Crazy [Бенджамин Леберт] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Бенджамин Леберт Crazy

Мы все — потенциальные герои романа, с той лишь разницей, что герои романа живут на самом деле.

Жорж Сименон
Посвящается Бруно Шнее и Норберту Леберту

1

Итак, мне придется остаться здесь. Если получится, то до выпускных экзаменов. Это решено. Я стою на парковке интерната «Замок Нойзеелен» и озираюсь. Родители топчутся рядом. Это они привезли меня сюда. Я уже побывал в четырех школах. Эта будет пятой. Она должна, наконец, помочь мне избавиться от «неуда» по математике. Я заранее счастлив.

А они загодя прислали ободряющие письма. Все под девизом: Дорогой Бенджамин, приезжай к нам, здесь тебе будет лучше. Многие до тебя добились всего, чего хотели.

Естественно, добились. Ведь школьников так много, что кто-нибудь из них добивается всего, чего хочет. Это я уже знаю. Но у меня несколько другой случай. Мне шестнадцать лет, и в данный момент я снова прохожу программу восьмого класса. И если все пойдет как раньше, то навряд ли я ее осилю. Мои родители — приличные люди. Натуртерапевт и дипломированный инженер. Они не могут обойтись без того, чтобы их сын не окончил среднюю школу. Им это необходимо. Ну, хорошо. Ведь поэтому я и здесь. В середине учебного года. Перед воротами интерната. Мама протягивает мне письмо. Позже я должен отдать его директору. Для максимально полного знакомства с моей персоной. Беру чемодан и жду отца. Он все еще стоит у багажника и что-то там ищет. Я думаю, что буду по нему скучать. Конечно, мы с ним часто ругались. Но после напряженного дня в школе он был первый, кто встречал меня улыбкой. Мы поднимаемся в секретариат. Внутри интернат еще более неприветливый, чем снаружи. Бесконечно много дерева. Бесконечно много прошедших лет. Бесконечно много рококо или чего-то в этом роде. Все равно в истории искусств я разбираюсь ничуть не лучше, чем в математике. Родителям здание нравится. Они говорят, что звук шагов по деревянному полу очень красив.

Да что мне до этого! В секретариате нас ждет толстая женщина. Ее зовут Ангелика Лерх. Возвышается надо мной со своими пухлыми щеками. Внутри меня оживает страх. Она дарит мне пару интернатских наклеек. Везде смеющийся орел с ранцем. А под ним — курсивная надпись: Интернат Нойзеелен — начало новой школьной эры.

Подарю их своим родителям. Пусть приклеят на кухне или… да бог знает — куда угодно. Ангелика Лерх протягивает мне руку и поздравляет с прибытием в замок. Сама она здесь уже тридцать лет и ни разу об этом не пожалела. Ну что на это скажешь. Сажусь рядом с родителями на красно-коричневое канапе и прижимаюсь к ним. Такая близость давно перестала быть привычной. Давненько уже мы не сидели все вместе. Но это приятно, они теплые, и я чувствую себя в безопасности. Беру маму за руку. Директор интерната сейчас придет, чтобы принять меня лично. Об этом сообщает фрау Лерх. При этом у нее съеживаются крылья носа. Так, теперь уже ничего не изменить. Я прибыл, и скоро за мной придут. С досадой смотрю в пол.

Но пола не вижу. Я вижу… да, собственно говоря, какая разница! Сижу не больше пяти минут. Потом появляется директор интерната. Йорг Рихтер — молодой человек, на вид лет тридцати, может быть, немного старше. Рост около 185 сантиметров. Черные волосы, посередине разделенные пробором, лицо приветливое. Он входит и падает на первый попавшийся стул. Потом вскакивает, как будто что-то вспомнив, и здоровается с нами. Рука у него влажная. Он приглашает нас к себе в кабинет. Это недалеко от секретариата. По дороге я прислушиваюсь к звучанию деревянного пола. Красивым оно мне совсем не кажется. Но кому это может быть интересно!

Как только входим в кабинет, господин Рихтер сразу же дарит мне несколько интернатских наклеек. Эти посовременнее, чем у фрау Лерх. Орел нарисован лучше и кажется объемным. Да и ранец более красивый.

И все равно они мне на фиг не нужны. Сую их в мамину сумочку. Йорг Рихтер просит нас присесть. У него большой кабинет. Больше, чем те комнаты, которые я уже видел. Больше, чем кабинет фрау Лерх. На стене висят дорогие картины. Мебель шикарная. Здесь, пожалуй, не так и плохо.

— Ну что, Бенджамин, уже не терпится увидеть свою комнату? — спрашивает господин Рихтер, повысив голос.

Раздумываю, как нужно отвечать. Долго молчу. Потом с моих губ срывается краткое «да». Мама толкает меня в бок. Точно, я же забыл про письмо. Нерешительно вытаскиваю его из кармана.

— Я написала вам пару строк, — говорит мама, поворачиваясь к директору интерната. — Это очень важно. А поскольку мой сын сам говорит об этом редко, я посчитала, что будет лучше, если я вам напишу.

Как всегда. Не важно, в какой я школе, — маме всегда кажется, что будет лучше, если она напишет. Сплошная писанина. Как будто таким образом можно решить все проблемы. Ну, хорошо. Медленно подхожу к большому письменному столу, за которым сидит Рихтер. Стол, как и почти всё здесь, деревянный. Да еще и черный как сажа. Вещей на нем мало. С краю стоит компьютер. Логотип школы, орел с ранцем, выгравирован прямо на столе. Его трудно узнать, но зато хорошо видно. Бросаю взгляд на конверт. Сверху написано: По поводу одностороннего пареза моего сына Бенджамина Леберта. Как часто я уже совал такие конверты в руки учителей? Наверняка раз двенадцать. Сейчас делаю это снова. Йорг Рихтер быстро хватает письмо. В его глазах светится любопытство. Открывает конверт и, к моему ужасу, громко читает письмо вслух. У него четкий и ясный голос:


Глубокоуважаемый господин Рихтер!

У моего сына Бенджамина врожденный левосторонний парез. То есть функции половины тела, особенно рук и ног, ограничены. Практически это значит, что он не может совершать (или совершает, но ограниченно) виды деятельности, связанные с мелкой моторикой, а именно: завязывать шнурки, пользоваться ножом и вилкой, чертить геометрические фигуры, вырезать ножницами. Кроме того, по этой же причине у него возникают проблемы при занятиях спортом, он не может ездить на велосипеде и испытывает трудности с движениями, требующими сохранения равновесия.

Я надеюсь, что Вы окажете ему поддержку, приняв во внимание данные обстоятельства. Большое спасибо.

С сердечным приветом

Ютта Леберт


Как только последнее слово было произнесено, я закрыл глаза. Я тоскую по такому месту, где не требуются объяснения. Медленно возвращаюсь к родителям. Они стоят на пороге кабинета и держатся за руки. Видно, что они рады расставить все точки над i. Йорг Рихтер смотрит на них. Кивает. Говорит: «Мы непременно учтем обстоятельства Бенджамина». Никаких вопросов.

Мы поднимаемся в мою комнату. Она на втором этаже. Это совсем не далеко. Идти надо по длинному коридору, который заканчивается высокой деревянной лестницей. Стены белоснежные. Следуем за директором интерната на самый верх. Я держу отца за руку. Скоро мы оказываемся еще в одном коридоре. «Теперь это твой дом», — говорит Йорг Рихтер. Стены здесь не белые, а желтые. Наверное, желтый цвет считается приятным. Но мне так не кажется. На полу серый линолеум. Цвет, который никак не гармонирует с желтизной стен. Коридор пуст. Ученики еще не вернулись с рождественских каникул. Около одного из окон повешена табличка: Этот коридор находится под надзором воспитателя Лукаса Ландорфа. Он может отпустить вас за покупками в деревню, выдать карманные деньги; он определяет время отбоя и дает разрешения любого характера. Лукаса Ландорфа можно найти в комнате 219.


Господин Рихтер показывает на табличку и подмигивает. «Лукас Ландорф будет и твоим воспитателем, наверняка он тебе понравится, он ведь и сам здесь недавно. К сожалению, он вернется только через два часа: уезжал на каникулы. Но у вас еще будет много времени, чтобы пообщаться».

Оборачиваюсь и смотрю на отца. Он стоит прямо за мной. У него мощная фигура. От него исходит такая сила, что мне совсем не хочется, чтобы он уезжал.

Мама уже в спальне. Вхожу. Комнатка крошечная, в буклете она выглядит совсем по-другому. Светло-коричневый паркет в трещинах, кое-где даже дыры. Кровати у стенки, одна напротив другой. И обе старые. Крестьянский стиль. В центре большой письменный стол и два стула. На одном — подушка с орлом. Два шкафа тоже стоят у стенки. Один закрыт на ключ. Второй, видимо, предназначен мне.

Еще здесь есть два ночных столика и две полки, которые, вероятно, следует использовать как книжные. Скорее всего. Стены белые. Постеры висят только над левой кроватью. Большинство из них на тему спорта и компьютерных игр. Моего товарища, который, видимо, их и повесил, еще нет. Отец и господин Рихтер входят вслед за нами. На полу оказываются три чемодана и сумка. Я вспоминаю про секретаршу Лерх: провести в этих стенах тридцать лет! Рихтер открывает ящик письменного стола и вытаскивает маленькую табличку, четыре кнопки и молоток. Потом выходит из комнаты и прикрепляет табличку к двери. Позже я прочитал: В комнате 211 живут Янош Александр Шварце (9-й кл.) и Бенджамин Леберт (8-й кл.).


Теперь уже всё официально. Я остаюсь здесь. Если получится, то до выпускных экзаменов. Родители уезжают. Мы прощаемся. Я вижу, как они уходят по коридору. Слышу скрип дверей. Шаги по деревянному полу. Лестница. С ними исчез и господин Рихтер. Он обещал, что скоро вернется. Ему нужно уладить с родителями финансовые вопросы. У меня же такое чувство, что сюда я попал по ошибке. Надеюсь, что скоро снова увижусь с ними. Беру сумку и начинаю разбирать вещи. Нижнее белье, футболки, свитера, джинсы. А где же, черт подери, моя рубашка в клетку?

* * *
Янош говорит, что здесь плохо кормят. Даже очень плохо. Все семь дней в неделю. Сейчас он в душевой, моет ноги. Я жду. Все раковины уже заняты. Помещение большое. Шесть раковин, четыре душа. Всё в кафеле. Вместе со мной ждут пятеро воспитанников. Остальные спят.

По полу течет вода. Занавесок в кабинках нет. У меня уже промокли ноги. Надеюсь, что очередь скоро подойдет.

Но всё не так уж быстро. Янош выдавливает прыщ. Потом моет руки. Когда наконец наступает моя очередь, то я не вижу абсолютно ничего. Зеркало запотело. Это из-за душа. Очень приятно! Янош стоит рядом. Нужно поторопиться. Быстренько чищу зубы и мою лицо. Потом сушу руки. Из душевой мы выходим вместе. Отсюда до нашей комнаты всего метров десять. Идем по коридору. Эта часть называется Развратным коридором, мне уже рассказали. Или коридор Ландорфа. В честь воспитателя. Здесь живут шестнадцать воспитанников разного возраста. От тринадцати до девятнадцати лет. Комнаты на троих, на двоих и на одного. Комнату на одного занимает парнишка огромных габаритов. По имени Трой. Фамилии не помню. Янош рассказывает о нем очень много. Он ужасно странный. И живет здесь уже давно. Давным-давно.

По Развратному коридору тащится наш воспитатель Ландорф. Вид у него неприметный. Растрепанные черные волосы упали на лоб. Старомодные очки. Он чуть выше меня. Совсем немного. Янош говорит, что Ландорф никогда не снимает свой зеленый свитер. Якобы он очень жадный. Жадный, как таракан, по утверждению того же Яноша. Во всем остальном очень приятный тип. Не очень строгий. Всегда сделает вид, что не знает о намечающейся тусовке. И даже не обратит внимания, что пришли бабы. По ночам спит, как будто наглотался снотворного. Другие воспитатели бдят гораздо больше.

Лукас Ландорф подходит к нам. Улыбается. У него молодое лицо. Навряд ли ему больше тридцати. «Ну, — спрашивает он, — наш добряк Янош уже успел всё тебе показать?» Отвечаю: «Да, всё».

«Кроме библиотеки, — говорит Янош, — про нее мы как-то забыли. Можно я покажу ее прямо сейчас?»

«Нет, сейчас нельзя. Завтра напряженный день. Отправляйтесь спать!» С этими словами Ландорф уходит переваливаясь. Явно уже снова ждет каникул. Я тоже. В этом году и было-то всего несколько дней в Южном Тироле. И всё. Включая мелкую стычку с моей старшей сестрой Паулой. Но то был рай. Теперь уж я понимаю.

Мы идем в комнату. Янош хочет со мной поговорить. Речь идет о девице, в которую он влюблен. В интернате очень быстро становишься своим. Я здесь всего семь часов, а уже приходится заниматься какими-то девицами. Хотя этим я не особенно интересуюсь.

И совсем не из-за своего недостатка. Отнюдь. С девчонками мне до сих пор везло примерно так же, как и с учебой. В смысле — совсем не везло. Удачлив я был только как зритель. Наблюдал, как другие парни клеят тех девиц, в которых я влюблялся. Вот в этом мне всегда чертовски фартило. Янош все говорит и говорит. Мне его на самом деле жаль. Распинается о букетах цветов, ярких огнях и огромном бюсте. Я представляю все это очень живо и начинаю бурно поддакивать. Такая девица — это и в самом деле клево. Сажусь на кровать. Левая нога начинает побаливать. По вечерам она всегда побаливает. Уже шестнадцать лет у меня болит левая нога, та, которая с дефектом. Как часто мне хотелось ее просто отрезать! Отрезать и выбросить вместе с левой рукой. На кой ляд они мне нужны! Разве только чтобы видеть, чего я не могу. Я не могу бегать, прыгать и быть счастливым. Но я так ничего и не отрезал. Может быть, они мне понадобятся, чтобы учить математику.

Или чтобы трахаться. Точно. Вполне возможно, что для траханья мне понадобится моя проклятая левая нога. Тем временем Янош перешел на другую тему. Теперь речь идет о его детстве. Он рассказывает, что раньше его жизнь была намного лучше, чем сейчас. А еще он говорит, что было бы здорово сбежать из интерната. Просто так. Ради свободы. Это кажется Яношу чем-то величественным. Не знаю, что ему ответить. Я здесь еще совсем недавно. Но мне тоже хочется убежать. Это было ясно сразу. Убежать куда-нибудь подальше. Мы курим. Вообще-то курить запрещено. Но сейчас это никого не интересует. Янош зажигает мне сигарету одной спичкой.

Сам я так не могу. Для этого нужны обе руки. Если войдет Лукас Ландорф, мы выбросим сигареты в окно. Мы оба заранее заняли подходящую позицию. Окно широко открыто. Янош смотрит на меня. Вид у него усталый. Глаза глубокого синего цвета слезятся, белая крашеная прядь все чаще касается покрывала на кровати. Янош поднимается, тушит сигарету о подоконник и бросает ее на темную стоянку внизу. Всего несколько часов назад там стоял я. А теперь стою вот здесь. Прямо в центре событий. Может быть, так действительно лучше. Я тоже бросаю сигарету. Потом мы укладываемся и спим. Точнее, пытаемся спать. Янош рассказывает про Мален, ту самую девицу. «Чертовски дорогая штучка», как он выражается. Мне это нравится. Большинство моих знакомых парней говорят про своих девиц по-другому. А Янош просто сказал, что она стоит дорого. И больше ничего. Правильно. Желаю ему удачи в деле с Мален. Ночь ясная и безлунная. Я, как это часто бывало, сажусь у окна.

* * *
Поднимаюсь совершенно разбитый. Позади тяжелая ночь. Спал мало. Сидел и ждал. За окном светает. Может быть, это знак. А может, и нет. Кто знает…

Звонит будильник. До чего противный звук! Это сигнал первого школьного дня. Символ урока математики. Не исключено, что предвестник «неуда». Но это еще впереди. Нажимаю на кнопку. Черные джинсы и белая футболка с надписью Pink Floyd — The wall уже приготовлены. С вечера я сложил их на своей части письменного стола. Джинсы и футболку упаковала мама. Она сунула их сверху, рядом с учебниками. И это не случайно! Одеваюсь. До завтрака еще есть время. Дорогу я знаю. Янош показал. Сам он еще спит. Может быть, его нужно разбудить. Как я слышал, если проспишь, то наказывают строго. Но мне кажется, что об этом он и сам знает. В кармане штанов нахожу записку. Узнаю украшенные завитушками буквы. Почерк отца:


Дорогой Бенни!

Я знаю, что сейчас у тебя трудный период. И еще я знаю, что со многими проблемами ты останешься один на один. Но, пожалуйста, помни о том, что для тебя этот выход самый лучший, и не теряй мужества!

Папа


Не теряй мужества. Для тебя этот выход самый лучший. Сказано красиво. Нет, правда, красиво. Жаловаться не на что. Это письмо я сохраню. Может быть, когда-нибудь я смогу показать его своим детям. Чтобы они знали, что их папашка был пробивной мужик. Очень пробивной мужик. Сую записку обратно в карман. А потом отправляюсь завтракать. Столовая в другом конце замка. Пересекаю Развратный коридор, спускаюсь по никуда не девшейся главной лестнице и в конце концов попадаю в канцелярию директора. Потом несусь по коридору Приветствий, прохожу мимо комнаты фрау Лерх и спускаюсь по Западной лестнице, ведущей прямиком в столовую. Западная лестница старая, дерево кряхтит и скрипит при каждом моем движении. Такое впечатление, что оно просит снять с него лишний груз. Столовая — это огромное помещение. Здесь не меньше семнадцати столов. И за каждый может сесть по крайней мере восемь человек. На стенах с деревянными панелями висят настоящие картины. На них изображены война, мир, любовь и (как же без него!) орел со школьным ранцем. Сажусь за стол, слегка задвинутый в угол, рядом со мной только один пятиклашка. Булочка черствая. Любая попытка намазать ее маслом терпит крах из-за моей неспособности удержать что-либо левой рукой. Стараюсь как могу. Бесполезно. Булочка отлетает в сторону. Девчонки, сидящие за соседним столом и наблюдающие за моими усилиями, хихикают. Мне стыдно. Быстро хватаю булочку. Прошу пятиклашку намазать ее маслом. «Сколько тебе лет?» — спрашивает он. «Шестнадцать». Он делает вывод: «К шестнадцати годам уже пора бы научиться мазать булку маслом». И возвращает ее мне. Так и не намазал. Девицы хихикают. Я пью чай.

* * *
«К шестнадцати годам уже пора бы научиться держать в руках треугольник», — делает вывод учитель математики Рольф Фалькенштейн. Он возвращает его мне, не оказав никакой помощи в попытках начертить доказательство равенства фигур. Не повезло. Сел в лужу в первый же учебный день. Я качаю головой. А ведь все начиналось так хорошо. Первые уроки, французский и английский, прошли нормально, я выдержал знаменитое ненавистное выступление с сольным номером — рассказом о себе. Дело привычное. Встать перед классом, не зная, куда девать руки, и сказать:

Всем привет. Меня зовут Бенджамин Леберт, мне шестнадцать лет, я инвалид. Упоминаю об этом только для того, чтобы вы были в курсе. Мне кажется, что это в наших общих интересах.


Восьмой «Б» класс, в котором я сейчас нахожусь, отреагировал вполне адекватно: несколько тайных взглядов, легкие смешки, первая быстрая оценка моей персоны. Для парней я превратился в одного из типичных идиотов, с которым можно не считаться, а для девиц просто перестал существовать. Вот чего я добился.

Француженка Хайде Бахман сказала, что в интернате Нойзеелен совершенно не имеет значения, инвалид я или нет. В Нойзеелене обращают внимание на более важные, объединяющие людей ценности. Хорошо, что теперь я это знаю. Восьмой «Б» класс небольшой — двенадцать учеников. Включая меня. В государственных школах всё по-другому. В каждом классе около тридцати пяти человек. Но зато не нужно платить. А мы платим. Пока есть деньги. Мы сидим как одна большая семья. Столы расставлены подковой вокруг учителя. Мы чуть ли не держимся за руки, до того друг друга любим. И интернат тоже любим. Одна группа, одна дружба, одна семья. А математик Рольф Фалькенштейн — наш папочка. Длинный парнишка. Около метра девяносто. У него бледное лицо и высокие скулы. Один из тех, чей возраст прямо на лбу написан. Пятьдесят. Ни больше ни меньше. У Фалькенштейна жирные волосы. Трудно определить их цвет. Скорее всего, седые. Длинные неухоженные ногти. Я его немного побаиваюсь. Вот он резко стукнул по доске своим огромным треугольником. Проводит линию в середине чертежа. Наверное, это что-нибудь типа прямой. Пытаюсь срисовать с доски. Но у меня ничего не получается. Треугольник все время соскальзывает. В конце концов провожу линию от руки. Картинка выходит довольно забавная. Больше похоже не на прямую, а на веселого дракончика. После урока Фалькенштейн отводит меня в сторону. «Тебе понадобятся дополнительные занятия, — говорит он, — и, насколько я понимаю, каждый день не меньше часа». Меня охватывает дикая радость. «Ладно. Надо так надо». Я ухожу.

2

После обеда мы с ребятами идем в деревню. Это недалеко. Самоподготовка сегодня будет позже. Даже Трой с нами собрался. Молча ковыляет сзади. Время от времени поворачиваюсь к нему.

— Трой, что ты делаешь?

— Ничего.

— Но ведь что-нибудь ты все-таки делаешь?

— Да ничего я не делаю.

Оставляю его в покое. Его крупная фигура позади меня, уголком глаза вижу неопрятные черные волосы. Мы останавливаемся перекурить. Курят все: Янош, толстый Феликс, тонкий Феликс, Трой и даже мелкий Флориан из седьмого класса, которого все называют девчонкой.

— Ну и как прошел твой первый учебный день? — спрашивает он, затягиваясь. У него начинают слезиться глаза, он кашляет.

— Нормально.

— Нормально в смысле хреново?

— Нормально в смысле хреново.

— У меня то же самое. Рейманталиха хочет, чтобы я трижды переписал распорядок дня.

— Перепишешь?

— За кого ты меня держишь? Я что, по-твоему, лох?

Ну уж нет, он явно не лох. У него заблестели глаза. Смотрит зло. Темно-каштановые волосы растрепались. Уставился куда-то вдаль. Морщит лоб.

А я вспоминаю про дом. Самый замечательный дом во всем Мюнхене. Отсюда до него больше часа езды. Недалеко, но недостижимо. Собственно говоря, в нашем доме нет ничего особенного. Голубая халупа из обожженного кирпича на маленькой прямой улочке. Рядом две лужайки. На них можно играть. Больше ничего нет. И тем не менее это самый замечательный дом во всем Мюнхене. Что бы я сейчас делал, будь я там, а не в этом чертовом интернате? Читал бы, писал, немного бы поспал. Может быть, помог бы маме вымыть посуду. Или оказывал бы содействие Пауле, своей сестренке-лесбиянке, в поимке новой добычи — Сильвии, дочери соседа. При этом нам бы пришлось соблюдать осторожность. Что хорошего, если об этом узнают родители. В этом смысле они очень чувствительные. Родители. Как жалко, что я не дома. Я в интернате, вернее — на какой-то деревенской лестнице.

Сижу и болтаю с Флорианом, которого все называют девчонкой. Он снова втягивает сигаретный дым. Кашляет. На этот раз сильнее. Подходит Янош. «Пай-девочка не слишком вынослива, — говорит он, — но отчаиваться не стоит. Чего еще нет, то может появиться». Ржет. Подсаживается ко мне на лестницу и открывает банку пива. Троя мы оставили на стреме. Он стоит около куста шиповника. Если появится кто-нибудь из учителей или воспитателей, то он забьет тревогу. Иначе нас ждет нехилое наказание. Могут даже выгнать на неделю. Кто знает. Обычно сильнее всего наказывают именно за курение и пьянство. Янош дотрагивается до моего плеча:

— Что опять? Очередные заморочки из-за уродства? Плюнь. Кто не урод! Посмотри на Троя! Имей в виду, ты еще легко отделался. Из-за какого-то там левостороннего пареза не стоит класть в штаны!

— Да при чем тут мой парез! Я в основном про домашних. Но все равно. Спасибо.

— Про домашних? Ну, здесь уж я ничем помочь не могу. Мы все хотим домой. Только это невозможно. Нам придется остаться здесь. Мы все тут ошметки мяса из отстойной банки «Чаппи». Все купаемся в одинаковом дерьме. А самый жирный ошметок — вон, смотри, толстый Феликс.

Я медленно поднимаюсь. Подхожу к толстому Феликсу. Он обижен.

— Плюнь. Он не то имел в виду.

— Понятно, что не то. И все равно мог бы заткнуть свой матюгальник. Ведь, в конце концов, что я могу сделать, если я такой толстый. И заодно скажу тебе, что и наш друган Трой тоже ничего не может поделать с тем, что не в состоянии выдавить из себя ни слова. Один другого лучше.

— Точно.

— Знаете, что я думаю? — тут же встревает тонкий Феликс.

— Ну и что ты там думаешь? — спрашивает Янош.

— Думаю, что все мы герои.

— Герои? — повторяет Флориан, которого все называют девчонкой. — Почему именно герои?

— Потому что на нас западают бабы, — отвечает Феликс. — На жирных, парализованных, молчаливых. Это как раз то, на что так западают бабы. Разве я не прав?

— Что-то я не заметил, — возражает толстый Феликс. — Бабы западают на высоких блондинов, которые кой на что годятся и могли бы сниматься в кино. На таких, как Маттис. Ты что, и правда думаешь, что эти курвы западают на такой кусок жира, как я?

— Маттис — это столб на ножках, — бормочет Янош, — пусть уж лучше западают на такой жиртрест, как ты. Или на Бенни. Посмотрите-ка на Бенни! Вот это тот тип, от которого тащатся все телки. Что, разве не так? Каштановые короткие волосы, голубые глаза, никакого жира. Да это прирожденный любовник.

Какое-то время я наслаждаюсь всеобщим вниманием. Говорю: «Вам виднее». Смотрю вниз. На мне все еще футболка с надписью Pink Floyd — The wall и черные джинсы. На ногах ботинки «Пума» с молнией. Когда-то они были белыми. А теперь серо-черные. Но это единственная обувь, которую я могу носить. Ведь мне не завязать шнурки. Янош считает, что из-за этого я тоже не должен класть в штаны. И все равно в этой несчастной обуви как-то неуютно. Может быть, это дело привычки. Отпиваю глоток пива.

Мы спускаемся вниз на деревенскую площадь. Мне их всех жалко. Всех пятерых. Взять, к примеру, толстого Феликса. Единственный ребенок в навороченной, как выражается Янош, семье. У него никогда не было друзей. Только сладости. От них и пострадал. Все называют его Шарик. Это прозвище он просто ненавидит, но запретить — кишка тонка. Оно преследует его с самого начала школьной карьеры и не отлипнет даже тогда, когда он вернется домой с аттестатом. А уж эту-то бумажку он когда-нибудь заработает, можно не сомневаться. Потому что, как говорят, толстый Феликс — хороший ученик. Средний балл каждый год неслабый. Янош утверждает, что он сечет даже в математике. Но как репетитора его использовать невозможно. В том смысле, что в качестве гонорара он требует сладкое. Так говорят, но сам я не знаю. Во всем остальном Феликс парень что надо. Терпеть не может разборок. Может быть, из-за того, что в любой ситуации остается в минусе.

Рядом с Феликсом идет мелкий Флориан, которого все называют девчонкой. Он ужасно нежный и чувствительный, так считает Янош. В шесть лет он потерял родителей. Автомобильная авария. С тех пор он говорит очень мало, в основном только тогда, когда его спрашивают. Он здесь уже с пятого класса, а на каникулы ездит к бабушке, которая набрасывается на него с восторженной и почти невыносимой любовью. Говорят, что он один из немногих здешних учеников, чьи родители или родственники небогаты. Сюда он попал только благодаря какому-то Управлению по делам молодежи. И несмотря на это он неплохо прижился.

О тонком Феликсе я знаю совсем мало. В интернате он такой же новенький, как и я. Появился всего три недели назад. За это время, как говорит Янош, успел более или менее прочно втесаться в компанию. Он приятный парнишка и до сих пор еще ни разу никого не обидел.

А вот и Трой, которого Янош называет ископаемым Нойзеелена. Сейчас он в двенадцатом классе. Провел в замке уже восемь лет. Живет молча. Никто не знает, что происходит у него за фасадом. Рассказывают, что у Троя есть брат и он при смерти. Более точных сведений нет. Ничего не известно о родителях. Ничего не известно о родственниках.

Остается сам Янош. Мой сокомнатник. Девятиклассник, юморной парень. Все время орет и ржет. О его семье я ничего не знаю. Толстый Феликс говорит, что отец Яноша — миллиардер, владеющий разными акциями. Но это неточно. Может быть, я еще выясню.

Мы идем по рыночной площади. Она почти пуста. Всего несколько ларьков пытаются получить прибыль. Флориан покупает пиво. При этом внимательно следит, чтобы на его пути не появилось ни одного преподавателя. По-быстрому сгружает банку в полиэтиленовый пакет. Потом несется к нам:

— Я слышал, что как раз сейчас здесь работает педагогичка по сексу. Говорят, что временно она осела у местного доктора Бирвайлера. С ней можно поговорить в любое время. Слышь, Янош, готов поспорить на свою пивную кружку, что тебе слабо сходить к ней.

