Флорвиль и Курваль, или Неотвратимость судьбы [Донасьен Альфонс Франсуа Альфонс Франсуа де Сад маркиз] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Маркиз де Сад Донасьен-Альфонс-Франсуа Флорвиль и Курваль, или Неотвратимость судьбы

Маркиз де Сад и его книги

Определения «безнравственно», «отвратительно», «ужасно» обычно сопровождают высказывания о творчестве французского писателя второй половины XVIII века маркиза де Сада. Созданная им разрушительная теория, согласно которой личности дозволяется во всем следовать своим самым низменным инстинктам, получать наслаждение от страданий других людей, убивать ради собственного удовольствия, стала называться «садизмом». Сочинения маркиза были вынесены за рамки большой литературы, а имя его предано забвению. В 1834 году в «Revue de Paris» впервые после смерти писателя были опубликованы о нем такие строки: «Это имя известно всем, но никто не осмеливается произнести его, рука дрожит, выводя его на бумаге, а звук его отдается в ушах мрачным ударом колокола».

Неодобрительные, мягко говоря, характеристики, даваемые де Саду и большинству его романов, небезосновательны. Однако сводить его творчество только к описаниям эротических извращений было бы неправильно, равно как и из случаев неблаговидного поведения писателя делать вывод о его личности в целом. Де Сад — сын своего бурного времени, очевидец и участник Великой французской революции, свидетель противоречивых послереволюционных событий, человек, проведший в заточении почти половину своей жизни. Его творчество во многом отражает кризис, постигший человечество на одном из поворотных этапов его истории, причем формы этого отражения созданы мрачной фантазией писателя, а концепция и тематика неотделимы от современных ему литературных и философско-политических воззрений.

Начавшийся в 80-х годах прошлого столетия процесс реабилитации писателя де Сада продолжается вплоть до наших дней и еще далек от своего завершения. Героев де Сада, живущих в поисках удовольствий, которые они находят в насилии и сексуальных извращениях, иногда отождествляют с личностью самого автора. Разумеется, жизнь «божественного маркиза», полная любовных приключений, отнюдь не являлась образцом добродетели, но и не была редким для своего времени явлением. Для сравнения можно вспомнить громкие процессы о нарушении норм нравственности и морали земляком де Сада, знаменитым оратором революции Мирабо.

Изощренный эротизм был в моде среди определенных кругов дворянского общества. Французские аристократы нередко развлекались фривольными картинами любви. Осуждая их эротические пристрастия, философы-просветители сами поддавались всеобщему увлечению. Пример тому — фривольный роман Дени Дидро «Нескромные сокровища», имеющий мало общего с возвышенными идеалами Просвещения. Философия гедонизма, исповедовавшаяся французской аристократией и превращавшая ее жизнь в сплошную погоню за мимолетными галантными наслаждениями, опосредованно отражала кризис феодального строя, рухнувшего и погребенного под обломками Бастилии 14 июля 1789 года.

Революционный взрыв был порожден не только всеобщим возмущением чересчур вызывающим поведением утопавших в роскоши всемогущих аристократов, не только стремлением буржуазии к уничтожению сословных привилегий, но и огромной работой просветителей, поставивших своей задачей обновление существующих порядков. Многие писатели-просветители стали властителями дум именно потому, что выступали как глашатаи смелых общественных идей. Блестящая плеяда философов, среди которых Монтескье, Вольтер, Дидро, д'Аламбер, Руссо, создала теоретические основы для построения нового, приходящего на смену феодализму общества. Материалистические воззрения Вольтера, эгалитаристские теории Руссо нашли свое отражение в революционной практике якобинцев и их вождя Робеспьера. Именно в этой богатой идеями и событиями обстановке были созданы программные сочинения де Сада. И именно в это время в общественном мнении начал формироваться мрачный облик личности писателя.

В 1989 году во всем мире отмечался 200-летний юбилей Великой французской революции, события, оказавшего огромное влияние не только на историю Франции, но и на развитие мирового сообщества в целом. Юбилейные торжества стали новым стимулом в исследованиях жизни и творчества маркиза де Сада, в стремлении осмыслить феномен Сада в контексте революции, разрушившей обветшалое здание французской монархии и провозгласившей Республику «единую и неделимую». Для защиты идей Свободы, Равенства и Братства республиканское правительство предприняло ряд чрезвычайных мер, приведших в результате к развязыванию в стране политики Террора: благородные устремления якобинцев обернулись кровавой трагедией. В результате переворота 9 термидора (27 июля 1794 года) Террор был отменен, однако лишь после того, как все якобинские вожди и их многочисленные сторонники сложили свои головы на гильотине.

Революционная трагедия не могла пройти бесследно для переживших ее участников. Де Сад был одним из немногих писателей, принимавших непосредственное участие в деятельности революционных институтов, наблюдал революционные механизмы изнутри. Ряд современных исследователей творчества де Сада считают, что в его сочинениях в мрачной гротескной форме нашли свое фантасмагорическое преломление кровавый период Террора и исповедуемая якобинцами теория всеобщего равенства. Противоречивые мнения о произведениях маркиза свидетельствуют о том, что творчество этого писателя еще не изучено в полной мере.

Донасьен-Альфонс-Франсуа маркиз де Сад родился 2 июня 1740 года в Париже. Его отец, Жан-Батист-Франсуа, принадлежал к старинному провансальскому дворянскому роду. Среди предков маркиза с отцовской стороны — Юг де Сад, ставший в 1327 году мужем Лауры ди Нови, чье имя обессмертил великий Петрарка. По линии матери, Мари-Элеоноры, урожденной де Майе де Карман, он был в родстве с младшей ветвью королевского дома Бурбонов. В романе «Алина и Валькур», герой которого наделен некоторыми автобиографическими чертами, де Сад набрасывает своего рода автопортрет: «Связанный материнскими узами со всем, что есть великого в королевстве, получив от отца все то изысканное, что может дать провинция Лангедок, увидев свет в Париже среди роскоши и изобилия, я, едва обретя способность размышлять, пришел к выводу, что природа и фортуна объединились лишь для того, чтобы осыпать меня своими дарами».

До четырех лет будущий писатель воспитывался в Париже вместе с малолетним принцем Луи-Жозефом де Бурбон, затем был отправлен в замок Соман и отдан на воспитание своему дяде, аббату д'Эбрей. Аббат принадлежал к просвещенным кругам общества, состоял в переписке с Вольтером, составил «Жизнеописание Франческо Петрарки». С 1750 по 1754 год де Сад обучался у иезуитов в коллеже Людовика Великого, по выходе из которого был отдан в офицерскую школу. В 17 лет молодой кавалерийский офицер принимал участие в последних сражениях Семилетней войны, а в 1763 году в чине капитана вышел в отставку и женился на дочери председателя налоговой палаты Парижа Рене-Пелажи де Монтрей. Брак этот был заключен на основе взаимовыгодных расчетов родителей обоих семейств. Сам де Сад не любил жену, ему гораздо больше нравилась ее младшая сестра, Луиза. Будучи живее и способнее старшей сестры, она, возможно, сумела бы понять противоречивый характер маркиза.

Впрочем, роман их был лишь отсрочен на несколько лет: в 1772 году де Сад уехал в Италию вместе с Луизой.

Не найдя счастья в браке, Сад начал вести беспорядочную жизнь и через полгода в первый раз попал в тюрьму по обвинению в богохульстве. Рождение в 1764 году первенца не вернуло маркиза в лоно семьи, он продолжал свою свободную и бурную жизнь либертена. Либертенами де Сад именовал главных героев своих жестоких эротических романов, которых по-другому можно назвать просвещенными распутниками. С именем де Сада связывали различные скандалы, оскорбляющие общественную нравственность и мораль. Так, например, известно, что в 1768 году на Пасху Сад заманил в свой маленький домик в Аркейе девицу по имени Роз Келлер и зверски избил ее. Девице удалось сбежать, она подала на маркиза в суд. По указу короля де Сада заключили в замок Сомюр, а затем перевели в крепость Пьер-Энсиз в Лионе. Дело Роз Келлер, точные обстоятельства которого теперь уже, вероятно, выяснить не удастся, явилось первым камнем, заложившим основу зловещей репутации маркиза.

Через полгода Сад вышел на свободу, но путь в Париж для него был закрыт. Ему предписали жить в своем замке Ла Кост на Юге Франции. Сад сделал попытку вернуться в армию, однако служба его не устроила, и он продал свой офицерский патент.

В 1772 году против маркиза было возбуждено новое уголовное дело: он и его лакей обвинялись в том, что в одном из веселых домов Марселя принуждали девиц к совершению богохульных развратных действий, а затем опаивали их наркотическими снадобьями, что якобы привело к смерти нескольких из них.

Доказательств у обвинения было еще меньше, чем в деле Роз Келлер, не было и жертв отравления, однако парламент города Экса заочно приговорил маркиза и его слугу к смертной казни. Небезынтересно отметить, что свидетелем со стороны обвинения на этом процессе выступал Ретиф де ла Бретон, ставший к этому времени автором нескольких получивших известность романов, будущий знаменитый писатель, летописец революционного Парижа и автор «Анти-Жюстины», романа столь же фривольного, как и программные сочинения маркиза. Оба писателя крайне отрицательно отзывались о сочинениях друг друга.

Спасаясь от судебного преследования, де Сад вместе с сестрой жены бежал в Италию, чем навлек на себя неумолимую ярость тещи, мадам де Монтрей. Обвинив зятя в измене и инцесте, она добилась у короля Сардинии разрешения на его арест. Маркиз был арестован и помещен в замок Мьолан, неподалеку от Шамбери. По его собственным словам, именно здесь началась для него жизнь «профессионального» узника. Через год он бежал из крепости и скрылся в своем замке Ла Кост, где в течение пяти лет продолжал вести весьма бурную жизнь.

Возникавшие периодически скандалы удавалось замять. Де Сад совершил путешествие в Рим, Флоренцию, Неаполь, где собирал предметы искусства. Несмотря на запрет, он часто приезжал в Париж. В одном из писем этого периода де Сад сам именовал себя либертеном и решительно отвергал определения «преступник» и «убийца». Однако обвинение в убийстве продолжало висеть над ним. Когда же наконец оно было снято, де Сад снова попал в тюрьму, на этот раз на основании «lettre de cachet», королевского указа о заключении в тюрьму без суда и следствия, полученного мадам де Монтрей. 14 января 1779 года, когда маркиз в очередной раз приехал в Париж, он был арестован и отправлен в Венсенский замок. В 1784 году его перевели в Бастилию, в камеру на втором этаже башни Свободы, где условия жизни узников были значительно хуже, чем в Венсенской крепости. Когда однажды де Саду было неожиданно отказано в прогулке, он с помощью железной трубы с воронкой на конце стал кричать из окна, что здесь, в тюрьме, «убивают узников», и, возможно, внес этим свою лепту в скорое разрушение крепости. На следующий день скандального узника по просьбе коменданта перевели в Шарантон, служивший в то время одновременно и тюрьмой, и приютом для умалишенных.

В Бастилии заключенный много читал, там же появились его первые литературные произведения: страстный антиклерикальный «Диалог между священником и умирающим» (1782), программное сочинение «120 дней Содома» (1785), где изложены главные постулаты садистской философии, роман в письмах «Алина и Валькур» (1786–1788), единодушно называемый в одном ряду с такими выдающимися произведениями эпохи, как «Жак-фаталист» Дидро и «Опасные связи» Шодерло де Лакло. Интересно, что роман Лакло вместе с собранием сочинений Вольтера был в списках книг, доставленных узнику в бастильскую камеру.

В 1787 году Сад написал поэму «Истина», посвятив ее философу-материалисту и атеисту Ламетри, а через год была начата повесть «Эжени де Франваль». Здесь же, в Бастилии, всего за две недели родилось еще одно знаменитое сочинение — «Жюстина, или Несчастная судьба добродетели» (1787). По замыслу автора оно должно было войти в состав предполагаемого сборника «Новеллы и фаблио XVIII века». Однако судьба «Жюстины» сложилась иначе. Увидев свет в 1791 году во второй редакции, отличающейся от первой только увеличением числа эпизодов, повествующих о несчастьях добродетельной Жюстины, в 1797 году роман, еще более увеличившийся в объеме — от 150 до 800 страниц — вышел уже под названием «Новая Жюстина, или Несчастная судьба добродетели». Его сопровождало своего рода дополнение — история Жюльетты, сестры Жюстины. Жизнеописание Жюльетты, как следует из его названия «Жюльетта, или Преуспеяния порока», — это вывернутый наизнанку рассказ о Жюстине: испытания, приносившие Жюстине лишь духовные и телесные страдания, стали для Жюльетты источником удовольствий и благополучия.

Первоначальный замысел «Новелл и фаблио XVIII века» также не был осуществлен. Короткие повествования, созданные писателем в разное время, были объединены в два сборника. Первым была книга из одиннадцати исторических и трагических новелл под названием «Преступления любви, или Безумства страстей» (1800) с предваряющей их статьей автора «Размышления о романах». Сборник под названием «Короткие истории, сказки и фаблио», объединивший в основном забавные истории, был издан лишь в 1926 году. Известно также, что в 1803–1804 годах де Сад собирался объединить два десятка трагических и веселых рассказов из этих сборников под названием «Французский Боккаччо», указывающим на следование автором вполне определенной литературной традиции. Но это произошло только в конце XX века: настоящее издание, представляя новеллы из обоих сборников, частично воплощает авторский замысел.

В апреле 1790 года, после принятия декрета об отмене «lettre de cachet», де Сад был освобожден. К этому времени его жена юридически оформила их разрыв, и де Сад остался практически без средств к существованию. Имя его по злосчастной оплошности было занесено в список эмигрантов, что лишило его возможности воспользоваться оставшейся ему частью имущества. Де Сад устроился суфлером в версальском театре, где получал два су в день, которых едва хватало на хлеб. В это время он познакомился с Констанс Кене, ставшей ему верной спутницей до конца жизни.

Маркиз постепенно возвращался к литературному труду, стремясь восстановить потерянную во время перевода из Бастилии в Шарантон рукопись «120 дней Содома», представлявшую собой рулон бумаги длиной 20 метров. Заново изложить содержание утраченного романа Сад попытался в «Жюльетте, или Преуспеяниях порока», что привело к значительному увеличению объема сочинения.

Но свиток с рукописью романа все же сохранился, и в 1900 году он был обнаружен немецким психиатром и сексопатологом Евгением Дюреном, который вскоре и опубликовал его, сопроводив собственным комментарием медицинского характера. Однако подлинно научное издание романа, подготовленное известным французским исследователем творчества де Сада — Морисом Эном, вышло только в начале 30-х годов.

На свободе гражданин Сад принял активное участие в революционных событиях. «Я обожаю короля, но ненавижу злоупотребления старого порядка», — писал маркиз де Сад. Не будучи в первых рядах творцов Революции, он тем не менее более года занимал значимые общественные посты и обращался к нации от имени народа. В 1792 году он нес службу в рядах национальной гвардии, участвовал в деятельности парижской секции Пик, лично занимался состоянием парижских больниц, добиваясь, чтобы у каждого больного была отдельная больничная койка. Составленное им «Размышление о способе принятия законов» было признано полезным и оригинальным, напечатано и разослано по всем секциям Парижа.

В 1793 году де Сад был избран председателем секции Пик. Поклявшись отомстить семейству де Монтрей, он тем не менее отказался внести эту фамилию в проскрипционные списки, спасая тем самым ее членов от преследований и, возможно, даже от гильотины. В сентябре того же года де Сад произнес пламенную речь, посвященную памяти народных мучеников Марата и Лепелетье. Выдержанная в духе революционной риторики, она призывала обрушить самые Суровые кары на головы убийц, предательски вонзающих нож в спину защитников народа. По постановлению секции речь была напечатана и разослана по всем департаментам и армиям революционной Франции, направлена в правительство — Национальный Конвент. В соответствии с духом времени де Сад внес предложение о переименовании парижских улиц. Так, улица Сент-Оноре должна была стать улицей Конвента, улица Нев-де-Матюрен — улицей Катона, улица Сен-Никола — улицей Свободного Человека.

