Карамзин [Юлий Исаевич Айхенвальд] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

совпали. Он не глубок, не своеобразен, и души ему отпущено в меру. Именно оттого ему не свойственна стыдливость чувства, он не целомудрен; ему не совестно быть чувствительным, не будучи наивным; он не прячет, не стыдится слез, которые и текут у него профессионально, в таком большом и безвредном количестве (меньшего измерения для них, чем река, поток, ручей, он не знает); и эти нетрудные и нескупые слезы у него, разумеется, ничего не доказывают; особый смысл получает его признание: «Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и – даже плакал; что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень, очень весело!..» Удивительно ли после этого, что Карамзин (как выразился его противник Марин) описал, «свойства плакс дав Игорю и Кию, и добреньких славян, и милую Россию»? Растрогают ли после этого чье-нибудь сердце его стихи:

Две горлицы покажут
Тебе мой хладный прах;
Воркуя, томно, скажут:
Он умер во слезах?
Нет, их могла только цитировать в своем любовном письме неизвестная дама, влюбленная в Чичикова… И чтобы не уходить от Гоголя, напомним еще, как приторен Карамзин, этот Манилов нашей беллетристики, как обычно для него сказать: «С кусточка на кусточек порхали птички и нежно лобызались своими маленькими носиками». В «Похвальном Слове Екатерине II» он находит в себе красноречие даже для Воспитательного дома, где, оказывается, «всегдашние, трогательные попечения небесной благодетельности не уступают самым нежнейшим родительским попечениям и, осыпан [неразб.] младенцев, скрывают от сирот несчастие сиротства; им кроткая улыбка добродушной надзирательницы заменяет для юных сердец счастливую улыбку матери».

Сентиментальный и вместе с тем себе на уме, однообразный, с бледной фантазией (а он особенно нуждался бы в яркой, потому что для него «существенность бедна»), недостаточно внимательный к этой существенности и в то же время не смелый в мечте, Карамзин чужд поэзии движения, душевного мятежа, страстной динамики, – хотя он так выразительно и поэтично сам говорит:

Оставить пепел нам, – милее для Героя,
Чем духом онеметь в ничтожестве покоя.
Он не заступился за Марфу Посадницу и, когда писал ее образ, словно помнил о своей будущей Истории; эстетическая сила героини все-таки не пошатнула его монархизма, его немолодой почтительности. Когда в «Освобождении Европы» наш автор выступает против уже побежденного Наполеона («сей изверг, миру в казнь рожденный») и взывает к ликованию царей и народов, то эта картина – Карамзин contra Наполеон – создает почти комическое впечатление, и думаешь о том, как мало они друг другу конгениальны…

Замечательно, что Карамзин сам не любит пресной и бесстрастной добродетели: он – сторонник Чувствительного, а не Холодного, – и все-таки он благоустроен, и все-таки он будет сокрушаться впоследствии, что у Пушкина «нет устройства и мира в душе, а в голове ни малейшего благоразумия». «Страсти, страсти! – восклицает он, – как вы ни жестоки, как ни пагубны для нашего спокойствия, но без вас нет на свете ничего прелестного; без вас жизнь наша есть пресная вода, а человек кукла; без вас нет ни трогательной истории, ни занимательного», – и все-таки он сам, как писатель, отличается неодолимой преснотой. Не соль – его легкая насмешливость, лукавство, умеренные шутки, рассыпанные по его страницам; и не радует его игривость. Замечательно и то, что его биография рисует нам человека с несомненной органической меланхолией, и веришь ему, этому переводчику Экклезиаста, когда он называет себя «пятидесятилетним меланхоликом» или когда он грустно и мудро пишет о себе: «Стареюсь и физически, и нравственно, то есть зрею для другой жизни, а для здешней перезреваю. Милых люблю, кажется, не менее прежнего; но свет стал для меня мрачнее: теряю цену в его глазах, он в моих теряет»; казалось бы, это должно было в нем, и как в писателе, спасти меланхолию от литературности, придать ей естественный характер, – но этого все-таки не случилось.

Вообще, отдельные стороны его личности как бы нейтрализовали одна другую, почему и строили в его произведениях нечто психологически бесцветное, лишенное живых нюансов, мертвенные общие места. А в одном из своих писем к И. И. Дмитриеву он характеризует себя так, что на протяжении нескольких строк читатель невольно переходит от симпатии к тягостному недоумению: «Минут за 10 перед сим я выронил несколько слез, написав несколько строк для Потомства, не в своей Истории, а в другой бумаге, которую оставлю в наследство сыновьям. Я не Святой и не святоша; но Бог мне отец: не хочу страшиться суда Его. – Теперь я в хорошем расположении, а вчера был возмущен развратом и пьянством людей своих, так что отослал одного в полицию для наказания и велел отдать в рекруты»…

Есть, однако, все основания думать, что соединение умиленности с действенным обращением к полиции и рекрутчине должно быть отнесено больше на счет эпохи Карамзина, чем к его личности. Он не был