КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 402510 томов
Объем библиотеки - 529 Гб.
Всего авторов - 171285
Пользователей - 91538
Загрузка...

Впечатления

kiyanyn про Макгваер: Звёздные Врата СССР (Космическая фантастика)

"Все, о чем писал поэт - это бред!" (с)

Безграмотно - как в смысле грамматики, так и физики, психологии и т.д....

После "безопасный уровень радиации 130 миллирентген в час" читать эту... это... ну, в общем, не смог.

Нафиг, нафиг из читалки...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Маришин: Звоночек 4 (Альтернативная история)

ГГ, конечно, крут неимоверно. Жукова учит воевать, Берию посылает, и даже ИС игнорирует временами. много, как уже писали, технических деталей... тем не менее жду продолжения

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Ларичев: Самоучитель игры на шестиструнной гитаре (Руководства)

В самоучителе не хватает последней страницы, перед "Содержанием".

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Орехов: Полное собрание сочинений для семиструнной гитары (Партитуры)

Несколько замечаний по поводу этого сборника:
1. Это "Полное собрание сочинений" далеко не полное;
2. Борис Ким ругался с Украинцем по поводу этого сборника, утверждая, что в нем представлены черновые, не отредактированные, его (Бориса Кима) съемы обработок Орехова;
3. Аппликатуры нет. Даже в тех произведениях, которые были официально изданы еще при жизни Орехова, с его аппликатурой. А у Орехова, как это знает каждый семиструнник, была специфическая аппликатура.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Ларичев: Степь да степь кругом (Партитуры)

Играл в детстве. Технически не сложная, но довольно красивая обработка. Хотя у В. Сазонова для семиструнки - лучше. Хотя у Сазонова обработка коротенькая, насколько я помню - тема и две вариации - тремоло и арпеджио. Но вариации красивые. Не зря Сазонова ценил сам Орехов и исполнял на концертах его "Тонкую рябину" и "Метелицу".

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Бердник: Камертон Дажбога (Социальная фантастика)

Ребята, почитатели украинской советской фантастики. Я хочу сделать некоторые замечания по поводу перевода этого романа моего любимого украинского писателя Олеся Бердника.
Я прочитал только несколько страниц, но к сожалению, не в обиду переводчику, хочу заметить, что данный вариант перевода пока-что плохой. Очень много ошибок. Начиная с названия и эпиграфа.
Насчет названия: на русском славянский бог Дажбог звучит как Даждбог или даже Даждьбог.
Эпиграфы и все стихи Бердника переведены дословно, безо всякой попытки построить рифму. В дословном переводе ошибки, вплоть до нечитаемости текста.
В общем, пока что, перевод является только черновиком перевода.
Я ни в коей мере не умаляю заслуги уважаемого мной BesZakona в переводе этого произведения, но над ним надо еще много работать.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Stribog73 про Шилин: Две гитары (Партитуры)

Добавлена еще одна вариация.
Кто скачал предыдущую версию - перекачайте.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
загрузка...

Серебряное время (сборник) (fb2)

- Серебряное время (сборник) (и.с. Шедевры отечественной фантастики) 2.68 Мб, 805с. (скачать fb2) - Владимир Дмитриевич Михайлов - Кир Булычев - Мариэтта Омаровна Чудакова - Дмитрий Александрович Биленкин - Исай Борисович Лукодьянов

Настройки текста:



Владимир Савченко. Встречники

Не желающий делать ищет причину, желающий сделать – средство.

Арабская пословица

I. СУЕТА ВОКРУГ БАЛЛОНА

– …Все блокировано. Лаборатория опечатана, уцелевшие спят. Труп Мискина в холодильнике. Близкие еще ничего не знают. Хорошо, что дело случилось вечером, после рабочего дня, – иначе изолировать происшествие было бы гораздо труднее.

– Плохо, что это вообще случилось, – внушительно заметил крепкий голос на другом конце провода.

– Это само собой. Но я с точки зрения практической.

– Доложите план.

– Забросим кого-то на полсуток назад – Возницына или Рындичевича. За секунду до взрыва Емельян Иванович будет отвлечен… окликом, телефонным звонком, просто возгласом – так, чтобы он повернул голову в сторону. И взрыв его не заденет. Самое большее снимет скальп. Потеря небольшая, так у него и снимать-то нечего. Впредь будет наука – не пренебрегать техникой безопасности.

– Э, нет! – возразил крепкий голос. – Это не план. Никаких взрывов больше. Вы что – такой взрыв в лаборатории!

– Извините, Глеб Александрович, но иначе невозможно. Иначе никак! Вы же знаете методику: реальность исправляется по минимуму. Это и согласно науке, да и практически полезно: несчастный случай сохраняется в памяти его потенциальных жертв как осознанная возможность – чтобы дальше глядели в оба, не допускали…

– Артур Викторович! Я это знаю, понимаю и целиком «за» – во всех случаях, кроме данного. Академик Мискин должен быть возвращен к жизни целым и невредимым. То есть ни он, ни другие участники опыта не должны подвергнуться опасности, которая неизбежна при новом взрыве. Следовательно?..

– Да… черт побери! – гладкое лицо Артура Викторовича, моего шефа, багровеет.

Я кладу параллельный наушник (параллельное слушание и даже запись на пленку всех переговоров по телефону или по рации у нас в порядке вещей – необходимо для экономии времени) и машу на Багрия газетой: остыньте, мол. Он сверкает на меня глазами…

Слишком высокое начальство Глеб Александрович товарищ Воротилин, чтобы на него повышать голос; да к тому же еще наш куратор и перед всеми заступник.

Артур Викторович прав, но и тот прав: все-таки академик Мискин – не утопший мальчишка и не замерзший на дороге пьяница.

…Вчера вечером в одной из лабораторий института нейрологии ставили опыт на собаке. Какие-то зондовые проникновения в ганглии, в нервные узлы – смесь акупунктуры и вивисекции; я в таких вещах, по правде сказать, не очень, мне оно ни к чему. Опыт ставил сам Мискин, директор института, великий нейрохирург и лютый экспериментатор. Как нейрохирург он в самом деле величина мирового класса – их тех, чьи операции над нервными центрами близки к божественному вмешательству: и слепые прозревали, и паралитики отбрасывали костыли. Если мы не поправим дело, завтра что-то подобное напишут в некрологе о нем.

Опыт вели микроманипуляторами в камере под высоким давлением инертно-стимулирующей смеси; собака была предварительно вскрыта и укреплена там. Баллон, в котором была эта смесь, и рванул, когда Мискин слишком нетерпеливо-резко крутнул его вентиль. Предельно заряженные баллоны, как и незаряженные ружья, стреляют раз в год. Емельяну Ивановичу снесло полчерепа; собака в камере погибла от удушья. Остальные двое: лаборантка и инженер-бионик, ассистент Мискина, – отделались ушибами.

С недавних пор любая подобного рода информация о несчастьях в нашей зоне передается прежде всего (милицией, скорой помощью – всеми) именно Глебу А.

Воротилину – негласно и лично. Он наделен (тоже негласно – это первая специфика наших работ) правом либо предоставить делу идти обычным порядком, либо, взвесив шансы, передать его нам. Больших дел у нас на счету… раз – и обчелся; пока отличались все больше на утопленниках, подтверждали принцип, отрабатывали методику. Вот узнав этой ночью о несчастьи с Мискиным, Глеб А. рассудил, что скорая помощь там уже не поможет, милиция вполне потерпит, – и дал знать нам.

– Случай, Глеб Александрович, – раскаленно произносит между тем в трубку Артурыч, – есть, как известно, проявление скрытой закономерности. И нет более яркой иллюстрации к этому положению, чем данный факт. Вы бы поглядели акты о нарушении ТБ в институте, чего тут только нет! – Багрий потрясает кипой бумаг на столе, как будто Воротилин может их видеть. – И рентгеновские облучения сверх норм, и пренебрежение правилами работы со ртутью, незаэкранированные ВЧ-установки, работы в лабораториях ночами поодиночке. А помните тот случай три года назад, когда сгорела в кислородной камере женщина-врач!..

(Да, было и такое – в подобном опыте, только оперировать нужно было вручную. Заискрил регулирующий давление контактор в камере – а много ли надо чистому кислороду для пожара! Не успели и камеру разгерметизировать… Громкое и печальное было дело, весь город жалел об этой 28-летней симпатичной женщине. Инженер, собиравший установку, получил три года за то, что не додумался поставить электронное реле).

Все это произошло давно и уже необратимо.

– И за всем этим неявным образом одна и та же фигура – Мискин! – продолжает Багрий. – Его напор, экспериментаторский азарт и ажиотаж, картинная жертвенность… сам рискует и людей без нужды под удар подставляет. Вот и напоролся – и напоролся, многоуважаемый Глеб Александрович, именно потому, что ему всегда сходило с рук. Так что я не для своего удовольствия хочу с него скальп снять – для его же пользы. Это оптимальная вариация! А вы и теперь, в таком деле требуете для него поблажек!..

– Разделяю ваше беспокойство, Артур Викторович. Если вы вернете Мискина к жизни, ему будет строго указано. И стружку снимем, а может быть, и скальп. И тем не менее с вашим планом я не согласен, – голос Воротилина, не утратив ровности, стал более крепким. – Никаких взрывов, травм, контузий! Поищите возможность более круто обогнуть реальность. Это вполне в ваших силах. И не теряйте времени. Все!

Багрий-Багреев (такова полная фамилия нашего шефа; а мы, бывает, добавляем еще «Задунайский-Дьяволов»; ему с нами хорошо) тоже бросает трубку и облегчает душу в выражениях отнюдь неакадемических.

– Ай-ай, – раздается от двери, – а еще человек из будущего! Оборачиваемся: в дверях стоит худощавый, но плечистый мужчина с тонким носом и волевой челюстью на удлиненном лице; он улыбается, обнажая крупные зубы. Те же и Рындичевич Святослав Иванович – он же Рындя, он же Славик, он же «поилец-кормилец».

Он сразу включается в дела: перематывает и тотчас прослушивает на двойной скорости запись разговора с Воротилиным, одновременно просматривает бумаги об Институте нейрологии, о Мискине… Багрий тем временем меряет комнату короткими шажками, изливает душу в пространство:

– И сюда проник протекционизм! Как же – Мискин, светило и бог, ни один волосок не должен более упасть с его лысины! Но это же не Мискин – это Пугачев Емельян Иванович, Стенька Разин, Чингисхан нейрологии. В белом халате на белом коне – вперед, во славу науки!..

Я слушаю не-без удовольствия: Артурыч в возбуждении умеет говорить красиво.

– А что, можно и без взрыва… – Рындичевич выключает магнитофон, снимает наушники.

– Можно-то можно, да какой толк! Та же закономерность проявит себя в следующих опытах – снова что-то случится, да не только с ним.

– Ну, восстановим еще раз и еще… – невозмутимо ведет Рындя. – Будем отрабатывать методику на Мискине с сотрудниками – не все же на утопленниках.

Начальство требует. Наше дело петушиное: прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Багрий останавливается, смотрит на него – и переключает свой гнев:

– Циник вы, Святослав Иванович! И кстати об утопленниках: грубо работаете, опять жалоба на вас. От дамочки, мамаши того мальчишки, коего вы изволили ремнем выпороть на прошлой неделе. Я, мол, его в жизни пальцем не тронула, а тут посторонний ремнем, душевная травма. Хорошо, конечно, что с фарватера их прогнал, но зачем бить! Мой Юрик зимой бассейн посещал, уплыл бы вовремя и сам… Вот так!

– Дура… – Славик темнеет лицом. – Уплыл бы! Всплыл бы – верней, половинки бы его всплыли. Это ж нашли место для игры – фарватер, где то «ракета», то «комета»! Меня не за такое пороли!

– И вырос человек! – поддаю я. Рындя косит глаза в мою сторону, но пренебрегает.

…Трое ребятишек купались в сумерках в уединенном месте; да еще в «квача» затеяли – нырять и ловить друг друга. Прошла «комета» – одного не стало. Эта махина и не почувствовала на 70-километровой скорости, как ее подводное крыло, заостренное спереди на нож, рассекло мальчика. Двое других встревожились, побежали на спасательную станцию. Оттуда дело перешло к нам… Случай простой, Рындичевич сместился на 6 часов – и появился на берегу за четверть часа до «кометы»; разделся, заплыл, выгнал мальчишек из воды, а потенциального покойника отпорол брючным ремнем. Но ведь в окончательной-то реальности ничего и не произошло. Мамаша права.

– На меня пеняете, а сами? – Рындя переходит в наступление. – Ваши-то намерения насчет скальпа академика чем лучше?

– М-м… – Артур Викторович не находится с ответом. – Так, кстати, о нем – какие предложения?

– Облить Емельяна Ивановича перед опытом эмалевой краской, – предлагаю я невинным голосом.

Рындичевич, наконец, поворачивает ко мне свое волевое лицо.

– Ты, я гляжу, сегодня в хорошем настроении. Даже слишком. Я несколько конфужусь. Он прав: человек погиб, да какой – надо спасать. Выработался у меня за недолгое время «милицейский профессионализм», надо же. С одной стороны спокойное отношение к несчастьям, которыми мы занимаемся, необходимо для успеха дела, для устранения их; а с другой – это ведь все-таки несчастья. Зубы скалить ни к чему.

А настроение (тоже прав Рындя) в самом деле хорошее. И потому что сейчас майское раннее утро, розовый восход, предвещающий хороший день. (Это по случаю неприятности с Мискиным мы собрались здесь так рано.) И вообще мне 25 лет, я здоров и крепок телом, в личной жизни несчастий пока не было, занимаюсь интересным делом – чего унывать-то! Но и резвиться не следует, верно.

Однако Багрий уже услышал про краску:

– Вот и с краской этой, Святослав Иванович… грубо, грубо! Нет, вам серьезно надо думать над такими вещами, над стилем. Неартистично все как-то у вас получается. Работать над собой надо.

– Как работать-то? Скажите – буду.

– Ну… классическую литературу читать – ту самую, что в школе проходили да все мимо. Серьезную музыку слушать: Бетховена, Чайковского, Грига…

Живописью интересоваться.

Славик молчит, но смотрит на шефа такими глазами, что все ясно и без слов: ну, какое отношение могут иметь к работе классические романы и всякие там Бетховены, Чайковские!..


II. ТЕОРИЯ ИЗ БУДУЩЕГО

Со стороны, наверное, не понять, что Рындичевич сейчас получит выволочку (и не первую!) не за провал и даже не за промах, а за самое значительное свое – да и вообще наше – дело, после которого он получил благодарность высокого начальства, а от меня лично титул «поильца-кормильца». Он исправил неудачную стыковку, с которой, увы, началось исполнение теперь широковещательно известного проекта сборки на околоземной орбите «Ангар-1»; стартовой, перевалочной и ремонтной базы для полета к Луне, к иным планетам – космического Байконура.

Первой выводили на орбиту двигательно-энергетическую станцию – по частям в силу ее громадности; да и части были такие, что запаса массы для космонавтов в кабине не оставалось, то есть стыковали их автоматически, с Земли. И – осечка, да такая, что ставила под угрозу проект: на стыковочных маневрах стравили весь запас сжатого воздуха, силой которого совершались взаимные перемещения частей на орбите. И части станции, не – соединившись, расходились, уплывали друг от друга – во Вселенную, в космос, в вечность…

Получилось это по вине руководителя стыковки в Центре управления, человека, в чьем опыте и квалификации никто – и он сам – не сомневался: доктора технических наук А. Б. Булыгина, 45-летнего здоровяка с удлиненной головой, резкими чертами лица, ухоженной шевелюрой и красивыми усами под крупным носом (фотографии обслуженных остаются в нашем архиве). Объекты такой массы в космос, еще не выводили – поэтому он решил для опыта «накачать» их на орбите, проверить маневренность; на это ушла половина запаса воздуха. Потом повел стыковку, с первого раза не попал – занервничал, повысил голос на одного оператора. Тот развел части чрезмерно резко… а на это и на последующее гашение их скорости еще порасходовали воздух. И… оставшегося запаса на новое сближение и стыковку просто не хватило.

Булыгина, когда выяснилась неудача, скорая помощь увезла в прединфарктном состоянии.

Нам помогло то, что не спешат у нас прежде дела объявлять о своих намерениях в космосе, а о неудачах в их исполнении тем более. Если бы все узнали – пиши пропало: психическое поле коллективной убежденности, что все обстоит именно так, делает реальность необратимой. А так даже в Центре далеко не все в первый день знали о неудаче. Багрий с Рындичевичем вылетели в городок.

Славик был заброшен на сутки назад с заданием: минимальное воздействие на Булыгина, чтобы он не появлялся в Центре…

…Потом Артур Викторович предложил десяток вариантов минимального воздействия – вполне пристойных. Но это потом. А там, на месте, может, из-за спешки, может, из-за наклонностей натуры Рындя не придумал ничего лучшего детской шкоды с ведерком эмалевой краски. Он пристроил его над дверями квартиры Булыгина так, что когда тот утром вышел, чтобы отправиться в Центр, оно на него опрокинулось. И текла по доктору наук голубая эмаль качественного сцепления – и за шиворот, и по шевелюре, и по усам… только в рот не попала. Два дня потом отчищали. И этот случай тоже вызвал у Булыгина сердечный приступ.

Но в Центре управления за командный пульт стал дублер, заместитель Булыгина-и исполнил все превосходно. «Ангар-1» сейчас сооружается полным ходом.

Глеб А. Воротилин, помимо благодарности Рынде, добился, чтобы 10% «экономии»

(стоимости неудачного запуска и стыковки) перечислили нам. Так Рындя стал «поильцем-кормильцем», и теперь можно разворачивать дело шире, не только в смысле закупок и заказов, но и, главное, ездить всюду, искать подходящих ребят, тренировать их. Пока что ведь нас – трое. А если учесть, что Багрий по многим (и не совсем мне ясным) причинам в нашей команде больше тренер, чем игрок, то и вовсе двое: я да Рындя.

Рындичевич – он, что называется, из простых. Был трактористом у себя в белорусском селе, потом строителем, электромонтажником, слесарем, токарем – на все руки. Инженером стал заочно, сам к своему диплому с юмором относится.

Культуры у него, в самом деле, от сих до сих, в самый обрез, чтобы понимать, что показывают по телевизору. Да к тому еще и самолюбив, мнителен, упрям до поперечности… не подарочек.

О себе я не буду, но думаю, что и многие мои качества Артура Викторовича отнюдь не радуют. И если он нас двоих выбрал из многих тысяч, то не за душевные добродетели и не за красивые глаза (это у меня красивые глаза: голубые с синим ободком; по ним да по светлым волосам меня принимают за уроженца Севера – хотя на самом деле я из Бердянска на Азовском море) – а за абсолютную память, главное качество в нашем деле. У Рындичевича она проявилась в том, что он с первого показа осваивал все операции со всеми тонкостями – тем изумляя наставников; у меня в том, что я в своем Институте микроэлектроники за первый же год прославился как ходячий справочник, реферативный журнал и энциклопедия (хотя я, поступая туда, надеялся прославиться другим). По нашей славе Артурыч нас и отыскал.

Абсолютная память – способность запоминать все до мельчайших подробностей и вспоминать это легко и в любой последовательности – не только техническое, что ли, наше свойство; она, по объяснениям Багрия-Багреева, есть вторая (а может и первая) форма нашего существования.

Мы – Встречники, люди, умеющие двигаться навстречу потоку времени.


Энергетически двигаться против потока времени: нажал кнопку или переключил рубильник и попер – невозможно. Время само по себе – страшная энергия, энергия потока материи, порождающего и несущего миры. Маяковский мечтал:

«Впрячь бы это время в приводной бы ремень: сдвинул с холостого – и чеши, и сыпь. Чтобы не часы показывали время, а чтоб время честно двигало часы». На самом деле так оно и есть: время движет и часы, и меня, заводящего их, и круговороты веществ и энергии в природных процессах, питающих, «заводящих» меня, и планеты, и солнца – все. «Энергия покоя» тел Е = Мс2 – это и есть энергия движения-существования тел во времени. Попробуй останови-аннигиляция.

…В фантастике мне приходилось читать: заплатит чувак миллион – и отправляется с подругой поглядеть на казни первых христиан или на Варфоломеевскую ночь в натуре. Для пищеварения. Так сказать, возлежа и отрыгивая. Нет, граждане, время – это вам не пространство, башли здесь решают так же мало, как и энергия.

Артур Викторович шел по другому пути, не от энергии, не от техники – от человека. Метод – информационный и уже этим, при всей своей теоретической строгости, ближе к искусству, чем к технике.

Исходная идея его была та, что человек, как все сущее, четырехмерен. Мало того, он имеет два различных «размера по времени». Первый – биологический: полусекундный примерно интервал одновременности, под которой подогнаны наши движения, слова, удары сердца. Благодаря этому интервалу мы и воспринимаем наш мир именно таким: если бы, скажем, он составлял тысячную долю секунды, то вместо низких тонов мы воспринимали бы серии щелчков, треск… и прощай, музыка! Перед забросом мы принимаем препарат петойля, который растягивает интервал одновременности до несколько секунд, и это страшное дело, насколько меняется окружающий мир!

Но, кроме биологического интервала, одинакового для всех высших животных, есть и другой, в котором люди прочих тварей заметно превосходят: психический. Память. И вот в этом не только люди от зверей, но и один человек от другого сильно отличается.

Память… На первый, взгляд кажется, что ее можно уподобить видению в пространстве: как в пространстве чем дальше предмет, тем труднее его рассмотреть, так и во времени чем удаленнее событие, тем труднее его вспомнить. Но почему, скажите, отменно четко далекое прошлое вспоминается в местах, где оно происходило, – ведь во времени эти места переместились наравне с другими? Почему люди в старости лучше всего помнят события молодости и детства? Почему вообще можно вспомнить давние и самые мелкие факты с подробностями, даже зримо? А сны, в которых мы видим давно умерших или давно исчезнувших из нашей жизни людей?.. Здесь много «почему».

И ответ на все один: потому что это с нами было. Все пережитое, когда бы оно ни случилось, хранится в памяти целиком. Все хранится: ушибы, наслаждение едой или любовью, встречи, сны… и даже, когда спал крепко, то память о том, что ничего не снилось. Потому что другое название для времени – существование. И подлинное 4-мерное существо Человек – а не его мгновенный снимок, меняющийся образ – это длиннющая, вьющаяся вместе с Землей и по ее поверхности в четырехмерном континууме лента-река его жизни; исток ее – рождение, устье… тоже понятно что.

И, главное, обширность его сознательного существования зависит от интервала и информационной полноты памяти – именно управляемой ее части, подчиненной воле и рассудку.


Это я пересказываю то, что излагал нам на лекциях и тренировках Артурыч.

Излагал он много, многому нас научил – и все это было настолько необычно, оторвано как-то от того, что пишут о времени и памяти в современных журналах и книгах (я ведь слежу), что мне в голову закралась одна интересная мысль. Я ее обдумывал так и этак, примерял к ней все свои наблюдения за Багрием – и все получалось, что называется, в масть:

– и эти необычные знания…

– и сама личность Артура Викторовича: его неустрашимость перед любым начальством, полная поглощенность делом, бескорыстность и безразличие, что от данного результата перепадет лично ему; да к тому же и разностороннейшая эрудиция – от физики до йоги, от актерского искусства до электронных схем, какая-то избыточность во всем: на нескольких бы хватило его сил, знаний, и способностей…

– и главное, одна особенность в действиях: он никогда не ходил в забросы для изменения реальности; в тренировочные со мной или Славиком сколько угодно (без этого мы бы их и не освоили); надо знать поэзию заброса – те чувства, что переживаешь во время его и после, когда изменил реальность, чувства владычества над временем, отрешенного понимания всего – чтобы понять странность поведения человека, который обучил такому других, и сам не делает.

– А знаешь, почему? – сказал я Рындичевичу, изложив эти мысли. – Он уже в забросе. В очень далеком забросе, понял? И менять реальность сверх этого ему нельзя.

– Из будущего, думаешь?..– Славик в сомнении покрутил головой. – Хм… ругаться он больно здоров. В будущем таких слов, наверное, и не знают.

– Так это для маскировки, – меня распалило его сомнение, – слова-то трудно ли выучить.

В общем, Рындя согласился с моими доводами, и мы решили поговорить с Артуром Викторовичем начистоту. Пусть не темнит. Шеф, сидя за этим столом, выслушал нас (меня, собственно) с большим вниманием – и бровью не повел.

– Превосходно, – сказал он. – Потрясающе. Дедуктивный метод… А неандертальцы пользовались беспроволочным телеграфом.

– При чем здесь неандертальцы? – спросил я.

– При том. Проволоки-то в их пещерах не нашли. Чем этот довод хуже того, что, раз я в забросы не хожу, значит, человек из будущего? Прибыл в командировку научить Рындичевича и Возницына технике движения во времени – двух избранников. А вам не кажется, избранники, что вера в пришельцев из будущего – такой же дурной тон и нищета духа, как и вера в космических пришельцев, коя, в свою очередь, лежит рядом с верой в бога! «Вот приедет барин, барин нас научит…» Лишь бы не самим. Вынужден вас огорчить: никакого будущего еще нет. Прошлое есть, настоящее есть – передний фронт взрывной волны времени. А будущее – целиком в категории возможности.

– Ну, здрасьте! – сказал я. – Когда я отправляюсь на сутки хотя бы назад, оно для меня – полная реальность.

– Ты не отправляешься назад, в прошлое, друг мой Саша, – шеф поглядел на меня с сочувствием, – ты остаешься в настоящем и действуешь во имя настоящего.

Значит, вы еще недопоняли… Все наши действия суть воспоминания. Полные, глубокие, большой силы – соотносящиеся с обычными воспоминаниями, скажем, как термоядерный взрыв с фугасным, но только воспоминания. Действия в памяти…

– …такие, что могут изменить реальность! – уточнил я.

– А что здесь особенного, мало ли так бывает! Если очевидец вспомнит, как выглядел преступник, того поймают; не вспомнит – могут и не поймать. Он может вспомнить, может не вспомнить, может сказать, может умолчать – интервал свободы воли. У нас все так же: воспоминания плюс свободные действия в пределах возможного. Только, так сказать, труба повыше да дым погуще. Никакой «теории из будущего» здесь не нужно.

И смотрит на нас невинными глазами да еще улыбается.

– Нет, ну, может, нам нельзя?..– молвил Рындичевич. – Мы тоже свою работу знаем, Артур Викторович: в забросе лишнюю информацию распространять не положено. Тем более такую! Но – мы же свои.. И никогда никому… Вы хоть скажите: третья мировая была или нет?

– Конечно, нет, раз засылают оттуда, о чем ты спрашиваешь! – вмешался я. – До того ли бы им было? Вы лучше скажите, Артурыч, вы из коммунистического или ближе?

– Да… черт побери! – Багрий хряпнул по столу обоими кулаками. Говорят вам, нет еще будущего, нету!.. Ох, это ж невозможное дело, с такими поперечными олухами мне приходится работать!

И начал употреблять те слова, какие, по мнению Рынди, в будущем станут неизвестны. Кто знает, кто знает!


III. СИГНАЛ БЕДСТВИЯ

– Так! – Багрий смотрит на нас. – Не слышу предложений по Мискину. А время идет, в девять часов в институте начнется рабочий день.

Я молчу. Честно говоря, мне не нравится вариант, который навязывает нам Глеб А.; багриевский явно надежней. Какие же у меня могут быть идеи! А с другой стороны, надо поднатужиться: в заброс идет тот, чей план принят.

– Инспекция, – говорит Рындичевич. – Инспектор по технике безопасности и охране труда от… от горкома профсоюза. По жалобам трудящихся.

– Не было жалоб, – говорю я. – Не жалуются сотрудники на Емельяна Ивановича.

Они за него хоть в огонь.

– Вот именно! – вздыхает шеф.

– Ну тогда – из-за нарушений, вон их сколько! – Славик указывает на бумаги. – Явиться в лабораторию за час до происшествия, обнаружить упущение, потребовать немедленно исправить. Там ведь всего и надо этот баллон вынести в коридор, защитить в углу решеткой или досками. А без этого инспектор запрещает работать.

– Это Мискину-то безвестный инспектор по ТБ запретит работать?! – иронически щурится Артурыч. – Ну, дядя…

– Да хоть кому. Имеет право.

Багрий хочет еще что-то возразить, но мешает звонок. Он берет трубку (сразу начинают вращаться бобины магнитофона), слушает – лицо его бледнеет, даже сереет:

– Какой ужас!..

Мы с Рындичевичем хватаем параллельные наушники.

– …набирал высоту. Последнее сообщение с двух тысяч метров. И больше ничего, связь оборвалась. Упал в районе Гавронцев… – Это говорил Воротилин, в голосе которого не было обычной силы и уверенности. – Рейс утренний, билеты были проданы все…

– Карту! – кидает мне шеф. Приношу и разворачиваю перед ним карту зоны, снова беру наушник. Багрий водит пальцем, находит хутор Гавронцы, неподалеку от которого делает красивую из-лучинку река Оскол, левый приток нашей судоходной. – Где именно у Гавронцев, точнее?

– Десять километров на юго-восток, в долине Оскола.

– В долине это хорошо – она заливная, не заселена…

– Опять ты свое «хорошо», – горестно сказали на другом конце провода. Ну, что в этом деле может быть хорошего!

– Да иди ты, Глеб, знаешь куда!..-вскипел Багрий. – Не понимаешь, в каком смысле я примериваю, что хорошо, что плохо?

– Ага… значит, берешься?

– Успех гарантировать не могу – но и не попытаться нельзя. Главное, причину бы найти, причину!.. Теперь слушай. Сначала блокировка. Карта перед тобой?

– Да.

Никогда прежде эти двое – немолодые интеллигентные люди разных положений и занятий – не называли друг друга запросто по имени и на «ты»; не будет этого с ними и после. Но беда всех равняет, сейчас не до суббординации и пиетета.

– Проведи вокруг Гавронцев круг радиусом 15 километров. Здесь должно быть охранение – и чтоб ни одна живая душа ни наружу, ни внутрь. Охраняющие тоже не должны знать, что произошло. Ничего еще не произошло!

– Сделаю.

– Телефонная связь с Гавронцами должна быть сразу оборвана. Дальше: на аэродроме известие о падении БК-22…

(«БК-22, вот оно что! Ой-ой…» Я чувствую, как у меня внутри все холодеет.

БК-22 – стосорокаместный двухтурбинный и четырехвинтовой красавец, последнее слово турбовинтовой авиации. Рейсы его через наш город начинались этой зимой, я видел телерепортаж открытия трассы. И вот…)

– …распространиться не должно. Всех знающих от работы на эти несколько часов отстранить, изолировать. Я сообщу по рации с места, когда их усыпить.

– Ох! Это ведь придется закрыть аэропорт.

– Значит, надо закрыть. Только сначала пусть пришлют сюда два вертолета: грузовой и пассажирский.

– Ясно. Кто тебе нужен на месте?

– Представители КБ и завода, группа оперативного расследования. Но – чем меньше людей, тем лучше, скажем, так: по два представителя и группа из трех-четырех, самых толковых.

– Уже сообщено. Буду через полтора часа. Бекасов, может быть, через два, он в Крыму. Но… для такого случая полагается еще санитарная команда: вытаскивать и опознавать трупы, все такое.

– Нет! Никаких таких команд, пока мы там. Предупреди всех о безоговорочном подчинении мне.

– Конечно. Теперь слушай: один представитель Бекасовского КБ, хоть и неофициальный, прибудет к тебе сейчас на вертолете. Это Петр Денисович Лемех, бывший летчик-испытатель, ныне списанный на землю. Облетывал «БК двадцать вторые», летал и на серийных.

– Отлично, спасибо.

– И еще. Поступила первая информация о БК-22. Была аналогичная катастрофа с его грузовым вариантом – год с месяцами назад, на юге Сибири. Тоже при наборе высоты сорвался, нагруженный. Там причину не узнали – но это уже намек, что она одна и может быть найдена. Так что настраивайтесь на это.

– А на что же еще нам настраиваться? – усмехнулся Багрий. – На реквием? Это успеется.

– Кто летит?

– Я и Возницын. Рындичевич займется Институтом нейрологии. На том конце провода помолчали. Я ждал с замиранием сердца, что ответит Глеб А.; в Славика он верит, конечно, больше, чем в меня.

– Смотри, тебе видней. («Уфф!..») Ну, все? Напутственных слов говорить не надо? Я все время здесь.

– Не надо. Дальнейшая связь – по рации. Багрий-Багреев кладет трубку, поварачивается к нам:

– Все слышали? Вот так, не было ни гроша, да вдруг алтын. Святослав Иванович, ваш план принимаю, хоть и не в восторге от него. Но время не терпит. Заброс короткий, справитесь сами. Постарайтесь там… – он движением пальцев выразил то, в чем Рындя должен расстараться, – быть тоньше, осмотрительней. Зацепку на минувший день имеете?

(«Зацепка» – это точка финиша в забросе: запомнившееся приятное событие, к которому тянет вернуться, пережить его еще раз).

– Имею.

– Какую, если не секрет?

– А пиво вчера в забегаловке возле дома пил – свежее, прохладное. И мужик один тараней поделился, пол-леща отломил, представляете?

Артура Викторовича даже передергивает. Рындичевич смотрит на него в упор и с затаенной усмешкой: вот, мол, такой я есть – с тем и возьмите.

– Эхе-хе!..– вздыхает, поднимаясь из-за стола, шеф. – Поперечный мы, встречники, народ. Что ж, наши недостатки – продолжения наших достоинств.

Ладно, с вами все. А ты, друг мой Александр Романович (это я – и друг, и Романович), настраивай себя на далекий заброс. Может, на год, а то и дальше.

И он убегает комадовать техникам общий сбор, следить за погрузкой. Мы с Рындей остаемся одни. Мне немного неловко перед ним.

– Аджедан и анемс, – говорит он обратной речью, – тсодрог и асарк. («Смена и надежда, гордость и краса…»)

– Слушай, не я же решал!

– Еонишутеп олед ешан, – продолжает он перевертышами, – онченок. («Наше дело петушиное, конечно».) Ичаду. («Удачи!»).

– Онмиазв. (Взаимно).– Я тоже перехожу на обратную речь.

– Ондиваз ежад, йе-йе. (Ей-ей, даже завидно).

– Онтсеч? Нечо ен ебес кат я. (Честно? Я так себе, не очень).

– Ясьшиварпс. Модаз мылог с еняьзебо бо йамуд ен, еонвалг.

Мы говорим перевертышами – и говорим чисто. Если записать фразы на пленку, а потом прокрутить обратно, никто ничего и не заподозрит. Ничего, впрочем, особенного в обратной речи и нет: по звучанию похожа на тюркскую, прилагательные оказываются за существительными, как во французской, а произношение не страшнее, чем в английской.

Кроме того, мы умеем отлично ходить вперед спиной, совершать в обратном порядке сложные несимметричные во времени действия – так, что при обратном прокручивании пленки видеомагнитофона, на которую это снято, не отличишь. В тренинг-камерах, на стенах и потолке которой развиваются в обратном течении реальные или выдуманный Багрий-Багреевые события и сцены (и часто в ускоренном против обычного темпе!), мы учились ориентироваться в них, понимать, предвидеть дальнейшее прошлое, даже вмешиваться репликами или нажатием тестовых кнопок.

Все это нужно нам для правильного старта и финиша при забросах, а еще больше – для углубленного восприятия мира, для отрешения от качеств. Обнажается то, что смысл многих, очень многих сообщений и действий симметричен – что от начала к концу, что от конца к началу. А у событий, где это не так, остается только самый общий, внекачественный их смысл – образ гонимых ветром-временем волн материи: передний фронт крутой, задний пологий.

В том и дело, потому я и подозреваю в Артурыче человека не от мира сегодняшнего, что его внеэнергетический метод есть прикладная философия, идея-действие…

Мы с Рындичевичем говорим обратной речью – и мы знаем, что говорим.

«Главное, не думай об обезьяне с голым задом», – посоветовал он. Верно, главное не думать ни о ней, ни о белом медведе: о том, что сейчас лежит в пойме Оскола за Гавронцами, что осталось от 140-местного турбовинтового шедевра. И прочь этот холодок под сердцем. Ничего еще не осталось. Правильно хлопочет Багрий об охранении и блокировке: нельзя дать распространиться психическому пожару. Пока случившееся – только возможность; укрепившись в умах, она сделается необратимой реальностью.

И я буду о другом: что в умах многих он еще летит, этот самолет, живы сидящие в креслах люди. Их едут встречать в аэропорт – некоторых, наверно, с цветами, а иных так даже и с детьми. С сиротами, собственно… Нет, черт, нет! – вот как подвихивается мысль. Не с сиротами! Он еще летит, этот самолет, набирает высоту.

– Ну, вернись;– Рындя протягивает руку, – вернись таким же. Заброс, похоже, у тебя будет… ой-ой. Вернись, очень прошу.

– Постараюсь.

Все понимает, смотри-ка, хоть и из простых. Заброс с изменением реальности – покушение на естественный порядок вещей, на незыблемый мир причин и следствий. Изменение предстоит сильное – и не без того, что оно по закону отдачи заденет и меня. Как? Каким я буду? Может статься, что уже и не Встречником.

Мы со Славиком сейчас очень понимаем друг друга, даже без слов – и прямых, и перевернутых. Эти минуты перед забросом – наши; бывают и другие такие, сразу после возвращения. Мы разные люди с Рындичевичем – разного душевного склада, знаний, интересов. Для меня не тайна, что занимается он нашей работой из самых простых побуждений: достигать результатов, быть на виду, продвигаться, получать премии – как в любом деле. Потому и огорчился, позавидовал мне сейчас; а при случае, я знаю, он ради этих ясных целей спокойненько отодвинет меня с дороги… И все равно– в такие минуты у нас возникает какое-то иррациональное родство душ: ближе Рынди для меня нет человека на свете, и он – я уверен! – чувствует то же.

Наверно, это потому, что мы Встречники. В забросах нам приоткрывается иной смысл вещей; тот именно смысл, в котором житейская дребедень и коллизии – ничто.


IV. РАССЛЕДОВАНИЕ

Грузовой вертолет с нашим оборудованием и техниками отправили вперед. Затем пассажирским Ми-4 летим в сторону Гавронцев и мы с Багрием. Третьим с нами летит Петр Денисович Лемех – плотный 40-летний дядя, длиннорукий и несколько коротконогий, с простым лицом, на котором наиболее примечательны ясные серо-зеленые глаза и ноздреватый нос картошкой; он в потертой кожаной куртке, хотя по погоде она явно ни к чему, – память прежних дней.

До места полчаса лету – и за эти полчаса мы немало узнаем о «БК двадцать вторых»: как от Петра Денисовича, так и по рации.

– Не самолет, а лялечка, – говорит Лемех хрипловатым протяжным голосом. Я не буду говорить о том, что вы и без меня знаете, в газетах писалось: короткий пробег и разбег, терпимость к покрытию взлетной полосы – хоть на грунтовую, ему все равно, экономичность… Но вот как летчик: слушался отлично, тяга хорошая – крутизна набора высоты, почти как у реактивных! А почему? От применения Иваном Владимировичем сдвоенных встречно вращающихся на общей оси винтов да мощных турбин к ним – от этого и устойчивость, и тяга. Нет, за конструкцию я голову на отсечение кладу – в порядке! Да и так подумать: если бы изъяны в ней были, то испытательные машины гробились бы – а то ж серийные…

Сведения по рации от Воротилина: самолет выпущен с завода в июне прошлого года, налетал тысячу сто часов, перевез более 20 тысяч пассажиров. Все регламентные работы проводились в срок и без отклонений; акты последних техосмотров не отмечают недостатков в работе узлов и блоков машины.

– Вот-вот… – выслушав, кивает Лемех, – и у того, что в Томской области загремел в позапрошлом апреле, тоже было чин-чинарем. Полторы тысячи часов налетал – и все с грузом. Эх, какие люди с ним погибли: Николай Алексеевич Серпухин, заслуженный пилот… он уже свое вылетал, мог на пенсию уходить, да не хотел – Дима Якушев, штурман только после училища…

– А почему там не обнаружили причину? – перебивает шеф.

– Он в болото упал. А болота там знаете какие – с герцогство Люксембургское.

Да конец апреля, самый разлив… Место падения и то едва в две недели нашли.

Это ж Сибирь, не что-нибудь. Над ней летишь ночью на семи тысячах метров – и ни одного огонька от горизонта до горизонта, представляете?

– Ну, нашли место – а там что? – направлял разговор Артур Викторович.

– А там… – Лемех поглядел на него светлыми глазками, – хвостовое оперение из трясины торчит. Да полкрыла левого отдельно, в другом месте. Ни вертолету сесть, ни человеку спуститься некуда. С тем и улетели… Нет, но здесь на сухом упал – должны найти.

– Грузовые и пассажирские КБ разные заводы выпускают? – спрашиваю я.

– Один. Пока только один завод и есть для них. Отличия-то пассажирского варианта небольшие: кресла да окна, буфет, туалет…

Мы немало еще узнаем от Петра Денисовича: и что чаще всего аварии бывают при посадке – да и к тому же больше у реактивных самолетов, чем у винтовых, из-за их высокой посадочной скорости: затем в статистике следуют разные аэродромные аварии (обходящиеся, к счастью, обычно без жертв), за ними-взлетные-и только после этих совсем редкие аварии при наборе высоты или горизонтальном полете.

Мы подлетаем. В каком красивом месте упал самолет! Оскол – неширокая, но чистая и тихая река – здесь отдаляется от высокого правого берега, образуя вольную многокилометровую петлю в долине. Вот внутри этой петли среди свежей майской зелени луга с редкими деревьями – безобразное темное пятно с бело-серым бесформенным чем-то в середине; столбы коптящего пламени, ближние деревья тоже догорают, но дымят синим, по-дровяному.

А дальше, за рекой, луга и рощи в утреннем туманном мареве; высокий берег переходит в столообразную равнину в квадратах угодий; за ними – домики и сады Гавронцев. И над всем этим в сине-голубом небе сверкает, поднимаясь, солнце.

Я люблю реки. Они для меня будто живые существа. Как только подвернутся два-три свободных дня да погода позволяет, я рюкзак на плечи – и па-ашел по какой-нибудь, где потише, побезлюдней. Палатки, спальные мешки – этого я не признаю: я не улитка – таскать на себе комфорт; всегда найдется стог или копна, а то и в траве можно выспаться, укрываясь звездами.

И по Осколу я ходил, знаю эту излучину. Вон там, выше, где река возвращается к высокому берегу, есть родничок с хорошей водой; я делал привал возле него… Но сейчас здесь все не так. В том месте, где высокий берег выступает над излучиной мыском, стоит среди некошеной травы наш грузовой вертолет, а вокруг деловая суета: разбивают две большие палатки – одну для моей камеры, другую для гостей, выгружают и расставляют наше имущество. Мы приземляемся.

– Слышал? – говорит мне Артурыч, выскакивая вслед за мной на траву. Самолет выпустили одиннадцать месяцев назад. Вот на такой срок, то есть примерно на годовой заброс и настаивайся. Выбирай зацепку – хорошую, крепкую, не пиво с таранькой! – и просвет. Дня в три-четыре должен быть просвет. Туда, – он указывает в сторону излучины, – тебе ходить не надо, запрещаю. От суеты здесь тоже держись на дистанции… Общность, глубина и общность – вот что должно тебя пропитывать. Годовой заброс – помни это!

Да, в такой заброс я еще не ходил. И Рындичевич тоже.


Вскоре прибывают еще два вертолета. Из первого по лесенке опускаются трое.

Переднего: невысокого с фигурой спортсмена, седой шевелюрой и темными бровями, по которым только и можно угадать, какие раньше у него были волосы, – я узнаю сразу, видел снимки в журналах. Это Иван Владимирович Бекасов, генеральный конструктор, Герой Социалистического Труда и прочая, и прочая. Ему лет за пятьдесят, но энергичные движения, с какими он, подойдя, знакомится с нами, живая речь и живые темные глаза молодят его; лицо, руки покрыты шершавым крымским загаром – наверно, выдернули прямо с пляжа где-нибудь в Форосе.

Он представляет нам (Багрию, собственно; по мне Бекасов скользнул взглядом – и я перестал для него существовать) и двух других. Высокий, худой и сутулый Николай Данилович (фамилию не расслышал) – главный инженер авиазавода; у него озабоченное лицо и усталый глуховатый голос. Второй – мужчина «кровь с молоком», белокожее лицо с румянцем, широкие темные брови под небольшим лбом, красивый нос и подбородок – Феликс Юрьевич, начальник цеха винтов на этом же заводе; вид у него урюмо-оскорбленный – похоже, факт, что именно его выдернули на место катастрофы, его угнетает.

Подходит Лемех. Бекасов его тепло приветствует, а о том и говорить нечего: глаза только что не светятся от счастья встречи с бывшим шефом.

– Какие предполагаете причины аварии? – спрашивает Багрий.

– Поскольку при наборе высоты, то наиболее вероятны отказы двигателей, и поломка винтов, – отвечает Бекасов. – Такова мировая статистика.

– Ну, сразу и на винты! – запальчиво вступает начцеха. – Да не может с ними ничего быть, Иван Владимирович, вы же знаете, как мы их делаем. Пылинке не даем упасть.

– Нет, проверить, конечно, нужно все, – уступает тот.

– Не нужно все, сосредоточьтесь на самом вероятном, – говорит Багрий. Время не ждет. Вот если эти предположения не подтвердятся, тогда будете проверять все.

– Хорошо, – внимательно взглянув на него, соглашается генеральный конструктор; и после паузы добавляет. – Мы предупреждены о безусловном повиновении вам. Артур… э-э… Викторович. Но не могли бы вы объяснить свои намерения, цели и так далее? Так сказать, каждый солдат должен понимать свой маневр.

Чувствуется, что ему немалых усилий стоит низведение себя в «солдаты»; слово-то какое выбрал – «повиновение».

Под этот разговор приземлился второй вертолет, из него появляются четверо в серых комбинезонах; они сразу начинают выгружать свое оборудование. Одни приборы (среди которых я узнаю и средних размеров металлографический микроскоп) уносят в шатер, другие складывают на землю: портативный передатчик, домкрат, какакие-то диски на шестах, похожие на армейские миноискатели, саперные лопаты, огнетушитель… С этим они пойдут вниз. Это поисковики.

– Мог бы и даже считаю необходимым, – говорит Багрий. – Прошу всех в палатку.

В шатре в дополнение к свету, сочащемуся сквозь пластиковые окошки, горит электричество; на столе у стенки микроскоп, рядом толщиномер; распаковывают и устанавливают еще какие-то приборы.

По приглашению Бекасова все собираются около нас. Стульев нет, стоят. Стулья – не в стиле шефа: пока дело не кончится, сам не присядет и никому не даст.

Артур Викторович сейчас хорош, смотрится: подтянут, широкогруд, стремителен, вдохновенное лицо, гневно-веселые глаза. Да, у глаз есть цвет (карие), у лица очертания (довольно приятные и правильные), а кроме того, есть еще и темные вьющиеся волосы с седыми прядями над широким лбом, щеголеватая одежда… но замечается в нем прежде всего не это, не внешнее, а то, что поглубже: стремительность, вдохновение, веселье мощного духа. Этим он и меня смущает.

– Случившееся настраивает вас на заупокойный лад, – начинает он. – Прошу, настаиваю, требую: выбросьте мрачные мысли из головы, не спешите хоронить непогибших. Да, так: ничто еще не утрачено. Для того мы и здесь. Случай трудный – но опыт у нас есть, мы немало ликвидировали случившихся несчастий.

Совладаем и с этим. Главное – найти причину…

– Как – совладаете? – неверяще спросил Лемех. – Обрызгаете там все живой водой, самолет соберется и с живыми пассажирами полетит дальше?

Вокруг сдержанно заулыбались.

– Нет, не как в сказке, – взглянул на него Багрий. – Как в жизни. Мы живем в мире реализуемых возможностей, реализуемых нашим трудом, усилиями мысли, волей; эти реализации меняют мир на глазах. Почему бы, черт побери, не быть и противоположному: чтобы нежелательные, губительные реализации возвращались обратно в категорию возможного!.. Я не могу вдаваться в подробности, не имею права рассказать о ликвидированных нами несчастьях – ибо и это входит в наш метод. Когда мы устраним эту катастрофу, у вас в памяти останется не она, не увиденное здесь – только осознание ее возможности.

Артур Викторович помолчал, поглядел на лица стоявших перед ним: не было на них должного отзвука его словам, должного доверия.

– Я вам приведу такой пример, – продолжал он. – До последней войны прекращение дыхания и остановка сердца у человека считались, как вы знаете, несомненными признаками его смерти – окончательной и необратимой. И вы так же хорошо знаете, что теперь это рассматривается как клиническая смерть, из которой тысячи людей вернулись в жизнь. Мы делаем следующий шаг. Так что и катастрофу эту рассматривайте пока что как «клиническую»… Вы – люди деятельные, с жизненным опытом и сами знаете о ситуациях, когда кажется, что все потеряно, планы рухнули, цель недостижима; но если напрячь волю, собраться умом и духом, то удается достичь. Вот мы и работаем на этом «если».

– Но как? – вырвалось у кого-то. – Как вы это сделаете?

– Мы работаем с категориями, к которым вопрос «как?» уже, строго говоря, неприменим: реальность – возможность, причины – следствия… Вот вы и найдите причину, а остальное мы берем на себя.

– Так, может, и тот самолет соберется… ну, который в Сибири-то? – с недоверием и в то же время с надеждой спросил Лемех.

– Нет. Тот не «соберется»… – Артур Викторович улыбнулся ему грустно одними глазами. – Тот факт укрепился в умах многих и основательно, над таким массивом психик мы не властны. А здесь все по-свежему… Так, теперь по делу. В расследовании никаких съемок, записей, протоколов – только поиск причины. И идут лишь те, кто там действительно необходим. Это уж командуйте вы, Иван Владимирович.

Тот кивнул, повернулся к четырем поисковикам:

– Все слышали? За дело!

Я тоже берусь за дело: достаю из вертолета портативный видео-маг и, подойдя к обрыву, снимаю тех четверых, удаляющихся по зеленому склону к месту катастрофы. При обратном прокручивании они очень выразительно попятятся вверх. Мне надо наснимать несколько таких моментов – для старта.

Потом, озабоченный тем же, я подхожу к Багрию и говорю, что хорошо бы заполучить с аэродрома запись радиопереговора с этим самолетом до момента падения.

– Прекрасная мысль! – хвалит он меня. – Но уже исполнена и даже сверх того.

Не суетись, не толкись здесь – отрешайся, обобщайся. Зацепку нашел, продумал? Просвет?.. Ну, так удались вон туда, – он указывает на дальний край обрыва, – спокойно подумай, потом доложишь. Брысь!

И сам убегает по другим делам. Он прав; это обстановка на меня действует, атмосфера несчастья – будоражит, понукает что-то предпринимать.

Я ухожу далеко от палаток и вертолетов, ложусь в траве на самом краю обрыва, ладони под подбородок – смотрю вниз и вдаль. Солнце поднялось, припекает спину. В зеркальной воде Оскола отражаются белые облака. Чутошный ветерок с запахами теплой травы, земли, цветов… А внизу впереди – пятно гари, искореженное тело машины. Крылья обломились, передняя часть фюзеляжа от удара о землю собралась гармошкой.

Те четверо уже трудятся: двое поодаль и впереди от самолета кружат по архимедовой спирали, останавливаются, поднимают что-то, снова кружат. Двое других подкапываются лопатами под влипшую в почву кабину; вот поставили домкраты, работают рычагами – выравнивают. В движениях их чувствуется знание дела и немалый опыт.

…Каждый год гибнут на Земле корабли и самолеты. И некоторые вот так внезапно: раз – и сгинул непонятно почему. По крупному – понятно: человеку не дано ни плавать далеко, ни летать, а он хочет. Стремится. Вытягивается из жил, чтобы быстрее, выше, дальше… и глубже, если под водой. И платит немалую цену – трудом, усилиями мысли. А то и жизнями.

В полетах особенно заметно это вытягивание их жил, работа на пределе.

Например, у Армстронга и Олдрина для взлета с Луны и стыковки с орбитальным отсеком оставалось горючего на 10 секунд работы двигателя «лунной капсулы».

Десять секунд!.. Я даже слежу за секундной стрелкой на моих часах, пока она делает шестую часть оборота. Если в течение этого времени они не набрали бы должную скорость – шлепнулись бы обратно на Луну; перебрали лишку – унесло бы черт знает куда от отсека. Так гибель и так гибель.

Или вот в той стыковке «Ангара-1», на исправлении которой отличился Славик: попробуй оптимально израсходуй тонну сжатого воздуха – да еще управляя с Земли. А больше нельзя. «Запас карман не тянет». Черта с два, еще и как тянет: запас это вес.

Так и с самолетами. Аксиома сопромата, возникшая раньше сопромата: где тонко, там и рвется. А сделать толсто, с запасом прочности – самолет не полетит. Вот и получается, что для авиационных конструкций коэффициенты запаса прочности («коэффициенты незнания», как называл их наш лектор в институте) всегда оказываются поменьше, чем для наземных машин. Стараются чтобы меньше было и незнания, берут точными расчетами, качеством материалов, тщательностью технологии… А все-таки нет-нет да и окажется иной раз где-нибудь слишком уж тонко. И рвется. Тысячи деталей, десятки тысяч операций, сотни материалов – попробуй уследи.

И тем не менее уследить надо, иначе от каждого промаха работа всех просто теряет смысл.


…Там, внизу, приподняли кабину – сплюснутую, изогнутую вбок. Один поисковик приходил сюда за портативным газорезательным аппаратом, сейчас режут. Вот отгибают рейки, поисковик проникает внутрь. Я представил, что он может там увидеть, – дрожь пошла между лопаток. Э, нет, стоп, мне это нельзя!

Немедленно отвлечься!

Поднимаюсь, иду к палаткам. Хорошо бы еще что-то поймать на свой видеомаг.

О, на ловца и зверь бежит… да какой! Сам генеральный конструктор Бекасов, изнывая от ничегонеделания и ожидания, прогуливается по меже между молодыми подсолнухами и молодой кукурузой, делает разминочные движения: повороты корпуса вправо и влево, ладони перед грудью, локти в стороны. Ать-ать вправо, ать-ать влево!.. Как не снять. Нацеливаюсь объективом, пускаю пленку. Удаляется. Поворот обратно. Останавливается скандализированно:

– Эй, послушай! Кто вам позволил? Я снимаю и эту позу, ошеломленное лицо, опускаю видеомагнитофон:

Извините, но… мне нужно.

– А разрешения спрашивать – не нужно?! Кто вы такой? Уж не корреспондент ли, чего доброго?

– Нет… – Я в замешательстве: не знаю, в какой мере я могу объяснить Бекасову, кто я и зачем это делаю.

– Тс-с, тихо! – Артур Викторович, спасибо ему, всегда оказывается в нужном месте и нужное время. – Это, Иван Владимирович, наш Саша, Александр Романович. Он отправится в прошлое, чтобы исправить содеянное. Ему делать можно все, а повышать на него голос нельзя никому.

– Вон что!..– Теперь и Бекасов в замешательстве, ему неловко, что налетел на меня таким кочетом; смотрит с уважением. – Тысячу извинений, я ведь не знал.

Пройтись так еще? Могу исполнить колесо, стойку на руках – хотите? Ради такого дела – пожалуйста, снимайте.

– Нет, спасибо, ничего больше не надо.

Конечно, занятно бы поглядеть, как знаменитый авиаконструктор проходится колесом и держит стойку, но мне это ни к чему: эти движения симметричны во времени; только и того, что в обратном прокручивании колесо будет не справа налево, а слева направо. А его ходьба с поворотами да ошеломленное лицо – это пригодится.

– Са-ша! – Багрий полководческим жестом направляет меня обратно на обрыв.

Иду. Почему, собственно, он нацеливает меня на годовой заброс? А ну, как сейчас выяснится, что это диверсия, взрывчатку кто-то сунул… Тогда все меняется, заброс на сутки, даже на часы?.. Нет. Второй самолет упал так, вот в чем заковыка. Одной конструкции и с одного завода. Слабина заложена при изготовлении, а то и в проекте.

Снова ложусь над обрывом в том месте, где примял траву. Стало быть, будущее для меня – в прошлом. Год назад… это были последние недели моей работы в том институте. Я сознавал, что не нашел себя в микроэлектронике, маялся.

Даже раньше времени ушел в отпуск. А сразу после отпуска меня зацапал Багрий-Багреев, начал учить драить и воспитывать. Так что эти отрезки моей жизни наполнены содержанием, менять которое накладно… Отпуск? О, вот зацепка: шесть дней на Проне – есть такая река в Белоруссии. Шесть дней, которые я хотел бы пережить еще раз. Только целиком-то теперь не придется…

Первые дни – финиш заброса, последние – просвет. Даже не последние, а все три дня от момента встречи с Клавой пойдут под просвет. Да, так: там с ней у нас все началось и кончилось, никаких последствий в моей дальнейшей жизни это не имело – содержание этих дней можно изменить.

Жаль их, этих трех дней, конечно. А ночей так еще больше. Впрочем, в памяти моей тот вариант сохранится. А то, что из ее памяти он исчезнет, даже и к лучшему. И для меня тоже: снимается чувство вины перед ней. Все-таки, как говорят в народе, обидел девку. Обидел, как множество мужчин обижает многих женщин и девушек, ничего нового – а все нехорошо.


V. ЦЕЛЬ ТРЕБУЕТ ГНЕВА

Похоже, что эти четверо внизу что-то нашли: собрались вместе, осматривают, живо жестикулируют. Двое с найденными предметами быстро направляются вверх, двое остаются там, собирают свои приборы.

Я тоже поднимаюсь, иду к палаткам: наступает то, что и мне следует знать досконально. Двое поднимаются из-за края косогора: первым долговязый, немолодой, с темным морщинистым лицом руководитель поисковой группы, за ним другой – пониже и помоложе. Оба несут серые обломки, аккуратно обернутые бумагой.

Бекасов прогуливающийся все там же, при виде их резко меняет направление и чуть не бегом к ним:

– Ну?

– Вот, Иван Владимирович, глядите, – задыхающимся голосом говорит старший поисковик, разворачивает бумагу. – Этот из кабины достали, этот выкопали под правым крылом. А этот, – он указывает на обломок, который держит его помощник, – в трехстах метрах на север от самолета валялся. И ступицы будто срезанные.

– Ага, – наклоняется он, – значит, все-таки винты!

– Я тоже подхожу, гляжу на обломки, это лопасти пропеллеров – одна целая и два куска, сужающиеся нижние части.

– Да винты-то винты, вы поглядите на излом. – поисковик подает Бекасову большую лупу на ножке.

Тот склоняется еще ниже, смотрит сквозь лупу на край одного обломка, другого – присвистывает:

– А ну, все под микроскоп!

И они быстрым шагом направляются в шатер; я за ними. Возле входа курят и калякают главный инженер Николай Данилович, нач-цеха винтов Феликс Юрьевич и Лемех. При взгляде на то, что несут поисковики, лица у первых двух сразу блекнут; главный инженер даже роняет сигарету.

– Похоже, что винты, – говорит на ходу Бекасов.

– Что – похоже? Что значит: похоже?! – высоким голосом говорит Феликс Юрьевич, устремляясь за ним в палатку. – Конечно, при таком ударе все винты вдребезги, но это ни о чем еще не говорит… – Однако в голосе его – паника.

В палатку набивается столько людей, что становится душно; на лицах у всех испарина.

– Сейчас посмотрим! – старший поисковой группы крепит зажимами на столике металлографического микроскопа все три обломка, подравнивает так, чтобы места излома находились на одной линии; включает подсветки. В лучинках их изломы сверкают мелкими искорками-кристалликами.

Поисковик склоняется к окуляру, быстро и уверенно работает рукоятками, просматривает первый обломок… второй… третий… возвращает под объектив второй… Все сгрудились за его спиной, затаили дыхание. Тишина необыкновенная. Я замечаю, что средний кусок лопасти почти весь в чем-то коричнево-багровом. Засохшая кровь? Это, наверно, тот, что достали из кабины.

Поисковик распрямляется, поворачивается к Бекасову:

– Посмотрите вы, Иван Владимирович: не то надрезы, не то царапины – и около каждой зоны усталостных деформаций… – и уступает тому место у микроскопа.

– Какие надрезы, какие царапины?! – Феликс Юрьевич чуть ли не в истерике. – Что за чепуха! Каждая лопасть готового винта перед транспортировкой на склад оборачивается клейкой лентой – от кончика до ступицы! Какие же могут быть царапины?!

– Да, – глуховатым баском подтверждает главный инженер. – А перед установкой винта на самолет целостность этой ленты мы проверяем. Так что неоткуда вроде бы…

– Ну, а что же это по-вашему, если не надрез?! – яростно поворачивается к ним Бекасов. – У самой ступицы, в начале консоли… хуже не придумаешь!

Глядите сами.

– Позвольте! – начальник цеха приникает к объективу, смотрит все три обломка. Это очень долгая минута, пока он их смотрит. Распрямляется, поворачивается к главному инженеру; теперь это не мужчина «кровь с молоком»

– кровь куда-то делась, лицо белое и даже с просинью; и ростом он стал пониже. – О боже! Это места, по которым отрезали ленту…

– Как отрезали? Чем?! – Бекасов шагнул к нему.

– Не знаю… Кажется, бритвой. Кто как… – И голос у Феликса Юрьевича сел до шепота. – Это ведь операция не технологическая, упаковочная, в технокаре просто написано: «Обмотать до ступицы, ленту отрезать».

…Даже я, человек непричастный, в эту минуту почувствовал себя так, будто получил пощечину. Какое же унижение должен был пережить Бекасов, его сотрудники, сами заводчане? Никто даже не знает, что сказать, – немая сцена, не хуже чем в «Ревизоре».

Завершается эта сцена несколько неожиданно. Лемех выступает вперед, левой рукой берет Феликса Юрьевича за отвороты его кримпленового пиджака, отталкивает за стол с микроскопом – там посвободнее – и, придерживая той же левой, бьет его правой по лицу с полного размаха и в полную силу; у того только голова мотается.

– За Диму… за Николая Алексеевича!.. За этих… – Голос Петра Денисовича перехватывает хриплое рыдание и дальше он бьет молча.

У меня, когда я смотрю на это, мелькают две мысли. Первая: почему Артур Викторович не вмешается, не прекратит избиение, а стоит и смотрит, как все?

Не потому что жаль этого горе-начальника, нет – но происходит эмоциональное укрепление данного варианта в реальности, прибавляется работа мне… Багрий не может этого не знать. Вторая: раз уж так, то хорошо бы запечатлеть видеомагом, чтобы обратно крутнуть при старте – шикарный кульминационный момент. И… не поднялась у меня рука с видеомагом. Наверно, по той же причине, по какой и у Артурыча не повернулся язык – прервать, прекратить.

Бывают ситуации, в которых поступать расчетливо, рационально – неприлично; эта была из таких.

– Хватит, Петр Денисович, прекратите! – резко командует Бекасов. – Ему ведь еще под суд идти. И вам, – поворачивается он к главному инженеру, ведь и ваша подпись стоит на технокарте упаковки? – он уже называет главного инженера по имени-отчеству.

– Стоит… – понуро соглашается тот.

– Но я же не знал!.. И кто это мог знать?!..– рыдает за микроскопом начцеха, отпущенный Лемехом; теперь в его облике не найдешь и признаков молока – спелый. Хороши бывают кулаки у летчиков-испытателей. – Хотели как лучше!..

Я специалист по прошлому, но и будущее этих двоих на ближайшие шесть-семь лет берусь предсказать легко. И мне их не жаль… Хоть по образованию я электрик, но великую науку сопромат, после которой жениться можно, нам читали хорошо. И мне не нужно разжевывать, что и как получилось. Сказано было достаточно: «надрез» и «усталостные деформации». Конечно, надрез на авиале, прочнейшем и легком сплаве, из которого делают винты самолетов, от бритвы, обрезающей липкую ленту, не такой, как если чикнуть ею по живому телу, – тонкая, вряд ли заметная глазу вмятина. Но отличие в том, что на металле надрезы не заживают – и даже наоборот.

Нет более тщательно рассчитываемых деталей в самолете, чем крыло и винт; их считают, моделируют, испытывают со времен Жуковского, если не раньше.

(Сейчас в конструкторских бюро, наверно, их просто подбирают по номограммам; считают только в курсовых работах студенты авиавузов.) Ночами ревут, тревожа сон окрестных жителей, стенды с двигателями или аэродинамические трубы, в которых проверяют на срок службы, на надежность в самых трудных режимах винты разных конструкций; по этим испытаниям определяют и лучшие сплавы для них. Лопасти винтов полируют, каждую просвечивают гамма-лучами, чтобы не проскочила незамеченной никакая раковинка или трещинка.

А затем готовые винты поступают на упаковку: центрирование укрепить каждый в отдельном ящике, а перед этим еще обмотать лопасти для сохранения полировки клейкой лентой. Последнее, наверно, не очень нужно, – «хотели ж как лучше».

О, это усердие с высунутым языком! И резали эту ленту, домотав ее до ступицы, тетки-упаковщицы – кто как: кто ножницами, кто лезвием, а кто опасной бритвой… когда на весу, когда по телу лопасти… когда сильней, когда слабей, когда ближе к ступице, когда подальше – а когда и в самый раз, в месте, где будут наибольшие напряжения. Не на каждой лопасти остались опасные надрезы, не на каждом винте и даже далеко не в каждом самолете – их немного, в самый обрез, чтобы случалось по катастрофе в год.

Одному из четырех винтов этого пассажирского БК-22 особенно не повезло: видно, тетка-упаковщица (мне почему-то кажется, что именно пожилая тетка с нелегким характером) была не в духе, по трем лопастям чиркнула с избытком, оставила надрезы. И далее этот винт ставится на самолет, начинает работать в общей упряжке: вращаться с бешеной скоростью, вытягивать многотонную махину на тысячи метров вверх, за облака, перемещать там на тысячи километров… и так день за днем. Изгибы, вибрации, знакопеременные нагрузки, центробежные силы – динамический режим.

И происходит не предусмотренное ни расчетами, ни испытаниями: металл около надрезов начинает течь – в тысячи раз медленнее густой смолы, вязко слабеть, менять структуру; те самые усталостные деформации. Процесс этот быстрее всего идет при полной нагрузке винтов, то есть при наборе высоты груженым самолетом. А на сегодняшнем подъеме, где-то на двух тысячах метрах, он и закончился: лопасть отломилась.

Далее возможны варианты, но самый вероятный, по-моему, тот, что достоинство бекасовской конструкции: те встречно вращающиеся на общей оси винты, которые хвалил Лемех (повышенная устойчивость, маневренность, тяга),-обратилось в свою противоположность. Эта лопасть срубила все вращающиеся встречно за ней; в этой схватке погибли и все передние лопасти. Что было с винтами на другом крыле? Что бывает с предельно нагруженным-канатом, половина жил которого вдруг оборвалась? Рвутся все остальные. Особенно если и там были лопасти с подсечками.

Разлетаясь со скоростью пушечных снарядов, обломки лопастей крушили на пути все: антенну, обшивку, кабину… Самолет – может быть, уже с мертвым экипажем – камнем рухнул на землю.

Я додумываю свою версию – и меня снова душит унижение и гнев. Черт побери!

Вековой опыт развития авиации, усилия многих тысяч специалистов, квалифицированных работников – и одна глупость все может перечеркнуть… да как! Тех теток под суд не отдадут – за что? Написано «отрезать», они и резали. Не топором же рубили. А этих двоих отдадут – и поделом: на то ты и инженер (что по-французски значит «искусник», «искусный человек»). чтобы в своем деле все знать, уметь и предвидеть.


– Но… э-э… Виктор Артурович, – несчастный Феликс Юрьевич даже перепутал имя-отчество Багрия; приближается к нему, – вы говорили… все можно перевести обратно, в возможность, да? А за возможность ведь не судят… а, да? – и в глазах его светится такая надежда выпутаться, которая мужчине даже и неприлична.

– А вы получите сполна за тот самолет, – брезгливо отвечает Багрий и отворачивается.

Бекасов быстрым шагом направляется к выходу.

– Куда вы, Иван Владимирович? – окликает его шеф.

Тот останавливается, смотрит на него с удивлением (ну, не привык человек к таким вопросам), потом вспоминает о своей подчиненности.

– К рации.

– Зачем?

