Грех [Жозефина Харт] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Жозефина Харт Грех
Посвящается Морису Саатчи
Пролог
Детства очень просто лишиться. Для этого вполне достаточно почувствовать себя слишком счастливым. В наше время это ощущение не торопится осенить души. Говорят, что завесу, скрывающую от нас будущее, ткет ангел милосердия. Но кто накидывает покров на наше прошлое? Почему мы бродим ослепленные среди руин, то и дело попадая в капканы, путаясь в намерениях и поступках, странных и необъяснимых? Писатели из жизни и смерти реальных людей создают свои истории. И эта история — фрагмент жизни. Фрагмент из двух судеб. Из моей. И из ее.1
По-настоящему я никогда ее не знала. Она вошла в мою жизнь вместе с человеком, который был ее мужем. Вместе с человеком, с которым мне суждено жить. И вместе с ее сыном Стефаном. В мою жизнь вошла ложь. Меня окружили миры, искрившие тайным интересом к ней. И еще другие, молчаливые, таинственные, державшие меня на дистанции, в ожидании. В надежде, что мимолетный отсвет укажет путь к ней. Теряя ее след, я погружалась в темные воды своей жизни и сквозь толщу мутных волн, захлестывавших меня, пыталась прорваться к ее душе, слабо мерцавшей надо мной. Она пряталась от меня, а я искала ее. Она пряталась ради моего же блага. Теперь я готова растоптать эту бледную, неясную тень. Она ранит меня, но я не чувствую боли и наношу ответный удар. Я не собираюсь убивать ее. Только дать отпор. Выбрать точку на гладкой поверхности зеркала и с силой опустить серебряный молоточек. И я стану ею. Иногда в минутном порыве решимости мы приближаемся к тому, что готовит нам случай, исступление или отчаяние. Но не случай привел ее в мою жизнь. Она ждала меня, и это было предрешено. Она ждала меня в моем доме. Она не была рождена моей матерью. Но она была ее ребенком. И это величайшая несправедливость по отношению ко мне. Ее звали Элизабет Эшбридж. Я всегда завидовала этому имени.2
— Кто-то летает по моей комнате. Кто-то черный. Мама. Мама. Кто-то летает. Черный. У него крылья. Мама. Мама. Где ты, мама? О, пожалуйста, мама. Иди сюда. Мама, пожалуйста. Пожалуйста. Он вот-вот сядет мне на лицо. Я бьюсь о дверь. Я не могу дотянуться до выключателя. Я слишком мала. — Мама, я не могу… Мама, мама! Темный коридор. Кто-то черный. — Мама, он летит за мной. О, мама. Где ты, мама? Здесь должны быть ступеньки. Я встаю на цыпочки, тянусь… Но все равно выключатель расположен слишком высоко. Я цепляюсь за перила. Я медленно ползу, ступенька за ступенькой я погружаюсь во тьму. Холл настолько узок, что, вытянув руки, я касаюсь стен. Слезы текут по моему лицу… ноги подгибаются… Я продвигаюсь вперед. — Мама. Мама. Я кричу, я обращаюсь к далекому благословенному лучу света. — Мама. Навстречу мне плывут звуки радио и ее голос. Из последних сил я толкаю дверь из мрака на свет. Они оборачиваются. Они купаются в потоках света. Великолепная троица. Элизабет стоит на коленях. Ее золотые волосы струятся по плечам. От нее исходит свет. Позади сидит моя мать с гребнем в руках. Напротив них отец с чашкой какао. Он сильно наклонился вперед, почти сполз на пол. Покой и счастье. Гармония. Но мне здесь нет места. Мать бежит ко мне. Она сжимает меня в объятиях. Элизабет пугается: — Рут, бедная Рут, почему ты так кричишь! Отец встает с места и тихо произносит: — Дорогая Рут. Дитя мое. Что с тобой? Ты шла одна по темной лестнице! Бедная малышка. Они целуют меня. Они ласкают меня. Они усаживают меня. Они стараются успокоить меня. Я пью какао из чашки Элизабет. Она целует меня. Она целует мои коленки. — Бедная, бедная Рут! — шепчет она. Я снова начинаю кричать. Слезы ненависти капают на голову Элизабет. Стекают по ее золотым волосам. Она поднимает ко мне лицо. Я нагибаюсь к ней. Я прижимаюсь к ее лицу. На ее губах капли. Мои слезы. Жгучи ли они, Элизабет? Жгучи? Меня несут обратно в постель. Через освещенный холл. Мать и отец нежно воркуют надо мной. Они старательно ищут крылатое чудище. Оно уворачивается от них. Отец садится рядом со мной, гладит меня по голове. Мать тихонько поет колыбельную. И, я проваливаюсь в сон. Надо мной разверзлись небеса. Из тьмы я смотрю на светило. Я окунаюсь в свет. Я одна.3
Теперь я понимаю, что слишком рано столкнулась с добротой и она безвозвратно ушла из моей жизни. Я попала в жестокие тиски великодушия Элизабет. Зная о ее прямоте и искренности, я задыхалась в той атмосфере, которая окружала Элизабет. Убийственная мощь ее сердечности разрушала чахлые ростки доброты, пробивавшиеся в моей душе. Мне казалось, что я придавлена темной толщей воды, и восставала против господства Элизабет. Она была королевой. И поэтому к ней нельзя было испытывать ни любви, ни жалости. Она осталась сиротой, когда ей было всего девять месяцев. Ее родители, Астрид, сестра моей матери, и Оливер Орд Эшбридж, молодые, любящие супруги, погибли в автомобильной катастрофе. Элизабет привезли в Лексингтон. Старые каменные стены стали для нее надежным укрытием, а знаменитые парки и озеро придали особую красоту ее свободе, ограничив пространство и наделив его множеством неповторимых деталей. Она жила в Лексингтоне, и мои родители любили и баловали ее. У них появилась дочь. Еще до меня. Я была их единственным ребенком. По крови. Но эта привилегия была отнята у меня. Никто в этом не виноват. Мои родители поступили правильно. Они были добры. Они приютили Элизабет. Они дали ей кров. Мой кров. И наделили меня тоской по чему-то безвозвратно утерянному. Я навсегда стала второй, и в этом изначально была ложь. И не просто второй, а одной из двух, одной, которая ничего не значит без другой. Мои мать и отец вряд ли догадывались о том, как я реагировала на их заботу, на их почти любовь. Они хотели, чтобы в моей памяти остались самые трогательные воспоминания. Об их привязанности и нежности. Но я ненавидела эти старательно возводимые декорации. Вот моя мать любуется туго заплетенными, длинными, золотистыми косами Элизабет, уход за которыми занимал гораздо больше времени, чем за моими космами, черными, вьющимися, покорявшимися нескольким энергичным движениям гребня. Меня так и подмывало крикнуть: «Мама, я знаю, что надо сделать. Обрежь волосы Элизабет. Пусть у нее не будет кос. Сожги их». Но я молчала. Я училась терпению. Скрытности. Элизабет безутешно рыдала в тот день, когда она должна была отправиться учиться в пансион. Отец, стоя на коленях у ее постели, гладил ее руки и шептал: — О, мое золотце. Мой светлячок. Но хватит воспоминаний. Они разрывают мне сердце. Хватит. «Ты никогда не становился передо мной на колени, папа. Ты никогда не становился на колени передо мной. Она не твоя дочь, папа. Не твоя». Память неподвластна мне. Я так и вижу, как они грустно смотрели на меня — после ее отъезда, — когда я пыталась копировать ее в мелочах, помня, что именно обычно вызывало похвалы. И я слышу, как они говорят: «Ты тоже скучаешь по ней, Рут. Дорогая, мы знаем, ты тоже скучаешь». Я так и вижу, как моя мать умоляет директрису пансиона поселить нас вместе — подобная практика не была принята в школе. — Так важно, чтобы они были вместе. Рут так привязана к Элизабет. Моих родителей радовала мысль о том, что у них две дочери. Элизабет и Рут, старшая и младшая, — это казалось им настоящим чудом. И Элизабет творила чудеса. С детства привыкнув подражать ей, брать на заметку ее великодушие, ее доброту, я, холодея от зависти, из года в год брела по тропинкам, проложенным ею. Подобно сатане, я возненавидела саму природу добра, стала бояться его силы. В детстве мне не хватало мужества взбунтоваться. Поэтому я ушла в подполье. Чтобы обдумать, как жить дальше. И как навредить ей. Иногда меня словно что-то толкало подражать ей. И я принималась во всем ее копировать. И еще… ее вещи. Я прятала их. Те вещи, которые имели ценность в детстве. Ее кружку с красными зайчиками. Ее любимую куклу. Тряпичную собаку с желтой пастью. Ленточки. С улыбкой я наблюдала, как она ищет пропавшие вещи. И как она плачет. Из-за куклы. Я привыкла к улыбке на ее лице. Иногда меня переставала раздражать эта улыбка. Хотя она ей не шла. Позже, уже в отрочестве, живя в пансионе, я собрала небольшую коллекцию. Нижнее белье. Заколки. Чулки. И тому подобные мелочи. Я редко пользовалась этими вещами, просто держала их у себя. В то мучительное время мне хотелось познать себя. И я раздувала пожар. Все начиналось с малого. Должно быть, так бывает всегда. Мелкие кражи. Мелкие подлости. Гаденькие радости. Жестокость в мелочах. А если бы я была старше Элизабет? Если бы я родилась раньше? Вела бы она себя так, как я? Что, если бы Сиф, третий ребенок, был бы старше Каина и Авеля? Если бы Господь призрел не Каина? Проснулся бы в нем зверь или нет? Я сделала выбор. Я не прирожденная интриганка, понимаешь? И я не тщеславна. Я не нуждалась в аплодисментах. Я была задумчива. Задумчива и недоброжелательна. Как и многие другие люди.4
Я никогда не была легкомысленной. Я тщательно выбирала себе любовников. Полагаю, что в моем выборе всегда присутствовала некоторая оригинальность. Мои жертвы плясали на подмостках, послушные моей воле, подчиняясь моему произволу. Тем не менее хищнические налеты производились с большим артистизмом. Я красива. Это всего лишь констатация факта. И констатация власти. У меня темные волосы и смуглая гладкая кожа. У меня карие, слегка раскосые глаза. Мои брови — что особенно примечательно — прямые, словно распластанные в полете крылья. У меня правильной формы нос, узкий и длинный, хорошо очерченный рот, и мои губы без всякой помады красные и блестящие. Моему лицу придает необычность удивительная яркость. «Да, она настоящая мальтийка!» — говорила моя мать, намекая на мою бабушку со стороны отца, итальянку. Я среднего роста, немного ниже Элизабет. И у меня восхитительная фигура. Физически я вполне годилась для того, чтобы выступать на сцене. Но, сомневаясь в своем будущем успехе, я сделала ставку на глубинное познание ритма, ударных тактов человеческих желаний. В юности я подбирала забытые Элизабет предметы. У меня была небольшая коллекция. Шелковое белье. Украшения для волос, два из них золотые. Губная помада. Черные туфли на высоких каблуках. И тому подобные мелочи. Я редко пользовалась этими вещами, просто держала их у себя. После Оксфорда, где я изучала английскую словесность, я получила скромную должность в небольшом издательстве. Я делала успехи, но старательно скрывала то, чем владела, и не спешила предстать во всей своей красоте. Как и все по-настоящему красивые женщины, я одевалась очень просто. Я знала, что, усиливая эффектность моей и без того яркой внешности или подчеркивая достоинства моей фигуры, рискую выглядеть попросту вульгарно. Мне необходимо было всеми силами избегать какой бы то ни было драматизации и оттачивать ум, расставляя сети уловок, в которые неминуемо попалась бы жертва. У меня был самый скромный, но элегантный гардероб, летом я чаще всего носила темные или же белые платья, а зимой я предпочитала неяркие кремовые оттенки (очень любимые мной) или же черные одежды с красными вкраплениями. Аксессуары к своим туалетам я покупала в самых дорогих магазинах и старалась, чтобы они были в отличном состоянии. Но темный цвет и классическая форма моей сумки, например, отвлекали внимание от того факта, что она стоит больше моей месячной зарплаты. Моя внешняя скромность вводила в заблуждение коллег-женщин. Мужчины, с которыми я сталкивалась на работе, находили, что их внимание ко мне встречает слишком слабый отклик, и, несмотря на ореол таинственности, которым я была окружена, рано или поздно отступали. Разочарованные, но не утратившие чувства собственного достоинства. Втайне от своих коллег я стала подумывать о создании своего небольшого дела на базе издательства моего отца. Мне предстояло многому научиться. Я провела неделю в Лондоне, поселившись в уютной квартирке, в доме, расположенном в тупике позади Харродса. Об этом никто не знал. Многие предполагали, что я живу не только на зарплату, но мое финансовое положение оставалось тайной. Я исходила из этого и исхитрялась вести светскую жизнь, не пересекаясь с Элизабет. Мне казалось, что я хорошо контролирую свою жизнь. Элизабет удивляла меня. Она не была красива. В детстве ее внешность — золотые волосы, тонкие черты лица — была многообещающей, но с годами она поблекла, и Элизабет не пыталась хоть как-то бороться с этим. Она была высокого роста, в отца, стройна и длиннонога. Одежда строгого покроя подчеркивала ее широкие плечи, налитые почти мужской силой. Я тщательно подбирала себе стиль одежды, исходя из только мне понятных соображений. Элизабет не была привередлива, но при этом простота ее нарядов мозолила глаза. Она носила черные блузки из хлопка или шелка и джинсы или брюки. Если она выходила вечером, то неизменно в вельветовом или шелковом жакете и длинной юбке, что делало ее похожей на индонезийскую женщину, закутанную в саронг. Днем она зачесывала волосы назад и подхватывала их заколкой. По вечерам она надевала шиньон. Подобный стиль держится уже многие годы и в наше время очень распространен. После Школы