Рисунок с натуры [Бернард Маклаверти] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Бернард Маклаверти Рисунок с натуры


Когда стемнело и он не мог больше разглядывать пейзаж из окна поезда, Лайэм Дайамонд стал читать книгу. Чтобы освободить место женщине, ему пришлось снять ноги с сиденья напротив и довольствоваться менее удобной позой. Женщина была лошадиного вида, лет пятидесяти, и он не удостоил ее повторного взгляда. Чтобы отвлечься от мыслей о предстоящем, он попытался сосредоточиться. Книга была посвящена венскому художнику Эгону Шиле, который, судя по всему, настолько запутался со своими тринадцатилетними девочками-натурщицами, что в конце концов очутился в тюрьме. Ему вспомнился Огастас Джон: «Чтобы написать портрет, надо прежде всего переспать с моделью», — и он улыбнулся. На странице рядом с текстом полыхали, отвлекая внимание, портреты Шиле, в основном — его собственные. Одни мускулы, жилы да перекосы. Было в них что-то декадентское, как на картинах Сутина с подвешенными говяжьими тушами.

Время от времени он отрывал глаза от книги, желая убедиться, насколько ему знакомы места, мимо которых он проезжал, но видел только тьму и отраженное ею собственное лицо. Чем дальше на север, тем больше и больше снега виднелось на дорогах под уличными фонарями. Чтобы размяться, он пошел в туалет и, проходя между сидений, отметил взглядом лица пассажиров. Скот, подлежащий транспортировке. Возвращаясь назад, он застал совершенно иной набор лиц, но знал, что выглядят они точно так же. Он ненавидел поезда, когда видишь столько людей, столько домов. Это заставляло его сознавать себя — нравится ему это или нет — частью всего остального мира. Когда он видел столько незнакомых людей, выглядывающих из задних окон своих домов, людей, стоявших у магазинов, идущих по улицам, тупо махавших рукой у переходов, они начинали казаться аморфными и омерзительными. Они слонялись в своей неподвижной жизни, тогда как сам он, по его ощущению, был в движении. Он сознавал, однако, что это не так. В один прекрасный момент любой из этих людей может промчаться на поезде мимо его квартиры и увидеть, как он задергивает шторы. Эта мысль повергла его в такое уныние, что он не мог больше читать. Он прислонился головой к стеклу и, хотя глаза его были закрыты, он не спал.


Подтаявший было до слякоти, но вновь быстро смерзшийся снег, хрустел под ногами, затрудняя движение. На миг он усомнился, тот ли это дом. В темноте проверить можно было лишь по номеру и, прикрыв глаза рукой от желтого света натриевых уличных фонарей, он попробовал разобрать цифры на маленьких дверях стоявших впритык домов. Он увидел «56» и прошел на три дома дальше. Стук тяжелого дверного молотка из кованого железа отдавался в прихожей, как всегда. Он ждал, глядя вверх на полукружье света в похожем на веер окне над дверью. Опять пошел снег; в короне света кружили крошечные снежинки. Он уже собирался постучать снова или поискать звонок, когда за дверью послышалось шарканье. Дверь на несколько дюймов приоткрылась, из-за нее выглянула старушка с седыми до белизны волосами. Чтобы они не растрепались, волосы были прикрыты сеточкой, по цвету отличавшейся от них. Это была одна из двух мисс Харт, но хоть убей, он не мог вспомнить, которая. Она с недоумением глядела на него.

— Да?

— Я Лайэм, — сказал он.

— Ах, слава тебе господи. Мы рады, что вы смогли приехать. — Потом она крикнула через плечо: — Это Лайэм.

Она с шарканьем попятилась, распахивая дверь, и впустила его. В прихожей она с робостью пожала ему руку, потом взяла у него сумку и поставила на пол. Взяла, словно служанка, его пальто и повесила на вешалку. Вешалка по-прежнему стояла на своем обычном месте, а в прихожей, освещенной желтоватым электрическим светом, по-прежнему стоял полумрак.

