредит его, даже если и оставит в живых… Кто он, как он выглядит, что знает и что умеет? Надо быть готовым ко всему: к тому, что тот едва пошевелившийся камень и не камень вовсе, а он — враг наш, следящий за мной и уже приготовившийся к прыжку. И качнувшаяся против ветра ветка — тоже он… И та одинокая старушка, что идет согнувшись по звериной тропе, — уж не старая ль то слониха или, что еще хуже, гиена или львица?.. И что за коварство заставило ее показаться предо мной, да в таком виде?.. И нельзя ошибиться, и нельзя промахнуться. Ведь много в лесу гуляет людей в зверином облике… И много зверей — в человечьем! И они засылают к нам своих превращенных, чтобы выведать, что мы хотим, чтобы сорвать нам задуманное… И стреляешь иной раз в зверя, а он, истекая кровью, становится вдруг человеком… И что это — хитрость умирающего врага или печальное открытие истины? Надо только подождать. И когда застынет последнее движение его, придет разгадка. Но ведь человеку еще можно было бы помочь!.. Не спеши, коль сомневаешься! Но на сомнения времени не дано… И ведь недаром же мы — дети Санин и Контрон, Змеи и Леса, Леса и Змеи! Донсо Баги, Каласа Баги, Симбон Баги! Ты постиг тайны леса! Ты не ведал страха, не избегал опасности, не боялся сделать, поступить! Тебя страшились враги и любили друзья — тебя уважали враги и уважали друзья! Ты был честен и к друзьям, и к врагам! О, Баги, Донсо Ба! Мы, охотники, — дети Змеи и Леса. Мы все рождаемся такими! Но не каждый узнает это. Не каждый понял это. Не каждый стал охотником — Донсо… Симбон Баги, ты открыл глаза на лес, ты открыл глаза на себя, ты дал зоркость глазу, тонкость чутью, верность руке. Ты — не знавший промахов, ты — не обидевший слабого, ты — не оставивший безнаказанным жестокого. Ты — учитель! О, Баги, Донсо Ба! Я вхожу в лес… и я чувствую тебя рядом с собой, тебя в себе, я смотрю и вижу «вещи открытые» и «вещи сокрытые». И это знание дал мне ты! Ты получил его от Донсо Каладжана, Симбон Каладжана, сына Санин и Контрон… И восходит оно к самим предкам нашим — к ним, знавшим зверей, породнившимся с ними, сохранившим верность этим связям и передавшим ее нам. Недаром мы, охотники, — потомки Змеи и Леса, Санин и Контрон. Мы помним это, и потому мы понимаем зверей. Но как нет одинаковых людей, так нет и одинаковых зверей. И не трогаем мы тех, кто верен нашим связям, и непримиримы мы к тем, кто встал на путь вражды с нами… Их, как и нас, разделяет вражда — вражда с нами, вражда друг с другом. Вражда — зло! Война — зло! Смерть — зло! Зло, грязь! Сколько его — нечистого! С каждым актом нашей войны оно растет и множится, хотя именно борьбой с этим нечистым и вызван каждый акт этой нашей войны. Остановиться бы! Но ведь и мы привыкли уже есть их плоть, а они — нашу! А добывая ее, мы множим наш взаимный счет, мы множим нечистое, мы продолжаем войну, мы продолжаем вражду. Мы уже не умеем иначе. Это уже вошло и в нас, и в них… И когда кто-то из нас гибнет в открытом бою в лесу или попадает в ловушку, западню, всегда ли это происки звероподобных врагов наших? Смотри лучше, смотри глубже! Но, и разглядев, и увидев, не все говори! На то ты и охотник, чтобы уметь делать и молчать, молчать и делать. Пусть говорит за тебя твое ружье, твой острый нож, отсекающий хвост поверженного врага. Так и отличаем мы друг друга среди зверей. И мы верны этому единству. И средь предательств и измен, ловушек и засад одно лишь братство наше — братство детей Змеи и Леса, Санин и Контрон — оставляет в нас веру в людей, веру в справедливость, веру в порядок в мире… Я вступил в этот странный мир…Глава I «ОНИ» И «МЫ» ПРИРОДА И ЛЮДИ
Мы, живущие в конце XX века, верившие на всем его протяжении в торжество разума, в свою власть над природой, мы вдруг к исходу века нынешнего и на пороге будущего внезапно задумались над самими посылками нашего образа жизни, нашего образа мышления. Мы вдруг начали понимать, что Век Человека еще только грядет. Научно-техническая революция, зревшая веками в недрах нашей — европейской, современной общечеловеческой — цивилизации и ставшая знамением века настоящего, посулив золотые горы и дав многое из того, чем мы ныне гордимся, породила иные, ранее неведомые проблемы. Решить их на путях, проторенных уже, не представляется возможным. К последнему десятилетию взрастившего нас века стало очевидно, что без Человека, без его нравственного, духовного взлета и раскрепощения погибнет само человечество. И погибнет оно от самим им же порожденного: искусственная среда обитания вступила в безысходный антагонизм с природой, техника обращается против своего создателя, вещи выходят из подчинения и порабощают самих людей, а природа мстит за вековую недооценку и небрежение. Конечно, не все так плохо, и срок не назван, и есть немалые резервы и перспективы совершенствования того, что унаследовано от завершающегося столетия. Человечество через накопление и отбор навыков и знаний добилось весьма заметных достижений как в отношениях с природой, так и возможности активно влиять на нее. Закрепощавшая людей веками идея бога потеснена разумом, наукой как фантастическое, донаучное отражение зависимости человека от природы… Но как получилось, что, отказываясь от одного Бога, человек тут же создал нового — технику, с помощью которой он сам себя возвысил до того, что ранее разумел под богом? Что же, бог жив в сознании людей и только меняет обличия? Или бог — это и есть Природа, только понятая через образ, через уподобление самому человеку — сразу, целиком, а не модель, построенная из кирпичиков по законам логического мышления? Рассмотрению многих вопросов, накопившихся в связи с триадой или даже (пользуясь литературоведческим представлением) треугольником: «природа — люди — боги», и посвящена эта книга.* * *
До относительно недавнего времени, а в массовом сознании и до сих пор, господствует представление об уникальности человека, о его высшем положении в иерархии биологических видов. И именно наличие психики, речи, разума служит для людей нашего века основанием для подобного антропоцентрического взгляда на мир: «человек — царь природы», «природа существует для обеспечения потребностей человека», «человек покоряет (преобразует) природу сообразно своим нуждам». Как ни парадоксально это звучит, но антропоцентризм нашего мировоззрения не только в общем виде — «детская болезнь эгоцентризма человечества», но и в частностях — просто перешедшее по наследству в научную традицию религиозное представление о богоизбранности человечества (характерное для христианства, ислама и иудаизма), о человекоподобии — антропопатизме — божества либо каких-то его ипостасей (практически во всех исторически известных религиях). В данном случае и научное и религиозное клише — разные стороны общего культурного фона. Собственно, в науке это представление о человеческой исключительности в наше время во многом пошатнулось, прежде всего, вероятно, в биологии, где в последней трети XX века развернулись активные исследования по «социологии» не только приматов или млекопитающих, но и различных отрядов насекомых, простейших и т. д. Хотя, дабы отличать эти исследования от изучения человеческих сообществ, их чаще связывают с выступающим скорее как эвфемизм словом «этология». Вдруг выяснилось, что универсальными для всего живого оказываются математические законы организации множеств… В рамках культуры начиная с XIX века нарастала убежденность в приближении человечества к овладению рычагами воздействия на собственную историю. К концу XX века эта убежденность во многом пошатнулась. Теперь очевидно, что человечество так и не вышло пока из «поры детства» или, по крайней мере, «возмужания» и что оно лишь стремится к контролю над своими производительными силами. Однако накопленный опыт и потенциал науки дают возможность теоретического и практического поиска путей согласования стихийного и целенаправленного в жизни социума, ориентированного на познанные законы развития как природы, так и общества. Мне бы хотелось обозначить одну из главных проблем настоящей работы. В силу разных традиций она не всегда отчетливо присутствует в сознании современников. А именно то, что, условно говоря, и наука, и религия возникли на некотором, весьма далеком от начал социогенеза этапе. Веками они выражали разные стороны общественного сознания, по-разному объясняя мир, давая людям ключи к воздействию на их бытие. При этом религия предлагала некритическую, канонизированную, сакрализованную картину мира, используя в основном морально-этические и эмоциональные механизмы воздействия на организующую общественную жизнь сферу. Можно также утверждать, что, играя свою общественную роль, она действовала преимущественно в духовной и социальной областях, и прежде всего через индивидов. В то же время, судя по исторической практике, наука оказывала преимущественное влияние через большие социальные группы и общество в целом, воздействуя рациональным, логическим путем через каналы социального управления и через прямую связь науки с формированием производительных сил в процессе производства. Наука лишь в сложном взаимодействии с религией постепенно завоевывала себе право и реальный авторитет в воздействии на духовную и организующую сферу общественной жизни. Веками борясь, влияя друг на друга и действуя параллельно, наука и религия способствовали формированию единой культурной традиции человечества. При этом для науки ведущей сферой было «материальное — рациональное — мыслимое», а для религии — «идеальное — иррациональное — чувственное». Все эти категории образуют единую систему в материалистической диалектике, только вопрос о примате решается однозначно в пользу «материального», наличие же других категорий не подлежит сомнению. Вот почему один только примитивный, «первородный» атеизм, построенный на простом отрицании религии, без создания диалектико-материалистической картины мира, без признания реальности (и познаваемости) «идеального — иррационального — чувственного», зависимости их в конечном итоге от «материального», не может достичь успеха в преодолении религиозного сознания. Есть и другая сторона медали — в соответствии с диалектическим законом «отрицания отрицания» успехи естественных наук, их практическая подверженность приводят к фетишизации «материального — рационального — логического», к сужению и отрицанию сферы «духовного», к прагматизму и технократической картине мира. А это такая же мистика, как и любая пресловутая «поповщина». К числу важных посылок для последующего изложения следует отнести тот взгляд, что в первобытном обществе общественное сознание было дорелигиозным[*] или, если быть точным, архаическим. Но исторический процесс через социальные и экономические рычаги взорвал первобытное равенство. «Золотой век» человечества рухнул. И разрушаясь, он породил классы, эксплуатацию, самостоятельную, отчужденную от людей жизнь вещей, приведшую в конечном счете к накоплению капитала, и, наконец, религию как ведущую и во многом исключительную форму идеологии, на первых порах не слишком тревожимую нарождающейся одновременно с ней наукой. Следует отметить также, что одним из возможных заблуждений современной культуры является ее представление о «первобытном страхе» и его главенствующей роли в генезисе религиозного сознания вообще и религиозных институтов общества. Действительно, как справедливо указывают классики диалектического материализма, корни религиозных представлений лежат в отчуждении человека от природы, а с развитием общественных отношений — и в самом обществе: «… религия есть самосознание и самочувствование человека, который или еще не обрел себя, или уже снова себя потерял»[1]. Стало обыкновением трактовать позицию классиков как указание на бессилие человека перед объективной реальностью: «И в первобытной общине, и в классовом обществе имеются общие условия, поддерживающие веру в сверхъестественный мир. Это — бессилие человека: его беспомощность в борьбе с природой при первобытнообщинном строе и бессилие эксплуатируемых классов в борьбе с эксплуататорами в классовом обществе»[2]. Так трактует эту проблему известный советский религиовед С. А. Токарев. В какой-то мере это подтверждается позицией самих классиков: «… религия… эмоциональная форма отношения людей к господствующим над ними чуждым силам, природным и общественным»[3]. Однако если понимать становление религиозного сознания как процесс, растянутый к тому же на десятки тысяч лет, то уместно предположить наличие неполного соответствия этого тезиса разным этапам социогенеза, причем не столько хронологическим, сколько стадиальным. Видимо, процессы отчуждения человека от природы и самого становления человека — антропогенез — взаимосвязаны. Появление сознания и было их существенным этапом. Но раз появившись, сознание неминуемо противопоставило человека окружающему миру и объективно, и субъективно. И именно субъективное, в данном случае самоосознанное, противопоставление человека природе выступало