искусств, где Элизабет отнюдь не блистала, она обосновалась в просторной квартире в Кенгсингтоне, которая одновременно служила ей студией, и занялась живописью. Она писала исключительно небо, что не вызывало никакого интереса, редко выставлялась и, на мой взгляд, была совершенно бездарна. У нее было мало друзей. Она общалась по преимуществу с художниками. Однако еще со школьных лет она сохранила дружеские связи с Баатусами, известной респектабельной семьей, владевшей многими банками. Мари Баатус часто приглашала Элизабет в Париж или на Луару, в замок, принадлежавший ее семье. Элизабет с детским восторгом принимала эти приглашения. На проявленное по отношению к ней гостеприимство она отвечала тем, что время от времени зазывала Мари в Лексингтон. Мари с удовольствием приезжала, ей нравился Лексингтон, и она очень любила озеро. За его «таинственность», как она однажды выразилась. Лексингтон действительно может казаться укромным загадочным местом. Путь к нему лежит через леса, карабкающиеся по откосам. Он вырастает внезапно, багровый, вознесшийся над холмами. Парк отлого спускается к воде. Лексингтон — дом и озеро, где протекали многие годы нашей жизни, — был приобретен моим дедом в те времена, когда его дела пошли в гору. «Удачная шахматная партия», — объяснял он. Дед купил скромное издательство, не приносившее большого дохода, но вполне устоявшееся. Он вывез издательство из старого огромного здания в центре Лондона, где оно помещалось, и сумел пустить в оборот так называемое недвижимое имущество. Положив в банк крупную сумму, полученную за продажу помещения, дед закрыл за три года шесть нежизнеспособных журналов, а другие преобразовал и прибавил к ним два совершенно новых издания. Он создал издательство «Альфа». Мою бабушку звали Алексой. Двум своим дочерям она дала имена Астрид и Алин. Отсюда и название издательства. «Начало всему — альфа», — шутил дед. После смерти дедушки не знаю, от горя или от радости, бабушка решила покрасить серый каменный дом в красный цвет. Дед и отец каждую неделю приезжали в Лексингтон из Лондона на выходные дни и проводили время за рыбалкой, охотой и картами. Лексингтон наполнялся мужскими запахами, просмаливался смехом, и все это волновало меня. Даже цвет стен менялся, и краснота становилась особенно яркой, победной. Когда мужчины уезжали, стены снова становились кровавыми, с проступавшими кое-где черными подтеками.5
Меня никогда не интересовали красивые мужчины. И не потому, что я считала их пустыми, неспособными на глубокое чувство людьми. Нет. Я знала, что природа не так уж щедра и что, наделив человека неотразимой внешностью, она наверняка сэкономила на других его качествах. Элизабет было двадцать лет, когда в один из летних дней в Лексингтоне появился тот, из-за которого участились ее визиты во Францию. Губерт Баатус. Он с широкой улыбкой пересек лужайку и направился к моему шезлонгу. Его лицо представляло собой идеальное соотношение линий, теней и света и являлось воплощением мужской красоты. В его внешности не было ничего оригинального. Я намеревалась соблазнить возлюбленного Элизабет. Этот план возник сразу же, как только я его увидела. Банальность подобного замысла не могла смягчить той боли, которую должна была испытать при этом Элизабет. Я улыбнулась сквозь яркие солнечные лучи и протянула ему руку. Как джентльмен, он должен был ее поцеловать. — Элизабет столько рассказывала мне о вас. Мне не терпелось познакомиться с вами. — Вы слишком добры, — ответила я. — Слишком добр? Разве можно быть слишком добрым? В разговор вмешалась моя гостья, Элен, приехавшая на уик-энд. — Не надо буквально понимать эту фразу, Губерт. Когда англичане говорят «вы слишком добры», они имеют в виду нечто более общее. Губерт посмотрел на меня. Он был в некотором замешательстве. — Мне кажется, я правильно понял то, что хотела сказать Рут. Я говорю немного топорно. Мой английский… такой неуклюжий. — Да нет, ваш английский очарователен, — сказала я. — О, да, очарователен. Теперь я понимаю, что подразумевают англичане под словом «очаровательный». Так сказать, все нюансы. Он засмеялся. Элизабет улыбнулась. — Возможно, года три или четыре Губерт проведет в Лондоне, — сказала она. — Правда? А что вы там будете делать? — поинтересовалась я. — Мы открываем филиал Банка в Лондоне. Перед тем как вернуться в Париж, я какое-то время буду занят этим. — Вы думаете, вам понравится жить в Англии? — О, да. Я уверен в этом. И он взглянул на Элизабет. — А прежде вы бывали в Лондоне? — не унималась я. — Я часто бывал в Лондоне, но никогда не задерживался надолго. Я люблю Лондон. Лондонские театры — лучшие в мире. Но, кажется, я уже перешел на лесть… — Мы любим, когда нам льстят. Элен тоже улыбнулась ему. Ее ум был бессилен против его очарования. Элизабет сияла. Что привлекало его в ней? Может быть, душа? Существует ли столь тонкий инструмент, который позволил бы ответить на этот вопрос? Насколько серьезно они относились друг к другу? Элизабет? Очень серьезно. Губерт? — Рут. Я вздрогнула и обернулась на зов матери. — Рут, дорогая. О чем ты задумалась? Мы идем на террасу. Все готово для ленча. Элизабет и Губерт направились к дому. Я наблюдала за ними. Он обнял ее за талию, она повернулась к нему. Ее взгляд словно освещал дорожку. Обыкновенный летний вечер. Я плелась позади. На них падала моя тень. Они остановились и, улыбаясь, смотрели на меня. Я подошла и встала рядом с Губертом. — Надеюсь, вы будете бывать в Лексингтоне, когда обоснуетесь в Англии. — Губерт приедет через месяц, — сказала Элизабет. — Вы уже присмотрели себе дом в Лондоне? — Нет. Компания предоставит мне квартиру. В Мэйфэере. Первое время я буду жить там. Мы подошли к дому. Ленч был сервирован на террасе. Буфет отливал почти альпийской белизной — чистота была пунктиком моей матери, — и складки скатерти струились с узкого стола на серые камни террасы. Я наблюдала за тем, как Губерт ел. Он был очень голоден, но старался это скрыть. И поэтому держался скованно. Элизабет улыбалась, слушая, как он расхваливает вино, на которое приналег, впрочем, без каких бы то ни было последствий. Думаю, он знал свою норму и сумел вовремя остановиться. Элизабет воспринимала еду как забаву. Она ничего не пила. Она не могла бы ходить по краю пропасти. И в ее живописи не было чувства опасности, риска, напряжения всех сил. Губерт словно прочел мои мысли. Он сказал: — Мне очень нравятся работы Элизабет. В них столько красоты. Она следует традициям французских живописцев. Мы не любим уродства… всего того, что шокирует. Вы меня понимаете? Он обернулся ко мне. — Да, конечно. Я старалась быть дипломатичной. — Но великое искусство всегда шокирует. Разве не так? — Возможно. Но Элизабет не претендует на то, чтобы ее считали великой художницей, Рут. Тем не менее она очень наблюдательна. Кто знает, быть может, она еще удивит вас. У меня есть какое-то предчувствие… — О, Губерт, пожалуйста, не надо. Элизабет покраснела. — В действительности все гораздо проще. Живопись — это единственное занятие, к которому я чувствую влечение. Я не обладаю большим талантом. Но, работая, я счастлива. И те скромные успехи, которыми я могу похвастаться, придают мне уверенности… — И очарования, — подсказал Губерт. — Да уж, — хихикнула Элен, — вы очаровательная пара. Просто уникальная. — Рут, а где сейчас Доминик? — спросила мама. Доминик был вполне сносным компаньоном для уик-эндов в Лексингтоне. Особенно когда он не приставал ко мне с предложением выйти за него замуж. — Он в Америке, мама. Преподает в Беркли, — отозвалась я. Доминик занимался математикой, и любые беседы на тему его работы были невозможны. Никто не решался расспрашивать его, боясь, что он пустится в объяснения. Он жадно читал современные романы. Большинство из них вызывали в нем глубокое отвращение. «Тут есть о чем поговорить», — с ухмылкой замечал он часто. Да, он был наделен своеобразным обаянием. Но со мной он повел себя неправильно. И я считала, что будет лучше, если он уедет. Я надеялась, что он благополучно отбыл из Англии.6
— Рут. — Элизабет. — Я не заслуживаю этого. Я усмехнулась. — Я не заслуживаю такого счастья. Когда я вижу его… — Я уверена, что и он испытывает то же самое. Просто Данте и Беатриче. «Она прошла мимо меня, и я буду любить ее до самой смерти». — Ты всегда находишь верные слова, Рут. Всегда. Это особый талант. От нее исходило сияние — невеста из сказки, которая смотрит в огромное овальное зеркало. В ней было что-то нереальное. Образ, настолько неземной и волшебный, что казалось, только он и существует на свете. Только он и реален. Я стояла позади нее, и мое розовое платье совершенно терялось рядом с белоснежными складками, в которых утопала Элизабет. Внезапно она обернулась. Мы посмотрели друг другу в глаза. Невеста и ее фрейлина. Она поцеловала меня. Я замерла. Предам ли я ее? Чувствуя на щеке ласковое прикосновение ее холодных губ, я последовала за ней в холл, где нас ждала мама. — О, Элизабет. Ты такая красивая! — Мама! — Элизабет обняла ее. «Мама». Неправда. И несколькими секундами позже: «отец». Неправда. Преклонение. Обожание. Мы отправились в церковь, где нас ждал Губерт. Свадебный ритуал священ. Я посмотрела на Губерта. Его внешность была классическим примером парения над временем. Уверена, любой, кто увидел бы его, замер от восхищения, словно девочка-подросток, не веря, что бывают такие красивые мужчины. Он обернулся к Элизабет, его лицо светилось неподдельным чувством. Я не испытывала боли. Должно быть, они любят друг друга… Я подыскивала слово… глубоко. Именно так. Я чувствовала во всем этом совершенстве тайный вызов. Зачем портить то, что и так несовершенно? Достаточно одного удара. Достаточно один раз солгать, чтобы уничтожить истину. Достаточно одной измены, чтобы разбить союз двух людей. Потом будут лишь повторения того, что было. Повторения и только повторения. Когда гармония поражена, нельзя устоять перед искушением громить, лгать, развратничать. В противном случае жертвоприношение теряет всякий смысл. Я стояла в розовом платье с букетом лилий и внимательно разглядывала цветы. Я проследовала за ними вдоль придела. Солнечный летний день. Стайка розовых девушек вилась вокруг нас. Теплые лучи солнца скользили по мраморной девственности только что обвенчанной пары. Казалось, Лексингтон навеселе, он плясал, подчиняясь ритму ее смеха, и подмигивал в ответ на улыбки. Во внутреннем дворе были накрыты длинные столы. Главный стол находился перед входом в дом и предназначался для тех, кто играл главную роль в действе. Два других стола были установлены с восточной и западной сторон дома, в котором воплощалась династическая мечта Алексы. После обеда и речей гости лениво топтались на лужайке, а некоторые спустились к озеру. — Такая замечательная пара, — сказала мне Шарлотта Баатус, сестра-близнец Губерта. — О, да, конечно. Замечательная пара. — Все произошло так быстро. — Да. — Должна признаться, я была немного… удивлена. Даже ошарашена. Мари так волновалась. Мари обожает Элизабет. — Вы были ошарашены? Почему? — Ну, — попыталась объяснить она, — не прошло и месяца, как Губерт поселился в Лондоне, когда они решили пожениться. Свадьба была назначена… слишком быстро… — Элизабет хотелось, чтобы их обвенчали летом. Было бы глупо откладывать свадьбу до следующего лета, — заметила я. Мне не нравилась Шарлотта Баатус. Губерт был красив, а смазливая голубоглазо-розовогубая внешность его сестры раздражала меня. Она говорила тихо, почти шепотом, с сильным акцентом. — Шарлотта, — сказала я, — я совсем не была ошарашена тем, что все произошло так быстро. Они, — то самое слово всплыло из моей памяти, — глубоко любят друг друга. — О, да, — кивнула она. Я поняла, что эта мысль не пришлась ей по душе. Я привыкла наблюдать за собой, и мне не составило труда заметить, как она поджала губы, выдавая тем самым ничтожность своей души. Я поцеловала Шарлотту. Я надеялась, что этот поцелуй окончательно собьет ее с толку и закрепит мою крохотную победу. Когда я обняла ее, собираясь напасть на нее с неожиданным поцелуем, которого она не могла избежать, ее мускулы напряглись, и это доставило мне большое удовольствие. Оставив ее, я отправилась на поиски других свидетелей счастья Элизабет и Губерта. Я искренне соглашалась с теми, кто пылко возносил красоту Элизабет. Я выслушала друзей Элизабет, которые расписывали ее бесконечную доброту. Я подумала, что их внезапное решение пожениться придало моему плану особую заманчивость, делая его трудноосуществимым и опасным. Улыбаясь, я подошла к Доминику. И еще раз подивилась тому, как странно устроен человек, как загадочны его сердце и разум. И какое это благо для всех нас. Можно ли совершить путешествие по лабиринтам мыслей другого человека? Совершить такое путешествие и остаться в живых? Никто в мире, никто не знает, о чем я думаю. Бог? Я спрашивала себя об этом. Знает ли обо всем этом Бог? И, зная, принимает ли участие в происходящем?7
