КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 393531 томов
Объем библиотеки - 510 Гб.
Всего авторов - 165504
Пользователей - 89470
Загрузка...

Впечатления

plaxa70 про Чиж: Мертв только дважды (Исторический детектив)

Хорошая книга. И сюжет и слог на отлично. Если перейдет в серию, обязательно прочту продолжение. Вообщем рекомендую.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
serge111 про Ливанцов: Капитан Дон-Ат (Киберпанк)

Вполне читаемо, очень в рамках жанра, но вполне не плохо! Не без роялей конечно (чтоб мне так в Дьяблу везло когда то! :-) )Наткнусь на продолжение, буду читать...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Смит: Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 2 (Ужасы)

Добавлено еще семь рассказов.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
MaRa_174 про Хаан: Любовница своего бывшего мужа (СИ) (Любовная фантастика)

Добрая сказка! Читать обязательно

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
namusor про Воронцов: Прийти в себя. Книга вторая. Мальчик-убийца (Альтернативная история)

Пусть автор историю почитает.Молодая гвардия как раз и была бандеровской организацией.А здали ее фашистам НКВДшники за то что те отказались теракты проводить, поскольку тогда бы пострадали заложники.Проводя паралели с Чечней получается, что когда в Рассеи республики отделится хотят то ето бандиты, а когда в Украине то герои.Читай законы Автар, силовые методы решения проблем имеет право только подразделения армии полиции и СБУ, остальные преступники.

Рейтинг: -6 ( 1 за, 7 против).
Stribog73 про Лавкрафт: Вселенная Г. Ф. Лавкрафта. Свободные продолжения. Книга 1 (Ужасы)

Добавлено еще восемь рассказов.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
ZYRA про Юм: ОСКОЛ. Особая Комендатура Ленинграда (Боевая фантастика)

Понравилось. Живой язык, осязаемый ГГ. Переплетение "чертовщины" и ВОВ, да ещё и во время блокады Ленинграда, в общем, книгу я прочел не отрываясь. Отлично.

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
загрузка...

Имаджика: Примирение. Гл. 37-62 (fb2)

- Имаджика: Примирение. Гл. 37-62 (пер. Алексей Анатольевич Медведев) (и.с. Элита) 2.17 Мб, 578с. (скачать fb2) - Клайв Баркер

Использовать online-читалку "Книгочей 0.2" (Не работает в Internet Explorer)


Настройки текста:



Клайв Баркер Имаджика. Примирение

Имаджика: Примирение. Главы 37–62

Глава 37



Подобно театральным районам стольких великих городов Имаджики, как в Примиренных Доминионах, так и в Пятом, квартал, где был расположен Ипсе, пользовался дурной славой в прежние времена, когда актеры обоих полов в дополнение к своим гонорарам разыгрывали старую пятиактную пьеску — знакомство, уединение, соблазнение, соитие и передача денежных средств. Пьеска эта постоянно была в репертуаре и ставилась и днем и ночью. Однако позднее центр подобной деятельности переместился в другую часть города, где клиенты из нарождающегося среднего класса чувствовали себя в большей безопасности от взглядов своих собратьев, предпочитающих более респектабельные развлечения. Ликериш-стрит и ее окрестности расцвели буквально за несколько месяцев и превратились в третий по богатству Кеспарат города, предоставив театральному району прозябать в рамках разрешенных законом промыслов.

Возможно, именно потому, что люди находили в нем так мало интересного, этот Кеспарат пережил потрясения последних часов значительно лучше, чем другие Кеспараты его размера. Кое-что здесь все-таки происходило. Батальоны генерала Матталауса прошли по его улицам на юг, в направлении дамбы, где восставшие пытались построить через дельту временные мостики. Позже целая группа семей из Карамесса нашла себе убежище в Риальто Коппокови. Но баррикад здесь никто не воздвигал, и ни одно здание не сгорело. Деликвиуму предстояло встретить утро нетронутым. Но это обстоятельство впоследствии объясняли не общим безразличием, а тем, что на его территории располагался Бледный Холм — место, которое не отличалось ни бледностью, ни холмистостью, но представляло собой памятный круг, в центре которого находился колодец, куда с незапамятных времен сбрасывали трупы казненных, самоубийц, нищих и порою романтиков, вдохновленных мыслью о том, что они будут гнить в подобной компании. Уже утром люди шептали друг другу на ухо, что призраки этих отверженных поднялись на защиту своей земли и помешали вандалам и строителям баррикад уничтожить Кеспарат, разгуливая по ступенькам Ипсе и Риальто и завывая на улицах, словно собаки, что взбесились, гоняясь за хвостом кометы.

В порченой одежде, бормоча одну и ту же нескончаемую молитву, Кезуар миновала несколько очагов боевых действий без малейшего для себя ущерба. В эту ночь по улицам Изорддеррекса бродило много таких убитых горем женщин, и все они умоляли Хапексамендиоса вернуть им детей или мужей. Обычно их пропускали все воюющие: рыдания служили достаточно надежным паролем.

Сами битвы не могли причинить ей страдания — ведь в свое время ей доводилось устраивать массовые казни и наблюдать за ними. Но когда головы катились в пыль, она всегда незамедлительно удалялась, предоставляя другим сгребать в кучу последствия. Теперь же ей пришлось босой идти по улицам, напоминающим скотобойни, и ее легендарное безразличие к зрелищу смерти было сметено таким глубоким ужасом, что она несколько раз меняла направление, чтобы избежать улицы, с которой доносился слишком сильный запах внутренностей и горелой крови. Она знала, что должна будет исповедоваться в этой трусости, когда наконец отыщет Скорбящего, но она и без того несла на себе такое бремя вины, что один лишний проступок едва ли сыграет какую-нибудь роль.

Когда она подошла к углу улицы, в конце которой стоял театр Плутеро, кто-то позвал ее по имени. Она остановилась и увидела человека в синем, встающего со ступеньки крыльца. В одной руке у него был какой-то плод, с которого он счищал кожицу, а в другой — ножик. Похоже, он прекрасно знал, кто она такая.

— Ты его женщина, — сказал он.

«Может быть, это Господь?» — подумала она. Человек, которого она видела на крыше у гавани, стоял на фоне яркого неба, и ей не удалось подробно разглядеть его силуэт. Так, может быть, это он?

Он позвал кого-то из дома, на ступеньках которого он сидел до ее появления. Судя по непристойному орнаменту на портике, это был бордель. Появился апостол-этак, одной рукой сжимающий бутылку вина, а другой — ерошащий волосы малолетнего идиотика, абсолютно голого и с лоснящейся кожей. Она засомневалась было в своем первом предположении, но не могла уйти до тех пор, пока ее надежды не будут окончательно подтверждены или перечеркнуты.

— Вы — Скорбящий? — спросила она.

Человек с ножиком пожал плечами.

— Этой ночью все мы скорбящие, — сказал он, отбрасывая так и не съеденный плод. Идиотик соскочил со ступенек, подхватил его и запихал себе в рот, так что щеки у него надулись, а по подбородку потекли струйки сока.

— Ты — причина всего этого, — сказал человек с ножиком, тыкая им в направлении Кезуар. Он оглянулся на этака. — Это она была в гавани. Я видел ее.

— Кто она? — сказал этак.

— Женщина Автарха, — раздалось в ответ. — Кезуар. — Он приблизился к ней на шаг. — Ведь это правда?

Ей было легче умереть, чем отречься от своего имени. Ведь если этот человек действительно Иисус, то как она может начать свою покаянную молитву со лжи?

— Да, — ответила она. — Я Кезуар. Я — женщина Автарха.

— Красивая, как ее мать, — сказал этак.

— Не важно, как она выглядит, — сказал человек с ножиком. — Важно то, что она сделала.

— Да… — сказала Кезуар, отважившись поверить в то, что перед ней действительно Сын Давида, — …именно это и важно. То, что я сделала.

— …казни…

— Да.

— …чистки…

— Да.

— Я потерял множество друзей, а ты — свой разум…

— О Господь, прости меня, — сказала она и рухнула на колени.

— Я видел тебя этим утром в гавани, — сказал Иисус, приближаясь к ней, коленопреклоненной. — И ты улыбалась…

— Прости меня.

— …смотрела вокруг и улыбалась. И я подумал, когда увидел тебя…

Их разделяло уже только три шага.

— …увидел твои сверкающие глаза…

Липкой рукой он схватил ее за волосы.

— …и я подумал, эти глаза…

Он занес нож…

— …должны закрыться.

…и снова опустил его, быстро и резко, резко и быстро, утопив в крови зримый образ своего апостола еще до того, как она успела закричать.

Слезы, неожиданно переполнившие глаза Юдит, были жгучи, как никогда. Она громко всхлипнула, скорее от боли, чем от скорби, и прижала ладони к лицу, чтобы приостановить поток, но безуспешно. Жаркие слезы продолжали жечь ей кожу, голова ее гудела. Она ощутила, как Дауд взял ее под руку, и была рада этому. Без поддержки она наверняка упала бы.

— В чем дело? — спросил он.

Вряд ли стоило объяснять Дауду, что вместе с Кезуар она переживает какую-то муку.

— Это из-за дыма, наверное, — ответила она. — Почти ничего не видно.

— Мы уже почти у Ипсе, — сказал он в ответ. — Но придется пойти в обход. На открытых местах небезопасно.

Это было правдой. Ее глаза, перед которыми в настоящий момент была лишь пульсирующая красная пелена, за последний час насмотрелись такого, что его хватило бы на целую жизнь кошмаров. Изорддеррекс ее мечтаний, город, чей благоухающий ветер несколько месяцев назад донесся до нее из Убежища, словно голос любовника, призывающего на ложе, — этот Изорддеррекс почти полностью превратился в руины. Может быть, именно об этом плакала Кезуар своими жгучими слезами.

Через некоторое время они высохли, но боль не проходила. Хотя она и презирала человека, о которого опиралась, без его поддержки она бы рухнула на землю и не сумела встать. Он упрашивал ее двигаться дальше: шаг, еще шаг. Он сказал, что Ипсе уже рядом, осталось пройти одну-две улицы. Она сможет отдохнуть, пока он будет впитывать в себя эхо былой славы.

Она почти не слышала его монолога. Ее сестра — вот что занимало ее мысли, но теперь радостное ожидание встречи было отравлено тревогой. Она представляла себе, как Кезуар явится на эти улицы с охраной, и при виде ее Дауд просто сбежит, не в силах помешать их воссоединению. Но что, если Дауд не поддастся суеверному страху, что, если вместо этого он нападет на одну из них или сразу на обеих? Будет ли у Кезуар защита от его жучков? Продолжая ковылять рядом с Даудом, она принялась протирать заплаканные глаза, намереваясь встретить опасность с ясным взором и подготовиться наилучшим образом к бегству от даудовской своры.

Его монолог внезапно прервался. Он замер и притянул Юдит к себе. Она подняла голову. Улица впереди была почти не освещена, но свет пламени отдаленных пожаров пробивался между домами и ложился на мостовую, и в одной из таких мерцающих колонн она увидела свою сестру. Юдит застонала. У Кезуар были выколоты глаза, а ее мучители преследовали ее. Один из них — ребенок, другой — этак. Третий, больше всех забрызганный кровью, был также и наиболее человекоподобным из них, но черты лица его искажало то удовольствие, которое он получал от страданий Кезуар. Нож ослепителя по-прежнему был у него в руке, и теперь он занес его над голой спиной жертвы.

Прежде чем Дауд успел помешать, Юдит вскрикнула:

— Стойте!

Нож замер на полпути, и все трое преследователей Кезуар оглянулись на Юдит. На тупом лице ребенка не отразилось ничего. Человек с ножом также молчал, но на лице его появилось выражение недоверчивого удивления. Первым заговорил этак. Слова его звучали неразборчиво, но в них отчетливо слышалась паника.

— Эй вы… не подходите, — сказал он, переводя испуганный взгляд то на ослепленную женщину, то на ее эхо, лишенное признаков физического ущерба. Ослепитель наконец-то обрел голос и попытался заставить этака замолчать, но тот продолжал трещать языком.

— Посмотрите на нее! — повторил он. — Что это за ерунда, так вашу мать? Да посмотрите же вы!

— Заткни хлебало, — сказал ослепитель. — Она нас не тронет.

— Откуда ты знаешь? — сказал этак, подхватывая ребенка одной рукой и перебрасывая его через плечо. — Я здесь ни при чем, — продолжал он, пятясь назад. — Я до нее даже пальцем не дотронулся. Клянусь. Клянусь своими шрамами.

Юдит проигнорировала его улещивания и сделала шаг по направлению к Кезуар. Не успела она сдвинуться с места, как этак пустился в бегство. Ослепитель, однако, удерживал свои позиции, черпая мужество в обладании ножом.

— Я с тобой сделаю то же самое, — предупредил он. — Мне плевать, кто ты такая, мать твою, я тебя прикончу!

У себя за спиной Юдит услышала голос Дауда, в котором послышалась неожиданная властность.

— На твоем месте я бы оставил ее в покое, — сказал он.

Его реплика вызвала ответную реакцию у Кезуар: она подняла голову и повернулась в направлении Дауда. Глаза ее были не просто выколоты, а фактически выдраны из глазниц. Видя эти зияющие дыры, Юдит устыдилась, что придала такое значение собственной боли, которой отозвались в ней страдания Кезуар. Но, как ни странно, голос ее оказался почти радостным.

— Господь? — сказала она. — Возлюбленный Господь! Достаточно ли это наказание? Простишь ли ты меня теперь?

Ни природа заблуждения Кезуар, ни его глубокая ирония не ускользнули от внимания Юдит. Спасителем Дауд не был. Но, похоже, он был счастлив принять на себя эту роль. Он ответил Кезуар с нежностью в голосе, которая была такой же поддельной, как и властность, которую он имитировал несколько секунд назад.

— Разумеется, я прощу тебя, — сказал он. — За этим я и пришел сюда.

Юдит была уже готова вывести Кезуар из заблуждения, но заметила, что спектакль Дауда отвлекает ослепителя от его жертвы.

— Скажи мне, кто ты, дитя мое? — сказал Дауд.

— Не делай вид, что ты не знаешь, кто она, твою мать! — рявкнул ослепитель. — Кезуар! Это же Кезуар, едрит ее налево!

Дауд оглянулся на Юдит. На лице его отразилось не столько потрясение, сколько прозрение. Потом он снова перевел взгляд на ослепителя.

— Так оно и есть, — сказал он.

— Ты не хуже меня знаешь, что она сделала, — сказал ослепитель. — Она заслужила наказание и покруче.

— Покруче, ты думаешь? — переспросил Дауд, продолжая двигаться навстречу ослепителю, который нервно перекладывал нож из одной руки в другую, словно почувствовав, что жестокость Дауда превосходит его собственную раз в сто.

— И что бы такое ты сделал покруче? — спросил Дауд.

— То же самое, что она делала с другими, много-много раз.

— Ты думаешь, она делала это сама?

— Но ведь и она отвечает за это? Кому какое дело, что там происходит у них наверху? Но исчезают люди, а потом находят их расчлененные трупы… — Он выдавил слабую, нервную улыбку. — …вы же знаете, что она заслужила это.

— А ты? — спросил Дауд. — Что ты заслужил?

— Я не говорю, что я герой, — сказал ослепитель. — Я просто считаю, что она заслужила это.

— Понятно, — сказал Дауд.

С того места, где находилась Юдит, о том, что случилось дальше, можно было судить скорее по предположениям. Она видела, как мучитель Кезуар попятился от Дауда с выражением отвращения и испуга на лице; потом она увидела, как он бросился вперед, судя по всему намереваясь вонзить Дауду в сердце нож. Во время выпада он оказался в сфере досягаемости жучков, и прежде чем его клинок коснулся плоти Дауда, они, очевидно, прыгнули на него, так как он отпрянул с воплем ужаса, зажимая свободной рукой лицо. То, что за этим последовало, Юдит уже приходилось видеть.

Ослепитель стал скрести пальцами глаза, ноздри и губы. Жучки начали свою разрушительную работу, и ноги отказали ему. Упав у ног Дауда, он забился на земле в припадке ярости и боли и в конце концов засунул нож себе в рот, пытаясь выковырять пожирающих его тварей. За этим занятием смерть и застигла его. Рука упала вниз, а лезвие осталось во рту, словно он поперхнулся им.

— Все кончено, — сказал Дауд Кезуар, которая лежала на земле в нескольких ярдах от трупа своего мучителя, обхватив руками дрожащие плечи. — Больше он не причинит тебе никакого вреда.

— Благодарю тебя, Господь.

— Эти обвинения, которые он предъявил тебе, дитя мое?..

— Да.

— Эти ужасные обвинения…

— Да.

— Они справедливы?

— Да, — сказала Кезуар. — Я хочу исповедовать все свои грехи, прежде чем умру. Вы выслушаете меня?

— Выслушаю, — сказал Дауд, источая великодушие.

Юдит уже устала от роли простой свидетельницы происходящих событий и теперь направилась к Кезуар и ее исповеднику, но Дауд услышал ее шаги, обернулся и покачал головой.

— Я согрешила, мой Господь Иисус, — сказала Кезуар. — На совести моей столько грехов. Я умоляю тебя о прощении.

Не столько отпор Дауда, сколько отчаяние, которое слышалось в голосе ее сестры, удержало Юдит от того, чтобы обнаружить свое присутствие. Страдания Кезуар достигли высшей точки, и какое право имела Юдит отказать ей в общении с неким милостивым духом, которого она себе вообразила? Конечно, Дауд вовсе не был Христом, как это представлялось Кезуар, но имело ли это какое-нибудь значение? К чему может привести разоблачение Отца Исповедника, кроме как к новым страданиям несчастной?

Дауд опустился на колени перед Кезуар и взял ее на руки, продемонстрировав такую способность к нежности или, во всяком случае, к ее имитации, какой Юдит за ним никогда не подозревала. Что же касается Кезуар, то ею, несмотря на раны, овладело блаженство. Она вцепилась в пиджак Дауда и продолжала благодарить его снова и снова за безмерную доброту. Он мягко сказал ей, что нет никакой необходимости перечислять свои преступления вслух.

— Они в твоем сердце, и я вижу их там, — сказал он. — И я прощаю тебя. Расскажи мне лучше теперь о твоем муже. Где он? Почему он не пришел вместе с тобой, чтобы просить прощения?

— Он не верит, в то, что ты здесь, — сказала Кезуар. — Я говорила ему, что видела тебя в гавани, но у него нет веры.

— Совсем?

— Только в себя самого, — горько сказала она.

Задавая ей все новые вопросы, Дауд принялся покачиваться взад и вперед, внимание его было настолько сосредоточено на его жертве, что он не заметил приближения Юдит. Она позавидовала Дауду, держащему Кезуар в своих объятиях. Хотелось бы ей быть на его месте.

— А кто твой муж? — спрашивал у нее Дауд.

— Ты знаешь, кто он, — отвечала Кезуар. — Он — Автарх. Он управляет Имаджикой.

— Но ведь он не всегда был Автархом?

— Да.

— Так кем же он был раньше? — поинтересовался Дауд. — Обычным человеком?

— Нет, — сказала она. — Не думаю, чтобы он когда-нибудь был обычным человеком. Но я не помню точно.

Он перестал покачивать ее.

— Я думаю, ты помнишь, — сказал он слегка изменившимся тоном. — Расскажи мне, кем он был до того, как начал править Изорддеррексом? И кем была ты?

— Я была никем, — ответила она просто.

— Так как же тебе удалось подняться так высоко?

— Он любил меня. С самого начала он любил меня.

— А ты не совершила никакого нечестивого поступка для того, чтобы возвыситься? — сказал Дауд. Она заколебалась, и он стал настойчивее. — Что ты сделала? — спросил он. — Что? Что?

Его голос отдаленно напоминал голос Оскара: слуга говорил тоном своего хозяина. Оробевшая от натиска, Кезуар ответила:

— Я много раз бывала в Бастионе Бану, — призналась она. — И даже во Флигеле. Туда я тоже заходила.

— И что там?

— Сумасшедшие женщины. Те, которые убили своих мужей или детей…

— А почему ты стремилась в общество этих жалких созданий?

— Среди них… прячутся… силы.

— Какие такие силы? — спросил Дауд, произнося вслух вопрос, который Юдит уже задала про себя.

— Я не совершила ничего нечестивого, — запротестовала Кезуар. — Я просто стремилась очиститься. Ось наполняла мои сны. Каждую ночь на меня ложилась ее тень, ее тяжесть ломала мне хребет. Я только хотела избавиться от этого.

— И ты очистилась? — спросил ее Дауд. И снова она ответила не сразу, только после того, как он надавил на нее, почти грубо, — Ты очистилась?

— Я не очистилась, но я изменилась, — сказала она. — Женщины загрязнили меня. В моей плоти — отрава, и я хочу избавиться от нее. — Она принялась рвать на себе одежды, добираясь пальцами до груди и живота. — Я хочу избавиться от нее! — закричала она. — Из-за нее у меня появились другие сны, еще хуже, чем раньше.

— Успокойся, — сказал Дауд.

— Но я хочу избавиться от нее! Хочу избавиться. — Неожиданно с ней случилось нечто вроде припадка, и она так яростно забилась в его руках, что он не сумел удержать ее, и она скатилась на землю. — Я чувствую, как она сгущается во мне, — сказал она, ногтями царапая грудь.

Юдит посмотрела на Дауда, надеясь, что он вмешается, но он просто стоял, наблюдая за страданиями женщины и явно получая от этого удовольствие. В припадке Кезуар не было ничего театрального. Она царапала себя до крови, продолжая кричать, что хочет избавиться от заразы. Во время мучений с ее плотью начала происходить малозаметная перемена, словно зараза, о которой она говорила, выходила из нее вместе с потом. Ее поры источали радужное сияние, а клетки ее кожи постепенно изменяли цвет. Юдит узнала этот оттенок синего, который распространялся от шеи ее сестры — вниз по телу и вверх по искаженному мукой лицу. Это был синий цвет каменного глаза. Синий цвет Богини.

— Что это такое? — спросил Дауд у своей исповедницы.

— Прочь из моего тела! Прочь!

— Это и есть зараза? — Он присел рядом с ней на корточки. — Это и есть?

— Очисти меня от нее! — воскликнула Кезуар и снова принялась терзать свое тело.

Юдит больше не могла выносить этого. Позволить сестре блаженно умереть на руках у суррогатного божества — это одно. Но совсем другое — смотреть, как она калечит саму себя. Она нарушила обет молчания.

— Останови ее, — сказала она.

Дауд прервал наблюдение и сделал ей знак молчать, резко проведя большим пальцем по горлу. Но было поздно. Несмотря на свое состояние, Кезуар услышала голос сестры. Ее конвульсии замедлились, и слепая голова повернулась в направлении Юдит.

— Кто здесь? — спросила она.

Лицо Дауда было искажено яростью, но он попытался успокоить ее. Это ему, однако, не удалось.

— Кто с тобой, Господь? — спросила она.

Своим ответом он совершил ошибку, он солгал ей.

— Здесь никого нет, — сказал он.

— Но я слышала женский голос. Кто здесь?

— Я же сказал тебе, — настаивал Дауд. — Здесь никого нет. — Он положил руку ей на лицо. — А теперь успокойся. Мы одни.

— Нет, мы не одни.

— Неужели ты усомнилась во мне, дитя мое? — вопросил Дауд, и его голос, после грубости предшествующего допроса, так резко сменил тональность, словно он был смертельно ранен таким вероотступничеством. В ответ Кезуар молча сняла его руку со своего лица и крепко обхватила ее голубыми, забрызганными кровью пальцами.

— Вот так лучше, — сказал он.

Кезуар ощупала его ладонь.

— Шрамов нет, — сказала она.

— Шрамы остаются всегда, — сказал Дауд, вложив в эту фразу все свои таланты по части умудренного опытом милосердия. Но он не разобрался в подлинном смысле ее слов.

— На твоей руке нет шрамов, — сказала она.

Он высвободил руку.

— Верь в меня, — сказал он.

— Нет, — ответила она. — Ты — не Скорбящий. — Радость исчезла из ее голоса, он звучал глухо, почти угрожающе. — Ты не можешь спасти меня, — сказала она и неожиданно яростно забилась, отталкивая от себя обманщика, — Где мой Спаситель? Мне нужен Спаситель!

— Его здесь нет, — сказала Юдит. — И никогда не было.

Кезуар повернулась в направлении Юдит.

— Кто ты? — сказала она. — Твой голос мне откуда-то знаком.

— Держи пасть на запоре, — сказал Дауд, тыкая пальцем в направлении Юдит. — Если не хочешь пообщаться с жучками…

— Не бойся его, — сказала Кезуар.

— У нее ума побольше, — ответил Дауд. — Она уже видела, что я могу сделать.

Юдит с жадностью воспользовалась поводом заговорить, чтобы Кезуар могла лучше вслушаться в ее голос, и польстила тщеславию Дауда.

— Он говорит правду, — сказала она Кезуар. — Он может убить нас обеих. И он действительно не Скорбящий, сестра.

То ли из-за повторения слова Скорбящий, которое Кезуар сама уже произнесла несколько раз, то ли из-за того, что Юдит назвала ее сестрой, то ли по обеим причинам, ее лицо смягчилось, и озадаченность покинула его черты. Она поднялась с земли.

— Как тебя зовут? — прошептала она. — Скажи свое имя.

— Она никто, — сказал Дауд. — Она уже труп. — Он сделал шаг в направлении Юдит, — Ты понимаешь так мало, — сказал он. — И из-за этого я прощал тебе очень многое. Но больше я не могу проявлять снисходительность. Ты испортила прекрасную игру. И я не хочу, чтобы это повторилось еще раз. — Он поднес вытянутый указательный палец к губам. — У меня осталось мало жучков, — сказал он, — так что одного будет достаточно. Медленное уничтожение. Ведь даже такую тень, как ты, можно уничтожить.

— Так что, теперь я уже стала тенью? — сказала ему Юдит. — А я-то думала, что мы два сапога пара. Помнишь наш разговор?

— Это было в другой жизни, дорогуша, — сказал Дауд, — Здесь все иначе. Здесь ты можешь навредить мне. Так что боюсь, что настала пора сказать тебе «спасибо» и «спокойной ночи».

Она попятилась, прикидывая, где кончается сфера досягаемости жучков. Он с жалостью наблюдал за ее отступлением.

— Без толку, дорогуша, — сказал он. — Я знаю эти улицы как свои пять пальцев.

Она проигнорировала его снисходительность и сделала еще один шаг назад, не отрывая взгляда от кишащего жучками рта, но краем глаза заметив, что Кезуар на расстоянии не более ярда от своего спасителя.

— Сестра? — сказала женщина.

Дауд оглянулся, на мгновение отвлекшись от Юдит; этого оказалось достаточно, чтобы она пустилась в бегство. Дауд вскрикнул, и слепая женщина бросилась на этот крик, схватив его за руку и за шею и рванув на себя. Она при этом тоже закричала. Юдит никогда не доводилось слышать ничего подобного, и она в известном смысле даже позавидовала своей сестре. Это был вопль, от которого бледнел воздух и кости разлетались вдребезги, словно стекло. Хорошо, что она успела отбежать на некоторое расстояние, иначе он, наверное, сбил бы ее с ног.

Один раз она оглянулась, успев заметить, как Дауд выплюнул своих смертельных жучков в пустые глазницы Кезуар, и взмолилась о том, чтобы ее сестра оказалась более защищенной, чем предыдущие жертвы. Но так или иначе, помочь она ничем не могла. Лучше бежать, пока еще есть шанс, чтобы хоть одна из них сумела выжить.

Она завернула за первый же угол и дальше не пропускала ни одного поворота, чтобы сбить Дауда со следа. Не было сомнений в том, что его хвастовство — не пустая фраза: он действительно знал улицы, якобы бывшие свидетелями его триумфа. Следовательно, чем раньше она покинет их и окажется в районе, незнакомом им обоим, тем больше надежда оторваться от погони. А пока надо двигаться быстро и невидимо, насколько это возможно. Стать той самой тенью, которой назвал ее Дауд, превратиться в темное пятно на фоне еще более густого мрака, скользящее и проносящееся мимо, мелькнувшее и через мгновение исчезнувшее.

Но тело ее не желало повиноваться. Оно было измождено, охвачено болью и дрожью. В ее груди пылало два пожара — по одному в каждом легком. Чьи-то невидимые пальцы изрезали ей бритвой пятки. Однако она не позволила себе замедлить бег до тех пор, пока не покинула улицы театров и борделей и не оказалась в месте, которое вполне могло бы послужить декорацией для какой-нибудь трагедии Плутеро Квексоса. Это был круг диаметром ярдов в сто, обнесенный высокой стеной из гладкого черного камня. Над стеной виднелись трепетавшие, словно светлячки, языки пожирающего город пламени, которые освещали наклонную, вымощенную камнем дорожку, ведущую к отверстию в центре круга. Она могла только догадываться о его предназначении. Был ли это вход в тайный подземный мир под городом или колодец? Повсюду лежали цветы, лепестки которых успели опасть и загнить. Из-за этого камни под ногами были скользкими, и ей приходилось продвигаться вперед с осторожностью. В душе ее росло подозрение, что если это и колодец, то вода его отравлена. На камнях были нацарапаны имена, фамилии, даты жизни и смерти, краткие надписи и даже неумелые рисунки. Чем ближе к центру она подходила, тем больше их становилось, а некоторые были высечены даже на внутренних стенках колодца руками людей, которые были настолько храбрыми или отчаявшимися, что не испугались возможного падения.

Хотя отверстие вызывало то же желание, что и край утеса, приглашая подойти и заглянуть в его глубины, она поборола искушение и остановилась, не дойдя до него один-два ярда. В воздухе стоял тошнотворный, хотя и не очень сильный запах. То ли колодец давно не использовался по назначению, то ли его обитатели слишком далеко внизу.

Удовлетворив любопытство, она огляделась вокруг в поисках наилучшего выхода. Выходов было восемь-девять, считая сам колодец, — и сначала она оказалась на улице, параллельной той, по которой пришла сюда. Улица была темной и дымной, и Юдит собралась уже было отправиться по ней, но заметила вдалеке обширные завалы. Она двинулась к следующему выходу, но и там улица была заблокирована, а в нескольких местах горели груды деревянных обломков. В тот момент, когда она направилась к третьим воротам, за спиной у нее раздался голос Дауда. Она обернулась. Он стоял по другую сторону колодца, слегка склонив голову набок с выражением напускной строгости, словно отец, который столкнулся с ребенком, прогуливающим школу.

— Ну разве я тебя не предупреждал? — сказал он. — Я знаю эти улицы…

— Я это уже слышала.

— Не так уж и плохо, что ты пришла сюда, — сказал он, направляясь к ней ленивой походкой. — Это сэкономит мне одного жучка.

— Почему ты желаешь мне зла? — спросила она.

— Я могу задать тебе тот же самый вопрос, — сказал он, — Ведь правда? Тебе нравится, когда мне бывает больно. А еще больше ты была бы рада причинять эту боль своею собственной рукой. Признаешь это?

— Признаю.

— Ну вот. Что ж, разве плохой из меня исповедник? А ведь это только начало. У тебя есть какие-то тайны, о существовании которых я даже не подозревал. — С этими словами он поднял руку и очертил в воздухе круг, — Теперь я начинаю понимать совершенство всей этой истории. Круг замыкается, и все возвращается к тому, с чего начиналось. А именно — к ней. Или к тебе, что одно и то же.

— Мы близнецы? — спросила Юдит. — В этом дело?

— Это вовсе не так банально, дорогуша. И далеко не так естественно. Я оскорбил тебя, назвав тенью. Ты — гораздо более удивительное существо. Ты… — Он запнулся, — …Нет, подожди-ка. Это несправедливо. Я рассказываю тебе все, что знаю, и ничего не получаю взамен.

— А я ничего и не знаю, — сказала Юдит. — Но хочу знать.

Дауд остановился и подобрал цветок — один из немногих, до сих пор не увядший.

— Но то, что известно Кезуар, знаешь и ты, — сказал он. — Во всяком случае, в чем была причина неудачи.

— Неудачи чего?

— Примирения. Ты была там. Конечно, я знаю, ты считаешь себя невинным наблюдателем, но никто из тех, кто был замешан в это, — слышишь, никто! — не может быть назван невиновным. Ни Эстабрук, ни Годольфин, ни Миляга со своим мистифом. Списки их грехов такие же длинные, как их руки.

— И ты? — спросила она.

— Ну нет, со мной другая история, — вздохнул он, нюхая цветок. — Я принадлежу к актерской братии. Я подделываю восторги. Мне нравится изменять мир, но цель для меня — развлечение. А вы, вы — любовники… — он произнес это слово с особенным презрением, — …которым абсолютно наплевать на мир, когда вас обуревает страсть. Вы и есть те, кто сжигает города и рассеивает народы. Вы — основная движущая сила трагедии, но в большинстве случаев вы об этом даже не подозреваете. Так что же делать представителю актерского племени, если он хочет, чтобы его принимали всерьез? Я тебе объясню. Он должен научиться так хорошо подделывать чувства, чтобы ему позволили сойти со сцены в реальный мир. Для того чтобы оказаться на том месте, которое я занимаю сейчас, мне потребовалось много репетиций, поверь. Знаешь, я начинал с малого. С очень малого. Вестник. Копьеносец. Однажды я сводничал для Незримого, но это была роль на одну ночь. А потом снова пришлось обслуживать любовников…

— Вроде Оскара?

— Вроде Оскара.

— Ты ненавидел его, не правда ли?

— Нет, мне просто надоели — и он, и вся его семья. Он был так похож на своего отца и на отца своего отца, и так далее, вплоть до чокнутого Джошуа. Мной овладело нетерпение. Я знал, что жизнь в конце концов опишет круг и у меня появится шанс, но я так устал ждать и иногда позволял себе это демонстрировать.

— И ты устроил заговор.

— Ну разумеется. Мне хотелось подтолкнуть события к моменту моего… освобождения. Все было рассчитано. Но ты же понимаешь, таков уж я есть: артист с душой бухгалтера.

— Это ты нанял Пая, чтобы убить меня?

— Без всякого умысла, — сказал Дауд. — Я привел в движение кое-какие рычаги, но никогда не думал, что у этого будут такие далеко идущие последствия. Я даже не знал, что мистиф жив. Но когда события закрутились, я стал понимать, какая предопределенность заключена в их ходе. Сначала появление Пая. Потом вы встречаетесь с Годольфином и сходите с ума от одного только вида друг друга. Все это было предрешено. Собственно говоря, для этого ты и появилась на свет. Кстати, ты скучаешь по нему? Скажи правду.

— Я едва ли хоть раз о нем подумала, — ответила она, удивляясь тому, что это действительно так.

— С глаз долой — из сердца вон, так? Ах, как я рад, что не могу испытывать любви. Какие несчастья она с собой несет. Какие ужасные несчастья. — Он выдержал задумчивую паузу. — Знаешь, это очень похоже на то, как было в тот раз. Любовники тоскуют, миры содрогаются. Конечно, в тот раз я был всего лишь копьеносцем. Теперь я претендую на роль принца.

— Что ты имел в виду, когда сказал, что я была рождена для Годольфина? Я вообще не знаю, как и где я родилась.

— Думаю, настало время тебе напомнить, — сказал Дауд, отбрасывая цветок в сторону и подходя к ней поближе. — Хотя эти ритуалы перехода не так-то легки, дорогуша, так что мужайся. По крайней мере, место мы выбрали хорошее. Можем поболтать ногами, сидя на краешке, и поговорить о том, как ты появилась в этом мире.

— Ну нет, — сказала она. — К этой дыре я не подойду.

— Думаешь, я хочу убить тебя? — сказал он. — Нет. Я просто хочу освободить тебя от тяжелой ноши некоторых воспоминаний. Ведь я прошу не так много, разве нет? Будь справедливой. Я приоткрыл перед тобой сердце. Теперь ты открой мне свое. — Он взял ее за запястья. — Отказываться бесполезно, — сказал он и повел ее к краю колодца.

В первый раз она не осмелилась подойти так близко, и теперь у нее закружилась голова. Хотя она и проклинала его за то, что у него достаточно силы, чтобы притащить ее сюда, все же она была отчасти рада, что у него такая крепкая хватка.

— Хочешь присесть? — спросил он. Она покачала головой. — Как тебе будет угодно, — продолжал он. — Так больше шансов упасть, но я уважаю твой выбор. Ты стала очень самостоятельной женщиной, дорогуша, я это заметил. Вначале ты была довольно податливой. Разумеется, тебя ведь приучили быть такой.

— Никто меня не приучал.

— Откуда ты знаешь? — сказал он. — Еще две минуты назад ты утверждала, что не помнишь своего прошлого. Так откуда ты знаешь, какой тебя хотели сделать? Какой тебя сделали? — Он заглянул в колодец. — Память об этом у тебя в голове, дорогуша. Ты просто должна захотеть извлечь ее на свет божий. Если Кезуар искала Богиню, то, может быть, и ты этим занималась, а потом просто забыла? А если это действительно так, то, может быть, ты — нечто большее, чем любимый Персик Джошуа? Может быть, у тебя есть собственная роль в этой пьесе, о которой я просто не знаю?

— Интересно, где бы это я могла повстречаться с Богинями, Дауд? — сказала Юдит в ответ. — Я жила в Пятом Доминионе, в Лондоне, в Ноттинг-Хилл-Гейт. Там нет никаких Богинь.

Произнося эти слова, она подумала о Целестине, похороненной под Башней Общества. Была ли она сестрой тем божествам, которые витали над Изорддеррексом? Сила преображения, заключенная в темницу по воле пола, который молится на стабильность и однозначность? При воспоминании о пленнице голова у Юдит стала совсем легкой, словно она залпом осушила стаканчик виски на голодный желудок. Все-таки один раз к ней прикоснулось чудо. А если так, то почему это не могло происходить много раз? И если это случилось сейчас, то почему это не могло случаться в прошлом?

— Я ничего не могу вспомнить, — сказала она, убеждая в этом не столько Дауда, сколько саму себя.

— Это просто, — ответил он. — Ты только подумай о том, что это значит — родиться.

— Я не помню детства.

— У тебя его и не было, дорогуша. У тебя не было отрочества. Ты родилась точно такой же, как сейчас. Кезуар была первой Юдит, а ты, моя сладкая, только ее копия. Вполне возможно, идеальная, но все-таки копия.

— Я не поверю… не верю тебе.

— Конечно, поначалу с правдой примириться не так-то легко. Это вполне понятно. Но твое тело знает, где ложь, а где правда. Ты вся дрожишь: внутри и снаружи…

— Я устала, — сказала она, прекрасно понимая слабость своего объяснения.

— Это не только усталость, — сказал Дауд.

Его настойчивость напомнила ей результат его последних откровений по поводу ее прошлого — как она упала на кухонный пол, словно невидимые ножи перерезали ей сухожилия. Она испугалась, что этот припадок повторится сейчас, на расстоянии одного фута от колодца, и Дауд понял это.

— Ты должна встретиться со своими воспоминаниями лицом к лицу, — говорил он. — Выплюнь их из себя. Ну, давай. Потом тебе станет лучше, обещаю.

Она чувствовала, как слабость одолевает и ее плоть, и ее решимость, но перспектива встретиться с тем, что пряталось в самом далеком уголке ее памяти — а как ни мало доверяла она Дауду, она ни на секунду не сомневалась, что там действительно скрывается нечто ужасное, — была почти такой же пугающей, как и мысль о падении в колодец. Возможно, лучше уж умереть здесь и сейчас, одновременно со своей сестрой, так и не узнав, было ли правдой то, что утверждал Дауд. Но если предположить, что он лгал ей от начала и до конца — лучший спектакль славного члена актерской братии, — и что она не тень, не копия, не приученная к рабству тварь, а обычный ребенок с обычными родителями, вполне самостоятельное существо, настоящее, полноценное? Тогда она пойдет на смерть из одного лишь страха мнимого разоблачения, и на счету Дауда станет одной смертью больше. Единственный способ победить его — это принять его вызов, поступать так, как он вынуждает ее поступать, и отправиться во мрак своей памяти, подготовившись к любым сюрпризам. Какой бы по счету Юдит она ни была, но в мире живых ей не убежать от самой себя. Так лучше узнать правду раз и навсегда.

Это решение стало искрой, от которой внутри ее черепа вспыхнуло пламя, и первые призраки прошлого появились перед ее мысленным взором.

— О моя Богиня… — пробормотала она, запрокинув голову. — Что это? Что же это такое?

Она увидела себя лежащей на голых досках в пустой комнате. Горевший в камине огонь согревал ее спящее тело, и его отблески делали ее наготу еще прекраснее. Пока она спала, кто-то нарисовал на ее коже знакомый ей узор — тот самый иероглиф, который она впервые увидела, занимаясь любовью с Оскаром, и снова — когда пересекала границу между Доминионами. Спиралевидный знак ее телесной сущности, на этот раз изображенный прямо на теле в полудюжине разных цветов. Она пошевелилась во сне, и следы завитков повисли в воздухе на том месте, где только что было ее тело. Ее движение привело к тому, что круг песка, ограничивающий ее жесткое ложе, поднялся в воздух, словно северное сияние, сверкая теми же красками, что и иероглиф, как будто ее телесная сущность была распылена по всей комнате. Она была потрясена великолепием этого зрелища.

— Что ты видишь? — услышала она вопрос Дауда.

— Себя, — сказала она. — Я лежу на полу… в песчаном круге…

— Ты уверена, что это ты? — спросил он.

Она уже была готова излить весь свой сарказм на подобную нелепость, но тут до нее дошел скрытый смысл вопроса. Возможно, это была не она, а ее сестра.

— А как отличить? — спросила она.

— Скоро увидишь, — ответил он.

Так и произошло. Песчаный занавес стал развеваться еще сильнее, словно внутри круга разгуливал ветер. Песчинки отелялись и улетали в темноту, разгораясь, превращаясь в пылинки чистейшего цвета, которые поднимались, словно новые звезды, а потом, догорая, снова падали к тому месту, где находилась она, свидетельница. Она лежала на полу неподалеку от своей сестры и впитывала в себя цветной дождь, словно благодарная земля, нуждаясь в его поддержке, чтобы вырасти, созреть и стать плодородной.

— Кто я? — сказала она, следя за падением цветного дождя, чтобы в его вспышках разглядеть почву, на которую он изливается.

Она была настолько убаюкана красотой увиденного, что когда взгляд ее упал на собственное недоконченное тело, шок выбил ее из воспоминания, и она вновь оказалась на краю колодца, удерживаемая от падения только рукой Дауда. Холодный пот выступил из ее пор.

— Не отпускай меня, — сказала она.

— Что ты видела? — спросил он у нее.

— Так это и есть рождение? — всхлипнула она. — О Господи, так я и родилась?

— Возвращайся туда, — сказал он. — Ты начала вспоминать, так доведи дело до конца! — Он потряс ее. — Ты слышишь меня? До конца!

Она видела перед собой его искаженное яростью лицо. Она видела алчное отверстие колодца у себя за спиной. А между тем и другим в освещенной огнем комнате своей головы она видела кошмар, еще более ужасный, чем те два, — свой недоделанный остов, лежащий в магическом круге в ожидании того, что истечения тела другой женщины покроют кожей мускулы и сухожилия, окрасят кожу, расцветят радужную оболочку глаз, наведут лоск на губах, подарят такую же грудь, живот и половые органы. Это было не рождением, а удвоением. Она была факсимильной копией, укравшей сходство у искрящегося оригинала.

— Я не могу это вынести, — сказала она.

— А я ведь предупреждал тебя, дорогуша, — ответил Дауд. — Никогда не бывает легко прожить заново первые моменты.

— Ведь я ненастоящая, — сказала она.

— Давай держаться подальше от метафизики, — сказал он в ответ. — Ты есть, кто есть. Рано или поздно тебе надо было об этом узнать.

— Я не могу этого вынести. Не могу.

— Но ведь ты могла до сих пор, — сказал Дауд. — Просто надо продвигаться медленно, шаг за шагом.

— Нет, больше не могу.

— Да, — настаивал он. — Больше, и гораздо больше. Но это была худшая часть. Дальше дело пойдет легче.

Это оказалось ложью. Когда воспоминание вновь охватило ее, на этот раз почти против воли, она поднимала руки у себя над головой, позволяя цветовым пятнам сгуститься вокруг кончиков вытянутых пальцев. Это было довольно красиво, но когда она уронила одну руку вдоль тела, ее только что созданные нервы ощутили рядом чье-то присутствие. Она повернула голову и вскрикнула.

— Что это было? — сказал Дауд. — Появилась Богиня?

Но это была не Богиня. Это было другое недоделанное существо, уставившееся на нее своими глазами без век и высунувшее бесцветный язык, который был еще таким шершавым, что мог бы слизать с нее ее новую кожу. Она отпрянула, и ее страх позабавил его: бледный остов затрясся в беззвучном смехе. Она заметила, что он тоже собирал пылинки ворованного света, но не впитывал их в себя, а копил в руках, откладывая момент окончательного воплощения и наслаждаясь своей освежеванной наготой.

Дауд снова принялся допрашивать ее.

— Это Богиня? — спрашивал он. — Что ты видишь? Говори, женщина! Говори…

Его речь неожиданно прервалась. После мгновенной тишины раздался такой пронзительный вопль тревоги, что видение круга и существа, с которым она его разделяла, исчезло. Она почувствовала, как хватка Дауда ослабла. Рука ее выскользнула, и она стала падать. Падая, она взмахнула руками, и скорее по счастливой случайности, чем умышленно, это движение отбросило ее набок, вдоль края колодца. Тут же ее тело стало сползать вниз, и она впилась пальцами в камни. Но они были отполированы миллионами ног, и ее тело заскользило к краю отверстия, словно глубины колодца настаивали на возвращении какого-то старого долга. Ноги ее молотили пустой воздух, бедра скользили по губам колодца, а пальцы судорожно искали опору, сколь угодно малую — имя, вырезанное на камне чуть-чуть поглубже, чем остальные, шип розы, застрявший между камней, — любую защиту против сил гравитации. В этот момент она услышала второй крик Дауда и, подняв глаза, увидела чудо.

Жучок не сумел убить Кезуар. Та перемена, которая начала охватывать ее плоть во время разговора с Даудом, теперь завершилась. Кожа ее окрасилась в цвет синего камня; ее лицо, недавно изуродованное, ярко сияло. Но все эти перемены казались пустяками по сравнению с дюжиной щупальцев, каждое длиной в несколько ярдов, которые выросли у нее из спины. Одно за другим они отталкивались от земли и несли ее тело в странном полете. Сила, которую она обрела в Бастионе, пылала внутри нее, и Дауду оставалось только пятиться к стене. Упав на колени, он готовился уползти прочь, проскользнув под спиралевидной юбкой щупальцев.

Юдит ощутила, что последняя опора уходит у нее из-под пальцев, и испустила крик о помощи.

— Сестра? — сказала Кезуар.

— Здесь, — завопила Юдит. — Быстрее!

В тот момент, когда Кезуар двинулась к колодцу (легчайшего колебания ее щупальцев было достаточно, чтобы привести тело в движение), Дауд решился на побег и нырнул под щупальца. Однако он не вполне удачно выбрал момент, и одно из них коснулось его плеча. В следующее мгновение оно закрутилось вокруг его шеи и швырнуло его в колодец. В этот миг правая рука Юдит потеряла опору и она заскользила вниз с последним отчаянным воплем. Однако Кезуар несла спасение так же быстро, как и гибель. Когда стены колодца уже готовы были сомкнуться вокруг Юдит, она почувствовала, как щупальца обвились вокруг ее запястья и сжали его мертвой хваткой. Под действием прикосновения в ее мускулах проснулись последние силы, и она ухватилась за щупальца. Кезуар вытянула ее из колодца и опустила на камни. Юдит перекатилась на спину, задыхаясь, словно спринтер, пересекший финишную ленточку, а щупальца Кезуар освободили ее тело.

Услышав доносившиеся из колодца мольбы уцепившегося за уступ Дауда, Юдит села. В его криках не было ничего такого, чего нельзя было бы ожидать от человека, который репетировал роль раба перед столькими поколениями. Он обещал Кезуар вечное повиновение и полное самоуничижение, если только она спасет его от этого ужаса. Не является ли милосердие драгоценнейшим камнем в небесном венце, рыдал он, и разве она не ангел во плоти?

— Нет, — сказала Кезуар. — Я не ангел. И не невеста Христа, если уж на то пошло.

Из глубины донесся новый цикл рассуждений и предложений: о том, кем она является и чем он может оказаться ей полезным, сейчас и во веки вечные. Нигде она не найдет более преданного слуги и смиренного приверженца. Что ей угодно? Отнять его мужское достоинство? С превеликой готовностью, он может кастрировать себя прямо сейчас. Стоит ей вымолвить одно лишь слово.

Если у Юдит и оставались какие-то сомнения по поводу масштабов силы, которую обрела Кезуар, то теперь они должны были рассеяться при виде нового ее проявления: Кезуар опустила щупальца в колодец и вытащила Дауда на поверхность. Когда он показался над колодцем, из него лило, как из дырявого ведра.

— Благодарю вас, тысяча благодарностей, спасибо…

Теперь Юдит заметила, что над ним нависла двойная угроза: ноги его болтались над пропастью, а щупальца обвились вокруг его горла с такой силой, что придушили бы его, не засунь он пальцы между петлей и шеей. Слезы лились у него по щекам с театральной избыточностью.

— Леди, — сказал он. — Как я могу приступить к искуплению своей вины?

Вместо ответа Кезуар задала вопрос.

— Как ты осмелился обмануть меня? — сказала она. — Ведь ты обычный мужчина. Что ты можешь знать о божественном?

Было заметно, что Дауд опасается ответить, не будучи уверенным, что скорее может привести к летальным последствиям — запирательство или правда.

— Говори правду, — посоветовала ему Юдит.

— Как-то раз я оказал услугу Незримому, — сказал он, — Он отыскал меня в пустыне и послал в Пятый Доминион.

— Зачем?

— У него там было дело.

— Какое дело?

Дауд снова заколебался. Слезы его высохли. Актерские придыхания исчезли из его голоса.

— Ему нужна была женщина из Пятого Доминиона, — сказал он, — чтобы выносить Ему сына.

— И ты нашел?

— Да. Ее звали Целестиной.

— И что с ней случилось?

— Я не знаю. Я исполнил то, о чем меня попросили, а после этого…

— Что с ней случилось? — повторила вопрос Кезуар с настойчивостью.

— Она умерла, — пустил Дауд пробный шар. Убедившись, что версия эта не подвергнута сомнению, он подхватил ее с новой убежденностью. — Да, так все оно и случилось. Она погибла. Думаю, во время родов. Понимаете ли, ее оплодотворил сам Хапексамендиос, и ее несчастное тело не вынесло такой ответственности.

Манера Дауда была слишком знакома Юдит, чтобы обмануть ее. Она знала ту звучность, которую он вкладывал в голос, когда лгал, и прекрасно различила ее сейчас. Он отлично знал, что Целестина жива. Однако его предыдущее признание о том, как он был сводником Хапексамендиоса, было лишено всякой напевности, что, судя по всему, указывало на его правдивость.

— А что случилось с ребенком? — спросила у него Кезуар. — Это был сын или дочь?

— Я не знаю, — ответил он. — Честное слово.

Еще одна ложь, на этот раз ее почувствовала и Кезуар. Она ослабила петлю, и он упал на несколько дюймов, испустив всхлип ужаса и в панике цепляясь за щупальца.

— Держите меня! Ради Бога, не дайте мне упасть!

— Так что насчет ребенка?

— Что я могу знать? — сказал он, и вновь по щекам его потекли слезы, на этот раз настоящие. — Я — ничто. Я — вестник в трагедии. Копьеносец.

— Сводник, — сказала она.

— Да, и это тоже. Я сводник! Но это ничего не значит, ничего! Скажи ей, Юдит! Я ведь из актерской братии! Обычный никудышный актеришко!

— Никудышный, говоришь?

— Никудышный!

— Ну тогда спокойной ночи, — сказала Кезуар и разжала щупальца.

Они проскользнули у него между пальцами с такой быстротой, что он не успел ухватиться и упал, как повешенный, над которым перерезали веревку. В течение нескольких мгновений он даже не проронил ни звука, словно не мог поверить в случившееся, до тех пор пока кружочек дымного неба у него над головой не уменьшился до размеров булавочной головки. Когда крик наконец сорвался с его уст, он был пронзительным, но кратким.

Когда он умолк, Юдит прижала ладони к камням и, не поднимая глаз на Кезуар, прошептала слова благодарности, отчасти за свое спасение, но в не меньшей степени и за уничтожение Дауда.

— Кем он был? — спросила Кезуар.

— Я знаю об этом очень мало, — ответила Юдит.

— Мало-помалу, — сказала Кезуар. — Именно так мы и сумеем понять все. Мало-помалу…

Голос ее звучал утомленно, и когда Юдит подняла голову, она увидела, что чудо оставляет Кезуар. Она бессильно опустилась на землю, щупальца втягивались в ее тело, а благословенный синий цвет постепенно пропадал с кожи. Юдит с трудом поднялась на ноги и отошла от края дыры. Услышав ее шаги, Кезуар сказала:

— Куда ты?

— Просто хочу отойти от колодца, — сказала Юдит, прижимая лоб и ладони к желанной прохладе стены.

— Ты знаешь, кто я? — спросила она у Кезуар спустя некоторое время.

— Да… — прозвучал тихий ответ. — Ты — это я, которую я потеряла. Ты другая Юдит.

— Верно. — Юдит обернулась и увидела, что, несмотря на боль, на лице Кезуар светилась улыбка.

— Это хорошо, — сказала Кезуар. — Если мы останемся в живых, то, может быть, ты все начнешь сначала за нас обеих. Может быть, ты увидишь те видения, к которым я повернулась спиной.

— Какие видения?

Кезуар вздохнула.

— Когда-то меня любил великий Маэстро, — сказала она. — Он показывал мне ангелов. Они обычно прилетали к нашему столу в солнечных лучах. И я думала тогда, что мы будем жить вечно, и мне откроются все тайны мира. Но я позволила ему увести себя от солнечного света. Я позволила ему убедить меня в том, что духи не имеют никакого значения. Что имеет значение только наша воля, и если она желает причинить боль, то в этом и состоит мудрость. Я потеряла себя так быстро, Юдит. Так быстро. — Она поежилась. — Мои преступления ослепили меня задолго до того, как это сделал нож.

Юдит с жалостью посмотрела на изуродованное лицо сестры.

— Надо найти кого-нибудь, кто промыл бы твои раны, — сказала она.

— Сомневаюсь, что хоть один врач остался в живых в Изорддеррексе, — сказала в ответ Кезуар. — Они ведь всегда первыми идут в революцию, правда? Врачи, сборщики налогов, поэты…

— Если никого не найдем, я сама этим займусь, — сказала Юдит, отважившись покинуть безопасную стену и направляясь под уклон к тому месту, где сидела Кезуар.

— Я думала, что видела вчера Иисуса Христа, — сказала та. — Он стоял на крыше с широко раскинутыми руками. Я думала, он пришел за мной, чтобы я исповедовалась. Поэтому я и пришла сюда. Чтобы найти Иисуса. Я слышала его вестника.

— Это была я.

— Ты была… в моих мыслях?

— Да.

— Стало быть, вместо Христа я нашла тебя. Похоже, это еще более великое чудо. — Она потянулась к Юдит, и та взяла ее за руки. — Не правда ли, сестра?

— Пока я в этом не уверена, — сказала Юдит. — Этим утром я была собой. А кто я теперь? Копия, подделка.

Последнее слово вызвало воспоминание о Блудном Сыне Клейна — Миляге, мастере подделок, человеке, наживающемся на таланте других. Может быть, именно поэтому он пылал к ней такой страстью? Не увидел ли он в ней какой-то тонкий намек на собственную природу? Не последовал ли он за ней из любви к тому обману, которым она была?

— Я была счастлива, — сказала она, думая о тех временах, когда она была с ним. — Наверное, я никогда этого не понимала, но я была счастлива. Я была собой.

— И осталась.

— Нет, — сказала Юдит, чувствуя, что отчаяние подступило к ней так близко, как никогда. — Я часть кого-то другого.

— Все мы лишь фрагменты, — сказала Кезуар. — Независимо от того, рождены или сотворены. — Она сжала руку Юдит. — И все мы надеемся снова обрести целостность. Отведи меня, пожалуйста, во дворец. Там будет безопаснее.

— Пойдем, конечно, — сказала Юдит, помогая ей подняться.

— Ты знаешь, куда идти?

Она ответила, что знает. Сквозь мрак и дым стены дворца по-прежнему нависали над городом, и даже расстояние не скрадывало их огромности.

— Нам предстоит долгий подъем, — сказала Юдит. — Доберемся разве только к утру.

— В Изорддеррексе долгие ночи, — сказала Кезуар в ответ.

— Но не вечно же они длятся, — сказала Юдит.

— Для меня — вечно.

— Извини. Я не подумала. Я не хотела…

— Не извиняйся, — сказала Кезуар. — Мне нравится темнота. В ней мне легче вспоминать солнце. Солнце и ангелов за столом. Не возьмешь ли ты меня под руку, сестра? Я не хочу снова потерять тебя.

Глава 38

И любом другом месте подобное множество наглухо закрытых дверей произвело бы на Милягу угнетающее впечатление, но по мере того, как Лазаревич подводил его все ближе к Башне Оси, атмосфера ужаса становилась настолько густой, что ему оставалось только радоваться, что эти двери прячут от него кошмары, которые, без сомнения, за ними скрываются. Его проводник если и нарушал молчание, то только для того, чтобы предложить Миляге проделать оставшуюся часть пути в одиночестве.

Осталось совсем чуть-чуть, — повторил он несколько раз. Я вам больше не нужен.

Это против уговора, — напомнил ему Миляга, и Лазаревич принимался чертыхаться и скулить, но потом все-таки замолкал и возобновлял путешествие до тех пор, пока чей-нибудь крик в одном из нижних коридоров или следы крови на полированном полу не заставляли его остановиться и вновь произнести короткую речь.

Никто не окликнул их по дороге. Если эти безграничные просторы и заполнялись когда-нибудь деловитым гулом снующих туда-сюда людей (а принимая во внимание тот факт, что в них могли затеряться небольшие армии, это казалось Миляге маловероятным), то теперь они совершенно обезлюдели, а те несколько слуг и чиновников, которые им все-таки встретились, торопливо семенили по коридорам, таща с собой прихваченное в спешке имущество, и явно не собирались задерживаться здесь надолго. Главной их задачей было выживание. Они едва удостаивали взглядом истекающего кровью солдата и его плохо одетого компаньона.

В конце концов они подошли к двери, в которую Лазаревич наотрез отказался войти.

— Это и есть Башня Оси, — сказал он едва слышным голосом.

— Откуда мне знать, что ты говоришь правду?

— А вы разве не чувствуете?

После этой фразы Миляга действительно ощутил нечто вроде легкого покалывания в кончиках пальцев, яичках и мышцах.

— Клянусь, это Башня, — прошептал Лазаревич.

Миляга поверил.

— Хорошо, — сказал он. — Ты выполнил долг, теперь можешь идти.

Лазаревич просиял:

— Вы серьезно?

— Да.

— О, спасибо! Спасибо вам, кто бы вы ни были.

Прежде чем он убежал, Миляга схватил его руку и подтащил к себе.

— И скажи своим детям, чтобы они не шли в солдаты. Пусть становятся поэтами или чистильщиками обуви, но уж никак не солдатами. Понял?

Лазаревич яростно закивал, хотя Миляга и усомнился в том, дошло ли до него хоть одно слово. Единственное, что было у него на уме, это скорейшее бегство, и стоило Миляге отпустить его, не прошло и трех секунд, как он уже скрылся за поворотом. Повернувшись к дверям из кованой меди, Миляга приоткрыл их на несколько дюймов и проскользнул в образовавшуюся щель. Нервные окончания мошонки и ладоней сообщили ему, что нечто очень значительное находится рядом — то, что прежде было едва заметным покалыванием, теперь стало почти болью, — хотя разглядеть ему пока ничего не удавалось: помещение было погружено во мрак. Он постоял у двери до тех пор, пока вокруг не стали вырисовываться какие-то смутные очертания. Похоже, это была еще не сама Башня, а нечто вроде прихожей, воздух здесь был затхлым, как в больничной палате. Стены ее были голыми; единственной мебелью был стол, на котором лежала перевернутая канареечная клетка с открытой дверцей и лишенная своего обитателя. За столом открывался еще один дверной проем, который вел в коридор, еще более затхлый, чем прихожая. Источник возбуждения в его нервных окончаниях теперь стал слышим. Впереди раздавалось монотонное гудение, которое при других обстоятельствах вполне могло бы быть и успокаивающим. Не в силах определить точно, откуда оно исходит, он повернул направо и осторожно двинулся по коридору. Слева от него вверх уходила винтовая лестница, но он решил идти мимо, и вскоре его инстинкт был вознагражден мерцающим впереди светом. Гудение Оси звало его наверх, наводя на мысль о том, что впереди ждет тупик, но он продолжал путь по направлению к свету, дабы удостовериться, что Пая не прячут в одной из комнат.

