КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 625998 томов
Объем библиотеки - 989 Гб.
Всего авторов - 247243
Пользователей - 114849

Впечатления

mmishk про Велесов: Шлак (Боевая фантастика)

Шо, опять его залили?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
медвежонок про Путилов: Квартирник (Детектив)

Я лично не против незавершенных текстов, но предупреждать же надо. Вещь в процессе, напиши "незаконченное..."

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
mmishk про АНТОН228: На самом дне (Попаданцы)

Мальчуковые страдашки.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Телышев Михаил Валерьевич про Матвей Лодыгин: Почта СССР (Социально-философская фантастика)

очень нетривиально, хорошо читается, умно написано, изящно завершено.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Маркс Карл про Иванов: Здравствуй, 1985-й (Альтернативная история)

Невозможно прочитать!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Маркс Карл про Иванов: Здравствуй, 1984-й (Альтернативная история)

Невозможно прочитать!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Маркс Карл про Иванов: Здравствуй, 1984-й (Альтернативная история)

Невозможно прочитать!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Том 7. Моникины [Джеймс Фенимор Купер] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Джеймс Фенимор КУПЕР Собрание сочинений в семи томах ТОМ VII

Моникины

— Так ты знал ее? — спросил рыцарь.

— Я — нет, — ответил оруженосец. — Но человек, который рассказал мне эту историю, считал ее настолько достоверной, что я, пересказывая ее, по его словам могу поклясться, будто видел все своими глазами.

«Дон Кихот»

  ПРОЛОГ


Весьма вероятно, что многие из тех, кто прочтет эту книгу, пожелают узнать, каким образом попала ко мне ее рукопись. Такое желание вполне законно и естественно, а потому его нельзя не исполнить.

Расскажу как можно короче.

Летом 1828 года, путешествуя по долинам Швейцарии между двумя главными хребтами Альп, где берут свое начало Рона и Рейн, я от истоков второй из этих рек добрался до истоков первой, до знаменитого ледника Роны. Там довелось мне пережить одно из тех мгновений отрешенности и полного покоя, которые тем более ценны, что редко выпадают на долю человека в том полушарии. Справа и слева высились обрывистые горы. Их пики сверкали на солнце, а прямо передо мной, на уровне глаз, лежало то удивительное море льда, талые воды которого сливаются в бурную Рону, и она бежит оттуда к далекому Средиземному морю. Впервые за целые годы скитаний по Европе я почувствовал себя наедине с природой.

Увы, эта радость, как и все подобные радости в сутолоке Старого Света, оказалась мимолетной! Из-за скалы на узкой вьючной тропе появились люди: впереди, как обычно, шел проводник, за ним ехали гуськом на лошадях две дамы; замыкали шествие двое пеших мужчин. Долг вежливости заставил меня встать и поклониться обладательницам кротких глаз и цветущих щечек, когда всадницы проезжали мимо. Они были англичанки, и мужчины, по-видимому, приняли меня за соотечественника. Один из них остановился и учтиво спросил, не занесен ли снегом перевал Фурка, Я сказал, что нет, а он в благодарность сообщил мне, что я найду Гримзель «не слишком легким». «Однако, — добавил он с улыбкой, — дам это не испугало, и вы едва ли станете колебаться!»

Я заметил, что надеюсь преодолеть препятствия, раз они оказались по силам его прекрасным спутницам. Затем он сообщил мне, что сэр Герберт Тейлор произведен в генерал-адъютанты, и пожелал мне всего лучшего.

Я посидел часок, размышляя о характерах, надеждах, целях и интересах людских, и пришел к заключению, что незнакомец—солдат, обычный ход мыслей которого отразился и в этом коротком случайном разговоре.

Возобновив свой одинокий путь, пересекавший русло Роны, я еще два часа взбирался по крутому склону к перевалу и очень обрадовался, увидев на вершине холодно поблескивающий водоем, который называется Озером Мертвых. Тропа была занесена снегом как раз в самом опасном месте, где один неверный шаг мог привести неосторожного к гибели. Большая группа туристов по ту сторону перевала, по-видимому, вполне сознавала трудность положения: они остановились и серьезно обсуждали с проводником, как им поступить. Решено было сделать попытку. Первой пошла молодая женщина с необычайно милым и ясным выражением лица. Она тоже была англичанка. Залившись румянцем, дрожа и смеясь над собой, она все же бодро шла вперед и благополучно поравнялась бы со мной, если бы не камень, случайно повернувшийся под ножкой, слишком изящной для этих диких гор. Я бросился вперед и, к счастью, спас ее от гибели. Она поняла, чем обязана мне, и скромно, но с волнением высказала мне свою признательность. Почти тотчас к нам присоединился ее муж и сжал мою руку с горячим чувством человека, который только что чуть не потерял самое дорогое для него существо. Дама нашла нужным оставить нас вдвоем.

— Вы англичанин?—спросил ее муж.

—Американец.

—Американец! Вот странно… Вы не обидитесь, если я задам вам вопрос? Вы спасли мне больше, чем жизнь: случись что-нибудь с моей женой, я сошел бы с ума. Так разрешите спросить вас: могу я предложить вам деньги?

Я улыбнулся и ответил ему, что, как это ни покажется ему странным, я хоть и американец, но джентльмен. Он смутился, и его благородное лицо омрачилось так, что мне стало жаль его. Он, видимо, искал способа выразить, насколько он считает себя моим должником, но не знал как.

— Мы можем еще встретиться, — сказал я, пожимая ему руку.

— Вы не откажетесь взять мою карточку?

— С большим удовольствием.

Он вложил мне в руку визитную карточку, на которой значилось: «Виконт Хаусхолдер», а я взамен дал ему карточку с моим скромным именем.

Он посмотрел на карточку, потом на меня и снова на карточку: по-видимому, его осенила какая-то приятная мысль.

— Вы посетите этим летом Женеву? — быстро спросил он.

— Я буду там через месяц.

— Ваш адрес?

— Отель «Де л'Экю».

— Я напишу вам. До свидания.

Мы расстались. Он, его милая жена и их проводники начали спускаться к Роне, а я продолжил свой путь к гримзельскому убежищу.

Месяц спустя я получил в женевском отеле большой пакет. В нем был ценный бриллиантовый перстень, с просьбой носить его на память о леди Хаусхолдер, и написанная четким почерком рукопись. Желания отправителя поясняла следующая записка:

«Провидение свело нас не ради лишь той цели, которая обнаружилась с самого начала. Я долго колебался, опубликовывать ли мне прилагаемое повествование. В Англии люди склонны скептически встречать необычные факты, но отдаленность Америки от места, где я живу, полностью избавит меня от насмешек. Мир должен узнать истину, и ради этого я хотел бы прибегнуть к вашей помощи. Я прошу вас только позаботиться о том, чтобы эта книга была напечатана, и послать один экземпляр по моему адресу: Хаусхолдер-Холл, Дорсетшир, Англия, а другой — капитану Ною Поку, Станингтон, штат Коннектикут, у вас на родине. Моя Анна молится за вас и навсегда сохранит к вам чувство дружбы. Не забывайте нас.

Преданный вам

Хаусхолдер».



Я в точности исполнил эту просьбу и послал два экземпляра книги по указанным адресам. Остальные могут стать собственностью всех, кто готов заплатить за них.

Из Станингтона я получил в ответ следующее письмо:



«Шхуна „Дебби и Долли“

на станингтонском рейде.

1 апреля 1835 года



Автору «Шпиона», эсквайру,

город ***, округ ***,

штат Нью-Йорк



Дорогой сэр!

Ваша посылка прибыла и застала меня в добром здравии, как, надеюсь, застанут вас и мои строки. Я прочел книгу, и, должен сказать, в ней есть доля правды, что можно, пожалуй, отнести к любой книге, кроме Библии, календаря и свода законов. Сэра Джона я помню хорошо и его сообщения опровергать не стану по той причине, что друзьям не следует возражать. Я также был знаком с четырьмя моникинами, о которых он говорит, хотя знал их под другими именами. Миссис Пок сомневается, все ли тут правда, но я ей ничего не говорю: женщина от сомнений становится только разумнее. А что я вожу корабль без геометрии, так об этом не стоило печатать в книге. У нас это не такая уж диковинка: взглянешь раза два в день на компас, и ладно! На этом я прощаюсь с вами и готов принять от вас любое поручение на Тюленьи острова, куда я отплываю завтра, если позволят ветер и море.

Готовый к услугам

Ной Пок.


P. S. Я всегда говорил сэру Джону, чтобы он держал курс подальше от писательства. Но он только и делал, что строчил день и ночь целую неделю. Что посеешь, то и пожнешь! Ветер переменился, и мы поднимем якорь, как начнется прилив. Поэтому ставлю точку.

NВ. Сэр Джон малость разошелся по поводу того, что я съел обезьяну. Такой случай и вправду был со мной в Карибском море, за четыре года до того, как мы встретились с ним. На вкус она была неплоха, но от ее вида делалось не по себе. Мне так и чудилось, что я ухватил нашего с миссис Пок младшенького!»

 ГЛАВА I

Родословная автора, а также его отца

Философ, создавший новую теорию, обязан привести хотя бы самые элементарные доказательства разумности своих позиций, а историк, который берется излагать чудесные события, дотоле неизвестные человечеству, должен, из уважения к чужим мнениям, представить надежные свидетельства своей правдивости. Эти два важнейших требования ставят меня в своеобразное положение, так как в подтверждение моей философии я могу сослаться лишь на ее убедительность, и не имею иных свидетелей, кроме себя самого, чтобы удостоверить те поразительные факты, которые теперь впервые будут предложены вниманию читающего мира. Я сознаю всю тяжесть лежащей на мне ответственности, ибо истина бывает иной раз так мало правдоподобна, что кажется вымыслом, а вымысел бывает так похож на истину, что неискушенный человек потом готов уверять, что он сам видел, как все это было. Об этом следует помнить всем нашим историкам: знание обстоятельств в одном случае избавит их от разочарования, связанного с тем, что свидетельские показания, добытые ценой больших усилий, окажутся опровергнутыми, а в другом — от тяжелого и бесполезного труда. Что до меня, то взамен, как выражаются французы, «les pieces justificatives» [1]для моих теорий и фактов я могу снискать доверие читателя, лишь изложив без прикрас историю моего происхождения, рождения, воспитания и жизни до того времени, когда мне довелось увидеть те удивительные вещи, которые мне дано счастье поведать, а читателю — вскоре узнать.

Начну с моего происхождения, или с моей родословной. Это соответствует естественному порядку событий, а кроме того, полезно проследить следствия до их причин так, чтобы эта часть моего повествования внушила доверие ко всему остальному.

Я всегда считал себя равным потомкам самых древних родов Европы, так как немногие семьи восходят более ясно и прямо к тьме веков, чем та, к которой принадлежу я. Мое происхождение от отца неопровержимо установлено записью в приходской книге, равно как его собственным завещанием, и, я думаю, никому не дано столь непосредственно доказать истинность истории своей семьи, как мне — стоит лишь проследить жизнь моего предка назад во времени вплоть до того часа, когда его на втором году жизни нашли пищащим от холода и голода в приходе св. Джайльза, в Вестминстере, в Соединенном Королевстве Великобритании. Над его страданиями сжалилась уличная торговка апельсинами. Она накормила его хлебной коркой, согрела горячим пивом с джином, а потом из человеколюбия отнесла его к лицу, с которым имела частые, но враждебные встречи, — к приходскому надзирателю. Происхождение моего предка было настолько темным, что представлялось совершенно ясным. Никто не мог сказать, чей он, откуда взялся и что с ним будет дальше. А так как по закону тогда не полагалось, чтобы дети умирали на улице с голоду при подобных обстоятельствах, приходский надзиратель после надлежащих попыток убедить некоторых из своих бездетных и добросердечных знакомых в том, что ребенок, вот так покинутый, — особый дар провидения каждому из них в отдельности, вынужден был передать моего отца на попечение одной из приходских нянек-воспитательниц.

Такой исход милосердия торговки апельсинами способствовал установлению достоверности родословной нашей семьи — ведь если бы мой достойный предок был предоставлен на волю счастливых случайностей и великодушных капризов частной благотворительности, я, скорее всего, был бы вынужден набросить покров на эти важные годы его жизни, но так как он провел их в работном доме, события, их составляющие, подтверждены неоспоримыми документами. Таким образом, в анналах нашей семьи нет пробела; даже тот период, о котором в жизни большинства людей известно только по сплетням и досужим россказням, в отношении основателя моего рода заверен соответствующими записями вплоть до того дня, когда он достиг своего предполагаемого совершеннолетия, ибо его определили в ученики к заботливому хозяину, едва приход получил возможность избавиться от него с неприличной поспешностью, но в согласии с законом. Кстати, я забыл упомянуть, что торговка апельсинами, взглянув на вывеску мясника, у двери которого был найден мой предок, весьма удачно нарекла его Томасом Голденкалфом [2].

Это второе важное изменение в делах моего отца можно счесть предвестием его дальнейшей судьбы. Он поступил учеником к торговцу модными товарами, то есть к лавочнику, предлагавшему публике изделия, которые обычно покупают люди, не знающие, куда им девать деньги. Для будущего процветания молодого искателя счастья это место представляло огромные выгоды. Те, кто забавляет своих ближних, оплачиваются, как известно, гораздо лучше, чем те, кто их учит, а кроме того, он обрел возможность изучать людские капризы, которые, при умелом использовании, сами по себе — золотые прииски, и познать ту важную истину, что самые важные события нашей жизни гораздо чаще—результаты порыва, а не расчета.

Мне известно непосредственно из уст моего предка, что судьба послала ему на редкость хорошего хозяина. Этот человек, впоследствии ставший моим дедом с материнской стороны, был одним из тех сметливых купцов, которые ради собственной выгоды поощряют других в их безрассудстве. Пятидесятилетний опыт сделал его большим знатоком своего дела. Редко случалось, чтобы он, приступив к разработке новой жилы своего прииска, не был вознагражден за свою предприимчивость успехом, вполне отвечавшим его ожиданиям.

— Том, — сказал он однажды своему ученику, когда время уже породило между ними доверие и взаимную симпатию, — ты родился под счастливой звездой, иначе приходский надзиратель не привел бы тебя ко мне! Ты и не подозреваешь, какое богатство тебя ожидает, какие сокровища будут в твоем распоряжении, если ты окажешься прилежным малым, а главное — преданным моим интересам. (Мой дед никогда не упускал случая вставить в свою речь нравоучение, хотя и вел свои коммерческие дела с немалой алчностью.) Ну, как ты думаешь, малый, каков мой капитал?

Мой предок по мужской линии помедлил с ответом, так как до тех пор его представления ограничивались прибылями и он не смел возносить мыслей к тому источнику, откуда, как он не мог не видеть, они изливались весьма обильным потоком. Однако, вынужденный как-нибудь ответить и будучи проворен в счете, он прибавил в уме десять процентов к цифре, отразившей плоды их объединенной ловкости за прошлый год, и назвал полученный итог как ответ на заданный ему вопрос.

Мой дед с материнской стороны расхохотался в лицо моему предку по прямой линии.

— Ты судишь, Том, — сказал он, когда его веселость немного улеглась, — по примерной стоимости наличного запаса товаров перед тобой, но тебе следовало бы учесть еще и то, что я называю нашим оборотным капиталом.

Том на мгновенье задумался. Он знал, что у хозяина есть ценные бумаги, но не считал вложенные в них деньги частью его дела. Что же касается оборотного капитала, то было неясно, какое он мог иметь значение, когда разница между себестоимостью и продажной ценой различных вещей, которыми они торговали, была так велика, что в дополнительных капиталовложениях было мало смысла.

Помня, что его хозяин редко платил за что-нибудь, пока не покрывал семикратным доходом своего долга, Том подумал, что старик намекает на преимущества, которые он извлекал из кредита, и, поразмыслив еще, высказал свою догадку.

Моего деда с материнской стороны снова разобрал смех.

— Ты по-своему не глуп, Том, — сказал он, — и мне нравится точность твоих расчетов, она показывает твою способность к торговле. Но в нашем деле, помимо расчетов, нужна еще глубина мысли. Поди сюда, мальчик, — добавил он и подвел Тома к окну, откуда они могли видеть соседей, которые шли в церковь, ибо мои деловитые предки созерцали это высоконравственное зрелище в воскресенье, как и подобало в такой день. — Поди сюда, мальчик, и ты увидишь, как малая доля того капитала, который ты, кажется, считаешь припрятанным, разгуливает при ярком свете по городским улицам. Вон там ты видишь жену нашего соседа кондитера. С каким высокомерием она закидывает голову и показывает всем безделку, которую ты ей вчера продал! Так вот: даже она, неряшливая, праздная, тщеславная и, в общем, мало заслуживающая доверия, все же носит с собой часть моего капитала!

Мой достойный предок вытаращил глаза; он не считал своего патрона способным доверить что-нибудь женщине, которая, как им было хорошо известно, покупала больше, чем ее муж согласился бы оплатить.

— Она дала мне гинею, хозяин, за то, что не стоило и семи шиллингов!

— Вот именно, Том, и сделала она это только из тщеславия. Я извлекаю прибыль из ее глупости и из глупости всего человеческого рода. Так теперь ты видишь, на какой капитал я веду свои дела? А вон ее служанка несет деревянные галоши за ленивой тварью. У этой девчонки тоже хранится доля моего капитала, и на прошлой неделе я взял из него полкроны.

Том долго раздумывал над иносказаниями своего предусмотрительного хозяина, и хотя он понимал их не лучше, чем их поймет добрая половина обладательниц томных влажных глаз и обладателей пробивающихся бачек среди моих читателей, все же, поразмыслив, он в конце концов, практически постиг эти тонкости и к тридцати годам уже, пользуясь французским выражением, довольно хорошо их «exploite» [3].

Со слов достоверных свидетелей мне известно, что взгляды моего предка между десятью и сорока годами претерпели существенные изменения. Это обстоятельство часто побуждало меня думать, что людям не следует особенно доверять своим принципам в том гибком возрасте, когда человеческий дух, подобно нежному ростку, легко отклоняется в сторону и поддается посторонним воздействиям.

Люди замечали, что в раннем, еще впечатлительном возрасте, мой родитель проявлял живейшее сочувствие при виде приютских детей, и не было также случая, чтобы он прошел мимо ребенка, плачущего от голода на улице—особенно если это был маленький мальчик, еще одетый в платьице, — не поделившись с ним своей коркой хлеба. Так, говорят, мой достойный отец и поступал всегда, и, в особенности, если перед встречей его сострадательность была обострена хорошим обедом. Последнее можно приписать более яркому представлению о том удовольствии, которое он собирался доставить.

В шестнадцать лет он уже иногда касался в беседах политики, а к двадцати годам стал ее большим и красноречивым знатоком. Он любил поговорить о справедливости и священных правах человека, нередко высказывая при этом весьма достойные мысли, вполне приличествующие юноше на дне великого социального котла, который тогда, как и ныне, бурно кипел и жар, поддерживавший это кипение, особенно сильно ощущался именно на дне. Меня уверяли, что никто из молодых людей прихода не говорил с таким пылом и самозабвением о налоговом бремени или об обидах, причиненных Америке и Ирландии. Примерно тогда же слышали, как он кричал на улицах: «Уилкс и свобода!»

Но, как это всегда бывает с людьми выдающихся способностей, в душе моего предка накапливались силы, которые вскоре направили все его блуждающие симпатии, весь избыток переполнявших его чувств в правильное и полезное русло, сосредоточив их в одном всепоглощающем обширном вместилище — в самом себе. Я не приписываю моему отцу какого-либо своеобразия в этом отношении. Как часто люди уподобляются отчаянным всадникам, которые, еще не усевшись как следует в седло, поднимают тучу пыли и кидают коня туда и сюда, точно всей ширины дороги им мало для их сумасбродных эволюции, а потом направляются к своей цели прямо, как стрела из лука. Такие люди беззаветно отдаются увлечениям в начале жизненного пути, но под конец его лучше других научаются управлять своими чувствами и подчинять их здравому смыслу и осторожности. Еще не достигнув двадцати пяти лет, отец уже стал самым примерным и постоянным почитателем Плутоса, какого только можно было сыскать в то время между Ратклифской дорогой и Бридж-стрит. Я выделяю эти места потому, что остальная часть великой столицы, в которой он родился, как известно, более равнодушна к деньгам.

Моему предку было всего лишь тридцать, когда его хозяин, такой же холостяк, как и он сам, неожиданно для всех и к великому соблазну для округи, принял в свое скромное жилище нового обитателя, ребенка женского пола. Это бедное, маленькое, беззащитное и беспомощное существо, как и Том, было навязано его заботам неусыпной бдительностью приходского надзора. Немало веселых шуток по поводу такого счастливого события отпускали по адресу преуспевавшего торговца модными товарами те из его соседей, кто претендовал на остроумие, а за его спиной раздавалось немало и злобных насмешек. Осведомленные люди находили больше сходства между маленькой девочкой и всеми неженатыми мужчинами с ближайших восьми — десяти улиц, чем между ней и почтенным человеком, на которого было возложено попечение о ней. Я был сначала склонен признать авторитет этих зорких наблюдателей в вопросе о моей собственной родословной: в этом случае она терялась бы во мраке, откуда берут начало все древние роды, одним поколением раньше, чем если допустить, что маленькая Бетси была дочкой хозяина моего прямого предка. Однако, подумав, я решил придерживаться менее популярной, но более простой версии, потому что она связана с передачей по наследству немалой доли нашего имущества, а это обстоятельство само по себе сразу же придает генеалогии достоинство и значительность.

Но каково бы ни было подлинное мнение предполагаемого отца о его праве носить это почетное звание, он вскоре привязался к крошке так сильно, как если бы она и в самом деле была обязана ему своим существованием. Девочку заботливо пестовали, хорошо кормили, и она цвела здоровьем. Ей было три года, когда она перенесла оспу и благополучно поправилась, но торговец модными товарами заразился этой болезнью от своей любимицы и умер на исходе десятого дня.

Это был непредвиденный и тяжкий удар для моего предка, который тогда достиг тридцати пяти лет и был старшим приказчиком торгового заведения, продолжавшего все разрастаться вместе с растущим безумством и суетностью века. Когда ознакомились с завещанием владельца этого заведения, оказалось, что мой отец, за последнее время, несомненно, существенно способствовавший успеху дела, был назначен распорядителем лавки и всех наличных товаров, а также единственным душеприказчиком и единственным опекуном маленькой Бетси, которой покойный отказал всё свое имущество до последнего пенса.

Читатель, может быть, удивится, каким образом мог человек, столь долго извлекавший выгод из слабостей людских, настолько полагаться на простого приказчика, что оставил в его полном распоряжении все свое добро. Однако необходимо помнить, что человеческая изобретательность еще не нашла способа, который позволил бы нам брать с собой принадлежащие нам ценности в потусторонний мир, а потому приходится смиряться с неизбежностью, и раз уж завещатель все равно должен был облечь кого-нибудь своим доверием, то лучше было поручить управление деньгами тому, кто постиг секрет их накопления и поэтому имел меньше причин быть бесчестным, чем тот, кто, будучи подвержен жажде стяжательства, не знал бы прямых и законных средств для удовлетворения своих вожделений. Поэтому думали, что, оставляя свою торговлю моему предку, который превосходно понимал все ее моральные и материальные достоинства, завещатель рассчитывал надежно предохранить его от соблазна расхищения, предоставив ему более простые средства к обогащению.

Кроме того, можно предполагать, что долгое знакомство успело породить между ними достаточное доверие, чтобы ослабить воздействие фразы, которую какой-то остряк вложил в уста повесы: «Назначь меня своим душеприказчиком, отец; а кому ты завещаешь имущество, мне все равно».

Как бы то ни было, нет ни малейшего сомнения в том, что мой достойный предок оправдал это доверие со щепетильной добросовестностью человека, честность которого прошла суровую школу торговой этики. Маленькая Бетси получила воспитание, соответствовавшее ее положению в жизни; за ее здоровьем следили с таким вниманием, словно она была единственная дочь

короля, а не торговца модными товарами; ее нравственность блюла престарелая дева; ее ум был сохранен в его первоначальной чистоте; ее особу ревниво оберегали от происков алчных охотников за приданым; и, в довершение всех этих забот и хлопот, мой бдительный и верный предок, дабы предотвратить, насколько это дано человеческому прозрению, всякие случайности и превратности судьбы, позаботился о том, чтобы в день, когда ей исполнилось восемнадцать лет, она сочеталась законным браком с тем, кого он, надо полагать, считал самым достойным человеком среди всех своих знакомых, то есть с ним самим. Ввиду того, что обе стороны так давно знали друг друга, в особом обеспечении по брачному контракту необходимости не было. Благодаря щедрости, проявленной покойным хозяином во многих пунктах завещания, продолжительности периода несовершеннолетия наследницы и трудолюбию бывшего старшего приказчика, наша семья, как только отзвучало брачное благословение, вступила в неоспоримое владение четырьмястами тысячами фунтов стерлингов. Человек, менее щепетильный в вопросах религии и права, мог бы и не обеспечить столь надежно сиротку-наследницу к моменту истечения срока опеки над нею.

Я был пятым из детей, явившихся плодом этого союза, и единственным благополучно завершившим первый год своего существования. Моя бедная мать не пережила моего рождения, и только устное предание — главный хранитель архивов нашей семьи — дает мне возможность судить о ее душевных качествах. По всему, что я слышал, это была кроткая, тихая женщина, поглощенная домашними интересами и по своему темпераменту и образованию прекрасно приспособленная к тому, чтобы содействовать моему отцу в осуществлении его планов, направленных к ее благополучию. Если у нее и были причины сетовать (а что они были, есть полное основание полагать, ибо кто этого избежал?), она с женской преданностью скрыла их в священном хранилище своего сердца. И если досужее воображение иногда смутно рисовало ей счастливое замужество, совсем не похожее на то, что стояло перед ее взором в тусклом свете действительности, эти картины отзывались в ней лишь вздохом: их наглухо запирали в ларец, ключа от которого касалась только она сама, да и то редко.

Об этой подавленной и неприметной печали, — боюсь, иного названия для такого чувства нет, — мой превосходный и неутомимый предок, по-видимому, совсем не подозревал. Он предавался своим обычным делам, и менее всего могла бы прийти ему в голову мысль, что он не выполнил до мелочей долга в отношении своей подопечной. Если бы он поступил иначе, от его упущений больше всего пострадал бы ее муж и только он имел бы право жаловаться. Но так как ее муж и не думал высказывать подобное обвинение, нет ничего удивительного в том, что мой предок ничего не знал о чувствах своей жены до самого часа ее смерти.

Я уже говорил, что в период между десятилетним и сорокалетним возрастом взгляды преемника торговца модными товарами претерпели существенные изменения. С того времени, как ему пошел двадцать второй год, другими словами — с тех пор, как он начал зарабатывать деньги не только для своего хозяина, но и для себя, он перестал кричать на улицах: «Уилкс и свобода!» Уже в первые пять лет после его совершеннолетия никто не слышал от него ни звука об обязательствах общества перед слабыми и обездоленными. С той поры, как у него завелись свои собственные пятьдесят фунтов, он лишь слегка касался в разговоре обязанностей христианина вообще. Клеймить же людские безрассудства было бы черной неблагодарностью со стороны человека, который зарабатывал свой хлеб только благодаря им. Однако примерно в это время он начал с большой едкостью и уместностью поносить налоги. Государственный долг он возмущенно называл проклятием общества и зловеще предрекал распад этого общества вследствие повинностей и тягот, ежечасно ложащихся на и без того уже чрезмерно обремененные плечи торговцев.

Время, когда он женился и вступил во владение сбережениями своего покойного хозяина, представляет собой второй этап в развитии взглядов моего предка. С этого момента его честолюбие растет, его кругозор раздвигается соответственно его средствам и его размышления о роли крупного оборотного капитала становятся более глубокими и философскими. Для человека, сметливого от природы, как мой отец, вся душа которого была поглощена погоней за барышом, а ум развивался в игре на человеческих слабостях, да к тому же обладателя четырехсот тысяч фунтов, — для такого человека естественно было избрать себе теперь более возвышенную дорогу к значительному положению в своем мире, чем та, по которой он с трудом пробирался в тяжелые годы своего ученичества. Большая часть капитала моей матери была вложена в ценные бумаги и закладные, поскольку ее защитник, покровитель, благодетель и нареченный отец питал упорное недоверие к тому бездушному, скованному условностями, безликому множеству, которое называется публикой.

Первым предвестием намерения моего предка предать своей энергии иное направление явилось взыскание всех следуемых ему сумм: подобно Наполеону, он собирал все свои силы в один кулак, чтобы иметь возможность действовать крупными массами. Примерно тогда же он вдруг перестал бранить налоги. Так меняется тон правительственных газет, внезапно перестающих поносить иностранное государство, с которым ведется война, из чего следует, что ее сочтено целесообразным прекратить. Мой бережливый предок решил превратить в союзницу ту силу, в которой он до тех пор всегда видел врага. Все свои четыреста тысяч фунтов бывший ученик торговца модными товарами щедро вверил государству и вышел на арену добродетельных и патриотических спекуляций в качестве «быка». Причем если он и был осторожнее этого отважного животного, зато не уступал ему в энергии и упорстве. Его похвальные усилия увенчались успехом. Золото хлынуло к нему, как волна при наводнении, и вознесло его целым и невредимым на ту завидную высоту, с которой, должно быть, только и можно ясно разглядеть общество во всех его бесчисленных гранях. Все его прежние взгляды на жизнь, которые, подобно всем, кто был сходен с ним происхождением и политическими пристрастиями, он впитал на заре юности и которые справедливо можно назвать близорукими, теперь были оставлены ради возвышенной и широкой перспективы, открывавшейся перед ним.

Любовь к истине заставляет меня признать, что мой отец никогда не был добр в вульгарном смысле этого слова. Он всегда утверждал, что его интерес к ближним более высокого порядка и объемлет единым взглядом все хорошее и дурное, будучи сходен с той любовью, которая побуждает родителей наказывать ребенка: страдания в настоящем могут стать благословением в будущем и сделать его уважаемым и полезным человеком.

Действуя в этом духе, он все больше чуждался себе подобных. Этой жертвы, вероятно, потребовали строгость, с какой он осуждал их растущую испорченность, и суровое, неуклонное утверждение собственных принципов. К этому времени мой предок уже глубоко постиг то, что называют ценностью денег, а это, как мне кажется, дает такому человеку более тонкое понимание не только особых свойств и применений драгоценных металлов, но и опасностей, с ними сопряженных. Он порой пространно рассуждал о гарантиях, которые необходимо давать обществу ради его же безопасности, и никогда не голосовал за приходского надзирателя, если тот не обладал солидностью и достатком. Тогда же он начал жертвовать деньги в «патриотический фонд», а также поддерживал другие нравственные и денежные устои правительства, способствующие общей похвальной цели защиты нашей страны, наших алтарей и наших домашних очагов.

Кончину моей матери мне описывали как трогательную и печальную сцену. По мере того как эта кроткая тихая женщина освобождалась от оков бренной плоти, ее разум просветлялся, проницательность обострялась, а характер становился во всех отношениях более возвышенным и властным. Хотя она гораздо меньше мужа говорила о домашнем очаге и алтарях, у меня нет оснований сомневаться в том, что она не меньше его была верна первому и предана вторым. Я опишу важное событие, каким был ее уход из этого мира в мир иной и лучший, теми словами, которые я не раз слышал из уст человека, присутствовавшего при ее кончине, — впоследствии он сыграл большую роль в том, что я стал тем, чем стал. Это был священник нашего прихода, благочестивый и ученый пастырь и джентльмен не только по происхождению, но и по своим понятиям.

Моя мать, уже давно сознававшая, что ее час близок, упорно не желала сообщать мужу о своем положении, чтобы не отвлекать его от дел, которым он отдавал все свое внимание. Он знал, что она больна, очень больна — он об этом догадывался: но так как он не только позволил, но даже настаивал, чтобы она прибегла ко всей той помощи и советам, какие можно купить за деньги (мой предок не был скупцом в вульгарном смысле этого слова), то считал, что сделал все, что может сделать человек, когда дело идет о жизни и смерти, которые, как он признавал, не входили в сферу его компетенции. Он видел, что священник, доктор богословия Этерингтон, уже месяц ежедневно посещает их дом, но это не вызывало у него ни тревоги, ни дурных предчувствий. По его мнению, беседы священника успокаивали мою мать, и он весьма одобрял все то, что позволяло ему не отвлекаться от любимых занятий, которым он теперь отдавал все свои силы. Врачу с величайшей аккуратностью вручалась гинея после каждого визита, сиделок никто не стеснял, и они были довольны, так как, кроме врача, в их дела никто не вмешивался; все, что требовал обычный долг, мой предок выполнял с таким тщанием, словно угасающее и безропотное создание, с которым ему предстояло расстаться навеки, было предметом его свободного выбора, когда его чувства еще были юны и свежи.

Поэтому, когда слуга доложил, что преподобный Этерингтон просит принять его для разговора с глазу на глаз, мой достойный предок, не знавший за собой никакого упущения в обязанностях человека, преданного церкви и государству, был немало удивлен.

— Меня привел к вам печальный долг, мистер Голденкалф, — начал благочестивый священник, впервые в жизни входя в этот кабинет. — Роковую тайну нельзя больше скрывать от вас, и ваша жена, наконец, дала согласие, чтобы я взял на себя обязанность сообщить вам все.

Почтенный священник умолк. В таких случаях считается за благо, чтобы тот, кому должен быть нанесен удар, предвосхитил его хотя бы отчасти в своем воображении. И воображение моего бедного отца дало себе волю. Он побледнел, выпучил глаза, которые за последние двадцать лет постепенно все глубже западали в глазницы, и его взор отразил тысячу вопросов, которые не мог выговорить язык.

— Не может быть, мистер Этерингтон, — раздраженно промолвил он наконец, — чтобы такая женщина, как Бетси, проведала хоть что-то о путях заключения последней тайной сделки, что ускользнуло от моего внимания и моей опытности!

— Боюсь, дорогой сэр, что миссис Голденкалф сейчас думает лишь о том последнем таинственном пути, которого рано или поздно не миновать никому из нас, и вот это-то и ускользнуло от вашей бдительности. Но об этом я поговорю с вами в другой раз. Теперь же на мне лежит тяжелый долг осведомить вас, что, по мнению врача, ваша жена не проживет дня, а может быть, и этого часа.

Мой отец был ошеломлен таким известием и не меньше минуты сохранял безмолвие и неподвижность. Бросив взгляд на бумаги, в которые он перед этим был погружен и которые содержали какие-то очень важные выкладки, связанные с ближайшим расчетным днем, он, наконец, произнес:

— Если это действительно так, я, пожалуй, пойду к ней. Бедная женщина, находясь в таком состоянии, может быть, и в самом деле имеет сообщить мне что-нибудь важное.

— С этой целью я и пришел сказать вам правду, — ответил священник ровным тоном, зная, что нет смысла бороться с основной слабостью такого человека в такую минуту.

Отец склонил голову в знак согласия и, предварительно убрав бумаги в бюро, последовал за священником к постели умирающей жены.

 ГЛАВА II

Обо мне и о десяти тысячах фунтов

Хотя мой предок был слишком разумен, чтобы не оглядываться на свое происхождение в суетном смысле этого слова, его обращенные назад взоры никогда не достигали высокой тайны его нравственного бытия. И точно так же можно сказать, что как он ни напрягал свою мысль, чтобы заглянуть в будущее, эта мысль всегда была земной и не могла проникнуть дальше тех сроков сведения счетов, которые предписывались правилами фондовой биржи. Для него родиться значило лишь начать спекуляцию, а умереть — подвести общий баланс прибылей и убытков.

Человек, столь редко задумывавшийся над бренностью людской, был поэтому мало подготовлен к созерцанию таинства смерти. Хотя он никогда по-настоящему не любил мою мать (ибо любовь — чувство слишком чистое и возвышенное для того, чье воображение привыкло питаться красотами бухгалтерских книг), он всегда был добр к ней, а в последнее время, как уже указывалось, готов был сделать все, что могло способствовать ее благополучию без ущерба для его целей и привычек. С другой стороны, кроткой натуре моей матери требовалось нечто более властное, чем привязанность ее супруга, чтобы проросли те семена глубокой, тихой женской любви, которые, несомненно, дремали в ее сердце подобно зернам посева, пережидающим в земле конца зимних холодов.

Последнее свидание такой четы едва ли могло сопровождаться бурными проявлениями скорби.

Тем не менее мой предок был глубоко поражен переменой во внешнем облике своей жены.

— Ты очень исхудала, Бетси, — сказал он, ласково взяв ее руку после долгого молчания. — Исхудала больше, чем я мог бы поверить! Дает ли тебе сиделка крепкий бульон? Сытно ли она тебя кормит?

Мать улыбнулась призрачной улыбкой смерти, но жестом выразила отвращение к мысли о еде.

— Все это теперь слишком поздно, мистер Голденкалф, — ответила она, говоря внятно и с энергией, ради чего давно приберегала силы. — Я больше не нуждаюсь ни в яствах, ни в нарядах.

— Ну что же, Бетси! Тот, кто во всем этом не нуждается, не может очень страдать, и я рад, что ты в этом отношении покойна. Однако мистер Этерингтон говорит, что твое телесное здоровье далеко не удовлетворительно, и я пришел узнать, не могу ли я принять какие-нибудь меры, чтобы ты чувствовала себя лучше.

— Можете, мистер Голденкалф! В этой жизни мне уже почти ничего не нужно. Час-другой, и я покину этот мир с его заботами, его суетой, его…— Моя бедная мать, вероятно, хотела добавить «его бессердечием» или «его себялюбием», но, сдержав себя, после недолгого молчания продолжала:— По милости нашего благословенного Спасителя и благодаря утешениям этого превосходного человека, — она сначала набожно возвела взор к небу, а затем с кроткой признательностью остановила его на священнике, — я покидаю вас без тревоги, и, если бы не одно обстоятельство, то могла бы сказать— совсем безмятежно.

— Что же тебя так особенно огорчает, Бетси? — спросил отец, сморкаясь и говоря с необычной нежностью. — Если в моей власти облегчить твое сердце и помочь тебе в этом или ином деле, только скажи мне, и я тотчас же распоряжусь все исполнить. Ты всегда была доброй, благочестивой женщиной и мало в чем можешь себя упрекнуть.

Моя мать с грустью поглядела на своего мужа. Никогда прежде его не заботило так ее счастье, и если бы, увы, не было слишком поздно, от этого проблеска доброго чувства факел их брака мог бы разгореться более ярким пламенем, чем то, которое еле озаряло все их прошлое.

— Мистер Голденкалф, у нас есть единственный сын…

— Да, Бетси, и тебе, наверное, отрадно будет услышать, что, по уверениям врача, мальчик имеет больше шансов выжить, чем его бедные братья и сестры.

Трудно постигнуть священную и таинственную природу материнского чувства, побудившего мою мать сложить руки, возвести взор к небу и, в то время, как слабый луч пробегал по ее стекленеющим глазам и впалым щекам, пробормотать слова благодарности богу за эту милость. Сама она стремилась из этого мира к вечному блаженству чистых духом и спасенных, и ее воображение, мирное и простое, рисовало ей, как она, вместе со своими усопшими младенцами, уже стоит перед престолом всевышнего, воспевая ему славу; и все же она ликовала, что ее последнее и особенно нежно любимое дитя, вероятно, должно будет подвергаться опасности всех бед, пороков, более того — ужасов жизни, с которой она так охотно расставалась.

— О нашем ребенке я теперь и хочу говорить, мистер Голденкалф, — ответила мать. — Он будет нуждаться в обучении и уходе; короче говоря, ему нужны будут мать и отец.

— Бетси, ты забываешь, что отец у него по-прежнему будет.

— Вы слишком заняты вашими делами, мистер Голденкалф, да и в других отношениях не приспособлены к тому, чтобы воспитывать мальчика, рожденного для пагубных соблазнов безмерного богатства.

Мой превосходный предок готов был подумать, что мысли его умирающей супруги уже помутились.

— Существуют школы, Бетси! Я обещаю тебе, что ребенок не будет забыт. Я позабочусь о том, чтобы он получил хорошее образование, хотя бы это стоило мне тысячу фунтов в год!

Его жена протянула исхудалую руку и пожала руку отца настолько крепко, насколько это было в ее силах. На миг казалось даже, что она избавилась от своей последней заботы. Однако знание его характера, приобретенное тяжким опытом тридцати лет, не могло быть стерто мгновенной благодарностью.

— Я хотела бы, мистер Голденкалф, — снова заговорила она с тревогой, — чтобы вы торжественно обещали мне поручить воспитание нашего сына преподобному мистеру Этерингтону. Вы знаете, что это достойнейший человек и заслуживает полного доверия.

— Ничто не даст мне большего удовлетворения, дорогая Бетси! И если мистер Этерингтон согласится принять его, я сегодня же вечером отошлю Джека к нему. Ведь, по правде говоря, я мало гожусь на то, чтобы присматривать за младенцем. Лишняя сотня фунтов в год не удержит меня от такой хорошей сделки.

Священник был джентльмен, и при этих словах он нахмурился. Однако, поймав тревожный взгляд матери, тотчас смягчился, и досада в его взоре сменилась жалостью и ободрением.

— Вопрос о расходах по его воспитанию легко будет уладить, мистер Голденкалф, — сказала моя мать. — Но мистер Этерингтон с трудом согласился взять на себя ответственность за моего бедного крошку, и то лишь на двух условиях.

Биржевик взглядом потребовал объяснения.

— Во-первых, ребенок с четырехлетнего возраста должен быть всецело отдан на его попечение, а во-вторых, вы назначите стипендии двум бедным ученикам в одной из больших школ.

Моя мать откинулась на подушку, с которой было приподнялась — так сильно волновало ее это дело, и, затаив дыхание, ждала ответа. Мой предок наморщил лоб, как человек, которому надо поразмыслить.

— Ты, может быть, не знаешь, Бетси, что такие стипендии требуют больших денег… больших денег, и часто не приносят никакой пользы.

— Десять тысяч фунтов — вот сумма, о которой мы условились с миссис Голденкалф, — решительно сказал священник, который, мне кажется, надеялся, что его условие будет отвергнуто, так как он нехотя уступил настойчивым просьбам умирающей, не считая этот план ни особенно желательным, ни особенно полезным.

— Десять тысяч фунтов!

Моя мать уже не могла говорить и только с умоляющим выражением утвердительно кивнула головой.

— Десять тысяч фунтов — большие деньги, дорогая Бетси, очень большие!

Лицо моей матери приняло мертвенный оттенок, и ее дыхание свидетельствовало, что началась агония.

— Ну, хорошо, Бетси, — с некоторой торопливостью произнес отец, испуганный ее бледностью и выражением крайнего отчаяния, — пусть будет по-твоему. Деньги… Да, да, деньги будут выданы, как ты хочешь. Успокой свое доброе сердце!

Резкая перемена душевного состояния оказалась не по силам женщине, которую поддерживало только необыкновенное возбуждение, хотя уже час назад она едва могла говорить. Протянув руку мужу, она улыбнулась доброй улыбкой, прошептала «спасибо» и, сразу ослабев, погрузилась в последний сон — безмятежно, как дитя опускает голову на плечо няни.

Это была внезапная и, в определенном смысле, неожиданная смерть; все, кто присутствовал там, были охвачены благоговением. Мой отец целую минуту пристально смотрел на умиротворенные черты своей жены, а затем безмолвно вышел из комнаты. Священник последовал за ним. Оба хранили молчание, вернувшись в кабинет хозяина, где встретились ранее в этот вечер, и не сели.

— Она была хорошая женщина, мистер Этерингтон! — сказал вдовец, в волнении покачивая ногой.

— Она была хорошая женщина, мистер Голденкалф.

— И хорошая жена, мистер Этерингтон.

— Я всегда считал ее хорошей женой, сэр.

— Верная, послушная и бережливая.

— Три качества, весьма существенные в нашей земной жизни.

— Я не женюсь второй раз, сэр. Священник наклонил голову.

— Да, другой такой жены мне не найти! Священник вновь наклонил голову, хотя на этот раз знак согласия сопровождался легкой усмешкой.

— Во всяком случае, она оставила мне наследника.

— И принесла с собой малую толику, которую он может унаследовать, — сухо заметил священник.

Мой предок вопросительно взглянул на него, но, по-видимому, не уловил сарказма.

— Я передаю ребенка на ваше попечение, мистер Этерингтон, в соответствии с предсмертной просьбой моей возлюбленной Бетси.

— Я принимаю эту обязанность, мистер Голденкалф, в соответствии с обещанием, которое дал покойной. Но вы помните, что с этим обещанием было связано условие, которое должно быть выполнено точно и незамедлительно.

Мой предок привык строго соблюдать кодекс торговой этики, по которому обман допускается только в особых случаях, предусмотренных особыми правилами чести, — своеобразная мораль, основанная больше на удобстве ее приверженцев, чем на общем законе справедливости. Он уважал букву своего обещания, но жаждал уклониться от его духа. И его изворотливый ум уже деятельно искал способа осуществить это желание.

— Конечно, я дал бедной Бетси обещание, — ответил он тоном человека, погруженного в раздумье, — и это обещание было дано при весьма торжественных обстоятельствах.

— Обещания, данные умершим, связывают вдвойне. Уходя в мир иной, они как бы поручают надзор за выполнением обещаний тому высшему существу, которое не может лгать.

Мой предок устрашился, дрожь пробежала по его телу, и он утратил решимость.

— Но бедная Бетси оставила своим представителем в этом деле вас, — сказал он после долгого молчания, устремив на священника задумчивый взгляд.

— В определенном смысле это безусловно так, сэр.

— А представитель, облеченный полномочием, с точки зрения закона, это сам доверитель, только под другим именем. Мне кажется, это дело может быть улажено к нашему общему удовлетворению, мистер Этерингтон, и воля бедной Бетси может быть исполнена в полной мере. Она, бедняжка, мало разбиралась в делах, но оно и лучше для ее пола—когда женщины берутся за крупные дела, это редко кончается хорошо.

— Если воля покойной будет исполнена вполне, вы можете не опасаться моей несговорчивости, мистер Голденкалф.

— Я так и думал. Я знал, что между двумя разумными людьми, которые встретились с целью честно уладить дело, не возникнет никаких затруднений. Бедная Бетси, мистер Этерингтон, желала, чтобы ребенок был поручен вашим заботам, полагая— и я не отрицаю справедливости этой мысли, — что мальчику ваши познания окажутся полезнее, чем мои.

Священник был слишком честен, чтобы отрицать это, и слишком вежлив, чтобы не кивнуть в знак согласия.

— А раз мы сходимся в предпосылках, дорогой сэр, — продолжал мой предок, — рассмотрим несколько подробнее некоторые частности. Мне кажется, всего лишь справедливо, чтобы тот, кто выполняет работу, получал вознаграждение. В этих принципах я был воспитан, мистер Этерингтон. И хочу, чтобы в этих же принципах был воспитан и мой сын. Я же намерен всегда придерживаться их и впредь!

Священник вновь кивнул.

— Однако бедная Бетси — благослови ее небо, это была кроткая и тихая подруга и заслужила большую награду на том свете, — бедная Бетси мало понимала в делах. Она воображала, что, потратив эти десять тысяч фунтов на благотворительность, поступит хорошо, в действительности же она совершила несправедливость. Если все труды и заботы по воспитанию маленького Джека вы берете на себя, кому же, как не вам, положено вознаграждение?

— Я полагаю, мистер Голденкалф, что вы предоставите средства, чтобы обеспечить ребенка всем необходимым.

— Это, сэр, само собой разумеется, — быстро и гордо прервал его мой предок. — Я человек осторожный и предусмотрительный, я знаю цену деньгам, но я не скряга, чтобы жалеть денег для моей же плоти и крови. Джек никогда не будет терпеть нужду в том, что в моих силах ему дать. Я отнюдь не так богат, сэр, как думают соседи, но я и не нищий. Я полагаю, что, если подсчитать мой актив, может набраться до сотни тысяч фунтов.

— Говорят, за покойной миссис Голденкалф вы получили гораздо большую сумму, — заметил священник не без укоризны в голосе.

— Ах, дорогой сэр, мне незачем говорить вам, чего стоят сплетни! Но я не стану подрывать собственный кредит. Давайте переменим тему. Моя цель, мистер Этерингтон, заключается только в том, чтобы поступить справедливо. Бедная Бетси хотела, чтобы десять тысяч фунтов были затрачены на учреждение одной-двух стипендий для школьников. Что же, однако, эти школьники сделали или чего можно ожидать от них для меня и моих близких? Другое дело вы, сэр! У вас будут заботы, много забот, я в этом не сомневаюсь. И вполне уместно, чтобы вы получили достаточное возмещение. Поэтому я собирался предложить вам, чтобы вы соблаговолили принять от меня чек на три, или на четыре, или даже на пять тысяч фунтов, — продолжал мой предок, повышая сумму по мере того, как священник все больше хмурился. — Да, сэр, я готов назвать эту последнюю сумму — она, вероятно, не чрезмерна, если принять во внимание предстоящие вам труды и заботы. И мы забудем про женскую фантазию бедной Бетси насчет двух стипендий и благотворительности. Пять тысяч фунтов на стол, сэр, лично для вас, а о благотворительности забудем навсегда!

Высказав так без обиняков свое предложение, мой отец ожидал ответа на него с уверенностью человека, который издавна привык иметь дело с людским корыстолюбием. Но против обыкновения он ошибся в расчете. Лицо священника вспыхнуло, затем побледнело и, наконец, приняло выражение скорбного порицания. Он встал и несколько минут молча ходил по комнате. Все это время мой отец сохранял уверенность, что мистер Этерингтон обсуждает сам с собой возможность выговорить за свое согласие сумму побольше, как вдруг он остановился и обратился к моему предку мягким, но решительным тоном.

— Я считаю своим долгом, мистер Голденкалф, — сказал он, — предостеречь вас: вы повисли над пропастью. Любовь к деньгам, это начало всякого зла, заставившее Иуду предать даже своего господа, пустила глубокие корни в вашей душе. Вы уже не молоды и, хотя все еще гордитесь своей силой и благосостоянием, будете скорее призваны к ответу, чем вы склонны думать. Не прошло и часа, как вы были свидетелем отхода смиренной души, которая уже предстала перед Всевышним. Вы слышали просьбу умирающей из ее уст. В такую минуту, в такой обстановке вы обещали исполнить ее желания. И вот проклятый дух наживы уже обуял вас, и вы пытаетесь играть этими священными обязательствами только для того, чтобы сохранить немного бесполезного золота в руке, и без того переполненной. Что, если бы чистый дух вашей доверчивой и простодушной жены присутствовал при нашем разговоре? Как он оплакивал бы вашу слабость и вероломство! Да и как знать, не было ли это на самом деле? Ибо нет причины думать, что счастливым духам не дано витать возле нас и скорбеть о нас, пока мы не будем освобождены из той трясины греха и пороков, в которой обитаем. А в таком случае представьте себе ее печаль, если она услышит, как скоро ее прощальная просьба забыта и как напрасен был пример ее светлой кончины, как глубоки и ужасны ваши пороки!

На моего отца больше подействовал тон священника, нежели его слова. Он провел рукой по лбу, словно ограждая себя от призрака своей жены, потом повернулся, придвинул к себе письменные принадлежности, выписал чек на десять тысяч фунтов и вручил его священнику с покорным видом провинившегося мальчика.

— Джек будет передан вам, дорогой сэр, — сказал он, вручая чек, — как только вы соблаговолите прислать за ним.

Они расстались безмолвно. Священник был слишком возмущен, а мой предок — слишком огорчен, чтобы произносить слова, требуемые вежливостью.

Оставшись один, мой отец боязливо оглядел комнату, проверяя, не принял ли укоряющий дух его жены форму более осязательную, чем воздух, а потом не менее часа с большой тоскою раздумывал о главных событиях минувшего вечера. Говорят, что занятия до некоторой степени могут смягчить горе. Так оказалось и в этом случае. К счастью, мой отец как раз в этот день составил для себя полный отчет о своем состоянии. Поэтому, взявшись вновь за это приятное дело, он выполнил простое действие: вычел из итога только что истраченную сумму и, убедившись, что остался хозяином семисот восьмидесяти двух тысяч трехсот одиннадцати фунтов и нескольких шиллингов и пенсов, извлек весьма естественное утешение из сравнения величины истраченной суммы с величиной остатка. 

 ГЛАВА III

Взгляды предка нашего автора, взгляды его
собственные, а также взгляды некоторых других людей

Преподобный Этерингтон был благочестивый человек; кроме того, он был джентльмен. Второй сын баронета из старинного рода, он был воспитан в понятиях своей касты и, быть может, не совсем свободен от ее предрассудков. При всем том мало можно назвать священников, которые бы больше стремились руководствоваться этикой и принципами Библии. Его скромность, конечно, сочеталась с должным уважением к сословности, его доброта разумно управлялась канонами веры, а его человеколюбие отличалось разборчивостью, подобающей тому, кто ревностно служил церкви и государству.

Принимая на себя поручение, которое он теперь обязан был выполнить, он поддался доброму побуждению — облегчить смертный час моей матери. Зная характер ее супруга, он прибегнул к своего рода благочестивому обману, связав свое согласие с условием о стипендиях, ибо, несмотря на сильный язык его отповеди, на обещание отца и на все мелкие сопровождающие обстоятельства того вечера, неизвестно, кто после предъявления и оплаты чека был больше изумлен — тот, кто получил, или тот, кто потерял десять тысяч фунтов. Тем не менее во всем этом деле преподобный Этерингтон соблюдал скрупулезную честность. Я сознаю, что писатель, которому предстоит поведать много чудес, украшающих дальнейшие страницы этой рукописи, не должен злоупотреблять доверчивостью своих читателей. Однако истина вынуждает меня добавить, что вся эта сумма до последнего фартинга была размещена в строгом соответствии с желанием усопшей христианки, избранной провидением, чтобы ниспослать столько золота бедным и темным людям. О том же, как в конце концов был использован этот дар, я не скажу ничего, так как никакие расспросы не помогли мне тут настолько, чтобы я мог говорить об этом с уверенностью.

Что касается меня, то о событиях последующих двадцати лет рассказывать особенно нечего. Меня крестили, выпестовали, облачили в панталоны, отдали в школу, обучили верховой езде, конфирмовали, послали в университет и выпустили оттуда, как в обычае всех принадлежащих к господствующей церкви джентльменов в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, то есть на родине моего предка.

Все эти годы преподобный Этерингтон исполнял свой долг, который, если судить по преобладающим свойствам человеческой природы (как ни странно, она внушает всем нам отвращение к заботам о чужих делах), вероятно, весьма ему досаждал, настолько добросовестно, насколько имела право надеяться моя добрая мать. Каникулы я обычно проводил в его доме. За время, истекшее с кончины моей матери и до моего поступления в Итон, он успел жениться, стать отцом, овдоветь и сменить свой городской приход на сельский. Но и после того, как я окончил Оксфордский университет, я проводил под дружественным кровом преподобного Этерингтона гораздо больше времени, чем под кровом моего родителя. Последнего я, собственно говоря, видел редко. Он оплачивал мои счета, снабжал меня карманными деньгами и выражал намерение отправить меня путешествовать, когда я достигну совершеннолетия. Но, удовлетворяясь этими проявлениями отеческой заботы, он, по-видимому, готов был предоставить мне полную свободу в выборе жизненного пути.

Мой предок являл собой красноречивый пример истинности политического догмата, утверждающего эффективность разделения труда. Ни один рабочий, обрабатывающий булавочные головки, не достигал такой сноровки в своей узкой отрасли, как мой отец в достижении той единственной цели, которой он предался душой и телом. Подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, а всякая страсть развивается, если ей предаются, так и его пылкое стремление к поставленной перед собой излюбленной цели росло с его состоянием и проявлялось все сильнее, когда обыкновенный наблюдатель мог бы подумать, что источник этого стремления должен был бы исчерпать себя. Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.

Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.

После того, как его богатство перевалило за миллион, было замечено, что его мнение о человечестве вообще стало заметно хуже и у него появилась склонность сильно преувеличивать те немногие блага, которыми провидение одарило бедняков. Сообщение о собрании вигов обычно лишало его аппетита, резолюция, исходившая из их лондонского клуба, отбивала у него охоту обедать, если же радикалы предпринимали что-либо, он проводил ночь без сна, а часть следующего дня произносил слова, которые вряд ли удобно повторять. Все же, не нарушая приличий, я могу добавить, что в таких случаях он не жалел намеков на виселицу. Мишенью для лексикона рыночных торговок служил в особенности сэр Франсис Бэрдет. И даже такие достойные и почтенные люди, как лорды Грей, Ленсдаун и Холленд, разделывались под орех. Однако нам нет надобности останавливаться на этих мелких подробностях, так как их можно объединить в общем замечании: чем возвышеннее и утонченнее люди становятся в своей политической этике, тем больше они привыкают забрасывать грязью своих ближних. Впрочем, все это дошло до меня через устное предание; я редко видел моего предка, а когда мы встречались, то лишь затем, чтобы подвести счета, съесть вместе баранье жаркое и расстаться, как расстаются люди, которые по крайней мере никогда не ссорились.

Другое дело — преподобный Этерингтон. Привычка (не говоря уже о моих личных достоинствах) породила в нем привязанность к тому, кто столь многим был обязан его заботам, и его двери всегда были широко распахнуты передо мной, словно я был его родным сыном.

Я уже упоминал, что большая часть моего свободного времени (не считая часов школьного безделья) прошла в его доме.

Почтенный священник года два спустя после смерти моей матери женился на милой женщине, которая по истечении менее двенадцати месяцев оставила его вдовцом и отцом маленькой копии самой себя. Была ли тут причиной его любовь к покойной, или любовь к дочери, или же то, что он не надеялся в новом браке обрести такое же счастье, как в первом, но только преподобный Этерингтон никогда не заговаривал о возможности нового союза. Он, по-видимому, вполне довольствовался выполнением своих обязанностей христианина и джентльмена, без того, чтобы усложнять их созданием новых отношений с обществом.

Анна Этерингтон, конечно, была моей постоянной подругой в те годы, когда я подолгу и с удовольствием гостил в их доме. Она была тремя годами моложе меня, и наша дружба началась с тысячи мелких мальчишеских услуг с моей стороны. Когда ей было от семи до двенадцати лет, я катал ее в садовом кресле, раскачивал на качелях, утирал ей слезы и говорил слова ласкового утешения, если мимолетное облачко затемняло солнечный день ее детства. Позже, до того, как ей исполнилось четырнадцать, я развлекал ее рассказами — поражал моими подвигами в Итоне и заставлял широко раскрывать ясные голубые глаза от восхищения перед чудесами Лондона. Когда же ей исполнилось четырнадцать, я начал поднимать ее носовой платок, бегать за наперстком, петь с ней дуэты и читать ей стихи, пока она занималась рукоделием, как приличествует благонравной барышне.

Кузина Анна, как мне было дозволено называть ее, достигла семнадцати лет, и я стал сравнивать ее с другими девицами из круга моих знакомых, и сравнение обычно было весьма в ее пользу. Тогда же, по мере того, как мое преклонение делалось все более пылким и явным, она перестала быть со мной по-прежнему откровенной. К своему удивлению я все чаще замечал, что у нее завелись секреты, которые она не находила нужным сообщать мне, что она больше времени проводила со своей гувернанткой и меньше в моем обществе. Раз дошло даже до того (как обидело меня это пренебрежение!), что она рассказала отцу много забавных подробностей о праздновании дня рождения в доме одного джентльмена, их соседа, хотя мне перед этим даже не намекнула об удовольствии, которое получила! Впрочем, я был достаточно вознагражден, когда, окончив свой шутливый рассказ, она ласково обратилась ко мне:

— Вы бы смеялись от всего сердца, Джек, если бы видели, как уморительно слуги играли свои роли (там было устроено что-то вроде шуточного маскарада). Особенно потешен был толстый старый дворецкий, которого нарядили Купидоном, чтобы показать, как объяснил Дик Гриффин, какой тяжеловесной и вялой становится любовь от вина и хорошей еды. Как я жалею, что вас там не было, Джек!

Анна была очень женственной и милой, с необычайно прелестным, чарующим лицом. Мне особенно нравилось, как она произносила имя «Джек» — совсем непохоже на буйные выкрики воспитанников Итона или манерность моих оксфордских приятелей.

— И я тоже, Анна, — ответил я, — тем более что вы, как видно, получили большое удовольствие.

— Но это было бы совершенно невозможно, — вмешалась гувернантка, миссис Нортон. — Сэр Гарри Гриффин очень разборчив в своих знакомствах, а вам, моя дорогая, известно, что мистер Голденкалф, хотя он и вполне достойный молодой человек, никак не мог бы ожидать, чтобы один из знатнейших баронетов нашего графства снизошел до того, чтобы пригласить сына биржевика на праздник, устроенный в честь его наследника.

К счастью для миссис Нортон, мистер Этерингтон вышел, едва его дочь окончила свой рассказ, иначе гувернантке пришлось бы выслушать нелестные замечания по поводу ее понятий об уместности тех или иных знакомств. Но и Анна пристально посмотрела на гувернантку, а ее нежное лицо залила краска смущения, напомнив мне румянец утренней зари. Она потупила кроткие глаза и довольно долго хранила молчание.

На другой день, когда, скрытый кустами, я возился с удочками под окном библиотеки, я услышал мелодичный голос Анны, которая здоровалась с отцом. Подойдя к окну, она ласково спросила отца, как он провел ночь, и сердце у меня забилось быстрее. Он ответил ей с не меньшей нежностью, а затем наступило некоторое молчание.

— Кто такие биржевики, отец? — вдруг спросила Анна, и ее рука зашуршала листьями над моей головой.

— Биржевик, моя дорогая, это человек, который покупает и продает ценные бумаги в расчете на прибыль.

— И это занятие считается постыдным?

— Ну, это зависит от обстоятельств. На бирже оно считается вполне почтенным, однако среди коммерсантов и банкиров, кажется, существует несколько брезгливое к нему отношение.

— А почему? Вы не знаете, отец?

— Мне кажется, — смеясь, ответил мистер Этерингтон, — всего лишь по той причине, что это занятие ненадежное и может привести к внезапным убыткам. Это азартная игра, а все, что ставит под угрозу собственность, естественно, вызывает неодобрение у тех, кто стремится прежде всего накоплять ее и кто считает очень важным для себя, чтобы все прочие отвечали за свои финансовые операции.

— Но оно считается бесчестным занятием, отец?

— По нашим временам — не обязательно, моя дорогая. Но оно легко может стать бесчестным.

— И все-таки общество находит его недостойным?

— Это зависит от обстоятельств, Анна. Когда биржевик разоряется, его всегда осуждают, но, насколько я знаю, солидные барыши делают и его репутацию вполне солидной. Но почему, дорогая, ты задаешь такие странные вопросы?

Мне показалось, что дыхание Анны стало прерывистым и она высунулась из окна, чтобы сорвать розу.

— Миссис Нортон сказала, будто сэр Гарри Гриффин не пригласил Джека потому, что отец Джека — биржевик. Вы думаете, она права?

— Очень может быть, моя дорогая, — ответил священник, и мне почудилось, что при этом он улыбнулся. Сэр Гарри—отпрыск старинного рода и, вероятно, он не забыл, что наш друг Джек не может похвалиться тем же. Кроме того, хотя сэр Гарри и гордится своим богатством, по сравнению с отцом Джека ему не хватает миллиона или двух; иными словами, как выражаются на бирже, отец Джека мог бы купить десять таких сэров Гарри. И это обстоятельство, возможно, сыграло более значительную роль, чем первое. К тому же ходят слухи, что сэр Гарри сам играет на бирже через подставных лиц, а когда джентльмен прибегает к таким средствам, желая увеличить свое состояние, он бывает склонен всячески подчеркивать свое положение в обществе. Чтобы как-то искупить свое унижение.

— Так, значит, настоящий джентльмен может стать биржевиком, отец?

— Анна, мир за мое время сильно изменился. Старые представления поколеблены. Сами правительства становятся, по существу, просто политическими учреждениями, созданными для того, чтобы расширять возможности накопления денег. Но этот предмет тебе не будет понятен, да и я не слишком в нем разбираюсь.