Влюбленный математик не применяет методов научного анализа и законов вероятности к тем отношениям, которые возникают между ним и объектом его внимания. По крайней мере математик, которого цепко держит в когтях любовь. Тем не менее и в этой области действуют законы, достойные внимания науки. Расцветает и умирает ли любовь в зависимости от того, встречает ли она отклик или мертвое молчание? Можно ли поверить в то, что день ото дня разрастающееся чувство не в силах спровоцировать ответного порыва? «Если любовь поселилась в этом сердце, то она поселилась и в другом сердце. Не достаточно одной руки, чтобы хлопать в ладоши», — так говорят. Звучит убедительно. Но это неправда. Стоит ли гоняться за тем, что и так легко доступно? Только бег и бегство даруют нам тайну свободы, изведанную лишь птицами. Я лениво размышляла обо всем этом, прогуливаясь с Домиником после церемонии венчания. Я прятала свои мысли за кроткой улыбкой, которая была единственным ответом на его надежды, на его протесты. А Доминик ждал и надеялся. Он уже привык ждать и надеяться. День был ясным, мы уединились на берегу озера, и он усилил напор. Он был полон надежд. Мое решение. Я позволила. Я снизошла. Главное в отношениях с Домиником было держать дистанцию. Я знала об этом, а он нет. Прищурив глаза, я наблюдала за его растворением. Пока он приходил в себя, я думала о Элизабет и Губерте. Об их союзе. О священных узах. Боли не было. Доминик нашептывал мне что-то о свадьбе. Но мое сердце оставалось глухим. Почувствовав раздражение, я вздохнула и отбросила прочь мои размышления. Я посеяла сомнение в его душе. Но это не было отказом. Я решила разбить раненое сердце. И я не чувствовала вины. Естественно, после этого его любовь никогда не возродится. Мы вернулись в Лексингтон. Гости уже разошлись. Обманщица и с ней мальчишка, с умным стильным лицом. Соломенные волосы падали на его очки. Вытянутые линии его тела оставляли меня равнодушной. Мы сели за стол. Мать и отец тоже сидели за столом. Мы ели крохотных рыбок, приготовленных в гриле. Затем золотистых цыплят в бледно-лимонном соусе, украшенных черными оливками в форме сердец. Лилии опустили закрытые змеиные головки, которые были так щедро распахнуты во время обеда. Хищник, выискивающий жертву. Я пила красное вино и гадала, чем заняты Элизабет и Губерт. Теперь. Именно теперь. Я представляла себе тело Элизабет. Я пыталась увидеть его глазами Губерта. И думала о той тайне, ради которой мы ищем укромных мест, отдаленных комнат, темноты. Путь, которым следуют мужчины и женщины. Мужчина слепо движется по дороге, которую он уже однажды прошел, слепо явившись в мир. И верит в то, что его ждет наслаждение там, где он когда-то испытал боль. И терпит поражение. Ибо вместо наслаждения его опять ожидают боль и кровь. Так череп пробивает внутренности. Снова. И Бог никогда не попросит у нас за это прощения. Меня тошнило от вкуса вина во рту. Внезапно я подумала о беременности Элизабет. О родах. Материнство. — Они должны быть счастливы, — сказал отец. — Это приказ? — спросила я. — Рут, дорогая, это всего лишь предположение. — И на чем же оно основано, папочка? — На моем твердом убеждении, что только безумец может быть несчастен с Элизабет. — Потому что она знает некую тайну, да? Хорошо бы она поделилась ею с Домиником по возвращении из Греции. А он выведет математическую формулу, позволяющую добиться счастья и известности. Закон счастливого брака, открытый Домиником Гартоном на базе модели Эшбридж — Баатус. Опробован в Греции во время медового месяца. И, не дав отцу ответить, я поцеловала его и добавила: — Шучу. Это всего лишь шутка, папочка. Конечно же, они будут жить очень счастливо. Ты прав. Разве можно быть несчастным рядом с Элизабет? Мать и отец переглянулись. Они улыбнулись друг другу. — А рядом с тобой, Рут? Может кто-нибудь быть счастлив с тобой? — Доминик поцеловал меня. — Ну, Доминик, разве что какой-нибудь фанат. Я не создана для счастья. Мое призвание в другом. — Что за чушь, Рут. Что за чушь, — возмутился отец. — Это только тебе так кажется, папа. Я знаю, что говорю. — До сих пор твоя жизнь складывалась на редкость удачно. Тебе стоит подумать об этом. С фактами трудно спорить. Мы с отцом часто затевали шуточные перебранки. У нас был свой язык. Свой стиль, свои правила, направленные на достижение полной объективности — глубокого непонимания, всегда существующего между взрослым ребенком и его родителями. Он привык верить, что к истине ведет сумма вопросов и ответов. Но при этом он забывал, что я не подходила к присяге. — Мне пора, — Доминик поднялся. — Утром у меня лекция. — Элизабет сказала на прошлой неделе, что собирается сохранить за собой студию, — сказала мама. — Да. Она будет заниматься живописью. Квартира Губерта слишком тесна, чтобы устраивать в ней мастерскую, — кивнул Доминик. Доминик жил в том же доме, что и Элизабет. Математик в артистической студии. Он считал, что это придает ему ореол богемности. Он бредил богемностью. Интеллектуал, попавший в ловушку темперамента, который достался ему по ошибке. Но признание так быстро пришло к нему и он так рано вознесен разными школами и университетами, что его темперамент не имел шанса проклюнуться. На его плечи давили достижения в академической области, и он сдался, приспособился к своему таланту. В той же степени, в какой он перевоплотился в англичанина. Его родители были американцами. Его отец, как и Доминик, был известным математиком. Его мать после многих лет, отданных институту технологии в Массачусетсе, стала старшим консультантом при Мак Кинси. Оба они получили назначение в Лондон. Он в Экономическую школу, она — в лондонский отдел компании. Так Доминик попал в Вестминстерскую школу. Он влюбился в Англию. Он полагал, что его любовь взаимна — заблуждение, характерное для Доминика. Позже, когда его родители вернулись в Америку, он выбрал Тринити Колледж, Кембридж в пику Гарварду. И тут он начал понимать, что то, что было в Вестминстере, всего лишь лепет, что та серьезность, с которой он относился к своей работе, нуждается в хорошем душе иронии. Безукоризненное английское общество почти не обращает внимания на науки. Легкий флирт с миром искусства вызывает куда больше одобрения. Я познакомилась с ним несколько лет назад на вечеринке у Элизабет. Я держалась настороже, и это подстегивало его. Я бывала в его квартире. Я так хорошо обдумала стратегию и тактику своего поведения, настолько тонко подвела его к своему «падению», что в момент обладания на его лице явно читался триумф. Тот размах, который очень быстро приняла его любовь, был всего лишь неприятным осложнением, возникшим из реализации во всех отношениях совершенного сценария. Были, конечно, и другие мужчины, кроме Доминика. Приятель Элизабет, художник из Мексики, которого она, к большому моему разочарованию, отвергла (я узнала об этом слишком поздно). Затем связь с одним совсем захудалым аристократом, который был помешан на идее, что он великий художник. Этот роман позволил мне урвать для себя один уик-энд в Париже. Это приключение он утаил от Элизабет, которой полностью подчинялся. Это были два захватывающих и очень познавательных для меня дня. Сын наших соседей по Лексингтону оказался не очень-то ценным приобретением. Было даже забавно наблюдать, как он убивается, раскаиваясь в том, что изменил Элизабет. Я посмотрела на Доминика. Он предан Рут. Он никогда не станет возлюбленным Элизабет. Ее решение сохранить за собой студию удивило меня. Элизабет не говорила мне об этом, возможно, она полагала, что это пустяк, не заслуживающий внимания. Но для Доминика это имело большое значение. Я вздохнула. По крайней мере в ближайшее время я не намеревалась рвать отношения с Домиником.8
— Ну, чудесная парочка… Губерт улыбался. Он с Элизабет и я с Домиником сидели в ресторане, находившемся в их доме. Обед в честь возвращения. Элизабет не была искусной поварихой. Загоревшая, с посветлевшими волосами, в кремовой шелковой блузке и темно-коричневой юбке, Элизабет рассказывала о Греции. Каждое ее слово дышало любовью. Она говорила о природных красках, на что она, как художница, не могла не обратить внимания. Я не сомневалась, что в ее живописи наступил греческий период. Нежные голубовато-зеленые и белесо-небесные тона прорежут алые и розовые лепестки. Или же, для большей эффектности, на холсте возникнут пешие и конные крестьяне в черных одеждах. — Итак, мадам и месье Губерт Баатус, недавно обвенчанные… благополучно сыгравшие свадьбу… являют собой образец семейного счастья. Доминик всегда стремился к четким формулировкам. — Вряд ли оно существует, — сказал Губерт. Казалось, Элизабет была шокирована этим замечанием. — В самой семейной жизни нет особых радостей. Счастье состоит в том, чтобы быть рядом с кем-то. И быть нужным кому-то. — И это не зависит от семейственности? — Нет. Однако в совместной жизни, формально признанной, есть своеобразная легкость, удобство и даже удовольствие. Есть что-то восхитительное. Мудрое. Семейная жизнь — это счастье, помноженное на мудрость. Разве не так? — Ваш английский катастрофически улучшился. — Спасибо, Рут — Он улыбнулся мне. — Когда Губерт впервые разговаривает с кем-нибудь, его английский звучит немного искусственно. Он застенчив, — сказала Элизабет. — Застенчив? Ну разве чуть-чуть, — улыбнулась я. — Счастье, помноженное на мудрость. Неплохо сказано. Надеюсь, вы долгие-долгие годы будете жить в счастье, помноженном на мудрость. Доминик поднял бокал. — За мудрое счастье — счастье Элизабет и Губерта. Мы вернулись в квартиру Губерта, которая теперь стала их домом, чтобы выпить кофе. Это было холостяцкое жилище: мебель из грубого темного дерева, пестрые занавески, взятая напрокат софа — все нереальное, почти элегантное. Красивый антураж для красивого мужчины. Он наблюдал за тем, что я оглядываю квартиру. — Через пару лет мы переедем в Париж. Поэтому вряд ли имеет смысл обновлять обстановку. — Это уже решено? — спросил Доминик. Мысль о разлуке была отвратительна. — О, да, — кивнул Губерт. — А до тех пор я буду заниматься живописью в моей студии, — добавила Элизабет. — Губерт обещал мне, что у меня будет мастерская в мансарде. Я уже представляла себе новый период в жизни Элизабет — «под крышами Парижа», — отливающий серыми тонами. Под какой стереотип она будет подгонять свою жизнь? Счастье, помноженное на мудрость, на мой взгляд, должно быстро наскучить. А если бы я была Элизабет, нашла бы я себя рядом с Губертом? Если бы я была Элизабет? — Ну что ж, вынуждены вас покинуть. Очень приятно было повидать вас. И удостовериться в полной гармонии. Я всегда стремлюсь к гармонии в математике. Вы бы удивились, какая там открывается красота. Знаете, греки считали, что именно в этом сущность добра. — О, Доминик, что за романтизм! Я никогда не слышала, чтобы ты в таком тоне говорил о своей работе. — Может быть, Рут, я всегда опасаюсь насмешек. Он не сказал, с чьей стороны. — Любовь — это чудо. Кто-то вдруг предстает в лучах света. Это похоже на мою живопись, на вышедшую из моды полную света живопись. Любовь расширяет возможности зрения. Она высвечивает того, кто любим. Только любящие воспринимают это сияние. И именно так, в лучах света, я вижу Губерта. Элизабет произнесла эту речь и замолчала. Было странно слышать от нее подобный спич. Ее тонкое лицо стало пугающе неприятным. От изумления я даже перестала ее ненавидеть. Пыталась ли она спрятаться? — Раньше я часто поступал плохо, эгоистично. Благодаря Элизабет я стал лучше. Губерт — красивый, счастливый и покорный. — И какие доказательства этого вы можете представить? — Я старалась, чтобы в моем голосе не прозвучала откровенная насмешка. — Никаких, Рут. Но я изменился. Например, я меньше дразню людей. Я застыла. — Да, Губерт, ваш английский, несомненно, улучшился. Вас больше не затрудняют нюансы смысла. Он засмеялся. — О, Рут, надеюсь, вы тоже смягчитесь. Доминик вздрогнул при этих словах. Он безуспешно пытался заставить меня быть менее холодной. Элизабет вмешалась, почувствовав его замешательство. — Думаю, Доминик делает для этого все возможное. Теперь, как истинная француженка, я должна расцеловать вас на прощание. Она небрежно чмокнула меня. Мы распрощались с ними и вышли. Пара, сильно уступающая им в гармоничности.9