рубежом «отношения людей к господствующим над ними чуждым силам». Возникнув, это отношение не сразу овладело всей сферой сознания, всей совокупностью проявлений духовной жизни. Оно лишь имело тенденцию расти, множиться вследствие нарастающего (в процессе социогенеза, политогенеза и т. д.) отчуждения людей от природы. Составляя часть духовной сферы, общественное сознание превращалось постепенно в мировоззренческую, а затем и идеологическую форму, с нарастанием эмоционального (бессилие, а следовательно, и страх), иррационального, сверхъестественного, то есть приобретая все более и более качественную определенность «религиозного». С появлением классово-антагонистической формы общества это отношение становится религией, то есть идеологическим инструментом. И вот тут-то и проявляет себя «страх» как источник послушания. Таким образом, классики, несомненно, правы, так как «религиозное» в своей качественной определенности присутствует на этапе самоосознанного отчуждения людей от природы, через признание (на базе опыта) наличия неподвластных человеку сил. Но совсем иначе обстоит дело в мировосприятии людей доклассового общества, здесь в реализации этой качественной определенности есть своя динамика, отражающая тенденцию к нарастанию по мере исторического восхождения человечества к порогу классовости и государственности. Именно этот этап и связан с архаическим сознанием, да, собственно, им и является в духовной сфере, содержа в себе вызревающие зерна религиозного сознания, но не являясь тождественным ему. На этом этапе, особенно при доминировании присваивающих форм хозяйства (охота, рыболовство, собирательство), люди особо связаны с природой, и многие их навыки и знания в этих хозяйственных сферах как собственно природные и выступают. Итак, разговор в основных разделах этой книги пойдет об архаическом сознании, той стадии общественного развития, для которой характерны охота, собирательство и рыболовство, то есть о древнейшем этапе человеческой истории. Присваивающие формы хозяйства сохранились у некоторых африканских племен и поныне. Мне довелось находиться в длительном контакте с представителями племени бамбара, народа Западного Судана, воочию наблюдать их жизнь, труд, обычаи. Подобный непосредственный контакт открывает широкие горизонты для уяснения некоторых проблем религиоведения и духовной культуры. Если вернуться к идее «страха» как первооснове религии, истоку и главному содержанию ее, то на деле здесь все оказывается сложнее, чем мы привыкли думать. Широко известно, что, развивая производительные силы, вступая в активные отношения с природой и тем самым восходя по ступеням исторического прогресса, человечество в то же время отходило, отчуждалось от природы вследствие формирования искусственной среды — субститута (заменителя) природы. Понятно, что, чем ближе к истокам социогенеза, тем органичнее отношение людей к природе, тем естественнее, «при-роднее» их собственное поведение — как поведение высокоорганизованных стадных животных. Их навыки близки безусловным и условным рефлексам животных, а основные функции жизнедеятельности регулируются на этом раннем этапе более инстинктами, чем разумной целеполагающей деятельностью. В подобных обстоятельствах страх в поведении этих людей имел лишь тенденцию отвлекаться, абстрагироваться от конкретного источника и раздражителя (хищник, стихия, более сильный соперник и т. д.). На этом — гипотетическом — этапе источник страха достаточно конкретен, он исходит от реальной, уже проявившей себя угрозы или воспринимаемого в качестве таковой сигнала, раздражителя, не вписывающегося в привычную кодовую систему. Как известно, в подобном случае у всех животных, включая и человека, инстинкт самосохранения, проявляющийся в эмоциональной сфере именно как страх, доминирует. Переход в страх всеобщий, в страх, имманентный религиозному сознанию, здесь еще только перспектива. Такой неотчужденный, неотвлеченный, неабстрагированный страх вряд ли может рассматриваться как источник религиозного сознания. Скорее всего, подобная идея — экстраполяция психологии современного, уже предельно отчужденного от природы человека на мировосприятие человека архаической эпохи. Ведь именно так, как правило, чувствует себя современный горожанин, оказавшись в лесу, в степи, в любом неочеловеченном уголке природы. Примерно так чувствовал себя и я, оказываясь время от времени один в принигерской саванне и ее перелесках, в нескольких сотнях метров от других людей и в нескольких километрах от поселений, без оружия и поначалу без определенных навыков. Абсолютизировать подобные ощущения — абсурд. До поры до времени для первобытного человека природа выступает в противоположном качестве — как дом родной: она и накормит, она и укроет. В связи с этим необходимо учесть, что занятие экологической ниши для первичных человеческих коллективов столь же естественно, как и для любых отрядов животного и растительного мира. Конфликты возникали чаще всего именно из-за спорных ниш вследствие перенаселения или каких-либо других причин. Все это тем более существенно, что человек архаической эпохи, даже если он вел относительно кочевой образ жизни, в целом был весьма привязан на протяжении жизни многих поколений к одним и тем же участкам местности, составлявшим экологическую нишу его и его группы. Но свойственный людям рост потребностей наряду с тенденцией к экономии трудовых усилий, накопление и обобщение опыта, а следовательно, и совершенствование орудий и приемов труда неизбежно влекли к противоречию, конфликту с данным природным окружением, отчуждая в конечном итоге людей и от вполне конкретных участков природы, а в перспективе — и от всей природы в целом. Это и служило одним из источников неизбежного мировоззренческого и идеологического отчуждения, а в перспективе — формирования религиозного сознания. Архаическое сознание должно было пройти долгий путь, прежде чем преобразовалось в собственно религиозное сознание, претерпев следующие этапы отчуждения: партнерство человека с природой, очеловечение природы (антропопатизм), обожествление природы (анимизм), бог (или боги) тождествен природе (в ее проявлениях), бог или боги — творец природы. Примечательно, что на последнем этапе бог, как правило, уже наделен человеческими чертами (антропоморфизм). В этой цепочке можно усмотреть внутренний цикл, своего рода петлю или виток спирали: здесь в общественном сознании переходной эпохи появляется, исчезает и вновь появляется «человек» в его отношении к основным категориям, связанным с предметом нашего рассмотрения: природой и богом (богами). Таким образом, в процессе становления религии человеческое сознание проходит путь от представления о равенстве и партнерской связи с другими явлениями природы до полной зависимости от произвола бога, создавшего людей «по образу и подобию своему». Впрочем, в Библии по этому поводу говорится: «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле» (Быт., 1: 26). Этот отрывок из Библии представляет значительный интерес в связи с темой нашей книги. Судя по этому тексту, бог создал людей и доверил им власть над природой, в частности над зверями. Кроме того, сами люди — подобие бога и внешне и внутренне, то есть — богоподобны. Но бог может вмешаться в любой момент в жизнь людей — он изгоняет их из рая, он насылает потоп на землю. Он обрекает переживших потоп людей на тяготы земного существования: на добывание средств к жизни в борьбе с природой, дарованная власть над которой оказывается формальной, не подтвержденной ничем, кроме как самими действиями людей в борьбе с природой. Он вносит раздор среди людей, убоявшись строительства ими башни вавилонской, он грозит человечеству новым — апокалипсическим — очищением от пороков и т. д. Для монотеизма Старого Света, выражающего идеологически завершившийся этап отчуждения человека от природы в религиозной форме, характерно представление об иерархии — «бог — человек — природа», о санкционированном богом потребительском отношении людей к природе, то есть об антропоцентристской прагматической модели мира, гарантом которой и является идеологически постулируемый творец и регулятор мира — бог. Этот взгляд выступает предпосылкой и формой реализации всей последующей истории человечества, началом накопления природных средств производства не как естественноприродных, а как опосредованно-природных, очеловеченных и уже составляющих искусственную среду, то есть как определенных стоимостей в системе стоимостных отношений товарного хозяйства. В перспективе развитие этой системы вело к капитализму и соответственно торжеству этой искусственной среды образующихся стоимостей — капитала — над самими людьми; и уже на этом этапе «идея бога» становится ненужной, сыграв свою историческую роль и отступая на второй план в идеологии и мировоззрении. «Богом», по справедливому взгляду классиков материалистической диалектики, становится капитал, то есть сама искусственная среда, вторичная, опосредованная «природа». Но именно на этапе торжества этого процесса (XVIII–XIX вв.) возникает и альтернативная волна в духовной культуре — противодействие людей «второй природе», попытки установить контроль над ней, контроль над стихией производительных сил. В сфере науки развивается теория научного социализма. А в так или иначе связанном корнями с религиозной культурой сознании возрождаются идеи тождества Бога и Человека, поиски «божественного начала» в самом человеке. Так, во второй половине XIX века английский писатель и политик Э. Дж. Бульвер-Литтон мечтает о новой расе людей, которая «достигла контроля над собой и над миром вещей, что сделало ее равной богам»[4]. Думаю, что в этой фразе содержится мысль о том, что идеальная (в данном случае уподобленная божественной) форма существования людей достигается через контроль над стихией как внутри самих людей, так и во второй природе — в мире вещей. Таким образом, подразумевается, что отношение к естественной природе после достижения власти над «природой», порожденной человеческой практикой, будет заведомо обеспечивать интересы самих людей. А собственно природа выносится за рамки существенно важных категорий. Однако все это далеко за пределами архаического сознания, скорее это его антипод. Для архаического же сознания характерна ведущая роль природы, дихотомия «человек — природа». И лишь постепенно в недрах этого отношения, в практике людей, отраженной в их становящемся сознании, нарождается представление о боге (богах). Соответственно эра господства архаического сознания охватывает этапы отношения людей с природой на основе партнерства (а изначально и зависимости от нее, данной не в сознании, а в ощущениях), очеловечивания природы (антро-попатизм) и, в какой-то мере, обожествления ее. Прежде чем вплотную подойти к рассмотрению особенностей архаического сознания, целесообразно остановиться на том явлении, которое развивается в недрах этого сознания, а затем переходит, преобразуется в своего исторического преемника — общественное сознание классового общества в его религиозной и научной формах. Я имею в виду понятие «сверхъестественное», переходящее постепенно в «божественное» по мере формирования представлений о боге (богах) и о способах организации мира в раннеклассовых обществах. Обычно истоки сверхъестественного усматривают в слабости первобытного человека перед непознанными силами природы и общества, его неготовности — социальной и интеллектуальной — познать их, в незрелости и неосмысленности опыта человечества в борьбе за существование. Вопрос о сверхъестественном становится для этнографии с начала XX века (Л. Ле-ви-Брюль) и вплоть до наших дней (К. Леви-Стросс) ключевым в решении проблем первобытного мышления. В накопленном обширном материале об обычаях и верованиях различных народов мира, сохранивших черты архаического прошлого, прослеживалась несвойственная мышлению современного человека особенность — связывать многие явления действительности, например мелкие случайные поступки индивидов, с событиями вселенского, космического характера, переносить свойства одного явления на другие, отождествлять образ явления с самим явлением и соответственно представлять, что одни явления могут перевоплощаться в другие, верить в возможность материального воздействия на явление через мысленные и физические манипуляции с его образом и т. д. Л. Леви-Брюль рассматривал такие представления как коллективные, передаваемые от поколения к поколению, и в этом смысле нетождественные психологии отдельных людей[5]. Вот его точка зрения: «Коллективные представления первобытных людей глубоко отличны… от наших идей или понятий, они также и не равносильны им. С одной стороны… они не имеют логических черт и свойств. С другой стороны, не будучи чистыми представлениями в точном смысле слова, они обозначают или, вернее, предполагают, что первобытный человек в данный момент не только имеет образ объекта и считает его реальным, но и надеется на что-нибудь