Когда его отделяло от следующего помещения не более полудюжины шагов, кто-то прошел мимо дверного проема, но тень мелькнула так быстро, что он не успел ее толком разглядеть. Он вжался в стену и стал продвигаться медленнее. Свет, привлекший его внимание, исходил от фитиля, горевшего на столе в медной чаше с маслом. Рядом стояло несколько тарелок с остатками трапезы. Дойдя до двери, он остановился, ожидая, пока человек — ночной стражник, как он предположил, — не покажется снова. У него не было никакого желания убивать его, разве что в случае крайней необходимости. Наступающим утром в Изорддеррексе вдов и сирот окажется достаточно и без его помощи. Он услышал, как человек пернул, и не один, а несколько раз, с той несдержанностью, которую позволяют себе в одиночестве. Потом раздался звук открываемой двери, и шаги стали постепенно затихать.

Миляга решился заглянуть за косяк. Комната была пуста. Он стремительно шагнул внутрь, намереваясь взять со стола пару ножей. На одном из блюд осталось немного леденцов, и Миляга не смог устоять против искушения. Он выбрал самый аппетитный с виду и уже отправил его себе в рот, когда голос у него за спиной произнес:

— Розенгартен?

Он оглянулся, и когда взгляд его упал на лицо человека напротив, челюсти его судорожно сжались, размолов попавшую между зубов карамель. Зрение и вкус усилили друг друга: и глаз, и язык посылали такую сладость в его мозг, что он зашатался.

Лицо напротив было живым зеркалом. Его глаза, его нос, его рот, его волосы, его осанка, его недоумение, его усталость. Во всем, за исключением покроя платья и грязи под ногтями, он был вторым Милягой. Хотя, конечно, не под этим именем.

Сглотнув вытекший из карамели ликер, Миляга очень медленно произнес:

— Кто… ради Бога… вы такой?

Потрясение сползло с лица другого Миляги, уступив место веселому удивлению. Он помотал головой.

— …Чертов криучи…

— Это ваше имя? — спросил Миляга. — Чертов Криучи? — За время своих путешествий ему приходилось встречать и более странные. Вопрос привел другого Милягу в еще более веселое расположение духа.

— А что, неплохая мысль, — ответил он. — Его достаточно много накопилось в моем организме. Автарх Чертов Криучи. Это звучит.

Миляга выплюнул карамель.

— Автарх? — спросил он.

Лицо другого вновь помрачнело.

— Ну ладно, глюк, показался — и хватит! Теперь проваливай. — Он закрыл глаза. — Держи себя в руках, — прошептал он себе. — Во всем виноват этот трахнутый криучи. Вечно одна и та же история.

Теперь Миляга понял.

— Так вы думаете, что я вам пригрезился? — спросил он.

Автарх открыл глаза и гневно посмотрел на не желающую исчезать галлюцинацию.

— Я же сказал тебе…

— А что такое криучи? Какой-то спиртной напиток? Наркотик? Ты думаешь, я мираж. Что ж, ты ошибаешься.

Он двинулся навстречу двойнику, и тот тревожно попятился.

— Иди ко мне, — сказал Миляга, протягивая руку. — Дотронься до меня. Я настоящий. Я здесь. Меня зовут Джон Захария, и я проделал долгий путь, чтобы увидеться с тобой. Раньше я не знал, что причина в этом, но теперь, когда я попал сюда, я уверен, что это именно так.

Автарх прижал кулаки к вискам, словно желая выбить из головы наркотическую дурь.

— Это невозможно, — сказал он. В его голосе было не только недоверие, но и тревога, близкая к страху. — Ты не мог оказаться здесь. После стольких лет…

— И все-таки оказался, — сказал Миляга. — Я так же изумлен, как и ты, поверь. Но я здесь.

Автарх внимательно осмотрел его, склоняя голову то на один бок, то на другой, словно по-прежнему ожидая, что вот-вот обнаружится угол зрения, с которого можно будет убедиться в призрачной природе посетителя. Но после минутных поисков он отказался от этой затеи и просто уставился на Милягу. Лицо его превратилось в лабиринт хмурых морщин.

— Откуда ты взялся? — произнес он медленно.

— По-моему, ты знаешь об этом, — сказал Миляга в ответ.

— Из Пятого?

— Да.

— Ты пришел, чтобы свергнуть меня, так ведь? И как я этого сразу не понял? Ты начал эту революцию! Ты расхаживал по улицам, сея семена бунта. Ничего удивительного, что мне не удалось искоренить смутьянов. А я-то все раздумывал: кто бы это мог быть? Кто это там плетет против меня заговоры? Казнь за казнью, чистка за чисткой, и ни разу не удавалось добраться до заправилы. До того, кто столь же умен, как и я. Бессонными ночами я лежал и думал: кто это? Я составил список, такой же длинный, как мои руки. Но тебя там не было, Маэстро. Маэстро Сартори.

Услышать, что это — Автарх, само по себе было большим потрясением, но второе откровение вызвало настоящую бурю. Голова Миляги заполнилась тем же шумом, который охватил его на платформе в Май-Ke, а желудок исторг все свое содержимое одной желчной волной. Он протянул руку к столу, чтобы удержаться на ногах, но промахнулся и упал на пол, в лужу собственной рвоты. Барахтаясь в отвратительных массах, он замотал головой, пытаясь вытрясти оттуда этот шум, но привело это только к тому, что суматоха звуков немного улеглась и сквозь нее проскользнули прятавшиеся за ней слова.

Сартори! Он — Сартори! Он не стал терять дыхания на переспрашивание. Это было его имя, и он знал об этом. И какие миры скрывались за этим именем — куда более поразительные, чем все то, что открыли перед ним Доминионы. Эти миры распахивались перед ним, словно окна от порыва ветра, стекла которых разбиваются вдребезги и которым уже никогда не суждено закрыться.

Это имя нашептывали ему сотни воспоминаний. Женщина произносила его со вздохом, словно зовя его обратно в свою неубранную постель. Священник выплевывал эти три слога с кафедры, возвещая вечное проклятие. Азартный игрок шептал его в сложенные чашечкой руки, чтобы следующий бросок костей принес ему счастье. Приговоренные к смерти превращали его в молитву, пьяницы — в насмешку, пирующие пели о нем песни. О-о-о, как он знаменит! На ярмарке святого Варфоломея было несколько трупп, которые разыгрывали фарсы на сюжет его жизни. Бордель в Блумсбери мог похвастаться женщиной, монахиней в прошлом, которая от одного его прикосновения превратилась в нимфоманку и распевала его заклинания (так она, во всяком случае, утверждала), пока ее трахали. Он был парадигмой всего сказочного и запретного — угрозой благоразумным мужчинам и их женам, тайным пороком. А для детей — для детей, проходивших мимо его дома вслед за церковным старостой, — он был стишком:

Сартори Маэстро
Считал, как известно,
Что сделан он не из обычного теста.
Любил он котов,
И собак не стращал,
И леди в лягушек порой превращал.
Но вы не слыхали о новом позоре:
Узнают все вскоре,
Что начал Сартори
Шить теплые шляпы из меха крысят.
Но это совсем уж другая история…

Эта песенка, пропетая в его голове писклявыми голосами приходских сирот, была в своем роде еще хуже, чем проклятия с церковной кафедры, рыдания или молитвы. Она все звучала и звучала, с какой-то тупой бесполезностью, не обретая по дороге ни музыки, ни смысла. Как и его жизнь, жизнь без имени. Движение без цели.

— Ты забыл? — спросил у него Автарх.

— О да, — ответил Миляга, и невольный и горький смешок сорвался с его губ. — Я забыл.

Даже теперь, когда шумные голоса окрестили его настоящим именем, он едва мог поверить в случившееся. Неужели это тело прожило более двухсот лет в Пятом Доминионе, в то время как ум обманывал сам себя — удерживая в памяти последнее десятилетие и пряча все остальное? Где же он был все эти роды? И кем? Если то, что он только что услышал, — правда, то это только начало. Где-то в его сознании кроются два столетия воспоминаний, ждущих своего часа. Ничего удивительного в том, что Пай держал его в неведении. Теперь, когда память начала возвращаться к нему, вместе с ней подступило и безумие.

Он поднялся на ноги, цепляясь за стол.

— Пай-о-па здесь? — спросил он.

— Мистиф? Нет. А почему ты спрашиваешь? Он что, пришел с тобой из Пятого Доминиона?

— Да.

Улыбка вновь коснулась губ Автарха.

— Ну разве они не замечательные создания? — сказал он. — У меня у самого была парочка. Они никогда не нравятся с первого раза; к ним надо привыкнуть. Но когда это произойдет, расстаться с ними уже невозможно.

— А Юдит?

— Ах, — вздохнул он, — Юдит. Я полагаю, ты имеешь в виду леди Годольфина? У нее не было много имен, так ведь? И запомни, это относится ко всем нам. Как тебя зовут в наши дни?

— Я уже сказал тебе, Джон Фурия Захария. Или Миляга.

— У меня есть несколько друзей, которые меня называют Сартори. Мне хотелось бы иметь тебя в их числе. Или ты хочешь вернуть себе это имя?

— Миляга меня вполне устраивает. Так мы разговаривали насчет Юдит. Этим утром я видел ее внизу у гавани.

— А Христа ты там случайно не видел?

— Ты о чем?

— Она вернулась сюда и заявила, что видела Скорбящего. В нее вселился страх Божий. Чокнутая сука. — Он вздохнул. — Грустно, очень грустно было видеть ее в таком состоянии. Я было подумал сначала, что она просто переела криучи. Но нет, она окончательно сошла с ума. Он вытек у нее через уши.

— Ты о ком говоришь? — спросил Миляга, заподозрив, что кто-то из них утратил нить разговора.

— О Кезуар, моей жене. Она пришла вместе со мной из Пятого Доминиона.

— А я говорил о Юдит.

— И я тоже.

— Ты хочешь сказать…

— …что они обе — Юдит. Одну из них ты сделал сам. Ради Бога, неужели ты и об этом забыл?

— Да. Да, забыл.

— Конечно, она была красивой, но не стоила того, чтобы из-за нее потерять Имаджику. Это было большой ошибкой. Тебе надо было использовать руки, а не член. Тогда я никогда бы не родился, и Бог бы спокойно сидел у себя на небесах, а ты стал бы Папой Сартори. Ха! Уж не за этим ли ты вернулся? Чтобы стать Папой? Слишком поздно, брат. К утру Изорддеррекс превратится в груду дымящегося пепла. Это моя последняя ночь здесь. Я отправляюсь в Пятый Доминион и там создам новую империю.

— Зачем?

— Ты что, не помнишь песенку, которую они распевали под окнами? Мы не из обычного теста.

— Разве тебе недостаточно того, что ты уже достиг?

— И это мне говоришь ты! Все, что у меня в сердце, взято из твоего. И не рассказывай мне, что ты не мечтал о власти. Ты был величайшим Маэстро во всей Европе. Никто не смел прикоснуться к тебе. Все это не могло исчезнуть за одну ночь.

Впервые за все время разговора он двинулся к Миляге и положил руку ему на плечо.

— Я думаю, ты должен увидеть Ось, брат Миляга, — сказал он. — Это напомнит тебе о том, что такое ощущение власти. Ты уже пришел в себя?

— Вполне.

— Тогда пошли.

Он повел Милягу обратно в коридор и вверх по винтовой лестнице, мимо которой Миляга прошел несколько минут назад. Теперь же он стал подниматься по ней, ступая вслед за Сартори по изгибающимся ступенькам, ведущим к двери без ручки.

— Единственные глаза, которые видели Ось с того времени, как Башня была построена, — мои, — сказал он. — И это сделало ее чувствительной к чужому взгляду.

— Мои глаза — твои, — напомнил ему Миляга.

— Она почувствует разницу, — ответил Сартори. — Она захочет… прозондировать тебя, войти внутрь. — От Миляги не ускользнул сексуальный подтекст последней фразы. — Просто расслабься и думай об Англии, — сказал он. — Это быстро кончится.

С этими словами он облизал большой палец и поднес его к четырехугольнику свинцово-серого камня в центре двери, начертив на нем какой-то знак. Дверь ответила на этот сигнал. Запоры со скрежетом пришли в движение.

— Оказывается, слюна тоже? — сказал Миляга. — Я думал, сила только в дыхании.

— Ты умеешь использовать пневму? — сказал Сартори. — Тогда и я должен обладать этой способностью. Но почему-то у меня не получается. Ты научишь меня, а я… в обмен я напомню тебе несколько заклинаний.

— Я сам не понимаю, как она действует.

— Тогда мы будем учиться вместе, — сказал Сартори в ответ. — Основные принципы очень просты: материя и сознание, сознание и материя. Одно преобразует другое. Может быть, именно это мы и собираемся сделать. Преобразить друг друга.

Сартори толкнул дверь, и она открылась. При толщине по крайней мере дюймов в шесть она двигалась совершенно бесшумно. Протянув руку, Сартори пригласил Милягу войти.

— Говорят, что Хапексамендиос установил Ось в центре Имаджики, чтобы оттуда по всем Доминионам растеклась его оплодотворяющая сила. — Автарх понизил голос, словно для того, чтобы сгладить свою неучтивость. — Иными словами, — сказал он, — это фаллос Незримого.

Разумеется, Миляга уже видел эту башню снаружи: она парила высоко над всеми прочими дворцовыми постройками. Но подлинные масштабы ее величия открылись только сейчас. Это была квадратная каменная башня толщиной примерно в семьдесят или восемьдесят футов, а высота ее была такой, что укрепленные на стенах яркие факелы терялись вдали, словно дорожные знаки с люминесцентным покрытием на ночном шоссе. Необычайное зрелище, но и оно казалось ничтожным рядом с монолитом, вокруг которого и была воздвигнута башня. Миляга готовился к мощной атаке: он ожидал, что гудение будет сотрясать его череп, а заряд энергии обожжет кончики пальцев. Но ничего подобного не случилось, и это по-своему было еще более обескураживающим. Ось знала, что он здесь, но помалкивала, украдкой изучая его, пока он изучал ее.

Несколько потрясений ожидали Милягу. Первое, и самое незначительное, было вызвано ее красотой. Бока ее были цвета грозовых облаков, а благодаря огранке сияющие швы рассекали ее, словно спрятанные внутри молнии. Второе заключалось в том, что при всей своей огромности она не была установлена на земле, а парила в десяти футах от пола башни, отбрасывая вниз такую густую тень, что ее можно было принять за пьедестал.

— Впечатляет, а? — сказал Сартори, и его самоуверенный тон показался Миляге таким же неуместным, как смех у алтаря. — Можешь пройтись под ней. Давай. Это совершенно безопасно.

Миляге не особенно хотелось этого, но он слишком хорошо знал, что его двойник высматривает в нем признаки слабости, и любое проявление страха может быть позднее использовано против него. Сартори уже видел, как его рвало и как он стоял на коленях. Ему не хотелось, чтобы этот ублюдок поймал его еще на одной слабости.

— А ты разве не пойдешь со мной? — сказал он, оглядываясь на Автарха.

— Это очень личный момент, — сказал тот, подаваясь назад и предоставляя Миляге возможность одному ступить в тень.

Он словно бы вновь оказался в ледяной пустыне Джокалайлау. Холод пробрал его до костей. У него перехватило дыхание, изо рта вырвался клуб пара. Судорожно глотая ртом воздух, он поднял лицо навстречу нависшей над ним силе. В сознании его боролось рациональное стремление изучить этот загадочный феномен и с трудом сдерживаемое желание упасть на колени и взмолиться о том, чтобы его не раздавило. Он заметил, что у нависшего над ним неба было пять граней — возможно, по числу Доминионов. И, как и с боков, снизу также посверкивали молнии. Но не только благодаря огранке и мраку камень был похож на грозовое облако. В нем происходило движение; твердая скала над головой у Миляги вспучивалась и клубилась. Он бросил взгляд на Сартори, который стоял у двери, небрежно закуривая сигарету. Маленький язычок пламени у него в ладонях был где-то в другом мире, но Миляга не позавидовал его жару. Несмотря на пронизывающий холод, он не собирался покидать тень и ждал, пока каменные небеса над ним разверзнутся и произнесут приговор. Ему хотелось увидеть в действии силу, которая таилась в Оси, хотя бы для того, чтобы знать, что такие силы и такие приговоры существуют. Он отвел взгляд от Сартори едва ли не с презрением, и в голову ему пришла мысль, что несмотря на весь треп об обладании монолитом, те годы, что он простоял в башне Автарха, были жалкими мгновениями в необъятной вечности его существования, и что и он сам, и Сартори успеют прожить свою жизнь, да и оставшийся после них след будет затоптан теми, кто придет им на смену, за то время, которое потребуется камню, чтобы только моргнуть своим облачным глазом.

Возможно, камень прочел эту мысль Миляги и одобрил ее, потому что из него стали исходить лучи благосклонного света. Теперь в нем были не только молнии, но и солнце, которое могло нести и спасение, и смерть, и блаженную теплоту, и всепожирающее пламя. Сначала оно осветило облака, а потом лучи его упали вниз, вокруг него, а потом и на его поднятое лицо. У этого были предшественники в Пятом Доминионе, которые пророчески предвещали то, что происходило сейчас. Когда-то, в те времена, когда городское шоссе еще было узкой дорогой, по колено залитой грязью, он стоял на Хайгейтском холме и наблюдал за расступающимися облаками, сквозь которые просвечивало то же солнечное великолепие, что и сейчас. А как-то раз такой же вид открылся ему из окна на Гамут-стрит. Он видел, как дым рассеивается после яростной бомбардировки в сорок первом, и, глядя на пробивающиеся лучи, всем существом своим мучительно ощущал, что забыл что-то очень важное, и что если только он когда-нибудь вспомнит — если вот такой же свет прожжет пелену забвения, — то тайна мира откроется ему.

Это чувство вновь завладело им, но на этот раз его наполняла не только смутная тревога. Гудение, которое он уже ощущал у себя в голове, вновь появилось вместе со светом и даже внутри него, и тогда в мельчайших изменениях тона он уловил слова.

— Примиритель, — сказала Ось.

Он хотел заткнуть уши и вытрясти это слово из головы. Рухнуть на землю, словно пророк, молящий освободить его от божественного поручения. Но слово звучало и внутри его, и снаружи. Не было никакой возможности спрятаться от него.

— Работа еще не окончена, — сказала Ось.

— Какая работа? — спросил он.

— Ты знаешь какая.

Конечно, он знал. Но с трудом была связана такая боль, что он не готов был снова взвалить на себя эту ношу.

— Почему ты отказываешься? — спросила Ось.

Он поднял взгляд навстречу сиянию.

— Я уже потерпел поражение однажды. Столько людей погибло. Я не могу сделать это снова. Не могу.

— Для чего же ты здесь? — спросила у него Ось, и голос ее был таким тихим, что ему пришлось задержать дыхание, чтобы уловить слова. Вопрос перенес его в прошлое, к смертельному ложу Тэйлора и его мольбе о понимании.

— Чтобы понять… — сказал он.

— Понять что?

— Я не могу сформулировать… это звучит так жалко…

— Скажи.

— Понять, зачем я родился на свет. Зачем вообще рождаются люди.

— Ты знаешь, зачем ты родился.

— Нет, я не знаю. Хотел бы знать, но не знаю.

— Ты — Примиритель Доминионов. Ты — исцелитель Имаджики. Покуда ты будешь прятаться от этого, никакое понимание не придет к тебе. Маэстро, существует еще более страшная мука, чем воспоминание, и другой страдает от нее, потому что ты оставил свою работу незаконченной. Вернись в Пятый Доминион и заверши то, что ты начал. Сделай многое — единым. Только в этом спасение.

Каменное небо вновь заклубилось, и облака сомкнулись над солнцем. Вместе с темнотой возвратился и холод, но он еще немного помедлил в тени, надеясь, что снова откроется какой-нибудь просвет и Бог утешит его, прошептав, возможно, о том, что его тягостный долг может быть переложен на плечи другого, который лучше готов к тому, чтобы взвалить на себя это бремя. Но ничего подобного не случилось. Все, что ему оставалось делать, это обхватить руками свое дрожащее тело и заковылять по направлению к Сартори. Недокуренная сигарета, выпавшая из пальцев Автарха, дымилась у его ног. Судя по выражению его лица, было ясно, что даже если он и не вник во все подробности состоявшегося только что разговора, суть он ухватил.

— Незримый заговорил, — сказал он таким же бесцветным голосом, как у Бога.

— Я не хотел этого, — сказал Миляга.

— Не думаю, что здесь подходящее место для проявлений неповиновения, — сказал Сартори, опасливо косясь на Ось.

— Я же не говорю, что я Ему не повинуюсь. Я просто сказал, что не хочу.

— И все равно об этом лучше поговорить в более уединенной обстановке, — прошептал Сартори, поворачиваясь в сторону двери.

Он повел Милягу не в ту маленькую комнатку, где они встретились, а в покой на другом конце коридора, который мог похвастаться окном, единственным в этой башне, насколько Миляга успел заметить. Оно было узким и грязным, хотя и чище, чем видневшееся за ним небо. Заря уже слегка окрасила облака, но дым городских пожаров, по-прежнему поднимавшийся к небу клубящимися колоннами, почти полностью затмевал ее слабый свет.

— Я не для этого сюда пришел, — сказал Миляга, устремляя взгляд в темноту. — Я хотел получить ответы.

— Ты получил их.

— И что, я должен смириться со своей долей, какой бы тяжкой она ни была?

— Не со своей, а с нашей. Нашей ответственностью. Болью… — он выдержал паузу, — …и славой, конечно.

Миляга бросил на него взгляд.

— Все это принадлежит мне, — просто сказал он.

Сартори пожал плечами, словно его это совершенно не интересует. В этом жесте Миляга узнал свои собственные маленькие хитрости. Сколько раз он сам точно так же пожимал плечами — поднимал брови, поджимал губы, отводил взгляд с притворным безразличием? Он решил сделать вид, что попался на удочку.

— Я рад, что ты понимаешь это, — сказал он. — Эта ноша лежит на моих плечах.

— Ты уже один раз потерпел поражение.

— Но я был близок к успеху, — сказал Миляга, делая вид, что вспомнил то, что на самом деле до сих пор таилось в глубинах его памяти, и рассчитывая вызвать у Сартори возражение, которое может послужить источником дополнительной информации.

— Близко — это не значит хорошо, — сказал Сартори. — Близко — это смертельно. Это трагедия. Ты посмотри на себя, великого Маэстро. Ты приполз сюда, лишившись половины своих мозгов.

— Ось доверяет мне.

Этот удар попал в уязвимое место. Неожиданно Сартори сорвался на крик.

— Ебись она конем, эта Ось! Почему это ты должен стать Примирителем? Я правил Имаджикой сто пятьдесят лет. Я знаю, как пользоваться властью, а ты нет.

— Так вот чего ты хочешь? — сказал Миляга, закидывая наживку. — Ты хочешь стать Примирителем вместо меня?

— Я лучше подхожу для этого, — продолжал бушевать Сартори. — А ты умеешь только бегать за юбками.

— А ты что же, импотент?

— Я прекрасно понимаю, чем ты был занят. Я и сам сделал бы то же самое. Ты пытаешься раззадорить меня, чтобы я выложил перед тобой все свои секреты. Но мне плевать на это. Все, что можешь сделать ты, могу сделать и я, только лучше. Ты потратил даром все эти годы, прячась в своей норе, а я использовал их. Я стал создателем империи. А ты, что сделал ты? — Он не стал дожидаться ответа: слишком хорошо он заучил этот монолог. — Ты ничему не научился. Если сейчас ты снова начнешь Примирение, ты повторишь те же самые ошибки.

— Какие такие ошибки?

— Все они сводятся к одной, — сказал Сартори. — К Юдит. Если бы ты не хотел ее так сильно… — Он запнулся и внимательно посмотрел на Милягу. — Так ты и этого не помнишь?

— Нет, — сказал Миляга. — Пока нет.

— Вот что я скажу тебе, братец, — сказал Сартори, подойдя к Миляге и встав лицом к лицу. — Это печальная история.

— Из меня не так-то легко выжать слезу.

— Она была самой красивой женщиной в Англии. А кое-кто утверждал, что и во всей Европе. Но она принадлежала Джошуа Годольфину, и он хранил ее, как зеницу ока.

— Они были женаты?

— Нет, она была его любовницей, но он любил ее больше любой жены. И разумеется, он знал о твоей страсти — ты и не скрывал ее, — и это его пугало. Он боялся, что рано или поздно ты соблазнишь ее и похитишь. Для тебя это было парой пустяков. Ты был Маэстро Сартори и мог сделать все, что угодно. Но он был одним из твоих покровителей, и ты выжидал, возможно надеясь, что она ему надоест и тогда проблема разрешится мирным путем, но этого не случилось. Проходили месяцы, а его любовь не слабела. Никогда еще тебе не приходилось так долго завоевывать женщину. Ты стал страдать, как влюбленный подросток. Ты не мог спать. Сердце твое трепетало от одного звука ее голоса. Разумеется, чахнущий от любви Маэстро мог поставить под угрозу Примирение, и поэтому Годольфин так же стремился найти решение этой проблемы, как и ты. И поэтому, когда ты нашел такое решение, он был готов его выслушать.

— И что же это было за решение?

— Сделать вторую Юдит, не отличимую от первой. Тебе были известны такие заклинания.

— Тогда у него останется одна…

— А другая будет у тебя. Просто. Нет, не просто. Очень трудно. Очень опасно. Но то было горячее время. Доминионы, от начала времен скрытые от глаз людских, отделяло от Земли лишь несколько ритуалов. Небеса готовы были спуститься на землю, и создание новой Юдит казалось чепуховым делом. Ты предложил ему, и он согласился…

— Вот так просто все и было?

— Ты подсластил пилюлю. Ты пообещал ему Юдит, которая будет еще лучше, чем первая. Женщину, которая не будет стареть, которой никогда не надоест его общество, или общество его сыновей, или сыновей его сыновей. Ты сказал, что эта Юдит будет принадлежать всем мужчинам рода Годольфинов во веки вечные. Она будет уступчивой, она будет скромной, она будет само совершенство.

— А что по этому поводу думал оригинал?

— Она ни о чем не подозревала. Ты одурманил ее каким-то зельем, отвез в Комнату Медитаций на Гамут-стрит, разжег жаркий огонь, раздел догола и начал ритуал. Ты умастил ее кожу специальным составом, положил ее в круг песка, привезенного с окраины Второго Доминиона — оттуда, где находится самая святая земля во всей Имаджике. Потом ты произнес молитвы и стал ждать. — Он выдержал паузу, купаясь в удовольствии, которое доставлял ему этот рассказ. — Позволь тебе напомнить, это очень длинный ритуал. По крайней мере одиннадцать часов надо ждать, пока в круге рядом с оригиналом возникнет копия. Разумеется, ты позаботился о том, чтобы все это время в доме никого не было — даже твоего бесценного мистифа. Это один из самых тайных ритуалов. И вот ты сидел там один, и скоро тебе стало скучно. А когда тебе стало скучно, ты напился. Ты был с ней в одной комнате, смотрел на ее совершенную красоту, освещенную отблесками пламени, и наваждение овладело тобой. И в конце концов, почти не помня себя после приличной дозы коньяка, ты совершил самую большую ошибку в своей жизни. Ты сорвал с себя одежду, шагнул в круг и сделал с ней все, что только может сделать мужчина с женщиной, хотя она и была без сознания, а ты допился до чертиков. Ты трахнул ее не один раз — ты делал это снова и снова, словно хотел залезть внутрь ее тела. Снова и снова. Потом ты отрубился и остался лежать рядом с ней.

Миляга начал понимать, в чем состояла ошибка.

— Так я заснул в круге? — спросил он.

— Да.

— А в результате появился ты.

— Да. И, доложу я тебе, это было рождение! Люди говорят, что не помнят того момента, когда появились на свет, но я-то помню! Я помню, как я открыл глаза, лежа в круге, и рядом со мной была она, а на меня падал этот цветной дождь и облекал плотью мой дух. Превращался в кости, в плоть. — Лицо его утратило всякое выражение. — Я помню, — сказал он, — как в один момент она поняла, что не одна, повернула голову и увидела меня рядом. Тело еще не было готово — словом, самый настоящий урок анатомии, недоделанный и влажный. Никогда не забуду, какой звук она при этом издала…

— А я так и не просыпался?

— Ты уполз вниз, чтобы облить голову холодной водой, и там уснул. Позже я нашел тебя: ты спал на столе в столовой.

— Заклинание продолжало действовать даже после того, как я покинул круг?

— Ты ведь мастер своего дела? Да, оно продолжало действовать. Ты не был крепким орешком. Это ее пришлось декодировать в течение нескольких часов, а ты ведь просто светился. Чары расшифровали тебя за несколько минут и изготовили меня за пару часов.

— Ты с самого начала знал, кто ты?

— Ну конечно. Ведь я был тобой, охваченный твоей похотью. Я был тобой, и во мне кипело то же желание трахать и трахать, подчинять и завоевывать. Но я был тобой и когда ты, свершив свою ужасную ошибку, с пустой головой и пустыми яйцами, в которых гулял ветер смерти, сидел у нее между ног и пытался вспомнить, для чего ты родился на свет. Тем человеком я тоже был, и эти противоположные чувства рвали меня на части. — Он выдержал небольшую паузу. — И до сих пор это так, брат мой.

— Конечно, я бы помог тебе, если б знал, что случилось по моей вине.

— Ну да, избавил бы меня от страданий, — сказал Сартори. — Отвел бы меня в сад и пристрелил, как бешеную собаку. Я ведь не знал, что ты сделаешь со мной. Я спустился вниз. Ты храпел, как извозчик. Я долгое время наблюдал за тобой, хотел разбудить тебя, хотел разделить с тобой охвативший меня ужас, но, прежде чем я собрался с мужеством, приехал Годольфин. Это было как раз перед наступлением зари. Он приехал, чтобы забрать Юдит. Я спрятался. Я видел, как Годольфин разбудил тебя, слышал, как вы разговаривали. Потом я видел, как вы поднимались по лестнице, словно два новоиспеченных папаши, и входили в Комнату Медитаций. Потом я услышал ваши радостные возгласы и раз и навсегда понял, что мое рождение не входило в ваши намерения.

— И что ты сделал?

— Украл немного денег и кое-какую одежду. Потом сбежал. Страх понемногу прошел, и я начал понимать, кто я такой. Какими знаниями я располагаю. И я ощутил в себе этот… аппетит… твой аппетит. Мне захотелось славы.

— И все это ты совершил для того, чтобы добиться ее? — спросил Миляга, снова повернувшись к окну. С каждой минутой, по мере того как свет кометы становился ярче, масштабы катастрофы становились все очевиднее. — Смелый замысел, братец, — сказал он.

— Этот город был велик. Возникнут и другие, столь же великие. И даже более великие, потому что на этот раз мы будем возводить их вдвоем и управлять ими вместе.

— Ты меня принимаешь за кого-то другого, — сказал Миляга, — никакая империя мне и даром не нужна.

— Но она уже стоит на пороге истории, — сказал Сартори, воспламененный этим видением. — Ты — Примиритель, брат мой. Ты — исцелитель Имаджики. Ты знаешь, что это означает для нас? Если ты примиришь Доминионы, возникнет один великий город, новый Изорддеррекс, который будет столицей всей Имаджики. Я стану его основателем и буду управлять им, а ты можешь быть Папой.

— Да не хочу я быть никаким Папой.

— Чего же ты тогда хочешь?

— Для начала, найти Пай-о-па. А потом хоть немного разобраться в том, что все это означает.

— Ты родился Примирителем, что еще тебе нужно? Это единственная цель твоей жизни. Не пытайся уйти от нее.

— А ты кем родился? Не можешь же ты вечно строить города. — Он бросил взгляд за окно на дымящиеся руины. — Так ты поэтому его и разрушил? — сказал он. — Чтобы можно было все начать сначала?

— Я не разрушал его. Произошла революция.

— Которую ты сам вызвал своими зверствами, — сказал Миляга. — Несколько недель назад я был в маленькой деревушке под названием Беатрикс…

— Ах да, Беатрикс. — Сартори глубоко вздохнул. — Конечно, это был ты. Я понял, что кто-то наблюдает за мной, но не мог понять кто. Боюсь, раздражение сделало меня жестоким.

— Ты называешь это жестоким? Я бы назвал это бесчеловечным.

— Ты поймешь это не сразу, а пока поверь мне на слово: время от времени подобные крайние меры просто необходимы.

— Я знал некоторых тамошних жителей.

— Тебе никогда не придется марать руки такой черной работой. Я сделаю все, что необходимо.

— И я тоже, — сказал Миляга.

Сартори нахмурился.

— Это что, угроза? — осведомился он.

— Все это началось с меня, мной и закончится.

— Но каким мной, Маэстро? Этим… — он указал на Милягу, — …или этим? Как ты понимаешь, нам суждено было стать врагами. Но сколько всего мы сможем достигнуть, если объединимся! — Он положил руку Миляге на плечо. — Наша встреча была предрешена. Именно поэтому Ось и молчала все эти годы. Она ждала, пока ты придешь и мы воссоединимся. — Лицо его смягчилось. — Не становись моим врагом, — сказал он. — Сама мысль о…

Раздавшийся за пределами комнаты крик прервал его на полуслове. Автарх направился к двери. В этот момент в коридоре появился солдат с перерезанным горлом, безуспешно пытающийся зажать руками фонтан крови. Он споткнулся, упал на стену и сполз на пол.

— Толпа, должно быть, уже здесь, — заметил Сартори не без удовлетворения. — Настало время принимать решение. Отправимся ли мы отсюда вместе или мне придется управлять Пятым Доминионом в одиночку?

Раздались новые крики, достаточно громкие, чтобы помешать дальнейшему разговору, и Сартори, прекратив увещевания, шагнул в коридор.

— Оставайся здесь, — сказал он Миляге. — Поразмысли хорошенько, пока будешь ждать.

Миляга проигнорировал это распоряжение. Не успел Сартори завернуть за угол, как он последовал за ним. К тому времени шум затих, и только воздух вырывался со свистом из дыхательного горла солдата. Миляга ускорил шаг, внезапно испугавшись, что его двойнику подстроена засада. Без сомнения, Сартори заслужил смерть. Без сомнения, они оба ее заслужили. Но ему еще столько надо было узнать от своего брата — в особенности о том, что было связано с неудачей Примирения. С ним не должно ничего случиться, во всяком случае до тех пор, пока Миляга не вытянет из него все ключи к разгадке тайны. Когда-нибудь для них обоих настанет время платить за свои грехи. Но не сейчас.

Перешагнув мертвого солдата, он услышал голос мистифа. Тот произнес единственное слово:

— Миляга.

Услышав этот голос, не похожий ни на один голос во сне или наяву, Миляга забыл о Сартори. Им овладело одно лишь стремление — добраться до мистифа, взглянуть ему в лицо и заключить в объятия. Слишком долго они были разлучены. Никогда больше, поклялся он на бегу, невзирая ни на какие распоряжения и приказы, ни на какие злые силы, которые попытаются встать между ними, никогда больше он не оставит мистифа.

Он завернул за угол. Впереди виднелся дверной проем, ведущий в переднюю, где он увидел Сартори. Его фигура была частично скрыта от Миляги, но когда Сартори услышал шаги, он обернулся и посмотрел в коридор. Приветственная улыбка, которую он нацепил для встречи Пай-о-па, сползла с его лица, и в два прыжка он достиг двери и захлопнул ее перед носом своего создателя. Понимая, что его опередили, Миляга выкрикнул имя Пая, но еще прежде чем оно сорвалось с его уст, дверь закрылась, оставив Милягу в темноте. Клятва, которую он дал самому себе несколько секунд назад, оказалась нарушенной: они снова были разлучены, даже не успев воссоединиться. В ярости Миляга бился о дверь, но, как и все остальное в этой Башне, она была построена на века. Как ни мощны были его удары, в награду ему доставались только синяки. Это причиняло боль, но еще больнее жалило воспоминание о том, с каким вожделением говорил Сартори о своей любви к мистифам. Может быть, уже в это самое мгновение мистиф был в объятиях Сартори, который ласкал его, целовал, обладал им.

Он бросился на дверь еще раз и отказался от дальнейших попыток такого примитивного штурма. Он сделал вдох, выдохнул воздух в свой кулак и ударил пневмой о дверь точно так же, как он делал это в Джокалайлау. Тогда под его ладонью был лед, и треснул он лишь после нескольких попыток, но на этот раз, то ли потому, что его желание оказаться по другую сторону двери было сильнее желания освободить женщин, а может быть, просто из-за того, что теперь он был Маэстро Сартори, человеком, у которого есть имя и который кое-что знает о своей силе, сталь поддалась с первого удара, и в двери образовалась неровная трещина.

Он услышал, как Сартори что-то крикнул, но не стал терять время на то, чтобы вдаваться в смысл его слов. Вместо этого он нанес второй удар пневмой, и на этот раз рука его прошла сквозь дверь, превращая сталь в осколки. И в третий раз он поднес кулак ко рту, ощутив при этом запах собственной крови, хотя боль пока не чувствовалась. Он зажал в кулаке третью пневму и ударил ее о дверь с воплем, который посрамил бы самурая. Петли взвизгнули, и дверь рухнула. Не успела она коснуться пола, как он уже был в передней и убедился, что в ней никого нет — по крайней мере живых. Три трупа, принадлежащие товарищам того солдата, который первым поднял тревогу, растянулись на полу. Всех их постигла одинаковая участь: на теле каждого зияла одна-единственная рубленая рана. Он перескочил через них в сторону двери, добавив несколько капелек крови из поврежденной руки к разлившемуся по полу озеру.

Коридор был заполнен дымом, словно в недрах Дворца тлело какое-то отсыревшее гнилье. Но сквозь эту пелену ярдах в пятидесяти от него ему удалось разглядеть Сартори и Пая. Какую бы выдумку ни изобрел Сартори, чтобы удержать мистифа, но так или иначе она сработала. Они бежали прочь от Башни, не оглядываясь, словно любовники, только что спасшиеся от гибели.

Миляга сделал глубокий вдох, но на этот раз не для того, чтобы выдохнуть пневму. Он выкрикнул имя Пая в сумрак коридора, и клубы дыма рассеялись, словно звуки, исходившие из уст Маэстро, обладали материальной природой. Пай остановился и посмотрел назад. Сартори взял мистифа под руку, похоже пытаясь поторопить его, но глаза Пая уже отыскали Милягу, и он не позволял себя увести. Вместо этого он высвободился и сделал шаг по направлению к Миляге. Пелена дыма, разделенная его криком, вновь сгустилась, и лицо мистифа превратилось в расплывчатое пятно. Но Миляга прочел смятение во всей его фигуре. Похоже, он не знал, назад ему идти или вперед.

— Это я! — закричал Миляга. — Это я!

Он увидел Сартори за плечом мистифа и услышал обрывки предупреждений, которые тот ему нашептывал: что-то по поводу того, что Ось овладевает их сознанием.

— Я не иллюзия, Пай, — сказал Миляга, продолжая двигаться вперед. — Это я, настоящий. Я — Миляга.

Мистиф замотал головой, оглянулся на Сартори, потом снова перевел взгляд на Милягу, сбитый с толку увиденным.

— Это всего лишь мираж, — сказал Сартори, уже не утруждая себя шепотом. — Пошли, Пай, пока мы не в ее власти. Она может свести с ума.

Слишком поздно для таких предупреждений, подумал Миляга. Теперь он был достаточно близко от мистифа, чтобы разглядеть выражение его лица. Это было лицо безумца: глаза широко раскрыты, зубы сжаты, лоб и щеки забрызганы кровью, которая смешалась с ручейками пота. Наемный убийца в прошлом, мистиф давно потерял вкус к этому ремеслу (это стало ясно уже в Колыбели, когда он не решился убить охранника, несмотря на то что от этого зависела их жизнь), но теперь ему вновь пришлось им заняться, и сердечная боль, которую он при этом испытывал, была написана у него на лице. Он был на грани нервного срыва.

И теперь, когда перед глазами у него оказались два человека, говоривших голосом его возлюбленного, он утрачивал последние остатки психического равновесия.

Рука его потянулась к ремню, с которого свисал такой же ленточный клинок, как и те, что были у отряда палачей. Миляга услышал свист, когда мистиф вынул клинок из-за пояса: судя по всему, край его нисколько не затупился о тела предыдущих жертв.

За спиной у мистифа Сартори сказал:

— Почему бы и нет? Ведь это только тень.

Взгляд Пая стал еще более безумным, и он поднял трепещущее лезвие у себя над головой. Миляга замер. Еще один шаг — и он окажется в пределах досягаемости клинка. Никаких сомнений в том, что Пай готов пустить его в ход, у него не было.

— Давай! — сказал Сартори. — Убей его! Одной тенью станет меньше…

Миляга взглянул на Сартори, и, похоже, именно это едва заметное движение сыграло роль спускового крючка. Мистиф бросился на Милягу, со свистом опуская клинок. Миляга отшатнулся назад, избегая встречи с клинком, который, без сомнения, вполне мог бы рассечь пополам его грудь, но мистиф не собирался повторять ошибку и перед следующим замахом подскочил к Миляге почти вплотную. Миляга попятился, поднимая вверх руки, но подобные жесты не могли произвести на Пая никакого впечатления. Он стремился уничтожить свое безумие и сделать это как можно быстрее.

— Пай? — выдохнул Миляга, — Это же я! Я! Я оставил тебя в Кеспарате! Ты помнишь?

Пай дважды взмахнул клинком, и второй удар задел плечо и грудь Миляги, рассекая пиджак, рубашку и плоть. Миляга извернулся, не давая клинку проникнуть глубже, и зажал рану своей и так уже окровавленной рукой. Сделав еще один шаг назад, он уперся в стену коридора и понял, что отступать дальше некуда.

— А как же наша последняя вечеря? — сказал он, глядя не на клинок, а прямо в глаза Паю, пытаясь пробиться сквозь кровавую пелену безумия к здравому смыслу, который съежился где-то сзади. — Ты же обещал мне, Пай, что мы поужинаем вместе. Разве ты не помнишь? Рыба внутри рыбы внутри…

Мистиф замер. Клинок трепетал у его плеча.

— …рыбы.

Клинок продолжал трепетать, но не опускался.

— Скажи, что ты помнишь, Пай. Прошу тебя, скажи, что ты помнишь.

Где-то за спиной у Пая Сартори разразился новыми увещеваниями, но для Миляги они были всего лишь невнятным шумом. Он продолжал смотреть в пустые глаза мистифа, пытаясь уловить хоть какой-нибудь признак того, что его слова произвели на палача впечатление. Пай сделал неглубокий, прерывистый вдох, и складки у него на лбу и у рта разгладились.

— Миляга? — сказал он.

Он не ответил. Он только отнял руку от своего плеча и продолжал неподвижно стоять у стены.

— Убей его! — продолжал повторять Сартори. — Убей его! Это всего лишь иллюзия!

Пай повернулся, по-прежнему сжимая клинок в поднятой руке.

— Не надо… — сказал Миляга, но мистиф уже двинулся в направлении Автарха. Миляга выкрикнул его имя и оттолкнулся от стены, пытаясь остановить его. — Пай! Послушай…

Мистиф бросил взгляд назад, и в это мгновение Сартори поднял ладонь к своему глазу, сжал кулак и плавным движением вытянул руку вперед, высвобождая то, что она выхватила из воздуха. С ладони его полетел небольшой шарик, за которым тянулся дымный след, — нечто вроде материализовавшейся энергии его взгляда. Миляга потянулся к мистифу, стремясь оттащить его в сторону от траектории полета, но рука его бессильно ухватила воздух в нескольких дюймах от спины Пая, а когда он предпринял вторую попытку, было уже поздно. Трепещущий клинок выпал из рук мистифа, отброшенного силой удара. Не отрывая взгляда от Миляги, он упал прямо ему в объятия. Сила инерции увлекла их обоих на пол, но Миляга быстро выкатился из-под мистифа и поднес руку ко рту, чтобы защитить их с помощью пневмы. Однако Сартори уже исчезал в облаке дыма.

На лице его застыло выражение, воспоминание о котором мучило потом Милягу много дней и ночей. В нем было больше тоски, чем триумфа, больше скорби, чем ярости.

— Кто теперь примирит нас? — сказал он, скрываясь во мраке. Клубы дыма сгустились вокруг него, словно по его приказу, чтобы он мог спокойно удалиться под их прикрытием.

Миляга не стал преследовать его и вернулся к мистифу, который лежал на том же самом месте, где и упал. Он опустился перед ним на колени.

— Кто это был? — спросил Пай.

— Мое творение, — сказал Миляга. — Я создал его, когда был Маэстро.

— Еще один Сартори? — сказал Пай.

— Да.

— Тогда беги за ним. Убей его. Такие существа — самые…

— Позже.

— …пока он не убежал.

— Он не может убежать, любимый. Где бы он ни был, я всюду найду его.

Руки Пая были прижаты к тому месту на груди, куда его поразила злая сила Сартори.

— Позволь мне взглянуть, — сказал Миляга, отводя руки мистифа и разрывая рубашку. Рана представляла собой пятно, черное в центре и бледнеющее к краям вплоть до гнойно-желтого.

— Где Хуззах? — спросил Пай. Дыхание его было затрудненным.

— Она мертва, — ответил Миляга. — Ее убил нуллианак.

— Как много смерти вокруг, — сказал Пай. — Это ослепило меня. Я мог бы убить тебя, не сознавая, что делаю.

— Мы сейчас не будем говорить о смерти, — сказал Миляга. — Нам надо придумать способ, как исцелить тебя.

— Есть более срочное дело, — сказал Пай. — Я пришел сюда, чтобы убить Автарха…

— Нет, Пай…

— Таков был приговор, — настаивал Пай. — Но теперь мне это не под силу. Ты сделаешь это за меня?

Миляга подсунул руку под голову мистифа и помог ему сесть.

— Я не могу этого сделать, — сказал он.

— Почему? Ты ведь можешь сделать это с помощью пневмы.

— Нет, Пай, не могу. Это все равно что убить самого себя.

— Что?

Мистиф недоуменно уставился на Милягу, но его озадаченность продлилась недолго. Прежде чем Миляга успел начать объяснения, он испустил протяжный, страдальческий стон, уложенный в три скорбных слова:

— Господи Боже мой.

— Я нашел его в Башне Оси. Сперва я просто не поверил своим глазам…

— Автарх Сартори, — сказал Пай, словно проверяя слова на слух. Потом похоронным голосом он произнес: — Звучит неплохо.

— Скажи, ведь ты все это время знал, что я Маэстро, правда?

— Конечно.

— Но ты ничего не сказал мне об этом.

— Я открыл тебе столько, сколько осмелился. Но ведь я был связан клятвой никогда не напоминать тебе, кем ты был в прошлом.

— Кто взял с тебя эту клятву?

— Ты сам, Маэстро. Тебе было очень больно, и ты хотел забыть страдания.

— И как мне это удалось?

— Очень простой ритуал.

— Ты его совершил?

Пай кивнул:

— Я помог тебе в этом, как помогал во всем остальном. Ведь я был твоим слугой. И я дал клятву, что когда ритуал свершится и прошлое будет спрятано от тебя, я никогда не открою его тебе снова. А клятвы неподвластны времени.

— Но ты продолжал надеяться на то, что я задам подходящий вопрос и…

— Да.

— …ты сможешь вернуть мне мою память.

— Да. И ты подходил очень близко.

— В Май-Ke. И в горах.

— Но недостаточно близко, чтобы освободить меня от ответственности. Мне приходилось хранить молчание.

— Ну теперь, мой друг, я освобождаю тебя от этой клятвы. Когда мы тебя вылечим…

— Нет, Маэстро, — сказал Пай. — Такие раны невозможно исцелить.

— Очень даже возможно, и ты вскоре сам сможешь в этом убедиться, — сказал Миляга, отгоняя от себя мысль о возможности неблагоприятного исхода.

Он вспомнил рассказ Никетомаас о лагере голодарей на границе между Первым и Вторым Доминионами и о том, как туда отвезли Эстабрука. Она утверждала, что там возможны самые настоящие чудеса исцеления.

— Мой друг, мы с тобой отправляемся в долгое путешествие, — сказал Миляга, взваливая мистифа себе на спину.

— К чему ломать себе хребет? — сказал Пай-о-па. — Давай попрощаемся напоследок, и ты оставишь меня здесь.

— Я не собираюсь прощаться с тобой ни здесь, ни в каком-либо другом месте, — сказал Миляга. — А теперь обхвати меня за шею, любимый. Нам еще предстоит долгий путь.

Глава 39


1

Восход кометы над Изорддеррексом отнюдь не заставил зверства прекратиться или попрятаться в укромные уголки, совсем напротив. Теперь городом правила Гибель, и двор ее был повсюду. Шли празднества в честь ее восшествия на престол; выставлялись напоказ ее символы, из которых больше всех повезло тем, кто уже умер; репетировались ритуалы в преддверии долгого и бесславного правления. Сегодня дети были одеты в пепел и, словно кадильницы, держали в руках головы своих родителей, откуда до сих пор еще исходил дым пожаров, на которых они были найдены. Собаки обрели полную свободу и пожирали своих хозяев, не опасаясь наказания. Стервятники, которых Сартори некогда выманил из пустыни тухлым мясом, собирались на улицах в крикливые толпы, чтобы пообедать мясом мужчин и женщин, которые сплетничали о них еще вчера.

Конечно, среди оставшихся в живых были и те, в ком еще теплилась мечта о восстановлении порядка. Они собирались в небольшие отряды, чтобы делать то, что было в их силах, — разбирать завалы в поисках уцелевших, тушить пожары в тех домах, которые еще имело смысл спасать, оказывать помощь раненым и даровать быстрое избавление тем, у кого уже не хватало сил на следующее дыхание. Но их было гораздо меньше, чем тех, чья вера в здравый смысл этой ночью была разбита вдребезги и кто утром встретил комету с опустошением и отчаянием в сердце. К середине утра, когда Миляга и Пай подошли к воротам, ведущим из города в пустыню, уже многие из тех, кто начал этот день с намерением спасти хоть что-нибудь, прекратили борьбу и решили покинуть город, пока еще живы. Исход, в результате которого за полнедели Изорддеррекс потеряет почти все свое население, начался.

Помимо невнятных указаний Никетомаас на то, что лагерь, в который отнесли Эстабрука, находится где-то в пустыне на границе этого Доминиона, у Миляги не было никаких ориентиров. Он надеялся встретить по пути кого-нибудь, кто сможет объяснить ему дорогу, но ни физическое, ни умственное состояние попадавшихся ему людей не внушало надежд на помощь с их стороны. Прежде чем покинуть дворец, он постарался как можно тщательнее забинтовать руку, которую поранил, сокрушая дверь в Башне Оси. Колющая рана, которую он получил в тот момент, когда Хуззах была похищена, и разрез, в котором был повинен клинок мистифа, не причиняли ему особых беспокойств. Его тело, обладавшее свойственной всем Маэстро стойкостью, уже прожило три человеческих жизни без каких бы то ни было признаков старения и теперь быстро оправлялось от понесенного ущерба.

О теле Пай-о-па этого сказать было нельзя. Заклятие Сартори отравляло ядом весь его организм и отнимало силы и разум. К тому времени, когда они выходили из города, Пай едва переставлял ноги, и Миляге приходилось чуть ли не тащить его на себе. Ему оставалось надеяться только на то, что вскоре они найдут какое-нибудь средство передвижения, а иначе это путешествие закончится, так и не успев начаться. На собратьев-беженцев рассчитывать было трудно. Большинство из них шли пешком, а те, у кого был транспорт — тележки, машины, низкорослые мулы, — и так уже были перегружены. Несколько набитых до отказа экипажей сломались, не успев отъехать от городских ворот, и теперь заплатившие за место пассажиры спорили с владельцами транспорта у обочины. Но основная масса беженцев шла по дороге в оцепенелом молчании, глядя себе под ноги и отрывая глаза от дороги только тогда, когда приближались к развилке.

На развилке создалась пробка: люди кружили на месте, решая, какой из трех маршрутов избрать. Дорога прямо вела в направлении далекого горного хребта, не менее впечатляющего, чем Джокалайлау. Дорога налево вела в места, где было больше растительности. Не удивительно, что именно ее чаще всего избирали путники. Наименее популярная среди беженцев и наиболее многообещающая для целей Миляги дорога уходила направо. Она была пыльной и неровной. На местности, по которой она пролегала, было меньше всего растительности, а значит, тем больше была вероятность того, что впоследствии она перейдет в пустыню. Но после нескольких месяцев, проведенных в Доминионах, он знал, что характер местности может резко измениться на участке в каких-нибудь несколько миль. Так что вполне возможно, что эта дорога приведет их к сочным пастбищам, а дорога за спиной — в пустыню. Стоя посреди толпы беженцев и рассуждая сам с собой, он услышал чей-то пронзительный голос и сквозь завесу пыли разглядел маленького человечка — молодого, в очках, с голой грудью и лысого, который пробирался к нему сквозь толпу, подняв руки над головой.

— Мистер Захария! Мистер Захария!

Лицо ему было знакомо, но он не мог вспомнить точно, где его видел, и подобрать ему соответствующее имя. Но человечек, возможно привыкший к тому, что никто его толком не запоминает, быстро сообщил необходимую информацию.

— Флоккус Дадо, — сказал он. — Помните меня?

Теперь он вспомнил. Это был товарищ по оружию Никетомаас.

Флоккус снял очки и присмотрелся к Паю.

— Ваша подруга выглядит совсем больной, — сказал он.

— Это не подруга, это мистиф.

— Извините. Извините, — сказал Флоккус, вновь надевая очки и принимаясь яростно моргать. — Ошибся. Я вообще не в ладах с сексом. Он сильно болен?

— Боюсь, что так.

— Нике с вами? — сказал Флоккус, оглядываясь вокруг. — Только не говорите мне, что она уже ушла вперед. Ведь я сказал ей, что буду ждать ее здесь, если мы потеряем друг друга.

— Она не придет, Флоккус, — сказал Миляга.

— Почему, ради Хапексамендиоса?

— Боюсь, ее уже нет в живых.

Нервные моргания и подергивания Дадо прекратились немедленно. Он уставился на Милягу с глупой улыбкой, словно привык быть объектом шуток и хотел верить, что это лишь очередной розыгрыш.

— Нет, — сказал он.

— Боюсь, что да, — сказал Миляга в ответ. — Ее убили во дворце.

Флоккус снова снял очки и потер переносицу.

— Грустно это, — сказал он.

— Она была очень храброй женщиной.

— Да, именно такой она и была.

— И она яростно защищалась. Но силы были неравны.

— Как вам удалось спастись? — спросил Флоккус, без малейшей обвинительной нотки.

— Это долгая история, — сказал Миляга. — И боюсь, я еще не вполне готов ее рассказать.

— Куда вы направляетесь? — спросил Дадо.

— Никетомаас сказала мне, что у голодарей есть нечто вроде лагеря у границы Первого Доминиона. Это правда?

— Действительно, у нас есть такой лагерь.

— Тогда туда я и иду. Она сказала, что человек, которого я знаю, — а ты знаешь Эстабрука? — исцелился в тех местах. А я хочу вылечить Пая.

— Тогда нам лучше отправиться вместе, — сказал Флоккус. — Мне нет смысла больше ждать здесь. Дух Нике уже давно отправился в путь.

— У тебя есть какой-нибудь транспорт?

— Да, есть, — сказал он, повеселев. — Отличная машина, которую я нашел в Карамессе. Она запаркована вон там. — Он указал пальцем сквозь толпу.

— Если, конечно, она все еще там, — заметил Миляга.

— Она под охраной, — сказал Дадо, усмехнувшись. — Можно, я помогу вам с мистифом?

Он взял Пая на руки — тот был без памяти, — и они стали пробираться сквозь толпу. Дадо постоянно кричал, чтобы им освободили дорогу, но призывы его по большей части игнорировались, до тех пор пока он не стал выкрикивать: «Руукасш! Руукасш!» — что немедленно возымело желаемый эффект.

— Что значит «руукасш?» — спросил у него Миляга.

— Заразно, — ответил Дадо. — Осталось недалеко.

Через несколько шагов показался автомобиль. Дадо знал толк в мародерстве. Никогда еще со времен того первого, славного путешествия по Паташокскому шоссе на глаза Миляге не попадался такой изящный, такой отполированный и такой непригодный для путешествия по пустыне экипаж. Он был дымчато-серого цвета с серебряной отделкой; шины у него были белые, а салон обит мехом. На капоте, привязанный к одному из боковых зеркал, сидел его стражник — животное, состоящее в родстве с рагемаем — через гиену — и соединившее в себе самые неприятные свойства обоих. Оно было круглым и жирным, как свинья, но его спина и бока были покрыты пятнистым мехом. Морда его обладала коротким рылом, но длинными и густыми усами. При виде Дадо уши у него встали торчком, как у собаки, и оно разразилось таким пронзительным лаем и визгом, что на их фоне голос Дадо звучал басом.

— Славная девочка! Славная девочка! — сказал он.

Животное поднялось на свои короткие ножки и завиляло задом, радуясь возвращению хозяина. Под животом у него болтались набухшие соски, покачивающиеся в такт приветствию.

Дадо открыл дверь, и обнаружилась причина, по которой животное так ревностно охраняло автомобиль, — пять тявкающих отпрысков, идеальные уменьшенные копии своей матери. Дадо предложил Миляге и Паю расположиться на заднем сиденье, а мамашу Сайшай усадил вместе с детьми. В салоне воняло животными, но прежний владелец любил комфорт, и внутри были подушки, которые Миляга подложил мистифу под голову. Когда Сайшай залезла в кабину, вонь увеличилась раз в десять, да и зарычала она на Милягу в далеко не дружественной манере, но Дадо принялся награждать ее разными ласковыми прозвищами, и вскоре, успокоившись, она свернулась на сиденье и принялась кормить свое упитанное потомство. Когда все разместились, машина тронулась с места и направилась в сторону гор.

Через одну-две мили усталость взяла свое, и Миляга уснул, положив голову на плечо Пая. На протяжении следующих нескольких часов дорога постепенно ухудшалась, и под действием толчков Миляга то и дело выплывал из глубин сна с приставшими к нему водорослями сновидений. Но ни Изорддеррекс, ни воспоминания о приключениях, которые им с Паем пришлось пережить во время путешествия по Имаджике, не вторгались в его сны. В очередной раз погружаясь в дрему, его сознание обращалось к Пятому Доминиону, предпочитая этот безопасный мир зверствам и ужасам Примиренных Доминионов.

Вот только безопасным его уже нельзя было назвать. Тот человек, которым он был в Пятом Доминионе — Блудный Сынок Клейна, любовник, мастер подделок, — сам был подделкой, вымыслом, и он уже никогда не смог бы вернуться к этому примитивному сибаритству. Он жил во лжи, масштабы которой даже самая подозрительная из его любовниц Ванесса (с уходом которой все и началось) не могла себе представить; лжи, которая породила самообман, растянувшийся на три человеческих жизни. Подумав о Ванессе, он вспомнил о ее пустом лондонском доме и о том отчаянии, с которым он бродил по его комнатам, мысленно подводя итоги своей жизни: череда любовных разрывов, несколько поддельных картин и костюм, в который он одет. Теперь это было смешным, но в тот день ему казалось, что большего несчастья и представить себе невозможно. Какая наивность! С тех пор отчаяние преподало ему столько уроков, что хватило бы на целую книгу, и самый горький из них спал беспокойным сном у него под боком.