Можно ли соблазнить счастливого молодожена сразу же после свадьбы? Особенно молодожена, который находит в своей жене качества, с которыми он ранее не сталкивался? Здесь обычная стратегия бессильна. Плавать вокруг него в лексингтонском бассейне или, напялив платье с более чем нескромным вырезом — кстати, отсутствовавшее в моем гардеробе, — наклоняться вперед в порыве эмоций… Прямые атаки не годились для такого человека, как он. На торжественном обеде в честь годовщины свадьбы моих родителей я была в темно-красном вельветовом костюме. Он подчеркивал спелость моего тела. Эффект был невелик. Я поняла это по отсутствию напряжения в его открытом веселом взгляде. По правде говоря, мне самой была не по душе некоторая вульгарность моего стиля. Нет, муж Элизабет не был идиотом. И то, что она видела исходящее от него сияние, делало его недоступным. Я подумала, что в случае с Губертом следует проявить терпение. Как-то мы сидели в саду. В Лексингтоне. Одни. Я пристально смотрела на него. Я немного пододвинулась к нему. Он взглянул на меня. Холодно. Понял ли он меня? Он поднялся. — Пойду проведаю Элизабет. Извините меня, Рут. Была ли это демонстрация? Воспринял ли он мой сигнал? «Держись подальше». Заглотил ли он наживу? Или просто понял мои намерения? Вскоре после этого я заболела. После больницы я чувствовала себя очень слабой. Доминик осаждал меня мольбами, и я уже подумывала о том, чтобы сдаться. И выйти замуж. Почему бы нет? Моя тайная жизнь с ее страшными лабиринтами и душераздирающей какофонией голосов — мой собственный всплывший голос — эхо, отрицающее воображаемые голоса моих жертв, — порабощала меня и лишала сил. Моя работа, никогда не занимавшая центрального места в моей жизни, все больше и больше отходила на периферию моих интересов. «Пробивать себе дорогу» в издательском деле не было необходимости — и из соображений материальных, и потому, что мне это не представлялось особенно увлекательным. Я внушила себе, что у меня достаточно знаний и что я достаточно дисциплинированна, чтобы преуспеть в той области, которую я выберу. Мои амбиции имели свое особое приложение. И в этом смысле Доминик меня устраивал. Мне нравилось то обожание, с которым он относился ко мне. Я полностью контролировала его. Мысль о соединении с ним набирала силу. Доминик, уже чувствуя себя победителем, предпринял решительный штурм. Выдохшаяся, довольная, я уступила. Мы поженились без всякой шумихи в Лондоне. Лексингтон уже был однажды декорацией торжественного венчания. Мне не хотелось повторения. Но вскоре я снова оказалась обойденной. Элизабет ждала ребенка. Путем кесарева сечения на свет появился мальчик, к великой радости Элизабет и Губерта. Их квартиру пришлось переоборудовать, и с возвращением в Париж было решено повременить. Гордый отец — счастливый муж — оставался незапятнанным. Стефан стал своего рода катализатором, и через два года я родила сына Вильяма. Теперь у Доминика было все то, о чем он мечтал. Женщина, которую он любил, и сын. Стоит ли удивляться, что иногда мне очень хотелось отомстить ему за это? Я была хорошей матерью. Самоотверженной матерью. Когда я смотрела на Вильяма, мои мысли останавливали свой бег. Я открыла в себе желание поклониться кумиру. Фарфоровое божество, которое я купала и одевала. Непроницаемая тайна крика и молчания,взгляд, исполненный мудрого понимания. Движение сильное и упорное, навстречу мне. Хорошо известные, но обновленные звуки. Обращенные ко мне. Этого должно было быть достаточно. Для меня. Для кого угодно. Но этого не было достаточно. Когда няня ушла от нас, я стала справляться со всем сама. Доминик был очень удивлен и страшно гордился мной. Я знала, что моя любовь к Вильяму восхищала его. Она была большим утешением для Доминика. Восстанавливалось равновесие. И это было справедливо. Доминик купил квартиру-студию и, по-прежнему веря в гармонию чисел, постарался создать симметрично организованное пространство для своей красивой жены и ребенка. На фоне белых стен он разместил геометрические формы мебели. По углам стояли кремовые шезлонги, черные стулья образовывали правильный круг, идеальный треугольник из низких деревянных столиков с литыми ножками — он говорил, что это антикварные индийские столы. Старинный глобус красовался в гостиной, а напротив него возвышался телескоп. Комната Вильяма была маленькой, выдержанной в лютиково-желтых тонах. Его кроватка застилалась покрывалом, на котором ядовито-желтые коровы и пастухи, казалось, гоняются друг за другом по желтому полю в цветах. Оно нравилось ему, и он делал из покрывала что-то вроде тряпичной куклы, покорной и любимой. Наша спальня являла собой контраст голубых и темных тонов. Доминик устроил для меня небольшую гардеробную, в которую вела замаскированная дверь — у меня был от нее ключ. По одну сторону были развешены платья, сидевшие в обтяжку, — наряды, которые особенно нравились Доминику. Аккуратными рядами стояла обувь. На полках — стопки заботливо сложенных свитеров, отливающих черным, кремовым, красным. На маленьком туалетном столике — очаровательный беспорядок кремов и пудр. Менее очаровывающие взор предметы лежали в ящиках стола. Именно там, в тесной темной комнатке, я хранила вещи Элизабет. Высокие каблуки — черный лак. Две пары шелковых трусиков, оливково-зеленые и черные, которые я переделала, подогнав к своей фигуре. Носки. Заколка для волос — новое приобретение. Берет. Почти новый. Я знала о скрытом сексуальном смысле всего этого и отдавала себе отчет в тех намерениях, с которыми я надевала ее вещи. Но в моем поведении не было тоски по телу Элизабет. Нет. Настолько требовательна я не была. Казалось, Элизабет не нуждалась в этих вещичках. Так ли это было? Столько различных мелочей. Из года в год. В первое время после замужества я тщательно прятала свои трофеи под грудами одежды. Или же засовывала их глубоко в ящик. Но время шло, моя гардеробная все более обживалась мной, и я перестала бояться вторжений. Я расслабилась. Обычно я не пользовалась этими вещами. Они предназначались для особых целей. Я смотрела на них и думала о теле Элизабет. Я впадала в своего рода транс, кружа по своим владениям, погруженным в полумрак. После замужества мое отношение к Доминику не изменилось. Я радовалась своей власти над ним. Я знала, что это не столь уж большое достижение. Не требовавшее особого искусства. Но я не была амбициозна. Мало кто по-настоящему амбициозен. Возможно, в нас есть какое-то древнее генетическое знание. Большая часть человечества не стремится владеть миром, угадывая череду разочарований. Люди предоставляют немногим слепцам искать тропинки к мудрости. И наблюдают, как те попадают в ловушки, приносят себя в жертву, и состязаются друг с другом. Гораздо удобнее занять место среди зрителей и следить за тем, как актеры выпутываются из положений, доигрывая пьесу до конца.10
Возможно, материнство заворожило меня. Время шло. Я была словно в тумане. Я продремала пять лет. Телефонный звонок. Телефонный звонок в Лексингтон, где мы с Элизабет решили провести выходные дни. Наши мужья были в отъезде. Я подошла к телефону. Я слушала. Потом медленно положила трубку на рычаг и долго стояла в гостиной. Одна. Потом я отправилась искать ее. Она подрезала розы в саду. Она обернулась. Что-то в моем лице подсказало ей, что она должна бежать прочь от меня. Через лужайку, минуя террасу. Через парк. Она то шла, то бежала, спотыкаясь, продираясь сквозь кусты, к озеру. Она пыталась скрыться от того, что знала я. От того, что я должна была сообщить ей. Когда я догоню ее. Или когда она остановится. Не раньше. Это был вопрос мужества. Ее мужества. В конце концов она величественно обернулась ко мне. Я с трудом разомкнула губы. — Нет. Нет! — закричала она. И она рухнула — в решающие минуты жизни тело имеет свои права. Я была вестником того, что заставило ее тело предъявить свои права. Это была случайность — Доминик уехал в Калифорнию, мои родители гостили в Лондоне. Я стояла и смотрела, как слова, произнесенные мной, вьются вокруг нее. Я слушала, как она дышит. Звуки, исходящие от умирающей женщины. Звуки, словно острая бритва, кромсали воздух. Стоя на коленях, она царапала землю. Но та не поддавалась. Она намеревалась уступить только, чтобы принять его в себя. Это был конец для Элизабет. В одну секунду вся ее прошлая жизнь умерла. И только она осталась жива. Она выжила, и это было поразительно. Смерть лишила ее защиты. Я поняла это в минуту отстраненной бесчувственной жалости. Я опустилась на колени рядом с безутешной вдовой. Я подумала, что теперь я не смогу разбить их союз. И ее веру в Губерта. У меня было такое чувство, что у меня вырвали добычу из рук.11
Разные чувства осаждают нас во время похорон. Но меньше всего при этом мы думаем о смерти. Похороны проводят окончательную черту раздела между нами и ими. Как чужая жизнь, так и чужая смерть порою представляются нам нереальными. И только иногда смерть вызывает боль. В тот день Элизабет испытывала боль. Ее лицо распухло, словно все соки, лимфа и кровь вдруг поднялись из глубины тела, сминая кости. Но в ее глазах таилось странное спокойствие. Мне ее горе казалось чрезмерным. Но я не могла не чувствовать всю его глубину. Я держалась в стороне от нее. Я думала, что через год или через пять лет красивый Губерт станет тенью, утратит какую бы то ни было реальность, и второй муж Элизабет будет с почтением относиться к памяти о нем. У меня не было сомнений в том, что Элизабет снова выйдет замуж. Чем будет для нее Губерт тогда? После мессы и громогласного Dies Irae Элизабет — отец крепко держал ее за локоть, — а вслед за ней родители Губерта, дрожащие, старавшиеся держаться без посторонней помощи, возглавили процессию, двигавшуюся по нефу церкви семнадцатого века. Я шла рядом с плачущей матерью. Я была совершенно спокойна. Доминик не присутствовал на похоронах. Он был добр и сентиментален. Он повез ничего не понимавшего Стефана и возбужденного Вильяма к друзьям в Шотландию. Присутствовавшие на похоронах англичане перешептывались по пути на скромное кладбище, где покоились предки Губерта. — Эти автокатастрофы — настоящее бедствие. Столько людей погибает под колесами… — Спасибо, хоть никто больше не пострадал… — Понадобилось много времени, чтобы извлечь его… ужасно… — Он был страшно изуродован. Все переломано… Француз старательно подыскивал слова. — Все… все кости переломаны… Элизабет привели с кладбища, и она, не проронив ни слова, вылетела в Лондон. Она отказалась присоединиться к семье Губерта, собравшейся в Ле Кипре, замке Баатусов. Сгорбившись на заднем сиденье машины, везшей ее в Лексингтон, она молчала. Когда мы приехали домой, она сразу же ушла в свою комнату. Всем своим видом она показывала, что не нуждается в нас. Она стала затворницей. Шли часы. Дни. В молчании. Ни единого слова, ни звука. Когда мы приносили ей еду и пытались заговорить о том, что нужно вызвать врача… предлагали ей помощь… она так смотрела на нас, словно наши слова доставляли ей физическую боль. Родителей все больше и больше пугала ее немота. Я пыталась успокоить их. Я знала, что Элизабет оправится от удара. Она увидит в этом свой долг. Долг по отношению к Стефану, к своему сыну. Долг избавить от страданий тех, кто так любит ее. Ее же страдания касались лишь ее одной. На четвертый день мы услышали крик. Высокий и долгий звук. Потом снова. И снова. Тот же крик. Мы бросились в ее комнату. Она пыталась запереть окно. — Я отпустила его. Он ушел. Только что. Он хотел уйти. Он не хотел остаться. Я не смогла удержать его. Но он здесь. Обняв себя за плечи, она раскачивалась из стороны в сторону. — Вернись, Губерт! Вернись! Пожалуйста, пожалуйста, Губерт! Вернись! В отчаянии она обернулась к нам. — Я не хотела будить его. Он так спокойно спал. Он заснул во мне. Я боялась, что вы разбудите его. Когда вы приходили сюда и заговаривали со мной. Я боялась, что… он проснется и захочет уйти. О, Губерт! Губерт! Он оставил меня. Он пробил себе путь. Во мне его нет. Губерт. Во мне его нет. Во мне его нет. Мы стояли, напуганные. Нам казалось, мы окаменели от той боли, которая исходила от нее. Невольные свидетели безумия. Позже она согласилась проконсультироваться с врачом. Они уединились и долго о чем-то беседовали. Выйдя от нее, доктор сообщил нам, что она заснула. Возможно, она проспит долго. И она спала долго. Самое страшное осталось позади.12
— Компания «Дервент Хардинг» обратилась с предложением к «Альфе». Нам нужно все обдумать. Мы сидели за столом, наспех накрытым к обеду. — В свое время Совет действовал достаточно энергично, Рут. И, несмотря на то, что я являюсь его председателем, наше влияние минимально. — Знаешь, папочка, я подумала, не создать ли мне новый издательский отдел в «Альфе»… Может быть, не сейчас, а немного позже, когда Вильям подрастет. — Ты никогда раньше мне не говорила о подобном намерении. — Ну, я хотела удивить тебя. — О, уж это-то тебе всегда удавалось. Рут, у нас есть обязательства перед компанией. — Нечто вроде корпоративного «положение обязывает», папочка? — В какой-то степени. Нам принадлежит большая часть акций, — продолжил он, — но Совет считает, что предложение должно быть обсуждено и с другими держателями акций. Я намерен снять с себя полномочия председателя. — И что будет с «Альфой», если предложение будет принято? — спросила я. — Издательство сохранит свое название, но оно станет собственностью компании «Дервент». Это значит, что мы теряем наши права. Неплохая идея, как вам кажется? А, Элизабет? Он повернулся к ней. По-прежнему в трауре. Уже почти четыре года. — Я думаю, что мы должны принять решение Совета, каким бы оно ни было. Я не принимаю участия в делах «Альфы». — Но издательство создал твой дед. Оно существует благодаря ему, — вмешалась мать. — Но мы-то тут ни при чем, — заметила я. — Рут, — грустно проговорила мама, — дорогая моя, знаешь… я очень рада, что ты решила организовать свое дело, это было бы прекрасным дополнением к тем журналам, которые выпускаются издательством. Но я уверена, что Совет будет против. В конце концов было решено, что следует пригласить директора компании «Дервент» на ленч в Лексингтон в следующее воскресенье, чтобы переговорить со всеми членами семьи. Судьба «Альфы» должна решаться в подобающей обстановке. — Согласны? — отец переводил взгляд с одного на другого. Мы закивали. Внезапно я почувствовала трепет. Дрогнет ли занавес, сотканный ангелом?13