— Берта сейчас с ним, наверху. Вы уж простите, что мы послали телеграмму в колледж — думали, что вы желаете быть в курсе, — говорила мисс Харт. Если Берта наверху, значит эта должна быть Мэйси.

— Да, да, вы правильно сделали, — сказал Лайэм. — Как он?

— Плохо. Доктор только что ушел — у него еще один вызов. Говорит, он не продержится эту ночь.

— Это прескверно.

Теперь они стояли уже в кухне. Черный камин зиял пустотой. Одной трубки электрического рефлектора в форме тарелки хватало лишь на то, чтобы не дать комнате заледенеть — не больше.

Вы, наверное, устали, — сказала мисс Харт. — Такое путешествие. Не хотите чашечку чая? Знаете, что я вам скажу — отправляйтесь-ка вы прямо наверх, а я вам принесу чай как только завариться. Хорошо?

— Да, благодарю вас.

Когда он поднялся на верхнюю площадку лестницы, она вдогонку крикнула:

— И пришлите вниз Берту.

Берта встретила его на площадке, маленькая, высохшая; ее голова доходила ему до груди. Увидев его, она расплакалась и протянула к нему руки, приговаривая: — Лайэм, бедный Лайэм. — Она с плачем уткнулась в него носом. — Бедный старик, — все повторяла она. Лайэму было неловко чувствовать у себя на бедрах тонкие руки старухи, с которой он был едва знаком.

— Мэйси просила, чтобы вы сразу спускались к ней, — сказал он, освобождаясь от нее и похлопывая ее по согбенной спине. Он смотрел, как она неверными шажками, по одному за раз, цепляясь за перила, спускалась по лестнице; точно ракушки, выпирали ревматические суставы пальцев.

У двери спальни он помедлил и почему-то перед тем, как войти, заломил руки. Он был потрясен, увидев отца. Тот почти совсем облысел, только над ушами сохранился еще какой-то пух. Щеки его ввалились, рот был открыт, челюсть обвисла. Голова покоилась на подушке так, что жилы на его шее натянулись.

— Привет, это я, Лайэм, — сказал он, подойдя к кровати. Старик открыл дрожащие веки и попытался что-то сказать. Лайэму пришлось склониться к нему, но разобрать сказанного не смог. Он протянул руку, приподняв отцовскую ладонь как в некоем неудавшемся рукопожатии.

— Чего-нибудь хочешь?

Еле заметным движением большого пальца отец показал, что ему что-то нужно. Пить? Лайэм налил моды и поднес стакан к губам старика. В уголках его обвисшего рта засохла пена. Часть воды пролилась на простыню. Некоторое время она держалась в каплях, потом расплывалась темными пятнами.

— Ты воды хотел? — Старик отрицательно покачал головой. Лайэм обвел глазами комнату, пытаясь отыскать, что могло быть нужно отцу. Комната была в точности такая, как он ее помнил. За двадцать лет отец не сменил даже обоев — желтые розы обвивались вокруг шлапер цвета умбры. Он взял стул с прямой спинкой и пододвинул его к кровати. Сел, упершись локтями в колени, наклонившись вперед.

— Как чувствуешь себя?

Старик ничего не ответил и в тишине вопрос отдавался снова и снова в голове Лайэма.

Мэйси принесла на подносе чай, локтем прикрыв за собою дверь. Лайэм заметил два красных пятна, выступивших на ее щеках. Она говорила быстрым извиняющимся шепотом, переводя взгляд с умирающего на его сына.

— Мы не смогли найти, где у него стоит чайник, так что пришлось просто опустить в чашку чайный пакетик. Ничего? Вам тут хватит поесть? Мы послали за баночкой консервированной ветчины, на всякий случай. У него в доме, господи помилуй, совсем ничего не было.