— И правда, что отец Джека очень, очень богат? — спросила Анна, чьи мысли не слишком внимательно следовали рассуждениям ее отца.

— Так говорят.

— И Джек его наследник?

— Конечно. У него нет других детей. Впрочем, нелегко угадать, как такой странный человек распорядится своими деньгами.

— Я хотела бы, чтобы он лишил Джека наследства!

— Ты меня удивляешь, Анна! Ты, такая добрая и разумная, хочешь, чтобы нашего юного друга Джека Голденкалфа постигло подобное несчастье?

При этих непонятных словах Анны я в изумлении поднял глаза — в этот миг я отдал бы все свои права на отцовское наследство, лишь бы увидеть ее лицо, чтобы оно открыло мне, чем они подсказаны. (Анна, должно быть, вновь высунулась из окна, так как куст опять зашуршал над моей головой.) Но завистливая роза заслоняла единственный просвет в ветках, через который можно было что-нибудь разглядеть.

— Отчего у тебя такое жестокое желание? — спросил мистер Этерингтон с некоторой настойчивостью.

— Оттого, отец, что я ненавижу биржевые махинации и богатства, которые они приносят. Будь Джек беднее, мне кажется, его бы больше уважали.

С этими словами милая девушка отошла от окна, и только тогда я понял, что принимал ее щечку за прелестнейшую из роз. Мистер Этерингтон рассмеялся, и я ясно услышал, как он поцеловал зардевшееся личико дочки. Мне кажется, я отдал бы миллион фунтов за то, чтобы быть в этот миг священником Тентпигского прихода.

— Если все дело в этом, дитя мое, — сказал он, — не тревожься. За деньги Джека никогда презирать не будут, но лишь за то, что он распорядится ими не должным образом. Увы, Анна, мы живем в век алчности и продажности! Общая жажда наживы заставила забыть о благородных побуждениях. И того, кто проявляет чистое и бескорыстное человеколюбие, встречают либо недоверием, как лицемера, либо насмешками, как глупца. Злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и даже религия пошатнулась в сумасшедшем вихре теорий, порожденных этим событием. Нет таких мирских благ, которые религиозные авторы не осуждали бы более сурово, чем богатство, а между тем оно быстро становится божеством нового поколения. Не говоря уже о возмездии в загробном мире, общество до мозга костей испорчено стяжательством, и даже уважение к высокому рождению отступает перед корыстолюбием.

— Не кажется ли вам, отец, что гордиться своим происхождением столь же неразумно, как и богатством?

— Никакую гордость, милая, нельзя защищать, если говорить об евангельских принципах. Однако некоторые различия между людьми необходимы хотя бы для общественного спокойствия. Если признать принцип всеобщего равенства, люди образованные и утонченные вынуждены будут спуститься до уровня невежественных и грубых. Ведь все люди не могут подняться до уровня высших классов, и мир вернется к временам варварства. Имя христианина и джентльмена слишком драгоценно, чтобы шутить им, поддерживая нелепую теорию.

Анна больше не проронила ни слова. Вероятно, ее смущали противоречия между взглядами, которыми она дорожила, и теми слабыми проблесками истины, к которым нас приводят повседневные житейские отношения. Что же касается самого почтенного священника, то мне нетрудно было понять его точку зрения, хотя ни его предпосылки, ни его выводы не обладали логической ясностью, которая придавала такую прелесть его проповедям, в особенности, когда он говорил о высших добродетелях, открытых нам Спасителем, как, например, о милосердии, любви к ближним и прежде всего — о смирении перед господом.

Через месяц после этого невольно подслушанного разговора я случайно стал свидетелем беседы между моим предком и сэром Джозефом Джобом, другим знаменитым биржевым дельцом, в доме первого, в Чипсайде. Ради контраста я изложу и сущность их беседы.

— Это новое движение очень серьезно и опасно, мистер Голденкалф, — заметил сэр Джозеф. — Оно показывает, насколько необходимо сплочение людей имущих. Что будет с нами, если эти возмутительные взгляды получат распространение в народе? Я спрашиваю, что будет с нами, мистер Голденкалф?

— Я согласен с вами, сэр Джозеф, это очень опасно, чрезвычайно опасно!

— Мы дождемся, сэр, аграрных законов. Ваши деньги, сэр, и мои, наши трудовые заработки, окажутся добычей политических грабителей, а наши дети станут нищими по милости какого-нибудь завистливого прощелыги, не имеющего шести пенсов за душой.

— Печальное положение вещей, сэр Джозеф! И правительство очень виновато, что не сформировало по крайней мере десять новых полков.

— Хуже всего то, любезный мистер Голденкалф, что среди аристократии находятся пустобрехи, которые подстрекают этих негодяев и прикрывают их своими громкими именами. Мы делаем большую ошибку, сэр, когда придаем такой вес происхождению. Разорившиеся спесивцы бунтуют неумытую чернь, а почтенные граждане от этого страдают. Собственность, сэр, находится под угрозой, а собственность — единственная настоящая основа общества.

— Поверьте, сэр Джозеф, я никогда не видел никакой пользы в благородном происхождении.

— Ничего в нем и нет, если не считать того, что оно плодит любителей синекур, мистер Голденкалф. А вот собственность — дело другое. Деньги рождают деньги, а благодаря деньгам государство становится могущественным и цветущим. Но эта злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и, увы, теперь собственность находится под постоянной угрозой!

— С прискорбием должен сказать, сэр Джозеф, что я ощущаю это каждым нервом своего тела.

— Мы должны объединиться и защищаться, мистер Голденкалф, иначе и мы с вами, люди сейчас довольно состоятельные и солидные, очутимся под забором. Неужели вы не видите, что нам грозит вполне ощутимая опасность раздела собственности?

— Боже сохрани!

— Да, сэр, наша священная собственность в опасности!

Тут сэр Джозеф сердечно потряс моему отцу руку и ушел.

Из записки, найденной среди бумаг моего покойного предка, я узнал о том, что ровно через месяц после приведенного разговора он выплатил маклеру сэра Джозефа шестьдесят две тысячи семьсот двенадцать фунтов разницы между курсами биржевых акций. Этот расход был порожден тем, что сэр Джозеф получил через клерка одной из контор секретные сведения, благодаря которым сумел сорвать такой куш и обойти того, кто слыл на бирже самым проницательным дельцом.

Столь диаметрально противоположные взгляды, как взгляды мистера Этерингтона и взгляды сэра Джозефа Джоба, дали большую пищу моему разуму. С одной стороны меня убеждали в никчемности знатного происхождения, с другой — в опасностях богатства. Анна обычно была поверенной моих мыслей, но об этом я с ней говорить не мог, так как вынужден был бы признаться, что подслушал ее разговор с отцом, а потому мне пришлось по мере сил самому разбираться в этих противоречивых идеях. 

 ГЛАВА IV

содержащая взлеты и падения, надежды и опасения,
а также причуды любви, размышления о смерти и
рассказ о получении наследства

Время с двадцатого по двадцать третий год моей жизни не отмечено никакими значительными событиями. В тот день, когда я достиг совершеннолетия, отец назначил мне постоянное содержание в размере тысячи фунтов в год. И нет сомнения в том, что я проводил бы время так же, как другие молодые люди, если бы не особые обстоятельства моего происхождения, которые, как я теперь начал убеждаться, мешали мне бороться за место в так называемом большом свете. Хотя почти все там стремились проследить свое происхождение до мрака времен, они чурались той безоговорочной простоты и ясности, с какими дано было решить этот вопрос мне. Отсюда, а также из других подобных свидетельств я сделал вывод, что дозы мистификации, по-видимому, необходимой для счастья рода человеческого, нужно отмеривать осторожной и опытной рукой. Наши органы — как телесные, так и духовные — устроены столь несовершенно, что их необходимо ограждать от действительности. И как телесный глаз нуждается в затемненном стекле, чтобы пристально смотреть на солнце, так, по-видимому, и духовный глаз нуждается в чем-нибудь дымчатом, чтобы пристально созерцать истину.

Однако, избегая открыть тайну своего сердца Анне, я все же постоянно искал случая побеседовать с мистером Этерингтоном и с отцом по вопросам, которые меня больше всего заботили. От первого я услышал утверждения, что общество по необходимости расчленено на сословия; что расшатывать преграды, коими они разделены, не только нецелесообразно, но и грешно; что небо имеет своих серафимов и херувимов, своих архангелов и ангелов, своих святых и просто блаженных и что вывод очевиден: сей мир тоже должен иметь королей, лордов и простых людей. Свои рассуждения почтенный священник всегда заканчивал сетованием на смешение классов, ниспосланное Англии в наказание за грехи. С другой стороны, моего предка мало трогали сословные подразделения и все прочие средства сохранить существующий строй, кроме военной силы. На эту последнюю тему он готов был говорить целый день, причем полки и штыки сверкали в каждой фразе. «Порядок, порядок!»—восклицал он (подобно Маннерсу-Сэттону), когда бывал в красноречивом настроении, и не помню случая, когда он не кончил бы словами: «Увы, Джек, собственность в опасности!»

Не скажу, чтобы мой ум нисколько не запутался среди таких противоречивых мнений. К счастью, я усмотрел в них одну важную истину, так как оба толкователя были единодушны в своем страхе, а потому и в ненависти к массе своих ближних. Я же по своей натуре был склонен к человеколюбию и, не желая признавать правильность теорий, обрекавших меня на открытую враждебность к подавляющему большинству человечества, вскоре решился создать свою собственную теорию, которая, исключив недостатки обеих, должна была соединить в себе их достоинства. Конечно, принять такое решение еще не было большим подвигом. Но в дальнейшем я буду иметь случай рассказать о том, как я пытался осуществить его на практике.

Время шло, и Анна хорошела с каждым днем. Правда, мне казалось, что после разговора с отцом она стала менее откровенной и беззаботной. Но я приписывал это сдержанности и осторожности, свойственной развивающемуся уму и более строгому чувству приличия, украшающему молодых женщин. Со мной она всегда была чистосердечна и проста, и проживи я хоть тысячу лет, из моей памяти не изгладится то ангельски чистое выражение лица, с которым она неизменно слушала мои бесконечные теории.

Однажды утром мы с ней наедине беседовали об этих вещах. Пока я неторопливо рассуждал, Анна слушала меня с явным удовольствием, но когда нить моих рассуждений спутывалась прихотями воображения, она грустно улыбалась. В глубине души я чувствовал, каким благословением был бы для меня такой наставник и как счастлив был бы мой жребий, если бы мне удалось навсегда соединить ее жизнь со своей. И все-таки я не решался, не осмеливался открыть ей свои сокровенные чаяния и просить о том, чем я никогда не буду достоин обладать—как мне казалось в эти минуты душевной робости и смирения.

— Я даже подумывал о женитьбе, — продолжал я, настолько поглощенный своими теориями, что не взвешивал полного значения своих слов, как подобало бы мужчине перед слабым полом. — Если бы только я мог найти, Анна, такую кроткую, добрую, красивую и умную девушку, как вы, которая согласилась бы стать моей! Но боюсь, что мне едва ли предназначен такой блаженный удел. Я не внук баронета, а ваш отец надеется соединить вас хотя бы с обладателем герба, на котором когда-то была изображена «кровавая рука». С другой стороны, мой отец толкует только о миллионах.

Во время первой части этой речи милая девушка глядела на меня ласково и с явным желанием меня успокоить. Но под конец она опустила глаза на свое рукоделье и промолчала.

— Ваш отец говорит, что каждый, кому дороги интересы государства, должен принять по отношению к нему определенные обязательства, — тут Анна улыбнулась, но так незаметно, что ее нежный рот почти не дрогнул, — и что только такие люди могут успешно им управлять. У меня уже была мысль просить моего отца купить «гнилое местечко» и баронетство: если будет одно, ему не придется долго ждать и другого, деньги сразу бы все устроили. Но стоит мне заикнуться об этом, как он начинает кричать: «Вздор все эти твои дворянские титулы, и общественный порядок, и гнилые местечки, и епископства, когда собственность в опасности! Государственные займы и войска — вот что нам нужно! Порядок и порядок! Штыки нам нужны, мой мальчик, да полезные налоги, чтобы нация приучалась сама удовлетворять свои нужды и поддерживать свой кредит. Да, молодой человек, если проценты по долгу останутся не оплаченными в течение двадцати четырех часов, вся ваша так называемая корпоративная организация умрет естественной смертью. А что будет тогда со всеми твоими баронетами? Многие из них и так уж порядочные бараны, со своей глупой расточительностью. Надо тебе жениться, Джек, и остепениться! У нашего соседа Силверпенни есть дочка в подходящем возрасте, превосходная девица. Единственная дочь Оливера Силверпенни будет отличной женой единственному сыну Томаса Голденкалфа. Но должен предупредить тебя, мальчик, ты еще можешь остаться без гроша! Не увлекайся воздушными замками, они дорого обходятся, приучайся смолоду к экономии, а самое главное — не делай долгов.

Анна улыбнулась моему шутливому подражанию интонации спикера Сэттона, но когда я умолк, ее ясные черты омрачились.

— Вчера я коснулся этого вопроса в разговоре с вашим отцом, — продолжал я. — Мысль о парламенте и баронетстве он находит удачной. Он сказал: «Ты был бы вторым в роде, Джек, а это всегда лучше, чем быть первым. Потому что человеку гораздо легче стать хорошим членом общества, если перед его глазами есть пример тех, кто жил до него и отличился своими заслугами или добродетелями. Если бы твой отец согласился стать членом парламента и поддержать правительство в этот критический момент, на его происхождение посмотрели бы сквозь пальцы, а ты впоследствии мог бы с гордостью оглядываться на его деяния. Но боюсь, вся его душа полна недостойной и унизительной страсти к наживе. Деньги — необходимая принадлежность высокого ранга, а без различия рангов не может быть порядка, а без порядка не может быть свободы. Но когда любовь к деньгам вытесняет уважение к происхождению и достойным поступкам, общество утрачивает то чувство, на котором основаны все его благородные начинания». Как видите, дорогая Анна, наши отцы придерживаются совершенно различных взглядов по очень важному вопросу. Так что естественное чувство к своему отцу и давнишнее уважение к вашему ставит меня в затруднительное положение: я не знаю, чей взгляд принять. Если бы я только встретил такую милую, умную и красивую девушку, как вы, которая пожалела бы меня, я женился бы на ней завтра же и построил бы все свое будущее на том счастье, которое можно найти с такой подругой.

Анна, по обыкновению, выслушала меня молча. Однако она смотрела на брак несколько иными глазами, чем я, и это стало ясно на следующий же день, когда молодой сэр Гарри Гриффин (его отец умер) сделал ей предложение и получил решительный отказ.

Несмотря на то, что в доме священника мне всегда было хорошо, я не мог не чувствовать, что занимаю в обществе, как говорят французы, ложное положение. Если известно, что молодого человека ждет большое богатство, его нельзя совсем не замечать в стране, управление которой основано на представительстве собственности и в которой «гнилые местечки», дающие место в парламенте, открыто продаются. И тем не менее те, чье наследственное состояние было скоплено их дедами, гордились этим случайным преимуществом и постоянно давали мне понять, что мое, как бы оно ни было велико, создано моим отцом. Сколь часто в это время я желал (как позже выразился один великий вождь нашего века) быть своим собственным внуком. Казалось бы, тот, кто ближе всех к основателю состояния, получает главную долю накопленного, а тот, кто ближе всех по своему поколению к основателю рода, прославившему себя и свое потомство, скорее всего испытывает на себе влияние его характера, и все же я скоро понял, что в высоко утонченном и интеллектуальном обществе, лишь только дело заходит о почестях и власти как награде для потомков, все решительно отказываются считаться с какими-либо разумными соображениями в этом вопросе. Я чувствовал себя не на своем месте, меня мучили неуверенность и стыд, уязвленная гордость и негодование, короче говоря, я занимал ложное положение и, к несчастью, такое, из которого я не видел удобного пути для отступления: разве только тоже заняться биржевыми спекуляциями или перерезать себе горло. Одна лишь Анна, добрая, кроткая ясноокая Анна, входила во все мои радости и горести и как будто видела меня таким, каким я был. Ее не ослепляло мое богатство и не отпугивало мое происхождение. В тот день, когда она отказала молодому сэру Гарри Гриффину, я готов был упасть перед ней на колени и благословлять ее.

Говорят, что, как ни изучай свой душевный недуг, он от этого не проходит. Я был живым примером той истины, что постоянные размышления о своих обидах и неудачах только усугубляют зло. Боюсь, что человеку свойственно недооценивать те преимущества, которыми он обладает, и преувеличивать те, которых он лишен. Сто раз за полгода, после того как молодой баронет был отвергнут, я принимал решение броситься к ногам Анны, и каждый раз меня удерживало опасение, что я недостоин столь превосходной девушки, притом внучки седьмого в роду английского баронета.

Не берусь объяснять связь между причиной и следствием, ибо я не врач и не метафизик. Но смятение духа, порожденное всеми моими сомнениями, надеждами, страхами, принятыми и не исполненными решениями, начало отражаться на моем здоровье. Я уже собирался уступить настояниям моих друзей (больше всех была озабочена Анна) и отправиться путешествовать, как вдруг меня призвали к смертному одру моего предка. Я покинул дом священника и устремился в город с поспешностью, подобающей единственному сыну и наследнику, вызванному по такому важному поводу.

Я нашел своего предка в полном сознании, хотя врачи уже отказались от него: обстоятельство, свидетельствовавшее о таком бескорыстии, какого трудно было ожидать по отношению к пациенту, по общему мнению, стоившему больше миллиона. Слуги и двое-трое друзей, собравшихся по этому печальному случаю, встретили меня с теплым сочувствием и всячески выражали участие и желание помочь.

Больной же встретил меня гораздо равнодушнее. Обращение всех его способностей на единственную задачу, суровая целеустремленность, часто подчиняющая себе тех, кто полон решимости победить, и обычно проявляющаяся в их внешней манере, а также отсутствие более тесных уз, слагающихся при обычном благожелательном общении, — все это создало между нами отчужденность, которую не могло преодолеть одно лишь естественное родственное чувство. Я говорю о естественном родственном чувстве, ибо, несмотря на сомнения, бросающие свою тень на ту ветвь моего генеалогического древа, которая соединяет меня с моим дедом с материнской стороны, право короля на корону не более очевидно, чем было мое происхождение по прямой линии от моего отца. Я всегда считал его своим предком de jure, как и de facto [4], и готов был бы любить и чтить его как такового, если бы мои естественные стремления встречали больше теплоты с его стороны.

Тем не менее, вопреки этому продолжительному и неестественному отчуждению между отцом и сыном, наша встреча была не лишена некоторых проявлений чувства.

— Наконец-то ты здесь, Джек! — сказал мой предок. — Я боялся, мой мальчик, что ты опоздаешь.

Его затрудненное дыхание, изможденный вид и прерывистая речь внушили мне благоговейный страх. Впервые стоял я у ложа смерти, и грозная картина перехода человеческого существования в небытие и бесконечность неизгладимо запечатлелась в моей памяти. И это была не просто сцена смерти, но семейная сцена смерти. Не знаю, как и почему, но мне показалось, что мой отец, теперь походил на Голденкалфов больше, чем когда-либо раньше.

— Наконец-то ты здесь, Джек! — повторил он. — Я рад этому. Ты единственный, кто теперь меня интересует. Может быть, было бы лучше, если бы я больше общался с моими ближними, но ты будешь только в выигрыше. Ах, Джек, все мы в конце концов лишь жалкие смертные! Быть вырванным из жизни так внезапно и таким молодым!

Мой предок уже отпраздновал свой семьдесят пятый день рождения, но, к несчастью, еще не успел свести всех счетов с миром, хотя и выдал врачу его последний гонорар, а священника отослал с таким пожертвованием для бедных его прихода, какого хватило бы на то, чтобы какой-нибудь нищий прожил в веселье остаток своей жизни.

— Так ты, наконец, пришел, Джек! Ну что ж, мой убыток станет твоим барышом, мальчик! Скажи сиделке, чтобы она вышла из комнаты.

Я исполнил его приказание, и мы остались одни. Отец сунул руку под подушку.

— Возьми этот ключ, — сказал он, — и отопри верхний ящик моего бюро. Достань оттуда пакет, адресованный тебе.

Я молча повиновался. Мой предок сперва поглядел на пакет с грустью, которую мне трудно передать, ибо она не была ни земной, ни отрешенной, а каким-то своеобразным и жутким смешением той и другой, потом вложил бумаги мне в руку, медленно и неохотно расставаясь с ними.

— Ты дождешься моего… отбытия, Джек?

Слеза выкатилась у него из глаза и упала на его исхудалую руку. Он грустно поглядел на меня, и я ощутил легкое пожатие его пальцев, означавшее ласку.

— Жаль, Джек, что мы не знали друг друга ближе! Но провидение не дало мне отца, а я, по собственной глупости, жил, как будто у меня не было сына. Думаю я, что твоя мать была святая. Но боюсь, я понял это слишком поздно. Что же, благословение нередко осеняет нас в последнюю минуту!

После этого мой предок выразил желание, чтобы его больше не тревожили. Я позвал сиделку, удалился в свою скромную комнату и тщательно запер пакет на надежный замок. Это была объемистая запечатанная связка бумаг, на которой рукой умирающего было написано мое имя. Только еще один раз увиделся я с отцом так, что мог говорить с ним. Со времени нашего первого свидания ему становилось все хуже, его сознание часто омрачалось, и, как грешный кардинал у Шекспира, он «скончался и не подал знака».

Но через три дня после моего приезда, когда я находился один подле него, он вдруг очнулся от состояния, близкого к бесчувствию, и единственный раз после нашего первого разговора словно бы узнал меня.

— Так ты, наконец, приехал, Джек! — произнес он замогильным голосом. — Можешь ли ты сказать мне, мальчик, почему они мерили город золотыми тростями? (Сиделка в этот день читала ему главу из Откровения, которую он назвал сам.) Видишь, мой милый, стена-то была из ясписа, а город — из чистого золота… Мне не нужно будет денег в моем новом жилище… Ха-ха, они там ни к чему! Я не сошел с ума, Джек!.. Если бы я любил золото меньше, а своих ближних — больше!.. Сам город из чистого золота, а стены из ясписа — драгоценная обитель! Ха-ха, Джек, ты слышишь, мальчик? Я счастлив… более, чем счастлив, Джек!.. Золото… золото!

Заключительные слова он громко крикнул. Это были последние слова, слетевшие с уст Томаса Голденкалфа. На шум вбежали люди, но он был уже мертв. Как только печальная истина была окончательно установлена, я приказал всем выйти из комнаты и несколько минут оставался наедине с покойником. Его лицо застыло, в глазах, все еще открытых, отражался блеск безумного восторга, охватившего его в последний миг, и все черты являли ужасную картину неотвратимой гибели. Я опустился на колени и, хотя и был протестантом, горячо помолился о спасении души покойного. Затем я простился с первым и последним моим предком.

За этой сценой последовал обычный период притворной скорби, погребение и всякие проявления надежд со стороны окружающих. Я заметил, что в дом зачастили люди, которые при жизни хозяина редко переступали его порог. Они уединялись по углам, вполголоса беседовали между собой и как-то странно косились на меня. Постепенно число посетителей возрастало и дошло приблизительно до двадцати. Среди них приходской священник, казначеи нескольких благотворительных обществ, трое стряпчих, четверо или пятеро крупных биржевиков во главе с сэром Джозефом Джобом и трое профессиональных благодетелей, чье единственное занятие, по-видимому, состояло в том, чтобы поощрять ближних проявлять милосердие.

На следующий день после того, как мой предок был похоронен, народу в доме собралось еще больше, чем обычно. Тайные совещания оживились и участились, и наконец меня пригласили к этим незваным гостям, в комнату, которая была святая святых скончавшегося хозяина дома. Я вошел и предстал перед двадцатью чужими лицами, недоумевая, почему я, который до сих пор так незаметно проходил по жизни, так некстати вдруг понадобился всем этим людям. Сэр Джозеф Джоб обратился ко мне от имени собравшихся:

— Мистер Голденкалф, — начал он, для соблюдения приличий утирая глаза, — мы послали за вами, полагая, что уважение к нашему покойному превосходному и высокочтимому другу требует, чтобы мы дольше не пренебрегали его последней волей и сразу же вскрыли его завещание, с тем чтобы немедленно принять меры к его выполнению. Было бы правильнее, если бы мы сделали это еще до погребения, так как мы не могли предвидеть его волю в отношении его достойных останков. Но я твердо решил выполнить все, как он распорядился, даже если бы для этого нам пришлось извлечь тело из могилы.

Я обычно бываю покладист и, пожалуй, доверчив, но природа не лишила меня известной твердости характера. Мне показалось непонятным, какое дело может быть сэру Джозефу Джобу, да и вообще кому-либо, кроме меня, до завещания моего предка. И я не замедлил заявить об этом в выражениях, которые трудно было истолковать превратно.

— Поскольку я единственный сын и, более того, единственный известный родственник покойного, — сказал я, — мне непонятно, джентльмены, почему этот вопрос так живо интересует стольких посторонних людей!

— Очень метко и, несомненно, уместно сказано, сэр, — с улыбкой ответил сэр Джозеф. — Но вы должны знать, молодой человек, что если существуют наследники, то существуют также и душеприказчики.

Об этом я уже знал, и у меня каким-то образом сложилось впечатление, что из этих двух занятий второе — более доходное.

— Есть ли у вас какие-нибудь основания предполагать, сэр Джозеф Джоб, что мой покойный отец для выполнения этой миссии избрал вас?

— Это выяснится в конце, молодой человек. Известно, что ваш отец умер богатым, очень богатым. Конечно, он оставил гораздо меньше, чем будут утверждать праздные языки, но все-таки это вполне приличное состояние. И неразумно было бы предполагать, будто такой осторожный и предусмотрительный человек позволил бы, чтобы его деньги перешли к законному наследнику, юноше двадцати двух лет, несведущему в делах, не имеющему большого опыта, подверженному в таком возрасте всем соблазнам нашего развращенного и расточительного века, не оставив распоряжений, которые бы на некоторое время передали его трудовые заработки на попечение людей, подобно ему знающих цену деньгам.

— Нет! Никогда! Это совершенно невозможно! — восклицали присутствующие, покачивая головами.

— К тому же покойный мистер Голденкалф хорошо знал всех виднейших людей на бирже, и особенно сэра Джозефа Джоба, — добавил кто-то.

Сэр Джозеф Джоб кивнул, улыбнулся и погладил рукой подбородок в ожидании моего ответа.

— Собственность в опасности, сэр Джозеф, — иронически заметил я, — но дело не в этом. Если завещание существует, узнать его содержание столько же в моих интересах, как и в ваших. И я не возражаю против того, чтобы немедленно начать поиски.

Сэр Джозеф смерил меня убийственным взглядом. Но, будучи деловым человеком, он решил поймать меня на слове и, взяв предложенные мною ключи, тотчас же вызвал нотариуса, которому было предложено открыть ящики. Поиски продолжались четыре часа без всякого успеха. Каждый ящик переворошили, каждую бумагу развернули, и множество любопытных глаз всматривалось в ее содержание в надежде узнать что-либо о размерах состояния покойного. Растерянность и тревога явно овладевали зрителями по мере того, как обыск продолжал оставаться бесплодным. Когда нотариус окончил и объявил, что завещания найти не удалось, все взоры обратились на меня, словно меня подозревали в краже того, что, по природе вещей, должно было стать моим и без преступления.

— Где-нибудь должен быть тайник, — произнес сэр Джозеф Джоб, как бы не договаривая того, что он по этому поводу думал. — Мистер Голденкалф был крупным кредитором многих лиц, а между тем мы не нашли здесь расписки хотя бы на один фунт.

Я вышел из комнаты и вскоре вернулся с пакетом, который передал мне отец.

— Вот, джентльмены, — сказал я, — большой пакет с бумагами; их собственноручно отдал мне покойный на смертном одре, своими руками. Как видите, он запечатан его печатью и адресован мне его почерком. Поэтому естественно предположить, что содержание этих бумаг касается только меня. Однако, раз вы проявляете такой интерес к делам покойного, этот пакет будет вскрыт сейчас же и содержание бумаг, насколько вы вправе его знать, станет вам известно.

Мне казалось, что сэр Джозеф помрачнел, когда он увидел пакет и рассмотрел почерк на обертке. Однако все выразили свое удовлетворение, считая, что поиски, по-видимому, закончены. Я сломал печати и развернул пакет. Там оказалось несколько пакетов поменьше, каждый из них был снабжен печатью покойного и каждый адресован мне его рукой, как и наружная обертка. На каждом из этих пакетов был перечень того, что в нем находилось. Я брал их в том порядке, в котором они лежали, громко объявлял содержание каждого, а затем переходил к следующему. Пакеты были пронумерованы.

— Номер один, — начал я, — сертификаты общественных фондов, принадлежащие Томасу Голденкалфу на двенадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года.

Описываемая сцена происходила 29 июня того же года. Откладывая пакет в сторону, я заметил, что сумма, проставленная на обороте, значительно превышала миллион.

— Номер два, облигации Английского банка. — Сумма составляла несколько сот тысяч фунтов. — Номер три, Тихоокеанская рента (около трехсот тысяч фунтов). Номер четыре, долговые обязательства и закладные (их было на четыреста тридцать тысяч фунтов). Номер пять, долговое обязательство сэра Джозефа Джоба на шестьдесят три тысячи фунтов.

Я отложил документ и невольно воскликнул:

— Собственность в опасности!

Сэр Джозеф побледнел, но дал мне знак продолжать, заметив:

— Мы скоро дойдем до завещания, сэр!

— Номер шесть, — тут я помедлил, так как здесь речь шла о передаче мне некоторой суммы, которая, как я сразу понял, представляла собою попытку избавить меня от уплаты налога на наследство.

— Ну как, что же такое номер шесть? — спросил сэр Джозеф, дрожа от возбуждения.

— Это документ, касающийся лично меня и не имеющий к вам, сэр, никакого отношения.

— Посмотрим, сэр, посмотрим! Если вы откажетесь предъявить этот документ, закон может заставить вас.

— Сделать что, сэр Джозеф Джоб? Предъявить должникам моего отца документы, которые адресованы исключительно мне и касаются только меня? Но вот, джентльмены, та бумага, которую вы так хотите видеть! Номер семь, последняя воля и завещание Томаса Голденкалфа от семнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года (он скончался 24 июня).

— А, драгоценный документ!—воскликнул сэр Джозеф Джоб и торопливо протянул руку, как будто рассчитывая схватить завещание.

— Этот документ, как вы можете убедиться, джентльмены, — сказал я, поднимая его так, чтобы всем было видно, — адресован лично мне, и я не выпущу его из рук до тех пор, пока не узнаю, что кто-либо имеет на него больше прав, чем я.

Должен признаться: когда я срывал печати, сердце у меня замирало. Я виделся с отцом редко, но знал его как человека весьма своеобразных взглядов и привычек. Завещание было написано собственноручно и было очень кратко. Собравшись с духом, я прочел вслух следующие слова:

«Во имя господа, аминь. Я, Томас Голденкалф из прихода Боу в городе Лондоне, объявляю этот документ моей последней волей и завещанием.

Все мое недвижимое имущество в приходе Боу и в городе Лондоне я оставляю моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу в полное и безраздельное владение его и его наследников.

Упомянутому моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу я оставляю все мое личное имущество, в чем бы оно ни заключалось, включая долговые обязательства и закладные, ценные бумаги, банковские вклады, векселя, товары, личные вещи и прочее.

Упомянутого моего возлюбленного сына Джона Голденкалфа я назначаю единственным исполнителем настоящей моей последней воли и завещания и советую ему не доверять никому из тех, кто будет называть себя моими друзьями, а в особенности — оставаться глухим ко всем претензиям и просьбам сэра Джозефа Джоба.

В свидетельство чего, и т. д. и т. д.»

Завещание было оформлено надлежащим образом и засвидетельствовано сиделкой, его доверенным клерком и горничной.

— Собственность в опасности, сэр Джозеф! — сухо заметил я, собирая бумаги, чтобы спрятать их.

— Это завещание можно оспорить, джентльмены! — в ярости закричал сэр Джозеф Джоб. — Оно содержит клевету!

— А в чью пользу оспорить, сэр Джозеф? — спокойно спросил я. — По завещанию или помимо завещания, мои права на имущество отца представляются одинаково неоспоримыми.

Это было настолько очевидно, что наиболее дальновидные молча удалились. И даже сэр Джозеф Джоб, немного помедлив в странном возбуждении, также ушел. Через неделю было объявлено о его банкротстве, последовавшем в результате каких-то крайне рискованных биржевых операций, и я впоследствии получил три шиллинга и четыре пенса за фунт по его долгу в шестьдесят три тысячи.

Когда эти деньги были выплачены, я невольно мысленно воскликнул: «Собственность в опасности!»

На следующее утро сэр Джозеф свел счеты с этим миром, перерезав себе горло. 

  ГЛАВА V

О вкладах в общественные дела, об опасности
сосредоточения и о других нравственных
и безнравственных курьезах

Привести в порядок дела моего отца было почти так же легко, как дела нищего. За сутки я полностью разобрался в них и убедился, что я если и не самый богатый, то все же один из самых богатых подданных в Европе. Я говорю «подданных», потому что монархи часто имеют привычку присваивать себе чужое добро, и соперничать с ними было бы смешно. Долгов у отца не оказалось, а если бы и были, за наличными деньгами дело бы не стало: сальдо моего банковского счета само по себе представляло целое состояние.

Читатель, возможно, предположит, что я был теперь совсем счастлив. Ни у кого не было права ни на мое время, ни на мое имущество, и я располагал доходом, который заметно превышал доходы многих владетельных князей. У меня не было склонности ни к мотовству, ни к пороку. Не было у меня особняков, конюшен, псарни, челяди, которые причиняли бы мне хлопоты и заботы. Во всех отношениях, кроме одного, я был сам себе хозяин. Под этим «одним» я разумею то драгоценное, лелеемое мною чувство, которое делало Анну в моих глазах ангелом (впрочем, ангелом она казалась и другим людям), путеводной звездой всех моих стремлений. С какой радостью отдал бы я теперь полмиллиона за то, чтобы быть внуком баронета с предками, восходящими хотя бы до семнадцатого столетия!

Впрочем, у меня была еще одна важная причина для беспокойства, заботившая меня даже больше, чем то, что история моего рода достигала тьмы веков с такой неудобной для меня легкостью.

Присутствуя при предсмертной агонии моего предка, я получил ужасный урок, предостерегавший меня от тщеты, опасностей и обманчивости богатства. И никакое время не могло его изгладить. История накопления отцовских капиталов всегда стояла передо мной и омрачала мне радость обладания ими. Нет, я вовсе не подразумеваю то, что принято считать нечестностью, — для такого предположения не было оснований, но просто бездушное и отчужденное существование моего отца, напрасная трата сил, притупление лучших чувств, вечная подозрительность и одиночество — все это, на мой взгляд, плохо окупалось безрадостной властью над миллионами. Я бы дорого дал, чтобы кто-нибудь указал мне в моем положении верный путь между расточительными бурунами Сциллы и скупыми скалами Харибды.

Когда я выехал из закопченных лондонских улиц на зеленый простор полей и с обеих сторон потянулись цветущие изгороди, земля показалась мне прекрасной, созданной для того, чтобы ее любили. Я видел в ней искусную руку божественного и благодетельного творца, и мне нетрудно было проникнуться убеждением, что тот, кто живет в городской суете только для того, чтобы перекладывать золото из кармана ближнего в свой собственный, не понял цели своего существования. Мой бедный предок, который никогда не покидал Лондона, встал предо мною со своими предсмертными сожалениями, и я твердо решил жить в свободном общении с людьми. Жажда осуществить это решение настолько овладела мной, что могла бы перейти в манию, если бы одно счастливое обстоятельство не спасло меня от такой беды.

Дилижанс, которым я воспользовался, желая избегнуть показной роскоши и хлопот, неотъемлемых при поездке в собственном экипаже со слугами, проезжал через известный своей лояльностью городок накануне предстоявших там дополнительных выборов. Это обращение к разуму и патриотизму избирателей было вызвано тем, что прежний представитель городка занял пост министра. Новый министр как раз собирался обратиться с речью к своим согражданам из окна гостиницы, где он остановился. Как ни был я утомлен, меня манила возможность найти отвлечение для своих мыслей, и, выскочив из дилижанса, я взял номер, а потом вышел на улицу и смешался с толпой.

Рассчитывающий на победу кандидат расположился на широком балконе в обществе своих ближайших друзей, среди которых приятно было видеть графов, баронетов, сановников церкви, влиятельных городских торговцев и даже одного-двух рабочих. Все они теснились на балконе, объединенные политическим единомыслием. Вот, подумал я, пример высокого человеколюбия! Кандидат, сын и наследник пэра, чувствует себя плотью от плоти своих избирателей. Как приветливо он улыбается! Как любезны его манеры! С какой сердечностью пожимает он даже самые заскорузлые руки! Очевидно, этим наш превосходный строй несколько умеряет человеческую гордыню, порождает стремление к благой деятельности и беспрестанно учит доброжелательности; необходимо вникнуть в это поглубже.

Кандидат вышел вперед и начал говорить. Память изменила бы мне, если бы я попытался точно воспроизвести речь оратора, но его взгляды и идеи произвели на меня такое сильное впечатление, что я не могу исказить их. Он начал с весьма уместного красноречивого восхваления английской конституции, которую он без колебаний объявил высшим в своем роде достижением человеческого разума. В доказательство этого он указал на тот несомненный факт, что она, пройдя через превратности и испытания стольких веков, приспособлялась к обстоятельствам, страшась всяких перемен. «Да, друзья мои, — воскликнул он с патриотическим воодушевлением, — под властью роз или лилий, Тюдоров, или Стюартов, или славного Брауншвейгского дома это великолепное здание устояло против бурь политических раздоров! Под своим кровом оно объединяло самых разных участников внутренних усобиц, оно давало защиту и тепло, одежду и пищу (здесь оратор в увлечении положил руку на плечо мяснику, который в своем фризовом сюртуке смахивал на откормленного борова) — да, пищу и одежду даже самому последнему из подданных короля. Но это еще не все: наша конституция чисто английская. Кто же будет таким низким, таким подлым, кто окажется столь неверен и себе, и своим предкам, и своим потомкам, чтобы отвернуться от подобной конституции, во всем и до конца английской конституции, которую мы обязаны передать в неприкосновенности грядущим поколениям?»

Здесь слова оратора были заглушены криками одобрения и восторга, так что этот вопрос можно было считать вполне разрешенным.

От конституции в целом оратор перешел к восхвалению той частицы ее, которая воплощалась в городке Хаусхолдер. Здешние жители, по его словам, были исполнены благородным духом независимости, готовностью поддерживать правительство, коего он был наименее достойным членом, и тем, что он в порыве политического вдохновения удачно назвал самым свободнорожденным сознанием своих политических прав. Этот лояльный и здравомыслящий городок никогда не расточал своего благоволения тем, кто не был так или иначе причастен к местным делам и собственности. Здесь понимают, что основой хорошего правления должна быть аксиома: доверять можно только людям, имеющим ощутимый и обширный интерес в делах страны. Без этого залога честности и независимости — чего мог бы ждать избиратель, кроме взяточничества и продажности, торговли его драгоценнейшими правами и подрыва его превосходных учреждений? Эта часть речи была выслушана в почтительном молчании, и вскоре избиратели разошлись, несомненно с лучшим мнением о себе и о конституции, чем то, которое у них сохранилось от предыдущих выборов.

Случаю было угодно, чтобы во время обеда (гостиница была переполнена) я оказался за одним столом со стряпчим, который в течение всего утра развивал большую деятельность среди избирателей. Как я вскоре узнал от него самого, он был доверенным владельца этого независимого городка. Он сообщил мне, что приехал сюда с расчетом продать эту собственность лорду Пледжу, упомянутому кандидату, ставшему теперь министром. Но наличные средства, на которые тот рассчитывал, вовремя не поступили, и сделка расстроилась в тот самый момент, когда крайне важно было знать, кому же принадлежат независимые избиратели.

— Впрочем, — добавил стряпчий, подмигнув мне, — его милость успел распорядиться неплохо. И в том, что его выберут, сомневаться приходится так же мало, как в том, что выбрали бы вас, если бы вы были местным землевладельцем.

— А это поместье все еще продается? — спросил я.

— Конечно! Мой патрон больше не может ждать. Цена назначена, и я, как его доверенный, уполномочен вести переговоры. Какая досада, что общественное мнение остается в состоянии неопределенности как раз накануне выборов!

— Тогда, сэр, я буду вашим покупателем.

Мой собеседник оглядел меня с изумлением и недоверием. Однако он был опытен в подобного рода делах и не хотел действовать опрометчиво.

— Цена поместья — триста двадцать пять тысяч фунтов, сэр, а поступления от арендаторов составляют всего лишь шесть тысяч!

— Отлично! Моя фамилия Голденкалф. Если вы отправитесь со мной в Лондон, то получите там деньги.

— Голденкалф? Как, сэр, вы единственный сын и наследник покойного Томаса Голденкалфа из Чипсайда?

— Он самый. Отец мой скончался меньше месяца назад.

— Простите, сэр, но дайте мне доказательства, что вы именно это лицо, — в подобных вопросах мы должны быть осторожны, — и тогда вы вступите во владение имуществом как раз вовремя, чтобы обеспечить свое собственное избрание или избрание кого-нибудь из ваших друзей. Я возвращу лорду Пледжу его маленький задаток, и в другой раз он будет точнее соблюдать свои обещания. Какой смысл в выборах, если слово аристократа не священно? Вы увидите, что здешние избиратели окажутся во всех отношениях достойными вашего доверия. Они столь же искренни, лояльны и прямодушны, как все им подобные в любом месте Англии. Тут не уклоняются от голосования! Это бесстрашные англичане, которые делают все, что говорят, а говорят все, что требует тот, чьими арендаторами они являются.

При мне было несколько писем и документов, поэтому удостоверить мою личность оказалось проще простого. Стряпчий потребовал перо и чернила, вынул из кармана договор, приготовленный для лорда Пледжа, дал его мне прочесть, заполнил пробелы и, поставив под ним свою подпись, позвал слуг быть свидетелями, а затем положил бумагу передо мной с таким проворством и почтительностью, что привел меня в полное умиление. «Ну вот, я и дал залог обществу покупкой земли, на которой стоит городок!» — подумал я, написал распоряжение моим банкирам выплатить триста двадцать пять тысяч фунтов и встал из-за стола владельцем поместья Хаусхолдер и политической совести его арендаторов.

Факт столь большой важности не мог долго оставаться неизвестным, и через несколько минут взоры всех, кто был в зале, обратились на меня. Явился хозяин гостиницы и попросил меня оказать ему честь, заняв лучшую комнату в его личных апартаментах, поскольку ничего более меня достойного в его распоряжении нет. Не успел я устроиться, как лакей в щегольской ливрее подал мне следующую записку:

«Дорогой мистер Голденкалф! Я только что узнал, что вы здесь, и чрезвычайно рад этому. Долгие дружеские отношения с вашим почтенным и чрезвычайно достойным покойным батюшкой дают мне право считать и вас своим другом. Отбрасывая всякие церемонии (их не должно быть между нами), я прошу вас уделить мне полчаса.

Искренне преданный вам

Пледж».



Я распорядился, чтобы моего благородного посетителя не заставили ждать ни минуты. Лорд Пледж поздоровался со мной как старый и близкий друг. Он без конца расспрашивал меня о моем усопшем предке, с чувством говорил о том, как он жалеет, что его не позвали к постели умирающего, а затем изящно и горячо поздравил меня со вступлением во владение столь большим состоянием.

— Я слышал также, что вы купили это поместье, дорогой сэр. Обстоятельства сложились так, что в настоящую минуту я не смог сделать это сам, но покупка весьма удачная. Триста двадцать тысяч, не так ли? Такая цена была названа мне.

— Триста двадцать пять тысяч, лорд Пледж.

По лицу благородного кандидата я догадался, что заплатил лишних пять тысяч, которые проворный стряпчий, по всем вероятиям, положил себе в карман.

— Вы, конечно, намерены стать членом парламента?

— На следующих общих выборах, милорд. А пока я буду счастлив содействовать вашему переизбранию.

— Дорогой мистер Голденкалф!..

— Право, не сочтите это лестью, но нынче утром, лорд Пледж, вы высказали поистине благородные чувства, достойные государственного человека и истинного англичанина! Мысль, что вы будете избраны в парламент, доставляет мне больше удовлетворения, чем возможность попасть туда самому.

— Я восхищен вашим чувством гражданского долга, мистер Голденкалф! Жаль, что оно не встречается в этом мире чаще. Но вы можете рассчитывать на мою дружбу, сэр. То, что вы только что сказали, весьма верно, чрезвычайно верно, так верно… как перед богом, скажу, дорогой мистер Голденкалф, эти мои чувства… э… э… как вы очень верно отметили, они достойные и английские.

— Я искренне так думаю, лорд Пледж, иначе я бы этого не сказал. Сам я нахожусь в странном положении. При таком огромном состоянии, но без родства, без имени, без связей как легко молодому человеку моих лет сбиться с пути! Мое самое горячее желание — найти способ войти в общество.

— Женитесь, мой юный друг! Возьмите себе жену из числа прекрасных и добродетельных дочерей нашего счастливого острова. К сожалению, я сам ничего не могу предложить вам, так как обе мои сестры уже замужем.

— Я уже сделал свой выбор. Благодарю вас тысячу раз, мой дорогой лорд Пледж. Увы, я не решаюсь осуществить свои желания! Есть препятствия… Вот будь я сыном, скажем, второго сына баронета или…

— Станьте сами баронетом, — прервал меня мой благородный друг с явным облегчением, так как он, по-видимому, думал, что я буду требовать большего. — Ваше дело будет устроено к концу недели. И если только я могу сделать для вас еще что-нибудь, пожалуйста, скажите без стеснения.

— Если бы вы еще раз поделились со мной вашими замечательными мыслями о том вкладе, который мы все должны сделать в общественные дела, они внушили бы мне бодрость.

Мой собеседник поглядел на меня как-то странно, провел рукой по лбу, подумал и затем любезно исполнил мою просьбу.

— Вы придаете слишком большое значение нескольким безусловно верным идеям, но очень плохо изложенным. Человек, не сделавший вклад в общественные дела, немногим лучше дикого зверя. Это настолько очевидно, что не требует доказательств. Рассуждайте, как хотите, а только если у человека ничего нет, он для общества немногим лучше собаки. У того же, кто немногим лучше собаки, обычно ничего нет. Опять же, что отличает дикаря от цивилизованного человека? Конечно, цивилизация. А что такое цивилизация? Благоустройство жизни. Что же питает и поддерживает благоустройство жизни? Деньги или собственность. Следовательно, цивилизация — это собственность, а собственность — это цивилизация. Если управление страной находится в руках тех, кто владеет собственностью, правительство есть правительство цивилизованное. Если же власть в руках тех, у кого ничего нет, такое правительство, несомненно, правительство нецивилизованное. Никто не может быть надежным государственным деятелем, не имея в обществе прямых имущественных интересов. Вы знаете, эту аксиому признают даже новички в политике, разделяющие наши убеждения.

— А мистер Питт?

— Что ж, Питт был своего рода исключением. Но ведь вы помните, что он был представителем тори, а они владеют большей частью земельной собственности в Англии.

— Ну, а мистер Фокс?

— Фокс представлял вигов, владеющих остальной землей. Рассуждайте, дорогой Голденкалф, как хотите, вы все равно придете к тому же выводу. Кстати, вы сказали, сэр, что на следующих общих выборах выдвинете свою кандидатуру в парламент?

— Я почту за честь быть вашим коллегой.

Моя заключительная фраза скрепила нашу дружбу, ибо для моего благородного знакомого она была залогом, что второе место в парламенте от этого городка останется за ним. Он был слишком благовоспитан, чтобы высказывать свою благодарность в пошлых фразах (хотя, надо заметить, благовоспитанность редко проявляется во всей красе во время выборов), но он был светским человеком и принадлежал к классу, главная забота которого — всячески выказывать тонкость обращения, а поэтому читатель может быть уверен, что в тот вечер, когда мы расстались, я был очень доволен собой, и, само собой разумеется, моим новым знакомым.

На следующий день предвыборная кампания продолжалась, и мы выслушали еще одну убедительную речь на тему о вкладах в общественные дела. Ибо лорд Пледж был достаточно хорошим тактиком, чтобы, узнав уязвимое место крепости, штурмовать ее именно там, а не тратить силы на внешние укрепления. Вечером из Лондона прибыл стряпчий с готовой купчей (ее уже составили для лорда Пледжа), а рано утром арендаторы получили надлежащее уведомление, содержавшее мою горячую рекомендацию «вкладов в общественные дела». В полдень лорд Пледж, как выражаются на скачках, пришел первым. После обеда мы расстались; мой благородный друг вернулся в Лондон, а я отправился дальше.

Анна никогда не казалась мне более цветущей, более безмятежной, более высоко вознесенной над прочими смертными, чем в тот день, когда мы встретились в гостиной ее отца через неделю после моего отъезда из Хаусхолдера.

— Вы опять становитесь похожи на себя, Джек, — сказала она, протягивая мне руку с простой сердечностью англичанки. — И надеюсь, вы теперь будете более разумным.

— Ах, Анна, если бы я только смел упасть к вашим ногам и высказать вам все, что я чувствую, я был бы счастливейшим человеком во всей Англии!

— А так вы самый несчастный! — со смехом отозвалась она и, покраснев до корней волос, выдернула руку, которую я опрометчиво прижал к груди. — Пойдемте завтракать, мистер Голденкалф; отец уехал верхом навестить преподобного мистера Литерджи.

— Анна, — сказал я, садясь и принимая чашку чая из ее пальчиков, розовых, как заря, — боюсь, что вы мой злейший враг на земле.

— Джон Голденкалф! — воскликнула пораженная девушка, побледнев, а потом вспыхнув румянцем. — Прошу вас, объясните, что означают ваши слова.

— Я люблю вас всем сердцем и, если бы мог, женился бы на вас, а потом, боюсь, стал бы обожать вас, как никогда еще мужчина не обожал женщину.

Анна слабо засмеялась.

— И вы не боитесь впасть в грех идолопоклонства? — сказала она потом тихим голосом.

— Нет, я боюсь сузить круг моей симпатии к людям, утратить надежную опору в жизни, не внести свой вклад в общественные дела — короче говоря, стать таким же бесполезным для других, каким был мой бедный отец, чья кончина была такой печальной. Ах, Анна, если бы вы видели безнадежность этого смертного часа, вы никогда не пожелали бы мне подобной судьбы.

Мое перо бессильно передать то выражение, с которым Анна смотрела на меня. Недоумение, испуг, нежность и уныние светились в ее глазах. Однако бурность этих противоречивых чувств умерялась мягкостью, напоминавшей жемчужный блеск итальянского неба.

— Если я уступлю своему влечению, Анна, чем мое положение будет отличаться от положения моего несчастного отца? Он сосредоточил все свои чувства на любви к деньгам, а я… Да, я знаю, знаю это! — я любил бы вас так горячо, что это исключило бы всякое благородное чувство к другим. На моих плечах грозная ответственность—богатство, золото, золото без конца, и для спасения своей души я должен расширять, а не суживать мой интерес к ближним. Будь на свете сто таких Анн, я мог бы вас всех прижать к своей груди. Но одна!.. Нет, это был бы ужас, это была бы гибель! Избыток подобной страсти превратил бы меня в бессердечного скрягу, недостойного людского доверия.

Лучистые и ясные глаза Анны, казалось, читали в моей душе. И когда я кончил, она, обойдя вокруг стола, робко подошла ко мне, как подходит женщина, подчиняющаяся глубокому чувству, положила свою бархатную ручку на мой пылающий лоб, нежно прижала мою голову к своему сердцу, разрыдалась и убежала.

Днем мы больше не виделись и встретились только за столом. Обедали мы вдвоем. Анна держалась со мной приветливо, мягко, даже нежно, но тщательно избегала касаться утреннего разговора. Что же до меня, то я непрерывно размышлял об опасности сосредоточения интересов на одном предмете и о важности вкладов в общественные дела.

— Через день-два вы почувствуете себя бодрее, Джек, — сказала Анна, когда после супа мы выпили немного вина. — Деревенский воздух и старые друзья вернут вам свежесть и цвет лица.

— Если бы на свете была тысяча Анн, я мог бы быть счастлив, как никогда не был счастлив человек! Но я не должен, я не смею ослаблять свою связь с обществом.

— И все это доказывает, что я не могу дать вам счастье. Но вот идет Фрэнсис с вчерашней газетой. Давайте посмотрим, чем занято общество в Лондоне!

Развернув газету, милая девушка вдруг издала удивление и радостное восклицание. Подняв глаза, я увидел — или мне так показалось, — что она смотрит на меня ласково, с любовью.

— Прочтите вслух то, что доставило вам такое удовольствие!

Она не стала спорить и дрожащим от волнения голосом прочитала следующую заметку:

«Его величество всемилостивейше соизволил пожаловать Джону Голденкалфу из Хаусхолдер-Холла в графстве Дорсет и Чипсайда в Лондоне, эсквайру, титул баронета Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии».

— Сэр Джон Голденкалф, имею честь выпить за ваше здоровье и счастье! — воскликнула она в восхищении, просияв, как утро, и омочив пухлые губки в вине, менее алом, чем они. — Фрэнсис, налейте себе бокал и выпейте за нового баронета!

Седовласый дворецкий с большим удовольствием исполнил ее приказание, а затем поспешил вниз, чтобы сообщить новость другим слугам.

— Ну вот, Джек, общество сделало свою связь с вами более тесной, каков бы ни был ваш вклад в его дела.

Я тоже был рад, потому что известие обрадовало ее и показало мне, что лорд Пледж не лишен чувства благодарности (хотя он позже при случае заметил, что своей удачей я обязан главным образом «надежде»). Я никогда, кажется, еще не смотрел на Анну с такой любовью.

— Леди Голденкалф — это все-таки звучит неплохо, дорогая Анна!

— В применении к одной, пожалуй, да, сэр Джон, но не в применении к тысяче!

Анна засмеялась, вспыхнула, снова залилась слезами и убежала.

«Какое я имею право играть чувствами этой чудесной, искренней девушки? — сказал я себе. — Очевидно, эта тема расстраивает ее. Анна не в силах вести подобное обсуждение, и недостойно мужчины настаивать на его продолжении. Я должен помнить, что я джентльмен, а теперь еще и баронет, и… никогда в жизни я больше не заговорю об этом».

На другой день я простился с мистером Этерингтоном и с его дочерью, объяснив, что намерен отправиться на год или на два путешествовать. Добрейший священник дал мне ряд дружеских советов, польстил мне, высказав уверенность в моем благоразумии, и, горячо пожав мне руку, просил меня помнить о том, что его дом всегда будет моим. Выйдя от отца, я с тяжелым сердцем отправился к дочери и застал ее в маленькой гостиной, которую я так любил. Она была бледна, сдержанна, но приветлива и спокойна. Мало что было способно нарушить небесную безмятежность этой чудесной девушки. Если она смеялась, ее веселье было тихим и умеренным; если плакала, ее слезы напоминали дождь с неба, все еще озаренного солнечным светом. И только когда чувство и природа властно заявляли о себе, какой-нибудь неудержимый порыв, свойственный ее полу, выдавал ее душевное состояние, как это дважды случилось совсем недавно на моих глазах.

— Вы собираетесь покинуть нас, Джек, — сказала она, протягивая мне руку ласково и без притворного равнодушия. — Вы увидите много новых лиц, но ни одно из них…

Я ждал окончания фразы, но Анна, как ни старалась овладеть собой, так и не закончила ее.

—В моем возрасте, Анна, и при моих средствах мне не пристало оставаться дома, когда путешествия манят людские сердца, если я могу так выразиться. Я уезжаю, чтобы ближе узнать людей, чтобы мое сердце открылось им и я избежал бы жестоких угрызений, которые мучили моего отца на смертном одре.

— Хорошо, хорошо! — прервала она с рыданием. — Не будем больше говорить об этом. Да, вам лучше попутешествовать. Итак, прощайте и тысяча — нет, миллион добрых пожеланий счастья и благополучного возвращения! Ты вернешься к нам, Джек, когда тебе наскучат картины чужой жизни!

Это было сказано с такой мягкой настойчивостью и такой подкупающей искренностью, что чуть не опрокинуло всю мою философию. Но я не мог вступить в брак со всеми женщинами в мире, а отдать свою привязанность только одной означало бы нанести смертельный удар развитию тех возвышенных принципов, которым я решил служить и которые должны были сделать меня достойным моего богатства и украшением человеческого рода. Однако если бы мне сейчас предложили королевство, я и тогда не мог бы произнести ни слова. Я обнял Анну (она меня не оттолкнула), прижал ее к сердцу, запечатлел на ее щеке пылкий поцелуй и удалился.

Ах, Анна, как больно мне было расстаться с твоей безыскусственной, открытой и кроткой доверчивостью, с твоей лучезарной красотой, с твоей чистой привязанностью и со всеми твоими женскими добродетелями, для того лишь, чтобы воплотить на деле мою вновь открытую теорию! Долго еще я ощущал тебя подле себя, — нет, это чувство никогда полностью не покидало меня, подвергая мою стойкость суровому испытанию и грозя с каждым новым шагом укоротить все удлинявшуюся цепь, которая по-прежнему приковывала меня к тебе, к твоему очагу, к твои алтарям! Но я восторжествовал и отправился бродить по свету с душой, открытой всем божьим созданиям, хотя твой образ по-прежнему жил в сокровенных тайниках моего сердца, сияя женственной прелестью и безупречной чистотой, как переливчатый огонек, таящийся в глубине бриллианта.

  ГЛАВА VI

Теория осязательных высот духа, некоторые
практические идеи и начало приключений

Воспоминания о глубоком чувстве, владевшем мною в этот важный период моей жизни, в некоторой мере нарушили логическую связь повествования, и, быть может, читателю остался несколько неясным вопрос о новых источниках счастья, открывшихся моему разуму. Поэтому несколько пояснительных слов, пожалуй, не будут здесь лишними, хотя я намереваюсь больше говорить о своих поступках и о тех удивительных событиях, о которых вскоре поведаю миру, а не заниматься разъяснениями.

Счастье, счастье и на земле и в мире ином, было моей неизменной целью! Я надеялся прожить жизнь полезную, исполненную благожелательности к людям, и не стать на смертном одре жертвой страха и позднего раскаяния. С тех пор как я услышал предсмертные сожаления моего отца, я не переставал размышлять о том, каким образом достичь своей цели. Пусть пошлым умам это покажется странным, «о ключ к этой возвышенной тайне я получил на выборах в городке Хаусхолдер, внимая словам лорда Пледжа. Подобно другим важным открытиям, тайна эта, если ее постигнуть, оказывается очень простой, и ее легко сделать доступной даже для самых тупых умов. Впрочем, так, собственно, и должно обстоять дело с любым принципом, столь тесно связанным с благополучием человека.

Общепризнано, что счастье — единственная законная цель всех человеческих объединений. Те, кем управляют, уступают часть своих естественных прав во имя мира, общей безопасности и порядка, но все остальное неотъемлемо принадлежит им. Правда, различные народы сильно расходятся во мнениях по вопросу о том, сколько нужно отдавать и сколько оставлять себе. Но все эти отклонения от золотой середины — не более как причуды человеческих понятий о справедливости, и они нисколько не влияют на принцип. Далее, по единодушному мнению мудрейших и лучших из людей или, что сводится к тому же, наиболее ответственных, тот, кто сделал наибольший вклад в дело общественного процветания, естественным образом наиболее и подходит для управления делами общества. Под вкладом в дело общественного процветания принято понимать умножение тех интересов, которые занимают нас в наших повседневных заботах, или того, что в просторечии именуют собственностью. Этот принцип оказывает свое действие, заставляя нас поступать правильно, ибо наши крупные вклады неизбежно претерпели бы ущерб, если бы мы начали поступать неправильно. Наш тезис теперь ясен, как ясны и его предпосылки.

Счастье — это цель, которую ставит себе общество; а собственность или вклады — наилучший залог бескорыстия и справедливости правителей. Отсюда вытекает как законное следствие, что увеличение заинтересованности приводит к росту вклада и делает нас более достойными доверия, вознося нас и приближая к чистому, неземному бытию ангелов.

Одна из тех счастливых случайностей, которые иногда делают людей императорами и королями, сделала меня, быть может, самым богатым частным лицом в Европе. Имея перед собой путеводную звезду своей теории и располагая такими обширными материальными средствами, я должен был бы винить только себя, если бы не сумел направить свою ладью в надежную гавань. Если тому, кто вложил много денег в дела своих ближних, естественно любить своих ближних, мне в моем положении нетрудно было бы взять на себя ведущую роль в филантропии.

Правда, для поверхностного наблюдателя пример моего ближайшего предка мог бы показаться исключением или доводом против такой теории. Отнюдь! В действительности он доказывает как раз обратное. Мой отец в значительной мере сосредоточил свои вложения в национальном долге. Не в укор ему будь сказано, он горячо любил государственные ценные бумаги, приходил в ярость, когда на них нападали, требовал больше штыков, когда народные массы роптали на налоги, восхвалял виселицу, когда грозил мятеж, и сотнями различных способов доказывал, что «там, где сокровище ваше, там и сердце ваше». Таким образом, пример моего отца, как и все исключения, только подтверждает высокую истинность правила. Он допустил ошибку, сузив свои интересы, тогда как единственно верный путь лежит как раз в обратном направлении.

Я решил расширить свои интересы; сделать то, о чем, вероятно, не думал до меня ни один экономист: осуществить принцип вкладов в общественные дела таким образом, чтобы побудить себя любить все и всех, и тем самым стать достойным взять на себя попечение обо всем и обо всех.

Прибыв в Лондон, я прежде всего нанес визит лорду Пледжу, чтобы поблагодарить его.

Вначале я не мог решить, будет ли баронетство способствовать моим филантропическим замыслам или мешать им. Ведь, возвышая меня над значительной частью людей, оно тем самым отдаляло меня от человеколюбивого общения с ними. Однако к тому времени, как была получена грамота и уплачены пошлины, я пришел к выводу, что это смело можно считать надежным капиталовложением, то есть актом, вполне соответствующим принятым мною правилам поведения.

Вслед за этим я нанял подходящих агентов для осуществления тех приобретений, которые были необходимы, чтобы связать меня с человечеством. Эти хлопоты заняли целый месяц. Так как в наличных деньгах недостатка не было, а цену я платил, какую запрашивали, к концу этого месяца во мне уже зародились чувства, которые должны были доказать блестящий успех моего опыта. Другими словами, я владел многим и начал проявлять живейший интерес ко всему, чем я владел.

Я приобретал имения в Англии, Шотландии, Ирландии и Уэльсе. Такое разделение недвижимой собственности имело целью справедливо распределить мои чувства между разными областями моей родины. Не удовлетворившись этим, я распространил свою систему на колонии. У меня были паи Ост-Индской компании, быстроходное судно, земля в Канаде, плантация на Ямайке, овцы в Южной Африке и в Австралии, доля в бенгальской фирме, торгующей индиго, контора по скупке предметов античного искусства на Ионических островах и деловые связи с судовой компанией, снабжавшей наши колонии пивом, солониной, сыром, сукном и скобяными изделиями.

От Британской империи мои интересы скоро распространились на другие страны: на Гаронне и близ Хереса я купил виноградники; в Германии — долю в соляных разработках и в угольных шахтах, а в Южной Америке— в золотых и серебряных приисках; в России я глубоко запустил руку в сало; в Швейцарии я основал большое производство карманных часов и скупил большое число лошадей для перевозки туристов; я владел шелковичными червями в Ломбардии, оливковыми рощами и шляпной мастерской в Тоскане, банями в Луке и макаронным заведением в Неаполе; в Сицилию я послал значительные суммы для закупки пшеницы, а в Риме держал знатока, ведавшего продажей английских товаров, как то: горчицы, портера, маринадов и бекона; он же пересылал картины и статуи любителям редкостей и предметов искусства.