— А что мне с ней делать? — бормочет тот. — Моя сексуальная жизнь была дерьмом, дерьмом и останется. И никакая тетка по траханью не сможет ничего изменить.

— Да тебе и говорить много не придется, — отвечает Флориан, — скажи просто, что ты голубой, а твоему воспитателю это не нравится.

— Да ему и не понравилось бы, — встревает толстый Феликс.

— А кроме того, — продолжает Флориан, — не забудь про выигрыш. Тебе же всегда хотелось такую пивную кружку. За это ведь можно разок побыть клоуном. Верно я говорю?

— Эй, Девчонка, зато сам ты онанист! — рычит Янош, смеясь.

— Без тебя знаю, — отвечает Флориан, — слава богу, что не голубой онанист.


Итак, мы маршируем к приемной доктора по имени Бирвайлер. Она находится аж на другом конце деревни. Нам приходится колесить по многочисленным улочкам и переулкам. Все они узенькие. Машине не пройти. Побольше места только у часовни Нойзеелена. Здесь оживленно. Парни волнуются. Верещат все разом. Сплошные советы и поучения. Янош сохраняет хладнокровие. Затягивается сигаретой. Такое впечатление, что ничто не может заставить его волноваться. Добираемся до дома, в котором находится приемная. Смешная хата. Стиль модерн. Окна закрашены. Медициной пахнет уже у двери. Справа латунная табличка с надписью:


Доктор Йозеф Бирвайлер.

Часы приема: пон. — пятн. с 8.00 до 14.30.


Снизу прикреплена листовка со следующим текстом:


Секс и прочее

Консультации для молодежи и взрослых, для всех тех, кто получает удовольствие от секса. Мы принимаем в клинике доктора Бирвайлера с 3 по 12 января. Консультации в течение восьми часов ежедневно без предварительной записи.


Рядом с текстом нарисован мальчик. Он держит в руках свой член, смеется и говорит: «Мы рады помочь также и гомосексуалистам». Флориан, которого все называют девчонкой, тычет в эти слова пальцем: «Смотрите-ка. Это же самое то для нашего Яноша». И тут же вталкивает Яноша в дверь. Мы втискиваемся следом. Принимают на первом этаже. Нам не нужно подниматься по лестнице. Это радует. Для меня подъем по лестнице всегда связан с болью. А испытывать боль сейчас как-то не хочется. Янош звонит. Дверь открывается с громким скрипом. Входим. Пол, покрытый однотонным голубым ковром, вокруг — блестящие белые стены. Пахнет медициной. Прежде чем попасть в приемную, мы должны пройти по длинному коридору. За письменным столом сидит молодая ухоженная дама в очках с серебряной оправой.

— Что вам угодно? — вопрошает она. У нее злой взгляд. Такое впечатление, что она в стрессе. Вперед выходит Янош.

— Мы… Я бы хотел попасть на консультацию «Секс и прочее».

— Вторая дверь налево, — отвечает она, повысив голос.

Она эротична. Я рад, что встретился с ней. Собираюсь зайти сюда еще раз. Теперь один. Может быть, оденусь получше. Не исключено, что заявлюсь с цветами. Может, придумаю еще что-нибудь. Но только попозже. Не сейчас. Мы подходим к коричневой двери, на которой написано «Секс и прочее». Толстый Феликс ржет. У него краснеют уши. Он нервничает.

— Может быть, у вас случайно есть что-нибудь пожрать? Я так просто спрашиваю, в том смысле, что я бы чего-нибудь съел.

— Заткни кормушку, Шарик, — раздается со всех сторон.

Янош стучится. Ему отвечает нежный голосок: «Войдите!»

Я оцениваю голос на сорок три года. Может, немного помоложе. Входим в маленькое помещение. Все как-то стиснуто. Нам едва хватает места. За красно-коричневым письменным столом (он красивой формы и неплохо бы вписался в мою интернатскую комнату) сидит блондинка. На лице несколько морщин. Наверное, ей на самом деле сорок три года. Глаза необыкновенного зеленого цвета. Они привлекают внимание. Этакое светлокожее создание. Перед письменным столом три черных стула. На стене порнокартины. Большинство из них демонстрируют позу миссионера. Или женщин, ублажающих мускулистых мужиков. Мы с Феликсом не можем оторвать взгляд. Блондинистая дамочка встает.

— Меня зовут Катарина Вестфален, — говорит она, — мы наверняка познакомимся с вами поближе. Вы из интерната Нойзеелен?

— Да, — отвечает толстый Феликс, который неотрывно таращится на банку с жевательными конфетами в форме медвежат, стоящую на одном из столов.

— Как вы считаете, могу я взять одного? — спрашивает он вежливо.

— Конечно, конечно, — отвечает Вестфален.

Мы с Яношем качаем головой.

— Так что вас сюда привело? — пытается выяснить врачиха.

Янош поворачивается к Флориану и шепчет:

— Кружка моя?

— Твоя кружка, твоя, — подтверждает тот.

— Собственно говоря, привело меня только одно, — говорит Янош, обращаясь к Вестфален. И у него тоже начался приток крови к голове.

— Как тебя зовут? — спрашивает она.

— Янош.

— Ну, так что конкретно тебя привело?

Толстый Феликс ухмыляется. Как раз в этот момент он засовывает медвежонка себе в пасть. Напряжение растет. Все уставились на Яноша.

— Так вот, — говорит он, оборачиваясь, — я голубой и хотел бы заняться сексом с Троем (тут он тычет пальцем в Троя), но я боюсь, что нас засечет воспитатель. Как он отреагирует? Или, точнее говоря, как обязан отреагировать воспитатель? Временно отстранить от занятий? Заставить дежурить по столовой целых три недели? И почему, черт подери, гомик не может быть просто гомиком? Скажи, Трой!

Без сомнения, Янош сейчас на пике своей формы. Кружку он заработал честно. Ему до фонаря, что там думает эта Вестфален. И до лампочки, позвонит ли она воспитателю. В этот момент он величествен. Он выиграл кружку, и его друзья отплатят ему за сегодняшний подвиг вечной любовью. Так что ему может быть?

— Ну а ты что скажешь, Трой? — спрашивает Вестфален.

Трой молчит.

— Он что, стесняется? — с этим вопросом она обращается к Яношу.

— Конечно, он стесняется. Посмотрите на него. Да и кто бы не стеснялся при подобных обстоятельствах?

Трой делает шаг вправо. На его лице появляется выражение безудержного гнева. Он закрывает глаза. Больше всего ему хочется заорать. По нему видно. Но он не может. Он вопит внутри. Толстый Феликс подходит к нему.

— Наплюй, — говорит он.

То же самое как-то сказал ему я. Вдруг это поможет. Трой все еще молчит. Но его лицо немного проясняется. Для начала неплохо. Янош ничего не замечает. Он с удовольствием выслушивает советы и поучения Вестфаленихи. И ухмыляется.

* * *
Через полчаса, когда всё уже позади и мы опять стоим на рыночной площади, у толстого Феликса прорезается голос:

— Можно я задам вам вопрос?

— Валяй! — отвечает Янош.

— Зачем мы всё это делали?

— Потому что Яношу захотелось поиметь мою кружку, — отвечает Флориан, — ты же сам знаешь.

— Твою кружку, — повторяет Феликс, — все это только из-за твоей долбаной кружки? Тогда нам вообще можно было ничего не делать.

— Ничего не делать скучно, — отвечает Янош. — Представь себе — вечно торчать на одном месте! Ну уж нет! Лучше я схожу к Вестфаленихе и послушаю пару лекций. Даже ради какой-то долбаной кружки. Я думаю, что именно это имел в виду Бог.

— Бог наверняка имел в виду не это, — отвечает толстый Феликс, — ты что, правда думаешь, что Бог хотел, чтобы мы пошли к сексотерапевту?

— Ну, он мог бы захотеть. Ведь мы же молоды. А молодые люди должны когда-нибудь узнать, как нужно трахаться.

— Знаешь ли, вопросами траханья Бог не занимается, — возражает Феликс.

— Ах вот как, значит, он занимается только вопросами онанизма? — интересуется другой Феликс.

— Ну да, иначе мои шутки зашли бы слишком далеко.

Он смеется. Смеются все. Даже я смеюсь. Хотя возникшая дискуссия смешной мне совсем не кажется. Видно, что Феликс серьезен и не шутит.

— Ведь на самом деле ты не веришь в бородатого мужика на небесах, так? — спрашивает Янош.

— Почему? — возражает толстый Феликс. — Я в него верю. И наверняка он намного добрее, чем ты. Он никого не считает дураками, он не ты. Для него все равны. А вот ты веселишься за чужой счет. Посмотри на нас с Троем.

— Я веселюсь за чужой счет, — повторяет Янош. На него нападают первый раз. Он вздыхает. — И почему только люди не замечают, когда я серьезен, а когда шучу!

— Следует быть внимательнее, — говорит Феликс, — правда, Трой?

* * *
Сижу на толчке и изо всех сил зажмуриваю глаза. У меня понос. Может быть, из-за еды. А может быть, как напоминание о сегодняшнем напряженном дне. Не знаю. Дверь распахивают всё чаще. Они швыряют мне туалетную бумагу.

«Дристун! Дристун!» — издевательски раздается снаружи. Они поют. До самоподготовки остается пять минут. Мне не успеть. Ладно. Ну и кипеж сейчас начнется! Но делать нечего.

Я ненавижу туалет Развратного коридора. Но он единственный, который у нас есть. Он старый, дверцы не закрываются. Почти все плитки отвалились. На полу лужи мочи. Воспитанникам Ландорфа все равно, куда ссать. Если у них есть время, то они делают это даже на потолок. Получается очень весело.

* * *
Сегодня дежурит француженка Хайде Бахман. Она бросает на меня быстрый взгляд. Я подхожу к двери. Она погружается в чтение.

— Не очень это здорово, опаздывать ко времени, отведенному для выполнения домашних заданий, да еще в свой первый учебный день, — говорит она. У нее хриплый голос. Каштановые волосы подрагивают. Глаза сверкают.

— Да, я знаю, — отвечаю я, — мне очень жаль, но…

— Сядь! — перебивает она и делает какую-то запись в классном журнале. — Стоп! Не туда. Сядь, пожалуйста, рядом с Мален.

Делаю что приказали. Иду к Мален. Мечта Яноша. Она сидит у стены. Втиснулась между двумя одинарными столами. За одним сидит Анна, подруга Мален. Она заколола свои длинные светлые волосы наверх. Лицо бледное, но приветливое. Поднимает на меня глаза и улыбается. Я улыбаюсь в ответ. Второй стол свободен. Туда сажусь я. Когда я отодвигаю стул, раздается скрип. Все ученики смотрят на меня. Мален тоже. Она смеется. «Чертовски красивая девушка», — проносится у меня в голове. Я понимаю Яноша. У нее светлая, нежная кожа. Добрые глаза. Мечтательная улыбка.

— Ты, случаем, не можешь мне помочь по математике? — спрашивает она и при этом закидывает ногу на ногу. К горлу подступает комок.

— Нет, к сожалению, не могу. Я бы и сам с удовольствием в ней разобрался.

Мален кивает. И отворачивается. Я смотрю на ее грудь. Да. Это, наверное, и был мой шанс. Хлоп — сюда, хлоп — отсюда. Как всегда. Бросаю взгляд на свою тетрадь. В ней сплошные обещания грядущих маленьких радостей: математика, физика, английский, французский. И все это на завтра. А кроме того, реферат по музыке и сочинение на тему «Молодежь и алкоголь» по-немецкому. Как будто больше делать нечего! Принимаюсь за работу.

Бахманша подходит, изображая надсмотрщика. Садится за мой стол. Невольно вспоминаю свою старую школу в Мюнхене. Гимназия Гиммельштосса. Там я проучился три года. Напряженное время. Неудачи и в школе, и во всем остальном. Каждый ученик должен был много работать самостоятельно. Но там можно было уходить домой. После всего того мерзкого зловония, которое изливалось на нас в первой половине дня. Там не было отведено времени для самоподготовки. И Бахманши там тоже не было. В час можно было сматываться домой. К маме. Поплакать. Посмеяться. Можно было питать надежды. А здесь такого нет. Здесь нужно оставаться. Оставаться до тех пор, пока не сойдешь с ума. А на это требуется время. Мален встает. Она просит Бахман что-то ей начертить. Подходит к моему столу с раскрытой тетрадью. Ее не очень длинные светлые волосы зачесаны назад. Красная блузка заставляет домысливать все остальное. Так же, как и короткая юбка. Она наклоняется мне через плечо. Сногсшибательное ощущение. Будь я мужчиной, мне бы, наверное, понадобилось кое-что посерьезнее, чтобы так восхищаться. Но ведь я мальчик. А мальчику достаточно, если девушка просто наклоняется. Бахманша ставит под заданием по математике свою подпись. Мне бы хотелось поскорее получить такую же. Но у меня еще целое доказательство равенства фигур.

— Мне кажется, ты неплохо прижился, — говорит Бахманша и кусает ноготь.

— Да, прижился, и прижился неплохо.

В голове крутятся мысли о родителях. И о Яноше.

— Замечательно, — говорит она, — и все равно будет лучше, если в следующий раз ты не опоздаешь. Неприятно, если это войдет в привычку.

Конечно неприятно.

Она возвращается к своему столу, покачивая задом. Смотрю ей вслед. А потом углубляюсь в доказательство равенства.

3

На ужин дают ванильные круассаны. Это хорошо. Многие воспитанники, среди них ученики десятых, одиннадцатых и двенадцатых классов, уехали на какую-то художественную выставку. Поэтому нам достанется больше. Толстый Феликс специально принес с собой пакеты. Он хочет захватить круассанов наверх. Мы прячем пакеты под стол. С регулярными перерывами мы ходим за добавкой. На это никто не обращает внимания. Флориан надыбал даже немного какао. Янош утверждает, что такое редко удается. В конце дают еще и фрукты.

Радуемся до одури. Даже Трой смеется. Он берет себе еще один круассан. На улице идет снег. Капли стучат в большое окно. Шумно.

— Ну так что, кореши, идем сегодня по бабам? — спрашивает Янош. При этом он поворачивается к воспитателю Ландорфу, сидящему напротив, и ухмыляется.

— С тобой я больше никуда не пойду, — отвечает толстый Феликс, вгрызаясь в яблоко.

— Хватит дуться. Ты меня неправильно понял.

— И Бенни мне тоже так сказал, — признается толстый Феликс, — но все равно.

— Как мог Бенни тебе что-то сказать? — спрашивает Янош.

— Да потому что наш Бенни клевый, — объясняет Флориан, которого все называют девчонкой.

— Вот тут он прав. Так что, мужики, как наш Бенни — клевый или неклевый?

— Конечно клевый! — кричат все остальные. Меня начинают хлопать по плечу.

Вспоминаю о своей сестре. Мне ее ужасно не хватает. Интересно, чем она сейчас занимается? Может быть, пошла на какой-нибудь сейшен в Старый город, к своим лесбиянкам. Эти сейшены мне знакомы. Она брала меня с собой пару раз. Конечно, тайно. Мы вылезали в окно. Родители ни разу нас не засекли. И это хорошо. Такую фишку они бы явно не оценили. Все осталось между нами. Мне там понравилось. Я был единственным парнем. И девчонки нормально ко мне относились, не то что к другим мужикам. Я не вонял, не нажирался, не рыгал и вдобавок ко всему не принимал участия в «дискриминирующих женщину грязных ритуалах». Мне разрешали остаться. Иногда даже на всю ночь. Потом сестра отвозила меня домой. Она была героиней вечера. Она нравилась всем. Все считали ее красавицей. Хотя она довольно маленького роста. Не больше метра шестидесяти четырех. Ее каштановые волосы до плеч всегда завязаны в конский хвост. Лицо гладкое, без всяких морщин. Никакого выражения. Я оченьредко видел, чтобы она плакала. Или смеялась. Всегда какая-то пустая. Вот поганая жизнь! Мне кажется, я очень люблю свою сестру.

— Так как же наши бабцы? — снова интересуется Янош.

— А что с ними может случиться? — задает вопрос Флориан.

— Идем мы к ним или нет? — Янош начинает злиться.

— Да что мы там забыли? Опять мутотень под названием «Пивная кружка», даже не сомневаюсь, — вставляет тонкий Феликс.

— Как ты говоришь, мутотень под названием «Пивная кружка» была крези[1], — взрывается Янош. Он к месту и не к месту вставляет слово крези. Любую задевающую его вещь он называет крези. Любит он это слово.

— Ты считаешь, что это было крези? — толстый Феликс удивлен. — Может быть, и обозвать меня жирным ошметком мяса «Чаппи» тоже было крези?

— Ну уж нет, это было не крези — это вышло чисто случайно! — Янош ржет.

— Вот дам тебе пару раз по морде, тогда сам узнаешь, что такое чисто случайно, — взрывается Феликс.

— Не хочешь ли ты этим сказать, что сегодня ночью ты к нам присоединишься? — спрашивает Янош.

Шарик швыряет в него ванильный круассан. Янош уворачивается. Он все еще хохочет.

— Ну а вы как? Шарик идет.

— И мы идем, — бормочут остальные. И я бормочу. Так положено.

— Хорошо, — подводит итог Янош, — баб я беру на себя, а с вас пиво. В 0.50. Встречаемся в нашей с Лебертом комнате.

* * *
Наверное, сейчас десять часов. Не знаю. На улице уже темная ночь. Сижу у окна и поглядываю вниз. Рядом со мной сидит Янош. Он курит.

— Янош, можешь мне кое-что сказать? — спрашиваю я.

— Я много что могу сказать, — отзывается он.

— Не надо много, — возражаю я, — ответь только на один вопрос. Что чувствует человек, если он не инвалид? Если он не слабак? Не пуст до безобразия? Что можно почувствовать, если провести по столу левой рукой? Можно тогда на ощупь почувствовать, что такое жизнь?

Янош задумался. Проводит по окну левой рукой.

— Да. Тогда можно на ощупь почувствовать, что такое жизнь.

Он сглатывает. Потом затягивается сигаретой. На его лице пляшет красная точка.

— И какая она на ощупь?

— Жизнь как жизнь. В принципе это то же самое, что водить правой рукой.

— Но это же, наверное, здорово? — мне хочется узнать как можно больше.

— Я никогда об этом не думал, — признается Янош, — так вот оно и есть: жить — это то же самое, что и никогда об этом не думать.

— Никогда об этом не думать? — я просто возмущен. — Так ты считаешь, что никто никогда не задумывается о том, что мы сейчас делаем?

— Здесь, внизу, наверняка нет, разве что, может быть, наверху. И кто знает, не исключено, что наш добрый друг Шарик, в конце концов, не так уж и не прав насчет бородатого мужика на небесах.

— А ты ему об этом когда-нибудь сам скажешь?

— Конечно нет.

Мы молчим. На улице опять пошел снег.

— Мне не хочется быть инвалидом, — шепчу я, — не так.

— А как? — Янош смотрит вопросительно.

— Я хочу знать, кто же я. Все всё знают: слепой может сказать, что он слеп, глухой может сказать, что он глух, а убогий — что он, черт подери, убог. Со мной же всё не так. У меня односторонний парез. То есть я односторонний парезатик? Как тебе словечко? Большинство людей считает меня инвалидом. Но некоторые, пусть их и немного, считают меня абсолютно нормальным. И могу тебе сказать, что из-за этого проблем еще больше.

— Кончай гнилой базар, — говорит Янош, — для меня ты и не убогий, и не нормальный. В моих глазах ты… крези.

— Крези?

— Крези, — повторяет он.

Теперь мы оба хохочем. Смех приносит облегчение. Смеемся мы долго.

— А к какой девушке ты собрался? — спрашиваю я, когда мы приходим в себя. — Наверняка к Мален?

— Само собой, к Мален, а ты что, думаешь, я нацелился на Флориана? Ничего подобного. Мален живет в тройке. Двух других баб можете использовать по назначению.

Взгляд Яноша становится меланхоличным. В его глазах сплошная любовь. Вот сейчас, наверное, я и должен ему всё сказать. Сейчас самое время. Надеюсь, что он отреагирует нормально. Приступаю. Стараюсь говорить погромче:

— К сожалению, я должен тебе кое в чем признаться.

— Что еще? — спрашивает он.

— Мне кажется, что я тоже запал на Мален, — и тут я неожиданно начинаю снова смеяться. — Теперь ты меня убьешь?

Янош хихикает. Наверное, даже громче, чем раньше.

— Чушь.

— Чушь? — повторяю я радостно. — Тебе что, все равно?

— Нет, конечно, мне не все равно. Но представь себе, что в этом замке не меньше ста пятидесяти парней торчат от Мален. Одним больше, одним меньше. Да к тому же ты еще совсем балбес. Правда, крезанутый балбес.

Он никак не может прекратить свой смех. Держится за живот и при этом все время подмигивает (а я издевательски его передразниваю). Успокаивается Янош только подойдя к окну. Потом он достает из шкафа две банки пива. Одну заглатывает, не останавливаясь. Другую ставит передо мной.

— А как я выгляжу? — тут же хочется ему узнать.

— Отлично.

Вот он стоит передо мной. Мой сосед. Янош Шварце. Шестнадцати лет. Девятый класс. Гимназия. Кое-кто говорит, что он рубит в математике. Может быть, он возьмется меня подтянуть. Но сейчас речь не об этом. К тому же наша встреча — ужасное стечение обстоятельств. Так говорит господин Ландорф. Может быть, мы все равно позанимаемся. Такие уж мы уродились.

Как там говорил Янош? Точно: жить — это то же самое, что никогда об этом не думать. Не надо думать — значит, не будем.

4

— Скажи что-нибудь!

— Что еще я должен сказать?

— Хоть что-нибудь!

Янош лежит на кровати, натянув на голову одеяло. Голубые глаза так и норовят высунуться.

Я же сижу на краю так, чтобы он мог вытянуть ноги. Он любит их вытягивать. Нам приходится ждать. Может быть, еще минут двадцать. А потом они появятся. Я немного волнуюсь. Боюсь темных коридоров и шагов. Они хорошо слышны на деревянном полу. Идти придется далеко. Если Янош не берет меня на понт, то мы должны будем подняться даже по пожарной лестнице. Иначе не попасть в Бабский коридор этажом выше. Ведь двери-то все закрыты. Еще бы, в такое время. Поэтому нам придется лезть в окно. Так, пустячок для меня, инвалида. Это самое окно Янош специально открыл сегодня вечером. Мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь из воспитателей его закрыл. Но они не закроют. Янош в этом уверен. Он уже почти уснул, придется его будить. Он сам велел. Сон всегда накатывает ни раньше ни позже как за двадцать минут до начала чего угодно. Янош говорил, что настоящий мужчина должен уметь бороться с подобными слабостями. Особенно если дело касается баб. У меня тоже глаза начинают слипаться. Пытаюсь прикурить две сигареты. Исключительный случай — у меня получается. Янош поднимается. На покрывале у него лежит «Плейбой». На обложке раздеваются две телки из группы «Мистер президент». Смотрятся они неплохо. Мы разглядываем обложку.

— Ты хочешь когда-нибудь иметь детей? — спрашиваю я у Яноша, изучая их титьки.

— В любом случае трахаться я хочу, — отвечает Янош, — а если вдруг у меня будет ребенок, то он тоже будет иметь право трахаться. Я хочу трахаться, так почему бы моему ребенку не хотеть трахаться? — Он ржет.

— Янош, я серьезно, — мой голос становится даже строгим.

— Естественно, я хочу иметь ребенка. Если получится, то даже двух, — он затягивается сигаретой. — Мне хочется знать, как это бывает: твой сын качаясь подходит к тебе и лопочет: «Папочка, я не голубой. Уверенность — сто процентов. Можешь быть спокоен».

— Скажи, а у тебя такое было?

— Конечно было, — отвечает он, — да у меня постоянно так. Может быть, из-за этого я и с предками дружу.

И снова Янош покатывается со смеху. Типичное ржание Яноша. Водопад. Нехватка воздуха. Дрожание век. Хрюканье. На этот раз кажется, что он немного устал. Мы снова погружаемся в «Плейбой». Раньше в наших комнатах висели супермены. Теперь стены увешаны супертитьками. Но в главном мы все равно остались мальчишками.

Вспоминаю про отца. Прикольный мужик. Он мой отец уже целых шестнадцать лет. И до сих пор я его не понимаю. Он что-то вроде астронома-любителя. По крайней мере, он так говорит. В деревне у своей матери он смастерил обсерваторию. Совсем небольшую. Маленькая черная будочка из дерева на крыше бабушкиного гаража. И все равно там уютно. Иногда он и меня берет ночью с собой. В выходные и праздники. Мы разговариваем о жизни. Я мало во что въезжаю во время таких бесед. Высокие слова и сплошные термины.

Но кое-что я все-таки понимаю, особенно если он рассказывает о своем отце. У того временами сильные боли. Он много курит. Рак разъедает ему легкие. А иногда у папы сплошные скандалы с мамой. И тут я тоже догадываюсь, о чем речь. И согласен с ним. Мой отец хочет, чтобы мне было хорошо. Это я знаю. Мне кажется, что одного этого уже достаточно, чтобы желать ему добра. Он любит «Роллинг стоунз». Ископаемую рок-группу. Каждый раз, когда они приезжают на гастроли, отец тащит меня на концерт. Он все надеется, что их музыка мне понравится. Но этого не будет. И все равно здорово. Я рад за отца. Потому что он рад. И я рад, что мы оба рады. И это правильно. Мне кажется, что сегодня ночью небо ясное.

— Я бы с удовольствием трахнулся с Викторией из «Спайс гёрлз», — говорит Янош и пальцем показывает на фотографию звездной парочки в «Плейбое», — у нее потрясные титьки.

— Я не очень большой спец по титькам Виктории, — иронизирую я.

— Толстый Феликс тоже не спец, но все равно только о них и говорит. По этому поводу можешь не беспокоиться.

В этот момент открывается дверь. Просовывается широкое лицо. Без сомнения, это физиономия толстого Феликса. Его светлую шевелюру ни с чем не спутаешь. Так же как и толстые щеки. Большое тело втиснуто в узкую голубую пижаму, из которой медленно, но верно выползает пузо. Маленькие глазки. Совсем заспанные.

— Эй вы, сони, я что-то пропустил? — спрашивает он.

— Да нет, только Викторию из «Спайс гёрлз», — отвечает Янош.

Толстый Феликс тут же взметнулся:

— Виктория из «Спайс гёрлз»? Где?

— Вот!

Янош поднимает «Плейбой». Быстрыми шагами Феликс семенит к нам. За ним в комнату входят Флориан, Трой и тонкий Феликс. Они идут на цыпочках. Их не должны услышать. За ночные вылазки наказывают.

— У нее, наверное, шикарная грудь, — с сияющим лицом говорит Шарик и подносит журнал к неровному свету ночника.

— Ты-то откуда знаешь? — возражает Янош. — К тому же имей в виду, что такая цыпочка тебе никогда не достанется. Правда, мужики, — ведь такая телка никогда не будет его?

— Не будет, — подтверждают остальные, — не может же ему достаться такая цыпочка.

— Да знаю я, — отвечает толстый Феликс, — вот почему я сам себя терпеть не могу.

Янош смеется.

— Обычно молодые люди не могут себя терпеть по двум причинам. Или они слишком жирные, или еще ни разу не были с бабой. Феликс, поверь мне. Я прекрасно знаю, почему ты сам себя терпеть не можешь.

Шарику достаточно. Он с разгона бросается на кровать Яноша. Раздается громкий крик боли. В разные стороны летят одеяла и подушки. Начинается мелкая потасовка.

Шансов у толстого Феликса практически нет. Янош проводит захват сверху. Но Шарик не сдается. Пытается ногами придавить Яноша к стене. При этом его нижние конечности поднимаются выше тела. Вид у Феликса абсолютно беспомощный. Он начинает барахтаться. Лица не видно. А вот толстый зад — наоборот. Его видно хорошо. Пижамные штаны трещат по швам. Все заканчивается очень быстро. Две минуты битвы — и резинка лопается. Штаны падают, и наружу вылезает огромная попа. Янош, Трой, все остальные, и я в том числе, хохочут. Бойцовые петухи расходятся.

— Почему бы тебе не стать борцом сумо? — говорит Янош, подбирая раскиданное белье.

— Вполне возможно, — отвечает Феликс, — но только после того, как ты пристроишься на место тетки, убирающей общественные туалеты, — он ухмыляется, поддерживая средним и указательным пальцем правой руки свои штаны на уровне бедер.

— Может быть, кто-нибудь из вас, болванов, скажет, как я полезу по пожарной лестнице в таком виде? — левой рукой он показывает на штаны.

— Но ты ведь уже большой мальчик, — в голосе Яноша слышится издевка, — таким вещам в твоем возрасте уже следует научиться! А если ты еще и борец сумо, то это твоя двойная обязанность. Будь добр, Шарик, напрягись!

— Ни одна собака не поинтересовалась, хочу ли я становиться взрослым. Детям проще. Разве я не прав? А, парни?

— Заткнись. Ты не на приеме у психолога, — отвечает Янош, — мы тут разговариваем о пиве и сексе. А не о том, что хотим оставаться малявками.

— А я лично устал, — говорит Флориан, которого все называют девчонкой.

— Тебя вообще никто не спрашивает! — взрывается Янош. — Вы сказали, что идете с нами, значит вы с нами! Пиво принесли?

— У Троя, — говорит тонкий Феликс, — у него ведь большие карманы. К тому же он не поет.

— Он даже не говорит. Зачем ему петь? — спрашивает Янош.

— Не знаю, — отвечает Флориан, — какая разница? Пиво все равно у него.

