Жизнь наверху [Джон Брэйн] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Джон Брэйн ЖИЗНЬ НАВЕРХУ
1
Она разбудила меня, приподняв мне пальчиками веки. Затем скользнула под одеяло и улеглась рядом, улыбаясь, обхватив мою шею руками. Ей не разрешалось залезать ко мне в постель, и она поспешила сделать это, пока не проснулась Сьюзен, я же никогда не возражал против ее появления, невзирая на все тирады Спока. Она была такая крошечная, такая прелестная — розовая-розовая мордашка и копна спутанных волос — и такая беззащитная, что казалось, с ней непременно должно случиться что-то ужасное. Этот мир не для маленьких детей. Я поцеловал ее, стараясь отогнать от себя видение ее тела, искалеченного катастрофой или болезнью, и крепко прижал ее к себе. Здесь-то уж по крайней мере она была в безопасности — над головой у нее надежная кровля родительского дома… Правда, трудно сказать, насколько это может быть надежным в наши дни. Ее большие широко раскрытые карие глаза — глаза Сьюзен — глядели на меня, она потрогала мой подбородок. — Ты небритый, папочка. — Это не беда,— сказал я,— А вот тебе не полагается быть здесь, Барбара.— Я говорил ей это каждое воскресное утро. — У тебя тут так хорошо, тепленько, папочка. Ты большой, теплый великаний великан. Она не совсем правильно изъяснялась порой,— что было простительно в ее четырехлетнем возрасте,— но всегда попадала в точку. Что бы я ни представлял собой на самом деле, для нее я был чем-то надежным. На туалетном столе луч солнца заиграл на серебряной ручке моей щетки для волос. Внезапно я почувствовал себя безмерно счастливым. Я повернулся на спину и закрыл глаза. Сегодня мне не нужно было никуда спешить, и неожиданно я понял, что очень устал — больше, чем думал. Сьюзен еще спала. Я слышал рядом ее ровное дыхание. Я улыбнулся про себя. После девяти лет брака этой ночью я опять словно впервые увидел ее. Я смотрел на нее во все глаза, точно хотел угадать, кто это неизвестное мне обнаженное существо,— но напрасно. И, быть может, было ни к чему и даже не мудро с моей стороны пытаться это понять. Большие теплые великаны должны принимать вещи такими, какие они есть. Барбара снова приподняла мне веки. — Проснись, папочка,— сказала она. — Дай папочке поспать, Барбара. — Зачем ты хочешь поспать? Я зевнул. — Папочка много работал всю неделю, зарабатывал денежки. По воскресеньям он должен отдыхать. — А зачем ты зарабатываешь денежки? — Потому что мамочке, и папочке, и Гарри, и Барбаре нужен дом. И все то, что едят и пьют. — Гарри живет в школе. У него там есть дом, ведь есть? И все то, что едят и пьют. — Но папочке нужно зарабатывать денежки, чтобы платить за Гарри в школу и чтобы покупать пижамы, и платья, и кукол, и велосипеды, и всякие прочие вещи. И светло-серый, на всю комнату, ковер, и бледно-желтые с серым узором обои, и вмонтированный в стену платяной шкаф, и новый туалетный стол, и полосатые, как конфетная обертка, простыни, и диван-кровать с сверхмодным изголовьем. Мы все время, безостановочно приобретали что-нибудь новое — даже самый дом был куплен всего три года назад. Предлогом для того, чтобы покинуть шоссе Коноплянок, послужило возведение общественного здания по соседству. Район терял свою аристократичность — на это не приходилось закрывать глаза. А рождение Гарри послужило предлогом для того, чтобы покинуть Пэдни-лейн, что ответвляется от шоссе по дороге к болотистому лесу: дом был слишком стар, слишком велик, слишком обременителен для Сьюзен и стоял слишком на отлете. Я же любил его и до сих пор жалел о нем. Я сам выбрал тогда этот дом, и он принадлежал мне. Во всяком случае, я сам внес за него задаток и сам выплачивал по накладным. Мне припомнился наш визит к нотариусу, у которого мы заключили купчую на наш теперешний дом, и выражение, промелькнувшее в его глазах, когда он понял, на чьи деньги — или, точнее, в основном на чьи деньги — приобретается этот дом. Это было нечто неуловимое, придраться было совершенно не к чему, и тем не менее я мог бы поклясться, что прочел в его взгляде презрение, когда он посмотрел на меня, и похотливую зависть, когда его глаза встретились с глазами Сьюзен. Разумеется, его взгляд не выражал этого слишком явно, и, быть может, никто, кроме меня, никогда бы этого не заметил, но, женившись на дочери богача, становишься большим знатоком в таких вещах. Барбара потянула меня за волосы. — Ты все никак не проснешься, папочка,— сказала она. — Вот что,— сказал я.— Знаешь, что мы с тобой сейчас сделаем? Мы приготовим чай для мамочки. — А для меня сок. Холодный-прехолодный, вкусный-превкусный. С кусочком льда. Мой халат валялся на полу. Я потянулся за ним, но Барбара схватила его и выбежала с ним из комнаты. Она швырнула его с лестницы вниз и вдруг заплакала. Я смотрел на нее в полной растерянности. — Что случилось, глупышка? — Я не люблю его,— сказала она.— Не люблю, не люблю, не люблю! Хочу, чтобы ты надел мохнатый. — Прежде всего ты сама надень халат. И шлепанцы тоже. Я вернулся в спальню, чтобы надеть домашние туфли и мохнатый халат. Он был из верблюжьей шерсти, я купил его, когда мы жили еще на Пэдни-лейн. Теперь халат из мохнатого стал косматым, и к тому же он всегда был мне несколько великоват. В больших, продуваемых сквозняком коридорах и ледяной ванной комнате на Пэдни-лейн я чувствовал себя в этом толстом мешковатом халате довольно уютно, здесь же он был мне, в сущности, ни к чему. Благодаря центральному отоплению в доме стояла такая жара, что мы, по правде говоря, могли бы ходить нагишом. Не скажу, чтобы мне это не нравилось, но временами — из духа противоречия, не иначе — я тосковал по тому ощущению уюта, которое испытывал, надевая мой старый халат в морозное зимнее утро, совершенно так же, как тосковал по старинному очагу в большой кухне. Но я не придавал этим пустякам значения; теперь я с каждым днем все реже и реже придавал чему-нибудь значение. Барбара явилась снова в своем розовом халатике; капюшон она натянула на голову. — Ты будешь моей лошадкой,— сказала она.— Ты будешь моей пушистой лошадкой. Я опустился на колени, и она уселась мне на шею верхом. Она не признавала иного способа спускаться или подниматься по лестнице. Я медленно, осторожно зашагал по ступенькам вниз, стараясь держаться поближе к стене. Барбара трещала без умолку, проглатывая концы слов или соединяя слова в одно, что обычно случалось с нею, когда она была очень возбуждена. Насколько я мог понять, сказочные события уже достигли апогея и в какой-то мере я — как в образе меня самого, так и в образе пушистой лошадки — принимал в них участие вместе с замком в Беличьем ущелье. Всем нам грозила опасность погибнуть от руки великана — но не Теплого Великана, а другого, догадывался я, а Барбара была одновременно и тем, кто гибнет, и тем, кто спасает. Когда мы добрались до холла, я опустился на колени возле окна и поставил Барбару на подоконник. Потом поднял шторы. На юге, в глубине Беличьего ущелья, стоял замок Синдрема. Том Синдрем скончался двенадцать лет назад. Мне припомнилось, как Боб Стор показал мне его однажды на репетиции одного из спектаклей «Служителей Мельпомены». Том Синдрем оказался маленьким высохшим старикашкой, и я мог бы поклясться, что он носит манишку. Боб с ноткой благоговения в голосе сообщил мне тогда, что я вижу перед собой самого вредного и паскудного старикашку во всем Йоркшире — это прозвучало в его устах как «во всем мире» — и что он может выписать чек на сто тысяч и денег у него после этого почти не убавится. Но когда Том Синдрем скончался — вскоре после моего переезда в Уорли,— его долг отделу государственных сборов равнялся как раз ста тысячам фунтов, и им не удалось получить обратно ни единого пенни. Совершенно так же не удалось им установить и куда девал он свой капитал. По этой причине его до сих пор вспоминали в Уорли с теплым чувством. А теперь он был мертв, родовая усадьба его перешла к Совету графства, а в замке был устроен общеобразовательный публичный лекторий. В настоящее время там читали курс воскресных лекций о сценическом искусстве — кажется, это называлось «Обзор современного театра». Я потратил накануне почти весь вечер, сопровождая одну компанию, пожелавшую познакомиться со «Служителями Мельпомены». Я не принял приглашения посещать вышеупомянутые лекции, а теперь, глядя на башенки и бойницы синдремовского замка, неясно проглядывавшие сквозь туманную утреннюю дымку, пожалел об этом. Тогда по крайней мере я мог бы сказать Барбаре, что побывал там. Дело в том, что замок Синдремов был ее замком: вот уже пятьдесят дней кряду она каждое утро совершала этот ритуал — смотрела на замок из окна в нашем холле. Ритуал никогда не менялся, не менялось и течение сказочных событий. Барбара минуты две молча смотрела на замок, а затем прерывистым шепотом — она имела привычку задерживать дыхание, когда была чем-нибудь захвачена,— сообщала мне: «Барбара опять вернулась домой». Некоторое разнообразие вносила смена времен года: если Барбара возвращалась домой в феврале, шел снег. И была ватрушка. А в это утро были цветы. — Цветики,— повторяла Барбара, пока мы шли на кухню.— Там много, много цветиков, все разные.— Затем, наблюдая, как я наполняю водой чайник, она забыла про сказку.— А мой сок? — спросила она и принялась подскакивать от нетерпения.— Мой сок! Дай мне мой сок! Я включил электрическую плиту. Барбара жалобно сморщилась. — Папочка, сделай же мне сок! Почему ты не делаешь мне соку? — Не будь такой нетерпеливой,— сказал я.— Ты просто нахальная мартышка. — Я не нахальная мартышка. Это ты нахальная мартышка. — Ты не должна воображать, что все на свете существует только для тебя, детка.— Я сам не верил ни единому своему слову. В глубине души я был убежден, что ей должен принадлежать весь мир. Я никогда не ощущал ничего подобного по отношению к Гарри. Уже в возрасте Барбары он был странно замкнут и необыкновенно уверен в себе — настолько, что порой я чувствовал какую-то неловкость, словно в чем-то провинился перед ним. А теперь, после целого года, проведенного в школе, он, по-видимому, нуждался во мне и того меньше. Внезапно я подумал, что мне даже неизвестно, где он сейчас находится. Утро больше не казалось мне таким солнечным, откидной стол у стены с пластмассовой доской и четырьмя стульями по бокам больше напоминал обстановку кафе, чем домашней кухни, и розовые обои с изображением какого-то национального — мексиканского, должно быть,— праздника были, пожалуй, чуточку слишком пестры и вызывающи, чтобы, глядя на них, можно было чувствовать себя уютно. Шкафы были вделаны в стены, и Ларри Силвингтон, оформлявший почти все спектакли «Служителей Мельпомены», расписал их для Сьюзен в виде подарка к рождеству. В каждой сценке изображалась сама Сьюзен в одной из ее четырех главных ролей («Ваше исполнение этой роли, дорогая, мы будем вспоминать всегда с изумлением и восторгом!»), и все сценки были очень остроумно задуманы и очень живо и изящно выполнены. Ларри, бесспорно, прекрасно владел рисунком и умел одним мазком придать фигуре выразительность и движение. Это был лучший рождественский подарок, какой когда-либо получала Сьюзен, и, конечно, она должна была поцеловать Ларри. Он настоящий друг, и так мило с его стороны, что он потратил на эту роспись столько времени и таланта. И у него есть фантазия, а этим наделен далеко не каждый… И все же, что ни говори, мне не хватало здесь старого кухонного шкафа, который был теперь изгнан в гараж. Мне не хватало его, потому что он был мой, потому что это был свадебный подарок тети Эмили, мне не хватало его потому, что никто на свете, кроме меня, никогда о нем не вспоминал. Едва ли, конечно, тете Эмили придется когда-нибудь заметить его отсутствие, так как едва ли она соберется когда-нибудь навестить нас. Ведь для этого надо получить сначала приглашение, не так ли? Я вынул из холодильника консервную банку с апельсиновым соком, встряхнул ее и вылил сок в кувшин. Потом достал лоточек со льдом и полил на него горячей воды. Когда кубики льда подтаяли, я положил четыре кубика в розовую пластмассовую кружку Барбары и дал ей три соломинки. Когда-то я сам получал огромное удовольствие просто от сознания того, что в любую минуту могу усладить себя холодным апельсиновым соком. Теперь холодильник существовал для меня лишь постольку, поскольку он был нужен Барбаре. Я закурил сигарету. Барбара тихонько кашлянула и взглянула на меня с укором. Эта гримаска чрезвычайно ей шла. У нее был тип лица, который я называл викторианским: удлиненный овал, короткая верхняя губка, высокий лоб и прямой носик — со временем он мог приобрести форму греческого. — Какая гадкая привычка — курить до завтрака. — Я знаю. Но могу сделать что-нибудь и похуже. — Что похуже, папочка? — Например, выпить перед завтраком. — И я пью перед завтраком,— сказала она.— Ты какой-то глупенький папочка. — Уж какой есть. Конечно, я дурак, подумалось мне. Не следовало даже упоминать о подобных вещах в разговоре с четырехлетним ребенком. И зачем мне это понадобилось? Сказать по правде, мне и в самом деле просто захотелось вдруг выпить, захотелось, чтобы все расплылось слегка, чтобы розовые обои, и розовые кухонные шкафы, и белый холодильник, и электрическая плита, и электрический миксер, и откидной розовый стол, и стулья с розовыми спинками — все подернулось легкой туманной дымкой; в восемь часов мартовского утра они слишком резко, слишком ослепительно, слишком гигиенично сверкали; когда весь Птичий перекресток еще мирно покоился в тягостной воскресной тишине, они слишком беспощадно напоминали о том, что мне уже перевалило за тридцать пять, что у меня двое детей и по меньшей мере десять фунтов лишнего веса. Я сел и посадил Барбару к себе на колени. Теперь уже не я охранял ее от беды, теперь я сам нуждался в ее защите. Я не знал, от чего должна она защитить меня, знал только, что, пока мы вот так — рядом, вместе, со мной не может случиться ничего дурного. Барбара с шумом высосала через соломинку последние капли апельсинового сока, поставила кружку на откидной стол и сказала: — Я люблю тебя, папочка. — И я тебя люблю,— сказал я. Она поцеловала меня и сказала тем же тоном: — Гарри уже позавтракал, да, он позавтракал. Он пошел к своим птичкам… — Желаю ему удачи,— сказал я и окинул взглядом кухню: нигде ни следа грязной посуды, ни единой хлебной крошки — ничего, словно Гарри и не завтракал здесь. Для десятилетнего мальчика он был противоестественно чистоплотен. Когда я был в его возрасте, каждая комната после моего посещения выглядела так, словно по ней пронесся тайфун. Я снова почувствовал легкое угрызение совести, когда мысленно увидел, как он завтракал здесь один. Мне бы следовало быть с ним. Мой отец каждое воскресное утро брал меня с собой на прогулку — никогда в жизни не изменял этому правилу. Но ведь я провел свое детство в родительском доме, а не среди чужих людей. А Гарри предстояло пройти через мясорубку буржуазного воспитания в привилегированной школе-интернате, в частности через сент-клэровскую школьную мясорубку. Начальную школу для Гарри выбирала его бабушка; и среднюю школу для него будет выбирать она же. Чайник закипел. Я осторожно спустил Барбару с колен и заварил чай. Маленький чайник нужно было согреть, затем поставить его на большой чайник и засыпать чай из расчета по одной чайной ложке на каждую персону плюс еще одну ложку сверх… Впрочем, теперь введены были еще некоторые новшества: смешивался чай различных сортов. Особенным успехом последнее время пользовалась смесь хорнимановского «Директора» и туайнингского «Серого графа», причем Сьюзен пила этот чай с лимоном и без сахара, и это служило постоянной темой разговора как в доме моего тестя, так и у Марка и являлось лишь одной из составных частей их объединенной стратегии, направленной на то, чтобы заставить меня похудеть. Я подождал три минуты, чтобы дать чаю настояться, потом налил себе чашку, положил в нее пять полных ложек сахару и долил чайник кипятком. Я быстро выпил чай и сполоснул чашку, испытывая при этом некоторое торжество — настроение поднималось почти так же, как от двойной порции виски. Когда я принес чай в спальню, Сьюзен еще спала. Я тихонько потряс ее, приподнял ей веко. Сьюзен улыбнулась. — Какой ты хороший, Джоки, малыш. Я поцеловал ее. Она притянула меня к себе, так крепко обвив мою шею руками, что я чуть не задохнулся и поспешил высвободиться. Барбара снова натянула капюшон халатика себе на голову. — Он хороший — папа Джо, да, он очень хороший,— сказала она.— Он дал мне ледовый сок и соломинки. Сьюзен наклонилась и поцеловала ее. Барбара приняла поцелуй как должное. — Я все вижу сквозь твою ночнушку, мамочка,— сказала она.— А у меня ничего не видно сквозь мою пижамку. Сьюзен рассмеялась. — Ну, там еще не многое можно увидеть, крошка. А теперь беги к себе в постель. — Мне больше не хочется спать,— сказала Барбара. — А тебе не хочется получить шлепки? Мама ничего не повторяет дважды, Барбара. Барбара вышла из спальни, опустив голову. Сьюзен налила себе чаю. — Ты слишком балуешь этого ребенка,— сказала она. — У нее чудесный характер от природы. Барбару просто невозможно испортить. Вот чего ей действительно не хватает, так это сверстника… братика или сестрички хотя бы приблизительно ее возраста… — Мы, кажется, уже говорили об этом.— Сьюзен потянулась и подняла свою теплую кофточку, которая, как обычно, валялась на коврике возле кровати. — Да нет, в сущности,— сказал я.— В сущности, не говорили.— Я отхлебнул чаю. Мы, то есть Джо и Сьюзен Лэмптон, в сущности, никогда серьезно не обсуждали вопрос о том, будем ли мы иметь еще детей, но мой тесть и моя теща обсуждали этот вопрос после рождения Барбары. Я увидел, что Сьюзен надула губы, а это в последнее время всегда предвещало ссору. Когда-то это предвещало только поцелуи. Но когда-то Сьюзен мечтала иметь пятерых детей и хотела, чтобы все они были похожи на меня. — Если бы ты перенес то, что перенесла я, рожая Барбару… — Хорошо, хорошо. Оставим это. — Ты эгоист до мозга костей. Мне кажется, ты будешь рад, если я умру. Тогда ты сможешь путаться с этой потаскушкой Джин Велфри, от которой ты без ума. Не воображай, что я ничего не заметила в тот вечер. Или что другие не заметили. — Она совершенно меня не интересует. Послушай, я же сказал — оставим это. Я не буду больше об этом вспоминать. Сьюзен достала сигареты из кармана кофточки. Подобно большинству женщин, она курила как-то подчеркнуто, превращая это в своего рода ритуал, и производила очень много шуму, затягиваясь и выпуская дым. — Да уж, пожалуйста,— сказала она. Вот опять: «Оставим это». Я снова сдался. Оставил все как есть ради сохранения мира. Но «все как есть» не оставило меня. Оно давило, топтало меня, принуждало к повиновению, и порой мне казалось, что все окружающие это видят. Во мне поднималось что-то очень похожее на ненависть к Сьюзен: вот она снова одержала надо мной верх, и надутые губки сложились в едва заметную усмешку. А скоро, очень скоро вместо «да уж, пожалуйста» я могу услышать: «попробовал бы только», и тогда мне придется поразмыслить всерьез. Поразмыслить «конструктивно», пользуясь излюбленным словечком моего тестя. А также «четко» и «решительно», добавил я парочку определений от себя. А главное — «широко». Я должен не забывать «мыслить широко». Сьюзен не потрудилась застегнуть кофточку, и невольно я загляделся на ее грудь. Не скажу, чтобы при этом я был очень доволен собой или чтобы мне доставило удовольствие, когда Сьюзен прикрыла ладонями груди и спросила притворно жалобным голоском: — Они у меня славненькие, правда? Я кивнул. Я чувствовал, что на меня снова покушаются и я снова сдаюсь. Эту ночь мы не спали до четырех часов утра, секунду назад были на краю ссоры, а главное — Барбара в соседней комнате и она уже давно не спит. Но я знал, что произойдет, если только Сьюзен подаст сигнал. Я вылез из постели и накинул халат. — Я иду под душ. — Холодный, конечно? Уже в дверях я обернулся. — Придержи язык, не то я вернусь назад. Она хихикнула. — Ребенок,— сказала она.— Ну-ка, вспомни слова Спок, Джоти.— Она скинула кофточку. — У нас еще ночь впереди,— сказал я и захлопнул за собой дверь. Шагая по коридору, я еще слышал, казалось, ее смешок.
* * *
После завтрака я вышел в сад. Весна запоздала и нарушила все наши грандиозные планы, обдуманные еще в прошлом году. С перекопкой клумб я на целых два воскресных дня отстал от расписания. Птичий перекресток находился в районе новых домов, неподалеку от парка Сент-Клэр или Графского шоссе — в зависимости от того, с какой стороны вы предпочитали на него смотреть. (Земельные агенты обычно называли его Новым парковым районом; по-видимому, слово «парк» казалось им более звучным, чем слово «шоссе».) Если не считать двух-трех больших домов возле самого Графского шоссе, район этот начал застраиваться только после войны. Мы были первыми жильцами дома № 7 на Птичьем перекрестке, и когда въезжали сюда, наш участок совершенно не был возделан. Три года кряду я, как мне казалось, только и делал, что копал, полол и фургон за фургоном возил на участок навоз и известь, и теперь уже действительно было похоже, что лет этак через десять наш сад, может быть, и станет отдаленно напоминать цветники, изображенные в кратком пособии по садоводству Хэнлита и Леспера. Я понимал, конечно, что в нем никогда не будет такого количества роз и вишневых деревьев, или такого гладкого изумрудного газона, или декоративных кустов, подстриженных в такой очаровательно прихотливой манере, точно так же как я ни одной секунды не надеялся на то, что у подъезда дома будет когда-нибудь стоять мой автомобиль, хотя бы отдаленно приближающийся по размерам к прославленным лимузинам. У меня не сохранилось никаких иллюзий относительно того, какую ценность имею я в глазах моего тестя. Но все же со временем это будет сад как сад и летом мы будем пить в нем чай и есть свою собственную клубнику, и в нем будет беседка для Барбары и, как она сама часто говорила, цветики. Барбара будет возвращаться домой, и дома будут цветы. А самое главное — этот сад будет чем-то, что я создал сам, это будет мой собственный сад. Поэт, написавший о том, что господь бог прогуливается по его саду в вечерней прохладе, ничего в этом деле не смыслил. Я дорожил своим садом потому, что это было, пожалуй, единственное место на всем свете, где я, Джо Лэмптон, мог прогуливаться и чувствовать себя не кем иным, как Джо Лэмптоном. И хоть я и подумал о том, что уже на два воскресенья отстал от расписания, тем не менее сад был единственным местом, где я мог жить не по расписанию: в саду все делается не по часам и календарю, а по времени года и погоде. Особняк Сент-Клэров был расположен к северу от Птичьего перекрестка, а на вершине холма над ним высился сент-клэровский бельведер «Каприз». Мне и сейчас доставляло удовольствие смотреть на него: гармония его частей, строгость и простота линий импонировали мне, и было время, когда сознание того, что моя теща — урожденная Сент-Клэр, вызывало во мне приятное собственническое чувство. Поскольку мои дети были потомками Сент-Клэров, постольку Сент-Клэры являлись прямыми предками моих детей, а следовательно, в какой-то мере и моими. Но как-никак, а я сделал честь этой семье, породнившись с нею,— ведь их древний род насчитывал по меньшей мере двух известных убийц, трех приговоренных к каторжным работам государственных изменников и одного особенно честолюбивого джентльмена, прославившегося тем, что сначала он сыграл роль сводни между своим пятнадцатилетним сыном и королем Эдуардом Вторым, а потом помог организовать убийство Эдуарда в Понтефракте; а уж погоня за приданым и всевозможные грабежи считались в этом роду чем-то само собой разумеющимся. Пириграйн — тот самый, что построил в 1810 году «Каприз»,— промотал состояние двух жен, а затем составил себе еще одно, командуя полком. Поговаривали, что он входил в долю даже с мародерами, выламывавшими золотые зубы у трупов на поле боя. Я почерпнул все эти пикантные подробности из анонимной чартистской листовки, которую Реджи Скэрра показал мне в публичной библиотеке, тайком подсунув ее под фотографию Порт-Саида. Реджи думал, что я буду шокирован. На самом же деле я был приятно взволнован. Впрочем, это произошло семь лет назад. Теперь блеск имени Сент-Клэров потускнел в моих глазах. Тем не менее стоило мне оказаться где-нибудь за пределами Уорли, и я всегда ухитрялся ввернуть в разговоре упоминание о славных предках моей жены: угасающий род, живой пример обреченности аристократии, вымпела, реющие над башней в багровом зареве заката, рог Ронсеваля и прочее, и тому подобное… Но постепенно я стал все реже и реже пускать в ход этот прием — так только, когда случайно вспоминал о нем. Все это не увлекало меня больше. Я не мог бы точно припомнить, когда именно я сделал открытие, что все они ведь в сущности просто мертвецы, знаю только, что теперь я уже не поглядываю на север так часто, как прежде. Три башни «Каприза», темневшие на горизонте, подчеркнуто романтические и восхитительно живописные, величественное здание особняка, устремленное ввысь, несмотря на свою тяжелую массивность,— все это приятно ласкало мой взор, но уже не имело для меня столь серьезного значения. Теперь я смотрел на юг, в сторону Беличьего ущелья. Но не в сторону города, не в сторону Снежного парка, раскинувшегося по высокому речному откосу, и даже не в сторону Уорлийского леса, еще дальше, за Снежным парком. Все это я видел и прежде. А вот на замок Синдрема не обращал внимания, пока мне не указала на него Барбара. Я старался взглянуть на него ее глазами, населить его и великанами, и спящими заколдованным сном принцессами, и рыцарями, пробуждающими их от сна. Ничего не получалось. Предо мной был старый замок Синдрема, и только. Тем не менее он был все же неплохой имитацией старинного замка — вплоть до высохшего рва, когда-то заполнявшегося водой, просторного внутреннего двора, вымощенного каменными плитами, и узких бойниц для стрельбы из лука в башенных стенах. И, глядя на него, я отдавался на волю моей фантазии, не менее дикой на свой лад, чем фантазия Барбары. Одно неоспоримо, думал я: мой дом никогда не даст пищи для детской фантазии. Если вдуматься, то это именно такой дом, какой построит себе всякий здравомыслящий ребенок, стоит только снабдить его достаточным количеством черепицы, строительных блоков и кедрового теса для отделки. Даже ребенок поймет, что серые каменные блоки надо оживить красным кедровым тесом и что гараж должен слегка отступать от фасада, чтобы линия кровли не была уныло прямой. И, вероятно, каждый ребенок поймет преимущества центрального отопления, двухместного гаража и всех прочих удобств. Это, несомненно, хороший дом, и он, несомненно, стоит четырех с половиной тысяч фунтов стерлингов, которые были за него уплачены, и это, несомненно, превосходное помещение капитала, о чем мой тесть никогда не упускал случая напомнить мне,— ведь стоимость его возрастает чуть ли не с каждым днем. И все-таки это не был настоящий, всамделишный, вполне взрослый дом — ни один ребенок, живущий в Воробьином ущелье, не станет глядеть на него по утрам и населять его принцессами, драконами и теплыми великанами. И проживание в этом доме почему-то — не только потому, что он записан на имя Сьюзен — принижает меня как мужчину. Я лишился чего-то, переселившись в этот дом, и, быть может, и Барбара лишилась чего-то. Я стал оглядывать сад, чтобы стряхнуть с себя уныние, которое вдруг, без всякой видимой причины, овладело мной в это прекрасное весеннее утро. Дел у меня сегодня было по горло, а поработать на свежем воздухе — это именно то, что сейчас требовалось. Настроение у меня стало подниматься. Возьму-ка я устрою Весенний Костер! И вдруг, нежданно-негаданно родилась бунтарская мыслишка: хорошо бы помимо садового мусора бросить в этот костер еще кое-что… Я чувствовал себя задавленным всеми этими приобретениями, всеми материальными благами, которые неустанно накапливались нами на протяжении десяти лет нашего брака и оценивались теперь в две тысячи семьсот фунтов, не считая моего «зефира» и «морриса» Сьюзен. Из года в год я производил заново полную инвентаризацию своего имущества, вместо того чтобы просто вписать в старую инвентарную опись наши новые приобретения, и до последнего времени этот обряд неизменно доставлял мне острое чувство удовлетворения. До последнего времени. Да, до последнего времени. А теперь мне захотелось начать все сначала и как-то по-другому. Барбара выбежала из дома и устремилась ко мне. — Папочка, мы опоздаем в церковь! — Как всегда, она восклицала это так, словно нам грозила гибель. Я поднял ее на руки и подержал немного, стараясь успокоить: — У нас еще уйма времени, детка. Пропасть времени. Но она выскользнула из моих рук и принялась тащить меня за рукав к гаражу. — Мы опоздаем, папочка, мы страшно, страшно опоздаем…— Она расплакалась. На крыльцо вышел Гарри. Волосы у него были всклокочены, на лбу грязное пятно. Он смотрел на нас, и на губах его проступила едва заметная усмешка. Эту усмешку теперь почти постоянно можно было наблюдать на его лице — с тех пор как в прошлом году он пошел в начальную школу. Без особой натяжки ее можно было назвать непроницаемой или загадочной, но у меня для нее было свое собственное определение. Я называл ее «набобской». С такой усмешечкой европеец-господин на Востоке наблюдает за своими рабами, когда они работают или пляшут для него: «Странные создания эти бедняги, но в них по-своему тоже есть что-то человеческое…» Казалось, я слышал голос набоба, произносившего эти слова, обращенные, может быть, не прямо ко мне, а к какому-то невидимому собеседнику, к кому-то из его собственной касты. Я вытер Барбаре слезы. — У тебя выпадут ресницы, если ты будешь так плакать,— сказал я.— Погляди на Гарри. Он никогда не плачет. Слезы снова полились у нее ручьем. — Гарри — мальчик! Гарри — мальчик! Я понимал, что она хочет этим сказать. Ей положено плакать и иметь длинные ресницы. Однако у Гарри ресницы были длиннее. Не далее как в прошлое воскресенье бабушка сообщила ей об этом, и это все еще мучило ее. Гарри осклабился. Теперь это была уже, бесспорно, очень нахальная мальчишеская рожица. — Вот уж тебе-то нечего скалить зубы,— сказал я.— У тебя в запасе не так много времени. Смотри, все лицо перепачкано. Ступай! Отправляйся в ванную. Я слегка подтолкнул его. Он вздрогнул и скорчил гримасу, когда я дотронулся до него, но не сдвинулся с места. — Чего ты ждешь? — Я уловил раздражение, прозвучавшее в моем голосе, и знал, что оно неуместно, но Гарри почти всегда чем-то действовал мне на нервы. — Я не могу пойти в ванную,— сказал он. — Почему это ты не можешь? — Потому что там мама. Значит, мне не остается ничего другого, как ждать.— Он зевнул, и набобская усмешка снова проступила на его лице. — Ты прекрасно знаешь, что от тебя требуется. Пойди умойся и надень воскресный костюм. — У меня нет воскресного костюма,— сказал он. — Я догадываюсь, что ты хочешь сказать,— заметил я.— Повторяешь бабушкины слова. Тем не менее перестань препираться, пойди и сделай, что я тебе велел. Барбара, наблюдавшая все это с большим вниманием, перестала плакать. — Ты противный, Гарри,— сказала она.— Ты никогда не слушаешься папочку. Гарри пожал плечами. Это был жест взрослого человека и вместе с тем очень характерный для Гарри: он означал, что все, что я там ни говорил и ни делал, не имеет, в сущности, ни малейшего значения. — К чему весь этот шум? — сказал он.— Сейчас пойду умоюсь и надену мой «воскресный костюм». И он скрылся в доме. Мне стало немного не по себе, и вместе с тем я не мог не чувствовать своей правоты. В церкви ко мне стало возвращаться хорошее настроение. Мы около десяти лет были прихожанами церкви святого Альфреда. Вероятно, я начал ее посещать, чтобы угодить теще, но теперь я уже ходил сюда ради собственного удовольствия. Я давно прекратил всякие попытки чем-либо угодить миссис Браун. Трудно сказать, почему мне так нравилось ходить в этот храм. Воздух там был сырой и затхлый, а скамьи меньше всего пригодны для сидения. А так как это была фамильная церковь Сент-Клэров, она представлялась мне не столько храмом господним, сколько чем-то вроде частного музея: она была вся загромождена надгробными и мемориальными плитами, превозносившими доблестных представителей этого рода — воинов, государственных мужей, предпринимателей, отцов семейства и меценатов. Но преимущественно воинов. Здесь было также выставлено для всеобщего обозрения продырявленное знамя, захваченное, как гласило предание, в битве при Рамильи. И все же эта церковь оставалась единственным местом, не считая ванной комнаты, где я был предоставлен самому себе, где от меня не требовалось принимать никаких решений и где я не должен был выслушивать, как мой тесть рекомендует мне Мыслить Широко или как моя теща разъясняет моему сыну, что быть хорошо одетым вовсе не значит надевать все самое лучшее, что у тебя есть, ведь тогда могут подумать: раз ты так вырядился, значит, обычно одеваешься дурно. И даже если то, что я сейчас слышал в церкви, было лишено всякого смысла, звучало это так, словно таило в себе какой-то глубокий смысл: «То, что рождено от бога, повелевает миру и, повелевая, побеждает мир, и это наша вера. Кто же повелевает миру, как не тот, кто верит, что Иисус есть сын божий?» Я поглядел на Гарри. Улыбка набоба была сейчас почти неуловима, но она была. В один прекрасный день он продемонстрирует ее кому-нибудь из своих недругов, и этот прямой точеный носик — не мой и не Сьюзен, а скорее бабушкин — потеряет свою безукоризненную форму, и эти темно-синие глаза — мои, как утверждают все, но разве у меня такой холодный взгляд? — обезобразятся синяками и кровоподтеками. Но я не мог уберечь его от этого, так как не имел больше доступа к его душе. А долго ли буду я иметь доступ к душе Барбары? Нет, такая проблема еще не стояла передо мной. Если только я не совершу какой-нибудь катастрофической ошибки, мы с ней всегда будем понимать друг друга. Барбаре не сиделось, она ерзала на скамье, видимо, ей было скучно. Все чувства Барбары всегда были как на ладони, у нее было живое, открытое лицо, а не холодная круглая непроницаемая физиономия, похожая на маску. Она не видела, что я наблюдаю за ней, и протянула руку, намереваясь дернуть за косичку девочку, сидевшую впереди. Я нахмурился, и Барбара приняла чинную позу. Она улыбнулась, словно желая показать, что не сердится на меня за то, что я так хмуро на нее поглядел. Я улыбнулся ей в ответ. Барбара всегда останется такой. Только одно было бы самой большой ошибкой по отношению к ней: любить ее недостаточно крепко. «Ты слишком балуешь этого ребенка»,— сказала Сьюзен и скажет, без сомнения, еще не раз. Я готов был пойти на этот риск. Как-то Элис, рассказывая мне о своем детстве в Хэррогейте, заметила, что никогда не следует бояться проявить слишком сильную привязанность к детям. Мне вспомнились ее слова: «Настоящей любовью ребенка не испортишь. Когда у тебя будут дети, люби их, всегда люби. Запомни это: люби их всегда, каждую минуту». И я запомнил. И еще она говорила, что те, кто сейчас, в наших условиях, толкуют о вреде чрезмерного любовного отношения к детям, напоминают ей лекторов, проповедующих борьбу с ожирением в период повального голода. Мне было приятно вспоминать ее слова — они подтверждали мое право любить Барбару. Храм, как всегда, был полон. Спокон веков он считался храмом для богатых — Марк называл его Большая Игла,— и можно было не сомневаться, что преподобный Титмен преподнесет своей пастве в проповеди именно то, что эта паства желала бы услышать. А желала она услышать — если судить по его проповедям — еще одно подтверждение того, что она имеет право на львиную долю пирога и может безбоязненно его кушать. Наш каноник становился особенно красноречив, когда принимался поносить грубый материализм рабочих и махинации международного коммунизма. И все же он нравился мне, нравился мне и храм. Чуть хриплый, великолепно модулированный голос проповедника приятно убаюкивал меня независимо от того, соглашался я с тем, что он говорит, или нет. И храм, невзирая на его сырость и затхлость, производил впечатление богатства и преуспеяния: алтарь, всегда заставленный корзинами цветов, больше походил на оранжерею, пол был безукоризненно чист, и все металлические предметы ослепительно блестели. В это утро лучи солнца играли на летних платьях женщин, и мне казалось, что от них от всех, а уж от молоденьких особенно, исходит упоительный аромат, напоминающий запах нового сафьяна. Поглядывая на все эти чуть прикрытые легкими одеждами фигуры, я начал мысленно раскладывать пасьянс собственного изобретения. Джин Велфри, сидевшая справа от меня через проход, несомненно, могла быть только тузом, если не всеми четырьмя тузами сразу. Маленькая черная соломенная шляпка с вуалеткой отнюдь не скрывала ее пышных волос. Наоборот, она только подчеркивала их блеск и откровенно неправдоподобный бледно-соломенный цвет. Джин была не просто блондинкой, она была, так сказать, Блондинкой с прописной буквы, идеальным типом сексуальной блондинки, при появлении которой каждый мужчина, если он еще на что-нибудь годен, невольно подтягивал галстук и расправлял плечи. Я не без усилия отвел от нее глаза и поглядел на Еву Стор. Ева начинала полнеть. Когда-то ее черные волосы и гибкая худощавая фигура напоминали мне какую-то птицу — может быть, скворца или малиновку. Но теперь линии ее фигуры стали как бы жестче, и если она и напоминала еще птицу, то уже более крупную и скорее домашнюю. Все же среди них она была бы королевой. Барбара обернулась. — Перестань, какой ты противный! — воскликнула она, и голосок ее отчетливо прозвенел, заглушая песнопение.