За три недели до нового ареста де Сад, возглавлявший депутацию своей секции, зачитывает в Конвенте «Петицию», в которой предлагается введение нового культа — культа Добродетелей, в честь которых следует «распевать гимны и воскурять благовония на алтарях». Насмешки над добродетелью, отрицание религии, существования Бога или какой-либо иной сверхъестественной организующей силы были отличительной чертой мировоззрения де Сада, поэтому подобный демарш воспринят многими исследователями его творчества как очередное свидетельство склонности писателя к черному юмору, примеров которого так много в его романах. Однако подобная гипотеза вызывает сомнения, ибо после принятия 17 сентября 1793 года «закона о подозрительных», направленного в первую очередь против бывших дворян, эмигрантов и их семей, де Сад, все еще числившийся в эмигрантских списках, не мог чувствовать себя полностью в безопасности и поэтому не стал бы только ради ехидной усмешки привлекать к себе пристальное внимание властей. Тем более что в обстановке начавшегося Террора де Сад проявил себя решительным противником смертной казни, считая, что государство не имеет права распоряжаться жизнью своих граждан. С подобными взглядами его участие в революционных судебных процессах, происходивших в секции, было весьма сомнительным.

В результате в декабре 1793 года де Сада арестовали по обвинению в модерантизме и поместили в тюрьму Мадлонет. Затем его переводили из одной парижской тюрьмы в другую, и к лету 1794 года он оказался узником монастыря Пикпюс, превращенного в место содержания государственных преступников. Среди прочих заключенных там в это время находился и известный писатель Шодерло де Лакло. Неподалеку от монастыря, возле заставы дю Трон, стояла гильотина, и тела казненных хоронили в монастырском саду. Позднее, через год после освобождения, де Сад так описывал свои впечатления от тюрем революции: «Мой арест именем народа, неумолимо нависшая надо мной тень гильотины причинили мне больше зла, чем все бастилии, вместе взятые».

Приговоренного к смерти, его должны были гильотинировать вместе с двумя десятками других узников 8 термидора (26 июля). Счастливый случай спас де Сада: в неразберихе, царившей в переполненных тюрьмах, его просто потеряли. После переворота 9 термидора действие распоряжений якобинского правительства было приостановлено, и в октябре 1794 года по ходатайству депутата Ровера де Сад был освобожден.

В 1795–1800 годах во Франции и Голландии вышли основные произведения де Сада: «Алина и Валькур, или Философический роман» (1795), «Философия в будуаре» (1795), «Новая Жюстина, или Несчастная судьба добродетели» и «Жюльетта, или Преуспеяния порока» (1797), «Преступления любви, или Безумства страстей» (1800). В этом же году де Сад издал свой новый роман — «Золоэ и два ее приспешника», в персонажах которого публика сразу узнала Наполеона Бонапарта, недавно провозглашенного Первым Консулом, его жену Жозефину и их окружение. Разразился скандал. Наполеон не простил писателю этого памфлета, и вскоре де Сад как автор «безнравственных и аморальных сочинений» был заключен в тюрьму Сен-Пелажи.

В 1803 году маркиз был признан душевнобольным и переведен в психиатрическую клинику в парижском пригороде Шарантон. Там де Сад провел все оставшиеся годы жизни и умер 2 декабря 1814 года, в возрасте 75 лет. В своем завещании он просил не подвергать тело вскрытию и похоронить его в Мальмезоне, в принадлежавшем ему ранее имении. Исполнено было только первое пожелание писателя, местом же упокоения стало кладбище в Шарантоне. По просьбе родственников могила де Сада осталась безымянной.

За годы, проведенные в Шарантоне, писателем был создан ряд исторических произведений, опубликованных в основном уже после его смерти: роман «Маркиза де Ганж», полностью использующий арсенал готического романа; сентиментальная история под названием «Аделаида Брауншвейгская», отличающаяся глубиной проработки исторического материала; роман «Изабелла Баварская, королева Франции». Там же, при покровительстве директора клиники, маркиз имел возможность реализовать обуревавшую его с юношеских лет страсть к театру. На спектакли, поставленные де Садом и исполняемые пациентами клиники, съезжался весь парижский свет. Обширное драматическое наследие де Сада, состоящее из пьес, сочинявшихся автором на протяжении всей жизни, еще ждет своих исследователей и постановщиков.

Творчество маркиза де Сада находится в сложном соотношении со всем комплексом идей, настроений и художественных течений XVIII века. Эпоха Просвещения дала миру не только безграничную веру в мудрость разума, но и безмерный скептицизм, не только концепцию естественного, не испорченного обществом человека, но и философию «естественного права», в рамки которой свободно укладывалось право сильного помыкать слабым. Своим романом «Опасные связи» Шодерло де Лакло заложил традиции описания порока «без прикрас» с целью отвратить от него читателя. У де Сада показ извращенного эротизма, растления и преступлений становится своего рода художественным средством, способом познания действительности. Либертены, программные герои де Сада, живут в смоделированном автором мире, где убийство, каннибализм, смерть есть естественный переход материи из одного состояния в другое. Для природы же все состояния материи хороши и естественны, а то, что не материя, — ложь и иллюзия. Следовательно, и заповеди христианской морали, проповедуемые церковью, ложны; нарушая их, человек лишь следует законам природы. В этом мире, где нет ни Бога, ни веры в человека, автор присутствует лишь в качестве наблюдателя.

В новеллах (повестях) и коротких историях, представленных в настоящем сборнике, де Сад выступает прямым наследником традиций французской и европейской новеллистики. Нет сомнения, что при написании их он вспоминал не только о Боккаччо, чье имя даже хотел вынести в заглавие сборника, но и о Маргарите Наваррской и новеллистах прошлого, XVII века, когда короткие истории значительно потеснили толстый роман. Так, во Франции большим успехом пользовались любовные рассказы госпожи де Вильдье и исторические повести мадам де Лафайетт, чье творчество де Сад в «Размышлениях о романах» оценивает очень высоко.

Действие ряда повестей разворачивается на широком историческом фоне: в «Жюльетте и Ронэ» автор живописует положение Франции после мирного договора между французским королем Генрихом II и королем Испании Филиппом II, подписанного в 1559 году в Като-Камбрези; в «Лауренции и Антонио» описывает Флоренцию времен Карла V. Маркиз не обходит стороной и сказочные феерии — к ним относятся «Родриго, или Заколдованная башня», «Двойное испытание», где герой без колебаний нанимает целую армию актеров и строит роскошные декорации, дабы перенести возлюбленных своих в мир волшебных сказок и чудесных историй. Галантные празднества, описанные в этой новелле, напоминают пышные представления в Версале эпохи Людовика XIV, продолжавшиеся, хотя и с меньшим размахом, и во времена де Сада. Страсть маркиза к театру, сопровождавшая его на протяжении всей жизни, ярко проявляется здесь в описаниях поистине фантастических садов и хитроумных бутафорских трюков.

Многие персонажи де Сада вынуждены играть комедию или, напротив, трагедию, которой нередко заканчивается переодевание («Жена кастеляна де Лонжевиль», «Эрнестина»), или другое театральное действо, разыгранное перед взором героя («Эжени де Франваль»). Долгое сокрытие истины также приводит к плачевным результатам («Эмилия де Турвиль», «Флорвиль и Курваль»).

Повесть «Эжени де Франваль» занимает особое место среди новелл де Сада. Создаваемая одновременно со «120 днями Содома», она развивает многие идеи этого произведения. Герой ее, господин де Франваль, — либертен, и высшей формой любви для него является инцест. Со свойственным персонажам маркиза многословием Франваль теоретически обосновывает свою слепую страсть к собственной дочери и ненависть к жене, которую он успешно внушает дочери, прилежно внимающей поучениям распутного отца. Но трагическая страсть Франваля, как и жестокие удовольствия аристократов-либертенов из «120 дней», могут существовать лишь в замкнутом, отгороженном от внешнего мира пространстве. Вторжение извне разрушает выстроенную либертеном модель существования ради получения наслаждения, и преступные любовники гибнут.

«Преступления любви» — жестокие истории, но они жестоки прежде всего своими психологическими коллизиями, в них нет ни скабрезностей, ни описаний эротических оргий. Любовь становится в них всепоглощающей, разрушительной страстью, уничтожающей все на своем пути, сжигающей в своем пламени и самих любовников. В отличие от программных произведений автора, здесь мучения причиняются не телу, а душе, и искусство де Сада проявляется не в фантасмагорическом описании сцен насилия, но в создании поистине непереносимых, жестоких ситуаций для своих героев. При этом, разумеется, предполагается, что последние обладают чувством чести и стремлением к добродетели, то есть качествами, вызывающими наибольшее отвращение у либертенов. Так, например, в «Эрнестине» автор описывает не мучения гибнущего на эшафоте Германа, а страдания Эрнестины, которую заставляют смотреть на казнь возлюбленного, не смерть Эрнестины, а терзания ее отца, невольно убившего собственную дочь.

Современник готического романа, де Сад не чуждается романтических декораций, мрачных предзнаменований, нагнетания тревоги («Флорвиль и Курваль», «Дорси»). Наследник традиций смешных и поучительных средневековых фаблио, писатель выводит на сцену любвеобильных монахов и обманутых ими мужей («Муж-священник», «Долг платежом красен»).

Но какова бы ни была пружина интриги, раскручивающая действие новеллы, механика развития сюжета почти всегда одинакова: зло вступает в сговор против добродетели, последняя торжествует, хотя зачастую ценой собственной гибели, зло же свершается, хотя и терпит поражение. Однако, по словам самого писателя, породить отвращение к преступлению можно, лишь живописуя его, возбудить же жалость к добродетели можно, лишь описав все несчастия ее. Заметим, что именно за чрезмерное увлечение в описании пороков, превратившееся, по сути, в самоцель, книги де Сада были осуждены уже его современниками.

Страсть к заговорам, проявившуюся в повестях, некоторые исследователи творчества писателя объясняют комплексом узника, присущим де Саду. Действительно, проведя взаперти не одно десятилетие, он постоянно ощущал себя жертвой интриг, о чем свидетельствуют его письма, отправленные из Венсенского замка и из Бастилии. В глазах заключенного любая мелочь, любая деталь становится значимой, подозрительной, ибо он не может проверить, что имеет под собой основу, а что нет. Поэтому линейное развитие действия новелл обычно завершается логической развязкой, как в классической трагедии или детективном романе. Но если в хорошем детективе читатель зачастую попадает в ловушку вместе с его героями и с ними же идет к познанию истины, у де Сада читатель раньше догадывается или узнает о причинах происходящего и, в отличие от героя, для которого раскрытие истины всегда неожиданно, предполагает развязку.

Рассказы де Сада дидактичны, что, впрочем, характерно для многих сочинений эпохи. Вне зависимости от содержания, в них одним и тем же весьма выспренним слогом прославляется добродетель и отталкивающими красками расписывается порок, а на этом своеобразном монотонном фоне кипят бурные страсти, описанные эмоционально и выразительно. И в этой стройности, четкости построения сюжета, в сдержанности изображения страстей проявляется мастерство автора, крупного писателя XVIII века. Существует мнение, что де Сад неискренен в своих рассказах, что его прославление добродетели есть не более чем маска, за которой на время спряталось разнузданное воображение автора, посмеивающегося над теми, кто поверил в его возмущение пороком. Но как бы то ни было, знакомство с новеллистикой писателя, ранее неизвестной нашему читателю, представляется увлекательным и небезынтересным.


Е. Морозова

Маркиз де Сад Донасьен-Альфонс-Франсуа Преступления любви, или Безумства страстей

Флорвиль и Курваль, или Неотвратимость судьбы Новелла

Господину де Курвалю только что минуло пятьдесят лет; бодрый, отличавшийся завидным здоровьем, он вполне мог рассчитывать прожить еще лет двадцать. Первая жена принесла ему одни лишь неприятности, так что, хотя она уже давно оставила его, у него надолго пропала охота иметь дело с женщинами. Но, полагаясь на достоверные источники, сообщившие о ее смерти, он неожиданно решил вступить в брак во второй раз, избрав женщину достойную, способную покладистостью нрава своего и обходительными манерами заставить его забыть о первой неудаче.

Господин де Курваль был столь же несчастен в детях, как и в супруге. Дочь потерял он в нежнейшем ее возрасте; сын, по достижении пятнадцати лет, так же, как и жена, покинул его, дабы, следуя печальному примеру матери, предаться недостойному разврату; и господин де Курваль, как мне известно, считая, что уже ничто не способно привязать его к этому чудовищу, намеревался лишить его наследства и оставить все свое достояние детям, рожденным от новой супруги, найти которую он стремился страстно.

Господин де Курваль имел пятнадцать тысяч ливров ренты. Будучи некогда расторопным дельцом, теперь вкушал он плоды трудов своих и проживал состояние свое, как подобает порядочному человеку, в окружении небольшого числа друзей, искренне его уважавших и любивших. Найти его можно было в Париже, где он занимал хорошенькую квартирку на улице Сен-Марк, но чаще всего проводил он время в маленьком очаровательном поместье неподалеку от Немура, где жил добрые две трети года.

Этот честный человек доверил свои намерения друзьям и, получив одобрение их, попросил немедля разузнать среди знакомых, не знает ли кто женщину лет тридцати-тридцати пяти, вдову или девицу, соответствующую его желаниям.

Уже на следующий день к нему явился один из друзей и сообщил, что, кажется, нашел то, что ему подойдет.

— Девица, предлагаемая мною, — сказал ему друг, — имеет два недостатка. Я должен начать именно с них, дабы потом утешить вас долгим перечнем ее добродетелей. У нее нет ни отца, ни матери, и никому не известно, ни кто они были, ни когда утратила она их; знают единственно лишь, что она приходится кузиной господину де Сен-Пра, человеку известному. Он любит и почитает ее и, несомненно, сможет наиболее беспристрастно представить и ее недостатки, и ее достоинства. От родителей не имеет она ничего, но от господина де Сен-Пра она получает пенсион в четыре тысячи франков; в его доме она была воспитана, там же прошла ее юность. Вот первый недостаток; перейдем ко второму, — объявил друг господина де Курваля, — любовная связь в шестнадцать лет, рождение ребенка, о судьбе которого ничего не известно; отца ребенка она более никогда не видела. Вот все пороки; теперь речь о достоинствах.

Мадемуазель де Флорвиль тридцать шесть лет, однако выглядит она не более чем на двадцать восемь. Трудно представить себе лицо более приятное и привлекательное: черты его нежны и благородны, у нее белая, словно лилия, кожа, каштановые волосы ее ниспадают до земли, ее свежий рот изящной формы напоминает весеннюю розу. Она довольно высокого роста, но столь прекрасно сложена, столь грациозна в движениях своих, что о нем забываешь, хотя, не будь вышеупомянутых достоинств, внешность ее могла бы показаться несколько грубоватой. Ее руки, шея, ноги прекрасно вылеплены, и красота ее такова, что долго не поддается увяданию. Что же до поведения ее, то излишняя ее строгость может не прийтись вам по вкусу: она не любит общества, живет крайне уединенно, очень набожна, чрезвычайно ревниво относится к обязанностям, выполняемым ею в монастыре, где она проживает. И если тех, кто ее окружает, она поражает своим благочестием, то тех, кто видит ее впервые, чаруют ум ее и мягкий характер… Словом, это настоящий ангел, спустившийся в мир, которого Небо предназначило составить счастье вашей старости.

Господин де Курваль, в восторге от предстоящей встречи, попросил друга как можно скорее предоставить ему возможность увидеть ту, о ком шла речь.

— Происхождение ее меня ничуть не беспокоит, — говорил он, — жизнь ее чиста, и что мне за дело до тех, кто дал ей ее? Приключение, пережитое ею в шестнадцать лет, также мало волнует меня: она искупила эту ошибку многими годами достойной жизни. Я женюсь на ней, будучи вдовцом. Решив связать судьбу с женщиной тридцати-тридцати пяти лет, неразумно было бы рассчитывать, что та будет девственна. Таким образом, меня все устраивает в вашем предложении, и мне остается лишь поторопить вас представить мне эту особу.