– Дать распоряжение по всем аэродромам, чтобы ни один самолет не выпускали в воздух без проверки винтов… неужели непонятно!

– Не нужно вам отдавать такое распоряжение, Иван Владимирович, – мягко говорит Багрий. – Вы уже отдали его. Одиннадцать месяцев назад.

– Даже?! – лицо генерального конструктора выражает сразу и сарказм, и растерянность.

– Да, именно так. Ваша работа здесь кончилась, начинается наша. Поэтому как старший и наиболее уважаемый здесь подайте пожалуйста, пример остальным: примите инъекцию… Федя! – повышает голос Артур Викторович. В палатку входит наш техник-санитар Федя, здоровяк-брюнет с брюзгливым лицом; он в халате, в руке чемоданчик-«дипломат». – Это усыпляющее. Потом вы все будете доставлены по своим местам.

Бекасов поднимает темные брови, разводит руками, выражая покорность судьбе.

Федя раскрывает свой «дипломат», выкладывает восемь заряженных желтой жидкостью шприцев, вату, пузырек со спиртом, обращается ко всем и ни к кому густым голосом:

– Прошу завернуть правый рукав.

– Пошли! – Трогает меня за плечо Багрий. Мы выходим из шатра. Усыпление участников и доставка их по местам – дело техники и наших техников. А у нас свое: заброс.


– Чувствуешь, как я тебя нагружаю: и он-то, Бекасов, обо всем распорядился, и у других самолетов нет таких рисок на винтах, и эта катастрофа – все на тебе. Все зависит от сообщения, которое ты понесешь сейчас в прошлое. Так что о старте ты излишне беспокоился. Стартуешь, как почтовый голубь, с первой попытки! Думать надо о другом…

Сейчас половина первого; четыре с половиной часа от момента падения БК-22.


Небо в белых облаках, погода вполне летная – так что в аэропорту, где ждут самолета, объявили о задержке рейса не по погодным условиям, а по техническим причинам. Так оно в общем-то и есть, эту причину мне и надо устранить.

Я уже отдал техникам видеомаг; они там перематывают, наскоро просматривают, монтируют снятое мной вместе с прочим для прокручивания в камере. Я уже проглотил первые таблетки петойля: от этого любой звук – и голос Багрия, и шелест травы под ветром – кажется реверберирующим, а зрительные впечатления в глазах задерживаются куда дольше, чем я смотрю на предмет, накладываются друг на друга послесвечениями… Мы с Артурычем прохаживаемся по меже и над обрывом. Он меня накачивает:

– …о специфике далекого заброса. Неспроста я тебя настраиваю на общность и отрешение: ты пойдешь в прошлое по глубинам своей памяти, по самым глубинам сознания. Прислушайся к течению времени, пойми его: все, что ты чувствуешь обычно – от ударов сердца до забот, от блеска солнца до дыхания ветра – лишь неоднородности единого потока, поверхностное волнение, а не ясная глубина его. Проникайся же этой общей ясностью, чувством сути – ибо ты пойдешь там, где есть память, но не о чем помнить, есть мысль, но не о чем думать, есть понимание, но нет понятий. В ближних забросах этого почти нет, старт смыкается с финишем – а в таком, как сейчас, иначе не пройти. И надо будет слиться с Единым, не потеряв себя, превратиться в общность, не забыв о конкретном, о цели, ради которой послан…

Голос у Багрия сейчас грудной, напевно-трубный – так мне кажется. Он не говорит, а прорицает:

– Две крайности, две опасности подстерегают тебя. Переход от зуда поверхностных впечатлений в состояние самоуглубленности, а затем еще дальше, к отрешению от качеств, от приятного и неприятного, от горя и радости – он сам по себе приятен и радостен, таков его парадокс. Настолько приятен и радостен, что помножь наслаждение любовью на наслаждение от сделанного тобою великого открытия да на радость удачи, на наслаждение прекрасной музыкой и прекрасным видом… и все будет мало. Это состояние индийцы называют «самадхи», европейцы прошлых времен называли «экстаз»… и его же – самые грубые формы – наши с тобой современники часто называют словом «балдеж». И у тебя может возникнуть желание углубить и затянуть подольше это состояние, даже навсегда остаться в нем. Так вот, помни, что это гибель – для дела и для тебя. Там, – он махнул рукой в сторону реки, останется то, что и есть, а в камере найдут твой труп с блаженно-сумасшедшей улыбкой на устах и кровоизлиянием в мозгу. Так что… – Артур Викторович сделал паузу, улыбнулся, – в отличие от тех нынешних юношей и девиц, которые следуют лозунгу: «Неважно от чего, но главное – забалдеть!» – для тебя главное: не забалдеть. Прими-ка вот еще таблетку!

Глотаю. Запиваю собственной слюной. Сегодня я ничего не ел, кроме пилюлей: перед стартом нельзя, пищевые процессы могут помешать.

– Теперь о другом. Отрешиться от этого состояния ты можешь только через углубленное понимание его смысла, то есть – поскольку это концентрат радости и удовольствий – через понимание объективного смысла радости, смысла приятных ощущений. Ты поймешь его, убедишься, что он до смешного прост… и почувствуешь себя богом: такими ничтожными, вздорными покажутся все стремления людей к счастью и наслаждениям, запутывающие их иллюзиями целей, ложными качествами. Ты почувствуешь себя приобщенным к мировым процессам, частью которых является жизнь Земли и наша, – к процессам, которых люди в погоне за счастьем и успехами не понимают… И там, на ледяных вершинах объективности, может возникнуть настроение: если так обманчивы все «горя» и «радости», сомнительны цели и усилия – стоит ли мне, олимпийцу, вмешиваться в эту болтанку своими действиями… да и возвращаться в нее? При отсутствии качеств и беда не беда, и катастрофа – не катастрофа. Это тоже гибель дела и твоя, из камеры выйдет хихикающий идиотик, не помнящий, кто он, где и зачем.


Багрий, помолчав, продолжал:

– Уберечь от этой крайности тебя и должно понимание, что да – стоит, надо действовать и вмешиваться, в этом твое жизненное назначение. Два противоборствующих процесса идут по Вселенной: возрастания энтропии – и спада ее; слякотной аморфности, угасания – и приобретения миром все большей выразительности и блеска. Так вот, люди – во второй команде, в антиэнтропийной. И мы, Встречники, причастны к процессу блистательного самовыражения мира. В этом космическом действии мы заодно со всем тем и всеми теми, кто и что создает, и против всего того и всех тех, кто разрушает!.. Ну-ка, заверни рукав.

И Багрий, раскрыв коробочку со шприцом, вкатывает мне в вену пять кубиков безболезненно растекающегося в крови состава. Это «инъекция отрешенности» – и первое действие ее оказывается в том, что я перестаю различать краски, цвета. Мир для меня при этом не бледнеет, не тускнеет – он представляется передо мной в таком великолепии световых переходов и контрастов, какие наш слишком послушно влияющий от яркостей, аккомодирующий зрачок обычно не воспринимает. В сущности, этот эффект – чувственное понимание моей нервной системой, что световые волны разной длины – не разных «цветов». Так начинается для меня отрицание внешнего, отрицание качеств – коих на самом-то деле и нет, а возникают они от слабости нашей протоплазмы, неспособной объять громадность количественных градаций и диапазонов явлений в материи.

– Артурыч, – говорю я (мой голос тоже реверберирует),– так все знать, понимать… и вы еще отрицаете, что вы из будущего!

– Опять за свое?! – гремит он. Останавливается, смотрит на меня. – Нет, постой… похоже, ты всерьез?

– Ну!

– Что ж, надо объясниться всерьез… Ты там, я здесь – мы одно целое, между нами не должно остаться ничего недосказанного. Пусть так! – он достает из внутреннего кармана пиджака пакетик из темной бумаги, из него две фотографии, протягивает мне. – Была бы живая, не показал бы – а так можно.

Узнаешь? Я смотрю верхнюю. Еще бы мне, с моей памятью, не узнать – это та, сгоревшая в кислородной камере. Снимок в деле, что я листал утром, похуже этого, но и тогда я подумал: эх, какая женщина погибла! На второй фотографии она же в полный рост – на берегу реки, на фоне ее блеска и темных деревьев, согнутых ветром ивовых кустов – нагая, со счастливым лицом и поднятыми к солнцу руками; ветер относит ее волосы. И как красиво, слепяще прекрасно ее тело! Мне неловко рассматривать, я переворачиваю снимок другой стороной; там надпись: «Я хотела бы остаться для тебя такой навсегда».

– Да, – говорит Багрий, забирая фотографии, – такой она и осталась для меня… на снимке. А я был бы не против, если бы она, Женька, портила себе фигуру, толстела, рожая мне детей, выкармливая их… совершенно не против! Кому была нужна ее смерть – смерть из-за того, что не поставили бесконтактное реле?..

Вот это, – он смотрит на меня, – а не знания из будущего, которого еще нет, пробудили меня, пробудили гнев против всесилия времени, бога Хроноса, пожирающего своих детей, против нелепой подоночности случая, низости ошибки, тупости, незнания… всего хватающего за ноги дерьма. Горе и гнев – они подвигли меня на изыскания, помогли построить теорию, поставить первые опыты, найти и обучить вас. Цель требует гнева, запомни это! Пусть и тебя в забросе ведет гнев против случившегося здесь, он поможет тебе миновать те опасности. Люди – разумные существа, и они не должны погибать нелепо, случайно, а тем более от порождений ума и труда своего. Иначе цивилизация наша нелепа и грош ей цена.

Он помолчал, пряча фотографии в пакет и в карман.

– Теперь тебе нетрудно понять и то, почему я не хожу в серьезные забросы и в этот посылаю тебя… хотя, казалось бы, кому как не руководителю! Именно потому, что я не из будущего, настолько не из будущего, дорогой Саша, что слабее тебя. Вот, – он тронул место, куда спрятал фотографии, – «зацепка» – доминанта, которая по силе притягательности для меня превосходит все остальные. До сих пор не могу смириться, что Женьки нет. И в забросе, в том особом состоянии, против опасностей которого я тебя предостерегал, не удержусь, устремлюсь сквозь все годы туда, где она жива… ведь ради этого все и начинал! А там, чего доброго, и не пущу ее на тот опыт в кислородную камеру – или хоть добьюсь, чтоб сменили реле. А это… сам понимаешь, какие серьезные непредсказуемые изменения реальности могут произойти. Вот, я сказал тебе все. А будущего, Саш, еще нет, не дури себе голову. Будущее предстоит сделать – всем людям, и нам, и тебе сейчас.

Мне стыдно перед Артуром Викторовичем и немного жаль того ореола, который окружал его в моих представлениях. Но я сразу понимаю, что и ореол сегодняшнего человека, который даже горе свое сумел обратить в творческую силу, постиг новое и с его помощью дерется против бед человеческих яростно и искусно, – ничем не хуже. Да и все-таки он немного из будущего, наш Багрий-Багреев-Задунайский-Дьяволов: где вы сейчас найдете начальника, который говорил бы подчиненному, что тот сильнее его и справится с делом лучше?

– Все, время! – шеф взглядывает на часы. – Точку финиша наметил?

– Да. Здесь же в 15. 00.

– Хочешь убедиться? Не возражаю. Что-нибудь нужно к тому времени?

– Рындичевича. С пивом и таранькой.

– Пожелание передам, пришлю… если он управится. Должен… – Сейчас Багрий без юмора принимает мои пожелания. – Все. Ступай в камеру!

В камере моей ничего особенного нет. Никакие датчики не нужно подсоединять к себе, ни на какие приборы смотреть – только на стены-экраны да на потолок: по нему уже плывут такие, как и снаружи, облака, только в обратную сторону.

Не приборам придется идти вверх по реке моей памяти – мне самому.

Есть пультик на уровне груди (ни кресла, ни стула в камере тоже нет, я стою – стиль Багрия!) – ряд клавиш, два ряда рукояток: регулировать поток обратной информации, который сейчас хлынет на меня – темп, яркость, громкость…

И вот – хлынул. Пошли по стенам снятые мною кадры: пятками и спинами вперед приближаются, поднимаются по склону поисковики с оборудованием. У Ивана Владимировича Бекасова ошеломленное выражение лица сменяется спокойным; он тоже пятится со смешными поворотиками вправо-влево, удаляется – и мы более не знакомы. Далее уже не мое: тугой гитарный рев двигателей набирающего высоту самолета, небо-экран над головой очищается ускоренно от обратного бега облаков – и обратная речь, молодой мужской голос:

– Вортем ичясыт евд уртемитьла оп. Яанчилто тсомидив. Срук ан илгел. (Легли на курс. Видимость отличная. По альтиметру две тысячи метров.)

Последнее сообщение борт-радиста – первое для меня. Он летит, набирает высоту, самолет БК-22, исполняющий рейс 312. Многие пассажиры уже отстегнули ремни (я так и не застегиваюсь при взлете, только при посадке), досасывают взлетные леденцы, начинают знакомиться, общаться… А в правом переднем винте надрезы под тремя лопастями становятся трещинами.

– Ачясыт атосыв… (Высота тысяча…)

– Оньламрон илетелзв… (Взлетели нормально…) А вот еще и не взлетели: хвостом вперед катит с ревущими моторами самолет по глади взлетной полосы, замедляя ход, останавливается (в динамиках: «Юашерзар телзв…» «Вотог утедзв ок…» – «Ко взлету готов», «Взлет разрешаю»), после паузы рулит хвостом вперед к перрону аэровокзала. Хороша машина, смотрится – даже и хвостом вперед. И неважно, что это не тот БК-22 (достал Артурыч, наверно, видеозапись репортажа об открытии рейса) и не те пассажиры хлынули из откинутой овальной двери на подъехавшую лестницу – быстро-быстро пятятся вниз с чемоданами (я поставил рукоятки на «ускоренно»)… все это было так же. Сейчас многое уже неважно, обратное прокручивание стирает качественные различия с видимого. Пяться, сникай, мир качеств!

Я чувствую себя сейчас пловцом– ныряльщиком в потоке времени, реке своей памяти. В глубину, в глубину!..

И вот уже не на экранах – в уме, обратные ощущения сегодняшнего утра: я бреюсь – из-под фрез электробритвы появляется рыжеватая щетина на моих щеках; я курю первую сигарету – и она наращивается! Идет в ощущениях обратное движение пищи во мне и многое другое шиворот-навыворот… только всё это то, да не то, обычного смысла не имеет. Я вырвался из мира (мирка) качеств на просторы Единого бытия – и теперь не существо с полусекундным интервалом одновременности, а вся лента моей памяти по самый ее исток. Дни и события на ней'только зарубки, метки: одни глубже, другие мельче – вот и вся разница.

…Далее было все, о чем предупредил Артур Викторович, и много сильных переживаний сверх того – все, о чем трудно рассказывать словами, потому что оно глубже и проще всех понятий. Я увернулся от Сциллы всепоглощающего экстаза-балдежа глубинных откровений в себе, настырно и грубо вникая в природу его; так сказать, поверил алгеброй гармонию с помощью шуробалагановского вопроса: а кто ты такой?!

И постиг, и холодно улыбнулся: радость и горе, все беды и неудачи человеческие были простенькими дифференциалами несложных уравнений. Что мне в них!.. Так меня понесло, чтобы ударить о Харибду отрешенности и отрицания всего. Но я вовремя вспомнил о цели, о гневе, о противоборствующих вселенских процессах выразительности и смешения, в которых ты ничто без гнева и воли к борьбе, без стремления поставить на своем – щепка в бурлящих водоворотах. И, поняв, приобщился к мировому процессу роста выразительности.

Хорошо приобщился: понял громадность диапазона выразительности во Вселенной – пустота и огненные точки звезд, почувствовал громадность клокочущего напора времени, несущего миры со скоростью света… и даже что созидательные усилия людей – одно со всем этим; малое, но той же природы.

И то порождение ума и труда людей, ради которого я пру, бреду, лечу обратно, от следствий к причинам, тоже принадлежит к звездной выразительности мира.

Мне нужно отнять его у процесса смешения.

И была ясная тьма, тишина, полет звезд. А потом адские звуки: топот, гик, ржанье… И опять ясная тишина ночи.


VI. ДЕНЬ ВО ВТОРОЙ РЕДАКЦИИ

Звезды над головой. Темная стена леса позади. Я сижу на наклонном берегу, на чем-то белом; пластиковая простынка – постелил на траву от росы. Внизу гладкая, но подвижная полоса, размыто отражающая звезды, вода. Река.

Изредка слышны всплески рыб – негромкие, подчеркивающие тишину.

Светящиеся стрелки часов показывают начало двенадцатого. Да, но какой день?

Были две похожие ночевки подряд: на Басе, потом на Проне. (А имеет ли значение, какой день? И все дни? Вся эта смешная, мелкая конкретность?.. Это отзвуки только что пережитого сверх-заброса; мне еще долго возвращаться в человека, в свой полусекундный белковый комочек.)

Ни огонька до горизонта. Там, внизу, должны быть кусты и пойменный луг. А звезд-то наверху, звезд – сколько хочешь! (Пустота и огненные шары звезд – картина выразительного разделения материи, которая всегда у нас перед глазами… Не надо об этом.)

Вдруг тишину разрывает ржанье, гик, топот многих копыт за рекой. Кто-то гонит лошадей, завывая, улюлюкая в ночи. Я даже вздрагиваю – и успокаиваюсь: теперь все ясно, я уже на Проне. Конец второго дня моего путешествия. (И тот раз я вздрогнул от гвалта, подумал, что, наверно, мальчишки так гонят табун в ночное. Но теперь я знаю, что хулиганит довольно ветхий старичок: утром он перегонит лошадей на эту сторону, попросит у меня закурить.)

И снова тишина, изредка нарушаемая лошадиным фырканьем. Прежнее чувство ребячьей жути охватывает меня, как всегда при ночевке на новом месте: за спиной лес – кто-то из него выйдет? Рядом дорога к броду – кто-то по ней пройдет или проедет?.. Хотя и знаю теперь, что до утра никто не проедет и не появится.

«Тогда» и «теперь» – различия не по времени, по знанию. Я не раз вспоминал свой поход по Проне, мечтал как-нибудь пройтись здесь еще. А теперь получится даже интереснее: путешествие не только по прежним местам, но и по тому же участку 4-мерного континуума – все события, все происшедшее со мной как бы включается в пейзаж. (Меня все еще заносит: континуум… слово-то какое противное! Дети, услышав такое, говорят: «А я маме скажу!») Немного жаль, что я слишком точно попал, к кануну дня третьего… и последнего теперь; меня лошадиный бедлам «приземлил» здесь. Первые два дня были хороши – дни простого бездумного счастья: я шел по лугам и вдоль кромки леса на высоком берегу, купался в чистой теплой воде, глядел на рыбешек, лежа на обрыве над круговертью, бескорыстно прикармливая их кусочками хлеба. Сейчас конец июня, время сенокоса; колхозники на лугах ставили стога – шлемы древнерусских витязей – и холодно смотрели на мою праздную фигуру в белом чепчике и с рюкзаком на одном плече; я на них, впрочем, так же – людей и в городе хватает.

Место для ночлега я выбрал, как всегда предпочтя красоту удобствам: копны здесь нет. Я уже отужинал, сварив на костерке из шишек суп из половинки горохового концентрата, а затем чай. Пора укладываться.

Вытягиваюсь на пластиковой простынке, рюкзак под голову, укрываюсь пиджаком, закуриваю, пускаю дым к звездам – и мысленно редактирую завтрашний день.

…Принцип – вариации реальности должны отличаться как можно меньше одна от другой – не исключает для нас возможности исправлять в забросах свои промахи и глупости; попутно, разумеется, не отвлекаясь от основной цели. У нас была дискуссия на этот счет – с привлечением произведений А. Азимова «Конец Вечности» и Р. Брэдбери «И грянул гром»; но мы решили, что почтенные авторы, доказывая, что от переложенного с полки на полку ящика с инструментами могут на века задержаться космические полеты или что от раздавленной в каменноугольном периоде бабочки может в современных Соединенных Штатах получиться фашизм, – перегнули. Связь причин и следствий далеко не так поверхностна и не столь жестка. Да и так подумать: мы отправляемся в прошлое, чтобы исправить ошибки, дурь людей и стихий – зачем же делать исключения для собственных!

А в походе по новой местности без ляпусов не обходится. Перво-наперво утром, умываясь возле брода, я забуду мыло и мыльницу… Забыть и на этот раз? Да.

Это не требует движений да и мыльница слова доброго не стоит; пусть лежит на песочке. Дальше: выпадает обильная роса, я буду идти по лугу в кроссовках, пока они не раскиснут – и только потом догадаюсь снять их перекинуть, связав шнурками, через плечо, чтобы сушились. Теперь я сразу их понесу на плече, пойду босиком.

Часах в трех пути отсюда, за линией высоковольтной передачи, нелегкая занесет меня внутрь многокилометровой подковообразной старицы – и заболоченной, какую не переплывешь; я буду долго блуждать внутри подковы: сначала пойду влево, через пару километров передумаю, поверну вправо… кошмар. Полагаю, что от того, что я теперь обогну ее издали справа, едва завидев кайму кустов, у американцев тоже исторических потрясений не случится.

Потом, в одиннадцатом часу, будет привал у того родникового ручья. Там все пусть останется без изменений: я буду лакомиться водой (ах, какая там вода!), ладить костер для горохового супа и чая – но приплывут два рыбака, живо отговорят меня, и я буду есть с ними уху из только пойманных подустов.

Ах, какая будет уха: жирная, вкусная, с лучком – и в волю… еще и с собой мне рыбину дадут! У меня заранее слюнки наворачиваются.

Еще часа через два пути я выйду к бывшему болоту – осушенному полю в крупных кочках. С бугра оно будет видно целиком: небольшое, с километр до сосенок на песках; и хотя дорога его огибала трехкилометровым извивом, я рассужу, что она для колесного транспорта, а у меня-то ведь ноги… и попрусь напрямик.

Этот – «прямой» километр мне будет стоить восьми: на кочках я не сделаю двух одинаковых шагов кряду, перепрыгну, сначала перекидывая рюкзак, с десяток дренажных канав – да еще взопрею от жары и тяжелой работы, и вокруг лица будет виться туча мух, кусачих тварей… Так что дудки, на этот раз пойду в обход.

А еще три часа спустя, перед деревней, на высоком берегу я встречу двух девушек… и дальше начнется вариант. Жаль прежнего, который перейдет в категорию нереализованной возможности, – но я здесь по делу, а не для своего удовольствия, по серьезному делу.

А теперь спать!

Под утро посвежело, продрог. Развел костерок из сбереженных сухими в целлофановом мешочке еловых шишек, взбодрил себя крепким сладким чаем. На восходе солнца через реку перебрел на эту сторону табун со старичком на белой кляче впереди. Он угостился у меня сигаретой, крепко обложил своих животных и исчез с ними на лесной дороге. А я собрался, перешел брод на луговую сторону и двинул босиком по росе. Кроссовки болтались за спиной.

Солнце поднималось в ясном небе. Коварную старицу я заметил издали, взял вправо. Вышел к широкому плесовому изгибу Прони: туман плыл над гладкой водой, под обрывом на том берегу водоворот медленно кружил хворостину. Мне нужно теперь на тот берег. Техника переправы нехитрая: разделся догола, одежду и рюкзак в пластиковый мешок, завязал его концом длинного шнура, другой конец его захлестнул петлей себе через плечо – мешок в воду и сам туда же. До противоположного берега было метров пятьдесят, но – так ласково приняла меня утренняя, туманящаяся от запасенного тепла, чистая вода, что я плыл, буксируя мешок, вниз по течению добрый километр – наслаждался.

Вышел, оделся, шел далее по высокому берегу мимо красно-ствольных сосен вдоль полуобвалившегося, засыпанного хвоей бесконечного окопа времен войны.

Река вольно петляла по широкой пойме: уходила к деревне, серевшей избами на другом краю ее, возвращалась, текла ровно внизу, потом вдруг, совершив пируэт, описывала загогулину, похожую на человечское ухо, снова возвращалась. Я шел, дышал чистейшим воздухом, вникал в посвистывание птиц над головой, смотрел на реку и небо – благодушествовал.

Ах, Проня, радость моя – один я тебя понимаю! Географы скажут, что этот поворот обратно ты совершила потому что такой уклон, уровень дна… как бы не так! Это ты текла, текла и – бац! – вспомнила, что нужно что-то поглядеть позади, у того края долины, или подмыть там берег с наклоненной осиной или что-то еще – и пошла обратно. Сделала свое – вернулась. Я сам такой, Проня, река моя, поэтому мы с тобой и свои в доску.

…Что-то в рюкзаке давило мне правую лопатку. Снял, развязал, посмотрел: те полкирпича горохового концентрата, которые я так и не употреблю. Э, приятель, мало того, что я тебя несу, так ты мне еще спину давишь!..

Размахнулся с обрыва – желтый комок улетел на середину Прони. Кушайте его вы, рыбы, поправляйтесь. А я уж лучше вас…

Но стоп! Я опережаю график. За этим поворотом реки начнутся заросли орешника, а сразу за ними – тот ручей. Там мне надлежит быть в начале одиннадцатого, а сейчас девять с минутами. Это из-за обхода той старицы – да и вообще по знакомой дороге шагается быстрей. Самое время искупаться на этом пляжике-мыске…

К ручью прихожу в 10.05. Чистейшая вода течет по ложу из песка и камешков среди травянистых берегов с кустами; в километре отсюда, где ключ выходит из земли, стоит деревянный крест, прикрытый по здешнему обычаю от дождей углом из дощечек. Святая криница. Меня всегда удивляет чудо родников: из земли – из грязи, собственно, – течет вода, чище, вкуснее, настоящее которой не бывает… Становлюсь на колени на бережок, склоняюсь, зачерпываю, ладонями, пью. Ох, вода! Сажусь, достаю из рюкзака алюминиевую кружку, зачерпываю, пью еще. Ну, и вода! Вина не надо. Впечатление такое, будто она не через пищевод и желудок, а прямо от рта расходится по всем мышцам и клеткам тела, наполняет их бодрой свежестью. От холода ее слегка заломило зубы.

Передохнул. Ну-ка еще кружечку. Эх, и вода.

Снизу по реке доносятся гупающие удары. Это приближается моя уха. Рыбаки промысловые, от колхоза – они ставят сеть (сейчас за ближним поворотом), разъезжаются в лодках и, ударяя по воде боталами, загоняют рыбу. У них норма 30 килограмм в день, да и себе же надо… Давайте, давайте, ребята!

Для декорума я все-таки вырезаю из ореха две рогульки и перекладину, наполняю котелок водой, собираю немного хворосту, вешаю котелок… Уху-то будем варить не здесь: вон, метрах в десяти, отогнут горизонтально целый ствол от куста, под ним кострище; на ствол они повесят свой котел. «Здесь наше стационарное место», – объяснит рыбак в очках и с зачатками интеллигентности, любитель покалякать. Другой, небритый, будет помалкивать да помешивать.

А вот и они, двое в клеенчатых фартуках. Выскакивают из лодок и первым делом идут к ручью, умываются, пьют воду. Приближаются ко мне, здороваются, садятся на бугорок рядом, закуривают, заводят разговор: откуда да куда, где живу, кем работаю – прежний. Я отвечаю, спрашиваю сам – и все медлю поджигать бумажку под хворостом, жду, когда начнут отговаривать.

– Что варить-то собираетесь? – спрашивает рыбак в очках.

– Да горох… то есть чаек. (Чуть не оговорился.)

– Ну, это не еда. (Правильно.) У нас здесь стационарное место, всегда уху варим. (Правильно!) И вас бы угостили… да что-то на этот раз невезуха. Мы от колхоза, норма тридцать килограмм, да и себе же надо… а и на завтрак не наловили. (Неправильно!) И куда рыба делась?

Только теперь я замечаю, что лица у рыбаков невеселые. Начинает говорить второй, прежде молчавший.

– Я знаю, куда она делась: это любители прикармливают, сманивают. Ни себе, ни людям. Он на прикорм лишних два хвоста поймает, а у нас из-за этого верные места пустеют!.. Захватил бы такого… да надавал веслом по одному месту.

– Ладно, пошли, – очкарик поднимается, кидает окурок; обращается ко мне. – Если желаете, подождите нас часок. Мы сейчас вверх пройдемся, на уху добудем. Никуда рыба из реки деться не может… Из подустов уха с лучком – ух, объедение!

– Нет, спасибо – отвечаю я, – ждать не могу.

Рыбаки садятся в лодки, уплывают вверх. М-да… это меня надо бы веслом по тому месту: мой гороховый концентрат все натворил. Ну, конечно! Он со специями, раскис – и пошла от него вкусная струя в чистой воде. Вся окрестная рыба устремилась туда – отведать или хоть поглядеть, чем так вкусно пахнет. Рыбаки там возьмут свое, это факт. Вот так дал я маху!

Не кипячу я постылый чай, да и аппетит пропал. Для подкрепления сил все-таки ем хлеб с сахаром (все, что осталось), запиваю родниковой водой; она-то все равно на высоте, не хуже чая. Сижу здесь примерно столько времени, сколько требуется, чтобы сварить и выкушать уху из подустов да с лучком, а потом перекурить в приятной беседе; затем поднимаюсь и быстрым шагом дальше. Мимо креста, грунтовой дорогой, вьющейся по высокому берегу, откуда открывается отличный вид на долину, луга, рощи и на белые выразительной лепки облака в синем небе. Но мне не до пейзажей, на душе неспокойно.

Повесить такую пену! Думать же надо, помнить хотя бы, из-за какой малой причины, приведшей к страшным последствиям, ты в забросе… Ну, это разные вещи, успокаиваю себя, природа не техника, она из кожи вон не лезет, вольна и избыточна, в ней от малости серьезных последствий не бывает. Так что все ограничится тем, что я остался без ухи.

Убедив и успокоив себя, я выхожу на бугор, с которого открывается вид на кочковатое экс-болото и дорогу в обход его. И… иду прямо. Трухнул. Ну его к черту – может, на обходе по грунтовке меня уж укусит, комар забодает, машина собьет (ни одной не видел за весь путь). И я снова ступаю то на кочку, то мимо, то прямо, то вбок, перекидываю рюкзак через канавы, полные болотной жижи, сигаю с разбега сам. И палит полуденное солнце, и вьются надо мной столбом мухи, присаживаются отведать меня, безошибочно выбирая самые нежные участки кожи около глаз, губ и носа; и я в поту и в мыле… Наконец, выбираюсь к реке и, уже не разбирая, пляжное или не пляжное это место, скидываю одежду, бухаюсь в воду – и добрый час купаюсь, отхожу от перегрева и стука в висках.


И вот та деревня вдали; идут от нее навстречу мне по песчаной дороге две девушки. Одна высокая и полная, светло-рыжая, в выцветшем сарафане и в очках-фильтрах, на плече у нее нечто вроде треугольника – мерная сажень.

Другая сильно пониже, в серых шортах и ситцевой кофточке, лихо завязанной узлом на смуглом животе; в руке у нее клеенчатая тетрадь. Между нами еще метров двести и не виден ни узел, ни какая тетрадка – но я-то знаю.

И еще я знаю, что у нее серые глаза, напевный голос, милые, какие-то покорные плечи, стройные, хоть и полноватые ноги с маленькими ступнями и небольшие крепкие груди – каждая врозь. Я все о ней знаю. Это Клава.

Сейчас мы сблизимся, я спрошу, далеко ли еще до Славгорода и как лучше идти.

«А зачем вам идти, – ответит рослая, – когда через час из деревни автобус туда! Тридцать копеек – и вы там». – «Так мне интереснее, ножками», – отвечу я. – «А… ну, вольному воля», – «Вы, наверно, не деревенские?» И высокая охотно сообщит, что они студентки сельхозакадемии в Горках (в верховьях Прони и Баси, откуда я шел), здесь на практике и идут обмерять покос.

А меньшая ничего не скажет, только будет смотреть на меня светло и проникновенно, будто говорить взглядом: «Ну, придумай же что-нибудь! Иначе мы сейчас расстанемся – и все… Придумай, ты же мужчина». И мне так захочется обнять ее милые покорные плечи.

…И я придумал: когда они пошли и она оглянулась, я окликнул ее: «Девушка, можно вас на минутку!» Она переглянулась с подругой, подошла. Мы проговорили не минуту, а пять; полная нетерпеливо звала ее, но я сказал: «Вы идите, она вас догонит!» – и Клава тоже кивнула, что догонит. И действительно, через минуту побежала ее догонять – только босые ступни замелькали в пыли. А я пошел не к деревне и не дальше, а налево к стогу над обрывом в красивой излучине Прони. И хоть мы условились, что голова у Клавы разболится через час, я решил ждать ее три часа – уж больно мила.

Она пришла через два часа. Села рядом над обрывом, свесив ноги, взглянув блестящими глазами, сказала:

– А Светка говорит: «Знаю, почему у тебя голова заболела!» – и мягко рассмеялась.

И там, в нашей излучине, у нашего стога, мы с ней провели три дня. Утрами она убегала в деревню, как-то улаживала свои практикантские дела, приносила от хозяйки, у которой они квартировали, или из магазинчика какую-нибудь еду – а дальше время было наше. И погода была в самый раз по нас, теплая даже ночами. Мы блуждали по лугам и над рекой – и целовались, купались, разговаривали, пели песни (оказалось, что нам нравятся одни и те же) – и целовались; ночью я показывал ей, где какие звезды, или рассказывал смешное – она смеялась благодарно, терлась лицом о плечо или грудь… и мы опять целовались. Я не великий знаток женщин, не много у меня их было; но она была – как родниковая вода.

Но на третий день я заскучал… не заскучал, если честно-то, забеспокоился: не может все далее у нас продолжаться просто так, надо что-то решать… а я не был готов решать. И сказал ей, что мне пора, в понедельник-де на работу (это была неправда). Она проводила меня до автобуса, держала мою руку, пренебрегая взглядами деревенских теток и подруг по группе, прижималась к ней лицом и все повторяла: «Напиши мне… напиши!»

Я обещал… и не написал. Удержало соображение, которое часто посещает мужчин после того, как они «добьются своего»: уж больно легко она мне поддалась. Мне поддалась – и другому так поддастся. Да и вообще она не очень соответствовала образу «девушки моей мечты», который маячил в моей интеллигентной душе. Тем все и кончилось. А сейчас и не начнется…

Девушки приближаются. Порыв ветра относит волнистые распущенные по плечам волосы Клавы в сторону – и на миг придает ей сходство с той женщиной на фотографии, которую показывал мне Багрий; сходство не внешнее, они не похожи – у той удлин-ненное лицо, у этой круглое и с приподнятыми щеками, фигуры разные… а в чем же? Мне становится не по себе, душу обдает холод – холод понимания и непоправимой утраты.

Что же сейчас будет?.. Вот приближается женщина, которую я любил и предал.

Ведь настоящее же у нас с ней было, настоящее – теперь я отчетливо понимаю это. И чего я ей не написал? Встретил ты «девушку своей мечты», идиотина, за истекший год? Как же… Да и мечта-то эта, образ – ведь от впечатлений кино, от пластинок, от показухи. А у этой – все безыскусственное, подлинное, свое… как она лицом-то к тебе, хлюсту, прижималась, к руке твоей!

Сходимся. Первое побуждение у меня: пройти мимо, не глядя, – лишь бы скорее все осталось позади. Но нет, для минимизации различий надо повторять все до момента колебаний: окликнуть ее или не окликнуть? Варианты начинаются с колебаний.

Останавливаюсь, завожу тот же разговор, получаю те же советы и ответы от высокой рыжей Светы: об автобусе и что на практике здесь… И Клава, имя которой я не знаю и не узнаю, так же смотрит: у, придумай же что-нибудь!

Сейчас расстанемся – и все… И мне даже по-дурному кажется, что она сейчас возьмет и бросится мне на шею – что я тогда буду делать?

Они идут дальше. Я смотрю вслед. Клава оглядывается. Я ее не окликаю. Метров через двадцать оглядывается еще раз. Я спохватываюсь; чего это я стою, как дурак, уже начался вариант. Иди своей дорогой по своему делу. Вскидываю рюкзак, иду.

Через четверть часа из ее памяти изгладится образ парня в белом чепчике и с рюкзаком.

Я иду своей дорогой по своему делу, спешу к деревеньке, к автобусу – и на душе муторно от тоски и одиночества. Иду мимо не – нашего стога на не нашей излучине… а теперь бы я ей написал! Вот так и буду куковать один в жизни, как Багрий.

И серое солнце светит с серого неба, освещает темно-серый лес на том краю долины, серые луга и серую ленту реки. Только теперь это не от отрешенности.

Совсем наоборот.


Дальше было просто. Автобусом до Славгорода, оттуда другим до Быхова.

Билетов на идущие на юг поезда по случаю начала отпускного сезона нет – десятку проводнице купейного вагона, прикатил в город, на окраине которого тот авиазавод и КБ Бекасова.

Труднее всего оказалось попасть на прием к Ивану Владимировичу.

«Генеральный конструктор сегодня не принимает. Генеральный конструктор вообще крайне редко принимает посторонних посетителей. Обратитесь с вашим делом к заместителю по общим вопросам, по коридору пятая дверь налево. Не желаете?

Ну, изложите вашу просьбу письменно, оставьте у секретаря – она будет рассмотрена…»

Пришлось объявить прямо:

– Я по поводу недавнего падения БК-22 в Сибири. Знаю причину.

Всполошенный референт скрылся за обитой кожей дверью – и Бекасов сам вышел встретить меня.

Далее было все: мое сообщение о надрезах, немедленный звонок Бекасова на завод – проверить, очень быстрый ответ из цеха, что проверили и подтверждается, немедленная команда поставить такие винты на полные аэродинамические испытания, образовать комиссию, ревизовать склад, проверить винты у всех собранных и работающих самолетов… Но уже в момент встречи с Иваном Владимировичем я почувствовал: отлегло, отпустило. Спокойно пролетит тот самолет над Гавронцами, спокойно долетит и сядет. Не будет больше рисок на винтах.

Единственно, о чем я еще похлопотал перед Бекасовым, это чтобы Петр Денисович Лемех (он дорабатывал в КБ последние недели) непременно был включен в комиссию. Генеральный конструктор не возражал – а в остальном можно положиться на обстоятельства и характер Петра Денисовича. Неприязни к несчастному начцеха Феликсу Юрьевичу я более не испытывал, но правило наименьших различий между вариантами должно быть соблюдено.

– Откуда вы узнали о надрезах? – допытывался Бекасов.

– Не могу сказать, Иван Владимирович, не имею права.

– Вы не из Сибири?

– Нет.

– Так… может… и до этого уже дошли, – он понизил голос, – вы – из будущего? Было что-то еще с «двадцать вторыми», да?

Светлая голова, гляди-ка! Или это в нем от того варианта осталось? Багрий бы сейчас позлорадствовал надо мной – «из будущего».

– Нет, Иван Владимирович, я из Бердянска.


VII. ВОЗВРАЩЕНИЕ

15.00. Я над обрывом у той излучины Оскола. Облака стали пышнее за эти два часа да ветер их гонит побыстрее… В настоящее из прошлого вернуться по своей памяти легче, так сказать, по течению; камера необязательна. Но все равно пришлось нырять в самые глубины отвлечения и общности, туда, где подстерегает опасность превратиться в хихикающего идиота, а то и похуже.

Суровая штука – дальний заброс, особенно впервой.

Здесь все в порядке: ничего нет. Как и не было… да ведь и не было.

Прекрасный вид на долину Оскола, на луга, рощи осин и осокорей. Стоп – есть изменение, старица в том месте, где лежал самолет! Или она была? Нет, не было, по сухому туда поисковики ходили. А теперь выгнулась там дуга с блеском заросшей кувшинками воды, обрамленной кустами и мелкими деревцами.

По идее здесь должна быть старица: не всегда же Оскол выгибался петлей, так, наверно, и под самым обрывом.

Ишь… зарубка на память. За то я, наверно, и люблю реки, что они похожи на человеческую жизнь; а старицы – как варианты. Река, изменив русло, течет дальше, а варианты-старицы зарастают, высыхают… забываются.

А здесь, наверху, следы еще есть: овальная вмятина в траве, где я лежал, протоптанные тропинки, дыры от колышков двух палаток, окурки. Но это уже ни о чем не говорит: мало ли зачем могли сюда приехать люди, установить палатки! Эти следы – до первого дождя.

Нет, как и не было. И немного жаль, что «как и не было», – ведь было. И Бекасову ничего не мог сказать… Обидная это специфика у нашей работы, что нельзя открываться. С одной стороны, верно, ни к чему объявлять что многие несчастья можно исправить забросами в прошлое, – так начнут все резвиться и лихачить, что не управишься. А с другой – получается, будто и нет результатов нашей работы. Самолет пролетел благополучно? Ну и что? Странно, если бы было иначе. Действительно странно.

Вот хорошо, если был бы какой-нибудь такой вариантный киноаппарат, или видеомаг – с наложением вариантов. Скажем, летит самолет, набирает высоту – и разделяется на два: один падает, другой летит дальше. Или пацан заплывает на фарватер – и там разделяется: один тонет, рассеченный крылом «кометы», а другого Рындичевич выгоняет на берег и порет ремнем; тогда бы и мамаша была не в претензии… Наверно, будут и такие аппараты, раз оказались возможными наши дела. Неплохо бы их иметь, чтобы доводить до общего сведения, что наша реальность – умная ноосферная реальность людей – тем и отлична от реальности кошек или коров, что не целиком однозначна, допускает переход как возможного в действительное, так и наоборот.

Кстати, о Рындичевиче – а его-то почему нет? Нарушение обычая. Пиво с таранькой это бог с ними, про них я сказал, чтобы полюбоваться выражением лица Артурыча, но сам Рындя должен быть здесь, как штык. Не встретить после такого заброса!.. Ему прежде всех должно быть интересно, как там и что, самому придется не раз идти. Неужели не управился со своим академиком?

Подождем еще.

Спускаюсь вниз, прохожу мимо новой старицы лугом до конца излучины, нахожу тот родничок и – в виду отсутствия пива – пью воду из ладоней. Хороша и эта вода, да не та, глиной отдает. И вода не та, и река не та – да и я вернулся малость не таким. Обеднил свою жизнь…

Возвращаюсь наверх: нету моего Святослава свет Ивановича! По меже между кукурузой и подсолнухами иду к шоссе, а по нему к автобусной остановке.

…У автовокзала мой автобус останавливается как раз возле газетного киоска на перроне. Замечаю там местную газету с портретным некрологом на первой странице. Беру: мать честная – академик Е. И. Мискин скоропостижно скончался вчера от… кровоизлияния в мозг! Выходит, оплошал Рындя?

Влетаю в кабинет Багрия. Артур Викторович ждет меня – и видно по нему, что ждет давно и с тревогой. Вскакивает, сжимает в объятиях:

– Ну, хоть с тобой-то все хорошо! Молодчина, отлично справился.

– А что со Славиком? – я высвобождаюсь, вижу на столе шефа ту же газету с некрологом. – Где он?

– Сидит.

– Как сидит?

– Так сидит. В камере предварительного заключения, под следствием. Выяснение личности, побудительных причин и прочего… Говорил же ему, говорил не раз: тоньше надо работать, деликатней! Ну, что это: взял и выключил Энергию…

Багрий усаживается на край стола, закуривает, рассказывает.


Рындичевич совершил 15-часовой заброс и появился в Институте нейрологии перед концом рабочего дня – в амплуа профсоюзного инспектора по технике безопасности и охране труда. В лабораторию Мискина на четвертом этаже он поднялся за час до взрыва баллона, в самый разгар подготовки опыта. Момент был не из удачных – и Мискин (низкорослый, лысый, бородатый, с высоким голосом и пронзительным взглядом… не из симпатяг был покойный) сразу принялся его выпроваживать; у нас здесь-де все в порядке, я директор института и за все отвечаю. На что Рындя резонно, хотя и не совсем тактично заметил, что одно из другого не вытекает (то есть, что раз здесь директор, то непременно и порядок), и он желал бы все-таки осмотреть. Академик и директор сразу несколько подзавелся, взял тоном выше: такие осмотры надо проводить в рабочее время, а сейчас день окончен и нечего посторонним в такую пору шляться по лабораториям.

– Так я именно и прибыл для проверки ваших работ в вечернее время, снова резонно ответил «инспектор», – поскольку именно на такое время у вас приходится наибольшее число нарушений ТБ… – И он перешел к делу. – Вот первое нарушение я имею перед глазами, – он указал на баллон возле камеры-операционной, – так работать нельзя. Надо упрятать его за прочную решетку, а лучше вынести в коридор, там закрыть и провести в лабораторию сквозь стену трубу.

– Послушайте, да катитесь вы!..– Мискин все более терял терпение; настроенный вести опыт, он и думать не хотел, чтобы откладывать да переделывать. – Мы всегда так работали, все так работают – и ничего.

– И незаряженное ружье стреляет раз в год, товарищ директор, – парировал Рындичевич. – Сатураторщики и то место зарядки сифонов газводой не забывают обрешетить, а там давления не те, что в этом баллоне. Так что я вынужден настаивать на ограждении. Иначе работать не разрешаю.

– Вы – мне?! – поразился академик.

Так слово за слово, и разыгралась та безобразная сцена, в которой низенький Мискин, распаленный и багровый, наступал на Рындичевича, орал противным голосом: «Да как вы смеете препятствовать моим исследованиям?! Вас самого надо упрятать за решетку… в зоопарке! И откуда вас такого выкопали: обрешетить… газвода… Тэ-Бэ… я тебе покажу Тэ-Бэ»! И его сотрудники подавали реплики, и даже собака в камере, привязанная на столе, но еще не оперированная, разразилась возбужденным лаем.

– А, да что я буду с вами разговаривать! – и «инспектор» подошел к лабораторному электрощиту, повернул пакетные выключатели (индикаторные лампочки приборов погасли), стал под щитом в непреклонной позе. – Не будете работать, пока не переделаете!..


Я слушаю, и мне становится не по себе. С одной стороны, чувства Славика можно понять: прибыл спасать человека – и нарвался на такое. А с другой… вот ведь как подвела его простоватость, та простота, которая действительно хуже воровства. «Имею право» – и попер. В самый разгар подготовки эксперимента. Надо же хоть немного читать в душах! В такой ситуации не то что академик, привыкший чувствовать себя в своем институте царем и богом. – рядовой экспериментатор и то может броситься с кулаками.


– Подите во-он! – орал, подступая к «инспектору», Емельян Иванович, у которого побагровела даже лысина. – По какому праву?! Вы хулиган, бандит!

Сейчас же вызвать сюда охрану, милицию… а… а!

И он вдруг дернулся, опрокинулся на спину.

– Глубокий инсульт с поражением жизненно важных центров мозга, закончил рассказ Багрий. – Он ведь гипертоник был, Емельян-то Иванович, да еще с импульсивным, холерическим темпераментом. Вот и хватил кондрашка. От такой напасти его кто и мог спасти, то только он сам. Смерть наступила через полчаса. Ну, а далее… прибежала охрана, прибыла милиция. Никаких документов у Святослава Ивановича, подтверждающих, что он инспектор, естественно, не оказалось, ничего объяснить он не мог. Вот и…

– Но взрыва-то не было?

Артур Викторович смотрит на меня с иронией, отвечает фразами из анекдота:

– «Но больной перед смертью пропотел?» – «О да!» – «Вот видите». Какое имеет значение, что не взорвался баллон, если академик помер!

– Самое прямое: вы же дали Рындичевичу невыполнимое задание. Смерть наступила через полчаса, то есть примерно в то же время, в какое Мискин погиб и от взрыва?

– Да.

– Так то, что моменты смерти от разных причин совпали в обоих вариантах, и говорит, что эти разные причины – внешний вздор, а глубинная одна – в характере и стиле работы покойного Мискина. И правильно вы хотели обойти ее на самых малых вариациях: чтобы взрыв баллона не убив Мискина, хотя бы вразумил его. А то задали: никаких взрывов в лаборатории. Чтоб было тихо. Не могло быть тихо – уберегли голову Емельяна Ивановича от внешнего взрыва, так ее разнес взрыв изнутри!

Багрий смотрит на меня с одобрением:

– Да, и именно «разнес», ведь вскрывали череп-то… Растете, Саша, хорошо мотивируете. До этого заброса вы так еще не вникали: Все правильно, я в таком духе и объяснил Воротилину: его-де приказ, его и вина, пусть вызволяет Святослава Ивановича из каталажки. Но тому: тому тоже пусть это послужит хорошим уроком! Так нельзя: – шеф снова светло смотрит на меня. А по-настоящему-то, Саша, выручили своего друга Рындю вы – вашим сверх-забросом и его результатами. Без этого Глеб А. и пальцем бы более не шевельнул. Нет, молодец, герой, требуйте теперь, что угодно.

О, момент упускать нельзя. Я настолько вырос в глазах Артурыча, что он со мной даже на «вы».

– Отпуск на неделю с завтрашнего дня.

– На неделю?! – тот соскакивает со стола. – И это сейчас, когда ты остался один! Ты в своем уме?.. Два дня – и не с завтрашнего, а после возвращения Рындичевича.

– Четыре, Артурыч. Надо!

– Трое суток и ни часа больше.

Вот пожалуйста, проси у него!.. Тогда было три дня – и теперь. Смотаюсь в Горки. Сейчас май, в сельхозакадемии экзаменационная сессия – Клава должна быть там. Помнит ли она голубоглазого блондина, с которым разминулась прошлым летом у Прони? Увидит – вспомнит. Не может такого быть, чтобы у нас с ней ничего не было – не в прошлом, так в будущем

Александр Шалимов. Беглец

Исчезновение Митрофана Кузьмича Цыбули наделало немало шуму в Алуште. Болтали разное... Работники районной милиции искали старого лесника даже в огромных бочках местного Винкомбината, в которых хранились знаменитые крымские вина. Что касается Евдокии Макаровны - жены дяди Митрофана, то она была твердо убеждена, что старик отправился прямо в ад. Она даже отслужила панихиду по грешнику Митрофану, которого черти упекли в самое горячее место адской кухни. Об Альбине Евдокия Макаровна рассказывать не любила. - Ну, жил во время оккупации. Кто его знает, откуда взялся... Не такой был, как все. - Она тяжело вздохнула. - Непонятный какой-то... И будущее предсказывал. Что сказал, все как по часам исполнилось... А уж куда делся потом... - она махнула темной морщинистой рукой и потерла углы глаз кончиком головного платка. Я понял, что воспоминания причиняют ей боль, и не настаивал. Позднее догадался, что память об Альбине для Евдокии Макаровны слишком дорога. Старуха ни с кем не хотела делиться ею. Альбин был для нее почти сыном. Стояла весна. Цвели сады. Море дышало порывами прохладного ветра. Приезжих было мало, и дача Евдокии Макаровны пустовала. Вечерами мы подолгу сидели вдвоем на веранде у большого медного самовара. Пили чай с прошлогодним вареньем, тихо разговаривали. Говорила больше Евдокия Макаровна, а я поддакивал невпопад и снова и снова вспоминал утро того удивительного дня...

* * *

Уже не первый год проводил я конец весны, а иногда и начало лета в домике дяди Митрофана на окраине Алушты. Посреди тенистого виноградника хозяева устроили беседку. Там стоял грубо сколоченный стол. За ним хорошо работалось в яркие солнечные дни, когда небо кажется прозрачным и глубоким, а редкие облачка цепляются за скалистые вершины гор. Море было рядом, его шум долетал вместе с дуновениями легкого ветра. Сам дядя Митрофан появлялся редко. Летом он больше жил в лесной сторожке. - Чтобы не мешать отдыхающим, - объяснял он, когда заглядывал домой. В то утро он был дома... Помню, у меня не клеилось с очерком. Я бросил перо и вышел в сад. Дядя Митрофан в трусах, толстый и грузный, восседал на скамейке под густым зеленым навесом виноградных лоз. Маленькими глазками, спрятавшимися в глубоких складках коричневого от загара лица, он следил, как Евдокия Макаровна перебирала какой-то хлам в большом кованом сундуке. Увидев меня, старик оживился. - А, литератор, чернильная твоя душа, здорово, здорово! Чего дома торчишь? Шел бы на море. Все равно больше не заплатят, если днем сочинять. Я бы, если бы был сочинителем, только по ночам писал... - Чего привязался к человеку! - ворчливо вмешалась Евдокия Макаровна. Лучше иди штаны надень. Срам глядеть! Если бы он был сочинителем!.. О чем тебе сочинять, басурману лысому? Однако дядя Митрофан был настроен мирно. - Заглохни! - посоветовал он жене и, потирая небритый подбородок, продолжал: - Мне есть чего рассказать... Мне из пальца высасывать не надо. А он вот не знает, об чем писать. По глазам вижу. Верно?.. - Верно, - признался я. - Ну то-то. Люблю за правду. А ты возьми и напиши, скажем, про меня. Напиши, какой я есть. Правильно напишешь, живи бесплатно, пока не надоест... - Тьфу! - плюнула Евдокия Макаровна и ушла в комнаты. - Зачем она это тряпье хранит? - спросил я, чтобы переменить тему разговора. - Все моль поела. - Баба, - проворчал дядя Митрофан, заглядывая в сундук. - С нее какой спрос. Она эту сундучину лет десять не открывала; все просила из погреба вытянуть. Я сегодня выволок, так она теперь зудит, что из-за меня все погнило. Он запустил руку в сундук и сердито встряхнул тряпки. Пахнуло сыростью. Стайка серебристых молей поднялась из тряпья и заметалась в воздухе, спасаясь от солнечных лучей. Дядя Митрофан выгреб из сундука сверток старых половиков и швырнул на землю. Один из половиков развернулся; в нем оказалось что-то, похожее на широкий блестящий пояс с двойной портупеей. При виде пояса дядя Митрофан ошеломленно ахнул. С быстротой, не свойственной его грузной фигуре, он нагнулся, схватил пояс и принялся внимательно разглядывать, покачивая седой квадратной головой. - Что за штука? - поинтересовался я, указывая на ремни портупеи, скрепленные серебристыми металлическими дисками. Дядя Митрофан подозрительно глянул по сторонам. - Это, брат, такая штука, - он натужно закашлялся, - такая штука... Да... Леший знает, как сюда попала. Вот не думал, что она у меня осталась. - А что это? - Подожди, дай вспомнить, как было... Дядя Митрофан потер небритые щеки, почесал голову. - Эта штуковина от него ведь осталась. Вроде бы радио тут внутри, а может, и еще что... Он эти ремни не снимал. Даже спал в них... И часто при мне вот это колесико крутил. Дядя Митрофан осторожно поскреб пальцем один из серебристых дисков на ремнях портупеи. Я нагнулся, чтобы получше рассмотреть диск. Он состоял из нескольких колец, вставленных одно в другое. На кольцах были тонко выгравированы деления и ряды цифр. В центре находилось выпуклое желтоватое стекло, напоминавшее глаз. Я потрогал ремни портупеи. Это была не кожа, а какая-то незнакомая мне пластмасса - прочная и эластичная. Едва ощутимые утолщения свидетельствовали, что внутри портупеи скрыты металлические части. Сырость и плесень не оставили следов на этом странном приспособлении. Ремни были сухи и чисты, а металл блестел так, словно его только что отполировали. Нет, это не было похоже на радиопередатчик, скорее на крепление парашюта. Только для чего могли служить блестящие кольца с рядами цифр, этот глазок и металлические детали внутри? Я посмотрел на дядю Митрофана. Он был явно встревожен находкой. Его толстые пальцы дрожали. Он беспокойно оглядывался по сторонам. Не выпуская из рук портупеи, снова начал рыться в сундуке, перевернул ворох тряпья, долго шарил под ним; потом поднялся, отер пот со лба и, отдуваясь, присел на край сундука. - Еще что-нибудь должно быть? - спросил я. Он не ответил. Сидел, припоминал что-то. - Зачем не за свое дело берешься? - раздался ворчливый голос Евдокии Макаровны. - Кто тебя просил помогать? Ишь, расшвырял все. Шел бы лучше спать, если дела найти не можешь. - А что? Могу и пойти, - охотно согласился дядя Митрофан, поспешно вставая с сундука и пряча портупею за спину. Он подмигнул мне, предлагая следовать за ним, и поковылял в свою каморку под верандой. Евдокия Макаровна подозрительно посмотрела ему вслед, покачала головой и присела возле сундука. Я прошелся по саду и, когда Евдокия Макаровна нагнулась над сундуком, проскользнул в комнату дяди Митрофана. Он сидел на кровати, большими узловатыми руками поглаживал портупею. Жестом пригласил меня сесть рядом. - Можешь верить, можешь не верить, - сказал он, вздыхая, - а было так... Он рассказывал долго и путано, часто останавливался, чтобы припомнить события, пропускал подробности, потом возвращался к ним, многое повторял, словно убеждая самого себя. Рассказ изобиловал отступлениями, в которых он пытался по-своему объяснить происходившее. Эти объяснения были наивны, а подчас еще более фантастичны, чем те удивительные события, свидетелем и участником которых ему пришлось стать. Для краткости я опускаю большинство рассуждений дяди Митрофана, сохранив лишь главное-поразительную историю Беглеца...

* * *

Это произошло ранней весной тысяча девятьсот сорок третьего года. По ночам зарево полыхало над крымскими лесами, в которых укрывались партизаны. У моря в Алуште и Ялте гулко стучали по разбитым тротуарам каблуки фашистских офицеров и полицейских. Поздним ненастным вечером дядя Митрофан возвращался из лесной сторожки домой. Пропуска у него не было, и он осторожно пробирался по тихим, безлюдным улицам, проклиная немцев, ненастье и ревматизм. Ни одно окно не светилось, под ногами хлюпала размокшая глина, над головой быстро плыли черные, мохнатые облака. В просветах между ними изредка появлялась луна, и тогда казалось, что облака останавливаются, а луна стремительно несется по небу, торопясь сбежать из этой черной, враждебной ночи. У входа в кипарисовую аллею дядя Митрофан остановился. До дома было уже недалеко, но в аллее темно, как в погребе. Легко нарваться на патруль. Дядя Митрофан прислушался. Как будто никого... Только вдалеке шумело невидимое море. Он сделал несколько шагов и замер на месте. Впереди, возле одного из кипарисов, шевельнулось что-то более темное, чем окружающий мрак. "Влип", - подумал дядя Митрофан, мучительно соображая, что лучше - бежать или прикинуться пьяным. Темная фигура также не шевелилась. "Сейчас полоснет из автомата и служи панихиду, - рассуждал дядя Митрофан, чувствуя, как его прошибает холодный пот. - Толи дело до войны! Самое большее бандита встретишь. Так это все ж таки свой... А тут, на тебе. Разбери, что у него на уме. И чего ждет? Может, не патруль?.. Эх, была не была..." Дядя Митрофан сделал шаг вперед и шепотом спросил: - Кто такой? Темная фигура беззвучно отступила за кипарис. - Видно, не патруль, - осмелел дядя Митрофан. - Чего надо? Чего по ночам шляешься? - угрожающе продолжал он, делая еще шаг вперед. Фигура продолжала молчать, но уже совсем близко слышно было тихое прерывистое дыхание. - Смотри, задуришь - стрельну, - быстро предупредил дядя Митрофан и, в подтверждение своих слов, звякнул в кармане ключами. - Нет, нет, - странным, чуть гортанным голосом отозвался незнакомец, - я не враг вам. Но, во имя справедливости, помогите мне. - Ранен, что ль? - Нет. - Жрать хочешь? - Не понимаю, - помолчав, отозвался незнакомец. "Не наш, - сообразил дядя Митрофан. - Но и не немец". - Голодный? - Нет... - Так какого лешего тебе надо? - Спасибо, - серьезно сказал незнакомец, - лешего мне также не нужно. Мне ничего не нужно. Скажите только, где я и какой сегодня день. Дядя Митрофан тихонько свистнул. - Ясно, что за герой. А ну, пошли до хаты. На улице про такие дела не говорят. Незнакомец, видимо, колебался. - А вы кто? - спросил он наконец, отступая на шаг. - Тебе я друг, - решительно отрезал дядя Митрофан. - Помогу в чем надо. Свою обязанность знаю. Мы союзников уважаем, хотя вы и не спешите со вторым фронтом... Пошли... - Хорошо, - сказал, подумав, незнакомец. - Но неужели у вас нельзя говорить на улице о том, какое сейчас время? - У нас, брат, такое время, что о нем лучше говорить, когда оно кончится. - Кажется, я сильно ошибся, - сказал незнакомец. - Это бывает, - охотно согласился дядя Митрофан. - Я сам вместо горилки раз уксуса хватил. Пошли... Пробираясь по темной аллее, он слышал за плечами настороженное дыхание незнакомца. Наконец скрипнула калитка виноградника. Дядя Митрофан облегченно вздохнул. - Однако добрались... Ощупью нашел под крыльцом ключ, открыл дверь, пропустил гостя вперед. В комнате занавесил окно старым одеялом и тогда уже зажег керосиновую лампу. С интересом оглядел гостя. Перед ним стоял юноша лет двадцати, среднего роста, с узким бледным лицом, темными бровями и светлыми пепельными волосами. Он был одет в серую клетчатую куртку с черными отворотами и узкие бархатные брюки. Под курткой виднелась белая рубашка с черной ленточкой вместо галстука. Тонкий резиновый плащ с капюшоном, который юноша снял, войдя в комнату, едва ли мог согреть хозяина в холодную мартовскую ночь. - Продрог, небось, - сказал дядя Митрофан, поеживаясь в своем ватнике. Вот беда. Водки нет и дров, брат, не заготовлено. Завтра жинка печку истопит. А сейчас я на керосинке чайку вскипячу. Погреемся. - Нет, мне не холодно, - своим звенящим, гортанным голосом сказал юноша. Но я вам очень признателен, что приютили меня. Я здесь совсем никого не знаю. Откровенно говоря, я даже не знаю, где я. "Вот, сбрасывают людей, а без толку, - мелькнуло в голове у дяди Митрофана. - Ни карт, ни одежонки приличной. Оденут, как клоуна, а он сразу и засыпется. Этого, наверно, в Румынию предназначали, а он вот куда угодил. Хорошо еще, не в море. И что бы делал, если бы меня не встретил". - Ну, давай знакомиться, - продолжал он, обращаясь к гостю, - меня Цыбулей звать, по имени Митрофан, по батюшке Кузьмич, а тебя как? - Мое имя Альбин, - сказал юноша. - Что же, имя неплохое, - одобрил дядя Митрофан. - А фамилия? - Зовите меня просто Альбин, - смущенно улыбнулся юноша. - Альбин так Альбин, - согласился дядя Митрофан. - Молод, а конспирацию знает. И между прочим, правильно. Мне твоя фамилия ни к чему. Завтра я тебе одежонку приличную достану; в твоей на улицу не выйдешь, сразу арестуют. Документы-то есть? Паспорт или еще что? - Не знаю, - нерешительно промолвил Альбин. - Но скажите, пожалуйста, куда я попал? Что это за место? - Алушта... - Алушта? - повторил юноша, слегка пожимая плечами. - Не помню такого... А какая... страна, или, как это называется... государство? - Да ты что, с луны упал? - удивился дядя Митрофан. - Крым это. Крым-то ты знаешь? Чему только вас учат там... А государство здесь было советское, пока фашисты не пришли. Вот вышвырнем их, и опять оно будет... А тебе-то куда надо было? - Не совсем сюда, - горестно вздохнул юноша. - Теперь уже все равно, но боюсь, это не единственная ошибка. Какой сегодня день? - Шестое марта. - Ну, а дальше? - Чего дальше? - Шестое марта какого года? Дядя Митрофан ошеломленно разинул рот. - Да ты что, шуткуешь надо мной, хлопче? - угрожающе протянул он и так треснул кулаком по столу, что со звоном подскочили стаканы. - Не сердитесь, Кузьмич, - тихо сказал Альбин. - Я правду говорю. Я не знаю, какой сейчас год. Так получилось. Я... долго болел... Все забыл... - А ты когда заболел друг, в каком году? - подозрительно осведомился дядя Митрофан, не сводя глаз со своего гостя. - Уж давно... Но я забыл... - Как же тебя больного на такое дело послали? - На какое дело? - Ну ладно, - махнул рукой дядя Митрофан, - меня это не касается. Только я тебе так скажу: врать надо с умом, а то сразу попадешься. Альбин потер тонкими пальцами бледный лоб. - Все-таки какой же сейчас год? - Тысяча девятьсот семидесятый, - насмешливо проворчал дядя Митрофан. Гость не обиделся. Он внимательно посмотрел на старика, соображая что-то, и уверенно сказал: - Нет, не может быть. - Верно, не дожили еще. А если я скажу так - тысяча восемьсот семидесятый? Альбин вздрогнул. В его больших черных глазах блеснули золотистые огоньки. Однако, чуть подумав, он тряхнул головой. - Думаю, что и это неправда. - То есть, как это "думаешь"? - рявкнул дядя Митрофан. - Да ты что? Ты подожди! Слушай, а может, у тебя тут того, - дядя Митрофан повертел большим пальцем возле виска. - Может, ты драпака дал из этого места, где вашего брата под замком держат? Ну, понимаешь? - Не понимаю, - сказал Альбин, - но, если вам неприятны мои вопросы и мое присутствие, я уйду... - Молчи, - оборвал дядя Митрофан. - Куда пойдешь, непутевая башка! Ложись спать, завтра подумаем, что делать... А год сейчас, по правде сказать, поганый; люди его крепко запомнят - военный тысяча девятьсот сорок третий год. - Тысяча девятьсот сорок третий, - повторил Альбин, прищурившись. Вероятно, вы снова шутите, Кузьмич. - Шучу? - опешил дядя Митрофан. - Тетка твоя-курица пускай этим шутит. "Да чего я с ним разговариваю? Ясно - сумасшедший". - Идем, продолжал он вслух. - Постель в соседней комнате. Гость не спеша поднялся, взял плащ, подошел к двери, но вместо того чтобы отворить ее, ударился о нее со всего размаха лбом. Испуганно отпрянув назад, он смущенно улыбнулся дяде Митрофану: - Забыл, что надо самому... Он потер лоб и, нащупав ручку, осторожно отворил дверь. "Сумасшедший, - окончательно решил старик. - Откуда только взялся на мою голову! Еще хату ночью спалит..."