— Отдай сейчас же, противный! Маленький мальчик, сидевший позади, стянул у нее с головы берет; он держал его крепко, прижимая к груди. Его мать поджала губы, нахмурилась и поглядела на сына. Мальчик отдал берет Барбаре и громко расплакался. Я повернулся — с пасьянсом было покончено. Это была безобидная забава, хотя, быть может, несколько мальчишеская — мысленно ставить раздетых женщин в круг и затем менять их местами, как карты. Но молодая особа, сидевшая рядом с матерью маленького мальчика, совершенно не годилась для этой игры — ею нельзя было так распоряжаться… Я не был с ней знаком, я видел ее впервые в жизни, но понял это тотчас, с одного взгляда, как только посмотрел на ее спокойное улыбающееся лицо. «Оборони нас, ибо ты всемогущ, и не даждь нам в день сей впасть в грех, ниже подвергнуться соблазну, но да будут все деяния наши свершены по воле твоей и всегда праведны в глазах твоих…» Спокойное лицо с чуть заметной улыбкой на губах. Я стал перебирать в уме все синонимы к слову «спокойный»: мирный, безмятежный, тихий, невозмутимый, покойный, бесстрастный… «Безмятежное» подходило лучше всего, оно определяло ее лицо наиболее точно. Я не решался оглянуться еще раз. Я чувствовал, что не только Сьюзен, но и чета Браунов наблюдает за мной. Я поглядел влево. Они сидели на передних скамьях. Постоянных мест в церкви святого Альфреда уже не существовало, но моя теща не желала, по-видимому, этого признавать. И хотя все Брауны, включая и их гостя — Ралфа Хезерсета, сидели на таких же скамьях, как все прочие прихожане, это выглядело так, словно они сидят на особых, только им принадлежащих местах. Существовал невидимый барьер, действовал неписаный закон родового превосходства. Я взглянул на массивную красную шею Брауна и резкий профиль его жены и внезапно почувствовал, как ненависть и страх сдавили мне горло. А что делает здесь этот Хезерсет? Зачем он притащился в такую даль? Я-то ведь хорошо знал, что мой тесть в жизни не поставил никому стакана виски, не преследуя при этом какой-то цели. Молящиеся поднялись со скамей, чтобы стоя пропеть гимн. Я на несколько секунд замешкался дольше других и уже знал, что это будет поставлено мне — наряду со всем прочим — в вину. Укорять, конечно, будут не сейчас. Но когда-нибудь впоследствии моя теща непременно обмолвится мимоходом о том, что есть, дескать, такие люди, которые настолько тупы или нечестивы — право, иной раз очень трудно отличить одно от другого,— что не в состоянии даже в церкви пристойно исполнить обряд. Притом тон, каким это будет произнесено, и как бы вскользь брошенный взгляд скажут мне яснее всяких слов, кого именно имеет она в виду,— и не только мне, но и каждому из присутствующих. Моя теща была великой мастерицей, не ставя точек над «i», яснее ясного говорить вам в лицо самые неприятные вещи, а с тех пор, как Хезерсет стал постоянным гостем в ее доме, она превзошла в этом искусстве даже саму себя. Теперь там то и дело рассуждали — в общих чертах, конечно,— о таких весьма отталкивающих явлениях, как погоня за приданым, о неприятной склонности людей из низшего сословия к низменным удовольствиям в виде грязных кабаков (это началось после того, как я согласился крестить ребенка у одного из рабочих нашего завода) и о том, как важно, чтобы Гарри научился правильно говорить. «Его непременно нужно отправить в школу с пансионом; дома… я хотела сказать — в Уорли… он легко может усвоить неправильное произношение…» Я прекрасно понимал, что это даже не оговорка по Фрейду, мне-то хорошо было известно, у кого тут неправильное произношение. У ее зятя, разумеется. Вот у Хезерсета этого недостатка не было. Он окончил Хэрроу и вышел оттуда с типичнейшей внешностью студента привилегированного высшего учебного заведения — казалось, из него были вынуты все кости и заменены каким-то более гладким и твердым и одновременно более податливым материалом, чем-то таким, чему за одну ночь можно придать любую желаемую форму. Вероятно, там же он развил в себе склонности и вкусы, подобающие истинному джентльмену: он удил рыбу, ходил стрелять дичь и с наслаждением отправился бы на псовую охоту, только у бедняги все никак не хватало на это времени. Но главное заключалось в том, что его отец являлся директором «Хезерсет стил корпорейшн» — крупного концерна в Средней Англии, с которым нам время от времени приходилось вести дела. Я снова задумался, недоумевая, с какой, в сущности, целью пожаловал к нам Хезерсет, а потом мне надоело об этом думать. Мне вдругпредставилось гораздо более важным восстановить в памяти лицо молодой особы, сидевшей позади меня. Вероятно, ей лет двадцать пять. Серые глаза, свежий, розовый цвет лица, довольно крупные зубы. Но это было лишь пустым перечнем, который не раскрывал секрета безмятежности ее лица. Служба окончилась, и это дало мне возможность снова взглянуть на молодую женщину. Я обернулся, приготовившись пережить разочарование. Это просто весна, сказал я себе, весна, и солнечный луч, смягченный витражом окна, и слова молитвы, и, быть может, моя собственная потребность в умиротворении. У нее будет такое же неживое или такое же изуродованное страстями лицо, как у всех. Но лицо ее оказалось совершенно таким, каким запомнилось мне с первого взгляда. По привычке я тотчас принялся размышлять конструктивно. Уорли — небольшой городок, эта молодая особа появилась в церкви впервые, рано или поздно я обязательно с ней где-нибудь встречусь. Я постараюсь, чтобы это случилось поскорее. По внешнему виду она принадлежит к тому кругу, с которым мы поддерживаем знакомство: одета она хорошо, но не кричаще и со вкусом,— словом, она из тех, кто каждый день принимает ванну и меняет белье. И, наконец, последнее — она посещает церковь. Было время, когда посещение церкви считалось обязательным, и потому один этот факт в социальном отношении еще ни на что не указывал. Затем это стало немодным, а теперь — в Уорли во всяком случае — снова вошло в моду. Никому не грозило низко пасть в глазах общества из-за непосещения церкви, но и посещение ее также не вредило репутации. Примерно так выразился Марк как-то на днях, и я не без удивления обнаружил, что невольно испытываю раздражение от того, что повторяю про себя чужие слова. И все же Марк несомненно прав, подумал я, выходя из церкви, но я предпочел бы, чтобы он ошибался. Однако прав он был или не прав, я решил, что нет смысла размышлять, конструктивно об этой молодой особе. Пусть лучше она останется просто женским лицом, запечатлевшимся в моей памяти, и только; чем-то вроде тех женских фотографий, которые мужчины обычно носят у себя в бумажнике. Нужно было трезво смотреть на вещи, достаточно трезво, во всяком случае, чтобы признаться себе в том, что между мной и этой девушкой ничего не может возникнуть. Но признать что-либо еще не значило удовлетвориться этим. Наблюдая, как она свернула на Рыночную улицу и исчезла за углом, я внезапно отчетливо ощутил, что устал, старею и мне хочется выпить.2
Браун нахмурился и грозно поглядел на письмо, словно желая застращать бумагу и принудить ее к повиновению. — Негодяй! Старый пройдоха! — сказал он. Я не счел нужным отвечать на это, ибо слишком хорошо изучил настроения моего тестя по понедельникам, но улыбнулся, давая понять, что он несомненно прав. — Прощупывает почву. Он прекрасно знает, черт бы его побрал, что в этом деле ему удалось прижать нас к стене…— Браун скомкал письмо и швырнул бумажный комок в другой конец комнаты на пол.— С каким удовольствием я бы свернул его потную шею! Я подавил зевок. Сцены такого рода чрезвычайно участились за последнее время. Казалось, Брауну необходимо было, прежде чем принять любое, самое незначительное решение, довести себя до белого каления. Я поднялся, отошел к окну и поглядел на восток, в сторону Уорли. В ясные, солнечные дни отсюда можно было различить шпиль хокомбовской приходской церкви. Хокомб — маленькая грязная деревушка, пригород Уорли — мало интересовала меня сама по себе, но все же она была приятней моему взору, чем однообразные ряды кирпичных стен, представлявшие собой предприятие «Браун и К°». Однако сегодня избавления от этих стен не было — холмы скрылись за пеленой дождя. Я слышал, как Браун барабанит за моей спиной пальцами по письменному столу. Все это я давно знал наизусть. Я смотрел в окно на двор, заваленный железным ломом. Это было то место, с которого — как Браун никогда не уставал объяснять Гарри — все началось. Твой дедушка здесь начинал, мальчик, и он этого не стыдится. Да, я разгребал железный лом лопатой вот в таком точно дворе. Ну, ты понимаешь, конечно, что я был много моложе тогда. Моя мать расплакалась, увидев меня, когда я в первый раз вернулся домой с работы. На этой работе ты весь, с головы до пят, покрываешься ржавчиной — чудно, правда, сынок? И кажется, что ее невозможно отскрести, и все, что бы ты ни проглотил, имеет привкус ржавчины. И вечно мучит жажда. Откуда лом? Старые аэропланы, мотоциклы, скобяные изделия… Вот видишь, это ручка от вилки. Ничего не пропадает, понимаешь? А потом дедушка стал работать на одной из электрических печей. И он много работал и очень старался, и начал посещать вечернюю школу, и его назначили мастером, а он все продолжал учиться — все время учился. И что бы там ни говорили, сынок, а все-таки люди были рады ему помочь. Люди уважают человека, который всего добивается своим трудом. Я отчетливо видел перед собой лицо Гарри. Набобская усмешка исчезла бесследно, хотя, казалось бы, он уже знал назубок историю о том, Как Дедушка в Юности Проложил Себе Путь Наверх, и она должна была бы ему здорово наскучить. Однако лицо его выражало почтительное уважение. Уважение. Это именно то, что ему старались внушить, и именно это, не что другое, как это, и было написано на его лице. Уважение. И непритворная любовь. Боюсь, что самую большую ошибку в своей жизни я совершил десять лет назад: вероятно, мне следовало купить себе спецовку и взяться за разгребание лома во дворе; вероятно, если бы я это сделал, глубокое уважение и любовь, которые я читал на лице моего сына, относились бы к тому, к кому следует. Но теперь было уже поздно. Теперь мне придется навсегда остаться жалким администратором, весьма несимпатичной и даже вредной персоной, которая наблюдает за работой в конторе и расходованием канцелярских товаров и время от времени сурово пресекает всякую попытку раздуть штаты. (Или, во всяком случае, пытается ее пресечь; у меня были серьезные основания подозревать, что мой непосредственный начальник Дональд Миддридж твердо намерен в самое ближайшее время взять себе помощника, хотя я уже не раз докладывал Брауну все, что думаю по этому поводу.) Я услышал чирканье спички, и вскоре запахло сигарой. Вспышка ярости закончилась, теперь принималось решение. Я обернулся и выжидающе поглядел на Брауна. Все это было, как говорится, тренировкой. Это не имеет никакого отношения непосредственно ко мне, сказал я себе, стараясь отогнать мысль о том, что, будь я одним из директоров компании, Браун вел бы себя в моем присутствии совсем иначе. Раньше, в самом начале моей службы у Брауна, я делал попытки обсуждать с ним различные вопросы, прежде чем он придет к какому-либо решению, но теперь я уже не был столь наивен. К тому же мне не доставляло ни малейшего удовольствия слушать, как меня называют выскочкой, ничтожеством, жалким счетоводишкой, а это были еще наиболее лестные из тех характеристик, которых я удостаивался всякий раз, как только он замечал, что я осмеливаюсь высказать собственное мнение. Тогда я проглатывал оскорбления. Теперь бы я этого не стерпел и вполне отдавал себе в этом отчет. Поэтому я молчал — ждал, что он скажет. — Тебе придется поехать в Лондон и встретиться с ним,— изрек Браун. — Вы уверены, что я гожусь для этого? — Я вообще сомневался, стоит ли кому-либо вступать в переговоры с Тиффилдом, однако сказать этого прямо не отважился. Мне казалось, что вежливый, но твердый отказ в письменной форме мог бы лучше решить проблему. — Я отнюдь не уверен, что ты годишься. Нисколько не уверен. Вероятно, он понял по выражению моего лица, что немного хватил через край. — Я ничего не имею лично против тебя, Джо, решительно ничего. Просто это не твоя линия. Ты ведь не занимаешься вопросами сбыта. — В таком случае вам лучше направить туда кого-нибудь другого. — Он почему-то желает вести переговоры именно с тобой. Должно быть, ты произвел на него впечатление. Черт его душу знает, ты ведь только раз и встречался-то с ним! Какого дьявола успел ты ему там наболтать? — Ему понравились мои анекдоты,— сказал я. — Ну да, будто один ты на свете мастер рассказывать сальные анекдоты! — Браун рассмеялся.— Старина Тиффилд не просто крупный заказчик. Он стреляный воробей, его на мякине не проведешь. Тебе придется держать ухо востро, слышишь, мальчик? — Браун снова рассмеялся, и на этот раз в голосе его прозвучала нотка, которая была мне совсем не по вкусу. — Как вы считаете, когда я должен ехать? — спросил я. — Ты работаешь у нас десять лет и задаешь такой вопрос? Признаться, ты меня поражаешь. Разумеется, как можно скорее. То есть практически это значит — сию минуту.— И он утонул в облаках сигарного дыма. — Что ж, хорошо,— сказал я.— А вы позвоните Сьюзен. Боюсь, она будет не особенно довольна.— Я направился к двери. — Я же шучу,— сказал он.— Нельзя мне и пошутить, что ли! — Это прозвучало так, словно он подыхает с голоду, а я вырываю у него изо рта последнюю корку хлеба.— Больно вы, нынешняя молодежь, серьезны. Поезжай первым поездом завтра утром. Скажи своей секретарше, чтобы она заказала тебе номер в «Савойе». Я удивленно поднял брови. Он не глядел на меня, однако пробормотал что-то насчет «одного из самых крупных наших заказчиков» и что «фирма в состоянии это выдержать». Когда я был уже в дверях, он вернул меня. — Ты обдумал то, что мы обсуждали с тобой вчера, Джо? Я снова сел, на этот раз не на стул, стоящий напротив его письменного стола, а на кушетку справа. Эта кушетка являлась частью нового кабинета, заказанного его супругой. Кушетка, на мой взгляд, была слишком низкой и потому неудобной, но я намеренно уселся на нее: ведь она явно предназначалась для гостей, для случайных посетителей, а не для служащих фирмы. — Я думал насчет этого,— сказал я и с удовлетворением отметил, что он чувствует себя не в своей тарелке. А быть может, виной тому был новый кабинетный гарнитур — красивый письменный стол орехового дерева, который был бы вполне уместен даже в гостиной, бар и кофейный столик такого же дерева, кушетка и кресло с сиреневой обивкой, ковер кремового цвета на полу и кремовые в сиреневую полоску шторы. За этим красивым письменным столом должен был бы восседать молодой делец нового, американского типа — короткая стрижка, шелковый итальянский костюм, одеколон «Старый аромат»… Браун был здесь явно не к месту. Он внезапно вскочил с кресла и принялся шагать из угла в угол. — Ты неправильно это себе представляешь, Джо. Ты вовсе не обязан этого делать. Это касается только тебя и меня — чисто личное дело. — Я понимаю,— сказал я.— Но мне и так не очень-то много времени удается проводить дома. — Так же, как и мне, так же, как и мне. Я ведь не предлагаю тебе, мальчик, что-то такое, за что не стал бы браться сам. — Я в этом уверен,— механически ответил я, хотя в сущности сравнение это было просто нелепо: у него не было молодой жены, двух маленьких детей и стремления сделать и то и это, пока еще не поздно. А самое главное — ему-то нравилось быть муниципальным советником. — Ну, так что же ты скажешь? — Он подтолкнул ко мне коробку с сигарами. Я поколебался, потом взял одну. — Я заезжал вчера вечером в клуб,— сказал он.— Они там все очень этого хотят. Нам в жилы нужно влить молодую кровь, это факт. В прошлом году мы все понесли тяжелую утрату. Такие люди, как Гарри Рансет, на дороге не валяются. Я довольно холодно поглядел на него. Слова эти означали только, что найти замену такой услужливой марионетке, как Гарри Рансет, не так-то легко. — Они все считают, что ты самый подходящий кандидат на его место. Я был даже несколько удивлен…— Он поднял руку, не давая мне заговорить.— Будь добр, выслушай меня до конца и не ерзай так, словно у тебя геморрой. Я был удивлен, потому что это довольно редкий случай, чтобы все были так единодушны. Джордж Эйсгилл… Я насторожился. — Джордж Эйсгилл? — Он особенно горячо меня поддержал. Вот и все, что я хотел сказать. Надеюсь, ты не собираешься ворошить то, что давно умерло и похоронено? — Умерло и похоронено,— повторил я.— Вы правы. Умерло и похоронено. Дело было не только в том, что мой тесть нуждался в услугах новой послушной марионетки,— он еще хотел упорядочить прошлое. Для этого представлялся удобный случай: вместо треугольника — любовник, обманутый муж и мертвая любовница — будут просто два почтенных горожанина: муниципальный советник Лэмптон и муниципальный советник Эйсгилл. Оба — члены одной солидной партии, той партии, к которой мы все имеем честь принадлежать. Советник Лэмптон и советник Эйсгилл — большие приятели. Советник Эйсгилл — вдовец… Все складывалось как нельзя лучше. — Тебе придется почаще посещать клуб,— сказал Браун. — Да,— сказал я,— придется.— Сопротивляться было бесполезно и стараться избегать Джорджа Эйсгилла — тоже. Все умерло и похоронено: от прежнего не осталось ничего, и вспоминать то, что произошло десять лет назад, было сейчас так же странно, как смотреть старый, давно забытый фильм. Советник Лэмптон будет пить виски с советником Эйсгиллом в Клубе консерваторов. Советник Лэмптон и советник Эйсгилл будут бок о бок заседать в муниципальном совете. Кто же, увидев их рядом, поверит старой басне? — Так ты разрешаешь выставить твою кандидатуру? — спросил Браун. Я кивнул: — Это будет занятно. Он хлопнул меня по плечу. — Я знал, что ты согласишься, Джо. И, поверь мне, не пожалеешь. Я знаю, что многие не относятся к этому делу серьезно, и тем не менее муниципальные органы — это становой хребет английского самоуправления. Черт побери, да что бы они делали без нас? — Он зловеще осклабился.— И притом ты как раз то, что нам надо, у тебя дело закипит. Из нас мало кто служил в свое время в ратуше. Это заставит их всех там подтянуться, черт побери! Я тоже осклабился в ответ. — Раскаявшийся браконьер — лучший лесничий. Он отомкнул дверцу бара. — Давай-ка выпьем по этому случаю. Один разок — не будем возводить это в правило,— один разок можно себе позволить.— Он налил два больших бокала виски. — Меня еще могут не провести,— сказал я. — Не беспокойся. Мы все-таки выпьем.— Он почти с нежностью поглядел на меня.— Выпьем за то, что хоть раз в жизни ты поступил так, как мне хотелось. Я приподнял бокал. Внезапно мне почему-то стало жаль его. Давно, очень давно я не видел, чтобы он чему-нибудь так радовался, если, конечно, это не имело непосредственного отношения к его внуку. Интересно, в чем тут собака зарыта? — подумал я. Не может же он в самом деле быть так заинтересован в моем избрании, не может же он относиться к этому серьезно. Но в эту минуту он улыбнулся, и я понял, что тем не менее это так. Всего два раза в жизни видел я такую улыбку на его лице: первый раз — когда родился Гарри, и второй раз — когда после рождения Барбары я сообщил ему, что опасность для жизни Сьюзен миновала. Эта улыбка поразительно молодила его красное, широкоскулое лицо. Резкие морщины смягчались, грубость и деспотизм не бросались так в глаза. На какую-то секунду я ощутил даже что-то вроде симпатии к нему, и мне показалось, что и я, может быть, сумею убедить себя, будто в этом фарсе, именуемом местным самоуправлением, и в самом деле есть что-то увлекательное. Однако вечером, когда я возвращался домой в машине и виски, выпитое в четыре часа дня, давало себя знать уже только слабой, хотя и неотвязной, головной болью, я начал жалеть, что уступил Брауну. К тому же предстояла еще эта поездка в Лондон, и Сьюзен, конечно, будет недовольна. Обычно я всегда любил возвращаться домой в машине. Район Леддерсфорда, где находился завод Брауна, был столь неприкрыто грязен и столь отталкивающе непригляден и представлял такой разительный контраст с Уорли, что я каждый день вновь испытывал удовольствие, приближаясь к нашему городу. Это ощущение никогда не оставляло меня и никогда не менялось. Сначала, покидая территорию завода, выезжая на Роудонское шоссе и сворачивая затем на Бирмингемское, я испытывал просто некоторое облегчение, но это ощущение, вероятно, разделялось всеми, кто двигался вместе со мной в этой толпе, а раз оно разделялось всеми, значит, теряло свою цену. А вот когда я сворачивал с Бирмингемского шоссе на Леддерсфордское кольцевое, которое двумя параллельными лентами тянулось вдоль бывших открытых выработок, превратившихся ныне в возделанные участки, у меня действительно появлялось приподнятое настроение. В этот вечер голые поля под моросящим дождем выглядели особенно уныло, их однообразная, плоская равнинность казалась особенно нестерпимой для глаз. В другое время я бы и от этого получил своеобразное удовольствие — вроде того, какое испытываешь, когда пересохнет глотка и ты знаешь, что тебя ждет хороший освежающий напиток. Ведь скоро мне предстояло свернуть на Лидское шоссе, затем еще раз направо — на Уорлийское, а там я попадал прямо в Хокомб. А в Хокомбе я уже дома. Мне совершенно не требовалось увидеть табличку с надписью «Уорли», чтобы почувствовать это: в Хокомбе самый воздух был другим. Настоящую, полную радость я всегда начинал ощущать здесь, в Хокомбе, но в этот вечер Хокомб показался мне лишь еще одним пригородным поселком, как всякий другой, не больше. И воздух был такой, как везде. Хокомб лежал в низине, на Уорлийском шоссе, за ним оно поднималось в гору примерно на тысячу футов. Я почувствовал вдруг, что мне просто не хочется возвращаться домой. И дело было не только в том, что Сьюзен, несомненно, рассердится, узнав, что я еду в Лондон и что я выставил свою кандидатуру в муниципалитет,— нет, все обстояло гораздо сложнее. Десять лет подряд возвращение домой на машине было для меня бегством из неволи. Каждый дюйм, приближавший меня к Уорли, увеличивал расстояние между мною, с одной стороны, и моим тестем и миром моего тестя — с другой. Конечно, мне и теперь приходилось часто встречаться с ним, но это были встречи с частным лицом, с дедом моих детей. В таком качестве он был для меня еще приемлем, и я даже подмечал в нем подчас что-то человеческое. Но теперь мне предстояло встречаться с ним как с коллегой по муниципалитету. А по существу это значило, что и вне стен завода он останется моим боссом. Тогда мне уже не будет избавления. Тогда я уже не смогу обманывать себя, притворяясь свободной, независимой личностью. И ничего тут не поделаешь, раз Комиссия по отбору уже приняла решение. Однажды Гарри Рансет, будучи сильно под хмельком, сказал, что в Парковом избирательном округе консерваторы так прочно окопались, что могут, если им вздумается, провести в муниципалитет хоть подзаборного кота. У меня есть сиамский кот, сказал Гарри, и если партия консерваторов выставит его кандидатуру, весь Парковый избирательный округ как один человек проголосует за кота… Сейчас мне припомнились эти слова. Я узнал о них из вторых, так сказать, уст — от Евы Стор, которая по-прежнему была в центре всех уорлийских сплетен. Это довольно скандальное заявление в смягченном виде и без упоминания имен просочилось даже в местные газеты. Браун тут же, разумеется, заткнул им глотку. Редактору газеты, по всей вероятности, деликатно напомнили о политических симпатиях главных акционеров газеты. В свое время меня просто слегка позабавил этот взрыв свободомыслия Гарри Рансета. Теперь же, проезжая под дождем по главной улице Хокомба, я внезапно понял, какого именно кота он имел в виду. Это не был кот — самец и задира. Это было толстое кастрированное домашнее животное, всегда послушно выполняющее волю своего тестя. Я нажал на акселератор, и «зефир», набирая скорость, полез вверх по крутому склону. Чем скорее я попаду домой, тем скорее со всем этим будет покончено. Спидометр подполз к шестидесяти. Я поднялся на перевал, и моим глазам открылся Уорли. У меня немного отлегло от сердца. Леддерсфорд скрылся за Хокомбским холмом, и все события дня остались позади. Передо мной змеилось Лесное шоссе и светлела река. Я притормозил и, опустив окно, вдохнул запах дождя и леса. И тотчас — хотя я уже не смел на это надеяться — в меня проник покой, осязаемый, как темно-зеленая лесная тишь, благостный покой. Без всякой видимой причины. Я проезжал тот небольшой кусок шоссе, где оно шло краем леса, и город за Лесным мостом был виден отсюда весь как на ладони. Да, без всякой причины, но успокоение пришло, и я так отчетливо ощутил его в тот вечер, что на мгновение мне захотелось остановить автомобиль, выкурить сигарету и тихонько посидеть в покое. Я уже переключил было на вторую скорость. Потом снова включил третью. Мое желание было невинно, абсолютно безобидно и совершенно невыполнимо. Проезжая по мосту и сворачивая на Рыночную улицу, я уже слышал, казалось мне, голоса у себя за спиной: «Пьян, конечно. А то как же, моя дорогая! Чего бы ради еще стал он останавливать машину, не доехав двух шагов до дома! Хочет протрезвиться, боится показаться в таком виде дома… А может, посадил к себе кого-нибудь… Больше на то похоже, пожалуй». Вот так они будут чесать языки. Я уже слышал однажды у себя за спиной эти пересуды. Все три светофора на Рыночной улице один за другим переключались при моем приближении на красный свет. Перед третьим светофором, при пересечении с шоссе Сент-Клэр, у стоявшей впереди меня машины заглох мотор, и я пропустил свой зеленый. Языки за моей спиной замололи о чем-то другом. Ожидая, пока переключат свет, я думал: было ли такое время в моей жизни, когда бы они не управляли моей судьбой?* * *
Только после обеда я сказал Сьюзен о предстоящей мне поездке в Лондон. Я не слишком был доволен собой из-за своего малодушия, но в тот день весь мой небольшой запас мужества был, по-видимому, исчерпан. Право, можно было подумать, что я снова попал в летную часть: каждый божий день тебя заставляют делать что-то, чего тебе вовсе не хочется делать, каждый день тебя подвергают каким-то испытаниям, проверяют, стал ли ты уже мужчиной или все еще остаешься безусым подростком, и мне уже до смерти все это надоело, надоело «проявлять себя» и хотелось только одного — сидеть в своем кресле, попивать кофе и спокойно переваривать пищу; хотелось просто ощущать, что я существую, и все. В нашей гостиной мне было особенно приятно это ощущать. Здесь, как в конце Лесного шоссе, был уголок покоя и тишины. Именно в этой комнате и только в этой я всегда чувствовал себя свободно и легко. К тому же комната эта являлась наглядным и неоспоримым свидетельством того, сколь многого я достиг за десять лет; один только паркетный пол и солидный гостиный гарнитур помогли мне пережить немало тяжелых минут. Именно о такой комнате я мечтал когда-то в юности, обитая в маленьком домишке на одной из улиц Дафтона. И вот теперь мечта стала явью: цветастые полотняные чехлы на мебели были подобраны в тон портьер, а кремовые с золотом обои служили эффектным фоном полированному ореховому письменному столу, и кофейному столику, и серванту, и радиоле «Грундиг». Лишь огромный белесый глаз телевизора вносил некоторую дисгармонию, но я намеревался — если только наградные оправдают в этом году мои ожидания — сменить его на новую модель с дверцами перед линзой. И еще мне очень нравилась люстра, которую я откопал в лавке старьевщика на Бирмингемском шоссе и купил почти за бесценок как раз перед самым рождеством. Паркетный пол требовал люстры — это был последний необходимый штрих. Гравюры на стенах почти все попали сюда из той же самой лавчонки, что и люстра, и почти все были начала XIX века. Элис натолкнула меня на эту мысль. Подлинники, сказала она мне как-то, стоят очень дорого, и тебя легко могут надуть. А репродукции банальны. Старые же гравюры можно купить довольно дешево, и все будут восхищаться твоим вкусом; особенно хорошо выглядят соборы, замки или какие-нибудь животные. Старинные географические карты тоже вполне надежная вещь. Их большое преимущество в том, что гости могут спокойно восхищаться ими, даже ничего не смысля в искусстве. Я подошел к бару и налил себе виски. Я не хотел думать сегодня об Элис. Временами у меня появлялось ощущение, что это ее комната, что это она обставила ее, а не я. Элис никогда не сходилась во вкусах со своим мужем. Ему нравилось светлое, почти белое дерево, пластмасса, хромированный металл, и он не только твердо знал, чего хочет, но и умел на этом настоять. Его дом во всем, за исключением разве что книг на полках, отражал вкусы его, а не Элис. И только про эту комнату, в которой я все сделал по-своему, невзирая на оказанное мне противодействие, бесспорно можно было сказать: это комната Элис. Но она никогда об этом не узнает. И никто никогда не узнает об этом. Не было человека на свете, которому я мог бы это рассказать, который бы меня понял. Только виски могло бы помочь мне немного, но уж если я хотел, чтобы оно помогло как следует, тогда надо было примириться с тем, что завтра с утра моя печень снова даст о себе знать. Этот орган теперь все чаще и чаще выражал свой протест против алкоголя вообще и крепких спиртных напитков в особенности. — Ты мог бы налить и мне,— проговорила Сьюзен. От неожиданности я даже расплескал виски — я совсем забыл об ее присутствии. — Нет, чуточку коньяку, милый.— Она поглядела на мой бокал.— Я не хочу, чтобы завтра у меня так же трещала голова, как у тебя,— прибавила она. Я ничего не ответил и налил в рюмку ее обычную, аптекарскую дозу коньяку. — Ровно столько, чтобы смочить дно рюмки,— по обыкновению заметил я. Иногда, подшучивая над ней, я говорил, что в следующий раз вооружусь пипеткой. Но сейчас у меня как-то не было настроения шутить. — Что же ты молчишь? — промолвила Сьюзен. Я поставил рюмку с коньяком на кофейный столик перед нею. — Я думал о том, как ты очаровательна в этом новом платье. И тут я не покривил душой. Платье было ярко-красное и застегивалось спереди на пуговки сверху донизу. Только очень хорошенькая молодая женщина с темными волосами и безукоризненной фигурой могла позволить себе надеть такое платье. Сьюзен закинула ногу на ногу. У нее были красивые колени — не слишком худые и не слишком полные. Далеко не у всякой молоденькой хорошенькой женщины колени соответствуют всему остальному. Машинально я наклонился и поцеловал одно за другим оба колена. — Гадкий! — сказала Сьюзен. Я приподнял ее юбку чуть повыше. Она мягко отвела мою руку. — Марк собирался зайти выпить бокал вина,— заметила она. Моя рука снова потянулась к ее колену. — Пусть поглядит на нас. Это будет ему полезно. — Не говори гадостей,— сказала она. Я рассмеялся. — Вернее, конечно, это было бы полезно для Сибиллы. Марк не особенно распространяется на эту тему, но, судя по тому, что прорывается у него иногда, твоя дражайшая кузина не большое приобретение. — У них трое маленьких детей. — Ну и что же? Очевидно, это получилось вопреки ее воле. Может быть, он подсыпал ей чего-нибудь в чай. — Ты просто ужасен,— сказала Сьюзен. Но щеки у нее порозовели, и она не нашла нужным оправить юбку. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы стало ясно: она не то, что Сибилла. Я почувствовал прилив нежности к ней, который не заглушил желания. Прежде всего она была моей женой, а уже потом дочерью Брауна. И в отличие от других жен ее тянуло ко мне. Я бросил взгляд на кушетку. Это было одно из неоценимых преимуществ супружеской жизни: любовь для нас существовала не только ночью и не только в постели. В ванной комнате, в автомобиле, в лесу — везде, в сущности, где мы оставались вдвоем хотя бы на четверть часа. Нам нравилось делать вид, будто мы не супруги, а бездомные любовники. А я иной раз старался вообразить себе — только никогда не говорил об этом Сьюзен,— что она замужем за кем-то еще, за одним из тех мужчин, которые были претендентами на ее руку,— за каким-нибудь богачом с «ягуаром» или «порше» — словом, за каким-нибудь типом вроде Джека Уэйлса. Или Ралфа Ламли. Но стоило мне подумать о нем, и тотчас в памяти возник Браун. Я залпом проглотил виски и снова направился к бару. — Нисколько я не ужасен,— сказал я.— А вот Сибилла находит, что плотская любовь ужасна. Не удивительно, что Марк утешается на стороне… — Говорят, она далеко не всегда находила ее ужасной,— возразила Сьюзен.— Говорят, она любила повеселиться когда-то.— Сьюзен хихикнула.— Да еще как. С любым, кто подвернется. Можешь ты себе это представить? — Люди меняются,— сказал я. — Был большой скандал,— продолжала Сьюзен.— Она устроила вечеринку, когда ее родители были в отсутствии, и там такое творилось, что ей не удалось этого скрыть, все выплыло наружу. Мама рассказывала мне кое-что… Мама, как видно, рассказывала ей не кое-что, а весьма многое. Сибилла — толстая, озабоченная, ворчливая, в вечно запотевших очках — внезапно предстала передо мной в совершенно новом свете. Когда Сьюзен умолкла, я невольно свистнул. — Любила, значит, повеселиться,— сказал я.— Любила повеселиться.— Перед моим взором внезапно возникла картина: Сибилла — какой она была лет двадцать назад — и пьяные физиономии, склоняющиеся над ней, и ее неизбежная поза и все остальное, неизбежное. Нет, «повеселиться» — это не то слово. — Это гадко, по правде-то говоря,— промолвила Сьюзен.— Я хочу сказать, что мы не должны ворошить все это. Что бы там ни было, это дело прошлое, с этим давно теперь покончено. — Умерло и похоронено,— сказал я.— Умерло и похоронено.— Я закурил сигарету.— Да, кстати, мне…— Я умолк на полуслове. — Продолжай,— сказала Сьюзен.— Я знаю, ты собираешься сообщить что-то неприятное. — Мне завтра нужно ехать в Лондон. — Ты мог бы уведомить меня об этом заранее,— сказала она с досадой.— Ты прекрасно знаешь, что мы пригласили Боба и Еву пообедать у нас в четверг. — Возможно, я уже вернусь к этому времени. — «Возможно» — это мне нравится! И ты прекрасно знаешь, что не вернешься. Тебе будет слишком весело в Лондоне. Ты эгоист до мозга костей, Джо. — Черт побери, не я же придумал эту поездку. Адресуйся к своему папаше, а не ко мне. — Так и сделаю,— сказала она.— Он никем не помыкает так, как тобой. Меня вечно оставляют одну с Гердой, а на этой неделе у меня не будет даже Герды. Ты просто чудовище, отвратительное чудовище, и я тебя ненавижу! — Она расплакалась. Я опустился возле нее на колени и обнял ее. — Не расстраивайся так, любимая. Джо совсем не хочется туда ехать, но Джо должен зарабатывать денежки. Вот увидишь, Джо привезет тебе оттуда какой-нибудь подарочек. Не плачь, мое сокровище, не плачь, ну будь умницей… Я положил руку ей на колено. Внезапно слезы прекратились. — Запри дверь,— неожиданно сказала она. — А Марк… — Они придут через полчаса, не раньше. Запри дверь, Джо, запри дверь.— Я почувствовал прикосновение ее рук, потом она с лихорадочной поспешностью стала расстегивать платье. Запирая дверь и выключая верхний свет, я слышал, как что-то шурша упало на пол. Я медленно повернулся и подошел к кушетке. — Скорей,— сказала она.— Скорей. Ты ведь тоже хочешь, ты сам знаешь это. Ты сам любишь… Повеселиться, подумал я. Нет, повеселиться — это не то слово. Я невольно вскрикнул — Сьюзен укусила меня за руку. — Ах ты, притворщик! — сказала она, когда я схватил ее за плечи и слегка тряхнул.— Ты страшный притворщик, притворяешься, что тебе больно… Ты слишком много себе позволяешь, но разве я могу тебе помешать, ты уже добьешься своего, добьешься своего… Звонок в передней вернул меня к действительности; мне показалось, что я долго был в забытьи. — Черт бы их побрал,— сказала Сьюзен.— Помоги мне, милый. Я потянул ее за руки и помог ей встать с кушетки, невольно отметив про себя, что раньше я это проделывал без особого усилия. Звонок раздался снова. — Тебе придется отворить им,— сказала Сьюзен.— А я приведу себя в порядок.— Она весело улыбнулась.— Боже, какой ты растерзанный! А волосы… Я направился в переднюю, по дороге поспешно стараясь привести себя в приличный вид. Но под взглядами Марка и Сибиллы я ощутил странную неловкость. К тому же в этот вечер я предпочел бы обойтись без гостей, особенно без Сибиллы, чей голос, казалось мне, звучал еще пронзительнее, чем обычно. Они с Марком — прямо с собрания акционеров, рассказывала она, и это было что-то неописуемое, и вообще у нее был сегодня чудовищный день, дети точно с цепи сорвались… Я обнял ее за плечи и поцеловал в щеку: от ее кожи пахло пудрой и усталостью, на шее из зачесанных кверху волос выбивались жидкие пряди. Марк был всего тремя годами моложе ее, но сейчас она выглядела намного старше его. Она принадлежала к тому типу миловидных блондинок с мелкими чертами лица, которые увядают внезапно, почти за одну ночь: ложатся спать молодыми женщинами и пробуждаются поблекшими матронами. — У меня есть для вас лекарство, дорогая,— сказал я.— Выбросьте все скверные мысли из вашей хорошенькой головки, у меня есть для вас лекарство. — И для меня, надеюсь, тоже,— сказал Марк, проходя следом за нами в гостиную.— Я ведь тоже сражался с этими дьяволятами. — Для вас обоих,— сказал я. — Они играли в ночной клуб,— сказала Сибилла.— Лиза от них просто в отчаянии. Боюсь, что нам не удержать ее.— Она вздохнула.— Черт бы побрал этих проклятых заморских служанок! Куда подевалась вся хорошая прислуга? — Ее никогда не существовало в природе,— сказал Марк.— Это легенда, красивая буржуазная легенда. Он покосился на бар. — А, я вижу, приготовление моего лекарства идет полным ходом. Ничего больше, Джо, ничего больше, благодарю вас. В этот вечер он выглядел еще более подтянутым и щеголеватым, чем обычно. Дождь все еще лил, но на нем это не оставило ни малейшего следа. А у Сибиллы туфли были перепачканы грязью, и ворот ее малинового платья намок и потемнел. Ей всегда не везло, особенно в мелочах, с ней вечно приключались какие-то досадные мелкие неприятности. А Марку, наоборот, всегда везло, он принадлежал к тому разряду людей, которые как-то ухитряются не попадать под дождь и могут есть и пить все, что им вздумается, и не тучнеть, и можно было не сомневаться, что и через двадцать лет он будет так же темноволос и хорош собой. Он будет нравиться женщинам всегда, до конца дней своих. Вернее, молоденьким глупеньким девчонкам, угрюмо уточнил я свою мысль. Невольно бросив на себя взгляд в зеркало, я ощутил укол зависти: мой зачес уже плохо скрывал проглядывавшую плешину, и лицо начинало заплывать жиром. Вошла Сьюзен. Волосы у нее были приглажены, платье застегнуто, все швы и складочки на месте — все аккуратно, благопристойно, как и подобает добропорядочной хозяйке дома, и все же при одном взгляде на нее становилось ясно, что она только что лежала в объятиях мужчины. Такое глубокое удовлетворение было написано на ее лице, что она с тем же успехом могла бы, войдя в комнату, просто объявить об этом. Я заметил, что Сибилла, взглянув на нее, тотчас отвела глаза, а Марк не сумел скрыть своей зависти. Какую-то секунду он выглядел на все свои сорок с лишним лет. Я улыбнулся и, откинувшись на спинку кресла, налил себе еще виски.3