Деревянные двери, ведущие в главный холл лексингтонского дома, распахнуты настежь. Небесно-голубая комната с каменным французским камином. По обе стороны от камина — две софы. Словно часовой, караулящий огонь, — темно-зеленый мраморный стол. Деревянные двойные двери. Розовато-красные высокие столики, покрытые расшитой тканью. Черные кресла с высокими спинками и обитыми гвоздями ручками с презрением смотрели на того, кто осмеливался сесть. В висевших с двух сторон от камина зеленых лампах отражались парк и дальние отсветы озера. Простенки между окнами прикрывали лишь тяжелые зеленые бархатные портьеры. Мрачная, суровая обстановка. В северной части дома находилась небольшая библиотека. В ней собирались, чтобы поиграть в карты, в шахматы или для чтения. Столовая, с длинным столом из красного дерева, серебряными канделябрами и огромной картиной, написанной на какой-то религиозный сюжет, легко могла служить часовней. Все комнаты тонули в полумраке. Через манящие окна свет вытекал из дома. Вслед за отцом сэр Чарльз Гардинг пересек эти комнаты. Он шел сквозь нашу жизнь. Ему было сильно за сорок. Полный, с широким простоватым лицом. Я протянула ему руку, и он пожал ее, серьезно, без улыбки. Он повернулся к Элизабет. Она, как обычно, была в черном. Отдавала ли она себе отчет в том, что этот цвет подчеркивал ее бледность? Что этот контраст придает ее облику силу, которой она не обладала? Нет, эти соображения вряд ли могли прийти в голову Элизабет. Это была моя область. Лицо, лишенное косметики, строгая прическа придавали ей вид монахини. Я заметила, что, когда он взглянул на нее, в его глазах промелькнуло удивление. Закончив последние приготовления к ленчу, в комнату вошла мать. Ей достались учтивый поклон и вежливое пожатие руки. На сэра Чарльза Гардинга произвели впечатление наши розы. Выслушав комплименты, мама, питавшая тайную страсть к розам, вспыхнула. Розы не только организовывали пространство комнат, но и определяли распорядок недели моей матери. По понедельникам и четвергам она совершала ритуал их размещения по темно-зеленым фарфоровым темницам. На длинных стеблях, с прямой, почти мужской осанкой, эти розы — Садовый Риггерс — цвели круглый год. В маленькой кухне, надев нитяные перчатки, моя мать дважды в неделю извлекала из коробки хирургических инструментов хищный секатор, готовый вонзиться в плоть своих беспомощных жертв, и осторожно клала его на идеально чистый желтый стол. Потом она брала небольшой, хорошо отточенный, похожий на кинжал нож и делала надрез в нижней части зеленого стебля. В кашемировом свитере и скромной юбке, иногда в панамке, погруженная в одно из самых успокоительных занятий — аранжировку букетов, — она представлялась мне воплощением безмятежности. Как и полагается образцовой хозяйке, она пригласила всех к столу. — Хочу вас заверить, — сказал сэр Чарльз, усаживаясь по правую руку от матери, — что я не собираюсь ущемлять ваших интересов. Он помолчал и добавил: — Это не в моих правилах. Его голос звучал как-то странно, он говорил отрывисто, почти резко. — Да, конечно, сэр Чарльз, — откликнулся отец, — благодарим вас за эти слова. Мы обо всем подумали и решили, что нас устраивает решение, принятое на прошлой неделе. — Касающееся названия? — Да. — Я сообщил Совету, — сказал сэр Чарльз, — что не вижу здесь никаких затруднений. Надеюсь, их вообще не будет. Вы можете внести большой вклад в разработку основного соглашения. Я понимаю, что ваша семья не может равнодушно относиться к делам издательства. «Будденброки» — одна из моих самых любимых книг. — А, да. Манн, — кивнул отец. По его тону невозможно было понять, что он на самом деле думает о «Будденброках» и влияло ли на его отношение к этой книге некоторое предубеждение против Германии, которое, впрочем, никогда раньше не давало о себе знать. — Мне больше нравится «Волшебная гора», — сказал отец без особого энтузиазма. — Все это очень интересно, — сказала я, — но, понимаете, сэр Чарльз, мы, естественно, дорожим «Альфой». Ведь ваше имя процветает. Ему не грозит забвение. Тем более если вы купите издательство. В это стоит вникнуть. Это усилие столь же достойное, как и углубленное изучение Томаса Манна. — Да, вы правы. Резкость тона больше подходила возражению, чем согласию. Он повернулся к Элизабет. Сестра Элизабет. Безутешная вдова занимала его воображение гораздо больше, чем Рут. Ее горе, и то, как она его переносит. — Мадам Баатус? — Зовите меня Элизабет, пожалуйста. — Спасибо, Элизабет. Он протянул звук «э». И почти проглотил «е» в слоге «бет». Имя заиграло особой музыкой. А мое было слишком коротким — резкий удар. Элизабет говорила тихо. Как всегда. — Я рада, что имя останется прежним. Дед очень хотел бы этого. Отец сказал нам, что, по мнению правления, ваша компания располагает такой возможностью. — Что-то вроде брачного соглашения, — вмешалась я. Мне хотелось прервать их беседу. — Да. Сэра Чарльза трудно было назвать разговорчивым. — И конечно, один из партнеров доминирует? — Конечно. — Такова ваша философия бизнеса и брака? — Именно, миссис Гартон. — О, пожалуйста, Рут. — Спасибо… Рут. Рут. Удар. Резкий, неприятный для слуха. — Мы обсуждаем житейские проблемы, а в житейских делах мне нравится доминировать. Сэр Чарльз улыбнулся. И снова стал серьезен. — Не очень-то модная точка зрения, — заметила я. — Конечно. Но брак — это не только житейская проблема. В руках женщин реальная власть… — Продолжайте же, — сказал отец. — По-моему, женщины часто этого не понимают. Они отказываются от своей роли. Они — центр жизни. Они — ее сердцевина. А они борются за то, чтобы оказаться на периферии. — А если они со временем подчинят себе мир? — с улыбкой спросила я. — Ну, они сочтут, что все это не стоило таких усилий. — Кто же из нас стремится к этому? И кто, достигнув своего, довольный, успокаивается? — процитировала я. Он в замешательстве смотрел на меня. — Это Теккерей, — пояснила я. — Полагаю, «Ярмарка тщеславия»? — Да, сэр Чарльз. Одно очко. Я не знала, кому его присудить. — Еще более циничный автор, чем Манн. Мне кажется, вы его поклонница. Проклятье. — А кем ощущает себя в этом мире леди Гардинг? — Леди Гардинг умерла. Элизабет посмотрела на него. Их глаза встретились. Я снова подумала о том, какую власть имеет боль. — Извините меня, — сказала я. — Рут не знала об этом. Надеюсь, сэр Чарльз поймет… Спасибо, Элизабет. — Ну конечно. Не нужно никаких оправданий. — Сэр Чарльз, вы хотите купить все акции, принадлежащие нашей семье. Но этого будет недостаточно, чтобы осуществлять полный контроль над издательством. Отец боялся, что разговор снова коснется таких опасных тем, как «мужчина, женщина, жизнь, смерть». Житейское море, которое он умел усмирять. Беседа, сдержанная, вежливая, продолжалась. Сэр Чарльз держался уверенно. К чаю пришел Доминик. Мы собирались на концерт вместе с его родителями, которые ненадолго приехали в Лондон. — Вынуждена уйти с арены. Мы распрощались с сэром Чарльзом. — Вы достаточно ясно высказали ваше мнение, Рут. Полагаю, вы всегда так делаете. Я улыбнулась и вышла. Говоря об арене, я имела в виду совсем не бизнес. Догадался ли он? Поздно вечером Доминик обнял меня. Он шептал о своей любви. Снова и снова. Наверное, музыка, звучавшая в нем, сделала его глухим и моему молчанию.14
— Рут. Движение руки, отбивающей такт. На прошлой неделе. Телефонный звонок. — Мне кажется, я говорил слишком резко во время нашей встречи в воскресенье. Может быть, вы и Доминик… Терпение, Рут. — И ваша сестра Элизабет окажете мне честь отобедать со мной в следующий четверг? — А вы уже говорили с Элизабет? — Нет. Я ждала. Столь умудренный человек. Он чувствовал себя неуверенно. По всей видимости, он впервые ставил подобный опыт. Он шел по направлению к западне, может быть, вполне сознательно. — Я подумал… это неудобно… все-таки она… — Вдова. — Да. — Безутешная вдова. — Вот именно. Именно так. Именно это я и хотел сказать. — Но, сэр Чарльз, неужели вы считаете возможным, чтобы я пригласила ее на обед от вашего имени? — Конечно же, нет. О, я поставил вас в неловкое положение. Прошу извинить меня. Не очень удачный план… — План! Стоит ли говорить о плане, сэр Чарльз! Просто приглашение на обед. Мне нужно переговорить с Домиником, но я не вижу никаких причин для отказа. — О, прекрасно. Его голос не звучал уже так напряженно. — А уж с Элизабет переговорите сами, — сказала я. — Обязательно, — ответил он. — Что ж, до четверга. — До четверга. Уговорить Доминика принять приглашение, как всегда, не составило труда. О, доброе лицо, блестящий ум! О, красивые волосы соломенного цвета! Юношеское тело, что с тобой стало? Почему ты не принадлежишь той, которая тебя любит? Почему ты позволяешь мне так обращаться с собой? Где ты познало науку предавать себя? Кто научил тебя этому? Я. Мне кажется, этим ты обязано мне. Мы ехали в маленький ресторанчик в Мэйфэере — выбор пал, естественно, на него. Я всматривалась в собственное отражение в зеркальце машины. Кремово-шелковое отражение. Я была уверена, что Элизабет будет в черном. Я предчувствовала, что воспоминание Чарльза Гардинга о первом обеде с Элизабет будет оттенено светло-кремовым пятном моего костюма. Я подумала, что очень важно создать надлежащий колорит вечера. Особенно перед открытием занавеса. Сэр Чарльз уже ждал нас. Элизабет немного задержалась и приехала с опозданием. Мы цедили напитки. Я чувствовала, что произвела на него некоторое впечатление. Мы ждали ту, ради которой и был организован этот обед. Элизабет, извинившись, заняла свое место. Отстраненная, застывшая, величественная. Сэр Чарльз сам захотел войти в нашу жизнь. Я догадывалась, что не в его правилах было попусту тратить время. И что за этим первым обедом последуют другие. Я сидела рядом с ним. Элизабет и Доминик расположились напротив. Доминик, попавший в западню, и Элизабет, гораздо менее независимая, чем ей это казалось. Элизабет полагала, что присутствует на семейном обеде, держалась непринужденно, и сэр Чарльз был от нее в восторге. Я прислушивалась к тому, как она реагирует на учиненный им допрос, правда, облеченный в деликатную словесную форму. — Да, я оставила за собой студию. Я продолжаю писать: Бываю там каждый день. Однажды Доминик объяснил мне математическую сущность красоты пропорций. Но мне просто нравятся свет, лучи, прорезающие небо. Меня завораживает вид на сад или на дома, открывающийся из окна. Должно быть, нехорошо так говорить, но единственное, в чем я сейчас нуждаюсь, — это одиночество. — Что же такого нехорошего в ваших словах? — О, ведь все — родители, Доминик и особенно Рут — были так терпеливы и так внимательны ко мне. И, конечно же, мой сын, Стефан. Он так старался утешить меня. И поэтому дурно… неблагодарно, с моей стороны, говорить о том, что я хочу быть одна. Они так любят меня. — А ваша живопись? Что вы сейчас пишете? — Ничего. — Ничего? Но вы сказали, что ходите в мастерскую работать. — Да, правда. Я хожу туда работать. Но я не работаю. Я не знала об этом. Буду ли я когда-нибудь по-настоящему знать Элизабет? — Почему? — спросил сэр Чарльз. — Сама не понимаю. Но я чувствую, что должна приходить туда каждый день. И какой-нибудь из дней станет для меня удачным. Сэр Чарльз кашлянул. Конечно же, он был тронут. — И что же вы делаете, придя туда? — Сажусь и жду. — Вдохновения? — спросила я. Оно, по всей видимости, не торопилось осенить мою сестру. — Я пытаюсь понять, что именно мне следует сейчас написать. — А почему бы не написать что-нибудь… — я вспомнила словечко Губерта, — очаровательное? — Потому что в этом случае получится, что смерть Губерта совсем не изменила меня. Наступило молчание. — Ну, хватит. Я все время говорю о себе… — Это похоже на тебя. — Да. — Что ж, за ожидание… удачного дня. Сэр Чарльз поднял бокал. Я смотрела, как он пьет. Потом я перевела взгляд на Доминика, доверчиво и безмятежно тянувшего ко мне свой бокал.15