К тому времени, когда все это было пущено в ход, у меня оказалось дела по горло. Однако методичность, опытные агенты и решимость добиться успеха облегчали мою работу, и вскоре я уже мог передохнуть. Для развлечения я перешел к частностям и несколько дней посещал собрания так называемых «святых», желая выяснить, нельзя ли достигнуть чего-нибудь через их посредство. Не могу сказать, чтобы эта попытка увенчалась тем успехом, которого я от нее ожидал. Я выслушал долгие мудреные прения, убедился, что внешности придается больше значения, чем сущности, и подвергался непрестанным и неоправданным покушениям на мой карман. Взгляд на благотворительность со столь близкого расстояния различал немало темных пятен — вот так блеск солнца показывает недостатки красивых лиц, ускользающие от взора при смягченном искусственном освещении, более для них подходящем. И вскоре я только через определенные промежутки посылал свои взносы, но собрания посещать перестал. Этот опыт дал мне возможность заметить, что человеческие добродетели, как тоненькие свечки, светят лучше всего в темноте и что своим сиянием они обязаны главным образом атмосфере окружающего их «испорченного мира». От размышлений я вернулся к фактам.

Существование рабства уже несколько лет волновало добросердечных людей, и, обнаружив в своей душе странное безразличие к этому важному вопросу, я купил по пятисот рабов обоего пола, чтобы пробудить в себе сочувствие к ним. Это заставило меня ближе познакомиться с Соединенными Штатами Америки, страной, которую я старался вычеркнуть из своей памяти, ибо, развивая в себе, как сказано, любовь к человечеству, я все же не находил нужным настолько удаляться от своей родины. Нет правил без исключений, и я, признаться, был очень склонен считать, что янки вполне могут обойтись без английской благотворительности. Однако что поделаешь! Негры привели меня на берега Миссисипи, я вскоре стал владельцем сахарной и хлопковой плантаций. Кроме всего этого, я имел еще долю в разных тихоокеанских судоходных компаниях, владел коралловыми и перламутровыми промыслами и послал агента к королю Тамамамаа с предложением учредить совместную монополию на торговлю сандаловым деревом. Земля со всем, что она могла дать, приобрела новое великолепие в моих глазах. Я выполнил существенное условие экономистов, юристов, торговцев конституциями, всех «талантов и почтенных людей» и имел вклады в делах половины обществ мира. Я был подготовлен к тому, чтобы управлять, чтобы советовать, приказывать большинству обитателей христианского мира, ибо принимал их процветание близко к сердцу, поскольку оно зависело от моего. Сто раз я готов был вскочить в почтовую карету и помчаться в усадьбу мистера Этерингтона, чтобы сложить мой новорожденный союз с человечеством и все проистекавшее от него блаженство к ногам Анны. Но страшная мысль о моногамии и о ее иссушающем влиянии на чувство к прочим людям всякий раз останавливала меня. Я писал Анне каждую неделю, делал ее участницей многих моих радостей, но, к сожалению, ни разу не получил от нее хотя бы строчку в ответ. Успешно освободившись от эгоизма и закрепив свою связь с человечеством, я покинул Англию ради филантропической инспекционной поездки. Не стану утомлять читателя рассказом о моих странствиях по исхоженным тропам континента, но сразу перенесу его в Париж, куда я прибыл 17 мая 1819 года. Я многое повидал, находил, что стал лучше, и, непрестанно размышляя о своей системе, видел ее достоинства столь же ясно, как Наполеон видел знаменитую звезду, ускользавшую от менее зоркого глаза его дяди кардинала. В то же время, как это часто бывает с тем, кто сосредоточивает всю свою энергию на чем-то одном, идеи, первоначально составлявшие определенную часть моей теории, начали претерпевать изменения, по мере того как непосредственные впечатления и более практические соображения обнаруживали их недостатки и непоследовательность. Что касается Анны, безмятежной, нежной, скромной и в то же время воплощавшей в себе все женское очарование, то ее образ за последний год преследовал меня с настойчивостью, которая могла бы подорвать даже систему мироздания Ньютона. Я уже спрашивал себя, не уравновесит ли поддержка такой любящей и верной жены отрицательные стороны полного сужения интересов в отношении женского пола.

Эта мысль успела превратиться в убеждение, когда на одном из бульваров я встретил старого соседа мистера Этерингтона и он подробно рассказал мне о делах семьи. Расхвалив красоту и душевные качества Анны, он упомянул о том, что совсем недавно она отказала пэру, который обладал всеми преимуществами молодости, богатства, происхождения и доброго имени и остановил на ней свой выбор в силу глубокой уверенности в ее достоинствах и в ее способности сделать счастливым каждого разумного человека.

Я нисколько не сомневался в своей власти над сердцем Анны. Она доказывала мне это тысячу раз. Да и я часто давал ей понять, как высоко я ее ценю и как я ею дорожу, хотя я все еще не набрался решимости прямо просить ее руки. Но теперь, услышав эту новость, я понял, что все мои колебания кончились. Наскоро простившись с моим старым знакомым, я поспешил домой и написал следующее письмо:



«Дорогая, драгоценная, нет, — драгоценнейшая Анна! Утром на бульваре я встретил вашего старого соседа мистера.., и мы целый час только и говорили, что о тебе. Хотя мною и владела неутолимая жажда открыть свое сердце всему человеческому роду, все же, Анна, боюсь, я любил тебя одну! Разлука не только не расширяет, а, напротив, по-видимому, даже суживает круг моих чувств, которые сосредоточены на твоем милом облике и твоих высоких достоинствах. Мой прежний план оказался неудовлетворительным, и я начинаю думать, что один только брак может обеспечить мне свободу мыслей и действия, без которой невозможно посвятить должное внимание остальному человечеству. Ты в моих мечтах сопровождала меня всегда по морю и по суше, в часы опасности и мирного покоя, во все времена года, при всех обстоятельствах, и я не вижу, почему те, кто душою всегда вместе, должны быть разделены пространством. Тебе стоит только шепнуть словечко, обнадежить, намекнуть на согласие, и я, раскаявшийся бродяга, брошусь к твоим ногам и буду молить о милосердии. Но, соединившись, мы не заблудимся на узких и темных стезях себялюбия, а вместе пойдем к еще более полному единению с прекрасным мирозданием, коего ты самая божественная часть.

Драгоценная, драгоценная моя Анна, навсегда принадлежащий тебе и всему человечеству

Джон Голденкалф».


Если в тот час, когда было написано, запечатано и отправлено это письмо, на свете был счастливый молодой человек, это был я. Жребий был брошен; я вышел на улицу обновленным, как бы переродившимся. Что бы ни случилось, в Анне я был уверен. Ее кротость будет успокаивать мою раздражительность, ее благоразумие — умерять мою энергию, ее мягкая, но стойкая привязанность — умиротворять мою душу. Я чувствовал себя примиренным со всем окружающим и с самим собой и в этом растущем чувстве находил сладостное подтверждение мудрости сделанного шага. Если таковы были мои чувства теперь, когда все мои помыслы были отданы Анне, какими же станут они, когда привычка охладит это бушующее пламя и душа откроется обычным побуждениям? Я начал сомневаться в непогрешимости той части моей системы, которая причинила мне столько мучений, и склоняться к новой мысли: сосредоточивая свою любовь на отдельных частях, мы неизбежно полюбим и целое. Если хорошенько вникнуть, то будет естественным спросить, не по этой ли причине меня, как землевладельца, так интересует мой родной остров? Не владея, конечно, всей Великобританией, я убедился, что питаю глубокое уважение ко всему тому в стране, что хотя бы самым отдаленным образом связано с моей личной собственностью.

Неделя промелькнула в восторженном ожидании. Счастье, которое я переживал в течение этого короткого, но райского времени, было таким волнующим, таким восхитительным, что ко дню получения ответа от Анны я уже готов был внести в свою теорию (вернее — в теорию экономистов и кропателей конституций, так как, в сущности, это их теория, а не моя) новое усовершенствование. Если ожидание дает столько счастья (а счастье ведь главная цель в жизни человека), почему не создать для общества такое состояние, при котором все в нем находилось бы на испытательной стадии, почему не изменять его так, чтобы оно жило не реальными, материальными интересами, а исключительно ожиданиями будущего? Это придало бы жизни новый вкус и принесло бы блаженство, не омраченное тусклыми буднями реальности. Я решил испытать этот принцип на опыте и уже выходил из гостиницы, чтобы дать агенту приказ начать переговоры о кое-каких новых капиталовложениях (но без малейшего намерения довести эти переговоры до конца), как вдруг портье подал мне письмо, которого я так страстно ждал. Так я и не узнал, каковы были бы последствия, если бы я сделал вклад в дела общества в соответствии с этой теорией ожидания. Послание Анны полностью изгнало из моего сознания все, что не имело прямого отношения к дорогому автору письма и к печальной действительности. Впрочем, вполне возможно, что моя новая теория оказалась бы неверной: я нередко наблюдал, что наследники (например, имущества, которое они должны получить после смерти другого лица) негодуют против такой отсрочки своих прав и заранее начинают тратить это имущество, вместо того чтобы проявлять благоразумное внимание к общественным последствиям, о которых так печется законодатель.

Письмо Анны гласило:


«Любезный, нет — дорогой Джек, твое письмо мне передали вчера. Это пятый ответ, который я начинаю писать, а потому ты можешь быть уверен, что я пишу, глубоко все обдумав. Я знаю твое превосходное сердце, Джек, лучше, чем ты сам. Оно либо привело тебя к открытию тайны величайшего значения для твоих ближних, либо жестоко сбило тебя с пути. Опыт, такой благородный и похвальный, не должен быть брошен из-за мимолетных сомнений в его результате. Не прерывай своего орлиного полета в тот миг, когда ты паришь так близко к солнцу! Если мы оба найдем, что это будет к нашему общему счастью, я могу стать твоей женой позднее. Мы еще молоды, и нам нет причины торопиться. А я тем временем постараюсь подготовиться к обязанностям подруги филантропа, упражняясь в твоей теории и расширяя круг моих привязанностей, что сделает меня достойной стать женой человека, который внес такой большой вклад в дела общества и любит столь многих и столь преданно.

Твоя подражательница и твой друг неизменно,

Анна Этерингтон.


P. S. Вы можете заметить, что я уже совершенствуюсь: я недавно отказала лорду Мак-Ди, обнаружив, что люблю всех его близких ничуть не меньше, чем самого молодого пэра».


Десять тысяч фурий овладели моей душой в образе демонов ревности. Анна расширяет круг своих привязанностей! Анна намерена внести вклад в дела общества помимо меня! Анна приучает себя любить многих, а не одного, когда этот один — я! Эта мысль могла довести меня до безумия. Я не верил искренности ее отказа лорду Мак-Ди. Я бросился за экземпляром родословной книги пэров (со времени моего возвышения в жизни я регулярно покупал это издание, а также справочник, посвященный баронетам) и открыл страницу с его именем. Он был шотландский виконт, только что пожалованный в бароны Соединенного Королевства, и одних лет со мной. Да, такой соперник внушал опасения! По странному противоречию чувств, чем больше я боялся его способности повредить мне, тем менее привлекательным он мне представлялся. Воображая, будто Анна просто играет мною, а втайне решила стать женой пэра, я не сомневался в том, что ее избранник некрасив, неуклюж и скуласт, как татарин. Читая о древности его рода (который достигал тьмы веков в тринадцатом столетии), я считал непреложным, что первый из его неведомых предков был босоногим вором, и в тот самый миг, когда мне представлялось, как Анна улыбается ему и берет назад свой кокетливый отказ, я готов был поклясться, что он не способен двух слов связать, а к тому же еще и рыжеволос.

Эти картины совсем истерзали меня, и я выбежал на воздух искать облегчения. Как долго и где я блуждал, не знаю, но утро застало меня в кабачке у подножия Монмартра: я жадно уплетал булку и запивал ее кислым вином. Когда я несколько оправился от потрясения, обнаружив себя в столь непривычной обстановке (ничего не вложив, я не интересовался этими популярными заведениями и ни разу не заглянул ни в один из них), я неторопливо оглядел остальных посетителей. Вокруг меня сидело человек пятьдесят французских рабочих: они пили вино и беседовали, так неистово размахивая руками и поднимая такой шум, что вряд ли были способны рассуждать разумно. Вот, подумал я, картинка народного счастья! Эти превосходные люди пьют в свое удовольствие вино, не оплаченное городской пошлиной. Быть может, я сумею уловить в их откровенных и шумных речах что-либо подтверждающее мою систему. Если кто-нибудь из них владеет важной социальной тайной, то непременно выболтает ее здесь!

От этих философских размышлений меня отвлек гулкий удар по столу прямо передо мной и восклицание на вполне сносном английском языке:

— Король!

На середине доски, служившей столом, прямо перед моими глазами красовался сжатый кулак устрашающих размеров, по цвету и по форме похожий на только что выкопанный артишок. Его жилы, казалось, вот-вот лопнут от напряжения, и весь он выражал такой неукротимый задор, что я невольно поднял глаза на его владельца. Оказалось, что я случайно занял место как раз против человека, который был чуть ли не вдвое выше ростом, чем плотно сбитые, подвижные и болтливые крепыши, галдевшие вокруг. Тонкие губы этого человека были так сильно сжаты, что разрез рта выделялся на лице не больше, чем морщины на лбу у шестидесятилетнего старика. Лицо не было от природы смуглым, но солнце и ветер так выдубили кожу, что цветом она напоминала свиные поджарки. Те части лица, которые художник назвал бы «светами», были тронуты красным, по яркости близким к коньяку высшей крепости. Глаза, маленькие, суровые, полные огня, были чисто серого цвета. В тот миг, когда они встретили мой восхищенный взор, они походили на два уголька, случайно выпавших из окружавшего их жара. Нос был крупный, хорошей формы и глянцевитый, как кожа, натянутая на станке кожевника, а пряди черных волос были тщательно зачесаны на лоб и на виски, словно этот человек вышел на праздничную прогулку.

Когда наши взгляды встретились, этот странный человек дружески кивнул мне, по-видимому, потому лишь, что я не походил на француза.

— Случалось ли смертному слушать таких дураков, капитан? — заметил он, как будто не сомневаясь, что мы одного мнения по этому вопросу.

— Я, право, не прислушивался к тому, что они говорят. Но шумят они изрядно.

— Не скажу, чтобы я понимал хоть одно слово. Ни звучит это, как сплошная чепуха.

— У меня не такой острый слух, чтобы отличать осмысленное от бессмысленного по одним интонациям и по звуку. Но вы, сэр, вероятно, говорите только по-английски?

— Тут вы ошибаетесь! Попутешествовал я немало, приглядывался к тому, к сему и, стало быть, могу связать два слова на всех языках. Не скажу, чтобы я всегда правильно употреблял иностранные части речи, но то, что мне нужно, я уж как-нибудь выкручу, особенно по части еды и питья. То же и по-французски: я не хуже любого из них могу потребовать вина и хлеба, но когда дюжина глоток надрывается разом, так уж лучше пойти на Обезьяний холм и беседовать с той публикой, которую там встретишь. Я люблю, чтобы все говорили по очереди, сменяясь, как вахтенные. Но у этих французов мысли словно сидят в клетке, и вдруг дверца распахивается, и все они вываливаются наружу гурьбой, радуясь, что освободились.

Теперь я увидел, что мой собеседник — человек, склонный к размышлениям, и его рассуждения связаны правильными звеньями, причем он не выставляет свою философию напоказ каждую минуту, как эти крикливые спорщики с неутомимыми легкими, которые брызгали слюной, препирались и шумели во всех углах кабачка. Поэтому я прямо предложил ему прогуляться вместе, чтобы нашей беседе никто не мешал. Он благосклонно принял мое предложение, и мы, покинув крикунов, направились по бульварам и через Елисейские Поля к моей гостинице на улице Риволи. 

  ГЛАВА VII

О земноводном животном, о необычайном знакомстве
и его последствиях

Мой новый знакомый скоро заинтересовал меня. Это был человек общительный, неглупый и своеобразный. Выражался он хоть и не совсем обычно, зато с той сочностью, с которой изъясняется человек, успевший хорошо узнать ближних—во всяком случае, определенную их часть. Беседа шла отнюдь не вяло. Напротив, она приняла совсем уж любопытный характер, когда незнакомец коснулся своих личных дел. Я узнал, что он моряк, выброшенный на берег в результате одной из превратностей его профессии. Желая придать себе важности, он намекнул, что многое перевидал на своем веку и особенно хорошо знает жизнь того круга людей, которые, подобно ему, находят себе пропитание, скитаясь по морям.

— Я очень рад, — сказал я, — что встретил человека, который может дать мне сведения о целом классе людей, до сих пор мне почти не известных. Чтобы использовать этот случай как можно полнее, давайте сейчас же представимся друг другу и поклянемся в дружбе навек или, по крайней мере, до тех пор, пока мы не сочтем целесообразным расторгнуть это соглашение.

— Что до меня, то я из тех, кто предпочитает быть со всякой собакой в дружбе, а не во вражде, — отозвался мой собеседник с прямотой, исключавшей пустые любезности. — Поэтому я от всего сердца принимаю ваше предложение, и с тем большей охотой, что уже много дней не встречал никого, кто мог бы спросить меня, как я поживаю, без этих ихних «каман партеву» [5]. А, впрочем, я пережил немало шквалов и потому принимаю ваше предложение с вашей же оговоркой.

Осторожность незнакомца мне понравилась. Она свидетельствовала о рассудительности и чувстве ответственности. Ввиду этого я с такой же откровенностью подтвердил, что буду соблюдать указанное условие, с какой он его принял.

— А теперь, сэр, — добавил я, после того как мы сердечно пожали друг другу руку, — разрешите мне спросить, как вас зовут.

— Меня зовут Ной, и я этого не скрываю; чего-чего, а имени своего я не стыжусь.

— Ной?..

— Пок, к вашим услугам.

Он произнес свою фамилию медленно и отчетливо, как будто в подтверждение вышесказанного. Так как впоследствии мне не раз приходилось видеть его подпись, приведу ее в полной форме: «Капитан Ной Пок».

— Из какой части Англии вы родом, мистер Пок?

— Пожалуй, должен сказать —из новых частей.

— Я не слыхал, чтобы какая-нибудь часть нашего острова называлась так. Не будете ли вы так добры объяснить?

— Я уроженец Станингтона в штате Коннектикут, в старой Новой Англии. Родители мои скончались, и меня послали в море, когда мне сравнялось четыре года. И вот теперь я брожу по французскому королевству без гроша в кармане, потерпевший крушение моряк. Но как ни прижимает меня судьба, а я все-таки лучше буду голодать, чем говорить на здешнем чертовом жаргоне!

— Потерпевший крушение моряк… голодающий… при всем том — янки!

— Это все верно, но только попрошу вас, коммодор, нельзя ли без последнего титула! Я с гордостью сам назову себя «янки», но меня коробит, когда я слышу это слово от англичанина. Пока мы еще друзья, и лучше нам остаться друзьями на пользу тому или другому из нас.

— Прошу прощения, мистер Пок! Это не повторится. Случалось вам совершать кругосветные плавания?

Капитан Пок щелкнул пальцами, таким наивным показался ему вопрос.

— Обходила ли Луна когда-нибудь вокруг Земли? Вот посмотрите, коммодор…— Мистер Пок вынул из кармана яблоко (он уже успел сгрызть по крайней мере полдюжину этих плодов, пока мы шли) и показал его мне. — Исчертите его как хотите: вдоль и поперек, зигзагами или крест-накрест, и все равно вам не начертить их столько, сколько раз я по-всякому огибал наш старый шарик!

— И по суше тоже?

— Что касается суши, то на мою долю тоже кое-что досталось; я таки имел несчастье наскочить на нее! В этом корень моих нынешних бед, и я сейчас лавирую среди французов, чтобы как-нибудь сняться с мели, точно аллигатор, увязший в иле. Я потерял свою шхуну на северо-восточном побережье России, примерно вот тут. — Он тщательно указал искомое место на яблоке. — Мы там меха скупали. Ну, стало быть, прежней дорогой вернуться не пришлось. С тех пор уже полтора года держу курс на запад, через всю Азию и Европу. И вот, наконец, я здесь, в двух днях пути от Гавра. А там, если удастся мне попасть на хорошую посудину, сработанную янки, так дней через восемнадцать — двадцать я буду уже дома.

— Так вы разрешаете мне назвать такую посудину «Янки»?

— Называйте ее как хотите, коммодор. Но я бы предпочел сказать, что это «Дебби и Долли» из Станингтона; так называлась моя погибшая шхуна. Что ж, все мы не так уж прочны, и человек с самыми сильными легкими тоже не дельфин, чтобы плыть, держа голову под водой!

— Мистер Пок, разрешите спросить вас, где вы научились так чисто говорить по-английски?

— В Станингтоне. Только дома, больше нигде! Все мое образование домашнее. Похвастать ученостью я не могу. Но по части навигации или как найти дорогу вокруг света, тут мне краснеть не приходится. Скажем, есть люди, которые хвастают своей геометрией да астрономией, а по мне все это не очень надежно. У меня способ такой: если надо куда-нибудь плыть, я хорошо замечу себе это место, а потом держу курс прямо на него. На морские карты я обращаю мало внимания; они часто лишь с толку сбивают. А уж если выйдет у вас беда из-за неверных карт, так сразу полное крушение! Полагайся на себя и на человеческую природу — вот мое правило! Но все-таки я признаю, что компас — штука полезная, особенно в холодную погоду.

— В холодную погоду? Но какое это может иметь значение?

— Видите ли, мне кажется, что на морозе притупляется чутье. А может, это просто воображение: я дважды терпел кораблекрушение, и оба раза — летом и средь бела дня. Был шторм, и спасти нас могла бы только перемена ветра.

— И вы предпочитаете такой своеобразный способ кораблевождения?

— Предпочитаю его всякому другому, особенно когда промышляю котиков. Это и есть мое настоящее занятие и лучший способ открывать новые острова; всем известно, что мы, котиколовы, всегда высматриваем их.

— А разрешите спросить вас, капитан Пок, сколько раз вы огибали мыс Горн?

Моряк скользнул по мне ревнивым взглядом, как будто мой вопрос показался ему подозрительным.

— Ну, это к делу не относится. Может, я не огибаю никаких мысов, а может, огибаю. В южные моря я с моим судном добираюсь, а как — это не важно. Шкура котика имеет на рынке свою цену, хоть у меховщика может и не быть лексикона, где указано, по какому пути ее везли.

— Лексикона?

— К чему лишние слова, коммодор, если люди и так понимают друг друга? Это сухопутное путешествие заставило-таки меня шевелить мозгами. Сами понимаете, мне случалось странствовать среди туземцев, которые по-нашему ни в зуб толкнуть. Так вот я захватил с собой со шхуны лексикон, вроде как бы сухопутную лоцию. Как они начнут лопотать, я им сейчас же обратно той же монетой в надежде, что скажу что-нибудь им по вкусу. Вот отчего я стал теперь словоохотливее.

— Удачная мысль!

— Да уж наверно. Это сейчас и подтвердилось. Ну, теперь я довольно подробно объяснил, кто я такой и чем промышляю; пора и мне спросить вас кое о чем.

— Спрашивайте, капитан! Надеюсь, ответы вы найдете удовлетворительными.

— Как вас зовут?

— Джон Голденкалф, по милости его величества — сэр Джон Голденкалф, баронет.

— Сэр Джон Голденкалф, по милости его величества— баронет… Баронет — это такая профессия? Или что это за штука такая?

— Это мое звание в королевстве, подданным которого я являюсь.

— Я, кажется, понимаю, к чему вы клоните. В вашей стране каждый человек приписан к своему месту, вроде команды на судне. В этом вашем королевстве у каждого своя койка, как на тюленебойной шхуне.

— Совершенно верно! И вы, наверное, согласитесь, что этот способ обеспечивает порядок, приличное поведение и безопасность среди моряков.

— Конечно, конечно! Но мы набираем команду и распределяем обязанности заново на каждое новое плавание, смотря у кого какой опыт. Не думаю, чтобы вышел толк, если бы даже в камбузе сын наследовал место отца, а вот беспорядку было бы хоть отбавляй.

Тут охотник на котиков начал сыпать вопросами, которые он задавал с такой энергией и настойчивостью, что, боюсь, от него не остался скрытым ни один факт из моей жизни, кроме того священного чувства, которое связывало меня с Анной. До него не мог добраться даже этот инквизитор из Станингтона. Короче говоря, обнаружив, что вырваться от него мне не удастся, я превратил необходимость в добродетель и стал выдавать свои тайны, как кусок дерева в тисках отдает свою влагу. Едва ли возможно было для человека моего духовного склада, под действием подобной пары моральных винтов, не обмолвиться хотя бы намеком о мыслях, меня занимавших. Капитан пошел по этому следу и начал кидаться на мою теорию, как бульдог на морду быка.

По его настоянию я объяснил ему мою систему. После некоторых общих замечаний, необходимых для ознакомления с ее руководящими принципами, я дал ему понять, что давно уже подыскиваю человека вроде него для цели, которую я теперь открою читателю. Правда, я вел переговоры с Тамамамаа и вкладывал деньги в жемчужные и китобойные промыслы, но, в общем, мои отношения с той частью человечества, которая обитает на островах Тихого океана, на северо-западном побережье Америки и на северо-восточных берегах Старого Света, были налажены весьма слабо. А тут провидение столь странным образом послало мне человека, который мог бы там все наладить и устроить. Поэтому я без обиняков предложил снарядить экспедицию частью торгового, частью исследовательского характера для расширения моих интересов в этом неизведанном направлении, а во главе ее поставить моего нового знакомого. Десяти минут серьезного объяснения с моей стороны было вполне достаточно для того, чтобы мой собеседник уловил основные черты моего плана. Когда я завершил этот призыв к его предприимчивости, он ответил мне своим излюбленным восклицанием:

— Король!

— Я нисколько не удивляюсь, капитан Пок, что ваше восхищение проявляется таким образом. Вас, конечно, поразили величие и простота этой филантропической системы. Могу ли я рассчитывать на ваше содействие?

— Это нечто новенькое, сэр Голденкалф…

— Сэр Джон Голденкалф, с вашего разрешения, сэр. — Нечто новенькое, сэр Джон Голденкалф. Тут нужна осмотрительность. Осмотрительность в делах — единственный правильный курс, чтобы избежать недоразумений. Вы хотите, чтобы ваше судно, каким бы оно ни было, повели в неведомые воды, а я, естественно, хочу направить свой корабль прямо в Станингтон. Вы видите, что наша сделка с самого начала находится в апогее.

— За деньгами у меня дело не станет, капитан Пок.

— А, вот эта мысль сразу же приводила и более трудные переговоры в перигей, сэр Джон Голденкалф! Деньги для меня всегда сторона существенная, а сейчас, должен признаться, даже более, чем обычно. Однако, когда джентльмен расчищает дорогу с такой щедростью, как вы, сэр, можно считать, что сделка уже почти состоялась.

Эта сторона вопроса была быстро улажена, и капитан Пок принял мои условия с такой же прямотой, с какой я их высказал. Возможно, что его решение было ускорено двадцатью наполеондорами, которые я тут же предложил ему. Таким образом, между мной и моим новым знакомым установились дружественные и в известной мере конфиденциальные отношения. Мы продолжали прогулку, обсуждая подробности нашего плана. Так прошло около двух часов, и я предложил моему спутнику зайти ко мне в гостиницу. Я хотел пригласить его быть моим гостем до нашего отъезда в Англию, где я намерен был немедленно приобрести судно для задуманного путешествия, в котором решил принять участие лично.

Нам пришлось пробираться сквозь толпу, которая обычно заполняет Елисейские Поля, когда стоит хорошая погода, и особенно к концу дня. Мы уже почти справились со своей задачей, когда мое внимание привлекла небольшая живописная группа, которая приближалась к месту гулянья, по-видимому, надеясь внести свою лепту в это беззаботное веселье. Но так как я подхожу к самой существенной части своего необычайного повествования, дальнейшее уместно будет оставить для новой главы.

  ГЛАВА VIII

Знакомство с четырьмя новыми персонажами,
а также несколько философских штрихов и превосходных
мыслей из области политической экономии

Группа, которая привлекла мое внимание, состояла из шести членов, из которых двое были животные рода homo, обычно называемого «человек»; остальные принадлежали к отряду приматов класса млекопитающих; короче говоря, это были обезьяны.

Первые были савояры, и их можно было охарактеризовать следующим образом: немытые, оборванные и плотоядные, по окраске — смуглые, по характеру и выражению лиц — жадные и хитрые, по аппетиту — прожорливые. Вторые принадлежали к распространенному виду, были нормальной величины и отличались степенной важностью. Их было две пары, подобранные по возрасту и внешним особенностям.

Все обезьяны были облачены в более или менее обычную одежду цивилизованных европейцев. Но особой тщательностью отличался туалет старшего самца. На нем был гусарский доломан, который мог бы придать определенной части его тела большую воинственность очертания, чем это было предусмотрено природой, если бы не красная юбочка, притом очень короткая. Но она была сшита таким образом не с целью показать изящную ножку или лодыжку, а для того, чтобы предоставить нижним конечностям свободу для выполнения ряда удивительных движений, которые савояры, используя природную ловкость животного, безжалостно заставляли его проделывать. На нем была испанская шляпа, украшенная облезлыми перьями и белой кокардой, а на боку болталась деревянная шпага. Кроме того, он держал в руке метелку.

Заметив, с каким вниманием я их разглядываю, савояры тотчас же заставили животных скакать и плясать с явной целью извлечь выгоду из моего любопытства. Безобидные жертвы этой грубой тирании повиновались с терпением, достойным глубочайших философов. Они исполняли желания своих хозяев с готовностью и бойкостью, которые были выше всякой похвалы. Одна подметала землю, другая вскакивала на спину собаке, третья безропотно кувыркалась множество раз, а четвертая плавно двигалась взад и вперед, как молодая девица в кадрили.

Все это могло бы не оставить особого впечатления (такое зрелище, увы, слишком обычно!), если бы не красноречивые призывы, которые я прочел в глазах обезьяны в гусарском доломане. Его взор редко отрывался хотя бы на миг от моего лица, и, таким образом, между нами вскоре установилось безмолвное общение. Я заметил, что он был чрезвычайно серьезен: ничто не могло заставить его улыбнуться или изменить выражение. Послушный хлысту жестокого хозяина, он ни разу не отказался выполнить требуемый прыжок. Его ноги и юбочка целыми минутами описывали в воздухе запутанные петли, словно навсегда расставшись с землей. Но, закончив номер, он опускался на мостовую с неизменным спокойным достоинством, показывавшим, как мало внутренний мир обезьяны был связан с ее шутовскими скачками.

Отведя своего спутника в сторону, я поделился с ним своими мыслями по этому поводу.

— Право, капитан Пок, с этими бедными созданиями, мне кажется, обращаются чрезвычайно несправедливо! — сказал я. — Какое право имеют эти два мерзких субъекта распоряжаться существами, гораздо более привлекательными на вид и, конечно, умственно более развитыми, чем они сами, и под угрозой плетки принуждать их так нелепо прыгать, не справляясь с их чувствами и желаниями? Это нетерпимое угнетение требует немедленного вмешательства.

— Король!

— Король или подданный, это не меняет нравственной уродливости их поступков. Чем эти невинные существа заслужили такое унижение? Разве они не из плоти и крови, как мы сами? Разве они не ближе к нам по внешнему облику, а, может быть, и по разуму, чем все другие животные? Разве можно терпеть, чтобы с нашим ближайшим подобием, с нашими двоюродными братьями поступали таким образом? Разве они собаки, что с ними обращаются как с собаками?

— По-моему, сэр Джон, на свете нет собаки, которая могла бы сделать такое сальто-мортале. Их выкрутасы поистине удивительны!

— Да, сэр! Но не только удивительны, они возмутительны. Поставьте себя, капитан Пок, на миг в положение одного из этих созданий. Вообразите, что на ваши могучие плечи напялен гусарский доломан, ваши нижние конечности облачены в юбочку, на голове у вас испанская шляпа с облезлыми перьями, на боку болтается деревянная шпага, а в руки вам сунули метелку и что савояры плеткой заставляют вас проделывать сальто-мортале на потеху зрителям. Как бы вы поступили в таком случае?

— Да я бы, сэр Джон, без всякой жалости отделал этих двух молодых негодяев, сломал бы шпагу и метлу об их головы, а потом отправился прямо в Станингтон, мой порт приписки.

— Так, сэр, допустим, вы могли бы расправиться с савоярами, которые еще молоды и слабы…

— А хоть бы на их месте была пара французов! — перебил капитан, сверкая глазами, как волк. — Скажу вам прямо, сэр Джон Голденкалф: я человек и не потерпел бы таких обезьяньих штучек.

— Прошу вас, мистер Пок, не употребляйте это выражение в пренебрежительном смысле. Правда, мы называем этих животных обезьянами. Но разве мы знаем, как они сами себя называют? Человек — всегда лишь животное, и вы должны хорошо знать…

— Послушайте, сэр Джон, — снова прервал меня капитан, — я не ботаник и учился только тому, что необходимо охотнику на котиков, чтобы плыть, куда ему нужно, но я хочу спросить вас об одном: свинья тоже животное?

— Без сомнения, равно как и блохи, и жабы, и гадюки, и ящерицы, и жуки — все мы только животные.

— Ну, хорошо, если свинья — животное, я готов признать это родство. При моем немалом житейском опыте мне случалось встречать людей, которых можно было отличить от свиней только по тому, что у них не было щетины, рыла и хвостика. Я не стану отрицать того, что видел своими глазами, хотя бы это и было мне неприятно. А потому я готов согласиться, что если свиньи — животные, то некоторые люди, по всей вероятности, — тоже.

— Мы называем эти занятные существа обезьянами. Но кто знает, не платят ли они нам тем же и не называют ли нас на своем языке столь же оскорбительной кличкой? Нам следовало бы проявлять больше справедливости и рассматривать этих незнакомцев как несчастную семью, которая попала в руки негодяев и имеет полное право на наше сочувствие и действенную помощь. До сих пор я еще не развивал в себе сочувствия к животному миру вкладами в четвероногих. Но я намерен завтра же написать моему агенту в Англии, чтобы он приобрел хорошую свору гончих и конюшню. И чтобы закрепить это похвальное решение, я немедленно поговорю с савоярами, чтобы как можно скорее устроить освобождение этой семьи симпатичных иностранцев. Работорговля — невинная забава по сравнению с тем жестоким угнетением, которое, в частности, вынужден терпеть этот джентльмен в испанской шляпе.

— Король!

— Он вполне может быть королем у себя на родине, капитан Пок; тогда это только удесятеряет его незаслуженные страдания.

И я без промедления вступил в торг с савоярами. Несколько наполеондоров помогли договаривающимся сторонам прийти к соглашению, и савояры в знак передачи права владения вручили мне веревки, ограничивавшие движения их пленников. Передав трех остальных на попечение капитана Пока, я отвел в сторону индивида в гусарском доломане и, приподняв шляпу, чтобы показать, что я выше вульгарного чувства феодального превосходства, обратился к нему со следующими словами:

— Хотя я для видимости приобрел права, которые савояры, по их словам, имели на вас, спешу сообщить вам, что практически вы теперь свободны. Но мы находимся среди людей, которые привыкли видеть вам подобных в подчинении, и было бы неосторожно объявить о характере сделки; это могло бы привести к новым покушениям на ваши естественные права. Поэтому мы сейчас отправимся в мою гостиницу, где ваше будущее благополучие станет предметом наших совместно продуманных решений.

Почтенный незнакомец в гусарском доломане слушал меня с неподражаемой серьезностью и самообладанием, пока в увлечении я не взмахнул рукой. Тут, вероятно, в порыве восторга, пробужденного в его душе этой внезапной переменой его судьбы, он проделал три сальто-мортале (или три выкрутаса, как оригинально выразился капитан Пок) в такой быстрой последовательности, что несколько мгновений было неясно, увенчала ли природа его туловище головой или ногами.

Дав знак капитану Поку следовать за нами, я направился прямо к улице Риволи. До самых ворот гостиницы нас сопровождали непрерывно растущие толпы, и я почувствовал себя счастливым, когда мои подопечные благополучно скрылись за ее дверями, так как улюлюкание и глумливые выкрики валивших за нами зевак заставляли ожидать новых покушений на их права.

Войдя в свой номер, я увидел там курьера, который только что прибыл из Англии и ожидал моего возвращения. Он вручил мне пакет от моего главного управляющего в Англии. Наскоро распорядившись о том, чтобы капитан Пок и незнакомцы были удобно устроены (в точном выполнении этих распоряжений можно было не сомневаться: сэр Джон Голденкалф, с годовым доходом, как думали, в три миллиона франков, пользовался в гостинице неограниченным кредитом), я поспешил в свой кабинет и стал нетерпеливо просматривать почту.

Увы, от Анны не было ни строчки! Упрямая девушка все еще не принимала всерьез мои страдания. В отместку я на мгновенье решил стать последователем Магомета, чтобы с чистой совестью завести гарем.

Письма были от множества корреспондентов, в том числе от ряда доверенных лиц, которые блюли мои интересы в самых разных частях света. Полчаса назад я сгорал от желания узнать поближе угнетенных незнакомцев, но теперь мои мысли сразу приняли новое направление, и вскоре я заметил, что от живости, с какой я было принял к сердцу их благополучие и счастье, не осталось и следа; ее сменили новые пробудившиеся во мне интересы. Таким простым способом система, которой я придерживаюсь, несомненно, осуществляет немалую долю своих великих целей. Не успеет какой-либо интерес стать мучительным из-за своей чрезмерности, как уже перед нами возникает новое требование, чтобы отвлечь наши мысли новым притязанием на нашу чувствительность. Такое ослабление наших привязанностей от излишнего себялюбия до более спокойного и равного чувства беспристрастия создает то справедливое и великодушное умонастроение, которого добиваются ученые экономисты, превознося чудеса и преимущества своей излюбленной теории вкладов в дела общества.

В таком счастливом состоянии духа я принялся за чтение писем, с жадностью и в то же время со священной решимостью чтить провидение и творить справедливость.

Первое послание было от агента, который ведал моим главным вест-индским поместьем. Он извещал меня, что все надежды на урожай уничтожены ураганом, и просил прислать средства, необходимые, чтобы сохранить плантацию до нового урожая, который возместил бы убытки. Гордясь своей пунктуальностью делового человека, я, прежде чем вскрыть новое письмо, написал банкиру в Лондон распоряжение предоставить необходимые суммы и уведомить об этом вест-индского управляющего. Поскольку мой' банкир был членом парламента, я воспользовался этим случаем, чтобы указать на необходимость правительственных мер для защиты интересов владельцев сахарных плантаций, весьма заслуженного класса наших сограждан, чей деловой риск и неизбежные убытки настоятельно требуют такой поддержки. Закончив письмо, я с удовлетворением подумал о своей энергии и быстроте действий, — это было новое доказательство правильности моей теории капиталовложений.

Второе письмо было от управляющего моей собственностью в Индии. Оно, к счастью, уравновешивало предыдущее сообщение о гибели урожая: управляющий сообщал, что Индийский полуостров, по-видимому, будет завален сахаром, однако, поскольку доставка товаров из Индии значительно дороже по сравнению с другими колониями, обильный урожай не принесет никакой выгоды, если правительство не примет мер для уравнения индийских плантаторов в правах со всеми остальными. Я вложил это письмо в другое, адресованное лорду Сэй-энд-Ду, одному из министров, в самых лаконических и недвусмысленных выражениях спрашивая его, может ли империя процветать, если какой-то ее части присваиваются исключительные привилегии в ущерб всем остальным. Поскольку этот вопрос был задан в чисто британском духе, я льщу себя надеждой, что он открыл глаза министрам его величества: после этого в газетах и в парламенте много говорилось о необходимости защиты наших соотечественников в Индии и о необходимости строить национальное благоденствие на единственно надежной основе — свободе торговли.

Следующее послание было от моего компаньона в большой промышленной фирме, которой я предоставил добрую половину ее основного капитала, желая войти в дружеское общение с прядильщиками. Автор возмущался пошлинами на ввозимый хлопок, с горечью указывал на возрастающую конкуренцию европейского континента и Америки, ясно намекая, что владелец Хаусхолдерского поместья должен бы воздействовать на правительство в деле, имеющем такое огромное значение для всей нации. Этот намек не пропал даром. Я тут же написал пространное письмо моему другу лорду Пледжу, в котором объяснил опасность, грозящую нашей экономике. Я указал, что мы перенимаем ложные теории американцев (земляков капитана Пока); что торговля, бесспорно, процветает больше всего, когда приносит наибольшие доходы, что успех в делах зависит от усилий, а усилия бывают успешнее всего тогда, когда они ничем не стеснены; что человек прыгнет дальше без кандалов и ударит крепче без наручников, а потому коммерсант больше преуспевает, если ему ничто не будет мешать и его предприимчивость и энергия не будут скованы наглым и эгоистичным вмешательством посторонних интересов. В заключение следовали красноречивое описание деморализующих последствий контрабанды и едкая критика общего направления налоговой политики. Я писал и говорил в свое время немало хороших вещей, в чем некоторые мои подчиненные заверяли меня с таким жаром, что при всей своей природной скромности я не мог этого отрицать. Но да простят мне мою слабость, если я теперь добавлю, что это письмо к лорду Пледжу содержало ряд исключительно удачных мест. И в особенности последний абзац представлял собой удивительно тонкое и метко сформулированное нравственное поучение.

Четвертое письмо было от управителя Хаусхолдерского поместья. Он говорил о трудности взимания арендной платы и приписывал эту трудность низким ценам на хлеб. Он писал, что некоторые фермы придется сдать новым арендаторам, и высказывал опасение, что неразумные вопли против хлебных законов еще более ухудшат положение. Люди, имеющие земельные интересы, должны неослабно следить за любым движением в народе, связанным с этим вопросом, ибо существенное изменение нынешней системы сразу же понизило бы доходы от земельных владений не менее чем на тридцать процентов по всей Англии. После весьма резкого выпада против аграриев, партии, которая только-только начинала поднимать голову в Англии, автор письма в заключение остроумно доказывал, что защита земельных собственников и поддержка протестантской религии неразрывно связаны между собой. Кроме того, он взывал к здравому смыслу подданных британской короны, предупреждая их об опасности, которая грозит народу от него самого. Эту тему он трактовал таким образом, что стоило бы ее немного развить, и получился бы превосходный трактат о правах человека.

Над содержанием этого письма я размышлял не менее часа. Его автор, Джон Доббс, принадлежал к самым почтенным и честным людям, каких я когда-либо встречал, и я не мог не восхищаться удивительным знанием людей, проглядывавшим в каждой строке. Что-то надо было сделать, это было ясно. Наконец я решил взять быка за рога и сразу же обратиться к мистеру Хаскиссону, видя в этом кратчайший способ добраться до корня зла. Он поддерживал все новейшие идеи в области нашей внешней торговой политики. Поэтому, изложив перед ним те роковые последствия, к которым могла привести его система, доведенная до крайности, я надеялся хоть сколько-нибудь помочь землевладельцам, людям, которых можно назвать подлинной опорой страны.

Тут же упомяну, что мистер Хаскиссон прислал мне вежливый, очень и очень политичный ответ, утверждая, что у него нет намерений как-либо вредить британским интересам. Налоги, писал он, необходимы для нашего государственного устройства, и, конечно, каждая нация сама лучше всего может судить о своих средствах и возможностях. Он же стремится лишь к установлению правильных и справедливых принципов, с тем чтобы нации, не нуждающиеся в британских методах, не прибегали столь неблаговидным образом к этим методам. Некоторые вечные истины должны стоять, подобно прочным бочкам, каждая на своем днище. Признаюсь, что я был польщен вниманием столь умного, по общему мнению, человека, как мистер Хаскиссон, и с этого времени начал разделять большинство его взглядов.

Следующее сообщение, которое я вскрыл, было от агента, наблюдавшего за поместьем в Луизиане. Он извещал меня, что, в общем, положение в этих краях благоприятное, но среди негров распространилась оспа, и плантации необходимы еще пятнадцать мужчин с обычной добавкой женщин и детей. Он писал, что американские законы запрещают дальнейший ввоз чернокожих, однако внутри страны ведется прибыльная торговля этим товаром и необходимое пополнение можно будет своевременно получить из Северной и Южной Каролины, из Виргинии или из Мэриленда. Но он предупреждал, что товар из каждого штата имеет свои отличия. Негр из Каролины особенно пригоден для хлопковых плантаций, требует меньше одежды и, как показывает опыт, жиреет от пустой похлебки. С другой стороны, у более северного негра инстинкты тоньше, он способен иногда рассуждать, а ближе к Филадельфии, так, случается, и проповеди произносит. Он, кроме того, приверженец грудинки и курятины. Пожалуй, следует приобрести образчики из разных мест.

В своем ответе я одобрил последнюю мысль и рекомендовал приобрести одного-двух из лучших пород Севера. Против проповедей я не возражал, при условии, что проповедовать они будут труд. Но я предостерег своего агента относительно сектантов. Проповеди сами по себе вреда не приносят: все зависит от доктрины.

Этот совет был плодом серьезных наблюдений. Те европейские государства, которые особенно упорно противились распространению грамотности, как я недавно заметил, мало-помалу меняли свою систему и начинали действовать по принципу: «Гаси пожар огнем». Они плодят учебники, и единственная мера предосторожности сводится к тому, что пишут они их сами. Это остроумное изобретение превращает яд в полезную пищу, и любые истины таким образом оберегаются от опасности еретических толкований.

Покончив с луизианцем, я с удовольствием взял шестое письмо и вскрыл его. Оно было от казначея общества, которому я пожертвовал значительную сумму, внося свой вклад в благотворительность. Незадолго до того, как я покинул родину, мне пришло в голову, что те деловые интересы, которым я теперь в основном предавался, прививают душе суетность. Единственное средство против этого зла я видел в общении со святыми, что уравновесило бы опасную односторонность, и счастливый случай представился мне благодаря тяжелому положению «Проафриканского общества защиты свободного труда», похвальные усилия которого готовы были прекратиться из-за недостатка великого двигателя благотворительности — золота. Переведя пять тысяч фунтов на счет общества, я удостоился чести стать пайщиком и патроном. Не знаю почему, но это пробудило во мне куда более глубокий интерес к деятельности общества, какого прежде я не испытывал ни к одному благотворительному начинанию. Быть может, мой благожелательный интерес проистекал от свойства нашей натуры, побуждающего нас следить за тем, что было нашим, пока оно не исчезнет из виду.

Старший казначей «Проафриканского общества защиты свободного труда» писал, что некоторые деловые операции, сопутствовавшие благотворительным делам, оказались успешными и что пайщики, в соответствии с уставом общества, имеют право на дивиденд, но (как часто это неприятное слово возникает между чашей и устами!)… но, по мнению казначея, стоило бы учредить новую факторию близ места, где чаще всего появлялись работорговцы и где также можно получать золотой песок и пальмовое масло в наибольших количествах, а следовательно, по самым низким ценам. Такой план был бы одинаково полезен для торговли и для филантропии. При разумной затрате наших средств эти две отрасли могли бы очень хорошо дополнить друг друга, как причина и следствие, следствие и причина. Черный был бы избавлен от неисчислимых бедствий, а белый — от тяжкого бремени греха. Участники этого явно благого дела смело могли рассчитывать на сорок процентов годовых, не считая спасения своей души.

Конечно, я одобрил такое разумное предложение, сулившее притом явные выгоды.

Следующее послание было от главы испанского торгового дома, в котором у меня было несколько паев и который оказался в затруднительном положении, так как народ пытался как раз тогда добиться удовлетворения за какие-то подлинные или воображаемые обиды. Мой корреспондент высказывал по этому поводу должное возмущение и не жалел сильных выражений, как только начинал говорить о беспорядках. «Чего хотят эти смутьяны? — спрашивал он прямо. — Отнять у нас не только имущество, но и жизнь? Ах, дорогой сэр, такое печальное положение вещей ясно показывает всем нам (под словом „нам“ он понимал коммерческие интересы), как важно, чтобы у власти стояли сильные люди. Что было бы с нами, если бы не королевские штыки? Что было бы с нашими алтарями, с нашими очагами и с нами самими, если бы господь не послал нам монарха непреклонной воли, доблестного духа и большой решительности?»

Я ответил соответствующим поздравлением и взял следующее письмо, которое было последним.

Восьмое письмо было от главы еще одного торгового дома в Нью-Йорке, в Соединенных Штатах Америки, то есть на родине капитана Пока, где, как выяснилось, президент, решительно применив свою власть, навлек на себя яростное негодование влиятельных коммерческих групп, поскольку в результате его действий, хорошие они были или дурные, так или иначе, законным или незаконным образом привели к исчезновению свободных денег. Нет человека, такого пылкого в своих обличениях, такого чуткого в обнаружении и истолковании фактов, такого воодушевленного в своей философии и такого красноречивого в своих жалобах, как ваш должник, когда деньги неожиданно оскудевают. Кредит, житейские блага, сама жизнь — все поставлено на карту. И не следует удивляться, если под воздействием столь живых впечатлений люди, которые до этого мирно и спокойно двигались по привычной колее торговли, вдруг становятся логиками, политиками и даже фокусниками. Так было и с моим корреспондентом, который прежде знал и думал о политических делах своей страны так мало, словно никогда даже в ней не бывал, но теперь готов был спорить о самых тонких вопросах и писал о конституции с таким апломбом, будто в самом деле когда-нибудь читал ее. Рамки моего повествования не позволяют мне привести его письмо целиком, но две или три фразы я все-таки упомяну. «Терпимо ли, дорогой сэр, — писал он, — чтобы глава исполнительной власти в какой-либо стране обладал такими неслыханными полномочиями? Наше положение хуже положения мусульман, которые вместе с деньгами обычно теряют и голову, оставаясь в счастливом неведении своих страданий. Увы, это конец хваленой американской свободе! Исполнительная власть поглотила все остальные части правительства, а скоро поглотит и нас самих. Наши алтари, наши очаги и мы сами скоро подвергнемся нападению, и я очень боюсь, что мое следующее письмо вы получите через длительное время после того, как всякая переписка будет запрещена, все пути сообщения будут отрезаны, а мы сами будем прикованы, как тягловый скот, к колеснице кровавого тирана!» Далее были нанизаны такие эпитеты, какие мне доводилось слышать только из уст самых сварливых торговок Биллингсгейта.

Я не мог не подивиться преимуществам системы вкладов в дела общества, пробуждающей в людях столь деятельное сознание своих прав, где бы и при какой форме правления эти люди ни жили, — системы, замечательно приспособленной к тому, чтобы поддерживать истину и внушать нам справедливость.

В своем ответе я повторил все стоны и жалобы моего адресата и возмущался, как подобает человеку, который терпит убытки.

На этом моя почта исчерпалась, и я поднялся из-за стола, усталый от своих трудов, но восхищенный их плодами. Было уже поздно, но возбуждение отгоняло сон. И прежде чем лечь спать, я не удержался и зашел взглянуть на своих гостей. Капитан Пок занял номер в другой части гостиницы, но семья любезных незнакомцев крепко спала в передней. Мне сказали, что они с аппетитом поужинали и теперь, как принято выражаться, вкушали временное забвение всех своих невзгод. Удовлетворенный таким положением вещей, я тоже склонил голову на подушку, или, по любимому выражению капитана Пока, приготовился всхрапнуть. 

  ГЛАВА IX

Начало чудес, особенно необычайных ввиду
их истинности

Голова моя покоилась на подушке, наверное, не менее часа, прежде чем сон сомкнул мне веки. Этого времени было достаточно, чтобы почувствовать, что такое «назойливые мысли». Это были мысли лихорадочные, беспокойные и мучительные. Они блуждали, сменяя одна другую: в них мелькали и Анна с ее красотой, с ее мягкой правдивостью, с ее женской нежностью и женской жестокостью; и капитан Пок с его своеобразными взглядами; и любезная семья четвероруких с их тяжкими обидами; и великие достоинства системы вкладов в дела общества, — короче говоря, большая часть того, что я видел и слышал за последние сутки. Когда с опозданием, наконец, явился сон, он настиг меня в тот самый миг, когда я внутренне поклялся забыть свою жестокую возлюбленную и посвятить остаток жизни служению доктрине расширения и обобщения любви к людям до полного исключения всех узких и эгоистических взглядов, для чего я решил объединиться с мистером Поком, как с человеком, который повидал белый свет и его обитателей и не ограничил своих симпатий, не сосредоточил их на каком-либо одном месте или лице, исключая, конечно, Станингтон и его самого.

Когда я проснулся, было уже совсем светло. Сон успокоил меня, а на мои нервы благотворно подействовала ароматная свежесть утра — очевидно, слуга приходил открыть окна, а затем, как обычно, удалился ждать моего звонка. Я еще долго нежился в постели, наслаждаясь очередным возвращением к жизни и к сознанию, приносящему с собой радость мысли и тысячи приятных ассоциаций. Однако легкая дремота, в которую я незаметно погрузился, вскоре была нарушена тихим и, как мне показалось, жалобным бормотанием где-то близко от моей постели. Приподнявшись, я стал внимательно вслушиваться с немалым удивлением, так как трудно было представить себе, откуда могли взяться подобные звуки, необычные для этого места и этого часа.

Разговор был серьезный и даже оживленный. Но его вели так тихо, что он был бы совсем не слышен, если бы не глубокая тишина, царившая в гостинице. Время от времени до меня долетали отдельные слова, но мне не удалось даже определить, на каком языке шел разговор. В том, что это не был ни один из пяти главных европейских языков, я был уверен, так как на всех них я либо говорил, либо читал. Кроме того, отдельные звуки и интонации напоминали мне более древний из двух классических языков. Правда, просодия этих языков, будучи пробным камнем учености, представляет собой в то же время предмет споров. Само звучание гласных условно, и разные народы произносят их по-разному. Так. латинское слово «dux» англичане выговаривают «дакс», итальянцы — «дукс», а французы — «дюк». И все-таки слух истинного ученого обладает какой-то особой утонченностью, которая не позволяет ему впасть в ошибку, когда его ухо ласкают слова, употреблявшиеся Демосфеном и Цицероном [6]. Между прочим, я ясно расслышал слово «ми-бом-и-нос-фос-ком-и-тон», которое я определил как глагол с греческим корнем во втором лице двойственного числа, хотя смысла я сразу не уловил. Тем не менее каждый образованный человек заметит его большое сходство с известной строкой Гомера. Но если меня озадачивали случайно долетавшие до меня слоги, отнюдь не менее дивился я интонациям. Не трудно было распознать, что говорящие принадлежат к обоим полам, однако я не замечал сходства ни с зудящим бормотанием англичан, ни с монотонной бурностью французов, ни с гортанной звучностью испанцев, ни с шумливой мелодичностью итальянцев, ни с душераздирающими октавами немцев, ни с журчащей скороговоркой соотечественников моего нового знакомого, капитана Ноя Пока. Из всех живых языков, о которых я имел понятие, наибольшее сходство проскальзывало с датским и шведским. Но, когда я услышал эти звуки, я подумал—как думаю и теперь— что вряд ли даже в одном из этих языков найдется слово «ми-бом-и-нос-фос-ком-и-тон».

Я больше был не в силах выносить эту неопределенность. Мои ученые сомнения требовали немедленного разрешения. Решив положить конец этой неизвестности простым и естественным процессом непосредственного наблюдения, я встал с величайшей осторожностью, чтобы не спугнуть говорящих.

Голоса доносились из передней, дверь в которую была чуть приоткрыта. Набросив халат и сунув ноги в туфли, я на цыпочках подошел к щели и увидел тех, кто по-прежнему вел серьезную беседу в соседней комнате. Все мое удивление рассеялось, едва я увидел в углу передней четырех обезьян, которые вели весьма оживленную беседу, причем говорили главным образом двое старших (самец и самка). Даже от человека, окончившего Оксфорд, — хотя питомцы этого университета обычно так начинены классикой, что больше ничего и не знают, — нельзя было требовать, чтобы он сразу же распознал язык, столь мало известный даже в этом старинном храме науки. Хотя теперь мне уже был дан ключ к вопросу о происхождении диалекта собеседников, я тем не менее не мог разобрать, о чем они разговаривали. Но это были мои гости, и, может быть, им требовалось что-то, к чему они привыкли, или же они страдали из-за чего-то более серьезного, а потому я счел своим долгом пренебречь светскими правилами и прямо предложить им мои услуги, рискуя прервать беседу, возможно, не предназначавшуюся для посторонних ушей. Поэтому я кашлянул, чтобы предупредить о своем приближении, тихонько открыл дверь и появился перед ними. Сначала я немного колебался, как мне обратиться к незнакомцам. Однако решив, что существа, говорящие на языке с таким трудным произношением и таком же богатом, как славянские языки, вероятно, владеют и всеми прочими, и вспомнив, кроме того, что все светские люди предпочитают думать на французском, я решил прибегнуть к нему.

— Messieurs et mesdames, — сказал я, приветствуя их поклоном, — mille pardons pour cette intrusion peu convenable.

Однако так как пишу я на своем родном языке, то, пожалуй, буду сразу переводить то, что говорилось, хотя мне и жаль отказаться от удовольствия повторить все точно.

— Месье и медам, — сказал я, приветствуя их поклоном, — приношу тысячу извинений за свое нескромное вторжение. Услышав кое-что из вашего разговора, я догадался, что вы высказываете вполне обоснованные жалобы на ложное положение, в которое вас ставит пребывание в этой комнате. Считая вас своими гостями, я позволил себе войти с единственным желанием просить, чтобы вы осведомили меня обо всех ваших горестях, и я постараюсь, если это возможно, избавить вас от них, как только позволят обстоятельства.

Незнакомцы, конечно, были застигнуты врасплох и несколько смущены моим неожиданным появлением и моими словами. Я заметил, что обе дамы даже как будто немного встревожились. Младшая с девической скромностью отвернула голову в сторону, а старшая, похожая на дуэнью, потупилась, но сумела лучше сохранить самообладание и невозмутимость. Старший из двух джентльменов, немного помедлив, с видом спокойного достоинства приблизился ко мне и, ответив на мой поклон чрезвычайно изящными и церемонными взмахами хвоста, заговорил со мной. Скажу, кстати, что он объяснялся по-французски не хуже тех англичан, которые прожили на континенте достаточно долго и воображают, будто могут путешествовать по провинциальной глуши и никто там не догадается, что они иностранцы. Аu reste [7]он говорил с легким русским акцентом, произношение у него было свистящее, но приятное. Голоса самочек, особенно на нижних нотах, напоминали певучие тона золотой арфы. Слушать их было истинное удовольствие. Впрочем, я часто замечал, что во всех странах, кроме одной, которую не хочу называть, речь в устах слабого пола приобретает новое очарование и особенно ласкает слух.

— Сэр, — сказал незнакомец, кончив помахивать хвостом, — и мои чувства и характер моникинов вообще требуют, чтобы я выразил хотя бы малую долю той признательности, которую я к вам испытываю. Лишенные всего, осыпаемые оскорблениями, бесприютные скитальцы и пленники, мы, наконец, дождались того, что судьба пролила луч счастья на наше плачевное положение, и надежда, как солнечный луч, начинает сиять нам сквозь тучи бедствий. От своего имени, сэр, и от имени этой почтенной и благоразумной матроны, а также от имени этих двух знатных юных влюбленных благодарю вас. Да, о достойное и сострадательное существо рода homo [8], вида Anglikus [9], мы все до кончика хвоста тронуты вашей добротой!

Тут все они грациозно загнули упомянутые украшения над головой и, коснувшись кончиками своих покатых лбов, поклонились. В эту минуту я отдал бы десять тысяч фунтов за возможность иметь хорошую долю хвостов, чтобы ответить им тем же знаком вежливости. Но я, бесшерстый и лишенный хвоста, чувствуя все свое бессилие, должен был ограничиться лишь легким наклоном головы набок и ответил на их изысканное приветствие простым английским кивком.

— Если бы я просто сказал, сэр, — продолжал я, когда предварительный обмен любезностями был закончен, — что наша случайная встреча приводит меня в восторг, эти слова совсем не выразили бы глубины моего восхищения. Считайте эту гостиницу вашей собственной, прислугу — вашей прислугой, запасы закусок — вашими запасами, а проживающего в этих комнатах — вашим покорным слугой и другом. Я был крайне возмущен теми унижениями, которым вас подвергали, и теперь обещаю вам свободу и все те заботы и внимание, на которые вы, совершенно очевидно, имеете полное право по своему рождению, воспитанию и по утонченности ваших чувств. Я бесконечно счастлив, что мне довелось познакомиться с вами. Моим величайшим желанием всегда было развивать в себе добрые чувства. По сей день различные случайности заставляли меня ограничиваться только человеческим родом. Но теперь я предвкушаю расцвет новых интересов в области всего животного мира и, само собой разумеется, тех четвероногих, к которым относится ваша семья.

— Вопрос, принадлежим ли мы к четвероногим, немало смущал наших ученых, — ответил незнакомец. — В нашем строении есть противоречия, делающие такое утверждение несколько спорным. Поэтому светила нашей школы натурфилософии предпочитают относить род моникинов со всеми его разновидностями к «хвостомашущим», заимствуя этот термин от самой благородной части нашего организма. Не так ли смотрят у нас на это передовые умы, лорд Балаболо?—обратился он к юноше, который с почтительным видом стоял возле него.

— Именно так, дорогой доктор, если не ошибаюсь, утверждает новейшая классификация, одобренная Академией, — ответил молодой аристократ с быстротой, свидетельствовавшей, что он и образован, и умен, но в то же время со сдержанностью, делавшей честь его скромности и воспитанию. — Вопрос о том, не считать ли нас двуногими, волновал научные круги более трех столетий.

— Назвав имя этого джентльмена, дорогой сэр, — поспешно вставил я, — вы напомнили мне о том, что мы еще не познакомились как следует. С вашего позволения я отброшу церемонии и прямо назову себя: сэр Джон Голденкалф, баронет из Хаусхолдер-Холла, в королевстве Великобритании, скромный почитатель всего достойного, где бы и в какой бы форме оно ни встречалось, и убежденный сторонник системы «вкладов в дела общества».

— Я счастлив, что вы оказали мне честь, назвав себя, сэр Джон. В свою очередь, разрешите мне сообщить вам, что этот молодой вельможа на нашем родном языке называется «номер шесть, пурпурный», или в переводе милорд Балаболо. Эта молодая дама — «номер четыре, фиолетовая», иначе — миледи Балабола. Эта достойная матрона — «номер четыре миллиона шестьсот двадцать шесть тысяч двести сорок три, красно-коричневая», или, по-английски, «миссис Зоркая Рысь». А я — «номер двадцать две тысячи восемьсот семнадцать, кабинетно-коричневый», или, в буквальном значении этого имени, доктор Резоно, скромный ученик наших философов, заслуживший ученую степень О. Л. У. X., странствующий наставник этого наследника одного из самых прославленных и самых древних домов острова Высокопрыгии, в части света, населенной моникинами.

— Каждое слово, исходящее из ваших почтенных уст, ученый доктор Резоно, только раздражает мое любопытство и усугубляет желание узнать, что с вами произошло, а также ваши будущие намерения, политическое устройство вашей жизни и все те интереснейшие вещи, которые подскажет вам ваш высокий и обширный опыт. Я боюсь показаться навязчивым, но поставьте себя на мое место; я уверен, что вы извините такое естественное и пылкое стремление.

— Извинения излишни, сэр Джон! Я с величайшим удовольствием отвечу на любые вопросы, которые вам угодно будет задать.

— Тогда, сэр, без дальнейших околичностей, разрешите мне сразу же попросить у вас объяснение системы нумерации, при помощи которой вы обозначаете отдельных лиц. Вас зовут «номер двадцать две тысячи восемьсот семнадцать, кабинетно-коричневый»…

— Или доктор Резоно. Поскольку вы англичанин, то, вероятно, лучше поймете меня, если я сошлюсь на новую лондонскую полицию. Может быть, вы заметили на плащах у полицейских красные и белые буквы, а также цифры? По буквам прохожий может узнать участок этого полицейского, а номер обозначает его лично. Это усовершенствование, несомненно, заимствовано из нашей системы, подразделяющей общество на касты в интересах гармонии и установления иерархии. Эти касты обозначаются цветами и оттенками, указывающими положение и род занятий, тогда как индивид, как и в вашей полиции, имеет свой номер. Наш язык исключительно гибок и способен выражать самые сложные из этих комбинаций очень малым числом звуков. Должен добавить, что в способах обозначения полов разницы нет, за исключением того, что каждый нумеруется отдельно, а цвет гармонирует с цветом той же касты другого пола. Так, пурпурный цвет и фиолетовый цвет — оба аристократические, но первый принадлежит мужскому, а второй — женскому полу. Точно так же красно-коричневый дополняет кабинетно-коричневый.