Тиффилд был в отличнейшем расположении духа. Иначе, собственно, и не могло быть. Я угостил его завтраком, который свободно мог бы насытить семью в десять человек, потом повез в кабаре со стриптизом, а теперь мы сидели в Американском баре отеля «Савой», и он приканчивал двойную порцию мартини и уничтожал маслины и картофельную соломку с такою жадностью и быстротой, с какой поглощал бы любую даровую выпивку и закуску. Я же главным образом довольствовался тем, что наблюдал за ним, испытывая порой легкую тошноту. — Те, что почернее, особенно вкусны,— сказал он, отправляя последние маслины себе в рот.— Растительное масло усиливает выделение желудочного сока.— Он торжественно и скорбно взглянул на меня, словно заявлял протест против первородного греха или термоядерной войны. — Я попробую заказать еще,— сказал я и поманил официанта. На изборожденном морщинами лице Тиффилда изобразилось сожаление. — Нет, большое спасибо. Это, пожалуй, испортит мне обед. А вот это можно и повторить…— Он кивком показал на свой пустой бокал. Я заказал ему еще порцию мартини — третью за двадцать минут,— очень хорошего, очень крепкого, по его собственному признанию, мартини. Это шло уже в добавление к четырем двойным порциям шотландского виски, бутылке бургундского и трем порциям коньяка. Я поглядел на него не без зависти: моя печень давала себя знать, я чувствовал, что мои мысли, как и внешность, находятся в некотором беспорядке и я чрезмерно старательно и осторожно выговариваю слова, Тиффилд же, который был на тридцать лет меня старше, оставался все так же спокоен, серьезен, корректен и трезв, как утром, когда я заехал за ним в контору. Он порылся, ища что-то в карманах, затем выжидающе поглядел на меня. Я протянул ему свой портсигар. Он жадно схватил сигарету, словно боясь, что я могу передумать. — Ах ты господи,— сказал он,— не забыть бы купить. — Предоставьте это мне,— сказал я.— «Бенсон и Хеджес»? Он улыбнулся, обнажив ряд плохо подогнанных искусственных зубов такого же желтоватого оттенка, как и его белье. — Большое спасибо, мой мальчик. Откуда вы знаете? — Запомнил с того раза, когда мы обедали вместе. Это была неправда. Я знал это потому, что купил ему коробку «Бенсона и Хеджеса» сегодня во время завтрака, и сейчас она покоилась нераспечатанная у него в кармане. Возможно, он берег ее для рождественского подарка, если только делать рождественские подарки было в его характере. Вошла высокая блондинка; за нею по пятам с таким видом, словно они к ней принюхивались, следовали два низеньких толстых человечка. Они были до смешного похожи друг на друга — в одинаковых легких светло-синих костюмах американского покроя и белых рубашках с узким галстуком — словом, в прозодежде капиталистов. Усевшись за столик, они принялись разговаривать друг с другом, почти не обращая внимания на девушку. Ей, по-видимому, это было безразлично; она не жаждала их внимания и смотрела прямо перед собой. Лицо ее не выражало ничего. Это лицо я уже видел где-то в двух измерениях, и тогда — черно-белое и в двух измерениях — оно показалось мне более живым. На секунду ее взгляд задержался на мне, и я как будто уловил едва заметную улыбку. Один из мужчин резко сказал ей что-то. Она отвела от меня взгляд. Внезапно мне почудилось, что все вокруг разговаривают невероятно громко. Волны звуков одна за другой перекатывались через меня. Дома Барбара, вероятно, купается сейчас в ванне — она плещется и напевает где-то там, в двухстах милях отсюда, напевает какую-нибудь свою тарабарщину, в которой для меня порой было больше смысла, чем во всем, что я слышал за целый день. Иногда она продолжала тихонько радостно напевать что-то про себя еще несколько минут после того, как ее уложат в постель,— казалось, она вспоминала все приятное, что произошло с ней за день, и чувствовала себя счастливой. А я вот сидел тут, в Американском баре, и знал, что, если мне не повезет, буду и завтра вечером и послезавтра вечером снова сидеть здесь или в другом таком же месте. А Тиффилд уже прикончил третью порцию мартини, и, значит, вскоре мне предстоит слушать сальные анекдоты. И я должен буду смеяться. Громко смеяться, подумал я, когда он начал скучный, затасканный анекдот о священнике и проститутке. Тут одной улыбкой не отделаешься. Угождай ему, держи его в хорошем настроении, сказал мне Браун, дай этому старому борову все, чего он ни попросит. Рассердишь его — рассердишь меня… Нет, этого он не говорил, но это так. Тиффилд — это Браун, и Браун — это Тиффилд. Тиффилд весит около семидесяти килограммов и не покупал себе нового костюма с 1930 года; Браун весит около ста килограммов и регулярно посещает Бонд-стрит и Сэвайл-роу, но это различие чисто внешнее. Они были, в сущности, как бы одно лицо; некий старик, которого я должен ублажать любой ценой, ибо я у него в руках.* * *
Голоса звучали все громче, чиркали спички, щелкали зажигалки, кусочки льда звякали в бокалах, деньги переходили из рук в руки… Я был в двухстах милях от дома и слушал, как богатый старик в довоенном пятидесятишиллинговом костюме рассказывает анекдот, который я слышал еще в начальной школе в Дафтоне. Рассказывает слово в слово то же самое, что и Чарлз, только не так весело и остроумно. — «Я уже это пробовала,— говорит она,— но всегда начинаю икать». Тиффилд громко расхохотался. Это был сухой, похожий на кашель смех: старые, высохшие голосовые связки вибрировали с трудом. Я, словно эхо, вторил ему и, чувствуя, как фальшиво звучит мой смех, поспешил в свою очередь рассказать анекдот о слоне и монахине. Тиффилд смеялся так, что под конец и в самом деле раскашлялся и никак не мог остановиться; казалось, кашель держит его за дряблую шею с твердым намерением вытрясти из него душу. Лицо его побагровело. Я встревожился не на шутку: если старый боров сейчас окочурится, это будет совсем не кстати. Он еще не подписал контракта, а без его личной подписи эта бумага не имела никакой цены. Я уже подумывал, не расстегнуть ли ему воротничок, когда кашель внезапно утих и Тиффилд перевел дух. Он вытащил из кармана большой носовой платок с красными разводами, вроде тех, в какие мастеровые завертывают свой завтрак. — Вы меня в конце концов уморите, мой мальчик,— сказал он.— Где вы слышали этот анекдот? — От одной приятельницы-актрисы,— сказал я. Джин рассказала мне его в субботу на вечеринке у Ринкменов. Она, кроме того, дала мне еще свой лондонский телефон. И сейчас она, вероятно, в Лондоне. И я в Лондоне. И, конечно, Тиффилд пожелает после обеда отправиться прямо домой. Я по-прежнему сидел в Американском баре в двухстах милях до дома, и голоса звучали все так же назойливо громко, но я их уже не замечал. И Барбара перестала напевать. — От одной приятельницы-актрисы? — повторил Тиффилд.— Если бы только я был помоложе…— Он крякнул.— Пожалуй, я не откажусь еще от одного мартини. Я заслужил его, по правде сказать. У вас, у молодежи, приятельницы-актрисы, а у нас стакан джина… так уж оно повелось… — Вы в самом деле?.. — Да. А потом мы подумаем насчет обеда. Она живет в Лондоне, эта ваша приятельница-актриса? — В Кенсингтоне,— ответил я. Он покосился на блондинку. — Ее показывали по телевизору,— сказал он и назвал ее имя. Мне никак не удавалось припомнить, где я видел эту ультрасовременную кошачью мордочку, но, услышав ее имя, вспомнил сразу. Примерно с полгода назад оно было во всех газетах: «Злоупотребление алкоголем. Жена делает карьеру. Муж опускается на дно». У Тиффилда блестели глаза. — Странную жизнь ведут эти люди,— с удовлетворениемзаметил он. — Некоторые из них — да,— сказал я. Джин не попадала дважды в газеты как ответчица в бракоразводном процессе и не сжила еще со света ни одного мужа, но ведь Джин не сделала еще и настоящей, головокружительной карьеры. И Джин, когда у нее долго нет ангажемента, всегда может возвратиться в Уорли и заняться домашним хозяйством: она работает с предохранительной сеткой, ей нечего бояться. Я снова поглядел на блондинку. Один из мужчин что-то говорил ей, и она, слушая, наклонилась вперед. Ее черное платье было так сильно декольтировано, что казалось просто невероятным, как оно еще может прикрывать грудь. Я отвел глаза. Мне было как-то совестно испытывать к ней вожделение. Я знал, что́ сделало таким пустым и безжизненным ее лицо, знал, чего это стоит — балансировать на туго натянутой проволоке там, наверху. — Обворожительна,— сказал Тиффилд.— Будь я помоложе, я бы спросил вас, нет ли у вашей приятельницы хорошей подружки.— Он вытащил из кармана часы.— Пять шиллингов,— сказал он.— Пять шиллингов в тридцатом году. И с тех пор ни единого пенса не было истрачено на починку. Они будут ходить еще долго после того, как эта игрушка, которую вы носите на руке, откажется работать…— Он уставился на часы.— Такие часы подымают дух, я верно вам говорю. Однако время летит. Да, время летит. Нам в самом деле пора подумать об обеде.* * *
Он подумал об обеде весьма основательно и не без успеха, начав с foie gras [1]. Здесь в первый и последний раз он проявил некоторую нерешительность, не зная, не отдать ли предпочтение икре. Затем он перешел к форели, цыплятам en cocotte[2] и crêpes suzette [3]. За обедом он разговаривал мало и ел очень сосредоточенно, заткнув салфетку за воротник. Между переменами он курил мои сигареты и выпил львиную долю вина — рейнвейна, vin rosé[4] и мадеры. Я не участвовал в выборе вин, он заказывал их по своему вкусу, и всякий раз, как на столе появлялась новая бутылка, я удостаивался небольшой лекции, в которой он разъяснял мне, почему его выбор пал именно на это вино. Нам была хорошо видна танцевальная площадка, и в этот вечер там танцевало очень много молодежи. Девушки обменивались партнерами — казалось, они все хорошо знают друг друга и собрались сюда, чтобы вместе что-то отпраздновать. Никто из них не был здесь по долгу службы, все они тратили свои личные деньги, и для них этот вечер был приятным событием; они веселились, им будет чем вспомнить эти танцы в «Савойе». Одиннадцать лет назад в Дафтоне я регулярно посещал ресторан «Локарно». Там я сидел за столиком на балконе, пил, ел и смотрел на танцующих. Я ел сосиски, пил чай или кофе, и костюм мой стоил не тридцать пять гиней, а что-то около десяти. Но тогда я тоже ходил туда как частное лицо и тратил свои личные деньги. И я был волен в любую минуту присоединиться к танцующим. Я отодвинул в сторону свои crêpez suzette. Тиффилд поглядел на меня поверх пустой тарелки. — Вы даже не притронулись к ним,— сказал он с некоторым укором.— Нет аппетита, мой мальчик? — Я не голоден,— сказал я и стал смотреть на танцующих. Юбки женщин развевались в румбе. Нет аппетита, лошадка потеряла аппетит, служащий фирмы потерял аппетит, зятек потерял аппетит… — Вы должны это съесть,— сказал он.— Это совершенно восхитительная штука.— Он все еще держал в руке вилку. — Не сомневаюсь,— сказал я.— Но я не в состоянии больше есть. — Вы же ничего не ели,— сказал он.— Апельсиновый сок и омлет — это не обед.— Он алчно поглядел на мою тарелку.— Это же пропадет,— сказал он. — Официант съест. — Вы не против, если я сам съем? Я пододвинул к нему тарелку. В первый раз за все время я почувствовал к нему некоторую симпатию. В его обжорстве было что-то трогательно детское. В конце концов, что же еще ему оставалось? Он никогда не был женат; у него никогда не было никаких интересов в жизни, кроме его дела, а налаженное дело двигалось теперь само собой. В 1919 году он занял одно из ведущих мест в легкой индустрии, и теперь, куда бы вы ни швырнули камень в восточной части Лондона, вы непременно угодите в одну из фабрик Тиффилда. Тот особый сорт стали, который был ему нужен, предназначался для совершенно нового вида производства и являлся, в сущности, совершенно новым сортом стали. Мы потратили немало времени и сил, чтобы дать Тиффилду то, чего он хотел, но он не собирался делать нам достаточно крупного заказа. Чтобы не потерпеть убытка, нам нужно было продать по меньшей мере вдвое больше стали, чем требовалось ему, а мы не могли продать ее никому, кроме него, так как никто, кроме него, в ней не нуждался. Но мы знали это, когда брались за изготовление этой стали,— мы наживляли плотву, чтобы поймать макрель. Мой тесть выразился неправильно, назвав Тиффилда крупным заказчиком, он просто надеялся, что Тиффилд еще станет для нас крупным заказчиком. Мне же казалось, что он того и гляди уплывет от нас с хорошим сочным куском «ХА-81», торжествующе зажатым в желтых зубах. А если это произойдет, я знал, кто будет во всем виноват. Назавтра у меня было назначено свидание с главным инженером Тиффилда, и я знал, что он будет задавать мне вопросы относительно «ХА-81», словно он неграмотный или не верит тому, что написано. Да, скажу я ему, она действительно выдерживает такую температуру; да, она действительно не подвергается коррозии при воздействии таких-то и таких-то химических факторов; да, да, она не боится ни крови, ни бензина, ни ананасного сока, ни сои-кабуль, и какого черта вы заставляете меня терять столько времени понапрасну! Нет, этого я ему не скажу, но меня очень будет подмывать сказать ему это. Тиффилд прикончил вторую порцию crêpez suzette. Я протянул ему пачку сигарет. Если мне не удастся уломать его сейчас, то потом уж и подавно. Я не дам ему больше уклоняться от разговора на эту тему: — Мы несколько обеспокоены вашим заказом, мистер Тиффилд. Он допил свой бокал мадеры. — Мне кажется, это напрасно, мой мальчик. Конечно, я не специалист, но мне известно, что вы отлично справились с делом. Моттрем говорил — а уж если кто-нибудь разбирается в стали, так это он,— говорил мне об этом буквально на днях. Он в восторге, мой мальчик. Правду сказать, он думал, что вы не сможете выполнить все наши требования. То, что вы сделали, с «3»… нет…— он щелкнул пальцами,— с «ХА-81», сразу устранит уйму технических неполадок. А ведь вы не могли,— добавил он,— особенно широко пользоваться уже имеющимся опытом. Я не дал ему распространяться дальше. — Нас беспокоит не качество нашей стали. — Рад это слышать,— сказал он. Официант появился с блюдом сыров. Тиффилд с таким упоением поглядел на сыры, словно у него с утра не было маковой росинки во рту. Он взял кусок горгонцолы; затем, когда официант хотел уже убрать блюда, показал на petit Suisse [5]. — Да,— повторил он машинально,— я рад, что вас это не беспокоит. — У нас была с вами договоренность относительно «КУ»… — «КЛ»,— пробормотал он с набитым ртом.— «КЛ-51». — Вы писали нам месяц назад. И, помимо того, сам мистер Моттрем буквально на днях уверял, что вы заинтересованы, очень сильно заинтересованы в этом сорте. — Ну разумеется, иначе и быть не могло. Это же по линии мистера Моттрема.— Он посыпал сахаром petit Suisse.— Мистер Моттрем очень заинтересован. Он же всем этим заправляет. А заправляет он этим потому, что знает главный принцип, которым я руководствуюсь: если я поручаю кому-нибудь какое-либо дело, то предоставляю ему полную свободу действий. У меня, так сказать, каждый отвечает сам за себя. И раз он так заинтересован, как вы сами считаете, значит, он непременно увидится с вами. Теперь все пошли танцевать вальс — медленный вальс, старый вальс, какой танцевали в дни Кэрролла Гиббонса. Его портреты красовались некогда на сигаретных коробках и карточных колодах наравне с портретами Генри Холла, Амброза, Билли Коттона и Гарри Роя, который потом женился на принцессе. В те дни я знал всю подноготную обо всех «королях джаза». Это была музыка, долетавшая к нам из далекого мира роскоши и блеска, из мира, проникнуть в который у нас не было надежды. «О, если б ты был здесь»,— говорила эта музыка, утверждая, существование этого мира — мира веселья, богатства, мира «Кафе Ройяль», «Кафе де Пари» и отеля «Савой»… И вот теперь я обедал в ресторане «Савой». Кэрролла Гиббонса не было здесь, но если бы даже он и был, все равно мне не пришлось бы присоединиться к танцующим. Я продолжал гнуть свою линию с Тиффилдом. Больше не имело смысла ходить вокруг да около. Но у меня начинала болеть голова и появилась острая, пугающе острая боль под ложечкой. И мне уже стало как-то все равно, даст он мне заказ на «КЛ-51» или нет, и он, по-видимому, это понимал. Он побил меня. Я не мог, никак не мог найти к нему подхода. Я не испытывал к нему ненависти — он был слишком стар и слишком искренне радовался даровому обеду. Потягивая коньяк, он сказал странно печальным тоном: — Вам, вероятно, уже нужно уходить? — Я не спешу,— сказал я. — Я завтра пришлю за вами машину. — Вряд ли это необходимо, сэр.— Я сделал ударение на «сэр». Мне надоело притворяться, что мы с ним добрые приятели. — Почему вряд ли? Вы забыли, что договорились о встрече? — Передайте ему мои извинения. Тиффилд медленно покачал головой. — Ну, это уж какая-то чертовщина. Ваш тесть прислал вас сюда из Йоркшира, чтобы заключить сделку от его имени. Вы уже почти обо всем договорились, все устраивается ко всеобщему удовольствию, и вдруг вы хотите бросить дело на полдороге. Почему? — Потому что, раз мне предстоит выдержать бурю, то я предпочитаю разделаться с этим поскорее,— сказал я.— Вы не собираетесь дать мне заказ, и моя встреча с вашим главным инженером ничего не изменит. Я подозвал официанта. — Счет, пожалуйста. — Вы делаете слишком поспешный вывод,— сказал Тиффилд.— у вас еще нет большого опыта в делах, верно, Джо? — Он впервые назвал меня по имени. — Я занимаюсь ими десять лет,— сказал я. — А я — пятьдесят. С нежного возраста, как говорится. Я начинал одновременно с вашим тестем. И в одном и том же городе. — Я этого не знал. — Это мало кому известно. Вначале мне не везло. Скажем прямо, я потерпел полное фиаско. Я считал, что мне конец. Да, это был крах. А я был молод и решил: всему конец. Мы оба ухаживали за одной и той же женщиной. Вы, вероятно, знаете, кто она? Мое лицо оставалось бесстрастным — я приложил к этому усилие. Я не хотел мешать его излияниям, но боялся, что, если он зайдет слишком далеко, то может пожалеть об этом на другой день. — Это старая история,— сказал я. — Да, это старая история.— Он сложил салфетку и резко поднялся со стула.— Увидимся завтра,— бросил он. Моя сигара, нетронутая, лежала возле моего бокала с коньяком. Я протянул ее Тиффилду. — Зачем ей пропадать, я ведь их не курю,— сказал я. Он улыбнулся и спрятал ее в портсигар. — Вы, я вижу, понимаете меня, Джо. Он похлопал меня по плечу. — Ваш тесть должен ценить вас,— сказал он.— А после завтрашней встречи он будет еще более высокого о вас мнения. Вам совершенно не о чем тревожиться. — Очень даже есть о чем,— сказал я.— Но сейчас это не имеет значения. — Ладно, мы обсудим это завтра, когда посмотрим проект договора. Весьма устрашающий документ, доложу я вам.— Он протянул мне руку.— Еще раз спасибо за превосходный, поистине превосходный обед. А теперь домой, в постель, отдохнуть часок с Шерлоком Холмсом и доброй кружкой толокна… Да, стариковские радости… Я почти не слушал его. — Какой проект, сэр? Жестом проказника-мальчишки он приложил палец к губам. — Я не должен был вам говорить,— сказал он.— Мистер Моттрем уже принял решение. И можете мне поверить, что это будет контракт, в котором вы очень и очень заинтересованы. Я посмотрел на него остолбенело. Усадив его в такси, я поднялся к себе в номер, снял ботинки, расстегнул воротничок и прилег на постель. Наконец, первый раз за целый день, я мог вздохнуть свободно. Боль под ложечкой начинала утихать. Я был у себя, в своем номере, и я был трезв. Я получу заказ. Он поиграл немножко со мной, как кошка с мышью, такая уж у него привычка, но я все же добился своего там, где все другие потерпели неудачу.Я потрогал подбородок — я брился в шесть часов утра. Побриться, принять душ, переменить сорочку и отдохнуть в качалке с хорошей порцией шотландского виски. А у Джин сегодня вечеринка. Когда она сообщила мне об этом в субботу, я не предполагал идти туда, но еще меньше предполагал я, что мне удастся заключить сделку с Тиффилдом. Я быстро разделся и прошел в ванную комнату. Когда холодный душ окончательно взбодрил меня, я познал полнейшее блаженство и почувствовал внезапно, что мне нечего больше пожелать. Я вытерся огромным белым полотенцем, надел чистое белье и носки. На секунду я призадумался, выбирая, какую надеть рубашку, потом взял самую новую — ту, что купил сегодня утром в Бэрлингтонгском пассаже. Это была шелковая рубашка кремового цвета, и я мог надеть к ней довольно яркий галстук, который купил в Париже в прошлом году. Сьюзен всякий раз устраивала мне небольшую сцену, если я надевал этот галстук, и поэтому в Уорли я его не носил. Но сейчас я был не в Уорли и не хотел думать о Сьюзен, тем более что отправлялся на вечеринку к знакомой актрисе и галстук этот стоил почти две тысячи франков. Я не чувствовал себя женатым, я не чувствовал себя служащим фирмы: в этой хорошо натопленной комнате с толстым ковром от стены до стены и тяжелыми портьерами я освобождался от своего уорлийского я. Ни тревог, ни ответственности, тишина и покой, ни единого звука, кроме моего собственного дыхания. С дневными трудами было покончено, я в Лондоне, и я свободен. Обычно в номерах гостиниц в этот час я всегда думал об Уорли и сердце мое щемила тоска по дому, но сейчас тоски по дому не было. Мой инстинкт на сей раз обманул меня — я успешно провел дело, и Уорли на время перестал для меня существовать. Когда-нибудь в недалеком будущем я буду снимать здесь номер люкс в несколько комнат; когда-нибудь в недалеком будущем я достигну такого положения, что эта старая скотина Тиффилд не посмеет больше поджаривать меня, как карася на сковородке. Я подошел к зеркалу и протер лицо лосьоном для электрического бритья. Здесь и лосьон, казалось, пахнул как-то по-другому, и, пользуясь им, я не почувствовал неловкости, как обычно в Уорли. Затем я достал мою электрическую бритву. Надо позвонить, чтобы принесли виски, пока я буду бриться. А потом я позвоню Джин. Я улыбнулся своему отражению в зеркале: «Дорогая? Я просто хотел предупредить. Неудобно свалиться к вам, как снег на голову… Да, вот, представьте себе, представьте, я звоню из Лондона. Из отеля „Савой“. О нет, нет, самый скромный номер, одна маленькая комнатка…» Улыбка сбежала с моего лица. Я был не на сцене, я не разыгрывал роль в салонной пьесе, и наедине с этим огромным ковром, тяжелыми портьерами и ароматом «Старого букета» я прекрасно отдавал себе отчет в том, чего мне надо от Джин.
4
Когда я вышел из отеля «Савой», уже смеркалось. Дождь перестал, тяжелый влажный воздух оставлял на губах привкус меди. Казалось, он впитывал в себя все звуки — шум шагов, голоса, шорох автомобильных шин — и не давал им замирать вдали. Но все же это был свежий воздух, а не кондиционированный, и я шагал, я дышал чистым воздухом, я был один, я только что принял душ и чувствовал себя освеженным с головы до пят. Когда-то я принимал ванну раз в неделю по субботам — это был торжественный день,— и никто не подавал мне в качалку двойную порцию шотландского виски. Я приостановился у витрины портного, работающего в отеле «Савой», и неожиданно понял, что в моем гардеробе есть все, что мне требуется. Я направился дальше в сторону Черинг-Кросс-роуд, и с каждым шагом мое настроение все поднималось. Я свернул на Сент-Мартин-лейн, миновал Новый театр и остановился возле Выставочного зала английских и колониальных товаров поглядеть на стоявший там «сандербэрд». Да, вот так появляется что-то еще, чего ты не можешь себе позволить, и тогда начинаешь тянуть из себя жилы… Я отвернулся от «сандербэрда» и подозвал такси. Нет, это совсем не так просто. Прежде всего мне совершенно не нужен такой «сандербэрд». Я бы, конечно, не отказался от него, как не отказался бы от шубы из викуньи. Но я уже перестал стремиться к приобретению вещей. Я стремился к положению, к положению, которое дало бы мне возможность действовать так, как мне вздумается. Я хотел, чтобы меня принимали всерьез, я хотел быть не просто зятем босса — я хотел быть самим собой. Я откинулся на сиденье для удобства и безопасности — как рекомендовалось в обращении, наклеенном в машине. Такси по-прежнему оставалось одним из главных удовольствий, и я не хотел недооценивать тех благ, которые приходят вместе с четырьмя тысячами фунтов стерлингов в год и подотчетными суммами на расходы по делам фирмы. Со временем появится и положение. Браун не будет жить вечно. Его, может, на мое счастье, даже хватит удар — у него для этого как раз подходящий возраст, комплекция и темперамент. А ведь я, как-никак, являюсь отцом наследного принца. Я должен сблизиться с Гарри, мы должны стать друзьями, настоящими закадычными друзьями. Потому что, если мы не станем друзьями, в один прекрасный день папочку могут просто скинуть со счетов. В деловых кругах это случалось уже не раз; мое положение в семье было совсем не уникально. У меня снова заныло под ложечкой. На этот раз боль была такой острой, что я вцепился зубами себе в руку, стараясь заглушить стон. Капли холодного пота выступили у меня на лбу и стекали на глаза, но я боялся пошевельнуться. Я окаменел от боли, как ребенок, зажав рот рукою. Боль утихла, когда такси свернуло на Кенсингтон-Хай-стрит, но я продолжал сидеть неподвижно, держа правую руку у рта, прижимая левую к боку, словно это могло помешать боли возвратиться. Боль не возвратилась, и я начал думать о модели железной дороги, которую построил Гарри. Он уже закончил ее — настолько, насколько вообще может быть закончена детская конструкция,— закончил еще в прошлом году, перед самым отъездом в пансион; теперь она покоилась на двух плетеных стульях на чердаке. Это была довольно своеобразная модель — железная дорога международного значения, соединяющая Уорли с Цюрихом. На всем протяжении от Уорли до Цюриха городов не было, вся дорога пролегала по сельской местности, и на ее пути среди полей встречались три ветряные мельницы и две церкви, но больше никаких признаков человека. Только на шоссе, которое шло параллельно железнодорожному полотну, стояли грузовик, трактор и паровой каток, да около ярко-голубой реки паслось стадо, а в тени какого-то сооружения — я догадывался, что это цюрихский кафедральный собор,— расположился пастух с отарой овец. Зато помимо овец Гарри поместил там еще слона и леопарда. Был первый вечер пасхальных каникул. Мы все поднялись на чердак и выключили свет. Когда большой, отливающий серебром дизельный поезд вылетел из туннеля, его фонари осветили только собор и овец. Фигуры слона и леопарда смутно темнели где-то в глубине. Поезд оставил почту в Цюрихе — крошечном Цюрихе, заполненном английскими офицерами,— и тут его фонари вырвали из тьмы слона и леопарда. Гарри шумно вздохнул и замедлил ход поезда. — Люди в поезде не верят своим глазам,— прошептал он.— Но они не боятся.— Он снова прибавил скорость.— Они в безопасности, они спешат назад в Уорли. — А как же овцы и пастух? — спросил я. — Их должны спасти солдаты,— ответил он.— На то они и солдаты. Поезд набирал скорость, затем, перед самым поворотом, стал как вкопанный. — Вот теперь люди в поезде испугались. Они думают, что произошло крушение. А слон сейчас сломает двери, и туда вскочит леопард…— Гарри снова пустил поезд.— Однако все в порядке. И все радуются, что они здесь, а не там, где пастух. Все смеются…— Поезд набирал скорость, приближался поворот, но Гарри не сбавил скорости, и поезд сошел с рельсов. — Они считали себя в безопасности,— сказал он.— И вот просчитались. Теперь они никогда больше не увидят Уорли. Я включил свет. — Пора спать,— сказал я. Как сейчас вижу его улыбку. — Мне очень жаль, что произошло крушение, папа, и все сломалось. — Тебе нисколько не жаль, но это не имеет значения.— Больше он с этой железной дорогой не играл. И то, что я сказал, было верно — это не имело значения. Но между нами что-то было утрачено в тот вечер. Я разжал зубы и отпустил руку. Боль утихла, но я все еще видел перед собой большой серебряный дизель, разбивающийся на повороте, и улыбку Гарри. Кенсингтон-Хай-стрит была совершенно безлюдной. С мрачным удивлением я подумал: интересно, куда все подевались. Когда я был моложе, мне всегда казалось, что на улицах вечно толчется уйма народу, а теперь мелькали одни автомобили. Если подойти поближе, видно, что за баранкой всегда кто-нибудь сидит. Но скоро и этого не будет. В один прекрасный день все машины станут ездить сами по себе, без пассажиров, куда им вздумается, а мы будем прятаться в домах, ожидая, чтобы они проехали мимо. Но они будут ехать, ехать и никогда не проедут. Их великое множество — как китайцев. Такси свернуло влево мимо «Олимпии» — это уже был район цветочных магазинов, зеленных лавчонок, прачечных и химчисток, затем свернуло еще раз — направо, в длинную улицу трехэтажных домов с балконами, и затем снова налево, в улицу старых постоялых дворов, где жила Джин. — Вы знаете, какой вам нужен дом, сэр? — спросил шофер. — Я разыщу,— сказал я и расплатился. Не тут-то было. В нумерации домов не существовало решительно никакой системы. Дома были разбросаны в полном беспорядке, и я обошел целый квартал — вернее, нечто бесконечно длинное и весьма неопределенное, прежде чем нашел № 14-а, засунутый за № 23 в середине небольшой улочки, мощенной булыжником и освещавшейся газовым фонарем эпохи королевы Виктории. Правда, в газовый фонарь была ввинчена электрическая лампочка, но очень слабенькая, чтобы не нарушать иллюзии. Дверь дома была свежевыкрашена в бледно-желтый цвет, и медная дверная ручка начищена до блеска. Здесь уже пахло деньгами, и я это уловил. Я нажал кнопку звонка. Сказав, что молодой человек, отворивший мне дверь, был слегка навеселе, я бы покривил душой. — Никого нет дома,— произнес он хрипло, пытаясь отодвинуть в сторону длинные черные космы, нависавшие на глаза. — Джин Велфри здесь живет? Молодой человек покачнулся и ухватился за стену, стараясь удержаться на ногах. Присмотревшись к нему внимательнее, я увидел, что он не так молод, как мне показалось сначала: вероятно, ему было далеко за тридцать, ближе к сорока. Он хмуро поглядел на меня: — Вы меня помните, приятель? Нет? Я увидел дубовый сундук и на нем груду пальто. Я прибавил к ним свое. Я мог уже не спрашивать этого господина, здесь ли живет Джин: в рамках на стенах висели театральные афиши. — В эту дверь? — спросил я его. — Нет, не сюда,— сказал он, тяжело плюхаясь на дубовый сундук.— Вон та дверь, напротив,— это то, что вам нужно, приятель. Но только никого нет дома. Вот эти предметы, развешанные по стенам, дают вам представление обо всех спектаклях, в которых играли Джеки и Джин. Вон Джин слева, а Джеки справа. Ничего не забыто, видите: «Опера нищих», «Цимбарун», «Она раздевается, чтобы победить»; Ануйль, Кауорд, Новелло — вся компания. Но ни той, ни другой нет дома сегодня.— Он приподнялся и, ухватив меня за лацкан пиджака, пощупал его.— Хорошая материя,— сказал он.— Я уже где-то видел ее — или вас — раньше. — Не помню, чтобы мы встречались,— сказал я, чувствуя, как моя антипатия к нему нарастает с бешеной силой. — А я этого не сказал. Но я видел вас в Уорли. Я из Уорли. — Как интересно,— сказал я.— Не сомневаюсь, что мы будем закадычными друзьями. Я повернулся к нему спиной. В эту минуту дверь отворилась и вошла Джин. Она обняла меня за шею. — А я думала, то вы заблудились,— сказала она.— Джефф успел уже прицепиться к вам? Я пожал плечами. — Он пьян, как видите. Сидит на мели, и это действует ему на нервы. — Вы разбили мне сердце,— сказал я, обнял ее и прижался носом к ее шее.— Ого, «Диориссимо»,— заметил я. Она поцеловала меня снова. — Какой вы догадливый. А что вы скажете о моем платье? Нравится? — Она руками обтянула платье на бедрах, что было в общем совершенно излишне. — От Харди Эмис,— сказал я.— Но главное — в нем Джин. — Она сегодня демонстрирует его каждому,— сказал Джефф.— И это не от Харди Эмис. А от мадам Винтерботтом — Уорли, Главная улица. Вот где она его откопала. Уцененный товар. Ни одна приличная женщина не наденет. Джин поцеловала меня. — Как чудесно, что вы пришли,— сказала она.— Теперь тоска по родине не гложет меня больше. — Акт первый,— сказал Джефф. Он, казалось, внезапно протрезвел.— О господи, да ты ведь только в понедельник вечером приехала.— Он снова сделал попытку отпихнуть куда-нибудь в сторону волосы. У него был высокий чистый лоб, находившийся в явном несоответствии со всем лицом, которое было не столько красивым, сколько смазливым, с ямочкой на подбородке и пухлым, но хорошо очерченным ртом. Не будь этого лба и пучков черных волос на скулах, из него получилась бы прехорошенькая девушка. Почему он так злится, подумал я, и почему Джин спускает ему это? Его бы надо поставить на место. Моя рука, обнимавшая Джин за талию, напряглась. Я снова почувствовал себя молодым. Все было очень просто. Он ревнует. Он хочет того же, чего и я. Он ревнует даже к Уорли. А меня ждет награда. И наградой будет не только Джин, но еще и удовольствие отнять ее у кого-то, кто не полюбился мне с первого взгляда. Целый день я только и делал, что старался доставить удовольствие прожорливому старику с садистическими наклонностями. К этому вынуждала меня забота о хлебе насущном для себя, для жены и для детей. Как только в шесть часов утра я сел в лондонский поезд, так перестал быть просто человеком, а стал служащим фирмы и весь божий день просматривал какие-то записки, и спецификации, и письма, пока у меня не заломило глаза. А теперь я снова стал свободен, снова стал человеком и мог присоединиться к танцующим.* * *