Янош вздыхает.

— Ну, хорошо, — шепчет он, — тогда мы упакованы. А ты как, Бенни?

— Уже готов!

* * *
Итак, операция началась. Еще одна бессмысленная в самой своей основе акция. Мы снова вшестером. Янош утверждает, что такие бессмысленные акции являются нашим отличительным знаком. И, оглядываясь назад, думаю, что он был прав. Вот мы идем. Олицетворение бессмысленных акций. Во-первых, Флориан, которого все называют девчонкой. На нем красно-коричневый верх от пижамы и белые трусы. Босые ноги шлепают по линолеуму. Как говорит Янош, по ночам он частенько захаживает к бабам. У них он якобы очень популярен. Вроде он положил глаз на Анну, подругу Мален. Феликс говорит, что он уже много раз на кого-нибудь западал. Иногда раза три в неделю. Но всегда безуспешно. Его держали за верного товарища. И никогда не рассматривали в качестве объекта любви. Это его бесит. Но не мешает пытаться снова и снова. Все в соответствии с максимой Яноша.

Рядом с ним идет толстый Феликс. Считается, что в Бабском коридоре он бывает очень редко. Янош утверждает, что он не умеет разговаривать с девицами. Глаза вылезают из орбит, и он начинает молоть всякую ерунду. Например, о футболе. А вот Янош считает, что футбол девчонок просто бесит. Это примерно то же самое, что поговорить о пестицидах. Поэтому обычно Феликса спаивают. Стоит ему напиться, как он засыпает. А когда он спит, то перестает нести всякую ахинею. Специально для пожарной лестницы Феликсу выдали бельевую прищепку. Ею он заколол свои штаны. Когда он идет, прищепка ритмично покачивается. Выглядит это довольно странно. Как будто он спрятал там мышь.

За ним идут тонкий Феликс и Трой. Два больших икса. Про них мало что известно. Про Троя говорят даже, что он еще ни разу не был влюблен. Ему нравится только тишина. Его черная грива растрепана. Во всем остальном он такой же, как всегда. Длинное гладкое лицо. Прыщей нет, разве что несколько штук на шее. Кожа бледная. Похоже, что она ни разу не видела солнца. Говорят, что все эти ночные бдения ему до фонаря. Просто он никак не может уснуть. Приходит Трой довольно часто, но в основном сидит в углу. И никогда не произносит ни слова. Им никто не интересуется. Он просто тут. Как, скажем, луна или звезды. Тонкий Феликс идет первый раз. Как и я. Он, как и я, волнуется. По нему видно. У него голые ноги. Они дрожат. На нем шорты с рисунком. Торс тоже голый. Феликс — парень мускулистый. Живот похож на стиральную доску. По-моему, Мален это должно привлечь. Парнишка может предложить намного больше, чем я.

Мы с вами добрались до предпоследнего члена нашей компании — добряк Янош. Он тоже оставил в комнате верх от пижамы. Приходится ведь держать марку. На нем штаны цвета красного вина. Пытается стать чуточку повыше. Видны его сильные икры. Он одолжил у Чарли, паренька из группы Ландорфа, очки. Чтобы казаться более интеллектуальным. Не знаю, принесет ли его идея плоды. Узенькие очочки с прямоугольными стеклами. Флориан считает, что если бы все зависело от Яноша, то мы бы каждую ночь проводили у баб. Ему нравятся подобные удовольствия. Острые ощущения. А кроме того, он надеется, что когда-нибудь увидит грудь Мален. Якобы она ему обещала. Ночью. Когда он притащился к ней один. Толстый Феликс говорит, что всё это сплетни. Никто ему ничего не обещал. За титьками он совсем перестал видеть реальность. Феликс убежден, что титьки нужно заслужить. Просто так, за здорово живешь, они в руки не даются. Особенно маленькому блондинчику с отвисшими щеками и лицом, напоминающим луну. Это невозможно. И все равно Янош наш предводитель. Наш великий предводитель. Он сдерживает всю стаю. Феликс считает, что, если понадобится, Янош может любому дать под зад коленом. С этим он справляется превосходно. Умеет. Рядом с ним, ноздря в ноздрю, идет последний в этой стае — я сам. Осторожно ставлю левую ногу перед правой. Ногтями царапаю стенку. Здесь довольно темно. Я немного боюсь. Ничего подобного я еще ни разу не вытворял. Ночные посиделки — это не моя стихия. Я бы лучше поспал. Янош уверяет, что я скучный. Поспать, мол, успеешь в могиле. К тому же мне бы хотелось увидеть Мален. А когда я увижу Мален, сон, считает Янош, как рукой снимет. Может быть, он и прав. Вспоминаю приветливую улыбку Мален. Волосы. Глаза. Обрадуется ли она, увидев меня? Вполне возможно, что она хочет спать. Обижаться на это не стоит. Вспоминаю про свою постель. И про родителей. Они уже спят. Моя мама видит сон про меня. Я уверен. Так всегда бывает, стоит мне уехать. Может быть, она волнуется, не мерзну ли я. Размышляет, взял ли я с собой плед. Коричневый, с белыми полосами. Возможно, она думает и о том, закрыл ли я окно. Если нет, то можно подхватить насморк. Такая уж она, моя мама. Все время беспокоится обо мне. Не исключено, что именно поэтому я такой мягкий. С нормальным ребенком так еще можно. Когда-нибудь все наладится. С друзьями. С алкоголем. С удовольствиями. Но если ты инвалид, то это трудно. Тогда тебе может понравиться прятаться за мамину спину. Отдохнуть. Вздохнуть. Поспать.

Да уж, меня вполне можно назвать маменькиным сынком. Дешевкой. У меня есть только сестра. Которая время от времени тянет меня на улицу. В ночь. И еще у меня есть Янош. Который говорит, чтобы я не клал в штаны. И она, и он мне нужны, чтобы хоть когда-нибудь стать самостоятельным. Точно так же, как мне нужна моя мама. Ее я люблю. Звучит пугающе. Но, наверное, это и называется взрослением. Во всяком случае, так считается.

И снова я ставлю левую ногу перед правой. Остальные пятеро двигаются быстрее меня. У них легкая, ровная походка. Мне не успеть. Я иду медленно. Тащусь сзади. Левой ноге нравится волочиться. А я не могу ее как следует приподнять. Не хватает сил. Я босиком, но все равно от меня много шума. Это из-за ноги. Грохот по всему Развратному коридору. Янош сердито оглядывается. На лбу собираются морщины. Но тут он понимает, в чем проблема. И бегом возвращается ко мне.

— Я посажу тебя на спину. Очень шумно, — говорит он извиняющимся тоном.

— Очень шумно? — переспрашиваю я.

— Да, — отвечает он, — нас может услышать Ландорф. Я тебя понесу. Все равно ты идешь медленнее, чем мы.

Все поддакивают. Даже толстый Феликс. Он поворачивается к Яношу.

— И меня ты тоже снесешь?

— Чтобы на себе опробовать новый способ пытки? — спрашивает тот.

— Нет, чтобы доставить меня на место.

— Научись сначала доставлять на место свои портки, — шепчет Янош.

И он показывает на бельевую прищепку на пижамных штанах Феликса. Потом поворачивается и встает на колени. Я подхожу сзади. Криво усмехаясь, смотрю вниз. На мне папина черная пижама. Ей, наверное, лет двадцать. На ней написано: When the going gets tough, the tough get going. Древняя мудрость в стиле рок. Папе она нравится. Он любит ее уже целую вечность. Если это не случайность. У меня слегка влажная кожа. Я дрожу. На языке неприятный привкус. На обед давали суп из чечевицы. А может быть, это из-за вечерних круассанов. Наверное, я съел их слишком много.

Упираюсь ногами Яношу в бедра. С правой стороны это нетрудно. Но с левой ногой приходится повозиться. Время идет. Феликс и остальные мне помогают. Янош должен ждать, стоя на коленях. Наконец он поднимается. Легкий толчок — и меня подбрасывает в воздух. Я чуть не упал. Быстренько охватываю правой рукой его шею. Маршируем дальше. В смысле идем. Нас шестеро. Ночь. Развратный коридор. Луна. На спине у Яноша всё терпимо. Гораздо лучше, чем идти самому. Продвигаемся довольно быстро. Только меня слегка подкидывает. Приходится быть внимательным, чтобы не пробить себе башку. Потолки в коридоре Ландорфа очень низкие. Подпрыгни — и достанешь прямо с пола. Янош специально нагибается. Он немного вспотел. Но в целом еще довольно бодр.

Он говорит, что настоящий мужчина должен уметь и это. Феликсы подмигивают друг другу. Усмехаются. Флориан идет рядом с ними. У него такой вид, как будто он уснет прямо на ходу. Трой замыкающий. На лице никакого выражения. Пивные банки засунуты под пижамную куртку. Их хорошо видно даже при скудном освещении. Выпуклость у него на животе нехилая. Но, кажется, его это не очень интересует. Я устал. Веки опускаются ниже и ниже. Вспоминаю про кровать. Про Мален. Про родителей. Которые сейчас спят.

5

— Неужели вся молодежь занимается таким же дерьмом? — спрашивает толстый Феликс, когда коридор Ландорфа уже позади.

Мы вели себя тихо. Янош говорит, что в это время воспитатель еще может играть в компьютер. Ходят слухи, что он питает особую слабость к покеру. Но насколько это правда, неизвестно.

— Это ты насчет какого дерьма? — спрашивает Янош.

— Тащимся ночью к бабам. Да еще по пожарной лестнице! Можно подумать, вы сами не знаете, что бывает за эту лестницу. Ею нельзя пользоваться не по назначению, — говорит в ответ Феликс.

— Серьезно? А я и понятия не имел. Мы пользовались ей все вместе раз, наверное, тыщу. Что ты так волнуешься? Мы же герои. Забыл? Так сказал твой тезка.

— Мой тезка ничтожество, — отвечает Феликс, — ничего он не знает.

— Точно, — говорит Флориан, которого все называют девчонкой, — мы все ничего не знаем. Потому и герои. Герои никогда ничего не знают. Мы герои, поэтому можем делать всё что угодно. Никакая пожарная лестница нам не помеха.

— Это и есть логика молодежи? — Шарику хочется знать всё.

— Нет, это логика пустых мест, — отвечает тонкий Феликс.

— Логика ничтожеств и пустых мест, — добавляет Янош.

В переходе раздается легкое хихиканье. Не исключено, что оно донесется до комнаты воспитателя. Но никто не обращает на это внимания. Мы продолжаем продвигаться вперед. Постепенно пребывание на спине у Яноша начинает казаться мне смешным. Такое впечатление, что я перестал быть отдельным человеком. Как будто я разучился передвигаться самостоятельно. Но ведь я и сам умею ходить. По крайней мере, до сих пор умел. Во всяком случае, я предпочитаю молчать. Он бы не упустил возможности повторить, что я не должен наложить в штаны. Выслушивать эту дребедень сейчас как-то не с руки. Смотрю сквозь окно на небо. Широкая черная гладь, усыпанная одиночными сияющими звездами. Великолепное зрелище. Трудно себе представить, что некоторые из них уже не существуют. Давно мертвы. Только нам этого не видно. Слишком уж долго летит до нашей планеты свет. С горизонтом сливаются Альпы. Отсюда они кажутся просто темными глыбами. Темнее, чем небо. Значит, через эти вот Альпы перешел Ганнибал. Об этом все время рассказывал мой учитель истории. Должен признаться, что многое я просто проспал. Спал и мечтал. Это было как раз в тот момент, когда я по уши влюбился в свою одноклассницу, Марию. Она была неописуемо хороша. С темными волосами. Носила обтягивающую футболку, которая отходила от тела только на груди. Так, чтобы любой мог пялиться в вырез. Выглядело это потрясающе. Она сказала, что ничего ко мне не чувствует. Я ей казался слишком необычным. К тому же она была без ума от Марко, моего друга. Они хорошо подходили друг другу. Однажды они занимались этим во время праздника прямо в женском туалете. А мне поручили стоять под дверью и караулить. Наверное, это возбуждало. Да уж, думаю, что молодость — самое замечательное время. И школа, и все остальное. Время накопления лучшего опыта. Старики правильно говорят. Не могу припомнить такого момента, когда я не был бы влюблен. Девочки казались мне замечательными еще в детском саду. Но я не могу припомнить и такой ситуации, когда я с кем-то «ходил». Для этого я слишком, как говорила Мария, странный. Но, черт подери, что такое быть странным?! Странно или нет ночью тащиться к девушкам, сидя на спине у приятеля? Да еще и по пожарной лестнице? Да вдобавок ко всему с Троем? И с Флорианом, которого все называют девчонкой? Странно ли то, что толстый Феликс разгуливает с бельевой прищепкой? Чтобы не свалились штаны. Странный Янош или нет? Может быть, он странный герой? Я бы хотел, чтобы мне было все равно. Лучше бы я интересовался супергероями. Это проще. Девчонок очень трудно понять. Я думаю, что это они очень странные.

Пятеро парней останавливаются в конце коридора. Перед ними большое окно. Его открывает тонкий Феликс.

— Пришли, — говорит он.

— Пожарная лестница?

— Пожарная лестница, — это уже Янош.

Он наклоняется, чтобы спустить меня вниз, и при этом слегка покачивается. Наверное, он едва удерживает равновесие. Но все-таки удерживает. Мне можно слезать. В ногах забавное ощущение. Как будто я не ходил целую вечность. Спина холодная. Штаны прилипли к заднице. Двигаюсь к окну и начинаю рассматривать его. Около меня Янош, Флориан и оба Феликса. Смотрят прямо перед собой и курят. Красные точки светятся в темноте. Трой сзади. Его едва видно. Снова поворачиваюсь к окну. Оно похоже на стеклянную дверь. Человек пройдет свободно. Так и положено, ведь это аварийный выход. Окно-дверь раскачивается на ветру. Похоже, что дует довольно сильно. Тонкому Феликсу пока еще не стоило открывать. Все еще курят. Холодно. Я не курю. Покурить можно будет и наверху. Нужно быть осторожным и не накуриться слишком сильно. Я ведь и так выкуриваю очень много для своих шестнадцати лет. Конечно же «Мальборо». Потому что я крупный рогатый скот. Янош считает, что «Кэмел» курят только идиоты. А мы, сами понимаете, идиотами не являемся. Мои родители всегда считали, что я не курю. Они бы, наверное, умерли, узнав правду, особенно мама. Она ведь натуртерапевт. Считает, что одна-единственная сигарета может нанести организму ужасный вред. Но сама при этом курит. Вот этого я тоже не понимаю. С моими родителями всегда так. Все время запрещают такие вещи, которые делают или когда-то делали сами. Может быть, поэтому они так часто ругаются. В последнее время стало совсем плохо. Сыновья в подобных ситуациях часто оказываются беспомощными. В такие моменты накатывает пустота. Очень больно. Мне часто хотелось, чтобы они развелись. Тогда бы все это дерьмо было мне просто до фени. Но в то же время я рад, что у меня двойной тыл. Что оба они мои друзья. Что мы семья. Может быть, все это чушь собачья. Но все равно как-то подпитывает. Забыть про них я не могу. Неважно, где я нахожусь. Я люблю родителей. Обоих сразу, а не по отдельности. Вспоминаю каникулы и развлечения. Рождество. Но не могу забыть и про ссоры. Постоянные свары. Иногда они лаются из-за моего воспитания. Иногда из-за своих отношений. А иногда и просто из-за того, кто отвезет в магазин пустые бутылки. Моя сестра считает, что единственной причиной моей отправки в интернат было стремление оградить меня от этого хая. Теперь все легло на ее плечи. Она одна. Совсем одна.

До сих пор я ни разу не позвонил домой. Может быть, я боюсь услышать плачущий мамин голос. Или голос доведенной до отчаяния сестры. Испуганный голос отца. Когда я еще жил дома, то все время пытался замечать только розовые стороны нашей семейной жизни. Может быть, хорошую погоду. Или хорошую передачу по телевизору. То, что мы вместе. Часто я молча проглатывал ссоры. И сейчас я ловлю себя на том, что стараюсь об этом не думать.

Скорее всего, это хорошо. Но дается всё с большим и большим трудом. Все это дерьма не стоит. Сейчас мне придется лезть по пожарной лестнице. Только высунешь голову из окна — ветер прямо в лицо. Мои короткие волосы сразу же растрепались. Внутренний двор освещен маленьким фонарем. Флориан говорит, что ночью он горит всегда. Так воспитателям легче «сечь». «Сечь» — так в интернате называют действия воспитателей с целью застукать учащихся за недозволенными занятиями. Янош считает, что дать себя засечь — это не крези. Он смеется. Пожарная лестница расположена несколько в стороне от окна, так, что до нее легко добраться, прыгнув вправо. Вывод: для меня она недоступна. Я не прыгаю. Да еще так далеко. Не собираюсь никуда скакать, даже если начнется пожар. Лучше уж я сгорю, чем совершу такой прыжок.

Янош, Феликс и остальные швыряют хабарики во двор. И делают шаг вперед. Янош встает правой ногой на подоконник. Между большим и указательным пальцем у него зажата пачка сигарет. Он опускает ее в пижамные штаны. С правой стороны показалось четырехугольное нечто. Крепление прочное. Не шелохнется даже под большой тяжестью. Янош готов к прыжку.

— Разве мы не крези? — в его голосе слышится триумф.

— Мы не крези, а чокнутые, — зло отвечает толстый Феликс. Старая песня. Эти ребята нашли друг друга. Всё как всегда.

— В принципе между словами «крези» и «чокнутые» разницы никакой, — шепчет Янош сквозь смех.

— Да. В принципе разницы никакой, — соглашается Шарик, — но вот на практике… На практике я больше ни за что не полезу по этой проклятой лестнице.

— И я… не полезу, — вмешиваюсь я, тоже шепотом.

— Но в принципе вы оба это сделаете, или как? — пытается выяснить Янош. Это его победа. Вопрос закрыт.

Остальные аргументы не в счет. Вождь придал нам ускорение пинком под зад. Флориан встает на подоконник. Толстый Феликс все еще пытается уклониться от героического поступка, но сам уже лопается от смеха:

— А если я потеряю штаны? — делает он последнюю отчаянную попытку.

— Тогда этот долбаный двор увидит наконец кое-что интересное, — откликается Янош, — это было бы клево. Когда наш директор Рихтер ежедневно заманивает новых учеников и устраивает экскурсию, то он все время говорит, что они увидят много интересного. Так что покажи им!

Теперь хохочут все. Даже Трой. Он уже вышел из своего угла.

Под пижамой он все еще прячет пиво. Наверное, оно уже теплое. Янош подзывает меня к себе на подоконник. Он считает, что нам с ним нужно прыгать друг за другом. Как двум героям. Он доберется до ступеньки и тут же подтянет меня к себе. Он говорит, что мне не придется прыгать по-настоящему. Но мне все равно страшно. Не знаю почему. На лбу выступает пот. Колени дрожат. Ведь тут по крайней мере метров десять. Янош прыгает. Вот он уже висит на лестнице. Ноги нащупывают нижнюю ступеньку. Через несколько долгих секунд он в безопасности. Машет рукой.

— Я очень боюсь. Вдруг я упаду?

— Никуда ты не денешься. Разве что только ко мне в руки. Я здесь. Уж если даже толстый Феликс протискивает свою задницу, то с тобой все будет в порядке.

Шарик просовывает голову в окно. Его толстые щеки становятся совсем красными.

— Сейчас я протисну не только свою задницу, но и кое-что еще. Подожди, вот доберусь до верха.

— Да все понятно, сокровище ты мое, — говорит Янош, — давай, Бенни, вперед!

Ладно. Я прыгаю. Навряд ли это очень сложно. На несколько мгновений я зависаю в воздухе. Потом цепляюсь за руку Яноша. Он уверенно подтягивает меня к своей ступеньке. Поднимаемся повыше. Прыгает Флориан. Ему тоже нужно место. Но мой левый бок создает кое-какие проблемы. Здесь я смог бы быстро привыкнуть к мысли, что лазать наверх я не умею. Стоит мне увидеть лестницу, как меня охватывает паника. Левая нога часто соскальзывает со ступеньки. Рука так и норовит потерять опору. Чем выше я забираюсь, тем мне хуже. Сейчас я уже очень высоко. И босиком, конечно. Лестница стальная. Каждый шаг на круглой ступеньке доставляет боль. Надеюсь, что скоро доползу. «И все это из-за каких-то баб», — проносится у меня в голове. А еще говорят, что они мне не нужны. Во вторую же ночь в отчаянии повис на отвесной стене только для того, чтобы попасть к ним. Так и должно быть, говорит Янош. Он считает, что это правильно. Бабы нам просто нужны, так же, как свет или кислород. Они нужны даже Шарику. Почему — никто не знает. Шарик как раз прыгает. Одной рукой он держится за штаны, а другой — за ступеньку. Облегченно вздыхает. Нужны ли бабы Трою? Он готовится к прыжку. Кажется, для него это не проблема. Мы в сборе. Янош считает, что и Трой испытывает какие-то ощущения к девчонкам. Не может же он их не испытывать! Говорят, что он голову потерял от Умы Турман. Хотя, как утверждает Флориан, в верхней части она ничего из себя не представляет. Она смотрится только в обтягивающем костюме как в фильме про Бэтмена, по крайней мере, Флориан так говорит. Рядом с пожарной лестницей висит табличка. Я как раз проползаю мимо. Она прибита к каменной стене четырьмя серебряными гвоздями. Сама же бронзовая. Текст гласит: Пожарная лестница. Любое использование не по назначению преследуется.

К горлу подступает комок.

Ну, хорошо. Я уже почти наверху. Я даже вижу окно Бабского коридора. И Янош там. Окно открыто. Створки колеблются на ветру. Янош хватается за подоконник.

* * *
— У меня вопрос, — говорит тонкий Феликс, когда мы втягиваем его в Бабский коридор. Его слегка трясет. Может быть, ему все-таки следовало одеться потеплее.

— Задавай, — требовательно говорит Янош. При этом он снова водружает на нос очки. Пока он карабкался, они сползли.

— Как вы думаете, кто-нибудь видел, что мы делаем? А если видел, то что тогда? Может быть, нас похвалят за смелость?

Тонкий Феликс говорит серьезно. Возможно, в нем проснулся скепсис. Но в основном всё верно. Феликс умен. Я редко слышу, чтобы он шутил. Шарик называет его «наш философ». И я думаю, что он прав.

— А кого, к примеру, ты имел в виду? — спрашивает Флориан, которого все называют девчонкой.

— Может быть, Бога. Как вы думаете, нас видно сверху?

— Никто нас не видит, — отвечает Флориан.

— А зачем тогда вся эта дребедень?

— Может быть, все дело как раз в том, что нас никто не видит, — говорит Флориан.

— Но тогда получается, что мы должны испытывать животный страх перед жизнью? — Феликсу нужно знать всё.

— Мы его и испытываем, — откликается Янош, — каждый шаг дается с трудом.

— Для этого ты чересчур уж спокойно висел на лестнице, — возражает Шарик.

— Я не достигну всего, чего хочу, но попытаюсь сделать все, что могу, — провозглашает Янош.

— А что в этом общего со страхом перед жизнью? — Шарик не успокаивается.

— В этом очень много общего со страхом перед жизнью. Даже не знаю почему. Наверное, вся фишка в постоянном ощущении, что ты хочешь чего-то достичь.

Я спрашиваю:

— А ты уже чего-нибудь достиг?

— Слушай сюда. Я только что вместе с тобой и Шариком забрался по пожарной лестнице. А ты еще говоришь, что я ничего не достиг.

— Я совсем не это имел в виду.

— А что тогда?

— Я хотел спросить, ждет ли тебя в жизни что-нибудь еще, — я начинаю говорить строго.

— Леберт, мне шестнадцать лет. А не триста четыре. Меня еще много что ждет. Видишь, там впереди дверь с табличкой Мален Забель, Анна Мерц и Мария Хангерль?

— Ну?

— Это первое, что меня ждет! А завтра еще что-нибудь. Например, французский. Или матеша. Это же молодость.

— Молодость — дрянь. Слишком мало времени. Постоянно приходится что-то делать. Только вот почему? — вступает Шарик.

— Потому что иначе пришлось бы все откладывать на завтра, — говорит тонкий Феликс, — но неотложные дела нельзя откладывать на завтра. Откладываешь, откладываешь, а жизнь-то проходит.

— И где же так написано? — интересуется Флориан.

— Я думаю, в книгах, — отвечает Феликс.

— В книгах? Я думал, в книгах написано только, когда была Вторая мировая война и всякое такое. Или о разнице между главным и придаточным предложением.

— Да, — отвечает Феликс, — и об этом тоже написано в книгах. Но я думаю, что в некоторых из них написано просто, какая она, жизнь.

— Ну и какая она, эта жизнь? — спрашивает Шарик.

— Требовательная.

Все начинают ухмыляться.

Янош:

— А мы тоже требовательные?

— Не знаю. Полагаю, что в данный момент мы находимся в фазе, когда следует найти свою нить. А когда найдешь нить, становишься требовательным.

— Этого я не понимаю, — Флориан возмущен. — Какие мы до того, как становимся требовательными?

— Я считаю, что до этого мы… Ищущие Свою Нить. Молодость — это Великий Поиск Нити.

— И все равно молодость — это дерьмо, — говорит Янош, — а впрочем, наверное, мне больше хочется еще поискать свою нить, чем становиться требовательным. Жизнь — штука сложная.

— Точно, — отвечает Флориан, — а все бабы развратные.

— И это верно, бабы развратные, но иногда они еще сложнее, чем жизнь сама по себе, — говорит Янош.

— А бабы — это не жизнь? — встревает Шарик.

— Они часть жизни.

— Какая часть? — спрашивает Шарик.

— От шеи до пупка, — это ответ Флориана.

— А жизнь, она женского рода? — интересуется тонкий Феликс.

— Наверняка, — откликается Шарик.

Янош выуживает из куртки Троя несколько банок пива. Он собирается презентовать их девушкам. Сразу, как только войдет в комнату. Хочет продемонстрировать, какая нелегкая работа — транспортировка пива наверх. Яношу кажется, что Мален клюет на парней, которым по плечу тяжелая работа. Якобы, это представляется ей сексуальным. Следовательно, я ей ничем услужить не смогу. А теперь и добряк Трой тоже. Он составляет многочисленные банки прямо на пол. Здесь коричневый паркет из прямоугольников размером с тарелку. Слышно каждый шаг. Но воспитательница живет в другом конце. Флориан думает, что она нас не услышит. Янош стучит в дверь. Звук получается тихим и дробным. В большом коридоре он тонет. Бабское крыло больше Развратного. Здесь шестнадцать комнат. Все в один ряд, друг за другом. Шарик считает, что здесь воспитателям трудно сечь. Слишком уж много помещений. И все они огромные. В шкафах и нишах так легко спрятаться! Даже тысяче воспитателей было бы не справиться. Янош стучит второй раз. На этот раз громче. Внутри раздается приглушенный звук. Голос Мален не спутаешь ни с чем: «Мы уже ждем. Заходите!»

Янош смеется. У него блестят глаза. Он делает глоток пива. Толстый Феликс подталкивает его плечом. Парочка быстро обменивается взглядами. Подбадривая, Янош кладет руку Феликсу на плечо. А потом входит в комнату. Остальные устремляются вслед. Даже Трой не боится показать, что спешит оказаться внутри. А вот я, наоборот, все еще жду. Остаюсь в коридоре. Медленно переминаюсь с правой ноги на левую. И разглядываю стены. Они белые. Несказанно белые. Здесь много картин. В больших четырехугольных стеклянных рамах. Фотографии за последние пять лет интернатской жизни. Там так написано. Это свидетельства печали и радости. Их около дюжины. На одной я узнаю Мален на сноуборде. Длинные светлые волосы развеваются на ветру. Вымученно улыбается. Спрашиваю себя, счастлива ли она. Янош говорит, что счастливых здесь нет. У всех неблагополучные семьи. Или же очень богатые. А это еще хуже.

Он говорит, что в интернатских проспектах должны улыбаться все. Так принято. Смеяться, чтобы потом другие несчастные имели возможность улыбаться с новых проспектов. Таковы в интернате порядки. Уже много веков.

— А новенький не хочет зайти к нам? — доносится из комнаты.

Я понимаю, что пора войти. Мне не хочется, чтобы они рассердились. Да и из коридора лучше уйти. Это может оказаться опасным.

— Конечно, он не против, — раздается голос Яноша. — Он весь вечер места себе не находил от нетерпения. Хотел даже лезть по пожарной лестнице.

Вхожу в комнату. Она раза в два больше нашей. Здесь три кровати. Они делят всю комнату на равные части. Стоит даже маленькая плита. Пол паркетный. Как в коридоре. Только чуть-чуть посветлее. Те же самые прямоугольники размером с тарелку. Три окна. Должно быть, днем здесь очень светло. Перед каждым окном — письменный стол в крестьянском стиле. Все три того же цвета, что и паркет. А еще три больших шкафа рядом с письменными столами. На стене постеры. Их так много, что невозможно сосчитать. Сплошь типы с накаченными мускулами, стягивающие с телок лифчики, или же Леонардо Ди Каприо. Я ненавижу Леонардо Ди Каприо. Но сам он тут ни при чем. Уж больно его любят все женщины. Одного этого достаточно. Каждый должен быть мужчиной хотя бы настолько, чтобы ревновать. Это же и дураку понятно.