* * *

Однако ночь прошла спокойно. На другое утро, заглянув в комнату Альбина, дядя Митрофан застал своего гостя уже на ногах. Вид у юноши был измученный и встревоженный. Он почти не коснулся скудного завтрака, отвечал односложно, думал о чем-то своем. На вопрос, чем он расстроен, коротко ответил: - Со мной случилась большая беда, я предполагал. Не спрашивайте; все равно вы не поймете, в чем дело... Дядя Митрофан обиделся, но промолчал. Прошло несколько дней. Альбин не покидал комнаты, почти ничего не ел. С утра до вечера он сидел на кровати, напряженно думал о чем-то. Время от времени, схватив листок бумаги, покрывал его строчками непонятных знаков, цифр и кривых линий, писал, зачеркивал, снова писал, потом рвал все на мелкие клочки и опять погружался в раздумье. Иногда он вскакивал и принимался бегать по маленькой, тесно заставленной комнате, бормоча непонятные слова. Потом успокаивался и часами сидел неподвижно, безучастный ко всему. Дядя Митрофан заходил, садился возле. Альбин молчал, устремив глаза в одну точку. Казалось он не замечал присутствия дяди Митрофана. - Куда он глядит? - недоумевал старик и старался найти на беленой стене то место, которое так привлекало внимание Альбина. - Верно далеко глядит. Ох, далеко... А что видит?.. Порой какая-то тень пробегала по бледному лицу Альбина. Тонкие черты искажались гримасой боли: юноша резко встряхивал головой, словно пытался прогнать тяжкие воспоминания. "Переживает, - думал дядя Митрофан. - Конечно, будешь переживать, если не туда попал, куда посылали... А может, ждет чего? Книжек ему, что ли каких достать? Почитает, глядишь, про беду свою и забудет на малый час". Дядя Митрофан слазил на чердак, разыскал среди старых ящиков и пустых бутылок стопку запыленных книг - библиотечку ушедшего на фронт внука, выбрал несколько штук, обтер тряпкой и принес Альбину. - Старинные, - задумчиво сказал юноша, осторожно листая страницы тонкими, длинными пальцами. - Какие там старинные! - махнул рукой дядя Митрофан. - Перед самой войной куплены. - О, конечно, - смутился Альбин, - я неточно выразился. Книги - такая вещь... Чем им больше лет, тем они ценнее... Я хотел сказать, что пройдут столетия, и некоторые из этих книг станут большой редкостью. За ними будут охотиться исторические библиотеки, музеи, любители старины. И даже не всегда за тем, чтобы их читать. Тогда это будет иначе... Книга скоро утратит свою роль сокровищницы человеческого опыта и знаний. Магнитные и электронные записи гораздо удобнее. Книги будут интересовать лишь лингвистов, историков, да коллекционеров. Вот эта, например, она станет настоящим сокровищем для собирателей редкостей. - Подорожает, что ли? - не понял дядя Митрофан. - Подорожает? - повторил Альбин. - Ах, то есть станет дороже. Нет, это не то слово. Оценивать ее никто не будет. Это ни к чему. Просто она станет уникальной, бесценной... Библиотеки, имеющие такую книгу, будут вправе гордится. Ее написал кровью сердца мудрый человек в годы Великой Перестройки. Ее будут хранить среди других редкостей во дворце из металла и стекла, куда не проникает жара и холод, влага и пыль... Дядя Митрофан покачал головой и осторожно смахнул паутину с корешка книги, которую Альбин держал в руках. Порывшись в кармане, достал старенькие очки в поржавевшей оправе, приладил их на нос, через плечо Альбина с любопытством и опаской глянул на заглавие. Удивленно заморгал маленькими глазками и еще раз перечитал заглавие, шевеля толстыми губами. Потом поглядел исподлобья на своего гостя. Лицо Альбина оставалось задумчивым и серьезным. - А ведь все-таки псих, - пробормотал дядя Митрофан и, насупившись вышел из комнаты. Книги не заинтересовали Альбина. Он перелистал их и больше к ним не прикасался. По-прежнему сидел, молчал, думал... Казалось, он не отдавал себе отчета в опасности своего положения. Дядя Митрофан со страхом размышлял, что будет, если немцы устроят очередную облаву или обыск. Наконец он не выдержал и решил поговорить с гостем начистоту. Свой рассказ о войне и оккупации он закончил словами: - Понимать надо, в какое время живем. Никто не знает, что через час будет... - Я понимаю, - тихо сказал Альбин, - и о многом я знал раньше. Но действительность оказалась в тысячи раз проще и... страшнее. До чего я был наивен Кузьмич! Чтобы понять по-настоящему, недостаточно знать, надо видеть, участвовать самому... А я связан; связан понятиями и законами иного мира. Я лишен прав вмешиваться. И это ужаснее всего... Если бы можно было начать сначала! Поверьте, Кузьмич, я не могу сейчас помочь вам. Я вынужден ждать... Может быть, силовое поле восстановится, и тогда... Как бы это объяснить? Я еще не понимаю, что произошло, почему прекратилась связь и исчезло поле, но... - Я ему про деда, а он про бузину, - раздраженно прервал дядя Митрофан. Меня твои тере-фере не интересуют. И помощи я от тебя никакой не жду. Ты лучше скажи, чего делать будем, если немцы нагрянут. - Я сделаю все, что вы посоветуете. - Первое разумное слово за неделю, - смягчился дядя Митрофан. - Тогда слушай. Документы у тебя какие есть? - Документы?.. Ах, да... Никаких нет. - Беда с тобой. В такое время разве можно без документов!.. - Я не знал, - Альбин смущенно пожал плечами. - Тогда вот что. Я тебя спрячу в сторожке в лесу. Туда немцы не заглядывают. Ну, а там - поглядим... Согласен?.. Гость молча кивнул головой.

* * *

Они вышли на рассвете следующего дня. Альбин не стал переодеваться. Он согласился лишь взять резиновые сапоги, а поверх своего черного плаща надел старый брезентовый дождевик дяди Митрофана. На прощанье он низко поклонился Евдокии Макаровне и поблагодарил за заботу. - Господа мы прогневили, - запричитала старуха, - живем, как звери; по своей земле крадучись ходим, всего опасаемся. Когда это кончится... - Еше не скоро, - серьезно сказал Альбин. - Ваши через год сюда вернутся, а война закончится в мае тысяча девятьсот сорок пятого. - Ишь, пророк нашелся, - проворчал дядя Митрофан. - Это ты как же узнал по картам или из Библии? - Просто мне так кажется, - смутился Альбин. - Если кажется, перекрестись, - сурово сказал дядя Митрофан. - Такими делами, брат, не шутят... - А ты на него не гавкай, - вмешалась Евдокия Марковна. - Может, он видит... Сынок, скажи, победом-то мы? Альбин мельком глянул на дядю Митрофана, повернулся к Евдокии Макаровне и, прочитав в ее глазах немую мольбу, твердо сказал: - Вы победите; ваш народ. - Спасибо, сынок. Спасибо... Только вот мы-то с ним, - она кивнула на дядю Митрофана, - доживем до победы? Альбин смущенно улыбнулся. - Этого я не знаю, но горячо желаю вам дожить! - Эток и я могу предсказывать, - заметил дядя Митрофан. - Пошли, пророк. Логами, заросшими густым кустарником, они добрались до леса и вышли на дорогу. Альбин молчал; дядя Митрофан бормотал что-то в усы, временами тихо поругивался. - Не понимаю, что ты за человек, - заметил он наконец. - Не то безумный, не то только прикидываешься. Вроде бы и не плохой ты парень, а нет в тебе чего-то. Решимости, что ли, в тебе нет? Откуда ты такой взялся? - Не сердитесь, Кузьмич, - мягко сказал Альбин, - придет время я все объясню. А сейчас не могу, и все равно вы мне не поверите и не поймете. - Загадки загадываешь! А сейчас, дорогой, война. И на фронте и в тылу люди гибнут. Ну я, к примеру, старик. За меня внуки воюют. А был бы помоложе... - дядя Митрофан махнул рукой. - Вы считаете, что я должен... - Ничего я не считаю. Я ведь не знаю, зачем тебя прислали. Может, так и надо... - Молчите, Кузьмич! - голос Альбина дрогнул. - Вы вот говорите о гибели людей. Но убивать - какой это ужас! В бесконечной Вселенной нет ничего, поймите, ничего прекраснее жизни... - Чудак! Кто этого не понимает. А для чего народ воюет? Для жизни. Чтобы жили наши дети и внуки и внуки внуков. Ты знаешь, как у нас до войны было?.. А разве можно жить, как сейчас! Ты мог бы так - всю жизнь? Гримаса мучительной боли скользнула по лицу Альбина. - Вот то-то! Поэтому народ и воюет. За эту самую жизнь, лучше которой, как ты сказал, нет ничего на свете. А как же, друг! Так оно и получается. Нет другого пути. - Все это так, Кузьмич! Но я... я... - Альбин остановился и закрыл лицо руками. - А ты что, из другого теста, не человек? - Что же, по-вашему, я должен делать? - Подумай, пораскинь мозгами. Может, и поймешь... Немцы выросли как из-под земли. Лязгнули затворы автоматов. Дядя Митрофан тоскливо оглянулся. Впереди два солдата в рогатых касках. Позади эсэсовский под-офицер с пистолетом в руках. - Партизаны? - Лесник здешний! Не знаете, что ль! - А он? - Знакомый из города. - Документы! Дядя Митрофан принялся неторопливо шарить по карманам, соображая, что предпринять. Альбин, закусив губы, стоял рядом. - А ну, побыстрей, свинья! Под носом дяди Митрофана мелькнул кулак в кожаной перчатке, и в этот момент случилось нечто непостижимое. Вспышка, более яркая, чем солнечный луч, заставила зажмуриться. Что-то зашипело, как рассерженная змея. Прозвучал краткий, прервавшийся стон, снова шипенье, тяжелые удары упавших тел, и... тишина. В воздухе сильно запахло озоном, как после близкого удара молнии. Дядя Митрофан открыл глаза. Немцы лежали на песчаной дороге. У солдат почернели лица под сожженными касками. Стволы автоматов свернулись спиралью. Тело подофицера было наполовину обуглено. Альбин неторопливо вкладывал что-то в карман своего плаща. Юноша был очень бледен, но удивительно спокоен. - Как же это ты их? - оторопело пробормотал дядя Митрофан, со страхом глядя то на убитых немцев, то на Альбина. - Новое оружие, - сказал Альбин и тяжело вздохнул. - Партизанам бы такое, - заметил дядя Митрофан. - Надо будет тебя с ними свести... У меня, брат, кое с кем из них связь есть. Да... Вот почему-то только никто от них давненько не объявлялся... А вы, между прочим, дряни, - добавил он, подумав. - С таким оружием второго фронта не открываете. - Второй фронт? - повторил Альбин. - Ах, да... Но это оружие было изобретено, когда... - он запнулся. - Одним словом, оно не создано для убийства. Это страшное недоразумение, Кузьмич. У нас с вами не было другого выхода. Эти дурные люди - первые живые существа, павшие жертвой такого оружия. Если бы они были и последними... - Ну уж дудки, - возразил дядя Митрофан. - Не мы к ним, они к нам непрошеными гостями пришли... Крови еще прольется немало. - А что теперь с ними делать? - спросил Альбин. Дядя Митрофан почесал голову. - Можно было бы их в лесу спрятать, да все равно найдут - и тогда беда. Невинных людей в Алуште постреляют. А вот мыслишка у меня одна имеется. Сходство есть, будто их молния спалила. Разыщем дерево, обугленное молнией, занесем туда и оставим. - Хорошо, - сказал Альбин, - но искать такое дерево не надо. Он отошел на несколько шагов, огляделся, вынул из кармана маленький блестящий пистолет и навел его на высокую мохнатую сосну, стоящую возле самой дороги. Ослепительный луч скользнул вдоль сосны; факелом вспыхнула темная крона, с треском раскололся коричневый ствол, и обугленное дерево рухнуло на дорогу, прикрыв искалеченными черными ветвями тела фашистов. Дядя Митрофан восхищенно выругался и, махнув Альбину, чтобы следовал за ним, углубился в густую чащу леса.

* * *

Однако добраться до сторожки им не удалось. По лесу шарили немецкие патрули. Очевидно, готовилась очередная операция против партизан. От скал Ай-Йори они увидели внизу клубы дыма и пламя. - Сторожку жгут, - пробормотал дядя Митрофан и сплюнул. - Никакого жилья в лесу не хотят оставить. Если бы могли, все леса бы выжгли. До того партизан боятся... - Что за время, - шепнул Альбин и, помолчав, тихо добавил: - Сколько надо было силы и великого мужества, чтобы выдержать и пройти весь путь. Я склоняюсь перед вами, люди, о которых прежде не знал ничего... Как ничтожна тоска и боль одного человека перед страданиями и борьбой народа! О безумец, глупец... - Ты это про что? - удивился дядя Митрофан. Альбин не ответил. Казалось, он не слышал вопроса. Широко раскрытые глаза юноши снова были устремлены куда-то в безграничные дали, туда, где дядя Митрофан, сколько ни старался, не мог разглядеть ровно ничего. Вечером они возвратились в Алушту. Несколько недель Альбин провел в доме дяди Митрофана. Юноша жил теперь в погребе и лишь по ночам выходил на виноградник, подышать свежим воздухом. Как только темнело, дядя Митрофан занавешивал окна, зажигал старенькую керосиновую лампу и выпускал Альбина из его убежища. По крутой скрипучей лестнице юноша поднимался в горницу, садился к столу, ужинал вместе с хозяевами. Старый лесник ухитрился припрятать кое-что из запасов своего разграбленного фашистами хозяйства. Поэтому они с Евдокией Макаровной не так голодали, как остальные жители оккупированной Алушты. В борще, который подавался на стол, нет-нет да и появлялась солонинка, в каше поблескивало масло, иногда неизвестно откуда выплывал горшочек топленого молока, вареное яйцо, чашка сметаны. Всем, что у них было, старики делились с Альбином. Дядя Митрофан, как бы он ни бывал голоден, не прикасался к еде, пока Альбин не сядет за стол. Ужинали молча. Альбин с трудом орудовал большой деревянной ложкой. Ел он очень мало. Несколько глотков супа, щепотка каши - и он уже благодарил хозяйку. - Да поешь ты еще, - уговаривала Евдокия Макаровна. - Посмотри на себя: в чем душа-то держится? - Нет, нет, благодарю! - говорил Альбин. - Я всегда так... Больше мне ничего не надо. Как-то во время ужина оборвалось тиканье ходиков. В комнате стало совсем тихо. Дядя Митрофан постучал согнутым пальцем по циферблату, подергал гири, качнул маятник. Часы не шли. - Господи, и время-то теперь знать не будешь, - сокрушенно пробормотала Евдокия Макаровна. - Все в прах рассыпается. - Их надо было еще до войны выкинуть, - мрачно заметил дядя Митрофан и отвернулся. Альбин подошел к замолкнувшим часам, снял со стены, внимательно оглядел механизм. - Понимаешь чего в них? - поинтересовался дядя Митрофан. - Таких я не видел, - сказал Альбин, - но здесь все очень просто. Как в детской игрушке. Не успел дядя Митрофан раскрыть рта, как Альбин быстрыми точными движениями разобрал часы на составные части. - Ну, а теперь чего будешь делать? - насмешливо спросил старик, указывая на лежащие на столе проволочки, пружины и крючки. - Снова сложу, - ответил Альбин, - только здесь надо поправить. Он ловко вырезал ножницами жестяную пластинку из пустой консервной банки, согнул, вставил на место сломавшейся детали; собрал часы, повесил их на стену, качнул маятник. Часы затикали. - Да ты, брат, не только стрелять умеешь, - покачал головой дядя Митрофан. - Руки у тебя, видать, правильные; до войны сказали бы - золотые руки. Молодчина... - Это же просто, - заметил Альбин, словно оправдываясь. - Совсем просто... А вот свой аппарат не могу поправить. Не понимаю, что с ним случилось, добавил он и тяжело вздохнул. - Ты у себя-то там кем был? - поинтересовался дядя Митрофан - Механиком, что ль? - Механиком? - повторил Альбин и задумался. - Нет, не механиком, - сказал он наконец. - Не знаю, как вам объяснить, Кузьмич. То, что я делал, сейчас никому не нужно. - А делал-то ты что? Где работал? - О, работал я повсюду, - оживился Альбин. - Здесь, на Земле, и там... он указал пальцем вверх. - Господи, помилуй нас грешных, - перекрестилась Евдокия Макаровна. - По воздуху, что ли, летал? - нахмурился дядя Митрофан. - Летал... - сказал Альбин и умолк. - Что из тебя слова не вытянешь? - рассердился дядя Митрофан. - Подумаешь, - секретные дела какие. Работал... Летал... Тьфу! - Не надо сердиться, Кузьмич, - попросил Альбин. - Я обещал вам все рассказать, и я обязательно сделаю это. Но немного позже. Сейчас незачем, да и не сумею. Слов у меня не хватит. И вы снова подумаете, что я болен, что у меня тут, - Альбин указал пальцем на свой бледный лоб, - не все, как надо. Вы уже думали так, и не один раз. Не правда ли? - Чудной ты какой-то, - смутился дядя Митрофан. - Сидишь, вроде никого не замечаешь, а сам вон мысли мои читал. - Нет, мысли я читать не умею, - сказал Альбин, - но, кажется, я понимаю вас лучше, чем вы меня. Дядя Митрофан засопел, но ничего не ответил. Шли дни... Альбин изменился. Скованность и отрешенность постепенно покидали его. В нем все живее пробуждался интерес к окружающему, к людям, их борьбе, радостям и горю. В темные ненастные вечера, когда за окном капли дождя барабанили по виноградным листьям, он теперь подробно выспрашивал стариков о том, как жилось до войны, о годах революции, о приходе фашистов, о партизанах. Раз услыхав какое-нибудь имя, название или дату, он запоминал твердо и точно, словно гравировал их в своей памяти. - Я должен пробраться к партизанам, Кузьмич, - сказал он однажды дяде Митрофану. - От них, может, удалось бы передать по радио в Москву... Москва,- с нежностью и печалью повторил он, вслушиваясь в звучание этого слова. - О, как все это далеко, бесконечно и безнадежно далеко!.. Он сжал тонкими пальцами лоб и закрыл глаза. - Знаешь, Кузьмич, - продолжал он после долгого молчания, - я не могу ждать целый год. Я не хочу стоять в стороне... И я не выдержу. Чувствую, что слабею. Проводите меня к партизанам. Это очень важно для всей страны, для людей. Правда, истории это не изменит. Но я знаю так много. Я хочу принести хоть какую-нибудь пользу, перед тем как погибну окончательно. Дядя Митрофан безнадежно развел руками. - Ты же видел, Альбин. Сейчас это невозможно. Мышь не проскочит. И от них никого нет. Может, летом... Наступила весна. Зацвели черешни. Теплым ветром дышало море. Стоя в темном винограднике, Альбин подолгу слушал гул прибоя и иногда чему-то улыбался. - Ну, как со связью, не налаживается? - спросил однажды дядя Митрофан. Юноша грустно покачал головой. - Может, тебе какой инструмент нужен? - Нет. В другой раз, спустившись в погреб к Альбину, дядя Митрофан поинтересовался: - А где ты свой передатчик держишь? В случае обыска, если бежать придется, не найдут его? - Какой передатчик? - Ну этот, как его, - радио или что... - Ах, это! Не беспокойтесь, Кузьмич. Он всегда со мной. Если бежать, то только с ним. Юноша распахнул пиджак и показал пояс с двойной портупеей, плотно охватывающей грудь. - Вот здесь, но не действует... Альбин покрутил блестящие диски на портупее и безнадежно махнул рукой. - Хитро придумано, - заметил дядя Митрофан, - однако неувязка получилась. Видно, новый образец, военного времени. - Новый. - Вот то-то и оно. Лучше было старый взять. - Старого нет. Это первый... - начал Альбин и умолк.

* * *

Однажды вечером Альбин сидел на веранде. Солнце зашло, и сумрак постепенно окутывал притихший город. Над горами сгущались тучи. Все чаще полыхали яркие зарницы. Евдокия Макаровна принесла самовар, принялась разливать жиденький желтоватый чай, заваренный из розовых лепестков. Вдали громыхнуло. - Первая гроза, - промолвила старуха и потерла уголком платка сухие глаза. Маленькая взъерошенная птичка с писком влетела на веранду и закружилась под потолком, задевая за стены и ударяя в стекло серенькими крыльями и тонким клювом. - А чтоб тебя! - недовольно крикнула Евдокия Макаровна, замахиваясь тряпкой. - Сейчас стекла побьет. Киш! Птичка заметалась еще стремительнее, ища выхода. - Не нужно, - быстро сказал Альбин, вставая. - Ее кто-то испугал. Надо успокоить... Он засвистел сквозь зубы тихо и мелодично, потом протянул ладонь. Маленький ночной гость, сделав последний круг под потолком веранды, опустился прямо в руки Альбина. Евдокия Макаровна перекрестилась. - Чудо, истинное чудо!.. - Просто она узнала друга, - улыбнулся Альбин. Он еще раз тихо свистнул, глядя на птичку; и она, словно отвечая, встрепенулась и чирикнула. Альбин кивнул головой и, держа птичку на раскрытой ладони, вышел в сад. Здесь он свистнул снова, но уже иначе - коротко и угрожающе. Темная тень ночного хищника стремительно метнулась среди ветвей и бесшумно исчезла во мраке. - Путь свободен, - сказал Альбин и легонько шевельнул ладонью. Птичка взвилась в воздух, чирикнула и улетела. - Людям помочь труднее, - сказал Альбин и вздохнул. Евдокия Макаровна испуганно оглядывалась по сторонам. Расспрашивать Альбина она не рискнула. Заскрипела калитка. Вернулся дядя Митрофан. Он был мрачен. - Партизан поймали, - покашляв, кратко объявил он, - Один - лесник из заповедника. С ним девушка. Завтра порешат гады. - Как порешат? - не понял Альбин. - Повесят на площади. Народ сгонят для острастки и повесят. Уж и виселицы ставят... - Что делается, господи! - прошептала Евдокия Макаровна. Альбин встал, закусил губы, прошелся по веранде. - Где они? - Партизаны-то? - прищурился дядя Митрофан. - Да. - Известно где. В полицейский участок привезли. Во дворе в сарае заперли. - Охраны много? - Какая ночью охрана. Два - три полицая. Остальные по домам уходят. Там, брат, другое. Они на ночь сторожевых собак спускают. Близко не подойдешь разорвут. Если и не до смерти загрызут, все равно тревогу поднимут. А казармы - рукой подать... Дом на отшибе стоит, да туда и днем никто близко не подойдет. Партизаны уже не раз пробовали его спалить. Сколько своих людей положили! Не вышло... Дела там в канцелярии на всех подозрительных хранятся, доносы разные, списки - кого в Германию отправлять. Проклятый дом... Много еще слез и крови из-за него прольется. - Вы можете издали показать этот дом, Кузьмич? - подумав, спросил Альбин. - Не дело затеваешь, милый, - вмешалась Евдокия Макаровна. - И сам пропадешь и его погубишь. - Тихо, - угрожающе протянул дядя Митрофан. - Не твоего бабьего соображения маневр. Иди спать... Громыхнуло совсем близко. Яркий зигзаг молнии расколол темное небо. В окна забарабанили первые крупные капли дождя. - Погодка в самый раз, - заметил дядя Митрофан. - А домишко этот показать можно. Ходу полчаса. Патрули теперь попрятались. Только что сделаешь? - Там увидим, - сказал Альбин. Когда они собрались выходить, дождь превратился в ливень. - Старый, - прошептала Евдокия Макаровна, закрывая глаза концом головного платка, - ты смотри... старый... Она коснулась дрожащей морщинистой рукой небритых щек дяди Митрофана. - Знаю, - сурово отрезал тот и добавил мягче: - Ты ложись, не жди. Может... в лесу переночуем. Они осторожно пробирались по пустым переулкам под потоками проливного дождя. Ноги скользили по размокшей глине. Гром гремел не переставая. Яркие молнии беспрерывно освещали мутную завесу водяных струй, мокрые заборы, темные дома, крутой спуск к реке. - Тут сейчас сбоку кладбище, - шепнул дядя Митрофан, - за ним поле. Полицейский участок на краю поля у реки. До войны там контора лесничества помещалась. Ощупью, натыкаясь на кресты и ограды, они пересекли кладбище. Яркая молния зеленой змеей скользнула над головами. Стало светло, как днем. Альбин увидел внизу у реки белое здание за каменной оградой, черные свечи кипарисов вокруг и низкое строение с плоской крышей в глубине двора. - Лесник с девушкой там, - сказал дядя Митрофан. - Окон нет. Дверь слева. На ней железный засов с замком. - Ждите меня здесь, Кузьмич, - прошептал Альбин. - Если через час не приду, возвращайтесь домой и никому не рассказывайте обо мне. Прежде чем дядя Митрофан успел раскрыть рот, юноша уже исчез в темноте. Дядя Митрофан присел на мокрую могильную плиту. Дождь не утихал. Струи холодной воды стекали за воротник, бежали по спине. Старенькая суконная фуражка промокла насквозь. Дядя Митрофан ничего не замечал. Молнии одна за другой освещали пустое поле. Альбина нигде не было видно. "Надо было с ним идти, - думал старик. - Пропадет один..." Снова полыхнула молния. Дядя Митрофан ахнул. Недалеко от дома он увидел маленькую фигурку в темном плаще и возле нее несколько больших немецких овчарок. Гром не утихал целую вечность. Наконец стало тихо. Дядя Митрофан напряженно прислушивался. Ни тревоги, ни лая не слышно. Еще раз молния осветила окрестности, и дядя Митрофан ясно увидел, что Альбин уже подходит к ограде, а собаки бегут вокруг него, дружелюбно помахивая хвостами. Дождь как будто стал утихать. Гроза уходила на запад, за лесистые вершины Бабугана Молнии сверкали теперь за облаками и не позволяли рассмотреть, что делается внизу. "Упустили время-то, - думал дядя Митрофан, напрасно стараясь разглядеть что-нибудь в густой черноте ночи. - Пускай бы еще погромыхало малость. Собаки, видать, не тронули его. Может, и удастся". Снова загрохотал гром тяжело и раскатисто, будя многоголосое эхо в ущельях за рекой, и тогда началось... Еще не затихли последние раскаты грома, как яркий фиолетово-зеленый свет озарил окрестности. Четкими силуэтами выступили из тьмы дом с каменной оградой и окружающие его кипарисы. Это продолжалось лишь мгновение, а затем дом запылал сразу от фундамента до крыши. Несмотря на дождь, пламя перебросилось на кипарисы, и спустя несколько секунд на месте полицейского управления пылал огромный костер. Налетел новый грозовой шквал. Но даже дождь, опять превратившийся в ливень, не в состоянии был погасить пламя. Над пожаром поднялись облака пара, сквозь которые продолжали рваться к черному небу языки огня. Несколько темных фигур метались на фоне горящего здания. В промежутки между раскатами грома доносились крики, лай собак, сухо протрещала автоматная очередь. В порту тревожно завыли сирены. "Молнию, что ли, он притянул, - думал дядя Митрофан. - Да, видно, не рассчитал; верно, и сам погиб. Ну и пожар! В жизни такого не видел... Эх, Альбин, Альбин, непонятный ты человек! Пришел неведомо откуда, а ушел вот так..." - Широкие плечи дяди Митрофана задрожали. Где-то совсем близко треснула ветка и шевельнулись кусты. Дядя Митрофан поднял голову. Рядом стоял Альбин. - Пойдемте, Кузьмич, - устало проговорил он. - Девушка и лесник свободны. Они в лесу за рекой и пламя освещает им путь. А списков уже нет. Слез и крови будет немножко меньше... - Жив, - прошептал дядя Митрофан, хватая юношу за руку. - Не ранили? - Меня никто не видел Они думают, - молния. Пойдемте, иначе будет поздно. Я теперь безоружен и совсем обессилел. Похоже, что заболел. .. Идем... К горящему дому уже мчались машины, ярко светя фарами.

* * *

В Алуште начались обыски. Поговаривали, что ищут каких-то парашютистов, не то советских, не то американских. Дядя Митрофан рассказал об этом Альбину, но юноша остался совершенно равнодушен. Он едва держался на ногах, к еде не притронулся. - Найдут его в погребе, крышка нам всем, старый, - твердила Евдокия Макаровна. - Не найдут, - не очень уверенно возражал дядя Митрофан. - А если найдут? - Ну найдут, так мы с тобой свое пожили... - Мы-то пожили, - а он? Да и нам обидно до победы не дожить. Может, с отцом Серафимом посоветоваться? - Дура! Только пикни, я тебе ума добавлю! - Очумел на старости лет. Отец Серафим, говорят, тоже партизанам помогает. - Я там не знаю, кому он помогает. Только я попам ни на грош не верю. И точка... Евдокия Макаровна обидчиво поджала губы и умолкла. Весь вечер дядя Митрофан был мрачен. На другой день он раздобыл где-то дрянного шнапса?, который немцы делали из древесных опилок, и запил. Евдокия Макаровна спряталась у соседей; она хорошо знала, чем кончаются такие часы запоя. В горнице царил беспорядок; комья засохшей грязи покрывали пол. В открытую настежь дверь задувал холодный ветер. Время от времени старик начинал бормотать что-то, угрожающе постукивая кулаком по столу. Подпрыгивала зеленая бутылка, звенел стакан. Потом голова старика опустилась на грудь, он задремал. Разбуженный каким-то движением, потянулся к бутылке и увидел Альбина. Юноша стоял у стола и смотрел на старика с недоумением и болью. Их взгляды встретились. - А ты не гляди на меня, - заплетающимся языком пробормотал дядя Митрофан. - Кто ты такой, чтобы глядеть на меня так? Это я с горя... Ты можешь понять мое горе?.. Мое бессилие?.. Э-э, не можешь ты... потому как ты неизвестно что. Ну что ты такое, объясни. А может, я тебя выдумал?.. - Зачем вы так, Кузьмич? - тихо спросил Альбин. - А кто, с тобой не посоветовался? - гаркнул дядя Митрофан; он поднял было кулак, но под взглядом Альбина тихо опустил руку на стол и потянулся к бутылке. - Нет, - твердо сказал Альбин и отодвинул бутылку. - Ты у меня смотри! - угрожающе протянул дядя Митрофан и, пошатываясь, поднялся из-за стола. - Нет, - повторил Альбин и, взяв бутылку, швырнул ее в открытую настежь дверь. Маленькие глазки дяди Митрофана широко раскрылись. Казалось, он пытался сообразить, что произошло. А когда сообразил, сжал кулаки и шагнул к Альбину. Юноша не дрогнул. Не отрывая взгляда от глаз дяди Митрофана, тихо сказал: - Успокойтесь, Кузьмич, успокойтесь. Пойдемте со мной... - Взяв под руку притихшего старика, вывел его в темный сад, подвел к бочке с дождевой водой, зачерпнул несколько ковшей холодной воды и вылил ему на голову. Дядя Митрофан не сопротивлялся, только мотал головой и отфыркивался. - А теперь спать. Кузьмич, - сказал Альбин, отводя старика в комнату. Спать. Дядя Митрофан тяжело опустился на свою койку, поднял глаза на Альбина. - Я тебе... ничего не сделал? - Нет. - Ну, спасибо... Спасибо, сынок... Старик откинулся на подушку и вскоре захрапел. Альбин прикрыл дверь, спустился в подвал, сел на кровать и закрыл лицо руками. Так просидел он всю ночь. ________________________ ?Шнапс-водка (нем.), Евдокия Макаровна вернулась на рассвете. Обнаружив, что старик спит, она заглянула к Альбину. - Как мой-то, сильно шумел? - спросила она, увидав, что Альбин не ложился. - Нет, - ответил юноша, не отнимая рук от лица. - А ты что так сидишь? - забеспокоилась старуха. - Аль болит что? - Да, - тихо сказал Альбин, - я заболел... К вечеру ему стало совсем плохо. Он уже не мог подняться. Поход под проливным дождем и столкновение с дядей Митрофаном лишили его последних сил. Прошло несколько дней. Альбину становилось все хуже. Бледный и исхудавший, он неподвижно лежал на узкой койке в дальнем углу погреба. Вначале дядя Митрофан выносил его по ночам на виноградник, но однажды вечером, спустившись в погреб, обнаружил, что юноша лежит без памяти. "Неужели помрет, - думал старик, присаживаясь на край кровати. - Докторов знакомых нет, фашисты всех по арестовали. Что делать?" Альбин тяжело дышал, что-то шептал в забытьи. - Давит его этот пояс, - решил дядя Митрофан. - Сниму-ка я его да спрячу. И улик меньше, если эсэсовцы нагрянут. Разыскав пряжки, дядя Митрофан осторожно расстегнул пояс и ремни портупеи, незаметно вытащил их из-под больного. Альбин пошевелился, открыл глаза. Дядя Митрофан сунул портупею под кучу тряпья, лежащего на полу, и нагнулся к юноше. - Лоа, прости меня, - тихо шептал Альбин, глядя широко открытыми глазами в темноту, - нас разделяет вечность. Ты родишься через сотни лет, а я умираю в прошлом. Ничто так не разделяет людей, как время. Если бы ты находилась на другом конце Вселенной, ты была бы ближе ко мне, чем теперь... Ты не любила меня. Я понял это в тот страшный день... в старой Москве, когда ты сказала об отъезде. Твоя поездка в далекие миры Космоса означала разлуку на многие годы. Я не мог выдержать, стал преступником. Клянусь, я не хотел твоей гибели. Нет-нет... Хотел лишь задержать отлет: на месяц, на неделю, на день... А ты погибла из-за меня... Мне больше нечего было делать в будущем. Оставалось лишь бегство в прошлое. Теперь моя очередь. Умираю, но все мысли несутся к тебе, сквозь непреодолимое время. Лоа... Ах, это Кузьмич... Вас я также обманул. Я не достоин вашей доброты... Я не тот, за кого вы меня принимали... Не борец за будущее. Я - беглец в прошлое... Мир будущего... как он прекрасен, Кузьмич!.. Если бы вернуться на миг... к работе... друзьям... Лоа, Лоа... Наверху послышался стук. Дядя Митрофан, кряхтя, поднялся по лестнице к крышке погреба. - Чего надо? - Беда, старый. На соседней даче обыск. - Ладно. Задвинь дверь комодом. Я останусь здесь. Он бредит. Кажись, помирает... Заскрипели половицы, по которым поволокли что-то тяжелое. Потом стало тихо. Дядя Митрофан спустился к кровати больного. Альбин лежал без движения, глаза его были закрыты, дыхание чуть слышно. Потрескивая, горела свеча. Уродливые тени колебались на стенах. Дядя Митрофан чутко прислушивался. Повсюду царила тишина. Старик начал клевать носом и вскоре задремал. Разбудило его резкое движение где-то совсем близко. Послышалось шипение. Остро запахло озоном. Пламя свечи метнулось и погасло. Надвинулась густая тьма. Альбин шевельнулся и застонал. Дядя Митрофан вскочил, начал шарить спички. Он уже нащупал коробок, как вдруг рядом послышалось приглушенное дыхание. - Где мы? - спросил резкий гортанный голос. - На месте, - прозвучало в ответ. - Два часа ночи двадцать восьмое мая тысяча девятьсот сорок третьего года. - Мы добрались быстрее, чем я думал, - продолжал первый голос. - Но где он? - Должен быть близко. Индикатор указывает два метра. - Дайте свет! Вспыхнул яркий конус света, затем второй. Онемевший от страха дядя Митрофан разглядел две высокие фигуры, неизвестно откуда появившиеся в наглухо закрытом погребе. Оба незнакомца были в блестящих чешуйчатых комбинезонах с капюшонами. Комбинезоны были перетянуты широкими поясами с такими же портупеями, как у Альбина. На капюшонах, над большими очками, прикрывавшими глаза, были укреплены рефлекторы, излучающие яркий свет. - Кажется, это он, - сказал один из незнакомцев, осветив лежащего Альбина своим прожектором. - Однако что здесь такое?.. Эпоха, в которую мы перенеслись, была эпохой войны против наших предков, закладывавших основы коммунизма. Может быть, Альбин находится в руках их врагов, известных под названием фашистов. Может быть, это тюрьма? Вот тут в углу копошится еще один заключенный. Дядя Митрофан хотел отозваться, объяснить, что он не заключенный, а подвал - не тюрьма, но язык отказался ему повиноваться и из горла вырвалось лишь сдавленное бульканье. - Заодно освободим и этого, - предложил второй незнакомец. - Вы забыли строжайший приказ - ни во что не вмешиваться, - возразил первый. - Наше вмешательство может привести к непоправимым бедам. Вы узнаете нас, Альбин? - продолжал незнакомец, наклоняясь к юноше. - Как видите, вам не удалось исчезнуть. Человечество нашей эпохи призывает вас к ответу. - Я готов, - прошептал Альбин, - но я сильно болен. Кажется, мне недолго осталось жить... - Придется потерпеть еще несколько абсолютных единиц времени. Затем вам окажут помощь. Можно удивляться, что вы продержались так долго. Вы родились в эпоху, когда люди покончили с болезнями, а бежали на сотни лет назад, к годам эпидемий и войн. - После того, что я сделал, - тихо сказал Альбин, - после гибели Лоа, у меня оставалось два пути - смерть или бегство в прошлое Я выбрал второе. А когда опомнился, было поздно. Мой аппарат перестал действовать. - Направленное поле управления временем было выключено сразу, как обнаружили ваше исчезновение. Поэтому вы и не успели добраться до избранной вами эпохи. Вас заставили совершить "вынужденную посадку"... - Я предполагал это, - Альбин с трудом облизнул пересохшие губы, - но надеялся, что поле снова будет включено. - Напрасно надеялись. Высший Совет хотел предоставить вас вашей участи. Человечество не знало преступлений более ста лет. А вы пытались совершить преступление - задержать отлет важной экспедиции. Вы не подумали, что это может привести к катастрофе. А когда произошел взрыв, вы трусливо бежали, воспользовавшись доверенной вам аппаратурой. Если бы не просьбы Лоа... - Лоа? - вскричал Альбин, вскакивая. - Лоа... Она жива? Катастрофы не произошло? - И он зарыдал. Незнакомцы переглянулись - Вот видите, - сказал второй, который до этого молча слушал разговор, правы были те из нас, кто считал причиной его безумных поступков любовь и ревность. Он слишком сильно любил, а она хотела лететь... - Это не снимает с него ответственности, - возразил первый. - Из-за своего эгоизма он чуть не погубил столько людей. Счастье еще, что взрыв произошел за несколько минут до посадки астронавтов. Главный руководитель космопорта оказался прав: он сразу подумал об Альбине, когда узнал, что настройка приборов управления корабля разрегулирована. На расстоянии это могли сделать только из Академии управления временем. А там дежурил Альбин. Думали, что, услышав о взрыве, виновник немедленно бросится в космопорт. А виновник очертя голову бежал в прошлое... Я буду голосовать за долголетнее изгнание на одной из отдаленных планет. - Боюсь, что на изгнание придется осудить двоих, - перебил второй незнакомец. - Никто не запретит Лоа сопровождать его. Вы ведь не знаете, Альбин... Лоа в последний момент отказалась от участия в экспедиции. Она хотела остаться с вами. А вы... Что же касается преступления. ...Еще сотни лет назад мудрецы говорили, что труднее всего перевоспитать людей. Мы давно построили коммунизм, овладели пространством и временем, но мы еще не гарантированы от рецидивов минувшего в человеческом сознании. Вот такой рецидив. Он порожден прошлым человека, и он неминуемо увлекает человека в прошлое... Топот и громкие голоса наверху заставили незнакомца умолкнуть. - Что там происходит? - заметил он, прислушиваясь. Дядя Митрофан, еще не совсем соображая, откуда взялись его гости, все же счел необходимым вмешаться. - А вы... товарищ, не беспокойтесь. Все в полном порядочке. Эти, с позволения сказать, гады, горницу переворачивают вверх дном. Вчерашний день ищут... Только не найдут ничего. Вы, пожалуйста, свое дело делайте. - Кто этот человек, Альбин? - вместо ответа спросил незнакомец. - Это Кузьмич. Он приютил меня и учил мудрости. Он не самый лучший человек своей эпохи, но у него золотое сердце, и он всегда стоит за справедливость. - Значит, мы должны помочь ему, - быстро сказал незнакомец. - Откройте двери, отец, и мы прогоним людей, которые осмелились ворваться в ваш дом. - Знаешь, лучше не надо, - попросил дядя Митрофан. - Этих выгонишь, другие придут. Тогда мне со старухой несдобровать. И соседей спалят. Вы, видать, ребята неплохие. Вы к нам приезжайте, когда этих дряней выгоним. - Он прав, - сказал первый незнакомец. - Нам не напрасно даны строгие инструкции. Наше вмешательство может наделать бед. Люди двадцатого века без нашей помощи великолепно сделают свою историю. Все основы могущества и благополучия, которыми владеет человечество нашей эпохи, заложены ими... А нам необходимо торопиться. Канал направленного излучения поглощает сейчас всю энергию силовых установок Земли. Готовьтесь, Альбин: предстоит путь через века. Каково бы ни было окончательное решение Высшего Совета, - это ваше последнее путешествие сквозь время. В Академию управления временем вы больше не вернетесь. Путь туда вам закрыт навсегда. Незнакомцы подняли юношу с постели. Один из них окутал его широким блестящим плащом. - Прощай, Кузьмич, - шепнул Альбин, протягивая руку в сторону дяди Митрофана. - Спасибо тебе за все. А может, поедешь с нами? Дядя Митрофан ошалело завертел головой. Он слышал топот тяжелых сапог наверху. Каждую минуту может подняться крышка погреба и сюда ввалятся эсэсовцы с автоматами. Как выберутся из погреба Альбин и его спутники? Сквозь землю? И куда они его приглашают? - Так едем, Кузьмич? Это слова Альбина. Но один из незнакомцев отрицательно трясет головой. Он что-то говорит о малой мощности обратной гравитации. Энергетический эквивалент их суммарной массы превышает допустимый исходный импульс направленного поля. - Наши аппараты совершеннее того, с помощью которого путешествовал Альбин, - принялся быстро объяснять дяде Митрофану второй незнакомец. - И мы долетели быстрее, чем он. Альбин мог переступить порог времени только в одиночестве, а мы объединенной энергией двух наших аппаратов увлечем с собой и его. Однако ученые нашей эпохи еще не умеют строить подобные аппараты любой мощности. Это дело будущего... Суть в том, что создается энергетический канал особого, направленного поля, достаточно мощного, чтобы обеспечить путь сквозь время. Боюсь, что вы не до конца уловите смысл физико-математического обоснования процесса, если попытаться привести его. Решение этой задачи потребовало сотен лет объединенных усилий математиков, физиков, кибернетиков и хронологов. Понимаете, отец, сама "машина" там, - он сделал неопределенный жест рукой, затянутой в блестящую чешуйчатую ткань. Там, в шестиста сорока годах от вашей сегодняшней ночи, в далекой от вас эпохе находится мощнейший генератор излучения. Он-то и создает канал направленного поля - своего рода лазейку в бесконечном и, казалось бы, необратимом времени. Однако пока эта лазейка очень узка. Мы не проникнем сквозь нее вчетвером. С нами, - он коснулся своей груди, - лишь небольшой источник энергии взаимодействующего поля та "нить", которая увлечет нас по каналу времени. Эта нить тонка. Она может оборваться, если повиснем на ней все вчетвером. Тогда произойдет катастрофа, которая может повести за собой жертвы даже на энергетических станциях нашей эпохи. Со временем шутить нельзя. Вы понимаете меня?.. Дядя Митрофан, растерянно озираясь, скреб лысину. - Дело в том, - вмешался первый незнакомец, - что затраты энергии на такие путешествия слишком велики, даже для энергетических агрегатов нашей эпохи. Чтобы послать нас двоих на поиски Альбина, пришлось на несколько часов прекратить подачу энергии во все крупнейшие производящие центры планеты, выключить искусственные солнца полярных областей и задержать отправление космических кораблей дальнего следования. Это цена твоего спасения, Альбин. - Никакая затрата энергии не может быть эквивалентна цене человеческой жизни, - пылко возразил второй незнакомец. - Конечно, и потому скорее в путь. - Не горюйте, отец, что не можете сопровождать нас, - тихо сказал второй незнакомец, пожимая руку дяди Митрофана. - В вашем почтенном возрасте и при вашей комплекции путешествие было бы нелегким. Нам пришлось специально тренироваться. А отсутствие у вас индикатора направленного поля - такого какие надеты на нас, - незнакомец коснулся своей груди, - может вызвать смещение массы вашего тела в краевую зону канала излучения. В этом случае мы могли бы на пути, образно говоря, растерять вас по частям. Примите же мое сердечное уважение. Мне было очень приятно познакомиться с одним из достойных далеких предков... Прощайте. Он отступил и стал рядом с Альбином. Альбин что-то шепнул ему на ухо. Незнакомец окинул дядю Митрофана внимательным взглядом и кивнул головой, потом быстро вынул из кармана своего чешуйчатого комбинезона плоскую блестящую коробку и открыл ее. - К сожалению, только одна, - сказал он. - Правда, это не совсем то, что нужно. Мы ее захватили для вас, Альбин, на случай, если бы понадобилось нейтрализовать действие каких-либо наркотиков. Она не даст полного исцеления, но ее хватит на несколько лет. Впрочем, за это время Кузьмич может отвыкнуть от своего порока. Проглотите это, - обратился он к дяде Митрофану, протягивая ему маленький зеленоватый шарик. Дядя.Митрофан испуганно попятился. - Проглотите, так надо, - не допускающим возражений тоном говорит первый незнакомец. - Вас просит Альбин, а он не желает вам зла. Никто из нас не желает вам зла. Шум наверху усиливается. Слышен звон разбитого стекла. Спорить некогда. Дядя Митрофан берет таблетку и сует ее в рот, осторожно переворачивает языком. Таблетка не имеет ни вкуса ни запаха. Решившись, дядя Митрофан глотает таблетку и, страшно вытаращив глаза, ждет, что с ним произойдет. Но с ним ничего не произошло. - Где фотонный излучатель, Альбин? - Это спросил первый незнакомец. - При тебе? Хорошо... Он разряжен? Все равно. Эту штуку нельзя оставлять в двадцатом столетии. Она может попасть в руки врагов человечества, и тогда ее превратят в орудие убийства. Наверху с грохотом отодвигают комод. - Альбин, немцы! - шепнул дядя Митрофан. Альбин что-то сказал своим товарищам. Все трое подняли руки, словно прощаясь с дядей Митрофаном. Раздалось тихое шипение, свет прожекторов померк, и воцарился полней мрак. Дядя Митрофан ощупью пробираете к тому месту, где он в последний раз видел Альбина и его спутников. Никого... Ощупывает кровать. Пусто. Только резкий запах озона щекочет ноздри.

* * *

Крышка погреба с грохотом откинулась. Луч карманного фонаря ударил в глаза дяди Митрофана. - Выходи! Старик пошатываясь, поднялся наверх. В комнате эсэсовцы. Евдокия Макаровна с ужасом смотрит на мужа. Двое солдат с фонарями и автоматами спускаются в подвал. Евдокия Макаровна закрывает лицо трясущимися руками. Через несколько минут солдаты вылезают наверх. - Никого, - равнодушно докладывает один из них. Макаровна с недоумением переводит взгляд с солдат на дядю Митрофана. - Офицер зло щелкает тростью по блестящему голенищу - А ты что в подвале делал?-спрашивает у дяди Митрофана, щуря белесые глаза. - Спал, - говорит дядя Митрофан и, неожиданно для себя громко икает. - Дык, пьяный он был, - слезливо объясняет Евдокия Марковна. - Пришел, шуметь начал; я его в подвал да комодом и задвинула, чтобы не вылез. Я всегда так: пока не протрезвится, не выпущу. Когда солдаты, грохоча сапогами, вышли из комнаты, Евдокия Марковна в упор глянула на мужа: - Что ты с ним сделал?..

* * *

Дядя Митрофан испытующе смотрит мне в глаза. - Ну, что ей, неразумной бабе, на этакий вопрос скажешь? Как объяснишь? Ежели я сам толком не понял. Самому трудно поверить в такое... А ведь сколько раз я на нем этот самый пояс видел. Вот как ты сейчас меня видишь. Дядя Митрофан встал, подтянул повыше трусы, надев пояс и поправив портупею, подошел к зеркалу. - Как сейчас вижу, - со вздохом продолжал он, - стоит передо мной Альбин и вот эти колечки покручивает Послышалось тихое шипение. Я взглянул на дядю Митрофана и увидел, что глазок посреди металлического диска портупеи вспыхнул ярким голубым светом. Страшная догадка мелькнула в моей голове. - Стой, дядя Митрофан, - отчаянно закричал я, - не трогай колец... Но было уже поздно. Прозрачная дымка появилась вокруг его тела. Я хотел схватить его за руку, но невидимая чудовищная сила отшвырнула меня в угол комнаты. Последнее, что я успел рассмотреть - была до крайности удивленная физиономия дяди Митрофана. Но я так никогда и не узнал, что он увидел в тот момент. Когда я приподнялся, оглушенный падением, дяди Митрофана в комнате уже не было. Машина времени унесла его в Неизвестное...

Михаил Емцев, Еремей Парнов. Снежок

В моем бумажнике паспорт, служебное удостоверение, несколько разноцветных книжечек с уплаченными членскими взносами, но сам я — призрак, эфемерида. Я не должен ходить по этому заснеженному тротуару, дышать этим крепким, как нашатырный спирт, воздухом. У самого бесправного из бесправных, у лишенного всех жизненных благ и навеки заключенного в тюрьму больше прав, чем у меня. Неизмеримо больше!

Я так думаю, но не всегда верю в это. Слишком привычен и знаком окружающий меня мир. Ветки деревьев разбухли от изморози и стали похожими на молодые оленьи рога. Провода еле видны на фоне бесцветного неба. Они сделались толстыми и белыми, как манильский канат. На крыше физфака стынут в белесом сумраке антенны. Точно мачты призрачного фрегата. Химфак дает знать о себе странным — никак не разберу: приятным или, наоборот, противным, запахом элементоорганических эфиров. Привычный повседневный мир! И только память тревожным комком сдавливает сердце и шепчет:

Все мечты, все нереальность,

Все как будто бы зеркальность.

Навсегда ушедших дней.

Вчера еще было лето, а сегодня — зима. Как много лжи в этом слове: «вчера». Нет, не вчера это было…

У меня нет пальто. Вернее, оно висит где-то на вешалке, но номерок от него лежит в чужом кармане. И опять ложь: "в чужом". Не в чужом… Просто для этого еще не придумали слов.

Я иду быстро, чтобы не замерзнуть. Как-нибудь обойдусь без пальто. Раньше я часто бегал раздетым на химфак или в главное здание.

Я остановился и вздрогнул. Ну надо же так! Я чуть было не угодил под огромный МАЗ. Шофер высунулся, и вместе с жемчужным паром от дыхания в безгрешный колючий воздух ворвался затейливый мат.

Я засмеялся. Ну и дурак же ты, шофер! Я одна только видимость. Дави меня смелее! Твой защитник сумеет добиться оправдания. Нельзя убить того, кто не существует.

Какая-та, однако, чушь лезет все время в голову. Я стараюсь не дать себе забыться и отвлечься. Я должен помнить, что здесь я чужой.

Навстречу мне идет яркая шеренга студентов. Беззаботные и гордые, точно мушкетеры после очередной победы над гвардейцами кардинала, идут они чуть вразвалочку, громко смеясь и безудержно хвастая.

— А тебе-то что досталось, Пингвин? — Высокий, щеголеватый парень повернулся к рыжему коротышке.

— Так! Ерунда! Абсорбция, Изотерма Лангмюра, двойной электрический слой и двух структурная модель воды… Я запросто, одной левой… "Физхимию сдавали", — подумал я и задержал шаг. — Ты только глянь, что на мне надето, — сказал рыжий, вытягивая из-под шарфа воротник синей в белую полоску рубашки. — Не знаю, как только держится еще! Все экзамены в вей сдаю. Счастливая! Костюмчик тоже старенький, еще со школы. Я ощутил какую-то неострую, грустную зависть. Вот и красный гранит ступеней. Запорошенные канадские ели. Прикрытая кокетливой снежной шапочкой каменная лысина Бутлерова. Я привычно полез в карман за пропуском.

Сердце екнуло и упало.

Преувеличенно бодро поздоровался с вахтершей и, сунув ей полураскрытый пропуск под самый нос, побежал к лифту.

Бедная вахтерша! Если бы она только видела, какая дата стоит у меня в графе "Продлен по.."!

Зажглась красная стрелка. Сейчас раздвинутся двери лифта. И я подумал, что мне лучше не подыматься на четвертый этаж. Что, если я встречу его и кто-нибудь увидит нас вместе? От одной этой мысли мне стало холодно.

О том, чтобы поехать домой, тоже не могло быть и речи. Родителя бы этого не перенесли. Они ни о чем не должны знать. Если уж я и встречусь с ним, то нужно будет сразу же обо всем договориться.

Я даже засмеялся, думая о нем. Юмор, наверное, прямо пропорционален необычности и неестественности ситуации. И подумать только, такой переход произошел мгновенно! Во всяком случае, субъективно мгновенно. А объективно? Сколько времени прошло с того момента, как я на защите диссертации сдернул черное покрывало?

***

Мои теоретические предпосылки ни у кого не вызвали особых возражений. Шеф, естественно, дал блестящий отзыв, официальные оппоненты придрались лишь к каким-то частностям.

Один из них, профессор Просохин, долго протирал платком очки. дышал, на стекла и кряхтел. Медленно в скрипуче, как несмазанное колесо, он что-то бормотал над бумажкой. Всем было глубоко безразлично, сколько в диссертации глав, страниц и рисунков, сколько отечественной и сколько иностранной библиографии. Члены ученого совета уже мысленно оценили работу и, скучая, слушали нудного и скрупулезного профессора.

Время от времени я делал пометки, записывая отдельные фразы. Мне еще предстояло ответное слово. Наконец Просохин кончил речь сакраментальной фразой:

— Однако замеченные мной недостатки ни в коей мере не могут умалить значения данной работы, которая отвечает всем требованиям, предъявленным к такого рода работам, а автор ее, безусловно, заслуживает присвоения ему ученой степени кандидата физико-математических наук.

Председатель ученого совета профессор Валентинов, высокий красавец, с алюминиевой сединой сановито откашлялся и спросил: — Как диссертант будет отвечать — обоим оппонентам сразу или в отдельности?

— Сразу! Сразу! — раздались из зала возгласы членов ученого совета, которым уже осточертела однообразная процедура защиты.

— Ну в таком случае, — сказал Валентинов и улыбнулся чарующей улыбкой лорда, получившего орден Подвязки, — попросим занять место на кафедре нашего уважаемого гостя, Самсона Ивановича Гогоцеридзе.

Член-корреспондент Гогоцеридзе влетел на кафедру, точно джигит на коня. Свирепо оглядел зал и, никого не испугав — Самсон Иванович был добрейшим человеком — дал пулеметную очередь:

— Тщательный и кропотливый анализ, проделанный нашим уважаемым профессором Сергеем Александровичем Просохиным, избавляет меня от необходимости детального обзора диссертации уважаемого Виктора Аркадьевича (благосклонный кивок в мою сторону). Поэтому я остановлюсь лишь на некоторых недостатках работы. Их немного, и они тонут в море положительного материала, который налицо.

Гогоцеридзе перевел дух и вытер белоснежным платочком красное лицо.

— Да… я не буду говорить о достоинствах работы, а лишь коротенькое недостатках.

Это «коротенько» вылилось в семнадцать минут. Я уже начал волноваться, но шеф едва заметно подмигнул мне, и а успокоился. Перечислив все недостатки, Гогоцеридзе выпил стакан боржома и произнес традиционное заключение, что, несмотря да то-то и то-то, диссертация отвечает, а диссертант заслуживает.

Я поднялся с места для ответного слова. Так как меня никто не громил, а отдельные частности, не понравившиеся оппонентам, были не существенны, я решил не огрызаться. Минут пять я благодарил всех тех, кто помог мне в работе. Это было едва ли не самое главное. Не дай бог кого-нибудь забыть! Потом я расшаркивался перед оппонентами, обещая учесть все их замечания в своей дальнейшей работе и вообще руководствоваться в жизни их ценнейшими советами.

Шеф кивал в такт моим словам головой. Все шло отлично.

Потом Валентинов призвал зал к активности. Но выступить никто не спешил. Нехотя, точно по обязанности вышел один из членов ученого совета, что-то там пробормотал и сел. Еще кто-то минут пять проговорил на отвлеченные темы и сказал, что такие молодые ученые, как я, нужны, а моя работа даже превышает уровень кандидатской диссертации.

И вдруг я услышал долгожданный вопрос, его задала мне незнакомая девушка:

— Я очень внимательно следила за тем местом в докладе Виктора Аркадьевича, где он дает теоретическое обоснование возможности перемещения против вектора времени. Я даже подчеркнула этот абзац в автореферате. Мне бы очень хотелось знать о предпосылках экспериментальной проверки этого эффекта.

Вопрос был что надо! Мы с шефом предвидели его и еще месяц тему назад заготовили шикарный ответ. О том, что у нас уже готова установка, шеф не велел даже заикаться. Это могло бы повредить защите. Все бы сразу оживились, начались бы расспросы — что и как. Насилу я уговорил шефа все же перенести установку в зал защиты и скрыть ее черным покрывалом. Так, на всякий случай…

Когда девушка задала свой вопрос, шеф улыбнулся и, кивнув на установку, приложил палец к губам. Я подмигнул ему: еще бы, разве я себе враг?

Я поднялся для того, чтобы ответить на вопросы и лишний раз блеснуть эрудицией. Изрек несколько общих фраз, поблагодарил выступавших и перешел к ответу на тот вопрос. По сути, это был единственный настоящий вопрос, на который стоило отвечать. И тут я увидел глаза девушки. Темно-медовые с золотыми искорками, внимательные и серьезные. Сэр Ланселот вскочил на коня. Дон-Кихот вонзил копье в крыло ветряной мельницы.

Не знаю, как это получилось, по я подошел к установке, сдернул покрывало и глухо сказал:

— Вот!

В зале стояла тишина. На шефа я старался не смотреть. Порыв прошел, и я понял, что сделал глупость. Но отступать было некуда. И я, точно в омут головой, кинулся в атаку:

— Мощность этой экспериментальной установки еще очень мала. Поэтому я смогу перенестись в прошлое не далее чем на несколько месяцев. Я сделаю это сейчас. Когда я исчезну, то попрошу всех оставаться на местах. И уж ни в коем случае не вставать на то место, где сейчас стоит установка… Я скоро вернусь.

Зал не дышал. А я подошел к распределительному стенду и подключил установку. Как в полусне, я надел на лоб хрустальный обруч, снял пиджак, засучил рукава и приложил к рукам медные контакты. Потом я нажал кнопку. Последнее, что я увидел, — это был раскрытый рот профессора Валентинова. В руках профессор держал записную книжку в затейливом кожаном переплете, которую он купил в Южной Америке.

***

В зале было холодно и сумрачно. Я снял обруч, поставил лимб на нуль и выключил установку. Потом я огляделся. На окнах росли сказочные морозные листья. Они светились опаловым блеском. Мутные блики застыли на пустых скамьях. Высокий потолок утопал во мраке. Я подошел к дверям и потянул их на себя. Они были заперты. Вот невезение! Это могло испортить все дело. Поднимать шум бесполезно, даже рискованно. Все комнаты на ночь опечатываются. Ждать до утра? Но будут ли ждать меня те, кого я оставил… в будущем?

Интересно, сколько сейчас времени? Где-то вверху над доской должны быть часы. Мне казалось, что я различаю слабый отблеск их круглого стекла. Я начал вспоминать, где расположен выключатель. Как странно! Сколько раз я бывал в этом зале и днем и вечером, но ни разу не обратил внимания, где находится выключатель.

Я подошел к стене, прижался к ней и, вытянув руки, начал обходить зал по периметру. Наконец я нашарил выключатель. Он оказался возле самой двери. И как это я раньше не сообразил?! Вспыхнул свет. Часы показывали двадцать семь минут пятого. До начала рабочего дня оставалось четыре часа. Если только я случайно не угодил в воскресенье. И я решил подождать. Я выключил свет, прошел в глубину зала и улегся на задней скамье. Когда утром сюда придет уборщица, она меня не заметит. Сколько раз я спал здесь!

Но тогда все было по-иному. На кафедре что-то бубнил преподаватель, вокруг были студенты. Одни записывали лекцию, другие играли в балду, третьи шептались. А я спал.

Я долго вертелся на жесткой скамье. Вот досада! И почему только я не взял с собой пиджака! На мне была одна только нейлоновая рубашка с засученными рукавами. Я опустил рукава, обнял себя за плечи и попытался уснуть. Но мысли гнали сон.

Как только отопрут зал, мне нужно будет незаметно проскользнуть в лабораторию. До прихода товарищей и, главное, его. Я постараюсь переодеться в старый лыжный костюм, в котором обычно провожу эксперименты. Он висит в моем шкафчике, рядом с белым халатом. Хорошо еще, что бумажник с деньгами был не в пиджаке, а в брюках! Мне уже сейчас хочется есть, а что будет утром… Действительно, что будет утром?

***

Все случилось, как я и предполагал. Ползая под столами, мне удалось обмануть бдительность тети Кати, которая ворчала под нос, посыпая пол мокрыми опилками, и проскользнуть в коридор. За установку я не волновался. Студентов у нас приучили ничего руками не трогать, а научные сотрудники не станут вертеть незнакомый прибор. Особенно если на кожухе сделана предупредительная надпись.

Переодевшись, я стремглав понесся по лестницам вниз. Я решил перебежать на химфак. Там у меня меньше знакомых, и мне легче будет обдумать свое положение. Пробегая по коридору второго этажа, я заглянул в приоткрытую дверь читальни. Там никого но было. Я тихо прошел по ковру к подоконнику, заставленному горшками с кактусами и агавами. За окном шумел утренний город. Окутанные дымками трубы, мосты с пробегающими троллейбусами, спешащие на работу люди. И это была реальность, такая же объективная реальность, как я сам.

Все столы в читальне были заняты. Преподаватели и аспиранты оставили свои портфели, папки, тетради, исписанные листы бумаги, авторучки. Через несколько минут они придут сюда и вернутся к прерванной работе. За одним из профессорских столов я заметил предмет, который заставил меня насторожиться. Это была записная книжка профессора Валентинова. Желтый кожаный переплет украшали цветные иероглифы древних ацтеков. В эту книжку профессор записывает все, что ему предстоит сделать назавтра. Я быстро пролистал исписанные страницы. Последняя запись была сделана одиннадцатого декабря. "Значит, сегодня одиннадцатое, а запись сделана вчера", — решил я, потому что под датой было написано:

1. Позвонить Ник. Андр. по поводу Астанговой.

2. 11.30.-13.30 — лекция на III курсе.

3. В 14.00 — ученый совет.

4. В 17.00 — аспиранты.

Да, сегодня одиннадцатое декабря… Больше семи месяцев…

И тут мне в голову пришла великолепная мысль. Я оглянулся, не стоит ли кто в дверях, и, быстро положив записную книжку в карман, выбежал из читальни.

***

На химфаке царила экзаменационная суета. Все были озабочены, торопливы, нервны. С лестниц скатывались смеющиеся орды счастливцев. Даже вахтерши были захвачены общим настроением.

— Тот и сдает, кто учит, — говорила одна из них, разматывая клубок шерсти, — моя вон и книжки на ночь под подушки кладет, и в туфельку пятачок прячет, а коли не учит, то и ничего…

Передо мной, шипя, раскрылись двери лифта, и я все никак не мог сообразить, что мне делать. Двери с шумом захлопнулись. Прозвенел зуммер, и лифт, повинуясь вызову откуда-то сверху, ушел без меня. Я решил подождать начала рабочего дня и позвонить ему. А то уйдет на химфак или еще куда-нибудь.

***

Монета с лязгом провалилась в стальную щель автомата. Кокетливый женский голос пропел: — Алло-у?

Я проглотил чуть не сорвавшуюся с языка фразу: "Приветик, Раечка, это я, Виктор".

— Алло-у?!

— Виктора Аркадьевича, пожалуйста, — сказал я, облизывая пересохшие губы.

Трубку положили на стекло письменного стола. Я слышал характерный звук. И вообще я знаю, куда они кладут трубку. Стало тихо. Лишь время от времени доносились приглушенные расстоянием разговоры. Но вот послышались шаги. Мужчина шел широко и уверенно. Мне было приятно узнать, что у него такой шаг. Дуэтом, немного не поспевая за мужчиной. семенили каблучки-гвоздики. Я напряг слух.

— Если бы я не знала, что вы здесь, Виктор Аркадьевич, — откуда-то издалека, с другой планеты долетало Раечкино сопрано, — я бы решила, что меня разыгрывают. Ну в точности ваш голос!

— Я слушаю, — трубку взял мужчина.

Вот те и на!

Голос его мне был незнаком и неприятен. Но я вспомнил, как звучит мой собственный голос в магнитофонной записи, и успокоился. Свой голос трудно узнать. К нему нужно долго привыкать.

— Виктор Аркадьевич, — сказал я в трубку, стараясь дышать глубоко и спокойно, — не перебивайте меня и старайтесь отвечать короче. Главное, не удивляйтесь и не возмущайтесь… У меня очень важное дело, иI никто, кроме нас с вами, не должен об этом знать. Вы меня понимаете?

— Нет. Кто это говорит?

— Виктор Аркадьевич, вы планируете эксперимент по движению макросистемы против вектора времени? — Я пошел ва-банк.

— Кто это говорит?!

— Успокойтесь, пожалуйста. Нам нужно встретиться, и вы все поймете. Я вам все объясню…

Наверное, он принимает меня за шантажиста пли шпиона.

— Почему вы не хотите назвать себя? — В его голосе звучало нескрываемое раздражение.

— Вы меня не знаете. Совсем не знаете! Я случайно проведал о ваших планах… совершенно случайно. Я работаю над той же проблемой, что и вы. Но… я попал в беду. У меня неудача. Мне нужна ваша помощь.

Дыхание в трубке участилось. Я мысленно ликовал. Кажется, клюнуло! Впрочем, я действовал наверняка. Ведь я знал его, как… можно знать себя.

— Вы не находите, что все это несколько странно? — наконец сказал он.

— Ничуть. Все абсолютно нормально. Я прошу вас только о встрече. Ни о чем больше. Будь вы девушкой, наш разговор был бы естествен: он просит, она ломается… Но вы не девушка и не можете мне отказать. Не имеете права наконец!

— Почему вы так думаете?

Я не ожидал от него такого дурацкого вопроса.

— Почему я так думаю? — переспросил я. — Да хотя бы потому, что "я знал ее, как можно знать себя, я ждал ее, как можно издать любя". Это я о вас!

— Хорошо! Давайте встретимся, где вам удобно… Как мы узнаем друг друга?

— О, не беспокойтесь! Мы узнаем друг Друга в любой толпе в первую же секунду.

Я тут же осекся. Незачем переигрывать. Он этого не любит. Но было уже поздно.

— Что вы хотите этим сказать? — Опять в его голосе появилось недоверие.

Есть синий вечер, он напомнит,

Но даст забыть, не даст уйти.

Пот так рабу в каменоломне

Цепь ограничила пути.

Я процитировал строфу стихотворения, которое он написал еще студентом и никогда никому не показывал. Трубка молчала.

— Итак, где и во сколько? — наконец спросил он. Вот молодчина! А я и не знал, что он такой молодчина… Сейчас очень волнуется, я это знаю, но какой спокойный голос! Какой бесстрастный! -

— Вечер у вас свободен?

— Только до семи часов.

Интересно, куда он собирается?.. Наверное, что-нибудь важное. Иначе он бы забросил для меня все дела. Я-то знаю! Он любопытен до невозможности.

— А если сразу же после работы? У вас дома… Мама куда-нибудь уходит?

Я хотел сказать "ваша мама", но не смог и сказал просто "мама".

— Приходите в пять часов. Вы, надеюсь, знаете, где я живу?

— Да, знаю.

— Я почему-то так и подумал. Итак, в пять?

— Да, в пять. Спасибо. До свидания! Вы молодчина!

***

Мы оба, он и я, все еще не можем прийти в себя. Я смотрю на свою квартиру, оглядываю каждую вещь. Все здесь интересует меня. Обои и картины, которые написаны мной, мои книги и скульптура, выполненная моим другом. Как на величайшее чудо, смотрю я на мамину швейную машину, накрытую кружевной салфеткой, и на телевизор, на котором развалился, закрыв экран пушистым хвостом, мой старый рыжий кот. Я почти не нахожу здесь перемен. Может быть, потому, что я покинул эту квартиру только вчера? Но ведь вчера она была на семь месяцев старше, чем та, в которой я очутился сегодня!

Ничто не поразило меня больше, чем моя квартира. Может быть, потому, что в ней был он? Он? Я говорю «он», как будто бы это другой отдельный от меня человек… Впрочем, действительно другой и отдельный! Кто же из нас более реален, более на своем месте: он пли я?

— Боюсь, что мы сейчас думаем с вами об одном и том же, — говорит он, как-то вымученно улыбаясь.

— Да, вероятно… Кстати, почему мы говорим друг другу «вы»? Ведь мы… Во всяком случае, мы ближе, чем самые кровные близнецы.

— Да, черт возьми! Я никак не сформулирую… Вертится на языке и не дается! Минуточку… Мы с вами… Мы с тобой одно и то же лицо при условии движения во времени. Но одновременно мы можем существовать лишь раздельно! Улавливаешь суть?

— И это ты говоришь мне? Яйца собираются учить курицу?

— Та-та-та! Мы, кажется, хорохоримся? — В его глазах прыгают веселые чертики. — Идею о переносе в прошлое разработал я, а ты ее только претворил в жизнь.

Я даже сел от такой наглости. Но, подумав хорошенько, я нашел в его мысли известный резон. Более того, я даже придумал, как обратить против него его же оружие. Он хотел еще что-то сказать, но я опередил его:

— Стоп, старина! Стоп! Так не годится. — Я подавил рождающуюся у него во рту фразу. — Нужно стрелять по очереди… Я принимаю ваш выстрел, поручик. Будем считать, что пуля сорвала мой эполет. Теперь мой черед. Да знаете ли вы, самовлюбленный мальчишка, что идея принадлежит не вам? Да, да, ие машите руками! Я принимаю ваши возражения без прений. Она не моя, согласен, но и не ваша! Она пришла в голову тому, кто младше вас на год и младше меня на девятнадцать месяцев… Что, съел? Один ноль в мою пользу! Вы убиты, поручик. Прими, господи, его душу; хороший был человек.