— Вы обо всем прекрасно позаботились, — сказал Лайэм. — Не стоило вам так беспокоиться.

— Ради кого же беспокоится, если не ради такого соседа, как мистер Дайамонд — так ведь? Сорок два года — и никогда промеж нами ни одного худого слова. Джентльмен, так мы его всегда называли, я и Берта. Всегда был сам по себе. Как вы думаете, он нас слышит? — Старик не шелохнулся.

— Долго он в таком состоянии? — спросил Лайэм.

— Всего три дня. Однажды он не забрал молоко, а это, вы знаете, на него непохоже. Он оставил ключ у миссис Рэнкин, на тот случай, если когда-нибудь снова захлопнет дверь и не сможет войти — однажды так случилось, ветер дунул, и дверь захлопнулась — и она пришла и нашла его в таком состоянии внизу на кресле. Он весь окоченел, господи помилуй. Доктор сказал, удар.

Лайэм кивал, глядя на отца. Он встал и начал понемногу оттеснять женщину к выходу.

— Не знаю, как и благодарить вас, мисс Харт. Вы были так добры — даже слишком.

— Мы узнали ваш адрес от вашего брата. Миссис Рэнкин во вторник звонила в Америку.

— Он собирается приехать?

— Он сказал, что постарается. Она сказала, что слышимость была, как воскресные колокола. Словно говоришь с соседним домом. Да, он сказал, что постарается, но очень сомневался.

— Ее рука лежала на ручке двери. — Этих сэндвичей хватит?

— Да, спасибо, все прекрасно — Они стояли, в замешательстве глядя друг на друга. Лайэм пошарил в кармане. — Могу я заплатить вам за ветчину… и телеграмму?

— Да я об этом и думать не желаю, — сказала она. Не обижайте меня, Лайэм.

Он вынул руку из кармана и благодарно улыбнулся ей.

— Уже поздно, — сказал он. — Пожалуй, вам лучше сейчас пойти, а я посижу с ним.

— Очень хорошо. Священник уже заходил и… — она водила руками, подыскивая слово.

— Соборовал?

— Да. Это уж он во второй раз приходил за три дня. Очень внимательный. Я иногда думаю, что если б наши священники хоть вполовину так хорошо.

— Да, только он был, как говорится, не особенно набожен.

— В последнее время был, — сказала она.

— Времена изменились.

Она повернулась вполоборота, собираясь уйти, и сказала почти застенчиво:

— Я бы вряд ли узнала вас с бородой, — она посмотрела на него и покачала головой, словно не веря своим глазам. Он старался вынудить ее уйти, став рядом с ней, но она обошла его, направилась к постели и тронула старика за плечо.

— Я сейчас ухожу, мистер Дайамонд. Здесь Лайэм. Я навещу вас утром, — крикнула она ему в ухо. После этого она удалилась.

Лайэм услышал голоса старых дам внизу, в прихожей, затем стук входной двери. Услышал под окном хруст смерзшегося снега у них под ногами. Он взял поднос с комода и поставил к себе на колени. Лайэм и не думал, что так проголодался. Он съел сэндвичи и кусок фруктового пирога, сознавая, как раздаются в тишине комнаты производимые его ртом чавкающие звуки. Но теперь отец почти ничего не мог поделать. Бывало у них происходили из-за этого ужасающие стычки. Можно было подумать, речь идет о жизни и смерти. Иногда его трясло от бешенства от того, как мальчики вели себя за столом, от их жадности, как он выражался. От производимых ими звуков — «словно коровы шлепают по навозу». После того, как мать бросила их, он взял всю ответственность на себя. Однажды вечером, когда он раскладывал жареные сосиски со сковородки, Лайэм, не заметив его гнусного расположения духа, попробовал схватить свою. Отец внезапным движением опустил руку и вонзил вилку, которой пользовался, когда готовил сосиски, в тыльную сторону его ладони.

— Сдерживайся.

Показались четыре ярких капли крови; Лайэм, не веря глазам, смотрел на них.

