Евтушенко: Love story [Илья Зиновьевич Фаликов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
И. Фаликов Евтушенко: Love story
И все же он, гуляка и изменник,не вам чета. Нет. Он не вам чета.Белла Ахмадулина
ДЛЯ НАЧАЛА
Евгений Евтушенко — поэт. Евгений Евтушенко — поэт утопии. Речь о всемирном братстве. Советская часть утопии рухнула. Антисоветская — тоже. Поговорим о поэте. «Меня не любят многие». Есть колоссальная гора предубеждений, которую ни обойти, ни объехать. В геологических причинах ее возникновения не разобраться. Лучше — махнуть рукой и пойти своей дорогой. Жизнь Евтушенко пролитературена с самых первых его шагов. Просто человека, человека в чистом виде Евгения Александровича Евтушенко практически нет. Попав, допустим, в сосняк, он не может пройти от сосны до сосны без того, чтоб не сложить на этой дистанции стих. Вокруг него сплелось безразмерное множество небылиц, чуть не львиная доля коих несет на себе авторский след его львиной лапы. Можно вполушутку, а лучше всерьез вспомнить великого предтечу:
Лист ПЕРВЫЙ
1956: ЛЕНТА НОВОСТЕЙ
Первые месяцы пятьдесят шестого года в сфере искусств были выдающимися. Разнообразие событий захватывало дух. У молодого человека кружилась голова. Он шатался в толкучке столичной. Телеграфный стиль новостей отдавал эпосом:В самом начале года наградили орденом Ленина скульптора Сергея Коненкова, недавно отметившего восьмидесятилетний юбилей, а писателя Василия Гроссмана, на его пятидесятилетие, — орденом Трудового Красного Знамени. Отметила восьмидесятипятилетие актриса Варвара Николаевна Рыжова из династии Бороздиных-Музиль-Рыжовых. Художник Орест Верейский путешествовал с альбомом по берегам Нила. В Большом поставили оперу Дмитрия Кабалевского «Никита Вершинин» с Сергеем Лемешевым в роли китайца Син Би-у. Негритянские артисты Элен Тигпен и Эрл Джексон, граждане США, зарегистрировали брак в московском загсе, а затем венчались в церкви общины евангельских христиан-баптистов. Хореографу Игорю Моисееву стукнуло пятьдесят. Столько же — писателям Антанасу Венцлова и Вере Кетлинской. Советский народ отметил семидесятипятилетие со дня смерти Достоевского. Столетняя годовщина смерти объединила Гейне с Лобачевским. На театре происходило репертуарное пиршество. Шли пьесы: «Цюй Юань» Го Можо, «Последняя сенсация» Себастьяна, «Такие времена» Юрандота, «Дармоеды» Чики, «Ученик дьявола» Шоу (большого друга СССР; его пьесу поставили в Рижском ТЮЗе), «Кремлевские куранты» Погодина с Ливановым в роли Забелина (о, как величественно он торговал серными спичками на ступенях Иверской часовни!), «Макбет» Шекспира, «Фома Гордеев» Горького, «Чудак» Хикмета; в Ленинграде на сцене БДТ Товстоногов соорудил «Оптимистическую трагедию» Вишневского. Смешили до упаду всенародные любимцы Тарапунька и Штепсель. Рост имеет значение. Блистали певицы Зара Долуханова и Лилита Берзинь. Московская общественность почтила память скончавшегося пятьдесят лет назад осетинского поэта Косты Хетагурова. Было не забыто семидесятипятилетие со дня смерти Мусоргского. Коллегия Министерства культуры СССР во главе с министром Н. А. Михайловым утвердила кибальниковский проект памятника Маяковскому, похожему на знатного металлурга.Это не всё, не всё. Время набирает новостные обороты.
Готовилось к печати собрание сочинений Ивана Бунина. Вышел шеститомник Вилиса Лациса. Шеститомник Ванды Василевской. На страницах всесоюзной печати зазвучали стихи Расула Гамзатова. Поэтесса Екатерина Шевелева прикрепила медаль международной Сталинской премии «За укрепление дружбы между народами» к груди госпожи Акико Сэки, японской певицы. Отметили столетие Третьяковки. Москва стала привыкать к появившемуся два года назад напротив Моссовета Юрию Долгорукому. В Доме культуры издательства «Правда» прошел пленум правления Союза писателей СССР, работа которого была совмещена с Третьим Всесоюзным совещанием молодых писателей.Двадцатидвухлетний поэт Евгений Евтушенко, уже издав две книжки и вступив в Союз писателей, хлещет информационный кипяток, как квас на жаре, воображая поверх кружки родниковую воду. Красивым, в отличие от предшественника («иду красивый, двадцатидвухлетний»), он себя не считал и сильно переживал на сей счет. Широколиц, востронос, длиннорук, шея худа. Однако рост ему достался порядочный, под пару метров. Для поэта год начался с большой удачи. Шестым января помечен «Глубокий снег».
Советское правительство, исходя из факта известной разрядки напряженности в международных отношениях и идя навстречу интересам Финляндии, отказалось на 40 лет раньше установленного срока от арендных прав на территорию Порккала-Удд на побережье Финского залива и решило вывести оттуда советские войска; Порккала-Удд — это уже вторая база, которую Советский Союз добровольно отдает владельцу, первой была — Порт-Артур; у Советского Союза больше не осталось военных баз на чужих территориях. Учреждение в Праге Политического консультативного комитета Варшавского договора; в Китайской Народной Республике проходит преобразование частных промышленных и торговых предприятий в смешанные, государственно-частные, а кустарных предприятий в кооперативные; с территории Западной Германии в сторону Восточного блока запускаются целые стаи воздушных шаров с подвешенным к ним грузом листовок подстрекательского характера (250 миллионов листовок!); эти баллоны наполняются легковоспламеняющимся газом, при приземлении шара происходит взрыв, разрушаются дома, люди получают ожоги, при столкновении с шарами гибнут самолеты, для запуска шаров используются американские воинские части и их техника.Ух. Так. Без передыху.
В Ереване закончено строительство первой очереди Политехнического института имени Карла Маркса; в Молдавии вступил в строй один из крупнейших в стране Гиндештский сахарный завод; начиная со второй половины 1956 года все жилые дома в наших городах должны строиться только по типовым проектам, индивидуальные проекты возможны только с разрешения правительственных органов. Нас навещают главы братских партий Чжу Дэ, Б. Берут, А. Новотный, М. Торез, Г. Георгиу-Деж, Э. Ходжа, В. Ульбрихт, П. Тольятти, А. Алтонен, Г. Поллит, Ж. Дюкло, В. Пик, Долорес Ибаррури. В прошлом году советская правительственная делегация побывала в Индии, Бирме и Афганистане. Алексей Сурков:В Третьяковке открылась «Выставка произведений советских художников 1917–1956 годов». Евтушенко приступил к постройке своей первой галереи — в стихах. Он пишет широкой быстрой кистью. Пошел портрет за портретом. Александр Межиров в евтушенковском исполнении выглядит так:По случаю тридцатипятилетия подписания Советско-афганского договора молодой советский востоковед Юлиан Семенов публикует статью в «Огоньке» с такой концовкой: «Во время пребывания в Афганистане Н. С. Хрущев в следующих словах охарактеризовал афгано-советскую дружбу: “Дружба между нашими странами имеет глубокие корни. Великий Ленин стоял у истоков нашей дружбы. Никогда она не омрачалась конфликтами или спорами, и мы глубоко уверены, что этого никогда не будет и впредь”». Афганские стихи, в переводе Ю. Семенова:Общей ясной цели силаНашу дружбу окрылила.Руку брату, брат, подай!Хинди, руси, бхай, бхай!Подари мне, крошка, сладкий поцелуй,Ты со мною, крошка, нежно поворкуй.
(«Ты стал моей бедой…)
(«Обидели…»)
(«1944. Комаудитория МГУ»)
(«Он вернулся из долгого…»)
Установлено, что из 139 членов и кандидатов в члены Центрального Комитета партии, избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно (главным образом в 1937–1938 гг.) 98 человек, то есть 70 процентов. (Шум возмущения в зале.) <…> Такая судьба постигла не только членов ЦК, но и большинство делегатов XVII съезда партии. Из 1966 делегатов съезда с решающим и совещательным голосом было арестовано по обвинению в контрреволюционных преступлениях значительно больше половины — 1108 человек. Уже один этот факт говорит, насколько нелепыми, дикими, противоречащими здравому смыслу были обвинения в контрреволюционных преступлениях, предъявленные, как теперь выясняется, большинству участников XVII съезда партии. (Шум возмущения в зале.)Зал возмущен. Но это — Колонный зал. Страна в общем и целом еще в неведении насчет этого самого культа личности и его последствий. Все только начинается. Пока в белоколонном зале кипят страсти, молодой поэт — будущий трибун и трубач — предается иным чувствам. По-настоящему молодым, почти детским.
Какой год! Всё внавал, вперемешку. Телеграф стучит. В висках.
Сев идет — уже завершили сев яровых культур Крымская область, южные области Казахстана, посеяли хлопок киргизские хлопководы, в Кустанайской области нынешней весной колхозы и совхозы посеют четыре миллиона семьсот тысяч гектаров зерновых культур. Мелькают американские звонкие имена. Художник Рокуэлл Кент (его девиз «Пусть голуби совьют гнездо в шлеме воина!»), певец Поль Робсон (замечательный лингвист к тому же). Телевидение — в Угличе: 205 км от Москвы! Трансляция футбола — в Угличе! Турнир в Гастингсе В. Корчной (СССР) — Ф. Олафссон (Исландия). Директивы XX съезда по шестому пятилетнему плану, — шестую пятилетку выполним на базе преимущественного развития тяжелой промышленности, построим в течение 1956–1960 годов атомные электростанции общей мощностью 2–2,5 миллиона киловатт. Десятилетие провозглашения Албанской Народной Республики, десятилетие провозглашения Венгерской Республики.Поэт Евтушенко мается, сомневается, блуждает в тумане неопределенности.
(«Работа давняя кончается…»)
(«Я сибирской породы…»)
(«Не знаю я, чего он хочет…»)
Хрущев на трибуне саркастически юморил:
Мы знаем, что в Грузии, как и в некоторых других республиках, в свое время были проявления местного буржуазного национализма. Возникает вопрос: может быть, действительно в период, когда принимались упомянутые выше решения, националистические тенденции разрослись до таких размеров, что была угроза выхода Грузии из состава Советского Союза и перехода ее в состав турецкого государства? (Оживление в зале, смех.)Им еще смешно, а ему покамест вообще не до того.
(«Босая женщина у речки…»)
Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни.Французский еженедельник «Экспресс», автором которого в недалеком будущем станет Евтушенко, пишет:
Сейчас официально сообщают, что Фадеев покончил с собой во время приступа алкоголизма. Через ТАСС сверху добавлено, дабы все знали, что этот большой писатель был пьяницей… Александр Фадеев — первая жертва разоблачения культа личности.Но у Жени еще раньше, на заре отрочества, был наставник, точнее — наставница. «Тетя Ра», родная сестра отца — Ирина Рудольфовна Козинцева, «…она была первым человеком на земле, сказавшим мне, что Сталин — убийца. <…> Тетя Ра знала, чем она рискует. По всем правилам моего пионерского воспитания я обязан был донести на нее. Но если мой отец был моим первым поэтическим учителем, тетя Ра стала моим учителем политическим». Казалось бы, еще вчера — в сентябре прошлого года — Фадеев сказал в «Литературной газете»:
О целинных землях написано немало стихов. Среди них некоторые запоминаются, например цикл стихотворений А. Яшина, свежие голоса молодых поэтов Евгения Евтушенко, Р. Рождественского…А новостей — с избытком.
Обмен студентами с Францией; извержение камчатского вулкана Безымянный, считавшегося потухшим; визит в СССР премьера Дании X. К. Хансена; восстановление панорамы Ф. Рубо; визит премьера Швеции Т. Эрландера; извлечение из сердца девочки проглоченной ею иголки — хирург И. Ф. Лизко. Молодой писатель Владимир Солоухин в чудесном огоньковском очерке о рязанских женщинах приводит новую народную частушку:В Москву из Америки пожаловал Давид Бурлюк. Приняли его пышно. Номер люкс в гостинице «Москва», правительственная машина, многочисленные приемы и рауты, публикации об учителе Маяковского в «Правде», «Огоньке», «Советской культуре». Семья Бурлюков посетила музей Маяковского и спектакли по его пьесам. На бурлюковской лекции в музее Маяковского слушатели стояли даже в проходах, среди них — Евтушенко. Побывал мэтр и в Литинституте. Где-то рядом с шоссе Энтузиастов, за лесочком, заросла старая Владимирская дорога. С прошлого года у Евтушенко насобирались стихи для новой книжки, она готовится к выходу в свет и будет называться «Шоссе Энтузиастов». Кандальный звон над старой Владимиркой вымещен гулом огромной стройки. В прошлом, 1955 году в журнале «Октябрь» разыгрался скандал. Был напечатан очерк писателя с героическим партизанским прошлым Петра Вершигоры о партизанском движении в Белоруссии, из которого можно было сделать вывод, что фашистам сопротивлялся сам народ, без руководящей роли партии. Аналогичный промах когда-то допустил Александр Фадеев в первоначальном варианте «Молодой гвардии», и его принудили к мучительной переработке своего детища. На сей раз пострадал главный редактор «Октября» Федор Панферов, во всем остальном абсолютно правильный проводник партийной линии. Его отстранили от должности. Правда, временно (получилось, на три года). В отсутствие железной панферовской руки на страницы «Октября» хлынули новые имена. Слуцкий, Межиров, Ахмадулина, Рождественский, Евтушенко. Заболоцкий, Мартынов и Смеляков тоже появились там, зазвучав наново. За стихи в журнале отвечал Евгений Винокуров. То есть результатом репрессивной меры по закону парадокса стал позитив обновления. Пахнуло и впрямь оттепелью. Поэтам показалось: жить можно. В секции поэзии Московского отделения Союза советских писателей порешили устроить праздник, назвать его Днем поэзии — и у поэтов получилось: 11 сентября 1955 года в книжные магазины явились служители муз, мэтры и молодежь, принялись торговать своими и чужими сборниками, давать автографы, читать стихи. Восторженный читатель толпами повалил к прилавкам. Большего коммерческого успеха книжная торговля Москвы отродясь не знала. В тот день Евтушенко впервые обнаружил себя у книжного прилавка в образе продавца и вспомнил об этом опыте через много-много лет. Успех закрепили и развили. Помолодевшему после XX съезда, оттаявшему от множества душевных травм Владимиру Луговскому пришла в голову идея: издать объемистый сборник московских поэтов, предъявить его читателю в следующий День поэзии, так и назвав — «День поэзии». Бюро секции поэзии приняло идею на ура. Началась подготовка торжества. Создав бригады, обошли книжные магазины на предмет поэзии. На полках было пусто, в складских подвалах пылились кое-какие книжки, торговля утверждала — поэзия «не идет». Виктор Боков, бригадир одной из таких групп, докладывал братьям-поэтам: директор магазина № 11 на улице Горького Д. Фраер, узнав о том, что в его подвале бесхозно валяются 45 поэтов, воскликнул: — Вот что получается, когда сведущий человек спустится в недра! Был возведен, наподобие высотного здания, нарядный фолиант в 25 печатных листов тиражом 50 тысяч. По обложке бежали автографы напечатанных там участников оного библиодейства. 30 сентября 1956 года более 120 московских поэтов в два часа дня стали у книжных прилавков. Студенты Литинститута и члены всяческих литературных объединений, которых в Москве было не счесть, присоединились к ним. В Книжной лавке писателей 450 экземпляров этой книги были сметены с прилавка за один день. В книжном магазине № 12 на улице Бакунинской Евтушенко трудился вместе с Михаилом Лукониным, Павлом Радимовым, Львом Озеровым и — Беллой Ахмадулиной. Народ требовал стихов: — Читайте! Читали. Московскую инициативу поддержали ленинградцы, выпустив коллективный сборник «Стихи 1955 года». Именно в пятьдесят пятом им написана вещь «На велосипеде», стоящая, быть может, всего этого сборника:Писатели осваивают мир. А. Софронов в Голливуде, В. Кочетов в Париже. Артист Николай Черкасов в парижском ресторане на улице Франклина Рузвельта сказал: «Наши фильмы никогда не призывали к убийству, гангстерству и разврату. Я, советский актер, за миллионы рублей не согласился бы играть убийцу, образ которого развращал бы молодежь». Кузнец Ушаков перековал за 20 лет 400 тысяч тонн металла. Оглашение по радио Закона о государственных пенсиях. Зарождение Куйбышевского моря. Строительство в Лужниках Большого московского стадиона. Подготовка к Всемирному фестивалю молодежи и студентов. В Антарктиде на Земле Королевы Мэри открыта советская обсерватория «Мирный». Булганин, Председатель Совета министров СССР, и Хрущев в Англии на коронации юной королевы Елизаветы II; Антони Иден, премьер Англии, наносит ответный визит в СССР.В нашей области немалоДостижений трудовых.Наша область отставала,А теперь в передовых.
Фабрика «Красная швея», артель «Московский большевик», фабрика «Парижская коммуна» — законодатели советской моды; туфли из глянцевитой, частично матовой кожи; уходят в прошлое брюки клеш и пиджаки с ватными плечами и рукавами до ногтей. Год назад воздвигнут и открыт Дворец культуры и науки имени Сталина в Варшаве. Лев Ошанин и Серафим Туликов — песня «Ленин всегда с тобой». Рейнгольд Глиэр, автор знаменитого марша Красной Армии, больше не пишет маршей; отсутствие новых песен Блантера, Дунаевского, Соловьева-Седого, Мокроусова, Милютина. Ив Монтан, Лолита Торрес — наши друзья. Одесса: возвращение на судне «Энтре риос» реэмигрантов из Аргентины, Парагвая и Уругвая; новый государственный заем развития народного хозяйства. Визит в СССР Ги Молле, Председателя Совета министров Франции; визит югославского лидера Иосипа Броз Тито; его очаровательная супруга Иованка.В то время Евтушенко с Ахмадулиной не расставались ни на минуту еще и как авторы. В начале того года они плечом к плечу напечатались в литинститутском сборнике «Первое слово». В паре их опубликовали «Новый мир» и «Октябрь». Но чистой радости не бывает. «Первый удар по моему романтизму был нанесен, когда ЦК ВЛКСМ, возглавлявшийся будущим шефом КГБ Александром Шелепиным по прозвищу Железный Шурик, разгромил и пытался выдрать из первого номера журнала “Молодая гвардия” в 1956 году цикл моих неореволюционных стихов, призывавших к очищению идеалов Октябрьской революции». В конце сентября на Секретариате Союза писателей состоялось обсуждение первого номера нового журнала «Молодая гвардия», выросшего из одноименного альманаха, — журнал стал органом ЦК ВЛКСМ и Союза писателей СССР. Председательствовал Константин Симонов. Все шло как по маслу, в голос хвалили молодых, особенно Евтушенко, пока не получил слова завотделом агитации и пропаганды комсомольского ЦК Н. Н. Месяцев. Он не согласился с общей оценкой евтушенковских стихов. — Евтушенко приписывает культу личности большее значение, чем он имел в действительности. Маститый Симонов защитил Евтушенко. — Чтобы журнал пользовался большой популярностью у молодежи, чтобы она любила его, надо полным голосом говорить о трудностях, о том, как мы преодолеваем эти трудности. Молодой функционер мог и удивиться: еще недавно Симонов потерял место главного редактора «Литературной газеты» за публикацию пламенной просталинской статьи. Нарастало размежевание. Ахмадулина поместила в «Молодой гвардии» свои переводы: стихи студентов Лейпцигского литературного института. (Был такой институт, аналог московского «лицея», основан в 1955-м, через три года получил имя И. Р. Бехера, теперь — с 1995-го — он в составе Лейпцигского университета.) Литинститутское общежитие располагалось в Переделкине. Рядом небедно жили советские классики и некоторые литераторы-эмигранты. Студенты видели многих, ехидничали. Ходила эпиграмма:
ОТКУДА НОГИ РАСТУТ
Говорят, человек состоит из воды, которой в нем от 75 до 90 процентов. В Евтушенко воды много, по максимуму. А, допустим, у лапидарного Геннадия Айги (царствие ему небесное) — всего ничего. Евтушенко любит его, помнит семнадцатилетним, симпатичным чувашом Геной Лисиным, в пятьдесят первом году приходившим к нему общаться еще в Марьину Рощу. Сидели на крылечке, читая стихи. Писал Айги тогда в рифму, под Маяковского, по образцу убийственной метафорики типа «Я одинок, как единственный глаз у идущего к слепым человека». Где-то в восьмидесятых они на пару ездили по Германии с выступлениями, очень хорошо общались, как некогда в Роще, и никакой ревности не было, а могла бы и случиться. Первую книгу Айги в России «Здесь» (1991) Евтушенко снабдил своим предисловием. Двадцать второго июля 1991 года Айги напишет письмо:Женечка, дорогой! Раз навсегда очарованный тобою 40 лет (!) тому назад (будет ровно — в следующем году), я всегда оставался верным тебе. Многие твои мысли-высказывания (которые вспыхивали — словно — на ходу, словно — на ветру) навсегда вошли в мою жизнь. Еще раз: Спасибо-Рэхмет тебе за здешнее Слово! Привет от меня Гале, кланяюсь Маше, целую детишек. Крепко, горячо тебя обнимаю. Твой — Любящий:У Сергея Аверинцева есть формула: «словесность слова». В рассуждении о Мандельштаме это звучит так:Гена.
«Блаженное, бессмысленное слово» — оно как раз достаточно бессмысленно, чтобы на слове невозможно было словить, однако и достаточно небессмысленно, чтобы хранить неостывшую память о словесности слова, о Логосе.Слово — словесно. Семантично. Музыкально. Поэзия состоит из слов. Как сказал Пастернак: «В слово сплочены слова». Еще одна мысль Аверинцева о Мандельштаме: «На первый план для него, как для его современников и соотечественников, выходят политические темы». Политика, по слову нашего героя, — «привилегия всех». То есть куда от нее денешься! Ему пеняют на самопиар сих строк:
(«Заря. Лимоны и лиманы…»)
ПОЕЗД «ЗИМА — МАРЬИНА РОЩА»
Евтушенко — почетный гражданин городов Атланта, Варна, Зима, Нью-Орлеан, Оклахома, Петрозаводск, Талса. Нас интересует Зима.(Из поэмы «Откуда вы?»)
Во время войны он жил в Зиме, брал у меня книги. Да все толстые! Однажды, помню, взял роман «Пугачев». Ну, думаю, хочет выглядеть, как взрослые читатели — солидно. Решила устроить ему экзамен. Возвращает он книгу, а я спрашиваю: кто были сподвижники Пугачева? — Салават Юлаев, Хлопуша… Всех назвал! Только вот фамилия у этого мальчика была другой.Он не только читал. «Я стащил у бабушки два тома К. Маркса и за год исписал в них белые промежутки. Я пробовал написать роман». У него появился герой — джеклондоновский Мартин Иден. Уж если говорить об «американизме» Евтушенко, то надо начинать именно с него, с Мартина Идена. Было на кого равняться — стихи летели во все редакции всех изданий, какие ни есть в Москве, в ответ — неизбежные отказы. Собрав стихи в большую тетрадь, он отправил ее в издательство «Молодая гвардия». Через какое-то время он был зван туда письмом, встретил его сухощавый человек, похожий на пирата — с повязкой на глазу. Андрей Досталь, редактор издательства и поэт, написавший много песен. — Вы к кому, мальчик? Женя показал письмо. — А ваш папа, должно быть, болен и сам не смог прийти? — Это я написал, а не мой папа. Досталь недоуменно посмотрел на долговязого паренька со школьным портфелем в руке. Потом расхохотался. — Здорово же вы меня провели. Я рассчитывал увидеть убеленного сединами мужчину, прошедшего огонь и воду и медные трубы. У вас же в стихах и война, и страдания. И любовные трагедии… Присутствующие, как показалось визитеру, потешались над ним, ибо странно улыбались. Досталь вел в «Молодой гвардии» литконсультацию, куда Женя ходил более трех лет. Параллельно он занимался в поэтической студии Дворца пионеров Дзержинского района, куда иногда приходили взрослые гости, и однажды пожаловали входящие в известность поэты, литинститутские студенты-фронтовики — сбитый, аккуратненький в лейтенантском кительке Винокуров, буйно-кудрявый рыжеватый Ваншенкин, былинно могучий блондин Солоухин. Занятия студии проходили в уютном «Уголке Дурова», что располагался на улице Дурова, неподалеку от евтушенковского дома. Учила студийцев поэтскому уму-разуму молоденькая руководительница Люся Попова, с хрупким изяществом сочетавшая неколебимую верность Пастернаку и вообще поэзии первой четверти века (Ахматова, Хлебников, потихонечку Мандельштам), среди технических средств которой не последнее место занимала такая важная вещь, как непростая рифма. Фронтовики почитали свое, и оно больше чем понравилось, ибо было о войне и не пахло казенщиной. «Второе военное поколение, которое они представляли, внесло много нового в нашу поэзию и отстояло лиризм, от которого некоторые более старшие поэты начали уходить в сторону риторики. Написанные впоследствии негромкие лирические стихи “Мальчики” Ваншенкина и “Гамлет” Винокурова произвели на меня впечатление разорвавшейся бомбы». Женя с дружком ответили своими стишатами, которые для этого отобрала Люся. Женина рифма «в апреле стих — прелести» произвела определенное впечатление, хотя она была явно содрана с оригинала: «прелесть — апрель есть» Маяковского. Винокуров спросил почему-то: — Багрицкого любишь? — Люблю. — А что именно? — «Мы — ржавые листья на ржавых дубах…» Левая бровь Винокурова удивленно поползла вверх: не рано ли?.. А как было не любить и не знать Багрицкого, когда он с детства был накачан им: отец — верный приверженец той школы стиха. Завязалась дружба пятнадцатилетнего бойкого рифмача с людьми, познавшими окопы и пороховую гарь. Так, по цепочке фронтовой близости старших, появились в его судьбе Луконин и Межиров. Круг общения стремительно расширялся. Женя хотел объять необъятное. Он и в «Новый мир» носился — там в отделе поэзии работала красавица Ольга Ивинская, Люсина подруга. Она кутала круглые плечи в белый пуховый платок, кружа головы поэтам всех возрастов. Твардовский, возглавлявший «Новый мир», был в курсе всех дел своей редакции, стихи Жени ему были знакомы, и одно из стихотворений он даже подписал в набор, но передумал и задробил — может быть, потому, что слишком уж ловко и быстро строчил этот непоседа, печатаясь во всех праздничных номерах московских газет. А живых классиков Женя уже видел задолго до того. В Библиотеке им. Тургенева он — пионер — попал на читательскую конференцию по роману Александра Фадеева «Молодая гвардия». Красивый белоголовый автор напряженно слушал мальчиков и девочек. Они проявляли готовность повторить подвиг молодогвардейцев. Женя встал и сказал: — Ребята, как я завидую вам, потому что вы так уверены в себе. А вот у меня есть серьезный недостаток. Я не выношу физической боли. Я боюсь шприцев, прививочных игл и бормашин. Недавно, когда мне выдирали полипы из носа, я страшно орал и даже укусил врача за руку. Поэтому я не знаю, как бы я вел себя во время гестаповских пыток. Я торжественно обещаю всему собранию и вам, товарищ Фадеев, по-пионерски бороться с этим своим недостатком. Последовало коллективное возмущение. Женю спас Фадеев. — А вы знаете, мне понравилось выступление Жени. Очень легко — бить себя в грудь и заявлять, что выдержишь все пытки. А вот Женя искренне признался, что боится шприцев. Я, например, тоже боюсь… Жене понравился Фадеев всем, кроме, может быть, высокого тонкого голоса. Когда выяснилось (для мамы), что Женя изгнан из школы, после многих сложных разговоров с ней о необходимости восстановления и связанных с этим хождений по разному начальству, он уехал в Казахстан: там отец возглавлял геологическую партию. — Никому не говори, что ты мой сын. И новый рабочий стал вкалывать как все. Орудовать киркой и молотком, разводить костер во время дождя, расщеплять ножом лучину на три части и пр. Деньги, привезенные из Средней Азии, мама предложила употребить на ремонт жилья. — Нет, мама, — сказал он твердо. — На эти деньги я куплю себе пишущую машинку. — Какой ты стал жадный. — Подожди немного, мама. Эта машинка отремонтирует нам квартиру.
Начались самые первые литературные знакомства. Николай Тарасов в 1949 году свел его с Владимиром Барласом, своим школьным другом. «— Вы куда-нибудь торопитесь? Я хочу познакомить вас с одним моим другом, физиком. Тарасов позвонил куда-то. Через некоторое время в редакцию пришел бледный человек тоже лет тридцати, с огромным лбом, судорожными движениями. Под мышкой он держал шахматную доску. — Это мой друг — физик Володя Барлас, — сказал Тарасов. — А это поэт Евгений Евтушенко… Тарасов был первым человеком, который назвал меня поэтом. — Поэт? — недоверчиво поднял брови Барлас. — Это, знаете, многое… И недоверчиво хмыкнул. Мне он сначала почему-то показался ненормальным. Мы вышли втроем из редакции в шумящую молодой июньской листвой Москву 1949 года». Физик Барлас глубоко знал поэзию, умел о ней говорить. Он потом уйдет в литературу, станет критиком и напишет лучшую статью о раннем Евтушенко, которого, собственно, вырастил совместно с Тарасовым и Львом Филатовым, спортивным обозревателем, бывшим футболистом и тоже ценителем поэзии. Евтушенко позже удивлялся: как им было не лень возиться с этим подростком, достаточно трудным? «Барлас был для меня живой библиотекой. Он открыл мне первоосновы современной философии. Он открыл мне, что существует Хемингуэй. Это только сейчас Хемингуэй издается в России миллионными тиражами. Тогда его книги были библиографической редкостью. “Прощай, оружие!”, “Фиеста”, “Иметь и не иметь”, “Снега Килиманджаро” потрясли меня своей предельной сжатостью, концентрированной мужественностью. Позднее моей любимой книгой Хемингуэя стал роман “По ком звонит колокол”. На Западе некоторые считают, что этот роман второстепенен. Может быть, я слишком пристрастен, но образы старухи и девушки мне кажутся до сих пор одними из самых пронзительных образов в мировой литературе. А образ Марти, гениально ставящий проблему того, что фанатики, даже при всей их объективной честности, часто становятся преступниками! В этом образе предугадано многое, что случилось потом в истории… Барлас открыл мне бывшие тогда тоже библиографической редкостью книги таких разных писателей, как Гамсун, Джойс, Пруст, Стейнбек, Фолкнер, Экзюпери… Я был зачарован почти библейской метафоричностью Ницше “Так говорил Заратустра” и был потрясен, когда узнал, что книгами Ницше пользовались как идейным оружием фашисты. Я был подавлен духовной высотой “Волшебной горы” Томаса Манна, сложенной, как из камней, из страданий человечества. Упивался размахом Уитмена, буйством Рембо, сочностью Верхарна, обнаженным трагизмом Бодлера, колдовством Верлена, утонченностью Рильке, жуткими видениями Элиота… Пастернака я тогда не понимал. Он был для меня чересчур усложненным, и я терял нить мысли в хаосе его образов. Барлас по нескольку раз читал мне его стихи, с огромным терпением объясняя, растолковывая. Я необыкновенно переживал, что ничего не понимаю». А сама по себе Марьина Роща, при всем при том, местечком была уютным и по-своему живописным. Дом, в котором жили Евтушенко, стоял по адресу Четвертая Мещанская, 7. Что-то по-хорошему обывательское — основательное, неторопливое, стародавнее — было разлито по всей округе: маленькие дома, тихие улицы, много зелени (остатки вырубленной древней рощи), отсутствие транспорта, кроме гужевого. С течением времени в евтушенковский дом стали вхожи, дневали там и ночевали Владимир Соколов, Евгений Винокуров, Роберт Рождественский, Григорий Поженян, Михаил Луконин, Юрий Казаков, Михаил Рощин, Владимир Барлас, художники Юрий Васильев и Олег Целков, актеры Борис Моргунов и Евгений Урбанский, само собой — Белла Ахмадулина, студенты Литинститута. Евтушенко пожизненно любит свой дом: «Дом наш был маленький, двухэтажный, с деревенским деревянным крылечком, выходившим во двор. Дом давно не ремонтировался, штукатурка с него обсыпалась, и мальчишки, когда собирались клеить нового бумажного змея, выдирали из его облупленных боков пожелтевшие дранки. Но для нас здесь все было полно необъяснимого значения: и таинственный запах сырых сараев, и такой неожиданный на крыше крыльца маленький подсолнух с серебристым пушком на жесткой зеленой коже, и длинный стол, вкопанный под тополями, на котором по вечерам раздавался стук деревянных бочонков лото с полустершимися цифрами на крошечных днищах, и мерцающие под водосточной трубой отшлифованные и закругленные водой розовые кусочки кирпича, и темно-зеленые осколки бутылочного стекла — “морские камешки” Четвертой Мещанской. <…> На Четвертой Мещанской жили самые разные люди: водопроводчики и парикмахеры, официантки и грузчики, часовых дел мастера и фрезеровщицы, банщики и инженеры. Они одалживали друг у друга стулья и рюмки, бельевые прищепки и галстуки, ходили друг к другу позвонить по телефону, посмотреть телевизор или набрать в ведро воды, когда в одном из домов портился водопровод. По утрам они встречались в магазине, подставляя “авоськи” под картошку, глухо стучавшую по наклонному деревянному лотку; а вечерами — на лавочках во дворах и на родительских комитетах в красно-кирпичной школе, где они неловко сидели за партами, изрезанными нашими перочинными ножами, и говорили о нас, детях Четвертой Мещанской». Это кусок ранней, дебютной прозы, рассказ «Четвертая Мещанская», но были, разумеется, и стихи — «Марьина Роща» (1972):
СЕРЕДИНА ВЕКА
Обыкновенное сочетание слов середина века стало поэтической формулой благодаря Владимиру Луговскому. «Передо мною середина века» — так он начал свой свод двадцати пяти поэм, так и названный — «Середина века». Как всегда в поэзии, формула становится метафорой и не совсем соответствует исходному понятию, в данном случае — календарному времени. В принципе, это пятидесятые годы. По слову Слуцкого:(«Казахстан»)
Но у него уже были стихи другого ряда. «Певица» (1952) — это уже серьезно. Первое — их будет много — стихотворение о матери.
(«Плыла орлино, соколино…»)
Фантастическая судьба талантливого паренька из Марьиной Рощи сложилась так, будто кто-то незримый с самого начала вышиб ногой дверь перед ним (или это был он сам?), и он влетел в жизнь победителем, пробивая насквозь все преграды, всюду подстерегающие его. Ему неимоверно везло. Стихи били фонтаном. Печаталось почти все, что считалось по своему счету готовым. Книги выходили одна за другой. Москву он обчитывал стихами, она узнавала его в лицо. Рослый и голосистый, он был рожден для сцены, он взаимно любил ее. Выступление становилось концертом. Старшие поэты приняли, обласкали, благословили. Жизнь удалась, едва начавшись. Ходили слухи: за этим удачником стоит сам Сталин, решивший вырастить собственного Маяковского. Первое упоминание его имени в печати — 9 октября 1949 года, «Московский комсомолец», в обзоре стихов, присланных в редакцию. «Евгений Евтушенко тепло рассказывает о комсомольце-агитаторе (цитату опустим. — И. Ф.)». Тринадцатого августа 1950 года «Комсомолка» в статье об альманахе «Молодая гвардия», который до войны был журналом и скоро станет им опять, идет похвала того же ряда: «Студент Евгений Евтушенко пишет о пафосе труда, о том, что города “строятся из камня и мечты” <…> Он говорит о трудностях: людей сечет осколками града, земля упорна и неподатлива, скрежещет железо, хмурится тайга. Но человек превозмогает все». Кстати, откуда — «студент»? В пятидесятом он еще никто, ни то ни се, внештатный сотрудник спортивной газеты. Комсомольская печать наперебой хвалит книжку «Разведчики грядущего». 14 января 1953 года — «Комсомолка» (Б. Соловьев), 19 мая — «Московский комсомолец» (Вл. Любовцев). А. Досталь — в «Октябре», № 12: «Первая книга вышла — счастливого пути!» Недостатки отмечаются, но они простительны и преодолимы. Правда, Межиров в «Литературной газете» весной 1953-го отругал стихотворение «Признание», но зато в почтенном ряду неприкасаемых — Сергея Острового, Николая Грибачева (большой литсановник), Сергея Смирнова.
В следующем, 1954 году, 5 и 6 января, на расширенном заседании Президиума Союза писателей СССР подводят итоги прошедшего года. В основном превозносят Твардовского — за новые главы поэмы «За далью — даль». Но вот — Илья Сельвинский, матерый мастер, бывший оппонент Маяковского, в свое время унизительно — и не раз — высказавшегося о нем, безоглядно идет в бой. Для начала ставит на место молодых. Самый упоминаемый из молодых — Евтушенко, но Сельвинский его не называет. Мысль его такова: печатаются в журналах не маститые авторы, а в основном молодые, но «хор из одних теноров — не хор». Сельвинский производит некий ретроанализ недавнего прошлого советской поэзии: одно время было ее «одемьянивание» (Демьян Бедный), потом насаждали «принудительный авторитет» Маяковского (вот уже и антисталинский намек), а теперь «забрезжил новый идол — Твардовский», тогда как других мастеров не печатают, таким образом устанавливая диктат одного лишь стихового направления в ущерб всему остальному, не менее состоятельному. Имеется в виду, разумеется, он сам с его объемистым эпосом: к тому времени он закончил эпопею «Россия», которую писал много лет. Кроме того, была уже готова его «Студия стиха», руководство по стихописанию другого толка, нежели стих Твардовского — Исаковского. В пандан экс-конструктивисту выступает экс-футурист Семен Кирсанов. Он — за новую форму, отвечающую новым временам. Закругляет фронду Павел Антокольский, заговорив о поддержке молодых, не в последнюю очередь — Евтушенко, которого высокого ценит. Дали слово и Евтушенко. Он ограничился критикой поэмы Василия Федорова «Любовь моя». Евтушенко быстро становится медийной фигурой, попадает в газетные отчеты и репортажи, поскольку участвует практически во всех литературных мероприятиях. На полосе «Литературной газеты» появляется парный снимок самого старого члена Союза писателей Н. Телешова и самого молодого — Е. Евтушенко. У него белокурая копна волос, зачесанная назад, он самый рослый на групповых фотографиях, в строгом костюме, а однажды даже — в эффектной длинной шубе, среди молодых поэтов из братских республик, на фоне высотного здания МГУ, чуть не равный этому зданию-гиганту, оный новый Маяковский. Через несколько лет и это обстоятельство ему поставит в минус народный поэт Чувашии П. Хузангай: «…на заре своей юности Евгений Евтушенко подарил мне свою книжку “Третий снег”. Был короткий, но веселый и непринужденный разговор. Поэт меня уверял, что он ростом только на один сантиметр ниже Маяковского. Оказывается, об этом ему сказал портной Маяковского, которому (портному) и он заказал костюм…» В четверг 1 апреля 1954 года на Новодевичьем кладбище, рядом с сыном, похоронили мать Маяковского — Александру Алексеевну. Гражданская панихида прошла в Центральном доме литераторов. Вел ее почему-то Анатолий Софронов, совершенно чуждый Маяковскому и всему, что с ним связано. Евтушенко прочел стихотворение, написанное год назад, — «Мать Маяковского», оказавшееся стихами ее памяти. Выступил и директор музея Маяковского на родине поэта, в Багдади, Н. Патаридзе, и похоже, что этот факт — существование музея поэта на его малой родине — отложился в сознании Евтушенко на будущее, став некоторым образцом. Летом комсомол командирует его на целину — на Алтай, и он шлет оттуда бойкие материалы в рифму. Под конец 1954 года «Новый мир» (№ 12) в разделе «Трибуна читателя» дал подборку писем читателей под общей шапкой «Слово к писателю». Сделанные какой-то одной невидимой рукой, это были рецензии-требования-благодарности-наказы по поводу тех или иных произведений, недавно опубликованных. Под письмом в адрес Евтушенко стояла подпись: Н. Черных, преподаватель литературы, ст. Курганная. Образованный станичник подверг острой критике стихотворение «Любимой», напечатанное в позапрошлом году в журнале «Октябрь» (№ 6), — вероятно, были трудности с доставкой почты. Многолетняя полемика двух журналов не мешала Евтушенко печататься в обоих изданиях. В 1955 году на пути Евтушенко обозначился критик солидный, основательный, обитающий в Ленинграде, — Вадим Назаренко. В двенадцатом номере журнала «Звезда» он придирчиво прошелся по стихотворению «У Днепра», довольно безобидному, однако с элементом адюльтера или чего-то вроде того — поэт умолчал о том, что произошло в ночном саду у его автогероя с хозяйкой дома, где он гостил, а муж «помалкивал». Это стало началом длительно-отрицательного романа критика с поэтом, впрочем, одностороннего, — поэт не отвечал. В журнале «Нева» (1957. № 12) Назаренко назвал свою статью «Просто так», исходя из строки молодой Натальи Астафьевой: «А эти стихи я пишу просто так». Достаточно для самовозгорания критического пафоса. Но кое-что критик все-таки предвидел. В 2011 году Астафьева напишет стихотворение «Поэтический вечер», дав портрет поэта, похожего на себя молодого:
(«В Кулундинской степи»)
(«Загадка Сфинкса»)
Жадный глотатель русских стихов, Евтушенко еще не знал иностранных языков, переводная поэзия его интересовала косвенно: надо было охватить отечественную, прежде всего — ближайшую по времени, ему не до Державина или, скажем, Катенина, а Пушкин и Лермонтов усвоены по школьной программе, но уже рвутся оттуда. Красивый Блок стоял особняком. Хлебников и Пастернак волновали и заряжали, но его практике нужны были постольку-поскольку: как носители формы. Моральное ядро Пастернака ему открылось потом. Вот «На велосипеде», чудная вещь: молодая, скоростная, с перспективой на будущее, но и с оглядкой, может быть неосознанной, на животворные образцы — евтушенковское «Я бужу на заре / своего двухколесного друга» по размеру (пятистопный анапест) и юношескому жесту похоже на смеляковское «Если я заболею, / к врачам обращаться не стану», в свою очередь идущее от Пастернака: «Мне четырнадцать лет. / ВХУТЕМАС / Еще школа ваянья» («Девятьсот пятый год»). Неплохая почва для судьбоносного велопробега. Важно и то, что впервые в поэзии Евтушенко возникают эти имена: «До свидания, Галя и Миша… (курсив мой. — И. Ф.)». Обладатели этих имен глубоко и надолго войдут в его жизнь. Но об этом — дальше. «Свадьбы» Евтушенко посвятит Александру Межирову.
НАКАНУНЕ
Исподволь назревала эпоха реабилитанса по всем направлениям. Возвращались не только просто зэки. Поэты — тоже. Живые и мертвые. Их тексты. Иногда поэты возвращались из лагеря или из ссылки, или из забвения, или из полунебытия. Из полуподвала переводчества и непечатаемости вернулся оригинальный Леонид Мартынов, молодежь потянулась к нему, Евтушенко — тем более: свой брат сибиряк. Евтушенко: «Опубликованная после длительного перерыва книга Мартынова («Стихи», 1955. — И. Ф.) была, если разобраться, флейтой. Но молодежь услышала в ее звуках голос боевой трубы, ибо страстно хотела это слышать. Усложненные гиперболы и метафоры Мартынова давали возможность предполагать в них, может быть, гораздо большее, чем в них содержалось. И неожиданно для самого себя лирик Мартынов прозвучал как гражданский поэт, поднятый на волнах вспененного времени. По его собственным словам, “Удивительно мощное эхо — очевидно, такая эпоха!” Действительно, даже тихо произнесенная правда приобретала мощь и грохот политического эха». Почему — флейта? Это — из гениального мартыновского «Прохожего» («Замечали, по городу ходит прохожий…»):(«Зодчие»)
(«Песня про Алену-старицу»)
(«Лучшим из поколения»)
Литературный институт… Казалось бы, он там только числился, играл в футбол, баскетбол и волейбол, витийствовал в коридорах, держал речи на собраниях, прогуливал занятия и заваливал экзамены, задирал нос. Приведем пару документов внутренней литинститутской жизни, довольно бурной. Первый из них — свидетельство нелицеприятной демократии в среде будущих столпов соцреализма. Это — памфлет из вузовской стенгазеты, сентябрьский номер, 1955 год.
Горе, но не от ума Студент Евтушенко зазнался до такого невежества (так! — И. Ф.), что три раза пересдавал профессору Г. Н. Поспелову «Горе от ума». Последний раз он не смог назвать дату образования общества карбонариев, а ведь это очень важно для понимания образа Чацкого, которого столпы самодержавия издевательски называли именно «карбонарием». Стыдно советскому комсомольцу не знать истории международных революционных движений. Евтушенко полностью игнорирует замечания по своим стихам руководителя творческого семинара В. Захарченко, во время семинарского занятия пренебрежительно назвал поэзию А. Суркова «сурковой массой». Вместо того чтобы повышать свой политический и художественный уровень, Евтушенко не только ходит сам, но и затягивает всех морально неустойчивых студентов в пресловутый коктейль-холл — гнездо стиляг. Евтушенко сочинил бестактную эпиграмму на своего сокурсника, бакинца: «Стихи Мамедова Рамиса напоминают плов без риса», что показывает его несерьезное отношение к ленинской национальной политике. Может ли стать большим поэтом такой горе-студент, как Евтушенко? Ему надо посмотреть на себя со стороны, если, конечно, он на это способен.Предыстория второго документа такова. В марте 1957-го в Центральном доме литераторов прошла дискуссия о романе Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», вызвавшем шумный спор в советском обществе и в писательской корпорации. Консервативным большинством героическая борьба новатора-изобретателя с подлецами и приспособленцами расценивалась как очернение советской действительности. Вел разговор К. Симонов — в обличительном ключе. Дисциплинированный, убежденный коммунист, он не врал — он так думал. Евтушенко бросил гранату — взял роман под защиту. Об этом есть свидетельство очевидицы, Любови Кабо:Подпись: Немолчалин.
…Напоминаю, что все это происходило в марте 1957 года <…> И тут вдруг, вслед за товарищем из знойной республики, слово взял Евтушенко, — именно так звали молодого поэта, — и говорить начал так яростно, так воинственно, что все невольно приподняли головы. Откинув все, что было заготовлено раньше, — очевидно, так, — отважно импровизируя на ходу, он наскакивал на высочайше инструктированного Симонова разъяренным щенком, гневно вцеплялся в каждое его заключение, не упускал ни одного только что отзвучавшего слова.Заметим, Евтушенко тогда сказал собравшимся, что эти стихи написаны неизвестным солдатом, погибшим на войне. Москва шумела, администрация Союза писателей пришла в замешательство. С Евтушенко надо было что-то делать.Ах, как они прозвучали кстати, эти стихи Александра Межирова, — словно для подобного случая и были написаны.Мы под Колпином скопом стоим,Артиллерия бьет по своим.Это наша разведка, наверно,Ориентир указала неверно.Недолет, перелет, недолет, —По своим артиллерия бьет…
Письмо заместителя директора Литературного института И. Серегина студенту Евтушенко от 9 апреля 1957 года
Итак, второй документ (сохраняем его первичную пунктуацию и замечательную стилистику):СОЮЗ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ СССР ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИНСТИТУТ им. А. М. ГОРЬКОГО Москва, Тверской бульвар, 25. Телефон: Б 8–61–80, Б 8–51–79, К 5–30–85 9 апреля 1957 г. № 443 Товарищ ЕВТУШЕНКО! Странно, что до сих пор Вы делаете вид будто Вас отчислили из института «за неуспеваемость». В приказе, который Вам известен, сказано: «За систематическое непосещение занятий, неявку на зимнюю экзаменационную сессию и несдачу экзаменов в дополнительно установленный срок», т. е. за систематические нарушения учебной дисциплины. В нежелании считаться с элементарными обязательными для всех нормами дисциплины Вас обвиняли давно и в многочисленных приказах дирекции института и в постановлениях студенческих собраний и в постановлении Секретариата Союза писателей от 27 апреля 1956 г., но Вы не сделали для себя необходимых выводов и продолжали нарушать учебную дисциплину. Вы стали одиозной фигурой в студенческом коллективе и сами себя поставили вне его, а приказ только оформил созданное Вами самим положение. Если Вы этого не понимаете, то обижайтесь на себя. В своем письме (на имя ректора В. Озерова. — И. Ф.) Вы признаете, что не выполнили даже своего последнего обязательства /а их было много/ погасить задолженность за 4 курс. Кстати говоря, Вы не сдали еще два экзамена и два зачета /а не «один лишь предмет»/ и чистейшим вымыслом является утверждение будто бы в прошлом году не было зачета по русской литературе. Но Вы до сих пор не выполнили и еще одного своего обязательства — сдать экзамены за аттестат зрелости и представить аттестат зрелости, ибо без него Вы не имеете права учиться в вузе. Вас приняли в институт с условием представить в течение года аттестат зрелости, но прошло четыре года и несмотря на устные и письменные напоминания Вы до сих пор не представили. Чего же Вы хотите? Люди верили Вам, а Вы сами подорвали в них веру в себя и требуете, чтобы Вам снова поверили на слово? Нет уж, извините, нема дурных! По поручению тов. Озерова отвечаю Вам, что о восстановлении Вас в числе студентов сейчас не может быть и речи. Зам. директора по научно-учебной работе /И. СЕРЕГИН/«Нема дурных!» Изысканно сказано. В официальной бумаге. Пахнет высоким творчеством, а не бюрократизмом. Правда, инцидент с евтушенковским поступком на мартовской дискуссии о дудинцевском романе не упомянут и замят, а дело-то было как раз в этом. Хотя и того, что перечисляет Серегин, достаточно для отчисления, скажем прямо. Почти тотчас, 9 мая, за Евтушенко строго, но справедливо вступается в «Литературной газете» Владимир Луговской (статья «Поэзия — душа народа»):
Наш «нигилизм» в поэзии — это мода, естественно, преходящая, но мода. Когда талантливый и страстный поэт Е. Евтушенко в своей небольшой поэме «Станция Зима» подвергает все и вся критическому подозрению, — это все очень по-юношески. Если из него получится мужчина-поэт, он будет писать по-другому.В свете воинских подвигов («медвежья болезнь») «дяди Володи» это звучит особенно убедительно. На Москву надвинулся Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Москва преобразилась. Столько другого она не видела давно, а может быть, и никогда, «…в один день в Москве оказалось столько иностранцев, сколько не было примерно за двадцать пять предшествующих лет. Однако осколки железного занавеса крепко застряли в глазах некоторых людей». Евтушенко со товарищи читают стихи охмелевшей от всемирного восторга всемирной молодежи. Фестиваль прогремел и схлынул, наступило похмелье, произошли неизлечимые перемены в сознании советской молодежи, и за нее взялись по новой. Ругали молодых огулом. Руководитель поэтического семинара Литинститута Василий Журавлев напечатал в «Известиях» от 3 сентября 1957 года статью «Никудыки»: Мориц, Ахмадулина, Евтушенко и некоторые другие — это они и есть ни к селу ни к городу, никудыки.
Стихи Беллы Ахмадулиной выглядят всего лишь невинными цветочками в сопоставлении с ягодами, так щедро рассыпанными в поэзии Евтушенко…Через восемь лет славный пиита Василий Журавлев отметится превосходной публикацией — под его именем в «Октябре» (1965. № 4) народу явилось ахматовское стихотворение «Перед весной бывают дни такие…», чуть-чуть подправленное рукой мастера, Василия Журавлева. Литинститутский Песталоцци кое-как отбился от обвинений в плагиате, объяснив все это дело забывчивостью, поэтической рассеянностью: мол, записал для себя понравившиеся строки, а потом взял да позабыл, чьи они, принял за свои и предложил в печать. Литучеба продолжалась. Иногда «никудыкам» давали голос, разрешали высказаться. Алла Киреева, юная жена юного Роберта Рождественского и будущий критик, говорит со страницы «Литературной газеты» от 7 февраля 1957 года в заметке «Трудно молодым издаваться в “Молодой гвардии”»:
Одна, пять, десять бесед с молодыми поэтами, и все они с обидой и горечью говорят об издательстве «Молодая гвардия»… «Молодая гвардия» больше «закрывает» молодых, нежели «открывает» их. Можно было бы перечислить много интересных книжек… поэтов, забракованных издательством… четырежды браковались книги Евгения Евтушенко.Как бы то ни было, Евтушенко не скупится на теплые воспоминания: «Литинститут сбил с меня мое мальчишеское зазнайство. Эпоха была скверная, а вот среда была талантливая. Лекции читали Шкловский, Асмус, Светлов, Металлов, Былинский — люди, преподававшие нам совсем не то, что было написано в официальных учебниках. Ни от одного из них я не слышал ни одного подхалимского слова о Сталине, ни одного восторженного слова о докладе Жданова, посвященном журналам “Звезда” и “Ленинград”». К тому же среди тех студентов были фронтовики, просто старшие, хлебнувшие своего. Разговоры, учеба вживую, дружбы и любови. Он адекватно отреагировал на «апрельские тезисы» институтского (читай — союзписательского) руководства: мощным потоком стихов. Похоже, порка была ему полезна. 1957 год — чуть не ежедневное возникновение вещей, тут же становящихся классикой момента. Это относится не только к заведомо программным стихам-декларациям типа «Безденежные мастера» — посвящено Юрию Васильеву и Эрнсту Неизвестному, или «Будем великими!» — посвящено Эрнсту Неизвестному, или «Карьера», посвященная опять-таки Васильеву. Он обзавелся дружбами художников, с некоторыми — на всю жизнь. С Юрием Васильевым он и Белла познакомились во время московского фестиваля. Васильев написал их портреты. — Я познакомился с новым Есениным! Евтушенко влюбился в Васильевскую мастерскую, практически жилье. Подушка лежака упиралась в токарный станок, над которым висели множество разных инструментов и белые слепки рук друзей. Красный бочонок, запорошенный гипсом, при надобности превращался в стол — на этот бочонок ставился маленький овал. Был там еще и гончарный круг, на котором катались ребятишки художника. У Эрнста Неизвестного мастерская была полем холостячества. Толпы народа проходили под ее подвальными сводами, подпираемыми могучими фигурами из камня и гипса. Евтушенко приходил туда в любое время суток, ибо там так было принято. Бывало, мастер давал ему ключ от мастерской, точнее — показал то место, где лежал тот ключ. В один из таких визитов на поэта и его временную музу рухнуло одно из изделий скульптора, не нанеся, слава те Господи, особых повреждений. Вероятно, после этого случая у него родились строчки с не совсем понятной гендерной самоидентификацией:
(«Безденежные мастера»)
(«В тайге для охотников…»)
(«В тайге для охотников…»)
(«Играла девка на гармошке…»)
Конечно, дальние дороги не пугали, вслед за первопроходцами ехали студенты на целину (Белла Ахмадулина была поварихой), на Ангару <…> в геологические партии, в другие места, а вот атмосфера в институте пугала не на шутку. Ректор Серегин Иван Николаевич (исполнял обязанности ректора в 1954–1955 годах. — И. Ф.) огнем выжигает инакомыслие, это был 56 год, и первыми уходят Евтушенко (неудовлетворительные оценки), за ним Юнна Мориц (дурно выразилась о газете «Правда»), преследуют якобы за непосещаемость Юрия Казакова, некоторых других. Спасительно возникает катаевский журнал «Юность», который объединяет молодой подрост…Евтушенко не столь суров к той атмосфере, уж не говоря о тех дружбах: «У Вознесенского есть такая метафора, в какой-то степени правильная, хоть и не абсолютно точная. Он говорил, что шестидесятники похожи на совершенно разных людей, которые шли разными дорогами, и вот их схватили разбойники и привязали одними и теми же веревками к одному и тому же дереву. Может быть, в моем случае с Вознесенским это правда. Но у нас с Робертом (Рождественским. — И. Ф.) не так. Я не думаю, что мы шли очень уж разными дорогами. Во-первых, у нас были одни и те же любимые поэты. В Литинституте была такая “проверка на вшивость”: знание чужих стихов. Мы проверяли таким образом друг друга. И с Робертом мы подружились сразу. Абсолютно. На стихах. Я помню точно: это стихи Корнилова “Качка в море берет начало”. Роберт его знал наизусть. И я его знал наизусть. В то время это было как обмен паролями. Как будто в лагере встретились два специалиста по санскриту. Корнилов ведь был тогда запрещен, изъят… Это был пароль наш — любовь к поэзии. И вообще, мы посвящали огромную часть нашего общения разговору о стихах. Мы делились друг с другом нашей любовью к стихам и часто очень соглашались друг с другом. <…> Я ж был еще очень молодой тогда, 19 лет, вышибленный из школы мальчишка, у меня аттестата зрелости не было. И как раз тогда, в Литературном институте, у меня был период самовлюбленности. Но меня быстро от этого излечили. Может быть, это и не заметно до сих пор, но, действительно, я от этого излечился. И тогда в институте <…> мы дружили, но были беспощадны друг к другу. Мы не занимались раздариванием комплиментов. Подразумевалось, что мы друзья, что мы любим наше общее дело, и это означает, что мы можем говорить друг другу очень резкие слова. Сейчас это почти не принято. И каждый из нас был очень жестким критиком, и никогда не было взаимных обид. Это была наша привычная среда обитания. Здоровый воздух. Я начал писать свои серьезные, самые лучшие стихи в то время. Это было сталинское время, но тогда и было мое настоящее начало, благодаря литературной среде <…> мы вместе развивались, очень часто выступали вместе, зарабатывали какие-то баснословно маленькие деньги, но нам было просто приятно ездить друг с другом. Мы никогда не пьянствовали, но умели долго сидеть за столами с одной-двумя бутылками вина. Спорили, говорили… <…> В нашей среде алкоголиков не было, кроме бедного Володи Морозова, — он сошел с круга…»
Владимир Морозов. Учились и жили бок о бок, вели себя без оглядки, порой вне рамок и правил, — Володю погнали с третьего курса «за недостойное поведение», проще говоря — за пьянство, он перевелся на заочное отделение, загремел в армию, откуда вернулся не в Москву, а в свой Петрозаводск, а там — те же страсти и те же привычки, усугубленные отрывом от столицы, к которой успел привязаться и где уже печатался и даже выпустил книжку — «Стихи». Морозов покончил с собой 11 февраля 1959-го, двадцати шести лет от роду. Остались стихи. «Лисица»:
С Робертом мы познакомились в Литинституте, где было 120 юношей и пять-шесть девочек, так что на каждую приходилось достаточно кавалеров. Ребята были самые разные, в том числе и очень смешные. Были среди них и абсолютно неграмотные: учиться «на писателя» их посылали потому, что республике выделяли в институте сколько-то мест. Но конкурс, тем не менее, был огромный. Уже на следующий год после прихода в Литинститут я работала в приемной комиссии: принимали Юнну Мориц, Беллу Ахмадулину… Жизнь в Литинституте кипела. На лестнице читали друг другу стихи, тут же оценивали все тем же: «Старик, ты гений». Особенно выделялся Евтушенко — он носил длиннющие сумасшедших расцветок галстуки. Они болтались у него между колен. Замечательный — уже тогда — поэт Володя Соколов привлекал своим удивительно интеллигентным обликом, чувством собственного достоинства, доброжелательностью. <…> Роберт дружил с Женей Евтушенко. Отношения у них выстраивались очень ревнивые. Они как петухи были, им хотелось показать себя друг перед другом. Однажды Роба послал Жене новую книжку, написанную после двухмесячной командировки на Северный полюс. Е. А. ответил ему ужасным письмом (сейчас его смешно читать): ты ударник при джазе ЦК комсомола; ты не умеешь писать; такое ощущение, что ты не читал ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Некрасова, ни Гоголя. В доме был траур — слово Жени много значило для нас. Пришел Назым Хикмет (мы с ним дружили). Я ему говорю: Назым, вот такая вещь… Посмотри это письмо. Как Робку вытащить из депрессии? Прочитала ему письмо. Он говорит: это нормально, просто Женя хочет внушить ему творческую импотенцию. Назым, он называл Роберта братом, поговорил с ним, тот немножко попил, обошелся и стал писать дальше. После этого у них с Женей некоторое время были напряженные отношения, но их всегда тянуло друг к другу. Евтушенко сделал много хорошего. И для поэзии, и для многих людей — не говоря уж о том, сколько он сделал для нашей семьи после ухода Роберта. Он замечательно писал о нем. Поехал с нами — со мной, дочерью и двумя внуками — в Петрозаводск открывать мемориальную доску на доме, где жил Роберт. В цикле передач «Поэт в России больше, чем поэт» сделал программу о поэте Рождественском, которую невозможно смотреть без слез. Недавно он позвонил из Америки: — Я посмотрел передачу о Робке, очень плакал и решил позвонить…А бои местного — литинститутского — значения постепенно утихли, вернее — стали глуше, уйдя в подпочву на фоне приближающегося звука громких шестидесятых. У Евтушенко вышла в том же 1957-м книжка «Обещание», ее восприняли по-разному, но в основном так, как написал в «Литературной газете» от 8 апреля 1958 года Владимир Солоухин в статье «Без четких позиций». Солоухин цитирует «Все на свете я смею, / усмехаюсь врагу…», комментируя от себя (ничего подобного в стихотворении Евтушенко нет):
Подумаешь, подвиг, усмехнуться в лицо сидящему против тебя в писательском ресторане человеку, ругающему твои стихи и по одному тому причисленному к стану врагов! <…> А какое до этого дело забойщику из Донбасса, строителю Куйбышевской ГЭС, создателям спутника Земли и крестьянину Кузьме Бакланихину из нашей деревни?Цитируя «Пролог», Солоухин настаивает на необходимости четких коммунистических позиций в духе Маяковского (о заграничных вояжах, пока еще розовых мечтах «разного» поэта). На свой лад проницательно: скоро вояжи начнутся. А покуда Евтушенко разъезжает по стране. От Дальнего Востока до Грузии. 2 июля он пишет из Владивостока — в Тбилиси, художнику Ладо Гудиашвили: «Живу сейчас на берегу Тихого океана — брожу тайгой, обросший бородою, плаваю на краболовных судах… У меня сейчас такое же чистое и хорошее настроение, прозрачное настроение, как на Вашей картине “Всевидящее око”. Чувствую, что могу сделать что-то очень большое, особенно здесь, у Океана, на берегу которого я живу <…> мы еще побродим по Грузии, как Тили Уленшпигели, и еще попьем вина из фонтанчиков на выставках. Мы ведь с Вами ровесники…» Ладо было шестьдесят два. В прошлом году, вдвоем гуляя по сельхозвыставке в Сигнахи, они так наугощались белым вином из фонтанчиков, что их нашли спящими в клетке с волкодавами на сене. Волкодавы испуганно забились в угол. Евтушенко обожал грузинскую живопись. Не только Ладо. Было дело, однажды в мастерскую своего друга Васильева Евтушенко принес холст Пиросмани «Олень», завернутый в связанную большим узлом скатерть. Там же были осыпавшиеся при случайном падении картины куски краски и грунта. Васильев все восстановил. В Приморье, побывав на тигриной охоте, на холодном ветру с моря, поэт несколько приболел, трудно осилил недуг в горах Сихотэ-Алиня, стихов Владивостоку не оставил, но с лихвой компенсировал это в пути по Японскому морю на Камчатку: один только «Вальс на палубе» чего стоит.
«Витязь» вернулся во Владивосток Сегодня из своего 27-го рейса возвратилось во Владивосток экспедиционное судно «Витязь» Института океанологии Академии наук СССР. Возвращение это было вынужденным — в той части Тихого океана, где находился «Витязь», в конце мая появились признаки повышенной радиоактивности дождевой воды, вызванные испытательными взрывами атомных бомб, которые американцы проводят в районе Маршалловых островов. <…> В полдень красивый белый корабль появился в бухте Золотой Рог. Но он не встал, как всегда, у причала рядом с другими судами, не бросил якоря на рейде. К нему устремился катер с врачами: судно сперва должно быть тщательно исследовано и, если нужно, продизенфицировано, а люди — осмотрены. Первым с катера на палубу «Витязя» поднимается дозиметрист со специальным прибором, фиксирующим интенсивность радиоактивных продуктов. — Судно безопасно! — докладывает он через некоторое время. После этого мы вместе с врачами поднимаемся на палубу. Пока идет медицинский осмотр, мы попросили начальника экспедиции, кандидата географических наук В. Петелькина рассказать о плавании «Витязя». — В экспедиционное плавание наше судно отправилось 20 марта. Весь комплекс исследований в Тихом океане по программе Международного геофизического года мы должны были завершить этим летом. К сожалению, как вы уже знаете, сделать это мы не смогли, нам помешали. 23 мая мы впервые обнаружили в дождевой воде признаки повышенной радиоактивности. 28 мая приборы зарегистрировали в воде чрезмерно высокую радиоактивность. Это нас насторожило. 29 мая от Каролинских островов в нашу сторону двигался тайфун. Он прошел недалеко от нас. В тот день было зафиксировано максимальное количество радиоактивных веществ в дождевой воде. Большое количество радиоактивных осадков, в сотни раз превышающее норму, угрожало здоровью экипажа. Мы были вынуждены срочно покинуть зараженную зону, прекратив исследования. Во время плавания в опасной зоне нами были приняты профилактические меры. Все члены экипажа проходили специальную санитарную обработку, палуба и надстройки несколько раз тщательно промывались. Возвращаясь домой, мы зашли в порт Нагасаки, на который, как известно, в 1945 году американцы сбросили атомную бомбу. Следы колоссальных разрушений видны до сих пор. В городе, недалеко от эпицентра атомного взрыва, находится музей, где собраны материалы об атомном нападении на город. Экспонаты этого музея вызывают возмущение, гнев против тех, кто мешает людям мирно трудиться, растить детей, кто вынашивает людоедские планы истребительной атомной войны. Несмотря на то что некоторые работы не были осуществлены, советские ученые проделали важные исследования по метеорологии, гидробиологии, геологии, успешно провели глубоководные траления, изучали фауну океана. Ценные данные получены об океанических течениях в районе экватора.Ниже следуют стихи.
НА КОРАБЛЕ
Евгений ЕВТУШЕНКО Борт «Витязя», 20 июня 1958 г.
class="book">(«Ты вечером с гор взгляни!..»)
(«Несмеяна»)
(«Привольем пахнет дикий мед…»)
(В. Цыбин «Если»)
ИНТЕРМЕЦЦО
Дмитрий Сухарев в интересах нашей книги углубился в свой архив, в результате чего мы имеем возможность посмотреть на то время и его особенности — воочию, без литературных наслоений. Это запись в пять страниц, сделанная единым махом для самого себя. Почерк, вначале убористый, постепенно обретает размашистость. На самом деле получилось эссе, достоинства которого — элегантность и достоверность. Автор — аспирант МГУ Дмитрий Сахаров, пишущий стихи. Дмитрием Сухаревым он станет чуть позже, в 1957 году. Еще не было книг Сухарева, но были биофаковские песни. И музыкальный термин в названии этой главки уместен, поскольку музыка уже существовала и даже превалировала в Сухаревском мире. Предыстория записи такова. В Центральном доме литераторов функционировала секция поэзии московской писательской организации, на заседаниях которой стихотворцы, в том числе молодые и не члены Союза писателей СССР, имели возможность поговорить друг о друге в процессе перекрестного чтения стихов. Как-то Д. Сахаров высказался о стихах Евтушенко, которому это показалось интересно, но знакомы они были лишь на уровне кивков. В свою очередь Евтушенко ознакомился со стихами Сахарова, предложившего их руководителю секции Л. Ошанину для сборника «День поэзии» 1957 года. Дальнейшее — ниже.5 сентября 56 Третьего дня — неожиданная история. В пять утра я ездил встречать Жанку (Джанна, двоюродная сестра из Ташкента. — Д. С., 2013) и, вернувшись, блаженствовал в постели. Около одиннадцати — звонок. «Митенька — тебя!» Я долго (нрзб): меня нет, спроси, кто звонит, итп. Алуня (Алла, молодая супруга Д. С. — Д. С., 2013) все мягко излагает и вдруг испуганно: «Я его сейчас разбужу!» Видимо, в трубке энергично протестуют, и разговор заканчивается. Оказывается — Евтушенко. Я говорю (нрзб): «Дура ты, дура — разве же можно так непосредственно проявлять свои чувства!» «Но ты ведь так хотел с ним познакомиться!» Объясняю в популярном виде законы дипломатии. Позавтракав, звоню по оставленному телефону. Слышу короткое и злое: «Да!» Отвечаю таким же низким, отрывистым и неприязненным голосом: «Это Сахаров». В трубке более мягко: «Здравствуйте, Дима. Ну, как поживаете?» Вопрос этот явно неуместен по причине полного отсутствия взаимного знакомства, и я отвечаю неопределенным междометием. Начинается небольшой монолог: «Я — ммм — смотрел ваши стихи у — ммм…» Я помогаю: у Ошанина. «Вот — ммм — кое-что понравилось, кое-что не понравилось, хотел с вами поговорить, уехал на два месяца в Грузию — сейчас вернулся и, видите, сразу вам звоню. Вы как — сегодня свободны?» Я отвечаю, что занят только вечером, и мы назначаем свидание сейчас же. Я говорю, что должен буду ехать с пустыми руками. «Ну, в голове стихи есть? И все в порядке». Потом он объясняет, как найти его жилище. «Четвертая Мещанская — напротив “Форума”». Дом 7, квартира два. Вы так — войдете во двор и там увидите маленький двухэтажный домик. Такой весь облупившийся, старенький. Посередине крыльцо — осторожней, не обвалите его. Звоните в левую дверь». Я перед этим сказал, что мне ехать от Никитских ворот — то есть из довольно аристократического района. Поэтому его шутливые извинения по поводу своего жилища сразу заставили меня подумать — горд, самолюбив, раним. Ну, посмотрим. Дверь его дома оказалась открытой, но я все же позвонил и услышал его голос. Мы прошли через маленькую, всю чем-то заставленную кухоньку или прихожую. Я спросил — сюда? Да, сюда. Такого я все же не ожидал. Комната, проходная со всех сторон. Как у большинства москвичей — это комната общего назначения. И спальня, и столовая, и гостиная. Тут же в углу — письменный стол с ворохом бумаг. Книг мало. Небогато ты живешь, поэт! Трудно тебе в такой обстановке работать. Тут же за дверью — голоса соседей. За окном — двор и галдящие дети. Мне это слишком знакомо. Из своего опыта мне трудно было бы ожидать что-то иное, но Женин блестящий вид, стильная одежда и спокойная независимость (то, что я видел в нем раньше) как-то настроили меня на ожидание иной домашней обстановки. Впрочем, сегодня у него был обычный вид простого парня, который вечерами усталый приходит с работы и не может жить в иных апартаментах, кроме тех, которые я увидел. Он был в какой-то выцветшей фуфаечке, поверх — еще одна куртка. Лицо желтоватое и утомленное. Но этот простой вид держался в нем в течение первой минуты, а потом он приступил к тяжелой должности литературного мэтра. Он сел на диване, брови поднялись и придали лбу выражение высокого раздумья. «На днях приехал из Грузии — чертовски много работал. Чувствую себя совершенно иссушенным — перевел целую книгу стихов одного грузинского поэта — превосходные стихи! — писал много своих — сейчас моя книга выходит из печати — третья книга! — а следующую я уже в готовом виде сдал в издательство — собираются издать избранное — надо много думать: что отобрать? — устал, работать не могу — вот, вам позвонил — сегодня вырвался свободный час — смотрел ваши стихи — кое-что хорошо, кое-что плохо — ваше выступление в Доме литераторов мне понравилось — знаете, чувствуется то, чего сейчас так не хватает: интеллигентность…» Я впервые вставил слово: «Кажется, это сейчас не очень ценится». Он тут же развил свою точку зрения, которую было очень приятно услышать. О том, что — по его мнению — писать может тот, в ком сочетается настоящий взгляд на жизнь с интеллигентностью, с культурой. «У нас в Литинституте фамилию Пастернака вообще не услышите. Даже наиболее талантливые ребята — например, Рождественский — настолько беспомощны в знании предыстории русской поэтики!» Вначале говорил почти все время он. Я взял со стола яблоко и громко его грыз, пытаясь сбить с него мэтрский тон. Постепенно разговор стал проще — перешли на «ты», стали говорить оба. Женя рассказывал много интересного — о Грузии, о себе. Обсуждали все, что приходило на ум и к чему кидал разговор. Прошло часа два, и он вспомнил, что я должен читать стихи. Оказалось, что все лучшие (на мой взгляд) он помнил по ошанинским экземплярам. Я прочел несколько других, которые и сам люблю меньше, — и он был явно разочарован. Позже я его спросил об этом, и он подтвердил мое впечатление. Но как-то это стало второстепенным, потому что само чтение мной стихов стало только выполнением первоначальной программы, которая практически показалась ненужной. Потом он читал «Станцию Зиму» — начал с одного отрывка и так, постепенно увлекаясь, прочел по отрывкам почти всю поэму. Относительно некоторых отрывков, которые он называл «социальными», сказал: «Смотри! — тебе первому читаю. После Беллочки». О Беллочке разговор был уже до этого. На столе, среди бумаг, были рассованы ее фотографии. Одна стояла на полке. Я был страшно рад, что она такая, потому что стихи ее — теплые и талантливые — мне нравились. Рад был, что ей только девятнадцать, что Женя ее, видимо, любит, что она с ним жила летом как жена в Грузии, рад был слышать, как он о ней говорит. Только испугался, что ее яркие рифмы — не свои. Я вспомнил, что когда прочел впервые ее стихи, закричал: «Ого! У Евтушенко появляется своя школа в советской поэзии!» Я спросил его об этом, и в ответ он только очень радостно рассмеялся. Именно радостно — никаким другим этот смех назвать было нельзя. Потом я еще несколько раз видел, как он так смеялся. Он становился совсем похож на простого уличного мальчишку. «А ты спешишь?» — спросил он. «Давай поедем пообедаем вместе». Мы вышли из дома и пошли к Садовой. Теперь на Жене был яркий пиджак, и модные брюки, и нестандартная, вроде заграничной сорочка, и яркий-яркий галстук: осенние кленовые листья на голубом фоне. И желтые ботинки. Все это он достал из шкафа, где оно висело отутюженное, готовое к эксплуатации. С комнатной эта одежда не гармонировала, и в этом была, видимо, часть ее происхождения. На улице Женя несколько раз здоровался со встречными людьми. «Меня здесь все знают, — сказал он. — Я был первый хулиган. Меня из школы исключили. Знаешь, — я ведь 10 классов не кончил!» В такси он неожиданно начал хвалиться. Наверно, причиной было появление третьего человека — шофера. Снова посыпались цифры: третья книга, сотни стихотворений, тысячи аванса. Он рассказывал, как 15-летним мальчишкой отнес в редакцию книгу стихов, лирическим героем которой был видавший виды человек — солдат, прошедший всю войну. «А вы совсем Жюль Верн», — неожиданно сказал шофер. И, улыбаясь, добавил: «Он тоже писал, не выходя из кабинета». Оказалось, что мы ехали в румынский ресторан в Парке Культуры. Румынский оркестр, сухое вино. «А ты сухое вино любишь? — спросил он. — А то, может, сладкое?» В этом вопросе сквозило презрение. Я успокоил его. Я действительно люблю сухое, но румынского вина я не знал. В румынский ресторан стояла очередь, и мы заняли хвост. Обычно в таком положении трудно разговаривать, но мы не томились молчанием. Женя рассказывал о своих друзьях: Саша Межиров, Миша Луконин, Смеляков. И Слуцкий. Он вообще часто говорил фразы вроде: «Приехали туда: я, Симонов, Твардовский и Кирсанов». Ему нравилось чувствовать себя очень большим, прекрасным и привлекательным. Он говорил: «Я люблю, чтобы все было здорово, крупно, сочно: и вино пить, и женщины, и стихи, и одежда». В этом была какая-то литературность, но он был действительно высокий и приятный, и ярко одет, и стихи писал превосходные. Он много говорил о благодарности своим друзьям — Саше, и Мише, и Слуцкому. Но ни разу не упомянул ни об одном своем сверстнике. Он все время был среди старших, жил среди старших. Но ему хотелось быть поэтом своего поколения, и он четко называл эту цель, называя наше поколение «обманутым». Поколение Гудзенко — Луконина он отделял от себя. Но в своем поколении чувствовал себя одиноким. «Скажи, — говорил он, — а вот у вас, в МГУ, студенты — знают, что сейчас делается в поэзии?» Я твердо отвечал «нет». За исключением единиц. В лучшем случае девочки знают стихи вроде «Над черным носом нашей субмарины» (стихотворение К. Симонова. — И. Ф.). Мы прошли в ресторан и сели. Он наклонился и шепнул: «О литературе давай не говорить. Сзади сидит некто Алексеев — автор романа “Солдаты” — дикая сволочь. Все-таки это несправедливо, — добавил он с грустью, — что у антисемитов рождаются дети». Действительно, вокруг Алексеева сидел выводок детей, а напротив восседала пышущая здоровьем жена. Это было процветающее семейство. Ненависть к антисемитизму в нем вышла наружу в этот день не впервые. Еще дома он скрежетал зубами по поводу кочетовской травли Слуцкого (реакция на опубликованную в редактируемой В. Кочетовым «Литературной газете» от 28 июля 1956 года, в его отсутствие, статью И. Эренбурга «О стихах Бориса Слуцкого». — И. Ф.). По-видимому, это было не просто влияние его литературной среды, а глубокое убеждение. Не то что сухое вино. С сухим вином получилось хуже. Женя долго и мастито заказывал, являя бывалость. Нам принесли крупную бутылку румынского вина. Я опаснулся, что много, но он на меня презрительно цыкнул. Но пил он — господи! Как он пил превосходное сухое вино! Он зажмуривался и опрокидывал фужер в глотку, морщась как от сивухи. Я привык сухое вино попивать степенно, смакуя, но мне пришлось уступить. У Жени была твердая система: тост — и сразу обязательно до дна. Он очень быстро опьянел, чего я совсем не ожидал. Опьянел и стал похож на Юраню Каменского (однокурсник. — Д. С., 2013). Посмотрел на проходящую мимо женщину и сказал с растекшейся пьяной улыбкой: «Смотри — ничего». Почему-то он считал, что так надо делать, хотя это вовсе не было необходимо. Алексеев ушел, и нас снова понесло на литературу. Он читал какие-то стихи, и я читал. Я спросил: «У тебя хорошая память?» «Говорят, феноменальная, — сказал он кротко. — Я “Волны” (стихи Б. Пастернака, 284 строки. — И. Ф.) на память знаю». «Ну и что же? — сказал я не менее кротко и внутренне ликуя. — “Волны” я тоже знаю». Потом прошла пора взаимного бахвальства, и я приступил к «Станции Зиме», о которой до этого молчал, выразив свое восхищение лишь в целом. У меня были замечания, часть из них — существенные, и я начал их выкладывать. Мне показалось, что он отнесся к ним серьезно. Мы допили, но он заказал еще. Допили вторично и ушли покачиваясь. Перед этим он орал на меня и пытался заплатить один. Мы долго обвиняли друг друга в пьяном «ты меня обижаешь», но в конце концов оказались на улице. Приближалось время, когда я должен был очутиться на Манежной площади. Я сказал: «Поехали со мной. Я тебя познакомлю с чудесными ребятами». И мы опять в такси. На Манежной был назначен сбор агитбригады, вернувшейся вчера из Сибири. Я был приглашен как свой человек. Брать с собой Женьку было нетактично по отношению к остальным, но я начал входить в бурлюковское амплуа, остро ощущая необходимость сблизить пиита с его поколением. Возле университета уже собирались ребята. Мы целовались и кричали, а потом я отвел в сторону Оленьку и Нинку и приказал окружить моего спутника заботой во имя всех моих прежних и будущих заслуг перед факультетом. Это надо, сказал я, и прошу поверить на слово. Девочки, надо воздать им должное, выполняли эту функцию честно и бескорыстно в течение всего последующего вечера. В голове у меня был веселый пьяный шум, и я не помню в подробностях — как мы снова оказались на такси и помчались на Казанский вокзал. Там уже пришел поезд из Казахстана и на нем наши «целинники» со второго курса. (Нам, встречавшим, приехавшие были как бы детьми, они окончили первый курс и перешли на второй. На целину студентов, как правило, возили товарными теплушками. Через год мы с Евтушенко где-то на задворках Ржевского / Рижского вокзала провожали такой же, теплушками, отряд Литинститута, в нем на целину отправлялась Белла Ахмадулина. — Д. С., 2013.) Мы с кем-то обнимались, и кричали, и вручали цветы. Я увидел в проходящей толпе девочку, похожую на Эльку из «Комариков» (спектакль биофака. — Д. С., 2013), и побежал с ней целоваться, но это оказалась совсем другая девочка, тоже с нашего факультета, и она очень смеялась. Потом я поцеловал в горячую и душистую щеку Галю Черноусову — это был первый поцелуй, но я только ненадолго вспомнил, как я думал о нем в те месяцы, когда был безнадежно влюблен в Галю. А тут все прошло в толпе и суматохе, и как-то незаметно. Потом мы почему-то ехали на грузовике, который шел на Ленинские горы, сибирская бригада вылезла на Калужской, где у Сережки Васецкого готовился выпивон, а целинников повезли в МГУ. Я заметил, что ребята — Остап, Мишаня, Женька Дмитриев — обижены на меня за то, что я тащу с собой долговязого пижона, такого не похожего на них. Я же мыслил государственными масштабами и мудро гнул свое, невзирая на обиду ребят. На вечере было как всегда, и ребята были как всегда, и это только идиот мог бы не заметить. Это было то, чего нет даже в самых лучших книжках — настоящие комсомольцы, после настоящего дела, но не литературные, а живые — с песнями, с поцелуями, с влюбленностями, с хохмами. Мне удалось то, на чем я сорвался раньше: Женька снял галстук. В самый разгар шума он зашипел мне на ухо: «Не представляешь себе, как обидно. Ведь для них пишу». А еще минут через двадцать сказал твердо: «Я хочу читать стихи». Я просил немного подождать — до более удобного момента — и через несколько минут Нинка заорала: «Тише, ребята! А сейчас Женя нам почитает свои стихи». Нинка была пьяная и все время лезла к Жене целоваться. Женя прочел несколько стихотворений. «На демонстрации», еще что-то. Я, должно быть, уже порядком опьянел, потому что не помню, какие он еще читал стихи. Боюсь поэтому говорить о том, как они были встречены. Помню только, что я боялся — слишком неприязненно были настроены некоторые ребята. Слушали тихо и потом немного хлопали — это то, что вошло в мои пьяные уши. О настоящем впечатлении сказать ничего не могу. В разгар вечера приехала Алуня, и я познакомил ее с Женей, когда они уже танцевали вдвоем. Через некоторое время мы уехали — был уже час ночи, и Женя боялся проспать в институт. Мы опять мчались в такси, и помню, он говорил: «Замечательные ребята. Вы меня когда-нибудь пригласите в общежитие стихи читать. Замечательные ребята. Но один — ты его берегись: продаст и предаст. Гарантирую. Кажется, Шангин его фамилия». Я долго смеялся и думал: почему он так сразу угадал? И мы попрощались.Прошли века, не менее того. У Дмитрия Сухарева написались стихи про Евтушенко (не названного) «Когда его бранят» (1986), исполненные благородной ярости по адресу евтушенковских злопыхателей и неомраченной ясности в понимании его роли:
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
Что евтушенковского ходило в самиздате? Ну, «Автобиография», «Письмо к Есенину», «Баллада о штрафном батальоне», много чего. Это уже шестидесятые. А в пятидесятых, некоторое время — даже невинное «О чем поют артисты джазовые…». Ему (или Слуцкому) приписывалось «Памяти Пастернака» («Их с черного хода всегда выносили. / Поэты — побочные дети России…»), написанное Г. Плисецким. Евтушенко работал в подцензурной печати. Собственно, как и почти все русские поэты в течение трех веков существования отечественной поэзии. Вот его поздний счет к цензуре: «Заглавие стихотворения “Одиночество” на несколько лет превратилось в “Верность”. Наш любимый народом поэт не может быть одиноким! А вот верным должен быть всегда. Многие годы не удавалось включить в стихотворение “С усмешкой о тебе иные судят…” (1955) строчки: “Ты погляди — вот Николай Матвеич. А он всего трудом, трудом достиг…” Нежелательный намек на Грибачева. Мне пришлось поменять Грибачеву отчество. В стихотворении “Мед”, чтобы никто не усмотрел намека на историю, произошедшую с Леонидом Леоновым, строчку “сошел с них столп российской прозы” приходилось много лет заменять на другую: “сошел с них некто грузный, рослый”. Мой собственный монолог “Мне говорят — ты смелый человек” (1961) во множестве изданий проходил под заглавием “Разговор с американским писателем”. Архиепископ Иоанн Сан-Францисский однажды с улыбкой заметил мне: “Женя, а если бы не было американского империализма, как бы вы пробивали сквозь цензуру столькие ваши стихи?” Я спасительно придумал название для “непроходимой” песни Окуджавы — “Песенка американского солдата”, и она сразу легализовалась. Написанное в том же году в Киеве стихотворение “Ирпень” я даже не предлагал в печать — настолько это было бессмысленно. Оно было напечатано спустя 27 лет, да и то журнал “Знамя” при всей его прогрессивности попросил меня смягчить строчку:Кто же позволил поэту проповедовать столь безысходный пессимизм, кто дал право клеветать на нашу действительность? …сборник Евтушенко «Шоссе Энтузиастов»… это поклеп на наших замечательных советских юношей и девушек, воспитанных нашей партией и комсомолом и идущих в первых рядах строителей коммунизма.В 1958-м на бывшей Триумфальной площади воздвигли бронзовое многопудье Маяковского. Почти одновременно вспыхнул нобелевский скандал Пастернака. Можно сказать, оба дождались своего часа. Государство сталкивало их лбами. В долговременной перспективе живой лоб оказался целей медно-оловянного. Площадь Триумфальную переименовали в площадь Маяковского — в принципе это синонимы. В старину здесь поставили в ознаменование победы Петра в Северной войне «врата Триумфальные», через которые император въехал в Москву, и, кстати, внешне они определенно смахивали — царь и поэт, а в Грузии, например, этих обоих великанов считают грузинами. Мифы бессмертны. Цена поэтского триумфа чудовищно велика. В том же 1958-м 31 октября в Доме кино на улице Воровского собрались писатели. Перед этим прошла череда мероприятий и событий. 25 октября — партийное собрание в Союзе писателей. 26 октября «Литературная газета» публикует письмо редколлегии «Нового мира» об отклонении романа Б. Пастернака «Доктор Живаго». 27 октября президиум правления Союза писателей обсуждает факт публикации романа Пастернака за рубежом. 29 октября Пастернак вынужденно отправляет в Стокгольм телеграмму с отказом от Нобелевской премии, а первый секретарь ЦК ВЛКСМ В. Семичастный на торжественном заседании по случаю 40-летия комсомола заявляет о готовности советского правительства выслать Пастернака из страны. В ночь на 31 октября Пастернак пишет письмо Хрущеву с просьбой не лишать его советского гражданства. Кто чего говорил на том толковище, — практически все равно, потому как почти все говорили одно и то же. Выделялись — поэты, потому что это были выдающиеся поэты — Слуцкий и Мартынов. В дурном спектакле акцент пришелся на поэтический цех, надписательские структуры перевели стрелку инициативы на стихотворцев — со стороны дело выглядело так, что это именно они затеяли акцию осуждения члена секции поэзии Пастернака, намахавшего посредственный роман, и первым после вводного слова С. С. Смирнова, главы московской писательской организации, выступил Л. Ошанин, председатель бюро поэтической секции, — должность техническая, но Ошанин старался. Поэтам поручили это дело, по-видимому, потому, что свое решение по Пастернаку Нобелевский комитет сформулировал так: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы». Потом пошел поток заурядных (не считая К. Федина) прозаиков, критиков, журналюг (А. Софронов, якобы поэт) с речами бесцветными и полуграмотными, талантливый Солоухин (а ведь тоже поэт) привел три цитаты из пастернаковских стихов и во всех трех грубо ошибся, только два больших поэта-эрудита поддержали марку, подняв говорильню на относительно приемлемый интеллектуальный уровень. Увы. Оказался прав нетрезвый арбатец Глазков, с удовольствием рубящий во дворе своего дома дрова и с каждым ударом топора отчетливо выдыхающий стих о спорте:
(«Памяти Ксении Некрасовой»)
У Льва Лосева в книге «Тайный советник» (1987) есть стихотворение «31 октября 1958»:
Дарственная надпись Б. Л. Пастернака на книге «Сестра моя — жизнь». Переделкино. 3 мая 1959 г.
Дорогой Женя, Евгений Александрович, Вы сегодня читали у нас и трогали меня и многих собравшихся до слез доказательством своего таланта. Я уверен в Вашем светлом будущем. Желаю Вам в дальнейшем таких же удач, чтобы задуманное воплощалось у Вас в окончательных исчерпывающих формах и освобождало место для последующих замыслов. Растите и развивайтесь. Б. Пастернак Переделкино, 3 мая 1959 г.Здесь Пастернак многозначительно перефразировал самого себя — стихотворение «После грозы», написанное в июле минувшего 1958 года:
(«Свежести!..»)