или боится чего-нибудь, что связано с каким-нибудь действием, исходящим от него или воздействующим на него. Действие это является то влиянием, то силой, то таинственной мощью, смотря по объекту и по обстановке, но действие это неизменно признается реальностью и составляет один из элементов представления о предмете. Для того чтобы обозначить одним словом это общее свойство коллективных представлений, которые занимают столь значительное место в психической деятельности низших обществ, я позволю себе сказать, что эта психическая деятельность является мистической»[6]. Скорее всего, под «мистическим» в данном случае Л. Леви-Брюль и понимает «сверхъестественное», действующее самопроизвольно, по непознанным в целом законам, стихийно. Именно таким оказывается окружающий «первобытного» человека мир. «Ни одно существо, ни один предмет, ни одно явление природы не являются в коллективных представлениях первобытных людей тем, чем они кажутся нам»[7]. Само их мышление реализуется, по Л. Ле-ви-Брюлю, по законам, не соответствующим нашим: «Оно совершенно иначе ориентировано. Его процессы протекают совершенно иным путем. Там, где мы ищем вторичные причины, где мы пытаемся найти устойчивые предшествующие моменты (антицеденты), первобытное мышление обращает внимание исключительно на мистические причины, действие которых оно чувствует повсюду. Оно без всяких затруднений допускает, что одно и то же существо может в одно и то же время пребывать в двух или нескольких местах. Оно подчинено закону сопричастности (партиципации), оно в этих случаях обнаруживает полное безразличие к противоречиям, которых не терпит наш разум. Вот почему позволительно называть это мышление, при сравнении с нашим, пралогическим»[8]. Взгляды Л. Леви-Брюля, несомненно, интересны и для теории науки, и для исследований реальностей наших дней, тем более что кое-что он, может быть, не столько определяет, сколько чувствует верно. Прежде всего, это принцип относительности ценностных систем исследователя и исследуемых, который он целенаправленно проводит в своей работе. Во-вторых, это то, что предметом его исследования становятся в первую очередь коллективные, а не индивидуальные представления, то есть наиболее устойчивые, передающиеся из поколения в поколение. «Они навязываются отдельной личности, пробуждая в ней сообразно обстоятельствам чувства уважения, страха, поклонения и т. д. в отношении своих объектов. Они не зависят в своем бытии от отдельной личности»[9]. Важно и утверждение, что этому типу мышления свойственна логика[10], но логика особого рода. «Коллективные представления и ассоциации этих представлений, составляющих это мышление, управляются законом сопричастности, и в качестве таковых они безразличны и логическому закону противоречия»[11]. Особо следует отметить прослеживающуюся постоянно мысль французского ученого о высокой степени эмоционального в восприятии окружающего мира первобытными людьми и, таким образом, о доминировании «эмоцио» над «рацио»[12], ассоциации над логическим причинно-следственным построением[13]. При всей близости взглядов Л. Леви-Брюля к современному пониманию особенностей духовного мира людей на первых этапах социогенеза все же следует сделать некоторые оговорки. Прежде всего думаю, что правильнее было бы говорить не о первобытном мышлении, а об архаическом сознании, так как сознание выступает в качестве более общего понятия, включающего и мышление, и восприятие, и ощущение при отражении объективной реальности, и чувственную реакцию на них как индивидов, так и их коллективов. Именно в этом смысле об архаическом сознании можно говорить как об историческом типе общественного сознания. Само же понятие «архаичный» более точно передает стадиальную характеристику этого этапа, чем «первобытный» или «примитивный», поскольку не заостряет вопрос о существовании более ранних типологических форм и в то же время подчеркивает историческую глубину и качественное соответствие встречаемых и ныне явлений, восходящих к древности. Таким образом, кажется неправомерным признание архаического сознания (первобытного мышления, по Л. Леви-Брюлю) мистическим или основанным на сверхъестественном. Тут, как мне кажется, кроется внутренняя противоречивость и непоследовательность исследователя при проведении необходимого в данном случае принципа учета относительности ценностных систем при сопоставлении образцов архаического и современного сознания. В действительности то, что сверхъестественно для «нас», естественно для «них», и наоборот. Проблема, вероятно, в другом. Уместно привести пример из моей собственной полевой этнографической практики, который созвучен позиции Л. Леви-Брюля и, может быть, мог бы даже рассматриваться как аргумент в его пользу, но… Но для меня он ценен не только тем, что пережит мной лично, но и свидетельствует, что «мистицизм», «сверхъестественность» мы сами зачастую привносим, если хотим их видеть (или иначе не умеем) в чем-то непонятном, не вписывающемся в привычные схемы. В ноябре 1973 года я был в Бамако. В аэропорту случайно разговорился со служащим Беди Кейта, мужчиной около 30 лет, с европейским образованием и манерами. Вначале речь шла о банальных вещах, но по ходу разговора были затронуты сюжеты, связанные с традиционной культурой местного населения, прежде всего бамбара. Поощряя мой интерес и кое-какие познания, Беди постепенно, помимо исторической тематики, начал касаться и мировоззренческой, утоляя тем самым мое разыгрывающееся любопытство. Он заговорил о необыкновенных способностях и познаниях своих соотечественников, в частности о способности вызывать дождь и останавливать его на каком-то ограниченном участке. Он говорил также о способе «транспортировки» человека, умершего вдали от родной деревни и добирающегося (мертвым) до места погребения «своим ходом». Он упоминал о выстрелах из незаряженного ружья, о хлопчатобумажных рубахах, которые не берут ни пули, ни нож, ни стрела. А я думал о мистификации, о фокусах, о массовом гипнозе. Наконец, он предложил мне на час отлучиться из Бамако и побывать в Москве (более 7000 километров по прямой) или в любом другом городе Советского Союза, у себя дома. Я вежливо поблагодарил. Но что-то в этом предложении, в самом тоне разговора было непонятное. Я пытался уловить, что это — розыгрыш, шутка или сознательное создание у меня ощущения соприкосновения с чем-то непостижимым? С какой целью? Я как-то вдруг не столько осмыслил, сколько ощутил, что за этим безукоризненным костюмом и манерами, за вполне совершенным французским языком (в той части разговора, когда беседа шла на нем) есть что-то другое, невысказанное, только едва затрагиваемое всплывающими сюжетами и проявляющееся в полной серьезности и усиливающемся по мере развития темы отстраненном наблюдении за мной со стороны собеседника. Всему этому, со слов Беди, обучаются, и существует целая система подготовки к магическим наукам. Тут Беди как раз и произнес это словосочетание на французском языке, квалифицируя эти знания и умения одновременно и как магию, и как науку. Я попытался, но, увы, безуспешно, узнать что-либо об этой системе или хотя бы о ее названии у бамбара. Веди уклонился. Во всей этой информации, может быть, и не было бы особого смысла, если бы Веди не настаивал на том, что речь идет именно о науке и не сделал бы одно очень важное, на мой взгляд, принципиальное замечание: «Вам, европейцам, никогда не понять нас — ни вам, ни вашей науке: для нас не существует вопросов «отчего?», «почему?», «зачем?» Весь контакт подводил к тому, что Веди говорил отнюдь не о бытовой причинности (каузальности) и что установка его базируется на глубокой убежденности, подкрепленной собственным жизненным опытом. Именно в этом смысле в моих глазах особый вес позиции собеседника придавал и его возраст, позволяющий уже иметь проверенную точку зрения и в то же время допускающий еще открытость взгляда для критического ее переосмысления путем сопоставления с противоречащими ей фактами, а также близкое знакомство с европейской культурой и при этом отсутствие как комплекса неполноценности, так и комплекса превосходства по отношению к ней. Пока речь шла о «фокусах» и «чудесах», тон Веди был ровен и спокоен, как если бы речь шла о само собой разумеющихся вещах — ни «мистичности», ни «аффективной сверхъестественности» (по Л. Леви-Брюлю), никакого благоговения или страха перед «непознанным» или «непознаваемым». Скорее, простое утверждение: «Мы — такие, а вы — другие», «Все в этом мире — на своих местах». Мне еще предстоит остановиться подробнее на содержании этой беседы в последующих главах. Здесь же в связи с разбором некоторых общих вопросов становления религиозного сознания обращу внимание на магию, упомянутую Веди в качестве альтернативы европейской науке и бытующую в традиционной среде бамбара в качестве инструмента познания мира и приспособления людей к окружающей действительности. Впрочем, он и сам называет магию наукой и тем самым невольно дает повод поместить свое высказывание в контекст жарких споров в европейской научной традиции о магии, истоках религии и науки[14]. Крупный советский историк религии и этнограф С. А. Токарев понимал под магией обряды, «идея которых состоит в сверхъестественном воздействии человека, непосредственно или посредством материальных предметов, слов или движений, на материальный жеобъект»[15]. В то же время в советском религиоведении в целом имелась тенденция критиковать подход западных исследователей (в частности, Дж. Фрэзера, Э. Дюркгейма, А. Юбера, М. Мосса)[16], склонных проводить аналогии между магией и наукой[17]. Основой для подобного подхода и являлось непременное для магии и чуждое науке представление о «сверхъестественном». Разумеется, без проблемы магии рассмотрение генезиса религии невозможно, и в этом смысле тема была бы неисчерпаема. Но мне все же представляется, что правильнее, ближе к истине было бы не столько выяснение отношения магии к религии или к анимизму (чем занимались эволюционисты и позитивисты), фетишизму и всему тому, что принято считать ранними формами религии, сколько обращение к проблеме архаического сознания и к уже упомянутой идее о том, что представление о «сверхъестественном» не является непременным свойством общественного сознания первобытного общества, но исторически возникает в нем, зреет и лишь к последним фазам этой формации становится предпосылкой религиозного сознания. Речь идет, следовательно, о том, что исторически обязателен весьма длительный этап развития архаического сознания, когда представление о «сверхъестественном» еще не сформировалось, но оно уже существует в недрах общественного и индивидуального сознания этой эпохи, как лежащее за границами подтверждаемого общественной практикой опыта, как ощущаемое, но неосознанное «иррациональное». Вот именно здесь, на этом этапе, господствует магия. Причем уместно куда более широкое, чем данное С. А. Токаревым, определение ее, так как в данном случае магия выступает не только как набор приемов (инструменталистика), но и как особый способ восприятия мира, как стратегия воздействия на него в интересах людей. Различные виды магии, несомненно, связаны друг с другом через генетическое восхождение к единому пласту архаического сознания. Магия — это осмысленный и прочувствованный опыт человечества в его взаимодействии с природой и между различными группами людей. Дж. Фрэзер по этому поводу пишет следующее: «Магия является искаженной системой природных законов и ложным руководящим принципом поведения: это одновременно и ложная наука, и бесплодное искусство. Как система природных законов, то есть совокупность правил, которые „определяют“ последовательность событий в мире, она может быть названа магией теоретической. В качестве же предписаний, которым люди должны следовать, чтобы достигать своих целей, она может называться магией практической. Вместе с тем следует иметь в виду, что первобытный колдун знает магию только с ее практической стороны. Он никогда не подвергнет анализу мыслительные процессы, на которых основываются его действия, никогда не размышляет над заключенными в них абстрактными принципами»[18]. В этой пространной цитате содержится не только верное, на мой взгляд, указание на магию как мировоззрение и идеологию (слитые воедино) первичной формации, синтетически соединяющую рациональное и иррациональное, но и как один из этапов реализации архаического сознания, форму, соединяющую и будущую науку, и будущую религию, как реальный практический опыт и фантастическое его осмысление. Здесь имеется и принципиально важное указание на преобладание в магическом мышлении чувственного над логическим, иррационального над рациональным, привычного и стереотипного над аналитическим, осознанным, преобразующим. Вспомним сказанное выше по поводу «первобытного мышления» в трудах Л. Леви-Брюля. Ведь так или иначе, у него речь идет о различных сторонах проявления архаического сознания: то как психической сферы деятельности, то как интеллектуальной, образной, вербальной и т. д.Глава II СЛЕДЫ ПРОШЛОГО В НАСТОЯЩЕМ