Он рассмеялся. Ну разве он не молодчина? Я просто влюбляюсь в него. Эх, если бы можно было всегда остаться так, вдвоем. Я так мечтал о брате! Но он мне не брат…

— Старость еще не очень потрепала тебя. Сметка есть! — Он похлопал меня по плечу. — Великолепная мысль! Не худо бы ее развить… Где осталась установка?

В зале, на факультете. А что?

— Я мыслил ее с углом инверсии в четыре сотых секунды. Как ты ее сделал?

— У меня, то есть у тебя, в расчеты вкралась ошибка. Не совсем точно раскрыта неопределенность — бесконечность на бесконечность.

— Почему не точно? По правилу Лопиталя!

— Оно здесь неприменимо. Я использовал метод Ферштмана. Получился угол в пятьдесят две тысячных.

— Но это все равно… установка на одного челвека. Жаль!

— Что жаль?

— Если бы мы могли отправиться на год назад вдвоем… Мы попали бы в тот момент, когда ко мне, то есть к нему, вернее ко всем нам, пришла эта идея Каково?

— Здорово! Великолепная мысль. Нас бы стало трое! Три мушкетера!

— Вернее: бог-сын, бог-отец и бог — дух святой! Трое в одном лице.

— А с тобой неплохо работать! — Я жадно всматривался в его лицо, пытался уловить те необратимые изменения, которые принесло мне время.

— С тобой тоже хорошо, — в его голосе я почувствовал нотку нежности. Он тоже пристально рассматривал меня. Еще бы! Ему предстояло стать таким через семь месяцев. Кому не интересно!

Мы замолчали. Я не думал, что эта встреча так потрясет меня. Я представлял себе все совершенно иначе. Мне казалось, что я буду сверкающим посланником: из будущего, мудрым и блестящим, как фосфорическая женщина. Буду поучать, советовать, а «он» будет ахать и восхищаться, закатывать глаза и падать в обморок. А он вот какой! И это только естественно, только естественно. Действительность, как всегда, оказалась самой простой и самой ошеломляющей. Мудра старушка природа, мудра! Что ей наши гипотезы?

— Послушай, старина, а не поесть ли нам? — Он первым нарушил молчание.

— Впервые за все время я слышу от тебя разумные слова. Что у тебя сегодня на обед, Лукулл?

— Суп с фасолью, заправленный жареной мукой с луком… Отбивная с кровью, я жарю в кипящем масле — три минуты с одной стороны и три минуты с другой. Твои вкусы, надеюсь, не изменились?

Он замолчал, как видно припоминая.

Я проглотил слюну. Мне чертовски захотелось поесть.

— Да! — продолжал он. — Компот из сухофруктов, и я купил еще баночку морского гребешка.

— Мускул морского гребешка?! В каком соусе?! — вскричал я.

— В укропном, — несколько удивленно ответил он.

— Ты когда-нибудь уже покупал эти консервы?

— Нет. Сегодня первый раз купил в университете, чтобы попробовать. А что?

— Так… Ничего.

Я вспомнил тот день, когда впервые купил эту баночку. Я принес ее домой. Как и сейчас, мама куда-то ушла. Я обедал в одиночестве. Торопясь на свидание, я раскрывал консервы на весу. Нож соскочил, банка выпала, и белый укропный соус оказался на моих брюках.

Я искоса взглянул на его брюки — они были как новенькие, и стрелка что надо! Мои за эти семь месяцев уже немножко износились, а над левым коленом можно было разглядеть слабое пятно от консервов.

"Ничего, сейчас у него будет такое же, — подумал я злорадно. — Кажется, он тоже собирается вскрыть баночку на весу".

И тут я подумал: может быть, имеет смысл активно вмешаться в человеческую историю и хоть в чем-то улучшить ее? Но, по зрелому размышлению, я решил, что, пожалуй, не стоит. Это был бы весьма безответственный акт, допустимый лишь в научно-фантастическом романе. Нельзя вмешиваться в процесс, если последствия такого вмешательства тебе неизвестны.

Посему быть пятну на штанах у чистюли!

— У! Вот собака! — прошептал он, ловя на коленях раскрытую банку с нежным, имеющим вкус крабов мускулом морского гребешка. Кажется, я тогда выругался так же. Кот раскрыл левый глаз, но, не обнаружив собаки, вновь превратил его в косую щелочку.

Мы все-таки попробовали гребешок. Он съел свою долю перед супом, а я вместе с гарниром, после того как уничтожил отбивную. Потом мы разложили диван-кровать и растянулись во всю его ширь, не снимая ботинок, чтобы всласть покурить. Привычки у нас были одинаковые. Оказывается, я не меняюсь.

Я с наслаждением пускал кольца. Мы молчали. Я заметил, что он несколько раз украдкой смотри: на часы.

— Ты сказал, что свободен только до семи, куда ты идешь? Если не секрет, конечно.

— Секрет? От тебя?

— Ты не учитываешь памяти. Человеку свойственно забывать. Забыть же все равно, что не знать. Поэтому, если секрет…

— Ерунда! У меня свидание с Ирой. На Калужской возле автомата.

— С Ирой?!

— Ты разве с ней не знаком? Это было бы оригинально… Ну, как она там… в будущем, не подурнела? Или вы с ней…

За его деланной шуткой чувствовалось беспокойство. Оно-то и помогло мне окончательно вспомнить, какой сегодня день.

И числовая абстракция — одиннадцатое декабря — наполнилась для меня грустным смыслом памяти сердца.

***

Я ждал тогда Иру около автоматов. Люди входили " в кабины и выходили. Назначали друг другу свидания, смеялись, уговаривали, просили. Пар от дыхания, пронизанный светом фонарей, был рыжим и чуть-чуть радужным. Большим янтарным глазом, не мигая, смотрел па меня циферблат. Она опаздывала на три минуты. Минутная стрелка долго оставалась недвижимой, потом внезапно прыгала. И в резонанс с ней что-то прыгало в сердце.

Я увидел ее издали, когда она переходила улицу. Она спешила. Вокруг ее меховых ботинок кружились маленькие метели. В глазах ее горели огоньки. Но я не верил им. Она была холодная, как морозная пыль на лисьем воротнике. Высокая и очень красивая.

Далекая она была, далекая.

Это-то и подстегнуло меня сказать ей все. Я чувствовал, что она не любит меня, но не хотел, не мог этому верить. Гнал от себя. И торопил события. Я нравился ей, она со мной не скучала. Так нужно было и продолжать. Шутить и не бледнеть от любви. Будь я к ней более холоден, более небрежен, как знать, что могло тогда выйти. Она привыкла ко всеобщему преклонению и шла от одной победы к другой. Любопытная и не разбуженная.

А ей хотелось не властвовать, а почувствовать чужую власть, испытать нежную покорность перед чужим спокойствием и уверенной силой.

Я понимал это, но ничего не мог поделать. Я бы влюблен и потому безоружен. Она не могла не полюбить. Это была неравная битва. Тот день был моим Ватерлоо.

Я сказал ей все.

Что она могла мне ответить? Что предложить?

Дружбу?

Она понимала, что я не из таких, кто склоняется перед победителем и становится его рабом. Может быть, ей и хотелось удержать меня около себя на роли отвергнутого вздыхателя, но она понимала, что из этого ничего не выйдет.

Она не предложила мне дружбу, не сказала, что "не знает" своих чувств ко мне, что ей нужно «разобраться». Она была молодец.

Вызов брошен, и на него нужно отвечать. Может быть, она и сожалела, что я поторопился, не знаю. Только она сказала:

— Нет… Я всегда рада буду тебя видеть, всегда, — еще сказала она.

Я понял, что все кончено. Я не приходил к ней больше и не звонил. И она не звонила. Расстались мы у Крымского моста.

***

И теперь, через какой-нибудь час, все это предстояло пережить ему. Все! Начиная от ее опоздания на пять минут до «нет» у Крымского моста. И мне до боли стало жаль его, до слез. Только сейчас я ощутил, что он — это я, но еще чего-то не знающий, чего-то не понявший, не совершивший какой-то ошибки. Мне очень захотелось оградить его от предстоящей боли, предостеречь его, вооружить моим опытом. Это было очень сложное чувство.

И еще мне очень хотелось встретиться с ней, с прежней, не осознавшей крушения наших встреч. Сейчас бы я выиграл битву. Все было бы совершенно иначе. Она бы мучилась ревностью и сомнением, она бы обвиняла меня в бесчувствии. Я бы заставил ее полюбить.

А может быть, все это мне только казалось? Может быть, не в моей власти было что-то изменить?

— Я пойду на свидание вместо тебя!

— Зачем? — Лицо его померкло и стало холодным.

— Ты же не знаешь, что тебе предстоит сегодня! Ты не знаешь ни ее, ни себя! Пусти меня! Только сегодня… И я исчезну. Ты будешь мне благодарен. Пусть у тебя все будет иначе! Не как у меня!

— Нет. Я не хочу знать, как было у тебя. — Ты же не знаешь, ничего не знаешь! Сегодняшняя встреча непоправима… Хочешь, я расскажу тебе…

— Нет, не нужно!

— Ты не понял меня! Я не пойду вместо тебя, ладно. Но ты должен вести себя по-другому, не так, как я тогда. Лучше не ходи совсем. Подожди, пока она сама тебе позвонит. Она позвонит.

— Я не хочу тебя слушать! Понимаешь? Не хочу!

— Но почему? Я же хочу открыть тебе глаза. Не ради себя, ради тебя?

— Не нужно! — глухо сказал он.

Я заглянул в его глаза и понял: он знал все и все понимал озарением любящего сердца, как и я когда-то. Знал, но не хотел верить, как и я когда-то. И ничего не мог изменить, как и я когда-то. Он пойдет на свидание и скажет ей все. Я понял это. Когда-то такой мысленный диалог был у меня с самим собой. Он сейчас говорит об этом со мной. Какая разница?

С детской колыбели человек хочет делать все сам. Делать и испытывать, ошибаться и вставать, потирая синяки. И это хорошо.

— Пожалуй, мне лучше будет вернуться? — Да, пожалуй… Мы еще встретимся?

Я засмеялся.

— Ты всегда будешь во мне. А я… я всегда буду ускользать от тебя. Твоя жизнь — это погоня за мной. Мы сдвинуты по фазе.

— Я исчезну, когда ты вернешься в свое время?

— Нет, мы просто сольемся в неуловимом миге, имя которому настоящее. Оно скользящая точка на прямой из прошлого в будущее. Попрощаемся?

— Я провожу тебя. До университета.

— Хорошо.

***

Я не отпускаю его руки и долго смотрю ему в глаза. Наше прошлое помогает нам узнать себя. Это очень важно.

— Ну, прощай? — говорю я.

— До свидания, — улыбается он, — ты всегда будешь возвращаться ко мне. Мы обязательно встретимся, когда ты снова полюбишь. — До свидания, соглашаюсь я. Мне грустно. Я нагибаюсь, собираю руками нежный рассыпчатый снег, крепко сжимаю его пальцами в плотный льдистый комок. Я собираюсь запустить снежок в него. Но глаза мои почему-то туманятся, и я только машу рукой.

Он тихо улыбается.

Я поворачиваюсь и отворяю массивную дверь.

***

Я открываю глаза и трогаю хрустальный обруч. Я оглядываю зал. Здесь ничего не изменилось! Профессор Валентинов даже не успел закрыть рта. В янтарных глазах девушки испуг и восхищение. Шеф бледен и страшен. Немая сцена. Сейчас откроется дверь иI кто-то в шлеме пожарника скажет: "К вам едет ревизор!"

— Ну? — наконец выдавливает Валентинов. Я, не понимая, смотрю на него.

— Мы ждем… Пожалуйста, — говорит он.

— Простите, я не совсем понимаю вас, — я еще не пришел в себя и действительно не понимаю, что он от меня хочет. — Вы обещали нам исчезнуть… Он улыбается. Морщины его разглаживаются. Он приходит в чувство и снова становится кавалером ордена Подвязки.

— А разве я но… Разве я не отсутствовал здесь несколько часов?

— Да нет же! — Это, кажется, кричит девушка.

В ее крике столько душевной боли. Боли за меня и еще за что-то.

— Так я не исчезал?

— Нет! — улыбается Лорд. И лучики-морщинки вокруг его глаз говорят: "Ну, пошутил и будет. Эх-хе-хе, молодо-зелено". — Не исчезал?..

Я снял обруч и выключил рубильник. Потом я подошел к Валентинову и протянул ему желтую записную книжку с ацтекским орнаментом. В руках профессора была точно такая же.

— Сравните эти две книжки, профессор. Они должны быть совершенно одинаковыми. С одной лишь разницей: последняя запись в книжке, которую я держу в руках, сделана одиннадцатого декабря прошлого года. А сейчас июль, и я указал на окно, где в густой синеве летал тополиный пух.

Все почему-то тоже посмотрели в окно точно вдруг засомневались, а действительно ли сейчас июль, а не декабрь.

— Кроме того, вот! — Я достал из кармана крепкий, смерзшийся снежок и с удовольствием запустил его в линолеумную доску, сверху донизу исписанную формулами. Снежок попал точно в середину и прилип.

Игорь Росоховатский. Встреча во времени

Зубчатая линия горизонта была залита кровью. Солнце умирало, испуская последние длинные лучи и прощаясь с землей.

А он стоял у ног гигантских статуй и оглядывался вокруг. Он смутно чувствовал: тут что-то изменилось. Но что именно? Определить невозможно.

Тревожное беспокойство не оставляло его...

Он был археологом. Его худощавая, слегка напряженная фигура казалась моложе, чем лицо, коричневое, обветренное, с усталыми, обычно слишком спокойными глазами. Но когда они, вглядываясь в знакомый предмет, оживлялись, вспыхивали, казалось, что этот человек сделан из того же огненного материала, что и солнце, под которым он ходит по земле.

Теперь его звали Михаилом Григорьевичем Бутягиным, а когда он был здесь впервые, она называла его лМиша", ставя ударение на последнем слоге.

Это было пять лет назад, когда он собирал материал для диссертации, а Света занималась на последнем курсе. Она сказала: лЭто нужно для дипломной работы",Ч и он добился, чтобы ее включили в состав экспедиции. Вообще она вертела им, как хотела...

Михаил Григорьевич всматривается в гигантские фигуры, пытаясь вспомнить, около какой из них, на каком месте она сказала: лМиша, трудно любить такого, как ты...Ч И спросила, задорно тряхнув волосами: - А может быть, мне только кажется, что люблю?" Губы Михаила Григорьевича дрогнули в улыбке, потом застыли двумя напряженными линиями.

лЧто здесь изменилось? Что могло измениться?" - спрашивал он себя, оглядывая барханы. И снова вспомнил с мельчайшими подробностями все, что тогда произошло.

...Направляясь в третье путешествие к останкам древнего города, четыре участника археологической экспедиции отбились от каравана и заблудились в пустыне. И тогда-то среди барханов они случайно обнаружили эти статуи. Фигура мужчины была немного выше, чем фигура женщины. Запомнилось его лицо, грубо вырезанное,Ч почти без носа, без ушей, с широким провалом рта. Тем более необычными, даже неестественными на этом лице казались четко очерченные глаза. В них можно было рассмотреть ромбические зрачки, синеватые прожилки на радужной оболочке, негнущиеся гребешки ресниц.

Фигуры статуй поражали своей ассиметрией. Туловище и руки были очень длинными, ноги короткими, тонкими.

Сколько участники экспедиции ни спорили между собой, не удалось определить, к какой культуре и эпохе отнести эти статуи.

Ни за что Михаил Григорьевич не забудет минуты, когда впервые увидел глаза скульптур, У него перехватило дыхание. Он остолбенел, не в силах отвести от них взгляда. А потом, раскинув руки, подчиняясь чьей-то чужой, непонятной силе, пошел к ним, как лунатик. Только ударившись грудью о ноги статуи, он остановился и тут же почувствовал, как что-то обожгло ему бедро. Он сунул руку в карман и охнул.

Латунный портсигар был разогрет, как будто его держали на огне.

Михаил пришел в себя, оглянулся. Профессор-историк стоял абсолютно неподвижно, с выпученными глазами, тесно прижав руки к бокам. Он был больше похож на статую, чем эти фигуры.

Даже скептик Федоров признался, что ему здесь лкак-то не по себе".

Когда Светлана увидела фигуры, она слабо вскрикнула и тесно прижалась к Михаилу, инстинктивно ища защиты. И ее слабость породила его силу.

Он почувствовал себя защитником - сильным, стойким,Ч и преодолел страх перед глазами статуи.

Очевидно, правду говорили, что в археологе Алеше Федорове живет физик. Он тайком совершил археологическое кощунство - отбил маленький кусочек от ноги женской статуи, чтобы исследовать его в лаборатории и определить, из какого вещества сделаны скульптуры. Вещество было необычным - в нем проходили какие-то завитки, и оно покрывалось бледно-голубоватыми каплями.

Через несколько дней заблудившихся участников экспедиции обнаружили с самолета. Они улетели в Ленинабад, мечтая вскоре опять вернуться в пустыню к статуям.

Но началась Отечественная война. Светлана ушла вместе с Михаилом на фронт. Профессор-историк погиб в осажденном фашистами Ленинграде.

Погиб и Алеша Федоров при взрыве в лаборатории. Взрыв произошел как раз в то время, когда Алеша исследовал вещество статуи. Один из лаборантов утверждал, что всему виной тот кусочек вещества, что он действует как очень сильный катализатор - ускоряет одни реакции и замедляет другие. Из-за этого и вспыхнула находившаяся в лаборатории легковоспламеняющаяся жидкость...

Окончилась война. Михаил Григорьевич и Светлана вернулись к прежней жизни, к старым, неоконченным делам. И конечно, в первую очередь - к тайне статуй. Оказалось, что в 1943 году в пустыню, к месту нахождения статуй, вышла небольшая экспедиция. Но разыскать статуи не удалось. Возможно, их засыпали движущиеся пески.

Михаил Григорьевич начал организовывать новую экспедицию. На этот раз Светлана не могла сопровождать его - два месяца назад она родила сына.

Михаил Григорьевич сам вылетел в Ленинабад, а оттуда направился дальше, к пустыне, И вот здесь, договариваясь с проводниками, он услышал интересную легенду, которая заставила его задуматься.

Давным-давно, много веков назад, через пустыню двигались кочевники народа газруф. Они бежали от вражеских племен. Кочевники погибали от жары и жажды, и животы их присохли к спинам.

И тогда старейшина племени принес в жертву своим проклятым идолам юную и самую красивую девушку. Он молился: лНе отворачивайтесь от нас, боги! Помогите нам, боги ветра, палящих лучей, песка, воздуха!" Может быть, еще долго выкрикивал бы он свои молитвы идолам.

Но вдруг кочевники увидели, как от солнца оторвался кусок и начал падать на землю. Он увеличивался на глазах, превращаясь в кривую огненную саблю.

Кочевники упали ниц, закрывая уши, чтобы не слышать ужасного рева и свиста. Но тут чудовищный ураган налетел на них. Через несколько мгновений из всего племени в живых осталось лишь трое.

Еще десять и четыре дня шли они по пустыне и увидели вдали сверкающие горы. Они были совершенно гладкими, в виде двух гигантских колец, связанных между собой. Испугались неверные и в страхе убежали. Еще много дней блуждали они по пустыне, и лишь одному из них было суждено выйти к людям, чтобы рассказать им обо всем... И тогда муллы наложили строгий запрет: все караваны должны обходить лсвященное" место, где лежат страшные кольца.

И если какие-нибудь путники, заблудившись, приближались к кольцам на расстояние пяти полетов стрелы из лука, они погибали от неизвестной болезни...

лЧто бы это могло быть?" - думал Михаил Григорьевич. Ему удалось в рукописях одного древнего историка найти подтверждение легенды.

Историк упоминал о звезде, упавшей на землю, об урагане и гибели кочевого племени.

И тогда у археолога появилась смутная догадка: возможно, в пустыне когда-то приземлился космический корабль, Возможно, разумные существа с него в знак своего пребывания на Земле и оставили эти статуи.

Такая гипотеза объясняла странный вид статуй, загадочное вещество, из которого они сделаны, и многое другое. Но были в ней и уязвимые места.

И самым непонятным было то, что никто никогда не рассказывал о таинственных существах, пришедших из пустыни. А ведь космонавты-пришельцы, наверное, поинтересовались бы жителями вновь открытой планеты и постарались бы вступить с ними в общение.

Михаилу Григорьевичу не терпелось поскорей проверить свою гипотезу. И вот, наконец, с одного самолета экспедиции, пролетающего над пустыней, заметили эти статуи. Тотчас же в путь вышла экспедиция во главе с Минхаилом Григорьевичем.

...Он стоит перед статуями - возмужавший и огрубевший на войне, строгий, научившийся сдерживать свои чувства и порывы,Ч и думает:

лСколько я пережил за это время! Фронт, огонь, смерть, поиски, волнения, диссертация, которую я до сих пор так и не успел написать, рождение сына, встречи о разными людьми... Одни становились из чужих родными, другие уходили из жизни. Там, на фронте, кадровикам засчитывался год войны за три года армейской службы. Мы узнали настоящую цепу многим вещам, мы яснее поняли, что такое счастье, жизнь, верность, глоток воды".

Он вспомнил останки древнего города, обнаруженные в этой же пустыне. В развалинах дома он нашел тогда гипсовую женскую голову. Теперь она выставлена в Эрмитаже, и каждый, кто посмотрит на нее, восхищается прекрасным лицом.

лЭто все, что осталось от жизни и труда неизвестного скульптора,Ч думает Михаил Григорьевич.- Но разве этого мало, если спустя столетия люди с волнением смотрят на то, что он создал?" Он представил, что останется от него самого: исследования, очерки, находки. В них запечатлен кусочек истории, иногда кровавой и жестокой, иногда величественной и светлой, но всегда указывающей путь в будущее. И еще останется сын, и сын его сына, и правнуки...

Край солнца еще виднелся над горизонтом. Казалось, что там плавится песок и течет огненной массой. Подул ветер, и песок зашелестел. Только статуи стояли неподвижно, еще более безжизненные, чем пустыня.

Михаил Григорьевич опять подумал, что так же неподвижны они были все эти годы, и ветер оглаживал их со всех сторон, сердясь на искусственную преграду. Время текло мимо них, как песок, унося человеческие радости и страдания...

И все же... Михаилу Григорьевичу казалось, что здесь произошли какие-то изменения. Он не мог увидеть их и поэтому злился и тревожился. Вынул из кармана бумажник, раскрыл его... Достал фотокарточку...

Вот он, вот Света, напротив - статуи... Но что же это такое? Не может быть! Не может...

Михаил Григорьевич переводил взгляд с фотокарточки на статуи и опять на фотокарточку. Аппарат не мог ошибиться. Может быть, ошибаются сейчас его глаза? Он подошел ближе, отступил. Нет, и глаза не ошибаются.

На фотокарточке женская статуя стоит прямо, опустив руки, а сейчас она изменила положение: слегка согнуты ноги в коленях, рука протянута к ноге Ч к тому месту, где отбит кусок. А мужчина, стоящий вполоборота к ней, сделал шаг вперед, как бы защищая женщину. Правая рука вытянута и сжимает какой-то предмет.

лЧто все это означает?" Михаил Григорьевич ничего больше не чувствовал, не мог думать ни о чем, кроме статуй. Его глаза сверкали, сквозь коричневый загар лица проступил слабый румянец. Теперь он казался намного моложе своих лет. Он вспомнил слова Светланы: лНикак не могу отделаться от впечатления, что они живые..." Ритм его мыслей нарушился, в памяти вспыхивали отрывки сведений: слон живет десятки лет, а некоторые виды насекомых - несколько часов. Но если подсчитать движения, которые сделает за свою жизнь какой-то слон и какое-то насекомое, то может оказаться, что их количество приблизительно равно.

Обмен веществ, жизнь... У различных видов они различны, причем это различие колеблется в очень широких пределах. Так, все развитие крупки заканчивается в пять-шесть недель, а секвойя развивается несколько тысяч лет.

Все ясней и ясней, ближе и ближе вырисовывалась главная мысль. Даже у земных существ отрезки времени, за которые протекают основные процессы жизни, настолько различны, что один отрезок относится к другому, как день к десятилетию или столетию.

Деление клеток некоторых бактерий происходит каждые час-два, а клеток многих высших организмов - раз в несколько дней.

У каждого вида свое время, свое пространство, свои отрезки жизни... Быстрому муравью моллюск показался бы окаменевшей глыбой... А если вспомнить еще и явления анабиоза... Статуи стояли перед ним совершенно неподвижно. Но он уже догадывался, что их неподвижность кажущаяся. И еще он догадывался, что все это вовсе не статуи, а... Ну конечно, это живые существа, космонавты с другой планеты - те самые, которых не видели люди потому, что они не успели дойти до них. Эти существа не только из другого мира и другого вещества, но и из другого времени. Наши столетия для них Ч мгновения. Очевидно, и процессы неживой природы там протекают в ином, более медленном ритме.

Пять лет понадобилось этой женщине для того, чтобы почувствовать боль в ноге и начать реагировать на нее. Пять лет понадобилось мужчине, чтобы сделать один шаг.

Пять лет... Он, Михаил Григорьевич, за это время прожил большую жизнь, нашел и потерял товарищей, узнал самого себя, испытал в огне свою любовь и ненависть. Он изведал тысячу мук, боль, отчаяние, радость, горе, счастье.

А нервные импульсы этих существ медленно ползли по их нервам, сигнализируя женщине о боли, мужчине - об опасности.

Он шел через фронты, израненный, измученный, неукротимый,Ч к победе. И его жена шла рядом, деля все трудности и радости.

А женщина, которую считали статуей, все эти годы опускала руку к больному месту, мужчина заносил ногу, чтобы сделать очередной шаг навстречу опасности.

Это казалось невероятным, но Михаил Григорьевич слишком хорошо знал, что в природе может случиться все. Многообразие ее неисчерпаемо.

лПройдут еще десятки лет,Ч думал он.Ч Умру я, умрет мой сын, а для них ничего не изменится, и ни обо мне ни о моем сыне они даже не узнают.

Наше время омывает их ступни и несется дальше, бессильное перед ними" И все наши страдания, наши радости и муки для них не имеют никакого значения. Они оценят лишь дела целых поколений". И тут же он спросил себя: лОценят ли? Все может быть иначе. За боль, нанесенную женщине без злого умысла несколько лет назад, мужчина поднял оружие. А когда же он отомстит? Сколько лет пройдет еще до того? Сотни, тысячи?.. Люди далекого будущего поплатятся за ошибки своих давних предков? И что это за оружие? Каково его действие? И как не допустить, чтобы оно начало действовать?" Михаил Григорьевич остановил поток своих вопросов.

Справиться с этими пришельцами людям Земли нетрудно. Можно выбить оружие из руки мужчины. Можно связать стальными тросами эти существа. В конце концов побеждает тот, чье время течет быстрее.

Но как общаться с пришельцами? Как узнать об их родине и рассказать им о Земле? Ведь вопрос, заданный им сегодня, дойдет до их сознания через десятки лет, и пройдут еще сотни лет, прежде чем они ответят на него.

Но придется задавать много вопросов, прежде чем установится хотя бы малейшее взаимопонимание между землянами и пришельцами. Пройдут тысячи лет... И для потомков вопросы прадедов потеряют всякое значение, и они зададут свои вопросы... И опять пройдут тысячи лет...

Для пришельцев это будут мгновения, для землян - эпохи.

Михаилу Григорьевичу теперь было страшно подумать об отрезке своей жизни. Какой он крохотный, неразличимый, словно капля в океане! Какая незаметная его жизнь а ведь ему самому она кажется целой эпохой! И что он такое? Для чего жил? Что от него останется?

Михаил Григорьевич поднял голову. Останутся его дела - восстановленные для людей страницы истории... Его время не текло напрасно. И вот одно из доказательств. Он разгадал тайну статуй!

Поток мыслей захлестнул археолога. Теперь Михаил Григорьевич понимал: он волнуется напрасно. Земляне найдут способ общаться с пришельцами.

То, что невозможно сегодня, станет возможным завтра. И потомки сумеют ускорить процессы, протекающие в теле пришельцев.

А его жизнь, как жизнь всякого человека, не укладывается ни в какой отрезок времени. Вернее говоря, этот отрезок зависит от самого человека. Один делает свою жизнь ничтожной и незаметной, другой - великой и многогранной.

Понятие лмгновение" очень относительно. И секунда человеческой жизни Ч это не то, что натикают часы, а то, что человек успеет сделать за нее. Она может быть ничем и может оказаться эпохой.

Разве не стоит столетий мгновение из жизни Ньютона, когда он сформулировал свой знаменитый закон тяготения? Разве секунды жизни Леонардо да Винчи или Ломоносова - это только то, что отсчитали часы?

За секунду Земля проходит определенный путь, ветер пролетает определенное расстояние, муравей пробежит какую-то тропу. Человек может вообще не заметить секунды, а может нажатием кнопки в одну секунду запустить ракету в космос, может зевнуть от скуки, а может открыть новый закон природы.

Время - хозяин многих вещей в природе, но человек - сам хозяин своего времени.

Михаил Григорьевич задумался о том, какую жизнь прожили эти пришельцы. Что успели сделать за нее? Больше, чем он, или меньше?

Пламенеющий горизонт пустыни медленно угасал. Огненная стена уже давно опустилась за барханы, и лишь золотисто-красная грива еще указывала место, где солнце скрылось, подчиняясь непреложному времени.

Длинные тени легли от пришельцев и смешались с тенью Михаила Григорьевича...

2 Прошло несколько лет. Самый большой зал на Земле, специально построенный для этого события, был переполнен. Гул из него доносился в вестибюль.

Михаил Григорьевич сунул свой жетон в отверстие автошвейцара, двоюродного брата тех автоматов, что стоят в метро, и вошел в зал. Ему пришлось задрать голову, что-бы увидеть полупрозрачный потолок, не задернутый сейчас шторами. Блеклое небо голубело совсем близко, и оно не было неподвижным, как обычно, а словно струилось и текло куда-то. Михаил Григорьевич понял, что такой вид придают ему плывущие облака, которых отсюда не различить.

Он смотрел на людей в партере и на балконах, но его внимание было приковано к сцене. Половину ее занимали кино- и телекамеры, кресла с вмонтированными в них аппаратами, автоматы-переводчики. На сцене уже суетились операторы и наладчики. Усаживались в свои кресла ученые, каждого из которых почти весь мир знал в лицо. Михаил Григорьевич кое-как преодолел робость перед такими авторитетами и воспользовался правом, которое давал ему именной жетон, он примостился в одном из последних кресел на сцене, сев на самый его краешек, как будто оставлял место для кого-то более важного и значительного, чем сам.

Посмотрел вправо на соседнее кресло - там восседал физик, лауреат многих и многих премий; бросил взгляд влево - увидел математика, действительного члена и нашей и зарубежных академий, встретился с ним взглядом и покраснел, как студент, перебравшийся с галерки на чужое место. Больше он не крутил головой, а смотрел только на сцену, ожидая, когда же они появятся, Археолог напряг слух, стараясь еще издали услышать шаги, но это было излишним. Даже многослойные войлочные дорожки не заглушали шагов. Они зазвучали, как отдаленный гром, и все люди - сколько их было в зале Ч встали, вытягивая шеи. Это могло бы показаться смешным постороннему наблюдателю, но таких не было. Пожалуй, вся планета замерла сейчас у телеэкранов, привстав на цыпочки и затаив дыхание.

А когда они наконец появились, единый вздох вырвался у миллиардов людей. Михаил Григорьевич наклонился вперед, всматриваясь в гигантские фигуры. Они были не такими величественными, как в пустыне, освещаемые лучами заката. Но зато сейчас они двигались. лКатализатор времени", созданный в лабораториях Объединенного научного центра Земли, ускорил обменные процессы в телах пришельцев и перевел их во время, соизмеримое с часами человеческой жизни.

Гиганты остановились, разглядывая зал и людей.

Президент Академии наук сделал шаг вперед, к микрофону, и поспешно проговорил заранее приготовленные торжественные слова:

- Здравствуйте, разумные! Люди Земли рады вам!

Автоматы-переводчики тут же разделили его слова на форманты и перевели их в системы радиоимпульсов, понятные гигантам. Но их лица оставались невозмутимыми, как будто они ничего не поняли.

Президент взглянул на старшего наладчика, но тот только пожал плечами, как бы говоря: переводчики ни причем, они работают нормально.

- Мы все... Все люди Земли приветствуют вас,Ч снова начал президент.

Лица пришельцев не изменили выражения, но, когда президент растерянно спросил: лВы слышите?" - раздался ответ:

- Слышим.

Михаил Григорьевич с восхищением подумал о тех, кто расшифровал язык пришельцев. С их помощью были созданы автоматы-переводчики - терпеливые учителя гигантов, объяснившие им земные понятия. Разговаривать с людьми пришельцы долго не соглашались. По этому поводу высказывались различные предположения, но все они так и остались догадками.

Михаил Григорьевич подумал о Светлане и сыне. Они, конечно, сидят у телевизора и волнуются. Подумать только, пришельцы заговорили!

Светлана, наверное, теребит край скатерти, а Сема никак не усидит на месте, нетерпеливо спрашивает: лОни подружатся с нами? Вот будет здорово! А почему папу не показывают?" Михаил Григорьевич непроизвольно изменил позу, выпрямился, словно и впрямь его могли увидеть родные.

Гиганты повторили:

- Слышим и понимаем. Учеба не прошла напрасно. Определить, кто именно из пришельцев говорит, было невозможно. Они не раскрывали ртов, а посылали радиоимпульсы, трансформируемые автоматами в слова. После паузы раздалось:

- Чего вы от нас хотите?

Президент был обескуражен этим вопросом еще больше, чем молчанием. Он пробормотал, забыв, что следует произносить слова отчетливо:

- Мы хотим... говорить с вами...

- Зачем?

- Чтобы общаться. - Почему вы изменили время нашей жизни?

Михаил Григорьевич заметил, что по невозмутимому лицу гиганта мелькнула какая-то тень. У археолога появилось смутное предчувствие.

Он не мог бы определить, откуда оно взялось, но было оно недобрым.

Президент вконец растерялся. Видно, и его поразил скрытый подтекст вопроса. Улыбка, постепенно линявшая, теперь совсем исчезла с его лица. Но на вопрос надо было отвечать. Президент ответил не наилучшим образом.

Он просто повторил свои слова:

- Чтобы общаться.

Михаил Григорьевич услышал слева от себя сдавленный вздох.

Математик зашептал своему соседу:

- Мы считали, что главное - найти способ разговаривать с ними. А того, что они не захотят говорить с нами, мы даже не допускали. Еще бы, человеческое высокомерие...

Он умолк, потому что снова прозвучали слова пришельцев:

- Зачем нам общаться? Кто от этого выиграет?

Теперь Михаил Григорьевич почти не сомневался, кто из них ведет разговор. Лицо гиганта только казалось невозмутимым. На нем мелькали тени Ч и это не была игра света. Как видно, именно так происходила смена выражений, и археолог готов был поклясться, что он даже различает одно из них, мелькающее чаще других. Он поежился и откинулся на спинку кресла.

Между тем президент справился с растерянностью. Он снова улыбался, извинительно и смущенно, как в тех случаях, когда ему приходилось мирить ученых мужей или объяснять им, что новых ассигнований они не получат. Он тщательно готовил эту свою улыбку, которая должна была означать, что президенту неудобно объяснять простые вещи собеседникам, знающим, конечно же, больше его только на этот раз почему-то упорно не желающим согласиться с тем, что очевидно. И тон его стал соответствующим улыбке, так как президент забыл, что автоматы не передают оттенков голоса.

- Мы должны общаться, чтобы найти то, что может быть полезным и вам и нам. Выигрыш будет общим.

- Разве есть то, что полезно и вам и нам?

- Мы живем в разных временных измерениях, в разных мирах и представляем разные цивилизации. Да, у нас много разного. Но у нас есть и то общее, что объединяет любых разумных. И вы и мы познаем мир. Расскажите о том, что вы знаете о нем, и мы расскажем о том, что успели узнать.

Истина, заключенная в его словах, была настолько очевидной, что с ней трудно было спорить. И все же Михаил Григорьевич заметил, что та самая тень на лице гиганта, которая так беспокоила и пугала его, появляется все чаще и чаще, как будто пришелец не слышит слов человека, а думает о чем-то своем. Предчувствие непоправимой и близкой беды надвигалось на археолога.

Гигант подтвердил его подозрения. Он сказал:

- Зачем мне ваши знания, люди? Их значительную часть уже передали нам в процессе обучения ваши улучшенные копии - автоматы. Мы могли убедиться, что ваши энания о мире по сравнению с нашими ничтожны, польза от них сомнительна. Да и могло ли быть иначе? От вас скрывает истину не пространство, а время. Вы живете лишь миг и по этому мигу осмеливаетесь судить о мире, который в следующее мгновение становится другим. Вы даже не можете наблюдать, как рождаются и умирают планеты - эти однодневные мотыльки в круговороте огня, Что может знать о дне и ночи тот, кто живет секунды по вашему счету? Что может знать цивилизация, которая живет минуты по нашему времени? Чтобы хоть что-то понять в окружающем мире, нужно знать, как рождаются галактики и взрываются звезды, распуская огненные бутоны, как несутся сквозь мрак и холод звездные системы, и наблюдать, чем они становятся на каждом этапе своего пути.

Убийственная логика была в словах гиганта, и многие люди в зале втянули головы в плечи, зал показался им нереальным и призрачным, как тусклое небо, голубеющее сквозь пластмассу. А Михаил Григорьевич отчего-то вспомнил тот день, когда он проник в тайну статуй, фотокарточку Ч застывший слепок мгновения. Оно было действительно очень малым, ничтожно малым, но благодаря ему Михаил Григорьевич догадался о тех, кто живет в другом времени. А его жизнь, его любовь, путь через войну? Для гиганта все это не имеет значения, но ведь именно это помогло ему, Михаилу Григорьевичу, раскрыть тайну пришельцев.

Может быть, в логике гиганта есть червоточина, и дело вовсе не в логике, а в желании, в чувстве, которое прячется за ней и направляет ее?

Но почему оно возникло? Михаилу Григорьевичу стало душно, жарко, он обливался потом, стараясь понять загадку, от которой сейчас так много зависело...

А гигант взглянул на часы, висящие в центре зала, и продолжал:

- Ваша цивилизация похожа на куколку насекомого.

Что стоят ваши знания, если все они исходят из ощущения, что куколка есть, что она существует, что она - существо? Но ведь здесь-то и скрыта основная ошибка. Когда куколка думает, что она есть, ее уже нет, когда она ощущает себя существом, ее уже не существует. Она - заготовка, предназначенная для чего-то, переходная форма, которая кем-то станет, миф о ком-то, кто существовал давно. Никогда куколке не узнать, ни откуда она взялась, ни кем станет, потому что тогда она будет уже не собой, а кем-то другим, кого еще нет, пока она живет и мыслит, и кого не может быть до тех пор, пока она им не станет. Вы должны понять, что общение с вами ничего нам не дает, для нас оно бесполезно.

Пришелец снова взглянул на часы, как показалось Михаилу Григорьевичу, нетерпеливо. Археолог понял, что надо торопиться, что на счету каждая минута для решения загадки, от которой, может быть, зависит жизнь очень многих или даже всех людей. Необходимо вспомнить, что происходило тогда в пустыне, каждую деталь. Но, возможно что-то случилось после, в лабораториях Объединенного научного центра, и об этом он ничего не знает, не может знать...

Он хотел подать президенту знак, что должен немедленно поговорить с ним, но тот обратился к пришельцам:

- Мы поняли ваши слова. В них есть истина, но, как всегда, только часть истины, и ее другая часть противоречит этой. Разве первопричины движения скрыты в галактике, а не в мельчайших кирпичиках, из которых она состоит? Чтобы понять, почему горит звезда, надо знать о фотонах и кварках, об их взаимодействии, так же как, чтобы узнать, почему светится вот эта лампочка, необходимо исследовать движение электронов. А этот мир по времени ближе к нам. Вы, долгоживущие, не замечаете, как уходят минуты, как из них слагаются часы, как за эти часы море намывает песчинки, которым предстоит стать скалой. И вам трудно понять, что природа этой скалы иная, чем у других скал...

лСлова ничего сейчас не значат",Ч думал Михаил Григорьевич.

Он вспомнил, как на фронте к ним в блиндаж привели худущего пленного с ввалившимися глазами. Командир разведки и политрук долго допрашивали его:

сколько фашистов в селе, где у них штаб, есть ли противотанковые орудия, а он в ответ мычал что-то невразумительное. Так продолжалось до тех пор, пока Светлана - она была тогда медсестрой - не протянула ему сухарь. Пленный с жадностью схватил сухарь и стал грызть его не зубами (зубы у него выпали), а кровоточащими деснами. Ему принесли пшеничную кашу. И, поев, он заговорил. Дело было не в том, что он не понимал вопросов или не хотел на них отвечать. Он НЕ МОГ говорить от голода. И вот сейчас тоже надо было найти лсухарь" или что-то другое. А времени для поисков осталось совсем мало, если Михаил Григорьевич правильно оценил значение того, КАК гигант смотрел на часы.

Археолог не мог дождаться, когда же президент закончит говорить и можно будет рассказать ему о своем подозрении.

Но дальнейшие слова президента показали, что он и сам ищет лсухарь", необходимый для контакта.

- Можно высказать здесь немало противоречивых истин,Ч сказал президент,Ч но суть не в этом. Он бросил взгляд на телеэкраны - на лица людей, обращенные к нему, живущие в одном с ним времени. А лицо гиганта было таким, будто он заранее знал, что собеседник не скажет ничего значащего. Он просто ожидал, какие новые доводы найдет человек.

- Суть в том,Ч продолжал президент,Ч что и время человеческой жизни, которое по сравнению с вашим мгновение, и ваше, которое кажется нам эпохой,Ч маленькие капли в море времени. И если они ничтожны, то одинаково ничтожны оба...

Этого гигант не ожидал. Это были не только слова примирения, не просто истина, а истина примирения. Главное было не в словах и не в мысли, которую они выражали, а в добром чувстве, с которым были сказаны.

Но президент видел, что ответить таким же чувством пришелец почему-то не может или не хочет. Президент уже начал отчаиваться и, чтобы не наступило зловещее молчание, произнес:

- Именно поэтому мы должны доверять друг другу.

Лицо гиганта - это заметили все в зале и те, что сидели у телевизоров,Ч стало угрюмым. Люди услышали откровенно насмешливые слова:

- Если это так, быстроживущие, то почему же вы забрали и присвоили или уничтожили мое оружие?

Вместо ответа президент нажал на кнопку, что-то скомандовал в микрофон. Открылась боковая дверь, и в зал въехал автокар. На его площадке стоял открытый ящик, а в нем лежал тот предмет, который когда-то в пустыне гигант держал в руке. Автокар подъехал к гиганту и остановился.

Михаил Григорьевич даже привстал из кресла от волнения.

лЭтого нельзя допускать,Ч подумал он, но тут же спросил себя: - А может быть, это и явится лсухарем"?

- Как видишь, мы не присваивали и не уничтожали того, что принадлежит тебе,Ч спокойно сказал президент.Ч Возьми его.

Гигант недоверчиво взял и осмотрел оружие, будто проверяя, осталось ли оно таким, каким было раньше. Лицо пришельца изменилось. Та тень, которую Михаил Григорьевич определил как выражение злобы, исчезла и больше не появлялась.

Гигант снова посмотрел на часы, и археолог понял, что опасность не исчезла.

- Все равно ничего изменить нельзя,Ч сказал пришелец.Ч Посеянное семя должно дать плод. А оно посеяно - и уже принадлежит истории.

Теперь его не вернуть, Одному из нас вы причинили боль, пусть и по незнанию нанесли рану, и расплата неминуема, даже если я хочу что-то изменить...

Михаил Григорьевич сразу вспомнил о куске, который отбил у лстатуи" покойный Алеша Федоров. И хоть не все в зале поняли, о чем идет речь, но все ощутили опасность которая парила над ними. И оттого, что они не знали, ни как она называется, ни как выглядит, ледяная, сковывающая тишина наполнила зал до самого потолка, как вода наполняет аквариум с запертыми в нем рыбами.

И тогда из кресла на сцене встал человечек, казавшийся совсем маленьким в этом огромном зале, немолодой, с седыми висками, с ничем не примечательными чертами лица. Он был рядовым археологом, не имел высоких научных званий, хоть и находился на сцене среди академиков и лауреатов. Но он подошел к президенту, и тот протянул ему микрофон. Михаил Григорьевич сказал:

- Возможно, ты прав, долгоживущий. Но разве все люди виноваты в том, что случилось? Человека, который нанес рану, уже давно нет в живых. За ошибку он заплатил жизнью. Я был тогда рядом с ним и не остановил его. Что ж, возьми и мою жизнь, если история так распорядилась, и пусть старая рана больше не стоит между нами.

Он понял, что наконец попал в самую точку, повторил то, что тогда Светлана сделала с пленным. Гигант с отвращением глянул на оружие, на часы, его лицо исказилось. Казалось, что на этот раз бесстрастный автомат-переводчик заговорил по-другому, донес чужую муку, сожаление о том, чего не поправить:

- Время! Если бы я имел его в запасе! Но истекают последние секунды... Время - вот чего всем разумным всегда не хватает, какой бы длинной ни была их жизнь! Ничего не изменишь, ничего...

- Погоди,Ч сказал президент, снова выступая вперед.Ч Объясни.

- Я ничего не успею даже объяснить вам, быстроживущие, как вас всех уже не будет. Этот предмет - универсальное оружие разведчиков. В нем находится заряд, достаточный для того, чтобы разрушить целую звездную систему.

У аппарата есть искусственный мозг, решающий выбор волны, приемник и передатчик. Нужно лишь перевести вот эту стрелку, и аппарат начинает поиск противника, а найдя, анализирует колебания его клеток. Аппарат начинает излучать волны энергии, убивающие любые существа, ритм колебаний которых совпадает с заданным. Как только я узнал о ране, нанесенной моей любимой, то перевел стрелку. Если бы не ваш катализатор времени, оружие начало бы действовать почти через год по вашему счету. За это время его все равно нельзя забросить на безопасное расстояние, но можно было бы попытаться придумать что-нибудь. Теперь же остались секунды, а вскрыть аппарат нельзя Ч это повлечет взрыв...

Он посмотрел на часы. Туда же смотрели и люди, сидящие в зале и находящиеся дома у экранов, Один пожалел, что не успеет проститься с родными, другой не поверил пришельцу, третьего охватило отчаяние, четвертый разозлился, пятый пожалел, что жил не так, как нужно было, шестой подумал: лЖаль, не успею доиграть партию с соседом", седьмой испугался...

Михаилу Григорьевичу хотелось закричать: лНеужели ничего нельзя сделать? Мы боялись атомной войны, роковых ошибок в отношениях между странами, но никто бы не подумал, что роковой для всего человечества окажется ошибка покойного Алеши Федорова!" Он посмотрел на президента и с удивлением увидел, что тот сохраняет спокойствие и собирается ответить пришельцу.

- Надежда осталась,Ч сказал президент.ЧМы не знали, что за предмет в твоей руке, но догадались, почему ты взял его в руку. Мы поняли, что он может оказаться оружием, приготовленным к бою. Значит, на него нельзя было действовать катализатором. Именно поэтому оружие было вынуто из твоей руки. Мы знаем: если разум заговорит раньше, чем оружие,Ч оно не выстрелит. У нас есть время, немного времени, но можно попытаться...

Снова наступила тишина, но она была не такой, как раньше.

Михаил Григорьевич подумал, что тишина, как море, имеет сотни оттенков, меняется, оставаясь сама собой. И в этой тишине отчетливо прозвучали слова пришельца:

- Спасибо вам, люди. Чтобы спасти жизнь, иногда необходимо вернуть секунду. Но никто не может этого сделать, ибо нельзя нарушить главный закон природы. А вы, живущие мгновение, подарили нам время, и, может быть, наша жизнь не станет преступлением... Разве это не самый дорогой подарок, который может сделать один разумный другому?

Снова, как тогда в пустыне, они стояли друг против друга - высшие существа - такие разные и все же сходные в основном. Ведь это они, существа, обладающие разумом, могли независимо от времени сделать свои жизни ничтожными или бесконечными...

Евгений Войскунский, Исай Лукодьянов. На перекрестках времени

1. ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННЫХ ЗАПИСОК ДОКТОРА ВАТСОНА

В последнее время я редко встречался с Холмсом. Сколотив небольшое состояние, чему немало способствовало вознаграждение за раскрытие тайны замка герцога Соммерсетширского, Холмс поселился в Кенте, вблизи очаровательных садов Кобема, и занялся пчеловодством, не оставляя, впрочем, старых увлечений химией и музыкой.

В этот теплый августовский день 1911 года моя жена уехала на двое суток в Кройдон, к тетке, и я намеревался съездить в Кобем навестить Холмса. Я собирался в дорогу, когда зазвонил недавно установленный в моем кабинете телефонический аппарат: сэр Артур, соединившись со мной, предложил позавтракать в клубе Королевского хирургического общества, и я решил несколько изменить свои планы.

За завтраком мы поговорили немного о животном магнетизме, затем о Балканах, слегка коснулись загадочной истории с «Джокондой», которую месяц назад дерзко похитили из Лувра.

– Интересно, что думает об этом похищении мистер Холмс? – спросил сэр Артур, когда мы, окончив завтрак, сидели за портвейном.

Надо сказать, что эти замечательные люди по странному стечению обстоятельств никогда не видели друг друга. Сэр Артур знал Холмса только по моим рассказам, которые он с присущим ему искусством сделал известными всему миру.

Именно в этот момент Холмс подошел к нашему столику.

– Как поживаете, Ватсон? – спросил он.

– Как вы нашли меня? – изумился я. – Ведь я редко бываю здесь, особенно в это время дня.

– Очень просто. Я побывал у вас в Кенсингтоне. Пока экономка объясняла мне, что ваша жена уехала в Кройдон, а вы ушли после телефонного звонка, который каждый раз пугает ее, и не сказали куда, я осмотрел ваш кабинет. И сразу понял, что вы собирались ко мне: железнодорожное расписание было раскрыто, поезд 12:30 на Рочестер отчеркнут ногтем – старая скверная привычка. А в Кобем можно попасть только через Рочестер. Зубная щетка на необычном месте свидетельствовала о поездке с ночевкой, а фунтовый пакет моего любимого табака от Бредли свидетельствовал о том, что вы не забыли моих вкусов, так как сами вы не любите этот табак. Но вас вызвали по телефону – не к пациенту, потому что ваш медицинский саквояж лежал на месте, а стетоскоп – на столе. Наконец, членский билет Хирургического общества, который всегда лежит в терракотовой корзиночке, отсутствовал. Судя по газетам, утреннего заседания Общества сегодня нет. Сопоставив это с временем дня, я понял, что вас пригласили на завтрак в клубе Общества – вот и все. Не представите ли вы меня своему приятелю, Ватсон?

Произнося эту длинную тираду, Холмс не преминул окинуть сэра Артура быстрым проницательным взглядом. Тот, пряча улыбку под своими толстыми усами, рассматривал Холмса с любопытством, не выходящим, впрочем, за рамки приличия.

– О, прошу прощения, джентльмены, – сказал я. – Мистер Холмс, Шерлок Холмс, частный следователь и химик-любитель. А это – мой приятель по клубу…

– Сэр Артур Конан Доил, – перебил меня Холмс. – Врач, путешественник и писатель. К сожалению, немного увлекается спиритизмом. Очень приятно, сэр Артур. Как поживаете, сэр?

– Как поживаете, мистер Холмс? – приветливо сказал сэр Артур. – Очень приятно, я много слышал о вас.

– Это делает мне честь, сэр. В свою очередь, скажу, что сведения о вас и ваши фотографии помещены во многих британских справочниках. Однако я вынужден просить прощения: неотложное дело требует присутствия доктора Ватсона в другом месте. Ватсон, вам придется заехать домой за зубной щеткой и оставить записку жене. В 14:45 мы выезжаем дуврским экспрессом с вокзала Черинг-Кросс. Завтра мы должны быть в Париже. Прошу прощения, сэр Артур. Было очень приятно познакомиться.

– Одну минутку, мистер Холмс, – сказал сэр Артур, умоляюще глядя на моего старого друга. – Не могу ли я вам быть полезен в Париже? Я бывалый человек, уверяю вас.

– Что ж, – сказал Холмс. – Вы окажете мне честь, сэр Артур. В дороге я попробую разочаровать вас в спиритизме. Пошлите за кэбом, Ватсон.

Я не сомневался, что Холмса пригласили в Париж для участия в следствии о пропаже «Джоконды». Но дело оказалось вовсе не в «Джоконде». Мы столкнулись с таким удивительным, необъяснимым явлением, что даже Холмс, с его проницательностью и ясным умом, был поставлен в тупик.

Но не буду забегать вперед.

Итак, префект полиции, сухощавый француз с черными, как смоль, бакенбардами, встретил нас на вокзале и повез прямо в Лувр. Признаться, я несколько усомнился в правдивости той истории, которую префект рассказал нам по дороге. По его словам выходило, что позавчера среди бела дня неизвестные злоумышленники похитили из Лувра статую Ники Самофракийской – богини победы.

Я не раз бывал в Лувре и каждый раз любовался этой статуей – гениальным созданием неизвестного греческого ваятеля третьего или четвертого века до рождества Христова. У нее не было ни головы, ни рук, только сильное стройное тело, устремленное вперед, и расправленные в полете крылья за спиной.

Вполне можно было себе представить, как при известной ловкости похитили «Джоконду», в конце концов, это был кусок холста в четыре квадратных фута и весом вместе с рамой не более десяти фунтов. Но унести – среди бела дня!

– огромную статую, весившую не менее трех тысяч фунтов…

Префект говорил со свойственной французам экспансивностью и, я бы сказал, с неприличной для английского уха громкостью, к тому же он был очень взволнован и картавил сверх всякой меры. Холмс вежливо слушал его речь, а я… Словом, я сомневался.

Лувр был закрыт, и префект провел нас одним из служебных ходов. Мы быстро прошли анфиладу зал, увешанных картинами, и остановились лишь на мгновение: префект показал нам промежуток между картинами – пустующий промежуток, в котором еще месяц назад Мона Лиза улыбалась своей загадочной улыбкой и перед которым еще долго будут толпиться зеваки, с тупым любопытством разглядывая пустую стену.

Затем мы миновали небольшую круглую залу с кольцом красных бархатных диванов по стенам – в центре ее стояла Венера Милосская, и вышли на площадку, к которой вела красивая беломраморная лестница. Над этой площадкой, я помнил, обычно парила Крылатая Победа, Ника Птерикс, Ника Самофракийская.

Но теперь Ники не было. Осталась нижняя часть пьедестала, и мы оторопело уставились на нее. Пьедестал был срезан наискось двумя плоскостями, сходящимися под тупым углом, будто две гигантские челюсти перекусили каменный массив.

К нам подошел директор Лувра в сопровождении нескольких людей официального вида. Он поздоровался с нами и горестно сказал:

– Господа, какой ужас! Трудно поверить, что это дело рук человеческих… После «Джоконды» – Ника Самофракийская! Поистине, господа, на Лувр пал гнев божий. Мы были вынуждены принять меры, чтобы в газеты не просочилось ни одного слова об этом событии. И без того слишком много нежелательных толков…

Он говорил красноречиво и искренне, но префект не дал нам дослушать его до конца.

– Мсье Холмс, – сказал он, потрясая бакенбардами, – не угодно ли вам осмотреть эти странные следы?

Холмс, конечно, сразу заметил следы, а мы с сэром Артуром только сейчас обратили на них внимание. Следы на полу и впрямь были необычны: как будто подошвы похитителя, топтавшегося вокруг пьедестала, были покрыты рубчатыми зигзагообразными полосами. Я готов побиться об заклад, что такой обуви на свете не бывает. Но следы были явные – черная грязь, засохшая изломанными полосками.

Холмс опустился на корточки и с помощью лупы внимательно изучил следы.

– Какая погода стояла в Париже и окрестностях в последние дни? – спросил он, поднявшись.

– Сухая и жаркая, – ответил префект.

– Странное обстоятельство. Ведь чтобы попасть сюда, человеку пришлось но меньшей мере подняться по лестнице, устланной дорожкой. А эти следы нанесли сюда свежую грязь – такую, какая бывает в хорошем саду после дождя. Быть может, вы знакомы с моими научными работами о почвах? Ну, так это не городская грязь. Теперь скажите, это вы приводили собаку?

– Собаку? – переспросил префект. – О нет, собаки здесь не было…

– Была, – сказал Холмс. – Взгляните-ка сюда.

Мы хорошенько присмотрелись и различили полустертые крупные следы собачьих лап. У меня невольно пробежал холодок по спине.

Холмс угадал мои мысли.

– Ставлю гинею, Ватсон, что вы вспомнили баскервильского пса. Я сам не могу забыть это чудовище. Но, слава богу, двадцать два года назад я собственноручно всадил в него пять пуль. А это, – Холмс опять присел на корточки, – это молодая немецкая овчарка, вот и ее шерстинки: она линяет. Очень милая, хотя и недостаточно воспитанная собачка.

И Холмс указал длинным пальцем на угол пьедестала. Собака стояла здесь на трех лапах, а на углу постамента красовался еле заметный потек.

Больше ничего обнаружить не удалось. Человек в странной рубчатой обуви и невоспитанная овчарка топтались вокруг крылатой Ники, но дальше следы никуда не вели. Как будто похититель спустился с неба и в небо же улетел, прихватив статую.

– А теперь, мсье Холмс, – не без торжественности сказал префект, – извольте ознакомиться с вещественным доказательством.

С этими словами он вынул из кармана пакетик, развернул бумагу и протянул Холмсу небольшую расческу.

– Преступник обронил ее вот здесь, возле пьедестала, – добавил он.

Расческа имела обычную форму, но была сделана из стекла.

– Стеклянная расческа! – удивленно, сказал сэр Артур. – Очень гигиенично, конечно, но хрупкость стекла…

– Это не стекло, – сказал Холмс, осторожно сгибая гребешок. – Изрядная гибкость, однако.

Я видел, что мой друг весьма заинтересовался странным материалом, из которого была сделана расческа. Он вертел ее в руках, разглядывал через лупу и даже понюхал.

– Отпечатки пальцев на расческе, – сказал префект, – не соответствуют образцам европейских преступников, известных французской и английской полиции.

– Вы пробовали расшифровать эту надпись? – спросил Холмс.

– Пробовали. К сожалению, безуспешно.

На спинке расчески были вытиснены мелкие буквы вперемежку с цифрами:

МОСНХ ВТУ 2431-76 APT 811 2С.

Мы долго разглядывали непонятный шифр.

– Единственное, что можно понять, – сказал я, – это APT – склонный, способный… Склонный к 811?.. Чепуха какая-то…

– Буква «С» может означать comb – гребешок, – высказал сэр Артур робкое предположение. – Буква «Н» – не сокращенное ли hair – волосы? Comb for hair – гребешок для волос…

– Не так просто, сэр, – сказал Холмс. – Не так просто. Пока я берусь утверждать одно: владелец расчески – блондин лет сорока – сорока пяти; он недавно был в парикмахерской и пользовался чем-то вроде бриолина. Если разрешите, господин префект, я возьму расческу и займусь ее исследованием.

– О да, мсье Холмс. Все, что угодно.


Около пяти вечера мы с сэром Артуром постучались к Холмсу. Он сидел у себя в номере, окутавшись табачным дымом, гребешок лежал перед ним на столе, тут же стояли банки с какими-то растворами.

– Удивительный материал, джентльмены, – сказал Холмс, предложив нам сесть. – Он прозрачнее стекла, его показатель преломления гораздо ближе к показателю преломления воздуха, чем у стекла. Эта штука не вспыхивает как целлулоид. Ее удельный вес меньше удельного веса стекла.

– Ну а шифр, Холмс? – спросил я. – Что вы можете сказать о нем?

– Вы знаете, Ватсон, что я превосходно знаком со всеми видами тайнописи и сам являюсь автором труда, в котором проанализировано сто шестьдесят различных шифров, включая шифр «пляшущие человечки». Однако я вынужден признать, что этот шифр для меня совершеннейшая новость. Думаю, мы имеем дело с шайкой весьма опасных и ловких преступников, среди которых может быть ученый, скажем, типа профессора Мориарти…

– Помилуйте, Холмс! – вскричал я. – Но вы сами были свидетелем его гибели в швейцарских горах в мае 1891 года!

– Да, это так. Но у него, вероятно, остались ученики и последователи. Можно предположить, джентльмены, что первые четыре буквы шифра – МОСН – означают Movement of Cruel Hearts [1].

Я был поражен смелой догадкой моего друга, а сэр Артур, помолчав, сказал почтительным тоном:

– Прошу прощения, мистер Холмс, но с равным успехом можно расшифровать буквы как Movement of Cheerful Housewifes [2]или что-нибудь в этом роде.

На тонких губах Холмса зазмеилась ироническая улыбка.

– Ценю ваш юмор, сэр Артур, – сказал он. – Разумеется, здесь открывается широкое поле для догадок всякого рода. Однако главная загадка заключается в следующем: как могли днем незаметно вынести тяжелую статую из Лувра? Признаться, я просто ума не приложу. Думаю, что нам придется проконсультироваться с учеными.

– Давайте пригласим профессора Челленджера, – предложил сэр Артур. – Очень крупный ученый. Конечно, телеграфировать ему я не стану – это значило бы нарваться на оскорбление, но я мог бы послать депешу моему приятелю Неду Мелоуну, единственному из журналистов, которого Челленджер пускает к себе на порог.

– Хорошо, – согласился Холмс. – Характер у Челленджера неважный, но ученый он превосходный.

Тут зазвонил телефон. Холмс снял трубку и некоторое время молча слушал. Затем он сказал нам:

– В Лувре получили какое-то важное письмо. Оно несколько задержано доставкой, так как адрес написан не совсем правильно. Едем, джентльмены.

2. РАССКАЗЫВАЕТ АНДРЕЙ КАЛАЧЕВ, ХРОНОКИБЕРНЕТИСТ

Не знаю даже, с чего начать: уж очень взволновала меня эта история.

Начну так:

«Я, Андрей Калачев, старший научный сотрудник Института Времени-Пространства, обвиняю Ивана Яковлевича Рыжова, заведующего сектором хронокибернетики нашего же института, в…»

Нет. Лучше расскажу все по порядку. В хронологической последовательности (употребляю это выражение в житейском смысле слова: мы, вообще-то, имеем дело в основном с хроноалогическими категориями).

Утром в понедельник, 27 августа, Ленка мне сказала:

– Знаешь, по-моему, Джимка сегодня не ночевал дома.

– Где же он был? – спросил я, приседая и одновременно растягивая на груди эспандер.

– Спроси у него самого, – засмеялась Ленка. – В полшестого я выходила, он сидел на крыльце, и шкура у него была мокрая от дождя.

Я наскоро закончил зарядку, умылся и пошел на кухню. Джимка лежал на своей подстилке. Обычно в это время он уже не спал. Я забеспокоился: не заболела ли собака? Тихонько просвистел первый такт из «Марша Черномора» – наш условный сигнал, и Джимка сразу встал и подошел ко мне, работая хвостом на высшей амплитуде колебаний. Пес был в полном порядке.

Мы с Ленкой напились кофе и пошли на работу: она – в свою фундаменталку, а я – в «присутствие».

«Присутствием» мы называли третий этаж нашего корпуса, в котором помещается сектор хронокибернетики. Там можно потрепаться с ребятами, почитать документы и выслушать нотации Жан-Жака. Работаем мы обычно на первом этаже, в лаборатории точной настройки.

Сегодня у меня на столе лежал отчет электронно-вычислительной машины, так, ничего особенного: сгущаемость ноль три, разрежаемость без особых отклонений. Я быстренько расшифровал отчет, записал показатели в журнал и вышел из-за стола в тот самый момент, когда заявился Жан-Жак. Он благожелательно поздоровался с нами и сказал Горшенину, развернувшему перед ним гигантскую простыню синхронизационной таблицы:

– Потом, Виктор, сейчас некогда.

И прошел к себе в кабинет. А следом за ним прошли двое гостей – кажется, французы. К нам в институт вечно приезжало столько иностранных гостей, что мы на них не обращали особого внимания.

Мы с Виктором сбежали на первый этаж, в лабораторию, и занялись входным блоком хронодеклинатора.

Виктор моложе меня на полтора года, но выглядит он, со своей ранней лысиной, куда старше. У нас в институте вообще собралось немало вундеркиндов, но Виктор Горшенин – ученый, что называется, божьей милостью. Он еще в девятом классе средней школы разработал такую систему Времени-Пространства, что только высшие педагогические соображения помешали тогда с ходу приклепать ему докторскую степень. Теперь-то он уже без пяти минут член-корреспондент.

Мы начали определять дилатацию времени для сегодняшних работ – варианты отношения времени рейса к собственному времени нашего СВП-7. Программировать вручную короткие уравнения для большой ЭВМ не стоило, и мы крутили все на малом интеграторе. Виктор подавал цифры мне, да так, что я еле поспевал укладывать их в клавиатуру.

– Пореже, старик, – взмолился я. – Не устраивай мотогонок.

– Сто восемь ноль три, – сказал Виктор. – У тебя только в волейболе хорошая реакция. Дельта шесть – семьсот одиннадцать.

Всегда у него так, у подлеца: все должно крутиться вокруг в бешеном темпе, иначе он работать не может. Наконец мы закончили настройку блока, запустили его и получили, на мой взгляд, совершенно несусветный результат. Я так и сказал Виктору, но он пренебрег моим замечанием. Он стоял, скрестив на груди руки и наклонив голову так, что его длинный нос лег на отогнутый большой палец. Было ясно, что его гениальная мысль витает в межзвездных областях, и я не стал прерывать ее полета.

Конечно, я знал, о чем он думает.

Когда-то не верили, что удастся победить тяготение. Говорили: «Человек не птица, крыльев не имат». А ведь теперь нам предстояла борьба с самым сильным противником – Временем!

Мы хотим воплотить в действительность задорные слова старой песни:

Мы покоряем пространство и время, Мы – молодые хозяева земли.

Только не в отдельности – время и трехмерное пространство – в нем-то мы научились двигаться, а в комплексе. Двигаться в четырехмерном континууме Времени-Пространства.

Что нам даст победа над пространством? Ну, будем летать в космос на субсветовых скоростях. Не в этом дело. Чем скорее летит корабль, чем быстрее идет время для его экипажа, тем больше времени пройдет на Земле, вот что ужасно!

Слетаем мы, допустим, в Туманность Андромеды и обратно. Для экипажа пройдет лет шестьдесят, а на Земле – три миллиона лет. Вылезут из звездолета усталые, измученные, старые люди. Их будут жалеть, кормить синтетиками, лечить. Их сведения, добытые с нечеловеческим трудом, вряд ли будут нужны науке того времени…

Понимаете, весь ужас положения в том, что, по Эйнштейну, движущиеся часы всегда отстают. И получается, что полет в прошлое противоречит принципу причинности. Он до недавнего времени считался принципиально невозможным.

Но… я не хочу сказать, дескать, после Ньютона – Эйнштейн, а после Эйнштейна – Рыжов и Горшенин. Просто накопилось много предпосылок, а Жан-Жак и Виктор их суммировали.

Так вот, мы и хотим летать во Времени-Пространстве(а не во времени и пространстве) вперед и назад. Чтобы дальние космические рейсы укладывались в разумные сроки и чтобы космонавтов встречали на Земле те же люди, что их провожали. Пусть нам самим не доведется побывать за пределами Солнечной системы, но проложить туда дорогу для потомков мы должны.

Довольно человечеству бессильно плыть по Реке Времени!

Наш СВП-7 – Семиканальный Синхронизатор Времени-Пространства – не средство передвижения и не машина времени, а все вместе. Конечно, это только начало. Ему бы хроноквантовую энергетику помощнее да хронодеклинатор «поумнее», была бы еще та машина!

Наш пыл несколько охлаждал Жан-Жак.

– Не заноситесь, – говорил он нам. – Не выскакивайте из плана, нам не под силу объять необъятное.

Может, он и прав, но… Нельзя же, в конце концов, все перекладывать на плечи потомков!