Какое отчаяние ни внушала ему мысль о том, что он может потерять Пая, он не стал обманывать себя, закрывая глаза на возможность такого исхода. Слишком часто доводилось ему в прошлом гнать от себя неприятные мысли, что не раз приводило к катастрофическим последствиям. Теперь настало время смотреть фактам в лицо. С каждым часом мистиф слабел; кожа его похолодела; дыхание было таким неглубоким, что временами его почти нельзя было уловить. Даже если Никетомаас сказала абсолютную правду об исцеляющих свойствах Просвета, такую болезнь невозможно вылечить за один день. Ему придется вернуться в Пятый Доминион одному, надеясь на то, что через некоторое время Пай достаточно окрепнет, чтобы отправиться за ним. А чем дольше он будет откладывать свое возвращение, тем меньше возможностей у него будет найти союзников в войне против Сартори. А что такая война состоится, не вызывало у него никакого сомнения. Страсть к завоеванию и подчинению пылала в сердце его двойника, возможно, с той же яркостью, как некогда и в нем самом, пока похоть, роскошь и забывчивость не погасили это пламя. Но где он найдет этих союзников? Где он найдет мужчин и женщин, которые не расхохочутся (как он сам шесть месяцев назад), если он станет им рассказывать о своем путешествии по Доминионам и об угрозе миру, которая исходит от человека с таким же, как у него, лицом? Уж конечно не среди членов своего круга, у которых просто недостанет гибкости воображения, чтобы поверить в это. Как и подобает светским людям, они относились к вере с легким презрением, после того как их плоть вкупе со звездными надеждами молодости поистрепалась под влиянием ночных подвигов и их утренних последствий. Высшим взлетом их религиозности был туманный пантеизм, да и от него они открещивались, когда трезвели. Из всех известных ему людей только Клем выказывал приверженность более или менее систематизированной религиозной доктрине, но ее догматы были столь же враждебны той вести, которую Миляга принес из Примиренных Доминионов, как и убеждения завзятого нигилиста. Но даже если он и убедит Клема покинуть лоно Церкви и присоединиться к нему, что сможет сделать армия из двух человек против Маэстро, который закалил силы в борьбе за установление своего господства во всех Примиренных Доминионах?

Существовала еще одна возможность, и этой возможностью была Юдит. Уж она-то не станет смеяться над его рассказами, но ей столько пришлось натерпеться с начала этой трагедии, что он не осмеливался рассчитывать ни на ее прощение, ни тем более на дружбу. Да и к тому же кто знает, на чьей она стороне? Хотя она и была копией Кезуар до последнего волоска, все же родилась она в той же бесплотной утробе, что и Сартори. Не превращает ли это ее в его духовную сестру? И если ей придется выбирать между изорддеррексским мясником и теми, кто стремится уничтожить его, то сможет ли она сделаться верной союзницей его противников, зная, что с их победой она потеряет единственного обитателя Имаджики, с которым ее связывает родство? Хотя они значили друг для друга очень многое (кто знает, сколько романов пережили они за эти столетия — то вновь разжигая в себе страсть, что бросила их в объятия друг друга, то расставаясь, чтобы вскоре забыть, что вообще встречались?), отныне ему придется быть крайне осторожным с ней. В драмах прошлого она играла роль невинной игрушки в жестоких и грубых руках. Но та женщина, в которую она превратилась за долгие десятилетия, не была уже ни жертвой, ни игрушкой, и если она узнает о своем прошлом (а возможно, это и произошло), она вполне способна отомстить своему создателю, невзирая на прежние уверения в любви.

Увидев, что пассажир проснулся, Флоккус представил Миляге отчет о проделанном пути. Он сообщил, что продвигаются вперед они с неплохой скоростью и примерно через час будут уже в горах, по ту сторону которых и лежит пустыня.

— Как ты думаешь, сколько нам еще ехать до Просвета? - спросил Миляга.

— Мы будем там до наступления ночи, — пообещал Флоккус. — Как дела у мистифа?

— Боюсь, что не очень хорошо.

— Вам не придется носить траур, — радостно сказал Флоккус. — Я знал людей, которые стояли одной ногой в могиле, но Просвет их исцелил. Это волшебное место. Но вообще-то любое место волшебное, если только знать, с какой стороны посмотреть. Так меня учил отец Афанасий. Вы ведь были с ним в тюрьме, да?

— Только я не был заключенным. Во всяком случае, не таким, как он.

— Но вы ведь встречались с ним?

— Да. Он был священником на нашей свадьбе.

— Вы хотите сказать, на вашей свадьбе с мистифом? Так вы женаты? — Он присвистнул. — Вас, сэр, можно смело назвать счастливчиком. Много мне приходилось слышать об этих мистифах, но чтобы кто-то из них выходил замуж… Обычно они любовники. Специалисты по разбиванию сердец. — Он снова присвистнул. — Ну что ж, прекрасно, сказал он. Мы позаботимся о том, чтобы она поправилась. Не беспокойтесь, сэр. Ой, извините! Она ведь вовсе не она, не так ли? Никак не могу усвоить. Просто когда я смотрю на нее — это я специально, — то вижу, что она — это она, понимаете? Наверное, в этом и есть их чудо.

— Отчасти да.

— Могу я у вас кое о чем спросить?

— Спрашивай.

— Когда вы смотрите на нее, что вы видите?

— Я видел очень многое, — сказал Миляга в ответ. — Женщин. Мужчин. Даже себя самого.

— Ну а сейчас, в данный момент, — сказал Флоккус — что вы видите?

Миляга посмотрел на мистифа.

— Я вижу Пая, — сказал он. — Лицо человека, которого я люблю.

Флоккус ничего не сказал на это, хотя еще несколько секунд назад энтузиазм бил из него ключом, и Миляга понял, что за его молчанием что-то кроется.

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— Вы действительно хотите узнать?

— Да. Ведь мы друзья, не так ли? Во всяком случае, к этому идет. Так что скажи.

— Я подумал о том, что вы напрасно придаете такое значение ее внешности. Просвет — это не то место, где можно любить людей такими, какие они есть. Люди не только выздоравливают там, но и меняются, понимаете? — Он отнял руки от руля и изобразил ладонями чашечки весов. — Во всем должно быть равновесие. Что-то дается, что-то отнимается.

— И какие там происходят перемены? — спросил Миляга.

— У каждого свои, — сказал Флоккус. — Но вы сами вскоре все увидите. Чем ближе к Первому Доминиону, тем меньше вещи похожи на самих себя.

По-моему, везде так, сказал Миляга. — Чем дольше я живу, тем меньше у меня уверенности.

Флоккус вновь взялся за руль, и его разговорчивое настроение внезапно куда-то исчезло.

Не помню, чтобы отец Афанасий когда-нибудь говорил об этом, — сказал он. — Может быть, и говорил. Не могу же я помнить все его слова.

На этом разговор закончился, и Миляга задумался о том, не случится ли так, что, привезя мистифа к границам Доминиона, из которого был изгнан его народ, вернув великого мастера превращений в то место, где превращения — самое обычное дело, он разрушит узы, которыми отец Афанасий скрепил их в Колыбели Жерцемита.

2

Архитектурная риторика никогда не производила на Юдит особого впечатления, и ни во внутренних двориках, ни в коридорах дворца Автарха ничто не обратило на себя ее внимания. Правда, некоторые зрелища напомнили ей естественное великолепие природы: дым стелился по заброшенным садам, словно утренний туман, или прилипал к холодному камню башен, словно облако, окутавшее горную вершину. Но таких забавных каламбуров было немного. В остальном здесь правила бал напыщенность: все было выдержано в масштабах, которые по замыслу должны были производить устрашающее впечатление, но ей казались скучными и тяжеловесными.

Когда они наконец оказались в покоях Кезуар, Юдит обрадовалась: при всей нелепости излишества отделки по крайней мере придавали им более человеческий облик. Кроме того, там впервые за много часов им довелось услышать дружеский голос, хотя его заботливые тона немедленно уступили место ужасу, когда его обладательница, многохвостая служанка Кезуар Конкуписцентия, узнала, что ее хозяйка нашла себе сестру-близняшку и потеряла глаза — в ту самую ночь, когда она покинула дворец в поисках милосердия и спасения. Только после долгих слез и причитаний удалось заставить ее поухаживать за Кезуар, но и тогда руки ее продолжали дрожать.

Комета все выше поднималась в небо, и из окна Юдит открылась панорама разрушений. За время короткого пребывания здесь она увидела и услышала достаточно, чтобы понять, что катастрофа, постигшая Изорддеррекс, возникла не на пустом месте и некоторые жители (вполне возможно, их было не так уж и мало) сами раздували уничтоживший Кеспараты огонь, называя его справедливым, очистительным пламенем. Даже Греховодник, которого уж никак нельзя было уличить в пристрастиях к анархизму, заметил, что время Изорддеррекса подошло к концу. И все же Юдит было жаль его. Это был город, о котором она давно мечтала, чей воздух был таким искусственно ароматным, чье тепло, пахнувшее на нее когда-то из Убежища, казалось райским.

Теперь она вернется в Пятый Доминион с его пеплом на подошвах и с его сажей в ноздрях, словно турист из Венеции — с фотографиями пузырей в лагуне.

Я так устала, — сказала Кезуар. — Ты не возражаешь, если я посплю?

— Нет, конечно, — сказала Юдит.

— Постель запачкана кровью Сеидукса? — спросила она у Конкуписцентии.

— Да, мадам.

— Тогда я лягу не там. — Она протянула руку. — Отведи меня в маленькую синюю комнату. Я буду спать там. Юдит, тебе тоже надо поспать. Принять ванну и поспать. Нам столько еще предстоит обдумать, столько составить планов.

— Да?

О да, сестра моя, — сказала Кезуар. — Но не сейчас…

Она позволила Конкуписцентии увести себя, предоставив Юдит возможность бродить по комнатам, которые Кезуар занимала все годы своего правления. На простынях действительно было несколько кровавых пятен, но, несмотря на это, постель манила к себе. Но она поборола искушение лечь и немедленно уснуть и отправилась на поиски ванной, ожидая найти там очередное собрание барочных излишеств. Однако ванная оказалась единственной комнатой в покоях, убранство которой можно было с некоторой натяжкой назвать сдержанным, и она с радостью задержалась там подольше, наполняя ванну горячей водой и смывая приставший к телу пепел, изучая при этом свое туманное отражение на гладкой поверхности черных плиток.

Когда она вышла из ванной, ощущая в теле приятное покалывание, одежда ее — грязная и дурно пахнущая — вызвала у нее отвращение. Она оставила ее на полу и, надев на себя одно из разбросанных по комнате платьев, улеглась на надушенные простыни. Всего несколько часов назад здесь был убит человек, но мысль об этом, которая некогда помешала бы ей оставаться в этой комнате, не говоря уже о постели, теперь совершенно ее не беспокоила. Вполне возможно, это равнодушие к грязному прошлому кровати было отчасти вызвано влиянием ароматов, исходивших от подушки, на которую она опустила голову. Они вступили в заговор с усталостью и теплом только что принятой ванны, погрузив ее в состояние такой томной сонливости, что она не смогла побороть бы ее, даже если б от этого зависела ее жизнь. Напряжение отпустило мышцы и суставы. Закрыв глаза, она погрузилась в сон на кровати своей сестры.

Даже во время самых мрачных размышлений у ямы, где прежде стояла Ось, не чувствовал он так остро опустошенности, как сейчас, после расставания с братом. Встретившись с Милягой в Башне и став свидетелем призыва к Примирению, Сартори ощутил в воздухе новые возможности. Брак двух «я» мог бы исцелить его и подарить ему целостность. Но Миляга насмеялся над этой мечтой, предпочтя брату ничтожного мистифа. Конечно, может быть, он и изменит свое мнение теперь, после смерти Пай-о-па, но надежды на это мало. Если бы он был Милягой, а он был им, смерть мистифа завладела бы всем им и побудила бы к мести. Они стали врагами — это свершившийся факт, и никакого воссоединения не будет.

Он не стал делиться этими мыслями с Розенгартеном, который обнаружил его наверху в Башне, с чашкой шоколада и руках, за размышлениями о своем несчастье. Не позволил ом ему и сделать подробный доклад о ночных бедствиях (генералы погибли, армия частично истреблена, частично восстала).

— Надо составить план действий, — сказал он своему пегому помощнику, — что толку плакать у разбитого корыта?

— Мы с тобой отправимся в Пятый Доминион, — уведомил он Розенгартена. — Там мы возведем новый Изорддеррекс.

Не так уж часто его слова вызывали у Розенгартена ответную реакцию, но сейчас был как раз такой случай. Розенгартен улыбнулся:

— В Пятый?

— Я давно предвидел, что рано или поздно нас ждет эта судьба. По всем данным. Доминион остался без всякой защиты. Маэстро, которых я знал, умерли. Их мудрость брошена под ноги свиньям. Никто не сможет нам помешать. Мы наложим на них такие заклятья, что не успеют они и глазом моргнуть, как Новый Изорддеррекс будет воздвигнут в их сердцах, неколебимый и прекрасный.

Розенгартен одобрительно замычал.

— Распрощайся с близкими, — сказал Сартори. — Мне тоже есть с кем попрощаться.

— Мы отправимся прямо сейчас?

— Еще до того, как догорят пожары.

Странный сон посетил Юдит, но ей достаточно часто приходилось путешествовать по стране бессознательного, так что мало что могло смутить ее или испугать. На этот раз она не покинула пределов комнаты, где спала, но почувствовала, как тело ее покачивается, подобно покрывалам вокруг кровати, под дуновением пахнущего дымом ветра. Время от времени из расположенных далеко внизу внутренних двориков до слуха ее доносился какой-нибудь шум, и она позволяла векам открыться, исключительно ради томного удовольствия опустить их снова, а один раз ее разбудил тоненький голосок Конкуписцентии, которая пела в одной из отдаленных комнат. Хотя слова были непонятны, Юдит не сомневалась, что это жалоба, исполненная тоски по тому, что ушло и уже никогда не вернется, и она вновь соскользнула в сон с мыслью о том, что печальные песни одинаковы на всех языках, будь то язык шотландских кельтов, индейцев Навахо или жителей Паташоки. Подобно иероглифу ее тела, эта мелодия была первична. Она была одним из тех знаков, которые могли перемещаться между Доминионами.

Музыка и исходивший от подушки запах были мощными наркотиками, и после нескольких печальных фраз, пропетых Конкуписцентией, она уже толком не была уверена, уснула ли она и слышит жалобную песню во сне, или все это происходит наяву, но под действием духов Кезуар душа ее покинула тело и блуждает в складках тонкого шелка над постелью. Но ее не особенно заботило, как именно обстоит дело в реальности. Ощущение было приятным, а в последнее время жизнь ее не баловала удовольствиями.

Потом появилось доказательство того, что это действительно сон. В дверях возник скорбный призрак и стал наблюдать за ней сквозь покрывала. Еще до того, как он подошел к постели, она узнала его. Не так уж часто вспоминала она об этом человеке, и ей показалось немного странным, что ее сознание воскресило его образ. Однако это произошло, и не было смысла скрывать от себя охватившее ее эротическое волнение. Перед ней стоял Миляга точно такой же, как и в жизни; на лице его застыло хорошо знакомое ей обеспокоенное выражение; руки его осторожно поглаживали покрывала, словно это были ее ноги и их можно было раздвинуть с помощью ласк.

Не ожидал тебя найти здесь, — сказал он ей. Голос ого звучал хрипло, и в нем слышалась та же тоска, что и в песне Конкуписцентии. — Когда ты вернулась?

— Совсем недавно.

— Ты так сладко пахнешь.

— Я только что из ванны.

— Знаешь, когда я вижу тебя такой… во мне рождается желание взять тебя с собой.

— А куда ты отправляешься?

— Назад, в Пятый Доминион, — сказал он. — Я пришел попрощаться.

— И ты собираешься сделать это издали?

Лицо его расплылось в улыбке, и она вспомнила, как легко ему удавалось соблазнять женщин — как они снимали обручальные кольца и стаскивали трусики, стоило ему вот так улыбнуться. Но к чему проявлять неуступчивость? В конце концов, это эротическая фантазия, а не судебный процесс. Но, похоже, он усмотрел в ее взгляде упрек и попросил у нее прощения.

— Я знаю, что причинил тебе вред, — сказал он.

— Все это в прошлом, — великодушно ответила она.

— Когда я вижу тебя такой…

— Не будь сентиментальным, — сказала она. — Я не хочу этого. Я хочу, чтобы ты был рядом со мной.

Раздвинув ноги, она показала приготовленное для него святилище. Не медля ни секунды, он раздвинул покрывала и бросился на кровать. Впившись губами в ее рот, он стал срывать с нее платье. По непонятной причине губы вызванного ею призрака имели привкус шоколада. Еще одна странность: поцелуи от этого хуже не стали.

Она принялась за его одежду, но снять ее было не так-то легко. Сон неплохо потрудился над ее изобретением: темно-синяя ткань его рубашки, в фетишистском изобилии снабженной пуговицами и шнуровками, была покрыта крохотными чешуйками, словно небольшое стадо ящериц сбросило там свои кожи.

Тело ее после ванны обрело особую чувствительность, и когда он налег на нее всем весом и принялся тереться грудью о грудь, покалывание чешуек привело ее в состояние крайнего возбуждения. Она обхватила его ногами, и он с готовностью подчинился ей, осыпая ее все более страстными поцелуями.

— Помнишь, как мы это делали в прошлом, — бормотал он, целуя ее лицо.

Возбуждение придало проворство ее уму: она перескакивала с одного воспоминания на другое и наконец задержалась на книге, которую обнаружила в доме Эстабрука несколько месяцев назад. В свое время этот подарок Оскара потряс ее своей разнузданностью, и теперь образы совокупляющихся фигур проносились у нее в голове. Такие позы возможны были, наверное, только в беспредельной свободе сна, когда мужское и женское тела распадаются на составные элементы и сплетаются в единое целое в новом фантастическом сочетании. Она придвинулась к уху своего сновидческого любовника и прошептала, что разрешает ему все, что хочет испытать все самые необычные ощущения, которые они только смогут изобрести. На этот раз он не улыбнулся (это пришлось ей по душе), а, опершись руками о пуховые подушки слева и справа от ее головы, приподнялся и посмотрел на нее с тем же скорбным выражением, которое было у него на лице, когда он вошел.

— В последний раз? — сказал он.

— Почему обязательно в последний? — спросила она. — В любую ночь я могу увидеть тебя во сне.

— А я — тебя, — сказал он с нежностью.

Она просунула руки между их слитыми воедино телами, расстегнула его ремень и резким движением сдернула брюки, не желая попусту терять время на расстегивание пуговиц. То, что оказалось у нее в руке, было столь же шелковистым, сколь грубой была скрывавшая его ткань. Эрекция была еще не полной, но тем больше удовольствия испытала Юдит, обхватив член и принявшись раскачивать его из стороны в сторону. Испустив сладострастный вздох, он склонился к ней, облизал ее губы и зубы, и его шоколадная слюна стекала с языка прямо к ней в рот. Она приподняла бедра и потерлась влажными складками своего святилища о мошонку и ствол его члена. Он забормотал какие-то слова — скорее всего это были ласковые прозвища, но, подобно песни Конкуписцентии, они звучали на непонятном для нее языке. Однако они были столь же сладкими, как и его слюна, и убаюкали ее, как колыбельная, словно погружая ее в сон внутри другого сна. Глаза ее закрылись, и она почувствовала, как он провел членом по ее набухшему влагалищу, приподнял свои чресла и рухнул вниз, войдя в нее одним рывком, таким мощным, что у нее захватило дыхание.

Ласки прекратились, поцелуи тоже. Одну руку он положил ей на лоб, запустив пальцы в ее волосы, а другой обхватил шею и стал поглаживать большим пальцем дыхательное горло, так что из груди ее вырвался сладостный вздох. Она разрешила ему все и не собиралась отказываться от своих слов только потому, что он овладел ею с такой внезапностью. Напротив, она подняла ноги и скрестила их у него за спиной, а потом принялась осыпать его насмешками. И что же, это все, что он может ей подарить? А глубже он войти уже не может? Какой вялый член, он недостаточно горяч. Ей надо большего. Удары его убыстрились, а большой палец еще сильнее надавил на горло, но не настолько сильно, чтобы она не сумела набрать полные легкие воздуха и выдохнуть новую порцию издевательств.

— Я могу трахать тебя вечно, — сказал он тоном, который находился на полпути от нежности к угрозе. — Я могу заставить тебя делать все, что захочу. Я могу заставить тебя сказать все, что захочу. Я могу трахать тебя вечно.

Вряд ли ей было бы приятно услышать такие слова от любовника из плоти и крови, но во сне они прозвучали очень возбуждающе. Она позволила ему продолжать в том же духе, только шире раскинув руки и раздвинув ноги под весом его тела, а он перечислял по пунктам, что он собирается сделать с ней, — песнь честолюбия, раздававшаяся в такт движениям его бедер. Комната, которой ее сон окружил их, начала распадаться, и сквозь образовавшиеся трещины стала просачиваться другая — потемнее увешанных покрывалами покоев Кезуар и освещенная пылающим камином, слева от нее. Но любовник из ее сна оставался прежним — с ней и внутри нее, — и лишь его толчки и угрозы становились все более неистовыми. Она видела его над собой, и ей казалось, что он освещен тем же самым пламенем, которое согревало ее обнаженное тело. На его залитом потом лице набухли напряженные складки, страстные вздохи с шумом вырывались сквозь крепко сжатые зубы. Она будет его куклой, его шлюхой, его женой, его Богиней; он войдет во все ее дыры, овладеет ею на веки вечные, будет поклоняться ей, вывернет ее наизнанку. Слыша все это, она вновь вспомнила картинки из книги Эстабрука, и от этого воспоминания каждая ее клеточка набухла, словно была крохотным бутоном, готовым вот-вот распуститься лепестками удовольствия, аромат которых — это ее крики, возбуждавшие в нем новую страсть. И она нахлынула на него, то жестокая, то нежная. В одно мгновение он хотел быть ее рабом, который повинуется ее малейшей прихоти, питается ее экскрементами и молоком, которое он высасывает из ее грудей. В следующее мгновение она превращалась в кусок дерьма, который ему захотелось трахнуть, и он был ее единственной надеждой на жизнь. Он воскресил ее своим членом. Он наполнил ее таким огненным потоком, что глаза брызнули у нее из черепа, и она утонула в нем. Он продолжал что-то говорить, но ее сладострастные вопли становились громче с каждой секундой, и она слышала все меньше и меньше, и все меньше видела — она закрыла глаза, отгородившись от двух смешавшихся комнат, одной — увешанной покрывалами, другой — освещенной пламенем камина, и перед ее мысленным взором засветились геометрические узоры, верные спутники наслаждения, — формы, напоминающие ее иероглифы, которые распадались и вновь возникали на внутренней стороне ее век.

А потом, как раз в тот миг, когда она достигала своей первой вершины — впереди оставался еще целый хребет заоблачных пиков, — она почувствовала его содрогания, и удары прекратились. Сначала она деже не могла поверить, что он кончил. Ведь это был сон, и она вызвала его не для того, чтобы он вел себя, подобно неудачливым любовникам из плоти и крови, которые, расплескав все свои обещания, бормочут смущенные извинения. Он не может оставить ее сейчас! Она открыла глаза. Освещенная пламенем комната исчезла, а вместе с ней исчезли и огненные отблески в глазах Миляги. Он уже вышел из нее, и между ног у себя она чувствовала только его пальцы, скользкие от спермы. Он оглядел ее ленивым взглядом.

— Из-за тебя я чуть было не решил остаться, — сказал он. — Но мне предстоит важная работа.

Работа? Какая еще работа — ведь во сне существуют лишь приказы того, кто видит этот сон?

— Не уходи, — попросила она.

— Я выжат, как лимон, — сказал он.

Он стал подниматься с постели, и она потянулась за ним. Но даже во сне тело ее было налито все той же томной сонливостью, и он оказался за покрывалами еще до того, как ее пальцы сумели нащупать опору. Она медленно откинулась обратно на подушку и проводила взглядом его фигуру, силуэт которой становился все более смутным по море того, как новые слои паутины разделяли их.

Оставайся такой же красивой, — сказал он ей, — Может быть, я вернусь к тебе, когда построю Новый Изорддеррекс.

Слова эти показались ей лишенными смысла, но что ей за дело до этого? Ведь он был всего лишь порождением ее сна, к тому же никудышным. Пусть себе идет. Казалось, перед дверью он немного помедлил, словно для того, чтобы бросить прощальный взгляд, а потом окончательно скрылся из виду. Не успело ее спящее сознание прогнать его, как взамен была вызвана компенсация. Покрывала у изножья раздвинулись, и оттуда появилась многохвостая Конкуписцентия с похотливым блеском в глазах. Без единого слова она вползла на кровать, не отрывая взгляда от святилища Юдит. Изо рта ее показался кончик голубоватого языка. Юдит согнула ноги в коленях. Конкуписцентия опустила голову и стала вылизывать то, что оставил любовник из ее сна, лаская бедра Юдит мягкими, как шелк, ладонями. Ощущение успокоило ее, и из-под слипающихся век она наблюдала, как Конкуписцентия вылизывала ее дочиста. Но еще до наступления оргазма сон потускнел, и пока служанка продолжала свои труды, перед Юдит опустилось еще одно покрывало, на этот раз такое плотное, что и зрение, и ощущение затерялись в его складках.

Глава 40


1

Палатки голодарей, похожие на галеоны, паруса которых наполнял ветер пустыни, выглядели издали весьма впечатляюще, но восхищение Миляги уступило место благоговейному ужасу, когда машина подъехала ближе и стал очевиден их масштаб. Эти развевающиеся на ветру башни из охристой и алой ткани высотой не уступали пятиэтажным домам, а некоторые были еще выше. На фоне пустыни, которая в начале путешествия была тускло-желтой, но теперь почернела, и серого неба, которое служило стеной между Вторым Доминионом и загадочной обителью Хапексамендиоса, цвета казались особенно яркими. Флоккус остановил машину в четверти мили от границы лагеря.

— Я должен пойти туда один, — сказал он, — и объяснить, кто мы такие и что мы здесь делаем.

— Поторопись, — сказал ему Миляга.

С быстротой газели Флоккус понесся по пустыне, почва которой была уже не песчаной, а представляла собой кремнистый ковер осколков, похожих на отходы производства, оставшиеся после создания некоей поражающей воображение скульптуры. Миляга посмотрел на Пая, который лежал у него на руках, словно в заколдованном сне. На лбу его не было ни единой морщинки. Он погладил мистифа по холодной щеке. Сколько друзей и возлюбленных умерли на его глазах за два столетия его жизни на земле? А в предыдущие годы? Хотя он и очистил свое сознание от этих скорбных воспоминаний, но разве можно сомневаться в том, что они оставили на нем отпечаток, внушив ему такой ужас перед болезнью и ожесточив его сердце за все эти долгие годы? Возможно, он всегда был волокитой и плагиатором, мастером поддельных эмоций, но что еще можно было ожидать от человека, который в глубине души знал, что любая драма, даже самая душераздирающая, уже не раз случалась в его жизни и будет повторяться снова и снова? Лица менялись, но история в основе своей оставалась той же. Как любил отмечать Клейн, такого явления, как оригинальность, просто не существует. Все уже было перевыговорено и перевыстрадано в прошлом. И разве удивительно, что для человека, который об этом знал, любовь превращалась в механическое занятие, а смерть — просто в неприятное зрелище, от которого лучше держаться подальше? Ни то ни другое не смогут принести абсолютного знания. Всего-навсего еще одна поездка на веселой карусели, еще одна череда смазанных лиц — улыбающихся и омраченных скорбью.

Но его чувства к мистифу не были поддельными, и на то была веская причина. В самоуничижительных заявлениях Пая («я — ничто и никто», — сказал он еще в самом начале) он услышал отзвук той сердечной боли, которую и сам ощущал, а в его взгляде, отяжелевшем под бременем годов, он увидел родственную душу, которая способна понять его безымянную муку. Мистиф содрал с него защитный покров лицемерия и софистики и позволил ему вновь ощутить в себе того Маэстро, которым он был когда-то и может снова сделаться в будущем. Теперь он знал, что такой силе, как у него, суждено творить добро. Наводить мосты над пропастями, восстанавливать попранные права, пробуждать народы ото сна и вселять новые надежды. Если он собирается стать великим Примирителем, ему необходим вдохновитель.

— Я люблю тебя, Пай-о-па, — прошептал он.

— Миляга.

Это был голос Флоккуса; он звал его через окно.

— Я видел Афанасия. Он говорит, чтобы мы шли прямо сейчас.

— Отлично! Отлично! — Миляга распахнул дверь.

— Тебе помочь с Паем?

— Нет, я донесу его сам.

Он вышел из машины, а потом извлек оттуда мистифа.

— Миляга, ты понимаешь, что это священное место? — спросил Флоккус по дороге к палаткам.

— Нельзя петь, танцевать и пердеть, да? Только не делан страдальческое лицо, Флоккус. Я все понимаю.

Когда они подошли ближе, Миляга понял, что то, что он принял за лагерь тесно поставленных палаток, в действительности было единым помещением: большие павильоны с хлопающими на ветру крышами были соединены друг с другом меньшими по размеру палатками, и все это составляло одного золотого зверя из ветра и полотна.

Внутри его тела из-за порывов ветра все находилось в непрерывном движении. Дрожь пробегала даже по самым туго натянутым стенам, а под крышами куски ткани кружились в вихре, словно юбки дервишей, издавая непрерывный вздох. В этих полотняных домах были люди: некоторые ходили по веревочной паутине, словно под ногами у них были твердые доски, другие сидели под огромными окнами в крыше, обратив лица к стене Первого Доминиона, словно ожидая, что их позовут оттуда в любой момент. Но если бы такой зов и раздался, никто бы не стал суетиться в лихорадочной спешке. Атмосфера была столь же уравновешенной и успокаивающей, как и движение танцующих парусов над головой.

— Где можно найти доктора? — спросил Миляга у Флоккуса.

— Здесь нет никаких докторов, — ответил тот. — Иди за мной. Нам выделили место, где мы сможем уложить мистифа.

— Но должны же здесь быть какие-нибудь медсестры или что-то вроде этого.

— Здесь есть свежая вода и одежда. Может быть, немного опийной настойки. Но Паю она не нужна. Порчу снимешь с помощью лекарств. Только близость Первого Доминиона сможет исцелить его.

Тогда надо вынести Пая на улицу, — сказал он. — Отнесем его поближе к Просвету.

— Поближе? Боюсь, это будет означать поближе к верной смерти, Миляга, — сказал Флоккус. — А теперь иди за мной и веди себя уважительно по отношению к этому месту.

Сквозь трепещущее тело полотняного зверя он провел Милягу в небольшую палатку, где стояла дюжина низких грубых кроватей, большинство из которых были свободны. Миляга положил Пая на одну из них и принялся расстегивать его рубашку, а Флоккус отправился за холодной водой, чтобы смочить пылающую кожу Пая, и пропитанием для Миляги и себя. В ожидании его возвращения Миляга изучал, насколько распространилась порча, но чтобы завершить обследование, ему пришлось бы раздеть мистифа догола, а в присутствии стольких незнакомцев ему этого не хотелось. Мистиф был недотрогой (прошло много недель, прежде чем Миляге довелось увидеть его голым), и он не собирался унижать его, даже в нынешнем его состоянии. Однако из проходивших мимо людей лишь немногие удостаивали их беглым взглядом, и через некоторое время он почувствовал, как страх сжимает его сердце. Он сделал уже почти все, что было в его силах. Они были на краю обжитых Доминионов, где теряли смысл любые карты и начиналась тайна тайн. Что толку испытывать страх перед лицом неуловимого? Он должен побороть его и продолжить свою миссию с достоинством и сдержанностью, вверяя себя силам, которые наполняют этот воздух.

Когда Флоккус вернулся с умывальными принадлежностями, Миляга спросил, не может ли он поухаживать за Паем в одиночестве.

— Конечно, — ответил Флоккус. — У меня здесь друзья, и мне хотелось бы их найти.

Когда он ушел, Миляга стал промывать нарывы, высыпавшие на теле под действием порчи и источавшие серебристый гной, запах которого ударил ему в нос, словно нашатырный спирт. Тело, пожираемое порчей, выглядело не только ослабевшим, но и каким-то расплывающимся, словно его очертания и плоть вот-вот готовы были превратиться в пар. Миляга не знал, является ли это следствием порчи или просто особенностью состояния мистифа, когда слабеют его силы, а значит, и способность формировать свой облик под воздействием взглядов со стороны, но, наблюдая за этими изменениями, он стал вспоминать о воплощениях мистифа, которые ему довелось увидеть. Мистиф-Юдит; мистиф-убийца, облаченный в доспехи своей наготы; возлюбленный андрогин их брачной ночи в Колыбели, который на мгновение принял его, Миляги, обличье, пророчески предвосхищая встречу с Сартори. И вот теперь он предстал перед ним туманным сгустком, который мог рассеяться при первом же прикосновении.

— Миляга? Это ты? Я не знал, что ты можешь видеть в темноте.

Миляга оторвал взгляд от Пая и увидел, что, пока он обмывал мистифа, поддавшись гипнозу воспоминаний, успел наступить вечер. Рядом с постелями тех, кто лежал рядом, горели светильники, но ложе Пай-о-па ничем не освещалось. Когда он вновь перевел взгляд на тело мистифа, оно было едва различимо во мраке.

— Я тоже не знал, — сказал он и поднялся на ноги, чтобы поприветствовать пришедшего.

Это был Афанасий, с лампой в руках. В свете ее пламени, которое с тем же смирением подчинялось капризам ветра, как и полотно над головой, Миляга увидел, что падение Изорддеррекса не прошло для него бесследно. Несколько порезов виднелись на лице и шее, а на животе была рана посерьезнее. Но вполне возможно, что для человека, который отмечал воскресенья, каждый раз сплетая себе новый терновый венец, эти страдания были манной небесной.

— Прости, что не зашел раньше, — сказал он. — Но к нам поступает столько умирающих, что большую часть времени приходится тратить на свершение обрядов.

Миляга ничего не сказал в ответ, но мурашки страха вновь поползли у него по позвоночнику.

— К нам прибыло много солдат из армии Автарха, и меня это беспокоит. Боюсь, как бы не заявился какой-нибудь смертник с бомбой и не взорвал все к чертовой матери. Психология ублюдка: если он повержен, то и все остальное должно рухнуть.

— Я уверен, что Автарх сейчас думает только о том, как ему удрать, — сказал Миляга.

— Куда? Вся Имаджика уже знает о том, что здесь произошло. В Паташоке вооруженное восстание. На Постном Пути идет рукопашный бой. Доминионы дрожат. Даже Первый.

— Первый? Каким образом?

— А ты разве не видел? Ну да, конечно, не видел. Пошли со мной.

Миляга посмотрел на Пая.

— Мистиф здесь в полной безопасности, — сказал Афанасий. — Мы ненадолго.

Через полотняное тело зверя он провел Милягу к двери, которая вывела их в сгущающиеся сумерки. Хотя Флоккус и намекал на то, что близость Просвета может оказаться небезопасной, никаких признаков этого Миляга не замечал. Либо он находился под защитой Афанасия, либо сам был в состоянии противостоять любому враждебному влиянию. Так или иначе, он мог изучать открывшееся перед ним зрелище без всяких побочных эффектов.

Граница между Вторым Доминионом и обителью Хапексамендиоса не была отмечена ни облаком тумана, ни даже просто стеной более густых сумерек. Пустыня переходила в пустоту, сначала теряя четкость очертаний, а потом обесцвечиваясь и утрачивая подробности, словно стертая укрывшейся по другую сторону силой. Это постепенное растворение твердой реальности, это зрелище мира, истонченного до дыр, за которыми зияло ничто, произвело на Милягу крайне угнетающее впечатление. Не ускользнуло от его внимания и сходство между тем, что происходит здесь, и состоянием тела Пая.

— Ты говорил, что Просвет расширяется, — прошептал Миляга.

Афанасий окинул пустоту изучающим взглядом, но не обнаружил никаких признаков изменения.

— Это не непрерывный процесс, — сказал он. — Но время от времени по нему пробегает рябь.

— Это очень редкое явление?

— Существуют описания того, как это происходило в прежние времена, но это место — не для точных исследований. Наблюдатели приходят здесь в поэтическое настроение. Ученые обращаются к сонетам. Иногда в буквальном смысле. — Он рассмеялся. — Кстати сказать, это была шутка. Просто на тот случай, если ты начнешь беспокоиться насчет того, что твои ноги говорят в рифму.

— Что ты чувствуешь, когда смотришь туда? — спросил Миляга.

— Страх, — ответил Афанасий. — Потому что я еще не готов оказаться там.

— Я тоже, — сказал Миляга. — Но боюсь, Пай уже готов. Зря я приехал сюда, Афанасий. Может быть, лучше увезти Пая отсюда, пока это еще можно сделать?

— Тебе решать, — ответил Афанасий. — Но честно говоря, мне кажется, что стоит мистифа сдвинуть с места, и он тут же умрет. Порча — это ужасная штука, Миляга. Если у Пая и есть хоть какой-нибудь шанс выздороветь, то только здесь, рядом с Первым Доминионом.

Миляга оглянулся на удручающую дыру Просвета.

— По-твоему, превращение в ничто называется исцелением? Мне это больше напоминает смерть.

— Возможно, они не так уж отличаются друг от друга, как нам это кажется, — сказал Афанасий.

— И слышать об этом не хочу, — сказал Миляга. — Ты останешься здесь?

— Ненадолго, — ответил Афанасий. — Если решишь уехать, сперва найди меня, чтобы мы могли попрощаться.

— Разумеется.

Он оставил Афанасия наедине с пустотой, а сам пошел обратно внутрь, думая, как неплохо было бы сейчас завалиться в бар и заказать чего-нибудь покрепче. Он направился было к постели Пая, но тут его окликнул голос, слишком грубый для этого святого места и настолько невнятный, что молено было предположить, будто его обладателю удалось найти тот бар, о котором мечтал Миляга, и осушить в нем все бутылки.

— Эй, Миляга, старый пидор!

В поле зрения появился Эстабрук, обнаживший в широкой улыбке свои зубы, которых стало существенно меньше со времени их последней встречи.

— Я слышал, что ты здесь, но не поверил. — Он схватил руку Миляги и потряс ее. — Но вот ты стоишь передо мной, живой, как свинья. Кто бы мог подумать, а? Мы вдвоем, в таком месте…

Жизнь в лагере изменила Эстабрука. В нем не осталось почти ничего от измученного скорбью заговорщика, с которым Миляга встречался на Кайт-Хилл. Скорее уж он мог теперь сойти за клоуна в своих сшитых из клочков штанах, кое-где заколотых булавками, на превращенных в клочья подтяжках и в расстегнутой разноцветной блузе, — и надо всем этим лысая голова и щербатая улыбка.

— Как я рад тебя видеть! — повторял он беспрерывно с неподдельной радостью в голосе. — Мы должны поговорить.

Сейчас как раз идеальное время. Они все выматываются, чтобы медитировать по поводу своего неведения — неплохое занятие, минут на пять, — но потом, Господи, как это надоедает! Пошли со мной, пошли! Мне выделили небольшую одноместную нору, чтобы я не болтался под ногами.

— Может быть, попозже, — сказал Миляга. — Со мной здесь друг, и он очень болен.

— Я слышал, кто-то об этом говорил. Мистиф, так его называют?

— Да.

— Слышал, что они просто бесподобны. Очень сексуальны. Почему бы мне не пойти поглядеть на больного вместе с тобой?

У Миляги не было никакого желания находиться в обществе Эстабрука дольше, чем это необходимо, но он подумал, что Чарли немедленно сбежит, как только посмотрит на Пая и поймет, что существо, на которое он пришел поглазеть, и есть тот самый человек, которого он нанимал убить свою жену. Они направились к кровати, где лежал Пай. Флоккус оказался уже там с лампой и обильным запасом еды. С набитым ртом он поднялся, чтобы представиться, но Эстабрук не обратил на него никакого внимания. Взгляд его был прикован к Паю, который отвернул лицо от яркого света лампы в направлении Первого Доминиона.

— Везет тебе, пидерюга, — сказал он Миляге. — Ну и красавица!

Флоккус взглянул на Милягу, ожидая, что тот исправит ошибку Эстабрука в определении пола больного, но Миляга едва заметно покачал головой. Он был удивлен, что Пай сохранил способность подчинять свой облик чужим взглядам, тем более что перед его собственным взглядом предстало крайне угнетающее зрелище: с каждым часом плоть его возлюбленного становилась все более бесплотной. Может быть, увидеть и понять это способны лишь Маэстро? Он встал на колени у кровати и наклонился над просвечивающими чертами. Глаза Пая вздрагивали под веками.

— Кто тебе снится? Я? — прошептал Миляга.

— Она поправляется? — спросил Эстабрук.

— Не знаю, — сказал Миляга. — Считается, что это место обладает целительными свойствами, но я не совсем в этом уверен.

— Все-таки нам надо поговорить, — произнес Эстабрук с деланым безразличием человека, которому не терпится сообщить нечто важное, но он не может этого сделать в присутствии посторонних. — Почему бы тебе не отправиться ко мне пропустить стаканчик? Уверен, что Флоккус немедленно найдет тебя, если здесь что-нибудь будет не так.

Флоккус кивнул, не переставая жевать, и Миляга изъявил согласие, надеясь, что ему удастся выведать у Эстабрука нечто такое, что поможет решить ему — уезжать или оставаться.

— Я приду через пять минут, — пообещал он Флоккусу и отправился вслед за Эстабруком по освещенным коридорам в то место, которое тот несколько минут назад назвал своей норой.

Его небольшая полотняная комнатка располагалась немного в стороне от протоптанных тропинок. В ней располагалось то немногое имущество, которое он прихватил с собой с Земли. Рубашка, пятна крови на которой уже стали коричневыми, висела у него над кроватью, словно изорванный в клочья штандарт храброго войска. На столике рядом с кроватью лежали бумажник, гребешок, коробка спичек и трубочка мятных таблеток. Окружали этот алтарь, посвященный духу его кармана, несколько симметрично расположенных столбиков мелочи.

— Не особенно шикарно, — сказал Эстабрук. — Но это мой дом.

— Ты здесь пленник? — спросил Миляга, усаживаясь на стул у изножья кровати.

— Не совсем, — сказал Эстабрук.

Из-под подушки он достал бутылку. Миляге приходилось видеть такие в кафе в Оке Ти-Нун, где они провели несколько часов вдвоем с Хуззах. Это был забродивший сок болотного цветка из Третьего Доминиона — клупо. Эстабрук отпил большой глоток, и Миляга вспомнил, как он посасывал бренди из фляжки на Кайт-Хилл. В тот день он отказался от предложения выпить, сегодня же — нет.

— Я мог бы уйти в любой момент, — продолжил он. — Но я подумал: куда ты пойдешь, Чарли? И действительно, куда мне идти?

— Обратно в Пятый?

— С какой стати?

— Разве ты не скучаешь по нему, хотя бы чуть-чуть?

— Ну разве что чуть-чуть. Иногда меня одолевает плаксивость, и тогда я напиваюсь, буквально как свинья, и вижу сны.

— О чем?

— В основном, знаешь, всякие штуки из детства. Странные крошечные детальки, на которые никто другой просто не обратил бы внимания. — Он отобрал у Миляги бутылку и сделал еще один глоток. — Но прошлого все равно не вернуть, так что какой смысл терзать себе сердце? То, что прошло, — прошло.

Миляга протестующе хмыкнул.

— Ты не согласен?

— Это вовсе не обязательно.

— Тогда назови хоть одну вещь, которая остается.

— Я не…

— Нет уж, давай. Назови одну вещь.

— Любовь.

— Ха! Знаешь, мы с тобой поменялись ролями, не так ли? Еще полгода назад я согласился бы с тобой. Не могу этого отрицать. Я просто не мог себе представить, как это я смогу жить и не любить при этом Юдит. Но вот это случилось. Теперь, когда я думаю о том, что я испытывал к ней в прошлом, это кажется мне нелепым. Теперь настала очередь Оскара сходить по ней с ума. Сначала ты, потом я, потом Оскар. Но ему недолго осталось жить на свете.

— Почему ты так думаешь?

— Он запустил лапы в слишком много разных пирогов. И дело кончится поркой, вот увидишь. Ты ведь, наверное, знаешь о «Tabula Rasa?»

— Нет…

— И действительно, откуда тебе знать? — сказал Эстабрук в ответ, — Тебя ведь втянули во все это, и я ощущаю себя виноватым, без дураков. Конечно, от моего чувства вины ни тебе, ни мне никакого толку, но я хочу, чтобы ты знал, что я и не подозревал о всей подоплеке тех дел, в которые вляпался. Иначе, клянусь, я просто оставил бы Юдит в покое.

— Не думаю, чтобы кто-то из нас оказался способным на это, — заметил Миляга.

— Оставить ее в покое? Да, пожалуй, ты прав. Наши дорожки уже были протоптаны заранее, не так ли? Имей в виду, я не хочу сказать, — что на мне нет никакой ответственности. Я виноват. В свое время я совершил несколько довольно гнусных поступков, одна мысль о которых заставляет меня корчиться от стыда. Но если сравнить меня с «Tabula Rasa» или с таким сумасшедшим ублюдком, как Сартори, то не так уж я и плох. И когда я смотрю каждое утро в Божью Дыру…

— Так они здесь называют Просвет?

— Ну нет. Они куда более почтительны. Это моя кличка для него. Так вот, когда я смотрю туда, я думаю: в один прекрасный день она поджидает всех нас, кто бы мы ни были — сумасшедшие ублюдки, любовники, пьяницы, — ни для кого она не сделает исключения. Все мы рано или поздно отправимся в ничто. И знаешь, может быть, виной тому мой возраст, но это меня уже совсем не беспокоит. Каждому отмерен срок, и когда он закончится, отсрочки не будет.

— Но что-то должно ждать нас там, по другую сторону, Чарли, — сказал Миляга.

Эстабрук покачал головой.

— Все это пустая болтовня, — сказал он. — Я видел немало людей, которые уходили в Просвет, — кто со смиренными молитвами, кто с дерзким вызовом. Делали несколько шагов и исчезали. Словно их никогда и не было.

— Но люди получают здесь исцеление. Ты, например.

— Оскар действительно чуть не убил меня, но я остался в живых. Однако я не уверен, что это как-то связано с моим пребыванием здесь. Подумай об этом. Если бы по другую сторону этой стены и вправду находился бы Господь и если бы Ему действительно так уж невтерпеж было исцелять болящих и страждущих, то неужели Он не мог бы простереть свою длань чуть-чуть подальше и остановить то, что произошло в Изорддеррексе? Почему Он не остановил все эти ужасы, которые происходили прямо у Него под носом? Нет, Миляга. Я называю это место Божьей Дырой, но это верно лишь отчасти. В этой дыре вообще нет Бога. Может быть, когда-нибудь Он и был здесь…

Он прервался и заполнил паузу еще одним глотком клупо.

— Спасибо тебе за это, — сказал Миляга.

— За что?

— Ты помог мне принять одно важное решение.

— Не стоит благодарности, — сказал Эстабрук. — Трудно привести мысли в порядок, когда этот проклятый ветер дует, не переставая. Ты найдешь дорогу к своей красотулечке или мне тебя проводить?

— Я сам найду дорогу, — ответил Миляга.

2

Миляге довольно скоро пришлось пожалеть о том, что он отклонил предложение Эстабрука. Завернув за несколько углов, он обнаружил, что все коридоры сильно смахивают друг на друга и что он не только не может найти дорогу к Паю, но и едва ли сумеет вернуться в комнату Эстабрука. Один коридор привел его в нечто вроде часовни, где несколько голодарей стояли на коленях, обратив лица к окну, выходящему на Божью Дыру. В наступившей полной темноте бледное лицо Просвета нисколько не изменилось. Оно было светлее окружающего мрака, но само не излучало никакого света. Его пустота представляла собой еще более тревожное зрелище, чем резня в Беатриксе или кошмары запертых комнат во дворце Автарха. Отвернувшись от окна и от молящихся, Миляга продолжил свои поиски и в конце концов случайно оказался в комнате, которая показалась ему похожей на ту, где он оставил мистифа. Однако на кровати никого не оказалось. Сбитый с толку, он хотел было уже разузнать у одного из пациентов, та ли это комната, но тут взгляд его упал на объедки трапезы Флоккуса — несколько корок хлеба и полдюжины старательно обглоданных костей, брошенных на пол рядом с кроватью. Не осталось сомнений, что перед ним — постель Пая. Но где же ее обитатель? Он оглядел людей на соседних койках. Все они были погружены либо в сон, либо в кому, но он был исполнен решимости выяснить правду и уже направлялся к ближайшей кровати, когда услышал крики подбегающего Флоккуса.

— Так вот ты где! А я тебя обыскался…

— Пая нет на постели, Флоккус.

— Знаю, знаю. Я отошел, чтобы опорожнить мочевой пузырь — минутки на две, не больше, — а когда вернулся, его уже не было. Мистифа, разумеется, а не мочевого пузыря. Я подумал, что это ты унес его куда-нибудь.

— Какого черта? Куда унес?

— Да не сердись ты. Здесь с ним ничего плохого не случится. Поверь мне.

После разговора с Эстабруком Миляга меньше всего был склонен верить в это, но он не собирался терять время на споры с Флоккусом, пока Пай бродит где-то без присмотра.

— Где ты искал его? — спросил он.

— Повсюду.

— Не мог бы ты проявить чуть-чуть больше точности?

— Я потерялся, — сказал Флоккус, раздражаясь. — Все эти палатки похожи одна на другую.

— А наружу ты выходил?

— Нет, а зачем? — Раздраженное выражение сползло с лица Флоккуса, уступив место глубокому испугу. — Но ты же не думаешь, что он пошел к Просвету?

— Сейчас увидим, — сказал Миляга. — Как меня вел Афанасий? Где-то здесь была дверь…

— Подожди! Подожди! — воскликнул Флоккус, хватая Милягу за пиджак. — Туда нельзя просто так выйти…

— Почему? Ведь я Маэстро, разве не так?

— Существуют специальные ритуалы…

— Срал я на эти ритуалы, — сказал Миляга и, не дожидаясь дальнейших возражений, двинулся в том направлении, куда, как ему показалось, надо было идти.

Флоккус пустился рысью вслед, на каждом четвертом или пятом шагу придумывая новый аргумент против того, что Миляга затеял. Не все спокойно в Просвете этой ночью, утверждал он, ходят слухи, что в нем появились трещины; бродить неподалеку от него в периоды такой нестабильности — опасно, если не самоубийственно, и кроме того, это осквернение святыни. Будь Миляга хоть сто раз Маэстро, это не дает ему право нарушать божественный этикет. Он — гость, которого пригласили, рассчитывая на то, что он будет повиноваться правилам и обычаям. А правила пишутся не для забавы. Есть веские причины для того, чтобы не пускать туда незнакомцев. Они невежественны, а невежество может обречь на несчастье всех.

— Какой толк от правил, если никто по-настоящему не понимает, что там происходит? — спросил Миляга.

— Как это никто не понимает! Мы понимаем! Это место, где начинается Бог.

— Ну так если я погибну в Просвете, ты по крайней мере будешь знать, что написать в моем некрологе: «Миляга кончился там, где начался Бог».

— Это не повод для шуток, Миляга.

— Согласен.

— Речь идет о жизни и смерти.

— Согласен.

— Так почему же ты тогда делаешь это?

— Потому что где бы ни оказался Пай, я должен быть рядом с ним. И я предполагал, что даже такому близоумному и полорукому болвану, как ты, это должно быть понятно!

— Ты хотел сказать: полоумному и близорукому?

— Вот именно.

Перед ним была дверь, через порог которой он переступал вместе с Афанасием. Она была открыта, и никто ее не охранял.

— Я просто хотел сказать… — начал Флоккус.

— Заканчивай, Флоккус, умоляю тебя.

— …что наша дружба оказалась слишком короткой, — сказал Флоккус.

Миляга устыдился своей грубости.

— Да ладно, не оплакивай меня раньше времени, — сказал он мягко.

Флоккус ничего не ответил, только чуть-чуть посторонился, пропуская Милягу в открытую дверь. Ночь была тихой; ветер почти неощутим. Он огляделся. И слева и справа от него на коленях стояли молящиеся, склонив головы в медитации над Божьей Дырой. Не желая беспокоить их, он двигался так тихо, насколько это было возможно на таком спуске, но осыпавшиеся перед ним камешки возвещали своим шумом о его приближении. И это была не единственная ответная реакция на его присутствие. Выдыхаемый им воздух, который он уже столько раз использовал в смертоносных целях, образовывал у его рта темное облачко, простреленное ярко-алыми молниями. Вместо того чтобы рассеиваться, эти облачка опускались вниз, словно их тянула к земле заключенная в них смертельная сила, и облепляли его торс и ноги, словно погребальные покрывала. Он не предпринял никакой попытки избавиться от них, несмотря на то, что вскоре они заслонили от него землю и двигаться пришлось медленнее. Появление их не слишком удивило его. Теперь, когда его не сопровождал Афанасий, воздух отказывал ему в праве разгуливать невинной овечкой в поисках возлюбленного. Под барабанную дробь камней, окутанная черными облаками, здесь обнажалась его более глубокая сущность. Он был Маэстро, дыхание которого несло смерть, и это обстоятельство не могло укрыться ни от Просвета, ни от тех, кто медитировал в его окрестности.

Шум камней оторвал нескольких молящихся от их размышлений, и они заметили появившуюся среди них зловещую фигуру. Те, кто стоял на коленях в непосредственной близости от Миляги, в панике вскочили и пустились в бегство, на ходу защищая себя молитвой. Другие простерлись ниц, всхлипывая от ужаса. Миляга обратил взгляд в сторону Божьей Дыры и внимательно осмотрел то место, где земля растворялась в пустоте, в поисках каких-нибудь следов Пай-о-па. Вид Просвета уже не производил на него того удручающего впечатления, которое он испытал, оказавшись здесь вместе с Афанасием. В своем новом одеянии он пришел сюда, как человек, обладающий силой и не скрывающий этого. Если он собирается совершить ритуалы Примирения, то для начала ему надо заключить союз с этой тайной. Ему нечего здесь бояться.

Когда он увидел Пай-о-па, его отделяли от двери уже три или четыре сотни ярдов, а от собрания медитирующих осталось лишь несколько храбрецов, выбравших для молитвы уединенные места, подальше от общей массы. Некоторые ретировались, завидев его приближение, но несколько стоиков продолжали молиться, не удостаивая проходящего незнакомца даже взглядом. Испугавшись, что Пай может не узнать его в этом черном облике, Миляга стал звать мистифа по имени. Зов остался без ответа. Хотя голова Пая была лишь темным пятном в окружающем мраке, Миляга знал, куда устремлен его жадный взгляд, какая тайна неудержимо влечет его к себе, подобно тому как край утеса влечет к себе самоубийцу. Миляга прибавил шагу, и из-под ног у него посыпались еще более крупные камни. Хотя в шагах Пая и не чувствовалось торопливости, Миляга боялся, что если мистиф окажется в двусмысленном пространстве между твердой землей, то ничем его будет уже не выманить обратно.

— Пай! — закричал он на ходу. — Ты слышишь меня? Прошу тебя, остановись!

Слова клубились черными облаками, но не оказывали никакого воздействия на Пая, до тех пор пока Миляга не догадался перейти от просьб к приказу.

— Пай-о-па. С тобой говорит твой Маэстро. Остановись.

Мистиф споткнулся, словно на пути перед ним возникло какое-то препятствие. Тихий, жалобный, почти звериный стон боли сорвался с его уст. Но он выполнил приказ того, кто некогда наложил на него заклятие, замер на месте, словно послушный слуга, и стал ждать приближения своего Маэстро.

Теперь Миляга был от него уже шагах в десяти и мог видеть, как далеко зашел процесс распада. Пай был всего лишь одной из теней во мраке ночи; черты лица его невозможно было разглядеть; тело его стало бесплотным. Лишним доказательством того, что Просвет не несет с собой исцеления, был вид порчи, разросшейся внутри тела Пая. Она казалась куда более реальной, чем тело, которым она питалась; ее синевато-багровые пятна время от времени внезапно вспыхивали, словно угли под порывом ветра.

— Почему ты встал с постели? — спросил Миляга, замедляя шаг при приближении к мистифу. Тело его казалось таким разреженным, что Миляга боялся развеять его окончательно каким-нибудь резким движением. — Ты ничего не найдешь в Просвете, Пай. Твоя жизнь здесь, со мной.

Наступила небольшая пауза. Когда же мистиф наконец заговорил, голос его оказался таким же бесплотным, как и тело. Это была едва слышная, страдальческая мольба, исходившая от духа на грани полного изнеможения.

— Во мне не осталось жизни, Маэстро, — сказал он.

— Позволь об этом судить мне. Я поклялся, что никогда больше не расстанусь с тобой, Пай. Я буду ухаживать за тобой, и ты поправишься. Теперь я вижу, что не надо было привозить тебя сюда. Это было ошибкой. Прости, если это причинило тебе боль, но я заберу тебя отсюда…

— Никакая это не ошибка. У тебя были свои причины, чтобы оказаться здесь.

— Ты — моя причина, Пай. Пока ты не нашел меня, я не знал, кто я такой, и если ты покинешь меня, я снова себя забуду.

— Нет, не забудешь, — сказал он, поворачивая к Миляге размытый контур лица. Хотя не было видно даже искорок в зрачках, которые могли бы подсказать расположение глаз, Миляга знал, что мистиф смотрит на него. — Ты — Маэстро Сартори. Примиритель Имаджики. — Он запнулся и долго не мог произнести ни слова. Когда голос вернулся к нему, он был еще более хрупким, чем раньше. — А еще ты — мой хозяин, и мой муж, и мой самый любимый брат… и если ты прикажешь мне остаться, я останусь. Но если только ты любишь меня, Миляга, то, прошу тебя… пожалуйста… дай… мне… уйти.

Едва ли с чьих-то уст срывалась когда-нибудь более простая и красноречивая мольба, и если бы Миляга был уверен в том, что по другую сторону Просвета находится Рай, готовый принять дух Пая, он немедленно отпустил бы его, какие бы мучения ему самому это ни принесло. Но он так не считал и не побоялся сказать об этом даже в такой близости от Просвета.

— Это не Рай, Пай. Может быть, там есть Бог, а может быть, и нет. Но пока мы не узнаем…

— Ну почему ты не отпустишь меня, чтобы я сам во всем убедился? Во мне нет страха. Это тот самый Доминион, где был сотворен мой народ. Я хочу увидеть его. — В этих словах Пая Миляга расслышал первый намек на чувство. — Я умираю, Маэстро. Мне надо лечь и уснуть.

— А что, если там ничего нет, Пай? Что, если там только пустота?

— Пустота лучше, чем боль.

Миляга не нашел, что возразить.

— Тогда, наверное, тебе лучше уйти, — сказал он, желая найти более нежные слова для освобождения Пая от зависимости, но не в силах скрыть отчаяние за банальностями. Как ни сильно было в нем желание избавить Пая от страданий, оно не могло перевесить стремление удержать мистифа при себе. Не могло оно и полностью уничтожить в нем чувство собственности, которое, при всей своей непривлекательности, также входило составной частью в его отношение к мистифу.

— Я хотел бы, чтобы мы совершили это последнее путешествие вместе, Маэстро, — сказал Пай. — Но я знаю, что тебе предстоит работа. Великая работа.

— А как я справлюсь с ней без тебя? — сказал Миляга, зная, что это никудышная уловка, и стыдясь ее, но решившись не отпускать мистифа до тех пор, пока не будут высказаны вслух все доводы, призывающие его остаться.

— Ты остаешься не в одиночестве, — сказал Пай. — Ты уже повстречался с Тиком Ро и со Скопиком. Оба они были членами последнего Синода и готовы начать работу над Примирением вместе с тобой.

— Они Маэстро?

— Теперь — да. В прошлый раз они были еще новичками, но сейчас они хорошо подготовлены. Они будут действовать в своем Доминионе, ты — в своем.

— Они ждали все это время?

— Они знали, что ты придешь. А не ты, так кто-нибудь другой вместо тебя.

«А ведь я обошелся с ними так скверно, — подумал Миляга, — в особенности с Тиком Ро».

— Кто будет представлять Второй Доминион? — сказал он. — И Первый?

— В Изорддеррексе был один эвретемек, который собирался участвовать в Примирении от Второго Доминиона, но его уже нет в живых. Он и в прошлый раз был уже стар и не смог дождаться второй попытки. Я попросил Скопика подыскать ему замену.

— А здесь?

— Вообще-то, я надеялся, что эта честь выпадет мне, но теперь тебе придется найти кого-то другого. Не будь таким потерянным, Маэстро. Пожалуйста, прошу тебя, ведь ты был великим Примирителем…

— Из-за меня все пошло насмарку. В этом и состоит мое величие?

— Во второй раз все будет иначе.

— Ведь я даже не знаю, как проводятся ритуалы.

— Через некоторое время вспомнишь.

— Как?

— Все, что было нами сделано, сказано и почувствовано, до сих пор дожидается тебя на Гамут-стрит. Все наши приготовления. Все наши обсуждения и споры. И даже я сам, собственной персоной.

— Мне недостаточно воспоминаний, Пай.

— Я знаю…

— Я хочу быть с тобой, настоящим, из плоти и крови… навсегда.