Друг господина де Курваля очень скоро смог удовлетворить его просьбу. Через три дня он пригласил его к себе на обед, где присутствовала и сия девица. С первого же взгляда нельзя было не попасть во власть ее очарования: внешность ее напоминала облик Минервы, преображенной рукой Амура. Так как она знала, о чем пойдет речь, то поведение ее было еще сдержанней, чем обычно, а благопристойность, скромность, изысканные манеры в соединении с многочисленными физическими достоинствами ее внешности, с мягким обхождением, умом справедливым и глубоким в одночасье вскружили голову бедняге Курвалю, бросившемуся умолять друга способствовать скорейшему заключению соглашения.

Они встречались еще два или три раза, то в том же доме, то у господина де Курваля или у господина де Сен-Пра, и наконец мадемуазель де Флорвиль, постоянно поторапливаемая, объявила господину де Курвалю, что ей необычайно лестна та честь, которую он собирается ей оказать, но щепетильность не позволяет ей ничего предпринимать до тех пор, пока она сама не поведает ему обо всех своих приключениях.

— Вам рассказали не все, сударь, — сказала эта очаровательная девица, — и я не могу принять ваше предложение, прежде чем вы не узнаете все доподлинно. Я слишком ценю ваше расположение, чтобы рисковать утратить его однажды, ибо я, без сомнения, лишусь его, если, воспользовавшись вашим неведением, стану вашей женой, в то время как, знай вы все, вы, быть может, не сочли бы меня достойной того.

Господин де Курваль заверил ее, что ему все известно, но только ему надлежит тревожиться о заботах ее, а если он имел счастье ей понравиться, то тем более ей не о чем волноваться. Мадемуазель де Флорвиль стояла на своем. Она решительно заявила, что не примет предложения, пока господин де Курваль не будет полностью осведомлен обо всем, что относилось к ней. Следовательно, надо было выполнить это условие. Господину де Курвалю удалось лишь заручиться обещанием мадемуазель де Флорвиль приехать в его немурское поместье, где все будет готово для предстоящего бракосочетания, столь им желаемого, и после того как он выслушает ее историю, она на следующий день станет его женой…

— Но, сударь, — возразила эта достойная девица, — ведь все приготовления могут оказаться напрасными, зачем же тогда лишние хлопоты?.. А если я смогу убедить вас, что не создана стать вашей женой?..

— Именно этого вы никогда мне не докажете, мадемуазель, — ответил честный Курваль, — бьюсь об заклад, что в этом-то вам не удастся убедить меня; поэтому, умоляю вас, едемте, и не перечьте мне.

Решение Курваля было непоколебимо; все было улажено, и они уехали в поместье Курваля. По требованию мадемуазель де Флорвиль они отправились туда одни. То, что должна была она сообщить, предназначалось лишь тому, кто пожелал навсегда соединить с ней свою жизнь. Поэтому никто из друзей не сопровождал их. На следующий день после прибытия эта красивая и обаятельная особа, попросив господина де Курваля выслушать ее, поведала ему о своих злоключениях в следующих словах.

История мадемуазель де Флорвиль
Намерения, питаемые вами по отношению ко мне, сударь, требуют, чтобы вы безотлагательно выслушали меня. Вы видели господина де Сен-Пра, родственницей которого меня считают; он сам благоволил подтвердить вам это. Однако относительно моего происхождения вас ввели в заблуждение. Мне ничего не известно о рождении моем, мне не удалось узнать, кому я обязана своим появлением на свет. В возрасте нескольких дней меня нашли в колыбельке из зеленой тафты у порога дома господина де Сен-Пра. К пологу колыбели было привязано письмо без подписи, в нем было следующее:


«Вы женаты уже десять лет, а у вас все еще нет детей. Удочерите этого младенца, в его жилах течет благородная кровь. Это плод брака, освященного церковью, а не богопротивного сожительства: рождение законно. Если девочка вам не понравится, отдайте ее в приют. Не пытайтесь разыскивать родителей ее, вас постигнет неудача. Сообщить более не представляется возможным».


Честные люди, к которым меня подбросили, тотчас же приняли меня к себе, воспитали, с превеликим тщанием заботились обо мне, и я могу утверждать, что обязана им всем. Так как в письме имени моего не указали, госпожа де Сен-Пра решила назвать меня Флорвиль.

Едва мне исполнилось пятнадцать, как я имела несчастье пережить смерть своей покровительницы. Горе мое, причиненное этой потерей, не поддается описанию. Она так любила меня, что перед самой смертью обратилась к мужу с просьбой обеспечить мне пенсию в четыре тысячи франков и никогда не оставлять меня своими заботами. Обе просьбы были добросовестно выполнены, а господин де Сен-Пра совершил еще одно благодеяние, признав меня родственницей своей жены, и уже в этом звании выступала я в документе, вам предъявленном. Однако господин де Сен-Пра дал мне понять, что я не могу долее проживать у него в доме.

— Жена моя умерла, я же еще не стар, — сказал мне сей добродетельный человек. — Наше проживание под одной крышей породит множество кривотолков, коих мы вовсе не заслуживаем. Ваше счастье и репутация ваша мне дороги, и я не хочу омрачать ни одно, ни другое. Нам надо расстаться, Флорвиль. Но я никогда не оставлю вас, я даже не хотел бы, чтобы вы покинули мою семью. Сестра моя, проживающая в Нанси, вдова; я отправлю вас к ней. Ручаюсь за ее доброе к вам расположение, как за свое собственное. Находясь у нее в доме, вы, по существу, все время будете у меня на виду, и я смогу заботиться о дальнейшем вашем воспитании и устройстве.

Я не могла без слез слушать его. Эта новость многократно усугубила горе, испытываемое мной после смерти моей благодетельницы. Однако, убежденная в истинности доводов господина де Сен-Пра, я решила последовать его совету и уехала в Лотарингию, сопровождаемая одной особой, местной уроженкой, которой меня поручили и которая передала меня с рук на руки госпоже де Веркен, сестре господина де Сен-Пра, в чьем доме мне предстояло жить отныне.

У госпожи де Веркен царили иные, нежели у господина де Сен-Пра, нравы: если в доме господина де Сен-Пра в почете были скромность, набожность и благонравие, то ветреность, безудержная жажда наслаждений и вольномыслие нашли себе приют в доме госпожи де Веркен.

С первых же дней госпожа де Веркен уведомила меня, что ей не нравится мой унылый вид. Для девушки, выросшей в Париже, просто неслыханно столь неуклюже вести себя в обществе, до смешного воздержанно… и, если я желаю ужиться с ней, мне следует изменить свое поведение.

Подобное начало встревожило меня. Я не пытаюсь выглядеть в ваших глазах лучше, чем я есть на самом деле, сударь, но все, что противно приличиям и религии, никогда не вызывало во мне одобрения. Я всегда выступала противницей того, что оскорбляло добродетель, а порочные затеи, в которые меня вовлекли помимо моей воли, пробудили во мне столь тяжкие угрызения совести, что, признаюсь вам, возвращение в общество меня вовсе не радует. Я не создана для светской жизни, ибо в ней я чувствую себя невежественной дикаркой. Полнейшее уединение более всего созвучно складу моей души и наклонностям ума.

Подобные мысли, однако еще недостаточно окрепшие для тогдашнего моего возраста, не оберегли меня ни от дурных советов госпожи де Веркен, ни от пороков, в объятия которых коварные речи ее неминуемо должны были меня завлечь. Я постоянно пребывала в окружении общества, предающегося шумным увеселениям; примеры и наставления, получаемые мной, возымели свое действие. Меня уверяли, что я хороша собой, и я была столь дерзка, что, на свое несчастье, поверила этому.

В то время в Нанси, столице Лотарингии, квартировался Нормандский полк. Дом госпожи де Веркен всегда был открыт для его офицеров. У нее в доме собирались и все молодые женщины города. Там завязывались, разрывались и начинались новые интриги, обсуждаемые затем всеми городскими жителями.

Вероятно, что господину де Сен-Пра неведома была и половина поступков этой женщины: иначе как мог он, будучи самых строгих правил, решиться отправить меня к ней? Подобная мысль сдержала мой порыв пожаловаться ему. Надо ли объяснять дальше? Порочный воздух, коим приходилось мне дышать, начал разъедать мое сердце, и, попав в ловушку, словно Телемак на острове Калипсо, я должна была погибнуть без наставлений Ментора[1].

Бесстыдная Веркен, уже давно искавшая способ моего совращения, однажды спросила меня, действительно ли я приехала в Нанси с сердцем, не отягощенным разлукой с оставшимся в Париже любовником.

— Что вы, сударыня, — ответила я ей, — у меня даже в мыслях не было тех пороков, в коих вы меня подозреваете, и господин брат ваш может поручиться за мое поведение.

— Пороки! — перебила меня госпожа де Веркен. — Единственный ваш порок — это то, что в вашем возрасте вы все еще невинны. Но надеюсь, что скоро вы от него избавитесь.

— О! Сударыня, разве можно мне выслушивать подобные речи от столь почтеннойженщины?

— Почтенной?.. Ах, ни слова больше! Заверяю вас, дорогая, что почтение относится к тем чувствам, которые я менее всего хочу пробудить в других. Я хочу внушать любовь… а отнюдь не почтение! Чувство это пока еще не пристало моему возрасту. Бери с меня пример, дорогая, и ты будешь счастлива… Кстати, ты обратила внимание на Сенваля? — добавила эта сирена, напомнив мне о молодом офицере семнадцати лет, часто бывавшем у нее в доме.

— Не более, чем на других, сударыня, — ответила я. — И смею вас заверить, что он, как и прочие мужчины, мне глубоко безразличен.

— Но это-то и глупо, маленькая моя дурочка. Я хочу, чтобы отныне мы вместе приумножали победы наши… Надо, чтобы ты соблазнила Сенваля: он — мое творение, я взяла на себя труд образовать его. Он любит тебя, надо его заполучить…

— Сударыня! Увольте меня от этого! Клянусь вам, что ни один мужчина не кажется мне достойным внимания.

— Но так надо, я уже обо всем договорилась с его полковником, моим дневным любовником, как тебе известно.

— Умоляю, не принуждайте меня, я не нахожу в себе ни малейшей склонности к удовольствиям, столь вами ценимым.

— Пустяки! Это пройдет! Когда-нибудь они понравятся тебе так же, как и мне; очень просто не ценить того, чего не знаешь, и уж совсем непозволительно не знать того, что создано для наслаждения нашего. Одним словом, все решено: сегодня вечером, мадемуазель, Сенваль признается вам в любви. Извольте, не заставляйте его томиться слишком долго, иначе я рассержусь на вас… весьма серьезно.

В пять часов собралось общество. Так как было очень жарко, все вышли в сад и, разбившись на группы, разбрелись среди деревьев. Все было подстроено так, что господин де Сенваль и я остались вдвоем, не сумев примкнуть ни к одной из групп.

Нет нужды говорить вам, сударь, что сей любезный и остроумный молодой человек без промедления открыл мне свою страсть, и я также почувствовала необоримое влечение к нему. Когда же затем я стала искать причины возникшей у меня симпатии, то совершенно запуталась. Мне казалось, что склонность эта не является обычным чувством: некая завеса скрывала от меня истинный характер ее. С другой стороны, когда сердце мое устремлялось к нему, словно некая могучая сила удерживала меня. И в этой сумятице… в вихре налетавших и мчащихся прочь чувств я не могла найти ответ, должно ли мне любить Сенваля или надобно порвать с ним навеки.

В распоряжении Сенваля было достаточно времени, чтобы поверить мне свою любовь… Увы, даже слишком много! Я тоже постаралась не выглядеть бесчувственной в его глазах. Он воспользовался моим замешательством, потребовал доказательства чувств моих, я проявила слабость, сказав, что усердие его мне не безразлично, и спустя три дня малодушно дозволила ему насладиться своей победой.

Воистину неисповедима злобная радость порока, торжествующего над добродетелью. Ничто не могло сравниться с восторгами госпожи де Веркен, охватившими ее, как только она узнала, что я попалась в расставленную ею ловушку. Она подшучивала надо мной, веселилась и наконец заявила, что я, сделав сей необычайно простой и дальновидный шаг, могу спокойно принимать любовника своего каждую ночь у нее в доме… Слишком озабоченная своими делами, она не станет обращать внимания на подобные пустяки; тем паче не будет она и любоваться моей добродетелью, ибо ей было совершенно ясно, что я остановлю свой выбор на одном-единственном любовнике. Она же, оказывая услуги одновременно трем любовникам, была невысокого мнения о моей осмотрительности и скромности. Когда я осмелилась сказать, что распутство ее отвратительно и полностью лишено тонкости чувств, что оно низводит пол наш до положения самых гнусных животных, госпожа де Веркен расхохоталась.

— О прекрасная дама из рыцарских времен, — сказала она мне, — я любуюсь тобой и не сержусь. Я прекрасно знаю, что в твоем возрасте утонченное воздыхательство возводится на пьедестал и ради него приносят в жертву наслаждение. Однако для меня это в прошлом: введенные в заблуждение эфемерными признаками возвышенных чувств, мы постепенно сбрасываем их иго, и утехи сладострастия, значительно более реальные, заступают на место восторженных глупостей.

К чему хранить верность тем, кто никогда не соблюдает ее по отношению к нам? Разве не достаточно нашей слабости, чтобы добавлять к ней еще и нашу глупость? Женщина, стремящаяся внести утонченность в любовные отношения, безмерно глупа… Поверь мне, дорогая, меняй любовников, пока возраст и красота позволяют тебе, забудь порожденное фантазией твоей постоянство — добродетель унылую, нелепую и весьма бесполезную — и никогда не навязывай его другим.

С содроганием слушала я эти рассуждения, но понимала, что более не имею права опровергать их. Сомнительное покровительство этой развратной женщины становилось мне необходимым, и я должна была подлаживаться к ней. В этом и заключается фатальная необратимость порока, ибо стоит нам ступить на стезю его, как нас начинают окружать люди, знакомство с которыми ранее вызвало бы у нас лишь отвращение.

Итак, я примирилась с безнравственностью госпожи де Веркен. Каждую ночь Сенваль предоставлял мне новые доказательства любви своей, и шесть месяцев, проведенных в самозабвенном упоении, не оставили мне времени на размышления.

Но вскоре печальные последствия отрезвили меня: я забеременела и от отчаянного своего положения чуть не лишила себя жизни, что весьма позабавило госпожу де Веркен.

— Нужно всего лишь соблюсти приличия, — сказала она мне, — и именно поэтому тебе нельзя рожать в моем доме. Но мы с полковником Сенваля обо всем позаботились. Он даст молодому человеку отпуск, ты же несколькими днями ранее уедешь в Мец. Сенваль последует за тобой, и там, ободряемая им, ты произведешь на свет сей недозволенный плод ваших ласк; затем вы вернетесь сюда так же, как и уезжали.

Пришлось подчиниться. Я уже сказала вам, сударь, что, имея несчастье совершить ошибку, попадаешь во власть первых встречных, соглашаешься на любые предложения. Кто угодно без стеснения может распоряжаться тобой, ты становишься рабой всех кому не лень, ибо, забывшись и пойдя на поводу своих страстей, ты перестаешь принадлежать к роду человеческому.

Все прошло так, как придумала госпожа де Веркен. Через три дня я встретилась с Сенвалем в Меце, у одной акушерки, чей адрес я заблаговременно узнала в Нанси, и там я произвела на свет мальчика.

Сенваль, беспрестанно выказывая мне самые нежные и глубокие чувства, казалось, еще сильнее полюбил меня, как только я, по его словам, удвоила существо его. Он опекал меня во всем, умолял отдать ему сына, поклялся всю жизнь о нем заботиться и решил вернуться в Нанси только после того, как все его обязанности по отношению ко мне будут выполнены.