6

Ребята устраиваются на полу. Девушки специально для этого расстелили голубое шерстяное одеяло. Оно замечательно гармонирует с паркетом. И вот сидим. Оба Феликса, Янош, Трой и Флориан. Рядом Мален, Анна и эта Мария. Мне кажется, что они уже порядком поднабрались. На полу валяется не меньше трех пустых бутылок из-под вина. Да еще и маленькая «Баккарди». Теперь народ хлещет пиво. Мален уже, наверное, вторую банку. Янош считает, что девушки вообще пьянь. Якобы в женском отделении попойки устраиваются часто. Это их развлекает. Приходится признать, что я сам пью мало. У меня всегда такое чувство, что если я пью, то что-то теряю. Не исключено, что потерянное могло бы мне еще пригодиться. Например, разум. Понятия не имею, почему так происходит. Но сегодня я нажрусь. Эта Мария просит меня сесть. Тут же у меня в руках оказывается пиво. Я разглядываю Марию. У нее круглое лицо. Ядовито-зеленые глаза. Слегка загорелая кожа. Длинные темно-каштановые волосы заколоты наверх. Полные губы. Видимо, специально для сегодняшнего вечера она выкрасила их в кроваво-красный цвет. Но может быть, это от вина. Зубы белые. На них не видно ни единого пятнышка. Над ресницами она поработала тушью. Над веками — тенями.

Она очень худенькая. Совсем потерялась в своей черной, как смола, ночной рубашке. Груди большие. Насколько можно судить. Под рубашкой не очень видно. Но к грудям я еще вернусь.

— Ну и как тебе здесь понравилось? (Это она спрашивает.)

— А как тебе было во вторую ночь?

— Сегодня и есть моя вторая ночь, — отвечает она.

У меня аж в горле запершило.

— Ну и как? — проясняю я обстановку.

— Как? Выпивка везде одинаковая.

Она смеется. И при этом отворачивается. Вижу ее затылок. На нем огромный засос. Довольно оперативно для двух суток. Делаю глоток пива.

— Как тебя зовут? — шепчет она.

— Бенджамин.

— Бенджамин, как того политика?

— Да, Бенджамин, как того политика.

— Это красивое имя.

Она делает глоток пива. Банка почти пуста. Допивает. Потом давит загорелой рукой. Раздаетсяскрежет. Мне видны только ногти. Они выкрашены в красный цвет.

— Не я его придумал.

— Понимаю. Но почти любое имя может рассказать о человеке, который его носит. — Она встает. — Даст мне кто-нибудь еще банку пива?

Медленно Мария подходит к своему письменному столу. Ее немного штормит. И все равно походка у нее элегантная. Мне эта девушка кажется красивой. Из ящика она выковыривает пару свечей. Обе красные. Не меньше пяти сантиметров. Я смотрю на Мален. Она сидит рядом с Яношем. Он наверняка этому рад. На полу валяются две банки. Янош придвигается к Мален все ближе. На ней белая шелковая кофточка. И трусики в тон. Красивые ноги вытянуты на полу. Яношу очень хочется к ним прикоснуться. Это сразу видно. Осуждать его не приходится. Мален действительно хороша. Она напудрила лицо. Глаза глубокого синего цвета похожи на лазерные пушки. Так и стреляют. Моментально попадаешь в плен. Ногти на руках и ногах покрыты бирюзовым лаком. От них исходит некий странный свет. Волосы она, как и Мария, подняла наверх. Затылок свободен. Через шелковую кофточку просвечивает лифчик. Янош все еще не осмеливается прикоснуться к ее ногам. Его рука все время дергается в каком-нибудь сантиметре. Мой кореш явно не в себе. Шарик говорит, что Янош часто психует, когда дело касается девушек. И ничего не может с этим поделать. Разве что изображает из себя джентльмена. Но и это у него не очень получается. Он становится просто нервным. Не таким отвязным, как обычно. Он перестает быть крези.

Немного прислушиваюсь к их разговору. Это скорее лепет. Они уже достаточно поднабрались. Спрашиваю себя, как же мы теперь спустимся по пожарной лестнице. Делаю еще глоток пива. И с первой банкой покончено. А оно крепкое. Заполняет всю голову. Обычно я пью немного. Это сразу видно. Снова прислушиваюсь к разговору. Речь идет о неудачах при сексе. Цитируется свободно по Вероне Фельдбуш. В этот момент говорит Мален: «У этого парня началась эрекция. Сильнющая эрекция. И он около часа не мог расстегнуть мне лифчик. Вот ужас-то!»

«Ужас, — соглашается Янош. — Со мной бы такого не было». При этом он уставился на грудь Мален. Она этого не замечает. И слава богу. И вдруг гаснет свет. Вернулась Мария. В руках свечи. Она освещает комнату. Вокруг фитильков танцует пламя. Красиво. Вспоминаю про маму. У нее всегда горят свечи, неважно, где при этом мы. Иногда по вечерам она изучает свои лекции по натуртерапии. Садится в столовой за стол и зажигает свечу. Тогда это единственный свет в доме. Даже телевизор выключен. Только свеча. И свет от нее очень красивый. Зажгла ли она свечу сегодня? Наверное, да. А может быть, у нее не было времени. Может быть, она опять ругалась. Не знаю. Открываю еще одну банку пива. Трудно себе представить, сколько здесь этих банок. Как же Трой их дотащил? Наверное, ему помогал толстый Феликс. На его брюхе, скорей всего, не так заметно. Толстый Феликс подсел к Анне. Вместе с Флорианом и тонким Феликсом они составляют симпатичную группку. Каждый уже готов обнять Анну. Сегодня она опять очень хороша. Как и на Мален, на ней только трусики. Черные. Они сильно натянуты между двумя половинками попы. Когда она наклоняется, ее мощный зад виден очень хорошо. Мне уже почти хочется умереть. Трудно поверить, что прийти в восторг можно столь быстро. Достаточно только увидеть зад. Янош утверждает, что это и есть молодость. А все девчонки, мол, похотливы. Всё. Баста. Иногда я задаю себе вопрос, нельзя ли было все это устроить как-то по-другому. Ведь когда тебе всего тринадцать, девчонки и задницы становятся наркотиком. От них уже не избавиться. Флориан и толстый Феликс хороший тому пример. Они почти проглотили Анну. Да я и сам не лучше. Ко мне снова подсела Мария. Не могу не таращиться на ее вырез.

Выпиваю еще один глоток пива. От этого все становится проще. А потом снова смотрю на Анну. Она надела черную футболку. Love is a razor[2] — складывается из желтых букв с завитушками. Может быть, это и так. А может, и обычное дерьмо. Love — это не razor и не что-нибудь еще. У Love нет определений. Love значит трахаться, сказал бы Янош. Но мне так не кажется. Я думаю, что Love — это что-то большее. Трахаться есть трахаться. A Love другое. Может быть, музыка. Но музыка — это лучшее, что есть на свете. По крайней мере, так говорил Фрэнк Заппа. Кажется, я пьян. Иначе откуда здесь музыка? Ах да, Мален поставила диск. Как раз «Роллинг стоунз» — «I can’t get no satisfaction». Со своими трусиками и длинными ногами Мален вприпрыжку возвращается к Яношу. Садится. Выпиваю еще пива. Оно начинает мне нравиться. Становится весело. Сам не знаю почему. Сразу же отпиваю еще. Мария склоняется надо мной. Великолепное ощущение. Она хочет взять несколько чипсов. Флориан считает, что чипсы и алкоголь — это смертельная комбинация. После этого сразу же хочется блевать, так он утверждает. Но тем не менее я позволяю Марии сожрать эти чипсы. Представляю себе, как она наклоняется над унитазом. Не могу удержаться от смеха. Делаю еще глоток. Банка пуста. Смешно. Ведь я ее только что открыл. Ну да. Я ведь уже говорил, что не привык пить. Наверное, поэтому я не привык и к тому, что банки так быстро пустеют. Беру еще две. Они последние. Заначу на потом. Ставлю их на пол. Потом кладу сверху бумажный платок. Мне ведь не хочется, чтобы кто-нибудь выжрал мою добычу. Я бы, наверное, пожалел. Янош уже поглядывает вокруг. Наверняка он выпил много. А хочет еще больше. По нему сразу заметно. В уголке рта у него дымится сигарета. Комната большая, и окна открыты. Никто не учует запах так быстро. Я тоже вытаскиваю сигареты. Пачка еще почти целая. Мария тоже хочет закурить. Прикуриваем одновременно. Мария трясет спичкой. Огонек гаснет. Она меня обнимает. Поет «АББА», «The Winner takes it all». Замечательный сингл. Но почему-то смешной. Хотя при этом и жутко печальный. И здесь тоже поют о разлуке. Я думаю, эта тема меня просто преследует. Нужно было позвонить домой. Только чтобы убедиться, что они не проломили себе головы. Но не сейчас. Сейчас ночь. А кроме того, Мария так близко. Она почти лежит на мне. Чувствую запах ее кожи. Парфюм, пробуждающий мечты. Слегка сладковатый. Похоже на Рождество. Запах елки или печенья. Вспоминаю последнее Рождество. Собрались все. Даже мой дядя. Я люблю своего дядю. Но все его только ругают. Считается, что если он вдруг понадобится, то его никогда нет. Но если он нужен мне, то он всегда тут как тут. Даже в Рождество. Он работает в одной из крупных ежедневных газет. Большинство огромных репортажей на третьей странице пишет он. Иногда он берет меня с собой в редакцию. Мне это нравится. Все люди там работают за большими столами. Им приходится рассказывать обо всем на свете. Я бы не смог. Не умею писать даже обычные школьные сочинения. Как раз на прошлое Рождество мы решили попытать счастья в интернате Нойзеелен. Решение казалось мне неудачным. Мне надарили кучу подарков, имеющих отношение к Нойзеелену. Постер региона, шмотки для всяких торжественных случаев, мешочек с умывальными принадлежностями и т. п. И еще я получил пачку наклеек. Ими я имел право оклеить все что угодно и написать свое имя. Бенджамин Леберт. Господи, я так боялся сюда ехать! И — боже мой! — я все еще боюсь здесь жить. Прошло два дня. Два дня и полторы ночи. А я уже в комнате девушек, и одна из них лежит прямо на мне. Может быть, это прогресс. Она щекочет мне шею. Ощущение несколько странное. Ведь я едва знаю эту девицу. Ну да ладно. Янош говорит, что интернатские красотки бывают весьма общительны. Особенно новенькие. Ведь здесь нужно быть немного не собой. И тогда все получится. Что имел в виду Янош, когда говорил, что «нужно быть немного не собой»? Я же такой как всегда. Или я всегда другой? Почему эта девушка лежит на мне? Потому что налакалась? Какая разница! Главное, что она лежит на мне. Делаю еще глоток пива. Собираюсь что-то сказать. Но Мария меня опережает. Забываю про собственные потребности.

— Мне говорили, что ты не такой, как все, — говорит она.

— Не такой, как все? Ну да, я инвалид. Наверное, это и есть «не такой, как все».

Затягиваюсь сигаретой. То же самое делает Мария. Ее полные губы вытягиваются в трубочку. Смотрится очень сексуально. Отпиваю еще глоток пива. Банка пуста. Открываю следующую. Мария встает. Хочет взять еще несколько чипсов. В колеблющемся пламени свечи вижу ее тело. Сразу же она снова ложится ко мне. Животом чувствую ее едва прикрытые соски.

— Мне говорили, что инвалиды тоже всего лишь люди, — говорит она.

— Забавно, тебе так много рассказывают, — откликаюсь я. — Мне никогда ничего не рассказывали. Мне приходилось до всего допирать самому. На фиг. Ты права. Инвалиды тоже только люди. Хотя и немного странные.

Звучит «Knocking on Heaven’s Door». Как раз сейчас у меня нет настроения слушать такие песни. И все равно она очень хорошая. Ведь это текст старика Боба Дилана. Во мне все ширится какое-то забавное ощущение. Еще глоток пива.

— А в каком смысле ты инвалид? — интересуется Мария.

Отвечаю, что у меня почти парализована левая сторона. Мария вздыхает.

— Почти не могу двигать ни рукой, ни ногой. Ничего не чувствую. Только когда больно.

Лицо Марии оказывается совсем близко к моему. Наши губы почти соприкасаются.

— Я никогда не сделаю тебе больно, — шепчет она, — никогда. И никто никогда не должен этого делать. Ведь только в тех, кто совсем-совсем другой, вырастает что-то новое.

— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.

— Шестнадцать.

— Уж больно по-зрелому ты говоришь в шестнадцать-то лет.

— Знаю. Но ведь я и сама зрелая, — она ухмыляется.

— Ну и как ты думаешь, что во мне вырастет? — спрашиваю я.

— Понятия не имею. Сам увидишь. При случае, — и она снова начинает ухмыляться.

Я смотрю на Троя. Он сидит на письменном столе. В одиноком одиночестве. Наверное, уже совсем датый. Толстый Феликс говорит, что он все время под мухой. Иногда выпивает пять — десять банок пива за вечер. Янош думает, что ему это вредно. Когда-нибудь Трой перестанет трезветь вообще. Но ему якобы все равно. Он будет лакать дальше. До самого утра. Крепкий парень. Рядом с ним на полу лежит толстый Феликс. Он уже спит. Широко раскинул конечности. Рот открыт. Слегка похрапывает. На паркет капает слюна. Тонкий Феликс говорит, что он снова нес какую-то ахинею про футбол. И тогда Янош его накачал. Теперь он спит. Мирно и спокойно.

Встаю. Мне срочно нужно в туалет. Осторожно снимаю с себя Марию. Она уже успела удобно устроиться у меня на ногах. Бегу к двери. Все слегка кружится. Это состояние мне незнакомо. С трудом достаю до ручки. Поворачиваю ее вниз. Выхожу из комнаты. Никто меня не замечает. Все уже клюют носом. Только Мария ненадолго поднимает голову. Бегу по Бабскому коридору. Кажется, что он уходит в бесконечность. Понадобилось пять минут, чтобы добраться до двери туалета. Открываю. Туалеты здесь намного красивее и современнее, чем у нас. Сначала меня ждет большая прихожая. Все выложено белым кафелем. На стене штук шесть умывальников. И над каждым зеркало. Смотрюсь в одно из них. Ну и харя. Подхожу поближе к раковине. Прыскаю на лицо немного воды. Приятно. Освежает. Вдруг сзади открывается дверь. Скрип. Появляется Мария. Немного покачивается. Стоит передо мной явно не в себе.

— Что ты делаешь? — спрашивает она.

— Прыскаю себе в лицо водой.

— Она холодная?

— Очень холодная.

— У меня такое чувство, что мы чуть не облажались, — лепечет Мария, еле шевеля языком.

Ничего из ее слов я не понимаю. Через голову она стягивает ночную рубашку. Теперь на ней только черное нижнее белье. Выглядит очень здорово. Я вижу ее нежную кожу. Пупок. Лицо. Груди. Правда, несколько расплывчато. Чего-то она от меня хочет. Дурак не поймет. Подходит ко мне. Боюсь. Дотрагивается до моей шеи. Я все еще пытаюсь отодвинуться. Дрожу. У меня еще ни разу ничего не было с девушкой. И кроме того, я пьян. Нет, это Мария пьяна. Расстегивает лифчик. Я почти без сознания. Она стоит передо мной, а сверху на ней ничего нет. Смотрю на ее груди. Они красивые. Соски розовые. Вспоминаю Яноша. Он бы наверняка сказал, что я ни в коем случае не должен наложить в штаны, нужно использовать свой шанс. А еще он бы сказал, что нужно брать то, что плохо лежит. Все-все, что лежит плохо. Я-то его знаю. Знаю его советы. А потом я должен просто отделать Марию. «Отделать» — это для Яноша почетный синоним слова «трахать». Он считает, что трахаться может всякий. А вот отделать девицу — нет. Это искусство. Я бы, наверное, отделал Марию. Или оттрахал. Да все равно. Если бы только со страху не наложил в штаны. Опыта у меня нет.

А если я сделаю что-нибудь не так? Однажды Янош объяснял мне, что это не важно. В шестнадцать лет уже нужно отделать девицу, это как пить дать. Все равно ведь позор, 96 что я до сих пор этим не занимался. В шестнадцать лет парням хочется только отделывать девиц.

А девицы в шестнадцать лет хотят, чтобы их отделывали, так говорит Янош. Наверное, и Мария придерживается того же мнения. Она как раз стягивает с себя трусики. Вижу волосы у нее на лобке. Они черного цвета. Холм Венеры похож на окно. Широкий и коротко подстриженный. Ничего подобного я до сих пор так близко не видел. Знаю только по фотографиям в «Плейбое». «И почему только молодость такая злая», — проносится у меня в голове. Отделывай во все дырки. А я боюсь. Уж больно всё быстро. Я как-то не поспеваю. Сажусь на складной стул. Он стоит прямо у окна. Черт знает, зачем он тут понадобился. Возможно, для того, чтобы служить опорой в подобных ситуациях. Понятия не имею. Вдавливаюсь в спинку. Мария делает еще один шаг в мою сторону. Ее большие груди буквально повисли на моем лице. Она немного наклоняется. Проводит по моим ногам своими нежными пальцами. При этом верхняя половина ее тела постоянно двигается. Сиськи подрагивают. Чувствую, как напрягается член. Наверное, так и должно быть. Все правильно. И все-таки сам себе я кажусь каким-то глупым. Верх пижамы опускаю на брюки. Сверху кладу руки. По лбу течет пот. Пижама на мне та же самая. Вспоминаю отца. Мария целует меня в лоб. Я дрожу. Отворачиваюсь. «Послать все это к такой-то матери», — просачивается сквозь вату мысль. Нужно быть мужчиной, сказал бы Янош. А мужчина не напустит в штаны при виде пары титек. Мужчина должен получить свое. Обработать бабу. Янош заявил бы, что мужчина должен быть клевым. К сожалению, сейчас он мне ничем помочь не может. Все приходится делать самому. Как получится. По крайней мере, я должен попытаться. Немного приспускаю свои пижамные штаны. Теперь Мария видит мой член. Из кучи лежащих на полу тряпок она вытаскивает презерватив. Зубами надрывает упаковку. Надевает презерватив на меня. Все получается очень быстро. Забавное ощущение. Очень узко. Что-то резиновое. Похоже на мокрый резиновый шарик. Только чуть-чуть липкий. Я начинаю нервничать. Презерватив желтый. Мне интересно, как она умудрилась так быстро его надеть. Янош считает, что таковы все женщины. Презерватив они натянут в любых условиях. Чтобы можно было сразу же начать трахаться. Мария садится на меня в позе наездника. Наверное, я в ней. Неприятно. Отделывать баб — это совсем не так здорово, как все говорят. Чувствую, что мне тесно. Член начинает болеть. Но я же мужчина. Хватаюсь за ее сиськи. Сдавливаю. Лижу соски. Сиськи у нее мягкие. Очень красиво лежат у меня в руке. Думаю, что забуду их не очень быстро. А Флориан вообще считает, что первые сиськи не забывают никогда. Они кажутся более красивыми, чем все остальные. Вероятно, он прав. Таз Марии начинает двигаться быстрее. Член наполняется все больше. Она стонет. Слегка потеет. И вообще всю работу выполняет она. А я только сижу. Постепенно мне начинает даже нравиться. Чувствую себя хорошо. Как будто выпил двадцать бутылок колы или что-нибудь в этом роде. Во всем теле какое-то волнение. Особенно в члене. Из-за этого волнения меня начинает поднимать вверх. Наклоняюсь вперед. Хватаю Марию за бедра. Обнимаю ее всю. Мну ей задницу. Мы тискаем друг друга. Она стонет. Я дышу глубже. Мария все скачет на мне и скачет. Сейчас все произойдет. Что-то выталкивает мой член и втягивает его обратно. Янош говорит, что в первый раз всегда так бывает. Короткий стук. Быстрый взгляд внутрь. Краткое «до свидания». Мария продолжает скакать. Ее кожа покрывается потом. Я его слизываю. Кладу голову ей между сиськами. Она не говорит ни слова. Все это время. Только стонет. Еще секунд пять. И тогда это случается. Я кончил. Адреналин пульсирует по всему телу. Чувствую себя освобожденным. Слышу щебетание птиц. Журчание воды. Шторм. Тело дрожит. Это намного более клево, чем все остальное на свете. Не знаю только почему. Мне кажется, что это и есть крези. Хочется повторить то же самое как можно скорее.

Мария тоже кончает. По крайней мере, мне так кажется. Она стонет еще сильнее, чем раньше. Хватается за свои груди. Издает громкий и короткий вскрик. Опускается. Мы тискаем друг друга. Без сомнения, у нее это не первый раз. В этом я уверен. Слишком уж она опытная. Янош говорит, что очень хорошо первый раз быть с опытной девчонкой. Ему кажется, что в таком случае не очень много приходится работать самому. Она ведь знает, что делать. Мария поднимается. Идет спотыкаясь. Ни слова не говорит. Опять надевает трусики. Еще раз вижу ее влагалище. Его я запомню. Наверняка. Так вот он, мой первый раз. Именно в интернате Нойзеелен. И именно на вторую ночь. Все закончилось довольно быстро. Мне плохо. Чувствую себя отвратительно. Такое впечатление, что кто-то очистил мои яйца от скорлупы. Или что-то в этом роде. Едва могу стоять. Колени дрожат. Пиво перекатывается в желудке. Меня буквально вымотал наш с Марией быстрый цирковой трюк. Болит голова. Глаза слезятся. Мария уходит. Вижу, как она протискивается в дверь. Думаю, что она сильно пьяна. Я даже не уверен, что она поняла, чем только что занималась. Может быть, она делает это довольно часто. Плевать ей, что будет дальше. Наверное, ей просто хочется получить удовольствие. А на все остальное она кладет большую кучу. Ну да. Пусть так. Как там говорится про первый раз? После первого раза мальчик превращается в мужчину? Он стоит на своих ногах? Нежной юности наступает конец? Приходит пора взросления? Гм… Мой первый раз уже позади. А я все еще чувствую себя маленьким мальчиком, который писает в штаны. Думаю, что это хорошо. Я совсем не хочу становиться взрослым. Я хочу оставаться нормальным мальчиком. Развлекаться. Если понадобится, прятаться за спины родителей. И всему этому нужно положить конец? И только потому, что мой член оказался вставленным в развратное отверстие Марии? Но ведь этого все равно никто не видел. Я никому ничего рассказывать не буду.

Бог должен отнестись ко мне с пониманием. Сделаем вид, что ничего не было. Постепенно вся эта ситуация начинает казаться мне слишком сложной. И вообще, почему я должен становиться взрослым? Или скажем по-другому: какой такой абсолютный идиот придумал взросление? Почему все мы не можем оставаться маленькими мальчиками? Которые хотят развлекаться? Трахаться, смеяться, быть счастливыми? Мечусь по предбаннику. Ощущаю свое недовольство. Как будто кончился сон. Или что-нибудь в этом роде. Как будто всё уже позади. Я все еще дрожу. Кожа бледная. Чувствую себя одиноким. Я совсем один в этом проклятом огромном мире. В каком-то вонючем интернате. И называется-то весьма кстати: Нойзеелен — «новая душа». Да, у меня новая душа. Это я могу сказать. Новая обгаженная душа. Я скучаю по дому. По родителям. Зачем они ругаются? Где моя сестра? И почему, черт подери, я стал таким агрессивным? Я только что, дьявол тебя возьми, отделал девицу. Пьяную. С большими сиськами и развратным влагалищем. Может быть, сама она этого даже не заметила. Вот так подфартило. Плескаю себе в лицо немного воды. Потом иду писать. Мне уже давно нужно пописать. Мне кажется, я уже чуть-чуть намочил штаны. На мне все еще этот отвратительный презерватив. Теперь он уныло болтается. Член давно уже перестал быть твердым. Швыряю резинку на пол. Пусть у них утром будут проблемы. Если его найдет уборщица. Если его найдет хоть кто-нибудь. Подхожу вплотную к унитазу. Поднимаю стульчак. Писаю. Рядом с унитазом. Мне все равно. Специально пускаю струю на стенку. Это весело. Все течет на пол. Почти потоп. Я напустил уже приличную лужу. Потом падаю на колени. Блюю. Блюю долго.

Сегодняшних событий для меня как-то многовато: вместо того чтобы спать, лез по пожарной лестнице, пил все, что горит, немного потрахался и стал взрослым. На одну ночь вполне достаточно. Тут, я думаю, вытошнило бы любого. Встаю, вываливаюсь в предбанник. На пижамной куртке видны коричневые пятна. Плевать. Так и так никто не заметит. На кафельном полу лежит желтый презерватив. В нем белая жидкость. Ее хорошо видно. Думаю, утром кто-нибудь порадуется. Может быть, Мален. Может быть, воспитательница. Выхожу в коридор. Вижу на стене множество фотографий. Фотография Мален и фотографии всех остальных. Прислушиваюсь к шуму своих шагов. Я один. Никто не поможет. Стою перед комнатой номер 330. Комната Мален. Ничем не примечательная деревянная дверь с обыкновенной латунной ручкой. Нажимаю на нее.

7

Какими словами можно описать жизнь в интернате?

Тяжелая? Скучная? Напряженная? Мне приходит в голову слово «одиночество». Я чувствую себя одиноким. Хотя ни на минуту не остаюсь один. Возьмем самый обычный день: просыпаюсь в 6.30. В дверях стоит воспитатель Ландорф. «Пора», — говорит он.

Медленно поднимаю голову. Смотрю на Яноша. Видны только растрепанные волосы. У нас еще полчаса времени. Янош хочет использовать их для сна. По утрам он никогда не умывается. Я встаю. Беру мешочек с туалетными принадлежностями. Еле передвигая ноги, тащусь по Развратному коридору. Завтрак в 7.15. Булочки, «Нутелла», йогурт. Занятия начинаются в 7.45. Сначала только зубрежка. Полчаса торчишь на месте и зубришь. У них это называется силентиум. Такая фишка бывает только в интернате. Обычно народ спит, спрятавшись за приподнятую книгу. Иногда книга падает. Не повезло. Потом обычные уроки. Шесть штук в день. Включая субботу. Большая перемена после второго урока и маленькая после четвертого. Народ достает бутерброды из заначенных в столовой. К этому времени вкус у них отвратительный.

В 13.15 обед. Что дают — можно прочитать перед входом в столовую. Чаще всего рис с каким-нибудь соусом. Раз в шесть недель дежурство по столовой. Тогда приходится носиться между столами, пока остальные едят. Накрывать и убирать со стола. Когда все поели, наступает твоя очередь. Ешь с персоналом на кухне. После обеда свободный час. Потом время для домашнего задания. И ужин.

Два часа свободного времени. Вечерний туалет. Сон. Отбой для тех, кому исполнилось шестнадцать, в 22.30.

Какими словами можно описать жизнь в интернате?

А я здесь уже четыре месяца.

* * *
Вхожу в комнату Троя. В открытое окно падает слабый свет. Занавески колышутся на ветру. Их тени танцуют на потрескавшемся паркете. Пол серый, унылый. На дырявой стене пара постеров. Ужасы Второй мировой войны. Кричащие дети. Разбомбленные города. Отчаявшиеся солдаты. Рядом висят газетные статьи про SS. Смотрю на отвратительные рожи. Геббельс. Геринг. На стене краской, напоминающей кровь, написано следующее изречение: Is this the way life’s meant to be?[3] Одна буква перетекает в другую. И все равно их легко прочесть. Кровать в комнате одна. Стоит посередине. Подушка и одеяло скомканы. На них сцены из фильма «Сердце дракона». Огромный огнедышащий дракон сражается с рыцарем Круглого стола. Надпись: We will always succeed![4] Письменный стол справа у окна; на нем много всякого барахла, в основном книги, цветные карандаши и фотографии. На подоконнике пачка рисунков. Сплошь голые тетки с большими грудями. Я здесь еще ни разу не был. Мне немного стыдно. Делаю еще один шаг вперед. У левой стенки шкаф, под завязку забитый книгами. Сам Трой стоит перед шкафом и как раз в этот момент вытаскивает одну из книг. Стивен Кинг, «Отчаяние». Книга — улет. Я ее знаю. Про автора романов, который попадает в автомобильную катастрофу. В результате он оказывается у помешанной бабы. Она его мучает. Отбивает ему ногу и тому подобное. Она говорит, что является его страстной поклонницей и он должен написать книгу для нее. А если он этого не сделает, то умрет. Все очень просто. Книга шикарная. В своей старой школе я предложил читать ее на уроках немецкого. За это поимел «неуд». А читали мы «Огонь души». Вот уж мура так мура. Я так ничего и не понял. Ни одного слова. Насколько я помню, мы читали только такие книги, в которые я никак не мог врубиться. Все авторы говорят сплошными загадками. Почему бы им не писать для сборников викторин? Может быть, сам я не семи пядей во лбу. Какая разница! Подхожу к Трою. Сажусь к нему на кровать. Естественно, на самый краешек. Я не собираюсь нагонять на него скуку. Его лоб недовольно морщится. Трой приподнимает «Отчаяние» повыше. Обложка зеленая. Надпись серебристая. Когда падает свет, она начинает светиться. Писатель явно освободился от всяких забот. Нет у него больше никаких проблем. У Стивена Кинга на счету в банке миллионы. Плевать ему, что у его сына по математике. Жизнь продолжается. Он пишет книги. Счастлив. Я думаю, что хорошо быть Стивеном Кингом. Недавно у меня опять были две контрольные. Скорее всего, обе написаны ужасно. Мне их еще не вернули. Одна по математике, вторая по немецкому.

В последнее время все действует мне на нервы.

