Приведен в исполнение... [Гелий Трофимович Рябов] (fb2) читать онлайн
- Приведен в исполнение... (и.с. Отечественный криминальный роман) 697 Кб, 160с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Гелий Трофимович Рябов
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Гелий Трофимович Рябов ОТЕЧЕСТВЕННЫЙ КРИМИНАЛЬНЫЙ РОМАН
ПРИВЕДЕН В ИСПОЛНЕНИЕ…
Корниловца взяли случайно. Утром взвод разведки одного из полков бывшего Сводно-конного корпуса получил задание выяснить, движутся ли белые по Чимбайской дороге. Головной дозор скрытно подобрался к повороту на Чимбай, и вдруг Музыкин услыхал прерывистый стук автомобильного мотора. Это был новый французский «рено» с откинутым верхом, в моторе копался пузатый шофер в английской шинели, на заднем сиденье дремал молоденький подпоручик-корниловец. Четверо конных бородачей-казаков с карабинами на руку охраняли автомобиль, и разведчики поняли, что перед ними офицер связи с важными документами. Оставив двоих наблюдать за беляками, Музыкин примчался к стоянке взвода и доложил Шаврову. Подошли тихо белые ничего не заметили. Шофер из последних сил крутил заводную рукоятку, казаки спешились, один яростно щелкал огнивом, пытаясь прикурить, подпоручик лениво ковырял стеком в придорожной норе. Утро было раннее, прозрачное, слова в прохладном воздухе разносились далеко. — Взгляните, Приходько, да их тут целый выводок! — расслышал Шавров удивленный голос офицера. Музыкин вытянул шею. — Как думаете, Сергей Иванович… шепотом спросил он, — кто в норе? Шавров показал ему кулак и жестом приказал атаковать. Сыпанули на белых: казаков зарубили сразу; шофера, который бросился в свалку с заводной рукояткой и успел искалечить чью-то лошадь, Музыкин с ходу развалил до пояса. Офицер замешкался к рвал из кобуры маузер, ломая ногти о непослушную крышку. Потом направил пистолет на Шаврова, и быть бы тому наверняка с пулей, если бы не Музыкин. Вылетев из седла, он оттолкнул командира и принял пулю на себя. — Ах ты, Господи… — хрипло сказал Шавров. — Сильно задело? — Ничего… — беззаботно улыбнулся Музыкин, зажимая пальцами кровавую борозду над ухом. — Я живучий… — Он хитро взглянул на Шаврова и добавил: — А в норе хомяки. Шесть штук. И вы им скажите спасибо. — За что же? — удивился Шавров. — Понятно за что… Кабы не увлекся его благородие природой — не успел бы я. — Ладно, Музыкин… — обнял его Шавров. — Тебе спасибо. Покуда жив, не забуду. Вечером Шавров и Музыкин принимали поздравления. Вызвали в штаб, комполка Бачурин сказал: — Документы добыли отменные. Приказ наштаглава Шатилова комкору Слащову. Мы им теперь устроим… — И добавил, хлопнув Шаврова по плечу: — За революционный героизм представляю тебя и Музыкина к самой заветной награде: Красное Знамя получите… А теперь допросим пленного. Привели подпоручика. Некоторое время Бачурин разглядывал его черную униформу с голубым щитом на рукаве, украшенном мертвой головой и скрещенными мечами, — эмблемой полка, потом задержал взгляд на тщательно подбритых усиках и спросил с недобрым спокойствием: — Я так понимаю, ваше благородие, что ты наших успел положить немало. — Много, товарищ… — кивнул офицер. — Ну а как ты к нам относишься? Вообще? Корниловец покосился на столик в углу — там стоял графин с водой — и, бросив на ходу: «вы позволите?», направился к нему. — Грамотно воюете, толково. В былые годы ни за что не поверил бы, что быдло способно стратегически мыслить. Так что с уважением. И вообще. И в частности. — Ну, насчет быдла ты сократись, — без угрозы протянул Бачурин. — Имею к тебе конкретные вопросы… — Впрочем, вами командовал прирожденный полководец, — перебил корниловец. — У нас в армии его знали все. — Он налил полный стакан и медленно, с наслаждением выпил. Потом вернулся на место и улыбнулся совсем по-дружески: — За что вы его? — Ну уж тебе я отчета давать не стану! — взъярился Бачурин и добавил, сдерживая крик: — По существу говорить желаешь? Какая часть? Сколько сабель, штыков? Кто командир полка? Кто начальник дивизии? Подпоручик встал: — Прикажите меня увести. И запомните на будущее, дружок: если не хотите, чтобы вас называли быдлом, — никогда не тычьте незнакомым людям. Допроса не получилось. Конвоир увел корниловца, Бачурин подошел к Шаврову и с наигранной веселостью обнял его за плечи: — Характер давит золотопогонник, фигли-мигли дворянские выкручивает… А поставим к стенке — очухается враз! Не впервой… И ты, Сергей Иванович, на его слова плюнь — потому нельзя от каждой угадки в гроб ложиться! Ты человек военный и выполнял приказ. — Бачурин улыбнулся, довольный неотразимой логикой своих слов, и повысил голос: — Ты о главном помни: славу нашу никто никогда и ничем не перечеркнет! Мы своими жизнями последний фронт гражданской войны ликвидируем, всем угнетенным и обездоленным дорогу в светлое завтра открываем! Не ты решал. А что такое… дело тебе досталось исполнить — так то случай. А он слепой. Убедил я тебя? Шавров взглянул на Бачурина пустыми глазами, спокойно спросил: — Фомич, ты не вспомнишь, как его звали, комкора нашего? Фамилию не вспомнишь? — Что? — оторопел Бачурин и, понимая, что выспрашивать Шаврова теперь не стоит, сочувственно зачастил: — Ну, ну, извини, понимаю… Намедни сам отмочил. Вызывает товарищ Фрунзе, спрашивает — как фамилия и так далее у комэска-3? А я, понимаешь, третью ночь без сна — возьми и ответь: «Категорически забыл!» В штабе со смеху лопнули! Иди, прими стакан, выспись — и все как рукой! Потом были последние — может быть, самые тяжелые — бои. Музыкина снова ранило в голову, и опять вроде бы не сильно, однако на коне он держаться больше не мог, и комиссия демобилизовала его досрочно. Провожали всем взводом, говорили напутственные слова, Музыкин растерянно улыбался и молчал: с армией он сроднился, без лошадей себя не мыслил, а тут жизнь сделала такой безнадежный поворот. Когда все разошлись, Шавров спросил: — Не обижаешься на меня? — Он замялся: — Тебе — только революционную благодарность, а мне орден… Даже носить неудобно. — Ну, вы это оставьте, — посуровел Музыкин. — Носите, я не в обиде. Честно… — Куда ты теперь? — На Волгу, к своим… Рыбачить стану, время нынче голодное, а у меня семья. — Он оживился, с надеждой посмотрел на Шаврова: — А как здоровье позволит — учиться пойду. На командира. Или профессора — как ваш батюшка, например… В общем, я каким-никаким, а в армию, в конницу — вернусь! — Что ж… — кивнул Шавров. — Все так и будет, ты в это верь. …Холодным ноябрьским днем полк выстроился на прибрежном плацу; шипели под копытами лошадей бурые волны, и густела до самого горизонта черноморская синева. А на той стороне бухты суетливо застыли на крутом откосе домики предместья, и вспыхивал золотом крест кладбищенской церкви. Комполка Бачурин вылетел на середину плаца, держа шапку «под высь», и, отсалютовав полку, выкрикнул, срываясь на визг: — Первая Конная вошла в Севастополь и сбросила в море последнюю белую сволочь! Полк закричал «ура», над шеренгами взметнулись буденовки, загрохотали выстрелы. Бачурин поднял руку, и все стихло. — Отныне наш боевой призыв «кто был ничем — тот станет всем!», — продолжал он, — уже не слова, написанные кровью, а неумолимая правда жизни! Оглянитесь! Весь полк дружно оглянулся, и Шавров тоже. Он стоял на правом фланге во главе взвода разведки и, не слушая Бачурина, горько размышлял о том, что его орловец Сашка с растянутым сухожилием левой задней наверняка обречен. Полковой ветеринар Дудкин уже дважды за последний месяц пытался выбраковать Сашку, но Шавров не давал — помнил, что Сашка не раз выносил его из-под белогвардейских сабель, спасал жизнь. Ласково потрепал коня по крутой шее, протянул кусок рафинаду. Сашка осторожно взял сахар с ладони, и Шавров едва не заплакал от жалости, но тут же взял себя в руки и подумал со стыдом, что слюнтяйство красному коннику не к лицу, а выбраковка охромевшей лошади вовсе не предательство, а всего лишь жестокая необходимость. Бачурин между тем горячил своего кабардинца и, наливаясь яростью от собственных слов, кричал, исступленно налегая на слово «наше»: — Что есть наша жизнь? Она есть путь-дорога, политая нашим трудовым потом и нашей рабоче-крестьянской кровью. В эту землю мы навсегда втоптали всех наших врагов! Кто сосчитает золотые погоны, оставшиеся под копытами наших коней? — Он обвел конников торжествующим взглядом и закончил — проникновенно и с надрывом: — Вот оно, воздаяние нашим святым могилам! Пусть затерялись они в бескрайней Крымской степи! В наших сердцах они навсегда! …Постукивали колеса на стыках, и Шавров, убаюканный завораживающим ритмом, не то заснул, не то впал в забытье. И привиделся ему уютный родительский дом и мать с большим синим блюдом в руках. А на блюде — гора любимых пирожков с луком. И входит отец в парадном вицмундире по министерству народного просвещения и поправляет в петлице маленький красный крестик святого Владимира четвертого класса, только что полученный на торжественном акте за тридцатилетнюю беспорочную службу. Отец никогда не был причастен революции, мать — тем более. Но как все российские интеллигенты, чья юность начиналась в беззаветном отчаянии «Народной воли» и благостных призывах либералов к диктатуре сердца, — они метались, не понимали, чего хотят, и ответа искали у Писарева, Добролюбова, Чернышевского. Они не стали борцами, но искренне и свято верили, что час свободы пробьет непременно. И вот свобода пришла. Но как же разнилась она с тем, что мнилось и грезилось им долгие годы… Они не приняли Октябрьской революции. Шавров же поверил ей всем сердцем, всей душой. Ей служила Таня, которую он любил, ее родители и все их окружение — люди, которых он уважал и гордился знакомством и дружбой с ними, потому что они знали, что впереди, и работали для будущего, в неотвратимой справедливости которого не сомневались. Что было у него до встречи с Таней? Сомнения и горечь, слезы и отчаяние. Тысячелетняя Россия, трехсотлетняя монархия, — все, что с пеленок окружало его, все это вдруг подверглось внезапному и необъяснимому разложению и гибели, повергнув его в ужас и безысходность. И вот — Таня… С простыми и ясными мыслями, с простой и ясной программой, с неотразимыми объяснениями «текущего момента», и все остальные — уверенные, непогрешимые, справедливые… Итак, это была его революция — независимо от социального происхождения и отношения родителей. Это была его революция, потому что она, по его убеждению, была прекрасна и справедлива во всем — даже в насилии над «бывшими». Зимой 19-го по Москве поползли слухи о расстреле в Петрограде, в Петропавловской крепости, четырех великих князей — в ответ на убийство в Германии Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Родители были в ужасе, Шавров торжествовал: — Задавить старый мир можно только террором! Великая французская революция доказала это. — Старый мир можно только изменить добром и просвещением, — тихо возразил отец. — Жаль, что ты… И вы все не понимаете таких простых истин. — Потерявший власть подчинится только силе! — убежденно возразил Шавров. — И поэтому сегодня самое главное — удержать эту власть! …Он заворочался, застонал, попытался проснуться и не смог. Мучил все тот же страшный сон, всегда один и тот же до мелочей, всегда под утро. Будто выходит он на раскаленный плац, и белый песок под ногами пышет жаром. И эскадронцы поят коней с ладоней, а он, Шавров, медленно приближается к своему Сашке с ножом в правой руке, и остро заточенное лезвие отбрасывает в испуганный Сашкин глаз сверкающий блик. И пятится Сашка и ржет, заглушая своим ржанием шум автомобильного мотора. Это приближается к плацу крытый грузовик фирмы «Русобалт», и в нем трое без ремней, со связанными руками… Всматривается Шавров, хочет разглядеть лица и не может: вместо лиц — три белых пятна. И секретарь трибунала Певзнер, юркий, бородатенький, в кожаной куртке и в пенсне, свисающем с уха на тонкой цепочке, кричит конвойным: — Давай выводи! Кричит и сильно картавит, и удивляется Шавров этой картавости, потому что в словах, которые произносит Певзнер, ни одной буквы «р» нет. И понимает Шавров: в кузове — комкор и с ним двое, из корпуса. Всех — к расстрелу. — Шавров, строй своих и приступай! — кричит Певзнер. И хотя теперь вся его фраза состоит из сплошных «р» — никакой картавости нет и в помине. — Я? — лепечет Шавров и пятится. — Почему я? А комкор между тем уже выпрыгнул из кузова, в связанных руках — трехрядка. Развернул меха — и понеслась над притихшим плацем заливистая кадриль. И так удивился этому Шавров, что проснулся. Спертый воздух, чье-то собачье повизгивание — будто кость отобрали, и куда ни кинь — руки, ноги, головы, корзины и мешки. Но гармошка играла на самом деле. По вагону шли двое в потертой красноармейской форме. Первый лет тридцати, одноногий инвалид, опирался, на костыли. Шкандыляя в проходе с буденовкой в руках, он пел:Рубал юнкеров я за правое дело,
И в отдых короткий, лишь кончился бой,
С тоской вспоминал твое белое тело,
Изгибы фигуры твоей…
Вот Врангель разбит, и расходится войско,
И светлая жизнь впереди,
А я возвертаюсь калекой геройским —
И орден на левой груди!
И горько мне стало и так безотрадно:
За что проливал свою кровь?
За то, чтоб ты, подлая, вместо награды
Мою растоптала любовь!
Настя-Настя-Настя, Настя-Настя-Настенька,
Ты уходишь, Настенька, как молодость моя…
…Подъезжали к Москве, Шавров равнодушно смотрел в окно, за которым мелькали унылые деревеньки и раскисшие от весенней непогоды скудные крестьянские поля, и ловил себя на мысли, что окружающее становится совсем непонятным, даже враждебным, но причин этой враждебности не отыскать. Он мучился и не понимал, что с ним. Словно постарел на двадцать лет. Но из-за чего? Три года на фронте? Нет… Там было тяжело, подчас невыносимо, но там были рядом друзья, боевые товарищи, там было все понятно. Смерть отца? Что ж, жаль его, очень жаль, но что соединяло с ним в последние годы? Только неясное ощущение разлуки, неизменная человеческая привычка тосковать по своим близким вдали от них. А может быть, голод, страшный, нечеловеческий, и эти баржи, заваленные трупами, и мальчишка на верхней полке с иссушенным лицом христианского мученика — может быть, из-за этого бессонница, отчаяние и тоска? Тягучая, выматывающая тоска, от которой вянет сердце, как жухлый осенний лист, готовый вот-вот сорваться с ветки и закончить последние счеты с недолгой своей жизнью… И колеса стучат, и угадываются за этим перестуком слова и складываются в короткую фразу-приказ: «По врагам революции, залпом…» Но нет у фразы конца, срывается конец, словно игла с заезженной пластинки, и все начинается сначала: «По врагам революции…» Господи, да за что же? Не надо, нельзя… Не один он теперь. Вспомнил: пришли в милицию, начальник — лет тридцати, в студенческой тужурке — спросил с порога: — Есенина знаешь? Читал. — Такой факт: на фронт не захотел, устроился в царскосельский лазарет, санитаром. Не за так. Сборник свой — «Голубень» посвятил императрице. Может такое быть? — Ну… не знаю, — растерялся Шавров. — Да какая разница? Он же не красногвардеец, поэт? — А «мать моя — родина, я — большевик»? Это как? У нас каждый поэт — сначала красногвардеец, а уж потом — поэт. Я его сборник предал огню. Как чужеродный; — Наверное, зря. Право на ошибку есть у каждого. — Никогда! Единственно, чем утешаюсь, — светлая жизнь настает! И она родит гениев! Красногвардейцев прозы и рифмы. Каких еще мир не знал! Ладно. Какая нужда привела? Шавров рассказал про события на плоту, и начмил возмутился: бандита надо было любой ценой доставить в город, любой ценой! — Да зачем же это? — раздраженно спросил Шавров. — Ему так и так — пуля! — Верно, — согласился начмил. — Только мы бы народ на площади собрали и кокнули его публично. Дано нам такое право к бандитам, захваченным с оружием в руках. А ты нас этой возможности лишил! И свел на нет всю воспитательную работу в массах! — Воспитание масс — просвещение, — хмуро повторил Шавров слова отца. — А расстрелы — это не работа… — А мы — работаем расстрелами, — заиграл желваками начмил. — И не стесняемся! А ты — понимай: нет у нас сейчас возможности перевоспитывать всякую-разную сволочь! Потом — очень даже может быть. А сейчас — нет! Шавров не стал спорить — надо было определить мальчишку в приют. Это был самый лучший выход, и начмил мог помочь. Шавров уже совсем было открыл рот, но Петр опередил. — Дядя… — попросил он. — Возьмите меня с собой… — Здрассте… — опешил Шавров. — Ты думаешь, я знаю, что ждет меня впереди? Каков? — посмотрел он на начмила, ища у того сочувствия. — И я с вами не буду знать, — опустил голову Петр. — Вы меня теперь не должны бросать. — Это почему же? — заинтересовался начмил. — А я им… — повел головой мальчик в сторону Шаврова, — помог в трудную минуту. Револьвер дал. Мы с ним, дядя, ровно боевые товарищи теперь… — Хитер… — покачал головой начмил. — Ишь, как поворачивает… А откуда у тебя револьвер? — Нашел… — сказал Петр и повернулся к Шаврову: — Чего решим, дядя? Шавров растерялся. Усыновить его, что ли? Глупость какая… Начмил осмотрел наган: — Нашел, говоришь… А это правда? Петр промолчал, и Шавров решил расспросить его при случае и об этом револьвере, и о прошлой жизни вообще. Начмил между тем уже протягивал разрешение на право ношения и хранения личного оружия: — Сомнений в твоей личности нет, владей на страх врагам революции! …Шавров нащупал в кармане шершавую рукоятку, и сразу же впился в мозг безжалостный перестук колес: «По врагам революции…» — Москва, дядя… — толкнул его Петр. — Москва, Москва! — выкрикивал замызганный проводник, вихрем проносясь по проходу. — Прибываем на Казанский вокзал! За окном уже плыл грязный перрон, а на нем носильщики в белых фартуках и деловитые милиционеры. Столица для Шаврова была внове… Первый раз он побывал здесь в канун 1910 года, родители взяли его с собой на балет Чайковского «Спящая красавица». Балет не понравился. Полуголые балерины, условный мир сцены, сытая публика и старички в камергерских мундирах, которые держали пари, у кого из балерин быстрее лопнет пачка. «Они скучали и не жили и мяли белые цветы…» — процитировав Шавров. «Ты просто нигилист», — раздраженно заметил отец, а мать, пытаясь примирить их, сказала: «Если бы здесь танцевала Павлова или Кшесинская — на худой конец… В Первопрестольной все второй сорт, и Сережа это почувствовал». Потом Шавров приехал в Москву уже в 19-м. Его полк отправлялся на Южный фронт. В третий раз — неделю назад. В общем, города он совсем не знал и поэтому решил не задерживаться. Отыскать Таню, выяснить отношения и сразу же отвезти мальчика к матери, в родной городок. — Не отходи! — распорядился Шавров. — Москва хоть и деревня, но слишком большая. Если потеряешься — то навсегда! Позже, вспоминая эту свою фразу, Шавров с болью и удивлением думал о том, что человеческое предвидение — это всего лишьзапоздалое сожаление. Если бы знать, если бы вовремя понять! — Дядя… — вдруг сказал Петр. — Помните резную дощечку? С плота? — Помню, — удивился Шавров. — Ну и что? — Я вам расскажу… — пообещал Петр. — Потом. — Ладно… — Шавров не придал значения словам мальчика. Мысли были заняты предстоящим свиданием с Таней. — Я ее с собой взял, — Петр похлопал рукой по мешку. — Тут такое дело, дядя… И снова отмахнулся Шавров. Ему было не до Петра теперь. — Ладно, — раздраженно сказал он. — Сядем снова в поезд, тогда расскажешь. Вышли на привокзальную площадь. Два дворника волокли пьяного интеллигента в крахмальной рубашке с галстуком-бабочкой, рядом шла плачущая женщина со скрипичным футляром в руках. «Додик, — рыдала она. — Что ты наделал?» У лотка били беспризорника, тот давился, пытаясь проглотить украденный пирожок. Какой-то типичного вида охотнорядец душил его, приговаривая: «А вот ты у меня сейчас все сблюешь, гаденыш!» Посреди площади маршировала колонна всевобуча и пела красиво и слаженно:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь — тяжелый труд!