— Они будут напоминать тебе в будущем, что надо пользоваться вилкой.

Ему было в то время шестнадцать лет.

В спальне было холодно, и когда, наконец, Лайэм принялся за чай, он был чуть теплый. Ему было досадно, что чай нельзя было сделать погорячей, долив из чайника. Ноги у него занемели и казались влажными. Он спустился вниз, надел пальто, принес в спальню электрокамин и включил обе трубки. Он сел, съежившись над ним и растопырив пальцы, пытаясь согреться. Когда включилась вторая трубка, что-то щелкнуло и он почувствовал запах жженой пыли. Лайэм взглянул на постель, но никакого движения не заметил.

— Как ты себя чувствуешь? — снова спросил он, не ожидая ответа. Он долгое время сидел, уставясь на старика — дыхание у него было громкое, но спокойное, что-то вроде тихого посвистывания носом. Будильник, циферблат которого был рассечен пополам трещиной, показывал половину первого. Лайэм сверил его с красными цифрами на бегущем циферблате своих электронных часов. Он встал и подошел к окну. Снаружи клонились крыши, запорошенные снегом по углам. Прохудившийся желоб был усажен шипами сосулек, на улице не раздавалось ни звука, только с шоссе донесся далекий шум мотора запоздалого автомобилиста, истаивший в тишине.

Он вышел на лестничную площадку и направился туда, где была его спальня. Включил свет, но там не было лампочки, так что он вывернул её в прихожей и ввернул ее в голый патрон. Кровать стояла в углу, все с тем же матрацем в голубую полоску. Тот же линолеум с квадратными вмятинами указывал, где когда-то еще стояла кровать. Дешевые зеленые занавески, никогда не сходившиеся на своем шнуре, все так же не сходились.

Он прошел к стенному шкафу у маленького камина; чтобы открыть его, пришлось изо всех сил дернуть за ручку. Внутри все потускнело от пыли. Два старых радиоприемника, один — с резными украшениями на передней панели, другой — более современный, со шкалой настройки, где указаны такие города, как Хилверсум, Люксембург, Атлона; проигрыватель «Дансетт» без крышки, с отогнутым назад звукоснимателем, из которого торчали провода, словно перерезанные нервы или кровеносные сосуды; пустая рамка от разбитой картины на стекле; несколько зонтиков, все сломанные. Оказался там и ящичек с его плакатными красками. Лайэм достал его и сдул с него пыль.

Это была большая жестяная коробка «Куолити Стрит» [Сорт шоколадных конфет.], прижав коробку к животу, он открыл крышку. Краски в баночках засохли, превратившись в твердые диски. Электрик. Киноварь. Светложелтая. На дне коробки он нашел несколько покоробившихся палочек угля; когда он их взял, пальцы не ощутили веса. Он сунул их в карман и положил коробку назад. Там лежала груда журналов и газет, а под ней он увидал еще и свой большой альбом для рисования фирмы «Уинзор и Ньютон» [Известная фирма, выпускающая художественные принадлежности.] Он вытащил его и принялся рассматривать собранные в нем работы. Переворачивая страницы, он по большей части испытывал неловкость при виде этих ученических вещей. Он не видел в них большого таланта, хотя и сознавал, что наверняка был не так плох. Ему попалось несколько рисунков человеческих рук красной пастелью, в них было нечто подающее надежды. Дальше шли пустые страницы. Он отложил альбом, намереваясь захватить его с собой, и закрыл дверь.

Когда он осматривал комнату, она вызывала ощущение наготы. Он опустился на корточки и заглянул под кровать, но там ничего не было. Прикоснувшись пальцами к ледяному линолеуму, Лайэм понял, насколько сам он замерз. Его челюсти были крепко сжаты; он знал, что если их расслабить, он начнет дрожать. Он вернулся в спальню отца и сел.