(«Ракеты и телеги»)
ДОЛГОТА РИФМЫ
Геолог и спелеолог Виктор Сербский жил в Братске. Он собирал книги. Очень много — современных поэтов. Евгения Евтушенко — более шестидесяти книг. Когда Евтушенко, приглашенный в дом Сербского, увидел все это, ему — в восхищении библиофильским подвигом — захотелось надписать каждое издание. Листая книжку «Я сибирской породы», на странице 54-й, где был «Вальс на палубе», он наткнулся на следующую запись: «Виктору Сербскому с любовью к поэту Евгению Евтушенко — Белла Ахмадулина». Свой автограф она оставила 25 марта 1974 года на вечере Окуджавы в Центральном доме литераторов. Евтушенко откликнулся эмоциональным автографом: «Глубочайше тронут тем, что рукой Беллы — ее драгоценными пальчиками подтверждено то, что хотя бы когда-то она любила меня. Евг. Евтушенко. 2.06.1994». Голос высокой миссии. Белла Ахмадулина — второй, после Маяковского, русский поэт, в такой мере физически зависящий от своего голоса. Больше, чем Высоцкий («Самый любимый поэт: Ахмадулина», — из его анкеты), которому помогала гитара. Стихи Ахмадулиной написаны для голоса без какого-либо хора и оркестра. Божественный голос, без преувеличения, хотя Ахмадулина — поэт преувеличений. Ее слышание голоса таково:Вообще у меня много посвящений, есть несколько Жене Евтушенко. <…> Когда я появилась со своими первыми стихами, многие отметили в них свежесть, но в них была и какая-то расплывчатость формы, которую я всю жизнь презираю. Я люблю и уважаю мастерство безукоризненное, знаю, что это тяжело… У меня была очень расслабленная строка, длинная, и Евтушенко очень много мне помог уроком творчества, просто влиянием. Он убедил меня, что это тяжелейшая работа, что формула строки — это не просто слово, слово, слово. В молодости я как-то сковала себя, и мне нужно было выправиться, и я много сил отдала всяким играм с рифмой, в общем, всему, что касается внешней стороны стиха.В юности пять лет разницы — не пустяки. Быстроногий Женя к поре их встречи обежал многое и многих: вечера поэзии, библиотеки, книжные магазины, жилища взрослых поэтов. Позже Евтушенко скажет в эссе «Любви и печали порыв центробежный» (1970): «И Белла Ахмадулина одна из немногих женщин, имеющая полное право на звание поэта, а не поэтессы. Белла Ахмадулина начала печататься в 53-м году, еще школьницей, когда занималась в литературном кружке при Автозаводе имени Лихачева под руководством Евгения Винокурова. Ей повезло — на редкость поэтически образованный человек, Винокуров сумел привить ей тонкую восприимчивость к слову. <…> Конечно же она кое-что инстинктивно чувствовала в мире, но это еще не сливалось в ней с собственными интимными переживаниями глазастой девочки с комсомольским значком и школьными косичками. Зато она начала всерьез заниматься формой. В зыбкости талантливых, но еще сентиментальных строчек стали проступать определенность, четкость. Одаренная удивительным слухом, Ахмадулина молниеносно уловила внутренние законы свежести рифмы, упругости ритма и восприняла законы тонкости эпитета, что является одним из важнейших слагаемых истинной поэзии. Она усвоила очарование стилистических неправильностей, создающих особый воздух стиха». Так или иначе, оба они к рифме как таковой и вообще к стихотворству отнеслись намного глубже, нежели к собственному союзу. Он берет вину на себя, объясняя разрыв принуждением ее к нерождению ребенка и «любопытством» к другим женщинам. Что осталось? Стихи. Обмен стихами. Недолгая легенда о новых Сапфо и Алкее — литературно-музыкальная композиция шестидесятых, начатая в пятидесятых. Спектакль посвящений. Двух соловьев поединок. В результате все ее посвящения ему — исчезли. Его посвящения ей — на месте. Но посвящениями невозможно покрыть все происходящее в лирике. Во многих его стихах, не отмеченных посвящениями, несомненно действует невыдуманная героиня — она, и никто иной. Сначала было так. Вся книга «Шоссе Энтузиастов» в теме любви, по некоторым свидетельствам, посвящена Наталье Апрелевой. Лариса Румарчук, однокашница Евтушенко по Литинституту, дает такой ее портрет:
Она стояла в вестибюле в толпе студентов, зажатая этой толпой в угол и весьма смущенная. Во всяком случае, вид у нее был испуганный. Но я-то сразу заметила, как она хороша. Было в ней что-то от породистой сибирской кошки: милая куцая мордашка, точеный, чуть вздернутый носик, большие светло-серые глаза под густыми темными бровями и пышные каштановые волосы. Она показалась мне похожей на Володю Соколова, и я подумала: а не Марина ли это, Володина сестра? <…> Незнакомка танцевала не так, как остальные, а с какой-то кошачьей грацией, с вдохновенным лицом, словно бы переживала танец, как стихи. При этом она слегка прижималась к партнеру, что нам тогда казалось верхом неприличия. Но у нее это не выглядело вызывающе, а было естественно и красиво. И одета она была особенно: глухое черное платье, подчеркивающее бледность щек, черные замшевые босоножки на высоком каблуке… Но, что самое потрясающее, на пальце у нее поблескивало тонюсенькое, как проволочное, золотое колечко с фиолетовым камушком. Это колечко окончательно сразило меня. Никто из нас колец не носил. Время было такое, строгое время. Не помню, чтобы Женя появлялся на подобных вечерах. Но в этот раз, видно, «небеса» ему подсказали, что грядет судьбоносная встреча. Потом я случайно увидела их вдвоем, уединившихся в конце коридора, где было пусто и полутемно. Она сидела на подоконнике в этом безлюдном тупичке, уже не бледная, а пылающая. Рядом стоял Женя со смущенным лицом и, наклонившись, что-то говорил ей глухим, словно охрипшим голосом. Но она смотрела не на него, а куда-то в сторону. И лицо у нее дрожало.«Дворец» (1954) посвящен Н. Апрелевой. Стихотворение «Пришло без спроса…» от 19 апреля 1954-го — о ней:
(«Моя любимая приедет…»)
БЛУЖДАЯ В ЭЛЕГИЧЕСКОМ ТУМАНЕ
1952 год. Типографский станок гонит поточную продукцию советского стихотворства. Среди прочего — «Разведчики грядущего» Евг. Евтушенко и «Коммунисты, вперед!» Александра Межирова. Потом Евтушенко открестится от этой книжки: мол, был молод, мало понимал. А в 1952-м он — ученик Межирова. «Первую книгу “Дорога далека” (1947) я, еще мальчишкой, почти всю знал наизусть». Ученик:(«Здесь будет канал»)
Одно время здесь, в Англии, я занималась телефонными переводами. Это такая синекура, когда ты сидишь дома, а тебе идут звонки — со всего мира, самые непредсказуемые: от спасения тонущих в море кораблей до «ваша жена не проснулась после наркоза, мы очень сожалеем». Звонки идут сплошным потоком. Одновременно на линии сидят сотни русских переводчиков. Шанс прямого попадания — один на не знаю сколько тысяч. Но на то оно и прямое попадание, чтобы иногда срабатывать. Снимаю трубку, на линии Нью-Йоркский госпиталь: у нас русскоговорящий пациент, нам нужно задать ему несколько вопросов. Начали с дежурных вопросов: — Ваше имя? — Александр. — Фамилия? — Межиров… Я теряю дар речи — как русской, так и английской. — Простите, — говорю. — Вы Александр ПЕТРОВИЧ Межиров? — Да, да, — говорит, — Александр Петрович… Ощущение нереальности происходящего. Вместо того чтобы переводить вопрос «Ваше вероисповедание?», спрашиваю: — Вы тот А. П. Межиров, который «Артиллерия бьет по своим?» — Да, да, это я… А потом, по ходу разговора: «Вот чего они меня все бросили? Хорошо бы, если бы Женя Евтушенко ко мне заехал, а то ведь он и не знает, что я здесь…» Естественно, что через секунду после этого разговора я уже набирала номер Е. А. Е….О своем истолковании этого эпизода Е. Горбовская сообщает и автору данной книги:
Александр Петрович НЕ ПОТЕРЯЛСЯ в городе, а был госпитализирован для прохождения курса лечения, будучи в полной памяти и трезвом уме — я понятия не имею, откуда ЕАЕ взял мысль о том, что Межиров «потерялся» — видимо, это лучше вписывалось в сюжет.Евтушенко — ученик Межирова и в области мифотворчества тоже. Однако госпитализация «для прохождение курса лечения» явно не срастается с телефонно-международным опознанием «брошенного» пациента: зачем его искать на другом конце света, если он благополучно зарегистрирован в больнице и совершенно здравомыслящ и если персоналу известно, что он «русскоговорящий»? Во всей Америке не нашлось переводчика? Почему его «все бросили»? Ясно одно: ему нужен Евтушенко. Остальное действительно похоже на бред, да и семья Межирова — в частности его дочь Зоя — не отрицает евтушенковского сюжета. Уместно к этому добавить и отрывок из письма Зои Межировой автору:
Женя в Портлэнд неоднократно приезжал и много раз встречался там с Межировым, они как всегда плотно общались, как и в Нью-Йорке, — Евтушенко часто приходил к маме и отцу в гости, когда там бывал, а уже в 2006-м — за несколько дней\ — героическими усилиями в их манхэттенской квартире составил избранное Межирова, из той бездны рукописей, которые в квартире были. Но и Межиров когда-то составил его избранное и написал предисловие. Так что обоюдно, взаимно.Межиров когда-то написал:
Как все должно было совпасть — голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособности, умение расчетливо, а иногда и храбро рисковать. Врожденная житейская мудрость, простодушие, нечто вроде апостольской болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант. <…> Наибольшую известность получили, полагаю, никак не лучшие стихи поэта. «Бабий Яр» написан грубо, громко, элементарно. В «Наследниках Сталина» есть поэтическое вдохновенье, но есть, как бы это сказать, какое-то преувеличенное чувство социальной справедливости, достигнутой не без помощи заднего ума. <…> В конце пятидесятых Е. Евтушенко создал целый ряд упоительных, редкостно оживленных, навсегда драгоценных стихотворений (например, «На велосипеде», «Окно выходит в белые деревья…», «Я у рудничной чайной…», «К добру ты или худу…», «Я шатаюсь в толкучке столичной…», «Свадьбы», «Не разглядывать в лупу…»). Позже произошло нечто вроде разветвления, и ветвь от раннего периода протянулась в более поздние годы. Ветвь эта не то чтобы засыхала, но плодов на ней было меньше, чем на других, что естественно, так как «лирический период короток» (кажется, это слова Ахматовой). <…> В действительности Е. Евтушенко прежде всего лирик, подлинный лирик по преимуществу, а может быть, всецелый. Не ритор, не публицист, а именно лирик, что не помешало бы ему, будь он Некрасовым, сказать:За 15 лет до смерти Межирова, случившейся в 2009 году, Евтушенко создает громоздкое, по лобовой прямоте напоминающее оды-инвективы шестидесятых годов, почти языком газетной прозы, пронзительное стихотворение:Зачем меня на части рвете,Клеймите именем раба?Я от костей твоих и плоти,Остервенелая толпа.
ЛИСТ ВТОРОЙ
НА ГРЕБНЕ ВОЛНЫ
Феномен той — рубежа 1950–1960-х годов — литературно-бытовой ситуации: наличие живых классиков, отцов-основателей советской поэзии, наставников во плоти. Начинающие поэты толпились под их домами, ловили на улицах и в коридорах Литинститута. Существовал жанр напутствий. Антокольский, Асеев, Тихонов, Кирсанов, Мартынов, Сергей Марков, Светлов, Твардовский, Исаковский, Смеляков, уж не говоря об Ахматовой. Еще ощущалось живое дыхание Пастернака, Заболоцкого, Луговского. Заматерели новые мэтры — Слуцкий, Межиров, Самойлов, Окуджава, Винокуров. Отдельно шел Тряпкин. Как-то внезапно возникли, выйдя из переводческой тени, Тарковский, Липкин. Стала явью Мария Петровых. Соколов как бы увенчивал — находясь в некой дымке тихой славы — плеяду громокипящих имен авансцены: Евтушенко, Ахмадулина, Вознесенский, Рождественский. Увенчивал, предваряя. Надо учитывать, что живой коловорот стихотворства той поры происходил в контексте большого возвращения. Маяковского надо в первую голову отнести к возвращенцам тех лет. Одно только «Облако в штанах» пролило живительную влагу на нивы стиха. Возвращались: Блок, вообще символисты, молодая Ахматова, Мандельштам, Хлебников, Пастернак, Есенин, молодой Заболоцкий, обэриуты, П. Васильев, Б. Корнилов, Кедрин. Ливнем обрушилась Цветаева. Читали Гумилёва, Нарбута, слышали о Г. Иванове. Приходил Ходасевич. О чем нам не забыть? О переводах? О Бёрнсе и Шекспире (сонеты) Маршака? О Незвале? О Неруде? Аполлинере? Элиоте? Хикмете? Фросте? О вагантах? О Бараташвили? Петёфи? Бодлер, Верлен, Рембо, Гейне, старые китайцы и японцы читались запоем. Культовым героем стал Лорка. Возвращался, между прочим, и Пушкин. Но не в роли абсолютного монарха. Рядом встали Боратынский, Тютчев, А. К. Толстой. Фет зашумел знаменем. Открылся XIX век, за ним — осьмнадцатый, стали заглядывать в Державина. Сонеты писали чуть не все. Шестидесятые начались для Евтушенко с напутственной статьи Вл. Барласа «Всегда ли верить вдохновенью?» («Литературная газета» от 9 января 1960 года). В вопросе, разумеется, заключался ответ. Это было предупреждение. Да, евтушенковское «На велосипеде» — настоящие стихи. Но:Как он торопится! Как будто только что первый он ощутил… ну, хоть ясную тишину летнего воскресенья в Подмосковье. Как будто всё, что он видит, он видит впервые и навсегда, и только он один сейчас может открыть людям радость этого раннего летнего утра. И нужно успеть первым… И ничего не скажешь — это заражает. Мокрая мелочь на ладони, пропылившийся ездок, привалившийся к теплой квасной цистерне, «какие вы хитрые…» — все это, конечно, пустяки, подробности. Но они уверенно отделены от сотен на вид таких же пустяковых подробностей, точно подогнаны к раскатистому, четкому ритму — и шуршат по шоссе шины, бегут, щелкая в такт педалям, строчки… Короче говоря, настоящие стихи…Барлас озабочен судьбой этого поэта, хорошо ему известного. «Складывается она на удивление шумно». Впервые применительно к Евтушенко всплывает имя Игоря Северянина и пойдет кочевать по множеству разговоров о нем, печатных и устных. Справедливо ли? Не очень. Ибо речь шла исключительно о сердцеедстве. Как поэт великолепно-музыкальный, Северянин вряд ли принял прямое участие в формировании евтушенковского стиха. Ни мелодика, ни ритмика, ни система рифмовки, ни россыпь неологизмов — ничего сугубо северянинского у Евтушенко не наблюдалось, да и резко негативное отношение к Северянину-поэту в ту пору было во многом несправедливым, отрицательным по инерции, идущей от Маяковского, живого соперника «короля поэтов» на арене борьбы за давным-давно потускневшую корону.
Владимир Барлас. Портрет работы Ю. Васильева. 1959 г.
Открытка из Москвы бабушке Марии Иосифовне в город Зима от 28 августа 1944 года (сохраняем правописание двенадцатилетнего автора):
«Здравствуй милая бабушка! Добрый день тебе и здоровья Бабуля сегодня я получил от тебя бандероль и письмо в котором ты пишешь что я мол лишняя вам и без меня хорошо но милая бабуля поверь это не так ты меня неверно поняла бабуля если с домом дела плохи брось его достань тысячи 3 на дорогу продли пропуск и езжай сюда деньги наживем не беда а ведь с каждым днем прожитом тобой в зиме твое здоровье ухудшается а жизнь и здоровье за деньги не купишь Я без тебя очень скучаю Достал все учебники скоро буду учиться Сегодня уедет мама мараю бумагу целую жду твоего приезда внук Женя». Другое дело, что опосредованно — через Пастернака, того же Кирсанова, да и, между прочим, самого Маяковского, — Северянин пропитал русский стих, доставшийся новым поэтам. Впрочем, каким-то странным образом Северянин предугадал роль, внешний вид, вкусы и модус вивенди нашего героя:В 1960-м Евтушенко окончательно расстается с Беллой. Его женой становится Галина Сокол-Луконина. «До свидания, Миша и Галя». К тому времени она 16 лет была за Лукониным. Еще в 1957-м Евтушенко написал:
(«Я товарища хороню…»)
Американка Ольга Карлайл (Андреева-Карлайл) — человек России не чужой: внучка Леонида Андреева. Это она содействовала перевозке за границу (1967) и публикации «В круге первом» Солженицына (потом их отношения сильно осложнились). В 1965-м в литературном журнале «Paris Review» она напечатала статью «Искусство поэзии». Герой статьи — Евтушенко.
Я впервые познакомилась с Евгением Евтушенко зимой 1960 года, когда многие новые поэтические голоса были услышаны в Москве. В то время Евгений Евтушенко был уже хорошо известен в московских литературных кругах, но его лицо и позиции еще не были знакомы миллионам людей в СССР и на Западе. Незадолго до моей поездки я читала некоторые его стихи в советских литературных журналах. Они были откровенны и обладали особой аурой молодости — что-то вроде качелей, радостной поэтической журналистики, совершенно бескорыстной подачи основных клише советской жизни. Однажды днем я пригласила его к себе на чай, также упомянув, что мой отец (Вадим Андреев, поэт и прозаик, брат Даниила Андреева; жил тогда в Париже. — И. Ф.) попросил у него том его стихов с дарственной надписью. Евтушенко принял мое приглашение и был очень дружелюбен по телефону, но я поняла, что он нашел просьбу отца наивной. — Ольга Вадимовна, — сказал он, — вы явно новичок в Москве. Тиражи поэзии распродаются в нашей стране мгновенно. Двадцать тысяч экземпляров моей последней книги избранных стихотворений разошлись в два дня. Но я могу прочесть некоторые из моих новых стихов для вас, — добавил он с теплотой. В мрачном, огромном отеле «Метрополь» я занимала несколько комнат, оформленных в викторианском стиле. Стены были отделаны панелями, и тяжелые шторы идеально подходили для «Метрополя», имевшего многолетнюю репутацию учреждения, где за иностранцами и их гостями внимательно наблюдал персонал отеля и, возможно, даже следил. Но в конце дня Евтушенко, как только приехал, снял пальто, отряхнул хлопья снега с серой астраханской меховой шапки и преподнес мне большой букет тепличной сирени… Евтушенко очень высокий, пепельно-русый молодой человек с маленькой головой на длинном мускулистом теле, с бледно-голубыми, с чувством юмора, глазами, тонким носом на круглом лице и открытой манерой поведения, что было поразительным в Москве тех дней. Не обращая внимания на гнетущую обстановку, он сел и без предисловий заговорил о русской поэзии. Он говорил о себе, вспоминая великого поэта двадцатых годов Маяковского и, наконец, современных советскихпоэтов. Его щедрость к своим товарищам поэтам поразила меня сразу; он назвал многих, цитируя целые строфы некоторых. «Вознесенский и Ахмадулина являются нашими наиболее перспективными поэтами, — сказал он. — Ахмадулина наследует великую русскую традицию женщин-поэтов Анны Ахматовой и Марины Цветаевой. Это традиция высокая, полная лиризма. Она моя жена, — сказал он, улыбаясь, — и вы должны познакомиться с ней. Увы, я сам принадлежу к менее возвышенной поэтической традиции. Мои стихи, как правило, продиктованы современными событиями, с внезапными эмоциями, но такова природа моего таланта…» Он прочитал по памяти длинный отрывок из стихотворения, которое особенно любил, называется «Некрасивая девочка», старшего поэта — Заболоцкого… Евтушенко сел, воцарилось молчание, затем он снова заговорил, в страстном крещендо утверждая: «Необходимо восстановление тепла, ибо жизнь людей является нашим самым важным императивом. Только это может нас спасти, спасти всю планету. Русские люди многое испытали, слишком многое и так долго. Для создания атмосферы доброты, чтобы дать людям раскрыться, как цветы, снова. Как мы сможем загладить несправедливость, глупость и кровь, если мы не начнем сейчас? Нет ничего в нашем коммунистическом обществе для предотвращения этого цветения, совсем даже напротив; но сначала мы должны победить наши внутренние страхи. Сейчас нет ничего блокирующего вдохновение поэтов: все великие темы нашего времени есть у них. В прозе — труднее. Русская проза много лет страдала от удушающей цензуры, которая повлияла на стихи меньше, поскольку поэзия циркулирует еще и в устной форме. Однако есть несколько перспективных прозаиков в моем поколении: Дудинцев, его «Новогодняя сказка» ясно показывает, что он еще больше вырос с тех пор, когда написал «Не хлебом единым». Юрий Казаков — на мой взгляд лучший прозаик нового поколения. Он пишет в обновленных, но глубоко русских традициях, в духе Антона Чехова: сострадание — его тема…» Казалось, Евтушенко одержим желанием заполучить непосредственно истину, и в этом он напомнил мне Нью-Йорк битников. «Мы вступили в новую эпоху. Во имя коммунизма мы ищем истину в себе, в других. Мы часто находим ее в простых людях. Истина как нежный цветок. Она пережила суровую зиму и теперь будет расти». Евтушенко очарован идеей старой русской интеллигенции, особенно ее духом универсальности. «Этот дух, — сказал он, — мир должен отстоять, если он хочет выжить». Он говорил о надежде новой интеллигенции в СССР. «Это как пытаться поймать поток воды в ладони, — сказал он. — В основном вода из них вытекает, но немного сохраняется, попадая в чашку из рук. Это происходит сейчас. Мы и наши дети в конечном счете сохраним это небольшое количество воды…» У меня было ощущение, что от меня Евтушенко хотел услышать о западных интеллектуалах. Он был ужасно любопытен, выспрашивая о западной интеллектуальной жизни, последних течениях в живописи и задал много вопросов о поэтах-битниках и художниках Нью-Йорка. Принесли чай, и наш разговор перешел на особую роль поэзии в современной России. Евтушенко говорил об огромной аудитории, слушающей молодых поэтов, о пятидесятитысячных экземплярах их произведений. Евтушенко был в процессе становления как национальный символ: разоблачение сталинизма было начато на уровне поэзии. Год спустя, в Нью-Йорке, я видела его на академическом приеме, где, после прочтения его жизнерадостного, оптимистичного стихотворения «На велосипеде», с обворожительной проницательностью он ответил на много сложных политических вопросов довольно враждебной, активно антисоветской аудитории…Первый раз Евтушенко посетил Америку в том же 1960 году — туристом, с 33 долларами в кармане и тремя словами в языковом багаже, а именно: Where is striptease? «В США я захватил значок с фотографией Фиделя Кастро — молодой очаровательный революционер, скинувший кровавого диктатора Батисту, был одновременно идолом советской и американской молодежи. Каково же было мое удивление, когда в Канзас-Сити ко мне подошли две девушки, и у одной из них на груди я увидел точно такой же значок, как у меня. Девушка попыталась заговорить со мной по-английски — я ответил: “Ай не спикаю”. Она поняла и поинтересовалась, как у меня с испанским, а я, как и многие молодые люди того времени, этот язык учил. Она спросила: “Скажите, вас можно потрогать? Нам говорили, что в Советском Союзе все люди — роботы”. В общем, Фидель нас сосватал. Красавица мне сказала: “Слушай, ты можешь на пару дней отлучиться из группы? Я тоже удеру от мамы с папой, и мы махнем с тобой в самый красивый город Америки — Сан-Франциско. Напиши записку своим, чтобы не беспокоились”. Так я и сделал… Эти два-три дня были сказкой. Шутливо я называл ее “гринга”, хотя в женском роде этого слова не существует (американцы зовут так испанцев). Утром, когда она сладко спала, а мне не хотелось ее будить, я ушел — нужно было возвращаться…» Недаром Контора долго стояла поперек его пути на Запад. У него к той поре был, можно сказать, богатый опыт общения с Лубянкой. Ну, во-первых, он там получал в свое время тещины деньги. А во-вторых, был как-то прошен и на особую встречу. После очередного дня рождения, в 1957 году, его пробудили коротким звонком в дверь. К нему явилась Контора в образе крайне вежливого человечка, предложившего пожаловать к ним на Лубянку. Башка трещала, ему было дано время на ее лечение. Оздоровлялся он в обществе могучего друга, заночевавшего у него, автора стихов про пустой рукав.
В двенадцатом номере «Юности» за 1960 год Евтушенко печатает стихотворение «Ограда», как уже говорилось, лукаво посвящая его якобы памяти Луговского, о чем договаривается с его вдовой. На самом деле речь о Пастернаке:
(«Парижские девочки»)
Я еще раз подумал над Вашими возможными помощниками в этой работе, и мне хочется еще раз посоветовать Вам (особенно учитывая, что Вы хотите делать фильм-поэму) взять в коллектив Евтушенко… Он — человек, способный написать сценарий такой вещи, я почему-то убежден в этом…Начинается роман Евтушенко с кино. Еще в 1959-м он поместил в журнале «Искусство кино», № 5, статью «Поэзия и кино» — о все большем взаимопроникновении этих двух видов творчества на примере кинопоэмы Сергея Герасимова по поэме Рождественского «Моя любовь». Калатозов, автор таких насыщенных лиризмом вещей, как «Летят журавли» и «Неотправленное письмо», думал точно так же. В номере шестом журнала «Советский экран» за 1961 год прошла информация о готовящемся фильме. Режиссер М. Калатозов, оператор С. Урусевский, авторы сценария Е. Евтушенко и Э. П. Барнет, кубинский поэт. Евтушенко берет командировку в «Правде» и в качестве специального корреспондента отправляется на Кубу. Он живет там полгода, путешествует пешком по пути повстанцев в горах Сьерра-Маэстра, встречается с людьми, в том числе с вождем революции — Фиделем Кастро. Это был молодой харизматик, сын испанского эмигранта, ставшего богатым землевладельцем, юрист по образованию, отважный и неотразимый: огромен, строен, яркоглаз, огненно-речист, чернобород, — повстанцы называли себя барбудос как раз по признаку ношения бороды. Неожиданно для себя этот интеллектуал и борец за независимость принял коммунистическую религию, оказавшись в клещах противоборства идеологий и чудовищной мощи оружия двух сверхдержав, с противоположных сторон планеты перекрестно нависающего над его крошечным островом. Фидель выбрал СССР и попал в горячие объятия Хрущева, на пару с которым сходил на охоту в белых русских снегах. Фидель дружил со стариком Хемингуэем, жившим на Кубе и одобрившим действия молодых кубинцев, поднявшихся с оружием в руках против порядков, установленных на острове Америкой, откуда он уехал по причине нелюбви к порядкам, установленным там, в Америке. Куба как курортный бордель Америки претила старику Хему. Он надеялся, что Куба станет другой. Там же, на Кубе, Евтушенко сошелся с кубинскими поэтами Р. Ф. Ретамаром, Н. Гильеном, Э. Падильей, X. Бараганьо, их лирику переводя на русский язык. Молодой русский поэт пришелся ко двору, влюбился в остров, и это было взаимно. В 1962-м он вместе с другими авторами будущего фильма колесит по всей Кубе, и это продолжается три месяца. Они встречались с тысячами людей, записали разговоры на магнитофонную пленку и стали снимать. Пару раз их принимал Фидель. Там же, на Кубе, Евтушенко впервые пересекается с Юрием Гагариным, навестившим Кубу, и знакомится с Че Геварой, уже почти легендой. «Разговор происходил в 1963 году, когда окаймленное бородкой трагическое лицо команданте еще не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодежи. Команданте был рядом. Пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но еще до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам ее искал. Согласно одной из легенд, команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерть, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров». Фильм родился (1964) в яростных спорах единомышленников. Работали так: собирались вчетвером, обговаривали каждый эпизод, сценаристы расходились по разным комнатам, готовили свои варианты и затем находили общее решение. Двухсерийный фильм «Я — Куба» состоял из четырех новелл о недавней истории острова, о неизбежности революции. Свой вариант сценария Евтушенко перевел в жанр поэмы в прозе и назвал его «Я — Куба». Это было экспериментальное кино (с подачи Фрэнсиса Форда Копполы и Мартина Скорсезе его используют как учебное пособие во многих киношколах мира), в котором снимался лишь один актер-профессионал, все остальные исполнители — обычные люди. Даром, что ли, кубинцы — народ-артист, свою революцию исполнивший как карнавал. Страдания, кровь, мужество, любовь, музыка, танцы, стихи Николаса Гильена. Для начала кино показали самой Кубе, в Сантьяго-де-Куба, и многотысячному зрителю на главной площади Гаваны, после пылкой речи Фиделя.
В августе 1961-го Евтушенко заглянул в Киев. Литинститутский приятель, уроженец Киева, мальчишкой проведший 1941–1943 годы в оккупации, Анатолий Кузнецов показал ему Бабий Яр. В этом овраге фашисты расстреливали гуртом евреев, партизан, военнопленных, заложников. В 1950 году по распоряжению киевских городских властей Бабий Яр, огороженный валом, был залит жидкими отходами соседних кирпичных заводов, чудовищная масса которых через десять лет при весеннем снеготаянии прорвала заграждение, хлынув в сторону окрестных селений и уничтожив множество жилья и кладбище. Жертв было до полутора тысяч человек. Это назвали Куреневской трагедией, по имени пострадавшего городка. Евтушенко стоял над знойным расплавом окаменевших старых нечистот.
Зачем сейчас, в 1961 году Евгений Евтушенко вернулся к этой теме? Может быть, он вспомнил о Бабьем Яре, чтобы предостеречь мир от фашизма? Может быть, он не мог молчать, услышав истеричные вопли западногерманских реваншистских ублюдков? А может быть, он хочет напомнить некоторым своим сверстникам и сверстницам о доблестях, о подвиге, о славе и о великих жертвах отцов?.. Ничего подобного. Стоя над крутым обрывом Бабьего Яра, молодой советский литератор нашел здесь лишь тему для стихов об антисемитизме! И думая сегодня о погибших людях — «расстрелянный старик», «расстрелянный ребенок» — он думал лишь о том, что они — евреи. Это для него оказалось самым важным, самым главным, самым животрепещущим!..<…> Сейчас дружба наших народов крепка и монолитна как никогда. Почему же сейчас редколлегия всесоюзной писательской газеты позволяет Евтушенко оскорблять торжество ленинской национальной политики такими сопоставлениями и «напоминаниями», которые иначе как провокационные расценить невозможно? Во имя чего надрывается сейчас Евтушенко, силясь перекричать победный гул нашей трудовой жизни?.. «Бабий Яр» — очевидное отступление от коммунистической идеологии на позиции идеологии буржуазного толка.Эренбург отзывается коротким письмом в газету: «Считаю необходимым заявить, что Д. Стариков произвольно приводит цитаты из моих статей и стихов, обрывая их так, чтобы они соответствовали его мыслям и противоречили моим». Вот «Бабий Яр» Эренбурга 1944 года, целиком, а не в обрывке.
Эренбург — старый метрдотель в правительственном ресторане — был в восторге, что с ним стали здороваться за ручку. Лакейские упования многим казались тогда пророчеством. Слуцкого тянуло к Эренбургу. Эренбург нашел Слуцкого. И назвал его. Оттепели полагалась поэтическая капель. Эренбургу казалось, что он нашел подходящего поэта.Слуцкий знал, разумеется, о неоднозначности Эренбурга, но оправдывал его так: «Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…» Эта позиция многое объясняет в мировоззрении, творчестве и поведении Евтушенко.
(«В церкви Кошуэты»)
— Со мной, — сказал Наровчатов дежурной у входа, и меня пропустили! Впервые! В тесном ресторанчике Дома литераторов переливались голоса, клубился папиросный дым. У меня кружилась голова, и даже не столько от выпитого, сколько от сознания причастности. Я хорошо различал лица, слова, я наслаждался, ощущал себя избранным, посвященным, удостоенным. Теперь на этом месте — бар, теперь это проходной коридор, это всего лишь предбанник бывшего ресторана. А тогда это было главное помещение. Пять-шесть столиков… За дальним из них я увидел Михаила Светлова! За соседним столиком справа — Семена Кирсанова. Слева, Господи Боже мой, сидел совсем еще юный Евтушенко в компании неизвестных счастливчиков. Рядом с ним — совсем уж юная скуластенькая красотка с челочкой на лбу. Сидели те, чьи стихи залетали в калужские дали, о ком доносились отрывочные известия, слухи, сплетни. Сидели живые. Рядом. Можно было прикоснуться!.. — Послушай, — сказал Евтушенко кому-то из своих, — у меня четырнадцать тысяч… Давай сейчас махнем в Тбилиси, а? «Че-тыр-над-цать ты-сяч! — поразился я. — Четырнадцать тысяч!» Эта сумма казалась мне недосягаемой. «Четырнадцать тысяч!» — подумал я, трезвея. Наровчатов тем временем допивал очередной стакан. И непрерывно курил. Он начал было читать мне свои стихи, но сбился и снова потянулся к бутылке. — Чего же ты, брат, не пьеф? — спросил он с усилием. — Я пью, — пролепетал я, пытаясь осознать свалившееся на меня внезапно: как, должно быть, замечательно, имея четырнадцать тысяч, махнуть в Сухуми и через два часа сидеть уже у моря, а после — в Тбилиси, а после — во Львов, к примеру, и снова в Москву, и ввалиться сюда, в дом на Воровского… …Я шел по поздней Москве и повторял с ужасом и восхищением: «Четырнадцать тысяч!.. Четырнадцать тысяч!..»Этот богач, этот волшебник Евтушенко, когда они познакомились (1957), чуть не сразу стал хлопотать о книжке Окуджавы, и она вышла, книжка «Острова». «В 1962 году Булат, Роберт, я и Станислав Куняев собирались ехать с женами в туристскую поездку в Швецию, но нас вызвал оргсекретарь Московской писательской организации — бывший генерал КГБ Ильин и сообщил, что Булата где-то “наверху вычеркнули” из списка. Мы единодушно, и Куняев в том числе, заявили, что без Булата никуда не поедем. Только в результате нашего прямого шантажа возможным скандалом Булата первый раз выпустили за границу. Но вот что поразительно — он держал себя там с таким спокойным достоинством и с таким сдержанным ироничным любопытством, что порой казалось — это мы за границей первый раз, а он там — частый, слегка скучающий гость». Под занавес 1961 года — 25 декабря партия идет в наступление: секретарь по идеологии ЦК КПСС Л. Ф. Ильичев на всесоюзном совещании по идеологии произносит соответствующую речь. Академик АН СССР по Отделению экономических, философских и правовых наук (философия), партийный мыслитель выстраивает ряд основных приоритетов в государственной идеологии, как то: формирование научного, марксистско-ленинского мировоззрения, преодоление последствий культа личности в идеологии, воспитание трудящихся в духе коммунистической морали и борьба с пережитками в сознании людей, решительная борьба против влияния буржуазной идеологии. Советский народ с энтузиазмом выполняет предначертания партии, однако художественная интеллигенция, особенно ее молодой отряд, подвержена заразе капиталистической пропаганды. Но пути нашей творческой молодежи не перекрыты намертво: вскоре тем же стотысячным тиражом в издательстве «Советский писатель» выходит «Нежность», девятая (!) книга Евтушенко, о которой много и хорошо пишут в 1962-м: Ст. Лесневский в «Известиях» от 3 октября, С. Чудаков в «Огоньке», № 44. Эпистолярий Евтушенко разбросан и, кажется, не слишком велик. Прочтем одно из писем молодого поэта. К солидному редактору: В. А. Косолапову. «HOTEL CURACAO Intercontinental plaza piar, Willemstad, Curacao, Netherlands Antilles Tel. 12 500 cable address inhotelcor Curacao
Дорогой Валерий Алексеевич! Посылаю Вам новые стихи. Прошу к ним отнестись с нежностью — то есть напечатать. Ежели они будут быстро напечатаны, и Вы сообщите мне об этом телеграммой, то я буду периодически Вам высылать новые стихи о Кубе, т. к. ясно представляю, что “Правда” будет еще долгое время перегружена послесъездовскими материалами. Я не случайно посылаю эти стихи именно Вам, т. к. думаю, что опубликовать их было бы хорошо после всей глупой шумихи. Но — как говорил Сергей Александрович Есенин, “ Все пройдет, как с белых яблонь дым”. И как многократно подтверждает история, он был удивительно прав. Теперь одна просьба. Если эти стихи Вы опубликуете и другие присылаемые мной стихи будете тоже публиковать, очень прошу каким-либо образом без задержки выплачивать гонорар моей жене Галине Семеновне Евтушенко. Ее телефоны И-19318 или В-74593. А то, как я подозреваю, она без копейки денег. Я знаю, что Вы добрый, хороший человек и только поэтому обременяю Вас этой прозаической просьбой. Итак, я жду Вашей телеграммы относительно этих стихов и будущих. Крепко жму руку Вам и всем друзьям. Привет также друзьям из газеты “Литература и жизнь” — кажется, так она называется. Ваш, иногда без умысла подводящий Вас Евг. Евтушенко. Мой адрес: CUBA HABANA HOTEL HABANA LIBRE 1726». Писано 31 января 1962 года. В конце марта 1962 года Дмитрий Шостакович звонит Евтушенко. Жена Галя не верит телефонному голосу, представляющемуся композитором, и бросает трубку. — Звонил какой-тостранный кадр и представился Шостаковичем… Шостакович перезванивает, поэт подходит к телефону. Шостакович просит разрешения написать музыку на «Бабий Яр», и тут оказывается, что «одна штука» уже готова. Евтушенко с женой приезжают к Шостаковичу домой. Он играет на рояле и поет «одну штуку» — вокально-симфоническую поэму «Бабий Яр». «…пел он тоже гениально — голос у него был никакой, с каким-то странным дребезжанием, как будто что-то было сломано внутри голоса, но зато исполненный неповторимой, не то что внутренней, а почти потусторонней силой. Шостакович кончил играть, не спрашивая ничего, быстро повел меня к накрытому столу. Судорожно опрокинул одну за другой две рюмки водки и только потом спросил: “Ну как?”» Затем начинается и идет работа над Тринадцатой симфонией: последовали другие части разрастающегося сочинения — «Юмор», «В магазине», «Страхи» и «Карьера», стихи того же автора. Вещь стала пятичастной. Восьмого июня Шостакович пишет Евтушенко: «Все стихи прекрасны… Когда завершу 13 симфонию, буду кланяться Вам в ноги за то, что Вы помогли мне “отобразить” в музыке проблему совести…» Восемнадцатого декабря 1962 года состоялась премьера в Московской консерватории, играл филармонический оркестр под управлением Кирилла Кондрашина, певец Виталий Громадский. Когда музыка замолкла, зал загремел овацией и встал. «И вдруг он (Шостакович. — И. Ф.) ступил на самый край сцены и кому-то зааплодировал сам, а вот кому — я не мог сначала понять. Люди в первых рядах обернулись, тоже аплодируя. Обернулся и я, ища глазами того, кому эти аплодисменты были адресованы. Но меня кто-то тронул за плечо — это был директор Консерватории Марк Борисович Векслер, сияющий и одновременно сердитый: “Ну что же вы не идете на сцену?! Это же вас вызывают…” Хотите — верьте, хотите — нет, но, слушая симфонию, я почти забыл, что слова были мои — настолько меня захватила мощь оркестра и хора, да и действительно, главное в этой симфонии — конечно, музыка. А когда я оказался на сцене рядом с гением и Шостакович взял мою руку в свою — сухую, горячую, — я все еще не мог осознать, что это реальность…» Сохранились фотографии: то самое рукопожатие, а также снимок, где всю руку Шостаковича от локтевого сгиба вниз обняла рука Евтушенко. Идеологический отдел ЦК КПСС внес предложение в Секретариат ЦК КПСС: «Ограничить исполнение 13-й симфонии Шостаковича». Ограничили. В июле — августе 1962 года прошел Всемирный фестиваль молодежи в Хельсинки. «Это были очаровательные и сумасшедшие дни, упоительно зараженные разрушительными микробами наивной веры в революционное всемирное братство, когда молодой, еще малоизвестный Жак Брель, ставший потом моим другом, пел на советском пароходе; когда попавший, кажется, впервые за границу Муслим Магомаев, обсыпанный юношескими прыщиками, в чьем-то одолженном концертном пиджаке с явно короткими рукавами, исполнял мою только что запевшуюся песню “Хотят ли русские войны?” в финской школе, превращенной в общежитие французской делегации; когда по улицам в обнимку ходили израильтяне и арабы; когда кубинцы и американцы хором вместе кричали “Куба — си, янки — си!”, а у меня была любовь с одной юной, очень левой калифорниечкой, как и я только что возвратившейся с Кубы в полном восторге. Мы с ней были влюблены не только друг в друга, но за компанию и в Фиделя Кастро и могли общаться лишь на третьем языке — испанском. Это, впрочем, не помешало нам однажды ночью любить друг друга на траве какого-то незнакомого нам хельсинкского парка, а проснувшись утром, мы весело расхохотались, зажимая рты, потому что, оказывается, провели ночь прямехонько напротив очень важного дворца, где, как истуканы, застыли двое солдат. Меня поразило то, что у моей левой калифорниечки на черном чулке была обыкновенная дырка, в которую выглядывал розовый веселый глаз ее пятки, словно у какой-нибудь московской девчонки из Марьиной Рощи. <…> Московской девушке-балерине, танцевавшей на открытой эстраде в парке, разбили колено бутылкой из-под кока-колы, а в ночь перед открытием фестиваля хулиганы подожгли русский клуб. От пристани, где мы жили на теплоходе “Грузия”, в пахнущую пожаром ночь то и дело уносились советские автомобили, набитые спортсменами и агентами КГБ. Покидать борт теплохода было строжайше запрещено, однако мне удалось улизнуть. На берегу меня ждала моя калифорниечка, на сей раз заштопавшая дырку на своем чулке. И это меня тоже поразило, ибо я был тогда уверен в том, что американки чулки не штопают, а просто их выбрасывают. …я впервые лицом к лицу столкнулся с политическим расизмом в действии, когда фашиствующие молодчики пытались разгромить советский клуб». В результате разнообразных страстей появилось стихотворение «Сопливый фашизм», тотчас напечатанное в «Правде» и зарубежных изданиях и таким образом облетевшее весь глобус. Кубинская болезнь Евтушенко переходит в звездную. В родной «Юности» веселая Галка Галкина (Виктор Славкин) тиснула эпиграмму:
Не у меня же в будке его принимать. Потемкинскую деревню заменила дача академика Алексеева. Не знаю уж, где достали такую скатерть, хрусталь. Меня причесали парадно, нарядили, все мои старались. Потом приехал за мной красавец Рив, молодой американский славист. Привез меня заблаговременно. Там уже все волнуются, суетятся. И я жду, какое это диво прибудет — национальный поэт. И вот приходит старичок. Американский дедушка, но уже такой, знаете, когда дедушка постепенно становится бабушкой. Краснолицый, седенький, бодренький. Сидим мы с ним рядом в плетеных креслах, всякую снедь нам подкладывают, вина подливают. Разговариваем не спеша. А я все думаю: «Вот ты, милый мой, национальный поэт, каждый год твои книги издают, и уж, конечно, нет стихов, написанных “в стол”, во всех газетах и журналах тебя славят, в школах учат, президент как почетного гостя принимает. А на меня каких только собак не вешали! В какую грязь не втаптывали! Все было — и нищета, и тюремные очереди, и страх, и стихи, которые только наизусть, и сожженные стихи. И унижение, и горе. И ничего ты этого не знаешь и понять не мог бы, если бы рассказать… Но вот сидим мы рядом, два старичка, в плетеных креслах. И словно бы никакой разницы. И конец нам предстоит один. А может быть, и впрямь разница не так уж велика?»Ахматова прочла ему «Последнюю розу» с эпиграфом из неизвестного поэта И. Б.: «Вы напишете о нас наискосок». У Евтушенко с Ахматовой — не сложилось, а однажды был такой случай: «…на дне рождения вдовы расстрелянного еврейского поэта Маркиша — Фиры я целый вечер сидел рядом с молчаливой, одетой во все черное старухой, пил и болтал пошлости, будучи уверен, что это какая-нибудь провинциальная еврейская родственница. Помню, эта старуха, видимо, не выдержав моей болтовни, встала и ушла. — О чем вы говорили с Анной Андреевной? Я ведь вас нарочно посадила рядом… — спросила Фира. — С какой Анной Андреевной? — начиная холодеть и бледнеть, спросил я, все еще не веря тому, что произошло. — Как с какой? С Ахматовой… — сказала Фира». У Лидии Корнеевны Чуковской, в знаменитых «Записках об Анне Ахматовой» скрупулезно фиксирующей ее настроения, заметно, что сквозь ахматовские реплики просвечивает озабоченность собственной славой.
29 октября 1960 29 октября 60 ЛГ опубликовала 4 стихотворения Ахматовой: «Музу» («Как и жить мне с этой обузой»), «И в памяти черной пошарив, найдешь», «Эпиграмму» и «Тень». …Мы выпили по бокалу шампанского в честь ЛГ. Да, «Литературной газеты»! Гослит не осмеливается печатать ненапечатанные стихотворения Ахматовой — ну так вот, накося выкуси, они теперь напечатаны. …Выглядит Анна Андреевна дурно, движется неловко: тучна. Пока сидит — плечи, профиль, серебро волос и рука у щеки — она прекрасна и никакой ей младости не надо, но встает из-за стола по-стариковски, с трудом пробираясь между столом и диваном, большая, широкая. Стихи имеют успех. Звонил с восторгом Евтушенко и еще кто-то. 1 июля 1961 Я спросила, читала ли она в «Литературной газете» статью Сарнова об Евтушенко и Вознесенском. Она статьи не читала, а о Евтушенко и Вознесенском отозвалась неблагосклонно и как о личностях и как о поэтах. Я спорить не собираюсь: ни Вознесенского, ни Евтушенко вообще никогда и в глаза не видывала. Стихи Вознесенского не воспринимаю, а в Евтушенко — «в этом теплится что-то». Писать стихи он не умеет, но что-то живое есть… А впрочем, я не вчитывалась. — Начальство их недолюбливает, — сказала я. — Вздор! Их посылают на Кубу! И каждый день делают им рекламу в газетах. Так ли у нас поступают с поэтами, когда начальство не жалует их в самом деле!..Евтушенко напишет в эссе «…И голубь тюремный пусть гулит вдали» (1988): «Я не стремился познакомиться с Ахматовой — для меня это было так же странно, как оказаться в машине времени, которая перенесла бы меня в дореволюционную Россию. Мне было достаточно нескольких случаев, когда я наблюдал Ахматову издали, без аффектированного благоговения, но с безмерным почтением, как случайно уцелевшую реликвию. Однажды, правда, я не удержался и все-таки позвонил ей, на квартиру Ардову, когда ее публикация в “Литературной газете” потрясла меня такими простыми, волшебными строками о Пушкине:
В разговоре я назвал имя Евтушенко. Анна Андреевна не без пренебрежения отозвалась об его эстрадных триумфах. Мне это пренебрежение показалось несправедливым: эстрада эстрадой, но не все же ею исчерпывается! Ахматова слегка пожала плечами, стала возражать и наконец, будто желая прекратить спор, сказала: — Вы напрасно стараетесь убедить меня, что Евтушенко очень талантлив. Это я знаю сама.Очень талантлив. Слово сказано. Можно даже сказать, что Евтушенко несколько умерил ахматовскую оценку его таланта.
Двадцать первого октября 1962 года «Правда» печатает «Наследники Сталина». Как и в случае с «Бабьим Яром», эта вещь была подстрахована подушками безопасности, на сей раз так: впереди — перевод с таджикского Мирсаида Миршакара «Программа нашей партии ясна», а с тылу — «Винтик» Ярослава Смелякова. Со смеляковской выстраданной вещью редакции не стоило бы так цинично поступать. Год назад, в ночь на 31 октября, сталинский гроб вынесли из мавзолея. «В 1962 году, после выноса тела Сталина из мавзолея, я написал стихотворение “Наследники Сталина”. Напечатать его было почти безнадежно. Когда я показал его Твардовскому, он сказал с мрачноватой иронией: “Спрячьте-ка лучше вашу антисоветчину в дальний ящик стола и никому не показывайте…” …Я работал на Кубе вместе с Калатозовым и Урусевским, когда разразился Карибский кризис. Прилетевший для переговоров с Фиделем Микоян на официальном приеме вынул из кармана привезенную им свежую “Правду”: — Вот как меняются времена, товарищ Фидель. Раньше бы за такие стихи этого молодого поэта посадили бы… Это было мое стихотворение “Наследники Сталина”, напечатанное ровно за день до Карибского кризиса».
Сделаем отступление, вот именно лирическое. Ровно в то же время другой поэт высказался о том, что тревожит всех.
Лет пять-шесть назад еще могли объединять Евтушенко, Рождественского, Ахмадулину, Панкратова в отдельное поэтическое направление. Сегодня такое объединение было бы смешно. Квартет распался. Выиграла от этого поэзия? Безусловно.Чухонцев был одним из консультантов (их было четверо) в отделе поэзии «Юности». Бок о бок с ним в той же должности трудился Юрий Ряшенцев. На его памяти это было так:
Трудно представить себе популярность журнала «Юность» в шестидесятые — семидесятые годы. Мы получали, в среднем, двести писем в день только в отдел поэзии. Ни Маяковский, ни Симонов не имели такой почты. Каждое десятое письмо было Евгению Евтушенко или Андрею Вознесенскому.В своей статье Чухонцев неназойливо упирает на творческую независимость. Образец Чухонцева — Леонид Мартынов. Аналогию этому единственному, отдельному пути Чухонцев видит в новых лицах — в Фазиле Искандере, Науме Коржавине, Леониде Завальнюке. Незаметно для себя Чухонцев мысленно создал другую группу. Причина была. Поистине массовый наплыв поэтической молодежи, который надо было хоть как-то структурировать. Евтушенко неумолимо вырвался вперед, с него и начинали. Место Ю. Панкратова в том пресловутом списке мог занять то В. Цыбин, то С. Поликарпов, то еще кто-то, но впереди был все равно он, Евтушенко. Все ругатели сошлись на евтушенковском «Нигилисте», вещице не ахти какой, но содержащей портретный эскиз нового героя времени:
Пока идут шумные баталии вокруг шумных поэтов, в издательстве «Советский писатель» выходит небольшая (142 странички, тираж 6 тысяч экземпляров) книжка Арсения Тарковского «Перед снегом», и еще мало кто догадывается, что в русской поэзии советского периода исподволь начинается новая эпоха.
«Поэтов много, хороших людей куда как меньше, а Евтушенко — один из них — и перед Богом будет оправдан. И “Строфами века”, которых без него уж точно не было бы. Ну, а также и стихами. Но нехорошо свое место рождения скрывать: в Нижнеудинске чехи арестовали Колчака, это место для русского человека — священно. Вот и все грехи Евтушенко.Там же, рядом:25. VI. 1997 г. Е. Витковский».
«Я счастлива, что мне довелось жить в эпоху поэта Евтушенко. 12 августа 1997. И. Лиснянская».Общий привет цветов осенних — весеннему.
Но вернемся в шестидесятые. Группа товарищей во главе с секретарем по идеологии ЦК Л. Ф. Ильичевым, настропаляемым серым парткардиналом, несгибаемым сталинистом М. А. Сусловым, готовит акцию, которая убедила бы Хрущева в серьезности антисоветских процессов, происходящих в среде художественной интеллигенции, тем более что Хрущев уже вроде бы настроился и цензуру отменить. Состоялось его посещение выставки в Манеже 1 декабря 1962 года. Хрущев смотрел на вещи новых художников, как на новые ворота, и кричал о «пидорасах». Всего этого показалось мало. Собрали интеллигенцию 14 декабря. Солженицын незаметно, на коленях, записал фрагменты хрущевской речи-импровизации: «Сионисты облепили товарища Евтушенко, использовали его неопытность… Анекдот: великий поэт, как ваше здоровье? Лесть — самое ядовитое оружие…»
1963 год стал первым пиком «чрезмерного» успеха Евтушенко. Хронология этого года достойна подробного цитирования. Год начался для Евтушенко с публикации его прозы — журнал «Молодая гвардия», № 1, рассказ «Куриный бог». Это его вторая проза — четыре года назад «Юность» поместила рассказ «Четвертая Мещанская», о котором в превосходных степенях отозвался классик советской прозы Валентин Катаев в речи на 3-м съезде писателей СССР:
Совсем недавно уже достаточно известный и, по-моему, выдающийся молодой поэт Евгений Евтушенко выступил у нас (в журнале «Юность». — И. Ф.) со своим первым рассказом «Четвертая Мещанская», — рассказ на редкость хорош как по форме, так и по содержанию. Всего несколько страничек, а такое впечатление, что прочел повесть, даже небольшой роман…Василий Аксенов — это сегодня звучит как минимум экзотично — истолковывал успех поэтов с колокольни прозаика.
Я часто думал: почему так получилось в конце концов, что прозаики были всегда во втором эшелоне? А потом произошло нечто парадоксальное: поэты были ассимилированы в конце концов властью. А прозаики вступили в полный и непримиримый конфликт с соцреализмом, стало быть, и с правящей идеологией. И я пришел к выводу, что такая ситуация возникла в результате жанровой специфики. Поэзия, все-таки, это монолог. Монолог этой властью принимался гораздо легче, чем полифония. А роман, к которому мы приближались, роман — это полифония. И это категорически не воспринималось соцреализмом. Подспудно, подсознательно не воспринималось и отвергалось. Они уже привыкли, что Ахмадулина вот так вот говорит. И это ее голос. Но привыкнуть к роману, где все говорят на разные лады, — это невозможно.А не ревность ли это? Элементарная. А ревновать — почвы для этого, в общем-то, не было. Юрий Ряшенцев вспоминает:
Василий Аксенов рассказывал: однажды, по каким-то своим литературным делам, он оказался в одной среднеазиатской столице, на аэродроме, где ждал самолета в Москву. В ожидании зашел в ресторан. Ресторан был полон. Официант пристроил его к какому-то столу, за которым царил лейтенант, москвич или выдававший себя за москвича, — в ту пору это вызывало у провинциалов интерес, а не ненависть. Лейтенант, между тостами, увлекал присутствующих эпизодами из жизни своего двора, «в самом центре Москвы, на Стромынке» (!). По его словам, там жили и Евтушенко, и Окуджава, большие алкаши, которых хлебом не корми — дай выпить с автором этих баек. Аксенов слушал, слушал и наконец не выдержал. — Что ты все врешь? За столом затихли, впервые обратив внимание на какого-то подсаженного к ним и при этом так нагло заявившего о себе пассажира. Лейтенант привстал. — А ты кто сам-то будешь? — поинтересовался он у незнакомца. Запахло дракой. — Я сам буду Василий Аксенов. Долгая пауза. Затем совершенно неожиданно: — Над чем сейчас работаешь, Вася? Конфликт погас, едва начавшись. Читатель в советское время — святой персонаж. Его бить никак нельзя!«Куриный бог» — трогательная вещица, со всеми чертами евтушенковских стихов той же поры: слезная исповедь, безутешная страсть к далекой женщине, любовь к себе (в образе восьмилетней девочки-подруги), надежда на счастье, трепет пред грубой реальностью существования на фоне неправдоподобно прекрасного мира, схваченного острым фотографическим глазом. «Море темнело и темнело. Облака то судорожно сжимались, то устало вытягивались, то набегали одно на другое, делаясь одним гигантским облаком, то распадались. И внезапно среди этого непрерывного объединения и распада я увидел мужское незнакомое и в то же время очень знакомое лицо с умными страдающими глазами. Это лицо тоже все понимало. Я глядел на него, словно загипнотизированный, вцепившись пальцами в траву, пробивавшуюся из расщелин скалы. Лицо вдруг исчезло. Я долго искал его взглядом, и снова из витиеватого движения облаков возникло лицо — на этот раз женское, но с такими же точно глазами. Оно тоже все понимало. Потом лицо стало мужским, потом снова женским, но это было одно и то же лицо — лицо великой двуединой человеческой доброты, которая всегда все понимает. Мне было и страшно, и хорошо. Это страшно и хорошо еще долго продолжалось во мне и после того, когда вокруг стало настолько темно, что в колышущихся очертаниях облаков ничего невозможно стало различить, даже если что-то и было». Хорошая проза. Рука поэта. В рассказе произошло то, что станет навсегда одной из существеннейших характеристик Евтушенко-художника: отсутствие жесткой работы с композиционными акцентами, их сдвиги и смещения, невольные скорее всего. На первый план вышел невинный курортный роман с нимфеткой. Некая помесь Гайдара с Набоковым, в пользу первого. В подсюжете рассказа — мужнин мордобой возлюбленной героя и подоплека всего этого. Узнаются конкретные прототипы и оного мужа, и любовника жены — известные советские поэты М. Л. и А. М. Среди стихотворений 1957 года есть «Маша». Прототипу героини, дочери Маргариты Алигер от Александра Фадеева, 13–14 лет, но без особой натяжки эту девочку можно увидеть и в «Курином боге». Такие стихи:
(«Восьмилетний поэт»)
26 января 63 …Сегодня Анна Андреевна плохо слышит. Это бывает с ней — то лучше, то хуже. Сейчас — не из-за гриппа ли? Произнесла следующий монолог. — Мне кажется, я разгадала загадку Вознесенского. Его бешеного успеха в Париже. Ведь не из-за стихов же! Французы стихов не любят, не то что иностранных — родных, французских. Там стихи печатаются в восьмистах экземплярах. Если успех — еще восемьсот. И вдруг — триумф! Русских, непонятных… Я догадалась. Вознесенский наверное объявил себя искателем новых форм в искусстве — ну, скажем, защитником абстракционистов, как Евтушенко защитник угнетенных. Может быть, и защитник, но не поэт. Эстрадники! А меня их поэзия — или их эстрада? — как-то не занимает. Конечно, причину успеха интересно было бы исследовать. С социально-исторической точки. На Западе, говорит Анна Андреевна, не понимают по-русски, а стихов вообще не ценят. Пусть так! А в России понимают? По-русски? И ломятся на вечераВознесенского и Евтушенко… В чем дело?А в Питере ведь есть и свои поэты гражданской проповеди. Бродский вспоминал, что первым импульсом к его собственному стихописанию стало чтение стихов Владимира Британишского. Молодой читающий Питер знал дословно «Смерть поэта» (1956) Британишского:
Восьмого марта 1963 года Хрущев выступает на кремлевской встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства. Похвалив Евтушенко за хорошее поведение в Париже, он пожурил его за неправильную информацию, данную им западной публике насчет «Бабьего Яра»: мол, «его стихотворение принято народом, а критиковали его догматики. Но ведь широко знают, что стихотворение тов. Евтушенко критиковали коммунисты». Евтушенко запомнилось другое. «Когда в 1983 году в Георгиевском зале[3] мне вручали Государственную премию за поэму “Мама и нейтронная бомба”, которую Главлит (ведомство цензуры. — И. Ф.) безуспешно пытался запретить, я не слышал никаких поздравлений — мои барабанные перепонки, казалось, разрывались от эха улюлюканья, которое сотрясало этот зал в марте 1963 года». На той встрече волосатый кулак побагровевшего Хрущева вознесся над головой бледного Вознесенского, вросшего в трибуну, речистый лидер поносил Аксенова с Неизвестным, и всем недовольным предлагалось покинуть территорию СССР. Улюлюканье, о котором говорит Евтушенко, произошло накануне — 7 марта, когда Хрущев, открывая встречу, сымпровизировал: на простом разговорном языке, в присущем ему народном регистре, налаживал контакт с залом в духе нешуточной партийной взыскательности. Он полагал, что это и есть необходимая тональность общения с творцами. Аксенов вспоминал:
63-й год стал переломным. Вот тогда они впервые нас всех разбросали. И очень успешно. Разбросали, расшвыряли, запугали хрущевскими встречами… И они требовали отречений… Вот тут и началось расслоение…Вместе с новой женой, Галей, Евтушенко посещает Францию и ФРГ. Встречается с Пабло Пикассо, шансонье Жаком Брелем. Его принимают, помимо прочего, еще и как автора песни «Хотят ли русские войны», только что написанной совместно с Эдуардом Колмановским под непосредственным, можно сказать, руководством Марка Бернеса и в исполнении военного Ансамбля им. Александрова мгновенно облетевшей земной шар. Однако началось весеннее обострение. В середине марта западногерманский журнал «Штерн» и парижский еженедельник «Экспресс» почти одновременно напечатали евтушенковскую эссеистическую прозу — «Преждевременную автобиографию» (это название и нижеследующие цитаты — результат позднейшей авторской редактуры; в «Экспрессе» публикация называлась «Автобиография рано созревшего человека». — И. Ф.). Поднялась буря. Отчего же? Вот основные поводы к вселенскому возмущению. «В 1954 году я был в одном московском доме, среди студенческой компании. За бутылками сидра и кабачковой икрой мы читали свои стихи и спорили. И вдруг одна восемнадцатилетняя студентка голосом шестидесятилетней чревовещательницы сказала: — Революция сдохла, и труп ее смердит. И тогда поднялась другая восемнадцатилетняя девушка с круглым детским лицом, толстой рыжей косой и, сверкая раскосыми татарскими глазами, крикнула: — Как тебе не стыдно! Революция не умерла. Революция больна. Революции надо помочь. Эту девушку звали Белла Ахмадулина. Она вскоре стала моей женой. <…> Я давно хотел написать стихи об антисемитизме. Но эта тема нашла свое поэтическое решение только тогда, когда я побывал в Киеве и воочию увидел это страшное место, Бабий Яр. Я отнес стихотворение в редакцию “Литературной газеты” и прочитал его своему приятелю, работавшему там. Он немедленно побежал в соседние комнаты и привел коллег и заставил меня еще раз прочитать его вслух. Затем спросил: — Нельзя ли было бы копию сделать? Я хотел бы, чтобы у меня было это стихотворение. — И нам, и нам копии, — стали просить коллеги. — То есть как копии? — недоуменно спросил я. — Я же принес его печатать… Все молча переглянулись. Никому это даже в голову не приходило. Потом один из журналистов, горько усмехнувшись, сказал: — Вот он, проклятый Сталин, как в нас еще сидит… И подписал стихи в номер. <…> Через несколько дней газета “Литература и жизнь” опубликовала стихи Алексея Маркова, написанные в ответ на “Бабий Яр”, где я назывался пигмеем, забывшим про свой народ, а еще через три дня та же газета в обширной статье обвинила меня в том, что я попираю ленинскую интернациональную политику и возбуждаю вражду между народами. Обвинение чудовищнее и нелепее этого трудно было представить! И стихи А. Маркова, и статья вызвали огромную волну общественного возмущения. Я был завален письмами, идущими со всей страны. Однажды утром ко мне пришли два молодых человека, роста примерно метр девяносто каждый, со значками “Мастер спорта” на пиджаках, и объяснили, что их прислала меня охранять комсомольская организация их института. — Охранять? От кого? — удивился я. Молодые люди смущенно пояснили мне, что, конечно, народ очень хорошо принял мое стихотворение, но у нас и сволочи тоже попадаются. Так они сопровождали меня, как тени, несколько дней. Я потом поближе познакомился с ними, и выяснилось, что они сами вовсе не являются большими знатоками поэзии. Комсомольская организация выделила их по принципу физической силы — один из них был боксером, второй — борцом». Девятнадцатого, двадцатого, двадцать первого марта в Минске исполняли Тринадцатую симфонию. Пошли доносы в ЦК, им же организованные. «У нас нет еврейского вопроса, но его могут создать люди вроде Е. Евтушенко, И. Эренбурга, Д. Шостаковича». Двадцать второго марта в «Известиях» С. Михалков пишет инвективу «Молодому дарованию» («Ты говорил, что ты опальный…»), а затем еще и басню про Синицу: «Бездумной легкомысленной Синице / Однажды удалось порхать по загранице. <…> Пожалуй за границу / не стоит посылать Синицу!», — 4 июня в «Правде». Витальный, неугомонный был человек. Через некоторое время он публично — на сцене Большого зала ЦДЛ — спросит у Евтушенко, за сколько тот продался. Запад реагировал по-своему. Газета «Vinduet», Осло (1963. № 2): «Евгений Евтушенко положил к ногам весь мир, стал популярен, как футболист, он — баловень счастья». Как они там в Норвегии угадали, что он футбольный фанат? На родине создавался евтушенковский миф — он же, миф, сотворялся и на Западе. Пожалуй, наиболее сконцентрированно это происходит весной 1963-го в журнале «Time», США, статья «Литература правды»:
Это уже десятая весна с тех пор, как в марте 1953 года умер Сталин. После кончины тирана в стране началась социально-политическая «оттепель»: жизнь в СССР по-прежнему регламентирована, но наиболее жесткие формы террора исчезли почти без следа — как снег под солнцем. Сегодня для 100 миллионов русских моложе 25 лет — а они составляют почти половину населения Советского Союза — сталинизм превратился по сути в мрачные, но смутные детские воспоминания. Их мышление не искажено страхом, который до сих пор преследует поколение отцов, или слепой верой, что двигала их дедами-большевиками. Эту молодежь называют «потерянным поколением», но ей больше подошло бы другое определение — ищущее поколение. Советская Россия — все еще Спарта, а не Афины. Свободы в западном понимании этого слова там нет, но недовольство выражается открыто, как никогда раньше. <…> Биография «Жени» — как все называют двадцативосьмилетнего красавца Евтушенко — началась там, где закончился жизненный путь многих других русских поэтов: в Сибири. В жилах этого светловолосого, высокого (6 футов 3 дюйма) и худощавого человека течет украинская, татарская и латышская кровь (про латвийские корни он говорит: «там коллективизации не было»). Хотя ему нравится выставлять себя пареньком из провинции, по воспитанию и даже акценту Евтушенко — типичный москвич; это ярко проявляется и в его стихах, утонченных по форме, но зачастую разговорных по языку. Секрет его популярности связан с редкой способностью улавливать — и передавать читателям — сомнения и стремления поколения, уже утратившего иллюзии, но только начинающего обретать собственный голос. Евтушенко — его знаменосец, смелый, но отнюдь не жаждущий мученического венца. <…> В прошлом «поэзия протеста», к которой несомненно относится творчество Евтушенко, не доходила до подавляющего большинства населения России из-за его неграмотности. Сегодня благодаря поездкам поэтов по стране и большим тиражам книг их стихи достигают практически всего общества — а уровень образования в России сейчас выше, чем когда-либо. Результатом стал настоящий «поэтический ренессанс». По всей огромной стране — от Белоруссии до Средней Азии — в переполненных театральных залах и студенческих общежитиях толпы людей внимают поэтам с почти религиозным трепетом. Летом, воскресными вечерами, на площадях больших городов отдаются гулким эхом певучие строфы Пушкина, Лермонтова и — нередко — Жени Евтушенко. <…> У Евтушенко есть влиятельные друзья «при дворе», прежде всего это член редколлегии «Правды» Воронов, а через него и главный редактор «Известий» Алексей Аджубей — зять Хрущева. Еще один его видный сторонник — семидесятилетний писатель Илья Эренбург, чей роман «Оттепель», вышедший в 1954 году, дал название всей эпохе десталинизации. В 1960 году Евтушенко получил загранпаспорт и с тех пор немало поездил по Западной Европе, Африке и другим регионам мира. Он дважды побывал на Кубе, собирая материал для киносценария; посетил и дом, где Хемингуэй написал «Старик и море». В прошлом году, во время поездки в США, Женя отведал в Гарварде сухого мартини, послушал джаз в Гринвич-Виллидж и пришел к выводу, что из всех городов, где он побывал, «Нью-Йорк, если честно, самый лучший». Евтушенко женат вторым браком. Его первой супругой была красавица Белла Ахмадулина, одна из самых одаренных поэтесс молодого поколения. Прожив два года в крохотной комнате в коммуналке, они расстались в 1959 году; жилищные условия — одна из главных причин разводов у молодых русских. Годом позже Женя снова женился — на спокойной привлекательной брюнетке по имени Галя, отличной переводчице (она познакомила русских читателей с Моэмом и Сэлинджером). Надо полагать, успеху их брака способствует и то, что у них теперь есть отдельная двухкомнатная квартира в новостройке на окраине Москвы. Она обставлена стильной скандинавской мебелью, стены увешаны абстрактными картинами друзей Жени и стеллажами, забитыми книгами, которые он привез из поездок. Сейчас Евтушенко заканчивает киносценарий; съемки фильма начнутся на Кубе этой весной. Скоро в свет выходят два новых сборника его стихов; Женя также — впервые с детских лет — работает над романом. Его рабочее название «Закон больших чисел»: по словам Жени, речь идет о «попытке применить математические уравнения к новому поколению русской интеллигенции».В конце марта проходит IV пленум правления Союза писателей СССР. Писатели хором упиваются недавней встречей с руководством партии, речью Н. С. Хрущева, единодушно одобряют политику партии, клянутся ей в верности, бичуют империализм и его прихвостней, в данном случае Евтушенко с Вознесенским. А. Софронов в сердцах вспоминает, что он когда-то вручал Евтушенко билет кандидата в члены Союза писателей СССР. (Заметим в скобках. Главный редактор «Огонька», дважды лауреат Сталинской премии, твердокаменный сталинист, А. Софронов стал со временем знаменосцем отечественного национализма на казачьей закваске и одновременно — коммерческого успеха: его пьесы — небесталанные, особенно про стряпуху — и песни на его слова — почти народная «Шумел сурово брянский лес» — приносят баснословный доход. Между тем матерью его была Аделия Федоровна, в девичестве Гримм, полунемка-полуполька.) Все это печатается в «Литературной газете», излагается в других центральных изданиях. Евтушенко получает слово, но речь его не печатают. Зато обнародовано выступление Александра Чаковского, сменщика В. Косолапова в «Литературной газете»:
Вообще, когда читаешь некоторые вещи, опубликованные несколько месяцев назад, то остаешься в полном недоумении относительно того, как все это могло выйти на страницы печати. Например: «Вместе с тем работы таких талантливых молодых скульпторов и живописцев, как Э. Неизвестный, Ю. Васильев, В. Лемпорт, В. Сидур, Р. Силис, В. Вейсберг, М. Никонов, Г. Коржев, О. Целков, Н. Андронов, И. Глазунов и многих других, мы еще очень скупо выставляем за рубежом. Мы — по отношению к своей живописи и скульптуре — иногда похожи на человека, который, отправляясь в гости, не надевает своих лучших украшений. Могут подумать, что этот человек беден. А дома-то его сундуки набиты подлинными драгоценностями». Это из статьи Евтушенко «18 дней в Англии».Тридцатого марта — в день, когда публикуется верноподданническое обращение писательского пленума к ЦК Коммунистической партии СССР, в «Комсомольской правде» выходит фельетон-памфлет Г. Оганова, Б. Панкина и В. Чикина «Куда ведет хлестаковщина». Повод — появление «Автобиографии» в «Экспрессе» и «Штерне». Ответная бомба. Страна — не только читающая публика — оглушена.
Пора ему наконец посмотреть правде в глаза и увидеть, как выглядит в действительности все его поведение. Ведь это — вихляние легкомысленной рыбки, уже клюнувшей на червячка западной пропаганды, но еще не почувствовавшей острия, и воображающей, что она изумляет обитателей океана грациозной смелостью телодвижений.Пишут профессионалы, мастера пера. «Комсомолка» от 23 мая 1963 года. На первой полосе — начало публикации, на 2-й полосе — подвал. И вся третья полоса занята письмами читателей. Называется все это ВО ВЕСЬ ГОЛОС. 1200 откликов на одну статью. Подписано все это той же тройкой: Г. Оганов, Б. Панкин, В. Чикин. Начало публикации пафосное:
Извечно стремление человека к истине. На пути к ней непрестанная работа мысли рождает могучие горные массивы познания, с его солнечными вершинами и скрытыми сумеречной дымкой пропастями заблуждений. Процесс этот непрерывен. Но как в природе, так и в жизни общества периоды относительного спокойствия сменяются вдруг бурным горообразованием. Такой взлет мыслей и чувств происходит сейчас, когда с особой остротой партия ставит вопросы развития литературы и искусства, всей духовной жизни нашего общества. Эти вопросы занимают умы всех, и взволнованная мысль каждого — крупицы, из которых составляются горы. Вот и на редакционном столе растет и растет гора читательских писем. И, может быть, только по внешнему признаку их следует считать откликами на статью «Куда ведет хлестаковщина»… …Они легли перед нами на тот же редакционный стол — глянцевитые обложки «Лайфа», «Эко», «Темпо», страницы «Нью-Йорк геральд трибюн»…Тот, кто еще недавно скорбел, что «некогда беспокойный индивидуалист стал певцом кастровской Кубы и пишет гражданские стихи», сегодня оплакивает «судьбу Евтушенко». Но почему? Да потому, оказывается, что критика его зарубежных исповедей… ослабляет позиции коммунизма. Нам еще придется говорить об этих заклинаниях и зазываниях. Но отнюдь не полемика с ними составляет цель этой статьи. ГЛАВНОЕ — ПЕРЕДАТЬ ВЫСОКИЙ НАКАЛ БОРЬБЫ, КОТОРАЯ ЕЖЕДНЕВНО И ЕЖЕЧАСНО ИДЕТ НА БАРРИКАДАХ ИДЕЙ — ЗА НОВЫЙ МИР, ЗА НОВОГО ЧЕЛОВЕКА. Дыханием этой борьбы наполнены сотни и сотни писем — откликов, лежащих на столе.1200 откликов, собранных в брошюру «Во весь голос», тогда же выскочившую в свет. Фронтовик, медработник, учительница, офицер, люди всех возрастов и многих профессий — все возмущены, негодуют. Сам Евтушенко недоумевал, о чем вспоминал позже: «Моя автобиография, напечатанная в западногерманском “Штерне” и во французском “Экспрессе”, вызвала всплеск новой надежды левых сил в Европе после депрессии, вдавленной в души гусеницами наших танков в Будапеште 1956 года. Жак Дюкло, секретарь ФКП, на приеме в мою честь говорил, что после моей автобиографии многие французские коммунисты, сдавшие свои билеты в 1956-м, снова вступают в партию. Посол СССР во Франции Виноградов в своем тосте за меня сказал, что я заслуживаю за свою поездку звания Героя Советского Союза. Во франкистской Испании моя автобиография была запрещена как коммунистическая пропаганда. Правые круги ФРГ критиковали “Штерн” за эту публикацию. Я, по наивности своей, думал, что меня в Москве встретят чуть ли не оркестрами». Кроме того, в той поездке 1963 года, будучи в Западной Германии, он высказал уверенность в скором грядущем объединении Германии: это будет прежде чем мой старший сын женится (сына еще не было). Глава ГДР Вальтер Ульбрихт звонил по этому поводу Хрущеву в негодовании. Не был Евтушенко политиком. Никогда. Если он думает иначе, это — иллюзия. Одна из многих. Старший друг Луконин пошутил: «Раньше всегда советская власть вела по отношению к поэтам политику кнута и пряника. Евтушенко стал первым поэтом, кто начал вести политику кнута и пряника по отношению к советской власти». Красиво. Но вряд ли. Евтушенко еще был во Франции, когда к его матери Зинаиде Ермолаевне пришел заместитель главного редактора «Юности» С. Преображенский, в общем-то человек славный. Он принес письмо тогдашнего главного редактора журнала (Катаев освободил это место в 61-м) Бориса Полевого, в котором автор «Повести о настоящем человеке» просил ее, мать поэта, чтобы она уговорила сына подать заявление о выходе из состава редколлегии «Юности». С Преображенским Зинаида Ермолаевна была знакома давно, с военной поры, и сказала прямо, что они обойдутся в этом деле без нее. — И вообще, вы Женю ввели в редколлегию, когда он был с Калатозовым на Кубе. Вы же не спрашивали его согласия на это. Вот и выводите, не спрашивая. Потом раздался звонок из ЦК КПСС, от товарища Черноуцана, тоже неплохого человека, фронтовика, литератора, да к тому же мужа Маргариты Алигер, удивившего Зинаиду Ермолаевну суждением о том, что на Евтушенко плохо влияет его жена Галина. — Вы как партийный человек должны бороться за своего сына. — Мой сын — взрослый человек. Пусть сам решает. Вернувшись в Москву, Евтушенко сказал матери, что его текст при публикации исказили, что он попросил, чтобы ему из-за границы вернули рукопись «Автобиографии». — Когда я ее получу, ты прочтешь, и мы поговорим. Получив рукопись, он отнес ее помощнику Хрущева (приложив свое письмо на имя Никиты Сергеевича), дабы правитель смог сам во всем разобраться. Через несколько дней Хрущев при случае сказал Евтушенко: — А я, собственно, не знаю, Евгений Александрович, что тут такого особенного. Но было поздно, процесс уже пошел. Март выдался тяжелейшим. Евтушенко честили на все корки. Травлей занимались, помимо прочих, некоторые из его недавних друзей. Домашний телефон не умолкал, звонили все, в основном — сочувствующие. Евтушенко переселился на новую квартиру в Амбулаторном переулке и несколько недель не выходил из дому. Мать носила ему еду. Он обитал на шестом этаже, и в первый свой приход к нему она обнаружила, что вся лестница с первого этажа до шестого забита людьми. — Что вы тут делаете? — Охраняем Евтушенко. Много было иногородних. Опасались, что его, бесперебойно клеймимого во всех газетах предателем, неминуемо арестуют. В начале апреля собирается пленум Союза писателей РСФСР. Он бурлит. Бичуют чохом виднейших авторов журнала «Юность». Аксеновский роман «Звездный билет» порождает негативный термин «звездные мальчики», относящийся к этим авторам. Окуджава как в воду глядел:
Наше слово — оружие в нашей борьбе, каждое слово — как патрон. Легкомыслие для писателя просто-напросто аморально… На пленуме прозвучала суровая критика неправильного поведения и легкомыслия, проявленного Е. Евтушенко, А. Вознесенским и мной. Я считаю, что критика была правильной… Но еще легкомысленней было бы думать, что сейчас можно ограничиться одним признанием своих ошибок. Это было бы и не по-коммунистически и не по-писательски. Я никогда не забуду обращенных ко мне во время кремлевской встречи суровых, но вместе с тем добрых слов Никиты Сергеевича и его совета: «Работайте! Покажите своим трудом, чего вы стоите!»Накануне создания этого перла прозы Аксенов, вечером после утреннего мероприятия в Екатерининском зале Кремля, сказал: — Ты что, не понимаешь, что наше правительство — это банда, готовая на все? В принципе, это было тем, о чем сказал Мандельштам: «Двурушник я, с двойной душой». В более или менее талантливом исполнении. Опасные вещи происходили в жанре буффонады, абсурда, анекдота, самопародирования. «Звездных мальчиков» полоскали во всех идеологических прачечных СССР. Евтушенко пишет 5 апреля, сбежав в Коктебель:
(«Смеялись люди за стеной…»)
…всегда следует помнить, что десять статей, написанных, скажем, о Евтушенко, это не просто десять статей. Это одна статья об одном поэте и девять ненаписанных о других, не менее достойных внимания и критического анализа…Очень скоро известность придет к одному из питерских поэтов, да не к той парочке. В СССР был один по праву самый прославленный на весь мир человек. Юрий Гагарин. 12 апреля 1963 года, в День космонавтики, он воскликнул, имея в виду евтушенковский поступок с «Автобиографией»: «Позор! Непростительная безответственность!» Немного погодя ему написали текст, он зачитал (на Всесоюзном совещании молодых писателей, 7 мая): «…в своей недоброй памяти “Автобиографии” Евгений Евтушенко хвастается тем, что он, дескать, ничего не знает об электричестве. Нашел чем хвастаться! С каких это пор невежество порою возводится в степень некой добродетели!» Опять символизм: Гагарин символизировал само государство, сам СССР. Евтушенко был сражен. Они с Гагариным быстро, на ходу подружились еще на Кубе, встречались в Хельсинки, на Всемирном фестивале молодежи. Это были люди одного поколения (Гагарин на пару лет младше), фигуры нового человеческого набора, по ним судили и у нас, и на Западе о том, что происходит в СССР. Через год, в День космонавтики, Гагарин пригласил Евтушенко в Звездный городок — выступить в сборном концерте, однако некий суровый генерал грозно вопросил: — Кто пригласил Евтушенку? Гагарин ответил: — Я. — По какому праву? — Как командир отряда космонавтов. — Ты хозяин в космосе, а не на земле. Слова поэту не дали, и он в умопомрачении погнал на своем заезженном «москвиче» сквозь дождь и ветер с бешеной скоростью, Гагарин метнулся за ним, не догнал, а Евтушенко достиг Дома литераторов, где его и отыскали посланцы Гагарина из Звездного, напуганные стремительным отъездом поэта. Они нашли его — в слезах и со стаканом водки в руке. Это будет через год, в 1964-м, а пока что по Москве поползли темные слухи, распространяясь на всю страну. «Голос Америки» сообщил о самоубийстве поэта. Участковый милиционер просит Евтушенко показаться на балконе своего дома, когда под ним собирается несметная толпа после информации «Голоса Америки», — пришлось выходить несколько раз. В тот же День космонавтики, 12 апреля 1963 года, Корней Чуковский записывает в дневнике:
Все разговоры о литературе страшны: вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилёва, Короленко, Добычина, Маяковского, Мирского, Марину Цветаеву, Бенедикта Лившица, — замучившая Белинкова, и т. д. и т. д. очень легко может довести Евтушенко до самоубийства…Можно сказать: список Чуковского. Точная оценка евтушенковского места в литературной иерархии на тот час исторического времени. И он был не один, кто так думал. Из письма знаменитой пианистки Марии Юдиной Чуковскому (Москва, 19 июня 1963 года):
О Евтушенко: как было бы хорошо, если бы Вы приблизили его к себе, именно Вы. Мне кажется, он сильно нуждается в опоре и поддержке — духовной… Я помчалась к нему — это было полтора месяца тому назад; случилось так, что именно в сей день и час он уезжал в Архангельск; он восклицал, что чрезвычайно рад мне, однако встреча была молниеносная; но я себе ничего не приписываю (я знаю его давно, проведя с ним — было много народу — почти целый день у дорогого Бориса Леонидовича 4 года назад!), я сказала его матери (в поисках адреса), что «хочу сказать ему доброе слово», но, возможно, не сумела сего; не знаю — где он сейчас, но пока я отклика не имею; простите меня, м. б., я вмешиваюсь тоже не в свое дело… Но он меня волнует, тревожит, его душа, его судьба… Не оставляйте его, дорогой Корней Иванович!В Архангельск Евтушенко уезжал на пару с Юрием Казаковым. Они были близки с литинститутских времен, Казаков по праву входил в могучую кучку их компании. Он был лириком, пишущим прозу. Он поступал на сценарное отделение. Прочитав его вступительный сценарий, по коридорам института бегал в его поисках уже не человек, а легенда Виктор Шкловский, такой же гологоловый, каким довольно скоро станет загадочный искомый абитуриент. Он был парень с Арбата, из коммуналки, в предках — смоленские мужики, закончил по щедрости отпущенных ему свыше даров Гнесинку — по классу виолончели, но смычковой музыке предавался лишь на предмет заработка где-нибудь в точках культуры и отдыха, рукой его водила другая воля. Редкостное письмо Казакова восхищенно ценил Константин Паустовский, старый писатель, знавший, что такое стиль. У Казакова было два изъяна — выпивал и заикался. На это были противоупоры — он был трудягой и молчуном. Охота и рыбалка, природа и русская провинция наполняли эту одинокую жизнь глубоким смыслом, побуждая к творчеству уединенному, вне стай и всеобщих страстей. Евтушенко он нарек «моим гениальным другом», без всякой иронии. На титуле своей скромно изданной книжки 1961 года «По дороге домой» он начертал с юморком: «Евгению Евтушенко — поэту, красавцу, счастливому обладателю квартиры, жены и машины от человека, всего этого лишенного с любовью и завистью Ю. Казаков 18 февр. 1962». Прислониться к такому человеку в минуту жизни трудную было спасением. С Севера Евтушенко привез большой цикл действительно новых стихов. Это не оговорка: привез (в себе) с Севера, но писал на Юге — в Гульрипше, в июне — июле. Кажется, такое с ним произошло впервые — обычно запись стихов шла на месте действия. Все они пронизаны одним вопросом:
Дорогой Евгений Александрович! Я последнее время много о Вас думаю. Сейчас ведь многие о Вас говорят, пишут, волнуются, спорят, ненавидят или обожают. И я в том числе. Но я человек старый, многое видевший, имеющий некие воззрения на Божий мир и на человеческие пути. Это не значит, разумеется, что я претендую на обладание некоей истиной. Единственная данная нам бесспорная истина — это любовь — «и люди те, кого любить должны мы» (я чуточку видоизменяю слова Хлебникова из «Слово об Эль») и самый верный метод поисков — это сознание Божьего водительства каждым из нас. Самое главное: в Вас есть масштаб, он и определяет Ваше избранничество. Я познакомилась с Вами — как Вы помните — у Па…Слово оборвано: имелся в виду Пастернак, у которого Юдина познакомилась с Евтушенко 3 мая 1959 года. Чуковский — Юдиной, 28 июня 1963 года:
Я всегда глубоко уважал Евтушенко — но по своей застенчивости — до сих пор не познакомился с ним… Я всегда робел перед большими поэтами: хотя Блок был очень снисходителен ко мне — особенно в последнее время, — в разговоре с ним я становился косноязычен и глуп. С Пастернаком было то же самое. На днях был у меня Солженицын — я еле мог выговорить слово от волнения. При жизни Толстого меня дважды звали в Ясную Поляну: ему говорили обо мне Леонид Андреев и Короленко — я поехал, но не доехал — от той же проклятой застенчивости.Нет, недаром женщины, самых разных возрастов, сопутствовали Евтушенко, опекали, рвались взять под крыло. «Смеялись люди за стеной…» он посвятил Евгении Ласкиной, бывшей жене Симонова, матери его сына Алеши. Она ведала стихами в журнале «Москва», у нее в доме на кухне собиралась молодежь, непутевая, беспорточная, исходящая стихами. Нет, недаром. Женщины недрами чувствовали: он — свой. Он чувствовал их. С Севера привез стихотворение «Олёнины ноги». О бабушке Олёне. Вариация на тему песни «Мыла Марусенька белые ноги», однако ноги его героини ослабели, он утешает ее и себя, поскольку они, собственно говоря, уже одно целое, по-мальчишески хорохорится:
Буржуазная печать проявляет явную невзыскательность к глубине содержания и художественному качеству стихов и наших «детей», как, например, Евтушенко и Вознесенский. <…> У поэта, говорил, помнится, Александр Блок, должна быть судьба, а не карьера.Блок не был идеалом поэта в глазах Твардовского, и почему именно это имя — как противовес «детям» и знак качества — употребил народный поэт, остается загадкой. Имя Евтушенко упорно сводят с именами Солженицына и Пастернака. Завуч 109-й школы рабочей молодежи Г. Яковлев 17 мая в «Московском комсомольце» недоумевает:
Едва входишь в класс, как тебя буквально осаждают вопросами: — А что вы думаете о Евтушенко? — А нравится вам «Один день Ивана Денисовича»?В майском номере журнальчика «Пограничник» говорят по-другому:
Подобно автору «Доктора Живаго», Евтушенко оплевывает Великую Октябрьскую социалистическую революцию, заявляя, что она не принесла народу ничего, кроме страданий. <…> Пресмыкаясь перед заправилами реакционной прессы, Евтушенко искажает историю советского общества, клевещет на советский народ, бросает тень на советский строй.Граница на замке. Летом все это продолжалось. Ко всему прочему прибавилась личная потеря — 3 июня ушел Назым Хикмет: на ходу, выйдя из квартиры, упал на лестничной площадке. Имя Назыма гремело в Союзе и во всем мире. Он отсидел в турецких тюрьмах множество лет, был освобожден под давлением мировой общественности, приехал жить в Москву, город своей романтической юности, следа которой там не оказалось. Но — жил, работал, нравился людям, многих защищал, не берегся. Верлибр Хикмета мощно повлиял на русских поэтов. А в далекой Сибири возник эпизод Леоновича. Речь о поэте Владимире Леоновиче, тогда трудившемся скромным литсотрудником многотиражки «Металлургстрой» в Новокузнецке. Он напечатал в своей газете материал «Живого, а не мумию» в связи с семидесятилетним юбилеем Маяковского, торжественно отмечавшимся по всей стране. «19 июля 1963 года Маяковскому было бы 70 лет, если бы… он не был затравлен, оклеветан и расстрелян (так! — И. Ф.) врагами коммунизма… Пример Маяковского — увы, не единственный! — учит нас вовремя быть чуткими к нашим пророкам (поэт постольку поэт, поскольку пророк)». Леонович цитирует Евтушенко: «Я не сдаюсь, но все-таки сдаю…», комментируя: «Такие стихи не может написать дурной человек, в противном случае можно было бы говорить о конце мира, а это нелепость». На Леоновича накинулись скопом, сперва со страниц городской газеты, а затем уже с трибуны горкома КПСС, нарисовав постановление «Об ошибках, допущенных в многотиражной газете “Металлургстрой”». Последовали оргвыводы. Кого-то сняли с работы, с кого-то взыскали по партийной линии. Леоновичу указали на дверь.
Пока идет свалка в Сибири, в знойно-июльской Москве происходит великий праздник. Московский кинофестиваль. Тут, правда, своя свалка, только уровень повыше будет. Федерико Феллини привез фильм «8½», большинство членов жюри во главе с Григорием Чухраем — за то, чтобы Главный приз дать этой ленте, но наверху, то бишь на Старой площади, возражают. Член жюри Стэнли Крамер уже в сердцах пакует чемодан, индус Сатьяджит Рей возмущен: — Я никогда не пришлю своего фильма на Московский фестиваль. Если он окажется лучше других, скажут, что он непонятен народу… Рей решил последовать за Крамером. За ним — Жан Маре, японец Кейхико Усихара и египтянин Мохаммед Керим. Но дело уладилось, победило Кино. Евтушенко знакомится с Феллини. Который позже, когда Евтушенко обратится к нему с письмом-просьбой поговорить о феллиниевской книге «Делать фильм», скажет:
Я рад, что ты решил взять у меня интервью, и все же у меня какое-то странное чувство растерянности. Словно все это просто забава, — так бывает, когда школьные товарищи задают друг другу вопросы, чтобы проверить, хорошо ли выучен урок, и один из них берет на себя роль учителя, а второй выступает в роли ученика. Говорю тебе чистую правду: всегда, с самого начала, мне казалось, что мы с тобой друзья со школьной скамьи. Я почувствовал это, увидев тебя впервые, когда в Москве мне вручали приз за «8½». Нас кто-то представил друг другу, и вокруг сгрудились журналисты и фоторепортеры: все ждали каких-то публичных заявлений, переводчики смотрели нам в рот, но мы не знали, что бы такое сказать исторически важное, веское, кроме того, пожалуй, что мы просто симпатичны друг другу.В августе — сентябре 1963-го Евтушенко посетил Зиму, махнул в Братск, провел несколько выступлений — в том числе на пленуме Зиминского горкома комсомола. В сентябрьском номере «Юности» прошла его подборка: северный цикл по частям пошел к читателю, «Невеста» и «Олёнины ноги» были напечатаны там. «Русская игрушка» — в городской газете Братска «Красное знамя» от 5 октября. На Ангаре, по пути из Иркутска в Братск, ветром принесло опять-таки песню:
(«Граждане, послушайте меня»)
КЛАДБИЩЕ ПАРОВОЗОВ
Евтушенко говорит в эссе «Смеляков — классик советской поэзии» (1977): «Памятника Смелякову еще нет. Но ощущение этого памятника нарастает. <…> Первый раз я увидел Смелякова, если не ошибаюсь, в 1950 году, на обсуждении литинститутских поэтов — Ваншенкина, Солоухина, Федорова. Ему было всего тридцать семь, а выглядел он лет на пятьдесят: главное, что запомнилось, — мрачноватая сутулость. Он выступал на обсуждении, держа в руке коробок спичек, с маленьким, но жестким грохотом постукивая им по краю трибуны. Обращаясь к Солоухину, читавшему стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: “Я тоже писал о Марсе, и мне за это здорово досталось от жителей Земли…”». Смеляков отсидел несколько сроков, побывал в финском плену, лучшие его годы повисли на колючей проволоке зоны. Евтушенко продолжает: «Возвращающегося (из лагеря. — И. Ф.) Смелякова, еще даже не зная, что он написал “Строгую любовь”, на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не была в отсутствии, ее цена выросла… На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлетнего поэта, глядящего на него с ужасом и обожанием. “Ну, прочтите что-нибудь…” — неласково, с каким-то жадным страхом говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему “О, свадьбы в дни военные…” Смеляков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит. Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он “расстроил Яру”. Молодой поэт входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то человек, почти все стихи которого он знает наизусть. “Вам не понравилось?” — спрашивает молодой поэт. “Дурак…” — в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только ему принадлежащей, неласковой нежностью. — Пойдем водки выпьем. А закуска еще есть?». Шестидесятник — это тот, кто пришел в шестидесятые, а точнее — в пятидесятые, заговорил их голосом и стал их голосом. Смеляков пришел тридцатью годами раньше, всю жизнь считал себя поэтом именно той поры, когда у него и у его страны все только начиналось. Другое дело, что две трети из этих тридцати было выбито и изуродовано и его триумф пришелся на закатную пору, исполненную лихорадки стихописания со вспышками озарений и волчьими ямами провалов. Он вписался в новое время — его читали и слушали почти как никого. В шестидесятых уже не было нужды на каждом шагу клясться в верности партии и пролетариату. Он клялся. Это походило на похмельный синдром, исполненный страхов и вспоминаемых кошмаров. Это было болезнью. В лучшем случае это было анахронизмом. Можно было на это закрыть глаза… Можно было и посмеяться над таким зачином стишка:В нашей литературной среде есть немало людей, готовых чуть ли не поставить памятник Евтушенко, и есть немало людей, которые готовы сбросить со счетов советской поэзии все, что сделано им. И те и другие ошибаются… В книгах Евтушенко есть много хороших, интересных и нужных стихов. Все это мы берем в свой актив. В его стихах есть много ложного, фальшивого, кокетливого. Это мы решительно отвергаем… По правде говоря, уже надоело критиковать и воспитывать его. Писатели сами должны воспитывать читателей.В журнале «Юность» (1965. № 4) была напечатана евтушенковская «Братская ГЭС». Публикация предварялась сообщением, крупным шрифтом: «Под редакцией Ярослава Смелякова». «Редактура происходила в атмосфере сплошного смеляковского мата. Предлагая мне новые поправки, сокращения, вырезания, Смеляков бесился, злился не только на меня, но и на самого себя. И на весь свет Божий. Если бы не моя любовь к Смелякову, если бы не годы, проведенные им в лагерях, я бы, наверное, поссорился с ним. Кроме того, я не сразу, но постепенно начал догадываться, что Смеляков просто служит мне передатчиком чьих-то других замечаний. Однажды он вдруг потребовал, чтобы я полностью снял главу “Нюшка”. — Нет, — на этот раз твердо сказал я. — Без этой главы поэмы нет. Тогда он закричал на меня. Затопал ногами: — Но с этой главой они твою поэму не напечатают! Никогда не напечатают! Ты сам не понимаешь, что ты в ней написал. Это же образ России! Обманутой, всю жизнь унижаемой России, да еще с чужим дитем! Это же страшно читать, какую картину нашей жизни ты разворачиваешь в своей “Нюшке”: “Телефоны везде, телефоны. И гробы, и гробы, и гробы”. Слушай, у меня вся юность прошла в лагерях. Если ты будешь продолжать писать так, ты тоже можешь в конце концов оказаться за решеткой. Пусть хоть у тебя будет то, что недополучил я в юности. Я хочу, чтобы хоть ты был счастлив, чтобы ты ездил по своим дурацким заграницам и пил свое любимое шампанское… Он судорожно схватил бутылку и выпил прямо из горла. В его бешеных глазах были слезы. — Нет, Ярослав Васильевич… — сказал я. — “Нюшку” я не сниму. <…> После нашего разговора о “Нюшке” Смеляков поехал в ЦК, потом позвонил мне — уже с дачи. — Приезжай, но только с поллитрой. С тебя причитается. Отстоял я твою Нюшку. Поэма идет в набор. Я приехал, и мы зверски напились». Таким образом, невидимый и неназываемый Редактор сидел где-то на белом облаке Старой площади, и надо сказать, он был достаточно либерален, позволяя такие штуки, как «задастость баб» или «фараон» (в России). Больше мешал себе автор сам. Формула «как бы шаля, глаголом жечь» в молитве Пушкину не срабатывала. Бойкий рифмач книжки «Разведчики грядущего» неожиданно воскрес и пошел как бы шалить, но получалось натужно: египетская пирамида и Братская ГЭС вступили в совершенно искусственный диалог, являя собой натуральные архитектурные излишества, с которыми в ту пору как раз боролась хрущевская партия. Спор субъектов выдохся почти сразу, но автор еще тянул с ним, а потом враз остыл и потерял его по дороге к настоящим стихам. Он совершенно прав, назвав их: «Казнь Стеньки Разина», «Ярмарка в Симбирске», «Диспетчер света», «Нюшка». Можно добавить: «Жарки́». По обыкновению среди водных потоков лишнего сверкали самородки:
(«Бетон социализма»)
(«Пряха»)
ДОЛГИЕ КРИКИ
По существу, шестидесятые — послесловие середины века. Всякое послесловие — или постскриптум — жанр короткий. Лаконизм шестидесятых был предопределен. Более того. Шестидесятые закончились на середине своего календарного срока. В 1965 год вошла другая страна, без Хрущева. Слащаво-героических, плакатных, бравурных, величественных шестидесятых быстро не стало. У Слуцкого было словцо послевойна.Это была слава. В отличие от Есенина, который хотел «задрав штаны бежать за комсомолом», Евтушенко сам вел комсомол и всю передовую общественность страны. К слову говоря, ему трудно было бы задрать штаны: тогда поэты были во всем первыми — брюки у них были самые узкие, идеи самые прогрессивные, слова самые смелые. Один западный корреспондент, завороженный трибунным чтением Евтушенко, сказал, что он мог бы возглавить временное правительство. Наверное, это так — но лишь по форме, не по содержанию. По содержанию Евтушенко преобразователем и революционером не был. Он шел в фарватере эпохи, которая требовала лозунга. И толпа, которая всегда слышит громогласный призыв, а не отданный вполголоса приказ, смотрела снизу вверх на своего лидера — поэта. И лидер так же нуждался в аудитории, как и она в нем. Его строки рассчитаны на прочтение вслух. Это ораторские речи, слегка зарифмованные — благо процветала ассонансная рифма. Сам Евтушенко считал, что изобрел что-то в области стихосложения, даже писал о какой-то «евтушенковской» рифме. Но все это неверно, да и неважно, потому что при чтении на стадионе ветер относит окончания слов. <…> Евтушенко принес в жертву своей праведной борьбе самое важное и дорогое — талант и поэтическое мастерство. Он не создал своей метафорической системы, своего ритма, своей строфы, своей тематики. Хотя и мог. По своей поэтической потенции — несомненно, мог. Но он был лишь соавтором эпохи. Они были соратники и соавторы — поэт-преобразователь Хрущев и поэт-глашатай Евтушенко. <…> Кипение мощной натуры не дало поэту перейти из революционеров в бюрократы, что обычно происходит. Евтушенко остался один со своим ярким и ненужным дарованием, выветренным на стадионах. Как точно он написал в одном из ранних стихотворений:Много точного, и все было бы ничего, кабы не судейская тональность с нотками прокурорскими. На почти любую посылку отыщется антипосылка. Никакой комсомол поэт Евтушенко никуда не вел:В Большой Советской Энциклопедии про Евгения Евтушенко сказано: «В лучших стихах и поэмах Е. с большой силой выражено стремление постигнуть дух современности». Это правда. Слишком безусловна была зависимость поэта от эпохи. Общество предало Евтушенко, потому что перестало нуждаться в трибунах. Революция закончилась.Мне страшно, мне не пляшется.Но не плясать — нельзя. <…>
(«Новый вариант “Чапаева”»)
Вернемся к началу 1964-го. До октября хрущевской катастрофы и далеко, и близко. В феврале на берегах Невы арестован молодой, не известный Евтушенко поэт Иосиф Бродский: 13 марта его приговаривают к пяти годам принудительных работ на Севере, 22 марта этапируют на Север в тюремном вагоне, день 25 марта он проводит в Архангельской пересыльной тюрьме. В апреле селится в деревне Норенской. У Евтушенко в апреле — случай в Звездном городке. В апреле — последняя точка в «Братской ГЭС». Он мог отправляться на все четыре стороны. Его потянуло на Юг. Он сидит в Коктебеле, южная весна пошла миндалем, маками, тюльпанами — не рвануть ли на Север? Но для начала — в Братск (Иркутск, Шелехово, Зима, Красноярск, Дивногорск). Галя остается в Коктебеле, ее навещает Татьяна Ивановна Лещенко-Сухомлина, певица и переводчица. Вот наугад некоторые страницы жизни эмигрантки-возвращенки Лещенко-Сухомлиной: 30 сентября 1947 года ее арестовывают, приговор — 8 лет исправительно-трудовых лагерей, 58-я статья; в Воркуте как актриса она попадает в лагерный театр; весной 1952-го ее переводят в лагерь-совхоз «Горняк» на должность ассенизатора; в 1953-м она получает инвалидность по болезни и этапируется вместе с другими инвалидами по пересыльным тюрьмам. Двадцать третьего апреля она пишет в дневнике:
Навстречу нам вышла невысокая молодая женщина с большими «ланьими» глазами, закивала мне, я сначала ее не узнала. «Галя?» — спросила я. То была Галя Евтушенко. Худое, резко очерченное лицо с большими зелено-серыми глазами. «Женя в Братске. Его все время мордой об стол, а он по-прежнему фанатик. Я ему говорила, что Павлов сволочь, а он все не верил — теперь поверит… За Женю кто бы сейчас ни “заступился”, все равно не поможет… Его печатают по капельке время от времени, нарочно выбирают самые плохие стихи, чтобы видимость была! В Братске его любят. Он поехал туда новые свои стихи читать…» Я послала Жене Евтуше самый сердечный привет… и сказала: «Берегите его, Галя. Будьте с ним легковейной!.. Нежной!..»За день до того Лидия Корнеевна Чуковская вносит в свои «Записки» новую информацию.