Но день настанет неизбежный…
К концу рабочего дня фельдъегерь привез пакет из Бутырки. Таня расписалась в получении и вскрыла. Это было очередное сообщение о приведении приговора в исполнение. Член трибунала Жуков и начальник команды Дорофеев, чья подпись как всегда была неразборчива, сообщали, что «…сего числа в три часа пополуночи трое вышеозначенных осужденных к высшей мере социальной защиты расстреляны и тела их переданы для секретного погребения согласно поступившим распоряжениям. Никаких заявлений перед исполнением приговора не последовало. Смерть удостоверена врачом…». Далее следовала фамилия этого врача, Таня видела его несколько раз в трибунале, он приходил за какими-то справками. Это был пухленький мужчина лет пятидесяти, типично земского обличья, эдакий чеховский доктор, и Таня каждый раз удивлялась — как такой человек, наверное, сентиментальный и обремененный многочисленным семейством с тетями и дядями, золотушными детьми, крикливо-скандальной женой и тайной любовницей, как же он может, позевывая, прикладывать стетоскоп к груди покойника, который только мгновение назад говорил, дышал. Однажды Таня спросила об этом председателя трибунала Климова, и тот, усмехнувшись, сказал: — Мучаетесь? Это хорошо… Тот, кто общается со смертью так близко и на «ты», как мы с вами, — тот обязан мучиться… — Почему? — удивилась Таня. — Солдаты в окопе тоже с ней на «ты», — объяснил Климов. — Но у солдат она хозяйка, а у нас — прислуга, поняла разницу? Мы решаем — быть или не быть, команда с революционной убежденностью исполняет наше решение, а доктор… Он, Таня, не социальное явление, а механизм, не более… Так можем ли мы требовать от него понимания и сочувствия? Таня подшила сообщение в дело. До конца присутствия оставалось меньше пяти минут, и она начала собираться домой. Стол был завален бумагами и папками с делами. По-хорошему следовало их разобрать и спрятать в сейф, но Таня представила себе, как завтра утром весь этот ворох снова придется выгребать и рассортировывать, и махнула рукой. И сразу же вспомнила отца. «Есть профессии, — любил повторять он, — в которых все построено на аккуратности и трудолюбии. Скажем, машинист. Или шофер. Токарь, опять же… Или секретарь. Вот ты у нас в организации — секретарь. Вроде бы — технический работник. А от тебя, по сути дела, зависит все!» Таня прятала пропагандистскую литературу и листовки, протоколы, списки, а главное — она была казначеем организации большевиков, хранила партийные деньги. По сумме взносов их было не так уж много, но поступали добровольные пожертвования от отдельных представителей имущего класса, и эти, пожертвования подчас составляли десятки тысяч золотых рублей… Вспомнила: за год до революции приехала в Москву, чтобы встретиться с купцом первой гильдии Макеевым. Фабрика его находилась в ее родном городе, магазины — по всей России, а сам купец жил в особняке на Садовой, жил богато, с многочисленной прислугой, в окружении коллекций предметов искусства и старины. Принял в кабинете, подчеркнуто уважительно, велел подать чаю с вишневым пирогом и ликеру, долго расспрашивал, что говорят о нем рабочие фабрики и горожане. Потом передал чек на пятьдесят тысяч, на Лионский банк. Объяснил: деньги переведут в Москву, на подставное лицо, и их след затеряется для Охранного отделения навсегда. — Почему вы помогаете революции? — спросила Таня. — Приближаете день, когда станете нищим? — Значит, вы делаете революцию, чтобы обрести богатство? — непримиримо сверкнул глазами Макеев. — Нет, девушка, все значительно сложнее… Изверился я. От Рождества Христова — почти две тысячи лет, а дальше красивых разговоров дело не пошло. России нашей тысячелетие справили — под царской властью, и тоже — тюрьма, порка, нищета. Теперь вот вы, большевики… Я со многими вашими разговаривал, вот только с Ульяновым не пришлось… Говорят, до сего дня всегда было так: в обществе возникала революционная группа. Она завоевывала сторонников и совершала переворот. И тогда вместо ста человек, которые до сих пор жили хорошо, начинали блаженствовать пять тысяч. А остальные? А как гнили — так и продолжали гнить. В чем причина? Группа эта отражала интересы либо феодалов, либо буржуазии. Я читал, знаю… Расширялась социальная база хорошей жизни, но еще больше увеличивалась та же самая база жизни плохой. А вот вы, большевики, представляете самую страждущую в России группу — рабочих. И я поверил, что, взяв власть, рабочим вы дадите все. Недаром называется «диктатура пролетариата». Моя же «корысть» проста: я понял, что шаг истории неодолим. Я понял, что мой класс будет стерт с лица земли — и поделом, поделом, не подумайте, что скорблю! Я подумал — что же лучше? Уважение, признание и нищета или позорная смерть? Так-то вот, девушка… Берите чек, и Бог вам в помощь. …Скрипнула дверь, вошел Климов. На нем было кожаное пальто и большая шоферская кепка с ушами. — Ай-яй, — кивнул он на заваленный стол. — Авто внизу, могу подвезти. — Сотрудники увидят, неудобно, — возразила Таня. — Что «неудобно»? — жестко спросил Климов. — Я что, дешевые амуры развожу? С тайной стыдностью решаю половой вопрос? Вы — мой товарищ по партии и работе, я бесконечно уважаю вас и готов оказать вам любую помощь — по службе, в быту, раз уж у нас у всех он пока есть и подчас заедает… Не глупите, пошли. Таня показала сообщение из тюрьмы. Климов прочитал и пожал плечами: — Ну и что? Из-за чего на лице вашем мировая скорбь? — Он тщательно подколол сообщение в папку с делом и сел за стол. — Расстреляны три мерзавца. Я горжусь, что моя воля была в этом деле решающей. — Какое-то время назад эти три, как вы изволили их назвать, «мерзавца» были нашими соратниками, — подавляя волнение, сказала Таня. — Ах, вот откуда ветер… — с облегчением вздохнул Климов. — Ладно. Поговорим. Первое. Да, их расстреляли. За что? А за то, что эти люди, занимая в нашем хозяйственном механизме наиответственнейшие должности, с косвенным умыслом, своей безмозглостью и расхлябанностью вредили нашему делу, мешали нам. До чего дошло? Крестьяне из Калуги собрали хлеб — заметьте, сами не сытые, мягко говоря, а у них этот хлеб не только не приняли, но и сгноили! И тем обрекли на смерть еще тысячу человек! Нет уж: которые надругаются над крестьянством — им суд на месте и расстрел безоговорочно! Потому что пособник — страшнее врага! — Значит, террор? — Значит, так. Вопреки лицемерам и фразерам. Идет неслыханный кризис, обостряется классовая борьба, распадаются старые связи, и в этих условиях выбора у нас нет: либо мы терроризируем свергнутый класс, либо он нас. А по поводу того, что эти трое формально состояли в РКП(б), — слез не проливайте. Они как раз и есть та коммунистическая и профсоюзовская сволочь, о которой Ленин сказал, что ее нужно вешать на вонючих веревках беспощадно! Предварительно вычистив из партии — тысяч сто или двести, а еще лучше — триста? — Не слишком ли? — Нет. Не слишком. Я вам товарища Ленина цитирую. Разумеется, полностью эти его мысли разделяя. Хотите еще одну цитату? Точную, до запятой? «…к правительственной партии неминуемо стремятся примазаться карьеристы и проходимцы, которые заслуживают только того, чтобы их расстреливать». Это «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме», Танечка… А глава называется «Следует ли революционерам работать в реакционных профсоюзах?». Поехали, а то бензин нынче в остром дефиците, и мотор у нас работает зазря. — По-вашему — Ленин за расстрелы? — В нормальной человеческой жизни расстрелов не будет. А сейчас… Задумайся мы хоть на мгновение — они зальют Россию кровью. Эх, Танечка… В белых перчатках светлое будущее не выстроишь. Тут не слезой ребенка пахнет — морем слез. Да разве есть другой путь? Скажите, если знаете… Спустились к машине, сели, Климов долго молчал, вглядываясь во что-то неведомое за стеклом, потом произнес охрипшим голосом: — Вы не замужем. И не были. Почему? — Считаете, что возраст у меня уже критический? — улыбнулась Таня. — Что вы… — Климов покраснел и отодвинулся. — Нет… Вы ответьте, и я тогда тоже… Объясню. — Он покраснел еще больше. — Жених мой на фронте, я его жду. Если жив — придет. — Любите его? — Расставались — любила. — А он… вас? — И он меня. — Что ж… — смущенно отвел глаза Климов. — Оно, конечно, так… Вы не думайте… Я понимаю — жених. Вот что, Таня. С работой сейчас трудно. Так вы не стесняйтесь, если что… Я помогу. Такую помощь я рассматриваю как свой партийный долг. Он большевик? — Да. — Ну вот! — почему-то обрадовался Климов. — Я рад… — Он взял ее за руку. — Таня… Я давно хотел вам сказать… — Климов расстегнул пальто, провел платком по взмокшей шее и повторил: — Я давно хотел вам сказать… Понимаете, я ужасно полюбил вас… — Бог с вами, Андрей Петрович! — не то испугалась, не то удивилась Таня. — Зачем это… — Нет, нет, — заторопился Климов. — Вы не поняли… Я далек от мысли предложить вам дореволюционный роман столоначальника с горничной… Простите, я не в том смысле, что горничная — вы… — Но уж столоначальник — это точно вы, — улыбнулась Таня. — Не будем об этом. — Позвольте, я договорю… Я не тороплю вас. Ничего не требую. Но прошу: присмотритесь ко мне. Не отталкивайте… Я такую, как вы, всю жизнь ждал… — Андрей Петрович… — Таня взяла его за руку, — вот вы давеча говорили… Давайте составим обобщение по делам нашего трибунала, внесем предложения… — Что? — Климов посмотрел на нее ошалело, потом обиженно хмыкнул и вымученно улыбнулся. — Однако… Я даже не сразу понял, о чем вы… Такой переход… — Он помолчал, снова вытер шею и добавил: — Хорошо, Таня, я подумаю. Мы приехали, вам надо выходить. — Спасибо, Андрей Петрович, — Таня остановилась на обочине, — вы хороший человек и не торопите меня, ладно? — Она скрылась в парадном, тяжелая дверь захлопнулась с оглушающий звоном. — Как бы их не придавило… — заметил шофер. — Каждый раз хлопает, и у меня душа замирает! Оне девушки хрупкие… — Подслушиваешь? — с упреком осведомился Климов. — Нехорошо… — Что же мне, уши ватой затыкать, что ли? — обиделся шофер. — У вас голос начальнический, иерихонский, я поневоле все слышу! Хорошие девушки, дай вам Бог удачи, Андрей Петрович, вы мужчины видные, красивые, с положением, а что еще нужно женщине в наши революционные дата? — Любовь еще нужна, как ни странно, — хмуро заметил Климов, и шофер оглянулся с недоумением, потому что по интонации голоса было совершенно непонятно, шутит Климов или говорит серьезно. А Таня в это время стояла у дверей парадного с внутренней стороны. На сетке лифта висела вечная табличка «Не работает», подниматься пешком по темной лестнице не хотелось, и Таня стояла в тамбуре просто так, ошеломленная признанием Климова и смутными мыслями о том, что нормальным их взаимоотношениям все же пришел конец и теперь надо, что называется, держать ухо востро, и не потому вовсе, что Климов будет покушаться или принуждать, не станет он этого делать, не такой он человек, а потому, что этот немногословный мужчина с волевым подбородком и цепким взглядом красивых серых глаз, безжалостный, умный, настойчивый, убежденный, был ей интересен, и, как ни странно, подумала она об этом интересе, обнаружила его в себе только теперь, после разговора в авто. «Это ты, милая, отныне начнешь его преследовать… — с иронической усмешкой подумала Таня. — Ты станешь совсем по-иному относиться к нему, ведь он нравится тебе, и ты почувствовала его слабину, потому что как иначе назвать подобное признание в подобной обстановке такого человека, как председатель трибунала Климов?» А Шавров? Как быть с ним? Она прижалась лицом к холодному стеклу. Вечерело, по мокрой мостовой цокали подковы лошадей, запряженных в лакированную карету с ацетиленовыми фонарями. Яркий белый свет серебрил лоснящиеся спины, высверкивала медная сбруя, на дверце отчетливо чернел замысловатый след от сорванного герба. За занавесками не было видно пассажиров, но Таня подумала, что прежних владельцев в карете наверняка нет. Исчез герб, исчезли и хозяева. И откинулся на пружинном сиденье не магнат какой-нибудь, а скромный совслужащий с потертой папкой под мышкой. Кто был ничем — тот стал всем… И слава Богу… Она начала подниматься по лестнице. Климов красивый. Перед Шавровым у него одно несомненное преимущество: он мужественен. Он — мужчина. А Шавров хотя и красив, но… «Господи… — подумала она с болью и горечью, — но ведь Шавров любит меня! Любит исступленно, беззаветно и жертвенно! Так какое же я имею право так вот легко и бездумно от всего отказываться, обо всем забывать? Ведь у каждого, кто хоть однажды произнес три заветных слова, долг образуется. И не только перед другим человеком. Прежде всего — перед собой». Наверху хлопнула дверь, в пролет посыпался мусор, женский голос, визгливо вибрируя, начал сыпать угрозы и проклятия. — Подумаешь… — перекатываясь гулким эхом, отвечал спокойный бас. — Перебьетесь. Не царский режим. Громыхнуло ведро, и все смолкло. Под ногами захрустела картофельная шелуха, и Таня брезгливо отодвинулась в сторону. На лестничной площадке стояла сухонькая женщина в некогда роскошном халате и горестно качала головой. — Ужас, кошмар… Здесь жили нормальные, интеллигентные люди. Возможно ли было раньше, чтобы жилец высыпал помойное ведро на голову соседям? И что бы моя Дарья ругалась такими словами? — Не огорчайтесь, — улыбнулась Таня. — Это пройдет. Люди жили в подвалах, трущобах, они не привыкли к хорошему. Но привыкнут, вот увидите… — Вы… уверены? — с надеждой спросила женщина. — Уверена, — кивнула Таня. — Понимаете, революция освобождает в каждом человеке здоровое начало. Все встанет на свои места. — Дай-то Бог… — вздохнула женщина. — Вы меня обнадежили. С нами, бывшими, никто, знаете ли, не церемонится. Чуть что — и сразу норовят сдать в ЧК. Но уж если мы живем и дышим — спросить мы имеем право? Или сказать о том, что плохо? — Имеете, — улыбнулась Таня. — Только с некоторойосторожностью. Пока все привыкнут, понимаете? Она шагнула на следующую ступеньку и вдруг услышала из темноты: — Таня… — Сергей! — не увидела, но догадалась она. Он стоял, прислонившись к стене, грязная лампочка едва освещала площадку, и поэтому лицо его было неразличимо, длинная кавалерийская шинель до пят, перехваченная ремнем, делала фигуру неузнаваемой, и только голос, красивый, чуть хрипловатый, остался прежним. — Давно ждешь? — Она поймала себя на мысли, что смущена и, пожалуй, даже боится Шаврова, и слава Богу, что на лестнице полумрак, потому что он бы заметил ее смущение и немедленно начал выяснять — что с ней и почему. И тогда пришлось бы рассказать про Климова и про недавние неожиданные мысли по его поводу. Впрочем, такие уж неожиданные ли… — Ты ко мне? — По-моему, тут больше никого нет, — он посмотрел по сторонам и пожал плечами. — Что с тобой? Не ждала? — Он притянул ее к себе. — Что будем делать? — Идем… — Таня попыталась вырваться. — Извини, я должна достать ключи… У нее дрожали пальцы, ключ прыгал и не попадал в замок, наконец двери открылись, и они оказались в коридоре огромной коммунальной квартиры. Откуда-то из-за стены доносилась знакомая мелодия: «Настя, Настя, Настя-Настя-Настенька…» Шавров удивленно хмыкнул: — Снимаешь квартиру? — Нет, живу по ордеру. Раньше здесь обитал адвокат, присяжный поверенный… Только теперь увидел Шавров консоли с фарфоровыми вазами и комод с инкрустациями, на котором стоял телефонный аппарат. Чистенький старичок в ермолке и бархатном халате держал в пухлой ручке микрофон и что-то бубнил. Он бросил на Шаврова заинтересованный взгляд и ехидно произнес: — Так… Милейшая Татьяна уже открыто приводит мужчин. Прекрасно! — Он хмыкнул в трубку и добавил: — Я не тебе, Раичка. Это я здесь. Рухнул мир, разверзлись хляби! А это я тебе, дорогая. Шавров вопросительно взглянул на Таню. Она спокойно прошла мимо старичка и начала открывать двери своей комнаты. — Я не договорила, — произнесла она холодно. — Раньше здесь обитал присяжный поверенный, а теперь — вполне случайные люди… Заходи. — Естественно! — подхватил старичок. — Ес-тествен-но! Стряпчего-то в расход пустили! Кому же тут жить? Его тени или нам, случайным лишенцам, так сказать? Прошлого-то нет… — Будущего — тоже, — безжалостно проговорила Таня. — У вас — во всяком случае. Ты долго собираешься стоять на пороге? — повернулась она к Шаврову. — Мне интересно, — заупрямился он. — Это же — новая жизнь, а я ничего про нее не знаю. А хотелось бы… — Товарищ понимает! — обрадовался старичок. — Товарищ хочет! Товарищ за это рубал! Скольких соизволили? Не скрывайте, этим гордиться надо, а как же? — наливаясь бешеной яростью продолжал он. — Разве без порубанных и пострелянных, как об этом поется в славной бандитской песне, возможны были бы сладкие утехи под общим одеялом? Мы господина Энгельса читали. Раичка, извини, у меня здесь принципиальный разговор. — Он повесил микрофон на рычаг и придвинулся к Шаврову вплотную. — Что же вы молчите, товарищ революционный офицер? Нечего сказать? — Кем вы были при царе? — вдруг спросил Шавров. — Зачем вам? — растерялся старик. Таня хлопнула дверью. Эти бесплодные баталии давно надоели ей, но она поняла, что Шаврову все это внове, и решила не понуждать. Поймет — уйдет… — Хочу понять, за что вы ненавидите революцию, — серьезно сказал Шавров. — Мне это очень важно. — Нет, вы только посмотрите на него! — взвизгнул старичок. — Он хочет понять! Сначала вы терроризируете лучшую часть русского народа, а потом, на его могиле вы хотите понять! Не кощунствуйте, ибо есть божий суд, наперсник вы разврата! — Лучшая часть народа — вы? — Я! Трижды я! Я окончил Кембридж! Я говорю на шести новых и трех древних языках! Я говорю на иврите, ни один еврей ни в Петербурге, ни в Житомире на нем не говорит, понимаете вы это, олух царя небесного? А вы даже саблей владеете — как мясник! Э-э, да что метать перед вами бисер… Вот-ще! Мимо продефилировала дама с подносом, на котором дымился кофейник. Она остановилась и поджала губы: — Анастасий Гурьевич, не тратьте нервов. Этот человек ниже вас, — и величественно вплыла в одну из комнат. — Ладно, — сказал Шавров. — Скажу вам так: вы не понимаете и не принимаете действительность справа… — А вы — слева. Ха-ха-ха… — Да, я сейчас понял это. И мне стало стыдно. В отличие от вас. Так что если мне придется убить вас — я сделаю это спокойно. — Он вошел в комнату. Она была прямоугольная, длинная, как вагон. В двух высоких и узких окнах ржаво краснели крыши соседних домов. — Наверное, здесь жила прислуга? — спросил Шавров. — Не нравится? — усмехнулась Таня. — Здесь сушили белье. — Скажи… Так живут все, кто делал революцию и — дрался на фронте? — У нас нет уравниловки. — А хоромы вы даете по уму или по должности? — Мы стремимся к совпадению того и другого. — И часто совпадает? — В будущем будет совпадать чаще. Мне кажется, ты не понимаешь ситуации… — Я усвоил арифметику революции: человечество станет свободным только через диктатуру пролетариата. Диктатура же есть безжалостное и бескомпромиссное подавление всего того, что мешает новой жизни. А то, что я увидел за эти дни, свидетельствует о другом: идет переоценка ценностей. — Идет политический и экономический компромисс, без которого власть не удержать. Не подавлять надо, а выискивать потенциальных помощников, постарайся понять… И не сверкай глазами. Эти люди знают и умеют больше нас. И мы должны не третировать их, а учиться у них. — Именно поэтому ты и сказала, что у Анастасия нет будущего, — усмехнулся Шавров. — Сказала в бабском раздражении и сожалею об этом. — А я сказал, что при необходимости убью его, и не сожалею. Нужно больше расстреливать, иначе мы погубим революцию. — Мы расстреливаем… На моем столе ежедневно появляются комендантские акты… Но одними расстрелами не достичь ничего. Анастасий — жалкий фрондер. А настоящие враги не дремлют, можешь не сомневаться. Только за этот год зарегистрировано 337 новых издательств. Все они в явной и завуалированной форме пичкают своих читателей контрреволюцией. Питирим Сорокин, Изгоев — их много! А ты сцепился с фанфароном и дураком, не умно это, уж извини. — Извиняю. Ты ждала меня? — А ты? Оба замолчали. Шавров почувствовал, что между ним и Таней возникла незримая стена отчуждения, и растерялся. Он не был готов к такому. Слишком много и слишком часто думал он об этой встрече, о том, как она произойдет и какие слова будут сказаны — как часто произносил он эти слова вслух, и вдруг… Чужие глаза, чужое лицо, холодный, напряженный, нет — раздраженный голос… Неужели все, как в той дурацкой вагонной песенке? — Рубал юнкеров я за правое дело, а в отдых короткий, лишь кончится бой, с тоской вспоминал твое белое тело, изгибы фигуры твоей… — горько произнес Шавров. — Это я в поезде слышал. Калеки пели. Два красноармейца… — Вообще-то — «твоей», — поправила Таня. — Пошлая песенка. — Правдивая, — вздохнул Шавров. — Понимаешь, Таня, бывает и так, что правда не в грамматике, а в рифме. Вот я и задаю тебе честный человеческий вопрос: у нас с тобой будет рифма? Он произнес эти слова, и стало нестерпимо стыдно. — Я к тому, — продолжал он деревянным голосом, — что мы не виделись два года и триста два дня, и за этот длительный период времени, так сказать, у меня лично не было ни одной женщины… — Браво, — она зааплодировала. — Ты воздерживался на принципиальной основе… — Да. — Бедный мой… Сколько нерастраченных желаний, сил… Сражался, любил, терпел. Ты имеешь право на воздаяние. Начнем прямо сейчас? — Таня… — Что «Таня»? Ты зачем сюда явился? Долг получить? Так ведь я тебе ничего не должна, не кажется ли тебе? — Я люблю тебя… — он безнадежно махнул рукой и пошл к дверям. — Ах, «люблю»… — протянула она и сразу же сникла, потому что поняла: злости больше нет. — Люблю… — повторила она уже совсем по-другому — задумчиво и печально. — Сережа… Тысяча дней прошла как тысяча лет… Мы стали совсем другими, неужели не чувствуешь? А ты хочешь начать сначала, как будто это лента в синематографе оборвалась и ее склеили за одну минуту… — Ответь прямо: не любишь больше? У тебя другой? В дверь постучали, просунулась голова Анастасия, он обвел комнату изучающим взглядом, надолго задержав его на смятой кровати. Понимающе осклабившись, Анастасий проворковал: — Тысяча извинений, если невольно прервал поток наслаждения. Мадам, вам телефонируют. Голос — вне конкуренции. Мазини. — И Анастасий исчез. Шавров надел буденовку. — У меня мальчик пропал, так что не знаю, когда увидимся… — Он вышел в коридор. — Какой мальчик, подожди, я сейчас, — она сняла микрофон с крючка. Шавров не ответил и аккуратно прикрыл за собой входную дверь. Он спустился по лестнице и вышел из подъезда. Вечерело, над низкими домами стояло красное зарево — наверное, за Пресненской заставой еще работал какой-то завод; шли рабочие в грязных спецовках, один задержался возле Шаврова, спросил, белозубо улыбаясь: — С Врангелевского? Шавров молча кивнул, разговаривать не хотелось, голова была пустая и тяжелая, и только одна мысль болезненно сверлила мозг: Таня потеряна. Безвозвратно. Навсегда. — Какой номер у ордена-то? — продолжал спрашивать рабочий. — Девяносто восьмой… — машинально ответил Шавров. — Зачем вам? — Пойдем ко мне, — почтительно предложил рабочий. — Приятели соберутся, расскажешь… И вообще… — он дружелюбно улыбнулся. — Я человека с таким орденом первый раз в жизни вижу. Пойдем. И выпить найдется. Не сторонись народа, парень. Ты ведь — куда ни кинь — народный герой! А как же? Из-за поворота вылетел черный автомобиль, резко затормозил, и сразу же из подъезда вышла Таня. На ней была непривычная для Шаврова черная куртка хромовой кожи и длинная серая юбка. Таня в этой одежде выглядела сурово, неприступно, и Шавров с отчаянием подумал, что к такой Тане ему уже никогда не найти ни дороги, ни даже тропинки. — Подожди, друг… — Шавров подошел к автомобилю в тот момент, когда Таня усаживалась на заднее сиденье. Рядом с шофером сидел Климов. — Познакомьтесь, — сказала Таня, и Климов, щелкнув дверцей, выбрался на тротуар. Сощурившись, он смотрел Шаврову прямо в глаза, словно хотел проникнуть в самое его нутро и оценить — чего стоит этот боевого вида командир с новеньким орденом на огромной шелковой розетке. Протянул руку, сжал: — Климов. На работу устроился? — Нет… — Не тяни, не время бездельничать. — Помолчал и добавил с улыбкой: — Понравился. Таким и представлял. До встречи. — Он повернулся к Тане: — Завидую вам, братцы… Красивая вы пара! — Только рифмы нет, — усмехнулся Шавров и, опережая недоуменный вопрос, добавил: — Она объяснит, прощайте и не взыщите за последний вопрос: куда это вы ее везете? — Внеочередное заседание трибунала, — спокойно ответил Климов. — Будем судить взяточников из Сокольнического исполкома. Суд формальный, все яснее ясного, все четверо получат «вышку». Поехали. — Крепко… — протянул рабочий, провожая автомобиль хмурым взглядом. — А и правильно! А то при царе взятки брали, при нашей власти берут — получается, что и разницы никакой? А и в самом деле, ты объясни — ну какая разница между царским чиновником-взяточником и совслужем, который польстился на мзду? Да никакой! — Принципиальная… — хмуро отозвался Шавров. — Царский чиновник греб под себя и красивых слов не произносил. Была у него программа — разбогатеть любой ценой, — он и богател при полном одобрении власти. А совслуж произносит пламенные слова, а произнося, — ворует. И, значит, развращает всех вокруг себя, похабит советскую власть, гнусностью доказывает, что власть наша только на слова и обещания горазда, а по внутренней сути — такая же, как и бывшая. Все понял? — Понял, спасибо. А теперь пойдем, и ты все это моим друзьям расскажешь. Хорошее дело сделаем. Ты не думай, у людей глаза на месте, все видят и огорчаются ужасно! А разобраться не каждый может. — В другой раз, — улыбнулся Шавров. — Да ты теперь и сам не хуже меня разъяснишь. — Он пожал протянутую руку и ушел. Вечер опускался над притихшей Москвой, над кривыми улочками и многоэтажными доходными домами. Многомиллионный город, в котором так легко потеряться, заблудиться, исчезнуть без следа. Где искать мальчика? И как? Шавров выбрался из лабиринта переулков и зашагал в сторону Тверской. Подумал: без помощи недавних милицейских знакомых Петра не найти. В дежурной части он несколько минут с любопытством прислушивался к скандалу, который разгорался между юным дежурным, мальчишкой совсем, и представительным гражданином в кожаном пальто. — Севастьянова знаете? — строго вопрошал гражданин, с трудом сдерживая пьяную икоту. — Так точно, — послушно кивал дежурный. — Крохотулёва? — гражданин прикрыл рот ладонью. — Ага. — Кем они являются? — Весьма ответственные и уважаемые товарищи. Вы лучше сядьте, а то упадете. — А кем подписан документ и кем являюсь я? — Подписан Крохотулевым, а являетесь вы злостным хулиганом, за что и понесете… Колтунов, проводи гражданина… Появился Егор Елисеевич, прислушался, спросил: — В чем дело? — Читать не умеет ваш дежурный, — недобро усмехнулся задержанный. — Сейчас я позвоню… Не царский