Кровать, на которой я сижу, очень мягкая. Я бы с удовольствием поспал. Мне это крайне необходимо. Сегодня ночью мы опять шлялись. Были внизу, возле столовой. Немного покурили. Немного потрепались. Были немного счастливы. Янош сказал, что в будущем мы должны повторять такие вылазки почаще. Но я не думаю, что это полезно. Ведь каждому требуется хоть немного сна. Я оглядываюсь. Комната действительно крошечная. Нравится ли она Трою? Не знаю. Отклоняюсь назад. Смотрю на часы. 17.30. До ужина еще час.

— Трой, что ты делаешь?

— Ничего.

— Но ведь должен же ты что-то делать!

— Нет, не должен.

Чуть-чуть поворачиваю голову. Провожу рукой по волосам. Трой все еще сидит рядом. Прямо у его лица замерла муха. Но он не пытается ее отогнать. Не теряет спокойствия. Глаза бегают. Он кашляет.

— Почему ты один, Трой? — я делаю еще одну попытку. — Почему ты все время стараешься остаться один?

Глаза Троя устремлены в даль. В нем идет внутренняя борьба. Такие вопросы ему задают редко. И отвечать на них приходится тоже редко. Откашливается.

— Я не такой как все, — отвечает он глубоким голосом, — просто другой. Но людям не нравятся те, кто на них не похож. Вот так. Люди не обращают на меня внимания. Я им не нравлюсь. — Трой смотрит на меня. Ресницы подрагивают. Губы сжимаются. Впервые я слышу, чтобы он так разговаривал. Глаза смотрят по-доброму.

— Но ведь мы же тебя любим, Трой! — Я глажу его по руке. — Мы все тебя любим.

— Вы регистрируете мое наличие. Но не любите. Вы берете меня с собой просто потому, что должны брать меня с собой. Например, для транспортировки пива. Или чтобы ругаться. Яношу всегда нужен кто-нибудь для ругани.

— Но ведь ты же наш. Как Флориан или толстый Феликс. Ты один из нас. Герой, как сказал бы Янош. Нам бы тебя не хватало.

— Я не герой. На меня никто никогда не обращал внимания. Я же писаюсь. Сам посмотри!

Он медленно отодвигает покрывало с драконом. На льняной простыне большое пятно.

— По ночам все время так. Я писаюсь в кровати. Почему — понятия не имею. И никто не понимает. Поэтому я лучше один. Когда человек один, его никто не может обидеть.

Трой встает. Подходит к окну. Стоит там. Потом возвращается к кровати. Садится.

— Ты когда-нибудь боишься? — спрашивает он. — Не экзамена. И не воспитателя. Я имею в виду, ты когда-нибудь боишься по-настоящему? Ты знаешь, что такое бояться жить? — Трой сглатывает. Наклоняется вперед.

— Жить — это и значит бояться, — отвечаю я. Мне становится неприятно. В общем-то, я никогда об этом и не думал. Но, наверное, это так и есть. — Так и должно быть. Сам не знаю почему, но почему-то так и должно быть! Может быть, все дело в том, что иначе люди наделали бы бог знает каких глупостей. Ведь у них не было бы страха.

— Но разве так должно быть всегда? Я больше не хочу бояться. Все происходит так быстро. Я не поспеваю. И боюсь.

— Ты прав, Трой. Все происходит слишком быстро. Почему мы не имеем права подождать? Просто посмотреть? Отмотать ленту назад?

— Видимо, потому, что жизнь — это не видик, — в голосе Троя слышен страх.

— А что?

Трой начинает нервничать. Проводит рукой себе по глазам. На лбу у него выступает пот. Он глубоко дышит.

— Жизнь — это… — Он запинается. Дрожит. Раскачивается из стороны в сторону. Муха улетает наконец от его лица. Ищет местечко поспокойнее. Стул. Или стол. Ползет вперед.

— Жизнь — это?..

— Жизнь — это когда все время писаешь в кровать, — выдавливает он наконец.

Заплакал. Слезы ползут по его щекам. И глаза полны слез. Он всхлипывает. Я придвигаюсь к нему поближе. Я же этого не хотел. Осторожно провожу рукой по его спине.

— Бог мне не помогает, — всхлипывает Трой, — просто не помогает. Сытый и довольный сидит там, наверху, и не помогает мне. — Трой закрывает лицо руками. Наклоняется вперед. Плачет. Слышны его тихие стенания.

— Когда-нибудь он нам поможет, слышишь, Трой. Когда-нибудь. Когда-нибудь он вытащит нас отсюда, из всего этого дерьма, и поможет нам, слышишь, Трой? Поможет и тебе, и мне. И мы оба посмеемся. Когда все будет позади. Когда жизнь перестанет быть большим пачканьем кровати. Слышишь, Трой!

— Жизнь всегда останется большим пачканьем кровати. — В его голосе звучит отчаяние. Лицо красное. По щекам катятся слезы. — Леберт, я больше так не могу! Не могу я больше! Куда же, черт подери, мы идем?

Он готов. Это видно. Когда-нибудь любому оказывается достаточно. И молчаливому Трою тоже. Янош называет это фазой публичного дома. Это когда всё не так. Когда уже сыт по горло. После чего можно просто лопнуть. Так считает Янош. Янош утверждает, что это очень даже хорошо. Иначе сдохнешь.

Не знаю, так ли это. Я думаю, что все мы ругаем только то, что ругать нет никакого смысла. Как мало мы знаем! Про Троя, например, я бы никогда ничего подобного не подумал. Я всегда считал, что он как-то существует. Как луна или звезды. Они ведь никогда не попадают в фазу публичного дома. Но и тут можно ошибаться. Молодость ужасна, считает Янош. У каждого свои проблемы. И у Троя тоже. Он как раз сморкается. Я все еще глажу его по спине.

Вспоминаю про своих родителей. Про выходные, которые в последнее время мы проводили все вместе. Все это было достаточно сложно. Я никак не мог отдохнуть по-настоящему. Меня всегда преследовало чувство, что скоро придется возвращаться в интернат. Что бы мы ни делали, все было плохо. Я злился. На себя. На папу, маму, сестру. На то, что все когда-то кончается. И мне придется искать свою жизнь в другом месте. Не где-нибудь, а в интернате. Янош говорит, что это и есть трагедия воспитанника интерната. В воскресенье нужно ехать обратно. Конец. Баста. В постоянно хорошем настроении. И со старым чувством товарищества. Один за всех и так далее. Он считает, что это довольно утомительно. Ведь жить дома было бы намного лучше. Думаю, что он прав. Даже если мои родители часто ругаются. Почти каждое воскресенье, когда я был дома, мама плакала. Она сидела на кухне. И слезы текли по ее лицу. Как у Троя. Сестра сидела рядом и пыталась ее успокоить. Обе они очень сердились на отца. А я всегда был между ними. Не хотел принимать чью-либо сторону. Мне казалось, что виноваты мы все. Думаю, что все это очень запутано. Слишком сложно, по крайней мере для меня. Этого мне не понять. Если бы я не знал другого выхода, то сказал бы, что мне нужна фаза публичного дома. Мне необходимо выплеснуть всё. Чтобы начать сначала. Очень больно смотреть, как плачет твоя мать. Иногда это последнее, что я вижу, уезжая в Нойзеелен. Она плачет. На кухне. На красной табуретке. Перед окном. А еще говорят, что быть молодым просто. Но так считают только те, у кого молодость позади. Может быть, тогда им хочется ее вернуть. Думаю, что делать этого не стоит. Боже мой, как все это отвратительно! Трой мог бы сложить об этом целую поэму. Понятия не имею, как его успокаивать. Не говорить же ему, что он должен перестать писать в постель! Но мне бы очень хотелось ему помочь. Мне его жалко. Да уж, этот парнишка родился явно не в рубашке.

— Давай отсюда убежим. Просто свалим и всё. Заберем ребят и исчезнем. Куда-нибудь. Мир огромный. Здесь я больше не выдержу!

— Но мы не сможем. Нас будут искать и найдут. Мир гораздо меньше, чем тебе кажется. По крайней мере, интернатский мир. Свалить мы не можем. Это слишком опасно.

— Если мы поторопимся, то у нас все получится. Можно поехать в Мюнхен. Еще до ужина. В Розенхайм идет автобус. А оттуда поедем на поезде. — Трой пытается поймать мой взгляд. Смотрит на меня пустыми и печальными глазами. Мальчик не шутит. Это сразу видно.

— Не заставляй меня и дальше быть простым зрителем, — говорит он, — не заставляй меня стоять в темноте и таращиться на сцену. Всю жизнь я таращился на сцену. Больше не хочу. Теперь я хочу попасть на сцену сам. Хочу сделать что-то безумное. Чего еще никто никогда не делал. Что-нибудь крези.

— Крези?

— Крези.

Я замираю. Не очень мне все это нравится. Не хочу я никуда сваливать. Это наверняка неприятно. Где нам ночевать? Ворота закрываются в 23.00. После этого невозможно ни войти, ни выйти. Тем лучше, как сказал бы Янош. Тогда мы переночуем в Мюнхене. Вопрос только, где именно. В интернате нас наверняка быстро хватятся. Вот начнется заваруха! Я медленно откидываюсь назад. Начинаю глубоко дышать.

— Кто-нибудь уже так делал?

— Как?

— Ну, убегал уже кто-нибудь в Мюнхен, чтобы там переночевать? Просто так? Без предупреждения?

— С тех пор как я здесь, ни разу, — отвечает Трой, — тем более в нашем возрасте. Таких вещей позволять себе нельзя. Это же почти преступление. — Он смеется.

— А почему мы можем себе позволить?

— Потому что мы самые лучшие. Сам подумай! Кто бы мог претворить самую безумную идею всех времен лучше, чем мы вшестером: Янош, оба Феликса, Флориан, ты и я? Мы рождены для безумных идей. — Трой хохочет. Глаза сияют.

Думаю, ни разу в жизни он еще не был так доволен. У него едет крыша. Он наклоняется вперед. Слезы высыхают. Только на щеках остаются красные пятна.

Молчаливый Трой перепрыгнул собственную тень. Это видно. Он на пути исправления. На его перекошенных губах появляется улыбка. Он встает и говорит: «Мы вшестером».

8

— Вы что, собираетесь свалить? — В голосе Яноша слышится восторг. Я вытаскиваю его из нашей комнаты. Я только что сложил в свой синий рюкзак самое необходимое. Попить. Несколько шоколадок. Пару книг. Никогда не знаешь, что может понадобиться. Может быть, мне даже захочется почитать. Возможно всё. Янош ухмыляется. В его глазах — жажда приключений. Мне кажется, что он сильно взволнован.

Флориан говорит, что для Яноша это самое что ни на есть отпадное. Сделать ноги ему хотелось всегда. Но он не решался свалить один. А сейчас нас целая свора. Как же без него! Флориан считает, что для этого он уж больно крези. Сам Флориан, которого все называют девчонкой, тоже с нами. Он говорит, что здесь очень скучно. Он даже специально уговаривал тонкого Феликса. Тому сначала совсем не хотелось никуда бежать. Он считал, что это опасно.

Но теперь он тоже с нами. Все это чересчур уж волнительно, пропустить никак нельзя. Мы берем и толстого Феликса. Он как раз после обеда завалился поспать на пару часов. О своем счастье он еще даже не подозревает. Янош собирается его разбудить. Нам эта идея совсем не нравится.

— Ты слишком груб! — говорит тонкий Феликс.

— Я груб? Слушай сюда! Шарик меня любит. Он будет без ума от идеи тайно двинуть в Мюнхен вместе со мной. Я-то его знаю.

Янош направляется в комнату Шарика. На всё уходит пара минут. Он тут же появляется с толстым Феликсом, которого тащит за собой.

Вид у Феликса заспанный. Спутанные волосы падают на лицо. Вид забавный. Все гогочут. На щеке — след от подушки. Он резко поднимает вверх руки.

— Совсем отмороженные!

— Конечно отмороженные, — отвечает Янош, — поэтому нам нужен кто-нибудь, у кого еще ничего не отморожено. А так как наш восп Ландорф навряд ли двинет с нами, то нам пришлось обратиться к тебе.

— И тут вы правы. Но из-за того, что я не отмороженный, я никуда с вами не поеду.

— Так мы и думали, — отвечает Янош. — Но ты нам нужен. Ты не можешь не поехать с нами. Ведь ты как волны нашего прибоя, бьющие о могучие скалы!

— Волны вашего прибоя, бьющие о могучие скалы?

— Да, наш огромный кусище сахара.

— А почему именно я должен быть вашим огромным кусищем сахара?

— Потому что Мален не с нами. Придется тебе быть нашим сахарным кусищем. Но я думаю, что эта роль для тебя самое то. По крайней мере, титьки у тебя не меньше. — Янош обнимает толстого Феликса.

— Можно мне тогда взять с собой хотя бы рюкзак со сладким? Мне без него никак нельзя. Тут уж ничего не поделаешь.

— Да бери все, что хочешь. Но, пожалуйста, постарайся обойтись без жареной свинины. Шевели конечностями!

— А ты подал мне клевую идею! В Мюнхене свинины должно быть до фига. Как вы думаете, мне что-нибудь перепадет?

— А если да, тогда ты с нами?

— Я же за базар всегда отвечаю.

— Ну да, за базар… Идешь туда, где можно пожрать. Посмотри, ты и так уже слишком жирный!

— Жирный, ну и что! Зато я ваш прибой, бьющий о могучие скалы. Сам сказал!

— Сказал-сказал! Шевели двигалками! Такой город, как Мюнхен, не будет ждать нас вечно!

— А что, Мюнхен в реале такой клевый? — интересуется тонкий Феликс, когда Шарик выкатывается из комнаты.

— Мюнхен клевый.

— Крези, — добавляет Флориан.

— А телки там есть?

— Мюнхен — город-миллионер, — говорит Янош, — там столько же телок, сколько и жареной свинины. На каждом углу.

— И мы правда едем туда?

— Конечно едем. Мы же мужчины!

— А когда?

— Прямо сейчас. Если, конечно, Шарик прикатится в темпе.

Из-за угла выворачивает огромный туристский рюкзак. Он набит под завязку. Из-под молнии торчит пакет со сладкими мишками. Сразу видно, что им едва хватило места. Толстый Феликс закрывает дверь. Подходит к нам, у него даже шаги какие-то задумчивые. На моих часах 18.15.

* * *
— Слава богу, такой огромный рюкзак никому не бросится в глаза, — говорит Янош, когда мы несемся с горы вниз, — никому в голову не придет, что мы планируем что-то длительное. Знаешь, Шарик, ты это здорово придумал!

— Мне очень жаль, но ведь ты же сам сказал, что я могу взять с собой все что захочу.

— Точно. Но я не думал про жратву для детеныша слона.

— Все равно сейчас уже ничего не поделаешь. Мы уже в пути. Никто не хочет кусочек шоколадки?

— Засунь свою шоколадку себе в задницу.

— Значит, ты шоколадки не хочешь?

— Да нет, знаешь ли, как-то нет аппетита.

В этот момент прорезался голос маленького Флориана, которого все называют девчонкой.

— Не хочу выводить вас из себя, но где, черт возьми, мы сегодня переночуем?

— Что-нибудь подвернется, — отвечает Янош, — Мюнхен большой. Кто-нибудь уже наложил в штаны?

— Я не наложил, — говорит тонкий Феликс.

— Я тоже нет, — вторит Флориан. — Ну разве что немного страшновато. Но это ведь пройдет, как ты думаешь? В смысле, с нами ведь не может случиться ничего дурного?

— Все будет нормально. У нас все получится.

— Нормально? — повторяет толстый Феликс. — Все будет нормально? Да никогда ничего не будет нормально. Я уже два года занимаюсь вместе с вами этим дерьмом. А ведь мне все еще страшно. Иногда сам себя спрашиваю, на кой ляд опять впутался, а все равно впутываюсь.

— Да потому что тебе самому это нужно, — объясняет Янош, — это нужно нам всем. Мы молоды. Это нужно даже Трою.

— Ну уж нет, — говорит Шарик, — мне это на фиг не нужно. И Трою тоже. Разве тебе это нужно?

— Конечно нужно, — отзывается Трой.

Он идет совсем сзади. Медленно вышагивает вниз по склону. Я иду рядом с ним. Дорожка достаточно широка даже для машины. Она ведет к замку, лихо закручивая повороты. Вокруг сплошные деревья. Все в зелени. Очень красиво. Сквозь листву пробивается солнечный свет. На земле лежат легкие тени. Янош и все остальные идут как раз по ним. Я размышляю.

Как много раз меня везли по этой дорожке? В стареньком «рено» моего отца. Как часто я плакал? Говорил, что не хочу здесь оставаться. Что здесь очень плохо. Что я больше не могу. Мой отец всегда начинал сердиться. Говорил, что я должен взять себя в руки. Что такова жизнь. Что он не может ничего изменить. Каждому приходится пробиваться. Всё просто. А потом он сдавал меня вместе с чемоданом и зеленой дорожной сумкой. В боковом кармане два диска. «Роллинг стоунз». Отец говорил, что они мне помогут. В них, мол, скрыта энергия. Воля. Понятия не имею. Мне кажется, что все это отстой. Однажды я стоял на парковке Нойзеелена и плакал минут пять. А потом пошел наверх. В комнату. К Яношу. В принципе, ему никогда не удавалось меня успокоить. И все равно он был здесь. Курил со мной. Говорил о жизни. Осуждал. Мне было приятно, что я снова с ним. Янош как скала. Об этом знают все. Это известно даже толстому Феликсу. Хотя он и не признается. Флориан говорит, что такая вот скала обязательно нужна в жизни. Она не позволяет свернуть с правильного пути. С ней ничего не страшно. Мне кажется, что он прав. А ведь он даже не очень высокий. И не сильный. Он просто Янош. И этого достаточно.

* * *
— Видишь, Шарик, тебе это нужно! — говорит Янош и звонко хохочет. — Без этого тебе никак нельзя! Если уж Трою это нужно, то что же говорить про тебя!

— Чушь, — возражает толстый Феликс, — никому вы не нужны. В смысле — мы. Зачем мы вообще? На свете бы ничего не изменилось, если бы нас не было.

— А я так не думаю, — вмешивается тонкий Феликс, — ведь есть же причина, почему мы существуем.

— Какая же?

— Ну, я и сам не знаю. Наверное, дело в том, что мы имеем право всё видеть.

— Имеем право всё видеть? — спрашивает Янош. — Мы что, только зрители? Лохи-зрители?

— Мы все только зрители, — отвечает Феликс, — всем нам найдется местечко на кладбище. И мы больше никого не заинтересуем.

— Неужели всё так плохо? — спрашивает Шарик. — А может быть, я прославлюсь. И когда умру, все будут плакать. Как из-за леди Дианы.

— Нашел с чем сравнивать. Леди Диана всегда была леди Дианой. И всегда будет леди Дианой. Ее запомнят все. А вот про нас не вспомнит никто. Такова жизнь. Мы всего-навсего воспитанники интерната. Кто о таких думает!

— Это же ужасно! — говорит Шарик. — Мы ведь живем, мы что-то двигаем.

— Точно. Сейчас мы двинули из интерната, — поясняет Флориан.

— Может быть, нас уже ищут.

— Нет, они еще едят, — отвечает Янош.

— Подождите-ка, парни, —говорит Шарик, — получается, что мы можем жить, не зная для чего.

— Господи, я думаю, что всё очень просто, — возражает Янош. — Мы все время что-нибудь делаем, и сами не знаем для чего. Вот сейчас, например. Не обмочи штаны! Может быть, это и неплохо, что о нас никто не заботится. Да и к тому же мы сами наверняка будем помнить.

— О чем помнить?

— Ну, про нас.

— Про нас?

— Да. Про нас. Я принимаю решение, что буду вас помнить. И все те безумства, которые мы вытворяли. Таким образом, мы сможем жить дальше. Сам не знаю как, но это будет.

— Ты уверен?

— На все сто. А вы разве не будете вспоминать?

— Ну вот, здрасьте, конечно буду, — отвечает Флориан, которого все называют девчонкой.

— И я тоже, — встревает тонкий Феликс.

— А ты, Шарик, что, не будешь?

— Мне нужно подумать. Но мне кажется, что и я тоже буду. Ведь, в конце концов, все это как-то крези.

— Ну, видишь. Так мы и будем жить дальше. А вы расскажете обо всем своим детям и внукам. Круг посвященных будет совсем маленьким, но мы будем жить дальше.

— И Трой тоже? — спрашивает Флориан.

— И Трой тоже. Если уж помнить, то про всех. Где Бенни?

— Здесь.

* * *
Мы неплохо продвинулись. Дошли почти до деревни.

Старая песня. Шести воспитанников интерната. Мы бодро бежим вниз. Уже темнеет. Я боюсь. Даже не знаю чего. Наверное, ночи. Мне никогда не нравилась ночь. Она таит в себе так много тайн! Она пуста. Мрачна. Все хорошие намерения ночью приобретают черный оттенок. А ведь черный — это мой любимый цвет. Но это только когда светло. Так мне кажется.

Янош говорит, что если повезет, то мы успеем на последний автобус. Он довезет нас до Розенхайма. Это маленький баварский городишко. Флориан уверяет, что в нем полно правых радикалов. Ему бы не хотелось задерживаться там надолго. Янош считает, что все будет в ажуре. Мы сразу же сядем на поезд. И поедем в Мюнхен. А это настоящий мегаполис. В котором я живу. Мои родители тоже. Они ругаются. Недавно я разговаривал по телефону с сестрой. Ей кажется, что все ужасно. Они больше не говорят друг другу ни одного разумного слова. Отец живет в гостинице. Отель «Леопольд». Она дала мне телефон: (089) 36-70-61. Но я ни разу не позвонил. Что я ему скажу? Он меня просто заговорит. Как ему жаль и все прочее. Для меня якобы мало что изменится. Все это такое дерьмо. Как это для меня мало что изменится?

Что же все это значит? Я оглядываюсь. Смотрю на пятерых своих товарищей. Все немного встревожены. В глазах плещется неизвестность. Янош, предводитель, идет впереди. Смотрит вниз, под ноги. На Яноше черный свитер и белые джинсы. Светлые волосы падают на лицо. При каждом шаге на шее покачивается цепочка, на которой висит медальон с фотографией родителей. Эту цепочку он никогда не снимает. Даже перед сном. Толстый Феликс говорит, что Янош любит своих родителей. Больше всего на свете. Иногда он даже плачет. После не очень коротких свиданий. И ничего ему так не хочется, как быть вместе с ними. Что бы ни произошло.

Рядом с ним идет маленький Флориан, которого все называют девчонкой. У него шатающаяся походка. Глаза нацелены на природу. Все время ищут свет. Рассматривают солнце. Как оно заходит. Волосы у Флориана зачесаны назад. На нем красный спортивный костюм фирмы «Адидас» — три полосы. Вид ужасный.

Янош считает, что Флориану до лампочки, как он выглядит. Главное, что он хоть как-то выглядит. Он не делает из этого проблемы. Он просто одевается. Ведь каждый из нас как-то одевается. Разница только в том, что у него одно к другому иногда совсем не подходит. Говорят, что однажды он пришел в школу в двух разных носках. И даже не заметил. Ему всё до фонаря. И поэтому он весел, так считает Янош.

Сзади за ним идут оба Феликса. Не считая меня, рюкзаки только у них. У Шарика красный, а у Феликса синий. Вместе они выглядят довольно забавно. Молча идут за Яношем и Флорианом метрах в пяти от них. Но это никому не мешает.

Они безмятежно продвигаются вперед. На Шарике синий шерстяной свитер и коричневые вельветовые штаны. И глаза у него влажные. На голове красная кепка с надписью «Феррари». Любит толстый Феликс «феррари». У него есть каталог, в котором представлены все модели. По ночам он берет его с собой в постель и нюхает. Его самое заветное желание — проехать хоть раз на «феррари». Без крыши и все такое прочее. Вот бы он завопил, если бы это желание исполнилось.

На тонком Феликсе зеленый свитер с капюшоном. Этот капюшон закрывает ему даже лоб. Только блестят быстрые темные глаза. На ногах белые кроссовки. «Найк». Тонкий Феликс — любитель кроссовок. Этим отличается от остальных. У него в шкафу не меньше тысячи кроссовок. Ему хочется самому создавать новые модели. Флориан считает, что у него поехала крыша.

Следом за этой парочкой идет Трой. Он почти засыпает на ходу. Его круглые глазки тяжелеют. На голове у Троя черная непромокаемая кепка, хотя никакого дождя нет. Эту кепку подарил Трою брат. А жить этому брату осталось недолго. Может быть, пару месяцев. Так утверждают. Иногда, перепив, Трой заговаривает о нем. Вроде бы брата зовут Николас. Он ровно на год старше Троя. Трой его любит. Любит до безумия. И не хочет его терять. Поэтому в нервных ситуациях он всегда надевает кепку от дождя. Чтобы быть поближе к брату. Чтобы не оставлять его одного. Янош говорит, что это смело. И я думаю, что он прав.

Сзади, немного сбоку, иду я. Как обычно. У меня медленная и тяжелая походка. Я подволакиваю левую ногу. Как бы мне хотелось ее отстегнуть! На мне снова футболка с «Пинк Флойд». На этот раз альбом «The Division Bell». На ней нарисовано два больших камня. С глазами и ртами. Такое впечатление, что они разговаривают между собой. Издалека можно даже подумать, что это одно целое. Типичный «Пинк Флойд». Я люблю «Пинк Флойд». Янош говорит, что такая музыка — это крези. Но именно за это я ее и люблю. От «We don’t need no education» по коже бегут мурашки. Вот так. На ногах у меня синие джинсы. «Levis». Сестра подарила. Она считает, что они очень подходят для бегания по бабам. Ну, в конце концов, ей лучше знать, раз она так говорит. Я понятия не имею. Вообще-то это неплохо — иметь любящую сестру. У нее всегда есть пара миленьких подружек. Хотя большинство из них тоже лесбы. Янош сказал, что это прикольно. Их остается только приобщить к нужному полу. Янош считает, что тайно все лесбиянки мечтают о переходе в другую веру. Не знаю, так ли это. В любом случае, перевести их в другую веру достаточно сложно. Я уже пробовал.

Ее звали Мануэла или что-то в этом роде, и было ей лет двадцать. А мне всего четырнадцать. И я втрескался в нее по уши. Роста в ней было около метра семидесяти девяти. Каштановые волосы до плеч. Глаза, подобные морю. Синие и широкие. Я думаю, что забуду ее еще не скоро. Однажды она меня даже поцеловала. В комнате у моей сестры. Ее самой как раз не было. А мы смотрели телевизор. «Умирай медленно» или какая-то подобная лабуда. И вдруг она наклонилась ко мне. Я чуть коньки не отбросил. О боги! Целоваться она умела! Но ничего серьезного из этого не вышло. Она сказала, что я редкий тип. Как всегда. Янош говорит, что прекрасно ее понимает. Он и сам считает меня редким типом. В положительном смысле. То есть крези. Он говорит, что я самая сумасшедшая личность, с которой он когда-либо сталкивался. Флориан предупреждал, чтобы я из-за этого не воображал черт знает что. Такое, мол, Янош может сказать любому. И все равно мы хорошо уживаемся. Ведь уже четыре месяца мы существуем в одной комнате.

9

Автобусную остановку видно издалека. Это просто табличка и стоящая перед ней скамейка. Прямо на главной улице. «Остановка автобуса. Нойзеелен» — написано на табличке. Скамейка сделана из темного бука. В трещинах вода, оставшаяся после вчерашнего дождя. На асфальт изредка стекают капли. На самом краешке сидит пожилой господин. Сухопарый. Волосы цвета соломы растрепаны. На нем зеленый плащ до пят. Из-под плаща выглядывают черные блестящие полуботинки. Плащ застегнут на одну-единственную пуговицу. Старик поднимает голову и смотрит, как мы приближаемся. Впереди Янош. За ним Флориан, оба Феликса и Трой. Сзади я. Все остальные ждут у таблички. Лицами уткнулись в расписание автобусов.

— Вы из замка? — спрашивает старик глубоким, сильным голосом.

Парни оборачиваются. Заговорил Шарик.

— Да, — ответил он, — нам разрешили.

Старик сосредоточился. Глаза заблестели. Он поджал губы.

— Не стоит обманывать старика. Старик может быть глух. Может быть слеп. Он может быть инвалидом. Но в этой жизни он спел так много песен, что в заблуждение его не введешь. Никто вам ничего не разрешал. Я прав? Вы просто дали деру.

— Дали деру? — переспрашивает Шарик. — Ну да, и это тоже.

— Спел так много песен? — повторяет Янош. — Каких еще песен?

— Уникальных песен человеческого бытия. Тех, которые не утаишь: о печали, о радости, о ветре.

— Ветер-то тут при чем? — Это уже я.

— Ветер смешивает печаль и радость. Если нужно, он рвет связи. Или сгребает всё в одну кучу. Называй как хочешь.

— Вы, наверное, мудрец или ясновидящий? — интересуется тонкий Феликс.

Старик смеется. Его смех похож на приближающийся дорожный каток. Прокладывает себе дорогу, несмотря ни на что. Парни начинают украдкой озираться. Я сажусь на скамейку.

— Никакой я не ясновидящий, и даже, насколько понимаю, совсем не мудр. Я просто старый человек. Но я видел жизнь. А этого вполне достаточно, чтобы понимать, когда в супе не хватает перца.

— А мы тоже когда-нибудь станем такими же? — спрашивает Шарик.

— Какими?

— Ну… Э-э-э… В смысле… Старыми?

— Старым ты, дружок, наверняка когда-нибудь станешь. Такова жизнь. В тебе состарится все: и душа, и сердце, и мысли. Даже если сам ты будешь меняться очень медленно, мысли твои все равно изменятся. И мечты тоже. Когда-нибудь они состарятся. Так же, как и ты.