22 апреля 64 …а вот герой наш (Бродский. — И. Ф.) ведет себя не совсем хорошо, — сказала она (Ахматова. — И. Ф.), помолчав. — Даже совсем не. Оказывается, был у нее Миша Мейлах, навещавший Иосифа в ссылке (один из преданнейших Бродскому молодых ленинградцев). — Вообразите, Иосиф говорит: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня». («Они» — это мы!) Взрыв. Образчик ахматовской неистовой речи. — За него хлопочут так, как не хлопотали ни за одного человека изо всех восемнадцати миллионов репрессированных! И Фрида, и я, и вы. И Твардовский. И Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы… У него типичный лагерный психоз — это мне знакомо — Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере… Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет двадцать без малого, а Иосиф — без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке. …Отдышавшись после неистовой речи, Анна Андреевна с полным спокойствием объяснила причину, по какой «Литературная Россия» все откладывает и откладывает из номера в номер печатанье ее стихов. …Теперь она решила взять свои стихи из «Литературной России» и разделить их на две части: одни отдать в «Новый Мир», где предисловие напишет критик Андрей Синявский. А другие — еще не обдумала, куда. А происшествию с «Литературной Россией» и «Неделей», в сущности, дивиться нечего. Административно-судебными делами в ЦК партии ведает Миронов, административно-литературными — он же. Литература как орган администрации! Я рассказала Анне Андреевне эпизод, бродящий в виде очередной легенды по городу. 12 апреля, на празднование третьей годовщины со дня полета в космос, космонавты пригласили к себе в поселок, в клуб, знаменитого Евгения Евтушенко. Выступать. Читать стихи. Евтушенко приехал. Гагарин, Николаев, Терешкова — словом, герои космоса — встретили его радушно. Он готов был уже взойти на трибуну. Но тут подошел к нему некий молодой человек и передал совет т. Миронова: не выступать. Герои космоса его не удерживали. В самом деле, что такое для Юрия Гагарина невесомость по сравнению с неудовольствием товарища Миронова? (А полуправоверный Евтушенко опять, кажется, в полуопале.)Двадцатого мая 1964 года составлена «Информация КГБ при СМ СССР об обсуждении творческой интеллигенцией судебного процесса над И. Бродским». «Информация» подписана В. Семичастным, сменившим А. Шелепина (Железный Шурик) на посту председателя КГБ.
Осуждение Бродского вызвало различные кривотолки в среде творческой интеллигенции. <…> Поэт Евтушенко, прочитав материалы Вигдоровой, заявил, что процесс над Бродским пахнет фашизмом, нарушается законность… Следует отметить, что наиболее активно муссируются слухи вокруг дела в кругах творческих интеллигентов еврейской национальности. Вследствие достаточно широкого распространения материалов Вигдоровой, они стали достоянием буржуазной прессы. Об этом свидетельствует тот факт, что 13 мая 1964 года в английской газете «Гардиан» опубликована клеветническая статья некоего В. Зорза, в которой излагаются, а в некоторых случаях дословно цитируются выдержки из собранных Вигдоровой материалов. Комитет госбезопасности принимает меры к розыску лиц, способствовавших передаче тенденциозной информации по делу Бродского за границу.Бывают странные сближения. Архангельск? Успех северного цикла-63 поднял Евтушенко на новый бросок на Север. Может быть, дело было и не в успехе как таковом. Та земля, то море, те реки и озера уже притягивали сами по себе, тем более что напарник был тем же и он тоже хотел отправиться в ту же сторону. Между тем популярность Евтушенко растет как на дрожжах. Сборники стихов выходят во Франции, Чехословакии, США, Англии. Читатели уже знают его облик по фотографиям в журналах и книгах, особенно эту — анфас: открытое лицо, короткая стрижка, голова слегка склонена вправо. Отход в Белое море из Архангельска летом 1964 года был традиционным. Имя зверобойной шхуны было замечательным — «Моряна», команда была дружной, спаянной, маршрут звучал как песня: от Архангельска к Новой Земле, потом проливом Югорский Шар в Карское море. В вечернем ресторане гостиницы пара литераторов-москвичей органично вливается в экипаж, поэт неотразим, у него шикарный заморский галстук, он разливает всем шампанское, стоит шум застолья, ему говорят: — Женя, дай стихи списать. Он говорит: — А вот мы с Юрой скоро в Америку поедем, к Джону Стейнбеку в гости. Поедем, Юра? Старик Джон — свой парень, на встрече минувшей осенью с писательской молодежью в журнале «Юность» он сказал: «Покажите зубы, волчата!», а потом пошел по Москве в одиночку, дабы с простым народом успешно сообразить на троих. В тот миг самобытного русского гостеприимства Стейнбек забудет многое, в том числе тот факт, что он — почти выпускник (бросил учебу!) Стэнфорда, а тот университет заканчивал единственный русский — некто Керенский, и вряд ли об этом знал старик Джон и уж по крайней мере никогда не узнал о том, что Евтушенко станет там временным профессором и поместит в Стэнфорде свой архив, и не помнил старик Джон ни о чем плохом в ласковом обществе двух новых корешей-собутыльников, найденных где-то на улице. Впрочем, все это — сказка, молва московская. На самом деле старик Джон провел тогда вечер у Евтушенко, сильно задружился с сибирским дядей Андреем, внезапно оказавшимся у племянника, смычка произошла весьма тесная, ну а потом, наутро, действительно было что-то похожее на pollitra na troikh, или это было галлюцинацией впечатлительного поэта. Юра почти молча ответил Жене: — Париж, Нью-Йорк… джинфиз и стриптиз… аэропорты-автопортреты… а вот поедем-ка на Канин Нос и проснемся однажды… в старой избе среди всхрапывающих рыбаков. Почти все это — кроме Джона и чего-то еще — описано Казаковым в рассказе «Отход». Но все было круче. В Архангельске, когда они туда явились и оформились в рейс, им были сделаны противотифозные уколы: на «Моряне» накануне отхода кок заболел брюшным тифом, и уколы были болезненные, под лопатку. Казаков потом вспоминал:
«Целый месяц я не мог лежать на спине, было больно, как будто гвоздь там торчит. И вот мы целый месяц с ними (командой «Моряны». — И. Ф.) ходили, а потом нам это дело поднадоело. Каждый день одно и то же, уж насмотрелись. Тогда они нас подвезли к Амдерме, мы высадились, и в тот же день мы взяли билет на самолет. И тогда я первый раз увидел военные наши реактивные самолеты. <…> Еще я увидел, как в Амдерме пьют одеколон. Раньше я видел, ну, как разбавляют. Но тут, честное слово, я вообще… А там было только шампанское и цимлянское, и больше ничего не было: ни водки, ни спирту, ни коньяку, ни портвейна, ничего. Так ребята, съехавшие с нами на берег, отправились в аптеку или в какой-то хозяйственный магазин и принесли “Тройной” одеколон, самый дешевый, а он бултыхается долго, там дырочка маленькая, по капельке бежит, пока стакан нальется… Потом мы полетели в Архангельск, и вдруг все летчики, пилоты и стюардессы узнали Женю, ну и меня заодно, и прижали нас — брать автографы. И все это в воздухе! Самолет с перепугу чуть не врезался в землю…»Именно на той путине «Моряны», пробивающейся сквозь льды к острову Диксон, экипаж в порядке обмена получил от встречного траулера новое кино — «Ночи Кабирии» Феллини. Фильм крутили на камбузе, повесив простыню на переборке. Сначала похохатывали, потом прониклись, и когда обаятельный жулик обобрал влюбленную в него крохотную женщинку, пудовые кулачищи загрохотали по столу. Вот все это и вошло в те северные стихи Евтушенко. Разумеется, самой популярной стала «Баллада о выпивке».
Рассказывал он (некий П. — И. Ф.) нам об одном озере, как он там жил и охотился и какая была там тишина, какой покой. О деревянной тропе рассказывал, которая ведет через гиблые болота, и что идти по ней нужно двадцать километров, а потом уже и озеро выглянет, на другой стороне которого стояла когда-то обитель, а теперь ничего нет, только один дом, в котором живет старик со старухой. Деревянная тропа приводит к берегу и обрывается, а на берегу стол и лавки в землю врыты, и висит на елке обрезок железной трубы. В эту трубу и нужно колотить и кричать, чтобы старик приехал и забрал к себе. Это и будет пристань, конец всего сущего, начало иного мира, а называется пристань — «Долгие крики». Так и сказал нам П. в Вологде, сидя под своими книгами, под ружьем, висящим на стене, сказал тихо и нежно: — Долгие крики…Стихов было в то северное лето у Евтушенко много, очень много, но, скорее всего, самым устойчивым во времени оказался не нашумевший памфлет «Баллада о браконьерстве», в адресатах которого видели первое лицо партии, но этот негромкий памятник дружбе:
При встрече с французским певцом Азнавуром он (Евтушенко. — И. Ф.) сетует на отсутствие в нашей стране «свободы творчества»: «К сожалению, Чехов, Достоевский, Гоголь больше говорят правды про сегодняшнюю Россию, чем мы, нынешние русские писатели».Уходило свое время, надвигалось иное. Конец всего сущего, начало иного мира. Самый проникновенный, может быть, рассказ русского писателя Юрия Казакова «Во сне ты горько плакал» назван по строчке немецкого поэта Генриха Гейне: о самоубийстве русского поэта Дмитрия Голубкова, друга, соседа по даче.
Я знаю, что на дачу он добрался поздно вечером. Что делал он в эти последние свои часы? Прежде всего переоделся, по привычке аккуратно повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров, чтобы протопить печь. Ел яблоки. Не думаю, что роковое решение одолело его сразу — какой же самоубийца ест яблоки и готовится топить печь! Потом он вдруг раздумал топить и лег. Вот тут-то, скорее всего, к нему и пришло это! О чем вспоминал он и вспоминал ли в свои последние минуты? Или только готовился? Плакал ли?.. Потом он вымылся и надел чистое исподнее.Время смурнело, тяжелело, человек терялся, растрачивался, уничтожал себя, дружба становилась дороже золота, но и она рушилась, оставались лишь отдельные нити прежнего клубка. Белое море накрывала черная туча ненастья.
(«Качка. Баллада о бочке»)
— Женька — замечательный человек! Если вы с ним вдвоем, ну, где-нибудь в лесу, или если вокруг люди, которые его не знают и для которых он не интересен, какие-нибудь лесорубы, сплавщики, рыбаки, он — самый лучший товарищ! Предупредительный, внимательный, и воды принесет, и сготовит, разбудит тебя: «Самовар готов…» Всегда не ты о нем будешь заботиться, а он о тебе. Но если вокруг «читатели», шепоток шуршит, оглядываются со вниманием, — он невозможен совершенно! Пришли мы в Архангельск. Он в рюкзак — нырь! Достает американское барахлишко, пачку «Кента» и — в ресторан! Сидит, глазами зыркает влево-вправо, и тут — есть ты, нет тебя — ему все равно, он ничего не замечает… …Мы тогда путешествовали с ним по всему Белому морю. На Новой Земле были. Потом в Грузии он врал, что нас на Новую Землю с парашютом выбрасывали. Грузины сидят, слушают, не шелохнутся, а он врет… Женя очень странный. Однажды поздно вечером звонок. Женя. «Юра, ты мне очень нужен! Немедленно приезжай в ЦДЛ!» Я говорю, что уже сплю. «Нет, ты должен, понимаешь, это очень важно…» Я поднимаюсь, еду. Женя меня встречает, усаживает за столик, заказывает мне коньяка, себе шампанского. В эту минуту увидел какую-то девку. «Извини, я сейчас, на минутку только отойду…» Стоит, треплется с этой девкой. Наконец вернулся, сел. Подходит к нам Белла Ахмадулина, дарит ему грузинский журнал, в котором были напечатаны ее чудесные стихи о Пастернаке. Он поблагодарил и тут увидел еще какую-то девку, опять говорит: «Я сейчас…» Я сидел, сидел, коньяк весь выпил, вижу такое дело, взял журнал и ушел… Вот скажи, зачем он меня звал?Зачем-то. Казаков прощал ему чудачества и глупости, потому что, помимо прочего, помнил их тот в «шестьдесят вроде третьем году» приезд в Вологду, когда при осмотре краеведческого музея обнаружилось, что шинелку писателя Александра Яшина, с тремя пулевыми дырками, сняли по приказу партийного начальства с экспозиции (с вешалки) за честный рассказ «Вологодская свадьба». Вот когда понадобилась некрасовская нота:
РАЗРЕЗАННЫЙ АРБУЗ
Дмитрий Алексеевич Поликарпов был заведующий отделом культуры ЦК КПСС. Основным его карьерным достижением была антипастернаковская кампания 1958 года. К евтушенковской жизни он тоже руку приложил. «Братская ГЭС» на пути к читателю претерпела свои немалые приключения. Уже пройдя жесткую редактуру Смелякова, которого самого — как редактора — редактировали в ЦК, поэма должна была открыть 1964 год в «Юности», она уже стояла в первом номере. Внезапно в декабре 1963-го главному редактору журнала Б. Полевому позвонил Л. Ильичев: поэму — снять. — Это что — совет или приказание? — Если вам советует секретарь Центрального комитета, то это приказание. Ход конем изобрел С. Преображенский, зам Полевого, а в прошлом — личный помощник А. Фадеева, тертый калач. В «Юности» он возглавлял партячейку. На общее собрание собрались человек двадцать и вынесли резолюцию: обязать коммуниста Полевого обратиться в Политбюро ЦК КПСС с жалобой на действия секретаря ЦК. Через неделю Поликарпов запросил 15 оттисков поэмы для членов и кандидатов в члены Политбюро. Спустя две недели Преображенский кричал в трубку Евтушенко: — Победа! Дело было за малым. Надо было явиться к Поликарпову в таком составе: Полевой, Преображенский, Смеляков, Евтушенко. Поликарпов зачитал бумажку. Смысл такой. Поэма — важное произведение для всей советской литературы, Политбюро — рекомендует. Все с глубоким облегчением вздохнули. Поликарпов вынул другую бумажку, дополнительную. Там были четыре пункта необходимых дополнений.1. Отразить индустриализацию нашей страны и энтузиазм первых пятилеток. 2. Воспеть подвиг советского народа во время Великой Отечественной и его многомиллионные жертвы ради мира в мире. 3. В главе «Нюшка» подчеркнуть, что тяжкая жизнь в послевоенной деревне была не только следствием бюрократического пренебрежения, но прежде всего последствием самой войны. 4. Написать гимн Партии, как вдохновляющей и организующей силе нашего народа.Смеляков проворчал: — Вы что от него хотите, чтобы он вам новый Краткий курс ВКП(б) написал? Преображенский покачал головой: — Тут месяца на три работы. Евтушенко сказал: хватит трех дней. Через три дня собрались в том же составе. Все было сделано. Поликарпов зачитал вслух все новонаписанное. — Кажется, неплохо. Но вот о партии как-то уж очень мало. Может быть, ты еще бы поработал — гроханул бы этак строк семьсот, а то и тысячу? Смеляков не выдержал: — Да вы что! Маяковский и то за всю жизнь только десять строк о партии написал. А я вот, например, ни одной… «Братская ГЭС» вышла в четвертом номере. Строчечных поправок было 593. «Когда в 1964 году в мастерской художника Олега Целкова я показал Артуру Миллеру верстку поэмы, испещренную красными карандашами, он был потрясен: — Как вы можете писать в таких условиях? Что за люди вас так мучают? Я показал ему на картину Целкова, где самодовольные уроды кромсали ножами живое тело разрезанного арбуза». Когда сняли Хрущева, ничего внятного народу не было сказано. У Евтушенко в те октябрьские дни намечался отъезд в Италию, накануне которого его вызвал Поликарпов. — Есть такое мнение. Надо отложить твою поездку. И вообще, чего ты там не видел, в этой Италии? Я вот, например, даже в Крыму ни разу не был. В общем, пиши телеграмму, что ты болен. — Не буду писать никакой телеграммы. Я уже писал одну такую в Америку — стыдно потом было. Да и разве можно начинать новому первому секретарю партии свою деятельность с запрещения поездок писателей? Ведь именно так это будет интерпретировать реакционная пресса… Поликарпов задумался. — Обожди меня здесь, — сказал он и вышел. Вернулся он через полчаса. — Политическая ситуация с поездкой изменилась. Есть такое мнение — тебе надо ехать в Италию. Он тут же позвонил в Союз писателей по вертушке. — Отправляйте товарища Евтушенко завтра в Рим. — Дмитрий Алексеевич, а как же мне отвечать на пресс-конференциях, если меня спросят, в чем все-таки причина снятия Хрущева? Поликарпов задумался. — В общем, так. Давай увидимся сегодня в семь вечера у Суркова. Алексей Сурков был важным литсановником. Ровно в семь за окнами сурковского кабинета появилось огромное черное тело «Чайки», оттуда вышел Поликарпов в традиционной серой велюровой шляпе, в таком же сером габардиновом плаще и с ярко-оранжевой клеенчатой папкой под мышкой. Разговор неожиданно оказался коротким. — Значит, едешь? — Еду… — В Италию? — В Италию, в Италию, — заверил его Сурков. Поликарпов положил на стол оранжевую папку. — Тут все, что надо. Держись в этом направлении. Но откроешь папку лишь в воздухе. Папку открыли сразу же по уходе Поликарпова. Там лежали пустые бумажки — вырезки из «Правды», тассовские информации, брошюра Политиздата об октябрьском пленуме. Суркова прорвало. Содрогаясь от нервного хохота, он в ярости затряс этими бумажками. — И вот так всю жизнь! Всю жизнь! Все-таки это он написал «Бьется в тесной печурке огонь…».
В октябре 1964-го журнал «Современник» представил стихи Джемса Клиффорда, английского поэта, погибшего на Второй мировой в 1944-м, перевел Владимир Лифшиц. Стихотворение «Квадраты» в балладном ритме содержало мысли, очень близкие Евтушенко.
Когда-то, не так уж и давно — годов двадцать-тридцать назад, завел я объемистый блокнот и переписывал в него стихи, редко встречающиеся, забытые или не печатающиеся по причине их «крамольности» — Гумилёв, Клюев, Набоков, Вяч. Иванов, лагерные стихи Смелякова, «Жидовка» и «Голубой Дунай» его же, Корнилова, Ручьева, Португалова, «Памяти Есенина» (так! — И. Ф.) Евтушенко, «Журавли» Полторацкого. Стихи Прасолова, Рубцова и многие, многие другие угодили в мой блокнот, который я возил с собою, читал, и не только сам себе, но и друзьям и компаниям близких людей, чувствующих слово и жаждущих услышать то, что от них спрятано и почему-то запрещено.Астафьев рассказывает, что он решил распечатать эти вещи в газете «Красноярский рабочий», когда представилась такая возможность — с наступлением новых времен. Начал он с… Клиффорда. Более того, он сам, уже от себя, придумал ему биографию, добавив к вымыслу Лифшица необходимые подробности — место гибели (под Арденнами), способ творчества (в солдатской казарме и на фронте) и пр. Прозаик знает свое дело. Астафьевский перечень имен — нормальная картина интересов современника, включенного в исторический процесс, происходящий на глазах. Этой картине присущ и авантюрно-фантазийный элемент, без которого история не существует. В этом плане Евтушенко равен Клиффорду. Они — другая реальность. Более насущная, чем та, что на дворе и за окном.
1965 год. Грань времен. Под внешним покровом преемственности КПСС на ходу меняет курс. Евтушенко встречает этот год в предельном смятении. А может быть, он прав, говоря, что без плохих (средних) стихов не возникнет хороших? 1965 год, 18 января, он начнет с «Идут белые снега…», стихов на все времена, а ведь за несколько дней до того — 11–12 января — пишется «Отходная», на тот же размер-мотив:
5 января 1966 Сейчас была горькая радость: слушала Перселла, вспомнила Будку, мою пластинку «Дидоны» и мою Дидону. Вот в чем сила Иосифа: он несет то, чего никто не знал — Т. Элиота, Джона Донна, Перселла — этих мощных великолепных англичан! Кого, спрашивается, несет Евтушенко? Себя, себя. Еще раз себя. 7 февраля 1966 Сейчас прочла стихи Евтушенки в «Юности» (№ 1). Почему никто не видит, что это просто очень плохой Маяковский?Лидия Корнеевна Чуковская продолжала свои «Записки».
28 мая 65 …Возник обычный общий разговор о Евтушенко, Вознесенском и Ахмадулиной. О Евтушенко и Ахмадулиной говорили по-разному, о Вознесенском же все с неприятием. — Мальчик «Андрюшечка», как называли его у Пастернаков, — сказала Анна Андреевна. — Вчера он мне позвонил. «Я лечу в Лондон… огорчительно, что у нас с вами разные маршруты… Я хотел бы присутствовать на церемонии в Оксфорде». Вовсе незачем, ответила я. На этой церемонии должен присутствовать один-единственный человек: я. Свиданий ему не назначила: ни у Большого Бена, ни у Анти-Бена… Разговор впал в обычную колею: вот мы сидим, недоумеваем, бранимся, а Вознесенский, Евтушенко и Ахмадулина имеют бешеный успех. — Надо признать, — сказала Анна Андреевна, — что все трое — виртуозные эстрадники. Мы судим их меркой поэзии. Между тем эстрадничество тоже искусство, но другое, к поэзии прямого отношения не имеющее. Они держат аудиторию вот так — ни на секунду не отпуская. (Она туго сжала руку и поставила кулак на стол.) А поэзия — поэзией. Другой жанр. Меня принудили прочесть «Озу» Вознесенского, какое это кощунство, какие выкрутасы…Анна Андреевна ни разу не слышала чтение Евтушенко или Ахмадулиной — ни в компании, ни в концерте. Не слышала и в глаза не видела. Молодые друзья Анны Андреевны были неотлучны от нее. Анна Андреевна находилась под постоянным облучением их обаяния — обаяния интеллектуального прежде всего. Приносили книги, пластинки, новости, слушали музыку, вместе переводили, пили водочку, злословили, возникали имена Элиота, Донна или Перселла, вырабатывались чаще всего единое мнение и общий взгляд на вещи. Она как-то сказала Бродскому: — Иосиф, а ведь вы не должны любить мои стихи. Она ясно видела: он иной во всем. Очень может быть, что, сведи Ахматову судьба с евтушенковской плеядой, точнее — с ним самим, у нее не нашлось бы оснований для слов о нелюбви к ее стихам, потому что в Евтушенко было то, что в нем заметил Адамович: новизна и консерватизм в одном флаконе. Ее фраза о Бродском «В его стихах есть песня!» на равных или с более полным правом может быть переадресована Евтушенко. По исходной, глубинной сути своей Евтушенко намного ближе к ахматовской линии стихотворства, нежели тот «волшебный хор». По стиху, по вектору поиска «ахматовские сироты» достаточно далеко отстоят от Ахматовой как поэта. Евтушенко вполне мог бы написать в таком — ахматовском — духе и даже такими словами, включая ее рифмовку:
(«Колизей»)
Ходасевич (отрывок):
Милая Изабелла Ахмадулина! Пишу Вам под впечатлением Ваших стихов, присланных мне на отзыв из Лит. института. Я совершенно потрясён огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, могучим совершенно мужским дарованием, пронизанным чувственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства. Как это все Вам сохранить на будущее? Хватит ли у Вас воли не споткнуться о быт? Женщине-поэту труднее, чем поэту-мужчине… Как бы там ни было, что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у Вас дарование с чертамигениальности и не жертвуйте им никому и ничему! До свидания, чудесное Вы существо, будьте радостны и счастливы, а если и случится какая беда — поэт от этого становится только чище и выше. Илья Сельвинский 21. III.55.А на Родине — перманентная жарища похлеще средиземноморской. Идет сеча вокруг новой евтушенковской поэмы. В «Литературной газете» от 22 июля 1965 года Сельвинский говорит в несколько иной тональности и не о том:
…приходит интерес к отстоявшемуся, попытка обобщить историю, а значит, снова должна возникнуть большая форма. В этом отношении симптоматично появление работы Е. Евтушенко «Братская ГЭС». В ней еще нет сквозного действия главных персонажей, как, впрочем, нет и самих персонажей. Евтушенко расправляется со своим талантом, как с кашей: он размазал свое произведение на четыре тысячи строк, которые не сплавливаются в монолитное единство, — распадаются на сборник стихотворений. Но в них уже прорезываются, как молочные зубы, эскизы отдельных характеров, написанных сочно и выпукло.Спасибо и на том. Нет, действительно спасибо, хотя старик Сельвинский похвалил через губу, а в принципе — разругал, это булыжник в мягкой упаковке. Спасибо потому, что другие выражаются без обиняков. Например, товарищ М. Лобанов в «Дне поэзии»:
Евтушенко разговаривает с историей, как с какой-нибудь поклонницей стихов на читательской конференции. Один из авторов в восторге от главки «Стенька Разин», тут сплошные восклицательные знаки: «Этого Стеньку забыть нельзя!», «Это зрело!» и проч. А чем восхищаться? Один выдавливает прыщ, другой прет, треща с гороху, девки под хмельком «шпарят рысью — в ляжках зуд». Автору кажется, что это хорошо, а это отвратительно…Подключается город на Неве, «Вечерний Ленинград» от 24 декабря 1965-го, реплика литераторов П. Журбы и А. Чуркина «Евгению Евтушенко премию? Возражаем!»:
Несколько дней назад обнародован список кандидатов на соискание Ленинских премий 1966 года в области литературы и искусства… Мы, признаться, не без удивления прочли, что редколлегия «Юности» выдвинула поэму «Братская ГЭС» Евтушенко… Ограниченность мировоззрения автора «Братской ГЭС» состоит в том, что он видит в истории революционной России не движение масс, а подвиги одиночек. Творчество Евтушенко слабо, а порой неверно отражает нашу советскую действительность. Творчество его не заслуживает такой высокой оценки. Оно недостойно Ленинской премии.Обсуждение поэмы идет широкошумно, воинственно. Эта война для автора поэмы кончится ничем, то есть поражением. Премию дадут Сергею Сергеевичу Смирнову за «Брестскую крепость». Слава Богу, книга достойная. Не то что поведение ее автора в 1958-м. Древние ножницы между творцом и его созданием в советском варианте выглядят угнетающе. Не в этом ли один из резонов Евтушенко к тому, чтобы стать больше, чем поэт? Да. О премиях. Нобелевскую этого года получил — Шолохов. «Тихий Дон» — слов нет, вещь грандиозная. В 1961 году Евтушенко посетил Вёшенскую. Михаил Александрович принял его тепло и разговаривал самобытно. — Хорошо, что приехал. Михаил Александрович давно за тобой следит. Ты у нас талантище. Бывает, конечно, тебя заносит. Ну, да это дело молодое. Что, брат, заели тебя наши гужееды за «Бабий Яр»? Михаил Александрович все знает. Ты не беспокойся — Михаил Александрович сам черносотенцев не любит… Затем он внезапно спросил: а зачем ты напечатал «Бабий Яр»? Постучал по рабочему столу: — Знаешь, что лежит в ящиках этого стола? Новые главы «Они сражались за Родину», да такие, что взрыву подобны! Но Михаил Александрович умен и никогда не даст в руки своих врагов оружие против себя. Урок великого писателя был таков: не подставляйся. Впрочем, Шолохов еще в 1954-м, на 2-м съезде писателей, высказался определенно насчет климата в стране и литературе:
Кстати, тут не раз говорили о «литературной обойме» — о пятерке или десятке ведущих писателей. А не пора ли, товарищи, нам рачительно, как бывалым солдатам, пересмотреть свой боеприпас? Кому не известно, что от длительного пребывания в обойме, особенно в дождь или слякотную погоду, именуемую оттепелью, патроны в обойме окисляются и ржавеют? Так вот, не пора ли нам освободить обойму от залежавшихся там патронов, а на смену им вставить новые патроны, посвежее? Слов нет, не стоит выбрасывать старые патроны, они еще пригодятся, но необходимо по-хозяйски протереть их щелочью, а если надо, то и песчанкой.Военная терминология вполне уместна. Родина не забывает о том, что гражданин Евтушенко Е. А. — лицо военнобязанное. Значит — ему предстоят военные сборы как минимум. С ним не миндальничают, но все-таки идут навстречу. В ПУРе (Политическое управление вооруженных сил СССР), запрещавшем исполнение военными людьми песни «Хотят ли русские войны» (пока ее не похвалил Хрущев), у него спрашивают: где хотите служить? Он отвечает: где угодно, только не на Кавказе. Его посылают в Тбилиси. Что и требовалось доказать. Радиостанция «Голос Америки» всполашивает мировую общественность, не сильно ориентируясь в российской истории: вслед за Грибоедовым, Пушкиным, Лермонтовым на Кавказ — с целью расправы — выслан поэт Евгений Евтушенко. Там ему встречается хороший человек, настоящий полковник М. Головастиков, редактор армейской газеты «Ленинское знамя». Первым делом он повез рядового Евтушенко на Пушкинский перевал и получил в отдарок посвящение одноименного стихотворения. Остальные дары судьбы были пожестче: за то, что полковник представил этого рядового к званию, да еще майора, ему вскоре пришлось покинуть ряды родной армии. А в дни совместной службы они разъезжали по гарнизонам — Евтушенко читал стихи. Было дело — и с танков. Доходило до смешного. Однажды в редакцию позвонили из штаба Закавказского военного округа: — Командующий округом генерал армии Стученко интересуется, не может ли рядовой Евтушенко прийти к нему сегодня на день рождения? В военном округе сплошной День поэзии. Рассерженный нештатной ситуацией министр обороны Маршал Советского Союза Р. Я. Малиновский издал приказ об окончании сборов для поэта. В общем, вернулся он оттуда живым-здоровым. Но случился очередной пленум ЦК ВЛКСМ. С. Павлов произвел филиппику: — Еще неизвестно, в какую сторону повернут танки, с которых читал стихи Евтушенко! Атмосфера сгущалась. Однако на дворе стоял золотой октябрь, 3-го числа — день рождения Есенина, всего-навсего его семидесятилетие, такой молодой. В Колонном зале собирается партийный актив города Москвы. Есенин уже разрешен — народной любви к поэту противостоять все-таки не по силам даже такой несокрушимой цитадели, как коммунистический Кремль. Тем более что фигурой Есенина норовят пользоваться в военных играх новейших западников и славянофилов. Евтушенко является в Колонный зал с уже начатым текстом выступления, и оно было в рифму. Пока исходили красноречием другие ораторы, он дописывал свою речь на коленке, сидя на стуле у стола президиума. Речь оказалась «Письмом Есенину» — стихотворением, из-за которого Всесоюзное телевидение впервые за всю свою историю прервало прямую трансляцию, изобразив на телеэкранах всего СССР: «Передача прервана по техническим причинам». После этого все литературные передачи в прямом эфире были отменены. Говорили, что Павлов планировался на должность секретаря ЦК по идеологии после Ильичева, но Суслов якобы сказал: «Человек с такой пощечиной, как стихотворение Евтушенко, не может быть секретарем по идеологии».
За «Письмом Есенину» органически неизбежно последовало стихотворение «В ста верстах», посвященное опять прозаику — Георгию Семенову, близкому другу Юрия Казакова. Евтушенко как-то высказался в том смысле, что деление прозы на «городскую» и «деревенскую» искусственно в стране той классики, что создавалась дворянами, интеллигентами. Проблемы общие. «В ста верстах» как раз об одной из этих проблем. О том страшном человеческом одиночестве, когда души людские, заброшенные в немереном пространстве, где «есть село без женихов и невест — / три избушки-развалюхи, / в трех избушках три старухи», блуждают в непонимании: где они? У себя на родине? В плену? Последствия коллективизации невытравимы. Евтушенко вспоминает тот, камаринский, размер, с которым уже работал когда-то — «Дворец», «Стенька Разин».
Когда он (Бродский. — И. Ф.) освободился из ссылки, он не в Ленинград приехал, а в Москву. Он пришел ко мне и говорит, что три месяца не мылся. Я позвонил Аксенову — тот говорит: «Приезжайте немедленно ко мне». Мы приехали. Иосиф пошел принимать ванну, а мы не знаем, что делать дальше. Я говорю: надо позвонить Евтушенко. Тот случайно снял трубку. Я все рассказал. Евтушенко в ответ: «Немедленно встречаемся. Я позвоню в “Арагви”, и нам дадут место». Приехали в «Арагви» — стоит огромная очередь, хвост человек на двести. Но вышел директор, и нас во главе с Евтушенко провели в отдельный зал. Сели. Но безумный Евтушенко говорит: «Поэт не должен сидеть отдельно от своего народа». Потащил нас в общий зал, где нет ни единого свободного места, но директор попросил — и все потеснились. Нам поставили столик «среди народа». Бродский был печальный, усталый и через час ушел. Понятно? В Ленинград он уехал через пятнадцать дней и все эти две недели постоянно встречался с Евтушенко. Тот и дома устроил банкет в его честь!.. Думаю, что Бродский Евтушенко не мог простить… За что?.. У Евтуха была изумительная библиотека по искусству, и там были очень дорогие и редчайшие книги. А любимый художник Бродского был тогда Брак, кубист. Он как-то пришел и сразу схватился за альбом Брака. Женя говорит: «Ты любишь Брака? Я тебе дарю», — и Бродский взял. Другой раз Женя ему говорит: «Ты очень плохо одет, у меня есть английский костюм, который я почти не носил, он на тебя…» Этого Бродский ему не простил.Рейн — поэт, у него своя песня. Евтушенко уточняет: «Мы встретились в грузинском ресторане “Арагви”. Любимец Ахматовой был одет слишком легко, поеживался от холода, и я инстинктивно снял пиджак и предложил ему. Он вдруг нервно залился краской: “Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча”». Эта деталь — «залился краской» — совершенно достоверна для тех, кто видел лицо Бродского. Что не отменяет песни Рейна. Евтушенко и Аксенов надумали помочь Бродскому напечататься у них в «Юности». Ведь членство в редколлегии давало возможность делать добрые дела. Так, в 1964 году Евтушенко, узнав о том, что юного Леню Губанова заточили в психушку, навестил его, и в «Юности» (№ 6) появился отрывок из поэмы «Полина» под названием «Художник», единственная прижизненная публикация Губанова в родном отечестве:
Когда я только освободился, интеллигентные люди меня всячески, что называется, на щите носили. И Евтушенко выразил готовность поспособствовать моей публикации в «Юности», что в тот момент давало поэту как бы «зеленую улицу». Евтушенко попросил, чтобы я принес ему стихи. И я принес стихотворений 15–20, из которых он в итоге выбрал, по-моему, шесть или семь. Но поскольку я находился в это время в Ленинграде, то не знал, какие именно. Вдруг звонит мне из Москвы заведующий отделом поэзии «Юности» — как же его звали? А, черт с ним! Это не важно, потому что все равно пришлось бы сказать о нем, что подонок. Так зачем же по фамилии называть… Ну вот: звонит он и говорит, что, дескать, Женя Евтушенко выбрал для них шесть стихотворений. И перечисляет их.Надо сказать, подборка такого объема — вещь в те годы очень видная и почетная. Евтушенко опять-таки уточняет: «Аксенов и я — оба тогда члены редколлегии “Юности” — заявили редактору журнала Б. Полевому, что мы выйдем из редколлегии, если не будет напечатана составленная нами подборка из восьми стихов Бродского. Полевой поупирался, но согласился, попросив убрать одну строку из всех этих стихов, — по тем тяжким цензурным временам это было по-божески. Строка была такая: “мой веселый, мой пьющий народ”». Бродский завершает свою версию:
А я ему в ответ говорю: «Вы знаете, все это очень мило, но меня такая подборка не устраивает, потому что уж больно “овца” получается». И попросил его вставить хотя бы еще одно стихотворение, — как сейчас помню, это было «Пророчество». Он чего-то там заверещал — дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: «Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!» Но он уперся. Тогда я говорю: «А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу». Тем дело и кончилось.Существует свидетельство Юрия Ряшенцева:
С Бродским я провел сорок минут. За это время мы сказали друг другу по три слова. <…> Иосиф принес стихи в журнал. Стихов было много. Надо было отобрать из них возможную подборку. Мы сидели в пустом зале. Я читал. Он оглядывал стены с какой-то дежурной выставкой. Чем дольше я читал, тем яснее мне становилось, что эти стихи у нас никогда не пойдут. В них не было ничего антисоветского. Просто это была поэзия, отрицающая жизнь, которой жил журнал, да и все советские журналы того времени. Мне, до неприличия, нравилось то, что я читал. Я отобрал какие-то стихи, безо всякой надежды на то, что они пройдут редакционное сито. Так я и предупредил Иосифа. Он посмотрел отобранное, улыбнулся, сказал, что хорошо бы, конечно, чтобы стихи появились в печати в таком составе. И на этом мы расстались. Стихи, конечно, не прошли.Первого ноября 1965 года скончался Дмитрий Алексеевич Поликарпов. Накануне Евтушенко по какому-то делу звонил ему. Секретарша пустила слезу: — А вы еще ничего не знаете, Евгений Александрович? Дмитрий Алексеевич вчера как раз отошли. Когда я последний раз его навестила, он так мне и сказал: «Видно, отхожу. Передай жене, чтоб за эту неделю паек в распределителе не брала — не отработал». Евтушенко пришел на похороны, писателей почти не было. Покойный был непрост. Это ему Сталин когда-то сказал: у меня нет для тебя других писателей. Это он, временно проводя некоторую опалу в ректорском кресле Литинститута, сильно хотел выгнать студента Евтушенко, но не выгнал. Это у него в служебном цековском сейфе рядом с бутылкой водки стояла старая виктрола (заводной, с ручкой, граммофон), на которой в редчайшие минуты расслабления он крутил пластинку Вертинского.
Пятого ноября погиб Урбанский, закадычный друг евтушенковской молодости. Евгений Урбанский был пластически совершенным образцом героя, атлетическим выходцем из революционного мифа, наглядной фигурой воплощения русской мечты о всеобщем счастье. Одухотворенная громадина. Аналог Маяковского, схожий и внешне с юношеским идеалом поколения. Кибальниковский памятник поэту-главарю не выдерживал сравнения. На него бы оглядывались на улице безотносительно к актерской славе. Гибель его была нелепой, но вряд ли случайной: он работал без каскадера. Он погиб за рулем летящего автомобиля, рухнувшего в песчаных барханах.
(«Памяти Урбанского»)
— Мой отец, рядовой член партии, очень верил во все коммунистические идеи, он был замечательным, чистым человеком. За свой партбилет жизнь бы отдал. Так вот, приходит к нему однажды милиционер и спрашивает: «Где работает ваш сын?» — «А что, мой сын ларек обокрал?» — «Нет, не обокрал, — говорит милиционер, — но у нас все работают». — «Так мой сын, — объясняет отец, — работает с утра до вечера». — «Но ведь он должен на что-то жить», — не отступает настырный страж порядка. «А я его кормлю», — не сдается отец. Такой между ними вышел разговор.А однажды Евгений Евтушенко приехал ко мне с двумя друзьями, знакомит отца: «Николай Иванович, это члены ЦК Итальянской компартии». Мой папа привык видеть членов ЦК только на гигантских фотографиях, как богов, а тут вошли два скромных человека, один смущенно достал из кармана бутылку водки. Я принес из кухни селедку, мы разлили водку, выпили. Показалось мало, и навеселе мы двинулись уже в ресторан. Возвращаюсь домой, а отец говорит: «Слушай, сынок, ты знаешь, где я был? В КГБ! Только вы захлопнули дверь, звонок. Кто был у вас, Николай Иванович? Не знаю, говорю, друг моего сына Евтушенко привел двух членов ЦК. А что, это не члены ЦК? Да нет, говорят, члены, члены. А часто такие к вам ходят? Да, частенько бывают, отвечаю. А те: но ведь здесь Тушино, военные заводы. Отец возразил: так что же теперь моему сыну делать, если вы тут военных заводов понастроили?
ПУСТИТЕ К ЭСКИМОСАМ!
Председатель КГБ В. Семичастный становится летописцем-биографом Евтушенко. 15 января 1966 года он пишет «Записку» в ЦК КПСС под грифом «Секретно».Комитет госбезопасности докладывает, что 12 января сего года были получены сигналы о готовившейся демонстрации политического характера на площади Маяковского в Москве в защиту поэта Евтушенко, который, по мнению автора, якобы сослан в армию на Кавказ за стихотворение «Письмо Есенину». В этих целях от имени Общества Защиты Передовой Русской Литературы (ОЗПРЛ) были изготовлены и приняты меры к распространению свыше 400 листовок с призывом принять участие в демонстрации с требованием возвращения Е. Евтушенко в Москву. Принятыми мерами установлено, что автором текста упомянутых листовок, призывавших по существу к массовым беспорядкам, является Титков Ю. Н., 1943 года рождения, член ВЛКСМ, студент Ветеринарной Академии в Москве. Листовки изготовлялись на квартире Шорникова А. В., 1947 года рождения, члена ВЛКСМ, рабочего типографии МГУ им. Ломоносова. При обыске на квартире у Шорникова 13 января обнаружены и изъяты: 418 листовок, пишущая машинка, на которой они печатались, и краски, похищенные Шорниковым в типографии МГУ и предназначенные для изготовления листовок аналогичного содержания; 26 плакатов на ватманской бумаге со строчками Евтушенко: «Еще будут баррикады, а пока что эшафот», «Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь», «В мире есть палачи и жертвы, но и есть еще третьи — борцы!», «Проклятье черной прессе и цензуре!» При обыске также изъят текст речи, подготовленный Титковым для произнесения на собрании нелегального кружка «Защита литературы». В этой речи, в частности, говорится о ссылке «великого поэта» (Евтушенко), упоминается о том, что нельзя «молчать и прощать самодурство румяных вождей, желающих мять души великих людей».Текст листовки таков:
Товарищи! Все мы помним, каким нападкам всегда подвергалась современная литература: застрелился Фадеев, был подвергнут литературной казни В. Дудинцев, в нищете и безвестности умер Зощенко, в таком же положении оказался Пастернак, литературному гонению подвергался Аксенов. Такая же участь постигла и Евтушенко. За смелое прекрасное стихотворение он, как Лермонтов, выслан в армию, на Кавказ со Дня Поэзии и других больших событий ближайшего времени. Товарищи! Правда, с таким трудом нашедшая себе прибежище, вновь изгоняется из нас. Литература в опасности! Молчать больше нельзя! Выразим свое возмущение и потребуем возвращения Евтушенко в Москву. Сбор — 16 января в 12 часов на площади Маяковского, у памятника. Просьба не делать резких и необоснованных выпадов и нарушений и считать таковые провокационными. ОЗПРЛ. Прочти и передай другому!Конечно же все это наивно и отдает фарсом, и ребята предлимоновского запала явно не владеют слогом той литературы, во имя которой готовы взойти на эшафот. Тем более что сам Евтушенко давно сидит в Москве, склонясь над рабочим столом. Написалось стихотворение «Эстрада».
Поэты, которых он напоминает мне, — это Водсворт, Байрон и Уитмен, но Уитмен с сатирическим лезвием. Евтушенко разделяет с Уитменом его способность отождествлять себя со всеми другими существами. Это дает ему такую горькую силу, как в «Картинке детства», где так пронзительна память о толпе, забивающей насмерть человека, как в «Балладе о нерпах».В апреле разразилось катастрофическое землетрясение в Ташкенте, туда в тот же день вылетели Брежнев и Косыгин, древний город был разрушен, Вознесенский отозвался репортажем «Помогите Ташкенту!», не то чтобы закрыв тему, но упредив необходимость в срочной реакции на то же самое. Но планетарный марафон Евтушенко продолжается, в мае он уже смотрит на Испанию. «Над севильским кафедральным собором, где — по испанской версии — покоились кости адмирала (Колумба. — И. Ф.), реял привязанный к шпилю огромный воздушный шар, на котором было написано: “Вива генералиссимус Франко — Колумб демократии!” Над головами многотысячной толпы, встречавшей генералиссимуса, прибывшего в Севилью на открытие фиесты 1966 года, реяли обескуражившие меня лозунги: “Да здравствует 1 Мая — день международной солидарности трудящихся!”, “ Прочь руки британских империалистов от исконной испанской территории — Гибралтара!”, и на ожидавшуюся мной антиправительственность демонстрации не было и намека. <…> На просьбе министра информации и туризма Испании разрешить мне выступать со стихами в Мадриде Франко осмотрительно написал круглым школьным почерком: “Надо подумать”. Поверх стояла резолюция министра внутренних дел: “Только через мой труп”. Выступление не состоялось, но генералиссимуса как будто не в чем обвинить». Стихов о том посещении Испании, написанных на месте, в Испании, не осталось, что для Евтушенко более чем странно. Но Евтушенко ничего не сказал в стихах и о другом своем впечатлении: «В 1966 году я был в Бейруте… Меня вместе с другими иностранцами возили на туристском автобусе посмотреть на палестинское гетто, состоящее из глинобитных домиков, где воздух кишел микробами и где угрюмый блеск голода светился в глазах женщин и детишек. А напротив гетто, через дорогу, стоял мраморный шикарный туалет для туристов, которым показывали этих несчастных людей, вместо того чтобы им помочь». Зато в Гонолулу и в Сенегале (он и туда заглянул) были рождены пространные стихи, органичные для чтения со сцены. В любом случае он ощущал себя связующим звеном культур, людей, идей, социально-политических систем. Книга, вышедшая у него в том году, называлась «Катер связи».
В нашей книге можно усмотреть дифирамбический уклон, и в некоторых головах может возникнуть вопрос: а не много ли мы цитируем похвал (равно как и брани) по адресу нашего героя? А что, история славы — пустяк? Ее развитие, ее кривая, резкие взлеты и обрушения, условия ее зарождения и сохранения — тема капитальная и может существовать отдельно. Но в нашем случае слава персонифицирована: Евтушенко есть слава. Говорят, артист полжизни работает на имя, а потом имя работает на него. Так-то оно так, да не только так или не совсем так. Имя имеет свойство существовать отдельно от имяносца, а порой и работать против него. По крайней мере, имя может повлиять не только на жизнь артиста, но и на характер его творчества. Мало того что публичный человек не может утаить глубоко личных своих дел, он — волею имени — демонстрирует их миру, придавая истинной боли свойства, присущие лишь художеству, лишь сцене, лишь печатной странице. После «Эстрады» Евтушенко действительно выбрал тон доверительности без расчета на немедленное возвратное эхо: «Муки совести», «Женщина расчесывала косу…», «Старухи», «Мы быть молодыми вовсю норовим…», «Меняю славу на бесславье…» и наконец «Памяти Ахматовой». Однако к середине 1966 года появились вещи — в том же, интимном, тоне, но — с повышением ноты, с некоторым пафосом, и вызвано это было, как это ни парадоксально, глубочайше сокровенными причинами. В отношениях с Галей нарастал кризис. Его сумасшедшая жизнь, а может статься, жизнь его безумного имени не оставляла шанса для ровных связей двух сердец. Быт его заметно благоустраивался, и Евтушенко был вовсе не против прочных знаков уюта и некоторых эффектов интерьера, тем более что он сам привозил из поездок экзотические сувениры и не был равнодушен ко всяким там штучкам и вещичкам. На его рабочем столе рядом с пишмашинкой стоял плюшевый кенгуренок. Он лишь в 1969-м переберется в элитную высотку на Котельнической набережной, куда ему на новоселье авантажный Бернес принесет голубой унитаз. В июне 1966-го у него гостил Бродский, приехав в обществе Аксенова. Это было неспроста: Аксенов полюбил стихи Бродского и его самого. Случайным соглядатаем знаменательного события был молодой Виктор Ерофеев:
…неслыханный джин с тоником потек в четыре горла… Евтушенко открыл ящик письменного стола… там валялись невиданные зеленые деньги… курили только Winston… тут Бродский вставил, что ему в деревенскую ссылку слали Kent… ящиками… он обклеил Kent’ом стены… это тоже произвело впечатление… хотелось быть тоже сосланным в ссылку… под утро для меня нашлась работа… с грехом пополам я переводил им лестные американские статьи о них же самих из толстого профферскоготри-квотерного журнала… некоторые лестные эпитеты я на ходу придумывал сам, из чистого умиления… меня удивило, как плохо все трое знали английский…В общем, хорошо посидели, и было это с вечера всю ночь до самого утра. Кто бы знал, что через 15 лет аксеновский роман «Ожог» будет встречен, уже в Америке, убийственной внутрииздательской рецензией Бродского? Но мы говорили об имени. О том, что оно — влияет. Разлад между Евгением и Галей был виден и со стороны. Надо оговориться: мы прибегаем к имени Галя не из фамильярности: Галя в поэзии Евтушенко — имя, которое больше, чем имя. «До свидания, Галя и Миша», «До свидания, Галя!», «Я ехал по России вместе с Галей», посвящения «Гале». Это — знак. Но она была живой человек, и человек непростой. Его измены были частью его имени, и оно разбухало еще и от этого. Все вело к стихам, которые не могли быть сугубым фактом взаимоотношений двух сердец. Евтушенко со сцены оповестил не столько Галю, живую или литературную, сколько свою бесчисленную аудиторию, и, кстати говоря, при желании эти стихи можно было истолковывать как разбирательство с читателем:
(«Я разлюбил тебя… Банальная развязка…»)
(«Любимая, больно…»)
И сразу хочется оборвать, как обрывал Станиславский актера, почувствовав фальшь и наигрыш: «Не верю!» — Не верю потому, что если ты на самом деле чувствуешь, что в тебе совместились две жизни, ты скажешь: достаточно одной пули, чтоб убить нас обоих.Критик Сарнов, патетику перепутав с арифметикой, по существу предложил поэту в целях правильного счета поменять мозги да и сами глазные яблоки, то есть зрение: нужна-де одна пуля на двоих. Как будто речь не о внутреннем мире (две жизни во мне), а о ти́ре. Натура Евтушенко выстроена на умножении, а не на вычитании. Новое прощание — с молодостью: его «А снег повалится, повалится…» вслед за Клавдией Шульженко запоет народ, и это не совсем эстрада, это напевается наедине с собой. Зато читается всенародно — вся интимная лирика напечатана в многотиражном «Огоньке». У Евтушенко было отчаянное лицо, когда начались новые проблемы. Его ждали в Америке на концерты и встречи, однако с визой соответствующие органы заволокитили, В. Семичастный совершенно логично утверждал, что недопустимо одних судить, а других отправлять на зарубежные гастроли — фигуранты-то одни и те же. Решение было, однако, положительным, и уже в ноябре Евтушенко зван к сенатору Роберту Кеннеди, принявшему его в своей нью-йоркской штаб-квартире. Младший брат убитого президента, как две капли воды похожий на старшего, в свои 40 лет был старожилом американской политики, и ему можно было верить, когда в многочасовом общении он привел гостя в ванную комнату, включил шумный душ на предмет прослушки и сообщил под большим секретом, что псевдонимы Синявского и Даниэля были раскрыты КГБ коллегами из ЦРУ для того, чтобы американская общественность перекинула свое гражданское негодование с американских бомбежек во Вьетнаме на преследование Советами инакомыслящих. Кроме того, это была якобы интрига КГБ против «мягкого» Брежнева, которого США хотели бы сохранить. Евтушенко поинтересовался, может ли он эту информацию довести до сведения советского правительства. Да, разумеется. Без упоминания имени источника. Евтушенко отнес новость одному из сотрудников советского посольства, прозванному им Б. Д. (Благородный Дипломат). Условились так, что поэт сочинит телеграмму-шифровку (Штирлиц бессмертен), и она пойдет куда надо. Без упоминания имени, конечно же. Внезапно дохнуло шпионским кино, но — на самом деле, в грубой реальности. Назавтра рано поутру Евтушенко из своего номера был вызван телефонным звонком в вестибюль отеля, сказал взволновавшейся Гале, что если он не вернется и не позвонит до часу дня, то пусть она созывает пресс-конференцию, а в вестибюле был подхвачен с боков двумя молодыми одноликими парнями и на машине доставлен в нашу миссию, в некую пустую комнату, где ему показали класс допроса по-голливудски. Один сидел на столе близко напротив, другой дышал в затылок. Требовали имя источника. По какому-то промаху со стороны этих парней — они куда-то вышли, а поэт сумел удрать — дело не выгорело. Евтушенко опять оказался наедине с Б. Д. и получил спокойный совет срочно связаться со своим американским другом Альбертом Тоддом, университетским профессором, и скрыться с глаз любых соотечественников как можно подальше и подольше. Они познакомились еще в 1960-м, в Гарварде, где Альберт был аспирантом и устроил первую встречу русского поэта с американской публикой, в университетской аудитории, — Евтушенко читал, естественно, по-русски, перед ним сидели не больше двадцати человек, и раскрепостившийся поэт заявил, что он желал бы более крупной площадки, например Медисон-сквер-гарден. Альберт Тодд, величавый красавец, похожий на великого Гэтсби, уверенно пообещал это дело организовать, и поэт ему сразу поверил. Вскоре Альберт приехал в Москву и привез контракт с 28 колледжами США на 1964 год. Евтушенко познакомил его с Аксеновым, Окуджавой, Вознесенским и Ахмадулиной, первую книгу которой в переводе на английский вскоре блестяще исполнил Тодд. Но произошли «Бабий Яр», «Наследники Сталина», «Автобиография», шум и ярость 1963-го, иностранный паспорт поэту не был выдан, но был дан совет телеграфировать в Штаты о своей болезни. Тодд тогда позвонил: — Женя, не расстраивайся, все равно ты будешь выступать в Медисон-сквер-гарден. В 1966-м все те 28 колледжей были охвачены. Правда, в Квинс Колледже во время церемонии вручения «Honoris causa» первую профессорскую мантию поэта неуравновешенные сопляки разорвали в клочки. В Карнеги-холле чтение Евтушенко сопровождалось метанием stinking bombs (химические шашки). Незадолго до того в Нью-Йорке был взорван офис Сола Юрока, устроителя гастролей советских музыкантов и артистов. Альберт Тодд чувствовал русский стих: на выступлениях Евтушенко он параллельно читал его стихи по-английски, и оказалось, что делает он это лучше, чем потом задействованные на евтушенковских концертах профессионалы с великолепными именами — Роберт Де Ниро, Энтони Хопкинс и даже Ванесса Редгрейв. Западных красавиц русский певец женской красоты не мог оставить без внимания. Посетил Жаклин Кеннеди, вдову президента, в ее нью-йоркской квартире и был покорен не столько легендарной внешностью, сколько ее простотой в обхождении и в быту вообще: сунул свой буратинский нос в открытую дверь ванной комнаты и, заметив на отопительной батарее сушившиеся чулки, с варварской непосредственностью заговорил на чулочную тему — мол, неужели сами стираете? А что же, выбрасывать их в мусоропровод, что ли? Недавняя первая леди оказалась еще непосредственнее. А на прощанье, уже сама нарушив этикет и ориентируясь на происхождение и профессию гостя, призналась, что в те роковые минуты далласской трагедии ощутила себя в положении Анны Карениной на гибельном перроне. По совету Б. Д. улизнув из американского Большого Яблока, друзья махнули действительно далеко — на Аляску и в Гонолулу. Их турне затянулось на месяц. Удивительно схожи климат, флора и фауна Чукотки и Аляски. В Пойнт-Хопе Евтушенко посещает и́глу (юрта) одинокой старухи-эскимоски. Там горит свеча, вставленная в пустую бутылку с ресторанным штампиком «Петропавловск-Камчатский» на этикетке. В Фербанксе он встречается с местными университетскими поэтами. В те времена жители Фербанкса могли попасть в бухту Провидения, до которой 20 минут лёта, — лишь через Нью-Йорк и Москву, затратив 30 часов на перелет. (Солженицын вернулся в Россию через Аляску.) На Аляске Евтушенко и Тодд арендовали на пару дней частный самолет у бывшего военного летчика, который во время войны экскортировал транспорты с продовольствием к Мурманску. Однажды над Беринговым проливом пожилой пилот расчувствовался: — Слушай, Юджин, я так соскучился по вашим русским парням. Мы с ними в Мурманске водку пили цистернами. Давай слетаем в гости к вашим пограничникам, на пару часиков… Он не шутил. Корреспондент АПН Генрих Боровик сообщал:
…число желающих попасть на вечер советского поэта было беспрецедентным за всю 30-летнюю историю центра (Поэтический Центр Нью-Йорка). У входа в здание постоянно висел плакат: «Нет билетов на Евтушенко»… Советского гостя представляли крупнейшие американские писатели и поэты Артур Миллер, Роберт Лоуэлл, Джон Апдайк. На первом выступлении присутствовал Джон Стейнбек. Мэри Хемингуэй, вдова замечательного американского писателя, специально ездившая в Принстон, чтобы послушать советского поэта, в беседе с вашим корреспондентом высоко оценила мастерство, искренность и гражданственность поэзии Евгения Евтушенко… Его принимали Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций У Тан, а также сенатор Роберт Кеннеди — брат покойного президента США.А на том приеме у Роберта Кеннеди помимо получения поэтом эксклюзивной информации произошел эпизод, ставший потом чуть не легендой. По крайней мере сам Евтушенко придал тусовочно-светской сцене, в общем-то действительно не рядовой, вполне художественный характер, не раз о нем вспоминая, в частности — в будущей поэме «Под кожей статуи Свободы» (1968): «У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза. Они всегда были напряжены. Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный. Они обитали на лице как два не причастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа. — Запомните мои слова — этот человек будет президентом Соединенных Штатов, — сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман (влиятельный американский дипломат. — И. Ф.). <…> Когда праздник уже захлебывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зеленые искорки шампанского. — Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? — спросил я. — По-моему, это довольно неблагодарная должность. — Я знаю, — усмехнулся он. Потом посерьезнел. — Но я хотел бы продолжить дело брата. — Тогда давайте выпьем за это, — сказал я. — Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю: бокалы до дна, а потом об пол… Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы. — Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные, из ее приданого… Он исчез с хрустальными бокалами, а затем появился, еще более смущенный: “Жены есть жены… Я взял на кухне другие бокалы, какие попались…” Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жены есть жены. Мы выпили и одновременно швырнули опустошенные бокалы. Но они не разбились, а мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру. Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы. Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный. Бокалы были из прозрачного пластика». А стихи американского цикла верны — эстраде, той самой, с которой он так широковещательно хотел расстаться в начале года. Золотую груду метафор поэт высыпал в подарок Альберту Тодду, посвятив ему «Балладу о самородках». Намечалась некоторая инерция стиля. Аудитория требовала именно этого — яркости и хлесткости прозрачного обличительства («Кладбище китов»):
Конечно, я не считаю, что поэт — это шаман. Не следует возводить его на пьедестал или возлагать на него венок. Это не обязательно. Евтушенко сказал, что поэт, вовсе не насилуя себя, может подчиниться долгу, откликаться на взрывы и потрясения. Может быть, необязательно иметь в виду баррикады… Парижская работница, напевающая дурацкую песенку, по-своему выражает свою потребность в поэзии. Только поэт не должен приносить ей дурацкие песенки…В ноябре 1966-го произошло большое событие — хлопотами Евгении Ласкиной, Константина Симонова и главного редактора журнала «Москва» Михаила Алексеева вышел одиннадцатый номер этого журнала с булгаковским романом «Мастер и Маргарита». Купюры были угнетающими, но Елена Сергеевна Булгакова, вдова писателя, все сохранила и восстановила со временем. Это был урок — можно писать в стол, не светясь на виду. Для себя Евтушенко извлек урок другой: за помощью в трудные минуты разумнее обратиться к людям консервативным (каков был Алексеев), нежели шумно свободомыслящим, — этому его научил отец в одном из давних разговоров. 1966 год был безуспешной попыткой прощания с эстрадой, больше похожей на самооправдание. Не естественно ли было завершить этот год обращением к поэту иных предпочтений, сумевшему различить в новой русской знаменитости нечто существенное и многообещающее? «Письмо в Париж»:
КТО ТАМ ЕВТУШЕНКО?
Пятидесятилетие Великого Октября, имеющее быть в 1967 году, требует всенародного подъема на новые подвиги. Народ по этому поводу веселится, травит анекдоты, пьет без удержу, интеллигенция не отстает. Застой? Кажется, его канун. Может, оно и так, да время летит бешено. Последним романтиком Октября на территории СССР был, возможно, рыжий великан с голубыми глазами — турок Назым Хикмет. Три года назад его не стало, в январе ему ударило бы 65.(«Сердце Хикмета»)
(«Барселонские улочки»)
(«Присяга простору»)
Предпоходные хлопоты: Я заказал телефонный разговор с Ригой. Там гастролирует Московский драматический театр на Малой Бронной с новым спектаклем «Братская ГЭС» по поэме Евгения Евтушенко. Поэт недавно вернулся из поездки в Соединенные Штаты Америки, Испанию и Португалию и уже не раз напоминал мне о давнем желании побродить по дальним сибирским углам, по земле якутов и эвенов. Он ходил на зверобойной шхуне «Моряна» в Ледовитом океане, мы бывали вместе в поездках по Сибири, и я знал — матрос он что надо. Кстати говоря, у других участников экспедиции тоже был мореходный опыт — Зоммер в прошлом ходил на судах по Балтике, Коржановский — по Байкалу, Андреев — по Братскому морю. Мне пришлось бывать на сельдяной путине в Охотском море и четыре месяца работать на тунцеловном клипере «Нора» в Индийском океане. Ну как было договориться о типе судна, когда у каждого свои привязанности? …Лесное ведомство пообещало бесплатно отпустить сосновые бревна; геологи выписали энцефалитки и ведро диметилфтолата — от мошкары; спортивные организации предлагали тренировочные костюмы и спальные мешки напрокат, речники дарили спасательные жилеты… С собою решили брать такое снаряжение: две кинокамеры «Конвас» и одну «Адмиру-8»; пять фотоаппаратов — два «Киева», два «Зенита» и один «ФЭД»; магнитофон «Репортер-5» и диктофон «Филипс-рекордер»; радиоприемник «Спидола» и японский радиотелефон «Сони», позволяющий вести двухсторонние переговоры в зоне пяти километров. Рацию договорились ни при каком варианте не устанавливать по соображениям чисто субъективного толка. <…> — Я бы на вашем месте предпочел, знаете, какое судно? — говорит Керосинский (директор Качугской судоверфи. — И. Ф.), сняв роговые очки и протирая их носовым платком. — Быстрый танкер? — спрашиваю я. — Нет. — Самоходный сухогруз? — Не угадали. — Уж не плавучий ли кран? — Карбас! Мне это и в голову не приходило. За шесть лет странствий по Ангаре, Енисею, Лене я никогда не встречал этой легендарной сибирской посудины. Но изредка на ленских берегах можно было видеть занесенные песком почерневшие развалины карбаса да дырчатые тротуары и заборы из его плах по улицам приленских поселений. А в полном виде карбас сохранился на фотографиях — они попали ко мне однажды в фондах Иркутского краеведческого музея. Запомнился их тупой нос, покрытые брезентом товары да будка для лоцмана и завсвязкой — так называли старшего, вроде шкипера, который отвечал за товары на связке из нескольких карбасов. — Вы помните хоть одного лоцмана? — Ну как же… Самым знаменитым был, пожалуй, Микешкин. Не скажу имени-отчества, откуда он родом — тоже не припомню, но не из наших, не из ленских (позднее они узнали о Микешкине намного больше. — И. Ф.). …Керосинский весь ушел в воспоминания: — Микешкин был рослый, здоровый, костлявый, голова огненно-рыжая, нос с горбинкой. По внешности напоминал горьковского Челкаша. Подлинный самородок, на редкость талантливый лоцман и страшный пьяница. <…> В четверг 22 июня из Риги прилетел в Иркутск Евтушенко — пятый участник нашей экспедиции. — Не опоздал? — Самолет на Усть-Кут уходит через 15 минут. Бежим! За полтора часа полета на тряском ИЛ-14 успеваю рассказать наши новости. Нам отвели площадку на территории Осетровской судоверфи. Директор Горбачевский и главный инженер Исаев согласились быть консультантами небывалого в их долгой практике «объекта» — деревянного карбаса «Микешкин». <…> — Слушай, ружье взяли? — спросил Евтушенко. — Целых три… Уже сколотили палубу, продолжаю я, подняли борта. На палубе соорудили рулевую рубку, кубрик с койками в два яруса, камбуз с железной печкой, кают-компанию, — экономя время и строительные материалы, перегородки между этими помещениями устраивать не стали. Андреев раздобыл аккумулятор и обещает даже светильники над койками…Путешествие началось:
«Декрет № 1 по экспедиции «Известий». Принять у корабельных дел мастера А. Андреева плавучее сооружение, согласно ГОСТу определить его карбасом и наречь «Микешкиным». Вся власть на «Микешкине» безраздельно и на все времена до Тикси (включительно) принадлежит начальнику экспедиции. Заместителями начальника экспедиции назначаю: А. Андреева — по корабельной и судоходной части, а также по навигационному делу. Э. Зоммера — по двигателям и по всем узлам, кои крутятся и вертятся. Ему же крутиться и вертеться с ними вместе. Т. Коржановского — по хозяйственному обеспечению, а также по руководству всеми интендантскими службами и общественным питанием. Е. Евтушенко — по боцманской части и столярному делу. Ему же с высоты 185 сантиметров отдавать концы и якоря. Отменить распоряжение заместителя начальника экспедиции может только сам начальник экспедиции. Вахты у руля и по палубе несут все члены экипажа согласно приложению № 1. Начальник экспедиции Л. Шинкарев». …Евтушенко взобрался на верхнюю койку и мастерит полочку для любимых книг, которые взял с собою в плавание. …На четвертый день плавания, когда команда с восторгом вылизала миски с геркулесовой кашей на сгущенном молоке, я окончательно убедился в поварских способностях Коржановского. Тут нам повезло, и каждый старался взять на себя подсобные работы по кухне, чтобы освободить дежурного на камбузе для главных дел. Евтушенко предложил и испробовал механизированный способ комплексного мытья посуды: грязная посуда помещается в рыболовную сеть и выбрасывается за борт до полного погружения в бурлящую воду — через семь минут сеть выбирается из воды со стерильной кухонной утварью. По-видимому, изобретатель допустил в расчетах ошибку. Во всяком случае, количество поднятой на борт посуды ни разу не соответствовало опущенной в воду. Не в моем характере глушить инициативу, но исчезновение посуды заставило писать в бортжурнал декрет № 3: «В последнее время участились случаи, как теперь установлено, неумышленного выбрасывания за борт кухонной посуды во время мойки и чистки. В первые три дня потеряны вилки, кружки и стаканы. Заместителю начальника экспедиции Коржановскому за слабый инструктаж команды и отсутствие контроля делаю замечание. Приказываю впредь посуду не терять, а если терять, то в меньших объемах и не всю сразу. В целях сохранности вилок запрещаю пользоваться ими для откупоривания бутылок…» Коржановский угрюмо прочитал и написал «Объяснительную записку»: «Посуду мыть — это не стихи писать, как думают некоторые. Иначе что мы имеем: стаканы граненые по плану 24, фактически 7, кружки эмалированные по плану 7, фактически 5, вилки разные по плану 7, фактически 3. Что дальше будет?» Сибирь не шутит, Лена сердится. К ночи 6 июля над Леной поднялся такой густой туман, что «Микешкин» выглядел желтком посреди вареного яйца… — Сели! — Андреев поднял из воды шест. — А что я говорил? — сказал Коржановский, пожимая плечами. Зоммер натянул болотные сапоги, спустился в воду и побрел с якорем в руках к берегу. Хлюпанье сапог еще резче подчеркнуло первозданную тишь окрестных мест. …Меня разбудили странные звуки… Я открыл глаза и почувствовал, что койка подо мной слегка дрожит… стал лихорадочно нащупывать под столом сухие шерстяные носки. Вышел на корму, поеживаясь от холода. …Глядя под ноги, чтобы не загреметь посудой, я перешел на правый борт и замер: из воды торчала желтая худая голова с оскаленными зубами. Если когда-нибудь со мной случится инфаркт, то я буду считать его вторым… Длинные посиневшие руки толкали карбас, плеч было не видно, только напряженная улыбка перекосила странно знакомое лицо. — Кто тут? — спросил я, перегнувшись через борт. — Погоди, — ответило привидение голосом Евтушенко, — не разбуди ребят. — Что ты тут делаешь? — не выдержал я, слыша доносящийся из воды лязг зубов. — Хотел, чтоб все проснулись, а мы плывем… «Микешкин», как видно, не знал, что уже битый час изо всех сил его толкает Евтушенко, и упрямо не двигался с места, больше того — на этот всплеск незапланированной романтики карбас ответил обрывом рулевого троса и выходом из строя штурвального управления. Но это мы выяснили потом, когда поднялась вся команда и стала шестами отталкиваться от галечной мели. …Евтушенко лежал на койке в спальном мешке, укрытый разным тряпьем, каждые два часа глотая антибиотики. Поскольку не было уверенности, что его ночной инициативе однажды не последует кто-нибудь еще, я записал в бортжурнал строгий приказ. Отметил безответственное погружение в холодную воду по грудь и предписал «…Впредь выше пупа не погружаться». Все прочитали и расписались. Евтушенко перевернулся на другой бок.А тут и пошли стихи.
Шла к концу вторая неделя плавания. Евтушенко вышел из фотолаборатории, сел за стол, поднял листки бумаги, исписанные куриным почерком… — Про Киренск написал, слушайте… …Голос его то крепчал, становился резким и жестким, то переходил в шепот, в саму нежность и грусть, и снова вспыхивали чертики в глазах, и голос колокольно звенел сарказмом и ненавистью…Всяко было в пути. И курьезно, и не очень. В поселке Олекма, в разгар путешествия, — почти несчастье: сойдя на берег, Евтушенко сверзился в яму, ногу обложил гипс. Перелом. Не было печали, черти накачали. Но стихам это не мешает. В стихах микешкинского периода много формального поиска. Поле поиска — в основном строфика и ритмика. Строфы строги, продуманы, не без изыска, хотя предмет вдохновения — низовая житуха северян:…Прочитана последняя строка. Евтушенко оскалил в улыбке до скрежета стиснутые зубы — эта его сатанинская улыбка выражает сложный комплекс чувств: он доволен собой, он не знает, до всех ли дошел глубинный смысл, он ждет, требует, умоляет — здорово, а? Мы молчали. Первым отозвался Андреев. Он снял очки и смотрел на Евтушенко влюбленными и преданными глазами. — Женечка, а можно я перепишу их в свою тетрадку?Нас бросает в туманах проклятых.Океан еще где-то вдали,но у бакенов на перекатахдекабристские свечи внутри…
(«Алмазницы»)
(«Баллада о темах»)
(«Баллада о ленском подарке»)
(«Алмазы и слезы»)
У Евтушенко в руках появляется ведро краски и длинная кисть — наверно, принесли маляры, они шумят у бровки причала. Чего они хотят: автограф, что ли? Я не угадал — маляры показывают на фанерный щит, который еще в Усть-Куте был приколочен к корме и честно прошел с нами весь путь. Щит был, как всегда, мокр — вода стекала по строчкам:После могучей Лены, алмазных снегов Якутии и белого панциря Ледовитого океана — Черное море, Гульрипш, рай и ад в одном сосуде: душно и нескушно в сердечном плане. Очередная драма, все на грани разрыва и распада, поток стихов, в том числе «Краденые яблоки», новая любовь. Наталья Никонова, актриса. Ей, пляшущей на сцене босиком, соперница — другая актриса подкинула толченое стекло и гвозди. В Москве ходят слухи о евтушенковских страстях. Эхо молвы попадает в дневник поэта Дмитрия Голубкова.Вот оно что… Ай да маляры, ай да люди! По их просьбе Евтушенко перегнулся через борт и поправил надпись на щите, вторая строчка стала читаться по-новому:Не на ТУ и не в такси,Но дотянем до Тикси!На моей памяти это был единственный случай, когда поэт внес исправления в свои стихи безропотно, даже с явным удовольствием.Дотянули до Тикси!
Евтушенко: полон политикой, съездовской мизерностью (IV съезд писателей СССР. — И. Ф.), жаждой написать эпохальные вещи. Галя <его жена> уехала; репетиции «Братской ГЭС»; он влюбился в актрису — снял зал ресторана. Свадьба — с фатою, с кликами «Горько!»; переезд к новой жене. Вернулась Галя. Он — заметался, из дома в дом. Два отравления: Галя и новая. Но обе (как почти все женщины) не досыпали порции «до нормы» — и остались живы. Почерневший Евт<ушенко> возвратился восвояси.В Московском драматическом театре на Малой Бронной идет спектакль, поставленный Александром Паламишевым по «Братской ГЭС». В роли Пирамиды — Лидия Сухаревская.
Журнал «Театральная жизнь» в первом номере за 1968 год писал: …последняя из известных нам отрицательных женщин Сухаревской — Египетская пирамида в спектакле по поэме Е. Евтушенко «Братская ГЭС». <…>… самым удивительным было то, что… появление такого персонажа-символа в спектакле, где действуют только люди, буквально никому не показалось странным и слабо обоснованным… никакую пирамиду Сухаревская не играла, но и абстрактным ведущим, персонажем от театра она тоже не была… <…> …короткая стрижка, волевой, строгий профиль, черный свитер, облегающий фигуру, прямая юбка чуть ниже колен… и только массивная золотая цепь через всю грудь напоминала о других цепях — тех, какими тогда, во времена пирамид, была скована большая часть человечества. В дни премьеры писали, что Пирамида Сухаревской — это «философское выражение зла и насилия, цинизма и неверия». <…> В силу игры Сухаревской, взявшей на себя всю тяжесть контрдействия, спектакль превратился в философский диспут о том, искоренимо ли зло, о противоборстве добрых и дурных начал в современном мире, о шансах на победу реакции и прогресса, о том, наконец, «рабы ли мы» или «рабы не мы»; последнее и утверждалось в спектакле. Не случайно в финале спектакля звучал специально написанный для него автором монолог, где среди прочего были и такие слова, впрямую «ложащиеся» на созданный актрисой характер:Искусство требует жертв. Это похоже на сочинение текста песни по «рыбе». Но Евтушенко, вновь перелетев в два конца через Атлантику и пройдя сквозь преувеличенно интенсивные «Твист на гвоздях», «Смог», «Монолог бродвейской актрисы» и «Монолог американского поэта» (эпитеты монологов — для блезира), опять показывает свой лучший лирический уровень — «Нью-Йоркская элегия», «Елабужский гвоздь». Некрасовская нота, отзвук «Железной дороги» в стихах памяти Цветаевой. Неожиданно, безошибочно точно и достойно.Гори, светильник разума, гори,веди сквозь неуспехи и обиды,когда нас осаждают изнутрисидящие в нас где-то пирамиды.Они сильны, но не сдадимся им,помогут нам великие примеры.И логику сомнений победимвсей выстраданной логикою веры.
ГОД СТЫДА
Весенний Париж 1968 года бурлит. Началось в университетах, сперва в Нантере, затем в Сорбонне. Шумней всех среди коноводов двадцатитрехлетний Даниэль Кон-Бендит (столько стукнет Жене Евтушенко в 1956-м). Лозунг молодежи «Запрещать запрещается». Марксизм-ленинизм, троцкизм, маоизм, анархизм — все это вперемешку называется «гошизм» (фр. gauchisme), то есть левизна по-ленински: «Детская болезнь левизны в коммунизме». Новые левые. Преобладали анархисты. Митинги, беспорядки. Особенно бушевали в Нантере. Зрелые интеллектуалы — Жан Поль Сартр, Мишель Фуко — на их стороне. Постепенно их сторону заняли профсоюзы, объявив забастовку, ставшую бессрочной. Студенты, рабочие и служащие — все вместе вышли с конкретикой политических требований — отставка де Голля плюс формула «40–60–1000»: 40-часовая рабочая неделя, пенсия в 60 лет, минимальный оклад в 1000 франков. Евтушенко взглянул на майский Париж несколько по-олимпийски: «За послевоенной порой с ее духовной и экономической мерцательной аритмией последовал спазм мая 1968 года с его полуопереточными баррикадами». Ахматова в таких случаях любила говорить: — Меня там не стояло. Он — далеко. В Мексике. «Весной 1968 года Сикейрос писал мой портрет. Между нами на забрызганном красками табурете стояла бутылка вина, к горлышку которой припадали то он, то я, потому что мы оба измучились. Холст был повернут ко мне обратной стороной, и что на нем происходило, я не видел. У Сикейроса было лицо Мефистофеля. Через два часа, как мы и договорились, Сикейрос сунул кисть в уже пустую бутылку и резко повернул ко мне холст лицевой стороной. — Ну как? — спросил он торжествующе. Я подавленно молчал, глядя на нечто сплюснутое, твердо-каменно-бездушное. Но что я мог сказать человеку, который воевал сначала против Панчо Вильи (герой Мексиканской революции 1910–1917 годов. — И. Ф.), потом вместе с ним и участвовал в покушении на Троцкого? Наши масштабы были несоизмеримы. Однако я все-таки застенчиво пролепетал: — Мне кажется, чего-то не хватает… — Чего? — властно спросил Сикейрос, как будто его грудь снова перекрестили пулеметные ленты. — Сердца… — выдавил я. — Сделаем, — сказал он голосом человека, готового на экспроприацию банка. Он вынул кисть из бутылки, обмакнул в ярко-красную краску и молниеносно вывел у меня на груди сердце, похожее на червовый туз. Затем он подмигнул мне и приписал этой же краской в углу портрета: “Одно из тысяч лиц Евтушенко. Потом нарисую остальные 999, которых не хватает”». Надо же, это почти совпало с портретом Евтушенко работы Владимира Соколова:Новый поэтический год начинается уже 10 января 1968 года встречей со «звездами» на стадионе «Натаниэль» в Сантьяго… Неруда говорит: «Евгений, я приглашал тебя не на рыцарский турнир, но я стану твоим оруженосцем — я стану переводить твои стихи». Евтушенко читает первое стихотворение, переведенное Нерудой, — «Море». Евтушенко и актер-декламатор, и мим, его чтение — целый спектакль; к такому мы еще не привыкли, и публика приходит в полный восторг… Он читает «Людей неинтересных в мире нет», «Нежность», «Бабий Яр», «Ярмарка в Симбирске», другие стихи. И заканчивает «Градом в Харькове».Сальвадор Альенде еще не президент и, грассируя, учит русские стихи: «В граде Харькове — град, град». Пабло был тоже выдвинут в президенты, но партия сняла его кандидатуру в пользу Сальвадора. Чилийский Джек Лондон — Франсиско Колоане; с ним Евтушенко побывал на Огненной Земле, в городке Пунта-Аренас, где у Франсиско произошла история, равная сантиментальной саге о публичном доме, о чистой любви к девушке из этого дома и честных его работницах. В Мексике — Луи Армстронг, золотая труба первородного джаза, головокружительный звук московской молодости. Обнялись, как братья. Они были знакомы с 1961 года, когда жили по соседству в лондонском отеле и Евтушенко был зван на его концерт в кабаре, где по распоряжению джазмена поставили дополнительный стол для Евтушенко, и в его честь Армстронг импровизировал на тему русских песен. «Полюшко-поле»… Патагония, Амазония, охотники на анаконд, глава поэтов надаистов (ничевоков) Гонсало Аранго, колумбийская фото-модель Дора Франко, званая вечеринка в Сантьяго, устроенная одним из руководителей аэрокомпании «Лан-Чили», после которой в евтушенковской записной книжке появляется запись: «Ген. Пиночет. Провинц. Рука холоди., влажн.». Замечательную историю Евтушенко рассказал Николаю Зимину (Итоги. 2012. 21 мая. № 21): «…это был 1968 год. А Пабло (Неруда. — И. Ф.) между тем заявляет, что у него есть потрясающий план. “Только я тебе его излагать не буду, — говорит он. — Мы завтра в авиакомпанию ‘ЛАН Чили’ идем ужинать, там все поймешь. Сиди и только поддакивай”. Пришли. Собрался весь директорат. Пабло меня представляет: “Это мой друг великий русский поэт Евтушенко. У товарища Евтушенко (он так все время и говорил “камарада”) есть план кругосветного путешествия (я, понятно, сам про это первый раз слышу). Какой маршрут, представляете! Отсюда, из Сантьяго, — на остров Пасхи, потом на Таити, с Таити в Японию и оттуда на родину Евгения — в Сибирь, на Байкал, на Урал и в Москву, потом в Париж и так далее. Только до Пасхи тащиться по морю очень долго, а мы заняты, выступлений много. У вас, кажется, какие-то полеты туда есть, к американцам”. Те кивают: летаем иногда. — Уговорил? — Конечно, они смекнули, что под имя Пабло тоже смогут на таинственный остров полететь. И человек шесть из совета директоров быстро собрались, даже знакомых и девушек прихватили. От меня потребовали только одного: чтобы я ни в коем случае не говорил, что я русский, чтобы сидел и помалкивал, а объяснялся только по-испански — американцы все равно акцента не услышат. Полет был потрясающий. Полсамолета загружено ящиками с шампанским. За счет компании. На острове встречает нас рыжий майор-американец с краснокирпичным лицом, обожженным солнцем, — начальник авиабазы. Говорит, что ужин уже заказан. Видно, что рад возможности развлечься. Правда, сам чего-то ко мне приглядывается. Потом вытаскивает из кармана ламинированный листок из “Плейбоя”, а там стихотворение и фотопортретик: “Что-то вы похожи”. “А зачем вам эта вырезка?” — “Стихи понравились: ‘А снег повалится, повалится…’ ” В общем, я понял, что мое инкогнито раскрыто. Но он ни слова другим своим офицерам, и я молчу. — Вы серьезно? Это ж прямо как сказка какая-то… — А мы рождены, чтоб сказку сделать былью. То ли еще будет!.. Выпиваем, гуляем, просто не разлей вода, американцы за стюардессой нашей ухлестывают. Чилийцы про мой “план” рассказывают. А майор и говорит, что у него на Таити хороший знакомый тоже на базе служит. Не рвануть ли туда? Все переглянулись, потом решили: подумаешь, всего две тысячи километров, для самолета пустяк. По острову мгновенно слух прошел, что полет на Таити готовится. Какие-то женщины местные пришли, говорят, что у них там родственники, просят подарки передать, одна корзину с яйцами, другая живого петуха. Такая кутерьма! Полетели. Петух по самолету носится и орет “кукареку”. Приземляемся. — Но это ведь уже совсем другая страна… — И я про это. Я же вообще без документов, без паспорта. Немного трушу. Встречает также американец. Без проблем. Документов никто не спрашивает. Уже кабана на вертеле жарят, бусы из ракушек на шею надевают. На следующий день губернатор принимает. Имя мое, конечно, открылось. На приеме подходит ко мне женщина, эмигрантка, бывшая знаменитая харбинская певица и поэтесса Ларисса Андерсен, хоть и в возрасте, но красавица все равно невозможная, узнала меня. Она вышла замуж за французского таможенника и жила на Таити. Пока с ней говорили, подходит еще один гость, поляк Леонид Телига, и тоже меня узнает. Вся конспирация летит к черту. И какая может быть конспирация на Таити, когда, как мне Леня шепнул, здесь еще до сих пор гостей женами угощают. Родился он, правда, в Вязьме. На своей крошечной шхуне “Опти” пришел на Таити из Гданьска один, совершая кругосветное путешествие. Он знаменитый человек. Под Сталинградом с немцами сражался, был пилотом. Мне говорит, что тоже стихи пишет, даже на эсперанто, и книжка моя на борту есть, показать может. Мы берем эту эмигрантку, заодно якобы местного сына Гогена, который мне свой рисунок продал за 25 долларов, кого-то из чилийцев и едем к Лене. Действительно, среди других книжек есть и моя “Взмах руки”. Я обнял его и даже расплакался от чувств. Утром он ко мне приходит, говорит, что я ему понравился и стихи мои тоже. Давай, предлагает, пересаживайся ко мне, вместе дальше поплывем. Через полинезийский архипелаг пойдем… Красота! “Леонид, ты что, — отвечаю. — У меня даже паспорта с собой нет”. “Да брось ты, кто документы спрашивает в океане”. Я лопочу, что от меня пользы никакой, парус ставить не умею. А он говорит: научу. Я последний аргумент привожу: “У нас же с Пабло через два дня большое выступление в Сантьяго!” “Так, позвони ему, он же поэт, все поймет. Через шесть месяцев доберемся до Касабланки”. И тут я представил себе рожи в Союзе писателей, как они меня ищут, как потом прорабатывать будут. В общем, дал слабину. Отказался. Возвращаюсь из поездки в Москву, а там телеграмма: “Женя, я в Касабланке. Твой Леня”». Рисковые ребята, безоблачное веселье. Тем временем началось в Чехословакии. Еще в январе 1968-го президент Антонин Новотный ушел с поста первого секретаря ЦК КПЧ. Его сместили более продвинутые люди. Москва не вмешивалась. Брежнев недолюбливал Новотного: тот когда-то не принял способ снятия Хрущева. Первым секретарем ЦК КПЧ стал Александр Дубчек. Москву это не встревожило. Дубчек был выпускником Высшей партийной школы при ЦК КПСС. Двадцать третьего марта в Дрездене собрались руководители партий и правительств шести социалистических стран — СССР, Польши, ГДР, Болгарии, Венгрии и ЧССР. Там Дубчеку сделали внушение: де в Праге разгуливает контрреволюция. У лидеров Польши и Венгрии были плохие воспоминания о 1956 годе. Чехословацкие события становятся стержнем и фоном всего года. Жизнь идет своим чередом, неотделимая от смерти. Двадцать восьмого марта погибает Юрий Гагарин. Весть из-за океана: 4 апреля убит Мартин Лютер Кинг. Поэт откликнется, но не сразу. В начале апреля советские послы проинформировали высших партийно-государственных руководителей ГДР, ПНР, ВНР, НРБ о том, что в Чехословакии действует антигосударственная группа, в которую входят помимо профессиональных политиков писатели и публицисты Павел Когоут, Людвик Вацулик, Милан Кундера, Вацлав Гавел и др. В апреле развернулись дискуссии. Ослабла цензура, возникли новые органы печати и «КАН» — Клуб беспартийных, другие общественные структуры. Обо всем заговорили открыто. Составленную в феврале «Программу действий КПЧ» приняли только в апреле. Поздно. В конце апреля в Прагу прибыл маршал И. Якубовский, главнокомандующий Объединенными вооруженными силами стран — участниц Варшавского договора. Он привез тему «о подготовке маневров» на территории Чехословакии. Евтушенко зашел к Шостаковичу. Заговорили о «пражской весне». В советских газетах писали о «предательстве социализма». Шостакович вел себя беспокойно, судорожно хватался за рюмку, показал открытое письмо деятелей советской культуры. — А я вот подпишу. Да, подпишу. Мало ли что я подписывал в своей жизни… Я человек сломанный, конченый… Евтушенко умолял не делать этого. Шостакович смял письмо, убежал в соседнюю комнату, его не было пять минут, а когда вернулся, лицо его было пепельное, неподвижное, как маска. В тот вечер он не сказал больше ни единого слова. Новая весть из-за океана: убит Роберт Кеннеди. 6–7 июня Евтушенко пишет стихи:
(«У римской забытой дороги…»)
(«На грейдерной дороге»)
Был Евтушенко… читал вдохновенные стихи… Читал так артистично, что я жалел, что вместе со мною нет еще десяти тысяч человек, которые блаженствовали бы вместе… Стихи такие убедительные, что было бы хорошо напечатать их на листовках и распространять их в тюрьмах, больницах и других учреждениях, где мучат и угнетают людей…Когда Бродский поселится в Штатах и станет тамошним поэтом-лауреатом, он выдвинет идею издания недорогих антологий лучших американских поэтов, чтобы они всегда были под рукой в аэропортах, отелях, больницах и магазинах. Тюрьмы не предусматривались. Идея не прижилась. Она была чужеродным рудиментом советского шестидесятничества. Третьего августа состоялась встреча руководителей шести партий стран соцлагеря в Братиславе. В принятом заявлении содержалась фраза о коллективной ответственности в деле защиты социализма. Двадцать девятого июля — четвертого августа Евтушенко, посетив Псков, пишет «Псковские башни», в которых тоже слышен некий звон:
(«Ревю стариков»)
(«О скромности»)
Вечером от 6 до 11 Евтушенко. Для меня это огромное событие. Мы говорили с ним об антологии, которую он составляет… обнаружил огромное знание старой литературы. Не хочет ни Вяч. Иванова, ни Брюсова. Великолепно выбрал Маяковского. Говорит, что со времени нашего вторжения в Чехию его словно прорвало — он написал бездну стихов. Прочитал пять прекрасных стихотворений. Одно — о трех гнилых избах, где живут три старухи и старичок-брехунок. Перед этой картиной — изображение насквозь прогнившей Москвы — ее фальшивой и мерзостной жизни… Потом — о старухе, попавшей в валютный магазин и вообразившей, что она может купить за советские деньги самую роскошную снедь, что она уже вступила в коммунизм, а потом ее из коммунизма выгнали, ибо у нее не было сертификатов… Потом о войсках, захвативших Чехословакию. Поразительные стихи, и поразителен он… Большой человек большой судьбы.Антологию Евтушенко задумал давно. Когда в 1963-м они с Георгием Адамовичем беседовали в парижском кафе «Куполь», силуэт будущей антологии уже брезжил в сознании. Не хватало последнего штриха, чтобы возникла картина. Элегантный человек с безукоризненным пробором легким движением ухоженной руки развеял туманен неопределенности. Стало ясно: русская поэзия нерасчленима, многообразна и не разведена по разным квартирам и территориям. Она не только посильное самоспасение каждого поэта, но и обещание какого-то общего всечеловеческого единства. Образовалось новое ощущение современничества. Он вырос в кругу старших, активно пересекался с советизированными стариками, делавшими революцию и соцреализм, но ведь были и другие. Он считал себя человеком из народа, провинциалом, таежником, чуть не от сохи. Но в глубине души таилась стыдновато-заносчивая догадка, что он и сам — другой. Современниками оказывались те, чьи имена мерцали туманным золотом на страницах дореволюционного журнала «Аполлон» или ежовско-шамуринской антологии. Вот они — на расстоянии вытянутой руки: Ахматова, Адамович. Прямо здесь, в переделкинском соседстве — Пастернак, Чуковский, Асмус, Каверин, рядом с которыми — Слуцкий, Смеляков. По дикому недоразумению среди них нет Блока или Гумилёва — живых. Тем не менее Вяч. Иванов и Брюсов в 1968 году ему неинтересны. Оксфордская мантия ему не досталась. В Англии затеяли интригу на предмет включенности Евтушенко в сервилизм советской литературы и двусмысленности его поступков, да и вообще: была ли та телеграмма про Чехословакию? Не придумал ли ее КГБ для украшения его репутации? За него вступаются Артур Миллер, Вильям Стайрон. 24 ноября Фрэнк Харди в Sunday Times пишет:
Евгений Евтушенко — русский поэт и кандидат на звание профессора поэзии в Оксфорде был на этой неделе атакован «Комсомольской правдой» за распространение буржуазных идей в СССР. В ту же неделю он был обвинен правой прессой в Англии как прислужник партии… Почему его атакуют и левые, и правые? Потому что Евтушенко сам является парадоксом. Он, несомненно, самый знаменитый поэт нашего времени. Он объединяет разделенный мир гигантскими усилиями.Мантия! Обладатель оной пышной робы, старик Чуковский заглянул к нему.