— Расскажи мне о Чарльзе Гардинге. Мы с Элен сидели за ленчем. — А почему ты спрашиваешь о нем? — Разве ты не знаешь, что он хочет купить «Альфу»? — Ну и что? Раньше ты мало интересовалась делами издательства. — Меня интересует этот человек. Я улыбнулась. — Но я его почти не знаю. — Ты знаешь его лучше, чем я. Ну, хоть что-нибудь. — Его боятся. — Кто? — В издательстве. И в Сити. — Почему? — Он очень умен. Окончил Оксфорд первым. Считается, что как бизнесмен он безжалостен. — А на самом деле? — Да нет, он не такой. Но он преуспевает, попирая все законы теории вероятности. — Ради Бога, избавь меня от математических терминов! — Мы с Домиником не союзники. — Знаешь, Элен, когда я вижу, как ты, вперившись в телевизор, комментируешь доходы той или иной компании, мне вспоминается одна ученица, которая обменивала задания по математике по вожделенные духи и помаду. — Но только не на твои, дорогая. Тебе никогда не было свойственно подростковое стремление приукрасить себя. Ты была само целомудрие. — Во всяком случае, я предпочитала сама корпеть над своими заданиями. — Ты такой и осталась. — То есть? — Ты корпишь над заданием «Чарльз Гардинг». — Я же сказала, он собирается купить нас. — Хм. Элен была скрытна так же, как и я. Поэтому-то я и держалась с ней особенно осторожно. У нее были рыжие вьющиеся волосы и серо-зеленые глаза. Когда она брала интервью, самые коварные вопросы звучали вполне невинно. Такова была сила ее взгляда. Она была наделена особыми женскими чарами, оценить которые в наше время способны лишь представительницы слабого пола. И умела использовать то, что ей дано от природы, включая острый ум, чтобы покорять мужчин. Она была неподражаема, ловко оборонялась и сдавала позиции, как мне кажется, не без удовольствия. В наших отношениях всегда присутствовал элемент молчаливого восхищения и соперничества. — Ты знала его жену? — Фелисити? Нет. Я видела ее всего несколько раз. Она прекрасно играла роль жены. Она умерла четыре года назад. — Отчего? — Она долго болела. По-моему, у нее было слабое сердце. Но умерла она внезапно. — У него есть дети? — Да. Сын. Он уже взрослый. Кажется, он живет в Америке. Это был очень благополучный брак. Я никогда не слышала о них ни одной скандальной истории. Чарльз Гардинг не из тех, кто дает пищу кумушкам. Он слишком умен. Возможно, и у него есть свои тайны, но… — она немного помолчала, — внешне, моя дорогая, кажется, что он именно такой, каким его видят и воспринимают. Магнат. Вдовец. Я достаточно хорошо знала Элен и не могла пройти мимо многозначительной паузы и не понять двусмысленного звучания ее слов. — Внешне? Что ты хочешь этим сказать? Она откинулась на спинку стула и посмотрела на меня. В ее глазах промелькнул невысказанный вопрос. Она вздохнула. — Могу ли я быть с тобой откровенной? Это строго конфиденциально. Я кивнула. Помолчав, она тихо произнесла: — За год до смерти Фелисити — она уже была больна — у него что-то было с одной женщиной. Она… безумно… любила его. Насколько я понимаю, ритм отношений был довольно напряженный. Вероятно, она была очень сексуальна. Как бы то ни было, он решил положить всему этому конец. И она… покончила с собой. Я знала ее родителей. Эту историю удалось замять. Ее отец — королевский советник. Очень влиятельный человек. — А Чарльз Гардинг? — Он был совершенно опустошен. Проклинал себя. Вскоре после этого Фелисити умерла. Это стало вторым ударом. А ведь он, как мне кажется, был уверен, что умеет управлять всеми и всем. Думаю, с тех пор его преследует чувство вины. Я поняла, почему его притягивает Элизабет. Она могла стать волшебным бальзамом, исцеляющим больную виной душу. Но что она получит взамен? — Что ж, может быть, ему встретится хорошая женщина. Я улыбнулась Элен. Мне хотелось разбить возникшую между нами близость. Она поняла меня. И снова стала светской Элен. — Их не так уж и мало. И она вернула мне улыбку. — Конечно. Хотя они и часто умирают. Мы смеялись. Разговор подошел к концу. Я узнала многое. В том числе и о себе. И это было уже слишком.16
Чарльз Гардинг пригласил нас к себе на Глаусестершайр. Ленч должен был состояться в воскресенье. Мы должны были привезти бесценный подарок. Элизабет. Ему следовало остерегаться. В машине мы с Домиником молчали. Недавно между нами состоялся знаменательный разговор. Мы говорили о нас. Он лежал рядом со мной, удовлетворенный, чувственное выражение проступило на его лице. Светлые волосы косой прядью падали ему на лоб. Он был без очков, и его взгляд казался рассеянным. Он гладил мои волосы и шептал: — Рут… ты разбиваешь мне сердце. Я вздохнула. — Ты получил то, что хотел. Меня. Мы и не пытались обрести то, что не принадлежало нам. Только чудо могло подарить нам такую возможность. — Ты знаешь, что такое катастрофа, Рут? — Думаю, что знаю. — Нет, ты меня не поняла. В математике. Знаешь ли ты, что такое катастрофа… как математический термин? — Нет. — Система, разрушающая другую систему. Ты разрушила меня. Ты захватчица. — Конечно. Все посягают друг на друга. Я встала под душ. После захвата. Современная женщина, действующая по-современному. Соблюдающая правила гигиены. — Мы слишком часто говорим об этом. Утренние впечатления поблекли. Мы ехали в машине. — Может быть. Ты преследовал меня, Доминик. Я не нарушила ни одного своего обещания. Оглянись вокруг. Сегодня прекрасный день. Давай радоваться этому. Интересно посмотреть на сэра Чарльза на фоне его владений. Мне не хотелось, чтобы натянутость, возникшая между мной и Домиником, стала явной. В этом есть что-то отталкивающее, что-то унизительное. В глазах Чарльза. И я задабривала Доминика. Женщина, которую обожают — а именно такой я, несомненно, и была, — может делать все, что угодно. В частности, она имеет право на ошибки. Мы балансировали. Его любовь. Моя холодность. Я спрашивала себя, понимает ли Доминик, как он нуждается в страданиях. Наверное, нет. Дом Чарльза Гардинга, Фримтон Мэнор Фарм, разочаровал меня. Низкое каменное строение семнадцатого века вблизи деревни Котсволд. Я надеялась увидеть нечто огромное, величественное. Вместо этого — мирный цветущий уголок. Ряд каштанов. Короткая аллея тополей. Он ждал нас, стоя на каменном крыльце. Мы прошли в комнату с низким потолком. Потрескивал огонь. Глубокие кресла. Старый ковер, на котором была выткана сцена искушения из былых времен, покрывал деревянный пол. Этот дом был не похож на западню. Он был правдив. Такой, как есть — со своей архитектурой, свойственными ему убранством и запахами. Если его и посещали привидения, то, думаю, лишь потому, что им было хорошо в нем. Начался обмен любезностями. — И давно вы здесь живете? — спросила я. — С детства. — Прелестное место. О, Господи. — А каким образом ваша семья оказалась здесь? — Отец купил дом после женитьбы. Пауза. Он был вежлив. Но он томился. Я не осуждала его. Подъехала машина, и через минуту Элизабет уже стояла на пороге. Я заметила, как напряглось его лицо. Теперь скука ему не грозила. Мне хотелось не видеть всего этого. Элизабет, как обычно, в черном, пожала ему руку, потом поцеловала меня. О, эти фальшивые сестринские поцелуи. Мнимые сестры. Через четверть часа прибыли мои родители. Ленч состоял из обычных блюд. Чета, прислуживавшая нам, казалась столь же неотъемлемой частью дома, как старинное столовое серебро и белоснежная накрахмаленная скатерть. Кофе мы пили в маленькой гостиной. С портрета на нас пристально смотрела темноволосая женщина в синем бархатном платье. Неожиданно Элизабет стала восхищаться ее красотой. — Это портрет моей жены, — сказал он. Все замолчали. — Прошло уже четыре года… как она умерла. Вежливое сочувственное бормотание. Случайно потревожив спящего человека, обычно извиняются с большей горячностью и искренностью. «Простите. Мы не хотели причинить вам беспокойства». Никто не в силах растревожить человека, ставшего портретом. Я думала, доставляла ли Фелисити неприятности сэру Чарльзу? Чем-либо, кроме смерти. — Фелисити любила этот дом. Ей нравилось жить за городом. Она редко ездила в Лондон. — А вы? — Раньше мне нравились аплодисменты. Когда я был молод, Лондон казался мне единственным местом, где их можно услышать. — И вам действительно аплодировали, — заметил мой отец. — Совсем немногие. Из моего окружения. — Не только. Ваша работа в… — отец назвал международный благотворительный комитет по делам беженцев. Бессвязный разговор об успехе — и его непременный спутник — рассуждения о благих целях. Постепенно сэр Чарльз создавал свой портрет, довольно притягательный. Для Элизабет. В окружении ее семьи. Он подкрадывался к Элизабет, а я примеривалась к нему. Я смотрела на него и гадала, кто из нас более опытен. Напоминала ли ему Элизабет Фелисити? Внешне между ними не было никакого сходства. Фелисити с портрета была брюнеткой небольшого роста в синем платье. Но, может быть, дело было в чем-то другом? В душевных качествах, например. Кто знает? Воспоминания — необходимость жить с ними, стремление убить их — сильно затрудняют повседневную жизнь. Мы выставляем букет сегодняшних чувств, звуков и запахов на обозрение завтрашнему дню. Завтра Чарльз Гардинг дополнит картину прошлого пестротой сегодняшних ощущений. Возможно, и мне там найдется место.17
Во что превращается уходящее время? Вырастают дети, и седеют волосы. Молодость спешит вобрать красоту и беды мира. Люди встречаются и расстаются. Время возносит и низвергает нас. Умелый распорядитель, расторопный глашатай следующего поколения. Время толкнуло Чарльза Гардинга к Элизабет и соединило их. Это произошло очень быстро. Стремительность происшедшего обезоружила меня. Вдова была побеждена. Она вернулась к жизни. Ее загипнотизировала энергия натиска Чарльза Гардинга. Она изо всех сил старалась жить для других. Для сына Стефана. Декорации сменились. Появились новые актеры. Лексингтон поглотил Чарльза Гардинга, как когда-то Губерта. Выходные. Дни рождения. Вильям и Стефан, «мальчики», жили обособленно. Когда они были вместе, я чувствовала, что они очень привязаны друг к другу. В их детских потасовках не было ненависти. Впрочем, кто мог поручиться, что это именно так? Мое влияние на Стефана, сына Элизабет, возросло. Это произошло само собой, в первые годы ее нового замужества. В то время, как Чарльз пытался наладить отношения со своим пасынком, я плела узы, которые должны были прочно связывать меня с моим… кем? Племянником? Нет. Мнимая сестра. Мнимый племянник. Элизабет была спокойной, ласковой матерью. Заботливой, доброй. Конечно, Стефан обожал ее. Но мое общество казалось ему более привлекательным. Исподволь я разжигала его интерес. Я интриговала его. Во мне было что-то загадочное. Некий авантюризм, совершенно несвойственный Элизабет. Из всего того, что являлось собственностью Элизабет, Стефан был наиболее доступен для меня. Мы были похожи характерами. Своеволием. Мне нравилось, когда в Лексингтоне он громко восклицал: «Тетя Рут, ты такая смешная!» или: «О, тетя Рут, иди сюда. Давай поговорим!», или: «Проверь меня, тетя Рут!», или: «Пойдем куда-нибудь, тетя Рут. Пойдем!» Мне нравилось, что я имею над ним власть. Мне нравилось бы это еще больше, если бы Элизабет огорчало происходящее. Но она была по-прежнему безмятежна. Была ли эта безмятежность ошибкой? Или следует ее одобрить?18
Я записывала все, что узнавала о Чарльзе Гардинге. Меня занимали малейшие детали. Казалось, что в его плотном теле вообще не было полостей. Он был монолитен, словно статуя. Его ноги навевали мысли не о скорости, а о мощи. Стоя у окна, он полностью застилал солнце. Когда он разговаривал с кем-либо, я чувствовала это всей кожей. Когда он обращался ко мне, все плыло у меня перед глазами. Иногда, глядя на него, я вспоминала историю, рассказанную Элен. Мне очень хотелось побольше узнать об этом, но я не могла. — Элизабет так ждала вашего приезда. Чарльз и Элизабет пригласили нас в Фримтон Мэнор. Доминик вытаскивал наши вещи из машины. Элизабет, улыбаясь, раскрыла свои объятья. Стефан бросился к Вильяму. Поцелуй Элизабет. — Чарльз говорит правду. Я так радуюсь, когда вы приезжаете к нам. Иногда радость Элизабет заставляла меня содрогаться от отвращения. В буквальном смысле. Я чувствовала гадливость. — Но ведь мы часто видимся в Лексингтоне. В выходные дни. — Да. Да. Но… тут… это совсем другое дело. Настоящий праздник. Чарльз был в прекрасной форме. Теперь «великий могол» проводил в офисе четыре дня в неделю. «Одурманенный», — прочла я в журнале, ожидая приема у врача, — «одурманенный чарами своей новой жены, художницы Элизабет Эшбридж». Элизабет Эшбридж совсем не художница. Я посетовала на глупость журналиста. Элизабет Эшбридж — благоразумный знаток живописных небес. Мы сели за стол — нас породнила кровь, любовь, ненависть, то, что во все времена сталкивало людей. Мы пили за успех Доминика, того, кто оставался в моей жизни дольше, чем я предполагала. Он успел стать самым молодым главой правительственной статистической службы. — Ты можешь гордиться им, Рут. — Чувства Рут, как и многое другое, связанное с ней, трудно понять, — заметил Доминик. — О, по натуре она очень страстный человек-Элизабет сняла очки. Чарльз обратился ко мне: — Рут, теперь Вильям подрос. Вы как-то упоминали о своем желании возглавить отдел в издательстве. Вы не раздумали? — Возможно. А почему вы спрашиваете? Я хотела бы по-другому поговорить с ним. Не прибегая к словам. — Рут, у тебя столько идей. Ты хотела издавать разные книги. Чарльз прав. Это будет… Элизабет уговаривала меня. Кто вы, чтобы знать, что будет хорошо для меня? Как вы смеете решать что-то за меня? Вы, двое. Супруги. Ради моего блага. — О, вам кажется, что все это так просто. Но, по-моему, Доминик не так в этом уверен… а, дорогой? — Рут, что бы она ни делала, всегда хочет блистать. В этом нет никакого сомнения. Идея, несомненно, заманчивая. Но стоит немного подождать — Вильям еще маленький, и Рут так нравится быть рядом с ним, — откликнулся Доминик. — Рут, а какую книгу вы хотели бы опубликовать первой? Какой-нибудь смелый роман