режим! — Оне спьяну оправлялись в подвальное окно, — объяснил дежурный, — а когда постовой вмешался — оне постовому дали раза. Вон он, на скамеечке скучает… — Я ответственный работник! — взвизгнул задержанный. — Дайте позвонить, хуже будет! Жандармы! — Запри его до завтра, — распорядился Егор Елисеевич и, заметив Шаврова, добавил: — Зайдешь? В кабинете Шавров спросил: — У этого гада наверняка сильные защитники. Не боитесь? — Боимся, — усмехнулся начальник. — Но дело-то надо делать? Ладно. Парня твоего ищут, кое-какие наметки уже есть. Жду сведений. А пока можем попить чаю; — Егор Елисеевич вытащил из тумбы два хрустальных стакана в серебряных подстаканниках и наполнил их темно-коричневым чаем из замысловатого сосуда в виде гуся. Заметив удивленный взгляд Шаврова, объяснил: — Жандармское наследство… Говорят, самому Зубатову принадлежал. Слыхал о таком? — Нет. — Шавров с удовольствием отхлебнул из стакана. — Приторный… Сахарин? — Он… А Зубатов был начальником Охранного отделения. От других отличался талантом и инициативой. Власть запрещала рабочие сообщества, разгоняла их — без особого успеха, впрочем. Так вот, Зубатов сообразил, что гораздо выгоднее не запрещать, а поощрять деятельность этих сообществ, только в нужном правительству направлении, понял? — Нет. — А все просто. Полковник внедрял в среду рабочих своих людей, и те вели куда надо. Вроде бы и по рабочей тропке, а в то же время — и нет! Успех превзошел все ожидания. Зубатов практически держал под контролем всю рабочую Москву. А кончилось печально. Для него. Власть — она новшеств, начинаний всяких не любит. Мало ли что… Зачем фигли-мигли разные, когда есть проверенный и надежный кулак? Чуть что — и в рыло! Сгноили полковника. Слишком он был прогрессивным для царского режима. Ты женат? — Нет… Невеста у меня. — Что, поссорился? — Как сказать… — Ладно. Вон диван, сортир налево по коридору. Ложись и спи. Если будут новости — разбудим. Начальник ушел. Шавров взгромоздился на диван и долго ворочался, пытаясь заснуть. Откуда-то снизу доносился тяжелый грохот — кто-то колотил ногами в дверь, визгливый мужской голос сыпал угрозы и проклятия, и Шавров догадался, что это буйствует недавний «ответственный», и, уже совсем засыпая, решил утром сосчитать, сколько мерзавцев было раньше и сколько их стало теперь — в абсолютных цифрах, для выявления тенденции, И огорчился невыполнимостью задачи. Странно… Затухающий маятник царизма плодил всякую сволочь в изобилии. Но мы? Ведь мы только набираем ход! Мы рвемся вперед с ошеломляющей скоростью, которая нарастает с каждым днем и часом. Откуда же у нас, откуда, Господи… — Он провалился в темноту, которая тут же превратилась в расплывчатый белесый сумрак, из которого вышел Певзнер в бархатной толстовке со сверкающими орденами в два ряда и, торжественно сообщив, что назначен главным врачом-санатором республики, добавил что-то неразборчивое про чистку. Смутно догадываясь, о чем хотел сказать Певзнер, Шавров желчно спросил, за что получены боевые ордена. И услышав, что «за мирный труд», яростно выкрикнул, что не желает заниматься таким трудом. «А вам никто и не предлагает, — спесиво-презрительно заметил Певзнер. — И вообще — вас никто и ни о чем не спрашивает». Шавров проснулся. Его тряс за плечо молоденький дежурный. Ошеломленный мерзостным сном, Шавров не сразу понял, что от него хочет этот парень, и вдруг услышал: — Спрашивают, спрашивают вас, проснитесь! — Кто, кто? — забубнил Шавров, протирая глаза. — Зачем? — Это я, Сережа… Он увидел Таню. Она стояла на пороге в той же куртке и юбке, в руках у нее был белый узелок. — Я принесла тебе поесть… — Она торопливо начала развязывать узелок и раскладывать на столе бутерброды, сложенные из двух кусков хлеба каждый. — С колбасой, — улыбнулась она. — Ты когда ее ел в последний раз? Дежурный улыбнулся понимающе и ушел. — Ты как меня нашла? — Ты собирался искать мальчика, и я подумала… — Догадливая… Откуда колбаса? Климов дал? — Хочешь обидеть? — Просто спрашиваю… — Мальчика нашли? — Нет. Климов предлагал замуж? — Нет. — Он тебя любит? — Имеет значение — люблю ли я его. — И что же? — Где ты собираешься жить? Работать? — Зовут сюда… Только я — настрелялся… А что? — Если хочешь — Климов может помочь. — Да я от твоего Климова «здравствуй» не приму, ты меня уже совсем в мочалку превратила, финита, опустим заслонку, будешь писать родителям — процитируй им из Фета: «Вот головы моей рука твоя коснулась, и стерла ты меня со списка бытия». Прощай. — Прощай. — Таня аккуратно накрыла бутерброды салфеткой и вышла из кабинета. Шавров попытался уснуть, но не смог. Долго ворочался, потом вышел в коридор и увидел Дорохова. Тот курил, стряхивая пепел на подоконник. — Не спится? — Никак, — вздохнул Шавров. — Пойдем поболтаем, — предложил Дорохов. Вернулись в кабинет начальника, и Дорохов начал рассказывать свою жизнь. Он был из недоучившихся студентов юридического. В феврале 17-го его арестовала полиция за участие в студенческих беспорядках, в феврале же его и освободили — Временное правительство претензий к студентам не имело. Родители умерли, родных не было, он привык к своему одиночеству и даже с товарищами по работе сходился туго — пить не любил, слабости в деле не прощал, все мерил на собственный профессиональный аршин, пока еще неприменимый к остальным сотрудникам. Впрочем, сослуживцы тоже не баловали его дружбой. В подавляющем большинстве были они выходцами с московских заводских окраин, новое для себя розыскное дело осваивали туго и неохотно. И он, студент-недоучка из дворян, пусть совсем мелких, безземельных, но номинально принадлежавших к господствующему, а ныне подавляемому классу, не вызывал у них симпатии и доверия. Да и непроходящая зависть к его способностям и удачливости, конечно же, мешала и личным, и служебным отношениям. Работали с ним в паре неохотно, зная, что он резок и бескомпромиссен во всем, что касается дела, слов не ищет, рубит сплеча и учить не любит, повторяя каждый раз: «Меня в университете римскому праву обучали. Остальное я сам „превзошел“». Это просторечное словечко, звучавшее в его устах скрытой издевкой, выводило начальника из себя, он пытался повлиять на остроумца, урезонить его, но каждый раз натыкался на холодные глаза и скучающий зевок: «Я им не бонна с ридикюлем, а у нас не больница для дефективных». «Да ведь это твои товарищи! — возмущался Егор Елисеевич. — То-ва-ри-щи, понимаешь ты значение этого слова, фанфарон несчастный!» «Понимаю, — скучно кивал Дорохов. — Вот вы тоже не побочный сын Николая Второго, а слово „фанфарон“ употребляете абсолютно правильно. Вы знаете этимологию этого слова?» «А-а… — не выдерживал начальник. — Уйди. Уволю я тебя к чертовой матери. И не посмотрю, что для сыскной службы ты очевидный талант, если не гений. Ты заражен заносчивостью, самовлюбленностью и прочими пороками твоего бывшего класса. Помни: эти пороки ведут в никуда!» — Почему ты это все рассказываешь? — удивился Шавров, решившись наконец прервать Дорохова. — Нравишься ты мне… — усмехнулся Дорохов и вышел из кабинета. Спустившись в дежурную часть, он открыл сейф и заменил свой кольт на маленький браунинг. Егор Елисеевич, который в это время проверял книгу учета задержанных, встал из-за стола и нахмурился: — Опять пинкертоновщина? — Я вам докладывал, — сухо начал Дорохов. — У Зинаиды сведения про какой-то пакгауз. А нам сейчас… — Он сделал губы трубочкой. — Сами знаете. Не то что слово — буква помочь может. И насчет мальчишки ей скажу. А вдруг? — До утра не терпит? — До утра только нужда терпит, Егор Елисеевич, да и то не всякая. Скажем, от пива или от кваса не терпит никак. — Остановись, пошляк… Зинаида твоя мне не нравится. — Вы ей собираетесь предложение сделать? — Тьфу! — в сердцах сплюнул начальник. — Ты неисправим, Дорохов. Слушай приказ: вести себя осмотрительно, ты хотя и паршивец, но службе нашей пока еще нужен, это раз. Второе: там у подъезда Кузькин лясы с дежурными извозчиками точит, так вот, скажи ему, что я приказал тебя подстраховать. Ну а как — распорядишься сам, по ходу, так сказать… Иди. — Есть! — повеселел Дорохов. — Постой… — Егор Елисеевич начал тереть подбородок, что всегда означало крайнюю степень сомнений. — Помнится, у твоей Зинаиды урки зарезали сестру. Ты в архиве сыскной полиции нашел это дело? Я тебе, помнится, велел? — Да ведь некогда… — укоризненно развел руками Дорохов. — Ну сами посудите: стану я рыться в хламе, когда у нас с вами земля под ногами горит? — Тогда никуда не пойдешь. Непрофессионально, Дорохов… Не ожидал. — Ан нет! Это только меня касается, моей личной безопасности, не так ли? Я ведь никого не подставляю, нет? — Кузькин с тобой идет. — Да ладно, товарищ начальник, — вздохнул Дорохов. — Вы с Зинаидой беседовали, ее искренность не вызвала у вас никаких сомнений. У меня тоже не вызывает. Чего же нам с вами на воду дуть? — Ну, не знаю… — засомневался Егор Елисеевич. — Понимаешь, до сих пор мы ее ни о чем не просили, а теперь ты хочешь втянуть ее в самый стержень работы. Где встреча? — На Ваганьковском. Десятая аллея, двадцать шагов от угла. — Я и говорю — пинкертоновщина, и дурная! Ты неисправим! — Так я пошел? Егор Елисеевич вернулся к столу и вновь раскрыл книгу учета. Дорохов постоял несколько мгновений в ожидании — не продолжит ли начальник разговор, но, заметив, что тот углубился в биографии задержанных, удалился. Кузькин и в самом деле что-то рассказывал хохочущим извозчикам. — Поди сюда! — крикнул Дорохов зло. Неохотно отвернувшись от благодарных слушателей, Кузькин направился к Дорохову. — Привет! — улыбнулся он с плохо наигранным весельем. — Слыхал анекдот? Муж приходит домой, а под лампочкой, на табуретке, голый сосед стоит, за провод держится. А жена… — Заткнись, — грубо оборвал Дорохов. — Сейчас возьмешь дежурного обдиралу, поедете на Ваганьково. Десятая аллея, направо, двадцать шагов от угла. Притворитесь пьяными, а если что — пришли «скок» обсуждать, ты «феней» владеешь, любой обдирала тоже. Осмотритесь, только внимательно, без разгильдяйства. Я буду ждать в воротах Армянского кладбища. — О Господи… — обреченно вздохнул Кузькин. — А я, грешным делом, нынче в баню намылился, а потом — к свояченице, именины у нее сегодня… Поимей совесть, Дорохов, кончился рабочий день! Пирог ведь, а? — Для совслужей он кончился. Разворачивайся — и вперед. — Да ведь и мы — совслужи, — уныло возразил Кузькин, понимая, что Дорохов все равно не отвяжется и пирог свояченицы, равно как и баня, безнадежно пропали. — Мы — лезвие меча, — хмуро сказал Дорохов. — Он, видишь ли, обоюдоострый: одна сторона — ЧК, другая — мы, милиция. Карающий меч диктатуры пролетариата. Что касается твоего рабочего дня — он в гробу кончится. Как, впрочем, у любого из нас. Не в кондитерской работаем… Давай, время теряем, я еду следом за тобой. — Ладно… — Кузькин направился к пролеткам. — Слушай, все ты правильно объяснил, только не возьму в толк — ты-то какое отношение к диктатуре пролетариата имеешь? — Несколько меньшее, чем Карл Маркс. — Ты чего, серьезно? — Кузькин даже остановился. — Вполне. Не я ее открыл, вот и вся разница. А происхождение у нас с товарищем Марксом схожее. Не хочется ехать? — Ох как не хочется! — вырвалось у Кузькина. — Зачем в милицию пошел? — Так безработица! — А ты хотел Шаляпиным? — Да уж не сравнить… У кого ванна и теплый сортир. — Честно говоришь, подумал? — Каждый день думаю… — Ну вот теперь мне понятно, почему ты «помог» взять Зуева, ну, тогда, в фиктивном тресте, где к нам этот краском с мальчиком пристал. — Ладно, полегче… Дорохов попробовал рессоры у экипажа. Видимо, они его удовлетворили, потому что он с нежностью провел ладонью по кожаному сиденью и барственно развалился. — Ты — пошел к Ваганькову, — велел он извозчику. — А ты, Кузькин, пошел вон. — Ты как… ты как с товарищем по работе! — закричал Кузькин. — Я Егору скажу! Тебе же хуже будет! — Лучше будет, — спокойно возразил Дорохов. — И чтоб с завтрашнего дня я тебя не видел. Никогда! Извозчик тронул с места, экипаж пошел, набирая ход. Дорохов подумал, что надо взять с собой кого-нибудь — стемнеет скоро и место глухое, ну да где наша не пропадала… Вынул браунинг, щелкнул обоймой и с удовольствием осмотрел верхний патрон. Он был словно маленький цилиндрик чистого золота… Привычно сунув пистолет под полу пиджака, в специально пришитый для этого карман-кобуру, попробовал — легко ли вынимается, и, улыбаясь, замурлыкал какой-то расхожий мотивчик. В конце переулка оглянулся. Кузькин стоял, словно побитая собака, и Дорохову почему-то стало его жалко. Он подумал, что, если доложить Егору, Кузькина выгонят, а как не доложить? Кузькин любого подведет под пулю. И вдруг совершенно простая и ясная мысль ошеломила Дорохова. Он подумал, что не выгонять надо Кузькина, а наоборот — поддержать, ободрить, подсказать, как правильно. И чем черт не шутит? Исправится парень и еще таким оперативником станет — на удивление! Дорохов уже совсем было открыл рот, чтобы велеть извозчику вернуться, но передумал. Решил — в следующий раз. Сам Кузькин на себя клепать не станет. Не дорос еще до такой сознательности. И вообще пусть подумает. Темнело, зажглись фонари, лошадь старательно цокала по скользкой булыге. Свернули к Ваганькову, около вросшего в землю двухэтажного дома с покосившимся крыльцом Дорохов увидел женщину лет 30-ти в форменной железнодорожной тужурке. Она его тоже заметила и заторопилась в сторону кладбища. В воротах ее задержала толпа вечерних богомольцев, а может, отпевали покойника в кладбищенской церкви — Зинаида с кем-то поздоровалась, кого-то перекрестила на ходу, потом заглянула в часовню Марии Вешняковой — поправила лампаду, и вот уже ее белый платок замаячил в глубине аллеи — она шла по направлению к «Голубятне» — так окрестили мавзолей XVIII века, по странному недоразумению еще сохранившийся в глубине кладбища. У мавзолея этого и начиналась десятая аллея… Дорохов не спешил. Излишняя торопливость могла привлечь ненужное внимание. А главное, появилось тревожное чувство, словно кто-то пристально смотрит в затылок. Дорохов даже спиной передернул, таким навязчиво-реальным было ощущение. Остановился перед входом в церковь, двери были прикрыты, но не заперты, и, поколебавшись мгновение, он снял кепку, тщательно пригладил волосы и вошел. У стены стояли крышки от гробов, сами гробы чинно выстроились в шеренгу посредине главного нефа. Лиц усопших Дорохов не увидел — только два острых подбородка. Третий гроб был как будто пустой. — Перекреститься бы надо… — неприязненно сказал кто-то сзади. — Не в музэе… Это был сторож — сухой, юркий, маленький, в халате, похожем на рясу, с бородой, заплетенной в косички, и седыми патлами давно не чесанных волос. — Кого хоронят? — Дорохов решил не вступать в спор. — Отпевали Ганюшкина-сына и безутешных родителей его… — перекрестился сторож. — А хоронить будем только родителей. Сторож кольнул Дорохова таким ненавидящим взглядом, что тот невольно сделал шаг назад. — Ты чего, старик? Ты здоров? — Бог не без милости, — отозвался сторож уже спокойнее. — Я запираю, так что вам лучше уйти… Дорохов направился к двери. — А где же третий покойник? — Так ведь это Ганюшкин-сын, — повторил сторож. — По кличке «Спелый»… Газету вчерашнюю читали? Известный был человек… — Так кто же это посмел… — не сдержался Дорохов, вспомнив, что и в самом деле московские газеты сообщили на днях о расстреле главаря банды Ганюшкина. МУР не имел к этому делу отношения. Ганюшкина обезвредили сотрудники Петерса. — Никто не посмел, нет… — смиренно произнес сторож. — Родители с горя гикнулись, а тело сынка власти не выдали, не положено, так что гробик-то — пустой. Нужно было уходить — ждала Зинаида. Стало невыносимо тягостно — Бог знает почему, и ноги словно приросли к полу. И вдруг понял: на встречу идти нельзя. Осторожно притворил двери. Нельзя идти, это так, но с другой стороны? Не пойдешь — ничего не узнаешь. Да и чего бояться? В кармане — браунинг на боевом взводе, и силой Бог не обидел. Неужели слабее этих? Ну уж нет… Он догнал Зинаиду в глубине аллеи, вокруг было глухо и тихо, бездонную черноту дырявили красноватые точки лампад, на деревьях скандалили кладбищенские вороны. Дорохов механически отметил это и спросил — так, на всякий случай: — Ты никого не заметила? — Нет, — голос у нее дрогнул. — Закурить найдется? — Ты вроде не куришь? — подозрения Дорохова вспыхнули с новой силой. Он полез в карман за портсигаром, но рука помимо воли нащупала рукоятку браунинга. — Ошиблись вы. Я курю, — спокойно возразила она. Он протянул ей портсигар и чиркнул спичкой. И сразу увидел двоих — они стояли посреди аллеи. Рванул браунинг, но кто-то сзади ловко ударил по руке, и браунинг отлетел в сторону — Дорохов услышал, как пистолет звонко стукнул о чью-то плиту… И тут же его повалили на землю, начали связывать. — Сука ты… — с ненавистью сказал он Зинаиде. — Сволочь продажная. — Бог с вами, совсем наоборот, — возразил знакомый голос. Это был недавний церковный сторож. Остальные только сопели, лиц Дорохов рассмотреть не мог. Сторож подошел вплотную: — Слушай, мусор… Ты ведь понимаешь, что песенка твоя спета и жить тебе осталось несколько минут… — Что вам… нужно? — с трудом проговорил Дорохов. Он все сразу понял: будут торговаться, орать за горло, склонять к измене. Перехитрить их, согласиться для видимости — не пятная себя изменой. — Не тяните, меня хватятся… — добавил он на всякий случай. — Не надо, мусор… — покачал головой сторож. — Не надо. Мы не бакланы, слишком кон большой, усвой, а потому вот тебе наш сказ: будешь служить нам на манер Зинаиды. Ты — главный в работе против нас, с твоей помощью мы еще с полгода продержимся, а там ищи ветра в поле… — Что я поимею? — перебил Дорохов. — Торопишься, мусор, — укоризненно причмокнул сторож. — Ты не набивайся, не показывай, что смирился… Обманываешь ведь и понимаешь притом, что и мы это понимаем… Однако поспешим. Ты получишь сто тысяч. В твердых рублях, в любой валюте, золотыми десятками — как пожелаешь… — А гарантии? — Нерусское слово, гадкое… Скажу просто: договоримся — уйдешь отсюда и будешь жить. — Ладно. Как встречаться станем? — Мы тебя сами найдем. Сейчас мы тебя отпустим. Только, сам понимаешь, ты должен подписать документ… — Сторож сделал правильное ударение, и Дорохов отметил это, Сказал: — За тобой, сволочь, не МУР ходить должен… Гнида белая… Давай, чего там подписывать? Сторож махнул рукой, и из темноты вынырнули еще три фигуры. Двое держали под руки третьего. Он был связан, как и Дорохов. — Возьми… — сторож протянул Дорохову нож. — Убитого мы похороним, а ножик этот с отпечатками твоих пальцев и пиджак твой с кровью сохраним. Это и будет твоя расписка. Согласен? Сторож уже не пытался говорить просторечно. Теперь каждое слово у него сразу занимало положенное место, и Дорохов понял, что догадка об истинной сущности этого человека абсолютно верна. Бандиты вернули его к действительности. — Ты только не фантазируй, любезный… — процедил сторож. — За твоей спиной двое, с кольтами. — Кто… этот человек? — спросил Дорохов и вдруг понял, что вопрос лишний, что связанного он хорошо знает и выхода больше нет… — Выньте у него кляп, — приказал сторож. — Пикнешь — умрешь, не успев сообразить, что умираешь… — недобро пообещал он. Кляп вынули, человек со свистом втянул воздух и заговорил, глотая слова: — Дорохов, прости меня, дурака, прости, я это, я… — Кузькин… — тихо сказал Дорохов. — Да как же ты… Идиот, бездарь, что же ты наделал… — Времени больше нет, — укоризненно сказал сторож. — Нет, — замотал головой Дорохов. — Я не стану его убивать. Все. Сторож кивнул, Дорохову сразу же заткнули рот. — А-а-а-а-а… — тихонько взвыл Кузькин. Он даже сейчас боялся рассердить бандитов. — Миленькие, я… я согласен! Ну не убивайте меня! Ребенок у меня, я и в МУР-то пошел сдуру, безработица ведь, семью кормить надо, я убью его, давайте финяк, крест святой — убью, и вам по гроб честью служить стану, честью, по совести, вы убедитесь, ваше высокоблагородие, помилосердуйте… Сторож брезгливо искривил губы: — Что ж, братец, поделаешь… Он — не хочет, а ты нам не нужен. — Я… пойду? — Зинаиду колотил озноб. — Зачем же… Смотри на все, до конца. — Сторож закурил. — Приступайте… — Пером? — спросил кто-то из темноты. — Живыми, — жестко отозвался сторож. — Когда их найдут — комиссары должны понять, что мы не шутим. Торопитесь… Дорохова и Кузькина отнесли в сторону, за памятник. Здесь уже была приготовлена могила, а вернее — разрыта одна из старых. Обоих швырнули в яму и быстро, в пять лопат забросали землей. Потом подтянули и аккуратно поставили на место плиту. — Подмести и набросать листьев, — распорядился сторож и, подождав, пока приказание исполнили, добавил: — Все, разбежались…
В десять часов утра Егор Елисеевич понял, что ни Дорохов, ни Кузькин на службу не придут. Он вызвал дежурного. Тот доложил, что ни вечером, ни ночью не было ни одного телефонного звонка. Помявшись, добавил: — Там… Алевтина пришла… Ну, Кузькина, одним словом… С ребенком. Чего говорить? — А что ты уже сказал? — Как есть. На задании, мол, как всегда… — Правильно. Ступай… Подожди. Скажи, что они раньше обеда не вернутся. Пусть не ждет, не положено это. — Есть! — Дежурный ушел в сильном сомнении. Он-то лучше других знал, что выгнать Алевтину не удастся. Егор Елисеевич послал на квартиру Зинаиды. Милиционер вернулся, доложил растерянно: — Заперто у них. Стучался долго, показалось — кто-то есть, но все равно не открыли. Ровно кто ходил по комнате. — Почему не вызвал дворника, не взломал двери? — рассердился Егор Елисеевич. — А как там пусто? — парировал милиционер. — Мы в дерьме? И так про нас байки разные сочиняют… — Какие еще байки? — думая совершенно о другом, пробурчал Егор Елисеевич. — У соседа глаз заболел, — охотно начал милиционер. — Ну, он возьми и спроси вечером на кухне у начальника милиции, соседа своего, мол, как глаз вылечить? — Ну? — машинально заинтересовался Егор Елисеевич. — А начальник возьми и скажи: у меня, говорит, в прошлом годе тоже зуб болел, так я его вырвал. — Милиционер замолчал с каменным лицом. — Иди, Распопин… — приказал Егор Елисеевич. — Рапорт напиши. Он понимал, что даже несобранный, болтливый Кузькин никогда не позволит себе не выйти просто так, беспричинно, не говоря уже о четком, пунктуальном Дорохове… Принесли утреннюю почту. В большинстве своем это были заявления и жалобы, совершенно обыкновенные, и Егор Елисеевич в течение нескольких минут расписал их по надлежащим адресам: проверкой подобных заявлений должна была заниматься наружная милиция. Остался последний конверт… Он был без обратного адреса, а адрес назначения был выполнен из газетных букв, наклеенных гуммиарабиком — сквозь непрочную бумагу проступила грязная желтизна. Егор Елисеевич вскрыл конверт. На аккуратно вырванном листе ученической тетради чернели буквы: «Зинаида десятая аллея двадцать шагов от угла». Первое слово начиналось с маленькой буквы. Все остальные были тщательно подобраны по размеру и аккуратно вырезаны. «Загнутыми ножницами, — отметил про себя Егор Елисеевич. — Маникюрными…» Он положил листок посередине стола и встал. «Провокация? Нелепая шутка?» И вдруг все сошлось, сложилось, замкнулось. Десятая аллея, двадцать шагов от угла — об этом знали только три человека: Дорохов, Зинаида и он, начальник уголовного розыска. Дорохов на службу не явился, Зинаида двери не открыла… Егор Елисеевич снял трубку: — Авто к подъезду, опергруппу — на выход! Вызвали врача и понятых, шофер включил сирену. Надобности в ней не было — поутру Москва была пустынна, и оперативник зло и нервно ткнул шофера в шею — что за игры, в самом деле… Двое других дремали… На кладбище толклись нищие-завсегдатаи, приводили амуницию в рабочее состояние: чем больше грязи, расхристанности — тем обильнее жалость, богаче подаяние. — Опросите их, — приказал Егор Елисеевич, — а ты, Барабанов, со мной… Свернули на десятую аллею, Барабанов прошелся вдоль памятников, тронул щегольские усики: — Трава сухая, листья тоже, а подметено только вокруг этой плиты… — наклонился, провел пальцем по шву между плитой и цоколем, показал: палец стал черным от грязи. — Ну и что? — хмурясь спросил Егор Елисеевич, впрочем, все поняв. — А вот я проведу по соседней, — сказал Барабанов. — Сам видишь… Здесь пыль была совершенно сухой… — Поднимайте плиту, — распорядился Егор Елисеевич. Подцепили двумя ломами, сдвинули. Земля под плитой была рыхлой и свежей. — И перемешана она, — заметил Барабанов. — Копали здесь… Показалась пола серого макинтоша. Оперативники замерли, кто-то сказал: — Дорохов это… Вытащили, положили около разрытой могилы. Все молчали. Доктор проделал какие-то манипуляции и наклонился к Егору Елисеевичу: — Асфиксия… Их закопали живыми… — Везите… — давясь сказал Егор Елисеевич. — К нам, на Гнездниковский… Опергруппа — со мной. Пройдем пешком, это рядом… — Куда? — спросил Барабанов. — К Зинаиде. Убитых погрузили в автомобиль. Егор Елисеевич увидел, как бессильно свесилась рука Дорохова, сказал, сдерживая голос: — Похороним здесь, на этом самом месте… И памятник поставим. Вечный. С золотыми буквами. Едва автомобиль тронулся, к разрытой могиле с воем бросилась жена Кузькина. Ее схватили за руки, она кричала на одной нескончаемой ноте, и, не выдержав, Егор Елисеевич зажал уши ладонями. — Аля, слышишь, Аля, перестань, не надо, не поможешь ты этим, никак не поможешь, — уговаривал он. — Тяжела утрата, да ведь вырастет дочка, ты ей скажешь: отец твой за Советскую республику героем умер, понимаешь ты это? Она слушала, подвывая, и кивала, словно со всем соглашалась, но едва Егор Елисеевич замолчал, — снова сорвалась в крик: — Да кой мне ляд в его геройстве, если детей теперь кормить нечем, если и работу эту он терпеть не мог, зачем только не ушел слабак несчастный, чего вы мне теперь слова говорите, мне теперь не слова надобны… — Ну правильно! — подхватил Егор Елисеевич. — Тебе теперь по утрате кормильца пенсия положена и на детей тоже, ты не сомневайся, я перед наркомом внутренних дел вопрос поставлю! — Он мигнул оперативникам, те подхватили Алевтину под руки и повели. — Считаете, что Кузькин героем помер? — подошел Барабанов. — Считаю — не считаю, а что я вдове сказать должен? — сверкнул глазами Егор Елисеевич. — Почему спрашиваешь? — У Кузькина на коленях — грязь! Она штаны пропитала… Здешняя грязь, кладбищенская. — А у Дорохова? — Чисто. Из чего я заключаю, что приснопамятный Кузькин перед смертью на коленях стоял! — Ну, стоял не стоял — мы с тобой того не видали, — уже менее резко возразил Егор Елисеевич. — Ладно, разберемся… — А как? Вы же наблюдательности моей не доверяете? — с обидой спросил Барабанов. — Доверяю. Но требуется подтверждение. И я его получу… — От кого?.. — махнул рукой Барабанов. — От Зинаиды? — Нет. От тех, кто их убил. Ты мне верь: я получу такое подтверждение. Не для того, чтобы в случае чего пенсию у детей Кузькина отнимать. Для психологии. Для будущего нашей профессии. Все, пошли