Вторник 3. Декабрь. Я видел в «Times» статью Харти (так. — И. Ф.) о неизбрании Евтушенко в Оксфорд и решил отвезти ему вырезку. Мимо проезжал милиционер в мотоцикле, подвез. «Евтушенко болен», — сказала нянька. Оказалось, он три дня был в Москве и три дня пил без конца. «Пропил все деньги на магнитофон», — сокрушается он. Стыдно показать глаза жене. Прочитал мне стихи о голубом песце, о китах…Осудим ли зиминского мальчишку, не получившего обещанную игрушку? А вот Анне Андреевне — подарили. Она и поигралась — под настроение давала примеривать хорошим людям, в частности Дезику Самойлову, и веселей не придумаешь: подол наряда падал на пол, поскольку маэстро стиха ростом не вышел, не то что эта верста из Марьиной Рощи. Написаны «Гражданские сумерки», где зафиксирован цвет времени:
(«Поэзия как шпионаж»)
Состав евтушенковских героев пестр, но так и задумано: объять необъятное. В стихах поэмы — масса великолепных метафор, рука опытного мастера, высокое голосовое напряжение.
Вчера прибыл из Казани очарованный тобой мой папа. Много и красочно рассказывал о твоих суровых буднях. Столица орденоносной республики все еще гудит. Все замерло в ожидании. В магазинах появилась колбаса. Между прочим, папа рассказал, что ты в клубе им. Тукая в ответ на вопрос обо мне отметил, наряду с рядом достоинств, и некоторые недостатки, а именно: а) чрезмерное пристрастие к женщинам, б) к алкоголю (меры в женщинах и в пиве он не знал и не хотел), в) непонимание твоей, Евтушенко, роли в отечественной и мировой литературе. Принимая пункт б), расцениваю а) как лукавство с твоей стороны, а в) как зловредное кокетство. Ты прекрасно, Женя, знаешь, что я тебя ставлю очень высоко как поэта. Сейчас ты, как поэт, становишься все более и более одиноким. Твоя последняя поэма — это просто отчаянный крик идеалиста, который еще надеется что-то спасти. Понимаешь ли ты, что я хочу этим сказать? Ты обладаешь не только крысиным предчувствием страшного мира, которое есть у многих из нас, но еще и решимостью стоять на том, на чем стоишь. Во имя этого порой и хитришь, и несешь определенные потери, но усиливающееся твое поэтическое одиночество вносит новую ноту — трагическую в твои стихи и поднимает их. Что касается надежды, пусть она и кажется с каждым днем все большему количеству людей смешной, но без нее нам не прожить. Собственно говоря, мне все понравилось в поэме. О Сальвадоре Дали и бокалах Кеннеди я тебе уже говорил по телефону. Дали-фашист — это слишком крепко; омерзительный снобизм — другое дело. Показался мне затянутым финальный монолог о самой статуе и уж совсем не в жилу — «поэты — монтажники сердца». Отсюда один шаг до инженеров человеческих душ. Очень здорово про хиппи, атомную суку, доброго дедушку, ресторанчик, наш милый ресторанчик, масса блестящих вещей. Словом, поздравляю тебя и желаю выхода с наименьшими потерями. Юность — наш родной дом! <…> Обнимаю, 20.V.69, твой Вася.Поэма была мистерией-буфф, парадом костюмов, игрой аллегорий. Автор рассчитывал на сообразительность своей аудитории, собранной за многие годы добросовестным трудом. Некоторая часть интеллигенции небеспочвенно поморщилась. Андрей Тарковский записал в дневнике:
Случайно прочел… Какая бездарь! Оторопь берет. Мещанский Авангард… Жалкий какой-то Женя. Кокетка. В квартире у него все стены завешаны скверными картинами. Буржуй. И очень хочет, чтобы его любили. И Хрущев, и Брежнев, и девушки…Евтушенко сделал ход, который мало чем по сути своей отличался от пародической самообличительной заметки Аксенова в 1963 году. «Двурушник я, с двойной душой». Под кожей статуи Свободы гуляли ритмы и мелодии русских неконвенциональных песенок. «Панчо Вилья — это буду я». Гоп со смыком. Автор тайно дурачится. Напоминаем: Панчо Вилья — «генерал свободы», народный герой, мексиканский Чапаев. Блатная песенка «Гоп со смыком — это буду я» была балладой о похождениях веселого вора, грабителя, налетчика. Песня несла и антирелигиозный мотив. О ней существует такое свидетельство: «Песня была полуцензурной. Пока Гоп-со-смыком играл в карты, умирал, попадал на Луну, дрался с чертями, напивался, покупал шкуру (крал бумажники), в том числе у Иуды Искариота, ее можно было слушать не краснея. Но когда на Луне он встречал Марию Магдалину, начиналось черт знает что». Об этом писал Давид Арманд, советский физико-географ, занимавшийся и вопросами лингвистики. Словом, интеллигенция поет блатные песни. Евтушенко, как всегда, черпает отовсюду. «Однажды я ахнул, сообразив, что нечаянно смойдодырил у Чуковского его фирменный ритм: “Бамм-Бамм!” — // по хозяевам, / рабам, // и всем новым Годуновым, // всем убийцам — / по зубам!” (“Под кожей статуи Свободы”)». Но в факте якобы антиамериканской поэмы был двусмысленный этический элемент: можно ли было, выдавая Россию за Америку, костерить эту лже-Америку поверх настоящей Америки, в действительности столь к нему гостеприимной, в расчете на ее политическую культуру, позволяющую свободу высказывания? Ему все равно не поверили наверху. Поэмы как не было. 7 июля 1969-го председатель КГБ Андропов докладывал в ЦК:
Особо резонирующим среди общественности явилось провокационное обращение Евтушенко в адрес руководителей партии и правительства по чехословацкому вопросу. Примечательно, что текст обращения буквально через несколько дней оказался за рубежом, был передан радиостанциями Би-би-си, «Голос Америки» и опубликован в газетах «Нью-Йорк таймс», «Вашингтон пост» и других. <…> Тенденциозное отношение к развитию событий в ЧССР проявлялось у Евтушенко и ранее. В сентябре 1968 года в разговорах с участниками юбилея Николоза Бараташвили в Тбилиси он критиковал внутреннюю и внешнюю политику СССР, считая ввод союзных войск актом насилия над независимым государством, а наши действия в Чехословакии «недостойными». Прикрываясь рассуждениями о «гражданском долге», Евтушенко искал поддержки своей позиции у представителей грузинской интеллигенции, а несколько позже в Москве, отстаивая ее перед руководителями драматического театра на Малой Бронной, заявлял: «Евгению Евтушенко рот не заткнут! Я буду кричать о том, как поступили с маленькой прекрасной Чехословакией». <…> …поступки Евтушенко в известной степени инспирируются нашими идеологическими противниками, которые, оценивая его «позицию» по ряду вопросов, в определенных ситуациях пытаются поднять Евтушенко на щит и превратить его в своеобразный пример политической оппозиции в нашей стране. <…> Евтушенко в обход существующих правил устанавливает связи с зарубежными издателями. Об этом, в частности, свидетельствует письмо, направленное им в августе 1968 года в Рим Жерардо Кассини, в котором Евтушенко предлагает издать сборник своих стихотворений. Обращаясь к издателю, он указывает: «Когда книга выйдет в Италии, я могу приехать туда и выступить в больших аудиториях с целью рекламы книги. Италия — единственная страна, где я еще не имею постоянного издателя. Если мы издадим книгу — будем большими друзьями. Сообщите мне о количестве денег, которые я мог бы получить в качестве аванса».Поэму удалось обнародовать на литературных выселках — в белорусском журнале «Неман» (1970. № 8) — с предисловием Константина Симонова, заговорившего на том же языке театра масок. Солидный Симонов играет в ту же игру:
Думаю, что при всей условности поэтического письма и при всем своеобразии той прозы, которой от времени до времени Евтушенко прерывает свой поэтический рассказ, в его новом произведении присутствует весьма точное и реальное ощущение пульса жизни в современной Америке, ощущение раздирающих ее противоречий и споров. Во всяком случае, так кажется мне, человеку, только недавно вернувшемуся оттуда, бывавшему там и десять, и двадцать лет тому назад и имеющему возможность сравнивать.Но здесь появляется настоящий, не метафорический театр: завязалось дело о спектакле «Под кожей статуи Свободы». Дело было так. В 1969 году Московский театр драмы и комедии обратился в Главное управление культуры исполкома Моссовета с просьбой разрешить ему работать над спектаклем «Под кожей статуи Свободы» Евгения Евтушенко. Главк — не откладывая дело в долгий ящик — порешил: в сценической композиции Е. Евтушенко имеются серьезные идейно-художественные недостатки, в связи с чем Главное управление культуры не поддержало это ходатайство театра. Однако театр не сложил оружия, последовали определенные шаги, дело приняло затяжной оборот, развернулась во всем блеске эпическая бюрократиада, и мы, дабы не потерять его из виду, так и будем в нашем повествовании поминать дело о спектакле. Придется потерпеть, следя за ходом дела.
БОТФОРТЫ СИРАНО
Остров Даманский, входивший в состав советского Приморья, находился с китайской стороны от главного русла Уссури. Это щепотка земли — площадь около 0,74 квадратных километра. В период паводков остров полностью уходил под воду. Однако на острове были заливные луга. Туда регулярно заходили китайские крестьяне, косили траву и пасли скот. Затем стаи хунвэйбинов стали нападать на пограничные патрули. Счет подобным стычкам шел на тысячи, в каждой из стай собирались сотни человек. Второго марта 1969 года китайские военные зашли на остров. Произошел бой, погибли люди с обеих сторон. 15 марта это повторилось. Работали танки, БТР, огнеметы и еще секретная установка «Град». Всего в ходе столкновений советские войска потеряли убитыми и умершими от ран 58 человек, ранеными 94 человека. Потери китайской стороны были бо́льшими: от 500 до 1500 и даже, по некоторым данным, до 3 тысяч человек. Евтушенко, написав стихотворение «На красном снегу уссурийском», где изображаются бредовые устремления хунвэйбинов:Выступая 31 марта на отчетно-выборном собрании московских писателей по кандидатурам в состав Правления, тов. Евтушенко выступил с отводом кандидатуры Шолохова М. А., выдвигая в противовес этой кандидатуре членов СП, подписавших заявления по делу Синявского и по делу Гинзбурга, Добровольского и др. (чаще всего это были коллективные письма в защиту инакомыслящих. — И. Ф.).В это время Эльдар Рязанов задумал фильм о Сирано де Бержераке. Евтушенко конца шестидесятых вполне еще вписывался в образ поэта-задиры, каким он виделся режиссеру. Предложение было сделано, Евтушенко пришел в восторг: это то, что надо. На эту же роль попросился Высоцкий, и он тоже подходил и даже прошел кинопробы, но Рязанов заранее предпочел Евтушенко. Тем более что наверху продолжали злиться на этого поэта и придерживали его, где могли. Художническая взаимовыручка — не последнее дело. Кинопроба обнаружила в Евтушенко единственность выбора: не ростановский куртуазный романтик, но доведенный до края полубезумен с горящими глазами. Рязанов вспоминает:
Вообще про Евтушенко ходила тогда такая шутка, что «он обращается с Советской властью методом кнута и пряника». И действительно, резкие, острые, смелые стихи, такие как «Качка», «Наследники Сталина», «Бабий Яр» и другие, порой сменялись конъюнктурными. Однако на сей раз замаливания грехов в виде поэмы «Под кожей статуи Свободы», развенчивающей американскую демократию, не помогали. Государство, а вернее бюрократия, которая считала себя государством, обиделась на поэта крепко.Ну, какое-то послабление произошло: в Гослитиздате все-таки вышло евтушенковское избранное — «Идут белые снега». Машина работала. Рязанов вспоминает:
Женя отменил уже назначенное путешествие по Лене и неистово отдался новой для себя роли. С каким увлечением репетировал он с Людмилой Савельевой, которая должна была играть Роксану! Я помню, как он покраснел от прикосновения женских рук гримера. Такое ощущение для него было внове. С какой страстью отдался он занятиям верховой ездой! Все ему было интересным, свежим, и он вкладывал весь свой азарт в освоение новой профессии. <…> Сразу же от самого факта участия Евтушенко получалась картина не только о судьбе французского стихотворца семнадцатого века, но и рассказ о судьбе нынешнего российского поэта. У меня за стеклом книжного шкафа одно время стояли рядом две фотографии — подлинный де Бержерак и Евтушенко в гриме Сирано. И между этими двумя фотографиями, только от их сопоставления (во всяком случае, в 1969 году!), аллюзионно выстраивался целый ряд крупнейших поэтов, так или иначе загубленных обществом. Байрон, Пушкин, Лермонтов, Гумилёв, Цветаева, Маяковский, Есенин, Пастернак. У фильма в подобной трактовке как бы появлялось второе дыхание, обретался второй смысл, углубляющий содержание. <…> Поддерживать к себе интерес на экране в течение двух часов под силу далеко не каждому даже хорошему артисту. А тут вообще эксперимент — человек, по сути, «из публики». Однако худсовет прошел прекрасно. Несмотря на то что соперниками поэта выступили талантливые, именитые актеры, он их в этом соревновании победил. Именно тем, что не играл, а жил, был предельно натурален. Суть человека сливалась с образом. Евтушенко был утвержден единогласно. Режиссеры, писатели, редакторы горячо одобрили кандидатуру поэта.Отснявшись на пробах, Евтушенко отбыл в сибирскую экспедицию. «Однажды вечером, когда мы закострились в лесистом ущелье, над нами появился военный вертолет. Ему негде было приземлиться, и рука летчика выбросила из окна консервную банку. В ней была телеграмма: “Поздравляю. Худсовет студии единогласно утвердил вас на роль Сирано. Немедленно вылетайте для уроков фехтования и верховой езды. Ваш Рязанов”». Рязанов вспоминает:
Казалось, что в съемочной группе все было хорошо. Мы вовсю готовились к съемкам. Работы велись полным ходом. Партнеры Евтушенко в фильме были утверждены. У Л. Савельевой получилась хорошая проба на роль Роксаны. А. Ширвиндт собирался исполнить роль графа де Гиша. Е. Киндинов должен был играть счастливого соперника Сирано Кристиана де Невильета. А В. Гафт намеревался выступить в роли капитана гвардейцев-гасконцев. Места для натурных съемок мы выбрали в Таллине и Львове. Красочные эскизы декораций были нарисованы талантливым Николаем Двигубским и спланированы архитектурно. Вовсю шились костюмы семнадцатого века — картина предстояла дорогостоящая. Обувщики тачали сапоги с ботфортами на всю гвардейскую рать. В механическом цехе изготовлялись секиры, алебарды, аркебузы, пушки, мортиры, приобретались старинные пистолеты. Состоялась договоренность, что часть конных войск после съемок «Ватерлоо» в Мукачеве будет переброшена во Львов, куда приедет в экспедицию наша группа. Композитор Андрей Петров уже написал марш на слова «Дорогу гвардейцам-гасконцам». В гримерном цехе выполняли сложный заказ нашего съемочного коллектива — делали нос Сирано. Евтушенко не вылезал из конного манежа, где учился верховой езде, приступил к занятиям по фехтованию и зубрил роль наизусть. Мы на всех парах приближались к съемкам. Шел июль 1969 года. И вдруг!..И вдруг Рязанова просит к себе гендиректор «Мосфильма» В. Сурин, зачитывая телефонограмму от замминистра кинематографии В. Баскакова: «Работа над фильмом “Сирано де Бержерак” с Евтушенко в главной роли невозможна. В случае замены исполнителя главной роли на любого другого актера производство можно продолжать. Если же режиссер будет упорствовать в своем желании снимать Евтушенко, фильм будет закрыт». Компромисс был возможен: в Сирано себя видели Олег Ефремов, Игорь Кваша, Андрей Миронов, Сергей Юрский, но Рязанов упорствовал, работа по фильму шла своим ходом, было истрачено уже 200 тысяч рублей, Евтушенко и сам попытался остановить Рязанова, но тот сказал: — Старина, дело тут не в политике и не в том, что я хочу выглядеть шибко порядочным. Я поступаю так потому, что сейчас не вижу в этом фильме никого другого. Баскаков закрыл проект. Оба они — Рязанов и Евтушенко — пишут по отдельному письму М. Суслову.
История с нашими письмами, обращенными к Победоносцеву наших дней (помните «Победоносцев над Россией простер совиные крыла»), то бишь Суслову, кончилась плачевно. Знаю ее со слов Евтушенко, который, в свою очередь, знал ее со слов сусловского референта. Помощник вроде бы выждал благоприятный момент и с вечера положил на письменный стол Михаила Андреевича наши письма. Однако утром, по рассказу референта, поверх наших посланий легло экстренное сообщение, что писатель Анатолий Кузнецов, поехавший в Англию под предлогом сбора материалов о Ленине для своей новой книги, попросил там политического убежища. Это раздражило Суслова, и он недовольно отбросил наши письма, пробормотав какую-то нелестную фразу о писателях. Вот и все.У Евтушенко остался на память трофей от проигранной битвы — продукция обувщиков киностудии «Мосфильм»: ботфорты Сирано де Бержерака 48-го размера.
(«Прощание с Сирано»)
Наша эпоха революций и войн приучила нас к таким огромным цифрам, что было бы странно, если бы поэты, отражающие нашу эпоху, не восприняли и не ввели в обиход тех тысяч, миллионов, миллиардов, которыми ныне явственно орудует жизнь. Со всех концов на арену истории, вызванные войною, вышли такие несметные полчища людей, вещей, событий, слов, денег, смертей, биографий, что понадобилась новая, совсем другая арифметика, небывалые доселе масштабы. Не потому ли Маяковский поэт грандиозностей, что он так органически чует мировую толпу, чует эти тысячи народов, закопошившиеся на нашей планете, пишет о них постоянно, постоянно обращается к ним, ни на минуту не забывает о их бытии… <…> Ахматова в своих стихах не декламирует. Она просто говорит, еле слышно, безо всяких жестов и поз. Или молится — почти про себя. В той лучезарно-ясной атмосфере, которую создают ее книги, всякая декламация показалась бы неестественной фальшью. Признаюсь, что меня больно укололи два ее александрийские стиха, столь чуждые всему ее творчеству:Судя по всему, старик Чуковский полагал, что Евтушенко и есть этот синтез. Однако волнует его больше то, что актуально, то есть маяковская часть Евтушенко. Возможность листовок для тюрем. Евтушенко верен Маяковскому, но пространство его приоритетов определенно расширяется. У него есть беспощадное во многом рассуждение о парадоксе поэта в чистом виде: «Я часто спрашиваю себя — почему именно Мандельштам, совершенно не политический поэт, стал первым, написавшим стихотворение о Сталине, подобное персту, указующему на убийцу, прячущегося под добродушной улыбкой отца нации? Потому, может быть, что Мандельштам был только поэтом и никем больше, то есть незащищенным не только от внешнего мира, но и от собственных неудержимых, самых рискованных порывов. Мандельштам не был застрахован ни надменным аристократизмом Ахматовой, ни кокетливой аристократичностью Пастернака. Пастернак играл в ребенка. Мандельштам был им».Мне показалось, что Ахматова изменила себе, что эти парижские интонации и жесты она, в своем тверском уединении, могла бы предоставить другим. Я потому заговорил об этих строках, что они у нее исключение. Вообще же ее книгу («Белая стая». — И. Ф.) нужно читать уединенно и тихо: от публичности она много теряет. А в Маяковском каждый вершок — декламатор. Всякое его стихотворение для эстрады. У прежних писателей были читатели, а Маяковский, когда сочиняет стихи, воображает себя перед огромными толпами слушателей. По самому своему складу его стихи суть взывания к толпе… <…> Мне кажется, настало время синтеза этих обеих стихий. Если из русского прошлого могла возникнуть поэзия Ахматовой, значит, оно живо и сейчас, значит, лучшее, духовнейшее в нем сохранилось для искусства незыблемо. Не все же в маяковщине хаос и тьма. Там есть свои боли, молитвы и правды. Этот синтез давно предуказан историей, и чем скорее он осуществится, тем лучше. Вся Россия стосковалась по нем. Порознь этим стихиям уже не быть, они неудержимо стремятся к слиянию. Далее они могут существовать только слившись, иначе каждая из них неизбежно погибнет.Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
(«В той комнате»)
ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
Дело о спектаклеОно идет своим ходом. Воспроизводим одну из справок Московского горкома КПСС.
В начале 1970 года театр Драмы и комедии вновь обратился в Главное управление культуры с просьбой включить в репертуар пьесу Е. Евтушенко «Под кожей статуи Свободы». Однако и на этот раз Главк не счел возможным удовлетворить ее, так как литературный материал по-прежнему не отвечал необходимым идейно-эстетическим требованиям. В связи с этим главный режиссер театра Драмы и комедии Ю. Любимов обратился в Министерство культуры СССР (т. Воронков К. В.). Письмом на имя т. Дупака Н. Л. (директор театра) и Любимова Ю. П. министерство разрешило театру в виде эксперимента (как об этом просил т. Любимов Ю. П.) начать работу над этим спектаклем, с последующим представлением окончательного сценического варианта пьесы в Главное управление культуры исполкома Моссовета и Управление театров Министерства культуры СССР. Копия этого письма была направлена начальнику Главного управления культуры Моссовета т. Покаржевскому Б. В. 6 июня с. г. театр Драмы и комедии пригласил на одну из репетиций этого спектакля представителей Министерства культуры СССР и Главного управления культуры исполкома Моссовета (товарищей Воронкова К. В., Голдобина В. Я., Покаржевского Б. В., Шкодина М. С. и др.). После репетиции состоялся обмен мнениями. Присутствующими было отмечено, что автор композиции и театр провели определенную работу по совершенствованию текста пьесы и сценическому решению. В результате в настоящее время большая часть спектакля имеет антиимпериалистическую направленность. Вместе с тем в этой работе театра были отмечены и серьезные недостатки. В частности, было указано на необходимость более четкой классовой оценки изображаемых событий и явлений. Автору композиции и театру было рекомендовано устранить ряд двусмысленных отрывков и эпизодов, в которых имело место смещение идейных акцентов в сторону пропаганды «общечеловеческих ценностей». Предложено также исключить из текста литературной композиции «Карликовые березы». Как показал просмотр этого спектакля, состоявшийся 9 июня с. г., ряд пожеланий автором и театром были выполнены, что отмечалось присутствующими на просмотре. В то же время авторам спектакля вновь было высказано пожелание о необходимости дальнейшей доработки и уточнения идейных позиций спектакля. 12 июня с. г. состоялся просмотр спектакля с участием партийного актива Ждановского р-на столицы. Принять спектакль как завершенную работу Главное управление культуры исполкома Моссовета все же не сочло возможным, так как целый ряд замечаний и пожеланий остались невыполненными. Театру было отказано также в просьбе включить спектакль в гастрольный репертуар и показать его в Ленинграде. Театр предполагает продолжить работу над этим спектаклем в новом театральном сезоне. Руководство театра и автор пьесы поставлены в известность, что спектакль будет принят только при условии полного выполнения всех критических замечаний, которые были высказаны на просмотрах спектакля.Навстречу 100-летию Ленина народ поет шлягер «Хмуриться не надо, Лада» с рефреном «Нам столетья не преграда» (о, бодренький Эдуард Хиль): — Нам столетье не преграда! Свежий анекдот. Московский Второй часовой завод выпустил часы-кукушку, на которых из окошка каждый час выскакивает на броневичке Ильич с указующей ручкой и поет: — Ку-ку! В такой обстановке Евтушенко пишет «Казанский университет». Он опять дразнит гусей, балансирует на грани, ходит по краю. Из семнадцати глав только в пяти мельком проскакивает или упоминается великий юбиляр. Эпиграф: «“Задача состоит в том, чтобы учиться”. В. И. Ленин». Кто против? Второй эпиграф: «“Русскому народу образование не нужно, ибо оно научает логически мыслить”. К. Победоносцев». Надо ли было огород городить? Поэма? Собранье пестрых глав. Роман в стихах? Скорее — книга про интеллигенцию (= книга про бойца Твардовского). Интеллигенция не морщится, потому как другого выражения лица у нее уже нет. В некотором роде на какое-то время Евтушенко стал университетским поэтом. На самом деле нет ничего более чуждого евтушенковскому пониманию поэта, каковой, как известно, в России больше, чем поэт. Еще в 1958-м он засвидетельствовал: интеллигенция поет блатные песни. Годом раньше и вовсе так («Интеллигенты, мы помногу…»):
(«Вам, кто руки не подал Блоку»)
Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем Главлита тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно-неграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в XXI век! Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных. За нашими писателями не предполагается, не признается права высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране. Произведения, которые могли бы выразить назревшую народную мысль, своевременно и целительно повлиять в области духовной или на развитие общественного сознания, — запрещаются либо уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистическим, а для народной жизни недальновидным. Отличные рукописи молодых авторов, еще никому не известных имен, получают сегодня из редакций отказы лишь потому, что они «не пройдут». Многие члены Союза и даже делегаты этого Съезда знают, как они сами не устаивали перед цензурным давлением и уступали в структуре и замысле своих книг, заменяли в них главы, страницы, абзацы, фразы, снабжали их блеклыми названиями, чтобы только увидеть их в печати, и тем непоправимо искажали их содержание и свой творческий метод. По понятному свойству литературы все эти искажения губительны для талантливых произведений и совсем нечувствительны для бездарных. Именно лучшая часть нашей литературы появляется на свет в искаженном виде. А между тем сами цензурные ярлыки («идеологически вредный», «порочный» и т. д.) недолговечны, текучи, меняются на наших глазах. Даже Достоевского, гордость мировой литературы, у нас одно время не печатали (не полностью печатают и сейчас), исключали из школьных программ, делали недоступным для чтения, поносили. Сколько лет считался «контрреволюционным» Есенин (и за книги его даже давались тюремные сроки)? Не был ли и Маяковский «анархиствующим политическим хулиганом»? Десятилетиями считались «антисоветскими» неувядаемые стихи Ахматовой. Первое робкое напечатание ослепительной Цветаевой десять лет назад было объявлено «грубой политической ошибкой». Лишь с опозданием в 20 и 30 лет нам возвратили Бунина, Булгакова, Платонова, неотвратимо стоят в череду Мандельштам, Волошин, Гумилёв, Клюев, не избежать когда-то «признать» и Замятина, и Ремизова. Тут есть разрешающий момент — смерть неугодного писателя, после которой, вскоре или невскоре, его возвращают нам, сопровождая «объяснением ошибок». Давно ли имя Пастернака нельзя было и вслух произнести, но вот он умер — и книги его издаются, и стихи его цитируются даже на церемониях. Воистину сбываются пушкинские слова: Они любить умеют только мертвых!Интеллигенция взволновалась. «В первую очередь “пражскую весну” подогрело известное письмо Солженицына IV Всесоюзному съезду советских писателей, которое прочитали и в Чехословакии». В. П. Лукин, автор этих слов, в те дни находился в Праге. Тогда же Солженицын пустил в самиздат романы «В круге первом» и «Раковый корпус», и на Западе они вышли, хотя и без его разрешения, но советская пропаганда начала яростную кампанию против него. Солженицына выгнали из Союза писателей. Кампания усилилась, когда его выдвинули на Нобелевскую премию. Американец Дин Рид, певец, актер, красавец и диссидент по-американски, был подключен к делу: отложив гитару, написал открытое письмо Солженицыну с осуждением его деятельности. Евтушенко всецело на стороне Солженицына. Он мечет стрелы по адресу цензуры, сперва только якобы испанской, а в «Казанском университете» и отечественной, якобы прошловековой. Евтушенко слушает голос голи. Что это — голос голи? В евтушенковском истолковании это молодой Пушкин, сказавший:
О Евгении Евтушенко в последнее время пишут мало и неопределенно. Суждения о нем напоминают движения маятника. Подсчитываются зерна в мере хлеба, балансируются удачи и потери, в конце следует вздох, иногда искренний: потерь все же больше — маятник останавливается…Статья называлась «Жажда цельности». То есть по существу говорилось о ее, цельности, отсутствии. Еще в мае, 13-го числа, «Литературка» (В. Соловьев) писала:
Книгу «Идут белые снеги…» можно рассматривать как избранное поэта. <…> Было бы куда легче и судить, и писать о его творчестве, если бы можно было заметить, как поэт со временем становится глубже, тоньше, мудрее, и отнести слабые его стихи к началу его творчества, а сильные — к концу. Но в том-то и дело, что достоинства и просчеты поэзии Евтушенко одновременны, синхронны: в очередном стихотворении он избавляется от того, что принято называть недостатками, а в следующем возвращается к ним <…> иногда даже в одной строчке соседствуют безусловное и сомнительное. Молодость переходит в инфантилизм, прямота — в прямолинейность, любовь к деталям — к длиннотам, драматизм — в мелодраму, быстрота поэтической реакции — в торопливую скоропись, а глубина порой оборачивается легкомыслием.О мировоззренческой и художнической цельности напомнило событие, о котором Евтушенко узнал 8 октября: Солженицыну присудили Нобелевскую премию. Это вам не академическая шапочка одной сверхслаборазвитой страны. В том же году был такой предпремиальный эпизод, в передаче Евтушенко: «В Москву приехал мой друг, шведский издатель Солженицына Пер Гедин, с деликатной миссией — узнать, примет ли Солженицын Нобелевскую премию и не ухудшит ли это его положение, и без того опасное. Увидеться с Солженицыным было невозможно: дача Ростроповича была буквально окружена агентами КГБ. Я передал этот запрос конспиративно — через третьих лиц, и так же — через третьих лиц — Гедину было передано, что Солженицын премию примет». Дома не сидится. Он опять в Сибири. Другу Лёне Шинкареву — 50. После пира в своем кругу Евтушенко отмечает эту дату по-евтушенковски: дает концерт в Иркутском цирке. По достоинству это мог бы оценить только Межиров, певец цирка.
В январское Приморье 1971 года он является в обществе Михаила Рощина и Аркадия Сахнина. Это писательская бригада, направленная журналом «Новый мир» в рыболовецкий колхоз «Новый мир», богатый и знаменитый. Устав от богатырских банкетов, отдыхают в гостинице «Владивосток» на берегу Золотого Рога. Пока его спутники переводят дух, Евтушенко дает концерт в драмтеатре им. Горького с безусловным аншлагом. Успех оглушительный. За кулисами пересекшись с фактурным, одного с ним роста, героем-любовником театра, трогает рукой его ослепительный галстук с изображением пальм: — Хорош! Откуда? — Из Сингапура. — Мой — из Америки. Во Владивостоке новые дружбы и пламенная любовь на ходу. Одного из местных поэтов — Юрия Кашука — он выделяет, хотя это животные разной породы: Кашук — поэт умственный. Евтушенко напечатает его большую подборку в «Новом мире», по итогам командировки. Двух нищих дружков-пиитов, дрожащих на холоду в своих одежках на рыбьем меху, он тащит угощать в кафе, напевая: — Эти глаза не против! Шлягер того времени:
(«Эти глаза напротив…»)
Когда он работал, страдал и балагурил во Владивостоке, в Вологде погиб Николай Рубцов. «Я умру в крещенские морозы», — самопророчество оправдалось, но таким жутким образом, что музе поэзии в такую тьму лучше не заглядывать. Наверно, уместней предоставить слово евтушенковскому оппоненту — Вадиму Кожинову, в передаче его ученика Н. Валеева:
Девятнадцатого января 1971 года вечером была помолвка Рубцова с воронежской поэтессой Дербиной. Днем же было обсуждение ее стихов, где Николай довольно резко выступил с критикой их. Вечером собрались у него все друзья, которые дружно обмыли и помолвку, и стихи. Ночью, когда все разошлись, у них произошла какая-то дикая ссора. По ее словам, Рубцов в гневе якобы кинулся в угол, где лежал топор или молоток. Она, испугавшись, ухватила его за горло и почувствовала вскоре, что он отключился. Она побежала в отделение милиции и сказала, что, кажется, убила человека. Пришли — Рубцов был мертв. Ей дали 8 лет, через 5 лет она вышла (за примерное поведение сократили срок) и начала ходить по друзьям поэта, пытаясь оправдаться. Но никто не захотел иметь с ней дела, кроме Евтушенко, который начал покровительствовать ей (наверное, завидуя славе Рубцова и его настоящей поэзии).В чем заключалось покровительство Евтушенко? Отсидев почти шесть лет, Дербина написала «Воспоминания», книгу о Рубцове, и послала ее рукопись некоторым литераторам. Виктор Боков отозвался так:
Людмила, добрый Вам день! Я верю, что письмо это Вы получите днем. Пишу Вам без промедления. Вчера вечером я, вскрыв бандероль, бросился читать. Уехал на ночь в Переделкино — читал до двух ночи, в семь часов продолжил и вот прочел. Написано потрясающе правдиво, сильно… Никогда и никто так о нем проникновенно не напишет — и дело не в таланте писательском, а в том, что Судьба и еще Судьба встретились и узнали друг о друге все по праву такой горькой, исступленной, трагической, роковой любви…Евтушенко: «Я и не мог подумать, что Вы умышленно убили Колю. Это действительно был нервный взрыв. А разве не убивает каждый из нас своих близких — словом, поступками и порой тоже неумышленными? Я понимаю, как Вы ужаснулись, когда это произошло, и что в Вашей душе сейчас. Злодейка жизнь, а не Вы. Но все-таки Вы совершили грех и должны его отмолить всей своей жизнью». Знал ли небесно одаренный неказистый северный мужичок, что за четверть века его посмертия по Русскому Северу поставят четыре или уже пять памятников ему, на редкость благообразных. Знал, разумеется. Он терпеть не мог благообразия, но с расставленными пред собой портретами классиков пивал до утра в тишине уединения, насобирав их со всех стен литинститутской общаги в комнату, где он нелегально обитал. Его нервному устройству мешал любой лишний звук — на выступлении в какой-то читалке он крикнул посредине своего чтения, указав на стену: — Остановите часы! Своего «Доброго Филю» Рубцов завершил многозначительно:
(«Над могилой Рубцова»)
Дело о спектаклеДвадцать четвертого февраля 1971 года заместитель министра культуры СССР К. Воронков пишет директору театра Н. Дупаку и главному режиссеру Ю. Любимову.
Вы обратились в Министерство культуры СССР с просьбой разрешить Московскому театру Драмы и комедии начать работу над спектаклем «Под кожей статуи Свободы» по пьесе Е. А. Евтушенко. Считаем возможным согласиться с Вашей просьбой и разрешить Вам в виде эксперимента (как об этом просил Ю. П. Любимов) начать работу над этим спектаклем с последующим представлением окончательного сценического варианта пьесы в Главное Управление культуры Моссовета и Управление театров Министерства культуры СССР. Рекомендуем Вам — в процессе работы над пьесой и спектаклем — учесть замечания, высказанные Вам и Е. А. Евтушенко Министерством культуры СССР и Е. А. Фурцевой, мною и работниками Управления театров.Фурцева как-то спросила Евтушенко по-женски искренне: — Женя, ну объясните мне, ради Бога, что с вами? Вас печатают, пускают за границу. У вас есть все — талант, слава, деньги, машина, дача… У вас, кажется, счастливая семья. Ну почему вы все время пишете о страданиях, о недостатках, об очередях? Ну чего вам не хватает? А?
Прошел слух о том, что Евтушенко основывает журнал под названием то ли «Лестница», то ли «Мастерская» — как мастерскую молодых авторов. Источником слуха был он сам. Его надеждам не суждено было сбыться. История проекта описана в басне «Волчий суд».
В октябре Пабло Неруда получает Нобелевскую премию по литературе «за поэзию, которая со сверхъестественной силой воплотила в себе судьбу целого континента». В Стокгольме автор «Всеобщей песни» сказал:
Каждое мое стихотворение стремится стать осязаемым предметом, каждая моя поэма старается быть полезным инструментом в работе, каждая моя песнь — знак единения в пространстве, где сходятся все пути. <…> верю, что долг поэта повелевает мне родниться не только с розой и симметрией, с восторженной любовью и безмерной тоской, но и с суровыми людскими делами, которые я сделал частью своей поэзии.Это и кредо Евтушенко. Их связывало кровное родство, поразительное сходство самопонимания. Великая честь быть великим плохим поэтом. «— Какие дураки, — усмехнулся Пабло Неруда, просматривая свежий номер газеты, где его в очередной раз поливали довольно несвежей грязью, — они пишут, что я двуликий Янус. Они меня недооценивают. У меня не два, а тысячи лиц. Но ни одно из них им не нравится, ибо непохоже на их лица». Год, начавшийся гибелью Рубцова, кончился не менее тяжело. 17 декабря умер Твардовский. Точка невозврата. Бывают ли компенсации таких потерь? Никогда. Через двадцать без малого лет Евтушенко скажет:
(«Главная глубинка»)
Обычно я пишу мелодии плавные, мягкие, но здесь получился речитатив, потому что, сочиняя, я сознательно и бессознательно вспоминал авторское чтение. Там есть «Марш гезов» с таким рефреном: «Когда шагают гезы, шагают с нами слезы…» Евтушенко читал завораживающе, стихи произносил нервно, с эмоциональным зарядом на каждом слове. Это было скандированное чтение, даже с элементами исступления.Петров потом написал музыку на «Заклинание» и «Нас в набитых трамваях болтает…», песни пошли по свету. В Москве во дворе на улице Готвальда в середине семидесятых белой масляной краской по асфальту было крупно написано всё от начала до конца блюзовое евтушенковское «Заклинание».
(«Дорога номер один»)
(«Рождество в Ханое»)
Третьего февраля 1972 года советский поэт Евгений Евтушенко был принят в Овальном кабинете Белого дома президентом США Ричардом Никсоном. Во встрече участвовал Генри Киссинджер, советник президента по национальной безопасности. Поэт был одним из самых заметных в мире критиков вьетнамской войны и только что вернулся из Ханоя, им было о чем поговорить. «Он (Никсон. — И. Ф.) собирался с визитом в Москву и спросил меня, что, по моему мнению, хотели бы от него услышать советские люди, что стоило бы посмотреть в России. Я сказал, что лучше бы начать речь с воспоминания о встрече на Эльбе. Посоветовал посетить Пискаревское кладбище в Питере и Театр на Таганке в Москве». Оказалось, Никсон не знал о количестве советских жертв на той войне и был поражен названной Евтушенко цифрой: 20 миллионов. В ту поездку по Америке ему, сбив с ног, повредили два ребра альпинистскими ботинками в городе Сан-Пол, штат Миннесота, когда он читал стихи американским студентам на крытом стадионе, стоя на боксерском ринге со снятыми канатами, — нападавшие оказались отпрысками бандеровцев, родившимися в США и Канаде. «Бей москалей!» Это произошло, скажем так, в нагрузку к выходу в США увесистого евтушенковского однотомника «Краденые яблоки» (Stolen Apples, Published 1972 by Anchor Books, Doubleday, NY) в переводах Джона Апдайка, Лоуренса Ферлингетти, Джеффри Даттона и прочих первостатейных мастеров пера. Драматург Александр Гладков (пьеса «Давным-давно», ставшая у Э. Рязанова «Гусарской балладой») заносит в дневник:
2 февраля Вечером услышал по радио, что завтра в Вашингтоне президент Никсон примет Евтушенко.!!! И это после всех его опусов в «Правде» о войне во Вьетнаме. Или Никсон умен и широк, или мы тут поглупели. Это, конечно, огромный успех Евтушенко — такого медведя он еще не забивал. Он смело балансирует на невероятной высоте и может много выиграть, наживя кучу новых врагов. 14 мая Женя Евтушенко разгуливает по городу в невероятного колера розовом костюме. Вывез из Америки.Вывез оттуда он и большой цикл стихов, среди которых есть шедевры — «Гранд-Каньон», «Дом волка». Уитмен и Джек Лондон не зря были читаны в детстве-юности. Американские масштабы передались поэтическому дыханию. Физиология истории. Трудная речь.
(«Гранд-Каньон»)
Приезжаю я, значит, в Москву поставить эти самые визы и, когда я закруглился, раздается телефонный звонок от приятеля, который говорит: — Слушай, Евтушенко очень хочет тебя видеть. Он знает все, что произошло. А мне нужно в Москве убить часа два или три. Думаю: ладно, позвоню. Звоню Евтуху. Он: — Иосиф, я все знаю, не могли бы вы ко мне сейчас приехать? Я сажусь в такси, приезжаю к нему на Котельническую набережную, и он мне говорит: — Иосиф, слушай меня внимательно. В конце апреля я вернулся из Соединенных Штатов… (А я вам должен сказать, что как раз в это время я был в Армении. Помните, это же был год, когда отмечалось 50-летие создания Советского Союза? И каждый месяц специально презентовали какую-либо из республик, да? Так вот, для журнала «Костер», по заказу Леши Лифшица, я собирал армянский фольклор и переводил его на русский. Довольно замечательное время было, между прочим…) Так вот, Евтух говорит: — Такого-то числа в конце апреля вернулся я из поездки в Штаты и Канаду. И в аэропорту «Шереметьево» таможенники у меня арестовали багаж! Я говорю: — Так. — А в Канаде в меня бросали тухлыми яйцами националисты! (Ну все как полагается — опера!) Я говорю: — Так. — А в «Шереметьево» у меня арестовали багаж! Меня все это вывело из себя, и я позвонил своему другу… (У них ведь, у московских, все друзья, да?) И Евтух продолжает: — …позвонил другу, которого я знал давно, еще с Хельсинкского фестиваля молодежи. Я про себя вычисляю, что это Андропов, естественно, но вслух этого не говорю, а спрашиваю: — Как друга-то зовут? — Я тебе этого сказать не могу! — Ну ладно, продолжай. И Евтушенко продолжает: «Я этому человеку говорю, что в Канаде меня украинские националисты сбрасывали со сцены! Я возвращаюсь домой — дома у меня арестовывают багаж! Я поэт! Существо ранимое, впечатлительное! Я могу что-нибудь такое написать — потом не оберешься хлопот! И вообще… нам надо повидаться! И этот человек мне говорит: ну приезжай! Я приезжаю к нему и говорю, что я существо ранимое и т. д. И этот человек обещает мне, что мой багаж будет освобожден. И тут, находясь у него в кабинете, я подумал, что раз уж я здесь разговариваю с ним о своих делах, то почему бы мне не поговорить о делах других людей?» (Что, вообще-то, является абсолютной ложью! Потому что Евтушенко — это человек, который не только не говорит о чужих делах — он о них просто не думает! Но это дело десятое, и я это вранье глотаю — потому что ну чего уж!) И Евтушенко якобы говорит этому человеку: — И вообще, как вы обращаетесь с поэтами! — А что? В чем дело? — Ну вот, например, Бродский… — А что такое? — Меня в Штатах спрашивали, что с ним происходит… — А чего вы волнуетесь? Бродский давным-давно подал заявление на выезд в Израиль, мы дали ему разрешение. И он сейчас либо в Израиле, либо по дороге туда. Во всяком случае, он уже вне нашей юрисдикции… И слыша таковые слова, Евтушенко будто бы восклицает: «Еб вашу мать!» Что является дополнительной ложью, потому что уж чего-чего, а в кабинете большого начальника он материться не стал бы. Ну, на это мне тоже плевать… Теперь слушайте, Соломон, внимательно, поскольку наступает то, что называется, мягко говоря, непоследовательностью. Евтушенко якобы говорит Андропову: — Коли вы уж приняли такое решение, то я прошу вас, поскольку он поэт, а следовательно, существо ранимое, впечатлительное — а я знаю, как вы обращаетесь с бедными евреями… (Что уж полное вранье! То есть этого он не мог бы сказать!) — …я прошу вас — постарайтесь избавить Бродского от бюрократической волокиты и всяких неприятностей, сопряженных с выездом. И будто бы этот человек ему пообещал об этом позаботиться. Что, в общем, является абсолютным, полным бредом! Потому что если Андропов сказал Евтуху, что я по дороге в Израиль или уже в Израиле и, следовательно, не в их юрисдикции, то это значит, что дело уже сделано. И для просьб время прошло. И никаких советов Андропову давать уже не надо — уже поздно, да? Тем не менее я это все выслушиваю, не моргнув глазом. И говорю: — Ну, Женя, спасибо. Тут Евтушенко говорит: — Иосиф, они там понимают, что ты ни в какой Израиль не поедешь. А поедешь, наверное, либо в Англию, либо в Штаты. Но коли ты поедешь в Штаты — не хорони себя в провинции. Поселись где-нибудь на побережье. И за выступления ты должен просить столько-то… Я говорю: — Спасибо, Женя, за совет, за информацию. А теперь — до свидания. Евтух говорит: — Смотри на это как на длинное путешествие… (Ну такая хемингуэевщина идет…) — Ладно, я посмотрю, как мне к этому относиться… И он подходит ко мне и собирается поцеловать. Тут я говорю: — Нет, Женя. За информацию — спасибо, а вот с этим, знаешь, не надо, обойдемся без этого. И ухожу. Но чего я понимаю? Что когда Евтушенко вернулся из поездки по Штатам, то его вызвали в КГБ в качестве референта по моему вопросу. И он изложил им свои соображения. И я от всей души надеюсь, что он действительно посоветовал им упростить процедуру. И я надеюсь, что моя высылка произошла не по его инициативе. Надеюсь, что это не ему пришло в голову. Потому что в качестве консультанта — он, конечно, там был. Но вот чего я не понимаю — то есть понимаю, но по-человечески все-таки не понимаю — это почему Евтушенко мне не дал знать обо всем тотчас? Поскольку знать-то он мне мог дать обо всем уже в конце апреля. Но, видимо, его попросили мне об этом не говорить. Хотя в Москве, когда я туда приехал за визами, это уже было более или менее известно. Волков: Почему вы так думаете? Бродский: Потому что такая история там произошла. Ловлю я такси около телеграфа, как вдруг откуда-то из-за угла выныривает поэт Винокуров. — Ой, Иосиф! — Здравствуйте, Евгений Михайлович. — Я слышал, вы в Америку едете? — А от кого вы слышали? — Да это неважно! У меня в Америке родственник живет, Наврозов его зовут. Когда туда приедете, передайте ему от меня привет! И тут я в первый и в последний раз в своей жизни позволил себе нечто вроде гражданского возмущения. Я говорю Винокурову: — Евгений Михайлович, на вашем месте мне было бы стыдно говорить такое! Тут появилось такси. И я в него сел. Или он в него сел, уж не помню. Вот что произошло. И вот почему я думаю, что в Союзе писателей уже всё знали. Потому что подобные акции обыкновенно происходили с ведома и содействия Союза писателей. Волков: Я думаю, это всё зафиксировано в соответствующих документах и протоколах и они рано или поздно всплывут на свет. Но с другой стороны, в подобных щекотливых ситуациях многое на бумаге не фиксируется. И исчезает навсегда… Бродский: Между прочим, эту историю с Евтушенко я вам первому рассказываю, как бы это сказать, for the record.Ой ли. Ненависть ослепляет. Крайности сходятся. Есть апокриф. В те дни Бродский, выйдя из ресторана «Арагви», предложил своему близкому другу Игреку пойти в «Новый мир» бить морду Винокурову, ведавшему там поэзией после ухода из «Октября». Тот не принял стихи Бродского для публикации в журнале. Благоразумный Игрек удержал друга. В мае 1972 года Евтушенко написал Брежневу: «Дорогой Леонид Ильич! Я счастлив сказать Вам, что несмотря на все трудности, на все политические и даже физические атаки антисоветчиков, я выдержал все испытания и моя поездка в США прошла успешно. По возвращении я немедленно включился в продолжающуюся работу Театра на Таганке под руководством Ю. Любимова над спектаклем, посвященным борьбе американской прогрессивной молодежи против сил реакции, злодейского убийства Мартина Лютера Кинга, братьев Кеннеди, борьбе за мир во Вьетнаме. В прошлом году Вы поддержали идею этого спектакля, за что и театр, и я глубоко Вам благодарны. Спектакль сделан. Он получился остро гражданским, революционным по содержанию и оригинальным, свежим по форме, и без сомнения будет иметь большой успех. Однако те же самые люди из Управления театров, из Министерства культуры, которые всячески противодействовали началу репетиций, отказались даже смотреть его теперь, в связи с предстоящим приездом Никсона, ссылаясь на якобы существующие некие установки сверху о том, что сейчас нельзя затрагивать острые американские проблемы. “Вот Никсон уедет, тогда и посмотрим…” Вообще должен сказать, что в ряде культурных учреждений образовалась какая-то непонятная паника перед приездом Никсона. Так, например, никто не хочет печатать мои стихи, написанные о заминировании американцами зоны вокруг вьетнамских портов, из концертных программ исключаются стихи, критикующие противоречия американского общества. Народ-языкотворец уже выдумал образное словечко “Книксон”. Эти люди ведут себя так, как будто в связи с ожидающимся приездом Никсона должны остановиться наши заводы, фабрики, закрыться университеты, замереть автобусы, троллейбусы и поезда. Все это стыдно — ибо эта оглядка — трусость, ничего общего не имеет с гордостью советского человека. Все стихи, включенные в этот спектакль, напечатаны у нас, и я только что читал их в США перед многотысячными аудиториями. Они вышли там книгой, и сам Никсон, кстати, читал ее, — так что все это давно не секрет. Что за ложное положение, когда, находясь в США, я могу критиковать американское общество, а находясь у себя на Родине, в социалистическом обществе, я не могу этого делать? Разве приезд Никсона может кардинально изменить 55-летний путь нашего государства, основы нашей марксистско-ленинской теории, стоящей за мир между народами, но в то же время осуждающей капитализм как систему? Если бы в этом спектакле были нападки лично на самого Никсона, я бы понял такие доводы перед его приездом. Но таких нападок там нет, и вообще там нет ничего оскорбительного по отношению к самому американскому народу — я бы этого никогда не допустил. Все эти стихи известны американской общественности и вызвали у нее уважительный прием. Почему же наши театральные чиновники боятся позволить советскому поэту сказать на советской сцене то, что ему позволяли говорить американцы на американской сцене о собственном американском обществе? Смесь подозрительности с подобострастием по отношению к именитым иностранцам — это не что иное, как наследие царизма, а не советская психология. “У советских собственная гордость”, — говорил Маяковский. Трусость, кабычегоневышлизм наших театральных чиновников поистине постыдны. Дорогой Леонид Ильич! Весь коллектив театра и я горячо просим Вас дать нам возможность показать премьеру этого спектакля именно в эти дни, чтобы в противовес западной реакционной пропаганде, сеющей слухи о деидеологизации нашего общества, показать боевой интернационалистский спектакль. В эти дни мы, советская интеллигенция, особенно ясно должны показать твердость наших позиций. Мы просим Вашей личной поддержки. Обещаю, что мы Вас не подведем. С уважением — Ваш Евгений Евтушенко». На письме Евтушенко — рукописная резолюция: «Тов. Демичеву П. Н. Прошу рассмотреть. 16.V. Брежнев». Через полмесяца, 4 июня, рано утром, перед отъездом в аэропорт «Пулково» на то же высочайшее имя пишется письмо другим русским поэтом — Иосифом Бродским. Интересно сравнить.
Стилистика Бродского, как бы это сказать, слишком устная, что ли. Но нагромождение недоразумений — налицо. Отъезд Бродского был секретом Полишинеля, о нем говорили почти весь май обе столицы во всех литсалонах и литподворотнях. Это прискорбно похоже на то, каким способом трактовал евтушенковскую тему человек иных, противоположных предпочтений — Вадим Кожинов. Много лет спустя после 1953 года я оказался в кафе Центрального дома литераторов за одним столом с давним близким приятелем Евтушенко — Евгением Винокуровым, который известен написанным им в 1957 году текстом песни «В полях за Вислой сонной», — текстом, надо сказать, странноватым. Он выпил лишнего, к тому же был тогда, вероятно, за что-то зол на давнего приятеля и неожиданно выразил сожаление, что те самые стихи о врачах-отравителях (евтушенковские. — И. Ф.) не решились в начале 1953 года опубликовать: — Пожил бы Сталин еще немного, — глядишь, стихи о врачах напечатали бы, и тогда никакого Евтушенко не было бы! — не без едкости объявил Винокуров. И был, вероятно, прав…
Уважаемый Леонид Ильич, покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому. Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика — в том качестве, в котором я до сих пор и выступал. Смею думать, что работа моя была хорошей работой, и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось. Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны. Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас. Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота — доброта. От зла, от гнева, от ненависти — пусть именуемых праведными — никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их еще усложнять. Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.Несмотря на исключительную разницу стилистик и личностей, оба обращения к верховной власти неумолимо родственны исходно. Кто это пишет? Русские поэты, рожденные в советской России, обычаи и законы которой им хорошо известны. Не надо упрощать Бродского. Он умел управлять внутренней стихией. Он вполне справлялся со своей антикоммунистической яростью, скажем, в отношении к Слуцкому, кремневому политруку, прямому наследнику «комиссаров в пыльных шлемах». В ранней юности Бродский шел непосредственно по стопам Слуцкого, воспроизводя советский подход к отечественным ценностям в интонации и образном ряду учителя:
(И. Бродский «Пророчество»)
Дело о спектаклеПервого июля 1972 года Ю. Андропов докладывает Секретариату ЦК КПСС:
Комитет госбезопасности располагает данными об идейно-ущербной направленности спектакля «Под кожей статуи Свободы» по мотивам произведений Евтушенко, готовящегося к постановке Ю. Любимовым в Московском театре драмы и комедии. Общественный просмотр спектакля состоялся 12 июня 1972 г. По мнению ряда источников, в спектакле явно заметны двусмысленность в трактовке социальных проблем и смешение идейной направленности в сторону пропаганды «общечеловеческих» ценностей. Как отмечают представители театральной общественности, в спектакле проявляется стремление режиссера театра Любимова к тенденциальной разработке мотивов «власть и народ», «власть и творческая личность» в применении к советской действительности.Восемнадцатого июля справку «О спектакле “Протест — оружие безоружных” (“Под кожей статуи Свободы”)» направляет в ЦК КПСС секретарь МГК КПСС Л. Греков. Упоминаем об этом тавтологичном документе исключительно потому, что он является своеобразным поздравлением поэта со славным сорокалетием. Другой ценности он не представляет. В преддверии события Евтушенко пишет (3–4 июля):
(«Когда мужчине сорок лет…»)
26 июля …на днях Евтушенко торжественно праздновал в Переделкине свое 40-летие. Было много гостей, и в том числе К. Симонов, П. Г. Антокольский и др. Среди «и др.» был космонавт Севастьянов. Он в разговоре заметил, что Окуджаву правильно исключили из партии. Тогда Женя будто бы вскочил и закричал: «Вон из моего дома!» — или нечто подобное. Короче, он выгнал космонавта. Любопытно, что ощущал малодушный и амбивалентный Симонов. Наверно, душа ушла в пятки. Конечно, Евтушенко молодец!Всё было не совсем так. Но Гладков невольно угадал, упомянув отдельно имя Симонова. За уходящим Севастьяновым последовал Симонов. Об этом гудела вся Москва. Наутро возбужденный Евтушенко написал письмо В. Гришину, первому секретарю МГК КПСС, в котором просил об аудиенции, поскольку, помимо прочего, после просмотра спектакля Главное управление культуры Моссовета потребовало выбросить «Песню американского солдата». Гришин принял поэта неохотно, но успокоил: пусть «Окуджавов» не беспокоится, обойдемся выговором. Так и произошло. Через много лет, схлынувших как вода, Евтушенко даст продуманную оценку Симонову. «Шесть раз лауреат Сталинской премии. Опальный редактор “Нового мира”, напечатавший первые предперестроечные произведения, в том числе “Не хлебом единым” В. Дудинцева. Бесстрашно летавший на бомбежки Берлина, ходивший на боевой субмарине офицер без страха и упрека. Секретарь Союза писателей, много раз каявшийся в своих ошибках, которые на самом деле были его лучшими гражданскими поступками. Первым еще до скандала вокруг романа отвергнувший “Доктора Живаго”. Автор первой восторженной рецензии на “Один день Ивана Денисовича” Солженицына. Я видел Симонова на траурном митинге в марте 1953 года, когда он с трудом сдерживал рыдания. Но, к его чести, я хотел бы сказать, что его переоценка Сталина была мучительной, но не конъюнктурной, а искренней. <…> Симонов дружил с маршалом Жуковым, но тогдашние “пуровцы”, осуществлявшие надзор над всей батальной литературой, буквально ели Симонову печенку. Когда запретили его военные дневники, Симонов обратился с письмом к Брежневу, которого хорошо знал по фронту. Симонов мне сам рассказал, как, следуя в Волгоград поездом вместе с делегацией на открытие мемориала, он был приглашен к Брежневу в его салон-вагон и пил с ним всю ночь, вспоминая войну. “Но он ни слова мне не сказал ни про мое письмо, ни про мои дневники…” — горько добавил Симонов. “Почему же вы не спросили?” — поразился я. Симонов нахмурился, пожал плечами: “Я человек военной закваски… Если маршал сам не заговаривает с офицером о его письме, офицер не должен спрашивать”. В этой истории — вся трагедия Симонова. Как в своем пророческом раннем стихотворении, он оказался в конце своей жизни поручиком, больше ненужным государству, которому он так верно служил».
Лето 1972 года было на всей европейской части России небывало жарким и засушливым, в некоторых районах Центральной России не выпало практически ни капли осадков. В Москве 1972 год стал единственным, где все три летних месяца были теплее нормы. Засуха в этом году была самой жестокой за весь XX век. В первое воскресенье августа, 6-го числа, от Центрального дома литераторов в сторону подмосковного Шахматова выехал автобус, битком набитый поэтами. Евтушенко приехал на своей светлой фургонной «Волге». Отмечали очередной день рождения Блока. Праздник устроил Станислав Лесневский. Этому человеку Шахматово во многом обязано своим возрождением и обновлением. В 1921 году усадьбу Блока сожгли местные крестьяне. Блок записал в дневнике: «Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшее время жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу». В медленном, тяжелом возрождении Шахматова участвовали энтузиасты, среди них Илья Глазунов и Владимир Солоухин. В 1969-м Юрий Васильев, художник, привез в Шахматово Семена Гейченко, который подсказал идею установки мемориального магнита, опорной точки блоковского места, и в соседней деревне Осинки Лесневский нашел двенадцатитонный камень, его доставили на поляну. В 1970-м, 9 августа, отметили девяностолетие Блока, открывал торжество старик Антокольский, были Белла и Булат, Алигер, Шагинян, Симонов — многие. Первые три года на блоковском празднике Евтушенко бывал непременно, а за всю его жизнь у него насобирался разбросанный по разным годам, но цельный блоковский цикл: «Когда я думаю о Блоке…», «Меняю славу на бесславье…», «Вам, кто руки не подал Блоку…», «Умирающий Блок», «Блоковский валун». 6 августа 1972-го он читал последнее, только что написанное. Нещадно палило солнце, зрителей собралось очень много, — изнывали от жары, но не расходились.
Дело о спектаклеЧетвертого августа 1972 года справку по этому же вопросу направил в Секретариат ЦК КПСС и заведующий отделом культуры ЦК КПСС В. Шауро:
О подготовке спектакля «Протест — оружие безоружных» Е. Евтушенко в театре Драмы и комедии. В связи с поручением отдел культуры ЦК КПСС сообщает о подготовке Московским театром драмы и комедии спектакля по поэме Е. Евтушенко «Под кожей статуи Свободы». Т.т. Евтушенко и Любимов в 1969–1970 г.г. неоднократно обращались в Главное управление культуры Моссовета и в Министерство культуры СССР с просьбой разрешить им инсценировку поэмы Евтушенко «Под кожей статуи Свободы». В мае 1970 года в Министерстве культуры СССР состоялось обсуждение представленной Евтушенко пьесы по этому произведению. Автору пьесы были высказаны критические замечания, связанные с ее идейной направленностью. В феврале 1971 года Министерство культуры СССР (т. Воронков К. В.) разрешило руководству театра Драмы и комедии в виде эксперимента (как об этом просил т. Любимов Ю. П.) начать работу над пьесой Е. Евтушенко с последующим представлением окончательного сценического варианта пьесы в Главном управлении культуры, Мосгорисполкома и Министерства культуры СССР. В июне с. г. театром Драмы и комедии был организован общественный просмотр спектакля «Протест — оружие безоружных» («Под кожей статуи Свободы»), на котором присутствовали ответственные работники Министерства культуры СССР и РСФСР, Главного управления культуры Мосгорисполкома, МГК КПСС. На состоявшемся после просмотра обсуждении было обращено внимание т.т. Евтушенко и Любимова на необходимость устранения серьезных идейно-художественных недостатков спектакля, связанных с нечеткостью идейных позиций в ряде сцен. В частности, было предложено исключить из пьесы неопубликованное стихотворение Е. Евтушенко «Карликовые березы». Отдел культуры ЦК КПСС поддерживает мнение МГК КПСС, изложенное в записке от июля с. г. (прилагается) о необходимости дальнейшей работы театра и автора пьесы над повышением идейно-художественного уровня спектакля. В связи с вышеуказанным Главное управление культуры Мосгорисполкома приняло решение не включать этот спектакль в репертуар театра до окончания его доработки и показа Главку в начале нового театрального сезона. Вопрос о приемке и выпуске спектакля будет решен в установленном порядке Главным управлением культуры Моссовета и Министерства культуры СССР. Докладывается в порядке информации.Читай, читай, читатель! Наслаждайся бюрократическим бумаготворчеством эпохи Евгения Евтушенко. Что есть поэзия? Святое ремесло. Святое, но ремесло. Стихотворение — не священная корова. Евтушенко заведомо пишет такие стихи, которые можно править. Это не только условие и результат схваток с цензурой-редактурой. Это навык на все случаи жизни. История третьей строки в стихотворении «Жизнь, ты бьешь меня под вздох…» забавна и характерна. Поначалу было:
(«Свидание в больнице»)
Дело о спектаклеЧетвертого октября 1972 года в ЦК КПСС направляет письмо замминистра культуры СССР К. Воронков:
<…> После того, как Евтушенко и Любимов добились разрешения провести доработку пьесы в экспериментальной, репетиционной работе, Управление театров высказало автору и постановщику серьезные замечания к пьесе. Евтушенко заверил, что он будет серьезно работать над пьесой и добиваться ее точного решения и звучания. «Я буду политическим редактором на Таганке», — заявил он. <…> По просьбе Евтушенко, в порядке исключения, так как пьеса была им еще не закончена, ему были полностью выплачены деньги за пьесу. Театр нарушил условия, при которых ему было разрешено начать репетиции пьесы. <…> 6 сентября т.т. Дупак и Любимов ознакомились в Главном управлении культуры с замечаниями и предложениями по доработке спектакля, а 13 сентября в своих письмах в Министерство культуры СССР и Главное управление культуры сообщили о выполнении замечаний и о генеральной репетиции спектакля, которую они, без предварительного согласования, назначили на 14 сентября. <…> На обсуждении репетиции, которое состоялось 15 сентября в Главном управлении культуры, постановщику спектакля и автору пьесы было указано на то, что они формально отнеслись к выполнению замечаний и предложений, причем, наиболее серьезные и существенные оказались невыполненными. Вновь было указано, что серьезным просчетом театра является то, что героями спектакля, главными действующими лицами его является компания хиппи. Некоторые сцены пьесы «У статуи Свободы», «Музей Панчо Вильи», «Ужин у Сальвадора Дали», «Монолог Гайаваты» не нашли точного решения, сделаны небрежно, что снизило их политическое звучание. Эти сцены имеют важное идейно-смысловое значение. Не нашла своего верного решения ни в пьесе, ни в спектакле трактовка таких фигур, как братья Джон и Роберт Кеннеди, которая противоречит исторической правде. Еще ранее, при обсуждении пьесы, внимание автора обращалось на то, что он, по существу, находится в плену у обывательской схемы представления о Джоне Кеннеди как о «высоком человеке», как о Гулливере, связанном и попираемом лилипутами. В пьесе, по сравнению с вариантом, принятым для экспериментальной работы, многие стихотворения и сцены сокращены. Включены другие стихотворения поэта. Появились новые тексты, не принадлежащие Евтушенко (стихи Пастернака, Окуджавы, цитаты из произведений Джона Донна, Курта Воннегута, евангельская притча о сеятеле, тексты, взятые из газетных и журнальных статей, данные опросов общественного мнения в США). В большей части они не имеют точного адреса. Театру и автору было вновь указано на необходимость продолжения работы над пьесой и спектаклем.И так далее и тому подобное. Поскольку дело принимает крутой оборот, Евтушенко вновь направляет письмо Брежневу, подписав его вполне официально — как член правления Союза писателей СССР, член Советского комитета защиты мира. «Дорогой Леонид Ильич! В прошлом году в беседе с Е. А. Фурцевой Вы поддержали идею моей совместной работы с Любимовым в Театре драмы и комедии на Таганке над антиимпериалистическим спектаклем “Под кожей статуи Свободы”, за что и я, и Ю. П. Любимов Вам бесконечно благодарны. Благодаря Вашей поддержке мы получили возможность работать и в результате напряженной работы всего коллектива создали спектакль на основе поэмы, изданной массовым тиражом в издательстве “Советский писатель”, и стихов, ранее опубликованных в “Правде”, “Известиях”, “Комсомольской правде” и других изданиях. Спектакль был предварительно просмотрен представителями МГК КПСС, Ждановского РК КПСС, МГК ВЛКСМ, Министерства культуры СССР, Управления культуры Моссовета. Ряд замечаний был учтен автором и театром. Общее мнение было единодушно — спектакль признан идеологически целенаправленным и художественно интересным. Затем по разрешению соответствующих инстанций спектакль был показан с большим успехом партийному активу Ждановского района и трижды — на публике. Управление культуры исполкома Моссовета подписало официальный акт приемки спектакля. Последние замечания были также учтены и выполнены. Однако произошел беспрецедентный случай. Начальник Главного управления театров т. Иванов Г. А., грубо поправ мнения, высказанные в ходе предыдущих обсуждений, путем грубого нажима запретил выпуск афиши и официальный премьерный спектакль, перечеркнув работу целого коллектива и мою как поэта. В бытность свою на телевидении т. Иванов всячески препятствовал моим выступлениям на голубом экране и ряду моих поэтических коллег. Только с приходом т. Лапина справедливость была восстановлена, сейчас т. Иванов продолжает заниматься борьбой с поэзией уже на театральном поприще. Когда наконец будут наказывать людей не только за то, что они разрешают идейно неполноценные произведения, но и за то, что они запрещают произведения, нужные нашему зрителю? Те же самые стихи, которые звучат в спектакле, я читал перед многотысячной аудиторией в США в этом году. Именно за эти стихи антисоветские подонки подкладывали мне под сцену бомбы и сбрасывали меня со сцены. Может ли обстоять дело так, чтобы за те же самые стихи кто-то пытался сбросить меня с нашей, советской сцены? В такой искусственно нагнетаемой атмосфере грубого администрирования, ничего общего не имеющего с партийными принципами взаимоотношений с творческой интеллигенцией, работать невозможно. Дорогой Леонид Ильич! Зная Вашу занятость, тем не менее я вынужден обратиться к Вам, так как дело идет не просто о моей лично работе, а о работе целого театрального коллектива, отдавшего все силы, чтобы создать яркий антиимпериалистический спектакль, так нужный нашему зрителю. Прошу Вас помочь разобраться в этом вопросе. Пользуясь случаем, желаю Вам доброго здоровья и долгих лет на благо нашей Родины. Искренне Ваш Евгений Евтушенко. Р. S. Прилагаю к письму новую книгу, в которую включена поэма “Под кожей статуи Свободы”».
Письмо, видимо, возымело действие. Об итогах работы над спектаклем заведующий отделом культуры ЦК КПСС В. Шауро 5 января 1973 года сообщил Секретариату ЦК КПСС:
Тов. Евтушенко обратился в ЦК КПСС с письмом, в котором указал на якобы неправильное отношение начальника Управления театров Министерства культуры СССР т. Иванова Г. А. к пьесе «Под кожей статуи Свободы» и спектаклю по этой пьесе в Московском театре драмы и комедии. Отдел культуры ЦК КПСС 4 августа 1972 года информировал ЦК КПСС о ходе подготовки этого спектакля. Позже, в сентябре и октябре прошлого (1972) года состоялось по просьбе руководителей театра еще 2 просмотра готовящегося спектакля, на которых присутствовали работники Министерства культуры СССР и РСФСР, а также Главного управления культуры Мосгорисполкома. Работа над пьесой и спектаклем продолжалась и во второй половине октября 1972 года, как об этом сообщил МГК КПСС (т. Ягодкин) и Министерство культуры СССР (т. Воронков). Спектакль «Под кожей статуи Свободы» был включен в репертуар Московского театра драмы и комедии.Точнее, Высоцкий — о готовом спектакле:
Дело о спектакле
По поэме Евтушенко «Под кожей статуи Свободы» сделан спектакль, который называется «Оружие безоружных». Это американские стихи Евтушенко, много стихов, лирические стихи шестидесятых годов. Как выяснилось, эти стихи оказались лучше, чем последние. Он даже расстроился. Этот спектакль очень долго проходил: два года мы над ним работали. И наконец он сделан. Спектакль сделан очень оригинально. Например, нету сцены, опущена глухая стена, на которой написаны всевозможные лозунги по-английски. На авансцене сидят пятнадцать-двадцать наших актеров: они играют американских студентов. Стоят штативы, на которые потом надеваются черепа из папье-маше. Среди этих черепов все происходит: когда тореадор — на них надеваются тореадорские шляпы, когда Раскольников — во все эти черепа топоры воткнуты. А почему мы взяли такую декорацию? Однажды перед Белым домом была демонстрация протеста студенческая — они протестовали против войны во Вьетнаме, устроили сидячую забастовку. Наставили черепа из папье-маше и между ними разыгрывали действие прямо перед Белым домом. Мы взяли эту декорацию и в ней разыгрываем стихи Евтушенко. Первый ряд на этот спектакль не продается. В первом ряду сидят полицейские с дубинками — они наводят порядок. Говорят: «Начинайте!» Начинаются стихи, песни — очень много музыки в этом спектакле. Если кто-нибудь из актеров особенно распоясывается, полицейские бьют его дубинкой по голове и выкидывают прямо в фойе. Но у нас люди тренированные — никто не разбивается. Зрителей не выкидывают, но тоже так, когда кто-нибудь особенно начинает реагировать, они подымаются с первого ряда, помахивая дубинками, и недвусмысленно намекают, что может произойти и со зрителями то же самое. Поэтому у нас порядок идеальный в этом спектакле.Алла Демидова, уже в наши дни:
Очень давно, в конце 50-х годов, мы с моей компанией по студенческому университетскому театру поехали на дачу под Москвой. И был костер, потом он стал затухать. Всем было лень идти за хворостом. Вдруг из-за кустов вышел человек в черном костюме и белой рубашке, спросил, почему затухает костер. Ему объяснили. Он ушел на пять минут и вернулся с хворостом. Посидел с нами… Мы тогда не знали, кто это. Я только потом, задним числом поняла, что к нам наведался Евтушенко… Много лет спустя в Театре на Таганке репетировали спектакль по его стихам «Под кожей статуи Свободы». Я не была в нем занята, но наблюдала со стороны — он был практически готов и очень мне нравился: такой таганский по духу и очень смелый. К сожалению, его по каким-то причинам запретили, и в репертуар он не вошел. То, что к нам приходили читать свои стихи Евтушенко, Вознесенский и другие ведущие молодые поэты 60-х, то, что они входили в художественный совет «Таганки», формировало вкус и направление театра. Мне нравятся люди с неординарными поступками. По моим не очень пространным наблюдениям, Евтушенко как раз этим и отличался. Отличается и до сих пор, вплоть до его ярких пиджаков и кофт, которые мне по душе.Премьеру сыграли 18 октября 1972 года. В этот день в Вашингтоне были подписаны Соглашение между правительством СССР и правительством США о торговле, Соглашение между правительством СССР и правительством США об урегулировании ленд-лиза, взаимной помощи и претензий, Соглашение между правительством СССР и правительством США о порядке финансирования. Оформил спектакль Боровский, играли Филиппенко, Высоцкий, Филатов, Золотухин, Дыховичный, Бортник, Граббе, Фарада, много молодых артистов, Смехов состоял в режиссерской группе. Фотография марша протеста американских студентов из журнала «Эпока» перед началом спектакля вывешивается в фойе театра. Кулаки хиппующих американских студентов стучат о металлическую стену, на которую при помощи магнитов пришлепывают фотографии с именами конкретных исторических лиц. Девушка-подросток с сигаретой в вытянутой руке изображает статую Свободы, декламируя стихи о ней. Она стоймя балансирует на черепе. Всё происходит рядом с воткнутыми в пол черепами: они и тумбы в ресторане, где поет обнаженная, они и седло для Панчо Вильи, и постамент статуи Свободы.
Попутный постскриптум. Пока театр празднует громкий успех, 22 ноября 1972 года в укромном уголке «Литературной газеты» можно было прочесть:
В течение ряда лет некоторые печатные органы за рубежом делают попытки использовать мое имя в своих далеко не бескорыстных целях. В связи с этим считаю необходимым сделать следующее заявление. Критика моих отдельных произведений, касающаяся их содержания или литературных качеств, никогда не давала реального повода считать меня политически скомпрометированным, и поэтому любые печатные поползновения истолковать мое творчество во враждебном для нас духе и приспособить мое имя к интересам, не имеющим ничего общего с литературными, считаю абсолютно несостоятельными и оставляю таковые целиком на совести их авторов. 18. XI.72. Б. Окуджава.Этот текст по просьбе поэта Окуджавы сочинил прозаик Владимир Максимов.
Двадцать седьмого ноября умер Ярослав Смеляков. Удара такой тяжести давно не было.
(«Смерть бригадира»)
Дело о спектаклеЭхо спектакля дошло до разговора о серьезной поэзии, который состоялся в журнале «Вопросы литературы» (1974. № 2). Статья Владимира Соловьева называлась «Необходимые противоречия поэзии».
Вот современная перифраза прекрасного некрасовского стиха «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», — автор этой перифразы, естественно, Евтушенко:Евтушенко, кстати, сделал свое дело: благодаря ему произошла самая значительная за последнее время инфильтрация жизни в поэзию — это относится к расширению и тематики и аудитории. В Театре на Таганке Ю. Любимов поставил по поэме Евтушенко спектакль «Под кожей статуи Свободы», и оказалось, что публицистический театр — идеальная форма для стихов Евтушенко, куда более подходящая для них, чем журнальная публикация или книжное издание. Непременное условие поэзии — не глаз, а ухо читателя. Еще точнее — уши читателей; это условие в спектакле Любимова соблюдено и реализовано. Можно вспомнить заодно и эффект устных выступлений Евтушенко, — формула «Поэтом можешь ты не быть…» стала пониматься едва ли не буквально…В непоэзии — столько поэзии!Непоэты — поэты вдвойне.Разделяют людей не профессии —отношенье к эпохе, к стране.
ЗАБЕГАНИЕ ВПЕРЕД
Евтушенко еще долго не мог отойти от смерти Ярослава. Он ощутил себя его прямым наследником. Слагались стихи в смеляковском духе — «Рабочий поселок», «Маевка», с теми же настроениями:(«Маевка»)
(«Маленькая женщина, вперед!..»)
Он по складу своего характера поэт быстрых перемен. Иногда мне кажется, что медлительные сдвиги способны заставать его врасплох. Например, возраст. Внезапность сорокалетия. <…> «Поющая дамба» (издательство «Советский писатель») и «Дорога номер один» (издательство «Современник»), вышедшие в минувшем году, — масштабные книги. Стихи вьетнамского цикла и две поэмы «Уроки Братска» и «Под кожей статуи Свободы» — произведения опорные для сегодняшнего Евтушенко. Спектакль («Под кожей статуи Свободы») обнажает и значительность многих стихотворений поэта, привлеченных к участию в действии.Появилась «В полный рост», поэма. Ее герой — герой Великой Отечественной войны Саша Матросов, закрывший телом вражеский дот, из которого бил пулеметный огонь. Евтушенко, воздав должное воинскому подвигу, переводит стрелки на детство героя — на его детдомовское сиротство. Ясно, что за этим стоит собственный Петя, боль о нем. Ясно, что автор обобщает, говоря о вселенском сиротстве человечества. О неудавшемся всемирном братстве. Все это входит внешне вполне в контекст военно-патриотического воспитания, и автор приносит поэму Борису Панкину, главреду «Комсомолки», прежнему противнику, соавтору памфлета «Куда ведет хлестаковщина», уже, было дело, повинившемуся перед ним. Панкин решил «поднять уровень» поэмы и еще до печати походатайствовал перед своими кураторами в комсомольском ЦК о выдвижении ее на премию Ленинского комсомола. Евтушенко говорит: «Однако из Секретариата ЦК ВЛКСМ текст вернулся весь исчерканный красным. <…> В конце концов поэму с некоторыми купюрами напечатала “ Литературка”». Некоторые купюры — кусок о Солженицыне.
(«Удача-сан»)
(«Прощание с кривым мотором»)
Вся деятельность Альенде, имеющая неоценимое значение для чилийской нации, привела в бешенство врагов освобождения Чили. Трагический символ этого кризиса — бомбардировка правительственного дворца. Невольно вспоминается блицкриг нацистской авиации, совершавшей налеты на беззащитные города Испании, Великобритании, России. То же преступление свершилось в Чили: чилийские пилоты спикировали на дворец, который в течение двух столетий был центром политической жизни страны. Я пишу эти беглые строки — они войдут в мою книгу воспоминаний — три дня спустя после не поддающихся здравому смыслу событий, которые привели к гибели моего большого друга — президента Альенде. Его убийство старательно замалчивали, его похороны прошли без свидетелей, только вдове позволили пойти за гробом бессмертного президента. По версии, усиленно распространявшейся палачами, он был найден мертвым и, по всем признакам, якобы покончил жизнь самоубийством (эта версия подтвердилась недавней экспертизой. — И. Ф.). Но зарубежная печать говорила совсем другое. Вслед за бомбардировкой в ход были пущены танки. Они «бесстрашно» вступили в бой против одного человека — против президента Чили Сальвадора Альенде, который ждал их в кабинете, объятом дымом и пламенем, Они не могли упустить такой блестящей возможности. Они знали, что он никогда не отречется от своего поста, и потому решили расстрелять его из автоматов. Тело президента было погребено тайно. В последний путь его провожала только одна женщина, вобравшая в себя всю скорбь мира. Этот замечательный человек ушел из жизни изрешеченный, изуродованный пулями чилийской военщины, которая снова предала Чили.Чили срифмовалась с Вьетнамом, неразгаданная Япония все еще существовала в сознании, всё связалось в один узел и стало романом «Ягодные места», начатым Евтушенко еще в августе. Мы неизбежно забежим вперед. Роман существует в четырех бумажных вариантах: первый — журнальный («Москва», два осенних номера 1981 года с вводным словом Валентина Распутина), первое книжное издание — в «Советском писателе», в бумажном переплете, стотысячным тиражом, который разошелся в том же 1982-м, когда вышел. В третий раз роман увидел свет в 2006-м. Тогда появились в твердых обложках, одинаково и хорошо оформленные два тома Евтушенко (издательство «Зебра Е») — «Шестидесантник» (с подзаголовком «Мемуарная проза») и «Ардабиола» («Ранняя проза»). Тираж — три тысячи экземпляров. «Роман “Ягодные места” проходил очень трудно. Сначала он был отвергнут еще до цензуры двенадцатью редакциями, включая “Юность”. Редактор “Нового мира” Наровчатов предложил снять главу о коллективизации, а когда я отказался, покачал головой: — Эту главу цензура ни за какие коврижки не пропустит. Вы что, не понимаете, Женя, что вся политика партии по отношению к деревне выглядит в этой главе как абсурд. А я все-таки член партии… Снимите эту главу, тогда я берусь попробовать напечатать роман… Я отказался. Кто-то однажды неглупо пошутил, что прогресса добиться невозможно без помощи реакции. У главного редактора журнала “Москва” Михаила Алексеева в либеральных кругах была репутация “реакционера”. Но я знал, что он человек деревенский и глубоко переживает трагедию российского крестьянства. Он оказался решительней Полевого и Наровчатова. Когда роман был набран в “Москве”, цензура сначала пыталась искорежить его, может быть, надеясь на то, что я вспылю, откажусь от поправок, и тогда они смогут свалить конфликт на мою неуступчивость. Алексеев тяжело вздохнул, разводя руками, после того как однажды вернулся после очередного “собеседования” с начальником всесоюзной цензуры Романовым: — Знаешь, в Германии я видел соревнование ломовых лошадей — битюгов. На телеги, у которых колеса, представь себе, были на резиновых шинах, добавляли по одной бетонные плиты. Когда битюг останавливался, не в силах дальше тянуть телегу, он выбывал из соревнования. Так и я, кажется, уже больше не могу тянуть твой роман. Ты уж прости. Вот если бы Распутин написал предисловие… С Распутиным мы тогда нежнейше дружили, и он ходил на все мои поэтические вечера в Иркутске. Я любил и люблю его уникальный народный талант. Тогда я никогда не замечал в нем агрессивного национализма, среди его друзей был мой близкий друг Тофик Коржановский. Валя восторгался прозой Фолкнера. <…> Вскоре после разговора с Михаилом Алексеевым я вылетел в Сибирь на похороны дяди и попросил Распутина прочесть роман, а если он ему понравится, написать предисловие. Через три дня, когда я возвращался через Иркутск в Москву, Валя уже написал предисловие, защищающее роман. С таким мощным щитом Алексееву удалось-таки его пробить, хотя и с потерями. В частности, “вырезали” историю о коте-похитителе… А то, что случилось с самим Валентином Распутиным, когда его зверски избили мародеры, стягивая с него джинсы, во дворе его собственного дома в Иркутске, нашло отражение в метафорической повести “Ардабиола”». В раннюю прозу был отнесен роман «Ягодные места». Изменений он не претерпел. По-прежнему в начале стоял «Эпилог», в конце — «Пролог». Правда, у «Эпилога» появился эпиграф: «Бёленько тебе…» Пожелание сибирских женщин при стирке. Эпиграф этот неожиданно аукнулся почти в конце повествования — в рассказе геолога Юлии Вяземской о Вьетнаме: «Рядом с колодцем деревянная колода, а в ней несколько старух-вьетнамок белье стирают. Провоет снаряд или бомба неподалеку ухнет, а они даже головы не поднимают. Стирают, как будто это самое главное дело, а остальные дела, в том числе и война, — второстепенные». В последнем на сегодня издании романа 2008 года преждевременный эпилог исчез, а с ним и эпиграф: перекличка сибирской и вьетнамской стирки в замысел автора, видимо, не входила. Исчезла из «Эпилога» и первая, лермонтовская, строчка, замыкающая и «Пролог» (который так и остался в конце романа): «По небу полуночи ангел летел…» Любит Евтушенко слово пролог. Если говорить его поздним языком, изобилующим неологизмами, его творчество проложисто. Всегда обещание. Геологическая партия — это по-своему суверенный мир. Есть цель — найти минерал касситерит. Начальник экспедиции Виктор Петрович Коломейцев одержим этой задачей. Личная жизнь отодвинута или происходит редкими вспышками. Коломейцев даже не знает, что совсем рядом, на Белой Заимке, появился его младенец-сын. Вся небудничная жизнь партии переполнена чувствами и страстями. Давно любит Коломейцева его коллега Юлия Вяземская, смирившись с навязанной ей ролью «своего парня». Экзальтированная любовь калеки Кеши к поварихе Кале на фоне великолепно выписанной автором природы теряет в драматизме, герои сентиментально «пробалтывают» ее. И тут уж впору ухватиться за смертельный маршрут, который затевает Коломейцев, получив приказ свернуть экспедицию. Возможно, в образ Коломейцева и его жизненный путь, вплоть до рождения неузнанного сына, Евтушенко вкладывает образ собственного отца, перевернув его с ног на голову: мягкий характер — на каменную несгибаемость, любвеобилие — на бесчувственность. Последняя редакция романа начинается с портрета ягодного уполномоченного Тихона Тихоновича Тугих, который «деятельно сновал около обшарпанного грузовика с откинутыми бортами, мешая своими ценными указаниями грузчикам, взваливавшим в кузов пустые деревянные чаны для ожидаемых ягод, мешки с сахаром, новенькие цинковые ведра с еще не отодранными наклейками» — утварь, которую, случись у романа теперешний молодой читатель, он и в глаза не видал, как и фигурирующих в романе коробов, туесов и ковшей. Даже стограммовые граненые стаканчики из обихода ушли. В подробностях Евтушенко, как правило, интересен и знающ. А для семидесятых отправка грузовика в тайгу описана динамично и достоверно. Собираются будущие попутчики, их не так много, но каждый из них по ходу действия обрастет биографией с включенными в нее нужными автору для повествования людьми, начинает размышлять, вспоминать важные для себя моменты — число персонажей, которые пока за кадром, так или иначе причастные к этому движению, начнет прибывать в геометрической прогрессии. За баранкой сидит шофер Гриша, роль его в романе эпизодическая, но сама функция важная: производить движение. Рядом с ним сидит таежная красавица Ксюта с только что народившимся ребенком на руках. Она едет «броситься в ноги» отцу,который выгнал ее, узнав, что она беременна. Отец ребенка не знает ни ее имени, ни того, чем обернулась гроза, от которой они скрылись знойным летом в стоге сена. Он — начальник экспедиции. Его пути с Ксютой больше не пересекутся. В кузове сидят ягодный уполномоченный, старичок-грибничок и геологический парень с сумкой «Аэрофлот». История Ксюты наводит уполномоченного на личные воспоминания: повествование, фокусируясь на нем, возвращается в прошлое, в 1920-е годы. Он, тогда комсомолец Тиша, «брошен на раскулачивание мироедов в верховьях Лены». Он не в силах помешать раскулачиванию зажиточных Залоговых, любя Дашу, девушку из этой семьи, и тайно встречаясь с ней. Евтушенко кинематографически эпичен: «Первой на баржу взошла старуха Залогина с иконой, следом сыновья и невестки с мешками, в одном из которых визжал поросенок, двое мальчишек тащили самовар, а глава семьи нес под мышкой застекленное собрание семейных фотографий. Севастьян Прокофьич сказал, встав на носу баржи: “Не поминайте лихом!” — и баржа двинулась. Никто ни из провожающих, ни из залогинской семьи не плакал — все было отплакано под самогон да под заколотую телку. Тиша смотрел с берега на баржу. Видел, как трепыхается вдали Дашин платочек, и ему не хотелось жить. На воде у берега еще некоторое время покачивались перья, ссыпавшиеся с залогинских подушек, потом их снесло течением… Тиша решил отойти от общественной жизни, подался на лесосплав в Саяны, абы куда подальше, старался забыть про все, что случилось в Тетеревке, но выковырять чувство вины не мог. В одной из редко попадавших на лесосплав газет Тиша прочел дотоле неизвестное ему слово “перегиб” и подумал: какое это верное слово, но только ничего из того, что перегнуто, уже обратно не разогнешь. Однажды, перепрыгивая с бревна на бревно и распихивая багром образовавшийся на реке залом, Тиша оскользнулся. Его сильно сдавило бревнами. Покалечило. Много он сменил работ, но почему-то все больше по части заготовок, пока, наконец, не стал ягодным уполномоченным, в котором нельзя было узнать прежнего Тишу. Жену Тихон Тихонович выбрал из торговой системы — удобную для семейного достатка. Детей у них не случилось, любви больше тоже не было… Хотя никакой вины перед стариком Беломестных за Ксюту у Тихона Тихоновича не было, он побаивался разговора с ним. Как будто предстояло держать ответ перед стариком Залогиным за Дашу. Грузовик с ягодным уполномоченным, с его перепутанными мыслями о прошлом, с «ессенцией», обнятой его милицейскими галифе, с Ксютой и ее безотцовным ребенком, со старичком-грибничком, с геологическим парнем и шофером Гришей двигался по направлению к Белой Заимке. А места вокруг были красивые — одно слово, ягодные места». Основные трудности в борьбе с цензурой Евтушенко претерпел как раз на местах отнюдь не ягодных: на теме раскулачивания. Весьма непрост второй пожилой пассажир грузовика: «…сам старичок-грибничок, в миру Никанор Сергеевич Бархоткин, был вроде художника, но говорить об этом не любил». К теперешним семидесяти пяти за плечами у него были белые, запоровшие на его глазах насмерть двух земляков-зиминцев, и он ушел к красным. Когда вернулся в Зиму, советская власть установилась окончательно, а отца его к тому времени расстреляли за сотрудничество с белыми. Потом ему припомнили царские портреты, которые он рисовал мальчишкой, расстрелянного отца, службу в белой армии. «На долгий срок оказался он на Дальнем Востоке — сначала работал на лесоповале. Потом на строительстве железнодорожной ветки, и если что рисовал, так только лозунги и плакаты, от портретов якобы по неспособности отказывался. Много хороших людей попадалось там Никанору, и немало умных разговоров пришлось ему выслушать где-нибудь у костра». Среди этих хороших людей оказался пленный японец, Курода-сан, художник, родом из Хиросимы (куда уже была сброшена бомба). Куроду и Никанора отпустили по домам. Рисунки, сделанные японцем в России, на родине у него отобрали. В Хиросиме погибли все его близкие. Никанор занялся выгодным делом — рисовал лебедей на клеенке. Заработал на постройку дома. Семью заводить не стал, решил, что поздно. Однажды Курода напомнил ему о себе — прислал альбом с репродукциями и письмо. «Никанор Сергеевич ожидал увидеть в книге старые, знакомые ему рисунки, но не нашел их, а увидел репродукции новых картин Куроды, где были изображены люди, бегущие по улицам в отблесках кровавого пламени, груды искореженных тел, широко раскрытые от ужаса глаза детей, и понял, что это Хиросима. Никанор Сергеевич посмотрел еще раз на картины Куроды, потом на своих лебедей…<…> хуже не было для него момента, когда где-нибудь в крестьянской избе натыкался он взглядом на своих лебедей, гордо изгибающих шеи на фоне кипарисов…» В романе действуют двадцатилетний Сережа Лачугин и его однокашник школьный поэт Костя Кривцов, от школы их отделяют всего два-три года, юношеский опыт еще не вытеснен взрослой жизнью. «В квартире Лачугиных Кривцов сначала растерялся перед царством книг. <…> — Полные комплекты “Весов” и “Аполлона” — это редкость. Я, конечно, знал, что такие журналы были, но в руках еще не держал… Ого, “Камень” Мандельштама… А я за однотомником Мандельштама всю ночь простоял в Лавке писателей. И не досталось. Все-таки я его добыл на Невском за полсотни у спекулянтов. — Откуда у тебя такие деньги, Кривцов? — поразился Сережа. — А я у мебельного магазина подработал — стулья, столы и шкафы таскал с одним парнем на пару. Тахта одна попалась зверски тяжелая… Но Мандельштам у меня зато теперь есть… — А тебе его стихи нравятся? — В чем-то он меня разочаровал. Не мой поэт. Но писал сильно. Знать надо все, чтобы не повторять. — А кого ты из современных поэтов любишь, Кривцов? — Пушкина. — Нет, ты меня не понял, я про современных спрашиваю. — А он и есть самый современный. — Нет, я про современных, в смысле — живых. — А он и есть самый живой. — А Вознесенский? — Здорово пишет. Я так не умею. Но и не хочу так. У него женщину в машине бьют, а он красивые образы накручивает: “И бились ноги в потолок, как белые прожектора”. Если при тебе бьют женщину, надо дать подлецу в морду, а не ногами любоваться. — А Евтушенко? — Это тоже уже пройденный этап. Смотри-ка, у тебя все первые издания Гумилёва. Я его не читал — его ведь не переиздают. Ух ты, здорово:
(«Кривой мотор»)
Роман поначалу не вызвал споров в критике. О нем одобрительно высказывались прозаики Валентин Распутин («Москва», № 7, 1981) и Георгий Семенов («Литературная газета», 1 января, 1982), критик Юрий Суровцев («Литературное обозрение», № 6, 1982). Книгу перевели на иностранные языки. Но в конце восемьдесят третьего вышел обширный и резкий отзыв в журнале «Вопросы литературы» (1983, № 10)… Статья В. Кардина «О пользе и вреде арифметики» изобилует точными фактами, изобличающими роман «Ягодные места». Но она неточна по интонации. В литературе же (в том числе и в критике) факты без верной интонации ничего не решают.Филиппики В. Кардина по поводу языковой фальши романа Е. Сидоров частично разделяет, но говорит о сознательной подмене (у В. Кардина) авторской речи, не столь уж и ядреной, чрезмерно колоритным языком персонажей. Сказано в точку:
Евтушенко, на мой взгляд, нет нужды настойчиво доказывать читателю, что он свой, «зиминский корень». Но ему совершенно необходимо доказать, что он прозаик не хуже иных «деревенщиков», а вот это уже утопия. Фантастическая попытка сесть с ходу не в свои сани.Местного колорита действительно многовато, и язык евтушенковских сибиряков («чо», «ничо», «чобы», «ишо») несколько утомляет. А в стихах эта речь звучит легко и весело:
(«Родной сибирский говорок»)
К сожалению, мы (как писатели, так и читатели) привыкли уже в литературе не только к устойчивым определениям жанров, но также и к неподвижным и малоподвижным формам жанров, когда роман, по нашим представлениям, может существовать лишь написанным по таким-то законам и единствам, повесть — по таким-то и рассказ — по таким-то… Этот роман невозможно втиснуть в прокрустово ложе привычного и замкнутого представления о романе… Я бы назвал «Ягодные места» агитационным романом в лучшем смысле этого слова.Раз уж мы безнадежно забежали вперед, для завершения сюжета о «Ягодных местах» приведем и эти слова Валентина Распутина — из статьи «Слышу гул подземной Руси…» (Завтра. 1997. № 10):
Раскол был неизбежен — как и при всякой революции. Он вызывался антинациональной направленностью событий 89–91 годов. Если одна часть литературы, космополитическая, откровенно издевалась над всем национальным и даже над русским именем, а вторая составляла содержание и дух этого национального — какое тут может быть братание?! По телевидению была устроена бессменная вахта черниченок и евтушенок, чтобы ни на минуту не умолкал поток проклятий по адресу советского и русского… Раскол в литературе был неизбежен и, думаю, полезен…Мы вновь упираемся в проблему литературной дружбы. На Вилюе было нормально, по-мужски, без выкрутасов и выходок; даже Целков, богема и бирюк, которого трудно поднять с места, охотно тянет свою часть общей лямки. В литературной среде всё иначе. В октябре 1973-го Евтушенко пишет стихи, обращенные к Василию Аксенову. Когда-то они шли плечом к плечу, нераздельно, вплоть до членства в редколлегии «Юности» и в списке критикуемых. Свою «Москву-Товарную» в уже далеком прошлом Евтушенко часто читал на публике так: вместо «у них дискуссии и тут во всем размахе: о кибернетике, о Марсе, о Ремарке» — «о кибернетике, Аксенове, Ремарке». Это не отменяло его собственных прозаических амбиций, но Аксенов на поприще прозы для него был остросовременным автором номер один. Евтушенко не делил литературу на городскую и деревенскую, однако Аксенова воспринимал как русского европейца, если не американца (о, любовь к джазу!), джентльмена с ног до головы. Не могла не привлекать аксеновская жизнь, в которой были горькое детство, арестованные родители, героическая мать, магаданская страница отрочества-юности, мужское обаяние, элегантность и стильность одежды и поведения, а прежде всего — подлинный талант, острейшее чувство языка, традиционно-литературного и разговорно-современного.