— А вы… простите мою естественную жажду узнать побольше, у себя на родине вы носите одежду этих цветов и вышиваете на ней свои номера?

— Что касается одежды, сэр Джон, то моникины слишком далеко ушли как в умственном, так и в физическом отношении, чтобы нуждаться в ней. Известно, что крайности всегда сходятся. Дикарь ближе к природе, чем просто цивилизованное существо, а те, кто преодолел туманные понятия среднего состояния развития, снова по привычкам, вкусам и мнениям возвращаются к нашей общей матери. Истинный джентльмен проще по своим манерам, чем простой подражатель их; моды и обычаи, рожденные в столице, доводятся до нелепости в провинциальных городах; у истинного философа меньше чванливости, чем у недоучки; подобно этому и наш общий род, приближаясь к осуществлению своего назначения и к своему предельному совершенству, научается отметать обычаи, более всего ценимые в среднем состоянии, и радостно возвращается к природе, как к своей первой любви. Вот по какой причине, сэр, моникины никогда не носят одежды.

— Я не мог не заметить, что дамы с той минуты, как я вошел, испытывают некоторую неловкость. Неужели их взыскательность оскорблена состоянием моего туалета?

— Самим туалетом, сэр Джон, а не его состоянием, если разрешите говорить откровенно! Женский ум с детства воспитывается у нас в нравах и обычаях природы, и его возмущает любое отступление от ее правил. Вы, несомненно, простите щепетильность, свойственную их полу, так как в этом отношении, если не ошибаюсь, дамы всюду одинаковы.

— Я могу оправдать свою невольную невежливость только полным неведением ваших обычаев, доктор Резоно. Прежде чем задавать вам новые вопросы, я исправлю этот недосмотр. Господа и дамы, я должен на миг удалиться в свою комнату, а пока попрошу вас как-нибудь развлечься. В этом шкафу, кажется, есть орехи; сахар обычно находится на этом столе; и может быть, дамы захотят развлечься гимнастикой на стульях… Через минуту я снова буду с вами.

С этими словами я ушел в свою спальню и начал снимать халат и рубашку. Однако, вспомнив, что очень подвержен простуде, я вернулся и попросил доктора Резоно зайти ко мне. Когда я объяснил ему свое затруднение, он с большой предупредительностью взялся уговаривать дам примириться с небольшим новшеством: я все же буду в ночном колпаке и туфлях.

— Дамы не подумают ничего худого, — добродушно заметил философ, стараясь успокоить меня, так как я все еще сожалел о том, как ранил их чувствительность. — Вы могли бы появиться даже в военном мундире и ботфортах, лишь бы никто не подумал, что вы с ними знакомы и принадлежите к их кругу. Я думаю, вы замечали, что ваши женщины (их предрассудки противоположны нашим) нередко равнодушно не замечают наготы на улицах, но мгновенно убежали бы из комнаты, если бы увидели раздетого знакомого. Такие отступления от принятых условностей допускаются везде, без них правила приличия стали бы слишком обременительными.

— Эти различия, дорогой сэр, настолько разумны, что не требуют дальнейших объяснений. Присоединимся к дамам, поскольку я, наконец, придал себе более или менее пристойный вид.

За проявленную мною деликатность я был вознагражден одобрительной улыбкой прелестной Балаболы, а добрейшая миссис Рысь больше не опускала взор долу, а устремила его на меня с выражением восхищения и благодарности.

— Ну вот, поскольку это маленькое недоразумение улажено, — возобновил я разговор, — позвольте мне продолжить вопросы, на которые вы до сих пор отвечали так любезно и обстоятельно. Поскольку вы не носите одежды, в чем же заключается упомянутая вами параллель с новой лондонской полицией?

— Хотя мы не носим одежды, природа (ее законы никогда нельзя преступать безнаказанно, и она так же благодетельна, как и всесильна) наделила нас пушистым покровом, который вполне заменяет одежду в тех случаях, когда она необходима. И этот наш наряд не подчинен моде, не требует портного и никогда не теряет ворса. Однако если бы мы были полностью закутаны подобным образом, это было бы неудобно. Поэтому ладони у нас, как видите, лишены перчаток, а та часть тела, на которой мы сидим, также для удобства оставлена неприкрытой. Эта часть тела моникинов наиболее приспособлена для окраски, и цифры, о которых я говорил, периодически обновляются здесь в особых учреждениях, созданных для этой цели. Буквы у нас такие мелкие, что ускользают от человеческого глаза; но, вооружившись лорнетом, вы, несомненно, все же разглядите у меня следы регистрации, хотя, увы, длительное трение, всякие бедствия и, могу сказать, незаслуженные обиды довели меня до того, что я почти перестал быть моникином в этом и во многих других отношениях.

При этих словах доктор Резоно любезно повернулся и воспользовался своим хвостом, как указкой, благодаря чему я ясно разглядел в лорнет цифры, о которых он говорил. Однако они не были нанесены краской, как он дал мне основание предполагать. Казалось, это было клеймо, неизгладимо выжженное, как мы обычно клеймим лошадей, воров и негров. Когда я сказал об этом философу, он рассеял мое недоумение с обычной легкостью и предупредительностью.

— Вы совершенно правы, сэр, — сказал он. — В данном случае обошлись без краски, во избежание тавтологии, которая настолько оскорбляет простоту языка моникинов и их вкус, что, при наших взглядах, она могла бы даже привести к свержению правительства.

— Тавтология!

— Тавтология, сэр Джон. Присмотревшись к фону изображения, вы заметите, что он и сам тусклого, мрачноватого тона. Такой тон, соответствующий задумчивому, серьезному характеру, наша академия назвала кабинетно-коричневым. И, очевидно, было бы бесцельно налагать сверху такой же оттенок. Нет, сэр, мы избегаем повторений даже в наших молитвах, считая их признаком нелогичного и непоследовательного ума.

— Ваша система превосходна! Я каждый миг открываю в ней новые красоты. Например, благодаря нумерации вы должны узнать знакомых сзади так же легко, как если бы встретились с ними лицом к лицу.

— Это остроумная догадка, она свидетельствует о деятельном и наблюдательном уме. Но она все же не раскрывает цели и системы политической нумерации, о которой мы говорим. Они более возвышенны и более полезны. Кстати, наших друзей мы обычно узнаем не по их чертам, которые представляют собой не более как фальшивые вывески, а по их хвостам.

— Это замечательно! Какое это дает вам прекрасное средство узнать знакомого, который сидит, например, на дереве! Но разрешите узнать, доктор Резоно, в чем состоят признанные преимущества системы нумерации? Меня снедает нетерпение.

— Они связаны с интересами правительства. Вы знаете, сэр, что общество существует для надобностей правительств, а сами правительства, главным образом, — для взимания пошлин и налогов. Так вот, благодаря системе нумерации мы имеем возможность включить в эти сборы всех моникинов, так как они периодически проверяются по своим номерам. Эту мысль подал один наш видный статистик, который за свое изобретение удостоился милостей двора, а за находчивый ум был принят в Академию.

— Все же надо признать, дорогой доктор, — вставил лорд Балаболо со своей обычной скромностью и, я бы добавил, великодушием молодости, — что некоторые из нас отрицают, будто общество создано ради правительств, и утверждают, что правительства созданы для общества или, другими словами, для моникинов.

— Пустые теоретики, мой дорогой лорд! Их теории, хотя бы они были верны, никогда не применяются на практике. В политических вопросах практика — это все, а теории бесполезны, кроме тех случаев, когда они подтверждают практику.

— У вас и теория и практика совершенны! — воскликнул я. — Очевидно, что разделение на цвета или касты дает возможность властям начинать сбор налогов с самых богатых, или «пурпурных».

— Свойственная моникинам осторожность, сэр, не позволяет им класть краеугольный камень в вершину здания; они ищут фундамента, а так как налоги — стены общества, мы начинаем снизу. Когда вы лучше узнаете нас, сэр Джон Голденкалф, вы поймете всю красоту и благодетельность экономики моникинов.

Тут я коснулся слова «моникины», которое они часто употребляли, и, признав свое невежество, попросил дать мне объяснение этого термина, а также более общий обзор происхождения, истории, чаяний и политических стремлений интересных незнакомцев — если только можно называть их так, когда я уже столько о них узнал. Доктор Резоно признал мою просьбу естественной и заслуживающей исполнения, но тактично намекнул на необходимость поддерживать организм питанием. Он дал мне понять, что дамы накануне мало ели за ужином, а он, хотя и философ, пустится в желаемые объяснения с гораздо большим пылом и рвением после того, как улучшит свое поверхностное знакомство с закусками в одном из шкафов и заглушит настойчивый голос своего аппетита. Это было настолько разумно, что я ничего не мог возразить и, подавив любопытство, дернул звонок. После этого я удалился к себе в спальню, чтобы одеться хотя бы в той мере, как это было минимально необходимо в полуцивилизованном состоянии человека, а затем дал нужные приказания слугам, которых, кстати сказать, я решил оставить во власти пошлых предрассудков, питаемых людьми в отношении семейства моникинов.

Но прежде, чем расстаться с моим новым другом, доктором Резоно, я отвел его в сторону, объяснил, что у меня есть в гостинице знакомый, на редкость своеобразный философ по человеческим меркам и великий путешественник, и попросил разрешения посвятить его в тайну обещанной лекции об экономике моникинов, чтобы привести с собой в качестве слушателя. В ответ на это «№ 22817, кабинетно-коричневый», он же доктор Резоно, охотно изъявил согласие и деликатно выразил надежду, что этот новый слушатель (конечно, это был не кто иной, как капитан Ной Пок) не сочтет унизительным для своего мужского достоинства уступить щепетильности дам и появиться в наряде, изготовленном единственным приличным и почтенным портным и суконщиком — Природой. Я от души одобрил этот совет, и мы расстались после обычных поклонов и взмахов хвоста, обещав друг другу встретиться точно в назначенное время. 

  ГЛАВА X

Сложные переговоры, в которых человеческая деловитость
совершенно посрамляется, а человеческая находчивость
оказывается весьма заурядной

Мистер Пок выслушал мой рассказ обо всем, что произошло, весьма серьезно. Он сообщил мне, что наблюдал у котиков такую сообразительность и знал столько зверей, обладавших, казалось, разумом человека, и столько людей, близких по глупости к зверям, что ему вовсе не трудно поверить каждому моему слову. Он также с большим удовольствием согласился выслушать лекцию по натурфилософии и политической экономии из уст обезьяны, хотя дал ясно понять, что его согласие отнюдь не связано с желанием чему-либо поучиться: у него на родине эти предметы изучают в начальных школах и даже ребятишки, бегающие по улицам Станингтона, обычно разбираются в них лучше, чем старики в других странах. Все же у обезьян могут оказаться новые идеи, а он всегда готов выслушать других, если им есть что сказать, поскольку так уж повелось на этом свете: если человек сам о себе не скажет, говорить за него никто не станет.

Но когда я коснулся подробностей предстоявшей встречи и упомянул, что слушатели, из уважения к дамам, должны быть одеты только в собственную кожу, мой друг так разъярился, что я боялся, как бы это не кончилось припадком.

Старый моряк разразился проклятиями и заявил, что не станет корчить из себя обезьяну и разгуливать в таком наряде, что бы ни думали по этому поводу обезьяньи философы и высокородные обезьянши, будь их хоть полный трюм; что он склонен к простудам; что он знавал человека, который вздумал в этом отношении подражать зверям: не успел бедняк оглянуться, как у него отросли когти и начал пробиваться хвост—заслуженная кара за желание стать не тем, чем его сотворило провидение; что уши у человека и без того голые и, если обнажить все тело, лучше от этого слышать не станешь; что он не возражает против того, чтобы обезьяны ходили в своих шкурах, и по справедливости они не должны вмешиваться в его привычки; что он стал бы все время чесаться и думать о том, какой у него непотребный вид; что ему негде будет держать табак; что от холода он глохнет; что будь он проклят, если пойдет на это; что человечья природа и обезьянья природа — не одно и то же и нельзя требовать, чтобы люди и обезьяны следовали одинаковым модам; что такое сборище будет больше похоже на состязание между боксерами, чем на лекцию по философии; что он в Станингтоне ни о чем подобном и слыхом не слыхал; что он почувствует себя наглецом, глядя на свои голые ноги в присутствии дам; что корабль всегда идет лучше под парусами, чем под голыми мачтами; что он, может быть, согласится остаться в одной рубашке и штанах, но расстаться с ними — это как бы перерубить якорный канат, когда ветер несет судно к берегу; что плоть и кровь — это плоть и кровь, и они любят тепло; что ему все время будет мерещиться, будто он решил искупаться, и он будет искать места, где бы нырнуть. Он высказал еще много таких же возражений, но они изгладились из моей памяти, так как после этого слишком много куда более интересных вещей занимало мое внимание.

Согласно моим наблюдениям, если человек принял решение на основании одного разумного и веского соображения, поколебать это решение не легко. Если же доводов много, человек в споре сам утрачивает к ним доверие. Так произошло и с капитаном Поком: мне удалось снять с него одну за другой все части одежды, кроме рубашки. Но тут он уперся, как крепкое судно, которое не так-то легко сдвинуть с мели.

Меня осенила счастливая мысль, которая вывела всех нас из затруднения. Среди моих вещей имелась пара больших бизоньих шкур. Я предложил доктору Резоно задрапировать капитана Пока в одну из них. Философ с радостью согласился, заметив, что ни один предмет, которому присущи естественность и простота, не оскорбляет чувства моникинов; возражения вызывает только уродливая искусственность, которую моникины считают оскорблением провидения. Тогда я намекнул, что сам принадлежу еще к младенчеству новой цивилизации и при моих устарелых привычках мне было бы приятно, если бы мне было дозволено воспользоваться второй шкурой. Никаких возражений не последовало, и мы немедленно стали готовиться к появлению в обществе.

Вскоре я получил от доктора Резоно проект распорядка предстоящей встречи. Этот документ, из уважения к древним, был написан по-латыни. Как я узнал впоследствии, он был составлен лордом Балаболо, который на родине готовился к дипломатической карьере до того несчастного случая, который, увы, предал его в человеческие руки. Я привожу текст в вольном переводе ради моих читательниц, ибо дамы всегда предпочитают родной язык всем другим.

«Распорядок встречи, которая должна состояться между сэром Джоном Голденкалфом, баронетом из Хаусхолдер-Холла в королевстве Великобритании, и „№ 22817, кабинетно-коричневым“, иначе Сократом Резоно, профессором теории догадок в университете Моникинии, в королевстве Высокопрыгии.

Договаривающиеся стороны согласились о нижеследующем:

Статья 1. Должна состояться встреча.

Статья 2. Упомянутая встреча должна быть мирной, а не воинственной.

Статья 3. Упомянутая встреча должна быть логической, разъяснительной и дискуссионной.

Статья 4. Во время упомянутой встречи доктор Резоно будет иметь преимущественное право говорить, а сэр Джон Голденкалф — преимущественное право слушать.

Статья 5. Сэр Джон Голденкалф будет иметь право задавать вопросы, а доктор Резоно — право отвечать на них.

Статья 6. Во время встречи должны приниматься во внимание как человеческие, так и моникинские предубеждения и привычки.

Статья 7. Доктор Резоно и все моникины, которые будут сопровождать его, должны пригладить свой мех и вообще привести свою естественную одежду в такой вид, какой будет наиболее приемлем для сэра Джона Голденкалфа и его друга.

Статья 8. Сэр Джон Голденкалф и любой человек, который будет сопровождать его, должны явиться в одних бизоньих шкурах, чтобы иметь наиболее приемлемый вид для доктора Резоно и его друзей.

Статья 9. Обе стороны будут уважать перечисленные условия.

Статья 10. Всякая неясность должна толковаться в возможно благоприятном для обеих сторон духе.

Статья 11. Хотя для предстоящей встречи принимается латинский язык, это не должно служить прецедентом в ущерб человеческому или моникинскому языку».

Восхищенный этим знаком внимания со стороны милорда Балаболо, я сейчас же послал визитную карточку молодому аристократу, а затем сам начал серьезно и с особой тщательностью готовиться к тому, чтобы выполнить даже мельчайшие условия соглашения. Капитан Пок вскоре был готов, и должен заметить, что, стоя в своем новом облачении, он больше походил на четвероногое на задних лапах, нежели на человека. Что же касается моего вида, надеюсь, он соответствовал моему положению и личным качествам.

Все собрались в назначенное время, причем лорд Балаболо явился с копией соглашения в руках. После того, как этот документ был внятно и выразительно прочитан молодым пэром, наступило молчание, как будто все ждали чьих-либо замечаний. Не знаю почему, но, слушая пункты какого-нибудь договора, я испытываю непреодолимое желание выискать в них слабые места. Я начал думать, что обсуждение может привести к спорам, а споры — к сравнениям между той и другой стороной, и во мне зашевелился своего рода esprit de corps [10]. Меня охватило желание поставить вопрос о том, насколько справедливо, что доктор Резоно явился с тремя единомышленниками, а я лишь с одним. Я изложил свои претензии по этому поводу, надеюсь — в умеренном и миролюбивом тоне. В ответ лорд Балаболо заметил, что соглашение бесспорно упоминает единомышленников лишь в самых общих выражениях.

— Однако, — продолжал он, — если сэр Джон Голденкалф возьмет на себя труд заглянуть в подлинный текст, то убедится, что сопровождающие доктора Резоно упомянуты во множественном числе, тогда как сопровождающий самого сэра Джона Голденкалфа назван в единственном числе.

— Совершенно верно, милорд! Однако вы позволите мне заметить, что наличия двух моникинов было бы вполне достаточно для соблюдения условия в смысле, благоприятном для доктора Резоно, однако он явился сюда с тремя. Это множественное число, несомненно, должно иметь предел, иначе доктор будет вправе привести с собой всех обитателей Высокопрыгии.

— Это возражение чрезвычайно остроумно и делает честь дипломатическим способностям сэра Джона Голденкалфа, но у моникинов две особы женского пола, в глазах закона, приравниваются к одной мужской. Так, в случаях, требующих наличия двух свидетелей для подтверждения подлинности документа, достаточно двух мужских подписей, но женских понадобилось бы четыре. Таким образом, я утверждаю, что с юридической точки зрения доктора Резоно сопровождают всего два моникина.

Тут капитан Пок заявил, что этот закон Высокопрыгии весьма разумен, ибо, как он часто замечал, в пятидесяти случаях из ста женщины не слишком разбираются в том, что делают, и вообще, по его мнению, им требуется больше балласта, чем мужчинам.

— Ваш ответ полностью исчерпал бы вопрос, милорд, — продолжал я, — если бы соглашение было чисто моникинским документом, а это собрание — чисто моникинским собранием, но факты говорят другое. Документ составлен на языке, который служит обычным средством обмена мыслями между учеными, и я пользуюсь случаем добавить, что не помню, доводилось ли мне когда-нибудь видеть лучший образец современной латыни.

— Нельзя отрицать, сэр Джон, — возразил лорд Балаболо, помахав хвостом в знак признательности за комплимент, — что соглашение составлено на языке, который давно стал общей собственностью. Но само средство для выражения мыслей не имеет в таких случаях большого значения, при условии, что оно нейтрально в отношении договаривающихся сторон. Кроме того, в данном частном случае статья одиннадцатая оговаривает, что использование латинского языка не должно иметь никаких юридических последствий. Это условие сохраняет за обеими договаривающимися сторонами их первоначальные права. Далее, поскольку это должна быть моникинская лекция, читаемая моникинским философом на чисто моникинской почве, я покорнейше прошу, чтобы встреча в целом велась по моникинским принципам.

— Если вы упоминаете о почве, я позволю себе напомнить вашей милости, что обе стороны в настоящее время находятся в нейтральной стране, и если одна из них и может предъявлять притязания на территориальные права или на права флага, то только человеческая, ввиду того, что наниматель данного помещения—человек и в силу этого является здесь владетельной особой.

— Ваша находчивость выходит за пределы моей аргументации, сэр Джон, и я прошу разрешения представить новые доводы. Я имею в виду лишь следующее: мы собрались здесь для изложения, разъяснения, усвоения, обсуждения и развития моникинской темы, а потому вспомогательное должно уступать место главному, меньшее должно вливаться в большее, и, следовательно…

— Извините меня, милорд, но я считаю…

— Да нет же, дорогой сэр Джон, я уверен, вы поймете меня, если я скажу…

— Одно слово, милорд Балаболо, прошу вас, для того, чтобы…

— Хоть тысячу, с большим удовольствием, сэр Джон, но…

— Милорд Балаболо!

— Сэр Джон Голденкалф!

После этого мы оба заговорили одновременно: причем молодой лорд все больше адресовал свои замечания миссис Зоркой Рыси (я впоследствии имел случай убедиться, что она была отличной слушательницей), а я, в свою очередь, переводя взор с одного участника встречи на другого, в конце концов сделал объектом своего красноречия исключительно капитана Ноя Пока. Моему слушателю удалось выпростать из бизоньей шкуры одно ухо, и он одобрительно кивал в ответ на все мои слова, как и подобало для соблюдения солидарности между людьми и между друзьями. Возможно, мы разглагольствовали бы таким беспорядочным образом вплоть до настоящей минуты, если бы любезная Балабола не выступила вперед и с тактом и деликатностью, отличающими ее пол, не закрыла своей прелестной лапкой рот молодому аристократу, так что поток его слов сразу иссяк. Когда лошадь понесет, она, промчавшись по проселку сквозь ворота и через всякие препятствия, обычно останавливается как вкопанная, едва окажется на свободе в чистом поле. Так и я, оставшись единственным оратором, сразу же умолк.

Доктор Резоно воспользовался этой паузой и внес предложение, чтобы, ввиду явной неудачи моих переговоров с лордом Балаболо, они с мистером Поком уединились и попытались договориться о программе. Эта счастливая мысль сразу восстановила мир, и пока оба полномочных представителя отсутствовали, я воспользовался случаем познакомиться поближе с очаровательной Балаболой и ее наставницей. Лорд Балаболо, как истый дипломат, умевший мгновенно перейти от жаркого и раздраженного спора к любезной и подкупающей предупредительности, помог осуществлению моего желания, побудив свою прелестную подругу оставить излишнюю сдержанность, естественную при таком недавнем знакомстве, так что между нами вскоре завязалась непринужденная дружеская беседа.

Уполномоченные представители возвратились нескоро, ибо в силу какой-то особенности своей натуры или, как впоследствии он сам объяснил, по «станингтонским правилам», капитан Пок считал себя обязанным оспаривать каждое предложение, исходившее от противной стороны. Это затруднение, вероятно, оказалось бы непреодолимым, если бы доктору Резоно, к счастью, не пришло в голову великодушно предоставить редакцию каждой второй статьи на безоговорочное усмотрение своего коллеги, сохранив за собой такое же право для остальных статей. Ной, после того, как философ заверил его, что он не юрист, согласился, и дело, начатое в духе взаимных уступок, было быстро завершено. Я позволил бы себе рекомендовать это средство всем подготовляющим трудные и хитроумные договоры, так как оно дает возможность каждой стороне провести свою точку зрения и, надо полагать, оставляет для последующих споров не больше поводов, чем всякий иной способ. Ниже приведен текст нового документа, написанного в двух экземплярах — по-английски и по-моникински; как легко убедиться, упорство одной из сторон придало ему характер капитуляции.

«Распорядок встречи и т. д. и т. д.

Договаривающиеся стороны согласились о нижеследующем:

Статья 1. Должна состояться встреча.

Статья 2. Принято при условии, что каждый может являться и удаляться, когда ему заблагорассудится.

Статья 3. Встреча в общем должна вестись в согласии с философским и либеральным принципами.

Статья 4. Принято при условии, что потребление табака не возбраняется.

Статья 5. Каждая из сторон имеет право задавать вопросы, и каждая из сторон имеет право отвечать на них.

Статья 6. Принято при условии, что никто не обязан слушать, а также — говорить, не имея на то желания.

Статья 7. Одежда всех присутствующих должна соответствовать отвлеченным правилам приличия и этикета.

Статья 8. Принято при условии, что на бизоньих шкурах можно брать или отдавать рифы в зависимости от погоды.

Статья 9. Обе стороны будут строго соблюдать настоящее соглашение.

Статья 10. Принято при условии, что юристы не позволят себе ничего лишнего».

Мы с лордом Балаболо набросились на экземпляры документа, как два ястреба, и жадно принялись выискивать слабые месте и зацепки, чтобы отстаивать ранее высказанные нами мнения, в защите которых мы оба проявили такое искусство.

— Ага, милорд! Здесь вообще не оговорено появление моникинов на этой встрече!

— Отсутствие уточнений подразумевает, что прийти может всякий, кто захочет, равно как и уйти.

— Виноват, милорд, статья восьмая содержит прямое упоминание о бизоньих шкурах во множественном числе. Отсюда при сложившихся обстоятельствах можно сделать логический вывод, что на встрече будет присутствовать не один носитель такой шкуры.

— Совершенно верно, сэр Джон, но разрешите мне заметить, что, согласно статье первой, встреча должна состояться, а статьей третьей далее оговорено, что эта встреча должна быть подчинена философским и либеральным принципам. Между тем едва ли нужно доказывать, добрейший сэр Джон, что крайне нелиберально было бы лишать одну из сторон права, признанного за другой.

— Весьма справедливо, милорд, когда речь идет о простой вежливости. Однако юридические толкования должны быть основаны на юридических принципах, иначе все мы как юристы и дипломаты вынуждены будем плавать по безграничному океану догадок.

— Однако в статье десятой особо оговорено, что юристы не должны позволять себе ничего лишнего. Внимательное сопоставление статей третьей и десятой показывает намерение представителей сторон набросить плащ либерализма на всю процедуру и этим обойти возможность иных истолкований и разных уловок со стороны юристов-практиков. Разрешите мне, в подтверждение своей точки зрения, воззвать к тем, кто вырабатывал условия, о которых мы теперь спорим. Скажите, сэр, — продолжал милорд Балаболо, с внушительным достоинством обращаясь к капитану Поку, — скажите, сэр, составляя знаменитую десятую статью, допускали ли вы, что с ее помощью юристы смогут позволить себе лишнее?

— Нет! — решительно ответил мистер Пок гулким басом.

Затем лорд Балаболо с тем же изяществом, трижды дипломатично махнув хвостом, обратился к доктору:

— А вы, сэр, составляя статью третью, намеревались поддерживать и провозглашать антилиберальные принципы?

После того, как и на этот вопрос немедленно был дан отрицательный ответ, молодой аристократ умолк и поглядел на меня с выражением полного торжества.

— Весьма красноречиво, вполне убедительно, неопровержимо доказательно и совершенно справедливо, милорд, — объявил я. — Но я позволю себе указать, что законы приобретают действенную силу только после их утверждения. Утверждение же или, в случае договора, признание условия зависит не от намерения лица, составившего закон или пункт, а от согласия уполномоченных представителей сторон. В настоящем случае переговоры вели два лица. И я теперь прошу разрешения задать им несколько вопросов в обратном порядке. Может быть, это по-новому осветит дело. — Обратившись к философу, я продолжал: — Скажите, сэр, соглашаясь на статью десятую, думали ли вы, что этим вы нарушаете справедливость, поддерживаете угнетение и содействуете силе против права?

В ответ последовало торжественное и, не сомневаюсь, вполне искреннее: «Нет!»

— А вы, сэр, — спросил я капитана Пока, — соглашаясь на статью третью, представляли ли вы хоть в малейшей степени, что тем или иным путем враги человечества могут извратить ее так, что носители бизоньих шкур окажутся не на равной ноге с лучшими из моникинов?

— Лопни мои глаза, не представлял!

— Однако, сэр Джон Голденкалф, сократический метод рассуждения…

— Вы первый прибегли к нему, милорд!

— Да нет же, любезный сэр…

— Разрешите мне, дорогой лорд…

— Сэр Джон!..

— Милорд!..

Тут снова вмешалась кроткая Балабола и опять с милой тактичностью сумела предотвратить ответ. Вновь повторилась параллель с понесшей лошадью, и я снова умолк. Тогда лорд Балаболо галантно предложил, чтобы все дело, со всеми полномочиями, было передано дамам. Возразить я не мог, и полноправные представители удалились, провожаемые ворчанием капитана Пока, который без обиняков заявил, что от женщин идут чуть не все ссоры на свете и, если судить по тем примерам, что он видел на своем веку, так и от моникинш ничего другого ждать нельзя.

Женский пол, несомненно, обладает легкостью пера, которой лишены мы, мужчины. Через невероятно короткое время уполномоченные возвратились со следующим проектом:

«Распорядок встречи и т. д.

Договаривающиеся стороны согласились о нижеследующем:

Статья 1. Должна состояться дружественная, логическая, философская, этическая, либеральная, общая и дискуссионная встреча.

Статья 2. Встреча должна быть дружественной.

Статья 3. Встреча должна быть общей.

Статья 4. Встреча должна быть логической.

Статья 5. Встреча должна быть этической.

Статья 6. Встреча должна быть философской.

Статья 7. Встреча должна быть либеральной.

Статья 8. Встреча должна быть дискуссионной.

Статья 9. Встреча должна быть дискуссионной, либеральной, философской, этической, логической, общей и дружественной.

Статья 10. Встреча должна строго соответствовать всем обусловленным пунктам».

Кошка не кидается на мышь с большей жадностью, чем мы с лордом Балаболо накинулись на третье соглашение в поисках новых поводов для спора.

— Auguste! Cher Auguste, — воскликнула прелестная Балабола с самым очаровательным парижским произношением, какое я когда-либо слышал. — Pour moi [11].

— A moi! Monseigneur [12], — закричал я, размахивая моим экземпляром соглашения.

Но тут кто-то охладил мой боевой задор, дернув меня за бизонью шкуру. Оглянувшись, я увидал капитана Пока, который подмигивал мне и различными знаками давал понять, что желает перемолвиться со мной в сторонке.

— По-моему, сэр Джон, — заметил почтенный охотник на котиков, — если мы хотим, чтобы эти переговоры когда-нибудь кончились, так нечего тянуть. Эти самки чертовски хитры, но неужто мы не сумеем обойти двух баб с наветренной стороны? У нас в Станингтоне, когда нам надо договориться, мы для начала мутим воду и штормуем, а под конец вроде как смягчаемся, не то вся торговля пошла бы прахом. Самая жестокая буря — и та затихает. Будьте покойны, я уж опрокину любой довод, какой выставит самая ученая обезьяна!

— Дело становится серьезным, Ной. Я полон esprit de corps. А вы разве не начинаете чувствовать себя человеком?

— Отчасти, но больше — бизоном. Пусть они делают по-своему, сэр Джон! Придет минута, и, если мы их не осадим, назовите меня судейской крысой!

Капитан подмигнул мне с многозначительным видом, и я начал понимать, что он не так уж неправ. Когда мы повернулись к нашим друзьям, любезная Балабола также успела охладить дипломатический пыл своего возлюбленного, и между нами воцарилась полная дружба. Соглашение было единодушно утверждено, и сейчас же начались приготовления к лекции доктора Резоно. 

  ГЛАВА XI

Философия на солидной основе. Ясные доводы
и коварные возражения, обращенные
в бегство атакой логических штыков

Доктор Резоно выглядел парадно, насколько это положено публичному лектору, выступающему в присутствии дам. Если я скажу, что шерсть его была причесана, хвост свежезавит, а манеры еще более «гробовые», как шепотом выразился капитан Пок, то добавлять больше ничего не нужно. Он стал за скамеечкой для ног, которая служила ему столом, разгладил лапками ее чехол и сразу же приступил к делу. Можно добавить, что он говорил без записок и, поскольку тема не требовала немедленных экспериментов, без какой-либо аппаратуры.

Махнув хвостом во все углы, где расположились его слушатели, философ начал:

— Поскольку настоящая беседа, друзья мои, представляет собой неподготовленное научное выступление, без коих не обходился ни один член ни одной академии, и требует только объяснения основных разделов темы, я не стану углубляться в корень предмета, но ограничусь общими замечаниями, чтобы в общих чертах обрисовать нашу философию, натуральную, моральную и политическую.

— Как, сэр, — воскликнул я, — у вас есть не только моральная, но и политическая философия?

— Разумеется, и очень полезная философия! Никакие интересы не требуют философии столь настоятельно, как интересы, связанные с политикой. Итак, коснемся в общих чертах нашей философии, натуральной, моральной и политической, отложив подробное рассмотрение, исчерпывающие примеры и выводы до того времени, когда у нас будет больше досуга и когда аудитория обогатится предварительными сведениями. Ограничив себя этими разумными пределами, я начну с природы. Природа — термин, который мы употребляем для обозначения всепроникающего и управляющего начала всего сущего. Он известен и как родовой и как видовой термин. В первом смысле он обозначает стихии и сочетание могучих сил, воздействующих на материю вообще, а во втором — частные подразделения, связанные с материей в ее бесконечном многообразии. Далее следует различать физические и нравственные проявления природы, подразделяющиеся в соответствии с упомянутым выше широким делением. Так, если мы говорим о природе отвлеченно, подразумевая физическую природу, мы имеем в виду те общие, единые, абсолютные, последовательные и прекрасные законы, которым гармонично подчинены во всей полноте все движения, притяжения, сродства и судьбы вселенной. Когда же мы говорим о природе в видовом смысле, мы имеем в виду природу камня, дерева, воздуха, огня, воды и земли. Далее, если мы упоминаем отвлеченно о нравственной природе, мы подразумеваем грех и всякие греховные слабости, греховные влечения и уродства, одним словом — грех в его совокупности. А при ограничении того же понятия видовым смыслом мы разумеем только различные оттенки тех естественных качеств, которые определяют конкретный предмет. Поясним сказанное несколькими краткими примерами. Когда мы говорим: «О Природа, как ты величественна, возвышенна, поучительна!» — мы подразумеваем, что ее законы исходят от силы бесконечно разумной и совершенной. Когда же мы говорим: «О Природа, как ты непостоянна, ненадежна и несовершенна!» — мы подразумеваем, что она все-таки вторична и ниже той силы, которая вызвала ее к жизни для определенных ограниченных и, несомненно, полезных целей. В этих примерах мы трактуем природу отвлеченно. Примеры проявлений природы в видовом смысле более привычны всем. Они ничуть не более достоверны, но будут доступнее для большинства моих слушателей. Природа в физическом смысле воспринимается чувствами и проявляет себя во внешних формах вещей через их силу, величину, субстанцию и пропорции. Нравственная природа познается в склонностях, способностях и в поведении различных видов нравственных существ. В последнем смысле мы имеем моникинскую природу, собачью природу, конскую природу, свиную природу, человеческую природу…

— Разрешите спросить, доктор Резоно, — прервал я, — хотите ли вы что-то выразить этой классификацией, или же она не более чем случайное расположение примеров?

— Только последнее, смею вас заверить, сэр Джон!

— А признаете ли вы великое различие между животной и растительной природой?

— В этом вопросе наши академии расходятся. Одна школа утверждает, что всю живую природу можно объединить в один обширный род, тогда как другая допускает указанное вами различие. Я придерживаюсь последнего мнения и склонен предполагать, что сама природа провела грань между обоими царствами, наделив одно двойным даром нравственных и физических проявлений и лишив другое нравственных признаков. Существование нравственной природы определяется наличием воли. Академия Высокопрыгии тщательно разработала классификацию всех известных животных, в которой губка занимает место внизу перечня, а моникины — вверху.

— Губка обычно плавает поверху, — проворчал Ной.

— Сэр, — сказал я, чувствуя, как гнев подступает мне к горлу, — должен ли я понять, что ваши ученые считают человека животным, занимающим среднее место между губкой и обезьяной?

— Право, сэр Джон, такая горячность совсем не подходит для философской дискуссии. Если вы будете продолжать в том же духе, я буду вынужден отложить лекцию.

После этого реприманда я постарался сдержать себя, хотя чуть не задохся от бушевавшего во мне esprit de corps.

Между тем доктор Резоно продолжал:

— Губки, устрицы, крабы, осетры, улитки, жабы, змеи, ящерицы, скунсы, опоссумы, муравьеды, павианы, негры, сурки, львы, эскимосы, ленивцы, свиньи, орангутаны, люди и моникины, без сомнения, все — животные. Единственное, что считается у нас спорным, это — принадлежат ли они все к одному роду, в пределах которого есть виды и разновидности, или же их следует подразделить на три больших класса: развивающихся, неразвивающихся и вырождающихся. Сторонники одного большого рода опираются на некоторые броские аналогии, которые, точно звенья, слагаются в одну великую цепь животного царства. Например, если взять человека за центр, они показывают, что определенные свои качества он делит со всеми другими существами. В одном отношении человек имеет нечто общее с губкой, в другом он подобен устрице; свинья схожа с человеком; скунс имеет одно свойство с человеком, орангутан — другое, ленивец — третье…

— Король!..

— …и так далее и так далее. Впрочем, эта школа философов как раз в настоящее время не находит большой поддержки в Академии Высокопрыгии.

— Как раз в настоящее время, доктор?

— Вот именно, сэр! Разве вы не знаете, что физические и нравственные истины, как и все на свете, подвержены коренным переменам? Академия уделила этому вопросу большое внимание. Она ежегодно выпускает справочник, в котором с исключительной точностью вычислены различные фазы, перевороты, периоды, затмения частичные и полные, расстояния от источника света, а также апогеи и перигеи всех важнейших истин, так что люди осмотрительные получают возможность держаться в границах разумного. Мы считаем этот плод моникинского ума величайшим из всех его достижений, а также ясным свидетельством того, что мы близки к увенчанию нашего земного назначения. Однако здесь не место останавливаться на этой стороне нашей философии, и мы пока больше ее касаться не станем.

— Все же разрешите мне, доктор Резоно, на основании пункта первого статьи пятой проекта соглашения номер один (хотя проект и не был утвержден, он все же по духу должен соответствовать утвержденному), спросить, не приводят ли эти вычисления переворотов истин к опасным нравственным извращениям, к избирательным спекуляциям идеями и тем самым к подрыву основ общества?

Философ на минуту удалился с лордом Балаболо, чтобы посоветоваться о том, не опасно ли будет признать действительность проекта соглашения № 1, хотя бы таким косвенным образом. Они решили, что такое признание опять подняло бы все те досадные вопросы, которые только что были так счастливо улажены; что пункт 1 статьи 5 имеет прямую связь с пунктом 2; что пункты 1 и 2 вместе составляют всю статью, а упомянутая статья 5 в целом образует неотъемлемую часть всего документа; что такие документы, подобно завещаниям, надлежит толковать по их общему направлению, а не по частностям; и что поэтому для целей происходящей встречи было бы опасно удовлетворить данную просьбу. Однако, сохраняя за собой право протеста против истолкования данной уступки в данном вопросе как прецедента, можно все же пойти на нее из любезности, что и оговорить. После этого доктор Резоно сообщил мне, что эти вычисления в самом деле приводят к некоторым нравственным извращениям, а во многих случаях и к губительным спекуляциям идеями и что Академия Высокопрыгии, а также, насколько ему известно, и академии всех других стран находят вопрос об истине, а особенно — о нравственной истине, самым трудным для трактовки, дающим больше всего поводов к ложным толкованиям и самым опасным для исследований. Примеры же, иллюстрирующие эту тему, мне будут сообщены при удобном случае в будущем.

— Но вернемся к основной линии моей лекции, — продолжал доктор Резоно, завершив свои любезные объяснения. — Итак, мы разделили сущий мир на животное и растительное царства. Первое, в свою очередь, подразделяется на развивающиеся, неразвивающиеся и вырождающиеся существа. К первым относятся все те виды, которые медленными, постепенными, но необратимыми мутациями приближаются к высшему для смертных созданий состоянию, в котором материальное уступает нематериальному, завершая спор духа с материей. Класс развивающихся животных, согласно моникинскому учению, начинается с тех видов, в которых власть материи преобладает, и оканчивается теми, в которых дух настолько близок к совершенству, насколько это допускает его смертная оболочка. Мы считаем, что дух и материя в том таинственном союзе, который объединяет духовное существо с физическим, начав со среднего состояния, проходят не через стадию переселения одних душ, как уверяли некоторые люди, а через постепенные и незаметные изменения души и тела, населившие наш мир таким множеством удивительных созданий, удивительных и в умственном и в телесном отношении. А между тем все они (подразумевая всех принадлежащих к развивающемуся классу)— не более как животные одного великого рода, шествующие по широкому пути к последней ступени совершенствования, чтобы затем быть перенесенными на другую планету для нового бытия. Вырождающийся класс состоит из тех видов, которые, в силу своей судьбы, пошли по ложному направлению и, вместо того, чтобы устремляться к духовному, устремляются к материальному, так что постепенно все больше подпадают под влияние материи, пока после ряда физических сдвигов воля не утрачивается окончательно и они не смешиваются с самой землей. При этом последнем превращении подобные чисто материальные существа химически разлагаются в великой лаборатории природы, и их составные части отделяются друг от друга. Так, кости становятся камнями, плоть — землей, дух — воздухом, кровь — водой, хрящи — глиной, а пепел воли переходит в стихию огня. К этому классу мы относим китов, слонов, бегемотов и разных других животных, зримо демонстрирующих чрезмерное накопление материи, которая неминуемо должна вскоре восторжествовать над менее материальными сторонами их природы.

— А все же, доктор, некоторые факты противоречат этой теории: слон, например, считается одним из самых умных четвероногих.

— Всего лишь ложная демонстрация, сэр! Природа любит подобные небольшие уклонения. Отсюда — ложные солнца, ложные радуги, лжепророки, обманы зрения и даже ложные философии. Так и в наших с вами видах есть целые племена, вроде жителей Конго или эскимосов у вас и павианов и мартышек у нас (хотя они и населяют различные области той части мира, которая принадлежит людям), представляющие собой лишь тень тех форм и качеств, которые отличают членов того же вида, достигших стадии совершенства.

— Как, сэр, значит, вы не принадлежите к тому же семейству, как все прочие обезьяны, которых мы видим скачущими и пляшущими на улицах?

— Не более, сэр, чем вы—одна семья с толстогубыми черными неграми или тупыми бесстрастными эскимосами. Как я уже упомянул, природа склонна к причудам. И все это — явления подобного же порядка. Так и слон, находясь на грани чисто материального, обманчиво блистает качеством, которое быстро теряет. Этот вид, так сказать, разыгрывает свои козыри, что свойственно самым различным существам. Как часто, например, люди накануне банкротства пускают пыль в глаза несуществующим богатством, женщины держатся недотрогами за час до капитуляции, а дипломаты призывают небо в свидетели того, что они не отступят от решений, противоположных тем, которые они на другой день подпишут и скрепят печатью! Но в случае со слоном мы видим небольшое отступление от общего правила, основанное на чрезвычайных усилиях духа возобладать над материей. Этим слоны отличаются от духа вырождающихся животных. Самым безошибочным признаком победы духа над материей служит развитие хвоста…

— Король!..

— Хвоста, доктор Резоно?

— Конечно, сэр, хвоста, этого вместилища разума. Простите, сэр Джон, какая же иная часть организма, по-вашему, служит указателем интеллекта?

— Среди людей, доктор Резоно, почетным органом принято считать голову; в последнее время мы создали аналитические карты этой части нашего тела, и говорят, что по ним можно узнать длину и ширину того или иного нравственного качества, а также его границы.

— Вы, как могли, использовали материалы, которыми располагали, и я готов признать, что такая карта, если учесть все обстоятельства, вещь весьма хитроумная. Но самая ее сложность и малопонятность (если не ошибаюсь, такая стоит вон там на каминной полке) показывает, какая путаница все еще царит в человеческих умах. Что же касается нас, то тут вы найдете как раз обратное. Насколько легче, например, взять мерную линейку и, просто приложив ее к хвосту, прийти к точному, очевидному и неопровержимому заключению о величине интеллекта данной особи, чем применять тот сложный, противоречивый, неточный и сомнительный способ, к которому приходится прибегать вам! Одного этого факта уже достаточно для того, чтобы доказать более высокую духовность моникинов по сравнению с людьми!

— Доктор Резоно, должен ли я вас понять в том смысле, что семейство моникинов серьезно придерживается нелепого убеждения, будто обезьяна — существо более интеллектуальное и более цивилизованное, чем человек?

— Серьезно ли, добрейший сэр Джон! Право же, из всех почтенных особ, с кем мне доводилось беседовать, вы первый выражаете подобное сомнение. Хорошо известно, что и те и другие принадлежат к классу развивающихся животных и что обезьяны, как вам угодно называть нас, когда-то были людьми, со всеми их страстями, слабостями, непоследовательностью, противоречивыми философскими системами, неверной этикой, непостоянством, несообразностями и раболепием перед материальными благами; что они перешли в состояние моникинов постепенно и значительные их количества постоянно испаряются в нематериальный мир, становясь чистыми духами и освобождаясь от тягостного груза плоти. Я имею в виду не то, что обычно называют смертью: смерть—всего лишь временное освобождение от материи для принятия другого облика с новым приближением к великой конечной цели (будь то в развивающемся или в вырождающемся классе), а те конечные мутации, которые переносят нас на другую планету в более высокой фазе бытия на прямом пути к заключительному совершенству.

— Все это очень остроумно, сэр, но, прежде чем вы убедите меня в том, что человек — животное, стоящее ниже обезьяны, вам придется, доктор Резоно, доказать мне это.

— Да, да, и мне тоже! — с раздражением буркнул капитан Пок.

— Если бы я начал приводить свои доказательства, джентльмены, — продолжал философ, которого наши сомнения, по-видимому, взволновали гораздо меньше, чем нас — его позиция, — мне пришлось бы прежде всего сослаться на историю. Все моникинские авторы единодушно отмечают постепенное изменение вида от семейства человека…

— Возможно, этого достаточно, сэр, для широты Высокопрыгии, но позвольте мне заметить, что ни один человеческий историк от Моисея до Бюффона никогда не рассматривал наши расы подобным образом. Во всех их трудах нет ни слова об этом предмете.

— Откуда же и быть, сэр? История— не предсказание, а запись прошлого. Их молчание служит лишь негативным доводом в мою пользу. Разве Тацит, например, говорит о французской революции? Разве Геродот не молчит по вопросу о независимости американского материка? Разве кто-нибудь из греческих или римских авторов приводит летописи Станингтона, города, основание которого было заложено несколько позже начала христианской эры? Невозможно, чтобы люди или моникины правдиво повествовали о событиях, еще не произошедших. А раз ни одному человеку до сих пор не случалось перейти в состояние моникина, очевидно, что он и не может ничего знать об этом. Таким образом, если вам нужны исторические подтверждения моих слов, их надо искать в моникинских анналах. А там вы их найдете с множеством любопытных подробностей. И я верю, недалеко то время, когда я буду иметь удовольствие показать вам некоторые особенно высоко ценимые нами главы наших лучших авторов, писавших по этому вопросу. Однако для того, чтобы установить, что мы находимся на следующей стадии развития, нет надобности прибегать к свидетельству истории. Признаки внутренние недостаточно убедительны. Сами за себя говорят наша простота, наша философия, расцвет наших искусств, — короче, вся та совокупность явлений, которая обусловлена наивысшим возможным развитием цивилизации. Помимо всего этого, мы располагаем неопровержимым доказательством, вытекающим из развития наших хвостов. Наша каудология сама по себе — блестящее свидетельство высокого совершенства моникинского ума.

— Если я вас правильно понял, доктор Резоно, ваша каудология, или, попросту говоря, хвостоведение, исходит из предположения, что местопребывание разума у человека, каковым в настоящее время безусловно является мозг, способно опуститься в хвост?

— Если вы считаете развитие, усовершенствование и упрощение опусканием, то, несомненно, да, сэр! Но ваш оборот речи неудачен, сэр Джон. Перед вами наглядная демонстрация того, что моникин способен нести хвост так же высоко, как человек — голову. В этом смысле наши виды равны, и нам ничего не стоит держаться вровень с человеческими королями. Мы согласны с вами в том, что мозг есть местопребывание разума, пока животное проходит, как мы говорим, этап человека. Но это разум недоразвитый, несовершенный и смутный, поскольку заключен в оболочку, мало соответствующую его функциям. Однако по мере того, как он постепенно стекает из своего тесного вместилища к основанию животного, он приобретает твердость, ясность и, наконец, путем удлинения и развития, заостренность. Если вы исследуете человеческий мозг, вы найдете, что он втиснут в небольшое пространство, свернут и спутан. У нас он приобретает простоту, начало и конец, прямоту и последовательность, необходимые для логики, и, как только что было упомянуто, заостренность. Простая аналогия убеждает нас в превосходстве животного, обладающего такими большими преимуществами.

— Знаете ли, сэр, если уж опираться на аналогии, они могут доказать больше, чем будет вам по вкусу. Например, в растениях соки поднимаются, дабы способствовать питанию и плодоношению. И если рассуждать по аналогии с растительным миром, гораздо вероятнее будет предположить, что хвост поднялся в мозг, а не мозг спустился в хвост, и, следовательно, скорее люди представляют собой результат совершенствования обезьян, чем обезьяны — результат совершенствования людей.

Знаю, что я говорил с горячностью: доктрина почтенного доктора была для меня новостью, a esprit de corps к этому времени совсем лишил меня способности рассуждать спокойно.

— Здорово вы в него пальнули, сэр Джон! — шепнул мне капитан Пок. — И если вам угодно, я сейчас же посворачиваю шею всей этой дряни и выкину их за окно.

Я немедленно предупредил его, что всякое проявление грубой силы только доказало бы нашу неправоту, поскольку тема требовала наибольшей духовности.

— Ладно, ладно, делайте по-своему, сэр Джон, а я уж такой духовный, что дальше некуда. Но если эти хитрые твари на самом деле одолеют нас в споре, я никогда больше не посмею взглянуть в лицо миссис Пок или показаться снова в Станингтоне.

Мы успели поговорить вполголоса, пока доктор Резоно пил воду с сахаром. Но вскоре он возобновил беседу с той степенной серьезностью, которая его никогда не покидала.

— Ваше замечание насчет растительных соков характерно для человеческой находчивости, но не свободно от общеизвестной близорукости вашего рода. Совершенно верно, что соки поднимаются, так как это нужно для плодоношения. Но что такое это плодоношение, на которое вы ссылаетесь? Не более, как ложная демонстрация энергии растения. С точки зрения роста, жизненной силы, стойкости и возвращения растения в землю местопребыванием мощи и власти служат корни, а превыше или, вернее, прениже остальных — главный корень. Его можно назвать хвостом растения. Вы можете безнаказанно срывать плоды, больше того — вы можете обрубить все ветви, и дерево выживет, но ударьте топором по корню, и гордость лесов падет.

Все это было так верно, что не допускало возражений, и я почувствовал себя уязвленным, и меня охватила тревога. Нет человека, которому нравилось бы потерпеть поражение в подобном споре, а тем более от обезьяны. Я вспомнил о слоне и с помощью его могучих бивней решил сделать еще один выпад, прежде чем признать свое поражение.

— Я склонен думать, доктор Резоно, — заметил я при первой возможности, — что ваши ученые не слишком удачно избрали слона для иллюстрации своей теории. Это животное, при всей его огромной массе, никто не назовет тупицей. А кроме того, оно обладает не одним, а можно, собственно, сказать, — двумя хвостами.

— И в этом его главная беда, сэр! Материя в своей великой борьбе с духом руководствуется правилом «разделяй и властвуй». Вы ближе к истине, чем сами предполагаете: хобот слона — не более как недоразвитый хвост. И все же, как вы видите, в нем заключен почти весь разум животного. Что же касается судьбы слона, то теория подтверждается практическим опытом. Разве ваши геологи и натуралисты не сообщают об останках животных, исчезнувших с лица земли?

— Как же, сэр! Мастодонт, мегатерий, игуанодон и плезиозавр…

— А разве ваши ученые не находят, кроме того, несомненные следы животной материи, внедренной в горные породы?

— Бесспорно.

— Так вот, все это — свидетельства того, как поступила природа с существами, в которых материя совершенно победила своего соперника, то есть дух. Как только воля полностью угасает, существо перестает жить, оно уже больше не животное. Оно гибнет и полностью распадается на элементы материи. Процессы разложения и внедрения длятся дольше или короче, в зависимости от условий, и окаменелые останки, которым ваши авторы уделяют так много внимания, говорят лишь о тех случаях, когда на пути к полному разложению возникли препятствия. Что же касается наших двух видов, то самое беглое рассмотрение их качеств убедит всякий непредубежденный ум в справедливости нашей философии. Так, физическая часть человека гораздо больше, по сравнению с духовной, чем у моникинов; привычки у него более грубые и менее одухотворенные; ему необходимы соусы и приправы к пище; он дальше от простоты, а следовательно — и от высшей цивилизации; он ест мясо — верное доказательство, что материальный принцип все еще силен в нем; у него нет хвоста…

— В связи с этим я хотел бы спросить вас, доктор Резоно, придают ли ваши ученые какое-нибудь значение традициям?

— Самое большое, сэр! Моникинская традиция выражается в том, что наш вид состоит из существ утонченных; материальное в них сократилось, а духовное — расширилось; их орган разума покинул тесное, неудобное вместилище — голову и, распутавшись, стал логичным и последовательным в хвосте.

— Так вот, сэр, у нас тоже есть свои традиции, и один видный автор не так давно с неопровержимостью доказал, что у людей раньше были хвосты.

— Не более как пророческий взгляд в будущее. Известно, что иногда грядущим событиям предшествует их тень.

— Сэр, этот философ доказывает свою правоту ссылкой на копчик.

— К сожалению, он принял первый камень за остаток здания! Такие ошибки нередки у лиц увлекающихся и находчивых. В том, что у людей будут хвосты, я не сомневаюсь, но категорически отрицаю, что они когда-либо прежде уже достигали этой стадии совершенства. Многие признаки указывают на то, что люди приближаются к этому состоянию, а ваши нынешние понятия, одежда, привычки, обычаи и вся человеческая философия позволяют поверить в истинность этих симптомов. Но никогда прежде у вас не было этой завидной отличительной особенности. И ваши легенды полностью подтверждают нашу теорию. Так, например, по вашим преданиям, землю некогда населяли великаны. Это показывает, что раньше человек в большей мере находился под властью материи. Вы признаете, что становитесь физически меньше и совершенствуетесь нравственно. Все это свидетельствует в пользу моникинской философии. Вы начинаете придавать меньше значения телесным и больше — нравственным достоинствам. Короче говоря, многое заставляет предполагать, что время окончательного освобождения и великого развития ваших умственных способностей не за горами. Это я охотно признаю, нисколько не отступая от догматов нашего учения, и без всяких оговорок готов подтвердить, что вы — наши братья, но на более инфантильной и менее продвинутой стадии развития общества.

— Король!

Тут доктор Резоно объявил, что должен сделать короткий перерыв, так как ему необходимо подкрепиться. Я удалился с Поком, желая поговорить с ним о том странном положении, в котором мы очутились, и узнать его мнение обо всем, что говорилось, Ной обрушил проклятия на некоторые выводы моникинского философа и заявил, что с большим удовольствием послушал бы его на улицах Станингтона, где, как он заверил меня, подобную доктрину потерпели бы ровно столько времени, сколько требуется, чтобы наточить гарпун или зарядить ружье. Впрочем, он предположил, что доктора без всяких церемоний тут же пинками вышвырнули бы вон.

— По правде говоря, — продолжал в негодовании старый моряк, — мне было бы особенно приятно получить дозволение самому направить на всех парусах носок моего правого сапога в ту часть тела этого мошенника, откуда у него растет его драгоценный хвост. Это его живо образумило бы. Кстати о хвостах: поверите ли, сэр Джон, я видел одного молодца на берегах Патагонии — дикаря, конечно, а не самозваного философа, — так у него было это украшение подлиннее корабельного каната. И ведь бедняга не умел отличить морского льва от моржа!

Эти слова капитана Пока принесли мне значительное облегчение. Сбросив бизонью шкуру, я попросил его подробно обследовать места вокруг оконечности моего спинного хребта и сказать, не замечает ли он каких-либо обнадеживающих признаков. Капитан Пок надел очки, — время уже заставило почтенного моряка прибегать к ним, когда, по его словам, «приходилось разбирать мелкую печать», — и через некоторое время я с удовлетворением услышал от него, что, если мне требуется хвост, для него есть отличное место и что в этом отношении я не уступлю ни одной обезьяне на свете.

— Скажите только словечко, сэр Джон, я выйду на минуту в ту комнату и, порассудив малость, с помощью ножа добуду вам, что требуется, и, если в нем и правда есть сила, так вы сразу получите право стать судьей или, скажем, епископом.

Затем нас снова позвали в комнату, где читалась лекция, и я едва успел поблагодарить капитана Пока за любезное предложение, которым, однако, обстоятельства не позволяли мне воспользоваться.

  ГЛАВА XII

Дальше — больше. Высокий полет мысли.
Новые очевидные истины, глубокая философия
и факты, которых не переварить даже страусу

— Я охотно завершаю ту часть моей лекции, в которой, боюсь, некоторые из присутствующих могли усмотреть личные намеки, — продолжал доктор Резоно, — и перехожу к тем разделам темы, которые должны представлять общий интерес, пробуждать общую гордость и радовать равно всех. Я теперь намерен коснуться той части нашей натуральной философии, которая трактует о планетной системе, о месте обитания моникинов, а следовательно, и о сотворении мира.

— Хотя я умираю от нетерпения и жажду, чтобы вы разъяснили мне все эти интересные вопросы, разрешите мне спросить вас мимоходом, доктор Резоно, признают ли ваши ученые взгляд на сотворение мира, сохранившийся от Моисея?

— Настолько, насколько он подтверждает нашу систему, сэр, но не больше. Мы были бы явно непоследовательны, если бы признали справедливость какой-нибудь враждебной теории, исходи она хоть от Моисея, хоть от Аарона. Но, конечно, ваш природный ум и полученное вами образование уже подсказали вам это.

— Тогда позвольте мне заметить, доктор Резоно, что при этом ваши философы нарушают непреложный юридический канон, который велит отвергать свидетельское показание целиком, если мы отвергаем часть его.

— Такова, может быть, человеческая точка зрения, но не моникинская. Мы считаем, что моникин никогда не может быть всецело прав, пока он остается хоть в малой степени под влиянием материи. Поэтому мы отсеиваем ложное от достоверного, отбрасываем первое, как не просто бесполезное, но вредное, и принимаем второе, как источник фактов.

— Я вновь прошу извинить меня за то, что так часто прерываю вас, почтенный и ученый сэр. Не тратьте больше ни минуты на то, чтобы отвечать на мои вопросы, и сразу же приступайте к объяснению вашей планетной системы или любой другой мелочи, о которой вам угодно будет упомянуть. Когда слушаешь истинного философа, то узнаешь полезное или приятное, о чем бы ни шла речь.

— Моникинская философия, джентльмены, — продолжал доктор Резоно, — разделяет великие составные части Земли на сушу и воду. Эти две стихии мы называем первичными элементами. Человеческая философия добавляет сюда еще воздух и огонь. Но их мы либо полностью отвергаем, либо признаем лишь как вторичные элементы. То, что ни воздух, ни огонь не являются первичными элементами, можно доказать экспериментом. Так, воздух может быть получен наряду с другими газами, он может быть сделан чистым и грязным, его состав зависит от испарения, так как он представляет собой обыкновенную материю в состоянии высокого разрежения. Огонь лишен независимого существования. Для того, чтобы поддерживать его, необходимо топливо, и, очевидно, его следует рассматривать как явление, возникающее из сочетания других. Так, сложив вместе два деревянных бруска, вы можете быстрым трением получить огонь. Удалите воздух, и ваш огонь потухнет, удалите дерево, и результат будет тот же. Эти два опыта свидетельствуют, что огонь, как уже говорилось, лишен самостоятельного существования и поэтому не может быть элементом. С другой стороны, возьмите брусок дерева и дайте ему пропитаться водой. Дерево приобретет новые свойства (как и от воздействия огня, который превращает его в пепел и воздух): его удельный вес возрастет, оно станет менее горючим, легче будет выделять пар и труднее колоться. Поместите тот же брусок под мощный пресс и подставьте снизу сосуд. При достаточном сжатии дерево под прессом окажется совершенно сухим, а в сосуде появится вода. Так мы доказываем, что суша — первичный элемент (вся растительность — не более как плесень земли), вода — тоже первичный элемент, а воздух и огонь — нет. Перечислив элементы, я для краткости предположу, что мир уже создан. Вначале земной шар находился в пустоте, не менял своего положения в пространстве, и его ось была перпендикулярна к плоскости того, что теперь называется его орбитой. Он только вращался вокруг своей оси, обеспечивая смену дня и ночи.

— А смены времени года?

— Еще не имели места. Дни и ночи были равной продолжительности. Затмений не было. Всегда были видны одни и те же звезды. Некоторые геологические признаки указывают, что в таком состоянии Земля оставалась около тысячи лет. В течение этого времени борьба духа с материей шла только в среде четвероногих. Человек, насколько могут установить наши документы, появился приблизительно в тысяча третьем году от сотворения мира. Около этого же времени, вероятно, возник огонь — от трения земной оси во время суточного вращения или, по мнению некоторых, от трения со скоростью стольких-то миль в минуту окружности земного шара о пустоту. Огонь, проникнув сквозь земную кору, вскоре нашел доступ к массам воды, заполняющим земные полости. Этим временем следует датировать зарождение новой и весьма значительной силы в земных явлениях, именуемой паром. Земля стала получать изнутри тепло, и появилась растительность…

— Простите, сэр, могу ли я спросить, как до этого существовали животные?

— Питаясь друг другом. Сильный пожирал слабого, пока дело не доходило до мельчайших животных организмов, а тогда они поднимались против своих преследователей и, пользуясь своей незаметностью, начинали пожирать самых сильных. Параллели этому явлению вы находите ежедневно в истории человечества. Деятельный и сильный, восторжествовав над равными себе, часто падает жертвой незначительных и низких. Вам, несомненно, известно, что полярные области даже в первоначальном положении Земли, получая косые лучи, должны были обладать менее мягким климатом, чем те области, которые лежат между Северным и Южным полярными кругами. В этом сказалась мудрость провидения: оно предотвратило преждевременное заселение этих избранных областей, пока дух не победил материю настолько, что произвел на свет первого моникина.

— Осмелюсь спросить, к какой эпохе вы относите появление первого из вашей породы?

— Несомненно, к моникинской эпохе, сэр. Но если вы имеете в виду год от сотворения мира, то я скажу, что это произошло около четыре тысячи семнадцатого года. Правда, некоторые из наших авторов находят, что и до этого периода отдельные люди приближались к высотам моникинского ума. Однако преобладает мнение, что это были, так сказать, всего лишь предвестники. То есть Сократ, Платон, Конфуций, Аристотель, Евклид, Зенон, Диоген и Сенека были только предтечами человека, каким он станет, когда приблизится к развитию моникинов и к заключительному перемещению.

— А Эпикур?

— Он представлял собой преувеличение материального принципа, знаменовавшее вырождение значительной части вида, возврат к животности и материальности. Подобные явления, как нам известно, повторяются и теперь.

— Так вы, доктор Резоно, возможно, придерживаетесь мнения, что Сократ стал теперь моникинским философом, что мозг его распутался и стал логичным и последовательным, а Эпикур, чего доброго, превратился в бегемота или носорога с клыками, рогом и толстой кожей?

— Вы совершенно превратно понимаете наши догматы, сэр Джон. Мы отнюдь не верим в перевоплощение индивидов, но лишь классов, взятых в целом. Мы полагаем так: когда какое-нибудь людское поколение, при особом состоянии общества, достигнет в своей совокупности определенной степени нравственного совершенства, или «духовности» (термин, принятый в наших школах), массы (одни говорят — десятки, другие—сотни, а третьи считают — тысячи) приобретают примесь нужных качеств. И если анализ, который регулярно осуществляет природа, покажет, что пропорция правильна, такой материал предназначается для рождения моникинов. В противном случае он отвергается и либо лепится заново для нового эксперимента, либо присоединяется к обширным запасам дремлющей материи. Таким образом всякая индивидуальность, в той мере, в какой она связана с прошлым, теряется.