Как-то я восхищался вслух научной эрудицией Ломоносова и Фарадея, а Жан-Жак сказал, что нынешний первокурсник знает больше их, вместе взятых. А я возразил: если бы Ломоносов и Фарадей не думали о людях будущего, то у него, Жан-Жака, не было бы легкового автомобиля и ходил бы он в пудреном парике. Он замолчал, вынул расческу и причесался – значит, рассердился…

Виктор отнял большой палец от носа.

– Пошли в крааль, – сказал он. – Посмотрим на месте.

Ангар, в котором стоял СВП-7, мы обычно называли стойлом. Виктор терпеть не мог этого слова. Он упорно говорил «крааль».

Мы отсоединили входной блок хронодеклинатора, поставили его на автокар и выехали из лаборатории.

Площадка перед «стойлом» была разрыта, вернее, канава, в которую на прошлой неделе уложили новый кабель, была уже засыпана, но еще не покрыта асфальтом. Грунт, размокший от ночного дождя, мило прочавкал под колесами автокара.

Вот он, СВП-7, наш белый красавец, наша гордость и божество. Много лет мы бились над ним и много лет бились до нас – начиная с того момента, когда Козюрин впервые высказал поразительную догадку о связи времени с энергией. Сейчас нет времени рассказывать, но когда-нибудь, достигнув пенсионного возраста, я напишу об этом двухтомные воспоминания, а Виктора, который, конечно, станет академиком, попрошу написать к ним один том комментариев.

Мы с Виктором поднялись по трапу в рубку СВП-7.

Каждый раз, как я попадал сюда, меня охватывало… не скажу молитвенное, но какое-то торжественное ощущение… Нет, не могу выразить. Должно быть, именно такую глубокую отрешенную тишину называли когда-то музыкой сфер.

Но сегодня что-то тревожило меня. Я не мог понять, что именно, но, помогая Виктору подсоединять блок к коробке автомата, я то и дело оглядывался, прислушивался, и беспокойное ощущение нарастало, нарастало.

На полке возле пульта лежало несколько номеров журнала «Кибернетика Времени-Пространства» и томик Жюля Верна – что, должно быть, Виктор бросил здесь, он вечно оставлял свое чтиво где попало.

Заработал автомат, по экрану поползли зеленые звездочки, однако было сразу видно, что совмещения не получится.

– Сдвиг систем, – сказал Виктор и почесал мизинцем лысину. – Проверь собственное время синхронизатора.

Я направился в кормовую часть рубки, и вдруг до меня дошло. Ну конечно, звучала высокая нота, кажется, верхнее си. Она дрожала на самом пределе слышимости. Тончайшая, почти неуловимая ниточка звука…

Я подскочил к коробке автомата и щелкнул клавишей выключателя. Но звук не прекратился. Виктор воззрился на меня.

– Что с тобой?

– Ты ничего не слышишь? – спросил я шепотом.

Должно быть, вид у меня был как у нашего институтского робота Менелая, когда у него кончается питание и он застывает с поднятой ногой.

– Ничего я не слышу, – сердито сказал Виктор, – но вижу, что ты переутомился. Возьми отпуск и поезжай на какое-нибудь побережье для неврастеников.

Слух у меня абсолютный, в детстве я играл на виолончели, но, может, у меня просто в ушах звенело? Знаете, ведь бывает такое: «В каком ухе звенит?» – «В левом». – «Правильно!»

– Неужели не слышишь? – Я потащил Виктора в коридорчик, соединявший рубку с грузовым отсеком. – А теперь?

Теперь, кажется, и он услышал. Он стоял с открытым ртом – видно, так он лучше воспринимал звуковые колебания.

И тут я понял, в чем дело. Рукоятка кремальеры замка на овальной двери грузового отсека была недовернута. Уж не знаю, на что резонировала незатянутая длинная тяга, но звук исходил именно из замка. А может, он и вправду улавливал музыку сфер, наш СВП-7? Сработали-то мы его своими руками, но теперь он жил собственной жизнью, и кто его знает, какие сюрпризы готовился нам преподнести. У меня даже мелькнула шальная мысль: вот дожму сейчас рукоятку – и перед нами возникнет красна девица из сказки и начнет слезливо благодарить за избавление от какого-нибудь там дракона.

Я уже хотел взяться за длинную никелированную ручку, чтобы дожать ее, но Виктор остановил меня.

– Постой, Андрей. Выходит, кто-то здесь побывал и пользовался грузовым отсеком, так?

– Так, – сказал я. – Я просто изумлен твоей сообразительностью.

– Кто же в таком случае мог здесь быть?

– Витька! – вскричал я. – Не станешь же ты меня уверять, что это был не ты?

Виктор почти каждый день работал в СВП-7, у него были ключи и от машины, и от «стойла». Кроме Виктора, ключи были только у директора института и у Жан-Жака.

– Но я после проверки ни разу не дотрагивался до кремальеры, – сказал Виктор. – Утверждаю это, будучи в здравом уме.

Недели две назад мы начали готовить СВП-7 к первому пробному полету в прошлое – в десятый век нашей эры. В пространстве это недалеко, километров двести пятьдесят отсюда. Наш палеосектор облюбовал какую-то полянку, они ездили туда, брали образцы грунта и растительности нашего времени и возились с ними – готовились сравнивать их с образцами десятого века, которые предстояло взять на том же месте.

Эти лирики из палеосектора всерьез полагали, что СВП-7 создан специально для их археологических дел. А ведь пробный полет в прошлое был задуман только для проверки автомата предметного совмещения. Понимаете, у Жан-Жака давно уже тянулся принципиальный спор с академиком Михальцевым об «эффекте присутствия». Иными словами: сможем ли мы, путешествуя в прошлое, активно воздействовать на материальные объекты. Мы с Виктором, по правде, тоже несколько сомневались, а Жан-Жак утверждал, что сможем, и сердился на нас…

Леня Шадрич из палеосектора, которому предстояло лететь с нами, лазил тогда по грузовому отсеку, знакомился с автоматом предметного совмещения. Но после этого мы с Виктором тщательно осмотрели машину и уж, конечно, люк грузового отсека задраили как следует, я за это ручаюсь. Если Виктор потом не лазил туда, то кто же, черт побери?

Виктор стоял в своей глубокомысленной позе – уложив нос на палец. На сей раз я не стал дожидаться окончания его мыслительного процесса. Тряхнул Виктора за плечо и сказал, что нужно доложить о чрезвычайном происшествии Жан-Жаку.

– Вряд ли он ответит, – отозвался Виктор. – У него сейчас французы. Но попробуем.

Он нажал кнопку вызова. Коротко прогудел ревун, а потом мы услышали спокойный голос Жан-Жака:

– Это вы, Горшенин?

– Да, Иван Яковлевич. Срочное дело. Мы тут обнаружили…

И Виктор рассказал о недожатой рукоятке люка.

– Странно, – сказал Жан-Жак. – Не трогайте ничего, сейчас я приду.

Он пришел очень быстро. Мы показали ему рукоятку, и он по своему обыкновению полез в нагрудный карман за расческой, но передумал и пригладил желтые волосы ладонью.

– Вы точно помните, Виктор, что не открывали люка?

– Абсолютно точно.

– А кто из сотрудников работал здесь с вами?

– Только Андрей.

Жан-Жак посмотрел на меня с обычной благожелательностью.

– Ну а вы, Андрей…

– Нет, – сказал я. – Исключено.

– Странно, странно. – Жан-Жак плавным движением повернул рукоятку и открыл люк.

Конечно, в грузовом отсеке никого не было, если не считать автомата предметного совмещения, который своими изящными очертаниями напоминал мне распахнутую пасть бегемота.

Мы постояли, посмотрели, похлопали глазами, потом Жан-Жак затворил люк и аккуратно дожал рукоятку до упора. Верхнее си теперь, понятное дело, не тревожило моего абсолютного слуха.

– Прошу, товарищи, пока никому ничего не говорить, – сказал Жан-Жак. – Семен Семенычу я сам доложу о происшествии.

Ну ладно. Мы вышли из «стойла», и Жан-Жак лично запер дверь своим ключом.

– Смотрите, – сказал я, указывая на грязь возле канавы, – сюда ночью подъезжала машина.

– Да, – подтвердил Виктор, разглядывая следы. – Но мы здесь крутились на автокаре.

– Посмотри хорошенько. След автокара – вот он, тоненький. А это отпечаток больших двускатных колес. Видишь, елочка.

– Н-да, елочки-палочки, – глубокомысленно изрек Виктор.

А Жан-Жак сказал:

– Безобразие, третий день не могут заасфальтировать.

И пошел напрямик, через березовую рощицу, к главному корпусу, должно быть, докладывать директору.

В хорошую погоду мы обычно проводили обеденный перерыв на пруду. Сегодня день был прохладный, серенький, но тихий, так что купаться, в общем-то, было можно.

Это очень здорово, что наш институтский городок раскидали по лесным просекам. После такой работы, как наша, просто необходимо выйти не на пропахшую бензином городскую улицу, а в лес. Хлебнуть дремотной смолистой лесной тишины…

Виктор не умел чинно и неторопливо прогуливаться. Он летел сквозь лес на второй космической, я еле поспевал за ним. Все же я успел изложить свои соображения относительно следов возле «стойла».

– Чужие машины – не могут – территория огорожена… – Ввиду высокой скорости говорить приходилось в манере диккенсовского Джингля. – Значит, своя – шоферов потрясти…

Ленка была уже на пруду, стояла в синем купальнике на мостках. Она помахала нам и прыгнула в воду вниз головой. Виктор, почти не снижая скорости, разделся на ходу, ракетой влетел в воду и поплыл по прямой, колотя руками и ногами зеленую воду. Его круглая крепкая плешь скачкообразно двигалась среди всплесков, султанов, смерчей или как их там еще.

Я подплыл к Ленке и разрешил ей топить себя, и каждый раз делал вид, что ужасно пугаюсь. Она визжала от восторга, ей нравилась эта игра. Но вода была холодная, не очень-то раскупаешься, так что мы вскоре вылезли.

На берегу пруда стоял павильон – стекло, алюминий и железобетонные криволинейные оболочки, хитро растянутые на стальных тросах. Это архитектурно-торговое эссе довольно эффектно выглядело среди берез и сосен.

На веранде павильона было полно народу. Виктор уже сидел за столиком с Леней Шадричем, очкариком из палеосектора, и поглощал сосиски. Мы с Ленкой подсели к ним, и я пошел за едой. Когда я вернулся с подносом, Виктор уже покончил с сосисками. Прихлебывая чай, он вел с Шадричем ученый разговор о голубоглазых пелазгах, загадочном племени, населявшем некогда Древнюю Грецию. Леня Шадрич тихим голосом опровергал доводы Виктора и при этом листал толстенную книгу с репродукциями. Он всегда читал, даже когда разговаривал с людьми, – скверная, на мой взгляд, привычка.

Я не стал влезать в разговор, пелазги меня не особенно интересовали, да к тому же я увидел в углу веранды дядю Степу, нашего институтского завгара. Он-то и был мне нужен. Я сказал Ленке, чтобы она подождала меня, и направился к дяде Степе, на ходу здороваясь и перешучиваясь с ребятами, сидевшими за столиками.

Дядя Степа утолял полуденную жажду пивом. Биохимическим стабилизатором процесса наслаждения ему служил моченый горох.

– Садись, – приветливо сказал он, не то подмигнув мне, не то просто зажмурив один глаз. – Наливай.

Видно, пиво вызывало в нем повышенную потребность в общении. Я не стал капризничать, налил себе стакан.

– Как жизнь, дядя Степа? – начал я издалека. – Ездить много приходится?

– Мы далеко не ездим. Это вы далеко ездите. – Он засмеялся икающим смехом.

– Что верно, то верно. Готовим пробный рейс, работы по горло. Тебе, наверно, тоже приходится по ночам работать?

Дядя Степа сторожко посмотрел на меня одним глазом. Потом на его широком простодушном лице появилась ухмылка. Он ловко кинул в рот горсть гороха, прожевал его и сказал:

– Не, по ночам мы спим. Ты, Калач, разъясни мне: вот вы в прошедшее время хотите ездить. А в будущее как?

– В будущее проще, дядя Степа. Понимаешь, движущиеся часы всегда отстают и…

– Что-то я не замечал. – Дядя Степа взглянул на свои часы. – Если, конечно, часы в порядке. Я к чему спрашиваю, ведь прошлого, куда вы хотите ездить, уже нет?

– Но оно было. – Я начинал терять терпение. – Дядя Степа, если хочешь, я тебе объясню все, только в другой раз. А теперь, будь друг, скажи: этой ночью ты или кто из твоих ребят не проезжал случайно мимо ангара?

– За других не знаю, а я не проезжал. – Дядя Степа мощным глотком прикончил пиво и принялся подбирать просыпавшийся горох.

– Ты же завгаражом, – не унимался я. – Без твоего ведома ни одна машина…

– Ну, бывай. – Дядя Степа поднялся, нахлобучил кепку и пошел к выходу, плавно неся на коротеньких ногах крепко сбитое тело.

Так мне и не удалось ничего выведать.

Когда мы с Виктором к концу перерыва возвращались на работу, то увидели на площадке перед «стойлом» каток. Он усердно утюжил дымящийся асфальт. Вот это оперативность!


Прошло два дня. Мы с Виктором стали нащупывать совмещения, которые можно было не считать бредовыми. Виктор развил такой бешеный темп работы, что воя никла опасность завихрений, и хронографисты прибежали к нам со скандалом. Жан-Жак тоже заглянул в лабораторию и прочитал небольшую нотацию, впрочем, одобрительно отозвавшись о полученных нами результатах.

– Иван Яковлевич, – сказал я, когда он собрался уходить, – а как с тем делом? Ну, насчет кремальеры?

– А что, собственно, я должен вам сообщить? – Он холодно взглянул на меня. – Директора я поставил в известность тогда же. А вас, в свою очередь, прошу ставить меня в известность, когда вы работаете в СВП.

Не понравилось мне это. Вроде бы он намекал, что мы сами нашкодили и что вообще нас нельзя оставлять без присмотра.

Ну ладно.

В четверг мы с Виктором убедились, что наши обнадеживающие результаты гроша ломаного не стоят. Пора бы мне уже привыкнуть к разочарованиям и неудачам на тернистом, как говорится, пути науки. Но каждый раз у меня просто опускаются руки. Ничего не могу с собой поделать, переживаю. А Виктор хоть бы хны.

– Превосходно, – сказал он, выхватывая у меня из пачки сигарету. – Еще одна гипотеза исключена.

Мы покурили и вернулись в лабораторию. Работа что-то не клеилась, но я все же занялся разблокированием хронодеклинатора. Возня с отверткой и тестером всегда успокаивает мои нервы.

По четвергам Ленка обычно уезжала в город но библиотечным делам, так что мы с Джимкой сами пообедали, а потом я вывел пса погулять. Был ранний вечер, такой тихий, что я слышал, как дятел долбит сосну в Нащокинском лесопарке, за два километра отсюда. Я мирно шел по тропинке и бормотал нашу походную песню: «Выйду я с собачкой погуля-а-ти. Эх, да, эх, да в лес зеленый ноброди-и-ти. Се-бя людям показати». Джимка носился как угорелый. Подбегал ко мне, тыкался влажным носом в руку, и снова его темно-серое тело мчалось среди берез, точно стрела, спущенная с тугой тетивы.

Так мы дошли до коттеджа, в котором жил Виктор. Джимка скромно уселся на крыльце, а я вошел в комнату.

Виктор сидел за столом и делал дудочку из камышинки. Он даже не оглянулся на меня.

– Пошли погуляем, старик, – сказал я.

Он сунул свою дурацкую свистульку в рот и извлек из нее печальный звук. Затем скосил на меня карий глаз.

– Не та частотная характеристика, – сказал он и снова принялся ковырять дудочку ножом.

– Пошли погуляем, – повторил я.

– Не хочу. Сейчас Шадрич придет играть в шахматы.

И тут же вошел Леня Шадрич, занимавший комнату в этом коттедже, по соседству. Под мышкой у него была зажата книга.

Шахматы так шахматы. Мы поблицевали несколько партий на высадку, вернее, Леня и я сменяли друг друга, а Виктор выигрывал подряд да еще издевался над нами. Потом я все-таки вытащил их погулять – не хотелось сидеть в комнате в такой чудесный тихий вечер, пахнущий близкой осенью.

Мне приходилось сдерживать Виктора, но все равно мы летели с изрядной скоростью, к великой радости Джимки, полагавшего но собачьей наивности, что мы это делаем для его развлечения.

Возле коттеджа Жан-Жака мы остановились перевести дух и пропустить машину, которая выезжала из гаража. За рулем сидел сам Жан-Жак в элегантном сером костюме. Он благожелательно кивнул нам, проезжая мимо, и на повороте подмигнул красным глазком стоп-сигнала. Впрочем, мое внимание привлек не Жан-Жак (он часто ездил по вечерам в город), а дядя Степа.

Я знал, что он присматривает за машиной Жан-Жака. Вот и сейчас дядя Степа запер гараж, степенно вытер руки платочком и, покосившись на нас, пошел своей дорогой.

Не хотелось упускать удобного случая. История с недожатой кремальерой и следами возле ангара никак не шла у меня из головы. Я пошептался с ребятами, и мы в один миг догнали дядю Степу. Он не очень-то дружелюбно ответил на наши преувеличенно-радостные приветствия, но когда понял суть дела, сразу смягчился. А суть заключалась в том, что у Лени Шадрича сегодня день рождения (о чем сам Леня минуту назад не имел ни малейшего представления), и Леня решил отметить это дело, и приглашает всех, кто пожелает, выпить за его здоровье. Тут я толкнул Шадрича локтем в бок, и он, смущенно заулыбавшись, подтвердил свое приглашение.

Дядя Степа для порядка слегка поотнекивался, ссылаясь на неотложные дела, а потом сказал:

– Ну что ж, надо уважить человека.

Мы прямиком направились в то самое кафе у пруда и принялись «уваживать» человека. Леня захмелел после первого глотка и ужасно развеселился. Он читал вслух листок с «замеченными опечатками», вклеенный в книгу, громко хихикал и придерживал прыгающие очки. Виктор был настроен, скорее, мрачно. Молчал, брезгливо пил коньяк. Зато мы с дядей Степой разглагольствовали в свое удовольствие. Он был отличным собутыльником, дядя Степа. Очень убедительно он объяснил мне, что нигде ему не было так интересно работать, как в нашем институте, потому что он, дядя Степа, ничто так сильно не уважает, как науку. Это была чистая правда.

– Раз так любишь науку, старина, – сказал я, – ты должен нам помочь. Наука в опасности.

– Ну? – изумился он. – Кто же ей угрожает?

– Я уже говорил тебе. Кто-то по ночам крутится возле ангара. – Я подлил ему коньяку.

– Хватит. – Дядя Степа отодвинул рюмку. – Спасибо за угощение, хлопцы. Пора мне.

– Почему ты не хочешь сказать? Знаешь ведь.

– Не знаю я ничего. – Он встал». – Отвяжись, Калач.

– Нет, знаешь. Машина с двойными скатами ночью подъезжала. Все равно ведь мы узнаем кто, анализы проделаем.

Дядя Степа разозлился, спросил вызывающе:

– И тогда что?

Тут Виктор вдруг подал голос:

– Голову оторвем, руки пообломаем и скажем, что так и было.

Эти слова произвели поразительный эффект. Дядя Степа прямо-таки рухнул на стул, глаза его забегали по нашим лицам.

– Братцы, – пробормотал он поникшим голосом. – Не виноват я, чем хотите клянусь… Он ее такую и привез…

Мы с Виктором переглянулись. Мы ничего не поняли, кроме одного: надо делать вид, что мы кое-что знаем, иначе Степа смекнет и…

– Значит, говоришь, он ее такую и привез? – осторожно переспросил я.

– Без головы, без рук, – мелко закивал дядя Степа. – Мне еще чудно стало… А я ее аккуратно брал, ничуть не обломал, как на духу…

– Где же она? – спросил Виктор.

– Я ему еще сказал… учтите, говорю, головы и рук у нее нет, чтобы не было потом нареканий на меня…

Как ни напрягал я свой мыслительный аппарат, ничего не мог понять. Кто она? Кто он? Чудилось уже некое кошмарное преступление: труп женщины с отрезанными головой и руками…

– Ты не волнуйся, дядя Степа, – сказал я. – Мы тебя не обвиняем. Скажи только: где она сейчас?

– Да там же, у него в гараже.

У него в гараже! У кого?!

Я встал и сказал как только мог решительней:

– Ладно. Пойдем, покажи ее нам.

Степа заколебался.

– Ребята, не могу я… Он велел, чтобы я никому…

– Да не бойся, он ничего не узнает.

Мы расплатились и вышли из кафе. Начинало темнеть. В темном стекле пруда призрачно белели отражения берез. Я крикнул Джимке: «Пошел вон!», и он тотчас вынырнул из кустов, ткнулся носом мне в руку.

Да, забыл сказать: когда Джимке говорили: «Пошел вон!», он следовал за произнесшим эти слова. А чтобы выгнать пса, надо было ему сказать: «Джимочка, прошу вас». Так я его выучил, сам не знаю почему, из озорства, что ли.

Всю дорогу дядя Степа нервно оглядывался и бормотал: «Ну, будет мне на орехи». И вот он привел нас к гаражу Жан-Жака. Да, к личному гаражу Жан-Жака.

Не знаю, как у моих друзей, а у меня хмель выветрился из головы начисто. Жан-Жак никак, ну никак не ассоциировался с обезглавленным женским трупом. Это был какой-то бред.

Дядя Степа тихонько открыл гараж, мы вошли, запах нитрокраски и резины ударил нам в ноздри. Затем Степа притворил дверь и включил свет.

С невольным страхом я обвел взглядом помещение, приготовившись увидеть… ну, не знаю, лужу крови, изуродованный труп…

Гараж был как гараж. Канистры, ведра, шланги, рваные камеры. Только у левой стены возле двери высилось нечто громоздкое, завернутое в рогожи, почти подпиравшее потолок. Дядя Степа сдернул рогожи, и нашим взорам предстала…

Мы просто обалдели от изумления! Огромная беломраморная женщина шла на нас широким победным шагом. За плечами у нее развевались округлые крылья, прозрачный хитон облеплял сильное тело, длинное одеяние трепетало от встречного ветра, билось вокруг ног. Она была вся в бурном движении, в полете, эта удивительная статуя. Мы не сразу поняли, что у нее нет ни головы, ни рук.

– Такую и привез, – пробормотал дядя Степа, – а я ни при чем… Я аккуратно краном взял…

Мы не слушали его. Мы не могли глаз оторвать от прекрасной статуи. Ей-богу, я слышал свист штормового ветра, хотя отлично знал, что никакого ветра не было и быть не могло в застоявшемся воздухе гаража.

Наконец я опомнился.

– Кто это? Откуда она здесь?

– Кто это? – Леня Шадрич сверкнул на меня очками. – Это Ника Самофракийская! – Он приблизился к статуе, благоговейно разглядывая глубокие складки ее одеяния.

Теперь и я припомнил, что видел эту самую Нику на репродукциях. Кажется, она хранилась в Лувре.

– Где Жан-Жак раздобыл такую великолепную копию? – проговорил Виктор.

– И для чего? – подхватил я. – Неужели он поставит Нику в своем цветнике и будет в ее тени пить чай с вареньем?

– Скажешь тоже! – Дядя Степа, видя, что мы не собираемся обвинять его в порче статуи, успокоился и даже повеселел. – Чай с вареньем! Он в субботу ночью обратно ее повезет.

– Куда? – спросили мы с Виктором в один голос.

– Это не знаю. Откуда и куда – не говорил. Я по его просьбе подал автокран в четыре часа утра, выгрузил эту… гражданочку из СВП и сюда привез. Уж вы, ребятки, не выдавайте, он мне крепко молчать велел…

– Постой, – сказал я удивленно. – Ты выгрузил ее из СВП?

– Откуда ж еще?

Мы с Виктором переглянулись.

– Дядя Степа, – медленно проговорил Виктор. – Такими вещами не шутят. Ты уверен, что Иван Яковлевич привез эту статую в СВП?

– Да чего вы ко мне привязались? – рассердился вдруг дядя Степа. – Раз говорю, значит уверен. Ну, посмотрели и давайте отсюда.

– Ребята, – подал голос Шадрич. Он сидел на корточках перед постаментом статуи и что-то внимательно разглядывал. – Тут инвентарный номер Лувра. – Он показал нам овальную наклейку на постаменте. – Это не копия, это сама Ника.

Час от часу не легче!

– Давайте, давайте, – торопил дядя Степа. – Запираю гараж.

Скоро должна была приехать Ленка, и я потащил Виктора и Шадрича на станцию. Я всегда встречал ее, когда она возвращалась из города.

Джимка, не отягощенный раздумьями, легко бежал впереди. А мы были именно отягощены. Господи боже, почему Жан-Жак летал на СВП-7? Один, втайне от всех, не дожидаясь пробного рейса? Признаться, я испытал некоторое восхищение. Даже зависть… Что ни говорите, а для такого дела нужна большая смелость. Не знаю, решился бы я полететь вот так, один, в неизвестность. Мало ли что: застрянешь в глуби веков – и никто никогда тебя не разыщет… И на кой черт ему понадобилась Ника Самофракийская? Похищение такой статуи – да это же скандал на весь мир! А может, не похищение, а… Ну, не знаю, некий эксперимент, в который нас почему-то не посвятили…

Ленка выпрыгнула из вагона электрички и пришла в восхищение при виде нашего почетного караула.

– Дамы и господа! – воскликнула она, поднеся ко рту кулачок, наподобие микрофона. – Разрешите мне выразить вам благодарность за горячий и, я бы сказала, весьма теплый прием.

В общем, у нее неплохо получилось. Но нам сейчас было не до хохм. Я отобрал у Ленки связку книг, и мы пошли в поселок.

– Представьте, кого я видела в публичке, – болтала Ленка, держа Виктора и Шадрича под руки. – Вашего Жан-Жака!

Мы навострили уши.

– Что же он там делал? – спросил я.

– Я увидела его в зале и говорю Наташе: «Знаете ли вы, что сей ученый муж – руководитель отдела, в котором работает мой ученый муж?» – Ленка засмеялась, и Шадрич вдруг неестественно громко заржал. – А она мне говорит, – продолжала Ленка, – «ну и задал мне работы этот ученый товарищ. Ему понадобилось несколько номеров разных парижских газет за последние числа августа 1911 года…»

– Одиннадцатого? – воскликнул я.

– Да. Наташа разыскала ему подшивку «Пари суар». Кажется, он изучал там объявления. «Пожилой коммерсант ищет молодую блондинку, склонную к полноте, для чтения вслух»…

По-моему, Ленку забавлял оглушительный хохот Шадрича, и она старалась вовсю.

Я же шел и мучительно соображал, пытаясь составить единую картину из разрозненных кусков. Итак, Жан-Жак тайком летал на СВП-7 в Париж и привез оттуда Нику Самофракинскую. Судя по тому, что сказала Ленка, летал он в 1911 год. Во всяком случае, он проявлял интерес именно к этому году. Спрашивается: для чего ему это понадобилось? Проверка возможностей контакта на малых удалениях во времени? Но вряд ли он стал бы это делать без нас. Изучение эстетической ценности древнегреческого шедевра? Опять же сомнительно: Жан-Жак физик, а не искусствовед.

Я вспомнил, Ленка рассказывала мне с месяц назад, что Жан-Жак берет у нее в институтской фундаменталке французские учебники и словари. Я думал, что он готовится к приезду французов, а теперь этот незначительный факт предстал передо мной в новом свете. Он свидетельствовал о том, что Жан-Жак заранее готовился к путешествию во Францию начала века. Да и вообще я знал: все, что он делает, всегда бывает основательно подготовлено. Он не то чтобы тривиальный педант, а просто в нем сидит очень точно выверенный механизм. Одна только слабость была у Жан-Жака: он любил читать нам нравоучения на морально-этические темы. «Андрей, – говорил он мне, к примеру, – не кажется ли вам, что вы слишком развязно ведете себя в присутствии Семена Семеныча? Вы перебиваете его, закуриваете, не спрашивая разрешения. Нельзя же так, дорогой мой. Вы забываете, что…» Впрочем, он умел вовремя останавливаться, так что его назидания обычно не выходили за терпимые рамки того, что называют «отечески пожурил».

Не помню уж, кто первый прозвал его Жан-Жаком. Может быть, даже я. Но кличка прилепилась к нему прочно. Да и верно: Жан-Жак Руссо – это точный перевод на французский язык имени, отчества и фамилии: Иван Яковлевич Рыжов.

Задает, однако, нам загадки наш уважаемый Жан-Жак.


Мы с трудом дождались субботы. Если дядя Степа не соврал, сегодня ночью Жан-Жак собирался отвезти свою мраморную богиню обратно, и мы хотели поймать… вернее, застать его на месте… Словом, нам нужно было кое-что выяснить.

Ночь была довольно темная. Сквозь облачное покрывало процеживалось ровно столько лунного света, сколько требовалось для того, чтобы в двадцати метрах отличить человека от дерева. Слабо белел ангар, площадка перед ним, мокрая от недавнего дождя, слегка отсвечивала.

Мы долго ждали, укрывшись в тени деревьев, и порядочно озябли. Виктор беспрерывно шмыгал носом и бормотал что-то относительно ночного зефира, который струит эфир, хотя он не хуже меня знал, что гипотеза эфира давно уступила место теории поля. Леня Шадрич был тих и задумчив. Джимка, вызвавшийся провожать меня, немного нервничал, вздрагивал при каждом шорохе и чуть слышно скулил.

Я уж думал, что ничего сегодня не будет, когда вдруг послышалось далекое ворчанье мотора. Через десять минут на площадку перед «стойлом» выехал автокран, слабенько высвечивая себе дорогу подфарниками. Под стрелой крана покачивалось на тросах нечто громоздкое. Мы притаились и наблюдали. Шадрич довольно громко лязгнул зубами – кажется, его била дрожь. Да и у меня, признаться, что-то тряслось внутри, должно быть, поджилки. Слишком уж фантастическим выглядело это ночное представление.

Из кабины автокрана вышел человек в плаще и шляпе. Он осмотрелся и отпер ворота «стойла». Затем мы услышали, как заработал мотор крана.

– Пошли, – сказал я, и мы тихонько перебежали к воротам «стойла».

Я заглянул внутрь в тот самый момент, когда раздалось характерное низкое пение автомата предметного совмещения. Ника, обернутая рогожами, исчезла в грузовом отсеке. На мостике СВП появился Жан-Жак. Он сказал дядя Степе, высунувшемуся из кабины автокрана:

– Поезжайте, Степан. Встречать не нужно.

Автокран задним ходом выехал из ангара, а Жан-Жак спустился с мостика, чтобы запереть ворота изнутри.

Дальше медлить было нельзя. Не затем мы мерзли тут полночи, чтобы увидеть, как Жан-Жак улетит по своим загадочным делам, махнув на прощание голубым платочком. Дядя Степа заметил нас, выехав из ворот, лицо у него было испуганное. Я приложил палец к губам – молчи, мол, и шагнул в ворота, но Джимка опередил меня.

– Пшел вон! – услышал я сдавленный голос Жан-Жака.

Джимка подбежал к нему, ласково виляя хвостом.

– Пошшел вон! – Жан-Жак огляделся, должно быть, в поисках чего-нибудь, чем можно метнуть в собаку, и увидел меня, а за мной безмолвные фигуры Виктора и Шадрича.

– Так, – сказал он, помолчав. – Что вам здесь нужно?

Ей-богу, я малость оробел, услышав его начальственный голос.

– Добрый вечер, Иван Яковлевич, – стесненно сказал я и прокашлялся. Конечно, глупее этой фразы ничего нельзя было придумать. – Куда это вы собрались?

– Что за скверная манера подсматривать? – строго сказал он. – Мало ли какое у меня задание, я не обязан вам докладывать. Сейчас же идите по домам.

Вот как! Мы же еще и виноваты…

– Позвольте, – вступил в разговор Виктор. – Вы хорошо знаете приказ о подготовке первого рейса. На каком основании…

– При чем тут рейс? – Жан-Жак повысил голос. – Мне надо кое-что проверить. Ступайте, я не нуждаюсь в вашей помощи.

– А Ника Самофракийская? – воскликнул я. Меня уже зло начало разбирать.

– Как она попала из Лувра в багажник СВП?

– Ну если вы в курсе, – уже другим тоном проговорил он, – то вам, вероятно, известно, что сегодня я должен отвезти ее назад.

– Разрешите, мы вас проводим.

– Не надо. Я сам знаю дорогу.

– И все-таки мы вас проводим. Верно, ребята?

Жан-Жак махнул рукой и полез в СВП, а мы за ним. Жан-Жак сразу прошел к пульту и защелкал клавишами путевой программы. Затем кивнул Виктору, и тот включил хронодеклинатор. Коротко пропели пускатели… На мгновение застлало глаза… Я огляделся. Все было привычно в рубке. Но я-то знал, что мы уже мчались против течения Времени!

Как хотите, а это был исторический миг! Я удивлялся Виктору: вид у него был самый будничный. Но потом и я взял себя в руки.

То, что я узнал в полете, потрясло меня настолько, что… Нет, пусть дальше Леня Шадрич рассказывает. Он не из нашего сектора, и поэтому из нас троих он самый объективный.

3. ИЗЛАГАЕТ ЛЕОНИД ШАДРИЧ

Как мы вылетели, не помню. Перед глазами был туман: очень странное ощущение – не сон, не обморок, а… полное отключение. Не знаю, сколько это продолжалось, по потом прошло. Я посмотрел на свои часы, они показывали двенадцать минут первого, то есть время вылета, а ведь мы летели уже довольно долго. Я приложил их к уху. Часы стояли.

Андрей насмешливо улыбнулся и сказал Виктору:

– Посмотри на этого лопуха.

На меня, значит. А Виктор сказал мне:

– Брось. В рейсе тиканья простых часов не услышишь. Наш путь займет время между тиком и таком. Хочешь узнать собственное время, посмотри на хроноскоп.

Я посмотрел, и напрасно, потому что хроноскоп, которым они так гордятся, – какой-то нелепый сундук с окошечками, показывающими не время, а некое Эйнштейново число, индекс Козюрина и гиперболический ареакосинус кого-то или чего-то. И все это вместе не то интегрируется, не то логарифмируется, я никогда не находил здесь особенной разницы.

А когда я попросил толком сказать, который час, Андрей начал мне толковать, что для жителей фотона, не имеющего массы покоя, времени не существует вообще. Так как я не житель фотона, то ничего не понял и попросил оставить меня в состоянии покоя.

Потом я вспомнил, что в грузовом отсеке лежит великая статуя. Ника Самофракийская! Я сказал, что хочу спуститься вниз и как следует ее осмотреть. Ведь не каждый день выпадает такой счастливый случай. Но Андрей язвительно заметил, что легче спуститься в преисподнюю, чем в грузовой отсек во время рейса. Будь я менее деликатен, я бы, конечно, нашел, что ответить на его вечные шуточки. Жена у него такая милая женщина, а сам он…

Впрочем, я отвлекся.

Виктор сказал, что если я очень хочу посмотреть на Нику, то он предоставит мне возможность. Он щелкнул какой-то кнопкой, и в полу засветился экран. Я увидел внутренность грузового отсека. Там лежал огромный куль, обернутый рогожами и обвязанный грязными веревками. Я попросил выключить экран.

Вот когда я пожалел, что ничего не взял с собой почитать. На полочке возле пульта хронодеклинатора лежали несколько математических журналов и какая-то книга. Я потянулся и взял ее. Это был Жюль Верн – седьмой том собрания сочинений, выпущенного довольно давно, в 1956 году. Я полистал книгу и положил обратно: не люблю я Жюля Верна.

В рубке было очень тихо. Только беспрерывно раздавался слабый звук, будто крем взбивают. А между тем мы стремительно неслись во времени. Хроноквантовые генераторы гнали невидимый поток квантов времени, трансформированного в энергию.

– Мы летим в Париж? – спросил я.

– Да, летим в Париж тысяча девятьсот одиннадцатого года, – сказал Андрей. – Кстати, Иван Яковлевич, почему вы избрали именно одиннадцатый год?

Рыжов или, как они его называют, Жан-Жак не ответил. Он сидел в кресле, закрыв глаза. Наверно, спал.

Мне вдруг пришла в голову интересная мысль.

– Ребята, вы просто хотите поставить Нику на ее место в Лувре?

– Да, – ответил Андрей. – Мы хотим и мы сделаем это.

– Понимаете, ребята, – продолжал я, – до сих пор ученые спорят, как выглядела голова Ники, что было у нее в правой руке и что в левой…

Они оба воззрились на меня.

– Дальше что? – сказал Андрей.

– И если мы немножко переменим маршрут и прилетим в Древнюю Грецию, в то время когда Ника еще стояла на Самофракии, то мы…

– Немножко переменим маршрут! Дело, Ленечка, не в пространстве, а во времени, – сказал Андрей. Тысяча девятьсот одиннадцатый год – это шестьсот тысяч часов назад. А твоя Древняя Греция… В каком веке, кстати, создали Нику?

– Точно неизвестно. Между 306 и 281 годами до нашей эры.

– Ну, это будет… – Он задумался.

– Примерно двадцать миллионов часов назад, – сказал Виктор. – Да, это мысль. Совместить нашу Нику с той… Вернее, с самой собой, первозданной…

Я горячо его поддержал, может, даже с излишней горячностью, потому что Виктор поморщился.

– Что у тебя на счетчике хронэргии? – спросил он у Андрея. – Вытянем двадцать миллионов?

– Попробуем. Уж больно интересно: доставить в Лувр целенькую Нику. Ну что, Виктор, поехали в Древнюю Грецию?

– Была не была, – отозвался тот.

Вдруг Жан-Жак открыл глаза.

– Позвольте, – сказал он. – Вы забываете, что старший здесь я. Я не даю согласия на рейс за нашу эру. Мы поставим Нику на ее место в Лувре в девятьсот одиннадцатый год и возвратимся.

Я очень расстроился, услышав это, но не счел себя вправе возражать. Я только напомнил:

– Между прочим, «Джоконду» украли из Лувра как раз в одиннадцатом году.

– Причем тут «Джоконда»? – Жан-Жак пристально посмотрел на меня. – Что вы хотите сказать?

Я поправил очки. Я всегда поправляю очки, когда сильно смущаюсь. Не мог же я сказать ему, что подумал, что если он увез Нику, то… horribile dictu… [3]то он мог и «Джоконду»… гм… похитить.

Я даже испугался этой нелепой мысли. А вот Андрей храбрый. Он сказал это вслух. Жан-Жак взвился в своем кресле, как Зевс-громовержец. И гром, конечно, грянул бы, но тут Виктор сказал:

– Что за чепуху несешь, Андрей. Если бы «Джоконду» сейчас увезли из одиннадцатого года, то в дошедших до нас газетах того времени об этом не было бы ни слова.

– Это еще надо проверить. Я не хотел вас обижать, – промямлил Андрей в сторону Жан-Жака. – Просто к слову пришлось.

– Вы дурно воспитаны, Калачев, – с холодным достоинством произнес Жан-Жак. – Я неоднократно указывал вам на вашу невыдержанность. И собака у вас под стать своему хозяину. Пшел, пшел! – Он ткнул Джимке в нос рифленой каучуковой подошвой, а Джимка, виляя хвостом, лез к нему, потому что «пшел» для него – «иди сюда». – И прошлый раз я не мог от нее отвязаться, и теперь.

– Прошлый раз? – спросил Андрей. – Так Джимка летал с вами в Париж?

– Да, летал. И очень некрасиво там вел себя.

– Вот как! – Андрей усмехнулся и покрутил головой.

Я не вмешивался в их разговор. Но было очень жаль, что Жан-Жак запретил нам лететь в Древнюю Грецию. Чтобы рассеяться, я снова принялся перелистывать Жюля Верна. Приключения капитана Сервадака на куске алжирской земли, унесенном кометой Галлией, всегда казались мне очень уж неправдоподобными. Я листал страницы, и надо сказать, мне невольно передавалась увлеченность профессора Пальмирена Розета. На одной из страниц я обратил внимание на сноску, в которой приводился сравнительный вес французских монет. «Золото: 100 франков весит 32,25 грамма» – эти слова были жирно подчеркнуты синим карандашом.

– Твоя книга? – спросил я у Андрея.

– Нет. Витькина.

– С чего ты взял? – сказал Виктор. – Это не моя книга.

– Как так? – Андрей удивился. – Она здесь целую неделю валяется, я думал, что ты принес.

Тут Жан-Жак сказал:

– Дайте сюда, это я забыл в прошлый раз.

Он протянул руку за книгой. Но Андрей опередил его и успел прочесть отчеркнутое место в сноске, и Виктор тоже прочел через его плечо.

– Это вы подчеркнули? – спросил Андрей, поднимаясь. – Французским золотишком интересуетесь?

У него был такой вид, словно он сейчас кинется на Жан-Жака и будет его душить. Вдруг Андрей сказал каким-то плачущим голосом:

– Иван Яковлевич, ну что это… Скажите, что все это неправда… Померещилось, приснилось…

Жан-Жак сунул руку в нагрудный карман, но не вытащил расчески, пригладил волосы ладонью.

– Вы что, с ума посходили? – спросил он. – Чего вы от меня хотите?

– Чего я хочу? – закричал Андрей сумасшедшим голосом. – Я хочу уважать своего руководителя! Я хочу, чтобы он не похищал музейные ценности за выкуп! Я хочу, чтобы он не позорил… не позорил звания ученого!

Он еще что-то неистово орал. Жан-Жак прикрыл глаза ладонью. А Виктор исподлобья смотрел на него, подперев нос большим пальцем.

Я не вмешивался. Только теперь до меня дошло: Рыжов похитил Нику Самофракийскую не с научной целью, а… Как это дико, непредставимо! Он намеревался возвратить статую за выкуп…

– А я-то, дурак, ломаю голову: для чего ему Ника понадобилась, – уже не кричал, а с горечью говорил Андрей, и вид у него был такой, словно ему зуб вырвали. – Профессорский оклад у человека, дом, машина, премии… Нет! Все мало… Золота ему не хватает для полноты счастья! Ах ты ж, господи…

– Сколько вы собирались запросить с Лувра? – сказал Виктор. Спокойненько так сказал, деловито.

Жан-Жак раздвинул пальцы и посмотрел на него.

– Ну, сколько? – повторил Виктор. – Десять тысяч?

– А чего ты спрашиваешь? – вскричал Андрей. – Вернемся домой, пусть общественный суд с него спросит.

Жан-Жак прокашлялся.

– Горшенин, – обратился он к Виктору, странно усмехаясь. – Вы человек рассудительный, вы поймете меня правильно. Видите ли, я оставил там письмо, в котором попросил значительную сумму…

– Сколько? – осведомился Виктор в третий раз.

– Сто тысяч. Сто тысяч золотыми десятифранковыми монетами. Э-э, тридцать два с четвертью кило золота… Колоссальное богатство, Горшенин. И если вам удастся образумить этого юного максималиста, то… я готов щедро, очень щедро…

– Конкретно, – сказал Виктор. – Сколько вы нам отвалите?

Я ничего не понимал. Андрей изумленно таращил глаза на Виктора.

– Ну, скажем, половину. – Жан-Жак почесал подбородок. – Пятьдесят тысяч франков…

– Наполеондорами?

– Называйте, как хотите. До первой мировой войны золотые монеты были еще в обращении, я проверил. Вы будете обеспечены на всю жизнь.

– Подходяще. Что ж, я согласен.

– Виктор! – взревел Андрей.

– Погоди. – Виктор, прищурясь, в упор разглядывал Жан-Жака. – Но с одним условием, Иван Яковлевич. Мы вас оставим там, в одиннадцатом году. А из тех шестнадцати с осьмушкой килограммов, которые вы нам дадите, мы отольем золотую плевательницу с вашим барельефом и установим ее у входа в институт – в назидание, так сказать.

– Позвольте! – У Жан-Жака глаза побелели от злости. – Это уже слишком!

– А грабить музеи – не слишком?

– Почему грабить? Мы возьмем с капа… с капиталистов! И кроме того, этих людей давно уже нет на свете…

– Не понимаю, почему вы упрямитесь, Иван Яковлевич? – спросил Виктор почти ласково. – Вам будет там хорошо. Купите себе это… цилиндр. Станете изобретать телевидение, пенициллин, нейлон – разбогатеете как не знаю кто. Политикой займетесь. В католики запишетесь. Чего доброго, в премьер-министры выбьетесь. А мы вас будем навещать. Не часто, конечно, но будем. Ну?

– Как вы смеете! – закричал Жан-Жак, его белое лицо и желтые волосы были мокры от пота. – Да если бы я хотел украсть, то просто съездил бы лет на сто назад и… м-м… экспроприировал ценности губернского казначейства в нашем же городе…

Я подумал, что это вполне логично. Действительно, губернское казначейство – куда проще. Да и к тому же Рыжов в роли гангстера…

– Слишком просто для вас! – орал Андрей. – Вы человек с размахом!

– Не имеете права! Я вас… Я хотел вас проверить!

В общем, поднялся такой шум, что я чуть не оглох. Они все трое дико кричали друг на друга. Виктор требовал, чтобы Жан-Жака высадили в одиннадцатом году. Андрей хотел привезти его обратно, чтобы предать общественному суду. А Жан-Жак, тоже разъяренный, обвинял их в хулиганстве.

Наконец они угомонились. Некоторое время в рубке было совсем тихо. Мне не хотелось вмешиваться в их дела, я только напомнил о своей просьбе: если можно, слетать ненадолго в Древнюю Грецию, на остров Самофракию. Жан-Жак махнул рукой и устало закрыл глаза.

Виктор принялся перестраивать путевую программу, а Андрей вытащил стопку карт, отыскал нужную и определил координаты Самофракии, или, по-современному, Самотраки.

– 40ь3О' северной широты, 25ь3О' восточной долготы, – сказал он. – Даю команду на рули.

Все-таки удивительная машина СВП-7! Время со скоростью двухсот миллионов часов в час неслось за бортом, огражденным защитной зоной нуль-времени. Я бы сказал, со скоростью мечты… И ведь никто со стороны не может увидеть машину. Вихрь, дерзкий взлет человеческого гения…

Не знаю почему, в памяти всплыли строки Луговского:

В небе древний клич уходящих стай, Проплывает путь, за верстой верста.

Сердце птичье томит даль безумная, Пелена морей многошумная…

Я не птица, но и я вдруг ощутил, как это удивительно верно: сердце томит даль безумная… Нет, не могу выразить даже приблизительно свое ощущение полета во времени…

– Ребята, – сказал я, – я преклоняюсь перед вами. Вы победили время. Помните древнейшего бога греческих мифов? Хронос – так его звали. Хронос – олицетворение времени. Ужасный, жестокий Хронос пожирал своих детей. Его сестра – жена Рея спасла Зевса, обманув Хроноса и подав ему вместо Зевса камень. А когда Зевс вырос, он восстал против Хроноса, заставил его извергнуть пожранных детей – новых богов и бросил его в Тартар. Время пожирало людей и события, но вы, ребята, победили его. Вы – новые боги, титаноборцы!

Я хотел им еще сказать, что Хроноса изображали с косой и серпом в руках и с ребенком в зубах, что римляне называли его Сатурном, но побоялся, как бы Андрей не поднял на смех мою восторженность. У него способность портить мне настроение.

Но Андрей ничего не ответил. Он и Виктор что-то делали у пульта – очевидно, мы приближались к цели.

– Замедляю, – сказал Виктор. – Андрюша, поднимись на три тысячи метров, уточнимся визуально.

Андрей тронул клавиатуру блока пространства. И вдруг – я чуть не вскрикнул от удивления и восторга – на внезапно вспыхнувшем экране возникла глубокая синь Эгейского моря. Слева показались ярко освещенные солнцем скалистые, изрезанные берега далекого острова.

– Вот твоя Самофракия, – сказал Андрей.

– Левее! – скомандовал Виктор. – Держи на этот мысок. Стоп! Дай увеличение.

Машина замерла во Времени-Пространстве над островом. Да, это была Самофракия! Я сразу узнал знакомые по картам очертания. Увидел каменистые склону горы Фенгари, поросшие темно-зеленым кустарником, и разбросанные тут и там стада коз и овец, и рыбачьи лодки у берега… Древняя Эллада, залитая серебристо-голубым светом, мирно лежала у нас под ногами… Можете представить, что творилось у меня в душе!

Мы начали медленно снижаться, чтобы осмотреть остров и разыскать Нику. Андрей тихонько разворачивал изображение на экране, и перед нами возник белый круглый храм; его верхний ярус состоял из множества колонн, увенчанных конической кровлей.

– Арсинойон! – воскликнул я, у меня дух перехватило от счастья.

– Выражайся точнее, Леня, – сказал Андрей. – Что это за кафетерий?

– Я же говорю – Арсинойон. Его построила в 281 году до нашей эры Арсиноя, дочь египетского правителя Птолемея Сотера. Она посвятила его великим богам. Здесь должно быть сорок четыре колонны…

– Верим, верим, не надо пересчитывать. Но где же Ника?

– Ники еще нет. Вернее, уже нет… Ну я расскажу, если хотите… После смерти Александра Македонского его военачальники – их называли диадохами – расхватали завоеванные земли. Птолемей Сотер захватил Египет, а Антигон Одноглазый со своим сыном Деметрием Полиоркетом сделался царем этих мест. Конечно, диадохи передрались друг с другом. Деметрий Полиоркет разгромил в морском сражении флот Птолемея – в память этой победы и воздвигли Нику. А позднее Полиоркет был разбит, разгромлен, и Самофракия попала в руки Птолемея. Тогда-то, вероятно, Нику и сбросили с пьедестала и построили Арсинойон…

Я рассказывал сбивчиво, торопливо, но ребята, кажется, слушали с интересом.

– Понятно, – сказал Андрей. – Раз стоит Арсинойон, значит, Ника сброшена. Виктор, двинь во времени помалу назад.

Щелчок включенного хроноквантового генератора, и время пошло назад. Экран затуманился.

– Потише, Виктор! Дай минимум. Ага, вот!

Над синим-синим морем, на высокой скале, обтесанной в виде крутого корабельного носа, высилась Ника Самофракийская – мраморная богиня Победы. Бурно устремленная вперед, навстречу ветру, она в одной руке, опущенной вниз, держала копье, а в другой – рог, поднесенный к запрокинутой назад голове. Богиня трубила победу! У нее было гордое, прекрасное лицо, и волосы, летящие на ветру…

Как она была хороша! И как на месте!

Мы слова не могли вымолвить – нас охватил восторг прикосновения к великому искусству.

Первым опомнился Андрей. Он оглянулся и ткнул Виктора в бок. Мы тоже оглянулись. Жан-Жак с интересом смотрел на экран.

– А что, если его – туда, к диадохам? – тихо сказал Виктор.

– То-то они обрадуются, – усмехнулся Андрей.

– Ребята, – сказал я, – очень вас прошу, еще немного назад. Надо поймать момент установки Ники. Заснять на пленку, скульптора повидать – ведь он неизвестен, знаем только, что принадлежал к школе Скопаса… Лично я думаю, что Нику изваял сам Скопас – этакая силища. экспрессия… И если мы ее заберем отсюда и переместим в пространстве и времени, Птолемей не сможет сбросить ее с пьедестала и разбить. Спасем Нику!

Жан-Жак усмехнулся и покрутил головой, а ребята снова наклонились к пульту.

– Постойте? – крикнул я, пораженный вдруг странной мыслью. – А как же наша Ника там, в багажнике? Ведь если она…

Ребята покатились со смеху.

– Эх ты, лирик, – мягко сказал Андрей. – Титаноборец. На-ка, посмотри.

Он включил экран грузового отсека. Я увидел разбросанные рогожи и веревки. Безрукая, безголовая статуя исчезла бесследно.

4. НИКЕЯ

Отрывок из поэмы, записанной на магнитофон Л.Шадричем с голоса аэда

Память, сограждане, боги даруют нам, смертным, в подарок, В дар драгоценный, дороже железа и меди тягучей, Тонких хитонов дороже и кубков златых двоеручных.

Нам же, аэдам-кифаробряцателям, боги велели:

Ведать сказанья далеких времен о богах и героях, О чудесах, сотворенных Афиной, о знаменьях Зевса, Песни слагать и тревожить перстами кифарные струны.

Люди за то, на пирах услаждаясь звучаньем кифары, Жареным мясом и светлым вином услаждают аэда.

Ныне послушность в персты мне вселила Афина Паллада, Памяти силу и мужество голоса мне укрепила, Дабы поведать о чуде недавних времен небывалом:

Царь Александр Филиппид македонский, блистающий силой, Богу Арею подобный, мужей-копьеносцев губитель,

Некогда мир покорил, овладевши землей и народом.

Все же не мог Александр избежать неминуемой Керы:

Нет, не копье и не меч, не стрела, заощренная медью, – Тягостный жребий смертельной болезни сразил Александра.

Только развеялся дым от костров погребальных, немедля

Множество царств меж собой поделили мужи-диадохи, Меднообутые войск предводители, слава Эллады.

Были средь них Птолемей, Лисимах и Кассандр богоравный, И Антигон Одноглазый с Деметрием Полиоркетом.

Был и Никатор – Селевк, и немало других диадохов.

Правил Египтом Сотор Птолемей, предводитель героев, Полиоркет же Деметрий с отцом. Антигоном суровым, Правили Фракией с нашей землей – Самофракой цветущей, Островом вечнозеленым средь моря, обильного рыбой.

Боги вселили раздоры и зависть в сердца диадохов.

Царь Птолемей, меднобронный Сотер, повелитель Египта, Множество черных собрал кораблей, оснастил парусами И на катках повелел их спустить на священное море.

Тонких далеколетящих египетских копий собрал он, Луков, мечей медноострых, и масла в амфорах, и мяса.

Выйдя в поход, Птолемей с шлемоблещущим войском Вздумал владенья отнять у Деметрия Полиоркета, Дерзко свершив нападенье нежданное с моря.

Близ Саламина встретив врагов, корабли Антигона В битву вступили жестокую с войском царя Птолемея.

С треском сводя корабли и сцепляясь крюками для боя, Бились мечами ахейцы и копья друг в друга бросали, Кровное братство забыв под кровавой эгидой Арея.

Боги решили отдать предпочтенье врагу Птолемея, Полиоркету Деметрию, сыну царя Антигона.

Бурно с Олимпа шагнула в сраженье крылатая Ника, Крылья богиню несли над верхушками мачт корабельных.

Левой рукою копье поднимала крылатая Ника, Правою, рог прилагая к устам, возвестила победу.

Полиоркета избравши корабль, на носу черноостром

Стала она, кораблям Птолемея копьем угрожая.

…………………………………….

В сердце своем веселяся, Деметрий отдал повеленье В жертву богам, как пристойно, свершить на брегу гекатомбу.

После же войско всю ночь, до восхода багряный Эос, Пищей героев – поджаренным мясом с вином угощалось, С луком сухим, с чесноком благовонным вприкуску – Так же, как вы угостите аэда за это сказанье.

В память победы Деметрий искусного вызвал Скопаса,

Дабы воздвиг на утесе, над гаванью Самофракийской В память победы морской изваянье крылатыя Ники.

Есть меж Кикладами остров, поросший колючкой, Парос, где множество мраморных скал и утесов.

Глыбу паросского мрамора выбрал Скопас богоравный

Тяжкоогромную, чистую, трещин лишенную черных.

Молот тяжелый и острый резец из седого железа В мощные руки зажав, обрубил он излишества глыбы, Сущность оставив богини Победы, стремительной Ники.

После, огладивши статую начисто скобелем острым,

Воском пчелиным до ясного блеска натер изваянье – Изображенье богини Победы, крылатыя Ники, На корабельном носу устремленный в бурном порыве.

…………………………………………

Гражданам Фракии царь Антигон, победитель Сотера, С сыном Деметрием мирным житьем насладиться не дали:

Видно, напрасно им Ника победу дала над врагами.

Славы возжаждав, Деметрий с отцом устремились к Афинам, Новые войны начав, угрожая селеньям ахейским.

Вечные боги послали тогда предсказанье на остров:

Днем, средь сиянья лучей Гелиоса, в глазах у народа

Статуя Ники крылатой исчезла с утеса над морем – Будто и не было здесь сотворенной Скопасом Ники крылатой, шагнувшей вперед с корабельного носа.

…………………………………………….

В битве при Ипсе погиб Антигон, пораженный железом, Сын же, Деметрий, спасаяся бегством, ушел от погони…

5. РАССКАЗЫВАЕТ ЖУРНАЛИСТ Э.Д.МЕЛОУН

Мне с большим трудом удалось уговорить Челленджера поехать в Париж. Всю дорогу он осыпал меня отвратительными ругательствами, как будто я виноват в том, что, кроме ученых, в Лувр пригласили каких-то сыщиков. Но я-то знал старика и помалкивал.

Должен признаться, что наш соотечественник, знаменитый сыщик Шерлок Холмс, оказался чрезвычайно хладнокровным джентльменом. Он спокойно выдержал испепеляющий взгляд Челленджера, которого для иного, менее искушенного человека было бы вполне достаточно, чтобы провалиться на месте. Доктор Ватсон, постоянный спутник Холмса, и мой приятель сэр Артур Конан Доил также держали себя как подобает англичанам.

Впрочем, и старик вначале вел себя вполне прилично. Он с интересом осмотрел постамент исчезнувшей Ники Самофракийской и загадочные рубчатые следы вокруг. При виде этих следов я невольно вспомнил отпечатки ног кошмарных чудищ возле Центрального озера, которое мы некогда открыли в стране Мепл-Уайта, и сказал об этом Челленджеру.

– Чушь! – рявкнул он. – Не лезьте не в свое дело.

Он сунул кулак под седеющую бороду и задумался, глядя на ровную, будто перекушенную двумя челюстями, поверхность пьедестала. Затем он взглянул на нас, и сказал зычным голосом:

– В этом жалком сборище вряд ли найдется человек, знакомый с работой молодого немецкого ученого об относительности времени, так что и говорить не о чем.

– Профессор, – сказал префект полиции. – Позвольте познакомить вас с письмом, полученным дирекцией Лувра. Неизвестный похититель согласен вернуть статую за выкуп – сто тысяч золотых франков. Он пишет, что…

– Какое мне дело до ваших полицейских забот! – прервал его Челленджер.

– Надеюсь, не для того пригласили меня сюда, чтобы рыскать но парижским трущобам в поисках воров.

– Разумеется, профессор, – сказал Холмс. – Но мы бы хотели узнать ваше мнение…

– Что вы можете понять в моем мнении? – закричал Челленджер, сверля Холмса яростным взглядом. – Позволительно будет сказать, мистер сыщик, что хотя объем вашего черепа близок к человеческому, я сомневаюсь, что он вмещает мозг. Вам следует знать свое место – рынок Петтикот-лейн, где вы можете ловить похитителей рваного тряпья. Вы гнусная полицейская ищейка, вот кто вы такой!

Годы не остудили бешеного характера старика. Он бушевал не меньше, чем в те далекие дни, когда профессор Иллингворт из Эдинбурга публично заявил, что Затерянный мир, открытый нами в дебрях Южной Америки, – сплошная мистификация. Но ярость Челленджера разбивалась о холодную сдержанность Холмса, как морской прибой о скалы моей родной Ирландии.

– Вы неправы, сэр, – вступил в разговор сэр Артур. – Мистер Холмс никогда не служил в полиции.

– Я, кажется, беседую не с вами, – немедленно набросился Челленджер на сэра Артура. – Но, если хотите, скажу и о вас. Бросить научную работу, врачебную деятельность и бегать за сенсациями, писать грошовые романы, вызывать духов – вряд ли это отличает ваш уровень, сэр, от уровня игуанодона средних способностей!

Я уже жалел, что привез сюда старика.

– Однако это уже слишком, – сказал сэр Артур, побледнев. – Вы не смеете разговаривать со мной подобным образом.

– Ах, не смею! – взревел профессор, выпячивая грудь колесом. – Так знайте, что мне не раз приходилось проучивать разных нахалов, и не будь я Джордж Эдуард Челленджер, если сейчас не поставлю вас на место!

С этими словами он двинулся на сэра Артура. Тот был очень, очень бледен.

– Вы не сделаете этого, Челленджер! – воскликнул он.

Я попытался остановить старика, но он оттолкнул меня, как ребенка. В следующий момент он кинулся на сэра Артура и обхватил его своими огромными ручищами. Они покатились вниз по лестнице, тузя друг друга. Челленджер продолжал при этом изрыгать проклятия, а сэр Артур только пыхтел, так как его рот был забит профессорской бородой.

И тут Холмс вдруг испустил дикий вопль.

– Джентльмены, ради бога, остановитесь! Обернитесь, умоляю вас!

И мы увидели… Не знаю, как объяснить это чудо, но мы увидели Нику Самофракийскую. Пропавшую Нику! Она будто с неба слетела прямехонько на свой пьедестал. И – еще одно чудо! – у нее теперь были и голова и руки. В одной руке она держала копье, а в другой – боевой рог, приставленный к губам…

Боже милостивый! Я просто не верил своим глазам.

Челленджер и сэр Артур, запыхавшиеся, красные, стояли рядышком внизу, на лестнице, и тоже изумленно смотрели на прекрасную статую.

Затем произошла еще одна поистине невероятная вещь. Рядом с Никой вдруг появился странно одетый молодой человек без сюртука, без шляпы, а у его ног – собака из породы немецких овчарок. Он улыбнулся и помахал нам рукой.

Челленджер так и рванулся к нему.

– Эй, вы, послушайте! – крикнул он. – Одно только слово: из какого вы времени?

– Охотно, – с заметным иностранным акцентом сказал молодой человек. – Сейчас я нахожусь в одном времени с вами… если только вы в самом деле существуете. Это слишком сложно, а у меня нет времени объяснять. Счастливо оставаться!

Видение исчезло, растаяло, растворилось в воздухе.

А теперь приспело время поставить точку, ибо все то, что я мог бы рассказать, покажется сущим пустяком по сравнению с необъяснимым чудом, свидетелями которого все мы были. Жалею только об одном: приходится рассказывать обо всем этом устно – из-за железного запрета, наложенного на прессу.

6. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ СЛОВО АНДРЕЯ КАЛАЧЕВА

Утром мы с Виктором и Шадричем встретились, как договорились, возле главного корпуса, чтобы вместе подняться к Семену Семенычу.

Я не выспался, был мрачно настроен и остро завидовал Джимке, который после ночных приключений беззаботно отсыпался на своей подстилке.

– Семен Семеныч у себя? – спросили мы в приемной.

– Да, – ответила секретарша. – Пройдите, он вас ждет.

«С чего это он нас ждет? – подумал я. – Неужели Жан-Жак уже успел побывать у него и…»

Мы вошли в кабинет. Семен Семеныч и Жан-Жак сидели в креслах друг против друга. По-моему, они только что смеялись, во всяком случае, вид у них был веселый. Ну ясно, уже успел, гад, втереть очки директору.

– Садитесь, товарищи, – пригласил Семен Семеныч. – Садитесь и рассказывайте.

Я начал рассказывать, но что-то я здорово волновался, у меня першило в горле, и тогда Виктор стал продолжать. Он хорошо говорил – спокойно, точно и веско. Семен Семеныч по своему обыкновению тихонько покашливал, его сухое лицо, перечеркнутое сплошной широкой линией черных бровей, было невозмутимо, хотя мы говорили просто ужасные вещи.

– Вот какая история, – негромко проговорил он, когда Виктор умолк. – И не стыдно вам, товарищи?

– Нам? – вскричали мы с Виктором в один голос.

– Да, вам. Как же вы так легко поверили черт знает во что?

– Что значит – легко поверили? – Я вскочил со стула. – Он же сам признался, что запросил выкуп… И мы видели, в книге подчеркнут вес золотых монет…

– Верно, – сказал Жан-Жак. – Я подчеркнул это, когда перед полетом обсуждал с французами сумму выкупа. Она должна была быть такой, чтобы вызвать сенсацию. Ведь основной интерес для нас представляли газетные сообщения.

– Между прочим, Иван Яковлевич, – сказал директор, – вам придется позвонить Михальцеву. Он ждет не дождется часа своего торжества.

– Торжества не будет. Вы сами видите, Семен Семеныч, что мое предположение относительно «эффекта присутствия» в значительной мере…

– Безусловно. Но с другой стороны, прав и Михальцев. – Семен Семеныч похлопал ладонью по стопке газет.

Они помолчали немного.

Никогда еще я не чувствовал себя так погано. Выходит, это был все-таки эксперимент, а не… Я чуть было не взвыл, припомнив, с какими чудовищными обвинениями обрушились мы на Жан-Жака.

– Разрешите поинтересоваться, – раздался спокойный и очень официальный голос Виктора, – на каком основании эксперимент держали в секрете от нас? Полагаю, что мы с Калачевым имеем некоторое отношение…

– Справедливо, – прервал его Семен Семеныч. – Признаться, Иван Яковлевич, я не совсем понял, почему вы настаивали, чтобы Горшенин и Калачев остались непосвященными.

– Что ж, придется ответить откровенно, – сказал Жан-Жак. – Эмоции для нас, ученых, не должны играть решающей роли. Но – ничего не поделаешь – все мы люди. Так сказать, homo sum. При всем моем уважении к нашим молодым друзьям, к их, я сказал бы, незаурядным способностям, мне крайне не нравилось их поведение. Дело не в том, что они склонялись к мнению Михальцева об «эффекте присутствия» и не считались с моим, это их право. Они слишком горячи, Семен Семеныч, да, горячи и грубоваты, и склонны к скоропалительным решениям, особенно это относится к Калачеву. Возможно, я… не совсем прав… но именно поэтому – с чисто воспитательной целью – я решил не брать их в рейс.

Семен Семеныч покашлял и посмотрел на меня.

– Однако, – сказал он, – если вы решили наказать их подобным образом, то, сдается мне, и они не остались в долгу.

– Да уж… – Ироническая улыбка появилась на холеном лице Жан-Жака. – Будьте уверены, они с лихвой отплатили. Не утруждая себя в выборе слов.

– Но почему вы сами на себя наговорили? – вскричал я. – Пусть мы ошиблись, но вы же ничего не отрицали…

– Опровергать всякие вздорные обвинения – это, знаете ли, мне ни к чему. Да и, признаться, мне стало любопытно: что будет дальше? Я решил немного разыграть вас. Конечно, я не ожидал, что вы настолько взбеленитесь, что захотите высадить… ну и так далее.

– Это все из-за Леньки! – вырвалось у меня.

Жан-Жак поморщился:

– Что еще за уменьшительные клички?

– Из-за Лени Шадрича, – поправился я. – Он сказал, что «Джоконду» украли именно в одиннадцатом году, с этого все и началось…

– Правильная догадка, – сказал Семен Семеныч. – Французы рекомендовали эту дату, чтобы гарантировать газетную сенсацию.

Жан-Жак посмотрел на Леню, который внимательно приглядывался к книгам на директорском столе, и сказал:

– Товарищ Шадрич хотя и был вовлечен в возмутительную слежку за мной, оказался наиболее благоразумным из них. Он вел себя спокойно и не поддержал сумасбродных заявлений. Он внес весьма ценное предложение – посетить Самофракию и устранить из времени разрушение статуи. Наконец, когда мы выгружали статую, он вышел по моей просьбе из Лувра за газетами. Без этого эксперимент не дал бы полного результата по вине Калачева и Горшенина, которые не выпустили меня из машины. Весьма прискорбно, но должен признать, Семен Семеныч, что сотрудники палеосектора более дисциплинированны, чем мои, хотя я трачу массу реального времени на их воспитание.

Во как! «Массу реального времени…»

Но делать нечего, надо было просить извинения.

– Прошу извинить меня, Иван Яковлевич, – сказал Виктор. – Но одновременно требую большего доверия.

Я присоединился к нему.

– Ладно, забудем, – великодушно сказал Жан-Жак. – Однако не лишне будет напомнить о правилах поведения. Начну с того, что собаки научных сотрудников не должны проникать в экспериментальную…

– Иван Яковлевич, – прервал его директор, – я думаю, вы проведете эту беседу с товарищами попозже. А теперь прошу учесть следующее. Эксперимент до окончательных выводов должен остаться в тайне. К вашему сведению, молодые люди: всю эту неделю Лувр был закрыт и, кроме сотрудников Дюбуа и Жаклена, никто во Франции не знает, что Ника неделю отсутствовала и что сегодня она появилась с головой и руками. К этому чуду надо еще подготовить общественное мнение. А пока они будут поддерживать версию, будто Нику реставрировали.