Некоторые из формулируемых на этих страницах позиции во многом определяет мой опыт общения с непохожими на нас людьми. Так, я больше полагался на чувственное восприятие, на долгий опыт общения, беседы на отвлеченные темы, позволяющие выяснить общий культурный фон, чем на более или менее узко направленные тематические разговоры-интервью[19]. Именно так, я думаю, лучше всего узнавались устойчивые мировоззренческие и психологические стереотипы, являющиеся предметом настоящего рассмотрения. Может быть поэтому нередко наблюдавшиеся мной «сбои» в правдоподобности, «естественности» повествований моих собеседников, что могло бы быть названо «нарушением логики» их рассказов, переходом из плана реального в план фантастического, привели к осмыслению тех же проблем, что стоят перед исследователями «первобытного» мышления и магии. Начну с примера. В 1980 году во время пребывания в Республике Мали я услышал от своего собеседника бамбара рассказ о судьбе его брата[20]. В нем, в частности, содержалось упоминание о превращении брата в обезьяну и о смерти его в таком обличье от рук охотников. Возможность мистификации исключается. Собственно, ничего необычного в этом рассказе не содержалось, ибо основная канва его — типичная иллюстрация того, что наблюдается этнографами и что рассматривается в религиоведении как одно из проявлений ранних форм религии, а в культурологии — как ранние формы мышления. Но когда сталкиваешься с подобным сюжетом в ходе обычной, бытовой беседы, то он, несомненно, особенно трогает на первый взгляд экзотичностью, а если глубже, то мерой несоответствия собственных культурных стереотипов образцам мировосприятия в культуре, к которой принадлежит собеседник. Здесь, как и в упомянутой ситуации с Беди Кейта, имеется повод для поисков соприкосновения способов мышления представителей «развитых» и «отсталых» обществ — поисков, которые в науке долго шли под углом зрения, противопоставлявшим «рациональное» и «иррациональное». В приведенном рассказе «иррациональное», видимо, проявляется опосредованно в факте превращения человека в обезьяну, а непосредственно — в вере информанта в истинность этого факта. Мы же, зная из нашего опыта нереальность подобного превращения на практике, квалифицируем его как все то же проявление веры в «сверхъестественное» — необходимую, как уже говорилось, предпосылку религии. Высказывание, в котором подобный факт упомянут, мы расцениваем как содержащее «логический сбой». Впрочем, если учесть стереотип мышления моего собеседника, рассказ его строго логичен. Следует, видимо, признать, что в обширном этнографическом материале, служащем иллюстрацией и базой для исследования проблемы, сами технические приемы, формы умозаключений не противоречат законам логических построений. Речь идет не о способе соединения блоков информации, а о содержании самих блоков, о способе их построения. Так, в упомянутом рассказе «охотники превратили брата в обезьяну», а затем «убили его в обличье обезьяны» — это, как минимум, два разных блока информации, формальная логическая связь между которыми соблюдена, да и формальная логика построения каждого блока — тоже. Проблема здесь заключена именно в содержательном моменте, понимание которого в собственно гуманитарных науках в какой-то мере зашло в своеобразный тупик, каковым, на мой взгляд, выступает характеристика проявлений архаического сознания как мистического, по Л. Леви-Брюлю, магического, по Дж. Фрэзеру, или мифологического, по К. Леви-Строссу. А между тем современная неврология, нейрофизиология, психология, психиатрия, психолингвистика в связи с работами X. Джексона, X. Липмана, Р. Скерри, Л. С. Выготского, А. Р. Лурия дают примеры открытий, проливающих свет на существование двух типов мозговой деятельности: образной (правополушарной) и формально-логической (левополушарной), лежащих в основе функциональной асимметрии мозга. Речь идет как о способе оперирования информацией каждым полушарием в отдельности, так и во взаимодействии их на уровне отдельного индивида, у которого соответственно доминирует та или иная форма обработки информации. Вероятнее всего, с появлением Homo Sapiens людям были и остаются свойственны оба типа мышления как формы реализации сознания — общественного и индивидуального. Но исторически соотношение их удельного веса менялось в зависимости от конкретного социального и идеологического контекста. Применительно к архаическому сознанию допустимо предположить доминирование ассоциативного мышления над логическим. В нем более выражен стереотип, связанный с принципиальной культурной установкой на единство людей и зверей, на возможность перехода из одного облика в другой, чем стремление расчленить реальность конкретными вопросами: «что?», «где?», «когда?», «зачем?», «для чего?», «из-за чего?», «почему?» и т. д. О подобного рода несоответствии предупреждал и другой мой информатор — Беди Кейта. О тех же вещах, но уже языком науки шла речь в приведенных выше рассуждениях Л. Леви-Брюля — «полное безразличие к противоречиям, которых не терпит наш разум»[21] и Дж. Фрэзера — «никогда не подвергает анализу мыслительные процессы, на которых основываются его действия»[22]. При господствующем положении архаического сознания ассоциативное, образное мышление — более связанное с эмоциональной сферой людей — не подменяло абстрактное, логическое. Оно лишь обладало «лидерством». Именно поэтому в рамках архаического сознания наибольшее развитие и значение приобретают виды духовной, интеллектуальной творческой деятельности, основанные на непосредственно чувственно воспринимаемых сигналах, воздействующих более на подсознание, интуицию, чем на сознание, логику. Это музыкальные и генетически связанные с ними поэтические жанры, основанные на ритме, это и зрительно-образные системы с высокой степенью знаковости — «пластические символы», по определению В. В. Маркова (Матвея), одного из первых исследователей скульптуры так называемых «примитивных»[23] народов. Мне кажется, необходимо развивать эту посылку о «функциональной асимметрии мозга», но не в плане констатации современного состояния и соотношения двух типов мышления, а в плане выяснения исторической глубины этого явления и имеющегося противоречия между этими двумя типами как в отдельном индивиде, так и в обществе в целом. В то же время сюжеты об архаическом сознании и о функциональной асимметрии мозга в ее исторической ретроспективе в сочетании с ранее поднятыми проблемами социальной роли религии, религии и науки, «сверхъестественного», роли магии и т. п. позволяют сделать некоторое обобщение, своего рода модель зарождения религии, необходимую для понимания конкретного материала следующих глав — материала, преимущественно собранного мной непосредственно в реальных условиях жизни западноафриканского народа бамбара. В соответствии с дарвиновской теорией, органически включенной в марксистскую концепцию исторического процесса, человек возник как естественный этап эволюции биологического мира, выделившись из отряда животных. Таким образом, и с точки зрения науки «люди» и «звери» на определенном отрезке эволюции были едины. Регулятором поведения и людей и животных выступали инстинкты, реализующиеся через механизм условных и безусловных рефлексов. Психическая деятельность на этом этапе приводилась в действие внешними и внутренними для особи сигналами-раздражителями, выступающими в форме более или менее отчетливых ощущений. На переходе к формированию Homo Sapiens у людей появляются более или менее выраженные эмоции, которые становятся промежуточным звеном между инстинктами, ощущениями и поведением. В них, в эмоциях, в их отношении к инстинктам (в столкновении с практикой) коренятся истоки сознания, которое в силу исключительной роли именно чувственного, эмоционального начала активизирует в первую очередь правое полушарие мозга, развивая его деятельность опережающими темпами по отношению к анализатору этого процесса, связанного с деятельностью левого полушария. Только с формированием Homo Sapiens и появляется собственно «сознание», которое выступает поначалу скорее всего как рационализация чувственного опыта. На весьма развитом этапе процесса рационализации возникает магия, которая не столько синтетически, сколько нерасчленимо оперирует и образами, и мыслительными процессами, и чувствами, и познанием, соединяя таким путем «рациональное» и «иррациональное», «веру» и «знание», интуицию и практику. Накопление положительных знаний, с одной стороны, и упоминавшаяся уже возросшая роль «идеологического» момента на этапе овладения человечеством рычагами управления своей второй природой — культурой — приводят к расчленению магии, от которой отпочковывается наука, с одной стороны, и религия — с другой. Причем долгое время они связаны теснейшими узами. Это, в частности, выражается и в том, что наука до поры до времени строится на некоторых мифологических посылках (например, аристотелевское учение о строении мира, в целом взгляды античной философии по этому вопросу) и, наоборот, на рационализации религиозной догмы (например, средневековая схоластика). Архаическое сознание раздваивается на научное и религиозное. При этом для научного более характерно доминирование логического, левополушарного мышления, а для религии — образного, правополушарного. Именно с последним связано развитие искусств. Однако в целом после крушения архаического сознания наблюдается тенденция к постоянному возрастанию рационализации человеческой культуры во всех аспектах, к возобладанию материального над духовным, знания над чувствами. Левополушарный тип мозговой деятельности становится основным алгоритмом реализации и воспроизводства культуры. Религия постепенно оттесняется в культуре на периферию, а правополушарный, образный тип мышления реализуется в оторвавшихся от религиозного содержания формах духовной деятельности (литература, музыка, живопись, архитектура и т. д.). Но не во всех обществах этот общечеловеческий процесс шел одинаковыми темпами. Более того, можно даже говорить, что в один и тот же момент в разных обществах он был не только нетождествен, но и зачастую разнонаправлен, вследствие того, что некоторые общества, отставая, еще не вступили в те трансформационные процессы, которые для других уже стали реальностью. Так заметное отставание темпов развития по сравнению с народами Северного Средиземноморья, а затем исторически и всей Европы в целом имелось в обществах всей полосы тропиков и субтропиков. На настоящий момент есть даже повод говорить о принципиально различных путях развития «западных» и «восточных» обществ (по крайней мере, у этой точки зрения сейчас много сторонников). Для первых свойственно развитие по экспоненте (условно говоря, линейно восходящее), для других — как бы топтание на месте — безвременье и бесконечность с исторической точки зрения (условно выражаемое циклической моделью с возвратом к исходной точке). Первые общества принято рассматривать как развивающиеся по пути технологического, материального прогресса, вторые — духовного, нравственного. Все эти проблемы так или иначе связаны с дискуссиями по азиатскому способу производства, занявшими большое место в марксистской науке второй половины XX века[24]. В силу уже рассмотренных обстоятельств «восточные» общества, как мне представляется, в большей мере, чем «западные», связаны с образным, правополушарным мышлением, что ставит их ближе к природе, поскольку создание искусственной среды в них шло более медленными темпами, а идеология стремилась согласовать деятельность людей с осознанным порядком воспроизводства самой природы. Соответственно, проявления архаического сознания на нынешнем этапе жизни человечества сохранились и могут наблюдаться преимущественно в этих обществах, которые можно в какой-то мере рассматривать как «природные». Народ же бамбара во многом и относится к таким «природным» обществам.Глава III АРТЕМИДА ИЗ ТРОПИКОВ