— Однако, сэр, существующие факты противоречат одному из ваших важнейших положений. Вы признаете, что при перпендикулярности земной оси к плоскости ее нынешней орбиты смены времен года быть не могло бы, однако эта смена — факт, которого нельзя отрицать. Плоть и кровь свидетельствуют здесь против вас не менее, чем разум.

— Я говорил о том, сэр, что было прежде, до появления моникинов, а с той поры произошла великая, благотворная и гармоническая перемена. Природа сохраняла полярные области для нового вида живых существ с явными и благодетельными целями. Косое падение солнечных лучей делало эти области необитаемыми. И хотя материя, в образе мастодонтов и китов, побуждаемая инстинктивной враждебностью к своему жребию, часто вторгалась в их пределы, останки первых оставались там внедренными в ледяные поля, знаменуя тщетность борьбы против предначертанной судьбы, а пример вторых доказывал все ту же великую истину: ибо они, заплывая в полярные бассейны властителями глубин, либо оставляли там свои кости, либо возвращались восвояси, ни в чем не изменившись. Со времени появления животных на земле и до периода возникновения моникинского племени эти области не только были необитаемы, но и не подходили для обитания. Когда же осмотрительная, мудрая, благодатная и упорная природа все подготовила, произошли явления, которые расчистили путь для новых пришельцев. Я уже упоминал вечную борьбу огня с водой, порождающую пар. И вот теперь он был призван к действию. Остановимся ненадолго на том, как был сделан новый великий шаг в прогрессе цивилизации, и увидим, с какой предусмотрительностью и с каким расчетом наша общая мать установила свои законы. Земля у полюсов приплюснута, как объясняют некоторые человеческие философы, вследствие ее суточного движения, которое началось тогда, когда она еще была в расплавленном состоянии. Это, естественно, отбросило часть материи к периферии. Во всем этом был свой умысел. Материя, которая в результате собралась на экваторе, по необходимости попадала туда из других мест, и таким образом кора земного шара стала тоньше всего у полюсов. Когда в центре шара образовалось достаточное количество паров, естественно, потребовался предохранительный клапан, чтобы предотвратить полное разрушение. Другого машиниста, кроме самой природы, не было, и она действовала своими орудиями и по своим законам. Самые тонкие части коры вовремя подались, и лишний горячий пар вырвался по линии земной оси в пустоту. Это случилось, насколько нам удалось установить, приблизительно за семьсот лет до христианской эры, или за два века до рождения первых моникинов.

— Зачем же природа так поторопилась, позвольте вас спросить, доктор?

— Просто для того, чтобы новый климат успел растопить лед, скопившийся вокруг островов и материков этой области (взрыв произошел только в самой южной точке Земли). Двухсот семидесяти лет мощной и непрестанной деятельности пара было достаточно для этой цели. А после этого моникины невозбранно пользовались всей территорией с ее благословенными плодами.

— Верно ли я понял, — спросил капитан Пок с интересом, которого до тех пор не проявлял к лекции философа, — что вы у себя дома живете к югу от пояса льдов, на который мы, моряки, всегда наталкиваемся где-нибудь около семьдесят седьмого градуса южной широты?

— Совершенно верно! Увы, как далек от нас сегодня этот край, где царят мир, наслаждение, разум и здоровье! Но да исполнится воля провидения! Несомненно, в нашем пленении и страданиях есть мудрое предначертание, которое приведет к вящему прославлению рода моникинов!

— Не будете ли вы любезны, доктор, продолжать ваши объяснения? Если вы отрицаете годичное обращение Земли, то как же можно объяснить смену времен года и другие астрономические явления — например, столь частые затмения?

— Вы напомнили мне о том, что вопрос еще не исчерпан, — торопливо сказал философ, украдкой смахнув набежавшую слезу. — Благоденствие привело к обычным последствиям среди основателей нашего рода. Несколько веков они множились, удлиняли свои хвосты и развивали знания и искусства, но затем некоторые умы, более смелые, чем другие, начали возмущаться медленным ходом событий, которые вели их к совершенству с неторопливостью, не удовлетворявшей их пылкого нетерпения. В это время у нас наивысшего расцвета достигла механика, от которой мы впоследствии более или менее отказались, как от непригодной и ненужной для высшей цивилизации. Мы носили одежду, прокладывали каналы и занимались другими работами, столь важными в глазах человеческого рода, от которого мы отделились. В то время вся семья моникинов жила вместе, одним народом, под сенью единых законов, преследуя единые цели. Однако среди нас возникла политическая секта, возглавляемая заблуждавшимися и опрометчивыми вожаками, навлекшими на нас справедливую кару провидения и множество бедствий, которых долго еще не исправить. Вскоре эта секта для достижения своих целей пустила в ход религиозный фанатизм и философские софизмы. Она быстро множилась и крепла: мы, моникины, подобно людям, как мне случалось наблюдать, падки на новизну. В конце концов дошло до открытого бунта против законов самого провидения. Первым бурным проявлением этого безумия явилась доктрина, согласно которой всему роду моникинов была якобы причинена несправедливость, когда предохранительный клапан Земли открылся в наших владениях. Хотя именно этому обстоятельству мы явно были обязаны благодатностью нашего климата, прекрасным состоянием здоровья наших семейств, больше того — нашим обособленным и независимым существованием, эти яростные и неразумные негодяи повели открытую войну против своего самого благодетельного и верного друга. Заманчивые обещания повели к теориям, теории — к заявлениям, заявления — к объединению, объединения—к возмущению, а возмущение — к открытым враждебным действиям. Вопрос обсуждался на протяжении жизни двух поколений, и когда безумие достигло необходимого предела, вожаки секты, тем временем пробравшиеся к управлению всеми моникинскими делами, созвали собрание всех своих сторонников и провели резолюцию, которая никогда не изгладится из памяти моникинов, такими роковыми были ее последствия, таким губительным ее действие! Эта резолюция гласила:

«В году от сотворения мира три тысячи седьмом, а моникинской эры — триста семнадцатом, в доме Пелег Пата (мы тогда еще пользовались человеческими наименованиями) под председательством Бодрого Крика, при секретаре Щелкопере, состоялось сверхпредставительное собрание самых моникизированных из моникинов.

После ряда превосходных и красноречивых выступлений всех присутствовавших единодушно было принято следующее постановление:

Пар есть проклятие, а не благословение. Он должен осуждаться всеми истинными патриотическими моникинами.

Мы усматриваем верх несправедливости и угнетения со стороны природы в том, что великий предохранительный клапан Земли помещен ею в законных пределах моникинских территорий.

Упомянутый предохранительный клапан должен быть немедленно удален. Это удаление должно быть произведено по возможности мирно, но в случае необходимости с применением силы.

Мы от души одобряем чувства, высказанные Джоном Брехом, нашим уважаемым главным судьей, неподкупным патриотом, неустрашимым другом своих друзей, непримиримым врагом пара, а также здравомыслящим, чистокровным и истинным моникином.

Мы рекомендуем означенного Бреха доверию всех моникинов.

Мы призываем страну поддержать нас в нашем великом, священном и славном начинании и клянемся за себя, за наше потомство, за кости наших предков и за всех, кто был до нас или придет после нас, самоотверженно выполнять наши намерения.

Подписал:

председатель Бодрый Крик.

Скрепил:

секретарь Щелкопер».

Не успели опубликовать эту резолюцию (которая, как теперь известно, была состряпана мистерами Бодрым Криком и Щелкопером под диктовку мистера Бреха и вовсе не была представлена общему собранию), как общественное мнение стало серьезно склоняться в пользу крайних мер. Наше совершенство в механике, до той поры предмет нашей гордости, теперь стало нашим опаснейшим врагом. Полагают, что вожаки столь тяжко заблуждавшейся секты на самом деле хотели только повысить свои шансы на выборах. Но кто в силах остановить или сдержать бешеный поток предвзятых мнений? И этот поток обрушился на пар. Все наши изобретения были пущены в ход. Год спустя после принятия злополучной резолюции были сдвинуты горы, в пропасть сброшены бесчисленные груды камня, сложены своды, и в конце концов отверстие предохранительного клапана было герметически закупорено. Вы получите некоторое представление о том, сколько было затрачено находчивости и энергии, если я упомяну, что эта искусственная часть земной коры, как показали исследования, получилась толще и прочнее естественной. Ослепление довело свои жертвы до того, что они приказали произвести обследование всей области и установили точное расположение самой тонкой части коры, после чего Джон Брех и его наиболее ревностные последователи переселились туда и с торжеством основали там новую столицу для своего правительства. Природа пока безмолвствовала в спокойном сознании своего могущества. Однако прошло немного времени, и наши предки начали замечать последствия своего поступка: стало холоднее, исчезло обилие плодов и быстро начали скопляться льды. Энтузиазм моникинов легко пробудить любой правдоподобной теорией, но он неизменно уступает физическому давлению. Нет сомнения в том, что человеческий род, лучше приспособленный по своей материальности к физическому сопротивлению, не проявляет подобной слабости, но…

— Не приписывайте нам лестной исключительности, доктор! Я нахожу между нами столько сходства, что в самом деле начинаю предполагать у нас общность происхождения. И если только вы согласитесь допустить, что человек представляет собой вторичную фазу развития, а моникины — первичную, я тотчас же приму всю вашу философию.

— Поскольку подобное допущение противоречило бы и фактам и доктрине, я уверен, дорогой сэр, вы сами поймете, насколько невозможно, чтобы профессор университета Высокопрыгии пошел на такую уступку даже в этой отдаленной части света… Как я собирался сказать, народ начинал тревожиться из-за возрастающей суровости климата. Тогда мистер Джон Брех нашел нужным подогреть страсти дальнейшим развитием своих идей. Его друзья и сторонники собрались на большой площади в новой столице и приняли следующую резолюцию — «единодушно, восторженно и безвозвратно», как сказано в листке, хранящемся ныне в архивах Исторического общества Высокопрыгии (по-видимому, эти листки отпечатали до того, как резолюция была принята):

«Постановляется, что:

1) настоящее собрание исполнено величайшего презрения к пару;

2) настоящее собрание пренебрегает снегом, бесплодием почвы и прочими природными неудобствами;

3) мы будем жить вечно;

4) мы будем впредь ходить нагишом, чтобы лучше всего показать наше пренебрежение к морозам;

5) мы пребываем над самой тонкой частью земной коры в полярных областях;

6) впредь мы будем облекать общественным доверием только тех моникинов, которые поклянутся потушить у себя все огни и обходиться без варки пищи;

7) мы одушевлены истинным патриотизмом, разумом, добросовестностью стремлений и твердостью убеждений;

8) настоящее собрание прерывает заседание на неопределенный срок».

Рассказывают, что в ту же минуту, как последний пункт был принят единогласно, природа восстала во всей своей мощи и с лихвой отплатила за все свои обиды. Гигантский котел Земли взорвался с ужасающей силой и вышвырнул не только мистера Джона Бреха со всеми его сторонниками, но и сорок тысяч квадратных миль территории. В последний раз их видели приблизительно через тридцать секунд после взрыва, когда вся масса исчезала за северным горизонтом, мчась со скоростью, несколько превышавшей скорость ядра, вылетающего из жерла пушки.

— Король!.. — воскликнул Ной.—Вот это называется «на всех парусах»!

— Известно ли что-нибудь, добрейший доктор, о судьбе мистера Бреха и его спутников?

— Ничего достоверного. Некоторые из наших естествоиспытателей предполагают, что обезьяны, встречающиеся в других местах земного шара, — это их потомки. Оглушенные ударом, они потеряли свои мыслительные способности и в то же время сохранили отдаленные признаки своего происхождения. Таково, собственно говоря, преобладающее мнение наших ученых. И мы обычно выделяем человекообразных обезьян, называя их «потерянными моникинами». Во время моего пребывания в плену я неоднократно встречал этих животных. Они также находились во власти жестоких савояров. Общаясь с ними, чтобы ознакомиться с их обычаями и проследить аналогии в языке, я убедился, что упомянутая догадка не лишена основания. Но об этом позднее.

— Простите, доктор Резоно, а что же стало с сорока тысячами миль территории?

— Об этом мы знаем более подробно. Одно из наших судов, которое находилось далеко к северу в научной экспедиции, встретило в двух градусах долготы от Высокопрыгии и на шестом градусе южной широты различные островки, образовавшиеся из обломков. Если судить по направлению полета главной массы, по плодородию почвы и по различным геологическим данным, большой западный архипелаг и возник из рухнувших остатков…

— А моникинская область, сэр, каковы были последствия этого явления для нее?

— Ужасные… величественные, разнообразные и… длительные! Начну с более важных последствий — личных. Целая треть населения была ошпарена насмерть. Очень многие от вдыхания пара получили астму и другие легочные болезни. Многие мосты были снесены в результате внезапного таяния снегов, а большие запасы провизии испорчены неожиданным и резким потеплением. Таковы были неприятные последствия. Среди приятных мы ценим стремительное улучшение климата, который вновь стал таким, как прежде, а также быстрое и явное удлинение хвостов благодаря внезапному обретению мудрости. Вторичные, или планетарные, последствия были следующие. Оттого, что такое огромное количество пара мгновенно было выброшено в пространство, найдя себе выход в нескольких градусах от полюса, ось Земли отклонилась от перпендикуляра и приняла постоянный наклон в двадцать три градуса двадцать семь минут к плоскости орбиты. Одновременно земной шар обрел движение в пространстве и под воздействием различных противоборствующих сил притяжения начал совершать свое годичное обращение.

— Мне понятно, друг Резоно, — заметил Ной, — что Земля от всего этого могла дать крен, хотя судно с хорошим балластом после шквала должно выпрямиться. Но вот чего я не пойму: как это небольшая утечка пара с одного конца может дать судну такой шибкий ход, какой, говорят, имеет Земля?

— Если бы выход пара был постоянным, капитан Пок, и суточное вращение каждый миг изменяло его направление, Земля, конечно, не двигалась бы по орбите. Но это извержение пара имеет характер пульсации. Толчки повторяются через равные промежутки времени, предустановленные природой: раз в двадцать четыре часа. Время соразмерено так, что все толчки действуют в одном направлении. Этот принцип можно наглядно продемонстрировать с помощью простейшего эксперимента. Возьмите, например, охотничью двустволку, вложите в нее побольше пороху, потом по пуле и по два пыжа в каждый ствол, поместите приклад в четырех целых шестистах двадцати восьми тысячных дюйма от своего живота и постарайтесь выстрелить одновременно из обоих стволов. Пули в этом примере воспроизведут действие сорока тысяч квадратных миль территории, а экспериментатор воспроизведет обратное движение Земли.

— Не отрицаю, что от такого толчка, друг Резоно, и Земля и человек придут в движение, но вот почему Земля в конце концов не потеряет хода? Человек-то попрыгал бы, выругался хорошенько, да и остановился бы.

— Причина, почему Земля, раз начав двигаться в пустоте, уже не останавливается, тоже может быть пояснена опытом. Возьмем капитана Ноя Пока, наделенного от природы двумя ногами и способностью к движению. Пусть он пойдет на Вандомскую площадь, заплатит три су и получит тем самым доступ в колонну. Пусть он поднимется на вершину. Пусть он затем прыгнет в воздух, оттолкнувшись со всей своей силой под прямым углом к колонне. Что же окажется? Хотя первоначальный импульс, вероятно, отнес бы тело в сторону всего лишь на каких-нибудь десять — двенадцать футов, боковое движение будет продолжаться, пока капитан не достигнет земли. Отсюда вывод: все тела, раз преодолев свою инерцию, продолжают свое движение, пока не встретят силу, способную их остановить.

— Король!.. Не считаете ли вы, мистер Резоно, что Земля движется по кругу оттого, что этот ваш пар толкает ее немного вкось, действуя точно перо руля? И заставляет Землю, как говорят моряки, все время разворачиваться. А так как большому кораблю для разворота требуется больше места, чем маленькому, вот ей и приходится покрывать миллионы миль, прежде чем она снова, так сказать, выйдет на ветер. Вот тут смысл есть. А с тем, что эти крохотные звезденки могут держать на курсе такую махину, как Земля, при ее чертовом разгоне, я в жизнь не соглашусь. Случись ей малость сойти с курса, и она налетит на Юпитер или на Меркурий, а уж тут только треск пойдет!

— Мы склонны верить в действие сил притяжения, сэр. И я не вижу, каким образом ваша идея опровергает ваше собственное возражение.

— Тогда, сэр, я поясню свои слова. Возьмем пароход с килем длиной в сотню миль. Пары разведены, и судно в открытом море. Допустим, что руль положен лево на борт и судно мчится со скоростью в десять тысяч узлов, не ставя и не убирая паруса весь год напролет. Каков же будет его курс? Да каждый ребенок скажет вам, сэр, что оно будет описывать круг в пятьдесят, а то и в сто тысяч миль. Это, по-моему, куда лучше объясняет движение Земли, чем всякое там лавирование между звездами и притяжениями.

— Ваша мысль, капитан Пок, отнюдь не лишена правдоподобия. Я предлагаю, чтобы вы, при первом удобном случае, изложили свои взгляды более подробно перед Академией Высокопрыгии.

— Буду от души рад, доктор! Я считаю, что знание, как добрый ром, нужно пускать вкруговую, а не лакать в углу одному. Ну, а раз уж я начал высказывать такие мысли, я, пожалуй, добавлю еще одну. Вы можете прицепить ее к вашей следующей лекции на манер вывода. Если то, что вы говорили насчет взрыва котла и насчет того, как это ударило в полюс, правда, тогда Земля — первый пароход, и вся похвальба французов, и англичан, и испанцев, и итальянцев, будто это они изобрели паровое судно, все равно, что вот этот дым!

— И американцев тоже, капитан Пок! — рискнул я вставить.

— Ну, нет, сэр Джон, это как сказать! Не думаю, чтобы Фултон мог украсть эту идею, раз он не был знаком с доктором и, по всей вероятности, в жизни не слыхал о Высокопрыгии.

Мы все, и даже любезная Балабола, улыбнулись тонким различиям, которые делал наш мореход.

Лекция философа в ее дидактической форме теперь, в сущности, окончилась, и у нас завязался разговор о самых различных вещах. Мы с капитаном Поком задавали множество хитрых вопросов, а доктор и его друзья весьма умно отвечали на них.

Наконец доктор Резоно, который, хоть и был философом и любил науку, приложил все же столько стараний не без задней мысли, откровенно объяснил свои желания. Случай, по-видимому, объединил все средства для утоления проявленной мною жгучей жажды узнать дальнейшие подробности о моникинской политике, морали, философии и всех других значительных социальных явлениях в той части света, где обитают моникины. Я богат сверх меры, и расходы по снаряжению подходящего судна не имеют для меня значения. К югу от семьдесят седьмой параллели доктор и лорд Балаболо могут показать себя опытными географами, а капитан Пок, по его же словам, провел всю свою жизнь, плавая среди бесплодных и необитаемых островов Южного ледовитого океана. Значит, нет никаких препятствий, которые могли бы помешать удовлетворению заветных желаний всех присутствующих. Капитан — без работы и, конечно, будет рад получить под свою команду хорошее, крепкое судно. Доктор и его спутники тоскуют по дому, а я ведь питаю пылкое желание увеличить мой вклад в дела общества, приобщившись к интересам моникинов.

После такого намека я незамедлительно предложил старому моряку взяться за дело, чтобы вернуть этих милых и просвещенных иностранцев к их очагам и семьям. В капитане тотчас заговорило обычное для него тяготение к Станингтону, и чем больше я настаивал, тем больше возражений он находил. Причины, побуждавшие его отказываться, можно суммировать следующим образом.

Это правда, что он ищет работы, но он также хочет увидеть Станингтон. Он сомневается в том, что обезьяны — хорошие моряки. Забраться в глубину льдов — это не шутка, а выбраться оттуда может оказаться еще труднее. Он видел туши тюленей и белых медведей, замерзшие и обратившиеся в камень: они валялись так сотни лет, а он хочет, чтобы его прилично похоронили, когда он уже ни на что не будет годен. И почем он знает, не захватят ли эти самые моникины людей, заманив их в свою страну, не разденут ли их и не заставят ли кувыркаться, как савояры заставляли доктора и даже леди Балаболу? Он-то уж, наверное, сломит себе шею при первом сальто-мортале: будь он лет на десять моложе, тогда он, может, и нашел бы вкус в такой забаве. Он не уверен, что в Англии найдется подходящее судно, и к тому же он предпочитает плавать под звездами и полосами американского флага. Может, он бы и согласился, если бы мог набрать команду из станингтонцев; с такими людьми он умеет ладить: одного припугнешь, намекнув, что расскажешь его жене, как он себя ведет, другого образумишь, посоветовав стать покладистее — не то девчонки будут от него бегать. И вообще, может, такой страны — Высокопрыгии и вовсе нет. А если есть, ему, может, не найти ее. А что касается того, чтобы ходить в бизоньей шкуре под экватором, то об этом не может быть и речи, человечья шкура — и та будет тяжелой ношей в штилевой полосе. Наконец, ему неясно, что это ему принесет.

На его возражения я отвечал по порядку, но только начав с конца.

Я предложил капитану в качестве вознаграждения тысячу фунтов стерлингов. В глазах Ноя блеснуло удовлетворение, но он все-таки покачал головой, словно находил эту сумму слишком маленькой. Тогда я заметил, что мы, наверное, откроем новые острова изобилующие котиками, а я, как владелец судна, заранее отказываюсь от прав на них, и впоследствии он сможет извлечь из этих открытий большую выгоду На это он как будто клюнул, и я уже решил, что поймал его, но он опять начал упорствовать. После того, как мы с доктором Резоно испробовали наше объединенное ораторское искусство и я удвоил денежное вознаграждение, доктор Резоно очень уместно вспомнил про универсальный двигатель всех человеческих слабостей, и старый охотник, не соблазнившийся ни деньгами, весьма весомым аргументом в Станингтоне, ни славой, ни открытием новых котиковых лежбищ, ни всеми прочими приманками, на которые падки люди его положения, наконец попался на своем же тщеславии!

Философ начал коварно расписывать, какое это будет удовольствие прочесть доклад перед Академией Высокопрыгии о своеобразных взглядах капитана на годичное обращение Земли и движение планет с рулем, положенным лево на борт, и вот тут все сомнения непреклонного старого морехода растаяли, как снег в оттепель.

  ГЛАВА XIII

Подготовка. Определение способностей.
Точная пригонка и другие полезные приемы
с соответствующей оценкой

Событий следующего месяца я коснусь лишь вскользь. За это время мы все отправились в Англию, я приобрел и снарядил судно, семейство иностранцев тихо разместилось по своим каютам и завершились все необходимые приготовления к моему двухлетнему отсутствию. Судно было прочное и удобное, в триста тонн, и приспособленное к опасному плаванию во льдах. Жилые помещения на нем были устроены так, что удовлетворяли все пожелания моникинов и людей — просторные каюты дам были, как требовали приличия, отделены от мужских и обставлены со всей возможной роскошью. Леди Балабола очень мило назвала эту часть корабля «гинекеем», словом, как позже я узнал, греческого происхождения и означающим женскую половину — моникины, подобно нам, любят показывать свою образованность и не упускают случая щегольнуть иностранными словами.

Ной с большой тщательностью подбирал судовую команду, так как плавание предстояло тяжелое и люди нужны были надежные. Ради этого он отправился в Ливерпуль (судно стояло в Гринлендском доке, в Лондоне), где ему посчастливилось найти пятерых американцев, столько же англичан, двух норвежцев и шведа — всех людей, привычных к плаваниям настолько близко от полюсов, насколько удалось достигнуть человеку. Повезло ему также с коком и с помощниками, но вот подобрать юнгу себе по вкусу ему никак не удавалось. Два десятка претендентов были отвергнуты: одни не умели того, другие другого. Присутствуя при испытании нескольких кандидатов на эту должность, я получил некоторое представление о том, как он определял их сравнительные достоинства.

Прежде всего перед будущим юнгой ставились бутылка рома и графин воды, и он получал приказание приготовить стакан грога. Четыре кандидата были тут же отвергнуты из-за природного неумения найти золотую середину при выполнении этой важной обязанности юнги. Однако большинство успело набить руку в этом деле, и капитан переходил к следующему испытанию: от них требовалось произнести слово «сэр» в тоне, который, по выражению Ноя, представлял собой нечто среднее между лязгом стального капкана и хныканьем просящего милостыню нищего. Четырнадцать человек не удовлетворили этому условию, и капитан объявил, что «таких нахальных грубиянов» ему редко доводилось встречать. Когда, наконец, находился такой кандидат, который умел и грог приготовить, и ответить должным образом «сэр», испытание продолжалось. От него требовалось пройти с миской супа по скользкой доске, вытереть тарелки, не пользуясь ни салфеткой, ни рукавом, погасить пальцами свечу, приготовить мягкую постель почти из одних досок, приготовить овсяный пудинг, запекать мясо с овощами и месить тесто, откармливать свиней говяжьими костями, а уток—мусором, сметенным с палубы, смотреть на патоку не облизываясь и обладать еще множеством таких же талантов. (Все это, по словам капитана, любой мальчишка в Станингтоне знал не хуже псалмов и десяти заповедей.) Девятнадцатый кандидат моему неизощренному глазу представлялся безукоризненным. Однако Ной отклонил и его за отсутствие качества, необходимого, по его словам, для спокойствия на корабле. Оказалось, что некая важная часть тела у него слишком костлява, а это представляло немалую опасность для капитана, который однажды уже вывихнул себе большой палец на правой ноге, случайно пнув подобного нескладного молодчика с излишней силой, что легко может случиться с человеком, когда он торопится. К счастью, номер двадцатый был признан годным и немедленно зачислен в команду. На другой же день судно вышло в море в отличном состоянии, так что были все основания рассчитывать на удачное плавание.

Отмечу, что за неделю до нашего отъезда состоялись выборы в парламент. Я съездил в Хаусхолдер и дал себя выбрать, чтобы защитить интересы тех, кто имел естественное право ожидать от меня этой небольшой любезности.

Когда острова Силли остались у нас за кормой, мы отпустили лоцмана, и мистер Пок по-настоящему вступил в командование судном. Пока мы шли по Ламаншу, у него только и было дела, что возиться у себя в каюте, осматривать ящики и знакомить носок своего сапога с анатомией бедного Боба (так звали юнгу), который, судя по прилежным упражнениям капитана, был отлично приспособлен для своей обязанности получателя пинков. Но как только последняя связь с землей оборвалась вместе с отбытием лоцмана, наш мореплаватель явился нам в своем истинном свете и показал, из какого теста он слеплен. Он начал с того, что приказал подтянуть все фалы, булини и брасы на судне, затем отчитал обоих помощников, чтобы показать им (как он потом конфиденциально сообщил мне), что капитан на судне он, и дал матросам понять, что не любит говорить дважды об одном и том же, охотно предоставляя, как он объяснил, эту привилегию членам конгресса и бабам. После всего этого он успокоился, видимо довольный собой и всем окружающим.

Через неделю после отплытия я решился спросить капитана Пока, не следует ли произвести астрономические наблюдения и вообще как-нибудь определить, где находится корабль. Ной отнесся к этой мысли с величайшим пренебрежением. Он не видел смысла в том, чтобы без всякой необходимости изнашивать секстаны. Наш курс лежит на юг, это мы знаем, так как нам нужно идти к Южному полюсу, и все, что нам требуется, это — держать Америку на штирборте и Африку — на бакборте. Само собой разумеется, надо помнить и о пассатах, а также время от времени делать небольшую поправку на морские течения. Но они с кораблем скоро хорошо освоятся друг с другом, и все пойдет как по маслу.

Через несколько дней после этого разговора я на рассвете вышел на палубу и, к моему удивлению, услышал, как Ной, лежавший у себя на койке, крикнул через световой люк помощнику, чтобы тот точно сообщил ему, в каком направлении показалась земля. Никто до этого времени не видел никакой земли. Но тут все начали всматриваться вправо и влево, и что же? К востоку от нас в самом деле смутно виднелся остров! О его положении по компасу тотчас же доложили капитану, который, по-видимому, был этим вполне удовлетворен. Напомнив еще раз вахтенному, чтобы он поточнее держал Африку на бакборте, Ной повернулся на другой бок и уснул.

Позже я узнал от помощников, что мы удачно поймали пассаты и подвигаемся вперед превосходно, хотя оба моряка, как и я, не понимали, откуда капитан мог знать, где находится судно, если после ухода из Англии он прикасался к секстану, только чтобы обтереть его шелковым платком. Приблизительно через две недели после того, как мы миновали острова Зеленого мыса, Ной появился на палубе в большой ярости и начал распекать помощника и рулевого за то, что они отклоняются от курса. На это первый смело ответил, что единственное приказание, которое он имел, было «держать на юг, учитывая магнитное склонение», и что они точно держат этот курс. Тут Ной дал Бобу, проходившему мимо, увесистый пинок и заревел, что компас такой же дурак, как помощник, что судно на два румба отклонилось от курса, что юг тут, а не там, что он не чувствует в ветре ничего северного и мы идем галфинд, а не фордевинд, что прямо по носу у нас Рио-де-Жанейро, а не Высокопрыгия и что если мы хотим добраться до этой страны, нам нужно идти как по натянутому булиню.

Помощник, к моему удивлению, сразу же согласился и привел корабль под ветер. Позже он шепотом рассказал мне, что второй помощник точил гарпуны и нечаянно оставил их слишком близко к нактоузу, так что стрелки компаса повернулись на целых двадцать градусов, а потому и рулевой и он сам ошиблись. Должен сказать, что это маленькое происшествие весьма подбодрило меня и внушило мне полную уверенность в том, что мы благополучно достигнем по крайней мере границы льдов, отделяющих область, населенную людьми, от области моникинов. Эта вновь обретенная уверенность позволила мне возобновить общение с иностранцами, временно прерванное непривычностью и неприятными сторонами морской жизни.

Леди Балабола и ее спутница, как это обычно для женщин в море, редко покидали «гинекей», однако по мере нашего приближения к экватору философ и молодой пэр стали проводить большую часть времени на палубе или на мостике. Пользуясь теплыми ночами, мы с доктором Резоно подолгу беседовали на темы, связанные с моими будущими путешествиями, а едва дожди и грозы штилевых широт остались позади, капитан Пок, Роберт и я принялись изучать язык Высокопрыгии. По совету Ноя, юнге решено было давать уроки, чтобы мы могли взять его с собой на берег, поскольку я, чтобы лучше скрыть цель нашего плавания, отправился в путь без слуги. К счастью для нас, моникинская изобретательность чрезвычайно облегчила наши занятия. Их язык, устный и письменный, был построен по десятичной системе, так что стоило овладеть основами, а дальше никаких трудностей не возникало. Так, в отличие от большинства человеческих языков, в которых исключение по сути дела является правилом, у моникинов малейшие отступления от законов грамматики запрещались под страхом позорного столба. Это постановление, по мнению капитана, само по себе было лучшим из правил и избавляло от многих хлопот. Ибо, как он знал по личному опыту, человек может быть отличным знатоком языка в Станингтоне, а в Нью-Йорке над ним будут смеяться. Большим достоинством моникинского языка была также его лаконичность, но, как это часто бывает со слишком хорошими вещами, она легко могла обернуться и серьезным недостатком. Так, по любезному разъяснению лорда Балаболо, «вы-вечь-ит-ми-кум» означало: «Сударыня, я люблю вас от собственной макушки до кончика хвоста, а так как я никого больше столь горячо не люблю, я был бы счастливейшим моникином на земле, если бы вы согласились стать моей женой, дабы мы могли служить для всех образцом семейной добродетели отныне и вовеки».

Короче говоря, это была общепринятая и наиболее торжественная формула предложения руки и сердца. По законам страны она связывала обязательством того, кто произнес эти слова, если только другая сторона не отклоняла его предложения столь же формально. К несчастью, существует выражение «вы-сечь-ит-ми-кум», означающее: «Сударыня, я люблю вас от собственной макушки до кончика хвоста, и, не люби я другую более горячо, я был бы счастливейшим моникином на земле, если бы вы согласились стать моей женой, дабы мы могли служить для всех образцом семейной добродетели отныне и вовеки». Хотя это тонкое различие почти не воспринималось глазом и ухом, оно было причиной множества сердечных мук и разочарований среди молодежи Высокопрыгии. На этой почве возник ряд серьезных судебных процессов, и две крупные политические партии были порождены ошибкой знатного молодого моникина, который шепелявил и неосторожно произнес роковое выражение. Впрочем, теперь, по истечении каких-то ста лет, с этой враждой удалось благополучно покончить. Тем не менее нам, трем холостякам, будет полезно помнить об этой тонкости. Капитан Пок ответил, что считает себя в полной безопасности, так как привык употреблять слово «сечь», но тем не менее, едва корабль бросит якорь, надо будет пойти к какому-нибудь консулу и сделать официальное заявление о том, что мы не знаем всех этих тонкостей, чтобы юристы, эти змеи подколодные, не подловили нас. А к тому же он вовсе не холостяк, и миссис Пок разбушевалась бы как ураган, если бы он случайно малость забылся. Вопрос был отложен для дальнейшего обсуждения.

Примерно тогда же я получил от доктора Резоно интересные сведения о прошлой истории всех членов компании, которую он возглавлял. Выяснилось, что философ, хотя и богатый знаниями — и обладатель одного из самых развитых хвостов во всем моникинском мире, — не мог похвастать более вульгарными атрибутами моникинского богатства. Поэтому, щедро одаряя соотечественников из сокровищницы своей философии через посредство Академии Высокопрыгии, он все же вынужден был искать себе питомца, чтобы, отдавая ему излишки своих знаний, получать средства для удовлетворения малых требований животного начала, еще сохранившихся в его привычках. Лорд Балаболо, после смерти родителей оставшийся наследником одного из знатнейших и богатейших, а равно и древнейших домов Высокопрыгии, с самого нежного возраста был вверен его попечениям, так же как миледи Балабола — попечениям миссис Рыси. Эти двое юных и превосходно воспитанных созданий рано заметили друг друга в моникинском обществе, взаимно оценив необычайное изящество манер, общую привлекательность, приветливость характера, гармонию мыслей и здравость принципов. Все благоприятствовало нежному пламени, возгоревшемуся в девственной груди Балаболы и встреченному пылкой и почтительной страстью, полыхавшей в сердце юного «пурпурного № 8». Едва эта зародившаяся симпатия стала заметной, друзья обеих сторон, желая оградить это столь желательное обоюдное влечение от всяких превратностей, обратились к генеральному брачному контролеру Высокопрыгии. В обязанности этого сановника, назначаемого королем, входит одобрение тех помолвок, продолжительность и прочность которых делают их почти равносильными браку. Доктор Резоно показал мне бумагу, выданную по этому случаю Брачным департаментом. Философу удалось сохранить ее во всех своих скитаниях за подкладкой испанской шляпы, которую савояры заставляли его носить. Он, как зеницу ока, берег этот документ, без которого и помыслить не мог вернуться в Высокопрыгию. Ведь тогда бы ему больше не разрешили путешествовать пешком в обществе двух благородных молодых моникинов разного пола. Я перевел этот документ настолько дословно, насколько позволяет бедность нашего языка:


«Выписка из Книги взаимного соответствия Брачный департамент Высокопрыгии, месяц орехов, день безоблачности, том 7243, стр. 82

Лорд Балаболо: владения—126 952 3/4 акра земли; луга, пашни и леса в надлежащей пропорции.

Леди Балабола: владения—115 999 '/2 акров земли; в основном — пашни.

Постановлено с записью в книгу: земли миледи Балаболы по качеству восполняют недостаток количества.

Лорд Балаболо: происхождение — шестнадцать предков по нисходящей линии чистых, один — незаконнорожденный, четыре чистых, один сомнительный, один чистый.

Леди Балабола: происхождение — шесть предков по нисходящей линии чистых, три — незаконнорожденных, одиннадцать чистых, один сомнительный, один неизвестный.

Постановление с записью в книгу: превосходство на стороне милорда Балаболо, но высокая ценность имущества другой стороны уравнивает положение обоих.

Подпись: «№ 6, горностаевый».

С подлинным верно: «№ 1100003, чернильный».

Постановлено, чтобы стороны совершили вместе испытательное путешествие под надзором Сократа Резоно, профессора догадок в Университете Высокопрыгии, и миссис Зоркой Рыси, дипломированной дуэньи».


Испытательное путешествие так характерно для моникинского жизненного уклада и может быть с такой пользой введено в наш собственный, что заслуживает более подробного объяснения. Если союз молодой пары отвечает всем наиболее существенным требованиям, ее отправляют под надзором благоразумных и опытных менторов в путешествие для выяснения, насколько они способны переносить в обществе друг друга обычные житейские невзгоды. Если кандидаты принадлежат к низшим классам, особые надзиратели волокут их через две-три грязные лужи, а потом поручают им какую-нибудь тяжелую работу, что весьма выгодно для чиновников, ведающих строительством общественных зданий, так как это позволяет экономить значительные суммы. Однако законы, блюдущие нравственность, создаются не столько для тех, кто владеет 126 952 3/4 акра земли, состоящей из лугов, пашен и лесов в надлежащей пропорции, сколько для тех, чья добродетель легче уступает огню искушения, а потому богатые и знатные после того или иного жеста, свидетельствующего о надлежащем уважении к обычаю, в большинстве случаев удаляются в свои имения, где и проводят период испытания наивозможно приятнейшим образом, не забывая время от времени помещать в «Вестнике Высокопрыгии» выдержки из своих писем с описанием переносимых ими трудностей и лишений — во утешение и назидание тем, у кого нет ни родословных, ни поместий. Во многих случаях путешествие совершают подставные лица. Но милорд Балаболо и миледи Балабола явились исключением даже из этого исключения. Власти сочли, что нежная взаимная привязанность такой знатной пары дает хороший случай показать правящее в Высокопрыгии беспристрастие. Исходя из того известного принципа, который нас в Англии вынуждает иной раз вешать даже графа, они приказали молодой паре отправиться в путь не на словах, а на деле (наставникам одновременно были даны секретные указания делать опекаемым всевозможные поблажки) для того, чтобы подданные могли с восхищением убедиться в строгости и справедливости своих правителей.

Итак, доктор Резоно направился из столицы в горы, где он наглядно показал своим питомцам, как можно высоко подняться и как низко пасть, то приводил их на край пропасти, то подвергал соблазнам плодородных долин (последнее, по его справедливому замечанию, было опаснее), водил их, голодных и замерзших, по кремнистым тропинкам, дабы проверить их стойкость, нанимал в служанки самых неловких крестьянок, чтобы испытать глубину философии Балаболы, и придумывал много других подобных проверок, которые легко могут прийти на ум всем имеющим матримониальный опыт, живут ли они в хижинах или во дворцах.

Когда эта часть испытания успешно завершилась (доказав кротость нрава Балаболы), всей компании было приказано отправиться к ледяному барьеру, отделяющему край моникинов от людского, с целью проверить, способна ли теплота их взаимной привязанности противостоять мирской стуже. Здесь, к несчастью (ибо приходится сказать правду), доктор Резоно совершил великую неосторожность. У него явилось злополучное желание добавить лавров к своей славе ученого и сквозь природную брешь в барьере доплыть до острова, который он открыл во время давней экспедиции такого же рода. На этом острове находился пласт породы, в котором он усматривал часть сорока тысяч квадратных миль, выброшенных в воздух великим взрывом земного котла.

Философ предвидел интереснейшие результаты от установления этого важного факта, ибо за пятьсот лет до того ученые Высокопрыгии потрудились и окончательно установили наибольшее расстояние, на какое могли быть заброшены обломки при достопамятной катастрофе, так что последнее время все усилия были сосредоточены на определении наименьшего расстояния, которое пролетели эти обломки. Возможно, мне следовало бы рассказать о последствиях такого ученого рвения со всей мягкостью, но тем не менее именно из-за этой неосторожности все четверо попались охотникам на тюленей, промышлявшим у северных берегов этого острова (знакомых и соседей, как потом выяснилось, капитана Пока). Они безжалостно захватили путешественников в плен и вскоре продали их на возвращавшийся из Индии корабль, с которым встретились близ острова Св. Елены. Святая Елена! Могила того, кто стал образцом для последующих поколений как по скромности своих желаний, по простоте душевного склада, по глубокому уважению к истине и справедливости, так и по непоколебимой верности долгу и по умению ценить всякое благородство!

Когда доктор Резоно окончил свой рассказ, мы проходили мимо этого острова, и, обернувшись к капитану Поку, я торжественно спросил этого проницательного и искусного мореплавателя:

— Не думаете ли вы, что будущее в этом деле с лихвой отомстит за прошлое? Неужели История не воздаст должное великому покойнику? Не будут ли некоторые имена преданы вековечному позору за то, что герой был прикован к скале? И могла ли бы ваша страна, страна свободных людей, когда-либо унизить себя таким актом варварства и мести?

Капитан выслушал меня очень спокойно и, угостившись изрядной дозой табака, ответил:

— Послушайте, сэр Джон! В Станингтоне, если нам попадется свирепая зверюга, мы всегда сажаем ее в клетку. Как я вам не раз говорил, я не бог весть какой математик, но если собака укусит меня раз, я дам ей пинка, два раза — я отхлещу ее, три раза — посажу на цепь.

Увы, некоторые умы так неудачно устроены, что в них нет сочувствия к возвышенному. Все их стремления непосредственны и подчинены здравому смыслу. Таким людям Наполеон представляется более похожим на лютого тигра, чем на человека. Они осуждают его, потому что он не умел низвести свое понимание величия до уровня их доморощенной морали. К их числу, по-видимому, приходится отнести и капитана Ноя Пока.

Желание сообщить о том, как доктор Резоно и его спутники попали в руки к людям, заставило меня упустить из виду кое-какие менее важные подробности, умолчать о которых, однако, я мог бы только в ущерб себе.

В начале плавания, после двух дней пребывания в открытом море, я устроил нашим моникинам приятный сюрприз. В Англии я заказал большой запас курток и штанов из шкур различных животных — собак, кошек, овец, тигров, леопардов, свиней и т. д., с соответствующими мордами, копытами и когтями. И когда после завтрака дамы вышли на палубу, их взор больше не оскорбляли наши примитивные добавления к природе — вся команда носилась по вантам в облике тех или иных животных, перечисленных выше. Мы с Ноем выступали в обличье морских львов, так как капитан заявил, что натуру этого животного он понимает особенно хорошо. Разумеется, этот деликатный знак внимания был должным образом оценен, и мне пришлось выслушивать лестные слова благодарности.

Кроме того, я предусмотрительно заказал такую же одежду из бумажных тканей, искусно имитировавших шкуры, чтобы носить ее в тропиках. Когда же мы достигли Фолклендских островов, команда вновь облачилась в настоящие шкуры — без проволочек и, могу добавить, весьма охотно.

Ной вначале возражал против этой затеи, говоря, что не будет чувствовать себя уверенно на судне, команда которого состоит из диких зверей. Но затем усмотрел в этом веселую шутку и теперь окликал матросов не по именам, а только, как он выражался, по их природе. «Эй, кот, поскреби здесь!» — кричал он. «Тигр, лезь туда!» «Ты, боров, вон из этой лужи!» «Пес, поворачивайся живей!» «Конь, тяни!» — фантазия подсказывала ему тут всевозможные выдумки. Команда подхватила эту затею и дала волю матросскому остроумию. Их фамилия (у них у всех она была одна — Смит) уступила место новым наименованиям. И над палубой с утра до вечера только и слышалось: «Том-Пес», «Джек-Кот», «Билл-Тигр», «Сэм-Боров» и «Дик-Конь».

Веселое настроение помогает переносить телесные страдания. С того дня, как Огненная Земля осталась за кормой, погода стала бурной, с юга и запада налетали жестокие штормы, и нам было чрезвычайно трудно продвигаться к югу. Наблюдения были очень затруднены, так как солнце пряталось в тучи иногда на целую неделю. Морской нюх Ноя в это критическое время приобрел для нас всех необыкновенную важность. Время от времени капитан подбадривал нас, утверждая, что мы идем на юг, хотя помощники признавались, что не знают, где находится судно и куда оно направляется: ни солнца, ни луны, ни звезд мы не видели уже больше недели.

В этом состоянии тревоги и сомнения мы пробыли уже около двух недель, когда Ной вдруг появился на палубе и властным зычным голосом крикнул: — Эй, Боб-Обезьяна!

Поскольку Роберт в силу своих обязанностей часто услуживал моникинам, я одел его в платье из обезьяньих шкур, понимая, что такой костюм будет больше по вкусу нашим гостям, чем свиная кожа или мех ласки. Боб-Обезьяна быстро появился и, приблизившись к своему начальнику, спокойно повернулся к нему спиной, и получил три-четыре обычных напоминания, что порученное ему дело надо выполнять бодро. На этот раз я сделал странное открытие. Боб воспользовался шириной своих невыразимых, которые были скроены на юнгу повыше ростом (одного из тех, кто провалился, пытаясь выговорить «сэр»), запихнул в них старый британский флаг — для уплотнения, объяснил он мне позже — и этим сильно смягчил свои частые неприятности.

Возвратимся, однако, к ходу событий. Получив свою порцию пинков, Роберт мужественно повернулся и спросил, что угодно капитану. Ему было велено принести самую большую и самую лучшую тыкву из личной кладовой мистера Пока, который никогда не выходил в море без запаса того, что он называл «станингтонской пищей». Капитан зажал тыкву между ног и тщательно счистил с нее всю зеленовато-желтую кожуру, после чего получился шар почти белого цвета. Затем он потребовал ведерко со смолой и пальцем начал чертить по тыкве знаки, довольно точно воспроизводя контуры материков и крупнейших островов мира. Но область близ южного полюса он оставил нетронутой, потому что там находились острова с лежбищами котиков, которые он считал как бы частной собственностью станингтонцев.

— Ну, доктор, — сказал он, указывая на тыкву. — вот вам земной шар, а вот смола! Нарисуйте, пожалуйста, остров Высокопрыгию по самым точным данным вашей Академии. Капните также на те места, где вам известны рифы или мели. Затем обозначьте тот остров, где вы попали в плен, причем так, чтобы можно было разобрать мысы и направление береговой линии.

Доктор Резоно взял свайку и ее концом вычертил все нужные подробности с большой охотой и искусством. Ной осмотрел его работу и, по-видимому, был доволен, что имеет дело с моникином, настолько правильно понимающим пеленги и расстояния, что по его указаниям можно было бы плыть даже ночью. В заключение капитан Пок нанес на тыкву Станингтон. Это занятие доставило ему огромное наслаждение, и он особо отметил местоположение дома собраний и главного трактира. После чего глобус был отложен в сторону.

  ГЛАВА XIV

Как править в шторм. Как проводить судно
сквозь теснину. Как выходить на открытую воду.
Док нового устройства и путевые столбы

Капитан Пок больше не колебался в определении курса. Пользуясь тыквой вместо карты, инстинктом вместо наблюдений и нюхом вместо компаса, упрямый охотник на котиков смело шел на юг или, вернее, несся туда на крыльях бури, такой, по его словам, истинной северянки, словно она родилась и выросла в Канаде.

После того, как мы целый день и целую ночь с бешеной скоростью летели по волнам, капитан появился на палубе. На лице его было сосредоточенное выражение, и он был погружен в глубокие размышления, что доказывалось многозначительным подмигиванием, сопровождавшим каждое его изречение. Эту привычку он, вероятно, приобрел еще в ранней юности в Станингтоне: свойственная тамошним жителям, она глубоко укоренилась в нем.

— Скоро мы будем знать, сэр Джон, — заметил он, обдергивая на себе шкуру морского льва, — плыть нам или тонуть!

— Прошу вас, объяснитесь, мистер Пок! — не без тревоги воскликнул я. — Если нам предстоит что-то серьезное, вы обязаны своевременно предупредить нас.

— Смерть почти всегда приходит несвоевременно, сэр Джон!

— Должен ли я понять вас в том смысле, сэр, что вы ожидаете кораблекрушения?

— Я сделаю все, что могу, сэр Джон. Но если судну суждено разбиться, оно разобьется, как ни зарифлять и ни брасопить паруса. Эй, Дик-Лев, смотри в оба! Ну, вот полюбуйтесь!

Да, было чем полюбоваться! Зрелище, возникшее перед моими глазами, я могу сравнить только с видом альпийского хребта Оберланд, который внезапно открывается, если стать над обрывом Вейсенштейна. Перед вашим взором встает величавая гряда сверкающего льда — гордые башни причудливых форм, стены и долины. Здесь же величественность картины усиливалась грозным волнением бурного океана, с неистовой силой бившегося об эту непреодолимую преграду.

— Боже мой! — воскликнул я, как только увидел надвигающуюся на нас опасность. — Капитан Пок, неужели вы намерены по-прежнему бешено мчаться вперед, хотя отсюда так хорошо видно, к чему это приведет?

— Что поделаешь, сэр Джон! Высокопрыгия лежит по ту сторону этих ледяных гор.

— Но ведь нет надобности гнать судно прямо на них. Почему бы не обогнуть их?

— Потому что они на этой широте сами огибают земной шар. Пришло время поговорить прямо, сэр Джон! Если нам надо попасть в Высокопрыгию, мы можем выбирать между тремя отчаянными способами: пройти сквозь эти льды, под ними или поверх них. Если же мы хотим повернуть назад, нам нельзя терять ни минуты. И то неизвестно, удастся ли нам уйти от берега при такой волне и ветре с севера.

Думаю, что в эту минуту я с радостью пожертвовал бы всеми своими вкладами в дела общества, лишь бы выйти целым и невредимым из такого приключения. Однако гордость, эта замена многих добродетелей, величайшая и могущественнейшая лицемерка, не позволила мне обнаружить мое желание. Я колебался, а судно тем временем мчалось вперед. Когда же я повернулся к капитану, чтобы высказать сомнение, которое, будь это немного раньше, могло бы изменить весь дальнейший ход событий, он напрямик объявил мне, что уже поздно. При таком состоянии ветра и моря плыть вперед теперь было безопаснее, чем возвращаться — если бы вообще удалось повернуть назад. Превратив необходимость в добродетель, я овладел собой и остался покорным и с виду спокойным наблюдателем событий.

«Морж» (так называлось наше славное судно) к этому времени уже убрал почти все паруса, однако, гонимый штормом, он с угрожающей быстротой приближался к границе пены, где боролись застывшая и все еще жидкая стихии. Вершины ледяных гор покачивались, показывая, что эти сверкающие глыбы плывут по волнам. Я вспомнил рассказы о том, как такие горы, когда их основание подтаивает, вдруг опрокидываются, увлекая за собой все, что попадет под них. И вот они уже нависли над судном, уходя в небо на тысячи футов. Я с испугом поглядел на Ноя: мне казалось, что он нарочно гонит нас навстречу гибели. Но как раз в тот миг, когда я уже хотел возвысить голос, он сделал знак рукой, и судно повернуло против ветра. Все же отступление было невозможно. Волнение было слишком сильное и ветер слишком буйный, чтобы можно было удержать «Моржа» от дрейфа к зубчатым ледяным пикам, угрожавшим нам с подветренной стороны. Но это, по-видимому, и не входило в планы капитана Пока. Он приказал брасопить реи на фордевинд, и судно теперь мчалось почти параллельно ледяной стене, понемногу все же приближаясь к ней.

— Так держать! Прямо на волну, Джим-Тигр! — крикнул старый моряк, исполненный теперь боевого задора. — К сожалению, сэр Джон, мы находимся не по ту сторону этих ледяных гор, где лежит Высокопрыгия. А потому нам нельзя зевать. Еще не спущено на воду судно, которое могло бы дольше, чем час-другой, держаться на безопасном расстоянии от этих утесов, когда шторм гонит его прямо на них. Наше дело теперь высмотреть какую-нибудь щель, куда мы могли бы свернуть.

— Зачем же вы подошли так близко к опасному месту, зная, чем это грозит?

— Сказать правду, сэр Джон, природа есть природа, и я с годами становлюсь немного близорук. А кроме того, я не думаю, что опасность станет больше, если взглянуть ей прямо в лицо.

Ной поднял руку, показывая, что ответа он не ждет, и мы оба начали пристально всматриваться в ледяную стену. «Морж» как раз поравнялся с небольшой бухтой во льдах, которая, по-видимому, имела около кабельтова в глубину и примерно четверть мили ширины у входа. Она была полукруглой формы. Но в самой глубине бухты лед не образовывал сплошного барьера, как во всех остальных пройденных нами местах, а был разделен узким проходом, над которым с обеих сторон высились грозные обрывы. Они заметно сближались, но между ними все еще была полоса воды шириной около двухсот футов. Когда «Морж» проносился мимо, нам удалось на миг заглянуть далеко в глубь этого прохода. Всего лишь мимолетный взгляд, — нетерпеливый «Морж» не стал ждать, — но старому охотнику на котиков этого было достаточно. Мы уже почти пересекли вход в бухту, а впереди сверкал, поджидая нас, высокий ледяной мыс. Настал миг, когда все зависело от быстрого решения. К счастью, наш капитан, такой осторожный и медлительный в деловых переговорах, в минуту опасности решал молниеносно.

Лавировать было невозможно, и руль положили круто к ветру. Нос «Моржа» увалился под ветер и, когда судно поднялось на следующей волне, я уже не сомневался, что она швырнет нас прямо об лед. Наши коты и псы являли чудеса ловкости, ибо, за исключением капитана Ноя Пока, на всем судне не нашлось бы человека, чье сердце не замирало в груди. Быстрее, чем обычно, реи были перебрасоплены на другой галс, и «Морж», тяжело зарываясь в волны носом, повернул на запад. Тому, кто не бывал в подобных переделках, трудно представить себе, как мгновенно надежда сменялась отчаянием, пока мы следили за сносом судна, почти цеплявшего бортом подветренный берег. Море здесь было заведомо глубоким, и мы могли подойти к грозному обрыву чуть ли не вплотную.

«Морж» медленно продвигался вперед, а я смотрел, как стремительно тучи уходят за мыс, свидетельствуя о быстроте сноса. Мы приближались к оконечности мыса, и все затаили дыхание. Тут Ной откусил табаку — должно быть, для того, чтобы в последний раз насладиться любимой жвачкой на случай гибельного исхода — и сам встал за штурвал.

— Дадим-ка ему пойти посвободнее, — сказал он, слегка отпуская руль, — не то он потеряет ход, и с ним тогда в этом чертовом котле не сладить!

«Морж» почувствовал легкую перемену и быстрее понесся по пенистым валам, увлекая нас к страшной оконечности мыса. Вода начала брызгами рассыпаться по палубе, и был миг, когда казалось, что мы вот-вот потеряем ветер. Но, к счастью, мы уже настолько придвинулись ко входу в бухту, что смогли воспользоваться легким поворотом ветра там, где он косо в нее врывался. Ной, еще немного отпустив руль, предвосхитил эту перемену, грозившую нам бедой всего минуту назад, когда мы были еще к востоку от мыса, и «Морж», проскользнув под самым ледяным обрывом, влетел в бухту носом к проходу.

У нас было не больше минуты, чтобы поставить реи прямо и взять курс по ветру на узкий проход, учитывая неизбежный снос. Тем временем два айсберга у входа сблизились настолько, что образовали арку, местами нависавшую так низко, что было неясно, сможет ли «Морж» пройти под ней. Но отступление было невозможно, и шторм яростно гнал судно вперед. Ширина прохода теперь составляла лишь немногим более ста футов, и требовалось самое точное управление, чтобы не задеть концами рей одну из стен в тот миг, когда судно ринулось сквозь пену в проем. Сквозной ветер там дул с ужасающей силой, он ревел, словно наслаждаясь тем, что нашел путь для продолжения своего неистового бега. Может быть, нам помогли ветер и волны, непреодолимо втягиваемые в проход, или же искусство капитана Пока сослужило нам в этот грозный час хорошую службу, но, так или иначе, «Морж» скользнул в проход с такой точностью, что ни тем, ни другим бортом не коснулся ледяных стен. Меньше повезло нам, однако, с верхушками мачт. Не успело судно войти под арку, как его подняло волной, и топ грот-брамстеньги обломился. Лед скрежетал и трещал у нас над головой, целые глыбы его падали впереди и позади нас, а некоторые рухнули даже на палубу. Один большой обломок упал на расстоянии дюйма от хвоста доктора Резоно и тем самым чуть не вышиб мозги этого глубокого философа и моникинского патриота. Еще мгновение, и судно вырвалось из прохода, который тотчас же окончательно сомкнулся за нами с грохотом, напоминавшим землетрясение.

Все еще гонимые штормом, мы быстро плыли к югу по проливу шириной менее четверти мили. Айсберги по сторонам явно сдвигались, и судно, как бы понимая опасность, устремлялось вперед. Его по-прежнему вел сам капитан Пок. Не прошло и часа, как худшее осталось позади. «Морж» вышел на открытую воду, хотя вдали со всех сторон виднелись ледяные горы. Тут Ной бросил взгляд на тыкву, а потом без всяких церемоний заметил доктору Резоно, что тот весьма грубо ошибся, когда указал местоположение острова Пленения, как он сам назвал место, где милые чужестранцы попали в руки людей. Философ пытался отстаивать свое мнение. Но что значат доводы перед лицом фактов? Вот тыква, а вот синяя вода! Капитан теперь откровенно заявил, что он вообще сомневается в существовании Высокопрыгии. А мне он так же откровенно, хотя и частным образом, предложил, пользуясь выгодным положением судна, выбросить всех моникинов за борт, нанести весь этот полярный бассейн на его карту как совершенно свободный от островов и после этого заняться охотой на котиков. Я отверг это предложение, во-первых — как преждевременное, во-вторых — как бесчеловечное, в-третьих — как нарушающее законы гостеприимства, в-четвертых — как неудобное и, в-пятых — как непрактичное.

По этому поводу между нами могло возникнуть неприятное разногласие, так как мистер Пок начал горячиться и божиться, что один порядочный котик, при хорошем качестве меха, стоит сотни обезьян. Но тут, к счастью, леопард крикнул с марса, что два больших айсберга к югу от нас расходятся и за ним опять видна свободная вода. Тогда капитан Пок свел свои ругательства воедино, так что они взорвались как бомбы, и немедленно повел судно в этом направлении. К трем часам пополудни мы вторично проскочили между ледяными горами и оказались по меньшей мере на целый градус ближе к полюсу.

На юге теперь ледяных гор больше не было, но море, насколько хватал глаз, было покрыто ледяными полями. Ной вел «Моржа» вперед без опасений, так как уже за первым проходом море было спокойным, а ветер так ослабел, что даже не поднимал зыби. Примерно в миле от бескрайней на вид ледяной равнины судно было приведено к ветру и легло в дрейф.

С той самой поры, когда «Морж» вышел из дока, среди запасных частей рангоута лежали какие-то странные брусья, которые часто служили предметом разговора между помощниками капитана и мной, но они не могли объяснить их назначение. Они были не очень длинными — футов пятнадцать, не больше, и вытесаны из крепкого английского дуба. Две-три пары выглядели совершенно одинаково (они были соединены парами) и сбоку напоминали разные части корабельного днища, с той только разницей, что они были в основном вогнутые, а днище — выпуклое. На одном конце каждая пара была скреплена коротким и толстым железным звеном, фута в два длиной. На другом же конце в каждый брус был вбит большой рым-болт, надежно закрепленный так, чтобы его нельзя было выдернуть. Когда «Морж» лег в дрейф, мы, наконец, узнали, для чего были эти брусья. Каждую пару по очереди опускали с кормы и заводили под киль, для чего их верхние концы раздвигали посредством продетых в рамы талрепов. Талрепы протаскивались до скул, после чего брусья поднимали талями таким образом, что звено ложилось на фальшкиль, а брусья плотно прилегали к бортам справа и слева.

Поскольку все это проделывалось с большим тщанием по заранее сделанной разметке, пять пар этих полозьев были размещены на скулах и вблизи от них, а затем еще несколько закрепили на носу и корме в соответствии с формой днища. Затем полозья на скулах были скреплены по ватерлинии поперечинами с короткими ребрами сверху и снизу. Концы поперечин вставлялись в специальные пазы в полозьях и закреплялись болтами. В результате судно теперь получило снаружи прочную деревянную решетку для защиты от льдин. Эти приготовления закончились лишь к десяти часам следующего утра, и Ной немедленно направил судно прямо в образовавшийся к тому времени проход во льдах.

— Наша броня не даст нам идти особенно быстро, — заметил предусмотрительный старый моряк, — но от нее будет своя выгода.

Весь этот день мы с большим трудом и через неравные промежутки времени продвигались к югу. С наступлением ночи мы пришвартовались к большой плавучей льдине и стали дожидаться рассвета. Но едва забрезжил день, я услышал сильнейший скрежет у бортов судна и, выбежав на палубу, увидел, что мы совсем затерты двумя необозримыми ледяными полями, которые сдвигались, по-видимому, с единственной целью раздавить нас. Тут-то предохранительная решетка капитана Пока и показала себя! Защищенная массивными брусьями нижняя часть судна выдерживала давление. А так как при подобных обстоятельствах что-нибудь должно уступить, все дело счастливо свелось к тому, что льдины выдавили судно наверх. Полозья, благодаря своему наклону, действовали подобно клиньям, а звенья упирались в киль. И в течение часа «Морж» постепенно поднялся из воды, сохраняя под мощным нажимом льдин вертикальное положение. Не успел этот эксперимент благополучно закончиться, как мистер Пок уже соскочил на лед и начал осматривать днище судна.

— Чем вам не сухой док, сэр Джон? —посмеиваясь, воскликнул старый моряк. — Как только сойду на берег в Станингтоне, сразу возьму патент!

Невозмутимость Ноя и то, как он хвалил себя за будто бы обдуманный способ осмотреть нижнюю часть судна, вернули мне ощущение безопасности, покинувшее меня, едва мы вошли во льды. Тем не менее, как он ни ликовал и ни хвастал перед нами, не моряками, я все же был склонен думать, что он, подобно другим гениальным людям, вовсе заранее не предвидел и не рассчитал того успеха, который дало использование решетки. Но, как бы то ни было, все матросы живо очутились на льдине со швабрами, скребками, молотками и гвоздями в руках, и возможность заняться починкой и очисткой корабля была в полной мере использована.

Целые сутки судно оставалось в том же положении, неподвижное, как церковь, и некоторые из нас уже начали опасаться, что оно навсегда так и останется вмерзшим в лед. По утверждению капитана Пока, это произошло на широте 78°13'26", хотя я никак не мог понять, каким образом он сумел столь точно определить место этого важного события. Решив, что после такого долгого и трудного плавания следовало бы внести большую ясность в этот вопрос, я раздобыл через Боба-Обезьяну секстан, сошел с ним на лед и начал упрашивать капитана, в виде особой любезности, воспользоваться благоприятной погодой и подходящим часом, чтобы проверить свое чутье по солнцу. Ной возразил, что старые моряки, а особенно охотники на котиков и станингтонцы, не прибегают к этим, как он их называл, геометрическим операциям; может, они и нужны тем капитанам в шелковых перчатках, которые снуют между Нью-Йорком и Ливерпулем, а сами только и умеют, что протирать свои зрительные трубки да полировать сектаны — они только таким способом и узнают, где находятся, а ему в его годы поздно делаться звездочетом; кроме того, он уже говорил мне, что становится близорук и сомневается, различит ли он предмет вроде солнца, отстоящего, как известно, на тысячи миллионов миль от земли.

Желая рассеять его сомнения, я протер стекла трубки, поставил бочонок, чтобы Ной оказался на обычной высоте над горизонтом, и вложил инструмент ему в руки. Его помощники встали по сторонам, готовясь произвести необходимые выкладки, как только станет известна высота солнца.

— Мы дрейфуем к югу, — сказал мистер Пок, прежде чем приступить к измерению. — Я чувствую это в костях. Сейчас наша широта семьдесят девять градусов тридцать шесть минут и четырнадцать секунд, так что со вчерашнего полудня нас отнесло на юг больше чем на восемьдесят миль. Запомните мои слова, а теперь посмотрим, что скажет солнце.