– Мы учтем, – сказал Виктор. – Но покажите нам газеты.

Семен Семеныч опять похлопал рукой по стопке французских газет.

– Показывать, собственно, нечего. В газетах ни единого слова о пропаже Ники. Они ничем не отличаются от тех газет за те же числа, что хранятся в архиве.

– Ну, так я и думал, – сказал Виктор. – Активного воздействия на прошлое быть не может.

– Не стоит так категорично, Виктор, – заметил Жан-Жак. – Мы все-таки вошли в прямое соприкосновение с материальными объектами.

– Да, конечно. Но «эффект присутствия» длится только в течение самого присутствия. Он не оставляет следа, не распространяется на будущее.

– Вы хотите сказать, что мы пронеслись в прошлом как призраки?

– Не совсем так. – Глаза у Виктора стали какие-то отрешенные. – Не совсем так…

– Позвольте, – наскакивал на него Жан-Жак. – Мы видели своими глазами, как Ника встала на свой пьедестал в одиннадцатом году – с головой и руками.

– Голова и руки появились у нее несколько часов назад.

Жан-Жак был озадачен да и я тоже. Семен Семеныч, покашливая, с интересом смотрел на Виктора. А Леня уже успел углубиться в книгу «Парижский Лувр», взятую с директорского стола, по-моему, он ничего не слышал.

– Не станете же вы утверждать, Виктор, что мы привезли Нику в наш год, а не в одиннадцатый, – сказал Жан-Жак.

– А я и не утверждаю. Я имею в виду расслоение времени… Словом, у меня нет уверенности, что мы побывали в том самом одиннадцатом году, который был на самом деле.

– Вы допускаете два параллельных течения времени? Однако! – Жан-Жак покрутил головой.

– Не знаю, – сказал Виктор. – Дело в том, что путешествие в прошлое противоречит принципу причинности…

– Так что же получается! – закричал я. – Выходит, нашего путешествия но было?

– Об этом-то я и думаю, – сказал Виктор.

Юрий Греков. На кругах времен

1 НАШЕДШИЙ, ХРАНИ!

На столе у меня лежит распечатанная телеграмма, а Устя все не уходит. Делает вид, будто что-то ищет в сумке, битком набитой газетами, письмами тем, что Устя важно именует "корреспонденцией". Устя ждет. Мы с ней приятели вот уже два месяца-с тех пор, как я принес в нашу районку заметку, которую после изрядной правки напечатали, снабдив совершенно оригинальным заголовком: "Молодой почтальон У. Корняну". Принося мне "корреспонденцию", Устя за пять минут выкладывает все те городские новости, которые вряд ли попадут на страницы нашей "Дунайской искры".

И вот теперь Устя ждет. Чтоб не томить ее, я беру телеграмму и читаю вслух: "Работа закончена зпт результаты потрясающие вскл первой возможности приезжай тчк леня".

На лице у Усти недоумение. Но и сам я понимаю не больше ее. Конечно, я знаю, о какой работе идет речь. Но почему результаты-потрясающие? Интересные возможно. Важные-да. Но потрясающие? Ленька восторженностью никогда не отличался, значит, придется поверить, что найдено что-то необычайное.

-На носу у меня был отпуск и я решил заехать на пару дней к Леньке. Но это было потом. А началось все так.

Заведующая читальным залом заболела, и мне пришлось заменить ее. Сначала двое мальчишек взяли "Туманность Андромеды" и уселись у окошка, время от времени сердито перешептываясь, когда один успевал прочитать страницу быстрее. В такое время дня посетителей мало-все на работе. И только перед самым обедом вошел еще один читатель. Вежливо поклонившись, он назвал себя. Я отыскал его карточку; Колосов Дмитрий Степанович.

-Что бы вы хотели?

-Седьмой том Антон Павловича Чехова, прошу вас. Он так и сказал - Антон Павловича. Я нашел ему книгу, и он, поблагодарив, присел за стол под филодендроном (гордостью нашей библиотеки - даже в городском ресторане филодендрон был меньше) и углубился в чтение, почти касаясь страниц аккуратной серебряной бородкой. Я заглянул в его формуляр. "Пол - муж., год рождения 1880, образование-высш." Обычный формуляр обычного пенсионера. Но вот внутри было кое-что поинтереснее. Я сразу не сообразил, но, вчитавшись, увидел: старик берет только русскую классику. Это еще ладно, но как читает! Одиннадцать записей-Пушкин. Все тома собрания сочинений. Потом весь Толстой, за ним Бунин, Гоголь, Достоевский и, наконец, шесть томов Чехова. Сейчас он взял седьмой. В принципе каждый человек может читать по любой системе, это его собственное дело. Но когда к закрытию библиотеки он подошел сдать книжку, я не удержался и спросил:

- Скажите, почему вы читаете не книгами, а, если можно так сказать, собраниями сочинений? Он помолчал, как будто подбирал слова:

- Видите ли, мне много нужно вспомнить. Из литературы, конечно. Много лет это было мне недоступно.

Через несколько дней он дочитал Чехова, и спросил Иван Сергеевича Тургенева. А вскоре заведующая читальным залом выздоровела, и я вернулся на абонемент.

Вновь со своим странным читателем я столкнулся совершенно неожиданно. В базарные дни по утрам я обычно отправлялся на толкучку. Интересовали меня, конечно, не ржавые гвозди, замки без ключей и ключи без замков, которые с непонятной настойчивостью из года в год раскладывают у забора старой церкви замшелые деды. Возможно, при иных "экономических предпосылках", как выражался Остап, они знавали лучшие времена, и сейчас за этими гвоздями и стоптанными башмаками на левую ногу им мерещатся электрические витрины, вывески "Бакалея и колониальные товары" и звон золотых лобанчиков. В общем, барахольщики продолжают делать деньги. Пусть без толку, но "при деле". Но в закутке между керосиновой лавкой и церковным забором всегда можно найти двух-трех старушонок, торгующих совсем иными вещами. Холодно ли, жарко, они, плотно закутавшись в бархатные салопчики, сидят на специально принесенных из дому скамеечках перед стопками старых книг. Чего здесь только не встретишь разрозненные комплекты "Нивы" и "Арифметика" Киселева для четвертого класса неполной средней школы, потрепанные томики "Библиотеки для юношества" и альманах "Бессарабец". Случайно забредя сюда в первые дни после приезда нa работу, я нашел книгу Джека Лондона "Обреченные" двенадцатого года издания, и с тех пор регулярно заглядываю сюда. Здесь я вновь встретил его. Он листал какую-то толстую книгу. Увидев меня, он вежливо кивнул и спросил:

-Интересуетесь старыми изданиями? И тут же сам себе ответил:

-Да, вы же библиотековед... Он говорил не "библиотекарь", а "библиотековед", усматривая, очевидно, какой-то недостаток смысла в первом названии. Когда мы сошлись ближе, я заметил в нем настойчивую привычку пользоваться словами и понятиями, приобретавшими в его устах еще и второй смысл. Так он упорно за все время нашего знакомства именовал меня по имени-отчеству. Но стоило ему назвать меня "молодой человек" - и я сразу чувствовал себя на шестьдесят лет младше его, хотя никакого нажима на слове "молодой" он не делал. Говоря, например, что сегодня хорошая передача из Ленинграда, он добавлял, что Ленинград чудесный город, он там бывал в молодости, и спохватывался:

-Да что же я вам рассказываю, вы ведь учились в Петербургском университете...

В маленьком городке незнакомые люди быстро становятся знакомыми. Я стал бывать у Дмитрия Степановича.

Я не решался расспрашивать старика о том, чего он не хотел или не считал нужным рассказывать. Хотя меня так и подмывало спросить, когда в разговоре о какой-нибудь книжке он вдруг говорил: "в Сорбонне у нас был профессор", и дальше шла история о профессоре, который "тигра Франции" Клемансо обозвал "бумажным тигром", и это было справедливо, а теперь некоторые (он осторожно говорил "некоторые") взяли этот термин для обозначения совсем не бумажных вещей. Или вспоминая, когда ему удалось познакомиться со знаменитым парижским букинистом Бурдонне, он говорил: "Ну да, мы к нему ходили с Александром Ивановичем...", и выяснялось, что Александр Иванович - это Куприн. В общем, я однажды не вытерпел и спросил напрямик.

Дмитрий Степанович помолчал и как-то задумчиво сказал

-Да как вам сказать... Все довольно просто...

Но все было совсем не просто. В последние два года до революции Дмитрий Степанович преподавал латынь в нашей городской гимназии, носившей пышное название "Мужская классическая имени императора Александра Третьего". В восемнадцатом году городок наш, как и весь край, был оккупирован. Гимназия была переименована в лицей имени Карла Второго, а Дмитрию Степановичу было предложено вместо "Цицерон" говорить "Чи-черон". Спорить было трудно и бесполезно. И после крупного разговора с самим попечителем лицея господином Попеску Дмитрий Степанович собрал вещи, попрощался с квартирной хозяйкой и отправился на вокзал. А дальше - потекли годы, тасуя города. В лучшие времена - репетиторство, уроки русского и латыни. В худшие - носильщик, грузчик. Не очень сытно, не очень тепло. Но так жилось многим. Потом война. Жена - женился в Гренобле - погибла при облаве. Сын - в сорок четвертом, "маки". Сам тоже немного воевал... После войны было трудно. В Париже иностранцев не прописывали, только студентов. Пришлось снова поступить в Сорбонну. Утром на лекции, вечером - с метлой - уборщик на рю Блаз.

Три факультета кончил - из-за прописки. Как говорится, нет худа без добра... В пятьдесят пятом пришел утвердительный ответ на просьбу о репатриации. Пожил сначала на родине под Киевом. Потом решил сюда. Городок тихий, пенсия, книги.

Он покопался в ящике стола и вынул коробку. - В коробке лежали две тонких книжечки и два креста на ленточках.

- Один его, один - мой... - сказал Дмитрий Степанович.

Это были ордена "Крест франтирера". В одной книжечке стояло имя "Анри Колосов", в другой - "Дмитрий Колосов".

Вот такая история. Конечно, это только канва, за десять минут больше не расскажешь. Жизни практически любого человека хватит на большую и интересную книжку. Но я не стану рассказывать обо всем, что услышал от Дмитрия Степановича позже. И вообще, я, может быть, не стал бы о нем рассказывать вовсе, если бы не одно обстоятельство. Не встреть я его, не познакомься с ним близко, возможно, никто и не узнал бы о том, что случилось, не возникла бы цепочка он - я - Ленька. И крик о помощи заглох бы где-то в глубине веков. Но этого не случилось.

Однажды, уже в конце рабочего дня, меня позвали к телефону. Я сразу узнал голос Дмитрия Степановича.

- Я просил бы вас зайти вечером ко мне, - попросил он.

- Конечно, приду, - ответил я. - Что-нибудь случилось?

- Нет, просто мне нужно с вами поговорить... В восемь часов я шагал к дому Дмитрия Степановича. Со стороны лимана стал подниматься неясный рокот-даже в центре города, если прислушаться, можно его услышать. Это лягушки в лиманских камышах начинают вечерний концерт. Тени стали длинными, жара спала, на танцплощадке Клуба моряков запустили модную пластинку "Кумбанчерро", где-то вдалеке загавкали собаки, - наступил вечер.

Дмитрий Степанович сидел в кресле, тяжело опершись на подлокотники. Лицо его казалось сильно постаревшим, если можно так сказать о лице восьмидесятилетнего человека.

Сейчас я пытаюсь вспомнить некоторые подробности этого разговора и не могу. Почему-то кажется, что начался он с каких-то малозначительных слов - о здоровье, о погоде. Но суть нашего разговора я помню до малейших подробностей. Вот то дело, о котором он хотел поговорить.

-Я много рассказывал вам о себе. Но почему-то я все время избегал одной мысли, одной мечты - пусть не покажется вам это слово высокопарным, - которая наполняла всю мою жизнь почти десятилетия. - Он помолчал. - Может быть, потому, что рассказать об этом значило бы признаться самому себе, что уже не успеть, не суметь, а значит и не помочь...

Он умолк. Я ничего не понял, но ждал...

- В сорок четвертом году наши подорвали в Арденнах Оппель немецкого генерала Фокса. Среди трофеев были важные документы, походный сейф и несколько чемоданов, набитых книгами. В спешке ребята не заглянули в чемоданы, это и спасло книги-кто бы их стал на себе тащить в горы... Я разобрал чемоданы. Книги были... Сказать, что нам в руки попало чудо-сказать мало. Рукописи, малоизвестные и неизвестные издания Ариосто, Кардано, Кастильоне, Саннадзаро и многое другое... Надписи и печати говорили, что книги принадлежали монастырю бенедиктинцев близ Вероны. Видимо, оттуда они были взяты, вернее украдены Фоксом. Говорили, он был библиофил. Другие краля картины, коллекции вин, а он книги. Мы сохранили наши трофеи и сдали их в библиотеку в Седане. Но одну книгу я оставил себе. На память? Но почему именно эту?-Дмитрий Степанович убрал газету, и я увидел небольшой томик в странного цвета обложке. Сначала я подумал, что это старое серебро.

-Эта книга лежала в генеральском сейфе. Я не думаю, чтобы немец подозревал, что это такое, - Дмитрий Степанович сделал нажим на последних словах, - скорее, его привлек металл...

Дмитрий Степанович расстегнул застежки книжки и повернул ее ко мне.

Вверху страницы была надпись латинскими буквами.

-Надпись сделана на классической латыни. Она означает, - Дмитрий Степанович помолчал и продолжил, - "Нашедший, если не можешь прийти на помощь, храни!". Теперь взгляните на текст. Вы видели что-либо подобное?

Цветные кружки, углы, квадраты переплетались, отходили, проникали друг в друга, то покрывая всю страницу, то сходясь к краю, к центру и опять расходясь.

Я мучительно вглядывался, стараясь вспомнить, и вспомнил: забытые книги Магацитлов! Только те звучали!

Дмитрий Степанович покачал головой.

-Я знаю, о чем вы подумали. Нет. Марсианские книги - это чудесная фантазия Алексея Николаевича. А это - факт. Ни Лось, ни Аэлита не держали ее в руках.

- Но... - сказал Дмитрий Степанович, - но взгляните сюда.

Он раскрыл книгу на нужной странице, и я увидел правильный круг, испещренный точками, концентрическими кружками и ломаными линиями.

- А теперь возьмите, пожалуйста, вон ту книжицу.

Я снял с полки книгу в мягком синем переплете. На обложке стояло: "Академия наук СССР. Фотографии обратной стороны Луны, снятые советской автоматической станцией в октябре 1959 года". II ниже - большая фотография.

- Теперь вы понимаете? - глухо спросил Дмитрий Степанович.

Я ошеломленно молчал. Фотография и рисунок в странной книге были тождественны!

Немного придя в себя, я набросился на Дмитрия Степановича с вопросами.

- Бесспорно одно.- В сорок четвертом году, когда я нашел эту книгу, люди, кто бы они ни были, не могли знать того, что человечество узнало лишь пятнадцать лет спустя, - до той поры никто не видел обратной стороны Луны. До пятьдесят девятого года я сам не придавал значения этому рисунку. По другим признакам я чувствовал необычайность своей находки. Во-первых - эти странные движущиеся знаки. Или, например, ее не смогла пробить пуля. Или, когда взрывали сейф, заложили больше взрывчатки, чем было нужно. Броню разнесло вдребезги, и среди груды обломков мы обнаружили ее. Тогда, собственно, я и решил разглядеть ее повнимательнее. Попробуйте вырвать страницу.

Видя мою нерешительность, он подбодрил:

- Рвите, я пытался.

Как я ни тянул, страница не поддавалась, медленно скользя из моих стиснутых пальцев.

-А теперь...-Дмитрий Степанович взял лежавший рядом электропаяльник. Я понял, что он основательно готовился к разговору со мной. Подождав, пока паяльник накалится, он положил его на раскрытую страницу.

После всего услышанного и увиденного, я, конечно, предполагал, что ничего не произойдет. Но, когда так и вышло, мне снова стало не по себе.

- Это не бумага, - устало сказал Дмитрий Степанович. - Книга неуничтожима. Вот все, что я знаю. А теперь предположения. Вы вольны с ними согласиться или нет. - Он с минуту передохнул. - Кто были они? Космонавты из иного мира, потерпевшие аварию вблизи земли и вынужденные совершить посадку? Или специально посланные исследователи, попавшие в беду? Не знаю и не берусь предполагать. Почему сигнал о помощи они послали в будущее? Не знаю. Но что он послан в будущее, ясно из надписи "Нашедший, если не можешь помочь, храни!". Это значит - храни, пока не наступит Время, люди которого смогут прочесть! А значит и помочь. Почему они избрали книгу как носитель сигнала? Такой выбор говорит о многом: если у них не было способа связаться со своими напрямик, та же авария например, нужно было выбрать самый безопасный. Он не должен бросаться в глаза и должен быть застрахован от случайной гибели. Иначе говоря, его должны хранить, даже не зная всего смысла, этого действия. Книги в знакомом нам и сегодня виде появились в XI веке. Значит, раньше она появиться не могла. Иначе бы не было соблюдено первое условие - незаметность. К XIV веку книги перестали быть редкостью, оставаясь ценностью. К этому времени они стали сосредотачиваться в монастырских библиотеках - значит, охрана еще надежнее: стены, стража. Теперь. На нашей книге нет никаких печатей, кроме печати бенедиктинского монастыря, откуда она была украдена генералом Фоксом или его поверенным. А монастырь основан в 1501 году. Это значит, что примерно в это время и произошло то, о чем я говорил.

Будь это иначе, и сигнал был бы иным. Во времена фараонов они построили бы пирамиду. Главное для сохранности - равновесие, равнодействие взаимоотвергающих сил. В данном случае - ценность я относительная привычность...

Он умолк. И только сейчас я увидел, как страшно он устал; Под глазами легли тяжелые тени. Дыхание было неровным.

- Вам надо отдохнуть, Дмитрий Степанович. Поздно уже.

Он не ответил, глядя прямо перед собой. Мне даже показалось, что он не слышит. Но он слышал.

- Вы правы. Но я еще не сказал всего.

-Может быть, завтра?

- Вы знаете, для человека моего возраста завтра иногда может оказаться никогда, - усмехнулся он через силу. - Но я недолго. Всего два слова. Я хочу просить вас взять эту 'книгу. Не для того, чтобы прочесть. Теперь я понял, что одному человеку это не под силу. Храните ее. Потом передайте дальше... Сигнал должен дойти... Feci quod potui, faciant meliora potentes*. (Я сделал все, что мог, пусть сделают больше те, кто сможет (лат.).)

Когда я пришел домой, меня ждал Коля Иванченко, секретарь райкома комсомола.

- Где тебя носит? Давай собирайся. На поезд как раз успеешь.

- Какой еще поезд?

-А сколько у нас поездов? В общем, ты собирайся, а я тебя в курс введу. Телефонограмма пришла из обкома, чтоб одного человека на семинар пропагандистов послать. Завтра утром начало. Как раз успеешь.

-А почему мне ехать? Больше некому?

- А почему не тебе? - набычился Коля.

Я понял, что спорить бесполезно. Да, собственно, почему бы и не поехать?

Три дня пролетели быстро. Днем я слушал лекции. А вечером в гостинице допоздна разглядывал цветастые страницы. Метод Холмса тут не подходил - его человечки хоть и были пляшущие, но стояли смирно. А тут эти круги, пятна, треугольники вились, как рой мошкары, снятый замедленной съемкой. Короче, тьма. И тут мне пришла мысль:

а не рассказать ли Леньке? Он как-никак кандидат каких-то там кибернетическо-математических наук. Может, подскажет какой-нибудь способ?

Семинар закончился. Сойдя с поезда, я решил по дороге домой зайти на толкучку. Бабки уже сидели со своими богатствами. Перебирая книги, я спросил:

-А Дмитрий Степанович не приходил?

-Да что ты, милый, его ж еще вчера схоронили...

Я шел домой, прижимая портфель, в котором лежала книга, его книга, которую он хранил и велел хранить мне...

Через неделю я получил письмо от Леньки, а еще через два дня он, как и обещал, ввалился ко , мне ранним утром.

- Чудак все-таки был этот дед, - сказал Ленька. - Ну где одному такую вещь разобрать. Отдай-ка ты ее мне, у нас знаешь, какие машины - в два дня любой орешек расщелкают...

Я отдал ему книгу. Под честное слово, что он сразу возвратит ее мне. Но ничего в два дня машины его не расщелкали. Из Ленькиных писем я знал, что сначала он "крутил" книжку после работы. Потом, когда его отругали за перерасход электроэнергии, он рассказал об этом на какой-то кафедре. Чем дальше, тем больше. Два дня превратились в два года. Ленькину самодеятельность сменила научная деятельность сначала группы из трех человек, потом пяти, пока, наконец, не была создана специальная лаборатория для расшифровки. И Ленька ее шеф. Правда, сама книга лежит в здоровенном сейфе - Ленька мне специально показывал, когда в прошлый раз я был у него. Берут ее только для особых экспериментов, а вообще всю ее переписали в память машины. Все это я хорошо знал - и вдруг эта Ленькина телеграмма.

2. DUM SPIRO SPERO*

(Пока дышу, надеюсь (лат.).)

-Ну, вот, смотри,-сказал Ленька. Я приехал вчера поздно. И Ленька за полночь рассказывал про какого-то Петьку Вихрова, который придумал какие-то блоки, и эти блоки машинную память не то усиливают, не то увеличивают. И еще какие-то формулы он пытался мне втолковать. Но главное я понял, книжку расшифровали. И вот сейчас в лаборатории Ленька говорит:

- Смотри.

Тонкая пачка листков, отпечатанных на машинке. Это шрифт такой у здешних думающих машин.

- Ты не гляди, что такая тонкая получилась, - поспешно говорит Ленька. Там три четверти объема формулы занимали. Их отдельно. Потому что все равно непонятно. Решить мы их не можем. Значит, помочь тоже, - смущенно бормочет Ленька. - Сейчас знаешь, какая комиссия заседает.

Решают, что делать.

Я разглядываю громадные машины, потом тоненькую книжечку у себя на ладони.

- Но все-таки формулы формулами, а главное понятно. Они до такой штуки додумались! Читай, в общем...

Текст No 1.

"Большому Совету. 1473 год минус времени. В результате непредвиденных причин при проведении опыта, содержание которого будет понятно Совету из приведенных формул, произошла материализация участников опыта Рете и Цига на уровне 1473 года минус времени.

Вероятность помощи, и ее способ могут быть определены Советом после решения уравнения No 12, которое мы решить не можем, не зная причин неудачи опыта.

Мы ждем!

Рете, Циг."

Текст No 2.

"Когда мы с Цигом пришли к выводу, что дематериализация собственными силами невозможна, решено было найти способ сообщить о себе. На первый взгляд, это бессмысленно - расстояние между нашим временем и временем, в котором мы сегодня существуем, безнадежно велико. Но мы пришли сюда иным путем, миновав тысячелетия за несколько мгновений. Если бы не ошибка, которой мы не знаем, материализация не произошла бы и мы возвратились бы в свое время за те же несколько мгновений. Циг считает, что мы замкнули время а гигантскую окружность, где расстояние между двумя соседними точками - расстояние, пройденное нами, а расстояние между ними по всей окружности - путь, который должен пройти наш сигнал. Циг рассчитал, что за время прохождения сигнала по большой темпоральной окружности расстояние, пройденное нами за мгновение, возрастет до десяти часов. Если сигнал дойдет, окружность будет разомкнута и после десятичасового отсутствия мы возвратимся, проведя здесь около пяти дней. Одного я не могу представить. Сигналу предстоит преодолеть века, а для нас это будет всего пять дней. То есть мы будем спасены раньше, чем он пройдет ничтожную долю пути. На мои расспросы Циг говорит, что все дело в разных системах отсчета времени. Ему виднее - он темпораник. Мое дело психопластика. Когда был изготовлен сигнал, я решил вместе с письмом Совету послать и свои записки на тот случай, если Циг ошибается и сигнал дойдет, когда уже будет поздно.

Я пишу это в маленькой каменной комнатке. На столе (подставка для еды, письма, чтения) источник света, поначалу показавшийся мне странным - быстрое истощение, запах, малый радиус действия. Столь же малопродуктивен и способ регистрации мыслей - с помощью птичьего пера наносятся определенные знаки на специально приготовленной шкуре, взятой у животного. Определенная последовательность знаков означает ту или иную единицу речи. Но нам приходится подражать всем деталям и мелочам здешнего образа жизни. Иначе помощи нам не дождаться: мышление людей, к которым мы попали, во многом может быть определено как антимышление, где истина - абсурд, и абсурд - истина.

Мы с Цигом принадлежим к одной из многочисленных категорий, на которую делится общество. Наша называется - монахи. О содержании этого понятия я еще расскажу. Пока же я хочу вернуться к тому времени, когда задумывался опыт, приведший нас сюда.

О Циге я много слышал, но знаком с ним не был. Это понятно. Мы ведь работали в полярных областях знания. Он занимался временем, я психопластикой. Поэтому я, честно говоря, удивился, когда секретарь сообщил, что обо мне справлялся Циг, и, узнав, что меня .нет, оставил письмо (я уже начинаю пользоваться здешними терминами). Если я удивился, узнав, что меня разыскивал Циг, то содержание его письма меня просто ошеломило. Я помню его наизусть:

"Губы раскрылись в широкой улыбке, а за ней открылась вторая улыбка, третья - и возник целый коридор улыбок. И вел он прямо к тому месту у озера, где у самого берега в камышах лежало лицо с закрытыми глазами. Маленький мальчик уверенно пробирался через анфиладу улыбок - каждое утро он ходит сюда посмотреть на лицо. Еле слышно шелестят камышовые острова. Суетятся рыжие муравьи. Высоко в небе стоит белое облако. У самого берега лежит лицо.

Теперь я знаю, что это мое лицо. Я уже давно ношу его. А там далеко-далеко - маленький мальчик пробирается сквозь коридор улыбок к тихому озеру в камышах, чтобы посмотреть на лицо, которое станет его лицом. Он ничего не знает об этом, но что-то властно тянет его сюда. И каждое утро далекий, только ему слышный горн будит его: "Встань пораньше..."

Рете, жду тебя завтра. Циг".

Вот такое письмо оставил Циг. Первой мыслью было: странная, если не хуже, шутка. Но потом: Циг достаточно занят, чтобы тратить время на шутки. Уж кто-кто, а он знает цену времени.

В общем, на следующий день рано утром я пришел в лабораторию Цига, справедливо рассудив, что если он не уточнил времени встречи, написав просто "завтра", он будет у себя весь день. Так и оказалось. Циг не выказал никакого удивления моему раннему приходу.

-Хорошо, что ты пришел, - сказал он. - Мне нужна твоя помощь.

В лаборатории не было больше никого. Циг вышел в соседнюю комнату и возвратился с двумя футлярами от циркониевых грасов.

-Придется посидеть на этом, - сказал он и пояснил: - Всю энергию от бытовых силоустановок я переключил вот на эту штуку, - он показал на небольшой аппарат у стены. - Нужно очень сильное поле. Порядка...

Какого порядка - я не запомнил. Да меня и не интересовал его аппарат. Я ждал, что он объяснит свое странное письмо и приглашение.

Усевшись на футляр-да, это тебе не силовое кресло, - я приготовился слушать.

- Прежде чем сказать, что мне от тебя нужно, я хочу тебе рассказать кое-что и кое-что показать, - начал Циг.-Что ты думаешь о машине времени?

-Ничего,-сказал ему я. - Кроме того, я ничего не думаю о спектральном анализе, квазизвездах и еще много о чем. Он выслушал с невозмутимым видом.

-Ты не сердись, - сказал он, когда я кончил.-Прежде, чем перейти к делу, тебе придется выслушать небольшую лекцию. Я постараюсь популярно. Если я скажу что-либо известное тебе, кивни, я перейду к другому.

- Хорошо, - согласился я.

-Идея машины времени высказана очень давно. Когда впервые-неизвестно. Идея состоит в том, что время - это четвертое измерение. И точно так, как можно двигаться по высоте вверх-вниз, по ширине влево-вправо, во времени можно двигаться вперед-назад. Внешне это выглядит просто. Но машина времени до сих пор не создана.

Я кивнул.

- Вернее, она создана в сотнях моделей...Я удивленно поднял брови. ... - в фантастических романах.

-Почему она не создана до сих пор? Если созданы вещи и не снившиеся самому разгоряченному воображению еще совсем недавно? - продолжал он. - Я скажу тебе... - Он помолчал. - Потому что создать машину времени не-воз-мож-но, - он сделал сильное ударение на последнем слове, произнеся его по слогам. - Точно по тем же причинам, по которым невозможен вечный двигатель - это расходится с единственно вечными законами - законами природы, - он умолк и, мне показалось, с интересом поглядел на меня. - Так вот. Я сделал эту самую машину.

-Какую машину? - привстал я.

- Времени. Какую же еще, - он явно наслаждался моей растерянностью. Как я сообразил потом, это было маленькой местью за мою агрессивность в начале разговора. Но разозлиться мне он не дал.

-Никакой машины времени нет и не может быть, - заговорил он серьезно. - Во времени нельзя двигаться туда-сюда. Нет ни временных туннелей, нет ни аппаратов с велосипедными седлами. Если их построить, они, конечно, будут двигаться, но не во времени, а вместе с ним. Как все существующее. Как само время.

У меня в голове стало темнеть. Чего он все-таки хочет?

-Но способ проникнуть в прошлое есть, .

продолжал Циг. - Не механический, лежащий в основе идеи, о которой мы говорили. А принципиально совершенно иной. Я назвал бы его передвижением в памяти. Что такое память?

-Ну, если коротко, - ответил я, почувствовав себя в близкой области, память - это консервация информации.

- Информации об окружающем- мире?

- Конечно.

-И во временной последовательности?

- Консервация - да. Выдача - не обязательно.

- Отлично. - Он казался довольным. - А теперь я расскажу тебе об одном наблюдении, которое сделал не я. И слышал я о нем в пересказе. Информация, что называется, через пятые руки, Суть в следующем... Хотя нет. Скажи, тебе снилось когда-нибудь, что ты падаешь с какой-то огромной высоты?

-Это очень распространенное сновидение.

-Помнишь ли ты панический, я бы сказал, животный ужас, который охватывает в этом сне?

-Да, это страшновато.

-И еще один вопрос: хоть раз ты долетел до земли? Или просыпаешься раньше?

Я попытался вспомнить:

- Пожалуй, от страха просыпаешься до конца падения.

Он торжествующе посмотрел на меня.

- Вот в этом и заключается древнее наблюдение. Все падают и никто - до конца. Вот как объясняет свое, я сказал бы, гениальное наблюдение его автор, или, может быть, пересказчик. То, что я сейчас скажу, тебе, специалисту, покажется банальным, дилетантским утверждением: все дело в наследственной памяти.

Я рассмеялся.

-Подожди, - сказал он. - Я не собираюсь читать тебе лекций по твоему профилю. Ты сам сказал, что память - это консервация информации.

- Ну и что?

-А такой распространенный сон говорит, по-твоему, о том, что предками подавляющего большинства людей были летчики и канатоходцы, оставившие им подсознательное воспоминание об ужасе падения?

Я промолчал, ища подвоха в этом вопросе.

-Ну, ладно, - махнул он рукой. - В общем, это воспоминание куда древнее. Обезьяна, сорвавшаяся с ветки в доисторическом лесу и упавшая на землю, либо разбивалась вдребезги, либо попадала на обед какой-нибудь зверюге, которая только этого и ждала. Но иногда ожидания этой самой зверюги бывали обмануты. Не долетев нескольких метров до земли, обезьяне удавалось ухватиться за сук и она оставалась жива. Каков диапазон впечатлений, доступных примитивному мозгу? Боль, холод, тепло, страх. Страх. Ужас, испытанный нашим хвостатым прапредком, прочно закрепился в наследственной памяти потомков вместе с отсутствием воспоминания о конце падения, которого не было!

Все, что он говорил, было верно. Я просто никогда не задавался целью взглянуть на дело под таким углом. Так я и сказал Цигу.

- Послушай, ты так ничего и не понял, - с сожалением проговорил он. - А еще психопластик. Я ведь тебе не о самом факте наследственной памяти толкую. Этот обезьяний ужас, который испытываем мы, свидетельствует о непрерывности цепи между нею и мной, между нею и тобой, между нею и всеми людьми. Это значит, что если разбудить клетки, откуда к нам в сон врывается единственный прорвавшийся сигнал, то мы вскроем консервную банку со всеми впечатлениями этой обезьяны, иными словами, очутимся в мире, окружавшем ее, проще говоря перенесемся в самих себе на миллионы лет назад!

Я похолодел. Если цепочка непрерывна, а это несомненно, то в кладовой памяти мы можем взять с полки любую "консервную банку" и, вскрыв ее, оказаться в любой на выбор эпохе человеческой истории!

- Ну, наконец-то, - сказал он с насмешливым облегчением.

-Хорошо, - остановил я его. - Ты в самом начале сказал, что нужна моя помощь. В чем же она может заключаться? Не в том же, конечно, чтобы я подтвердил выводы, которые ты сделал.

-Нет, дело в том, что я сделал консервный ключ...

Это был тот самый аппарат, из-за которого вместо силового кресла я сидел на жестком футляре.

- Послушай, - осторожно опросил я, - а ты уже пробовал?

-Да. В записке, которую я тебе оставил, - результат третьего опыта. Прежние два еще темнее. Где-то пересекаются континуумы. Получается, будто я вместо одной вскрываю две, а то и три банки и все вперемешку.

- Чем же я могу тебе помочь?

- Я хочу, чтобы ты попробовал сам. Твои собственные ощущения могут дать тебе материал для анализа. По-моему, барахлит настройка прибора.

Может быть, ты подскажешь, это ведь твоя область.

Так начался опыт. Циг переключил тумблер. "Экранировка, - пояснил он, чтоб в твою память не влез еще кто-нибудь".

...Кромка берега была еле различима не потому, что была далеко. Какой-то все время неуловимо меняющейся и почти не существующей линией она изгибалась, выпрямлялась, свивалась кольцами в совершенной темноте. А еще дальше за ней лежала черная, как пустота, полоса, вытянутая стоящей на ребре линейкой. Все это было позади, мы не видели этого, но знали, что это есть. Мы плыли, то медленно, то стремительно поднимаясь вместе с огромной волной, как песчинки, взметнутые порывом ветра к самым облакам. И с этой высоты мы еще лучше знали, что у нас за спиной, и что произойдет сейчас. И оно произошло. Где-то в невидимости, за черной стеной возникло слабое пятнышко света, и через какую-то долю секунды весь горизонт вспыхнул широкой расплавленной полосой. И вниз от нее, через пальмовый лес, к морю, рванулись брызжущие огнем стремительные потоки. И стало светло, как днем. И мы увидели, что мы не одни. Позади, впереди, справа, слева, во все концы плыли люди. Мерные волны покачивали их, как детские мячики. Я знал, что Ольхэ не умеет плавать, но вовсе не удивлялся тому, как она, плавно вынося руки над водой, загребает рядом со мной. Только успел удивиться, почему до сих пор не появились акулы. Бегущие вниз потоки с шипением ворвались в море, и паром окутало берег, и вода стала теплее и продолжала теплеть. И тут раздался грохот, который шел со всех сторон, отовсюду, как будто мы были в центре шара. Я сначала даже не понял, что это грохот - он был настолько огромен, что терялся где-то на грани слышимости. А вода становилась все теплее, одновременно желтея. "Ну, а теперь акулы и вовсе не появятся, - подумал я, - они не любят жары", и вдруг почувствовал, что руки мои увязают в воде, она стала плотной и желтой, как жидкая глина. И тут появился откуда-то сбоку небольшой паром с колесами, лопасти которых медленно шлепали по густой воде.

-Эй! - крикнул нам какой-то парень в плавках. - Мы спасатели!

-От чего спасатели? - подумал я. Паром подшлепал к нам, и рыжий в плавках снова крикнул:

-Сначала женщина!

Но мне почему-то не понравилось выражений его лица, и я, подсадив Ольхэ, крепко вцепился в борт и вскарабкался вслед за нею. И в ту же секунду паром рванулся с места. Это было так неожиданно, как если бы карета с выпряженными лошадьми вдруг сорвалась бы с места и помчалась со скоростью гоночного автомобиля.

-Ах ты, гад! - сказал я рыжему. Он только ухмыльнулся в ответ и отошел. Но в глазах его было недоумение, а может быть страх. На маленькой палубе сгрудились какие-то люди, в плавках и купальных костюмах. А паром летел, разрезая желтую воду. Потом стало темно, и я забыл, что позади расплавленное небо и неслышимый грохот. А потом паром на той же бешеной скорости влетел в какую-то узкую вертикальную щель с черными стенками. Щель была вдвое уже парома, но он продолжал скользить вперед, даже не задевая бортами черных стен. И когда движение исчезло, на одной из стен появилась вертикальная лесенка и рядом табличка, как в купейных вагонах. Только вместо номеров мест на табличке было написано "Прапор фон Папен". В узком, неярком и захламленном коридорчике я огляделся и, когда обернулся, увидел, как кто-то широкий и плоский кладет руку на плечо Ольхэ. Я развернулся и хлопнул тыльной стороной ладони по щеке его, но в тесном пространстве удар получился обидно несильным. А он, ухмыльнувшись, сказал:

"Гм..." И в ту же секунду он исчез, а на каком-то ящике, стоявшем тут же, остался лежать целлофановый пакет, в котором были ажурные, из каких-то цветочков чулки. В какой-то исчезающе малый миг я понял, что чулки оставил он, и оставил их Ольхэ. А она тут же принялась разглядывать их на свет, которого почти не было...

Они лежали посреди большой комнаты на каком-то странном ложе, похожем на громадную шкуру. Они лежали рядом, обнаженные, касаясь друг друга, чувствуя, что надо что-то делать, и не зная, что надо делать, потому что они и не могли знать, что надо делать. Потому что они были очень молоды. И наконец она, приоткрыв губы и закрыв глаза, прижалась к нему и стала целовать его тело, а он сжимал ее изо всех сил...

- Видишь, какое у него большое тело, - сказала Ольхэ, - и какие они молодые...

И в этот миг она вдруг отстранилась от него и, быстро поднявшись, с нахмуренным лицом шагнула к распахнутому окошку.

-Так и есть! - сказала она, не оборачиваясь назад, в комнату. - Они здесь!

Снизу под окном на высокой куче гравия стоял грузовик. А в его кузове сидел человек и ждал. Услышав ее, он потянул руку из кармана, но она резким движением вырвала у него пистолет и подняла дуло. "Но-но!" - с угрозой сказал человек, сидевший в кузове, и вытащил второй пистолет. Она вырвала и его. Второй пистолет был игрушечный. И тогда она выстрелила. Человек мешком осел на пол. И тогда открылась дверца кабины и тот, что был с чулками, выглянул, с уважением ухмыляясь. Дверца тут же захлопнулась. И исчезло все.

Это было за четыре года до того, как я родился. Это было за семь лет до того, как родилась Ольхэ. Это было через двадцать лет после того, как взорвался вулкан Кракатау...

Туман разошелся, и я ошалело огляделся. Циг деловито хлопотал у аппарата. Через секунду он обернулся ко мне.

- Видишь, как путает?

- Послушай, но ведь это невероятно!

Я пробормотал еще несколько невнятных, бессвязных фраз и замолчал.

- Первый раз я тоже так, - ободряюще улыбнулся Циг.

В тот день я не мог рассуждать - мысли разбегались, как мыши. Встретившись с Цигом назавтра, я попросил его, прежде чем искать решение, рассказать мне нет, не принцип, а порядок, если можно так выразиться, работы его аппарата.

Коротко это выглядит так. Энергии поля для "консервного ключа" нужно очень много, и поэтому он может вскрывать "крышки" в присутствии лишь одного человека. Иначе говоря, в память одного человека могут проникнуть не больше двух исследователей, включая его самого. Задача состоит в том, чтобы отработать точность настройки и достичь максимального эффекта присутствия в совершенно определенной точке времени...

В общем, я додумался. С точки зрения здравого смысла это было, конечно, неудобно. Какая хозяйка, войдя в кладовку, станет перебирать все банки подряд? Так прежде не поступал и Циг. Он устанавливал включатель сразу на желаемое время. Я предложил проходить всю временную цепочку последовательно: не наугад, а от верхней точки вниз. Мы совершили несколько мгновенных перемещений, и через неделю у нас была шкала темпоральной локации. Теперь мы уже знали, где что лежит, как выразился Циг.

- Послушай, Рете, а почему мы не видим друг друга?

- То есть?

-Ну, в другом времени. Мы ведь отправляемся в одну точку времени. Все видим одинаково, а друг друга не видим?

Тут уж я не мог упустить возможность поддеть Цига за все его прежние насмешки.

-Да, - сказал я, - сложно. А может быть, не все обезьяны были знакомы?

-Что? - воззрился на меня Циг.

- Чудак-человек, мы же видим только то, что есть в памяти. В моей нет тебя, в твоей нет меня. Как же можно увидеть то, чего нет? А себя ты видишь? Конечно, нет. Нас ведь не может быть в собственной памяти дальше тридцати лет назад. Так что путешествовать мы можем спокойно, как в шапке-невидимке.

Шкала локации была готова, и Циг предложил провести серию контрольных опытов.

На этот paз мы собирались проверить аппарат на крайних точках: сначала влезть в шкуру праобезьяны, а потом возвратиться в свой собственный вчерашний день. Сравнение впечатлений от путешествия во вчера с тем, что мы помним сами, должно было показать степень точности наших впечатлений от путешествия в другую крайнюю точку.

Циг медленно вращал верньер. Как обычно, стены расплылись, и с каждым поворотом верньера колышущаяся масса тумана подступала все ближе к нам. Я следил за руками Цига. Стрелка подошла к 1473 году минус времени и остановилась. Циг продолжал вращать верньер, но стрелка не двигалась. Я приподнялся, чтобы взглянуть поближе, и вдруг окружающий нас туман вспыхнул ослепительным светом, идущим отовсюду. Когда через мгновение я открыл глаза я увидел вокруг себя высокие заросли. Я был зажат между двумя стволами так, что побаливало плечо. Это на минуту отвлекло мое внимание от того, что происходящее со мной - невозможно. Я не могу быть зажат между деревьями, я вообще не могу чувствовать боли, тепла, холода - потому что меня здесь нет. Для этого мира я фантом. Сквозь меня можно проехать, пройти, потому что я не только не видим, но и не осязаем в этом мире, в котором меня нет.

Все это мгновенно пронеслось у меня в голове и испарялось. Я увидел себя, свои руки, тщетно пытающиеся вытащить из ловушки своего владельца. Я увидел свое тело, которое в действительности должно было находиться на невероятно далеком временном расстоянии от меня. А через секунду стоявший в двух шагах куст шевельнулся и из-за него вышел... Циг! Мы с ужасом воззрились друг на друга. Потом он помог мне выкарабкаться, и мы уселись на траве, не в силах заговорить- происшедшее было ужасно, и оба мы это понимали.

Циг заговорил первым:

- Послушай, Рете, мы, конечно, придумаем, как выбраться...

- Не нужно, Циг. Конечно, придумаем. Но прежде, чем придумывать, нужно понять, что произошло.

- Произошло то, что не могло произойти. Во всяком случае, это настолько невероятно, что даже сама возможность не приходила мне в голову. Мы материализовались в собственной памяти.

-Почему?

-Это мы узнаем, когда вернемся.

-А когда это случится?

-Вот этого не знаю...

-Хорошо, тогда давай решим, что делать сейчас...

Мы находились в неизвестном месте. Следовало узнать - где. Мы не знали, на каком языке объясняются туземцы, и даже если б знали, это бы нам не помогло, мало знать название языка, надо знать язык. По нашему отсчету, мы находимся в 1473 году минус времени. Какой это год по местному отсчету? На какой стадии находится общество? Ни Циг, ни я - не историки. Ошибка в 200 лет может быть качественной. Мы одеты так, как одеваются в нашем времени. Здесь же это может показаться странным, неприличным, ужасным.

Мы не знаем, когда сможем послать сигнал о помощи и как послать.

Когда мы детально обсудили наше положение, у меня уже окрепла мысль, которую я вначале отверг. Выхода у нас не было. Так я и сказал Цигу.

-Нам придется нарушить второй и третий законы психоохраны.

-Какие законы? - удивился Циг. Конечно, Циг не мог знать этих законов, потому что нарушить их мог только психопластик.

- Я сниму у себя психоограничение гапноза, которым запрещено пользоваться в нашем времени, и расторможу у нас обоих телепатические центры, что запрещается третьим законом. Циг подумал и сказал:

- Это выход. Мы сможем узнать все, что нам нужно, не зная языка. И в случае опасности-гипноз. Но почему ты называешь это нарушением? Законы ведь запрещают использование телепатии и гипноза в нашем времени, а не в любом?

Я не стал объяснять Цигу, что это этические законы.

Времени было мало, и, попросив Цига помолчать, я концентрированным усилием воли нейтрализовал психоограничение гипноза и растормозил телепатический центр у себя. Через минуту я проделал то же самое с Цигом, предварительно усыпив его на мгновение, так что он даже не заметил. Теперь мы могли разговаривать друг с другом, не привлекая внимания. И тем же способом говорить с любым человеком ему и в голову не придет что-либо заподозрить.

-Ну что ж, не станем терять времени. Через несколько сотен шагов мы выбрались на свободное .место. Неровная, лишенная деревьев и больших камней полоса рассекла заросли. Мы зашагали налево, - нам было безразлично, в какую сторону идти. В обоих вариантах выбор являлся случайным.

Солнце клонилось к вечеру. Мы уже начали уставать, хотя Циг в Академии Времени был вторым по семиборью, а я совсем недавно прошел циклическую тренировку на Кулоне, в условиях повышенного тяготения.

И тут позади послышался приближающийся шум. Из-за поворота выбежала пара животных, таща за собой громоздкое сооружение на колесах, страшно грохотавших на неровностях дороги. Таких животных мы знали, - в предыдущие поездки в память мы узнали, что в определенный период человеческой истории они использовались для перевозки людей и различных грузов.

Карета (так называется это средство передвижения) проскочила мимо нас и, проехав несколько десятков шагов, остановилась. Человек, управлявший движением, соскочил и замахал руками, что-то крича.

-По-моему, нас зовут, - сказал я Цигу.

-Ну, держись, - шепнул Циг, - первая проверка...

Увидев, что мы идем, человек наклонился, и что-то сказал кому-то сидевшему внутри и снова уселся на возвышении в передней части кареты. Когда мы подошли, дверца кареты распахнулась, и грузный человек в странной одежде что-то громко оказал. Я перехватил его мысль и послал общую телепатему: "Мы люди. Идем вперед". Он разглядывал нас, переводя взгляд с меня на Цига. На нас хлынул целый поток обрывочных мыслей, большинства которых мы не поняли, не зная многих понятий. Но главное я уловил и послал приказ: "Не удивляйся". Его лицо разгладилось, тень подозрения исчезла. Он спросил, и я, расшифровав вопрос: "Кто вы?",-послал ответ: "Такие же, как ты". На лице его появилось изумление, а в голове забушевал целый рой мыслей, забивающих друг друга. "Где же ваши одежды?" - перехватил я новый вопрос и послал приказ: "Подумай. Выбери самое вероятное объяснение".

Я схватывал каждый его вопрос раньше, чем он успевал открыть рот, и стоило труда не ответить сразу, а дождаться, пока он произнесет несколько ничего не значащих для нас звуков.

Получив мой приказ, он быстро нашел объяснение: "У вас отняли...?" Кто отнял - я, не понял, не найдя аналога примененному им понятию. Но поскольку это объяснение с его точки зрения было правдоподобным, я ответил: "Да".

Но мы с Цигом оба чувствовали, что у него в мозгу копошится подозрение, причина которого нам не была ясна. "Они говорят, что они такие же, как и я... Одежды у них отняли... Это возможно - на дорогах опять неспокойно... Опять эти... Но не могли же у них отнять...?" И я увидел возникшие у него в мозгу склоненные головы людей, одетых, как и он, в длинные коричневые одеяния. И у всех у них, старых и молодых, на макушке не было волос. И слово, которое он произнес, мы поняли сразу. И тут же я услышал мысленный приказ Цига: "У нас тоже есть тонзуры!"-Я подхватил:

"Есть!" Он внимательно осмотрел наши макушки, и я почувствовал, как он удовлетворенно обмяк.

Разговор затягивался, напряжение с непривычки быстро росло, нужно было передохнуть. Взглянув на Цига, я понял, что он думает о том же, и приказал нашему собеседнику: "Пригласи нас поехать с тобой".

Он показал на узкое сиденье напротив себя. Как только карета тронулась, я приказал ему уснуть, чтобы избавиться от неожиданных .вопросов.

Но Циг сказал:

-А почему бы не расспросить его, пока он спит? Это была хорошая мысль. Я перестроил сон толстяка в гипнотический. Увы, мы не много поняли из того, что он нам рассказал. И сейчас, когда я знаю неизмеримо больше, чем в тот, первый, день, я мог бы расшифровать его бессвязный рассказ так: "Повелением его Святейшества Палы (звание главного монаха) он, Бонифаций (имя нашего попутчика) из Мантуи (местность), назначен настоятелем (руководителем) бенедиктинского монастыря близ Вероны (монастырь - место, где живут монахи. Монахи - люди, посвятившие себя служению богу, - по их представлениям, некоему, управляющему миром, или одному из его коллег. В данном случае Бенедикту). Это приятно. Такое доверие. Но заботы! Монахи глупы, невежественны. Ленивы! Хорошо настоятелю болонских бенедиктинцев. Говорят, у него один из монахов-ученик самого Гусениуса, алхимика из Гейдельберга. Поговаривают, что он почти открыл тайну превращений свинца в аурум. (То и дело среди остальных мелькал образ "аурума". Анализ убедил меня, что это первичный металл, который у нас называется тран. Здесь он служит мерилом всех без исключения ценностей. Это непонятно, но это так). Нам бы такого!.. Beati possidentes!.." (Счастливы владеющие (лат.).)

Мы с Цигом переглянулись. Кто бы ни был этот ученик Гусениуса, но аурум он, конечно, добывает не мановением руки. Ему нужна лаборатория. Самая примитивная, возможно, но все же лаборатория. И если Бонифацию так нужен аурум, мы можем ему сделать сколько угодно - в нашем времени превращения вещества давно перестали быть загадкой. А взамен он даст лабораторию, пристанище, безопасность и, наконец, возможность изготовить сигнал и дождаться помощи. Обсудив все варианты, мы разбудили Бонифация. Пользуясь понятиями, усвоенными за время его сна, я сказал ему:

-Бонифаций, тебе нужен аурум?

Он ошарашено воззрился на меня, и в голове у него всплыл странный образ: человек с рогами и длинным хвостом.

Но я продолжал:

-Мы бедные странствующие бенедиктинцы. Пока ты спал, мы решили оставить бродячую жизнь и поселиться в монастыре. Если ты примешь нас, ты не пожалеешь. Мой спутник, брат Циг, величайший алхимик, получивший знание от самого Гусениуса Гейдельбергского. Я тоже его ученик. Если ты дашь нам кров и место для работы, ты получишь столько аурума, сколько захочешь.

В продолжение всей этой телепатемы Бонифаций сидел, раскрыв рот. Он бессвязно ответил:

-Братья, мой монастырь... Братья ждут вас! О, аурум!..

В общем, он был в трансе, и в голове его творилось нечто невообразимое. К счастью, вскоре карета подъехала к воротам в стене, окружавшей несколько строений с куполообразными крышами, которые в лунном свете были видны издалека. В маленькое окошко выглянул человек, и, узнав нашего попутчика, поспешно отворил ворота.

Когда мы вышли из кареты, я послал Бонифацию телепатему: "Пусть нам отведут место для ночлега. Вели прислать одежду. Будем спать. Дела - завтра".

Он засуетился, и через несколько минут человек со связкой бренчащих предметов отвел нас в небольшую комнату с каменными стенами и сводами. Он же, спустя некоторое время, принес нам тяжелые одеяния, похожие на то, что было на Бонифации и на нем самом.

Тут мне пришла новая мысль. Я посоветовался с Цигом. Он одобрил. Тогда я велел нашему сопровождающему: "Сядь".

Система Геда-Борса, запрещенная Восьмым законом психоохраны, как известно, дает возможность установить особый контакт мозга с мозгом, и - либо передать другому всю информацию, содержащуюся в мозгу индуктора, либо переписать с мозга перципиента его информацию в свой.

Боже! (Я все чаще пользуюсь местной терминологией). Какой же мусор был в голове этого человека! Но мы получили все, что хотели:

язык, представление о мироощущении и мировоззрении наших новых современников, весь комплекс житейских правил. Короче, мы узнали все, что он знал сам. Теперь мы знали, как себя вести. Разбудив ключаря (я вынужден воздержаться от объяснения терминов - это заняло бы слишком много времени. Если мы не вернемся, Большой Анализатор Академии без особого труда расшифрует все. В противном случае, мы это сделаем сами по возвращении). Итак, разбудив ключаря, мы велели ему принести бритву и отпустили его. Теперь мы знали, что такое "тонзура", что такое "бриться". Мы даже довольно уверенно - информацию получили и двигательные центры - выбрили друг другу макушки. Так мы превратились в фра Цига и фра Рете. Теперь, когда мы решили все вопросы, мучившие нас сразу после катастрофы, дальнейшее нарушение законов психоохраны было бы неэтичным. Я снова затормозил телепатические центры у нас обоих и усилием воли установил у себя психоограничение гипноза. Мы улеглись на узкие твердые ложа и уснули.

Вышло все, как мы и предполагали. Разбудить нас не решились, но, как только мы проснулись, патер Бонифаций буквально влетел в нашу келью. На лице его были написаны одновременно недоверие, жадность, страх - целая гамма вполне отвратительных чувств, которые и без телепатии показывали, какого рода мысли вертятся у него в голове.

Подробности разговора я опускаю. Мы подтвердили патеру наше намерение остаться, а также обещание насчет аурума.

В лаборатории, оказавшейся темным, закопченным помещением, уставленным сосудами из прозрачного хрупкого материала, мы нашли различные примитивные орудия, назначение которых нам было понятно благодаря Геду и Борсу.

Цигу пришлось поднатужиться и вспомнить кое-что из курса кристаллической перестройки первичных металлов. И через час он протянул патеру Бонифацию кусок аурума величиной с кулак. По-моему, Цит перестарался, потому что патера чуть не хватил удар. Я тут же тихонько посоветовал Цигу поумерить пыл, не то мы рискуем обесценить этот странный эквивалент. Придя в себя, патер, перекрестившись, схватил слиток и, пряча его под полой, умчался с невероятной при его тучности скоростью.

Вечером мы с Цигом обсудили наши первые шаги и решили, что посылка сигнала становится возможной. Оставалось решить, какой избрать носитель. Циг сказал:

-Я думаю, что тебе как психопластику нужно определить свойства, которые позволили бы носителю пройти сквозь века и донести сигнал до

Совета.

-Я с самого начала думал об этом, - признался я. - Вариантов много. Например, ввести информацию в наследственную память какого-либо человека.

- Это исключено. Мы не можем быть уверены, что цепочка не прервется через год, десятилетие или век.

- Верно. Поэтому я пришел в конце концов к выводу, что сигнал нужно поместить в предмет, который должен обладать по меньшей мере тремя свойствами.

- Какими же?

- Первое - неуничтожимость. Ясно почему.

- Ясно. И выполнимо.

- Второе. Он должен представлять собой ценность, которая будет храниться людьми хотя бы как дорогой предмет.

- Как аурум.

- Как аурум. С одним отличием. Как мы знаем, аурум постоянно переходит из рук в руки. Он может быть разрублен, расплющен, переплавлен. Наш предмет должен сохранять свою ценность только а целом, первоначальном виде. Больше того, он должен походить на нечто, существующее в довольно большом количестве. И круг его возможных владельцев должен быть ограничен.

-Ты клонишь к чему-то? Ты уже придумал?

-Подожди. Тот предмет, о котором я говорю, будет сохраняться как ценность сама по себе. Но наступит время, когда мы сможем доверить свою тайну людям. Иначе говоря, в нашем носителе должен быть знак, который будет понятен людям, достигшим знания высокой степени, которое позволит им понять важность, необходимость сохранить любым способом наш носитель. Такое время, судя по анализу психопластических тенденций, должно наступить через четыре - пять веков. Вот эти пять веков и должен выдержать носитель. А дальше нам помогут его сохранить.

- Что это за предмет?

-Ты обратил внимание, что келарь носит в связке не все ключи? -Нет.

- Один у него висит на цепочке рядом с нагрудным крестом.

- Ну так что ж?

- Это ключ от книгохранилища.

-Книга - это тот предмет, который отвечает всем требованиям?

-Да. Ценный и одновременно распространенный предмет обихода довольно ограниченного круга лиц. В массе себе подобных она может легко затеряться надолго, не бросаясь в глаза...

Циг провозился целый день, подыскивая материал, который при преобразовании в монокристалл приобретал бы форму, цвет и гибкость книжной страницы.

Я тем временем, взяв у келаря с разрешения настоятеля ключ от книгохранилища, подбирал наиболее распространенный формат и внешний вид книги. Отобрав одну, я показал ее Цигу.

Циг наморщил лоб и вдруг сказал:

-Послушай, а зачем мне возиться с каждой отдельной страницей? Куда проще, то есть удобнее, вырастить монокристаллы в друзе, имеющей форму книги.

Это было нелегко, но, по-моему, у Цига получилось неплохо. Он принялся за обложку. А я начал переводить сигнал и свои записи в психооимволы. Большую часть я уже перенес на страницы носителя. К тому времени, когда Циг закончит переплет, а это будет к завтрашнему вечеру, я запищу все, что успею, и мы отправим сигнал. Проще говоря, поставим его на полку среди других книг. И нам останется только ждать...

Носитель закончен. Все записанное мною перенесено в него. Остались три чистые страницы. И мне не хочется оставлять их чистыми. Потому что, пока я пишу, мне кажется, что я рядом со своим временем. Стоит мне оторваться и взглянуть вокруг - я вижу низкие каменные своды, оплывший огарок на узком столе, и безнадежность овладевает мною. Циг много раз говорил о кругах времени, о пересечении их. Но передо мной огарок, надо мной камень, и я не могу представить себе эти круги...

Вчера монастырь охватило странное беспокойство. К вечеру все монахи попрятались. Мы с Цигом сидели в лаборатории. В келью идти не хотелось. Циг рисовал углем на стене пересечения темпоральных окружностей, пытаясь популярно объяснить мне возможность соседства двух отдаленнейших точек времени.

Вдруг дверь распахнулась, и быстрым шагом в лабораторию вошел высокий незнакомый монах в черной сутане. За ним, мелко переступая, вкатился отец Бонифаций.

-Мир вам, - сказал монах, пристально вглядываясь в наши лица. Мы поклонились.

- Это, - каким-то заискивающим тоном принялся объяснять патер Бонифаций, наши новые братья. Послушны и трудолюбивы, высокочтимый брат мой.

Монах взглянул на исчерченную стену, перевел взгляд на нас, потом наклонился и поднял с пола оброненный Цигом рисунок обратной стороны естественного спутника, который он переносил на страницу носителя.

-Что это? - раздельно спросил монах, обращаясь к отцу Бонифацию, но глядя на нас. И не дожидаясь ответа, стремительно повернулся и вышел, забрав рисунок. За ним ринулся патер Бонифаций...

Итак, я дописал последнюю страницу. Сигнал уходит.

Мы ждем. Рете".

Я перевернул последнюю страницу... Сигнал дошел до нас. Сколько ему идти еще?

Дверь хлопнула так громко, что я вздрогнул. Ленька возбужденно хлопнул меня по плечу:

-Слушай! Комиссия Академии решила принять все меры, чтобы сохранить книгу навсегда. Сигнал дойдет!..

Когда, возвратившись из отпуска, я шагал по центральной улице, ища взглядом знакомых, из-за угла вывернулась Устя со своей сумкой. Поздоровавшись, она сказала:

-А я знаю, что за тайна в той телеграмме была! Все теперь знают!

-Ну?

-А вот, - и она, покопавшись в сумке, протянула мне сегодняшний номер районки.

Вверху четвертой страницы была фотография высокого прозрачного обелиска. Текстовка, пересказывавшая известное мне, заканчивалась так:

"Перед зданием Академии наук воздвигнут обелиск, в основании которого замурован знаменитый "Сигнал". Надпись на одиннадцати языках Земли гласит: "Нашедшие - хранят".

А ниже была подверстана маленькая заметка под рубрикой "В городском совете": "Решением горсовета улица Николаевская переименована в улицу имени Колосова в знак признания заслуг Д. С. Колосова."

По терминологии Цига, события в данной точке времени подошли к логическому концу. Но...

Во время очередного похода к бабкам-букинисткам я обнаружил потрепанную книжку неизвестного года издания - низ титульного листа был оборван. Называлась она довольно витиевато "От Лойолы до наших дней. Очерк деяний Святейшей Инквизиции тайных и явных". Большую часть этой весьма занятной книжки занимали архивные тексты- выдержки из обвинительных заключений, доносы, решения, приговоры.

Один из этих текстов я должен привести полностью.

"Монсиньор, как я уже доносил Главному Инквизитору, во время посещения монастыря святого Бенедикта близ Вероны мною было обнаружено, что при попустительстве настоятеля брата Бонифация ересь свила себе гнездо за святыми стенами. Двое слуг дьявола, творивших кабалистическое чародейство, по требованию моему именем Святейшей Инквизиции закованы и помещены были в келью монастырской тюрьмы. У врат кельи оставлен был на страже монах, по слову настоятеля твердый в вере слуга Святой Церкви нашей. Войдя в келью наутро с инквизитором веронским Иоанном, нашли мы оковы свободными, без следов пилы или другого орудия. Еретиков же дьявольских в келье не найдено. Кознями врага божьего, да будет проклят он во веки веков, еретики избегли суда на земле, да не избегнут они его на небесах!

Прошу Ваше Преосвященство о предании суду Святейшей Инквизиции Бонифация и монаха именем Игнатия, ибо они суть пособники слуг диаволовых, и да спасутся их души через огненное искупление.

Хвала господу!

Паоло Кампанья, офицер ордена Иисуса".

Совпадение? Невероятное совпадение. Но куда менее невероятное, чем... "Нашли мы оковы свободными". Сигнал дошел? Но как? Книга лежит под обелиском. Круги времени? Два пересекающихся круга. В одном сигнал еще идет. В другом уже дошел тысячу лет назад. Возможно ли это? Не знаю. Я рассказал то, что знал.

Владимир Михайлов. Глубокий минус

1

Колин медленно повернул ключ влево и выключил ретаймер. С закрытыми глазами еще посидел в машине, но заколотившееся во внезапном приступе гнева сердце все не унималось. Тогда он вылез из хронокара и уселся прямо на землю.

Несколько минут он глядел прямо перед собой, ничего не видя и стараясь успокоиться. Слева, издалека, донеслось тяжелое пыхтенье, и Колин автоматически отметил, что в зарослях у воды появились гадрозавры – здоровенные и лишенные привлекательности ящеры. Но утконосые пожиратели камыша Колина пока не интересовали. Ему был нужен Юра. Юры-то как раз и не было.

Итак, куда он мог деваться?

К решению этой задачи Колин попытался было привлечь теорию вероятностей, но не успел. Вместо этого он встрепенулся и повернул голову. Из лесу донеслось что-то напоминающее мелодию. Хотя мелодией донесшиеся колебания воздуха можно было назвать лишь с большой натяжкой. С колоссальной!

«Певец, – презрительно подумал Колин. – Бездельник!»

Он поднялся на ноги. Звуки приближались. Колин расставил ноги пошире и уперся кулаками в бока. Он наклонил голову и саркастически усмехнулся. В такой позе Колин продолжал дожидаться. Уже стало возможным различить не только напев, но даже и слова. Ну, подожди, исполнитель…

А певец уже показался из-за араукарий. На плече его висела сумка с батареями. Пальцы дергали воображаемые струны. Ему было весело.

В следующий момент Юра увидел Колина. По телу юнца прошло волнообразное движение. Ноги дернули его назад, подчинившись первому импульсу – удрать. Верхняя же часть туловища и голова остались на месте: умом парень понимал, что сбежать не удастся.

Теперь мальчишка приближался куда медленнее, чем раньше. Он шел, старательно изображая беззаботность. Даже опять запел.

– А вот, – пел Юра, – вот высокие деревья, хотя, может быть, они и не деревья. И большое желтое солнце. Как тепло здесь! А вот стоит Колин, великий хронофизик. Он нахмурен, Колин. Он разгневан. Что он скажет мне, Колин? Что он сделает?..

– Это ты сейчас узнаешь, – сумрачно произнес Колин. – Не скажешь ли ты мне, великий артист, кто сжег рест у хронокара?

– Кто сжег рест у хронокара? – запел Юра, остановившись в десяти шагах от Колина и не проявляя ни малейшего желания приблизиться. – Откуда я знаю, кто сжег? Может быть, Лина… Или Нина. Или Зоя… Не подходи, ты! – Последние слова солист произнес скороговоркой.

Колин поморщился.

– Лучше не сваливать на девушек. Целесообразнее всегда сознаться самому.

– Что я могу сделать, – жалобно сказал Юра, – если я и в самом деле не знаю, кто сжег рест? Как будто я не умею водить хронокар. – Глаза его теперь излучали чувство оскорбленного достоинства. – А раз я умею – ведь умею же, а? – то, значит, я и не мог сжечь рест. Как ты думаешь?

Он сделал паузу. Колин стоял все в той же позе, не предвещавшей ничего хорошего. Юра вздохнул.

– Однако, я готов облегчить твое положение, о почтенный руководитель. Своими руками сменю рест. Пусть! Мне всегда достается чинить то, что ломают другие. Я сменю рест. – При этих словах на лице его появилось выражение высокого и спокойного благородства. – А посуду зато пусть вымоет Ван Сайези.

Колин вздохнул. Легкомыслие плюс отсутствие мужества – вот Юра. Как хорошо было бы в экспедиции, если бы не он со своими выходками! Совершенно пропадает рабочее настроение…

– Небольшое удовольствие – быть твоим начальником, – сказал Колин, сурово глядя на юнца. – Но можешь быть уверен, я все это учту при составлении отчета.

– Так я иду, – торопливо сказал Юра. – Где у нас запасные ресты?

– Каждый участник экспедиции обязан знать это на память, – стараясь сохранить спокойствие, раздельно произнес Колин. – Знать так, чтобы, если даже тебя разбудят среди ночи, ответить, ни на секунду не задумываясь: «Запасные ресты хранятся в левой верхней секции багажника». Человек, не знающий этого, не может участвовать в экспедиции, направляющейся в минус-время, в глубокое прошлое Земли. Ты понял?

– А конечно, все ясно, – сказал Юра и побежал к хронокару, подпрыгивая и делая по три шага одной и той же ногой.

Колин покачал головой. Затем он повернулся и неторопливо направился ко второй позиции, где еще утром стоял хронокар Сизова. Присел на поваленный ствол и задумался.

Когда дела в экспедиции идут на лад, можно порой расслабиться на несколько минут и посидеть вот так, ощущая, как течет, слыша, как журчит уплывающее время. Как нигде, это чувствуется здесь, в глубоком минус-времени, в далеком, ох каком же далеком прошлом Земли! Иногда становится немного не по себе при мысли о тех миллионах лет, что отделяют экспедицию от привычной и удобной современности. Но место хронофизика – в минусе.

Точнее, в одной из шахт времени. Там, где погружаться в прошлое легче, потому что плотность времени ниже, чем в других местах. В шахте номер два, на уровне мезозоя, и находилась сейчас эта группа экспедиции. В состав ее входили и зоологи, и палеоботаники, и радиофизик, и химик, и астроном, и, конечно, хронофизики. И еще входил Юра, который, по существу, еще не был никем, хотя и именовался лаборантом, и который очень хотел кем-нибудь стать.

«Однако вряд ли это ему удастся, – не без злорадства подумал Колин. – Одного желания мало, нужен характер. А характера нет. И потом, Юра не занимается наукой. Он играет в нее. И, как всякий ребенок, ломает игрушки».