— Но когда они состарятся, какими они будут? Хорошими? — опять спрашивает Шарик. — Почему мечтам обязательно нужно стариться?

— Чтобы оставить жизнь позади.

— Чтобы оставить жизнь позади? Не понял. Разве, чтобы получить что-то новое, обязательно оставлять старое позади?

— Думаю, что да. Иначе не будет движения.

— А зачем двигаться? Пусть все остановится! — говорит Шарик. — Зачем мы все время идем вперед? Мы ведь с таким же успехом можем и остановиться. Перевести дух. Спокойно рассмотреть то, что уже получили.

— Нет, так не выйдет.

— Почему? — спрашивает толстый Феликс.

— Потому что тогда пришлось бы остановиться всему. Если мы будем спокойно рассматривать то, что уже получили, то ему тоже придется остановиться. А если мы будем стоять на месте, то не получим больше ничего. Вечный покой. Мальчик мой, скажи откровенно, что бы ты выбрал — вечный покой или вечное движение?

— Вы только что спели песню жизни? Я прав? — спрашивает Шарик. — Ее поют все, кто состарился?

— По-разному. Состарится человек или нет — решает случай. А кому петь песню — решает только Бог. Все очень просто.

— И это, по-вашему, просто? — спрашивает толстый Феликс. — Уж больно запутано. Мне кажется, я никогда не буду старым и никогда не буду петь никаких песен жизни. На самом деле гораздо проще жить в мире, которого не понимаешь. Не буду я старым. Старость — это для меня слишком крези. Лучше уж оставаться самим собой. Феликсом Брауном. Лет мне шестнадцать. Рост метр шестьдесят четыре. Вот и всё.

— Всё решает случай, — повторяет старик.

— Какой там случай! — возражает Янош. — Нет ничего случайного. Есть только судьба.

— Разве нас с вами свела судьба?

— Может быть. А может, нам просто не повезло. Мне шестнадцать. Жизнь продолжается. И мне совсем не хочется, чтобы люди, ушедшие дальше меня, объясняли, как идти вперед. Последние шестнадцать лет я продвигался вперед без вашей помощи и, скорее всего, следующие, даст Бог, лет шестьдесят пять буду вынужден двигаться без ваших советов. Поэтому оставьте меня в покое. Очень хорошо, что вы поете песню жизни. Сходите в дом престарелых и научите пению тамошних постояльцев. Вот они обрадуются! А мне дайте жить. И сами живите. И так все плохо. Мы только что сбежали из интерната. И мне кажется, что нам еще понадобятся наши молодые жизни. И чешите отсюда со своей вонючей песней жизни!

Глаза Яноша сужаются. Он злится.

— Ваш приятель всегда так груб?

— Натурально. Ведь это он изобрел слово «грубость», — отвечает Шарик.

— Когда я сам был наверху, в интернате Нойзеелен, у нас тоже был один такой. Наш предводитель. Такой же грубый. Ксавьер Милс. Не знаю, что из него вышло. По-моему, он стал скульптором или что-то в этом роде. Давно. В Мюнхене. Я не слышал про него уже лет пятьдесят. Может, его и в живых-то нет. Как я понимаю, остался только я. Вот так. Жизнь есть жизнь. Говорите, вы удрали? А где будете ночевать? Если вы направляетесь в Мюнхен, то, насколько я могу судить, перспективы у вас самые печальные. Там быстро ничего не найдешь. Я бы не советовал ночевать на скамеечках в парке. Мюнхен опасен. Особенно ночью. Вокруг шныряют забавные типы. Не исключено, что вам лучше всего остановиться у меня. У меня маленькая квартирка. Конечно, места немного, но вам хватит. По крайней мере, ничего не случится. В этом можете быть уверены. Я живу там уже двадцать пять лет. Один. И еще ни разу со мной ничего не случилось. На кладбище Нойзеелена, где похоронена моя жена, и то опаснее. Насколько я помню, у меня есть даже пара одеял.

Шарик, Флориан и тонкий Феликс оборачиваются. Они в сомнении. Янош делает страшное лицо. Подсаживается ко мне.

— Не нравится мне этот старикашка, — шепчет он, — какой-то смешной. Что-то в нем не так. Не хотел бы я оказаться в его квартире. По-моему, он шизанутый.

— Ну, этого мы не знаем. Может быть, это просто общительный пожилой человек, который желает нам только хорошего. Слышал, он и сам учился в Нойзеелене. Вполне возможно, что он хочет нам помочь. Наверное, ему понятны наши проблемы, он же вроде ясновидящего.

— Трепло он, а не ясновидящий. Мама всегда говорила, что болтунов лучше не слушать. От них следует держаться подальше.

— Тогда и от тебя самого следует держаться подальше. Все мы болтуны. Он просто старый.

— Вот именно. Он старый, а мы молоды. Не состыковывается. И никогда не состыковывалось. Старики ко всему относятся по-другому. Терпеть нас не могут. А мы их. Да ни один пацан во всем мире не потащился бы с этой развалиной в Мюнхен. И что он тут забыл? Ведь живет-то он в Мюнхене!

— Может быть, он приезжал на могилу жены. У него наверняка была причина здесь появиться.

— Не верю я во все это. А вдруг он самый обыкновенный стукач из интерната? Возьмет и заложит нас.

— Ничего не заложит. Давайте поедем с ним. Фло и остальные тоже так думают. Правда, парни?

— Мы едем со стариканом, — говорит толстый Феликс, — мужик без базара. В любом случае, это лучше, чем ночевать на скамейке в парке. У него мы совсем неплохо устроимся, мне так кажется. Ты с нами, Янош?

Глаза Яноша мрачнеют. В них полыхают молнии.

— Может быть, кто-нибудь сумеет мне объяснить, почему, какое бы дерьмо ни появилось, первыми в него вляпываемся именно мы?

— Потому что мы живем. И потому что мы молоды, — говорит Флориан.

— Это не аргумент.

— Ничего подобного. Самый аргументный аргумент. Мы просто живем в этом мире. И пока мы здесь, мы имеем полное право первыми вляпываться в любое дерьмо.

— А ты, Леберт, ты тоже так считаешь?

— Думаю, что это правильно.

Толстый Феликс подходит к пожилому господину.

— Мы поедем с вами. Через пять минут автобус.

Янош смотрит на небо. Уже довольно темно. Перед нами мрачная и одинокая главная улица. Мне немного страшно. Чертовски захватывающие обстоятельства. Так я еще никогда себя не вел. Хотя, по-моему, так говорить я могу в конце каждого дня, проведенного в интернате Нойзеелен. Все время что-то чертовски захватывающее. Всё в новинку. А ведь я здесь уже целых четыре месяца. Удивительно, как быстро летит время.

— Я знаю, что я ничего не знаю, — подает голос Янош. — Так, кажется, сказал какой-то философ?

— Понятия не имею. А это обязательно нужно знать? — говорю я.

— Что обязательно нужно знать? Что ничего не знаешь?

— Да нет. Обязательно нужно знать, кто это сказал?

— А-а-а. Ну да, я думаю, что это нужно обязательно знать.

— И кто же это сказал?

— Понятия не имею. Но в принципе, не все ли равно. Кто такие философы — пустобрехи какие-то! Думают, что должны что-то объяснять. Да разве вообще нужно что-то объяснять! Достаточно только посмотреть вокруг. И сразу понятно, что мир очень красив. А все их высказывания — это полный бред.

— Наверное, Янош, ты прав. Хотя выражением «Я знаю, что я ничего не знаю» в любой момент можно воспользоваться, например на уроке математики.

— Но ведь это совсем не про математику!

— А про что же?

— Про нас.

— Про нас?

— Да, про нас. Чтобы дать понять, что совсем не нужно что-то знать, чтобы быть крези.

— В этих словах нет ничего общего с крези.

— Ничего подобного. Они и есть крези.

— Я этого высказывания не понимаю. Может быть, оно слишком уж крези. Главное, что все продолжается. И все мы найдем свою дорогу.

— Свою дорогу в Мюнхен?

— Свою дорогу куда угодно. Ты разве не хочешь куда угодно?

— Я думаю, что каждое место, где мы находимся, это и есть куда угодно. Надо только это понять, и тогда сможешь жить в сторону этого самого куда угодно.

* * *
Издалека приближается свет фар. Он быстро надвигается на главную площадь. Мощным широким лучом квадратные огни ощупывают перед собой асфальт. Дизельный мотор завывает, перед табличкой останавливается рейсовый автобус. В нем не меньше двенадцати метров. На боках — реклама. Минеральная вода с чрезвычайно благотворным эффектом. Двери автобуса открываются автоматически. Красно-синяя этикетка животворной минеральной воды едва видна из-за темно-коричневого плексигласа. Входим в салон. Сначала Флориан, потом оба Феликса, Трой и Янош. Пожилой господин и я оказываемся в арьергарде. Господин задерживается на ступеньках. Оборачивается, глаза блестят. Протягивает мне руку. Хватаюсь за нее. Мне в ладонь впиваются длинные неухоженные ногти. Отпускаю руку с огромным облегчением.

— Я еще даже не представился. С моей стороны это непростительная невежливость. Меня зовут Замбраус. Марек Замбраус. Имя непростое. Сам знаю. Зато оно хорошо запоминается.

Замбраус поворачивается к водителю.

— Два билета до Розенхайма, будьте добры!

Водитель выуживает из ящика рядом с рулем два розовых билета и протягивает их Замбраусу. Тот подходит к голубому компостеру. Когда он вставляет туда квадратики, раздается громкий звук. Один билет старик сует в карман, второй протягивает мне. На нем голубая надпись: «Остановка Нойзеелен». И время. Уже 19.15.

10

Остальные ждут в проходе. Кроме нас в автобусе почти никого нет. Мы и еще двое. Сидят на задних местах. Любовная парочка. Украдкой прижимаются лицами к окну. Флориан и толстый Феликс все время поворачиваются в их сторону. Они расположились через три ряда от парочки. Чтобы можно было как следует их разглядеть. Ведь не хочется пропустить абсолютно ничего. Через окно к нам приходит ночь. Разобрать хоть что-нибудь можно лишь с трудом. Дорога. Поля. Несколько холмов. Типичный баварский ландшафт. Трой и тонкий Феликс садятся на передние места. Трою хочется к окну. Ему нравится смотреть в ночь. Тонкий Феликс выковыривает из рюкзака плейер. Ехать нам не меньше получаса. А может, и больше. Все зависит от транспорта и погоды. Но мне кажется, что сегодня ночью бояться нечего. Замбраус садится один. В самой середине. На крайнее сиденье. Похоже, что окно его не особенно интересует. Все равно он тут же засыпает. Зеленые глаза прячутся в морщинистых веках. Голова падает на грудь. Замбраус спит, делая глубокие вдохи и выдохи.

Мы с Яношем садимся сзади. На последние места. Прямо за парочкой. Янош уступил мне место у окна. Я рад. Так удастся немного подумать. Успокоиться. По черному небу летят птицы. Наверняка впереди у них длинный путь. Намного длиннее, чем наш. Хотя и нашу дорогу простой не назовешь. Янош вытаскивает из кармана брюк лист бумаги и фломастер.

Снова смотрю в окно. Мы как раз проезжаем мимо полей. На горизонте видны Альпы. Картину разрывает маленький кусочек леса. Из темноты поднимаются огромные ели. Над ними плывет лунный серп. От него на поле падает немного света. Где-то далеко поднимается тонкая струйка дыма. Вспоминаю бабушку и дедушку. Они любят меня уже целую вечность. Особенно дедушка. Он из тех дедов, которых хочется считать отцами. Старый скромный человек, ведущий непрерывную битву за жизнь. Мужественный и смелый. Мама говорит, что надолго его не хватит. Скоро он капитулирует. Рак — это ведь совсем не просто.

Мама любит дедушку. Иногда я задаю себе вопрос, не любит ли она его самого больше, чем его сына. В смысле — своего мужа. Моего отца. Но понять ее можно. Дед действительно клевый мужик. Мне совсем не хочется его потерять. Как только у меня появлялись проблемы, я ехал к нему. Всегда. Мы разводили большой огонь. В камине. Это был наш костер. Часто мы сидели перед ним часа по три и разговаривали о времени. Просто так. О том, что все проходит. Дед намного мудрее меня. Многое из того, что он говорит, я и повторить-то связно не смогу. Но я знаю, что в состоянии хранить его слова в своем сердце до тех пор, пока их понимаю. Бабушка и дедушка живут в старом доме за городом. Дом замечательный. Я бывал там тысячи раз. И тысячи раз видел дедушку. Потом я смогу приезжать гораздо реже. В последнее время перед камином лежит меньше дров.

— У тебя ведь по немецкому нормально, так? — спрашивает Янош и смотрит на меня просительно.

— Нет, у меня параша. Ты же сам знаешь. Не мастер я кропать сочинения.

— Может, ты все равно знаешь, как сказать девушке, что любишь ее?

— Девушке? Что ты делаешь?

— Да так… Пытаюсь написать любовное письмо. Ну, в общем, что-то в этом роде.

Я смеюсь.

— Мален?

— Точно, пишу для Мален. Но как-то это все не просто. Я ведь не романтик. В любом диктанте ошибок штук двадцать.

— А ты не задумывался, может быть, поэтому у тебя и по дойчу «неуд»?

— Такой возможности я не исключаю. Но мне все это неинтересно. Я должен написать Мален любовное письмо. Все так запуталось! Раньше девчонку нужно было только трахать. И она сразу же у твоих ног. А теперь приходится выплескивать свои загаженные мозги на бумагу, иначе никакого впечатления. Но я не умею выплескивать свои загаженные мозги на бумагу. Я же не Кафка.

— Не дергайся. Тебе совсем не нужно быть Кафкой. Просто напиши, что ты чувствуешь.

— Я должен написать, что чувствую, когда в голове перекатывается какая-то хренотень?

— Да нет же. Не что ты чувствуешь именно сейчас, а что ты испытываешь к Мален.

— А что я испытываю? Желание ее отделать?

— Нет. Испытываешь любовь. Просто напиши, что ты ее любишь.

— Ну, так я не могу. Она даст мне по роже.

— Это она может сделать и в том случае, если ты скажешь «Я тебя люблю» голосом Кафки.

— Ничего подобного. Кафка — он крези. Кроме того, девицы всегда заводятся от писателей.

— Девицы заводятся от Леонардо Ди Каприо.

— Вот тут ты прав. Так мне теперь что… произносить «Я тебя люблю» голосом Леонардо Ди Каприо?

— Ты должен сказать «Я тебя люблю» голосом Яноша Шварце.

— Так я и знал. Видишь же сам! Написать любовное письмо — это не проблема. И чего только бабы с этим так носятся! У мужиков всё по-другому. Они же крези. Не носятся со всякой чепухой, перо само бегает по бумаге. Итак, что писать?

— Напиши: «Мален, я тебя люблю!»

— «Мален, я тебя люблю»? Ладно.

Янош водит по бумаге красным фломастером. Буквы получаются прямые и аккуратные. Одну с другой не перепутаешь.

— Дальше что?

— Что тебе в ней больше всего нравится? Попробуй превознести до небес самое в ней замечательное. От этого бабы прямо балдеют.

— А как это делается?

— Сердцем.

— Сердцем? Моим?

Янош размышляет. Брови сдвигаются плотнее. Они почти соединяются. Наконец он говорит:

— Наверное, все-таки лучше ее оттрахать. Это гораздо проще. Любовные письма — это для лохов. То, что никак не удается моей голове, удастся, может быть, моему члену. Хотя тебе лучше знать. Как дела у твоей Марии?

Я откидываюсь назад.

— Совсем неплохо. Она все еще от меня бегает. Ну а в остальном, думаю, она в порядке.

— Смешная бабенка. Сначала вставляет в себя твой член, а потом начинает от тебя же бегать. Вот уж чего не понимаю!

— Ну ее! Я тоже не понимаю. Раз так, значит так.

— Точно. В принципе, все девки такие. Уж больно они странные.

— Странные и похотливые.

— Может, и похотливые из-за того, что странные.

— Ага. Или странные, потому что похотливые.

Мы ржем. Янош прижимает мою голову к окну.

— И почему только Бог создал телок? Почему в них столько похоти? Мог бы заселить мир скотинами отвратительного вида.

— Да в том-то все и дело. Пока они такие распутные, каждому хочется их оттрахать. А пока их трахает каждый, человечество будет существовать дальше. Бог — он умный.

— Бог крези. Вот старый развратник! Знал же, чего хотел.

— Бог всегда знает, чего хочет.

— А чего он хочет сейчас?

— Сейчас он хочет, чтобы мы благополучно добрались до Мюнхена. Чтобы мы жили. А мы это делаем?

— Конечно делаем, — отвечает Янош, — мы же живем. И будем жить всегда. Мы будем жить до тех пор, пока есть, что жить.

— Ты уверен?

— Ну здрасьте! Ты же сам сказал. Бог хочет, чтобы мы жили. Этим мы и занимаемся. Правильно или нет — пусть сам решает. Когда мы предстанем перед ним.

— Думаешь, мы предстанем?

— Когда-нибудь наверняка. И я думаю, что возьму у него автограф.

— Ты хочешь взять автограф у Бога?

— Конечно. Ведь не часто представляется такая возможность.

— Ты сошел с ума. Ты и правда думаешь, что Бог даст тебе автограф?

— Автограф Бог дает каждому. Для этого у него достаточно времени. И, кроме того, я думаю, что он не так заносчив, как всякие наши звезды.

— Но ты ведь этого не знаешь. Бог все-таки звезда. Тебе не кажется, что сразу требовать от него автограф — это невежливо?

— Да нет, почему же? Бог наверняка был бы польщен. Ведь не так часто к нему забредают охотники за автографами.

— Ты совсем сдвинулся.

11

Я снова смотрю в окно. Постепенно светлеет. До нас добираются яркие огни Розенхайма. Скоро приедем. Вдоль дороги дует ветер. Летят ветки и листья. Грузовики и легковушки то и дело останавливаются. Наверняка где-то рядом поп-концерт. По грязному городку мельтешат красные лазерные лучи. Сталкиваются в центре. Замирают. И продолжают кружиться дальше. Именно в этот момент я вспоминаю про математику. Про Фалькенштейна. Нашего препода. Он говорит, что мое будущее представляется ему в мрачных тонах. Он считает, что про математику мне можно забыть. Не нужны никакие дополнительные занятия. Просто я непроходимый тупица. Может быть, он и прав. В последнее время он спрашивает меня чаще. Потому что знает, что я не понимаю ничего. Почему-то это приносит ему удовлетворение. Дошло до самой настоящей психологической войны. Да и вся школа такая же. И дело совсем не в интернате. Сама по себе школа — это чистой воды психологическая война. Выжить трудно. Для шестнадцатилетнего человека это довольно жестоко. Мы еще так молоды, а нас уже тычут мордой в грязь. Тычет какой-то тип, называющий себя учителем. В Баварии особенно плохо. Здесь принимают во внимание только мелких запрограммированных роботов, которые учатся с утра до вечера. Их продвигают. А остальных смешивают с дерьмом. Никто не воспринимает всерьез слова «Знания — это еще не мудрость». Все они на самом деле ничтожества типа Фалькенштейна. Во время самого обычного опроса заставляет закрыть учебники. Жадными глазками выискивает жертву. Мне и этого уже достаточно. А он все грозится, что сейчас кого-нибудь вызовет. К доске. Выставит перед всеми. И горе тому, кто чего-нибудь не знает. Этот тип медленно приподнимается со стула. У меня на лбу выступает пот. Я не хочу, чтобы спросили меня. Почему бы ему сразу не назвать фамилию? Или не поставить мне «неуд» заранее? Зачем ему меня мучить? Терпеть не могу решать задачи перед всем классом. Наверняка облажаюсь. Начинаю дрожать. Нервы. Пальцы Фалькенштейна бегают по парте Франца. Франц дергается не меньше меня. Тема и так трудная. А Фалькенштейн умеет давать поганые задания.

— Ну что, Франци? Выучил?

Франци откидывается назад. Выставляет вперед руки.

— Пожалуй, — шепчет он.

«Пожалуй» — это звучит хорошо. Скажи он «Нет» — и его бы вызвали. Сказал бы «Да» — наверное, тоже. А сказал «Пожалуй» — и опасность миновала. Фалькенштейн идет дальше. Поигрывает пеналом Мелани. Каждый из учеников мечтает, чтобы пронесло, чтобы спросили кого-нибудь другого. Как только фамилия неудачника оказывается озвученной, остальные начинают радоваться. По классу проносится облегченный вздох. Для неудачника это тяжело вдвойне. Все это — часть единого плана, я бы назвал это так. Фалькенштейн поднимает голову. Я дрожу. Не знаю уже совсем ничего. Крупицы почерпнутых на уроках сведений пали жертвой волнения. Я чуть не обмочил штаны. Желудок подкатывает к горлу. Тело покрывается мурашками. Отвечать мне. Так и должно было случиться. Фалькенштейн произносит глубоким, сильным голосом: «Леберт! Продемонстрируйте нам, о чем я так долго перед вами распинался». Так он говорит всегда. Я ненавижу его манеру выражаться. Манеру произносить «Леберт». Он говорит так, как будто собирается меня расстрелять. Как будто ведет меня к виселице. Что он, собственно говоря, и делает. Я поднимаюсь как в трансе. Покрываюсь потом. В голове пусто. Мысли просто не за что зацепиться. Разве что за кусок мела, который всовывают мне в руку. Слышно, как облегченно вздыхают остальные ученики. В горле комок. Играю мелом. Он неровный. Сухой. Катаю его в ладони. На ней остаются белые пятна. В мелу уже все пальцы. Смотрю на доску. Не нравится мне эта доска. Всё, что на ней пишут, мы обязаны запомнить. Навсегда. Мы не имеем права забывать. И всё, что во время опроса оказывается написанным на доске, когда-то здесь уже писали. Фалькенштейн диктует несколько цифр. Записываю. Прислушиваюсь к скрипу мела. Теперь я должен решать. И зачем только я тут стою! Сам не знаю. Рисую значок. Второй. Черчу круг. Фалькенштейн не удовлетворен. Отправляет меня на место. Когда я прохожу мимо других учеников, они смотрят на меня и корчат рожи. Некоторые смеются. Разглядываю свою писанину на доске. Выглядит отвратительно. Как у пятиклассника. Мне стыдно. Но лучше у меня, к сожалению, не получается. Преподавательница лечебной физкультуры, к которой я все время хожу на занятия, говорит, что все дело в моем дефекте. У меня недостаточно развита логика или что-то типа этого. Дело не только в физической проблеме. Отсюда и «неуд» по математике. Но не может все быть настолько просто. Ведь каждый человек обязан как-то совладать с математикой. Даже такое ничтожество, как я. Я расстроен. Из портфеля вытаскиваю сломанный карандаш. На нем написано: Построй свое будущее сам. Смех на елке. Я ни разу не построил даже простейших строительных лесов. Но хорошо. Мне шестнадцать. Впереди еще вся жизнь. Ведь именно так принято говорить, разве я не прав?

После урока подходит Фалькенштейн: «Про аттестат можешь забыть. Если так пойдет и дальше, то нам остается только радоваться, что министерство не ввело оценку „ноль“ специально для тебя». На его лице появляется широкая улыбка. Уголки рта поднимаются чуть ли не до ушей. С какой радостью размазал бы я ему по морде эту ухмылку! Чтобы посмотреть, какие еще идеи может предложить министерство специально для меня. Фалькенштейн уходит. И я тоже ухожу. Началась перемена.

Да, мне кажется, что школьные годы и на самом деле не просты.

* * *
Въезжаем в Розенхайм. Здесь много транспорта. Везде очереди: то из машин, то из людей. Поворачиваюсь к Яношу. Мысль о последнем опросе испаряется, как только я вижу его лицо. Янош ухмыляется.

— Как ты думаешь, нас уже ищут? — спрашиваю я.

— Думаю, да. Наверное, уже позвонили родителям.

— Думаешь, твои рассердятся?

— Мои родители всегда на меня сердятся. Но, наверное, всё не так плохо. Я как-то уже говорил отцу, что если уж мне придется испариться, то я буду с друзьями.

— Ну и как он к этому отнесся?

— Он мне вмазал.

— Вмазал? И ты все равно убежал? Мне было бы слабо.

— Нельзя, чтобы было слабо. Так в жизни ничего не добьешься. Как там в стихотворении?

И покуда не пришли смерть и становленье,
На земле ты только гость — гость
по приглашенью.
— С каких это пор ты интересуешься стихами?

— Плевать мне на них. Врат сказал, что эти строчки очень хороши, если хочешь зацепить телку.

— У тебя есть брат? Сколько ему лет?

— Двадцать. Он живет в Америке. Переехал на ПМЖ или что-то типа того. Все равно я его очень люблю.

— Ну и как, у тебя получилось?

— Что получилось?

— С телками? Помогли стишата?

— А-а-а, да нет, ничего не вышло. Девица, которой я прочитал стихи, совсем не интересовалась поэзией. К сожалению, все ограничилось молочным коктейлем.

Я снова смотрю в окно. Главный вокзал, цель нашего путешествия, видно издалека. Интересно, что скажут мои родители? Мама наверняка в панике. Может, даже поехала в Нойзеелен. Чтобы искать сыночка. Ее так легко напугать. Особенно если дело касается меня. Ей так хочется меня защитить. Она не любит оставлять меня одного. Она считает, что для этого я слишком впечатлительный. Если бы все зависело от нее, я бы ни за что не оказался в интернате. Ей больше нравится, когда я дома. Рядом с ней. Там, где со мной ничего не случится. Мне ее жаль. Наверное, сейчас она сидит в машине. Папа наверняка пока еще ничего не знает. Да и как же иначе? Он ведь живет в гостинице. Отдыхает. Мне кажется, что уйти всегда легче. Не то что оказаться брошенным. Мне бы следовало на него обидеться. Сестрица что-то говорила о какой-то другой женщине. Двадцатилетней. С толстым кошельком и длинными ногами. Если я когда-нибудь с ней встречусь, то собственноручно заеду ей в харю. Для этого даже забуду про свою впечатлительность. О таких случаях пишут везде. В любой бульварной газетенке: Старое счастье с молодой женой: о том, как мужья на старости лет получают еще один небольшой кусочек радости.

Рядом обычно фотография дедули с молодой бабенкой, обладательницей больших сисек. Но этого не может быть. Это всё не на самом деле. Только в этих дебильных журнальчиках. Но не со мной. Не с нами. Не в моей семье. Семья — это ведь гораздо больше, чем большие сиськи. Она не может не быть важнее. Я совсем не хочу терять свою семью. Ведь это часть меня. Что я без нее? Обломок? Осколок? Неужели человек должен остаться без семьи, чтобы стать человеком? Мне кажется, что я об этом слишком много думаю. Следует двигаться вперед самостоятельно. Я нахожусь где-то в Розенхайме. Автобус останавливается. От толчка меня прижимает к сиденью. Я встаю. Левая нога болит. Янош видит это по моим глазам. Предлагает опереться на него. Вместе мы выбираемся из автобуса. Замбраус, Флориан и все остальные ждут на тротуаре. Вокруг очень оживленно. Мимо движется тысяча людей. В их глазах светится радость. Флориан, оба Феликса, Трой и Замбраус ничем от них не отличаются. Даже лица у них дрожат от возбуждения.

— Итак, вперед, — объявляет толстый Феликс, — штурмуем большой город. Шесть самых сумасшедших в этом столетии типов наконец-то в полной боевой готовности. Можно начинать атаку. На Мюнхен.

— Думаешь, они посадили нам на хвост копов? — спрашивает Янош.

Его глаза остаются холодными. Он ничем не выдает своего волнения. Кладет мне на плечо руку, смотрит на меня. Похоже, он в курсе, о чем я только что думал.

— Мне так не кажется, — отвечает Феликс, — почему они должны послать копов именно сюда? Они шныряют по Нойзеелену. В поезд сядем без всяких проблем. А там нас только и видели. Замбраус купит семь билетов. Вон там, в окошечке! Никто даже внимания не обратит. А мы подождем на платформе. Кажется, нам нужна вторая. Вот там и встретимся. Ровно через десять минут. В контакт со служащими не вступать! Мало ли что!

С этими словами толстый Феликс и все остальные устремляются к зданию вокзала. За ними с треском захлопывается дверь. Она из стекла. Четверка парней несется по залу, за ними Замбраус, устало направляющийся прямиком к билетному окошечку. Я смотрю на Яноша. А он разглядывает мою левую ногу.

— Как всегда? — спрашивает он.

— Как всегда, — подтверждаю я.

— Сдаваться нельзя, Бенни. Человек никогда не должен сдаваться. Его можно уничтожить, но сдаваться он не должен.

— Даже если иногда проще сдаться?

— Даже тогда.

— А я хочу сдаться. Все стало каким-то непонятным. Ушло куда-то далеко. Сам не знаю почему. Янош, я не вижу никакого смысла. И никакого конца. Все время думаю о родителях. О невесте моего отца. Да и нога прямо горит от боли. Дефектная нога не предназначена для самого безумного путешествия столетия. Имея дефектную ногу, следует нежиться в кроватке. Отдыхать. Устал я, Янош. Измотался.

— Бенджамин Леберт, ты герой, — говорит Янош глубоким голосом. У него даже глаза блестят. Медленно он тянет меня на один шаг вперед.

— Герой? Разве инвалиды — герои?

— Инвалиды нет. А вот ты — герой.

— Почему?

— Потому что через тебя говорит сама жизнь.

— Через меня?

— Через тебя.

— То, что говорит через меня, это такое дерьмо.

— Нет, это волнует! — В голосе Яноша слышится удовлетворение. — Жизнь — волнительная штука! Все время находится что-то новенькое.