— Может быть, когда Имаджика вновь обретет единство и Первый Доминион откроется, ты найдешь меня.

В этом заключалась какая-то крошечная надежда, но он не знал, спасет ли она его от полного отчаяния, когда мистиф исчезнет.

— Можно мне идти? — спросил Пай.

Никогда еще Миляга не произносил слога, который дался бы ему так трудно.

— Да, — сказал он.

Мистиф поднял руку, которая была не более чем пятипалым сгустком дыма, и поднес ее к губам Миляги. Физического прикосновения Миляга не почувствовал, но сердце рванулось у него из груди.

— Мы не потеряем друг друга, — сказал Пай. — Прошу тебя, верь в это.

Потом мистиф отнял руку, повернулся и пошел в сторону Просвета. До него оставалось около дюжины ярдов, и чем ближе подходил к нему мистиф, тем быстрее билось сердце Миляги и так уже чуть не сошедшее с ума от прикосновения Пая. Его удары отдавались у него в голове громовым звоном. Даже сейчас, уже зная, что он не может вернуть назад дарованную свободу, Миляга неимоверными усилиями удерживал себя от того, чтобы не броситься за Паем и не заставить его помедлить хотя бы одну секунду, чтобы еще раз услышать его голос, постоять с ним рядом, побыть тенью тени.

Пай не стал оглядываться. С жестокой легкостью он ступил на ничейную землю между твердой реальностью и царством ничто. Миляга не стал отводить взгляд и продолжал смотреть ему вслед с твердостью скорее вызывающей, чем героической. Мистиф был стерт, словно набросок, который уже сослужил службу своему создателю и был уничтожен за ненадобностью. Но в отличие от наброска, который — сколько его ни стирай — все равно оставляет на листе следы ошибки художника, Пай исчез полностью и окончательно, и безупречная пустота сомкнулась за ним. Если бы Миляга не удерживал мистифа в своей памяти — этой ненадежной книге, — можно было бы подумать, что его вообще никогда не существовало.

Глава 41

Когда он вернулся к лагерю, его встретили взгляды пятидесяти или более человек, собравшихся у двери. Все они, хотя и с некоторого расстояния, без сомнения, стали свидетелями того, что только что произошло. Пока он проходил мимо, никто не осмелился и кашлянуть. Потом он услышал у себя за спиной нарастающий шепот, словно гул насекомых. Неужели им нечем заняться, кроме как сплетнями о его горе? — подумал он. Чем скорее он уйдет отсюда, тем лучше. Он распрощается с Эстабруком и Флоккусом и немедленно покинет это место.

Он вернулся к постели Пая, надеясь найти что-нибудь на память о нем, но единственным знаком его присутствия была вмятина на подушке на том месте, где лежала его прекрасная голова. Ему захотелось самому прилечь ненадолго на постель Пая, но вокруг было слишком много людей, чтобы позволить себе такую слабость. Он даст волю скорби позже, за пределами этих полотняных стен.

Миляга приготовился уйти, но в этот момент появился Флоккус. Его гибкое тело пританцовывало, как у боксера, ожидающего удара.

— Прости мое вторжение, — сказал он.

— Я так или иначе собирался тебя найти, — сказал Миляга. Чтобы сказать тебе спасибо и до свидания.

— Прежде чем ты уйдешь, — сказал Флоккус, судорожно моргая, — меня попросили передать тебе… — Пот словно смыл с его лица всю краску; запинался он на каждом слове.

— Прости меня за грубое поведение, — сказал Миляга, пытаясь как-то успокоить его. — Ты делал все, что мог, а в награду получил от меня только несправедливые упреки.

— Не стоит извиняться.

— Пай должен был уйти, а я должен был остаться. Вот и все.

— Как хорошо, что ты вернулся, — бормотал Флоккус. — Какая радость, Маэстро, какая радость.

Это обращение навело Милягу на догадку.

— Флоккус? Ты что, боишься меня? — спросил он. — Ведь я же вижу, что боишься.

— Боюсь? Ну, как сказать… В общем-то, да. В некотором роде. Да. Ты подошел так близко к Просвету, и тебя не затянуло туда, а потом — ты так изменился… — Тут только Миляга обратил внимание, что черное облако до сих пор облепляет его. — …Так вот, все это представляет дело совсем в другом свете. Я не понимал, прости меня, это было очень глупо с моей стороны, но, понимаешь, я не понимал, что нахожусь в обществе, ну, как это сказать, такой силы. Если я, понимаешь, там, что ли, чем-то, так сказать, обидел или оскорбил…

— Нет, что ты.

— Ну, я, может быть, вел себя слишком вольно…

— Мне было приятно быть в твоем обществе, Флоккус.

— Спасибо, Маэстро. Спасибо. Спасибо.

— Пожалуйста, перестань меня благодарить.

— Хорошо. Непременно. Спасибо.

— Ты говорил, что должен мне что-то передать.

— Я должен? Да, должен.

— От кого?

— От Афанасия. Ему очень хотелось бы вас увидеть.

Вот и третий человек, с которым он должен попрощаться, подумал Миляга.

— Только отведи меня к нему, если можешь, — сказал он, и Флоккус, безмерно счастливый, что остался в живых после этого разговора, повел его прочь от пустой постели.

За те несколько минут, которые отняло у них путешествие по телу полотняного зверя, ветер, почти не ощутимый в сумерках, стал подниматься. К тому времени, когда Флоккус привел его в комнату, где ждал отец Афанасий, стены лагеря бешено сотрясались. Пламя расположенных на полу светильников трепетало при каждом порыве ветра, и в его отблесках Миляга увидел, какое скорбное место Афанасий избрал для расставания. Комната служила моргом: пол ее был завален трупами, закутанными в самые разнообразные тряпки и покрывала. Некоторые были аккуратно завернуты, большинство — едва прикрыты. Еще одно доказательство того, что никакими целительными свойствами это место не обладало. Но ни время, ни место не располагали к тому, чтобы вести спор об этом. Не стоило оскорблять чужую веру, когда ночной ветер сотрясал стены, а под ногами валялись мертвецы.

— Хотите, чтобы я остался? — спросил Флоккус у Афанасия, уже перестав надеяться на освобождение.

— Нет, нет. Идите, — ответил Афанасий.

Флоккус повернулся к Миляге и отвесил ему небольшой поклон.

— Для меня это было большой честью, сэр, — сказал он и поспешно удалился.

Когда Миляга вновь обернулся к Афанасию, тот уже стоял в дальнем конце морга, пристально глядя на одно из завернутых в саван тел. Перед приходом в это мрачное место он переоделся, сменив свободный яркий плащ на синие одеяния такого темного оттенка, что они казались почти черными.

— Итак, Маэстро… — сказал он. — Я искал Иуду в нашем стане и пропустил тебя. Весьма неосторожно с моей стороны, не так ли?

Все это было произнесено доброжелательным светским тоном, что сделало и без того туманное заявление вдвойне загадочным для Миляги.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он.

— Я хочу сказать, что ты обманом проник в наш лагерь, а теперь собираешься удалиться, не заплатив цену за осквернение святыни.

— О каком обмане идет речь? — сказал Миляга. — Мистиф был Полем, и я думал, что здесь он может поправиться. А если я не сумел соблюсти какие-то формальности у Просвета, то, надеюсь, вы простите меня. У меня не было времени пройти курс теологии.

— Мистиф не был болен. А если и был, то ты сам сделал его больным, чтобы втереться в наши ряды. Даже не пытайся возражать. Я видел, что ты там делал. Что собирается сделать мистиф? Доложить о нас Незримому?

— Ты не мог бы сказать поточнее, в чем конкретно ты меня обвиняешь?

— Я даже задумывался, действительно ли ты пришел из Пятого Доминиона, или это тоже часть заговора?

— Нет никакого заговора.

— Но я слышал слова о том, что революция и теология — вещи несовместимые, что кажется мне очень странным. Как вообще одно можно отделить от другого? Если ты собираешься изменить хотя бы крошечную деталь в своей жизни, ты должен отдавать себе отчет в том, что рано или поздно последствия этого изменения достигнут божественных ушей, и тебе надо держать ответы наготове.

Миляга выслушал эту тираду, думая, а не проще ли уйти и оставить Афанасия бредить в одиночку. Было совершенно очевидно, что ни в одном его слове нет ни капли смысла. Но он чувствовал себя обязанным проявить немного терпения, хотя бы в благодарность за те мудрые слова, которые он произнес над ними во время венчания.

— Так ты думаешь, что я являюсь участником какого-то заговора? — спросил Миляга. — Я правильно понял?

— Я думаю, что ты — убийца, лжец и агент Автарха, — сказал Афанасий.

— И это ты меня называешь лжецом? Интересно, кто внушил этим бедным мудакам, что они могут получить здесь исцеление, я или ты? Ты только посмотри на них! — Он повел рукой вдоль рядов, — Ты называешь это исцелением? Что-то не похоже. И если бы они могли набрать в грудь воздуха…

Он наклонился и сдернул саван с ближайшего трупа. Перед ним оказалось лицо хорошенькой женщины. Глаза ее остекленели. Собственно говоря, они и были из стекла. Само же лицо было вырезано из дерева и раскрашено. Он потянул простыню дальше, слыша грубый, суровый смех Афанасия. На руках женщина держала ребенка. Голову его окружал позолоченный нимб, а его крошечная ручка была поднята в благословляющем жесте.

— Она лежит очень неподвижно, — сказал Афанасий. — Но пусть это тебя не введет в заблуждение. Она ничуть не мертва.

Миляга подошел к другому телу и сдернул с него покрывало. Под ним оказалась вторая Мадонна, выдержанная в более барочной манере, чем первая. Глаза ее закатились в блаженном обмороке. Он выпустил покрывало из рук.

— Ну что, ослаб, Маэстро? — сказал Афанасий. — Ты хорошо скрываешь страх, но меня тебе не обмануть.

Миляга вновь оглядел комнату. На полу лежало по меньшей мере тридцать тел.

— Это что, все Мадонны? — спросил он.

Приняв изумление Миляги за проявление тревоги, Афанасий сказал:

— Теперь я вижу твой страх. Эта земля посвящена Богине.

— Почему?

— Потому что предание учит, что на этом месте тягчайшее преступление было совершено против Ее пола. Здесь неподалеку была изнасилована женщина из Пятого Доминиона, а дух Пресвятой Богородицы почиет всюду, где бы ни случилась такая гнусность. — Он опустился на корточки и почтительно снял покрывало еще с одной статуи. — Она с нами, — сказал он. — В каждой статуе. В каждом камне. В каждом порыве ветра. Она благословляет нас, потому что мы осмелились приблизиться к Доминиону Ее врага.

— Какого врага?

— Тебе что, не разрешается произносить Его имя, не падая при этом на колени? — спросил Афанасий. — Я говорю о Хапексамендиосе, твоем Господе, Незримом. Ты можешь открыто признаться в этом. Почему бы и нет? Ты теперь знаешь мой секрет, а я — твой. Мы прозрачны друг для друга. Однако, прежде чем ты уйдешь, я хотел бы задать тебе один вопрос…

— Какой?

— Как ты узнал, что мы поклоняемся Богине? Флоккус сказал тебе или Никетомаас?

— Никто мне не говорил. Я этого не знал, да и дела мне до этого нет. — Он двинулся к Афанасию. — Я не боюсь твоих Мадонн.

Он выбрал одну из статуй и сдернул покров, открыв ее всю — от сверкающего венца до опирающихся на облака ступней. Присев на корточки, в той же позе, что и Афанасий, Миляга прикоснулся к сплетенным пальцам статуи.

— По крайней мере, они красивы, — сказал он. — Я сам когда-то был художником.

— Ты силен, Маэстро, в этом тебе не откажешь. Честно говоря, я думал, что наша Госпожа поставит тебя на колени.

— То я должен падать на колени перед Хапексамендиосом, теперь — перед Девой…

— Первое — из преданности, второе — из страха.

— Жаль тебя разочаровывать, но мои ноги принадлежат мне одному. И я опускаюсь на колени, когда захочу. И если захочу.

На лице Афанасия отразилось недоумение.

— Похоже, ты действительно в это веришь, — сказал он.

— Да уж, черт возьми. Не знаю, в каком заговоре я, по-твоему, участвовал, но клянусь, все это бредни.

— Может быть, ты даже в большей степени являешься Его орудием, чем я предполагал вначале, — сказал Афанасий. — Может быть, ты не ведаешь о Его целях.

— Э-э нет, — сказал Миляга. — Я знаю, для какого дела я рожден, и не вижу причин стыдиться его. Если я могу примирить Пятый Доминион с остальными, я сделаю это. Я хочу, чтобы Имаджика была единой, и, по-моему, тебе от этого будет только польза. Поедешь в Ватикан и найдешь там столько Мадонн, сколько за всю жизнь не видел.

Словно вдохновленный его словами, ветер ударил по стенам с новой силой. Один порыв проник в комнату, поднял в воздух несколько легких покрывал и погасил светильник.

— Он не спасет тебя, — сказал Афанасий, явно считая, что ветер поднялся специально для того, чтобы унести Милягу. — Не спасет тебя и твое неведение, пусть даже оно и охраняло тебя до сих пор.

Он оглянулся на статуи, которые изучал в тот момент, когда Флоккус прощался с Милягой.

— Госпожа, прости нас, — сказал он, — за то, что мы делаем это у тебя на глазах.

Судя по всему, слова эти были сигналом. Четверо лежащих тел сели и стащили с себя саваны. На этот раз под ними оказались не Мадонны, а мужчины и женщины из Ордена голодарей, сжимавшие в руках кинжалы в форме полумесяцев. Афанасий оглянулся на Милягу.

— Желаешь ли ты перед смертью принять благословение Нашей Госпожи? — спросил он.

Миляга услышал, что за спиной у него кто-то уже затянул молитву. Оглянувшись, он увидел у себя за спиной еще троих убийц, двое из которых также были вооружены луной в последней четверти, а третья — девочка, не старше Хуззах, голая по пояс, с мышиной мордочкой — носилась вдоль рядов, сдирая со статуй покрывала. Среди них не было и двух одинаковых. Мадонны из камня, Мадонны из дерева, Мадонны из гипса. Мадонны такой грубой работы, что их едва можно было узнать, и Мадонны, выполненные с таким тщанием и законченностью, что казалось, они вот-вот втянут воздух в легкие. Хотя еще несколько минут назад Миляга прикоснулся к одной из них без всякого вреда для себя, теперешнее зрелище вызвало у него легкую тошноту. Может быть, Афанасию было известно о Маэстро нечто такое, чего не знал сам Миляга? Может быть, образ Мадонны имеет над ним какую-то власть, подобную той, которой порабощало его в прошлом тело обнаженной женщины или женщины, обещающей наготу?

Но что бы за тайна здесь ни скрывалась, он не собирался раздумывать над ней сейчас, позволив Афанасию зарезать его, как теленка. Он сделал вдох и поднес ладонь ко рту в тот же самый момент, когда Афанасий взялся за оружие. Дыхание оказалось быстрее клинка. Миляга выпустил пневму не в самого Афанасия, а в землю перед ним. Она ударилась о камни, и канонада осколков обрушилась на Афанасия. Он выронил нож и зажал лицо руками, вопя не только от боли, но и от ярости. Если в его крике и содержался какой то приказ, то убийцы либо не расслышали его, либо проигнорировали, стараясь держаться от Миляги подальше. Он двинулся к их раненому предводителю сквозь серое облако каменной пыли. Афанасий лежал на боку, приподняв голову и опираясь на локоть. Миляга опустился перед ним на корточки и осторожно оторвал руки Афанасия от лица. Глубокий порез виднелся под левым глазом, и еще один — над правым. Оба они, как и целое множество более мелких царапин, обильно кровоточили. Но ни одна из ран не могла стать бедствием для человека, который носил их так, как другие носят драгоценности. В конце концов они затянутся и пополнят его коллекцию шрамов.

— Отзови своих убийц, Афанасий, — сказал Миляга. — Я пришел сюда не для того, чтобы причинять кому-то вред, но если ты вынудишь меня, ни один из них не уйдет отсюда живым. Ты меня понял? — Он взял Афанасия за плечо и помог ему встать на ноги. — Ну же, давай.

Афанасий стряхнул с себя руку Миляги и оглядел свои когорты сквозь кровавый дождь, идущий у него перед глазами.

— Отпустите его, — сказал он. — Наше время еще придет.

Убийцы расступились, освобождая Миляге проход к двери, хотя ни один из них не только не убрал в ножны, но и не опустил своего оружия. Миляга двинулся к двери, ненадолго задержавшись лишь ради последнего замечания.

— Мне не хотелось бы убивать человека, который обвенчал меня с Пай-о-па, — сказал он. — Так что, прежде чем снова начать за мной охоту, еще раз проверьте доказательства моей вины, в чем бы она ни заключалась. И посоветуйтесь со своим сердцем. Я не враг вам. Все, чего я хочу, — это исцелить Имаджику. Разве ваша Богиня не хочет того же самого?

Если Афанасий и хотел ответить, он оказался слишком медлителен. Прежде чем он успел раскрыть рот, откуда-то снаружи послышался крик, спустя мгновение — еще один, потом еще, потом — десятки криков, исполненных боли и страха. Приносившие их порывы ветра превратили их в пронзительное карканье, царапающее барабанные перепонки. Когда Миляга повернулся к двери, ветер уже гулял по всей комнате, а в тот миг, когда он двинулся к выходу, одна из стен, словно подхваченная рукой великана, зашаталась и поднялась в воздух. Ветер, несущий с собой груз панических воплей, бросился внутрь, переворачивая светильники. Разлившееся масло загорелось от тех самых язычков пламени, которые оно питало, и в ярком свете желтых огненных шаров Миляга увидел сцены хаоса, разворачивающиеся со всех сторон. Убийцы опрокинулись, подобно светильникам, не в силах противостоять мощному напору ветра. Миляга заметил, как один из них напоролся на собственный кинжал.

Другой упал в лужу масла и был мгновенно охвачен пламенем.

— Какого духа ты вызвал? — завопил Афанасий.

— Я здесь ни при чем, — крикнул Миляга в ответ.

Афанасий провизжал какое-то новое обвинение, но оно потонуло в грохоте нарастающей катастрофы. Другая стена комнаты была унесена ветром в одно мгновение. Ее лохмотья поднялись в воздух, словно занавес, открывающий перед зрителями сцену бедствия и разрушения. Буря трудилась над всем лагерем, старательно потроша того великолепного алого зверя, внутрь которого Миляга вошел с благоговейным ужасом. Стена за стеной рвались в клочки или вырывались ветром из земли. Державшие их колья и веревки разлетались во все стороны, угрожая увечьями и смертью. А позади всего этого хаоса виднелась и его причина: некогда гладкая стена Просвета, которая теперь клубилась, словно каменное небо, которое Миляга видел, стоя под Осью. Похоже, источником этого Мальстрема была дыра, проделанная в ткани Просвета. Это обстоятельство придавало вес обвинениям Афанасия. Действительно, находясь под угрозой убийц и Мадонн, не мог ли он невольно вызвать себе на подмогу какого-нибудь духа из Первого Доминиона? Если это действительно так, он должен найти его и усмирить, прежде чем новые, еще более невинные жертвы добавятся к длинному списку погибших из-за него.

Не отрывая глаз от разрыва, он покинул комнату и направился к Просвету. На дороге, по которой он шел, движением управляла буря. Ветер носил взад и вперед следы своих собственных подвигов, возвращаясь к местам, уже сметенным с лица земли во время первой атаки, чтобы подобрать уцелевших, швырнуть их в воздух, словно бурдюки с кроимо, и разорвать на части. Порывы ветра забрызгали Милягу красным дождем, но сила, приговорившая к смерти столько мужчин и женщин вокруг, самого его оставила невредимым. Она не могла даже сбить его с ног. Причина? Его дыхание, которое Пай как-то назвал источником всей магии? Черный плащ по-прежнему облегал его, очевидным образом защищая от бури и придавая дополнительный вес, который, нисколько не затрудняя его шагов, делал его устойчивым.

На полдороге он обернулся, чтобы посмотреть, уцелел ли кто-нибудь из тех, кто был в одной комнате с Мадоннами. Отыскать место оказалось нетрудно даже среди этой бойни: ветер бешено раздувал огонь, и сквозь брызги крови и летящие обломки Миляга увидел, что несколько статуй поднялись со своих каменных лож и встали в круг, в котором нашли себе убежище Афанасий и несколько его последователей. Миляге оно показалось не слишком надежным, но он увидел еще несколько уцелевших, которые ползли туда, не отрывая глаз от Святых Матерей.

Миляга повернулся спиной к этому зрелищу и зашагал к Просвету, заметив еще одно создание, обладавшее достаточным весом, чтобы противостоять нападкам ветра: мужчина в одеянии того же цвета, что и разорванные в клочья палатки, скрестив ноги, сидел на земле не более чем в двадцати ярдах от источника яростной бури. На голову его был накинут капюшон; его лицо было обращено к Мальстрему. Может быть, этот монах и есть тот дух, которого он вызвал? А если нет, то как этому парню удается оставаться в живых так близко от источника разрушений?

Подойдя поближе, Миляга попытался криком привлечь к себе внимание незнакомца, отнюдь не будучи уверенным, что его голос не утонет в свисте ветра и шуме криков. Но монах услышал. Он обернул к Миляге свое наполовину скрытое капюшоном лицо. В его спокойных чертах не было ничего зловещего. Его щеки нуждались в бритве, его нос, некогда сломанный, нуждался в пластической операции, а его глаза не нуждались ни в чем. Похоже, все, что им было нужно, — это видеть приближение Маэстро. Лицо монаха расплылось в широчайшей улыбке, и он немедленно поднялся на ноги и почтительно склонил голову.

— Маэстро, — сказал он. — Вы оказываете мне огромную честь, — Тон его был спокойным, но голос легко заглушал царившее вокруг смятение, — Скажите, вы уже видели мистифа?

— Мистиф ушел, — сказал Миляга. Он понял, что и ему не надо кричать. Его голос, как и его тело, обрел сверхъестественную тяжесть.

— Да, я видел, как он шел, — сказал монах. — Но он вернулся, Маэстро. Он прорвал Просвет, и в эту дыру устремилась буря.

— Где? Где он? — воскликнул Миляга, оглядываясь во все стороны. — Я не вижу его! — Он с упреком посмотрел на монаха. — Он нашел бы меня, если б был здесь.

— Поверьте, он пытается вас найти, — сказал монах в ответ. Он откинул свой капюшон. Его вьющиеся волосы изрядно поредели, но сохранили частичку очарования церковного певчего. — Он очень близко, Маэстро.

Теперь настал era черед вглядываться в бурю, но не налево или направо, а вверх, в воздушный вихрь. Миляга посмотрел в том же направлении. В небе кружились полотняные клочья, взмывающие вверх и падающие вниз, словно большие раненые птицы. Там же виднелись обломки мебели, обрывки одежды и кусочки плоти. И посреди этого мусорного облака Миляга увидел стремительно опускавшийся силуэт, еще более темный, чем небо или буря. Монах пододвинулся к Миляге.

— Это мистиф, — сказал он. — Могу я защитить вас, Маэстро?

— Это мой друг, — сказал Миляга. — Мне не нужна защита.

— А мне кажется, что нужна, — сказал монах и поднял руки над головой, выставив ладони вперед, словно для того, чтобы отвести от них приближающегося духа.

Тот замедлил полет, и Миляга смог подробнее рассмотреть черный силуэт у себя над головой. Это действительно был мистиф или, вернее, то, что от него осталось. Либо украдкой, либо с помощью одной лишь силы воли ему удалось пробить Просвет. Но это ничем не улучшило его состояния. Злобное пламя порчи пылало внутри него еще ярче, почти полностью уничтожив пораженное тело, а с уст страдальца срывался такой жалобный вой, словно ему вскрыли живот и выпотрошили внутренности на его собственных глазах.

Теперь он полностью остановился и завис над ними, словно ныряльщик, прыжок которого был прерван на полпути: руки вытянуты вперед, а голова (ее остатки) откинута назад.

— Пай? — сказал Миляга. — Это ты сделал?

Вой продолжался. Если в этой боли и были слова, то Миляга не смог их разобрать.

— Мне надо поговорить с ним, — сказал Миляга своему защитнику. — Если это вы причиняете ему боль, то, ради Бога, прекратите.

— Он выл, еще когда появился на Границе, — сказал монах.

— Тогда, по крайней мере, снимите защиту.

— Он атакует нас.

— Я беру риск на себя, — сказал Миляга.

Человек опустил руки. Силуэт над ними изогнулся и повернул, но не смог спуститься. Миляга понял, что теперь им овладевает другая сила. Дух забился, пытаясь противостоять заклятьям из Просвета, которые приказывали ему вернуться обратно в то место, откуда он сбежал.

— Ты слышишь меня, Пай? — спросил Миляга.

Вой продолжал звучать, не ослабевая.

— Если ты можешь говорить, то скажи что-нибудь!

— Он уже говорит, — сказал монах.

— Я слышу только завывания, — сказал Миляга.

— За завываниями слышны слова.

Капли жидкости стали падать из ран мистифа, когда он забился еще сильнее, борясь с силою Просвета. От них исходила вонь разложения, и они обжигали обращенное вверх лицо Миляги, но это помогло ему понять слова, спрятанные в вое Пая.

— Уничтожены… — говорил мистиф. — Мы… уничтожены…

— Зачем ты это сделал? — спросил Миляга.

— Это не я… Бурю послали, чтобы вернуть меня обратно.

— Послали из Первого Доминиона?

— Это… Его воля, — сказал Пай. — Его… воля…

Хотя исковерканная форма у него над головой едва ли хоть чем-то напоминала то существо, которое он любил и на котором женился, в этих ответах он еще мог расслышать голос Пай-о-па, и сердце его переполнилось болью при мысли о страданиях мистифа. Он пошел в Первый Доминион, чтобы прекратить муки, и вот он снова перед ним, и снова охвачен страданием, а он, Миляга, бессилен хоть чем-нибудь ему помочь. Все, что он мог сделать для успокоения мистифа, это сказать, что он все понял. Так он и поступил. Цель возвращения Пая была предельно ясна. Во время трагедии их расставания Пай ощутил в нем какую-то нерешительность. На самом деле ничего подобного не было, и он сказал об этом мистифу.

— Я знаю, что я должен сделать, — сказал он несчастному страдальцу. — Верь мне, Пай. Я все понимаю. Я — Примиритель и не собираюсь убегать от ответственности.

В этот момент мистиф судорожно дернулся, словно рыба на крючке, не в силах больше сопротивляться рыбаку из Первого Доминиона. Он принялся хватать руками воздух, будто мог задержаться в этом Доминионе еще на одно мгновение, уцепившись за пылинку в воздухе. Но сила, пославшая за ним такую яростную бурю, обладала слишком крепкой хваткой, и дух дернулся в сторону Просвета. Миляга инстинктивно протянул ему руку, услышав и проигнорировав тревожный крик своего соседа. Удлинив бесплотную тень своей руки и вытянув гротескно длинные пальцы, мистиф сумел ухватиться за руку Миляги. Его прикосновение вызвало у Миляги такую судорогу, что, не окажись рядом защитника, он рухнул бы на землю как подкошенный. Он почувствовал, как мозг плавится у него в костях, и ощутил исходящий от кожи запах разложения, словно смерть подбиралась к нему изнутри и снаружи. В такой агонии было трудно удерживать руку мистифа, куда труднее, чем разбирать слова, что он пытался сказать. Но Миляга боролся с желанием разжать пальцы, пробуя извлечь смысл тех нескольких слогов, что ему удалось уловить. Три из них составляли его имя.

— Сартори…

— Я здесь, Пай, — сказал Миляга, подумав, что, возможно, мистиф потерял зрение. — Я по-прежнему здесь.

Но мистиф имел в виду не своего Маэстро.

— Другой, скапал он. — Другой…

— И что?

Он знает, еле слышно прошептал Пай, — Найди его, Миляга. Он знает.

В этот момент пальцы их разошлись. Пай протянул руку, чтобы снова ухватиться за Милягу, но, лишившись хрупкой опоры, мгновенно стал жертвой Просвета, и его быстро понесло к разрыву, через который он сюда проник. Миляга ринулся было за ним, но организм его, судя по всему, куда больше пострадал от соприкосновения с духом, чем показалось сначала, и ноги просто-напросто подломились под ним. Он тяжело рухнул на землю, но тут же поднял голову и успел увидеть, как мистиф исчезает в пустоте. Растянувшись на жесткой земле, он вспомнил свою первую погоню за Паем по пустынным, обледенелым улицам Манхэттена. Тогда он тоже упал и поднял голову, как и сейчас, чтобы увидеть, как тайна убегает от него. Но в тот раз она обернулась; обернулась и заговорила с ним через реку Пятой авеню, подарив ему надежду, пусть даже самую хрупкую, на новую встречу. Теперь этого не случилось. Пая втянуло в Просвет, словно дым в трубу, и крик его мгновенно прекратился.

— Больше никогда… — прошептал Миляга.

Монах нагнулся к нему.

— Вы можете встать? — спросил он. — Или вам помочь?

Ничего не ответив, Миляга оперся на руки и поднялся на колени. После исчезновения мистифа посланный за ним злокозненный ветер начал стихать, роняя на землю скорбный град останков. Снова монах воздел руки, чтобы защититься от нисходящей силы. Миляга едва отдавал себе отчет в том, что происходит. Глаза его были прикованы к Просвету, который быстро переставал клубиться. К тому времени, когда град обрывков полотна, камней и трупов прекратился, последние следы неровностей исчезли с границы между Доминионами, и она снова превратилась в гладкое ничто, по которому глаз скользит, не находя опоры.

Миляга поднялся на ноги и, оторвав взгляд от Просвета, огляделся. Разрушения простирались во всех направлениях, кроме одного. Круг Мадонн, который он мельком увидел сквозь бурю, остался нетронутым и укрывал внутри около полусотни уцелевших; некоторые из них стояли на коленях, рыдая или молясь, многие — целовали ноги защитивших их статуй, а другие — смотрели на Просвет, принесший смерть всем, кроме этих пятидесяти да еще Маэстро и монаха.

— Ты видел Афанасия? — спросил Миляга у монаха.

— Нет, но он жив, — ответил тот. — Он похож на тебя, Маэстро: у него слишком важная цель, чтобы позволить себе умереть.

— Не думаю, чтобы самая важная цель сумела меня спасти, не окажись ты рядом, — заметил Миляга. — У тебя чертовски крепкие кости.

— Кое-какая сила у меня есть, — ответил монах со скромной улыбкой. — У меня был хороший учитель.

— И у меня, — тихо сказал Миляга. — Но я потерял его.

Видя, что у Маэстро на глаза наворачиваются слезы, монах собрался было удалиться, но Миляга остановил его.

— Не обращай внимания на слезы. Мои глаза слишком долго оставались сухими. Позволь мне спросить у тебя кое-что. Я не обижусь, если ты откажешься.

— Что, Маэстро?

— Я отправлюсь обратно в Пятый Доминион, чтобы подготовить Примирение. Достаточно ли ты доверяешь мне, чтобы войти в Синод и представлять в нем Первый Доминион?

Лицо монаха утонуло в блаженстве, помолодев на много лет.

— Я почту это за величайшую честь, Маэстро, — сказал он.

— Риск велик, — предупредил Миляга.

— Всегда был риск. Но меня не было бы здесь, если б не вы, Маэстро.

— Каким образом?

— Вы — мое вдохновение, Маэстро, — сказал монах, почтительно склоняя голову. — Я постараюсь исполнить любое ваше поручение.

— Тогда оставайся здесь. Наблюдай за Просветом и жди. Когда придет время, я найду тебя.

В словах его звучало больше уверенности, чем было в ого сердце, но, возможно, умение делать вид, что являешься хозяином положения, входило в репертуар каждого Маэстро.

— Я буду ждать, — сказал монах.

— Как твое имя?

— Когда я присоединился к голодарям, они назвали меня Чикой Джекиным.

— Чика Джекин?

— Джекин значит никудышный парень, — объяснил монах.

— Тогда у нас с тобой много общего, — сказал Миляга. Он взял руку Чики и пожал ее. — Помни обо мне, Джекин.

— А я никогда вас и не забывал, — ответил он.

В этой фразе был подтекст, который Миляга не вполне уловил, но времени для изысканий не было. Ему предстояло два трудных и опасных путешествия: первое — в Изорддеррекс, второе — из этого города обратно в Убежище. Поблагодарив Джекина за его решимость, Миляга оставил его у Просвета и направился по разрушенному лагерю к кругу Мадонн.

Некоторые спасенные уже покидали свое убежище и принимались бродить по руинам, по всей видимости надеясь — как Миляга предположил — отыскать других уцелевших. Перед ним открылось зрелище скорби и удивленного оцепенения, которое ему уже столько раз приходилось видеть во время путешествия по Доминионам. Как ему ни хотелось верить, что эти бедствия происходят в его присутствии по чистой случайности, он не мог тешить себя таким самообманом. Он был обручен с бурей, подобно тому как он был обручен с Паем. А может быть, и более крепко — теперь, когда мистиф исчез.

Замечание Джекина о том, что Афанасий — слишком целеустремленная натура, чтобы погибнуть, подтвердилось, когда Миляга подошел к кругу поближе. Он стоял в центре группы голодарей, возносивших молитву Святой Матери за спасение. Когда Миляга дошел до границы круга, Афанасий поднял голову. Один глаз его был закрыт коркой из запекшейся крови и грязи, но во втором пылала ненависть, которой хватило бы и на дюжину. Встретив его взгляд, Миляга остановился, но Афанасий все равно понизил голос до шепота, чтобы посторонний не смог расслышать слова его молитвы. Однако Миляга не настолько был оглушен шумом разразившейся катастрофы, чтобы не уловить несколько фраз. Хотя женщина, воплощенная в таком количестве различных вариантов, несомненно была Девой Марией, здесь она проходила под другими именами или же имела сестер. Миляга услышал, как ее называют Умой Умагаммаги, Матерью Имаджики, а также тем именем, которое он впервые узнал от Хуззах в доме для умалишенных, — Тишалулле. Было и третье имя, но Миляге потребовалось некоторое время, чтобы удостовериться, что он понял его правильно. Имя это было — Джокалайлау. Афанасий молился о том, чтобы она сохранила для них место рядом с собой в райских снегах. Услышав это, Миляга довольно злорадно подумал о том, что если бы голодарь хоть раз побывал в снегах, он вряд ли счел бы их подобием рая.

Хотя имена и звучали странно, в самой молитве не было ничего необычного. Афанасий и поредевшие ряды его сторонников молились той самой милосердной Богине, перед святынями которой в Пятом Доминионе загоралось бесчисленное множество свечей. Даже погрязший в язычестве Миляга впускал эту женщину в свою жизнь и молился ей единственным известным ему способом — соблазнением и временным обладанием представительниц ее пола. Была бы у него мать или любящая сестра, возможно, он научился бы более возвышенному способу поклонения, чем похоть, но он надеялся и верил в то, что Святая Женщина простит ему его набеги, пусть даже Афанасий и не окажется столь милосердным. Эта мысль успокоила его. В предстоящей битве ему потребуется вся помощь и поддержка, которые он только сможет получить, и не так уж плохо было думать о том, что у Матери Имаджики есть храмы в Пятом Доминионе, где эта битва будет вестись.

Закончив благодарственную молитву, Афанасий распустил собравшихся, и они разбрелись рыться в обломках. Сам же он остался в центре круга, рядом с распростертыми телами тех, кто добрался до убежища, но погиб от ран.

— Подойди сюда, Маэстро, — сказал Афанасий. — Тебе надо кое на что взглянуть.

Миляга шагнул в круг, ожидая, что Афанасий покажет ему трупик ребенка или еще какое-нибудь зрелище раздавленной хрупкой красоты. Но лицо человека у его ног принадлежало мужчине и имело далеко не невинный вид.

— Думаю, ты должен его знать.

— Да. Это Эстабрук.

Глаза Чарли были закрыты, рот — тоже; веки и губы наглухо сомкнулись в миг смерти. На теле почти не было следов физических повреждений. Возможно, просто от волнения не выдержало сердце.

— Никетомаас говорила, что вы принесли его сюда, потому что приняли за меня.

— Мы думали, что он — Мессия, — сказал Афанасий. — Когда же стало ясно, что это не так, мы продолжали поиски, надеясь на чудо. И вместо этого…

— …вам на голову свалился я. Кое в чем ты прав. Действительно я принес с собой это бедствие. Я толком не знаю, почему это так, и не ожидаю от вас прощения, но я хочу, чтобы ты понял: никакой радости мне это не доставляет. Все, к чему я стремлюсь, — это искупить вред, который принес.

— Что-то я не понял, Маэстро. А как такое вообще возможно? — Он оглядел трупы, и его здоровый глаз переполнился слезами. — Ты что, можешь воскресить их той штукой, что болтается у тебя между ног? Ты думаешь, они воскреснут после того, как ты их трахнешь? Затеял показать нам фокус?

Миляга издал гортанный звук отвращения.

— Так ведь в этом и состоит кредо всех Маэстро, не так ли? Вы не хотите страдать — вам нужна только слава. Вы оплодотворяете своим фаллосом землю, и она приносит дары. Земле нужна ваша кровь, ваша жертва. И пока вы будете отрицать это, другие будут гибнуть вместо вас. Поверь мне, я бы с радостью перерезал себе глотку, если б знал, что этим смогу воскресить погибших. Но это был бы никудышный фокус. У меня есть воля, чтобы совершить это, но кровь моя не стоит и ломаного гроша. А твоя стоит. Не знаю почему. Мне кажется, что это несправедливо, но тем не менее это так.

— А что, Ума Умагаммаги обрадуется, если увидит мою кровь? — сказал Миляга. — А Тишалулле? А Джокалайлау? Неужели этого хотят любящие матери от своего ребенка?

— Ты к ним не имеешь никакого отношения. Не знаю, откуда ты взялся, но уж точно не из их нежных тел.

— Но кто-то же должен был родить меня, — сказал Миляга, впервые высказывая эту мысль вслух. — Я чувствую в себе цель, которой я должен достичь, и я думаю, что это Бог вложил ее туда.

— Не забирайся так высоко, Маэстро. Возможно, твое неведение — это единственная защита, которая имеется у нас против тебя. Отрекись от своих честолюбивых помыслов, прежде чем обнаружишь, на что действительно способен.

— Не могу.

— Почему? Ведь это же так просто, — сказал Афанасий. — Убей себя, Маэстро. Напои землю своей кровью. Это самая большая услуга, которую ты можешь оказать всем Пяти Доминионам.

В этих словах он расслышал горькое эхо письма, которое прочитал много месяцев назад, в совсем другой пустыне.

«Сделай это ради женщин всего мира, — кажется, так писала ему Ванесса? — Перережь свою лживую глотку».

Неужели он проделал все это путешествие по Доминионам только для того, чтобы во второй раз услышать совет обманутой им женщины? Неужели, после всех попыток разгадать тайну, в роли Маэстро он оказался таким же злостным обманщиком, как и в роли любовника?

Афанасий определил точность попадания по выражению лица мишени и с мрачной усмешкой вбил стрелу еще глубже.

— Сделай это поскорее, Маэстро, — сказал он. — В доминионах и так уже достаточно сирот. Не стоит умножать число жертв, чтобы потешить честолюбие.

Миляга оставил эти жестокие слова без ответа.

— Ты обвенчал меня с самой большой любовью моей жизни, — сказал он. — Я никогда не забуду тебе этой доброты.

— Бедный Пай-о-па, — сказал Афанасий, начиная вкручивать стрелу. — Еще одна твоя жертва. Сколько же в тебе должно быть яда, Маэстро.

Миляга повернулся и молча пошел прочь, под аккомпанемент повторяющихся наставлений Афанасия.

— Поскорее убей себя, Маэстро, — говорил он. — Ради себя, ради Пая, ради всех нас. Поскорее убей себя.

Миляге потребовалось около четверти часа, чтобы выйти из разрушенного лагеря и перестать спотыкаться об обломки. Он надеялся отыскать какое-нибудь средство передвижения возможно, автомобиль Флоккуса, — чтобы реквизировать его для возвращения в Изорддеррекс. Если он ничего не найдет, ему предстоит долгий путь пешком, но, стало быть, так уж суждено. Какое-то время дорогу ему освещали слабые отблески пожаров за спиной, но вскоре они угасли, и ему пришлось продолжать поиски при свете звезд, лучи которых едва ли помогли бы ему обнаружить машину, если бы визг свиноподобной любимицы Флоккуса Дадо не скорректировал маршрут. И Сайшай, и ее потомство до сих пор оставались в салоне. Машину перевернуло бурей, так что Миляга подошел к ней только для того, чтобы выпустить животных, а после отправиться на новые поиски. Но пока он возился с неподатливой ручкой, в запотевшем окне появилось человеческое лицо. Это был Флоккус, и он приветствовал появление Миляги воплями радости, не менее пронзительными, чем визг Сайшай. Миляга взобрался на борт машины, и после долгих усилий и отчаянной ругани ему удалось наконец выломать дверцу.

— Маэстро, ты — мое спасение, — сказал он. — А я уж было решил, что придется мне здесь задохнуться.

Вонь в машине была невыносимой, и Флоккус пропитался ей насквозь. Когда он вылез, Миляга увидел, что одежда его покрыта коркой поросячьего дерьма. Постарались и детишки, и мамаша.

— Какого черта ты вообще здесь оказался? — спросил у него Миляга.

Флоккус счистил прилипшее к очкам дерьмо и яростно заморгал.

— Когда Афанасий сказал мне, чтобы я тебя вызвал, я сразу подумал: что-то здесь не так, Дадо. Лучше тебе сматывать удочки, покуда еще есть такая возможность. Когда я сел в машину, буря уже начиналась, и нас просто-напросто перевернуло. Стекла здесь пуленепробиваемые, и разбить их нельзя, а замки заклинило. Выбраться не было никакой возможности.

— Тебе, наоборот, повезло, что ты здесь оказался, — сказал Миляга.

— Теперь вижу, — сказал Флоккус, озирая отдаленную перспективу разрушений. — Что здесь произошло? — спросил он.

— Какая-то сила проникла сюда из Первого Доминиона в погоне за Пай-о-па.

— Так это сделал Незримый?

— Похоже на то.

— Недобрый поступок, — вдумчиво произнес Флоккус, что было явной недооценкой событий этой ночи.

Флоккус вытащил из машины Сайшай и ее потомство (двое ее отпрысков погибли, раздавленные матерью), и вдвоем с Милягой они принялись возвращать автомобиль в нормальное состояние. Это потребовало кое-каких усилий, но мускулы Флоккуса вполне искупали недостаток роста, и вдвоем им удалось справиться. Миляга открыто выразил намерение вернуться в Изорддеррекс, но пока не был уверен в намерениях Флоккуса. Когда двигатель заработал, он спросил:

— Ты поедешь со мной?

— Я должен бы остаться, — ответил Флоккус. Последовала напряженная пауза. — Но я вообще-то никогда не был в ладах со смертью.

— Ты и о сексе говорил то же самое.

— Верно.

— Что ж тогда остается от жизни, а? Не так уж и много.

— Ты предпочитаешь отправиться без меня, Маэстро?

— Вовсе нет. Если ты хочешь ехать со мной, поехали. Но только давай поскорей. Мне надо быть в Изорддеррексе еще до того, как взойдет заря.

— Зачем? На заре что-то должно случиться? — спросил Флоккус с суеверным трепетом в голосе.

— Наступит новый день.

— Радоваться нам этому или печалиться? — спросил Флоккус, словно почувствовав какую-то глубокую мудрость в ответе Миляги, но не сумев до конца постичь ее.

— Радоваться, Флоккус. Разумеется, радоваться. И дню, и случаю, который нам представится.

— А какой… э-э-э… о каком именно случае идет речь?

— Нам представится случай изменить мир, — сказал Миляга.

— А-а-а, — сказал Флоккус. — Ну да, конечно. Изменить мир. Отныне это будет моей молитвой.

— Мы сочиним ее вместе, Флоккус, — сказал Миляга. — Теперь нам все придется придумывать самостоятельно. Кто мы. Во что мы верим. Слишком много дорог уже пройдено по второму разу. Слишком много старых драм разыгралось снова. Уже к завтрашнему дню нам необходимо найти новый путь.

— Новый путь…

— Вот именно. Это и будет нашим самым честолюбивым замыслом, согласен? Стать новыми людьми еще до того, как взойдет комета.

Сомнение Флоккуса было очевидно, даже в слабом свете звезд.

— Не так-то много времени у нас осталось, — заметил он.

Это верно, подумал Миляга. Судя по всему, в Пятом Доминионе уже приближался день летнего солнцестояния, и, хотя он не мог дать отчет в причинах своей уверенности, он знал, что Примирение может быть осуществлено только в этот день. В ситуации заключалась тонкая ирония. Растратив попусту несколько человеческих жизней в погоне за ощущениями, он должен был успеть исправить ошибку этих бесплодных лет за время, измеряемое часами.

— Времени нам хватит, — сказал он, надеясь ответить на сомнение Флоккуса и подавить собственную неуверенность, но в глубине души сознавая, что ни то ни другое ему не удается.

Глава 42


1

Из состояния оцепенения, вызванного наркотическим ложем Кезуар, Юдит вывел не звук — ухо ее давно уже привыкло к анархии, бушующей в ночи, — а чувство тревоги, слишком неопределенное, чтобы установить его источник, и слишком настойчивое, чтобы не обратить на него внимания. Что-то значительное произошло в этом Доминионе, и хотя сознание ее было одурманено сонными удовольствиями, когда она проснулась, ею овладело такое возбуждение, что о возвращении в мягкую колыбель не могло быть и речи. С гудящей головой она поднялась с постели и отправилась на поиски сестры. У двери стояла Конкуписцентия с хитроватой улыбкой на лице. Юдит припоминала, как она проскользнула в один из ее наркотических снов, но детали терялись в тумане, да и к тому же разбудившее ее предчувствие было важнее, чем воспоминания о фантазиях, которые уже успели раствориться. Она обнаружила Кезуар у окна погруженной в сумрак комнаты.

— Что-то разбудило тебя, сестра? — спросила ее Кезуар.

— Да, хотя я толком и не знаю, что именно. А ты знаешь, что это было?

— Что-то произошло в пустыне, — ответила Кезуар, поворачивая лицо к окну, хотя то, что за ним находилось, и не было доступно ее слепым глазницам. — Что-то очень важное.

— А есть ли способ узнать, что это было?

Кезуар глубоко вздохнула:

— Это не так-то легко.

— Но все-таки возможно?

— Да. Под Башней Оси есть одно место…

Конкуписцентия вошла в комнату вслед за Юдит, но, услышав о месте под Башней, попыталась незаметно ускользнуть. Однако ей недостало ни осторожности, ни быстроты. Кезуар велела ей вернуться.

— Не бойся, — сказала она ей. — Внутри ты нам не понадобишься. Но принеси, пожалуйста, светильник. И что-нибудь из питья и еды — мы можем там задержаться.

Больше половины дня прошло уже с тех пор, как Юдит и Кезуар укрылись во дворцовых покоях, и за это время последние обитатели успели покинуть резиденцию Автарха, без сомнения опасаясь того, что революционный пыл пожелает очистить эту твердыню от скверны тирана вплоть до последнего бюрократа. Бюрократы сбежали, но восставшие не появились. Хотя Юдит и слышала сквозь сон какой-то шум во внутренних двориках, он ни разу не раздался достаточно близко. Либо ярость, служившая движущей силой прилива, истощилась и восставшие решили отдохнуть перед штурмом, либо их пыл утратил единую направленность и слышанный ею шум был шумом битвы различных фракций за право первыми начать грабеж, в процессе которой они успешно уничтожили друг друга, включая левое крыло, правое крыло и группу центристов. Так или иначе, результат был один: дворец, построенный для того, чтобы под крышей его находились многие тысячи людей — слуги, солдаты, чиновники, повара, официанты, посыльные, мастера пыток и мажордомы, — опустел, и они шли по нему — Юдит за лампой Конкуписцентии, Кезуар за Юдит, — словно три искорки жизни, затерявшиеся в огромном, погруженном во мрак механизме. Единственными звуками были их собственные шаги и шум того самого механизма, работа которого вот-вот должна была остановиться. Трубы для горячей воды тихонько потрескивали, отдавая последнее тепло остывающих котлов; в пустых комнатах хлопали ставни; сторожевые собаки на мокрых от слюны привязях лаяли, из страха, что их хозяева уже не вернутся. И они действительно не вернутся. Котлы остынут, ставни рассыплются, а собаки, обученные приносить смерть другим, испробуют ее на собственной шкуре. Эпоха Автарха Сартори закончилась, но никакой новой эпохи еще не началось.

По дороге Юдит спросила о месте, куда они направляются, и в ответ Кезуар изложила ей историю Оси. Ни одна из уловок Автарха, которые он использовал, чтобы подавить сопротивление и установить свое правление в Примиренных Доминионах: ни уничтожение религиозных культов, ни свержение вражеских правительств, ни натравливание одной нации на другую, — ничто из этого не помогло бы ему удержаться у власти больше, чем одно десятилетие, если бы его не осенила гениальная догадка похитить и установить в центре своей империи величайший символ силы во всей Имаджике. Ось была водружена самим Хапексамендиосом, и тот факт, что Незримый позволил Архитектору Изорддеррекса не только прикоснуться к своему монолиту, но даже перевезти его на другое место, для очень многих был доказательством того, что Автарх, какое бы отвращение он ни вызывал, находится под божественным покровительством и не может быть свергнут. Даже сама Кезуар не знала о силах, которые он обрел, заполучив Ось.

— Иногда, — сказала она, — когда он бывал одурманен криучи, он говорил об Оси так, словно он обвенчан с ней, причем именно он играет роль жены. Он говорил об этом, даже когда мы занимались любовью. Он утверждал, что Ось вошла в него подобно тому, как он входил в меня. Потом он, конечно, это отрицал, но мысли об этом постоянно бродили у него в голове. Собственно говоря, такое на уме у каждого мужчины.

Юдит усомнилась и выразила свое недоверие вслух.

— Но ведь им так хочется, чтобы ими овладели, — сказала Кезуар в ответ. — Чтобы в них вошел какой-нибудь Святой Дух. Ты только послушай их молитвы.

— Нечасто мне приходилось слышать, как молятся мужчины, — сказала Юдит.

— Когда дым рассеется, тебе представится такая возможность, — сказала Кезуар. — Они перепугаются, когда поймут, что Автарха больше нет. Они могли ненавидеть его, но его отсутствие для них еще более непереносимо.

— Когда они напуганы, они очень опасны, — сказала Юдит, и в голову ей пришла мысль, что ее слова с таким же успехом могли бы принадлежать и Кларе Лиш. — Тогда от них трудно ожидать проявлений набожности.

Не успела Кезуар открыть рот для ответной реплики, как Конкуписцентия внезапно остановилась и начала бормотать себе под нос молитву собственного сочинения.

— Мы пришли? — спросила Кезуар.

Конкуписцентия на секунду прервала бормотание, чтобы сообщить своей госпоже, что они действительно достигли цели. Дверь напротив них и уходившие вверх по обе стороны от нее винтовые лестницы выглядели ничем не примечательными. Все было монументальным, а следовательно, банальным и скучным. По пути через остывающие внутренности дворца они миновали уже около дюжины подобных порталов. Но этот — или, вернее, то, что за ним находилось, — привел Конкуписцентию в нескрываемый ужас.

— Мы рядом с Осью? — спросила Юдит.

— Башня прямо над нами, — ответила Кезуар.

— Мы пойдем туда?

— Нет. Ось может убить нас. Но под Башней есть комната, куда просачиваются послания, которые притягивает к себе Ось. Я часто там шпионила, а он так и не узнал об этом.

Юдит выпустила руку Кезуар и подошла к двери, втайне разозленная, что ей не удастся посмотреть на саму Башню. Ей хотелось увидеть этот сгусток силы, ограненный и установленный Самим Богом. Кезуар сказала, что это может оказаться смертельным, но разве можно быть уверенным, пока не проверишь сама? Может быть, это были просто слухи, распускаемые Автархом, чтобы дары Оси доставались ему одному? Уж он-то процветал под ее покровительством, в этом не было никаких сомнений. Но на что могут оказаться способными другие, если ее благословение почиет на них? Сумеют превратить ночь в день?

Она повернула ручку и открыла дверь. Из темноты пахнуло затхлым холодным воздухом. Юдит подозвала Конкуписцентию, взяла у нее из рук светильник и подняла его высоко над головой. Вперед вел узкий наклонный коридор, стены которого казались чуть ли не лакированными.

— Я подожду вас здесь, госпожа? — спросила Конкуписцентия.

— Дай мне, что ты взяла с собой из еды, — ответила Кезуар, — и оставайся за дверью. Если ты кого-нибудь услышишь или увидишь, ты должна будешь войти и отыскать нас. Я знаю, что ты боишься этого места, но тебе придется проявить мужество. Ты поняла меня, дорогая?

— Я все поняла, госпожа, — ответила Конкуписцентия, вручая Кезуар сверток с провизией и бутылку, которые она принесла с собой.

Приняв эту ношу, Кезуар взяла Юдит под руку, и они вступили в коридор. Похоже, какая-то часть огромного механизма крепости продолжала функционировать, ибо не успели они закрыть дверь, как круг, разорванный, пока она была распахнута, вновь замкнулся и кожа их ощутила воздушные вибрации, в которых слышался едва уловимый шепот.

— Вот они, — сказала Кезуар. — Откровения.

Юдит подумала, что это, пожалуй, слишком возвышенное слово. Коридор был наполнен негромким гулом, словно сюда долетали обрывки передач тысячи радиостанций, не поддающиеся расшифровке, то и дело пропадающие, чтобы вновь возникнуть на той же волне. Юдит подняла лампу, чтобы посмотреть, сколько им еще идти. Коридор заканчивался через десять ярдов, но с каждым ярдом шум увеличивался, не по громкости, а по количеству радиостанций, на которые были настроены эти стены. Ни по одной из них не передавали музыку. Это были множества голосов, сливавшихся в один; это были одинокие завывания; это были рыдания, крики и слова, звучавшие так, словно кто-то читал стихи.

— Что это за шум? — спросила Юдит.

— Ось слышит все слова, имеющие отношение к магии, во всех Доминионах. Любое заклинание, любую исповедь, любой предсмертный обет. Таким образом Незримый узнает о том, каким Богам, кроме Него, поклоняются люди. И каким Богиням.

— Он шпионит и у смертного ложа? — сказала Юдит, охваченная отвращением при этой мысли.

— Повсюду, где смертное создание обращается к Божеству — независимо от того, существует то или нет и отвечает ли молящемуся, — присутствует Незримый.

— И здесь тоже? — спросила Юдит.

— Нет, если ты только не начнешь молиться, — сказала Кезуар.

— Не начну.

Они были уже в конце коридора. Воздух здесь был еще насыщеннее голосами и прохладнее. В свете лампы открылось помещение в форме дуршлага, футов двадцать в диаметре; его изогнутые стены были такими же отполированными, как и в коридоре. В пол была вделана решетка, подобная той, что бывает под разделочным столом мясника. Сквозь нее останки молитв, выдернутых с кровью из сердца скорбящих и выплеснутых вместе со слезами радости, стекали в недра горы, на которой был построен Изорддеррекс. Юдит трудно было понять, как это молитва может вести себя подобно материальному предмету — поступать на хранение, подвергаться анализу и исчезать в сточном колодце, — но она знала, что непонимание это объясняется ее долгой жизнью в мире, который не благоприятствовал превращениям. А здесь не существовало ничего настолько материального, что уже не могло бы быть переведено в духовную форму, и ничего настолько бесплотного, что не нашло бы своего места в материальном мире. Молитва может со временем превратиться в твердое вещество, а мысль, которая до сна синего камня казалась ей запертой в черепной коробке, может летать, как зоркая птица, удаляясь от тела, где она родилась. Жучок может уничтожить плоть, если ему знаком ее код, а плоть в свою очередь может путешествовать между мирами, превратившись в картину, возникшую в сознании соединительного коридора. Она знала, что все эти тайны являются составными частями единой системы, которую ей так хотелось постичь: одна форма превращается в другую, потом опять в другую, и опять, вливаясь в великолепный ковер трансформаций, который в своем единстве и образует бытие.

Не случайно эти мысли пришли ей в голову именно здесь. Хотя звуки, наполнявшие комнату, были пока недоступны ее пониманию, цель, с которой они пришли сюда, была ей ясна, и это вдохновило ее на размышления. Отпустив руку Кезуар, она подошла к центру комнаты и оставила светильник на пол рядом с решеткой. Она почувствовала, что ей нельзя забывать о причине, по которой они здесь оказались, а иначе все ее мысли унесет мощной волной звука.

— Как нам разобраться в этом хуле? — спросила она у Кезуар.

— На это потребуется время, — ответила сестра. — Даже для меня. Но я отметила стороны света на стенах. Видишь?

Юдит огляделась и увидела грубые метки, нацарапанные на гладкой поверхности камня.

— Просвет находится в направлении север-северо-запад. Мы можем немного облегчить себе работу, если повернемся в этом направлении. — Она вытянула руки, словно привидение. — Не проведешь ли ты меня на самую середину?

Юдит помогла ей, и вдвоем они повернулись в направлении Просвета. С точки зрения Юдит, никакой пользы это не принесло: гул оставался таким же неразборчивым, как и раньше. Но Кезуар опустила руки и стала внимательно вслушиваться, слегка поворачивая голову то в одну, то в другую сторону. Прошло несколько минут. Юдит хранила молчание, боясь, что неосторожный вопрос может нарушить сосредоточенность сестры. Наконец ее усердие было вознаграждено: ей удалось расслышать несколько невнятных слов.

— Они молятся Мадонне, — сказала Кезуар.

— Кто?

— Голодари. Неподалеку от Просвета. Они приносят благодарность за чудесное избавление и просят о том, чтобы души погибших были приняты в рай.

Кезуар замолчала, и Юдит, вооруженная теперь ключом к разгадке доносившегося до нее бормотания, попыталась разобраться в разноголосье. И хотя ей удалось сконцентрироваться до такой степени, что ухо ее стало улавливать слова и даже отдельные фразы, все равно ей не удавалось проникнуть в смысл того, что она слышала. Через некоторое время Кезуар расслабилась и пожала плечами.

— Теперь слышны только какие-то обрывки, — сказала она. — Мне кажется, они находят трупы. Кто-то молится плачущим голосом, кто-то произносит клятвы.

— Ты знаешь, что там произошло?

— Это случилось не сейчас, — сказала Кезуар. — Ось слушает эти молитвы уже в течение нескольких часов. Но это было что-то ужасное, уж это точно. Похоже, очень много человеческих жертв.

— Эпидемия изорддеррексской чумы? — предположила Юдит.

— Возможно, — сказала Кезуар. — Ты не хочешь присесть и немного перекусить?

— Прямо здесь?

— А почему бы и нет? Это место меня успокаивает. — Протянув руки и опершись на Юдит, Кезуар присела. — Со временем ты к нему привыкнешь. Может быть, это даже немножко похоже на наркотик. Кстати сказать… где наша еда? — Юдит вложила сверток в протянутые руки Кезуар. — Надеюсь, это дитя положила сюда криучи.

Ее цепкие пальцы исследовали поверхность свертка, разодрали его и стали передавать Юдит его содержимое. Там были фрукты, три ломтя черного хлеба, немного мяса и — последняя находка вызвала у Кезуар радостное восклицание — небольшой пакетик, который она не стала передавать Юдит, а поднесла к носу и понюхала.

— Умное создание, — сказала Кезуар. — Она знает, что мне нужно.

— Это наркотик? — спросила Юдит, раскладывая еду. — Я не хочу, чтобы ты принимала его. Мне нужно, чтобы ты оставалась здесь, а не улетела бог знает куда.

— И ты пытаешься отнять у меня мое удовольствие, увидев такой сон на моих подушках? — сказала Кезуар. — Я слышала, как ты задыхалась и стонала. Кто тебе приснился?

— Это мое дело.

— А это — мое, — ответила Кезуар, отбрасывая ткань, в которую Конкуписцентия тщательно завернула криучи.

Выглядел он аппетитно, похоже на кубик помадки.

— Когда у самой нет пристрастия, сестра, тогда можно позволить себе морализировать, — сказала Кезуар. — Я, конечно, слушать не буду, но ты можешь продолжать.