Как говорится, не было печали…

Хорошо, что других Юрок в экспедиции нет. Ни в той группе, которая сейчас в силлуре занимается трилобитами, их расцветом и гибелью, свободно передвигаясь в своем хронокаре на миллионы лет; ни в группе Рейниса – Игошина в архее, у колыбели жизни, а тем более – в обеих группах верхних уровней.

Верхним группам особенно тяжело; каждая из них состоит всего из одного человека. Петька и Тер. И тот и другой – один на все окрестные миллионы лет. Случись что-нибудь – и не поможет ни прошлое, ни будущее.

Опять он тут?

Юра и в самом деле показался из-за хронокара и приблизился, все так же пританцовывая. Губы его изображали торжествующую улыбку.

«Ну ладно, – подумал Колин. – Ну сменил рест. Все в порядке, пускай. И все равно безобразие!»

Хорошо, что хоть нет Сизова с его вечной язвительностью. Сизов ушел на рассвете, и сейчас его машина уже приближается к современности. Там он проведет профилактику, оттуда привезет энергию…

Поспешным движением Колин зажал уши. Это был не ящер, это Юра испустил свой боевой клич.

– Довольно, – брюзгливо сказал Колин. – Я уже все понял.

– Вовсе нет, – ухмыляясь, ответил Юра. – У меня вопрос к начальнику.

– Ну?

– Не ответит ли высокочтимый руководитель, на каком, собственно, основании он принимает участие в столь ответственной экспедиции?

Колин сморщился. Опять шуточки…

– Ведь тот, кто не знает, где хранятся запасные ресты, не имеет права участвовать в экспедиции, правда? Цитирую по собранию высказываний почтенного главы…

– Ну?

– Так вот, высокий руководитель не знает. Они вовсе не хранятся в левой верхней секции багажника. Там вообще ничего не хранится. Секция пуста. Рест лежал в верхней секции, над дверью. Если бы не я с присущим мне инстинктом следопыта, предводителю пришлось бы долго искать…

– Да подожди ты, – сказал Колин, досадливо морщась. – Какая еще секция над дверью? Там никаких рестов никогда не было. Весь пакет лежит там, где я сказал.

– Может быть. Только там не было никакого пакета. И нигде не было. Только один рест. Там, где сказал я!

Колин сердито пробормотал что-то, поднялся, тщательно отряхнул брюки.

– Вот я тебе сейчас покажу…

Он широко зашагал к хронокару, рывком откинул дверь. Сейчас он вытащит из шкафчика плоский пакет, залитый для безопасности черной вязкой массой, ткнет молокососа носом в ресты и скажет… И скажет… И…

Его руки обшарили секцию: сначала спокойно, отыскивая, к какой же стенке прижался пакет. Потом еще раз, быстрее. Потом совсем быстро; пальцы чуть дрожали. Голову в шкафчик одновременно с руками было не всунуть, и Колин шарил, повернув лицо в сторону и храня на нем напряженно-досадливое выражение. Наконец Колин разогнулся, вынул руки из секции, посмотрел, удивленно подняв брови, на пустые ладони.

– Ничего не понимаю!

Юра ехидно хихикнул. Колин принялся за соседнюю секцию. На пол полетели защитные костюмы, белье, какая-то рухлядь, неизвестно как попавшая в экспедицию, – Колин только все сильнее сопел, извлекая каждый новый предмет. Из третьего шкафчика появились консервы, посуда и прочий кухонный инвентарь. Секций в багажном отделении было много, и с каждым новым обысканным хранилищем лицо Колина становилось все мрачнее. Наконец изверг свое содержимое последний шкафчик. На полу возвышалась пирамида из банок, склянок, тряпок, кассет, запасных батарей, сковородок и еще чего-то. Пакетов не было.

– Убери, – сказал Колин, не разжимая челюстей. Резко повернулся, ударился плечом об открытую дверцу, зашипел и вылез из хронокара.

Юра не рискнул возразить: он знал, когда шутить нельзя. Что-то бормоча несчастным голосом, он занялся уборкой. Колин сделал несколько шагов и остановился, потирая лоб. От таких событий у кого угодно могла разболеться голова.

Рестов нет. Нет всего пакета – пяти новеньких исправных деталей. Вместо них Юра нашел одну-единственную. Нашел вовсе не там, где следовало. И – один. Откуда взялся этот рест? И куда исчезли остальные?

Колин долго вспоминал. Наконец вспомнил. Этот рест остался в секции над дверью еще с прошлой, Седьмой комплексной экспедиции, которая впервые добралась до мезозоя. Это был уже поработавший рест. Еще пригодный, правда. Но только никто не мог сказать, когда он сгорит. Это могло произойти в любую минуту.

Хорошо, что не надо никуда двигаться. Иначе – беда. Но дело не в этом. А в том, что не где-нибудь – в минус-времени, в экспедиции, которой он руководит, вдруг, ни с того ни с сего, пропал целый пакет рестов. Единственный резервный на хронокаре. Это беспорядок. Это отсутствие ответственности. Это могло бы поставить под угрозу выполнение научной программы, и хорошо, если не что-нибудь еще.

Еще – это значит жизни людей, – уточнил Колин сам для себя. Но и привезти в современность невыполненную программу – достаточно плохо. Он, Колин, просто не может представить себя в таком положении. Этого не было и не будет. Потому что самое важное на свете – это результаты.

Колин знал это назубок и все-таки время от времени возвращался к этой мысли. Она помогала, поможет и сейчас.

Сейчас… Сейчас придется просить рест из резерва Сизова, когда он вернется. Вместо того чтобы анализировать уже полученные данные, систематизировать их и намечать новые направления, руководитель экспедиции будет думать о судьбе пакета рестов и подставлять себя под удары сизовского остроумия.

Колин вздохнул. Оттуда, где на низеньких колесах стоял хронокар – полупрозрачный эллипсоид с несколько раздутой багажной частью, – доносились негромкий стук и позвякивание металла. Это Юра вынимал сгоревший рест. «Надо обладать особым талантом, чтобы так основательно сжечь рест, – подумал Колин. – Там уцелело десятка полтора ячеек, не больше».

Мысли о сожженном и уцелевшем докатились до перекрестка, откуда привычно свернули от реста к той закономерности изменения уровня радиации на планете, которая как будто бы стала намечаться при обобщении последних данных. Здесь, в мезозое, сделано уже почти все. Но вот в силлуре и архее… Да, там еще могут произойти открытия. Вот если бы группе Арвэ удалось подобраться во времени поближе – там, в силлуре, – и проследить, как происходит это изменение: скачком или плавно нарастая, и какими явлениями – космическими или местного порядка – сопровождается. Правда, исследователи предупреждены: чрезмерный риск недопустим. Чрезмерный. Но если они все же получат убедительные данные… то, может статься, вовсе не зря расходуем мы энергию в глубоком минусе.

Колин недовольно дернул плечом. Воспоминание об энергии вернуло его к мыслям о происшедшем, и он твердо решил: в дальнейшем экспедиция будет обходиться без Юркиных услуг. Пусть упражняется дома. На кошках. Возить его к динозаврам обходится слишком дорого.

Вот он сжечь деталь сумел, а поставить новую, видимо, не умеет. Столько времени возится с установкой…

Колин раздраженно повернулся. Но Юра уже подходил, вытирая руки платком.

– Ну, порядок, – объявил он. – Опять можно хронироваться, куда хочешь, высокочтимый предводитель.

– Наконец-то, – буркнул Колин. – А теперь скажи мне: куда же девался пакет?

Юрка критически посмотрел на донельзя грязный платок, скомкал его и резким движением швырнул тугой комок прочь. Промасленный мячик взлетел, описывая крутую параболу; оба невольно следили за ним, зная, что сейчас произойдет: граница защитного поля четко представлялась каждому. В следующий миг платок пересек ее; голубая вспышка сопровождалась негромким хлопком, и платка не стало. Колин перевел взгляд на мальчишку.

– Я думаю, – сказал Юра задумчиво, – что пакет увез с собой Сизов.

– Перестань! – проговорил Колин. – Сизов ничего нe станет брать с другого хронокара. У него самого полный резерв.

– Я же не говорю, что он их взял. Он увез пакет, потому что пакет оказался в его багажнике.

– Так… Каким же образом?

– Я их туда переложил.

Колин тяжело вздохнул.

– Значит, ты их переложил? Взял да переложил?

– Ну да. Мне нужно было освободить одну секцию. Собралась очень интересная коллекция, и ее надо обязательно доставить в современность. Но это я сделаю сам. Наши палеозоологи…

– Молчи! – Голос Колина сорвался, но хронофизик тут же овладел собой. – Значит, коллекция… А ты что, не знал, что Сизов уходит на три дня в современность?

– Конечно, не знал. Откуда же?

– Об этом говорилось вчера за ужином.

– Я опоздал вчера, – сказал Юра. – Ты что, не помнишь? Я работал с траходонтами, было очень интересно…

«Опоздал, – подумал Колин. – Вот опоздал. И с этого все началось… Ох, сейчас я сорвусь!..»

Он раскрыл рот и опять закрыл. Затем снова открыл, но проговорил только:

– Почему же ты заставил меня обшарить весь багажник?

– Ну, я хотел немного пошутить, ты не обижайся, – весело сказал Юра. – Ты так смешно говорил, что, кто не знает, не имеет права идти в экспедицию. А получилось, что не знал ты. Я-то знал…

– Ты… ты вреден для науки! – сквозь зубы процедил Колин. Он повернулся к Юре спиной.

– Чего ты обижаешься? Я же хронируюсь в первый раз. Ничего, я научусь еще… – Он подмигнул. – А вот я узнаю, кто сжег наш рест…

– Если хочешь узнать, – холодно произнес Колин, – я отвезу тебя в ближайшее прошлое – в восемнадцать часов тридцать две минуты по моим часам. Там ты увидишь…

– А ты видел?

– Видел.

Юра смущенно засмеялся.

– Ну ладно… Ты знаешь… Мне надо было попасть лет на тысячу выше – посмотреть, как развивается далекое потомство одного меченого ящера, очень характерного для периода повышения уровня… Честное слово, я теперь и близко не подойду к управлению. Я сжег рест совершенно случайно, когда фактически уже возвратился. Усиливал темп-ритм и одновременно дал торможение. Мне хотелось выйти поточнее, чтобы потом не дотягивать. Ну и разряд был! Даже маяки взвыли!

Колин сжал кулаки. Его желание сдержаться исчезало, таяло под напором чего-то куда более сильного, поднявшегося черт знает откуда. Болтун – у него маяки и то воют.

– А вот я тебя сейчас… – пробормотал он.

Мальчишка нерешительно сделал несколько шагов назад. Колин набрал полную грудь воздуха, но не успел добавить ни слова.

Громовой, скрежещущий рев пополам со свистом раздался неподалеку. Звук был на редкость силен и противен, но Юра удовлетворенно ухмыльнулся.

– Рексик, – сказал Юра. – Тиранозаврик, милое создание. Крошка Тирик. Он недоволен. Заступается за меня. Когда он доволен, кого-то съел, он делает так…

Юра весьма похоже изобразил, как делает Рексик, когда он доволен.

– Это чтобы ты не злился на меня. Ты уже подобрел?

Они стояли друг против друга. Колин шумно сопел. Потом воздух между ними задрожал, и в этом дрожании возникла высокая фигура, затянутая в плотно облегающий, отблескивающий костюм, с горбами хроноланговых устройств на спине и груди. Юра ошалело глядел на возникшего. Тот медленно расстегивал шлем, затем откинул, и стоящие увидели крупные черты и широкую, с проседью бороду Арвэ. Он усталым движением стер пот со лба.

– Ты? – спросил Колин. – Что-нибудь случилось? Ну? Ну?..

– Мы вышли точно в момент изменения уровня, – ровным голосом проговорил Арвэ. – Скачок, Колин. Никакой постепенности – скачок.

– Так, – сказал Колин. – Так! – повторил он ликующе. – Ты понял? – закричал он Юре и тотчас же снова повернулся к Арвэ. – Ну рассказывай, ради всего… А причины? Причины?..

– Космические факторы, – сказал Арвэ. – Похоже на сверхновую.

– Вы ее видели?

– Мы видели. Только…

– Ну?

– Впечатление такое, что она возникла на пустом месте. До этого там не наблюдалось даже самой слабой звезды.

– Э, вы просто не заметили, – с досадой сказал Колин. – Проворонили. Где все материалы?

– Главное при мне. Вот пленки… – Арвэ извлек пакет из внутреннего кармана. – Вся астрономия тут. Можешь проверить…

– Если не сверхновая – тогда что же?

Арвэ улыбнулся.

– Откуда я знаю? Может быть, это взрыв – результат столкновения всего лишь двух частиц, но обладающих благодаря скорости энергией, стремящейся к бесконечности? Разберемся…

Колин моргнул.

– Разберемся… – неуверенно повторил он, но тут же перешел на обычный свой тон. – Главное – что ты сразу привез. Молодец! Но это же небезопасно – пускаться с хронолангом! Следовало использовать вашу машину.

Арвэ покачал головой.

– Хронокар погиб, – сказал он. – И два хроноланга в нем. В момент скачка энергетические экраны не выдержали. Хорошо, что мы успели разбить лагерь и поставить стационарный экран.

Лицо Колина стало каменеть, радостная улыбка застыла на нем, как застывает лава после извержения, – радостная, глупая, никому не нужная улыбка.

– Аккумуляторы сохранились, – сказал Арвэ, – их хватит на полсуток. Мы вышли слишком близко к моменту скачка…

– Как же теперь? – медленно проговорил Колин.

– Подбросьте нам энергию, и все. А сейчас мне пора, Там столько работы, что рук не хватает. Ничего, часов двенадцать мы продержимся, а тут и вы подоспеете. Хотя бы пару контейнеров.

Он кивнул молчащему Колину.

– Я так и скажу ребятам, что вы привезете.

Он накинул шлем, щелкнул застежкой. Колин медленно поднимал руку, чтобы удержать Арвэ, но там, где только что стоял старик, лишь колебался воздух.

– Немедленно дай сигнал общего сбора группы, – почти беззвучно произнес Колин.

2

Это – проклятое положение… Ты путешествуешь в чужие эпохи, но не можешь проникнуть в свой вчерашний день, чтобы изменить в нем что-то хотя бы на миллиметр, на долю секунды. Слишком мала разность давлений времени между «сегодня» и «вчера», а эта величина имеет тут решающее значение. Плотность времени окружающего события настолько велика, что, если не обрушиться на событие с высоты большой разницы давлений, тебе не пробиться к нему. Нельзя вернуться назад, в силлур, и предупредить друзей, чтобы не лезли в пекло. Нельзя связать мальчишку по рукам и ногам, чтобы он…

Колин согнулся и заткнул пальцами уши. Это был сигнал общего сбора. По сравнению с ним рыканье тиранозавра казалось лирической вечерней тишиной. Даже самые далекие ящеры умолкли от страха.

Девушки выбрались из чащи первыми, перемазанные, исцарапанные и веселые. Они тащили маленького двуногого гада и по очереди заглядывали в его широко раскрытую пасть. Зверь дергался, шипел и гадил.

– Какая прелесть, а? – сказал Юра.

– Интересно, сколько энергии израсходовано на то, чтобы ухватить этого прыгуна, – мрачно произнес Колин. – Девочки! Бросьте его немедленно! – И, глядя, как насмерть перепуганное создание улепетывает к лесу, продолжил: – Ни ватта энергии без крайней необходимости – запомните это. Где Ван?

– Я здесь, – сказал Ван Сайези, подходя неторопливой, как всегда, походкой.

– Тогда слушайте…

Но, вместо того чтобы продолжать, Колин задумался.

Давно уже миновала эпоха, когда понятие об экспедиции было тесно связано с понятием риска. Экспедиция продумывается и снаряжается настолько тщательно, что ничего угрожающего – иными словами, непредвиденного – возникнуть не может. На смену романтике неизвестности давно и основательно пришел пафос достижения запланированных целей. А тут под угрозой оказались, ни много ни мало, все результаты экспедиции, И жизнь людей.

О ценности жизней и говорить не приходится. А результаты – разве можно пренебрегать ими? Вдруг в словах, словно невзначай брошенных стариком Арвэ, есть доля истины? Трудно сказать, что будет тогда: может быть, расцветет теория – космогоническая, скажем, хотя об этом и трудно судить, не будучи специалистом; а возможно, произойдет переворот в энергетике… Так или иначе, экспедиция, получившая такой результат, перестанет быть просто рядовой экспедицией. Она…

Колин опомнился, встретившись глазами с выжидательным взглядом Ван Сайези. Вздохнул.

– Арвэ, Хомфельдт и Джордан в силлуре добились крупного успеха, – сухо сказал он. – Вот их материалы… – Он зачем-то положил руку на карман, словно это должно было убедить всех в достоверности его слов. – Но они лишились машины и запасов энергии – ее осталось, по их расчетам, на двенадцать часов. Сизов, как вы знаете, вернется лишь через трое суток. Им грозит дехронизация.

– Ужас… – после паузы тихо проговорила Зоя.

Нина лишь закрыла глаза. Массивная Лина сидела словно каменный монумент: Арвэ грозит гибель…

– Ты ведь знаешь, – медленно проговорил Ван Сайези, – мы не хронофизики. Мы просто пассажиры… То есть вести машину может каждый из нас, но решить, куда ее теперь вести… Ты здесь единственный специалист сейчас.

Колин опустил голову. Что тут решать? Все и так знают: отправляясь в прошлое, мы берем свое время с собой, защищаем его энергетическими экранами и можем жить только в нем. Так подводный пловец берет в глубину моря свою атмосферу, заключая ее в баллоны. Кончается газ – кончается все. Мы возим в прошлое энергию в контейнерах, и когда она иссякнет – исчезнет все, до последнего прибора, до последнего кусочка бумаги, как исчез недавно Юрин платок. Это всем понятно.

Он взглянул на товарищей.

– Я объясню… По сути дела, поставлена задача из сборника упражнений по теории времени. Цель: спасти результаты экспедиции – и ее участников, конечно. – Колин рассердился на себя за то, что результаты выскочили первыми, и продолжал решительно: – Средства – имеющиеся здесь, в группе мезозоя, запасы энергии и наш хронокар. Что же мы должны сделать?

– Погоди… На сколько хватит нашей энергии в пересчете на всех? – спросила Нина.

– Ну, – сказал Колин, – если оставить лишь необходимое…

– Одну минуту, – перебил Ван. – Я думаю, надо посчитать, как это получится в цифири.

Он вытащил из кармана карандаш и стал считать, выписывая тупым концом карандаша цифры прямо на песке.

– Всего нам этой энергии достанет – это уж абсолютно точно, строгий расчет – ровно на двое суток. Ровно, – повторил Ван, – без всякого лишка.

Нина вздохнула.

– Сизов возвратится на сутки позже…

– Значит, так нельзя.

– Можно, если Сизов придет раньше, – уточнил Колин. – Но коли уж в расчете возникает «если», то надо всегда помнить, что это палка о двух концах. Если раньше, а если позже, то что тогда?

Все молчали, представляя, что будет тогда. Люди в глубоком минус-времени будут долго с тоской следить за приборами, которые покажут, что все меньше и меньше остается энергии. Будут следить и с каждой минутой все менее верить в то, что помощь успеет. Умрут они мгновенно, но до этого, даже помимо своей воли, будут медленно умирать сто раз и еще сто раз…

– Что же, – сказал Ван. – Разве есть другой выход?

– Нет, – сказал Колин. – Другого выхода нет. Но…

– Да?

– Задача еще не вся. Ведь энергия – здесь, а они – там.

– Привезти их сюда. На хронокаре можно забрать всех сразу.

– Нет… Наша машина неисправна.

Колин хотел сказать, по чьей вине, но что-то помешало ему, и лишь повторил после паузы:

– Неисправен… вернее, ненадежен рест. Конечно, можно рисковать. Съездить за ними. Но риск очень велик. Можем не добраться.

– Ага, – невозмутимо сказал Ван Сайези. – Это несколько меняет дело.

– Если бы мы и привезли их сюда, – медленно проговорила Нина, – то все равно погибли бы. Все, Сизов ведь не знает.

– Все – или никто, – сказала Лина, думая об Арвэ.

– Главное, чтобы не пропали результаты, – сказала Нина. – Энергию лучше использовать для их защиты. Они берут мало. Сизов найдет все в сохранности.

Юра испуганно заморгал.

– Причин для паники нет, – медленно проговорил Колин, – и рано думать о самопожертвовании. Во-первых, по расчету времени Сизов может успеть. Трое суток даны ему с учетом того, что половину этого времени он будет заниматься профилактикой и осмотром машины на базе. Погрузка и путь в оба конца занимают лишь вторую половину этого времени. Так что, если Сизов будет знать…

– Это уже второе «если», – вставил Ван. – А построение с двумя «если» не заслуживает уважения.

– И все же шансы есть. При условии, конечно, что мы не станем дожидаться, пока судьба решит все за нас. На предельно облегченном хронокаре надо спешить в современность. К Сизову. Чтобы никакой проверки сейчас, никакого ремонта, поскольку это ремонт предупредительный. Пока наша машина доберется туда, его энергетические контейнеры будут уже погружены. С ними он сразу же хронирует сюда. Он успеет.

– Рест может сгореть и на пути в современность, – пробормотала Нина, покачивая головой.

– Тут риск меньше: давление времени возрастает с погружением в минус и уменьшается с подъемом к современности. Это должен знать и ботаник, коль скоро он участвует в экспедиции. Нагрузка на рест будет не возрастать, а постепенно уменьшаться. Больше шансов дойти.

Группу Арвэ сюда можно доставить и без хронокара. У нас пять индивидуальных хронолангов, такую дистанцию они выдержат: прошел же Арвэ. Двое из нас пойдут в силлур, три хроноланга возьмут с собой. Все данные о работе привезти сюда. Приборы придется бросить. Здесь будем ждать помощи. А предупредить Сизова, я считаю, все же возможно.

– При условии, – сказал Ван, – что машину поведет самый опытный минус-хронист. Кто у нас самый опытный?

На миг наступило молчание, затем Колин тихо проговорил:

– Я.

– Ну вот ты и поведешь.

– Это было бы целесообразным, – сказал Колин. – Но капитаны не спасаются первыми.

– Да, – согласился Ван. – Ты мог бы еще сказать, что кто-то может обвинить тебя в бегстве. И что обстоятельства могут сложиться так, что никто из нас не сможет слова молвить в твою защиту. Конечно, для тебя было бы спокойнее остаться здесь. Но не для экспедиции.

– Бедный Колин, – сказала Зоя. – Правда, ему не повезло.

– Итак, – сказал Ван, – ты поведешь машину.

– Да.

– Вот все и решено. Разумеется, если бы мы обладали более богатым опытом по части критических положений, то не стали бы подвергать тебя такому риску. Если бы обладали опытом наших предков. Они, быть может, нашли бы и другой выход из положения.

– Нет, – сказал Колин. – Чем может помочь нам опыт предков? У них не было таких машин. Они даже не имели представления о них. Окажись предки на нашем месте, они просто растерялись бы. Не надо их чрезмерно идеализировать… Нет, на опыт прошлого нам нечего надеяться. Да и на будущее тоже. Ближе всего к будущему находится наш Юра, – Колин постарался, чтобы при этих словах в его голосе не прозвучало презрение, – но я не думаю, чтобы он смог нам помочь. Нет, мы здесь одни – под толщей миллионов и миллионов лет, и только на себя мы можем рассчитывать.

Он повернулся и стремительно направился к машине. Перед глазами его все еще стояло лицо Юры – такое, каким оно было только что, в момент, когда парень осознал всю трагическую непоправимость своего проступка. «Да, – подумал Колин, – совесть у него, конечно, есть, против этого возразить нечего, и слава богу, как говорится. Только что сейчас толку от его совести?»

Он проверил, как установлен рест, – кажется, хорошо, да, по всем правилам, – и начал во второй уже раз сегодня освобождать багажник, облегчая машину. Остальные все еще сидели в кружке там, где он их оставил. До Колина доносился каждый напряженный вздох – и ни одного слова, потому что слов не было. Наконец Ван спросил – так же спокойно, как всегда:

– Кто же сжег рест?

– Я, – ответил Юра, и голос его дрогнул.

Зоя сказала:

– Да, представляю, как тебе скверно.

– Ему сейчас, конечно, не очень хорошо, я полагаю, – отозвался Ван Сайези.

Громко сопя, чтобы не слышать этих разговоров, Колин яростно выбрасывал лишнее из багажника. Вновь заговорил Ван Сайези. Колин выглянул: Ван сидел, положив ладонь на затылок мальчишки, уткнувшего лицо в поднятые острые колени.

– Пожалуй, ничего лучшего нам не придумать. Жаль – в субвремени не существует связи, и мы не можем ни предупредить, ни просить о помощи. Но я надеюсь на Колина…

Колин торопливо отошел от двери: не хватало еще слышать комплименты в собственный адрес. Ну-ка, что еще можно выкинуть?

– Лишь бы рест не сгорел, – пробормотала Нина. – А вообще-то минус-время не терпит вольностей. Ты не забывай этого, Юра.

Юра поднял голову, глаза его были красны. Он шмыгнул носом.

– Сизов мог оставить ресты в верхних группах, – сказал он. – Сизов же будет брать для зарядки и их контейнеры и обязательно залезет в багажник.

Колин поднял брови. А ведь действительно! Но тогда…

Он вылез из багажного отделения, неторопливо подошел к сидящим.

– Ну, машину я подготовил.

– Погоди минутку, – сказал Ван. – Надо что-то сделать с парнем. Ожидать эти двое суток здесь ему будет не под силу, тем более что придется сидеть на месте, выходить за экраны – лишний расход энергии. Парень просто свихнется от угрызений совести.

Решение пришло неожиданно. Колин сказал:

– А не взять ли мне его с собой? Поехали, Юра?

Парень поднял на него глаза, и Колин даже испугался – такая была в них благодарность.

– Мало ли что: поможет мне в дороге…

Именно так. И вовсе ни к чему говорить, что он просто оберегает экспедицию от мальчишки.

– Ну вот и хорошо, – сказал Ван. – Второй человек тебе будет очень кстати.

– Почти сутки физического времени – не шутка, – поддержала Нина. – А вдвоем куда легче. Сможешь отдохнуть, когда он будет сидеть за пультом.

– Слишком много рестов надо иметь для такого удовольствия, – не удержавшись, пробормотал Колин.

Он снова перехватил обращенный на него взгляд Юры и опустил глаза; говорить этого, конечно, не следовало: дважды за один проступок не наказывают.

– Шучу, – сказал он и взглянул на часы. – Ого! Время! – Он кивнул Юре: – Пошли! Ну, так вы здесь… осторожнее с энергией. Маяк проверьте – вдруг в шахте окажется еще чья-нибудь экспедиция, будет проходить мимо. Только если вас подберут – оставьте здесь вымпел суток на трое, на это хватит одной батарейки. Что, мол, с вами все в порядке. – Он умолк и подумал, что сказал, кажется, все. Или нет? – Да, лишнее сразу же дехронизируйте. – Он кивнул в сторону выброшенных из машины вещей. – Нечего тратить энергию на всякую рухлядь.

Теперь, кажется, сказано было уже окончательно все. И, однако, оставалось ощущение, что разговор не закончен. Все словно ждали чего-то… Тогда Колин пробормотал:

– Ну ладно. Ну все. Значит, в случае чего…

Губы всех шевельнулись одновременно, беззвучно прощаясь.

Колин захлопнул за собой дверцу. По узкому проходу добрался до своего кресла в передней части машины.

– Видеть барохроны, – распорядился Колин на жаргоне хрономехаников. Надо было сразу же дать парню определенное задание. – Если давление скакнет к красной, скажи сразу. Субвремя не шутит. Не забудь, – он поднял палец, – мы везем с собой, может быть, важнейшее открытие, ради которого должны…

Он вдруг умолк и ухватился за карман: почудилось, что материалы больше не лежат там. Нет, они были на месте, пленки из силлура…

Сквозь прозрачный купол он улыбнулся тем, кто стоял снаружи, чуть поодаль от машины. Кивнул им и включил ротаймер.

3

Постепенного перехода не было. Просто какой-то очередной квант времени, реализуясь, продолжил мир уже без них. Для оставшихся хронокара вдруг не стало, лишь воздух колыхнулся, заполняя возникшую пустоту; для Колина и Юры не существовало больше ни поляны, ни людей. Время исчезло. Часы шли, но они ничего не отсчитывали.

Колин усмехнулся про себя: «Исторического времени нет, и никто не может сказать, в каком году мы сейчас находимся. Но физическое время – наше собственное – не обмануть, оно есть, и пройдет еще немало часов, пока мы вынырнем в эоцене.

Там почти наверняка лежат ресты – драгоценные, оставленные Сизовым. Вот он ругался, когда вдруг увидел их в своем багажнике! Но это ничего.

А пока будем внимательнее следить за тем единственным, который только что унес нас из исторического времени».

Колин медленно, по раз навсегда установленному порядку, читал показания приборов. Иногда, когда стрелки устремлялись враздрай, слегка поворачивал лимбы на пульте. Этим внешне и ограничивалось искусство управления хронокаром, сущность же его заключалась в умении предвидеть все и совершать необходимые действия хотя бы на полсекунды раньше, чем произойдет еще один скачок плотности времени.

Колин покосился на барохрон, потом на Юру, не отрывавшего взгляда от прибора. Нет, можно еще жить. И усилить темп, а?

Ну нет. Усилим темп – возрастет сопротивление субвремени, странной среды, где господствуют неопределенность и вероятность. Так что потерпим. Пока лучше отдохнуть: чем ближе к современности, тем больше возни. А пока за приборами может последить Юра. Только следить, самому же не прикасаться из боязни немедленной, беспощадной и ужасной расправы.

Колин так и сказал. Юра вздохнул.

Проснулся Колин сам; Юра уже занес руку, чтобы подергать его за плечо. Курсовой хронатор только что получил сигнал маяка группы эоцена. Этот этап прорыва кончался. «Мои ресты, – весело подумал Колин. – Подать их сюда!»

Розовый туман исчез так же мгновенно, как и наступил – никому еще не удавалось уловить тот момент, в котором происходило это преобразование и хронокар вновь возникал в историческом времени. Колин выключил ретаймер и сладко потянулся.

Затем он влез в отделение ретаймера и потрогал ладонью рест. Горяч, но еще не настолько, чтобы следовало бояться всерьез. Все-таки у них колоссальный запас прочности. Затем Колин открыл дверцу и выбрался на землю третичного периода.

Было раннее утро. Овальное солнце, потягиваясь, разминало лучи. Петька спал в палатке, голые пятки торчали из-под синтетика. Юра стоял рядом и глядел на пятки, во взгляде его было вдохновение. Он оглянулся в поисках прутика, но прутика не было, и Юра присел и с наслаждением пощекотал пятки мизинцем. Пятки втянулись, из дверцы в противоположном конце палатки показалась голова.

– Где у тебя ресты?

– Какие?

– Такие, – сказал Юра. – Те самые ресты. Мои. Которые тебе оставил Сизов.

– А он не оставлял, – сладко простонал Петька и закрыл глаза. – Он торопился. Я погрузил контейнеры и он отбыл. Будет через два дня с лишним. А зачем вам ресты?

Колин посмотрел на Юру взглядом, хлестким, как плеть. Мальчишка стоял с опущенной головой. Колин хотел кое-что сказать, но промолчал и только сплюнул.

– Ладно, – сказал он затем, приведя мысли в порядок. – Проверьте все батареи, как здесь с запасом энергии.

Он присел около Петькиной палатки, пока оба парня, кряхтя, лазили вокруг оставшегося контейнера. Хорошее настроение исчезло, словно его никогда и не было. Вообще, конечно, глупо – поверить так нелепо, на скорую руку сконструированной фантазии относительно того, что Сизов найдет пакет и оставит его Петьке. Наивно, конечно. С другой стороны, пробиваться к Сизову надо было так или иначе. Так что горевать пока нечего. Вот если не удастся пробиться…

– Ну долго там? – спросил он.

– У нас готово, – чуть испуганно, как показалось Колину, проговорил Петька. Он подошел и остановился в нескольких шагах. – Слушай, парень мне все объяснил. В общем, невесело, а?

– Да, – сказал Колин.

– Но, может быть, вы его еще поймаете…

– Ветра в поле.

– Да нет… Сизов будет брать два контейнера в миоценовой группе. Так вот, там он наверняка наткнется на ресты.

– Понятно, – сказал Колин. Он оживился: ну, еще один этап они, может быть, проскочат без приключений. А там, если Сизов и в самом деле полезет в багажник… – Ты правда так думаешь? – строго спросил он. – Или только утешаешь?

– Вот ей-богу, – ответил Петька.

– Тогда мы поехали. Позавтракаем в дороге.

– Давайте. Поезжайте поскорее. Буду ждать вас.

– А ты не спи, – сказал в ответ Колин. – Работай. Из глубокого минуса данные есть, остановка за вами. Срок экспедиции истекает. Ну, удачной работы!

– Счастливо! – откликнулся Петька.

Снова настала розовая тьма. Теперь Колин больше не думал о сне – за рестом надо было следить, ни на миг не спуская глаз с барохронов. Указатели давления времени, которые раньше казались неподвижными, теперь плясали, отмечая флуктуации плотности. От этих явлений можно было ожидать всяческих неприятностей.

Хронометр неторопливо отсчитывал физические секунды, минуты, часы. Колин сидел; и ему казалось, что с каждым движением стрелки он все больше тяжелеет, каменеет, превращается в инертное тело, которое даже посторонняя сила не сразу сможет сдвинуть с места, пусть и при самой крайней надобности. Сказывалось расхождение между напряжением нервов (его можно было сравнить с состоянием средневекового узника, голова которого лежит на плахе, и топор занесен, но все не опускается, хотя и может обрушиться в любую минуту) и вынужденной неподвижностью мускулов всего тела, для которого сейчас не было никакой работы – никакого способа снизить нервный потенциал. Колин подумал, что руки у него, по сути дела, так же связаны, как и у только что придуманного им узника. Да, невеселое положение…

– Сходи посмотри, как там рест, не очень нагрелся? – сказал Колин, хотя термометр находился у него перед глазами. Ничего, пусть парень сделает хоть несколько шагов, все-таки разомнется. Сам, и то устаешь, а новичку, наверное, и вовсе невыносимо: ведь ощущения движения нет совсем, все тот же розовый туман за бортом, и можно верить, глядя на приборы, что ты перемещаешься, – ощущать этого нельзя, к этому долго не привыкают. – Посмотри, равномерно ли греется, – сказал Колин вдогонку.

Юра вернулся через несколько минут; он был озабочен.

– Так я и думал, – сказал Колин. – У него одна сторона была сильнее подношена.

– Надо охлаждать, – сказал Юра.

– Система охлаждения действует.

– Еще надо. Вручную. Возьму баллончик с азотом, буду обдувать по мере надобности.

– Не лишено целесообразности, – пробормотал Колин. – Только там же не то что сесть – стоять негде. В три погибели… Долго так не простоишь.

– Простою, – сказал Юра.

– Иди. Только не злоупотребляй.

– Понятно.

Парень торопливо ушел в корму. Смотри – пригодился и в самом деле. А мысль неплоха. Свидетельствует о том, что начатки технического мышления у него есть.

Снова потекло время. «В три погибели в этой жаре, – подумал Колин. – Там каждая минута покажется часом… Если так, то, может быть, все-таки чуть ускорить темп? Сэкономить эту минуту?

Он покачал головой: хорошо бы, конечно, но нарушать ритм, в котором сейчас работает рест, нельзя. Именно это нарушение ритма может оказаться роковым. Нет, до следующей группы придется дойти в этом же ритме.

«Инстинкт самосохранения, – недовольно подумал он. – Не главное ли теперь добраться побыстрее, чтобы спасти тех, кто сейчас ожидает помощи, кто бессилен предпринять хоть что-нибудь? Не стоит ли ради такой цели и рискнуть собой?»

Нет, перебил он сам себя. Дело обстоит вовсе не так. Рискуя собой, он рискует и теми людьми. И еще одним: результатами экспедиции. Тем, что получил Арвэ с товарищами.

Может быть, никто из нас и не уцелеет. Но если при этом результаты дойдут до современников, то погибнем мы не зря. А если не дойдут…

А результаты здесь. В этой машине. У него в кармане.

Риск был бы совершенно неоправданным.

«Терпи, парень! – подумал Колин, словно именно парень уговаривал его увеличить темп. – Терпи. Дойдем и так».

Они дошли. Когда время вдруг окружило их, историческое время со всеми своими камнями, жизнями и проблемами, Колин, чувствуя изнеможение, еще несколько секунд не поднимал глаз от приборов, указатели которых медленно возвращались на нулевые позиции. Дошли. Все-таки дошли… Он покосился на парня; тот, согнувшись, пробирался к двери. Да, несладко ему пришлось, очень несладко… И дышал он там всякой ерундой, тяжелый воздух в машине, надо провентилировать…

Колин неуклюже вылез из машины, чувствуя, как затекло все тело. Столько времени без движения! Юра и Тер-Акопян подошли, лица их были серьезны.

– Он не оставил, – сказал Юра едва слышно.

– Это очень скверно, знаешь ли, что не изобретена связь, – сказал Тер. – Очень неудобно, знаешь ли. Вы бы мне сообщили, я забрал бы у него ресты, и вам не пришлось бы ни о чем беспокоиться.

– Ничего себе беспокоиться, – сказал Колин. – Речь идет о жизни людей…

Тер кивнул.

– Я знаю. Но что тут поделаешь? Если бы мои вздохи могли помочь, то и в современности было бы слышно, как я вздыхаю. А так, я думаю, не стоит. Я вот что сделаю: заберу свои батареи сколько смогу и отвезу туда, вниз.

– У тебя же хроноланг для средних уровней.

– Как будто я не понимаю, – сказал Тер. – Подумаешь, мезозой – тоже средний уровень.

– Только в случае, если мы Сизова нигде не догоним, – сказал Колин. – Ты сам увидишь, расчет времени тебе ясен.

Да, может статься, что нигде не догоним. Очень вероятно. Хотя это уже размышления по части некрологов. Но раз такое предчувствие, что добром эта история не кончится… На этот раз гнилой рест не выдержит. Обидно – ведь больше двух третей пути пройдено.

Зато последняя стоит обеих первых. До сих пор было шоссе, а теперь пойдет уж такой булыжник…

– Ладно, – сказал Колин и хлопнул Юру по спине. – Поехали, что ли? Надо полагать, прорвемся. Все будет в порядке.

Юра кивнул, но на губах его уже не было улыбки, которая обязательно появилась бы, будь это прежний Юра. Колин включил ретаймер осторожно, опасаясь, как бы с рестом не случилось чего-нибудь уже в самый момент старта. Медленно нарастил темп до обычного, а затем постарался вообще забыть, что на свете существует регулятор темпа. Больше никакой смены ритмов не будет до самого конца. Каким бы этот конец ни оказался.

Глаза привычно обегали приборные шкалы. Стрелка часов ползла медленно-медленно… Указатели барохронов порывисто качались из стороны в сторону: снаружи была уже история, и все больше в ней становилось событий… Но рест держался. И Юра тоже держался там, в ретаймерном отделении. Хоть бы оба выдержали!

Рест начал сдавать первым. Это произошло примерно еще через три часа. Раздался легкий треск, и сразу же повторился. Колин лихорадочно завертел рукоятки. Юра из ретаймерного прокричал:

– Сгорели две ячейки!

В его голосе слышался страх. Колин по-прежнему скользил взглядом по приборам, одновременно прислушиваясь к обычно еле слышному гудению ретаймера. Сейчас гудение сделалось громче, хотя только тренированное ухо могло почувствовать разницу. Две ячейки – не так много. Но обольщаться мыслью о благополучном завершении путешествия было уже трудно. Конечно, осталось еще сто восемнадцать. Но недаром говорится: труднo лишь начало. Оставшиеся ячейки напрягаются сильнее, им приходится принимать на себя нагрузку выбывших. А это значит…

Раздался еще щелчок, стрелки приборов шатнулись в разные стороны. Третья ячейка. Зажужжал компенсатор, по-новому распределяя нагрузку между оставшимися. Колин услышал за спиной дыхание, потом Юра опустился в соседнее кресло. Значит, не выдержал в одиночестве.

– Газ весь, – сказал Юра. – Охлаждать больше нечем.

Они обменялись взглядами, ни один не произнес больше ни слова. Говорить было не о чем: не каяться же в грехах перед смертью…

Еще щелчок. Четвертая.

Колин взглянул на часы. Еще много времени… Исторического, в котором надо подняться, и физического – тех секунд или часов, что должен выдержать рест. Каждый щелчок может оказаться громким – и последним, потому что оставшиеся ячейки способны сдать все разом. Нет, все-таки нельзя перегружать их до такой степени.

Он протянул руку к регулятору темпа, который был им недавно забыт, казалось, навсегда. Чуть убавил. Гудение стало тише. Но это, конечно, не панацея. Сбавлять темп до бесконечности нельзя; тогда они если и дойдут, то слишком поздно. И вообще, это палка о двух концах: ниже темп – больше времени в пути, дольше будет под нагрузкой рест. Нет, теперь убавлять он не станет.

Щелчок, щелчок, щелчок. Три щелчка. Нет, и это не помогает. Очевидно, ячейки уже вырождаются. Что ж, ясно, по крайней мере, где граница их выносливости при разумной эксплуатации. И то неплохо. Но до современности им не добраться…

Он покосился на Юру. Парень сидел в кресле, уронив, руки, закинув голову, глаза были закрыты, он тяжело дышал. Ну вот, этого еще не хватало.

– Что с тобой?

Юра после паузы ответил:

– Нехорошо…

Голос был едва слышен. Ну понятно – столько времени проторчать там, у ретаймера, дышать азотом, да еще такое нервное напряжение. Парень молодой, неопытный… Только что с ним делать?

– Дать что нибудь? Погоди, я сейчас.

«Что же ему дать? Я даже не знаю, что с ним».

– Нет… Колин, мне не выдержать…

– Ерунда.

– Не выдержу… Хоть несколько минут полежать на траве…

Трава. Где ее взять?

– Дотерпи. Не дотерпишь?

– Нет. Дышать нечем…

Воздух и в самом деле был никуда не годным. Да и хара… Скоро плейстоцен, последняя разрешенная станция. Там сейчас никого нет, но станция, как всегда, готова к приему хроногаторов. Кстати, дать остыть ресту, осмотреть его да и всю машину. Больше остановок не будет до самой современности: скоро уже начнется эпоха людей, в которой останавливаться запрещено, да и подготовленных площадок там, естественно, нет…

Колин невольно вздрогнул: раздались еще два щелчка. Сколько это уже в сумме?.. Юра раскрыл рот, чтобы что-то сказать, но Колин опередил его.

– Вот он, – сказал Колин. – Маяк стоянки.

Сигнальное устройство заливалось яростным звоном.

– Включаю автоматику выхода…

Цифры исторического времени перестали мелькать на счетчиках. Розовая мгла сгущалась. Хронаторы мерно пощелкивали, голубой свет приборов играл на блестящей рукоятке регулятора темпа. Небольшая, но все же отсрочка. Пусть отлежится парень и остынет рест…

Хронокар выпрыгнул из субвремени. Вечерело. Стояла палатка, немного не такая, как в их экспедиции, но тоже современная, рядом стоял закрытый ящик с одной батареей. Это и была стоянка хронокаров в плейстоцене, последняя перед современностью, перед финишем в стартовом зале института. Об этом финише Колин подумал сейчас как о событии далеком и невероятном.

Он помог Юре выбраться из машины и улечься на траву около палатки.

– Полежи, – сказал он, – отдышись. Это и с другими бывает, а я пока займусь рестом.

– Будь машина полегче… – пробормотал Юра.

– Ну мало ли что. В общем, лежи.

Колин полез в ретаймерное отделение и, стараясь уместиться там, снова подумал, что в такой обстановке кому угодно сделалось бы не по себе. Минут пять, а может быть, и все десять он просидел, ничего не делая, просто глядя на рест – вернее, на то, что еще оставалось от него. В конце концов все зависело от точки зрения. Если исходить из общепринятых положений, то на таком ресте хронировать нельзя. Но, принимая во внимание конкретную ситуацию… все-таки осталось еще куда больше ячеек, чем сгорело. Что ж, посмотрим.

Он долго пристраивал дефектоскопическое устройство, захваченное из кабины. Затем, не отрывая глаз от экрана, начал медленно передвигать прибор от одной ячейки к другой. В однородной массе уцелевших ячеек виднелись светлые прожилки. Монолитность нарушена, но, может быть, это еще не вырождение?

Колин пустил в ход тестер. Это была долгая история – подключиться к каждой ячейке и дать стандартное напряжение для проверки. Наконец он справился и с этим. Каждая в отдельности, ячейки выдержали. Но ведь теперь при работе им приходится находиться под напряжением выше стандартного.

– Юра! – позвал Колин, вылезая. – Юра! – крикнул он громче. – Ты где? – И ощущая знакомое чувство гнева: – Что за безобразие!

Он обошел хронокар. Низкая, жесткая трава окружала машину. Никаких следов мальчишки. Колин позвал еще несколько раз – ответа не было, зов отражался от недалекого дубового леска и возвращался к крикнувшему ослабленным и искаженным.

Колин заглянул в кабину. Может быть, уснул в кресле? Времени оставалось все меньше, искать было некогда. Но и кабина была пуста. Листок бумаги белел на кресле водителя, сумеречный свет, проникая сквозь ситалловый купол кабины, затемнялся пробегавшими облачками, и в такие мгновения в кабине наставал вечер и вспыхивали плафоны. Вспыхнули они и сейчас, и Колину показалось, что бумага шевелится. Он торопливо схватил листок.

Размашистые буквы убегали вверх. «Прости меня, я немного схитрил. Чувствую себя хорошо, но машина перегружена. Помочь тебе ничем не смогу, только помешаю. Я буду ждать здесь, взял в запас одну батарею. Торопись. Удачи!»

Подписи не было, да и зачем она? Одна батарея – это на сутки. А если все-таки задержка? Если что-нибудь? Чертов мальчишка! Не для того же его увезли оттуда, чтобы бросить в пути!

Колин кричал еще минут десять, пока не охрип. Он приказывал и умолял. Мальчишка выдержал характер – не показался, хотя Колин чувствовал, что парень где-то поблизости, да он и не мог уйти далеко. Однако искать его бессмысленно, это яснее ясного. Колин выкинул на траву еще одну батарею. Последнюю. Конечно, это не гарантия спасения. Но кому из нас спасение гарантировано? Никому. Вот результаты экспедиции – ее отчет, хотя бы в том виде, в каком он существовал сейчас, – должны быть спасены во что бы то ни стало.

4

Рест сгорел окончательно, когда плотность времени была уже очень близка к современной. Хорошо, что существовала аварийная автоматика. Она не подвела, и хронокар вынырнул из субвремени неизвестно где.

Выход прошел плохо. Что-то лязгало и скрежетало, Машину сильно тряхнуло раз, другой. Потом все стихло. Сквозь купол в кабину хронокара вошла темнота. Очевидно, была ночь. Пахло паленым пластиком. Итак, он все-таки сгорел. Сказалось вырождение ячеек. Немного не дотянул. Жаль! Интересно, что это за эпоха? По счетчикам уже не понять – дистанция до современности слишком невелика. Ясно, что тут обитаемое время. Населенное людьми.

В каком состоянии машина? Окончательно ли безнадежен рест, или автоматика, как это бывает, чуть поторопилась? Все это можно установить сейчас, но нужен большой свет. За куполом ночь. Зажигать прожектор опасно. И так уже нарушено основное правило – сделана остановка в обитаемой эпохе. В момент, когда рест залился дробной очередью щелчков – ячейки полетели подряд, – Колин даже не успел подумать, что нарушит правила. Он просто сохранил неподвижность и позволил автомату спасти машину, это произошло без участия рассудка. Тем более следовало думать теперь. Нет ли опасности привлечь внимание людей? Что здесь, лес или город? Все равно люди могут оказаться рядом. Они увидят. Что произойдет?

Царит тишина. По-видимому, тут сейчас нет войны. Правильно? Очевидно, да. С первого взгляда странно: в прошлом всегда происходили войны. Ну да, не все они были мировыми. Значит, находились места, где войн в данный момент не было. Вот и тут, сейчас.

А когда – сейчас? Масштаб минус-хронистов тут неприменим. Что такое сотня-другая лет в любой геологической эпохе? Их там просто не различишь, эти столетия, они похожи, как близнецы, никто не считал их, никто не нумеровал. А в обитаемом времени сто, даже десять, а порой и один год имеет значение. Один день. Но историческая наука, к сожалению, редко достигает точности в один день. И вот приходится сидеть и гадать.

Колин явственно представил, как наутро – а если он тут начнет возиться, то и сейчас – вокруг машины соберется целая толпа угрюмых предков. В памяти возникли какие-то звериные шкуры, длиннополые кафтаны, ряды блестящих пуговиц – не вспомнить было, что к каким векам относится. Пусть хотя бы кафтаны. Толпа в кафтанах будет все увеличиваться и, преодолевая страх, придвигаться все ближе. Первый камень ударится о ситалл купола, как тяжелая капля из грозовой тучи. Конечно, с материалами такой прочности, как ситаллы или бездислокационные металлы, предкам встречаться не приходилось. Однако они припишут эту прочность козням того очередного дьявола, которому в эту эпоху поклоняются. Обложат машину чем-нибудь горючим и зажгут. Или привезут артиллерийские орудия, если уже успели изобрести их. Недаром есть правило: в обитаемом минусе не останавливаться. Буде же такая остановка произойдет… Но об этом позже. А пока надо выйти из машины. Найти здания. Или другие следы деятельности человека. Машины, возделанные поля и прочее. И по ним установить эпоху. Например, самодвижущийся экипаж – это уже второе тысячелетие того, что в прошлом называлось нашей эрой. И даже точнее: вторая половина этого тысячелетия. Кажется, даже последняя четверть? Сооружения из бетона – тоже последняя четверть. Но сооружения из бетона воздвигались еще и в начале третьего тысячелетия. Жаль, что плохо припоминается история. Жаль! Но кто же в нормальной обстановке думает о том, что может наступить момент, когда жизнь людей будет зависеть от того, насколько хорошо (или плохо) кто-то из них знает историю?

Можно встретить человека и пытаться определить эпоху по его одежде. Однако, даже если помнить все точно, запутаться тут еще легче. Грань между короткими и длинными штанами или между штанами и отсутствием их примерно (в масштабе столетий) провести еще можно. Но ориентироваться в десятилетиях на основании широких или узких штанов кажется уже совершенно невозможным. Тем более что они менялись не один раз. А ведь сейчас важны именно десятилетия. Сейчас ночь. Ждать рассвета нельзя, потому что существует второе правило, гласящее: буде остановка в обитаемом минусе все же произойдет…

Колин вторично отогнал мысль об этом правиле. Успеется об этом. Пока ясно лишь, что способ ориентации по конкретным образчикам материальной культуры в данном случае не годится.

Последние столетия характеризуются развитой связью. Правда, принципы ее менялись. Но и это само по себе может служить для ориентации. Если же удастся включиться в эту связь, то можно будет, если повезет, установить время с точностью даже и до года. Если же связи не будет, это тоже послужит признаком…

Просто, как все гениальное. Колин протянул руку к вмонтированному в пульт мим-приемнику. Сейчас он включит. И вдруг из динамика донесется голос. Нормальный человеческий голос!

Колин включил приемник осторожным движением. Шкала осветилась. Колин включил автонастройку. Бегунок медленно поехал по шкале. Он беспрепятственно добрался до ограничителя, переключился и поехал обратно. Опять до самого конца – и ни звука, только едва слышный собственный шум, фоновый шорох приемника. Плохо. Колин ждал. Приемник переключился на соседний диапазон. Проскользил до конца. Щелчок – переключение диапазона. Бегунок поплыл. Ничего…

И вдруг он остановился. Замер. Приемник заворчал. Бегунок закачался туда-сюда, туда-сюда, с каждым разом уменьшая амплитуду колебания. Наконец он застыл. Приемник гудел. Передача? Передача в мим-поле?

Колин закрыл лицо ладонями. Попытался не думать ни о чем, только слушать. Высокое гудение. Никакой модуляции. Равномерное, непрерывное. Это не передача. В какой-то лаборатории уже генерируется мим-поле, но люди еще не знают об этом.

Он вновь тронул кнопку автонастройки. Приемник в том же неторопливом ритме прощелкал остальными диапазонами. Ничего! Тогда Колин вернулся к гудящей частоте. Под гудение было приятнее думать.

Итак, ориентиры уже есть. Человечество еще не знает мим-поля. Значит, до современности еще самое малое семьдесят пять лет. Полный простор для второго правила! Хотя… в конце концов, какие-то ориентиры все-таки найдены: хронокар вынырнул из субвремени не ниже чем… ну, скажем, чем за триста, и не выше чем за семьдесят пять лет до современности. Особой разницы между этими числами нет. Во всяком случае, в одном отношении – в отношении ремонта хронокара и возвращения в современность. Потому что ни триста, ни даже семьдесят пять лет назад человечество еще ничего не знало о возможности хроногации. Правда, семьдесят пять лет назад уже подбирались к принципиальным положениям. Но от этого до конкретных деталей, до готового реста еще очень далеко.

И вывод: рассчитывать можно лишь на самого себя.

Вот так порой оборачивается минус.

Какая была бы благодать, если бы он возвращался не из минуса, а из плюса. Из будущего, а не из прошлого. Триста или семьдесят пять лет не «до», а «после» современности – пустяк! Вам нужен запасной рест? Что вы, к чему вам эта старая машина? Оставьте ее нам для музея, возьмите нашу, не стоит благодарности, счастливого пути… Вот так, наверное, выглядело бы это, потерпи Колин аварию при возвращении из плюса. Наверное, именно так.

Наверное, потому что в плюс-времени никто еще не бывал. Не получается. По-видимому, там действуют какие-то иные физические закономерности. Нужна другая техника. Не все равно – нырять в воду или подниматься в воздух. И овладевают этими направлениями неодновременно и по-разному.

Плюс-время, будущее – пока мечта. Мы идем туда потихоньку. День за день, час за час. Потому что этот день и этот час уходят на создание этого самого будущего.

Жаль, конечно, но потомки из плюс-времени сидят там, у себя, и о тебе не думают. А вот если бы подумали, то сразу, в два счета, выдернули бы отсюда, спасли из беды.

А пока, если только ты не хочешь вспомнить до конца второе правило, если только ты еще думаешь о спасении товарищей – а ты не можешь не думать, – постарайся помочь самому себе.

Для этого еще раз изменим направление мыслей. Забудем о плюс-времени, забудем об ориентации. Сейчас настала пора взвесить и продумать все шансы. «За» и «против». В первую очередь – «за».

Итак, сначала собственные возможности. Колин продумал их тщательно: во-первых, потому, что думать вообще следует без спешки и тщательно; во-вторых, потому, что их было мало.

Исправить ретаймер? Без нового реста невозможно.

Выбросить маяк? Можно, если бы был маяк. Но все они работают в экспедиции, там они куда нужнее.

Вот и все собственные ресурсы. Связи, как известно, в хроногации нет. Не найден способ. Может быть, со временем найдут, после нас. Хроноланг – вот он, лежит. Но использовать его нельзя. Это компактный аппарат для хронирования одного человека. Но ради этой самой компактности пришлось, увы, пожертвовать универсальностью. Хроноланг действует при плотности времени не ниже пятнадцати тэ аш. Иными словами, за зоной последней станции он уже не годится. Для того и устроена станция, чтобы на ней хронолангисты могли дождаться машин.

А какие есть возможности несобственные? Попросту говоря, на какую помощь и на чью ты можешь рассчитывать?

Да ни на чью и ни на какую. Из твоих современников никто не знает, где ты, и не станет искать тебя здесь. Потомки о тебе не знают. А от людей, живущих в этом времени, помощи тебе не дождаться: они и не поймут, и не сумеют.

Так что на чудеса рассчитывать не приходится. Что же остается? Остается второе правило.

Второе правило гласит: если остановка, вот эта самая, все же произойдет, то… Как это там было? «Минус-хронист обязан принять все меры, включая самые крайние, для того чтобы его появление осталось не замеченным или не разгаданным обитателями этого времени».

Коротко и ясно.

Колин откинулся в кресле и начал тихонько насвистывать. Не реквием, конечно, но веселой эту мелодию тоже никто не назвал бы.

Крайние меры – это значит исчезнуть. Дехронизироваться вместе с машиной и со всем, что в ней находится. Отвести предохранитель, закрыть глаза и выключить экраны.

Чего мы боимся? Что, появившись в их времени, как-то нарушим ход истории, цепь причин и следствий? Но история носит, кроме всего прочего, вероятностный характер. А мое появление здесь – крохотная случайность, таким не под силу поколебать развитие исторического процесса. История ничего и не почувствует. А если даже чуть выйдет из берегов, то очень быстро войдет в свое русло.

Колин взглянул на шкалу барохрона. На счетчик исторического времени. На мим-приемник. Не возразит ли кто? Но приборы безразлично отблескивали. Они не боялись смерти.

Нет, конечно, дело не в том, что ты поломаешь или нечаянно убьешь что-то или кого-то, и от этого история пойдет по другому пути. Мы опасаемся не этого. Но вот если ты встретишься здесь с человеком и он догадается, кто ты и откуда, – это не исключено, – то начнет расспрашивать. И ты будешь ему отвечать – потому что предоставлять неверную информацию о чем бы то ни было в твое время уже не умеют. Считают недостойным. Раньше был даже такой специальный глагол для названия этого. Он давно забыт.

Ты начнешь рассказывать, а человек – понимать, что не каждый путь, каким идут сегодня, приведет куда-то, все равно – в науке ли, в технике, в искусстве… А ведь каждому хочется делать то, что понадобится завтра, и никому неохота заниматься тем, что потомки забудут навсегда.

Но иначе, не бывает. Даже то, что завтра покажется ненужным, с точки зрения сегодняшнего дня правильно и необходимо. Ты прилетишь в мезолит и покажешь прекрасное стальное лезвие. И может быть, умельцу, обивающему кремень, станет обидно: он-то старается, а потом это выбросят, забудут… Но если он бросит свою работу, человеку никогда не дойти до стальных лезвий. Поэтому не надо волновать его зря. Не надо, чтобы он чувствовал свою вынужденную ограниченность. И поэтому встречаться с ним тебе не следует. И если будущее человечества – вечный мир, это не значит, что можно бросить оружие раньше времени. Но если ты выскажешь свое отношение… Одним словом, второе правило справедливо.

5

Надо умирать; ничего не поделаешь.

Когда?

Сейчас, пока темно, пока тебя не заметили.

Хорошо.

Хорошо, пусть будет так. Я сделаю это. Но мне нужно хоть немного времени, чтобы приготовиться. Успокоиться. Как-никак умирать приходится не каждый день. Это не может войти в привычку.

Человеку, готовящемуся к смерти, не остается ничего другого, как думать о жизни. Вроде бы все в ней было так, как надо. Люди ни в чем не смогут упрекнуть тебя. Жил, как того требовала жизнь. Честно служил своему делу, ставя его превыше всего. И умер, потому что так нужно было сделать в этих условиях.

Можно быть спокойным…

Обстановка располагала к спокойствию. Была тишина, только гудели едва слышно энергетические экраны, пока еще охранявшие машину и самого Колина от дехронизации.

Ладно.

Он протянул руку и отвел предохранитель главного выключателя. Ну вот и все приготовления. Теперь только нажать от себя…

А как же те, кто остался в глубоком минусе? Как же мальчишка, который сбежал и ждет помощи на последней станции?

И мало того. То, что оправдало бы, может быть, гибель всех нас – результаты экспедиции – покоится у тебя в кармане и исчезнет вместе с тобой.

Сейчас поступить по инструкции – будет означать просто, что ты убежишь первым.

Слишком легкий выход.

«К черту инструкцию! – с облегчением подумал Колин. – Еще не вечер! Еще есть время. Хотя бы для того, чтобы сидеть здесь и сдаться последним, а не первым.

Надо дождаться рассвета. Дождаться. И посмотреть: а может быть, есть еще надежда? Может быть, уцелеют хотя бы пленки Арвэ?

Решено: ждем. Может быть, никто здесь меня и не…»

Колин оглянулся. За прозрачным куполом было темно и тихо.

Но тебе не кажется, что в одном месте – вот тут – эта темнота еще темнее?

Он вгляделся. И увидел, как из черноты протянулась рука. Он ясно различил все пять пальцев, странно согнутых. Вот костяшки пальцев коснулись купола. Белые пальцы на черном фоне. И раздался стук.

Сердце билось бешено. Колин сидел, пригнувшись, подобрав ноги.

Он все-таки оказался здесь, человек. Набрел. Дехронизация отменяется, пока он не отойдет на достаточное расстояние. Лучше всего будет, если человек уйдет совсем.

Но это от Колина не зависит. Что предпринять? Сидеть, не подавая никаких признаков жизни? Снаружи тот ничего не разглядит: в машине темно, выключена даже подсветка приборов.

Итак, переждать, пока ему не надоест стучать. Он уйдет своей дорогой, и можно будет делать свое дело.

Стук повторился.

Но если он уйдет и приведет других? Если эти другие далеко – беда невелика: когда они подоспеют, Колина уже не будет. А если они рядом и их пока просто не разглядеть?

Когда-то такая ситуация уже была. Только снаружи вместо человека топтался ящер. Тогда Колин вышел. Но с ящером разговор был краток. Впоследствии палеозоологи с удовольствием занимались его анатомией. То был ящер, не человек.

Да, переделка ничего себе: час от часу хуже. Но вроде бы так дожидаться не совсем в твоих привычках.

Колин решительно встал. Медленно прошел по кабине. Помедлил секунду – и нажал на ручку двери.

Он вышел. Вокруг был лес. Послышался хруст шагов. Стучавший, видимо, обходил машину. Предрассветная мгла начала проясняться, Колин пошел навстречу человеку.

Обходя машину спереди, он окинул взглядом уже проступивший из тьмы корпус хронокара. Это был профессиональный интерес: как удалось вынырнуть из субвремени в таком густом лесу? Н-да, этим особо не похвалишься. Левый хронатор – вдребезги. Деформирован большой виток темп-антенны. Вмятина в корпусе почти рядом с выходом энергетического экрана. Проклятые деревья!

Разглядывать повреждения дальше стало уже некогда. Предок вышел из-за левого борта. Он подходил медленно, остановился, вглядываясь, и Колин тоже стал вглядываться в него.

Человек казался неуклюжим. Он стоял, широко расставив ноги, и молчал. Наверное, ему показалась необычной тонкая фигура в отблескивающем защитном костюме, с широким, охватывающим голову обручем индивидуального энергетического экрана. Впрочем, если человек и удивился, то, во всяком случае, не испугался. Он не отступил, не сделал ни одного движения, которое можно было бы принять за признак страха или хотя бы за ритуальный жест, какой, помнится, в прошлом полагалось делать при встрече с чем-то необычным: не поднял рук к небу, не дотронулся до лба и плеч, не принял даже оборонительной позы. Он просто сделал шаг вперед, и теперь Колин, в свою очередь, смог рассмотреть его как следует.

Тяжелая одежда; очевидно, без подогрева. Интересно все-таки, смогу я определить эпоху? Нет, безнадежно. Ясно, например, что штаны есть. Но короткие они или длинные – не разобрать, потому что на ногах у человека, к сожалению, сапоги до бедер. А такие носили с незапамятных времен и чуть ли не до вчерашнего дня. Да и в минус-экспедиции было что-то подобное, только, конечно, из другого материала. За спиной висит оружие. Кажется, еще огнестрельное, поражавшее пулями. Так… Сейчас он заговорит. Как важно…

– Извините, я вас разбудил, – сказал человек и улыбнулся. Зубы его блеснули в полумраке.

Колин наморщил лоб. Слова можно было понять: хотя они показались очень длинными, корни их были общими с языком современности. Это, пожалуй, удача…

И нападать предок как будто не собирается. Тем лучше. Он ничего не подозревает. Теперь надо только вести себя так, чтобы наткнувшийся на хронокар человек и в дальнейшем не узнал истины, чтобы у него вообще не возникло никаких подозрений. А для этого – не позволять ему опомниться. Сразу занять чем-нибудь. И самому осмотреть ретаймер.

– Значит, спали, – снова сказал человек. – Я вас не стану больше тревожить. Расположился здесь, по соседству, но оказалось, что огня нет – то ли потерял спички, то ли дома забыл…

– Нет, – проговорил Колин, – я не спал. Вздремнул немного. Так и думал, что кто-нибудь подойдет. Мне нужна помощь. А огонь я вам дам.

Он достал из кармана батарейку, нажал контакт. Неяркий венчик плазмы возник над электродом.

– Зажигалка интересная, – сказал человек, прикуривая. С удовольствием затянулся. – Иностранец?

– Как?

– Ну, турист? Путешественник?

– Пожалуй, так, – согласился Колин.

– Понятно, – проговорил человек и взглянул почему-то вверх. – Машина любопытная, мне такие не встречались. Издалека?

– А… да, довольно издалека. (Так правильно?) Так вы сможете мне помочь?

– Почему же нет? Пожалуйста… А в чем дело?

Он снял с плеча оружие, прислонил к дереву.

– Вот, – сказал Колин, указывая на виток. – Видите эту дугу? Помялась. Надо выпрямить.

– Инструмент у вас есть? – спросил предок. Он разложил свое верхнее одеяние возле хронокара. – Давайте…

«Хорошо, – подумал Колин. – Пока работает, он ни о чем не спросит. Хотя бы о том, как я попал сюда, в чащу леса, без дороги, на такой неуклюжей машине… Или откуда попал… Значит, можно браться за ретаймер».

Он начал осмотр с внешних выходов. Так, здесь все в порядке. Ну, перейдем к главному…

В ретаймерном отделении было тепло. Колин протянул руку и сразу нащупал рест. Он уже не обжигал, хотя был еще сильно нагрет. Колин стал слегка прикасаться пальцами к ячейкам. Они осыпались под самым легким нажимом – слышно было, как крупинки вещества падали на пол. Да, сгорел. Мир праху его, сказал бы Сизов.

Странно: это было ясно заранее, и все же только сейчас Колина охватил ужас. Такой сильный, что Колин замер в оцепенении. Но опомнился, услышав легкое покашливание. Он поднялся и вышел из машины, стараясь выглядеть как можно безмятежнее.

– Ну, это я сделал, – сказал предок. – Подручными средствами, как говорят. Готово… – Речь его странно замедлилась, он смотрел в одну точку, смотрел не отрываясь.

Колин проследил за направлением его взгляда и почувствовал, как холодеет спина: сквозь блестящий титановый щиток хронокара проросла былинка. Она уже была здесь, когда хронокар выходил из субвремени, и что-то в нужный момент не сработало в уравнителе пространства-времени; щиток не примял былинку, а заключил ее в себя – слабый стебелек пронзил металл, словно сверхтвердое острие… Колин почувствовал, что краснеет, но предок все смотрел на былинку. Сейчас спросит. Опередить его…

– Кстати, кто вы? – спросил Колин. – Работаете здесь?

– Нет. Иногда приезжаю отдыхать.

– А чем вы занимаетесь, когда не отдыхаете?

Кажется, предок взглянул на Колина с некоторым подозрением. Ответил он не сразу.

– Работаю… в одном учреждении.

– В какой области науки?

– В ящике.

Колин не понял, но решил не переспрашивать. Очевидно, у них не принято говорить на эту тему. У всякой эпохи свои обычаи. Надо быть внимательнее.

– Да, – сказал Колин. – Здесь вы отдыхаете… («Если бы он тут не болтался, как знать – может, я и проскочил бы, не было бы этого уплотнения времени, на котором сгорел рест. И сидеть бы мне сейчас в стартовом зале Института Хроногации и Физики Времени…) Наши, возвращаясь из звездных экспедиций, тоже любят пожить в лесу. Кстати, что слышно о последней звездной?

Колин выжидательно посмотрел на человека из прошлого. Тот не менее внимательно глядел на Колина, в глазах его было что-то… Неужели в этой эпохе еще не было звездных экспедиций? Когда же они начались, черт… Человек шагнул к нему, и Колин напрягся, чувствуя, что сейчас что-то произойдет.

– Знаете что? – сказал человек. – Давайте начистоту. Я ведь не ребенок… и вы меня не убедите в том, что на такой машине смогли заехать в чащу леса, куда я и пешком-то еле пробираюсь.