новомодного писателя? — спросил Чарльз. — Вовсе нет. — Почему? — Таких книг полным-полно. — Признаюсь, вы меня удивили. — Я постоянно стараюсь… чем-нибудь удивить вас. — Но… — вмешался Доминик. — Рут просто дразнит вас. О, сладкоречивая Элизабет. — Да нет. Я бы переиздала какие-нибудь диковинки: «Законы Спарты» или «Дневник интимной жизни» — небольшие карманные книжечки. Первой я выпустила бы «Энциклопедию преисподни». Молчание. Никто не улыбнулся — ни Элизабет, ни Чарльз. — Я не знаю этой книги. Конечно же, ты не знаешь, Элизабет. — Она представляет интерес? — спросил Чарльз. — Да. Мой муж пристально смотрел на меня. — У вас оригинальное мышление, Рут, — произнес Чарльз. — Что вы, Чарльз. Мне всегда казалось, что во мне нет ничего необычного. — Это не так. Если вы когда-нибудь захотите реализовать этот план, я вам помогу. Но мне интересно, хотите ли вы преподнести публике то, что отвечает вашему вкусу, или же вы следуете пристрастиям читателей, о которых хорошо осведомлены. — А как вы думаете, Чарльз? — Я скорее предположил бы первое. — Вы, Чарльз, хорошо понимаете Рут, — услышала я голос Доминика. — Не лучше, чем вы, Доминик. — Оригинальность мышления — это то, что в глубине души нас всегда притягивает. — Доминик прав, — сказала Элизабет. Что ты знаешь о тайнах души, Элизабет? Ты, которую на протяжении многих лет я ненавидела? Ничего. — Ну, я дольше, чем кто-либо, знаю Рут. Тщательнее всего она старается скрыть свои таланты… потому что она… Доминик засмеялся. Или, точнее, издал резкий отрывистый звук, словно привел в движение механизм, сымитировавший то, что мы обычно называем смехом. Прерывистое дыхание… с силой прогоняемый через легкие воздух. И все это, чтобы скрыть свою боль. Неискренний смех. — О, по-моему, я слышу шум машины. Чарльз поднялся. Мои родители обедали с каким-то другом отца по полку, жившим неподалеку. Они должны были прибыть к чаю. — Пойдемте в сад. Посмотрим, чем заняты мальчики. Мы превратились в зрителей. Мы смотрели, как мелькают их сильные крепкие ножки. В ушах звенели крики, от которых кровь могла бы застыть в жилах, если бы мы своими глазами не видели, что мальчики резвятся, заливаясь смехом. Тела, потные и грязные, обрушились на нас. Мы выдержали натиск, и вот они уже снова вступили в единоборство. — Я был в Нави. Чарльз ответил на вопрос, который задал ему отец. Мы шли назад к дому. Была годовщина дня заключения перемирия, положившего конец первой мировой войне. Отец улыбнулся Чарльзу. Все молчали. Мой отец провел в плену год. Он был пилотом. Он никогда не говорил об этом. Его старший брат был убит под Берлином. Его звали Майкл. Когда мой отец произносил это имя, мне всегда казалось, что он приветствует призрак. — Да, я стал совсем старым. Он вздохнул. Мы вошли в дом. — Я должен воспользоваться случаем и… оплакать погибших. Теперь мы можем оценить ту жертву, которую они принесли во имя сегодняшнего дня. Они покрыли себя славой. Мне показалось, что отец хотел высказать все то, что он думает о жизни, словно он собирался покинуть нас. Позже Доминик лежал рядом со мной. Длинное обнаженное тело. Плотное и тяжелое. Мужчины небрежно обращаются с простынями. Женщины воспринимают простыни как украшение. Когда нагота надвинулась на меня, я подумала о хореографии. Мой холодный взгляд. Сомнения. Я спрашивала себя, неужели он находит покой в моем холодном взгляде.19
Элизабет решила, что было бы слишком жестоко сообщить мне по телефону о внезапной кончине моего отца, умершего от сердечного приступа. Она прислала Чарльза. В четыре часа утра. Она знала, что Доминик уехал в Америку повидать своих родителей и взял с собой Вильяма. Она знала, что я была одна в доме. Она сама предоставила мне шанс. Ее доверие и доброта подарили мне шанс. И я должна была им воспользоваться. Побороть шок, преодолеть боль. Отложить горе. В ту минуту мне было необходимо узнать этого человека — мужа Элизабет — и через него пробиться к ней. Чарльз хотел утешить меня. Он склонился надо мной, и я прочла симпатию в его глазах. Мне показалось, что это не просто симпатия. Это моя вина. Он наклонился, и я резким движением заставила его упасть всей своей тяжестью на меня. Моегоре, мое желание разбилось о стену. Когда я открыла глаза, на его лице проступило то, что должно было привести меня к триумфу. Он хорошо знал себя. Я увидела это. Опыт прошлого. Это прошлое — давно похороненное — гнало его навстречу мне. Он нуждался в чувстве греха. Только оно могло проложить мост в прошлое. Медленно я открыла дверь в мою гардеробную. Он пошел за мной. Вниз по ступенькам. Я знала, что он поступит именно так. Не пытаясь прикрыть свою наготу, я шарила в поисках шелковых трусиков Элизабет — приманки, над которой не были властны годы. Мне казалось, что я вижу Элизабет. Она, словно привидение, стояла рядом со мной. Я легла на пол. Он встал на четвереньки и жадно схватил меня за волосы. Как будто собирался сожрать их. Оторвавшись друг от друга, мы забились в разные углы тесной комнатки. Мысль об отце пронеслась в моей тяжелой голове. И исчезла. Я подумала, что еще до моего рождения все было кончено для нас. Застарелое бешенство уничтожило боль, родившуюся во мне. Я понимала, что теперь уже слишком поздно. Мой взгляд наотмашь ударил Чарльза, пробил брешь в его броне, и он, словно загипнотизированный, шагнул ко мне. Я взяла неношеную черную туфлю Элизабет и лизнула каблук. И протянула ее ему. И снова легла на пол. Я пристально смотрела на нависшее надо мной лицо. Он медленно провел по моему телу каблуком туфли Элизабет. Он колебался. Я приподнялась. В его глазах был страх. Мне хотелось ободрить его. Осторожно, словно во сне, он подчинился моей воле. И впервые я заплакала, подумав о том, что я делаю. Изменяю себе, волоку Чарльза в мир ужаса и восторга, толкаю его навстречу притаившемуся року, лик которого вот-вот проступит под его пальцами. Произошло то, что было мною задумано. Элизабет лежала в одних черных трусиках. Я не позволила ему прикоснуться к ним. Давно позабытое мной, приди. Я — не я. Я приняла душ и оделась. В платье Рут. Мы молча доехали до больницы. Я поцеловала мать. Трудно представить себе кого-либо, кто с таким благородством нес бы свое горе. Элизабет протянула ко мне руки, крепко сжала меня в объятьях. Она утешала меня. Возможно, в этом было признание того, что это был мой отец, мой родной отец. А не ее. Она была слишком деликатна, чтобы сказать об этом. Чарльз сел рядом с моей матерью. Он держал ее за руку и не смотрел на меня. Потом мы все отправились в Лексингтон. Чарльз отвез нас. Вдову и двух жен. Одна из которых была его женой. Устоявшаяся семья, оплакивающая патриарха, которую терзает не столько горе, сколько мысль о нем. Во внезапной смерти старейшего члена семьи таится знание о том, что такой исход был давно предрешен. Я стояла в церкви, и мою печаль прорезали отсветы бесконечных кадров, на которых были запечатлены Чарльз и я. И наши тела. Я исподтишка поглядывала на Чарльза. Как-то Доминик говорил мне, что под пристальным взглядом предметный мир меняется. Тот ли ты, Чарльз? Та ли я, что прежде? Те ли мы? Изменился ли мир? Я стояла позади Доминика, еле живого после ночного перелета из Америки. И думала о том, как лгут тела и как обманывает разум. За обедом мама сообщила нам о своем решении остаться в Лексингтоне. — Здесь я прожила целую жизнь с ним. Здесь я чувствую его близость. Помните, Джон на протяжении многих лет проводил всю неделю в Лондоне, но на выходные приезжал домой. Мне хотелось бы, чтобы вы навещали меня по субботам и воскресеньям. Это будет так мило с вашей стороны. Вы знаете, какая радость для меня ваши дети… Мы были уверены, что Элис и Бен, многие годы прожившие с нами, присмотрят за ней. Пообещав «приезжать домой» на выходные, мы отбыли из Лексингтона. Доминик возвращался в Америку, где собирался пробыть еще какое-то время. Он должен был вернуться с Вильямом. Мы сочли, что спешный приезд на похороны «деда» слишком травмировал бы Вильяма, и он остался с родителями Доминика. Элизабет и Чарльз поехали во Фримтон. Я ждала в Лондоне. Следующий шаг был за Чарльзом.20
Он появился через два дня. Его лицо было искажено, словно он скрывался от самого себя. Он был похож на робота, появившегося на фоне серого холста ширмы. Он остановился в дверях. — Знаешь, у меня есть ключ… От входной двери… И от… — Мастерской Элизабет? — Да. Элизабет во Фримтоне. Рут, я не собираюсь пускаться в оправдания и объяснения. То, что произошло между нами, произошло. В твоей и в моей жизни. Я кивнула. — Рут, я много думал о том, что я должен тебе сказать. — Спасибо. — Мне нужно было подумать, Рут. Это серьезный вопрос. — Мы отведали от запретного плода древа познания. — Что? — О, я говорю о грехе. — Моя жена… моя первая жена была католичкой. Я только сейчас вспомнил об этом. Серьезный вопрос. Древо познания. Запретный плод. — Именно. — Но ты не католичка, Рут. — Нет, не католичка. Но меня всегда привлекала религия. — О-о! — Ты удивлен? — Немного, моя дорогая. А… «моя дорогая»… — Полагаю, ты нуждаешься в отпущении грехов. — Нет. Нет, я хотел сказать тебе… Ничего не говори мне, Чарльз. Ничего не говори. Я с грехом на «ты»… — Послушай. Ты пришел, чтобы сказать мне, что «больше этого не повторится», чтобы предостеречь меня… — Ты оскорбляешь нас обоих. Я должна победить. — У нас есть выбор. Это звучит слишком рационально. Слишком отстраненно. Прости. Мы можем выбирать между порядком и хаосом. — Ну и что же такое, по-твоему, «порядок», Чарльз? — Порядок это тайна. К порядку ведет… обман. — А «хаос»? Что такое «хаос»? — Хаос — это путь напролом. И гибель наших семей. — И? — Ты, Рут, насколько я заметил, создана для обмана во имя порядка. — А ты? — Не знаю. Возможно, на первый взгляд в еще большей степени, чем ты. Но я не знаю. — Элизабет? — рискнула я. — Мое первое условие, Рут, состоит в том, чтобы ты никогда не упоминала о Элизабет, когда мы остаемся вдвоем… в таком тоне. — Условие? Условие договора. — Да, Видишь, Рут, мы стоим друг друга. — Возможно. Одинокие дети во тьме. Дети, которые когда не будут примерными и счастливыми.21
Я, всегда считавшая, что кое-что умею, стала подмастерьем Чарльза Гардинга. Я рассматривала его как свою добычу. Свою жертву. Но он оказался сильнее, чем я думала. Я расставляла ловушку. И сама же попалась в нее. Он подавлял меня. Я не была готова к тому, что во мне проснется такой голод, который, если его не утолять, ставил под угрозу мою жизнь. Чарльз тоже нуждался во мне. Но он умел ограничивать свое желание. А я не умела. Я узнала, что такое страх. Но я никогда не говорила Чарльзу о своем страхе. К чему вооружать того, кто и так силен? Чарльз был сильным человеком. А сильный человек всегда боится. «Что лучше: бояться или любить?» Лучше бояться и любить. Можно ли совместить эти чувства? Они почти всегда приходят одновременно. Из чего вырастает любовь ребенка? Страх, что его покинут, в то время когда он так нуждается в поддержке. Может быть, это чувство и есть любовь? Хотя, должно быть, это не точное название. Каким словом описать то, как одно тело вскармливает другое? Доминик обожал меня. И я видела, что он боится. Боится быть покинутым. Теперь настала моя очередь. Круг должен замкнуться. Твоя очередь страдать, Рут. Стремиться к ускользающему знанию. И понимать, что никто не может познать тебя. Студия Элизабет превратилась в символ моей, похоти. Однажды, только однажды я продемонстрировала заарканенному Чарльзу то, что относилось к прошлому — холсты, — и слепое голубое небо, написанное ею, было осмеяло мною. Молчание, тоска. И вещи Элизабет… я еще больше стала нуждаться в них. С годами ложь становится привычкой. Мы свыкаемся с ней. Моя жизнь, состоявшая из множества мелких обманов, сделала из меня виртуоза искусства притворства. Изучил ли Чарльз раньше свои возможности в области предательства? Или то, что давно было в нем заложено, расцвело, вдруг прорвалось в той внезапной роковой связи? В год, когда умерла Фелисити? Наверное, он был одарен от рождения. Я слишком боялась его, чтобы пытаться проникнуть в глубины этой натуры. Иногда меня удивляло, что его не страшит возможность новой трагедии. Или он чувствовал себя защищенным наивностью и добротой Элизабет? Наши встречи, организовать которые не составляло труда, проходили принужденно. Жестокость и неудовлетворенность. Они напоминали бесконечное движение по лестнице. В комнату, двери в которую должны были остаться закрытыми. И я показывала дорогу. За каждым шагом неотвратимо следовал другой.22
Вильям Гартон Летний семестр Возраст: 12 лет Класс: 1-й «А»Аттестация, данная директором школы: Вильям очень серьезный ребенок. Во многом непохожий на современных детей. Тем не менее он хорошо ладит с другими мальчиками, хотя, как мы уже говорили, одно время его задирали двое известных забияк такого же возраста. Как вы можете увидеть из отзывов преподавателей, Вильям очень хорошо учится, особенно заметны его успехи в математике, что не удивительно, если учесть его наследственность. Мы надеемся, что он порадует нас в следующем году. Эндрю Браун, старший воспитатель.