С этими словами она запихнула весь криучи себе в рот и принялась жевать его с довольным видом. Тем временем Юдит подыскала себе более традиционное питание, выбрав из нескольких фруктов тот, который с виду напоминал уменьшенный вариант ананаса. Очистив его, она обнаружила, что содержание соответствовало форме: правда, сок был немного терпковатым, но мякоть — вкусной и сладкой. Съев ананас, она принялась за хлеб и мясо. Не успела она откусить первый кусок, как в ней разыгрался такой аппетит, что вскоре добрая половина запасов была уничтожена. Жажду она утоляла горьковатой водой из бутылки. Гул молитв, казавшийся столь всепроникающим, когда она вошла в комнату, не смог составить конкуренцию более непосредственным ощущениям — вкусу фруктов, мяса, хлеба и воды и превратился в отдаленное бормотание, о котором она почти забыла во время трапезы. Когда она кончила есть, криучи, судя по всему, уже проник в кровь Кезуар и стал оказывать действие. Она раскачивалась взад и вперед, словно под действием волн какого-то невидимого прилива.

— Ты слышишь меня? — спросила у нее Юдит.

Кезуар ответила лишь после довольно долгой паузы.

— Почему ты не последуешь моему примеру? — сказала она. — Поцелуй меня, и мы сможем поделиться криучи. Уста к устам.

— Я не хочу тебя целовать.

— Почему? Неужели ты настолько не любишь саму себя, что не можешь заняться с собой любовью? — Она улыбнулась себе самой, позабавленная парадоксальной логикой этой фразы, — Ты когда-нибудь занималась любовью с женщиной?

— Насколько я помню, нет.

— А я занималась. В Бастионе. Это гораздо лучше, чем с мужчиной.

Она потянулась к Юдит и столь безошибочно нашла ее руку, словно была зрячей.

— Какая ты холодная, — сказала она.

— Да ист, это ты горячая, — ответила Юдит, освобождаясь от ее руки и отодвигаясь в сторону.

— Ты знаешь, почему здесь так холодно, сестра? — сказала Кезуар. — Это из-за ямы под городом, где лежит фальшивый Искупитель.

Юдит бросила взгляд на решетку и поежилась. Под землей повсюду скрывались мертвые.

— Холод твоего тела — это холод смерти, — продолжала Кезуар. — Твое сердце во льду. — Все это произносилось напевным голосом, в такт раскачиваниям. — Бедная сестра. Умереть еще при жизни.

— Я больше не желаю это слушать, — сказала Юдит. До этого момента она сохраняла самообладание, но бредовые речи Кезуар начали раздражать ее все больше и больше. — Если ты не прекратишь, — пригрозила она тихо, — я оставлю тебя здесь и уйду.

— Не делай этого, — попросила Кезуар. — Я хочу, чтобы ты осталась и занялась со мной любовью.

— Я же сказала тебе…

— Уста к устам. Душа к душе.

— Ты ходишь по кругу.

— Именно так и был создан мир, — сказала она. — Слившись вместе, двигаясь по кругу. — Она поднесла руку ко рту, словно собираясь прикрыть его, а потом улыбнулась едва ли не демонической улыбкой. — Нет ни входа, ни выхода. Так говорит Богиня. Когда занимаются любовью, движутся по кругу, по кругу…

Снова она протянула руку к Юдит с той же безошибочной легкостью, и на этот раз Юдит отодвинулась, догадавшись, что это повторение входит в ритуал эгоцентрических игр ее сестры. Наглухо закупоренная система зеркально симметричной плоти, в безостановочном круговом вращении — неужели именно так был создан мир? Если да, то это очень похоже на ловушку, и ей захотелось немедленно вырваться из этого заколдованного круга.

— Я не могу больше оставаться здесь, — сказала она Кезуар.

— Ты вернешься, — ответила ее сестра.

— Да, через некоторое время.

В ответ прозвучал новый повтор:

— Ты вернешься.

На этот раз Юдит не удостоила ее ответом и, миновав коридор, поднялась к выходу. Конкуписцентия по-прежнему была там. Она уснула на подоконнике, и фигура ее вырисовывалась в первых лучах наступающей зари. Юдит удивилась: ей казалось, что до появления огненной головы кометы над горизонтом остается еще несколько часов. Она была здорово сбита с толку: время, которое она провела с Кезуар в комнате, оказывается, исчислялось не минутами, а часами.

Она подошла к окну и посмотрела вниз на сумрачные дворики. С уступа под окном неожиданно вспорхнули птицы и полетели в разгорающееся небо, уводя ее взгляд к Пашне. Кезуар недвусмысленно предупредила ее об опасности, которая может ожидать там. Но со всеми разговорами о любви между женщинами не осталась ли она до сих нор в плену у выдумок человека, который сделал ее королевой Изорддеррекса и заставил поверить в то, что запретные для нее места могут причинить ей вред? Сейчас, когда начинается новый день и сила, выкорчевавшая Ось и воздвигшая вокруг нее такие мощные стены, исчезла, — самое подходящее время бросить вызов этой вере.

Она подошла к лестнице и стала подниматься. Через несколько ступенек плавный поворот завел ее в абсолютную темноту, и, ослепнув, словно оставленная внизу сестра, она продолжала подъем, ощупывая рукой холодные камни. Но примерно через тридцать ступенек ее вытянутая рука уперлась в дверь, такую тяжелую, что вначале она сочла ее запертой. Ей понадобилось приложить немалые усилия, чтобы отворить ее, но старания были вознаграждены. По другую сторону оказался коридор, в котором было немного светлее, чем на лестнице, хотя все равно видимость ограничивалась десятью ярдами. Держась за стену, она двинулась вперед с крайними предосторожностями. Вскоре она добралась до угла и увидела на полу сорванную с петель и покореженную дверь, которая, судя по всему, раньше отделяла коридор от расположенной в его конце комнаты. Там она остановилась, прислушиваясь, не обнаружит ли взломщик своего присутствия. Но вокруг царила абсолютная тишина, и она прошла мимо, привлеченная видом винтовой лестницы слева. Оставив коридор за спиной, она начала второй подъем, который, подобно первому, привел ее в темноту. Но когда она завернули за угол, сверху на нее упал лучик света. Источником его были слегка приоткрытая дверь на верхней площадке.

И вновь она ненадолго остановилась. Хотя вокруг и не было открытых указаний на присутствие силы — атмосфера казалась почти безмятежной, — она не сомневалась, что Ось, которой она отважилась бросить вызов, дожидается ее и наверняка знает о ее приближении. Поэтому не стоило отбрасывать возможность, что эта тишина служит для того, чтобы успокоить ее подозрения, а свет — чтобы заманить внутрь. Но если Ось хочет, чтобы она поднялась к ней, значит, у нее на то есть причина. А если нет — если она так же безжизненна, как и камень у нее под ногами, — тогда ей нечего терять.

— Давай посмотрим, из какого ты теста, — сказала она вслух, обращаясь не только к Оси Незримого, но и к самой себе. С этими словами она двинулась к двери.

2

Хотя, без сомнения, существовали и более короткие пути к Башне Оси, чем тот, которым шли они вместе с Никетомаас, Миляга решил не искушать судьбу и отправился проверенной дорогой. Он расстался с Флоккусом Дадо, Сайшай и ее потомством у Ворот Святых и начал восхождение по дворцу, сверяя маршрут с положением Башни из каждого второго окна.

Восход был близок. Птицы покинули гнезда на колоннадах и распевали песни, летая над утренними двориками и не обращая внимания на горький дым, который в это утро вполне мог сойти за туман. Наступал еще один день, и организм Миляги изнемогал без сна. В последний раз ему удалось подремать во время путешествия от Просвета в Изорддеррекс, но эффект оказался косметическим. Он чувствовал такую усталость во всем теле, что едва держался на ногах, и это заставляло его стремиться закончить свою миссию как можно быстрее. Он вернулся сюда по двум причинам. Первая — он должен завершить дело, которое не было доведено до конца из-за ранения Пая: поймать и убить Сартори. Вторая — независимо от того, найдет ли он своего двойника или нет, он должен вернуться в Пятый Доминион, где Сартори собирается соорудить Новый Изорддеррекс. Он знал, что теперь, когда он вновь ощутил в себе способности Маэстро, вернуться домой будет нетрудно. Даже без подсказок мистифа он сможет вырвать у памяти способы путешествия между Доминионами.

Но сначала — Сартори. Хотя с тех пор, как Автарх ускользнул от него, прошло уже два дня, он лелеял надежду, что его двойник не покинул еще свой дворец. В конце концов, уход из этой самодельной утробы, в которой любое его слово было законом, а любой поступок — объектом поклонения, должен был оказаться для него болезненным. Наверняка он захотел немного помедлить. А если уж он задержится, то скорее всего неподалеку от того символа власти, который сделал его неоспоримым хозяином Примиренных Доминионов, — Оси.

Он уже собрался было выругать себя за то, что сбился с пути, как вдруг узнал то самое место, где упал Пай. Узнал он и видневшуюся вдалеке дверь, которая вела в Башню. Он позволил себе задержаться на мгновение на том месте, где Пай лежал у него на руках, но мысли его обратились не к их нежному диалогу, а к последним словам мистифа, которые он успел произнести, прежде чем сила Просвета втянула его обратно.

«Сартори, — сказал тогда Пай. — Найди его… он знает…»

Какой бы информацией ни располагал Сартори (Миляга думал, что она имеет отношение к противникам Примирения), он, Миляга, был готов на любые меры, чтобы выжать ее, прежде чем будет нанесен последний добивающий удар. Здесь не место милосердию. Даже если ему придется сломать в теле Сартори каждую косточку, это будет лишь пустяковым ущербом по сравнению с преступлениями, которые тот совершил, будучи Автархом. А уж Миляга постарается от души.

Мысль о пытках и об удовольствии, которое они ему доставят, мгновенно вывела его из раздумий. Переполняемый злобой, он двинулся по коридору, вошел в дверь и оказался и Башне. Несмотря на то что комета уже взошла, свет ее почти не проникал в Башню, а те несколько лучиков, которым все-таки удалось просочиться, осветили пустые коридоры. Но он продвигался с осторожностью: Башня представляла собой лабиринт, и в любом углу мог скрываться враг. Усталость сделала шаг его менее легким, чем ему бы хотелось, но ему удалось достичь винтовой лестницы, ведущей и саму башню, не нарушив тишины неосторожным движением. Он начал подниматься вверх. Дверь наверху открывалась с помощью пальца Сартори, и ему предстояло повторить этот фокус. Не такая уж трудная задача: их большие пальцы одинаковы до последнего завитка.

Однако никаких фокусов не потребовалось. Дверь была распахнута настежь, а внутри кто-то двигался. Миляга замер в десяти шагах от порога и сделал вдох. Ему необходимо вывести двойника из строя как можно быстрее, иначе ему будет угрожать ответный удар. Одной пневмой оторвать ему правую руку, другой — левую. Держа дыхание наготове, он быстро преодолел оставшиеся ступеньки и шагнул в Башню.

Враг его стоял под Осью, касаясь камня поднятыми руками. Фигура его была в тени, но Миляга заметил, как он повернул голову в сторону двери, и, не давая ему времени на то, чтобы опустить руки и защитить себя, Миляга поднес кулак ко рту и начал выдох. Когда дыхание наполнило его ладонь, враг заговорил, но голос его вопреки ожиданиям оказался не его собственным голосом. Он принадлежал женщине. Поняв ошибку, Миляга сжал пневму в кулаке, пытаясь погасить ее импульс, но высвобожденная им сила не собиралась отказываться от намеченной жертвы. Фрагменты ее разлетелись во все стороны: некоторые попали в Ось, некоторые оказались в ее тени и немедленно утратили силу. Женщина испуганно вскрикнула и отшатнулась назад, к противоположной стене. Там ее совершенная красота осветилась. Это была Юдит, или, во всяком случае, так ему показалось. Он однажды уже видел это лицо в Изорддеррексе — и обманулся.

— Миляга? — сказала она. — Это ты?

И голос был ее, но разве не обещал он Роксборо, что копия будет неотличима от оригинала?

— Это я, — сказала она. — Джуд.

Теперь он уже готов был поверить этому, потому что ее последнее слово служило более веским доказательством, чем любые зрительные впечатления. Никто среди круга ее поклонников, за исключением Миляги, никогда не называл ее Джуд. Иногда Джуди, иногда даже Джуджу, но не Джуд. Он сам изобрел это уменьшительное обращение, и, насколько ему было известно, никто другой им не пользовался.

Видя, как лицо его расплывается в улыбке, она отважилась двинуться ему навстречу и снова исчезла под тенью Оси. Это спасло ей жизнь. Мгновение спустя каменная плита, сорвавшаяся с высот Башни под действием пневмы, упала на то самое место, где она стояла. Это послужило толчком к целому ливню смертельных осколков, падающих со всех сторон. Однако Ось служила надежным укрытием: под пой они и встретились, обняв и расцеловав друг друга так, словно разлука их длилась целую жизнь, а не каких-нибудь несколько недель (что в известном смысле было правдой). I? тени Оси грохот падающих осколков звучал приглушенно, хотя от каменного дождя их отделяло всего лишь несколько ярдов. Когда она уткнулась лицом в его ладони и заговорила, шепот ее прозвучал вполне внятно, как и его ответные слова.

— Мне недоставало тебя… — сказала она. Впервые за долгое время, после дней сердечной боли и обвинений, он услышал в ее голосе теплоту. — …Ты мне даже снился…

— Расскажи, — прошептал он, приближая к ней губы.

— Может быть, позже, — сказала она, вновь целуя его. — Мне тебе столько всего надо рассказать.

— И мне, — сказал Миляга.

— Нам надо перебраться в какое-нибудь более безопасное место, — сказала она.

— Здесь нам ничего не угрожает, — сказал Миляга.

— Да, но надолго ли?

Масштабы разрушения росли несоизмеримо той силе, когорая их вызвала, словно Ось увеличила энергию Милягиной пневмы во много раз. Возможно, она знала, — а как она могла не знать? — что поработивший ее человек исчез, и теперь решила разрушить тюрьму, в которую заключил ее Сартори. Судя по размерам плит, низвергавшихся вокруг них, процесс этот не должен был занять слишком много времени. Плиты ударялись о пол с такой силой, что в нем стали образовываться трещины. Обратив на это внимание, Юдит тревожно вскрикнула.

— О Господи, Кезуар!

— Что с ней?

— Она там, внизу! — сказала Юдит, устремив взгляд на потрескавшийся пол. — Под Башней находится комната! Она — там!

— Да она, наверное, уже давно ушла оттуда.

— Да нет, она совсем обалдела от криучи. Мы должны спуститься к ней.

Она покинула Милягу и приблизилась к краю укрытия, но прежде чем она успела рвануться к открытой двери, новый водопад камней и пыли преградил ей путь. Миляга заметил, что вниз падают уже не только осколки плит, из которых построена Башня. В этом граде попадались и куски самой Оси. Что она затеяла? Решила самоуничтожиться — или сбросить покровы, чтобы обнажить ядро? Но так или иначе, их убежище становилось с каждой секундой все более ненадежным. Трещины под ногами были уже с фут шириной и продолжали расширяться, а парящий над ними монолит содрогался так, словно был уже не в силах удерживать себя в подвешенном состоянии и вот-вот собирался упасть. У них не было выбора: надо было пробежать несколько ярдов под проливным каменным дождем.

Он подошел к Юдит, пытаясь придумать какое-нибудь спасительное средство. Неожиданно в памяти у него всплыл Чика Джекин с высоко поднятыми руками, которыми он защищал их от падающих обломков. Может ли он сделать так же? Не давая себе времени на размышления, он поднял руки над головой ладонями вверх, в точности подражая монаху, и шагнул за пределы тени. Один стремительный взгляд вверх подтвердил и распад Оси, и масштаб нависшей над ними угрозы. Даже сквозь густое облако пыли он видел, как монолит сбрасывает с себя каменные глыбы, каждая из которых с легкостью могла раздавить их в лепешку. Но защита сработала. Глыбы рассыпались вдребезги в двух или трех футах у него над головой, а их осколки образовывали вокруг него живой подвижный свод. Однако он все равно ощущал их падение: его запястья, руки и плечи содрогались от мощных толчков, и он знал, что сил у него хватит только на несколько секунд. Но Юдит уже уловила логику в его безумии и шагнула под его хрупкий щит. Между тем местом, где они стояли, и дверью было около десяти шагов.

— Веди меня, — сказал он ей, боясь, что, отведя взгляд от каменного дождя, он может утратить сосредоточенность и чары его потеряют силу.

Юдит обхватила его за пояс и повела вперед, объясняя, куда ставить ногу, чтобы не споткнуться, и предупреждая о завалах. Это было самой настоящей пыткой, и вскоре обращенные вверх ладони Миляги под градом ударов опустились почти до уровня его макушки. Но ему удалось продержаться до двери, и они проскользнули в нее, оставив у себя за спиной такой град обломков Оси и ее тюрьмы, что за ним нельзя было разглядеть ни то ни другое.

Юдит бросилась вниз по сумрачной лестнице. Стены ходили ходуном и покрывались мелкими трещинками — катастрофа наверху подбиралась к основанию Башни, — но им удалось преодолеть целыми и невредимыми и содрогающийся коридор, и следующий пролет лестницы, ведущий на самый нижний уровень. Миляга был поражен, увидев и услышав Конкуписцентию, которая голосила в коридоре, словно охваченный ужасом осел, наотрез отказываясь идти на поиски своей хозяйки. Но Юдит не была подвержена подобным приступам малодушия. Она уже распахнула дверь и ринулась вниз, крича на бегу имя Кезуар, чтобы вывести ее из наркотического ступора. Миляга последовал за ней, но был оглушен какофонией, в которой смешались доносившийся сверху грохот и гул какого-то маниакального бормотания. Когда он добрался до комнаты, Юдит уже успела поднять свою сестру на ноги. В потолке виднелись угрожающие трещины, сверху сыпалась пыль, но Кезуар, похоже, и дела до того не было.

— Я же говорила, что ты вернешься, — сказала она. — Ведь правда? Ну не говорила ли я, что ты вернешься? Хочешь поцеловать меня? Пожалуйста, поцелуй меня, сестричка.

— Что она несет? — спросил Миляга.

Звук его голоса исторг из груди Кезуар яростный вопль.

— Что ты сделала? — закричала она. — Зачем ты привела сюда его?

Он при шел, чтобы помочь нам, — ответила Юдит.

Кезуар плюнула и направлении Миляги.

— Оставь меня! - взвизгнула она. — Тебе мало того, что ты уже успел натворить? Теперь ты хочешь отнять у меня мою сестру? Ах ты, ублюдок! Нет уж, я тебе не позволю. Мы умрем, прежде чем ты успеешь к ней притронуться! — Она потянулась к Юдит, всхлипывая от страха. — Сестра! Сестра!

— Не пугайся, — сказала Юдит. — Это друг.

Она посмотрела на Милягу.

— Успокой же ее, — взмолилась она. — Объясни ей, кто ты, чтобы мы могли отсюда убраться.

— Боюсь, она уже знает, кто я, — ответил Миляга.

Губы Юдит уже сложились, чтобы произнести удивленное «что», но Кезуар вновь забилась в панике.

— Сартори! — завизжала она, и эхо ее разоблачения заметалось по комнате. — Это Сартори, сестра! Сартори! Сартори!

Миляга поднял руки в комическом жесте капитуляции и попятился от женщины.

— Я не собираюсь к тебе прикасаться, — сказал он. — Объясни ей, Джуд. Я не причиню ей никакого вреда!

Но припадок Кезуар возобновился.

— Останься со мной, сестра, — закричала она, хватая Юдит за руку. — Ему не под силу убить нас обеих!

— Здесь нельзя оставаться, — сказала Юдит.

— Я никуда отсюда не пойду! — заявила Кезуар. — Там нас поджидают его солдаты! Розенгартен! Вот какую встречу он нам приготовил! Нас ждут пытки!

— Там безопаснее, чем здесь, — сказала Юдит, бросая взгляд на потолок. На нем вздулось несколько нарывов, из которых сочился гной обломков.

— Надо торопиться!

Но она продолжала отказываться и, обхватив Юдит мертвой хваткой, стала бить ее по щеке своей влажной, липкой ладонью — короткие, нервные удары.

— Мы останемся здесь вдвоем, — сказала она. — Уста к устам. Душа к душе.

— Это невозможно, — возразила Юдит, стараясь, чтобы голос ее звучал спокойно, насколько это было возможно в подобных обстоятельствах. — Я не хочу быть похороненной заживо. Да и ты не хочешь.

— Если нам предстоит умереть, мы умрем, — продолжала настаивать Кезуар. — Но я не хочу, чтобы он снова прикасался ко мне, слышишь?

— Я знаю.

— Никогда! Никогда!

— Он не сделает этого, — сказала Юдит, перехватив руку Кезуар, которой она била ее по лицу. Она сплела свои пальцы с пальцами сестры и крепко сжала их. — Он ушел. Никогда больше не приблизится ни к одной из нас.

Миляга действительно удалился в коридор, но сколько Юдит ни махала ему, отказывался идти дальше. За последнее время ему пришлось пережить слишком много неудачных воссоединений, чтобы позволить себе упустить ее из виду.

— Ты уверена, что он ушел?

— Уверена.

— Он может подкарауливать нас снаружи.

— Нет, сестра. Он испугался за свою жизнь и убежал.

Кезуар усмехнулась.

— Он испугался? — переспросила она.

— Он был просто в ужасе.

— Ну разве я не говорила тебе? Все они рассуждают, как герои, но в венах у них течет моча. — Она громко расхохоталась, мгновенно переходя от отчаяния к беззаботности. — Мы вернемся в мою спальню, — сказала она, немного отдышавшись, — и поспим немного.

— Что душе твоей угодно, — сказала Юдит. — Но только поторопись.

Все еще продолжая хихикать себе под нос, Кезуар позволила Юдит поднять ее с пола, и вдвоем они направились к выходу; Миляга отодвинулся в сторону, чтобы дать им пройти. Они одолели уже добрую половину расстояния, когда один из нарывов лопнул и извергнул из себя дождь обломков. Миляга успел заметить, как Юдит сбило с ног упавшим камнем, а затем комната наполнилась такой густой пылью, что обе сестры в одно мгновение утонули в ней. Единственным оставшимся ориентиром был светильник, пламя которого едва-едва пробивалось сквозь пыль, и Миляга двинулся к нему, но в этот миг раздавшийся грохот возвестил, что распад Башни ускорился. Времени для защитных чар не осталось время хранить молчание прошло. Если он не сумеет найти Юдит в течение нескольких секунд, все они будут похоронены заживо. Он позвал ее, стараясь перекричать растущий грохот, и, услышав ответный возглас, ринулся в том направлении, откуда он исходил, и обнаружил ее наполовину погребенной под пирамидой обломков.

— Еще есть время, — сказал он, принимаясь раскидывать камни. — Еще есть время. Мы успеем.

Когда он освободил ей руки, она стала помогать процессу собственного освобождения, обхватив Милягу за шею и стараясь высвободить тело из-под обломков. Он уже начал подниматься на ноги, вытаскивая ее из-под оставшихся камней, но в этот момент раздался новый шум, куда более оглушительный, чем раньше. Но это был не грохот разрушения, а вопль раскаленной добела ярости. Облако пыли у них над головами рассеялось, и перед ними появилась Кезуар, парящая в нескольких дюймах от растрескавшегося потолка. Юдит уже приходилось видеть подобную трансформацию — из спины сестры выросли щупальца, которые поддерживали ее в воздухе, — но Миляге это было в диковинку. Он уставился на необычное явление, и мысли о бегстве вылетели у него из головы.

— Она моя! — завопила Кезуар, двигаясь к ним с той же слепой, но безошибочной точностью, которая прежде проявлялась у нее в более интимные моменты, — вытянув руки вперед с недвусмысленной целью свернуть шею похитителю.

Но Юдит опередила ее. Она заслонила собой Милягу и громко произнесла имя сестры. Атака Кезуар захлебнулась; ее жаждущие убийства руки замерли в нескольких дюймах от лица Юдит.

— Я — не твоя! — закричала она Кезуар в ответ. — Я вообще никому не принадлежу! Понятно?

Услышав эти слова, Кезуар закинула голову и испустила яростный вой. Это и стало ее погибелью. Потолок содрогнулся от ее крика и рухнул под тяжестью навалившихся на него сверху обломков. Юдит показалось, что у Кезуар было время, чтобы избежать последствий своего крика. Она видела, как на Бледном Холме ее сестра летала с быстротою молнии. Но тогда ею двигала воля; теперь же она лишилась ее. Подставив лицо смертельному дождю, она продолжала кричать, призывая на себя все новые обломки. В голосе ее не было ни ужаса, ни мольбы — это был все тот же нескончаемый вой ярости, который прекратился только тогда, когда она была раздавлена камнями. Но произошло это не сразу. Миляга схватил Юдит за руку и оттащил ее в сторону, а Кезуар все еще продолжала взывать к разрушению. В этом хаосе Миляга потерял ориентировку, и если бы не крики Конкуписцентии, им никогда бы не добраться до двери.

И вот они оказались в коридоре. Предсмертный крик Кезуар прекратился, но грохот у них за спиной с каждой секундой становился громче, и они ринулись к двери наперегонки с бегущей по потолку трещиной. Им удалось обогнать ее. Поняв, что госпожу уже не спасти, Конкуписцентия прекратила причитания и бросилась прочь, в какое-то тайное святилище, где она могла вознести скорбную поминальную песнь.

Юдит и Миляга бежали до тех пор, пока над ними не осталось ни одного камня, крыши, арки или свода, способного обрушиться, и остановились лишь в одном из внутренних двориков, где происходило пчелиное празднество — по странному капризу природы именно в этот день на кустах распустились цветы. И только там они обняли друг друга, рыдая каждый о своих горестях и радостях, а земля под ними содрогалась от катастрофы, жертвами которой они чуть не стали.

3

Лишь когда они довольно далеко отошли от дворца, пробираясь по руинам Изорддеррекса, вибрация почвы перестала ощущаться. По предложению Юдит они направлялись к дому Греховодника, где, как она объяснила, находится надежный перевалочный пункт между этим Доминионом и Землей. Он не стал возражать. Хотя список мест, где мог скрываться Сартори, далеко не был исчерпан (а учитывая размеры дворца, это представлялось почти безнадежной задачей), исчерпаны были его силы, его ум и его воля. Если двойник до сих пор находится в Изорддеррексе, то он не представляет никакой угрозы. Защищать нужно Пятый Доминион, который предал забвению магию и так легко может сделаться его жертвой.

Несмотря на то что улицы многих Кеспаратов представляли собой не более чем кровавые долины в окружении горных хребтов руин, осталось достаточно ориентиров, чтобы Юдит без особого труда определила дорогу к дому Греховодника. Разумеется, никакой уверенности в том, что он все еще стоит там, не было, но если уж им суждено откапывать подвал, то ничего не поделаешь.

Первую милю пути они одолели в молчании, но потом завязался разговор, неизбежно начавшийся с объяснений Миляги, почему Кезуар, услышав его голос, приняла его за своего мужа. Свой рассказ он предварил словами о том, что не станет погрязать в извинениях и самооправданиях, а изложит все без прикрас, словно некую мрачную басню. Он в точности исполнил обещание. Но при всей ясности в рассказе содержалось одно существенное искажение. Описывая встречу с Автархом, он нарисовал Юдит портрет человека, который почти утратил сходство с ним, настолько погрязнув во зле, что сама плоть его была извращена. Она приняла на веру это описание. Автарх представился ей созданием, чья бесчеловечность сочится из каждой поры его кожи, чудовищем, одно присутствие которого может вызвать рвоту.

После того как он поведал историю своего двойничества, настал ее черед. Некоторые детали ее рассказа были почерпнуты из снов, некоторые — из подсказок Кезуар, а некоторые — от Оскара Годольфина. Упоминание о последнем привело к новой серии откровений. Она начала рассказывать Миляге о ее романе с Оскаром, что в свою очередь вызвало из небытия Дауда, а потом Клару Лиш — и «Tabula Rasa».

— В Лондоне они будут представлять для тебя большую опасность, — сказала она, предварительно изложив то немногое, что ей было известно о чистках, предпринятых во исполнение эдиктов Роксборо. — Как только они узнают, кто ты, они убьют тебя без малейших колебаний.

— Пусть только попробуют, — сказал Миляга бесстрастным тоном. — Я готов отразить любое нападение. Меня ждет работа, и им не удастся мне помешать.

— Где ты начнешь?

— В Клеркенуэлле. У меня был дом на Гамут-стрит. Пай говорит, что он еще стоит. Там меня ждет моя жизнь, чтобы я ее вспомнил. Нам обоим необходимо вернуть наше прошлое, Джуд.

— А где мне найти свое? — спросила она.

— Ты узнаешь его от меня и от Годольфина.

— Спасибо за предложение, конечно, но мне хотелось бы найти более беспристрастный источник. Я потеряла Клару, а теперь и Кезуар. Пора приниматься за новые поиски.

Произнося последнюю фразу, она подумала о Целестине, погребенной во мраке под Башней Общества.

— У тебя уже есть кто-то на уме? — спросил Миляга.

— Может быть, — сказала она, чувствуя все то же нежелание расставаться со своей тайной.

Это не ускользнуло от его внимания.

— Мне потребуется помощь, Джуд, — сказал он. — Я надеюсь, что после всего, что произошло с нами в прошлом — хорошего и плохого, — мы сможем действовать сообща. И это принесет выгоду нам обоим.

Очень трогательное выражение чувства, но не такое, в ответ на которое она могла бы открыть душу.

— Будем надеяться, — просто сказала она.

Он не стал проявлять настойчивость и перевел разговор на менее значительные темы.

— Что за сон ты видела? — спросил он у нее. На лице ее отразилось мгновенное недоумение. — Ты сказала, что я тебе приснился, помнишь?

— Ах да, — ответила она. — Ничего особенного, ерунда какая-то. Все это дело прошлое.

Дом Греховодника оказался нетронутым, хотя несколько зданий на той же улице были превращены — снарядами или поджигателями — в груды почерневших камней. Дверь была открыта; комнаты подверглись значительному разграблению — вплоть до вазы с тюльпанами на обеденном столе. Однако никаких признаков кровопролития, за исключением засохших пятен даудовской сукровицы, видно не было, так что Юдит предположила, что Хои-Поллои и ее отцу удалось спастись бегством. В подвале следов разгрома не было. Хотя с полок исчезли все иконы, талисманы и статуэтки, кража была совершена с большой степенностью и систематичностью. Не осталось ни одной безделушки, ни одного осколка или обломка. Воры не разбили и не сломали ни единого амулета. Единственным напоминанием о том, что некогда здесь находилась сокровищница, был круг вделанных в пол камней — точная копия такого же круга в Убежище.

— Вот сюда мы с Даудом прибыли, — сказала Юдит.

Миляга пристально рассматривал пол.

— Что это? — спросил он.

— Не знаю. Разве это имеет какое-нибудь значение? Главное, чтобы мы оказались в Пятом…

— Отныне мы должны быть очень осторожны, — сказал Миляга. — Все связано между собой, все входит в единую систему. До тех пор пока мы ясно не представим себе наше место в ней, мы уязвимы.

Единая система; мысль об этом уже приходила к Юдит в комнате под Башней. Имаджика представилась ей тогда одним бесконечно сложным узором превращений. Но есть время для подобных размышлений, а есть время и для действия, и она не собиралась тратить его на выслушивание Милягиных опасений.

— Если ты знаешь какой-нибудь другой путь отсюда, давай воспользуемся им, — сказала она. — Но я знаю только этот. Годольфин пользовался им долгие годы без малейшего вреда, пока не встрял этот Дауд.

Миляга присел на корточки и ощупал камни, выложенные по краю мозаики.

— Круги обладают такой силой… — сказал он.

— Так мы воспользуемся ею или нет?

Он пожал плечами.

— Другого пути нет, — сказал он, все еще неохотно. — Что надо делать, просто шагнуть внутрь?

— Да.

Он поднялся. Она положила руку ему на плечо, и он сжал ее своей рукой.

— Надо держаться друг за друга, и чем крепче, тем лучше, — сказала она. — Я видела Ин Ово только мельком, но у меня как-то нет желания там потеряться.

— Мы не потеряем друг друга, — сказал он и ступил в круг.

Мгновение спустя она последовала за ним, а экспресс уже начал набирать скорость. Узоры преображенных сущностей замерцали в их телах.

Охватившие Милягу ощущения напомнили ему, как он покидал Землю с Паем, на месте которого сейчас была Юдит. Его пронзила горечь невосполнимой утраты. Он повстречал в Примиренных Доминионах так много людей, с которыми ему уже никогда не суждено увидеться снова. С некоторыми — Эфритом Сплендидом и его матерью, Никетомаас, Хуззах, — потому что они мертвы. А с некоторыми — как, например, с Афанасием, — потому что преступления, совершенные Сартори, теперь стали его преступлениями, и сколько бы добра он ни надеялся сделать в будущем, его все равно будет недостаточно - чтобы искупить вину. Конечно, боль этих потерь была пренебрежимо мала по сравнению с горем, которое ему пришлось пережить у Просвета, но он не осмеливался подолгу думать об этой потере из опасения окончательно расклеиться. Теперь же он перестал себя сдерживать, и слезы навернулись ему на глаза, скрыв от него своей пеленой подвал Греховодника еще до того, как мозаика перенесла путешественников за его пределы.

Как это ни парадоксально, но если бы он отправился в это путешествие в одиночку, отчаяние не столь сильно сжало бы его сердце. Но, как любил повторять Пай, в любой драме есть место только для трех действующих лиц, и эта женщина, уносимая тем же, что и он, потоком, в котором сквозь слезы проступал ее пылающий иероглиф, отныне и навсегда будет напоминать ему о том, что он покинул Изорддеррекс, расставшись с одним из членов этой троицы — в полном соответствии с законом Квексоса.

Глава 43


1

Через сто пятьдесят семь дней после начала своего путешествия по Примиренным Доминионам Миляга вновь вступил на английскую землю. Хотя середина июня еще не наступила, из-за преждевременной весны цветы, которым следовало распуститься по крайней мере месяц спустя, уже начали терять свои лепестки и склонились под грузом семян. И более ранние, и более поздние растения расцвели пышным цветом одновременно, что послужило причиной сказочного изобилия птиц и насекомых. В это лето наступление зари возвещалось не слабыми голосами церковных певчих, а всеобщим громогласным хором. К полудню все небеса от побережья до побережья кишели миллионами изголодавшихся тварей; после полудня их крики постепенно становились немного тише, а в сумерки гомон превращался в музыку (как насытившиеся хищники, так и уцелевшие жертвы возносили благодарственные молитвы) — такую обволакивающую, что даже безумные впадали в целительный сон. Если Примирение действительно может быть подготовлено и осуществлено в то короткое время, что осталось до дня летнего солнцестояния, то Имаджика примет в свой состав процветающую страну богатых урожаев, растянувшуюся под певучими небесами.

И сейчас, пока Миляга шел из Убежища по испещренной солнечными пятнами траве, направляясь к роще, повсюду звучала музыка. Этот парк был знаком ему, хотя любовно ухоженные деревья и превратились в джунгли, а лужайки — в луга.

— Это поместье Джошуа, так ведь? — спросил он у Юдит. — В какой стороне дом?

Она махнула рукой в направлении зарослей позолоченной травы. Крыша едва виднелась за кустами папоротника и стайками бабочек.

— В первый раз я увидел тебя здесь, — сказал он. — Я вспоминаю… ты стояла на лестнице, а Джошуа позвал тебя вниз… у него было для тебя одно прозвище, которое ты терпеть не могла. Цветущий Персик — так, что ли? Что-то в этом роде. Как только я увидел тебя…

— Это была не я, — сказала Юдит, обрывая романтические излияния Миляги. — Это была Кезуар.

— Но ты сейчас та, кем она была тогда.

— Сомневаюсь. Все это было страшно давно, Миляга. Дом превратился в руины, а из рода Годольфинов в живых остался только один. История повторяется. А я не хочу, чтобы она повторялась. Я не хочу быть чьей-нибудь собственностью.

На прозвучавшее в ее речи предупреждение он ответил почти официальным заявлением.

— Какой бы ущерб я ни причинил своими действиями тебе или кому-нибудь другому, я хочу искупить его. То, что я совершил, я совершил потому, что был влюблен, или потому, что был Маэстро и полагал, что стою выше требований общепризнанной морали… Я вернулся сюда, чтобы загладить свою вину. Я жажду Примирения, Джуд. Между нами. Между Доминионами. Между живыми и мертвыми, если только это удастся.

— Ничего себе честолюбие!

— Насколько я понимаю, мне дали право на вторую попытку. У большинства людей такого права нет.

Его искренность смягчила ее.

Не хочешь ли зайти в дом — помянуть былое? — спросила она.

— Если ты пойдешь со мной.

— Нет уж, спасибо. Я уже пережила свой приступ deja-vu[1], когда уговорила Чарли привести меня сюда. — Миляга уже успел рассказать ей о том, как встретился с Эстабруком в лагере голодарей, и о его последующей гибели. На нее это не произвело особого впечатления. — Он был чертовским мудаком, — заметила она. — Наверное, я просто ощущала шестым чувством, что он — Годольфин, а иначе никогда не смирилась бы с его глупейшими играми.

— Мне кажется, к концу он изменился, — сказал Миляга. — Может быть, таким он понравился бы тебе чуть больше.

— Ты тоже изменился, — ответила она, когда они направились к воротам. — Люди будут задавать тебе множество вопросов, Миляга. Типа: «Да где же это тебя носило?» или: «А чем же ты был занят все это время?»

— А почему они вообще должны знать, что я вернулся? — удивился он. — Ни один из них не был мне так уж близок, за исключением Тэйлора. Но он уже мертв.

— А как же Клем?

— Может быть.

— Конечно, тебе решать, — сказала она, — Но когда вокруг столько врагов, тебе может понадобиться и кое-кто из друзей.

— Я предпочел бы остаться невидимым, — возразил он ей. — И для врагов, и для друзей.

К тому времени, когда показалась ограда, погода изменилась едва ли не со сверхъестественной быстротой: несколько перистых облачков, которые только что безобидно плыли по голубому небу, сгустились в мрачный остров, из которого сначала сеял мелкий дождичек, через минуту превратившийся в ливень. Однако в этом были свои преимущества, так как потоки воды смыли с их одежды, волос и кожи последние следы изорддеррексской пыли. После того как они перебрались через завал гнилых веток, прорвались сквозь опутавший ворота вьюнок и отправились по грязной дороге к деревне, их уже было не отличить от парочки туристов-автостопщиков (у одного из них были, впрочем, довольно странные представления о дорожной одежде), которые по нечаянности забрели слишком далеко от шоссе и теперь нуждаются в том, чтобы кто-нибудь показал им дорогу обратно.

2

Хотя ни у кого из них не было в карманах валюты, имевшей хождение в Пятом Доминионе, Юдит быстро удалось уговорить одного из парочки зашедших на почту парней отвезти их в Лондон, пообещав солидное вознаграждение. По дороге буря усилилась, но Миляга опустил заднее боковое стекло и уставился на проносящуюся мимо панораму Англии, которой он не видел вот уже полгода, — совершенно не возражая против того, чтобы дождь снова вымочил его с головы до ног. Тем временем Юдит приходилось выслушивать монолог водителя. У того было что-то не в порядке с нёбом, и каждое третье слово разобрать было практически невозможно, но суть его речи была ясна: его мнение разделяют все знатоки погоды, которых он знает, а ведь эти парни живут на земле и умеют предсказывать наводнения и засухи получше разных заумных синоптиков, так вот, все они сходятся на одном — страну ожидает ужасное лето.

— Либо мы изжаримся, либо утонем, — сообщил он пророческим тоном.

Конечно, ей уже приходилось слышать подобные речи — погода была наваждением всех англичан, но после возвращения из разрушенного Изорддеррекса, над которым всходил горящий глаз кометы, апокалиптические бредни юнца звучали тревожно. Он словно хотел, чтобы невиданная катастрофа обрушилась на этот мир, ни на секунду не отдавая себе отчет, к чему это может привести.

Когда ему наскучила роль пророка, он принялся задавать ей вопросы о том, куда и откуда направлялись она и ее друг, когда их застигла буря. Она не видела никаких причин, которые мешали ей сказать правду, что она и сделала, объяснив, что они были в поместье. Такой ответ притч: ей то, чего она не могла добиться сорока пятью минутами деланного безразличия, — парень замолчал. Он злобно посмотрел на нее через зеркальце, а потом включил радио, тем самым доказывая, что одного только упоминания о роде Годольфинов достаточно, чтобы заставить замолчать даже провозвестника Апокалипсиса. До предместий Лондона разговор не возобновлялся, за исключением тех моментов, когда юнец спрашивал дорогу.

— Тебя высадить у мастерской? — спросила она у Миляги.

Он долго не отвечал, но в конце концов сказал, что, пожалуй, туда он и отправится. Юдит объявила водителю, как ехать, а потом обернулась и вновь посмотрела на Милягу. Он по-прежнему сидел, уставившись в окно, а дождь так забрызгал его лоб и щеки, словно на лице у него выступил пот, и капли свисали с носа, подбородка и ресниц. Едва заметная улыбка пряталась в уголках его рта. Увидев его таким, застигнутым врасплох ее неожиданным взглядом, она почти пожалела о том, что отвергла его попытки примирения в поместье. Именно это лицо, в чем бы ни был повинен скрывающийся за ним мозг, возникло перед ней, когда она спала в постели Кезуар, — лицо любовника ее сна, чьи воображаемые ласки исторгли из ее уст такие громкие крики, что ее сестра услышала их через две комнаты. Разумеется, им никогда уже не стать теми любовниками, чей роман начался в роскошном особняке двести лет назад. Но общее прошлое наложило на них отпечаток, который им еще предстояло в себе открыть, а после того как эти открытия свершатся, возможно, они смогут воплотить в реальность все то, что ей приснилось в постели Кезуар.

Ливень обогнал их по дороге к городу, низринул на него потоки и двинулся дальше, так что когда они достигли предместий, голубое небо обещало теплый, искрящийся вечер. Как и прежде, улицы были забиты пробками, и последние три мили пути заняли у них почти столько же времени, сколько и предыдущие тридцать. К тому времени, когда они добрались до мастерской Миляги, водитель, привыкший к тихим проселочным дорогам вокруг поместья, уже раскаялся в своем начинании и несколько раз нарушил молчание, чтобы разразиться проклятиями по поводу лондонского движения и предупредить пассажиров, что за все несчастья он потребует еще более значительное вознаграждение.

Юдит вышла из машины вместе с Милягой и перед дверью — за пределами слышимости водителя — спросила, не найдется ли у него дома достаточно денег, чтобы заплатить водителю. А ей лучше взять такси, чтобы избавиться от необходимости провести еще какое-то время в его обществе. Миляга ответил, что если в мастерской и найдутся деньги, то на подобную пересадку их явно будет недостаточно.

— Тогда, похоже, он послан мне судьбой, — сказала Юдит. — Ну да ладно. Хочешь, я поднимусь вместе с тобой? У тебя есть ключ?

— Внизу наверняка кто-нибудь будет, — сказал он. — У них есть запасной.

— Ну, стало быть, до свидания. — После всего, что произошло, это банальное прощание было как ушат холодной воды. — Я позвоню тебе, когда мы выспимся.

— Телефон, наверное, отключили.

— Тогда позвони мне из автомата, ладно? Я буду дома, а не у Оскара.

На этом разговор мог бы и закончиться, если бы не его ответ.

— Если ты собираешься уйти от него из-за меня, то не стоит, — сказал он.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Просто, что у тебя свои романы… — не договорил он.

— А у тебя свои? Так, что ли?

— Не совсем.

— Что значит не совсем.

— Я хочу сказать, это не совсем то, что ты думаешь. — Он покачал головой. — Ну да ладно. Мы поговорим об этом как-нибудь в другой раз.

— Нет, — твердо сказала Юдит и взяла его за руку, не давая повернуться и уйти. — Мы поговорим об этом сейчас.

Миляга устало вздохнул.

— Пойми, это не имеет никакого значения, — ответил он.

— Раз так, то просто скажи, и все.

Он заколебался.

— Я женился, — сказал он наконец.

— Да что ты! — ответила она с деланной легкостью. — И кто же эта счастливица? Не та девчонка, о которой ты рассказывал?

— Хуззах? Господи Боже мой, нет конечно!

Он замолчал, печально нахмурившись.

— Давай, — сказала она. — Признавайся.

— Я женился на Пай-о-па.

Первым ее желанием было расхохотаться — уж слишком абсурдной была сама мысль о такой возможности, — но прежде чем смех сорвался с ее уст, она заметила хмурое выражение его лица, и веселость уступила место отвращению. Он не шутил. Он действительно женился на наемном убийце, на бесполой твари, которая принимает любой облик по желанию своего возлюбленного. И почему, собственно, это так поразило ее? Разве, когда Оскар рассказывал ей о мистифах, не сама она заметила, что это очень напоминает представление Миляги о рае?

— Впечатляющая новость, — сказала она.

— Рано или поздно мне все равно пришлось бы тебе об этом рассказать.

Теперь она позволила себе рассмеяться — тихо и горько.

— А там ты почти заставил меня поверить, что между нами что-то есть.

— Это потому, что между нами что-то было. И что-то будет всегда.

— А какое тебе теперь до этого дело?

— Я должен помнить о том, кем я был в прошлом. О чем я мечтал.

— А о чем ты мечтал?

— О том, что мы трое… — Он запнулся, потом вздохнул, — …что мы трое найдем какой-то способ быть вместе, — Он смотрел не на нее, а на разделявший их участок земли, явно мечтая о том, чтобы там стоял его возлюбленный мистиф. — Он научился бы любить тебя… — сказал он.

— Немедленно прекрати, я не желаю слушать, — отрезала она.

— Он мог бы становиться чем угодно, в зависимости от твоего желания. Чем угодно.

— Прекрати, — сказала она ему. — Прекрати.

Он пожал плечами.

— Все в порядке, — сказал он. — Пай мертв. Мы с тобой пойдем каждый своей дорогой. Просто у меня была такая глупая мечта. Я думал, тебе захочется о ней узнать, вот и все.

— Мне от тебя ничего не захочется, — ответила она холодно. — Отныне можешь держать свои безумства при себе!

Она давно уже отпустила его руку, и он спокойно мог уйти. Но он не уходил. Он стоял и смотрел на нее, а лицо его кривилось, как у пьяницы, который никак не может связать две мысли. Тогда она ушла первой, двинувшись к машине по покрытому лужами тротуару. Забравшись внутрь и захлопнув дверь, она сказала водителю, чтобы он трогался с места, и машина рванулась вперед, резко вырулив на середину улицы.

Миляга еще долго стоял на ступеньке и смотрел на угол, за которым исчезла машина, словно какие-то примиряющие слова еще могли сорваться с его уст и вернуть ее. Но эти слова так и не пришли ему на язык. Хотя он вернулся домой в роли Примирителя, он знал, что открылась рана, залечить которую у него сил не хватит. Во всяком случае, пока он не выспится.

3

Через сорок пять минут после того, как она оставила Милягу у дверей его дома, Юдит уже открывала окна своей квартиры, чтобы впустить в нее вечернее солнце и немного свежего воздуха. Последний отрезок пути не задержался у нее в памяти, настолько признание Миляги ошеломило ее. Женился! Сама мысль об этом была абсолютно нелепой, вот только смех застревал у нее в горле.

Хотя минуло много недель с тех пор, как она покинула эту квартиру (лишь самые стойкие из ее растений не умерли от одиночества, и она забыла, как включать кофеварку и как обращаться с оконными задвижками), она по-прежнему ощущала это место своим домом, и к тому времени, когда она осушила пару чашек кофе, приняла душ и переоделась в чистую одежду, Доминион, за пределы которого она шагнула всего лишь несколько часов назад, стал постепенно отступать в прошлое. В окружении знакомых вещей и запахов странность Изорддеррекса была скорее слабостью, чем силой. Без всякого сознательного принуждения с ее стороны ее ум уже провел границу между тем местом, где она была, и тем, где она оказалась сейчас, и граница эта была столь же нерушимой, как между сном и реальной жизнью. Не удивительно, что Оскар превратил в ритуал постоянные посещения сокровищницы. Это помогало ему сохранить воспоминания, которым приходилось выдерживать постоянный натиск обыденности.

Проникший в кровь кофеин помог ей забыть об усталости, и она решила этим же вечером отправиться к Оскару. После возвращения она несколько раз звонила ему, но дозвониться не смогла. Однако ей было прекрасно известно, что долгие гудки в трубке вовсе не являются доказательством отсутствия Оскара или тем более его кончины. Он редко подходил к телефону сам — обычно эта обязанность падала на Дауда — и неоднократно заявлял о крайнем отвращении к этому изобретению. Как-то раз он сказал, что в раю обычные праведники пользуются телеграммами, а у святых есть говорящие голуби; телефоны же расположены гораздо ниже.

Она вышла из дома около семи, поймала такси и отправилась на Ридженс-Парк-роуд. Дом оказался наглухо заперт; ни одно окно не было открыто. В такой благодатный вечер это, несомненно, должно было означать, что внутри никого нет. На всякий случай она обошла дом и заглянула в одно из задних окон. Заметив ее, три попугая Оскара тревожно поднялись с жердочек и принялись издавать панические вопли, пока она, загораживая руками свет, пыталась разглядеть, полны ли их мисочки с водой и семенами. Хотя насесты их были далеко от окна и ничего увидеть ей не удалось, степень их возбуждения была сама по себе достаточно тревожным признаком. Судя по всему, Оскар уже давно не поглаживал их перышки. Так где же он? Может быть, его труп лежит в поместье, в зарослях высокой травы? Даже если и так, было бы безумством отправляться туда на его поиски за час до наступления темноты. Кроме того, она была уверена, что тогда глаза ее не обманули: в самый последний момент она увидела, как Оскар поднялся и оперся о косяк. Несмотря на склонность к излишествам, он был физически крепким мужчиной. Она не могла поверить в то, что он мертв. Скорее уж где-то прячется, скрываясь от «Tabula Rasa» и его агентов. С этой мыслью она вернулась к парадной двери и нацарапала анонимную записку, в которой сообщала, что с ней все в порядке. Записку она бросила в почтовый ящик. Он поймет, кто автор. Ну кто еще, кроме нее, мог написать, что экспресс привез ее домой, целой и невредимой?

Примерно после половины одиннадцатого она стала готовиться ко сну, но с улицы донесся чей-то крик: кто-то звал ее по имени. Она вышла на балкон и увидела внизу Клема, орущего во всю глотку. В последний раз они разговаривали много месяцев назад, и к тому удовольствию, которое она испытала, увидев его, примешивалось чувство вины. Но по тому облегчению, которое прозвучало в его голосе при ее появлении, и по жару его приветственного объятия она поняла, что пришел он не для того, чтобы вымучивать из нее извинения и оправдания. Он с ходу заявил, что пришел сообщить ей нечто экстраординарное, но, прежде чем он сделает это (она сочтет его сумасшедшим, в этом нет сомнений), ему надо выпить. Не может ли она налить ему коньяка? Она исполнила просьбу, и он осушил рюмку одним глотком. Потом он сказал:

— Где Миляга?

Вопрос — в особенности его требовательный тон — застал ее врасплох, и она смешалась. Миляга хотел остаться невидимым, и, как ни велика была ее ярость, она чувствовала себя обязанной уважать это желание. Но Клем не собирался отступать.

— Ведь он уезжал куда-то, верно? Клейн говорил, что пытался ему дозвониться, но телефон был отключен. Потом он написал Миляге письмо, но тот не ответил…

— Да, — сказала Юдит. — Мне тоже кажется, что он куда-то уезжал.

— Но он только что вернулся.

— Ах вот как? — ответила она, с каждой секундой все более теряясь, — Так ты, наверное, осведомлен лучше меня.

— Не я, — сказал он, наливая себе еще коньяка. — Тэйлор.

— Тэйлор? Что ты хочешь этим сказать?

Клем осушил рюмку.

— Ты назовешь меня чокнутым, но сначала выслушай меня, хорошо?

— Слушаю.

— Я не сделался сентиментальным после его смерти. Я не сидел взаперти, перечитывая его любовные письма и слушая песни, под которые мы танцевали. Я попытался оставить все это в прошлом и снова начать жить. Но я оставил в его комнате все как было. Я просто не мог решиться разобрать его одежду или даже снять постельное белье и постоянно откладывал это на будущее. И чем дольше я откладывал, тем более невозможным мне это казалось. И вот этим вечером я вернулся домой в самом начале девятого и услышал, как кто-то разговаривает. — Каждая клеточка тела Клема, кроме губ, замерла без движения, прикованная воспоминанием. — Я подумал, что оставил радио включенным, но нет, голос доносился сверху, из его спальни. Это был он, Джуди, он звал меня, совсем как раньше. Я так перепугался, что чуть не убежал. Глупо, правда? Днями и ночами я молился, чтобы мне был ниспослан какой-нибудь знак того, что Бог принял его к себе, и вот, когда этот знак появился, я чуть не обосрался. Говорю тебе, я полчаса простоял на лестнице, надеясь, что он перестанет меня звать. И иногда он действительно переставал на время, и мне почти удавалось убедить себя в том, что все это мне померещилось. А потом начинал снова. Никакой мелодрамы. Просто пытался убедить меня перестать бояться, подняться в его комнату и поздороваться. В конце концов я так и сделал.

На глаза ему навернулись слезы, но в голосе не слышалась скорбь.

— Он любил эту комнату по вечерам, когда ее освещало заходящее солнце. Такой она была и в этот вечер — вся полна солнечных лучей. И он был там, в этих лучах. Я не видел его, но знал, что он рядом, потому что он сам сказал мне об этом. Он сказал, что я хорошо выгляжу. А потом сказал так: «Сегодня радостный день, Клем. Миляга вернулся и привез с собой ответы».

— Какие ответы? — сказала Юдит.

— Вот и я его о том же спросил. Я говорю: «Какие ответы, Тэй?» Но ты же знаешь его: когда он счастлив, он совсем сходит с ума, как ребенок. — На губах Клема играла улыбка, а глаза его были устремлены на те картины, что оставались у него в памяти от лучших дней. — Его так переполняла эта новость, что мне ничего не удалось больше узнать. — Клем поднял взгляд на Юдит. — Свет уходил, — продолжил он. — И мне кажется, ему тоже надо было уходить. Он сказал, что наш долг — помогать Миляге. Поэтому он и явился мне сегодня. Он сказал, что это трудно, но ангелом-хранителем вообще быть нелегко. И тогда я спросил, почему он говорит только об одном ангеле — ведь нас же двое? А он ответил: «Потому что мы с тобой — едины, Клем, ты и я. Мы всегда были и всегда будем едины». Вот в точности его слова, я клянусь. А потом ушел. И знаешь, о чем я все время думаю?

— О чем?

— О том, как глупо я потерял время, что простоял на лестнице. Ведь я мог бы провести его вместе с ним. — Клем поставил рюмку на столик, вытащил из кармана платок и высморкался. — Вот, собственно говоря, и все.

— Я думаю, это не так мало.

— Я знаю, что ты думаешь, — сказал он с тихим смешком. — «Бедняга Клем, он не вынес скорби и стал видеть галлюцинации».

— Нет, — возразила она очень мягко. — Я думаю, Миляга просто не знает, как ему повезло, что у него два таких ангела-хранителя.

— Не потакай мне.

— И не собираюсь. Я верю каждому твоему слову.

— Серьезно?

— Да.

— Почему? — спросил Клем с таким же тихим смешком.

— Потому что Миляга действительно вернулся сегодня вечером, Клем, и я единственный человек, который об этом знает.

Он ушел от нее десять минут спустя, явно удовлетворенный мыслью о том, что даже если он и сумасшедший, среди его друзей нашелся еще один подобный безумец, к которому он всегда сможет обратиться, чтобы обсудить свои галлюцинации. Юдит рассказала ему то немногое, что она сочла возможным доверить ему на данном этапе (то есть практически ничего), но пообещала встретиться с Милягой и от имени Клема рассказать ему о посещении Тэйлора. Благодарность Клема была не настолько велика, чтобы он не обратил внимания на ее скрытность.

— Ты ведь знаешь гораздо больше, чем рассказала мне, верно? — сказал он.

— Да, — сказала она. — Может быть, попозже я открою тебе больше.

— А что, Миляга в опасности? — спросил Клем. — Хоть это по крайней мере ты мне можешь сказать?

— Все мы в опасности, — ответила она, — Ты. Я. Миляга. Тэйлор.

— Тэйлор мертв, — сказал Клем. — Он живет в солнечном луче. Ничто не сможет причинить ему вред.

— Надеюсь, что ты прав, — невесело сказала она. — Но прошу тебя, Клем, если он найдет тебя снова…

— Найдет.

— …тогда при следующей встрече обязательно скажи ему, что все мы под угрозой. То, что Миляга вернулся в… вернулся домой, не означает, что все трудности позади. На самом деле они только начинаются.

— Тэй говорит, что должно произойти нечто возвышенное. Он так и сказал — возвышенное.

— Возможно, так и будет. Но будет очень трудно не совершить ни одной ошибки. А если что-нибудь пойдет не так…

Она запнулась, и перед глазами у нее всплыли воспоминания об Ин Ово и разрушенном Изорддеррексе.

— Ну что ж, когда ты почувствуешь, что настало время все рассказать, — сказал Клем, — мы будем готовы выслушать тебя. Мы оба. — Он взглянул на часы. — Мне пора идти. Я опаздываю.

— Вечеринка?

— Нет. Я работаю в приюте для бездомных. Почти каждую ночь мы выходим на дежурство и подбираем по городу беспризорных детей. В Лондоне их полно.

Она проводила его до дверей, но, прежде чем уйти, он спросил у нее:

— Ты помнишь наше языческое празднество на Рождество?

Она усмехнулась:

— Ну еще бы, кто ж не запомнит. Оттянулись на славу.

— После того как все разошлись, Тэй надрался, как самая последняя свинья. Он прекрасно знал, что большинства этих людей он уже никогда не увидит. Ну а потом, разумеется, посреди ночи его стало выворачивать наизнанку, он почувствовал себя хуже, и мы просидели с ним до утра, разговаривая о… да бог знает о чем! Обо всем на свете. И он рассказал мне, как всегда любил Милягу. Как Миляга был самым загадочным человеком в его жизни. Он сказал, что Миляга часто снился ему и во сне говорил на несуществующих языках.

— Мне он тоже об этом рассказывал, как раз в последнее Рождество, — сказала Юдит.

— А мне он сказал, что на следующий год я должен праздновать настоящее Рождество, безо всякого язычества, и пойти на полночную мессу, как мы обычно и делали в прошлом, а я сказал ему, что, как мне казалось, мы уже решили, что в этом нет особого смысла. И знаешь, что он ответил мне? Он сказал, что свет есть свет, каким именем его ни назови, и хорошо сознавать, что им светится лицо человека, которого ты знаешь. — Клем улыбнулся. — Тогда я подумал, что он говорит о Христе. Но теперь… теперь я уже не так уверен в этом.

Она крепко обняла его и расцеловала в раскрасневшиеся щеки. Хотя она и подозревала, что в его словах заключена доля правды, она не могла заставить себя высказать это вслух, потому что знала, что то самое лицо, в котором Тэйлор прозревал свет нового восходящего солнца, принадлежит также и мраку, который вскоре может навсегда окутать их своей пеленой.

Глава 44


1

Хотя кровать, на которую Миляга рухнул, была застелена грязным, затхло пахнувшим бельем, а подушка под его головой была влажной, сон не мог быть более крепким, даже если бы его убаюкивала у себя на руках сама Мать Земля. Когда он проснулся пятнадцать часов спустя, за окном стояло прекрасное июньское утро. Сон без сновидений вдохнул новые силы в его мышцы. Не было ни газа, ни электричества, ни горячей воды, так что ему пришлось принимать душ и бриться при помощи холодной воды — опыт, в первом случае ободряющий, во втором — кровопролитный. Покончив с этим, он внимательно осмотрел мастерскую. В его отсутствие она не осталась в неприкосновенности. В один прекрасный день здесь кто-то побывал — либо старая подружка, либо вор с чрезвычайно узкой специализацией. Миляга оставил два окна отрытыми, так что проникнуть в помещение не составило труда, и похититель унес с собой одежду и кое-какие памятные безделушки. Он так давно был здесь в последний раз, что ему трудно было вспомнить, какие именно вещи стали жертвой грабежа. Несколько писем и открыток с каминной полки, несколько фотографий (хотя он не любил фотографироваться по причинам, которые представлялись теперь вполне очевидными) и кое-какие ценности: золотая цепочка, два кольца, крестик. Кража не особенно обеспокоила его. Ему никогда не были свойственны ни сентиментальность, ни страсть к коллекционированию. Предметы занимали в его жизни такое же место, как глянцевые журналы — просмотрел и выбросил.

