Паралогии [Марк Наумович Липовецкий] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

собой одну из поздних фаз художественного процесса, который начался в русской неофициальной литературе еще во второй половине 1960-х — начале 1970-х годов. Причем этот процесс, вопреки устойчивым представлениям, не был замкнут в пределах андеграунда, но в немалой степени затронул и творчество писателей, признанных в официальной советской культуре. Р. Эшельман в своей монографии «Ранний советский постмодернизм»[6] убедительно показывает, как в реалистической прозе 1970-х кризис советской ментальности порождает черты, сопоставимые с важнейшими элементами постмодернистской «эпистемы». Так, в основании художественной философии зрелого Трифонова исследователь находит ризоматическую (по Делёзу) — то есть неиерархическую — связь всего со всем: большого с малым, личного с историческим. А у Василия Шукшина поведение его «чудиков» характеризуется «эпистемологическим сомнением» (Д. Фоккема), невозможностью различить свободу от зависимости, счастье от горя, собственную точку зрения от навязанной или чужой и т. п.

Следовательно, более или менее «автохтонные» истоки русского постмодернизма следует искать в логике советской модерности — или того социокультурного образования, которое сформировалось в СССР «на месте» модерности как особого типа культуры.

Вопрос об отношении советской модели к традиционно понимаемому европейскому модерну интенсивно дебатируется. Так, например, Р. Такер[7] возражает против интерпретации сталинизма как исключительно модернизирующего проекта, настаивая на том, что культура и социальность этого периода представляют собой радикальный отказ от модерности и возвращают советское общество к домодерным (допетровским) социокультурным моделям. Стивен Коэн[8] говорит о «двух Советских Россиях» — одной (в крупных городах), отчасти модернизированной — индустриальной и технологичной, другой (деревенской и крестьянской) — радикально архаизированной. Моше Левин считал, что советский модернизационный проект столкнулся с традиционалистской крестьянской культурой большинства населения страны, и, борясь с ней, парадоксальным образом абсорбировал именно архаические черты крестьянского сознания: коллективизация и индустриализация привели к притоку крестьян в города, служившие основными очагами модернизации[9].

С другой стороны, в ряде исследований конца 1980-х — начала 1990-х годов советский опыт нередко рассматривается как «альтернативная модерность» — на том основании, что советская модель, так же как и либерально-демократические версии модерна, опирающиеся прежде всего на развитие капитализма, была движима «этосом социального интервенционизма и массовой политикой»[10]. Так, Шейла Фитцпатрик показывает, что социальной основой сталинизма становятся сформировавшиеся в советское время профессионалы — советский «средний класс» инженеров, менеджеров, офицеров, консервативных в культурном отношении, но технически грамотных и политически преданных режиму[11]. Стивен Коткин демонстрирует, как в 1930-е годы в Советском Союзе создается такой важный элемент модерности XX века, как система обеспеченных государством социальных гарантий — то, что в другом виде на Западе получает название welfare state[12]. А Зигмунт Бауман вообще связывает коллапс коммунизма с кризисом дошедших до логического тупика модерных стратегий социального «садоводства» — насаждения рационального (или полагающего себя рациональным) менеджмента по отношению ко всем стратам социальной и культурной жизни[13].

Поворот в изучении советской цивилизации происходит во второй половине 1990-х годов во многом под влиянием методологических идей М. Фуко. В центре внимания оказывается не политическая борьба, идеологические, экономические и государственные трансформации, а практики повседневной жизни, инфраструктуры социальных связей и отношений — такие, как ценности, язык и социолекты, идентичности, верования, мифологии и т. п., пронизывающие как коллективную, так и индивидуальную жизнь Советских людей. Центральной категорией в этом научном дискурсе становится категория субъективности, понимаемая как процесс взаимодействия между индивидуумом и государством, формирующий социального субъекта[14]. Так, например, Коткин в книге «Магнитная гора: Сталинизм как цивилизация» (1995) пристально изучает социальную инфраструктуру Магнитогорска 1930-х годов как одного из центров индустриализации. Коткин демонстрирует сложный процесс переговоров и социального сопротивления, сопровождающий индустриальную модернизацию и оформление советской версии welfare state. Такой анализ, разумеется, не вписывается в представления о тоталитарном обществе как централизованно управляемом и полностью контролируемом «сверху» и