Когда были проделаны вычисления, наша широта оказалась 79°35'47". Ной был немного озадачен разницей, объяснить которую ему было затруднительно, так как наблюдение было проведено на редкость точно и удачно. Но человек самоуверенный и находчивый редко теряется, когда ему нужно доказать, что он прав, а другие ошибаются.

— А, понимаю! — заметил он после некоторого размышления. — Очевидно, солнце врет. Нет ничего удивительного в том, что оно малость сошло с колеи в этих холодных широтах. Да, конечно, солнце немного врет. Обрадованный тем, что мы идем по верному курсу, я не стал спорить, и великое светило было оставлено под подозрением. Доктор Резоно воспользовался этим случаем, чтобы сообщить мне по секрету о секте философов в Высокопрыгии, которые уже давно не доверяют точности планетной системы и даже намекают на то, что Земля при своем годичном обращении движется в направлении как раз обратном тому, которое имела в виду природа, когда дала ей первоначальный полярный толчок; но сам он придает мало значения таким взглядам, так как часто замечал, что многие моникины возносятся в своих мыслях слишком высоко.

Еще два дня и две ночи мы продолжали дрейфовать вместе с льдинами к югу, почти прямо по направлению к желанной гавани. На четвертое утро мы с удовольствием заметили, что погода переменилась. Термометр и барометр оба поднялись. Воздух стал мягче, и многие из наших котов и псов, несмотря на то, что нас по-прежнему окружали льды, начали сбрасывать с себя шкуры. Доктор Резоно заметил эти благоприятные признаки, и, сойдя на льдину, вернулся на борт с порядочным куском замерзшей стихии. Этот кусок льда отнесли в камбуз и подвергли действию огня, который через несколько минут (это показалось мне совершенно естественным) растопил его. Однако все моникины с величайшим напряжением следили за этим процессом, и, когда был объявлен результат, очаровательная Балабола захлопала от радости своими прелестными лапками и всячески изъявляла свой восторг по обычаю слабого пола, коего она была столь прекрасным украшением. Доктор Резоно поспешил объяснить причину такого необычного ликования, ибо до сих пор ее манеры отличались благовоспитанной сдержанностью. Эксперимент на основе неопровержимых и строго научных правил моникинской химии доказал, что мы теперь находимся в пределах влияния парового климата и больше не может быть сомнений в том, что мы достигнем теплого полярного моря.

Действительность подтвердила, что философ прав. Около полудня льдины, которые уже с утра начали подтаивать, неожиданно развалились, и «Морж» спокойно и степенно опустился в привычную стихию. Капитан Пок, не теряя времени, убрал полозья. С запада задул довольно свежий бриз, сильно насыщенный паром, и мы поставили паруса. Мы взяли курс прямо на юг, невзирая на лед, который раздвигался под носом судна, как густая похлебка, и к закату с торжеством вышли в открытое море, овеявшее нас теплым дыханием здешнего благодатного климата.

Всю ночь «Морж» шел под парусами, а когда занялся рассвет, мы миновали первый путевой столб — явное доказательство того, что мы действительно находились в моникинской области. Доктор Резоно любезно объяснил нам происхождение этих водных знаков. Оказывается, после великого взрыва вся кора Земли в этой части света настолько поднялась, что море приобрело равномерную глубину, нигде не превышавшую четырех сажен. Вследствие этого никакие северные ветры не могут загнать айсберги дальше 78° южной широты, так как они неизбежно задерживаются на краю полярной мели. Льдины же попросту тают. Благодаря этому счастливому обстоятельству моникинский мир совершенно огражден от той, опасности, которая, по мнению опрометчивых умов, должна угрожать ему больше всего.

Около пяти веков назад был созван конгресс наций, который был назван Альянсом во имя обеспечения безопасности судоходства. На конгрессе высокие договаривающиеся стороны согласились учредить комиссию для разработки соответствующих мер. По решению этой комиссии, состоявшей, как говорят, из самых знаменитых моникинов, на отмеренных расстояниях по всему морю были уложены толстые каменные плиты и на них утверждены каменные столбы. Столбы были снабжены надписями, а когда мы приблизились к первому из них, я разглядел на нем также высеченное из камня изображение моникина с вытянутым в прямую линию хвостом, указывавшим, по уверению мистера Пока, на западо-юго-запад. Я уже настолько преуспел в изучении моникинского языка, что прочел, когда мы скользили мимо этого водного знака: «До Высокопрыгии пятнадцать миль». Однако, как нам тут же объяснили, одна моникинская миля равняется девяти английским, и, следовательно, до порта было еще не так близко. как мы сначала предположили. Все же я выразил свое полное удовлетворение тем, что мы находимся на верном пути, и сделал доктору Резоно несколько заслуженных комплиментов по поводу высокого уровня цивилизации, очевидно достигнутого моникинами. Вполне возможно, добавил я, что недалек тот день, когда на наших морях появятся плавучие рестораны и кафе, а также кабаки для матросов, хотя я не совсем представляю, чем мы могли бы заменить замечательную моникинскую систему путевых столбов.

Доктор принял мои комплименты с достойной скромностью. Он выразил уверенность, что человечество не упустит случая устроить везде, где можно, подобные заведения с отличной кухней и погребом. Но в отношении морских путевых столбов он был согласен со мной, что на их установку надежды мало, пока земная кора не поднимется настолько, чтобы над ней осталось лишь четыре сажени воды. Однако капитан Пок считал, что эта мера мало чего стоит. Он совсем не усматривал в ней признака цивилизации. Чем человек цивилизованнее, тем меньше ему нужны всякие указки — любой хороший моряк и без них видит, что до Высокопрыгии ему нужно идти на западо-юго-запад сто тридцать пять английских миль. Я не стал ему возражать, так как не раз замечал, что люди весьма часто с пренебрежением отзываются о благах, выпавших на их долю по воле провидения.

Как раз в ту минуту, когда солнце было на меридиане, с марса послышался крик:

— Земля!

Моникины радостно заулыбались. Команда тоже была взволнована и довольна. Что касается меня, то я буквально готов был выскочить из своей шкуры, и не только от восторга, но и от чрезмерной теплоты воздуха. Наши кошки и собаки начали сбрасывать свои оболочки. Бобу пришлось ослабить свой наиболее уязвимый фронт, убрав британский флаг, а Ной появился на палубе в одной рубашке и ночном колпаке. Любезные иностранцы были слишком заняты, чтобы обращать внимание на мелочи, и я, ускользнув в свою каюту, переоделся в тонкий шелковый костюм, выкрашенный так, чтобы напоминать шкуру белого медведя. Такое противоречие между внешним видом и сутью дела слишком присуще людям, чтобы когда-либо выйти из моды.

Мы с большой быстротой приближались к суше, подгоняемые паровым бризом, и в то мгновенье, когда солнце ушло за горизонт, бросили якорь на рейде города Единения.

  ГЛАВА XV

Прибытие. Формы приема. Новые крестины.
Официальный документ и берег

Всегда приятно благополучно прибыть на место по окончании долгого, утомительного и опасного путешествия. Но это удовольствие еще увеличивается, если прибыли вы в новый край с паровым климатом, населенный существами иного вида. К моему же удовлетворению присовокуплялась мысль о том, что я оказал немалую услугу четырем очень интересным и хорошо воспитанным иностранцам, которых превратности судьбы отдали во власть людей и которые были обязаны мне благом гораздо более драгоценным, чем сама жизнь, — восстановлением в естественных и приобретенных правах, обретением своего законного положения и священной свободы! Поэтому читатель может судить, с какой внутренней гордостью я выслушивал изъявления признательности моникинов, их торжественные заверения, что все, чем они сообща и порознь владеют, находится в полном моем распоряжении, а сами они — мои покорные слуги. Разумеется, я, всячески преуменьшая вышеупомянутые услуги, поспешил в свою очередь заверить их, что смотрю на всю экспедицию скорее как на увеселительную поездку, а не как на обременительный труд. При этом я напомнил им, что не только получил представление о новой для меня философии, но, благодаря десятичной системе, уже недурно преуспел в изучении их древнего и богатого языка. Едва мы успели обменяться этими любезностями, как к нашему борту подошла шлюпка начальника порта.

Прибытие человеческого корабля было событием, которое не могло не взволновать моникинскую державу. А так как за нашим приближением наблюдали уже несколько часов, то были сделаны все приготовления для достойного приема. Секция Академии, которой вверена опека над «наукой толкований», была спешно созвана по приказу короля, который, кстати, никогда не говорит иначе, как устами своего старшего двоюродного брата; последний, согласно конституции страны, отвечает за все официальные действия короля (в частной жизни король пользуется почти всеми правами своих подданных), а потому во всех официальных случаях выполняет обязанности глаз, ушей, носа, совести и хвоста монарха.

Ученые развили кипучую деятельность, а так как они работали методически, по твердо установленным принципам, их доклад был быстро готов. Как мы впоследствии узнали, он содержал семь листов вступления, одиннадцать — рассмотрения, шестнадцать — сопоставления и две строчки выводов. Этот подвиг моникинского ума был осуществлен благодаря разделению труда между всеми членами секции, коих было сорок. Сущность составленного ими документа сводилась к следующему: показавшийся корабль — чужеземный; он прибыл в чужую страну, по чужому делу и управляется чужеземцами; цели его скорее мирные, нежели враждебные, поскольку в подзорные трубы на нем не удалось обнаружить ничего подозрительного, за исключением каких-то диких зверей, впрочем, мирно занятых маневрами с парусами. Все это было высокопарно изложено на чистейшем моникинском языке. В результате этого доклада все военные приготовления были прекращены.

Едва начальник порта возвратился на берег с известием о том, что чужеземный корабль привез милорда Балаболо, миледи Балаболу и доктора Резоно, публика на набережной и на улицах пришла в неистовый восторг. Вскоре король — то есть его старший двоюродный брат — приказал приветствовать своих именитых подданных как положено. Депутация молодых лордов, надежды Высокопрыгии, явилась встретить своего собрата, а цветник прекрасных девиц благородного рождения окружил улыбающуюся грациозную Балаболу, осыпал ее ласками и всяческими изъявлениями радости. Им обоим было подано по лодке, и они покинули нас в сопровождении приличествующего эскорта, даже не простившись. Мы извинили благородной паре эту забывчивость, так как они были вне себя от радости. Затем показалась длинная процессия моникинов с большими номерами и только кабинетно-коричневого цвета. Эти важные ученые явились, как депутация от Академии, пославшей целых сорок своих членов приветствовать доктора Резоно. Встреча между этими друзьями моникинских принципов и науки прошла по всем требованиям высшего разума. Каждая секция (а их в Академии Высокопрыгии — сорок) прочла адрес, а доктор достойно отвечал на все, каждый раз выражая те же чувства, но разнообразя тему путем перестановок, подобно тому, как словари составляются остроумным комбинированием двадцати шести букв алфавита.

Доктор Резоно удалился со своими коллегами, к моему изумлению, обратив на капитана Пока и на меня не больше внимания, чем при таких же обстоятельствах в какой-нибудь высокоцивилизованной христианской стране собрание ученых обратило бы на случайное присутствие двух обезьян. Я усмотрел в этом дурное предзнаменование и почувствовал себя так, как подобало сэру Джону Голденкалфу, баронету из Хаусхолдер-Холла, подданному королевства Великобритании, но тут мои чувства были заглушены в зародыше прибытием двух чиновников — от ведомств Регистрации и Циркуляции. На обязанности последнего лежало выдать нам паспорта для доступа в страну и передвижения по ней, после того, как первый надлежащим образом зарегистрирует наши номера и цвета таким образом, чтобы с нас можно было взыскивать налоги.

Чиновник-регистратор, имевший большой опыт, действовал очень решительно. Он сразу же определил, что я составляю особый класс, в котором, разумеется, являюсь номером первым. Капитан и два его помощника образовали другой — под номерами 1, 2 и 3. Бобу также был присвоен особый класс и честь носить № 1. Наконец, вся команда также была объединена в одном классе, а номера им назначались по росту, так как за матросами регистратор признал только физические достоинства. Далее пришел черед важному вопросу о цвете, от которого зависело положение самого класса или касты, тогда как номера только указывали на положение внутри него. После долгого обсуждения и множества вопросов я был зарегистрирован как «№ 1, телесного цвета». Ной — как «№ 1, цвета морской воды», и соответственно его помощники—№ 2 и 3; Боб — как «№ 1, мутного цвета», а матросы — как «№1, 2, 3 и т. д., смоляного цвета».

Затем чиновник подозвал своего помощника, который подошел к нему с чем-то вроде раскаленной докрасна вязальной спицы, чтобы поставить на каждом из нас по очереди официальное клеймо. К счастью для всех нас, Ной был первым, кому было предложено раздеться и приготовиться к операции. В результате раздались выразительные проклятия и протестующие возгласы, которыми старый охотник неизменно разражался при всяких новых требованиях к его особе. Речь капитана по данному поводу можно разбить на разделы, искусно украшенные обычными сильными образными выражениями. Он не скотина, чтобы клеймить его как лошадь, и не негр, чтобы обращаться с ним как с рабом. Он не видит смысла в нанесении знаков на людей, которые и так достаточно отличаются от обезьян. У сэра Джона перед именем есть титул, и если ему нравится, он может для равновесия водрузить свое имя назади, но сам он обойдется без таких балансиров, так как его вполне устраивает называться просто Ноем Поком. Он республиканец, а республиканцу не подобает носить на себе гравированные изображения. Это, пожалуй, значит пойти против святого писания или, что еще хуже, повернуться к нему задом. Название «Моржа» написано на корме четкими буквами, и этого довольно для них обоих. Он не позволит («лопни мои глаза!»), чтобы его клеймили как вора, пусть здешний лорд хранитель печати убирается куда подальше! И вообще он не видит смысла в этой процедуре, разве что ходить на людях кормой вперед, а это уж грубость, против которой восстает человеческая природа. Он знает в Станингтоне человека, у которого пять имен, и ему интересно знать, как бы ему пришлось, если бы там ввели подобный обычай в моду. Он не возражает против небольшой разрисовки, но, пока он у себя на квартердеке, никакая раскаленная спица не коснется его тела. Хранитель печати выслушал этот протест любезно и с удивительным терпением. Такая сдержанность, вероятно, объяснялась тем, что он не понял ни слова. Но существует всеобщий язык, и когда человек разъярен, понять его так же нетрудно, как и любое другое раздраженное животное. А потому чиновник департамента регистрации вежливо осведомился у меня, не представляются ли его официальные обязанности чем-либо неприятными «Номеру первому, цвета морской воды». Когда я признался, что капитан не желает, чтобы его клеймили, чиновник только пожал плечами и заметил, что обязанности перед обществом редко бывают приятными, но долг есть долг — клеймение обязательно, и никто из нас не может ступить ногой на землю Высокопрыгии, пока все не будут отмечены, как того требует закон. Непреклонная решимость, с какой он настаивал на выполнении своего долга, очень меня обескуражила, ибо, сказать по правде, моя кожа испытывала такое же отвращение к этой операции, как и кожа капитана Пока. Меня не столько угнетал сам принцип, сколько новизна его применения: я немало путешествовал и не мог не знать, что иноземца, попавшего в любую цивилизованную страну, редко не обдерут в большей или меньшей степени, и только самые первобытные дикари на него не покусятся. Но тут я вдруг вспомнил, что моникины оставили на борту все, что осталось от их личных припасов, включавших большое количество отборных орехов. Послав за мешком самых лучших, я велел уложить его в лодку регистратора, одновременно объяснив ему, что считаю эти орехи совершенно недостойными его, но надеюсь, что он все же позволит мне преподнести их его супруге. Этот знак внимания был должным образом понят и оценен, и через несколько минут в моих руках оказался следующий документ.

«Высокопрыгия, месяц обещания, день свершения.

Поскольку некоторые лица человеческой породы недавно явились для регистрации в соответствии с законом об обеспечении порядка и кастового подразделения, а также о сборе податей и поскольку эти лица, по своей породе, еще находятся на второй стадии развития и более чувствительны к телесным ощущениям, чем высокоразвитые моникины, постановлено клеймить их краской и только их номерами, так как каждый класс между ними легко различим по внешним неизгладимым признакам.

Подпись:

№ 8020, канцелярского цвета».

Мне было сказано, что нам остается лишь пометить самих себя, по желанию, краской или смолой; для команды рекомендовалось последнее. Если на берегу жандармы (а это легко может случиться) спросят, почему на нас нет надлежащего клейма, ибо закон неумолим в своих требованиях, нам нужно предъявить этот документ. Если же и этого окажется недостаточно, то мы ведь люди бывалые, понимаем суть вещей и нас не приходится учить простому философскому положению, которое гласит, что «одинаковые причины вызывают одинаковые следствия», а я, вероятно, не настолько переоценил его заслуги, чтобы погрузить в его лодку все мои орехи.

Признаюсь, я выслушал эти намеки без особого огорчения, так как они убедили меня, что мое путешествие по Высокопрыгии будет менее затруднительно, чем я опасался, — моникины в своих поступках явно руководствовались принципами, не так уж резко отличающимися от принципов человеческого рода.

Любезный регистратор и хранитель печати отбыли вместе, а мы тотчас начали нумеровать себя, согласно его совету. Поскольку порядок нам был объяснен, остальное труда не составило. Ной, Боб, я и самый высокий матрос — все получили номер один, а прочие взяли себе номера по росту.

Тем временем спустилась ночь. На воде появились сторожевые лодки, и мы отложили высадку до утра.

На рассвете все были на ногах. Было условлено, что мы с капитаном Поком, сопровождаемые Бобом в качестве слуги, отправимся на берег, чтобы совершить путешествие по острову, а «Морж» останется на попечении помощников капитана и команды, с тем чтобы они время от времени поочередно сходили на берег, как принято у моряков в порту. Мы трое долго мылись, брились и приводили себя в должный вид, но в конце концов поднялись на палубу. На мистере Поке был тонкий полотняный костюм, в котором он выглядел совершенно как морской лев, что, по его словам, не только отвечало его вкусам и привычкам, но и обеспечивало прохладу, приятную в здешнем паровом климате. Я вполне соглашался с почтенным моряком, не видя большой разницы в том, будет ли он ходить в этом наряде или совсем голый. Что касается костюма, который я придумал себе, то он был сделан по системе «общественные дела вкладов». Другими словами, раскрашивая его, художник отразил в нем мой интерес к доброй половине животных, обитающих на Лондонской бирже, куда он в свое время был нарочно послан, чтобы ознакомиться с натурой. Боб, по мнению его начальника, больше всего походил на поваренка.

Моникины были слишком благовоспитанны, чтобы толпиться вокруг нас, пока мы высаживались на берег, и докучать нам нескромным любопытством. Наоборот, мы без всяких помех добрались до столицы. В мои намерения входит не столько описание материальных предметов, сколько рассмотрение философских и других аспектов духовного мира Высокопрыгии, а потому об их домах, об устройстве хозяйства и различных ремеслах будет идти речь лишь по ходу повествования. Достаточно сказать, что моникины Высокопрыгии, как и люди, во всем исходят из соображений собственных удобств — то есть таких, какими они им представляются, вот только в смысле карманов они несколько сплоховали. В остальном они весьма похвально следуют обычаям отцов, редко вводя какие-либо новшества, кроме тех, которые прельщают своей экзотичностью. Тогда моникины иногда принимают их, вероятно ценя в них то, что они доказали свою пригодность для совсем других условий жизни.

Одним из первых, кого мы встретили, когда вышли на главную площадь Единения (так называется столица Высокопрыгии), был милорд Балаболо.

Он весело прогуливался в компании молодых аристократов, которые, по-видимому, бесконечно наслаждались своей молодостью, здоровьем, знатностью и привилегиями. Мы столкнулись с ним почти лицом к лицу, так что не узнать друг друга было невозможно. По тому, как молодой лорд отвел глаза, я в первый миг подумал, что наш недавний спутник намерен считать наши отношения одним из тех случайных знакомств, в которые все мы вступаем на водах, во время путешествия или в деревне и которые не принято возобновлять в столице, или, как позже заметил капитан Пок, той близостью, которая возникает между англичанином и янки в доме последнего за стаканом такого винца, какому нигде равного не найти, и никогда не выдерживает воздействия английского тумана.

— Эх, сэр Джон, — добавил охотник на котиков, — как-то в Станингтоне я во время последней войны приютил у себя под крылышком одного вашего земляка. Его взяли в плен, ну да ведь как у нас пленным живется — ходи, куда хочешь, делай, что хочешь. А уж ел-то! Патока, в которой ложка стояла торчком, свинина, такая жирная, что ею впору было бы натирать стеньги, и такой американский ром, что королю не зазорно было бы сесть и испить его, да только он потом не встал бы! Ну, и как все кончилось? И вот так верно, как то, что мы сейчас находимся среди обезьян, этот малый расписал меня в книжке! Если бы я записывал в книгу хотя бы половину того, что он сожрал, мне бы любой суд нашего штата присудил возмещение убытков. Он заявил, что патока у меня была жидкая, свинина — тощая, а ром никуда не годился. Вот вам правдивость и признательность! И он представил все это как жизнь американцев.

Тут я напомнил моему товарищу, что англичане не любят принуждения, даже если им хотят оказать любезность, но когда они встречают чужеземца у себя, никто не сравнится с ними в радушии, как я надеюсь доказать ему когда-нибудь в Хаусхолдер-Холле. Что же касается его первого замечания, то ему следует помнить, что англичане считают Америку всего лишь деревней и верх невоспитанности — принуждать их к продолжению знакомства, завязанного там.

Ной, как и большинство людей, был весьма сговорчив во всем, что не затрагивало его предрассудков и мнений, а потому охотно признал общую справедливость моих слов.

— Это вы верно сказали, сэр Джон,—объявил он. — В Англии можно вербовать матросов насильно, а насильно в гости навязываться неприлично. Зато уж добровольцы — ребята хоть куда! Да я бы на его книжонку и внимания не обратил, если бы он промолчал про мой ром. Ведь это был такой ром, сэр Джон, что, когда англичане бомбардировали Станингтон восемнадцатифунтовыми ядрами, я предлагал зарядить нашу двенадцатифунтовую пушку галлоном влаги из этого самого бочонка, и уж, конечно, ядро тогда бы пролетело целую милю!

Однако это отступление далеко увело меня от моего рассказа. Милорд Балаболо, когда мы проходили мимо, чуть-чуть отвернул голову. Пока я колебался, прилично ли будет при таких обстоятельствах напомнить ему о нашем знакомстве, вопрос был решен капитаном Поком, как он сам выразился, «под носом судна», так что одинаково трудно было бы обойти его, пройти сквозь него или над ним.

— Доброго утра, милорд, — произнес прямодушный моряк, который обычно переходил к делу без обиняков, словно бил котика. — Хороший, теплый денек! А запах суши после такого долгого плавания приятен для обоняния, хотя ногам и приходится потрудиться.

Спутники молодого пэра с изумлением переглянулись. И, как мне показалось, некоторые из них, несмотря на серьезность и важность, свойственные физиономии моникинов, едва сдержали смех. Но не лорд Балаболо.

Он несколько мгновений разглядывал нас в лорнет, а затем изобразил приятное удивление.

— Как, Голденкалф! — воскликнул он. — Вы в Высокопрыгии! Вот поистине неожиданное удовольствие. Теперь у моих друзей будет возможность воочию убедиться в верности фактов, о которых я им говорил. Перед вами, господа, два представителя так называемых «людей», только что мною упомянутых…

Заметив смешливое настроение своих спутников, он продолжал с чрезвычайно серьезным видом:

— Прошу вас, умерьте свое веселье, господа! Смею вас уверить, что это по-своему очень достойные особы и не заслуживают того, чтобы над ними смеялись. Мне трудно было бы назвать даже в нашем собственном флоте более искусного и смелого морехода, чем этот честный капитан. А что касается другого, в разноцветной шкуре, то он, несомненно, значительная персона в своем тесном кругу. Если не ошибаюсь, он член пар… пар… так ли я говорю, сэр Джон, член пар..?

— Парламента, милорд.

— Да-да, теперь я вспомнил! Он член парламента в своей стране, что среди его народа, по-видимому, означает приблизительно то же, что у нас глашатай законов, издаваемых старшим кузеном его величества. Что-то вроде, э… э… не так ли, сэр Джон?

— Совершенно верно, милорд.

— Все это очень хорошо, Балаболо, — заметил один из молодых моникинов с очень длинным и холеным хвостом, который он держал почти вертикально. — Но что значит даже законодатель, — не говоря уж о таких закононарушителях, как мы, — среди людей? Вы должны помнить, мой дорогой, что одно лишь звание или профессия — еще не признак подлинного величия. Деревенский гений может оказаться самым заурядным моникином в городе.

— Нет, нет! — перебил его лорд Балаболо. — Ты всегда излишне придирчив, Высокохвост! Сэр Джон Голденкалф весьма почтенная особа на острове… э… э… как называется этот ваш остров, Голденкалф?

— Великобритания, милорд.

— А, Великобрюкания, да, да! Он там весьма почтенная особа. Могу с уверенностью сказать, что он весьма почтенная особа в Великобрюкании. Если не ошибаюсь, он даже владеет немалой частью острова. Скажите по правде, сэр Джон, сколько у вас земли?

— У меня там только поместье и городок Хаусхолден, милорд, да еще несколько разбросанных в разных местах усадеб.

— Что же, это очень неплохо. Так, значит, у вас есть и деньги?

— И кто же их хранит? —насмешливо спросил наглец Высокохвост.

— Не кто иной, милорд Высокохвост, как само королевство Великобритания.

— Великолепно, черт возьми! Состояние аристократа на попечении государства Вали-ка…

— Великобрюкании, — перебил его милорд Балаболо, который хотя и поклялся, что он очень сердит на своего приятеля за его упорное недоверие, сам явно лишь с трудом удерживался от того, чтобы не примкнуть к общему веселью. — Нет, нет, это очень почтенная страна, и, право, не помню, чтобы я где-нибудь ел более вкусный крыжовник, чем на этом самом острове.

— Как! Разве у них есть сады, Балаболо?

— Безусловно, то есть, в своем роде. А также дома и экипажи и даже университеты.

— Неужели вы хотите сказать, что у них есть какой-то строй, какая-то система?

— Вот насчет системы — тут у них, по-моему, изрядная путаница. Не возьмусь утверждать, что у них есть система.

— Да нет же, милорд, у нас, конечно, есть система: система вкладов в дела общества.

— Спросите этого зверюгу, — громко прошептал мерзкий фат Высокохвост, — есть ли у него какой-нибудь доход.

— Скажите, сэр Джон, у вас есть доход?

— Да, милорд, сто двенадцать тысяч соверенов в год.

— Чего? Чего? — осведомились два или три голоса с вежливо сдерживаемым любопытством. — Суверенов? Но ведь это же значит — королей?

Дело в том, что жители Высокопрыгии хоть и повинуются только старшему кузену короля, тем не менее все официальные акты совершают именем короля, особу которого чрезвычайно почитают, подобно тому, как мы, люди, восхищаемся добродетелями, отнюдь их от себя не требуя. Поэтому мои слова крайне поразили всех и от меня потребовали объяснения. Я удовлетворил всеобщее любопытство, просто сказав правду:

— Ах, золото, именуемое суверенами! — воскликнули трое-четверо моникинов, разражаясь хохотом. — Так, значит, ваша хваленая Великобрюкания, Балаболо, так мало продвинулась по пути цивилизации, что еще пользуется золотом! Послушайте, синьор… э… э… Полон-шкаф, неужели вы не заменили его «обещаниями»?

— Боюсь, сэр, что я не вполне понимаю ваш вопрос.

— Мы, бедные варвары, как вы видите, сэр, живем в простоте и близости к природе (все это дерзкий негодяй говорил со жгучей иронией). Мы, жалкие существа, или, вернее, наши предки, сделали открытие, что, раз у нас нет карманов, гораздо удобнее будет заменить наличные деньги «обещаниями». Вот я и хотел спросить, есть ли у вас подобная монета?

— Как монета — нет, сэр, но как побочная линия платежных операций — сколько угодно.

— Он толкует о побочных линиях, словно речь идет о родословной! Неужели, мистер Голодхап, в вашей стране до сих пор неизвестны преимущества «обещаний»?

— Поскольку я не вполне понимаю, что это такое, сэр, мне трудно ответить на ваш вопрос.

— Давайте объясним ему! Право, мне очень любопытно услышать его ответ. Балаболо, вы немного знакомы с обычаями этих существ, будьте нашим толмачом.

— Дело обстоит так, сэр Джон: около пятисот лет назад наши предки, достигнув такой степени цивилизации, что им больше не нужны были карманы, почувствовали необходимость чем-то заменить металлические монеты, так как их неудобно носить с собой, они могут быть похищены, а кроме того, и подделаны. Сначала попытались использовать что-нибудь более легкое. Были проведены законы, определившие ценность полотна и хлопчатых тканей в виде сырого материала, затем в обработанном виде, затем с надписями и в уменьшенном объеме и далее через стадии оберточной бумаги, плотной бумаги и промокательной бумаги. Нововведение завоевало всеобщее доверие, после чего система увенчалась наивысшим достижением, и словесные «обещания» заменили все прежние виды денег. Преимущества ясны с первого взгляда: моникин может путешествовать без карманов и без багажа и все же иметь при себе миллионы. Эти деньги нельзя ни украсть, ни подделать, ни сжечь.

— Однако, милорд, разве это не обесценивает недвижимость?

— Как раз наоборот: акр земли, который раньше можно было купить за одно обещание, теперь приносит тысячу.

— Конечно, это — большое усовершенствование, если только частые банкротства не…

— Ничего подобного! После утверждения закона, в силу которого обещания стали официальным средством уплаты, в Высокопрыгии не было ни одного банкротства.

— Досадно, что это не пришло в голову ни одному из наших министров финансов!

— Вот чего стоит ваша Великобрюкания, Балаболо! — воскликнул кто-то, и снова раздался взрыв общего смеха.

Никогда раньше я не испытывал такого чувства оскорбленной национальной гордости.

— Если у них есть университеты, — воскликнул другой хлыщ, — может быть, это существо посещало один из них?

— Совершенно верно, сэр, я окончил университет.

— Не так легко заметить, куда он девал свои знания. Я не так уж близорук, но не вижу у него ни малейшего признака хвоста.

— А! Обитатели Великобрюкании носят мозг в голове! — любезно объяснил лорд Балаболо.

— В голове?!

— В голове!

— Клянусь властью его величества, это великолепно! Вот уж цивилизация так цивилизация.

Я не знал, куда деваться от насмешек. Двое-трое моникинов подошли ближе, как бы влекомые жалостью или любопытством. И наконец, один из них крикнул, что я ношу одежду!

— Одежду! Вот тварь! Балаболо, все ваши друзья-люди ходят одетые?

Молодой пэр вынужден был признать правду, и тут поднялся такой шум, что можно было подумать, будто в стае павлинов обнаружена затесавшаяся между ними ворона в павлиньих перьях. Человеческая природа не могла это вытерпеть. Поклонившись всей компании, я торопливо пожелал лорду Балаболо всего лучшего и направился к гостинице.

— Не забудьте заглянуть ко мне перед отъездом, Голденкалф! — крикнул через плечо мой бывший спутник по плаванию и кивнул мне самым дружеским образом.

— Король! — воскликнул капитан Пок. — Этот мошенник, пока мы добирались сюда, слопал целый ларь орехов, а теперь он приглашает нас «заглянуть к нему перед отъездом»!

Я попытался успокоить охотника на котиков, воззвав к его философскому уму. Это правда, сказал я ему, что люди никогда не забывают о сделанных им одолжениях и всегда стремятся отплатить тем же. Но моникины — существа особо утонченные. Они ценят дух выше тела: чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить малые размеры последнего с длиной и общим развитием вместилища их разума. А такой бывалый человек, как капитан, должен знать, что благовоспитанность — понятие условное, и мы должны уважать местные законы, как бы они ни противоречили нашим собственным понятиям.

— Вероятно, друг Ной, вы заметили кое-какую разницу между обычаями Парижа, например, и Станингтона?

— Конечно, сэр Джон, и разница—всецело в пользу Станингтона.

— Мы все подвержены слабости считать свои обычаи самыми лучшими, и необходимо много путешествовать, чтобы получить право судить о таких тонких вещах.

— А я что, по-вашему, не путешественник? Не я ли ходил шестнадцать раз добывать котиков и дважды — добывать китов, не считая моего крейсирования по суше и последнего плавания в Высокопрыгию?

— Конечно, вы немало странствовали по воде и по суше, мистер Пок, но повсюду оставались так недолго, что замечали только недостатки. Обычаю нужно дать разноситься, как башмаку, а уж потом решать, подходит он вам или нет.

Возможно, Ной нашел бы, что мне возразить, если бы в этот миг мы не увидали миссис Зоркую Рысь, которая шествовала, повиливая нижней частью туловища, чтобы выразить, насколько она довольна благополучным возвращением домой. Признаться, хотя я и стремился как-то оправдать его, все же я был немного contrarie [13], как выражаются французы, равнодушием милорда Балаболо, которое я в душе не замедлил приписать высокомерию, с каким пэр Высокопрыгии, по-видимому, смотрит на простого баронета Великобритании, или Великобрюкании, как он упорно называл наш славный остров. Но миссис Зоркая Рысь была «красно-коричневой», то есть принадлежала к менее высокой касте, и я не сомневался в том, что она готова признать свое знакомство с сэром Джоном Голденкалфом из Хаусхолдер-Холла не менее охотно, чем лорд Балаболо — отречься от него.

— Доброе утро, милейшая миссис Зоркая, — запросто окликнул я ее, виляя телом так, что привел бы в движение мой хвост, имей я счастье им обладать. — Доброе утро! Рад встретить вас на берегу.

За все время нашего знакомства миссис Зоркая Рысь, насколько я помнил, никогда не была ни жеманной, ни высокомерной. Напротив, она держалась с примерной скромностью и чинностью. Но теперь она против всяких ожиданий отпрянула, испустила легкий визг и промчалась мимо нас так, будто мы собирались ее укусить. Я могу сравнить ее поведение только с поведением наших женщин, которые тщеславно воображают, будто все на них смотрят, и начинают ломаться при виде собаки или паука в надежде придать себе интересности. Поговорить с ней нам не удалось: дуэнья устремилась вперед, опустив голову, как будто глубоко стыдясь своей невольной слабости.

— Ну, почтеннейшая, — проворчал Ной, сурово следя за ней, пока она не скрылась в толпе, — если бы я предвидел такое, ты бы у меня глаз не сомкнула во время плавания! Сэр Джон, все они тут таращат на нас глаза, словно мы дикие звери!

— Не могу согласиться с вами, капитан Пок. Мне кажется, глядят они на нас не больше, чем мы глядели бы на двух дворняг где-нибудь в Лондоне.

— Теперь я начинаю понимать тех, кто говорит, что люди теряют облик человеческий. Ужасно видеть, до какого бесчувствия может дойти народ! Боб, убирайся с дороги и не скаль зубы!

И Боб получил такое приветствие, что оно могло бы сокрушить его ахтерштевень, если бы не британский флаг. Но тут я с радостью увидел, что в нашу сторону направляется доктор Резоно, окруженный внимательными слушателями. Все они, судя по их возрасту, серьезности и манере держаться, несомненно, принадлежали , к классу ученых. Когда они подошли ближе, я понял, что доктор рассказывает о чудесах своего последнего путешествия. В двух или трех шагах от нас все они остановились, но доктор продолжал свою речь, coпpoвождая ее выразительной жестикуляцией, показывавшей, что тема весьма интересует его слушателей. Случайно подняв взор, почтенный философ заметил нас и, наскоро извинившись перед своими друзьями, быстро подошел к нам, протягивая обе руки. Какой контраст с поведением лорда Балаболо и дуэньи! Мы ответили на его приветствие с такой же теплотой. Затем доктор отвел меня в сторону, чтобы сказать мне два слова наедине.

— Дорогой сэр Джон, — начал философ, — мы вернулись в удивительно удачное время. Сейчас об этом говорит вся Высокопрыгия, и вы не можете себе представить, какое значение ему придается. Новые источники торговли, научных открытий, явлений морального и физического порядка — все это может способствовать подъему моникинской цивилизации на еще большую высоту. К счастью, как раз на сегодня назначено самое торжественное в году собрание Академии, и я получил официальное предложение кратко сообщить на нем обо всем, чему я был свидетелем в недавнее время. На собрании будет присутствовать старший двоюродный брат короля, и есть даже предположение, и вполне достоверное, что сам король почтит нас своим августейшим вниманием.

— Как! — воскликнул я. — У вас в Высокопрыгии известен способ делать предположения достоверными?

— Само собой разумеется, сэр! Иначе чего стоила бы наша цивилизация? Что же касается его величества, то о нем мы всегда изъясняемся с откровенной двойственностью смысла. На многих церемониях король присутствует в духе своем, хотя физически он, может быть, обедает на другом конце острова. Этот внушительный пример королевской вездесущности опирается на юридическую фикцию. С другой стороны, король часто уступает таким естественным склонностям, как любопытство, любовь к развлечениям, отвращение к скуке, и является лично, хотя согласно придворной фикции он восседает на троне в своем королевском дворце. О, в этом удобном и изящном искусстве приспособлять истину мы не уступим ни одному народу во вселенной!

— Прошу прощения, доктор! Значит, его величество сегодня будет присутствовать в Академии?

— Да, в частной ложе. Так вот, это собрание чрезвычайно важно для меня как ученого, для вас как человека, ибо оно может поднять весь ваш род в глазах моникинов, и, наконец, для науки. Совершенно необходимо, чтобы вы присутствовали на заседании с возможно большим числом спутников, причем желательно подобрать лучшие образцы. Я как раз направлялся на пристань в надежде встретить вас, а на корабль отправлен посыльный с просьбой прислать людей на берег. Вам будут отведены особые места, но я не хочу говорить заранее о том внимании, которым вас окружат. Одно могу сказать: вы увидите сами.

— Ваше приглашение, доктор, застало меня врасплох, и я, право, не знаю, как вам ответить.

— Вы не можете отказаться, сэр Джон! Если его величество услышит, что вы не захотели прийти на собрание, на котором он намерен присутствовать, он сочтет себя оскорбленным — и с полным на то основанием, а потому я за последствия не отвечаю.

— Позвольте, мне говорили, что вся власть находится в руках старшего кузена короля, и мне казалось, я могу ставить его величество ни во что.

— Только не вразрез с общественным мнением, сэр Джон! Наш образ правления проявляется трояко: в законе, в общественном мнении и в практике. По закону— правит король, практически—правит его двоюродный брат, а во мнении общества — опять-таки правит король. Так сила практики уравновешивается законом и общественным мнением. На этом и основаны гармония и совершенство нашего строя. Нет, оскорблять его величество ни в коем случае нельзя.

Я не совсем понял доводы доктора, но в человеческом обществе я так часто встречался с теориями как политическими, так и моральными, богословскими и философскими, в которые все верили и которых никто не понимал, что счел дальнейший спор бесполезным и уступил, обещав доктору быть в Академии через полчаса, в срок, назначенный для нашего появления. После того как он объяснил мне, как пройти к Академии, мы расстались: доктор спешил закончить свои приготовления, а я торопился добраться до гостиницы, чтобы оставить там свой багаж и явиться в Академию в приличествующем случаю виде.

  ГЛАВА XVI

Гостиница. Уплата долгов вперед и одна особенность
человеческой природы, в равной мере присущая
природе моникинов

Мы быстро получили номера в гостинице, заказали обед, почистили свое платье и вообще принарядились, чтобы не уронить достоинство человеческого рода. Покончив с этим, мы вышли из гостиницы и поспешили к «Дворцу искусств и наук». Однако едва мы вышли за дверь, как нас догнал один из слуг, посланный хозяйкой гостиницы. Он самым почтительным тоном сообщил нам, что хозяин ушел, захватив с собой ключ от кассы. Поэтому у хозяйки не хватает денег на то, чтобы должным образом угостить таких важных особ, как мы. Ввиду этого она позволила себе послать нам счет с распиской и просить небольшой задаток, чтобы избежать горькой необходимости недостаточно достойно принять таких именитых гостей.


Счет гласил:

Номеру 1, смешанных цветов, и сопровождающим его лицам.

От номера 82 763, виноградного цвета.

За пользование комнатами, со столом и свечами, согласно условию, по 300 о. в день… за один день 300 о.

Получен задаток 50

Остаток к уплате 250 о.


— По-моему, это правильно, — обратился я к Ною. — Но только в настоящую минуту я сам без денег, как и эта почтенная дама. Не знаю, что нам делать, разве что Боб пошлет ей свой запас орехов.

— Послушай-ка ты, попрыгун! — сказал Ной. — Что тебе, собственно, надо?

Слуга сослался на счет, отражавший желания хозяйки.

— А что значат эти «о», которые я вижу там и сям? «Оплата» или «отсрочка»?

— Обещания, ваша честь, а то что же.

— А, значит, вы требуете за обед пятьдесят обещаний?

— Только и всего, сэр! За эту сумму вы пообедаете как вельможи, больше того — как члены городского совета.

Мне было очень приятно убедиться, что эти последние имеют и здесь те же склонности, как и в других странах.

— На, возьми сотню, — сказал Ной, щелкнув пальцами, — и, пожалуйста, не стесняйся. И вот что, любезный: пусть все эти деньги будут потрачены на еду. Лишь бы стряпня была хорошая, никто не станет ворчать из-за счета. Если понадобится, я готов купить гостиницу со всеми потрохами.

Слуга ушел, вполне удовлетворенный этими заверениями и, видимо, исполненный надежд на хорошие чаевые за свои труды.

Вскоре мы попали в поток, двигавшийся туда же, куда и мы. Дойдя до ворот, мы убедились, что нас ждали с нетерпением. К нам бросился служитель и тотчас же проводил нас к местам, для нас предназначенным. Всегда приятно принадлежать к привилегированным, и должен признаться, что все мы были немало польщены, очутившись на приготовленных для нас возвышенных местах в центре круглого зала заседаний Академии. Таким образом и нас было видно всем и мы могли обозревать огромную окружавшую нас толпу. Вся команда, не исключая даже негра-кока, уже была здесь — еще один знак уважения, и я не замедлил ответить на него общим поклоном. Когда первое приятное удивление немного улеглось, у меня еще осталось время оглядеться и рассмотреть собравшихся.

Академики занимали все нижние ряды вокруг наших временных подмостков. Для зрителей были отведены диваны, кресла, трибуны и скамьи в амфитеатре и у стен. Поскольку здание было очень велико, а развитие духа столь сильно уменьшило тело моникинов, в зале должно было присутствовать не менее пятидесяти тысяч хвостов.

Перед самым началом доктор Резоно приблизился к нашей трибуне и, переходя от одного к другому, подбадривая каждого приветливым словом, возбудил в нас самые приятные ожидания. Нам было оказано такое почтение, нас так отличали, что я боролся с собой, чтобы подавить в себе гордость, недостойную человеческой скромности, и сохранить философскую невозмутимость среди тех знаков уважения и благодарности, которыми, очевидно, собирались осыпать даже самого смиренного из нас.

Доктор все еще обходил нас, когда вошел старший двоюродный брат короля, и заседание немедленно было объявлено открытым. Однако я успел сказать несколько слов своим спутникам. Я напомнил им, что вскоре им придется доказать свою скромность. Мы совершили благородный и великодушный подвиг, а потому нам не к лицу умалять эту заслугу самодовольством и тщеславием. Я просил их всех брать пример с меня и уверял, что тогда их новые друзья втройне оценят их отвагу, самоотверженность и искусство.

На заседании предстояло принять нового члена Академии по отделению скрытых симпатий. Один из знатоков этой ветви моникинской науки произнес длинную речь, восхваляя выдающиеся заслуги нового академика. Затем выступил он сам и, рассыпая перлы красноречия, занявшие ровно пятьдесят пять минут, всячески старался доказать, что кончина его предшественника — невознаградимая утрата для всего мира, а он сам — наименее подходящее лицо для замены покойного. Я был немного озадачен тем невозмутимым спокойствием, с которым собрание встретило этот брошенный ему упрек. Но более близкое знакомство с моникинским обществом впоследствии убедило меня в том, что здесь каждый может говорить что угодно, пока он доказывает, как хороши все прочие и как плох он сам. Когда новоиспеченный академик блистательно доказал свое ничтожество и я уже ожидал, что простая честность принудит прочих сочленов потребовать нового голосования, он умолк и без дальнейших околичностей занял свое место среди них с полнейшей невозмутимостью.

После щедрых поздравлений по поводу его превосходной самоуничижительной речи новый член вновь встал и начал читать доклад об открытиях, сделанных им в науке скрытых симпатий. По его словам, каждый моникин обладает флюидом, который невидим, подобно инфузориям, населяющим всю природу, и который, если научиться им управлять, заменит чувство зрения, осязания, вкуса, слуха и обоняния. Этот флюид может передаваться от одного моникина к другому, и его уже удалось настолько подчинить воле, что он помогает видеть в темноте, обонять при сильном насморке, чувствовать вкус, когда нёбо обложено, и осязать, не прикасаясь к предмету. С его помощью мысли за полторы минуты передавались на расстояние в шестьдесят две лиги. Два моникина, страдавшие заболеванием хвоста, были изолированы, и им стали впрыскивать флюид, а затем их оперировали, лишив этим упомянутых украшений. Флюид так успешно заменил последние, что пациенты воображали себя, как и раньше, обладателями хвостов, и притом — замечательных своей длиной и тонким развитием. Успешный опыт был проделан также над одним из членов парламента: его супруга, моникинша необычайного ума, продолжительное время питала мужа идеями, хотя сама в течение всей сессии вынуждена была оставаться дома, так как на ней лежал надзор за их поместьем, расположенным в сорока лигах от столицы. Развитие этой науки особенно рекомендовалось правительству, так как новые методы могли быть использованы для получения свидетельских показаний, для раскрытия заговоров, для взимания налогов и для выбора кандидатов на важные посты. Предложение было одобрительно встречено кузеном короля, особенно в той части, где говорилось о подстрекательстве к бунту и о государственных доходах.

Ученые также приняли доклад весьма благосклонно (впоследствии я убедился, что Академия редко что-либо отвергала) и тотчас избрали комиссию для изучения «невидимых и неизвестных флюидов, их действия и их значения для благополучия моникинов».

После этого нам был преподнесен трактат о различных значениях слова «горстчвзиб», которое в переводе означает «э!». Знаменитый филолог, рассматривавший этот вопрос, проявил удивительную находчивость при разборе ограничительных и распространительных толкований этого слова. Методом перестановки букв он убедительно доказал, что оно происходит от всех древних языков. Тем же способом он установил, что оно имеет четыре тысячи и два значения. После этого он десять минут рассуждал весьма понятно, пользуясь одним лишь этим словом в его различных смыслах, и наконец неопровержимо доказал, что эта важная часть речи настолько полезна, что стала совершенно бесполезной, ввиду чего он, под аплодисменты Академии, предложил отныне и навеки изгнать указанное слово из языка Высокопрыгии. Предложение было принято единогласно. После чего поднялся двоюродный брат короля и объявил, что у всякого автора, который впредь погрешит против хорошего вкуса употреблением осужденного слова, кончик хвоста будет укорочен на два дюйма. Содрогание дам, которые, как я со временем убедился, любят задирать хвосты не хуже, чем наши дамы — головы, показало мне суровость этого постановления.

Теперь поднялся умудренный опытом и, по-видимому, весьма уважаемый член собрания. Известно, сказал он, что род моникинов быстро приближается к совершенству. Усиление духовного начала и ослабление материального так очевидны, что отрицать эти изменения невозможно. Он сам замечает, как его физические способности падают с каждым днем, а мыслительные — приобретают новую четкость и силу. Он больше не видит без очков, не слышит без трубки и не чувствует вкуса кушаний, приготовленных без острой приправы. Отсюда он заключает, что предстоит великая перемена, и предлагает, чтобы комиссия по скрытым симпатиям, которой предстоит заниматься вышеупоминавшимся флюидом, заранее приняла в соображение нужды того времени, когда моникины окончательно потеряют все свои чувства. Против такого разумного предложения не приходилось возражать, и оно было принято подавляющим большинством голосов.

После этого поднялся шепот, начали покачиваться хвосты, и по всем признакам видно было, что собрание вот-вот перейдет к тому, ради чего явились зрители. Все взоры обратились на доктора Резоно, который вскоре поднялся на кафедру и начал свой доклад.

Философ, полагаясь на свою память, говорил без записок. Он начал с великолепного и чрезвычайно красноречивого панегирика науке и тому энтузиазму, который пылает в груди всех ее истинных почитателей и делает их равно безразличными к выгодам, неудобствам, опасностям, страданиям и душевным терзаниям. После этого вступления, проникнутого, по общему мнению, правдивостью и простотой, он перешел к истории своих недавних приключений.

Упомянув сперва о прекрасном обычае Высокопрыгии, предписывающем испытательное путешествие, наш философ рассказал о том, как он был избран сопровождать милорда Балаболо в странствии, столь важном для его надежд. Он остановился на физической подготовке, на предварительных учебных занятиях и на упражнениях духа, которые проводил со своим учеником, прежде чем они покинули столицу. Все изложенное, по-видимому, хорошо отвечало своей цели, так как эта часть доклада не раз прерывалась гулом одобрения. Когда эти вопросы были исчерпаны, я наконец имел удовольствие услышать о том, как он, миссис Зоркая Рысь и их опекаемые отправились в путешествие, которое, как он справедливо заметил, «было чревато событиями огромной важности для знания вообще, для счастья моникинского рода и для некоторых чрезвычайно интересных отраслей моникинской науки в частности».

Я говорю «с удовольствием», так как, признаться, уже предвкушал впечатление, которое должен был произвести на моникинов его рассказ о том, как я сумел распознать истинную природу путников в том унизительном обличье, в каком я нашел их, когда счастливая случайность столкнула меня с ними, о том, как я немедленно пришел им на выручку, и о моей щедрости и смелости, когда я построил специальное судно и с риском для жизни взялся доставить их на родину. Ожидание триумфа Человека не могло не пробудить самые приятные чувства на нашей трибуне даже среди простых матросов, вспоминавших пережитые опасности и испытывавших ту радость, которая всегда сопровождает сознание заслуженной награды. Когда для философа подошло время заговорить о нас, я с торжеством посмотрел на лорда Балаболо, но не достиг ожидаемого эффекта: молодой пэр продолжал перешептываться со своими знатными друзьями с таким спесивым и равнодушным видом, словно не он был одним из спасенных пленников.

Доктор Резоно не напрасно славился среди своих коллег остроумием и красноречием. Прекрасные нравственные истины, которыми он по всякому поводу перемежал свое повествование, красота метафор и общий мужественный тон изложения восхищали слушателей. Испытательное путешествие предстало перед слушателями таким, каким его хотели сделать мудрые отцы традиций Высокопрыгии, искусом, сочетающимся с наставлениями и поучениями. Старые и опытные моникины, с чувствами, притуплёнными временем, не могли скрыть свое волнение, зрелые и терпеливые смотрели задумчиво и серьезно, а молодые и пылкие прямо дрожали и даже утратили обычную самоуверенность. Но, по мере того как философ благополучно вел своих спутников от пропасти к пропасти, взбирался с ними на скалы и обходил заманчивые предательские долины, присутствующими овладевало приятное чувство уверенности, и мы среди льдов все уже следовали за ним с тем слепым доверием, каким постепенно проникаются солдаты к приказам прославленного и победоносного генерала. Доктор в ярких красках описывал, как он и его питомцы шли навстречу этим новым испытаниям. Прелестная Балабола (все его спутники присутствовали в зале) склонила набок головку и покраснела, когда философ упомянул о том, как чистое пламя, горевшее в ее нежной груди, не уступило холоду этих безжизненных мест. Когда же он рассказал, как пылко милорд Балаболо объяснился в любви на середине большой льдины, и привел благосклонный ответ избранницы его сердца, престарелые академики разразились такими рукоплесканиями, что, казалось, купол здания вот-вот рухнет. Наконец он дошел в своем рассказе до того момента, когда мирные путешественники встретились с охотниками на котиков на неизвестном острове, куда их завела злосчастная судьба. Я втайне предупредил мистера Пока и прочих моих товарищей, как нам следует держаться, пока доктор будет знакомить Академию с первым насилием, совершенным человеческой алчностью, — о пленении его и его друзей. Мы должны были все разом встать и, немного отвернув лицо в сторону, прикрыть глаза рукой, выражая стыд и негодование. Иначе, казалось мне, мы проявили бы неприличное безразличие к моникинским правам и, хуже того, отождествили бы себя с виновниками злодеяния. Однако нам не представилось случая проявить такую деликатность в отношении наших ученых хозяев. Доктор, с той утонченностью чувств, которая поистине делает честь моникинской цивилизации, придал всему делу неожиданный оборот, который избавил нас от необходимости краснеть за себе подобных, а все бремя ответственности возложил на себя самого, хотя и показал себя в самом благородном свете. Вместо того, чтобы описывать грубость и безжалостность охотников, достойный философ невозмутимо поведал своим слушателям как, случайно встретив существа другого вида, он тем самым оказался в благоприятнейшем положении для важных открытий. Пользуясь данным ему правом выбирать, куда везти своих подопечных, памятуя о давнем желании моникинских ученых получить более верное представление о человеческом обществе и зная, что обитатели Низкопрыгии, республики, не пользующейся ничьей любовью, серьезно поговаривают об отправке экспедиции с той же целью, он тотчас решил продолжить свои исследования, насколько хватит его способностей, и рискнуть всем ради истины и науки. Поэтому он нанял судно упомянутых охотников и пустился на нем в путь, не считаясь с последствиями, в самые недра человеческого мира!

Мне доводилось с трепетом внимать грохоту тропической грозы, у меня замирал дух, когда пушки целого флота внезапно изрыгали огонь и рев их сотрясал воздух, я слышал грохот канадского водопада и взирал в оцепенении, как ураган ломал деревья и вырывал их с корнем, но никогда еще я не испытывал такого бурного, такого захватывающего чувства изумления, тревоги и сочувствия, какое возникло во мне при взрыве одобрения и восторга, которым собрание встретило эти слова о подвиге, о великой смелости и самопожертвовании. Как взвивались хвосты, как хлопали лапки, как звенели голоса при этом новом доказательстве высокой доблести не столько моникинов вообще (это была бы мелкая радость), сколько именно моникинов Высокопрыгии!

Воспользовавшись шумом, я высказал свое удовлетворение по поводу того, как великодушно наш друг доктор обошел вопрос о человеческой жестокости и умело обернул все это печальное дело к вящей славе Высокопрыгии. Ной ответил, что философ и вправду «проявил немалое знание человеческой природы, да и моникинской, надо думать». Эти утверждения теперь никто не станет оспаривать: как ему по опыту известно, попробуй только показать обществу или отдельному лицу, что они напрасно такого мнения о себе, и тебя сейчас же объявят лгуном. Так повелось в Станингтоне, то же самое, как он полагает, бывает в Нью-Йорке, да можно сказать — и по всей земле, от полюса до полюса, но ему все-таки хотелось бы потолковать с глазу на глаз с этим самым охотником на котиков и выслушать, что тот скажет об этом деле. Он, Ной, что-то не знает таких судовладельцев, которые потерпели бы, чтобы их капитаны бросали охоту и плыли куда-то, положившись на обещания обезьяны, да притом еще совершенно незнакомой.

Когда рукоплескания немного стихли, доктор Резоно продолжал свой рассказ. Он слегка коснулся условий жизни на шхуне, которые, как он дал нам понять, были недостойны высокого положения ее пассажиров, и добавил, что, встретив судно побольше и получше, шедшее из Бомбея в Англию, он воспользовался этим и перешел на него со своими спутниками. Это судно зашло на остров Св. Елены, где доктор имел возможность провести несколько дней на берегу.

Рассказ доктора об острове Св. Елены был длинным, научным и весьма интересным. Человеческие ученые приписывают этому острову вулканическое происхождение, заметил он, однако подробное изучение геологической формации и других явлений убедило его в том, что правильны моникинские предположения, содержащиеся в минералогических трудах Академии Высокопрыгии; другими словами, эта скала представляет собой обломок полярной области, выброшенной при великом взрыве — в этом месте он отделился от остальной массы и упал в море. Тут доктор продемонстрировал образцы породы, предлагая присутствующим ученым осмотреть их, и с неколебимой уверенностью знатока геологии спросил, не напоминают ли они весьма близко известный горный пласт, находящийся всего в двух милях от столицы моникинов. Это блестящее доказательство справедливости его предположения было встречено всеобщим одобрением, и в особенности философ был награжден улыбками всех дам, ибо дамы обычно с удовольствием смотрят на всякие научные демонстрации, избавляющие их от необходимости сравнивать и размышлять.

Прежде чем покончить с этой частью своего повествования, доктор заметил, что, как ни интересны эти свидетельства верности их летописей, а также великих переворотов в неорганической природе, есть еще один связанный с островом вопрос, который, он уверен, найдет живейший отклик в сердцах его слушателей. Во время его посещения остров Св. Елены был избран местом заточения для великого завоевателя и нарушителя покоя своих ближних. Это обстоятельство привлекало к острову всеобщее внимание, и среди немногих приезжих, допускавшихся туда, почти не было таких, чьи мысли не были бы поглощены былыми деяниями и нынешней судьбой этого человека. Для него, разумеется, события, связанные с величием всего лишь человека, особого интереса не представляли — что последователю моникинской философии мелкая возня так называемых людей! Но то обстоятельство, что все взоры были обращены в одну сторону, дало ему свободу действий, и он использовал ее таким способом, который, он надеется, будет одобрен присутствующими. Собирая среди утесов образцы минералов, он обратил внимание на животных, называемых на местном языке обезьянами, которые, если судить по очевидному физическому сходству, возможно, имеют одно происхождение с моникинами. Академия, несомненно, поймет, как желательно было изучить любопытные особенности привычек, языка, брачных обрядов, погребений, религиозных взглядов, традиций, образования и общего духовного развития этого интересного племени. Это помогло бы установить, являются ли они просто одним из уродств, которые, как известно, иногда порождает природа, или в самом деле принадлежат к тем, о ком некоторые из лучших моникинских авторов пишут как о «потерянных моникинах».

Доктору удалось познакомиться с одним из обезьяньих семейств и провести в их обществе целый день. В результате он установил, что они действительно принадлежат к роду моникинов и во многом сохранили находчивость и многие духовные понятия былых времен, но их разум самым печальным образом притуплён и их способность к совершенствованию, вероятно, пропала в стихийном бедствии, разбросавшем их, бездомных скитальцев, слабых и беспомощных, по лицу земли. Влияние иного климата и усвоение новых привычек, конечно, повлекли за собой и физические изменения, но все же осталось достаточно признаков тождества этих существ с моникинами. Они даже сохранили в своих преданиях смутную память об ужасном бедствии, отторгнувшем их от собратьев, но, естественно, ничего толком объяснить не могли. Коснувшись еще некоторых вопросов, связанных с этими замечательными фактами, доктор в заключение сказал, что открытие это, безусловно, подтверждает правдивость моникинских хроник, но он видит лишь один путь практического его использования: следует снарядить несколько экспедиций на этот и другие острова и захватить там побольше семейств, которые, будучи перевезены в Высокопрыгию, могут дать начало породе слуг, более покорных, чем нынешние, обладающие всеми знаниями моникинов, и, вероятно, более разумных и полезных, чем домашние животные Высокопрыгии. Столь практическое приложение теории вызвало явное одобрение. Я заметил, как пожилые моникинши сейчас же начали шептаться, видимо, очень довольные скорым избавлением от хозяйственных хлопот.

Далее доктор Резоно стал рассказывать, как он отплыл с острова Св. Елены и в конце концов высадился в Португалии. Там, по его словам, он нанял нескольких савояров, которые должны были служить курьерами и проводниками во время намеченной им поездки по Португалии, Испании, Швейцарии, Франции и т. д. Я слушал с восхищением. Никогда раньше я столь ясно не понимал, какую огромную разницу в наших взглядах на вещи создает действенная философия. Вместо того, чтобы жаловаться на дурное обращение и на унижения, которым подвергались он и его спутники, доктор говорил обо всем этом лишь как о разумном приспособлении с их стороны к обычаям тех стран, в которые они попадали, и как о средстве установить тысячу важных фактов, духовных и материальных, которые он намерен позднее представить Академии в особом меморандуме. Теперь же часы напоминают ему о том, что пора заканчивать доклад, и поэтому он будет говорить о дальнейшем возможно более сжато.

С большим простодушием доктор признался, что охотно провел бы еще год-другой в тех отдаленных и чрезвычайно интересных краях, но он не мог забыть своего долга перед друзьями из двух благородных семейств. Цель испытательного путешествия была достигнута при самых благоприятных предзнаменованиях, и дамы, естественно, торопились вернуться домой. Поэтому все они отправились в Великобританию, страну, славящуюся своим мореходством, где он немедленно начал приготовления к обратному плаванию. Было нанято судно с условием, что его будет разрешено нагрузить беспошлинно товарами Высокопрыгии. Тысячи разных лиц обращались к доктору за разрешением участвовать в плавании, так как туземцам, конечно, хотелось побывать в цивилизованной стране. Но осторожность заставила его взять только тех, кто мог оказаться полезен. Король Великобритании, владетельная особа, весьма значительная по людской оценке, вверил попечению доктора своего единственного сына и наследника, для того чтобы тот пополнил свое образование путешествием, и сам лорд верховный адмирал выразил желание командовать экспедицией, столь важной для науки вообще и для его профессии в частности.

Тут доктор Резоно поднялся на нашу трибуну и представил Академии Боба как наследного принца Великобритании, а капитана Пока — как ее верховного адмирала! Он указывал на различные особенности первого и особенно на въевшуюся в его кожу грязь как на признаки королевского происхождения. Он предложил юнцу раздеться, извлек британский флаг, который тот тщательно прятал в штанах в качестве буфера, и объяснил, что это геральдический знак его достоинства — что было бы не так уж неверно, если бы флаг облекал другую часть тела. Что же касается капитана Пока, то он просил академиков присмотреться к его морской осанке, неопровержимо свидетельствующей о его занятии и отличающей людей-моряков.

Повернувшись ко мне, он сообщил, что я гувернер, приставленный к Бобу на время путешествия, и особа в своем роде весьма почтенная. Он добавил также, что я претендую на открытие так называемой системы вкладов в дела общества, что, несомненно, делает честь существу моего вида.

В результате этой молниеносной перестановки ролей я фактически поменялся местами с юнгой. В дальнейшем не он будет прислуживать мне, а я должен буду оказывать ему всяческое внимание! Помощники капитана были представлены как два контр-адмирала, а команда оказалась составленной исключительно из капитанов британского флота. В заключение аудитории дано было понять, что мы все, подобно минералам со Св. Елены, были доставлены в Высокопрыгию как образцы вида «человек».

Не стану отрицать, что точка зрения доктора Резоно на себя и свои поступки, так же, как на меня и мои поступки, сильно отличалась от моей собственной. И все же, если поразмыслить, видеть себя в совсем ином свете, чем нас видят другие, настолько обычно, что, в общем, его объяснения возмутили меня меньше, чем мне показалось вначале. Во всяком случае, я был полностью избавлен от необходимости смущаться из-за похвал моей щедрости и бескорыстию и страдать от сознания, что мне приписывают какие-то необычайные заслуги. Все же должен сказать, что я был и удивлен и немного рассержен. Однако внезапный и неожиданный оборот, приданный всему делу, совершенно сбил меня с толку, и я был не в силах вымолвить хотя бы слово возражения. И в довершение всего эта обезьяна Балаболо дружески кивнула мне, словно показывая всем, что считает меня прекрасным малым!

После доклада слушатели начали подходить и осматривать нас, позволяя себе всякие дружеские вольности и вообще показывая, что считают нас диковинками, заслуживающими их внимания. Двоюродный брат короля тоже удостоил нас внимания и приказал объявить, что мы желанные гости в Высокопрыгии и что всем нам из уважения к доктору Резоно, на время нашего пребывания в стране, дается звание «почетных моникинов». Он велел также объявить, что если мальчишки будут приставать к нам на улицах, им завьют хвосты березовыми щипцами. Что касается самого доктора Резоно, то вдобавок к его прежней степени О. Л. У. X. ему присваивается ученое звание В. Р. У. Н. — высшая честь, какой может удостоиться ученый в Высокопрыгии.