к Зинаиде. Дверь ее комнаты взломали в присутствии дворничихи. Зинаида лежала на неразобранной кровати с аккуратно перерезанным горлом. Опасная бритва фирмы «Золлинген» с пляшущими человечками на матовом лезвии была положена на грудь. — А кровь где? — наивно спросил кто-то из оперативников. — Чисто сработано… — тихо сказал Барабанов. — Я пойду опрошу жильцов, только к нулю это… — К нулю, — кивнул Егор Елисеевич. — Обходят нас, и на прямой и на поворотах обходят… Когда вернулись в МУР, дежурный доложил: — Ограблен пакгауз Ярославского вокзала. Сто пудов продовольствия… — Картошка, брюква, репа? — ровным голосом спросил Егор Елисеевич. Нервы у него начали сдавать. — Что взято? Ну? — Сахар, мясные консервы, пшеничная мука, — смутился дежурный. — На месте происшествия добыта улика: обрывок конверта с печатью лианозовской почты. На место выехала опергруппа. Старший — Еремин. Егор Елисеевич обреченно посмотрел на Барабанова, сказал безразличным голосом: — Они умнее нас, Петя… Ты иди, отдохни. Через час соберемся, поговорим. В Лианозово поехали далеко за полдень — шофер сменного автомобиля со странной фамилией Гришута никак не мог починить чихающий движок. — Доедем? — засомневался Барабанов. — Может, на извозчиках? — Налихачах! — обозлился Егор Елисеевич. — С песнями! И так обыватель про нас Бог весть что плетет! Ничего, не край земли. Всю дорогу молчали. Когда Дмитровское шоссе сменилось пыльным проселком и по сторонам неторопливо побежали деревенские избы и неказистые дачи — место было не слишком завидным, — Барабанов спросил: — Когда хороним? — Завтра, — не поворачивая головы, отозвался Егор Елисеевич. — А что? — А то, что я по-прежнему настаиваю на раздельных похоронах, — твердо сказал Барабанов. — Дорохова — как героя. Кузькина — на манер самоубийцы, за оградой… Егор Елисеевич повернулся, сощурил глаза: — Кто еще так думает? — А чего… — отозвался кто-то сзади. — Петька прав. — А коли так — ответьте мне: какой именно героический поступок совершил Дорохов и какое предательство — Кузькин? Давай, Барабанов, формулируй… Спиноза. — Про Кузькина я говорил… Он стоял на коленях перед бандитами и вымаливал пощаду. Тогда как Дорохов… — Тогда как Дорохов в вечном своем высокомерии отринул Кузькина, решил действовать один и попался, как кур в ощип! — сдерживая подступившую ярость, просипел Егор Елисеевич. — Вы же сами… Сами сказали про… памятник, золотые буквы! — оскорбленно выкрикнул Барабанов. — А ты хотел, чтобы я в публичном месте, на кладбище, начал перебирать наше грязное белье? — взорвался Егор Елисеевич. — Нет! Запомните все: и Дорохов, и Кузькин — равны перед смертью! А наша задача — извлечь из их гибели урок! Гришута! — Егор Елисеевич постучал по козырьку, который прикрывал кабину шофера. — Рули к милиции. Лианозово словно вымерло, полуденное солнце серебрило пыль на поблекшей листве. Она так и не успела набрать цвет — дожди не шли третью неделю подряд. У крыльца милиции — это была чья-то брошенная дача, — встретил Еремин, молодой человек, подчеркнуто чекистского вида: в кожаной куртке, с маузером — раскладкой через плечо. Кобура маузера была сильно потерта. По убеждению Еремина, эта потертость свидетельствовала о несомненной опытности владельца. Острословы утверждали, что Еремин постоянно трет кобуру толченым кирпичом. — Новостей никаких, — доложил Еремин. — Ломаем голову, откуда бы этот конверт. С печатью местной почты. — И что наломали? — спросил Егор Елисеевич, на ходу вытирая намокшую шею носовым платком. Платок сразу же почернел, и начмил досадливо смял его и сунул в карман. — Опять стирка, черт бы ее побрал! — А вы женитесь, — посоветовал Еремин. — А то ваша невеста другого найдет. Бабы, они такие… — Послушай, Митя, — остановился Егор Елисеевич. — Ты бы поскромнее, что ли, ну — выглядел. Ты ведь не актер на сцене, чтобы от тебя за версту оперативником перло! Наше дело незаметное, деликатное, когда ты это поймешь? Ты посмотри в зеркало: тужурка, ремень, маузер… Фельдмаршал какой-то! — Что же мне, ватник надеть? — обиделся Еремин. — А-а-а… — махнул рукой Егор Елисеевич. — Веди к начальнику. — А вот он, — повел головой Еремин, и Егор Елисеевич увидел на крыльце верзилу в новенькой милицейской форме. — Бабанов, — представился тот, протягивая руку. — Про вас, Егор Елисеевич, все знаю, а про себя честно скажу: в милиции десятый день, кузнец я, с Гужона, так что если вам ось «фиата» починить или подкову согнуть — сделаем за милую душу. Не обессудьте… — За откровенность — спасибо, — буркнул Егор Елисеевич, морщась от рукопожатия. — Так что же вы тут ломали, Еремин? — повернулся он к своему сотруднику. — Повтори вразумительно. — Головы… — растерянно протянул Еремин. — Нельзя ломать то, чего нет, — вступил в разговор Барабанов. — Слушай, кузнец, а ведь мы с тобой — родственники! Только у тебя две буквы выпали, а так ты тоже Барабанов, ага? Из каких мест? — довольный собой, Барабанов подкрутил усы. — Местный… — вздохнул Бабанов. — За то и назначили… — Подозреваемые у тебя есть? Версия? — Егор Елисеевич начал внимательно осматривать обрывок конверта, который подал ему Еремин. — Так ведь на нем кусок печати и ни одной буквы! — разочарованно протянул он. — Будем думать коллективно. Еремин, начинай. — Этот обрывок, вполне вероятно, обронил один из бандитов во время налета на пакгауз Ярославского вокзала… Нужно искать само письмо. — И как это сделать? — Выявить избы или дачи, на которых появляется преступный элемент, и под видом проверки осмотреть… — Учет притонов, малин ведете? — повернулся Егор Елисеевич к Бабанову. — Был бы участковый… — с тоской проговорил Бабанов. — В отлучке он… Я один за всех. — Так вас чего, и всего-то двое? — изумился Барабанов. — Какая же вы милиция? — Одно название… — поджал губы начмил. — Ума не приложу, как вам помочь… Ведь беда: тихо у нас. Ну — тихо, хоть застрелись! Нету этих… малин. Не слыхал про них, и не воруют у нас, и не грабят. Я же местный, я бы знал… Егор Елисеевич посмотрел на Барабанова: — Ну что? Выручай родственника, Петя… — Соображения такие… — Барабанов сосредоточенно потер лоб. — Место — дачное, камергеры высочайшего двора здесь сроду не обретались, но сошка помельче есть наверняка. Что я имею в виду? А только ли урки играют с нами в тресты-синдикаты? Ведь здесь ум нужен, знания, и чем черт не шутит… — Ты конкретнее, и слов поменьше, — прервал Егор Елисеевич. — Кто живет на самой богатой даче? — спросил Барабанов. — Теперь — никто. А раньше чиновник какой-то солидный… Есть еще две — попроще. На них артисты из театра «Эрмитаж» обитают. — Начнем с чиновника, — решил Егор Елисеевич. — Прямо сейчас и начнем. — Надо бы ночи подождать, — возразил Еремин. — Если что — основные дачники подъедут с вечерним поездом, и вообще-то, се… — Ничего… — Егор Елисеевич начал проверять барабан своего кольта. — Если что — мы засаду сделаем… Так на так через час весь поселок будет знать о нашем приезде, днем не скроешься, да и времени у нас в обрез. Веди, товарищ Бабанов. Дача стояла на краю поселка, за глухим высоким забором, по обеим сторонам которого тянулся колючий кустарник. Дом в два этажа с обилием петушков и резных наличников выглядел нежилым — ставни были закрыты наглухо. — Крепость прямо… — протянул Барабанов, и лианозовский начмил охотно эту мысль подхватил: — А то… — Он оглянулся на Егора Елисеевича: — В былые дни тут двух здоровенных кобелей держали, меделянских. Телята, право слово? Не то что войти, они вдоль забора ступить не давали! — Где же кобели? — равнодушно спросил Егор Елисеевич, пытаясь отыскать хоть какой-нибудь признак человеческого присутствия. — Похоже, и вправду пусто… — Так убежали. Или сдохли. От голода, — пояснил Бабанов. — Что делать будем? Какие шаги? — Нас… Пятеро, — оглядел своих Егор Елисеевич. — Гришута — при «фиате», мы — входим, окружаем дом, двое — внутрь, и если что — без суеты… — Стрелять-то будем? — с мальчишеским любопытством осведомился Бабанов, открывая клапан кобуры. — А ты умеешь? — без улыбки спросил Барабанов. — А, родственник? — Нехитрое дело… — обиженно обмахнулся начмил. — Курок нажать и дурак сумеет! — Дурак — он сумеет… — насмешливо продолжал Барабанов. — Потому — курок, он, видишь ли, от нажатия спускового крючка щелкает… Так что ты, родич, на курок не дави. — Уймись, — беззлобно приказал Егор Елисеевич. — Стрелять, надеюсь, не придется, Так что и слава Богу. Пошли… Пока Еремин возился с защелкой калитки, Бабанов спросил, наклонившись к самому уху Егора Елисеевича: — А почему… слава Богу? — А потому, — отозвался Егор Елисеевич, — что от стрельбы убитые бывают… — Так ведь — бандиты? — с недоумением пожал плечами Бабанов. — Так ведь и наши — тоже… — сказал Егор Елисеевич и придержал Бабанова — тот хотел войти первым. — И вообще, я тебе, коллега, так скажу: убивать людей очень противно… Еремин провел ладонью по порогу крыльца, оглянулся: — Пыль… Не ходили здесь. Давно. Из-за угла вывернул Барабанов, отрицательно покачал головой. — Значит — никого… — подытожил Егор Елисеевич. — Еремин, давай… Замок на входных дверях поддался неожиданно легко. — Плевый… — оценил Егор Елисеевич и посмотрел на Бабанова. — Правду говоришь… Чиновник твой крепко надеялся на своих кобелей… Ладно. На всякий случай — осмотрим… Начали с первого этажа. Комнаты здесь были устроены по-старинному, анфиладой; на добротной мебели модного стиля «либерти» густыми и вязкими хлопьями подрагивала слежавшаяся пыль. Зеркала были занавешены, словно в доме лежал покойник, часы в разных комнатах были остановлены ровно в три. — Оригинал… — ухмыльнулся Еремин. — Трое часов — и все как по команде. — По команде, говоришь? — подхватил Барабанов. — Так ведь сами они так стать не могли, а если их человек остановил… Зачем? — Спиноза… — без насмешки произнес Егор Елисеевич. — Есть такое слово: «пароль». Или, скажем, договоренность такая: участники бандгруппы знают условную цифру: «10». А на часах — «три». Что в итоге? — Встреча назначена на тринадцатое! — обрадовался Барабанов. — Ну вы и черти… — с нескрываемым восхищением протянул Бабанов. — Вот это да… — Да — оно, конечно, да, — кивнул Егор Елисеевич. — Вот только условной этой цифры мы не знаем. И вообще: может, не прибавлять, а вычитать надо? И может — не «тринадцатое», а «тринадцать» часов? То-то… Поднялись на второй этаж. Верхние комнаты точно повторяли нижние, только мебели здесь никакой не было. — Все ясно… — сказал Барабанов. — Засаду ставить будем? — А… чердак? — вмешался Бабанов. — Я гляну? — Глянь… — разрешил Егор Елисеевич. — Слушай, — повернулся он к Еремину. — Тебя ничего не трет? — Ничего… — недоуменно пожал плечами Еремин. — И меня — ничего, — сказал Барабанов, поймав встревоженный взгляд начальника. — Нервы… — кивнул Егор Елисеевич. — Ну чего там, Бабанов? — крикнул он. — Порядок? — Пусто… — отозвался Бабанов с чердака. — Пыль одна… — Пыль… — повторил Егор Елисеевич. — Пыль… Спускайся! Бабанов между тем осторожно двигался по чердаку, заваленному сундуками и шкафами; несколько старых диванов стояло друг на друге, беспорядочно сваленные в кучу книги неряшливо топорщились в углу. Бабанов наклонился, подобрал одну. Это был третий том «Энциклопедии нравов», Бабанов заинтересованно раскрыл его на середине и обомлел. Такого он не ожидал… — Братцы! — истошно выкрикнул он. — Книгу нашел! Похабщина — умереть можно! — А больше ничего? — послышался голос Еремина. — Ничего! — Бабанов уже не мог оторваться от находки. Он двинулся к чердачному окну, хотелось как можно скорее увидеть — что же там дальше. Он шел, спотыкаясь и чертыхаясь, сосредоточившись только на книге и потеряв всякое чувство бдительности и даже простого внимания. И не заметил нескольких ящиков на бревнах, под самой крышей, и остатков еды и выпивки на полу — все это лежало на смятой клеенке, свежее, совсем недавнее… Но Бабанов ничего не видел. Он шел к свету. И когда ему в спину уперся ствол револьвера — не удивился и не испугался, а сказал раздраженно-нетерпеливо: — Не балуй… — Да уж какое баловство… — негромко отозвался неизвестный. — Вы, голубчик, книгу положите, руки поднимите и прижмите к затылку, сделайте три шага вперед и повернитесь ко мне лицом. — И заметив, что Бабанов не торопится выполнять команду, добавил, резко ткнув его в шею дулом. — Я не шучу, и терять мне нечего… Бабанов бросил «Энциклопедию» и повернулся: — Ты кто такой? — Жилец этого чердака, скажем так, — спокойно ответил незнакомец. — Поступим следующим образом: вы спускаетесь первым, я — за вами, дуло моего нагана будет у вас все время под ребром — уж не взыщите, таковы обстоятельства… Проведете меня через своих — останетесь живы. Понятно? — Ушлый ты… — с обидой произнес Бабанов. — Ты убежишь, а меня за такое к стенке прислонят. Какой мне резон? — Умрете на месте, — равнодушно сказал незнакомец. Он поднял наган выше, и Бабанов увидел, как медленно ползет вверх потертый курок: — Самовзвод, — на всякий, видимо, случай объяснил незнакомец. — Через пять секунд — сорвется… — Стой! — просипел Бабанов. — На что надеешься? Наши тебя сразу положат! — Так ведь и я в долгу не останусь… — Курок замер, и Бабанов понял, что от смерти его отделяют уже не мгновения, а миг единый, а там, внизу, — товарищи, которые поверили ему, понадеялись на него, искренне, впрочем, полагая, что опасности никакой нет и поход его, Бабанова, на чердак — не более чем простая формальность… Эти мысли пронеслись у него в голове молниеносно, он еще успел удивиться тому, что думает не о смерти, а о своих напарниках, и уже каким-то странным вторым планом, где-то в глубине сознания промелькнуло: а я ведь не дерьмо какое-нибудь, есть у меня хребет, и жалко, что так глупо все заканчивается… — Белые!!! — выкрикнул он что было сил, ударил выстрел, разрывная пуля вошла ему в переносицу… Бандит выскочил на крышу. Внизу был залитый солнцем двор, пересекая его наискось, бежал Гришута, то и дело поправляя очки-консервы, которые сползали с лакированного козырька кепки и мешали целиться. Сорвать очки и бросить их вместе с кепкой Гришута почему-то не хотел или не мог — в подобном деле он оказался впервые и попал в полный зашор. Он давил на спусковой крючок своего «смит-вессона» и никак не мог взять в толк, почему не вскидывается курок и нет выстрелов. О том, что револьвер этой системы отродясь не был самовзводным, Гришута забыл начисто. Из окон дачи тоже стреляли и тоже — неизвестно зачем: бандит из этих окон виден не был. Между тем он перебежал на Противоположный скат крыши и прыгнул вниз. Путь был свободен: с разбега зацепившись руками за гребень забора, он перемахнул его и исчез. Когда Егор Елисеевич выбрался на крышу, все было кончено. — Работнички… — он с горечью посмотрел на Барабанова. — Несусветная наша глупость, вот что я тебе скажу… — Так ведь кто мог… — попытался возразить Барабанов, но Егор Елисеевич зло прервал его: — Никто не мог! Никто! Это и есть профессиональная глупость! И до тех пор пока не сможем, — будем ходить битыми! Я тебя о чем на втором этаже спросил? — Ну… Не трет ли что? — вспомнил Барабанов. — А что? — А то, что на первом этаже — хлопья пыли, а на втором — ни соринки! Эх, вовремя бы внять… — Он яростно посмотрел на Барабанова: — Сбрей свои дурацкие усы к чертовой матери! Ты в них на кучера с похабной открытки похож! — Егор Елисеевич как-то совсем по-женски горестно всплеснул руками и добавил тихо: — Он же еще крикнул сверху, твой родственник, помнишь, «Пыль одна», — крикнул он, и мне бы, дураку, внять, увязать… Эх, незадача… И жалко его — слов нет! — Чего уж теперь… — виновато произнес Барабанов. — Вперед умнее будем. — Да уж ты, милок, постарайся поумней, а то советская власть не напасется работников, если мы их так вот по-глупому терять станем… Эх, ребята, ребята… Мальчишки вы с оружием в руках, и ничего более… На крышу, отряхиваясь, выбрался Еремин, сказал, не скрывая радости: — Три ящика консервов, водки — залейся, сахар, рыба копченая и пьяный вусмерть уркаган! Это была удача, если после всего случившегося подобное слово вообще могло быть произнесено вслух. На ящиках с консервами и водкой, на мешках с вяленой рыбой и сахарным песком жирно чернел штамп пакгауза Ярославского вокзала. Около примитивно устроенного топчана валялись опорожненные бутылки и три грязных стакана, объеденные рыбные хребты были аккуратно завернуты в «Правду» месячной давности, на облезлой жардиньерке матово поблескивала серебряная стопка с дворянским гербом и монограммой. — Ишь ты… — Егор Елисеевич щелкнул по стопке ногтем. — Последнее, что осталось, поди — берег… — Дайте-ка… — Барабанов повернул находку к свету. — Я думаю — мы по этому гербу узнаем фамилию владельца. Чем черт не шутит? — Веди к пьяному, — приказал Егор Елисеевич. — Да вот он… — повернул голову Еремин. — Не просыпается, гад. Я пробовал. Егор Елисеевич подошел к спящему, наклонился. В ноздри ударил тяжелый запах водочного перегара и копченой рыбы вперемешку с луком и табаком. Егор Елисеевич потянул носом и сморщился: — Экая пакость… Обыщите его. В боковом кармане пиджака сразу же обнаружили служебное удостоверение Дорохова, а в брючном — его браунинг. — И вправду — удача… — тихо сказал Еремин. — Давайте я его разбужу. — Нет, — покачал головой Егор Елисеевич. — Наденьте ему наручники и отнесите в машину. Ты, Еремин, останешься здесь с Петром. Смену пришлю завтра, в шесть утра. Быть начеку, ребята. Убитого тоже несите… — А… зачем? — удавился Еремин. — Местный он. — Мы завтра своих хороним, — объявил Егор Елисеевич. — Похороним и его. Потому — он тоже наш, как ни крути…
Гробы привезли на Ваганьково в полдень. Народу собралось много, с Гужона, из кузнечного пришли все — Бабанова помнили и любили. Секретарь ячейки водрузил на нос треснутое пенсне и хотел прочесть речь по бумажке, но передумал и бумажку порвал. — Вася Бабанов был кузнецом, — сказал он негромко. — А это значит, что представлял он корень нашей рабочей профессии, и доказательством тому — многие мосты через реки, и перекрытия многих вокзалов, и великое множество других добрых дел, сотворенных добрыми Васиными руками… Когда Вася ушел в милицию, многие недоумевали и говорили: изменил Вася своему делу, подался на легкие харчи. Вот они, легкие харчи… Зарываем гроб с телом нашего товарища в сырую землю. Он погиб и всем доказал, что никогда не чурался самого трудного в жизни… О Дорохове и Кузькине Егор Елисеевич сказал всего несколько слов. Много говорить почему-то не захотелось. Вспомнил бесконечные рассуждения Барабанова о поведении Кузькина перед смертью, подумал, что и впрямь гибель обоих оперативников была не самой геройской и кроме вполне естественной горечи оставила чувство раздражения и досады. Ну, еще продали бы свои жизни, как говорится, дорого. Поубивали бы в перестрелке пяток-другой бандитов, так ведь — нет! Трупы — только у нас! У тех — наглость, неизбывное нахальство и скотское торжество: что, выкусили, мусора? И памятник с золотыми буквами — преувеличение, мягко говоря… Не будет такого памятника, не до того теперь, и очень долго будет не до того. А когда вспомнят люди о долге своем — могилы затеряются, и пойдет по ним какой-нибудь четвертый слой умерших, никак не меньше… Но почему-то с облегчением и даже умиротворением думал Егор Елисеевич о том, какие прекрасные и удивительные возникнут у далеких потомков проблемы, и о том, как воплотятся мечты Кампанеллы и Мора, и справедливый, возвышенный, нравственный мир забудет предшественников и их могилы, и это правильно… — Мы погибаем для того, чтобы у них было будущее и возможность забыть… — Егор Елисеевич обвел взглядом лица собравшихся, все было как-то стерто, серо, ни горящих восторгом глаз, ни умилительных слез, ничего… — Ну так вот, будем гордиться этим, очень вас всех прошу… Толпа разошлась, оставив на холмиках венки с алыми лентами, на которых золотели клятвы в неизбежности возмездия и неотвратимости мировой революции. — Веди Тюкина, — приказал Барабанову Егор Елисеевич. — Незаконно это, — непримиримо произнес Барабанов. — Превышение власти. — Ну твоя-то печаль в чем? — холодно спросил Егор Елисеевич. — Критиков много. Ты мысль роди. Не можешь? Вот и веди и помалкивай. В тряпочку. Барабанов скрылся в кустарнике и сразу же возвратился, ведя за кольцо наручника задержанного накануне бандита. — Свободен, — кивнул Егор Елисеевич. — Я отсюда на трамвайчике доберусь. Пожав плечами, Барабанов удалился. Тюкин прислонился к надгробному памятнику купца первой гильдии Авнюкова и молчал. Егор Елисеевич снял с него наручники и сунул в карман. — Все речи слышал? — спросил он деловито. — Без интереса, — отозвался бандит. — У вас — речи, у нас — дело. Не сговоримся… — У тебя найдены документы и оружие товарища Дорохова. Следствия еще не было, но я и так знаю, что убил его и Кузькина ты. Раскаиваешься ли ты в содеянном и хочешь ли попросить прощения? На лице Тюкина отразилось недоумение. — Начальник… Ты в уме? — Я обращаюсь к твоей совести, точнее — к ее остаткам. Расскажи все честно, помоги уничтожить банду. Тогда я первый буду просить трибунал о снисхождении. Может, еще и поживешь… — Бабе своей пой, — вяло махнул рукой бандит. — Твой трибунал еще когда шлепнет, а я раскрой рот — свои через миг положат. — Ничего. Мы тебя убережем. Слово. — Все, начальник, поехали, меня кормить пора… — Как знаешь… — равнодушно сказал Егор Елисеевич и вынул из кобуры кольт. — Повернись лицом к надгробию. — На арапа берешь? — Да зачем мне… — взвел курок Егор Елисеевич. — Как ни крути, в смерти ребят моя золотая доля. Совесть мучит, не могу больше работать. И ты верно сказал: трибунал — он еще когда тебе девять граммов отвесит… А я перед друзьями покойными очищусь и наказание за содеянное с чистой душой приму. Поворачивайся… — Стреляй… — Бандит повернулся лицом к камню. — Думаешь, только вы непродажные такие? А я вас убивал и вперед убивать буду! В кустарнике послышался шум, появился Еремин, он волок церковного сторожа, тот отчаянно упирался. — Я за ним битый час наблюдаю, — отдышавшись, сказал Еремин. — Уж так прислушивался к вашей беседе, так прислушивался — уши выросли! — Еремин восхищенно улыбнулся. — А здорово оправдалось насчет кладбища! Факт, отсюда вся зараза идет. — Он ткнул сторожа в шею. — Как твоя фамилия? Выкладывай все! — Без рук, — нахмурился Егор Елисеевич, но сторож неожиданно улыбнулся: — Ничего, он не больно, а вот хвалит он вас рано… — Ну тогда вы похвалите. Вон Тюкина. За стойкость, — предложил Егор Елисеевич. — Не заслуживает. Знал, что я неподалеку. — Откровенно. — Так ведь дураков нет… Только поверьте, гражданин большевик, что с этой минуты ни у вас, ни в ЧК ни мытьем ни катаньем слова от меня не добьетесь. И от него тоже, — он повел головой в сторону Тюкина. — Фамилия же моя — Сушнев, если вам от этого прок… — Ну почему же только от этого? — удивился Егор Елисеевич. — Вы же признались. Или я ослышался? — Я вам вот что скажу… — насмешливо прищурился Сушнев. — Вы тупы и самонадеянны. И знаете почему? Да потому, что я битый час стараюсь осторожно и ненавязчиво внушить вам, что языки нам всем рано или поздно придется развязать. И вы эту мою наживку охотно глотаете. А теперь спросите меня — зачем я это делаю? — Зачем же? — А затем, — с торжеством подхватил Сушнев, — что пока вы в надежде — вы работать вполсилы будете. А для чего в полную, когда ответ на все вопросы под боком и вот-вот овеществится? Ну а мне только того и надо! — Стадо быть, теперь этот вариант отпадает? Раз вы меня просветили? — Так ведь я уже другой вариант осуществляю, — засмеялся Сушнев. — И уж его-то вы не разгадаете, потому что психологии не знаете и долго знать не будете… Вам с тюкиными — в самый раз, вам они по руке, а я… — он вздохнул и развел руками. — Уж не взыщите, не по зубам-с! Задержанных увели. Егор Елисеевич в последний раз посмотрел на венки, цветы, холмики и зашагал к воротам кладбища. В середине аллеи его догнал Жгутиков. — Как заведение? — равнодушно спросил Егор Елисеевич. Жгутиков был ему сейчас невыразимо противен, и поделать с этим он ничего не мог. И, наверное, поэтому он даже не рассердился за то, что в нарушение всех правил и инструкций тот так открыто подошел к нему. — Что ему сделается… — пожал Жгутиков плечами. — Вася вот погиб… Это, скажу вам, названия не имеет! И ведь как обидно… Товарищ по заводу помер насильственной смертью, а ты не моги не то чтобы горсть земли на гроб бросить — близко подойти не смей! Справедливо? — По отношению к трактирщику? — не удержался Егор Елисеевич. — Еще как справедливо! — А к рабочему? — = прищурился Жгутиков. — Или вы забыли, что я тоже с Гужона кузнец… — Был… — не смутился начмил. — Короче, у тебя есть что-нибудь? — Ничего… Я Васю приходил проводить. В последний путь. А у вас хочу спросить… Вы что же, всерьез думаете, что я у вас капитал зарабатываю? — Нет… Капитал ты зарабатываешь в своем трактире. А у меня… У меня ты индульгенцию зарабатываешь. На будущее. «Мало ли как оно повернется?» — думаешь ты. — Да уж как бы ни повернулось… — Жгутиков уперся взглядом в Егора Елисеевича и добавил спокойно и отчужденно: — Ладно… До сегодняшнего дня — все так и было, вы правду сказали. А с сегодняшнего… — он выдержал паузу и закончил: — С сегодняшнего мне от вас ничего не надо. Даже спасиба. Вот так… Вы к воротам? Ну и ступайте. А мне в другую сторону… Обедать приходите, не забывайте. …Прошло десять дней, дело не сдвинулось с мертвой точки. Арестованные молчали, и Егор Елисеевич утешал себя только тем, что новых ограблений и налетов пока не было. Судебный следователь допросил всех причастных к делу работников милиции и устроил им очную ставку с арестованными. Тюкин все отрицал, но против него было достаточно улик, Сушнев же только издевательски ухмылялся и повторял одну и ту же фразу: «Ничего я вам, уважаемые, не говорил, ни на кладбище, ни где еще… Слуховые расстройства у вас…» И сколь ни прискорбно это было Егору Елисеевичу, Сушнева пришлось освободить. Егор Елисеевич пытался спорить, утверждал, что рано или поздно доказательства найдет, но председатель трибунала сказал: «Материала у тебя нет. А невиновных мы в тюрьме держать не можем. Вот Тюкина будем судить немедленно! И приговор опубликуем в газете. Слишком много нареканий и жалоб на разгул бандитизма, и люди должны знать, что ситуацию мы контролируем и спуску врагам народа не даем!» Через три дня Тюкина расстреляли, и поскольку Егор Елисеевич ниточки к банде так от него и не получил — он пережил этот расстрел как свое личное и очень тяжелое поражение. Струйку оптимизма влил Петя Барабанов. Он показал найденную на даче стопку с гербом своему соседу по коммунальной квартире — бывшему чиновнику департамента герольдии, и тот сразу определил, что герб этот принадлежал дворянскому роду Храмовых из Московской губернии и пожалован еще во времена Романовых. — Проверь по адресному, — приказал Барабанову Егор Елисеевич. — Обо всех подозрительных — в смысле их касательства к нашему делу — сразу докладывай мне. Со сторожа глаз не спускать!