За века и даже тысячелетия до новой эры где-то в Малой Азии, населенной тогда людьми, совсем не похожими на нынешних ее обитателей, возник культ плодородия, в центре которого находился мифологизированный женский образ, связанный с деторождением и охотой. Он вполне вписывался в мировоззренческую традицию Древнего Востока, отождествлявшую воспроизводящие силы природы и самих людей с человекоподобным существом женского пола, стоящим и над природой, и над обществом. Такой образ прослеживается и в Древнем Египте, и в Древнем Шумере, Вавилоне, Ассирии, Хеттской державе и Финикии. Он связывается с именами Исиды, Иннины, Иштар, Астарты, Великой Матери — Ма, Реей, Ки-белой и др. Образ этот весьма древний и, судя по археологическим и сравнительным этнографическим данным, во многом выступает как универсальный для раннеземледельческих обществ эпохи верхнего палеолита, неолита и периода перехода к использованию металлов. Надо сказать, что в духовной культуре разных раннеземледельческих народов могло происходить слияние образов различных женских сверхсуществ, а также почитаться одновременно целая группа женских сверхсуществ разного статуса и разной специализации в мифологии по аналогии с реальной человеческой жизнью. Вероятно, это был один из вариантов компромиссной взаимной увязки и согласования разнородных культурных элементов в рамках той или иной новой культурной системы. Упомянутое «малоазийское божество» теснейшим образом связано с Артемидой, известной почти каждому древнегреческой богиней, покровительницей деторождения и охоты. Соотношение этих культов до сих пор остается не вполне ясным. Может быть, малоазийское женское божество и Артемида — один и тот же образ, только перенесенный на греческую почву. А возможно и обратное: перенос с греческой почвы на малоазийскую. Не исключено, что они лишь в чем-то подобные, но никак не связанные генетически, более или менее случайно совпавшие образы или что общая культурная почва создала представление об этих женщинах и вознесла их над обществом. Судить об этом сложно. Почему потребовался столь пространный подступ к образу Артемиды? Какое вообще отношение она имеет к основному сюжету этого повествования — происхождению религий, архаическому сознанию и т. д.? При чем здесь охотничьи представления бамбара? Вот теперь самое время обратиться именно к этому. Нет надобности говорить о той роли, которую сыграла Древняя Греция в становлении нашей цивилизации, привычной для нас системы культуры, уходящей корнями именно в античное прошлое. Артемида — одно из самых почитаемых божеств древнегреческого пантеона. И это при том, что в их иерархии она, несомненно, занимает далеко не самую высокую ступень. Артемида — не мать богов, титанов, героев. Она вообще сама, судя по мифологии, не родила никого. И более того, в мифологии закрепилось представление о ее девственности, непорочности, неприязненном отношении к мужчинам. И при этом она — покровительница рожениц! Но Артемида — и покровительница охоты, сама божественная охотница. Ее обязательный атрибут — лук и стрелы. Ее постоянная спутница в классической Греции и в эллинистическую эпоху — короткорогая быстроногая лань. Архаический же образ Артемиды связан с медведицей. Обилие противоречий в образе Артемиды говорит о несомненном синкретизме образа богини-охотницы. В этих противоречиях можно разбираться специально и, в частности, выяснять, действительно ли малоазиатская Великая Мать оказалась объединенной с женщиной-медведицей, хозяйкой леса и его обитателей и входила ли Артемида вместе со своим братом Аполлоном в основную парадигму греческой мифологии или была искусственно включена в нее в качестве персонажа побочной линии при помощи мифологического хода, соединившего Зевса с богиней Лето, которая и родила божественную пару. Можно также выяснять мифологические отношения и их подоплеку как минимум в двух группах женских сверхсуществ: Гера — Деметра — Лето и Афродита — Афина — Артемида, — а также внутри каждой группы[*]. В этой второй группе две женщины — девы и воительницы: Афина и Артемида, то есть заняты они не женским — мужским — по сути своей делом. Может также быть поднят вопрос о реальном соответствии древнегреческой Артемиды и римской Дианы, об отождествлении их через установленное подобие мифологических образов и культовой практики. Но все это более относится к проблемам истории античной культуры и требует усилий соответствующих специалистов. Для нас же важно подчеркнуть женскую плюс звериную ипостаси Артемиды — хранительницы леса, животных, регулятора охоты и одновременно покровительницы воспроизводства людей и животных у древних греков. Если понимать таким образом содержание, стоящее за представлениями эллинов об Артемиде, то вполне естественно предположить, что связь людей и животных здесь не случайна. Возможно, это самый архаичный пласт представлений об Артемиде или один из них. Это тот этап, когда животные — сродни людям, когда лес — родной дом и людей и животных, а двойственное по природе своей женское и звериное сверхсушество — хозяйка леса, покровительница и людей и животных, следящая за их благополучием, — арбитр в их отношениях между собой[*]. Артемида — богиня-девственница. Это обстоятельство делает заведомо аномальным ее положение в пантеоне, если учесть, что по мере сложения сам пантеон все более и более уподобляется человеческому коллективу, члены которого наделены сверхъестественными способностями (бессмертие, превращения, управление природными стихиями и т. д.). Вероятно, девственность Артемиды, как, впрочем, и Афины, не просто поэтический образ — атрибут вечной молодости этих богинь. В ней должен быть заключен особый смысл. Может быть, девственность Артемиды — символ вечной воспроизводящей способности и чистоты самой природы? Тогда естественнее было бы видеть культовое почитание уже реализовавшихся или реализующихся сил плодородия. Здесь, видимо, речь должна идти о другом. Во-первых, девственность Артемиды — в какой-то мере указатель на ее социальную и психофизиологическую особенность (может быть, даже неполноценность) в божественном социуме. Во-вторых, это признак некоторой ее отстраненности от жизни этого социума, вероятно, большей связи не с делами олимпийцев, а с проблемами леса и его обитателей (разных божеств и полубожеств — нимф, дриад, а также животных). Наконец, в-третьих, нет ли связи между образом девственности богини и ее атрибутом — ланью. Ведь лань — пуглива, неуловима, ловка и грациозна. Но все же думаю, что главное значение девственности Артемиды заключено в том, что при всей почитаемости, при всей классической включенности ее в общегреческий пантеон эта богиня имеет как бы другую, не вполне адекватную природу, ставящую ее одновременно в круг «своих» и «не своих» богов. Если припомнить и ее возможное малоазийское происхождение, ее связь с лесом и его обитателями, то картина «неадекватности» приобретет дополнительные штрихи. И снова возникает вопрос, а не в том ли многие противоречия, связанные с образом Артемиды, что эта богиня шагнула в греческий пантеон из далекой архаики, из того этапа в жизни общества, когда основным занятием являлись охота и собирательство, а благосклонность хозяина леса и зверей была условием выживания и воспроизводства человеческого общества? Именно такого хозяина (через сравнительный европейский и сибирский материалы) можно предположить в медведе — архаичной ипостаси Артемиды. Возможно, о том же говорит и еще одно животное — атрибут Артемиды — кабан (вепрь). Именно в синкретическом характере образа богини, в ее переходном характере от архаики к классике, ее несвободе от черт первобытности, в налете черт звериной природы и согласуются многие из свойственных ей противоречий: жестокость и сострадание, творимое ею убийство и помощь в рождении, красота и холодность и т. д. Как олицетворение окружающего человека мира живой природы Артемида проходит вместе с самим обществом несколько этапов превращений, отразившихся и собравшихся в совокупных представлениях о ней. Первым из известных и наиболее древним является образ, связанный с лесом или лесостепью, первой средой обитания человека. Затем появляется образ олицетворения этой среды — ее хозяин, медведь, а также и любой из ее животных-атрибутов: лань или вепрь. По мере развития земледелия, сокращения лесов, уже собственно земля и ее олицетворения могли вытеснить или наслоиться на олицетворения леса. Так, возможно, возникает женщина-мать (та самая малоазийская богиня?), которая в сочетании с медведицей становится девственной и бесплодной красавицей, ненавидящей мужчин, но помогающей роженицам. Однако еще до этого, вероятно, лес и свободные от него пространства сближаются в мир противопоставленной человеку природы, а сама эта природа как источник воспроизводства общества наделяется женскими чертами, то есть «мать-природа», вследствие чего и возникает возможность слияния медведицы с малоазийской богиней плодородия. Но Артемида остается в лесу, оказываясь среди людей и богов (по крайней мере, в мифах) только в связи с охотой, родами и женским соперничеством. Вероятно, образ Артемиды богаче и интереснее, но несложно предположить, что многое осталось в архаике, нивелируясь под общую схему жизнедеятельности пантеона, растворяясь в не столь уж обильных деталях, сопряженных с богиней. Кое о чем в связи с Артемидой могла бы поведать и Диана. Но мера соответствия этих сверхсуществ греческого и римского миров не менее спорна, чем вопрос об аттическом, собственно греческом или малоазийском происхождении самой Артемиды. Впрочем, сами римляне идентифицировали свою Диану с Артемидой. В культуре же Западной Европы уж во всяком случае не позднее XVIII века эти образы полностью слились. И лишь в XX веке вновь задумались над тем, что в истоке этого слившегося образа имеются два не во всем тождественных персонажа греческой и римской мифологии и культового почитания. Не слишком вдаваясь в подробности, следует привлечь кое-что из относящегося к Диане как одной из эманаций все того же образа олицетворенной природы. В этом отношении значительный и непреходящий интерес представляет уже упоминавшееся исследование Дж. Фрэзера «Золотая ветвь». В центре его исследования — святилище Дианы в Немийском лесу близ Рима. Сама же Диана занимает в этой работе не столь уж много места в сравнении с фигурой жреца, руководителя культа. И здесь как раз Дж. Фрэзер обнаруживает в связи с обстоятельствами культа Дианы одну очень важную деталь, проливающую свет и на образ Артемиды (обеих богинь сам Дж. Фрэзер постоянно смешивает). Он приходит к выводу, что у Дианы был божественный супруг — Янус и что этот Янус и воплощается в жреце, хранителе священного дерева Немийского леса — олицетворения богини Дианы. «В случае правильности нашей гипотезы, — пишет Дж. Фрэзер, — одна и та же божественная пара была известна у греков и италийцев под именами Зевса и Дионы, Юпитера и Юноны или Диануса (Януса) и Дианы (Яны). Имена этих божеств тождественны, хотя и меняются по форме в зависимости от диалекта племени, которое им поклонялось» [25]. Здесь нет необходимости разбирать степень соответствия Януса Юпитеру и Зевсу, равно и как Дианы — Юноне и Дионе. Для создания «истинного портрета» Артемиды надо отметить и недвусмысленное указание на то, что и она, согласно мифологии, имела избранника. Им был «не кто иной, как юный греческий герой Ипполит, целомудренный и прекрасный. Он научился охотничьему искусству у кентавра Хирона и проводил целые дни, охотясь на диких зверей в чаще леса. Его единственной спутницей была девственная охотница — богиня Артемида (греческий двойник Дианы). Возгордясь своей божественной спутницей, он с презрением отвергал любовь смертных женщин, и это его погубило. Уязвленная его презрением к любви, Афродита возбудила любовь к Ипполиту в его мачехе Федре»[26]. После долгих мытарств и преследований богами Ипполит оказался в Немийском лесу под именем Вирбия, где правил «как царь и посвятил рощу Диане (то есть в данном случае Артемиде. — В.А.)»[27]. Итак, по мнению Дж. Фрэзера, у Артемиды — Дианы был супруг, отношения с которым, пусть даже платонические, лишенные физиологической близости, составляли стержень культа Дианы Немийской и имели в сознании древних прямое воздействие на воспроизводящие силы в природе и обществе. Через Ипполита, которого Дж. Фрэзер, вслед за древними, идентифицирует на этом этапе с Вирбием, перекинут мостик к тому самому изначальному малоазийскому женскому божеству: «Соперничество Артемиды и Федры из-за привязанности Ипполита… воспроизводит соперничество Афродиты и Прозерпины из-за любви Адониса; ведь Федра — это двойник Афродиты. Эта теория отдает справедливость как Ипполиту, так и Артемиде. Первоначально Артемида была великой богиней плодородия, а по закону ранних религий, оплодотворяющая природу и сама должна быть плодородной, а для этого она должна обязательно иметь при себе супруга. Согласно нашей гипотезе Ипполит считался в Трезене супругом Артемиды»[28]. Таким образом, вслед за реконструкцией Дж. Фрэзера к уже сложившемуся ранее портрету Артемиды (со всеми возможными по такому случаю оговорками) надо добавить, что, несмотря на ее девственность и ненависть к мужчинам, древние предполагали наличие у нее супруга, пусть даже ритуального или формального, каковым выступал триединый Ипполит — Вирбий — Янус. С этим супругом Артемиду — Диану связывала близость к лесу и охота. Следствием же этого союза была плодовитость — звериная и человеческая. Судьба образа Артемиды в Риме будто бы вносила больший порядок и согласованность в исходную противоречивость портрета «лесной богини». Впрочем, речь по-прежнему идет о цепи гипотез, о более или менее интуитивно нащупанном или ощущаемом архаическом, собственно охотничьем пласте в представлениях об Артемиде — «великой охотнице». И хотя к ней и к Янусу (или тому, кто сокрыт под этим именем) еще придется вернуться, теперь пора переходить к основному сюжету повествования и перемещаться на 3–4 тысячи километров к юго-западу от греко-римского мира и на 4–2 тысячелетия позже эпохи сложения и фиксации их образов в памятниках античной мифологии, то есть в наши дни. При всей гипотетичности предшествовавших разговоров по поводу Артемиды бесспорен вывод о земледельческом происхождении этого образа, претерпевшего (под влиянием длительного воздействия «земледельческой идеологии» и всей сопровождавшей развитие земледелия цивилизационной волны) многочисленные наслоения и деформации. Именно архаическое, охотничье (в стадиальном отношении) и представляет для настоящей работы наибольший интерес. И, хотя работа строится преимущественно на африканских, прежде всего бамбарских, материалах, экскурс в античную культуру был нужен не только для культурной привязки к основным эталонным образам нашего мировидения, но и потому, что после знакомства со взглядами на природу, да и на мир в целом далеких, казалось бы, от нас народов вдруг с немалой неожиданностью обнаруживается, что мы не их плохо знаем и понимаем, а в самих себе забыли нечто такое, что делает нас в более или менее отдаленном прошлом чужими и неузнаваемыми. Вот почему, перед тем как окунуться в мир культуры охотников бамбара, мне показалось целесообразным взглянуть на привычную для многих из нас греческую богиню охоты Артемиду. Кто из нас, бывавших в Летнем саду в Ленинграде, не помнит ее прекрасное скульптурное изображение на главной аллее — изображение, в паре со скульптурой ее божественного брата Аполлона, служащее своеобразными вратами из «лесной» в «заселенную» скульптурой часть сада! А ведь и в этом есть свой особый смысл, ведомый или нет устроителям самого сада. Здесь же и бюст, изображающий Януса, предполагаемого супруга Артемиды, но в Летнем саду они топографически никак не связаны…* * *