(«Старый друг»)
Волков: А как дальше развивались ваши отношения с Евтушенко? Бродский: Дело в том, что у этой истории (московская встреча-прощание 1972 года. — И. Ф.) были еще и некоторые последствия. Когда я только приехал в Америку, меня пригласили выступить в Куинс-колледже. Причем инициатива эта принадлежала не славянскому департаменту, а департаменту сравнительного литературоведения. Потому что глава этого департамента, поэт Пол Цвайг, читал меня когда-то в переводах на французский. А славянский департамент — куда же им было деваться… И мы приехали — мой переводчик Джордж Клайн и я — сидим на сцене, а представляет нас почтенной публике глава славянского департамента Берт Тодд (он и организовал это мероприятие, взяв Бродского под опеку по просьбе Евтушенко. — И. Ф.). А он был самый большой друг Евтуха, такое американское alter ego Евтуха. Во всех отношениях. И вот Берт Тодд говорит обо мне: «Вот каким-то странным образом этот человек появился в Соединенных Штатах…» То есть гонит всю эту чернуху. Я думаю: ну ладно. Потом читаю стихи. Все нормально. «Нормальный успех, стандартный успех» — кто это говорил? После этого на коктейль-парти ко мне подходит Берт Тодд: — Я большой приятель Жени Евтушенко. — Ну вы знаете, Берт, приятель ваш говнецо, да и от вас воняет! И пересказал ему в двух или трех словах всю эту московскую историю. И забыл об этом. Проходит некоторое время. Я живу в Нью-Йорке, преподаю, между прочим, в Куинс-колледже. Утром раздается телефонный звонок, человек говорит: — Иосиф, здравствуй! — Это кто говорит? — Ты уже забыл звук моего голоса?! Это Евтушенко! Мне хотелось бы с тобой поговорить! Я говорю: — Знаешь, Женя, в следующие три дня я не смогу — улетаю в Бостон. А вот когда вернусь… Через три дня Евтушенко звонит, и мы договариваемся встретиться у него в гостинице, где-то около Коламбус Серкл. Подъезжаю я на такси, смотрю — Евтух идет к гостинице. Замечательное зрелище вообще-то. Театр одного актера! На нем то ли лиловый, то ли розовый пиджак из джинсы, на груди фотоаппарат, на голове большая голубая кепка, а в обеих руках по пакету. Мальчик откуда-то из Джорджии приехал в большой город! Но, главное, это все на публику! Ну это неважно… Входим мы в лифт, я помогаю ему с этими пакетами. В номере я его спрашиваю: — Ну чего ты меня хотел видеть? — Вот, Иосиф, люди здесь, которые раньше работали на мой имидж, теперь начинают работать против моего имиджа. Что ты думаешь о статье Роберта Конквеста в «Нью-Йорк Таймсе»? А я таких статей не читаю и говорю: — Не читал, понятия не имею. Но Евтушенко продолжает жаловаться: — Я в жутко сложном положении. В Москве Максимов меня спрашивает, получил ли я уже звание подполковника КГБ, а сталинисты заявляют, что еще увидят меня с бубновым тузом между лопаток. Я ему на это говорю: — Ну, Женя, в конце концов, эти проблемы — это твои проблемы, ты сам виноват. Ты — как подводная лодка: один отсек пробьют… Ну такие тонкости до него не доходят. Он продолжает рассказывать, как они там в Москве затеяли издавать журнал «Мастерская» или «Лестница», я уж не помню, как он там назывался, — и уж сам Брежнев дал «добро», а потом все застопорилось. Я ему: — Меня, Женя, эти тайны мадридского двора совершенно не интересуют, поскольку для меня все это неактуально, как ты сам понимаешь… Тут Евтух меняет пластинку: — А помнишь, Иосиф, как в Москве, когда мы с тобой прощались, ты подошел ко мне и меня поцеловал? — Ну, Женя, я вообще-то все хорошо помню. И если говорить о том, кто кого собирался поцеловать… И тут он вскакивает, всплескивает руками и начинается такой нормальный Федор Михайлович Достоевский: — Как! Как ты мог это сказать: кто кого собирался поцеловать! Мне страшно за твою душу! — Ну, Женя, о своей душе я как-нибудь позабочусь. Или Бог позаботится. А ты уж уволь… Тут Евтушенко говорит: — Слушай, ты рассказал Берту Тодду о нашем московском разговоре… Уверяю тебя, ты меня неправильно понял! — Ну если я тебя понял неправильно, то скажи, как звали человека, с которым ты обо мне разговаривал в апреле 1972 года? — Я не могу тебе этого сказать! — Хочешь, на улицу выйдем? На улице скажешь? — Нет, не могу. — Чего ж я тебя неправильно понял? Ладно, Женя, давай оставим эту тему… — Слушай, Иосиф! Сейчас за мной зайдет Берт и мы пойдем обедать в китайский ресторан. Там будут мои друзья, и я хочу, чтобы ты ради своей души сказал Берту, что ты все-таки меня неправильно понял! — Знаешь, Женя, не столько ради моей души, но для того, чтобы в мире было меньше говна… почему бы и нет? Поскольку мне это все равно… Мы все спускаемся в ресторан, садимся, и Евтушенко начинает меня подталкивать: — Ну начинай! Это уж полный театр! Я говорю: — Ну, Женя, как же я начну? Ты уж как-нибудь наведи! — Я не знаю, как навести! Ладно, я стучу вилкой по стакану и говорю: — Дамы и господа! Берт, помнишь наш с тобой разговор про Женино участие в моем отъезде? А он тупой еще, этот Тодд, помимо всего прочего. Он говорит: «Какой разговор?» Ну тут я опять все вкратце пересказываю. И добавляю: — Вполне возможно, что произошло недоразумение. Что я тогда в Москве Женю неправильно понял. А теперь, дамы и господа, приятного аппетита, но я, к сожалению, должен исчезнуть. (А меня, действительно, ждала приятельница.) Встаю, собираюсь уходить. Тут Евтух хватает меня за рукав: — Иосиф, я слышал, ты родителей пытаешься пригласить в гости? — Да, представь себе. А ты откуда знаешь? — Ну это неважно, откуда я знаю… Я посмотрю, чем я смогу помочь… — Буду тебе очень признателен. И ухожу. Но история не кончается.История действительно не кончается. «В конце концов Бродский в присутствии моих американских друзей попросил у меня извинения за распространение этих лживых слухов. Тем не менее, когда меня выбрали почетным членом Американской академии искусств (1987 год. — И. Ф.), он в знак протеста вышел из нее. Его объяснение было таким: “Евтушенко не представляет русскую поэзию”. Ему ответил один из членов академии: “Никакой поэт в отдельности не может представлять собой всю поэзию”». Тем не менее Евтушенко — через того же Альберта Тодда — вел с Бродским переговоры о включении его стихов в американский вариант антологии русской поэзии XX века. Бродский поставил условие собственного отбора. Это было против составительских правил Евтушенко, но он согласился. Бродский не предложил ни одного стихотворения, написанного в России. Он представил «весьма университетские, весьма западные» вещи, составителя оставившие прохладным. Вышедшая антология, как передавали Евтушенко, на Бродского произвела впечатление. В русском варианте антологии Евтушенко к авторскому отбору Бродского прибавил свой. Кроме того, сделал о нем большую телепередачу, ни словом не коснувшись личных преткновений. Евтушенко просил Романа Каплана, друга Бродского, передать Иосифу, что согласен распить с ним бутылку водки и забыть черных кошек, пробежавших между ними. Бродский сказал «нет» без комментариев. Последний раз Евтушенко видел живого Бродского, когда однажды заглянул в ресторан «Русский самовар», принадлежавший Бродскому совместно с Капланом и Михаилом Барышниковым. За столиком Каплана сидел человек в пальто, втянувший голову в воротник, напоминая горбуна. Евтушенко, сев за стойку бара, вдруг увидел в зеркале: Бродский. Евтушенко пил вино, Бродский оставался недвижим. Они просидели в такой позиции не меньше получаса. «Он сильно постарел, как, впрочем, и я. Мне было не по себе. У меня было чувство, что я вижу его в последний раз. Так оно и случилось». За два месяца до смерти — в позднюю осень 1995 года — Бродский написал письмо в Квинс Колледж на имя его президента Сессемза. Бродский вступается за своего многолетнего друга профессора Барри Рубина, познания которого в области русской литературы настолько впечатлили его 23 года назад, что он доверил ему перевод своей книги на английский язык, благодаря чему он, Бродский, получил Нобелевскую премию:
Уже одно это, я думаю, должно давать Вам представление о том, над чьей головой Вы занесли топор.О чем речь? О том, что увольнение Рубина совпадает по времени с приемом на работу в Квинс Колледж советского поэта, г-на Е. Евтушенко.
Невозможно представить более гротескной иронии, чем эта. Вы собираетесь выставить за дверь человека, который в течение тридцати с лишним лет прилежно старался привести американскую общественность к более глубокому пониманию русской культуры, а нанять хотите того, кто в это же время заливал страницы советской прессы потоками отравы: «И звезды, словно пуль прострелы рваные, Америка, на знамени твоем!»Бродский просит «исправить эту несправедливость или по крайней мере сократить ее, оставив за профессором Рубином место в аудитории». Что касается Барри Рубина, Евтушенко подписал прошение других профессоров президенту Сессемзу продлить контракт коллеге, уходящему на пенсию. И Евтушенко полагает, что Бродский прекрасно знал об этом. Евтушенко пришел на его похороны. Стоял у гроба, не подозревая о том письме. «Он был на редкость талантлив. Но не в дружбе… Да простит его Господь». Евтушенко считал их отношения дружбой? Выходит так. Он не знал о том письме до 2002 года. Его ознакомил с «телегой» Бродского их общий приятель Владимир Соловьев, живший в Штатах:
Я даже позабыл о доносе на Евтушенко, сочиненном Бродским за два месяца до смерти, а Ося как раз от шестидесятничества всячески открещивался, да и не был шестидесятником ни по возрасту, ни по тенденции, ни по индивидуальности — слишком яркой, чтобы вместиться в прокрустово ложе массовки: одинокий волк. Их — Евтушенко и Бродского — контроверзы были общеизвестны, но одно дело — устные наговоры, другое — такое вот совковое письмецо!Соловьев, в качестве критика когда-то не раз толково писавший о Евтушенко, в то время сочинял «роман о человеке, похожем на Бродского»: будущий (2006) «Post Mortem. Запретная книга о Бродском». Он прочел Евтушенко по телефону «доносительный абзац» из письма Бродского. Говоря о том, что Евтушенко не подозревал о том письме, когда стоял у гроба Бродского, Соловьев уверен:
А если бы и знал? Все равно пришел бы — из чувства долга. Как поэт — к поэту. Как общественный деятель — на общественное мероприятие.
НЕЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ И ВОЛОВЬЕ
В начале 1974 года председатель Гостелерадио СССР Лапин договорился о проведении вечера поэзии Евтушенко в Колонном зале Дома союзов с прямой трансляцией по телевидению. Об этом было оповещено в программе передач 11 февраля. Двенадцатого февраля был арестован Солженицын, обвинен в измене Родине и лишен советского гражданства. Двенадцатого февраля Евтушенко поздно вечером дозвонился до Андропова: если хоть один волос упадет с головы Солженицына, он, Евтушенко, покончит с собой. В «Волчьем паспорте» — такими словами: «…если великого лагерника посадят, я буду готов умереть на баррикадах». В телеграмме на имя Брежнева Евтушенко применил менее сильные выражения, высказав опасения за судьбу изгнанника. Тринадцатого февраля был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о высылке из страны Солженицына, который был в тот же день выслан. Самолет доставил его в ФРГ. Узнав о шагах поэта, Лапин немедленно отменил объявленный на 16 февраля вечер. Евтушенко направил в ЦК КПСС негодующее письмо с возражениями против отмены вечера и распространил это письмо во множестве копий по Москве. Восемнадцатого февраля собрались секретари Союза писателей СССР, РСФСР и московской писательской организации — аппаратные бонзы, включая некоторых редакторов литжурналов. Выступили 15 человек. В выражениях не стеснялись: «политическая проститутка» (С. Михалков), «политический авантюрист и прохвост» (С. Наровчатов), «беспринципный человек» (С. Баруздин). Это всё про Евтушенко. Под канонаду политических страстей он дописывал поэму «Снег в Токио», задуманную еще в прошлом году, на месте события, описанного в поэме. Собственно, событие состояло из факта самого замысла. Японская живопись в женском исполнении — вот что захватило Евтушенко, друга многих живописцев. Не так давно прошла супертриумфальная выставка Олега Целкова в Доме архитектора: ее закрыли через 15 минут! Ее опечатали прежде, чем автор, опоздавший к началу вернисажа, успел приехать на место. Ему кисло сообщил организатор выставки: — Ко мне сейчас подошел человек с красной книжечкой и сказал, что если я не потушу в зале свет, завтра могу на работу не приходить. — Тушите свет, зачем вам терять работу… А ведь Бродский, ни в чем не согласный с Евтушенко, говорит то же самое: «Олег Целков — самый выдающийся русский художник-нонконформист всего послевоенного периода». Значит, есть точки соприкосновения?.. Евтушенко не назвал имени японки, о которой написал, сохранилось лишь ее фото. Сюжет напоминает рождественскую сказку: победа добра над недобротой мира, падает снег, и все счастливы. Жена в лоне буржуазной семьи, отягощенной тысячелетними традициями мужской гегемонии, восстает против порядка вещей при помощи открывшегося в ней художественного дарования. К ней приходит признание, и женщины, сплотясь вокруг нее, образуют чуть не политическую партию. У автора достаточно иронии, чтобы не впасть в апологетику женского восстания. Он пишет лирику в рамках поэмы, которую можно при желании назвать и новеллой, если не повестью: Евтушенко отказывается от рифмы и метра. Стихи напоминают ритмизованную прозу Андрея Белого, в основе — дольник на основе трехсложника: анапеста или амфимбрахия. Что-то вроде матери Митицуны (X век) в переводе Веры Марковой:(«Шагреневая кожа»)
(«Воспоминание о португальском цензоре»)
(«Дезик». Вместо рецензии)
(«Многословие»)
А когда начались разные фрондерские выставки, вроде «бульдозерной», я в них не участвовал. Я был, как уже сказал, нарушителем закона, но потому, что этот закон был не прав с точки зрения меня, а не кого-то еще. И я собирался продолжать его нарушать. Но не с плакатом в руке, а тем, что я есть.Второго октября 1974 года умер Василий Шукшин. В буйной молодости эти задиры познакомились таким макаром. Шукшин спросил: на черта тебе эта пижонская галстук-бабочка? Евтушенко ответил: а тебе — кирзовые сапоги? Евтушенко пообещал снять бабочку, когда Шукшин скинет сапоги. Это смахивало на давнее знакомство Маяковского с Есениным, когда вместо бабочки и сапог в игру пошли желтая кофта и шелковая косоворотка. У наших современников получилось попроще:
(«Галстук-бабочка»)
(«Памяти Шукшина»)
В воскресенье, 17 ноября, в Колонном зале Дома союзов состоялся творческий вечер Евгения Евтушенко. Вечер был начат «Гимном Родине» (стихи Е. Евтушенко, музыка Э. Колмановского) в исполнении объединенного хора и оркестра Всесоюзного радио и телевидения под управлением Ю. Силантьева. Затем прозвучали песни композиторов А. Бабаджаняна, Э. Колмановского, А. Пахмутовой, Г. Пономаренко, А. Эшпая, А. Днепрова, С. Томина на стихи Е. Евтушенко. Некоторые произведения были исполнены впервые в программе этого творческого вечера, в котором приняли участие народные артисты СССР К. И. Шульженко и Л. И. Зыкина, а также солисты М. Кристалинская, И. Кобзон, Н. Соловьев, В. Трошин, Э. Хиль. Во втором отделении хор и симфонический оркестр радио и телевидения исполнили поэму для баса, хора и оркестра Д. Шостаковича на стихи Е. Евтушенко «Казнь Степана Разина» (солист — народный артист РСФСР А. Ведерников, дирижер М. Шостакович). В заключение Евгений Евтушенко читал стихи.Вышла и книга «Песни на стихи Евгения Евтушенко»: в содружестве с композиторами Э. Колмановским, В. Соловьевым-Седым, Г. Пономаренко, Д. Тухмановым, А. Эшпаем, М. Блантером, А. Бабаджаняном, М. Таривердиевым, А. Петровым. Однако не коллектив Силантьева слышался ему, когда он думал о том, что самое важное произошло с ним в 1974-м. Ему играл грузинскую музыку маленький оркестрик с внутреннего балкона ресторана «Арагви», напоминая журчанье горного водопада. Сквозь этот звук он услышал разговор за соседним столом двух молодых женщин, говорящих по-английски. Одну из них он уже заметил: она смотрела на него узнавающе, с испугом и любопытством глазами, которые он назвал «фиалковыми», за что был потом отруган взыскательной литкритикой, но как прикажите их именовать: светло-фиолетовые, синие с красноватым оттенком, лиловые?.. Вот ее точный портрет: «У нее был коротенький вздернутый носик и лохмато-золотая голова львенка». Она была англичанка по имени Джан. Как сказал бы Басё:
(«Но прежде, чем…»)
(«К социализму были не готовы…»)
(«Памятники Яшину»)
Видит Бог, наши отношения с Евтушенко в 60-х и даже 70-х годах были вполне приличными. Вместе с ним мы как-то побывали на таежном Бобришном Угоре — на могиле Александра Яшина, бродили по берегам северной лесной реки Юг, на обратном пути заехали в Кирилло-Белозерский монастырь, фотографировались возле могучих кирпичных стен, а в Вологде сидели в гостях у покойного ныне Виктора Коротаева. В те времена он казался мне талантливым русским парнем с авантюрной жилкой, с большим, но еще не отвратительным тщеславием, с нимбом фортуны, колеблющимся над его светловолосой головой… Взгляд только настораживал: расчетливый, холодноватый, прибалтийский. Раздражала разве что естественная, природная, неистребимая пошлость его чувств и мыслей — о стихах, о политике, о женщинах, о чем угодно. Но не такой уж это роковой недостаток, особенно в молодости. Да и кто знал, что подобное свойство его натуры с годами будет укореняться в ней все глубже и прочнее?..<…> Но все испортил мой тезка критик Станислав Лесневский. Он встал со стаканом в руке и предложил здравицу в честь «знаменитого великого русского национального поэта Евгения Евтушенко». Слова Лесневского покоробили всех — все-таки Вологодчина, родина Николая Клюева, Александра Яшина, Николая Рубцова. Бестактно… Взглянув на улыбающегося Евтушенко, принявшего как должное грубую экзальтированную лесть, я решил вернуть своего тезку на грешную землю. — Да, я готов выпить за знаменитого, может быть, даже за великого, но за русского национального — никогда. Ты уж извини меня, Женя. — А кто же он такой, по-твоему? — сорвался на провокаторский визг Станислав Стефанович Лесневский. — Если не русский, то еврейский, что ли? — Может быть, никакой, а может быть, и еврейский. Вам лучше знать, — ответил я. В состоянии истерики Лесневский выскочил из комнаты. Вслед за ним ушел и «великий» поэт.No comments, как сказал бы Копелев. В августе Евтушенко прибыл в якутский город Алдан. С ним — те же: Л. Шинкарев, В. Щукин (один из первооткрывателей алмазов в Якутии), Г. Балакшин, В. Черных (тоже геолог, но местный, якутский), О. Целков, брат Шинкарева Наум, который стал медиком команды. За каждым из членов экспедиции закреплялась определенная «должность», поэт был юнгой. В течение нескольких недель они сплавлялись по рекам на моторках, побывали в Томмоте, Угояне, в Перекатном, Хатыми. В Перекатном Евтушенко выступил перед горняками. Отдельный вечер был в Алдане по окончании путешествия в клубе «Авиатор». Ему преподнесли букет садовых северных цветов. Описание Алдана можно увидеть в дневнике молодого геолога Сергея Миронова, тогда еще студента на практике:
Городок небольшой. Рынок, две бани, почта, один ресторан — давно не беленый, одноэтажный домик со странноватой кладбищенской (мои ассоциации почему? Может, оттого, что она металлическая) вывеской «Ресторан Алданского Райпо» (за последние буквы не ручаюсь), несколько столовых, в основном рабочих, универмаг, кинотеатр, пара клубов, несколько магазинов и т. д., и т. п. … …Еще об Алдане. Над городом господствует сопка, на верхней части склона которой выложено «Наша цель — коммунизм». Это чтобы помнили, значит. А выше, на самой вершине — факел. Из железа. Еще об Алдане. Здесь есть такси. Город на сопках, улицы с подъемом и террасами. На улице Ленина памятник первооткрывателям золота. Рядом в полный рост стоят якут и русский в буденовке, в ногах кирка и корыто для промывки. Руки (по одной) подняты. На руках держат оленьи рога, а в них, как в чаше, лежит золотая жемчужина (камуфляж, разумеется). Скульпторы — ленинградцы. В простонародье этот памятник именуется «Рогоносцы». Прямо посреди города течет речка. И прямо на этой речечке в черте города работает драга. Добывает золото.Геолог Миронов станет политиком, когда ударит час. В новые времена начальник российского сената преподнесет переделкинской галерее Евтушенко подарок — колоссальный минерал. Все-таки термин эпоха застоя очень неточен. Середина 1970-х — полное и безоговорочное размежевание в советской интеллигентской среде. Шла позиционная война по всем фронтам, беспрерывные взрывы и пальба, и эта внутренняя атмосфера интенсивно экспортировалась по причине облегчения эмиграции. Владимир Максимов, как мы помним, составил ухищренно-византийский текст окуджавовской псевдопокаянной заметки в «Литгазете» 1972 года. Человек знал ходы и пользовался ими. Он много знал, житейский опыт у него был будь здоров, за плечами — беспризорно-бродяжническое детство, годы зоны по уголовным делам. Ему все это осточертело, и в 1974-м, пройдя полосу непечатания и психушку, он уехал. В выдающемся журнале «Континент», им основанном, печаталась добротная литература, в основном эмигрантская, и бестрепетно прямая публицистика. В ноябре 1975-го Максимов поместил там свою инвективу под названием «Осторожно — “Евтушенко!”»:
До последнего времени провокаторство, как явление, было свойственно в России лишь политическим движениям, но после пятьдесят шестого года, в эпоху так называемой либерализации, оно прочно обосновалось и в отечественной литературе. Люди весьма скромных дарований, шумно эксплуатируя пробудившуюся общественную совесть, лихорадочно принялись наживать себе материальный и политический капитал убогими виршами на «животрепещущую» тему, в которых строго дозированная «смелость» сопровождалась охранительными уверениями в любви и преданности к партии, родине, Ленину. Пробавляясь таким образом, мастера остреньких поэтических пассажей во всеуслышание плакались на свою судьбу, а втихомолку, с помощью тех же «гонителей» приобретали ордена, дачи, машины. И — странное дело — нашей пресловутой либеральной интеллигенции и в голову не приходило, каким это манером в стране, где один Нобелевский лауреат затравлен до смерти, а второй поставлен вне закона и выслан из страны, эти ловкачи-умельцы ухитряются не только жить припеваючи, беспрепятственно осуществляя заграничные вояжи, но и слыть при этом «борцами» и «мучениками»? Причем не только у нас! Услужливые репортеры некоторых зарубежных газет с оперативностью, достойной куда лучшего применения, оповещают благодарное человечество о всяком чихе поднаторевших в расхожей демагогии мессий из Переделкино. Поистине ничего не забыли и ничему не научились! Одну из наиболее характерных фигур этого доходного поприща являет собою Евтушенко. Если бы речь шла о нем лично, то чувство элементарной человеческой брезгливости остановило бы меня. Как говорится, много чести! Но, к несчастью, Евтушенко — типичный продукт целого явления в современной русской словесности. Едва ли рыцарь простодушного доноса Фаддей Булгарин в XIX веке догадывался, что при известной гибкости мог бы, оставаясь агентом третьего отделения, выглядеть в представлении современников и потомков мучеником Сенатской площади. Другое дело Евтушенко. Он, к примеру, пишет и печатает стихотворение «Бабий Яр», а затем в качестве члена редколлегии журнала «Юность» поддерживает резолюцию об израильской «агрессии». Он посылает в адрес правительства широковещательную телеграмму против оккупации Чехословакии, но вслед за этим делает приватное заявление в партбюро Московского отделения Союза писателей с осуждением своей первоначальной позиции. Он громогласно защищает Солженицына и тут же бежит в верхи извиняться и каяться, и пишет ура-патриотическую поэму о стройке коммунизма — Камском автомобильном заводе, — где прозрачно намекает на того же Солженицына: «Поэта вне народа нет!» И, представьте себе, это не мешает ему оставаться в глазах наших, да и не только наших, «интеллектуалов» представителем культурной оппозиции. <…> Существование «применительно к подлости» не ново в русской общественной жизни. Сыскными метаморфозами нас не удивишь. Но только в наше время метаморфозы эти обходятся нам такой дорогой ценой. Думается, что мировая культурная общественность определит, наконец, свою позицию по отношению к этому отвратительному явлению. Было бы чрезвычайно полезно для всех нас, если бы всякий раз, когда эти бойкие вояжеры являются куда-либо с очередным служебным визитом, их повсеместно сопровождало предупреждение: осторожно — «Евтушенко»! Париж, 20 ноября 1975 г.В заметке, подписанной Окуджавой, стилист Максимов был намного тоньше. Но как, однако, время разводит людей, как оно разносит их беспощадно, составляя неожиданно странные конфигурации в луче обратного света. Евтушенко — Окуджава — Цыбулевский. Евтушенко — Окуджава — Максимов. Время берет людей на излом. В ноябре на радиаторе переделкинского Дома творчества повесился Геннадий Шпаликов.
(«Прошлое»)
КОЛЫМА И ОКОЛО
Восьмого января 1977 года в Московском метрополитене на перегоне станций «Первомайская» — «Измайловская» в 17 часов 33 минуты произошел непонятный взрыв с засекреченным количеством жертв. Младенчество отечественного терроризма, первый крик самодельного взрывного устройства, отголосок большого мира. Остальное — своим ходом. В Америке вышла книга лирики Евтушенко (издательство «Даблдэй»), в Ленинграде ансамбль «Хореографические миниатюры» исполнил балет на музыку Шостаковича «Казнь Степана Разина», а в майском Иркутске основан Союз евтушенковедов (В. В. Артемов, Е. Л. Кручинин, В. В. Комин, В. П. Прищепа). «Евтушенковеды выступали с чтением моих стихов по всему Советскому Союзу — на танцплощадках, зверофермах, в роддомах, вытрезвителях, сельских клубах, “почтовых ящиках”, домах отдыха, колониях для малолетних преступников, школах, химчистках, военкоматах, на пивзаводах, в пионерлагерях и венерологических диспансерах — короче, везде, куда их пускали. Евтушенковеды были ходячими книгами моих стихов. Когда я попал в опалу, никто из них не перестал исполнять мои стихи, хотя это было небезопасно. Некоторые евтушенковеды, к ужасу домочадцев, превратили свои скромные квартиры в мои мини-музеи. Они оказывали мне драгоценную помощь при составлении книг, ибо знали мои стихи лучше меня. Они бережно коллекционировали любые бумажки, обрывки, клочки, связанные со мной». Первого апреля (опять это число) 1977 года в «Литературной России» Евтушенко печатает статью «Гражданственность — нравственность в действии» под рубрикой «Мастера — молодым». Он приводит цитату из письма молодого поэта (без имени автора): «Сейчас, когда на индивидуальность человека наступает НТР, когда 80 млн телезрителей одновременно смотрят на Штирлица или Магомаева, задача писателя, на мой взгляд, состоит не в гражданственности, которая иногда размывает индивидуальные черты, а в сохранении личности…» — и комментирует: «Опасения насчет телевидения не безосновательны. Насчет НТР — сомнительны. Евгений Винокуров по этому поводу не без остроумия заметил насчет одного пассажа из Вознесенского: “Чего он меня роботами стращает! У нас водопровод то и дело отключают, лифты между этажами застревают, а он — роботы да роботы…”». В июне — июле — новый путь по воде: по Колыме. Капитан и руководитель заплыва Леонид Шинкарев, корабельный врач Наум Шинкарев, геолог Владимир Щукин, геофизики Валерий Черных и Георгий Балакшин. Решили пройти всю Колыму от поселка Синегорье в Магаданской области до поселка Черский в Якутии, откуда до Ледовитого океана рукой подать. А сперва — поездка вдоль Колымы. Там он знакомится с Вадимом Тумановым. Вот его далекая молодость: начиная с 1948-го сразу несколько статей УК, в том числе 58-я, пункты 6, 8 и 10 — «шпионаж, террор, антисоветская агитация». Семь побегов с последующей накруткой в 25 лет. Семь лет дружбы с Высоцким — это уже в зрелости. Человек, в колымских лагерях оттрубивший восемь лет за преступную любовь к Есенину, был обречен на дружбу с Высоцким, а в 1977-м их свело с Евтушенко: они встретились где-то в поле возле Магадана. 19 июля вечером, когда Шинкарев с командой в фургоне уазика тронулись в путь, к ним подсел коренастый человек в кожанке и назвался: Вадим Туманов. Шинкарев пояснил: Вадим покажет нам все места, где сидел, откуда бежал, где его ловили вохровцы. Туманов освободился в 1956-м, судимость и поражение в правах сняли, но он еще не имел права свободно гулять по России и тем более в Магаданской области. Однако благодаря встречам Евтушенко и Шинкарева с партэлитой Магадана компетентные органы закрыли глаза на его появление в области, куда его позвал Шинкарев. Это были места самых страшных лагерей «Дальстроя» — «Широкий» и «Ленковый». Сами лагеря уже были стерты с лица земли: поработали бульдозеры и грейдеры. Повсюду вдоль трассы — развалины, среди них одинокие люди и бродячие собаки. Туманов потом напишет в книге «Все потерять — и вновь начать с мечты…»:Я вдруг поймал себя вот на какой мысли. В лагерях мы грезили о временах, когда вышки, бараки, вахты, ненавистную ограду из колючей проволоки снесут ко всем чертям, сами зоны разутюжат бульдозерами, чтобы не осталось от них и следа. Это казалось совершенно невозможным на нашем веку. Игрой больного воображения. Но представлять эту картину было мстительно и приятно…Нашли железный «сейф» — сваренный из стальных листов узкий вертикальный ящик, в котором невозможно сидеть, можно — только стоять. Туманов:
Выдерживать долгие морозы в почти не отапливаемых стальных сейфах, изнутри поблескивающих инеем, удается немногим. Поблизости захоронение заключенных: короткие, воткнутые в землю палки с дощечками. На них химическим карандашом написаны буква, обозначающая барак, и личный номер умершего. В точности как на бирке, привязанной к его ноге. Распадок утыкан дощечками до горизонта. А-2351, В-456, К-778…Евтушенко сохранит одну из этих дощечек, жуткий артефакт. Постепенно добрались до Якутии. Путешествие продолжалось. На одной из лодок было крупно начертано: «Джан Батлер». В то время у Джан появился какой-то богатый ухажер, англичанин. Евтушенко пылал ревностью.
(«Сквозь восемь тысяч километров»)
Я слышал, как он кричал в трубку: «Не верь ему… Я женюсь на тебе… Я люблю тебя!» Как истинный влюбленный, Женя повторял эти слова, звоня из каждого колымского поселка, откуда была связь с Москвой.Но не всё было на таком пределе. Где-то в Синегорье его нашла телеграмма: «Борюсь с мебелем. Люблю». Это она так шутила. Он поручил ей доставать мебель для гульрипшского дома, который он строил с ее помощью. Поручение исполнялось, несмотря ни на что. Евтушенко пишет, уединяясь в капитанской каюте. Радиоэфир приносит новости о большом мире. Большой мир пытается спастись. 1 августа в Индии предложено ввести всеобщий запрет на алкоголь с 1981 года. 16 августа в Мемфисе, в своем доме, умер Элвис Пресли, — говорят, от передозировки снотворного. По завершении колымской части лета Евтушенко посещает Иркутск, Улан-Удэ, Ангарск, Зиму, Нижнеудинск. 31 августа дает вечер в иркутском Дворце спорта — 7 тысяч зрителей. Знакомство с Тумановым не оборвалось на Колыме. Они встретились в Москве, и вот по какому поводу. В оны времена в лагерях администрация намеренно стравливала «сук» и «воров», дабы облегчить себе задачу управления всем этим зловредным народом. Особенно отличился в этом деле некий капитан Пономарев. Туманов наткнулся на него, когда с женой Риммой зашел пообедать в «Националь»:Пространство — это не разлука.Разлука может быть впритык.У голода есть скорость звука,когда он — стон, когда он — крик.
Швейцар в фуражке с золотым околышем грудью защищал вход. В его лице мне показалось что-то знакомое. Это был наш капитан Пономарев! Он тоже разглядел меня, по его лицу пробежало смущение. Он задвигал локтями, расталкивая стоящих впереди: «Пропустите пару! У них заказан столик. Проходите, товарищи!» Я не верил глазам и еще меньше верил, что он обращается к нам. Пропустив нас, Пономарев закрыл дверь и вошел в вестибюль следом за нами. «Здравствуй, Туманов! Я слышал о тебе…» И протянул мне руку. «Здравствуйте, гражданин начальник…» Я машинально ответил на рукопожатие. Но когда он протянул руку Римме, я спохватился, сделал вид, что поправляю рукав ее пальто, и отвел руку жены. Мне страшно неприятно стало при мысли, что эта рука может ее коснуться. Некоторое время спустя я рассказал об этой встрече Евгению Евтушенко. Он уговорил меня вместе с ним пойти в «Националь» И мы пошли — чего не сделаешь ради русской литературы! Вот какой осталась эта встреча в воображении поэта, когда мы с ним оказались перед ресторанной дверью с бронзовыми ручками. «Наш легальный советский миллионер (это поэт обо мне! — В. Т.) помахал швейцару сквозь стекло двери сиреневой четвертной, и тот среагировал… Когда возникла щель в двери, Туманов незамедлительно сунул в щель четвертную, и она исчезла, как в руке факира. Швейцар был небольшого роста, величавостью слегка похожий на Наполеона, медные пуговицы были начищены до золотого блеска, к нам он не испытывал особого интереса, кроме лакейско-выжидательного — не вложат ли эти господа хорошие еще чего-нибудь в его заросшую шерстью лапищу. Швейцар открыл дверь, пропуская нас, и вдруг с лицом его что-то случилось: оно поползло одновременно в несколько разных сторон от смешанных чувств — страха и радости, хотя радость все-таки побеждала. — Туманов? Вадим Иванович? — Капитан Пономарев? Иван Арсентьевич? — пробормотал Туманов, неверяще улыбаясь, как при неожиданной встрече с закадычным другом, который считался безвозвратно потерянным. Хотя отставной капитан Пономарев и не вернул от радости неожиданной встречи четвертную, бывший тюремщик и бывший арестант почти по-братски обнялись. Классическая история, напоминающая взаимоотношения каторжника Жана Вальжана и полицейского инспектора Жавера из “Отверженных” Виктора Гюго». Так это увиделось поэту. Его право.Легковейная фантазия поэта, разумеется, достойна добродушной иронии старого лагерника, но на эпитет «советский миллионер» Евтушенко имел-таки реальное право. Факты таковы. После освобождения Туманов окончил курсы горных мастеров. Начиная с 1956 года организовал несколько крупных артелей по добыче золота, работавших на месторождениях от Урала до Охотского побережья. Всего созданные Тумановым артели вместе с дочерними предприятиями добыли свыше 400 тонн золота. В 1987 году против артели «Печора» и личности Туманова была развернута свирепая травля. Пошла охота на волков. В газете «Социалистическая индустрия» напечатали статью с массой обвинений по его адресу. Туманов:
Руководство артели решило обратиться к Рыжкову (тогдашний премьер-министр СССР. — И. Ф.). Но как преодолеть нашему письму крутую бюрократическую лестницу и попасть ему в руки? Я лихорадочно перебирал в памяти своих знакомых, достаточно авторитетных для властей и в то же время знавших меня настолько, чтобы довериться мне и артели. Евгений Александрович Евтушенко! Вот на кого можно было рассчитывать. После нашей поездки по Колыме в 1977 году мы перезванивались, изредка встречались. Он приглашал меня на свои поэтические вечера. Я редко бывал в окололитературных компаниях, но почти каждый раз там встречался какой-либо молодой высокомерный сноб, мнящий себя совестью русского народа и готовый при имени Евтушенко сорваться с цепи. Наблюдая это, я еще больше симпатизировал поэту — равнодушные к нему мне не попадались. Однажды якутские друзья привезли мне в Москву двух замороженных ленских сигов. Одну из рыбин я послал на дачу Евгению Александровичу. Некоторое время спустя, вернувшись из очередной поездки, узнал от сына, что в мое отсутствие приходил Евтушенко и оставил на тумбочке записку. Приведу ее целиком, потому что она, по-моему, дает представление о человеке, ее написавшем: «Дорогой Вадим! Пейзаж из лекарств на твоем столике мне не по душе. Но если есть надобность, обязательно плюнь на все и ложись в больницу. Все болезни лучше лечить не в момент самый острый, а заранее. Спасибо за чудо-рыбу. К сожалению, не мог тебя дождаться. Всегда будем рады тебя видеть. Любим тебя и верим, что ты болезнь додавишь. Твой Евг. Евтушенко». Мне в голову не приходил вопрос, захочет ли поэт вникать в эту историю, но вправе ли мы сами вовлекать его в наши дела и снова сталкивать с властями? Когда я понял, что вариантов нет, набрал переделкинский номер. — Женя, привет… Тебе не попадалась… на глаза… статья в… Он не дал мне закончить: — Вадим, ты в Москве?! Ни по одному телефону не могу тебя найти! — Не решался тебе звонить. — Ты с ума сошел! Давай ко мне!Евтушенко написал письмо на имя Рыжкова.
Письмо Евтушенко действительно попало в руки Н. И. Рыжкова. Глава правительства начертал на нашем обращении к нему резолюцию, адресованную министру внутренних дел А. В. Власову и Генеральному прокурору А. М. Рекункову: «Разобраться по существу, объективно». Страсти вокруг «Печоры» продолжали накаляться, но резолюция премьера изменила, по крайней мере, тональность обращения с нами следственных органов. Нас стали — или делали вид, что стали, — выслушивать.На чем кончим сюжет Туманова? На его воспоминании.
Он (Высоцкий. — И. Ф.) хотел видеть станцию, где вырос Евгений Александрович Евтушенко. Его расположением Володя очень дорожил. Не скажу, что они часто встречались (во всяком случае, с момента нашего с Высоцким знакомства), но каждый раз, когда в каких-то московских кругах всплывало имя знаменитого поэта и кто-то позволял себе осуждать его — в среде московских снобов это было модно, — Володя решительно восставал против попыток бросить на поэта тень. — Понимаешь, Вадим, когда советские войска в августе шестьдесят восьмого вторглись в Чехословакию, не кто-то другой, а Евтушенко написал «Танки идут по Праге…». Когда государство навалилось на Солженицына, снова он послал Брежневу телеграмму протеста. Никто из тех, кто держит фигу в кармане, не смеет осуждать Евтушенко. И добавил, подумав, как бы ставя точку: — Женька — это Пушкин сегодня! …Когда поезд приближался к станции Зима, мы вышли в тамбур и, едва проводница открыла дверь вагона, спрыгнули на перрон. Стоянка была непродолжительной. Тем не менее мы успели окинуть взглядом пристанционные постройки, небольшой базар под открытым небом. Леня Мончинский нас фотографировал на фоне старого вокзального здания с надписью: «Зима. Вос. Сиб. ж. д.»Но сюжет не кончается. Высоцкий, о нем речь. Профессиональное общение между Евтушенко и Высоцким началось с разговоров о рифме. Евтушенко убеждал Высоцкого в том, что усеченная рифма («октября — говорят») отыграла свое в двадцатых годах, а в фольклоре и вовсе не встречается — там царит ассонанс. Постепенно Высоцкий стал виртуозом рифмы. Общались они очень часто, а с Мариной Влади Высоцкого заочно познакомил Евтушенко, когда три дня был ее первым гидом по Москве и она пожаловалась, что «настоящих мужчин очень мало». Евтушенко сказал, что это — почти слово в слово — строчка из Окуджавы («Настоящих людей очень мало»), она такого имени не знала и о Высоцком ничего не слышала, на что Евтушенко сказал, что Высоцкий и есть настоящий мужчина, им надо познакомиться. «Кстати, я никогда не видел его пьяного. Он выпивал, конечно, бывал навеселе, но пьяного я его не видел. Он пил совсем с другими людьми, которые его споили». Евтушенко считал, что стихи Высоцкого без музыки — на бумаге — проигрывают, старался помочь ему выпустить пластинку, устроить ему выступление. Белла и Андрей пытались пробить эти стихи в печать — безуспешно. Яркий чтец, Евтушенко судил профессионально: «С моей точки зрения, самое потрясающее, что он сделал в театре, — это монолог Хлопуши. Это феноменально! Он читал на уровне самого Есенина, а Есенин читал феноменально. Этот монолог был, пожалуй, наибольшим самовыражением Володи в театре». Был такой случай. В день генерального прогона «Гамлета», когда были приглашены какие-то важные люди, сам Высоцкий — отсутствовал. Евтушенко сидел в кабинете Любимова, было уже половина седьмого, Высоцкого все еще не было. Вдруг раздался звонок, трубку снял Евтушенко и услышал: — Это Володя. Кто говорит? Женя? Только не надо Юрь Петровича звать. Женечка, я вчера немножко загулял, ребята хорошие попались, пилоты. Они меня умыкнули во Владивосток, а тут погода нелетная. Ребята пообещали, что завтра меня привезут. Женя, уговори Юрь Петровича, попроси прощения за меня. Ну, сделай что-нибудь. Любимов всё слышал. Любимов начал кусать ногти. — Единственная возможность его выручить — давай объявим вечер твоих стихов. Тогда никто не уйдет. Евтушенко это сделал. А что было делать? Замены у Высоцкого не было. Высоцкий помог Евтушенко вывезти за рубеж рукописи стихов для поэтической антологии. Они на пару, с двух сторон, тащили большую сумку — в ней больше пуда веса — до таможни. Марина Влади была членом французской компартии, ее практически не досматривали, и она, взяв сумку, легко прошествовала с этим весом в руке мимо таможенника, грациозно покачивая бедрами. Высоцкий предлагал Евтушенко написать сценарий про Вадима Туманова, чтобы в Америке это поставить и чтобы он сыграл. Он часто к этой идее возвращался: — Ты хорошо знаешь Вадима, ты его чувствуешь. «С моей точки зрения, Высоцкий не был ни великим поэтом, ни великим композитором, ни великим актером, ни великим певцом. Но он был великим русским характером, русским явлением. То же самое я думаю о Шукшине, и это очень высокое мнение. Я считаю, что памятник Высоцкому на Ваганьково прекрасный. Он хороший, доходчивый. Он, может быть, с точки зрения скульптуры не такой эстетский, но зато он обращен к очень широкой аудитории. А тот, что поставили на бульваре… Я не знаю, зачем это нужно было ставить. То ли это космонавт, то ли еще кто. Вот опять меня могут обвинить, что я не радуюсь памятнику Высоцкому. Почему? Я радуюсь, но хорошему памятнику, а этот очень средний, даже ниже среднего. Да и митинг был пошлый, меня просто тошнило. Зачем было в некоторых речах ставить Высоцкого рядом с Пушкиным, Грибоедовым и Гоголем? Ведь это совершенно другая фигура, с другой судьбой. Эти люди не понимают, что таким идиотическим фанатизмом они делают дурную услугу Высоцкому. Они не популяризируют его, а наоборот, снижают его популярность. <…> Осенью 1977-го в Париж приехала большая группа наших поэтов. Володя не был включен в список выступающих, но он тогда был в Париже, и мы настояли на том, чтобы он выступал. Все настояли — и Симонов, и Вознесенский, и Олжас Сулейменов, и другие. Володя очень хорошо пел в тот день, выступал с особой ответственностью, поскольку он выступал с профессиональными поэтами. У него была вообще, надо сказать, какая-то особая застенчивость и отношение большого уважения к другим поэтам. Это выступление потом показывали по телевидению, а его кусок вырезали. Конечно, он чувствовал себя оскорбленным, да и мы все были оскорблены». О том, что было в Париже осенью 1977 года, рассказывает Олжас Сулейменов:Когда послышался гудок, и мы снова вскочили в вагон, и уже поплыл привокзальный скверик с клумбами, за ним деревянные дома с поленницами, Володя сказал: — Городок, конечно, не очень приметный, обычный сибирский. Ничем не лучше других. Но вот ведь какое дело — поэт в нем родился!Сойти на тихой станции Зима.Еще в вагоне всматриваться издали,открыв окно в знакомые мне исстарис наличниками древними дома…
В октябре 1977 года Константин Симонов вывез в Париж, как он говорил, «поэтическую сборную СССР». Рождественский, Евтушенко, Высоцкий, Окуджава, Коротич… Андрея Вознесенского среди нас не было: он не выступал в одной компании с Е. А. <Евтушенко>. В то время ходила по Союзу писателей шутка. Началась третья мировая война. Старшина выстроил поэтов в шеренгу и подал команду: «На первый-второй рассчитайсь!» Поэты: «Первый!.. Первый!.. Первый!..» …Их книги стоят в одном ряду. Книги моих друзей-учителей. В алфавитном порядке: Ахмадулина, Вознесенский, Высоцкий, Евтушенко, Мартынов, Окуджава, Рождественский, Симонов, Слуцкий… Можно и в другом порядке перечислить эти фамилии, суть не изменится: они были Первыми. Мир пытался понять причину необыкновенной популярности поэтического слова в СССР. Поэтому и первый вечер советской поэзии в Париже собрал четырехтысячную аудиторию. И ни одного пустого кресла. Интеллигентный зал, слегка удивленный своей многолюдностью. В Европе стихи привыкли слушать в небольших салонах, попивая кофе при свечах. И тиражи сборников — несколько сот экземпляров. А наши книги выходили по сто, по двести тысяч. Даже в переводах они вызывали подчас больший интерес зарубежных читателей, чем книги местных авторов. Некоторые из выступавших были достаточно известны во Франции. Раньше всех — Евтушенко: у него еще в 64-м вышел сборник в Париже. В нашей группе были два барда. В Союзе они тоже нечасто встречались на одной сцене. И поэтому волновались. Особенно Высоцкий. Французам более по слуху пришлось шансоновое, негромкое исполнение Булата: надрывная цыганщина «Коней» еще не ассоциировалась с судьбой автора. Роберт (Рождественский. — И. Ф.), как всегда, добродушно спокоен. Вкус и чувство юмора позволяли ему быть патетичным, не впадая в пошлость. Нервничал Евтушенко: аплодисменты, доставшиеся коллегам, истязали его. Последнему выступающему всегда кажется, что оваций до финала не хватит. Вечер удался. Зал никого не обидел. И не возвеличил. Наутро в газетах — подробная информация о вечере. В одном самом большом материале, в самой заметной газете всех поименовали правильно, и только Евтушенко не повезло: его назвали Сергеем. День прошел в походах по журналам, издательствам. В одном из книжных магазинов состоялась презентация моей «Глиняной книги». Представляли ее читателям Константин Михайлович Симонов и автор перевода Леон Робель. В отель я вернулся поздно и долго не мог заснуть. Поспать так и не пришлось. Часа в три ночи позвонил Роберт: — Старик, Сережа в истерике. Надо помочь. Мы зашли к нему в номер. Он был безутешен.Ученики-то, однако, ехидноваты. А Евтушенко мог бы и по-другому отреагировать: в самой заметной газете его явно перепутали с Сергеем Есениным. Не лестно ли? На родине так уж точно — есенинскую нишу решительно занимает Высоцкий, но и мы не лыком шиты: вот вам поэма «Северная надбавка», где и про пьянство (пивное), и про душевную широту. Герой поэмы Петр Щепочкин, труженик Заполярья, вместо того чтобы зашитые в пояс аккредитивы ухлопать на вожделенное море пива и женские бедра с хула-хупом, поступает почище той Настасьи Филипповны — правда, с умом — отдает заработанные деньжищи семье сестры Валюхи на покупку кооператива: убожество сестринского жилья невыносимо. Прощай, мечта о пивном Сочи, и здравствуй опять, Север. Тройной одеколон уже воспет, пора ударить по пиву — над Севером стоит мужской стон: «Пива! Пива!» По пути надо всыпать открыточному Муслиму — за то, что он в жабо воздушном. Не то что Высоцкий — привет ему: он тут как тут («Подвинься, Зин!..»). В аэропорту, где сотни голосов сливаются в шум времени:
ПОСЛЕ ДРАКИ
В сентябре 1977 года Борис Слуцкий овдовел. Он был женат единожды. Таня ушла безвременно, сгорев, как свечка. Он написал 13–14 стихотворений ее памяти.(«Покуда полная правда…»)
(«Трамвай поэзии»)
КОНЕЦ «КИНУ»?
Тридцать первого декабря 1978 года в газете «Вечерняя Москва» — заметка Евтушенко, которая называется «Главное — всегда впереди» (перефразирование Луговского: «Настоящее счастье всегда впереди»). По содержанию это — новогоднее поздравление читателям и отчет о проделанной работе. «Прошедший год для меня был напряженным, даже мучительным, но он стал счастливым, ибо это были муки творчества. Я снимался в роли Циолковского в фильме “Взлет”. Ставит фильм режиссер С. Кулиш. В результате собственного опыта для меня открылся сложнейший и удивительный мир кино. Важно было то, что не просто снялся для развлечения в маленьком эпизоде, а прошел путь создания фильма от начала до конца. Первая радость этой работы — прикосновение к образу Циолковского с его научными и философскими работами, его идеями, которые всегда будут жить во мне, помогая видеть главное сквозь обыденное. …Савва Кулиш не то что сделал меня актером, поручив главную роль в фильме, но “подготовил” меня как будущего режиссера. Собираюсь ставить фильм о своем сибирском детстве в годы войны. …Когда по ходу съемок мне пришлось в полной одежде находиться часа полтора в пятнадцатиградусной воде и затем я вылез на берег, чьи-то руки не то что стащили с меня набухший водою сюртук преподавателя епархиального училища, но в один миг разодрали его в клочья, чтобы я мог сразу переодеться в сухое. …Когда однажды я возвращался из Калуги в Москву на машине и было довольно опасное сочетание тумана и гололеда, я увидел нависающую над автомобилем какую-то странную тень. Меня подстраховывал сзади шофер нашего суперкрана, и тень стрелы крана нависала надо мной, как рука товарища. Съемки не помешали продолжать литературную работу. Заканчиваю первый свой роман “Ягодные места”. Делаю наброски исторической поэмы, посвященной Куликовской битве. В промежутках между съемками на короткое время ездил в Испанию, Италию, Югославию, выступал там с чтением стихов. В издательстве “Молодая гвардия” только что вышла новая книга стихов “Утренний народ”, журнал “Новый мир” опубликовал мою поэму “Голубь в Сантьяго”, вышла книга стихов о Грузии и переводов с грузинского в Тбилиси, сборник сибирских стихов в Иркутске. Как всегда, старался много читать. Лучшими из прочитанных книг были, видимо, “Осень патриарха” Маркеса и “Домой возврата нет” Томаса Вулфа…» Пожалуй, Евтушенко упустил лишь информацию о съемке английскими кинематографистами документального фильма про него и показ фильма в Англии. Но важным было самое начало года: 4 января 1978-го в «Литературной газете» Евтушенко печатает эссе «Выставка на вокзале» — свое выступление на международной писательской встрече в Софии «Писатель и мир: дух Хельсинки и долг мастеров культуры». Он восхитился выставкой болгарского художника Светлина Русева. «Я не верю в искусство над. Над вокзалом или над схваткой. Большое искусство не должно стесняться быть выставкой на вокзале. На вокзале нашей жизни, набитой страданиями и надеждами, о котором Пастернак писал: “Вокзал, несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук…” …Однажды поэт Борис Слуцкий сказал мне, что все человечество он делит на три категории: на тех, кто прочел “Братьев Карамазовых”, на тех, кто еще не прочел, и на тех, кто никогда не прочтет. Я заметил ему, что, к сожалению, самая многочисленная категория — это те, кто видел “Братьев Карамазовых” по телевизору. Люди только думают, что они смотрят телевизоры. На самом деле телевизоры смотрят людей. …Ингмар Бергман говорил о том, что когда мы решим все то, что сейчас нам кажется проблемами, тогда-то и появятся настоящие проблемы. …Каждый человек — это сверхдержава. Мы, писатели, послы этой сверхдержавы — человека. …Т. С. Элиот когда-то написал мрачное предсказание:Забежим, по привычке, вперед. Фотоискусство — это для Евтушенко серьезно. Это — еще одна муза: «Муза фотографии». Так называется его статья в «Советской культуре» от 8 апреля 1980 года с подробным изложением истории вопроса. Евтушенко выдвигает идею создания Союза фотографов. Очевидно, себя он видит во главе этой структуры. «Союз фотографов мог бы стать той общественной организацией, вокруг которой сплотятся все фототаланты нашей многонациональной Родины. Муза фотографии не должна быть сиротой». Двадцать восьмого сентября 1980 года в «Советской культуре» — новый материал: «Снимает Евг. Евтушенко», автор его Нодар Думбадзе, лауреат Ленинской премии, Тбилиси.
Выставка, открытая в Тбилисском доме художника по инициативе Союза писателей и Союза художников Грузии, называется просто и броско: «Снимает Евгений Евтушенко». Многочисленные друзья и коллеги впервые увидели поэта в новом качестве — фотомастером, психологом-портретистом, живописцем-лириком, автором остросюжетных и характерных сценок, на которых замерло время. …Перед открытием выставки Евтушенко повесил чистый ватман и стремительным почерком написал:Первого января 1981 года в «Литературке» Евтушенко публикует новогоднюю заметку-отчет «Распечатай семь печатей». «Моя фотовыставка была показана в Москве, Вильнюсе, Тбилиси, Сухуми, Таллине, Риге и в Музее современных искусств в Лондоне. …Я люблю путешествовать, и шестой рекой, которую я прошел вместе со своими старыми друзьями по “Микешкину”, в этом году оказалась река Селенга. Свое плавание мы начали на территории МНР, а закончили его через 3 недели у берегов Байкала, пройдя более тысячи км в нелегких погодных условиях. …Поездка в Монголию невольно слилась с моей старой задумкой — поэмой “Непрядва”, которую сейчас перевели на монгольский язык. Словом, в закончившемся году я работал по принципу уплотнения времени и “распечатывания” в себе всех возможностей. Так же собираюсь работать и в году наступившем». Восьмое марта 1981 года, «Восточно-Сибирская правда», Иркутск, заметки Эдгара Брюханенко «Мир глазами поэта» (о выставке фотографий Евтушенко в залах Иркутского художественного музея — под этим же названием).Эти слова признательности и любви к Грузии — из сборника поэта «Тяжелее земли», изданного в Тбилиси в 1979 году. Сборник составлен из лучших стихов, посвященных Грузии, ее поэтам и художникам, великому братству литератур. …Фотоработы, посвященные нашей республике, я бы назвал живописными миниатюрами о доблести, о любви к красоте и щедрости. …Грузия, увиденная поэтом, — это орнамент кашветской церкви и сванская башня, на фоне которой сняты гордые и сильные люди. Работа эта так и называется «Три башни».О Грузии забыв неосторожно,в России быть поэтом невозможно.…Фотомастера интересуют и сибирская свадьба, и птичий рынок, и толчея в ГУМе, и романтика золотоискателей, и ораторы Гайд-парка, и филиппинский базар; люди, страны, пейзажи, жанровые сцены во всех уголках мира привлекают его внимание… …Выставка фоторабот Евгения Евтушенко открыла еще одну существенную грань в даровании поэта, и мы рады, что жизнь выставки началась в Тбилиси.Каждый сван подобен сванской башне,будто сердце в каменной рубашке.
Большинство снимков, представленных на выставке, сделаны широкоугольным объективом, это дань моде наших дней. Широкоугольник и наши глаза имеют почти один и тот же угол зрения. Евгений Евтушенко — мастер цветной фотографии. Вспомните «Нити жизни» — перо страуса на песке. Руки старческие, морщинистые на фоне зеленой травы, лошадь с буйной гривой или просто телега. Смотришь на снимки, а их на выставке 250, многие вызывают восторг, многие — недоумение. Оставь здесь 150–180 работ — автор бы только выиграл.Девятое апреля 1981 года, «Челябинский рабочий», заметка Лии Вайнштейн «Творческий вечер Евгения Евтушенко в Челябинске».
Дворец спорта «Юность» заполнен до краев. — Я не был в Челябинске 4 года… Что сделано за это время? Обратился к прозе. Роман «Ягодные места» увидит свет в журнале «Москва». Фантастическая повесть опубликована в мартовском номере «Юности». Вышла книга критических статей, скоро выйдет вторая. Эти годы ознаменовались для меня приходом в кинематограф (кинофильм «Взлет»). Написал сценарий о детях военной поры. Увлекся фотографией. Выставка моя уже побывала в разных городах. Сейчас гостит в Свердловске. Думаю, что в будущем мои фотоопыты увидит Челябинск. И, конечно, писал и пишу стихи… Евгений Александрович встретился в эти дни также с челябинскими тракторостроителями, студентами пединститута, со своими читателями в публичной библиотеке.«Литературка» от 27 мая 1981-го: информация о фотовыставке поэта.
…В выставочном зале художников-графиков на Малой Грузинской, 28, открылась выставка фотографий Евгения Евтушенко, экспонировавшаяся прежде в 12 городах нашей страны и за рубежом. На ней представлены 300 работ поэта, большинство из них — со стихотворными подписями. Нынешняя экспозиция — плод восьмилетней работы Евтушенко. Называется она «Невидимые нити» — нити, которые связывают трудящихся всей планеты. Поэтому так и широк географический диапазон представленных фотографий — от Селенги до Лондона, от Грузии до Латинской Америки.Двадцать восьмого августа 1979 года умер Константин Симонов. Его сын Алексей (А. Кириллов) напишет в биографии отца:
Возвращение читателю романов Ильфа и Петрова, выход в свет булгаковского «Мастера и Маргариты» и хемингуэевского «По ком звонит колокол», защита Лили Брик, которую высокопоставленные «историки литературы» решили вычеркнуть из биографии Маяковского, первый полный перевод пьес Артура Миллера и Юджина О’Нила, выход в свет первой повести Вячеслава Кондратьева «Сашка» — а ведь были еще и «пробивание» спектаклей в «Современнике» и Театре на Таганке, первая посмертная выставка Татлина, восстановление выставки «XX лет работы» Маяковского, участие в кинематографической судьбе Алексея Германа и десятков других кинематографистов, художников, литераторов. Ни одного неотвеченного письма. Хранящиеся сегодня в ЦГАЛИ десятки томов поденных усилий Симонова, названных им «Все сделанное», содержат тысячи его писем, записок, заявлений, ходатайств, просьб, рекомендаций, отзывов, разборов и советов, предисловий, торящих дорогу «непробиваемым» книгам и публикациям. Особым симоновским вниманием пользовались его товарищи по оружию. Сотни людей начали писать военные мемуары после прочитанных Симоновым и сочувственно оцененных им «проб пера». Он пытался помочь разрешить бывшим фронтовикам множество бытовых проблем: больницы, квартиры, протезы, очки, неполученные награды, несложившиеся биографии.Чересчур памятливые люди припоминали ему многое — от «безродных космополитов» (да, участвовал) до писем против Солженицына и Сахарова. Не лучшим образом его имя приходило в соприкосновение с именами Ахматовой, Зощенко и Пастернака, да и его юношескую поэму про Беломорканал некоторые помнили. Евтушенко откликнулся на другое:
(«Завещание Симонова»)
ЛИСТ ТРЕТИЙ
ЧТО ЖЕ С МАТУШКОЙ-РИФМОЙ?
Семнадцатого января 1980 года Евтушенко в газете «Молодежь Азербайджана» беседует с Н. Айрапетовой: «Нет в поэзии былых заслуг, нет почетных и пожизненных званий — каждую ее высоту, самую небольшую, надо отвоевывать. У времени, у собственной лени. Поэт не имеет права быть нравственно сытым. Он должен услышать свой час и слышать свое время». Это понятно. Но есть и неожиданность: «…я вот уже 20 лет читаю молодых и не могу назвать ни одного имени». Как так? Младших — относительно себя — он уже не раз называл: того же Николая Рубцова или Юрия Кузнецова. Писал об Олеге Чухонцеве и Александре Кушнере. Помогал Леониду Губанову и Иосифу Бродскому. Да мало ли кому. Однако. Он попросту не видит того, что пишется в сторожках и котельных. Люди, годящиеся ему в дети, пишут вовсю, и если печатаются, то редко и где-то там, куда он наезжает с концертами, — в Париже, например. Образовалась параллель поэтических путей. Которые не пересекаются. Сердитые дети не ходят в Лужники. А он там опять собирает тьму народа, на сей раз — для Фонда помощи патриотам Чили. К тому же у него пошли фотовыставки: в Москве, Вильнюсе, Лондоне, Тбилиси, Иркутске, Ангарске, а в августе на сцене ангарского Дворца культуры «Современник» отпела-отговорила премьера рок-поэтории Глеба Мая «Исповедь» — на стихи Евтушенко. «Однажды мне позвонил неизвестный мне композитор Глеб Май и сказал, что он написал на мои стихи композицию в стиле рок, черновую запись которой он хотел бы мне проиграть. Честно говоря, я несколько насторожился, а может быть, даже и поморщился. У меня были и прежде случаи, когда некоторые мои стихи перекладывали на нечто рокообразное, но, как правило, произвольно корежили не только сам текст, но и смысл. Одно из моих любимых стихотворений — строгое, печальное — было превращено в приплясывающие полудикарские завывания, убивающие интонацию и идею. Хотя у меня нет никакой предвзятости ни к какому стилевому направлению, иногда приходилось видеть, что наши некоторые исполнители рок-музыки обращают внимание гораздо больше на телодвижения или на голосовые модуляции, чем на исполняемые под музыку стихи. Да, по правде говоря, эти так называемые стихи часто были настолько плохи, что самое лучшее, что с ними было делать — это заглушать их ударными инструментами и искусно организованным хрипом. Но когда Глеб Май проиграл мне магнитофонную запись, я был поражен, несмотря на то что запись была весьма далека от совершенства. Прежде всего меня приятно поразило то, что сама композиция была составлена по всем законам напряженной психологической драматургии. Были взяты стихи разных лет, посвященные любви, и хотя у меня самого они не соединялись в одно целое, благодаря тонкому пониманию смысла стихов все они, часто очень умно и тактично сокращенные именно для этой музыкальной пьесы, сложились воедино. Получилась исповедальная история любви, которую мы иногда теряем из-за нашей собственной небрежности, невольно превращаясь в предателей собственных целомудренных высоких чувств. Композиция без какой-либо ненужной скучной дидактики подводила к мысли о необходимости такого же бережного отношения к любви, как к ребенку, которого надо учить ходить. Что касается музыки, то я не специалист, и мне трудно о ней судить. Все же скажу, что на мой взгляд, она в данной композиции играет не только функционально-сопроводительную роль, но и временами вырывается к самостоятельному мелодическому взлету. Возможно, в этой композиции есть свои просчеты, но одно для меня несомненно — своей работой Глеб Май доказывает широкие перспективные возможности соединения поэзии с музыкой в стиле рок». В поэторию вошли: «Выше тела ставить душу…», «Как бы я в жизни ни куролесил…», «Но я, как видно, с памятью моею…», «Из черных струй, из мглы кромешной…», «Ничто не сходит с рук…», «Уходит любимая…», «Как стыдно одному ходить в кинотеатры…», «А ты, любимая, как поживаешь ты…», «Нет-нет, я не сюда попал…», «Упала капля и пропала в седом виске…», «Не исчезай! Забудь про третью тень…» — в основном это части тех или иных стихотворений. Евтушенко под пятьдесят. Он более чем занят. Стихи, проза, критика, поездки, общественная деятельность, кино и фотография, бесчисленные выступления и — семья. С семьей опять худо. Родился второй сын от Джан. Мальчика назвали Антон. Родился он больным ребенком с задержанным развитием. Отец считал, что виноват сам. В горячую минуту, сидя за работой, он не глядя резко оттолкнул помешавшую ему Джан, попав ей рукой в живот. Врачи потом говорили: это не так, это — последствия инфекции. Но чувство вины уже никогда не покинуло его. Джан ощутила в себе стену холода, ставшую между ними каменно. «Тоша плохо отсасывал молоко, не рос, лежал неподвижно. Родничок на его голове не закрывался. — Плохой мальчик. Очень плохой… — проскрипела знаменитая профессор-невропатолог и безнадежно покачала безукоризненно белой шапочкой. В наш дом вошло зловещее слово “цитомегаловирус”. Но моя жена — англичанка с так нравящимся всем кавказцам именем Джан — не сдавалась. Она не давала Тоше умирать, не давала ему не шевелиться, разговаривала с ним, хотя он, может быть, ничего не понимал. Впрочем, говорят, дети слышат и понимают все, даже когда они в материнской утробе. Однажды рано утром Джан затрясла меня за плечо с глазами, полными счастливых слез: — Посмотри! И я увидел над боковой стенкой детской кроватки, сделанной из отходов мрачного учрежденческого ДСП, впервые поднявшуюся, как перископ, белокурую головку нашего младшего сына с уже полусмышлеными глазами. Цитомегаловирус сделал свое дело — он успел разрушить часть мозговых клеток. Но неистовая Джан с викторианским упорством раскопала новейшую программу физических упражнений, когда три человека не дают ребенку отдыхать, двигают его руками и ногами и заставляют его самого двигаться. Непрерывный труд. Восемьдесят упражнений с десяти утра до шести вечера. Тогда другие клетки активируются и принимают на себя функции разрушенных».Двадцать шестого марта 1980-го в «Литгазете» помещен диалог Евтушенко с французским поэтом Аленом Боске «Жить без поэзии нельзя». Они говорят, помимо прочего, о соотношении поэзии истинной и, условно говоря, — прикладной, то есть той, что создается для песен в их эстрадном изводе. О стихотворцах этого разбора и публике, воспринимающей их как носителей истинной поэзии, Воске заметил: «С моей точки зрения, считать, что Жак Брель (лучший из них), Жорж Брассанс или Шарль Азнавур истинные, в полном смысле слова, поэты, — большая ошибка. Народ же, наоборот, утверждает, что только они поэты и есть». В мартовском номере «Юности» опубликована фантастическая повесть Евтушенко «Ардабиола». Под текстом «Ардабиолы» стоит помета: «Иркутск — станция Зима — Гульрипш». Он писал повесть в дороге, как почти всё, что он писал. Он откровенно признался интервьюеру Б. Велицыну в симферопольской «Крымской правде» от 2 июля 1981 года: «Я не переношу ежедневного высиживания за столом. Но когда меня переполняют впечатления и не писать уже нельзя, то работаю по 15 часов в сутки два месяца подряд…» Повесть заметно напоминает киносценарий. Едет битком набитый трамвай, девушка в простой мужской кепке-буклешке (не кожаной «парижанке» — подчеркивает автор) ощущает на себе чей-то взгляд. Трамвай преследует оранжевый пикап. «Лобовое стекло пикапа было пыльным. И лицо водителя лишь полупроступало. Но глаза виднелись отчетливо, как будто существовали отдельно от лица. Глаза были похожи на два неестественно голубых светящихся шарика, подвешенных в воздухе над рулем пустой машины, которая идет без водителя, сама по себе. Девушке в кепке даже стало страшновато. Трамвай дернулся и пополз дальше по старомосковской улочке, где на подоконниках деревянных домов стояли обвязанные марлей трехлитровые банки с лохматыми медузами “чайного гриба” и зеленые пузырчатые рога столетника. Трамвай доживал свое время вместе с этими домами, и казалось, что между трамваем и домами было какое-то грустное взаимопонимание. Оранжевый пикап продолжал следовать за трамваем, и взгляд из пикапа продолжался. Девушка в кепке опустила глаза, с трудом вытянула из прижатой к стене полиэтиленовой сумки с изображением Мишки — героя только что закончившихся Олимпийских игр — “Иностранную литературу” и еле раскрыла ее, потому что между лицом и окном почти не было пространства…» Узнаваемы прозрачно-голубые евтушенковские глаза и магнетическое их свойство: уж как они вращаются, многие наблюдали. Евтушенко назвал свою повесть «фантастическая», это справедливо в том смысле, что сам он — ходячая фантастика. Прилагал он к своей повести и определение «метафорическая». Уши его ни в каком тексте спрятать невозможно. Он щедр во всем — от натюрморта снеди для банкета по случаю защиты кандидатской диссертации, едва уместившейся в оранжевом пикапе (три поросенка, горы овощей, благоухающие огородом, ящики с водкой и шампанским…), до описания сибирских поминок отца героя, Андрея Иваныча: «Вдоль стен самой большой комнаты буквой П стояли застеленные белыми скатертями столы, накрытые на пятьдесят человек. Скатерти были и свои, и соседские: то с кистями, то с ришелье, то вышитые крестиком, то гладкие. Под скатертями столы тоже были свои и соседские: то дубовые, то красного дерева, то просто некрашеные кухонные и даже стол из учительской, взятый в школе. Сидели больше всего на табуретах, с положенными на них досками, обернутыми в газеты. Тарелки с цветочками были свои. А тарелки с позолоченными полустертыми ободками и алюминиевые гнущиеся вилки были из деповской столовой. Но одно для всех гостей было одинаково: это стограммовые граненые стаканчики». Евтушенко пишет с натуры похороны собственного дяди Андрея, на которые он приехал в Зиму в августе. Главный герой повести Ардабьев (фамилия, по преданию, произошла из «Орду бьем») едет с продуктами в оранжевом пикапе домой, замечает на задней трамвайной площадке девушку в кепке, ему, трезвому, втемяшивается, что с девушкой что-то неладно. И он бросается ее спасать, но чуть не уморил ее, потому что позже выясняется, что едет она, чтобы отлежаться после криминального аборта. Герой доставляет девушку в больницу, где ее спасают, но прежде успевает рассказать ей про созданную им ардабиолу. Ни о каком романе с девушкой, так и оставшейся безымянной, Ардабьев не помышлял, хотя мысленно признавался себе, что девушка ему нравится. Выйдя из больницы, девушка пытается найти героя, но он к тому времени улетел на похороны отца. Надо сказать, что отца он дважды вылечил от рака — один раз при помощи фантастического растения федюника, а второй раз — своей ардабиолой, которая является продуктом генной инженерии — помесью сибирского федюника с африканской мухой цеце. А помер Андрей Иваныч не от рака: пожалел друга, который признался ему в страшном диагнозе, они крепко выпили с горя, Андрей Иваныч заснул и не проснулся, потому что рыгнул во сне и содержимое желудка попало в трахею, а откашляться он во сне не смог. После отцовских поминок на Ардабьева напала местная шпана, позарившись на джинсы, которые оказались «югославской лажей», а у бедного Ардабьева отшибло память… Финал, пожалуй, можно назвать фантастическим, но скорее — лирическим. Ардабьев помирился с женой (раньше он не мог ей простить сделанный без его согласия аборт), и они собираются на юг, поручив некой тете Зосе приглядывать за квартирой, в которой вновь плодоносит вымахавшая за время отсутствия своего творца ардабиола. Жена, привыкшая каждое утро поливать непонятный куст с плодами, похожими на фейхоа, просит тетю Зосю не забывать о поливке, на что Ардабьев, характер которого из-за травмы и провалов памяти странно изменился, «понизив голос, сказал тете Зосе: — Этот куст не поливайте…» Пишет поэт — его куст пантеистически одушевлен: «Мой отец покинул меня, горестно думала ардабиола, слышавшая этот разговор. — Мой отец приказал этой женщине, чтобы она не давала мне воды. Мой отец хочет, чтобы я умерла. Мой отец даже не помнит, как меня зовут. Мой отец забыл, что я его дочь. Ардабиола неуклюже переползла через край ящика на пол и неуверенными шагами ребенка, который учится ходить, пошла к окну, оставляя за собой комки земли. Ардабиола вскарабкалась на журнальный столик, смахнув с него телефон, а затем влезла на подоконник. Прижавшись ветвями к стеклу, ардабиола увидела отца, садящегося в машину и покидающего свою дочь навсегда. Ардабиола, размахнувшись, ударилась всем телом об окно и, чувствуя острую боль от осколков, полетела вниз. Ардабьев уже включил зажигание и тронулся, когда куст рухнул на капот, закрывая ветвями лобовое стекло». Далее перед героем промелькнули кадры прежней жизни: коллеги-железнодорожники несут крышку отцовского гроба, контролерша с боксерским лицом, лицо девушки в кепке, худенький пионер с тревожными спрашивающими глазами… «“Ты приедешь меня хоронить?” — спросил голос матери. — Мы никуда не поедем, — сказал Ардабьев жене. — Я все вспомнил. Это — ардабиола». На этом повесть кончается. Джон Стейнбек, прочитав когда-то «Преждевременную автобиографию», сказал автору, что ему очень понравилась глава о похоронах Сталина, и в шутку предрек Евтушенко, что в энциклопедиях XXI века его будут называть знаменитым романистом, который начинал как поэт. Старик Джон ошибся.
В мае 1980 года Евтушенко выступил в Центральном доме искусств на вечере, посвященном семидесятилетию со дня рождения Ольги Берггольц. Почти всё, что он там сказал, уместилось в стихотворение «Лицо Победы», написанное 3 апреля.
В то время Евтушенко внедрялся в кино. Вначале в роли актера. Изобразил на экране Циолковского, изобразил плохо, невыразительно, его пытались урезонить, взывали к здравому смыслу, деликатно объясняли, что бездарной игрой он только компрометирует свое творческое имя, но все было тщетно — он рвался в режиссуру. — Ты полагаешь, у меня не получится? — спросил он как-то меня. — Бог его знает, — ушел я от прямого ответа. — Получился же у Аскольдова «Комиссар». <…> «Детский сад», так он назвал свою картину и впрямь по всем параметрам получился детским садом. Сам Евтушенко упрямо и бескомпромиссно считал, что создал подлинный шедевр, требовал к нему соответственного отношения и упрекал всех в чудовищном невежестве. Мне, естественно, пришлось круче всех: Евтушенко требовал ни много ни мало — мировой премьеры. Фильм требовалось отпечатать на «кодаке» — по советским временам неслыханная роскошь, разослать по всему земному шару представить на Каннский кинофестиваль, а затем и на «Оскара», обеспечить соответствующей рекламой… В общем, отныне «Совэкспортфильму» (возглавляемому Рудневым. — И. Ф.) надлежало притормозить свою основную деятельность и заниматься исключительно «Детским садом». — А что? — невозмутимо вопрошал новоиспеченный режиссер. — Вы на одном моем имени заработаете больше. Никакие доводы и увещевания не помогали. Наконец Е. А. не выдержал и решил нанести мне последний, сокрушительный удар. Одно его появление чего стоило: распахивается дверь — на пороге поэт в головном уборе из пышных мехов, до самой поясницы свисает длинный лисий хвост. Он испепеляет меня гневным взглядом, выдерживает долгую многозначительную паузу, вскидывает руку с вытянутым указательным пальцем и начинает медленно приближаться. — Ты знаешь, что после смерти Пабло Неруды я — поэт номер один на земле? Я поднимаюсь ему навстречу, пристыжено признаюсь: — Нет, не знаю. — Ты знаешь, что после Эйзенштейна я сейчас — кинорежиссер всех времен и народов? — Не знаю, Е. А. По всей видимости, он остается доволен достигнутым эффектом и решает, что пора укладывать противника на пол. — Так вот запомни. Сегодня я улетаю в Америку, и завтра у меня в Нью-Йорке встреча с творческой интеллигенцией. Я расскажу всему миру, как вы расправляетесь с талантами. Я выхожу из-за стола, виновато наклоняю голову и тихо говорю: — А я сегодня уезжаю в Болшево. Там у меня Всесоюзный семинар с режиссерами и сценаристами. Они наверняка тоже не знают, кто у нас поэт номер один и кто режиссер всех времен и народов. Вот я им и сообщу эту новость. Лисий хвост взлетает вверх, из-под наворотов меха меня пронзают стальным взглядом. Но я чувствую, что попал в десятку. — Ты вот что… — он явно старается взять себя в руки. — Ты кончай эту хреновину. — Ты тоже. Теперь, если скрестить наши взгляды, какой бы звон раздался.В начале 1981-го Евтушенко едет в Италию за получением премии «Фреджене». Его полюбила Италия — премий будет много: «Золотой лев» Венеции, Энтурия, премия города Триада, международная премия «Академии Симба» etc. Но и Грузия не отстает. Самая почетная — премия Галактиона Табидзе вручена «ботоно Жене». Евтушенко проводит три майские недели в Париже. «Я посмотрел в Париже около 20-ти фильмов — половину их до половины. Диагноз был ясен уже в самом начале. Больше всего мне понравился фильм Феллини “Город женщин”, на съемках которого я два года назад присутствовал в Чинечитта в Риме. Мой небольшой киноопыт во “Взлете” заставил меня взглянуть на феллиниевские съемки совсем другими, если еще не профессиональными, то уже не любительскими глазами. Меня поразил организационный хаос, царивший на съемках, сделавший их сразу родными, мосфильмовскими. Когда Феллини привела в раздражение какая-то ненужная ему верхняя лампа и ее никак не могли выключить, а начали прикрывать какой-то фанерой, то я почувствовал себя полностью в своей тарелке. Но как филигранно, энергично работал сам Феллини! Как он умел найти доброе, ласковое слово не только для Мастроянни, но и для любого человека в массовке и с дружеской интонацией сделать самое жесткое, беспощадное замечание! В крошечном эпизоде вхождения женщин-полицейских он отснял 9 дублей, меняя расстановку массовки и уточняя задачи главных актеров. И вот с опозданием я увидел целостный результат работы, тот дубль, который выбрал Феллини. Фильм весьма язвительно критиковали или, в крайнем случае, хвалили сквозь зубы. Больших сборов он не принес. Упреки режиссеру в самоповторении были небезосновательны. Возмущенные феминистки атаковали Феллини коллективными и анонимными письмами во время съемок и даже пикетировали здание Чинечитта, считая, что Феллини готовит некий удар в самое сердце их женского освободительного движения. На самом деле этот фильм является едкой и в то же время грустной любовной сатирой и на феминисток, и на мужчин, считающих только себя хозяевами мира…» О том времени годы спустя, уже накануне своего ухода, вспомнила Джульетта Мазина (Моя Россия // Культура. 1995. 4 марта).
Русские проявляют себя — и частенько это наглядно доказывают — как существа особые, достойные искреннего расположения, и первое доказательство этого я получила от встречи с одним русским, который как-то вечером пришел в наш дом во Фреджене, недалеко от Рима, на берегу моря. Русский гость был, как говорится, «не из последних» — это был поэт Евгений Евтушенко. Теперь уж не могу точно сказать, когда это случилось, помню только, что было какое-то переходное время между летом и зимой — то ли март, то ли октябрь. Я приготовила обед, который должен был являть собой некую антологию итальянских блюд, выполнять роль дружеского жеста по отношению к русскому гостю, — как мне было сказано, — он обладает присущим всем русским врожденным талантом общения. <…> Когда Евтушенко начинает пить вино, его прекрасные голубые глаза — глаза сибиряка, который провел всю молодость, блуждая по тайге под открытым небом (уже потом мне рассказывали, что в молодости он кем только не работал — танцовщиком, геологом, охотился на медведей, но прежде всего был настоящим идолом для русских девушек), — так вот, его голубые глаза излучают на присутствующих сияние самого душевного, самого настоящего братства. Позднее я прочитала стихи, которые в Италии считаются лучшими его строками, — стихи о вине.Итальянки восторженны, право. Танцовщик на медвежьей охоте — вот уж поистине идол для русских девушек. Однако в Париже и Фреджене его интересует не только кино. Во французской столице — политический самум, в который он попал «в майские предвыборные дни перед вторым туром, когда все улицы Парижа и подземные переходы были оклеены портретами противоборствующих кандидатов — Жискар д’Эстена и Франсуа Миттерана…». Но главный интерес — поэзия, литературная жизнь. «На тихой улочке Себастьен Боттэн скромно прячется дом, зажатый между фешенебельным отелем и особняками. Это издательство “Галлимар”, где уже долгие годы во многом определяется литературная политика Франции. Оно — престижное, хотя, по некоторым слухам, экономические его дела неважны. Правда, в таком положении сейчас находятся многие европейские издательства. Книжные магазины “затоварены”. Перелистывающих книги гораздо больше, чем покупающих. Однако писатель Мишель Турнье, с которым у меня была назначена встреча в “Галлимаре”, относится к редкой во Франции категории и “бестселлерных”, и серьезных писателей. Помимо других романов национальную и международную славу ему принесла новая вариация на тему “Робинзона” Дэниеля Дефо, названная автором “Пятница, или Круги Тихого океана”. Она написана в двух версиях — для детей и для взрослых. <…> Я сказал: — Вы пошли на серьезный для любого писателя риск, вступив в соревнование с Дефо… Некоторые критики отмечают, что Робинзон и даже Пятница в вашей версии выглядят прочитавшими Фрейда и Кафку… Турнье чуть улыбнулся: — Я бы сказал, что Маркса тоже… Я начал свою работу после серьезного изучения этнографии. В прекрасной книге Дефо все-таки чувствуется превосходство Робинзона над Пятницей. Мне хотелось сделать героем именно Пятницу. Конечно, Робинзон цивилизованней. Но ум и цивилизация — разные вещи. На стороне Робинзона — технические знания. На стороне Пятницы — природные инстинкты. Поэтому в первой части Робинзон думает, что знает все, а вот во второй ему приходится многому учиться. Наивность Пятницы в технике, конечно, опасна. Когда Робинзон прячет в грот бочки с порохом, то Пятница, позаимствовав его трубку, начинает курить рядом с ним. Я спросил: — Вы не вкладываете в этот эпизод метафору опасности атомной войны? — Я так не думал, — Турнье грустно улыбнулся, — но многим читателям это сразу пришло в голову. Наверное, потому, что сегодня все думают об угрозе ядерной катастрофы. Даже школьники. <…> — Когда я бывал в США, меня поражало, что многие молодые американцы даже слыхом не слыхивали о Драйзере, Джеке Лондоне… А эти писатели — их национальная гордость. Насколько молодые французы знают сегодня, скажем, Мопассана, Виктора Гюго? — спросил я. — Мопассана всегда читали и читают, — ответил Турнье. — Жискар д’Эстен незадолго до выборной кампании даже выступил по телевидению о Мопассане, ибо знал, как это тронет французов. Гюго, при всей его риторичности, тоже остается читаемым и даже обожаемым. Когда Андре Жида спросили, кто лучший поэт Франции, он ответил: “Увы, Виктор Гюго”. Жан Кокто пошутил: “Виктор Гюго был сумасшедшим, принимавшим себя за Виктора Гюго”. — Чем вы объясните, что французскую современную поэзию так мало читают? Турнье вздохнул: — Частично в этом вина Малларме. Он создал разрыв поэзии с читателем, ушел от понимаемости поэзии. Усложненная поэтика Малларме была реакцией на “простую” поэзию, например, Беранже. Гёте считал Беранже величайшим поэтом. Но Малларме находил его “слишком доступным”. После Малларме были другие, не менее значительные поэты, прошедшие по пути недоступности для обыкновенного читателя: Валери, Сен-Жонс Перс… Сегодня есть прекрасные поэты: Анри Мишо, Рене Шар, Робер Сабатье, Ален Боске. Я бы не назвал их недоступными. Но многие французы успели отвыкнуть от того, что можно читать стихи и понимать их… Я задал несколько щепетильный вопрос: — Когда-то, приехав в Париж, я пытался найти характеры, похожие на Атоса, Портоса, Арамиса, д’Артаньяна, и не нашел их, к своему глубокому разочарованию. Может быть, мне просто не повезло? А может быть, эти характеры были всего лишь романтизированы автором? Турнье не обиделся на мой подвох. — Конечно, были романтизированы. Но не надо забывать и другого. После трагедии французской революции, лет 150 назад, начали процветать не уникальные характеры, а буржуа. Однако это не означает, что вся Франция только из них и состоит. Характеры все-таки не исчезли. Когда мы заседаем в Гонкуровской академии, нас десять человек, и у каждого свое лицо. <…> — Правда ли, что вы единственный во Франции серьезный автор бестселлеров? — Не совсем… Самый серьезный “бестселлерный” писатель — Эрве Базен. Обычно его романы продаются по 400–500 тысяч экземпляров, а это для серьезной французской литературы — рекорд. У меня в среднем продается по 150 тысяч экземпляров, что тоже много на сегодняшнем фоне. Исключение — “Пятница”. Кажется, было распродано 400 тысяч. — Когда-то Франция была центром мировой литературы. Как вы думаете, не утрачивается ли сегодня ее былой литературный престиж? — осторожно спросил я. Но он ответил сразу: — Возможно… Потом была Россия Толстого, Достоевского, Чехова… Сейчас, я думаю, центр мировой литературы — это Латинская Америка. Помимо Маркеса там много крупных писателей. Но по образованию я германист и поэтому лучше всего знаю немецкую литературу, особенно философию. Я когда-то изучал немецкую философию: Гегеля, Фихте, Канта, Шеллинга, Хайдеггера. Думаю, что девять десятых философии Сартра почерпнуто именно из немецкой философии. — Можете ли вы вспомнить какую-нибудь фразу, в которой афористически была бы выражена вся суть его философии? — Нелегкая задача, — поправил очки Турнье. — Впрочем, попробую… Ну, скажем, вот эта: “Человек есть не то, что он есть, а то, что он делает”. — Мне эта фраза кажется очевидной, не требующей доказательств». Евтушенко посещает в Париже большую выставку Модильяни и сентиментально отмечает: «Портрета Ахматовой здесь не было, но он как бы прорисовывался на стене». Тем временем Франция выбрала своим президентом Миттерана. В Елисейском дворце появился социалист. Это очень важно — политика, и все-таки поэт ищет в Париже поэзию в лице поэтов. «На следующий день в кафе “Куполь”, прославленном месте встреч литераторов, я увиделся с Робером Сабатье — автором 15 романов, 6 книг стихов, двух книг статей и фундаментального шеститомника “История французской поэзии”. Если у Турнье лицо учителя или служащего, то у Сабатье лицо рабочего. Он из рабочей семьи. Сегодняшняя французская интеллигенция давно перестала быть аристократической и стала, по русскому выражению, “разночинной”. Я попросил Сабатье хотя бы коротко рассказать о главных направлениях современной французской поэзии. — Мозаика довольно разнообразная. Есть направление афористическое — Рене Шар, Анри Мишо… Есть направление, которое я бы назвал сан-францисской школой. Оно включает в себя много молодых поэтов, прямо не ангажированных. Среди ангажированных поэтов выделяется Гийевик. А есть такие имена, как Пьер Эмманюэль, Жан-Клод Ренар, Пьер Остье, Ив Бонсуар. Это не группа. Каждый из них представляет лишь самого себя, но всех их объединяет общее уважение к языку, к форме. Они соблюдают архитектуру ритма (что не всегда означает соблюдение рифмы). Существуют такие группы, как “Планетер” в Провансе, “Децентралисты” в Бретани. Они отталкиваются от фольклорной формы, но идут еще дальше. Для них характерно физическое ощущение природы — они близки вашему Есенину…<…> — Что же с матушкой-рифмой? — Она исчезла из стихов большинства поэтов (за исключением немногих, например, Пьера Эмманюэля и меня). Когда-то были громкие дискуссии между сторонниками рифмы и ее противниками. Теперь они стихли. Я заметил, что этот вопрос — за или против рифмы — поднимается сейчас лишь посредственными поэтами, которые хотят, чтобы их заметили. Никто не занимается поисками свежих рифм. А вот в Средние века поэты были посмелее и рифмовали даже “маж — арбр”. — Если бы я задал вам вопрос: кто были самые великие пять писателей за всю историю мировой литературы? Сабатье ответил, не задумываясь: — Гомер, Данте, Рабле, Уитмен, Толстой». Стихов у Евтушенко в этом 1981 году было не слишком много, если говорить, разумеется, о его обычной продуктивности. Но год получился насыщенным. Кинодокументалисты Восточно-Сибирской студии кинохроники выпустили киноочерк «Поэт со станции Зима». В Челябинске вышел библиографическийуказатель Ю. Нехорошева и А. Шитова по творчеству поэта. Изданы «Ардабиола» и «Ягодные места» плюс книга литературно-публицистических работ «Точка опоры». Его захлестнули кино- и фотоинтересы. И — газета. Евтушенко не гнушается рутинными журналистскими — отнюдь не в рифму — жанрами. «Литературка» в номере от 5 августа дает полосную статью Евтушенко «Не старайтесь стать священником… (В гостях у Грэма Грина)». «Надо было, наверно, прожить долгую, почти 80-летнюю жизнь, чтобы написать о своей памяти так: “Память — как длинная прерванная ночь. Когда я пишу, я все время словно бы пробуждаюсь ото сна в надежде, что вот-вот схвачу образ, который потянет за собой целый, непрерванный сон. Но фрагменты сна остаются фрагментами, а цельная, случившаяся во сне история ускользает…” …я, по его любезному согласию дать интервью для ЛГ, прилетел в городок на юге Франции — Антиб, где сейчас живет и работает Грэм Грин… Была суббота. …Грин вовсе не выглядел на свои 76 лет. …Он живет один в крошечной двухкомнатной квартирке с балконом, выходящим к морю. В квартире — ничего лишнего. Я заметил только одну картину — кисти его друга, кубинского художника Рене Портокарреро. Грин работает каждый день. Пишет в день, как он сам сказал, не больше трехсот слов. Может показаться, что это мало, но почти каждый год получается новая книга. “Я бросил поэзию, потому что понял, что я плохой поэт и никогда не стану хорошим”. Я вздохнул. “Писатель пишет не для того, чтобы помочь человечеству, а для того, чтобы помочь себе самому”. “…никто еще не заменил ушедших Одена и Элиота”. Я спросил: — Опасно ли для писателя ощущение собственного величия, даже если оно не мнимое? — Думаю, да. — Какие писатели мира интересуют вас сегодня? — Латиноамериканские. Недавно ушедший кубинец Алехо Карпентьер, Борхес, Маркес…» Заметим, Евтушенко не оспаривает гриновскую мысль о писании для помощи самому себе, хотя сам-то как раз хлопочет о человечестве. Характерно общее в Европе — да и у нас в России — увлечение литературной Южной Америкой. В будущем судьба близко сведет его с Маркесом. Он приведет его на могилу Пастернака, хотя знаменитый колумбиец поначалу почему-то не очень захочет этого.