В момент расставания накануне отъезда я отважилась признаться, сколь я несчастна, совершив проступок, к которому он меня подтолкнул, и предложила ему исправить его, соединив жизни наши перед алтарем. Сенваль, не ожидавший подобного предложения, опечалился…

— Увы! — ответил он мне. — Разве я волен распоряжаться собой? Разве в возрасте своем могу я жениться без согласия отца? Чем станет брак наш, если не будет на него родительского согласия? И к тому же вряд ли я для вас подходящая партия: будучи племянницей госпожи де Веркен (а таковой меня считали в Нанси), вы можете претендовать на лучшую. Поверьте мне, Флорвиль, для нас обоих благоразумнее будет забыть обо всем, что произошло.

Подобные слова были для меня неожиданны, и я с горечью ощутила весь ужас прегрешения моего. Гордость помешала мне ответить, но боль от этого стала еще горше. Если что-либо и оправдывало мое поведение в моих собственных глазах, то это, сознаюсь вам, надежда исправить свой поступок, сочетавшись браком со своим любовником.

Доверчивая душа! Я даже не помышляла — а, несмотря на развращенность свою, госпожа де Веркен, без сомнения, обязана была бы остеречь меня, — не могла вообразить, что можно для забавы соблазнить несчастную девушку, а затем бросить ее, и законы чести, столь почитаемые среди мужчин, не будут иметь никакого действия применительно к нам. Я не знала, что слабость наша может узаконить столь жестокое оскорбление, которое, будучи нанесенным мужчиной мужчине, могло быть смыто только кровью. Таким образом, меня одурачил и принес в жертву тот, за кого я тысячу раз отдала бы жизнь свою.

Подобная перемена со стороны Сенваля едва не свела меня в могилу. Хотя он не покидал меня и по-прежнему окружал заботами, но о моем предложении более не заговаривал, я же была слишком горда, чтобы еще раз напомнить ему об отчаянном своем положении. Он уехал, как только я встала на ноги.

Решив никогда более не возвращаться в Нанси, уверенная, что видела своего возлюбленного в последний раз, в час отъезда почувствовала я, как душа моя снова истекает кровью. Однако я нашла в себе силы преодолеть отчаяние… Жестокий! Он уехал, растоптал сердце мое, погрузив его в пучину слез, а сам не проронил при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят нас любовные клятвы, которым мы имеем глупость поверить! Чем чувствительнее души наши, тем небрежней с нами наши соблазнители… Коварные!.. Чем сильнее стараемся мы удержать их, тем скорее стремятся они расстаться с нами.

Сенваль взял сына и отвез его в неведомую мне деревню… Он отнял у меня отраду самой пестовать и лелеять нежный цветок, расцветший в результате связи нашей. Казалось, он хотел заставить меня забыть все, что могло еще привязывать нас друг к другу. И я забыла или, вернее, думала, что забыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и более не возвращаться в Нанси. Однако мне не хотелось ссориться с госпожой де Веркен. Она была родственницей моего благодетеля, и этого было достаточно, чтобы я на всю жизнь сохранила к ней почтение. Я написала ей и в изысканных выражениях честно призналась, что не могу вернуться из-за стыда, мучающего меня за содеянное, и просила разрешения отправиться в Париж, к ее брату. Она тотчас же ответила мне, что я вольна делать все, что захочу, и расположение ее ко мне останется неизменным. Она добавляла, что Сенваль еще не вернулся и никто не знает, где он, но с моей стороны глупо огорчаться по таким пустякам.

Получив это письмо, я уехала в Париж, где тотчас же отправилась к господину де Сен-Пра, дабы припасть к его ногам. Слезы, тихо струившиеся по моим щекам, быстро открыли ему причину моего несчастья. Но я была осторожна, обвиняла только себя и не выдала роли сестры его в истории моего падения. Господин де Сен-Пра, как это свойственно простодушным праведникам, нимало не подозревал о распутстве своей родственницы и считал ее честнейшей женщиной. Я не развеяла его заблуждения, и поведение мое, ставшее известным госпоже де Веркен, сохранило мне ее дружбу.

Господин де Сен-Пра попенял мне… укорил, дабы почувствовала я прегрешения свои, а затем простил.

— Ах, дитя мое! — сокрушаясь, мягко сказал этот честнейший человек, столь далекий от ненавистного упоения преступлением. — О, дорогая дочь моя! Ты видишь, во что обходится свернуть со стези добродетели… Путь наш пролегает по этой стезе, ибо добродетель есть неотъемлемое свойство наше, и нет для нас большего несчастья, как утратить ее.

Сравни, сколь спокойна была ты в невинности своей, покидая меня, и в каком мучительном волнении вернулась обратно. Разве мимолетные утехи, кои успела ты вкусить при своем падении, облегчают страдания, терзающие теперь душу твою? Так знай же, что счастье лишь в добродетели, дитя мое, и каковы бы ни были намерения осквернителей ее, им никогда не удастся вкусить ни одной из ее радостей.

Ах, Флорвиль! Поверь мне, те, кто отрицает кроткие эти радости, кто выступает против них, делают это из ревности, из варварского удовольствия сделать и других столь же преступными и несчастными, каковыми являются они сами. Ослепляя себя, они хотят сделать слепыми всех вокруг. Они ошибаются и хотят, чтобы все вокруг также ошибались. Но если бы мы смогли заглянуть к ним в душу, то увидели бы там лишь муки и раскаяние.

Все эти проповедники преступления — не более чем жалкие заблудшие. Среди них нет ни одного, кто был бы искренен, ни одного, кто смог бы честно признать, что смрадными речами его, злокозненными его писаниями руководят лишь его собственные страсти.

Да и кто смог бы хладнокровно заявить, что подрыв устоев морали может остаться безнаказанным? Кто осмелится сказать, что стремление к добру, воздаяние добром не являются истинным предназначением человека? И как тот, кто творит лишь зло, рассчитывает обрести счастье в обществе, главным предназначением которого является беспрестанное умножение благ для всех его членов?

И разве сам он, этот поборник порока, не будет ежеминутно содрогаться, когда удастся ему повсеместно искоренить в душах то единственное, что надлежало непреложно сохранять? Кто защитит его, когда его собственные слуги, утратив добродетель, станут разорять его? Что воспрепятствует жене обесчестить его, если он сам убеждал ее, что добродетель ни на что не годится? Кто удержит руку детей его, если он сам задушил ростки добра в их душах? Кто будет уважать его свободу, его собственность, если он сам внушал правителям: «Безнаказанность сопутствует вам, добродетель же призрачна». Каково же положение того несчастного, будь он супругом или отцом, богатым или бедным, господином или слугой, когда со всех сторон ему угрожают опасности, со всех сторон в грудь его нацелены кинжалы? Но если он сам осмелился отнять у человека те обязательства, что превозмогают его порочность, то не сомневайтесь: нечестивец сей рано или поздно падет жертвой своих ужасных умозаключений[2].

Если угодно, оставим пока религию, обратимся лишь к человеку: кто, поправ общественные устои, окажется столь глуп и поверит, что общество, им оскорбленное, не станет преследовать его? Разве не с помощью законов, создаваемых человеком для своей безопасности, стремимся мы устранить то, что нам препятствует или же наносит вред? Возможно, людская доверчивость и богатство обеспечат злодею видимость процветания. Но сколь недолгим будет его царство! Узнанный, разоблаченный, всеми ненавидимый и презираемый, сможет ли он тогда найти себе приверженцев или сторонников, дабы они утешили его? Никто не захочет знаться с ним. Не имея более ничего, что бы он мог предложить, он будет брошен всеми как обуза. Изнемогая под бременем позора и напастей, не имея более возможности найти прибежище в душе своей, он скоро угаснет в унынии.

Так каковы же безрассудные доводы противников наших? И почему бесплодно их старание унизить добродетель? Судите сами! Они осмеливаются объявлять добродетели призрачными, потому что не все ими обладают, и на этом основании отказывают в реальности всем добродетельным чувствам. Они полагают добродетель несуществующей, ибо различия в климате, в темпераменте побудили к созданию разнообразных преград для обуздания страсти. Одним словом, они считают, что добродетель не существует, потому что она проявляется в тысяче форм. С таким же успехом можно сомневаться в существовании реки, ибо она распадается на множество водяных струй!

О! Что может лучше доказать и бытие добродетели, и насущность ее, как не потребность человека сделать ее основой для всех обычаев своих? Пусть назовут мне хотя бы один народ, кто жил бы без добродетели, один-единственный, кто добро и человеколюбие не почитал бы за основы общественного устройства…

Я пойду дальше: если мне укажут шайку самых отпетых негодяев, объединенную каким-либо не добродетельным принципом, то я откажусь от предмета защиты моей. Но если, напротив, необходимость добродетели проявляется всюду; если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного сообщества, ни одного индивида, кто мог бы без нее обойтись; если без нее человек не может ни быть счастливым, ни чувствовать себя в безопасности, то разве ошибусь я, дитя мое, побуждая тебя никогда не уклоняться со стези ее?

— Видишь, Флорвиль, — продолжил благодетель, заключая меня в объятия, — видишь, куда завлекли тебя первые твои заблуждения. И если порок все еще влечет тебя, если соблазн или слабость твоя расставляют тебе новые ловушки, вспомни о страданиях, причиненных первым твоим прегрешением, подумай о том, кто любит тебя, как родную дочь… кому проступки твои разрывают сердце, и в этих размышлениях ты обретешь силу, необходимую для следования по пути добродетели, на который я хочу вернуть тебя отныне и навсегда.

Господин де Сен-Пра, верный своим принципам, предложил мне остаться у него в доме, но посоветовал отправиться к одной из его родственниц, женщине, столь же известной своим благочестием, как госпожа де Веркен своим распутством. Это предложение было мне весьма по вкусу. Госпожа де Леренс приняла меня необычайно любезно, и с первой же недели возвращения моего в Париж я стала жить у нее в доме.

Сударь, какая разница между этой достойной женщиной и той, которую я покинула! Если в жилище одной царили порок и вседозволенность, то душа другой поистине являлась вместилищем всяческих добродетелей. Сколь ужасала меня испорченность первой, столь утешали меня твердые принципы второй. Лишь горечь и раскаяние чувствовала я, слушая госпожу де Веркен, лишь доброта и утешение звучали в речах госпожи де Леренс…

Ах, сударь! Позвольте мне описать внешность этой чудесной женщины, кою любить я буду всю свою жизнь. Это лишь малый знак уважения за все то, чем душа моя обязана добродетели ее, и я не могу не воздать ей должного.

Госпожа де Леренс в свои неполные сорок лет была еще необычайно свежа. Скромность и целомудрие более красили внешность ее, нежели удивительно пропорциональное сложение, редко даруемое природой. Возможно, некоторый избыток чопорности и величавости создавал, как поначалу утверждали многие, впечатление надменности, но стоило ей произнести лишь слово, как оно тут же рассеивалось. Душа ее была столь прекрасна и чиста, обхождение столь совершенно, искренность столь безгранична, что незаметно почтение, внушаемое ею с первого взгляда, переходило в самую нежную привязанность.

Ничего нарочитого, ничего показного не было в благочестии госпожи де Леренс. Принципы веры ее основаны были лишь на крайней чувствительности души. Мысль о существовании Бога, служение Верховному Существу были живейшей отрадой ее любящего сердца. Она открыто заявляла, что стала бы несчастнейшим созданием, если бы однажды под воздействием обманчивой просвещенности разум ее изгнал бы из сердца уважение и любовь, питаемые ею к предмету своего служения.

Приверженная неизмеримо более к высоким нравственным ценностям религии, нежели к ее обрядам и церемониям, она почитала нравственность сию за правило во всех своих действиях.

Никогда клевета не оскверняла губ ее, никогда не позволяла она себе ни малейшей шутки, способной кого-либо оскорбить. Нежная и внимательная к ближним, сочувствующая даже закоренелым грешникам, она всемерно старалась смягчить либо исправить их. Если кто-то был несчастен, то ничто не было ей так дорого, как возможность облегчить страдания его. Она не ожидала, когда страждущие придут к ней молить о помощи, она сама искала их… находила, и надо было видеть радость, озарявшую лицо ее, когда ей удавалось утешить вдову или сироту, вернуть благополучие бедствующему семейству или снять оковы с невинного узника.

И вместе с тем никакой мрачности, никакой суровости: она с удовольствием участвовала в невинных забавах и более всего опасалась, как бы друзья не скучали с ней. Мудрая… просвещенная в беседе с ревнителем морали… поражающая глубиной познаний в богословском споре, она вдохновляла романиста и дарила улыбку поэту, вызывала восхищение у законодателя и политика и с радостью играла с детьми.

Трудно сказать, какая из граней ума ее сверкала ярче, когда она решала проявить особую заботу… когда чарующее внимание ее, щедро расточаемое окружающим, сосредоточено было на определенном предмете. Живя уединенно по собственной склонности, заботясь о друзьях ради них самих, госпожа де Леренс, являя образец как для своего, так и для противоположного пола, щедро одаривала всех, кто окружал ее, радостью тихого счастья… небесным наслаждением, уготованным всякому честному человеку святым Господом, чьим подобием она сама являлась.

Я не буду, сударь, утомлять вас подробностями однообразного существования своего в течение тех семнадцати лет, которые я имела счастье прожить подле обожаемого мною существа. В высоконравственных и благочестивых беседах, в разнообразных милосердных деяниях проводили мы дни и в этом почитали обязанности наши.

— Люди сторонятся религии, милая моя Флорвиль, — говорила госпожа де Леренс, — потому, что нерадивые пастыри указывают им на цепи ее, забывая о милосердных ее отрадах. Окидывая взором многоликий мир наш, разве разумный человек осмелится отрицать в нем творение всемогущего Господа? Уже этой истины достаточно… неужели сердцу его надобны иные доказательства? И кем же должен быть тот жестокосердный невежа, кто отказался бы воздать хвалу всеблагому Господу, его создавшему?

Разнообразные формы поклонения Божеству ошеломляют нас, и мы начинаем усматривать во множестве их фальшь — как же неверен этот вывод! Разве не в этом — единодушное стремление различных народов служить Господу, разве не в этом — молчаливое признание, запечатленное в сердце каждого, что высшее проявление природы и есть неоспоримое доказательство существования Верховного Божества? Как можно усомниться в этом?

Человек не может жить в неприятии Бога, ибо, задаваясь вопросом о его существовании, он непременно отыщет в душе своей верные тому доказательства, равно как и вокруг себя, ибо Господь пребывает вокруг нас повсюду.

Нет, Флорвиль, нет, нельзя по собственной воле не верить в Бога. Гордыня, упрямство, страсти — вот оружие божка, вечно искушающего душу и разум человеческий. Но когда с каждым биением сердца, с каждым проблеском разума познаю я истинное Верховное Существо — неужели же я не воздам ему хвалу? Неужели откажу ему в том, что он по доброте своей вовсе и не требует от слабого существа моего? Неужели не склонюсь перед величием его и не стану молить его ниспослать мне испытания во дни жизни, дабы, окончив их, смогла я пребывать во славе его? Неужели лишусь милости провести вечность подле него и буду терзаться в ужасной бездне лишь из-за того, что отказалась поверить неоспоримым доказательствам существования его, доказательствам, которые он великодушно дал мне! Дитя мое, неужели выбор сей еще может вызвать раздумья?

О вы, упрямцы, противящиеся свету истины, проливаемому Господом в души ваши, хоть на миг дайте дорогу благостному этому лучу! Пожалейте себя и вслушайтесь в неоспоримый довод Паскаля: «Если Бога нет, то что вам до веры в него, какое зло может она вам причинить? А если он существует, скольких бед вы избегнете, поверив в него!»[3]

Упорствующие, вы утверждаете, что не знаете, какие почести следует воздавать Богу, множественность религий раздражает вас. Хорошо же! Изучите их все, я согласна, а затем скажите честно, в которой из них нашли вы больше возвышенности и величия.