Наконец общее любопытство было удовлетворено, и нам позволили спуститься с трибуны: общество вновь вернулось к своим обычным интересам, и мы были забыты. Теперь, когда я получил возможность собраться с мыслями, я тотчас же отозвал в сторону обоих помощников капитана и предложил пойти всем к нотариусу и заявить протест против ряда необъяснимых ошибок, допущенных доктором Резоно, ошибок, искажающих истину, нарушающих права отдельных лиц, оскорбляющих человечество в целом и вводящих в заблуждение науку Высокопрыгии. Не могу сказать, чтобы мои доводы были встречены сочувственно, и я вынужден был, оставив обоих контр-адмиралов, обратиться к команде в убеждении, что обоих помощников подкупили. Призыв к смелой, прямой и честной натуре простых матросов, казалось мне, должен был увенчаться значительно большим успехом. Но и здесь меня ждало разочарование. Матросы разразились ругательствами и заявили, что Высокопрыгия — хорошая страна. Они рассчитывали на жалование и содержание, соответствующее их новому рангу: отведав сладость власти, они не собирались ссориться с улыбнувшейся им судьбой и менять серебряную кружку на ведерко со смолой.

Уйдя от этих негодяев, которым их неожиданное повышение явно ударило в голову, я решил разыскать Боба и обычным способом мистера Пока, невзирая на флаг, заставить его вспомнить о своих обязанностях и снова занять пост исполнителя моих распоряжений. Я нашел молодого прохвоста среди цветника моникинш всех возрастов, расточавших знаки внимания его драгоценной особе и вообще делавших все, что от них зависело, чтобы искоренить всякие остатки скромности или других хороших качеств, какие еще могли в нем сохраниться. Мне безусловно представлялся благоприятный случай для атаки, так как британский флаг он перекинул через плечо, наподобие королевской мантии, и моникинши низших званий теснились вокруг, стараясь поцеловать его кайму. Гордая осанка, с какой мальчишка принимал это поклонение, произвела впечатление даже на меня. Боясь, что моникинши, если я попытаюсь открыть им глаза на обман, расправятся со мной — моникинши всех видов слишком дорожат своими иллюзиями, — я временно отложил враждебные намерения и поспешил вслед за мистером Поком, не сомневаясь, что без труда сумею образумить столь прямодушного человека.

Капитан выслушал мои протесты с должным почтением и даже, казалось, отнесся ко мне с сочувствием. Он откровенно признал, что доктор Резоно обошелся со мной нехорошо, и выразил мнение, что частный разговор с ним, быть может, заставит его осветить события более верно, но против моего намерения со всей решительностью воззвать к общественному мнению, а также против необдуманного обращения к нотариусу он упорно возражал. Его замечания сводились к следующему.

Он не знаком со здешними законами о протестах, и. следовательно, мы можем потратиться на нотариуса без всякой для себя пользы. Кроме того, доктор — философ, Ш. У. Т. и В. Р. У. Н., а с такими людьми трудно тягаться в любой стране, и уж тем более — в чужой. Он питает врожденное отвращение к тяжбам. Утрата моего положения, конечно, большая неприятность, но ее можно перенести, что же касается его лично, то он никогда не домогался поста лорда верховного адмирала Великобритании, но раз уж такой пост ему навязан, он сделает все от него зависящее, чтобы не ударить лицом в грязь. Он знает, что его друзья в Станингтоне обрадуются, узнав о его повышении, ибо, хотя у него на родине нет ни лордов, ни даже адмиралов, его земляки всегда приходят в восторг, если кто-либо (лишь бы не они сами) возводит их согражданина в такой высокий сан, видимо, полагая, что честь, оказанная одному, оказана всей нации, а он рад оказать честь своей нации, поскольку народ Штатов, как никакой другой, всегда готов подхватить такую радость и поделить ее между гражданами так, чтобы каждому досталась его доля — каждому, кроме того, кому она была предназначена в первую очередь, и поэтому он склонен сохранить сколько можно, пока это в его власти. Он считает себя моряком получше большинства его предшественников на посту лорда верховного адмирала и не питает на этот счет никаких опасений, но интересно бы знать, стала ли теперь миссис Пок леди верховной адмиральшей? Но раз уж я так расстраиваюсь из-за потери моего ранга, он может назначить меня корабельным священником (в морские офицеры я все-таки не гожусь), а при моем финансовом влиянии на родине я, конечно, сумею добиться утверждения. Великий государственный деятель на его родине сказал: «Мало кто умирает, а сам никто не уходит», и не ему первому вводить новую моду. Со своей стороны, он смотрит на доктора Резоно как на друга, а с друзьями ссориться неприятно. Он готов на любой разумный шаг, но только не подавать в отставку, и если я уговорю доктора заявить, что в отношении меня он ошибся и я послан в Высокопрыгию как лорд верховный посол, лорд первосвященник или еще какой-нибудь лорд (кроме лорда верховного адмирала), он готов подтвердить это под присягой. Но он предупреждает меня, что, в случае подобного соглашения, он будет признавать мое звание до срока своего собственного назначения: если он оставит свой пост хоть на минуту раньше, чем это будет безусловно необходимо, он потеряет уважение к самому себе и никогда больше не посмеет взглянуть миссис Пок в лицо. В общем, он ничего подобного не сделает. А теперь ему пора распрощаться со мной, так как он собирается нанести визит лорду верховному адмиралу Высокопрыгии.

 ГЛАВА XVII

Новые политики, новое в политике. Круговращение,
вращение и новой нации появление.
А также — приглашение

Я почувствовал, что мое положение стало теперь чрезвычайно странным. Правда, моя скромность была неожиданно пощажена тем остроумным оборотом, который доктор Резоно придал истории наших взаимоотношений. Но я не видел от этого никаких других выгод. Все те, кто принадлежал к одному со мной виду, в известном смысле отвернулись от меня. Я пал духом и, чувствуя себя весьма униженным, уныло побрел в гостиницу, где нас ждал заказанный мистером Поком банкет.

Когда я вышел на большую площадь, кто-то слегка стукнул меня по колену и, обернувшись, я увидел перед собой моникина со всеми физическими признаками подданного Высокопрыгии, но отличавшегося от большинства обитателей этой страны более длинной и несколько взъерошенной естественной одеждой, более хитрым выражением глаз и рта, общим деловым видом и, что было ново для меня, подрезанным хвостом. Его сопровождал какой-то на редкость неказистый моникин. Первый заговорил со мной:

— Добрый день, сэр Джон Голденкалф, — начал он, как-то передернувшись, что, как я позже узнал, означало дипломатическое приветствие, — с вами сегодня обошлись не особенно хорошо, и я ждал случая высказать вам сочувствие и предложить свои услуги.

— Сэр, вы слишком любезны. Я в самом деле несколько обижен, и, должен признаться, ваше сочувствие мне чрезвычайно приятно. Однако разрешите мне высказать свое изумление по поводу того, что вам известно мое настоящее имя, равно как и мои невзгоды.

— Видите ли, сэр, по правде говоря, я принадлежу к пытливому народу. Население на моей родине сильно разбросано, и мы привыкли расспрашивать всех и всякого, что вполне естественно при таком положении вещей. Вы, вероятно, замечали, что, если на большой дороге встретятся двое, они редко расходятся, не кивнув друг другу, тогда как тысячи встречаются на оживленной улице, не обменявшись даже взглядом. Мы развили этот принцип, сэр, и всегда удовлетворяем свою похвальную любознательность.

— Значит, вы не подданный Высокопрыгии?

— Боже упаси! Нет, сэр, я гражданин Низкопрыгии, великой и славной республики, лежащей в трех днях морского пути от этого острова. Мы — новая нация, в расцвете молодости и силы, являющая собой настоящее чудо по смелости своих взглядов, чистоте своих убеждений и священному уважению к правам моникинов. Я имею честь быть чрезвычайным послом и полномочным министром, представляющим республику при дворе короля Высокопрыгии, нации, от которой мы происходим, но которую оставили далеко за собой на нашем пути к славе и преуспеянию. Однако, сэр, имея честь знать ваше имя, я обязан без промедления назвать вам свое.

С этими словами мой новый знакомый вручил мне визитную карточку, на которой я прочел:


«Генерал-коммодор-судья-полковник

Друг Нации,

чрезвычайный посол и полномочный министр

республики Низкопрыгии

при его величестве короле Высокопрыгии».


— Сэр, — сказал я, снимая шляпу с глубоким поклоном, — я не знал, с кем имею честь говорить. Вы, как кажется, занимаете весьма разнообразные должности и, не сомневаюсь, с равным успехом.

— Да, сэр, я имею право полагать, что одинаково сведущ во всех моих профессиях.

— Все же вы позволите мне заметить, генерал… э… судья… э… я, право, не знаю, сэр, какое из этих званий вам больше по вкусу.

— Пользуйтесь любым, сэр! Я начал с генерала, но еще у себя дома спустился до полковника. Друг Нации — вот единственное наименование, которым я дорожу. Именуйте меня Другом Нации, а в остальном — называйте как вам будет удобнее.

— Вы очень любезны, сэр! Разрешите спросить: неужели вы действительно занимали все эти разнообразные посты?

— Конечно, сэр! Надеюсь, вы не принимаете меня за самозванца?

— Нет, что вы! Но судья и коммодор, например, у людей настолько различаются по своим обязанностям, что я нахожу их совмещение в одном лице даже у моникинов несколько странным.

— Отнюдь, сэр! Я был законно избран на все эти должности, отслужил свой срок на каждой из них и могу предъявить почетные свидетельства об отставке.

— Но ведь вы неминуемо должны были столкнуться с затруднениями, выполняя столь различные обязанности?

— А, я вижу, вы пробыли в Высокопрыгии достаточно долго, чтобы перенять некоторые местные предрассудки! Их в этой стране чрезвычайно много. Я сам заразился некоторыми из них, едва ступил на эту землю. Еще раз взгляните на мою карточку, сэр, — это превосходная иллюстрация того, что мы в Низкопрыгии называем круговращением должностей.

— Круговращением должностей?

— Совершенно верно, сэр. Мы изобрели эту систему для нашего удобства. Можно не сомневаться в ее устойчивости, так как она основана на вечных принципах.

— Разрешите спросить вас, полковник, имеет ли она что-нибудь общее с системой вкладов в дела общества?

— Ровно ничего! Та система, насколько я понимаю, статична, а эта представляет собой кругооборот. У нас в Низкопрыгии есть два гигантских лотерейных колеса. В одно мы кладем имена граждан, а в другое — названия должностей. А затем мы тянем эти билетики, и все дело улаживается на год.

— Я нахожу, что такая система чрезвычайно проста. Скажите, сэр, она оправдывается на деле?

— Вполне! Конечно, мы периодически смазываем колеса.

— И не бывает ли злоупотреблений со стороны тех, кого выбирают тянуть билетики?

— О, их самих выбирают точно таким же способом!

— А те, кто тянут за них?

— Принцип круговращения! Их выбирают на тот же манер.

— Но должно же быть какое-то начало! Вытянувшие первые билетики могут злоупотребить оказываемым им доверием.

— Никогда! Это всегда патриоты из патриотов. Нет, сэр, мы не такие олухи, чтобы оставить лазейку для подкупа. Все решает случай. Случай делает меня сегодня коммодором, а завтра — судьей. Случай определяет лотерейных мальчиков, и он же определяет патриотов. Если бы вы видели это своими глазами, вы поняли бы, что наши случайные патриоты гораздо чище и толковее тех, которых нарочно так воспитывают.

— В конце концов это не так уж сильно отличается от принципа наследования, при котором тоже все сводится к случаю.

— Согласен, сэр, что это было бы так, если бы не наша система отбора испытанных патриотов. В них наша гарантия против нарушений…

— Гм! — неожиданно громко кашлянул спутник коммодора Друга Нации, как бы напоминая о своем существовании.

— Сэр Джон, прошу простить большое упущение с моей стороны. Позвольте представить вам моего согражданина, бригадира Прямодушного, путешествующего подобно вам. Более достойной особы не найти во всей моникинской области.

— Бригадир Прямодушный, я считаю большой честью знакомство с вами. Однако, джентльмены, я тоже пренебрег правилами вежливости. Меня ждет банкет стоимостью в сто обещаний, и, поскольку некоторые из ожидавшихся гостей лишены возможности явиться, я прошу вас почтить меня своим обществом. Мы приятно проведем часок за дальнейшим обсуждением этих важнейших вопросов.

Ни тот, ни другой из моих новых знакомых не отклонил моего приглашения, и вскоре мы удобно расположились за обеденным столом. Коммодор, который, по-видимому, всегда хорошо питался, только вежливо пробовал блюда, зато бригадир Прямодушный атаковал их так рьяно, что у меня не было особой причины сетовать на отсутствие мистера Пока. Тем временем наша беседа не прерывалась.

— Мне кажется, я улавливаю контуры вашей системы, судья Друг Нации, — сказал я. — Но только я попросил бы вас немного пояснить ту часть, которая касается патриотов.

— Весьма охотно, сэр. Устройство нашего общества опирается на указание, данное самой природой, а это, вы согласитесь, основание достаточно широкое, чтобы поддерживать вселенную. Как народ, мы представляем собой рой, отделившийся от Высокопрыгии. Оказавшись свободными и независимыми, мы начали строить свою социальную систему не только на прочном фундаменте, но и на надежных принципах. Заметив, что природа предпочитает двоичность, мы сделали это указание нашей руководящей идеей…

— Двоичность, коммодор?

— Вот именно, сэр Джон. У моникина два глаза, два уха, две ноздри, две руки, две ноги, два легких и так далее. Исходя из этого, мы распорядились провести — умозрительно — в каждом округе Низкопрыгии две отчетливые линии, под прямым углом одна к другой. Мы назвали их политическими вехами страны, и каждый гражданин должен был расположиться на одной из этих линий. Все это, разумеется, чисто умозрительное устройство, а не реальное!

— Но оно обязательно для граждан?

— С точки зрения закона — нет. Но на того, кто не считается с этим требованием, смотрят косо, как на отставшего от времени, как на жалкую личность, и, таким образом, этот обычай стал сильнее закона. Сначала его хотели включить в конституцию. Но один из самых опытных наших государственных деятелей неопровержимо доказал, что это не только ослабило бы обязательность, но, вероятно, привело бы к возникновению новой партии для борьбы с таким положением вещей. В результате эта мысль была оставлена. Наоборот, и буква и дух конституции чуть-чуть направлены против указанного обычая, но, будучи мудро применяем на практике, он вошел в нашу плоть и кровь. Ну, сэр, после того, как эти две великие политические вехи установлены, тот, кто хочет считаться патриотом, должен для начала «коснуться черты». Но я лучше покажу это наглядно. Хотя, как я имел честь указывать, истинные эволюции носят чисто умозрительный характер, мы создали физическую параллель, подходящую к нашим привычкам, и новичок всегда начинает с нее.

Тут коммодор взял кусок мела и провел через середину комнаты четкую линию, а потом вторую, так что она пересекла первую под прямым углом. После этого он сдвинул ноги и предложил мне проверить, виден ли между его носками и чертой какой-нибудь просвет. Внимательно всмотревшись, я должен был признать, что просвета нет.

— Вот это и называется «коснуться черты». Это «социальная позиция номер один». Почти каждый гражданин научается безукоризненно выполнять это упражнение на той или другой из двух великих политических линий. Затем тот, кто хочет добиться больших успехов, начинает свою карьеру, следуя великому принципу круговращения. Сейчас я покажу вам «позицию номер два».

Коммодор подпрыгнул, повернув в то же время свое тело, как солдат по команде «кругом», и опустился точно с другой стороны черты, касаясь ее носками.

— Сэр, — сказал я, — это вы проделали чрезвычайно ловко, но в чем польза такой эволюции?

— Она дает возможность менять фронт, сэр Джон: маневр, столь же полезный в политике, как и на войне. Почти все у нас умеют выполнять его, как мог бы показать вам мой друг Прямодушный, будь у него такое желание.

— У меня нет охоты подвергать опасности мои фланги и тыл, — проворчал бригадир.

— Если угодно, я покажу вам теперь вращение второе, или позицию номер три.

Я выразил живейшее желание увидеть этот маневр, и коммодор снова занял позицию № 1. Затем он проделал сальто-мортале, как называл это капитан Пок: перекувыркнулся в воздухе и снова точно попал на черту.

Ловкость коммодора привела меня в восхищение, которое я ему и выразил, спросив затем, многие ли достигают такого искусства. Коммодор и бригадир рассмеялись моему простодушию, и первый объяснил, что народ Низкопрыгии чрезвычайно активен и предприимчив, и моникины на обеих политических линиях до того наловчились, что по слову команды они кувыркаются с такой же точностью и быстротой, с какой гвардейский полк проделывает ружейные артикулы.

— Как, сэр, — в восторге воскликнул я, — все население?

— За очень малым исключением. Порой кто-нибудь споткнется, но его сейчас же выкидывают вон, и он не идет в счет.

— Но все эти эволюции, коммодор, доступны широкому кругу и не позволяют отбирать патриотов по принципу случайности, а ведь патриотизм обычно представляет собой монополию.

— Совершенно верно, сэр Джон! Поэтому я сразу же перейду к главному пункту. То, о чем я говорил до сих пор, выполняет почти все население. Мало кто отказывается касаться черты или проделывать необходимые сальто-мортале, как вы изволили выразиться. Политические линии, как вы уже знаете, пересекаются под прямым углом. Близ точки пересечения иной раз бывает тесно, и начинается толкотня. Мы называем моникина патриотом, если он может проделать такую эволюцию.

Тут коммодор вскинул пятки в воздух с такой стремительностью, что я не успел ничего сообразить, хотя было очевидно, что он действует строго по принципу круговращения. Я заметил, что он опустился с исключительной точностью на то самое место, где стоял раньше, и опять безупречно коснулся носками черты.

— Вот это мы называем вращением третьим, или позицией номер четыре. Тот, кто способен это исполнить, считается у нас знатоком политики. Его всегда ставят близ врага, то есть у места пересечения враждебных линий.

— Как, сэр, эти линии, по которым выстраиваются граждане одной и той же страны, считаются враждебными?

— Враждуют ли кошки с собаками, сэр? Хотя сторонники обеих линий следуют тому же принципу круговращения и стремятся к той же цели, то есть к общему благу, они являются социальными, политическими и почти что нравственными антиподами. Они редко роднятся между собой, никогда не обмениваются похвалами и часто отказываются даже разговаривать друг с другом. Короче говоря (бригадир мог бы подтвердить вам это, будь у него такое желание), они — антагонисты душой и телом. Попросту говоря, сэр, они — враги.

— Крайне необычное положение для граждан одной и той же страны!

— Такова моникинская природа, — вставил мистер Прямодушный. — Наверное, сэр, люди гораздо разумнее?

Я не хотел отвлекаться от темы разговора и только поклонился в ответ на это замечание, а затем попросил судью продолжать.

— Итак, сэр, — сказал он, — вам нетрудно понять, что положение тех, кого ставят близ точки пересечения, никак не назовешь синекурой. Сказать правду, они изо всех сил поносят противников, и тот, кто проявляет в этом отношении наибольшую изобретательность, обычно считается самым умным. Никто, сэр, кроме патриотов, действующих во имя блага родины, не выдержал бы ничего подобного, и за это мы их уважаем.

— А как же с патриотами из патриотов, коммодор? Посол Низкопрыгии снова стал на черту неподалеку от точки пересечения обеих линий, а затем он попросил меня следить за ним с особым вниманием. Когда все было готово, коммодор снова взлетел в воздух и, перевернувшись, опустился на враждебной линии, с поразительной точностью коснувшись ее носками. Это было проделано, несомненно, весьма искусно, и он взглянул на меня, как бы ожидая похвалы.

— Превосходно, судья! Сразу видно, что вы немало упражнялись.

— Этот маневр, сэр Джон, я проделал всерьез пять раз за мою жизнь. И мое право считаться патриотом из патриотов основано на том, что все пять раз я не допустил ни малейшей ошибки. Один ложный шаг мог бы погубить меня, но, как говорится, упражнение ведет к совершенству, а совершенство — залог успеха.

— Все же я не совсем понимаю, как, покинув подобным образом свою сторону и перескочив, я бы сказал кувырком, на сторону противника, можно заслужить честное имя патриота.

— Что вы, сэр! Разве тот, кто безоружный кидается в самую гущу врагов, не считается героем сражения? А раз эта борьба политическая, а не военная, и в ней превыше всего ставится благо страны, моникин, проявляющий наибольшую преданность общему делу, должен быть чистейшим патриотом. Заверяю вас честью, сэр, что все мои успехи основаны всецело именно на таких заслугах.

— Он прав, сэр Джон, вы можете верить каждому его слову, — заметил бригадир, кивая головой.

— Я начинаю понимать вашу систему, которая, несомненно, хорошо приспособлена к привычкам моникинов и должна порождать благородное соперничество в применении принципа круговращения. Но вы, кажется, сказали, полковник, что народ Низкопрыгии происходит из Высокопрыгии?

— Совершенно верно, сэр.

— Как же это вышло, что вы урезываете свой благородный орган, тогда как здесь жители дорожат им как зеницей ока и более того — как вместилищем разума?

— Вы подразумеваете наши хвосты, сэр? Но ведь природа распределила эти украшения очень неравномерно, в чем вы с легкостью убедитесь, выглянув из окна. Мы согласны с тем, что хвост — вместилище разума, а конечности — самые одухотворенные части тела. Но правительства создаются для уравнивания подобных естественных неравенств, которые мы считаем антиреспубликанскими. Поэтому закон требует, чтобы каждый гражданин, достигший совершеннолетия, подвергся усечению хвоста по мерке, хранящейся в каждом округе. Без такого средства у нас могла бы возникнуть аристократия ума, и тогда нашим свободам пришел бы конец. Кстати, то же требование ставится для получения права голоса, а этим правом, конечно, все дорожат.

Тут бригадир перегнулся ко мне через стол и шепотом рассказал, что один великий патриот по очень серьезному поводу совершил сальто-мортале со своей линии на линию врагов, но поскольку он унес с собой все священные принципы, за которые его партия яростно боролась много лет, его бесцеремонно оттащили обратно за хвост, к несчастью оказавшийся в пределах досягаемости для бывших друзей, к которым этот государственный деятель повернулся спиной. И закон был проведен поистине в интересах патриотов. Бригадир добавил, что законная мера допускает более длинный обрубок, чем обычно носят. Однако считается дурным тоном, если у кого-нибудь обрубок торчит больше, чем на два и три четверти дюйма, а поэтому те, кто рассчитывает выдвинуться в политике, предпочитают ограничиваться размером один дюйм с четвертью в знак крайнего смирения.

Поблагодарив мистера Прямодушного за это ясное и убедительное объяснение, я продолжал:

— Но раз ваши институты опираются на разум и близость к природе, мне кажется, судья, вы должны были бы ухаживать за этим органом, а не увечить его, тем более, что все моникины считают его квинтэссенцией ума.

— Безусловно, сэр. И мы за ним ухаживаем, но по принципу искусных садовников, обрубающих ветки для того, чтобы появились более мощные ростки. Конечно, мы не ждем, что сам хвост начнет отрастать заново, но мы заботимся о лучшем распределении заключенного в нем разума в обществе. Отрубленные концы хвостов мы сейчас же отсылаем на большую фабрику интеллекта, где ум отделяют от материи и продают редакторам газет, причем доход поступает обществу. Вот почему журналисты Низкопрыгии так умны и так верно отражают средний уровень наших знаний.

— И нашей честности, добавьте! — проворчал бригадир.

— Я понял, судья, красоту вашей системы. Какая прелесть! Эссенция из отрубленных хвостов представляет средний разум Низкопрыгии, так как составлена из всех хвостов страны. А поскольку газета обращается к среднему уму населения, между пишущими и читающими достигается полное взаимопонимание. Но, чтобы мои сведения по этому вопросу были полны, не скажете ли вы мне, как такая система отражается на общем умственном развитии в Низкопрыгии?

— Прекраснейшим образом! У нас республика, и нам необходимо единство во всех важнейших вопросах. Сочетая воедино, как я говорил, крайности наших умов, мы и получаем то, что называется общественным мнением. Это общественное мнение отражается общественными газетами…

— А инспектором фабрики всегда избирается патриот из патриотов, — перебил бригадир.

— Замечательно! Лучшие части ваших интеллектов вы отдаете перемолоть и смешать, а смесь продается журналистам, а они доводят ее до сведения публики, как выражение объединенной мудрости страны!

— Или как общественное мнение. Мы придаем большое значение разуму во всех наших делах и всегда называем себя самой просвещенной нацией на земле. Но изолированные умственные проявления внушают особое отвращение как антиреспубликанские, аристократические и опасные. Мы глубоко верим в наш способ использования умов: как вы могли заметить, он удивительно согласуется с самой основой нашего общества.

— К тому же мы — народ торговый, — вставил бригадир, — и, привыкнув иметь дело с законами страхования, охотно пользуемся средними величинами.

— Верно, брат Прямодушный, совершенно верно! Мы особенно не любим все напоминающее неравенство. Для моникина знать больше, чем его соседи, — почти такое же преступление, как действовать по своему усмотрению. Нет, нет, мы действительно свободная и независимая республика и считаем каждого гражданина ответственным перед общественным мнением во всем, что он делает, говорит, мыслит и желает.

— Простите, сэр, обе великие политические линии посылают свои хвосты на одну фабрику и придерживаются одних мнений?

— Нет, сэр, у нас в Низкопрыгии есть два общественных мнения.

— Два общественных мнения?!

— Разумеется, сэр, горизонтальное и вертикальное.

— Это говорит о такой необычайно плодотворной умственной деятельности, что трудно поверить!

Тут коммодор и бригадир неожиданно расхохотались прямо мне в лицо.

— Ах, боже мой, сэр Джон! Дорогой сэр Джон! Вы удивительно забавное существо! — захлебывался судья, держась за бока. — Я никогда не слыхал ничего более смешного! — Он умолк, вытер глаза и заговорил более связно. — Одно общественное мнение, подумать только! Неужели я говорил так непонятно? Я начал с того, дорогой сэр Джон, что мы следуем правилу двоичности, указанному нам природой, и руководствуемся принципом круговращения. Первое побуждает нас иметь всегда два общественных мнения, а согласно второму великие политические вехи, хотя и кажутся неподвижными, тоже вращаются. Та линия, которая считается параллельной основному закону, или конституционному меридиану страны, называется горизонтальной, а другая — вертикальной. Но, так как в Низкопрыгии в действительности нет ничего неподвижного, две великие вехи, также следуя принципу круговращения, периодически меняются местами: вертикальная линия становится горизонтальной и наоборот. При этом те, кто упирается носками в ту или иную черту, по необходимости меняют свой взгляд на вещи. Но это великое круговращение совершается очень медленно и столь же незаметно для участников, как вращение нашей планеты для ее обитателей.

— А вращение патриотов, о котором только что говорил судья, — добавил бригадир, — подобно эксцентрическому движению комет, которые украшают солнечную систему, не внося в нее расстройства причудливостью своих орбит.

— Нет, сэр, хороши бы мы были всего с одним общественным мнением, — заключил судья. — А уж что при таком положении вещей стало бы с патриотами из патриотов, и вообразить трудно!

— Я хотел спросить вас, сэр, по поводу вытягивания билетиков: хватает ли у вас должностей на всех жителей?

— Конечно, сэр. Наши должности делятся, прежде всего, на «внутренние» и «внешние». Те, кто касается носками более ценимой линии, занимают «внутренние» места, а те, кто стоит на менее ценимой линии, занимают все остальные. Но надо сказать, что только внутренние места чего-нибудь стоят. А так как прилагаются большие старания, чтобы общество делилось приблизительно поровну…

— Простите, если я вас перебью, но как это осуществляется?

— Что ж, поскольку лишь определенное число моникинов может касаться черты, мы считаем всех тех, кому не удалось стать на линию, посторонними. Потолкавшись без пользы возле нас, они неизменно переходят на другую линию, так как лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме. Таким образом мы поддерживаем в государстве некоторое равновесие, необходимое, как вам известно, для свободы. Политическое меньшинство занимает внешние места, а все внутренние остаются для большинства. Далее идет другое подразделение должностей — на почетные и доходные. Почетные, то есть около девяти десятых всех внутренних должностей, с большой беспристрастностью распределяются между теми, кто касается черты на более сильной стороне и обычно довольствуется блеском победы. Имена остальных кладут в колеса и вытягивают для них призы по принципу круговращения.

— А патриоты, сэр? Их тоже включают в эту игру случая?

— Отнюдь нет! В качестве награды за преодоленные опасности они имеют особое маленькое колесо, но также подчиняются принципу круговращения. Их положение отличается только тем, что они всегда что-нибудь получают.

Я охотно продолжал бы этот разговор, который лил потоки света в мое политическое сознание, но тут появился моникин, по виду лакей, с пакетом, привязанным к кончику его хвоста. Повернувшись, он с низким поклоном вручил мне свою ношу и удалился. В пакете были три записки, адресованные следующим образом:

«Его королевскому высочеству Бобу, принцу Уэльскому».

«Милорду верховному адмиралу Поку».

«Мистеру Голденкалфу, клерку».

Извинившись перед моими гостями, я быстро сорвал печать с той, которая предназначалась мне. Она гласила:

«Высокородный граф Балаболо, камергер его высочества, извещает мистера Джона Голденкалфа, клерка, о том, что ему предлагается присутствовать сегодня вечером во дворце на бракосочетании графа Балаболо и леди Балаболы, первой фрейлины ее величества королевы.

Примечание. Кавалерам быть в полном параде».

Когда я сообщил содержание этой записки судье, он сказал, что знает о предстоящей церемонии, ибо тоже получил приглашение как официальное лицо. Ввиду того, что Англия не имела в Высокопрыгии представителя, я обратился к судье, как к иностранному послу, с просьбой оказать мне честь и представить меня. Он не возражал, и тогда я спросил, в каком костюме мне надлежит явиться — ведь насколько мне известно, в Высокопрыгии приличия требуют наготы. Посол любезно разъяснил мне, что всякая одежда оскорбительна для населения как Высокопрыгии, так и Низкопрыгии, но в первой из этих стран никто, за исключением иностранных послов, не смеет появляться при дворе без хвоста. Как только я получил эти разъяснения, мы расстались, условившись, что я (вместе с моими спутниками, об интересах которых я не забывал) буду готов сопровождать посла и бригадира, когда они зайдут за нами в назначенный час.

  ГЛАВА XVIII

Королевский двор, придворный костюм и придворные.
Различные аспекты правосудия, а также чести

Едва мои гости ушли, я послал за хозяйкой узнать, можно ли приобрести поблизости придворные костюмы. Она ответила, что на моникинский рост есть сколько угодно, но вряд ли во всей Высокопрыгии найдется хвост, натуральный или искусственный, который годился бы для меня. Это непредвиденное затруднение ввергло меня в глубокую задумчивость, но тут в дверях гостиницы появился мистер Пок, держа в руке два обычных хвоста редкостной длины. Бросив один мне, он объяснил, что узнал от лорда верховного адмирала Высокопрыгии, что принцу и ему самому, а также гувернеру принца необходимо через час явиться ко двору. Он оторвался, по его словам, от очень хорошего обеда (хотя и без его любимой свинины под маринадом), чтобы сообщить мне об ожидавшей нас чести. По пути домой он столкнулся с доктором Резоно, который, узнав, в чем дело, не преминул указать, что нам всем необходимо явиться в придворных костюмах. Вот тут-то и возникла дилемма, поскольку капитану сразу пришло в голову, что «во всей Высокопрыгии не найти ничего достойного лорда верховного адмирала с таким килем, как у него: ведь с моникинским хвостом он выглядел бы, как трехпалубный фрегат с бушпритом от брига взамен бизань-мачты!». Но доктор любезно устранил возникшее затруднение, проводив его в кабинет естественной истории, где и нашлись три необходимых придатка, а именно: два превосходных бычьих хвоста и третий, ранее служивший, по выражению капитана, «рулевым веслом» кенгуру. Последний, из деликатного уважения к чести Великобритании, был отправлен с нарочным принцу Бобу, пребывавшему на вилле одного из членов королевской семьи в окрестностях Единения.

Я был весьма благодарен Ною за находчивость, с какой он помог мне облачиться в придворный костюм. Времени на примерки и подгонку терять было нельзя, так как судья Друг Нации мог вернуться с минуты на минуту. И мы успели только соорудить себе холщовые пояса (у капитана всегда были с собой иглы, шило и все прочее), продернуть хвост тонким концом вперед в сделанную для этого дырку так, что его основание плотно ее закупорило, а пояс затем крепко зашить прямо на теле. Правда, это была неважная замена естественного придатка, да и бычья кожа стала такой сухой и жесткой, что даже самые ненаблюдательные моникины не поверили бы, что в ней осталась хотя бы капля мозга. Было еще и другое неудобство: хвост торчал почти под прямым углом к телу и занимал гораздо больше места, чем, вероятно, допускалось в присутствии августейших особ. Кроме того, как заметил Ной, «любой франтик мог заставить нас рыскать вправо и влево, поворачивая эти утлегари, точно рычаг». Но изобретательность моряков неисчерпаема. И наши два «бакштага» или «ватерштага» (капитан шутливо именовал их то так, то эдак) вскоре были «обрасоплены» таким образом, что встали торчком, «что твои мачты», как выразился Ной.

Чрезвычайный посол Низкопрыгии, в сопровождении своего друга бригадира Прямодушного, прибыл как раз к тому времени, когда мы закончили свой туалет. И первый из них, сказать правду, представлял собой весьма странную фигуру. Хотя законом Низкопрыгии его хвост был укорочен до шести дюймов и представлял собой весьма куцый придаток, как того требовали оба общественных мнения его страны (это был один из немногих пунктов, в которых они сходились, несмотря на свой заядлый антагонизм), сейчас он появился с таким хвостищем, каких мне еще не приходилось видеть у моникинов. У меня было большое желание пошутить по поводу такого кокетства у круговращательного республиканца, но я вспомнил, как сладок всегда бывает запретный плод, и промолчал. Элегантность посла оттенялась скромностью бригадира, который умудрился так припомадить свой обрубок, что сделал его почти незаметным. Когда я высказал мистеру Прямодушному свое сомнение в том, пропустят ли его во дворец в таком костюме, он только пренебрежительно щелкнул пальцами и объяснил, что он здесь как бригадир Низкопрыгии (как я узнал впоследствии, военным он никогда не был, но у его земляков было в обычае путешествовать под званием бригадира) и это его мундир. Пусть-ка какой-нибудь церемониймейстер попробует критиковать его наряд! Так как это было не мое дело, я благоразумно переменил разговор, и вскоре мы все уже входили во двор дворца. Не буду описывать гвардейский караул, государственный оркестр, сержантов-герольдов и множество лакеев и пажей. Но сразу же провожу читателя в приемную дворца. Здесь мы застали обычную толпу тех, кто живет улыбкой властелинов. Тут было много учтивости, много поклонов и реверансов и обычной толчеи, потому что каждый стремился первым погреться в лучах монаршего величия. Судья Друг Нации, как иностранный посол, обладал некоторыми привилегиями, и нас впустили через особый вход. Теперь мы по праву заняли место возле огромных дверей королевских апартаментов. Там собрался уже почти весь дипломатический корпус, и, конечно, последовало много сердечных изъявлений той нерушимой и священной дружбы, которая связывала и этих дипломатов, и их повелителей. Судья Друг Нации, по его словам, представлял великую — особенно великую — нацию, но я что-то не заметил, чтобы он встретил теплый — особенно теплый — прием. Но, так как он казался довольным собою и всем, что его окружало, со стороны чужеземца было бы нелюбезно, чтобы не сказать грубо, подрывать его самоуважение. Поэтому я всячески остерегался хотя бы намеком дать ему заметить, что, по моему мнению, он и его огромный искусственный хвост вызывают у окружающих неудовольствие и раздражение. Придворные Высокопрыгии — каста, чрезвычайно замкнутая и недоступная, — по-видимому, особенно негодовали на привилегии судьи. Кое-кто из них даже заткнул нос, когда посол махнул своим хвостом слишком близко от их священных физиономий, словно этот хвост был опрыскан духами, вышедшими из моды.

В то время, как я втихомолку делал эти наблюдения, в дальней части зала раздался возглас пажа:

— Дорогу его королевскому высочеству, наследному принцу Великобритании!

Толпа расступилась, и в образовавшемся проходе появился юный мошенник Боб. Основу его туалета составлял костюм поваренка, но остальное более соответствовало его мнимому сану. Британский флаг был переброшен через плечо, как мантия, и концы его поддерживали кок и стюард (оба негра) с «Моржа», одетые аллигаторами. Хвост кенгуру был прилажен таким образом, что вызвал явную зависть в душе мистера Пока.

— Установка его, — шепнул капитан, — делает честь щенку. Вид такой естественный, как у самого лучшего парика. А кроме ватерштага, еще две оттяжки, которые действуют наподобие брасиков шлюпочного румпеля. Зажал их в кулаках и может класть хвост «на штирборт и на бакборт, точно руль».

Я точно повторяю слова капитана и от души надеюсь, что это описание будет понятно читателям.

Боб, по-видимому, прекрасно понимал выгоды такого приспособления. Во всяком случае, остановившись в нашем конце зала, он принялся размахивать своим хвостом вправо и влево, к большой и очень заметной зависти судьи Друга Нации, свидетельствовавшей о большой сноровке юного мошенника, поскольку послу республики по самому его положению полагалось питать презрение ко всякой придворной мишуре. Но тут я заметил, что глаза капитана пылают огнем. И когда наглец юнга дошел в своей дерзости до того, что повернулся к своему начальнику спиной и стал вертеть хвостом под самым его носом, этого человеческая природа вынести уже не могла. Правая нога лорда верховного адмирала медленно, с осторожностью кошки перед прыжком, отодвинулась назад, а затем была выброшена вперед так стремительно, что наследный принц буквально взлетел на воздух.

Королевское самообладание Боба не помешало ему испустить крик изумления и боли, и несколько придворных невольно бросились ему на помощь, ибо придворные всегда невольно бегут на помощь принцам. Не менее десятка дам, проявляя самое заботливое участие, предложили свои флаконы с нюхательной солью. Во избежание неприятных последствий я поспешил объяснить, что в Великобритании принято колотить и пинать всю королевскую семью, и, таким образом, это не более как обычная дань уважения принцу. В подтверждение своих слов я также постарался весьма ощутительно воздать честь молодому негодяю. Зная, что обычаи в разных странах разные, моникины стали наперебой выражать таким же образом свое уважение королевскому отпрыску. Кок и стюард, чтобы развлечься, последовали общему примеру. Этого Боб никак не мог вынести и собирался уже ретироваться, но тут появился церемониймейстер и пригласил его к королю.

Читатель не должен заблуждаться относительно почестей, оказанных воображаемому наследному принцу, и предполагать, будто двор Высокопрыгии питал особое уважение ко двору Великобритании. Тут просто действовал тот же принцип, следуя которому наш ученый монарх, король Яков I, отказался принять при дворе прелестную краснокожую принцессу Покахонтас из Виргинии, потому что она унизила королевское достоинство, выйдя замуж за подданного. Честь оказывалась касте, а не данному лицу или его нации.

Однако, чем бы ни объяснялись его привилегии, Боб был рад сменить общество капитана Пока (который достаточно ясно пригрозил на станингтонском диалекте оторвать ему хвост) на общество их величеств. Несколько минут спустя двери распахнулись, и все мы вошли в королевские покои.

Этикет двора Высокопрыгии во многих существенных особенностях отличается от этикета других дворов моникинской области. Ни король, ни его августейшая супруга не показываются никому в стране. На этот раз в противоположных концах парадной гостиной были поставлены два трона, плотно задернутые занавесками из алого атласа, скрывавшими все, что было за ними. На нижней ступени одного трона стоял камергер, а на нижней ступени другого фрейлина, и они не только говорили за августейшую чету, но и делали все, что якобы делали их повелители. Читателю следует помнить, что все слова и поступки, которые будут далее приписываться королю или королеве, в действительности выполнялись указанными заместителями, и что я ни тогда ни позже не имел чести встретиться лицом к лицу с их величествами.

Сам король — только предмет выражения верноподданнических чувств, так как вся власть принадлежит его старшему кузену, и отношение к нему носит бескорыстный сентиментальный характер. Король — глава церкви, хотя в чисто светском смысле, и поэтому все епископы и прочие духовные лица преклонили колена и прочли молитву. Я заметил, что так же поступили и все представители закона, но так как они никогда не молятся, мне оставалось предположить, что они просто просили о повышении. Дальше потянулась длинная цепь офицеров армии и флота, по-военному целовавших августейшую лапку. Затем потянулись гражданские лица, и, наконец, настал наш черед.

— Имею честь представить вашему величеству лорда верховного адмирала Великобритании, — произнес судья Друг Нации, который отказался от своего права представиться раньше нас и любезно взял на себя эту обязанность, хотя по рассмотрении всех относящихся сюда правил и было решено, что люди ни в чем не должны иметь при дворе преимущества перед моникинами. За исключением, разумеется, лиц королевской крови, как в данном случае для принца Боба.

— Я рад видеть вас при моем дворе, адмирал Пок, — вежливо ответил король, со свойственным высоким особам тактом упомянув имя представляемого к несказанному удивлению старого охотника на котиков.

— Король!

— Что вы хотели сказать? — милостиво осведомился король, немного растерявшись из-за такой формы обращения.

— Я просто не мог сдержать свое удивление перед вашей памятью, мистер король; ведь она позволила вам вспомнить имя, которого вы, вероятно, никогда и не слыхали.

Его слова вызвали вокруг большое и совершенно непонятное для меня смятение. Оказалось, что капитан нечаянно нарушил два важнейших правила этикета. Он признался, что испытал в присутствии короля столь грубое чувство, как удивление, и намекнул, что его величество обладает памятью—качеством ума, которое, поскольку оно могло бы оказаться опасным для свобод Высокопрыгии, давно уже передано в ведение соответствующего министра, а потому приписывание его королю приравнивалось к государственной измене. По основному закону страны старший двоюродный брат короля мог иметь какую угодно память, причем не одну, и употреблять их или злоупотреблять ими в личных и общественных делах, как ему заблагорассудится. Однако в высшей степени антиконституционно и непарламентарно, а следовательно, и крайне невоспитанно намекать, хотя бы самым косвенным образом, на то, что у самого короля есть память, воля, решимость, желание, намерение, короче говоря — какое бы то ни было свойство души, за исключением «королевского соизволения». Говорить о «королевском соизволении» вполне конституционно и парламентарно, лишь бы это подтверждало, что оно всецело зависит от усмотрения старшего двоюродного брата короля.

Когда мистеру Поку объявили о проступке, он проявил должное раскаяние. Окончательное решение вопроса было отложено до того времени, когда судьи выскажутся о допустимости принятия залога, который я немедленно предложил внести за старого товарища по плаванию. После того, как неприятный инцидент был временно улажен, церемония приема продолжалась.

Теперь Ноя подвели к королеве, которая была склонна пренебречь маленькой ошибкой, допущенной в отношении ее августейшего супруга, и приняла моряка (конечно, через свою заместительницу) вполне милостиво.

— Разрешите представить вашему величеству лорда Ноя Пока, верховного адмирала отдаленной и малоизвестной страны, называемой Великобританией, — провозгласил церемониймейстер, так как судья Друг Нации, опасаясь нанести ущерб Низкопрыгии, не пытался больше никому представлять Ноя.

— Значит, лорд Пок — соотечественник нашего кузена, принца Боба — чрезвычайно милостиво заметила королева

— Нет, сударыня, — быстро возразил охотник на котиков, — ваш кузен Боб мне не кузен. И если бы закон разрешал вашему величеству иметь память, или склонность, или что-нибудь в этом роде, я попросил бы вас приказать хорошенько выпороть этого молодого негодяя.

Королева Высокопрыгии (вернее, ее заместительница) застыла от ужаса. Оказалось, что Ной теперь впал в еще более серьезную ошибку. Законы Высокопрыгии ставят королеву в совершенно иное положение, чем короля. Она может предъявлять судебные претензии, и к ней тоже можно предъявлять претензии через суд. Она владеет отдельным имуществом и считается, что у нее есть память, воля, склонности и все прочее, за исключением «королевского соизволения». Для нее старший кузен короля — пустое место. Над ней он имеет не больше власти, чем над торговкой яблоками. Короче говоря, ее величество — куда больше госпожа над своими убеждениями и совестью, чем многие и многие особы женского пола в столь высоком положении. Ной, по простоте душевной (в чем я твердо убежден), серьезно оскорбил деликатные понятия, неотъемлемые от столь усовершенствованного общественного строя. Снисхождение при таких обстоятельствах было уже невозможно, и по мрачным взглядам вокруг меня я понял, что капитан совершил тяжкое преступление. Его тотчас же арестовали и увели в соседнюю комнату, куда я получил доступ лишь ценою немалых хлопот и убедительных напоминаний о священных правилах гостеприимства.

Выяснилось, что в Высокопрыгии достоинства закона определяются приблизительно так же, как в Англии достоинства вина, то есть по его возрасту. Чем старее закон, тем больше его чтут, несомненно потому, что, сохранившись неизменным, хотя общество и менялось, он утратил резкость новизны, хотя и не стал от этого терпимее. По закону Высокопрыгии, столь же древнему, как монархия, лицо, оскорбившее королеву во время приема, лишается головы. Тот же, кто при аналогичных обстоятельствах оскорбит его величество короля — преступление, очевидно, еще более ужасное, — лишается хвоста. В результате первого наказания преступник обязательно сходит в могилу и погребение обеспечивает ему возможность преображения и воскрешения, как и всем другим моникинам. Тот же, у кого отсечен хвост, теряет разум и переходит в класс вырождающихся животных. Духовное начало в нем сходит на нет, а тело увеличивается. Мозг, не имея других путей для развития, снова начинает повторять восходящее движение древесных соков. Лоб преступника становится шире, на нем вновь появляется выпуклость, и, наконец, постепенно опускаясь все ниже по ступенькам интеллекта, виновный превращается в бесформенную массу бесчувственной материи. Таково, по крайней мере, теоретическое объяснение сути этой кары.

Однако по другому закону, который еще старше монархии, всякий, совершивший преступление в королевском дворце, тут же на месте предается суду королевских пажей, и тогда приговор выполняется без промедления.

Вот какой выбор стоял перед Ноем из-за неосторожного поведения при дворе. Если бы не мое быстрое вмешательство, его, вероятно, одновременно укоротили бы с обоих концов в соответствии с этикетом, предписывающим, чтобы на дворцовом суде ни правам короля, ни правам королевы не отдавалось предпочтения. Защищая моего товарища, я ссылался на то, что он не знает обычаев этой страны, да и всех вообще цивилизованных стран, за исключением Станингтона. Я указывал, что преступник совершенно не стоит их внимания, что он вовсе не лорд верховный адмирал, а простой охотник на котиков; при этом я подчеркнул, что с такими охотниками им весьма важно поддерживать хорошие отношения — ведь они плавают так близко от моникинских владений. Я попытался также убедить судей, что Ной, приписывая королю нравственные качества, не имел в виду ничего худого, и раз он не приписывал его супруге безнравственных качеств, она вполне могла бы помиловать его. Приведя затем знаменитые строки Шекспира о милосердии, которые были выслушаны как будто благосклонно, я выразил уверенность, что судьи доброжелательно решат это дело.

Я должен был бы произвести впечатление и, по всей вероятности, добился бы немедленного освобождения моего друга, если бы в комнату не зашел, влекомый любопытством, генеральный прокурор Высокопрыгии. Хотя по существу ему нечего было возразить на мои доводы, он на формальном основании оспаривал каждый из них. Это слишком длинно, а то слишком кратко; это слишком высоко, а то слишком низко; это слишком широко, а то слишком узко. Короче говоря, он не упустил ни одного определения такого рода, пороча мои доказательства, и только, насколько помню, ни одному из них он не поставил в упрек, что оно слишком глубоко.

Дело приняло плохой оборот, но тут вдруг вприпрыжку вбежал паж и сообщил, что вот-вот начнется обряд бракосочетания и, если его товарищи хотят присутствовать, они должны немедленно вынести обвиняемому приговор. Говорят, немало людей было повешено только потому, что судью ждал обед, но на этот раз все вышло иначе: капитана Пока пощадили ради того, чтобы судьи не пропустили интересного зрелища. Обвиняемому было приказано явиться в суд на следующее утро, и я внес за него залог в размере пятидесяти тысяч обещаний в том, что обвиняемый завтра утром явится в суд, а затем все мы поспешили в парадный зал, наступая друг другу на хвосты в своем стремлении протолкаться поближе.

Всякий, кто бывал при человеческих дворах, хорошо знает, какое смятение возникает там из-за малейших нарушений этикета, но если речь идет всего лишь о чьей-то жизни и смерти, спокойствие там царит нерушимое. Протокол и благовоспитанность — вот что важно, и, если судить по опыту, любое проявление человеческих чувств приравнивается к верху непристойности. В Высокопрыгии дело обстоит точно так же, поскольку способность к сочувствию у моникинов, по-видимому, притуплена не меньше, чем у людей. Впрочем, справедливость заставляет меня признать, что в случае с капитаном Поком речь шла о существе иного вида. Кроме того, в Высокопрыгии строго соблюдается принцип, согласно которому всякое участие короля в отправлении правосудия представляется чудовищным, хотя суд всегда творится от его имени. Однако заступничество за тех, кто нарушил закон, ему не возбраняется.

В результате этих тонкостей, для полного понимания которых необходим очень высокий уровень цивилизации, король и королева после нашего возвращения в зал остались к нам по-прежнему милостивы. Ной держал голову и хвост так же высоко, как и все другие. Лорд верховный адмирал Высокопрыгии завел с ним разговор о нагрузке судов балластом в таком дружеском тоне, словно Ной был любимцем всей королевской семьи. Такое нравственное хладнокровие не следует приписывать флегматичности — его порождает суровая внутренняя дисциплина, лишающая придворных всякой чувствительности, если только дело не касается их самих.

Давно настало время представиться и мне. Судья Друг Нации, который с дипломатическим равнодушием взирал на положение, в котором очутился Ной, весьма учтиво напомнил о своей готовности оказать мне эту услугу, и я, выйдя вперед, остановился у подножия трона.

— Разрешите представить вашему величеству видного литератора среди людей, искусного клерка, по имени Голденкалф, — сказал посол, склоняясь в поклоне перед его величеством.

— Добро пожаловать к моему двору, — ответил король устами своего заместителя. — Скажите, мистер Друг Нации, не принадлежит ли он к тем существам, называемым людьми, которые прибыли в мои владения и так искусно доставили сюда сквозь льды Балаболо и его наставника?

— Именно так, с соизволения вашего величества, и, надо сказать, это была очень трудная и смело разрешенная задача.

— Это напоминает мне о нашем долге. Пусть явится сюда мой двоюродный брат.

Передо мной блеснул луч надежды, и я подумал о мудрости поговорки, которая учит нас, что справедливость, хотя и часто медлит, но в конце концов все же торжествует. Кроме того, мне в первый раз представился случай хорошо разглядеть старшего двоюродного брата короля, который не замедлил явиться. Делая вид, будто с глубоким вниманием выслушивает приказания его величества, он в это время явно объяснял монарху, что тому следует делать. По окончании этой беседы заместитель короля заговорил так громко, что слышно было всем, кому посчастливилось стоять вблизи.

— Резоно поступил хорошо, очень хорошо, — сказал он, — что привез к нам эти образцы человеческого рода. Если бы не его предусмотрительность, я мог бы умереть, так и не зная, что люди одарены хвостами. (Короли всегда узнают истину не с того конца!) Кажется, и королева не знала об этом. Скажите, моя Августа, вам было известно, что у людей есть хвосты?

— Свобода от государственных дел дает нашему полу больше возможности, чем вашему величеству, изучать подобные вещи, — ответила устами своей фрейлины супруга короля.

— Я, может быть, очень глуп, но наш двоюродный брат считает, что надо что-нибудь сделать для этих добрых людей, побудив тем самым их короля нанести нам визит.

У дам вырвались радостные восклицания, и они все как одна объявили, что было бы восхитительно увидеть настоящего человеческого короля. Это было бы так забавно!

— Хорошо, хорошо! — продолжал добродушный монарх. — Бог знает, что может случиться, а я видел и более странные вещи. Право, надо что-нибудь сделать для этих славных людей. Ибо, хотя их приятным посещением мы в большой мере обязаны находчивости нашего Резоно — кстати, я рад был услышать, что он теперь В.Р.У.Н. — тем не менее он сам благородно признает, что без них пробраться сквозь льды было бы невозможно, поскольку никого из наших мореходокинов поблизости не оказалось И я хотел бы знать, кто из них оказался самым ценным и самым полезным.

Тут королева, по-прежнему думая и говоря через заместительницу, заметила, что решать это должен принц Боб.

— Это прерогатива его сана. Ведь, хотя это люди, вполне возможно, что они способны чувствовать, как и мы.

Вопрос был задан Бобу, и он принялся выносить о нас суждения с такой важностью, как будто с детства привык к этому. Говорят, что люди, возвысившись, быстро осваиваются со своим новым положением. И если тот, кто пал, постоянно устремляет взор в прошлое, тот, кто поднялся на высоту, неизменно довольствуется открывшимся перед ним горизонтом. Так было и с принцем Бобом.

— Этот вот, — произнес юный негодяй, указывая на меня, — человек недурной, это верно, но все-таки ваше величество едва ли имеет в виду его. Вот еще лорд верховный адмирал, но (это «но» Боба было насыщено ядом воспоминаний о тысяче пинков)… но ведь ваше величество желает знать, кто из подданных моего отца больше всего помог судну добраться до Высокопрыгии?

— Именно это я и хотел бы узнать.

Тут Боб указал на кока, который, как помнят читатели, нес один из концов его мантии.

— Думаю, ваше величество, мне следует назвать этого человека. Он кормил нас всех, а без пищи, и притом обильной, ничего нельзя было бы сделать.

Наглость юного мошенника была вознаграждена возгласами одобрения всех окружающих:

— Как тонко замечено!

— Как он правильно рассудил!

— Какая глубина мысли!

— Как он ценит устои общества!

Короче говоря, все пришли к следующему выводу:

— Совершенно очевидно, что Англия будет счастливой страной, когда ему настанет время занять престол.

Тем временем коку велели выйти вперед и преклонить колени перед его величеством.

— Как вас зовут? — шепотом спросил камергер, на этот раз от своего имени.

— Джек Копперс, ваша честь.

Камергер доложил об этом его величеству, и король (в лице того же камергера) повернулся спиной к Джеку, ударом хвоста посвятил его в рыцари и приказал ему встать «сэром Джеком Копперсом»

Молча, с изумлением и даже с восхищением наблюдал я этот акт грубейшей несправедливости. Кто-то отвел меня в сторону, и я узнал голос бригадира Прямодушного.

— Вы находите, что награда досталась тому, кто ее не заслужил? Вы находите, что в словах вашего наследного принца было больше наглости, чем правды, больше злобы, чем честности? Вы находите, что двор судил несправедливо, на основе прихоти, а не разума, что король, под маской беспристрастия, поступил так, как ему было удобнее, что придворные делали вид, будто воздают должное заслугам, и что в жизни ничто не свободно от привкуса лжи, себялюбия и тщеславия? Увы, я должен признать, что у нас, моникинов, это так Хотя, несомненно, вы, люди, в этих случаях поступаете гораздо умнее. 

  ГЛАВА XIX

О смирении профессиональных святых.
Вереница хвостов. Невеста и жених.
Другие высокие предметы, включая дипломатию

Заметив, что бригадир Прямодушный обладает наблюдательным умом и что ему чуждо кастовое чувство, столь часто разжигающее в существах одного вида вражду ко всем прочим, я выразил желание продолжить наше знакомство и одновременно попросил его любезно сообщать мне все, что ему, умудренному опытом и бывалому путешественнику, может прийти на ум касательно обычаев, предрассудков, каковые мы можем тут подметить. Бригадир принял мою просьбу благосклонно, и мы начали прогуливаться по залам. Так как с минуты на минуту должен был прибыть архиепископ Единения, дабы совершить церемонию бракосочетания, разговор, естественно, коснулся положения религии в моникинских странах.

Я с восхищением узнал, что церковные догматы в этом краю, отрезанном от всего мира, опираются на совершенно те же принципы, что и в христианских странах. По верованиям моникинов, они—жалкое скопище негодных тварей, столь скверных по своей природе, до такой степени снедаемых завистью, алчностью и всеми прочими дурными страстями, что не способны сами по себе ни на что хорошее и могут лишь уповать на благость высшей силы мироздания. От них же самих требуется лишь одно: предать себя ей со всем смирением и покорностью. Вследствие такого умонастроения они придают особое значение отказу от всякой житейской суеты, укрощению плоти и воздержанию от пышности и блеска славы, богатства, власти и всяческой роскоши. Короче говоря, необходимо одно: смирение, смирение и смирение. Смирившись до той степени, которая предохраняла их от опасности снова поскользнуться, они обрели надежду на спасение и мало-помалу возвысились до чаяний и блаженства праведников.

Бригадир все еще красноречиво рассуждал на эту интересную тему, когда вдали отворилась дверь и церемониймейстер возвестил появление высокопреподобного отца в боге, его святейшества могущественного и светлейшего прелата, всевластного и трижды благостного святого, примаса всея Высокопрыгии.

Читатель легко представит себе, с каким любопытством я поспешил вперед взглянуть на святого, живущего при том возвышенном строе, какой господствует в великой моникинской семье. Поскольку цивилизация сделала здесь такие успехи, что лишила весь народ, до короля и королевы включительно, какой бы то ни было одежды, я не представлял себе покрова смирения, достойного облечь столпов церкви. Может быть, они, в знак величайшего самоуничижения, сбривают всю шерсть со своего тела, чтобы воочию показать, что за негодные они твари телесно, или же они тщатся достичь небес на четвереньках, показывая, насколько недостойны они вступить в обитель чистых духом, держась прямо и уверенно? Ах, эти мои фантазии лишь показали, как ошибочны все заключения тех, чей ум не просветлен достижениями крайне утонченной цивилизации! Его святейшество высокопреподобный отец в боге был облачен в мантию, удивительно тонкую, красивую и сотканную из десятой части волосков всех граждан Высокопрыгии, которые охотно подвергались бритью для удовлетворения нужд своего смиреннейшего святого. Мантия, сотканная из такого количества материала, не могла не быть очень велика, и мне показалось, что прелату трудно управляться с таким обширным одеянием, тем более, что каждый год ему ткалась новая мантия.

Меня охватило желание увидеть хвост священной особы. Зная, какое значение жители Высокопрыгии придают длине и красоте этого придатка, я, естественно, предположил, что святой, носящий такую ослепительную мантию, должен прибегнуть к какому-то особому способу, дабы доказать свое смирение в отношении этого деликатного предмета. Я убедился, что обширные размеры мантии скрывают не только фигуру, но и почти все движения архиепископа. И потому я весьма сомневался в успехе, когда повел бригадира к епископскому шлейфу. Но я вновь обманулся в своих ожиданиях. Вместо того, чтобы быть бесхвостым или скрывать под своей мантией хвост, ниспосланный ему природой, его высокопреосвященство имел целых шесть хвостов, то есть свой собственный и еще пять скрепленных с ним каким-то способом, измысленным клерикальной хитростью, — каким, объяснить не берусь. «Один налезал на другой», — как выразился затем капитан. Этот необыкновенный шлейф волочился по полу, и в этом я, при своих неизощренных способностях, обнаружил единственный признак смирения в особе и внешнем облике этого достославного образца Пастырского самоуничижения и простоты.

Однако бригадир не замедлил просветить меня на этот счет. Он объяснил мне, что церковная иерархия в Высокопрыгии наглядно выражается числом хвостов. Так, дьякону положен хвост с половиной, священнику без прихода — хвост и три четверти, с приходом — два. Настоятель носит два хвоста с половиной, архидьякон— три, епископ — четыре, примас Высокопрыгии—пять, а примас всея Высокопрыгии — шесть. Происхождение этого древнего и, разумеется, весьма почитаемого обычая связывалось с учением некоего знаменитого святого, который доказал со всей убедительностью, что чем дальше хвост, это вместилище разума, то есть духовного начала моникинов, находится от скопления материи, или тела, тем более независимым, логичным и одухотворенным должен он быть. Эта мысль вначале имела поразительный успех. Но время, не щадящее даже хвостов, породило в церкви раскол: одна секта считает, что для укрепления церкви следует добавить к украшению архиепископа еще два звена, а другая во имя реформы требует, чтобы два звена были удалены.

Эти объяснения были прерваны появлением из разных дверей невесты и жениха. Очаровательная Балабола шла с умилительно скромным видом во главе блестящей свиты из благородных девиц, которые, согласно строгому брачному этикету, опускали взоры к ногам королевы. С другой стороны, милорд Балаболо, сопровождаемый наглецом Высокохвостом и другими своими приятелями того же пошиба, шествовал к алтарю гордо и самоуверенно, как тот же этикет требовал от жениха. Как только обе стороны заняли свои места, прелат приступил к совершению обряда.

Церемония бракосочетания в Высокопрыгии торжественна и внушительна. Жених должен поклясться в том, что любит невесту и никого, кроме нее, что он сделал выбор только на основе ее достоинств, не принимая во внимание даже ее красоты, и в дальнейшем будет так сдерживать свои порывы, что никогда и ни при каких обстоятельствах не полюбит другую Невеста, в свою очередь, призывала в свидетели небо и землю, что она будет делать все, чего потребует от нее муж; что она будет его служанкой и рабой, его утешением и его радостью; что никакой другой моникин не мог бы дать ей счастье и, напротив, что всякий другой моникин сделал бы ее несчастной. После того, как все эти обещания, заверения и клятвы были произнесены и записаны в книгу по всей форме, пресвятой отец соединил счастливую чету, обвив их своим пастырским хвостом и провозгласив мужем и женой.

Я не буду останавливаться на последовавших обычных поздравлениях и изложу лишь мой краткий разговор с бригадиром.

— Сэр, — спросил я его, едва прелат произнес «аминь», — как же это так? Я сам видел документ, свидетельствующий, что этот союз одобрен по соображениям, о которых вовсе не упоминалось во время церемонии.

— Этот документ не имеет никакого отношения к церемонии.

— Однако церемония отвергает соображения, перечисленные в документе.

— Эта церемония не имеет никакого отношения к документу.

— По-видимому! И все же и тут и там дело идет об одном и том же торжественном согласии на брак.

— Видите ли, сэр Джон Голденкалф, сказать по правде, у нас, моникинов (ибо в этом между Высокопрыгией и Низкопрыгией никаких различий нет) все, что мы говорим и делаем, определяется двумя различными принципами, которые можно назвать теоретическим и практическим (их можно было бы обозначить как нравственные и вненравственные). С помощью первого мы управляем всеми нашими интересами, вплоть до конкретного их воплощения, которое всецело подчиняется второму. Возможно, в этом словно бы проглядывает некоторая непоследовательность, но наиболее сведущие из нас утверждают, что эта система действует хорошо. Несомненно, вы, люди, в своих взаимоотношениях умеете избегать подобных противоречий.

После этого я направился принести свои поздравления новобрачной, которая стояла, опираясь на руку вдовствующей графини Балаболо, дамы весьма достойного и величественного вида. Едва я приблизился, как официальное выражение стыдливой скромности на лице прелестной юной графини сменилось искренней радостью и, повернувшись к своей свекрови, она объяснила, что я — человек! Любезная старая дама заговорила со мной весьма милостиво и осведомилась, вкусно ли меня кормят и не ошеломлен ли я множеством всего для меня нового и непонятного, что я увидел в Высокопрыгии. Затем она сказала, что я, вероятно, очень благодарен ее сыну, соблаговолившему привезти меня в их страну, и пригласила посетить ее как-нибудь утром.

Я поклонился в ответ и вернулся к бригадиру в надежде быть представленным архиепископу. Однако до того, как описать свою беседу с этим благочестивым прелатом, следует упомянуть, что семья Балаболо удалилась немедленно по окончании поздравлений, и больше мне уже не довелось увидеть кого-либо из них. Но раньше, чем я покинул моникинские края, — а это произошло приблизительно через месяц после описанной свадьбы, — до меня дошли слухи, что благородная пара живет врозь не то из-за выяснившегося несходства характеров, не то из-за какого-то гвардейского офицера, — этого я в точности так и не узнал. Однако их поместья так хорошо подходили одно к другому, что в общем этот брак оказался настолько счастливым, насколько можно было ожидать.