Благодаря серьезному отношению Вильяма к занятиям и его ровному, спокойному поведению его первый год в нашей школе прошел успешно. Постарайся сохранить такое же отношение к учебе и в будущем, Вильям. Бротон Вест, директор школы.
Вильям хорошо успевает по латыни. Он добился прекрасного результата, особенно если принять во внимание то, что он пришел к нам недостаточно подготовленным по этому предмету. Карл Дон, учитель латыни.
Вильям заметно продвинулся в знании французского языка. Он тщательно выполняет все задания. И представляет их всегда в срок. Прекрасно, Вильям. Я приветствую намерение семьи провести какое-то время во Франции. Это поможет Вильяму исправить акцент. Алистер Найт, учитель французского языка.
Вильям лучше всех в классе успевает по математике. Полагаю, что мои заслуги в этом минимальны. Это врожденный талант. Нужно ли его развивать? Бесспорно. Дункан Хейчерч, учитель математики.
Вильям заметно преуспел в английском языке. Он много занимается. Его письменные работы отличаются аккуратностью и четкостью. Его слабое место, как мне кажется, стиль. Может быть, ему следует больше читать? Я приготовил для него список книг, которые я рекомендовал бы ему для чтения на каникулах. Прилагаю его к аттестации. Уж извини, Вильям. Джеймс Сендерс, учитель английского языка.
В классе Вильям внимателен. Он делает большие успехи, и его предложения по внеклассной работе всегда интересны и полезны. Майкл Мур, учитель географии.
Вильям хорошо успевает по истории. У него великолепная память на даты и имена. Его сочинения, точные в том, что касается фактов, показывают, что он (пока) не чувствует тяги к этому предмету. Брайан Джонсон, учитель истории.
Увы, Вильям не художественная натура. Он с удовольствием присутствует на занятиях и очень старается. Мы упорно работаем. Полагаю, что на этом предварительном этапе мы можем считать, что он поднялся над нулевым уровнем. Майлис Местерсон, учитель рисования.
Вильям великолепно играет в теннис. Он прекрасно показал себя в последнем турнире с Итоном. Он хорошо плавает и мог бы развивать еще большую скорость, если бы нашел оптимальный ритм дыхания. Он не гимнаст — но нельзя же преуспевать во всем, не правда ли? Поздравляю тебя, Вильям, с победой в школьном теннисном турнире юниоров. Артур Колдвел, физическое воспитание.
Вильям изготовил замечательную шкатулку, пользуясь выполненными им чертежами, в качестве зачетной работы в этом семестре. По-моему, ему это доставило радость. Корин Морган, учитель черчения и труда.
Вильям хорошо чувствовал себя на протяжении всего семестра. Как вы знаете, он страдает легким заиканием. Это становится особенно заметно, когда он волнуется. Скорее всего с возрастом это пройдет. Он здоровый, спокойный, веселый ребенок. Меган Овистон, старшая медсестра.
Внизу даты. Обозначен день начала занятий в следующем семестре. Расписанное по часам четко организованное будущее.
«Конфиденциально. Глубокоуважаемые сэр Чарльз и леди Гардинг, Стефан — одаренный и очаровательный ребенок. Весьма привлекательное, а в будущем, возможно, опасное сочетание. Мы уже говорили об этом. Я давно обратил внимание на эти «дары». Происшествие на башне, само по себе не содержащее ничего, что могло бы вызвать беспокойство, тем не менее не следует игнорировать. По-моему, его следует рассматривать как предостережение всем нам. Мистер Блейк полагает, что «крайности ведут…» и так далее, но история показывает, что мистер Блейк не прав. Мне не кажется, что Стефан гений. Но он наделен выдающимся умом. Было бы уместно напомнить известные строки Драйдена: «Великий ум и сумасшествие — союзники, и их разделяет лишь тонкая перегородка». Мне кажется, что Стефану будет спокойнее в малой школе, которую мы собираемся в ближайшее время открыть для наших подопечных. Во главе этой школы будут стоять мистер и миссис Трент. Возможно, вам будет небезынтересно узнать, что миссис Трент увлекается пейзажной живописью. Они оба очень добрые и деликатные люди. Из приложенных аттестаций следует, что Стефан учится неровно. Он блистает по одним предметам и нерадив в других. Поскольку вы не смогли встретиться со мной до окончания семестра, я счел необходимым написать вам и высказать свою точку зрения. После трагедии, произошедшей с моим сыном, я с большей решительностью стал брать на себя смелость предупреждать родителей о тех опасностях, которые могут возникнуть в столь сложном деле, как воспитание детей. Искренне ваш Бротон Вест, директор школы».
Я нашла это письмо через много лет после того, как оно было написано. Элизабет, уезжая, ничего не взяла с собой. Воспоминания. Неясные голоса. Память никогда не бывает чиста. Любое воспоминание окрашивается тонами прожитой жизни. Были ли они правы тогда, эти голоса, наводнившие мою комнату? Был ли подлинным гнев, слышавшийся в презрительном смехе Стефана? Когда он стоял здесь во время допроса о «происшествии на башне», учиненного Чарльзом, и не соглашался с тем, что вел себя безрассудно и легкомысленно? А Вильям страстно защищал своего кумира? Был ли искренним запал его детского обожания? Возможно, любовь к повторению старых мелодий нам внушили бродячие музыканты. Я обернулась к ним. Словно прядь моих волос была натянута на инструменты, на которых они играли, и тянула меня в прошлое. Я услышала голос Вильяма. — Дядя Чарльз… честно… ну пожалуйста, попробуй представить себе это… Стефан стоял на парапете, высоко над нами… Черт возьми, он не трус, дядя Чарльз. И Хендрикс — этот ужасный, заносчивый, подлый Хендрикс на плацу… И Стефан кричит: «Друзья, рядовые храбрецы и старосты, приготовьте ваши уши, я собираюсь стыдить Хендрикса, а не петь ему хвалу. Боль, которую причиняют обидчики, идет за ними. За их отчетами прячется трусость. Так давайте же не будем заодно с Хендриксом». И тогда, дядя Чарльз, один мальчик, Олдхам, закричал: «Гардинг, какого черта! Вы соображаете, что вы делаете?» — «Я, Олдхам, защищаю справедливость». О, дядя Чарльз, вы должны гордиться Стефаном. Пожалуйста, позвольте мне досказать. Пожалуйста. — Хорошо, Вильям. Давай продолжай. Чарльз вздохнул и печально кивнул. Вильям в лихорадочном возбуждении продолжил свой рассказ, в лицах изображая все происшедшее. Стефан смущенно переступал с ноги на ногу, хотя ему было приятно слушать гимн его отваге. — «Вы глупый юнец, Гардинг… Вы здесь не для того, чтобы защищать что-либо». — «Как, Олдхам? Разве вы не благородный человек?» — «Спускайтесь, Гардинг, спускайтесь сию же минуту». — «Неужели старосты потеряли рассудок? Вы должны быть со мной, Олдхам». И тогда, дядя Чарльз, все мальчики затопали и закричали в знак одобрения, а Стефан раскланялся и слез с парапета. Голос рассказчика стал тише и внезапно растаял. Я замерла. Потом я развернула аттестацию Стефана за летний семестр. Ему было четырнадцать в то время.
Летний семестр Стефан Гардинг Возраст: 14 Класс: 3-й «А»
Стефан очень много знает. С тех пор, как он пришел в класс, он учится лучше всех. Его работы не вызывают никаких нареканий с моей стороны — ни по сути, ни с точки зрения их оформления. Из разговоров я узнал, что так обстоит дело не со всеми предметами. Как бы то ни было, его ум не раздражает других мальчиков. И этим Стефан обязан себе, своему обаянию. Мне очень хотелось бы учить его и в следующем году. Карл Дон, учитель латыни.
Стефан прирожденный грецист. Он обладает душой античника и темпераментом художника. Мы многого ждем от него. Ксавьер Джемс, учитель греческого языка.
Стефан — неординарный ученик. Его способности проявляются и в таком предмете, как французская литература. В настоящий момент он сильно увлечен Бодлером, и я хочу сообщить вам, что курс прошлого года прошел для него под знаком этого автора. Стефан опирался на цитату «спокойствие, роскошь и сладострастие» в язвительном сочинении на тему «Домашняя атмосфера» и этим выдал себя. Я запретил чтение книги «Цветы зла» и уверен, что вы одобрите такое решение. Будем надеяться, что этот шаг не погасит увлечение Стефана французским языком. Алистер Найт, учитель французского языка.
Сочинения Стефана напоминают «новеллы». В них чувствуется удивительная для мальчика зрелость. Искрометное чувство юмора служит противоядием его самым мрачным фантазиям. Джемс Сандерс, учитель английского языка.
Стефан не математик. Этим все сказано. Мы изо всех сил стараемся обучить его основам математики, совершая насилие над его природными склонностями, но по большей части безуспешно. Подозреваю, что дальше нулевого уровня нам не удастся продвинуться. Ситуация безнадежная. Тем не менее я должен отметить, что Стефан очень хорошо держится и относится к своим неудачам иронически. Мне всегда приятно видеть его в классе. Дункан Хейчерч, учитель математики.
На мой взгляд, Стефан делает ошибку, когда позволяет себе, с энтузиазмом относясь к одним предметам, откровенно скучать на других. География очень нужная наука. Мне удалось только однажды привлечь к ней внимание Стефана — во время диспута на тему «География — это история». Его сочинение на эту тему было блестящим. Я позволил себе представить его на конкурс. Для школы будет большая честь, если он победит, хотя в воспитательных целях это вряд ли необходимо. Обычная дилемма. Майкл Мур, учитель географии.
Стефану нравится история, и он удерживает третье место в списке. Его сочинения обращают на себя внимание и стилем, и содержанием — не всякий историк может этим похвастаться. Он с удовольствием посещает занятия и активно участвует в дискуссиях. Алекс Даннингтон, учитель истории.
Стефан хорошо осведомлен в физике, но в этом семестре его поведение в лаборатории несколько раз чуть было не повлекло за собой опасную ситуацию. Хотелось бы, чтобы он стал более уравновешен и сосредоточен. Возможно, перевод в школу мистера Трента пойдет ему на пользу. Колин Торнтон, учитель физики.
Стефан наделен большими способностями к живописи. Тем не менее он не оправдывает возлагаемых на него надежд. Впрочем, удивительное чувство цвета и умение видеть производят глубокое впечатление. Возможно, он еще поразит нас — по крайней мере в области искусства. Майлис Мастерсон, учитель рисования.
Стефан делает успехи. Он хорошо играет в теннис, хотя не прилагает особых стараний к тому, чтобы совершенствоваться, возможно, из-за результатов, которые показывает его кузен Вильям. Плаванье не является «любимым видом спорта» Стефана, так как он предрасположен к астме. Мы стараемся увлечь его. Но, боюсь, эта область деятельности чужда Стефану. Артур Колдвел, физическое воспитание.
В этом семестре у Стефана было два небольших приступа астмы. Мы все больше убеждаемся в психосоматической природе его заболевания. Чем меньше у него будет причин для волнения, тем лучше для его самочувствия. Я могу только приветствовать идею о его переводе в школу Трентов. Я настоятельно советую вам принять это предложение. Меган Овистон, старшая медсестра.
Я складываю бумаги и кладу их на место в деревянную резную коробку. И извлекаю смятую статью. Художник и его время Браннингтон Орчард, критик
Является ли старомодная манера писать недостатком для художника? Каждый художник живет в своем, «современном» ему мире. Разве мы так уж нуждаемся в вехах? Каждый надеется, что в определенных исторических рамках ему удастся сделать нечто, неподвластное времени. Импульс, свойственный художественным натурам. Я задаю этот вопрос — ответить на который, наверное, очень трудно, — потому что мисс Элизабет Эшбридж и есть та загадка — старомодная художница. На протяжении последних десяти лет ее работы выставлялись крайне редко. Возможно, причины этого во вполне понятном стремлении предоставить возможность более «модным» художникам показать свои полотна. Тем не менее я полагаю, что, несмотря на несовременность — в обычном смысле этого слова — и отсутствие новаторства (а истинные гении всегда стремятся стать новаторами), мисс Эшбридж — художница, заслуживающая самого пристального внимания. Небо Англии — ее наваждение — дышит чувством покинутости. Художница с болью осознает контраст между замкнутостью, теснотой нашей жизни и свободным простором небес. Сравним ее раннюю работу «Голубой Лондон» с более зрелой картиной «Полет». Легкое, рваное облако бьется о края холста, тщетно стараясь бежать яркой, почти обжигающей голубизны. Было бы крайне наивно смешивать мисс Эшбридж с другими представительницами «дамской» живописи, избравшими объектом своего творчества небо. Ее картина «Снова в Афинах» демонстрирует возросшее мастерство по сравнению с работой «Утро в Афинах». Последняя была написана, как мне кажется, во время медового месяца. Ее муж, Губерт Баатус, трагически погиб. Они были недолго вместе. Хочу также обратить внимание на работу «Мастерская. Небо». Художница, загнанная в свою мастерскую, пытается, подобно Оскару Уайльду, схватить «голубой навес, который заключенные называют небом». Благодаря любезности Адриана Карендона мы получили возможность увидеть в его галерее на Монт-стрит и многие другие замечательные работы мисс Эшбридж. Настоятельно рекомендую посетить эту выставку.
Голос чужого. Голос из далекой страны. Из прошлого.
Последние комментарии
5 часов 46 минут назад
23 часов 6 минут назад
23 часов 29 минут назад
23 часов 44 минут назад
23 часов 45 минут назад
23 часов 46 минут назад