Старик не переменил позы. Он хотел, чтобы Лайэм стал адвокатом или врачом, но Лайэм, несмотря на то, что завоевал стипендию на обучение в университете, настоял на художественном колледже. Все то лето отец испробовал все известные ему средства, чтобы остановить сына. Он пытался урезонить Лайэма:

— Стань чем-нибудь. И можешь продолжать заниматься своей живописью. Живопись хороша как приложение.

Но главным образом он кричал на него:

— Слышал я об этих студентах-художниках и что у них на уме. Повсюду расхаживают бесстыжие девахи в чем мать родила. И что за работа у тебя будет? Рисовать на тротуаре? — Каждую минуту, когда им случалось быть вместе, отец изводил его по другим поводам. Из-за того, что он долго валяется в постели, из-за длинных волос, из-за его омерзительного вида. Почему он на лето не устроился на работу, как другие ребята? Еще не поздно — он охотно будет платить ему, если Лайэм будет приходить и помогать в лавке.

Однажды вечером, когда он уже ложился спать, Лайэм нашел старую гравюру в раме — скот на водопое. Он вынул стекло и начал рисовать прямо на нем эмалевыми красками «Хамброл» в маленьких тюбиках, оставшихся от модели аэроплана, который он так и не докрасил. Получалась странная, интересная фактура, выглядевшая еще лучше, если смотреть с другой стороны стекла. Он сидел, раздевшись по пояс, в одних пижамных штанах, и рисовал автопортрет с отражения в зеркале на дверце гардероба. Его возбуждала кремовая матовость краски. Она плавно соскальзывала на стекло, наслаивалась, местами бежала, образуя извилистые подтеки, напоминавшие портьеры в кино, и все же она подчинялась ему. Он потерял всякое представление о времени, пока сидел, вперясь взглядом в лицо, которое тоже не сводило глаз с него и с рисунка, на котором он пытался его изобразить. Это было лицо, которого он не знал; эти впадины, эти линии, эти пятна. Он столкнулся с новой для себя географией.

У них с братом была одна игра: разглядывать лицо друг друга вверх ногами. Один ложился на спину поперек кровати, свесив голову — лицо становилось красным от прихлынувшей крови. Другой садился напротив и пристально смотрел ему в лицо. Через некоторое время ужас, вызванный тем, что он видел глаза там, где должен быть рот, перевернутый снизу вверх нос, лоб, на месте которого раной зияют красные губы, заставлял его закрыть глаза руками. «Теперь твоя очередь», — говорил он, и они менялись местами. Это походило на то, как если бы без конца повторять какие-нибудь знакомые слова, пока они не станут бессмысленными, но стоило потерять опору, которую давал ему смысл, и слово начинало вызывать страх, становилось заклинанием. В юности он возненавидел брата, он не мог физически выносить его присутствия, как тогда, когда тот лежал, запрокинув голову в обратную сторону. То же самое было и с отцом. Он не мог прикоснуться к нему, и все же как-то целую зиму, когда у отца разболелось плечо, он был вынужден сидеть допоздна, чтобы растирать его маслом гаултерии. Старикан усаживался боком на постель, а Лайэм, стоя сзади, втирал вонючую дрянь в его белую спину. Этот запах и то, как ходила у него под пальцами жирная кожа, вызывали у него тошноту. Сколько бы раз он ни мыл руки, на следующий день в школе от него все равно несло маслом гаултерии.