Архиепископ принял меня с большим профессиональным благоволением, и наш разговор, естественно, перешел на сравнение религиозных систем Великобритании и Высокопрыгии. Он был очень доволен, узнав, что у нас есть государственная церковь, и, думаю, именно поэтому обходился со мной настолько как с равным, насколько это возможно с существом иного вида. Я почувствовал значительное облегчение, так как в начале беседы он слегка прощупал, насколько я тверд в доктрине, и мне показалось, что некоторые из моих ответов заставляли его хмуриться: я ведь не слишком тверд в подобных вопросах, поскольку дела церкви никогда меня не интересовали. Но когда он услышал, что у нас в самом деле есть государственная религия, он, видимо, вполне успокоился и в дальнейшем даже не спросил, язычники мы или пресвитериане. Когда же я сказал ему, что и у нас есть церковная иерархия, добрейший старик прелат начал так трясти мне руку, что я даже боялся, как бы он ее не оторвал и не причислил меня к лику блаженных тут же на месте.

— Мы когда-нибудь встретимся на небе! — воскликнул он в священном восторге. — Люди или моникины, разница, в конце концов, невелика. Мы встретимся на небе, и притом в высших его сферах!

Читатель, наверное, поймет, что я, никому не ведомый иностранец, был весьма польщен таким отличием: отправиться на небо в обществе архиепископа Высокопрыгии само по себе было немалой честью, но удостоиться такого внимания с его стороны при дворе — этого, поистине, было достаточно, чтобы поколебать убеждения самого строгого философа. Я только все время побаивался, что он перейдет к подробностям. Тут и обнаружит расхождения по каким-либо важнейшим принципам, после чего его восхищение поостынет. Например, спроси он. сколько хвостов носят наши епископы, я стал бы в тупик: насколько я помню, знаки сана у них иные. Но почтенный прелат вскоре дал мне свое благословение, настойчиво приглашая меня побывать до отъезда в его архиепископском дворце, обещал послать со мной в Англию несколько своих трактатов и затем поспешно удалился, так как должен был, по его словам, подписать приговор об отлучении от церкви одного строптивого пресвитера, который в последнее время смущал покой церкви новой ересью, которую он называл «благочестием».

После ухода священной особы мы с бригадиром еще некоторое время беседовали о религии. Он сообщил мне, что моникинский мир разделен на две более или менее равные части, старую и новую. Последняя долго оставалась необитаемой, и лишь несколько поколений назад некоторое количество моникинов, слишком полных достоинств, чтобы жить в Старом Свете, все вместе эмигрировали и обосновались в Новом. Впрочем, бригадир признал, что эта версия принята в Низкопрыгии, жители же старых стран единодушно утверждают, будто это они населили новые страны, отправив туда всех тех, кто был недостоин оставаться на родине. Сам бригадир не придавал особого значения этой маленькой неясности а истории Нового Света, так как подобные пустячные расхождения всецело зависят от личности историка.

Высокопрыгия отнюдь не была единственным старым моникинским государством: среди других, например, можно назвать Подпрыгию и Спрыгию, Перепрыгию и Недопрыгию, Дальнопрыгию и Близкопрыгию, Околопрыгию и Запрыгию. Каждая из этих стран имеет свою государственную церковь, но в Низкопрыгии, созданной на другой социальной основе, государственной церкви нет. Бригадир в общем находил, что при наличии этих двух систем страны с государственной церковью пользуются репутацией высокорелигиозных, зато страны без подобной церкви обладают истинной религиозностью, хотя и не могут похвалиться репутацией в этом отношении.

Я спросил бригадира, не считает ли он, что установление государственной церкви способно благодетельно укреплять истину, подавляя ереси, пресекая непотребные богословские бредни и вообще ограничивая новшества. Мой друг не вполне согласился со мной, но откровенно признал за государственной церковью ту пользу, что она может спасти две истины от столкновения, разделив их. Так, государственная церковь Подпрыгни поддерживает ряд религиозных догматов, противоположных тем, которые признает государственная церковь Спрыгни. Разъединение этих истин, несомненно, способствует религиозной гармонии; проповедники того и другого толка получают возможность обратить все свое внимание на грехи паствы, вместо того, чтобы изобличать в грехах друг друга, как это бывает, когда приходится бороться с враждебными интересами.

Вскоре король и королева разрешили всем удалиться. Мы с Ноем выбрались из толпы, не повредив наших хвостов, и расстались в дворцовом дворе. Капитан отправился в постель грезить о завтрашнем суде, а я пошел с судьей Другом Нации и бригадиром, чтобы по их приглашению закончить вечер ужином. Однако сначала мне пришлось болтать только со вторым из них. Впрочем, судья сначала удалился в свой кабинет, чтобы составить для своего правительства депешу касательно событий этого вечера и оставил нас с бригадиром занимать друг друга.

Бригадир довольно едко отозвался о том, чему мы были свидетелями в королевском зале. Как республиканец, он не прочь был иной раз пройтись насчет нравов владетельных особ и дворянства. Впрочем, я должен отдать справедливость этому достойному, честному моникину, сказав, что он был безусловно выше пошлой враждебности, свойственной многим представителям его общественного слоя и проистекающей просто из того, что все они сами не могут быть королями и дворянами. Пока мы дружелюбно беседовали, непринужденно расположившись по-домашнему, — бригадир при своем обрубке, а я — отцепив свой хвост, — к нам присоединился и судья Друг Нации с незапечатанной депешей в руках. К моему великому удивлению, ибо я считал, что дипломатические послания не предназначены для чужих ушей, он прочел нам ее вслух. Однако судья заметил, что в данном случае по двум веским причинам незачем соблюдать секретность: во-первых, он вынужден был поручить снятие копии местному писцу. Его правительство придерживается благородной республиканской экономии, полагая, что, в случае осложнений, если тайны корреспонденции выплывут наружу, у него во всяком случае останутся сбереженные деньги и будет на что улаживать дело. Во-вторых, он знает, что правительство само опубликует его донесение, как только получит его. Со своей стороны, он бывает рад, когда его труды публикуются. При таких обстоятельствах я даже попросил разрешения снять копию для себя и ниже привожу ее дословно:


«Сэр, я, нижеподписавшийся, чрезвычайный посол и полномочный министр Северо-западной конфедерации Низкопрыгии, имею честь уведомить министерство иностранных дел о том, что наши интересы в здешних краях в целом поддерживаются наилучшим образом. Наш национальный престиж возрастает с каждым днем, наши права уважаются все в большей мере, и перед нашим флагом все больше смиряются моря. После отрадного вступительного и правдивого описания общего состояния дел спешу сообщить следующие интересные подробности.

Договор между нашей возлюбленной Северо-западной конфедерацией и Высокопрыгией нарушается по всем статьям. Девятнадцать наших моряков были силой взяты в матросы на военный корабль Перепрыгии. Король Подпрыгии позволил себе против нас недвусмысленную демонстрацию малопристойной частью своей особы. А король Недопрыгии приказал захватить и продать семь наших судов, чтобы подарить деньги своей любовнице.

Сэр, поздравляю вас с таким блестящим состоянием наших международных отношений; оно может быть приписано только нашей славной конституции, которой все мы скромно служим, и справедливому страху, который имя Низкопрыгии внушает всем другим нациям.

Король Высокопрыгии только что устроил прием, во время которого я внимательно следил за тем, чтобы честь нашей возлюбленной родины ни в чем не пострадала. Мой хвост был по крайней мере на три дюйма длиннее, чем у представителя Подпрыгии, посла, особо одаренного природой в этом отношении, и я с удовольствием могу добавить, что ее величество королева удостоила меня весьма милостивой улыбки. В искренности этой улыбки, сэр, не может быть ни малейшего сомнения. Правда, достоверно известно, что королева на днях недостойным образом отзывалась о нашей возлюбленной родине, однако сомнение в искренности ее величества во время последнего придворного торжества недопустимо нарушило бы каноны дипломатической вежливости. Более того, сэр, во время последних приемов меня награждали самыми искренними и ободряющими улыбками не только король, но и все его министры, а особенно его старший двоюродный брат Я уверен, что это окажет самое благотворное влияние на разрешение спора между Высокопрыгией и нашей возлюбленной родиной. Если бы они теперь стали на справедливую точку зрения в важном деле о возмещении нам давнишних убытков, чего мы безуспешно добиваемся уже семьдесят два года, я бы сказал, что наши отношения складываются наилучшим образом.

Сэр, поздравляю вас по поводу того глубокого уважения, которое имя Низкопрыгии встречает в самых отдаленных уголках земли, и того благодетельного влияния, которое это счастливое обстоятельство может оказать на осуществление наших важнейших интересов.

Мне представляется маловероятным достижение успеха в моей особой миссии, но следует с полной уверенностью уповать на искренность улыбок короля, королевы и всей королевской семьи.

В недавней беседе его величество самым любезным образом осведомился о здоровье Великого Сахема (титул главы правительства Низкопрыгии) и заметил, что наше развитие и благоденствие посрамляют все другие народы, а также что мы при всех обстоятельствах можем рассчитывать на глубокое уважение и неизменную дружбу его страны. Короче говоря, сэр, все нации, дальние и близкие, стремятся к союзу с нами, ищут новые отрасли торговли с нами и питают к нам величайшее и нерушимое уважение. Вы можете сказать Великому Сахему, что это уважение к нам поразительно усилилось при его правлении и за время моей миссии по крайней мере учетверилось. Если только Высокопрыгия будет соблюдать свои договоры, Перепрыгия перестанет ловить наших моряков, Подпрыгия вернется к манерам приличного общества, а король Недопрыгии перестанет захватывать наши суда для того, чтобы у его любовницы были деньги на булавки, наши международные отношения можно будет считать наилучшими. Но и теперь, сэр, они гораздо лучше, чем я ожидал и надеялся. В одном могу вас дипломатически заверить: нас уважают повсеместно, и имя Низкопрыгии никогда не упоминается без того, чтобы все не встали и не замахали хвостами.

Подпись:

Иуда Друг Нации.


P. S. (Лично). Дорогой сэр, если вы пожелаете опубликовать эту депешу, опустите ту часть, где повторно перечисляются затруднения. Прошу вас проследить, чтобы мое имя, вместе с именами других патриотов, было вложено в малое колесо при очередном вращении, так как я, несомненно, вскоре вынужден буду вернуться домой, исчерпав все мои средства. Расходы по содержанию хвоста, о которых наш народ не имеет представления, поистине так велики, что, по моему мнению, отправлять сюда посольства более чем на неделю не следует.

Я особенно рекомендую расширить сообщение в той части, где говорится о высоком престиже Низкопрыгии у других наций, ибо, говоря откровенно, факты требуют, чтобы это утверждение повторялось возможно чаще».

После того, как это письмо было прочитано, разговор вновь перешел на религию. Бригадир объяснил мне законы Высокопрыгии, касающиеся этого предмета, и, должен признаться, ничего подобного я прежде не слыхал. Так, моникин не может родиться, не уплатив церкви некоторой суммы, что сразу же приучает его к выполнению долга по отношению к этому важнейшему институту. И даже умирая, он оставляет мзду для священника как напоминание остающимся в живых, чтобы они не забывали о своих обязательствах. Бригадир добавил, что священные интересы церкви оберегаются весьма ревностно. Например, если моникин не соглашается быть ощипанным для новой епископской мантии, в ход пускаются раскаленные железные прутья, которые обычно так обжигают ему кожу, что он, как правило, быстро предоставляет себя в полное распоряжение сборщиков волоса.

Признаюсь, я был возмущен этой картиной и без колебаний назвал такой обычай варварским.

— Ваше негодование, сэр Джон, — сказал бригадир, — вполне естественно для иностранца, заметившего, что милосердие и жалость, братская любовь и добродетель, а в особенности смирение превращаются в лошадок для спеси, себялюбия и скаредности. Так уж водится у нас, моникинов, но, без сомнения, люди поступают лучше.

  ГЛАВА XX

Весьма обычное дело, или очень много закона
и очень мало правосудия. Головы и хвосты, с описанием
заключенных в них опасностей

На следующий день я рано утром уже был у Ноя. Бедняга проявлял удивительную твердость духа, хотя его и собирались судить за государственное преступление в чужой стране, при незнакомых юридических порядках и перед присяжными совершенно иного вида. Все же по началу нашего разговора видно было, что любовь к жизни отнюдь в нем не угасла.

— Сэр Джон, по дороге ко мне вы не заметили, какой сегодня ветер? — с особым интересом спросил прямодушный охотник на котиков.

— Приятный ветерок с юга.

— Прямо от берега! Если бы я только знал, где искать всех этих мошенников контр-адмиралов и капитанов первого ранга! Не думаю, сэр Джон, чтобы вас особенно стеснила выплата этих ваших пятидесяти тысяч обещаний.

— Вы говорите про залог? Отнюдь нет, дорогой друг, если бы дело не шло о нашей чести. Вряд ли прилично «Моржу» отплыть, оставив несведенными счета своего капитана. Что скажут в Станингтоне, что подумает ваша собственная супруга о столь немужественном поступке?

— Э, в Станингтоне того считают молодцом, кто ловчее всех выпутывается из затруднений. И почему, собственно, миссис Пок должна узнать об этом? А если и узнает, то почему она должна подумать худо о муже, который спасал свою жизнь?

— Прочь эти недостойные мысли! Приготовьтесь предстать перед судом. Во всяком случае, мы заглянем за кулисы здешней юстиции. Я вижу, что вы уже оделись как подобает для такой оказии. Пойдемте, будем точны, как дуэлянты!

Ной решил подчиниться с достоинством, хотя и задержался на главной площади, присматриваясь к ходу облаков и как бы показывая этим, что он мог бы уладить дело при помощи фор-марселя, знай он, где найти свою команду. К счастью для нашего доброго имени, этого он не знал, и вот, стерев с лица малейшее выражение боязни, смелый моряк вступил в суд твердой походкой человека, убежденного в своей невинности.

Я забыл упомянуть, что рано утром мы получили уведомление об изъятии дела из ведения пажей и передаче его на рассмотрение Верховного Уголовного Суда Высокопрыгии.

У двери нас встретил бригадир Прямодушный, где мы тотчас оказались среди десятка угрюмых и засаленных адвокатов, явно желавших за обычную мзду выступить в защиту чужестранца. Но я решил, если дозволит суд, сам защищать капитана, так как меня томило предчувствие, что спасти нас может лишь напоминание о законах гостеприимства, а не юридические тонкости, к которым могла бы прибегнуть защита. Однако бригадир выразил желание помочь мне без всякого вознаграждения, и я не счел возможным отказаться от его услуг.

Не стану описывать выход суда, процедуру отбора присяжных и чтение обвинительного заключения, ибо, когда дело идет всего лишь о внешней форме закона, между цивилизованными странами нет существенной разницы: все они рядятся в одну и ту же видимость правосудия. Первый пункт обвинения (к несчастью, их было два) гласил, что Ной злоумышленно покусился на королевское достоинство, пустив в ход «палки, кинжалы, мушкеты, фальконеты, духовые ружья и прочее запрещенное законом оружие, а главное — язык, то есть прямо в лицо его величеству заявив, что его величество обладает памятью, и т. д., и т. п.». Второй пункт, повторив преамбулу первого, обвинял честного охотника на котиков в том, что он «в нарушение закона, в поругание нравов и общественного порядка преступным образом оскорбил ее величество королеву, заявив, что ее величество не обладает памятью», и т. д., и т. п. На оба эти обвинения защита ответила: «Не виновен».

Мне следует оговориться, что мы с бригадиром Прямодушным оба заявили о своем праве защищать Ноя по старинному закону Высокопрыгии в качестве его ближайших родственников — я, как собрат-человек, а бригадир — через усыновление.

Когда все предварительные формальности были выполнены, генеральный прокурор приготовился излагать доказательства, но тут встал мой коллега Прямодушный и заявил, что он желает сберечь драгоценное время суда признанием фактов и что защита намерена всецело опираться на закон. Он напомнил, что, согласно законоположениям Низкопрыгии, присяжные правомочны выносить суждение о применимости закона, а не только о фактах, и что он и его брат Голденкалф вполне готовы доказать, что в этом деле закон на их стороне. Суд принял это заявление, и факты были сообщены присяжным как доказанные, хотя главный судья указал по этому поводу, что в одном смысле присяжные, несомненно, правомочны выносить суждение о применимости закона, но что, помимо этого, есть и другой смысл, согласно которому они не правомочны судить об этом, в чем с ним не согласился барон Длиннобородый. Последний заявил, что присяжные правомочны судить о применимости закона как раз в упомянутом «другом смысле», но не в вышеуказанном «одном смысле». Как только это затруднение было улажено, генеральный прокурор встал и начал обвинительную речь.

Вскоре стало ясно, что наш противник обладает весьма глубоким философским умом. Он начал с живого и яркого описания мира до разделения его обитателей на нации, племена и роды, когда мир в своем развитии дошел еще только до человека, то есть до стадии куколки. Далее он показал, как люди постепенно образовали общины и подчинились законам цивилизации, или, иначе говоря, общества. Затем он слегка коснулся различных ступеней развития человеческих учреждений и мало-помалу добрался до основных принципов того общественного строя, какой существует у моникинов. Выдвинув несколько общих положений, непосредственно связанных с этим предметом, он перешел к той части указанных основных принципов, которые имеют касательство к правам монарха. Он разделил их на «королевские прерогативы», «права королевской особы» и «права королевского сознания». Тут он опять весьма успешно сделал несколько обобщений — настолько успешно, что никто из его слушателей уже понятия не имел, к чему он клонит. И вот тут он вдруг яростным логическим броском устремился на последнюю часть королевских прав, как непосредственно связанную с существом дела.

Он с блеском доказал, что та часть королевских прав, на которую главным образом покусился подсудимый, связана именно с правами королевской совести. — Атрибуты королевского сана, — указал глубокомысленный юрист, — нельзя рассматривать подобно личным качествам подданных. В священной особе короля сосредоточены многие, если не все драгоценные привилегии моникинов. В политическом смысле особа короля не может ошибаться, отсюда — ее официальная непогрешимость. Подобная персона не нуждается в обычных способностях моникинов. К чему, например, совесть или сознание государю, который никогда не ошибается? Дабы облегчить бремя возложенных на его особу государственных дел, закон передал вышеупомянутые способности на хранение другому лицу. Хранителем сознания его королевского величества, как известно всей Высокопрыгии, является старший двоюродный брат короля. Память же меньше всего имеет значение для особы, не обладающей сознанием. И хотя не существует особого закона или статьи конституции, освобождающих монарха от обладания памятью, однако, поскольку у него нет нужды обладать данной способностью, вполне закономерно полагать, что ее у него совсем нет.

— Господа, — продолжал генеральный прокурор, — простота, ясность и последовательность, которые необходимы всякому хорошо устроенному уму, потерпели бы ущерб, если бы сознание его величества было загромождено подобным образом, и государство пострадало бы. Король царствует, господа, но он не управляет. Это основной принцип нашей конституции. Нет, более того: это незыблемый оплот наших свобод! Господа! Царствовать в Высокопрыгии не трудно. Для этого требуется всего лишь право первородства, понимание разницы между царствованием и управлением и политическая умеренность, неспособная нарушить равновесие государства. Другое дело — управлять. Помимо вышеупомянутых мелочей, его величеству не требуется управлять решительно ничем, даже самим собой. Иначе обстоит дело с его старшим двоюродным братом. На это высокое должностное лицо возложено управление государством. Уже на заре существования монархии выяснилось, что для того, кто обязан одновременно царствовать и управлять, едва ли достаточно одного-единственного сознания или одной совокупности умственных способностей. Мы все знаем, господа, сколь недостаточны наши собственные способности даже для достижения личных целей, сколь трудно нам бывает сдерживать самих себя без иного подспорья, кроме нашего собственного разума, совести и памяти. И мы понимаем, как важно наделить того, кто управляет, дополнительным набором указанных способностей. Вот почему обычное право — не статутное право, господа, каждый закон которого часто несет на себе печать несовершенства отдельно взятого моникинского разума, след того конкретного хвоста, от которого он исходит, но обычное право, этот признанный сосуд здравого смысла всей нации, издавна установило, что старший двоюродный брат его величества должен быть хранителем сознания его величества, и, в силу неизбежного юридического толкования, он же должен быть наделен совестью его величества, разумом его величества и, наконец, памятью его величества. Таковы, господа, положения закона. В дополнение к этому мне легко доказать целой тысячей фактов, что не только король Высокопрыгии, но и большинство других государей, как ныне, так и всегда, не имеют и не имели памяти. Обладание этой обременительной способностью, можно даже сказать, несовместимо с королевским саном. Будь монарх наделен памятью, то, вспоминая, что он родился как всякий другой и так же обречен умереть, он мог бы забыть свой высокий сан; призраки прошлого могли бы тревожить его, и даже самое его достоинство было бы поколеблено и ослаблено живым представлением о том, как и откуда произошел его королевский род. Будь монарх наделен памятью, то обещания, обязательства, привязанности, обязанности, принципы и даже долги могли бы помешать надлежащему выполнению его священных обязанностей. Поэтому с незапамятных времен и было решено, что его величество совершенно свободен от разума, совести и памяти, как законное следствие того, что он лишен сознания.

Тут генеральный прокурор обратил внимание суда и присяжных на закон третьего года царствования короля Первородного VI, по которому лицо, приписавшее его величеству ту или иную способность и совершившее это с преступным умыслом нарушить спокойствие государства, подвергается отсечению хвоста без напутствия священнослужителя. На этом обвинитель закончил свою речь.

После того, как оратор вернулся на свое место, наступило торжественное молчание. Сила его доводов, логичность и неоспоримая юридическая обоснованность всего, что он говорил, произвели большое впечатление, и я заметил, что Ной принялся ожесточенно жевать табак. Однако после приличной паузы бригадир Прямодушный, который, несмотря на свой воинский чин, был, как оказалось, лишь практикующим адвокатом из города Бивуака, торговой столицы республики Низкопрыгии, встал и потребовал слова. Тут суду вдруг вздумалось заявить, что данный адвокат не правомочен выступать в Высокопрыгии. Мой брат Прямодушный немедленно указал судьям на закон об усыновлении и на ту статью уголовного кодекса, которая разрешает обвиняемому выступать через посредство ближайшего родственника.

— Подсудимый, — спросил тогда главный судья, — вы слышали заявление защитника. Желаете ли вы передать ведение защиты вашему ближайшему родственнику?

— Да кому угодно, ваша честь, — ответил Ной, яростно пережевывая свой возлюбленный табак. — Да кому угодно, мои почтенные, лишь бы он сделал это хорошо и недорого.

— Принимаете ли вы Арона Прямодушного в качестве одного из своих ближайших родственников, как это положено по закону, и если принимаете, то в качестве кого именно?

— Принимаю, принимаю, ваша честь, принимаю душой и телом, и, если вам угодно, то бригадира я принимаю в качестве отца, а вот этого моего собрата-человека, моего испытанного друга сэра Джона Голденкалфа, принимаю в качестве матери.

Суд выразил свое официальное согласие, которое вместе с этими сведениями было занесено в протокол, и моему брату Прямодушному было предложено приступить к защите.

Подобно Дандену из комедии Расина «Сутяги», защитник не счел нужным начинать со всемирного потопа, а прямо обратился к сути дела. Он начал с рассмотрения королевских прерогатив и с определения слова «царствовать». Сославшись на академический словарь, он с блеском доказал, что «царствовать» значит не что иное, как «управлять в качестве монарха», а «управлять» в обычном значении этого слова подразумевает всего лишь управление от имени короля или в качестве его наместника. Затем он указал, что большее содержит в себе меньшее, но меньшее никак не может содержать в себе большее, то есть право царствовать или управлять в общем значении слова обязательно включает все законные атрибуты того, кто только управляет во втором значении слова. И, таким образом, король не только царствует, но и управляет. Затем он перешел к доказательству того, что лицо управляющее не может обходиться без памяти, поскольку без таковой оно не может помнить законы, справедливо награждать и карать и вообще совершать какие бы то ни было разумные и необходимые действия. Далее указывалось, что по закону страны сознание короля и его совесть находятся на хранении у его старшего двоюродного брата, а для этого прежде всего необходимо, чтобы король обладал ими, так как того, чего нет, нельзя не только передать на хранение, но и просто кому-либо временно доверить. Обладание же сознанием, ex necessitate [14], влечет за собой обладание всеми его атрибутами, в числе коих память — один из важнейших. Далее, совесть определяется как «способность судить о том, хороши или дурны собственные поступки» (смотри словарь Джонсона, страница сто шестьдесят три, буква С. Издание Ривингтона, Лондон). А каким образом можно судить о своих или о чужих поступках, если мы ничего о них не знаем? И опять же: как можно судить о прошлом, не обладая памятью?

С другой стороны, институты Высокопрыгии таковы, что политическим их следствием является следующее положение: король не может ошибаться…

— Прошу прощения, брат Прямодушный, — прервал его главный судья, — это не следствие, но предпосылка, и к тому же считающаяся доказанной. Это — высший закон государства.

— Благодарю вас, милорд, — продолжал бригадир. — Это подтверждение из уст вашей милости еще более укрепляет мою позицию. Итак, джентльмоникины присяжные, то, что монарх не может ошибаться, является законом. Таким же законом — их милости поправят меня, если я ошибаюсь, — таким же законом является и то, что монарх—кладезь чести, что он объявляет войну и заключает мир, творит правосудие, следит за исполнением законов.

— Еще раз прошу прощения, брат Прямодушный, — снова прервал его главный судья. — Это не закон, а прерогатива. Прерогатива короля — осуществлять все перечисленное, но это отнюдь не закон.

— Должен ли я понимать вас в том смысле, милорд, что суд делает различие между прерогативой и законом?

— Вне всякого сомнения, брат Прямодушный! Если бы все, что признано прерогативой, было также законом, мы бы далеко не ушли.

— Прерогатива, с позволения ваших милостей, определяется как «исключительная или особая привилегия» (Джонсон, буква П, страница сто тридцать девять, пятый абзац снизу; издание то же). — Все это бригадир произнес медленнее, чтобы барон Длиннобородый успевал делать заметки. — И я осмеливаюсь утверждать, что «исключительная привилегия» стоит превыше всех и всяческих законоустановлений…

— Отнюдь нет, сэр, отнюдь нет, — педантично поправил его лорд верховный судья, глядя в окно на облака и тем самым давая понять, что он высказывает свое глубокое убеждение. — Отнюдь нет, дорогой сэр! Король бесспорно обладает прерогативами, и они священны. Все это запечатлено в конституции. Более того, они, как указывает Джонсон, «исключительные и особые». Но их исключительность и особенность никак не должны основываться на общепринятых представлениях. При рассмотрении великих государственных интересов необходимо судить гораздо шире. И я полагаю, брат Длиннобородый, что нет ничего более незыблемого, чем тот факт, что «прерогатива» — это одно, а «закон» — другое.

Барон поклонился в знак согласия.

— В данном случае подразумевается, что эта прерогатива касается только его величества. Прерогатива — исключительная собственность короля, и он может пользоваться ею, как ему заблагорассудится. Но закон создан для всей нации, а это уже совсем другое дело. Опять же: под словом «особая» совершенно очевидно подразумевается особенность данного случая, а именно то, что он не схож ни с каким другим случаем и что поэтому рассматривать его следует при помощи особой логики. Нет, сэр, король может провозглашать мир и объявлять войну, но вместе с тем его сознание раз и навсегда передано на хранение другому лицу, которое одно лишь и может совершать какие бы то ни было действия, имеющие законную силу.

— Но правосудие, милорд, все же осуществляется именем короля, хоть и не им самим.

— Несомненно, именем короля, но ведь это составляет часть его особых привилегий. Война объявляется тоже именем короля, и точно так же провозглашается мир. Но что такое война? Война — это столкновение вооруженных сил разных наций. Принимает ли его величество участие в этих столкновениях? Конечно, нет. Для ведения войны необходимы налоги. Платит ли его величество налоги? Нет. Мы видим, что по конституции война — дело короля, но ведет ее все-таки не король, а народ. Отсюда, как логическое следствие, раз уж вы говорите о следствиях, брат Прямодушный, вытекает, что существуют две войны, или: война по прерогативе и война по фактическому положению вещей. Итак, прерогатива является конституционным принципом и, несомненно, священным, но факты — это то, что дает себя знать у домашнего очага каждого моникина, и поэтому уже со времени правления короля Робкого Второго, или, точнее, с того момента, как суд впервые осмелился вынести такое решение, принято, что прерогатива — это одно, а закон — другое.

Мой брат Прямодушный был, видимо, весьма озадачен подобным толкованием и закончил свою речь гораздо раньше, чем думал. Он ограничился тем, что доказал, а вернее — попытался доказать, что король, обладая хотя бы особыми привилегиями, тем самым должен обладать и памятью.

Затем суд предложил генеральному прокурору выступить с ответным словом, но тот, как выяснилось, считал, что обвинение уже достаточно доказано, и дело по обоюдному согласию было передано на рассмотрение присяжных после краткой заключительной речи главного судьи.

— Джентльмоникины, — заключил он свое напутствие, — «вы не должны допустить, чтобы вас ввели в заблуждение доводы защитника. Он выполнил свой долг, и теперь вам остается не менее добросовестно выполнить ваш. Вам предстоит взвесить законы и факты, но в силу моих обязанностей я должен осведомить вас о сущности того и другого. По закону предполагается, что король не обладает никакими свойствами ума. Утверждение защиты, что король, не будучи способен ошибаться, должен обладать самыми высокими духовными качествами, а следовательно, и памятью, совершенно не обоснованно. Конституция гласит, что его величество не может ошибаться. Эта неспособность может проистекать от различных причин. Например, если король вообще ничего не может делать, то он не может и ошибаться. В конституции не сказано, что король не ошибается, а что он не может ошибаться. Так вот, джентльмоникины, если что-то не может быть сделано, значит, оно невозможно. Какое может иметь значение, обладает ли кто-нибудь памятью, если он не может ею пользоваться? В подобных случаях закон считает, что данное лицо не обладает памятью, ибо иначе природа, которая всегда разумна и благодетельна, напрасно расточала бы свои дары. Джентльмоникины, как я уже сказал, вам надлежит взвесить законы и факты. Судьба подсудимого в ваших руках. Да не допустит бог, чтобы ваше решение каким бы то ни было образом было подсказано мною. Но помните, что совершено преступление против королевского достоинства и безопасности государства. Закон — против подсудимого, факты также все против подсудимого, и я ничуть не сомневаюсь, что приговор будет вашим свободным решением, основанным на ваших собственных глубоких суждениях, и будет таков, что нам не придется пересматривать дело заново.

Присяжные пораскинули хвостами, и менее чем через минуту их старшина огласил вердикт: «Виновен». Ной вздохнул и откусил новую порцию жвачки.

Сразу после этого генеральный прокурор королевы начал речь по иску ее величества. Обвинение по этому делу было предъявлено ранее, и подсудимый ответил: «Не виновен». Прокурор королевы яростно ополчился против злого умысла подсудимого. Он описал ее величество как образец совершенства, как воплощение всех моникинских добродетелей, как идеал всего ее пола.

— Если у нее, по праву прославленной за свое милосердие, кротость, благочестие, справедливость и преданность женскому долгу, нет памяти, то, боже милостивый, у кого же она есть? Каким образом королева, не обладая памятью, могла бы помнить о своих обязанностях по отношению к своему августейшему супругу, своему августейшему отпрыску и своей собственной августейшей особе? Память — непременный атрибут властителей. Без нее никто не мог бы претендовать на древнее и благородное происхождение. Память связана с прошлым, и почтение к королевскому сану всегда было связано скорее с прошлым, чем с настоящим. Мы чтим прошлое. Время делится на прошлое, настоящее и будущее. Прошлое всегда было опорой монархов, на настоящее предъявляют свои права республиканцы, будущее принадлежит судьбе. Если бы мы решили, что королева не обладает памятью, мы нанесли бы удар монархии. Именно памяти, подкрепленной архивами, обязан король своим правом на трон. Именно память о подвигах его предков дает ему право на наше благоговейное уважение.

В таком духе генеральный прокурор королевы говорил около часа. Наконец он уступил место защитнику. Но, к моему великому удивлению (этот пункт обвинения был более серьезным, и в опасности была голова Ноя), вместо хитроумного ответа, который я предвкушал, мой брат Прямодушный ограничился всего несколькими словами, выразив столь твердое убеждение в оправдании своего подзащитного, что, видимо, по его мнению, дальнейшая защита была излишней. Едва он сел, как я выразил свое крайнее недовольство и заявил, что намерен сам выступить в качестве представителя моего бедного друга.

— Молчите, сэр Джон, — прошептал мой брат Прямодушный, адвокат, чьи заявления часто оказываются безуспешными, утрачивает уважение суда. Я взял на себя попечение об интересах лорда верховного адмирала и в должное время сделаю все, что нужно.

Я питал глубочайшее уважение к юридическим познаниям бригадира и не слишком, доверял своим, а потому вынужден был уступить. Тем временем процесс шел своим чередом, и присяжные после краткого напутственного слова, настолько беспристрастного, насколько это возможно для прямого предписания осудить обвиняемого, снова вынесли вердикт: «Виновен».

Хотя в Высокопрыгии и считается неприличным носить одежду, там находят весьма достойным, чтобы высшие должностные лица украшали себя знаками отличия, соответствующими их служебному положению. Я уже описывал иерархию хвостов и мантий, сотканных из десятинного волоса, но забыл сказать, что у лорда верховного судьи и у барона Длиннобородого на хвостах были чехлы из шкурок мертвых моникинов, что придавало весьма внушительный вид их органам умственного развития, а также, по-видимому, нежило и оберегало их мозг, который, ввиду беспрерывного употребления, нуждался в большом попечении и заботе. Теперь на эти чехлы они натянули другие, кровавого цвета, что, как нам дали понять, означало готовность объявить приговор, ибо правосудие в Высокопрыгии крайне кроваво.

— Подсудимый, — укоризненным тоном начал верховный судья, — вы слышали решение присяжных. Вы были судимы по обвинению в том, что приписали государю этой державы обладание способностью, именуемой «память», и тем самым подвергли опасности спокойствие в стране, нарушили общественные взаимоотношения и подали опасный пример мятежа и презрения к законам. После исключительно терпеливого и беспристрастного разбирательства вас нашли виновным в указанном преступлении. В подобных случаях закон не оставляет суду никакой свободы действия. Мой долг — немедленно произнести приговор, и я торжественно спрашиваю вас, имеете ли вы что-нибудь возразить против приговора об отсечении хвоста?

Тут главный судья приостановился, чтобы перевести дух, и тотчас же продолжал:

— Передавая себя всецело на милость суда, вы поступаете разумно, так как суд лучше вас знает, что для вас лучше. Ной Пок, иначе Номер один, цвета морской воды, вы будете незамедлительно, между часом восхода и часом заката, отведены на городскую площадь, где вам будет отсечен хвост. После этого он будет рассечен на четыре части, и они будут выставлены в направлении четырех стран света, а кисточка его будет сожжена на костре и пепел брошен вам в лицо. И все это — без напутствия духовного лица. Да помилует бог вашу душу!

— Ной Пок, иначе Номер один, цвета морской воды, — заговорил барон Длиннобородый, не дав обвиняемому передышки, — вы были судимы и найдены виновным в том, что вы совершили чудовищное преступление, объявив, что королева этой державы не обладает обычной, важной и повседневной способностью памяти. Имеете ли вы что-нибудь возразить против немедленного вынесения вам приговора? Нет? Вы поступаете совершенно правильно, всецело предавая себя на милость суда, каковую он склонен проявить в полную меру своих возможностей, полностью в данном случае у него отсутствующих. Мне незачем останавливаться на тяжести вашего преступления. Если бы закон допускал, чтобы королева не обладала памятью, другие особы женского пола могли бы потребовать себе ту же привилегию, и общество пришло бы в хаотическое состояние. Брачные обеты, долг, привязанности, все наши заветнейшие интересы утратили бы опору, и наше нынешнее благополучное существование выродилось бы в нравственный — а вернее, безнравственный — пандемониум. Принимая во внимание эти важнейшие соображения, в особенности же — неумолимость закона, который для всех одинаков, суд постановляет, чтобы вас без промедления отвели на городскую площадь, где голова ваша будет отсечена палачом от туловища без напутствия духовного лица, после чего ваши останки будут переданы в распоряжение больничных анатомических театров.

Не успел барон Длиннобородый произнести последние слова, как оба прокурора вскочили и обратились к суду в стремлении поддержать достоинство представляемых ими особ. Генеральный прокурор короля ходатайствовал перед судом об изменении приговора в смысле обеспечения первенства наказания за преступление против короля, а генеральный прокурор королевы просил о том, чтобы суд не предал настолько забвению права и достоинство ее величества, чтобы создать столь пагубный прецедент. Я заметил, как в глазах моего брата Прямодушного засветилась надежда. Выждав некоторое время, пока оба юриста не разгорячились, споря о соответствующих статьях закона, он встал и потребовал отложить казнь на том основании, что ни тот, ни другой приговор не имеет законной силы. Приговор, объявленный милордом главным судьей, содержит в себе противоречие: он требует, чтобы отсечение хвоста произошло между часом восхода и часом заката, а также незамедлительно. Приговор же объявленный бароном Длиннобородым, не может иметь законной силы, так как требует передачи тела казненного в анатомический театр, что предусмотрено законом только для осужденных моникинов, в то время как подсудимый принадлежит к совсем другому виду.

Суд признал приведенные сторонами возражения достойными рассмотрения, но решил, что это не входит в его компетенцию: подобные вопросы находятся в ведении Коллегии двенадцати судей, заседание которой должно вскоре начаться, так что дело тотчас передадут туда на апелляцию. Однако отправление правосудия не терпит противоречия. Подсудимого отведут на городскую площадь, и все должно идти своим чередом. Если одно или оба возражения защиты будут истолкованы в его пользу, это облегчит его участь в той мере, в какой обстоятельства к тому времени позволят. На этом суд закрыл свое заседание, после чего судьи, прокуроры и писцы все вместе перешли в зал Коллегии двенадцати. 

  ГЛАВА XXI

Дальше — больше. Еще закон и еще правосудие.
Головы и хвосты, и как важно держать их
на предназначенных для них местах

Ной незамедлительно был отправлен на место казни, куда я обещал прибыть, чтобы принять его последний вздох, но прежде любопытство побуждало меня узнать результат апелляции. По пути во второй зал бригадир тихонько сказал мне, что теперь дело приобретает значительный интерес: до сих пор это была детская игра, не больше, но в дальнейшем только очень искушенный и образованный адвокат может рассчитывать на успех в прениях, и он льстит себя мыслью, что тут ему представится случай показать, на что способен моникинский разум.

Хвосты всех двенадцати судей были облачены в чехлы и представляли собой весьма внушительное зрелище высокоразвитых умственных способностей. Поскольку дело Ноя было признано неотложным, генерального прокурора короля пригласили изложить его сразу же после прослушания трех-четырех небольших других дел по искам казны, каковые в подобных случаях всегда пользуются правом первенства.

Ученый юрист, предвосхищая возражения обоих своих противников, начал с протеста моего брата Прямодушного.

— «Незамедлительно», — доказывал он, — можно понимать как время в пределах суток. Так, например, утром слово «незамедлительно» и обозначает «утром», в полдень оно обозначает «в полдень» и так далее, до исхода дня в юридическом смысле. Более того, поскольку закон гласит, что все казни должны совершаться при дневном свете, в юридическом смысле «незамедлительно» означает время между восходом и заходом солнца, и, следовательно, оба выражения только подтверждают одно другое и вовсе не содержат в себе противоречия, как желала бы доказать противная сторона.

Как обычно в таких случаях, мой брат Прямодушный принялся утверждать как раз обратное. Он заявил, что всякий свет исходит от солнца, и закон, следовательно, запрещает казни только во время затмений, когда весь род моникинский должен предаваться молитвам. Более того, «незамедлительно» вовсе не обязательно означает «незамедлительно», так как «незамедлительно» означает «сейчас», а «между восходом и заходом солнца» означает время между восходом и заходом, а это может быть сейчас, а может быть и не сейчас.

По этому вопросу двенадцать судей решили, во-первых, что «незамедлительно» не означает «незамедлительно»; во-вторых, что «незамедлительно» означает «незамедлительно»; в-третьих, что «незамедлительно» имеет два законных значения; в-четвертых, что незаконно применять эти законные значения в незаконных целях; в-пятых, что в применении к делу «Номера один, цвета морской воды» возражение несостоятельно. Постановлено поэтому, что преступник лишается хвоста незамедлительно.

Не лучшая участь постигла и возражение против второго приговора. Люди и моникины, решили судьи, отличаются друг от друга не в большей степени, чем одни люди от других людей или одни моникины от других моникинов. Постановлено: утвердить приговор с возмещением судебных издержек. Из двух решений второе я нашел более здравым, так как мне достаточно часто случалось замечать между обезьянами и людьми самое разительное сходство.

Затем начался серьезный спор между двумя генеральными прокурорами, а поскольку разногласие сводилось к вопросу о рангах, оно вызвало у слушателей живой, можно сказать — всепоглощающий интерес. Однако после ожесточенных дебатов решение было вынесено в пользу короля. Двенадцать судей единогласно признали, что достоинство короля имеет преимущество перед достоинством королевы. К моему великому удивлению, мой брат Прямодушный пожелал высказаться по этому сложнейшему вопросу и произнес, по общему мнению, чрезвычайно умную речь в пользу достоинства короля. Его доказательства главным образом строились на том, что, согласно приговору, пепел от хвоста должен быть брошен в лицо преступнику. Верно, что физически это возможно и после отсечения головы, но зато невозможно в нравственном отношении. Данная часть наказания рассчитана на нравственное воздействие, а для того, чтобы вызвать это, необходимы сознание и чувство стыда. Поэтому акт швыряния пепла в лицо преступнику с целью нравственного воздействия может иметь место только, пока он жив и способен испытывать стыд.

Мнение суда было оглашено Многодумом, главным судьей. Составленное с обычным юридическим искусством и логикой, оно было особенно красноречиво в той части, которая касалась святости и нерушимости королевских прерогатив, а также с поразительной ясностью доказывало во всех смыслах более низкое положение королевы-супруги. Я даже обрадовался, что ее величество не присутствует тут и не слышит, сколь пренебрежительно оценивают ее самое и весь ее пол. Как и следовало ожидать, особенно большое внимание было уделено доводам бригадира. Решение гласило: «Дело короля и королевы против Номера первого, цвета морской воды. Постановлено: исполнителям правосудия незамедлительно приступить к отсечению хвоста осужденного до отсечения головы, при условии, если голова преступника не была отсечена до отсечения хвоста».

Как только этот приказ был вручен соответствующему чиновнику, бригадир Прямодушный толкнул меня под колено и вывел из зала суда с такой поспешностью, как будто от этого зависела наша жизнь. Я уже готов был упрекнуть его в содействии генеральному прокурору короля, когда он, за неимением пуговицы, ухватил меня за основание хвоста и с видимым удовлетворением проговорил:

— Дела идут как по маслу, дорогой сэр Джон! За многие годы не припомню, чтобы я участвовал в более интересном процессе. Дело это, которое вы, несомненно, считаете близким к концу, по сути только сейчас достигло решающей стадии, и я предвижу полную возможность вызволить нашего клиента с великой честью для себя.

— Что вы говорите, брат Прямодушный! — прервал его я. — Обвиняемому вынесен окончательный приговор, и он, может быть, уже казнен!

— Не так быстро, мой милый сэр Джон, ни в коем случае не так быстро. В судебных делах ничто не следует считать окончательным, пока в кармане остается еще хоть один грош на возмещение судебных издержек и пока осужденный еще дышит. Я утверждаю, что у нас все обстоит прекрасно — куда лучше, чем можно было надеяться с того момента, как подсудимому было предъявлено обвинение.

Я был так удивлен, что нашел в себе силы только для того, чтобы попросить объяснения.

— Все зависит только от того, дорогой сэр, — продолжал мой брат Прямодушный, — цела ли еще голова обвиняемого, или нет. Поспешите же к месту казни, и если у нашего клиента голова еще на плечах, постарайтесь поддержать в нем бодрость духа беседой на душеспасительные темы. Однако подготовляйте его к худшему, — этого требует осторожность. Но как только хвост его будет отделен от тела, мчитесь что есть силы сюда, чтобы сообщить мне об этом. У меня к вам только две просьбы: скорее принесите это известие и точно удостоверьтесь, что хвост не связан с туловищем ни единым волоском. Один волосок зачастую перетягивает весы правосудия!

— Дело представляется безнадежным. Не лучше ли мне немедленно бежать во дворец, просить аудиенции у их величеств, броситься на колени перед королевской четой и молить о помиловании?

— Ваш план непригоден по трем веским причинам: во-первых, для этого нет времени, во-вторых, аудиенции назначаются заранее и вас не допустят во дворец, а в-третьих, никакого короля и никакой королевы не существует.

— В Высокопрыгии нет короля?!

— Именно так.

— Объясните, брат Прямодушный, не то я буду вынужден опровергнуть ваши слова свидетельством своих собственных чувств.

— В таком случае ваши чувства окажутся лжесвидетелями. Когда-то в Высокопрыгии действительно был король, и он не только царствовал, но и управлял. Однако знать и вельможи, считая неудобным беспокоить его величество государственными делами, взяли на себя все хлопоты по управлению страной, сохранив за королем лишь обязанность царствовать. Дабы пощадить его чувства, это было объяснено тем, что его хотят оградить от грубой силы и оскорблений черни. Через некоторое время сочли слишком дорогостоящим удовольствием кормить и вообще содержать королевскую семью, и все ее члены были тайно отправлены в отдаленную область, еще не достигшую той степени цивилизации, при которой умеют сохранять монархию без монарха.

— А Высокопрыгии это удается?

— Превосходным образом. Отсекая достаточное количество хвостов и голов, можно совершать и не такие чудеса.

— Но, брат Прямодушный, неужели я должен понять вас буквально, в том смысле, что в стране вовсе нет короля?

— Буквально.

— А все эти представления ко двору?

— Так же, как и эти судебные процессы: они поддерживают монархический строй.

— А пурпурные занавеси?

— Скрывают пустые сиденья.

— Отчего же не избавиться от столь дорогостоящего представительства?

— А как могли бы вельможи вопить, что трон в опасности, если бы не было трона? Одно дело не иметь монарха, и совсем иное — не иметь трона… Но пока мы говорим, наш клиент находится в крайней опасности. Спешите же и действуйте так, как я вам сказал.

Я не стал более мешкать и тотчас помчался к центру площади. Разглядеть хвост моего друга, развевающийся над толпой, было нетрудно, но горе и страх так исказили его черты, что в первое мгновение я не узнал его головы. Однако она, все еще целая и невредимая, увенчивала его туловище, ибо, к счастью для него и для его главного защитника, тяжесть его преступлений потребовала совершенно особых приготовлений к казни. Поелику приказ суда еще не прибыл (насколько быстро в Высокопрыгии правосудие, настолько медлительны его слуги), были приготовлены две плахи, и преступник уже собирался опуститься между ними на четвереньки, когда я пробился к нему сквозь толпу.

— Ох, сэр Джон, дело мое дрянь! — воскликнул обескураженный Ной. — Каково человеку и христианину, когда враги одолевают и с носа и с кормы!

— Пока жизнь не угасла, не угасает и надежда. Но нужно быть готовым к худшему, тогда не страшны никакие неожиданности. Господа палачи (их было два — один спереди, а другой позади злополучного преступника: один за короля, другой за королеву), господа палачи, молю вас, дайте осужденному собраться с мыслями и передать свои последние желания далеким друзьям и семье!

Ни тот, ни другой из этих высоких представителей закона не стал возражать против моей разумной просьбы, но оба заявили, что обязаны завершить все приготовления, если не хотят лишиться места. По-видимому, и между ними возник спор о праве первенства, отчего и произошла задержка, но они уже успели договориться, что будут действовать одновременно. Ноя заставили стать на четвереньки между двумя плахами и положить голову на одну, а хвост на другую — «пришвартовали носом и кормой», как выразился бесчувственный негодяй Боб, который терся тут же в толпе. И вот, когда Ной занял это высокопоучительное положение, мне, наконец, позволили обратиться к нему.

— Не следует ли вам подумать о спасении души, дорогой капитан? — сказал я. — По правде говоря, у этих топоров весьма неумолимый и кровожадный вид.

— Знаю, сэр Джон, знаю! И, чтобы не обманывать вас, признаюсь: как только присяжные объявили «виновен», так я и начал раскаиваться во всю силу. Меня попутала эта басня, будто я лорд верховный адмирал. И я покорнейше прошу вашего прощения, что поддался на такой гнусный обман. А все из-за этой змеи доктора Резоно, чтоб ему получить сполна по заслугам. Я же всем прощаю и надеюсь, что и мне все простят. Вот хуже дело с миссис Пок: она уже не может рассчитывать на нового супруга, и придется ей коротать остаток своих дней вдовой.

— Раскаяние, дорогой Ной, раскаяние: вот что больше всего нужно человеку в вашем тяжелом положении.

— Каюсь, каюсь, сэр Джон, душой и телом! И больше всего каюсь, что отправился в это самое путешествие. Э, да что там! В чем надо каяться, так это в том, что я вообще ходил в море. Был бы я сейчас школьным учителем или трактирщиком в Станингтоне. Вот это так отличные, приятные занятия, особенно последнее. Господи боже мой, сэр Джон, да если бы от раскаяния была хоть какая польза, меня сию же минуту помиловали бы.

Тут Ной заметил ухмылявшегося в толпе Боба и в качестве последней милости попросил у палачей, чтобы юношу подвели поближе и он мог любовно проститься с ним. Эта разумная просьба была удовлетворена, несмотря на сопротивление бедняги Боба, который тут же получил вдосталь основательных причин каяться, — не меньше, чем сам преступник.

Как раз в эту тяжкую минуту прибыл приказ о порядке казни, и служители закона торжественно провозгласили, что настало время осужденному приготовиться к своей судьбе.

Мужество, с каким капитан Пок дал подвергнуть себя смертельному процессу отсечения хвоста, вызвало симпатии и рукоплескания всех присутствовавших моникинов. Удостоверившись, что хвост полностью отделен от тела, я со всех ног побежал в залу Коллегии двенадцати судей. Мой брат Прямодушный, нетерпеливо ожидавший моего появления, тут же поднялся и обратился к суду с требованием отсрочить казнь по делу королевы против Ноя Пока, он же Номер один, цвета морской воды.

— Законом короля Долговечного II и королевы Флиртиллы было установлено, что преступник ни в коем случае не должен лишиться жизни или какого-либо из своих членов, если можно доказать, что он non compos mentis [15]. Это также установление обычного права, милорды, но, поскольку оно соответствует здравому смыслу и гуманным чувствам моникинов, его из благоразумной предосторожности сочли нужным закрепить особым законодательным актом. Полагаю, что вряд ли генеральный прокурор королевы станет оспаривать приложимость этого закона к данному случаю…

— Отнюдь нет, милорды, но у меня есть сомнения относительно самого факта. Факт нужно еще доказать, — ответил прокурор и взял понюшку табака.

— Факт неоспорим и не допускает сомнений. Суд постановил, чтобы отсечение хвоста, предусмотренное по делу короля против Ноя Пока, предшествовало отсечению головы, предусмотренному по делу королевы против вышеназванного Пока. Судом было издано соответствующее предписание, в результате чего преступник лишился хвоста, а вместе с ним и разума. Существо же, лишенное разума, считается non compos mentis и не подлежит судебному наказанию.

— То, что вы говорите, брат Прямодушный, с юридической стороны внушает доверие, — заметил милорд главный судья. — Но суду необходимы факты. К следующей сессии вы, вероятно, будете лучше подготовлены и…

— Прошу вас вспомнить, милорд, что данное дело не терпит трехмесячной отсрочки.

— В принципе этот вопрос мы с таким же успехом можем решить и через год, а не только сегодня. А мы уже заседаем, — продолжал он, взглянув на часы, — гораздо дольше, чем это принято, желательно или необходимо.

— Однако, милорды, доказательство налицо. Здесь присутствует свидетель, который может подтвердить, что хвост Ноя Пока, подсудимого по данному делу, действительно был отделен от его тела…

— Нет, нет, брат Прямодушный! Юрист, обладающий вашим опытом, должен знать, что Коллегия двенадцати принимает на рассмотрение только письменные показания под присягой. Если бы у вас было подготовлено письменное показание, мы, может быть, и нашли бы время заслушать его до перерыва. А так дело придется перенести на следующую сессию.

Меня прошиб холодный пот, так как я уже явственно ощущал едкий запах горящего хвоста. А как только пепел будет брошен в лицо Ною, исчезнет последнее препятствие к отсечению его головы, ибо, как известно, по приговору голова у него была сохранена на плечах исключительно для этой цели. Не таков, однако, был мой брат Прямодушный, чтобы споткнуться о подобное препятствие. Схватив лежавший перед ним лист бумаги, исписанный судейскими закорючками, он быстро и без запинки прочел:

«Дело королевы против Ноя Пока.

Королевство Высокопрыгия, месяц орехов, четвертого дня от новолуния.

Явившись собственной особой передо мною, Многодумом, лордом верховным судьей королевского суда, и будучи должным образом приведен к присяге, Джон Голденкалф, баронет, подданный королевства Великобритании, будучи надлежащим образом приведен к присяге, свидетельствовал и показал нижеследующее, а именно: что он, вышеназванный свидетель, присутствовал и был очевидцем отсечения хвоста подсудимого по данному судебному делу; что хвост вышеназванного Ноя Пока, он же Номер один, цвета морской воды, был воистину и полностью отделен от его тела. Сим показания свидетеля исчерпываются. Подписал: и так далее».

Прочтя самым уверенным тоном это письменное показание, существовавшее лишь в его воображении, мой брат Прямодушный ходатайствовал, чтобы суд заслушал мои устные показания в подтверждение этого документа.

— Джон Голденкалф, баронет, — обратился ко мне главный судья. — Вы слышали то, что было зачитано? Клянетесь ли вы, что все изложенное соответствует истине?

— Клянусь.

Тут показание было подписано милордом главным судьей и мною и приобщено к делу. Впоследствии я узнал, что документ, использованный моим братом Прямодушным в этом достопамятном случае, представлял собой собственноручные заметки верховного судьи по рассматриваемому делу. Увидев соответствующие имена и название дела, но не сумев разобрать собственные каракули, этот высокопоставленный защитник трона вполне естественно решил, что все в порядке. Что же касается остальных членов суда, все они думали только об обеде, а не о том, чтобы читать письменные показания, и дело было мгновенно завершено вынесением следующего решения:

«Дело королевы против Ноя Пока, и т. д.

Постановлено: считать подсудимого non compos mentis и освободить из-под стражи, буде найдутся поручители в том, что он не будет нарушать мира и порядка до истечения естественного срока жизни».

На городскую площадь был немедленно послан чиновник объявить об отмене приговора, и заседание было закрыто. Я немного задержался, чтобы поручиться за Ноя и одновременно получить назад внесенный накануне залог. Когда все формальности были выполнены, мы с братом Прямодушным отправились на место казни, чтобы поздравить нашего клиента. Мой брат Прямодушный был окрылен своим успехом и заверял меня в том, что немало обязан им своему юридическому образованию.

Ной несказанно воспрянул духом после своего освобождения из рук филистимлян и всячески выражал удовлетворение неожиданным поворотом событий. Он указал, что ценит свою голову не больше, чем всякий другой, но голова — все-таки большое удобство. Но если бы ему пришлось расстаться с нею, то, конечно, он покорился бы этому, как подобает мужчине — что доказывается стойкостью, с какой он перенес ампутацию хвоста. Теперь-то он трижды подумает, прежде чем обвинять человека в обладании памятью или чем иным, и он теперь понимает, насколько благоразумен закон, предусмотрительно разрубающий преступника на части, дабы он не повторил свое преступление. Он не намерен дольше оставаться на берегу, так как полагает, что на борту «Моржа» у него будет меньше искушений, чем среди моникинов. Ну, его матросы очень скоро вернутся на борт, потому как они уже целые сутки без свинины, а орехи, в конце-то концов, снедь для моряка довольно-таки скудная. Пусть философы говорят, что им угодно о правительствах, но, по его мнению, единственный настоящий тиран—это брюхо: тысячу раз приходилось ему бороться с собственным брюхом, и не было случая, чтобы оно не взяло верх. Жаль, конечно, сложить с себя звание лорда верховного адмирала, но уж лучше сложить это звание, чем голову. А что до хвоста, то хоть оно и приятно соблюдать моду, но он вполне может обойтись без этого украшения, а когда он вернется в Станингтон, то там, если уж будет крайность, есть один шорник, который сумеет обрядить его не хуже, чем здесь. Вот вернись он домой без головы, так миссис Пок очень бы оскорбилась. И вообще, лучше бы поскорее отплыть в Низкопрыгию: там ведь в моде обрубленные хвосты, а он, признаться, не хотел бы крейсировать по Высокопрыгии, раз уж не может выглядеть так, как окружающие. Но он ни на кого не в обиде и охотно прощает всем, кроме Боба, а уж с ним, коль будет на то воля господня, он сполна рассчитается, дайте только «Моржу» выйти в море, и прочее, и прочее, и прочее.

Таков был общий смысл речей капитана Пока, пока мы шли в порт, где он сел в шлюпку с большой охотой и поспешил на борт «Моржа», так как наши контр-адмиралы и капитаны первого ранга действительно подчинились голосу природы и вернулись к исполнению своих обязанностей, клянясь, что лучше быть простыми матросами на корабле с хорошими харчами, чем королем Высокопрыгии и жить на одних орехах.

Едва капитан отплыл в шлюпке, увозя свою голову целой и невредимой, я поспешил выразить свою признательность брату Прямодушному за то, что он так блестяще защищал моего друга. Одновременно я отдал дань восхищения изощренным и воистину философским приемам правосудия Высокопрыгии.

— Прошу вас, любезный сэр Джон, приберегите свою благодарность и похвалы для лучшего случая, — ответил бригадир, когда мы с ним направились обратно в гостиницу. — Мы действовали согласно обстоятельствам. Однако наша защита вся пошла бы насмарку, если бы главный судья умел разбирать собственный почерк. Но удача была на нашей стороне.

Что же касается принципов и формы моникинского правосудия (в этом отношении Низкопрыгия весьма сходна с Высокопрыгией), вы ознакомились с ними во время этих двух процессов Они такие и есть. Я не собираюсь утверждать, что они непогрешимы. Напротив, я сам мог бы указать на необходимые улучшения. Но мы прилаживаемся к ним, как можем. Без сомнения, у вас, у людей, законы гораздо совершеннее. 

  ГЛАВА XXII

Новичок в дипломатии. Коммерческий расчет.
Груз взглядов. Как подбирать ассортимент

Я начал серьезно подумывать об отплытии в Низкопрыгию. Признаюсь, мне изрядно надоело считаться гувернером его королевского высочества принца Боба, и я жаждал вновь занять в обществе свое законное положение. Бригадир же заверял меня, что в Низкопрыгии всякого, кто приехал из-за границы, готовы считать знатной особой и что в его стране мне нечего опасаться такого обращения, какому я подвергался здесь. Обсудив этот вопрос в своем кругу, мы решили немедленно отправиться в посольство Низкопрыгии, чтобы получить паспорта и одновременно предложить судье Другу Нации отправить с нами депеши для его правительства, так как представители Низкопрыгии пользовались для доставки дипломатической почты любой подвернувшейся оказией.

Мы застали судью в домашнем костюме, и выглядел он совсем не так, как накануне при дворе. Тогда он блистал хвостом, а теперь блистал полным его отсутствием. Впрочем, он нам обрадовался и пришел в полный восторг, когда я рассказал ему о своем намерении отплыть в Низкопрыгию при первом попутном ветре. С истинно республиканской простотой он тут же попросил доставить туда же и его самого.

Предстоит новое вращение колес, большого и малого, объяснил он, и ему очень важно быть на месте. Хотя все, несомненно, выполняется по самым строгим республиканским правилам, тем не менее каким-то образом — он не знает каким, но тем, кто находится на месте, всегда достаются лучшие должности. Поэтому, если я могу предоставить ему каюту, он сочтет это за величайшую услугу, и я могу быть уверен, что его партия тоже не отнесется к этому безразлично. Хотя я не совсем его понял, но тем не менее весело сказал, что каюты лорда Балаболо и его друзей находятся в его полном распоряжении. Тогда он спросил, когда я намереваюсь отплыть.

— Как только поднимется ветер, достаточно крепкий, чтобы мы могли выйти из гавани, — ответил я. — А случиться это может и через полчаса.

Тогда судья Друг Нации стал упрашивать меня подождать, пока он не подыщет charge d'affaires [16]. Ему категорически воспрещается покидать посольство, не оставив заместителя. Он только слегка причешет обрубок хвоста, выбежит на улицу и найдет подходящего кандидата. Если бы только я немного подождал— он управится за пять минут. Было бы невежливо отказать ему в таком пустяке, и я обещал его дождаться. Судья, видимо, бежал со всех ног, потому что уже через десять минут он вернулся, ведя за собой дипломатического рекрута. Он сказал мне, что жестоко обманулся в своих ожиданиях. Первые трое, кому он предложил место, отказались наотрез, и дело чуть не дошло до взаимных оскорблений, но, к счастью, наконец нашелся моникин, которому нечем было заняться, и судья тут же его завербовал.

Пока все шло превосходно, но, к несчастью, у новоиспеченного дипломата был очень длинный хвост, что строжайше запрещалось обычаями Низкопрыгии, за исключением тех случаев, когда ее представитель являлся ко двору. Политическая этика Низкопрыгии, точно какой-нибудь деревенский щеголь, имела, видимо, два костюма: один — для будней и другой — для праздников. Судья сообщил своему будущему заместителю, что ему необходимо подвергнуться ампутации хвоста, иначе он не может занять предлагаемое место: хвосты на родине судьи запрещены обоими общественными мнениями — и горизонтальным и вертикальным. Кандидат возразил, что он очень хорошо знает обычаи Низкопрыгии, но он сам видел, как его превосходительство направлялся во дворец с весьма внушительным хвостом. Отсюда, а также из некоторых других незначительных эпизодов, на которых он не останавливается, он делает вывод, что граждане Низкопрыгии не так уж слепо придерживаются своих правил, а придерживаются принципа, что, живя с волками, надо выть по-волчьи. Судья ответил, что этот принцип, несомненно, применяется везде, где можно, и что он сам по собственному опыту знает, как обидно ходить с обрубком, когда все вокруг разгуливают с длинными хвостами. Но хвосты — явление антиреспубликанское и как таковое было запрещено в Низкопрыгии народным голосованием. Даже сам Великий Сахем, сколь бы ему этого ни хотелось, не смеет носить хвост. Если же станет известно, что заместитель представителя государства преступил закон, то, пусть даже часть общественного мнения поддержит его, оппозиционная часть общественного мнения тут же ухватится за этот факт, после чего народ потребует вновь повернуть малое колесо, а это — видит небо!—и без того случается куда чаще, чем удобно или выгодно. Тут кандидат спокойно расстегнул какие-то застежки и снял свой хвост, показав, к нашему восхищению, что хвост фальшивый и что сам он не больше и не меньше, как замаскированный гражданин Низкопрыгии. Впоследствии я узнал, что то же самое почти всегда происходит с большинством представителей этого крайне самобытного народа, когда они оказываются за пределами своего возлюбленного отечества. Судья Друг Нации был в полном восторге и сообщил нам, что лучшего он и пожелать бы не мог.

— Вот обрубок, — сказал он, — для горизонталистов и вертикалистов, а вот великолепный готовый хвост для его величества и для старшего двоюродного брата его величества! Высокопрыгированный низкопрыгиец, особенно с легким оттенком карикатурности, — это как раз то, что требуется нашей дипломатии.

И полностью удовлетворенный судья тут же написал назначение и начал инструктировать своего заместителя.

— При любых обстоятельствах, — начал он, — остерегайтес