– Я по воздуху, – безмятежно промолвил Колин. – Вы, наверное, еще не слышали – сейчас уже изобретены машины, которые передвигаются по воздуху. Как птицы. Вы воздушный-то шар видели? Ну, а это совсем другое, но тоже летают. Есть машины с крыльями, ну, а вот моя – без крыльев.

– Согласен, – предок чуть улыбнулся. – Ваша машина сошла бы за вертолет… будь у нее винт. Или у вас реактивный двигатель? Откровенно говоря, не очень-то похоже: здесь все вокруг было бы выжжено. Да и как это вы ухитрились опуститься сквозь сомкнутые кроны, не задев ни одной веточки?

Он снова взглянул наверх и опять перевел взгляд на Колина.

«Вот несчастье, – подумал Колин, – вот знаток на мою голову… Я не умею искажать информацию, и не удивительно, что я все время попадаю впросак. И сколько раз еще попаду! Рассказать ему, что ли, все?

А правила?

Так что ж, что правила; все равно мне деваться некуда. Да и человек этот, кажется, не из тех, кто сразу же впадает в истерику, едва услышав, что где-то люди живут иначе. Нет, он определенно не из тех. Рассказать?»

– Расскажите-ка всё, – сказал предок. – Я тут строю всякие предположения, но они выходят очень уж фантастичными. А мне фантастика в выводах противопоказана.

– Ну что ж, – вздохнул Колин, набирая полную грудь воздуха.

Он рассказывал недолго. Когда кончил, предок усмехнулся и повертел головой.

– Да… Но придется согласиться: убедительно.

Затем он нахмурился.

– Я чувствую себя виноватым: выходит, не раскинь я здесь свой лагерь, вы благополучно проскочили бы в ваше время?

– Возможно, – согласился Колин. – Но наша судьба – подчас спотыкаться там, где располагались предки. Это не ваша вина.

– Очень хочется вам помочь. Вы меня, конечно, изумили порядком. Но в принципе история знает вещи, которые на первый взгляд казались еще менее вероятными. Давайте подумаем, как вам выпутаться. Вы не покажете эту вашу деталь?

– Рест ретаймера? Пожалуйста…

Все это ерунда. Эпоха не ясна, но, во всяком случае, столетие не наше. И даже не прошлое. И, значит, в ресте он разбирается, как… как…

Но сравнения навертывались только обидные, и Колину не захотелось употреблять их даже мысленно.

Он осторожно вынес рест из машины – возня с зажимами отняла немало времени – и положил на землю, усыпанную сухими сосновыми иглами.

– Вот, – сказал он. – Это сгорело. Остались считанные ячейки. Видите – одна, две, три… семнадцать. Из ста двадцати. Остальные – пепел. Дать мне новые ячейки – если не рест целиком – вы, к сожалению, не можете. А иного пути нет.

Предок молчал, размышляя. Затем медленно проговорил:

– А больше таких обломков у вас не сохранилось?

Колин удивился.

– Один лежит в багажнике. Но там уцелело еще меньше…

– А если отремонтировать?

– Что вы имеете в виду?

– Ну те, уцелевшие, переместить сюда. Вы что, не понимаете, что ли?

Ремонтировать: взять два сгоревших реста и пытаться сделать из них один новый. Очевидно, этим предкам приходится туго с техникой. А идея остроумна; только, к сожалению, бесполезна.

А впрочем, почему бы и нет? На тридцати ячейках, понятно, не уедешь. Но если взять их еще из маленького реста в хроноланге – там их еще тридцать, – то уже можно рассчитывать… нет, не на то, чтобы спастись самому и догнать Сизова. Но хотя бы на то, что машина – пусть лишь скелет машины – доползет до института и доставит письмо и пленки.

– Вы молодец, – сказал Колин. – Знаете, мне это не пришло бы в голову, у нас ремонт – нечто иное. Что же, поработаем.

Да, раз уж маскировка не помогла, раз этот предок знает, кто ты и откуда, надо держаться до самого конца. Предки должны быть высокого мнения о потомках, о людях будущего. Такой человек здесь в особом положении. Своего рода пророк, хотя бы он и не старался становиться в позу. Пока это, кажется, удавалось. И, во всяком случае, удалиться надо будет с библейским величием – когда придет к концу энергия экранов. Чтобы предок не подумал, что ты просто гибнешь. Пусть думает, что спасаешься. Зачем предкам знать, что и у нас – бывает – гибнут люди.

Он вынес второй рест и инструменты. Спокойно взглянул на часы. Человек из прошлого засучил рукава: наверное, это по ритуалу полагалось делать перед тем, как приступить к работе. Потом Колин незаметно забыл о времени. Ячейка за ячейкой покидали раму реста, сожженного Юрой, и занимали место по соседству с уцелевшими семнадцатью. Ну что ж, даже увлекательно… Тихо пощелкивал выключатель батарейки, в возникавшем пламени мгновенно сваривались с трудом различимые глазом проводнички. Пепел от сгоревших ячеек падал на землю и, вспыхивая мгновенными, неслышными искорками, исчезал. «Модель моей судьбы, – мельком подумал Колин. – Модель гибели. Но что возможно, я сделаю».

Через час привинченный рест стоял на месте. Все выглядело бы совсем благополучно, если бы не шестьдесят ячеек вместо ста двадцати. Предок, подняв брови, покачивал головой – то ли сомневаясь, то ли удивляясь степени риска, на который надо было идти, то ли осуждая – уж не самого ли себя? Колин медленно собрал инструменты, тщательно уложил их в соответствующую секцию багажника, обстоятельно, очень обстоятельно проверил, хорошо ли защелкнулся замок секции. Потом он решил, что надо проверить и остальные секции. Он проверял их медленно-медленно…

Потом прикинул: что еще можно будет выкинуть из машины, которая уйдет в современность одна, без человека? Оказалось, что в хронокаре очень много оборудования, ставшего вдруг лишним. Вся климатическая система, например, баллоны с кислородом, кресла, мало ли что еще.

Как знать – может быть, машина и дойдет. И донесет то, что будет ей поручено. Теперь осталось только написать письмо, положить его вместе с пленками Арвэ на пульт, включить автоматику дрейфа и выскочить из машины.

Самое тяжелое будет – выскочить. Не поддаться искушению остаться в ней. Потому что лишних семьдесят килограммов нагрузки приведут к тому, что рест сгорит на первых же секундах пути. Не останется даже той минимальной мощности, необходимой, чтобы спастись, выскочив из субвремени.

Ничего, с этим он справится.

Он вышел из машины. Было совсем светло, но солнце еще не поднялось над деревьями. Предок стоял, прислонившись к стволу, и насвистывал что-то задумчивое.

– Спасибо, – сказал Колин предку. – Вы мне очень помогли.

Предок отвел глаза в сторону и промолчал. Наверное, он тоже не до конца верил в отремонтированный рест. Пели птицы. Предок вздохнул.

– Ладно, – сказал Колин. – Давайте посидим немного, отдохнем… – Он чувствовал, что ему нужны несколько минут покоя. – Я бы пригласил вас в машину, там неплохо, но вы, к сожалению, не можете существовать там – в ней течет наше время, а у вас нет защиты от него. – Он извиняюще улыбнулся. – А потом мне снова потребуется ваша помощь: придется выгрузить кое-что.

Предок кивнул.

– Посидим, – сказал он. – Может, разложим костер?

– Костер? Это будет славно…

Древний огонь – простое открытое пламя, – возникнув над электродом колинской батарейки, охватил ветки; Колин устремил взгляд на огонь. Человек уселся, стал подкладывать сучья.

– Чайку вскипятить, что ли, – сказал он. – Или вы не откажетесь – у меня тут есть… А может, у вас не принято?

Колин не услышал его. Костер разгорался все ярче. Странно: ночью в машине Колин думал о костре, но совсем о другом – о враждебном, угрожающем… Наши представления о прошлом, решил Колин, в значительной мере не опираются на опыт, а проистекают из легенд, нами же созданных. А может быть, неправильно, что мы не бываем в обитаемом минусе? Это нужно, нужно – погрузиться порой в прошлое. Даже не для того, чтобы встретиться с его обитателями и заинтересовать их рассказом о будущем, которое, несомненно, представится им сверкающим и достойным зависти; но в будущем – в нашей современности – встречаются свои сложности, и вовсе не каждый раз ты видишь правильный путь и знаешь, каким должен быть следующий шаг. Иногда ты теряешь ясность и самообладание. И вот в таких случаях опуститься в прошлое и увидеть такого вот предка – спокойного, уравновешенного, умелого – будет очень полезно. Им ведь живется труднее, но они не теряют мужества. Значит, уж совсем стыдно терять его нам.

Наверное, Колин сказал это вслух; предок едва заметно улыбнулся. Голоса птиц смешивались с потрескиванием костра. Потом еще какой-то звук примешался к ним.

Это был негромкий хруст сухого сломавшегося сучка. Оба сидевшие у костра оглянулись. Звук донесся из-за густой массы соснового молодняка, в правильности рядов которого чувствовалось вмешательство мысли и руки. Треск повторился. Колин озадаченно взглянул на предка; лицо того было спокойно, потом брови поднялись, выражая удивление. Но человек уже вынырнул из чащи. Он шел к костру, и хворост потрескивал под его ногами.

Человек ступал свободно и неторопливо. Он почти не был одет, но, хотя утро было прохладным, словно не ощущал холода – смуглая кожа его была гладка, мускулы вольно играли под нею. В руке он нес прозрачный мешок, пленка его играла радужными цветами, и сквозь нее было видно, что мешок этот набит сосновыми шишками. Человек смотрел на сидящих, в его взгляде была доброта.

«Какой рост, – невольно подумал Колин. – Просто великан! Откуда он? Вышел из лесу – значит принадлежит к той эпохе, в которой я сейчас нахожусь; но почему-то трудно признать их современниками: пришедшего и того, что сидит напротив меня у костра. И дело вовсе не в одежде, в чем-то другом…»

Человек взглянул в глаза Колина, и минус-хронист понял, что смущало его: взгляд.

Взгляд был доброжелателен. И все же, столкнувшись с ним, Колин в первое мгновение ощутил, как по телу прошла легкая дрожь, словно от холода. На миг он даже испытал головокружение. Но уже в следующее мгновение ему сделалось тепло, легко, и он почувствовал, как возвращается утраченная за последние часы ясность мысли.

Он медленно поднялся, чтобы встретить человека стоя.

Человек приблизился. Он наклонил голову, приветствуя, и опустился на траву. Мешок он бережно положил рядом. Древним жестом человек протянул к костру руки. Никто не нарушил тишины. Предок пошевелился, взял несколько сучьев и подбросил их в огонь. И снова все замерло.

Колин почувствовал, как снова в нем все напрягается. Нет, не может быть, чтобы человек этот подошел к ним случайно. Он вышел к костру уверенно, словно заранее знал, что костер этот горит и люди сидят подле него. Как знать, не сумел ли предок каким-то образом предупредить этого великана?

Надо попасть в хронокар. Там, внутри, они ничего не смогут ему сделать. Они даже не смогут проникнуть туда.

Колин мельком взглянул на предка-охотника. В его глазах минус-хронист увидел жадное любопытство. «Ждет, что я предприму», – подумал Колин.

А что можно предпринять?

Нужно заманить их подальше от хронокара. Если я буду отдаляться от машины, их это не обеспокоит: они понимают, что без меня она никуда не денется. С другой стороны, я тоже знаю, что сейчас, в эту минуту, им не удастся сделать с машиной ничего. Чтобы увезти ее отсюда, им придется прорубать просеку.

Что же сделать? Пожалуй, вот что: скрыться – хотя бы в этой заросли молодняка. И позвать их. Закричать, словно случилось что-то страшное.

Простое любопытство заставит их кинуться к нему. А пока они станут искать в чаще, можно добежать до машины.

Колин встал. Резко повернувшись, он нырнул в густую поросль молодых сосенок. Спиной он ощущал взгляды оставшихся.

Он пробирался, согнувшись; энергетический экран расталкивал ветки перед ним. Но едва Колин сделал десяток шагов, как чаща кончилась.

Заросль шла, как оказалось, неширокой полосой. За ней обнаружилась просторная поляна, и Колин мельком подумал, что именно здесь следовало ему вынырнуть из субвремени. Тогда не произошло бы совмещения с деревьями… Он отбросил эту мысль, совершенно лишнюю теперь. Огляделся. Пожалуй, можно уже кричать, звать на помощь. И сразу же снова кинуться в заросль, только взять левее, круто влево, чтобы не столкнуться с ними, а обойти. Описать дугу.

Колин повернул голову, прикидывая, какую дугу надо описать, чтобы, вновь продравшись сквозь молодняк, выйти точно к машине, выйти так, чтобы не пришлось обходить ее, а сразу вскочить в дверь и захлопнуть ее за собой. «Мое время – моя крепость», – промелькнуло в голове, и Колин невольно усмехнулся.

В следующее мгновение он замер.

Поляна была по-прежнему пуста, никто не угрожал ему, ничто не вызывало представления об опасности. Но в центре свободного от деревьев пространства происходило что-то непонятное, что привлекло сейчас внимание Колина.

Сначала ему показалось, что старые сосны на той стороне поляны, колебнувшись, сделали шаг вперед, чтобы приблизиться к нему, и при этом вежливо поклонились, согнувшись посередине. В следующее мгновение он понял, что это не так. Деревья оставались на местах, они были спокойны. Просто свет преломился в чем-то, что находилось на поляне, и облик сосен исказился, словно это было изображением, которое кто-то проецировал при помощи несовершенной оптики. Да, как будто громадная линза находилась в середине поляны, невидимая, абсолютно прозрачная, но временами преломлявшая лучи. Что это значит?

Колин вгляделся.

Не могло быть сомнений – там что-то было. Воздух в середине поляны чуть дрожал, словно что-то постоянно подогревало его снизу, и он поднимался вверх. Но на покрывавшей поляну высокой траве не было видно ничего. Хотя, кажется, кое-где трава была слегка примята. Да, примята по кольцу нескольких метров в поперечнике. По периметру этой фигуры и дрожал воздух, и чуть колебался, так что трава внутри кольца, если вглядеться, чуть шевелилась, словно там дул ветерок, которого здесь, в лесу, не было.

Колин сделал несколько медленных шагов, приближаясь к месту, где происходило непонятное. Он глубоко втянул воздух. Пахло озоном и еще чем-то незнакомым. С каждым пройденным метром шаги Колина делались все медленнее; внезапно он поймал себя на мысли, что ему хочется идти на цыпочках, словно не явление природы было перед ним, а какой-то из пещерных хищников третичного периода. Он подошел вплотную к границе примятой травы; запах озона стал резче. Колин нерешительно протянул руку и ощутил под ней что-то упругое, хотя глаза по-прежнему не воспринимали ничего, кроме легкого дрожания воздуха. Колин ладонью без труда определил ту грань, за которой начинались эти колебания; ладонь, казалось, легла на что-то теплое, едва ли не живое. Что же это?

Если бы он подумал над этим подольше, то не решился бы, пожалуй, на то, что сделал в следующее мгновение. Что-то словно подтолкнуло его, и он решительно сделал шаг вперед. При этом он бессознательно закрыл глаза.

Теплый ветерок словно провел мягкими пальцами по его лицу. Он открыл глаза и ничего не понял.

Он находился в белом матовом куполе. Под ногами была не зеленая трава, а такой же белый матовый пол, над головой – полукруглая кровля. Купол был наполнен едва слышным мелодичным гудением. Больше в нем не было ничего. Колин убедился в этом, совершив полный поворот внутри купола.

Что все это значит?

Быть может, это ловушка?

В следующую минуту часть матового купола, находившаяся на уровне его глаз, стала светлеть. Круг с диаметром около метра. За ним что-то возникло. Не поляна, не сосны. Даже пе предки. Колин протяжно свистнул. Это же…

Это был он сам. Хотя и не совсем такой, каким привык видеть себя в зеркале, но ведь известно, что зеркало не дает нам точного изображения. Да, это был он сам, и он стоял, глядя прямо перед собой; поодаль располагался лес, но не этот лес, в котором он находился сейчас, а какой-то другой, а между лесом и Колиным стояли хронокары. Их было три, и возле них возились люди.

– Невероятно! – сказал Колин.

Он узнал мезозойский лес; тот самый, где экспедиция задержалась перед тем, как разделиться на группы. Все три хронокара. И все люди налицо. Значит, их спасли все-таки?

Чепуха. Взорвавшийся хронокар спасти никто не в силах. Кроме того, Колин сейчас здесь, это уж точно. И в то же время, он видит себя там. Вот он, именно он, а не кто-нибудь еще.

Что же получается? Можно не путешествовать в прошлое? Его можно просто наблюдать, словно на телеэкране?

Наблюдать, просто подумав об этом? Потому что Колин ведь только что подумал о людях в Глубоком минусе. И едва он подумал о них, кто-то – или что-то – показало ему один из эпизодов экспедиции.

Хроновидение. Несомненно, хроновидение, то, о чем пока еще только мечтают современники Колина. Потому что хроновидение может возникнуть лишь после того, как удастся найти какие-то возможности связи в субвремени. А их пока не найдено. В отсутствии связи – одна из самых больших трудностей проведения экспедиций.

И вот оказывается, что хроновидение есть…

Где? В эпохе, в которой не могут восстановить самый простой хронокар?

Чепуха! Абсурд! Предки…

И вдруг его мысли запнулись.

Предки? А если не предки? Если…

Колин подошел к стене купола решительными шагами. На этот раз он не опустил век.

На миг его охватила темнота. Затем ноги запутались в траве. Поляна. Он огляделся. Ничего, только воздух дрожал рядом, пахло озоном и ладонью можно было нащупать теплую, упругую поверхность.

…Он вырвался из чащи стремительно, как выносятся хронокары из субвремени. Костер дружелюбно кивнул ему и снова устремил свое пламя к небу. Сухая ветка сломалась под ногой. Сидевшие прервали беседу и повернулись к Колину. Предок улыбнулся ему.

– Ну вот, – сказал он. – Вы боялись, что помощи не будет. Я тогда еще подумал: как может статься, чтобы не пришла помощь? Уже у нас так не бывает…

Колин остановился у костра и взглянул прямо в глаза третьему из них. Они смотрели друг на друга, и Колин почувствовал, как ветры в его душе утихают и беспокойство оседает на дно.

– Я был на поляне, – сказал он. – Я понял, кто вы.

– Да, – сказал Третий негромко. – Я знаю.

– Вы… издалека?

Третий кивнул.

– Между вами и нашим собеседником, хозяином этого времени, – проговорил он, – целая эпоха; но нас с вами разделяет время, куда большее.

Колин проглотил комок.

– И вы здесь для того…

Он умолк, потому что Третий жестом остановил его и положил руку на радужный мешок.

– Я здесь для того, чтобы собирать шишки, – сказал он, улыбаясь.

– Шишки?

– Спелые сосновые шишки… Драгоценности валяются у вас под ногами, нам же приходится снаряжать за ними экспедиции.

– А что можно получать из сосновых шишек? – не удержался предок.

– Из них можно получать сосны. Великолепные сосны.

Предок смущенно кашлянул.

– Они вымирают, – грустно сказал Третий. – В нашей эпохе, конечно. Сосны – очень древние деревья, а всякий биологический вид имеет предел во времени. Они вымирают, а сосны нужны всем.

– Всему человечеству, – кивнул предок.

Третий снова улыбнулся.

– Всем семидесяти. Но мы восстановим вид. Для этого нам нужны семена. В глубокой древности посылали экспедиции за золотом, за алмазами… Но ведь так просто – синтезировать металл или вырастить кристаллы. Но синтезировать сосну… Да и надо ли ее синтезировать? Она – не металл, она растет сама, надо только беречь ее… Колин почувствовал, как его охватывает злоба. Разве время проповедовать, когда нужно спасать людей?

– Потомки не спасают предков, – медленно сказал Третий. – Так было всегда.

– Значит, вы мне не поможете… – пробормотал Колин, чувствуя, как безразличие и безнадежность обволакивают его мозг.

Он тяжело опустился на землю. Ладонь его оперлась на лежавшую в густой траве шишку, и Колин хотел отшвырнуть ее, но почему-то оставил на месте и убрал руку. Он взглянул на радужный мешок.

– Что же, – с невеселой усмешкой сказал он, – в каждой эпохе есть свои вторые правила, всегда что-то будет можно и чего-то нельзя. Но я прошу вас об одном…

Он опустил руку в карман и вытащил пакет с пленками.

– Возвращаясь, вы минуете и наше время. Донесите туда вот это. Оставьте там. Пусть хоть результаты нашего труда дойдут до людей, раз уж мы сами не в состоянии уцелеть.

Третий удивленно взглянул на него:

– Не в состоянии? Почему?

– Но если вы не можете помочь…

– Разве ваша экспедиция так плохо подготовлена?

– Взорвался хронокар, – пробормотал Колин. – А на моем рест…

– Я не об этом. Но ведь, прежде чем уходить в минус-время, вы должны были оценить тот минус и тот плюс, то прошлое и будущее, что всегда находятся рядом с нами. Тех стариков, в которых и наше прошлое, потому что они действовали тогда, когда нас еще не было, и наше будущее – потому что и мы достигнем их возраста и приобретем их опыт и подход к вещам и событиям. И тех юношей, в которых – будущее: они ведь продолжат дело после нас; и в которых и прошлое: когда-то и мы смотрели на мир их глазами. Единство прошлого и будущего – в каждом из нас, и вы должны…

– Благодарю, – сдержанно сказал Колин. – Значит, вы не можете даже этого?

– Отвезти ваши результаты? Но это никому не нужно.

– Не нужно? – смятенно пробормотал Колин.

– Нет. Не было никакого столкновения двух частиц. И не было скачка. Вернее, он был, но причиной его послужил взрыв хронокара. Поменяйте местами причину и следствие… Вы знаете, что происходит при дехронизации, но еще не имеете представления о том, что означает высвобождение полного запаса энергии хронокара при таком взрыве, который произошел там. Такое событие может приобрести планетарный масштаб…

– Но отчего же взорвался?..

– Это вы потом найдете сами.

– Значит, наша экспедиция бесполезна, – с горечью проговорил Колин. – Да, ее не стоит и спасать…

– Нет, вы ошибаетесь. Ваша экспедиция имеет громадное значение для всех нас.

Колин поднял голову.

– Как пример того, чего не надо делать?

– И снова нет. Важно открытие, сделанное ею.

– Но вы же сказали…

– Не скачок, нет. Вы прервали меня, когда я хотел сказать вам вот что: вы должны доверять тем, кто рядом с вами, будь они стариками или юношами. И когда вы снова соберетесь вместе…

Колин почувствовал, что начинает кружиться голова.

– Мы? Как же мы можем собраться, если вы не хотите помочь нам?

– Разве я вам не помогаю? Я стараюсь, чтобы вы поняли одно: нас с вами разделяет не уровень техники, это не главное. Но мы порой по-разному относимся к людям, к их ценности. Вы не верите окружающим, а значит – и самому себе тоже. Не верите, что в состоянии спасти экспедицию… Пытаетесь найти путь к спасению, пользуясь методикой прошлого. А искать вы всегда должны в будущем!

– Что искать? Вот если бы я смог сообщить Сизову, что необходимо срочно двинуться… Но я не уверен, что мой хронокар, даже предельно облегченный, дойдет до современности. А если и дойдет, то автомат поведет его в таком темпе, что там получат сообщение слишком поздно!

– Да, – сказал Третий. – Вы правы.

– Что же остается? Если бы связь в субвремени была возможной!

– Почему бы вам не изобрести ее?

– Вы шутите!

– Ничуть не бывало. Попробуйте просто взглянуть по-иному хотя бы на то, что произошло вчера, сегодня…

– Мальчишка сжег рест, вот что произошло!

– Каким образом?

– Ну, судя по его словам, он усиливал ритм и одновременно, не подумав, дал сильное торможение. По словам мальчишки, от замыкания, фигурально выражаясь, даже взвыли маяки!

– А если это было сказано не фигурально?

– Маяки? Но ведь они находились в субвремени!

Колин умолк, словно какая-то сила внезапно захлопнула его челюсти. Потом он пробормотал:

– Погодите. Неужели вы хотите сказать…

– Разве лишь то, что у вас в институте ведь тоже стоит маяк. И расстояние во времени здесь уже очень мало.

– Это выход! – вскричал Колин.

Он кинулся к хронокару. Затем остановился.

– Но даже таким способом я не смогу сообщить им ничего! У нас нет приборов для передачи сообщений таким путем, для передачи речи…

Наступило секундное молчание. Затем предок, все еще сидевший у костра, усмехнулся.

– Нет, – сказал он, – и нас еще рано списывать со счета. И мы еще можем пригодиться: для нас эпоха, когда на расстоянии нельзя было передавать речь, – очень недавнее прошлое. И уж наверняка там у вас вспомнят об этом, приняв сообщение, зашифрованное в виде точек и тире.

Третий кивнул.

– Да. Теперь ваша очередь помочь.

– Диктуйте текст, – сказал предок.

– Придется только, – сказал Третий, – тормозить нe один раз, а несколько. Осторожно, чтобы не сжечь ячейки сразу, но и достаточно сильно. Вы сможете?

– Когда-то, – сказал Колин, – меня считали лучшим минус-хронистом. Поторопимся. Время идет.

6

Отправив сообщение, он вернулся к костру. Теперь рест был сожжен окончательно. Слабое голубое облачко вылетело из двери ретаймерного отделения, смешалось с дымком костра и рассеялось в воздухе.

– Надеюсь, сообщение дошло, – пробормотал Колин.

– И не только до вашего института. Оно дошло до всех нас – тех, кто находится в минус-времени, кто так или иначе был заинтересован в результатах вашей экспедиции. Теперь у нас есть основание решить проблему энергетики. И мои друзья торопятся в нашу современность, чтобы принять участие в эксперименте. Там для всех найдется дело.

– Пожалуй, вы опоздаете пешком, – сказал предок.

– Мы любим двигаться пешком даже во времени. Но и у нас есть свои корабли.

– А если бы их увидеть? – спросил предок. – Хотя бы на миг.

– Вообще это не принято, – задумчиво промолвил Третий. – Но ради нашей необычной встречи… Идемте.

Они прошли сквозь заросль молодых сосенок и снова оказались на поляне. Третий поднял голову, лицо его приняло выражение глубокой сосредоточенности. Он протянул руку. Колин и предок стали смотреть туда.

Казалось, шквал взметнул воздух над поляной и заставил его дрожать и клубиться. Еще секунду ничего не было видно. А затем появились корабли времени.

Они возникали не более чем на секунду каждый. Машины трудноопределимых форм, где геометрия сочеталась с фантазией и вдохновением художника, они появлялись по несколько сразу и исчезали, но на смену им шли и шли все новые, новые… Прошло полминуты, и минута, и пять минут, а поток их все не иссякал, многообразие форм увеличивалось, они проскальзывали все быстрее, быстрее… Колин стоял, опираясь на плечо предка, у них перехватило дыхание, Колин почувствовал, как оглушительно колотится его сердце.

И внезапно поток машин иссяк, лишь одна задержалась на поляне.

– Мне пора, – сказал Третий. – Ничего не поделаешь: мы разные поколения, из разных эпох. И лицом к лицу со временем выступаем порознь. Но не в одиночку.

– Мы всегда ощущали, что так оно и есть, – сказал предок. – Должно быть!

– Конечно, – сказал Третий, улыбаясь. Он кивнул на прощанье и сделал несколько шагов к машине. Потом обернулся.

– Не забывайте, каждому из нас всегда сопутствуют предки и потомки. Предки, живущие в памяти, и потомки, живущие в мечтах. И мы не можем представить себя без них, потому что не может быть человека без памяти и мечты.

Анатолий Жаренов. Парадокс Великого Пта

Пролог

…Шар раздулся, потерял форму и превратился в зеленое облако, плававшее над самой землей. От него во все стороны потянулись щупальца-отростки, и, когда один из них коснулся головы, Диомидов ощутил, как что-то мягкое и липучее обволокло мозг. На мгновение потемнело в глазах, затем брызнул яркий свет и одновременно над ухом прозвучал вопрос:

– Пора включать, Пта. Почему ты медлишь?

Диомидов вздрогнул. Впрочем, вздрогнул не он, а тот, бывший Диомидов, который существовал всего минуту назад. А он уже не был Диомидовым. Его звали Пта, и вопрос, который он услышал, относился к Пта. Прежнее диомидовское «я» отодвинулось очень далеко и чуть-чуть брезжило где-то в уголке сознания его теперешнего «я». На первом плане жил и действовал Пта.

– Я уже включил, – сказал Пта, мельком глянув на говорившего. – Теперь моя память проецируется на этот прибор.

Пта говорил медленно, как-то странно растягивая слова. Он не сказал «этот прибор». Он произнес очень длинную фразу, которую Диомидов перевел как «этот прибор». А прибор был не чем иным, как злополучным жезлом, на поиски которого они затратили столько усилий.

– Я не о том, – нетерпеливо перебил говоривший.

Пта – Диомидов внимательно посмотрел на него.

Пта подумал, что его собеседник нервничает.

Диомидов со смешанным чувством удивления и робости отметил, что он попал в весьма странную компанию. Его окружали существа, чем-то похожие на людей, и в то же время назвать их людьми было нельзя. У них были круглые глаза с прямоугольными зрачками и остроконечные уши. «Как у кошек», – подумал Диомидов. Но на этом сходство кончалось. И он тут же решил, что перед ним все-таки люди, странные, непривычные, но люди. Так думал Диомидов.

А Пта говорил, по-прежнему не спуская глаз с собеседника, выразившего нетерпение.

– Я повторяю, что еще не поздно покинуть установку. До катаклизма, который уничтожит все живое на планете, не меньше ста лет. Возможно, за это время наши великие умы сумеют найти выход из положения. Это возможно, но проблематично. Катастрофы повторяются (здесь Пта употребил несколько непонятных терминов), и каждый раз эволюция начинается, по существу, от нуля. О тех, кто был до нас, мы не знаем ничего. А те, что будут после нас? Неужели и им оставаться в неведении? Теперь, когда есть установка, способная забросить нас далеко в будущее…

– Пта, – перебил его все тот же кошкочеловек, – мы это знаем. Но ты забываешь о своем парадоксе. Ведь ответа на главный вопрос нет.

– Да, – сказал Пта, – нельзя знать, что будет на планете. Я понимаю твои опасения, Кти. Ты хочешь сказать, что, когда мы перейдем из мнимого существования в реальное, планеты может уже и не быть. Это так, Кти. Ты волен покинуть установку.

– Я остаюсь.

– Включаю защиту, – сказал Пта.

Часть первая. Тайна за тысячу песо

1. Фиолетовые обезьяны

Странное и страшное обрушилось на мир, как снежный ком с горы. Газеты латиноамериканских стран прямо-таки захлебнулись в потоке противоречивой информации. Изо дня в день потрясенным читателям стали преподноситься сообщения такого рода:

«Сельва выплюнула марсиан, – писала «Глоб». – Отряды неизвестных существ появились на дороге в пятистах километрах от Рио. Они сеют смерть и ужас. Следите за нашей газетой».

«Человек-скат, – вторила «Универсаль». – Он идет из сельвы и несет неизвестную цепную заразу. Куда смотрит правительство?»

«Не надо паники, – утешала колумбийская «Нуэва пренса». – Они хорошие парни. Лючия укротила марсианина. Один из пришельцев забрел вчера в бар старика Себастьяна. Глазастая Лючия улыбнулась ему из-за стойки, и тот ее понял. Он выпил коктейль «Гуанако» и пошел спать. Пейте «Гуанако».

По радио стали передавать псалмы вперемежку с угрозами Страшным Судом. Телевизионные компании выбросили на экраны серию передач «Коммунизм идет с Марса», а под сурдинку транслировали порнографические фильмы. Паника перекинулась на биржу. В Гондурасе лопнули два концерна. Акции серебряных и оловянных рудников, оказавшихся в эпицентре района, охваченного непонятной эпидемией, упали до нуля. В Венесуэле за два дня произошло два путча. К власти пришел диктатор Хуаннес, представитель крайней правой оппозиции и офицерства.

Казалось, мир сошел с ума. В район бедствия были брошены силы ООН. Наспех скомплектованные войска оцепили территорию, равную по площади трем Бельгиям. Был отдан строжайший приказ: под страхом смерти не пропускать через кордон ни одно живое существо. Над сельвой повисли вертолеты. Локаторы настороженно шевелили сетчатыми ушами. Мир приготовился встретиться с какой-то страшной силой, страшной главным образом тем, что никто не знал, что она из себя представляет.

В центр пораженного района был послан разведчик на вертолете. Смелый летчик низко пролетел над одним из селений. Снимки, привезенные им, тут же были опубликованы во всех газетах мира. Фильм, который он заснял, транслировался телевизионными студиями круглые сутки. Летчик рассказывал:

– Трупы. На всех улицах трупы. А между ними бродят фиолетовые безволосые обезьяны. Нет, у них я не видел оружия. Я летал над мертвецами полчаса. Перевернутые автомобили, разбитые витрины магазинов, горящие дома – смерть и опустошение видел я…

А рядом с этим интервью та же «Трибуна» помещала иронический материал, начинавшийся словами:

«Миссионер Кориолис, известный ревнитель веры, проживший среди диких индейцев пять лет, отправился к пришельцам, чтобы приобщить их. Воздадим хвалу смелому падре».

Газеты на все лады комментировали случившееся. Правда соседствовала с вымыслом. Писали про марсиан и венериан, будто бы прилетевших на Землю. Нашлись «очевидцы», которые якобы видели, как в ночь, предшествовавшую началу событий, по небу пролетела армада светящихся тел. Писали о «летающих блюдцах», о фотонных кораблях и о «лучах смерти», посылаемых на нашу планету из центра Крабовидной туманности. Астролог и телекинетик Вилли Браун из Филадельфии заявил, что он установил духовный контакт с пришельцами, и опубликовал беседу с их главарем.

Вилли.Зачем вы пришли к нам?

Пришелец.Мы должны были прийти.

Вилли.Кто вы?

Пришелец.Мы те, кого ждут.

Вилли.Вы поможете нам?

Пришелец.Да.

Вилли.Вы наше будущее?

Пришелец.И прошлое. И настоящее.

Известные астрономы мира опубликовали коллективное интервью, в котором начисто отвергали версию о пришельцах. Ни в ночь перед происшествием, писали они, ни раньше ни одна обсерватория мира не наблюдала никаких светящихся тел.

Кто-то громогласно вопил об опасности с востока. Кто-то, не скупясь на выражения, писал в «Нью-Йорк таймс»:

«Коммунистическая зараза поползла по земному шару. Долго ли мы будем безмолвными наблюдателями?»

В дансингах Нью-Йорка родился новый танец «Я хочу марсианина». Завсегдатаи баров пили коктейль «Питекантроп». Голливуд спешно снимал фильм «Моя жизнь с шимпанзе». На главную роль пригласили кинозвезду Глэдис Годфри. Газеты опубликовали ряд фотографий. Особенное впечатление на публику произвел снимок «Укрощение ревнивца». Улыбающаяся Глэдис вышибала шваброй пистолет из лап разъяренной обезьяны. По поводу швабры в печати было высказано несколько критических замечаний. Предлагалось заменить ее щеткой пылесоса последней модели сезона. Относительно шимпанзе критики не высказывались.

Из района же катастрофы долго не поступало никаких сообщений. Потом поползли слухи о том, что армия спешно отступает. Командующий объединенными силами выступил с опровержением. Он заявил, что газеты преувеличивают опасность и что для тревоги нет никаких оснований.

А слухи были вызваны небольшим происшествием. Часовой одного из постов заметил в лесу странное существо. Он хорошо помнил приказ: стрелять без предупреждения. Но любопытство оказалось сильнее. Он подпустил существо поближе. И увидел безволосую фиолетовую обезьяну. Часовой перепугался, забыл про оружие и бросился бежать. Обезьяна в два прыжка настигла солдата и повалила его на землю. На шум прибежали товарищи часового. Очередь из автомата покончила с обезьяной. Солдаты окружили пострадавшего и с ужасом наблюдали, как его кожа меняет цвет. Словно откуда-то изнутри по телу стали разливаться фиолетовые чернила. Солдаты с криками бросились врассыпную.

После этого пост был отнесен на несколько сот метров. И в районе бедствия наступило относительное затишье.

***

Сырым сентябрьским утром, в самый разгар обезьяньего бума, к одному из фешенебельных особняков аристократического квартала столицы заокеанской страны подкатил длинный темный лимузин. Из него вышел худощавый джентльмен. В холле его учтиво встретил вежливый лакей с непроницаемым лицом дипломата и проводил в комнату, где пришедшего ожидал другой джентльмен, несколько грузнее первого. Кивком отпустив лакея, хозяин особняка протянул руку худощавому.

– Я ждал вас, мой друг, – сказал он просто и сделал приглашающий жест. Оба сели в кресла у низкого столика, на котором лежала кипа газет. – Узнали что-нибудь о Хенгенау?

Худощавый покачал головой.

– А Вернер? Что с ним?

– Зигфрид? – спросил худощавый.

– Вы, мой друг, – мягко произнес полный джентльмен, – стали рассеянны. Или этот бедлам, – он кивнул на газеты, – вскружил вам голову? Конечно, Зигфрид. Надеюсь, с Отто все в порядке.

– Эти братья никогда не вызывали у меня симпатии, – поморщился худощавый.

– Что поделаешь, – вздохнул полный. – В историческом мусоре жемчужных зерен, как правило, не попадается. Но вы не ответили мне.

Худощавый джентльмен помолчал, собираясь с мыслями. Потом медленно произнес:

– Последнюю информацию от Зигфрида я получил дней за пять до этого, – он кивнул на газеты. – Он сообщил, что Хенгенау устроил Бергсону визу в Советский Союз.

– Каким образом?

– Место в посольстве. Зигфриду удалось узнать, что Хенгенау направил Бергсона в Россию с неким деликатным заданием. Вероятнее всего, на встречу с Отто, потому что месяца за два до… – опять кивок на газеты, – Хенгенау отправлял с дипломатической почтой конверт с заданием для Отто.

– Конкретно?

– Что-то совершенно фантастическое. Хенгенау обнаружил в сельве древнеиндейский храм со странными статуями. У одной из них в руке прежде, по-видимому, был жезл с загадочными свойствами – о них Зигфриду известно только то, что они весьма загадочные. Жезл этот волею случая оказался в России. И еще…

– Занятно, – пробормотал полный джентльмен. – Что же еще?

– А то, что Хенгенау усматривает некую связь между свойствами этого жезла и своими работами.

– О которых мы тоже плохо осведомлены, – подытожил полный джентльмен. – Итак, – сказал он, подумав, – мы потеряли связь с Зигфридом. Хенгенау или погиб… Или?.. – Он многозначительно взглянул на худощавого.

– Думаю, такая возможность допустима…

– Кто знает, кто знает, – покачал головой полный джентльмен. – Я никогда не верил этим одержимым ученым мизантропам. Они способны на любую пакость. Кстати, в каком состоянии находились работы Хенгенау?

– По последним данным, в стадии завершения.

– Тем более, – задумчиво произнес полный джентльмен.

– А может, он хочет поторговаться? – предположил худощавый.

– Способ не из лучших. Впрочем… – Полный джентльмен стряхнул пепел с сигареты. – Впрочем, если это и так, то нам надо остаться на высоте. В любом случае, – подчеркнул он. – Вы можете связаться с Бергсоном?

– Думаю, да.

– Жаль, что с Отто сейчас нет прямой связи, – сказал полный. – Но в конце концов и этот вариант неплох. Мы дадим команду Бергсону, чтобы он вступил в контакт с Отто от нашего имени, и, таким образом, выбьем из рук Хенгенау инициативу. А если Хенгенау мертв, то это тем более необходимо. Посмотрим, что за вещь он собрался добыть. Я, правда, не уверен, что это вещь стоящая. Однако чем черт не шутит. Если верить газетам, мы не зря вкладывали деньги в Хенгенау.

– Значит? – спросил худощавый.

– Распределим функции. Операцию с Бергсоном и Отто я возьму на себя. А вам следует побывать в ставке. Попытайтесь проникнуть к лаборатории Хенгенау.

– Ну что ж, – кивнул худощавый. – Логично.

– Заодно проследите, чтобы ученых к этому делу не допускали.

Худощавый молча наклонил голову и попрощался с полным джентльменом. Из холла он позвонил в аэропорт, потом к себе домой. И через час скоростной самолет мчал его в Рио…

***

Ставку командующего объединенными силами государств осаждали родственники оставшихся в пораженной зоне людей и корреспонденты радио, печати и телевидения. Все требовали сведений и еще раз сведений. Но ставка молчала.

Худощавый джентльмен, прибыв в Рио, сразу же позвонил командующему из отеля и, не теряя времени, отправился к нему. Командующий, старый человек с одутловатым лицом, выслушал просьбу и медленно сказал:

– Я не могу рисковать. Разведчики, ушедшие в зону, не вернулись. Мы ничего не понимаем. – Он слабо взмахнул рукой. – Врачи говорят, что медицина не знает аналогов этому. Единственное, за что они ручаются, – полная безопасность контакта с трупами жертв. Мертвые не кусаются, – усмехнулся командующий. – А вот живые…

– Что? – наклонился к нему худощавый джентльмен.

– Мгновенный шок, потом кожа приобретает фиолетовый оттенок, лицо теряет человеческие черты, глаза тускнеют.

– И?..

– Человек или умирает, или превращается в дикое животное. Самое страшное, что он начинает представлять опасность для окружающих. Какая-то цепная зараза. И это не вирус, не бацилла. Словом, что-то новое, неизвестное Земле.

– Марсиане? – усмехнулся приезжий.

– Не знаю, – устало заметил командующий. – Но это страшно, клянусь вам…

– И все-таки я прошу.

– Я не могу, – отвел глаза старик.

Худощавый джентльмен рассеянно повертел кольцо на пальце, потом наклонился к уху командующего и прошептал несколько слов. Старик испуганно отстранился.

– В таком случае, – пробормотал он. – В таком случае ответственность…

– Вы пропустите вертолет. Туда и обратно.

– Но вы не?.. – начал командующий.

– Нам «марсиане» не нужны. Не нужны, – подчеркнул посетитель, вставая.

Вернувшись в отель, он связался с полным джентльменом и сообщил, что его миссия развивается нормально. Тот проворчал в ответ об осторожности и положил трубку. Худощавый усмехнулся, постоял недолго у телефонного столика, о чем-то раздумывая, потом принял ванну и вызвал машину.

Автомобиль мягко тронулся с места. Взгляд пассажира скользил по витринам магазинов. За зеркальными стеклами корчились фиолетовые манекены. Реклама торопилась за быстротекущей жизнью. Лиловые обезьяны предлагали прохожим сигареты «Йети», мыло «Бездна», коктейль «Питекантроп». Где-то далеко отсюда высвеченная лучами мощных юпитеров Глэдис Годфри, млея от отвращения, целовала шимпанзе. Розовый режиссер орал на нее. Розовому режиссеру казалось, что Глэдис вкладывает в поцелуй мало чувства. И Глэдис вкладывала больше. Потому что ей нужны были деньги. Они нужны были всем. И телекинетику Вилли Брауну, и розовому режиссеру, и даже худощавому джентльмену, который ехал сейчас ужинать в одно модное заведение.

***

Над городом сверкала неоновая радуга. А по городу брел толстый неумытый блондин. Он заходил в бары, наклонялся к кому-нибудь из посетителей и шептал, обнажая нечистые зубы:

– Тайна. Великая тайна. За тысячу песо я расскажу вам о пришельцах.

Блондина не слушали. Пришельцами публика была сыта по горло. О тайнах кричали газетчики на всех перекрестках. Но блондин знал больше, чем газеты. Потому что он пришел из-за кордона. Его не заметили ни люди, ни локаторы. Он пришел из мест, пораженных фиолетовой чумой, счастливо избежав заражения. Правда, он слегка помешался. Но в этом не было ничего удивительного. Не каждому удается пережить такое.

Никто не хотел давать тысячу песо блондину. И он неприкаянно бродил между людьми. А вместе с ним по городу бродила тайна, за которую любая газета заплатила бы в десять раз больше, чем просил несчастный сумасшедший.

Блондин прошел мимо модного заведения, где ужинал худощавый джентльмен. Последний не поскупился бы на тысячу песо. А может, отдал бы и больше.

Но худощавый лениво потягивал ледяной коктейль и смотрел на тощую певицу, сообщавшую с эстрады утробным голосом:

Спустился ангел с высоты
И заглянул мне за корсет.

Певице тоже нужны были деньги.

***

Грязный блондин забрел в портовую часть города. Ему хотелось есть, но не на что было купить даже гнилой банан. Его привлек острый пряный запах, доносящийся из раскрытых дверей третьеразрядного бара. Он сделал стойку и нырнул, раздувая ноздри, в помещение, наполненное гулом голосов и звоном посуды.

– А я говорю, они не кусаются! – кричал в ухо своему собеседнику рыжебородый великан.

Тот, навалившись грудью на стол, икал и бормотал в промежутках между приступами:

– Когда мы ходили на Фиджи…

Закончить фразу ему не удавалось. Мешали икота и крик рыжебородого.

– Блеф! Все блеф! Никуда вы не ходили, Сэм Питерс. Вы всю свою ничтожную жизнь проторчали в этом вонючем кабаке. Это так же верно, как то, что меня зовут Гопкинсом.

– Когда мы… – начал снова Сэм, но на половине фразы уронил голову на стол и захрапел.

Рыжий Гопкинс сердито отвернулся и заметил блондина, застывшего в нерешительности у входа. Гопкинс находился в том блаженном состоянии легкого подпития, когда человеком овладевает неудержимая потребность разговаривать на отвлеченные темы. Он подмигнул блондину.

– Эй, парень, иди сюда.

Питерс поднял голову, посмотрел остекленевшими глазами на блондина, примеряющегося к стулу, пробормотал: «Черепахи» и опять захрапел. Гопкинс подвинул блондину бутылку, выдернул из-под носа у Сэма стаканчик и плеснул в него виски.

– Пей.

Блондин накинулся на еду. Гопкинс, выждав немного, спросил:

– Ты кто? Немец? Швед?

Блондин проглотил кусок мяса и пробормотал:

– Тайна. Тысячу песо, и я расскажу вам тайну.

Гопкинс удивленно уставился на него, потом громко заржал:

– Ты ошибся адресом, приятель. За тайны платят в президентском дворце. А здесь пьют честные моряки.

Он налил стопку, ловко опрокинул ее и, вытерев бороду, заметил:

– Брось трепаться. И жри. Плачу я…

– Тысяча песо, – упрямо повторил блондин.

– Да ты совсем спятил, – удивился еще больше Гопкинс. – Проклятые газеты! – Он потряс волосатым кулаком. – Третий сумасшедший за один день!

В бар ворвался шустрый мальчишка-газетчик. Размахивая пачкой газет, он побежал между столиками:

– Свежие новости оттуда! Фиолетовая проказа поражает молниеносно! Человечество может быть спокойно! Самый модный цвет платья – цвет дождевого червя!

Блондин вздрогнул и заерзал на стуле. Гопкинс наклонился к нему и участливо спросил:

– У тебя жена там осталась? Или родственники?

Блондин отрицательно покачал головой. А от соседнего столика поднялся чернявый субъект в потрепанной куртке и встал сзади блондина.

– Что за тип? – спросил он рыжебородого.

– Черт его знает, – откликнулся Гопкинс. – Сумасшедший, продает тайну.

– Тысяча песо, – пробормотал блондин. Он уже изрядно охмелел и плохо соображал, где он и что с ним. Чернявый с любопытством разглядывал его.

– Может, я и дам тебе тысячу, – сказал он задумчиво. – Но я должен знать, за какой товар плачу деньги.

– Меня зовут Зигфрид. Зигфрид Вернер, – пьяно пробормотал блондин.

– Мою тетку зовут Хильда, – жестко сказал чернявый. – Она живет в Лиссабоне на самой широкой улице.

Гопкинс захохотал. Он любил остроумных людей и сразу проникся симпатией к чернявому.

– Выпей, парень, – сказал Гопкинс, протягивая бутылку.

Чернявый отстранился.

– Погоди, – проговорил он. – Налей лучше этому… Зигфриду.

Гопкинс наклонил бутылку, но тут внезапно поднял голову Питерс. Взмахом руки он сшиб со стола всю посуду и свирепо потряс кулаком перед носом Зигфрида.

– Толстая крыса! – заорал он на весь погребок. – Зигфрид! Сволочь! Ты такой же Зигфрид, как я президент Панамы! Клянусь!..

Рыжебородый Гопкинс с трудом усадил разбушевавшегося приятеля. Чернявый незнакомец сверлил блондина острым взглядом. Из углов бара на скандал потянулись любопытные. Сэм, отталкивая руки Гопкинса, кричал:

– Как он смеет? Это же Отто! Отто Вернер – блокфюрер! Гад, даже не потрудился сменить фамилию… А Маутхаузен ты помнишь? Тогда ты был чистеньким и розовым… Сука! Ты ловко стрелял в наши загривки…

– А ну-ка, ну-ка, – поощрительно бросил чернявый.

Сэм, не слушая его, продолжал кричать о том, что он знает этого гада, что самозваный Зигфрид не кто иной, как начальник одного из блоков Маутхаузена, в котором ему, Сэму Питерсу, бывшему летчику его величества короля английского, пришлось провести полгода, и что из-за этого теперь Сэм Питерс уже не летчик, а ничтожное существо, бич, скитающийся в поисках случайной работы из одного порта мира в другой. Изо рта Сэма вперемежку с ругательствами вылетали фразы о немедленном суде над военным преступником и о виселице, которая, по мнению Сэма, далеко не достаточная мера возмездия за все совершенные Отто Вернером преступления.

Выпалив все это одним духом, Сэм замолчал, с ненавистью глядя на того, кто называл себя Зигфридом. И во внезапно наступившей тишине присутствующие услышали голос толстого блондина.

– Я не Отто. Отто – мой брат. Но он умер.

Это заявление вновь вызвало приступ бурного негодования у Сэма. Взгляд чернявого выражал заинтересованность. Пожалуй, он один из всей компании помнил о том, что блондин продавал какую-то тайну. Он подмигнул рыжему Гопкинсу и отошел к стойке. Разрушение, причиненное руками Сэма, было быстро ликвидировано. Столик наполнился разноцветными бутылками. Питерс, бормоча проклятия, потянулся к стакану. Любопытные, увидев, что ссора иссякла, разбрелись по своим местам. Чернявый, непрерывно болтая, следил, чтобы посуда не пустовала, и вскоре добился своего. Сперва Питерс, а потом Гопкинс охмелели настолько, что не выразили протеста, когда чернявый повел Зигфрида к выходу. Блондин не сопротивлялся.

Тайна вновь вышла на улицы. Только теперь никто не просил за нее тысячу песо.

2. Сосенский аптекарь

Так обстояли дела к тому дню, когда Ромашов впервые встретился с Мухортовым.

– Шах, – лениво произнес Ромашов, передвинув ладью на черное поле. И добавил, потянувшись до хруста в костях: – Удивляюсь, чего вы упираетесь? Ботвинник в подобных ситуациях сдавался.

Мухортов смешал фигуры.

– Вы правы. Шахматы придумал умник. Мыслитель с железной логикой. Изобретатель игры был, вероятно, худым и длинным, как коромысло. Вот только очков не носил. Очки были выдуманы позднее.

– Намек? – прищурился Ромашов.

Мухортов усмехнулся:

– Что вы. Просто приятно побеседовать с интеллигентным молодым человеком. Вы уж извините… Не часто в наш Сосенск приезжают выдающиеся шахматисты.

– Лесть? – засмеялся Ромашов и погрозил пальцем.

– Меня тянет к новым людям, – признался Мухортов. – Я, наверное, засиделся в Сосенске. Столько лет в провинции. Аптека – это ошибка молодости. Раувольфия серпентина уже не вызывает у меня прежнего священного трепета. Белые таблетки резерпина продаются без рецепта. Все механизировано, все доступно. Люди прочно забыли, что гран когда-то отмерялся на кончике ножа, а водка была лекарством. Они идут в аптеку, как в магазин. Разве не так? Фармакопея перестала быть искусством, фармацевт его жрецом. Ныне нас даже ремесленниками не назовешь. Что? Не спорьте со мной…

Ромашов снял очки и покрутил их за дужку. Он и не собирался спорить с этим смешным стариком. В Сосенск Ромашов приехал несколько дней назад. Тихий дачный городишко на вновь назначенного уполномоченного КГБ особого впечатления не произвел. Работы было немного. Будущее, вероятно, тоже не сулило никаких чрезвычайных дел. Можно было спокойно оглядеться.

Мухортов постучался к нему в первый же вечер.

– На правах соседа по квартире, – сказал он, остановившись в дверях. – Может, вы заболели в дороге? Я могу помочь.

Ромашов вытащил из чемодана бутылку коньяку и приветственно помахал ею. Аптекарь понимающе подмигнул и принес две хрустальные рюмки, похожие на головастиков. Под мышкой он держал шахматную доску.

– За приятное знакомство, – сказал он, выпив рюмку, и пощипал бородку.

И зачастил к Ромашову. Он приносил с собой шахматы, и Ромашов не без удовольствия обыгрывал старика. Аптекарь не обижался. Проигрыши его не раздражали. Ему просто нужно было общество. Молодой уполномоченный, не успевший еще завести прочных знакомств в Сосенске, вполне подходил для этой цели. Конечно, Ромашову было бы приятнее провести вечер в обществе интересной заведующей местной библиотекой, которую он заприметил на читательской конференции, куда забрел однажды. Но никто не догадался познакомить его с девушкой, а сделать это самостоятельно Ромашов не решался. Он был стеснительным человеком и расплачивался сейчас томительными вечерами за шахматной доской и разговорами о раувольфии змеиной. Сегодня аптекарь тоже не собирался менять тему.

– Думаете, чем я озабочен сейчас? – говорил он. – Как бы не провалить план. Да, у аптеки тоже есть план. В рублях, конечно. Но это пока… Если довести дело до логического конца, то с меня надо спрашивать план в ассортименте. А сколько там недопродано норсульфазола в сентябре? Почему вы, товарищ Мухортов, не обеспечили план по норсульфазолу? Смешно? А меня раздражает. Это так же глупо, как планировать штрафы на железной дороге.

– Не стоит усложнять, – откликнулся Ромашов.

Он плохо слушал старика. Лениво переставляя фигуры, гадал: пройдет сегодня библиотекарша мимо окна или не пройдет? Если пройдет, то он познакомится с ней. Правда, Ромашов знал, что она не могла не пройти: девушка ежедневно возвращалась с работы одной и той же дорогой. Но ему нравилось загадывать.

– Не стоит усложнять, – повторил он.

И подумал, что сам он тоже любит чрезмерно усложнять. Зашел бы в библиотеку и познакомился. Что его останавливает? Чего он ждет?

Красное пальто промелькнуло за окном. «Дурак», – подумал Ромашов и отвернулся. Мухортов, собирая фигуры, бормотал:

– Амбруаз Паре в свое время написал «Трактат о ядах». Очень, скажу я вам, полезная книга была. Короли и герцоги читали ее запоем. А что может аптекарь сочинить сейчас? Выдумать универсальную приманку для рыбы? Почему вы не избрали шахматное поприще? У вас отличная форма. Вы могли бы блестяще выступать в турнирах. Что вас привлекло в этой… этой вашей работе? Человек должен быть заметным. У вас нет честолюбия?

– У меня есть интерес, – сказал Ромашов. – А шахматы? Шахматы – это хобби. И потом: если все станут выделяться, то кто их будет замечать?

Мухортов вздохнул.

– Ну, а вы? – спросил Ромашов. – Вы изобрели универсальную приманку? Или вас уже не волнуют лавры Амбруаза Паре?

– Увы, – сказал аптекарь. – Борьба за план по норсульфазолу отнимает уйму времени. Я не успеваю даже читать газеты. А там сейчас так много интересного. Обезьяны эти хотя бы… Кстати, как вы относитесь к обезьянам?

Ромашов не знал, как он относится к обезьянам. Сосенск располагался очень далеко от Москвы. И еще дальше от берегов Амазонки, где развернулись какие-то непонятные события. Эхо обезьяньего бума долетало до Сосенска в сильно ослабленном виде. Мухортову он сказал:

– Вероятно, так же, как и вы…

Аптекарь задумчиво пощипал бородку.

– Это очень сложно, – пробормотал он. – Но мне кажется, я знаю человека, который располагает более обширными сведениями…

– Вот как, – удивился Ромашов.

У него мелькнула мысль, что старик просто тихий шизофреник. И глаза неестественно блестят. И эта болтовня о составителе трактата о ядах…

– Вот как, – повторил он, изучающе разглядывая старика.

Аптекарь махнул рукой и усмехнулся.

– Я знаю, что вы сейчас подумали, – сказал он. – Конечно, странно. Что может знать провинциальный аптекарь об амазонских обезьянах? Я и не знаю ничего. Почти ничего… Но здесь, в Сосенске, живет человек, который, я уверен… Потому что… Словом, я немного психолог… И я некоторым образом дружен с Беклемишевым. Да, его фамилия Беклемишев. А почему я говорю с вами? Вы случайно оказались моим соседом… Мне кажется, это представляет интерес для вас… Государственная безопасность, так сказать… Я не сообщил вам сразу потому, что… Ну, в общем, вы меня понимаете?

– Смутно, – сказал Ромашов. – Нельзя ли поконкретнее?

Аптекарь пощипал бородку и заговорил вновь. Начал он издалека.

***

Беклемишев увидел ее на балу у губернского предводителя дворянства. И понял: да, это она, женщина его грез. Его не смущал холодный огонь, горевший в ее глазах. Таким огнем, наверное, пылали глаза Клеопатры. А ее длинная шея была шеей Нефертити. Молодость всегда ищет идеал. Беклемишев создавал идеал по частям. И вдруг увидел его. И он влюбился, если молчаливое поклонение кумиру можно считать любовью…

Ромашов искоса взглянул на Мухортова. Старик, покачиваясь на стуле, размеренно повествовал о другом старике. Говорил он серьезно, даже с оттенком некоторой трагедийности в голосе. Но в представлении Ромашова рассказ аптекаря упрямо окрашивался в иронические тона. Слишком далеко от него был старик Беклемишев с его незадавшейся любовью, слишком давно все это происходило, чтобы можно было принять всерьез. Нет, Мухортов не был сумасшедшим, как это показалось сначала Ромашову. Он был просто старомодным чудаком…

За ней ухаживали многие. Земский врач Столбухин, астматический хлыщ лет сорока, каждый день напоминал о себе букетами георгинов, франтоватый штабс-капитан Ермаков, кутила и игрок, увивался возле нее на балах и концертах.

А Беклемишев? Его ночи были по-прежнему душными и бессонными. Он приказал не топить камин в спальне. Но это не помогло. Он все время думал о ней, думал чуть ли не до галлюцинаций. По ночам он видел ее в мерцающей глубине каминного зеркала.

Можно было разбить зеркало. Но Беклемишев не сделал этого. Божество жило неподалеку, на Карасунской, в высоком трехэтажном доме со львами у входа. Лакей проводил Беклемишева наверх. Она встретила его улыбкой. Это была улыбка Клеопатры и Нефертити одновременно. Она указала Беклемишеву на колченогую козетку и села рядом…

Так была поставлена точка над «i». Провинциальная богиня не поняла уездного Дон-Кихота. Богиня не умела мыслить отвлеченными категориями. Штабс-капитан из местного гарнизона был ей понятнее. Она знала, чего хочет штабс-капитан, и не понимала Беклемишева. Она недвусмысленно намекнула печальному рыцарю на свое земное происхождение.

Беклемишев хотел застрелиться. Но, не сделав этого сразу, он уже не возвращался к мысли покончить со своей любовью столь тривиальным способом. Ему показалось, что есть лучший выход.

Почему он отправился в Южную Америку? Может, потому, что еще в детстве, изучая английский, прочел записки Уолтера Рэли, королевского пирата и царедворца. Может, сказочная страна Эльдорадо привлекла его. А может, Амазонка показалась ему достаточно широкой и глубокой, чтобы утопить в ней свою неразделенную любовь…

Ручеек слов перестал течь… Ромашов приоткрыл глаза. Мухортов, пощипывая бородку, смотрел в сторону.

– Так, – подбодрил его Ромашов. И подумал, что предисловие несколько затянулось. Если Мухортов решил его усыпить, то он может быть доволен. Цель почти достигнута.

– Он написал отчет о путешествии, – медленно произнес Мухортов. – Потом… Понимаете? И послал его в столицу…

– Допустим, – сказал Ромашов.

Аптекарь снова пощипал бородку.

– Это было еще до революции. Он так и не получил ответа. Отчет затерялся. Я предлагал Сергею Сергеевичу помощь. Но он сказал, что не имеет смысла… Сердился, как только я затрагивал эту тему… Щепетильный человек… Гордый… Отвергнутый… Теперь вы понимаете, для чего я рассказал историю его любви. Непризнание – это вторая травма…

– Подождите, – перебил его Ромашов. – А откуда у вас такая… м-мм… уверенность, что ли, в научной ценности его работы?

– Честно говоря, – сказал, подумав, аптекарь, – у меня не было уверенности… До последнего времени… Я… Не знаю, как выразиться поточнее… Словом, я сидел у Беклемишева, когда почтальон принес газету с первым сообщением об обезьянах… Сергей Сергеевич, надо сказать, очень сдержанный человек. Не бесстрастный, а именно сдержанный. На его лице вообще нельзя ничего прочитать. Только очень близкие люди понимают, когда он волнуется или сердится… И я… я заметил, что обезьяны его взволновали. И имел неосторожность спросить… И он сказал мне: «Вам этого не понять, Мухортов. А я уже видел их однажды. И при очень странных обстоятельствах. И знаете что, дорогой мой Мухортов, мне казалось, что я присутствую при конце света». Потом он замолчал, замкнулся. Что бы вы подумали на моем месте?

– Не знаю, – покачал головой Ромашов. – На основании таких незначительных фактов гипотезы строить трудно. Это все, что вам известно?

– Да. Нам не довелось больше поговорить. К Сергею Сергеевичу приехали родственники. Тужилины. В доме ежедневно гости, шум, суета. Сейчас Тужилины собираются на рыбалку. Меня приглашают принять участие…

Ромашов зевнул. Провинциальные оракулы его не занимали. Сосенск и Амазонка не укладывались на одной плоскости. Воображение отказывалось искать глубокую связь между нынешними событиями и теми, давними. «Конец света». Это уже пахло мистикой. Кроме того, если отчеты Беклемишева и существуют, ценности они наверняка не представляют. Иначе ими давно бы заинтересовались.

– Вы не знаете Беклемишева, – сказал аптекарь, будто угадав его мысли. – А я живу с ним рядом несколько десятков лет. Вы могли бы найти отчеты. Не обязательно лично вы… Но вы понимаете?..

– Понимаю, – улыбнулся Ромашов. – Только не все. Ведь отчеты кто-то читал. И этот кто-то, возможно, не был профаном…

Аптекарь, задумался.

– Тогда и сейчас, – сказал он медленно. – Тогда было одно. Сейчас – другое. Вспомните, как относилась официальная наука к изобретениям Попова, Столетова, Кибальчича, наконец.

В словах Мухортова не было резона. И Ромашов не торопился обещать ему что-либо. Одно дело – Попов. И совсем иное – Беклемишев. Попов был изобретателем, а Беклемишев – оракулом. Сравнению эти фигуры не подлежали.

Мухортов потоптался в прихожей, уныло пощипал бородку, церемонно раскланялся и закрыл за собой дверь. Ромашов не стал его останавливать. Присел к столу, отхлебнул из стакана остывший чай и засмеялся. Потом подошел к окну. На Сосенск уже опустился вечер. По стеклу струились редкие капли налетевшего дождика. Ветер легонько раскачивал ветви деревьев. Сыпались листья. На улице было темно и пустынно. Ромашов зажег свет и убрал со стола посуду. День кончился, можно было ложиться спать.

Уже натягивая одеяло на подбородок, Ромашов подумал, что надо попросить Мухортова познакомить его с Беклемишевым. Завтра это едва ли возможно. Завтра Мухортов с дачниками отправляется на рыбалку. Ну что ж. Дело терпит. А какое тут, собственно, дело? В Сосенске живет человек, который больше полувека назад предупреждал мир о появлении фиолетовых обезьян. А мир не прислушался к его словам, презрел их, и вот теперь обезьяны вылезли из джунглей, а отвергнутый предсказатель уединился в Сосенске и хранит гордое молчание. Да, с одной стороны, все это, грубо говоря, выглядит смешно. А с другой?

О том, как все это выглядело с другой стороны, Ромашов узнал через день.

***

Прописные истины всегда раздражали Ромашова своей категоричной определенностью. Прописная истина утверждала, например, что если Земля – шар, то ничем иным она быть не может. Когда он учился в школе, учитель географии уверенно доказывал, что так оно и есть. И Ромашов ему верил. Позднее он узнал, что Земля вовсе не шар, что она скорее похожа на грушу. Этому верилось с трудом. Так же как и тому, что параллельные пересекаются; так же как и тому, что время относительно и в разных системах отсчета протекает по-разному.

Бронзовая Диана смотрела бронзовыми глазами на Ромашова, копавшегося в письменном столе Беклемишева. Сам Сергей Сергеевич лежал на другом столе в соседней комнате. Врач сказал, что это произошло ночью, где-то между двенадцатью и часом. И многоопытный капитан милиции Семушкин, первым вошедший в кабинет старика, тут же понял, каким способом Беклемишев покончил счеты с жизнью. Пистолет «вальтер» валялся около кресла. Свесившаяся рука старика почти касалась пола. Капитан провел баллистическую экспертизу. Пуля, пробившая череп Беклемишева, находилась именно в том месте стены, где ей, казалось Семушкину, и надлежало быть.

Поэтому приговор капитана выразился в одном слове: «Самоубийство». Подумав, он извлек из своего рта еще три слова: «Без видимых причин».

Допрашивал родственников старика – супругов Тужилиных, гостивших у него, – капитан Семушкин лениво. Он знал, что в эту ночь их не было дома. Тужилины вместе с заезжим писателем Ридашевым и аптекарем Мухортовым ездили на рыбалку, домой вернулись только утром.

Анна Павловна Тужилина непрерывно ахала, прижимая платочек к глазам. Ее супруг Василий Алексеевич, работник одного из московских НИИ, угрюмо морщился, пожимая плечами на все хитроумные вопросы капитана Семушкина относительно того, откуда взялся у Беклемишева пистолет «вальтер». Уяснив наконец, что от бестолковых родственников он ничего не добьется, капитан перешел к допросу аптекаря. Тот показал, что он, хотя и знает Беклемишева больше сорока лет, про пистолет никогда не слышал.

К середине дня капитан, оставив вопрос о пистолете открытым, закончил формальности. Анна Павловна и Василий Алексеевич поставили свои подписи под протоколом. Тело Беклемишева еще раньше увезли на вскрытие. А Ромашов все никак не хотел покидать место происшествия. Что его удерживало в комнате самоубийцы? Версия капитана Семушкина выглядела убедительно, как прописная истина, снабженная рядом доказательств. Земля – шар, говорил учитель географии. И тогда у школьника Ромашова не находилось причин для сомнений. Почему же сейчас он сомневается в аргументах, которые привел капитан Семушкин?

Бронзовая Диана натягивала лук. Ромашов щелкнул ее ногтем по звонкому носу и задвинул последний ящик на место. Все бумаги старика были просмотрены. Бумаги не представляли для следствия никакой ценности. Да и нужно ли следствие? Капитан Семушкин был недоволен вмешательством Ромашова в ясное, как апельсин, дело и не скрывал этого. Бывают самоубийства и без видимых причин. Капитан это отлично знал. Не знал он, правда, того, что было известно Ромашову со слов аптекаря. Но было ли это причиной?

Из соседней комнаты доносились голоса. Супруги Тужилины и аптекарь Мухортов обсуждали происшествие.

– Ужасно, – выпевала Анна Павловна. – Кто бы мог подумать?

– Успокойся, Анюнчик, – рокотал тужилинский басок.

Но Анну Павловну не так-то легко было успокоить.

– Нет, – говорила она. – Мы немедленно уедем в Moскву. Так отравить все… Это он нарочно сделал, чтобы мне… Он никогда не любил меня…

– Аня! – строго сказал Тужилин.

– Она очень расстроена, – фальцетом произнес аптекарь. – Я