В мировой камере [Иннокентий Васильевич Омулевский] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

попросил ее сесть, успокоиться и рассказать, в чем дело, — она поблагодарила и вдруг заплакала навзрыд, и долго плакала, как может плакать только обиженный ребенок, которого нечаянно для него обласкал посторонний человек. По ее лицу заметно было, что она плакала именно оттого, что до глубины души была тронута этим вежливым вниманием к ее слабости, какого она, может быть, никогда не встречала от людей во все продолжение своей горемычной жизни. После этого она мало-помалу оправилась и, сквозь слезы, передала в немногих грустных словах содержание своей нехитрой жалобы. Меня особенно поразило в этой жалкой просительнице то обстоятельство, что, несмотря, на очевидную молодость, она казалась сморщенной старухой, и ее, в полном смысле слова миниатюрная, почти детская фигурка поражала глаз неприятным контрастом с той глубокой скорбью, которая так резко обозначилась на ее полудетском, полустарушечьем лице.

Чтоб уяснить смысл настоящего процесса, содержание которого будет передано мною ниже, я прошу позволения рассказать прежде в немногих словах грустную повесть этой бедной женщины, так как повесть ее представляет собою повесть очень многих, подобных этой бедняге, существ. Мне удалось узнать ее историю случайно от лиц, близко ее знавших и заслуживающих полного вероятия. Несколько лет тому назад женщина эта слыла в Петербурге, в известном кружке, под именем «сторублевой». Она была дочь какого-то бедного чиновника и на 16-м году осталась круглой сиротой, приютясь у какой-то доброй женщины, взявшей ее из милости до приискания места; но и эта благодетельница вскоре умерла, не успев пристроить сироту, так что бедной девушке приходилось или умереть с голоду, или пойти по известной дороге, приведшей в результате сотни таких несчастных девушек к Калинкинской больнице. Чтоб пристроиться на этой дороге, сделать по ней первый, самый трудный шаг, редко можно обойтись без особого рода «благодетельниц», которыми кишит Петербург. Нашлась такая благодетельница и для нашей сироты. Какая-то старуха уговорила ее в минуту самой ужасной крайности поступить на содержание к богатому молодому барину, который уверил неопытную девушку, что она так ему полюбилась сразу, что он жить без нее не может. Девушка поверила и согласилась, уступая, впрочем, больше голосу пустого желудка, чем собственному влечению. На самом деле здесь, конечно, не могло быть и речи о каком бы то ни было нравственном сближении; прихотливому барину просто показалось оригинальным переменить свою прежнюю любовницу высокого роста на оригинальную и хорошенькую собой миниатюрную фигурку, которую он показывал с восторгом своим знакомым, как редкостную кабинетную вещицу, в продолжение первых месяцев обзаведения ею. Он был богат и не жалел денег на разные дорогие тряпки, удвоивавшие в его глазах прелесть и ценность новой покупки: она получала сто рублей в месяц, как говорится, на булавки, не считая изящной квартиры и готового содержания, и с этих-то пор и прослыла под именем «сторублевой». Так провела она два года в полном довольстве. Но в эти два года много утекло воды, а главное — в голове богатой содержанки созрело, бог весть какими-то путями, хотя и не совсем ясное, но тем не менее тяжелое сознание своего позора; мало того, ее маленькое сердце, не удовлетворенное наружными ласками, запросило любви настоящей, горячей, беззаветной. На третий год летом, когда ее покровитель рыскал один с утра до вечера по загородным гуляньям, — она из своего уставленного цветами окна, оставленная на произвол своих мечтаний, засматривалась часто и подолгу на противоположное окно в самом верхнем этаже, где какой-то бедный труженик-портной до поздней ночи, а иногда и до белого света, выводил, не разгибая спины, нескончаемые размахи то иглой, то утюгом над своей, очевидно, неблагодарной работой, и, глядя на бледное, истомленное, но молодое и привлекательное лицо этого неутомимого работника, жутко припоминались ей и минувшее время ее собственной безысходной нищеты, и та горячая жажда честной работы, какой не раз томилась она в это ужасное время, проводя целые ночи без сна за мысленным изысканием этой работы. Невыносимо стыдно становилось ей, когда она наблюдала, как ее горемычный vis-à-vis завершал свой жалкий день и труд черствой коркой хлеба с водой. «Его так вот никто не возьмет на содержание, — думала она:- а я-то с утра до вечера ничего не делаю, а как вкусно ем; вот и сейчас пойду ужинать, как только он погасит свою тоненькую сальную свечку». И нередко бывали у этой женщины гордые минуты, когда она отказывалась от своего дарового вкусного ужина и засыпала у открытого окна на холодном подоконнике, забывая о ночной сырости. Чувство этого стыда развивалось в ней с каждым днем все больше, и однажды вечером, не выдержав нравственной пытки, она отослала, точно по вдохновению, свой ужин с жившей у нее старухой-кухаркой бедняку-портному, строго наказав ей не сказывать ему, от кого это послано. С сердцем, буквально замирающим от