Быть может, из-за запаха красок или полоски света под дверью — чтобы то ни было, но отец заявился в комнату Лайэма и заорал, что сейчас уже полчетвертого и что он, черт возьми, себе думает, сидя полуголый и рисуя в такой час. Он с силой ударил его ладонью плашмя по голой спине, и Лайэм, словно ужаленный болью, вскочил, чтобы дать сдачи. Тогда отец рассмеялся, давясь холодным смехом. «И ты посмеешь? Посмеешь? Действительно посмеешь?» — повторял он, растянув рот в улыбке и выставив перед собой туго сжатые в кулаки руки. Лайэм отступил к кровати, отец круто повернулся и вышел. Полагая, что инцидент исчерпан, Лайэм заскрежетал зубами, сжал кулаки и обругал отца. Глянув в зеркало через плечо, он увидел на спине грубый оттиск отцовой пятерни, расползавшиеся отпечатки его пальцев. Он услышал, как отец поднимается по лестнице, и когда тот вошел в комнату с кочергой в руке, Лайэм почувствовал, что внутри у него все обмякло. Но отец с презрением отвернулся от него и одним ударом разнес картину вдребезги. Выходя, он сказал: «Утром будь осторожен — береги ноги».

По-настоящему он никогда «не уходил» из дома. Просто поступил в художественный колледж в Лондоне и не подумал возвращаться. Почти сразу же после того, как он уехал из дома, его ненависть к отцу прошла. Он просто перестал о нем думать. В последнее время он задавался вопросом, жив ли отец, умер, держит ли он по-прежнему лавку. Единственной связью между ними за все эти годы были приглашения на открытие некоторых из его выставок, которые Лайэм не без доли мстительности, посылал отцу.

Лайэм сидел — сведя в упор кончики пальцев — и смотрел на старика. Ночь будет долгой. Он посмотрел на часы, был всего лишь третий час. Он принялся ходить взад и вперед по комнате, прислушиваясь к царапанью крупинок снега о стекло. Когда он остановился, и глянул на улицу, он увидел, как снег проносится в ореолах фонарей. Он отправился в свою спальню и принес оттуда альбом для эскизов. Пододвинул стул к другой стороне кровати так, чтобы свет падал на страницу. Пристроив альбом на колене, он начал рисовать углем голову отца. Уголь всякий раз скрипел, оставляя линии на плотной бумаге. Когда он рисовал, ему неизменно казалось, что поднимая и опуская лицо при взгляде на натуру, вверх-вниз, вверх-вниз, он напоминает осторожное животное на водопое. Старик страшно ослабел. Подушка едва прогибалась под его головой. Шеки у него запали. Он несколько дней не брился. Когда он какое-то время тому назад взял его руку, она была чистая, сухая и легкая, как у девушки. От света ночника тени на его лице сгущались, сеть вен на виске выступала яснее. Он уже давно не рисовал углем, и его захватили перипетии такой работы и всевозможные тонкости выработки линии в рисунке углем. Он любил наблюдать, как у него на глазах рождается рисунок.


Работы его принимались хорошо, и в узком художественном мире Дублина им немало восхищались — справедливо, как он считал. Но некоторые критики относились к его творчеству, «холодному» и «формалистическому» — презрительно; «напоминает Мондриана, за исключением того, что не может провести ровную линию», — написал один из них, и это его раздражало, потому что именно к этому-то он и стремился. Он находил нечестным, что его критиковали именно за успехи в достижении собственных целей.

Отец закашлялся — тихим, влажным, булькающим кашлем. Лайэм наклонился вперед и осторожно коснулся тыльной стороны отцовской ладони. Нужно ли в чем-то винить этого человека? Или во всех неурядицах своей жизни он должен винить только самого себя? Когда-то он был женат, потом у него была связь с двумя другими женщинами. Теперь он пребывал в одиночестве. Все его отношения заканчивались ненавистью и озлоблением, не из-за пьянства, или нехватки денег, или каких-то других обычных причин, а в силу взаимного, доходящего до тошноты отвращения.

Он перевернул страницу и начал новый рисунок старика. Переходы тонов — в соответствии с нажимом — от черного как смоль к светло-серому завораживали его. Веки, прикрывавшие глаза старика, пучок волос, торчавших из ближнего к свету уха, тьма полуоткрытого рта. Лайэм сделал еще несколько рисунков, работая медленно, сосредоточенно, добиваясь в каждом варианте удовлетворявшей его чистоты линии. Он был доволен сделанным. В художественной школе он больше всего любил класс натуры. Его не переставало изумлять, как иногда все получалось так надо, лучше, чем он смел надеяться; это ощущение, что какая-то сила, действовавшая помимо него, создавала вещь, которая была лучше первоначального замысла.