Христиане, неужели вы посмеете утверждать, что вера, в лоне которой вы имели счастье родиться, кажется вам не самой возвышенной, не самой священной среди прочих? Попробуйте найти более величественные таинства, более чистые догматы и более утешительную мораль. Попытайтесь найти в другой религии неизбывную жертву Творца ради творения своего. Где еще столь прекрасны упования, столь маняще грядущее, столь величественно и возвышающе Божество!

Нет, мимолетный философ, ты не можешь опровергнуть этого; раб, погрязший в услаждениях плоти и вспоминающий о вере лишь тогда, когда плоть становится немощной, нечестивый в пылу страстей, легковерный, когда они угаснут, нет, говорю тебе, нет, ты не можешь опровергнуть величие веры нашей. Ты непрестанно чувствуешь присутствие Божества, кое разум твой пытается отринуть. Оно же постоянно пребывает с тобой даже в заблуждениях твоих. Разбей цепь, приковавшую тебя к преступлению, и никогда святой и праведный Господь не покинет храм, воздвигнутый им в душе твоей.

О милая моя Флорвиль, в душе нашей более, нежели в разуме, должно искать потребность в Боге, направляющем и испытывающем нас. Именно душа побуждает нас к служению ему, и она единственная убедит тебя, любезный друг, что самой чистой и самой благородной религией является та, в лоне которой мы рождены. Так будем же радостно и примерно блюсти ее обычаи, дарующие нам утешение. И да посвятим самые счастливые часы наши служению ей. И, незаметно ведомые милосердной дланью по дороге любви и сострадания до последнего дня жизни нашей, принесем мы к подножию престола Предвечного нашу душу, сотворенную им ради постижения его, дабы мы, просветленные, верили в него и поклонялись ему.

Так говорила мне госпожа де Леренс, так разум мой укреплялся от ее советов, и душа моя очищалась под ее возвышающим влиянием. Но я уже сказала, что не буду пространно рассказывать о жизни своей в ее доме, чтобы не отвлекать внимание ваше от основных событий. Вам, человеку великодушному и чувствительному, должна поведать я о прегрешениях моих, ибо Небу, по воле которого я мирно следовала путем добродетели, угодно было подвергнуть меня испытанию.

Я не прекращала переписку с госпожой де Веркен. Регулярно, два раза в месяц, я получала от нее известия, и хотя мне следовало бы отказаться поддерживать наши отношения, а перемены в моей жизни и высоконравственные принципы некоторым образом даже вынуждали меня прервать их, долг мой перед господином де Сен-Пра и, признаюсь, более того — некое тайное чувство — неумолимо влекли меня к местам, некогда столь мне дорогим. Надежда получить сведения о сыне также побуждала меня не порывать с госпожой де Веркен, которая в свою очередь оказывала мне честь постоянными письмами.

Я пыталась обратить госпожу де Веркен в свою веру, расписывала радости своей новой жизни, но она считала их эфемерными и вышучивала доводы мои или же приводила противные. Постоянная в убеждениях своих, она заверяла меня, что ничто не сможет ее переубедить. Она писала мне о неофитах, ради забавы обращенных ею в свою веру, их послушание она оценивала гораздо выше моего. По словам этой развращенной женщины, их беспрестанные грехопадения были ее маленькими победами и доставляли ей радость и удовольствие, ибо вступившие на стезю порока юные создания тешили ее, совершая все то, что подсказывало ей ее воображение, в то время как она сама уже была не способна на подобное.

Я часто просила госпожу де Леренс помочь мне красноречием своим опровергнуть моего противника; та с радостью соглашалась. Госпожа де Веркен отвечала нам, и умозаключения ее, нередко весьма резонные, побуждали нас прибегать к иным аргументам, подсказанным душою чувствительной, которая, как справедливо полагала госпожа де Леренс, неминуемо должна была одолеть порок и посрамить неверие. Время от времени я справлялась у госпожи де Веркен о том, кого я все еще любила, но та не могла или не хотела ничего сообщить о нем.

И наконец, сударь, перейдем ко второму злосчастному событию моей жизни, к кровавому происшествию, воспоминания о котором каждый раз терзают мне сердце. Вы же, узнав об ужасном преступлении, виновницей коего я являюсь, несомненно, откажетесь от своих более чем лестных планов в отношении меня.

Дом госпожи де Леренс, весьма разумно обустроенный, открыт был для нескольких друзей. Нас часто навещала госпожа де Дюльфор, женщина в возрасте, бывшая ранее в свите принцессы Пьемонтской. Однажды она попросила у госпожи де Леренс разрешения представить ей молодого человека, имеющего блестящие рекомендации. Она желала бы ввести его в дом, где добродетельные примеры способствовали бы формированию души его. Моя покровительница извинилась, но отказалась, ибо она никогда ни принимала у себя молодых людей. Затем, поддавшись настойчивым уговорам подруги, она согласилась сделать исключение для кавалера де Сент-Анжа. И он появился.

Предчувствие ли… или нечто иное, что вам будет угодно, сударь, охватило меня при виде этого молодого человека, я вся задрожала, не понимая отчего… едва не потеряла сознание… Не найдя причин для сего странного состояния, я приписала его внутреннему недомоганию, и Сент-Анж перестал тревожить меня.

Но если молодой человек с первого же взгляда произвел на меня столь волнующее впечатление, то подобное воздействие оказала на него и я… Я узнала об этом из его собственных уст. Сент-Анж был исполнен такого почтения к дому, раскрывшему ему свои двери, что ни на минуту не забывался и не давал вырваться наружу охватившему его пламени. В течение трех месяцев он так и не осмелился заговорить со мной. Но глаза его изъяснялись столь выразительно, что невозможно было ошибиться в его чувствах.

Твердо решив не совершать более ошибок, подобных той, что стала несчастьем дней моих, вдохновляемая достойным примером, я раз двадцать была готова предупредить госпожу де Леренс о тех чувствах, что пробудились в молодом человеке. Однако, опасаясь причинить ему неприятности, я все же решила смолчать. Пагубное решение, ибо, несомненно, именно оно стало причиной ужасного несчастья, о котором я вам сейчас поведаю.

У нас было заведено шесть месяцев в году проводить в хорошеньком загородном домике госпожи де Леренс, расположенном в двух лье от Парижа. Господин де Сен-Пра часто навещал нас там. На мое несчастье, в этом году подагра удержала его в городе. Я говорю «на мое несчастье», сударь, потому что, питая больше доверия к нему, нежели к его родственнице, я смогла бы рассказать ему о том, о чем не осмелилась бы поведать никому иному, и его совет смог бы предотвратить грядущее несчастье.

Сент-Анж испросил разрешения у госпожи де Леренс приехать к нам в деревню, и так как госпожа де Дюльфор также просила об этой милости, то разрешение было дано.

Все общество наше весьма стремилось узнать, кто был этот молодой человек. Но ни у кого не было ясных представлений о том, откуда он появился. Госпожа де Дюльфор представила его как сына одного провинциального дворянина, ее земляка. Сам же он, иногда забывая о словах госпожи де Дюльфор, выдавал себя за пьемонтца, что ему и удавалось благодаря своеобразной манере говорить по-итальянски. Он не состоял на службе, хотя возраст его был таков, когда надобно чем-нибудь заниматься, но мы, однако, не видели в нем склонности к какому-либо занятию. Впрочем, необычайно красивое лицо, достойное кисти живописца, скромное поведение, учтивые речи — все это свидетельствовало о прекрасном воспитании. Вместе с тем излишняя стремительность и запальчивость характера временами пугали нас.

Как только Сент-Анж приехал в деревню, чувства его, долгое время им подавляемые, вспыхнули еще сильнее, и ему стало невозможно далее скрывать их от меня. Я содрогнулась… но затем смогла настолько овладеть собой, что выразила ему свое сожаление.

— Поистине, сударь, — сказала я ему, — вы, верно, совсем потеряли голову, если забылись настолько, что попусту теряете время свое, ухаживая за женщиной, в два раза вас старше. Но предположив даже, что я была бы достаточно безрассудна, чтобы выслушивать вас, то какие вызывающие лишь смех намерения осмелились бы возыметь вы по отношению ко мне?

— Намерения привязать вас к себе самыми священными узами, мадемуазель. Как же мало у вас уважения ко мне, если вы могли предположить нечто иное!

— Сударь, разумеется, я не доставлю никому удовольствия увидеть странный сей спектакль, в котором тридцатичетырехлетняя девица выходит замуж за семнадцатилетнего ребенка.

— Ах! Жестокая, разве заметили бы вы эту ничтожную разницу в возрасте, если бы в сердце вашем горела хотя бы одна из тысячи искр того пламени, что сжигает мое сердце?

— Вы правы, сударь, именно поэтому я спокойна… Вот уже много лет, как подобные признания меня не волнуют и, надеюсь, не будут волновать и впредь, пока Богу будет угодно продлевать жизнь мою на этой земле.

— Вы отнимаете у меня даже надежду когда-нибудь смягчить ваше сердце!

— И даже более, отныне я запрещаю вам вести со мной подобные речи.

— Увы, прекрасная Флорвиль, вы хотите, чтобы я всю жизнь был несчастлив!

— Напротив, я желаю вам счастья и покоя.

— Но без вас это невозможно.

— Да… пока вы не избавитесь от ваших вызывающих смех чувств, кои вы должны были бы уничтожить еще в зародыше. Постарайтесь справиться с ними, обуздайте их, и к вам вернется покой.

— Я не властен над моей любовью.

— Тогда нам необходимо расстаться, дабы вы имели время побороть свои чувства. Вы уедете на два года, за время разлуки пыл ваш угаснет, вы забудете меня и будете счастливы.

— Ах, никогда, никогда! Счастье для меня возможно лишь у ног ваших…

И так как в это время к нам приблизились остальные гости, наш первый разговор был прерван.

Через три дня Сент-Анж, изыскав способ застать меня одну, захотел вернуться к нашей предыдущей беседе. На этот раз я оборвала его столь сурово, что слезы потоком хлынули из глаз его. Он резко удалился, сказав, что я повергла его в отчаяние и что он лишит себя жизни, если я и дальше буду так с ним обходиться… Затем он вернулся и в ярости произнес:

— Мадемуазель, вы не знаете, что творится в душе того, кого вы оскорбляете… нет, не знаете… Да будет вам известно, что я пойду на любую крайность… на то, о чем вы даже не помышляете… Да, я готов тысячу раз повторить вам: ни за что на свете я не откажусь от счастья обладать вами.

И он удалился в страшном возбуждении.

Как никогда, хотелось мне поговорить с госпожой де Леренс, но, повторяю вам, боязнь повредить молодому человеку удерживала меня, и я промолчала.

Целую неделю Сент-Анж избегал меня. Он едва разговаривал со мной, старался не встречаться за столом… в гостиной… на прогулках, и все это, очевидно, для того, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на меня подобная перемена. Если бы я разделяла его чувства, то выбранное им средство было бы верным, но я была столь далека от этого, что едва заметила его маневр.

Наконец он настиг меня в глубине сада.

— Мадемуазель, — обратился он ко мне в состоянии крайнего возбуждения, — наконец-то я успокоился, ваши советы произвели должное действие… Видите, я опять спокоен… Я искал вас лишь затем, чтобы попрощаться с вами… Да, я навсегда покидаю вас, мадемуазель… бегу от вас… Вы больше не увидите того, кто так вам ненавистен… О! Нет, нет, вы больше никогда его не увидите.

— Я одобряю ваши намерения, сударь, и хочу верить, что вы снова рассуждаете разумно. Но, — добавила я с улыбкой, — ваше обращение пока не кажется мне искренним.

— Как же мне убедить вас, мадемуазель, что отныне я к вам равнодушен?

— Говорите со мной спокойно, это будет лучшим доказательством.

— Но, по крайней мере, когда я уеду… не буду более докучать вам, может быть, тогда вы поверите, что я внял тем доводам, которые вы приводили мне с таким усердием?

— Действительно, только такой шаг заставит меня верить в вашу искренность, и я по-прежнему советую вам сделать его.

— Ах! Значит, вы ненавидите меня?

— Сударь, вы очень любезны, однако оставьте в покое женщину, которой не подобает вас выслушивать, и отправляйтесь на завоевание иных сердец.

— Но все-таки вы меня выслушаете, — яростно воскликнул он. — Жестокая, во что бы то ни стало услышите вы вопль моей объятой пламенем души. Клянусь, нет ничего в мире, чего бы я не сделал… чтобы заслужить вас или чтобы овладеть вами… Так не надейтесь же, — в буйном порыве снова воскликнул он, — что я действительно уеду, я придумал этот отъезд, чтобы испытать вас… Мне — покинуть вас… расстаться с вами, когда я в любую минуту могу вами овладеть!.. Да лучше я умру тысячу раз… Коварная, пусть вы ненавидите меня, пусть я вам отвратителен — таков уж несчастный жребий мой, но не надейтесь, что вам удастся победить любовь, сжигающую меня…

Сент-Анж произнес эти слова в таком состоянии, что, наверное, велением самого рока я не смогла сдержать слез: так удалось ему взволновать меня. Я убежала, дабы не слышал он рыданий моих. Сент-Анж не последовал за мной. Я слышала, как он, словно обезумев, бросился на землю и забился в горестных конвульсиях… Сознаюсь вам, сударь, что я сама, хотя и была совершенно уверена, что не испытываю никаких нежных чувств к этому молодому человеку, а лишь сострадание и снисхождение, — я сама впала в отчаяние.

— Увы! — горько вздыхала я. — Такими же были речи Сенваля! Такими же словами говорил и он мне о своих пылких чувствах… тоже в саду… таком же, как этот… Разве не он обещал мне любить меня вечно… и разве не он жестоко обманул меня!.. Праведное Небо! Он был столь же молод… Ах, Сенваль, Сенваль! Неужели ты снова хочешь лишить меня покоя? Не ты ли явился ко мне в образе этого соблазнителя, чтобы второй раз ввергнуть меня в бездну?.. Скройся же, трус… исчезни!.. Даже воспоминание о тебе мне ненавистно!

Я вытерла слезы и, запершись в своей комнате, просидела там до ужина. К ужину я спустилась… Но Сент-Анж не появился; было сказано, что он болен, а на следующий день он столь искусно разыграл передо мной полнейшее спокойствие… что я поверила ему. Я поддалась и действительно поверила, что он преодолел себя и подавил страсть свою. Но я ошиблась. Коварный!.. Увы, что я говорю, сударь, не мне теперь упрекать его… Я вправе лишь оплакивать его и молиться.

Сент-Анж хранил спокойствие потому, что приступил к осуществлению своего замысла. Так прошло два дня, и к вечеру третьего он объявил о своем отъезде. Вместе со своей покровительницей госпожой де Дюльфор он оставил распоряжения относительно их общих дел в Париже.

Все легли спать… Простите мне, сударь, то смятение, что всякий раз охватывает меня, когда мне приходится воскрешать в памяти эту душераздирающую трагедию. Воспоминания о ней заставляют меня содрогаться от ужаса.

Так как стояла сильная жара, я легла в постель почти обнаженной. Горничная моя вышла, я погасила свечу… К несчастью, на кровати остался лежать открытым мой рабочий мешочек для рукоделия, ибо я только что закончила выкраивать покров, надобный мне на следующий день. Едва начала я засыпать, как послышался шум… Я живо приподнялась на ложе моем… и почувствовала, как некая рука схватила меня…

— Ты больше не убежишь от меня, Флорвиль! — прошептал мне Сент-Анж (а это был именно он). — Прости мне излишне пылкую страсть мою, но не пытайся вырваться от меня… ты должна стать моей.