Восьмого января 1982 года «Литературная Россия» помещает информацию:
В сентябре прошлого года в Италии проходил массовый марш мира «Перуджа — Ассизи» за запрещение нейтронного оружия, против размещения на континенте, в том числе и в Италии, американских ядерных ракет средней дальности. Среди участников марша был известный советский поэт Евгений Евтушенко. Там, на Апеннинском полуострове, родились первые наброски поэмы «Мама и нейтронная бомба». На вечере поэта, который прошел на днях в Концертном зале им. Чайковского, состоялась премьера — первое публичное чтение автором поэмы.Не напрасно поэт Евтушенко почти молчал два года (условно, конечно). Новая поэма, да и большая, оказалась абсолютной удачей. Форма — свободный стих, всё держится на ритме. Кроме того, в новую поэму фрагментами входит немало прозы как таковой. А что же с матушкой-рифмой? Можно сказать — джентльменское соглашение: он дал ей отдохнуть. Не впервой. «Снег в Токио» и «Голубь в Сантьяго» тоже обошлись без рифмовки. Пожалуй, в поэме «Мама и нейтронная бомба» впервые его адресат — совсем молодой народ:
…Эту поэму я вначале слышал в ЦДЛ в исполнении автора… Рано утром я пробегаю мимо Рижского вокзала. На площади в газетном киоске худощавая и, против ожидания, моложавая женщина продает газеты. Над окошечком в табличке фамилия «Евтушенко З. Е.».Восьмого сентября 1982 года «ЛГ» дает два мнения о поэме «Мама и нейтронная бомба». Адольф Урбан: — А если это проза? Геннадий Красников: — А если нет?
Остальная жизнь — которая вне стиха — идет своим чередом. Сценарий «Детского сада» опубликован в мартовском номере журнала «Искусство кино» за 1982 год. Без кино он себя сейчас не видит. Семнадцатого марта в «Литгазете» напечатан материал Евтушенко «Работа над фильмом — это путешествие. Федерико Феллини, режиссер и писатель». «Журнал “Иностранная литература” сделал прекрасный подарок нашим читателям, опубликовав в 3-х номерах книгу Федерико Феллини “Делать фильм” в отличном переводе Ф. Двин. Маленький роман-эссе, где главный герой — кино. От имени ЛГ я обратился к режиссеру с письменными вопросами». В газете помещен парный фотоснимок обнявшихся Феллини и Евтушенко. Подпись: «Этот снимок сделан в Чинечитта на съемках фильма “Джульетта и духи” в 1964 году. При просмотре материала я сказал Феллини, что на его месте я бы выбросил один слишком уж красивый кадр — женское лицо, полузатененное кружевной занавеской. Феллини согласился, но потом, как выяснилось, кадр оставил. Через 15 лет я спросил его почему. Феллини развел руками: “Человек больше всего боится лишиться своих недостатков”». «Феллини сам построил свой корабль и сам стал его капитаном, мужественно проходя между Сциллой коммерции и Харибдой снобизма. Он принадлежит к немногим в странах Запада режиссерам, которые не уподобляются тем капитанам, кому все равно, кто их нанимает и какой груз они везут. Корабль Феллини нередко блуждал в миражах, но крепкие руки профессионала, лежащие на штурвале, неизменно выравнивали курс от ложных маяков в сторону настоящего искусства. <…> Книга Феллини “Делать фильм” — блестящая проза как таковая, а вовсе не мемуары и не руководство к кинопроизводству. Маленький роман-эссе, где главный герой — кино. Стереоскопически выпуклые рассказы, которым мог бы позавидовать любой профессиональный писатель. Тончайший талант увидеть тайну мира даже в пасхальном яйце, лежащем на кружевной салфеточке. Вымытые дождем воображения предметы и образы детства, казалось бы, неминуемо запыленные временем. Влюбленность в людей, в запахи, в краски, заставляющая задуматься о том, что лишенный дара любви никогда не смог бы воскресить силой искусства этих людей, запахи, краски. Погружение в глубь психологии творчества, как в батискафе, когда в иллюминаторе колышутся смутные водоросли замыслов и проплывают причудливые донные рыбы предчувствий… Во время чтения этой книги я несколько раз — особенно в понравившихся местах — нервно ерзал: какого писателя мы потеряли! Но почему потеряли? Ведь книга есть… Она и побудила меня обратиться к режиссеру с письменными вопросами, уточняющими замысел этого непростого, как и сам автор, произведения. Феллини ответил не сразу, но с подкупающей серьезностью и глубиной. Наши несколько встреч проходили с довольно большими временными интервалами, и, честно говоря, я кое-что подзабыл. А вот Феллини не забыл, и, наверно, это свойство незабывания людей и есть неиссякаемый источник его творчества. Е. Е. Твоя книга завершается тем, что к тебе подходит девочка и просит что-нибудь написать на клочке бумаги. Ты берешь в руки бумажку и вдруг видишь, что она вся испещрена надписями. Тебе негде писать, и ты еле-еле находишь местечко, где вписываешь: “Я попытаюсь…” История человеческой мысли подобна такому сплошь исписанному листку. Иногда кажется, что нет уже места, чтобы вписать свое слово, которое что-то добавит ко всему остальному. Является ли, по-твоему, сфера мысли неким замкнутым пространством, где вписать свое можно лишь за счет устранения прежнего, или этот листок обладает волшебным свойством саморасширяться? Что означает на этом листке феллиниевская надпись в твоем собственном понимании? Ф. Ф. Кто-то сказал, что если человек выражает через сновидения самую сокровенную, неисследованную часть самого себя, то человечество выражает себя через искусство. Если такой взгляд на творчество приемлем, то отпадают разговоры об ограниченности творчества: художник всегда может отыскать для себя чистый уголок на том листке, который ты рассматриваешь метафорически. Художественное творчество — это не что иное, как сновиденческая деятельность человечества. Может ли истощиться, иметь какие-то границы бессознательное? Могут ли истощиться сновидения? Эта деятельность мозга спящего человека носит автоматический, непроизвольный характер. (Тут я не согласен с Феллини. Сновидения — это самый реалистический кинематограф. И реализм бессознательного, автоматического не существует. — Е. Е.) Но у художника эта деятельность сочетается с изобразительными приемами, с так называемой символикой. Художник отдает себе отчет в том, что творить — значит “упорядочивать” нечто уже существующее, проецировать это на восприятие других людей. Творчество представляет собой переход от хаоса к космосу, от недифференцированного, запутанного, неуловимого — к чему-то, обретшему прекрасную, совершенную форму, от бессознательного — к сознанию. Вот почему мне кажется, что в художнике ощущение творчества как процесса сильнее, чем ощущение его как конечной цели. <…> Е. Е. Ты почти избегаешь в этой книге разговора о том, какую роль сыграла в твоем формировании литература. И все-таки какие книги для тебя были самыми значительными в детстве, в ранней юности? Ф. Ф. Попробую вспомнить. Итак, “Пиноккио”, “Фортунелло”, “Джабурраска”, “Остров сокровищ”, Эдгар По, “Арчибальд и Петронилла”, Жюль Верн (правда, у него я пропускал целые главы, а иногда читал только начало и конец), Сименон (мы с ним стали друзьями). Потом, хотя нам и вдалбливали их в школе, — Гомер, Катулл, Гораций… Нравился мне и “Анабазис” Ксенофонта, где солдаты на привалах “ели сливки и пили вино, опершись на длинные копья”. Позднее пришли русские писатели: Гоголь, Чехов, Гончаров… “Смерть Ивана Ильича” Толстого — что за поразительная вещь! А однажды — я уже был взрослым — один мой друг-писатель привез мне “Превращение” Кафки. “Проснувшись однажды утром после тревожного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое”. “Бессознательное”, которое у Достоевского было объектом тревожного и захватывающего исследования и установления диагноза, здесь становилось предметом повествования, как в забытых мирах, легендах. Совсем иное я находил в американском романе. Стейнбек, Фолкнер, Сароян: наконец-то настоящая жизнь, наполненная приключениями, пульсирующая. Никакой парадности, никаких мундиров, коллективных ритуалов, триумфально-воинственной риторики, а подлинные человеческие чувства, повседневная борьба. Это была подлинная жизнь, так отличавшаяся от мрачного витализма фашистских иерархов, прыгавших в своей черной униформе сквозь огненные кольца… Е. Е. Веришь ли ты в возможность скрупулезной экранизации как только в экранизацию “по мотивам”? Не приходила ли тебе в голову мысль экранизировать “Ад” Данте? Ф. Ф. “Ад” Данте? Кто только мне не предлагал экранизировать его, и всякий раз, когда я отказывался, лица заказчиков вытягивались в сурово осуждающей гримасе: плохо, очень плохо, непростительно, что я отверг такое почетное предложение… А вообще предложение заманчивое: я бы с удовольствием сделал часовой фильм, опираясь на Синьорелли, Джотто, Босха, рисунки душевнобольных. Получился бы этакий бедный, тесный, неудобный, перекошенный, плоский адик. Но продюсерам требуется Доре: клубы дыма, красивые голые задницы и вполне научно-фантастические драконы. Произведение искусства рождается в своей единственной выразительной форме. Все экранизации, все переложения я считаю чудовищными, нелепыми, уродливыми. (Не перебарщивает ли Феллини? Ведь он сам снял “Сатирикон” по Петронию. Но во многих конкретных примерах он — увы! — прав… — Е. Е.) Считаю, что кино не нуждается в литературе — ему нужны лишь свои авторы-сценаристы, выражающие собственные идеи через ритмы и размеры, присущие лишь кинематографу. Кино — автономное искусство, и его нельзя превращать в иллюстрацию. Что берется из книг? Какие-либо ситуации. Но ситуации сами по себе не имеют никакого значения. Главное — чувство, с которым они показаны, фантазия, атмосфера, свет. Интерпретации — кинематографическая и литературная — одних и тех же фактов не имеют между собой ничего общего. Это два совершенно разных способа самовыражения. <…> Е. Е. В своей книге ты настойчиво подчеркиваешь, что никогда не встречал полностью взрослых и что все взрослые — это на самом деле дети. Мне тоже кажется, что, если человек полностью не закостеневает, его формирование может быть бесконечным… А что бы ты посоветовал в таком случае детям? Не становиться взрослыми? Ф. Ф. Прежде всего я бы постарался им привить любопытство и научил бы их ничего не бояться. Остерегайтесь спугивать или глушить в ребенке любопытство; это — прекрасное орудие защиты и исследования, это — чувство, которое надо сохранять во что бы то ни стало. <…> Ни разу не видел, чтобы родитель спрашивал у ребенка, каким представляется ему кот или дождь. Что ему снилось ночью и почему он этого боится. <…> Фильм, которого я, к сожалению, не сделал, да и сделать его невозможно, это история сотни детей двух-трехлетнего возраста, живущих в огромном густонаселенном доме на окраине большого города. Я бы показал жизнь этого большого дома, увиденную и придуманную детьми, — с любовными историями, с ненавистью и несчастьями, и все это на тех же лестницах или в садике перед домом. <…> Поддавшись очарованию феллиниевской задумки, я подошел к своему трехлетнему сыну Саше и спросил его: “Что такое кот?” И вдруг я заметил, что глаза моего мальчика обратились с вопросом к окружающим взрослым, и один из них начал объяснять ему то, что должен был объяснить он сам, и, возможно, каким-то особенным, наивно-мудрым способом». Пятнадцатого-шестнадцатого ноября 1982 года Евтушенко написал «Хранительницу очага».
…В эти дни Евгений Евтушенко у нас, в Абхазии. Недавно он побывал в Новом Афоне, затем совершил поездку в колхоз имени XXIV партсъезда села Лыхны Гудаутского района, осмотрел новостройки и исторические памятники села, встретился с тружениками этого передового хозяйства. На встрече Евгения Евтушенко с тружениками колхоза имени XXIV партсъезда присутствовали кандидат в члены бюро ЦК КП Грузии, первый секретарь Абхазского обкома партии Р. Бутба, первый заместитель председателя Совета министров Абхазской АССР В. Цугба, заместитель заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК КП Грузии Ю. Мосашвили, заведующий отделом пропаганды и агитации Абхазского обкома партии В. Авидзба, секретари Гудаутского РК КП Грузии К. Озган, Ю. Табуцадзе, Ю. Папба, директор музея Дружбы народов АН Грузинской ССР Т. Бадурашвили, известные поэты и писатели И. Абашидзе, Б. Шинкуба, И. Амирэджиби, В. Алпенидзе, А. Сулакаури, композитор С. Мирианашвили. На следующий день Е. Евтушенко чествовали труженики Цебельдского животноводческого совхоза Гульрипшского района. В просторном зале 1-й средней школы состоялся большой вечер поэта. Тепло приветствовали поэта секретарь Абхазского ГК партии Р. Бутба, заведующий отделом культуры Гульрипшского райисполкома Г. Коршия, рабочая Цебельского совхоза Н. Кухалейшвили, педагог А. Гурунян, поэты В. Соколов, Ш. Акобия, И. Тарба. М. Шаханов. Затем состоялся концерт художественной самодеятельности, на котором звучали абхазские, грузинские, русские, армянские, украинские, эстонские песни, стихи Е. Евтушенко и др. поэтов. Участники вечера осмотрели место раскопок древнего Цибилиума… О славной истории главной крепости древней Апсилии рассказывали руководители археологической экспедиции кандидат исторических наук Ю. Воронов, О. Бгажба. В ходе осмотра было высказано пожелание об усилении внимания к сохранению и популяризации уникальных памятников Цебельды и организации на их базе современного историко-архивного музея-заповедника. На встрече в Цебельде присутствовали первый заместитель председателя Совета министров Абхазской АССР В. Цугба, заведующие отделами Абхазского обкома КП Грузии В. Авидзба и Д. Губаз, секретари Гульрипшского РК КП Грузии Г. Начкебия и Э. Сурменелян, первый секретарь Ванского РК КП Грузии Н. Андриадзе, министр пищевой промышленности Грузинской ССР А. Концелидзе, директор республиканского музея Дружбы народов Т. Бадурашвили, заместитель председателя Совета по грузинской литературе при Союзе писателей СССР X. Гагуа, известные поэты и писатели К. Каладзе, М. Ласурия, И. Амирэджиби, В. Алпенидзе, К. Ломиа, И. Тарба, Г. Каландия и др., издатели, переводчики, ученые и поэты из Англии и Швеции.Государственный поэт. Государственный размах торжества. Пир горой. Юбилеи надо отмечать на Кавказе. Но и работать надо. Двадцать четвертое сентября 1983 года, «Московская правда»:
Двадцать первого сентября, среда. У Большого театра и на Красной площади проведены съемки сцен из нового художественного фильма Евтушенко. …антураж — картонная стена здания, сбитый немецкий бомбардировщик, пушки, снаряды, винтовки. …у Василия Блаженного ждут, когда солнце осветит место съемки. «Наша работа подходит к концу, но эти сцены будут в фильме первыми…» Женя — ученик 6-го класса Сережа Гусак. Бабушка — табельщица Дворца спорта в Лужниках Г. Стаханова. «…принял участие в съемках известный австрийский актер К. Брандауэр. Он знаком москвичам по лентам “Мефистофель” И. Сабо и “Жан Кристоф” Ф. Вильде».В ноябре — первая премьера фильма: в зиминском кинотеатре «Россия». Вторая премьера — в иркутском Дворце спорта в январе 1984-го. Между Зимой и Иркутском — поездки: Италия и Китай. В Венецию на фестиваль «Поэты и Земля» в рамках биеннале он привозит Нику Турбину. «Золотой лев». Ослепительный знак несчастья в руках счастливой девочки. В мае он покажет «Детский сад» в Ереване. В поездках и кинозаботах стихи происходили нечасто. Поэма «Бедная родственница» оказалась по-своему рекордной — в смысле маленького объема. Сам сюжет — возникновение на выпивоне киноэлиты некой старушки из Орла, на самом деле учительницы инглиша, с сумками в руках, — сам сюжет (написанный, впрочем, прекрасно) стал лишь поводом для автора разразиться многословной рефлексией на сей счет, и поэма заслуженно потерялась в списке его эпоса. Евтушенко вполне мог умещаться в коротких вещицах, где густо концентрировалась вся проблематика тех дней его жизни.
ПРИШЛИ ИНЫЕ
Арбат покрасили, расцветили, поставили на нем южно-курортные фонари, в свете которых пошла такая жизнь, от которой глухие арбатские старухи на свою голову снова обрели слух — и бессонницу, окончательную, как бессмертие. Мертвую тишину сталинского маршрута от Кремля до Ближней дачи, некогда впервые потревоженную гитарой Окуджавы, беспамятно разнесли в пух и прах новые гитаристы, металлисты и афганцы, хитроватые стихотворцы, жуликоватые живописцы. Вначале дело не доходило до прямой барахолки. Клокотали свежие грозы, и молнии были продолжительно светящиеся. Еще скрипачи и флейтисты играли просто так, для души. Старик без голоса и без слуха, с гирляндой орденов-медалей во всю грудь, на детской гармонике наяривал попурри из фронтовых песен, уже за деньги.Толстуха с аккордеоном красномордо голосила, черпая из народного репертуара. Под Грузинским культурным центром появился небольшой памятник Маяковскому — юноша в плаще. Он постоял недолго: в ночи ему разбили лицо. Эта эпоха отторгала этого поэта. Он исчез с Арбата. Толпы и кучки наивных ротозеев внимали бродячим проповедникам, коих развелось несметное племя. Милиция пребывала в растерянности, хотя и обзавелась новой формой и дубинками. Из матрешек вылезло лицо Горбачева с пятном на лбу и пошло на продажу. Кришнаиты ходили колоннами с бубнами и колокольцами и, торгуя своей литературой, собирали средства на сооружение храма. Самодельные брошюры по технике секса мгновенно расхватывались. Желто-голубые флаги осеняли непривычных по виду и выговору священников под магазином «Украинская книга». Под домом философа Лосева разнесли телефонную будку. Дом с аптекой, над которой затанцевал свою судьбу безумец Андрей Белый, восставал из полунебытия. Политику исподволь вытесняла торговля. На всех углах стали продавать кошек, собак и птиц, котят в птичьей клетке. Красные знамена переходили из рук торговцев в руки заморских гостей. Боевые награды пользовались повышенным спросом. Георгиевский крест и орден Ленина соседствовали на груди Арбата, который попутно отметил свое гипотетическое шестисотлетие. Вяло разъезжала милицейская машина с Георгием на боку. Ушастый ишак гадил под себя. Старушка в косынке голыми руками собирала его кал. У ресторана «Прага» ходили парами хорошо зарабатывающие нимфетки. Во всех трех овощных магазинах круглый год сияли половозрелые груди грейпфрутов. Чернявые анекдотчики у Театра имени Вахтангова на два голоса сыгранно травили свои байки, собирая самую большую публику, — взрывы хохота сотрясали серую громаду театра. Цыганята, вцепившись в штаны иностранцев, голыми ребрами волочились по грязным камням. Открылись арт-галереи. Уличные мазилы считали баксы. Хорошенькая кореянка в национальной технике искусно рисовала блицпортреты. Волевая девочка-скрипачка работала ежедневно, ее белая собачка в голубой газовой шляпке выглядывала из красно-бархатного уголка футляра, заполненного купюрами. Бомжи обжили развалины, чердаки и подвалы, пошли пожары. Пожарник в шлеме, тягая раздутый, как сломанная нога, шланг, демоном перелетал из окна в окно на шестом этаже дома номер 17, объятого пламенем, — зеваки внизу говорили о происках французов, имея в виду масонов. Арбатский километр раскручивался до бесконечности вокруг себя самого. Краска на домах гасла, жухла и осыпалась вместе с домами. Чисто выбритый экстрасенс ставил экспресс-диагноз методом биолокации приезжим из Беларуси. Молодые инвалиды просили милостыню. Беженцы спали семьями вповалку на грудах мусора, накрытые листами бумаги с подробным перечислением своих бедствий. Поэт Евтушенко и журналист Черкизов навеселе вышли из ресторана, и журналист разбрасывал во все стороны и совал в руки прохожим долларовые дензнаки. В Серебряном переулке всю таинственную пристройку к дому номер 3 покрывал шелковым пламенем изумрудный плющ. Начальное колено Кривоарбатского переулка подростки переименовали в переулок Цоя, все стены исписав клятвами и признаниями в любви своему покойному кумиру. Там Джуна одно время собирала толпы, окруженная телохранителями. В конце Кривоарбатского разрушался корабельный особняк архитектора Мельникова. По Арбату постукивал палочкой крохотный бесплотный старикашка, слепец в черных очках, выкрикивая фальцетом: «Женщину хочу!» Средь бела дня юная ню с ожогами от погашенных на ее спине окурков, в красных, великоватых ей полуботинках вибрировала на коленях перед кудлатым бомжем. «За сто рублей!» — оповещал пацан с фонарного столба. На фоне больших кукол-зверей фотографировались дети, весь день их смешил человечек в ядовито-желтой маске морщинистого упыря. Вечером он снимал маску, становился седым благообразным старичком, брал в руку портфель и уходил с работы домой: он работал прямо у своего дома. Лессированный питон окольцовывал тельце хрупкой девушки, позирующей фотографу. На доме с рыцарем в ногах у рыцаря выросло деревце. С холма под белой церковью Симеона Столпника дети катались на санках до самой весны. По весне в тишине куртины на Арбатской площади, сверкая свечками, равноапостольно шествовали с шелестом 12 каштанов. Перестройка началась с революции газет. Газетчик Евтушенко публикует в «Правде» приветствие новым временам «Кабычегоневышлисты». Начиналось движение в поддержку перестройки.Литература была для нас личным делом. На кухню, в сторожку, в бойлерную не помещались никакие абстрактные читатель, народ, страна. Некому было открывать глаза или вразумлять. Все всё и так знали. Гражданскому долгу, именно как внешнему долженствованию, просто неоткуда было взяться. И если кто писал антисоветчину, то по сердечной склонности. Меня поэтому так озадачил рассказ Евтушенко в коротичевском «Огоньке» о том, на какие уловки он шел, чем жертвовал, в какие двусмысленные отношения вступал с высокими партийными чинами, только б его не разлучали с читателем, позволяли открывать глаза. Совершенно непонятный мне склад души.В «Трепанации черепа», сквозь ряд разнообразных баек, автор вспоминает некое утро с бодуна в переделкинских декорациях: проснулись с друзьями на даче неназванного драматурга, пошлепали вдоль писательских угодий, выцыганили у Межирова — да, выцыганили у мэтра — пятерку на опохмел и между делом увели собаку с евтушенковской дачи. Сравним. Евтушенко (1956):
И вальяжный голос сообщает приятные вещи о моих стихах, но коверкает мою злополучную фамилию, и мне достает педантизма Евтушенко поправить. Время от времени я говорю «спасибо» и молчу. Не по гордыне или по неприязни, а по скованности и неумению вести литературные разговоры с незнакомыми людьми. Он спрашивает меня, как поэт поэта, о моих американских впечатлениях. И я отвечаю. Он просит «подослать» ему в Переделкино книжку. И я обещаю. И на этом мы расстаемся.Результат звонка — стихи Гандлевского в евтушенковской антологии «Строфы века». Насчет странных сближений. В номере третьем за 2006 год журнала «Воздух» А. Цветков пишет «Объяснение в любви», дифирамб Гандлевскому.
Мне вспоминается, что в день смерти Окуджавы я как раз случайно оказался в Москве, а на следующий день мы с Гандлевским по какой-то забытой надобности отправились через Арбат и столкнулись с огромной толпой, охраняемой почтительными ментами, один из которых ввел нас в курс дела: «Окуджаву хоронят». Таких слов, и в таком тоне, из уст правоблюстителя я не слыхал в жизни и больше не услышу — случается, как известно, раз в двести лет. Тогда мы еще раз взглянули на толпу, и Гандлевский сказал: «Байдарочники».Так вот. Когда в июне 1972 года Окуджаву решили прогнать из партии, он залечивал раны как раз при помощи байдарочного путешествия. Байдарочник, выходит, он сам, Окуджава. Правда, почти прогнанный. Надо было прокатиться массе времени, чтобы в 2012 году Гандлевский представил другой взгляд на вещи:
Были наиболее известные «шестидесятники» ложными фигурами или подлинными героями, или дело обстояло сложнее? Разумеется, сложнее, и чем больше я удаляюсь от того времени, тем с большим почтением отношусь ко всей тогдашней плеяде одаренных поэтов. Тогда наше восприятие было по необходимости несправедливым (мы были молодые, 20–25 лет — не самый справедливый возраст). Например, когда рухнула советская власть, я с удивлением увидел, что высотные здания хороши: они перестали быть казенным символом. Надо было, чтобы рухнула советская власть, — и я почувствовал, что Окуджава — замечательный лирик, а вовсе не пресноватый любимец КСП (Клуба самодеятельной песни. — И. Ф.). Поэтому я воспользуюсь сейчас случаем расписаться если не в любви (а ко многим авторам — и в любви), то в культурном поколенческом почтении.Через пару десятилетий и Кибиров заговорил по-другому. В общем плане — так:
Когда говорят о широкой любви к поэзии в шестидесятые годы, обычно отмахиваются: ну, это потому, что поэзия занималась не своим делом, служила вместо публицистики. Да, отчасти так можно объяснить популярность Евтушенко, Высоцкого. Но из-за какой публицистики перепечатывали Мандельштама, обериутов? А перепечатывали! Я считаю, что это нормально — когда искусство берет на себя функции, по мнению эстетов, ему не свойственные: говорит о жизни, о том, что хорошо, что плохо. Иначе будет то, что уже случилось с изобразительным искусством и что может случиться с любым другим видом художественной деятельности. Останется так называемое рыночное искусство: Шилов, Глазунов и т. д. И останется так называемое «актуальное искусство», интересное довольно ограниченной тусовке и не интересное никому, не вхожему туда. К сожалению, чаще всего это даже не остроумно, а умопомрачительно скучно, хоть и выдает себя за игру.Конкретно о Евтушенко:
Советская литература так или иначе предполагала сотрудничество с властями, и я не могу осуждать за это шестидесятников. Я стал понимать этих людей, и мне сделалось неловко за то, что я над ними куражился. Это скорее живое чувство, чем рассуждение. Когда я впервые оказался сидящим рядом с Евтушенко, мне перед ним было неловко, памятуя все, что я о нем понаписал. Это неловкость перед живым человеком за твой плохой поступок. <…> И еще один момент: наверняка (хотя я этого точно не помню) к моему тогдашнему порыву примешивалась разночинная зависть. А это совсем стыдно.А белый ямб о пяти стопах Евтушенко к той поре уже давно и успешно усвоил, написав «Голубь в Сантьяго» (1974–1978). Эта форма пришла к Евтушенко скорее всего от Луговского («Середина века»), но Луговской-то ориентировался на опыт предшественников — Пушкина, Блока, Ахматову, Ходасевича, Мандельштама. Последние двое особенно повлияли на работу новых в ту пору поэтов, включая Гандлевского. Так замыкается круг.
ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА
Все-таки не прав был учитель Маяковский, сказав:Именно это несдержанное проявление неприглаженных человеческих страстей и придает фильму его силу <…> впечатляющий кинематографический дебют.«Ньюсдей»:
Образы и сцены сливаются воедино, подобно ручьям, впадающим в реку, финал волнует и захватывает, и к последнему кадру автор достигает того, что ему удается лучше всего. Он создает поэму.Но больше всех не прав Бродский, когда демонстративно выходит из американской Академии искусств и литературы оттого, что в 1987-м ее почетным членом стал Евтушенко. Помнится, Чехов и Короленко поступили сходным образом относительно Российской Императорской академии, но ровно в противоположном смысле: туда не приняли собрата — Горького. Но еще больше не прав и виноват он сам, Евтушенко. Рассыпалась в прах третья семья. Внешне всё выглядит просто и в некотором — моральном — плане в его пользу: жена ушла. Да, Джан с ним больше нет. Слагаются тягостные стихи о цицинателах, грузинских светляках:
(«Цицинателы»)
(«Внутрь пожара»)
(«Прощание»)
(«Третий развод»)
(«Звезда Гудиашвили»)
(«Надо бы поскупее…»)
Трудно себе представить более целенаправленную творческую биографию, чем биография Евтушенко. В Америке молодой человек со сходным душевным складом выбрал бы себе профессию проповедника или, может быть, политического деятеля. В России — он становится поэтом. Много раз Евтушенко ставил себя под удар, добиваясь освобождения арестованных писателей; в их числе были Анатолий Марченко, Лев Тимофеев, Феликс Светов, Наталия Горбаневская, Иосиф Бродский. Несколько раз в разных обстоятельствах Евтушенко обращался к правительству, защищая право Солженицына выражать свои взгляды на русскую историю и религию. <…> Широкое распространение получило неопубликованное стихотворение “Афганский муравей”, осуждающее советское вторжение в Афганистан. Евтушенко вместе с Сахаровым — один из основателей антисталинского общества «Мемориал». Будучи депутатом от Харькова, Евтушенко выступил на Первом съезде с речью, в которой осудил монопольную власть Коммунистической партии. Шовинисты, основываясь на выступлениях Евтушенко, назвали его “врагом партии и писателей”… Поэзия выбрала Евтушенко в той же мере, в какой он выбрал поэзию.Ну а «Конец мушкетеров» напечатан. Кстати сказать, мушкетеры фигурировали уже в сценарии «Детского сада»: сначалаЛиля (шмара Шпиля — Караченцова) читает отрывок из Дюма о д’Артаньяне избитому Жене, а потом Женя читает «Мушкетеров» Лиле, убившей Шпиля, когда они вдвоем убегают от банды в товарняке. Старого д’Артаньяна сыграл бы Евтушенко — кабы фильм состоялся. Жанр этого проекта определить невозможно. Микс комедии, пародии и мелодрамы (коктейль Евтушенко). По сюжету королева-мать решает заменить на троне короля его братом-близнецом, которого держит в Бастилии в железной маске, а золотой ключик от маски королева носит на шее. Новый король оказался еще гнуснее первого. Самый романтический эпизод сценария пародирует знакомую всем со школьных лет сцену. «Поле битвы. Виконт де Бражелон медленно скачет на коне, медленно размахивая шпагой в одной руке и знаменем Франции в другой. Солдат во французском мундире, медленно скачущий за виконтом, медленно вскидывает пистолет, целясь в спину. Из спины виконта медленно вырывается крошечный кусочек мундира и медленный фонтанчик крови. Виконт медленно падает с коня, и знамя Франции медленно накрывает его. Над мертвым телом и упавшим знаменем Франции медленно летят конские копыта…» Виконта убивают по приказу короля, чтобы освободить Лавальер от жениха. Сцену гибели Бражелона — сына Атоса, жениха Лавальер, будущей фаворитки Людовика XIV, — Евтушенко изображает по аналогии с аустерлицким эпизодом из «Войны и мира»: князь Андрей, сраженный со знаменем в руке. Во всех своих героях Евтушенко видит себя. Он — интеллигентный Женя. Женя-Пьеро плюс Женя-Буратино, ключевое слово — золотой ключик. Он же — Толян-артист, плясун на свадьбах, типичный двойник. Он — д’Артаньян, молодой и старый. Тут много всяческой литературы. Порочная шмара Лиля, соблазн для подростка Жени, смахивает на Манон Леско. Сценарий Евтушенко в восьмом номере «Искусства кино» предваряет предисловие главного редактора Константина Щербакова:
Мушкетеры, д’Артаньян, Анна Австрийская — стоит ли тратить на это сегодня драгоценную журнальную площадь? Даже если рядом с именем Александра Дюма оказывается имя Евгения Евтушенко — стоит ли? Конечно, я задавался этим вопросом, приступая к чтению сценария «Конец мушкетеров». А когда чтение подходило к концу и постаревшие, казалось, навсегда простившиеся со своей молодостью мушкетеры один за другим гибли в благородном неравном бою, — я вдруг почувствовал, что комок подступает к горлу и ничего нельзя поделать с этой моей сентиментальной растроганностью. Всплыло, поднялось давнее — не только из той поры, когда мальчишкой зачитывался «Тремя мушкетерами», но и из иной, более поздней, когда с эстрады Политехнического Евтушенко бросал в зал свои поэтические дерзости, почитавшиеся неслыханными. Поры смелых упований и надежд, поистине романтических. Как густо были они присыпаны пеплом последующих десятилетий и как легко их, оказывается, всколыхнуть… Евтушенко — разный, это общеизвестно, но прежде всего он неисправимый романтик — романтик до наивности, детскости. Он верит, что — да, годы могут истрепать, замотать, приглушить, но если коварство, предательство, подлость пытаются вовсе уж не оставить жизненного пространства для достоинства, дружбы и чести, — поседевшие мушкетеры, сильно траченные окружающей их действительностью, смогут, как прежде, вскочить на своих коней и выхватить шпаги из ножен. И о чем бы ни писал Евтушенко, хоть бы и про мушкетеров, — это обязательно и про себя тоже. А может быть, в первую очередь — про себя. … Я позвонил Евгению Александровичу, сказал — сценарий будем печатать и добавил: — Только надо бы почистить текст, попадаются абзацы и строки, режущие глаз, да, попросту говоря, безвкусные… — Не надо ничего трогать, — решительно возразил Евтушенко, — какой есть, такой есть. Хотите — печатайте, не хотите — верните. — Но если хотя бы немного, чуть-чуть… Словом, я вполне допускаю, что какие-то строки могут и покоробить читателя, покажутся ему лежащими за границей меры и вкуса. Только вот странная штука… Пробуешь это убрать, вернуть мере и вкусу надлежащее место — и одновременно уходит нечто существенное в атмосфере, интонации вещи. Евтушенко очень целен как поэтическая личность — при всей своей общепризнанной разности, непредсказуемости. Итак. Дюма, Евтушенко, д’Артаньян — потесненный, оттертый, оттиснутый беспощадной реальностью, пусть даже ушибленный и обработанный ею, но не обезличенный и не поставленный в общий ряд. «Мушкетеры подъезжают к реке, сближают коней, обнимают друг друга и смотрят в воду. Но в ней — отражения только четырех одиноких коней, заседланных, но уже без всадников». Убит д’Артаньян, погибли его друзья, но не убить достоинства, дружбы и чести. Наивно? Ну и пускай.То, что происходит в киношных делах, довольно наглядно выплеснулось на страницы в том же восьмом номере, и это было общей картиной происходившего в действительности за рамками кинематографа. 5-й съезд Союза кинематографистов СССР (май 1986 года) недаром был предсценарием грядущих событий в государстве вообще. Смена власти, первые успехи, развал и медленное возрождение. Задержимся на страницах восьмого номера «Искусства кино». Интересно взглянуть на «Конец мушкетеров» на фоне следующего материала: В. Синельников «Иркутская трагедия». «В Союз кинематографистов СССР приходит телеграмма из Иркутска, от первого секретаря местного отделения союза Евгения Корзуна: “…совершив акт самосожжения, покончил с собой оператор Иркутского телевидения, телережиссер находится в реанимации, телекорреспондент — в тяжелейшем состоянии…” В итоге многолетний руководитель Иркутского телерадиокомитета Виктор Петрович Комаров лишился своей должности. Секретариат правления Союза кинематографистов СССР “исходя из создавшихся условий” отказался от проведения в Иркутске 1-го Всесоюзного фестиваля неигровых кино-, теле-и видеофильмов…» О Комарове (резюмирует автор статьи Синельников с акцентом на шестидесятничество): «Старожилы иркутской журналистики вспоминают, что начинал он в шестидесятые годы горячим, беспокойным, как то время, редактором иркутской “молодежки”. При его редакторстве готовили свои первые газетные заметки А. Вампилов, В. Распутин… Прошедшие годы каждый из нас прожил по-разному, на каждом из нас они оставили свою печать. Комаров пал их жертвой, но не потерял активности. Только теперь это активность неприятия инакомыслия, ломающая и унижающая достоинство сотрудников. Вскоре коллегия Гостелерадио СССР приняла новое решение — оставить Комарова председателем комитета, на ступенях которого горел кинооператор Иванов… На первом же собрании Комаров сказал: “Я знаю всех, кто выступал против меня. Преследовать не буду”». Все это происходит, заметим, на евтушенковской малой родине, с которой он связан пожизненно. А вот в рубрике «Свободная тема» — разбор фильма «Группа товарищей». Автор сценария И. Марголина. Режиссер М. Ляховецкий. Операторы Е. Еланчук, С. Гусев. ЦСДФ, 1987. Два текста по этому поводу — Юнны Мориц и журналистки Инны Соловьевой. Разбираются они долго. Перестроечные страсти кипят. В редакции «Искусства кино» также возникли споры о фильме «Группа товарищей». Большинство разделяет точку зрения И. Соловьевой. Юнна Мориц: «…известный гулял анекдот о волках, слопавших зайца и сочинивших по этому случаю некролог за подписью “волчья стая”, но медведь-редактор облагородил подпись, заменив “волчью стаю” на “группу товарищей”. …я размышляю о емкости очень короткой и очень интересной документальной ленты, где трагической нитью связаны агроном Худенко, режиссер Андрей Тарковский, художник Вадим Сидур, поэты Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Борис Пастернак, Осип Мандельштам, режиссер Анатолий Эфрос и незримая “группа товарищей”, которая с превеликим удовольствием подписывает некрологи, благопристойно провожая в мир иной…» Для справки: агроном Худенко, применив подрядный метод, за свои — успешные — эксперименты попадает в тюрьму и там умирает в 1974 году. «…Но художник может хотя бы складывать впрок свои произведения в подвале. А что делать кинорежиссеру?..» Письмо Андрея Тарковского отцу (показано в фильме «Группа товарищей»): «Дорогой отец! Мне очень грустно, что у тебя возникло чувство, будто бы я избрал роль “изгнанника” и чуть ли не собираюсь бросить свою Россию… Я не знаю, кому выгодно таким образом толковать тяжелую ситуацию, в которой я оказался “благодаря” многолетней травле начальством Госкино. <…> Я не диссидент, я художник <…> и не верю в несправедливое и бесчеловечное к себе отношение. Я же как остался советским художником, так и буду, чего бы ни говорили сейчас виноватые, выталкивающие меня за границу. Целую тебя крепко-крепко, желаю здоровья и сил. До скорой встречи. Твой сын — несчастный и замученный Андрей Тарковский». В том же восьмом номере академик А. Самсонов под рубрикой «Точка зрения» опубликовал заметку под названием «Сегодня так нельзя. После прочтения сценария»: «Я узнал, что на киностудии “Мосфильм” режиссер Юрий Озеров начал работу над большой картиной “Сталинград”… По Озерову получается, что в стратегических просчетах 1942 года виноват кто угодно — Генштаб, Тимошенко, Хрущев, но только не Сталин. …Поразительно, что есть еще люди, которые пытаются отстаивать авторитет Сталина, связывать с его именем наши достижения, победы… Уму непостижимо! Хочу повторить вслед за Алесем Адамовичем: “Первое, что необходимо, убрать наконец с ‘ветрового стекла’ хотя бы нашего кино донельзя знакомый мундирный портрет. Хватит ‘Освобождений’, ‘Побед’, ‘Битв под Москвой’ — пора заговорить о Сталине на том же уровне народной правды, на каком находятся лучшие литературные произведения о войне”». В перестройку кинематограф жил и умирал бурно. В 1986-м умер Андрей Тарковский. Ленинскую премию ему дали посмертно. В журнале большинство акцентов переведено на него. В России наступала другая кинематографическая действительность. Вышла «Асса» Сергея Соловьева — 1987 год (композитор — Борис Гребенщиков). Народ смотрит «Маленькую Веру» (сценарий М. Хмелик, постановка В. Пичула. Центральная киностудия детских и юношеских фильмов им. Горького, 1988). В восьмом номере «Искусства кино» (рубрика «Кинематограф 80-х. Дневник») пытают бывшего зампредседателя Госкино СССР Б. Павленка, который в 1970–1980-х курировал производство художественных фильмов: припоминают ему Тарковского и другие грехи, а Павленок изо всех сил оправдывается. А на страницах 111–113 — интервью с Милошем Форманом. На экраны вышли три его фильма: «Полет над гнездом кукушки» (Юнайтед Артисте, 1975) — шел в Лужниках, 15 тысяч зрителей; «Регтайм» (Парамаунт, 1981); «Амадей» (Сол Зайенц Компани, 1984). Девятый номер «Искусства кино» за 1988 год — окончание публикации «Мушкетеров» Евтушенко. Номер открывается сообщением о XIX Всесоюзной партийной конференции, которая прошла два месяца назад, а жители страны в те четыре жарких летних дня якобы не отходили от экранов и со вниманием читали газеты. В ближайших номерах собираются печатать сценарии Евгения Габриловича («Напоследок»), Людмилы Петрушевской («Куплю тебе бабу») — серьезная конкуренция для сценария Евтушенко. Идет обсуждение документального фильма «Диалоги» (сценарист и режиссер Николай Обухович). Вступительное слово к фильму — Андрея Вознесенского. Который поминает Мейерхольда как предтечу новейшего авангарда. Место действия — бывший особняк камергера двора и покровителя изящных искусств фон Дервиза на бывшей Галерной. Подмостки Большого зала дворца были арендованы при Мейерхольде Домом интермедий, где он ставил пантомиму «Шарф Коломбины». Теперь здесь новые Дапертутто: автор общей джазовой композиции фильма Владимир Чекасин и создатель музыкального театра «Популярная механика» Сергей Курехин плюс джазовый фестиваль в Тбилиси как прослойка действия. Александр Флярковский по поводу «Диалогов» сказал, что поэт на экране — рекламщик, Гребенщиков зря дрыгался в строю гитаристов, непонятно, кто с кем в диалоге, а Чекасина жаль — умудрился принять участие в этой чуши. И завершает номер сценарий Евтушенко «Конец мушкетеров».
Великий читатель все еще существует: евтушенковская книга публицистики, стихов и прозы «Завтрашний ветер» (М.: Правда, 1 987 480 с.) выходит первым тиражом — 300 тысяч экземпляров. Поэт уже по-родственному относится к Карелии. В Петрозаводске вышел сборник «Последняя попытка. Из старых и новых тетрадей» (1988). Умирает Юрий Даниэль. 11 сентября 1988-го — его предсмертное интервью «Московским новостям». «Помню отчаянное лицо Евтушенко…» Перестроечные события не теряют накала. Евтушенко выдвигает идею создания мемориала, посвященного жертвам культа личности. Образуется общество «Мемориал». Пишется с его участием манифест «Мемориала». Он произносит речь на учредительном съезде и через некоторое время становится сопредседателем новой структуры вместе с А. Д. Сахаровым, Алесем Адамовичем и Ю. Н. Афанасьевым.. «Московская правда» от 1 января 1989 года — интервью с Евтушенко, он говорит: «В издательстве “Викинг” (Нью-Йорк. — И. Ф.) у меня вышла книга фотографий, в работе над которой участвовал американский фотограф Бойд Нортон. Книга называется “Разделенные близнецы” и знакомит читателей с людьми, природой и животным миром Аляски, Чукотки, Камчатки, Командорских островов, станции Зима. Бойд Нортон сделал снимки по одну сторону Берингова пролива, а я — по другую. Книга двуязычная — на английском и на русском, но издание ее у нас требует валютных затрат, а это вопрос сложный. Пока попасть в планы наших издательств мне не удалось. В США сейчас готовится к изданию мой самый представительный сборник стихов “40 лет в поэзии” — 22 тысячи строк, около 600 страниц. В него войдут лучшие стихи из предыдущих англоязычных изданий, а также новые переводы, которые я редактировал вместе с моими переводчиками. Сборник выйдет через год или чуть позже. Вылетая в Штаты, я надеялся, что смогу там выступить. Все 6 вечеров, несмотря на довольно скудную рекламу, прошли при переполненной аудитории. Надо сказать, что при оформлении сцены и зала были использованы произведения моих товарищей по искусству, живущих сейчас за границей — картина Олега Целкова, скульптуры Эрнста Неизвестного… …Для меня среди мастеров художественной прозы писателем номер один является Владимир Маканин. …Недавно состоялось открытие нового крупного поэта — Вадима Антонова. Его стихи с моим предисловием были опубликованы в “Книжном обозрении”». Апрель 1989-го. Исподволь создается ассоциация «Апрель» («Писатели в поддержку перестройки»). Почти одновременно — в мае — правозащитная литературная структура ПЕН-клуб. В июне на вопрос: «Ваши планы?» — он отвечает «Советской культуре»: «На Мосфильме принят мой сценарий “Похороны Сталина”… Встречаюсь с молодыми поэтами. Пользуясь случаем, назову два имени: С. Гандлевский и Д. Новиков. Запомните их (курсив мой. — И. Ф.)». У него тысяча дел. Не перечесть и не запомнить. Пожалуй, лучшая мера озабоченностей поэта укладывается в ответе на вопрос: что попадает в его стихи? Литературная Вандея. Так дальше жить нельзя. Безумное заседание украинской Рады. Память есть, и есть общество «Память». Жизнь — чернобылей череда. Тбилисская лопатка саперная… Опять апрель. 1989 год. На сей раз — Тбилиси. С конца марта грузины стали стекаться к Дому правительства на митинг антиабхазской направленности — Абхазия требовала отделения от Грузии. К 6 апреля уже звучат лозунги: «Долой коммунистический режим!», «Долой русский империализм!», «СССР — тюрьма народов!», «Долой Советскую власть!», «Ликвидировать автономию Абхазии!». Образовалось более ста голодающих у Дома правительства, и они хотели голодать до 14 апреля. Люди там днюют и ночуют. Местная партноменклатура обратилась в Центр. В 20 часов 35 минут 7 апреля в ЦК КПСС за подписью первого секретаря ЦК Компартии Грузии Д. Патиашвили была направлена телеграмма, подготовленная вторым секретарем ЦК Компартии Грузии Б. Никольским. Горбачева не было в стране. Совещание в ЦК провел Е. Лигачев. Работа совещания не протоколировалась, и принятые решения документально зафиксированы не были. Было санкционировано направление в Грузию подразделений внутренних войск, милиции и Советской армии для оказания помощи руководству республики в восстановлении общественного порядка. Командованию Закавказского военного округа было дано указание взять под охрану важнейшие государственные и военные объекты в республике. Горбачев возвратился в Москву 7 апреля в 23 часа и был проинформирован о положении в Грузии. Им было высказано предложение о направлении в Грузию Шеварднадзе, но, ссылаясь на стабилизацию положения в ночь с 7-го на 8-е, Патиашвили посчитал прилет Шеварднадзе излишним. После этого руководство подготовкой и проведением операции по пресечению митинга и разработка плана операции были возложены Москвой на командующего ЗакВО генерала И. Н. Родионова. Утром 8-го город на малой высоте облетели три эскадрильи военных вертолетов, а около полудня по улицам Тбилиси по трем маршрутам и мимо митингующих проследовала боевая техника с вооруженными солдатами. За 45 минут до начала операции к митингующим обратился Католикос Грузии Илия II. Выступление Католикоса было выслушано в глубоком молчании, после его призыва к благоразумию установилась семиминутная тишина, затем последовала общая молитва «Отче наш». Митингующие сохраняли порядок, спокойствие, не было видимых признаков страха: многие пели и танцевали. Затем выступил один из лидеров неформалов И. Церетели с призывом не расходиться, не оказывать сопротивления, сохранять спокойствие, а лучше всего сесть («Сидящих не бьют!»), что многими и было сделано, главным образом в районе лестницы Дома правительства. Он закончил говорить в 3.59. В 4.00 генерал-полковник Родионов отдал приказ начать операцию вытеснения. Общее количество участников митингов на ограниченных территориях у Дома правительства и здания телестудии точно не установлено, но составило по приближенным оценкам 8–10 тысяч человек. Число женщин, по-видимому, приближалось к 50 процентам. Было много подростков и стариков. 16 участников митинга погибли на месте происшествия, а трое вскоре скончались в больнице. Всего зарегистрировано около 300 пострадавших от отравляющих веществ (среди военнослужащих 19 человек, работников милиции — 9). Непосредственная причина смерти всех погибших, за исключением одного случая с тяжелой черепно-мозговой травмой, — удушье (асфиксия). Эта сухая информация была сгруппирована в заключении комиссии по расследованию тбилисских событий, которую возглавлял Анатолий Собчак. Евтушенко не входил в комиссию. А ведь Грузия — его личное переживание. Его дом в Гульрипше вот-вот сожгут. Его друзья Иван Тарба и Джумбер Беталашвили погибнут. В 2009 году ему дадут грузинский орден Чести. Но прошлого не поправить. В 1989-м он не смог написать о том, что случилось в апрельском Тбилиси. Что главней — украинскость, русскость? Я стою посредине Харькова. Кто на помосте стоит с микрофоном? Це я. «Мы вас выбирали». «А что толку?» Партийный слабовольный Стенька Разин (Горбачев). И Магомед рыдает в Карабахе над братом — над зарезанным Христом. Как стена Берлинская пала? Мне — кусок стены!
(«В каземате»)
(«На смерть А. Д. Сахарова»)
(«Была показуха…»)
МЕЛОДИЯ ЛАРЫ
Борис Ельцин провозгласил чуть не главным своим лозунгом борьбу против привилегий. Имелась в виду номенклатура с ее бесчисленными, часто невидимыми преимуществами и льготами относительно всего остального народонаселения СССР. У Евтушенко выходит том, в некотором смысле итоговый: «Политика — привилегия всех. Книга публицистики» (М.: Изд-во АПН, 1 990 624 с.). «Ни одну книгу я так долго не составлял, не редактировал, как эту. Это “дайджест" (выжимка), концентрат моей сорокалетней работы в поэзии и прозе, в публицистике и в критике. Эта книга — мой сгущенный в слова жизненный опыт. <…> В книгу вошли иногда полностью, иногда фрагментарно многие статьи, которые я писал для советских и зарубежных газет и журналов. Но я беспощадно вымарывал из этих статей то, что считаю сейчас устаревшим, а такого в них много. Кое-что уточнял. <…> История меня спасла и от пыток, и от палаческих ласк. Но она не спасла меня от множества иллюзий, за которые я жестоко поплатился своими разочарованиями. <…> Составляя эту книгу, я безжалостно старался отшелушить все ложно романтическое, что сейчас мне кажется или преступно наивным, или высокопарно смешным… <…> я все-таки оставил фрагменты “Преждевременной автобиографии”, которая, несмотря на обвинения ее в очернительстве, является романтическим идеализмом». Двадцать лет спустя будет написано коротенькое стихотворение, полностью комментирующее этот большой том:Газеты и еженедельники пестрели сенсационными сообщениями о погроме… 23 января Анатолия Курчаткина и меня пригласили для участия в программе «Взгляд». В ту пору «Взгляд» имел неслыханную популярность. Его смотрели по системе «Орбита» десятки миллионов зрителей на пространстве от Сахалина до Балтики, от Норильска до Ферганы. Вели передачу молодые журналисты Влад Листьев, Артем Боровик, Владимир Мукусев, Александр Политковский, Евгений Додолев. Впервые телезрителям показали кадры, снятые Стеллой Алейниковой-Волькенштейн в тот вечер. Потом был вопрос: что это такое? У меня сохранилась аудиозапись передачи: «Курчаткин. …Одна страшная вещь: мы имеем дело с той разновидностью национального сознания, которую можно назвать словом “черный национализм”. Рекемчук. Мы давно и, пожалуй, напрасно прибегаем к эвфемизмам, говоря об этом явлении. Мы явно избегаем произносить слово “фашизм”. Вот почему мы предпочитаем говорить обиняками. Но нужно называть вещи своими именами: это движение политическое, фашистское». Потом было множество телефонных звонков от тех, кто смотрел и слушал этот выпуск «Взгляда». Одни высказывали поддержку. В их числе был Юрий Нагибин: «Ты сказал то, что надо было сказать давно». Другие же, не представляясь, не ввязываясь в спор, просто крыли меня трехэтажным матом. По возвращении из Киева я буду вызван повесткой в суд, в качестве свидетеля по делу Осташвили-Смирнова.На политическом горизонте СССР появился Осташвили, которого чаще так и называли — без второй фамилии. В газете «Измайловский вестник» от 2 января 1990 года напечатано интервью Осташвили: — Поведение Евтушенко вам не нравится, а он русский… — Понятно. Так вот, Евтушенко, Ульянов, Приставкин и им подобные — это все сионисты. Дотоле скромный честный труженик, Константин Владимирович — наладчик на заводе. Перформанс в ЦДЛ для него кончился крайне плохо. После возбуждения уголовного дела он стал обвиняемым на судебном процессе, начавшемся 24 мая того же года. Четыре месяца он проходил свидетелем, но за две недели до окончания следствия ему предъявили обвинение. Требование защиты о передаче уголовного дела на доследование «в связи с неправильным ведением следствия» было отклонено. В Мосгорсуде процесс вел судья А. И. Муратов. Следственное дело составило десять томов. Процесс освещался всеми крупными СМИ. Двенадцатого октября 1990 года Смирнов-Осташвили был осужден по статье 74 части II УК РСФСР на два года лишения свободы с отбыванием срока в колонии усиленного режима. Во время отсидки Осташвили употреблял внутрь лак и сожалел, что если уедут все евреи, то некому будет лечить его больную супругу. За несколько дней перед досрочным освобождением, 26 апреля 1991 года, Осташвили был найден повешенным на простыне в раздевалке отдела главного механика производственной зоны исправительно-трудовой колонии города Твери.
Тринадцатого января 1991 года в Вильнюсе спецназ при поддержке танков штурмовал вильнюсский телецентр, который был занят сторонниками литовской независимости и который защищала безоружная толпа. Горбачеву доложили, что обстановка в городе накалилась из-за стычек между отрядами рабочих с националистами. Самоназначенный Комитет национального спасения во главе с секретарями ЦК компартии Литвы на платформе КПСС требовал смещения президента В. Ландсбергиса и введения в республике прямого президентского правления, то есть из Москвы. К утру 14-го выяснилось, что в результате штурма телецентра погибли 13 мирных жителей (позже будет уточнено: 14 мирных жителей и один спецназовец). Вокруг литовского парламента выросли баррикады. Было неясно: бойня произошла, ее кто-то затеял, и если Горбачев не в курсе, то кто в доме хозяин? Горбачев потом рассказывал: «Несколько лет спустя меня разыскали бойцы из “Альфы”, которых туда направили, и рассказали, что перед штурмом телецентра им показали написанный от руки карандашом приказ от моего имени, который потом разорвали. Кто-то из них догадался собрать и сохранить клочки бумаги. Так меня хотели втянуть в авантюру». Горбачев неделю отмалчивался, а когда осудил антиконституционные выходки провокаторов и применение армией силы против гражданского населения, ОМОН атаковал здание МВД в Риге. Особенно взволновались московские демократы. «Прорабы перестройки», вчерашние трубадуры великих начинаний, обличали по радио и телевидению «горбачевскую клику», а «Московские новости» опубликовали на первой странице заявление тридцати членов своего совета учредителей с призывом отправить «кровавый режим» в отставку. Ельцин посетил Вильнюс и Таллин. Тридцать первого января редакция журнала «Наш современник» встречается с общественностью в Московской филармонии. Евтушенко имеет намерение принять участие в этом деле, в упор сразиться с оппонентами, полезть на рожон, но ему резко отказано. Что называется, какого рожна? В этот день как раз вышел первый номер альманаха «Апрель», в котором впервые увидело свет его стихотворение о танках в Праге. Политическая буря не утихает. 4 февраля море народа — 300 тысяч человек — затопило Манежную площадь, тогда называвшуюся еще площадью 50-летия Октября. Это были люди, сочувствующие переменам. Евтушенко говорил с высокого помоста, сооруженного перед фасадом гостиницы «Москва». Было о чем говорить. Страну разносит во все стороны. Украина отложилась. Кавказ откалывается. Средняя Азия кипит. Прибалтика уходит. Ельцин заявил, что страна присутствует при «агонии режима Горбачева», и потребовал его отставки. На вечере памяти Пастернака — 23 февраля, тотчас после своего выступления, за кулисами таллинского театра умирает Давид Самойлов. Как всё смешалось! Последние 25 лет он жил в эстонском Пярну, чистом приморском городке. Это не было эмиграцией формально. Когда в семидесятых пошел косяк массового отъезда из России, Самойлов твердо определился:
(«Монолог чучела»)
(«Мелодия Лары»)
…НАВРУТ!
Девяносто третий год. Москва. Танки стреляют по Белому дому. «Известия» от 5 октября. Там — документ. Его назвали «Письмом 42-х»:Нет ни желания, ни необходимости подробно комментировать то, что случилось в Москве 3 октября. Произошло то, что не могло не произойти из-за наших с вами беспечности и глупости, — фашисты взялись за оружие, пытаясь захватить власть. Слава Богу, армия и правоохранительные органы оказались с народом, не раскололись, не позволили перерасти кровавой авантюре в гибельную гражданскую войну, ну а если бы вдруг?.. Нам некого было бы винить, кроме самих себя. Мы «жалостливо» умоляли после августовского путча не «мстить», не «наказывать», не «запрещать», не «закрывать», не «заниматься поисками ведьм». Нам очень хотелось быть добрыми, великодушными, терпимыми. Добрыми… К кому? К убийцам? Терпимыми… К чему? К фашизму? И «ведьмы», а вернее — красно-коричневые оборотни, наглея от безнаказанности, оклеивали на глазах милиции стены своими ядовитыми листками, грязно оскорбляя народ, государство, его законных руководителей, сладострастно объясняя, как именно они будут всех нас вешать… Что тут говорить? Хватит говорить… Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии? Мы не призываем ни к мести, ни к жестокости, хотя скорбь о новых невинных жертвах и гнев к хладнокровным их палачам переполняет наши (как, наверное, и ваши) сердца. Но… хватит! Мы не можем позволить, чтобы судьба народа, судьба демократии и дальше зависела от воли кучки идеологических пройдох и политических авантюристов. Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали: 1. Все виды коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений должны быть распущены и запрещены указом президента. 2. Все незаконные военизированные, а тем более вооруженные объединения и группы должны быть выявлены и разогнаны (с привлечением к уголовной ответственности, когда к этому обязывает закон). 3. Законодательство, предусматривающее жесткие санкции за пропаганду фашизма, шовинизма, расовой ненависти, за призывы к насилию и жестокости, должно наконец заработать. Прокуроры, следователи и судьи, покровительствующие такого рода общественно опасным преступлениям, должны незамедлительно отстраняться от работы. 4. Органы печати, изо дня в день возбуждавшие ненависть, призывавшие к насилию и являющиеся, на наш взгляд, одними из главных организаторов и виновников происшедшей трагедии (и потенциальными виновниками множества будущих), такие как «День», «Правда», «Советская Россия», «Литературная Россия» (а также телепрограмма «600 секунд») и ряд других, должны быть впредь до судебного разбирательства закрыты. 5. Деятельность органов советской власти, отказавшихся подчиняться законной власти России, должна быть приостановлена. 6. Мы все сообща должны не допустить, чтобы суд над организаторами и участниками кровавой драмы в Москве не стал похожим на тот позорный фарс, который именуют «судом над ГКЧП». 7. Признать нелегитимными не только съезд народных депутатов, Верховный Совет, но и все образованные ими органы (в том числе и Конституционный суд). История еще раз предоставила нам шанс сделать широкий шаг к демократии и цивилизованности. Не упустим же такой шанс еще раз, как это было уже не однажды! А. Адамович, А. Ананьев, А. Афиногенов, Б. Ахмадулина, Г. Бакланов, З. Балаян, Т. Бек, А. Борщаговский, В. Быков, Б. Васильев, А. Гельман, Д. Гранин, Ю. Давыдов, Д. Данин, А. Дементьев, М. Дудин, А. Иванов, Э. Иодковский, Р. Казакова, С. Каледин, Ю. Карякин, Я. Костюковский, Г. Кузовлева, А. Кушнер, Ю. Левитанский, академик Д. С. Лихачев, Ю. Нагибин, А. Нуйкин, Б. Окуджава, В. Оскоцкий, Г. Поженян, А. Приставкин, Л. Разгон, А. Рекемчук, Р. Рождественский, В. Савельев, В. Селюнин, Ю. Черниченко, А. Чернов, М. Чудакова, М. Чулаки, В. Астафьев.Судя по всему, к Виктору Астафьеву организаторы письма обратились в последний момент. К Евтушенко не обращались. Однако он и не мог бы присоединиться к требованию применения репрессий. Но это документ постфактум: силу уже применили. Это правда — Евтушенко всю жизнь дрался за отказ от войны в любом ее варианте. Тот же разгон Союза писателей произошел в форме его победительного появления в Доме Ростовых без оружия и, естественно, без оруженосцев. В 1993-м в знак протеста против войны в Чечне он отказался от получения ордена Дружбы из рук президента. Правда, у него были стихи о револьвере Маяковского:
…Но до памяти Евтушенко мне очень далеко… Он читает множество стихов, пристально следит за всем, что печатается в периодике, особенно пристально и даже ревниво за людьми талантливыми. А о том, какова его память, может дать представление следующий пример. Лет двадцать назад (в 1972 году. — И. Ф.), когда в издательстве «Художественная литература» отмечалось 25-летие работы в редакции Николая Васильевича Крюкова, произошел такой случай. На юбилее с поздравлениями выступали все присутствующие поэты. А их было около тридцати — М. Луконин, С. Куняев, Вас. Федоров, И. Шкляревский, А. Марков, Л. Кондырев и другие. Все они говорили о высоком профессиональном уровне редактора, о его прекрасном вкусе, о широте его литературных взглядов, о его такте. А когда очередь дошла до Евтушенко, он сказал следующее: — Дорогие друзья! Как приятно видеть, что на юбилее Николая Васильевича столько хороших и разных поэтов. И всех их редактировал или будет редактировать наш юбиляр. Я вас всех люблю, читаю, помню. Вот Василий Дмитриевич, наверное, думает, что я не знаю его стихов, — обратился он к Вас. Федорову, — не люблю их. Нет, люблю и помню… И он прочитал стихотворение Федорова. — А ты, Лева, — обратился он к Кондыреву, — тоже, наверное, думаешь, что я не читаю тебя. Нет, читаю и помню! И он прочитал стихи Кондырева. Таким образом он прочитал по стихотворению почти всех присутствующих поэтов, хотя бы по нескольку запомнившихся ему строк. А ведь он не мог знать, кто будет присутствовать на этом юбилее. Значит, и не мог специально подготовиться к подобной мистификации…Память — вещь расширительная. Антология «Строфы века», вышедшая сначала на английском в издательстве «Даблдэй» (Doubleday, США) под названием «20 Century Russian Poetry», есть памятник памяти. Память — это работа. Память — это благодарность. Память — это учеба. Поэзия есть память. Русский вариант, точнее — оригинал, вышел двумя годами позже. В Минске. Издательство «Полифакт». Презентация сигнального экземпляра антологии произошла в Политехническом — 23 мая 1995 года. На страницах евтушенковской антологии высказались 875 авторов. Отзывов о ней было меньше, но тоже немало. Татьяна Бек, например, в «Литгазете» отозвалась благожелательно, но не без упреков: почему нет таких-то, когда есть такие-то? Сколько голов, столько претензий. Задним числом действительно ясно, что в сферу актуальной (то есть текущей) поэзии забежали авторы, существование коих уже тогда было под вопросом. Но это не отменяет колоссальной значительности общей картины. Евтушенко прав, говоря о том, что они с Евгением Витковским сработали как целый институт. Участие Витковского — научного редактора — весьма заметно в охвате поэтической диаспоры, да и современные малоизвестные авторы, очевидно, во многом обязаны ему. Плюралистично поступил «Новый мир» в номере втором 1996 года, дав слово четырем критикам. Правда, больше это походило на литературоведческий коллоквиум с небольшими рефератами. «Достойный себя монумент» — отзыв Е. Н. Лебедева (доктор филологических наук, профессор Литературного института). Резюме:
Что можно сказать в заключение? Это действительно самая большая «книга для чтения» по русской поэзии XX века (в жанровом определении издания научный редактор более прав, чем составитель). Воистину бездонная память Евгения Евтушенко воздвигла достойный себя монумент. Можно добрым словом помянуть его усилия по восстановлению исторической справедливости к поэзии и личности Николая Глазкова и других поэтов, извлеченных из небытия. Многие молодые авторы, неожиданно попавшие в «золотой фонд» поэзии XX века, должны Бога молить за Евгения Евтушенко. Что же касается большинства комментариев, то их автору неплохо было бы учесть одну из любимых поговорок Пушкина: «То же бы ты слово, да не так бы молвил». Книгу эту будут читать и апологеты, и критики. Она единственная в своем роде покамест. История XX века присутствует в ней лишь отчасти — ровно настолько, насколько она касается истории непрекращающегося противоборства Евгения Евтушенко с самим собой.А. Пурин (петербургский поэт) резюмирует с самого начала — с заголовка своего отзыва: «Царь-книжка», с соответственным запевом:
Вес: три с лишним кг. Габаритные размеры (в картонном футляре): 300×220×55. Суперобложка. Приложен плакат — очень странный, надо сказать, с витающим в облаках скелетом Пегаса. Перед титулом вклеен «сертификат призового розыгрыша», снабженный «отрезным талоном» и украшенный гравюрками à la Biedermeier, напоминающими о казначейских билетах Российской империи или о чугунных Меркуриях с фасада питерского Елисеевского магазина — о союзе труда и капитала. Смесь фальшивого бидермайера и залежалого модернизма, представленного «видиомами» А. Вознесенского, придает особый нуворишский шик внешнему виду изделия, которое несомненно будет отмечено одной из полиграфических премий. Цена, разумеется, свободная и изменчивая, но живо ассоциирующаяся с размерами месячных пенсий знакомых старушек. Но на то и «сертификат»: кроме возможности мусических наслаждений покупатель приобретает еще и прагматическую мечту… Название — по-детски эгоцентрическое: Евгений Евтушенко «Строфы века».В. Кулаков, исследователь и апологет неподцензурного стихотворства советской поры, гнет свою линию: «Преждевременные итоги».
Зачем вообще ломиться в открытую дверь, сея панику по поводу стремительной «макдональдизации» всей страны и «дамоклова меча цензуры равнодушия»? Да, поэтическое поколение Е. Евтушенко (вернее, лишь часть его, о чем Евгений Александрович почему-то забывает) — последнее поколение «профессиональных поэтов, живущих на эту профессию». Что ж, пора овладевать смежными профессиями — например, переводить детективы Макдональда. Или торговать в «Макдональдсе». Что тут такого трагического? Профессионализм в поэзии вовсе не в том, чтобы «жить на эту профессию». Да и вообще «профессиональный поэт» — чисто советское явление. (Выпускник философского факультета Ю. Карякин сказал как-то в телеинтервью: «У нас в дипломах написана страшная вещь — “философ”».) Поэзия, освобождаясь от соблазнов литературной карьеры, по-моему, только выигрывает. Это ведь лишь в советском государстве поэтам (опять же лишь некоторым) жилось, как поп-звездам. И нечего обижаться на нынешнее «равнодушие» публики. Те, кому стихи действительно нужны, не исчезли, и количество их не уменьшилось.Эссе Михаила Леоновича Гаспарова «Книга для чтения» надобно привести целиком:
В этой большой книге есть одна небольшая, но важная обмолвка. Она сделана составителем на первой странице и исправлена научным редактором на шестнадцатой. Е. Евтушенко дал книге подзаголовок: «Антология русской поэзии». Е. Витковский поправил: не антология, а книга для чтения. Это правда так. Антология — это отбор, это канон, это организация вкуса. А книга для чтения — это книга для чтения: на всякий вкус, чтобы каждый нашел в ней что-то для себя. Как книга для чтения это издание великолепно. Дети называют такие книги «книжка про все-все-все». Она большая, читать ее — все равно что ходить экспедициями по целому континенту: он велик, и при каждом новом чтении попадаешь в местности, не похожие на прежние. Кому не понравится одно — понравится другое. Эта книга будет «ошеломляющим открытием» для многих — объявляет составитель в предисловии. Ошеломляющим или нет — это зависит от темперамента каждого отдельного читателя; но спасибо составителю скажут, наверное, все, кто любит поэзию. Я нашел здесь очень много для себя нового в последних разделах книги, другие, вероятно, найдут больше в начальных, — и если им это доставит такую же радость, как мне, то Евтушенко по праву сможет гордиться этой книгой. А кто любит не искать новое, а перебирать старое и обидится, не найдя чего-то знакомого и любимого, пусть попробует сам составить такую книгу для чтения, положив на нее двадцать лет. Как антология это издание тоже очень интересно, однако, может быть, не тем, чем кажется составителю. Я сказал бы, что эта книга, безоговорочно прогрессивная по мысли, и благородна по чувствам, — лучший монумент культуры сталинской эпохи. По крайней мере по трем признакам. Во-первых, гигантомания. 875 поэтов, 1050 страниц, а сколько стихотворений — я не считал. Меловая бумага, цветные иллюстрации, несколько килограммов веса. Это не упрек составителю. Вероятно, такое оформление в стиле «Книги о вкусной и здоровой пище» задано серией («Итоги века. Взгляд из России»). Но, право же, оба образца Евтушенко — «Русская поэзия XX века» И. Ежова и Е. Шамурина (1925) и «Чтец-декламатор» Ф. Самоненко и В. Эльснера (1909) — выглядели скромнее, и это было им на пользу. Во-вторых, идеологичность. Я тоже думаю, что было бы лучше, если бы Россия в XX веке могла обойтись без революции, советской власти, сталинского террора и шельмования Пастернака. Но я остерегся бы упоминать об этом на каждой второй странице — хотя бы потому, что самые правильные высказывания, примелькавшись, не замечаются, а навязываясь, раздражают. Отбирать стихи по их оппозиционности — ничуть не лучше, чем отбирать стихи по их верноподданности, как это делалось в неудобозабываемое время. Начинать биографическую справку словами «из дворян» умели и семьдесят лет назад; тогда это считалось хулой, теперь хвалой — только и всего. Да, конечно, поэт в России больше, чем поэт; но почему из этого получается, что поэзия в России меньше, чем поэзия? «Печальный пример того, как поэт ставит политику выше поэзии и, переставая быть поэтом, не становится серьезным политиком» — эти слова Евтушенко на стр. 256 относятся не только к С. Родову. А слова на стр. 28: «В его поэзии боролась искренняя, но вульгарная гражданственность с истинно лирическим началом» — не только к Н. Минскому. В-третьих, эгоцентризм. Конечно, эгоцентрична каждая культурная эпоха, но сталинская была откровеннее всех, объявляя всю мировую историю лишь предисловием к бесклассовому раю. Так и здесь создается впечатление, что вся русская поэзия XX века была лишь пьедесталом для поколения 30-х годов рождения и лично для Евг. Евтушенко. Из заметок о самых разных поэтах мы узнаем и его генеалогию (дважды), и благодарный перечень тех, кто помогал ему и его сверстникам (длинный), и что «формальные поиски Елагина были близки к Евтушенко и Вознесенскому», и что стихотворение А. Коренева 1944 года «вообще евтушенковское», и что Арсений Альвинг интересен только тем, что у него учился Генрих Сапгир, а Вячеслав Иванов вообще неинтересен. Вряд ли это намеренно: просто здесь, как у неумелого фотографа, искажается перспектива, и то, что ближе, кажется и больше. Все это не укор, а констатация. Три четверти XX века мы прожили в советской культуре, и если эстетика наших «итогов века» вся оттуда, то это только естественно. А «книгу для чтения» это не портит. Ее гигантским масштабам мы, читатели, обязаны тем, что находим здесь столько нужного нам. А постоянно слышимый комментарий автора придает единство материалу огромному и очень трудно объединяемому. Пусть все меридианы на этой карте сходятся на поколении 30-х годов рождения — по материку поэзии все же легче ходить с такой картой, чем без карты. А удастся ли сделать такую же монументальную антологию следующему поколению — скажем, 50-х годов рождения, — это мы еще увидим. Я бы предложил переиздавать эту книгу каждые двадцать пять лет, всякий раз с переработкой. Тогда мы увидим, как выравнивается перспектива и перестраивается система поэтических ценностей. Я думаю, что составитель не стал бы против этого возражать. Но если ее будут переиздавать даже без переработки, я прошу исправить в ней два недоразумения: на стр. 30 и 255. Стихотворение О. Чюминой «Кто-то мне сказал…» — это перевод стихотворения Метерлинка (очень известного), а стихотворение Н. Минаева «Когда простую жизнь…» — это пародия на стихи Георгия Иванова («Я не пойду искать…» из «Садов»). А ведь ни переводы, ни пародии — по программе издания — в антологию не включаются. Разве что невольные.«Новый мир» дал четыре взгляда на «Строфы века» под общей шапкой: «Царь-книга для чтения и… для раздражения?». То есть амбивалентно-синтетично. Похоже, раздражение превалирует. Это не касается М. Л. Гаспарова. Его отношение к советской культуре вспышкой поверхностного раздражения не назовешь. Он говорит по делу. Более того. Его собственный профессиональный интерес к именам второго или десятого ряда, а то и вовсе к авторам без каких-либо имен — черта, роднящая его самого с… Евтушенко. Однако. Монументальные формы евтушенковского фолианта, хотя и напоминают, скажем, солиднейший том Пушкина 1937 года (отмечался столетний «юбилей» гибели поэта), выдуманы отнюдь не в сталинском политбюро. Евтушенко шутит о «библейском» сходстве. Кроме того, амплитуда имен от Случевского до Кричевского как-то не вяжется с содержанием и духом сталинской культуры, к которой конечно же имеют отношения имена загубленных режимом поэтов. Ну а тот факт, что русские строфы XX века рождались по преимуществу на территории СССР, говорит только в их пользу: поэзию невозможно уничтожить, и евтушенковская автоантология — весомейшее свидетельство сего факта. На основную цель антологии составитель недвусмысленно указал во врезке к собственной подборке: «Я надеюсь, что хотя бы часть моих грехов мне простится за эту антологию, по которой во многом будут судить о прошедшем XX веке в наступающем XXI». В сущности, он так и понимает свое дело вообще: поэзия — свидетельство о времени. Качественное свидетельство. Именно некачественность стихов он и относит к своим грехам: первая книжка — «очень плохая», а в течение жизни «я самым искренним образом написал и, к сожалению, напечатал очень много плохих стихов, и моя профессиональная жизнь не может быть примером сосредоточенности и разборчивости». Что он включил в «Строфы века» своего? «Окно выходит в белые деревья…», «Свадьбы», «Со мною вот что происходит…», «Одиночество», «Когда взошло твое лицо…», «Бабий Яр», «Наследники Сталина», «Два города», «Карликовые березы», «Граждане, послушайте меня…», «Казнь Стеньки Разина», «Идут белые снеги…», «Последняя попытка». Только и всего. Но — безошибочно, если исходить из его задачи. Все-таки арифметика иногда незаменима и в сфере поэзии: у Бродского для антологии отобрано 910 строк — это полнокровная книга, десять антологических страниц. Столько же страниц он отдал разве что своему любимцу Глазкову. Половину (466 строк) Бродский представил составителю сам для американского варианта антологии. Тогда они с Бродским договорились, что у него будет столько же строчек, сколько у Евтушенко и Вознесенского. Тот отбор Бродского составителю не понравился. Пополнив его подборку на свой вкус, Евтушенко продемонстрировал определенную объективность своей работы, пристрастной в целом. Именно объективность продиктовала ему необходимость напечатать таких авторов, как Алексей Марков или Станислав Куняев. Он не замкнут и стилистически: щедро подан Николай Тряпкин, «поэт с ярко выраженным фольклорным началом». Более того. Евтушенко в этой антологии — своем итоговом высказывании о русской поэзии XX столетия — бывает и осторожен. Это проявилось, скажем, в той же врезке о себе: «Моя бабушка по отцу — Анна Васильевна Плотникова — полурусская, полутатарка — родственница романиста Данилевского, и через него — по нечетким версиям (курсив мой. — И. Ф.) — родственница Маяковского». В общем, Россия уже почти 20 лет переваривает антологический труд Евтушенко, не совсем понимая, что это за блюдо, более чем раблезианское по масштабу. Особых благодарностей не слышно, или они звучат под сурдинку. А он уже идет по новым антологическим тропам. Тропам? Скорее — трассам. Подготовлен трехтомник «В начале было Слово… 10 веков русской поэзии». Первый том вышел в издательстве «Слово / Slovo» (2008). Общий охват трехтомника — русский фольклор, поэзия Древней Руси и творчество поэтовXVIII, XIX и XX веков. В первый том входит устная народная словесность, а также — «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, «Слово о полку Игореве» в собственном переложении и новая русская поэзия от Василия Тредиаковского до Александра Пушкина. В евтушенковском «Слове о полку Игореве» происходит его старая, вечная история: конфликт лирики с эпосом. Эту вещь сочинил не Автор «Песни», как называл древний шедевр Пушкин. Ее написал Евтушенко: голос, рифмы, богатый набор фирменных технических приемов и средств. Странным образом этот раешный стих и зарифмованный фразовик больше смахивают на ушкуйнические поэмы Василия Каменского. Сам автор признавался, что танцевал от собственной «Казни Стеньки Разина». Синтез неологизмов («в обним», «страдань») с архаикой («Тоска разлиясе по Русской земли») тоже указывает на футуристический праисточник этого эксперимента. Меньше всего удалась середина поэмы — о княжеских междоусобицах. Оригинал явно не поддавался рифмовке, трудно вогнать в стих то, что для стиха не предназначено. Тест для каждого лирика, взявшегося за «Слово…», — разумеется, плач Ярославны.
Тринадцатого июня 1993 года Ирина Ришина берет у Евтушенко интервью на целую полосу «Литгазеты» (в конце интервью помещен рассекреченный документ за подписью Юрия Андропова). Не успев привыкнуть снова к московскому времени, вернувшийся из Америки Евтушенко умчался на станцию Зима, где праздновалось 250-летие этого сибирского городка, и для него, как видно, представлялось просто невозможным оказаться в такой день где-то в другом месте. «— Как живет сегодня твоя демократически настроенная в дни путча станция? Пока ты был там, я успела прочесть твой роман и помню эпизод, где помощник Президента, принимавший 19 августа со всех сторон звонки поддержки, протянул тебе трубку: “Белый дом? — еле уловил я среди шипения, потрескивания и каких-то посторонних голосов хриплый, но в то же время тоненький, как паутинка, чей-то голос: — Белый дом? Говорит станция Зима Иркутской области. Мы с вами. Вы слышите нас, Белый дом? Мы с вами…” Может, это вымысел, ведь не документальное повествование — роман. Так какое настроение у земляков сегодня? Изменилось там что-то? Ты летал туда, кажется, год назад. — Не вымысел, но чудо, что именно в тот самый момент, когда я находился в кабинете помощника Ельцина, заговорила моя Зима. <…> В этот раз я прилетел в Зиму на ее 250-летие — как видишь, она старше Соединенных Штатов. Я один из трех почетных граждан моей крошечной родины, и поверь, это для меня означает больше всех других наград. Надо было прочесть землякам что-то новое — такое, что добавило бы им чуть побольше надежды. Добавлять безнадежности — не мой удел. Это стихия пламенных “патриотов”, спекулирующих на наших бедах. Нет, патриотизм и злорадство есть вещи несовместные…<…> — Но ты все-таки избегаешь впрямую ответить: что изменилось на станции Зима за год? Или в чем изменился твой собственный взгляд на Россию из Америки по сравнению со взглядом на Россию со станции Зима? — Я не избегаю — я подбираюсь к этому ответу, я его ищу внутри себя, внутри истории. Раньше я ездил за границу с радостью обнять земной шар, у всех нас украденный холодной войной, но и с некоторым страхом — я все время боялся, что меня не пустят обратно. А сейчас я стал возвращаться со страхом. С инстинктивной брезгливостью жду новых попыток втянуть меня в какие-то междоусобные политические стаи, в так называемую литературную борьбу, подменяющую литературу. <…> Глубинка сообразила, что она теперь сирота, но зато свободная и, чтобы выжить, ей надо крутиться самой. Но в поисках выживания глубинка, как и центр, вместо производства бросилась в спекуляцию. Особенно неприятно, что этим занялась молодежь. Потерянное для производства поколение — я считаю, что это очень опасно. На зиминском рынке раньше всегда были местные шерстяные вязаные носки, варежки, колуны сельской ковки, разноцветные красавцы-половики, мягкие чесанки, расписанные розами, меховые малахаи. Ничего этого не увидел — сплошная распродажа китайского… — Тебя долго не было дома, и злые языки злословят, что тебе не до нас… — Но разве в Америке я работал не на Россию? С сентября 1992-го по май 1993 года я читал в американском университете города Талса, штат Оклахома, курс лекций “Русская поэзия — ключ к русской душе”. Помимо преподавания в Талсе я больше 20 раз выступил с чтением стихов в других городах США, в Нюрнберге, Лондоне и в Иерусалиме на книжной ярмарке, где был представлен мой роман “Не умирай прежде смерти”, изданный на русском языке американским издательством “Либерти”. Одновременно я передал этот роман нашим издателям, но, увы, началась тянучка, меня подвели. Лишь теперь наконец его собирается выпустить такое серьезное издательство, как “Московский рабочий”. — А когда последний раз ты выступал в Москве? — Лет 5 назад. За это время в Москве, по-моему, не висело ни одной поэтической афиши — ничьей. <…> Меня запугивают, что 21 июля в концертный зал “Россия” никто не придет. Ну что ж, если на мои концерты придут всего-навсего две-три бабушки, я буду читать на полную катушку и только для них, как когда-то на площади Маяковского. Не предавшие поэта его читатели — самые драгоценные. — Но ведь до площади Маяковского, где в 1957 году собралось в День поэзии тысяч 40 слушателей, читать начинали в книжных магазинах. Помню, в 56-м году Симонов, Луконин и ты читали в книжном магазине на Моховой, и неожиданно огромная толпа заставила вас выйти на улицу. — Но ты не заметила, что в этой толпе была 19-летняя Белла Ахмадулина. А я-то нашел ее глаза своими глазами сразу. <…> У меня в Петербурге вот-вот выйдет сборник избранной любовной лирики “Нет лет”. На днях я зашел в московский Дом книги на Новом Арбате — предложить устроить там встречу с читателями и продажу сборника с автографами. “Я ходила на все вечера поэзии когда-то, — сказала директор. — А теперь почти нет современных русских и вообще русских книг. Приходится продавать какую-то полицейскую дребедень, от которой уже тошнит. Как прекрасно, что вы сами к нам пришли. Конечно же, мы устроим вам презентацию книги…” Два убежища современной молодой поэзии — в двух очаровательных магазинчиках: “Гилея” на улице Фрунзе и “Литературный салон” в Казачьем переулке на Ордынке. Это две маленькие, но крепенькие крепости русского поэтического авангарда. Вернувшись оттуда, обложился книжками и читаю, чтобы дополнить свою антологию русской поэзии XX века. Мы так зациклены на политике, что можем не заметить гения. — Это та антология, которую три года ты делал в “Огоньке”? — Я начал составлять эту антологию для американского издательства “Дабльдэй” еще 18 лет назад. Задача была объединить всех лучших русских поэтов века: и “белых”, и “красных”, исходя из единственного критерия — качества поэзии. И в этом случае — собирательская стратегия лоскутного одеяла: лоскуток к лоскутку. Тогда переправлять рукопись по почте было невозможно. Выручила Марина Влади: ее не смели обыскивать в аэропортах, потому что она приняла хитроумное решение стать членом ЦК ФКП. После долгих мытарств антология будет напечатана к началу учебного года в “Дабльдэй”. Это самая большая антология иностранной поэзии, когда-либо выходившая на английском, — 1072 страницы, 250 поэтов: от Константина Случевского до Ильи Кричевского, убитого в августе 1991 года. — А когда антология выйдет у нас? Получается, англоязычный читатель будет лучше знаком с русской поэзией века, чем наш. — За этот подвиг взялось новое издательство “Полифакт”, объявив на антологию подписку под названием “Строфы века” (главный редактор серии — Анатолий Стреляный). Но русский вариант будет еще больше — 80 печатных листов в одном томе крупного, библейского формата с текстом в два столбца!!! Уже не 250, а примерно 550 поэтов (как видим, за полгода до выхода у «Строф века» была другая арифметика. — И. Ф.). — А роман “Не умирай прежде смерти” тоже сработан там или ты начал писать его еще здесь, сразу после путча? — Лет пятнадцать назад бывший знаменитый вратарь “Динамо” Хомич, прозванный в Англии 1945 года “Тигром”, пригласил меня в составе сборной по футболу СССР (ветеранов) поиграть в Молдавию. Ветераны играли медленно, а вот почерк, видение поля волшебно сохранились. Молдавские болельщики скинулись и купили для “Тигра” в перерыве роскошный ковер с алыми цветами, чтобы вратарю было полегче падать. Я написал страниц двадцать повести “Матч ветеранов”, но потом она почему-то заглохла. Повесть воскресла во мне, когда 19 августа на баррикадах я снова увидел некоторых моих футбольных кумиров, оставшихся в живых. И во мне все сразу связалось в тугой узел — и путч, и футбол, и любовь…<…> Хотим мы этого или не хотим, сама жизнь есть переплетение политики и самого интимного. Было ведь сказано — если вы не занимаетесь политикой, политика занимается вами. “Доктор Живаго” не политический роман, но политика начала заниматься им, да еще так палачески. Почему? Да потому, что Пастернак поставил историю любви выше истории как таковой. А политика взяла да и взревновала…<…> — А почему в подзаголовке романа — “Русская сказка”? — Есенин когда-то написал: “Лицом к лицу лица не увидать”. Этот роман есть попытка разглядеть лицо века и лица его героев и антигероев в упор. Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе легко узнаваемы, и многое в их портретах построено на фактах. Но есть и неизбежный элемент гипотезы. Откуда я, на самом деле, могу знать, о чем действительно думал Горбачев в Форосе, что думал Ельцин, играя в теннис со слишком поддающимся ему партнером, или что было в душе Шеварднадзе, когда охранники ему не дали попить воды из родника его детства? Исторические романисты имеют дело с покойниками, которые вряд ли станут оспаривать приписываемые им мысли, а вот живые — кто знает… Поэтому я и нашел спасительный подзаголовок — “Русская сказка”, давая понять читателям, что мысли моих героев, их разговоры с собой не подслушаны мной, а воображены или довоображены… Этот подзаголовок предупреждает всех, кто охоч искать обязательно конкретных людей под такими персонажами, как, например, Кристальный Коммунист, Демократ-прорубист, Скромно Элегантный Демократ, Маршал, Генерал со Шрамом. Это образы собирательные, хотя в некоторых случаях конкретность может обманчиво перевешивать символику… Поэтому я советую читателям не заниматься скрупулезным выяснением — кто на самом деле мои персонажи, а просто-напросто догадываться об отдельных чертах, не идентифицируя полностью ни с кем конкретно… — Ну, три героя — три президента не спрятались под псевдонимами. Сегодня они видятся тебе другими, изменилось отношение к ним? — Конечно, мое отношение к ним всем менялось, как менялись они, события вокруг них и как менялся я сам. Глава “Носки для президента” по времени ее написания на год ближе к Ельцину — герою трех августовских дней, чем глава “Прощание с красным флагом”, с горечью написанная тогда, когда стали уже ясны непредугаданные трагические последствия непоправимого решения в Беловежской Пуще. Однако думаю, что, если бы путч удался и империю начали сохранять от развала при помощи танков, трагедия была бы еще непоправимей. Глава о Шеварднадзе написана в самом начале грузино-абхазского конфликта, который тогда еще не принял таких кровавых форм, как сегодня. Люди иногда оказываются заложниками обстоятельств, а потом уже не могут остановить развитие событий. История предупреждает, что в этнических войнах никогда не бывает полностью виновата только одна сторона. Сейчас заниматься выяснением, кто виноват больше, кто меньше, кто начал, а кто продолжил, никакого смысла не имеет…<…> Пусть и читатель догадывается: высказываюсь ли я в том или ином случае устами своих героев».