Работу Шавров искал каждый день. Вставал в шесть утра, брился, наскоро проглатывал кусок ржаного хлеба, запивая его стаканом горячей воды без сахара, и до позднего вечера обивал пороги учреждений и мастерских, заходил в конторы, однажды забрел на ипподром. Там заинтересовались, но работы раньше будущего года все равно не обещали. И однажды утром Шавров понял, что дело его — табак. Он вышел из дома и в полном отчаянии, размышляя о том, что воровать или побираться он, конечно же, не станет, а уж к Татьяниному петиметру не обратится даже по приговору трибунала. До полудня он прошатался по Хитрову рынку, бездумно разглядывая котят и щенков, которыми здесь торговали в изобилии, потом перекусил в обжорке ситным с приваливающей колбасой и направился на Сухаревку посмотреть, чем торгуют в книжных рядах. Вспомнил, что об этих рядах с религиозным восторгом рассказывал еще покойный отец. У подножия замысловатой башни, которая почему-то напомнила Казанский вокзал, бурлил букинистический рай, здесь торговали всем — от порнографических открыток до старинных фамильных портретов. Кавалеры в елизаветинских париках и дамы с загадочными улыбками отвлекли Шаврова от горьких мыслей, он ушел в прошлое. — Купите, — предложил продавец. — Нынче все перепуталось, а вернется законная власть — повесите. — Законная власть не вернется никогда! — насмешливо произнес кто-то сзади, и, оглянувшись, Шавров увидел Певзнера. Невольно сделал шаг назад и спрятал руки за спину — на тот случай, если Певзнер захочет поздороваться. Но тот молчал, и Шавров, проклиная себя, заговорил: — Здравствуйте, Семен Борисович… Какими судьбами в Москве? — То есть как? — удивился Певзнер. — Я живу в Москве! — Вы же говорили, что в Житомире? — Я? — еще более удивился Певзнер. — Вам? Простите, где и когда? — И, не давая Шаврову открыть рта, обиженно добавил: — И потом — почему Семен Борисович? Я — Самуил Самуилович Лейхтенбергский, москвич и совслуж! Голова у Шаврова пошла кругом. Он посмотрел на Лейхтенбергского диким взглядом и, расталкивая толпу, бросился в сторону. — Сумасшедший! — крикнул ему в спину Лейхтенбергский. — От кого вы бежите? От судьбы не убежишь! Есть разговор. Шавров обреченно оглянулся. — Вот чудак! — Лейхтенбергский незлобиво пожал плечами и улыбнулся. — Красный конник, герой, без денег и без работы. Это же ужас! — Вы не… Певзнер? — на всякий случай спросил Шавров. — А вы не великий князь Михаил? Идите за мной. — Куда? — Тут рядом. Что такое НКПС — знаете? — Наркомат пути? — Работать у нас хотите? — Кто меня возьмет… — Вы имеете дело с Лейхтенбергским! Документы при себе? Шавров кивнул. — Почему вы решили, что я — конник? — А почему я решил, что вы — герой? — Ну, это же видно… — расслабился Шавров. — Орден все же… — И шинель до пят — тоже видно, — серьезно сказал Лейхтенбергский. — Идите в бюро пропусков, там вывеска, а я пока договорюсь. Он ушел, а Шавров без труда отыскал бюро пропусков НКПС, и почти сразу же его вызвали в отдел Петракова. Это было как в сказке. Длинными и мрачными коридорами он добрался до отдела. Петраков оказался лет сорока, в хорошо сшитом штатском костюме с орденом Красного Знамени на лацкане. Цепко посмотрел на Шаврова и пригласил сесть. — Ну что же… — он сел напротив. — Скажи без околичностей: ты человек надежный? — До сих пор никого не подвел, — насупился Шавров. — Я в том смысле, что мы тебя, конечно, проверим, да ведь что проверка? Формальность… А тебе в перспективе может быть доверена работа особой секретности и огромной важности… По краю бритвы будешь ходить… — Обещающее начало. — Я откровенно. У тебя образование, ты через пару лет, может, замнаркома станешь. В отличие от меня. Шесть классов реального, как ни крути… Так можно тебе верить? — Мой комкор… — начал Шавров и сразу почувствовал, как обволакивает знакомое черное облако. Лицо Петракова проступало из мглы несоединяющимися частями: нос, одна губа и бровь над дергающимся веком. — Чего замолчал? — голос звучал словно из глубокого колодца. — Какой комкор? Кто? — Кто… — безразлично повторил Шавров и начал тереть виски — по всей голове разлилась тупая боль. Это было наваждением, проклятьем каким-то — назвать комкора он не мог. Только в Своем страшном сне помнил он эту фамилию и повторял ее исступленно и яростно, как заклинание, но, очнувшись, снова безнадежно забывал… — Расстреляли комкора… — справляясь с приступом дурноты, внятно произнес Шавров. — Тебе надо знать одно: он мне верил. Всегда и во всем. Остальное — не имеет значения… Петраков улыбнулся: — Расчет у тебя, значит, такой: если от страха побледнею и чушь начну пороть — стало быть, и разговаривать нечего. А если пойму правильно — разговор получится серьезным. Угадал? — Можно еще сообщить. Куда следует… Петраков помрачнел: — Что ты знаешь о Кронштадтском мятеже? — Ну… Восстала всякая шваль против советской власти… — растерялся Шавров. — А что? — Всякая шваль… — повторил Петраков. — Я был на льду Финского залива в ночь на семнадцатое… Шел на пулеметы. Видел, как умирают. Понимаешь, там, в Кронштадте, мои друзья были. Мы воевали вместе, в Туркестане… И вот я думал: а если они с мятежниками? Я же их расстрелять должен! Вот этой самой рукой! — А может, они против были? — не выдержал Шавров. — Может, их мятежники арестовали? — Если бы… Их судил трибунал. Вот так, краском… Поддались на агитацию врагов, оказались неустойчивыми. Я их из своей жизни вычеркнул. — Он взял Шаврова за плечо, сжал. — А ты уверен, что невиновен твой комкор? — Уверен. Петраков задумался. — В этом деле назад не шагнешь… Теперь только время все по местам расставит. — Помолчав, он подошел к столику и налил в щербатую чашку темно-коричневого отвара. — Шиповник это, здорово полезный напиток. Хочешь? — И, уловив нежелание Шаврова, поставил чашку и тихо добавил: — Когда говорят: «Такой-то мне верит» — называют признанную, уважаемую фамилию, А ты вроде бы на скандал нарываешься… Или совесть мучит? В какое-то мгновение у Шаврова вспыхнуло острое желание все рассказать. Выплеснуться, вывернуться наизнанку и очиститься, успокоиться, забыть… В круглых, немигающих глазах Петракова не было ни капли недоброжелательности или подозрения, и более того — показалось, что Петраков смотрит заинтересованно и сочувственно, и все же Шавров промолчал. Подумал: рассказать о таком — это не душу облегчить. Это просто взять и переложить часть ответственности на другого, сделать его соучастником… И выбора здесь нет, ибо человек честный и бесстрашный, выслушав подобную историю, отринет сочувствие, как нечто недостойное и порочное, и в глаза скажет горькую и страшную правду. А на попытку оправдаться, сослаться на обстоятельства, — усмехнется горестно и разведет руками: вольно ж тебе прятаться за слова, слабоволие и трусость прикрывать обстоятельствами. Сильным и честным обстоятельства не владеют, и ты лучше умри, а идеалов и убеждений не предавай никогда… Но ведь «по врагам революции»… Кто бы посмел не исполнить такой приказ? — Ладно… — дружески кивнул Петраков. — Перейдем к делу. Суть такова: правительство закупает у капиталистов остродефицитные товары, дорогостоящее оборудование, продовольствие. Расчет идет мехами, ценным сырьем, валютой. Золотом, если сказать попросту… Все это на плечах НКПС железных дорог. — Петраков горько усмехнулся. — Наш новый нарком товарищ Дзержинский говорит, что он вообще не понимает, как действуют наши дороги и ходят поезда и почему они до сих пор раз и навсегда не встали. Добавлю, что остро не хватает кадров, а из тех, кто есть, — многие и многие не на своем месте. Профессионалы прежнего режима саботируют, наши же… — Петраков снова покривил губы и развел руками. — Товарищ Ленин сказал так: у советской власти тысячи прекрасных членов партии и столько же никуда не годных администраторов. Лучше не скажешь… В общем, мы надеемся на тебя, товарищ Шавров. Иди заполни анкету, оставь у секретаря и сообщи свой адрес. Мы тебя вызовем. — У меня вопрос, — сказал Шавров. — Меня привел человек с улицы, а вы меня берете на секретную работу. — Товарищ Лейхтенбергский не с улицы, а из отдела кадров. Будь здоров. Из НКПС Шавров направился на вокзал. С того дня, как пропал Петр, он приходил сюда каждый день, по возможности к тому самому часу, когда заставила нелегкая сесть в автомобиль Зуева… Надеялся: а вдруг мальчику удалось освободиться, вырваться от бандитов и он придет на вокзал, думая, что и Шавров догадается это сделать. Но день проходил за днем, Шавров старательно прочесывал вокзальные залы, дворы и переходы, а Петра все не было. Вот и теперь, привычно обшарив каждый закоулок и покрутившись по площади, Шавров убедился в полной безнадежности своего предприятия. Потом сел на трамвай и поехал в милицию. У дежурного никаких новостей не было, и Шавров поднялся на второй этаж, к Егору Елисеевичу. — Поступил на работу? — спросил тот с порога. — Поступаю… — неопределенно хмыкнул Шавров. — В НКПС. Начмил взглянул с интересом: — А что… Это может пригодиться. Ты не откажешься нам помочь, если что? — А что «что»? — иронически осведомился Шавров. — Вы понятнее. — А я пока и сам не знаю, — честно признался Егор Елисеевич. — Общее размышление, не более. Воруют на железной дороге… Шавров улыбнулся: — Значит, своими силами не справляетесь? — Ни черта не справляемся… — вздохнул Егор Елисеевич. — Лопаются наши ниточки одна за другой, прямо анекдот! Представляешь, один из бандитов на месте происшествия рюмочку серебряную забыл. С гербом! Мы фамилию по этому гербу установили, по адресному — место жительства. А человека — нет. Он офицер, и я так думаю, что на фронтах гражданской сгинул… — Или в лагере. Как «СВЭ»,[2] — сказал Шавров. — Я такого встретил недавно. В поезде… Егор Елисеевич с интересом посмотрел: — Слушай, а ведь я недаром предлагал тебе к нам… Это мысль! — он снял трубку телефона. — Барабанов, это я… Проверь офицера по учетам МЧК. Попроси их… Может, он проходил у них как социально вредный элемент. Давай… — Взглянул на Шаврова: — Значит, звони, приходи, не пропадай. Мальчика мы имеем в виду, так что надежды не теряй. Где живешь? — Снимаю… На Тверской. — Что, с невестой — разлад? Ничего, все образуется. — Невеста — значит, не ведающая, не знающая жениха, — хмуро сказал Шавров. — Нет. Это я «невест». Там, на фронте, все представляется голубым. Или розовым. Там ничегошеньки не знаешь… Вот мой адрес… — и черкнул в блокноте Егора Елисеевича несколько слов. — Позовите, если понадоблюсь. С Таней он не виделся с того самого печального вечера, когда она пришла в милицию, чтобы накормить его бутербродами. Тогда он сказал себе: «Все». В этом коротком слове сконцентрировал он свои представления о взаимоотношениях мужчины и женщины. Был уверен: отношения эти возможны только по максимуму. Не бывает «спокойной» любви, «обыкновенной» любви, тем более не бывает «привычки» или «дружбы». Все это ложь, попытка спрятать за слова духовную бедность, неспособность к сильному чувству, попытка оправдать скуку жизни и собственное несовершенство. И если Таня начинает с суетливой увертливости, полуправды, если она прячет глаза и смущенно краснеет от самых обыкновенных вопросов, а присутствие Климова в своей жизни спокойно и бесстыдно объясняет служебной необходимостью — то чего же ждать и за что бороться? Можно ли переделать взрослую женщину? Вернуть любовь? Да и была ли она? Или праздничная суета в концерте, да кружащаяся от шампанского голова, и вальс духового оркестра, и влюбленные пары в прозрачном свете старинных фонарей, вся эта дымка, призрачность, обман вдруг вторглись в сердце, и сжали его, и что-то показалось на мгновение? Да, показалось, не более… Это правда, и надобно ей смотреть в глаза. Он рассуждал подобным образом и понимал, что рассуждения эти всего лишь благие намерения, которыми вымощена дорога на Пресню, к шестиэтажному дому со львами, к дверям странной квартиры, в которой жила Таня. Он с трудом отыскал среди множества кнопок ее звонок и, замирая, нажал. Долго не открывали, потом створка медленно поползла, и в проеме появилась оплывшая физиономия Анастасия Гурьевича. Он не без сочувствия оглядел Шаврова с ног до головы, отрицательно покачал головой и добавил в своей обычной манере: — Соболезную, милейший, искренне соболезную, но… — он поднял указательный палец вверх. — Как жених, обратите внимание, что невеста отсутствует в двенадцатом часу ночи. При старом режиме это неизбежно повело бы к разрыву. Шавров молча повернулся и пошел вниз. За стеклом парадного входа чернел знакомый автомобиль, и Климов развалился на заднем сиденье, рядом с Таней. Оба смеялись чему-то, весело и беззаботно. Шавров отскочил и вдавился в стену. Захлестнула отчаянная волна колючей ревности и неудержимой ненависти к удачливому сопернику. Между тем донесся шум мотора, хлопнула дверь, и Таня подошла к лифту. — Сережа… — произнесла она обрадованно. — Куда ты пропал? — Она взяла его за руку. — Наверное, мне не следует тебе этого говорить, чтобы ты не зазнался… Вы, мужчины, такие… — она улыбнулась. — Такие… А ведь я все время думала о тебе. Вот… — Я видел, о ком ты думаешь, — закипая, начал Шавров, внутренне ужасаясь своим словам и понимая с безнадежным отчаянием, что, произнося их, он подписывает себе смертный приговор. Но остановиться уже не мог. — С ним тебе удобнее? Он под боком? И жалованье не чета моему? — Ты скажи, сколько получаешь, и мы сравним, — холодно сказала Таня. — А я ничего не получаю! Я на фронте кровь проливал! А он… — А он проливает кровь врагов революции, это ты хотел сказать? — совсем уже ледяным тоном произнесла Таня. — Ну что ж… Это правда. Только знаешь, это ведь обыватели считают, что кровь врага пролить — все равно что воды напиться. Значит, и ты, Сережа, мелкий обыватель, увы… — Я ненавижу тебя! — Дурак… — Она захлопнула дверь лифта и уехала. Опустошенный, в полном отчаянии Шавров стоял на лестнице и прислушивался, казалось — вот-вот стукнет наверху дверь, появится Таня и скажет: «Ладно, поиграли и — хватит! Пойдем». Что ж, двери наверху действительно хлопнули два или три раза, и лифт поднялся и опустился — он почему-то работал в этот вечер, но Таня так и не пришла. Наблюдение за Сушневым вели круглосуточно три бригады, по два человека в каждой. Когда была возможность, выделяли автомобиль, но это случалось крайне редко, как правило, давали только извозчика. Дежурили по восемь часов. Уже на третий день, просматривая дневник наблюдения, Барабанов сказал: — Ерунда все это… Вы посмотрите, что пишут: «Не выходил из сторожки сутки полностью». «Вышел к могиле Твердохлебова, мыл гранитный памятник, подметал». «В девять утра молился в церкви. Никаких встреч и разговоров не зафиссировано». — Не зафиксировано, — угрюмо поправил Еремин. — Ты это старшему скажи, — беззлобно отмахнулся Барабанов. — Я читаю, как написано. — Ладно вам, — вздохнул Егор Елисеевич. — Вы ведь тоже не боги… А грамотный работник наблюдения — это и вовсе мечта… Отдаленная перспектива. — Он взял у Барабанова дневник и перелистал. — Значит — ерунда? Не веришь, что Сушнев прямая связь банд-группы? — А где встречи? Эти… Контакты? — парировал Барабанов. — Может, он в отстой ушел? — засомневался Еремин. — А что он сегодня делая? — Да все едино, — вздохнул Барабанов. — Снова мыл памятник — только не Твердохлебова, а Батькина какого-то… — А что, если он на этих памятниках оставляет сообщения? — спросил Егор Елисеевич. — А точнее — сначала их получает? — Это что же, у них точки для связи предусмотрены заранее? По часам и числам? — Барабанов замотал головой. — Не-е, фантазия. А если опять осечка? А на самом деле вы правы? Они же сразу сменят схему, если, конечно, она существует. И чего мы добьемся? — А она вполне может существовать, — поддержалЕремин. — Дело у них серьезное, люди они грамотные, нас водят за нос, как слепых кутенят. — Ты говори по существу, — предложил Егор Елисеевич. — Что делать? — Полностью обеспечить кладбище наблюдением, — пожал плечами Еремин. — А что? Есть другие предложения? — Каждый памятник? — ехидно осведомился Барабанов. — Ну ты стратиг… — Стратег… — поправил Еремин. — Стратиг, — кивнул Барабанов. — Стратег — это, видишь ли, Суворов, Кутузов и в крайнем случае провокатор Евно Азеф, если ты о таком слыхал, а ты, Дима, стратиг, да и то не архи… — Кончайте базар-вокзал, — нахмурился Егор Елисеевич. — Сделаем так: наблюдение пусть идет своим чередом. А мы сегодня же вечером осмотрим памятники. На каком расстоянии от сторожки похоронен этот Твердохлебов? Барабанов заглянул в дневник: — Сто метров. И Батькин — тоже сто. — Старшему благодарность за эту деталь, — сказал Егор Елисеевич. — А церковь на каком расстоянии от сторожки? — Это и без дневника ясно… — Барабанов начал тереть лоб. — Там метров пятьдесят. — Значит, — подхватил Егор Елисеевич, — берем план Ваганьковского кладбища и проводим окружность, центром которой является, сторожка. Радиус берем сто метров. В зоне будет сотни три надгробий… Если предположить, что весточки кладутся не на каждую могилу, а только на монументальные надгробия — число вероятных тайников сократится до сотни, а то и меньше, — Егор Елисеевич обвел подчиненных веселым взглядом. — Я так полагаю, что нам с вами это все — раз плюнуть! …Солнце высветило пилоны кладбищенских ворот, на фоне темно-зеленой, уже набравшей летнюю силу листвы они смотрелись совсем белыми. Церковь, как и обычно в это время, окружала густая толпа, глазастый Еремин сразу же заметил сторожа — тот стоял среди прихожан и истово крестился. — Вчерашний день ловим… — невесело обронил Еремин. — Да какая к черту наружка выявит его связи в такой толпе? — Ты уже предлагал… — улыбнулся Барабанов. — У каждого памятника поставить пост наблюдения. Стратиг… — А что, ребята, — вдруг спросил Егор Елисеевич, — вы никогда не думали, почему на кладбищах такая чертовски зеленая листва? — Чего? — обалдело протянул Еремин. — Вы это про чего? — Про листики, Дима, — уточнил Барабанов. — Так какие у тебя размышления на сей счет? Поделись! — Да не знаю я! — отмахнулся было Еремин, но, поймав совсем уж насмешливый взгляд товарища, добавил: — Простее простого все. Из покойников деревья растут, а они — самое лучшее удобрение! Егор Елисеевич покачал головой и улыбнулся. — А ты, Петя? — Не ко времени разговор, — сухо ответил Барабанов. — Однако причин много. Одну, сколь ни пошло звучит, стратиг назвал верно. А еще… — Он задумался. — Печальное место… Угнетающее. По простой справедливости должно же здесь быть хоть что-нибудь радостное? — Верно мыслишь, — кивнул Егор Елисеевич. — Перед войной мне довелось побывать в Швейцарии, в городе Базеле. Времени, конечно, не было, но минутку я нашел и в музей заглянул. И вот одна картина оставила во мне такое сильное впечатление, что я ее до сих пор перед собой как наяву вижу… «Остров смерти» называется. А художник — Арнольд Беклин. Кладбище изображено. Загробный мир. И переправляет туда душу умершего на лодке сам Харон. И такие на этом острове зеленые кипарисы, такой они неописуемой красоты, что наверняка всем умершим в радость… — Поповщина это… — без улыбки сказал Еремин. — Глупость… Этот ваш, как его там, художничек в угоду богатеям дурит людям головы, вот и вся недолга! — Ты считаешь? — грустно спросил Егор Елисеевич. — Жаль, если так… Но не думаю. Это ведь не икона. — А вы зачем в Базеле оказались? — с любопытством спросил Барабанов. — Курьером ездил, — сказал Егор Елисеевич. — Оружие мы купили, так я деньги вез… Ну ладно, пошли работать: — Может, в толпе потремся, — предложил Барабанов, — поможем бригаде? — А это твое дело? — спросил Егор Елисеевич. — Ты не напортишь? Это не просто — глаза за объектом пялить. Нет уж… Они сами по себе, мы — сами по себе. Пошли. Миновали церковь, сторож стоял на том же месте и крестился еще истовее, толпа пела «Спаси, господи, люди твоя…». — А вот как они насчет царя споют? — приостановился Барабанов. — А хоть как, — улыбнулся Егор Елисеевич. — Николай Второй на Урале в неизвестном месте зарыт и ни от каких песнопений из земли не встанет. Кому охота — пусть поет, будем снисходительны. По заросшей тропинке свернули в глубину кладбища. Мощный хор позади и в самом деле пожелал на высокой ноте «победы благоверному императору нашему Николаю Александровичу», потом голоса смолкли, и стало совсем тихо. Но едва оперативники успели разойтись в разные стороны, послышался встревоженный голос Еремина. Он стоял около высокого мраморного обелиска с медным крестом и показывал на клочок бумаги, засунутый в щель между основанием обелиска и постаментом. Егор Елисеевич вытащил листок, это была почтовая открытка без адреса. На чистой стороне кто-то не слишком умело изобразил огромный кукиш. Егор Елисеевич посмотрел на своих подчиненных и вздохнул: — Эффектно, конечно… Но я считаю так: дело это мертвую точку перевалило. И скоро ему конец… Оставалась последняя «ниточка»: Храмов. В справке, полученной из МЧК, говорилось: «Храмов Юрий Евгеньевич, из дворян Московской губернии, поручик, командир роты Московского юнкерского училища. В связи с тем, что училище принимало участие в октябрьских (1917-го) боях на стороне контрреволюции, вышеназванный Храмов Ю. Е, постановлением МЧК от 2 января 1919 г. был превентивно заключен в Александровский концентрационный лагерь — до окончания гражданской войны. Освобожден 18 апреля 1921 года». Местожительство Храмова — Харитоньевский переулок, дом 2, квартира 8 — проверялось неоднократно, но двери там были наглухо закрыты, соседи по лестничной площадке Храмова ни разу не видели, о его родственниках или иных связях никто и ничего не знал. После очередной проверки Барабанов зашел в домоуправление и позвонил Егору Елисеевичу. — Глухо, — сказал он, прикрывая мембрану ладонью. — Перед порогом — пыль, замок не тронут… Соседи молчат. — Он подождал, не даст ли начальник каких-либо указаний, но тот промолчал, и Барабанов опустил трубку на рычаг. — Храмовым интересуетесь? — вдруг спросил бородатый, похожий на апостола с рождественской открытки домоуправ. Он сидел за огромным письменным столом и перебирал папки с бумагами. — А с дворником не разговаривали? — Само собой. Утверждает, что ничего не знает. — Ну, это понятно… Анисим честно служил прежнему режиму и советскую власть пока воспринимает с трудом… Налаживайте отношения, товарищ… Дворники — это главная ваша опора. — Да вам-то почем знать? — искренне удивился Барабанов. Домоуправ почесал бороду: — Я, знаете ли, бороду в октябрьские дни отпустил. У меня сугубо иудейская внешность, а борода нивелирует, так сказать… — Да зачем же это? — еще более удивился Барабанов. — А затем, что жил я на территории, которую юнкера контролировали, а они не церемонились. Чуть что — и пожалуйте, пархатое рыло, в дамки… Так вот: до октября семнадцатого я служил делопроизводителем на почте. И через мои руки десятками проходили письма Охранного отделения, адресованные наружной полиции: «Проверить через дворников и донести незамедлительно…» — Вы что же, вскрывали? — И сообщал подпольщикам… Про девушку Анисим не сказывал? — Нет. — В начале апреля приходила красивая девушка, из бывших, в шляпке бархатной, интересовалась Храмовым. Я говорю: «Он сидит, у нас уведомление». Она отвечает: «Я знаю, но война-то окончилась?» «Кто вы?» — спрашиваю. «Знакомая», — отвечает… — Документы, документы вы у нее проверили? — сгорая от нетерпения, выкрикнул Барабанов. — А как же? — бородатый улыбнулся и что-то записал на клочке бумаги. — Вот ее адрес по паспорту, — он протянул бумажку Барабанову. — Поварская, десять, квартира семь… Вечерело, улицы, опустевшие, словно по удару колокола, свидетельствовали неумолимо: минует час власти и наступает длящийся миг преступления… Пролетки замерли около особняка в три этажа с ажурным крыльцом, грязная лампочка в парадном и осколок цветного, тюльпаном, абажура над ней, чудом зацепившегося за медный патрон, обещали светлое будущее — по прошествии некоторого времени. На стенах шероховато белели лозунги и матерная брань, двери квартиры номер семь — филенчатые, красного дерева, чернели сквозными дырами: ручки были выломаны. Барабанов провел пальцем вдоль порога и безнадежно замотал головой: — Нету птички… На всякий случай пригласили дворника и взломали дверь. Всюду толстым слоем лежала пыль, в спальне на туалетном столике Барабанов нашел записку: «Юра арестован. Я уезжаю в Клин, к своим». И стояла дата: «10.1–19 г.».
