Необыкновенные страдания директора театра [Эрнст Теодор Амадей Гофман] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Эрнст Теодор Амадей Гофман Необыкновенные страдания директора театра[1]

По устным источникам изложил автор «Фантазий в манере Калло»

Предисловие

Лет двенадцать назад[2] с издателем этих записок стряслось почти то же, что с известным зрителем, господином Грюнхельмом, в «Мире наизнанку» Тика[3]. Злой рок того бурного времени вытолкнул его из партера, где он было с удобством расположился, и вынудил решиться на прыжок хоть и не до самых подмостков, но все же до оркестровой ямы, до дирижерского места…

На этом месте он с довольно близкого расстояния наблюдал удивительный мирок, открывающийся за кулисами и занавесом, и эти наблюдения, но главным образом сердечные излияния одного очень славного директора театра[4], с каковым он познакомился в южной Германии, дали материал для беседы двух директоров, которую он написал уже тогда, еще до своего обратного прыжка в партер[5], и в самом деле им совершенного.

Часть этой публикуемой ныне полностью беседы была напечатана в здешнем «Драматургическом вестнике», почившем в бозе некоторое время назад. Вышеупомянутый издатель просит тебя от всей души, о любезный читатель, не искать в этой беседе глубоких, ученых дискуссий о театральном искусстве, а принять всякие попутные замечания, всякие намеки насчет театрального дела в целом, как раз в беседе-то обычно и возникающие, а также иные, пожалуй, слишком вольные шутки, прокравшиеся на эти страницы, благосклонно и невзыскательно.

Совершенно напрасный труд, дорогой читатель, подыскивать образам, навеянным давно прошедшим временем, оригиналы в нынешнем ближайшем окружении. От этих усилий погибла бы вся непредвзятость, на которую издатель особенно уповает.

Берлин, октябрь 1818

Э.-Т.-А.Гофман
В день святого Дионисия, то есть девятого октября, в одиннадцать часов утра, в «Венце из руты», знаменитой гостинице еще более знаменитого вольного имперского города Р., всё словно вымерло. Лишь один-единственный приезжий, не слишком высокого роста пожилой человек, одетый в сюртук тончайшего темно-коричневого сукна, одиноко завтракал в углу гостиной. На его лице лежало выражение внутреннего покоя и мира, а во всей его осанке, в каждом его движении чувствовались непринужденность и благодушие. Он спросил старого французского вина и извлек из кармана некую рукопись. Ее он читал с великим вниманием и подчеркивал иные места красным карандашом, прихлебывая из наполненного стакана и прикусывая сухариками. То на устах его играла ироническая улыбка, то брови его мрачно хмурились, то он устремлял взгляд в вышину, словно что-то обдумывая про себя, то качал или кивал головой, словно отметая или одобряя ту или иную мысль. Как не принять было этого человека за писателя, который, вероятно, прибыл в Р. для того, чтобы вытащить на свет божий какое-нибудь свое произведение… Тишина, царившая в гостиной, была нарушена странным образом. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался человек в новомодном сером сюртуке, шляпа на голове, очки на носу…

— Шампанского, дюжину устриц! — крикнул он и, не замечая Коричневого, плюхнулся на стул. Он прочел какую-то записку, которую держал в руке, и, разорвав ее, растоптал ногами обрывки… Затем рассмеялся как бы от внутренней злости, ударил себя кулаком по лбу и забормотал:

— Сведут, сведут они меня с ума!.. Даже рабу на галере живется чудесно по сравнению с моими бедами!

Лакей принес шампанское, Серый залпом осушил несколько бокалов, а затем извлек целую кипу писем и принялся вскрывать и читать их, то и дело изрыгая при этом брань и проклятья… Весь облик Серого вызывал глубочайшее сострадание, живейшее участие. Он едва вышел из юношеского возраста, но его бледное измученное лицо, растерянный взгляд, первая проседь в темных локонах делали его старше, чем он мог быть судя по тому, как он держался и двигался. По-видимому, он намеревался оглушить себя и хоть на миг забыть о своей беде или об ужасном событии, грозившем ему гибелью, ибо, осушая бокал за бокалом, он уже опорожнил бутылку и потребовал вторую, когда лакей принес устрицы.

— Да, кончено, — бормотал он сквозь зубы, — да, все кончено! У кого на свете хватило бы силы, хватило бы равнодушия вынести это!

Он принялся было за устрицы, но едва проглотив вторую и запив ее бокалом шампанского, откинулся в кресле, скрестил руки, устремил просветленный взгляд вверх и с глубочайшей тоской произнес:

— Отдам земле и солнцу всё… всё, что здесь во мне сливалось в страдание и в радость так напрасно… Ах, но мечтать так сладостно… Когда бы не мечта… Вот где причина того, что бедствия так долговечны![6]

Глаза у Серого увлажнились слезами, но он быстро взял себя в руки, проглотил немножко устриц, запил их бокалом-другим