— А разве всегда хочется новенького?

— Конечно хочется. Иначе ведь скучно. Человек все время ищет, как сказал Феликс, путеводную нить. Надо все время искать путеводную нить. Молодость — это на самом деле великий поиск путеводной нити. Пойдем, Бенни! Давай искать путеводную нить! Лучше всего в мюнхенском поезде.

И с этими словами он тащит меня в здание вокзала.

12

Мы оказываемся в большом зале. В центре зала — билетные кассы и справочное. Наверху большие синие буквы. Для ориентации. Из громкоговорителя доносится отчаянное: «Номер 27д, подойдите, пожалуйста, к окошку А!»

Мы с Яношем поднимаем головы и смеемся. Интересно, кто он такой, этот таинственный 27д? На стенах множество рекламных плакатов. Рекламируют в основном ежедневные газеты. Ищу газету своего дяди. Вот и она. Под самым потолком, крайняя справа. Яркая сияющая надпись. Вдалеке видны платформы. Наш поезд отходит со второй. Его уже объявили: «Интерсити на Карлсруэ. Остановки в Мюнхене, Пасинге, Штутгарте. Отправление по расписанию в 20 часов 45 минут».

Смотрю на часы: 20.32. У нас еще есть время. Янош бежит к сигаретному лотку в самом конце зала.

Это даже не лоток, а целый киоск. Из него выглядывает маленький бледный человечек. Сверху прикреплена неоновая вывеска в форме сигареты. Надпись гласит: Monsieur de Tabac.

— Что тебе надо? — спрашиваю я Яноша, когда тот устремляется к крошечному окошечку.

— Две сигары.

— Две сигары? Для чего?

— Чтобы покурить. Для нас.

— Для нас? — повторяю я. — Зачем?

— Ну, мы же мужчины. А мужчины курят. Ты еще ни разу не видел «День независимости»?

— Видел. Но они же спасли мир от инопланетян. А мы пока еще таких подвигов не совершили, или я чего-то не понимаю?

— Не совершили. Но мы сделали кое-что похожее.

— Что именно, если, конечно, можно спросить?

— Мы вырвались из интерната. А для нас это было, по крайней мере, не легче, чем спасти Землю от инопланетян. В жизни все относительно.

— Ты правда так думаешь?

— Конечно. И кроме того, свои сигары мы заслужили. Кончаем базар.

С этими словами он подходит к маленькому бледному человечку у витрины.

* * *
— Парни! Может хоть кто-нибудь из вас сказать мне, почему я увязался за вами? — спрашивает толстый Феликс, когда мы стоим на платформе. Уже 20.42. Скоро должен появиться поезд.

— Наверное, потому что мы друзья, — объясняет Янош.

— Друзья? — хрипит толстый Феликс. — Ладно, но что это такое — дружба?

Янош думает.

— Мне кажется, что дружба — это то, что сидит у человека внутри, — выдает он наконец, — ее не видно. Но она все равно есть.

— Да, она все равно есть, — встревает тонкий Феликс, — так же, как, например, день.

— День? — переспрашивает толстый Феликс. — Если уж дружба похожа на день, то что же тогда, дьявол вас возьми, Солнце?

— Да мы, — объясняет тонкий Феликс. — Солнце — это мы.

— Мы Солнце, — это уже Янош, — а что вертится вокруг нас?

— Дружба, — отвечает тонкий Феликс. — Кто как, а я в это верю.

— А кто же отбрасывает свет? Неужели я? — спрашивает Янош.

— Мы все отбрасываем свет. Мы все вместе в пределах нашей дружбы отбрасываем свет.

— До меня все как-то не допрет, — говорит Флориан, которого все называют девчонкой, — а кто-нибудь наш свет видит?

— Мы видим, — говорит Шарик, — и этого достаточно.

— А больше никто?

— Все зависит от того, насколько велика дружба. Иногда и другие видят. Но сначала мы должны увидеть сами. Потому что увидеть можно только то, что освещено. Вот вам и правильный ответ: дружба — это освещение.

— Вся эта тягомотина вокруг освещено или не освещено — это же полный отстой, — говорит Янош. — Наша дружба просто крези. Она-то и привела нас сюда.

— Одна только дружба? — спрашивает Флориан.

— Ну, может быть, еще жареная свинина Шарика. Но в основном, я думаю, именно дружба. Ведь что-то же это было. Может быть, кто-то хочет стать кровными братьями? У меня в кармане есть такая забавная кнопка. Ее вполне достаточно.

— Ну, не знаю, — отвечает толстый Феликс, — мы же не в гостях у Робин Гуда. Да и вообще, сегодня вечером мы уже совершили достаточно безумных поступков. Хватит.

— Но безумных поступков никогда не бывает достаточно, — возражает Янош, — жизнью следует упиваться.

— Упиваться? — спрашивает Флориан, которого все называют девчонкой. — Жизнь разве река?

— По крайней мере, очень похоже, так мне кажется, — отвечает тонкий Феликс.

— Вы что, совсем чокнутые? — вмешивается Янош. — Мы — Солнце? Жизнь — река? А вокруг нас вертится дружба? Вы часом не того? Жизнь — это жизнь. Река — река. И если бы я не знал этого лучше, я бы сказал, что дружба — это дружба. Почему мы вечно пытаемся всё объяснять наглядно? Почему мы всегда хотим разобраться? Разве Господь Бог хочет, чтобы мы что-нибудь понимали? Я думаю, Господь Бог сперва хочет, чтобы мы жили.

— Ты недавно стал верующим? — толстый Феликс поворачивается к Яношу.

— Ну, что-то типа того. СпасибоЛеберту. И его дурацким рассуждениям о жизни. Как бы там ни было, я больше верю в Бога, а не в то, что жизнь — это река. Жизнь — это попытка.

— По какому вопросу пытаемся? — спрашивает Флориан.

— Мы пытаемся испытать всё. Вот вам и попытка. А сейчас мы пытаемся стать кровными братьями. И ты — первый!

Флориан выступает вперед. В его глазах мечется сомнение. Он вытягивает палец.

— СПИДа ни у кого нет?

— У меня, — отвечает толстый Феликс, — ты что, до сих пор не знал?

— Кончай треп. От этой кнопки наверняка будет больно.

— Совсем не больно, — говорит Янош, — к тому же ты мужчина.

И тут он втыкает кнопку себе в указательный палец. Появляется кровь. То же самое он делает и Флориану. У того даже глаза сужаются. Потом они трутся указательными пальцами. Затем Янош обходит всех. Сначала втыкает кнопку Трою, потом Шарику и Феликсу. А потом мне. Легкий укол пронзает все тело. Вида крови я не выношу. Мне сразу же становится плохо. Поэтому я отворачиваюсь, когда Янош прижимает друг к другу наши пальцы. Когда все кончено, мы соединяем руки. Кровные братья.

* * *
Подходит опоздавший на пять минут поезд. Первое, что мы слышим, — это резкий свист. Он приближается издалека. А потом на вокзал Розенхайма въезжает и сам состав. Это простой красный экспресс Интерсити. Через окно видно, что сидящих людей мало. Большинство стоит у дверей. Собираются выйти в Розенхайме. Издав шипящий звук, поезд останавливается. Медленно открываются двери. На платформу выходят туристы.

Замбраус вытаскивает из кармана плаща билеты и отдает нам. Повезло так повезло! У нас вагон под номером 29. А мы стоим перед двадцать вторым. Шарик, Трой, Флориан и Феликс несутся вперед. Замбраус, Янош и я — сзади. Янош мне помогает. Что-то я уж очень устал. Как только мы добрались до номера 29, одетый в черное кондуктор втащил нас в вагон. Невысокий мужчина с копной седых волос. Двери закрываются. Поезд медленно приходит в движение.

— Вы друзья? — спрашивает кондуктор, который видел, как Янош меня поддерживал.

— Да, мы друзья, — соглашается Янош, вталкивая меня в купе, в котором уже сидит наша пятерка. Трой успел расположиться со всеми удобствами, на нем все еще кепка от дождя. Глаза закрыты. Он глубоко дышит. Может быть, ему снится лучший из миров. Напротив Троя сидит Замбраус. Из плаща он вытащил книгу: Пол Остер, «Левиафан». Карманный формат. На обложке голова статуи Свободы. Насколько можно судить, Замбраус уже дочитал до половины. Я этой книги не знаю. Этого автора не читал. Слышал только имя. Пол Остер. Какой-нибудь из этих немногочисленных великих писателей. Но и этих немногочисленных за последнее время набралось тысяч несколько. Рядом с Замбраусом сидит Флориан. Он смотрит в окно. По лицу видно, что притомился. Мысли его наверняка где-то далеко. Может быть, он думает о своих умерших родителях. Или о бабушке. Он переводит взгляд на пол. Устало сложил перед собой руки. Справа от него сидит тонкий Феликс. У него поднимается и опускается грудь. Он все время поглаживает левой рукой правый указательный палец. Пытается слизнуть кровь. Палец стал совсем липким. Вид очень неприятный. Можно подумать, что кровь идет носом. На самом краю сидит Шарик. На сиденье широко и привольно расположился его зад. Как раз сейчас Шарик занялся своим «сладеньким рюкзаком». На волю выбираются разноцветные мишки — желтые, красные, лиловые, — они по очереди исчезают за щеками Шарика, похожими на щечки хомяка. Здесь происходит переработка пищи до кашицеобразного состояния. Время от времени виден кончик его жадного языка. От конфет он стал совсем розовым. Мы с Яношем садимся справа от Троя. Мне снова можно пристроиться к окну. Здорово. Снаружи темная ночь. И только луна освещает нас сверху. Редкие ели поднимаются из тьмы. А так — огромная пустыня. Не видно почти ничего.

Соседние рельсы, сначала бежавшие параллельно нашим, сворачивают влево, прервав, таким образом, наше совместное путешествие в Мюнхен. Я погружаюсь в свое сиденье все глубже и глубже. Оно, это сиденье, очень удобное, наверное, здесь можно даже спать. Над каждым местом висит картинка. В основном сюжеты, посвященные истории железной дороги. Надо мной реклама. Курсы английского языка. Talk the words right out of your soul — «Пропустите слова через свою душу» или что-то в этом роде. Я смотрю на Яноша. Его глаз совсем не видно. С ним явно что-то происходит. Руки быстро движутся по подлокотникам. Кисти у него нежные. Видна практически каждая линия. Несколько блестящих светлых волосков. Они заметны даже в скудном освещении купе. Пальцы пробегают по черному свитеру. На лице сияет свобода. Он рад тому, что едет в Мюнхен. Я снова смотрю в окно. На горизонте в темноте блестят красные огоньки самолета. И куда, интересно, он несет своих пассажиров? Чуть впереди, около самых рельсов, четверо ребят развели костер. Удобненько расположились на возвышении и покуривают. Мы быстро проносимся мимо. Мне вспомнилась моя старая школа. Люди, с которыми в ней довелось встретиться. Там меня называли дефектоногим. Из-за смешной походки. Я же всегда подволакивал левую ногу. А им это не нравилось. Иногда мне ставили подножку и ржали, если я падал мордой в пол. А иногда они ждали меня перед школой. Чтобы отобрать завтрак. Бутерброды делала мама. Специально для меня. На них было много сыра и колбасы. Маму было жалко. Я не хотел отдавать еду. Никогда не хотел. Но приходилось. Парни были сильнее меня. Верховодил Маттиас Бохов. Мощный широкоплечий парень с бычьей шеей и вьющимися каштановыми волосами. Если он выпрямлялся, то его рост составлял 1 метр 73 сантиметра. В этот мир он пришел семнадцать лет назад. Все, что он нюхал, видел или слышал, ему не нравилось. А все, что ему не нравилось, не нравилось и остальным. Он был вождь. Баран-предводитель. Его воля являлась законом. Остальные пятеро были всего лишь шавки: Петер Тимольт, 17 лет, Михель Висбек, 18 лет, Штефан Генессиус, 17 лет, Клаудио Бертрам, 17 лет, и Карим Дерверт, 16 лет. Они делали за Маттиаса всю грязную работу. Все, что он хотел, исполнялось. Они поставляли ему девиц, закончили за него девятый класс и убирали с его пути всех недостойных. Например, меня, дефектоногого. Один раз после школы они привязали меня к дереву. Это был бук. Привязали веревкой, украденной у завхоза. И мне пришлось выстоять до вечера, пока на школьный двор не прибежала мама. Она была вне себя. Две недели не отпускала меня в школу. Это было хорошо. По крайней мере, я смог отдохнуть. Немного почитать. Я думаю, Маттиас Бохов все еще существует. Иногда я вижу, как он идет по станции метро с какой-нибудь похотливой телкой. Но он меня не замечает.

* * *
Беру рюкзак, вынимаю из него шоколадку и книгу. За окном видно несколько звезд. Самолет исчез. Книгу я держу обеими руками. Поглаживаю ее большими пальцами. Обложка мягкая и слегка шероховатая. Мне нравится гладить книги. Это успокаивает. Появляется чувство, что в мире еще осталось что-то, что можно удержать. Хотя все остальное так быстро проходит! Особенно часто это ощущение появляется, когда трогаешь новые книги. А эта книга как раз новая. Мне подарил ее отец. Карманное издание. Папа сказал, что это лучшее из написанного о жизни. Сзади все еще торчит чек. Семь марок. Спасибо за покупку. Книжный магазин Лемкуля. Он подарил мне эту книгу, когда я последний раз приезжал домой на выходные. Запах совсем свежий. Здорово! На красной обложке нарисован старик, его рука на плече маленького мальчика. Сбоку широкая полоса с надписью «Нобелевская премия». Явно эта книга получила премию. Понятия не имею, что это за премия. Но мне и не важно. Справа яркие белые буквы: Старик и море. Эрнест Хемингуэй.

Хорошее название, мне нравится. Сразу же появляется особый привкус. Хочется тут же начать читать. Что я и делаю. Медленно открываю книгу. Держу ее в правой руке. Левая все равно не поможет. Она тонкая и непослушная. Начинаю читать. Перед этим бросаю взгляд на часы: 21.09. Ехать еще больше часа. Время есть. Читаю. Буквы и слова бегут мне навстречу. Прекрасная книга! Каждое выражение, каждое замечание доходит до моего сердца. В глазах уже появляются слезы. Со мной всегда так. Если книга хорошая, тут же начинаю реветь. Ревел, читая «Остров сокровищ», и буду реветь, читая «Старик и море». Такова уж моя планида. А ведь история в этой книге на самом деле очень проста. Всего пятьдесят страниц. Речь идет о рыбаке, который на старости лет не может поймать рыбы. Он голодает. Все над ним смеются. На его стороне только один маленький мальчик. Раньше они все время вместе ездили ловить рыбу. Но теперь мальчику запрещено сопровождать старика. Не разрешают родители. У старого рыбака слишком маленький улов. Поэтому отправляться в путь ему приходится в одиночестве. А однажды у него на крючке оказывается огромная рыбина. Но, не доставив добычу до берега, он проиграл свой главный в жизни улов в утомительной борьбе с морем и его акулами. Книга и на самом деле похожа на притчу. Не прочитав и четверти, я уже залился слезами. Судорожно прижимаю книгу к груди. Я благодарен отцу, ее купившему. И благодарен Эрнесту Хемингуэю, который способен рассказать такую историю. Сморкаюсь в платок. Янош смотрит на меня и смеется.

— Вот он какой, наш Леберт, — Янош поворачивается к Замбраусу, потому что объяснения предназначены для него, — он несколько чувствительный.

Потом Янош спрашивает:

— А что ты там читал?

— «Старик и море».

— «Старик и море», ничего себе, — Янош складывает руки на груди. — Наверное, это слишком здорово. Как ты мыслишь, не стоит тебе почитать вслух и для меня? Просто так? Ради удовольствия? Все равно нам еще ехать и ехать. Да и с литературой мне познакомиться не мешает.

— Разве это литература?

— Думаю, что да.

— А что такое литература?

— Литература — это когда читаешь книгу и готов подписаться под каждым предложением, потому что оно правильное, — объясняет Янош.

— Потому что оно правильное? Это как? Я не понимаю.

— Правильное в смысле — бьет прямо в точку. Снимает покровы с тайн этого мира. С секретов жизни. Если, читая любой абзац, ты можешь сказать, что сделал бы или подумал то же самое, что и герой. Вот это и есть литература.

— А ты-то откуда об этом знаешь?

— Просто я так думаю.

— Ах, ты так думаешь! Ну, тогда это и яйца выеденного не стоит. Профессор по литературе объяснял бы совсем по-другому. И сколько ты уже прочитал книг?

— Наверное, штуки две.

— Штуки две? И ты рассказываешь тут про литературу?

— Ты же сам хотел послушать. К тому же я думаю, что все это чересчур сложно. В этом не разбираются даже те, кто обязан разбираться. Почему ломаем головы мы? Давай просто читать. Получая радость от самого чтения. От понимания прочитанного. И давай не будем забивать себе голову мыслями о том, литература это или нет. Этим могут заниматься другие. Если это настоящая литература, тем лучше. А если нет, то и черт с ним.

— Полностью разделяю твое мнение, — отвечаю я. И снова раскрываю книгу.

Из громкоговорителя несется гулкий свист. А потом голос проводника. Звук искажен и часто прерывается. Но основное можно понять. Мы прибудем в Мюнхен с опозданием на полчаса. Янош и все остальные начинают вздыхать. А я приступаю к чтению. Читаю громко и отчетливо. Ошибки допускаю очень редко. Обычно у меня не очень получается читать вслух. В школе я постоянно заикаюсь. Терпеть не могу, когда нас заставляют читать вслух. Но здесь все получается. Вскоре меня слушает не только один Янош. И другие тоже навострили ушки. Уставились на меня большими глазами. Даже Замбраусу понравилось. Книга Пола Остера соскальзывает за сиденье. Замбраус скрестил руки на животе. Не знаю, сколько проходит времени. Читаю я чертовски медленно. Во рту пересохло. Старик проигрывает битву с океаном. Возвращается домой пустой. У парней краснеют щеки. Даже Янош громко всхлипывает. Качает головой. Глаза, кажется, готовы лопнуть. Темная краснота наплывает на уши. Он быстро хватает роман Хемингуэя.

Шарик и тонкий Феликс с отчаянием тянут друг к другу руки. В их глазах стоят слезы. Трой и Флориан сохраняют хладнокровие. Похоже, что все это их не слишком занимает. Не проявляют никакой печали. Толстый Феликс тоже начинает хвататься за книгу. Быстро пролистывает. Перечитывает основные места. А потом возвращает книгу мне. Его лицо озаряется светом. Я смотрю на часы. 22.40. Скоро будем в Мюнхене.

13

Толстый Феликс подает голос. Он смотрит в окно.

— Как вы думаете, мы такие же смелые, как старик в книге? Даже в момент поражения?

— Мы все смелые, — говорит Янош.

— Но почему мы смелые? Где граница между мужеством и смелостью?

— Границы нет, — откликается Флориан, — каждый человек и смел, и мужествен.

— Как так?

— Потому что каждый человек просыпается утром и отправляется в жизнь, — вставляет тонкий Феликс, — и не всаживает себе в голову пулю. Это и смело, и мужественно.

— А почему этого никто не видит, а если и видят, то не говорят?

— Потому что теперь это само собой разумеется, — объясняет Янош.

— Само собой разумеется? — толстому Феликсу хочется всё знать. — Почему в этом мире все само собой разумеется? Почему все всегда предопределено? Что мы отправляемся в жизнь? Ставя одну ногу перед другой? Почему это нормально? В какой проклятой книге это написано? Какой козел это понаписал?

— Этого козла зовут Господь Бог, — отвечает Замбраус и сдвигает брови.

Но толстый Феликс считает, что у самого-то Замбрауса всё в порядке. Они хорошо побеседовали в Розенхайме. О жизни.

Замбраус учился в интернате. В Нойзеелене. Для него это было самое ужасное время. Он чувствовал себя запертым, больше всего ему хотелось вернуться домой. Но когда он очутился дома, все равно ничего не получалось. Ему стало не хватать распланированной жизни в интернате. Во время Второй мировой Замбраус был на Восточном фронте. После войны он с невестой, с которой познакомился в отпуске, переехал в Нойзеелен. Там они и поженились. А в 1977 году его жена умерла. От рака. Он похоронил ее на кладбище в Нойзеелене. Потому что она любила эти места. А потом Замбраус совсем съехал с катушек. Шлялся по кабакам и все прочее. Топил проблемы в бутылке. В Мюнхене даже въехал в квартиру над стрип-баром. Там он, кстати, живет и до сих пор. И вот уже двадцать лет через день ездит в Нойзеелен на могилу, каждый раз везет жене большой букет красных роз. Это были ее любимые цветы.

— И зачем только Господь Бог делает такие вещи? — спрашивает Шарик и сжимает кулаки.

— Потому что все на свете должно развиваться по определенной схеме, — объясняет Замбраус. — Схема звучит так: смотреть, чтобы видеть; слушать, чтобы слышать; понимать, чтобы понять. Бегать, чтобы бежать. Так что беги, мой мальчик! Беги!

Толстый Феликс прижимается лицом к окну. На стекле появляются большие темные пятна. Из громкоговорителя раздается скрипучий голос проводника: «Через несколько минут мы прибываем на главный вокзал Мюнхена».

* * *
Перед окнами лежит Мюнхен. Я стою у двери. Янош, Трой и все остальные стоят за мной. Мы въезжаем на вокзал. Некогда толстый рюкзак Шарика болтается между лямками. Рядом с нами блондин с овчаркой. Вид у него усталый.

— Ну вот, пора, — говорит Янош.

— Что пора?

— Как что, сигары. Мы уже в Мюнхене. Нужно их выкурить. Как паре героев. Как в «Дне независимости».

Он вытаскивает из кармана сигары. Дешевка. Но какая разница! Одну он протягивает мне, а вторую сует себе в рот. Ждет, пока я сделаю то же самое. Потом подносит зажигалку. Надпись Курение вредит вашему здоровью его не интересует. Блондина тоже. Янош жадно затягивается своей сигарой. Блондин подмигивает. Я отворачиваюсь. Курю в нишу. Вкус у сигары отвратительный. Буду рад, когда она кончится. Овчарка чихает. Мне ее жаль. Ее добрые глаза смотрят прямо на меня. Я снова отворачиваюсь.

— А ты боишься смерти? — спрашиваю я у Яноша.

— Молодые люди никогда не боятся смерти.

— Правда не боятся?

— Правда. Не боятся. Человек начинает бояться смерти, когда перестает быть молодым. А до этого он должен просто жить. И он не думает о смерти.

— А почему тогда я боюсь?

— С тобой всё совсем по-другому.

— Это как? Что со мной по-другому?

— У тебя это целое море.

— Море?

— Море страха. От него нужно избавиться. Знаешь, в твоем мире много вещей, которые хотят свести тебя в могилу. Например, развод родителей. Интернат. Всякие типы. Не пытайся хоть сам свести себя в могилу. Было бы жаль, честно.

Янош затягивается. Я смотрю на него. Восхищаюсь им. Я ему этого еще ни разу не говорил, но я им восхищаюсь. Янош — это жизнь. Свет. И Солнце. А если Бог есть, то он говорит через Яноша. Это я знаю. И он должен Яноша благословить. Поезд останавливается. Приехали. Двери открываются. Блондин с собакой первым выскакивает на платформу. За ним спускаемся мы с Яношем. Мне видно, как собака исчезает в сутолоке. Псина — просто прелесть. Усталая и недовольная, она плетется рядом с хозяином. Последнее, что я вижу, это ее хвост. Лохматые шерстинки, направленные вниз.

Вспоминаю нашего пса. Чарли. Папочка у него был настоящий монстр. Равно как и мамочка. Не удивительно, что Чарли вырос больше метра ростом. Он умер два года назад. Кажется, что с тех пор прошла целая вечность. Чарли был моим другом. Опорой в трудные времена. Иногда я ложился рядом с ним, если ночью было не уснуть. Если на улице была гроза. Я не люблю грозы. А Чарли они были по барабану. Скала. За которой я мог укрыться. В любую минуту. В любом месте. Никогда не забуду его морду. Нос мог съежиться. Как губка. Он был такой мягкий! Да и все было мягкое. Уши как вата. А живот как огромный корабль, покачивающийся вверх и вниз. В зависимости от погоды. Я до сих пор хорошо помню нашу последнюю ночь. Слюна у Чарли снова была с кровью. Я спал вместе с ним в ванной, на складном стульчике. Но долго не выдерживал. Подползал к нему. И продолжал спать, теперь уже на полотенце. В ту ночь Чарли был очень грязный. Кровь из горла. Кровь в кале. И все, что я мог для него сделать, это быть рядом. Положить на него руку. Так я и сделал. Обнял его и молился. Я молился и просил не отбирать у меня собаку. Чарли всегда меня охранял. Если он был рядом, никто не называл меня инвалидом. Я был в безопасности. Я специально совершал с ним долгие прогулки по кварталам, в которых много молодежи. Люди, видевшие меня, начинали испытывать ко мне уважение. Потому что у меня был он. Чарли. Мой пес. Мой утес. А если мне было одиноко, то мы все время играли в одну и ту же игру. С кольцом. Я подбрасывал в воздух пластиковое кольцо сантиметров десять в диаметре, а Чарли его ловил. В принципе, это довольно скучно. Но ведь игра есть игра. Наша игра. Иногда мы играли целый день. Той ночью два года назад, когда наш пес умер, Господь Бог, наверное, несколько отвлекся. Потому что он не услышал моих просьб. Утром, около четырех часов, Чарли не стало. Большой мощный корабль поднялся и опустился последний раз. А потом движение прекратилось. Глаза Чарли закатились. Ему было столько же лет, сколько и мне. Четырнадцать. К нам он попал крошечным щенком. Я все еще его помню. И пока я помню, Чарли будет жить. Уж не знаю как, но будет. В тот же самый день мы похоронили его на лугу. Собралась вся семья. Все плакали. Только мама не плакала. Она не очень любила Чарли. Ей все время казалось, что он для меня опасен. Кроме того, с ним было много хлопот. А вот отец его любил. Они хорошо понимали друг друга. Имя ему дал папа. В честь Чарли Уотса. Ударника из «Роллинг стоунз». Если бы наш пес был жив, я бы обязательно его навестил. Но всё уже в прошлом. Времени нет до меня никакого дела. И до Чарли тоже. Не интересует его мой утес.

* * *
«Тебе не кажется, что у нее вкус жизни?» — спрашивает Янош и затягивается своей сигарой. Остальные тоже уже успели выйти на платформу. По глазам видно, что они устали. Вклиниваемся в людскую толпу. Платформа здесь больше, чем в Розенхайме. Метров десять в ширину. А в длину, наверное, сто. Каждый шаг по камням отзывается странным звуком. Толстому Феликсу это очень нравится. Он смеется каждый раз, когда ставит на камни правую ногу. Даже в это время здесь полно людей. В основном молодежь. Парочками или группами они шныряют вдоль перрона. Некоторые пришли покурить или выпить. А некоторые просто так, чтобы побыть здесь. Встретиться с корешами. И сдобрить жизнь малой толикой жидкого дерьма. На земле около рекламного плаката лежат два бомжа. Жизнь оставила на их лицах свой отпечаток. Они исцарапаны. Все в шрамах. Один из бомжей смотрит прямо на меня. У него длинные светлые волосы и рыжеватые усы. Одной рукой обнимает своего приятеля. Оба, как мне кажется, сейчас уснут. Даю им немного денег. Не могу пройти мимо, ничего не дав. Снова поворачиваюсь к Яношу и остальным. Они как раз возвращают Замбраусу деньги, которые он потратил на билеты.

— Мне всегда казалось, что у жизни другой вкус, — говорю я и затягиваюсь своей сигарой. Поднимается темный дым.

— Вот как? И какой же, по-твоему, у нее вкус?

— Может быть, чуть более сладковатый. Ведь, в конце концов, в жизни бывают и приятные вещи.

— И откуда у тебя в голове такая каша? Сладкой может быть разве что моя шоколадка, но уж никак не жизнь, — говорит Шарик. — А вы не обратили внимания, как часто в последнее время мы несем всякую лабуду?

— Мы всегда несем лабуду, — отвечает тонкий Феликс.

— Точно, — замечает Шарик, — но мы здесь не для того, чтобы пороть чушь, а для того, чтобы ею заниматься! А значит — вперед!

— Шарик прав, — говорит Янош. — Вперед! Пошли!

Итак, мы идем через зал главного мюнхенского вокзала. Он довольно большой. Повсюду магазинчики. Есть даже порнокинотеатр. Толстый Феликс прижимается носом к рекламному плакату — «Дом множества пороков». Нарисована чернокожая женщина, ласкающая себе груди. На ней красные трусики. Шарику кажется, что это настоящее бесстыдство. Он глупо хихикает.

— Пошли, ну! — говорит Янош. — Мы же направляемся в стрип-бар. Вот там настоящие бабы! Прибереги свою похоть на потом!

— Я могу приберегать свою похоть, сколько захочу.

Феликс остается у плаката. Мы ушли уже довольно далеко. Впереди Замбраус. За ним тонкий Феликс и Янош. Замыкающими Флориан, Трой и я.

Трой делает важное лицо. Глаза блестят.

— Ну и как, тебе нравится? — спрашиваю я.

— Да. Нравится. Собственно говоря, мне бы хотелось остаться здесь навсегда.

— Здесь — это в Мюнхене?

— Нет, с вами. Постепенно я начинаю чувствовать, что живу.

— Как здорово ты сказал!

Флориан, которого все называют девчонкой, быстро подбегает к идущим впереди.