Гостей было человек тридцать. Но они не танцевали, некоторые из них даже не пили. Это отнюдь не было похоже на оргию. Все, как показалось мне, были очень молоды. А может быть, я пришел сюда с опозданием на десять лет,— подумалось мне. — Я принесу вам выпить,— сказала Джин.— Чего вы хотите, дорогой? — Я скажу, чего он хочет, и я скажу, кто он такой,— сказал Джефф.— Я сейчас вспомню. Это Лэмптон, и он хочет двойную порцию шотландского виски. Все преуспевающие дельцы из Уорли это пьют. Он протянул «Уорли» так, что стало похоже на блеянье, и поглядел, какое это производит на меня впечатление. Во мне закипала злоба, я невольно смерил его взглядом. Он был дюйма на два выше меня, но противоестественно худ. Это была не спортивная худоба, а развинченная худоба недоедающего человека; в нем была какая-то хрупкость. Казалось, кости и суставы у него, как у ребенка, еще не успели затвердеть. В нем вообще было что-то инфантильное. — Ваша догадка правильна,— сказал я.— Вы, по-видимому, неплохо знаете Уорли. Я предложил ему сигарету. Внезапно мне представилось важным понравиться ему, это было важно не само по себе — это был опыт, мне нужно было проверить мое умение обращаться с людьми. — Я жил там когда-то. И работал у вашего тестя,— сказал он.— Во время войны. Но встречаться с ним мне не приходилось. — А кому приходится? — Ну, вы — другое дело,— сказал он.— Я был просто клерком, мелким служащим. — И мы все такие же,— сказал я.— Все мы от первого до последнего — мелкие служащие фирмы «Браун и К°». В углу комнаты, полускрытый высокой спинкой дивана, стоял большой магнитофон. Бесчисленные кнопки, переключатели напомнили мне флэмвилловскую счетную машину, которую Браун вопреки моему совету приобрел. Я тотчас постарался отогнать от себя эту мысль. — Это большой босс,— сказал Джефф.— Эби Браун не из тех, кто станет с нами якшаться. Он — ходячий атавизм. Атавизм девятнадцатого века. Джин принесла бокалы. Он машинально взял бокал и одним глотком осушил его наполовину. Джин озабоченно на него поглядела. — Как ты себя чувствуешь, Джефф? — Превосходно,— сказал он.— Мы с мистером Лэмптоном вспоминали сейчас былое.— Он хмыкнул.— Я ведь его давно знаю, понимаешь? Он разъезжает по Уорли в большом белом автомобиле. Но он меня не знает тем не менее. Я его вижу, но он меня не видит. Он живет наверху… — Там пришла твоя приятельница,— довольно холодно прервала его Джин. — Мой приятель — мистер Лэмптон. Все знают мистера Лэмптона. Он напоминает мне мой дорогой старый Уорли. Мой бесценный Уорли, мой миленький Уорли коттэджей и особняков. Я, знаете ли, бываю время от времени в Уорли. Моя матушка живет на Тибат-стрит. В самом низу… Пухленькая ручка легла на его плечо. Он обернулся. — Джуди, сокровище мое! Я весь вечер тосковал по тебе! — Обхватив ее рукой за талию, он отодвинул ее от себя.— Черт побери, ты выглядишь ослепительно. Я собираюсь монополизировать тебя, полностью монополизировать.— Он повел ее к длинному столу неподалеку от магнитофона.— Ты выглядишь ослепительно,— донеслось до меня снова. Затем он шепнул ей что-то на ухо, и она рассмеялась счастливым смехом. На какую-то секунду она стала казаться моложе его. Потом ее лицо снова постарело, и на нем снова проступило алчное выражение. — Он работает в рекламном агентстве,— сказала Джин. Я поморщился. — Не будьте скотиной,— сказала Джин.— Это не ваш стиль, мой дорогой, совсем не ваш стиль. — Разве это я был скотиной? — сказал я.— Кто он такой, кстати? Он меня знает, но будь я проклят, если я знаю его. — Вы в самом деле не знаете его? — Она как будто не поверила мне. — Если он из Уорли, я мог видеть его где-нибудь. — Его фамилия Келстедж. — Я где-то ее слышал. Давно. — Неужели Сьюзен никогда не говорила вам о нем? — Она улыбнулась довольно лукаво. — Договаривайте,— сказал я.— Выкладывайте все. Говорят, муж всегда узнает последним… Она рассмеялась. — Вы хотите сказать, что Джефф… Да он почти не бывает в Уорли. Нет, это старая история. Это пламя давно угасло. Теперь что-то стало всплывать в моей памяти. Был какой-то клерк, которого мой тесть выжил из города. Но этот, скорее всего, сбежал сам. — Вероятно, он и рассказал вам всю эту историю? — заметил я. — Он никогда об этом не говорит. — И Сьюзен тоже,— сказал я.— Ничего серьезного не было — детская влюбленность. Но Сьюзен смотрела на это иначе. Так сказал ее отец много лет назад, когда мы с ней еще не были женаты и когда мое общественное положение мало чем отличалось от положения Джеффа Келстеджа. Как же относилась к этому она? Говорила ли она со мной когда-нибудь об этом? Если вы десять лет живете с женщиной, между вами остается мало недосказанного. Мне припомнился тот вечер, когда Сьюзен выкрикнула мне в лицо, что Джек Уэйлс в тысячу раз больше мужчина, чем я, и, видит бог, как жалеет она теперь, что не вышла за него замуж. И еще мне припомнилась — так, когда тащишь из воды бредень, он поднимает со дна ржавые консервные банки, старые башмаки и прочую рухлядь — вечеринка, на которой Сьюзен познакомили с уорлийской театральной знаменитостью — Адамом Лорингом, только что вернувшимся из поездки в Америку, и как она восклицала тогда, слишком громко и слишком восторженно, что ей ужасно хотелось бы знать, что должна испытывать женщина, став его женой. Но чтобы она упоминала о Джеффе Келстедже, этого я никак не мог припомнить, а мне почему-то казалось это важным, и я напряженно смотрел на него, сдвинув брови. — Не обращайте на него внимания, дорогой,— сказала Джин.— Он, в сущности, приятель Джеки, а не мой. А она у нас пригревает, так сказать, всех калечных и бездомных собачек.— Она придвинулась ко мне ближе.— Вы еще не сказали мне, как нравится вам наша квартира. — Здесь очень уютно,— сказал я. — Эта комната называется у нас студией,— сказала она.— Она нескладная по форме и слишком большая, но если вы назовете комнату студией, это избавляет вас от необходимости ее обставлять. Этот гарнитур и кушетка несколько громоздки, но я получила их от папы с мамой. А стены мы с Джеки покрасили сами клеевой краской.— Она взглянула на мой пустой бокал.— Хотите еще, Джо? — Немного погодя,— сказал я. Меня охватило чувство разочарования: вот я на вечеринке в одной из богемных квартирок Лондона и не испытываю, однако, никаких новых ощущений. Я сижу в комнате, довольно скудно обставленной какой-то разнокалиберной мебелью, с плохо покрашенными розовой клеевой краской стенами, и беседую с хорошенькой девушкой, которая, между прочим, актриса. Вот, собственно, и все. Джефф и Джуди отошли в угол. Он все еще что-то нашептывал ей на ухо. Потом погладил ее обнаженное плечо, и лицо ее поглупело от удовольствия. Мне почему-то стало его жалко, словно не он старался использовать ее в своих целях, а она его. Но какое мне до всего этого дело и почему может это меня интересовать? — Право, вам нужно выпить еще,— сказала Джин.— Пойдемте, милый. А потом присоединимся к остальным и будем развлекаться.* * *
Тремя часами позже я все еще продолжал развлекаться. Я больше уже не подсчитывал танцующих пар и не пытался запомнить их имена. Теперь они скатали большой индийский ковер, и танцы были в полном разгаре. Я вальсировал с высокой, очень тоненькой девушкой, которая сказала мне, что она манекенщица. Я перестал замечать полосы и пятна на стенах, все казалось мне теперь ровного нежно-розового цвета. Когда включили магнитофон, все перестали танцевать, чтобы послушать, что записалось на пленку. Как всегда бывает в таких случаях, машина изрыгала сплошное ехидство и скверну. «Они у нее фальшивые, конечно,— услышали мы чей-то голос,— резиновые полушария, вроде губки. Спросите Тони, он знает». За этим последовал неясный гул голосов, множество различных звуков и шумов — звон бокалов, чирканье спичек, бульканье воды в радиаторах — и вдруг очень отчетливо прозвучал женский голос: «Самый последний? Боже, я не помню, когда это было. Ты просто пьян… Нет, милый, нет, нельзя, я же сказала тебе». Затем раздался другой голос — голос рыжеволосой девушки из Королевской академии драматического искусства, с которой — как я теперь смутно припомнил — мне довелось беседовать немного раньше: «Нет, я самая обыкновенная, рядовая труженица». И мой голос — он звучал грубее и с более явственным йоркширским акцентом, чем я предполагал: «Что вы, я просто в восторге…» Манекенщица покинула меня и болтала о чем-то с Джеки, приятельницей Джин. Джеки была маленькая, пухленькая, темноволосая и напомнила мне Еву Стор. Я направился к столу, чтобы выпить еще, думая при этом, что, кажется, я выпил уже достаточно. Контракт с Тиффилдом снова начал меня тревожить. Моттрем завтра непременно будет уточнять сроки поставок. Рыжеволосая девушка из Королевской академии драматического искусства сидела на коленях у какого-то молодого человека. Судя по выражению его лица, он тоже был в восторге. Я наполнил свой бокал и отошел к камину. Перед камином стоял экран — немыслимые огромные красные и белые, шитые шелком розы под стеклом. Поленья в камине были задрапированы красной и голубой гофрированной папиросной бумагой; они выглядели так, словно их покрыли лаком и протерли суконкой. Рыжеволосая девушка из Королевской академии сняла руку молодого человека со своего колена; он сказал ей что-то, и она покраснела. Потом, подняв руку, поправила завиток волос, и я увидел темную впадину ее подмышки. Неожиданно для себя я пожелал ей смерти. Я был не с ними, я не мог смешаться с толпой танцующих, я опоздал на десять лет. Я бросил взгляд на карточки с приглашениями на каминной полке. Их там была целая груда, но те, на которых стояли имена знаменитостей, все каким-то образом оказались наверху. В комнату вошла Джин. Она улыбнулась мне, и я направился к ней. Она поглядела на магнитофон. — Давно крутят эту пленку? — Достаточно давно,— сказал я и поставил на стол свой бокал. — Это Джеки придумала. Типичный садизм, по-моему.— Бретелька платья сползла у нее с плеча, помада на губах была слегка размазана. — Я сварю кофе,— сказала она.— Вы хотите кофе? По правде? — По правде — хочу. Она поправила бретельку. — Я выгляжу ужасно? — Вы свежи, как весеннее утро. — Уже утро, кстати. Но они будут развлекаться еще два-три часа. Магнитофон разносил теперь по комнате шепот Джеффа. Он был слышен отчетливее, чем громкие возгласы. Глаза Джин расширились от негодования. — Он ужасен,— сказала она.— Ей никак не меньше сорока. — Их здесь что-то больше не видно. — Она утащила его отсюда час назад. У нее огромный американский автомобиль — ну, вы знаете эти машины: задние крылья как плавники, коктейль-бар и откидное сиденье, которое превращается в двухспальную кровать. — Могу себе представить,— сказал я.— Могу себе представить. Я погладил ее руку. Она судорожно вздохнула. — Нет,— сказала она.— Не здесь. Кухня была маленькая, тесная; в ней пахло масляной краской и чесноком. Над электрической плитой висело полотенце с отпечатанным на нем рецептом приготовления «Ratatouille niçoise» [6]. Возле раковины стояла пустая корзина из-под пивных бутылок. Повинуясь внезапному порыву, я опустился на колено и поцеловал край платья Джин. От шелка слегка пахло пылью. Пол на кухне каменный, и я ощутил сквозь циновку его твердость и холод. Я обхватил Джин руками за талию, прижался к ней лицом и постоял так с минуту. Она крепче притянула мою голову к себе. Я закрыл глаза. Это не было порывом души — это была сцена из Второго Акта. Когда я закрыл глаза, я почувствовал, что на месте Джин могла бы оказаться и другая женщина. Но в следующей сцене я уже должен был взглянуть на нее. Пол, казалось, становился все тверже и холоднее. Я поднялся — несколько неуклюже — с колен и поцеловал Джин в губы. — Вы красивы,— сказал я.— И милы. И добры. И… от вас исходит покой. Вы видели меня в воскресенье в церкви? Я смотрел на вас. Я спустил бретельки с ее плеч; платье продолжало держаться совершенно так же, как прежде. Она рассмеялась негромко. — Они же ничего не держат, глупый! Я поцеловал ее снова; моя рука гладила ее шею. — Вы мешали мне молиться,— сказал я.— Я не умею описать ваше лицо. Я снял руку с ее шеи. Нет, ее лицо не было милым. И не было добрым. И от него не веяло покоем. Такое лицо я видел в церкви в прошлое воскресенье. Но не оно было сейчас передо мной. Я смотрел сейчас на хорошенькое оживленное личико: здоровое личико, приятное, славное, добродушное. Пробуждаясь поутру, приятно увидеть на подушке рядом с собой такое личико. Но мысленно я видел другое лицо. — Я заметила вас,— сказал она.— Нельзя позволять себе такие шалости. Сьюзен… Я поцеловал ее снова, чтобы заставить замолчать. Это была ничейная земля, на которую Сьюзен запрещено ступать. И Сьюзен сейчас не существовала. — Я приехал в Лондон только из-за вас,— сказал я.— Нарочно устроил себе эту деловую поездку. Мне, в сущности, вовсе незачем было ехать в Лондон.— Моя рука скользнула ниже под бретельку. Джин вздохнула, и я почувствовал, как отяжелело ее тело в моих объятиях.— Я больше не мог не видеть вас. Я все время думал о вас, когда ехал сюда, каждую секунду… Она оттолкнула меня и высвободилась из моих объятий. — Кто-то идет,— сказала она.— Дайте мне сигарету, милый. И наполните водой этот чайник. Вошла Жаклин. Она улыбнулась нам довольно плотоядной улыбкой. Мне показалось, что она словно включила нас в какой-то свой круг — таинственный, интимный и уютный. — Я хочу взять немножко льда,— сказала она.— И еще немножко виски. — А мы варим кофе,— сказала Джин. — Ну конечно, дорогая, как же иначе. У Джо должна быть ясная голова.— Она вынула из холодильника лоточек со льдом. — Давайте я это сделаю,— сказал я. Я полил на лоточек горячей воды и вывалил кубики льда в вазу, которую она принесла с собой. — Вы очень милы,— сказала Жаклин.— Мне кажется, вы чрезвычайно подходите Джин. Ей нужен кто-то именно такой: солидный, надежный.— Она взяла вазу.— Пейте на здоровье свой кофе, дети. Когда она вышла, мы оба расхохотались. — Она прописала меня вам, как лекарство,— сказал я.— Может быть, я и вправду буду полезен вам, дорогая? — Она считает, что заводить романы полезно для каждого,— сказала Джин, беря коробку с кофе. — Мне кажется, для вас это было бы полезно. Один роман во всяком случае. — Один, но настоящий? — сказала она.— Настоящий, как положено актрисе? С преподношением норкового манто и ужином у «Прюнье»? — Я бы не стал мешать вашей карьере,— сказал я.— Я бы все понимал — как во французских фильмах. Скажите мне, какой подарок вы предпочитаете? — Я положил ее руку себе на колено.— Подарок в память о том, как я влюбился? Она высвободила руку. — Того и гляди, еще кто-нибудь войдет,— сказала она и прикусила губу.— Подарок вы выберите сами,— сказала она. Я снова обнял ее. — Это будет самый хороший подарок, который вам кто-либо дарил. Мы постояли молча, обнявшись, еще с минуту. Запах чеснока и свежей масляной краски становился все отчетливее, но я старался не обращать на него внимания — он был как бы неотъемлемой частью ничейной земли, где я чувствовал себя свободным. Чайник закипел, и Джин сварила кофе. Мы выпили по чашке и возвратились в студию, держась за руки. Никто ничего не сказал по нашему адресу и даже не поглядел на нас. Магнитофон был выключен и все освещение тоже, кроме одной настольной лампы. Джеки подошла к радиоле и поставила какую-то пластинку. Я узнал голос Пэрл Бейли. На кушетке нашлось свободное местечко. Я сел и притянул Джин к себе на колени. Радиола играла приглушенно, мягкие, тягучие звуки заполняли, казалось, всю комнату, и слова ярко вспыхивали у меня в мозгу:5
— Мы еще сделаем из тебя хорошего коммерсанта,— услышал я в трубке голос моего тестя.— Нет, черт побери, вот ужникак не ожидал, что тебе удастся это провернуть. В его тоне сквозило легкое разочарование. Я отхлебнул еще немного виски и, глядя в зеркало, висевшее на стене, высунул язык. — Да я и сам не ожидал,— сказал я.— Но меня все-таки немного беспокоят сроки поставок… — Это уж не твоя забота, голубчик. — Ну, вам видней. Я с наслаждением вытянулся в постели. До этой минуты я как-то не замечал, какая это удобная постель. В отель я вернулся в три часа ночи. Меня подвез в своей машине приятель Джеки; на него, кажется, произвело впечатление, что я остановился в «Савойе». Джин хотела, чтобы я остался. Почему же я уехал? — Ты больше не встретишься с Тиффилдом? — спросил мой тесть. — Его вызвали в Париж. Мой тесть хмыкнул. — Старый паскудник. У вас, значит, все на мази? — Все на мази и в полном порядке. Вот только сроки поставок… — Черт с ним. Даром, что ли, плачу я Миддриджу жалованье? Ты не пообещал им ускорить доставку? — Разумеется, нет. — Ты уж было испугал меня. Испугал… То же самое сказала Джин ночью. Мы с ней опять ходили на кухню, и там на этот раз наши отношения достигли новой стадии — предпоследней. Но мы не преступили грани. Джин сказала, что это было бы восхитительно, но она боится. — Напрасно,— сказал я.— Между прочим, мне кажется, что они заинтересованы в «НЖХ» тоже. — Насчет этого мы подумаем. Меня вполне устраивает то, чего мы достигли. Когда ты собираешься домой? — Думаю, с четырехчасовым. — Разве тебе больше ни с кем не нужно повидаться? Сегодняшнюю встречу можно, в конце концов, и отложить. Правда, это будет не очень удобно, так как Джордж завтра утром уезжает. Но если не хочешь, можешь не приезжать. Не очень-то я могу, подумалось мне. Я должен ехать потому, что им нужно прощупать меня, прежде чем они окончательно решат выдвинуть мою кандидатуру, и главное потому, что Джордж хочет проверить себя, проверить свое отношение ко мне. — Что ж, все складывается очень удобно,— сказал мой тесть.— Я и не предполагал, что ты вернешься сегодня. Ну, значит, увидимся в клубе. В девять ноль-ноль. — Я, пожалуй, приеду прямо с вокзала. — А иначе ты и не поспеешь. Ничего, друг мой. В следующий раз, когда ты поедешь в Лондон, я дам тебе возможность прокутить там всю ночь. Или возьмешь с собой Сьюзен и устроишь себе маленький отпуск. Ты его заслужил. Значит, до вечера. Будь здоров. — Постараюсь,— рассеянно ответил я и повесил трубку.* * *
Все купе первого класса были переполнены. Наконец я отыскал местечко в вагоне для некурящих и погрузился в тревожную полудремоту. Когда я очнулся, все мои соседи по купе уже углубились кто в вечерние газеты, кто в какие-то отпечатанные на машинке бумаги, а один делал даже пометки красными чернилами. В сетке над его головой лежал туго набитый портфель, из которого высовывалась толстая книга в переплете из свиной кожи. Какой-то законник, должно быть юрист, торопится куда-то, чтобы вздернуть какого-нибудь беднягу. Бородатый субъект, сидевший рядом со мной, вынул из кармана коробочку с мятными лепешками, открыл ее и внимательно осмотрел содержимое. Он отправил одну лепешку в рот и снова углубился в газету. Вид у него был при этом такой, словно он решительно не одобряет все, что там написано. Я закрыл глаза, удивляясь остроте закипевшей во мне неприязни. Открыл я их лишь после того, как контролер тронул меня за плечо. Я не сразу нашел свой билет. Пока я рылся в бумажнике, мне показалось, что я подметил на лицах своих спутников стыдливую радость, оттого что я попал в такое неловкое положение. Я знал, что они думают: либо у меня билет не первого класса, либо у меня нет билета вовсе. Тогда это был бы удачный для них день, было бы о чем посудачить в клубе. Юрист даже перестал делать пометки; он поглядывал то на меня, то на своего соседа — лысого господина в очках в золотой оправе. Тирада уже вертелась у него на кончике языка: «Поразительно, как иной раз сразу можно почувствовать, с кем имеешь дело… И сколько их теперь развелось…» Я нашел билет. Предвкушение удовольствия на лице юриста увяло. Это было розовое пухлое лицо с тяжелыми, набрякшими веками. Внезапно меня охватил страх. Никаких причин бояться не было. Я был вполне приличный, почтенный гражданин, отец двух детей, кандидат в члены муниципального совета от округа Сент-Клэр, и возвращался из удачной деловой поездки. Я имел такое же право находиться здесь, как всякий другой, почему же я чувствовал себя не на месте? За окном тянулись плоские поля под тусклым солнцем; ни единой живой души. Если бы так опустел город, я скорее мог бы это понять, но в поле-то ведь должны работать! Вероятно, этот непорядок скоро будет замечен, и кто-то вытащит из закромов двух-трех землепашцев. Или леопарда. Или слона. Или взвод солдат. Я поглядел на свои часы. До обеда оставалось еще полчаса. Мне вспомнилась Джин. Она, кажется, была разочарована, когда я сказал, что ухожу домой; разочарована, но отнюдь не убита горем. Появятся другие мужчины и разделят с ней широкую кушетку; другие мужчины разделят с ней удовольствие и совершат путешествие со всеми остановками, вплоть до самой последней, конечной. Да, возможно, что и до самой последней. Мне было все равно. Мое путешествие с ней завело нас достаточно далеко, я утолил свое любопытство, я удовлетворил свое самолюбие. И то и другое было уязвлено, их держали на голодном пайке уже давно, теперь они не будут меня больше терзать. И никакого преступления не было совершено, ни один адвокат не сумеет извлечь из этого приличный гонорар. Я по праву занимал свое место в купе первого класса, рядом с благоразумными, солидными людьми. Я встал, достал портфель, вынул из него папку с контрактом Тиффилда и начал делать пометки, но поезд шел слишком быстро, и вагон качало так, что, казалось, он перекатывается с боку на бок. Все же я продолжал сжимать перо в руке, словно древко знамени своей фирмы.* * *
У вокзала Виктории в Леддерсфорде не видно было ни единого такси. Я подождал немного, а потом пошел к главному вокзалу. Ветер продувал легкий пиджак, пробирал меня до костей, портфель казался неимоверно тяжелым. Я чувствовал себя бедным, усталым коммивояжером, возвращающимся домой из деловой поездки. Как это похоже на моего тестя — даже не прислал за мной машины, подумалось мне. Чтобы сократить путь, я пошел напрямик через Ингертон-Клоз. Это был узкий проезд, который затем расширялся немного, образуя маленькую площадь, после чего вытягивался снова в тесный проулок. Мне пришло в голову, что эта часть города представляет собой как бы жалкую пародию на тот район старинных подворий, где жила Джин. Когда-то это был район особнячков — леддерсфордская потуга на Олбени [7], теперь здесь преимущественно ютились индийцы и пакистанцы. Но им тоже предстояло прожить здесь недолго — все дома были намечены на слом. Да, в сущности, с Леддерсфордом ничего другого и не оставалось делать: все здесь слишком обветшало, чтобы это можно было восстановить, все было слишком грязное, слишком дряхлое, слишком нелепо, хаотично построенное. Здесь должен был вырасти новый город, но кто поселится в нем, когда его построят? В конце переулка возле фонарного столба стояла кучка каких-то молодчиков. Я на секунду замедлил шаг, раздумывая, не повернуть ли обратно. Но их взгляды были прикованы к окнам кабака в полуподвальном помещении дома № 7, где играл джаз. Там кто-то пытался оторваться от земли на крыльях музыки — кто-то надрывался, дуя в медную трубу в одном из леддерсфордских кабаков, но не мог излиться в чистых звуках, не мог создать музыку, чтобы воспарить ввысь, и трава все так же росла между булыжниками мостовой, и в переулке все так же воняло кислой капустой и прогорклым растительным маслом. И выражение ожидания на лицах парней казалось застывшим навеки. Оно было как униформа — так же как и стиль их одежды. Галстуки-шнурочки, галстуки «Стройный» Джим»; синие замшевые ботинки на синтетической подошве и черные кожаные ботинки с медными застежками; зауженные книзу брючки и туго обтягивающие ляжки джинсы, куртки, похожие на дождевые плащи, и дождевые плащи, похожие на куртки; пиджаки из шерсти с металлической ниткой… Каждый был одет по-своему, а все вместе производило впечатление униформы. Меня неприятно поразило, что все они коротко подстрижены на один манер. Это была банда, и они ждали чего-то, чтобы вместе повеселиться. Я приближался к ним, надеясь втайне, что они не заметят моего страха. Я прошел мимо них. Они прервали разговор и воззрились на меня. Я заставил себя не оглядываться и не бежать. Переулок выходил на Веб-стрит, а с Веб-стрит путь был только один — по лестнице Хамбера. И одно было несомненно: бегают они, конечно, быстрее меня. Но я их не интересовал. Они уже громко смеялись чему-то. — Вон он! — услышал я голос одного из них.— Черная скотина. Ну, я ему покажу. И этой его вшивой девке… — Покажи ему, Бык! Покажи ему! — Это звучало как хор греческой трагедии. — Я запихну его вонючую трубу ему в глотку… На Веб-стрит я увидел полисмена. Он окинул меня быстрым холодным взглядом и свернул в Ингертон-Клоз. Советник Лэмптон поставил бы его в известность о Быке и его дружках. Но я еще не был советником. Лестница Хамбера была очень крутой, с истертыми, покривившимися ступенями. Я шел медленно, держась за железные перила. День был прохладный, сухой, но перила казались теплыми и маслянистыми на ощупь. Я пошел быстрее. Скоро я буду дома, и Леддерсфорд вместе с двумя сотнями миль пути утонет в теплой мыльной пене ванны. Я сел в такси, закрыл глаза и погрузился в мечты о теплой ванне и постели. И только на Рыночной улице я вспомнил вдруг, что должен встретиться с Брауном. Я чуть было не поддался соблазну свернуть налево, на шоссе Сент-Клэр. Браун, в конце концов, сказал, что я могу и не приезжать. И мне очень не хотелось встречаться с Джорджем Эйсгиллом. Мы не разговаривали друг с другом уже более десяти лет, инстинктивно избегая встреч. Это произошло само собой; не сговариваясь, мы поняли, что так будет лучше. А теперь мы собирались нарушить это взаимное молчание. Теперь мы собирались сделать вид, что этого молчания никогда и не было вовсе, мы собирались стать учтивыми, дружелюбными и благоразумными. Теперь уже я мог на это пойти. Я уже не был тем юношей, который одиннадцать лет назад влюбился до безумия в Элис Эйсгилл. Влюбился до безумия — да, тогда это было так. Я протер глаза; их жгло, потому что я слишком мало спал. Мне очень не хотелось встречаться с Джорджем Эйсгиллом сейчас, когда я был так утомлен, плохо владел собой и туго соображал. У него, конечно, по-прежнему острый язык, и он, конечно, снова сумеет так или иначе оскорбить меня. Мы с ним не разговаривали одиннадцать лет, и еще один день взаимного молчания уже ничего не изменит. Сейчас я велю шоферу свернуть налево, на шоссе Сент-Клэр, поеду домой и высплюсь. Но когда огни перекрестка уже замерцали впереди, я понял, что мои колебания напрасны, что я не могу уклониться от этого свидания. Я не стремился избрать этот путь, но я его избрал. — Прямо,— сказал я шоферу.— Прямо и первый поворот направо. Я вышел из машины и поглядел на часы. Было без трех минут девять. Я опустил на землю портфель, вытащил портсигар, постучал сигаретой о крышку портсигара, затем достал зажигалку. На меня опять нашло, как сказала бы Элис; она говорила, что для меня пунктуальность — это фетиш. Мне нравилось появляться секунда в секунду в назначенное время, входить вместе с боем часов. Я сделал несколько шагов в сторону от подъезда и остановился перед старым избирательным плакатом. Вынуть сигарету и закурить — это занимает не более пятнадцати секунд, как бы вы ни старались растянуть процедуру. Секунд тридцать я разглядывал плакат, а затем нагнулся, делая вид, что завязываю шнурок ботинка. «Бентли» Брауна остановился возле меня, Браун вышел, обошел машину и открыл заднюю дверцу, не поглядев в мою сторону. Я выпрямился, затем наклонился снова, как бы для того, чтобы завязать второй ботинок. До девяти часов оставалась одна минута. Если Браун не заметит меня, я смогу появиться вместе с боем часов, который донесется с колокольни церкви святого Альфреда. Это будет моей крошечной победой над Брауном, а крошечные победы накапливаются. Но он увидел меня. — Потерял наконечники от шнурков, Джо? Раздалось отдаленное глухое жужжанье, и часы на колокольне пробили. Браун улыбнулся. — Секунда в секунду, верно? Я всегда на месте секунда в секунду, не так ли, Джо? — Точность — вежливость королей,— сказал я. И поглядел на его спутницу. Красивые ноги. Белая кожаная куртка. На голове синий платочек. Лет двадцать шесть, двадцать восемь от силы. Высокая крепкая грудь — это заметно даже под кожаной курткой. Приятный запах духов. Что это — ландыш? Статная, почти одного роста со мной, но держится прямо, не стыдится своего роста. «Ее позвоночник горделиво нес весь блеск ее красы». Мне невольно пришли на ум эти слова, они были как нельзя более кстати. Я не забыл их — просто они ждали своего часа. Но вспомнив слова, я тотчас вспомнил и все остальное: это была та самая молодая женщина, которая привлекла мое внимание в прошлое воскресенье в церкви святого Альфреда. Теперь, когда я уже мог как следует разглядеть ее, мне стало ясно, что не обратить на нее внимания было невозможно. Впервые за много лет я снова видел перед собой интеллектуально вполне зрелую женщину. — Это Джо Лэмптон,— сказал Браун.— Джо, это Нора Хаксли. — Здравствуйте,— произнес я и протянул ей руку. — Миссис Хаксли — из редакции «Леддерсфорд ньюс»,— поспешно добавил Браун, как бы прося прощения за свою оплошность. Она улыбнулась. — Мистер Браун сказал мне, что вы прямо с вокзала, только что вернулись из Лондона. Я задержал ее руку в своей на несколько секунд дольше, чем полагалось. Мне хотелось быть к ней как можно ближе. Улыбка не меняла ее лица — она была неотделима от него. Теперь я пропал, подумалось мне. Я отпустил ее руку. Я пропал, потому что мне захотелось тут же, сразу, не сходя с места и на любых условиях отдать себя в ее распоряжение; мне захотелось приобщиться к ее спокойной уверенности в себе. А ведь еще тогда, в воскресенье, когда я впервые увидел ее, уже тогда я знал, что это невозможно. Миссис Хаксли. Молодая замужняя женщина, по-видимому бездетная; замужем, по-видимому, недавно. Конечно, это невозможно, ничего хорошего из этого выйти не может. — Мой тесть держит меня в ежовых рукавицах,— сказал я. — Когда-нибудь он будет мне благодарен за это,— сказал Браун. И повернулся к миссис Хаксли.— Теперь мы вынуждены вас покинуть, миссис Хаксли. Муниципальные дела. Он мотнул головой в сторону грязного фасада клуба. — Здесь делается больше дел, чем в ратуше, и вам это, разумеется, известно. Только не ссылайтесь на меня! — Еще раз спасибо,— сказала она.— Я пришлю вам гранки. До свидания, мистер Браун. До свидания, мистер Лэмптон. Поднявшись по ступенькам, мы остановились и поглядели ей вслед. — Очаровательная женщина,— сказал Браун.— И какая у нее походка, обрати внимание.— Он толкнул вращающуюся дверь.— Зубы слишком крупные, впрочем. — Мне она показалась очень хорошенькой. — Весьма решительная особа. Они печатают серию интервью: один день из жизни такого-то — ну, ты знаешь, как они это делают.— Он помог мне снять пальто, что было совершенно необычным знаком внимания с его стороны.— Она пыталась меня поймать целую неделю. Меня эти штуки не интересуют, на черта они мне? Но в конце концов мне надоело отделываться от нее. «Я пришлю вам гранки»,— сказала она Брауну. Она собирается давать репортаж о моем тесте. Она будет думать о нем, будет припоминать его внешность, припоминать, что он говорил, что делал. Я упомянут не буду. Но это не значит, что она не вспомнит и меня. И я увижу ее имя в газете. Это уже будет какая-то зацепка. — Такая гласность не повредит,— сказал я.— Вы показывали ей завод? — Ралф показывал. — Ралф? — Ралф Хезерсет. — Я не знал, что он у нас в штате. — Он хочет вести с нами дела. Вернее, его отец этого хочет. — Не понимаю, почему он должен был показывать ей наш завод. — У него оказалось свободное время. Все сталелитейные заводы одинаковы, ты же знаешь. Да и никакая сила не могла бы его удержать.— Он хмыкнул.— Но пусть поостережется. Вдовушки — опасный народ. — Вдовушки? — переспросил я. — Ее муж умер год назад. Несчастный случай — утонул во время купанья. Ты не помнишь? Я стоял в холле и чувствовал себя, как узник, только что выпущенный на волю из тюрьмы: внезапно все эти зеленовато-бурые обои, и бесчисленное количество каких-то объявлений на стенах, и хвойный запах дезинфицирующих средств утратили всякую власть надо мной. Я просто стоял на довольно грязном полу посреди вестибюля уорлийского Клуба консерваторов и не видел в этом ничего особенного. — Это занятие для мужчины, а не для ребенка,— сказал я.— В дальнейшем я сам буду показывать завод молодым вдовам. — Учту на будущее,— сказал он. — Я, разумеется, покажу ей только, как варится сталь.— Я говорил небрежно-игривым тоном, каким у мужчин принято говорить о молоденьких вдовушках. Боясь выдать себя и продолжая перебрасываться замечаниями о миссис Хаксли в этом тоне, я поднимался с ним по лестнице в бар. Мы заняли столик в углу. Я погрузился в удобное кресло. Хотя бар был отделан в тех же зеленовато-бурых, угнетающих тусклых тонах, что и вестибюль, но кресла здесь стояли новые и очень удобные. Я глотнул виски и почувствовал, как по телу разлилось тепло, снимая тягостное напряжение нервов. — Вот чего мне не хватало,— сказал я. — Выпей еще.— Браун, не оборачиваясь, поднял руку. Из противоположного угла комнаты к нам устремился официант. Браун принадлежал к тому разряду посетителей, чьи движения официанты ловят на лету. Как Ралфа Хезерсета, подумалось мне, и я ощутил укол зависти. — Я бы выпил пинту пива,— сказал я. — Все, что хочешь, голубчик.— Браун сделал заказ.— Уж кто-кто, а ты сегодня это заслужил. Поверь, я очень ценю, что ты приехал прямо сюда. — Мне-то в общем все равно,— сказал я.— Могу увидеться с ним хоть сейчас. — Ты волен изменить свое решение,— сказал он.— Я думал об этом. И не вполне уверен… — В чем вы не уверены? Он вздохнул. Его шумные вздохи обычно всегда бывали нарочитыми, но на сей раз это был невольный вздох, вполне искренний. — Сьюзен это будет не по нутру, да и Маргарет тоже. — Но нельзя же с этим считаться. — Да, нельзя. Мужчина должен поступать так, как находит правильным. Но ты действительно хочешь этого, ты твердо решил? Еще не поздно передумать. В баре, кроме нас, было всего четверо мужчин — все примерно такого же возраста, как Браун. Я знал их, вернее, знал, чем они занимаются: лес, мука, текстиль, страхование. Лес и Мука стояли у стойки бара и обсуждали стоимость рабочей силы, Текстиль — за столиком в другом конце комнаты — жаловался на счета, которые он получает из гаража, а Страхование учтиво слушал его, дожидаясь, когда наступит его очередь жаловаться. Из соседней комнаты доносился стук бильярдных шаров, неразборчивые восклицания. Будут еще тысячи вечеров, подобных этому, тысячи таких же вечеров, с такими же людьми. С преуспевающими жалобщиками средних лет, с солидными, благонамеренными горожанами. Я буду сидеть здесь или в конференц-зале, и слушать их, и стараться не задеть их чем-нибудь ненароком, и, сам того не замечая, стану понемногу совершенно таким же, как они. Буду ждать своей очереди пожаловаться, своей очереди заболеть закупоркой вен, своей очереди умереть. И Гарри будет все больше и больше отдаляться от меня, и Барбара, даже Барбара перестанет меня любить. Мир, в котором она живет, своими насмешками и презрением отучит ее любить меня, и она выйдет замуж за какого-нибудь хлыща вроде Хезерсета, и не будет больше сочинять историй о Теплых Великанах, и не будет видеть замков в Беличьем ущелье. А Сьюзен станет такой, как ее мамаша. Все было предначертано заранее. Я получил то, чего добивался, и теперь выплачивал первый взнос. — Я не передумал,— сказал я.— Если не передумали вы. — Нет, нет. Два-три члена клуба проявили некоторую… э… тупость, но они не из тех, кто решает. — Интересно, кто же именно? — спросил я. — Поищи среди тех, кто пьет имбирное пиво и апельсиновый сок, и ты не ошибешься. Значит, имелись в виду диссиденты, но в таком месте, как Уорли, это оставляло слишком большой простор для догадок. — Ну, эти меня мало беспокоят,— сказал я. — И правильно. Только всегда держи руки чистыми, вот и все. — Иначе и быть не может,— сказал я. — У тебя прекрасное положение, Джо. Только будь осторожен. Это начисто исключало Джин. Это начисто исключало всякую возможность посещения каких-либо вечеринок в Лондоне одному, без жены. Я не знал, сказать ли Сьюзен о той вечеринке, на которой я побывал. Да, будет, пожалуй, благоразумнее рассказать самому, опередить других, опустив, конечно, некоторые подробности. Уорли, в конце концов, отнюдь не отрезан от мира, и в том числе от Лондона. Мне вспомнился Джефф. Не так уж я был пьян, чтоб не понять: он ревновал ко мне. И перенес свое внимание на Джуди только потому, что Джуди — это его поля ягода, но по-настоящему ему была нужна Джин. И мать Джеффа живет в Уорли, и Джефф наведывается в Уорли время от времени, и уж во всяком случае может воспользоваться услугами телефона. Теперь тревожиться из-за этого было поздно, но это был урок на будущее. Отныне я принадлежал к зеленовато-бурой стране, где смотри в оба, не оступись и чтобы комар носу не подточил — осторожность никогда не повредит. Я всегда должен был помнить, кто я такой, и не мог позволить себе ни малейшего легкомыслия. — Вы могли бы и не предупреждать меня об этом,— сказал я.— Уорли — маленький городок. — Слишком даже маленький порой, черт побери.— Он поглядел на часы.— Куда же к дьяволу провалился Джордж? Я указал на дверь. — Дьявол всегда легок на помине,— сказал я. Браун не приподнялся с кресла. Я встал и пожал Джорджу руку. В этой комнате, среди этих людей это было даже похоже на встречу с другом. Мы с Джорджем принадлежали к одному поколению, хотя он и был на десять лет старше меня. Я ненавидел его когда-то — он стоял между мной и Элис. Сейчас же передо мной был просто мужчина средних лет, среднего роста, элегантный, с тоненькими усиками и холодными глазами. Холодными или, быть может, настороженными? — Рад вас видеть, Джордж,— сказал я.— Что вы хотите выпить? Он сел за столик. — Коньяку, пожалуйста, Джо.— Он поглядел на Брауна.— Чем вы недовольны, Уолтер? — Вы опоздали. — Я провожал мою невесту.— Он произнес два последних слова с едва уловимой иронией. Я заказал коньяк. Принадлежность к обитателям зеленовато-бурой страны имела свои преимущества: десять лет назад я не мог бы приветствовать его столь непринужденно, и облегчить эту встречу с помощью коньяка было бы мне не по карману. — Выглядите вы отлично, Джордж,— сказал я.— Как идут дела? — Превосходно,— сказал он.— Не смотрите на меня во все глаза, Джо. Я просто не вижу никакого смысла в том, чтобы притворяться. — Приятно слышать, что есть хоть один бизнесмен на свете, у которого не болит от страха живот,— произнес мой тесть. — Со мной этого никогда не случалось, Эйб. Он принялся изучать свои ногти. Они сверкали — маникюр был совсем свежий. Он смахнул щелчком какую-то соринку с левого мизинца. Это не производило впечатления изнеженности, скорее всего могло показаться, что он старается держать свое оружие в порядке. — А ну, значит, теперь и подавно не случится,— сказал мой тесть.— Мы освободились от этих выродков — лейбористов. — У меня и при лейбористах дела шли неплохо,— сказал Джордж.— По правде говоря, даже лучше. — Вы игрок, Джордж. — Я всегда им был,— сказал Джордж. Он взял у официанта рюмку с коньяком.— В этом секрет моего успеха. Голос его звучал так же холодно и бесстрастно, как и прежде; ничто не могло вывести его из равновесия. — Ну, Джордж, что вы думаете о нашем новом кандидате? — Я уже говорил вам. Нам нужно впрыснуть новую кровь. Быть может, Джо заставит нас немного встряхнуться. Мне хотелось бы только иметь уверенность в том, что он не будет плохо себя чувствовать среди нас. Если на старости лет мне не начала изменять память, то Джо принадлежал когда-то к категории бунтовщиков. Не так ли, Джо? — Вы не так уж стары,— сказал я.— Но я никогда не был революционером в полном смысле этого слова. Он усмехнулся. — Нет, не в буквальном смысле, конечно. Ведь вы уже довольно давно состоите членом нашего клуба.— Он поглядел на зеленовато-бурые стены и состроил гримасу.— Хотя это еще ничего не доказывает. Половина наших членов голосует за лейбористов. А сюда приходят, чтобы выпить пива и поиграть на бильярде. И спрятаться от жены. Браун встал. — Ну, а мне пора вернуться к своей. Чтобы она не подумала, что я решил переселиться сюда. Счастливого путешествия, Джордж. Он шагнул было к двери, затем обернулся и, к моему изумлению, пожал мне руку. — До скорого, Джо. Мы молча глядели ему вслед: он шагал, грузно ступая, уверенный в себе, неутомимый махинатор, устроивший все к полному своему удовольствию. — Вам дано отпущение грехов,— сказал Джордж. Он не преминул заметить рукопожатие. — Что было, то быльем поросло,— сказал я. Комната понемногу заполнялась. Все взгляды, казалось, были устремлены на нас, и во всех взглядах читалось легкое изумление. — Это потому, что они редко видят вас здесь,— сказал Джордж. — Не думаю. — Вы привыкнете. Расскажите мне, как там сейчас Тиффилд. — Старается поддержать свои убывающие силы. — Вам известно, что когда-то он был страстно, бешено влюблен в вашу теперешнюю тещу? — Это для меня новость. Когда вам что-нибудь сообщают, будьте всегда признательны за это. И если даже вам сообщают не совсем свежую новость, зачем разочаровывать того, кто так старался, и лишать его удовольствия? Я изобразил на лице заинтересованность. — Все это, разумеется, дела давно минувших дней. Она еще не была замужем тогда. Браун вырвался вперед и обскакал Тиффилда. Не думаю, чтобы Тиффилд когда-нибудь ему это простил. — Если бы Тиффилд знал ее так же близко, как я, он бы поклонился Брауну в ноги. Джордж покачал головой. — Сорок лет назад она была больше похожа на Сьюзен, чем на вашу нынешнюю тещу. А еще через сорок лет Сьюзен станет такой же, как моя теща. Время летит быстро в зеленовато-бурой стране. — Такие вещи никогда не мешает знать,— сказал Джордж.— А теперь вы уже считаете бизнесменов за людей? — Пытаюсь. — Правильно делаете,— сказал он.— Я бы на вашем месте все время об этом помнил. Ваш тесть думает, что Тиффилд изменился. Неверно. Вы ходите по заминированному полю. — То есть мой тесть ходит, хотите вы сказать? — И вы тоже. Потому что он во всем обвинит вас. — Что верно, то верно. — Предупреждаю вас об этом для вашей же пользы.— Он подозвал официанта.— Как ни странно, я чувствую что-то вроде ответственности за вас. Вы идете вперед напролом и расшибете лоб о каменную стену… — Иной раз проходят и сквозь стену и она рушится,— заметил я. — Да, в молодости. Но не теперь, Джо, не теперь.— Он протянул мне портсигар. Сигареты были толще обычных, с его инициалами. Я пошарил в кармане, ища зажигалку, но вытащил коробку спичек, которую взял в отеле «Савой». Он поглядел на коробку и усмехнулся.— Сувенир,— сказал он. От этой усмешки лицо его помолодело. Впервые в жизни мне показалось, что я как будто начинаю понимать, как Элис могла выйти за него замуж. — Я не хотел приходить сюда сегодня,— сказал я. — Я это вижу. Нам можно не доискиваться до причины, не так ли? Да и мне, правду сказать, не хотелось приходить…— Он закусил губу.— Здесь не поговоришь.* * *