…Итак, позади зеленые холмы Апеннин, Аттики и Пелопоннеса, позади Средиземное море — колыбель Старого Света, позади нагромождения Атласских гор, стеной вырастающих за голубой волнующейся поверхностью преодоленной водной преграды… Совсем как в русской сказке с преследованием героя: бросается зеркало — и разливается бушующее море без края и берегов, швыряется гребень — и гигантские горы до небес, до самой их верхней тверди вырастают на пути погони. Где-то здесь, на этом берегу моря, титан Атлант неустанно держит над землей небесную сферу со всеми звездами и планетами, включая Солнце и Луну — небесные воплощения Аполлона и Артемиды. А после горной гряды впереди новое море, более обширное, более губительное и коварное, чем Средиземное: величайшая из великих пустынь — Сахара. Бурые и желтые пески, скалистые массивы и плато, пылевые и песчаные смерчи, палящий, нестерпимый дневной зной и пронизывающий ночной холод, почти безлюдные тропы к затерявшимся в песках и каменистых плато колодцам и оазисам. Истинный край ойкумены — обитаемого пространства древних. Впрочем, это — картина наших дней. Пару тысячелетий назад жизнь в Сахаре была более интенсивной, а ранее — и еще более того. Но разговор не о тех временах, мы — в дне нынешнем. Край земли — только видимость, и после изнуряющих, враждебных всему живому пространств пустыни вдруг за волнами песков возникает берег, берег одной из величайших рек Африки — Нигера. Его излучина резко уходит на север, уступом врезаясь в пески Сахары. Здесь начинается новый мир, новая ойкумена земледельческих народов саванны и далее к югу — тропического леса. Это области, заселенные исключительно народами негроидной расы. Многие из них не порвали с древнейшими видами хозяйственной деятельности: охотой, рыболовством и собирательством. Среди них и бамбара, вместе с родственными им малинке, васулунке, хасонке и другими народами манде. В сложных мировоззренческих представлениях этих ныне преимущественно земледельческих народов особый круг взглядов, обычаев, форм общественной жизни связан с лесом и его обитателями, а также с отношениями людей с миром леса, миром дикой неочеловеченной природы. В центре этого особого, противостоящего людям мира находятся Санин и Контрон — необыкновенные существа, сведения о которых, да и сами их имена не произносятся всуе. Вот изложение рассказа о них, записанного малийским исследователем охотничьего фольклора бамбара Досе Жозефом Ку-либали в 1978 году со слов охотника Амари Джара.Которо и Сане[*] «Как мы считаем, Которо у нас здесь, в Африке, является для всех молочным братом. Для всех охотников он — молочный брат. Но корень его — в термитнике, в одном-единственном термите, которого называют „горбатый термит“. Это — человек. Но по уродству нет существ ему подобных. С тех пор как Аллах[*] создал людей, он не породил ни одного равно уродливого существа». Так начинается рассказ Амари Джара. Далее он подробно, в деталях, отступлениях и обычных для фольклора повторах повествует о перипетиях, выпавших на долю главного героя рассказа — Которо (Контрона) в бытность его человеком. Которо рос, и, когда пришло время женить его, возникли большие трудности. Никто не хотел идти за него замуж. Отец же знал, что, пока не женят Которо, нельзя будет женить его младших братьев. Наконец в одной из деревень удалось сосватать самую красивую девушку по имени Сане. Сане переехала в дом мужа и стала вести супружескую жизнь. Никто в семье не видел ее мужа при свете дня. От домочадцев она слышала об уродстве мужа. Говорили, что оно столь велико, что любой, увидев Которо, смеялся бы целый день до полного бессилия. В доме же, где он бывает по ночам, его не разглядеть. Поутру же он уходит в лес и возвращается только к ночи. Так никогда и не увидев мужа своими глазами, Сане четырежды родила от него. Первым ребенком был лев, вторым — леопард, третьим — гиена, четвертым — кошка. Это очень удивило женщину: ее дети не походили на детей других людей. Ведь она так и не видела своего мужа. Сане терялась в догадках, кто мог бы им быть: леший — «вофло», дух — «джине» или покойник — «су»? Женщина даже похудела. Ее стали спрашивать, не больна ли она. Наконец одна старая женщина посоветовала Сане пойти на хитрость: перекормить его кашей «деге» так, чтобы он, переев, проспал утром время ухода в лес. «И ты увидишь его!» — сказала она. Сане так и поступила: достала молока, растолкла зерно. Муж, поев, заснул. Пропел первый петух — муж спал, пропел второй петух-муж спал. Вышло солнце. Сане подошла к спящему мужу и, взглянув на него, безудержно рассмеялась из-за его уродства. А муж и не знал, что рассвело. Глаз у него не было. Просто ка-кие-то катыши. У каждого свое жилище, у Которо домом был лес. Жена стала его будить: муж, вставай! Пришло время идти в лес. Которо встал и вышел на двор. Все покатились со смеху, теряя силы. Сане тоже смеялась до устали. Которо направился к лесу. Жена поняла, что если он сейчас уйдет, то никогда не вернется. Она окликнула его. Которо отозвался. Сане сказала, что он дан ей Аллахом и что если он уйдет и оставит ее с детьми, то как же им жить в этом мире, ведь они не похожи на детей других людей. Которо ответил, что это верно. Он позвал детей и каждому поочередно предложил следовать за ним в лес. И каждому он предлагал поступать так же, как и он. Которо выслеживал дичь, нападал на нее и убивал. Лев и леопард делали то же, каждый в свой черед, и получили напутствие отца поступать таким образом и впредь. Но Которо запретил им нападать на людей. У гиены ничего не получалось, и Которо обрек ее на питание падалью. Кошка же осталась среди людей, охотясь на мышей. Которо оставил детей и направился в лес. Сане пошла следом. Которо добрался до поляны в лесу и здесь под невысоким, похожим на кустарник деревом кинкелиба остановился. Тут он и преобразился, выйдя из человеческого обличия и став горбатым термитом. Жена подошла к нему и тоже превратилась из человека в губастую лягушку, которая так и осталась стоять рядом. Такая судьба им была. Это — тайна. Можно спросить любого охотника, он подтвердит. Если услышишь от них, что они оставляют что-то Которо и Сане, то это значит: добром не кончится. «Даже если завтра поутру увидишь на лесной поляне горбатого термита, то непременно рядом будет и губастая лягушка. Это он и его жена» — так кончается рассказ Амари Джара.На первый взгляд увлекательная сказка, где переплелись обычные человеческие страсти, по сути, волшебные, но столь будничные, обыденные для самого духа повествования — превращения его героев, Которо и Сане, в животных. Самым необыкновенным, если верить рассказу, оказывается облик Которо. Но о нем практически ничего конкретного не говорится. Ясно только, что это какое-то невообразимое уродство, вызывающее у всех людей безудержный смех. Даже необычность детей Которо и Сане блекнет по сравнению с необычностью облика Которо: в общем, о том, что у двух людей рождаются дети, относящиеся к разным видам семейства кошачьих, говорится вполне буднично. Если бы этот текст не был связан с деятельностью охотничьих союзов бамбара — почти закрытой для непосвященных полувоенной организацией, если бы он не относился к святая святых этих союзов, если бы его герои не являлись предками всех охотников (в сознании самих бамбара), то рассказ Амари Джара так бы и выглядел просто увлекательной сказкой. Но в том-то и дело, что все эти «если» — отрицание бесспорного. Об этом разговор впереди. Пока же придется принять на веру, что история Которо и Сане — далеко не просто сказка и что пренебрежительное, непочтительное упоминание этих имен в присутствии охотника-бамбара может привести к роковым последствиям для насмешника. Охотники бамбара — люди суровые, необыкновенные: одной ногой они среди людей, другой — в царстве леса. Помыслы и поступки их неведомы простому человеку. Но при чем же здесь Артемида?! И почему потребовалось столь далеко забираться на юг к экватору, чтобы продолжить разговор о белокурой богине?! В том-то и дело, что при чем. Даже беглое сравнение сказаний об Артемиде — Диане с историей Сане и Которо наталкивает на аналогии. Вопрос только в глубине этих аналогий, в их мотивированности, обусловленности теми же или сходными условиями. Причем, если в версии Амари Джара эти аналогии лежат не столь уж на поверхности, то есть еще одна версия предания о Санин и Контроне — малийского ученого Ю. Сиссе, в которой сходство попросту бьет в глаза. В ней говорится, что Санин (Сане) — это сверхъестественное женское существо, обитающее в саванне (понятие это у бамбара неотделимо от леса) и занимающееся охотой. В то же время Санин как бы одновременно и хранительница животных. Не будучи никогда замужем и не познав ни одного мужчину, Санин породила Контрона. Она обучила его охоте и всем связанным с нею тайнам. Контрон проявлял большую привязанность к матери и хранил целомудрие. Он стал первым охотником и прототипом для всех охотников последующих времен. Санин и Контрон проводят время в саванне, занимаясь охотой и живя среди зверей[29]. Как тут не вспомнить греческую Артемиду, как не вспомнить про гипотезу Дж. Фрэзера о божественной паре — Диане и Янусе, об Артемиде и Ипполите, чьи чистые, целомудренные отношения неотрывны от совместного занятия охотой, от благополучия леса и преумножения его обитателей. Конечно, изначально возможны и многочисленные возражения: и что между версиями Ю. Сиссе и А. Джара есть противоречия, и что вообще сопоставимы ли мифы столь разных частей обитаемого мира. Да, повод для сравнения достаточно формален. К основным совпадающим блокам относятся: лес, охота, сверхъестественное женское существо или пара с особыми, нетипичными отношениями между собой, близость к зверям — покровительство, превращения. Однако эти моменты скорее всего и выявляются во всех вариантах сопоставляемых мифов определяющими для развития их повествования, для мотивировок поступков персонажей и для отношения к ним античных греков и римлян или современных бамбара и родственных иммалинке. Уже предпринималась попытка выявить определенные исторические напластования в образе Артемиды. Есть историческая глубина и в версиях мифа о Санин и Контрон. Скорее всего, вариант А. Джара более архаичен уже по одному тому, что звери в нем непосредственно рождаются от людей, а люди по ходу действия превращаются в зверей, что для самого мифа вполне естественный, разумеющийся ход событий. Архаика проявляется и в том, что в нем меньше внимания уделено этической стороне отношений Санин и Контрона, нет выпадающей за рамки обыденного проблемы самозарождения (Контрон сын девственной Санин) и т. п. Можно с большой долей уверенности сказать, что версия А. Джара — реальный зафиксированный образец архаического сознания и мировидения с минимумом чужеродных напластований. В отношении же версии Ю. Сиссе такой полной уверенности нет, и исключить следы влияния более поздних исторических эпох (и, в частности, культуры ислама) в ней нельзя. Зато образ женского сверхсущества-охотницы в нем ярче, выпуклее, отчетливее, ближе к персонажу