— Гнусный развратник! — воскликнула я. — Немедленно уходи, иначе берегись моего гнева…

— Я боюсь только одного: что не сумею овладеть тобой, жестокая девица! — ответил этот пылкий молодой человек, устремляясь на меня с таким невообразимым неистовством и проворством, что я тут же стала жертвой его насилия…

Разгневанная подобной дерзостью, готовая на все, лишь бы избежать горестных последствий этой истории, я, высвободившись из его объятий, хватаю брошенные на кровати ножницы. В ярости, однако же не потеряв самообладания, ищу я руку его, чтобы поразить ее и тем самым устрашить его своей решительностью, а также наказать по заслугам… В ответ на мои попытки высвободиться он удваивает яростную атаку свою.

— Беги, предатель! — кричу я, думая, что ударила его в руку. — Немедленно беги и стыдись преступления своего…

Ах, сударь! Десница рока наносила удары мои… Злосчастный молодой человек испускает вопль и падает на пол… Быстро засветив свечу, я подхожу к нему… Праведное Небо! Я поразила его в сердце!.. Он умирает!.. Я бросаюсь на окровавленный труп… лихорадочно прижимаю его к груди… припав губами к устам его, пытаюсь вдохнуть в них отлетевшую душу, омываю слезами рану его…

— О несчастный! Единственным преступлением твоим была слишком пылкая любовь ко мне, — восклицаю я в отчаянии, — так разве заслужил ты столь страшное наказание? Почему суждено тебе лишиться жизни от руки той, кому ты сам бы с радостью ее отдал? О, бедный юноша!.. Живое подобие того, кого я когда-то так любила… Если бы моя любовь могла воскресить тебя, знай же, что в жестокий сей час, когда — увы! — ты уже не слышишь меня… знай же, если душа твоя все еще трепещет в теле, что ценой собственной жизни готова я воскресить тебя… знай, что никогда не была я равнодушна к тебе… никогда не могла смотреть на тебя без волнения, и чувства, питаемые мною к тебе, были, быть может, выше той непрочной любви, что пылала в твоем сердце.

С этими словами я упала без чувств на тело несчастного молодого человека. На шум пришла горничная. Она утешала меня, присоединяла свои усилия к моим, пытаясь вернуть Сент-Анжа к жизни… Увы! Все напрасно. Мы покидаем роковую комнату, тщательно запираем дверь, забираем с собой ключ и мчимся в Париж к господину де Сен-Пра… Я приказываю разбудить его, передаю ему ключ от гибельной той комнаты и рассказываю о моем страшном приключении. Он жалеет меня, утешает и, хотя он еще не оправился от болезни, тотчас же едет к госпоже де Леренс. Так как наша деревня находилась недалеко от Парижа, то для поездок этих ночи было достаточно.

Мой покровитель прибыл к родственнице своей ранним утром, когда все в доме еще только пробуждались и никто ничего не прознал. Никогда еще ни друзья, ни родственники не вели себя столь достойно в подобных обстоятельствах, как стали действовать эти великодушные люди, не желавшие следовать примеру глупцов либо самодуров, которые в соответствующих случаях не находят иного удовольствия, как предать все огласке… Они же не запятнали и не сделали несчастными ни себя, ни тех, кто их окружал, и не допустили, чтобы слуги о чем-либо пронюхали.

Судите сами, сударь, — прервала свой рассказ мадемуазель де Флорвиль, ибо слезы душили ее, — разве можете вы жениться на девушке, способной совершить такое убийство? Сможете заключить в объятия ту, кого следует покарать по всей строгости закона? Несчастную, постоянно мучимую раскаянием за свершенное преступление, ту, которая с той ужасной ночи еще ни разу не спала спокойно? Да, сударь, каждую ночь несчастная жертва, пораженная мною прямо в сердце, предстает предо мною, обливаясь кровью.

— Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь, заклинаю вас, — говорил господин де Курваль, присоединяя слезы свои к рыданиям сей очаровательной особы, — природа наделила вас душой чувствительной, и я понимаю ваши терзания. Но в роковом приключении вашем нет никакого преступления. Оно воистину ужасно, но не преступно: нет злого умысла, нет жестокости,единственным желанием вашим было избежать гнусного покушения… Убийство, таким образом, совершено случайно, вы лишь защищали себя… Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь же наконец, я требую. Самый строгий трибунал только вытрет ваши слезы. О, как ошиблись вы, опасаясь, что подобное происшествие погубит в моем сердце все те ростки, что взращены достоинствами вашими. Нет, нет, прекрасная Флорвиль! Этот случай не может обесчестить вас в моих глазах, напротив, он свидетельствует о добродетелях ваших, достойных обрести опору в том, кто смог бы вас утешить и заставить позабыть ваши горести.

— То, что вы по доброте своей говорите мне, — ответила мадемуазель де Флорвиль, — сказал мне также и господин де Сен-Пра. Но безмерная доброта ваша не может заглушить укоров совести: угрызения ее всегда будут мучить меня. Однако я продолжу, сударь, вам, наверное, интересно узнать развязку этой истории.

Госпожа де Дюльфор была в отчаянии. Этот молодой человек, обладавший столькими достоинствами, был ей настоятельно рекомендован, и она не могла не оплакивать его потерю. Но она понимала необходимость сохранить все в тайне, понимала, что разразившийся скандал, погубив меня, все равно не вернул бы к жизни ее подопечного, и она хранила молчание.

Госпожа де Леренс, несмотря на суровость своих принципов и строгость нравов, поступила по отношению ко мне еще достойнее, доказав тем самым, что благоразумие и человечность являются отличительными качествами истинно благочестивого характера. Сначала она сообщила всем в доме, что мне взбрело в голову воспользоваться ночной прохладой и уехать в Париж; она якобы уведомлена о моей сумасбродной выходке, которая отчасти совпадала с ее собственными планами, ибо она сама собиралась туда отправиться на ужин сегодня вечером. Под этим предлогом она отослала из дома всех слуг. Оставшись лишь с господином де Сен-Пра и своей подругой, она послала за кюре. Пастырь госпожи де Леренс был человеком столь же мудрым и просвещенным, как и она сама. Он без труда выправил бумагу госпоже де Дюльфор и сам, тайно, всего лишь с двумя своими людьми, похоронил несчастную жертву моего сопротивления.

Выполнив сей долг, все снова собрались вместе; каждая сторона поклялась хранить тайну, и господин де Сен-Пра вернулся успокоить меня и сообщить, что было сделано для того, чтобы проступок мой был предан забвению. Он, несомненно, желал моего возвращения в дом госпожи де Леренс… она готова была меня принять… Я же не чувствовала себя в силах находиться сейчас подле нее. Тогда господин де Сен-Пра посоветовал мне развлечься. Как я вам уже говорила, сударь, я постоянно поддерживала отношения с госпожой де Веркен, и та приглашала меня провести у нее несколько месяцев. Я рассказала об этом приглашении ее брату, он одобрил мой план, и уже через неделю я уехала в Лотарингию. Однако воспоминания о моем преступлении преследовали меня повсюду, ничто не могло успокоить меня.

Сон мой был тревожным, постоянно казалось мне, что я слышу вздохи и стоны бедного Сент-Анжа. Я видела, как, окровавленный, упал он к ногам моим, упрекая меня в жестокости. Он уверял меня, что воспоминания об этом страшном деянии будут преследовать меня до могилы, а я так и не узнаю, чье сердце пронзила рука моя.

В одну из ночей мне привиделся Сенваль, несчастный любовник, коего я не могла позабыть, ибо единственно из-за него влекло меня в Нанси… Сенваль указывал мне на два трупа: Сент-Анжа и неизвестной мне женщины[4]. Он орошал оба тела слезами и показывал мне стоящий неподалеку отверстый гроб, ощетинившийся шипами и, казалось, поджидавший меня… В ужасном возбуждении я проснулась. Тысячи смутных предчувствий обуревали душу мою, потаенный голос нашептывал мне: «Запомни, до конца жизни своей ты будешь кровавыми слезами оплакивать свою жертву, и с каждым днем слезы твои будут все горше; муки же совести не утихнут, но еще сильнее станут изводить тебя».

Представьте себе мое состояние, сударь, когда я прибыла в Нанси. Там меня ждали новые горести: поистине, когда судьбе угодно возложить на нас карающую длань свою, она удваивает ее бремя, дабы окончательно сломить нас.

Мне предстояло остановиться у госпожи де Веркен; в последнем письме своем она просила меня об этом и уверяла, что будет рада вновь увидеть меня. Но в каком состоянии, о праведное Небо, пришлось нам обеим испить эту радость! Когда я приехала, госпожа де Веркен уже лежала на смертном одре.

Великий Боже! Кто бы мог подумать! Всего лишь две недели назад она написала мне… сообщала о своих теперешних удовольствиях и тех, что еще ожидают ее… Но таковы намерения смертных: именно тогда, когда они собираются их выполнять, среди забав является к ним безжалостная смерть, дабы прервать нить жизни их. И они живут, не думая о роковом миге, так, словно бы назначено им жить вечно, и исчезают в туманных пределах вечности, не ведая того, что ждет их за той чертой!

Позвольте, сударь, прервать рассказ мой и поведать вам о смерти госпожи де Веркен, а также описать вам устрашающую непреклонность духа, не покинувшую эту женщину даже на краю могилы.

Госпожа де Веркен была уже немолода (в ту пору ей было пятьдесят два года), но после празднества, впрочем, слишком буйного для ее возраста, она решила освежиться и искупалась в реке. Тут же она почувствовала себя плохо, домой ее принесли в ужасном состоянии; на следующий день у нее открылось воспаление легких; на шестой день ей сообщили, что жить ей осталось не более суток.

Известие это не испугало ее. Она знала, что я должна приехать, и приказала сразу же проводить меня к ней. Я приехала в тот самый день, вечер которого, по утверждению врача, должен стать для нее последним. Она приказала перенести себя в комнату, обставленную со всей возможной изысканностью. В небрежном убранстве лежала она на кровати, являвшей собой ложе, предназначенное для сладострастных наслаждений. Занавеси на кровати из тяжелого бархата сиреневого цвета были изящно приподняты и перевиты гирляндами живых цветов; букетики гвоздик, жасмина, тубероз и роз красовались по углам ее комнаты. Она обрывала лепестки цветов в корзинку, усыпая ими и комнату свою, и кровать… Увидев меня, она протянула руки мне навстречу…

— Подойди, Флорвиль, — говорила она мне, — поцелуй меня на этом ложе из цветов… Какая ты стала взрослая и красивая!.. О, право, дитя мое, добродетель пошла тебе на пользу!.. Тебе рассказали о моем состоянии… тебе также сказали, Флорвиль… я тоже это знаю… через несколько часов меня не станет… Я уже не надеялась увидеть тебя в отпущенное мне время…

И, увидев, что глаза мои наполнились слезами, она подбодрила меня:

— Ну же, глупышка, не строй из себя младенца! Неужели ты и вправду считаешь меня несчастной? Разве не вкусила я в этой жизни всех наслаждений, что только доступны женщине? Я теряю лишь те годы, когда бы мне все равно пришлось отказаться от удовольствий, но что бы я без них делала? Воистину, я не жалею, что не доживу до глубокой старости. Скоро мужчины перестали бы интересоваться мною, я же всегда стремилась жить, вызывая их восхищение.

Смерть страшна только для тех, дитя мое, кто верит в Бога. Вечно мятущиеся между адом и раем, не уверенные, какое из двух пристанищ уготовано им самим, пребывают они в тревоге, доводящей их до отчаяния. Я же, ни на что не надеясь, уверенная, что после смерти буду не более несчастна, чем при жизни, спокойно усну в объятиях природы, без сожалений и страданий, без тревог и угрызений совести. Я просила похоронить меня среди моих любимых зарослей жасмина: место мне уже приготовлено. Я буду лежать там, Флорвиль, и атомы, которые будут разлагать тело мое, послужат пищей… дадут жизнь цветам, любимым мною более всех иных цветов.

— Ну что же, — продолжила она, коснувшись щеки моей букетиком жасмина, — на будущий год, вдыхая аромат цветов сих, ты вдохнешь вместе с ним душу твоей старинной приятельницы. Устремившись к сердцу твоему, запах этот пробудит в тебе радостные мысли и еще раз напомнит обо мне.

Слезы мои подтолкнули ее к новым рассуждениям… Я сжала руки несчастной женщины и попыталась взамен этих ужасных материалистических воззрений внушить ей хотя бы малую толику благочестивых мыслей. Но едва лишь я высказала ей свое желание, как госпожа де Веркен с отвращением оттолкнула меня…

— О Флорвиль! — воскликнула она. — Заклинаю, не отравляй последние минуты жизни моей своими заблуждениями и дай мне умереть спокойно. Не для того я всю жизнь ненавидела святош, чтобы перед смертью примириться с ними…

Я умолкла; жалкое мое красноречие сникло перед подобной твердостью. Я была в отчаянии, видя упорство госпожи де Веркен; сама природа человеческая восставала против него. Госпожа де Веркен позвонила; тотчас я услышала нежные и мелодичные звуки, исходящие, как казалось, из соседнего кабинета.

— Сейчас ты увидишь, — произнесла сия последовательница Эпикура, — как я собираюсь встретить смерть. Флорвиль, неужели ты считаешь, что лучше задыхаться в кругу священников, отравляющих твои последние минуты смятением, тревогой и отчаянием?.. Нет, я хочу доказать твоим святошам, что можно умереть спокойно, не уподобляясь им, и не религия нужна, чтобы умереть спокойно, но лишь мужество и разум.

Близился урочный час. Вошел нотариус, она еще ранее приказывала позвать его. Музыка прекратилась. Она стала диктовать свои распоряжения. Не имея детей, много лет назад лишившись мужа, госпожа де Веркен между тем обладала изрядным состоянием, и она завещала его друзьям и слугам. Затем из секретера, стоящего рядом с кроватью, она вытащила маленький ящичек.

— Вот все, что у меня теперь осталось, — говорила она. — Немного наличных денег и несколько драгоценных безделушек. Так будем же развлекаться в оставшееся нам время. Вас здесь шестеро: я сделаю шесть выигрышных билетиков, и мы устроим лотерею. Вы разыграете билетики между собой и возьмете то, что вам выпадет по жребию.

Я не переставала дивиться хладнокровию этой женщины. Мне казалось невероятным, что, будучи повинной во многих прегрешениях, она может ожидать последнего часа своего с подобной невозмутимостью — порождением пагубного неверия. Если смерть, настигающая закоренелого злодея, заставляет содрогнуться, то сколь же больший ужас внушает закоснелое сие упорство!

Тем временем все, чего она желала, было сделано. Она приказала подать роскошный ужин, стала обильно поглощать кушанья, пить испанские вина и ликеры, ибо врач сказал, что уже ничто не изменит ее состояния.

Устраивается лотерея; каждому из нас досталось около сотни луидоров золотом либо драгоценности. Едва лишь это краткое действо закончилось, как у нее начались жестокие судороги.

— Ну что ж, час мой настал? — обратилась она к врачу, сохраняя при этом полную ясность сознания.

— Сударыня, боюсь, что да.

— Подойди же ко мне, Флорвиль, — говорила она мне, протягивая руки, — прими мое последнее прости, последний вздох свой хочу я испустить на груди добродетели…

Она судорожно прижала меня к себе, и ее прекрасные глаза закрылись навсегда.

Будучи посторонней в этом доме и не имея ничего, что могло бы удержать меня, я тут же уехала… Представьте сами, в каком я была состоянии… и как долго это зрелище омрачало воображение мое!

Из-за большой разницы в образе мышления, существовавшей между мной и госпожой де Веркен, я не испытывала к ней сильной привязанности. К тому же разве не она первая толкнула меня на путь бесчестия, что привело к стольким дурным последствиям? Вместе с тем эта женщина была сестрой того единственного человека, кто на деле взял на себя заботы обо мне. Она всегда по-своему любила меня и, даже умирая, не забыла меня своими щедротами. Посему слезы мои были искренними и становились еще горше, стоило мне подумать о том, что несчастное это создание, наделенное при жизни столькими блестящими качествами, но по безрассудству погубившее себя, уже исторгнуто из лона Предвечного и терпит жестокие муки, уготованные ей за неправедную жизнь ее.