Мы поговорили в его доме на Пеннак-лейн — узком, немощеном проезде, ответвлявшемся от Тополевого проспекта. В каком-то отношении здесь было даже лучше, чем на Тополевом проспекте. Дом Джорджа был здесь если не самым большим, то самым новым. Солидный дом, сложенный из местного камня в стиле швейцарского шале, нечто прямо противоположное той железобетонной конструкции, в которой он жил с Элис на шоссе Коноплянок. Этот дом пришелся бы Элис по вкусу. Однако во всем остальном вкусы Джорджа, по-видимому, не претерпели никаких изменений. Только бурбонское виски («я помню вашу слабость, Джо»), которое я усиленно подливал себе, помогло мне не впасть в состояние безысходной тоски: все цвета были здесь слишком светлые, все формы слишком обтекаемые, все абстракции на стенах слишком абстрактные. И все было слишком аккуратное, слишком опрятное — это было жилище аккуратного мужчины, который живет один. Говорил преимущественно Джордж, вставая и нервно прохаживаясь по комнате. Виски, казалось, растворилось в моей усталости, поглотилось ею, и голова моя была ясна, и язык не заплетался, но Джордж теперь, когда он был у себя дома, несколько распустил вожжи. Лицо его не раскраснелось и не побледнело, но как-то обмякло. — Это все Моурин придумала,— сказал он, внезапно оборвав разговор о моем тесте. Он взял с каминной полки фотографию в рамке. Изображенной на ней молодой особе было никак не больше тридцати лет; у нее были темные волосы и твердая складка в углу рта. Казалось, она тихонько посмеивается над чем-то, но вполне добродушно, впрочем. Я возвратил ему фотографию. Он взял ее очень бережно, словно боялся повредить. — Красивая девушка,— сказал я. — Моя невеста. — Поздравляю. — Это еще пока не официально. Но мы скоро поженимся. Он опустился в кресло. Оно было серебристого цвета и по форме напоминало половинку яичной скорлупы — я думал, что такая мебель существует только в нью-йоркских рекламных проспектах. Но Джордж, казалось, чувствовал себя очень удобно в этом кресле. Анатомически он был человеком двадцатого столетия. Я же был неправильной формы, не такой, какая требовалась для этой комнаты, мне было бы неудобно сидеть в таком кресле… и я слишком устал и слишком много выпил. Нужно было сказать Джорджу какую-нибудь любезность и отправляться домой. — Я очень рад за вас,— сказал я.— Тоскливо жить одному. — Я жил один очень долго,— сказал он.— Всю жизнь. Вы знаете…— Он подлил себе виски.— Когда Элис умерла…— Он снова умолк и поглядел на меня почти с нежностью.— Когда Элис умерла, я был рад. Легче быть одиноким, когда ты и вправду один. Если бы у нас были дети, тогда еще все могло бы сложиться по-другому. Было уже одиннадцать часов. Сьюзен теперь, верно, легла спать. Я разденусь за дверью, а потом тихонько заберусь к ней в постель. Но сначала я зайду к Гарри и положу около него катушку с цветной пленкой, о которой он меня просил. А потом пойду к Барбаре и положу ей в кроватку медвежонка, купленного в Лондоне у Хэмли. Возвращаясь домой, я возвращался не к Сьюзен, а к детям. На какое-то мгновение мне стало жалко Джорджа. — Вы когда-нибудь вспоминаете о ней? — спросил он. — Это было бы бессмысленно. — Выпейте еще,— сказал он. Теперь голос его стал хриплым. — Нет, Джордж, спасибо, мне, право же, пора. — Нет, я настаиваю. Последний раз мы с вами пили вместе десять лет назад. Даже немного больше. Ну, давайте еще глоток.— Я протянул ему мой бокал. — Маловат,— сказал он и взял лафитный стакан. — Салют,— сказал он.— Пью за то, чего вам больше всего хочется. А все же вы вспоминаете о ней когда-нибудь, Джо? — Иногда. — Это глупо. Она не принесла бы вам счастья. Она бы проглотила вас живьем. К моему удивлению, слезы навернулись мне на глаза. — Мир праху ее. — Так говорит Моурин. Она всегда так говорит — с первого дня нашего знакомства. Вы счастливы теперь, Джо? — Счастлив… как все.— Я не мог сказать иначе. Я не мог соврать ему, потому что он был мужем Элис. И он хорошо это понимал. — Счастлив, но не до головокружения. Счастлив, как все. И у вас есть дочь. — И сын. — Но сын — это мамочкин сынок. — И дедушкин. — А дочка — ваша. Так случается иногда. — Это может случиться и с вами,— сказал я. Я поднялся — не без некоторого труда. Мое кресло хотя и не было таким исчадием двадцатого века, как кресло Джорджа, все же как бы вынуждало меня оставаться в полугоризонтальном положении. — Вы еле стоите на ногах,— сказал Джордж.— Я отвезу вас домой.— Он внезапно утратил свою агрессивную настойчивость и, видимо, забыл про мой оставшийся нетронутым лафитный стакан. В автомобиле мы не разговаривали, но Джордж, казалось, был чрезвычайно доволен чем-то. Я догадывался, что доставляло ему такую радость, почему время от времени он едва удерживался, чтобы не хмыкнуть от удовольствия. И я чувствовал, как моя неприязнь к нему начинает таять. Он вышел из машины и проводил меня до садовой калитки. Я с облегчением заметил, что в окнах у нас света нет. Я снова был дома, а в саду уже распустились ипомеи и вьюнок. Они распустились еще до моего отъезда в Лондон — голубые, розовые, бледно-лиловые и алые цветы, но я не замечал их при свете дня, а теперь увидел в лунном сиянии. — Зайдемте, выпьем,— предложил я Джорджу. — Уже поздно,— сказал он.— Спасибо тем не менее. — Приезжайте к нам как-нибудь с Моурин,— сказал я, когда он садился в машину. — С радостью,— сказал он.— Спокойной ночи, Джо. Дверца машины захлопнулась. Это был основательный, солидный звук, словно задвинули дверь международного вагона. У Джорджа был теперь «мерседес». Я глядел ему вслед, пока он не скрылся из виду, а затем отворил парадную дверь. Но я не сразу вошел в дом: стоя вполоборота, я бросил последний взгляд через плечо. Все теперь стало на свое место, и боль прошла, подумал я, а Уорли все тот же, Уорли победил в конце концов. Новая жена родит Джорджу детей, а мертвая будет покоиться с миром. Я вошел в дом, осторожно притворил дверь и достал из портфеля цветную пленку и медвежонка.6
— Вы можете воспользоваться нашим проигрывателем для пластинок, если хотите, Герда. — Благодарю вас, мистер Лэмптон. Она наклонила голову так, словно намеревалась сделать реверанс. Пухленькая, белокурая, она казалась очень податливой. Не в первый раз у меня мелькнула мысль: интересно, как бы она поступила, если бы я повел решительную атаку? Как в таких случаях начинают? «Вы очень славная девушка, очень славная девушка»,— и потрепать по розовой щечке. «У меня есть для вас небольшой подарочек…» Но у меня не было для нее небольшого подарочка, и я не заводил интрижек со служанками, впрочем, она была не совсем служанкой: ее отец был одним из наших заказчиков, и она приехала в Англию, чтобы изучать язык. Так что она была скорее как бы членом семьи. В наше время прислуги как таковой уже не существует, я родился для этого слишком поздно. — Сейчас в Гамбурге мы бы все на улицах были,— сказала Герда.— Мы бы на улицах танцевали даже. — У нас здесь для этого не особенно благоприятные условия,— сказал я.— Но сегодня вечером в городе будет фланелевый бал. Она сморщила носик. — Вы танцуете в фланелевых платьях? — Женщинам можно надеть просто летние платья. Я поглядел поверх ее плеч на расписанную стену. Жалюзи на кухонном окне были приспущены, и от этого на всем лежали полосы тени. На расписанных стенах появились царапины, которых я раньше не замечал. Платье Сьюзен в последнем ревю, называвшемся «Ночь и день», обтягивало ее, как перчатка, и не доходило до колен, но не так же оно ее обтягивало? Я поднял жалюзи и снова поглядел на стенную роспись. Теперь резкая линия между ног и очертания грудей стали менее четкими. — Слишком холодно для летних платьев,— сказала Герда. — Не обязательно их надевать,— сказал я.— Но, может быть, еще потеплеет. — Меня уже не будет здесь,— сказала Герда. Она присела на стул возле откидного стола и вытащила из кармана пачку сигарет. Я зажег для нее спичку. — Спасибо,— сказала она.— Вы очень добры. Когда я вернусь домой, я совсем не буду курить. Мой отец этого не любит. Она была без чулок; когда она закинула ногу на ногу, золотистый пушок у нее на ногах засверкал, словно блестки. — Думаю, что ваш отец прав,— сказал я. — Вы очень похожи на моего отца, мистер Лэмптон. Он такой же крупный мужчина и очень добрый. Мне было очень хорошо у вас. — Тогда почему же вы хотите нас покинуть? — Мой отец нездоров. — Как жаль,— сказал я. — Поэтому мне придется очень скоро уехать. — Нам очень жаль расставаться с вами. Барбара будет скучать по вас. — Нет.— Она покачала головой.— Маленькие дети скучают только по своим папе и маме. Так и должно быть. А Барбара папина дочка, верно? — Да, так случается иногда,— сказал я. — У меня тоже так, хотя я очень люблю и маму. Она качнула ногой, и блестки потухли. Теперь ее ноги не были просто предметом, на который приятно смотреть, они стали предметом, которого хочется коснуться, погладить, ощущая эти шелковистые волоски под рукой. Я с трудом отвел глаза. Пожалуй, хорошо, что она уезжает. — Вы уже сообщили об этом миссис Лэмптон, Герда? — Я только теперь надумала. И потом — вы же хозяин. Я должна была прежде всего сказать вам. Мне вспомнилась Мария — девушка, которая отдалась мне в Берлине за пачку сигарет. Сигареты назывались «Вудбайн». Смешно, какие пустяки застревают иной раз в памяти. Мария была женщиной такого же типа, как Герда, хотя Герда совсем светловолосая, а Мария брюнетка, и Герда пухленькая, а Мария худая. Но Мария тоже была податлива, покорна — «вы хозяин, верно ведь?» — она была полна одной заботой: быть приятной мужчине. А Сьюзен, по-видимому, ставила себе прямо противоположную цель и в течение целого дня стремилась достичь ее любыми средствами. Я не помнил, чтобы она когда-нибудь еще была такой придирчивой и сварливой. А ведь она получала от меня куда больше, чем пачку сигарет. Дом, правда, принадлежал ей, но денег отец не давал ей ни копейки. Мы жили только на мой заработок, и он уходил весь, до последнего пенни, и еще нередко не одну сотню фунтов приходилось брать авансом. Сегодня принесли счет от Модсли — самого дорогого универсального магазина в Леддерсфорде,— и я сунул его в карман, не распечатав, так как даже не решался взглянуть на него. Скорее уж я имел бы право быть сегодня раздражительным и сварливым, а не Сьюзен. — Вы чем-то озабочены,— сказала Герда. — Я думал о том, что это будет не очень-то приятная новость для миссис Лэмптон. — Дом не так велик,— сказала она.— И Гарри теперь в пансионе, почти совсем здесь не бывает. Я как будто уловил нотку презрения в ее голосе. — Все же вы нам очень помогали, Герда. Миссис Лэмптон будет теперь связана домашним хозяйством по рукам и ногам. Герда пожала плечами. — Все замужние женщины связаны домашним хозяйством. Вот почему я не скоро выйду замуж,— сказала она со смешком. Атмосфера в кухне становилась все более уютной… Словно запылал огонь в большом очаге и с дубовых балок свесились копченые окорока, словно это была совсем другая кухня в каком-то совсем другом доме. — Пожалуй, мне надо пойти сообщить миссис Лэмптон,— сказал я. Герда нахмурилась. — Мистер Лэмптон, вы очень похожи на моего отца. — Вы мне это уже говорили,— сказал я. — Постойте. Я не то хотела вам сказать…— Она покраснела. — Говорите, не бойтесь,— сказал я. — Вы хороший человек. Очень добрый и душевный. Вы очень хороший отец, и вы не скупой. И много работаете, а теперь вы еще и в муниципалитете, потому что хотите приносить пользу, не так ли? И у вас очень красивые дети. Вы мне очень нравитесь, мистер Лэмптон. Ну, и…— Она умолкла.— Не знаю, как это выразить,— почти шепотом пробормотала она. — Мне кажется, вы выражаете ваши мысли очень хорошо,— сказал я. — Спасибо. Я хочу сказать, что, так как вы мне очень нравитесь, я должна…— она снова умолкла. — Ну, что такое, Герда? Она опустила голову, уставилась на свою юбку и обдернула ее на коленях. — Я хочу сказать, что мне очень жаль, что приходится уезжать раньше, чем я предполагала. Мне у вас было очень хорошо, пока… пока мой отец не заболел. Вы понимаете? — Не огорчайтесь,— сказал я. Я был несколько смущен и озадачен, но вместе с тем мне было приятно это слушать. Когда-нибудь Барбаре исполнится двадцать лет. И моя дочка оборвет свое пребывание за границей, чтобы поухаживать за больным отцом. Мне хотелось поцеловать Герду, но у меня не было ни малейшей уверенности, что поцелуй не будет неверно истолкован. Я ограничился тем, что улыбнулся ей, похлопал ее по руке и поднялся наверх к Сьюзен. По дороге я заглянул к Барбаре. Она сладко спала, обхватив обеими руками мистера Мампси — медвежонка, которого я привез ей из Лондона. Грелку с горячей водой она, как я и предполагал, выпихнула из постели на пол. Эта грелка потребовалась ей только потому, что она была в форме поросенка — голубого поросенка с завинчивающейся пробкой в голове; поросенок этот даже отправлялся с нею иной раз в путешествие. Обои на стенах она выбирала сама: на бледно-голубых волнах покачивались розовые парусники в окружении дельфинов и морских коньков. Она пожелала, чтобы были корабли, а не феи, и не Мики Маус, и не Крошка Нодди. А на потолке чтобы было небо и звезды. Поэтому потолок был синий, усеянный серебряными звездами, и парусники могли держать по ним путь. Она перевернулась к самому краю постели и пробормотала что-то, я не разобрал что. Но что бы ни было у нее на уме, это не могло быть ни ненавистью, ни страхом, ни горем. Она была слишком полна любви ко всему окружающему, и в ее душе не оставалось уголка, куда мог бы заползти мрак. Появившись на свет, она сразу рассеяла мрак. Пять лет назад над моим домом нависла мрачная туча. Тогда я не понимал, откуда она пришла. Но когда родилась Барбара, все разъяснилось. Все эти внезапные приступы слез, эти неистовые пароксизмы страсти, эти бешеные вспышки раздражительности и злобы, эти долгие периоды угрюмого молчания — не нужно было быть психиатром, чтобы понять их причину. А вот теперь все начиналось снова. И спасение было в моих руках, если можно так выразиться, пользуясь словом «руки» как эвфемизмом. Я постучал в дверь спальни. Никакого ответа. Я постучал снова. — Ты разбудишь ребенка,— раздался голос Сьюзен.— Входи же наконец! — Ты уже почти готова, дорогая? Я поцеловал ее обнаженное плечо. Она отстранилась. — Отстань! — огрызнулась она. — Извините,— сказал я.— Ваш супруг униженно просит извинить его за то, что он осмелился вас поцеловать. Она,казалось, не слышала. — А, черт! — сказала она.— Ничего не получается! — Она швырнула щетку для волос на пол.— Я бы с радостью не пошла туда совсем. Под глазами у нее были темные круги, а ее иссиня-черные волосы, всегда напоминавшие мне полуночное небо, утратили свой живой блеск, стали тусклыми, словно омертвели. И все же она будет самой красивой женщиной на этом вечере, подумалось мне; слегка болезненный вид делал ее еще более обольстительной; чуть заметная детская припухлость исчезла, черты лица стали резче. — Было бы жаль не пойти,— сказал я.— Нам теперь не часто удается бывать где-нибудь вместе. — А ты только сейчас это заметил? Она закурила сигарету. Пепельница на туалетном столе была полна окурков. Последнее время Сьюзен пристрастилась к турецким сигаретам. Вся спальня пропахла крепким табаком. — Ты слишком много куришь,— сказал я. — Тебя это не касается. — Нет, касается.— Внезапно страшная мысль поразила меня.— Надеюсь, ты не куришь в постели, когда меня нет дома? Она была приучена к тому, что прислуга прибирала за ней, приводила все в порядок, выбрасывала окурки из пепельниц, выключала свет и газовые горелки. Да, да, выбрасывала окурки из пепельниц… Мне казалось, что я уже слышу запах тлеющего одеяла, слышу детский крик, вижу маленькое обугленное тельце. Внезапно во мне вспыхнула ненависть к Сьюзен. — Ты не понимаешь, как легко может произойти пожар,— сказал я.— Барбара… Она обернулась ко мне. — Замолчи! — крикнула она.— Или я никуда не пойду. — Как тебе угодно,— сказал я.— Я ведь иду туда только ради тебя. — Только ради меня?! А тебе известно, сколько вечеров за всю эту неделю ты провел дома? Ни одного. Да, черт побери, ты уходишь из дому каждый вечер! Заседание в ратуше, собрание в клубе, встреча в театре… Ты приезжаешь домой, проглатываешь обед, говоришь «спокойной ночи» Барбаре и тут же исчезаешь. Зачем ты вообще утруждаешь себя этими визитами? Она снова схватила щетку и принялась с такой яростью расчесывать волосы, что меня бы не удивило, если бы из них посыпались электрические искры. — Перестань,— сказал я.— Оставим это. Я должен всем этим заниматься. Не будем обсуждать это снова. — Нет, конечно, мы не должны это обсуждать. Все должно быть так, как тебе хочется. Мой отец значит для тебя больше, чем я. Даже Джордж Эйсгилл значит для тебя больше, чем я. И больше, чем дети. Да, да, Джордж Эйсгилл значит для тебя больше, чем твоя дочь, да, даже чем твоя дочь, которую, по твоим словам, ты так безумно любишь. Я ведь не забыла. — О господи! — сказал я.— Это же было месяц назад. — Ты возвращаешься из Лондона, где пробыл целых два дня. Ты отправился туда, если верить тебе, с величайшей неохотой. Это была труднейшая поездка, скучнейшая поездка, утомительнейшая поездка! Казалось бы, каждый нормальный мужчина спешит в таких случаях прямо домой к своей жене и детям. Но только не ты. Мой отец пожелал встретиться с тобой в клубе. И ты тотчас мчишься туда, невзирая на усталость. Но этого мало. Ты и тут все еще не можешь вернуться домой. Слишком рано, по-видимому. Ты отправляешься к Джорджу Эйсгиллу и бражничаешь с ним до полуночи. — Послушай, Сьюзен, не будем начинать все сначала. Я уже сказал, что очень сожалею… — И подумать только — с кем! С Джорджем Эйсгиллом! Ты же умудрялся как-то не разговаривать с ним целых десять лет. Что ж ты не мог продолжать так и дальше? О чем это тебе понадобилось с ним беседовать? Об Элис? Не так ли? — Я отвел глаза. — Она умерла. С этим давно покончено. — Кто его знает,— сказала она тихо. — Все было кончено еще до того, как мы поженились. И вообще ничего бы не было, если бы Джордж вел себя по отношению к Элис как порядочный человек. А я был молод и глуп. А Элис была на десять лет старше меня…— голос мой оборвался. — Ну, конечно. Вали все на нее! Не забудь обвинить ее еще в том, что она покончила с собой, когда ты ее бросил. Это на тебя похоже. Мне захотелось ее ударить. — Замолчи! Замолчи, ты, полоумная стерва! Чего ты добиваешься, черт бы тебя побрал! Я был зол на себя не меньше, чем на нее. Да, я пытался свалить вину на Элис, я пытался изобразить себя этаким невинным агнцем, совращенным женщиной средних лет. Мне не следовало выгораживать себя, этим я предавал Элис. Сьюзен рассмеялась. Это был невеселый смех, резкий, деланный, он выражал лишь презрение. — А! Это задело тебя за живое? Верно, Джо? Ты и сейчас не любишь вспоминать об этом? Я присел на кровать. Если бы в комнате не было Сьюзен, я бы с удовольствием прилег и уснул. Я бы лежал, смотрел на желтовато-серые обои и ослепительно белый карниз и не думал бы ни о чем. Я закрыл глаза. — Джо, ты слышишь, что я говорю? — Нет,— сказал я.— Больше я тебя не слушаю.— Я встал.— Я хочу выпить. — Ты сейчас отсутствовал, верно? — Не понимаю, о чем ты говоришь. — Ты иногда словно пропадаешь вдруг куда-то. Я уже не существую для тебя, никто для тебя не существует. Она открыла флакон духов. Она никогда не употребляла этих духов прежде: запах был душный, приторный — такие духи любят хористки. И вдруг на какое-то мгновение — быть может, причиной тому были эти новые духи — она показалась мне прелестной, юной, полураздетой незнакомкой в черной шелковой комбинации. — Я просто устал,— сказал я и взял флакон с духами.— Это что-то новое. Она выхватила у меня флакон. — Я взяла на пробу. — Что ж, правильно,— сказал я.— Мы живем только раз.— Я наклонился над ее плечом.— А они, право, прелестны,— сказал я.— Жаль, что ты не можешь пойти на танцы в таком туалете. Она прикрыла грудь руками. — Перестань пялить глаза,— сказала она.— Пойди приготовь мне выпить. Хорошую порцию сухого мартини. — А я только что хотел предложить вермута с джином,— сказал я. — Вот это мой Джо! — Пробочкой от флакона она подушила за ушами.— Прости, что я была такой злючкой. — Забудем об этом,— сказал я.— Жизнь слишком коротка. — Я ревнивая дрянь, собственница,— сказала она. Она понюхала духи и закрыла флакон пробкой. — В самом деле, они немножко отдают публичным домом,— сказала она. Я вытащил из кармана бумажник. — Пять фунтов за одну ночь, мисс? — Гадкий! — сказала она. Я поцеловал ее в щеку. Это ребячье словечко, которое она так редко употребляла теперь, неожиданно пробудило во мне какую-то почти отеческую нежность к ней. — Когда ты перестанешь быть ревнивой собственницей, я сочту это тревожным знаком для себя. — Ах, как это будет здорово! — Она слегка подтолкнула меня к двери.— А теперь ступай и приготовь мне мой мартини, раб! Дожидаясь ее, я приготовил еще один мартини — для себя. Буря пронеслась — пронеслась почти так же стремительно, как налетела. Атмосфера разрядилась. Но новые бури еще впереди. И настанет день, когда я уже буду не в силах с какой-то новой бурей совладать. Настанет день, когда Сьюзен скажет мне такие слова, на которые может быть только один ответ: уйти, оставить ее навсегда. Из кухни доносилось пение Герды. Она пела немецкую песенку, я разобрал всего несколько слов — в них говорилось о каком-то корабле смерти. В ее голосе была своеобразная хрипловатая прелесть; это была даже не мелодия, а скорее просто печальная жалоба, она звучала слишком хрипло, слишком правдоподобно; этот корабль смерти, насколько я мог понять, слабо зная немецкий язык, скоро должен был приплыть и увезти с собой много, много людей. Эти люди не ждали корабля смерти, но он был уже в пути. Я поставил на стол пустой бокал и направился к кушетке. Подложив под голову подушку, я растянулся на кушетке и на какое-то мгновение почувствовал себя — пусть иллюзорно — почти счастливым. Нисколько я не устал, сказал я себе. Просто я сбросил с себя вьюк, чтобы сделать передышку. На письменном столе стоял большой букет лунника в медном кувшине. Продолговатые белые чашечки цветов казались прозрачными в лучах заходящего солнца. Мы с Барбарой нарвали их в саду после обеда. Она называла их бумажными цветами. Я предлагал ей более изящные названия — лунные цветы, атласные цветы, жемчужные цветы, но для нее это были бумажные цветы — слишком гладкие и красивые, чтобы быть всамделишными. Неожиданно я снова ощутил вьюк у себя на плечах. Чувство покоя исчезло, его не было в этой комнате. Я встал и пошарил в карманах, ища сигарету. Сигарет не было. Я направился к серебряной коробке, стоявшей на кофейном столике: Сьюзен время от времени наполняла ее сигаретами, если умудрялась об этом вспомнить. Мне казалось, я видел, как она открывала ее сегодня. Левое отделение, отведенное для турецких сигарет, было наполнено доверху. Правое было пусто. Не имеет значения, сказал я себе. Не имеет значения. Я куплю себе сигарет по дороге. Мне не так уж нестерпимо хочется курить; ведь если бы здесь не было совсем никаких сигарет, я бы и не подумал придавать этому значение. Я захлопнул крышку коробки и направился к бару.7
Дневные воскресные приемы у моего тестя, на которых неизменно подавался коньяк, были одной из незыблемых традиций города Уорли. Мой тесть устраивал такие приемы примерно раз десять в год, почти всегда в первое воскресенье каждого месяца. По количеству приглашений, полученных тем или иным лицом на эти приемы, можно было безошибочно определить общественное положение этого лица или его положение в доме мистера Брауна, что, в сущности, сводилось к одному и тому же. Это был весьма удобный способ воздавать положенную дань светской жизни и одновременно производить надлежащий отсев: если вы получали приглашение на «воскресную рюмку коньяку» к Браунам, это еще не означало, что вас когда-нибудь пригласят к ним на обед, но если вы не получали приглашения на «воскресную рюмку коньяку», это уже означало, что в глазах Браунов вас как бы не существует вовсе. Мы с Сьюзен, будучи членами семьи, имели постоянное приглашение, и я был не настолько глуп, чтобы им пренебрегать. Но в это воскресное утро я с радостью предпочел бы выпить пинту пива в «Кларендоне». Эту мысль — довольно опрометчиво — я и высказал Сьюзен, когда мы из церкви святого Альфреда поехали к Браунам. — Очень жаль, что у тебя такое настроение,— сказала она. Я резко свернул на шоссе Сент-Клэр. — Совершенно не о чем жалеть,— сказал я.— Это была просто шальная мысль. — Довольно странные шальные мысли приходят тебе в голову,— сказала она.— Ты едешь со мной в гости, но предпочел бы поехать в кабак без меня. — Я этого не говорил. — Но ты никогда не приглашал меня в «Кларендон». — Ты никогда не говорила, что тебе этого хочется. — Мне этого не хочется,— сказала она.— Но тебе хочется. Почему бы тебе после того, как ты отвезешь меня к папе, не отправиться обратно в город? К твоим драгоценным трактирным друзьям. К твоим чертовым избирателям. К твоим поклонницам. А я объясню папе, почему ты не мог остаться… — Подавись ты своим папой,— сказал я. — Очень красиво,— сказала она.— Ты всегда так очаровательно выражаешься? — Извини, пожалуйста,— сказал я.— Забудем это. Она ничего не ответила, но, взглянув на нее, я, к своему удивлению, обнаружил, что она плачет. Я свернул направо и остановил машину на Ройден-лейн — узкой грейдерной дороге, ответвляющейся к югу от Тополевого шоссе. — Что случилось, детка? — Ничего,— сказала она. Я протянул ей носовой платок. — Что-то есть. Ты нездорова? — Нет, я здорова,— ответила она. Я обнял ее. — Ты не должна плакать в этом красивом платье. — Я плохая жена,— сказала она.— Ты был бы счастливее без меня. — Не говори глупостей, малютка,— сказал я, взял у нее платок и осторожно вытер ей слезы.— Мы посидим здесь, выкурим по сигарете и полюбуемся природой. Куда нам спешить? — Как здесь тихо,— проговорила она. Позади и слева от нас пышно зеленела равнина, а впереди за каменной оградой торчал осыпанный валунами дернистый склон холма, похожий на большой шершавый язык, который высунула раскинувшаяся за ним Уорлийская пустошь. В машине было тепло, и я опустил окно. Я положил руку Сьюзен на колено. Прошедшей ночью мы оба немного хватили лишнего и сразу уснули, едва голова коснулась подушки. А сегодня я сказал Сьюзен, что Герда от нас уходит. Вот тогда эта перебранка и началась — скучная, тупая супружеская перебранка. А сейчас я не чувствовал себя сварливым супругом; сейчас мы были — он и она в белом «зефире» на пустынной проселочной дороге. — Мы можем выйти немножко погулять,— сказал я. — На этих гвоздиках? — сказала Сьюзен. Я расстегнул пуговку у ворота ее платья. Она легонько ударила меня по руке и застегнула пуговку. — Нет. Не здесь,— сказала она мягко. — Во всем виновато твое платье,— сказал я. — Оно очень скромное и строгое. — Это одеяние девственницы. Ослепительно белое и закрытый ворот.— Я прижался носом к ее рукаву.— И накрахмалено. Безумно сексуально. Словно соблазняешь монахиню. — Не говори пакостей,— сказала она и достала портсигар.— Дай мне прикурить, милый. Она наклонилась ко мне, и ее раскрытая сумочка соскользнула на пол. Я почувствовал вязкий приторный запах — флакончик с духами вывалился из сумки. Я поднял его и заткнул пробкой. — Твои новые духи, дорогая,— сказал я.— Немножко еще осталось.— Я потянул носом воздух.— В машине теперь будет пахнуть, как в публичном доме. Она взглянула на флакончик, и слезы снова полились из ее глаз. — Зачем же плакать,— сказал я.— Я куплю тебе такие духи. — Они мне не нравятся,— сказал она.— Отвратительные духи. Мне не надо больше таких духов. Я закурил сигарету. — Так выбрось их. — Нет, это было бы расточительно. Все еще плача, она снова подушила за ушами. Я расхохотался: никогда еще, кажется, не была она столь нелогична, столь вздорна, столь женственна и… столь обворожительно-мила, как в это чудесное июньское утро. Я поцеловал ее. — Попудрись, и мы поедем,— сказал я.— Чудно́, но порой мне кажется, что ты вовсе мне не жена. — Что ты хочешь этим сказать? К моему изумлению, она как будто рассердилась. — Я хотел сделать тебе комплимент. Она открыла пудреницу. — Довольно странный комплимент,— сказала она.— У тебя очень странная манера выражаться. Я крепче прижал ее к себе. Она высвободилась. — Нас могут увидеть,— сказала она. — Но ведь ты же моя жена. — Ты, кажется, этого не чувствуешь. Ты только что в этом признался. — Забудем это,— сказал я.— Это не имеет значения. Она смахнула пылинку с платья. — Правильно,— сказала она,— это не имеет значения. Она продолжала пудриться. Теперь я видел перед собой светскую маску — лицо молодой дамы, которая посещает церковь и ездит на приемы. Трудно было поверить, что в этих больших карих глазах могли когда-нибудь стоять слезы. Кончив пудриться, она снова взяла флакончик с духами. Она подняла его вверх и посмотрела на свет: на дне оставалось еще немного духов. Она отвернулась от меня и, оттянув ворот платья, вылила остаток духов в ложбинку между грудей. Я смотрел на нее и не испытывал больше нежности к ней. Без всякой видимой причины она вдруг отдалилась от меня. Ее тело было по-прежнему здесь, рядом со мной, так же как безоблачно-синее небо по-прежнему было у нас над головой, но я был нужен ей сейчас не больше, чем небу; она ушла куда-то от меня. Мы уже ехали по Тополевому шоссе, когда она наконец нарушила молчание. Глядя в сторону, она сказала: — Будь добр, не забывай, что ты в обществе, хоть на этот раз. — Что ты хочешь этим сказать, черт побери?! — Общайся, не разговаривай все время с папой о делах. И не волочись за этой Хэксли. — Хаксли,— поправил я.