греческой мифологии. А более архаический вариант показывает историческую глубину сложения образа именно здесь, в конкретных условиях саванн Западного Судана. Образ этот живой, действующий и поныне, а посему и более достоверный, доступный живому непосредственному изучению и наблюдению. Эта особенность западносуданского образа женщины-охотницы в изучении охотничьего пласта архаического сознания выгодно отличает его от образа Артемиды — Дианы, письменные свидетельства о которой крайне обрывочны. Артемида ушла из реальной жизни и мировоззрения, оставив лишь смутные воспоминания, расхожий штамп восприятия и материализованные следы в виде статуй, храмов, изображений на монетах и других памятниках. Ее история, особенно ранняя, видимо, куда более гипотетична, чем у Санин — Сане. Артемида оторвалась от своей среды, она перешла из утраченной живой культуры в культуру, существующую только как книжная, искусственно усвоенная… Совместное рассмотрение античных и западносуданских мифов об охотничьих покровителях крайне любопытно и поучительно. Они не только совпадают или подобны в основных блоках, но и дополняют друг друга, высвечивая этапы эволюции мировоззренческих систем, связанных с древнейшим занятием человека — охотой. С известной долей научной фантазии и риска, отвлекаясь от конкретной судьбы народов, культур и регионов и двигаясь при помощи своеобразной машины времени по временным и стадиальным срезам человеческой истории, можно сказать, что прекрасная белокурая греческая богиня охоты Артемида — она же Диана — кем только ни перебывала на своем веку и где только ни появлялась в Старом и Новом Свете. И если начать распутывать этот клубок, то окажется, что в нем не один, а несколько концов. И потянешь за один — увидишь Медведицу с цепочкой следов из Зауралья, за другой — многогрудую азиатскую Мать, за третий — лягушку подле термитника на обезлесенном участке саванны: все ту же Санин со своим спутником Контроном. И можно найти еще множество других концов, за которые хочется потянуть. И потянется эта, другая, третья нить, и непременно возникнет вопрос: а разные ли это нити, свернувшиеся в один клубок, или это обрывки одной и той же, спутанные так, пока не найдется тот, кто размотает их и соединит разорванные концы, чтобы восстановился ход и черед событий, чтобы заговорила истина…
Глава IV ДЕТИ ЛЕСА
Столица Республики Мали город Бамако, проспект Независимости. 22 сентября 1972 года празднование Дня Независимости страны. Только что по проспекту мимо трибуны, на которой находится глава государства и правительства Муса Траоре, другие официальные лица страны и иностранные гости, прошли колонны войск в пешем и моторизованном строю. В небе пронеслись самолеты ВВС Мали. Замыкая шествие, промаршировал военный оркестр. Вот-вот начнется демонстрация жителей столицы. Однако что это? По проспекту, приближаясь к трибуне, движется большой с нарушающимся порядком строй людей необычного облика. При всем разнообразии вариантов их одежда напоминает военную униформу полевого и маскировочного типа. Это по преимуществу грубые хлопчатобумажные штаны — то полностью облегающие, то вроде галифе; рубахи прямого кроя без рукавов или со вшитыми рукавами; шапочки — то ромбовидные, то треугольные, то похожие на береты. Многие рубахи и головные уборы украшены амулетами — когтями зверей, птиц, небольшими рогами и оторочены бахромой. Колонна движется ритмично, повинуясь звучанию металлических трещоток и мелодии, выводимой на струнных инструментах (типа арф и гитар), и пению музыкантов. Воздух разрывают беспорядочные выстрелы холостыми зарядами. Это стреляют участники шествия. Над колонной висит сизое облако порохового дыма с медленно оседающими хлопьями разлетевшихся пыжей. Вот колонна поравнялась с трибуной, и от нес отделилась группа людей и направилась к главе государства и его окружению. Под звуки музыки и трещоток люди в необычной одежде, оказавшиеся перед трибуной, начинают какое-то действо, за каждым этапом которого внимательно наблюдают на официальной трибуне. Находясь чуть поодаль, испытываешь немалые трудности, пытаясь разобраться, что происходит на асфальте перед высшими должностными лицами государства, чему они так оживленно и напряженно внемлют. Несколькими днями позднее знакомые малийцы с восхищением рассказывали об огромном впечатлении, произведенном на президента во время парада и демонстрации этими необычными людьми. Выстрелом в воздух они, не целясь, подбили какую-то птицу, ударом руки об асфальт исторгли воду, другим ударом — разожгли костер. В дырявом калсбасс птица была мгновенно сварена и преподнесена главе государства. Тот с радостью принял подношение и отведал его. После этого колонна продолжила свой путь и под раскаты выстрелов покинула проспект, уступив место демонстрации жителей кварталов Бамако и работников государственных учреждений. Что же происходило на площади перед трибуной и кто эти люди столь необычного вида и поведения? Ответ и прост и непрост одновременно: это охотники, члены охотничьего союза Бамако и примыкающих к нему деревень. Но ответить так — это значит не сказать почти ничего. В праздничное шествие, которое само является своеобразным ритуалом, оказался органично включенным еще один — и очень древний — ритуальный проход членов объединения охотников, охотничьего союза — этой восходящей к далекому прошлому группировке мужчин-воинов. Люди, находившиеся перед президентской трибуной в Бамако, так похожи на наших охотников и в то же время так отличны от них! И в Мали есть государственная система регулирования охотничьего хозяйства страны, есть и союзы охотников. Охотник — бамбара, как и любой охотник Мали, экипирован и вооружен. И дело даже не в том, что современная оснастка ему не по карману и поэтому у охотников Мали значительная часть снаряжения — ремесленного, ручного производства. Дело в том, что охотник в Мали, да и в любой стране Тропической Африки, в силу одного своего занятия охотой занимает совсем иное положение в системе общественных отношений, чем его коллега в Европе и Америке. Итак, охотники Мали, охотники-бамба-ра — «донсоу», кто они? Сами себя они называют «детьми леса». Они образуют союзы «донсо-тон». Теоретически в них может вступить любой мужчина, желающий заняться охотой. Вне союза охоты не бывает. Даже когда европеец желает поохотиться в окрестностях Бамако или в других районах страны, где есть зарегистрированные государством охотничьи угодья, он вольно или невольно, осознанно или нет попадает под опеку и контроль местного союза охотников. Но в союз все же принимают не каждого, и одного желания здесь недостаточно. Так же как и не одной охотой там занимаются, хотя все это в сознании населения сливается с понятием «охота». Охотничий союз бамбара — это добровольное объединение людей с единой идеологической системой, моралью, этикой, ритуальными и обрядовыми действиями, с единым блоком эзотерической, недоступной для непосвященных информации, способами хранения, преумножения и передачи ее в процессе воспроизводства самого союза. Это — во многом тайное объединение воинов и промысловиков, колдунов и врачевателей, контролеров и вершителей судеб всего живого. Таково их понимание самих себя, своего назначения в том мире, в котором они живут. Зачастую очень трудно определить: это объединение религиозное или светское? Оно — продукт, носитель и инструмент воспроизводства архаического сознания в условиях нынешнего дня. Оно пронизано им насквозь. И в этом смысле каждый факт, относящийся к деятельности «донсо-тон», символичен, каждый шаг его участников вписывается в сложную систему этого мировосприятия. Охотники — это элита. Это социально признанная интеллектуальная, военная, управленческая элита общества. Попадание же в нее — следствие и желания индивида, и соответствующих его способностей, связанных не столько с происхождением, сколько с индивидуальными природными и приобретенными качествами. Здесь и знания, и ум, и смекалка, и сноровка, и выносливость, но не менее важны крепость духа, самоотверженность, милосердие и многие другие моральные качества. Вступлению в союз предшествует длительный период изучения предполагаемого кандидата, наблюдения за ним. Это может происходить и в семье, где есть охотники, там наблюдают за подрастающим мальчиком, постепенно привлекают его к охотничьей практике и приучают к охотничьим нравам. Но это может относиться и к посторонним лицам: членам соседних семей, чужакам и т. д. Мне самому довелось пройти через подобную практику, убедиться, насколько неназойливо, деликатно охотники присматривались и делали предложения «оформить свои отношения с союзом». Доверие союза — вещь очень серьезная, ответственная, а обманувший его карается достаточно сурово. В отношении провинившегося речь идет не о простом формальном исключении из союза, а о полной или частичной «нейтрализации» бывшего собрата по союзу с гарантией неразглашения его тайн. Это может быть и физическое устранение человека, и различные способы воздействия на его психику: запугивание, провоцирование провалов памяти и т. п. В центре мировоззренческой и культовой практики охотничьих союзов бамбара стоят воплощения сил природы — Санин и Контрон. Вступить в союз охотников — это значит признать верховенство над собой его духовной, идеологической власти, идущей от Санин и Контрона. Внутри союза почти ничего об этих персонажах не говорится напрямую, все намеками, образами, обозначениями. Таковы законы магии, законы союза, законы эзотерического корпоративного объединения. О вступлении в «до-нсо-тон» здесь говорят: «Не брила Санин ни Контрон ма» («Я склонился перед Санин и Контроном»), Но поскольку и сами имена покровителей союза покрыты тайной, то и произнесение их всуе запрещено и в своей среде, и тем более в присутствии непосвященных. Когда нет уверенности в членстве собеседника в союзе или когда хотят уточнить, где, когда, при каких обстоятельствах произошло посвящение, то задается вопрос: «Э брила кунго ма?» («Ты склонился перед лесом?») Между миром людей и миром леса, природы — вражда, переплетенная с сотрудничеством. Охотник как бы посредник между этими мирами. Мифы о Санин и Контроне из предыдущей главы — яркая иллюстрация этого. Но в сознании людей в этом двойственность положения охотника: он и порождение леса, его заступник, радетель благоденствия его земных, подземных и воздушных обитателей, но он и воин, добытчик, убийца. Я сознательно употребил это последнее слово: «убийца». В нем заключено очень многое для понимания феномена охотников в этой культуре, для понимания психологии и ценностной ориентации архаического сознания, раннего этапа формирования религиозных воззрений. Еще нет представлений о Боге или о богах, жизнь воспринимается, вероятно, как некая материальная субстанция — на языке бамбара «ни», — как один из компонентов сущего, как своего рода «овеществленное дыхание». Она есть данность, часть объективного мира и каждого из составляющих его элементов. Покушение на «жизнь» — это покушение на один из фундаментальных принципов существования мироздания: принцип уравновешенности, баланса разных сил и явлений. Такова важная черта архаического сознания. Собиратель, земледелец, ремесленник в процессе своего труда, повседневной жизни в несопоставимо меньшей степени, чем охотник, соприкасается с необходимостью обрывать жизнь других существ, но для охотника это естественное занятие, необходимое условие его деятельности. Причем профессионализм его как раз и заключен умении наиболее быстрым и эффективным способом прервать жизнь своей жертвы. Это также имеет свою идеологическую подоплеку в недрах охотничьих союзов. Помимо «ни» — жизни, все сущее обладает хранимой в его недрах энергией «ньяма», которая, высвобождаясь из телесной оболочки при прерывании жизни, становится вредоносной, мстящей за разрушение изначальной целостности, уравновешенности своего носителя. Чем больше мучений жертвы, чем труднее расставание с жизнью, тем значительнее высвобождающаяся энергия «ньяма», тем опаснее ее будущее воздействие на людей, на равновесие и порядок в мире. Охотник должен не только знать все это и уметь соразмерять свои действия с результатом, но и обладать индивидуальными качествами, обеспечивающими успех подобных действий, гарантии их безопасности для окружающих, для всего мира в целом. Об этом я уже говорил, но в связи с повседневным взглядом на феномен охотника в архаическом обществе. То, что запрещено для земледельца, ремесленника, собирателя, для охотника — норма, норма распоряжаться чужой жизнью. Иначе он не сможет быть охотником, он не сможет убить. И социальная норма прощает ему такое убийство, даже ставит его в заслугу. Соответственно у охотников — особая мораль, особые нравы, ценности. Все это делегировано ему родом замятий обществом, природой или в данном случае лесом, где он живет, где он — дома, где он — в своей стихии. Миф о Санин и Контроне из предыдущей главы здесь вновь выступает убедительной