Потом он услышал на улице шум мотора, сопровождавшийся звяканьем молочных бутылок. Когда он взглянул на часы, он был поражен — полшестого. Он наклонился, собираясь поговорить с отцом.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

Дыхания не было слышно, и когда Лайэм дотронулся до его руки, она была холодна. Лицо у него тоже было холодное. Лайэм приложил руку к его сердцу, просунув ее под пижамную куртку, но ничего не услышал. Умер. Его отец. Умер, а его сына беспокоило состояние его обвисшей челюсти. В свете лампы его мертвое лицо напоминало луну с открытым ртом. Может, надо ее подвязать, пока не окоченела, думал Лайэм. В одном фильме Пазолини он видел, как подвязывали челюсть Ироду, и теперь размышлял, сможет ли он сделать то же самое со своим отцом.

Потом он увидел себя, свои колебания, увидел отсутствие какого бы то ни было чувства в своем отношении к этой проблеме. Он ощущал свою внутреннюю мертвенность и чувствовал, что бессилен что-либо сделать. Вот отчего его бросали все женщины. Одна обвинила его в том, что он занимается любовью так, как другие измеряют глубину сточных канав.

Он опустился на колени рядом с кроватью и попытался думать о чем-нибудь хорошем из тех времен, что он прожил с отцом. Возмущение, насмешки, придирки — вот все, что ему рисовалось. Он знал, что благодарен за то, что его вырастили, но не мог почувствовать этого. Не будь отца, это сделал бы кто-то другой. И однако это было нелегко — мужчине, оставшемуся с двумя мальчишками, да еще торговое дело, с которым надо управляться. От этой работы в табачной лавке от него оставались кожа да кости; в семь часов открывать, чтобы захватить поток рабочих, в десять — закрывать. Это для мальчиков он так трудился? Зарабатывать деньги было привычкой, но он никогда не тратил. Он открывал лавку даже на Рождество, на три часа.

Лайэм смотрел на мертвое обескровленное лицо, и вдруг принявший такую форму рот напомнил ему нечто приятное. Это была единственная за всю жизнь шутка отца и, чтобы возместить узость своего репертуара, он многократно повторял ее — о двух кораблях, встретившихся посредине Атлантического океана. Рассказывая, он всегда складывал руки рупором.

— Куда вы направляетесь? — кричит один капитан.

— Рио-де-Жанейро. Куда вы направляетесь?

И второй капитан, не желая ударить лицом в грязь, кричит ему в ответ:

— Корк-а-лорк-а-лор-ио.

Закончив шутку, он всегда повторял ударную фразу, смеялся и качал головой, как бы не веря, что могут существовать такие смешные вещи.

— Корк-а-лорк-а-лор-ио.

Лайэм заметил, что в глазах у него стоят слезы. Он старался сдержать их, но они не слушались. Наконец ему пришлось закрыть глаза, и слеза из его левого глаза пролилась на щеку. Маленькая слеза, и он смахнул ее согнутым указательным пальцем.

Он поднялся с колен и закрыл лежавший на кровати альбом. Он может после поработать над ними. Вероятно, серия рисунков углем. Он прошел к окну. До рассвета еще несколько часов. В Америке настанет день, и его брат будет без пиджака. Придется подождать пока встанет миссис Рэнкин — тогда он сможет позвонить ему — и для свидетельства о смерти потребуется доктор. В данный момент он ничего не мог сделать, разве что, пожалуй, подвязать челюсть. Придут обе мисс Харт, они знают все, что полагается в таких случаях.


Bernard MacLaverty, 1982

Журнал «Англия» — 1983 — № 1(85)