Утром к Шаврову приехал курьер из НКПС и вручил конверт с запиской Петракова: тот предлагал явиться на работу незамедлительно. Торопливо побрившись и выпив стакан холодного, с вечера остававшегося чая, Шавров отправился. Он шел пешком и поэтому опоздал. — Этого не терплю. — Петраков спрятал в кармашек жилета огромные кондукторские часы. — Так вот, хочу предварить: в отделе собрались дамочки в знойном возрасте. К сожалению, уволить их не могу, умеют печатать. По нынешним временам острейший дефицит. — А… почему их нужно увольнять? — осторожно спросил Шавров. — Увидишь… — неопределенно хмыкнул Петраков. — Кроме того, и старички есть. Вполне старорежимные, фрондирующие, но знающие. Это я предваряю твой вопрос. И последнее: я хочу закончить наш разговор, прошлый, если помнишь… — Я уже понял, чем мне придется заниматься. — Вот и чудно. Только все время держи в голове две вещи. Первое: продовольствие, меха и прочее — неудержимый соблазн по нынешним временам. Я обязан тебе это сказать, потому что твой предшественник уличен и расстрелян. — Что второе? — угрюмо спросил Шавров. — Наши ценности все время разворовывают, ты это знаешь… Мы имеем утечку информации, поэтому держи ухо востро! И язык — на привязи. — Не можете дознаться, через кого течет? — насмешливо спросил Шавров. — Ты знаешь, не можем! — ернически вскинулся Петраков. — Вся надежда на тебя, отец мой… Это я уже не шучу. — Он подошел к Шаврову вплотную и положил руки ему на плечи: — Смотреть в оба глаза, слушать в оба уха, при малейшем подозрении — даже если оно покажется тебе глупостью попервости — немедленно уведомить меня и позвонить в милицию! Иди, приступай. Дамочек Шавров в отделе не застал, зато оба старичка были на месте. Они играли в шахматы. Тот, что был постарше, в добротной черной «тройке», с золотой цепочкой карманных часов на жилете и тщательно подбритой эспаньолкой, пристально посмотрел на Шаврова и сказал: — Мы где-то встречались. — Конечно! — вспомнил Шавров. — Вы — дядя Асик, не так ли? — Господи! — искренне обрадовался старик. — А я так жалел, что не пришлось с вами проститься! Спал, уж простите великодушно! Как доехали, как пенаты? — Благодарствуйте, — улыбнулся Шавров. — А как… Соня и Юрий Евгеньевич? — Какая память! — восхитился дядя Асик. — Нет, Константин, ты подумай, ведь и виделись всего ничего! — Бывает… — второй старичок передвинул фигуры и потер ладони: — Мат, дорогой Василий Васильевич! — В самом деле? — совсем не огорчился дядя Асик и подмигнул Шаврову: — Он у меня украл ферзя, воображаете? А я жалею его. Такая, знаете ли, судьба… Сын на фронте погиб, дочерей убили бандиты… — На каком фронте? — скорее машинально, чем из любопытства спросил Шавров, но ответ Константина заставил его вздрогнуть. — При взятии Перекопа… — тихо сказал старик, — застрелил какой-то комиссар, может быть, это были вы? Шавров никогда не лазил за словом в карман в подобных случаях, но теперь растерялся. Слишком уж неожиданной была эта эскапада. Выручил дядя Асик. Он ласково толкнул Константина в плечо и сказал: — Это же просто война, Константин Константинович… Это гражданская война. Брат убивает брата, сын — отца. Что касается нашего нового друга — он не был на Перекопе и потому не виновен в смерти вашего Лялика. — Ну вот что… — обозлился Шавров. — Мне адвокаты не нужны! А вам… — он ткнул пальцем в сторону Константина Константиновича, — я так скажу: да попадись мне ваш «Лялик» в Крыму — я бы из него враз двух сделал, ясно вам? Дядя Асик и Константин Константинович переглянулись с недоумением. — Как это… двух? — на всякий случай спросил дядя Асик. — Ну, паноптикум… — злился Шавров. — И как это только терпят вас… — А никто и не терпит, — невозмутимо сказал дядя Асик. — Не могут без нас, вот и все. — Он улыбнулся: — Скажите, а что, товарищ Петраков в самом деле попросил вас понаблюдать за нами? — Кто… кто вам сказал такую глупость? — Бросьте… Петраков убежден, что мы снабжаем бандитов информацией. — Что же он вас не арестует? — А за руку поймать не может, — насмешливо прищурился дядя Асик. — Ваш стол у окна. Занимайте… — За что такое благодеяние? — Ни за что. Плохо топят, сквозняк, а у нас радикулит и хроническая пневмония. Вялая. А вы — из гвоздей. — Ладно… — помягчел Шавров. — Так как же Соня и Юрий Евгеньевич, вы давеча не ответили, а ваши молодые мне искренне понравились, я их даже вспоминал. — Они вас тоже. Что же, нелегко живут, совсем нелегко… Но дружно. — Поженились? — догадался Шавров. Дядя Асик молча кивнул. До обеда Шавров раскладывал бумаги и папки по ящикам, изучал должностную инструкцию и даже помог соседям по коридору передвинуть тяжелый сейф с огромным двуглавым орлом на верхней дверце. — Замазать бы его к черту… — заметил один из сотрудников. — Уж больно красив, гаденыш… Орел и в самом деле был сделан добротно: перья — сусальным золотом, гербы губерний — черным и цветным лаком. — А вы на каждом гербе наклейте кружок с датой, — посоветовал Шавров. — На Георгия Победоносца — 17 июля 1918 года, и на остальные — по дате. Вот и выйдет лучшего вида агитплакат: закономерный конец семейки Романовых. — Голова… — протянул сотрудник, с уважением посмотрев на Шаврова. — Все! Приступаем немедленно! В обед, когда Шавров достал из кармана сверток о горбушкой ржаного и тремя тоненькими кусочками соленого сала — квартирная хозяйка получила посылку и угостила, — вошла дама лет сорока в кожаном пальто и цветастой косынке. — Приятный аппетит, — бодро произнесла она, оглядывая присутствующих и несколько задерживая взгляд на Шаврове. — Какие новости? — А никаких, — сказал Константин Константинович. — Вот, новые сотрудники-с, приступили-с… — А-а, — протянула дама. — Знаю, наслышана. Я — Зоя Григорьевна. Помогите снять пальто, товарищ новый сотрудник. — Я обедаю, — хмуро сообщил Шавров. — И вообще… С какой стати я должен вам помогать? Не старый режим… — Лиловый негр вам подавал манто! — тонким голосом пропел дядя Асик. — Да, господа, положительно все кануло в Лету! Вы не обижайтесь на товарища, Зоенька, он — с фронта. — Тряханутый, значит? — Зоя Григорьевна повесила пальто на вешалку и начала красить губы. — Вам здесь трудно будет, — сообщила она Шаврову. — Вряд ли мы сработаемся, — она победно улыбнулась. — Значит, вас уволят, — невозмутимо заметил Шавров. — И вообще, здесь не клуб, чтобы чесать языками. Работать надо молча. — Вот… — вздохнул дядя Асик. — Так сказать — итоги свершений… — Он горестно вытянул губы и добавил: — Будем справедливы: они никогда не скрывали, что услуги наши принимают вынужденно и потому — временно. Зачем же ссориться, товарищ Шавров все равно одержит верх. Так что пусть у гробового входа играет молодая жизнь. Смиримся, господа, ибо Карла Первого сменил Кромвель… — А Кромвеля — Карл Второй… — хихикнул Константин Константинович. — И я так думаю, что их молот-серп тоже кончится наоборот… — То есть? — не выдержал Шавров. — То и есть, — ровным голосом произнес Константин Константинович. — Престолом кончится. Или ваши дорвавшиеся до власти дружки хуже Емельки Пугачева? А уж он-то себя иначе как «государем-анпиратором» не аттестовывал-с! Шавров промолчал. Стоило ли спорить с этими огрызками прошлого? Их ни за что и никогда не переубедить, они исходят желчью и злобой, они ничему и никому не верят и никогда не верили, потому что жили ничтожно и мелко. Они теперь уверены: все возвратится на круги своя. Потому что в крови русского и вообще — российского человека не заграничный, непонятный социализм, а вечная и неизбывная вера в Бога, а значит, и убеждение: не прикасайтесь помазанному моему. Ибо прикосновение это все равно ничего не изменит, и промыслом Божьим любое извращение, как бы оно ни называлось и от кого бы ни исходило, превратится в свое Исходное: из земли вышли и в землю возвратимся, молот-серп — престолом кончится… Ну и тешьтесь в ожидании расстрела. Он неминуем… Вызвал Петраков, спросил, улыбаясь: — Ссоришься с нашим Аглицким клубом? Правильно, ты им спуску не давай! — он посерьезнел, добавил с сомнением: — Конечно, чтобы у них доверие завоевать — им подсевать надо… А это у нас не получится — противно. Но ничего. Пусть они знают, что мыслей ихних ты не разделяешь. Это вызывает уважение… — Вы в самом деле считаете, что источник всех бед скрывается в нашем отделе? — спросил Шавров, внутренне не соглашаясь с Петраковым и вспоминая только что окончившийся разговор. Неужели эти монархические одуванчики или эта идиотка Зоя на самом деле столь умные и опасные противники? — Ладно. — Петраков раскрыл папку. — Обсудим потом. А сейчас бери документы и поезжай на пакгауз Петроградского вокзала. Поступила вобла, триста пудов, в ящиках… Проследи, чтобы Трехгорка получила сполна. В дверь постучали, в щель просунулась голова Зои Григорьевны: — Товарищ начальник… — очаровательно улыбнулась она. — Я к вам по поручению нашего маленького коллектива… Первое: товарищ Шавров, конечно, краснознаменец, но ведет себя, как старорежимный вышибала. — Да вы-то почем знаете, как себя вышибалы ведут? — вскинулся Шавров. — Бывали в заведениях? — Вот видите… — поджала губы Зоя. — Прямо Пуришкевич какой-то. И второе… Я консультировалась в отделах, все хотят лекцию. — Завтра как раз лекция о международном положении и текущем моменте, — сказал Петраков. — Ах, нет… — Зоя снова улыбнулась. — Общественность хочет дискутировать по проблеме взаимоотношения полов. — Это что, так актуально? — без улыбки осведомился Петраков, и Шавров удивленно посмотрел на него, потому что не понял — шутит начальник или вполне серьезно недоумевает. — Да что вы! — взмахнула пухлыми ладошками Зоя. — Ведь — новая жизнь! И значит — все по-новому! Она выпорхнула из кабинета, Петраков прикрыл за нею дверь и сказал в сердцах: — Видал? Новизны ей захотелось… — Я пошел… — Шавров сунул папку под мышку и остановился в дверях. Подумал: Зоя Григорьевна совсем не идиотка, в ее восклицании о новой жизни прозвучал не интерес, а самая примитивная издевка. Нужно было сказать об этом Петракову, но Шавров решил, что не поздно будет и по возвращении с пакгауза. До площади Петроградского вокзала он добрался пешком и долго искал нужный пакгауз, путаясь в проулках и улочках, бесконечных переплетениях заборов, перешагивая через канавы с нечистотами и все время попадая в глухие тупики. Суетливый кладовщик невнятно пробубнил содержание мандата, потом долго вышагивал вдоль ящичных штабелей, наконец, трубно втянув воздух, сказал: — Все в целости, извольте получить. — За грузом сейчас приедут, а я пока пересчитаю ящики. — Воля ваша. — Кладовщик протянул Шаврову воблу. — Пожалуйте, легче будет считать. — Спасибо, — улыбнулся Шавров, — у вас семья… Я не могу. Кладовщик изумленно уставился на Шаврова: — Да я сижу на этой дряни. И чтоб пары рыбок не поиметь? — Слушай… — Шаврова затрясло. — Люди умирают. Дети… Этими двумя рыбками человека от голодной смерти спасти можно! — Он откинул полу шинели и сунул руку в карман. Пальцы мгновенно-привычно обхватили рубчатую рукоять револьвера — и сразу же бросило в жар стыда. Выпрямился, сплюнул, сказал с ненавистью: — Не мое это дело — к стенке ставить, но тобой займутся… Кладовщик недоуменно пожал плечами: — Ты с луны свалился, парень… Ты разуй глаза и посмотри окрест себя! Все воруют! Все тянут! Да таких, как я, в пример ставить надо! Я же пустяки беру, чепуховину, ну — рыбку-другую, ну консервы банку, ну — сахару полфунта-фунт. А другие-то пудами, пудами и в шампаньском купаются, в золоте, в соболях! — И много ты таких знаешь? — Знаю. Но не старый режим, чтоб сексотить. Меня не трогают, и я не трогаю. — Слушай… — Шавров дружески толкнул его в плечо. — Ты на фронте был? — А то… — Ну вот… Я тебя как своего боевого товарища прошу: пойдем в милицию. — Не-е… — замотал головой кладовщик. — Против моих убежденией. Не могу. — Ладно. Тогда мне расскажи. — А ты не поп, чтобы исповедь принимать. — Послушай… — снова начал закипать Шавров. — Я ведь прошу, прошу, а потом и накостылять могу. Ты главное пойми: народ голодает, а его враги — от обжорства бешенствуют. — Кабы враги… — вздохнул кладовщик. — А то ведь вполне уважаемые люди. При должностях. Шавров не успел выяснить, что это за «люди». В открытые ворота въехал старенький грузовик и подрулил к платформе. — Где здесь для Прохоровской? — высунулся из кабины человек, который сидел рядом с шофером. — Здесь для Трехгорки! — крикнул Шавров. — Ищите дальше. Человек удивленно посмотрел на Шаврова: — Трехгорка и есть Прохоровская… — Он повернулся к шоферу: — Давай, Василий, начинай… — Протянул Шаврову несколько накладных, улыбнулся: — У нас вобла в ящиках, верно? — Верно, — Шавров сравнил накладные с той, которую получил от Петракова. Записи были идентичны, номер совпадал. — Я из наркомата пути, — запоздало представился он. — Попрошу личные документы. — Пожалуйста… — Экспедитор протянул сложенную вчетверо бумагу. Это было удостоверение с фотографией, отпечатанное на пишущей машинке и заверенное заведующим фабрикой и председателем фабкома. Подписи скрепляла четкая фиолетовая печать. — Все верно… — Шавров вернул удостоверение и стал наблюдать, как споро и ловко грузят ящики. Он старался вспомнить… Что? Он не знал. Это было странное и мучительное состояние, словно нужно было прочитать на гимназическом экзамене известное, много раз слышанное стихотворение, но вот какое… Было похоже на болезненный сон, когда хочешь и не можешь проснуться… — Я к тебе завтра зайду, — Шавров направился к воротам. — Ты подумай, ладно? — А чего думать… — Кладовщик засопел и нахмурился. — У кого глаза разуты — тот и сам с усам. А так, вообще — чего не зайти. Заходи… В воротах Шавров оглянулся. Экспедитор с Трехгорки усаживался в кабину. Был он толст, длиннополый плащ мешал, и экспедитор крутился, стараясь расправить полы так, чтобы они не мялись. Шавров всматривался, возникло ощущение, что этого человека он уже видел раньше, но так и не вспомнил, и постепенно тревожное чувство стало проходить, а когда подъехал трамвай и заскрежетал тормозами и с дуги сыпануло ослепительно-белыми искрами, успокоился совсем. Свободных мест было много, и он сел к окну и увидел площадь и небольшую очередь на стоянке легковых извозчиков. И сразу же всплыло в памяти удивленное лицо Петра: «А она может убить?» — Может убить? — вслух повторил Шавров. — Так. Значит, с трамвайной дуги полетели искры, Петр испугался и… Нет… очередь… И это нет… Зуев? Словно на белом экране увидел он черный лимузин и толстого человека в светлом габардиновом макинтоше. И Зуева, который произнес подобострастно: «Знакомьтесь, это мои новые друзья!» Вот оно: Анатолий Кузьмич. Толстяк. Экспедитор Трехгорной мануфактуры! Трамвай затормозил, на остановке была толпа, началась давка. Нужно было вернуться на пакгауз. Нужно, но бессмысленно. Анатолия Кузьмича и след простыл. А… кладовщик? Его темные намеки? Темные ли? Да нет же! Он явно давал понять, что знает, знает… Он впрямую намекал на этого Анатолия Кузьмича! Надо вернуться немедленно! Шавров начал пробираться к выходу. Когда подошел к передней площадке и попросил стоявшую впереди женщину посторониться, пассажир с газетой в руке повернулся к нему лицом и сладко зевнул. Теперь уже и вспоминать не пришлось: это был шофер бандитского автомобиля Зиновий, собственной персоной. И снова подумал Шавров, что Анатолия Кузьмича на пакгаузе наверняка нет, а Зиновий здесь, рядом, и его можно взять, что называется, голыми руками. Хотя зачем же голыми. Есть наган… У Шаврова было дикое лицо, блуждающий взгляд. Старушка в черной шляпке с пером испуганно охнула и отодвинулась. Пробормотав «извините», Шавров вернулся в салон, соображая, что брать Зиновия теперь нельзя, он вооружен, наверняка откроет пальбу, что ему жизнь посторонних людей, если все равно стенка? Значит — выход один: проследить — куда пойдет, с кем встретится, а может быть, и разговор удастся услышать? «Ну что, Егор Елисеевич, сбываются ваши пророчества?» — пробормотал он себе под нос. О начмиле он вспомнил с каким-то особенным, теплым чувством. Словно об очень близком товарище. Или родственнике любимом. Вспомнил и удивился. Между тем трамвай заскрежетал и замер. Зиновий аккуратно сложил газету, спрыгнул с подножки и неторопливо зашагал вдоль тротуара — спокойно, размеренно, не оглядываясь. Но вот странность, подумать бы о ней: пакгауз, Анатолий Кузьмич, спустя тридцать минут — Зиновий… Но нет, не до того, снова фронт, снова разведка и снова — ах, как хорошо, умно, неотразимо. Кошка, стелющаяся за птичкой. Даже себя не слышал — такой восторг — «Есть упо-е-ние в бо-ю и бездны мрачной на кра-ю…», подвиг, честь, слава, шашки вон… Он суетился, привлекал внимание, и Зиновий все отлично видел. Зажглись фонари, мелкий дождь торопил прохожих, пахло прибитой пылью. Зиновий оглянулся и исчез за угловым домом. Шавров повернул вслед за ним. На противоположной стороне улицы два ярких фонаря освещали стеклянную дверь и броскую вывеску: «Покушай у Епифана Жгутикова». Зиновия не было, но дверь еще скрипуче двигалась, и Шавров догадался, что бандит только что вошел в нее. С новой силой одолели сомнения: идти самому или бежать за подмогой? Над крышами соседних низкорослых домов чернел брандмауэр многоэтажного доходного, и Шавров подумал, что это рядом с МУРом и, стало быть, до Егора Елисеевича — рукой подать. И совсем уже некстати вспомнил, как окрестил эту громадину монстром. Нет, одному появляться в заведении нельзя. Там наверняка сообщники Зиновия, и что против них револьвер? Ну — убьешь кого-то, да ведь кого-то и спугнешь. А самое главное — навлечешь неприятности на Петра. Но тут же появилась мысль, что, наоборот, любое промедление грозит неприятностями, потому что преступники разбегутся и спрячут Петра так, что даже милиция не найдет во веки веков. И того хуже — могут убить, и только потому, что он, Шавров, не понадеялся на свои силы. Итак — сам, сам и еще раз — сам. А там видно будет… И опять не пришло ему в голову, что логика его рассуждений хлипка и в основе не трезвый и безошибочный расчет, а суетливая мельтешня… Он вошел в трактир. В зале было полно народа, под потолком сизо стлался табачный дым, в углу на эстраде оркестр балалаечников наигрывал «Настеньку», у соседнего столика суетился Жгутиков, ему помогали двое половых. Заметив Шаврова, Жгутиков приветственно помахал рукой и крикнул: — Сейчас к вашим услугам! Поискав глазами свободное место, Шавров сел. Он вспомнил, как уважительно — при всех шутках и издержках — беседовал со Жгутиковым Егор Елисеевич, и подумал, что послать в милицию нужно именно трактирщика, потому что при таком решении и бандиты останутся под наблюдением, и подмога придет. Подскочил Жгутиков, зачастил, улыбаясь: — Рады несказанно, помним вас, а как же, с таким человеком были-с, незабываемо, могу предложить натуральный бифштекс, а на закуску нынче идет полноценный залом-с! — Жгутиков, — широко улыбаясь, начал Шавров, искренне полагая, что подобный манерой разговора он сумеет обмануть бандитов, — Жгутиков, тут такое дело… Сюда еврей вошел… Рыжий, голубоглазый, в веснушках… — Говорите, говорите, — кивнул Жгутиков, — а я ваш заказ записывать стану… — Он и в самом деле вынул из-за уха карандашик и начал что-то строчить в книжечке. — Это шофер бандитский, Зиновий… Ты беги к… — Понял, — улыбнулся Жгутиков. — Бегу-с… — Постой. Лучше по телефону. — А вот этого нету-с… — виновато развел Жгутиков руками и умчался, крича на ходу: — Вася, Коля, пулей графин смирновской, залом и бэф-штекс в лучшем виде! Шавров вздохнул и расслабился. По расчету времени выходило, что Егор Елисеевич со своими должен был появиться минут через десять. Представил себе, как поведут через зал арестованных бандитов, и на душе стало легко и спокойно. — Любите селедочку? — вкрадчиво спросил кто-то из-за спины. Шавров оглянулся, и у него засосало под ложечкой. К этой встрече он не был готов. Зиновий, бандиты — без лиц и фамилий — это он проиграл множество раз и не сомневался, что не только не растеряется, но, напротив, сразу же заявит себя и возьмет верх — сначала моральный, а потом и фактический. Но этого человека он никак не ожидал, потому что его появление ни в какую логику не укладывалось. В представлении Шаврова этот человек был преследуемым… Себя же в этом качестве Шавров никоим образом не полагал. — И я ее люблю, — все так же вкрадчиво продолжал человек. Здравствуйте, Сергей Иванович, я вас сразу узнал. Какими судьбами? — Да вот… Поужинать зашел, — сдерживая нервную дрожь, ответил Шавров. — Анатолий Кузьмич, если память не изменяет? — Не изменяет, никак не изменяет, — весело подтвердил Анатолий Кузьмич. — А вот и Вася с Колей, давайте, братцы, ставьте селедочку, и мне — прибор, если, конечно, Сергей Иванович не возражает. — Буду рад… — через силу улыбнулся Шавров, думая, что пока все складывается как нельзя лучше и теперь нужно только подольше занять бандита разговором, а там и помощь подоспеет. Ну а если что… Револьвер на месте. Половые расставили приборы и закуску и, пожелав «господам-товарищам» наиприятнейшего аппетита, удалились. Анатолий Кузьмич разлил водку по рюмкам, оттопырив мизинчик, посмотрел свою на свет, сказал доброжелательно: — За утоление всех наших печалей, Сергей Иванович. Впрочем, если у вас есть другой тост — милости прошу, я охотно присоединяюсь и в обиде на вас ни в коем случае не буду… — Есть другой тост, — спокойно сказал Шавров. — Выпьем за упокой души гражданина Зуева, он… умер на моих глазах. — Царствие небесное, — грустно улыбнулся Анатолий Кузьмич. — И вечная память, если не возражаете, — последнюю фразу он произнес твердо и жестко и посмотрел на Шаврова с такой непримиримой ненавистью, что у того пошел по спине холодок и рюмка в кончиках пальцев предательски дрогнула. — А вот это — возражаю, — сузил он глаза. — Пьем за то, чтобы память о Зуеве… И всех иже с ним как можно скорее канула в Лету! — Он осушил рюмку одним глотком. — В Лету… — повторил Анатолий Кузьмич. — Слова, слова… — Он вынул из кармана жилета массивные золотые часы. — Ну что ж, десять минут прошли… — щелкнув крышкой, он спрятал часы и поправил цепочку. — Что скажете? — А что я, собственно, должен говорить? — Да ведь вы этот срок — десять минут — давеча назначили себе в качестве контрольного времени, — удивился Анатолий Кузьмич. — И вот я констатирую, что время это истекло и никто не явился. Шаврову стало страшно. Не много таких минут было в его жизни… — А кто должен прийти? — сдерживаясь из последних сил, спросил он и тут же подумал, что вопрос этот не из лучших, потому что ответ, увы, слишком очевиден. И Анатолий Кузьмич, словно читая его мысли, сказал: — Милиция, кто же еще… — Он взглянул исподлобья: — Ну ладно, хватит… Идите за мной. Шавров встал и сунул руку в карман, и тут же в спину ему уперлось дуло револьвера. — Это я, Зиновий, — буднично сказал бандит за спиной. — Не хулиганьте, товарищ Шавров. — Идемте, — повторил Анатолий Кузьмич. — И ничего не бойтесь. Убивать вас мы не собираемся, наоборот, — у нас есть очень выгодное предложение, и, если вы будете разумны, вся ваша дальнейшая жизнь осветится, как алмаз… — Взглянул исподлобья: — Да о мальчике, Пете, забывать не след, ведь доверился вам мальчик, и любит вас, и ждет… — Куда идти? — Здесь, рядом… — Анатолий Кузьмич пошел первым, показывая дорогу. Вышли во двор, он был безлюден и тих, с трех сторон темнели глухие брандмауэры домов, с четвертой — стена с деревянными воротами, закрытыми наглухо. — Что вы хотите? — дрогнувшим голосом спросил Шавров. Да, здесь был не фронт, здесь не было рубки на равных, здесь не наблюдали за тобой десятки глаз твоих товарищей по взводу. Перед ними не страшили ни смерть, ни пытки. Даже в контрразведке Врангеля, доведись в нее попасть. Потому что и на дыбе палача продолжается бой. А здесь… Его размышления прервал Анатолий Кузьмич. — Один неприятный момент… — с сожалением, почти оправдываясь, произнес он. — Я понимаю, позиций своих вы не сдаете и по-прежнему стремитесь выиграть время. И если это не прекратить — вас придется ликвидировать, а в этом печальном случае мы останемся без козырей — говорю открыто. И вот чтобы этого не случилось — благоволите взглянуть сюда… — Он взял Шаврова за руку и повел к извозчичьей пролетке, которая стояла посередине двора. Темным пятном надвинулся откинутый верх, похрапывала, пережевывая сено, лошадь, мешок был надет ей на морду. — Ближе, пожалуйста, это здесь. Шавров ощутил несильный толчок в спину и оказался вплотную к сиденью. На нем развалился человек. Поза у него была самая обычная, поэтому в первый момент Шавров не понял, что от него хотят. И догадавшись, что Шавров недоумевает, Анатолий Кузьмич чиркнул спичкой. Это был Жгутиков. Белое лицо, стеклянные глаза, от уха до уха шел по горлу широкий багровый след. — М-м-м… — отшатнулся Шавров. К горлу подступила дурнота, Зиновий поддержал за плечи, Анатолий Кузьмич горестно покачал головой. — Такие дела… — произнес он виновато. — Вы сами нас вынудили… Только теперь все случившееся предстало в истинном, страшном свете. В долю секунды вспомнил Шавров пакгауз и трамвай и понял с безнадежным отчаянием, что уже тогда проглотил бандитскую наживку и был в руках