иллюстрацией. Положение охотника — это заведомая частичная отрешенность от мира людей, жизнь с непохожими проблемами, жизнь как бы в другом измерении. И здесь не только профессиональные навыки, продиктованные необходимостью понимать голоса леса, птиц, зверей, читать следы, предсказывать погоду, владеть тактикой индивидуальной или коллективной охоты. Здесь иной образ жизни, иное мировосприятие и самовосприятие в несравненно большем, чем у других общественных групп, единстве, неразрывной связи с природой, с лесом. При этом сознание охотника, а вслед за ним и всего общества в целом, в рамках действия архаического сознания, переносит на мир леса, мир зверей представления о тождестве или подобии их образа жизни образу жизни людей в прямом или обратном соответствии: то есть у зверей все устроено по аналогии с людьми, но либо значительно лучше и справедливее, либо, наоборот, со знаком минус. Так, в качестве морали, например, зверям может приписываться человеческая антимораль. Обилие сказок о животных у бамбара и у других народов — яркое тому свидетельство. Вхождение в охотничий союз сопряжено с соответствующим обрядом посвящения, ритуальной трапезой, включающей, как правило, и алкогольные напитки. Посвящаемый делает ритуальное приношение орехов кола, курицы и т. д. За неофитом закрепляется наставник, учитель — «донсо-карамого», который лично отвечает перед союзом за обучение, поведение и успехи вновь принятого в союз. Принятые проходят нечто вроде послушнического стажа, в ходе которого они узнают от учителя — и в беседах, и во время скитаний по лесам — основы охотничьего мировоззрения и охотничьей практики. Таким формальным членство в союзе охотников остается до поры, пока неофит не убивает собственноручно какое-либо более или менее крупное животное, предпочтительно млекопитающее. После этого он, как правило, становится полноправным членом союза, подтвердившим свой статус охотника. Несмотря на формальное равенство и братство членов охотничьего союза как детей леса, как потомков Санин и Контрона, а идеологически эти предки и сами выступают как живые брат и сестра (ил и по другой версии мать и брат) охотников, внутри союза существует иерархия, система объединения различных категорий членов союза. Прежде всего это разделение на послушников, учеников — «донсо-дену» и уже подтвердивших свой охотничий статус «донсо-ба». Но и уже сложившиеся охотники также образуют группы по возрастающей шкале престижности. Причем следует отметить, что иерархия эта воспроизводится, естественно, без особых уставных или каких-то иных условий, как сама собой разумеющаяся, без видимых усилий и ритуалов. Собственно ритуалом, связанным с переходом на очередную ступень этой иерархии, является сам охотничий подвиг члена союза: удачный промысел того или иного животного и необходимые при этом магические действия. Сама же иерархия проста: «добывший антилопу» (и других травоядных), «добывший хищника (кабана, леопарда, льва)», «добывший бегемота, слона» и т. д. вплоть до ступени «охотника-воина»[30]. Эта иерархия, эта лестница — более престижная, чем управленческая. На вершине ее стоят заслуженные, многократно подтвердившие свое охотничье умение, свою искушенность в идейных основах союза, свою верность этическим требованиям. Это «симбоны». О них еще речь впереди. Здесь же следует сказать, что это элита охотничьего союза, его мозг, его направляющая сила. Это те, кто организует и контролирует деятельность союза, кто имеет право решающего голоса на всех его собраниях. Но это только те, кто лично и бесспорно заслужил свой особый статус среди равных себе. Помимо этой — сравнительно прямой — лестницы прав, положений, престижа в недрах союза имеется еще особая ветвь, которую образует группа музыкантов и сказителей, хранителей истории и фольклора охотничьего союза — «донсо-джелиу», или «гриоты охотников». Именно они создавали музыкальный и песенный фон при проходе колонны охотников перед президентской трибуной на параде в честь Дня Независимости Мали. Гриоты охотников — это своего рода носители памяти охотничьего союза. Это люди, пользующиеся нередко не меньшим уважением, чем «симбоны», а иногда и сами оказывающиеся «симбо-нами», так как деятельность их как музыкантов и сказителей неотделима от собственно охотничьей практики. Жизнь охотничьего союза насыщена и разнообразна. Но основной пик его активности приходится на сухой период, который продолжается около полугода (от ноября — декабря до мая). Сама изменчивость этой активности, включающей и собственно охоту, и обряды, связанные с ее началом и концом, и мемориальные ритуальные действа, представляет специальный интерес. В ней особая связь природы и общества, их согласованность. В дождливый период, в бурное время полевых работ дают урожай не только культурные растения, но и приносят приплод дикие обитатели саванны. Традиция не поощряет охоту в это время. Сами же охотники, никогда полностью не порывающие с земледелием, в эти месяцы выращивают на полях с мотыгой в руках зерновые культуры, основу питания на предстоящий год. Сухой же период — это время резкого сокращения полевых работ и оживления на поливных огородах, когда мужчины уже меньше заняты хозяйственными делами по обработке земли. Но в это время происходит увядание в природе: опадает листва деревьев, жухнет, сохнет трава, иссякают источники. Сухой сезон — охотники выходят в лес, в саванну. Этот выход организован, соответствующим образом обставлен: происходит «открытие леса». В празднике участвуют все жители окрестных деревень. Охотничий союз проводит важную и во многом символическую акцию, в которой реализуются представления архаического сознания о двойственности окружающего людей мира: природа невозделанная, «дикая», существующая вне людей, то есть сама для себя (если так можно выразиться), и природа очеловеченная, включенная в систему человеческого бытия, служащая человеку. Эти миры находятся во взаимодействии, перетекают один в другой, конфликтуют один с другим. Связующим же звеном между ними, регулятором этих взаимодействий являются сами люди. Что касается леса, саванны, связь осуществляют охотники, члены охотничьего союза, а через них и сам союз, выступающий посредником между обществом и его неочеловеченным природным окружением. Видимо, мировоззрение, которое было присуще охотничьим союзам, еще не знало деления природы на стихии (огонь, вода, земля, воздух и т. д.), то есть в нем отсутствовал даже зародыш натурфилософских воззрений. Подобный взгляд возник у тех же бамбара, но исторически много позднее, сложившись в мировоззренческую систему других тайных союзов, опирающихся на земледелие, кузнечное дело и существующих параллельно с охотничьими. Итак, в дождливый период для людей в центре внимания мир самого человека, очеловеченного пространства, люди как бы замыкаются в себе, в своих проблемах. Может быть, можно даже говорить о центростремительных процессах в повседневной жизни, о сплочении социумов. В сухой период, с прекращением дождей картина обратная: «лес открывается», люди разбредаются, проникают в царство природы, расширяют очеловеченное пространство. И так из года в год — постоянный круговорот, постоянная смена тенденций на противоположные по мере смены времен года. Охотничьи праздники и ритуалы, знаменующие эту смену, служат и сегодня важным инструментом идеологического воздействия союзов на самих охотников и на широкие слои населения. Кстати, известно, что руководство страны имеет неофициальные постоянные контакты с лидерами союза охотников в окрестностях столицы — Бамако. Известно также, что особо высока доля охотников — членов охотничьего союза — в армии, и тут армейская иерархия нередко не совпадает с охотничьей и приводит к деформациям в уставных отношениях военных. Конечно, такая специфическая роль охотников и их объединений в жизни общества свидетельствует о сохранении влияния архаических общественных структур и архаического общественного сознания в нынешней действительности. Для непосвященного наблюдателя это выступает как колорит страны, как экзотика. Но это реальность, реальность значимая, с которой нельзя не считаться. Думаю, что для большей наглядности сказанного в этой главе в нее можно ввести дневниковую запись о необрядовом представлении охотников Бамако.«Охотничье бдение»
8.09.80 г. Бамако. Сегодня я был приглашен принять участие в представлении, даваемом охотниками в расположении так называемой «деревни Кибару». Это комплекс построек, большинство которых имитирует традиционные жилища различных областей Мали, сооруженный вблизи гостиницы «Амитье» для проведения мероприятий по программе борьбы с неграмотностью в 1974 году. На этот раз представление охотников — «Охотничье бдение» — было приурочено к празднованию 8-й годовщины создания Национальной дирекции функционального образования (ДНАФЛА) и газеты «Кибару». В мероприятии ожидалось участие высокопоставленных особ из политического и государственного руководства страны, министров, дипломатического корпуса, приглашенных и зрителей. Билеты достать было очень непросто. Все проходило на открытом воздухе. Начало «Бдения» намечалось часов на 8 вечера при электрическом освещении. В девятом часу прибывают главные официальные лица. Некоторое время — замешательство, официальные речи. Снова пауза и замешательство. Наконец начинает не очень стройно и ладно звучать музыка, исполняемая на донсо-нкони. Из мрака на сцену выходит группа мужчин в охотничьих одеждах. Большинство из них с ружьями. Они двигаются в полуприсяде, ритмично, под музыку поднимая и опуская таз. Движение охотников напоминает движение насекомого богомола на листке или стебельке растения. Группа движется гуськом, постепенно замыкаясь в круг. В завершение пролога вперед вышел старик в охотничьей одежде и в охотничьей шапке в виде берета, украшенной парой рожек, возможно, антилопы манкалани. Он приседает, временами держит палку-трость подобно ружью. При этом он озирается по сторонам, как бы выискивает что-то в пространстве перед сценой. Старик, видимо, многим знаком: слышны выкрики приветствия, аплодисменты. Быстрый темп и ритмичность музыкального сопровождения создают тревожное ощущение. Металлический скрежет син-зана и подвывания солистов усиливают это ощущение. На сцене новая, вокальная, группа. Теперь почти все охотники сидят на сцене, образуя круг, разомкнутый к зрителям. В середину его входят два музыканта, охотника-гриота — донсо-джелиу. Они обходят всех находящихся на сцене и поименно приветствуют их. При этом исполнитель на донсо-нкони называет их имена, кратко и шутливо восхваляет названных. Затем он выводит на середину площадки шесть охотников, которые в песне рассказывают слушателям о «моральном кодексе» охотника. Наконец эта группа рассаживается. Появляются два охотника. Исполняется танец. Один из танцующих заряжает со ствольной части свое ружье, забивает в него шомполом пыж, после чего начинает выделывать с ружьем разнообразные фигуры, в частности, держа ружье одной рукой над головой, размахивает им подобно копью. В один из моментов танца, подняв ружье вверх вертикально, охотник нажал на спусковой крючок. Раздался выстрел, знаменуя завершение танца. Из мрака на освещенную часть сцены выходит человек, из одной щеки которого торчит тупым концом «бандита» — острый металлический стержень, служащий для расчесывания головы и плетения косичек, составляющих элемент традиционных причесок. Он напоминает стилет и может служить колющим оружием. Из ранки к уголку рта и на нижнюю челюсть стекает струйка крови. Она кажется неправдоподобно алой и густой. Охотник показывает публике свои ладони, на которых также видны широкие пятна того же цвета. Предполагается, видимо, что ладонь окровавлена. Соседи-малийцы пересказывают мне на бамбара слова из исполненных уже песен. Впрочем, их и песнями-то в полном смысле назвать нельзя. Они чем-то напоминают русскую частушку.Если у тебя нет хорошей жены, ты не будешь вкусно есть.
Громкий разговор и песня — не одно и то же.
Многие разговаривают, но это — не песня.
Один человек не в состоянии устроить всю страну.
Если есть два друга, то один должен быть над другим.
Иначе не понять им друг друга.
Чем ярче они, тем труднее понять им друг друга…
Жизнь одного царя не знаменует конец всего света.
Человек должен бояться охотника.
Охотник — это ведун, он знает деревья, он знает воду, он знает зверей, он знает лес.
Если лес захватил тебя, если ты получил пищу, ты заговоришь.
Многие носят штаны, но не все они — мужчины. Много обладателей штанов, но мало мужчин.
Много людей, но мужчины — (лишь) охотники. Обладатели штанов не одинаковы.
Владелец песта (женщина. — В. А.) и владелец ружья (мужчина. — В. А.) — не одно и то же.
Смерть ломает многое хорошее.
Когда ты боишься, с тобой всегда случаются несчастья.
Последние комментарии
1 час 12 минут назад
1 час 25 минут назад
1 час 58 минут назад
2 часов 31 минут назад
18 часов 1 минута назад
18 часов 10 минут назад