Другие, куда более неприятные следствия его отсутствия ожидали в ванной, где одежда, которую он повесил сохнуть перед началом путешествия, поросла зеленым мхом, и в холодильнике, на полках которого было разбросано нечто, напоминающее окуклившихся зарзи и источающее омерзительный аромат гнили и разложения. Но прежде чем начать уборку, необходимо было подключить хотя бы электричество, а для этого потребуется вступить в переговоры. В прошлом ему не раз отключали газ, телефон и электричество, когда, в промежутках между изготовлением подделок и обольщением дойных коров, ему приводилось поиздержаться, так что язык у него был подвешен соответствующим образом, и именно сейчас этот талант был как нельзя более кстати.

Он оделся в самую приличную одежду и спустился вниз, чтобы предстать пред светлые очи почтенной, хотя и слегка рехнувшейся миссис Эрскин, которая занимала квартиру на первом этаже. Именно она открыла ему дверь вчера, отметив с характерной для нее искренностью, что выглядит он так, словно его избили ногами до полусмерти, на что он ответил, что именно так он себя и чувствует. Она не стала расспрашивать, почему он отсутствовал, что было не удивительно, так как его жизнь в мастерской всегда сводилась к спорадическим набегам, но спросила, не собирается ли он задержаться на этот раз подольше. Он сказал, что это вполне возможно, и она ответила, что ее это радует, потому что в эти летние дни люди постоянно сходят с ума, а с тех пор как умер мистер Эрскин, ей иногда бывает страшно. Пока она готовила чай, он обзванивал коммунальные службы, отказавшие ему в услугах. Его ожидала череда разочарований. Он разучился пользоваться своим обаянием так, чтобы женщины, с которыми он разговаривал, делали то, что ему хотелось. Вместо обмена любезностями был подан холодный салат из официальности и снисхождения. Ему было строго указано, что до тех пор, пока счета не будут оплачены, ни о каких подключениях не может идти и речи. Он отведал горячих тостов миссис Эрскин, выпил несколько чашек чаю, а потом спустился в подвал и оставил записку сторожу котельной, в которой говорилось, что он вернулся и с благодарностью ожидает подключения горячей воды.

Потом он снова поднялся в мастерскую и закрыл дверь на засов. Одного разговора на этот день вполне достаточно. Он задернул занавески и зажег две свечи. Поначалу их запылившиеся фитили сильно дымили, но их свет был приятнее палящего дневного солнца, и он принялся за разгребание снежного сугроба почты, который образовался у входной двери. Разумеется, там было полно счетов, раз от разу напечатанных все более разгневанным цветом, плюс к тому же неизбежные рекламные проспекты. Личных писем было мало, но два из них остановили его внимание. Оба были от Ванессы, чей совет перерезать свою лживую глотку отозвался таким обескураживающим эхом в увещеваниях отца Афанасия. Теперь она писала, что скучает — не проходит и дня, чтобы она не подумала о нем. Второе послание выражало ту же мысль, но более откровенным способом: она хотела, чтобы он вновь вошел в ее жизнь. Если уж ему так хочется забавляться с другими женщинами, то она постарается примириться с этим.

Не может ли он, по крайней мере, связаться с ней? Жизнь слишком коротка, чтобы таить обиды друг на друга.

Ее призывы отчасти подняли ему настроение. Еще больше обрадовало его письмо от Клейна, накарябанное красными чернилами на розовой бумаге. Слегка педерастический голос Честера зазвучал у него в ушах, когда он поднес листок к глазам и начал читать.

«Дорогой Блудный Сынок, — писал Клейн. — Чьи сердца ты разбиваешь и где это происходит? Толпы покинутых женщин в настоящий момент рыдают, уткнувшись мне в колени, и умоляют послать тебе прощение за твои шалости и пригласить вернуться в лоно семьи. Среди них — неподражаемая Ванесса. Ради Бога, возвращайся домой и спаси меня от необходимости ее соблазнять. Мой пах увлажнился в ожидании твоего появления».

Стало быть, Ванесса ушла к Клейну — вот уж действительно несчастье на его голову! Хотя, насколько Миляга помнил, она видела Честера один-единственный раз и с тех пор никогда не отказывала себе в удовольствии помянуть его недобрым словом. Миляга сохранил все три письма, хотя у него и в мыслях не было последовать содержавшимся в них советам. Лишь одна встреча была для него желанной — с домом в Клеркенуэлле. Однако он не мог отважиться пойти туда при свете дня. Улицы будут слишком яркими и оживленными. Он подождет темноты, которая поможет ему обрести чаемую невидимость. Он устроил в камине небольшой костер из почтовых отправлений и стал наблюдать за пламенем. Когда все догорело, он снова лег в постель и проспал всю вторую половину дня, готовясь к ночному путешествию.

2

Только после того, как первые звезды появились на элегически синем небе, он раскрыл шторы. Улица внизу была безлюдной, но так как денег на такси не было, он понимал, что по дороге в Клеркенуэлл ему не раз придется толкаться среди людей. В такой чудесный вечер Эдгвар-роуд будет оживленной, а в метро непременно набьются толпы народа. Чтобы достичь цели, не привлекая к себе нежелательного внимания, он первым делом решил одеться как можно неприметнее и принялся рыться в оскудевшем гардеробе в поисках костюма, который сделал бы его максимально невидимым. Одевшись, он пошел к Марбл Арч и спустился в метро. До Чэнсери Лейн, расположенной на границе Клеркенуэлла, ехать было всего лишь пять остановок, но, проехав первые две, он вынужден был сойти, задыхаясь и потея, словно страдающий клаустрофобией. Проклиная неожиданную слабость, он просидел на станции около получаса, пропуская один поезд за другим и не в силах заставить себя войти в вагон. Какая ирония! Человек, побывавший в самых неприступных уголках Имаджики, оказался не в состоянии проехать пару миль на метро. Наконец его перестало трясти, и к платформе как раз подошел не очень переполненный поезд. Он зашел в вагон, сел поближе к двери, опустив голову и прикрыв лицо рукой, и в таком положении просидел до конца поездки.

К тому времени, когда он вышел на Чэнсери Лейн, наступили сумерки, и несколько минут он простоял на Хай Холборн, всасывая в себя темнеющее небо. И только когда ноги его перестали подкашиваться, он направился вверх по Грейз-Инн-роуд к окрестностям Гамут-стрит. Почти вся недвижимость главных улиц давным-давно была поставлена на службу коммерции, но за темными баррикадами деловых зданий располагалась целая сеть улиц и площадей, которая — возможно, благодаря дурной славе — не привлекла внимание застройщиков. Многие из этих улиц были узкими и кривыми, плохо освещенными и лишенными табличек, словно об их существовании забыли много поколений назад. Но ему не нужны были ни таблички, ни фонари — его ноги ступали по этим улицам бесчисленное множество раз. Вот — Шиверик-сквер с небольшим парком, а вот — Флэксен-стрит, и Олмот, и Стерн. А посреди них, под прикрытием собственной анонимности, пряталась цель его путешествия.

Он увидел угол Гамут-стрит впереди ярдах в двадцати и замедлил шаги, чтобы продлить удовольствие от воссоединения. Бесчисленные воспоминания ожидали его здесь — в том числе и о мистифе. Но далеко не все они окажутся такими приятными и желанными. Ему надо будет поглощать их маленькими порциями, словно человеку с нежным желудком, который попал на слишком обильную трапезу. Умеренность — вот его путь. Как только он почувствует пресыщение, он немедленно вернется в мастерскую, чтобы переварить то, что открылось ему, и тем самым укрепить силы. И только тогда он отправится за второй порцией. Процесс займет время, а оно сейчас дорого. Но то же самое можно сказать и о его душевном здоровье. Какой будет толк от Примирителя, который подавится собственным прошлым?

С гулко бьющимся сердцем он завернул за угол и наконец увидел перед собой эту священную улицу. Возможно, в годы беспамятства он случайно и забредал сюда, не подозревая, какой вид открывался его глазам, но вероятность этого была не слишком велика. Скорее всего его глаза увидели Гамут-стрит впервые за последние два столетия. Похоже, она вообще никак не изменилась, защищенная от городских архитекторов и их строительных воинств специальными заклятиями, о творцах которых здесь до сих пор ходили слухи. Посаженные вдоль тротуара деревья сгибались под тяжестью своих неухоженных крон, но в воздухе чувствовался острый запах их соков (деловой квартал отгораживал Гамут-стрит от промышленных загрязнений Холборна и Грейз-Инн-роуд). Возможно, это было плодом его фантазии, но ему показалось, что дерево напротив дома номер двадцать восемь разрослось особенно буйно — не под воздействием ли магии, по капле сочившейся с крыльца дома Маэстро?

Он двинулся к ним — дереву и крыльцу, — и воспоминания начали овладевать всем его существом. Он услышал, как дети поют у него за спиной — ту самую песенку, которая оказалась для него пыткой, когда Автарх открыл ему ого настоящее имя. «Сартори», — сказал он, и эта глупая дразнилка, пропетая писклявыми голосами приютских детей, ворвалась в его голову сразу же вслед за именем. В тот миг он содрогнулся от отвращения. Мелодия была банальной, слова — нелепыми. Но теперь он вспомнил, как в первый раз услышал ее; идя вот по этому самому тротуару, он — по одной стороне улицы, процессия детей — по другой, и как польщен он был, что слава его достигла даже тех, кто никогда не научится читать и писать, да и вообще едва ли доживет до обретения половой зрелости. Весь Лондон знал о нем, и это ему нравилось. Роксборо говорил, что о нем заводят беседы и при дворе, и вскоре ему следует ожидать приглашения. Люди, которых он едва знал в лицо, утверждали, что они — его ближайшие друзья.

Но, слава Богу, были и такие, кто соблюдал дистанцию, и одна из таких душ жила в доме напротив: нимфа по имени Аллегра, которой нравилось сидеть с наполовину расшнурованным корсетом за туалетным столиком у окна, чувствуя на себе восхищенный взгляд Маэстро. У нее была маленькая лохматая собачонка, и порой по вечерам он слышал, как голос звал везучую тварь на колени, где ей позволялось уютно устроиться, свернувшись калачиком. Однажды после полудня в нескольких шагах от места, где он стоял сейчас, он встретил девушку в обществе ее матери и принялся восхищаться собакой, терпя ее шершавый язычок у себя на губах ради возбуждающего запаха, которым отдавал ее мех. Что приключилось с этим ребенком? Умерла ли она девственницей или постарела и растолстела, вспоминая о странном человеке, который был ее самым горячим поклонником?

Он поднял взгляд на окно, где когда-то сидела Аллегра. Оно было освещено. Дом, как и почти все здания вокруг, был погружен во мрак. Вздыхая, он перевел взгляд на номер двадцать восемь, пересек улицу и подошел к двери. Разумеется, она была заперта, но одно из окон первого этажа было некогда разбито, и никому не пришло в голову его заново застеклить. Он просунул руку внутрь, отпер задвижку и, подняв раму, залез в комнату. «Медленнее, — напомнил он самому себе, — двигайся медленнее. Держи поток под контролем!»

Внутри стояла кромешная темень, но он предусмотрительно захватил с собой свечу и спички. Пламя затрепетало, и комната закачалась от его колебаний, но постепенно фитиль разгорелся, и он ощутил, что в нем, подобно огоньку свечи, разгорается неожиданное чувство гордости. В свое время этот дом — его дом — был местом великих людей и великих замыслов, где исключались банальные разговоры. Если вам хотелось поговорить о политике или посплетничать, вы могли отправиться в кофейню, если вас интересовали финансы — к вашим услугам была биржа. Здесь же — только чудеса, только взлеты духа, и — конечно, любовь, если она была к месту (а чаще всего именно так оно и было), а еще порой — кровопролитие. Но никогда ничего прозаического, ничего банального. Здесь самым желанным гостем всегда бывал человек, принесший самую странную историю. Здесь любое излишество приветствовалось, если оно приносило с собой видения, и каждое из этих видений анализировалось потом с точки зрения содержавшихся в нем намеков на Вечность.

Он поднял свечу и, держа ее высоко, принялся бродить по дому. Комнаты — а их было много — пришли в полный упадок: доски, источенные гнилью и червями, скрипели у него под ногами, сырость превратила стены в карты неведомых континентов. Но настоящее не долго стояло у него перед глазами. Когда он подошел к лестнице, память уже разожгла повсюду свечи: их сияние лилось из приоткрытой двери столовой и комнат верхнего этажа. Это был щедрый свет. Он обивал тканью голые стены, раскатывал под ногами ворсистые ковры и расставлял на них изящную мебель. Хотя собравшиеся здесь люди и устремлялись в сферу чистого духа, они были не против понежить ту самую плоть, которую яростно проклинали. Кто мог бы угадать, посмотрев с улицы на скромный фасад дома, что его интерьер столь изящно украшен? И, видя это воскрешенное великолепие, он услышал голоса тех, кто некогда купался в этой роскоши. Сначала смех, потом чей-то громогласный спор вверху на лестнице. Спорщиков пока не было видно — возможно, сознание, внемля его предостережениям, временно приостановило поток воспоминаний, — но он уже мог назвать их имена. Одного из них звали Горацием Тирвиттом, а другого — Исааком Эбилавом. А смех? Ну, конечно же, он принадлежал Джошуа Годольфину. Он хохотал, как сам дьявол, — во всю свою хриплую глотку.

— Добро пожаловать, — обратился Миляга к своим воспоминаниям. — Я готов увидеть ваши лица.

И с этими словами они появились. Тирвитт, по своему обыкновению расфранченный и перепудренный, стоял на лестнице, стараясь не подпустить к себе Эбилава из опасений, что сорока в руках последнего может вырваться на свободу.

— Это дурная примета, — протестовал Тирвитт. — Птицы в доме — это дурная примета!

— Приметы нужны только игрокам и рыболовам, — парировал Эбилав.

— Тебе еще представится случай блеснуть красноречием, — сказал Тирвитт, — а пока что вышвырни эту тварь на улицу, покуда я не свернул ей шею. — Он повернулся к Миляге. — Скажи ему, Сартори.

Миляга был потрясен, увидев пристально устремленный на него взгляд призрака.

— Она не принесет нам вреда, — услышал он свой ответ. — Это одно из Божьих созданий.

В этот момент птица забилась в руках Эбилава и, сумев вырваться, опорожнила кишечник на парик и лицо своего мучителя, что вызвало у Тирвитта взрыв гомерического хохота.

— И не вытирай, — сказал он Эбилаву, когда сорока упорхнула. — Это хорошая примета.

Привлеченный его смехом, из столовой появился Джошуа Годольфин, облеченный в броню всегдашнего высокомерия.

— Что за шум?

Эбилав пытался подманить к себе птицу, но его призывы только больше ее растревожили. Издавая хриплое карканье, она в панике летала по холлу.

— Откройте же чертову дверь! — сказал Годольфин. — Выпустите эту проклятую тварь!

— Испортить такое развлечение? — сказал Тирвитт.

— Если бы вы заткнули ваши глотки, — сказал Эбилав, — она бы успокоилась и села.

— А зачем ты вообще притащил ее сюда? — осведомился Джошуа.

— Она сидела на крыльце, — ответил Эбилав. — Я думаю, у нее сломано крыло.

— На мой взгляд, она в полном порядке, — сказал Годольфин и обратил свое покрасневшее от коньяка лицо к Миляге. — Маэстро, — сказал он, слегка склоняя голову, — боюсь, мы начали обедать без тебя. Присоединяйся. Пусть эти птичьи мозги продолжают свои забавы.

Миляга уже направился в столовую, но в этот момент у него за спиной раздался звук глухого удара. Обернувшись, он увидел, как птица упала на пол у окна, через которое она пыталась вылететь наружу. Эбилав испустил тихий стон; смех Тирвитта прекратился.

— Ну вот, — сказал он. — Ты убил Божью тварь!

— Я не виноват! — сказал Эбилав.

— Хочешь воскресить ее? — пробормотал Джошуа, обращаясь к Миляге тоном заговорщика.

— С переломанными крыльями и шеей? — спросил Миляга. — Это было бы не слишком великодушно.

— Зато забавно, — ответил Годольфин, и лукавые искорки забегали в его припухших глазах.

— Мне так не кажется, — сказал Миляга и увидел, как его отвращение стерло всю веселость с лица Джошуа. «Он немного боится меня, — подумал Миляга, — сила, которая скрывается во мне, заставляет его нервничать».

Джошуа двинулся в столовую, и Миляга собрался было за ним последовать, но в этот момент молодой человек — не более восемнадцати лет, с некрасивым, вытянутым лицом и кудрями церковного певчего — перехватил его.

— Маэстро? — сказал он.

В отличие от Джошуа и остальных, его черты Миляге показались более знакомыми. Возможно, в этом томном взгляде из-под полуприкрытых век, в этом маленьком, почти женском рте было что-то от стиля модерн. По правде говоря, вид у него был не слишком умный, но слова его, когда он говорил, звучали ясно и твердо, несмотря на нервозность. Он едва осмеливался смотреть на Сартори и, опустив голову, молил Маэстро о снисхождении.

— Я хотел узнать, сэр, не было ли вам угодно принять решение по тому делу, о котором мы с вами говорили?

Миляга уже собрался было спросить, о каком деле идет речь, когда с языка его сорвались слова, вернувшие воспоминание к жизни.

— Я понимаю твое нетерпение, Люциус.

Люциус Коббитт — именно так и звали юношу. В семнадцать он уже помнил наизусть все великие трактаты или, по крайней мере, их тезисы. Честолюбивый и знавший толк в политике Люциус выбрал себе в покровители Тирвитта (какие уж там услуги он ему оказал, об этом знала только его постель, но в том, что обоим угрожала смертная казнь через повешение, сомневаться не приходилось) и обеспечил себе место в доме на положении слуги. Но он стремился к большему и чуть ли не каждый вечер досаждал Маэстро своими застенчивыми и вежливыми мольбами.

— Нетерпение — это не то слово, сэр, — сказал он. — Я изучил все ритуалы. Основываясь на том, что я прочел в «Видениях» Флюта, я составил карту Ин Ово. Я понимаю, что это лишь самое начало, по я также скопировал все известные символы и выучил их наизусть.

Ко всему прочему у него был и небольшой талант художника еще одна черта, объединяющая их всех, помимо непомерного честолюбия и сомнительной нравственности.

— Я могу стать вашим помощником, Маэстро, — сказал он. — В эту ночь вам будет нужен кто-нибудь рядом.

— Я восхищен твоей преданностью, Люциус, но Примирение — это очень опасное дело, и я не могу взять на себя ответственности…

— Я беру ее на себя, сэр.

— Кроме того, у меня уже есть помощник.

На лице юноши отразилось крайнее разочарование.

— Вот как? — сказал он.

— Ну, конечно. Пай-о-па.

— Вы доверите свою жизнь духу, вызванному из Ин Ово? — спросил Люциус.

— А почему бы и нет?

— Ну потому… потому что он ведь не человек.

— Именно поэтому я и доверяю ему, Люциус, — сказал Миляга. — Мне жаль тебя разочаровывать…

— Но могу я по крайней мере посмотреть, сэр? Я буду держаться в сторонке, клянусь, клянусь! Ведь все будут там!

Это было правдой. Чем ближе становилась ночь Примирения, тем больше становилось число приглашенных зрителей. Его покровители, вначале чрезвычайно серьезно относившиеся к обетам молчания, теперь почувствовали приближающийся триумф и дали волю языкам. Приглушенными и часто смущенными голосами они признавались ему, что пригласили друга или родственника посмотреть на ритуалы, а какой властью обладал он, исполнитель, чтобы лишить своих щедрых хозяев их мгновения отраженной славы? Хотя подобные признания никому легко не сходили с рук, в глубине души он не особенно возражал. Чужое восхищение горячит кровь. А когда Примирение будет достигнуто, то чем больше окажется свидетелей, превозносящих его творца, тем лучше.

— Я умоляю вас, сэр, — сказал Люциус. — Я буду в вечном долгу перед вами.

Миляга кивнул, взъерошив рыжеватые волосы юноши.

— Можешь посмотреть, — сказал он.

Слезы потекли из глаз Люциуса, и, схватив руку Миляги, он принялся покрывать ее неистовыми поцелуями.

— Я самый счастливый человек во всей Англии, — сказал он. — Спасибо вам, сэр, спасибо!

Жестом дав понять юноше, чтобы он прекращал свои излияния, Миляга шагнул в столовую, оставив его у дверей, с мыслью о том, действительно ли все эти события и разговоры разворачивались именно так, или его память мастерски соединила фрагменты многих дней и ночей, так что шов оказался незаметен. Если верно второе — а он склонялся именно к такому мнению, — тогда, вполне вероятно, и в этих сценах могут скрываться ключи к еще неразгаданным тайнам, и ему надо постараться запомнить каждую деталь. Но это было не так-то легко — ведь он был здесь и Милягой, и Сартори; и зрителем, и актером в одном лице. Трудно было проживать мгновения и одновременно следить за ними, а еще труднее — пощупать шов значения на их сверкающей поверхности, главной драгоценностью которой был он сам. Как они поклонялись ему! Среди них он был самым настоящим божеством — стоило ему рыгнуть или пернуть, на него устремлялись такие восхищенные взгляды, словно он только что произнес проповедь, а его космологические рассуждения, которым он предавался, пожалуй, слишком часто, встречались с почтением и благодарностью даже самыми могущественными.

Трое из этих могущественных ожидали его в столовой за столом, накрытым на четверых, но уставленным таким количеством еды, что ее хватило бы всей улице на целую неделю. Одним из членов этого трио был, конечно, Джошуа. Другими двумя были Роксборо и его тень, Оливер Макганн. Последний был здорово навеселе, а первый как всегда помалкивал, по обыкновению прикрывая руками аскетические черты своего лица, на котором выделялся длинный крючковатый нос. «Роксборо прячет свой рот, — подумал Миляга, — потому что он выдает его подлинную природу: несмотря на все неисчислимые богатства и метафизические устремления своего обладателя, он всегда капризен, недоволен и надут».

— Религия — удел верующих, — громко разглагольствовал Макганн. — Они возносят молитвы, не получают на них ответа, и их вера крепнет. В то время как магия… — Он запнулся, устремив пьяный взгляд на Маэстро в дверях. — Ага! Се человек! Скажи ему, Сартори. Объясни ему, что такое магия.

Роксборо сложил пальцы пирамидой, вершина которой оказалась как раз напротив его носа.

— Действительно, Маэстро, — сказал он. — Расскажи нам.

— С удовольствием, — сказал Миляга, принимая из рук Макганна налитый для него стакан вина, чтобы промочить горло перед сегодняшней порцией откровений.

— Магия есть первая и последняя религия мира, — сказал он. — Она обладает силой, которая может подарить нам целостность. Открыть перед нами другие Доминионы и вернуть нас самим себе.

— Все это звучит очень красиво, — бесстрастно заметил Роксборо. — Но что это означает?

— Все абсолютно ясно, — запротестовал Макганн.

— Мне — нет.

— Это означает, что мы рождаемся на свет разъединенными, Роксборо, — сказал Маэстро. — Но мы жаждем воссоединения.

— Ты так считаешь?

— Да, я верю в это.

— А с какой это стати нам искать воссоединения с самими собой? — спросил Роксборо. — Ты мне это объясни. Я-то думал, что мы давно уже воссоединились вот за этим столом, и никто другой нам не нужен.

В тоне Роксборо слышалось раздраженное высокомерие, но Маэстро уже привык к подобным выпадам, и ответ был у него наготове.

— Все, что не является нами, — это тоже мы, — сказал он. Подойдя к столу и поставив стакан, сквозь коптящее пламя свечей он уставился в черные глаза Роксборо. — Мы соединены со всем, что было, есть и будет, — сказал он. — От одного конца Имаджики до другого. От крошечной пылинки сажи над пламенем до Самого Божества.

Он набрал в легкие воздух, давая Роксборо возможность вставить свое скептическое замечание, но последний ею не воспользовался.

— После смерти мы не будем разделены на категории, — продолжал он. — Мы увеличимся до размеров Творения.

— Да-а… — протяжно прошипел Макганн сквозь зубы, оскаленные в хищной улыбке голодного тигра.

— И магия — наш способ постичь это Откровение, пока мы еще состоим из плоти и крови.

— И каково же твое мнение: это Откровение дано нам? — сказал Роксборо. — Или мы воруем его украдкой?

— Мы были рождены на свет, чтобы познать то, что мы можем познать.

— Мы были рождены на свет, чтобы наша плоть страдала, — сказал Роксборо.

— Можешь страдать, если хочешь, а лично я не собираюсь.

Фраза вызвала у Макганна одобрительный хохот.

— Плоть — это вовсе не наказание, — продолжал Маэстро. — Она дана нам для радости. Но она также является границей между нами и остальным Творением. Во всяком случае, так нам кажется, хотя на самом деле это всего лишь иллюзия.

— Хорошо, — сказал Годольфин. — Мне это нравится.

— Так мы заняты Божьим делом или нет? — упрямился Роксборо.

— У тебя появились первые сомнения?

— Уж скорее вторые или третьи, — сказал Макганн.

Роксборо наградил его кислым взглядом.

— Что-то я не припомню, чтобы мы давали клятву ни в чем не сомневаться, — сказал он. — Почему на меня набрасываются из-за простого вопроса?

— Приношу свои извинения, — сказал Макганн. — Скажите ему, Маэстро, что мы заняты Божьим делом, ведь правда?

— Хочет ли Божество, чтобы мы стремились стать чем-то большим, нежели мы есть? — сказал Миляга. — Разумеется. Хочет ли Божество, чтобы нами владела любовь, которая и является мечтой о целостности? Разумеется. Хочет ли Оно навсегда заключить нас в Свои объятия? Да, Оно хочет именно этого.

— Почему ты всегда говоришь о Боге в среднем роде? — спросил Макганн.

— Творение и его Творец едины, так или нет?

— Так.

— А Творение состоит не только из мужчин, но и из женщин, так или нет?

— Так, так!!

— Вот за это я и возношу благодарственные молитвы, денно и нощно, — сказал Миляга, глядя на Годольфина. — Перед тем как лечь и после.

Джошуа разразился дьявольским хохотом.

— Стало быть, Бог должен быть одновременно и мужчиной, и женщиной. Для удобства — Оно.

— Смело сказано! — объявил Джошуа. — Никогда не устаю тебя слушать, Сартори. Мысли у меня часто зарастают илом, но стоит мне тебя немного послушать, и они вновь свежи, как ключевая вода!

— Надеюсь, они все-таки не такие чистые, — сказал Маэстро. — Ни одна пуританская душа не должна помешать Примирению.

— Ну уж ты-то меня знаешь, — сказал Джошуа, посмотрев Миляге в глаза.

И в этот момент Миляга получил доказательство своего подозрения, что все эти стычки, возникавшие в памяти друг за другом, на самом деле представляли собой различные фрагменты, навеянные комнатами, по которым он проходил, и воедино сплетенные его сознанием. Макганн и Роксборо растворились в воздухе, а вместе с ними — большая часть свечей и то, что они освещали — графины, стаканы, блюда… Теперь он остался наедине с Джошуа. Ни сверху, ни снизу не доносилось ни одного звука. Весь дом спал, за исключением этих двух заговорщиков.

— Я хочу быть с тобой, когда ты будешь совершать ритуал, — сказал Джошуа. На этот раз в его голосе не было и намека на смех. Он выглядел измученным и встревоженным. — Она очень дорога мне, Сартори. Если с ней что-нибудь случится, я сойду с ума.

— С ней все будет в порядке, — сказал Маэстро, усаживаясь за стол.

Перед ним была разложена карта Имаджики. В каждом Доминионе рядом с тем местом, где должны были проводиться заклинания, были написаны имена Маэстро и их помощников. Он просмотрел их и обнаружил, что кое-кого знает. Тик Ро был упомянут как заместитель Утера Маски; присутствовал и Скопик — в роли помощника заместителя Херате Хаммеръока, возможно отдаленного предка того Хаммеръока, который повстречался им с Паем в Ванаэфе. Имена из двух различных прошлых встретились на этой карте.

— Ты меня не слушаешь, — сказал Джошуа.

— Я же сказал тебе, что с ней все будет в порядке, — ответил Маэстро. — Этот ритуал сложен, но не опасен.

— Тогда позволь мне присутствовать, — сказал Годольфин, нервно ломая пальцы. — Я помогу тебе не хуже твоего несчастного мистифа.

— Я даже не сказал Пай-о-па о том, что мы собираемся делать. Это касается только нас. Тебе надо только привезти сюда Юдит завтра вечером, а я позабочусь обо всем остальном.

— Она такая ранимая.

— Лично мне она кажется очень уверенной в себе, — заметил Маэстро. — И очень возбужденной.

Годольфин окинул его ледяным взглядом.

— Брось эти шутки, Сартори, — сказал он. — Мало того что вчера Роксборо целый день подряд шептал мне на ухо, что не доверяет тебе, так теперь мне еще приходится терпеть твою наглость.

— Роксборо ничего не понимает.

— Он говорит, что ты сходишь с ума по женщинам, так что кое-какие вещи он понимает прекрасно. По его словам, ты подглядываешь за какой-то девчонкой в доме напротив…

— Даже если и так?.

— Как ты сможешь сосредоточиться на Примирении, если мысли твои все время направлены на другое?

— Ты хочешь убедить меня, что я должен разлюбить Юдит?

— Я думал, магия для тебя — это религия…

— Так и она моя религия.

— Преданность, священная тайна…

— То же самое можно сказать и о ней. — Он засмеялся. — Когда я в первый раз увидел ее, я словно заглянул в другой мир. Я понял, что жизнь свою поставлю на кон, лишь бы овладеть ей. Когда я с ней, я снова чувствую себя неофитом, который шаг за шагом подкрадывается к чуду. Осторожными шагами, сгорая от возбуждения…

— Все, хватит!

— Вот как? Тебе неинтересно, почему я так хочу оказаться внутри нее?

Годольфин окинул его скорбным взглядом.

— Не то чтоб очень, — сказал он. — Но если ты не скажешь мне, сам я никогда этого не пойму…

— Потому что тогда мне удастся ненадолго забыть, кто я такой. Все мелочи и частности исчезнут. Мое честолюбие. Моя биография. Все. Я буду полностью развоплощен, и это приблизит меня к Божеству.

— Непонятным образом ты все сводишь к этому. Даже собственную похоть.

— Все — едино.

— Мне не нравится, когда ты говоришь о едином. Ты становишься похож на Роксборо с его поговорками! «В простоте — наша сила», — и все в этом роде…

— Я совсем не это имел в виду, и ты знаешь. Просто женщины стоят у начала всего, и я люблю — как бы это выразить? — припадать к истоку как можно чаще.

— Ты считаешь, что ты всегда прав? — спросил Годольфин.

— Чего ты такой кислый? Еще неделю назад ты молился на каждое мое слово.

— Мне не нравится наша затея, — сказал Годольфин. — Юдит нужна мне самому.

— И она будет у тебя. И у меня тоже. Б этом-то и вся прелесть.

— Между ними не будет никакой разницы?

— Абсолютно. Они будут идентичны. До мельчайшей морщинки, до реснички.

— Так почему же тогда мне должна достаться копия?

— Ответ тебе прекрасно известен: потому что оригинал любит меня, а не тебя.

— И как же я не догадался спрятать ее от тебя?

— Ты не смог бы нас разлучить. Не будь таким печальным. Я сделаю тебе Юдит, которая будет сходить с ума по тебе, по твоим сыновьям и сыновьям твоих сыновей, пока род Годольфинов не исчезнет с лица земли. Чего же в этом плохого?

Стоило ему задать этот вопрос, как в комнате погасли все свечи, кроме той, что была у него в руках, а вместе с ними погасло и прошлое. Неожиданно он вновь оказался в пустом доме, где рядом завывала полицейская сирена. Пока машина неслась по Гамут-стрит, озаряя голубыми вспышками окна, он вышел из столовой в холл. Через несколько секунд еще одна завывающая машина промчалась мимо. Хотя вой сирен ослаб и вскоре совсем затих, вспышки остались, но из синих они превратились в белые и утратили регулярность. В их свете он вновь увидел дом в прежней его роскоши. Но теперь он уже не был местом споров и смеха. И сверху, и снизу доносились рыдания, а каждый уголок был пропитан запахом животного ужаса. Крыша сотрясалась от ударов грома, и не было дождя, чтобы смягчить его злобный гнев.

«Я больше не хочу здесь находиться», — подумал он. Предыдущие воспоминания позабавили его. Ему нравилась роль, которую он играл в происходящих событиях. Но эта темнота — совсем другое дело. Она была исполнена смерти, и единственное, что он хотел, — это убраться как можно дальше отсюда.

Вновь вспыхнула жуткая, синевато-багровая молния. В ее свете он увидел Люциуса Коббитта, стоявшего на лестнице и так ухватившегося за перила, словно это была его последняя опора. Он прикусил язык, или губу, или и то и другое, и кровь, смешавшаяся со слюной, стекала струйкой у него по подбородку. Поднявшись по лестнице, Миляга уловил запах экскрементов. Паренек от страха наделал в штаны. Заметив Милягу, он обратил к нему умоляющий взгляд.

— Как могла произойти ошибка, Маэстро? — всхлипнул он. — Как?

Миляга вздрогнул. Сознание его затопили воспоминания, куда более ужасные, чем то, что ему довелось видеть у Просвета. Сбой в ходе Примирения произошел внезапно и имел катастрофические последствия. Он застал Маэстро всех пяти Доминионов врасплох — в такой тонкий и ответственный момент ритуала, что они оказались не готовы к тому, чтобы его предотвратить. Духи всех пяти уже поднялись из своих кругов и, неся с собой образы своих миров, сошлись над Аной — безопасной зоной, которая появляется в сердце Ин Ово каждые два столетия. Там, в течение хрупкого промежутка времени, и должно было свершиться чудо, когда Маэстро, неуязвимые для обитателей Ин Ово, освобожденные и обретшие дополнительные силы благодаря нематериальному состоянию, сбрасывали с себя ношу своих миров, чтобы дух Аны мог довершить дело слияния Доминионов. Это был самый ответственный этап, и он вот-вот уже должен был благополучно завершиться, когда в том самом круге камней, где лежала телесная оболочка Маэстро Сартори и который отгораживал внешний мир от потока, ведущего в центр Ин Ово, образовалась брешь. Из всех возможных сбоев в ходе церемонии этот был наименее вероятным — как если бы Христос не сумел осуществить чуда с тремя хлебами из-за того, что в тесте было недостаточно соли. Но сбой произошел, и образовавшаяся брешь не могла быть устранена до тех пор, пока Маэстро не вернулись в свои тела и не исполнили соответствующие ритуалы. А до этого изголодавшиеся обитатели Ин Ово получили свободный доступ в Пятый Доминион и, кроме того, — к телам самих Маэстро, которые в смятении покинули Ану, преследуемые по пятам гончими Ин Ово. Сартори, несомненно, погиб бы наравне с остальными, если бы не вмешательство Пай-о-па. Когда в круге образовалась брешь, Годольфин распорядился изгнать мистифа из Убежища, чтобы он не смущал собравшихся своими тревожными пророчествами. Ответственность за выполнение этого распоряжения легла на плечи Эбилава и Люциуса Коббитта, но ни один из них не был достаточно силен, чтобы удержать мистифа. Он вырвался у них из рук, ринулся через Убежище и нырнул в круг, где находился его хозяин в облике ослепительно сиявшего пламени. Пай усердно подбирал крохи знаний со стола Сартори. Он знал, как защитить себя от потока энергии, ревущего внутри круга, и ему удалось вытащить Маэстро из-под носа у приближающихся овиатов.

Не зная, к чему прислушиваться — то ли к тревожным предупреждениям мистифа, то ли к увещеваниям Роксборо оставаться на месте, — зрители в смятении толпились в Убежище. И в этот момент появились овиаты.

Они действовали быстро. Мгновение назад Убежище было мостом в иной мир. В следующее мгновение оно превратилось в скотобойню. Ошарашенный своим внезапным падением с небес на землю, Маэстро успел заметить лишь отрывочные картины резни, но они оказались выжженными на его сетчатке, и теперь Миляга вспомнил их во всех подробностях. Эбилав в ужасе царапал землю, исчезая в беззубом рте овиата — размером с быка, но внешним видом смахивавшего на эмбрион, — который опутал жертву дюжиной языков, тонких и длинных, как бичи; Макганн оставил руку в пасти скользкой черной твари, по которой пробегала рябь, когда она двигалась, но сумел вырваться, превратившись в фонтан алой крови, пока тварь увлеклась более свежим куском мяса; Флорес — бедный Флорес, который появился на Гамут-стрит еще только вчера, с рекомендательным письмом от Казановы, — был схвачен двумя существами с черепами, плоскими, как лопаты, и сквозь их прозрачную кожу Сартори мельком увидел ужасную агонию жертвы, голова которой уже была в глотке одной твари, а ноги еще только пожирались другой.

Но наибольший ужас охватил Милягу при воспоминании о гибели сестры Роксборо — не в последнюю очередь потому, что тот приложил огромные усилия, чтобы удержать ее от посещения церемонии, и даже унизился перед Маэстро, умоляя его поговорить с женщиной и убедить ее остаться дома. Он действительно поговорил с ней, но при этом сознательно превратил предупреждение в обольщение — собственно говоря, почти в буквальном смысле слова, — и она пришла не только ради самой церемонии Примирения, но и для того, чтобы снова встретиться взглядами с человеком, предостережения которого звучали так соблазнительно. Она заплатила самую ужасную цену. Три овиата подрались над ней, словно голодные волки из-за кости, и еще долго не смолкал ее умоляющий вопль, пока троица тянула в разные стороны ее внутренности и тыкалась в огромную дыру в черепе. К тому времени, когда Маэстро при содействии Пай-о-па сумел с помощью заклинаний загнать тварей обратно в круг, она умирала в спиралях собственных кишок, мечась, словно рыба, которой крючок распорол живот.

Позже Маэстро услышал вести о катастрофах, постигших другие круги. Везде была одна и та же история: овиаты появлялись в толпе невинных людей и начинали кровавое побоище, которое прекращалось только тогда, когда кому-либо из помощников Маэстро удавалось загнать их обратно. За исключением Сартори, все Маэстро погибли.

— Лучше бы я умер вместе с остальными, — сказал он Люциусу.

Юноша попытался было возразить, но зашелся в приступе рыданий. В этот момент внизу, у подножия лестницы, раздался другой голос, хриплый от скорби, но сильный:

— Сартори! Сартори!

Он обернулся. В холле стоял Джошуа. Его прекрасное пальто дымчато-синего цвета было забрызгано кровью. И его руки. И его лицо.

— Что нас ждет? — закричал он. — Эта буря! Она разорвет мир в клочки!

— Нет, Джошуа!

— Не лги мне! Никогда еще не было такой бури! Никогда!

— Возьми себя в руки…

— Господи Иисусе Христе, прости нам наши прегрешения.

— Это не поможет, Джошуа.

Б руках у Годольфина было распятие, и он поднес его к губам.

— Ах ты, безбожный ублюдок! Уж не демон ли ты? Я угадал? Тебя подослали, чтобы ты соблазнил наши души? — Слезы текли по его безумному лицу. — Из какого ада ты к нам явился?

— Из того же, что и ты. Из земного.

— И почему я не послушал Роксборо? Ведь он все понял! Он повторял снова и снова, что у тебя есть какой-то тайный план, но я не верил ему, не хотел ему верить, потому что Юдит полюбила тебя, а как могла эта воплощенная чистота полюбить нечестивца? Но ты и ее сбил с пути, ведь так? Бедная Юдит! Как ты сумел заставить ее полюбить тебя? Как тебе это удалось?

— В чем ты еще меня обвинишь?

— Признавайся! Как?

Ослепленный яростью, Годольфин двинулся вверх по лестнице навстречу соблазнителю.

Миляга ощутил, как рука его взлетела ко рту. Годольфин замер. Этот трюк был ему известен.

— Не достаточно ли крови пролили мы сегодня? — сказал Маэстро.

— Ты пролил, ты, — ответил Годольфин, тыча пальцем в Милягу. — И не надейся на спокойную жизнь после этого, — сказал он. — Роксборо уже предложил провести чистку, и я дам ему столько гиней, сколько потребуется, чтобы сломать тебе хребет. Ты и вся твоя магия прокляты Господом!

— Даже Юдит?

— Я больше не желаю видеть это создание.

— Но она твоя, Джошуа, — бесстрастно заметил Маэстро, спускаясь вниз по лестнице. — Она твоя на вечные времена. Она не состарится. Она не умрет. Она будет принадлежать роду Годольфинов до конца света.

— Тогда я убью ее.

— И замараешь совесть гибелью невинной души?

— У нее нет души!

— Я обещал тебе Юдит с точностью до последней реснички, и я сдержал обещание. Религия, преданность, священная тайна. Помнишь? — Годольфин закрыл лицо руками. — Она — это единственная по-настоящему невинная душа среди нас, Джошуа. Береги ее. Люби ее, как ты никогда никого не любил, потому что она — это наша единственная победа. — Он взял Годольфина за руки и отнял их от его лица. — Не стыдись своего былого честолюбия и не верь тому, кто будет утверждать, что все это были козни дьявола. То, что мы сделали, — мы сделали ради любви.

— Что именно? — сказал Годольфин. — Юдит или Примирение?

— Все это — едино, — ответил он. — Поверь хотя бы этому.

Годольфин высвободил руки.

— Я никогда ни во что больше не поверю, — сказал он и, повернувшись к Миляге спиной, стал спускаться вниз тяжелым шагом.

Стоя на ступеньках и глядя вслед исчезающему воспоминанию, Миляга распрощался с Годольфином во второй раз. С той ночи он уже ни разу не видел его. Через несколько недель Джошуа удалился в свое загородное поместье и добровольно заточил себя там, занимаясь молчаливым самобичеванием до тех пор, пока отчаяние не разорвало на части его сердце.

— Это моя вина, — раздался у него за спиной голос юноши.

Миляга забыл, что Люциус по-прежнему стоит у него за спиной. Он повернулся к нему.

— Нет, — сказал он. — Ты ни в чем не виноват.

Люциус вытер кровь с подбородка, но унять дрожь ему так и не удалось. В паузах между спотыкающимися словами было слышно, как стучат его зубы.

— Я сделал все, что вы мне велели… — сказал он, — …клянусь. Клянусь. Но я, наверное, пропустил какие-то слова в заклинаниях… или… я не знаю… может быть, перепутал камни.

— О чем ты говоришь?

— Камни, которые вы дали мне, чтобы заменить те, что с изъяном.

— Я не давал тебе никаких камней, Люциус.

— Но как же, Маэстро? Вы ведь дали мне их. Два камня, чтобы вставить в круг. А те, что я выну, вы велели мне закопать под крыльцом. Неужели вы не помните?

Слушая мальчика, Миляга наконец-то понял, почему Примирение окончилось катастрофой. Его двойник — сотворенный в комнате верхнего этажа этого самого дома — использовал Люциуса, чтобы тот подменил часть круга камнями, которые били точными копиями оригиналов (дух подделки был у него в крови), зная, что они не выдержат, когда церемония достигнет своего пика.

Но в то время, как человек, вспоминавший все эти сцены, разобрался в том, что произошло, Маэстро Сартори, который тогда не подозревал о двойнике, рожденном в утробе двойных кругов, пребывал в полном неведении.

— Ничего подобного я тебе не велел, — сказал он Люциусу.

— Я понимаю, — ответил юноша. — Вы хотите возложить вину на меня. Что ж, для этого Маэстро и нужны ученики. Я умолял вас об ответственности, и я рад, что вы возложили ее на меня, пусть даже я и не сумел с ней справиться. — С этими словами он сунул руку в карман. — Простите меня, Маэстро, — сказал он и, с быстротой молнии выхватив нож, направил его себе в сердце. Едва кончик лезвия успел оцарапать кожу, как Маэстро перехватил руку юноши и, вырвав нож, швырнул его вниз.

— Кто дал тебе на это разрешение? — сказал он Люциусу. — Я думал, ты хочешь стать моим учеником.

— Я действительно хотел этого, — ответил юноша.

— А теперь тебе расхотелось? Ты познал унижение и решил, что с тебя хватит.

— Нет! — запротестовал Люциус. — Я по-прежнему жажду мудрости. Но ведь этой ночью я не справился…

— Этой ночью мы все не справились! — сказал Маэстро. Он обнял дрожащего юношу за плечи и мягко заговорил.

— Я не знаю, как произошла эта трагедия, — сказал он. — Но в воздухе я чую не только запах твоего дерьма. Кто-то составил заговор против нашего замысла, и если бы я не был ослеплен своею гордыней, возможно, я сумел бы вовремя его разглядеть. Ты ни в чем не виноват, Люциус. И если ты лишишь себя жизни, то ты этим не воскресишь ни Эбилава, ни Эстер, ни других. А теперь слушай меня внимательно.

— Я слушаю.

— Ты по-прежнему хочешь быть моим учеником?

— О да!

— Готов ли ты выполнить мое поручение в точности?

— Все, что угодно. Только скажите, что я должен сделать.

— Возьми мои книги — столько, сколько сможешь унести, — и отправляйся как можно дальше отсюда. Если сумеешь освоить заклинания — на другой конец Имаджики. Куда-нибудь, где Роксборо и его ищейки никогда тебя не найдут. Для таких людей, как мы, наступает трудная зима. Она убьет всех, кроме самых умных. Но ты ведь сможешь стать умным, не так ли?

— Да.

— Я был уверен в тебе, — улыбнулся Маэстро. — Ты должен обучаться тайком, Люциус, и тебе обязательно надо научиться жить вне времени. Тогда годы не состарят тебя, и когда Роксборо умрет, ты сможешь повторить попытку.

— А где будете вы, Маэстро?

— Если повезет, я буду забыт, хотя и вряд ли прощен. Рассчитывать на это — слишком большая самонадеянность. Что ты выглядишь таким удрученным, Люциус? Мне нужно знать, что осталась какая-то надежда.

— Это большая честь, Маэстро.

Услышав этот ответ, Миляга снова ощутил легкий приступ deja-vu, который впервые случился с ним, когда он встретил Люциуса у дверей столовой. Но прикосновение было почти незаметным и исчезло, прежде чем он смог как-то истолковать его.

— Помни, Люциус, что все, чему ты будешь учиться, уже является частью тебя, вплоть до Самого Божества. Не изучай ничего, кроме того, что в глубине души уже знаешь. Не поклоняйся ничему, кроме своего подлинного «я». И не бойся ничего… — Маэстро запнулся и поежился, словно его кольнуло какое-то предчувствие. — …не бойся ничего, если ты уверен, что враг не сумел тайно овладеть твоей волей и не сделал тебя своей главной надеждой на исцеление. Ибо то, что творит зло, всегда страдает. Ты запомнишь все это?

На лице юноши отразилось сомнение.

— Я постараюсь, — сказал он, — изо всех сил.

— Их должно хватить, — сказал Маэстро. — А теперь… убирайся отсюда поскорее, покуда не появились чистильщики.

Он убрал руки с плеч Коббитта, и тот пошел вниз задом наперед, словно простолюдин после встречи с королем, не отводя от Миляги взгляда и не оборачиваясь до тех пор, пока не оказался у подножия лестницы.

Гроза бушевала прямо над домом, и теперь, когда Люциус ушел, унося с собой вонь экскрементов, в воздухе стал ощутим запах озона. Пламя свечи, которую Миляга держал в руке, затрепетало, и на мгновение ему показалось, что сейчас оно погаснет, возвещая конец сеанса воспоминаний, по крайней мере — на эту ночь. Но это было еще не все.

— Это было великодушно, — услышал он голос Пай-о-па и, обернувшись, увидел мистифа наверху лестницы. Проявив свойственную ему утонченную привередливость, он уже успел снять с себя запачканную одежду, но самой простой рубашки и брюк, в которые он переоделся, оказалось вполне достаточно, чтобы его красота предстала во всем своем совершенстве. Миляга подумал, что во всей Имаджике не найдется более прекрасного лица, более изящного и гибкого тела, и чувства ужаса и вины отодвинулись куда-то вдаль. Но Маэстро, которым он был в прошлом, еще не знал, что значит потерять это чудо, и, увидев мистифа, больше был озабочен тем, что его тайна раскрыта.

— Ты был здесь, когда приходил Годольфин? — спросил он.

— Да.

— Стало быть, ты знаешь о Юдит.

— Догадываюсь.

— Я скрывал это от тебя, потому что знал, что ты не одобришь.

— Одобрять или не одобрять — это не мое дело! Я тебе не жена, чтобы ты боялся моего осуждения.

— И все-таки боялся. И я думал, что… ну, когда Примирение свершится, это покажется лишь небольшой уступкой своим слабостям, и ты скажешь, что я заслужил на нее право великими свершениями. Теперь же это больше похоже на преступление, и я хотел бы уничтожить его последствия.

— Ты уверен в этом? — спросил мистиф.

Маэстро поднял на него свой взгляд.

— Нет, не уверен, — сказал он тоном человека, который сам удивляется своим словам. Он начал подниматься вверх по лестнице. — Похоже, я действительно верю в то, что я сказал Годольфину, когда назвал ее нашей…

— Победой, — подсказал Пай, делая шаг в сторону, чтобы пропустить своего повелителя в Комнату Медитации, которая, как всегда, была абсолютно пуста.

— Мне уйти? — спросил Пай.

— Нет, — поспешно ответил Маэстро. И второй раз более спокойно: — Пожалуйста, не надо.

Он подошел к окну, у которого провел столько вечеров, наблюдая за нимфой Аллегрой. Ветки, под прикрытием которых он вел наблюдение, были вконец измочалены грозой об оконные стекла.

— Можешь ли ты сделать так, чтобы я забыл, Пай-о-па? Ведь для этого существуют специальные ритуалы, не правда ли?

— Конечно. Но ты действительно этого хочешь?

— Нет, действительно я хочу смерти, но в настоящий момент я слишком боюсь встречи с ней. Так что… придется прибегнуть к помощи забвения.

— Настоящий Маэстро умеет со временем побеждать любую боль.

— Значит, я не настоящий Маэстро, — сказал Сартори в ответ. — У меня недостанет для этого мужества. Сделай так, чтобы я забыл, мистиф. Отдели меня навсегда от того, что я сделал и кем я был. Сверши ритуал, который станет рекой между мной и этим мгновением, так чтобы у меня никогда не возникло искушения переправиться на другой берег.

— И как ты будешь жить?

Маэстро ненадолго призадумался.

— Промежутками, — ответил он наконец. — Так, чтобы в следующий промежуток не знать о том, что было в предыдущем. Ну вот, ты можешь оказать мне такую услугу?

— Разумеется.

— То же самое я бы сделал и с женщиной, которую создал для Годольфина. Каждые десять лет она будет забывать свою жизнь, а потом начинать жить по новой, не подозревая о том, что осталось позади.

Слушая, как Сартори планирует свою жизнь, Миляга уловил в его голосе какое-то извращенное удовлетворение. Он приговорил себя к двухсотлетнему безвременью намеренно. В те же самые условия он поставил вторую Юдит. Дело было не только в том, что трусость заставляла его бежать от этих воспоминаний, — это также была своего рода месть самому себе за неудачу, добровольное изгнание собственного будущего в тот же самый лимб, на который он обрек свое творение.

— У меня будут кое-какие удовольствия, Пай, — сказал он. — Я буду скитаться по миру и ловить мгновения. Просто я не хочу, чтобы они накапливались.

— А что будет со мной?

— После ритуала ты будешь свободен.

— Свободен для чего? Кем я буду?

— Шлюхой или наемным убийцей — мне нет до этого никакого дела, — сказал Маэстро.

Реплика сорвалась с его губ чисто случайно и уж конечно не была приказом. Но должен ли раб отличать приказ, отданный шутки ради, от приказа, который требует абсолютного повиновения? Разумеется, нет.

Долг раба — повиноваться, в особенности когда приказ срывается с возлюбленных губ — а именно так и обстояло дело. Своим небрежным замечанием хозяин предопределил жизнь слуги на два столетия вперед, вынудив его заниматься делами, к которым он, без сомнения, испытывал крайнее отвращение.

Миляга увидел заблестевшие в глазах у мистифа слезы и ощутил его страдание, как собственное. Он возненавидел себя за высокомерие, за легкомыслие, за то, что не заметил вреда, причиненного созданию, единственной целью которого было любить его и быть с ним рядом. И сильнее, чем когда бы то ни было, он ощутил желание вновь соединиться с Паем, чтобы попросить у него прощения.

— Сделай так, чтобы я все забыл, — снова сказал он. — Я хочу положить этому конец.

Миляга увидел, что мистиф заговорил, но слова, которые воспроизводили губы, были ему недоступны. Однако пламя свечи, которую Миляга незадолго до этого поставил на пол, затрепетало от дыхания мистифа, обучавшего хозяина науке забвения, и погасло одновременно с воспоминаниями.

Миляга нашарил в кармане коробку спичек и в свете одной из них отыскал и снова поджег дымящийся фитиль. Но грозовая ночь уже вернулась обратно в темницу прошлого, и Пай-о-па — прекрасный, преданный, любящий Пай-о-па — исчез вместе с ней. Он сел на пол напротив свечи, гадая, все ли на этом завершилось или его ожидает заключительная кода. Но дом был мертв — от подвала до чердака.

— Итак, — сказал он, — что же теперь, Маэстро?

Ответ он услышал от собственного живота, который издал негромкое урчание.

— Хочешь есть? — спросил он, и живот утвердительно буркнул в ответ. — Я тоже.

Он поднялся и пошел вниз по лестнице, готовясь к возвращению в современность. Однако, спустившись, он услышал, как кто-то скребется по голым деревянным доскам. Он поднял свечу и спросил:

— Кто здесь?

Ни свет, ни его вопрос не дали ответа. Но звук не прекращался, более того, к нему присоединились другие, и их никак нельзя было назвать приятными. Тихий, агонизирующий стон, влажное хлюпанье, свистящее дыхание. Что же это за мелодраму собралась разыграть перед ним его память, для которой понадобились такие устаревшие постановочные эффекты? Может быть, когда-нибудь в прошлом они и могли нагнать на него страху, но не теперь. Слишком много настоящих кошмаров пришлось увидеть ему за последнее время, чтобы на него могли произвести впечатление подделки.

— Что это за ерунда? — спросил он у теней и был слегка удивлен, услышав ответ.

— Мы ждали тебя очень долго, — сообщил ему хриплый голос.

— Иногда нам казалось, что ты вообще никогда не придешь, — произнес другой, звучавший более тонко, по-женски.

Миляга сделал шаг в направлении женщины, и в круг света, который отбрасывала на пол свеча, попало нечто, напоминающее бахрому алой юбки. Изогнувшись, оно быстро исчезло в темноте, оставляя за собой свежий кровавый след. Оставаясь на месте, он стал дожидаться, когда тени снова заговорят. Это произошло довольно скоро. Голос принадлежал хрипуну.

— Ошибку совершил ты, — сказал он, — а расплачиваться пришлось нам. Все эти нескончаемые годы мы ждали тебя здесь.

Даже искаженный болью, голос показался ему знакомым. Ему приходилось слышать его в этом доме.

— Эбилав? — спросил он.

— Ты помнишь пирог из червивых сорок? — отозвался голос, подтверждая правильность Милягиной догадки. — Много раз я повторял себе: принести птицу в этот дом было ужасной ошибкой. Тирвитт не съел ни кусочка — и выжил, не правда ли? Умер, впав в старческий маразм. И Роксборо, и Годольфин, и ты. Все вы жили и умерли целыми и невредимыми. Но я — я обречен был страдать здесь, раз за разом биться о стекло, не имея возможности разбиться насмерть. — Он застонал, и хотя его обвинительная речь звучала на редкость абсурдно, Миляга с трудом подавил в себе дрожь, — Конечно, я не один, — продолжал Эбилав. — Здесь со мной Эстер, Флорес. И Байам-Шоу. И сводный брат Блоксхэма. Помнишь его? Так что скучать тебе здесь не придется.

— Я не собираюсь здесь оставаться, — сказал Миляга.

— Да нет же, ты остаешься, — сказала Эстер. — Это меньшее из того, что ты обязан для нас сделать.

— Задуй свечку, — сказал Эбилав. — Избавь себя от необходимости на нас смотреть. Мы тебе выколем глаза — слепому здесь жить гораздо приятнее.

— Ну уж дудки, — сказал Миляга, поднимая свечу повыше.

Их скользкие внутренности сверкнули в дальнем углу. То, что он принял за юбку Эстер, оказалось кровавым лоскутом кожи, частично содранным с ее талии и бедер. Сейчас она прижимала его к себе, стараясь скрыть от Миляги пах. Этот жест был верхом абсурда, но, возможно, за долгие годы его репутация соблазнителя была так раздута, что она вполне могла предположить, будто ее нагота даже в нынешнем состоянии способна вызвать у Миляги возбуждение. Но это было еще не самое страшное зрелище. В Байам-Шоу едва можно было угадать человеческое существо, а сводный брат Блоксхэма выглядел так, словно был пожеван стаей тигров.

Но несмотря на свое плачевное состояние, они были готовы к мести — уж в этом сомневаться не приходилось. По команде Эбилава они двинулись ему навстречу.

— Вы и так уже достаточно пострадали, — сказал Миляга. — Я не хочу приносить вам новые страдания. Советую вам пропустить меня.

— Пропустить — для чего? — спросил Эбилав, продолжая приближаться к Миляге. С каждым шагом его ужасные раны отчетливее выступали из темноты. Скальп его был содран; один глаз болтался на уровне щеки. Когда он поднял руку, чтобы устремить на Милягу обвиняющий перст, ему пришлось использовать мизинец — единственный уцелевший палец на кисти, — Ты хочешь предпринять еще одну попытку, ведь так? Не пытайся отрицать это! Прежнее честолюбие владеет тобой!

— Вы умерли за Примирение, — сказал Миляга. — Неужели вы не хотите увидеть, как оно осуществится?

— Это было омерзительное заблуждение! — воскликнул Эбилав в ответ. — Примирению никогда не суждено состояться. Мы умерли, чтобы доказать это. Если ты предпримешь вторую попытку, за которой последует новая неудача, ты сделаешь нашу жертву бессмысленной.

— Неудачи не будет, — сказал Миляга.

— Ты прав, — сказала Эстер, отпуская свою импровизированную юбку, за которой обнажились спирали ее внутренностей. — Неудачи действительно не будет, потому что не будет и второй попытки.

Он перевел взгляд с одного изуродованного лица на другое и понял, что никакой надежды разубедить их у него нет. Не для того они ждали все эти годы, чтобы отказаться от своих намерений под влиянием словесных доводов. Они жаждали мести. Он будет вынужден остановить их с помощью пневмы, как ни прискорбно добавлять новые страдания к тем, что они уже испытывают. Он взял свечку в левую руку, чтобы освободить правую, но в этот миг кто-то обхватил его сзади, прижав руки к корпусу. Свечка выпала у него из пальцев и покатилась в направлении обвинителей. Прежде чем она успела захлебнуться в собственном воске, Эбилав поднял ее своей однопалой рукой.

— Славно сработано, Флорес, — сказал Эбилав.

Человек, обхвативший Милягу, утвердительно заурчал и потряс жертву, чтобы все видели, что ей некуда деться. Кожи на его руках не было, но они сжимали Милягу, словно железные обручи. Эбилав изобразил нечто похожее на улыбку, хотя на лице с лоскутами мяса вместо щек и волдырями вместо губ она воспринималась не слишком уместно.

— Ты не сопротивляешься, — сказал он, подходя к Миляге с высоко поднятой свечой. — Интересно, почему? Может быть, ты уже смирился с тем, что тебе придется к нам присоединиться. Или ты полагаешь, что нас растрогает твоя готовность пойти на муки и мы тебя отпустим? — Он оказался уже совсем рядом с Милягой. — Какой хорошенький! — Вздохнув, он многозначительно подмигнул Миляге. — Сколько женщин сходили с ума по этому лицу, — продолжал он. — А эта грудь! Как они боролись за право склонить на нее свою голову! — Он засунул свой обрубок Миляге за пазуху и разодрал на нем рубашку. — Очень бледная! И совсем безволосая! Это ведь не свойственно итальянцам, разве не так?

— Главное, чтобы из нее текла кровь, — сказала Эстер. — Какое тебе дело до всего остального?

— Он никогда не снисходил до того, чтобы рассказать нам что-нибудь о себе. Нам приходилось принимать его на веру, потому что мозги и пальцы его обладали силой. Тирвитт обычно говорил, что он — наш маленький Бог. Но даже у маленьких Богов должны быть папеньки и маменьки. — Эбилав подался еще ближе, едва не опалив пламенем свечи Милягины ресницы. — Кто ты на самом деле? — спросил он. — Ведь ты не итальянец. Может быть, голландец? Да, ты вполне мог бы оказаться голландцем. Или швейцарцем. Холодный и педантичный. А? Я не ошибся в своей характеристике? — Он выдержал небольшую паузу, — Или, может быть, ты — сын дьявола?