банды, еще не подозревая об этом. А теперь выхода нет… Чувство невероятного стыда охватило его. Герой войны, краснознаменец — и так оплошал. В гуще врангелевцев, у главного их штаба в Севастополе на Графской пристани — ничего не боялся, а здесь ладони все время мокрые… Он закрыл глаза, голоса Анатолия Кузьмича и Зиновия доходили словно из преисподней. Вдруг появился (откуда, Господи?) Певзнер, и ощущение надвигающегося возмездия стало явственным и неумолимым. «Ну-у, Сергей Иванович, вы как институтка, право (стекла пенсне сверкнули, как молнии Вотана)… Выпейте, это коньяк, вам станет легче…» Открыл глаза, Анатолий Кузьмич протягивал плоскую бутылочку. Надо было решать. Шавров принял бутылочку левой рукой, а правую опустил в карман и яростно рванул револьвер. И как тогда, на Волге, рукоять револьвера послушно легла 6 ладонь. Резко щелкнул курок — раз, другой, третий… — Осечка… — хмуро заметил Анатолий Кузьмич. — Опять осечка, и знаете почему? Да потому, что неудобные мы для вас противники, Сергей Иванович… Вы привыкли к открытости, честному бою. А мы — преступники, бандиты. — Револьвер ваш я еще там, в зале, изъял, — объяснил Зиновий. — Барабан пустой, так что зря щелкали… — Зря, — подтвердил Анатолий Кузьмич. — Но в то же время и не зря. Теперь вы окончательно поняли, что выход у вас один… — Он дружески потрепал Шаврова по плечу и добавил снисходительно: — С кем тягаетесь? Зиновий — первый в Белокаменной щипач… — И видя, что Шавров не понимает, объяснил: — Карманный вор, значит. Пойдемте в заведение, закончим разговор. — Он повернулся к Зиновию: — Отвези тело на Ваганьково. И аккуратненько положи на могилку товарища Дорохова… Чтоб Егор Елисеевич ни в чем не сомневался. Он взял Шаврова под руку: — Я, Сергей Иванович, человек бесхитростный… Я понимаю, на безрассудство вас толкнуло фронтовое воспитание, пропаганда красная, большевистская. Вы героем погибнуть захотели, вы так рассчитали, что этим своим геройством всю грязь с себя разом смоете. — Нет на мне грязи! — не выдержал Шавров. — Врете, есть! — убежденно произнес Анатолий Кузьмич. — И мы вам это очень легко докажем… — Он хмыкнул: — Жгутиков геройски смерть принял… Дали ему такую возможность. А вам — не дадим! Шавров остановился. Выплыли из тьмы стеклянные глаза трактирщика, белое его лицо. Нет, так просто он им не дастся. Впереди целая ночь. Вошли куда-то; видимо, это и было «заведение» — навстречу попадались взмыленные половые, в ноздри ударил пряный запах хорошо прожаренного мяса, Анатолий Кузьмич шумно потянул носом и, проглотив слюну, вздохнул: — Однако болтовня болтовней, а натура своего требует… Как, Сергей Иванович, не откажетесь поужинать со мной? Помнится, вы к своей селедочке так и не притронулись? — Он легонько толкнул массивную дверь с ярко начищенной латунной ручкой, она послушно поползла, и, переступив порог вслед за Анатолием Кузьмичом, Шавров оказался в уютном кабинете, посередине которого стоял стол, накрытый на троих. Стены были задернуты шторами. — Прошу садиться, — вполне светски произнес Анатолий Кузьмич, отодвигая стул и запихивая крахмальную салфетку за воротник. — Все распрекрасненько… — Он подвинул Шаврову серебряную миску с икрой, из которой торчала ложка. — Начинайте, прошу… Водку из хрустального графина разлили молча. — За нашу дружбу, — оттопырил мизинчик Анатолий Кузьмич. — Но если есть другие тосты — готов выслушать. Шавров выпил и, зачерпнув ложкой икру, набил полный рот. — Вкусно, — подтвердил Анатолий Кузьмич, но закусывать не стал. — До десятой не закусываю, — объяснил он. — А вы не стесняйтесь. — А я и не стесняюсь, — нагло улыбнулся Шавров. — Семь бед, один ответ. — Не новая, но глубоко верная мысль, — согласился Анатолий Кузьмич. Дверь снова поползла, пропустив Зиновия. Он с порога подмигнул Шаврову, сказал доверительно: — В лучшем виде. Доставил, положил… Позвольте присоединиться? — Милости просим… — Анатолий Кузьмич бросил на Шаврова задумчивый взгляд. — Вот ведь какая картина вырисовывается… — Он посмотрел на часы. — Теперь — без трех минут полночь, а рассветает нынче рано, в четвертом часу алеет восток, и птички начинают разливаться. Каков же вывод из сей лирической сентенции? Шавров старательно жевал, и, не дождавшись ответа, бандит продолжал: — Простой вывод, Сергей Иванович… Самое позднее — в шесть утра Жгутикова найдут и пойдет шухер. Так что вы решайте — с нами вы или против, «про» или «контра», так сказать… — Странная игра слов… — Шавров придвинул к себе заливное. — Если «контра», то не контра… — А если не контра — Зиновий отвезет вас на Ваганьково. Так что же? — Ладно. Скажу «про» и стану контрой. Тяжелы девять грамм, не снесу… — Да будет вам… На пустом ведь заблудились. — Анатолий Кузьмич разложил на скатерти несколько накладных. — Узнаете? — Допустим. — Значит, признаете, что вручили мне сегодня триста ящиков воблы, предназначенной рабочим Прохоровской мануфактуры? — Трехгорной. — Прохоровской. Я вам уже объяснял, что это одно и то же. Так вот: вместо голодных рабочих и не менее голодных членов их семей эту воблу сожрут, запивая водочкой, отбросы общества. — Накладные поддельные. — Вы этот довод собираетесь привести следователю трибунала? То-то же… В случае чего наш человек покажет на допросе, что вы действовали по его приказу, другими словами — что вы наш агент. Подумайте, сможете ли вы опровергнуть это… — Неужели кто-то из вас захочет добровольно скончаться? Только чтобы мне навредить? — Я сказал: в случае чего… — посуровел Анатолий Кузьмич. — Умирать будем все вместе, если вам от этого легче… — Он подошел к стене и отодвинул штору. Шавров увидел дверцу небольшого сейфа, вделанного прямо в стену. — Это не сейф, — объяснил Анатолий Кузьмич. — Вернее, не только сейф… — Он взял у Зиновия связку ключей и, отыскав нужный, открыл дверцу. — Это окно в зал, — улыбнулся он. — Прежние владельцы заведения наблюдали отсюда за клиентами. Отсюда много можно увидеть… — Пинкертоновщина… — хмыкнул Шавров. — Что вы мне голову морочите… — Сергей Иванович, — хмуро начал бандит, — я хорошо понимаю, что если вы станете работать на чистом страхе — много вы не наработаете. И я поставил перед собой задачу: убедить вас в том, что дело, которому вы служили оружием на фронте, а теперь служите пером и чернилом в НКПС, — провалилось безнадежно и безвозвратно! — Бросьте, — вяло махнул рукой Шавров, ошеломленно отметив про себя, что Анатолий Кузьмич знает про НКПС. — Дешевка все это. — Отнюдь. — Анатолий Кузьмич распахнул дверцу сейфа шире. Движимый каким-то болезненным любопытством, Шавров подошел. В глубине и в самом деле светилось окно, сквозь которое хорошо был виден зал. Один из посетителей в защитном френче и щегольских крагах бутылками заливисто хохотал в обществе трех размалеванных женщин. Стол был обильно уставлен самой изысканной едой. — Это товарищ Алабин, из фининспекции, — прокомментировал Анатолий Кузьмич. — А его подружек вы завтра можете найти у Менабде, в Леонтьевском. Там биржа проституток. А правее, через два столика — Катышев, из торговли, рядом — Муромцева, она инспектор Наркомпроса. Все это представители вашей власти. Разложившиеся. Хотите — могу показать еще? — Не трудитесь… Я допускаю, что весь этот зал состоит из подонков и гнилых перерожденцев. Только при чем здесь революция и советская власть? Этих… мы расстреляем рано или поздно, а смысл нашей борьбы останется прежним, вы же умный человек. — Наверное… — Анатолий Кузьмич задумался. — Понимаете, вы ошибочно считаете, что всех этих подонков и гнилых перерожденцев, как вы изволили выразиться, произвели на свет жадность, слабоволие и трусость. — Он остро взглянул и добавил с ухмылкой: — В чем вы, уважаемый товарищ, вот уже битый час обвиняете исебя… Угадал? Ну, не сердитесь, не вспыхивайте, порох вы этакий, жадность, конечно, к вам не относится… Я о другом. Вы когда-нибудь задумывались над тем, что все эти люди, даже самые молодые, сформировались в старом обществе? У них в крови разного рода привычки, а это, согласитесь, — сила! Они наполнены пережитками, хотя, конечно, выражение это очень неточное. А вы хотите под революционный оркестр, за пять минут, вывернуть души людей, выполоскать их и сделать новыми. Не получится… — Вы говорите о дураках и фразерах. Они есть, их много, они мешают нам и невольно помогают вам. Ну и что? Авторитетные люди из нашей среды знают это и предостерегают от этого. Я читал: гроб старого общества стоит в нашей комнате и заражает и разлагает. Сейчас меня, например. Пусть. Я ничего не решаю. Умру — сто других на мое место встанут. — Встанут, конечно, — вмешался Зиновий. — Да вам-то какая корысть? Вы-то гнить будете. Истлевать… Да по мне — хоть потоп после меня. — Он вытащил из кармана огромный бумажник и разложил пред Шавровым какие-то документы. На первом стояла подпись Дзержинского, Шавров хорошо знал ее — видел в НКПС. — Подделка, — кивнул Анатолий Кузьмич. — Это для информации. Мы умеем и можем все! На остальных чернели чьи-то заливистые росчерки, заверенные фиолетовыми печатями весьма внушительного вида. Шавров брезгливо их отодвинул. — Здесь есть и подлинные, — заметил Анатолий Кузьмич. — Это подписи наших друзей и сочувствующих. В этом бедламе и неразберихе риска практически нет. А мы беспрепятственно получаем тонны продовольствия и даже золота. — Вы тысячи людей обрекаете на смерть… — Эту фразу Шавров произнес механически, равнодушно, и Анатолий Кузьмич заметил это. — Бросьте, — сказал он уверенно. — Всегда кто-то кого-то обрекает… Не нам менять вечный порядок бытия. Смысл в том, чтобы обрекали не нас с вами. Что вы решили? — Анатолий Кузьмич посмотрел на часы. Было без одной минуты два… — Что вы хотите? — Шавров отвел глаза от циферблата. — Вы служите в спецперевозках, — спокойно и уверенно начал Анатолий Кузьмич, — ваша помощь может стать бесценной… Я вижу — вы хотите возразить? Не надо, информация точная. Напоминаю: отказ повлечет не только вашу смерть, мы понимаем, что глупо умереть вы вполне сможете, но и смерть мальчика. А вот через это, Сергей Иванович, попробуйте перешагнуть! Нет… Через это он перешагнуть не сможет… И, словно угадывая его мысли, Анатолий Кузьмич нервно приказал Зиновию: — Портфель, быстро… Появился толстый кожаный портфель, на стол высыпалась гора туго забандероленных пачек. Под фирменной лентой радужно переливались цифры и какие-то рисунки. — Тридцать миллионов… — задумчиво произнес Анатолий Кузьмич. — Пишите расписку. И Шавров понял: все слова сказаны, все доводы приведены и отвергнуты, никто никого не убедил и все это не имеет ни малейшего значения, потому что уйти из этого кабинета, не подписав себе смертного приговора, не удастся… В конце концов они знают про НКПС и вообще — знают все… Он взял ручку, в которую было вставлено новенькое школьное перо № 86. — Что писать? — придвинул услужливо разглаженную Зиновием бумагу. Это был фирменный банковский бланк… — Что писать? — повторил он. — Получил, сколько, подпись, — буднично произнес Анатолий Кузьмич. Прочитал написанное, кивнул и положил руку на плечо Шаврова: — Да, здесь — не на фронте, и выше себя не прыгнешь. — Он тщательно сложил расписку вчетверо и спрятал ее в бумажник. — Все, друг мой, свободны. Идите и живите, мы дадим о себе знать… — А мальчик? — Это — позже. Не бойтесь, не обману. — Откуда вы знаете про НКПС? — не нужно было спрашивать, но Анатолий Кузьмич понял, ответил сочувственно: — Не мучайте себя, Сергей Иванович. Не все ли равно теперь? Шавров вышел на улицу. Беспросветная тьма окутала все вокруг, идти было некуда. Долго стоял у обочины — отрешенный, пустой, отчаявшийся. Потом побрел, шаркая по тротуару, словно глубокий, старик, ноги были ватными, он их не чувствовал. Шел просто так, лишь бы подальше уйти от проклятого места. Стало светлее, на фоне ночного неба чернел Страстной монастырь. Оглянулся и увидел, что стоит у памятника Пушкину. Встревоженные вороны взлетели с деревьев Тверского бульвара и носились над домами с истошными криками, статуя была плохо видна, силуэт едва угадывался, лица, сколько ни всматривался, так и не различил, но вдруг поймал себя на том, что повторяет вслух дурацкий анекдот, рассказанный когда-то устами Хлестакова: «Ну, что, брат Пушкин? Да так, ничего, брат…» Почему он об этом вспомнил, зачем? А, вот, Вальсингам… Как это там? «Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит…» Вот оно — гибель… Только ничего она не таит. Выведут в наручниках, построится команда, прокричит стальной голос: по врагам революции… Хотя зачем же тут множественное число? По одному врагу, по нему, но все равно — залпом… Светало, у него словно открылось второе зрение — внутреннее, необъяснимое. Он увидел Ваганьковское и могилу Дорохова и скрюченную фигуру трактирщика, привалившуюся на холмике. «Он геройски погиб, а вам не дадим». Вот ведь парадокс: изменник делу рабочего класса, трактирщик и нэпач погиб как герой. А боевой защитник этого дела — шкура и предатель. Где же справедливость? Он почувствовал, что руке тяжело. Посмотрел с недоумением и увидел, что держит портфель. Раскрыл, пачки банкнот топорщились, в жизни своей он не видел столько денег. Вот она, цена предательства… Тридцать бумажных сребреников. Тридцать миллионов. Господи, что же делать, что? Куда пойти, кому рассказать? Все отвернутся, все плюнут в лицо, все отринут брезгливо… В прошлой жизни священник провожал на казнь, давал последнее утешение, благословлял в жизнь вечную и праведника, пролившего кровь за всех, и преступника, на всех наступившего… Нет больше жизни вечной — упразднена за ненадобностью. И священник отделен от государства, он — никто. И не надо его обмана, потому что нет ни бога, ни черта, а только мировая революция. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…» Только без него, без краскома Шаврова. Нет больше «мы», убито. Только «я». Спаслось, выползло… Он стоял у подъезда со львами. Как он оказался здесь? Одна из загадок этой странной ночи. Он вошел в подъезд, лифт не работал, лестница раскручивалась бесконечными гулкими маршами. Вот ее дверь. Войти нельзя — все слова сказаны, все кончено раз и навсегда. Но если есть на земле человек, способный понять и, кто знает, простить, — это только она… Позвонил, и ему показалось, что дверь отворилась сразу, словно Таня стояла за ней и ждала… — Ты? — буднично произнесла она, делая шаг в сторону. — Проходи. На ней был короткий халатик, по щеке змеилась глубокая борозда, наверное, от подушки. — Ты… спала? — Шавров увидел ее недоумевающие глаза, добавил: — У меня несчастье… — Ты знаешь, сколько сейчас времени? — Она все еще не могла проснуться. — Светает. — Что за мальчишество… — Она встревожилась: — С Петром что-нибудь? Его нашли? Он жив? — схватила его за плечи и начала теребить: — Что ты молчишь? — Жив… — он подошел к комоду, на котором стоял телефон, и бессильно опустился в кресло. — Пока еще жив… — Ты с ума сведешь… — всплеснула она руками. Высунулся Анастасий, прошипел яростно: — Ополоумели, товарищи! Я милицию вызову! — он направился к телефону. — Только подойди, гад! — Шавров вытащил револьвер. Ему было все равно. Анастасий по-заячьи заверещал и попятился, закрыв лицо руками. С неожиданной ловкостью Таня вывернула Шаврову руку и отобрала наган. — Слава Богу — без патронов… — Она подтолкнула его к своим дверям. Оглянулась на Анастасия: — Уйдите. Вы же интеллигентный человек. — Да, — кивнул Анастасий, вытягивая по-солдатски руки по швам. — Так точно, — губы у него прыгали, в глазах был ужас. — Слушаю-с, понимаю-с, не извольте беспокоиться, — он задом открыл двери и словно провалился в них. — Да здравствует мировая революция! — донеслось из-за дверей. — Вот… — Шавров подошел к столу и высыпал из портфеля деньги. — Здесь тридцать миллионов, это плата за сведения о моей службе. Я дал подписку о сотрудничестве… — Какую подписку? Кому? — Иначе они убьют Петьку. А я отвечаю за него, перед Музыкиным… — Ты сошел с ума. При чем тут Музыкин? — Не знаю. У меня не было выхода… — он поднял голову и встретил ее испуганно-отчужденный взгляд. — Ты мне веришь? — Я верю факту, — она взяла себя в руки. — Ты совершил преступление. — Значит, пусть Петьку убивают? Таня покачала головой: — Брось!.. Это детский лепет. — А что мне было делать? — Это не довод. — А что для вас довод?! — закричал он. — Смерть в паровозной топке, да? По-вашему, пусть все горят и все горит, лишь бы три слова, так? — «Вас»? — повторила Таня. — «По-вашему»? Ты что же… отделил себя? Ты… о каких словах говоришь? — О тех, которые на наших знаменах написаны! За которые кровь пролил! «Да здравствует коммунизм» я не на митингах орал, а под пулями за эти слова стоял, под саблями гнулся. А что Достоевский сказал, помнишь? Про слезу ребенка помнишь? Ну так вот: не стоит весь этот рай слезы моего Петьки, поняла? — Ну ладно, хватит… — Таня начала надевать куртку. — Клади свой капитал в портфель и шагом марш. Расскажешь, что знаешь, и получишь, что заслужил. — Меня расстреляют… — он встретился с ней взглядом и понял, что она примирилась с его участью, любой, самой страшной, и нет на свете такой силы, которая заставила бы ее передумать. Он с горечью подумал, что ошибся. Он подумал, что начитался плохих романов, в которых утверждалось, что любящий человек, женщина, всегда простит любимому. Все простит, все поймет и все возьмет на себя и даст забвение… — Ты… не любишь меня? — спросил он горько. Она заплакала. Лицо у нее сразу припухло и стало некрасивым, она попыталась сдержать слезы и зарыдала еще сильней. — Сначала я ждала твоих писем… — она взяла со спинки кровати полотенце и начала вытирать глаза. — Писем не было… Я понимала, что ты на фронте, что разруха, развал… Ладно, не надо писем, говорила я себе. Пусть только останется жив, пусть приедет, единственный, любимый… А ты? Молчи… Ты с порога, как баба, начал выяснять отношения, ты подозревал меня, все эти месяцы ты был уверен, что я неверна тебе, распутна, ты с такой отвратительной гордостью сообщил о своем длительном воздержании, ты в каждом оказавшемся рядом со мной видел моего любовника! А я люблю тебя, я все еще люблю тебя, но мне не все равно, какой ты… И ты не осуждай меня за это. Каждый может только то, что может… — Прости меня, Таня… — Господи… — За то, что я устроил тебе такой экзамен… Я понимаю, я жестокий дурак, восточный деспот, но я должен, должен был знать все, до конца! А ты… Ты играла со мной все эти дни, не отрицай, это так… — Он опустил голову ей на колени и, вслушиваясь в собственные слова, плакал от чистого и светлого чувства, захлестнувшего вдруг. Пришло раскаяние, и наступило очищение, и появилась непоколебимая уверенность, что все теперь будет хорошо. Что сомнения, и муки, и мятущаяся совесть — уже позади. Что с бандитами был выбран мудрый, единственно возможный путь и теперь все раз и навсегда встанет на свои места. — А ведь ты поверила… — сказал он с дружеской укоризной. — Поверила, что я продался банде… А вот случись такое с тобой — знаешь, Таня, что бы ты ни говорила, как бы себя ни вела — я, зная тебя, не поверил бы никогда! Он снова самоутвердился. И спроси его сейчас кто угодно: мать, Бачурин, комкор или сам господь бог — он твердо и нерушимо стоял бы на своем, потому что искренне верил: это так и есть. И все слова звучат от души, и все мысли идут от сердца — без намека на расчет и шкурничество. Он был так искренен, так горд, что Таня снова заплакала. — Ты прав… Прости меня. — Будет… — он тщательно уложил пачки обратно в портфель. — То-то обрадуется Егор, а? Банда-то — у нас в кармане! Только бы Петьку вытащить… — Вытащим Петьку, не казнись… — она смотрела на него с явным облегчением. — Пойдем, уже совсем светло. Он притянул ее к себе и, с усилием дотянувшись до выключателя, рванул флажок…
Егор Елисеевич стоял у окна, во дворе четверо милиционеров вытаскивали из кузова старенького муровского «фиата» тело Епифана Жгутикова. — Несите в залу, — распорядился Барабанов. — Сейчас гроб привезут — надо, чтоб все как следует… Егор Елисеевич отошел от окна, снял трубку: — Еремин, зайди ко мне… — Повернулся к Шаврову. Тот сидел в углу на стуле, обхватив голову руками. — Отколол ты щепку… — Егор Елисеевич взял пачку денег, взвесил ее на руке и бросил обратно в общую кучу. — Как же ты, военный человек, посмел выкинуть такой фортель без нашей команды, да что там — команды! Ведома! — Нет, уж извините! — язвительно сморщился Шавров. — А не вы ли в первую же нашу встречу приказали мне установить с ними связь? А я действительно человек военный: сказано — сделано! — Да ведь ты возражал? — Ну и что? Я своему помкомвзвода велю лошадей чистить, а он мне: «Не поены!» Но ведь чистит как миленький. Разговорчики в строю… — Ладно, разберемся… Только учти: могут у некоторых остаться сомнения… — Мне без разницы. Краснознаменец я. Я с Врангелем живым рядом стоял. — Там был фронт. А с этим бандитским синдикатом — совсем другое дело, и ты погляди мне в глаза и опровергни. Тряслись поджилки-то? — Тряслись, — вырвалось у Шаврова с такой искренностью, что Егор Елисеевич сразу помягчел: — Ладно, парень. Я тебе — верю. Остальных — убедим. И делом докажем. Так? — Он посмотрел Шаврову в глаза: — Все рассказал? Не торопись, может, какая деталь случайно выпала? Шавров вспомнил про пакгауз и воблу и… отрицательно покачал головой. Вошел Барабанов, покосился на Шаврова: — Гроб из досок оструганных… — Ну и что? — не понял Егор Елисеевич. — Надо кумачом оббить. У нас с прошлой октябрьской метров шесть осталось, так я распорядился. Чего смотришь, краском? — снова покосился он на Шаврова. — Мучаешься? — Тебе отчитаться? — побелел Шавров. — Рылом не вышел! — Чего ж ты грубишь? — укоризненно сказал Барабанов. — Или мутно на душе? — Ладно, Петя… — примирительно заметил Егор Елисеевич. — Делай, как решил. — А понятно будет, почему трактирщика-нэпача в красном гробу хоронят? — не выдержал Шавров. Барабанов усмехнулся: — Это он жил трактирщиком. А умер — рабочим-большевиком! Если ты, конечно, не соврал… Где похороним, Егор Елисеевич? С Дороховым? — Зачем спрашиваешь? Барабанов кивнул и вышел. Шавров пожал плечами: — Перепуталось все… — Да нет. Были живы — сражались рядом. А погибли в бою — остались рядом. И это справедливо, я считаю. — Егор Елисеевич рассмеялся: — А помнишь, как ты себя назвал? «Невест». А я тебе что сказал? Образумится все. Когда свадьба? — Завтра. Тебя, Егор, я особенно ждать стану… Ты извини, я не барышня — в любви объясняться, только время теперь ледяное, а лед — зазубренный, в кровь рвет… А ты, при твоей профессии — с человеческими глазами ходишь. Цены этому нет… — Ну, ты уж меня шибко не возноси… — Егор Елисеевич смутился немного и сказал озабоченно: — Как думаешь продолжить знакомство с ними? — Это зависит от них. — Интерес к тебе должно поддержать… Подумаем… — Они потребуют сведений. Опасность в том, что достоверность информации они могут контролировать. В отделе у них есть человек. — О том, что они знали про его работу и, по всей вероятности, каким-то образом помогли устроиться на нее, — Шавров ничего не сказал. — Нет такой опасности, — возразил Егор Елисеевич. — Другое дело, что общее направление твоих сведений их человек, возможно, и сумеет проверить. Поэтому ты будешь рассказывать им правду. А чтобы не вышло беды, мы примем свои меры. Сюда приходить запрещаю. Звонить — только в крайнем случае. Как встречаться в дальнейшем — тебя известят. Ну… — он широко улыбнулся. — Ступай, и чтобы завтра все было, как говорили при царском режиме, — ком иль фо. Во сколько парад? — Прошу к семи вечера. На похороны Жгутикова мне можно прийти? — Что ж… — Егор Елисеевич долго молчал в раздумье, потом махнул рукой: — Конспирацию мы не нарушим — ты им служить согласился не по идейным убеждениям, они тебя за горло взяли, так что проводить хорошего человека в последний путь ты и с ихней точки зрения вполне имеешь право. А уж с нашей — просто обязан. …Моросил дождь, серое небо цеплялось за верхушки столетних деревьев, мокрая мгла расползалась среди крестов и надгробий, тягучие и неверные звуки оркестра дробились и глохли, и показалось Шаврову, что снова настиг его страшный сон. Такая же черная, вымоченная дождем толпа, и ярко-красной вспышкой над нею — гроб, и блеклая медь беззвучного оркестра, и кто-то невидимый бубнит в самое ухо: — Негоже палачу за жертвой идти, негоже… — И невозможно ответить, потому что прилип язык к гортани, и сухо во рту, и больно губам, будто проткнуты они насквозь ржавой дугой тяжелого амбарного замка. А собеседник усмехается за спиной: — Оглянись вокруг себя: видишь, сколько осин? — Зачем они мне? — недоумевает Шавров, и незримый безжалостно вгоняет последний гвоздь: — И то верно, тебе только одна нужна… — Уйди… — непослушный язык с трудом выталкивает слова, — уйди, сволочь. — Переживаете? — сбоку вышагивал бородастенький, с портфелем под мышкой. — И то верно, покойный Жгутиков был человеком… Вот, возьмите, просили вам передать, — он протянул плоский сверток. — Певзнер, это… ты? — обреченно спросил Шавров. — Чего тебе? Я никого больше не буду расстреливать, уйди… — Да Бог с вами… Какой же я Певзнер? Я Самуил Самуилович, или забыли? Вы пакетик-то