— Кстати, я понятия не имел, что она будет там. — Ну конечно, если бы ты знал, то поскакал бы туда со всех ног, не так ли? — Да я, черт побери, всего раз и видел-то ее! Только раз и минуты две, не больше. — А тебе бы, конечно, хотелось побольше, не так ли? Я же видела, как ты уставился на нее в церкви, видела, какое у тебя сделалось томное выражение лица. И она это видела тоже. Эта особа отнюдь не идиотка. — Она даже не подозревает о моем существовании,— сказал я. — Совершенно так же, как Ева Стор,— она тоже не подозревала о твоем существовании. В последний раз это ведь была она, не так ли? — А до нее — Джин Велфри. Ты делишь все свое время между моим отцом и той женщиной, которая тебе на этот раз приглянулась. — Я не обмолвлюсь сегодня ни единым словом ни с одной женщиной. И с твоим отцом тоже. Ни единым словом, будь я проклят! Сьюзен пробормотала что-то, но я не разобрал что; все мое внимание было поглощено преодолением поворота перед въездом в усадьбу. Въезд был так узок, что приходилось делать широкий разворот, чтобы не ободрать крыло машины. Это, кстати, было единственным, в чем проявилась прижимистость Брауна, ибо его дом был самым большим на Тополевом шоссе и, следовательно, самым большим в Уорли, если не считать особняка Уэйлсов и замка Синдрема. А усадьбы их, даже соединенные вместе, были ничтожны по сравнению с брауновской, хоть и достаточно велики, если подходить к ним с обычной меркой. И строители как особняка, так и замка не пошли дальше песчаника, честолюбие же Брауна мог удовлетворить только самый лучший тесаный камень. Я поставил машину подальше от главного входа, позади запыленного «воксхол-уиверна», принадлежащего Марку. Помогая Сьюзен выйти из машины, я проговорил небрежно: — О господи, пора бы уж ему помыть свою колымагу. Сьюзен судорожно глотнула воздуха. — И пожалуйста, оставь бедного Марка в покое со своими тяжеловесными шутками по поводу его машины. И постарайся быть любезным с Сибиллой. — Да, дорогая. Виноват, дорогая. Все, как скажешь, дорогая,— проговорил я с преувеличенным смирением. Я позвонил. Харриэт, главное сокровище семейства Браунов, отворила нам дверь. Как всегда, она приветствовала Сьюзен явно с большей теплотой, нежели меня; она служила у Браунов свыше двадцати лет и была таким же творением их рук, как этот дом. Но дом мне нравился, несмотря на то, что некоторые господа, вроде Ларри Силвингтона, утверждали, что он похож на спортивный стадион, построенный в стиле Людовика XIV; он нравился мне даже на ощупь, и, входя в него, я всегда успевал погладить украдкой его шершавую каменную стену. А Харриэт мне не нравилась. У нее было широкое и странно увядшее для сорокалетней женщины лицо. Это лицо никогда мне не улыбалось, но я чувствовал, что если оно подарит меня улыбкой, то она будет выражать только презрение. Миссис Браун не раз говорила, что Харриэт — подлинный сноб и у нее свои собственные представления о том, каков должен быть истинный джентльмен. В гостиной пахло цветами и сигарами. В ней ничего не изменилось за эти десять лет. Брауны всегда покупали все только самое лучшее, только то, что делается прочно, на века. Миссис Браун обладала хорошим вкусом — во всяком случае она очень любила говорить о хорошем вкусе — и регулярно посещала антикварные магазины и аукционы, но ни одно из ее приобретений не бросалось в глаза. Внимание привлекали к себе не софа из карельской березы и не шератоновская горка с фарфором, а необычайная мягкость и толщина темно-зеленого ковра, глубина мягких кресел, обилие цветов, ваз, статуэток и серебряных шкатулок, а бросая взгляд на стены, вы замечали не висячие парные шкафчики восемнадцатого века или коллекцию очень хороших охотничьих гравюр — последние уцелевшие крохи фамильного достояния Сент-Клэров,— а только толстый линкруст обоев. И я подумал — в сотый раз по меньшей мере,— что это типичная гостиная общественного деятеля: она великолепно могла бы служить вестибюлем отеля или приемной лорда-мэра. Рози, сокровище номер два (рангом пониже), подошла ко мне с бокалами на подносе. Я не испытывал к ней такой антипатии, как к Харриэт, но она служила у Браунов всего десять лет. Она еще всему научится. В это утро мне показалось, что она что-то слишком уж внимательно следит за мной. Я отвел глаза от Норы, которую только что заметил в противоположном углу комнаты, и осведомился у Рози, как здоровье ее племянницы. Рози улыбнулась, и ее красное лицо стало на мгновение почти привлекательным. — Она уже поправилась, благодарю вас, сэр. Миссис Браун как-то рассказала Сьюзен, что эта племянница — просто-напросто дочка Рози. У этой старой мегеры, моей тещи, имелись свои достоинства, но от этого моя антипатия к ней не уменьшалась. Я окинул взглядом комнату. Сьюзен оживленно разговаривала с Марком и Сибиллой. Я направился к Норе. Миссис Браун, поглощенная беседой с каноником Тинтменом, не удостоила меня ни единым взглядом. Нора стояла немного поодаль одна. Она не казалась ни смущенной, ни растерянной от того, что была предоставлена самой себе, и не делала ни малейших попыток замаскировать свое одиночество разглядыванием картин, мебели или фарфора. Она была вполне удовлетворена своим собственным обществом; она не уклонялась от общения, но и не навязывала себя. — Вот мы и встретились,— сказал я.— Могу я вам что-нибудь предложить? — Нет, спасибо.— Я заметил нетронутую рюмку коньяку на столике рядом с ней. — Так вы здесь впервые? — К моему удивлению, я не находил темы для разговора. — Да, пожалуй,— ответила она.— Все это действительно чрезвычайно грандиозно. — Десять спален,— сказал я.— Четыре ванных комнаты. Теннисный корт, бассейн для плаванья, четыре акра земли… — Четыре акра? — с недоверием переспросила она. — Девятнадцать тысяч триста шестьдесят квадратных ярдов. Я осторожно коснулся рукой ее локтя; кожа под тонкой летней тканью платья была нежная и теплая. Она не отвела руки, только губы ее слегка приоткрылись. Я глядел на нее во все глаза. Это я запомню, подумалось мне. Моя память была начинена тем, что мне хотелось бы забыть; теперь у меня было что-то, что мне хотелось бы в ней удержать. Удержать все, вплоть до граненых стеклянных пуговок на ее платье. — Это как раз то, чего я никогда не знаю,— сказала она.— Боюсь, что я зря стала журналисткой; должно быть, я для этого не гожусь. — А я уверен, что не зря,— сказал я.— Мне нравится, как вы пишете.— Короткий рукав платья едва прикрывал ее локоть. Мне хотелось погладить ее руку там, где она была обнажена. У нее были очень красивые руки — не слишком полные и не слишком мускулистые, но округлые и сильные. Я шагнул к окну, все еще поддерживая ее под локоть. Она могла бы высвободить руку, но последовала за мной и оказалась еще ближе ко мне.— Взгляните,— сказал я.— Это примерно только одна шестая всех угодий. — Для меня было бы вполне достаточно одних этих роз,— сказала она. Я отпустил ее локоть. Мы пробыли вместе всего несколько минут, но ведь мы были в этой комнате не одни. Я знал всех, кто тут присутствовал, и у всех были длинные языки. А Ларри Силвингтон, у которого язык был особенно длинный, уже направлялся к нам. Он был ослепителен в своем светло-синем костюме из итальянского шелка с розовым, расписанным от руки галстуком. Ларри, как ни удивительно, занимался производством шерсти. Он обосновался в Уорли лет десять назад и стал теперь уже неотъемлемой его частью. Он был болтун и сплетник и принадлежал к тому сорту людей, о которых никогда не скажут просто — холостяк, а всегда прибавят: закоренелый холостяк, да еще с особенным ударением на «закоренелый». Но его все любили. Не обладая какими-либо особыми достоинствами, он был то, что называется душой общества. Даже миссис Браун благоволила к нему. Ей, по-видимому, казалось, что, принимая у себя столь экстравагантную личность, она тем самым укрепляет свою репутацию светской львицы, роль которой она позволила себе временами играть, когда ей хотелось немного отдохнуть от своей коронной роли — Хозяйки Поместья. Ларри взял Нору за локоть. — Любуетесь розами, дорогая? Я могу рассказать вам о них все. Вон там — в виде арки — это Альбертины и Алая победа, а те желтые — это Золото маркитантки. А ярко-красные — это мои любимые: Миссис Генри Баулс. Интересно, какова была с виду она сама. — Кстати, они розовые,— сказал я.— Красные — это, вероятно, Монтезума. — Это различие несущественное,— сказал он и настороженно поглядел на меня. У него было гладкое, плоское лицо с глубоко посаженными зеленоватыми глазами, которые, казалось, слегка косили. Невозможно было представить себе это лицо молодым, но такие лица никогда не становятся и старыми. Он перевел взгляд на Нору. Я был бы не прочь узнать, в какие отношения его фантазия уже поставила нас с Норой. Он покачал головой. — Мелочи, детали — это специальность Джо,— сказал он.— Джо — самый земной человек на всей земле. — Не слишком ли вы в этом уверены? — заметила Нора. Она улыбнулась мне. Ее голубовато-серое платье, совершенно того же оттенка, что и глаза, было на добрых два дюйма короче, чем у всех других дам. Иная женщина на ее месте была бы этим смущена, иная — приятно взволнована, но ей это было глубоко безразлично. Она была слишком взрослой и независимой, чтобы придавать этому значение. За все эти десять лет я не встречал ни одной интеллектуально вполне зрелой независимой женщины и ни разу за все десять лет не почувствовал, что именно такой женщины мне не хватает. Элис, даже Элис, была надломленной, ущемленной чем-то; она утратила способность быть непосредственной и счастливой. «Она бы проглотила вас живьем». А могло ли быть иначе — ведь столько лет она голодала. Но она и дала мне много — больше, чем я дал ей. Я ответил Норе улыбкой. То же будет и с ней. С любой по-настоящему взрослой независимой женщиной будет то же самое. Уже сейчас я почему-то чувствовал себя в долгу перед ней. Сьюзен по-прежнему оживленно беседовала с Марком и Сибиллой. Я не заметил, чтобы она хоть раз поглядела в мою сторону, но я знал, что скоро неизбежно дам ей повод для новой вспышки ярости. — Вы не знакомы с моей женой? — спросил я Нору. — Вон та хорошенькая женщина в белом платье,— пояснил Ларри.— Разговаривает с матроной в пурпуре и мужчиной в спортивной куртке.— Он захихикал.— Сибилла держит Марка на привязи сегодня,— заметил он. — Не так громко,— сказал я. — Когда они уйдут, я расскажу вам кое-что. — Мне это не интересно,— ответил я сухо. Ларри снова хихикнул. — Это вам-то не интересно, Большие Уши? Ларри был не из тех людей, которых можно принимать всерьез, но мне вдруг страстно захотелось дать ему по морде. Я не мог допустить, чтобы Нора ставила меня на одну доску с ним. Я хотел, чтобы Нора считала меня взрослым и независимым. Но я тут же заметил, что все это ее только забавляет; она улыбалась не надменно, а снисходительно — она уже знала Ларри цену. Он был безвреден в сущности; он угощал вас сплетнями совершенно так же, как вином, сигаретами или шоколадом. К моему удивлению, Нора взяла его под руку. — Вы просто любите доставлять людям удовольствие, верно? — сказала она. Я смотрел на нее во все глаза — она прочла мои мысли. — Стараюсь, как могу,— сказал Ларри. Мы подошли к Сьюзен, Марку и Сибилле. По счастью, Сьюзен, видимо, была так поглощена беседой, что едва ли могла заметить, как мало я «общался». Сцена в машине не оставила никаких следов: лицо Сьюзен искрилось весельем, и она так щедро одаряла им всех вокруг, что показалась мне королевой, пригоршнями бросающей золотые монеты нищим. А Марк и Сибилла в самом деле были похожи на нищих. Марк смотрел на Сьюзен так, словно только избыток ее жизнерадостности еще помогал ему держаться на ногах, а Сибилла в малиновом, еще более безвкусном, чем обычно, платье взирала на Сьюзен с затаенной завистью, над которой брала верх какая-то алчная нежность. Толстый слой пудры не мог скрыть красных пятен на щеках Сибиллы. Как видно, не только у нас со Сьюзен произошла сегодня утром супружеская сцена. Верно, Сибилла опять узнала что-нибудь о похождениях Марка. Обычно я в таких случаях принимал чью-нибудь сторону и не без злорадства утешал либо его, либо ее. Поделом Сибилле, зачем она держит бедного Марка в черном теле! Поделом Марку, зачем он соблазняет глупых девчонок, да еще от раза к разу выискивает все моложе. Но в это утро мне было жаль их обоих. Это было странное, непривычное чувство. С таким чувством неуютно жить на свете. Я представил им Нору. Традиционное сообщение имен и обмен любезностями, взаимно оставляемыми без ответа, прозвучали на этот раз как-то особенно фальшиво. Мне бы следовало по крайней мере оповестить их о том, что среди нас присутствует взрослый человек; такой факт следовало бы обнародовать. Миссис Браун все еще беседовала с каноником Тинтменом. Она была красива когда-то; черты лица у нее были тоньше, чем у Сьюзен. Но слишком долгие годы играла она роль Хозяйки Поместья, и это проложило твердую складку в углу рта и слишком туго натянуло кожу на скулах. Каноник Тинтмен бормотал что-то о благочестивой цели и необходимости подать пример. — Я вполне разделяю вашу точку зрения,— сказала моя теща.— Но, право, он, мне кажется, не может принять на себя еще одну…— Она в раздумье поглядела на меня. Не требовалось большой догадливости, чтобы мысленно восстановить слово за словом весь их разговор и сообразить, о чем собирается она просить меня. Я теперь был советником, а иметь знакомого советника в том или ином комитете всегда полезно. Скоро я буду вынужден сам подойти к ней или же каноник подведет меня к ней. Меня попросят стать членом какого-то комитета, и я вынужден буду дать согласие. После этого моя теща найдет в себе силы хотя бы раз назвать меня просто по имени, а потом — и далеко уже не раз — найдет случай напомнить мне о моем происхождении и о том, что я из тех, кто своего не упустит. Трудно было не испытывать ненависти к ней. Но тут я услышал, как Нора говорит Сьюзен что-то о розах, и всю мою ненависть точно рукой сняло. Миссис Браун была дитя; невозможно питать ненависть к детям. — Я их обожаю,— сказала Сьюзен.— Почему у нас так мало роз в саду, Джо? — Эти цветы требуют большого ухода,— сказал я. — Чепуха,— сказал Марк.— Они очень выносливы. — Да, вероятно,— сказал я. Слова казались мне лишенными значения. Все слова, какие я мог бы произнести, казались лишенными значения. Только одно имело значение: нельзя ненавидеть детей. Все они здесь дети, даже сам Браун, который, держа за лацкан Джулиана Фарни, директора школы имени святого Альфреда, гудел что-то насчет забастовки шоферов автобусов. — Это очень ответственная работа,— сказал Джулиан.— Я бы не хотел быть шофером автобуса. Он непринужденно рассмеялся. Он выглядел еще более тощим и бледным рядом с Брауном, который был великолепен в своем новом клетчатом костюме с розовой гвоздикой в петлице. — А у меня разве не ответственная работа? — сказал Браун.— А вы видели когда-нибудь, чтобы я бастовал? Вы видели когда-нибудь, чтобы я просил себе прибавки жалованья, и сокращения рабочего дня, и перерыва на завтрак, и перерыва на то, и перерыва на это?.. Я не слушал больше его лепета — лепета великовозрастного ребенка с бокалом бристольского молока в одной руке и толстой сигарой в другой. Я пододвинулся ближе к Норе, так что наши плечи наконец соприкоснулись. Мне хотелось сказать ей, что я чувствую,— быстро, сжато, как в тех пьесах, где десять секунд театрального шепота открывают герою, что графиня приходится внучатой племянницей фельдмаршалу, и что взвод стрелял холостыми патронами, и что сожженные чертежи были просто писчей бумагой, и что незаконнорожденная дочь графини, оказавшаяся агентом английской разведки, будет ждать его (героя) на закате солнца у ворот замка «Большая Жаба». Должен же существовать какой-то способ, с досадой думал я, так же легко и просто сообщить ей то, что я хочу, и тут же почувствовал, как в груди моей растет и ширится радость — слова были не нужны. Она уже знала все, что я хотел ей сказать. Браун поманил меня пальцем. — Пойди сюда, Джо,— сказал он.— Пойди сюда и вправь Джулиану мозги. — Попытаюсь,— сказал я. Дитя, думал я, дитя! А когда человеку уже стукнуло шестьдесят, ночь надвигается быстро. Как же я мог забыть об этом?8
Вероятно, Сибилла принимала ванну не реже, чем всякая другая женщина нашего круга, во всяком случае упоминала она о том, что ежедневно принимает ванну, довольно часто. И тем не менее от нее всегда пахло потом, и на этот раз тоже запах пота ударил мне в нос, когда я потрепал ее по плечу. — Не плачьте, дорогая,— сказал я.— Все еще может уладиться. Что, собственно, произошло? — Я не могу вам сказать,— пробормотала она.— Я этого не перенесу. Не перенесу. — Так, так,— произнес я. Подойдя к бару, я приготовил себе виски с содовой. Вот уже второй раз на этой неделе, возвратясь домой, я находил у нас в гостиной Сибиллу всю в слезах. Мой вопрос был простой учтивостью. Я прекрасно знал причину ее слез: Сибилле стало известно о Марке и Люси Харбет. «Но почему эта глупая, жирная, дурно пахнущая корова должна загромождать мою гостиную?» — подумалось мне. — Какая же я была дура,— сказала Сибилла.— Слепая дура. Как, верно, они смеялись надо мной — над несчастной слепой идиоткой! — Она произнесла это как-то странно, словно смакуя. — Выпейте лучше,— сказал я. — Вы, мужчины, думаете, что это разрешает все проблемы. Выпейте, закурите, поглядите, как красивы цветы, купите себе новую шляпку…— Она рассмеялась.— Я не дитя, Джо, я женщина. Я женщина, которую оскорбляют, и я не в состоянии больше все это выносить. Если бы не дети, я бы давно положила этому конец. Чулки у нее на ногах висели баранками. Я с раздражением отвел глаза. Право, я не мог осуждать Марка. Люси Харбет была дешевая маленькая потаскушка, которой еще не сравнялось и двадцати лет, но у нее по крайней мере чулки туго обтягивали ноги. Мне не было бы противно, если бы Люси очутилась в моей гостиной. Она была глупа, она была эгоистична, она приносила уйму неприятностей и беспокойства, но от нее пахло свежескошенным сеном и наслаждением. — Вы не должны так говорить,— сказал я без особой уверенности в голосе. — Я должна думать о детях,— продолжала она.— Бедные крошки, у них нет никого, кроме меня. Да еще Сьюзен, подумал я угрюмо. Кто же это, по-вашему, как не она, присматривает сейчас за ними? Из столовой донесся громкий крик. Я узнал голос Барбары. — Отдай сейчас же, противный мальчишка! — За этим последовал отчаянный визг.— Я тебе задам! — кричала Барбара. Раздался звук двух шлепков, после чего на мгновение воцарилась мертвая тишина, а затем несколько голосов закричали одновременно. Мне было интересно, кому там задали трепку. Похоже, с удовлетворением подумал я, что трепку задала Барбара. В понедельник она рассказывала мне, заливаясь слезами, что Хэлин отняла у нее паяца, а Вивьен — медвежонка, а Линда все время каталась на ее велосипеде и что все они противные и скверные и я должен их отшлепать. — Отшлепай их сама,— сказал я. — Они больше меня,— сказала она. — Неважно,— сказал я.— Ты, главное, стукни их первая. Я ухмыльнулся, вспомнив этот разговор. Да, это моя дочь, подумал я. Она никому не даст над собой командовать. — Бедные крошки,— повторила Сибилла. Она, казалось, не слышала гвалта, доносившегося из столовой.— Боюсь, они подозревают что-то неладное. — Они еще слишком малы,— сказал я. — Линде уже семь. А близнецам по пяти. Дети очень рано развиваются в наши дни, а мои ужасно смышленые, хотя мне и не следовало бы этого говорить.— Она улыбнулась мне сквозь слезы.— Близнецы очень живые, такие непоседы, и они сейчас в том возрасте, когда сплошные «почему» да «отчего». Знаете, как это бывает. Я подлил себе еще виски, едва удержавшись, чтобы не зевнуть ей в лицо. — Да, знаю,— сказал я.— Это очень надоедает. — Ну еще бы! Но и вознаграждает за многое, Джо, за многое вознаграждает. А Линда — это маленький философ, такая вдумчивая. Говорит мало, но замечает абсолютно все, что происходит вокруг. — Она более чувствительна, чем другие,— заметил я.— Вы должны быть очень осторожны с Линдой. Сибилла мгновенно подхватила мою реплику. — Да, да, она ужасно чувствительна. Она такая крупная для своего возраста, и многие считают ее просто сорванцом. Но это не так. О нет! — она медленно покачала головой.— Линда все время думает; продумывает все шаг за шагом. А когда продумает все до конца, когда разрешит для себя проблему, тогда выносит решение. А близнецы — те более непосредственны, импульсивны… Монологу не было конца. Я слушал вяло, издавая время от времени какие-то неопределенные звуки. Хорошо хоть, что она перестала плакать и не взывала больше к моему сочувствию. Казалось, она говорит о каких-то совсем других детях, не имевших никакого отношения к тем, которые устроили такой гвалт в столовой. А они, по-видимому, кричали все разом. Гарри всегда называл их Толсторожими Крикушами. Сейчас это определение показалось мне довольно метким. Я поглядел на часы; через полчаса мне надлежало быть на заседании Комиссии по охране здоровья. Если все это будет продолжаться, то, как видно, мне так и не придется ничего поесть. Вошла Сьюзен; щеки у нее пылали. Она вела Барбару за руку. Свободной рукой Барбара прижимала к себе мишку и куклу-урода и улыбалась во весь рот. Лицо у нее было измазано томатным соусом. — Будь добр, поговори со своей дочерью,— сказала Сьюзен.— Это настоящий маленький змееныш. — Охотно верю,— сказал я.— Шум битвы достиг моих ушей. Что она натворила? — Она ударила Хэлин и Вивьен. А потом спихнула Линду со стула. — Поди сюда,— сказал я Барбаре.— Теперь слушай меня. Ты очень скверная девочка. Хэлин, Вивьен и Линда наши гости. Нельзя быть грубой с гостями. — А ты же мне велел,— сказала она.— Ты мне велел. — Нет, детка. Я сказал тебе только, что ты не должна быть размазней. Я лгал — я сказал ей не так. Это была незначительная ложь, но тем не менее все же ложь. — Я очень тебя люблю, малышка,— сказал я. Вот это по крайней мере было правдой.— А ты постарайся быть хорошей девочкой ради своего папы. Поди извинись перед своими кузинами. Обещаешь? Ради своего папы. — Да, папа.— Улыбка сбежала с ее лица. — Ну, беги играй, малышка. — Ей уже пора отправляться в ванну,— сказала Сьюзен. — Да, конечно,— сказал я. Я видел, что Барбара вот-вот расплачется, и, обхватив ее рукой, прижал к себе. Мне хотелось ее утешить, но я почувствовал, как случалось уже не раз, что это не я ей, а она мне приносит утешение, она охраняет меня от разных зол и напастей. Не она льнула ко мне, а я к ней. Я искал защиты у моей маленькой дочки, потому что я боялся. Боялся, сам не знаю чего. Я мягко отстранил ее от себя. — Ты моя славная, хорошая девочка,— сказал я.— Ты не будешь больше плохо себя вести. Она энергично помотала головой и выбежала из комнаты. — Он ей во всем потакает, и она делает все, что ей вздумается,— сказала Сьюзен.— Она может обвести его вокруг пальца и великолепно это знает. — Не говори так,— сказала Сибилла.— Ты даже не знаешь, какая ты счастливица.— Она не без кокетства поглядела на меня.— Я готова в любую минуту поменяться с тобою мужьями, моя дорогая. Джо труженик, и он живет для детей. А Марк не знает ничего, кроме своих удовольствий — своих пошлых, мерзких, грязных удовольствий. — Могу себе представить,— сказала Сьюзен. — Нет, ты не можешь. Твой муж не волочится за каждой юбкой, твой муж любит свою жену и своих детей, у твоего мужа есть чувство ответственности перед семьей. Марка же всю жизнь швыряет из стороны в сторону. Из одного города в другой, от одной работы к другой, от одной скандальной истории к другой — ему все нипочем. Он очень многого мог бы достичь, если бы захотел, он ведь так умен и обаятелен. Но он не желает себя утруждать, и любой усердный тупица опережает его. О господи, мне уж кажется порой, что я была бы рада, если бы он не был таким способным и таким обаятельным, черт его побери! Была бы рада, если бы все на свете не давалось ему так легко. Была бы рада, если бы он был просто честным работягой, как Джо. — Благодарю вас,— сказал я. Но она меня, по-видимому, не слышала. — Как ты думаешь, чем он занят сегодня вечером? Стреляет из лука! Он уже был дома, прочел мою записку, но не обратил на нее ни малейшего внимания. Поел хлеба с сыром и отправился в кабак, где теперь пьет пиво, стреляет из лука и якшается со всяким сбродом и где все его, конечно, обожают. Еще бы, это же им льстит — ведь он «настоящий джентльмен». Она презрительно подчеркнула эти два слова — совершенно так же, как я сам когда-то. — Не злитесь и не расстраивайтесь понапрасну, дорогая,— заметил я.— Марк совсем не так плох. — Вы всегда стоите друг за друга,— сказала она.— Я сама стояла за него горой десятки и сотни раз. Но теперь с этим покончено. Я вижу его насквозь. О господи, я просто не знаю, что мне делать.— На этот раз в ее голосе прозвучало подлинное отчаяние. — Ей-богу, вам надо выпить,— сказал я. — Мне надо забыться,— сказала она.— Забыться, отдохнуть как следует. Я так устала от вечных оскорблений и обид. — Ты можешь остаться у нас, если хочешь,— предложила Сьюзен.— Комната Гарри теперь свободна, можно поставить там раскладную кровать. Она быстро, оживленно начала рассказывать, как все можно отлично устроить; получалось так, будто я всю жизнь только и мечтал спать на кушетке и поселить в своем доме Сибиллу с ее Толсторожими Крикушами. А сама она отнюдь не была в таком восторге, когда я как-то на днях предложил пригласить дядю Дика и тетю Эмили погостить у нас в субботу и воскресенье. — Ты ничего не имеешь против, Джо? — Нет, конечно,— сказал я. — И Герда остается до пятницы, так что мы все сообща отлично сможем присмотреть за ребятишками. Я открыл жестянку с арахисом. — Ну разумеется, дорогая. Рад буду помочь. — Вот и прекрасно. Значит, решено. — Ты бы все же спросила сначала Сибиллу, хочет ли она у нас остаться. Сибилла сказала жеманно: — Ты так добра, Сьюзен… Но я думаю, что лучше не стоит. Я должна обдумать все и решить в холодном, трезвом свете дня…— Она поднялась. — Просто не знаю, что бы я делала без вас эти последние дни. Да благословит вас бог, вас обоих. Внезапно она снова разрыдалась. — Как бы я хотела умереть! — восклицала она.— О, как бы я хотела умереть! Сьюзен обняла ее. — Бедная Сибилла! Не расстраивайся так, дорогая, мы тебя не оставим. Я сунул пригоршню арахиса в рот — для обеда уже не оставалось времени. — Я ухожу,— сказал я Сьюзен.— Приду сегодня рано.— Она машинально кивнула мне. Все ее внимание было поглощено Сибиллой. Шумная неопрятная горесть Сибиллы заполнила всю комнату; мне показалось, что она просочилась даже вслед за мной в столовую, гдеГерда раздевала Барбару. — Где остальные дети? — спросил я Герду. — Они в саду за домом,— сказала Герда.— По-моему, они все ревут… — Я опять поколотила Линду,— сказала Барбара, вылезая из-под джемпера.— И она убежала. И Вивьен, и Хэлин убежали тоже, да, они убежали. — Ты скверная девочка,— сказал я, но не смог сдержать улыбки. Барбара улыбнулась мне в ответ без малейших признаков боязни. Я поднял ее и держал на высоте плеч; она болтала ногами и извивалась у меня в руках.— Ты очень, очень скверная девочка,— сказал я. — Я спою тебе песенку,— сказала она. — Папе пора уходить, малышка. — Летнее солнышко ярко блестит, радость на крыльях к нам в гости летит…— она умолкла и нахмурилась. — Ну, дальше,— сказал я. — Я поколочу их снова, если они возьмут моего мишку, и моего уродика, и мой велосипед. Я расхохотался. — Ай да дочка, вся в меня! — сказал я.— Никому не даст над собой командовать. Она озадаченно поглядела на меня. — Как ты сказал, папочка? Я поцеловал ее. — Неважно. Ты и я… мы с тобой понимаем друг друга. Она кивнула. И комната сразу стала как будто просторнее, и мне показалось, что на столе полно еды. Голодный, раздосадованный, я неожиданно чуть не прослезился от избытка счастья.9
В доме Марка всегда стоял запах рыбы. Но не такой, как в рыбных закусочных — веселый, теплый, уютный, хотя и грубоватый, и не такой, как на морском берегу — острый, свежий, чуть сладковатый — запах крабов и устриц. В доме Марка пахло так, словно там каждый день на завтрак, на обед и на ужин ели вареную треску. Но никто, кроме меня, этого, по-видимому, не замечал — одна только Барбара как-то раз заявила об этом во всеуслышание. А может быть, ничего этого в самом деле нет, не раз приходило мне в голову; может быть, это просто оттого, что в доме поселилось несчастье. Но в тот вечер этому запаху было там не место. Марк и Сибилла помирились. Они решили начать жизнь сначала ради детей. По случаю примирения был устроен праздничный обед: мы должны были — как, смущенно запинаясь, объяснила нам Сибилла — преломить с ними хлеб на вечную любовь и согласие. Когда мы все уселись за стол, она прижала платок к глазам. — Что случилось, дорогая? — спросил Марк. — Я так счастлива,— сказала Сибилла.— Вот мы здесь вместе, в нашем доме, обедаем с нашими друзьями… Мне просто как-то даже не верится… Что можно было на это ответить? Я ободряюще — так мне во всяком случае казалось — улыбнулся ей и отхлебнул ложку супа. Суп был чуть теплый и как-то странно хрустел на зубах; от него слегка попахивало куриным жиром. Сибилла погладила меня по руке. — Не сердитесь на меня,— сказала она.— Глупо, что у меня и сейчас еще глаза на мокром месте. Но ведь мы, женщины, такие вздорные, нелепые создания. Правда, Марк? Марк кивнул. Глаза у него подозрительно блестели — верно, уже подкрепился чем-нибудь более основательным, чем этот херес, которым они нас угощают, подумалось мне. — Вы более чувствительны,— сказал он.— А мы в общем-то толстокожий народ. Вы согласны со мной, Джо? — Не ищите у меня поддержки,— сказал я и хлебнул вторую ложку супа. Она не показалась мне вкуснее первой. — Я так благодарна вам и Сьюзен,— сказала Сибилла.— Если бы не вы, мы бы не сидели здесь все вместе сегодня. Да благословит вас бог, мои дорогие. — И особенно Сьюзен,— сказал Марк. — Выпьем за их здоровье,— предложила Сибилла. Она была просто наверху блаженства. Она была героиней этой драмы, и весь свет прожекторов был устремлен на нее. И на мгновение, глядя на ее сиявшее счастьем лицо, я подумал, что все остальное не имеет значения: тесная столовая, которую вечно продувал сквозняк, ярко-голубые обои в немыслимом сочетании с зелеными портьерами и красным ковром, и несъедобный суп, и еще более несъедобное второе, которое, вероятно, за ним последует, и то, что новое тускло-бордовое платье Сибиллы было слишком претенциозным и кричащим и словно нарочно подчеркивало, что ей скоро стукнет сорок пять и она никогда не заботилась в должной мере о своем цвете лица и фигуре. Да, все это не имело значения — она возродилась к жизни. Бедная, толстая, глупая Сибилла возродилась к жизни. Большинство людей почти всегда обижено жизнью; даже во сне их преследуют либо тигры, либо палачи, и никому не дано увидеть людей такими, каковы они на самом деле. И до этой минуты я никогда не видел настоящей Сибиллы, я как бы судил о ней по ее поведению в кресле дантиста. А вот на этот раз передо мной была Сибилла, которая не чувствовала себя обиженной; быть может, она даже верила, что Марк изменился и не будет ее обижать и впредь. Она была счастлива. Докучная необходимость жалеть ее отпала, и мне, вопреки всем ожиданиям, стало приятно и весело. Непрожаренные телячьи котлеты были на редкость безвкусны, горошек какой-то клейкий, мороженый торт растаял, а югославский рейнвейн был заморожен так, что сводило скулы, но я получал от всего удовольствие, потому что смотрел на все глазами Сибиллы, и для меня все это стало лишь материальным выражением ее праздника, лишь символом ее примирения с Марком. Сьюзен была очень молчалива и почти не прикасалась к еде. Однако и она была захвачена происходящим. Я давно не видел, чтобы ее лицо было таким мягким и женственным, так светилось нежностью. И никогда не выглядела она такой юной. Ее белое платье из органди, несмотря на глубокий вырез, было похоже на наряд для конфирмации. Ну можно ли поверить, что она мать двоих детей,— с себялюбивой гордостью обладателя подумал я. Внезапно я испытал чувство, похожее на страх. Я понял, откуда эта мягкая женственность, эта нежность: Сьюзен созрела, Сьюзен стала Матерью, Сьюзен опекала Марка и Сибиллу, она помогла им воссоединиться. Я почувствовал, как мое уважение к ней перерастает в почти благоговейное преклонение: она сделалась лучше, стала такой, какой она еще никогда не была, и сразу — при мысли об этом я испытал странное чувство облегчения — возвысилась надо мной, стала несравненно лучше меня. Сибилла вздохнула. — Я чувствую себя такой счастливой сейчас, здесь, вместе с моим мужем и с вами, мои друзья. Страшная буря пронеслась над нами, но мы ее выдержали. У тебя тоже такое чувство, милый? — Да, дорогая,— сказал Марк.— Да, конечно. Я усмехнулся про себя, заметив, что он едва успел отвести глаза от декольте Сьюзен. — Вот вам бутылка портвейна,— сказала Сибилла.— Только не засиживайтесь с ней слишком долго.— Она погрозила нам пальцем. — Не будем,— сказал Марк.— Это дурацкий обычай, в сущности. Я всегда был против него, верно, Джо? — Он лениво подмигнул мне. — Да, о да. Абсолютно идиотский. — Рассказывайте, рассказывайте. Я-то уж вас знаю. Она снова погрозила нам пальцем. Лицо у нее раскраснелось; она еще не была пьяна, но уже слегка захмелела. Я встал и помог ей подняться. На меня пахнуло запахом ее духов. Это был слабый цветочный запах, недостаточно резкий, чтобы заглушить запах пота. Я никогда не замечал раньше, чтобы она употребляла духи. Что-то грандиозное ожидает Марка сегодня ночью, подумал я, и эта мысль не пробудила во мне ничего, кроме отвращения; я смотрел на Сибиллу, которая была явно возбуждена, и не чувствовал, сколько ни старался, ничего, кроме добродушно-иронического презрения к Марку. Когда дамы покидали столовую, Марк проводил глазами Сьюзен. И снова мне показалось, что я уловил в его взгляде желание и безнадежность. — Вы очень счастливый человек,— сказал он. — Я знаю,— ответил я. — Сьюзен — настоящее сокровище. Не представляю себе, что бы Сибилла делала без нее. Она приходила сюда каждый день, старалась помочь. Сибилла… Ну, вы знаете, что такое женщины. Они очень упрямы, а потом вдруг теряют власть над собой. Только другая женщина в силах тогда помочь. Он говорил о том, что произошло за последние десять дней, так, словно это не имело к нему никакого отношения; в мельчайших подробностях он рассказывал о том, как Сьюзен самыми разнообразными способами помогала эти дни Сибилле, а я слушал, и во мне закипала злость. — Будьте осторожны следующий раз,— сказал я.— И какого черта нужно вам было связываться с этой Люси? Марк усмехнулся. — Не мы выбираем женщин, когда заводим с ними романы, старина. Они выбирают нас. Он поправил перед зеркалом галстук. Это был галстук бабочкой в голубую крапинку; в таком галстуке я бы выглядел как безработный актер. Марку же он придавал беспечно-преуспевающий вид. Костюм на Марке был серый, двубортный. Двубортные костюмы вышли из моды уже по меньшей мере лет десять назад, но в присутствии Марка у меня почему-то появлялось ощущение, что это я в моем новом однобортном костюме выгляжу старомодно. — Ну, я не так уж в этом уверен,— заметил я.— Но было бы, конечно, желательно, чтобы вы резвились подальше от своего дома. — Не торопитесь первым бросить в меня камень,— сказал он.— Я был скверным мальчиком, сам знаю. Послушайте, вы, верно, тоже не любите портвейна? И это чудовищно скверный портвейн к тому же. И с ним нужно еще возиться — переливать в графин…— Он подошел к буфету и достал бутылку виски. — Да, это больше похоже на дело,— сказал я. Я подумал о том, во что обошлась мне эта помощь, которую Сьюзен оказывала Сибилле: десять дней без обеда, десять дней бесконечных жалоб, которые я обязан был выслушивать либо из уст самой Сибиллы, либо в пересказе Сьюзен, десять дней почти постоянного пребывания в нашем доме Толсторожих Крикуш, которые все время сновали взад и вперед… Марк налил два больших бокала виски. — Мы вам доставили много неудобств,— сказал он, словно прочитав мои мысли.— Я очень сожалею об этом. — Что было, то прошло,— сказал я. — Я был идиотом,— сказал он.— Я это признаю. Но через десять лет возникает потребность в перемене. Просто в перемене, больше ничего. Поверьте, я люблю мою жену. Он ее не любил, это было ясно. Он пробормотал эти слова скороговоркой, и впервые за все годы нашего знакомства я увидел на его лице виноватое выражение. — Женщины некоторых вещей не понимают,— сказал я. — Да, что верно, то верно. Но мы не можем без них.— Он отхлебнул виски.— Вы хороший малый, Джо, но и вы, кажется, не понимаете меня. Люси — глупенькая потаскушка, но она… она вернула мне молодость. Перекинув одну руку через спинку стула, он сел на него верхом. Так садятся только в оперетте — какой-нибудь красавец гусар где-нибудь в таверне. Я бы выглядел чрезвычайно нелепо в такой позе, подумалось мне. — Можно ведь так и прожить всю жизнь, никогда не позволяя себе ничего, что тебе хочется. А затем внезапно приходит старость. От детей, конечно, получаешь много радости, пока они маленькие, но они подрастают. А ты не делаешь того и не делаешь этого ради детей, а потом оказывается, что им на все это наплевать. Они стремятся только к одному: как можно быстрее уйти от тебя. Всякий нормальный полноценный человек не может не иметь детей; не может хотя бы потому, что женщины становятся психопатками, если младенец никогда не сосал их грудь, но слишком сильно любить детей нельзя. — Это не от нас зависит,— сказал я. — Должно зависеть,— сказал Марк. Он осушил свой бокал.— Налейте себе еще, Джо, это единственное лекарство от всех наших недугов. — Я бы хотел только разбавить,— сказал я, подошел к буфету и достал сифон с содовой. Буфет, так же как кресло и стол, был, выражаясь языком мебельных лавок, в стиле «Жакоб»: гнутые желобчатые ножки с луковицеобразными утолщениями и непомерным количеством резных украшений на дверцах. Доска была исцарапана и белела кольцеобразными пятнами от небрежно поставленных мокрых стаканов. Закрывая буфет, я заметил, что бумага, которой были оклеены дверцы изнутри, основательно загрязнилась и пожухла. У меня защемило сердце от тоски по дому, когда я вспомнил нашу столовую на Птичьем перекрестке. Каждая минута, проведенная здесь, в этой комнате, была подобна измене. Какие-то смутные, беспокойные мысли пробегали у меня в голове, словно мой дом подвергался осаде, словно безвкусица и неопрятность дома Марка могли каким-то образом проникнуть и в мой. Я взял бокал и понес его к столу. Я сидел, потягивая виски, и щемящее чувство понемногу утихало. После второго бокала массивные шишки и причудливые завитушки на спинке моего стула, вероятно, перестанут врезаться мне в спину, а нет, так я последую примеру Марка и тоже усядусь верхом. Сознание различия между домом Марка и моим, между его жизнью и моей приносило мне даже известное удовлетворение, хотя я, вероятно, и не захотел бы в этом признаться. Но Марк, по-видимому, не считал, что я удачливее его. Неожиданно он ухмыльнулся, и на лице его совершенно отчетливо проступило выражение самодовольства. — Что это вас так забавляет? — спросил я. — Да так, старина. Я просто подумал, какая удивительная все-таки штука жизнь. — Вам повезло, что она не оказалась еще во сто крат удивительнее,— сказал я.— Отец Люси отличается довольно крутым нравом. Я протянул ему сигарету. Он покачал головой. — Нет, спасибо, старина. Вы знаете, я предпочитаю свою марку отравы. Он достал сигарету и постучал ею о крышку портсигара. Эта его манерность, так же как и засовывание носового платка в рукав, раздражала меня бесконечно. И запах его табака — он, как и Сьюзен, всегда курил турецкие сигареты — был невыносимо удушлив. — Странно, что он вас не поколотил,— сказал я. Марк рассмеялся. — Куда ему. Тем не менее он намекнул, что ему следует вознаграждение. За что, собственно? — Дали вы ему что-нибудь? — Дорогой мой, я не могу дать того, чего у меня нет. Вот одно из преимуществ не иметь ни гроша за душой. А кроме того, какого черта должен я ему платить? Ей уже минуло шестнадцать. — Только-только,— сказал я. Он встал и распахнул окно. — Не напоминайте мне,— сказал он, повернувшись ко мне спиной. Прохладный ветерок принес запах сирени. Марк шумно и глубоко вздохнул. — Хорошо! — сказал он, явно наслаждаясь минутой.— Поразительно хорошо, пробуждает все жизненные соки. — Смотрите, как бы в один прекрасный день ваши жизненные соки не завели вас слишком далеко,— сказал я. Марк вернулся к своему стулу. — Я это знаю. Но что пользы беспокоиться раньше времени? Поверите ли, Джо, я был когда-то одним из самых беспокойных людей на свете. Да, черт побери, ни одна демонстрация не проходила без моего участия. И я беспокоился не только за себя, а беспокоился решительно за всех. А потом пришла война, и я понял, что имеет значение и что нет. Мы живем в настоящую минуту. Она не повторится никогда. Мне захотелось лишить Люси невинности, и я это сделал. А если бы не сделал, так корил бы себя, что упустил такую возможность. Я думаю, что вы сейчас мне завидуете. Сознайтесь, верно? — Люси не в моем вкусе,— сказал я и допил свой виски с содовой.— Нам пора присоединиться к дамам. — Подождем еще,— сказал он.— Они вполне счастливы сейчас — разбирают нас по косточкам за чашкой кофе. Выпейте еще виски, только не разбавляйте его на этот раз… Я дал ему наполнить мой бокал. — Вы заблуждаетесь насчет Люси,— сказал я.— Охотно уступаю ее вам. — Я имел в виду не Люси. Я имел в виду вас. Возьмем меня: мне сорок шесть лет, у меня трое детей и собачья должность, на которой я держусь только благодаря влиянию моей тещи. Я живу за счет превышения моего кредита в банке, так как там все понимают, что моя теща не будет жить вечно. И теперь возьмем вас: у вас отличная, черт побери, работа и изумительная жена… У вас уже солидное положение в верхах, вы являетесь столпом общества — вам везет, не так ли? — Ну, не слишком,— сказал я. — Конечно, все это без труда не дается. Но однажды вам все-таки здорово повезло, верно? Тон, каким это было сказано, не оставлял сомнений в том, что у него на уме. — Вероятно, кто-то уже сообщил вам, что Гарри был слишком крупным младенцем для недоноска,— сказал я и поглядел в сад. Смотреть там было в общем не на что — куст сирени и несколько жалких лупинов,— но мне не хотелось глядеть на Марка. — Я совсем не собирался вытаскивать на свет божий эту старую историю, дружище,— сказал он мягко.— Но вам повезло, вы это знаете. И все же — вот удивительная вещь,— все же вы завидуете мне. Почему это? Я заставил себя поглядеть на него. Он не был сердит или раздосадован, но он обличал меня. Наш разговор начинал выходить за рамки обычного. — Оставим это,— сказал я и улыбнулся ему.— Я охотно верю, что Люси феноменально хороша для этих дел, но говорю вам раз и навсегда: она не в моем вкусе. — А я и не имел ее в виду.— Он опять ухмыльнулся.— Но разве нет никого другого? Никого, кто бы вас интересовал? И что вы собираетесь по этому поводу предпринять? Он сидел, посмеиваясь, и, к моему изумлению, я почувствовал, что краснею.10