Однако высшая доброта Господа нашего открылась мне, и я обрела утешение в печальных размышлениях своих. Опустившись на колени, я стала молить Главного среди всего сущего пощадить несчастную. Сама нуждавшаяся в милости Неба, я осмелилась просить его за другую, и, решив сделать все от меня зависящее, дабы несчастная могла надеяться на снисхождение его, я добавила десять луидоров собственных денег к выигрышу, полученному у госпожи де Веркен, и немедленно распорядилась распределить все эти деньги между бедняками ее прихода.

В остальном же все наказы, сделанные этой злополучной женщиной, были в точности выполнены: они были ясны, и оспорить их было невозможно. Ее похоронили среди зарослей жасмина, на могиле ее начертали одно лишь слово: vixit[5].

Так умерла сестра моего самого дорогого друга. Отличаясь живостью ума, обширными познаниями, исполненная достоинств и талантов, госпожа де Веркен, обладай она иным поведением, несомненно, заслужила бы любовь и уважение всех, кто знал ее; она же обрела лишь презрение их.

С приближением старости беспорядочность жизни госпожи де Веркен увеличивалась. Нет ничего более опасного, чем отсутствие принципов в том возрасте, когда краска стыда не может более проступить на увядающем лице. Распутство язвит сердце; снисходя к первым ошибкам нашим, мы постепенно скатываемся к тяжким проступкам, воображая при этом, что все еще можем легко исправить содеянное.

Невероятная слепота брата ее не переставала изумлять меня. Таков отличительный признак непорочности и доброты. Честные люди никогда не могут поверить в зло, которое они сами сотворить не способны, вот почему первый попавшийся мошенник с легкостью обводит их вокруг пальца и вот почему столь просто, но столь унизительно обманывать их. Наглый плут, усердствующий в подобном занятии, лишь умножает отвращение к себе; не преумножив порочную славу свою, он еще более возвышает сияющую добродетель.

Потеряв госпожу де Веркен, я утратила всякую надежду узнать что-либо о своем любовнике и о своем сыне. Вы, разумеется, понимаете, что я, найдя ее в ужасном состоянии, не осмелилась заговорить с ней об этом.

Сраженная крушением надежд, предельно утомленная путешествием, совершенным в состоянии глубокого потрясения, я вынуждена была немного отдохнуть в Нанси. Я остановилась в гостинице и жила уединенно, ибо мне показалось, что господин де Сен-Пра не желал, чтобы кто-либо в городе узнал меня. Отсюда я написала дорогому своему покровителю, решив уехать не ранее чем получу ответ его.


«Несчастная девушка, не будучи вашей родственницей, сударь, — писала я ему, — уповающая только на снисхождение ваше, снова нарушает мирное течение ваших дней. Вместо того чтобы говорить единственно об утрате, только что вами понесенной, она осмеливается напомнить вам о себе, просит распоряжений ваших и ждет их» и т. д.


Но, как уже было сказано, несчастье преследовало меня повсюду, и я обречена была вечно быть либо свидетелем, либо жертвой зловещих его козней.

Однажды поздно вечером в сопровождении горничной я возвращалась с прогулки. Кроме горничной меня сопровождал наемный лакей, взятый мною сразу по прибытии в Нанси.

Все уже легли спать. В ту минуту, когда я входила к себе в номер, женщина лет пятидесяти, высокая, со следами былой красоты (ее я постоянно встречала, поселившись в этой гостинице), внезапно вышла из комнаты, соседней с моей, и, вооруженная кинжалом, устремилась в комнату напротив… Единственное стремление мое — узнать, в чем дело… я подбежала… слуги последовали за мной. В мгновение ока, столь быстро, что мы не успели ни закричать, ни позвать на помощь… мы увидели, как злодейка эта бросилась на другую женщину, раз двадцать погрузила кинжал ей в грудь и, взволнованная, удалилась, так и не заметив нас.

Мы испугались, решив, что несчастная сошла с ума: мы не видели причин, побудивших ее к преступлению. Горничная и лакей мои хотели позвать на помощь. Властный порыв, о причине коего у меня не было ни малейшей догадки, заставил меня побудить их к молчанию и, схвативши за руки, увести к себе в комнаты, где мы тотчас и затворились.

Однако ужасная развязка приближалась. Женщина, только что изрезанная ножом, выбралась в коридор и поползла по лестнице, испуская страшные вопли. Перед смертью она успела назвать имя убийцы, а так как было известно, что мы последними вернулись в гостиницу, то нас задержали вместе с истинной виновницей происшедшего. Хотя признания умирающей не набросили на нас ни тени подозрения, все же было условлено, что до окончания судебного процесса мы не покинем гостиницу.

Преступница, заключенная в тюрьму, ни в чем не признавалась и упорно защищалась. Иных свидетелей, кроме меня и моих людей, не было… Предстояло явиться в суд… выступать перед судом, старательно скрывая тайно снедающее меня беспокойство… Ибо я столь же заслуживала смерти, как и женщина эта, моими признаниями отправляемая на эшафот, потому что я также была повинна в подобном преступлении.

Как я не хотела давать эти страшные показания! Мне казалось, что сердце мое истекает кровью и каждое сказанное мною слово становится кровавой сей каплей.

Однако надобно было все рассказать: мы поведали обо всем, что видели. Но сколь ни убедительны были доказательства виновности этой женщины, завершившей некое приключение свое убийством соперницы, какова бы ни была тяжесть ее проступка, после мы доподлинно узнали, что без показаний наших не было бы возможности осудить ее, потому что в истории этой был замешан еще один человек, которому удалось ускользнуть, но на которого, несомненно, пали бы подозрения. Но признания наши, в особенности показания лакея моего… эти жестокие свидетельства, от коих невозможно было отказаться, не скомпрометировав себя, вынесли несчастной женщине смертный приговор.

При моей последней с ней очной ставке женщина эта, внимательно оглядев меня, спросила, сколько мне лет.

— Тридцать четыре, — ответила я.

— Тридцать четыре?.. И вы родом из здешних мест?..

— Нет, сударыня.

— Вас зовут Флорвиль?

— Да, так меня называют.

— Я не знаю вас, — произнесла она, — но вы честны и, как говорят, пользуетесь уважением в этом городе. К несчастью, для меня этого достаточно…

Затем с горечью продолжила:

— Мадемуазель, вы привиделись мне в страшном сне: я видела вас вместе со своим сыном… ибо я мать, и, как видите, несчастная… У вас было то же лицо, тот же рост… то же платье… И эшафот высился передо мной…

— Какой странный сон, сударыня! — воскликнула я.

И тут же в моей голове мелькнуло воспоминание о кошмарном ночном видении, и черты лица ее поразили меня. Я признала в ней ту женщину, что была вместе с Сенвалем подле ощетинившегося шипами гроба…

Глаза мои наполнились слезами. Чем больше всматривалась я в эту женщину, тем больше хотелось мне отказаться от слов своих… Мне хотелось умереть вместо нее… хотелось бежать, но я не могла сдвинуться с места… Увидев, в сколь ужасное состояние повергло меня свидание с ней, убежденные в моей невиновности, судьи разлучили нас. Я вернулась к себе раздавленная, раздираемая тысячей различных чувств, истоки коих были мне неведомы. На следующий день несчастная была отправлена на казнь.

В тот же день я получила ответ от господина де Сен-Пра: он просил меня вернуться. И так как Нанси после всех необычайно мрачных сих событий и вовсе стал мне отвратителен, я тотчас же покинула этот город и направилась в столицу, неотступно преследуемая новым призраком, призраком женщины, который, казалось, на каждом шагу кричал мне: «Это ты, ты, несчастная, посылаешь меня на смерть, но не ведаешь ты, чья рука направляет тебя!»

Потрясенная пережитыми мною злоключениями, я попросила господина де Сен-Пра подыскать мне какое-нибудь пристанище, где я смогла бы провести остаток дней своих в полном одиночестве, неукоснительно соблюдая все предписания религии. Он предложил мне ту обитель, где вы меня встретили, сударь. Я поселилась там сразу же по приезде, покидая ее лишь дважды в месяц, чтобы повидаться с моим дорогим покровителем и навестить госпожу де Леренс. Но Небо, желая каждодневно подвергать меня испытаниям, недолго дозволяло мне наслаждаться обществом подруги моей: в прошлом году я имела несчастье потерять ее. Госпожа де Леренс всегда была нежна ко мне, и я не покидала ее в жестокие минуты кончины; на руках у меня испустила она последний вздох свой.

И вообразите, сударь! Смерть ее не была столь тихой, как смерть госпожи де Веркен. Та, никогда ни на что не надеясь, с легкостью готова была потерять все. Другая же была в ужасе, видя, сколь несбыточными оказываются некоторые из надежд ее. Умирая, госпожа де Веркен сожалела лишь о том, что сотворила недостаточно зла; госпожа де Леренс умирала, упрекая себя за то, что не успела довершить все добрые начинания свои. Одна усыпала себя цветами, сожалея об утрате наслаждений; другая хотела бы быть сожженной на кресте и с отчаянием вспоминала те часы свои, что не были посвящены добрым делам.

Подобная противоположность окончательно сразила меня; душа моя ослабела. Но почему, спрашивала я себя в такие минуты, почему покой является уделом не тех, кто достоин его, как было бы должно, но тех, кто не отличается благонравием? И тут же, ободренная гласом небесным, прозвучавшим, как казалось, прямо в сердце моем, я воскликнула:

— Разве дано мне предугадать волю Предвечного? Все, что наблюдаю я, укрепляет меня в единственной мысли: тревоги госпожи де Леренс — это неугасимое стремление к добродетели, жестокая невозмутимость госпожи де Веркен — не что иное, как последние заблуждения порока. Ах, если смогу я сама выбрать последний час свой, то пусть Господь пошлет мне тревоги первой, но не спокойствие второй.

Таково было последнее из моих приключений, сударь. Вот уже два года, как я живу в обители Успения Пресвятой Богородицы, куда поместил меня мой благодетель. Да, сударь, уже два года пребываю я там, но покой еще ни на минуту не снизошел на меня. Не прошло ни одной ночи, чтобы призраки злополучного Сент-Анжа и той несчастной, приговоренной на основании моих показаний в Нанси, не являлись бы ко мне.

И вот, когда пребываю я в таком плачевном состоянии, появляетесь вы. Я просто обязана была поведать вам свои тайны. Разве не долг мой открыть их, прежде чем злоупотребить вашими чувствами? Теперь решайте, достойна ли я вас… Решайте, сможет ли та, чья душа преисполнена страданием, скрасить течение жизни вашей? Ах! Поверьте мне, сударь, не стоит обманывать себя. Позвольте мне вернуться к мрачному уединению моему, ибо, вырвав меня оттуда, вы будете постоянно видеть перед собой лишь ужасное зрелище угрызений совести, страдания и несчастья.


Восприимчивая, чувствительная и деликатная от природы, мадемуазель де Флорвиль в сильнейшем волнении завершила свой рассказ: она не могла бесстрастно описывать злоключения свои.

Господин де Курваль, слушая о последних событиях этой истории, употребил всю свою обходительность, дабы успокоить ту, кого любил он.

— Мадемуазель, — повторял он, — в том, что вы мне только что рассказали, есть нечто необъяснимое и роковое. Но я не вижу ничего, что могло бы тревожить вашу совесть или же запятнать репутацию вашу… Любовная связь в шестнадцать лет… согласен, но сколько извиняющих вас обстоятельств! Ваш возраст, старания госпожи де Веркен… молодой человек, вероятно, необычайно любезный… Ведь вы же больше не виделись с ним, мадемуазель? — продолжил господин де Курваль с некоторым беспокойством. — Вероятно, вы никогда более его не увидите.

— О! Никогда, заверяю вас, — воскликнула Флорвиль, догадываясь о причинах беспокойства господина де Курваля.

— Прекрасно! Итак, мадемуазель, — произнес тот, — давайте же завершим беседу нашу. Заклинаю вас, поверьте мне, что история ваша не говорит ни о чем, что могло бы отвратить от вас сердце честного человека: ни об избыточной осторожности, проявляемой по причине добродетели, ни об излишнем любовании собственной привлекательностью.

Мадемуазель де Флорвиль попросила разрешения вернуться в Париж и в последний раз посоветоваться со своим покровителем, пообещав, что, со своей стороны, не будет более выдвигать препятствий. Господин де Курваль не мог ей отказать в исполнении этого долга уважения. Она уехала и через неделю возвратилась вместе с Сен-Пра.

Господин де Курваль осыпал того всеми возможными знаками внимания. Самым изысканным образом он дал ему понять, сколь он польщен возможностью связать свою судьбу с той, кого сей господин удостоил своим покровительством, и попросил его не лишать достойное это создание звания родственницы. Сен-Пра подобающе ответил на обхождение господина де Курваля и беспрестанно рассказывал ему о самых выгодных сторонах характера мадемуазель де Флорвиль.

Наконец настал день, столь ожидаемый Курвалем. Церемония бракосочетания началась, и при чтении брачного контракта он был весьма удивлен, услышав, что, никого не предупредив, господин де Сен-Пра в честь этой свадьбы добавил еще четыре тысячи ливров ренты к тому пенсиону, который уже имела мадемуазель де Флорвиль, и после смерти своей отказывал ей сто тысяч франков.

Прелестная девица пролила потоки слез, видя новые благодеяния своего покровителя, но в душе была счастлива, ибо теперь она могла предложить тому, кто взял на себя заботы о ней, состояние не меньшее, чем его собственное.

Приятное обхождение, невинные радости, взаимные знаки внимания и нежной привязанности сопутствовали этому браку… роковому браку, его факел уже исподволь задували злобные фурии.

Господин де Сен-Пра провел неделю в имении Курваля вместе с друзьями нашего молодожена. Но оба супруга не последовали за ним в Париж: они решили остаться в деревне до начала зимы, чтобы привести в порядок свои дела, а затем уже обзавестись надлежащим домом в столице. Они попросили господина де Сен-Пра присмотреть для них достойное жилище неподалеку от его собственного, и в этих приятных хлопотах господин и госпожа де Курваль провели три месяца совместной жизни. Они уже уверены были в скором появлении потомства, о чем и поспешили сообщить достойному Сен-Пра, как непредвиденное событие жестоко разрушило благоденствие счастливого супруга и тень кладбищенского кипариса накрыла нежные розы Гименея.

Здесь перо мое останавливается… Я должен был бы просить прощения у читателя и умолять его не продолжать… Да… да… пусть же он прервется, если не желает содрогнуться от ужаса… Печальна участь человеческая на этой земле… жестоки последствия превратностей судьбы!.. Почему судьбе было угодно, чтобы несчастной Флорвиль, существу самому добродетельному, самому любезному, самому чувствительному, была уготована участь самого отвратительного чудовища, коего только может породить природа?

Однажды вечером нежная и достойная супруга эта, сидя подле мужа, читала невероятно мрачный английский роман, наделавший в то время много шума.

— Вот, — сказала она, отбросив книгу, — вот существо, почти столь же несчастное, как я.

— Столь же несчастное, как ты! — воскликнул господин де Курваль, сжимая дорогую свою супругу в объятиях. — О Флорвиль, я думал, что сумел заставить тебя забыть о твоих несчастьях… Теперь же я вижу, что ошибся… если ты можешь произносить столь суровые слова!..

Но госпожа де Курваль словно не слышала его, ни словом не отвечая на ласки супруга. Невольным движением она в ужасе оттолкнула его и убежала в угол на кушетку, где и залилась слезами. Напрасно достойный супруг припал к ногам ее, напрасно заклинал эту боготворимую им женщину успокоиться или по крайней мере сообщить ему причину такого приступа отчаяния; госпожа де Курваль продолжала отталкивать его и отворачивалась, когда пытался он осушить слезы ее.