Аннотацию к русскому изданию романа написал несомненно автор: «Это детектив, герой которого — грустный и очаровательный следователь Пальчиков — русский молодой Мегрэ. Это политический роман о тайных пружинах путча в августе 1991 года. Это исповедальные воспоминания Евтушенко о его любимых женщинах, о том, как его пытались завербовать в КГБ. Это новеллы о том, как сборная СССР по футболу попала в публичный дом в Чили, о тайной любви Маршала Советского Союза, о малоизвестных сторонах личной жизни Ельцина, Горбачева, Шеварднадзе. Это романтическая история любви великого футболиста к отчаянной сибирской скалолазке, которые любили друг друга даже в чертовом колесе. Это роман, над которым можно поплакать и посмеяться, но бросить на половине нельзя». Исчерпывающая (само)характеристика. Можно добавить — роман написан под знаком Пастернака и в соперничестве с ним. Начиная с отправного пункта, тоже сформулированного Пастернаком:
Перенаселенный персонажами роман «Не умирай прежде смерти» разместился в тридцати пяти разновеликих главках и главах, пестрых, как луковки Василия Блаженного или, скорее, их подобия-новоделы. Пестрота сопутствует течению романа во всем. Тональность — от приподнято-романтической до фельетонной. Псевдонимы и кликухи героев — от возвышенной символики (Лодка) до блатняка (Клык). Имена условны, с прописных букв. Русско-Парижская Старушка (хватило бы и «ученицы Ходасевича»). Поэт Двадцать Первого Века — о погибшем начинающем стихотворце. Аннотация представляет роман как детектив, но дело не в том. Это скорее испытанный прием для заманивания широкого читателя. В первой главе перечисляются несколько курьезных случаев из прошлой следственной практики положительного героя-следака Пальчикова, но для дальнейшего сюжета понадобился лишь один — о хищениях на фабрике «Красная игрушка». Оттуда — луноходик на батарейках, притормозивший пока в следаковском портфеле. Окунуться в грядущие события следака заставил некий секретный пакет на имя начальника п/я. Начальник шарашки оказался человеком гуманным и прогрессивным и даже ознакомил Степана Пальчикова с содержанием пакета. Шеф Степана сделал на солидном оборонном предприятии заказ отнюдь не военного назначения — 250 тысяч наручников для нужд МВД… «…зачем так срочно нужны эти двести пятьдесят тысяч наручников? Ответа у Пальчикова не было. Он возвращался в Москву ночным поездом, ворочался на верхней полке и думал об этих наручниках. Он видел наручники много раз, и были случаи, когда их защелкивал сам. Но двести пятьдесят тысяч — это была цифра, связанная с чем-то во много раз большим, чем стадион в Сантьяго при пиночетовском перевороте». Размышления Пальчикова несколько неожиданно прерывает исповедальная глава. Это монолог о любви в жизни поэта Евтушенко в предчувствии минут роковых. Он стал возможен в романе после фразы о пиночетовском перевороте, свойственной ассоциативности евтушенковского мышления, а не его героя. А слово «путч» уже стоит в заглавии второй главы: «Исповедь перед путчем». Но и слово «любовь» уже произнесено и становится ключевым для романа. Исповедальная глава заканчивается звонком сестры поэта о снятии Горбачева. Затем в игру вступает бывший герой сборной СССР по футболу, в наступившие времена — «слывущий спившимся ночной сторож магазина “Спорттовары”» шестидесятилетний Прохор Залызин по кличке Лыза, или Лызик в устах вечно влюбленной в него сибирской скалолазки по прозвищу Лодка. Попутно рассказано начало сильно очеловеченной по-толстовски истории ежика Чуни, завершившейся счастливым концом. Животные в романе, несмотря на грозящие им опасности, не пострадали, даже питониха Питя отделалась легкой травмой. Самыми несчастными оказались объятые неутоленной страстью переделкинские сенбернар и сенбернарка. Автор относится к их страданиям с полной серьезностью и сочувствием. Но вот от зверя погибла-таки одна женщина, растерзанная в зоопарке белым медведем. Центральной любовной историей романа стала великая любовь футболиста и скалолазки — из тех, библейских, что сильнее смерти. Автор нечаянно — или намеренно — проговаривается: жажда славы изуродовала эту любовь. Лызик ушел в спорт, надолго отказавшись от любви и подменив ее суррогатом ложной семьи с чужой ему женщиной. Евтушенковские проговорки — целая система. В том же «Детском саде» герой Баталова подписывает лжепризнание под угрозой насилия над его женой. Это намек на собственные компромиссы, вызванные жестокостью обстоятельств. У сделавшего свой выбор Пальчикова после получения «информации к размышлению» возникает решение проникнуть в Белый дом. Но пока он еще на Пушкинской площади и профессионально наблюдает за происходящим. У кафе «Макдоналдс» стоит, не рассыпаясь, привычная очередь. По Пушкинской площади бегает человек с видеокамерой, в котором Пальчиков признал известного кинорежиссера Савву Кулиша. А между тем мимо памятника идут танки, и навстречу им, со стороны Моссовета, двигается, перегородив улицу, толпа, скандируя: «Если мы е-ди-ны, мы не-по-бе-ди-мы! Ель-цин! Ель-цин!» Сам себе автор и герой, Евтушенко то и дело забрасывает и себя в водоворот событий и персонажей, комментируя прошлое, мелькая в настоящем и заглядывая в ближайшее будущее. Обстановка накаляется, общий пафос повествования повышается. Детективная линия, доверенная Пальчикову, ненавязчиво продолжает обрамлять сюжет. В коридорах Белого дома было оживленно. В телефонных трубках помощников Президента звучало мировое эхо, сквозь которое и прорезался голос родимой станции Зима. «— Белый дом слышит… — ответил я, задохнувшись от волнения и рези в глазах, словно алмазом полоснули по зрачкам». Баррикады продолжают расти при всеобщем воодушевлении. Среди персонажей — жена и приемная дочь Пальчикова, самка питона (их любимица), жертвенный юноша-таджик, ученица Ходасевича и сонм теней эмигрантских поэтов, Поэт Двадцать Первого Века в свои роковые минуты и воссоединившиеся перед вечной разлукой гений футбола Лыза и скалолазка Лодка. Финал романа — оптимистический, хотя и не без оговорок. Главные в произведении, что вполне очевидно, не Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе и обозначенные кликухами лица, а настоящие герои баррикад — героическая Лодка, ценой жизни спасшая Президента от снайперской пули, не знающий личной корысти прирожденный следак Пальчиков, водопроводчик, футболисты, поэт. Кончается роман по-семейному. Побеждает любовь. Жена возвращает в дом безработного Пальчикова к вящей радости дочки Насти. Взамен погибшего луноходика у девочки появился ежик, прибившийся в парке к отцу (умница Чуня знал, к кому прибиваться, и, вероятно, вспоминал своего прежнего хозяина Лызу, которому без Лодки, увы, на сей раз суждено окончательно спиться). Помета под завершенным текстом: Гульрипш — Переделкино — Нью-Йорк — Помпано-бич — Сан-Хуан — Станция Зима — Сан-Хуан — Тулза — Нюрнберг — Мобиль — Сан-Валлей — Санкт-Петербург — Лондон — Шейлинг-коммьюнити — Тулза. 1991–2 апреля 1993. Опять апрель. Роман автор окончательно завершает циклом «Стихи из будущей книги». Этот цикл не равен стихотворениям Юрия Живаго. Но высочайшая поэзия по мере чтения романа подстерегает читателя на самых неожиданных страницах. И это тоже по-евтушенковски: «Говорят, нет сильней ностальгии, чем русская. Почему? Да потому, что нигде в мире нет ничего похожего на Россию. Но есть еще одна, не меньшая по величине боли ностальгия — хотя страна, по которой тоскуют, гораздо меньше по величине географической, — это грузинская ностальгия “дарди самптеблозе”. Нигде не было такого гостеприимства, как в Грузии, где гость мог жить, не вынимая денег из кармана, где нельзя было ничего похвалить в доме, потому что даже если это был драгоценный прапрадедушкин кинжал времен царицы Тамары, его, чуть ли не плача, все-таки снимали со стены и дарили гостю. Нигде не было таких свадеб или похорон, как в Грузии, — на тысячу, а то и на две тысячи человек, когда сотни родственников, соседей и знакомых дарили деньги, кто сколько сможет, и все это аккуратно записывалось в семейную толстую тетрадь, а потом, когда у тех, кто сделал свой взнос, тоже были свадьбы или похороны, нельзя было принести им меньше, чем когда-то принесли они сами. Нигде не было такой привилегии в мире — быть единственным в мире несвергаемым президентом, президентом стола — тамадой, и нигде не было такой устной неостановимой поэзии, как тост. Нигде столькие народы не жили так дружно, как еще недавно в Грузии, хотя иногда по-свойски подкалывали друг друга, больше шутками, чем кинжалами. Сами грузины были разделены, и слово “грузин” было объединяющим. Грузинская нация была как геологический срез Кавказа. Красноречивые, артистичные карталинцы. Хитроумные, предприимчивые мингрелы. Примыкающие к мингрельской языковой группе мудрые, несколько настороженные лазы, невеликие числом в Грузии, но многочисленные в Турции, где их называют “гурджи”. Упрямые, но простодушные кахетинцы. Замкнутые, гордые тушетинцы. Пшави, в невесомых кожаных чулках, обнимающих ногу, мягко ходящие по горным тропинкам и облакам, но зато твердые в слове чести. Мтиули — отважные воины и зоркие охотники, попадающие в глаз лисе, чтоб не испортить шкуру. Рассудительные тугодумы лечхумцы с небесполезной недоверчивостью к политическим обещаниям. Жизнерадостные, легко воспламеняющиеся имеретинцы. Трудно воспламеняющиеся, но уж если воспламенялись, то взрывающиеся, голубоглазые аджарцы, в чьих домах можно найти и Библию, и Коран. Высеченные из скал величавые хевсуры. Молчаливые сваны, грозные, как собственные башни-дома, в которых они живут. Месхетинцы, выросшие у подножий древних храмов и похожие на сошедшие с их стен фрески. Рачинцы с газырями, набитыми патронами и шутками. Осторожные неторопливые гурийцы, не делающие зря ни шагу, не роняющие зря ни слова. Наверно, поэтому в Грузии у власти было так много гурийцев. Про них даже шутили: “Крик новорожденного в Гурии — это крик, как минимум, секретаря райкома”. Грузинский язык похож на грохот реки, перекатывающей камни».
И, может быть, самая большая удача романа — глава «Пиджак с чужого плеча». В частности, рассказ о Бродском, именуемом Любимцем Ахматовой. В жизни все уже было — известные поступки и слова с обеих сторон. О, эта фраза: «Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча»! У Льва Лосева в «Меандре» найдем важную информацию на сей счет. Дело связано с кладбищем.
Лежим мы с Иосифом на кладбище…<…> в очень теплый день 22 октября 79-го года. Это был мой первый год в Нью-Гемпшире и первый из нечастых приездов Иосифа к нам в Дартмут. <…> Мы бросили пиджаки на покрытую теплыми желтыми иглами землю, легли навзничь, глядели на синеву и тонкие нити бабьего (индейского) лета. Думаю, что наша болтовня мало отличалась от посвистывания синиц, чижиков и дятлов. Птицы праздновали над кладбищем хорошую погоду. Я совершенно не помню, о чем мы говорили, разговор был глубже и важней своего содержания. Подслушать нас могли только немногочисленные Брэдли и Мак-Натты, усопшие, когда республика была еще молода, а то и подданные короля Георга III. Мой пиджак, с которого потом я стряхивал желтые иголки, был с плеча Иосифа, а прежде с какого-то анонимного плеча. Иосиф недолюбливал новые вещи. Если покупал что-то новое, то старался поскорее обмять, обносить. Он приехал в Нью-Йорк в середине 70-х, когда в Нижнем Манхэттене было полно заброшенных зданий и трава пробивалась из трещин асфальта на пустых боковых улицах. Тогдашние молодые писатели и богема воспринимали экономический упадок элегически — поэтика руин. Снимали за гроши полуразрушенные мансарды. Одевались в поношенное из магазина Армии спасения или со склада армейских излишков. Пацифисты щеголяли в шинелях со споротыми погонами. Эта мода совпадала со вкусами Иосифа. В Гринвич-Виллидж, за углом от него, на Хадсон, был большой магазин поношенной одежды, где Иосиф обожал рыться. Зажиточные, но расчетливые ньюйоркцы, надев несколько раз за сезон новый твидовый пиджак или блейзер от Билла Бласса, освобождали место в своих гардеробах для одежды нового сезона. На Хадсон это добро, пройдя химчистку, продавалось по десять-пятнадцать долларов, то есть в пятнадцать-двадцать раз дешевле, чем новое. Иосиф покупал там пиджаки ворохами. Рассказывал мне, что иногда ходит туда с другим любителем старья, Алленом Гинсбергом (я думаю, это было единственное, что их объединяло). «Аллен купил себе смокинг за пять долларов!» (Я думал: зачем битнику смокинг?) В результате с Хадсон на Мортон-стрит перекочевало такое количество одежи, что, открывая свой гардероб, Иосиф рисковал быть погребенным под твидовой лавиной. Он щедро раздаривал это добро знакомым. В том числе приодевал и меня, что было очень кстати в те тощие годы. В марте 1980 года, когда задумывалось издание его трехтомника, я привез ему для отбора текстов свои четыре тома машинописного марамзиновского собрания (у него у самого не было). Мы не успели справиться с работой, Иосифу надо было ехать куда-то из Нью-Йорка, а мне возвращаться в Дартмут, он попросил оставить на несколько дней марамзинские тома. Я уезжал после него и оставил на томах записку: «Уезжаю в 8-ми пиджаках, в 2-ух штанах и в глубокой тревоге, что оставил в неверных руках драгоценные жизни итоги…» и т. д. Он потом сказал свой обычный комплимент: «Это лучшее, что вышло из-под твоего пера…» Не все, кому приходилось такое от него слышать, обращали внимание на релятивность похвалы. Я сносил несколько Иосифовых пиджаков, прежде чем в одно прекрасное утро вдруг задумался, а почему, собственно говоря, они мне впору? Ибо я всегда полагал, что Иосиф больше меня — выше и крупнее…Ответа на сей онтологически глубокий вопрос Лосев не дает. Так что Евтушенко и тут попал в яблочко. К этой символической вещи — пиджаку — он отнесся по-окуджавовски, по окуджавовской песне:
(«Слеза России»)
(«Где дорога домой?»)
(«Ошибка Тютчева»)
(«Двадцать первый век»)
(«Поздравляю вас, мама…»)
(«Спецкурс по Пушкину в Нью-Йорке»)
(«В американском госпитале»)
ЧТО ЖЕ ВСЕ-ТАКИ БЫЛО?
«Потеря Владимира Соколова была одной из самых тяжелых утрат во всей моей жизни и может сравниться по величине сразу образовавшейся пустоты лишь с потерей моего отца. Володя, несмотря на то что был лишь на четыре года меня старше, стал для меня одним из поэтических отцов». Снег зимой 1997 года был Соколовским — поразительно белым, пухово-лебяжьим. «Весь в перьях сад, весь в белых перьях сад». Вредили оттепели. Под ногами леденело. Люди падали, ломались. Январь шел трудно. 24-го не стало Соколова. Евтушенко прилетел на его похороны. Радиостанция «Эхо Москвы» каждые 15 минут сообщала: в Театре эстрады состоится вечер анекдота, участвуют те-то и те-то, куча имен. Не до Соколова. Театр — в Доме на Набережной, который смотрит одним боком на местность, в прошлом именовавшуюся Болото. На Болоте казнили людей (и Емельку Пугачева) и торговали хлебом. Рядом — Лаврушинский переулок. Там Соколов провел последние годы, наконец-то под кровом благоустроенности. Лирик чистой воды, он — поэт Москвы, поэт сноса и слома, поэт старинных особняков, поэт Арбата — и старого, и нового, Спасоналивковского переулка, Тверского бульвара, его московская топонимика чуть не безгранична и естественным образом выходит за карту столицы. Здесь же — и какой-нибудь старенький Осташков. И озеро Селигер. Много чего. Есть такое крылатое словцо: вся Москва. Ее-то и не было там, в Малом зале Центрального дома литераторов, где прощались с Соколовым. Нынешняя вся Москва поэту Москвы предпочла анекдотчиков. Советская эпоха дала много поэтов из народа. Их предсказал Гумилёв в стихах о Распутине «Мужик»:Датировано: Переделкино — Москва, июнь 72. Далекий 1972-й — еще при Гале. Пожалуй, особенно впечатляет евтушенковское привирание о дареных часах. Необходимость смикшировать широкий жест заведомой чепуховиной, дабы все это смотрелось легко, и весело, и необидно. Соколовский этюд выглядит черновиком евтушенковского цикла стихов на тему их встречи:Из В<ладимира> С<околова> Женя сказал: «Как! У тебя нет часов?!» — Завел машину. Я по-дворницки придерживал одну половину ворот (чтобы не хлопнула по лимузину). — Что тебе привезти из Москвы? Только не говори о соленых помидорах, ими забит весь подпол. — Красных помидор… — Само собой. Ну чего бы тебе хотелось: угрей, икры, воблы, семги, лососины? Ну что ты вообще любишь? Хочешь датского пива в банках? Неужели ты совсем ничего не любишь? — Лососины… — Ну а выпить? Что бы ты хотел выпить: джин, ром, «Наполеон», э-э… (Чтобы не ударить лицом в грязь): — «Скотч Виски». — Отлично. Сигареты? «Кэмел», «Мальборо», «Вита Нова»? «Столичные» у меня на столе… — Ну, этих, с ментолом… — Прекрасно! Будет сделано.Только не показывайся никому на глаза…Я шел по улице, стараясь не показыватьсяникому на глаза. На меня все оглядывались.
Взмах рукой. Уехал.
К вечеру. — Хочешь, я тебе коктейль сделаю? Да брось ты эту «Облепиху». Я ведь лучший мастер в Москве. (Задумался. Пауза.) Да ведь, пожалуй, и не только в Москве… Володя! Ты пил когда-нибудь джин с тоником? Только честно, пил? Вот погоди! Не открывай. Не открывай, я сам все открою. Почему ты не разулся? Я тебе тапочки положил у дивана. Душ не забыл принять? А то у меня Петька иногда голову намочит… Вот гляди: две пропорции джина, две — тоника, льда два квадратика… Т-а-ак. Или тебе три порции джина, одна — тоника? Что это, что за тоник? А! Индийский. Ничего-ничего… Хороший тоник. Они тоже умеют. Так!.. Хочешь, я тебе две ягодки туда брошу? Тогда я себе брошу. Пошли туда, где телевизор? — Думает, я увлекаюсь футболом. Глупости. (Переходим туда, где телевизор.) — Володь, по-моему, я всех уже окончательно запутал, а? (Смеется, очень хорошо смеется. Как двадцать лет назад.) — Почему без соломинки? Смотри-смотри! Вот это класс. Не важно — гол забит, не забит… Как это было! Так вот, Никсон у меня спрашивает… А ты что, развелся? По-моему, ведь это у тебя какой-то кошмар был. Да! Послушай, что я утром тебе написал. (Взбегает наверх, сбегает обратно. Садится. Нежно смотрит на меня. Вздыхает.) Слушай!
Владимиру Соколову.
Травка зеленеет, солнышко блестит. Все во мне мертвеет… (Читает стихотворение. В телевизоре орут: — Шайбу! Шайбу!.. — Выключает. Начинает сначала. Дочитывает… Вдруг замечаю, смахивает слезинку каким-то оперативным жестом… Я пальцами закрыл глаза.) — Смотри, как быстро тает лед. Соломон! Соломон!
Пудель нехотя вбегает с выражением: — Ну что еще?
— Гулять, гулять, Монечка, гу-у-лять.
Дикий восторг.
— Володенька, только не плащ. Вот Галина телогрейка. Так. Соломон!.. Давай хлопнем на дорогу. (Я хлопнул. Он забыл. Оказывается, крестик потерял.) — Ну ничего, я его, наверное, на ветку повесил, когда утреннюю разминку делал. А ты занимаешься гимнастикой?
Утром.
За кашей «геркулес». — Хочешь, я тебе мяса поджарю? Марья Семеновна, курица у нас есть? Вот правильно, правильно, бульончику, бульончику! Ты ведь в чашке любишь? Евгений Александрович все помнит, все! А тебе не кажется, что Рождественский окончательно уже, а?.. Ну почему ты ничего не любишь? Я потрясен твоей книжкой. Мои стихи против Фета к тебе никакого отношения не имеют. Да ведь я там же и написал, что я не против Фета! Ты единственный поэт, которому я завидую… Ты теперь будешь кашу? Да, знаешь, что я Брежневу написал?.. А я, пожалуй, травку с крабами.
(Травку съел, а крабы, очевидно, как-то вылетели из головы.)
— Слушай! Ты умрешь со смеху! Когда я тебе красные помидоры на рынке выбирал… Кстати, учти, что я хиромант. Дай мне руку. Да нет, не правую. По правым цыганки гадают. Левую. Гляди в окно. (Держит мою руку.) Двадцать пять лет тебе еще хватит? (Себе он, правда, позавчера предназначил еще тридцать три, но у меня не может быть к нему черного чувства.) — Теперь погляди на свою левую руку!
На моей левой руке — золотые часы «Полет». — Теперь-то уж ты их не снимешь. Ну, слушай! Когда я тебе на рынке красные помидоры выбирал, все время какой-то жирный затылок передо мной болтался. Я влево — он влево, я вправо — он вправо. И верещал каким-то бабьим гнусным голосом. Мне надоело, и знаешь, что я сделал? Хвать его под правое плечо. Он — вправо. А я слева вскользь у него по руке, и — часы в кармане. Ведь последний-то раз я снимал часы в Нижнеудинске, в тысяча девятьсот сорок втором году… Володя, ну почему ты ничего не ешь. Кашу хоть съел? Смотри, съем все помидоры. Знаешь, я что-то последнее время никак не могу остановиться…
— Тикают? Давай по банке датского пива? Марья Семеновна, где открывалка? Нашла ведь старуха крестик, и знаешь где? В джинсах, в штанине, и как он мог туда завалиться? Ты суеверный? Галя тоже. И я… все больше и больше. Ну конечно, Межиров идет, вот клянусь тебе, что приехал по делу. (Когда я через несколько дней сидел на лавочке в ожидании электрички прелестным загородным утром — Женя еще с вечера уехал в Москву, твердо веря, что и я наутро уезжаю в Ялту, — обнаружил у себя в кармане одну из его авторучек. Чтобы не забыть, должен заметить, что я самодовольно ухмыльнулся: ведь это была не менее классическая кража.)
(«В мире, нас отуманившем…»)
Волков. Вы знаете, Иосиф, я уверен, что в какую-то будущую идеальную антологию русской поэзии XX века войдут при любом, самом строжайшем отборе, по десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского. Бродский. Ну это безусловно, безусловно! Да что там говорить, я знаю на память стихи и Евтуха, и Вознесенского — думаю, строк двести-триста на каждого наберется. Вполне, вполне.Юрий Нехорошев свидетельствует:
Иосиф Бродский умер 27 января 1996 года в Нью-Йорке. В этот недобрый январский вечер в кабинете моей московской квартиры Евгений Александрович и я уже который час заняты добрым творческим трудом — корпим над рукописью первого тома предстоящего восьмитомника, доводя «до ума» его стартовую книгу. Моя жена, в течение нескольких часов передвигавшаяся по квартире чуть ли не на цыпочках, не смея потревожить наш творческий процесс, неожиданно резко появилась в дверях: «Умер Бродский. Только что сообщили “Известия”». Таким Евтушенко я еще не видел — он окаменел, сник, потерял всякий интерес не только к нашему занятию, но и вообще ко всему, что говорилось и происходило в эти минуты. О продолжении работы нечего было и думать, как и о предполагавшемся ужине после трудов праведных. Сели на кухне, молча помянули ушедшего поэта. Евтушенко был убит, будто из жизни безвременно ушел его близкий друг. <…> Мы, конечно, хорошо знали о сложностях их взаимоотношений, но в этот вечер Евгений Александрович не вспомнил об этом, напротив, исключительно высоко оценил его как одного из крупнейших поэтов современности, говорил мало, с длинными паузами, надолго уходя в себя. Думалось о бренности, судьбе, невозможности повернуть ход событий вспять. Евтушенко, погоревав, помянул покинувших нас один за другим в последнее время стольких друзей, чей уход, посетовал он, продолжает опустошать жизнь и усугублять одиночество, затем молча собрался и уехал, так больше и не вспомнив о прерванной и очень важной для тех дней работе. Он был уже на пути в Америку, где посетил гражданскую панихиду Бродского.Благородство Соколовской поэзии очертило на его снегу тот круг, в котором неотменимо присутствуют Пушкин, Пастернак, Смеляков, Бродский — все они смертью или рождением связаны с русской зимой, с символикой отечественного стихотворства.
ДОРОГА ДОМОЙ
Жить он стал на две страны, и неизвестно, где дольше. Его наезды в Россию — или, скажем так, в страны СНГ — походили на гастроли, и он действительно часто выступал. За кулисами оставалось рабочее время переделкинских сидений над книгами и рукописями тех, кого отбирал для антологии, и над собственными рукописями: стихи и проза приходили в рабочем порядке. В прошлом, 1997-м великий труженик Семен Липкин надписал ему свою книгу «Квадрига»: «Евгению Евтушенко, который заслужил свою мировую славу трудом». Внешне все это выглядело сплошной гастролью и чаще всего выражалось в жанре интервью. Евтушенко обильно и охотно давал их. Судя по количеству этих публичных бесед, он оставался вполне медийной фигурой и никакого упадка популярности не просматривалось. Нам предстоит — не первый раз — пробежать по этому жанру в евтушенковском исполнении. В минимальном количестве, ибо охватить эти тексты в полном объеме невозможно, да и не нужно. Надо сказать, он — пусть повторяясь, на некотором автомате — овладел жанром мастерски, и каждый раз извлекает на свет Божий деталь или подробность, без которых даже известный факт неполон. Жанр интервью стал формой мемуаров в сочетании с изложением взглядов на современность, в основном политическую, но и о текущей словесности тоже приходилось говорить, и он делает это весьма пристрастно. Аналоги есть. Скажем, 17 июля 1997-го в «Вечерней Москве» Виктор Некрасов поминал Евтушенко так: «Его слава была подобна гагаринской. С той только пикантной разницей, что Гагарин был в официозе, а он — “то в Непале, то в опале”». Подобные штрихи и мазки присущи и евтушенковским интервью. Его интервью нередко слишком многословны и при цитировании нуждаются в «усушке». Газета «Труд» за 31 января 1998 года посвятила полосу «Культура» беседе Евтушенко и питерского поэта Ильи Фонякова: «Евгений Евтушенко: Я не преподаю скромность, это не мой предмет». Только что вышла тиражом в 50 тысяч экземпляров в Кургане в издательстве «Зауралье» книга Евтушенко под названием «Непроливайка». Но старые знакомцы увлеклись воспоминаниями и говорили в основном не о книге и ее содержании. Фоняков — опытный газетчик и тотчас находит верную ноту: «— Как раз недавно рассказывал внуку, обладателю многочисленных шариковых и гелевых авторучек, про эту чудо-чернильницу нашего военного детства, которую можно было таскать в школу в тряпичном мешочке, не рискуя запачкать учебники и тетрадки! Памятливость на подобные “мелочи быта” изначала составляет существенный компонент обаяния поэзии Евтушенко. Так было всегда, начиная с первых публикаций, с первых книг, с первого широкоформатного, ни в какие полки не вмещающегося сборника “День поэзии”, который мы вместе продавали и надписывали читателям в 56-м году в книжном магазине на Петроградской стороне в Ленинграде. — С Питером у меня отношения особые… Всей моей жизнью связанный с Москвой, я люблю повторять про себя строки Георгия Адамовича: “На земле была одна столица, остальные просто города”. Это ведь о Петербурге. В русской советской поэзии всегда звучала особая “ленинградская нота”… — Я предпочел бы говорить, по традиции, о “ленинградской школе”. — Школа, нота — разница не принципиальная. Казалось бы, я очень далек и от того, и от другого. Но я люблю “далекое”, люблю то, чего не могу или не умею сам. Люблю Пастернака, хотя непосредственных точек соприкосновения с его поэзией у меня почти нет. Так и с “ленинградской нотой”. Развивая вроде бы совсем другую традицию (Маяковского тут вспоминают, я думаю, все-таки не случайно), я всегда был и тайным учеником Пушкина, Блока, Ахматовой… Не случайно, наверное, и многих своих друзей я обрел в этом городе. Здесь познакомился с художником Олегом Целковым, поэтом Евгением Рейном. Да ведь и с тобой — тоже… — Нет, не получается у нас “правильного” интервью по схеме “скажите пожалуйста, уважаемый Евгений Александрович…” Зная друг друга более сорока лет, трудно притворяться, что увиделись впервые. — С тех пор много чего было в моих отношениях с вашим городом. И не только идиллического. У вас ведь была в свое время весьма специфическая идеологическая атмосфера, и я довольно быстро стал для кого-то “персоной нон грата”. Все раздражало: “Ах, какие у него ботинки! Какие узкие брюки!” Так и при Романове вашем (первый секретарь Ленинградского обкома КПСС. — И. Ф.) было, так и раньше — при Толстикове (занимал тот же пост. — И. Ф.)… Помню свой “безафишный”, по сути полуподвальный, вечер… В “Юбилейном”! А в Доме композиторов нам с Окуджавой просто-напросто сорвали выступление, дружинников выпускали — “от имени рабочего класса…” — Существует мнение, что людям нынче просто не до поэзии. Вся энергия души уходит на другое, на борьбу за выживание… — Не могу согласиться! Минувшим летом у меня было шестнадцать выступлений на Урале и в Сибири, перед людьми, которые по полгода не получали зарплаты. И они говорили мне о том, как трудно стало достать хорошую книгу. Жажда высокого, серьезного слова существует, она в природе человека. Ты знаешь, не так давно мы потеряли Владимира Соколова, одного из лучших русских поэтов нашего времени. Бывший министр Евгений Сидоров дважды ходатайствовал о выпуске его собрания сочинений. Ответ стереотипный: “Денег нет!”…» Разговор происходит в Петербурге. Вовсю раскручивается дикая интрига против мэра Анатолия Собчака. Циркулируют слухи: Собчак опасен для Ельцина как конкурент, хотя выборы прошли. Его обвиняют в коррупции и всех остальных смертных грехах, заводят уголовное дело, бывший мэр детективным образом улетает за границу. Через некоторое время Евтушенко навестит Собчака в парижской больнице:(«Мэр Санкт-Петербурга»)
…они надеются на то, что годы пройдут и все в конце концов забудут и Собчака, и его злополучное «дело». Об этом лучше всего написал Е. Евтушенко, который навестил меня в Париже.Двадцатого ноября 1998 года убивают Галину Старовойтову, депутата Государственной думы, в подъезде ее петербургского дома, поздно вечером.
(«Контрольный выстрел»)
(«Алла»)
(«Последний идеалист»)
(«Бомбежка Белграда»)
(«Лицей»)
Нас наградили Евтушенко, позабыв объяснить, что с ним делать — как спорить или соглашаться, любить или не любить. Правда, последнее, про то, как не любить его, нам, помнится, объясняли, однако делали это столь же нелепо, как в случае с Пушкиным, любви к которому, наоборот, беспрестанно требовали…Кобенков рассказал, как один иркутский стихотворец выкрал из зиминского дома почти продырявленный ржавью горшок и водрузил его на свой стеллаж. Се предмет, на коем восседал сам Евтушенко! При перемене погоды воришка стал честить Евтушенко почем зря и где ни попадя.
Одиннадцатого января 2002 года умирает мама. Газета «Труд» от 15 января в заметке «Прощание с матерью» пишет:
Умерла Зинаида Ермолаевна Евтушенко, мать знаменитого поэта, до конца своих дней остававшаяся самым близким ему человеком. Евгений Александрович посвятил ей немало теплых строк. «Я благодарен матери, — писал он, — за то, что она привила мне любовь к земле и труду». К ее образу поэт обращается в поэме «Мама и нейтронная бомба». А год назад Зинаида Ермолаевна пришла вместе с сыном в Литературный институт, где ему был вручен диплом об окончании вуза, из которого он был когда-то исключен за выступление в защиту романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Казалось, что этому символическому событию она была рада больше всех, потому что справедливость восстановлена… Журналисты «Труда» выражают искреннее соболезнование Евгению Александровичу в связи с кончиной матери.Сам он об этой смерти не написал ни строки. Оплакав многих, он не мог писать в таких — исключительных — случаях. Самые близкие, уходя, вызывали у него приступ удушья. Напрасно ерничали анекдотчики. Звонят Евтушенко: — Женя, умер N. — Да ты что! Пойду писать стихи. Ректор Литературного института в те годы Сергей Есин свидетельствует (Независимая газета. 2003. 17 июля):
Когда ему вручали диплом, его мать — девяностолетняя знаменитая продавщица газет в киоске у Рижского вокзала сказала: «Ну, наконец-то и Женя получил диплом о высшем образовании. Советское высшее образование лучшее в мире».Еще одна тяжелейшая потеря — смерть Альберта Тодда. Евтушенко писал ему при жизни, когда Альберт заболел (1996):
Евтушенко приехал во Владивосток в августе 2003 года по моему приглашению — в рамках Тихоокеанских творческих встреч, которые под эгидой Владивостокского ПЕН-клуба я тогда проводил. В девяностых и начале двухтысячных в них принимали участие Андрей Битов, Евгений Рейн, оба Поповых — Валерий и Евгений, Лев Аннинский… И много кто еще. А начиналось все в июле 2000-го, когда мы пересеклись с Евгением Александровичем в Иркутске, на Фестивале поэзии на Байкале. Фестиваль проводил мой близкий друг поэт Толя Кобенков, светлая ему память. Так вот, в конце фестиваля, когда нас прогуливали на теплоходике по великому озеру, не менее великий и известный русский поэт, поглядев на меня с хитрым прищуром, мечтательно произнес: — Саша, а пригласите меня во Владивосток. Я на Дальнем Востоке тридцать лет не был… Вскоре я нашел солидного спонсора для этого грандиозного поэтического трипа. Им стала сахалинская дочерняя компания американского нефтяного концерна «Эксон». Все дело в том, что один из ее топ-менеджеров, Майкл Аллен, был большим любителем русской поэзии. За пару лет до этого, изготовив вскладчину постамент из нержавеющей стали, мы во второй раз, в холодном ноябре 2001 года, установили с Майклом во Владивостоке, на проспекте Столетия, отлитый в чугуне первый в мире памятник Осипу Мандельштаму (первая установка кончилась плохо: памятник изуродовали питекантропы с ломами. — И. Ф.). — Поэт на сейфе, — скажет тогда на открытии памятника Андрей Битов… Стало быть, я был продюсером, а по совместительству и ведущим этого двухнедельного поэтического турне Евтушенко по дальневосточным городам и весям. В Приморье классик выступал во Владивостоке и Находке, а на Сахалине — в Южно-Сахалинске и Шахтерске. Мы опекали его вместе с председателем Приморского общества книголюбов Еленой Минасовной Назаренко. Во владивостокском Доме офицеров, так же как и в южносахалинском кинотеатре «Октябрь», был полный аншлаг! В переполненном зрительном зале Офицерского собрания Евтушенко не только читал стихи, но и пел, причем акапельно, с примой владивостокской филармонии. Публика же, пришедшая на выступление, была совершенно разномастной — от бабушек и студентов до бывших бандитов и партработников — словом, весь Владивосток. Потом был прием у командующего Тихоокеанским флотом адмирала А. Федорова, прогулка на катере мэра города по акватории Амурского залива, а Евгений Александрович то и дело задавал мне вопрос: «А к губернатору мы когда пойдем?» Ему было невдомек, что тогдашний наш губернатор Дарькин с поэзией никак не рифмовался… По дороге в Находку, чтобы перевести дух, мы остановились у небольшого придорожного базарчика в селе Романовка. И когда классик подошел к одному из прилавков, пожилая торговка, оказавшаяся бывшей учительницей, буквально обомлела от увиденного: — Ев-ту-шен-ко-о!!! А в Находке тамошнее литературное сообщество чуть не разорвало на сувениры пестрый концертный наряд поэта. Сахалинская интеллигенция тоже пришла в полное неистовство от появления Евтушенко, и после выступления в шахтерском Доме культуры мы не обнаружили в гримерке знаменитые бордовые крепдешиновые штаны великого русского поэта… Не меньший фурор Евгений Александрович произвел и в лучшем сахалинском ресторане «Корона», приведя в полный восторг его хозяйку Елену Будникову, когда мастерски приготовил свой авторский коктейль. Но никто не знал при этом, что экзотические ингредиенты для этого потрясающего напитка (благодаря ему Евтушенко приняли в мировую лигу барменов) мы с ним полдня искали накануне по всему Южно-Сахалинску…Александр Архангельский в «Известиях» от 13 августа 1993-го комментирует событие прошумевшего юбилея:
Он победил своих «конкурентов», прошлых и нынешних, невероятной энергией всепоглощения, жадностью жизнелюбия… В холодноватом мире мер, расчисленного движения светил, в том числе и литературных, его пример — другим наука.Стивен Кинзер в «Нью-Йорк таймс» от 11 декабря 1993-го — «Русский поэт в Америке» — живописует:
В ярком, пестром пиджаке из Гватемалы, широкоплечий, седеющий лев русского слова — Евгений Евтушенко мерил шагами зал и срывался на крик, читая свои стихи, когда-то потрясавшие мир. Одновременно он давал советы и делился своими взглядами на жизнь, любовь и литературу.Но существует усталость металла. Был еще и ноябрь 2002-го. Госпиталь в Талсе. Так помечено несколько стихотворений. Он по-прежнему пишет в любых обстоятельствах.
(«Не орлино, не ястребино…»)
(«Статуя Свободы»)
Сейчас не время настоящих выставок, ибо выставка для сенсации мне не нужна. Мне не нужна такая выставка, на которую ломятся, как ломились на выставку Михаила Шемякина, когда рядом был, кажется, вернисаж шедевров из музея Бобур в Париже и выставка гениального итальянского художника Моранди. Но там почти никого не было. Я бы залез на стол и заорал: «Вон из этого зала, если рядом выставка Моранди. Вам не нужна живопись. Вы же оскорбляете меня, оказывается, вам совершенно плевать на искусство. Вы пришли просто поглазеть на человека, который прославился на Западе». Вот бы что я хотел сказать тем, кто пришел бы на мою выставку… Но, если честно, хотелось бы выставиться в Москве, но так, чтобы все прошло тихо, без ажиотажа и чтобы выставка была интересна, прежде всего, художникам, а не случайным зевакам. Я не хочу циркового номера… — Как вы считаете, почему на выставки Ильи Глазунова собираются тысячи и тысячи зрителей? — Отвечу. Глазунов в своих картинах несет нечто абсолютно необходимое русскому человеку сегодня. Что именно? Объяснить трудно, может быть, даже невозможно. Но для меня очевидно, что есть в его творчестве некое свойство, которое привлекает к нему именно русскую публику. И свойство это совсем не шуточное. То есть я как бы в скобках замечу, что фигура Глазунова все время меня интригует и заставляет размышлять о русском искусстве. Хотя я должен сказать, что у Глазунова много, даже очень много слабых мест и как у художника, и как у человека. Но есть что-то такое, отчего дрожит, волнуется наша русская душа. <…> Приходили как-то Сикейрос с Гуттузо, потом мы вместе пошли в ресторан. Историю с тем, что они переписали состав моих красок, Женя Евтушенко придумал для красоты — я чего-то такого не помню. Гуттузо жаловался Сикейросу, что был у старого Пикассо, который показывал ему ужасные картины, огромное количество — и все полная дрянь. Один жалуется другому на третьего, а Женя мне переводит! Еще раз я виделся с Гуттузо незадолго до его смерти, мы были у него вместе с Женей. У него был рак печени, и он об этом знал. Он пил довольно много, при мне часто прикладывался, но оставался трезвым, не качался, не был пьяным. С Евтушенко и с Бродским у меня была не то чтобы дружба, мы просто часто встречались и относились друг к другу с симпатией. Женя жил на «Аэропорте», я в Тушине, а «Сокол» и «Аэропорт» рядом. А так как я большой любитель был и выпить, и просто побродяжничать, то часто к нему захаживал, а он летом часто приезжал ко мне на канал купаться. Вот одна сценка. Я живу в квартире с родителями и сестрой. В восемь утра — я сплю, мать с отцом собираются на работу, на завод, — раздается звонок. И ко мне в комнату, где я лежу в постели, вваливается следующая компания: Евтушенко, Аксенов и Окуджава. И какая-то японка, студентка-славистка. Белла Ахмадулина вошла позже — под утро они поехали с какой-то вечеринки на канал купаться, Белла купалась прямо в платье и пришла к моей маме, чтобы та дала ей что-нибудь сухое. При этом они сразу же вытащили три или четыре бутылки вина, потребовали стаканы, и, лежа в постели, я в полном смысле слова принял на грудь. Меня подняли, мы все влезли в Женин «Москвич», один на другого, и куда-то поехали. Окна были задернуты. Когда мы проезжали мимо милиционера, Вася Аксенов громко запел «Хотят ли русские войны?». На всякий случай, чтобы, если милиционер остановит нашу машину, он знал, кого останавливает. Когда мы подъезжали, первым свалился Окуджава, сказал: «Я, ребята, старый и больной — отпустите меня домой!» Его отпустили. Потом мы поднялись к Жене, где Женя свалился с ног, просто заснул. Я его редко таким видел. И тогда я, Вася и Белла пошли добавить в какую-то столовую, где Белла закурила. Было одиннадцать утра. К ней подошел какой-то человек и сказал, что здесь курить запрещено. На что Белла не обратила никакого внимания. Тогда он у нее вытащил сигарету, разразился какой-то скандал, их увели в милицию, а я остался один. Но Белла там познакомилась с милиционером, который потом все время приходил к Жениной жене Гале и Белле — они жили рядом — выпивать.В 2004-м вышел седьмой том Первого собрания сочинений Евгения Евтушенко. Добрая треть книги — переводы. Об этой грани поэта совершенно точно и впервые суммарно высказался Юрий Нехорошев в «Пунктире».
В седьмой том вошла сравнительно небольшая часть поэтических переводов автора, который с 1952 года опубликовал около 700 стихотворений (в это число входит и несколько поэм) 124 авторов в своем переводе с 27 языков народов нашей страны и мира, включая русский (с древнерусского и с русского на английский): народов Кавказа (абхазского, аварского, азербайджанского, армянского, грузинского, лакского, осетинского, татского), Средней Азии (казахского, узбекского), Прибалтики (эстонского), других народов бывшего СССР — бурятского (бурят-монгольского), еврейского (идиш), молдавского, украинского, народов ближнего и дальнего зарубежья — с английского (США, Англия, Австралия), арабского, болгарского, вьетнамского, греческого (новогреческого), испанского (Испания, Куба, Никарагуа, Чили), итальянского, монгольского, румынского. Вышло восемь сборников переводов Евг. Евтушенко — М. Мачавариани, Наби Бабаева (Наби Хазри), Г. Джагарова, Д. Узылтуева, Н. Дамдинова (совместно с М. Лукониным), Т. Чиладзе. Трижды выходили сборники собственных стихов и переводов стихов грузинских поэтов, сборник собственных стихов и переводов с эстонского стихов А. Сийга. В антологию русской поэзии XX века, вышедшую в 1993 году в Соединенных Штатах на английском языке (составитель Евг. Евтушенко), вошли переводы поэта на английский стихов Б. Чичибабина, Ю. Кублановского, С. Липкина и самого автора, в соавторстве с Альбертом Тоддом. В сборнике стихов автора «Лучшее из лучшего»/«Вечерняя радуга» (Baltimore, MD, 1999) 12 стихотворений также переведены на английский Евтушенко, часть из которых — в соавторстве с другими переводчиками. В США публиковались стихи, написанные на английском и неизвестные русскому читателю. Здесь нелишне повторить высказывание автора, приводившееся нами в четвертом томе настоящего издания: «Летом 1971 года в качестве спецкора “Литературной газеты” я побывал в Перу, Эквадоре, Боливии и Чили. В результате поездки родился цикл стихов. Некоторые из них я сам перевел на испанский». Мы рассказываем о переводческой работе поэта столь подробно, ибо об этой стороне творчества Евтушенко мало что известно читателю и многие сведения приводятся впервые. Часть переводов опубликована только в периодической печати, а упомянутые выше сборники, как правило, выходили не в центральных издательствах (Тбилиси, Таллин) и мизерными тиражами. Нередко переводы публиковались без указания имени переводчика, а порой авторы переводов перевирались: вместо переводчика Евг. Евтушенко значились Д. Маркиш или В. Юхимович, а то и наоборот, евтушенковскими оказывались переводы Н. Гребнева, Вас. Журавлева, М. Луконина или Е. Винокурова… О переводах Евтушенко написано и сказано немало (большей частью в грузинских изданиях), но наиболее обстоятельно эта сторона творчества поэта проанализирована в книге В. Комина и В. Прищепы «Он пришел в XXI век» (Новосибирск, 2003), цитатой из которой мы и завершим наши заметки. «Работа Е. А. Евтушенко над художественными переводами является одной из наиболее активных и творчески весомых форм его просветительской деятельности. Вместе с тем поэтические переводы Е. А. Евтушенко, сделанные в середине и самом конце 50-х, имеют самодовлеющее значение, и поэтому их нужно рассматривать как один из периодов творческой жизни. К этому нас подталкивает и то, что сегодня они составляют приблизительно половину его поэтического пространства, занимают большее по объему место, чем публицистические и литературно-критические работы, сценарии и, пожалуй, даже художественная проза, и то, что по идейно-эстетическому значению переводы во многих случаях не уступают авторским произведениям. <…> Переводческие принципы Е. А. Евтушенко, сформировавшиеся в конце 50-х, предполагают создание так называемого литературного перевода. Он воспроизводит не букву буквой, а “улыбку — улыбкой, музыку — музыкой, душевную тональность — душевной тональностью” (К. Чуковский). Инонациональная поэзия становится русской. …Многочисленные переводы Е. А. Евтушенко и Б. А. Ахмадулиной национальных поэтов-сверстников расширяли представление русскоязычного читателя о шестидесятничестве как межнациональном явлении».Двадцать второго января 2005 года в Турине Евгению Евтушенко вручена итальянская литературная премия Гринцане Кавур «за способность донести вечные темы средствами литературы, особенно до молодого поколения». На церемонии присутствовал корреспондент «Коммерсанть-Власти» Б. Волхонский. Радость соотечественника выражается следующим образом:
Лет тридцать назад, продираясь сквозь треск помех и писк глушилок, я слушал интервью известного тогда советского диссидента Владимира Буковского по какому-то из «вражьих голосов». Буковский сказал, что в Советском Союзе 250 миллионов политзаключенных. «Как? — возмутился ведущий. — Разве можно отнести к политзаключенным Леонида Брежнева, Ольгу Корбут и Евгения Евтушенко?» Честно говоря, я плохо помню ответ Буковского — кажется, он говорил, что никто не может быть свободным в несвободной стране. Но запомнил я этот обмен репликами именно благодаря тому, что ведущий в один ряд с руководителем государства и великой спортсменкой поставил окололитературную фигуру, уже тогда пользовавшуюся весьма двусмысленной репутацией на родине.Про Буковского журналист плохо помнит, про Евтушенко не забыл. Евтушенковские доброхоты удивительно памятливы, то есть ничего не помнят. Журналист вряд ли существовал в то время, о котором пишет. Пребывание в Италии вновь напомнило Евтушенко об Ахмадулиной. 10 февраля 2005 года датировано стихотворение «Белла Первая»:
Расположенный в столице США Фонд российско-американского культурного сотрудничества устраивает 20 октября 2009 года прием в честь Евгения Евтушенко: поэту будет присуждена награда за вклад в укрепление связей между двумя странами. Евтушенко, по словам исполнительного директора фонда Александра Потемкина, станет первым поэтом, удостоенным этой премии. До него награду присуждали музыкантам — Валерию Гергиеву, Дейву Брубеку, Ван Клиберну и Мстиславу Ростроповичу, переводчице Татьяне Кудрявцевой, директору Библиотеки Конгресса Джеймсу Биллингтону, хореографу Игорю Моисееву. На вашингтонском приеме фонда будет отмечено также окончание 10-летнего проекта по созданию памятников Пушкину в американской столице и Уолту Уитмену в российской. Монумент американскому поэту возле МГУ был официально открыт 14 октября в присутствии госсекретаря США Хилари Клинтон.В марте 2009-го были объявлены итоги конкурса «Книга года» за 2008-й. В номинации «Поэзия» выиграл колоссальный однотомник «Весь Евтушенко», листаж которого даже не указан в выходных данных: такое ощущение, что этот объем невозможно подсчитать. По крайней мере Евтушенко в одиночку написал не меньше того, что он сам выбрал для столь же грандиозных «Строф века», вместивших почти всех соседей по XX столетию. Нельзя сказать, что он подошел к себе щадяще. Очень многие стихи за этот неохватный срок от 1937-го (первое стихотворение «Я проснулся рано-рано…») до 2007-го невошли в его фолиант, а те, что вошли, были подвергнуты пристальной саморедактуре. «Весь Евтушенко» готовился параллельно с первым собранием. Победа на конкурсе подтолкнула к переизданию огромного тома в 2010-м, и он не задержался на прилавках книжных магазинов. Пожалуй, этот факт — победа на конкурсе — стал по-своему символичным. За все годы новой России Евтушенко не присудили ни единой негосударственной литературной премии, коих развелось великое множество. В этом смысле о нем больше помнили за рубежами отечества. Седьмого октября 2010-го «Комсомолка» информирует:
В списке номинантов на Нобелевскую премию значились американский писатель Кормак Маккарти, японец Харуки Мураками, а также российские поэты Белла Ахмадулина и Евгений Евтушенко. Имя будущего обладателя самой престижной в мире награды держится в строжайшем секрете. Чтобы информация не просочилась раньше времени, члены Нобелевского комитета при обсуждении кандидатур используют не настоящие фамилии писателей, а придуманные псевдонимы. Есть ли у России шанс получить Нобелевскую премию? Этот вопрос мы задали одному из претендентов — поэту Евгению Евтушенко. Евгений Александрович признался, что скептически относится к возможности получения Нобелевской премии по литературе. Оказывается, он дважды был номинирован на эту премию и оба раза, увы, Альфред Нобель помахал ручкой автору поэмы «Братская ГЭС». Сейчас Евгений Евтушенко находится в Америке, в своем доме в городе Талса (штат Оклахома).Это Оклахома? Евтушенко дома? Так где его дом? Премия Уитмена (1999), звание «Поэт года» (2003), почетный знак за заслуги Йельского университета — это знаки дома?.. В январе 2008 года на пороге своего дома на Котельнической набережной стало плохо Василию Аксенову. В долгих мучениях, перевозимый из института Склифосовского в институт Бурденко и обратно, от операции к операции, он скончался 6 июля 2009-го. В октябре вышла книга «Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках». У Катаева был «Алмазный мой венец», у Георгия Иванова — «Петербургские зимы». То и другое — мемуарное фэнтези, где вымысел превалирует над фактом, и это — жанр, но не подлог. Ахматова, пожалуй, напрасно возмущалась ивановской элегически-ностальгической игрой. Иванов не претендовал на достоверность. По крайней мере камня не держал за пазухой. Но человек он был ума язвительного. Аксеновская вещь ближе к Иванову, нежели к Катаеву, у которого в «Венце» вовсе нет яда. Аксенов ядовит. Он изображает время, а не конкретных людей, и во многом это картина того, чего не было, но могло бы быть. Условные имена персонажей не столь прозрачны, как кажется. Тут люди вроде бы соответствуют именам, а не наоборот. Ян Тушинский Аксенова — не наш герой. Они лишь чем-то похожи. Тысячеликий Евтушенко никогда не был Яном Тушинским. Но безжалостный Аксенов очень осторожен именно в этом портрете. В принципе он его любит. Но не без подковырки:
При всем своем росте Ян не любил командных видов спорта, ни волейбола, ни баскетбола. Какого черта потеть для каких-то других олухов? Впрочем, он и не умел играть ни в ту, ни в другую игру. Он любил одиночные единоборства: вот это ристалища для поэтов!В «Таинственной страсти» Аксенов дает свою версию августа 1968 года. Не достоверную картину, но толкование истории с фактами и персонажами, которые могли бы сказать вслед за Ахматовой: меня там не стояло.
В номере Тушинских яблоку было не упасть. В середине комнаты на полу стоял знаменитый приемник Яна, огромный и серебристый «Зенит-Трансокеаник». Растянутые короткие волны помогали обходить зоны глушения. Говорил диктор Би-би-си: «Сегодня в два часа утра военно-воздушными войсками Советского Союза произведен захват пражского аэропорта». <…> Ян, Антоша, Кукуш, Гладиолус, Атаманов, Ваксон, Вертикалов, Грамматиков, Нэлла Аххо, Таня Фалькон, Ралисса, Нина Стожарова, Ал Ослябя сидели вокруг радио кто на полу, кто на диванных валиках, в дверях террасы стояли Юстас, Роберт и Мила Колокольцева. Женщины плакали, мужчины молчали, некоторые с мокрыми глазами. <…> — Какого черта, ребята, вы говорите «мы»?! — с еще большей яростью крикнул Ваксон. — Мы — это мы, а брежневская кодла — это они. И мы враги. Навсегда! — Вот это правильно! — опять крикнула Таня. — Ян, согласен? — Пока что надо повременить с такими заявлениями, — сказал Ян. <…> Послышались звуки какой-то перестановки то ли стульев, то ли микрофонов. Затем прозвучал голос Ганзелки, очень хорошо известный Яну Тушинскому по совместным шатаниям по «Злачной Праге»: «Русские солдаты, отказывайтесь выполнять приказы вашего обезумевшего командования! Не стреляйте в братский народ! Не верьте политрукам, что мы против социализма! Мы за социализм с человеческим лицом, а не со свиными рылами! Русские интеллигенты, окажите нам поддержку, иначе всем — погибать! Янка Тушинский, не молчи! Выскажись, Янка! Не смей молчать!..»Ян Тушинский переговаривает наедине с другом Робом:
Ян в такт ходьбы, быстро, сумбурно говорит другу, что он не может не ответить на призыв Ганзелки. Ты первым плюнешь мне в лицо, если я сейчас уйду в кусты. Нет, не плюнешь? У тебя есть свои резоны? Хорошо, ты выскажешь их потом. Теперь только подумай, какой это вызовет резонанс! Ты же понимаешь, какое сейчас начнется, уже началось, свинство агитпропа! Вообрази, что среди этой свистопляски появляется негодующее, но спокойное заявление двух ведущих поэтов. Формулируется концепция патриотизма, верность идеям социализма и в то же время отрицание силовых методов решения проблем и тревога за судьбу братского народа. Роберт, ни на секунду не притормаживая, интересуется, кто эти два ведущих поэта. Значит, ты и я? Или, по алфавиту, я и ты? Почему ты предлагаешь такой вариант? Ведь Ганзелка обращался только к тебе. Я его знаю, он классный парень, но меня он не называл.Роб осторожничает и отказывается. Ян называет другое имя, за которым, естественно, просматривается сам Аксенов:
Наконец, Ваксон? Знаешь, Роберт, я открою тебе секрет. Мне доподлинно известно, что Ваксона в определенных кругах считают настоящим антисоветчиком. Выйти вместе с ним значит сотворить провокацию.Продолжение следует:
Трое тащились по лужам под одним огромным зонтом с надписью Antonioni. Blow-up. Приехавший из Лондона в багажнике Тушинского зонт чувствовал себя в этот день хуже своего русского хозяина: все время вздувался с какими-то неуместными хлопками и корежился, как переломанный альбатрос. Все эти трое, Роб, Янк и Вакс, шли на почту. По дороге первый и третий уговаривали второго не посылать пресловутую телеграмму. Роб был уверен, что это ни к чему не приведет, а если к чему-нибудь и приведет, это будет только усиление зажима. Вакс говорил, что это унизительно — вступать в переписку с засевшими в правительстве уголовниками и нравственными дегенератами. Янк, уже пришедший к решению послать, ничего не отвечал. <…> На почте было не протолкнуться. Вода с плащей «болонья» натекла на пол. Народ переминался, создавая характерное хлюпанье. Тушинский, конечно, был узнан. Кто-то передал ему бланки для телеграмм. Он пристроился на подоконнике и стал своим великолепным пером «Монблан» заполнять бланки: «Москва, Кремль, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу…» Кто-то из привычных коктебельских хохмачей, заглянув ему через плечо, тут же пошутил: «На деревню дедушке».В этот фантастический киносценарий вплетается и то, что было в действительности:
Света (приемщица телеграмм. — И. Ф.) отодвинула счеты и подняла на клиента глаза: — Простите, товарищ Тушинский, но я не могу принять таких телеграмм… — Это почему же, моя милая? — удивился поэт. В другой бы ситуации от такого бы обращения воспарила бы, а вот в данной ситуации — сущая мука мучает. — Ну просто, ну просто… мы таких телеграмм никогда не принимали, товарищ Тушинский… <…> «Послушай, Янка, что ты девушку мучаешь? — тихо сказал из-за его плеча Кукуш Октава. — Ее и в самом деле могут сожрать за эти твои телеграммы». Он тут сидел в очереди на телефон, когда пришел Ян. Написав свои телеграммы, Ян заметил Октаву и показал ему тексты: «Хочешь подписать вместе со мной?» Кукуш отмахнулся со своей характерной тифлисской жестикуляцией. «А почему? — настойчиво спросил Ян. — Я хочу понять, почему все отказываются?» Кукуш продолжал свои прикосновения то к голове, то к груди. «Ну, что я буду этим многоуважаемым телеграммы посылать, ты сам подумай?! Ты, Янк, все-таки гражданский поэт, а я кто? Да я же просто гитарист, романсики пою, ну вроде как цыган, понимаешь?!» <…> Между прочим, со Светой получилось именно так, как она и предсказывала. Ее выгнали с работы и даже допрашивали в КГБ. Поэт ее, однако, не забыл: он добился ее реабилитации и восстановления в должности. Так что теперь она сидит на прежнем месте и вспоминает тот день, когда скрежещущий танками мир соприкоснулся с ее маленькой почтой. <…> Все думали, что телеграммы Тушинского пропадут втуне, а они оказались весьма востребованы. Конечно, услышали о них и Зигмунд, и Ганзелка, и Затопек, и Карел Готт, и Йозеф Шкворецкий, и Милан Кундера… <…> На исходе огромного циклона поэт один сидел в столовой и ел завтрак, как сейчас помню: пару яиц, сливовый сок, рисовую кашу. В столовую вошли два спецагента и забрали его с собой. Втроем они прибыли на военный аэропорт в Каче. В этом месте следует вставить небольшое ехидство (курсив мой. — И. Ф.), ведь наряду с недоразвитой системой гражданского обслуживания параллельно, но секретно, в Советском Союзе существовала высокоразвитая система обслуживания военного. С удивительной четкостью спецнарочные доставили поэта из Крыма на подмосковный аэропорт Липки, а оттуда на «Волге» с сиреной к одному из адресатов его телеграмм. Этот адресат в больших чехословацких очках ждал его в своем кабинете. При входе поэта в сопровождении сотрудников он посмотрел на свои часы (тоже чехословацкие) и одобрительно кивнул. Поэту было предложено кресло и стакан чаю с лимоном. Адресат спросил, не желает ли поэт чего-нибудь покрепче. Поэт с удивившей его самого непринужденностью сказал, что коньячку бы не помешало. Адресат взял со стола листок бумаги и похвалил стихотворение «Танки идут по Праге». Очень интересные рифмы. Большая искренность. В другие времена, Ян Александрович, вас бы расстреляли за измену Родине. Но сейчас не те времена. Есть огромная разница между нашими временами и другими. Мы с товарищами посовещались и решили направить вас в Соединенные Штаты Америки. Предлагаем вам там полную свободу действий. Выступайте где хотите и читайте что угодно. Кроме всего этого, мы были бы вам признательны, если бы вы передавали одному из представителей администрации — вот тут, на бумажке, его имя — благодарность за невмешательство.Степень ехидства пускай обсудит тень Василия Аксенова со своим Ваксоном. Однако, на чьей совести, например, хотя бы эта карикатура — Кукуш Октава?
Между тем новая антология разрослась до пяти томов. Ее готовит издательство «Русскій міръ». Первое, пробное издание двухлетней давности в издательстве «Слово / Slovo» имело тираж тысячу экземпляров и разлетелось мгновенно. Сперва в каждом, а потом через раз в пятничном номере «Новые известия» дают главы из нее. 15 октября 2010 года Евтушенко обращается к общественности со статьей «Книги, вас молю — не умирайте!». Смысл обращения — в увеличении жалкого тиража антологии до пятидесятитысячного, дабы двинуть поэзию в образование. «По сегодняшнему раскладу, антология может выйти тиражом не более двух тысяч экземпляров. Это значило бы, что издание, рассчитанное на самый широкий круг читателей, неизбежно превратится в элитарный раритет, недоступный ни школьникам, ни студентам, ни преподавателям». Газета начинает акцию «Книга — в школу». Сбор подписей. Интеллигенция и даже некоторые поэты — Олег Чухонцев в частности — всецело за. Министр культуры А. Авдеев ставит свое имя в списке сторонников. Правительство Москвы дает пять миллионов. Министерство образования и Агентство по печати реагируют невнятно. Газета посылает письмо в Российский союз предпринимателей — на имя А. Н. Шохина. Вежливая отписка. Акция выдыхается. А у «Строф века» существует старый сторонник, в некотором роде соавтор. Много лет назад в «Вечерней Москве» (1997. 18–19 октября) Андрей Вознесенский высказывается так:
— Я всегда старался, где мог, помогать ему (Евтушенко. — И. Ф.). Настоящая помощь должна быть тайной. Вы знаете Анатолия Стреляного, конечно? Он публицист и одновременно основатель многотомной серии «Культура двадцатого века». Там один том — сказки, другой — фантастика, третий — живопись. Так вот, ко мне подошел Стреляный и попросил: «Андрей, сделай нам том поэзии». Я сказал: «Давайте я сделаю вам том живописи, а поэзию пусть сделает Евтушенко». Я думаю, Евтушенко об этом даже не знает. Таким образом, я сосватал ему эту антологию, которая — одно из лучших произведений Евтушенко.
КТО ПЕРВЫЙ?
…Андрей Николаевич, в частности, приводил некоторые результаты проведенной работы: «Э. Багрицкий продвинулся в развитии ямба дальше всех. Анализ пауз в его стихах, например, дает материал для психологии познания…» В других случаях он говорил, что из всех русских поэтов Пушкин — наиболее информативен. Сравнение Е. Евтушенко с А. Вознесенским показало большую информативность первого. Это не понравилось Вознесенскому, он хотел встретиться с Колмогоровым, но тот отказался…Ходила масса слухов и пересудов. Зубоскалы мифотворствовали: однажды Евтушенко с Джан встретили на московской улице Вознесенского, переодетого Пушкиным. Евтушенко воскликнул: — Здравствуй, брат Пушкин! Вознесенский прошел мимо. Евтушенко откомментировал: — Дарлинг, у него просто мания величия — возомнил себя великим русским поэтом Андреем Вознесенским. Евтушенковский друг Эдуард Трескин рассказал о свадьбе Евтушенко с Машей:
…кого только среди гостей не было! Литераторы, музыканты, художники… корреспондент Нью-Йорк Таймс… сын личного врача Льва Толстого… министр культуры Евгений Сидоров… родственники близкие и дальние… друзья… В разгар веселья приехал Андрей Вознесенский. Он высоко поднимал стакан с чачей и говорил, что счастлив присутствовать на свадьбе великого русского поэта, а Женя поднимал ответный тост, объявляя, что счастлив — он, потому что на его свадьбе гуляет великий русский поэт. Впрочем, долго Вознесенский не гулял — хлопнул пару стопок и уехал, по-моему, вполне трезвым.Можно ли сказать, что оба они обманули пастернаковские ожидания? Перешагнули через его неприятие «разврата эстрадных читок»? Можно. У них — таких, каковы они были, — не было выхода, ибо время говорило: ваш выход, артист.
(«На “хвосте”»)
Дорогой Женя, поздравляю тебя с днем рождения. Увы, мы не видимся с тобой, когда ты бываешь в Москве, — демоны скорби и печали разделили наши поэтические пути и пути жизни давно и, быть может, бесповоротно. Я очень рад возможности поздравить тебя и вспомнить тебя прежнего — юношу с беззащитной шеей, наповал завораживавшего тогдашнюю Россию стихами «Со мною вот что происходит…», потом не раз вступавшегося за правду в кризисные моменты отечественной истории и сегодня посвящающего свою жизнь Всеобщей антологии отечественной поэзии. Сейчас я закончил видеоцикл «Орлы», посвященный двуглавым красавцам, восседавшим на шпилях Кремля. Думается, что ты, Женя, сейчас одна из этих птиц, хранящих традиции отечественной поэзии. Евгений Евтушенко — птица высокого полета. Оставайся таким!Своеобразный отклик на стихи о двух гусях. И вот — 2010 год, июнь, 4-е. Большой зал Центрального дома литераторов. Гроб утопает в цветах. Непрерывная музыка глубокого минора. Ораторы у микрофона. Коллег-литераторов немного, больше людей из театрального мира (О. Меньшиков. И. Чурикова, Э. Рязанов…). Слово Евтушенко: «Всемирными русскими были изначально Андрей Рублев, Пушкин, Ломоносов, Петр Первый в его плотницкой ипостаси. Всемирными русскими были Лев Толстой, Герцен, Чайковский, Шостакович, Пастернак, Сахаров, учившие нас делать все, чтобы силы подлости и злобы были одолены силами добра. И всемирными русскими стали не только в собственной стране, но и во многих странах — Андрей, Белла, Володя, Роберт, воевавшие для будущих поколений — лишь бы среди них оказались поэты, которые бы не позволили нашему народу остаться в замшелой гибельной изоляции от всего остального мира. Зачем нам, русским, неестественно придумывать национальную идею и сколачивать наспех какие-то команды для этого? Все лучшее в русской классике — и есть наша национальная идея. Эта идея в словах Достоевского выражена ясно и просто — когда он говорил о самом мощном, сильном, человечном качестве Пушкина, это два слова: “Всемирная отзывчивость”».
(«Не стало поэта…»)
— …мне действительно повезло — меня окружали великие поэты: Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава. Тогда еще были живы и активно творили Борис Пастернак, Анна Ахматова, Владимир Набоков. — Если можно, расскажите о вашем отношении к Евгению Евтушенко, ведь вы когда-то посвятили ему «Сказку о Дожде». — Мы просто не видимся. Евгений Александрович мне ничего никогда плохого не сделал. Он — мастер литературной формы. Я только это могу сказать…Она уйдет 29 ноября 2010 года. Евтушенко останется один.
ХВАТИТ НА ИСКУПЛЕНИЕ
Двадцатого июля 2010 года «Российская газета» в рубрике «События» дает яркий репортаж «День благодарения» Юрия Соломонова.В подмосковном писательском поселке Переделкино открылся музей-галерея поэта Евгения Евтушенко, в который вошли коллекция живописи ста лучших мировых художников и 300 фотографий, сделанных поэтом во время поездок по свету, различные литературно-исторические документы и рукописи, в том числе и поэма «Братская ГЭС». …Отутюженный металлоискателем иду по вымощенной дорожке в глубь двора и вливаюсь в толпу народа, сидящую и стоящую вокруг крыльца «Музея Евгения Евтушенко». Эту галерею выстроил он сам, чтобы сегодня торжественно и безвозмездно передать свою личную коллекцию картин, скульптур, фотографий и документов в дар государству. Это более сотни работ, среди которых не только Пикассо, но и Шагал, Пиросмани, Макс Эрнст, Светлин Русев и другие, включая и неизвестных ранее — тех, кого открывал сам Евтушенко. В тенечке скромно стоят министр культуры Александр Авдеев, спикер Совета Федерации Сергей Миронов. Художник Зураб Церетели, как истинный грузин, греется в лучах не только славы, но и нынешнего нещадного солнца. Не жмется в тени и литературная общественность — в отсутствие хозяина камеры то и дело останавливаются на их вдохновенных лицах. Поэт и даритель появляется тихо, слегка опираясь на трость (уж не та ли, что помогала когда-то Марку Твену?). Потом одно из изданий с восторгом напишет, что поэт еще за десять минут до церемонии с упоением работал в своем кабинете. И я допускаю, что это может быть правдой. Евтушенко начинает спокойно, даже устало — о том, как он собирал эту коллекцию. Это не исповедь классического коллекционера, рьяно отыскивающего предметы и ценности, составляющие его страсть или его бизнес. Наш герой свою коллекцию проживал. Каждая ее частица была частицей жизни, творчества, дружбы, встреч с интересными и великими людьми. Чего стоит только один рисунок Пикассо. Дело в том, что великий художник предлагал поэту на выбор две работы, а тот возьми и скажи: «При всем уважении не возьму. Не нравятся они мне. В них чувствуется ваша обида на женщин. Нельзя из-за одной обижаться на всех и переносить это чувство на творчество». — «Но как она могла уйти от Пикассо!» — вскричал мастер. А потом сравнил русского гостя, отказавшегося от его работ, с Настасьей Филипповной, способной сжечь огромные деньги. Ну а рисунок Пикассо, услышав эту историю, Евгению Александровичу подарила вдова живописца и скульптора Фернана Леже. Женщины покидали и самого Евтушенко. Но достаточно пойти по залу с фотографиями, сделанными поэтом, чтобы понять его отношение к лучшей половине человечества. Он говорит, что фотоэкспозицию посвятил памяти «великого американского фотографа и человека Эдварда Стайхена». Когда-то вместе с художником Олегом Целковым попали на его выставку в Москве. Этот замечательный старик был допущен со своей выставкой в СССР лишь потому, что воевал в союзных войсках и снимал знаменитую встречу на Эльбе. «А в его книгу “Семья человечества” я просто влюбился». Я слушаю его и вспоминаю примеры его личной влюбчивости в других людей, в их талантливость, яркость, неповторимость. Помню, на заре перестройки он позвонил и сообщил, что открыл гениального поэта, которого надо срочно слушать, публиковать, поддерживать. И вот мы уже сидим у Евтушенко и слушаем недавно вернувшегося из мест лишения свободы парня по имени Вадим Антонов, который читает поэму «Помиловка». Это ее, спустя время, Евгений Александрович протолкнет в один из толстых журналов. А тогда после чтения из Переделкина мы в кромешной ночи едем в какую-то деревеньку, где квартирует Антонов, чтобы отведать домашнего яблочного сидра. Затем, разочаровавшись в напитке, но не в Антонове, пробираемся назад, где Евтушенко извлекает из запасников грузинское вино. Потом на минуту исчезает и выходит, держа в руке шикарный пиджак. «Вадим, — говорит он. — Эту вещь подарил мне сам Роберт Кеннеди. Я хочу, чтобы этот пиджак стал твоим талисманом». И вот он, довольный, осматривает гостя в легендарном наряде. Затем вдруг достает из стола ножницы и говорит: «Нет, гражданин Антонов, что-то от Кеннеди не могу не оставить себе. Не сердись, я пуговицы на память отрежу…» <…> А уже следующим вечером он взошел на сцену Политехнического музея, где вместе с традиционно полным залом привык отмечать свой очередной день рождения. Завидуют ли ему другие? Наверное. Все ли его любят? Да где уж там! Известно, как относился к нему, например, Иосиф Бродский, сказавший, что «если Евтушенко против колхозов, то я — за…». Поэтому Евгений Александрович даже на меня обижался, когда я в одном из материалов использовал словечко, брошенное в его адрес Бродским. Но вот ведь что поразительно! Когда в начале восьмидесятых «Литературная газета» начинала возрождать поэтические вечера в Политехническом, именно Евтушенко сказал: «Нужно пригласить Бродского!» Я был свидетелем, как просвещенные критики почти хором кричали ему, что нобелевский лауреат ни за что не приедет на родину. Он смотрел на них, как на глубоко несчастных людей. А потом тихо сказал: «Но вы же не пробовали…» В этом он весь. Мы будем говорить, спорить, умничать, ввергать в скепсис друг друга. А он будет делать. Пробовать себя в очередной раз. Поэтом, писателем, фотографом, актером, режиссером этой жизни. В этот жаркий день он был всего лишь Дарителем. Щедрым. Благородным. Веселым. Молодым. У него снова получилось.Когда-то Межиров написал: «Юбилейные какие-то времена». Ну да, был ленинский юбилей и прочие. На российской сцене нынче наступили времена премиальные. Не то чтобы премий не было прежде. Были. И случай Пастернака был. Не было такой вакханалии. Открытой гонки за призами и сутолоки вокруг этого. В 2011 году Нобелевский комитет работает, как всегда, — в обстановке секретности: имена обсуждаемых (номинированных) писателей оглашаются лишь через полвека после присуждения премии. Британская букмекерская контора Ladbrokes ежегодно составляет свой список. Самым вероятным кандидатом назван 81-летний сирийский поэт Адонис (настоящее имя — Али Ахмад Саир Асбар). Его шансы оцениваются как 4 к 1. Поэты очень давно не получали Нобелевскую премию, а Адонис уже много лет считается одним из главных на нее претендентов. На втором месте — швед Тумас Транстрёмер (шансы — 9/2). Ему тоже восемьдесят один. На третьем — Томас Пинчон, из числа бывших (1960–1970-е годы) властителей дум американских интеллектуалов (10/1). У Харуки Мураками — 16/1. В списке есть также американские живые классики Филип Рот, Кормак Маккарти и Джойс Кэрол Оутс (25/1), чех Милан Кундера (33/1), британцы Йен Макьюэн и Салман Рушди (40/1). А также двое русских — Виктор Пелевин (50/1) и Евгений Евтушенко (80/1). Шансы Пелевина, таким образом, равны показателям Умберто Эко — у него тоже 50/1. На последнем месте — американский певец и поэт Боб Дилан, его шансы оцениваются как 100/1. Когда-то их постоянно сравнивали — Евтушенко с Диланом. Двадцать пятого сентября 2011 года, в пятницу, в питерском Эрмитажном театре прошла VIII церемония вручения международной премии за развитие и укрепление гуманитарных связей в странах Балтийского региона — «Балтийская звезда». В этом году лауреатами премии стали: поэт Евгений Евтушенко, художественный руководитель Петербургской филармонии и дирижер Юрий Темирканов, актер Юозас Будрайтис, директор Национальной оперы Латвии Андрейс Жагарс. В номинации «Память» премия присуждена польскому поэту Чеславу Милошу. «Балтийская звезда» учреждена в 2004 году Министерством культуры России, Союзом театральных деятелей, комитетом по культуре правительства Санкт-Петербурга, фондом «Балтийский международный фестивальный центр», Всемирным клубом петербуржцев и Центром национальной славы. Перед началом церемонии на большом экране были показаны фотографии лауреатов премии прошлых лет: Раймонд Паулс, Донатас Банионис, Михаил Пиотровский, Александр Сокуров, Кирилл Лавров, Вия Артмане, Лев Додин, Андрей Петров, Даниил Гранин, Кшиштоф Занусси, Сергей Слонимский. «Когда я смотрел эти кадры, — сказал Евтушенко после вручения памятного знака, — то подумал: “На удивление одни приличные лица”». Шестого октября Нобелевскую премию за 2011 год выиграет Тумас Транстрёмер. А с Питером у Евтушенко давний, долгий роман. На его семидесятилетие в Большом зале Петербургской филармонии ему вручили Царскосельскую премию с бронзовой статуэткой Ахматовой и он выводил на сцену четырнадцатилетнего сына Женю; через пять лет в декабрьском Ледовом дворце после фурора в «Олимпийском» прогремела рок-опера «Идут белые снеги», а в сентябре 2012 года в театре-фестивале «Балтийская звезда» был сыгран мюзикл Раймонда Паулса на евтушенковские стихи «Возвращение в любовь»: ностальгия по шестидесятничеству. Музыку на 13 вещей, среди которых «Старый друг» и «Я люблю тебя больше природы», Паулс написал в 2009-м, а в 2010-м в Риге вышел диск — пел Интарс Бусулис. В феврале 2012 года колумнистка журнала «Новое время» / «The New Times» Валерия Новодворская напечатала эссе «Поэт-на-договоре». Возникает образ героя с чертами и заслугами оного нового Геракла.
Лернейской гидре все равно, кто на нее бросается: свои или чужие. Сгоряча может и голову откусить. И когда в 1968 году после вторжения в Чехословакию Евтушенко кинулся посылать телеграммы протеста Брежневу прямо из Коктебеля — это был подвиг. Это первый. <…> Второй подвиг случился, когда взяли Солженицына. <…> Третий подвиг — «Бабий Яр» (1961). Это был прорывплотины молчания. Четвертый — «Братская ГЭС». Уже идет 1965 год, десталинизация кончилась, а он опять про лагеря! И про гетто (глава про диспетчера света Изю Крамера). Это настоящие стихи, без скидок, о том, как замучили Риву, возлюбленную Изи. Пятый подвиг — то самое стихотворение «Танки идут по Праге».<…> Шестой и седьмой подвиги — это поэма «Казанский университет» и стихотворение «Монолог голубого песца на аляскинской звероферме». «Университет» — это 1970-й. «Песец» — тоже начало 70-х. Восьмой — отказался брать в 1993 году орден Дружбы народов в знак протеста против войны в Чечне (а некоторые либералы и премиями не побрезговали). Девятый — его фильм по его же сценарию «Смерть Сталина» (1990). Ненавидеть он умеет, этот эпикуреец. И страдать — тоже. Ведь история песца — его история. «Я голубой на звероферме серой. Но, цветом обреченный на убой, за непрогрызной проволочной сеткой не утешаюсь тем, что голубой. И вою я, ознобно, тонко вою, трубой косматой Страшного Суда, прося у звезд или навеки — волю, или хотя бы линьки… навсегда. И падаю я на пол, подыхаю, и все никак подохнуть не могу. Гляжу с тоской на мой родной Дахау и знаю: никуда не убегу. Однажды, тухлой рыбой пообедав, увидел я, что дверь не на крючке, и прыгнул в бездну звездного побега с бездумностью, обычной в новичке». И вот разрядка, развязка — и для песца, и для поэта: «Но я устал. Меня сбивали вьюги. Я вытащить не мог завязших лап. И не было ни друга, ни подруги. Дитя неволи для свободы слаб. Кто в клетке зачат, тот по клетке плачет. И с ужасом я понял, что люблю ту клетку, где меня за сетку прячут, и звероферму — Родину мою». <…> Эта поэма («Казанский университет». — И. Ф.) помогла мне выжить, я ее прочла в казанской спецтюрьме. <…> Десятый подвиг — не признавал ГДР, считал, что Берлинская стена должна пасть, об этом говорил вслух, и в ГДР — тоже… <…> Одиннадцатый подвиг — это то, что Евтушенко был в 1991 году у Белого дома. Хватит на искупление?Двенадцатый подвиг, по-видимому, впереди. На свой юбилей в Политехнический музей он приехать не смог. «Много болячек». 18 июля 2012-го на радио «Свобода» у Александра Гостева гостят обозреватели PC поэт Игорь Померанцев и литератор Кирилл Кобрин.
— Чье 80-летие сейчас отмечается — поэта и его стихов или символа эпохи? Что вспоминается, когда звучит фамилия Евтушенко, — конкретное ушедшее время или человек и его строчки? Игорь Померанцев. Мне приходят в голову прежде всего его песни, подлинно народные, например, «Весенней ночью думай обо мне». По-моему, он вечно молодой поэт. Лермонтов погиб в 27 лет, но в голову не приходит думать о нем как о молодом поэте, а Евгений Евтушенко даже в 80 лет остается молодым поэтом. Я сейчас вспоминаю текст Рильке, выдающегося австрийского поэта, «Письма к молодому поэту», где он делится своими соображениями о том, как стать зрелым поэтом. Например, он пишет: «Не ищите внешнего успеха, углубитесь в себя». И еще один совет: «Не бойтесь беседы наедине с собой». — Можно ли говорить, что популярность Евтушенко принесли не только его стихи, но и знаменитые сценические выступления? Кирилл Кобрин. Прежде всего стихи, конечно. При всем массовом успехе и популярности поэтических чтений 60-х годов и выступлений его в больших залах в 70-е, 80-е, 90-е и даже нулевые годы, в процентном отношении к тем, кто любит поэзию Евтушенко, число тех, кто видел его живьем, ничтожно. Но думаю, что здесь надо искать некий компромисс. Это образ поэта-гражданина, который в свое время изобрел Некрасов: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Евгений Евтушенко очень одаренный стихотворец и настоящий поэт-гражданин. Он не рефлексирует, он реагирует. За всю свою долгую жизнь он реагировал на изменяющиеся обстоятельства жизни страны и советского общества по-разному, а потому был и остается своего рода барометром части советской интеллигенции. Не высоколобой советской интеллигенции, среди которой модно отзываться о нем несколько презрительно, но и не наименее образованной ее части. И я бы добавил еще одну вещь: он действительно невероятно энергичный и одаренный стихотворец и невероятно трудолюбивый человек. Он написал столько, что, может быть, только Солженицын или Лев Толстой могут с ним в этом посоперничать. — Оппоненты в свое время упрекали Евтушенко в тяжеловесной, пафосной риторике и в самолюбовании. Если мы говорим о его стиле, с литературной точки зрения это было оправданно? Игорь Померанцев. Поэзия 60-х годов — это эрзац свободы. Когда-то Евгений Евтушенко участвовал в «круглом столе», кстати, на нашем радио, и в его присутствии я спросил: все-таки не эрзац ли свободы то, что вы делали в поэзии? И он мягко ответил: «ну, может быть, глоток свободы». Мне кажется, что для эрзаца свободы такие стихи совершенно уместны, но для меня лично Евтушенко как раз любопытен не столько как поэт, сколько как социально-политическое явление и социально-психологическое. Например, он в свое время написал стихи «Наследники Сталина», в которых он говорил об опасности возрождения сталинизма. Он разминировал слово «еврей» своим стихотворением «Бабий Яр». И вот эти жесты, казалось бы, не столько поэтические, сколько социально-психологические и даже политические, имели резонанс. Евтушенко непременно останется в русской культуре, а может быть, и в мировой. На его стихи написал 13-ю симфонию Дмитрий Шостакович. И в немецкой культуре он непременно останется, потому что его стихотворение «Бабий Яр» переведено на немецкий язык крупнейшим немецким поэтом второй половины 20 века Паулем Целаном. — Кто в России сегодня хорошо знает и помнит Евгения Евтушенко и его стихи? Вообще его стихи уходят или они остаются? Кирилл Кобрин. Парадоксальным образом Евтушенко оказался одним из главных представителей современного искусства, которое состоит не из искусства даже, а из современности, актуальности. Это концентрированная актуальность. Вспоминается и одна печальная дата — буквально накануне нынешнего юбилея исполнилось пять лет со дня смерти Дмитрия Александровича Пригова, который как бы другая сторона Евтушенко, потому что он превратил роль поэта-гражданина в невероятно обаятельный и совершенно абсурдный образ. В этом смысле Евтушенко совершенно современен. А читатели, я думаю, у него есть, и дай бог ему всяческих читателей дальше.Трансформация Евтушенко в Пригова невозможна хотя бы потому, что комического, смехового в нем и самом не занимать стать. Пригов — не другая сторона Евтушенко: он — Пригов. Всё проще — каждому овощу свой срок. Настало время Пригова, он выдвинулся вперед. Не более того. Тем летом Евтушенко становится известно о болезни Виктора Славкина, вокруг которого, одинокого и беспомощного, творится нечистое дело с угрозой попадания в психушку. О нем хлопочет Евгений Попов, но, кажется, без результата, и Попов выкладывает в сети:
Сегодня ночью я получил письмо из Америки от Евгения Евтушенко. Я не намерен скрывать его от общественности, ибо оно касается не только Русского ПЕН-центра, но и всех, кто знает Славкина. Гласность и общая забота — вот что может спасти Славкина. Вот это письмо: В русский ПЕН-центр Так вот, господа руководители ПЕН-клуба, кто бы вы ни были сейчас, это Ваш прямой долг сделать все, употребить все общественные рычаги, чтобы помочь Славкину. Не дай Бог угодить в психушку, они еще никому не помогали в нашей стране, а, увы, иногда и используются как инструмент отбора жилплощади. Я даю Вам разрешение использовать мою подпись во все высшие инстанции по поводу Славкина, писателя, создавшего когда-то незабываемую пьесу о так называемых стилягах с незабываемым Альбертом Филозовым в главной роли. Его передача о старой квартире была тоже очаровательной и радовала стольких телезрителей теплотой и человечностью, не свойственной сегодняшнему телевидению, заполненному либо попсовой бесстыжей трепотней о том, какие они богатые, или сплошными убийствами и насилиями. Виктор Славкин — это знаковая фигура в нашей не только драматургии, но и в общественной жизни. Надо ему помочь быть окруженным заботой и, конечно, где будут понимать, с каким драгоценным человеком они имеют дело. Так что Попов в своем призыве к Пену полностью прав. Это дело Пена, и все его руководители должны действовать сообща и быстро. Евгений Евтушенко 10.08.2012А на Земле всё то же. Те же страсти, те же игры. Евтушенко и Пелевин попадают в списки букмекеров последние несколько лет. Ladbrokes начала принимать ставки на лауреата Нобелевской премии по литературе 2012 года. Ladbrokes оценивает шансы Евтушенко как 66 к 1, а Пелевина — 100 к 1. Главным претендентом на Нобелевку Ladbrokes называет Харуки Мураками, на чью победу ставки принимаются с коэффициентом 10 к 1. В числе фаворитов — китайский писатель Мо Янь (12/1), голландский автор Сейс Нотебом (12/1), албанский поэт и прозаик Исмаил Кадаре (14/1), южнокорейский поэт Ко Ун (14/1) и вновь Адонис (14/1). Ну и традиционно Умберто Эко, Салман Рушди, Филип Рот, Кормак Маккарти, Томас Пинчон. Всего в списке Ladbrokes около ста человек. Имя обладателя премии 2012 года станет известно в начале октября. Им будет Мо Янь. Пятого декабря прилетев в Москву, Евтушенко тут же едет на берега Невы. Концерт он провел, но случилось худшее — пищевое отравление то ли еще в Москве, то ли в поезде. Тотчас по возвращении в Москву его на «скорой» увозят в Центральную клиническую больницу. Прилетела Маша. Давняя операция на ноге исчерпала свой результат. Внедренный в лодыжку платиновый шарик, этот искусственный сустав, не спасает положения — не прижился, боль труднопереносима. Но ему необходимо встать. 27 декабря он выходит на сцену Большой аудитории Политехнического музея. Зал полон. Вся Москва, в основном прежняя, Вадим Туманов здесь же, но и много молодых. Сидя, он полтора часа читает новую, полную новой лирической свежести поэму — «Дора Франко». Голос обрел силу, как только началась читка. За три дня до вечера в Политехе он рассказывал на радиостанции «Эхо Москвы»: «Она была некоронованной, но королевой красоты Колумбии. Она была тогда моделью и содержала семью с тремя сестрами после несчастья, случившегося с ее отцом (банкротство). Потом она стала секретарем Сальвадора Дали, но с ним поссорилась, когда он усыпил ее любимого тигра из его коллекции животных и пригласил друзей на ужин его сердцем. Она ушла от него. Она — замечательная женщина. И вот мы с ней недавно встретились. Вы знаете, тогда ей было 22 года. И она, как Софи Лорен, осталась такой же красивой и такой же хорошей и хранила память обо мне, обо всем, что происходило с нами. Она — красавица до сих пор. И она живет одна. Она стала фотографом. Из фотографируемой она стала фотографом и очень хорошим фотографом, интерьерным и портретным фотографом. И вот это была моя доисповедь. И с разрешения Маши в наш юбилейный год, год серебряной свадьбы, я сказал: “Маша, мне вот хочется написать”. — “Напиши”, — говорит. Она засмеялась: “Только ты на это способен, написать в год…” Ну, это шутливо она сказала, она понимала. Я говорю: “Я хочу рассказать. Я не имею права прятать эту авантюрную потрясающую историю любви”. И я написал. Она вышла по-итальянски, сейчас выходит на всех языках. Я получил в прошлом году в ноябре премию Лери — это очень хорошая премия в маленьком городе Лери, где все отели названы по именам поэтов, живших там, начиная с Байрона. Я владею разговорным итальянским языком, ну и читать тоже могу. Но все-таки это не родной мой язык, я не специалист. А они объявили, что я буду читать эту поэму. И мне пришлось первый раз в жизни это сделать, и час пятнадцать я читал вместе с профессиональным актером эту поэму». После небольшого антракта вечер продолжается. Он положил ногу на сиденье соседнего стула, время от времени читает стихи и слушает других: Сергея Никитина, доктора Рошаля, Вениамина Смехова с юной подмогой — новыми актерами Таганки, уже репетирующими спектакль «Нет лет» по евтушенковским стихам. Вечер в Политехе прошел грандиозно. Почти четырехчасовая работа, полуторачасовой фуршет. Маше необходимо быть в Оклахоме. Улетает. Он остается в Москве — 13 января у него концерт в Киеве. До киевского концерта он посещает выставку «Шестидесятники» в Литмузее на Трубниках, участвует в вечере грузинской поэзии на сцене Большого зала ЦДЛ, проводит трехчасовую встречу в книжном магазине «Москва» на Тверской и то же самое — в Доме книги на Новом Арбате, где надписывает по 300 экземпляров своих книг, в том числе новый сборник «Счастья и расплаты. Стихи 2011–2012 годов». В том году у него вышло пять книг. Всем этим он везде торгует сам, сидя у прилавка. Снобы злопыхают: «Выступальщик-миллиардер». Ну-ну. Вот и пригодился детский опыт Кузнецкого Моста. Нечеловеческое и воловье. Осень патриарха? Он пророчил себе когда-то: «Знаю — старость / будет страшной, угрюмой, в ней славы уже не предвидится». Он против. На восьмом десятке он был счастлив, получив орден Освободителя Бернардо О’Хиггинса из женских рук чилийского президента Мишель Бачелет во дворце Ла-Монеда, выступить на том балконе, где последний раз выступал Альенде, перед многотысячной толпой народа. Он мотается по свету, пишет безостановочно, за обилием маргиналий — стихов на случай, по любому поводу, сопроводительных стихотворных заметок и портретов к своей антологии — со стороны не видно лирического каскада этих последних двадцати двух лет, а там есть шедевры. Образовалась пропасть между неутихающим эхом легенды о нем и фактическим знанием его творчества. Он бродит по осколкам сказочных евтушенковских тиражей, и сколько бы теперь ни было новых книжищ и книжиц, ничего равного прежнему не будет. Относительно количества того, что он пишет и печатает, он стал аэдом, устным исполнителем. Интернет — не его улица, не его праздник, хотя он там висит почти весь. Его легко представить бродячим седовласым странником с лирой, гуслями, домброй или бандурой. Однако же этот странничек показывает прежние зубы.