Рыцарь попирал стопой шею дракона. На рыцаре была желтая кольчуга, в руке — щит с красным крестом, а его меч был величиной почти с него самого. На мече не было крови, но дракон, по-видимому, был мертв. Он был ярко-синего цвета с длинным, похожим на штопор, хвостом и вызывал скорее сострадание, чем страх. У рыцаря забрало было поднято, лицо его казалось чрезмерно длинным и хмурым. На другом витраже он держал свой шлем в руке и стоял, преклонив колено, перед молодой женщиной в усыпанной драгоценностями короне на длинных черных волосах. Несмотря на слишком яркие краски, в этих витражах была какая-то своеобразная прелесть. Они бы понравились Барбаре, хотя ей, вероятно, стало бы жаль дракона. Впрочем, мне кажется, было бы ошибкой приводить ее в замок Синдрема. Пусть он навеки останется для нее старинным замком, каким, по-видимому, всегда оставался для Тома Синдрема, судя по латам, мечам, коврам, кольчугам и всему прочему. Том сколотил свой капитал в двадцатом столетии в Леддерсфорде, но здесь, в замке, он был средневековый разбойник-барон или, может быть, прекрасный рыцарь, убивающий дракона. Я потерял нить мысли, сделал паузу и отхлебнул воды из стакана. — На этом, пожалуй, можно было бы и закончить,— сказал я,— особенно в такой прекрасный летний вечер. Я старался бегло обрисовать вам структуру местного самоуправления и, по возможности наглядно, показать, чем занимается советник, или, если угодно, советница, дабы оправдать свое существование. Но есть еще одно обстоятельство, которого хотелось бы коснуться в заключение… Я посмотрел на Нору, которая сидела в заднем ряду с молодым человеком в ярко-красной рубашке, и снова потерял нить мыслей. Я отвел от нее глаза и минуты три говорил о том, что, конечно, я мог бы сказать значительно больше о задачах местного самоуправления, но ограничусь одним добавлением. Я подарил аудиторию улыбкой и выпил еще глоток воды. Слушателям явно не сиделось на месте. Надо было кончать, и побыстрее. — В местном самоуправлении, разумеется, еще не все в порядке. Оно весьма далеко от совершенства. Оно могло бы стать несравненно лучше, чем сейчас. Что ж, леди и джентльмены, это зависит от вас самих. Вероятно, вам это уже говорили раньше, но мне все равно: теперь вы слышите это снова. Я призываю вас не только интересоваться работой местного самоуправления; явившись на этот доклад сегодня, вы уже показали, что она вас интересует. Я призываю каждого, если он чувствует себя способным выполнять работу советника, приложить все силы к тому, чтобы им стать. Мне безразлично, к какой политической партии вы принадлежите; ваш долг ясен.— Я повысил голос.— Свой призыв я обращаю прежде всего к находящейся в этом зале молодежи. Вам, вероятно, известен один из признаков кретинизма — основной его признак? Кретин — это лицо, не интересующееся общественной жизнью. Так не будьте же кретинами, прошу вас! Да, да, следите за нами, следите зорко, как ястребы! Проверяйте нас! Критикуйте нас! Да, даже браните нас, если мы этого заслуживаем. Но самое главное — присоединяйтесь к нам. Присоединяйтесь к нам и помогайте нам работать на благо общества, помогайте нам выполнять возложенную на нас нашими избирателями задачу. Я кончил, благодарю вас. Я сел, как всегда думая про себя: за что, собственно, я их благодарю? Поднялся и директор и сказал то, что обычно говорится в подобных случаях: я внес свежую струю, у меня практический ум, я не витаю в облаках. Я сумел необыкновенно доходчиво, всеобъемлюще обрисовать работу местного самоуправления… Я опять поглядел на Нору. На ней было ярко-голубое платье с узором в виде золотых птиц и высоким воротом, но подол платья едва прикрывал колени. Она закинула ногу на ногу, и до меня долетел едва слышный шелест нейлоновых юбок. Этот звук доконал меня. Он был еле уловим, и я бы и не услышал его, если бы не стремился так услышать, и все же это был один из тех остро нервирующих звуков, как если скребут ногтем по стеклу. Этот звук задевал за живое; он разбудил мою чувственность, а ведь я думал, что сумел ее обуздать. Мне показалось, что я понял, почему мужчины могут иногда стремиться овладеть женщиной силой. Здесь не столько жажда обладания, сколько жажда подчинить себе. Вся беда в том, как любил говорить Марк, что женщины сами нас на это толкают. Нора сейчас как раз этого достигла. Мне очень хотелось знать, почувствовала ли она это? Была ли эта демонстрация округлых колен случайной или преднамеренной? И не означала ли эта легкая усмешка, что меня вовсе не собираются одарить тем, чего я так жажду, ибо я для Норы как мужчина не существую. — А теперь,— сказал директор,— мистер Лэмптон любезно согласился ответить на ваши вопросы… Воцарилось неловкое молчание, и в наступившей тишине казалось, что эта комната с ее дубовыми панелями, огромным холодным камином и витражами в окнах давит на сидящих в ней людей, что она связала им языки. А быть может, они уже догадались о том, что мне совершенно не хотелось приходить сюда, что я не особенно верю в то, что говорил, и что в эту минуту, сказать по правде, у меня было лишь одно желание: чтобы ноги некой молодой особы обнажились еще чуть-чуть повыше. Затем молодой человек в синей спортивной рубашке — кажется, кроме меня и директора, все были без пиджаков — долго и нудно бубнил что-то относительно местного самоуправления и политики. Он, видимо, полагал, что местное самоуправление должно стоять в стороне от политики. Решительно и твердо я заявил ему, что это невозможно, и, изнывая от скуки, продолжал отвечать на вопросы. Не слишком ли ограничены полномочия муниципалитета? Не слишком ли велики полномочия муниципалитета? Можно ли считать, что существование крупных административных органов оправдывает себя? Долго ли еще Уорли сможет сохранять свою независимость?.. Под конец мне уже стоило больших усилий следить за тем, чтоб в голосе у меня не прорывалось раздражение. Они были молоды, предполагалось, что они все хорошо образованы, но они ничего не понимали — им нужна была справедливость, им нужно было, чтобы драконов убивали. Затем я увидел, что Нора смотрит на меня. Она прошептала что-то на ухо своему соседу. Он встал. Мне не понравилась его улыбка. У него был болезненный цвет лица и синеватые, плохо выбритые скулы, но зубы были отличные, и он, по-видимому, ими щеголял. Я почувствовал, что сейчас он задаст мне какой-нибудь подлый вопрос. — Если позволите,— сказал он,— я хочу коснуться одного очень узкого вопроса. Мистер Лэмптон немало распространялся здесь по поводу того, что в Англии местное самоуправление осуществляется, так сказать, на глазах у народа, что членам муниципалитета нечего скрывать, что они всегда счастливы информировать своих избирателей, чем именно они в настоящую минуту занимаются. Я кивнул. — Вы не намерены отказаться от своих слов, мистер Лэмптон? Вы совершенно уверены в том, что вы действительно так думаете? Теперь Нора уже не пыталась скрыть улыбки. У меня было такое чувство, словно меня предали. Словно я стою перед судом. Словно они заключили союз против меня. — Разумеется, я так думаю,— сказал я. — Как же вы объясните тот факт, что заседания муниципалитета трижды за последний год происходили при закрытых дверях и даже представители прессы на них не допускались? И я могу добавить еще, что так бывает всегда, когда на обсуждение ставится некий вопрос. И это еще не все. Комитет по делам жилищного строительства… Его резкий голос продолжал скрипеть, но, послушав минуты три, я перестал вникать в смысл его слов. Он не смог овладеть вниманием аудитории, потому что не сумел бить в одну точку. Когда он спросил, почему так сильно задержалось строительство общественного бассейна, я демонстративно поглядел на свои часы, а затем перевел умоляющий взгляд на директора. — Боюсь, что я вынужден прервать вас, мистер Грэффем,— сказал директор.— Советник Лэмптон готов, разумеется, со всей охотой ответить вам, но ваш вопрос перерос, так сказать, свои рамки и превратился как бы в своего рода обзор… Я улыбнулся директору. — Я чувствую себя сегодня прямо-таки в ложном положении. Я с самого начала предупреждал вас, что я плохой оратор, и теперь, прослушав необычайно яркое и исчерпывающее изложение недостатков работы уорлийского муниципального совета, сделанное мистером Грэффемом, я поражаюсь сам, как хватило у меня смелости выступить перед вами. Однако мистер Грэффем задал вопрос. Это, несомненно, очень толковый вопрос. Это вопрос, который следовало задать, но признаюсь откровенно, я очень надеялся, что он не будет задан. И я нахожусь в большом затруднении, пытаясь на него ответить. Но я все-таки ответил на него кое-как, отыгравшись довольно неуклюже на общих рассуждениях о том, что так или иначе члены муниципалитета все как один пекутся об общественном благе. Но в общем все это не имело особого значения, так как я чувствовал, что собрание, в сущности, закончено и все присутствующие сыты местным самоуправлением по горло. Я это понял, а Грэффем — с удовлетворением отметил я — нет. Но я тут же вспомнил, что он зато был здесь с Норой, а я — нет, и чувство удовлетворения пропало. Когда все закончилось, я спросил у директора, кто такой Грэффем. — Самый что ни на есть левый,— сказал директор, набивая трубку. Мне бросилось в глаза, что трубка как-то не шла к его внешности столичного хлыща с нездоровой, желтоватой кожей. Сейчас, приглядевшись к нему внимательней, я заметил, что он чем-то схож с Грэффемом. Повседневные житейские заботы не оставили на этом лице следа. Он раскрутил свою трубку; от нее распространился необыкновенно сильный, едкий запах.— Это черная махорка,— сказал он.— Единственный табак, еще не утративший своего аромата… Да, вы очень ловко с ним разделались. — А чем он зарабатывает на жизнь? — Вот это деловой, типично йоркширский вопрос. И вполне уместный. Он что-то преподает в Леддерсфорде. Необычайно красивое платье было сегодня на Норе Хаксли, верно? — Да, она необычайно красивая женщина,— сказал я. Он поглядел на меня не без лукавства. — Она очень честолюбива,— сказал он.— Не думаю, чтобы она надолго задержалась на Севере. — Как и другие,— сказал я. — Питер тоже чрезвычайно честолюбив. У них много общего…— Он умолк, увидев приближающихся Грэффема и Нору. Грэффем протянул мне руку. — Вы, по-моему, знакомы с Норой. А меня зовут Грэффем — на случай, если вы не расслышали. — Он расслышал,— сказал директор.— Ваш вопрос, Питер, в самом деле произвел на него большое впечатление. — А на меня произвел большое впечатление его ответ,— сказал Грэффем.— Он настоящий правоверный тори, как я погляжу. — И коварный притом,— сказал я.— Наиболее опасная разновидность. — И к тому же — в чем я не сомневаюсь — мучимый жаждой,— дополнил директор.— Давайте перенесем наше совещание в комнату для лекторов. — Великолепно,— сказал Грэффем.— Знаете, советник Лэмптон, почему я каждое воскресенье посещаю здесь лекции? Директор угощает пивом. И он всегда заканчивает собрание за час до закрытия бара… И он принялся рассуждать о достоинствах пива в жаркую погоду. Когда мы шли по длинному крытому переходу в лекторскую, он перевел разговор на существующий в Англии порядок выдачи разрешений и патентов на строительство, а затем довольно ловко — на уорлийский муниципальный проект постройки нового общественного бассейна. Нора говорила мало. Грэффем адресовался только ко мне, но я заметил, что стоило мне подойти поближе к Норе, как он немедленно вклинивался между нами. Один раз он даже просто ухватил меня за лацкан. — Это же ясно как божий день,— говорил он.— Это столь же очевидно и зримо, как стены этого псевдосредневекового сооружения. Каждый житель Уорли хочет иметь возможность купаться в бассейне… — Здесь есть река,— сказал я.— Не говоря уже о канале. — А также тина, водовороты и дохлые собаки,— сказал он.— Вы позволите вашему ребенку купаться в этой реке или в этом канале? Я постарался отогнать от себя мысль о Барбаре. Все чаще и чаще при одной мысли о том, что ей может грозить какая-нибудь опасность, у меня до боли сжималось сердце от страха. — Напрасно мы об этом говорим,— сказал я.— Проект строительства бассейна сейчас обсуждается. — В самом деле? — спросил он. — Нора может вам подтвердить,— сказал я, придвигаясь к ней ближе. И внезапно в этой убогой казенной комнатенке с дубовыми панелями, почти сплошь увешанными различными объявлениями, на меня повеяло уютом домашнего очага.— Ну, как по-вашему, будет у нас плавательный бассейн, Нора? Назвать ее по имени доставило мне огромную, почти чувственную радость, и теперь, стоя ближе к ней, я еще отчетливее ощущал запах ее духов, напоминающий аромат ландыша. — Муниципалитет обсуждает проект,— сказала она.— Но обсудить — это еще не значит осуществить. — Вы несправедливы,— заметил я.— Речь уже идет о выборе места. — Да, кино «Палас»,— сказала Нора.— Я понимаю, что это было бы замечательно. Расположенное в центре, готовое здание, которое можно использовать в качестве каркаса, а сейчас оно к тому же как бельмо на глазу. Но что, если Эмборо не захочет его продать? Она, как видно, была неплохо осведомлена. Эмборо, владелец кино «Палас», и в самом деле не желал продавать его муниципалитету. — Я — это еще не весь уорлийский муниципалитет,— сказал я.— Не могу поручиться вам, что он будет и чего не будет предпринимать. Но если там решат, что лучше, чем кино «Палас», ничего для бассейна не подберешь, тогда можно изыскивать средства и способы приобрести его. Но прошу на меня не ссылаться. Грэффем захихикал. — Вы чрезвычайно осторожны в выражениях, советник Лэмптон. Вы имеете в виду принудительную продажу? Он отхлебнул пива. У него была очень тощая шея, и я мог проследить путь пива. При таком телосложении и цвете лица ему бы не следовало носить красную спортивную рубашку. «Что могла найти в нем Нора?» — ревниво думал я. Мне представилось его землистое, небритое лицо на подушке рядом с Норой. Когда я отвечал ему, мне стоило немалых усилий не дать моему раздражению прорваться наружу. — Если это будет абсолютно необходимо,— сказал я.— Вернее, если муниципалитет решит, что это абсолютно необходимо. Впрочем, как вы могли заметить, партия, к которой я принадлежу, вовсе не в восторге от этой затеи. — Ну что ж, увидим,— сказал Грэффем.— Но я готов держать пари… Нора едва заметно покачала головой, и он оборвал себя на полуслове. — Нора напоминает мне,— сказал он,— что мы обещали поужинать с Хьюли. Все объяснилось довольно просто. Хьюли был руководителем лейбористской группы в муниципалитете. Грэффем беседовал с ним, и тот сказал, что постановление о принудительной продаже не пройдет. Хьюли был из тех, кто во всем готов видеть козни консерваторов, и ему казалось, что от его проницательного и острого лейбористского взора ничто не может укрыться. Он не в состоянии был поверить, что наше обещание построить плавательный бассейн может быть чем-нибудь иным, кроме предвыборного трюка, и подхваченный где-то слух его пылкая фантазия превратила в факт. Вероятно, ему доставит огромное удовлетворение пустить пыль в глаза Грэффему и Норе. Пожалуй, если призадуматься, это была единственная радость, которая могла выпасть на долю бедняги. Его семья испокон века жила в Уорли, но им не удалось сколотить деньжат, и его жена, отнюдь не разделявшая его симпатий к непривилегированным слоям общества, неустанно упрекала его за то, что к сорока пяти годам он все еще оставался преподавателем в уорлийской средней школе без всякой надежды на продвижение. Она была не удовлетворена жизнью и озлоблена. Не удовлетворена жизнью и озлоблена — почему эти слова так часто приходили мне на ум? — И мне в ту сторону,— сказал я Грэффему.— Могу подвезти вас, если хотите. — У меня есть машина,— сказал он. — Отлично. Кланяйтесь от меня советнику Хьюли. Очень жаль, что он не мог быть сегодня. Передайте ему, чтобы он тревожился насчет бассейна. К моему удивлению, Нора как будто рассердилась. — Это звучит несколько покровительственно,— заметила она. — Я проникнут глубочайшим уважением к советнику Хьюли,— сказал я.— Я знаю, какое значение придает он этому проекту. Я знаю, что прежде всего он никогда не хотел, чтобы там было это кино «Палас». Он всегда хотел, чтобы там был бассейн. И теперь, когда «Палас» закрыт, он, естественно, и думать не хочет о другом месте для бассейна. Все это вполне понятно. — А есть какое-нибудь другое место? — спросила Нора. — Честно говоря, этого я утверждать не могу, но вполне возможно, что есть. — Именно такого ответа я и ждала. Вы очень изворотливы, советник Лэмптон. — Не называйте меня так,— сказал я.— Прошу вас, не называйте меня так. Я начинаю чувствовать себя столетним старцем. К моему удивлению, она слегка покраснела. — Боюсь, что я была несколько резка,— сказала она. — Я не придаю этому значения. Красивые женщины в красивых платьях могут говорить мне все, что им вздумается. — Вам, в сущности, все это глубоко безразлично, верно? Она стояла у окна. Весь день было как-то пасмурно, а сейчас проглянуло солнце. Я увидел линии ее ног, просвечивавшие сквозь платье, и у меня мелькнула странная, сумасшедшая мысль, что это я своей волей заставил земной шар так повернуться к солнцу, чтобы платье ее сделалось более прозрачным и она хотя бы на мгновение предстала передо мной как женщина, а не как свод тех или иных мнений. Я имел некоторое представление о том, какого они сорта, эти мнения, и они нагоняли на меня тоску ничуть не меньше, чем мнения моего тестя. Мне не было никакого дела до всех этих общественных бассейнов и даже, если на то пошло, до местного самоуправления, но совсем не по тем причинам, какие предполагала Нора. Она была единственным человеком здесь, который понял бы мои истинные мотивы, но я не мог объяснить их ей сейчас, ибо сейчас я был в ее глазах циничным хлыщом в новом шерстяном костюме,— хлыщом, облеченным известной властью, и щеголял этим примерно так же, как золотыми запонками на манжетах — не выставляя их кичливо напоказ, но и не без удовольствия отмечая про себя их солидный блеск. Я видел, что все ждут моего ответа. Меня очень подмывало дать Норе тот ответ, которого она ждала, хотя бы только для того, чтобы встряхнуть их всех, пробудить к жизни. Я окинул взглядом комнату: все собравшиеся здесь показались мне какой-то однообразной серой массой; не молодые и не старые, почти все были в джемперах или в свитерах и туфлях без каблуков. Я увидел миссис Фелвуд, унылую и пухлую, в линялом бумажном платье с обвисшим подолом. Миссис Фелвуд была самой неутомимой общественной деятельницей Уорли и состояла членом почти всех организаций. Исключение было сделано лишь для масонской ложи и «Лиги чудаков». Помимо этого, миссис Фелвуд добровольно взяла на себя обязанность блюсти интересы налогоплательщиков, за что получила в муниципалитете кличку Сторожевая Сука. Она не любила меня, как, впрочем, и всех консерваторов, так как наша партия дважды отказывалась выставлять ее кандидатуру и не позволяла своим членам голосовать за нее как за кандидата независимой партии. По сути дела, она питала антипатию ко всем советникам до единого, так как не только консерваторы, но и представители других двух партий относились к ней с такой же неприязнью, как мы. Сейчас она ждала, что я скажу что-нибудь легкомысленное или циничное и дам ей в руки оружие для очередного нападения на муниципалитет. Сама по себе она не имела особого веса, но наша партия, обладая весьма незначительным большинством голосов, не могла компрометировать себя даже в мелочах. — Что мне безразлично? — спросил я Нору. — Да хотя бы этот бассейн. Ведь на самом-то деле вы не считаете, что это важно — будет он или нет и где именно он будет. Да и политические проблемы — вы их даже не коснулись почти… Грэффем тронул ее за плечо. — Право, нам нужно идти,— сказал он.— Вы совершенно бессердечны, Нора. Разве вы не видите, что бедняга уже устал? Я понял, чего он добивается. — Вы напрасно стараетесь прийти мне на помощь, мистер Грэффем,— сказал я.— Нора, в сущности, еще ни о чем не успела меня спросить. Но позвольте мне сказать вам следующее: я чрезвычайно заинтересован в общественном бассейне. Я чрезвычайно заинтересован во всем, что содействует благоустройству Уорли. Давайте пока на этом и кончим. О политике мы поговорим как-нибудь в другой раз.— Я протянул ему руку. — Буду с нетерпением этого ждать,— сказал он. Рука у него была потная. Я на мгновение представил себе, как он касается Норы, и почувствовал укол ревности. Миссис Фелвуд перенесла свое внимание с меня на директора, и всеобщая настороженность исчезла так же внезапно, как и возникла. — Я не знал, что вы так интересуетесь общественными проблемами,— сказал я Норе.— Это очень приятная неожиданность. Не забудьте, что вы непременно должны побывать у нас на днях. Я покажу вам розы… — Спасибо,— сказала она.— Мы с удовольствием придем, правда, Питер? Он с видом собственника взял ее за руку повыше локтя; это был скорее жест полицейского, чем любовника. Когда он распахнул перед нею дверь, сквозняк, гулявший по коридору, на мгновение обтянул платье у нее на бедрах, и я заметил, что они совсем не такие узкие, как мне показалось с первого взгляда. Нет, у нее была не мальчишеская фигура. Эти бедра были созданы для того, чтобы рожать детей. Дверь захлопнулась. Я допил пиво и направился к столу, чтобы взять еще бутылку. Но, откупоривая ее, я почувствовал, что не хочу больше пива и буду пить уже без всякого удовольствия. Я подошел к окну: двор был почти пуст; стояло с полдюжины автомобилей и маленький автобус «фольксваген». Все автомобили, за исключением моего «зефира» и ослепительно красного «миджета», были старые и потрепанные. Я старался вызвать в себе чувство превосходства от сознания, что мой автомобиль самый новый и самый дорогой, но это привело лишь к тому, что мысли мои снова вернулись к Норе. Директор подошел ко мне. — Черт побери,— сказал он.— Не много найдется таких, как Нора, у нас в Уорли! — Он бросил взгляд через плечо на миссис Фелвуд, которая на сей раз дарила своим вниманием молодую женщину, занимавшую, насколько я мог припомнить, должность заместителя директора уорлийской публичной библиотеки. — Она вообще единственная в своем роде,— сказал я.— Ее отлили и разбили форму. Грэффем и Нора садились в стандартный «фордик». Когда загудел мотор, я отвернулся от окна. Именно это я и ожидал увидеть. Но когда это произошло, я почувствовал, что видеть их вместе мне невыносимо. — Фантастическое сооружение,— сказал директор.— Взгляните хотя бы на этот двор. Весь вымощен камнем — одному богу известно, чего стоило втащить его сюда. — А он не любил ни асфальта, ни гудрона,— сказал я.— В хорошие времена сюда съезжалось до сотни автомобилей, и каждый с шофером. Да, когда Том Синдрем устраивал приемы, он делал это на широкую ногу. — А я слышал, что он был скуп,— сказал директор. — Совершенно верно. Но принимать у себя деловых друзей — это особая статья. Рано или поздно окупится, говорил он. — Сто автомобилей,— промолвил директор.— Фантастика. — Каждый вечер он прогуливался по стенам своего замка,— сказал я.— И на ночь в крепостных воротах всегда опускалась решетка. — Ее сейчас сняли совсем. По моему распоряжению, боюсь. Кстати, советник Лэмптон, я надеюсь, что вас не обидели эти, так сказать, чересчур ретивые вопросы… — Чем ретивее, тем лучше,— сказал я. — Это было очень любезно с вашей стороны — откликнуться на нашу просьбу, несмотря на то, что мы не могли предупредить вас заранее; прошу верить, что мы это оценили. — Всегда рад служить, чем могу,— сказал я. С галереи неслась музыка. Это была старинная песенка Веры Линн — «Ауфвидерзеен». Она навевала приятную, легкую меланхолию. Комната начала пустеть. — Мы решили устроить небольшой вечер,— сказал директор.— Может быть, вы составите нам компанию? — Нет, благодарю вас. Я и так уж сильно задержался. Мы еще встретимся с тобой, моя дорогая, мы еще встретимся. Было бы лучше, если бы мы не встретились, но Уорли слишком маленький городок. Я увижу ее в церкви, я увижу ее в театре, я увижу ее у кого-нибудь в гостях, я могу даже, если мне захочется навлечь беду на свою голову, увидеть ее у себя в доме. И теперь я уже никогда не смогу поглядеть на замок Синдрема и не вспомнить о ней. Я простился с директором и постарался незаметно для миссис Фелвуд выскользнуть из комнаты. Темнело, и когда мой автомобиль загремел по подъемному мосту, меня с какой-то нелепой непреложностью охватило предчувствие: роман завязывается. Я не просто, покончив с делами, спешил убраться восвояси. Я выезжал из замка, расположенного высоко на холме, и по узкой извилистой дороге спускался вниз в долину. А там, в долине, была Нора — так же как эти тополя, окаймлявшие дорогу, так же как серебристые березы вон за тем поворотом. Сейчас, в эту самую минуту, она там — у Хьюли. И она думает обо мне: мы чаще думаем о тех, с кем не сошлись во мнениях, чем о тех, с кем у нас нет ни малейших разногласий. Потом я подумал о миссис Хьюли. Не так давно до меня дошел слух, что она отзывалась обо мне как о перезрелом альфонсе. Сейчас она рассказывает Норе мою биографию; можно не сомневаться, что она мне не польстит. В ее изображении я предстану злодеем, коварным и наглым, выбившимся из низов не жестоким непосильным трудом, не благодаря уму и способностям; а лишь потому, что от него забеременела дочь богача. И история Элис снова будет вытащена на свет божий и стараниями миссис Хьюли превращена в нечто еще более ужасное. Если вдуматься, то весьма вероятно, что именно миссис Хьюли и была автором распространившейся в свое времясплетни, будто я сказал Элис, что она старуха и я сыт ею по горло, а для нее самый лучший выход из всей этой истории — покончить с собой. И если даже и не миссис Хьюли породила эту сплетню, она все равно не изгладилась из ее памяти. А ее муж и мистер Грэффем едва ли встанут грудью на мою защиту. Я приостановил машину, чтобы поправить зеркало, и поглядел на замок Синдрема, еще видневшийся позади. Это было сооружение чудовищно дурного вкуса; оно занимало столько места, что там могла бы разместиться сотня муниципалитетов, это был дикий, почти болезненно претенциозный памятник чьей-то алчности и эгоизма, воплощенная в камне мечта ребенка. И все-таки на него стоило поглядеть, и я не без удовольствия глядел на него. Он так мелодраматично темнел на фоне заката! Я поехал дальше. Сидя в крошечном, облепленном галькой коттедже Хьюли, Нора выслушает историю моей жизни. Она не услышит ничего похвального про меня, но то, что она услышит, не навеет на нее скуки. Быть может, ее любопытство будет даже задето. Тип современного альфонса, разумеется, не слишком достойный образец человека, но в нем, несомненно, есть известное обаяние. Я не достиг в жизни того, чего бы мне хотелось, я уже начал полнеть не по летам, Сьюзен опять стала сварлива, я не был так умен, как Грэффем, и никогда не стану так богат, как этот мальчишка Хезерсет, но я всегда имел успех у женщин. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мой доклад в замке Синдрема был весьма жалким подобием доклада. Говорил я членораздельно и гладко, громким, внятным голосом, но не высказал ни единой оригинальной мысли и отлично понимал, что Норе было и скучно и донельзя досадно слушать все это. Но в постели у нас все было бы по-другому. И мне почудилось, что она здесь, рядом со мной; ветер, врываясь в открытое окно машины, трепал ее короткие кудри, ее рука небрежно лежала на моем колене. И пожелай я ее сейчас, она была бы моей: желание, если оно достаточно сильно, передается, как болезнь. Пришла пора для нового, пришла пора моей жизни обрести новую форму. Марк попал не в бровь, а в глаз — я завидовал ему. Я все еще слышал насмешку, звучавшую в его голосе: «Но разве нет никого другого? Никого, кто бы вас интересовал? И что вы собираетесь по этому поводу предпринять?» И когда я медленно спускался по склону холма к реке, к горбатому мосту, за которым начиналось Беличье шоссе, мне уже было ясно, что я буду делать. До сих пор я пользовался несложным опытом моих холостяцких побед. Как бы мне хотелось сбросить с плеч последние десять лет моей жизни! Мне нравилась Нора, если не сказать больше, но я уже знал, что не буду ничего предпринимать в отношении ее совершенно так же, как, если говорить всерьез, я, в сущности, ничего не предпринимал в отношении Джин. Ровно через минуту я буду на Рыночной улице, через две минуты — на шоссе Сент-Клэр и через пять минут — дома, где моя жена подаст мне ужин. А после ужина я выпью виски и лягу спать. И тогда я могу вообразить себе, что женщина, лежащая рядом со мной,— Нора. Я не Марк и никогда не буду таким, как Марк, но в этом заключается и некоторое мое превосходство над ним.11