Наконец Курваль, не сомневаясь более, что мрачное воспоминание о былой страсти вспыхнуло в ней с новой силой, не удержался и упрекнул ее в этом. Госпожа де Курваль молча выслушала его, а в конце концов поднялась и сказала супругу своему:

— Нет, сударь, нет… вы ошибаетесь, истолковав подобным образом отчаяние, сжавшее меня когтями своими. Нет, не воспоминания снова тревожат меня, но ужасные предчувствия… Я счастлива с вами, сударь… да, очень счастлива… но я не рождена для чувства сего, счастье мое не может длиться вечно. Злополучная звезда моя такова, что счастье для меня лишь молния, предшествующая раскату грома…

И вот что приводит меня в ужас: я боюсь, что нам не суждено жить вместе. Будучи сегодня вашей супругой, возможно, завтра я уже не смогу ею быть… Тайный голос в глубинах сердца моего возглашает, что блаженство мое есть не что иное, как тень, исчезающая словно цветок, что в один день и распускается, и увядает.

Так не обвиняйте же меня ни в своенравии, ни в охлаждении, сударь. Я повинна лишь в избытке чувствительности, в зловещем даре видеть все предметы с мрачной их стороны, в чем проявляются жестокие последствия превратностей судьбы моей…

И господин де Курваль, стоя на коленях перед женой своей, ласками и речами старался успокоить ее, однако же безрезультатно, как вдруг… Было около семи часов вечера, октябрь месяц… Слуга доложил, что некий незнакомец желает спешно говорить с господином де Курвалем… Флорвиль вздрогнула… слезы сами заструились по щекам ее, она дрожала, хотела говорить, но голос ее замирал на губах.

Господин де Курваль, более озабоченный состоянием жены, нежели сообщением слуги, отрывисто бросил, что пусть незнакомец подождет, и устремился на помощь супруге. Но госпожа де Курваль, в страхе, что она не устоит перед смутной тревогой, нахлынувшей на нее… желая скрыть чувства, испытываемые ею перед появлением незнакомца, о котором только что доложил слуга, с усилием выпрямилась и сказала:

— Это пустяки, сударь, сущие пустяки, пусть он войдет.

Лакей ушел; через минуту он возвратился в сопровождении мужчины лет тридцати семи — тридцати восьми. Лицо гостя, хотя и приятное, отмечено печатью неизгладимой грусти.

— Отец мой! — воскликнул незнакомец, бросаясь к ногам господина де Курваля. — Узнаете ли вы своего несчастного сына, вот уже двадцать два года пребывающего в разлуке с вами? За жестокие свои проступки он сурово наказан, с тех пор удары судьбы непрестанно обрушиваются на него.

— Как? Вы — мой сын?.. Великий Боже!.. Какой силой… Неблагодарный, что заставило тебя вспомнить о моем существовании?

— Мое сердце… преступное сердце, которое, несмотря ни на что, никогда не переставало любить вас… Выслушайте меня, отец… выслушайте, ибо я должен поведать вам о бедах, бесконечно больших, чем мои собственные. Соблаговолите же сесть и выслушать меня.

— И вы, сударыня, — продолжил молодой Курваль, обращаясь к супруге своего отца, — простите, если, впервые свидетельствуя вам свое почтение, я вынужден разоблачить перед вами ужасные несчастья семьи нашей, кои долее невозможно скрывать от отца.

— Говорите, сударь, говорите, — пробормотала госпожа де Курваль, переводя помутившийся взор свой на молодого человека, — язык несчастья для меня не нов, я с детства говорю на нем.

Наш путешественник, всмотревшись пристально в госпожу де Курваль, ответил ей с невольным смущением:

— Вы несчастны, сударыня?.. О! Праведное Небо, разве можете вы быть столь же несчастны, как мы!

Все сели… Состояние госпожи де Курваль с трудом поддается описанию… Она поднимала взор на молодого человека… отводила глаза… взволнованно вздыхала… Господин де Курваль плакал, а сын старался успокоить отца, умоляя выслушать его. Наконец разговор принял более определенное направление.

— Мне столько надо рассказать вам, сударь, — говорил молодой Курваль, — что позвольте мне опустить подробности и излагать лишь факты. Но я настаиваю, чтобы вы и супруга ваша дали слово, что не будете прерывать меня, пока я сам не закончу свой рассказ.

Я бросил вас, когда мне было пятнадцать лет, сударь; моим первым побуждением было последовать за матерью, которой я в ослеплении своем оказал предпочтение перед вами: она покинула вас много лет назад. Я присоединился к ней в Лионе, где был столь потрясен ее распутством, что, дабы сохранить остатки чувств, питаемых мною к ней, я был вынужден бежать от нее. Я приехал в Страсбург, где был расквартирован Нормандский полк…

Госпожа де Курваль встрепенулась, но осталась на месте.

— Я пробудил некое сочувствие у полковника, — продолжил молодой Курваль, — постарался понравиться ему, и он дал мне чин лейтенанта. Через год я вместе с полком прибыл на постой в Нанси. Там я влюбился в родственницу некой госпожи де Веркен… Я соблазнил это юное создание, у нее родился сын, и я безжалостно расстался с его матерью.

При этих словах госпожа де Курваль вздрогнула, глухой стон вырвался у нее из груди, но ей удалось удержать себя в руках.

— Злосчастное приключение это стало причиной всех моих несчастий. Я поместил ребенка несчастной девицы неподалеку от Меца, у одной женщины, обещавшей мне заботиться о нем, и через некоторое время вернулся в полк.

Мое поведение осудили. В Нанси девица более не вернулась, и меня обвинили в том, что я погубил ее. Наделенная многими достоинствами, она не оставляла равнодушным никого в городе, там нашлись те, кто пожелал отомстить за нее. Я дрался на дуэли, убил своего противника и уехал в Турин вместе с сыном, за которым мне пришлось вернуться в Мец. Двенадцать лет я служил королю Сардинии. Не стану рассказывать вам о неудачах, подстерегавших меня, им нет числа; лишь покинув родину, начинаешь тосковать по ней.

Тем временем сын мой подрастал и подавал большие надежды. Познакомившись в Турине с одной француженкой из свиты нашей принцессы, вышедшей замуж при здешнем дворе, я осмелился просить свою новую знакомую — так как почтенная дама проявила сострадание к моим несчастьям — взять с собой во Францию моего сына, дабы усовершенствовать там его воспитание, пообещав ей навести надлежащий порядок в делах своих и через шесть лет вернуться и забрать от нее ребенка. Она согласилась, увезла злосчастного сына моего в Париж, делала все, чтобы достойно воспитывать его, и обо всем в точности сообщала мне.

Я вернулся на год позднее, чем обещал. Приезжаю к этой женщине, ожидая обрести сладостное утешение в объятиях сына, прижать к груди сей плод чувств, мною преданных… Но все еще обжигающих сердце мое…

— Вашего сына больше нет, — говорит мне эта достойная приятельница, заливаясь слезами, — он стал жертвой той же страсти, что сделала несчастным его отца. Мы отправили его в деревню, и там он влюбился в одну очаровательную девушку, имя которой я поклялась сохранить в тайне. Влекомый неистовой страстью своей, он пожелал взять силой то, в чем ему было отказано добродетельной особой… Удар, нанесенный ею, дабы устрашить его, пришелся в сердце и стал для него роковым.

Здесь госпожа де Курваль впала в некое оцепенение, заставившее всех на некоторое время опасаться, как бы она вдруг не умерла на месте: взор ее был недвижен, кровь остановилась в жилах. Господин де Курваль, слишком хорошо понимавший мрачную связь этих злосчастных происшествий, прервал рассказ сына и бросился к жене… С поистине героическим усилием собрала она остатки мужества:

— Пусть сын ваш продолжает, сударь, — произнесла она, — быть может, не до конца еще испила я горькую чашу свою.

Между тем молодой Курваль, не понимая, почему женщина эта столь сокрушается из-за событий, напрямую к ней не относящихся, но уловив нечто непостижимое в чертах супруги отца своего, продолжал взволнованно смотреть на нее. Господин де Курваль схватил сына за руку и, отвлекая внимание его от Флорвиль, приказал ему продолжать, придерживаясь лишь фактов и минуя подробности, ибо рассказ его содержит некие загадочные обстоятельства, уводящие в сторону от главного.

— В отчаянии от гибели сына, — продолжил путешественник, — не имея более ничего, что удерживало бы меня во Франции… кроме вас, о отец мой, но не осмеливаясь показаться вам на глаза, избегая гнева вашего, я решил отправиться путешествовать в Германию… Злосчастный виновник дней моих, — произнес молодой Курваль, орошая слезами руки своего отца, — вооружитесь же мужеством, молю вас, и я осмелюсь поведать вам самую страшную новость.

Приехав в Нанси, я узнаю, что некая госпожа Дебар — а именно это имя взяла себе мать моя, ступив на путь разврата, после того как убедила вас в своей смерти, — так вот, я узнаю, что эта госпожа Дебар недавно посажена в тюрьму за убийство своей соперницы и, вероятно, завтра ее казнят.

— О сударь! — воскликнула тут несчастная Флорвиль, в слезах бросаясь на грудь к своему супругу и испуская душераздирающие вопли. — О сударь! Сознаете ли вы, к чему привели мои злоключения?

— Да, сударыня, я все понимаю, — сказал господин де Курваль, — понимаю, сударыня, но умоляю вас, дайте моему сыну договорить.

Флорвиль затихла, однако она едва дышала. Ни единое чувство не осталось в ней незатронутым, ни единый нерв не был свободен от ужасного напряжения.

— Продолжайте, сын мой, продолжайте, — говорил несчастный отец, — еще немного, и я все вам объясню.

— Итак, сударь, — продолжил молодой Курваль, — я осведомляюсь, не произошло ли путаницы в именах. К сожалению, все предельно верно, и преступница эта — моя мать. Я прошу разрешить мне свидание, получаю его, падаю в ее объятия…

— Я виновна и поэтому умираю, — говорит мне несчастная, — но поистине неумолимый рок вмешался в события, ставшие причиной моего смертного приговора. Другой должен был бы оказаться под следствием, на него должно было бы пасть подозрение: все улики были против него. Одна женщина и двое ее слуг, волею случая находившиеся в той же гостинице, видели преступление мое, я же, поглощенная занятием своим, их не заметила. Показания их и стали единственной уликой, предопределившей смерть мою.

Однако оставим это, не будем терять время на тщетные жалобы, ибо мне многое надо вам сказать. Я должна сообщить вам несколько важных тайн, выслушайте же их, сын мой. Как только глаза мои закроются, отыщите супруга моего и скажите ему, что среди прочих преступлений моих есть одно, о котором он никогда не догадывался и в котором я вынуждена наконец сознаться… Я вас обожала, я боялась, что эта девочка станет обузой, когда придет время выдавать ее замуж, и она потребует раздела состояния, должного принадлежать вам одному. Чтобы целиком сохранить для вас имущество, я решила избавиться от этой девочки и предпринять все меры, чтобы супруг мой не смог получить еще один плод нашего союза.

Распутство мое повлекло за собой новые пороки, подтолкнув меня к совершению преступлений еще более ужасных. Дочь же свою я без всякой жалости решила предать смерти.

Свой гнусный умысел собиралась я осуществить вместе с кормилицей, щедро мною вознагражденной; и вдруг эта женщина сказала мне, что ей известен один человек, давно женатый, страстно желающий иметь ребенка, но не имеющий такой возможности, и, таким образом, она могла бы избавить меня от младенца, не только не совершая злодеяния, но, быть может, даже сделав его счастливым. Я тотчас согласилась. В ту же ночь дочь моя была отнесена к дверям дома этого человека вместе с письмом, положенным в колыбельку.

Как только меня не станет, поезжайте в Париж, умоляйте отца вашего простить меня, не предавать проклятью память обо мне и взять к себе этого ребенка.

С этими словами мать поцеловала меня… постаралась унять ужасное смятение, охватившее меня от ее рассказа… О отец мой, на следующий день ее казнили. Ужасная болезнь едва не свела меня в могилу, почти два года я находился между жизнью и смертью, не имея ни сил, ни мужества написать вам. Как только здоровье вернулось ко мне, первым же намерением моим стало приехать к вам, броситься на колени, умолять вас даровать прощение несчастной супруге вашей и сообщить вам имя того человека, у кого вы сможете узнать о сестре моей: она была подброшена господину де Сен-Пра.

Господин де Курваль помрачнел, все члены его заледенели, силы покинули его… вид его стал ужасен.

И вот Флорвиль, уже четверть часа испытывавшая нечеловеческие мучения, поднялась с уверенным видом человека, только что принявшего важное решение.

— Что ж, сударь, — обратилась она к Курвалю, — теперь вы верите, что нет на свете преступницы более отвратительной, чем жалкая Флорвиль?.. Узнаешь ли ты меня, Сенваль, узнаешь во мне единовременно сестру свою, девушку, соблазненную тобой в Нанси, убийцу сына твоего, супругу твоего отца и омерзительную тварь, приведшую мать твою на эшафот…

Да, господа, вот преступления мои. На ком бы из вас ни остановился взор мой, я вижу лишь предмет, вызывающий трепет и отвращение: то вижу я любовника в брате своем, то супруга в виновнике дней моих. Обратив же взор на себя самое, я вижу лишь гнусное чудовище, поразившее собственного сына и ставшее причиной смерти собственной матери.

Так неужели вы думаете, что Небо смогло бы найти для меня соизмеримое наказание? Или же вы полагаете, что хоть на миг смогу я устоять перед сонмом проклятий, терзающих мое сердце?.. Нет, мне остается совершить еще одно преступление: оно искупит все остальные.

В одно мгновение она бросилась к пистолету Сенваля, стремительно выхватила его и выстрелила себе в лицо раньше, чем кто-либо догадался о ее намерениях. Она умерла, не сказав более ни слова.

Господин де Курваль упал в обморок; сын его, ошеломленный столь ужасным зрелищем, с трудом смог позвать на помощь. Но Флорвиль уже не нуждалась в ней: смертные тени опустились на чело ее, искаженные черты лица несли на себе страшную печать разрушения, произведенного насильственной смертью, и мучительных конвульсий отчаяния. Она плавала в луже собственной крови.

Господина де Курваля отнесли в постель; два месяца жизнь его была под угрозой. Сын его, в не менее ужасном состоянии, был, однако же, счастлив тем, что его нежность и заботы вернули отца к жизни. Но оба они, после стольких жестоких ударов судьбы, обрушившихся на них, решили удалиться от мирской жизни. Строгое уединение скрыло их навсегда от глаз друзей, и так, в лоне благочестия и добродетели, оба тихо завершили печальный и тягостный жизненный путь, данный и одному и другому лишь затем, чтобы убедить их и тех, кто прочтет эту плачевную историю, в том, что только во тьме могилы человек в состоянии обрести покой, ибо злоба ближних, неуемность страстей и, более всего, неотвратимость судьбы никогда не дадут ему покоя на земле.

1

Намек наизвестный роман Франсуа де Фенелона (1651–1715) «Приключения Телемака» (1699). — Примеч. пер.

(обратно)

2

«О друг мой, никогда не пытайся развратить того, кого ты любишь, ибо последствия будут непредсказуемы», — сказала как-то одна чувствительная женщина другу, пытавшемуся соблазнить ее. Чудная женщина, спустя малое время ты спасла жизнь этому человеку. Речи твои столь трогательно живописуют душу твою, что мне хотелось бы запечатлеть их дословно в храме Памяти, где добродетель твоя уготовила тебе уголок. — Примеч. авт.

(обратно)

3

Парафраз из сочинения Блеза Паскаля (1623–1662) «Мысли». — Примеч. пер.

(обратно)

4

Запомните выражение неизвестной мне женщины, дабы своевременно к нему вернуться. Флорвиль еще ожидают утраты, и не сразу узнает она, кто была увиденная ею во сне женщина. — Примеч. авт.

(обратно)

5

Жизнь прошла (лат.). — Примеч. пер.

(обратно)

Оглавление

  • Маркиз де Сад и его книги
  • Маркиз де Сад Донасьен-Альфонс-Франсуа Преступления любви, или Безумства страстей
  •   Флорвиль и Курваль, или Неотвратимость судьбы Новелла
  • *** Примечания ***