— Эбилав, — недовольно воскликнула Эстер.

— Я хочу знать, — взвизгнул Эбилав. — Я хочу услышать, как он признается в том, что он сын Люцифера. — Он еще пристальнее уставился на Милягу. — Давай, — сказал он. — Признавайся.

— Я не сын дьявола, — сказал Миляга.

— В нашем христианском мире с тобой не мог сравниться ни один Маэстро. Такая сила не могла появиться сама по себе. Она должна была достаться тебе в наследство от кого-то. Так от кого же, Сартори?

Миляга с радостью признался бы, если б у него был ответ на этот вопрос. Но ответа у него не было.

— Кто бы я ни был, — сказал он, — и какой бы вред я ни причинил…

— Какой бы вред он ни причинил! Вы слышали, что он говорит? — перебила его Эстер. — Какой бы вред! Какой бы!

Она оттолкнула Эбилава в сторону и накинула Миляге на шею петлю своих кишок. Эбилав было запротестовал, но, по мнению окружающих, он и так уже слишком долго ходил вокруг да около. Со всех сторон против него поднялся возмущенный вой, причем громче всех выла Эстер. Затянув петлю потуже, она подергала ее, готовясь повалить Милягу на пол. Не столько зрением, сколько нутром чувствовал он людоедов, ожидающих, когда он упадет. Кто-то впился ему в ногу, кто-то ударил кулаком ему по яйцам. Боль была адская, и он стал отбиваться руками и ногами. Но слишком много оков уже сжимали его — кишки, руки, зубы, — и все старания не принесли ему ни дюйма свободы. За красным пятном ярости в образе Эстер он увидел Эбилава, который перекрестился своей однопалой рукой, а потом поднес свечу ко рту.

— Нет! — завопил Миляга.

Даже это крошечное пламя было лучше полной темноты. Услышав его крик, Эбилав поднял на него глаза и пожал плечами. Потом свеча погасла. Миляга почувствовал, как влажная плоть накатывает на него, словно волна, чтобы увлечь его вниз. Кулак перестал колотить его по яйцам и вместо этого ухватился за них. Он закричал от боли, а когда кто-то принялся пережевывать ему поджилки, крик стал октавой выше.

— Вниз! — услышал он визг Эстер. — Вали его!

Ее петля так сдавила ему горло, что сил осталось только на последний вздох. Полузадушенный, избитый и постепенно поедаемый, он пошатнулся; голова его откинулась. Сейчас они доберутся до глаз и ему придет конец. Даже если какое-нибудь чудо спасет его, но он лишится глаз, в этом не будет никакого смысла. Даже если его кастрируют, он сможет жить, но только не слепым. Колени его стукнулись о доски, а чьи-то скрюченные пальцы потянулись к его лицу. Зная, что ему остается лишь несколько секунд зрения, он открыл глаза так широко, как только мог, и уставился в темноту у себя над головой в поисках какого-нибудь прекрасного зрелища, на которое не жалко было бы потратить эти последние секунды. Пыльный лучик лунного света; тонкая паутина, вибрирующая от его криков… Но темнота была непроницаемой. Глаза его неминуемо будут выдавлены, прежде чем ему представится возможность вновь ими воспользоваться.

И вдруг в темноте возникло какое-то движение. Что-то клубилось в воздухе, словно дым, выходящий из раковины и принимающий фантастические очертания. Безусловно, это было лишь порождение боли, но ужас слегка отпустил его, когда перед ним возникло блаженное лицо ребенка, устремившего на него свой взгляд.

— Откройся мне, — услышал Миляга его голос. — Откажись от борьбы и позволь мне войти в тебя.

«И снова клише», — подумал он. Золотой сон о святом заступничестве против кошмара, который вот-вот должен был ослепить его и кастрировать. Но если один из участников этого поединка был реален — свидетельством тому была боль, — то почему не мог оказаться реальным и второй?

— Впусти меня в свое сердце и голову, — произнесли губы младенца.

— Я не знаю как! — выкрикнул он, и его вопль был издевательски подхвачен Эбилавом и его соратниками.

— Как? Как? Как? — завывали они.

У младенца ответ был наготове.

— Откажись от борьбы, — сказал он.

Это не так уж и трудно, подумал Миляга. Все равно он ее проиграл. Что еще ему остается делать? Не отводя глаз от младенца, Миляга расслабил каждый мускул тела. Кулаки его разжались; ноги перестали брыкаться. Голова запрокинулась, рот открылся.

— Открой свое сердце и голову, — услышал он голос младенца.

— Да, — сказал он в ответ.

И в тот самый миг, когда он произнес это приглашение, в мысли его закралось сомнение. Разве с самого начала все это не отдавало мелодрамой? И не отдает ли до сих пор? Душа, уносимая из Чистилища светлым херувимом, открывшаяся наконец навстречу спасению. Но сердце его по-прежнему было широко распахнуто, и спасительный младенец ринулся на него, словно коршун, пока сомнение еще не успело вновь запечатать его наглухо. Он ощутил чужое сознание у себя в горле и почувствовал его холодок в своих венах. Захватчик не подвел. Миляга почувствовал, как его мучители тают вокруг, а их стальные оковы и злобные вопли рассеиваются, как утренний туман.

Он упал на пол. Доски под его щекой были сухими, хотя всего лишь несколько минут назад по ним волочились кровавые юбки Эстер. В воздухе также не осталось и следа ее вони. Он перекатился на спину и осторожно ощупал свои сухожилия. Они были в полном порядке. А его яички, которые, как ему казалось раньше, превратились в кровавое месиво, теперь даже не болели. Убедившись, что тело его в целости и сохранности, он засмеялся от облегчения и, не переставая хохотать, попытался нашарить упавшую на пол свечу. Иллюзия! Это была всего лишь иллюзия! Некий последний ритуал перехода, осуществленный его сознанием, чтобы он смог избавиться от груза вины и смотреть навстречу будущему Примирению с легкой душой. Ну что ж, призраки сделали свое дело. Теперь он свободен.

Пальцы его нашарили свечу. Он поднял ее, отыскал спички и зажег фитиль. Сценическая площадка, которую он населил вампирами и херувимами, была пуста от досок помоста до галерки. Он поднялся на ноги. Хотя та боль, которую причиняли ему враги, была воображаемой, борьбу против них он вел самую настоящую, и теперь его тело, которое не успело оправиться от изорддеррексских кошмаров, еще больше ослабело. Когда он заковылял к двери, за спиной у него вновь раздался голос херувима.

— Наконец-то один, — сказал тот.

Он резко обернулся. Хотя голос явно звучал откуда-то сзади, на лестнице никого не было. Площадка второго этажа и коридоры, ведущие из холла, также были пустынны. Однако голос раздался снова.

— Не правда ли, удивительно? — сказал ангелочек. — Слышать и не видеть. Вполне достаточно, чтобы свести человека с ума.

Миляга еще раз обернулся, и свеча затрепетала у него в руках.

— Да здесь я, здесь, — сообщил херувим. — Нам с тобой придется провести немало времени, так что надо постараться друг другу понравиться. О чем ты любишь болтать? О политике? О еде? Лично я могу на любую тему, кроме религии.

На этот раз, обернувшись, Миляга все-таки успел мельком заметить своего мучителя. Тот уже отказался от облика херувима. Представшее Миляге существо напоминало маленькую обезьянку с бледным лицом — то ли от малокровия, то ли от пудры, с черными шариками глаз и огромным ртом. Не желая больше терять силы на преследование такого проворного существа (ведь еще несколько минут назад он видел, как оно умудрилось повиснуть под потолком), Миляга остановился и стал ждать. Мучитель был болтушкой. Он неминуемо заговорит снова и тогда покажет себя. Долго ждать не придется.

— Слушай, ну и кошмарные, должно быть, у тебя демоны, — сказало существо. — Ты так пинался и ругался!

— А ты их не видел?

— Нет, и не имею ни малейшего желания.

— Но ты же запустил пальцы в мою голову, разве не так?

— Да. Но я не собирался подглядывать. Это не моя профессия.

— А в чем же твоя профессия?

— И как ты можешь жить с такими мозгами? Они такие маленькие и потные…

— Твоя профессия?..

— Находиться в твоем обществе.

— Я скоро ухожу.

— Я так не думаю. Конечно, это всего лишь мое мнение.

— Кто ты?

— Называй меня Отдохни Немного.

— И это, по-твоему, имя?

— Мой отец был тюремщиком. Отдохни Немного — это была у него любимая камера. Я всегда благодарил Бога за то, что он не зарабатывает на жизнь обрезанием, а то бы мне…

— Замолчи.

— Просто пытаюсь поддержать светский разговор. Ты выглядишь очень взволнованным. Никакой нужды в этом нет. С тобой ровным счетом ничего не случится, если только ты не будешь противиться воле моего Маэстро.

— Сартори.

— Именно. Видишь, он знал, что ты здесь появишься. Он сказал, что ты станешь чахнуть от тоски и тешить свою гордыню, и как же он был прав! Правда я не уверен, что с ним происходило бы то же самое. В твоей голове нет ничего такого, чего не было бы в его. Вот только за исключением меня. Кстати, я должен поблагодарить тебя за то, что ты был так скор. Он предупредил, что мне придется проявить терпение, и вот, пожалуйста, — не прошло и двух дней, как ты появился. Здорово, наверное, тебе необходимы были эти воспоминания.

Существо продолжало в том же роде, бормоча у Миляги где-то в районе затылка, но он уже почти не обращал на него внимания. Теперь он пытался сосредоточиться на том, что же делать дальше. Это существо, кем бы оно ни было, сумело-таки пробраться в него. «Открой свое сердце и голову», — сказало оно. Именно так он и поступил — надо же было оказаться таким дураком, чтобы отдаться на милость этой твари! Теперь надо думать, как от нее избавиться.

— Ты ведь понимаешь, там их еще много осталось, — говорило существо.

Он временно потерял нить его монолога и не знал, о чем оно бормочет.

— Много кого? — спросил он.

— Воспоминаний, — ответило оно, — Ты хотел получить прошлое, но пока перед тобой прошла лишь крошечная его часть. Самое лучшее еще впереди.

— Мне оно не нужно, — сказал он.

— Почему? Ведь оно — это ты, Маэстро, во всех твоих обличьях. Ты должен получить то, что тебе принадлежит. Или ты боишься захлебнуться собственным прошлым?

Он не ответил. Существу прекрасно было известно, какой ущерб может причинить ему прошлое, если оно нахлынет на него слишком внезапно. Отправляясь в дом на Гамут-стрит, он готовил себя к такой возможности. Отдохни Немного, должно быть, почувствовало, как участился его пульс, и сказало:

— Я понимаю, почему ты так боишься своего прошлого. В нем столько твоей вины, не правда ли? Всегда только вина…

Он подумал, что надо поскорее уходить. Оставаться здесь, где прошлое так похоже на настоящее, — это значит навлекать на себя катастрофу.

— Куда ты? — спросило Отдохни Немного, когда Миляга направился к двери.

— Хочу немного поспать, — сказал он. — Вполне невинное желание.

— Можешь поспать и здесь, — ответил захватчик.

— Здесь нет кровати.

— Так ложись прямо на полу. Я спою тебе колыбельную.

— Кроме того, здесь нечего есть и пить.

— Сейчас тебе не нужно есть, — раздалось в ответ.

— Но я голоден.

— Так потерпи немного.

Почему оно так стремится удержать его здесь? Вероятно, сфера его влияния ограничивается этим домом. Надежда встрепенулась в нем, но он постарался ничем это не показать. Он ощущал, что существо, вошедшее в его сердце и голову, не имело доступа к каждой его мысли. Если б дело обстояло иначе, оно бы не нуждалось в угрозах, чтобы удержать его здесь. Оно бы просто приказало его членам налиться свинцом и уложило бы его на пол. Но его воля по-прежнему принадлежала ему, а это означало, что если действовать быстро, он сможет добежать до двери и освободиться от него, прежде чем оно успеет распахнуть шлюзы прошлого. А пока, чтобы успокоить его, он повернулся к двери спиной.

— Тогда я, пожалуй, останусь, — сказал он.

— По крайней мере, нам повезло: мы находимся в обществе друг друга, — сказало Отдохни Немного. — Хотя, позволь быть мне откровенным, я провожу между нами строгую границу в смысле любой разновидности плотских отношений, какое бы возбуждение тобой ни овладело. Прошу тебя, не прими это за личное оскорбление. Просто я знаю твою репутацию и хочу официально заявить, что не имею никакого интереса к сексу.

— У тебя никогда не будет детей?

— Нет, что ты, конечно будут. Но это совсем другая история. Я откладываю их в головах моих врагов.

— Это что, предупреждение? — спросил он.

— Не совсем, — ответило оно. — Я уверен, что ты смог бы приютить целое семейство таких, как я. Ведь, в конце концов, все едино, разве не так? — Следующую фразу существо произнесло, идеально сымитировав его голос. — «После нашей смерти мы не будем разделены на категории, Роксборо, мы увеличимся до размеров Творения. Думай обо мне как о первом знаке этого увеличения, и мы с тобой заживем на славу».

— Пока ты меня не убьешь?

— С чего бы это?

— Потому что Сартори хочет, чтобы я был мертв.

— Ты несправедлив к нему, — сказало Отдохни Немного. — У меня нет задания убить тебя. Все, что он хочет, — это чтобы я препятствовал твоему замыслу до тех пор, пока день летнего солнцестояния не окажется в прошлом. Он не хочет, чтобы роль Примирителя досталась тебе и чтобы ты впустил в Пятый Доминион его врагов. Кто кинет в него за это камень? Он собирается построить здесь Новый Изорддеррекс, чтобы править Пятым Доминионом от Северного полюса до Южного. Ты об этом знал?

— Он говорил что-то подобное.

— А когда все это свершится, я абсолютно уверен, что он обнимет тебя как брат.

— Но до тех пор…

— …у меня есть его разрешение делать все, что потребуется, для того чтобы помешать тебе стать Примирителем. И если это означает свести тебя с ума воспоминаниями…

— …то ты это сделаешь.

— Я должен буду сделать это, Маэстро, должен. Я — исполнительный слуга…

«Давай-давай, продолжай», — подумал Миляга, пока существо яркими красками расписывало свою преданность.

Он решил, что не станет пытаться выбежать через дверь. Скорее всего она на двойном, а то и на тройном запоре. Лучше подобраться к окну, через которое он проник сюда. Если понадобится, он бросится на него с разбегу. Даже если несколько костей будет сломано — за спасение это небольшая цена.

Он огляделся вокруг с деланной небрежностью, ни разу не позволив себе взглянуть на входную дверь.

От того места, где он стоял, до комнаты с открытым окном было самое большее шагов десять. Когда он окажется в ней, надо будет одолеть еще шагов десять до окна. Тем временем Отдохни Немного окончательно запуталось в изъявлениях своей рабской покорности хозяину. Не было смысла дожидаться более удобного момента.

В качестве отвлекающего маневра он сделал шаг к лестнице, но тут же изменил направление и ринулся к двери. Лишь шага через три существо поняло, что происходит.

— Не будь дураком! — крикнуло оно.

Он понял, что оказался слишком осторожен в расчетах. До двери комнаты он добежит за восемь шагов, вместо десяти, а через комнату к окну — всего за шесть.

— Я предупреждаю тебя, — завизжало оно, а потом, поняв, что уговоры ни к чему не приведут, начало действовать.

В шаге от двери Миляга почувствовал, как что-то открывается в его голове. Трещина, сквозь которую он позволял прошлому сочиться по капле, превратилась в зияющую дыру. Еще через шаг речушка превратилась в реку; через два — в бурный поток; через три — в ревущий водопад. Он видел окно в противоположном конце комнаты и улицу за ним, но его воля к бегству была смыта потопом прошлого.

Между Сартори и Джоном Фурией Захарией он прожил девятнадцать жизней. Его подсознание, запрограммированное Паем, исправно помогало ему переходить из одной жизни в другую под покровом тумана забвения, который рассеивался только тогда, когда дело было уже сделано и он просыпался в незнакомом городе, с именем, украденным из телефонного справочника или подслушанным в разговоре. Разумеется, он всегда оставлял за собой боль и скорбь. Хотя он и старался держаться слегка обособленно в своем круге общения и тщательно заметал следы, когда наставало время уходить, его внезапные исчезновения, без сомнения, причиняли горе всем, кто был к нему привязан. Единственным человеком, который переносил эти разлуки без всякого ущерба для себя, был он сам. Но лишь до этого момента. Теперь все прожитые жизни нахлынули на него одновременно, а вместе с ними — и вся боль, которой он тщательно избегал, проживая их. Голова его переполнилась обрывками его прошлого, фрагментами девятнадцати неоконченных историй, каждая из которых была прожита с той же инфантильной жаждой ощущений, которая отмечала его существование в роли Джона Фурии Захарии. Во всех без исключения жизнях он наслаждался поклонением и обожанием. Его любили, с ним носились — из-за его обаяния, из-за его профиля, из-за его тайны. Но это обстоятельство не делало поток воспоминаний более приятным. Не спасло оно его и от паники, которую он испытал, когда то небольшое «я», которое он знал и понимал, утонуло в изобилии деталей и подробностей, которые всплыли из других его существований.

За два столетия ему ни разу не пришлось задать себе вопрос, который терзал все души в мире в ту или иную безлунную полночь: «Кто я? Для чего я был создан? Что со мной станет, когда я умру?»

Теперь у него оказалось слишком много ответов, что было гораздо хуже, чем не иметь их вообще. У него был небольшой набор личностей, которые он снимал и надевал на себя словно маски. У него было в избытке мелких целей и устремлений. Но в его памяти никогда не накапливалось достаточного количества лет, чтобы измерить глубину сожаления и раскаяния, и это делало его личность бедной. Разумеется, не находилось в нем места и для ощущения надвигающейся смерти, и для скорбной мудрости траура.

Забвение всегда было наготове, чтобы разгладить морщины и уберечь дух от испытаний.

Как он и опасался, натиск воспоминаний оказался слишком настойчив, и хотя он стремился уцепиться за того человека, которым он был, когда вошел в этот дом, вскоре его последнее воплощение превратилось лишь в одну из прожитых им жизней, ничем не отличающуюся от остальных. На полпути между дверью и окном воля к бегству, которая коренилась в желании защитить себя, оставила его. Выражение решимости сползло с его лица, словно оно превратилось в еще одну маску. Ничто не пришло ему на смену. Он стоял посреди комнаты, как бесстрастный часовой, и ни один отблеск внутренней катастрофы не отражался на безмятежной симметрии его лица.

Ночные часы проходили один за другим, отмечаемые ударом колокола на отдаленной колокольне, но если он и слышал его, то не подавал никакого виду. И только когда первые лучи восходящего солнца проникли на Гамут-стрит и проскользнули в то самое окно, которого он стремился достичь, внешний мир за пределами его смятенного сознания вызвал у него первую ответную реакцию. Он заплакал. Из жалости — но не к себе, а к нежным лучам янтарного света, разлившегося теплыми лужицами на жестких досках. Наблюдая эту картину, он смутно подумал о том, что неплохо было бы выйти на улицу и постараться обнаружить источник этого чуда, но в голове у него кто-то был, и голос его перекрывал хлюпанье свиного пойла, которое болталось у него в голове. И этот кто-то хотел, чтобы он ответил на один вопрос, прежде чем его отпустят поиграть. Правда, вопрос был довольно простым.

— Кто ты? — спросил кто-то.

А вот ответить было сложно. В голове у него вертелось много имен, к каждому из которых прилипли ошметки жизни, но какое из них принадлежало ему? Слишком много обрывков надо было рассортировать, чтобы ощутить, кто он такой, а трудно представить себе более неблагодарное занятие в такой день, когда солнечные лучи светят в окно, приглашая его выйти на улицу и посмотреть на их Небесного Отца.

— Кто ты? — снова спросил у него голос, и он вынужден был сказать в ответ чистую правду.

— Я не знаю, — сказал он.

Похоже, голос, задающий вопросы у него в голове, остался этим доволен.

— Можешь идти погулять, — произнес он. — Но я хочу, чтобы время от времени ты возвращался, чтобы повидать меня. Хорошо?

Он ответил, что, конечно, он так и будет поступать, и голос сказал, что он может идти куда глаза глядят. Ноги его одеревенели, и когда он попытался сделать шаг, из этого ничего не вышло. Он рухнул на пол и пополз к тому месту, где солнечные пятна освещали доски. Там он немного поиграл, а потом, почувствовав себя сильнее, вылез на улицу через окно.

Если бы он обладал связной памятью о событиях прошедшей ночи, то, спрыгнув с подоконника на тротуар, он понял бы, что его догадка была верна, и сфера влияния посланника Сартори действительно ограничивалась пределами дома. Но он едва отдавал себе отчет даже в том, что покинул дом и оказался на улице. Прошедшей ночью он вошел в двадцать восьмой дом по Гамут-стрит человеком, перед которым стояла великая цель, Примирителем Имаджики, который пожелал встретиться лицом к лицу со своим прошлым и, познав его, укрепить свои силы. Вышел он из этого дома, уничтоженный тем самым знанием, к которому стремился, и теперь стоял посреди улицы, похожий на сбежавшего из приюта для умалишенных, уставившись на солнце и даже не подозревая о том, что крутизна его дуги возвещает скорое приближение дня летнего солнцестояния, когда тот человек, которым он был еще вчера, должен был начать действовать или потерпеть вечное поражение.

Глава 45


1

Хотя Юдит спала не слишком хорошо после посещения Клема (сны о лампочках, переговаривавшихся на языке миганий, который ей никак не удавалось расшифровать), проснулась она рано и уже к восьми часам утра спланировала день. Она решила поехать в Хайгейт и попытаться найти путь в темницу под Башней, где томилась единственная оставшаяся в Пятом Доминионе женщина, которая могла бы ей помочь. Теперь Юдит знала о ней куда больше, чем когда впервые посетила Башню в новогоднюю ночь. Дауд подыскал ее для Незримого (во всяком случае, так он утверждал) и перенес с лондонских улиц к границам Первого Доминиона. Было удивительно, как она смогла все это пережить, а уж на то, что после божественного изнасилования и столетий, проведенных в темнице, она могла сохранить рассудок, и надеяться не приходилось. Но независимо от того, была ли она безумной, Целестина представляла для Юдит желанный источник информации, и та готова была пойти на все, лишь бы услышать, как эта женщина заговорит.

Башня была столь неприметной, что она умудрилась проехать мимо, заметив это лишь некоторое время спустя. Возвратившись назад, она запарковала машину на боковой улице и двинулась к Башне пешком. На подъездной площадке не было ни одной машины, а в окнах — ни единого признака жизни, но она подошла к парадной двери и позвонила, надеясь, что внутри окажется сторож, которого она упросит впустить ее. Она решила, что сошлется на Оскара. Хотя она прекрасно понимала, что это игра с огнем, но было не время проявлять щепетильность. Независимо от того, осознал ли Миляга роль Примирителя, предстоящие дни будут богаты открывающимися возможностями. Наглухо закупоренное давало трещины; погруженное в молчание набирало воздух, чтобы заговорить.

Она позвонила и постучала несколько раз, но дверь осталась закрытой. В раздражении она отправилась вокруг Башни, продираясь сквозь невиданные доселе заросли шипов и колючек. Тень Башни холодила тот клочок земли, где Клара упала и умерла. От плохо осушенной почвы исходил затхлый, застоявшийся запах. Пока она не оказалась здесь, мысль о том, чтобы попробовать найти осколки синего камня, ни разу не приходила ей в голову, но, возможно, подсознание с самого начала заложило эти поиски в повестку дня. Убедившись, что никакой надежды проникнуть в Башню и с этой стороны нет, она принялась за работу. Хотя воспоминания о случившемся стояли перед ней, как живые, она не могла с абсолютной точностью указать место, где жучки Дауда принялись пожирать Клару, и ей пришлось пробродить целый час, стараясь разглядеть в высокой траве какой-нибудь знак. В конце концов ее усердие было вознаграждено. Куда дальше от Башни, чем она могла предположить, она обнаружила то, что оставили после себя пожиратели. Это был небольшой камушек, на который никто, кроме нее, не обратил бы никакого внимания. Но ее взгляд безошибочно распознал именно тот оттенок синего, и когда она опустилась на колени, чтобы поднять его, ею овладело едва ли не благоговение. Камень показался ей яйцом, которое лежит в гнезде из травы и ждет человеческого тепла, способного разбудить в нем жизнь.

Снова поднявшись на ноги, она услышала, как с другой стороны здания кто-то захлопнул дверцу машины. Зажав камень в руке, она осторожно двинулась назад вдоль торца Башни. С площадки перед входом доносились голоса: мужчины и женщины обменивались приветствиями. Добравшись до угла, она увидела их. Так вот они, члены великого Общества. В своем воображении она вознесла их до уровня Великих Инквизиторов, суровых и безжалостных судей, чья жестокость глубоким клеймом отпечаталась на их лицах. Но среди открывшейся ей четверки был только один — самый старший из трех мужчин, кто не показался бы нелепым в средневековых одеяниях, облик остальных был настолько невыразителен и вял, что любой наряд, кроме самого неприметного, выглядел бы на них нелепо. Никто из них не казался особенно довольным. Судя по тусклым глазам, сон уже давно не дарил им успокоения. Их дорогая одежда (все были с ног до головы в угольно-черном) не могла скрыть летаргическую усталость членов.

Она подождала за углом, пока все они не исчезли за дверью, в надежде, что последний оставит ее открытой. Но она снова оказалась заперта, и на этот раз Юдит не стала стучать. Она могла надеяться лестью или наглостью проложить себе путь мимо сторожа, но ни один из увиденной ею четверки не впустил бы ее ни на дюйм. Когда она отходила от двери, еще одна машина свернула с дороги и въехала на площадку перед Башней. За рулем сидел мужчина, самый молодой из всех прибывших. Прятаться было поздно, так что она весело помахала ему рукой и ускорила шаг до крупной рыси. Когда она поравнялась с автомобилем, он остановился. Она продолжала идти. Миновав автомобиль, она услышала, как за спиной у нее открылась дверца и слащавый, манерный голос произнес:

— Послушайте! Что вы здесь делаете?

Она продолжала путь, подавляя в себе искушение пуститься бегом, несмотря на то что за спиной раздался звук его шагов по гравию, а потом и высокомерный окрик, возвестивший о том, что он пустился в погоню. Она никак не реагировала до тех пор, пока не миновала границу владения, а он не оказался от нее на расстоянии вытянутой руки. Тогда она повернулась и спросила с очаровательной улыбкой на лице:

— Вы меня звали?

— Это частное владение, — сказал он в ответ.

— Извините, я, наверное, перепутала адрес. Вы ведь не гинеколог? — Она понятия не имела, откуда эта выдумка оказалась у нее на языке, но так или иначе спустя мгновение его щеки залились алым румянцем. — Мне надо к доктору, как можно скорее.

Он покачал смущенно опущенной головой.

— Это не больница, — пролепетал он. — Больница дальше, на полдороге с холма.

«Благослови Господь англичанина, — подумала она, — которого можно мгновенно ввергнуть в полный идиотизм одним лишь упоминанием о чем-нибудь, что связано с женскими половыми органами».

— А вы уверены, что вы не доктор? — сказала она, наслаждаясь его смущением. — Ну, пусть даже студент. Я не стала бы возражать.

Он в буквальном смысле отпрянул от нее, словно испугавшись, что она набросится на него и потребует гинекологического обследования прямо здесь.

— Нет, мне… мне очень жаль.

— И мне, — сказала она, протягивая ему руку. Он был слишком смущен, чтобы проигнорировать этот жест, и пожал ее. — Я — сестра Конкуписцентия, — представилась она.

— Блоксхэм, — сказал он в ответ.

— Вам непременно надо было стать гинекологом, — сказала она оценивающе. — У вас такие прекрасные теплые руки. — С этими словами она оставила его краснеть в одиночестве.

2

Когда она вернулась домой, на автоответчике ее ждало послание от Честера Клейна, который приглашал ее этим вечером на коктейль, чтобы отпраздновать событие, которое он назвал возвращением Блудного Сынка в царство живых. Сначала она удивилась, что Миляга решил вступить в контакт со своими друзьями после всех его разговоров о невидимости, но потом была польщена, что он последовал ее совету. Возможно, она слишком поспешно оттолкнула его от себя. Даже за то короткое время, что она провела в Изорддеррексе, этот город научил ее такому образу мыслей и поведению, которые она никогда бы не одобрила в Пятом Доминионе. Так что же говорить о Миляге, чьих приключений в Доминионах хватило бы на дюжину дневников? Теперь же, после возвращения на Землю, он, возможно, пытается избавиться от самых причудливых последствий своего пребывания там, подобно человеку, который, вернувшись к цивилизации после жизни в каком-нибудь затерянном племени, смывает с себя боевую раскраску и снова учится носить туфли. Она перезвонила Клейну и приняла приглашение.

— Мое милое дитя, ты ли не желанное отдохновение для моих заплаканных глаз? — встретил он ее вечером в дверях своего дома. — Ты так шикарно похудела! Недоедание входит в моду. Само совершенство.

Она давно уже не видела его, но не могла припомнить, чтобы его лесть когда-нибудь бывала такой грубой. Он расцеловал ее в обе щеки и провел через дом во внутренний садик. Заходящее солнце давало еще достаточно тепла, и его гости — двоих она знала, а двоих видела впервые — попивали коктейли прямо на лужайке. Сад не отличался большими размерами и был обнесен высокой стеной, но изобилие растительности в нем было почти тропическим. Зная натуру Клейна, можно было безошибочно предугадать, что весь сад будет отдан исключительно цветущим видам. Ни один куст, ни одно растение не допускались сюда, если они не обладали способностью цвести с неумеренным изобилием. Он представил ее каждому из присутствующих, начав с Ванессы, чье лицо — несмотря на значительные изменения со времени их последней встречи — было одним из двух, что оказались ей знакомы. Она набрала много лишнего веса и еще больше — косметики, словно пытаясь замаскировать одно излишество с помощью другого. Поздоровавшись с ней, Юдит заметила в ее глазах выражение, каткое бывает у человека, который сдерживает крик отчаяния исключительно из соображений приличия.

— Миляга с тобой? — был ее первый вопрос.

— Нет, — ответил Клейн за Юдит. — А теперь налей себе еще выпить и пойди прогуляйся среди кустов роз.

Ванесса нисколько не обиделась на его тон и немедленно потянулась за бутылкой шампанского, пока Клейн представлял Юдит двум незнакомцам. Одного из них, лысеющего молодого человека в темных очках, он назвал Дунканом Скитом.

— Художник, — сказал он. — А если более точно — импрессионист. Не так ли, Дункан? Ведь ты воспроизводишь свои впечатления от Модильяни, Коро, Гогена?.. [2]

Смысл шутки остался недоступен ее жертве, в отличие от Юдит.

— Разве это законно? — спросила она.

— Разумеется, если поменьше трепать об этом языком, — ответил Клейн. Его замечание вызвало взрыв хриплого хохота у человека, увлеченного беседой с мастером подделок, — усатого индивидуума по имени Луис, говорившего с сильным акцентом.

— Вот уж кого трудно назвать художником — в любом роде деятельности. Ты ведь вообще никто, правда, Луис?

— Почему бы не назвать меня мечтателем? — сказал Луис. Запах, который Юдит поначалу приняла за аромат цветов, как выяснилось, исходил от Луиса, очевидным образом злоупотребившего одеколоном после бритья.

— Я выпью за это, — сказал Клейн, подводя Юдит к последнему участнику вечеринки. Хотя лицо этой женщины было ей знакомо, она никак не могла вспомнить, кто она, пока Клейн не назвал ее имя. Ну конечно же, Симона!

Она вспомнила разговор на вечеринке у Клема и Тэйлора, который закончился тем, что Симона покинула ее, отправившись на поиски соблазнителя. Клейн предоставил им возможность самостоятельно вести беседу, направившись в дом, чтобы открыть там новую бутылку шампанского.

— Мы встречались на Рождество, — сказала Симона. — Не знаю, помните вы или нет.

— Сразу вспомнила, — ответила Юдит.

— С тех пор я подстригла волосы, и, клянусь, теперь половина друзей меня не узнает.

— Вам идет.

— Клейн говорит, что надо было их сохранить и сделать из них какие-нибудь украшения. В начале века волосяные брошки были последним писком моды.

— Только в качестве memento mori[3], — сказала Юдит. Симона посмотрела на нее непонимающим взглядом. — Волосы обычно срезали с головы умершего.

Одурманенной шампанским Симоне потребовалось некоторое время, чтобы ухватить смысл слов Юдит, но когда это все-таки произошло, она застонала от отвращения.

— Наверное, это отвечает его представлениям о юморе. У этого мужика нет никакого представления о порядочности, так его мать! — В этот момент Клейн вышел через заднюю дверь, неся с собой шампанское. — Да, твою, твою! — закричала Симона. — Ты что, несерьезно относишься к смерти?

— Я, очевидно, пропустил какую-то важную часть разговора? — осторожно предположил он.

— Каким безвкусным старым пердуном ты бываешь иногда! — продолжала Симона, швырнув стакан себе под ноги и направляясь к Клейну.

— Да что я такого сделал? — спросил тот.

Луис ринулся ему на помощь, пытаясь успокоить Симону нежными речами. У Юдит не было никакого желания во все это ввязываться. Она пошла по одной из дорожек и, отойдя подальше от компании, опустила руку в карман юбки, где лежало яйцо синего камня. Она зажала его в кулаке и наклонилась, чтобы понюхать одну из совершенных роз. Она ничем не пахла. Юдит потрогала лепестки — они оказались сухими на ощупь. Она выпрямилась, окидывая взглядом цветущий сад. Подделка, вплоть до последнего цветка.

Кошачий концерт Симоны прекратился некоторое время назад, а теперь смолкла и болтовня Луиса. Юдит оглянулась и увидела, как, выходя из дома навстречу теплому вечернему воздуху, на пороге появился Миляга.

— Спаси меня, — услышала она завывания Клейна, — прежде чем с меня живьем снимут кожу.

На лице Миляги засияла его коронная улыбка, и он раскрыл объятия Клейну.

— Больше никаких ссор, — сказал он, похлопывая Клейна по плечу.

— Скажи это Симоне, — ответил Клейн.

— Симона! Ты дразнишь Честера?

— Но он вел себя как последний ублюдок.

— Поцелуй меня и скажи, что ты его прощаешь.

— Я прощаю его.

— Да воцарится мир на земле, и пусть все возлюбят Честера.

Раздался общий смех, и Миляга стал обходить всю компанию, целуясь, обнимаясь, пожимая руки — приберегая для Ванессы последнее, самое долгое и, возможно, самое жестокое объятие.

— Ты кое-кого пропустил, — сказал Клейн и указал Миляге на Юдит.

Он не стал расточать на нее улыбку. Все его шуточки были ей прекрасно известны, и он знал об этом. Поэтому он просто посмотрел на нее едва ли не виновато и поднял в ее направлении стакан, который Клейн уже успел вложить ему в руку. Он всегда ловко умел перевоплощаться (возможно, виной тому были способности Маэстро, проявлявшиеся и в повседневной жизни), и за сутки, миновавшие с тех пор, как она оставила его на ступеньках его дома, он сумел создать себя заново. Растрепанные волосы были приведены в порядок; он смыл с лица въевшуюся грязь и копоть и побрился. В своем белом костюме он выглядел словно только что вернувшийся с поля игрок в крикет, излучающий энергию и радость победы. Она внимательно посмотрела на него в поисках следов того измученного человека, которым он был еще прошлым вечером, но все его волнения и беспокойства он спрятал глубоко внутри, что не могло не вызвать ее восхищения. Этим вечером он предстал в обличии того любовника, которого нарисовало ее воображение, когда она лежала в постели Кезуар, и это пробудило в ней знакомое волнение. Сон уже однажды толкнул ее в его объятия; привело это, как известно, к боли и слезам. Напрашиваться на повторение этого эксперимента было чем-то вроде особой формы мазохизма — и способом отвлечься от более важных дел.

И все-таки, и все-таки. Не должны ли они рано или поздно неизбежно упасть друг другу в объятия? А если так, то, возможно, эта игра взглядов — лишь напрасная трата времени, и не лучше ли им отбросить это кокетливое ухаживание и раз и навсегда признать, что они неразделимы? На этот раз их не будет травить неизвестное им обоим прошлое; теперь каждый из них знает свою историю, и они смогут построить отношения на прочном фундаменте. Разумеется, если ему этого захочется.

Клейн поманил ее, но она осталась в окружении поддельных цветов, заметив, как не терпится ему понаблюдать за развитием подстроенной им драмы. Он, Луис и Дункан играли роль зрителей. Спектакль, который они пришли смотреть, назывался «Суд Париса». Роли Богинь исполняли Ванесса, Симона и она сама. Миляга же, разумеется, и был героем, которому предстояло сделать между ними выбор. Затея отдавала нелепым гротеском, и она решила держаться подальше от сцены, укрывшись где-нибудь в дальнем конце сада, пока на лужайке будет продолжаться веселье. Неподалеку от стены она набрела на странное зрелище. В искусственных джунглях была расчищена небольшая полянка, и на ней был посажен куст роз — настоящий, хотя и куда менее роскошный, чем окружающие его подделки. Пока она размышляла над этой загадкой, за спиной у нее появился Луис со стаканом шампанского.

— Одна из его кошек, — сказал Луис. — Глорианна. В марте ее задавила машина. Он был в полном отчаянии. Не мог спать. Даже ни с кем не разговаривал. Я думал, он убьет себя.

— Странный он человек, — сказала Юдит, оглядываясь через плечо на Клейна, который в этот момент обнимал Милягу за плечи и громогласно смеялся. — Он делает вид, что все для него — игра…

— Это потому, что он все принимает слишком близко к сердцу, — ответил Луис.

— Сомневаюсь, — сказала она.

— Я веду с ним дела уже двадцать один, нет, двадцать два года. Мы ссорились. Потом мирились. Потом снова ссорились. Поверьте, он хороший человек. Но он так боится расчувствоваться, что должен все обращать в шутку. Вы ведь не англичанка?

— Англичанка.

— Тогда вы должны это понять, — сказал он. — У вас ведь тоже есть свои маленькие тайные могилки. — Он рассмеялся.

— Тысячи, — ответила она, наблюдая за тем, как Миляга возвращается в дом. — Не могли бы вы извинить меня? — спросила она и направилась к лужайке, преследуемая Луисом. Клейн сделал движение, чтобы перехватить ее, но она только вручила ему пустой стакан и вошла внутрь.

Миляга был на кухне. Он копался в холодильнике, снимая крышки с кастрюль и банок и изучая их содержимое.

— Столько разговоров о невидимости… — сказала Юдит.

— Ты предпочла бы, чтобы я не пришел?

— Ты хочешь сказать, что если б я действительно предпочла это, ты бы остался дома?

Он довольно ухмыльнулся, отыскав нечто соответствующее его вкусу.

— Я хочу сказать, что до остальных мне нет дела. Я пришел сюда только потому, что знал, что увижу здесь тебя.

Он запустил свой указательный и средний палец в извлеченную им посудину и отправил в рот приличную порцию шоколадного мусса.

— Хочешь? — спросил он.

Ей не хотелось, пока она не увидела, с какой жадностью пожирает он коричневую массу. Его аппетит подействовал заразительно, и она решила последовать его примеру. Мусс оказался сладким и жирным.

— Вкусно? — спросил он.

— Порочно, — ответила она. — Так что же заставило тебя передумать?

— Насчет чего?

— Ты же хотел спрятаться.

— Жизнь слишком коротка, — сказал он, снова поднося ко рту пальцы с муссом. — Кроме того, я ведь тебе только что сказал: я знал, что увижу здесь тебя.

— Ты теперь к тому же умеешь читать мысли?

— Боже мой, как вкусно! — сказал он, и улыбка его показалась ей еще более шоколадной, чем его зубы. Утонченный денди, который несколько минут назад появился в саду, теперь превратился в прожорливого мальчишку.

— У тебя весь рот в шоколаде, — сказала она.

— Хочешь умыть меня поцелуями? — спросил он.

— Да, — сказала она, не видя смысла скрывать это. Секреты и так принесли им в прошлом достаточно вреда.

— Тогда почему мы до сих пор здесь? — спросил он.

— Клейн никогда не простит нам, если мы уйдем. Вечеринка устроена в твою честь.

— Мы уйдем, а они с удовольствием поговорят о нас, — сказал он, ставя на место посудину с муссом и вытирая рот тыльной стороной руки. — Собственно говоря, им это даже больше понравится. Давай уйдем прямо сейчас, пока нас не заметили. Мы тут с тобой теряем время, а могли бы…

— …уже давно заняться любовью.

— А я думал, это я читаю чужие мысли… — сказал он.

Когда они открыли парадную дверь, Юдит услышала, как Клейн зовет их из сада, и ее охватило чувство вины. Но оно тут же исчезло, стоило ей вспомнить, какое самодовольное выражение заметила она у него на лице, когда Миляга возник на пороге и все актеры для задуманного им фарса оказались в сборе. Угрызения совести уступили место раздражению, она громко хлопнула дверью, чтобы он наверняка услышал.

3

Как только они добрались до квартиры, Юдит распахнула все окна, чтобы впустить в комнаты легкий ветерок, который, несмотря на то что уже стемнело, еще нес с собой тепло. Разумеется, он нес с собой и уличные новости, но ничего важного в них не было: неизбежное гудение сирен, джаз, доносившийся из клуба на углу (там окна тоже были открыты). Исполнив свое намерение, она села на кровать рядом с Милягой. Настало время для разговора, в котором не будет ничего, кроме правды.

— Не думала я, что все так обернется, — сказала она. — Здесь. Вдвоем.

— Но ты рада этому?

— Да, я рада, — сказала она после паузы. — Такое чувство, что так и должно было случиться.

— Хорошо, — сказал он в ответ. — Я тоже чувствую, что все это совершенно естественно.

Он обнял ее и, запустив пальцы в ее густые волосы, стал нежно поглаживать ее голову. Она глубоко вздохнула.

— Тебе нравится? — спросил он.

— Да, нравится.

— Хочешь, я расскажу тебе, что я чувствую.

— По поводу чего?

— По поводу себя, нас.

— Я же уже сказала тебе: именно так все и должно было случиться.

— И все?

— Нет.

— Что еще?

Она закрыла глаза, и слова пришли к ней, словно побуждаемые его настойчивыми пальцами.

— Я рада, что ты здесь, потому что думаю, что мы можем многому научить друг друга. Может быть, даже снова полюбить друг друга. Как это звучит?

Для меня — прекрасно, — сказал он мягко.

— Ну а ты? Что у тебя в голове?

— Я думаю о том, что забыл, насколько странен и загадочен этот Доминион. И что только твоя помощь может сделать меня сильным, — Что, боюсь, иногда буду вести себя странно, совершать ошибки, но я хочу, чтобы ты любила меня так сильно, чтобы простить мне все это. Ты будешь любить меня так?

— Ты же знаешь, что буду, — сказала она.

— Я хочу, чтобы ты разделила со мной мои видения, Юдит. Я хочу, чтобы ты увидела то пламя, которое пылает во мне, и научилась не бояться его.

— Я не боюсь.

— Как чудесно это слышать, — сказал он. — Как это чудесно. — Он наклонился к ней и приблизил рот к ее уху. — Отныне мы будем устанавливать законы, — прошептал он. — И мир будет нам повиноваться. Да? Не существует никаких законов, кроме нас самих. Наших желаний. Наших чувств. Мы отдадим себя этому пламени, и пожар распространится.

Он поцеловал ухо, в которое лились эти соблазнительные речи, потом щеку и наконец рот. Она страстно ответила на его поцелуи, обхватив его за шею. Он взялся за воротник ее блузки и, не снисходя до того, чтобы иметь дело с пуговицами, разорвал ее — но не в припадке неистовой страсти, а методично, рывок за рывком, словно совершая некий ритуал. Как только обнажились ее груди, он принялся целовать их. Ее кожа была разгоряченной, но его язык был еще горячее. Он то рисовал на ней спиралевидные, влажные от слюны узоры, то сжимал губами соски, пока они не стали еще более твердыми, чем дразнивший их язык. Покончив с блузкой, его руки принялись за юбку и с той же методичностью стали рвать ее в клочья. Юдит упала на кровать, разметав лохмотья своей истерзанной одежды. Он оглядел ее тело и прижал руку к ее святилищу, которое пока еще было защищено тонкой тканью нижнего белья.

— Сколько мужчин здесь побывало? — спросил он лишенным интонации голосом. Силуэт его головы вырисовывался на фоне белых парусов окна, и она не могла прочесть выражение его лица. — Сколько? — спросил он, лаская ее круговым движением ладони. Вопрос этот, произнесенный кем-нибудь другим, обидел или даже привел бы ее в ярость. Но его любопытство нравилось ей.

— Не много.

Он глубже засунул руку ей между ног и средним пальцем прикоснулся ко второму ее отверстию.

— А здесь? — спросил он, сильнее прижимая палец.

Это исследование, как в словесной, так и в тактильной его форме, доставило ей куда меньше удовольствия, но он настаивал:

— Скажи мне, кто здесь побывал?

— Только один, — сказала она.

— Годольфин?

— Да.

Он убрал палец и встал с кровати.

— Семейное пристрастие, — заметил он походя.

— Куда ты?

— Просто хочу задернуть занавески, — сказал он. — То, чем мы будем заниматься, лучше делать в темноте. — Он задернул занавески, не закрывая окон. — На тебе есть какие-нибудь драгоценности? — спросил он.

— Только серьги.

— Сними их, — сказал он.

— А нельзя оставить немного света?

— Здесь и так слишком светло, — сказал он, хотя она едва различала в сумраке его силуэт: он раздевался, не сводя с нее глаз. Он видел, как она вынула серьги из дырочек в мочках, а потом сняла трусы. К тому времени, когда на ней ничего не осталось, он также успел раздеться.

— Я не хочу обладать лишь малой частью тебя, — сказал он, подходя к изножью кровати. — Ты мне нужна вся, до последнего кусочка. И мне нужно, чтобы я был нужен тебе весь.

— Так оно и есть, — сказала она.

— Надеюсь, это не пустые слова.

— Как я могу убедить тебя?

Пока он говорил, его серый силуэт стал темнее и слился с тенями комнаты. Он говорил, что будет невидимым, и теперь слова его сбылись. Хотя она и чувствовала, как он ласкает ее щиколотки, но, посмотрев в изножье кровати, она ничего не увидела. Впрочем, это не мешало наслаждению разливаться по ее телу.

— Мне нужно это, — сказал он, лаская ее ступни. — И это. — Теперь он притронулся к голени и к бедру. — И это… — Рука его прикоснулась к паху, — …вместе со всем остальным, но не более того. И это, И это. Живот, груди. — Она ощущала его прикосновения, и значит, он должен был быть совсем рядом, но глаза ее по-прежнему видели только темноту. — И это сладкое горло, и эту чудесную голову. — Теперь его пальцы скользнули вниз, вдоль по ее рукам. И это, — сказал он. — До самых кончиков пальцев. — Невидимые руки вновь принялись ласкать ее ступни, и там, где они побывали — а ведь их прикосновение помнила каждая клеточка ее тела, — зарождался сладостный трепет в предчувствии того момента, когда это прикосновение повторится. Она снова подняла голову в надежде увидеть любовника.

— Лежи, — сказал он ей.

— Я хочу увидеть тебя.

— Я здесь, — сказал он, и в тот же миг в его глазах зажглись блики украденного неведомо откуда света: две ярких точки в пространстве, которое, не знай она, что они находятся в ее комнате, могло бы показаться ей безмерным. Слов больше не было; было только его дыхание. Ей оставалось только подстроиться под этот мерный, убаюкивающий, постепенно замедляющийся ритм.

Через некоторое время он поднес ко рту ее ногу и одним движением — от пятки до кончика большого пальца — провел языком по подошве. Потом снова послышалось его дыхание, успокоившее тот жаркий поток, который разлился по ее телу, становившееся все медленнее и медленнее, до тех пор пока ей не стало казаться, что к концу каждого вздоха организм ее находится на грани гибели, и лишь новый вздох возвращает его к жизни. Она поняла, что это и есть сущность каждого мгновения — когда тело, не уверенное в том, что этот вдох не окажется последним, парит в течение крошечного промежутка времени между небытием и продолжающейся жизнью. И в это мгновение — между выдохом и новым вдохом — чудесное было так легко достижимо, потому что ни плоть, ни разум не могли устанавливать там свои законы. Она почувствовала, как рот его растягивается и поглощает пальцы ее ноги, а потом свершилось невозможное, и вся ее ступня скользнула ему в горло.

«Он собирается проглотить меня», — подумала она и снова вспомнила о книге, найденной в кабинете у Эстабрука, где была серия изображений двух любовников, сомкнувшихся в кольце взаимного пожирания, столь неистового, что дело кончалось их полным исчезновением. Эта перспектива ее нисколько не встревожила. То, чем они занимались, не принадлежало миру, в котором страх жиреет при мысли о том, как много можно выиграть и как много — проиграть. А это был мир любви, где можно только выигрывать.

Она почувствовала, как он взял ее вторую ногу и отправил в те же жаркие глубины. Потом он обхватил ее бедра и стал насаживать себя на нее, как на вертел, дюйм за дюймом. Возможно, он превратился в великана с чудовищной утробой и с глоткой, огромной, как тоннель, а возможно, это она стала мягкой, как шелк, и он втягивал ее в себя подобно тому, как фокусник заправляет искусственные цветы в свою волшебную палочку. Она подалась к нему в темноте, чтобы ощупать чудо руками, но пальцы ее не могли разобраться в том, что трепетало под ними. Была ли это ее плоть? Или его? Щиколотка? Или щека? Невозможно было понять, да, в сущности, пропало и само стремление к пониманию. Ей хотелось лишь одного — уподобиться тем любовникам, которых она видела в книжке, и самой начать пожирать его.

Она дотянулась до края кровати и, повернувшись на бок, согнулась так, чтобы оказаться напротив его ног. Теперь она могла различать контуры его тела, окутанные ее собственной тенью. Его анатомия нисколько не изменилась. Хотя он уже почти проглотил ее ноги, пропорции его тела оставались неизменными. Он лежал рядом с ней, словно спящий. Она протянула к нему руку, не ожидая ощутить его тело, но обнаружив, что может это сделать. Вот его бедро, это голень, это лодыжка, а это ступня. Когда она провела ладонью по его плоти, едва уловимая волна изменения пробежала вслед за ее прикосновением, и тело его словно бы размягчилось. Запах его пота возбуждал в ней аппетит. Рот наполнился слюной. Она пододвинулась к его ступне и притронулась к ней губами. И вот она уже пожирала его, втягивая его тело в утробу собственного голода, смыкая свое сознание вокруг его блестящей кожи. Тело его затрепетало, и она ощутила его наслаждение, как свое. Он уже проглотил ее до самых бедер, но она быстро нагнала его, втянув в себя его ноги, а потом и живот с прижатым к нему возбужденным членом. Абсурдность, немыслимость происходящего возбуждала ее — тела их опровергали законы физики и анатомии, а возможно, доказывали, что и те и другие представляют собой единое целое и могут подвергаться взаимному влиянию. Существовало ли когда-нибудь нечто, столь невозможное и столь легко достижимое, как любовь? И разве их тела сейчас не были воплощением этого парадокса? Он дал ей нагнать себя, и теперь, вдвоем, они начали быстро затягивать петлю взаимного пожирания, пока тела их не превратились в фикции, а уста не слились.

Какой-то звук в реальном мире — уличный крик, фальшивый аккорд — резко выбросил ее обратно в действительность, и она увидела корень, питавший цветок их фантазии. Это было самое обычное соитие: ногами она обнимала его поясницу, ощущая глубоко внутри его возбужденный член. Она не могла увидеть его лица, но знала, что он не вернулся вместе с ней в действительность и до сих пор грезил об их взаимном пожирании. Она заволновалась, охваченная желанием вернуть видение, но не знала, как это сделать. Ее ноги крепче обняли его тело, и тогда его бедра пришли в движение. Он стал наносить удар за ударом, медленно — о Боже, как медленно! — дыша ей в лицо. Она забыла о своем волнении и снова задышала реже, подстраиваясь под его ритм. Реальный мир растворился, и она вновь оказалась в месте, из которого ее так внезапно вырвали, и обнаружила, что петля затягивается все туже с каждым мгновением, а его сознание смыкается вокруг ее головы, в то время как она мысленно поглощает его голову. Вдвоем они образовывали нечто вроде невозможной луковицы, у которой каждый следующий слой был меньше того, что скрывался под ним, — загадка, возможная только там, где материя рушилась в бездну того самого сознания, которое вызвало ее к жизни.

Однако блаженство это не могло длиться вечно. Оно снова начало утрачивать свою чистоту, загрязненное звуками окружающего мира, и на этот раз она почувствовала, что Миляга тоже постепенно отпускает от себя видение. Возможно, когда они снова научатся быть любовниками, им удастся продлевать это состояние на более долгий срок, проводя ночи и дни напролет, затерявшись в хрупком промежутке между выдохом и вдохом. Но пока ей придется удовлетвориться тем экстазом, который они пережили. С неохотой она позволила тропической ночи, в которой они пожирали друг друга, вновь перейти в разряд самой обыкновенной темноты и, путаясь в границах между воображением, реальностью и сном, забылась окончательно.

Проснувшись, она обнаружила, что рядом с ней никого нет. Если забыть об этом разочаровании, она чувствовала легкость и избыток сил. То, чем они занимались, — товар куда более ценный, чем лекарство от простуды: подъем, за которым не следует упадок. Она села и потянулась за простыней, чтобы набросить ее себе на плечи, но прежде чем она успела встать, в предрассветном сумраке раздался его голос. Он стоял у окна, слегка придерживая занавеску между средним и указательным пальцем и прильнув глазом к образовавшейся щелке.

— Мне пора приниматься за работу, — сказал он тихо.

— Но еще так рано, — сказала она.

— Солнце уже восходит, — ответил он. — Мне нельзя терять время.

Он отпустил занавеску и подошел к кровати. Придвинувшись поближе, она обхватила руками его тело. Ей хотелось остаться с ним, купаясь в том ощущении покоя, которое овладевало ею в его присутствии. Однако он проявил большее благоразумие.

— Мне не хотелось бы возвращаться в мастерскую, — сказал он. — Ты не возражаешь, если я останусь здесь?

— Конечно нет, — ответила она. — Мне и самой хотелось, чтобы ты остался.

— Я буду уходить и возвращаться в самое неожиданное время, — предупредил он.

— Лишь бы ты время от времени находил дорогу к кровати, — сказала она.

— Я буду с тобой, — сказал он, проводя рукой по ее телу — от шеи до живота. — Отныне я буду с тобой и днем и ночью.

Глава 46


1

Хотя воспоминание Юдит о минувшей ночи было очень живым, она не могла припомнить, чтобы кто-то из них снимал трубку с телефона, и лишь в девять тридцать утра, решив позвонить Клему, она обнаружила, что трубка лежит рядом. Она положила ее на место, и через несколько секунд телефон зазвонил. На другом конце линии прозвучал голос, который она почти уже и не надеялась услышать. Это был Оскар. Сначала ей показалось, что он никак не может отдышаться, но после нескольких корявых фраз она поняла, что его судорожные вздохи представляют собой едва сдерживаемые рыдания.

— Где ты была, моя дорогая? Я звонил не переставая, с тех пор как получил твою записку. Я думал, ты погибла.

— Кто-то забыл положить трубку на место — вот и все. Ты где?

— Дома. Ты приедешь? Пожалуйста. Мне очень нужно, чтобы ты приехала. — В голосе его слышалась нарастающая паника, словно на каждый его призыв она отвечала отказом. — У нас очень мало времени.

— Разумеется, я приеду, — сказала она ему.

— Немедленно, — настаивал он. — Ты должна приехать немедленно.

Она пообещала, что будет у него на пороге раньше чем через час, и он ответил, что уже сейчас отправляется высматривать ее появление. Отложив звонок Клему и наложив на лицо немного косметики, она вышла на улицу. Солнце уже палило, и по дороге ей на память пришел монолог, который им с Милягой пришлось выслушать во время возвращения из поместья. Прорицатель предсказывал муссоны и засухи, и какое же удовольствие получал он от своих пророчеств!

В тот момент его энтузиазм показался ей гротескным — чего еще ждать от мелкого умишки, который тешит самолюбие апокалиптическими пророчествами? Но теперь, после той необычайной ночи, что она провела с Милягой, она оглядела эти нарядные улицы новыми глазами и подумала о том, что с ними будет, если произойдут все чудеса этой ночи: сначала всемогущий ливень смоет машины, а потом они размягчатся под лучами палящего солнца, так что твердое вещество потечет, как теплая патока, и город, разделенный на общественные места и частные жилища, на богатые районы и трущобы, сольется в единое целое. Интересно, это ли имел в виду Миляга, когда говорил, что хочет, чтобы она разделила его видения? Если да, то она готова и на большее.

Ридженс-Парк-роуд была куда более спокойной, чем обычно. Дети не играли на тротуарах, и, несмотря на то что всего в двух улицах отсюда ей пришлось потратить немало времени, выбираясь из лабиринта машин, в радиусе полумили от дома не было запарковано ни одного автомобиля. Дом выглядел глухо запертым — но не для нее. Не успела она ступить на крыльцо, как дверь открылась и в проеме возник Оскар, поманивший ее внутрь. Вид у него был до крайности затравленный. Пока он возился с дверью, глаза его были сухи, но как только та была закрыта, заперта на ключ и оказался задвинут засов, он обнял Юдит, и слезы полились у него по щекам, а его массивное тело стало сотрясаться от рыданий. Раз за разом он повторял, как любит ее, как тосковал по ней и как она нужна ему. Она обняла его и постаралась успокоить. Через некоторое время он взял себя в руки и провел ее на кухню. Повсюду был включен свет, но после сияния дня он казался болезненно желтым и представлял Оскара не в лучшем свете. Лицо его было бледным, за исключением багровых кровоподтеков; руки были распухшими и воспаленными. Под мятой одеждой наверняка скрывались и другие раны. Наблюдая за тем, как он заваривает «Эрл Грей», она заметила, как при слишком резких движениях лицо его искажается от боли. Их разговор, разумеется, быстро перешел на то, что произошло в Убежище.

— Я был уверен, что стоит вам оказаться в Изорддеррексе, и Дауд сразу же перережет тебе горло…

Он меня и пальцем не тронул, — сказала она, а потом добавила: — Ну вообще-то это не совсем правда. Он сделал rd позже. Но когда мы прибыли туда, он был в слишком скверном состоянии. — Она помедлила. — Как и ты.

Да, я был чертовски плох, — сказал он. — Хотел было последовать за вами, но убедился, что едва держусь на ногах. Тогда я вернулся, зализал немного раны, взял револьвер и отправился в Изорддеррекс. Но к тому времени вы уже ушли.

— Так, значит, ты все-таки последовал за нами?

— Разумеется. Неужели ты думаешь, что я оставил бы тебя там одну?

Он поставил перед ней большую чашку чая и баночку с медом. Обычно она не позволяла себе много сладкого, но в этот день она не завтракала и положила в чай столько ложек, что он превратился в сироп.

— Когда я оказался в доме Греховодника, — продолжал Оскар, — он был уже пуст. На улицах повсюду шли перестрелки. Я не знал, откуда начинать поиски. Это был какой-то кошмар.

— Ты знаешь, что Автарх свергнут?

— Нет, не знаю, но ничуть не удивлен. Каждый Новый Год Греховодник заявлял: «В этом году он сгинет, в этом году он сгинет!» Кстати, что случилось с Даудом?

— Он мертв, — сказала она, и удовлетворенная улыбка слегка тронула уголки ее губ.

— Ты уверена? Знаешь, моя дорогая, таких, как он, трудновато прикончить. У меня есть опыт по этой части.

— Так ты говорил…

— Что я там такое говорил?

— Что ты последовал за нами и обнаружил, что дом Греховодника пуст.

— А полгорода — в огне. — Он вздохнул. — Это было трагичное зрелище. Все это бессмысленное разрушение, месть пролетариев… Да, конечно, я понимаю, что должен был бы радоваться победе демократии. Но что осталось после этой победы? Мой возлюбленный Изорддеррекс в руинах. Я посмотрел на все это и сказал себе: это конец целой эпохи, Оскар. После этого все будет иначе. Гораздо мрачнее. — Он оторвал взгляд от чашки с чаем, в которую глубокомысленно смотрел во время монолога. — Кстати, Греховоднику удалось остаться в живых, ты не знаешь?