Когда я шел по коридору, направляясь в свой кабинет, мысли мои были заняты Хиллингтоном, которого поставили сейчас во главе тех, кто работал на счетной машине. Это был худосочный молодой человек с расчесанными на прямой пробор, сильно напомаженными бриллиантином волосами и великим множеством вечных перьев и карандашей, торчащих из нагрудного кармана; он неизменно носил старомодные стоячие воротнички и и прихватывал галстук довольно вульгарным клипсом в виде стэка. Его внешность почему-то всегда действовала на меня угнетающе, и я прилагал немало усилий к тому, чтобы держаться от него подальше. Однако мне это удавалось редко, и я с чувством мрачной неотвратимости постоянно ждал, что вот сейчас он непременно схватит меня где-нибудь за лацкан. По сути дела, он не имел на это никаких прав и оснований, ибо находился в распоряжении Миддриджа, а не в моем. И вообще, с досадой говорил я себе, за все, что так или иначе связано с работой счетной машины, отвечал Миддридж. Для меня это было чрезвычайно важно. Миддридж всю жизнь ухитрялся перекладывать свою ношу на плечи других, и вот теперь наконец вынужден был нести ее сам, а она доставляла немало хлопот. В коридоре приятно пахло свежей масляной краской. У меня почему-то возникло дурацкое желание пощупать блестящую кремовую поверхность стены — просохла она уже или нет. Пять лет я не давал житья Миддриджу, предлагая ему немного освежить и осветлить эту часть помещения. Месяц назад совершенно неожиданно он сдался. Он даже согласился застеклить дверь в конце коридора. Через эту дверь в коридор проникал сейчас солнечный свет. Я прибавил шагу. Как только я поравнялся с дверью комнаты, где стояла счетная машина, оттуда вышел Хиллингтон. Это случалось уже в третий раз за последнее время. Я просто недоумевал, откуда он знает, что я нахожусь поблизости. — Я бы хотел поговорить с вами, сэр,— сказал он. На нем был блестящий черный пиджак из альпаки, который в сочетании с прямым пробором и высоким стоячим воротником производил впечатление чего-то вышедшего из употребления три десятилетия назад. Он мог бы послужить великолепной иллюстрацией к одному из тех руководств по счетному делу, по которым я учился до войны. Направляясь следом за ним в комнату, где стояла счетная машина, я снова испытал ставшее уже привычным гнетущее чувство. Хиллингтон работал в отделе Миддриджа, и я знал, что с помощью его Миддридж так или иначе втянет меня в эту неразбериху со счетной машиной; тем или иным способом, но он спихнет-таки все это хозяйство на мои плечи. — У меня очень мало времени,— сказал я.— Тем не менее валяйте, старина, выкладывайте. Облегчите, как говорится, свою душу.— Я всегда ловил себя на том, что говорю ненатурально бодрым голосом и употребляю какие-то устарелые обороты, когда говорю с Хиллингтоном. — Это серьезное дело, сэр. Я тщательно обдумал все, сэр. Я намерен просить об увольнении. — Это у нас у всех бывает порой,— сказал я.— А что за причина? — Я не намерен выслушивать грубую брань по своему адресу,— сказал он.— Но это было даже хуже брани. Значительно хуже. — Насколько значительно хуже? Он, казалось, не слышал моего вопроса. — Счетная машина будет выполнять в точности то, что вы ей прикажете, мистер Лэмптон. Ни больше, ни меньше. — Я знаю,— сказал я мягко. — В начальной стадии освоения всегда бывают неполадки, мистер Лэмптон. Не я изобрел эту машину, в конце-то концов. Надо было проделать кое-какую подготовительную работу, а она не была проделана… Мистеру Брауну совершенно незачем было так на меня орать и употреблять такие выражения в разговоре со мной.— Лицо у него раскраснелось, в глазах появился подозрительно влажный блеск. Я похлопал его по плечу. — Полно, полно, не расстраивайтесь,— сказал я.— Мистер Браун человек очень вспыльчивый, но отходчивый и не злой. Вы еще не заявляли о своем уходе мистеру Миддриджу? — Заявил вчера. Но он внезапно заболел. Не думаю, чтобы он успел переговорить с мистером Брауном. — Значит, вы теперь хотите, чтобы это сделал я? Мне были хорошо знакомы эти внезапные приступы болезни у Миддриджа. Истинные или притворные, они всегда поражали его в самый удобный для него момент и длились ровно столько, сколько было ему необходимо. — Я уже написал заявление об уходе,— сказал Хиллингтон.— Но мой отец посоветовал мне не спешить. — И правильно,— сказал я.— Всегда прислушивайтесь к советам своего отца. Не расстраивайтесь, старина. Я поговорю с Брауном насчет трудностей периода освоения. Я поглядел поверх его плеча на перегородку, за которой нашла себе пристанище счетно-вычислительная машина. Это была уныло бесцветная, безрадостная комната с темно-серыми, как корпус броненосца, стенами и дешевым линолеумом на полу. В этом снова проявилась излишняя скаредность Миддриджа. Покрасить стены в более светлый тон стоило бы ничуть не дороже, а об рваный линолеум всегда кто-нибудь мог споткнуться, и тогда мы бы остались без оператора, да еще должны были бы платить компенсацию. — Дело не только в трудностях освоения,— сказал Хиллингтон.— Нельзя за каких-нибудь два-три месяца подготовить и дать машине такую задачу, какую хочет мистер Браун. Он разбирался в этих вопросах лучше Брауна, но и он тоже очеловечивал машину. В его голосе звучало неподдельное негодование, словно счетно-вычислительная машина была живым существом, которое заставляют работать через силу. А это была только машина и, если на то пошло, на диво безликая с виду машина. Контрольное табло с серией циферблатов, кнопок и выключателей могло предназначаться для любой цели, какая только может взбрести кому-нибудь на ум. И даже для такой, какая никому не взбрела бы на ум. Эта машина впервые поступила в продажу только в 1955 году, так как до этого времени изготовлявшая эти машины фирма выполняла военные заказы. Но зачем было думать об этом в такое солнечное июньское утро! Контрольное табло этой машины служило как-никак только для того, чтобы получать информацию о качестве стальных сплавов, а не для сбрасывания водородных бомб, и четыре девушки, сидевшие перед ней, были одеты в зеленые свитеры библиотечных работников, а не в голубую форму Королевского военно-воздушного флота. Но мне пришлось сделать некоторое усилие, чтобы напомнить себе об этом. Я предложил Хиллингтону сигарету. К моему удивлению, он взял ее — это так не вязалось с его внешностью убежденного противника никотина, а не дай бог еще и трезвенника, и вегетарианца. — Послушайте,— сказал я.— Может быть, вы расскажете мне, что все-таки у вас там произошло? — Мистер Браун пригласил меня к себе в кабинет. По поводу данных по металлическому лому. Он был вне себя. С первых же слов заявил, что не может предложить мне сесть, ибо его кабинет, как и все предприятие, до потолка завален металлическим ломом. Все завалено до самой крыши, сказал он… — Представляю себе. А какие же были цифры? Он протянул мне узкую полоску зеленого картона. Я взглянул на нее и прыснул со смеху. — Ну, знаете, если бы эта цифра соответствовала действительности, вам и в самом деле негде было бы присесть,— сказал я.— Биллион тонн — это действительно довольно большое количество металлического лома. — Машина не виновата, мистер Лэмптон. — Не знаю, кто же еще может быть тут виноват,— сказал я. Сомнения, которые грызли меня с первого дня установки счетной машины, находили теперь подтверждение. Я достаточно разбирался в производстве и понимал, что вопрос не только в том, чтобы иметь необходимую рабочую силу, машины и сырье, но и в том, чтобы получать точную информацию. Дело было не в металлическом ломе; даже я мог бы грубо ориентировочно определить, сколько оставалось его у нас в запасе, хотя формально эта сторона производства не касалась меня. Но все это приобретало большое значение для будущего: если счетно-вычислительная машина могла дать неправильные показания относительно металлического лома, она могла дать неправильные показания относительно чего угодно другого. Лицо Хиллингтона приняло скорбное выражение, и он медленно покачал головой. — Нет, мистер Лэмптон, нет, нет, нет. Машина не виновата. Виновата ваша система. Даже трудности освоения не имеют существенного значения. Но если вы закладываете в машину ошибочные данные, вы не можете ждать от нее правильной информации. Вот поглядите, дело в следующем… Он продолжал объяснять. Я слушал его с возрастающим интересом, и все во мне ликовало. Произошло слово в слово то, что я предсказывал. Браун прежде всего был человеком, который знал, как варить сталь. Он не получил образования металлурга, но ему достаточно было взглянуть на отливку, потрогать ее, быть может, даже — так мне казалось — понюхать, чтобы уже знать об этом металле решительно все. И он сам, на своем личном опыте, изучил весь процесс варки стали от начала до конца. Другими словами, он был — по выражению одного бывшего поклонника Сьюзен — анахронизмом девятнадцатого столетия. Убедить его приобрести счетно-вычислительную машину было нелегко и потребовало времени, совершенно так же, как когда-то — ввести новую систему бухгалтерского учета. Но, приняв решение, он хотел сразу же, немедленно покончить со старым методом и перейти к новому. Он был человек нетерпеливый. Переход от старой системы калькуляции к использованию счетно-вычислительной машины невозможно было осуществить менее чем за три года. Он желал осуществить его за три месяца. В результате получилась неразбериха, и эта неразбериха обошлась фирме в девяносто тысяч фунтов стерлингов. И грозила обойтись еще дороже, если ничего не будет предпринято. И спасение придет не от Миддриджа — здравомыслящего, надежного, солидного Миддриджа. Теперь уже было ясно, что он, спасаясь от грозы, спрятал голову под крыло. Хиллингтон был не так уж глуп — он знал, к кому обратиться. Он начал повторять все по второму разу. Я поглядел на часы. — Бог мой, у меня же совещание! — Я подарил его обворожительной — как я горячо надеялся — улыбкой: специалиста по счетно-вычислительным машинам и даже просто квалифицированного счетного работника не так-то легко заполучить в наши дни.— Я должен мчаться, мистер Хиллингтон. Я переговорю с мистером Брауном, обещаю вам. — Благодарю вас,— сказал он.— Мне вот еще что хотелось вам сказать…— Он с нежностью, почти любовно, поглядел на счетную машину.— Я не жалуюсь на машину. Право же, мистер Лэмптон, это чудесная штука. — Так же, как и счеты,— заметил я. — Я вас как-то не понял, мистер Лэмптон. — Электронный мозг нам не подвластен,— сказал я.— Ведь я всего-навсего бухгалтер. Ну а со счетами проще. — А! Теперь ясно,— сказал он. — Отлично. И перестаньте расстраиваться. У нас здесь скоро снова защелкают костяшки. — Что такое насчет костяшек? — спросил Ралф Хезерсет, возникая из-за спины Хиллингтона. — Так, ничего. На Хезерсете был светло-коричневый в клетку костюм, более уместный для игры в гольф, чем для производства стали, и хотя я скорее, чем он, имел право находиться в отделе счетно-вычислительных машин, при виде его у меня возникло ощущение, что это уже не один из отделов фирмы «Э. З. Браун и К°», а комната в клубе, членом которого я не состою. — Я делился с мистером Лэмптоном моими опасениями,— сказал Хиллингтон. Выражение, появившееся на его лице, легко можно было истолковать как испуг.— Я не слышал, как вы вошли, мистер Хезерсет. Извините.— Он направился к картотеке в самом дальнем конце комнаты и, понизив голос, принялся что-то втолковывать девушке, сидевшей за столом. — Я брожу здесь, словно дикий зверь в джунглях,— заметил Хезерсет.— Мощные бока вздымаются, ноздри раздуваются… Дело в том, что ваш тесть снова отсылает меня назад с пустыми руками. Стоит только нашему правлению заподозрить, что поставщик собирается нас надуть и что моему папа великолепно это известно, как мой папа немедленно с ними соглашается, а затем посылает к поставщику меня. Он не любит посылать кого-нибудь поумнее и половчее. Говорит, что это их обескураживает и отнимает последние крохи драгоценной уверенности в себе. Очень тонкий психолог мой папа. Умеет найти применение даже таким болванам, как я.— Он зевнул.— Пожалуй, погляжу-ка я одним глазком на эту вашу хитрую машинку, ладно? Может, этот малый с карандашами и ручками в кармане покажет мне ее? Я посмотрел на Хиллингтона, который подошел еще ближе к девушке, сидевшей возле картотеки. Лица ее я не видел — только длинную нежную шею и большую копну черных волос, но в том, как она склонила голову к плечу, было что-то очень юное. — Он занят сейчас,— сказал я.— Но я уверен, что для вас он все бросит. Если вы в самом деле хотите познакомиться с этой штукой… Разве в вашей конторе нет такой машины? — У нас не совсем такая,— сказал он.— Наша делает так: клик-клик-клик-щелк, а ваша: щелк-клик-щелк-клик. Сие чрезвычайно важно.— Он направился к Хиллингтону.— Я не прощаюсь с вами, дружище,— бросил он мне через плечо. — Всего хорошего! — сказал я машинально. Я забыл о нем, как только вышел за дверь. Я торопливо вспоминал все, что услышал от Хиллингтона. Вывод был ясен. Скоро здесь начнется гигантская неразбериха. И кто-то должен будет ее распутать. Кто-то, кто работал до седьмого пота, выворачивал себя наизнанку, чтобы занять кресло в правлении. Кто-то, кто не несет ответственности за эту путаницу, а, наоборот, с самого начала предостерегал Брауна против слишком поспешного перехода от старой системы к новой. Мало сказать — поспешного; подобно тому как колесо должно быть совершенно круглым, чтобы успешно служить своему назначению, так и работа счетно-вычислительной машины должна быть организована по определенной системе. Теперь эта система должна претерпеть некоторые изменения и вместе с тем в основе своей все же остаться прежней. И кому-то, если он хочет получить место в правлении, нужно, не теряя времени, получше изучить все, что касается работы счетно-вычислительных машин. Я распахнул стеклянную дверь и вышел на солнечный свет, с удовольствием обмозговывая эту задачу.12
Двумя неделями позже, уже в Лондоне, я все еще продолжал ее обмозговывать. Она оказалась далеко не такой простой, как я сначала предполагал. Впервые в жизни я почувствовал что-то вроде симпатии к Миддриджу. Даже посещение главной конторы флемвилской компании счетно-вычислительных машин, где я побывал после основательного завтрака в «Эпикурейце» с Тиффилдом, ничуть не прояснило мои мозги: я ушел оттуда с целой охапкой брошюр, разламывающейся от боли головой и десятью страницами заметок, в которых сам мало что понимал. На другой день после моего посещения «Счетных машин Флемвила» я решил вернуться домой. В ту минуту, когда я принимал это решение, оно казалось мне вполне резонным и естественным. Я успешно завершил свои дела с Тиффилдом; отель, в котором я на этот раз остановился, был классом намного ниже «Савоя», а главное — мое возвращение на день раньше могло умилостивить Сьюзен. Ее раздражение и злоба по поводу этой поездки, о которой я узнал ровно за три часа до отхода поезда, переросли рамки обычного. Тем не менее, приближаясь к конторке дежурного администратора гостиницы, я испытывал странное чувство нерешительности. Мне не хотелось оставаться. И мне не хотелось уезжать. Меня давило бремя слишком многих забот, слишком многих решений. Мне хотелось стряхнуть их с себя и завалиться спать, а проснувшись, напиться чаю и снова уснуть. Не такое уж это как будто непомерное желание, скулил в душе какой-то голос. Когда-нибудь… Голос замер; я не позволил себе долго прислушиваться к нему. Я нажал кнопку. — Будьте любезны, мой счет. Двести первый номер. Дежурная поглядела на меня, подняв глаза от кипы машинописных материалов. Гротескно-модные очки отнюдь не делали ее лицо менее суровым. — Одну минуту, сэр. Одна минута растянулась на пять. Затем она пошла заглянуть в карточку и вернулась ко мне. — Вы брали номер до завтрашнего дня,— сказала она. Теперь на лице ее читалось подозрение. На ней было темно-синее платье; когда она подняла руку, чтобы поправить очки, я увидел темное пятно пота у нее под мышкой. Она была бы совсем недурна, если бы не слишком усталое выражение лица и бесцветные волосы. — Я закончил все дела раньше, чем предполагал,— сказал я.— И хочу вернуться на свой освежающий север. Она не обратила внимания на мои слова, но я раскусил, как мне казалось, почему она смотрит на меня с подозрением: она думала, что я хочу ее обдурить. Я вытер лицо платком. Платок был влажный от пота, и толку от него было мало. — Боюсь, что вам придется заплатить за полные сутки, сэр. В наших правилах очень точно указано… — Да, да. Разумеется. Вы дайте мне только счет, пожалуйста. Я подумал о предстоящем мне путешествии, увидел перед собой купе железнодорожного вагона, и на какую-то секунду мое решение поколебалось. Не то чтобы мне было так уж жалко уплатить тридцать шиллингов за номер, которым я не буду пользоваться, но казалось обидным, что кто-то там, кому принадлежит этот отель, получит двойной барыш. Ведь что бы ни говорила дежурная, а я знал: номер не будет пустовать сегодня ночью. Лондон, как всегда, был переполнен приезжими. И Джин опять была в Кенсингтоне — выступала в небольшой роли в ревю. Накануне вечером я возил Тиффилда поглядеть это ревю. У Джин был сольный номер — она исполняла песенку. Насколько мне удалось понять, это был крик наболевшей души о том, что уже не стало мужчин, способных приласкать женщину больше одного раза в ночь. Мне припомнилась эта песенка и костюм, в котором исполняла ее Джин, и я почувствовал, как город и зной завладевают мною: ночные клубы, стриптизы, проститутки, парочки в Гайд-парке, полураздетые девицы в «Лидо» — все сплелось в один клубок… И я был слишком раздосадован поведением Сьюзен, чтобы упускать такой случай. — Мы не были предупреждены заранее и не сможем теперь сдать этот номер,— говорила дежурная.— В это время года мы могли бы сдать вдвое больше номеров, чем у нас есть в отеле, но ведь никому не придет в голову, что сегодня вечером здесь могут быть свободные номера. — Понятно,— сказал я. От жары и пота мне прямо-таки разъедало глаза. Я достал чистый носовой платок из нагрудного кармана. — Это указано в правилах,— сказала она и начала выписывать мне счет. Я поглядел вправо — на перечень правил, висевший на стене. Там перечислялось довольно большое количество запретов, налагавшихся на посетителей отеля. Возле лифта висел еще один перечень — для полного комплекта. — Да, конечно, чем-чем, а правилами вы обеспечены полностью,— сказал я. И вынул чековую книжку. — Не откажите в любезности написать свой адрес на обороте, сэр. — Пожалуйста, если это доставит вам удовольствие. Она улыбнулась. — Это не для меня, сэр. Такое правило. Она окинула меня оценивающим взглядом. Улыбка была зазывающей — такую улыбку я никак не ожидал увидеть в этом уныло-сером вестибюле. А, мне это просто показалось; быть может, мне просто пора было возвращаться домой. Я отказался от услуг портье, который хотел позвать мне такси. У меня не было никаких вещей, кроме портфеля, и я не находил нужным платить ему полкроны за то, что он выкрикнет одно-единственное слово. Эта небольшая экономия, небольшая победа над враждебными силами, управлявшими отелем, доставила мне мимолетное удовлетворение. Все же я никак не мог освободиться от чувства, что покидаю спектакль прежде, чем упал занавес, что Лондон приготовил для меня еще что-то, но у меня не хватает решимости его взять. И почему бы мне, собственно, не остаться,— причин, мешавших этому, не было. Сьюзен не ждала моего возвращения раньше завтрашнего дня. А то, что я освободил номер в отеле, не имело значения — ничего не стоит найти пристанище на одну ночь, думал я, расплачиваясь с такси на Кингс-Крос. Я остановился в нерешительности перед телефонной будкой, вертя в пальцах монету. Это было ребячество; но мне надоело быть взрослым, надоело быть образцовым мужем, надоело вести себя примерно. Мне захотелось хотя бы раз в жизни делать то, что мне нравится, доказать Джин, что ее песенка — вздор… Если выпадет решка, я остаюсь; если выпадет решка, я позвоню Джин, как обещал, и еще раз посмотрю это ревю, но посмотрю уже по-другому, с большим удовольствием, так как буду знать, что мне предстоит получить то, к чему все так тщетно стремятся… Я буду ждать ее за кулисами, а потом мы поужинаем у «Прюнье»… Монета упала вверх решкой. Я опустил ее в нагрудный кармашек, решив сохранить на память как символ моего раскрепощения. Но, снимая телефонную трубку, я вдруг почувствовал, что опоздал с этим звонком на десять лет. Теперь я уже слишком привык обдумывать последствия каждого своего поступка, слишком привык взвешивать все «за» и «против», стал слишком благоразумен, чтобы совершить какое-нибудь безрассудство. Но откровенная радость Джин, когда она узнала меня, и ее свежий, почти детский голосок, довольно мило приправленный чуть-чуть театральным кокни, заставил меня на мгновение забыть о благоразумии. — Я хочу быть с вами,— сказал я. И в ту же секунду перед моими глазами возникла картина: Сьюзен в спальне берет телефонную трубку. Телефонный аппарат у нас в спальне был желтый, в тон портьер, и я отчетливо видел его и так же отчетливо слышал голос дежурной, с явным удовольствием сообщающий Сьюзен, что я выехал из отеля в четыре часа дня. Сьюзен редко звонила мне, когда я бывал в отлучке, но это еще не значило, что она не может позвонить. Одна веская причина для такого звонка сразу же пришла мне в голову, хотя именно о ней меньше всего хотелось бы мне думать. — И я хочу быть с вами, счастье мое,— сказала Джин.— Я тоскую по дому. В телефонной будке было удушливо жарко. Я ногой немного приоткрыл дверь. — Боюсь, что сегодня я должен вернуться домой,— сказал я.— Барбара нездорова. Ничего серьезного, но она капризничает и требует папу. — Как жаль. Бедная крошка. Что с ней такое? — Еще не знаю точно,— сказал я.— Но ничего серьезного. Какая-то инфекция, которая сейчас свирепствует повсюду…— И я продолжал бормотать что-то, завлеченный своей ложью в эту ловушку, которая заставила меня (спохватившись, подумал я, когда уже покидал телефонную будку) приписать Барбаре почти все признаки тяжелой болезни, нагонявшей на всех страх в те дни, именно той самой болезни, о которой я не мог подумать без ужаса. А ведь, казалось бы, выбор был не так уж мал: если милосердный боженька любит детишек, то он, надо признаться, проявляет эту любовь весьма своеобразным способом. Голос в громкоговорителе объявил что-то насчет леддерсфордского поезда. Взъерошенный, потный, я приостановился, прислушиваясь, и мне почудилось, что в этом голосе звучит предостерегающая нота. Поезд до Леддерсфорда, с остановками в Питерборо, Грэнтеме, Уэйкфилде и Танбери, отбывает в четыре сорок пять с десятой платформы. Передаем сообщение для мистера Джо Лэмптона из Уорли. Для мистера Джо Лэмптона из Уорли. Его ложь разоблачена. Мистер Лэмптон будет за это наказан. Мистер Лэмптон будет за это наказан. Мне вспомнилось вдруг, как я прощался с Барбарой утром в понедельник. Я тихонько проскользнул к ней в комнату, стараясь ее не разбудить, но не успел отворить дверь, как она тут же проснулась и протянула ко мне ручонки. — Заработай много, много денежек сегодня, папа,— сказала она.— Целую большую уйму денежек. — Зачем это? — спросил я. — Тогда тебе не нужно будет больше уезжать, папочка. Это воспоминание вызвало на моем лице улыбку, а грозный голос в репродукторе сник до заурядного монотонного перечисления станций назначения и времени отправления. Он мог бы все-таки прибавить, что Джо Лэмптон, невзирая на все его многочисленные недостатки, любит свою дочку. Впрочем, это не имело значения. Она это знала, и сам Джо Лэмптон это знал и солгал только для того, чтобы поскорее вернуться домой, к ней. И хотя я не заработал в эту поездку ни единого пенса для себя, зато действительно сэкономил Барбариному дедушке «целую большую уйму денег». Я напомнил себе об этом, садясь за стол в вагоне-ресторане. То, что я предрекал две недели назад, произошло даже раньше, чем я ожидал. Мы не смогли выполнить в срок несколько крупных заказов, и в том числе заказ Тиффилда, и я был послан в Лондон, чтобы принести наши униженные (но не слишком) извинения по поводу того, что поставка стали КЛ-51 и ХА-81 задерживается по меньшей мере на месяц против срока. Одновременно с этим я должен был уговорить Тиффилда не аннулировать заказа, пусть даже ценой некоторых изменений условий в его пользу. К моему удивлению, Тиффилд, хотя и не нашел нужным скрывать своего восторга от того, что Брауну — в моем лице — пришлось выступить перед ним в роли просителя со шляпой в руке, все же оказался куда более уступчивым, чем я смел надеяться. Мы лишь слегка теряли теперь на КЛ-51, но это было вполне естественно — не мог же Тиффилд не воспользоваться случаем и не извлечь из создавшегося положения какую-то выгоду для себя. Хотя в контракте на КЛ-51 возмещение за срыв сроков в буквальном смысле слова оговорено не было, Тиффилд имел все основания отказаться от приема дальнейших поставок. Нашей главной торговой маркой была сталь ХА-81, а Тиффилд являлся столь крупной фирмой, что небольшая уступка, сделанная ему, не имела особенного значения. Новый производственный процесс, который осваивался сейчас у Тиффилда, зависел от ХА-81, а Тиффилд, понятно, хотел начать производство в срок. Но задержка на несколько месяцев не могла разорить его, а мы были не единственной фирмой, обладающей возможностью выпускать эту сталь. Все это мы разрешили как бы между прочим, на ходу: за аперитивом я обрисовал ему наше предложение в общих чертах, и прежде, чем подали кофе и коньяк, он уже принял его. Даже снижение расценок возникло как бы невзначай: Тиффилд назвал цифру, наблюдая, как официант разрезает его ростбиф, а я просто кивнул в знак согласия. Сейчас мне даже не верилось, что все это сошло так легко и гладко. И что Тиффилд всерьез предложил мне перейти на работу к нему,— тоже не верилось. Я старался припомнить поточнее, что именно он сказал, когда я прощался с ним, высадив его из автомобиля почему-то, как ни странно, возле магазина самообслуживания. — Все в порядке, мой мальчик,— сказал он.— Все в порядке. Вы успешно провернули это дело. Ваш тесть будет вами доволен. Во всяком случае — он должен быть вами доволен. Вот тогда он и сделал мне свое предложение. Одурев от всего выпитого, от всего съеденного, от своего успеха, я воспринял его слова так, словно они относились не ко мне, а к какому-то другому способному, энергичному молодому человеку, услуги которого недооценивал его хозяин и который расшибется в лепешку для новой фирмы, в награду за что… Место в правлении было бы, конечно, не плохо… Нет, все это было как-то неправдоподобно: кто же нанимает на работу так, невзначай? Я решил считать, что этого разговора не было. Если же Тиффилд говорил всерьез, он скоро это подтвердит. Но оставалась еще нерешенной проблема «считалки» — так окрестил я нашу счетно-вычислительную машину. Я достал из портфеля блокнот и принялся просматривать цифры, которые набросал, когда был в правлении «Счетных машин Флемвила», и снова не обнаружил между ними никакой внутренней связи. Однако после двух порций джина и одной тонизирующей таблетки в голове у меня прояснилось, и, хотя я все еще был усталый и потный, наспех нацарапанные цифры и значки начали приобретать непреложную логику и смысл. Когда неожиданно для себя я с удивлением обнаружил, что наш поезд стоит на вокзале Виктории в Леддерсфорде, у меня уже был набросан черновик докладной записки, которая — я нисколько в этом не сомневался — будет лучшей из всех, что я когда-либо писал. Я даже с какой-то неохотой покидал вагон: я неплохо поработал, и мне хотелось задержаться там подольше, чтобы еще кое-что отшлифовать. Помню, с каким радостным чувством удовлетворения вышел я из вокзала. Я глубоко вздохнул и впервые за весь день почувствовал себя свежим и бодрым. Передо мной лежал город, за ним вздымалась гряда холмов, с которой так приятно гармонировал высокий сводчатый купол над центральным входом вокзала. И я чувствовал себя в гармонии со всем, что меня окружало. Я хорошо знал свое дело, я создам порядок из хаоса. Я — обладатель человеческого мозга, наделенного знаниями и умом; я лучше, чем какая-то машина-считалка. Кто-то легонько стукнул меня по спине, я обернулся и увидел Ларри Силвингтона. — Дорогой мой! — воскликнул Ларри.— Какая приятная неожиданность! Я только что из Манчестера А в какую забытую богом дыру носило вас? — В Лондон,— ответил я. — Ну, вам повезло,— сказал он.— Я никак не могу изобрести какой-нибудь предлог, чтобы поехать в Лондон. — Не такое уж это удовольствие в жарищу,— сказал я. — Лондон всегда удовольствие,— сказал он.— Кстати, смотрели вы там новое ревю? В нем выступает ваша приятельница. Он придвинулся ко мне ближе. На меня повеяло запахом одеколона и виски. — У нее там стриптиз,— сказал он. — Если вы имеете в виду Джин, то у нее стриптиза нет. Но весь ее товар на витрине. Ларри кивком указал на привокзальную гостиницу. — Пойдемте выпьем, и вы расскажете мне об этом поподробнее. Он смотрел на меня молящим взглядом: он жаждал не столько выпивки, сколько общения. На его гладком лице не было морщин: ни малейшей заботы в узких щелочках глаз; но было одиночество. И песочного цвета костюм, и розовый галстук — все, казалось, лишь усиливало это впечатление; словно он заблудился и не знает, куда идти. — Я бы с большой охотой, Ларри,— сказал я.— Но у меня был жутко тяжелый день. Хочется поскорее забраться в постель… — Тем более надо немножко встряхнуться,— сказал он. — Не могу,— возразил я.— Я обещал Сьюзен. Он погрозил мне пальцем. — Уж эти мне женатые мужчины,— сказал он. Во двор вокзала въехало такси. — Поедемте к нам и выпьем,— предложил я.— Сьюзен будет вам рада. — Нет, дружище,— сказал он.— Она не будет рада гостю в такой поздний час. Ну, до скорого. Когда такси выезжало со двора, я поглядел в заднее стекло. Он улыбнулся и помахал мне рукой. Меня охватило острое чувство жалости к нему. Ужасно несправедливо, что он такой обездоленный, а я такой счастливый, что на его долю выпало так мало хорошего, а на мою — так много. Но, в конце концов, не я создал этот мир, благодушно подумалось мне.* * *
Когда я подъехал к дому, в окнах нашей гостиной еще горел свет. Я постоял с минуту у ворот. Это освещенное окно словно олицетворяло собою мой домашний очаг. И разве это не стоило той ночи, которую я мог бы провести с Джин, и сознания вины наутро, и свинцовой тяжести в голове, и ломоты в пояснице? Я снова был дома, под охраной своих холмов; они кольцом окружали Уорли и вместе с Уорли — меня. Я отворил калитку и прошел в садик. Я опять мог поглядеть на замок Синдрема глазами Барбары, и он опять предстал передо мной как исполненный таинственности заколдованный замок на вершине холма над рекой. И Норе там нечего было делать; я не позволю ей отнять его у нас с Барбарой. Барбара, верно, спит сейчас в своей кроватке под темно-синим, усыпанным серебряными звездами потолком и не знает, что я стою здесь, в залитом лунным светом саду. А когда увидит меня, то сначала будет радоваться, что я вернулся, и лишь потом спросит, что я ей привез. Если вообще спросит. А быть может, и не спросит совсем. Жадность ей не свойственна. Я достал было пачку сигарет, но сунул их обратно в карман — запах табака заглушит аромат ночи. Чирканье спички нарушит тишину. Я прислонился к стене и дал ночи и тишине завладеть мною. Мое будущее стало для меня наконец ясно. Оно уже не пугало меня. Где-то далеко, в глубине долины, раздался гудок паровоза. Это был леддерсфордский, десять двадцать. Я удивился, обнаружив, что нахожусь в саду уже целых двадцать минут. Уорли будет стоять на том же месте и завтра, а ночной воздух свеж. Я окинул долгим прощальным взглядом долину и тихонько отворил парадную дверь. В гостиной никого не было. Я поставил на пол портфель. Мне хотелось сделать Сьюзен приятный сюрприз: у меня были для нее хорошие новости по поводу тиффилдского контракта, и я привез ей подарок — голубой нейлоновый халатик. Сьюзен знала, как важно было уладить это дело с контрактом, а о нейлоновом халатике она мечтала с тех пор, как ей попалась на глаза реклама в «Обзервере». А она очень рано улеглась спать, да еще забыла выключить электричество — пускает на ветер мои трудовые денежки. И в пепельнице полно окурков. Мне вспомнилось настроение, с каким я входил в дом, и гнев мой начал утихать. Я вынул ночной халатик из портфеля. Казалось, он весил не больше тех восьми фунтовых бумажек, которые я за него заплатил. Я представил себе лицо Сьюзен, когда она развернет пакет. Отнесу ей сейчас, решил я, и стал подниматься по лестнице, держа небольшой плоский сверток за спиной. Комната Барбары была крайняя на лестничной площадке, комната Гарри — рядом с ней. Я остановился и приотворил дверь. Барбара крепко спала, обхватив руками медвежонка. Стараясь не шуметь, я затворил дверь. Я еще продолжал улыбаться, когда из спальни до меня долетел голос Сьюзен. Это меня не испугало, как прежде когда-то: Сьюзен часто разговаривала, вернее, лепетала что-то во сне. Я уже взялся было за ручку двери, когда снова раздался ее возглас: — Милый, милый… Потом я услышал мужской голос. Я затаил дыхание, но они там не слышали ничего. Я стал медленно спускаться с лестницы. Мои ноги ступали бесшумно по ковру, но если бы даже на мне были солдатские сапоги и я громыхал бы ими по железу, те, наверху, все равно не услышали бы ничего. Гостиная показалась мне странно чужой, когда я вернулся туда. Всю мебель словно подменили за эти несколько минут, пока меня здесь не было. В спертом воздухе стоял невыносимый удушливый запах турецкого табака. Я хотел было распахнуть окно, но удержался. Они, конечно, не услышат, но рисковать не стоило. Я налил себе большой бокал виски и сел в кресло в углу. Они не сразу меня заметят, когда спустятся вниз. Но, может быть, лучше снова подняться наверх? Навалиться как следует плечом, и задвижка на двери отлетит — если только они побеспокоились запереть дверь. Одного хорошего пинка в низ живота будет достаточно, чтобы уложить Марка на месте. Если мне повезет, я не убью его, но он едва ли будет этому рад. Мой рост был шесть футов, а его — пять футов с половиной. Я был одет, а он голый. Я знал, что он там, а он думал, что я за двести миль отсюда. Расправиться с ним было даже слишком легко, слишком упоительно легко. И Сьюзен я тоже не буду убивать. Хорошенькой женщине можно придумать наказание пострашнее, чем смерть. Я вскочил, поднялся по лестнице до половины и только тут вспомнил про Барбару. Раздастся крик — быть может, один-единственный возглас, но Барбара проснется и прибежит в спальню к своим родителям, прижимая к груди медвежонка. И при виде того, что предстанет ее взору, весь мир ее детских понятий разлетится вдребезги. Да, это будет именно так — как разбить зеркало: трещины разбегутся сразу во все стороны, и вот оно уже погибло, его не восстановишь. Я держал жизнь Барбары в своих руках. Я снова стал медленно спускаться. Я спускался долго: шестнадцать темно-серых, покрытых ковром ступенек, мимо морского пейзажа Дюфи, мимо джунглей Руссо — в прихожую, где темно-серый ковер уступал место темно-красному, и назад, в гостиную. Я снова опустился в кресло в углу. Отхлебнул виски, но мне показалось, что оно утратило всякий вкус. Ничто не помогало, ничто не могло смягчить тяжесть удара. Оставалось только одно: ждать. Я подумал — не закурить ли. Но достать сигареты из кармана, зажечь спичку — все это требовало непомерных усилий. А мне нужны были все силы для того, чтобы ждать. Теперь они уже скоро спустятся вниз. Он не рискнет возвращаться домой много позже того часа, когда все кабаки в городе закрываются. Я поднял голову, мне послышались шаги наверху. Но все было тихо. Внезапно я ощутил что-то мягкое и скользкое в левой руке. Точно кто-то сунул мне в нее какой-то предмет. Должно быть, я бессознательно разорвал пакет и комкал в руке халатик. Я разжал пальцы, и он упал на пол рядом с разорванным пакетом из блестящей голубой полосатой бумаги. Когда они, держась за руки, вошли в гостиную, я ощутил лишь страшную неловкость. Мне не хотелось смотреть на них и, как это ни глупо, мне не хотелось, чтобы они смотрели на меня. И все же я смотрел на них, и даже достаточно долго, чтобы от меня не укрылась переполнявшая их чувственная радость. Завистливо, с похолодевшим сердцем я смотрел на них, почти как незваный гость. Марк увидел меня первый. Он выпустил руку Сьюзен. Она с недоумением на него поглядела. — Что с тобой? — спросила она. И тут она увидела меня. Рот ее открылся, казалось, она сейчас закричит, но она не издала ни звука. Она шагнула к креслу, вернее, почти повалилась в него, широко раздвинув ноги, уронив руки на подлокотники. Но она не вцепилась в кресло,— наоборот, словно обмякла вся. Я подошел к ней. — Не сиди, как шлюха,— сказал я.— Даже если ты шлюха. Она сдвинула колени, но выражение ее лица не изменилось. Марк, по-видимому, пришел наконец в себя. — Спокойнее, спокойнее, старина,— сказал он.— Не делайте слишком поспешных умозаключений. Я только сейчас зашел. Шпингалет на окне… — Я сижу здесь уже полчаса,— сказал я.— Убирайтесь вон. — Шпингалет не опускался… — Убирайтесь вон, пока я вас не убил. Он с беспокойством поглядел на Сьюзен. — Я не могу оставить вас с ним,— сказал он.— Если он вбил себе в голову эту идиотскую мысль… — Лучше уйди, Марк,— сказала Сьюзен.— Он в самом деле может убить тебя, если ты не уйдешь. Посмотри на его лицо. Она произнесла эти слова так бесстрастно, словно предлагала ему поглядеть на мой галстук, рубашку или ботинки. Я шагнул к нему. И тут же понял, что совершил ошибку: дикое, остервенелое желание убить его уступило теперь место холодному расчету, и я мысленно прикидывал не спеша, как мне лучше за него взяться.— Убирайтесь, чтобы я вас здесь не видел,— сказал я. Его глаза расширились. Они были светло-карие, почти золотистые; я никогда раньше не видел этого так отчетливо, как сейчас. Мне припомнилась драка в баре между двумя американскими солдатами, которую я наблюдал в Уоппинге во время войны. Меня чуть не стошнило, когда я смотрел на них, но сейчас я чувствовал себя иначе. Я улыбнулся и сжал кулаки, выставив вперед костяшки больших пальцев. Мне казалось, что я готов любой ценой оплатить предстоящее мне сейчас, через несколько секунд, удовольствие — ни с чем не сравнимое удовольствие, слаще которого я еще ничего не изведал. Я начал медленно, очень медленно поднимать руку, но в тот миг, когда я уже готов был нанести удар, Марк отвернулся. — Боже милостивый! — почти всхлипнул он.— Боже милостивый! — И выбежал из комнаты. Хлопнула парадная дверь. Я сел, у меня закружилась голова. — Налей мне, я хочу выпить,— сказал я Сьюзен. Она принесла мне бокал виски и села на прежнее место. — Я чувствую себя, как последний сводник,— сказал я.— Не понимаю, почему я не убил этого жалкого, грязного подонка. — Ты же не хотел его убить, ты хотел сделать хуже,— произнесла она ровным, бесстрастным голосом.— Разве не так? — Внезапно онаистерически захихикала. — Перестань,— крикнул я.— Ему ничего не грозило, как и тебе, пока моя дочь находится здесь, в этом доме. И все равно я чувствую себя сводником. Она продолжала истерически смеяться. Я подошел и влепил ей пощечину. Смех прекратился. — Ты хочешь развода? — спросила она. Я сел и взял бокал с виски. — Я не знаю,— сказал я.— Не знаю. Давно это у вас? — Не первый раз сегодня. — Давно это у вас? — С мая. — Все совпадает,— сказал я.— Теперь я понимаю, почему ушла Герда. Она догадывалась, да? Сьюзен кивнула. — Мне бы тоже следовало догадаться,— сказал я.— Это он подарил тебе эти омерзительные дешевые духи — вот почему ты ими душилась. Он, вероятно, дарит флакон таких духов каждой своей шлюхе. Ты не очень-то самолюбива, а? Не успел он развязаться с одной женщиной, как ты уже согласилась ее заменить. Что ты в нем нашла? Он в постели лучше, чем я? Так, что ли? — Совсем не то,— сказала она.— Ты думаешь, что все дело только в этом.— Она встала.— Джо, извини меня, но я не могу больше, я хочу спать. Я так устала, что не в состоянии понять ни слова из того, что ты говоришь. Мы поговорим завтра. Я схватил ее за руку. — Почему ты позволила ему? — Он умеет слушать. Ему говоришь — он слушает. И он не такой…— Она умолкла, подыскивая слово.— Не такой победоносный, как ты… Ему было плохо, он совсем пропадал, все презирали его. Я была нужна ему. А тебе никто не нужен. Ты просто используешь людей — и все. Я выпустил ее руку. — Я никогда не изменял тебе,— сказал я. — Изменял, все эти десять лет изменял. Я поглядел на нее с недоумением. — Богом тебе клянусь… — Не считай меня идиоткой, Джо. Я была идиоткой, когда выходила за тебя замуж, но с тех пор у меня открылись глаза. Ты думаешь, люди уже перестали о ней говорить? — Элис мертва. — Вот именно. Потому-то мне и обидно.— Она закурила сигарету.— Я по крайней мере изменяла тебе с живым человеком. Это как-то благопристойнее. А ты считаешь, что имеешь теперь право обзывать меня бранными словами, ты считаешь, что имеешь право называть меня шлюхой. — Она мертва,— повторил я беспомощно.— Я больше не думаю о ней. — Не о ней, так о какой-нибудь другой женщине,— сказала Сьюзен.— Я знаю только одно: обо мне ты не думаешь и не думал никогда. Она с укором поглядела на меня. Внезапно я ощутил нелепое желание упасть перед ней на колени и вымолить себе прощение.
Последние комментарии
48 минут 37 секунд назад
16 часов 52 минут назад
1 день 1 час назад
1 день 1 час назад
3 дней 8 часов назад
3 дней 12 часов назад