НОВОГОДНЕЕ
Он сидел, откинувшись на спинку укороченной софы, с телефонной трубкой в руке. На столике перед ним стоял раскрытый ноутбук, черный, небольшой, похоже: HP Compaq. Одет он был по-домашнему — в шерстяной длинной разноцветно-клетчатой кофте, голубовато-серых трениках, завернутых до колен. Ступня и щиколотка правой ноги были многослойно забинтованы. Он приветственно махнул входящим нам — мне с Натальей — рукой, продолжая разговор: — Спасибо, дорогая, что вспомнила. Да… И я тебя поздравляю… Можно было осмотреться. На стенах много живописи, включая иконную. На полках, полочках и гвоздях, в углах и вообще до потолка множество скульптурок и всяческих изделий, артефактов, цацек и сувениров, свидетельств мировых передвижений и бесчисленных интересов хозяина дачи. Буфет, кресло — дорогая мебель, старинная и сделанная на заказ. При всем блеске окладов, рам, хрусталя, фарфора и металла — в принципе тут всё просто и никак не отдает новорусской стилистикой. Изнутри дом отделан деревом. Витая лестница на второй этаж напоминает корабельный трап. Есть на стенах и афиши, но не так много, а одна из них — с лицом Караченцова. Актеры — особь статья его дружб. Женщина, с которой он разговаривал, оказалась человеком театрального цеха. Потом, кстати, ему звонил Смехов, Евтушенко нежно говорил ему Веничка, было слышно, что Смехов встречает Новый год в семье Тендряковых, которую считает родной. Телефон не умолкал. Наш последующий разговор состоял из разрозненных клочков разнообразной тематики, заполняющих короткие паузы между звонками. Евтушенко пересел в кресло перед большим квадратом ящика, где был найден канал «Культура». Передавали старую запись вечера Никитиных, Сергея и Татьяны, в большом кругу их друзей. Там мелькнули многие, в том числе Дмитрий Быков. Я похвалил Быкова за роман об Окуджаве. Евтушенко ответил: — Нет, там недостаточно любви к герою. В ответ на мои похвалы быковской «Курсистке»: — Да, это замечательное стихотворение, я хотел его вставить в антологию, но мне жалко курсисток, понимаешь?.. На длинном поле желтого стола, с двумя лавками по бокам, — маленькая, скромно наряженная елка (от Задорнова), рядом с ней фигурная бутыль «Golden vodka» с золотистой взвесью (от Харатьяна). Заговорили о Талсе. 22 года он уже там, свой дом, сыновья живут в кампусе, один учится на политолога, другой изучает английскую литературу, пишет стихи. — По-русски? — Нет, на инглише. Они ведь там выросли. — Рифмует? — Там давно никто не рифмует. Рифма, наверно, вообще уйдет из стихов. Так предполагал Пушкин, так сказал и Маяковский: кажется — вот только с этой рифмой развяжись и вбежишь по строчке в изумительную жизнь. Спросил у меня, в какой форме происходит мое пианство. Ответила Наталья: ходит по Арбату с коньячным шкаликом, глотая из горла. Евтушенко вспомнил журналиста Андрея Черкизова и прочитал по книжке балладу о том, как тот разбрасывался на Арбате долларовыми бумажками. Оказалось, кроме прочего Черкизов писал стихи и очень хорошую прозу. Коснулись Кибирова. Опять-таки: плохо рифмует. А вообще — хорош. Даже извинился за раннюю обличительскую дурь. Наталья спросила у него: — Куда выходят эти окна? Ответил — я: — В белые деревья. Он кивнул: да. Но деревья там не белые. Это высоченные темные силуэты хвойных сторожей, исчезающие в низкой тьме непроглядного ночного неба. О том, что это небо, а не что-нибудь иное, часто напоминают миморевущие самолеты с бортовыми огнями. У ворот внутри двора стоит снеговик со светящимся российским триколором из стекла. Это сделали его домашние к его приезду. Домашние — домоправительница Тамара, привлекательная брюнетка средних лет, и ее муж Игорь, того же роста, что и хозяин. Игорь назвал себя шоферюгой и сказал, что он в литературе «не очень-то» и вообще «по части работы руками». Они из Ростова. Говор южнорусский. Игорь: — Мы с Тамарой уже десять лет, жили просто так, но год назад Евгений Алексаныч нам велел зарегистрироваться. Пошли в музей-галерею. На дворе скользко. — Илюша, на тебя можно будет опереться? Нашлась Наталья: — Всегда найдется женское плечо! Это здание ему возвел какой-то прохиндей, даром что земляк-сибиряк, схалтурил и в придачу обворовал, и оседающее сооружение надо уже ремонтировать или перестраивать. Двухэтажная постройка состоит из нескольких залов. Открывается экспозиция фоторядом самого Евтушенко. Это произошло в Японии. Он увидел лицо старой японки, сливающееся с деревом так, что ее морщины передались дереву. Он попросил фотожурналиста, его сопровождавшего, дать ему камеру щелкнуть ее. На следующий день вышел журнал с этим снимком на обложке и подписью: фото русского поэта Евгения Евтушенко. Ему там подарили Nikon, с которым он не расстается до сих пор. Мельком коснулись его токийской поэмы. Я говорю: вот пример того, как Евтушенко может оставаться собой без евтушенковской рифмы. Конечно, эти фотографии впечатляют. Лица старух, русских и заморских, пейзажи, архитектура, дети, два-три наших уголовничка, включая убийц, — пересказывать нет смысла. Живопись — самая разная, от фигуративной до абстрактной, от безымянного мастера до Целкова, от Шагала до Сикейроса. — Сколько лет ты собирал все это? — Всю жизнь. Есть и стенды с документами: история семьи в частности. Прапрадед Вильгельм был стеклодув. На полке лежит авторский — прапрадедовский — хрустальный шар неопределенного цвета, довольно крупный, несколько деформированный, но крепкий на ощупь. — Меня отец учил: если надо сделать хорошее дело, обратись за помощью к консерваторам или к лучшим из реакционеров. Показал на фото отца: — Он был красивый, мама — красивая, и в кого я, вот такой? Он ошибается. Он сейчас красив необыкновенно. Лицо — тонкая кость, на которой слой струящегося воздуха и горящие свечки глаз. Несколько дней назад мы провожали его в Питер. «Красная стрела» уходила на ночь глядя. Мы пришли пораньше и в ожидании ходили вдоль поезда по перрону. Поэта долго не было. Наконец из глубины полумрака прорезались две фигуры: что-то сверхчеловеческое рядом с обычным человеком. Они синхронно постукивали тростями. Обычным человеком оказался Нехорошев. На Евтушенко распахнутая черная соболья (или норковая) шуба, белый малахай накось, белый шарф на отлете и цветной узкий галстук до колен. Первым делом он вручил нам девятый том Первого собрания сочинений. Внезапно заговорил, с двухметровой высоты глядя на парижскую шляпку моей спутницы, о том, что он в свое время яростно сражался против выездных комиссий. В Питер он едет по приглашению в честь полувековой даты выступления там вместе с Беллой. Падал снег. Как в Токио. Кстати, насчет Японии. Между делом он вполушутку обронил, что, было дело, лобызался с Йоко Оно. Вкусы его нерегламентированы, как известно. Было такое: задним числом он узнал, что Пол Маккартни возил с собой его книжку на английском, перевод «Станции Зима», и между концертами накачивал дружков чтением вслух этих стихов. Про это есть «Баллада о пятом битле». Но какой же Евтушенко пятый? Он первый. Было и такое. Когда-то в Сиднее он собрал зал на 12 тысяч человек — тот зал, где до того произошел практически провал битлов: на их концерт пришла пара тысяч зрителей. — Почему? — Трудно сказать. В Австралии живут гордые люди. — А, ну да, потомки каторжан. — Именно так, — сказал потомок каторжан. Пикассо, Эрнст, Леже — колоссально, а мне бы чего попроще: вот небольшая картинка, где изображена в темных тонах изба, в снегу, за невысоким забором, далекое-близкое. Дом зиминского детства. Деревянный. Из лиственницы, конечно. Его чуть не разорили дотла чужие люди — Евтушенко спас, теперь там музей. Тут есть много чего. Осколки прошлого: бетонный кусок Берлинской стены, кирпич от екатеринбургского дома Ипатьева — то и другое добыто собственноручно. А кстати, соотносил ли он когда-нибудь, что расстрел царской семьи в ночь с 16 на 17 июля соседствует с днем его рождения — 18 июля? Пять дней назад на его вечере в Политехническом вызванный на сцену доктор Рошаль спросил в упор: — Сколько тебе лет, Женя? Мне это надо знать, чтобы, исходя из того, кто из нас старше, соответствующим образом к тебе обращаться. Тебе есть восемьдесят? Ответ был неохотным: — Биологически — да. — Значит, мы сегодня отмечаем твой юбилей. Евтушенко развел руками: да. За новогодний стол сели примерно за час до полуночи. Он. Мы с Натальей. Его домашние. Перед этим Тамара неуверенно спросила: — Евгений Александрович, вы не хотите переодеться? Он отмахнулся. Выслушав телеобращение президента, выпили из хрусталя понемножку шампанского, «Абрау-Дюрсо». До того и после того были продегустированы арманьяк, коньяк, «Киндзмараули», «Алушта», водка. В детских дозах. Стол был полон яств, включая гуся с яблоками. Когда провожали старый год, Наталья спрашивает: — Женя, а почему в томе «Весь Евтушенко» нет «Я только внешне, только внешне…»? — Ну, оно так себе. Мы не согласились. Он спросил: — А что там есть? Наталья процитировала: — Брожу я местной барахолкой и мерю чьи-то пиджаки, и мне малиновой бархоткой наводят блеск на башмаки. Он спросил: — А что там еще? Я продолжил: — Устроив нечто вроде пира, два краснощеких речника сдирают молча пробки с пива об угол пыльного ларька. Он улыбнулся, я сказал: — Но мне кажется, что крышку на бутылке нельзя назвать пробкой. Он не согласился. Правда, в обиходе эта крышка называется пробка. Но, строго говоря, пробка — это втулка, затычка. Вспомнили Соколова. На открытии надгробного Соколовского памятника в цветах на могиле была обнаружена записка от Евтушенко из Америки, о чем он сейчас не очень-то и помнит. В этой связи он рассказал случай из практики по работе с молодыми. Поэта П-ова выгнали из Литинститута (за пьянку и безобразия, разумеется), Евтушенко поговорил с ректором о восстановлении, ему пошли навстречу, но без права на общежитие. Евтушенко пристроил его у себя в сторожке. Постоялец, когда хозяин отсутствовал, продолжал свое. Вламывался в дом, брал из холодильника то, чего нельзя брать без разрешения. Его терпели. Но когда Евтушенко прилетел на Соколовские похороны, тот по ходу нелицеприятного разговора заявил: это ваши дела, вашего поколения, меня это не трогает. То есть подыхайте, ваш срок пришел. Я заметил: — Я поэта П-ова не знаю, но вот в то же время, в перестройку, промелькнул некий Вадим… — О, да! Вадим Антонов! «Помиловка», великолепная поэма, я сам пробил ее в «Новом мире». У него были и еще сильные вещи, он исчез, пропал, стихи остались в руках какой-то женщины и канули без следа. Отдельно выпили за Машу. Она только что звонила из Штатов, где приземлилась, вылетев отсюда. Он заметно погрустнел. Сидели мы недолго. Его мучила боль в ноге, он утомился, поднялся к себе, нам была отведена спальня на первом этаже. В беззвучном доме до утра нас оставалось трое. Спал я плохо и мало, видел свет, падающий на трап: он уснул лишь под утро. Мы засобирались домой. Утром, прогуливаясь по двору с сигаретой, я ощутил легкий толчок то ли в бок, то ли в спину. Оглянувшись, увидел огромную бело-черную морду миролюбивого Бима. Я не сообразил, что мне делать, и косматый Бим, в основном палево-белый, постояв в некотором ожидании, побрел в сторону своей будки и, укоризненно посмотрев на меня, коротко гавкнул. Я обидел его: он-то мне предлагал дружбу. Утро выдалось изумительным. Голубые небеса с барашками облачков. Мы пошли на железную дорогу. Было бело, свежо и нехолодно. 143,4 миллиона соотечественников отсыпались. Стояла великая тишина, земной шар был пуст, ни звука, ни души, не считая пары молодых гастарбайтеров в черном, затерявшихся вдалеке в снегах улицы по имени Сиреневая.АПРЕЛЬ, МАЙ И ДАЛЕЕ
Ну, это и должно было произойти — в апреле. 16-го в московском кафе «Март» (о март-апрель, какие слезы!..) на пресс-конференции объявлено имя лауреата премии «Поэт» за 2013 год. Евтушенко. В литсообществе буря. Оппоненты тут как тут. Споры идут не только вокруг персоны Евтушенко — волнует сама премия, ее политика, принципы и цели. Питерский Писарев преклонных лет Виктор Топоров:«Поэт» позиционирует себя как премия консенсусная. Мы, мол, награждаем только тех, о ком просто не может быть двух мнений — поэт он или нет. Поэт! Или, в худшем случае, поэтесса. Но двух мнений нет обо всех этих поэтах главным образом потому, что нет хотя бы одного. Они не интересны, они не актуальны, они уже давным-давно не поэты. Они ушли — вместе со временем, в которое жили и писали; они остались в истории отечественной словесности именами, но не стихами, фамилиями, но не судьбами, литературными анекдотами, но никак не знаковыми событиями. О том же Евтушенко — а он, бесспорно, прожил самую яркую жизнь и был куда талантливее восьми остальных — мы помним главным образом, что если он против колхозов, то надо быть за колхозы. И хотя бы поэтому присуждение ему премии наверняка прошло с превеликим скрипом, да и состоялось единственно потому, что «консенсусные» уже на исходе. Ну, не Глебу Горбовскому же присуждать «Поэта» — он «чужой». Ну, не Юнне Мориц же — она «чужая» вдвойне. А Евтушенко — он все-таки «свой». Смешной, противноватый — но в сущности «свой». А больше, глядишь, и нет никого.Куда благорасположенней Александр Архангельский:
Политика эта может нравиться или не нравиться, но уж точно она совершенно последовательна. Премия присуждается: а) за общий вклад; б) за значимое присутствие в современном литературном процессе. То есть за два трудносочетаемых качества. Так сказать, за приближение к статусу классика и за сиюминутную активность. Поэтому старший классик Евтушенко получает после младшего Кибирова (лауреат премии «Поэт» за 2008 год. — И. Ф.) — и как раз в тот момент, когда он резко вернулся в день сегодняшний. Вечер за вечером, книжка за книжкой. Это не премия за утонченность и актуальный излом, как Премия Андрея Белого. Не премия экспертного признания последней по времени книги, какой была Премия имени Аполлона Григорьева. Не «Триумф», который был похож на лавровый венок. Это именно премия гамбургского счета, примененная к сегодняшнему дню. Если есть претензии к ее решениям (а у меня они были, и еще какие), то за промахи, а не за сбои в логике. Почему этот раньше того? Про Евтушенко и Кибирова я могу объяснить почему, а про некоторых других лауреатов — теряюсь в догадках. Ну, с другой стороны, жюри для того и существует, чтобы его ругали со всех сторон.Национальная премия «Поэт» — таково полное наименование данной институции. В апреле 2005 года ее учредило Общество поощрения русской поэзии совместно с РАО «ЕЭС России» в результате дружеской беседы Александра Кушнера с Анатолием Чубайсом. Премия выдается ежегодно раз в год, ее денежное содержание равно 50 тысячам долларов. Первым лауреатом стал Кушнер. Затем — Олеся Николаева, Олег Чухонцев, Тимур Кибиров, Инна Лиснянская, Сергей Гандлевский, Виктор Соснора, Евгений Рейн. Разумеется, каждая премия, помимо прочего, еще и перформанс, парад победы, интеллектуальный спектакль. Водружение на главу лаврового венка выдумано не нами. Лауреат — он и есть обладатель лавра. Да, отдельный сюжет премии — вот эта бесконечная баталия между Питером и Москвой. Еще Пушкин, устав от всего этого, напечатал, например, «Тучу» и «Лукулла» в Москве, а не в Петербурге. Органичность премии — в ее предыстории, идущей издалека. Может быть, с той поры, когда Сумароков, оставив Северную столицу, спивался в московском кабаке. Двадцать второго декабря 2010 года в подвале ресторана «Август» произошла дискуссия о премии «Поэт». Собрались в основном люди, причастные к премии, — прежде всего члены жюри. Были и гости со стороны. Вел мероприятие координатор «Поэта» Сергей Чупринин. Кто чего говорил по существу или по крайней мере остро? Вот дайджест той дискуссии.
Сергей Чупринин: …в само основание этой премии заложена идея консенсуса. <…> Мы всего лишь пытаемся в нашем разрушенном, «огоризонталенном» и «уплощенном» литературном пространстве воссоздать своего рода вертикаль, иерархию имен, ценностей и талантов, на которых сошлось бы не считанное число рафинированных знатоков, а большая часть читающего сословия. Глеб Морев: Члены жюри, на мой взгляд, должны четко осознавать, что, выбирая лауреата, они должны ориентироваться не на личные симпатии и антипатии, а на объективный культурный статус тех фигур, которые попали в поле зрения жюри. Алексей Алехин: Что значит консенсус? Как говорил известный литератор Николай Ленин, он же Ульянов, — полное единомыслие бывает только на кладбище. И я бы посоветовал коллегам из жюри отойти от принципа консенсуса, перейти к голосованию, которое не ограничивается рассылаемыми списками, но обязательно предусматривает заседание с обменом мнениями и дискуссиями. Андрей Василевский: После тех сильных чувств, которые вызвал у нас Русский Букер, мне хочется сказать: почтенная национальная поэтическая премия, такая как «Поэт», должна быть скучная и предсказуемая. Избави Бог от сюрпризов. Года на два-три — вполне еще времени хватит работать в том режиме, в котором вы работали. А проживем 2–3 года — тогда можно опять собраться и обсудить, как жить дальше. А сейчас — никаких новаций и пр. Максим Амелин: Что до решений жюри прошлых лет, то я с ними согласен вполне, без исключений. Все «Поэты» того достойны. Виден «рулеточный» принцип их избрания: шарик попадал в абсолютно разные места. Шесть совершенно разных поэтик, шесть эстетических концепций, шесть мировоззрений… Разброс — довольно сильный, даже возрастной. Похожих решений не было, и это радует. Пусть так будет и дальше. Инна Роднянская: Премия в качестве общенациональной фиксирует тот факт, что бытие поэзии как вида литературы признается всеми читающими людьми, даже теми, кто не читает стихов и, может быть, современных книг вообще. Тем не менее премия адресована не им. В то же время она адресована и не специфическому цеху поэтов и критиков поэзии, а какому-то промежуточному слою. Тому, который находится между узким цеховым сообществом и предельно широким читательским, подхватывающим какие-то случайные имена из средств массовой информации, не более того. Владимир Губайловский: Первым премию получил Кушнер, потом жюри под его председательством присудило премию Олесе Николаевой, дальше: Чухонцев — Кибиров — Лиснянская — Гандлевский… Как бы работает маятник между двумя поколениями: поколением тех, кому за 50, и поколением тех, кому за 70 — вверх-вниз. Младшее поколение дает премию старшему, чтобы не давать своим, а старшее так же поступает с младшим. Игорь Шайтанов: Надо оставить все как есть, как мы сегодня слышали, с десяток имен еще найдется, которые всех устроят. Но их едва ли будет больше, потому что сейчас ниже возраста 50 лет в поэзии индивидуальных имен практически нет, есть лишь колебания стиля. Но в любом случае я очень рад, что такая премия существует. Если те имена, которые они назвали, прозвучали громче, то спасибо премии. Наталья Иванова: Решение жюри о присуждении премии «Поэт» консенсусное. Но, конечно, это не те поэты, консенсус вокруг которых существует в литературном сообществе. <…> Лучше любая ошибка, даже странная, чем любая посредственность. Для того чтобы премия была не только денежным подспорьем для одного и фуршетом для многих, для того чтобы выбор оказывал воздействие, необходимо раздвигать рамки эстетических возможностей, не оставаться в пределах одной традиции. Русская поэзия, слава Богу, традициями богата. Эстетический консерватизм — лишь одна из традиций. Андрей Немзер: Никакой понятной поэзии не бывает. Вот, скажем, стихи Твардовского, которые на русском языке абсолютно не воспринимаемы большинством его читателей. Поэтому, по моему мнению, Твардовский действительно великий поэт. <…> Невозможно потребовать от премии «Поэт», которая занимается решением вполне конкретной задачи, чтобы она обслуживала все. Дмитрий Бак: Когда-то Афанасий Фет обратил внимание на необыкновенную социальную подвижность «новых русских» 1860-х годов, тех необразованных нуворишей, которые в нагольных тулупах вошли в качестве владельцев в имения разорившихся дворян. Фет замечательно прозорливо писал о том, что их дети уже будут слушать лекции по философии в лучших университетах Европы. Надеюсь, что все это повторится и в наши дни, новые читатели с неожиданно и по-новому обостренным зрением и слухом примут и оценят своих поэтов, пусть даже эти поэты не всегда будут нашими с вами, уважаемые коллеги. Михаил Айзенберг: Я справлялся у него как у социолога (Б. Дубина. — И. Ф.), есть ли уменьшение процента читающих стихи. Он сказал — уменьшение не зафиксировано. Как в последние, так и в предыдущие годы стихи регулярно читают три-четыре процента взрослого населения. Другое дело, кого читают эти три-четыре процента. Николай Богомолов: К нашей великой печали, мы уже достаточно давно живем в ситуации общемировой беды: поэзия в мире умирает. <…> Россия — одна из немногих стран в мире, где поэзия продолжает существовать. И мне кажется правильным, что есть некая надзорная инстанция, устанавливающая некий уровень, ниже которого опускаться стыдно. Илья Фаликов: Все имена, которые здесь перечисляли, достойны, и спору нет… Сам формат премии мне чем-то напоминает Французскую Академию: назначение бессмертных. Эта премия — о том, что уже произошло. Таким образом, эта премия фиксирует вчерашний день. Это уже состоялось. То, что таится в недрах сейчас, — оно таится. Предположим, 1905 год. Эту премию учредил бы Брюсов на деньги, допустим, Рябушинских. Первый, конечно же, был бы сам Брюсов, потом пошли бы все другие на «Б» — Бальмонт, Блок (в 1907-м, после «Незнакомки»), Белый, ну и по списку — Вячеслав Иванов, Сологуб, Кузмин… Сергей Чупринин: Надо же — параллель какая! Илья Фаликов: Номенклатура была определена, политбюро уже было, и оно отвечает той исторической действительности. Поэтому моя аналогия — в поддержку опять-таки этой премии. Наверняка никто в жюри не ошибся, и мы не ошиблись, когда смотрели в телевизор на лауреатов, но только сегодня я узнал, как работает эта премия внутренне — даже если ты не хочешь, то все равно говори, за кого ты при выборе одного из двух. Все-таки здесь есть что-то этически неладное, советское, что ли… Сергей Чупринин: Ну и что же здесь советского? Алексей Алехин: Кто не с нами, тот против нас? Но если я не хочу ни за того, ни за другого голосовать! Кто с нами не голосует, тот выходит из премии. Илья Фаликов: Я за эту премию. Я за то, что она изначально хороша и хорошо оформлена. Но сегодня, узнав о том, что кто-то из тех, кто не согласен, все равно должен сказать «да», я поймал себя на мысли, что недаром у Сергея Ивановича <Чупринина> появилась потребность сегодня поговорить. Он чувствует, вероятно, какое-то неблагополучие. Я думаю, что ежели произойдет такой момент, когда кто-то из членов жюри, не побоясь потерять регалии и прочее, уйдет из премии, вот тогда… тогда что-то произойдет новое, какое-то шевеление.Итак, в кафе «Март» решение жюри было встречено с энтузиазмом. Это на следующий день раздалось: «Облезлые пожилые гуси щиплют Чубайса, вот и вся история. Неинтересно». И прочее. Даже инцидент на «Евровидении», когда российской певице Дине Гариповой недодали голосов и министр Сергей Лавров вступился за нее, не обошелся без шпильки почему-то в адрес поэта:
Как известно, слава — это хорошо организованная реклама. В советское время это хорошо понимал Евгений Евтушенко. Уже тогда в разряд легенд вошли ситуации, когда он организовывал критические, если не сказать, разгромные публикации о себе в литературных журналах. Видимо, ориентируясь на психологию читателей тех лет: если официальные критики кого-то ругают, значит, этот кто-то написал нечто яркое, вызывающее и, возможно, весьма талантливое, поэтому надо найти и прочитать.Показательно — незалежно-самостийно — подал голос некто из братской Украины по поводу неуспеха своего исполнителя:
Такой низкий балл, который дали, по сути, только зрители РФ, — это оценка исторических событий Украины и России глазами русских, это отражение их восприятия истории, это проявление их коллективной фобии того, что Украина суверенная и независимая от них. Это проявление традиционной российской имперской ментальности. Россия не может смириться с тем, что Украина может быть независимой, поэтому ставит нам такие низкие оценки. В психологии такое поведение называют не иначе как идиосинкразия. В этом бессилии своей злобы русские дали в финале нам такой балл. Это проявление злобы и бессилия. Словом, нелюбовь за нелюбовь. И впрямь, какая же песня получится, если между соседями согласия нет, и все громче звучат голоса военных о силовом «принуждении украинцев к дружбе». Мы уже знаем, что это такое, видели на примере Грузии. Потому Украина изо всех сил рвется в Европу, а Кремлю так хочется повернуть ее под себя, в Евразию. Так что извини, пожалуйста, лиричная певица Дина Гарипова, ты стала заложницей имперской политики ваших же недальновидных политиков.Евтушенко называет Украину «второй матушкой». Всё штатно в этом прекраснейшем из миров. Сообщается, что двенадцатилетний москвич Олег Печерников зарабатывает себе на жизнь чтением стихов собственного сочинения, а некий 86-летний писатель вынужден где-то там торговать книгами, потому как его разлюбила женщина, и, кроме того, в Канне побеждает фильм о лесбиянках. Всё в норме. В этом театре абсурда и ненавистнической чепухи здраво, не без присущего перебора, но поперек многим выступил Дмитрий Быков в «Московских новостях» от 19 апреля.
Награждение Евтушенко именно сейчас — знак чрезвычайно отрадный, потому что он-то, при всех своих недостатках, фигура ренессансная. Многое умеет, за все берется, на все отзывается. Во времена торжествующего Средневековья напоминание о Ренессансе так же неуместно, как пляска на похоронах, но должен же кто-нибудь напомнить и о том, что тут не всегда были похороны, что молчание не всегда было добродетелью, а неучастие в жизни запросто могло расцениваться как дезертирство. Оно, собственно, и есть дезертирство, а вовсе не проявление хорошего вкуса, но кто сейчас скажет об этом вслух, не рискуя навлечь на себя упрек в политизации? Иные ведь до сих пор убеждены, что писатель может участвовать в политике лишь потому, что его книги от этого лучшепродаются, и переубеждать этих иных еще глупей, чем защищать Евтушенко от упреков в дурновкусии. Вы сначала напишите «Долгие крики», а там поговорим (курсив мой. — И. Ф.).Тревожность и неуютность окружающего мира не преминули сказаться в те же дни. Накануне церемонии награждения, которая состоялась 21 мая, лента новостей — как по какому-то черному заказу — принесла сообщение.
Мощный смерч пронесся в понедельник над американским штатом Оклахома. Торнадо, ширина которого составляла более 3 км, бушевал почти 40 минут. Набрав скорость 320 км в час, он стирал с лица земли все находившееся на его пути. В огромной воронке над землей кружились машины, деревья, обуянный ужасом домашний скот. Одна из выживших женщин рассказала, что укрылась вместе с детьми в ванной и спасла дочку, удержав ее за волосы. Власти Оклахомы пока подтвердили гибель 24 человек, хотя ранее заявляли, что число жертв стихии составит не менее 90. Президент США Барак Обама объявил Оклахому зоной бедствия и распорядился о предоставлении потерпевшим районам федеральной помощи. Город Мур в Оклахоме, подвергшийся разрушениям, — это, возможно, торнадная столица Америки, утверждает The Daily Beast, вспоминая разрушительное стихийное бедствие 1999 года в этом городке. Смерч 3 мая 1999 года продлился всего 1 час 25 минут, но унес 41 жизнь, оставил 583 пострадавших и нанес ущерб на сумму свыше миллиарда долларов. Его мощность была оценена как F5, то есть самая интенсивная.О том торнадо Евтушенко писал:
— Будем благодарны Евгению Александровичу Евтушенко за то, что он сделал и еще сделает для русской поэзии. Увы, но известие об этой награде застало его в больничной палате или, как говорят у них в штате Оклахома, госпитале. Он очень хотел быть сегодня здесь с нами: предпринимал разнообразные усилия, рвался из пут, но безуспешно. Нам остается надеяться и ждать очных встреч с поэтом в других залах столицы осенью, когда он приедет представлять публике свой огромный труд — антологию русской поэзии.Владимир Радзишевский, научный редактор пятитомника «Поэт в России — больше, чем поэт», предстал в роли доверенного лица Евтушенко. Владим Владимыч (к слову, автор замечательной книги о последних днях Маяковского) — давний сотрудник Евтушенко, именно он сражался в неравном бою с главредом «Литературки» А. Чаковским за название статьи Евтушенко «Возвращение Николая Гумилёва» (возвращение монархиста-белогвардейца?!), получилось несколько иначе — «Возвращение стихов Гумилёва» («ЛГ» от 14 мая 1986 года). Много лет они бок о бок тащат воз десятивековой отечественной поэзии в понимании Евтушенко. Не без иронии он сказал о том, что поражается-ужасается объему работы, вновь и вновь расширяемой Евтушенко, который ни на день не прекращает это дело. Прозвучал стишок:
Дарственная надпись И. Фаликову на книге «Нежность»: «Дорогому Илюше Фаликову с пожеланием, чтобы его несомненное дарование воплотилось, как говорил Пастернак, в “исчерпывающих формах”. Евг. Евтушенко. Февраль. 1971».
Программка спектакля «Нет лет» по стихам Евг. Евтушенко в постановке В. Смехова в Театре на Таганке. Апрель 2013 г.
Емкое слово произнес Александр Кушнер.Я очень рад, что наконец-то мы дали премию Евгению Евтушенко. Это надо было сделать значительно раньше. Точно так же, как мы в долгу перед Беллой Ахмадулиной, перед Андреем Вознесенским. И стыдно, когда подумаешь, что они эту премию не получили. Еще скажу. После того как стало известно о нашем решении, в интернете обнаружилась куча каких-то злых нападок на жюри. Я подумал, как им ответить? И знаете, кто мне помог? Пушкин! «Уважение к именам, освященным славою, не есть подлость (как осмелился кто-то напечатать), но первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хиосским жителям дозволено было пакостить всенародно». Как будто смотрел в сегодняшний день. А Евтушенко — это, конечно, событие, не просто событие, а в жизни страны 50–60-х годов. Я сам помню, как мальчиком — потому что я моложе его — пришел в Союз писателей, а со сцены читал стихи, приехав в Ленинград, Евтушенко. И это была огромная радость — так он был непохож на наших чиновных поэтов. А потом Александр Прокофьев — замечательный поэт, между прочим, и человек хороший, но такой, старой закваски, говорил: «Чего это он вылез на трибуну в таких ярко-красных носках?!» Посмотрел бы он на сегодняшние пиджаки Евтушенко! Но дело, конечно, не в носках, а в стихах. И когда я думаю о нем, в первую очередь мне приходят в голову эти замечательные стихи: «А любил я Россию всею кровью, хребтом, ее реки в разливе и когда подо льдом, дух ее пятистенок, дух ее сосняков, ее Пушкина, Стеньку и ее стариков…» Я думаю, это же он первый, один из первых вернул в поэзию слово Россия вместо СССР: «Если будет Россия — значит, буду и я». И еще, понимаете, почему эти стихи хороши, а формально — тоже хороши? Ведь это двустопный анапест, а все тогда заболели этим двустопным анапестом. А почему? Потому что Борис Пастернак написал «Вакханалию»:На сцену пригласили Андрея Смирнова, актера, режиссера, сына С. С. Смирнова.И так далее. Или это:Уж над ним межеумкиПроливают слезу.На шестнадцатой рюмкеНи в одном он глазу.Или — я думаю — а Бродский? А он тоже у Пастернака взял тот же двустопный анапест:Между ними особыйРаспорядок с утра,И теперь они обаТочно брат и сестра.И «сестры» — заметьте, у Пастернака «сестра». О себе, грешном, говорить не буду, но скажу, что в том же двустопном анапесте написан целый ряд стихов, там:Словно девочки-сестрыИз непрожитых лет,Выбегая на остров,Машут мальчику вслед.Зачем я это говорю здесь и сейчас? Я надеюсь, что в зале сидят люди, не просто любящие поэзию, а понимающие внутреннее устройство. Нас призывают отказаться, к черту отправить все регулярные размеры, писать как угодно — как угодно, только по-другому. Хороши б мы были, если б так писали. А двустопный анапест останется и нас переживет. И вот Евгений Евтушенко это замечательно понял интуитивно. А если обратиться к Пастернаку, вы думаете, он что — на голом месте это придумал? Ничего подобного!Человек привыкаетКо всему, ко всему.Что ни год получаетПо письму, по письму…Иннокентий Анненский, конечно — вот откуда! С чего же мы будем стесняться?! Некоторые наши, вот эти хиосские жители смотрят сегодня свысока на Евтушенко, и на него, и на многих других, имевших счастье и горе родиться задолго до появления их, нынешних, на свет. Увидеть бы, что останется от их поэзии лет через 50. Я вовсе не хочу ругать сегодняшних молодых поэтов. Среди них есть совершенно прекрасные, но они, конечно, этой глупости себе не позволяют. Они понимают, что они опираются на плечи предшественников. Вот мы сидим в этом зале. В этом зале впервые было прочитано стихотворение «Бабий Яр» в 61-м году. <…> И хотел бы спросить: а кому-нибудь в стране — из ныне живущих — есть хоть кто-нибудь, кому Шостакович позвонил по телефону? А Евтушенко — позвонил. Он позвонил ему по телефону и сказал: «Вы написали “Бабий Яр”. Вы не возражаете, если я напишу музыку на эти стихи?» Евтушенко обомлел: «Что вы?! Я буду счастлив!» — «Музыка уже написана». И она прозвучала. Когда думаешь о Евтушенко, о его любовных стихах:Полюбил бы я зиму,Да обуза тяжка…От нее даже дымуНе уйти в облака.Эта резанность линий,Этот грузный полет,Этот нищенски синийИ заплаканный лед!и так далее: «Постель была расстелена, а ты была растеряна…» Боже мой! Понимаешь — он все-таки вошел в нас. Я стоял в стороне от московской жизни. Я на этих трибунах не торчал и в Лужниках не выступал, но я уважал Евгения Евтушенко, я понимал его роль. И еще я хочу сказать, он человек необыкновенно щедрый, понимаете? Он красивый человек, им любуешься. Он мастер на все руки. И в нем нет подлости. Он не мелкий человек, не завистник. Мне нравится его устройство. И наконец, я скажу последнее, и, может быть, в данном случае — самое важное. Евгению Евтушенко за 80 лет. Как прекрасно, что и в этом возрасте пишутся стихи. Это абсолютное чудо. Я не знаю, с кем его сравнить? С Гёте, что ли, или с поздним Вяземским? Больше никого не знаю. Но чтобы не быть голословным, прочту одно стихотворение, не все — отрывок. И написано оно в 11-м году:Со мною вот что происходит:ко мне мой старый друг не ходит,а ходят в мелкой суетеразнообразные не те…Так вот, пусть же, получив сегодня эту премию, Евгений Евтушенко вины не чувствует. Он заслужил эту премию. Он берет свое, а не чужое.Меня, конечно, радостью покачивало,когда в какой-то очень давний годя получал в Тоскане премию Бокаччио,но ощутил — вина меня гнетет.Не проступили на руках ожоги,но понимал я, что беру чужое.Я сбился вдруг. Меня все подождали,и я заговорил о Мандельштаме.Ведь нечто видел он поверх голов,нас, еще агнцев, на плечах таская«от молодых воронежских холмовк всечеловеческим, яснеющим в Тоскане».
— …я тоже из племени читателей Евтушенко. И когда я узнал, что премия — как правильно намекнул на это, даже обозначил Кушнер — наконец-то присуждена Евгению Евтушенко, я испытал свою собственную, как бы сказать, отдельную, личную радость. Потому что, когда с нами уже нет ни Булата, ни Беллы, ни Андрея — мне кажется, что это не только отдание долга признанию ярчайших заслуг самого Евгения Александровича перед русской поэзией, перед русской культурой, перед Россией, но это еще и очень важный поклон в сторону этого замечательного поколения. Поколения, вместе с которым люди моего возраста прожили целую жизнь. А я помню, когда мне было 16 лет — 57-й год — отец пришел из Союза писателей, сказал, что там было очень острое обсуждение, и положил тоненькую книжечку, «Обещание» она называлась. Сказал: «Очень острое было обсуждение…» Я заглянул в книжку, мне показалось очень интересно, что говорили. Отец говорит: «Ну, общий тон был такой: очень способный, но очень много на себя берет». И эта формула будет сопровождать поэта практически всю жизнь. А я заглянул в этот томик и ахнул! А потом… Ну, я не буду ничего рассказывать о первом впечатлении, о живом Евтушенко, потому что, к счастью, есть эти волшебные кадры из фильма Хуциева. Он же еще гениальный артист! И этот голос громовой, эта мимика, эти жесты завораживали настолько, что порой потом, прочтя на бумаге стихотворение, которое он читал со сцены, оказывалось, что это прежде всего магия его личности. Но, к счастью, он читал и такие стихи, которые были волшебны и на бумаге. Вот это обсуждение 57-го года только сейчас, с дистанции видно, что это было огромное событие. 57-й год — еще жив Пастернак, еще год остался Заболоцкому. Шервинский из старых волков 30-х годов, Асеев. В полной славе и расцвете фронтовое поколение, пишут: Слуцкий, Самойлов, Винокуров, Наровчатов, Смеляков. Уже 57-й год — это значит, там, в Питере, мы еще не знаем, но уже пишет Бродский, уже начались Кушнер, Горбовский. Через два года в Москве Аля Гинзбург издаст «Синтаксис» и его посадят, но это обсуждение 57-го года — это первый звук голоса нового поколения, поколения «шестидесятников», как оказалось, очень яркого, многообразного. Оно еще вполне советское, у них у всех еще проскальзывают комсомольские мотивы, но это первое поколение русской поэзии после того, как открылись ворота ГУЛАГа. И нам всем — их читателям — еще предстоит осознать, что родились мы в тюрьме тоталитарного режима, научиться отделять свою личную судьбу от толпы и понять, как важно по-человечески прожить вот эту, нашу личную отдельную жизнь. И за это им великий поклон. Великий поклон Жене Евтушенко. Всю жизнь его будут сопровождать упреки критики и начальства в самовосхвалении, в вычурных рифмах, в длиннотах, в излишнем пафосе, в стремлении к саморекламе, и основания для этого как бы он всегда давал, но при этом — вы подумайте — этот поэт в 18 лет, в 51-м году о себе пишет:Говорили и пели многие. Обращение Евтушенко к залу в записи было лаконичным: «Прежде всего я хотел бы поблагодарить всех моих товарищей по литературе, которые присудили мне, может быть, самую престижную премию в России — “Поэт”. Достаточно одного слова, чтобы понять, какая это важная премия и как хорошо, что нет к ней никаких прилагательных в определении этого награждения. Без поэзии я не могу свою жизнь представить. В 44-м году еще мой отец-геолог, воспитавший меня стихами, знавший наизусть столько их, бывший ходячей антологией тех поэтов, стихи которых невозможно было достать, потому что они были изъяты из жизни, из обращения сталинской тиранией, — он все эти стихи мне читал. И прежде чем становиться писателем поэзии, конечно, необходимо быть ее верным читателем, иначе без этого знания ничего не получится. Человек, не знающий свою профессию, не знающий всего, что было, ни в каком жанре искусства, области науки, да чего бы то ни было, — никогда не сможет добиться никакого успеха. Уже с самого раннего возраста я, посетив Коммунистическую аудиторию в 44-м году в Москве, увидел живых поэтов, которые приехали с фронтов и читали стихи о том, как они сражаются, о будущей победе. Это было незабываемым, поэтому у меня навсегда сохранилось что-то в душе, что никак не может отделить слово “поэзия” от понятия “победа”, народная победа. Потому что и каждое стихотворение настоящее — это тоже народная победа. И те строчки Пушкина, Лермонтова, Некрасова и других наших классиков, которые мы носим в своих сердцах, — это все тоже победа нашего русского слова, нашего народа, нашей культуры. Я еще с детства составлял словарь рифм, и слава Богу, что он потерялся, потому что это осталось у меня в душе, и вернул в поэзию рифму, которую почему-то кто-то называет «евтушенковской», хотя эта рифма происходит от фольклора, как и вообще очень многое в моей поэзии. И ведь, в сущности, любовь к ней началась у меня с папиных, конечно, чтений, но и с тех “заваличных” посиделок на станции Зима, когда я сидел рядом с ожидающими своих мужей с фронта вдовами, которые даже не знали еще о том, что они вдовы. И когда они на моих глазах сочиняли частушки и часто меня просили найти какую-нибудь рифмочку. Вот так с этого словарика и начался в общем-то мой поэтический труд. И знаете, когда я иногда разговариваю с молодыми поэтами и когда вдруг обнаруживаю незнание ими всего того, что было написано в русской поэзии, всех тех шедевров, я поражаюсь этому. Как-то один молодой человек мне заносчиво сказал: “Я специально не читаю стихов других поэтов, чтобы не подражать никому”. Но как раз вот тут-то и происходит изобретение деревянного велосипеда. Из такого человека никогда не получится настоящий профессионал. В поэзии, мне кажется, есть несколько обязательных условий. Первое условие: поэзия обязательно должна быть исповедью автора. А второе, еще более важное, условие, которое делает поэта крупнее, делает его национальным поэтом, — это то, когда его поэзия становится исповедью всего его народа и истории народа. Вот без этих двух качеств, соединения этих двух качеств, настоящего поэта, большого, быть не может». Двадцать первого мая все ведущие СМИ дали материалы о состоявшемся событии. А 20 мая сам Евтушенко выступил в «Новых известиях»: «Прости меня, Галя». Она умерла еще 14 мая. «Только физическая невозможность полета, связанная с тем, что я сейчас в госпитале, не позволила мне быть вместе с теми, кто сегодня провожает Галю. Я знал ее двенадцать лет, будучи другом Миши Луконина и ее, и ни разу не перешагнул черты, пока их брак с Мишей и мой брак с Беллой не начали разваливаться по совсем другим причинам. Нас бросило друг к другу, только когда это произошло, и уже непоправимо. Миша это прекрасно знал, и мы отнюдь не стали врагами с ним, а он с нами — а Белла пришла к нам на свадьбу. После семнадцати лет, прожитых друг с другом, всем лучшим, что я написал, я обязан Гале, ставшей для меня мерилом гражданской совести. Миша мне рассказывал, что в день смерти Сталина она затащила его на Красную площадь и посреди горько плачущих сограждан начала отплясывать цыганочку, и он еле спас ее от возмущения толпы, которая могла ее растоптать живьем. Однажды мы ехали в машине — я нарушил правила движения, и меня остановил милиционер. Заглянув в кабину и увидев Галю, он вызвал меня наружу и спросил: — Эта женщина — Галина Сокол? — Это моя жена Галина Евтушенко. Но ее девичья фамилия действительно Сокол. — Я ее навсегда запомнил. После войны, когда была кампания против евреев, она меняла паспорт, и я, узнав, что ее мать — еврейка, а отец русский, пожалел ее, еще совсем молоденькую, и предложил записать русской. А она как вскочит, как закричит: “Пиши еврейкой!”, а саму трясет, и слезы в глазах злющие. Разве многие тогда были на такое способны? Когда я написал “Бабий Яр”, она опустила глаза. “Знаешь, об этом лучше никогда ничего не писать, потому что все слова ничтожны перед этим”. Вот какой она была человек. Она говорила мне: “Я хорошо шью, и мы как-нибудь проживем на это. Зачем ты идешь иногда на поправки и портишь стихи! Все равно все лучшее прорвется”. Когда я написал стихотворение “Танки идут по Праге” и послал телеграмму протеста, а затем вернулся в Москву, она, вязавшая свитера для диссидентов и бывшая хранительницей ключей от квартиры А. Д. Сахарова и Е. Г. Боннэр, когда их сослали, вдруг испугалась по-матерински за меня и заставила сжечь многие самиздатовские книги, что мы и делали у костра в Переделкине: она боялась, что меня могут посадить или организовать несчастный случай. Она очень любила поэзию и живопись и уже после развода, получив от меня первый экземпляр пробного варианта первого тома антологии русской поэзии десяти веков, вышедший микроскопическим тиражом в издательстве “Слово”, сказала, что, запершись, читала его три дня и что это, может, лучшее, что я сделал в жизни. Хотя тут же отругала меня за какие-то, с ее точки зрения, неряшливые новые мои собственные стихи. Она вложила столько сил и надежд в нашего сына Петю, что я надеюсь, он все-таки оправдает в конце концов ее надежды. Я хотел бы, чтобы он всегда помнил, что у него есть отец и уже из бесконечности на него смотрят глаза его мамы. И ты, Петя, не должен ее подвести, продолжая работу художника, к чему у тебя есть безусловные способности, которые теперь уже ты сам должен развивать, как о том мечтала твоя мама. Несмотря на то что Галя была резкой, и иногда справедливо, а иногда несправедливо непримирима, тем не менее она всегда была готова отдать последнее тем, кто в беде. В нашем разводе ни в коем случае не виноваты ни Джан, ни, тем более, Маша. У Гали хватало доброты, чтобы приглашать нас с Машей на Петины дни рождения. Когда Виктора Некрасова выдавливали из СССР и он приехал в Москву получать документы на выезд, то многие его друзья прятались, боясь его приютить. А я был в клинике после случайного отравления. Приехала Галя и спросила разрешения дать крышу Виктору на нашей даче в Переделкине. Я даже обиделся, что она меня спрашивает, а она сказала первый раз в жизни: “Потому что и за тебя я тоже боюсь, иногда по ночам не сплю”. Виктор навестил меня и сказал: “Тебе повезло с женой, Женя”. Мне повезло со всеми моими женами, и во всех моих разводах виноват прежде всего и только я. Я не умею разлюблять тех, кого когда-то любил, и все еще люблю их всех и благодарен им за любовь и за сыновей, которые у нас есть. Я был рад, что они все дружески относятся друг к другу. На сегодняшнем прощании будет не хватать верных друзей Гали — Мирель Шагинян, Олега Целкова, написавшего наш с Галей сдвоенный портрет. Будет очень не хватать ангела нашей с Галей и Петей семьи — Евгении Самойловны Ласкиной, традиции которой продолжают ее сын Алеша Симонов и его жена Галя, христианнейше находящая силы после трагической потери своего сына быть рядом с моим сыном Петей в момент нашего общего горя. Особая благодарность Тамаре и Игорю Жиляковым, помогавшим, чем могли, Гале в ее последние минуты. Спасибо всем тем, кто пришел помянуть эту уникальную женщину России — часть ее измученной совести. Прости меня, Галя, за все, чем виновен перед тобой. Проще и точней не скажешь, чем когда-то, уходя из жизни, обронил Георгий Викторович Адамович, которого Галя так любила перечитывать:Меня ненасытность вскормила,и жажда вспоила меня.Мне в жадности не с кем сравниться,и вечно — опять и опятьхочу я всем девушкам сниться,всех женщин хочу целовать!
НЕОБХОДИМОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
Было плохо слышно. — Я стал одноногий, ты знаешь об этом? — Да. — Да? — Да. Ничего, говорит он, я уже пережил это загодя, Рузвельт в каталке войну выиграл, врачи здесь хорошие, есть хорошие протезы, лишь бы заражение не пошло выше. Голос молодой, когдатошний, евтушенковский, сильный и здравый. Я говорю: моя книга закончилась на мае — июне 2013-го — может, продолжить? — А зачем? Не хочет огласки. Рассказывает: тамошний медбрат Тетрас, парень из Эритреи, после операции встал на колени, взял его за руку и произнес горячую молитву о пресечении дальнейших испытаний. — Ты знаешь о такой стране — Эритрее? — Прародина Пушкина, — отвечаю. Почему-то возликовал, что знаю, и говорит: в этой молитве я услышал голос Пушкина. От этого эфиопа веет колоссальной внутренней силой. Таким был мой друг Джумбер. Попутно вспоминает историю: Стивен Коэн, преподавая в Принстоне, сошелся со своей студенткой, в Америке это вещь неприемлемая, пришлось уйти с кафедры, и они поженились, это была любовь. Она долго не могла родить, были выкидыши. Однажды, будучи вместе с Машей в гостях у Коэнов, он — в ответ на слезы хозяйки дома — собрал в себе все свои внутренние ресурсы, подошел к ней, поднял подол и поцеловал в область пупка. Присутствующих это ошарашило, а она вскоре понесла и родила «мою дочку». Которой нынче уже 23 года. Утешал меня он, а не я его: — Не печалься, найдем выход. Он так и сказал: не печалься. Мы попрощались. — Поклон Маше. — Она на пределе. Ведь и мать ее недужит. Этот разговор был 13 августа, а вскоре он прислал мне для передачи журналу «Сноб» довольно пространное эссе «Берингов туннель» на материале детства по преимуществу. Его Сибирь близка Берингову проливу, а это означает связь двух материков и общую всепланетную взаимосвязь. Написано с жаром, именно на пределе, с неискоренимой убежденностью в своей правоте. Двадцать пятого августа — следующий звонок: — Ты знаешь, что я стал на полноги короче? — спрашивает, словно не было первого разговора, и не дождавшись ответа, продолжает: — Ну как тебе моя первая послеампутационная вещь? Жестко шутит. Я знал, что он великий человек, но такого терпения, такого приятия судьбы — не ожидал. Оказывается, за три последних года он перенес семь операций на ноге. Он об этом молчал, стиснув зубы, и СМИ, естественно, не кричали. Не об этом ли говорит Павел Басинский в своем отзыве на первый том антологии «Поэт в России — больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии» (Российская газета. 2013.26 августа):Отчетливо видишь и переживаешь, как вся древнерусская и средних веков поэзия пронизана муками и страданиями, и не какими-то там душевными, а буквально физическими. Но эти корчи и стоны всегда просветляются удивительным достоинством русского человека и даже его ироническим взглядом на свои муки. А потому что вместе с этим живет непосредственное ощущение небесной перспективы, где рай и грехопадение случились как будто совсем недавно, как будто вчера, а завтра вот-вот будет жизнь вечная.О евтушенковском несчастье внезапно, обвально, хором и врозь заговорили все российские СМИ в отрезке времени от 19 до 23 сентября. Это он позволил сам — после долгого утаивания: рассказал о случившемся издателю Геннадию Крочику, а тот — прессе. Полосы его жизни — черные и светлые — не перемежаются, а сливаются, создавая довременный цвет раскаленного напряжения, какой-то единой гаммы, спрессованного спектра. Рассказать миру о себе сегодняшнем он смог после большой радости: 4 сентября стало известно, что его антологический первый том получил Гран-при на конкурсе «Книга года». Павел Басинский:
Новую антологию Евгения Евтушенко тоже, без сомнения, будут хвалить и будут ругать. Будут говорить о его нескромности. Еще бы: назвать собрание всей русской поэзии своей стихотворной строчкой! Еще будут говорить, что это дурной вкус — предварять каждого поэта своим эссе и даже своим стихотворением по случаю… Но все эти разговоры ничего не стоят. Взглянем на вещи проще. То, что сделал Евгений Евтушенко, мог сделать он один с помощью одного научного редактора Владимира Радзишевского, одного издателя-энтузиаста Вячеслава Волкова («Русскій міръ») и очень маленького издательского коллектива. И лучше задумаемся над тем, почему в богатейшей стране мира вдруг не находится средств на то, чтобы знаменитый русский поэт, которому в этом году исполнилось 80 лет, спокойно и без нервов издал подобную антологию? Почему эти деньги приходится собирать по крохам, почему ее полное издание все время затягивается? И главный вопрос: дойдет ли она хотя бы до учителей-словесников и городских библиотек? Не то что читать, но и просто листать первый том антологии Евгения Евтушенко глубоко поучительно. Ее личностный характер, по-моему, ей ничуть не вредит, потому что эта антология не могла получиться иной. Для Евтушенко десять веков русской поэзии — факт его личной жизни. Он этого и не скрывает и этим щедро делится с читателями. Он захлебывается от радости личного обладания этим богатством, но и делится этим с тысячами тех, кто этой радости лишен, кто просто не будет копаться в научных изданиях. И сколь бы «личной» эта антология ни была, ее масштаб потрясает с первого же тома. Панорама русской поэзии, нашей «национальной идеи», как считает составитель, так или иначе вырисовывается в ее объеме, потому что Евтушенко «любитель» страстный и дотошный, он никого не пропустит, каждому отведет место и скорее переберет, чем недоберет. Спорный вопрос: стоило ли включать в антологию письма Курбского к Грозному, но так ли уж он важен? Важнее общая картина, от которой просто дух захватывает!Пятого сентября Театр на Таганке открыл сезон — юбилейный, пятидесятый — смеховским спектаклем «Нет лет», словно дополняя премиальные успехи этого года. Овации зала были благодарностью поэту и заочной поддержкой его в трудные дни: Москва слухами полнится. Двадцатого сентября по каналу «Культура» в новостях был воспроизведен телефонный разговор тележурналиста с Евтушенко. Бодрым голосом он говорил о том, что работает над антологией, что у него выходят разные книги, намечаются концерты и скоро он приедет в Россию. Безумец. В журнале «Дети Ра» (2013. № 8) отклик Владимира Коркунова:
Парадокс — радость и беда: самая престижная премия и ампутация ноги. Имеют ли деньги цену? Или тут важнее внимание? Прочитал в фейсбуковских (только что заметил: фонетически это слово близко «Буковски») комментариях — теперь нельзя представить Евтушенко читающим стихи в Политехническом, рвущим, мечущим — только в инвалидном кресле. Вспоминается Бахтин. Его, измученного болезнью (из-за нее Соловки заменили «благополучным» Кустанаем), погоняли по городам — невозможность селиться в Москве, выбор ближайшего Подмосковья за 101-м километром, Кимр, операция 1938 года, выполненная хирургом Арсеньевым, родственником Лермонтова… Так мир потерял или обрел Бахтина? Страшная человеческая драма и закаленный в спорах мозг, жизнелюбие и сила. А Евтушенко еще выступит — и в Политехе, и в уголках России. Поскольку не утрачена ответственность перед нами — верящими ему и в него.Всему этому не будет конца, а начало было столь далеко, что и почти неразличимо. Между тем ничего не бывает без предыстории. У нашей книги она тоже есть. Прежде о Евтушенко я написал как нечто цельное лишь небольшой этюд «Не больше, чем поэт» (1995), и он был неоднократно опубликован. В последующие годы это имя, образ этого поэта и его роль то и дело возникали у меня там и сям, и сейчас, осмотрев эти отрывочные высказывания, я подумал о том, что болезнь любви налицо, у нее есть история и даже некоторая логика. То есть книга, которую, надеюсь, в данную минуту читатель прочел до конца, появилась не случайно. Она писалась долго, и не мной, а тем, о ком она написана, — я лишь перевел ее на свой язык. Приведу здесь некоторые фрагменты моей прозы про стихи, по которым можно судить о включенности Евтушенко в контекст современного стихотворства, каким я видел этот процесс последние 20 лет. После каждой цитаты стоят название статьи и дата ее публикации. Все эти работы сведены в моих книгах «Прозапростихи» (2000) и «Фактор фонаря» (2013).
…Вообще стихи Кибирова — поход по евтушенковским местам. Он воспел все то же с обратным знаком. Сам его «некрасовский анапест» — не от первоисточника, а оттуда же. Кибиров не задумывал того, что у него получилось в таких стихах: «…всех Лен, и Айзенбергов с Рубинштейнами, / И злую продавщицу бакалейную. / И пьяницу с пятном у левой выточки, / и Пригова с Сухотиным, и Витечку», — получился-то типичный Евтушенко, то есть слова Кибирова на музыку Евтушенко («Глагол времен», 1994). Окуджава был старше евтушенковской плеяды, но пришел вместе с ней и даже немножко следом за ней. «Лучшие из поколения, / возьмите меня трубачом!» — требовал Евтушенко. Окуджава принес другой инструмент, — в наших подворотнях под гитару пели «Гоп со смыком» («Охлаждение к Булату?», 1995).
Ни фильмов Евтушенко, ни его фотовыставок мне видеть не пришлось (потом наверстал. — И. Ф., 2013). Он всем показал грандиозное кино своей жизни. Ею он доказал, что поэт в России — не больше, чем поэт. В начале века Маяковский произносил словцо «поэт» уничижительно, попирая эстетизм, салон, ликерную изысканность. Он предрекал: «проститутки, как святыню, меня на руках понесут / и покажут богу в свое оправдание». Во второй половине века (октябрь, 1960) поэта несли на руках студенты к памятнику Маяковскому. «Женя! Читай о Кубе!» Он читал. Толпа затопила площадь и улицу Горького, транспорт остановился. Милиция втащила поэта в свою машину, «победу». Пытались качать «победу» с поэтом. Долго еще потом по площади девушки искали свои туфельки. Евтушенко родился совершенно советским поэтом, и поскольку он оказался последним советским поэтом, эпитет отпал сам собой вместе с системой — осталось только существительное. Самым существенным в возникновении евтушенковского феномена был массовый романтизм его сверстников. Естественным образом героиней честолюбивых девушек той поры стала Марина Цветаева — самый романтический поэт России, ярче Марлинского. Цветаева не могла и мечтать о таком читателе. Понятие «поэт» вознеслось на небывалую высоту. Девушки презирали карьеристов — обожали поэтов. Это, кстати, повлияло на количество поэтов в России. Но Евтушенко хотел нравиться не только женщинам. С самого начала он стал работать с огромной аудиторией, которая в идеале должна была превратиться в весь народ. Постепенно — впрочем, достаточно быстро — он завладел вниманием всех возрастных групп. При этом он часто заимствовал чужой человеческий опыт: Межиров, например, сердился по поводу того, что Евтушенко взял на вооружение инструментарий фронтовиков. Но Евтушенко имел на это право. Во-первых, такова его протеистическая природа. Во-вторых, он рос в военное время. Он сам не раз указывал на Соколова как на первооткрывателя темы военного детства. Может быть, самое замечательное стихотворение первого этапа (первого тома) его творчества — «Свадьбы». Мальчишка пляшет на скоропостижных свадьбах в тылу. «Летят по стенам лозунги, / что Гитлеру капут, / а у невесты слезыньки / горючие текут» — действительно кинематограф. Чего только он не видел и чего только не втащил в стихи. Это был пир предметности. В топку шло всё. Стихи не распадались, ибо держались на сюжете. Он писал рассказы, очерки и фельетоны в стихах. Они перемежались лирическими и даже философическими фрагментами, но царил — сюжет. В этом сказывалась необходимость, связанная с выходом Евтушенко на сцену, в прямом смысле, на эстраду. Начался его ораторский этап. У хрущевской партии не было лучшего пропагандиста. Он восторженно исполнял роль поколенческого трубача, воспевал, обличал, высмеивал и негодовал. Тогда появился некий коллективный Маяковский: Евтушенко — Вознесенский — Рождественский. Это были люди разного поэтического роста, и соперничество завязалось внутри триумвирата: двое первых вырвались вперед, особой темой сделав взаимную ревность. Их парное ристалище отозвалось поэтической пользой — достаточно назвать евтушенковский «Плач по брату». Вообще говоря, напрасно их, было дело, смешали когда-то в некоего Евтушенковознесенского. Это малопохожие поэты при всем социально-ролевом сходстве. Евтушенко был прав, когда однажды в застолье сказал: «Брешь пробил я», — он начал печататься на семь лет раньше (еще раньше. — И. Ф., 2013), и в тех стихах отложилась иная, нежели у Вознесенского, стиховая школа: прежде всего Межиров, Луконин, Соколов и даже Симонов, а чуть позже Смеляков. Семь лет для поэзии — целая эра, эон. Названных имен в учителях Вознесенского не сыщешь днем с огнем. Только декларативная верность Маяковскому, вылившаяся по сути в сельвинско-кирсановскую рифмовку, сближала их поэтики. Л. Озеров когда-то написал большую статью об эклектике Евтушенко и отсутствии у него собственного почерка. Это не так. Хотя бы потому, что в то время поэтическая молодежь почти поголовно шпарила под Евтушенко. Евтушенко адресовался ко всем на свете, включая дворника Васю. Он же говорит: «Нюшка — это я», и это истинная правда, его якобы близнец тут ни при чем, он больше насчет Лоллобриджид, как тот сосед Букашкин. Вознесенский побудил Евтушенко к модернизации стиха, большему ритмическому и словарному разнообразию, усилению метафоры. Евтушенко, прирожденный мастер бытовой детали, напомнил, возможно, Вознесенскому о низовой заботе малых сих. Евтушенко, попутно говоря, — герой необъятного количества стихотворений его современников, от Ахмадулиной и Бокова до Юдахина. Очень несправедливо какие-то его черты изничтожает в своей сатире «Alter ego» и других вещах Межиров. Прижизненный лавровый «Венок Евтушенко» давно готов, но уже подзабыт. Успех стал врагом прежде всего лаконизма, сперва еще присущего поэту. Сцена требует мгновенной доходчивости. Евтушенко стал переговаривать и в самых интимных стихах. Он стал разъяснять. Прекрасно начатые стихи — скажем, «Пришли иные времена» или «Нефертити» — превращались в разжевывание того, что уже сказано. Пословицами стали как раз первые двустишия этих вещей. Первый том — вся хрущевская оттепель. Евтушенко увенчал ту эпоху собственной великой стройкой — соорудил «Братскую ГЭС». Помнится, журнал «Физкультура и спорт», под сурдинку американствуя, поместил интервью с поэтом и фотографию, на которой поэт, обнаженный по пояс, обтирается снегом: для великого предприятия нужны великие ресурсы. Действительно, вложенная в поэму энергетика огромна, ее физическая масса трудноподъемна, но, что самое странное, она не расплющила поэзию, там и сям — «Нюшка», «Жарки», «Изя Крамер» — идущую широким потоком. Не знаю, насколько поэма отвечает объекту (самой плотине), но сам Евтушенко абсолютно соответствовал времени своего успеха. В психиатрии есть понятие «эффект неадекватности»: речь прежде всего о завышенных амбициях личности, потерявшейся в реалиях. Евтушенко — эффект адекватности. Тот Евтушенко. Не проводя пошлых аналогий, помяну Царскосельский лицей — затем, чтоб прояснить значение Победы в Отечественной войне для отроков разных времен: тех и этих. Сибирскую станцию Зима, где рос в военное время у родственников мальчик Женя, можно считать его кормилицей в отличие от матери Москвы. К ее груди он припадает всю жизнь со всеми издержками столь затянувшегося грудного возраста. Но и в ранней поэме «Станция Зима», и в более поздних вещах у Евтушенко столько новонайденного и попросту свежего, что оттуда, предполагаю, черпали потом и прозаики — Шукшин, Распутин, Маканин. По крайней мере художественная перекличка этой прозы с предшествующей ей поэзией Евтушенко — знак определенного качества. Его преследует страх неадекватности. Из чудесного стихотворения «Поздравляю вас, мама…» исчезли строки «Вы ему подарили любовь беспощадную к веку, / в Революцию трудную, гордую веру» — автор убрал их, готовя и двухтомник-80, и трехтомник-83, а зря: взаимоотношения пера и топора давно известны. Пришло время, задним числом он напечатал «Балладу о штрафном батальоне», «Сергею Есенину» — вещи, до того ходившие в списках. Кто скажет, что Евтушенко не был самиздатовским автором? К тому же ему приписывалось море чужого. Он был разъездным поэтом. Международником он тоже был. Его принимали президенты, вожди революций, высшие иерархи КГБ, аляскинские звероводы. Он носил на лацкане пиджака знак почетного строителя Братской ГЭС, а на пальце перстень с бриллиантом. Он легко пошутил как-то: «В энциклопедиях обо мне будут писать как о крупнейшем прозаике XX века, начинавшем как поэт». Он по-человечески помог тысячам людей, чаще всего неблагодарных. Он привозил им из-за бугра лекарства, пробивал чужие книги, устраивал чужие дела. Есть интроверты и экстраверты — Евтушенко то и другое в гигантских долях. Все одеяло мира он тянет на себя. Населив свое творчество количеством людей, равным целому немалому народу, он пишет исключительно о себе. Даже в статьях о других. Поэтическая антология, им составленная, — наверняка самая многоавторская среди всех антологий. Она стала продуктом перестройки, когда Евтушенко испытал второй звездный час. Перестройка кончилась. Пришли иные времена, взошли иные имена. Дать портрет Евтушенко невозможно — модель неусидчива и не влезает ни в один холст. Он в одиночку написал столько, сколько все поэты прошлого века. С ним может посоревноваться разве что Пабло Неруда, о котором, если не ошибаюсь, сказано: «Великий плохой поэт». «Поэт» — лучшее слово, заимствованное большинством человечества у древних греков. Больше поэта может быть только его слава. Русская литературная слава лишь отчасти делается в кабинетах славистов. Евтушенковская суперпопулярность была равновелика упованиям народа на лучшую жизнь. Но ее первоисточник — его поэзия. Я воспроизвожу здесь память о давней радости. Читатель в России больше, чем читатель, и он стал уходить от Евтушенко еще в 70-х, что не мешало поэту собирать несметную публику. Она приходит смотреть не на экс-депутата, не на экс-лидера Союза писателей, т. д., т. п. Ей интересен поэт. Тот самый. Знаменитейкоторого не было на Руси и уже не будет («Не больше, чем поэт», 1995).
Журналы по-прежнему выходят не по календарю. Своевременное чтение их затруднительно. Стихов печатается много. Стихов больше, чем поэтов. С другой стороны, поэты публикуются чаще, чем их стихи. Среди поэтов, представленных в № 1 «Знамени»-95, по-настоящему и по-новому интересен С. Гандлевский, но он выступил с прозой, грустной повестью «Трепанация черепа», выговоренной на одном дыхании. Это вещь о смерти, о любви, о славе, о товариществе, о том соре, из которого растут стихи, и меньше всего о самих стихах (тоже хорошо). Гандлевский пишет не эстетический трактат, а историю болезни — получается история выздоровления, слава Богу. Пушкин, Маяковский, Багрицкий, Сельвинский, Уткин — не столь уж и странная смесь детских учителей автора. Неплохая закваска для первоначального идеализма, так и не уничтоженного в процессе целенаправленного саморазрушения. Гандлевский пишет исповедь, состоящую из баек (его слово), то есть эпизодов биографии, идя, видимо, по наитию, полагаясь на отбор памяти, которая как бы автономно от автора строит его речь и ставит акценты. Независимо от него отчетливо выявляется та линия судьбы, о которой он хотел бы, кажется, говорить меньше всего — коловращение поэтов его круга в ненавистной близости от советского литературного Олимпа: похмеляются они все-таки в Переделкине, на даче драматурга, и Межиров, заикаясь, деньжат им все же одалживает, и собачку уводят от Евтушенко, а не от сторожа Васи. Тут боли, может статься, не меньше, а больше, нежели от количества выпитого. Поэзия исполнена гордыни — проза проговаривается. Такая проза сильна читательским любопытством — моим интересом к лицам. Между прочим, принцип такой прозы смежен с опытом того же Евтушенко — в романах последнего, натурально, захватывают сцены из жизни поэта, например взаимоотношения с персонажем по имени Любимец Ахматовой. …Само название воспоминаний Вячеслава Вс. Иванова «Голубой зверь» мгновенно указывает на поэзию. Но не только. Иванов обнажает феномен: дети советской творческой элиты. Девятилетний Кома (домашнее прозвище автора) записывает для себя, что в СССР — диктатура, Сталин — диктатор, а Калинин — фиктивный президент, и мама его за это не наказывает, а все дальнейшее его развитие идет в этом направлении без отклонений. Эти дети, формируясь в среде конформистского цинизма, питались высокой культурой той же среды. Федин говорит Коме: видишь Ливанова, он завтра идет играть в советской пьесе, и я делаю то же самое. Отец и Пастернак выбиваются из ряда. Между тем Пастернак знаменитое «Быть знаменитым некрасиво» пишет с перерывом на обед. Однако: «Пастернака мучило то, что он стал писать по-другому. Иногда он спрашивал, не ошибочен ли тот новый стилистический путь, который он выбрал». Голубой зверь обитал в переделкинском лесу! Дети не восстали на любимых отцов. Иванов сводит имена «несоединимых писателей». Можно ли что-то новое сказать о Зощенко? Можно: «Он потом нам рассказывал: “Я знал поэзию Блока, потом Гумилёва, Ахматовой. Мне хотелось понять, кто из современных поэтов найдет новые слова, передаст новый язык”». «Он нашел эти черты у Евтушенко, читал нам наизусть его строки “И вот иду я с вывертом” (из “О свадьбы в дни военные”)» («Стыковой столб», 1995).
Иосиф Бродский увел нынешнее стихотворство в то необозримое пространство, где слова не сплочены в слово. Сам-то он знает дело туго, его словам тесно в его просторах. Он как бы намеренно утаивает врожденный лаконизм и почти нечаянно проговаривается о нем в «Части речи». Он пишет свой глобальный эпос, упрямствуя перед лицом традиционного мелодизма. Нынешние новички, бросившись по следу Бродского, чуть не все гомеричны по замаху. Ан с дыхалкой плохо. Почти никто не добегает до конца первой же строки. Уже где-то на третьей-четвертой стопе смотришь на пятки кроссовок, а не на сам бег, долженствующий быть оленьим. Торжествует количество. Забыли о достоинстве вздоха. Может быть, это реакция на былой подтекст, на советского Эзопа, столь доблестно и добросовестно потрудившегося вчера. Дети выговариваются за отцов? Вряд ли. Хотя бы по обилию сделанного Евтушенко все равно первый («Шедевр», 1995).
Об истинности поэтического дарования <Андрея> Сергеева говорит, между прочим, забавный факт: в своей прозе «Альбом для марок» он с большим оттенком недоброжелательства, весьма застарелого, пишет о Евтушенко, своем однокашнике, но — странное дело: антигерой выглядит ужасно симпатичным. Эдакая орясина, наивная, любознательная и сердечно щедрая («Ангел не виноват», 1996).
А вот несколько иное. В «Независимой газете», № 125, прошла информация, что среди 70 поэтов, собравшихся на очередной Российский фестиваль молодой поэзии, в результате опроса лишь 8 процентов дали поэту Евтушенко «позитивную оценку». Я вас уверяю: кабы такой опрос был проведен, скажем, 20 или 30 лет назад, и такого процента не набралось бы. Все эти результаты ревнивы, нет в них правды. И когда «НГ» умозаключает: «Это значит, что система ценностей меняется», — этот вывод ложен, ибо имя-раздражитель в качестве поэтического фактора как раз, наоборот, утверждает незыблемость «системы ценностей». А вообще-то… 70 поэтов! Это впечатляет («Похвала стиху», 1996).
Где же праздник? В детстве да в молодости. Сквозь дачное детство <Гандлевского> катится набоковский велосипед, побывавший, похоже, в руках Чухонцева (младоевтушенковский велопробег — нечто другое) («Связующая нота», 1996).
Правда, монументальные тома «Дня поэзии» в последнюю свою пору годами лежали на магазинных полках. Однако, по-видимому, самая их грандиозность послужила прообразом евтушенковской антологии. К слову, Евтушенко добивался еще тогда права издавать свой поэтический журнал. Кажется, под названием «Лестница». У него не получилось («Эй, на барже!..», 1996).
Он <Тряпкин> говорил, что по-настоящему стал писать только к сорока годам. «И где-то возле сорока / Вдруг прорывается строка» (Д. Самойлов). Между прочим, Тряпкин признался, что в свое время приход молодого Евтушенко помог ему в раскрепощенности («Дулейка», 1997).
Кто есть кто, тут гадать не надо, хотя термины хромают. Ясно одно: поэты, очень схожие по природе своего дара и во многом по стиховым принципам (уход от мелодизма и прочей «гармонической точности»), шли в разные стороны, вряд ли думая о какой-то конкуренции между собой, каковая объективно была и отозвалась на практике тогдашнего стихотворства, возникшего бродскоцентризма, а если резко повернуть голову назад, упрешься в Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулину, Окуджаву — тех, чьими интонациями охотно оперировали разные стихотворцы разных времен. У Межирова есть такие стихи:
Сейчас Шкляревский оставляет для себя его, «тихого мальчика». Который очень похож на Соколовского «бедного мальчика в промокшей кепке». А ведь тогда, вначале, Шкляревский реализовывал совершенно другую программу — ту, что обозначил… Евтушенко: «Я знаю, что живет мальчишка где-то, / и очень я завидую ему… / Завидую тому, как он дерется… / Он вечно ходит в ссадинах и шишках… / Он будет честен жесткой прямотою… / Он если не развяжет, так разрубит…» Вот оно. Вот каков будущий победитель («Охота на волка», 1998).
Горбачев в молодости ходил на вечера Евтушенко. Бурбулис, Козырев и Чубайс замечены на выступлениях «шестидесятников» («Устрицы во льду», 1998).
Между тем поэт прет косяком. Стихи пишутся в немереных количествах на просторах отечества, еще достаточно обширного. Раньше о всенародной графомании лучше всех знали литконсультанты, в каковых и я пребывал. Теперь, сдается, о стихотворцах знают лишь стихотворцы. Происходит тотальное взаимоокормление авторов почти без участия любопытствующих со стороны. Все это — не общие слова, но основополагающий фактор того процесса, который происходит в текущей поэзии. Стихотворец, имеющий адресатом стихотворца же, думает по-иному, нежели, скажем, гражданский проповедник типа Некрасова, Надсона или Евтушенко. Бал правит суггестия. Ее крайняя форма — разговор глухонемых на пальцах: это когда поэт объявляет поэзией самое молчание. Но до университетского Запада в плане стихотворства — нам далеко, и мы покуда туда не хотим. Западный университет нам нужен как площадка изучения и пропаганды противоположного университету варианта существования на поэтической сцене — существования вот именно на сцене. Торжествует перформанс. Ему подчиняются и прозаики, убеленные сединами: Битов читает на зрителе черновики Пушкина под джаз. Эстрада бессмертна. Пригова породил Евтушенко, но они оба этого не знают. … Сергеев не раз говорил о том, что он вырос на русском модернизме начала века, на авангардистской почве: футуристы, включая Пастернака (избранное которого на первое ознакомление ему дал, между прочим, Евтушенко) («Плюсквам-перфектум», 1999).
Наш разговор выходит за рамки «нынешней ситуации», это правильно, потому что она — лишь фрагмент общего полотна. Иначе ее просто не понять. Дело в том, что советское время не единообразно, оно похоже на эон, то есть объединяло несколько эр, которые были разными, и, скажем, после войны пришли очень неслабые поэты, тогда еще молодые: Межиров, Винокуров, Слуцкий, Самойлов, Тряпкин, Гудзенко. 60-е годы — целый фонтан свежих талантов. Не надо делать вид, что евтушенковская плеяда — пустое место. Нет смысла поддакивать их старым врагам и нынешним труженикам помойки со специфическими ушатами. Те звезды светили как могли, и если кого-то из них теперь фактически нет, то свет все равно остался. Свет — двоякий (кажется, эпитет Межирова, взятый у Пастернака). Вот дальше началась некоторая пробуксовка. И то — на взгляд извне. Внутри поэзии движение происходило и дало результаты («Поэзия в России не изгой. Диалог с А. Алехиным», 1999).
Тем не менее именно фронтовики задавали тон, и новые поколения наследовали им даже и тематически. Прозвучали стихи об отце Юрия Кузнецова (в живописи, попутно говоря, — «Шинель отца» В. Попкова). Я уж не говорю о значительно более ранних «Свадьбах» Евтушенко или, еще раньше, воспоминательной лирике Соколова («Красноречие по-слуцки», 2000).
Где-то в конце 70-х, что ли, в Цветном кафе ЦДЛ, летом. Евтушенко подсел к шумной компании полумладых поэтов за столик на выходе из кафе, у арки. Они там гудят, я смотрю сбоку, и тут проходит из ресторана на выход — Наровчатов. Евтух, держа бокал шампанского: — Сергей Сергеич, подсаживайтесь, проявите демократизм. Наровчатов, продолжая идти, куда шел: — Предпочитаю просвещенный абсолютизм. …В 96-м летом у меня дома раздался звонок. — Говорит Евтушенко. Я был отчего-то в сердцах и, вообразив очередной розыгрыш, гаркнул: — Какой еще Евтушенко?! Он сказал, что это Евтушенко подлинный, и я узнал его голос. Он поблагодарил за эссейку о нем в «Утре Россіи». Заговорил о талантливости написанного и сильной проницательности, особливо насчет того, что я угадал, кому (Вознесенскому) посвящен «Плач по брату» (он забыл, что когда-то сам рассказал мне об этом, когда мы провели вечер за одним столом), и вдруг сказал: — Но ведь тебя же нет у меня в антологии… — Ну и что? Он выдержал паузу. Затем — с особым теплом: — Это говорит о твоей человеческой стоимости. И стал говорить, что я просто-напросто каким-то образом выпал из поля его зрения, когда он делал свою антологию, затопленный морем чужих стихов. Честно говоря, когда я писал о нем, я попросту забыл об этом обстоятельстве. В голове не было. Я люблю его безотносительно к тому, что уже где-то с начала 70-х воспринимаю его стихи как документы и материалы к жизни и деятельности Е. А. Евтушенко. Я люблю его за свою молодость. Но было еще и такое. В конце 70-х он, проходя по Цветному кафе ЦДЛ, сказал мне: — Я сегодня на редсовете «Современника» рекомендовал издать тебя, действуй. Ей-богу, я его не просил об этом, он сам так поступил. Я отнес рукопись в «Современник». Позвонил ему, оповестил о том, что сделал, и неуверенно предложил ему написать предисловие. Он спросил: — А для чего это тебе? Для рекламы? Я замялся. Он пригласил принести копию рукописи ему на дачу. Вечером я приехал в Переделкино. Меня встретил его секретарь, сказал, что Евгения Александровича сейчас нет на даче, взял папку со стихами. Через какое-то время мы на бегу встретились в ЦДЛ. — С предисловием не получается, извини. Возьми свою рукопись у дежурного администратора ЦДЛ. Не сердись. — Совершенно не сержусь. Он глянул на меня с двухметровой высоты искоса: — Редкий ты парень… Мы расцеловались, я тут же взял рукопись у администратора. Она была вся пропитана красным вином, и к ней была приложена — именно так — повестка на имя гражданина Е. А. Евтушенко в суд на предмет бракоразводного процесса. Не красноречиво ли? Так что ничего нового (в связи с антологией) не произошло. А та книжка в «Современнике» — вышла. …Все это — постскриптум к моему очерку о Слуцком. Само вспомнилось. Кроме того, закончив своего Слуцкого, я ознакомился с чужими текстами на его счет и обнаружил куняевский мемуар о Борисе Абрамыче. Справедливости ради надо сказать, что написано это хорошо, разумно и по-честному. Если не считать, конечно, национального мотива, звучащего, впрочем, под сурдинку. Поглянулись мне и евтушенковские материалы о Слуцком: статья, стихи. Собственно, эти стихи я читал когда-то, да подзабыл. Как всегда у него: рифмует рассказы. О Слуцком — очень искренне («После книги, или Осень в Толстопальцеве», 2000).
Евтушенковская плеяда — и она тоже — появилась в 50-х. Ее гражданская проповедь имела силу и дышала свежестью в конце 50-х. В следующем десятилетии она, криком крича, лишь договаривала, отчаянно недоумевая по поводу разбитых идеалов. Середина века — точней Луговского никто не определил ту эпоху. …У Слуцкого есть словцо: послевойна. Вот это все и было послевойной. «Свежести! Свежести! Хочется свежести!» — кричал Евтушенко в 59-м. Очень скоро он получил по зубам с самого верха, кричать не перестал, но звук стал другим. Другой стала и акустика. …По центру Анапы белобрысый мальчик водит рыжего шелудивоватого ослика, чтоб другие катались, за деньги, конечно. Интересуюсь: — Как зовут твоего зверя? — Степка. — А тебя? — Женя. Как-то идем мимо, в пески, видим наших знакомцев, кричу: — Стенька! Откликается Женька: — Здрасьте! «Стенька, Стенька, ты как ветка, потерявшая листву. Как в Москву хотел ты въехать! Вот и въехал ты в Москву». Народная песня, не меньше. …Кажется, кроме Юрия Кузнецова в 70-х не явилось ни одного громкого имени. Стихотворная продукция шла широким потоком, конвейер работал без перебоев, монбланы «Дня поэзии» возвышались на прилавках, но читательское море практически высохло, превратясь в невзрачный ручей. Тот же Кузнецов к середине 80-х лежал на прилавке в московском Доме книги на Калининском проспекте нераскупленным. Возник феномен Александра Иванова, пародиста. Суррогат. Это походило на конец поэзии. Помню рекламный щит под Залом Чайковского: вечер поэзии в честь женского дня, участвуют поэт-пародист А. Иванов и поэты-мужчины Е. Евтушенко и др. Поэт-пародист отдельной строкой, поэты-мужчины стадом. Зал Чайковского смотрит на бронзового Маяковского, наверняка не позабыв, что творилось под монументом в былые времена. Ежевечерние поэтические тусовки заглушали шум улицы Горького. Тысячи начинающих гениев пробовали свои голосовые связки, и я однажды решился, эффекта с испугу не запомнил. Зато ясно вижу, как несметная толпа тащит на руках Евтушенко, и он растерянно улыбается, поблескивая золотой фиксой. Все миновалось, молодость прошла («Высокий берег», 2001).
Многие нынче склонны наглухо умалчивать о том, что наши разъездные поэтические звезды евтушенковской плеяды вполне достойно поработали на престиж поэтической России. Их слушал весь мир, как это ни дико звучит теперь, может быть. Когда Вознесенский сказал: «Нас мало. Нас, может быть, четверо», он не только намекнул на Пастернака («Нас мало. Нас, может быть, трое». — И. Ф., 2013), но и независимо от замысла констатировал наличие в русской поэзии собственных, так сказать, битлов, неливерпульской четверки, имевшей успех весьма шумный. Дело не в том, осталось ли от них свое «Yesterday», дело в том, что это — было. Хотя и yesterday. Более того. В Париж мог явиться и человек не из четверки, Соснора, скажем, и принимали его прекрасно. Еще более того: куда-нибудь в Рим приезжала бригада матерых мастеров в невообразимом по разношерстности составе (Твардовский, Мартынов, Заболоцкий, Слуцкий, С. Смирнов) — и что? Полный успех. Наконец и Ахматова получила свои лавры там же, в Европах. Наконец-то Запад не ошибся в идентификации России — как страны словоцентричной. Все это начиналось в том самом 58-м или где-то около того, и посему Адамович оказался не только не прав насчет невозможности поэзии, но и поразительно не прав, вдвойне не прав: во-первых, поэзия пришла тогда в мир из России, не из Франции, а во-вторых, обрела значение, может быть, не свойственное ей, но поистине чрезвычайное. Я думаю, вершиной именно той волны был мировой взлет Бродского. После него все пошло на спад, перестроечные триумфы наших поэтов карликовы по сравнению с упомянутым yesterday, как ни бились над его повтором целеустремленные слависты («После бури?..», 2001).
Относительно формы стиха общий вектор молодой поэзии той поры исходил из недавнего вчера, казалось бы, подзабытого, — из того, что было начато футуристами, Пастернаком, продолжено Цветаевой, имажинистами, конструктивистами и прочей левой поэзией. Рифма Кирсанова или Сельвинского, при еще живых родителях, стала называться евтушенковской. Впрочем, на такую рифму, как «фраза — Франко» (Евтушенко), старики уже не отваживались. За взглядом на рифму стоял взгляд на действительность. Она нуждалась в обновлении, потому что не устраивала. С одной стороны, она была богата (богатая рифма), с другой — бедна (бедная рифма). Здесь можно продолжить сколько угодно много, вплоть до диссонанса. Острота проблемы постепенно гасла — поэт, как и все остальные, привыкал к текущей действительности как некой данности. Рифменный революционаризм стал привычкой, делом техники. Такого поэта, как Соколов, рифма интересовала постольку-поскольку: время вызова кончилось («Проблема рифмы», 2002).
Вчера — звонок от Евтушенко. — Здравствуй, Илюша. — Здравствуй, Женя. — Что-то давно не вижу твоих статей. — Притомился. — Кого читаешь? — Никого в этом году. — Что думаешь о Кабыш? — Хорошо думаю. — О Першине? — Ничего не думаю. — Раз не статьи, что делаешь? — Накатал за эти годы несколько романов. — Да? Не видел. Где печатал? — В журналах. — А книгой? — Нет денег. — Делаю трехтомную антологию русской поэзии. Решил перевести «Слово о полку», в рифму. Я видел его на недавнем форуме в честь Достоевского, где он произносил речь, а потом ходил по ресторану в отеле «Россия» с сумкой через плечо. Там мы не перекивнулись. Поздравил с Новым годом. «Обнимаю». Я знаю, что у него больна мама. Странный звонок. Последний раз мы пересекались год назад на вечере Рейна, где сухо поздоровались. Там он тоже ходил вокруг фуршетного стола как бы в поисках кого-то родного, я к таковым явно не относился (Из дневника. 2001–12–22). Наверно, кроме Ахматовой самые большие места в его (Рейна) жизненном пространстве заняли Бродский, Довлатов и Евтушенко. Причем последний — чуть ли не первее прочих, по крайней мере в первой половине книги («Заметки марафонца». — И. Ф., 2013). В отличие от Бродского, нетерпимого к Евтушенко, Рейн не без восхищения включен в фантастикофеерическую орбиту евтушенковской жизнедеятельности, не без восхищения и некоторого недоумения: именно здесь возникло самоопределение «скромный литератор». Умение быть вторым? Не знаю. Он ведь третий («Рейнланд», 2004).
Кажется, Евтушенко первый назвал Слуцкого великим. Вот евтушенковский ряд великих: Пастернак, Ахматова, Твардовский, Заболоцкий, Смеляков. К ним он присоединяет Симонова — за «Жди меня» и «Ты помнишь, Алеша…». Слуцкий — в этом ряду («Пусть будет», 2006).
Но вот что интересно. Он (Антокольский) не состоял ни в одной поэтической группе (не слишком кровно смыкался с конструктивистами), всю жизнь шел параллельно общему движению (здесь дело не только в том, что его забирал, или отвлекал, театр), а в итоге получилось, что в какой-то мере сам основал некое направление. У Гумилёва когда-то были гумилята, учеников Антокольского можно бы назвать антоколятами. Слово не из самых благозвучных, но мне кажется — оно точно. У этого направления не было программы и рамок: разница между тем же Межировым и Евтушенко в поэтике — бездонна («Об Антокольском: конспект», 2007).
Авторская песня — задушевно-полемический вариант евтушенковского Стадиона. В плане экстенсива. Страна была охвачена то общим воодушевлением, то всеобщим разочарованием, во все это были вовлечены миллионы поющих голосов. Стоящих слов было, может быть, и много — осталось немного. Стихи Сухарева — из тех, что остались. …Поэзия Сухарева напрямую наследует прежде всего поэтам-фронтовикам, став, может быть, единственным и законченным явлением этого рода. Никто из рожденных в 30-х так определенно не сосредоточился на этой линии. Ни Кушнер, ни Мориц, ни Чухонцев, ни Рейн, ни Шкляревский, ни, скажем, даже Леонович, во многом разделяющий Сухаревские предпочтения. В этом — поколенческом — народе он действительно стоит. И горой стоит за него. Стихи про Евтушенко (неназванного) «Когда его бранят» прежде всего благородны по жесту — и в 86-м, когда они написаны, требовалось мужество, чтобы бросить в лицо литературной кодле: «И мы учились — / рабски! / — у него! / Мы все на нем вскормились, лицемеры!» («Обаяние vers. Обаяние», 2010).
Оправдываться у меня нет причин. Но о туркменской истории трех поэтов сказать вынужден. (Речь о переводе на русский язык стихов Туркменбаши. — И. Ф., 2013.) Три поэта зря пошли на эту затею. Общественность напрасно их бичевала. Так бурно и так массово. Три поэта — не монолит, роль каждого из них в этой истории своя: кто-то это задумал, кто-то вляпался. Их публичная самооборона не выглядела красиво. Но добивать — нельзя. Лежачего не бьют. Я сказал Рейну в те дни: — Сто первым я не буду никогда. Это концовка старого евтушенковского стихотворения о том, как толпа бьет ногами базарного воришку. Рейн усмехнулся. …Между прочим, в уже далекий день публикации моей заметки о ней («Кулиса», приложение к «Независимой газете») вечером у меня дома раздался звонок: говорит Вера Павлова. Я сперва не понял, что за Вера. Она поблагодарила за точность и благожелательность. Редкий жест. Старая школа. Я могу по пальцам пересчитать поэтов, поступивших так же: Евтушенко, Рейн, Ряшенцев, Чухонцев, Соколов, Кушнер, Британишский. Возраст? Культурность. …В декабре 2004-го — Международный конгресс, посвященный русской литературе в мировом контексте, под эгидой волгинского Фонда Достоевского. В фойе гостиницы «Космос» многолюдно, мельтешение, всяческие пересечения. Пару раз я пересекся с Е. А. Евтушенко. Оба раза он говорил о моем потрясающем экстерьере, в смысле одежды. — Ты что, на бегах выиграл? Под занавес конгресса — вечер поэзии. Я читаю стихи, моя очередь. Е. А., неподалеку от сцены, в полный голос разговаривает с соседом по ряду. Вдали — Д. Быков весело с кем-то беседует спиной к сцене. О том и другом я в свое время писал со знаком плюс. Видимо, с Е. А. надо было как-то поубедительней поговорить о моем гардеробе. Кстати, когда читал Е. А., перед его носом тоже оживленно беседовали — Евтушенко накричал на В. Рабиновича: — Прекратите, как вам не стыдно, вы тоже пишете стихи! Потом В. Рабинович мне говорил, что разговаривал не он, а С. Бирюков. Значит, дело не в прикиде. …По идее, каждая генерация выдвигает своих теоретиков и герольдов. Вмешиваться со стороны — возраста, опыта и проч. — вряд ли следует. В свое время Илья Сельвинский, высказываясь о тогдашних молодых (евтушенковская плеяда), заметил, что эти ребята замкнуты в рамках малых форм, а нужен эпос: поэмы, трагедии и т. п., то есть то, чем он занимался сам. На поэтическом дворе стояло совершенно иное время. Однако поэмы — чуть позже — возникли. Слишком много поэм. До трагедий дело не дошло. В театр — на Таганку прежде всего — пришли стихотворения и поэмы («Фокус Блока», 2005).
Молод был Борис (Борис Рыжий. — И. Ф., 2013) и мне сказал с серьезными глазами: я не прочел ни одной строки Евтушенко. Который, между прочим, и есть последний советский поэт. О чем он и сам говорит с гордостию. …Охват широк (в книге Игоря Шайтанова «Дело вкуса». — И. Ф., 2013), картина опубликованной поэзии в общем верна, и вряд ли есть особый смысл спрашивать, почему, скажем, Тарковский или Мориц лишь упоминаются? Ясно: дело вкуса. Который не помешал ему отдельно работать с Самойловым — представителем того же крыла нашего стихотворства. К слову, нынче он сожалеет о том, что «не получилось написать — в полной мере, скажем, о высоко мной ценимых Межирове, Слуцком, Владимире Соколове…». Получилось иное. Старики-модернисты (точней, экс-модернисты) в разной степени благорасположенности передают лиру непосредственно евтушенковской плеяде, в сторонке поодиночке стоят сурово-печальные почвенники (внеэстрадники), потихоньку подходит разномастная молодежь («Спору нет», 2008).
Тут начинается тема Тютчева, тогда еще Ф. Т. Кстати, в статье (Некрасова — «Русские второстепенные поэты». — И. Ф., 2013), без особых восторгов, но благожелательно цитируется и Фет, и я попутно замечу, что где Ф. Т., там и Фет — это почти обязательно, поскольку у них на слух и на глаз практически одно имя. Некрасов, похоже, первый скомпоновал эту неразлучную пару, и с тех пор разбить ее невозможно, как Пушкина с Лермонтовым, Ахматову с Цветаевой или Евтушенко с Вознесенским. …Никто и не требует от поэта постоянного парения или, тем более, пастьбы народов. А кстати: второстепенный поэт как властитель дум — есть такое явление? Надсон. В сущности, лермонтовская ода-инвектива «На смерть поэта» — факт «тенденции», многословное произведение молодого поэта, берущее злободневностью, безоглядностью вызова, а не потенциалом гения. Но его не могло не быть в русской поэзии. И кроме Лермонтова его никто не мог написать — таких просто не было. Времена указанного властительства прошли и никогда не вернутся. Не чуждый сему благородному влечению Бродский не был властителем дум, он в этом смысле не идет ни в какое сравнение с Евтушенко. …На моей памяти — начиная с 60-х — экстенсивным воздействием на общее стихотворство обладали, не говоря о Маяковском, Есенине, Пастернаке, Мандельштаме, Багрицком, Ахматовой и Цветаевой, уже ушедших к той поре, некоторые поэты второй половины XX века: что бы кто ни думал о них, это — Евтушенко, Слуцкий, Вознесенский, Окуджава, Ахмадулина, Межиров, Соколов, Самойлов, Тарковский, Рубцов, Кузнецов, Чухонцев… Фигуры несомасштабные, разные по силе, значению и длительности звучания. В совокупности они — с решительным прибавлением Бродского — и были тем явлением, которое Некрасов видел в Пушкине относительно своего времени, имея в виду конец пушкинской эпохи («Стыд стиха», 2009).
А<ндрей> Белый ушел тихо. Незадолго до этого Г<ригорий > Санников помог ему передохнуть — перевести дух — в Коктебеле. Там было холодно. Дул ветер, палило солнце. Идет бурная переписка. Постоянные жалобы на расширение сердца. «Осталось жить недолго». Это и есть то, от чего Пастернак предостерегал молодого Евтушенко: не говорить в стихах о своей смерти (об этом упоминает Радзишевский в книге «Последние дни Маяковского») («Перепек», 2010).
Праздники, впрочем, подбрасывает жизнь. В частности, всяческие юбилеи. Появляются стихи. В частности, «Гоголь-фест» <Бориса> Херсонского в «Крещатике», № 3, 2010. Написано здорово. Есть все — широкое дыхание, ритмическая свобода, богатая лексика. Сбои и спотыкания не оттого, что настолько сопротивляется материал и автору трудно. Ему легко. Он и оскальзывается не то чтобы понарошку, но сознательно. Чтобы избежать гладкописи. Вообще говоря, Херсонский, соглашусь, — случай, но больше все-таки вопрос. Это — легкость или ловкость? Гоголь у него по существу ни при чем. Гоголевская аура — возможно да. Полет фантазии — да, почти оттуда. Но это лишь точка отталкивания, и хорошо, что фантазия летит-таки. Получается что-то причудливо-притчевое, сказово-сказочное. Разумеется, это не хождение в народ, не фольклорная экспедиция, это, пардон, литературщина, то есть то, что рождено в недрах самой литературы и — очень умело — переведено в плоскость злободневности. «Столик красного дерева одиноко стоит в степи, / общее благо повсюду, куда ни ступи. / Вставай-поднимайся, народ. Любимая — спи». Вот вам и центон (двойной), а про любимую — еще и из Евтушенко. К которому Херсонский небезразличен, боюсь — не меньше, чем к Бродскому. С каким знаком — плюсом ли, минусом ли — не важно. Вещание на массы, по возможности просвещенные, имеет место и нередко преобладает над веществом стиха («Знать грамоте», 2010).
Настаивать на термине — арт-поэзия — мы не будем. Но явление существует. Более того, оно шире, чем артист, пишущий стихи, и стихи, написанные артистом. Поэтические произведения, ставшие спектаклями; концерты чтецов; даже выступления поэтов, прибегающих к арсеналу сценического искусства: Евтушенко в частности. Любимовские «Антимиры» с участием Вознесенского. В этой связи надо особо сказать о 60-х, о той поре, когда началось и пошло далее во времени второе — после Серебряного века — пришествие поэзии на театр. Классика — Шекспир или Пушкин — само собой, Брехт — тоже, но речь о современной поэзии, когда тот же Любимов и его последователи по всей стране показывают зрителю постановки на основе современной поэзии, включая творчество поэтов-фронтовиков. Или, независимо от «Таганки», превосходную вещь Семена Кирсанова «Сказание про царя Макса-Емельяна» (нынче переписанную-перепоставленную Марком Розовским). Тогда-то и возникает чуть не в массовом порядке этот творческий тип: артист, пишущий стихи. Арт-поэт, если хотите («Не шей ты мне, матушка…», 2010).
Длинная строка, богатая ритмика, голосовое гудение — куда от этого денешься? Это вошло в стиховой состав всех, кто начинал в отрезке времени от 30-х до 60-х. Тот же Евтушенко, наиболее верный ученик (Луговского. — И. Ф., 2013) по всем параметрам — от актерства до трибунности. А лукавство? Посвятить стихотворение «Ограда» якобы памяти Луговского (испросив разрешения у вдовы), на самом деле имея в виду Пастернака. Публичность прежде всего. Ничего для архива. Но «Середина века» писалась в стол. В архив. Так ли? Он подготовил публикацию этих поэм, немилосердно их изувечив («Улица Луговского», 2011).
99 процентов нынешних — особенно молодых — стихотворцев не читали «Братскую ГЭС». Может быть, и 99,9 процента. Но последняя цифра может коснуться и «Василия Теркина» Твардовского, и «Сказа о царе Максе Емельяне» Кирсанова — практически всей недавней классики. Это не есть хорошо. Хотя бы из соображений «врага надо знать» («Кладбище паровозов», 2012).
Народ спросит: а где Евтушенко? Факт неувенчанности сего патриарха на данном ристалище красноречив: «Поэт» — премия текущего исторического момента, избирательная оптика минуты, притормозившего мгновенья сегодняшней истории («Поэт. Национальный. Русский», 2013). Р. S. Последнее высказывание появилось в апрельском номере «Нового мира» (2013) за несколько дней до решения жюри премии «Поэт» о победе Евгения Евтушенко.
Последние комментарии
6 часов 24 минут назад
15 часов 16 минут назад
15 часов 19 минут назад
2 дней 21 часов назад
3 дней 2 часов назад
3 дней 3 часов назад