— Трой умеет разговаривать! — взволнованным голосом орет он на весь зал.

— Правда?

Остальные оборачиваются. С противоположного конца зала бежит толстый Феликс.

14

— A у тебя есть удостоверение инвалида? — спрашивает меня Янош, когда мы заходим в метро. Нам нужно проехать четыре остановки. До мюнхенской свободы. Осталось недолго. Кроме нас в вагоне почти никого нет. Мы садимся.

— Нету, — отвечаю я.

— Почему нету? — хочется знать толстому Феликсу.

— Не дают. Говорят, что я не инвалид. Ведь ходить-то я могу. Так сказали.

— Они что, совсем с резьбы съехали? — спрашивает Янош. — И даже обследования не было?

— Никакого обследования. Но должен признаться, я совсем не повернут на получении этого удостоверения. На фиг оно мне сдалось? Доказывать, что я инвалид?!

— Но ведь недавно ты сам мне сказал, что у тебя нарушено равновесие. А это может быть опасно. Например, в метро. Когда полно народу. Поэтому для инвалидов есть специальные места. Они же как раз для тебя!

— Да и входные билеты для инвалидов всегда дешевле, — добавляет толстый Феликс, — например, в порнокинотеатр.

— И ты это заслужил, — говорит Янош, — ведь ты со своей инвалидностью беден, ты об этом хоть знаешь? Они спокойно могли бы платить тебе пенсию. Но их это совсем не интересует. Чего можно ждать от государства!

— При чем тут государство? Это же собес.

— Что в лоб, что по лбу — все они одинаковые. Государство, — говорит Янош.

— А что ты имеешь в виду, говоря «государство»? — спрашивает толстый Феликс.

— Никто не знает, — задумчиво тянет Флориан.

— Наверное, это люди, которые всё обеспечивают. Они решают, что правильно, а что неправильно.

— А зачем они нужны? — спрашивает толстый Феликс.

— Ну, всякое, — отвечает Янош, — строительство дорог и всё такое. Метро. Думаю, без них мы бы здесь не сидели.

— Разве это не те же самые люди, из-за которых бывают все эти заговоры, — спрашивает Шарик, — и которые все время что-то скрывают?

— Ну да, те же самые, я так думаю, — замечает Флориан, — это они сажают преступников в тюрьму.

— Черт подери, чем только они не занимаются! — говорит толстый Феликс. — Это же плохо! А мы-то какое имеем отношение ко всей этой кутерьме?

— Мы же люди, — отвечает тонкий Феликс.

— А кто тогда те, другие, если мы люди? — спрашивает Шарик.

Тонкий Феликс задумывается. Глаза начинают бегать. Он сжимает руки:

— Ну а те — это большие люди, — говорит он в конце концов.

— Большие люди? — повторяет Шарик. — Такие, как в фильмах про заговорщиков?

— Ну да, — говорит Янош, — фильм есть фильм. На самом деле всё по-другому.

— И все равно фильмы крези, — бросает толстый Феликс, — кто-нибудь из вас видел «Тривиальное чтиво»?

— Все смотрели «Тривиальное чтиво», — отвечает Янош, — клевым его не назовешь.

— А ты знаешь хоть один фильм лучше?

— «Отважное сердце», — возражает Янош, — он хорош. Мел Гибсон крези. К тому же мне нравится Шотландия.

— А почему тебе нравится именно Шотландия? — спрашиваю я.

— Мне кажется, Шотландия выглядит именно так, как должны выглядеть Небеса.

— Почему?

— Ну… Там много растений.

— Много растений? Ты что, думаешь, что на Небесах много растений?

— На Небесах есть всё. И в Шотландии тоже. Там погода защищает ландшафт от людей.

— Как это? — удивляется толстый Феликс.

— Потому что там все время идет дождь, — объясняет Янош.

— А с каких это пор ты стал избегать людей? — интересуется тонкий Феликс.

— С тех пор, как здесь стало тесно. Слишком мало места. Иногда у меня такое чувство, что просто нечем дышать. Так противно. В Шотландии у меня такого не бывает. В Шотландии я свободен.

— Я думаю, нам нужно как-нибудь всем вместе сходить в кино, — говорит толстый Феликс.

— И чего ты привязался к этому идиотскому кино? — спрашивает Янош.

— В кино же рассказывают про жизнь, правильно?

— Я думаю, что дорога в кино расскажет про жизнь гораздо больше, чем само кино, — отвечает Янош.

— Знаете, к какому выводу я пришел во время этой дискуссии? — спрашиваю я.

— Леберт пришел к выводу, — провозглашает Янош.

— К какому? — спрашивает толстый Феликс.

— Весь мир крези.

— И ты прав. Крези. И еще мир прекрасен. И нужно пользоваться каждой секундой, — говорит Янош.

Остальные хлопают меня по плечу.

15

Стрип-бар, над которым живет Замбраус, называется ни больше ни меньше как «Железяка Леберта». Ребята со смехом приветствуют меня, когда я подхожу вместе с Замбраусом к двери. Мы с ним немного поболтали. О жизни. О его временах. Он сказал, что с удовольствием нашел бы своего товарища по интернату. Ксавьера Милса. Собирается поискать его по телефонной книге. Он считает, что мы очень на него похожи. Особенно Янош. Замбраус думает, что Милсу было бы приятно познакомиться с нами. И вообще, они не пересекались с незапамятных времен. А теперь вроде бы пора, заявил Замбраус.

Мне кажется, что Замбраус клевый мужик. Это успел признать даже Янош. Они перекинулись в метро парой слов. А вот Шарик продолжает думать, что Замбраус самый обыкновенный трепач. Может быть, он и прав. Но этот трепач ужасно мил. И я думаю, что в жизни он кое-чего достиг. Это видно даже по его жилищу. Стрип-бар расположен на боковой улочке. Старое четырехэтажное здание. Серые обшарпанные стены. Над вторым этажом неоновая вывеска с вышеупомянутой надписью: «Железяка Леберта». Надпись объемная, розовые буквы наезжают одна на другую. Рядом неоновая фигурка, по форме напоминающая голую тетку. Она двигает руками и ногами, которые блестят в свете фар.

— Почему же ты не сказал нам, что переключился на порнобизнес? — спрашивает Янош и звонко смеется.

— Хотел сделать сюрприз.

— И тебе это удалось, — бросает толстый Феликс.

— «Железяка Леберта»! Нет, каково, а? Бенджамин, ты крези!

С этими словами мы заходим в стрип-бар. Внутри спертый воздух. Дышать трудно. Отчаянно открываю рот. Над полом расстилается белый туман. Стены розовые. Через каждые полметра изображение голой женщины. В неоновой рамке. Зеленого цвета. Справа сцена, метра этак два. Черная. По обе стороны два железных шеста. От потолка до пола сцены. Задник сцены представляет собой красный занавес. Над ним маленькое табло. Мелькают секунды. От 60 до 0. Сейчас светится цифра 53. Напротив сцены бар. Высокий широкоплечий человек готовит напитки. У него каштановая борода и маленькие глазки. Брови густые и лохматые, лоб в складках. За огромным мужиком выстроились в ряд бутылки. Их довольно много, в основном виски, вино — словом, алкоголь. У стойки сидят пятеро мужчин. Устало и опустошенно они смотрят на табло. На нем уже 49. Всего здесь человек пятьдесят. Довольно тесно. Все сидят за высокими круглыми столами в центре зала. Большинство посетителей закинули ногу на ногу.

Все они украдкой посматривают на табло. 45. Из громкоговорителя несется музыка семидесятых годов. Пластинки ставит диджей, парнишка лет двадцати. У него белые волосы, конечно же благодаря перекиси. На нем черный кожаный костюм. Из-под пиджака то и дело вылезает белая футболка. Гладкое лицо, без единой морщинки. Перед парнем два проигрывателя. Рядом конверты из-под пластинок и микрофон. На голове у диджея черные наушники. Из динамиков несется «It’s all right» в исполнении «Supertramp». На табло тем временем загорается цифра 42. Бармен поднимает голову, когда замечает, что подходим мы. Его взгляд падает на Замбрауса. Улыбка.

— Сэмми! Кого это ты снова притащил?

— Шестеро парнишек из интерната Нойзеелен. Сбежали как раз сегодня. Вот я и подумал, отведу-ка их к милейшему Чарли. Чтобы им тоже было на что поглядеть. Вот Янош, Трой, Феликс, Флориан, еще один Феликс и Бенни! Парни! Вы удостоились чести познакомиться с самим Чарлзом Лебертом!

— Чарли Леберт? — переспрашивает Янош. — Очень приятно! — Он звонко хохочет.

На табло загорается 31.

— Ребята! Здесь, у меня, вы в безопасности, — говорит Леберт. — Сегодня сбацаем настоящую вечеринку! Если чего хотите, то достаточно просто сказать! Кстати: что будем пить?

— Баккарди для всех, — отвечает Янош.

— Запиши на мой счет, — говорит Замбраус.

— Спасибо, — говорит Шарик, — но у меня есть еще один вопрос.

— Валяй! — говорит Леберт глубоким голосом.

— Как вы думаете, нельзя ли здесь получить жареную свинину?

— Жареную свинину… — повторяет Леберт. — Ты же в стрип-баре!

— Да, я знаю, но, может быть, у вас завалялся кусочек. Я ведь… в общем, я довольно голоден!

— Ну хорошо, я посмотрю, что тут можно сделать. А пока баккарди.

Ставит на стойку высокие красные бокалы с соломинкой и кусочком лимона. Парни стараются выпить до дна как можно быстрее. Замбраус платит. Я не тороплюсь.

К нам подходит полуголая дама. На ней сине-белые трусики с блестящими красными полосками.

Сверху прикрыты разве что соски. Голубой меховой накидкой. В длинных каштановых волосах мерцает красное конфетти. Нежное лицо накрашено очень выразительно.

— Сэмми! Что это за сладкие парнишечки рядом с тобой?

На табло уже 22.

— А, Лаура! Очень приятно снова тебя увидеть. Это воспитанники интерната. Сбежали. А я привел их сюда.

— Какие милашки! Особенно вот этот, — и она показывает на меня.

Подходит ко мне, колыхая тяжелыми грудями. Гладит меня по волосам.

— Через пару лет ты станешь по-настоящему красивым мужиком, тебе это известно?

У нее мягкий голос. Я смотрю прямо в разрез накидки. Парни воодушевились. Делают большие глаза. Может быть, баккарди прибавил им мужества. Янош обнимает Лауру за талию.

— А в один прекрасный момент вы тоже выйдете на эту сцену? — В его голосе слышится ожидание.

— Выйду конечно, сразу после Анжелики. Сегодня я буду танцевать только для вас. Для вас, мои сладенькие!

Уши Яноша становятся темно-красными. Он смотрит в пол.

— Лаура, не порти мне мальчиков, — говорит Леберт и смеется.

— Ни за что! Мне все равно пора идти. Ладно, пока! Всего хорошего, сладенькие! И не подходите слишком близко к Сэмми! Он же тигр!

Со смехом она исчезает в толпе. Сзади трусики почти полностью отсутствуют. Вся задница видна. Мне бы хотелось утонуть в этой заднице целиком. Да и с остальными дело обстоит не лучше. Все уставились ей вслед. Замбраус и Леберт ржут. Задница у нее слегка загорелая. Вытянута вверх. Половинки почти приклеились друг к другу. Выглядит очень сексуально. На табло цифра 10. Она больше остальных цифр. Янош вздымает руки вверх.

— Наконец-то! Началось! Господи! Благодарю тебя за жизнь!

Он еще раз заказывает баккарди на всех. Леберт не задает вопросов о возрасте. Он вообще только улыбается. Может быть, у него сегодня просто хороший день. Он наливает баккарди. Мне приходится быстренько опрокинуть свой все еще полный бокал. От этого мне не очень хорошо. Все кружится. Я откашливаюсь. Остальные вылакали уже по второй порции. Собственно говоря, свою я хотел оставить на потом. Но толстый Феликс опрокидывает мне бокал прямо в глотку. Внутри сразу же становится тепло. Чувствую, как колотится сердце. Такое впечатление, что там у меня молоток. Я чихаю. Вспоминаю про Лауру. И про маму. Надеюсь, у нее все хорошо. И надеюсь, что она не очень беспокоится. Ведь в принципе сейчас я мог бы поехать к ней. Но я этого не сделаю. Это все равно ни к чему. Вдруг становится темно. На табло появляется большая единица. Меня покачивает вперед-назад. Неожиданно громко вскрикивает Янош. На меня ложится по крайней мере четыре руки. Я бреду к сцене, сгибаясь под тяжестью не менее шести человек. Толстый Феликс вливает мне в глотку что-то еще. Как будто пиво. Но привкус какой-то другой. Из динамиков несется звонкий голос диджея. Его как будто вбивают мне в голову. Сегодня для вас в пятый раз выступает Анжелика! «The way you make me feel» Майкла Джексона рассыпается у меня под ногами. Парни орут. Я спотыкаюсь. Вижу лицо Яноша: «Леберт! Этот вечер я не забуду никогда. Это я тебе точно говорю! А значит, никогда не забуду, как тебя зовут!»

Он проводит мне рукой по волосам. Улыбается. Никогда еще я не видел, чтобы Янош так улыбался. И никогда больше я не увижу у него такой улыбки. Трой. На его лице радость, как будто прибитая гвоздями. Или же большими кнопками. И толстый Феликс тоже смеется. Высоко подскакивает. Тянет меня. Не может дождаться Анжелики. Освещено только одно бедро. Потом другое. И наконец вся женщина. Анжелика. На ней черный мужской костюм. Бедра ходят ходуном. Волосы черные. До шеи. Лицо нежное и чистое. На нем блестят маленькие карие глаза. В ней самое большее метр шестьдесят сантиметров. Она на высоких каблуках. Черные замшевые туфли. Правой ногой она охватывает железный шест. Расстегивает брюки. Съезжает вниз по шесту. В публике слышатся дикие возгласы. Янош тоже кричит. Проводит рукой по волосам. Хватает Феликса за спину. Мы подпрыгиваем. Под брюками у Анжелики черные трусики. Она облизывает палец и заводит его внутрь. Слегка поигрывает. Косит своими карими глазами. У меня начинается эрекция. Члену становится тесно в джинсах.

Чувствую себя великолепно. Все вращается. Мне всё по барабану. Полногрудая подружка отца. Мамины страхи. Любовь сестрицы. Мне хочется только на сцену, к Анжелике. Хочется вылизывать ее зад. Янош сует мне в руки десять марок.

— Спорим, ты побоишься вылезти на сцену и засунуть деньги ей в трусы?

— Еще как не побоюсь.

— Вместе? — спрашивает Янош.

— Вместе.

Мы протискиваемся сквозь толпу. У меня все аж троится. Хорошо, что Янош поддерживает. Мы дрожим. Перед сценой останавливаемся. Анжелика сбросила пиджак. Под ним полосатый бюстгальтер тигровой расцветки. Кожа у нее блестит. Я почти готов. Пол под собой не чувствую. Янош обнимает меня за плечи. Пытается встретиться с Анжеликой глазами. Голова у меня просто пылает. Бюстгальтер летит на пол. Вижу сиськи Анжелики. Больше всего мне хочется умереть. Они похожи на два спелых персика. Круглые и красивые. Темнокрасные соски. Публика беснуется. Флориан и остальные продвигаются вперед. Толстый Феликс опрокидывает мне в глотку еще что-то. Похоже на анис. В горле начинает гореть. Флориан и Трой заталкивают меня на сцену. Янош влетает следом. Публика хохочет. Десятка дрожит у меня в руках. Я встаю на колени. Пупок Анжелики двигается прямо передо мной. Мне видна ее потная кожа. Чувствую ее запах. Анжелика кладет мои руки себе на бедра. Я в них погружаюсь. Кажется, что груди разошлись в стороны. Лбом я упираюсь ей в живот. Сзади в публике поднялся какой-то разгневанный старик.

— Чьи это дети? Уберите их со сцены!

Замбраус поднимает руку:

— Это мои дети.

Разгневанный мужик замолчал. Несолоно хлебавши опускается на свой стул.

— Ну, давай же! — кричит Янош.

Голос у него дрожит. Он с диким видом трясет головой, запрокидывает ее. Рукой проводит по полу:

— У нас получится!

Он медленно выпрямляется. Я обвожу рукой Анжеликин пупок. Десятка повторяет мои движения. Постепенно я опускаю руку ниже. Засовываю мизинец ей в трусики. Слегка оттягиваю их. Янош тяжело дышит. Я полностью оттягиваю трусы вниз и бросаю в них деньги. На мгновение я оставляю их в таком положении и рассматриваю сокровище Анжелики. Все слегка размыто. Черные волосы. Выбритые в форме стрелы. Янош наклоняется надо мной. Он тоже заглядывает в трусы. Я вынимаю мизинец. Возвращаю трусы на место. Они моментально приклеиваются к телу. А я скатываюсь со сцены. Мне плохо.

В ушах взрывается музыка. Тысячи людей устремляются к сцене. Я воспринимаю их только как тени. Вижу, как Янош падает со сцены вниз. При этом он звонко хохочет. В углу сидит Трой. Перед ним белая пивная кружка. Он разглядывает Анжелику, которая в этот момент как раз бросает трусы в публику. В том же углу сидит толстый Феликс. Перед ним огромная порция жареной свинины. Ухмылка до ушей.

— Чего же больше? Красотки и хорошая жратва. Мне кажется, что я в раю.

Он засовывает в рот огромный кусок мяса. Трой смеется.

— Вы уже знаете, что вы самые замечательные? — спрашиваю я. — Вы самое замечательное, что у меня когда-либо было.

— Да, да, это мы знаем. А ты нажрался.

— Может быть, и нажрался. Но все равно, вы — самое замечательное, что есть. Что у меня было.

— Да и ты самый замечательный из всех, кто у нас был, — говорит Шарик несколько нервно, — нам это известно!

— Замечательнейший, — бросает Трой и снова смеется.

— Мы все самые замечательные. Герои. Крези.

Янош, спотыкаясь, подходит к нам.

Перед маленьким телефоном в углу стоит Замбраус. У него широко открыт рот. Глаза пустые. Он смотрит куда-то очень далеко.

* * *
Я знаю, что ничего не знаю. Открываю глаза. Заднее сиденье, на котором я нахожусь, обтянуто коричневой кожей. На спинке переднего сиденья значок «Альфа Ромео». Такой же и на руле. Черного цвета. На нем устало лежит рука Чарли Леберта. Мы едем через перекресток. Замбраус сидит рядом с Лебертом. Он тычет пальцем в разных направлениях. Заднее сиденье я делю с нашими. Почти все спят. Бодрствуют только Шарик и тонкий Феликс. Прижимаются лицом к стеклу. Здесь довольно тесно. Заднее сиденье рассчитано только на четверых. Трой и Янош спят. У Яноша открыт рот. Иногда изо рта высовывается розовый язык. К плечу Яноша прижался Флориан. Я зеваю. Болит голова. Солнце слепит. Смотрю на часы: 10.09.

— А куда мы едем?

— На кладбище. Там лежит мой интернатский коллега Ксавьер Миле. Вчера я узнал, что он умер. — Замбраус делает судорожное движение.

— А как я попал в машину?

— Тебя принес Леберт. Разбудить оказалось невозможно. Других разбудили. А тебя не удалось. Пришлось тащить на руках. Сразу после кладбища мы отвезем вас обратно, в Нойзеелен.

— Обратно в Нойзеелен? — В моем голосе звучит раздражение.

— Да. Расскажем, что просто вас подобрали.

— Где подобрали? — Я растерян.

— Как где? В деревне. Вы просто спустились вниз. Забыли про время. А после одиннадцати часов в интернат не попасть. Ведь ворота закрыты.

— И вы думаете, они поверят? А почему мы не позвонили? — Правой рукой я показываю на телефонную трубку.

— Наверняка поверят. А телефона могло просто не быть. Да ведь к тому же было уже поздно.

— Неужели получится?

— Получится, — подает голос Леберт. — Вы извинитесь за причиненное беспокойство — и всё в ажуре. Ведь все ограничилось одной ночью! — С этими словами он сворачивает на боковую улицу.

Я провожу рукой по волосам. Голова раскалывается. При мысли, что мы вернемся в Нойзеелен, становится тошно. Наклоняюсь в сторону.

— Ну и нализался ты ночью! — говорит Леберт, поворачиваясь ко мне. — Пока выступала Анжелика, ты был еще ничего, но вот во время Лауры совсем уже лыка не вязал. А она так старалась. Ну да ладно, те, по крайней мере, видели хоть что-то! — Он показывает на ребят. — Головка-то бо-бо?

— Всё в норме, — отвечаю я. Я вру. Сжимаю пальцы.

Толстый Феликс поворачивается ко мне. Глаза у него просто стеклянные. Красные щеки. Волосы растрепаны.

— Мне очень жаль, но я снова должен задать вопрос. Я знаю, что спрашиваю слишком часто.

— Не бери в голову, — отвечаю я, — вопросы следует задавать. Иначе многое просто невозможно понять. Но я не знаю, смогу ли ответить. Ведь иногда непонятными оказываются именно ответы.

— Что это было? Я имею в виду наше бегство из интерната? Побег? Поездка на автобусе? В поезде? Метро? Стрип-бар? Зачем это все? Для чего? Как это можно обозвать? Это и есть жизнь?

Я задумываюсь. Для моей гудящей головы это уже некоторый перебор. Начинаю глубоко дышать. Открываю рот:

— Я думаю, что все это можно назвать историей. Историей, написанной самой жизнью.

Сжимаю губы. По лбу течет пот. Глаза у Шарика стали совсем большие. Он проводит по ним рукой.

— А это была хорошая история? О чем она? О дружбе? О приключениях?

— О нас. Интернатская история. Наша интернатская история.

— А в жизни много историй?

— Очень много. Бывают истории грустные, а бывают веселые. А есть еще и другие. Все они разные.

— А как они различаются?

— Никак. Не нужно ничего упорядочивать. У каждой свое место.

— А где они, эти места?

— Я думаю, на жизненном пути.

— А нашаистория с бабами, помнишь, четыре месяца назад, она тоже на нашем жизненном пути?

— Да.

— А сейчас мы где?

— Да все на том же жизненном пути. Мы создаем или находим новые истории.

Толстый Феликс снова прижимается головой к стеклу. Его глаза что-то ищут.

* * *
Кладбище маленькое. Могила тоже. На ней почти ничего не посажено. Серый четырехугольный могильный камень. Надпись успела состариться. Такое впечатление, что она сделана еще в прошлом веке. Похоже, что Ксавьер Милс был очень беден. Его инициалы охраняет белый младенец Иисус. Смотрит на нас строго. Замбраус присел перед могилой. Кладет на нее букет белых роз. Рядом с ним стоит Леберт. Мы с парнями держимся сзади. Янош подходит к нам последним. Он о чем-то думает. Волосы всклокочены. Он зевает. Встает рядом.

— Старина, я опоздал! — говорит Замбраус, повернувшись к могиле. — Я знаю. Но все равно я пришел. И привел с собой ребят из интерната. Новое поколение. Ты бы ими гордился! И моим старым другом Чарли тоже. Я думаю, вы бы поладили. Он в полном порядке…

В этот момент меня дергает толстый Феликс, его усталые глаза смотрят прямо на меня.

— Каждая история заканчивается вот так?

— Да, я думаю, что каждая история заканчивается именно так. Но кто знает, может быть, при этом начинается еще одна, новая. Решать не нам. Мы можем только смотреть. Смотреть и ждать, что с нами будет. Может быть, так начинается новая история.

16

Что можно сказать про жизнь в интернате? Мне кажется, что описать ее довольно трудно. Это же только одна жизнь. А сколько их, жизней, в этом огромном мире! Знаю точно: интернат нельзя забыть. Ни на минуту. Хорошо это или плохо, решать не нам. Могу только сказать по этому поводу, что там все приходится делать вместе. Вечное вместе. Вместе есть. Вместе пропускать по стаканчику. Говорю по собственному опыту. И даже плакать приходится вместе. Если начинаешь плакать один, обязательно придет кто-нибудь, кто начнет плакать вместе с тобой. Я думаю, что так и должно быть. Иногда хочется умереть. А иногда чувствуешь, что в тебе запас жизни на двоих. Что сказать про жизнь в интернате? Все проходит. Теперь-то я это знаю.

* * *
Вещи уже упакованы и стоят перед кроватью. Янош помог мне собраться. Три чемодана и сумка. Красиво расставлены в ряд. Готовы к отправлению. В горле комок. Внезапно все начинает казаться таким пустым. Холодные стены. На письменных столах ничего. В теле появляется странное ощущение. Кладу правую руку на потный лоб.

По математике снова «неуд». Не лучше и по немецкому. Этого вполне достаточно. Я пролетел. Должен покинуть интернат. Они послали моим родителям ядовитое письмо: К сожалению, у Вашего сына нет способностей. А кроме того, с ним была масса проблем. Его часто видели в неурочное время в крыле у девушек.

Через десять минут за мной приедет отец. Пока еще у меня есть время проститься с Яношем и ребятами. Они смогут уехать на летние каникулы только завтра. Как и все остальные. Папа настоял на том, чтобы забрать меня еще сегодня. За день до конца учебного года. Они ему разрешили. Может быть, им хочется поскорее от меня избавиться. Но обижаться на них не за что. Толстый Феликс спрашивает, что теперь со мной будет. Он обнимает меня за плечи. Я улыбаюсь. Мое будущее представляется мне в розовом свете. Буду жить у отца. За это время он успел уехать из дома. Снял маленькую трехкомнатную квартирку. Между Швабингером и Мильбертсхофеном. Он считает, что там много молодежи. Самое то для меня. Я заранее радуюсь. Вспоминаю про Маттиаса Бохова. Буду ходить в специальную школу. В Нойперлахе. Мама сказала, что там упрощенная программа по математике. Но, честно говоря, ходить туда мне не хочется. Не хочу я все время быть новеньким. Этакий новичок с письмом под мышкой. Слава богу, это не интернат. После обеда я смогу уходить домой. Плакать. Смеяться. Быть счастливым. Скоро мне исполнится семнадцать. Я слышал, что в этом возрасте в жизни все беспощадно меняется. Наверное, и у меня будет то же самое. Моя тренерша по лечебной гимнастике говорит, что у меня явные ухудшения. В смысле одностороннего пареза. Левая рука все больше съеживается. Да и нога тоже. Она считает, что в один прекрасный день я не смогу больше ходить. Все равно чудо уже то, что я вообще научился передвигаться. Это она так считает. Но ведь я все еще живу. А пока живу, все как-то развивается. По крайней мере, так сказал кто-то из этих самых философов. Может быть, так оно и есть. Когда я последний раз ездил домой на выходные, то познакомился с девушкой. Может быть, это было начало. Но точно я не знаю. Она сказала, что я показался ей довольно необычным. Не знаю, получится ли у нас что-нибудь. Если хотите, можете меня навестить. В Швабинге. После всего, что вы узнали, вы знакомы со мной довольно хорошо. Наверняка вы найдете меня без труда. Я тот мальчик, который подозрительно подволакивает левую ногу. Я почти не бываю в толпе. А если и оказываюсь там, то где-нибудь сзади. В самом хвосте. Не считая тех случаев, когда хожу с отцом на концерты «Роллинг стоунз». Вот там я впереди. У самой сцены. Отец все время боится, что ему не будет видно. Но последнее время они все равно не ездят на гастроли. С прощального бала в Нойзеелене волосы у меня обесцвечены перекисью водорода. Мы с ребятами все так сделали. Смотримся довольно забавно. Как братья. Янош считает, что это крези. Он стоит у подоконника. Опирается на него. Медленно раскачивается туда-сюда. Поворачивается. Морщит лоб.

— Пообещай мне быть осторожным!

— Посмотри на меня! Разве я похож на человека, который будет вести себя неосторожно?

Янош смеется. Делает три шага в мою сторону. Прижимает меня к себе.

— Приезжай к нам в гости, — говорит он.

— Конечно.

Беру сумку. Подхожу к обоим Феликсам. Обнимаю их.

— Будьте бдительны, парни! — Оба Феликса смотрят на меня.

— Бывай, старина. Верь в себя! — говорит Шарик.

Тонкий Феликс кивает и протягивает мне руку. Подхожу к Флориану, которого все называют девчонкой. Обнимаю.

— Веселые дела мы с тобой творили, правда? — говорю я.

— Очень веселые. До свидания, Бенни.

Подхожу к Трою. Он бодает меня головой в живот.

— Не сворачивай со своего пути, — говорит он и протягивает мне руку.

— До свидания, Трой!

В дверях стоят Анна и Мален. По очереди бросаются мне на шею. На прощание они нарисовали мне по открытке. Они уже лежат у меня в сумке. Мария не пришла. Но я и не ждал ее. Через пять минут появляется отец. Быстрым шагом он подходит к нам, забирает оставшиеся вещи и сразу же выходит. Я киваю ребятам и иду за ним. Еще раз оборачиваюсь. Через открытую дверь вижу своих друзей. Поднимаю правую руку. А потом иду вслед за отцом. Папа держит дверь на площадку. Там мы сталкиваемся с директором интерната Рихтером.

«Хороших тебе каникул», — бормочет он себе под нос. Марширует мимо нас. В коридор Ландорфа. А мы спускаемся по лестнице. Она длинная. Когда мы оказываемся внизу, я ставлю сумку на пол. Что-то я устал.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Crazy (англ.) — букв. сумасшедший.

(обратно)

2

Любовь — это бритва (англ.).

(обратно)

3

И вот такой хотела быть жизнь? (англ.).

(обратно)

4

Мы всегда достигаем цели (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • *** Примечания ***