возьмите… — Так это, значит, Петраков прислал… — Шавров облегченно вздохнул и надорвал пакет. — Передайте, что у меня… нормально. — Передам… — Самуил Самуилович затерялся в толпе. Шавров разорвал обертку. Это была гладко оструганная прямоугольная дощечка, темная, очень старая. Шавров перевернул ее. «Казнен по приговору народа» — было вырезано на обороте умелой и твердой рукой. …Он очнулся дома. Таня хлопотала у стола, горки мытой посуды матово поблескивали на скатерти. Таня протирала ее и ставила в буфет. — Ну, муж дорогой, — улыбнулась она, — как настроение? — Слушай… — он с недоумением осмотрелся. — А… гости? — Представь себе — разошлись, — рассмеялась она. — Что, выключился? — Ничего не помню… — признался Шавров. — Климов сказал, что это не столько от спирта, сколько от избытка счастья. Ты счастлив? — Да. Только зачем ты шутишь? — Что-то мешало, скребло, что-то лишнее и очень враждебное. Вспомнил: дощечка. Неужели не сон? Вышел в коридор, сунул руку в карман шинели. «Казнен по приговору народа»… Значит, Певзнер, или нет, Самуил Самуилович из НКПС, — реальность. И трактир Жгутикова, и его гибель — тоже. И все остальное… Таня вышла в коридор, спросила встревоженно: — Что-нибудь случилось, Сережа? Он молча смотрел на нее, не зная, на что решиться. Сказать про дощечку? И про Самуила? Сказать, что с него не спускают глаз и по всему видно, что вырваться из их липучих рук не удастся… Этой дощечкой, этой черной меткой они явно дают понять: шаг вправо, шаг влево — и мы не пощадим Петра. И тебя. И всех твоих близких. — Ничего, — вымученно улыбнулся он. — Скажи… Я лишнего себе не позволил? Она прижалась к нему и спрятала лицо у него на груди. — Я очень люблю тебя, Сережа… Ты даже представить себе не можешь, как я тебя люблю… — И вдруг рассмеялась: — Еще как позволил! Ты сцепился с Климовым. Он сказал, что в будущем революций не будет. Все народы перейдут к самой совершенной демократии, к советской, — мирным путем. Слишком очевиден будет для всего мира прекрасный пример Российской республики… — А я? Спорил? — Если бы! Ты обозвал Климова мелкотравчатым оппортунистом. «Только диктатура пролетариата освободит человечество от ига капитала», — вопил ты и даже хватал Климова за грудки. «Карающий меч», «Нужно больше расстреливать», и все прочее в таком духе. — А Климов? — Смеялся… — Таня отодвинулась и вздохнула. — Через два часа на работу… Ты бы вздремнул. — Мне нужно к Егору, — он начал надевать шинель. — Скажи… — он взглянул ей в глаза. — А больше… ничего не было? Спрашивая, он боялся только одного: не проговорился ли… Но Таня связала его вопрос с Климовым и о том, что случилось минувшей ночью, — решила ничего не говорить. Во всяком случае — пока… А произошло вот что: после схватки с Шавровым Климов ушел на кухню курить и, когда Таня явилась туда с очередной партией грязных тарелок — взял ее за руку и закрыл дверь: — Я понимаю, изменить ничего нельзя, и я в полном отчаянии, потому что жизнь ваша безнадежно сломана. — Климова трясло, он едва владел собой. — Если бы я мог помешать — не сомневайтесь, я бы сделал это. Но я не могу… — Ну, уж если вы не можете… — Таня решила все обратить в шутку, но Климов продолжал горячо и убежденно: — Не могу, потому что не нужен вам. И вы не примете от меня ни любви, ни даже товарищества. А в душе вашего избранника — тьма. — Бог с вами, Андрей Петрович, скажите, что вы пошутили, — испугалась Таня. — Неужели эмоциональные всплески Сергея вы приняли так близко к сердцу? — Всплески? Нет! Только то, что открылось за ними… Прощайте, Таня. Я никогда не верил в слово «обреченность». Я был не прав. …Она отвела взгляд, кивнула: — Егор Елисеевич просил предупредить тебя, что его сегодня весь день не будет. И чтобы ты связался с Барабановым — если возникнет что-нибудь… — Что же может возникнуть? — совсем успокоившись, спросил Шавров. — Наверное, это… — Таня протянула заклеенный, конверт. Шавров вскрыл его. «Сергей Иванович! — стояло в записке. — Владельца чарочки зовут Храмов Юрий Евгеньевич. Я вспомнил твой рассказ о встрече в поезде и на всякий случай подумал — не тот ли это человек? Будь осторожен. Е.» Шавров опустил записку. — Пустяки… Ты не волнуйся. — Он чмокнул жену в губы: — Я буду телефонировать. Он вышел на площадку и нажал кнопку, вызывая лифт. Стукнула дверь за спиной, мужской голос произнес: «Не работает… На службу, Сергей Иванович?» «На службу», — отозвался он, не поворачивая головы, и сразу же бросило в жар: они! «Да вы не нервничайте, — продолжал голос за спиной, — там внизу, в парадном — мусор гуляет. У вас есть еще выбор…» Не оборачиваясь, он начал спускаться по лестнице. Стало нестерпимо стыдно. Опрометью взлетел обратно на этаж. На площадке никого не было. По спине пошел холодок. Снова начал спускаться. Внизу в вестибюле прохаживался человек. Шавров остановился: — Который час? Незнакомец достал часы: — Скоро девять. — Он пристально смотрел на Шаврова, словно ждал, что тот с ним заговорит. — Ты бандит? — Лицо Шаврова перекосилось. — Убью, сволочь. Человек попятился и, прикрыв голову руками, побежал. Задыхаясь от пережитого ужаса, Шавров вылетел из подъезда. Едва подошел к трамвайной остановке, позади прозвучал автомобильный гудок. Обернулся и увидел черный лимузин. Тот самый, с которого все когда-то началось. Автомобиль надвигался — неумолимый как рок, и, проваливаясь во тьму, Шавров еще успел подумать: «Нужно застрелиться. Достать один патрон к револьверу и — застрелиться». Как оказался на службе — не понял. Очнулся и увидел, что Зоя Григорьевна красит губы. — Мне, идет? — зыркнула на Шаврова пунцовым ртом. Он был во все лицо — огромный, как бычье сердце… Ни глаз, ничего… — Отстаньте от меня… — в сердцах сказал Шавров. — Упырь… Она отшатнулась. — Господа, он сошел с ума! Старички переглянулись, дядя Асик сочувственно покачал головой: — Сергей Иванович, батенька, шли бы вы домой? — А я вас знаю, — подмигнул Шавров. — Ваш родственник Храмов — бандит! Вы его скрываете! Ну, придумайте что-нибудь, соврите? Тренькнул телефон, Зоя Григорьевна сняла трубку и покосилась на Шаврова. — Идите, вас Петраков вызывает… — и добавила в спину: — Он просто издевается над нами, не удивляйтесь… У них это называется «третировать». Петраков разговаривал по телефону. — А не рискованно? — услышал Шавров и каким-то шестым чувством догадался: это о нем. — Хорошо, — продолжал Петраков, — я так и сделаю… — Он жестом предложил Шаврову сесть и положил трубку на рычаг. — Сергей Иванович, — начал он, доставая из сейфа пачку бумаг. — Груз находится на пакгаузе Казанской железной дороги. Это меха. Вот документы, здесь ровно на сто тысяч рублей золотом, возьмите и проверьте. И пока Шавров перелистывал документы, продолжал: — Ровно в семнадцать ноль-ноль за товаром прибудет представитель Внешторга с охраной. Выдайте ему все под расписку и лично проследите, чтобы… без осложнений, одним словом. Кстати, с воблой тогда все нормально обошлось? — Ее… получили представители Прохоровской мануфактуры, — сказал Шавров. — Трехгорки? — поправил Петраков. — Прохорова давно нет… — Так точно, — кивнул Шавров. — Извините… — он встал: — Послушай, Петраков, я позавчера был в нэпмановском трактире… Не удивляйся, так получилось… — А чего мне удивляться? — перебил Петраков. — Ты не маленький… — Я хотел тебя спросить, прямо, по-партийному. Там жрали и пили сплошь совслужащие. Много ответственных работников. Может быть, я чего-то не понимаю? Или не знаю? Петраков нахмурился: — Но ведь и ты? — Я просто ужинал. Они — бешенствовали. С проститутками. — Ты что, знаешь этих женщин? — Мне половой сказал. — Надежный источник… А если он тебя обманул? — Зачем? — Да мало ли… Ты думаешь, свергнутый класс дремлет? — Ладно, ты мне агитацию не разводи, — разозлился Шавров. — Ты лучше скажи: откуда в наших рядах подобная мразь? И почему с этим не ведут борьбу? — Что с тобой происходит, парень? — Петраков подошел и сел рядом. — Уж не хочешь ли ты сам прикрыться той дрянью, о которой говоришь? Мол, они так, а мне почему нельзя? Я теое вот что скажу: в тот печальный миг, когда ты собственную подлость попытаешься оправдать подлостью других, — знай: как человек и большевик ты кончился! — Ты мне не ответил… — Я тебе ответил. А если тебя интересует конкретика — на, читай, — он подвинул Шаврову «Известия». — На третьей полосе опубликован очередной список. — Какой еще… список? — Шавров нехотя приоткрыл газету. — Советских работников, расстрелянных за взятки и прочие безобразия. Мы ведем с этим борьбу, и ты это знаешь не хуже меня. Ты ведь знаком с Климовым, так? Ты ведь обсуждал с ним? Ладно… Все у тебя? — У меня пустой барабан в револьвере… — сказал Шавров. — Если есть — дай патронов… Петраков открыл сейф, протянул картонную коробочку: — Четырнадцать штук. Хватит? — Мне в наступление не идти. — Кто знает… — улыбнулся Петраков. — Тебе Таня звонила, ждет обедать, — он посмотрел на часы. — У тебя осталось три часа. На улице Шаврова окликнул Лейхтенбергский. Юркий человечек с кладбища… — Это… вы были? — Шавров решил пойти напролом. — Вы устроили меня на работу от них? Лейхтенбергский пожал плечами: — А вы не сообразили, что на такую работу сам нарком устроить не может? Я вам сверточек отдал, не припоминаете? Шавров побелел, рука машинально сползла в карман. — А вот это лишнее, — совсем не испугался Самуил Самуилович. — Молодая, красивая жена, а детки какими красивыми будут? Кто же такое счастье бросает кошке под хвост? — Ладно… — вздохнул Шавров. — Они советскую власть ненавидят. У них революция все отобрала. А у вас? Вам же будущее открылось! И детям вашим. — Да ведь и вам тоже, Сергей Иванович, — сочувственно произнес Лейхтенбергский. — Вы взрослый, умный человек. Говорите, мне идти надо. Терять уже было нечего, и Шавров сказал: — Пакгауз Казанского, семнадцать ноль-ноль. На противоположной стороне появился лихач — пара чалых коней, переплетенных затейливой упряжью, и новенький, вкусно поскрипывающий экипаж. — Садитесь… — высунулся Анатолий Кузьмич. Шавров послушно опустился на мягкое сиденье. Анатолий Кузьмич молча кивнул Лейхтенбергскому, тот перешел улицу и свернул в подворотню. — Он известит наших о начале… — буднично объяснил Анатолий Кузьмич. — А вы сейчас протелефонируйте Егору Елисеевичу и скажите, что известное место мы будем брать на два часа раньше условленного срока. — Да ведь вы его еще не знаете? — не выдержал Шавров. — А если я обману? — Зачем же обманывать? — удивился Анатолий Кузьмич. — Для обмана резон нужен, а какой у вас резон? А вот револьверчик — отдайте пока, не ровен час — нервы сдадут. Пропасть, бездна, и возврата нет… Шавров протянул наган и равнодушно подумал, но вновь свалял дурака — мог ведь зарядить прямо в кабинете, никто не мешал. — А патроны? — Вот… — Шаврову было все равно, но Анатолий Кузьмич обрадовался. — Это хорошо, что вы правду сказали. Значит — выбор сделали. — Какой еще… выбор? — вскинулся Шавров, но Анатолий Кузьмич дружески положил ему руки на плечи и улыбнулся: — Как говорят товарищи — сторону баррикады выбрали. Так что стрелять будем вместе. — И заметив, как лицо Шаврова пошло красными пятнами, добавил безжалостно и убежденно: — А ты как думал? Экипаж остановился, Анатолий Кузьмич выбрался первым и, потягиваясь, ожидал, пока выйдет Шавров. — Вон аптека, там наверняка имеется телефон. Идемте… — Он вгляделся в лицо Шаврова и добавил: — Возьмите себя в руки. Если что — жизни лишитесь… — Без надобности мне… Не держусь. — Ну и врете! — рассердился Анатолий Кузьмич. — Каждый человек любит себя более всего на свете — это в природе человеческой, зачем же вы делаете оскорбленное лицо? Это в вашей прошлой жизни, голубчик, говорить одно, а думать другое — закон и норма. А мы своей природы не скрываем… — Вы мне обещали… про Петра, — сказал Шавров. — Конечно… — Анатолий Кузьмич остановился перед дверьми аптеки. — Но раз уж мы с вами вместе теперь, то — честность за честность… Понимаете, мы у вашего мальчика дощечку нашли… Ту самую, что Самуил вам на кладбище передал. Сознался мальчик, что в банде был с родителями… Отец у него, правда, ссучился, с мусорами связался… Вы на меня в таком ужасе не взирайте, ни к чему это. Время теперь жестокое, сами знаете… — Не тяните… — Шавров прислонился к стене. — Я не тяну. Конечно, товарищи не простили отца… Положили ему на грудь дощечку… Обычай такой. — Он подтянул Шаврова к себе и, приблизив его лицо к своему, прошипел яростно: — Так что не ради мальчика ты на все пошел, а шкуры для! Мы ведь докажем, если что… — Что… докажете? — А то! В первый же день преставился твой пащенок, и ты об этом прекрасно знал! Иди, звони… Словно во сне толкнул Шавров тяжелую дубовую дверь, звякнул колокольчик, из-за прилавка появился седой провизор в тщательно отутюженном белом халате. — Что желаете, товарищ? — Нам нужно позвонить, товарищ… — улыбнулся Анатолий Кузьмич. — Но я не вижу телефона? — Вот, извольте, — провизор повернул ключ и вынул из шкафчика старинный бронзовый аппарат. — У меня пятеро сыновей, — объяснил он. — Балуются… Тут микрофон и слуховая трубка отдельно, монстр, его еще мой дед в Париже приобрел… — Это изумительно! — согласился Анатолий Кузьмич и поднес слуховую трубку к уху, а микрофон — к лицу Шаврова. — Центральная, — услыхал Шавров. — Барышня… — начал он, чувствуя, как обмирает в груди и толстым непослушно-неповоротливым становится язык. — Мне… 315–210… Кто у аппарата? — Еремин здесь… Шавров, я тебя узнал, слушай, а вслух не повторяй. От нас ушел Сушнев, сторож с кладбища. На вид лет 70, мумия. Это опасный преступник, понял? — Понял, — он покосился на смешливые глаза Анатолия Кузьмича — тот был очень доволен услышанным, и продолжал: — Убавь два часа, все… — Спасибо, — Анатолий Кузьмич взял Шаврова под руку, подтолкнул к дверям. — И вам, товарищ, огромное спасибо, — повернулся он к провизору. — Пусть ваши дети вырастут хорошими людьми… И продолжают ваше полезное дело. Вышли на улицу, Анатолий Кузьмич жестом подозвал экипаж. — Поезжайте домой… — он сочувственно улыбнулся. — Я хотел вас с собой взять. Но вижу — устали вы. И то правда — тяжелый день… Да и Сушнев, наверное, в бешенстве, как бы он вас не прибил… Да вы садитесь. Шавров повернулся и увидел Храмова. — Гора с горой… — развел тот руками. — Юрий Евгеньевич пока с вами побудет… — объяснил Анатолий Кузьмич. — С вами и с вашей очаровательной женой… — с улыбкой уточнил он. — Поторопитесь, время не терпит. Все замкнулось, сошлось. Шавров замычал, словно от нестерпимой зубной болта. — Зачем вам… это? Зачем? — он замотал головой, появилось ощущение воды в ушах. — Вы же все заберете без шума, без драки, ведь и у вас будут убитые, если что… — Вот вы о чем… — сузил глаза Анатолий Кузьмич. — Значит, — нам вы в принципах отказываете? Мы, значит, только шкуры для? Ошибаетесь, молодой человек… В отличие от вас и про шкуру помним, и про ненависть святую. И теперь не только барахлишко экспроприируем, но как можно более красной сволочи спать положим… Вечным сном… Все, поехали, болтовня окончена. Шавров сел рядом с Храмовым, тот толкнул лихача: — Трогай. Экипаж зацокал по мостовой, Шавров оглянулся, Анатолий Кузьмич стоял на краю тротуара и улыбаясь махал рукой…
Таня открыла дверь и повисла на шее. — Куда ты пропал? У меня все пять раз остыло! — Я не один… — сказал он, пропуская Храмова вперед. — Позволь представить тебе: мой попутчик, да я тебе рассказывал: Храмов, Юрий Евгеньевич. — Очень рада, — улыбнулась Таня. — С нами обедать, хорошо? — Не откажусь. — Храмов повесил пальто, огляделся: — По ордеру живете? Знакомая картина. Мы с Соней — тоже… — Проходите, пожалуйста. — Таня вошла в комнату. Стол был накрыт белой скатертью, тарелки и приборы аккуратно расставлены. — Довоенный парад, — улыбнулся Храмов. — Куда прикажете? — Прошу вас, — Таня поставила еще один прибор. — Возьми стул на кухне, — повернулась она к Шаврову. Юрий Евгеньевич проводил его взглядом, улыбнулся: — Третий день законного отпуска, — объяснила Таня. — Вам положить селедки? — С удовольствием… Вернулся Шавров, придвинул стул: — Прошу… Где служите? — Я не служу, — спокойно сказал Храмов. — Я борюсь… — С кем? Или против кого? — улыбнулась Таня. — С большевиками, — все так же спокойно продолжал Храмов, — против их деспотизма. — Если это шутка… — Таня встала. — Это не шутка, — покачал головой Храмов. — Сергей Иванович знает: я жил тихо, никого не трогал. За то, что в октябре семнадцатого я выполнил приказ законной власти, меня незаконная власть отправила в лагерь. То, что я увидел по выходе, убедило меня: большевиков нужно свергнуть, и как можно скорее… Сядьте, сударыня, я не шучу, повторяю вам… — Храмов положил около своей тарелки кольт. Таня смотрела на Шаврова странно, он не мог понять — то ли презрительно, то ли безразлично… — Сейчас мои товарищи берут на Казанском вокзале рухлядь… — Храмов улыбнулся. — Ее там на сто тысяч золотом. На Западе недополучат эту рухлядь, Советы недополучат хлебушка… Значит, худо-бедно, вымрет еще сто тысяч ублюдков. А мы получим оружие, и еще положим сто тысяч… А Бог даст — и много больше… — Храмов протянул Тане свою тарелку: — Если не трудно — еще селедки. Очень хороша. Таня не пошевелилась. Глядя куда-то в стену, сказала: — Как жить станешь, Сергей? Храмов наполнил тарелку сам, усмехнулся: — Все-таки странная это у нас, интеллигентов, черта: говорим, говорим, говорим… — Он с аппетитом сунул в рот кусок селедки. Шавров сидел рядом с ним, в голове рассыпались какие-то слова, он пытался сложить их, и ничего не получалось. Храмов достал из кармана кителя золотой хронометр, нажал репетир. Едва слышно прозвенела знакомая мелодия. — Это «Коль славен», — объяснил Храмов и положил часы на стол, рядом с кольтом. — Остается пятнадцать минут… — сказал Шавров. Сколько пробили храмовские часы он не слышал, и откуда взялись эти «пятнадцать минут» не знал и объяснить бы не сумел, но вдруг понял, что решение пришло… Протянул руку и взял со стола кухонный нож. И черный хлеб с корзиночки — в левую руку. Нож был острый, перед свадебным вечером он сам его долго и тщательно точил на оселке; оселок был куплен на толкучке по случаю несколько дней назад. — Вот и сбылся мой сон про Сашку, — улыбнулся он Храмову и Тане. Плавно, без замаха повел правой рукой, не почувствовав ни толчка, ни удара. Нож вошел в тело Юрия Евгеньевича словно в пустое место. Только вспыхнула на мгновение в темных зрачках искорка боли или удивления, и все… Без стона, без звука. Храмов опрокинулся на бок и рухнул на пол. Шавров взял его кольт, машинально покрутил барабан — он был полон. — Вызови сюда милицию, — сказал он Тане ровным голосом. — Я пошел… Таня смотрела на него с ужасом и, когда он протянул руку, чтобы погладить ее по щеке, — отодвинулась, почти отскочила. Он молча кивнул — видимо, это должно было означать, что он понимает ее настроение и не обижается. На улице в глаза ударило яркое солнце, трамвайные звонки весело разливались, шли по своим делам незнакомые люди, все было как всегда, и он подумал, что порядок вещей неизменен, и человечество в целом относится к исчезновению одного из своих членов с гораздо меньшей болью, нежели сам человек к случайной и едва ощутимой царапине. Так стоит ли бесноваться по этому поводу, стоит ли повторять, что каждый надгробный камень прячет под собой целый мир, вселенную… И стоит ли вообще об этом думать? На противоположной стороне стоял знакомый автомобиль, за рулем сидел Зиновий. — А ты почему здесь? — спросил Шавров и, не дожидаясь ответа, выстрелил ему в лицо. Наверное, дверца со стороны Зиновия была плохо закрыта, потому что он сразу же вывалился на тротуар. Кто-то из прохожих закричал, кто-то попытался схватить Шаврова, но он безжалостно ударил рукояткой кольта и, наверное, попал, потому что руки нападавшего сразу разжались. Теперь голоса и крики стали громче, заливисто верещал милицейский свисток. Шавров спокойно, как на занятиях по автоделу, сел за руль, включил зажигание, скорость и выжал фрикцион. Автомобиль плавно тронулся и пошел, набирая ход, ветровое стекло было хрустально-прозрачным, набегающие улицы смотрелись сквозь него радостно и легко… …Он подъехал к пакгаузу и вышел из машины. Стояла мертвая тишина, изредка ее нарушали пронзительные гудки маневровых паровозов. Ворота были приоткрыты, через двор шел Анатолий Кузьмич, рядом спим вышагивал усохший старик, похожий на мумию. Это был Сушнев, собственной персоной, но Шавров не догадался об этом. У платформы стоял грузовик, люди в черном грузили ослепительно белые ящики. Двор был мощен булыгой, то здесь, то там видны были какие-то кули, покрытые пылью. Они лежали вразброс по всему двору, и Шаврову показалось, что это — трупы… Замедлил шаг. Неужели Егор Елисеевич, Барабанов, Еремин? Он двинулся через двор не торопясь, внешне совершенно спокойно. Анатолий Кузьмич заметил его и остановился в недоумении, прервав разговор на полуслове. Шавров вышагивал, тщательно выбирал, куда поставить ногу, со стороны это выглядело смешно, и Анатолий Кузьмич заулыбался — уверенный вид Шаврова обманул его. А Шавров уже ничего не соображал, не думал ни о чем, он видел перед собой бандитов, видел тех, кто загнал его в угол и убил Петра. Он подошел к Анатолию Кузьмичу и, отведя руку из-за спины, выстрелил ему в лицо. Потом повернул кольт и, уперев дуло в шею Сушнева, снова потянул спусковой крючок. Он нажимал его до тех пор, пока видел перед собой разбегающиеся черные фигуры…
Очнулся в просторной комнате. Зеленые шторы прикрывали окно, и было непонятно — день сейчас или ночь. Стул с высокой спинкой, на котором он сидел, был поставлен напротив яркой настольной лампы. Человек в гимнастерке, заложив ладони за ремень, смотрел в упор. Шавров хотел задать вопрос о том, где он и что с ним, но тут же новая, очень важная мысль поглотила его целиком, и он спросил совсем о другом: — Сведения, сведения кто давал? Знаете? — Он вдруг увидел, что у человека в гимнастерке пунцовый рот, и сразу все стало на свои места. — Не знаете… — укоризненно сказал Шавров. — Это же Зоя Григорьевна, я еще тогда все понял! Человек в гимнастерке посмотрел внимательно: — Не она. Дядя поручика Храмова. Юрия Евгеньевича. «Асик». — Нет… Он слово дал. Как порядочный человек. — А вот представь себе… — насмешливо хмыкнул следователь. — Это они между собой в честность играют. А с нашим братом… — Он протянул Шаврову листок, исписанный мелким, убористым почерком. — Прочти, если любопытно. — Ладно… — Шавров отвел его руку. — Значит, ты — следователь ревтрибунала? — Значит, так. И вот задаю тебе прямой вопрос: как же ты дошел до такой жизни? Революцию предал и людей хороших погубил? И, растерянно улыбнувшись, Шавров ответил: — Не знаю… Остальное было как в рваном предутреннем сне. Какие-то люди, россыпь непонятных разговоров, но, видимо, сам он говорил понятно и связно, потому что все продолжалось и продолжалось — неизвестно зачем. Но что-то отложилось в памяти. Он пытался объяснить, что Музыкина казнили зря, неправильно, что с комкором поступили несправедливо. Но чей-то спокойный, доброжелательный голос возражал ему, отбрасывая довод за доводом, безжалостно разрушая последние бастионы его внутренней обороны. — Музыкин твой жив и здоров, — тихо говорил собеседник. — Он здесь ни при чем. А преступник получает по заслугам. Так поступает любая власть, и это правильно. А комкора не большевики убили. Его наркомвоендел убил. Тебе бы спокойно подумать: идет борьба, не секрет… Наркомвоендел пока силен и уважаем, но он — преступник. Он неминуемо разоблачит себя. Жаль, что ты не понял… — А вы не сказали. — А ты не спросил. Не просто говорить такое. Что ж, прости, я виноват… И еще один разговор… — Несправедливость и ошибки были. Есть. И всегда будут. Только слабый этими ошибками собственную подлость оправдал, а сильный — отринул и возвысился. Над собственной слабостью, вот так. В революции есть только одна заповедь: будь верен до смерти — и получишь венец жизни. — Но ведь я был верен! Неслась конная лава, рядом были боевые друзья. И я ничего и никого не боялся… …В глазахтемнело, мысли гасли, но он еще успел подумать, что победил в нем не тот, кому вынесли приговор, а совсем другой, настоящий и смелый, жаль только, что чуть-чуть поздно.
Докладная записка: «Осужденный сего числа к высшей мере социальной защиты Шавров С. И. ходатайствовать о помиловании отказался. В связи с этим полагал бы приведение приговора в исполнение отложить на возможный срок, ибо в случае обращения осужденного во ВЦИК может быть учтено его боевое революционное прошлое. Я обязан поставить этот, вопрос согласно своей партийной совести. К сему Председатель трибунала Климов».
В дело. «Согласно справке, полученной сего числа от начальника домзака № 2, осужденный к в.м.с.з. Шавров С. И. с ходатайством о помиловании не обращался, в связи с чем прошу дальнейших указаний. Климов».
«Железной рукой загоним человечество к счастью!»
«Цветут тюльпаны синие в лазоревом краю, там кто-нибудь на дудочке отплачет жизнь мою…»
Последние комментарии
4 часов 20 минут назад
4 часов 29 минут назад
10 часов 41 минут назад
10 часов 45 минут назад
10 часов 55 минут назад
11 часов 1 минута назад