— Он собирался покинуть город с Хои-Поллои. Думаю, что с ними все в порядке. Он даже успел очистить подвал.

— Нет, это сделал я. И я рад этому.

Он бросил взгляд в направлении подоконника. Угнездившись среди хозяйственных мелочей, там выстроился ряд миниатюрных статуэток. Скорее всего талисманы из запасов подвала Греховодника. Некоторые из них смотрели в комнату, некоторые — во двор. Каждая представляла собой воплощенную ненависть и агрессию; на ярко раскрашенных лицах застыло совершенно бешеное выражение.

— Но ты — моя лучшая защита, — сказал он. — Только когда ты рядом, я начинаю надеяться, что есть кое-какой шанс пережить все это. — Он накрыл ее руку своей. — Когда я получил твою записку и понял, что ты жива, во мне затеплилась надежда. Потом я долго не мог с тобой связаться и начал воображать самое худшее.

Она оторвала взгляд от его руки и заметила в его лице фамильные черты, что прежде не бросалось ей в глаза. В нем было эхо Чарли, Чарли, сидевшего у окна в Хэмстедской лечебнице и говорившего о трупах, которые выкапывали под дождем.

— А почему ты не приехал ко мне? — спросила она.

— Я не мог выйти отсюда.

— Тебя так сильно мучает боль?

— Да нет, не из-за этого, — сказал он, поднося руку к груди. — Из-за того, что ждет меня там.

— Ты думаешь, «Tabula Rasa» охотится за тобой?

— Господи, нет конечно. О них-то уж точно не стоит беспокоиться. Я тут было подумал предупредить одного или двух из них — анонимно, конечно. Ни Шейлса, ни Макганна, ни этого болвана Блоксхэма. Эти пусть себе жарятся в аду. Но Лайонел всегда по-дружески ко мне относился. Даже когда был трезв. И женщины. Мне не хотелось бы, чтобы их смерть была на моей совести.

— Так от чего ты прячешься?

— Я сам не знаю этого, — признался он. — Я видел образы в Чаше, но не смог их до конца истолковать.

Она совсем забыла о Бостонской Чаше с ее маревом пророческих камней. Судя по всему, теперь Оскар поставил свою жизнь в зависимость от малейшего их постукивания.

— Нечто явилось сюда из Доминионов, моя дорогая, — сказал он. — В этом я абсолютно уверен. Я видел, как оно приходит за тобой. Пытается тебя задушить…

Рыдания вновь подступили к его горлу, но она успокоила Оскара, слегка похлопав по руке, словно он был капризным, выжившим из ума старичком.

— Ничто не причинит мне вреда, — сказала она. — Слишком много я пережила за последние несколько дней и, как видишь, уцелела.

— Ты никогда не встречалась с такой силой, — предупредил он. — Впрочем, как и весь Пятый Доминион.

— Если это существо пришло из Доминионов, значит, это происки Автарха.

— Ты так уверенно это утверждаешь…

— Потому что я знаю, кто он такой.

— Ты наслушалась Греховодника, — сказал он. — Он сыплет теориями, дорогая, но ни одна из них не стоит и ломаного гроша.

Его снисходительность разозлила ее, и она убрала из-под его руки свою.

— Мой источник информации куда более надежен, чем Греховодник, — сказала она.

— Да-а? — Он понял, что обидел ее, и теперь пытался загладить вину преувеличенным вниманием. — И кто же это?

— Кезуар.

— Кезуар? Да как, черт возьми, тебе удалось к ней пробраться?

Удивление его было настолько же неподдельным, насколько фальшивым было предшествующее умасливание.

— А у тебя нет никаких догадок? — спросила она у него. — Разве Дауд никогда не болтал с тобой о добрых старых временах?

Теперь лицо его приняло осторожное, почти подозрительное выражение.

— Дауд служил многим поколениям Годольфинов, — сказала она. — Разумеется, ты знал это. Вплоть до чокнутого Джошуа. Собственно говоря, он был его правой рукой.

— Это мне известно, — тихо сказал Оскар.

— Значит, ты должен знать и обо мне.

Он промолчал.

— Ответь мне, Оскар!

— Я не говорил о тебе с Даудом, если ты об этом спрашиваешь.

— Но ты знал, почему вы с Чарли держали меня при себе?

Теперь настал его черед обижаться; он поморщился от ее выражения.

— Именно так все и было, Оскар. Вы с Чарли торговались из-за меня, зная, что я обречена служить Годольфинам. Конечно, я могла куда-то исчезнуть на время и завести роман на стороне, но рано или поздно я должна была вернуться в семью.

— Мы оба любили тебя, — сказал он, и в голосе его послышалось то же смущенное непонимание, что отразилось на его лице. — Поверь мне, ни один из нас не понимал подоплеку этого дела. Мы даже и не задумывались об этом.

— Да что ты? — сказала она с сомнением.

— Я знаю только одно: я люблю тебя. Это единственное, в чем я уверен в этой жизни.

Ее подмывало подкислить этот сахарин рассказами о происках его семьи, жертвами которых она стала, но был ли в этом смысл? Перед ней был человек, страдающий от ран и ссадин и запершийся у себя дома из страха перед тем, что новый день может привести к нему на порог. Обстоятельства и так уже потрудились над ним. Дальнейшие действия с ее стороны стали бы проявлением неоправданной злобы, и хотя было еще немало причин, по которым он заслуживал ненависть и презрение — его болтовня о мести пролетариев была особенно отвратительна, — в недавнем прошлом она была настолько близка с ним и испытала такое облегчение от этой близости, что не могла сейчас быть с ним жестокой. Кроме того, ей предстояло сообщить ему весть, которая, без сомнения, будет для него куда более тяжелым ударом, чем любое обвинение.

— Я не останусь с тобой, Оскар, — сказала она. — Я вернулась не для того, чтобы запереться в четырех стенах.

— Но там очень опасно, — ответил он. — Я видел, что угрожает нам. Я видел это над Чашей. Хочешь посмотреть сама? — Он поднялся со стула. — Ты сразу же передумаешь.

Он повел ее по лестнице в сокровищницу, ни на секунду не умолкая.

— С тех пор как эта сила пришла в Пятый Доминион, Чаша зажила самостоятельной жизнью. Уже не нужно, чтобы кто-то на нее смотрел — над ней и так постоянно возникают одни и те же картины. Она охвачена паникой, понимаешь? Она знает, что надвигается на всех нас, и это ввергает ее в панику!

Она услышала Чашу еще до того, как они дошли до двери, — словно градины барабанили по сухой земле.

— Не стоит смотреть на нее слишком долго, — предупредил он. — Она начинает гипнотизировать.

С этими словами он открыл дверь. Чаша стояла на полу посреди комнаты в окружении кольца ритуальных свечей, жирное пламя которых трепетало в беспокойных волнах воздуха, исходивших от зрелища, которое они освещали. Пророческие камешки метались, словно рой разъяренных пчел, и в Чаше, и над Чашей, основание которой Оскару пришлось засыпать землей, чтобы она не перевернулась. В воздухе пахло тем, что Оскар назвал паникой Чаши: это был горький аромат с резким металлическим привкусом, который бывает в воздухе перед грозой. Хотя движение камней совершалось в определенных границах, Юдит все-таки подалась назад, опасаясь, что какому-нибудь легкомысленному гуляке наскучит этот танец и он изберет ее своей мишенью. При скорости, с которой они двигались, даже самый маленький из них запросто мог вышибить глаз. Но даже издали, в окружении полок и их сокровищ, которые могли бы отвлечь ее внимание, она не видела ничего, кроме этого завораживающего движения. Вся комната, включая и Оскара, просто-напросто растворилась, и она осталась наедине с этой неистовой пляской.

— Требуется некоторое время, — говорил Оскар. — Но образы уже там.

— Я вижу, — сказала она.

В мареве появилось Убежище, купол которого был частично скрыт за деревьями. Но оно тут же исчезло, и в следующее мгновение его место заняла Башня «Tabula Rasa», в свою очередь уступившая место третьему зданию, не похожему на предыдущие, разве за исключением того, что оно тоже частично было скрыто листвой: на тротуаре перед ним росло единственное дерево.

— Что это за дом? — спросила она у Оскара.

— Я не знаю, но он появляется снова и снова. Это где-то в Лондоне, я абсолютно уверен.

— Почему ты так уверен в этом?

Здание было ничем не примечательным — три этажа, плоский фасад, и, насколько она могла судить, состояние его было весьма плачевным. Оно могло находиться в любой английской глубинке, да и европейской тоже, если уж на то пошло.

— Лондон — это место, где круг должен замкнуться, — ответил Оскар. — Здесь все началось, здесь все и закончится.

Это замечание эхом отозвалось в ее памяти: вот Дауд у стены Бледного Холма, говорящий о том, что история описала круг, а вот и они с Милягой — каких-нибудь несколько часов назад — пожирают друг друга, растворяясь в бесплотном совершенстве.

— Вот он опять, — сказал Оскар.

Образ дома ненадолго исчез, но затем вновь появился, освещенный ярким солнцем. Она увидела, как кто-то стоит у крыльца, с безвольно повисшими руками и запрокинутой головой, уставившись в небо. Разрешающая способность изображения была недостаточной, чтобы она могла различить его черты. Возможно, конечно, это был просто какой-то безымянный солнцепоклонник, но это казалось ей маловероятным. У каждой детали этих сменяющихся картин было свое сокровенное значение. Новая сцена возникла над Чашей: восхитительный полуденный пейзаж со сверкающей листвой и безмятежным небом, которое постепенно затмилось катящимся Джаггернаутом черного и серого дыма.

— Вот оно, — услышала она слова Оскара.

Клубы дыма поднимались вверх, потом съеживались и падали, словно пепел. Их природа вызвала у нее любопытство. Едва отдавая себе отчет в том, что делает, она шагнула к Чаше.

— Дорогая, не надо, — сказал Оскар.

— Что мы видим? — спросила она, игнорируя его предостережение.

— Силу, — ответил он. — Ту силу, которая движется в Пятый Доминион. Или уже пришла сюда.

— Но это не Сартори.

— Сартори? — переспросил он.

— Автарх.

Невзирая на собственное предостережение, он подошел к ней и снова спросил ее:

— Сартори? Маэстро?

Она не обернулась к нему. Джаггернаут требовал от нее абсолютного поклонения. Как ни хотелось ей себе в этом признаваться, Оскар оказался прав, говоря о силе, обладающей безмерным могуществом. То, что она видела, не было делом рук человека. Это была сила ошеломляющего масштаба, надвигающаяся на пейзаж, который она вначале приняла за поле, поросшее жухлой травой. Но теперь она поняла, что это был город, чьи хрупкие небоскребы рушились, как карточные домики, когда сила выжигала под ними фундаменты и опрокидывала их.

Не удивительно, что Оскар дрожал за запертыми дверьми: это было жуткое зрелище — зрелище, к которому она была не готова. Какие бы зверства ни творил Сартори, он был всего лишь тираном, одним из долгого и неприглядного списка людей, чей страх перед собственной уязвимостью превратил их в чудовищ. Но этот ужас не имел ничего общего с политическими процессами и тайными отравлениями. Эта мощная, безжалостная сила могла стереть в порошок всех Маэстро и всех деспотов, которые высекли свои имена на скрижалях сего мира, даже не давая себе труда подумать об этом. Неужели Сартори спустил с цепи эту безмерность? Мог ли он настолько обезуметь, чтобы надеяться пережить такое разрушение и воздвигнуть на руинах свой Новый Изорддеррекс? Или же его безумие шло еще дальше и этот Джаггернаут и был тем самым городом, о котором он грезил — метрополисом бури и дыма, который будет стоять до Конца Света, потому что это и есть его настоящее имя?

Зрелище катастрофы скрылось во мраке, и она наконец-то смогла перевести дух.

— Это еще не все, — услышала она голос Оскара у себя над ухом.

В нескольких местах темнота расступилась, и сквозь просветы она увидела лежащее на полу тело. Это была она сама — образ был слеплен грубовато, но вполне узнаваем.

— Я тебя предупреждал, — сказал Оскар.

Темнота, сквозь которую проступила эта картина, не рассеялась полностью, а осталась висеть в комнате, словно туман, и из нее появилась вторая фигура и опустилась на пол рядом с ней. Еще до того, как началось действие, она уже поняла, что Оскар допустил ошибку, приняв эту сцену за пророчество об угрожающей ей опасности. Тень рядом с ней не была убийцей. Это был Миляга, и Чаша включила эту сцену в свою последовательность, потому что Примиритель был единственной надеждой на то, что грядущую катастрофу можно предотвратить. Оскар застонал, когда тень потянулась к ней, проведя рукой у нее между ног, а потом, поднеся ко рту ее ступню, принялась пожирать ее.

— Он убивает тебя, — сказал Оскар.

Конечно, с рациональной точки зрения это действительно была смерть. Но ведь на самом деле это никакая не смерть, а любовь. И это не пророчество — это прошлое; это тот самый любовный акт, который они совершили прошедшей ночью. А Оскар смотрел на это, как ребенок, который подглядывает за родительским соитием и думает, что над матерью свершается насилие. Но в каком-то смысле она была рада этой ошибке — ведь она избавляла ее от необходимости объяснять происходящее над Чашей.

Она и Примиритель, окутанные покрывалами темноты, сплелись в единый узел, который затягивался все туже и туже и наконец совсем исчез, оставив камешки плясать в абстрактном порядке.

В конце прошедшей перед ее глазами последовательности эта интимная сцена смотрелась довольно странно. Переход от Храма, Башни и дома к сцене катастрофы сулил мрачные перспективы, но ведь катастрофа уступила место видению любви, и это внушало надежду. Возможно, это был знак того, что слияние способно положить конец темноте, которая надвигалась на землю в предыдущей картине.

— Теперь все, — сказал Оскар, — Через некоторое время все начнется сначала и повторится снова. Снова и снова.

Она отвернулась от Чаши, камешки которой, немного было успокоившиеся после любовной сцены, вновь начинали греметь.

— Ты видела, в какой ты опасности? — спросил он.

— По-моему, я — всего лишь бесплатное приложение, — сказала она, надеясь отвлечь его от размышлений об увиденном.

— Только не для меня, — ответил он, обнимая ее за плечи. Несмотря на его раны, вырваться из объятий было едва ли возможно. — Я хочу защитить тебя, — сказал он. — Это мой долг. Я знаю, что тебе пришлось многое пережить, и от меня — в первую очередь, но я могу загладить свою вину. Ты останешься здесь, со мной, в полной безопасности.

— Так ты думаешь, что мы здесь спрячемся, а Армагеддон просто пройдет у нас над головой?

— Ты можешь предложить что-нибудь получше?

— Да. Мы будем противостоять ему, любой ценой.

— Над этим невозможно одержать победу, — сказал он.

Она слышала, как камни грохочут у нее за спиной, и по их шуму поняла, что они изображают бурю.

— А здесь у нас есть хоть какая-то защита, — продолжал он. — У каждой двери и каждого окна я поставил духов-хранителей. Видела тех, на кухне? Они самые крошечные из всех.

— Но ведь они все мужского пола, не так ли?

— Ну и что?

— Они не защитят тебя, Оскар.

— Они — это все, что у нас есть.

— Может быть, это все, что есть у тебя…

Она выскользнула из его объятий и направилась к двери. Он последовал за ней на площадку, требуя ответа на то, что она хотела сказать последней фразой. Разозлившись в конце концов на его трусость, она повернулась к нему лицом и сказала:

— Долгие годы великая сила была у тебя под носом!

— Какая сила? Где?

— В темнице под Башней Роксборо.

— Что ты такое несешь?

— Ты не знаешь, кого я имею в виду?

— Нет, — ответил он, в свою очередь рассердившись. — Чушь какая-то.

— Я видела ее, Оскар.

— Как ты могла? Никто, кроме членов Общества, не может попасть в Башню.

— Я могу показать ее тебе. — Она понизила голос, внимательно вглядываясь в обеспокоенное, раскрасневшееся лицо Оскара. — Я думаю, что она — кто-то вроде Богини. Я дважды пыталась вызволить ее, и оба раза у меня ничего не получилось. Мне нужна помощь. Мне нужна твоя помощь.

— Это невозможно, — сказал он. — Башня представляет собой хорошо укрепленную крепость. А сейчас — тем более. Говорю тебе, этот дом — единственное безопасное место во всем городе. Выйти из него — равносильно самоубийству.

— Значит, так тому и быть, — сказала она и начала спускаться по лестнице, не обращая внимания на его призывы.

— Но ты не можешь уйти от меня, — сказал он, словно бы в удивлении. — Я люблю тебя. Ты слышишь? Я люблю тебя.

— Существуют вещи поважнее любви, — ответила она, тут же подумав, что легко произносить такие слова, зная, что дома ее ждет Миляга. И все равно это было правдой. Она видела этот город уничтоженным и обращенным в пыль. Предотвратить это — действительно важнее, чем любовь, в особенности если подразумевать под ней склонность Оскара к разнообразию.

— Не забудь запереть за мной дверь, — сказала она, спустившись с лестницы. — Никогда не знаешь, какого гостя пошлет тебе судьба.

2

По дороге домой она зашла в магазин купить кое-каких продуктов. Хождение за покупками никогда не было ее любимым занятием, но сегодня эта процедура приобрела какой-то сюрреалистический характер благодаря ощущению надвигающейся катастрофы, которое сопровождало ее. Она расхаживала по магазину, выбирая необходимое, а в это время в голове у нее разворачивалась картина смертоносного облака, неумолимо наползающего на город. Но жизнь должна продолжаться, пусть даже за кулисами ее и поджидает забвение. Ей нужно было купить молоко, хлеб и туалетную бумагу, а также дезодорант и пакеты для мусора. Только в художественном вымысле ежедневная рутина существования отодвигается в сторону, чтобы освободить центр сцены для великих событий. А ее тело будет испытывать голод, уставать, потеть и переваривать пищу до тех пор, пока не опустится последний занавес. В этой мысли для нее заключалось странное утешение, и хотя темнота, сгущавшаяся у порога мира, должна была бы отвлечь ее от повседневности, произошло совершенно обратное. Сыр она выбирала куда более привередливо, чем обычно, и перенюхала с полдюжины дезодорантов, прежде чем нашла устраивающий аромат.

Покончив с покупками, она поехала домой по деловито гудящим улицам, размышляя по дороге о Целестине. Раз Оскар отказался помогать, ей придется искать поддержки у кого-нибудь другого. А так как круг людей, которым она могла довериться, был очень узок, то выбор надо было делать между Клемом и Милягой. Конечно, у Примирителя много дел, но после обетов вчерашней ночи оставаться всегда вместе, делиться всеми страхами и видениями — он безусловно поймет ее желание освободить Целестину, хотя бы для того, чтобы положить конец этой тайне. Она решила рассказать ему о пленнице Роксборо при первой же возможности.

Когда она вернулась, дома его не оказалось, но это ее не удивило. Он предупредил, что будет уходить и возвращаться и самое разное время — разумеется, подготовка к Примирению требовала этого. Она приготовила ленч, но потом решила, что пока еще не проголодалась, и отправилась наводить порядок в спальне, которая так и стояла неприбранной после ночной оргии. Расправляя простыни, она заметила, что в них угнездился крохотный жилец — осколок синего камня (она предпочитала думать о нем, как о яйце), который раньше лежал в одном из карманов ее разорванной одежды. Вид его отвлек ее от уборки, и она присела на край кровати, перекладывая камешек из одной руки в другую с мыслью о том, не сможет ли он перенести ее — хотя бы ненадолго — в темницу Целестины. Конечно, жучки Дауда его сильно обглодали, но ведь и когда она впервые обнаружила его в сейфе Эстабрука, он был всего лишь фрагментом скульптуры, и тем не менее это не лишало его магических свойств. Сохранил ли он их до сих пор?

— Покажи мне Богиню, — сказала она, крепко сжимая яйцо в руке. — Покажи мне Богиню.

Мысль о том, что эта незамысловатая просьба поможет ее сознанию покинуть тело и отправиться в полет, неожиданно показалась ей верхом абсурда. Так не бывает — разве что в какую-нибудь волшебную полночь. А сейчас — середина дня и шум города доносится до нее сквозь открытое окно. Однако ей не хотелось закрывать его. Нельзя же изгонять внешний мир всякий раз, когда она захочет изменить свое сознание. Улица, люди, идущие по ней, грязь, шум города и летнее небо — все это должно стать частью механизма освобождения души, а иначе ее ждет та же плачевная участь, что и ее сестру, которая была порабощена и ослеплена задолго до того, как нож выколол ей глаза.

По своему обыкновению, она стала разговаривать сама с собой, упрашивая чудо случиться.

«Ведь это уже случалось раньше, — сказала она. — Значит, может случиться снова. Имей терпение, женщина».

Но чем дольше она сидела так, тем сильнее было ощущение нелепости происходящего. Картина идиотического моления возникла перед ее мысленным взором: вот она сидит на кровати, выпялив глаза на кусок мертвого камня; просто какое-то скульптурное воплощение глупости.

— Дура, — сказала она самой себе.

Неожиданно ощутив усталость, она поднялась с постели. И тотчас осознала, что ее мысленный взор показал ей это движение со стороны, сам при этом паря в районе окна. Она ощутила мгновенный укол страха и во второй раз за тридцать секунд назвала себя дурой, но на этот раз не за то, что теряла время с бесполезным яйцом в руках, а за то, что не смогла понять, что картина, которую она приняла за красноречивое свидетельство неудачи, — вид своего собственного тела, сидящего на кровати в ожидании чуда, — была в действительности доказательством того, что это чудо произошло. Ее зрение покинуло тело так незаметно, что она даже не поняла, в какой момент это случилось.

— Темница, — сказала она, подсказывая своему взору направление, в котором он должен двигаться. — Покажи мне темницу Богини.

Хотя он парил рядом с окном и мог бы вылететь прямо оттуда, вместо этого он резко взмыл под потолок, откуда ей открылась качающаяся комната (от подъема у нее закружилась голова) и в ней, словно в колыбели, — ее собственное тело. Потом взор ее опустился. Ее затылок возник перед ней, будто огромная планета, и, проникнув сквозь череп, она стала опускаться все ниже и ниже в глубины своего тела. Повсюду она видела признаки паники — неистовое биение сердца; легкие, судорожно делающие неглубокие вдохи… Нигде не было видно сияния, которое встретило ее в теле Целестины; ни одного проблеска светоносного синего цвета, цвета камня и Богини. Вокруг — лишь клубящаяся темнота. Она хотела объяснить яйцу его ошибку, чтобы оно извлекло взор из этой ямы, но если ее губы и складывались в подобные мольбы (в чем она сильно сомневалась), они так и остались безответными, и падение продолжалось, словно она превратилась в залетевшую в колодец пылинку, которая может опускаться вниз часами, так и не достигнув дна.

А потом где-то внизу возникла крошечная точка света, которая стала, приближаясь, разрастаться, из точки превращаясь в полоску сияющей ряби. Откуда она взялась внутри нее? Быть может, это след ритуала, который создал ее? Отметина магических чар Сартори — нечто вроде подписи Миляги, которую он запрятывал в тонкой вязи мазков поддельных шедевров? Она приблизилась к сиянию — нет, она уже была внутри него, и от нестерпимо яркого света ее мысленный взор едва не погас.

И вот из этого сияния стали возникать образы. О, что это были за образы! Она понятия не имела ни об их источнике, ни об их цели, но они были настолько прекрасны, что она с радостью простила синему камню, что он привел ее сюда вместо камеры Целестины. Она оказалась в каком-то райском городе, наполовину заросшем великолепной флорой, изобилие которой питалось водами, вздымавшимися со всех сторон в виде текучих сводов и колоннад. В небе летали стайки звезд, образуя прямо над ней идеальные круги. Туманы цеплялись за ее щиколотки, расстилая перед ней свои покрывала, чтобы ногам было мягче ступать. Она прошла через этот город, словно его дочь, и расположилась на отдых в просторной, светлой зале, где вместо дверей были небольшие водопады, так что от малейшего лучика солнца в воздухе возникали радуги. Там она села и взятыми напрокат глазами увидела свое лицо и груди, такие большие, словно их высекли для Богини этого храма. Сочилось ли молоко из ее сосков? Пела ли она колыбельную? Вполне возможно, но ее внимание слишком быстро отвлеклось. Взгляд ее обратился в дальний конец залы. Кто-то вошел — мужчина, настолько больной и измученный, что сначала она не узнала его. И лишь когда он оказался совсем рядом, она поняла, кто перед ней. Это был Миляга, небритый, исхудавший, но приветствующий ее со слезами радости на глазах. Если они и обменялись какими-то словами, они не были слышны; он упал перед ней на колени, а ее взгляд из глазниц величественной статуи обратился к его запрокинутому лицу. Оказалось, что это не просто глыба расписного камня. В этом видении она превратилась в живую плоть, способную двигаться, плакать и даже опускать взор навстречу тем, кто обращал к ней молитвы.

Все это было загадочно и странно, но то, что последовало дальше, было еще страннее. Опустив взгляд на Милягу, она увидела, как он вынимает из руки, слишком крошечной, чтобы она могла принадлежать ей, тот самый камень, который подарил ей этот сон. Он взял его с благодарностью, и слезы его наконец-то поутихли. Потом он встал с колен и направился к текучей двери. День за ней засиял еще ярче, и все зрелище оказалось затоплено светом.

Она почувствовала, что тайна, в чем бы она ни заключалась, ускользает, но у нее не было сил удержать ее при себе. Перед ней вновь появилась сияющая полоска, и она поднялась над ней, словно ныряльщик, всплывающий над сокровищем, которое глубина не позволила поднять на поверхность. Еще несколько мгновений темноты, и вот она уже вернулась на прежнее место.

В комнате ничего не изменилось, но на улице бушевал внезапный ливень, настолько сильный, что между подоконником и поднятым окном стояла сплошная стена воды. Она встала с постели, сжимая в руке камень. Голова у нее кружилась, и она знала, что, если попробует пойти на кухню перекусить, ноги просто сложатся под ней и она рухнет на пол. Оставалось только прилечь и постараться прийти в себя.

3

Ей казалось, что она не спит, но, как и в постели Кезуар, ей трудно было отличить сон от бодрствования. Видения, которые открылись ей в темноте ее собственного тела, обладали настойчивостью пророческого сна и оставались у нее перед глазами, да и музыка дождя служила идеальным аккомпанементом воспоминанию. И только когда облака ушли, унося потоп в южном направлении, и между промокшими занавесками проглянуло солнце, сон окончательно завладел ею.

Проснулась она от звука ключа, поворачиваемого в замке. Была ночь или поздний вечер, и вошедший Миляга включил в соседней комнате свет. Она села и собралась уже было позвать его, но передумала и стала наблюдать через полуоткрытую дверь. Она увидела его лицо всего лишь на мгновение, но этого было достаточно, чтобы она представила себе, как он входит к ней и покрывает поцелуями ее лицо. Но он не вошел. Вместо этого он расхаживал из угла в угол по соседней комнате, массируя руки, словно они сильно болели, сначала разминая пальцы, а потом — ладони.

В конце концов терпение ее кончилось, и она поднялась с постели, сонно бормоча его имя. Вначале он не услышал, и ей пришлось позвать его второй раз. Лишь тогда он повернулся и улыбнулся ей.

— Все еще не спишь? — сказал он нежно. — Не надо тебе было вставать.

— С тобой все в порядке?

— Да. Да, конечно. — Он поднес руки к лицу. — Знаешь, это очень трудное дело. Не думал я, что оно окажется таким трудным.

— Хочешь рассказать мне о нем?

— Потом, — сказал он, подходя к двери. Она взяла его за руки. — Что это такое? — спросил он.

Яйцо до сих пор было у нее в руках, но в следующее мгновение ей пришлось с ним расстаться. Он выхватил его из ее ладони с проворством карманного воришки. Рука ее потянулась за ним, но она поборола инстинкт и позволила Миляге рассмотреть находку.

— Хорошенькая штучка, — сказал он. И потом, слегка более напряженным тоном: — Откуда она у тебя?

Почему она не ответила ему? Может быть, потому что он выглядел таким усталым и она не хотела взваливать на его плечи новые откровения, когда он и так изнемогал под грузом собственных тайн? Отчасти из-за этого, но отчасти и по другой причине, которая была ей куда менее понятна. Это как-то было связано с тем, что в ее видении он был гораздо более измученным, несчастным и израненным, чем в жизни, и почему-то это его плачевное состояние должно было оставаться ее секретом, по крайней мере на время.

Он поднес яйцо к носу и понюхал его.

— Я чувствую твой запах, — сказал он.

— Нет…

— Точно, чувствую. Где ты его хранила? — Его рука скользнула у нее между ног. — Здесь, внутри?

Не такая уж нелепая мысль. Действительно, когда яйцо снова будет у нее, она вполне может положить его и в этот карман, чтобы насладиться ощущением его веса.

— Нет? — сказал он. — Ну что ж, я уверен, что этот камешек мечтает об этом. Думаю, полмира забралось бы туда, если б смогло. — Он прижал руку сильнее. — Но ведь это мои владения, не так ли?

— Да.

— И никто не входит в них, кроме меня.

— Да.

Она отвечала механически, думая только о том, как бы вернуть яйцо назад.

— У тебя нет чего-нибудь, на чем можно поторчать? — спросил он.

— Было немного травки…

— Где она?

— По-моему, я все выкурила. Но я не уверена. Хочешь, я посмотрю?

— Да, прошу тебя.

Она протянула руку за яйцом, но, прежде чем ее пальцы успели коснуться его, Миляга поднес его ко рту.

— Я хочу оставить его себе, — сказал он. — Хочу его немного понюхать. Ты ведь не возражаешь?

— Я бы хотела получить его назад.

— Ты его получишь, — сказал он с легким оттенком снисхождения, словно она была ребенком, не желавшим делиться игрушками. — Но мне нужен какой-то талисман, который напоминал бы мне о тебе.

— Я дам тебе что-нибудь из нижнего белья, — сказала она.

— Это не совсем то же самое.

Он прижал яйцо к языку, а потом повернул его, вымочив в своей слюне. Она наблюдала за ним, а он — за ней. Он хорошо знал, что она хочет получить назад свою игрушку, но он не дождется, чтобы она стала умолять его об этом.

— Ты говорила о травке, — напомнил он.

Она вернулась в спальню, поставила лампу рядом с кроватью и стала рыться в верхнем ящике своего туалетного столика, где она в последний раз припрятывала марихуану.

— Где ты была сегодня? — спросил он.

— Ездила к Оскару домой.

— К Оскару?

— Ну да, к Годольфину.

И что Оскар? Резв, как молодой козленок?

Я не могу найти травку. Скорее всего я всю выкурила.

— Ты мне рассказывала об Оскаре.

— Он заперся у себя дома.

— А где он живет? Может быть, мне стоит зайти к нему? Поговорить, подбодрить.

— Он не захочет с тобой встречаться. Он вообще ни с кем не видится. По его мнению, скоро должен наступить конец света.

— А по-твоему мнению?

Она пожала плечами. В ней накапливалась тихая ярость против него, хотя она и не могла дать себе отчет, в чем причина этого. Он отобрал ее яйцо, но не в этом заключалось его главное преступление. Если камень поможет ему защитить себя, то почему она должна жадничать? Она проявила мелочность и теперь жалела об этом, но он сейчас, когда между ними не проскакивали искры страсти, — он казался просто грубым. Уж этот недостаток она не ожидала в нем обнаружить. Бог знает в чем она только не обвиняла его в свое время, но только не в отсутствии тонкости. Если уж на то пошло, наоборот, иногда он вел себя слишком утонченно, сдержанно и обходительно.

— Ты рассказывала мне о конце света, — сказал он.

— Разве?

— Оскар напугал тебя?

— Нет, но я видела нечто такое, что действительно меня напугало.

Вкратце она рассказала ему о Чаше и ее пророчествах. Он выслушал ее молча, а потом сказал:

— Пятый Доминион на грани катастрофы. Мы оба об этом знаем. Но нас она не затронет.

Примерно то же самое ей уже пришлось выслушать сегодня от Оскара. Двое мужчин предлагали ей убежище от бури. Ей следовало быть польщенной. Миляга посмотрел на часы.

— Мне снова надо уйти, — сказал он. — С тобой ведь будет все в порядке?

— Никаких проблем.

— Тебе надо поспать. Копи силы. Прежде чем мы снова увидим свет, наступят мрачные времена, и часть этого мрака мы найдем друг в друге. Это совершенно естественно. В конце концов, мы не ангелы. — Он хихикнул. — В крайнем случае, ты, может, и ангел, но я-то уж точно нет.

С этими словами он положил яйцо в карман.

— Возвращайся в постель, — сказал он. — Я приду утром. И не беспокойся: никто, кроме меня, не сможет к тебе приблизиться, клянусь. Я с тобой, Юдит, я все время с тобой. И запомни: это не любовный треп.

Он улыбнулся и вышел за дверь, оставив ее наедине с собственным недоумением: о чем же говорил он с ней, если не о любви?

Глава 47


1

— А кто ты такой, мать твою так? — спрашивал чумазый бородач у незнакомца, который имел несчастье попасть в поле его затуманенного зрения.

Человек, которого он расспрашивал, обхватив шею, потряс головой. Кровь стекала с венца порезов и царапин у него на лбу, которым он бился о каменную стену, пытаясь заглушить гул голосов у себя в голове. Это не помогло. Все равно внутри осталось слишком много имен и лиц, чтобы можно было в них разобраться. Единственный способ, которым он мог ответить своему собеседнику, — это покачать головой. Кто он такой? Он этого не знал.

— Ну что ж, тогда проваливай отсюда, мудак вонючий, — сказал бородач.

В руке у него была бутылка дешевого вина, и его кислый запах, смешанный с еще более сильным запахом гнили, выходил у него изо рта. Он прижал жертву к бетонной стене подземного перехода.

— Ты не имеешь права спать, где захочет твоя жопа. Если хочешь прилечь, то сначала спроси меня, пидор гнойный. Я здесь решаю, кому где спать. Справедливо?

Он повел покрасневшими глазами в направлении членов небольшого племени, которые покинули свои ложа из мусора и газет, чтобы посмотреть на развлечения предводителя. Можно было не сомневаться, что дело кончится кровью. Так всегда бывало, когда Толланд выходил из себя, а по непонятной причине этот чужак вывел его из себя куда больше, чем другие бездомные, осмеливавшиеся приклонить неприкаянные головы без его разрешения.

— Справедливо это или нет? — повторил он снова. — Ирландец! Объясни ему!

Человек, к которому он обратился, пробормотал что-то несвязное. Стоявшая рядом с ним женщина, с волосами, выбеленными перекисью едва не до полного уничтожения, но по-прежнему черными у корней, двинулась к Толланду и остановилась в пределах досягаемости его кулаков, на что решались лишь немногие.

— Это справедливо, Толли, — сказала она. — Это справедливо. — Она посмотрела на жертву безо всякой жалости. — Как ты думаешь, он жид? У него жидовский нос.

Толланд приложился к бутылке.

— Ты что, жидовская пидорятина? — спросил он.

Кто-то из толпы предложил раздеть его и убедиться.

Женщина, известная под множеством имен, но превращавшаяся в Кэрол, когда ее трахал Толланд, собралась было привести это намерение в исполнение, но предводитель замахнулся на нее, и она отступила.

— Держи подальше свои сраные руки, — сказал Толланд. — Он сам нам все скажет. Ведь правда, дружище? Ты скажешь нам? Жид ты, так твою мать, или нет?

Он схватил мужчину за лацканы пиджака.

— Я жду, — сказал он.

Жертва порылась в памяти в поисках нужного слова и откопала его.

— …Миляга…

— Маляр? — не расслышал Толланд. — Какой еще маляр? Мне плевать, кто ты такой! Мне главное, чтобы тебя здесь не было!

Жертва кивнула и попыталась отцепить пальцы Толланда, но мучитель не собирался ее отпускать. Он ударил маляра о стену с такой силой, что у того перехватило дыхание.

— Ирландец! Возьми эту трахнутую бутылку.

Ирландец принял бутылку у Толланда из рук и отступил, зная, что сейчас начнется самое интересное.

— Не убивай его, — сказала женщина.

— А ты-то чего скулишь, дыра с ушами? — выплюнул Толланд и ударил маляра в солнечное сплетение раз, два, три, четыре раза, а потом добавил коленкой по яйцам. Прижатый к стене, маляр мог оказать лишь незначительное сопротивление, но и этого он не сделал, безропотно снося наказание со слезами боли на глазах. Сквозь их пелену он смотрел в пространство удивленным взглядом, и с каждым ударом изо рта у него вырывался короткий всхлип.

— У этого парня нелады с головой, — сказал Ирландец, — Ты только посмотри на него! Он абсолютно трахнутый.

Не обращая внимания на Ирландца, Толланд продолжал наносить удары. Тело маляра обмякло и упало бы, если б Толланд не прижимал его к стене, а лицо становилось все более безжизненным с каждым ударом.

— Ты слышишь меня, Толли? — сказал Ирландец, — Он чокнутый. Он все равно ничего не чувствует.

— Не суй свой член не в свое дело!

— Послушай, может, ты оставишь его в покое?..

— Он вторгся на нашу территорию, так его мать в левую ноздрю, — сказал Толланд.

Он оттащил маляра от стены и развернул. Небольшая толпа зрителей попятилась, освобождая предводителю место для развлечений. Ирландец замолчал, а новых возражений не предвиделось. Несколькими ударами Толланд сбил маляра с ног. Потом он принялся пинать его. Жертва обхватила руками голову и свернулась калачиком, стараясь, насколько это возможно, укрыться от ударов. Но Толланд не желал мириться с тем, что лицо маляра останется целым и невредимым. Он наклонился над ним, оторвал его руки от лица и занес для удара свой тяжелый ботинок. Однако, прежде чем он успел исполнить намеренное, его бутылка упала на асфальт и разбилась вдребезги. Он повернулся к Ирландцу:

— Зачем ты это сделал, трахнутый карась?

— Не надо бить чокнутых, — сказал Ирландец, и по его тону стало ясно, что он уже сожалеет о содеянном.

— Ты хочешь меня остановить?

— Да нет, я только сказал…

— Ты, член с крылышками, хочешь, едрит твою в корень, меня, гондон дырявый, остановить?

— У него не все в порядке с головой, Толли.

— Ну так я ему вправлю мозги, будь спокоен.

Он отпустил руки жертвы и переключил внимание на новоявленного диссидента.

— Или ты сам хочешь этим заняться?

Ирландец покачал головой.

— Давай, — сказал Толланд. Он переступил через маляра и двинулся к Ирландцу. Маляр тем временем перевернулся на живот и пополз в сторону. Кровь текла у него из носа и из открывшихся ран на лбу. Никто не сдвинулся с места, чтобы помочь ему. Когда Толланд был на подъеме, как сейчас, ярость его не знала пределов. Любое живое существо, подвернувшееся под руку — будь то мужчина, женщина или ребенок, — жестоко расплачивалось за нерасторопность. Он крушил кости и черепа, не задумываясь ни на секунду, а однажды — меньше чем в двадцати ярдах от этого места — воткнул одному человеку в глаз острый край разбитой бутылки — в наказание за то, что тот слишком долго на него смотрел. Ни к северу, ни к югу от реки не было ни одного картонного городка, где бы его не знали и где бы не возносили молитвы о том, чтобы их миновало его посещение.

Прежде чем он добрался до Ирландца, тот униженно вскинул руки.

— Хорошо, Толли, хорошо, — сказал он, — Это была моя ошибка. Клянусь, я был не прав и теперь прошу у тебя прощения.

— Ты разбил мою бутылку, так твою мать.

— Я принесу тебе еще одну. Обязательно принесу. Прямо сейчас.

Ирландец знал Толланда дольше, чем кто-либо из присутствующих, и был знаком со способами его умасливания. Самый лучший из них — многословные извинения, произнесенные в присутствии как можно большего числа членов племени. Стопроцентной гарантии это средство не давало, но сегодня сработало.

— Я пойду за бутылкой прямо сейчас? — спросил Ирландец.

— Принеси мне две, паскуда.

— Паскуда я и есть, Толли, самая настоящая.

— И одну для Кэрол, — сказал Толланд.

— Обязательно.

Толланд навел на Ирландца свой грязный палец.

— И никогда больше не становись у меня на дороге, а иначе я отгрызу тебе яйца.

Дав это обещание, Толланд снова повернулся к своей жертве. Заметив, что маляр успел отползти в сторону, он испустил нечленораздельный яростный рев, и те, кто стоял в одном-двух ярдах от прямой, соединявшей мучителя и жертву, почли за благо ретироваться. Толланд не торопился. Он смотрел, как едва живой маляр с трудом поднялся на ноги и, шатаясь, пошел среди хаоса коробок и разбросанных постельных принадлежностей.

Впереди него мальчик лет шестнадцати, опустившись на колени, рисовал цветными мелками на бетонных плитах. Когда маляр приблизился, он как раз сдувал пастельную пыль с очередного шедевра. Углубившись в свое искусство, он и не подозревал об избиении, привлекшем внимание остальных, но теперь он услышал, как голос Толланда, эхо которого отдавалось во всем проходе, зовет его по имени.

— Понедельник, мудозвон недоделанный! Держи его!

Мальчишка поднял голову. Он был острижен почти наголо; кожа его была вся в оспинах; уши торчали, словно ручки велосипедного руля. Однако взгляд его был ясным, и ему потребовалась лишь секунда, чтобы осознать возникшую перед ним дилемму. Если он остановит истекающего кровью человека, он приговорит его к смерти. Если он не сделает этого, он приговорит к смерти себя. Чтобы выиграть немного времени, он изобразил озадаченный вид и приложил руку к уху, словно не расслышал приказ Толланда.

— Останови его! — раздалась команда.

Понедельник стал неторопливо подниматься на ноги, бормоча беглецу, чтобы тот убирался ко всем чертям, и поскорее.

Но идиот замер на месте, устремив взгляд на незаконченную картину Понедельника. Она была срисована с газетного фото большеглазой старлетки, которая позировала с коала на руках. Понедельник изобразил девушку с любовной тщательностью, но медведь превратился в немыслимый гибрид с единственным горящим глазом в задумчивой печальной голове.

— Ты что, не слышишь меня? — сказал Понедельник.

Человек никак не отреагировал на его вопрос.

— Настали твои похороны, — сказал он, вставая при приближении Толланда и отталкивая человека от края картины. — Пошел отсюда, — сказал он, — а то он мне тут все испортит! Убирайся, кому говорю! — Он толкнул еще сильнее, но человек был словно прикован к этому месту. — Болван, ты же все кровью зальешь!

Толланд позвал Ирландца, и тот поспешил к нему, стремясь как можно скорее искупить вину.

— Что, Толли?

— Хватай-ка этого трахнутого паренька.

Ирландец послушно направился к Понедельнику и схватил его за ворот. Толланд тем временем приблизился к маляру, который так и не сдвинулся со своего места на краю разрисованной плиты.

— Только чтоб он не забрызгал кровью! — взмолился Понедельник.

Толланд посмотрел на мальчишку, а потом шагнул на картину и вытер ботинки о тщательно нарисованное лицо. Понедельник протестующе застонал, видя, как яркие мелки превращаются в серо-коричневую пыль.

— Не надо, дяденька, не надо, — умолял он.

Но жалобные стоны лишь еще больше вывели его из себя. Заметив полную мелков жестянку из-под табака, Толланд примерился пнуть ее, но Понедельник, вырвавшись из рук Ирландца, бросился на ее защиту. Пинок Толланда пришелся мальчику в бок, и он покатился в разноцветной пыли. Ударом ноги Толланд отбросил жестянку вместе с ее содержимым и изготовился второй раз поразить ее защитника. Понедельник сжался, ожидая удара, но тот так и не был нанесен. Между намерением Толланда и приведением его в исполнение возник голос маляра.

— Не делай этого, — сказал он.

Никто не удерживал его, так что он мог предпринять еще одну попытку бегства, пока Толланд разбирался с Понедельником, но он по-прежнему стоял у края картины, хотя глаза его теперь были устремлены не на нее, а на вандала.

— Какого хера ты там мямлишь? — Рот Толланда раскрылся, словно зубастая рана в его спутанной бороде.

— Я сказал… не… делай… этого.

Удовольствие, которое Толланд получал от охоты, кончилось, и не было человека среди зрителей, который не знал бы об этом. Забава, которая могла привести разве что к откушенному уху или нескольким сломанным ребрам, перешла в новое качество, и несколько человек из толпы, которым недостало мужества наблюдать за тем, что вскоре должно будет произойти, оставили места в круге зрителей. И даже самые крепкие орешки подались назад на несколько шагов, смутно сознавая своими одурманенными, опьяненными и просто тупыми мозгами, что надвигается нечто куда более серьезное, чем обычное кровопускание.

Толланд повернулся к маляру, опустив руку в карман куртки. Появился нож, девятидюймовое лезвие которого было покрыто царапинами и зазубринами. При виде этого оружия отступил даже Ирландец. Лишь однажды довелось ему увидеть нож Толланда в деле, но этого было вполне достаточно.

Насмешки и удары остались в прошлом. В полной тишине проспиртованная туша Толланда, накренившись вперед, шла на свою жертву, чтобы разобраться с ней окончательно. Маляр попятился при виде ножа, и взгляд его обратился к картинам у него под ногами. Они были очень похожи на те картины, что переполняли его голову: яркие цвета, размазанные в серую пыль. Но где-то за пылью он различал место, похожее на это. Город хибар и шалашей, исполненный грязи и ненависти, в котором кто-то (или что-то?) пытался убить его, совсем как этот человек; вот только у того палача в голове был огонь, сжигающий плоть, и единственным средством защиты, которым он располагал, были его пустые руки.

Он поднял их. На них было не меньше отметин, чем на ноже палача; их тыльные стороны были залиты кровью — он пытался остановить поток, хлещущий из его носа. Он посмотрел на свои ладони, потом набрал воздуха в легкие и, предпочтя правую руку левой, поднес ее ко рту.

Пневма вылетела до того, как Толланд успел занести нож, и ударила его в плечо с такой силой, что его швырнуло на землю. От потрясения он на несколько секунд утратил дар речи. Потом он попытался зажать рукой бьющий из плеча фонтан крови, и изо рта его вырвался звук, скорее напоминающий визг, чем рев. Те немногие свидетели, которые остались посмотреть на убийство, вросли в землю, а взгляды их были прикованы не к своему поверженному господину, а к его ниспровергателю. Позднее, рассказывая эту историю, каждый из них описывал увиденное по-своему. Кто-то говорил о ноже, который был вытащен из тайника, пущен в ход и снова спрятан настолько быстро, что глаз не смог его заметить. Другие выдвигали версию пули, которую маляр выплюнул. Но никто не сомневался в том, что в эти секунды произошло нечто по-настоящему удивительное. Волшебник появился среди них и низложил тирана Толланда, даже не притронувшись к нему пальцем.

Однако над раненым тираном не так-то легко было взять верх. Хотя нож выпал из его руки (и был украдкой похищен Понедельником), он по-прежнему находился под защитой своего племени и рассчитывал на скорое отмщение. Он принялся сзывать их хриплыми яростными криками:

— Видели, что он сделал? Чего ж вы ждете, пидоры? Держите его! Держите этого мудозвона! Почему никто не шевелится? Ирландец! Ирландец! Где ты, член моржовый? Кто-нибудь, помогите же мне!

Женщина приблизилась к нему, но он оттолкнул ее в сторону.

— Где Ирландец, так его мать через левую ноздрю?

— Я здесь.

— Хватай ублюдка, — сказал Толланд.

Ирландец не двинулся с места.

— Слышишь меня? Эта гнида свалила меня каким-то жидовским фокусом! Ты же видел. Какой-то гнилой жидовский трюк, вот что это было.

— Я видел, — сказал Ирландец.

— Он сделает это снова! Он покажет свой фокус на тебе!

— Не думаю, что он собирается еще что-нибудь кому-нибудь сделать.

— Тогда раскрои его мудацкий череп.

— Сам этим займись, если тебе хочется, — сказал Ирландец. — Лично я и пальцем к нему не притронусь.

Несмотря на рану — и на изрядный вес, — Толланд поднялся на ноги всего за несколько секунд и двинулся на своего разжалованного лейтенанта, словно бык, но рука маляра оказалась у него на плече раньше, чем пальцы его добрались до глотки Ирландца. Он замер, и зрителям открылось зрелище уже второго за сегодняшний день чуда: на лице Толланда отразился страх. В рассказе об этом событии все были единодушны. Когда слух о нем распространился по всему городу — а произошло это в течение часа: весть передавалась из одного приюта бездомных, в котором Толланд пролил чью-то кровь, в другой, — история, хотя и расцвеченная многочисленными пересказами, в основе своей осталась той же. А именно: слюна текла у Толланда изо рта, а на лице у него выступил пот. Кое-кто утверждал, что моча стекала внутри его брюк и до краев наполнила ботинки.

— Оставь Ирландца в покое, — сказал ему маляр. — Собственно говоря… оставь в покое всех.

Толланд ничего не ответил на это. Он только посмотрел на руку, лежавшую у него на плече, и весь как-то съежился. Не рана заставила его замереть и даже не страх того, что маляр атакует во второй раз. Ему приходилось получать куда более серьезные повреждения, чем рана в плече, и они только вдохновляли его на новые зверства. Он сжался от прикосновения — от руки маляра, мягко легшей на его плечо. Он обернулся и стал пятиться, оглядываясь вокруг, в надежде, что его кто-то поддержит. Но все, включая Ирландца и Кэрол, шарахались от него, как от чумы.

— Ты не сможешь… кишка тонка… — сказал он, отойдя от маляра по крайней мере ярдов на пять. — У меня друзья везде! Я еще увижу твой труп, пидор. Я еще увижу твой труп!

Маляр просто повернулся к нему спиной и наклонился, чтобы подобрать с земли рассыпанные мелки Понедельника. В каком-то смысле этот небрежный жест был куда более красноречивым, чем любая ответная угроза или демонстрация силы, ибо он демонстрировал полное равнодушие маляра к присутствию Толланда. Толланд в течение нескольких секунд изучал склоненную спину маляра, словно высчитывая вероятность успеха нового нападения. Потом, окончив вычисления, он развернулся и убежал.

— Он ушел, — сказал Понедельник, который присел на корточки рядом с маляром и изучал обстановку из-за его плеча.

— У тебя есть еще такие? — спросил незнакомец, легонько подбросив мелки на ладони.

— Нет. Но я могу достать. А ты рисуешь?

Маляр поднялся на ноги.

— Иногда, — сказал он.

— Ты тоже срисовываешь всякие штуки, как я?

— Не помню.

— Я могу научить тебя, если захочешь.

— Нет, — сказал маляр. — Я буду срисовывать из головы. — Он опустил взгляд на мелки у себя в руке. — Так я смогу ее освободить.

— А ты краской можешь? — спросил Ирландец, когда взгляд маляра стал блуждать по серым бетонным плитам вокруг.

— Ты можешь достать краску?

— Я и Кэрол, мы здесь можем достать все. Что твоей душе угодно, все получишь.

— Тогда… мне нужны все цвета, которые вы только сумеете найти.

— Это все? А выпить чего-нибудь ты не хочешь?

Но маляр не ответил. Он подошел к той самой стене, у которой его начал бить Толланд, и попробовал мелок. Мелок был желтым, и он начал рисовать круглое солнце.

2

Когда Юдит проснулась, был уже почти полдень. Одиннадцать часов или даже больше прошло с тех пор, как Миляга пришел домой, отобрал у нее яйцо, позволившее ей одним глазком увидеть Нирвану, а потом снова удалился в ночь. Даже когда она уменьшила горячую воду в кране до уровня струйки и открыла на полную мощь холодную, ей все равно не удалось окончательно проснуться. Она не до конца вытерлась полотенцем и голой прошлепала на кухню. Там было открыто окно, и легкий ветерок покрыл ее гусиной кожей. Во всяком случае, это хоть какой-то признак жизни, подумала она. Она поставила кофе и включила телевизор, сначала принявшись переключать каналы с одной банальности на другую, а потом оставив его бормотать в унисон с кофеваркой, а сама тем временем принялась одеваться. Когда она разыскивала вторую туфлю, зазвонил телефон. На другой стороне линии слышался отдаленный шум уличного движения, но голоса не было, и через пару секунд линия отключилась. Она положила трубку и осталась у телефона, раздумывая, не Миляга ли это пытается прорваться к ней. Через тридцать секунд телефон зазвонил снова, и на этот раз в трубке раздался голос мужчины, говорившего прерывистым шепотом.

— Ради Бога…

— Кто это?

— …о Юдит… Боже, Боже… Юдит?.. это Оскар…

— Где ты? — спросила она. Было ясно, что он покинул свое убежище.

— …они мертвы, Юдит.

— Кто они?

— А теперь я. Теперь моя очередь.

— Я ничего не понимаю, Оскар. Кто мертв?

— …Помоги мне… ты должна мне помочь… Нигде нет безопасного места.

— Приезжай ко мне.

— Нет… ты приезжай сюда…

— Куда?

— Я в Сент-Мартин-зип-зе-Филд. Знаешь, где это?[4]

— Какого черта ты там делаешь?

— Я буду ждать внутри. Но поторопись. Он скоро найдет меня. Он скоро найдет меня…

Как часто бывает в полдень, вокруг Площади образовалась гигантская пробка. Ветерок, час назад покрывший ее гусиной кожей, оказался слишком робким, чтобы разогнать бесчисленные выхлопы и сигаретные дымы множества раздраженных водителей. Да и воздух в церкви был не менее затхлым, хотя он и казался чистым озоном по сравнению с запахом страха, исходившим от человека, который сидел рядом с алтарем, так прочно сцепив толстые пальцы, что сквозь слой жира проступили костяшки.

— Мне казалось, что ты не собирался выходить из дома, — напомнила она ему.

— Кто-то приходил за мной, — сказал Оскар. Глаза его были широко раскрыты от ужаса. — Посреди ночи. Он пытался попасть в дом, но не смог. А потом этим утром — было уже светло — я услышал, как попугаи подняли шум внизу и заднюю дверь вышибли.

— Ты видел, кто это был?

— Как ты думаешь, сидел бы я тогда здесь с тобой? Нет, я подготовился, еще с первого раза. Как только я услышал птичек, я ринулся к парадной двери. А потом этот ужасный шум, и электричество отключилось…

Он расплел свои пальцы и схватился за ее руку.

— Что мне делать? — сказал он. — Он найдет меня, рано или поздно. Он уже убил всех остальных.

— Кого?

— Ты что, не видела заголовков? Все мертвы. Лайонел, Макганн, Блоксхэм. Даже женщины. Шейле был дома, лежал в кровати. Его нашли разрезанным на куски. Скажи… какая тварь способна на это?

— Хладнокровная.

— Как ты можешь шутить?

— Я шучу, ты потеешь. У каждого из нас свое отношение к жизни, — Она вздохнула. — Ты способен на большее, Оскар. Ты не должен прятаться. Есть дело, которое ждет нас.

— Только не говори мне о своей Богине, Юдит. Это дохлый номер. Башня наверняка уже стерта с лица земли.

— Если что-то и может нам помочь, — сказала она, — то помощь может прийти только оттуда. Я знаю это. Пойдем вместе! Я видела тебя храбрым. Что с тобой случилось?

— Я не знаю, — ответил он. — Хотел бы знать. Все эти годы я мотался в Изорддеррекс, совал свой нос куда ни попадя и никогда не обращал внимания на опасность, лишь бы была возможность увидеть что-то новенькое. Но это был другой мир. И может быть, другой я.

— А здесь?

Он озадаченно посмотрел на нее.

— Это Англия, — сказал он. — Старая, добрая, дождливая, скучная Англия, где плохо играют в крикет и подают теплое пиво. Это место не может быть опасным.

— Но оно стало опасным, Оскар, нравится нам это или нет. Темнота сгустилась здесь куда сильнее, чем над Изорддеррексом. И она учуяла тебя. От нее не убежишь. Она идет по твоему следу. И по моему, насколько я знаю.

— Но почему?

— Может быть, она думает, что ты можешь причинить ей вред.

— Да что я могу? Я ни черта не знаю.

— Но мы можем научиться, — сказала она, — Тогда, если уж нам придется умереть, мы, по крайней мере, не умрем в невежестве.

Глава 48

Несмотря на предсказание Оскара, Башня «Tabula Rasa» по-прежнему стояла на месте, и те немногие особенности, которые она имела, были затоплены солнцем, которое в четвертом часу дня палило с полуденным жаром. Его ярость отразилась и на деревьях, которые заслоняли Башню от дороги: их листья свисали с веток, словно маленькие посудные полотенца. Если где-то поблизости и прятались птицы, то они были слишком изнурены, чтобы петь.

— Когда ты была здесь в последний раз? — спросил Оскар у Юдит, когда они въехали на пустынную площадку.

Она рассказала ему о встрече с Блоксхэмом, надеясь, что ее смешные подробности отвлекут Оскара от его тревог.

— Я никогда не любил Блоксхэма, — сказал Оскар. — Он всегда был под завязку набит только самим собой. По правде говоря, это относится ко всем нам… — Он стих и с энтузиазмом человека, приближающегося к виселице, вылез из машины и повел ее к главному входу.

— Сигнализация не звенит, — сказал он. — Если внутри кто-то есть, то он проник с помощью ключа.

Он вынул из кармана связку ключей и выбрал один.

— Ты уверена, что это благоразумно? — спросил он ее.

— Да.

Смирившись со своей долей, он открыл дверь и после секундного колебания двинулся внутрь. В вестибюле было холодно и сумрачно, но прохлада только придала Юдит энергии.

— Как нам попасть в подвал? — спросила она.

— Ты хочешь сразу отправиться туда? — спросил он. — А не лучше ли нам сначала проверить верхний этаж? Там может кто-то быть.

— Если хочешь, можешь пойти и проверить верхний этаж. Но я иду вниз. Чем меньше мы будем терять время, тем скорее отсюда выберемся.

Этот аргумент оказался убедительным, и Оскар выразил согласие легким кивком. Он послушно принялся перебирать связку ключей во второй раз и затем направился к самой дальней и самой маленькой из трех закрытых дверей в противоположной стене. Поиски ключа продолжались долго, но еще больше времени потребовалось, чтобы вставить его в замок и суметь повернуть.

— Как часто ты туда спускался? — спросила она, пока он возился с замком.

— Только два раза, — ответил он. — Это чертовски мрачное место.

— Я знаю, — напомнила она ему.

— С другой стороны, мой отец частенько там бывал. У него это вошло чуть ли не в привычку. Ты же знаешь, существовали правила, запрещающие входить в библиотеку в одиночку, чтобы ненароком не впасть в искушение. Я уверен, что он на эти правила плевал. Ага! — Ключ повернулся. — Один есть! — Он выбрал еще один ключ и принялся за второй замок.

— А твой отец разговаривал с тобой о подвале? — спросила она.

— Один или два раза. Он знал о Доминионах больше, чем полагалось. Думаю, ему были известны даже какие-то заклинания. Хотя, конечно, бог его знает. Он был скрытным человеком. Но перед смертью, когда он начал бредить, он все повторял разные имена и названия. Паташока — несколько раз повторил.

— Ты думаешь, он когда-нибудь посещал Доминионы?

— Сомневаюсь.

— Так, значит, ты сам этому научился?

— Я тайком вынес из подвала несколько книг. Не так уж и трудно было заставить круг заработать снова. Магия не подвержена распаду. Наверное, это единственная вещь… — Он выдержал паузу, крякнул и изо всех сил надавил на ключ. — …о которой так можно сказать. — Ключ повернулся, но не до конца. — Думаю, папе понравилась бы Паташока, — продолжал он. — Но для него это было только название, бедный старый хрен.

— После Примирения все будет иначе, — сказала Юдит. — Конечно, для него слишком поздно…

— Напротив, — сказал Оскар, скорчив гримасу в очередной попытке переупрямить ключ. — Насколько мне известно, мертвые просто заперты — так же, как и мы. Греховодник утверждает, что духи бродят повсюду.

— Даже здесь?

— Здесь в особенности, — ответил он.

В этот момент замок сдался и ключ повернулся до конца.

— Ну вот, — сказал он, — почти как магия.

— Замечательно. — Она похлопала его по спине. — Ты просто гений.

Он усмехнулся в ответ. Мрачный, сломленный человек, которого она застала час назад потеющим от страха на церковной скамье, воспрял духом, стоило найтись занятию, которое отвлекло его от размышлений о своем смертном приговоре. Он вынул ключ из замка и повернул ручку. Дверь была массивной и тяжелой, но открылась без особого труда. Он первым двинулся в темноту.

— Если память мне не изменяет, — сказал он, — здесь был свет. — Он ощупал рукой стену. — Ага! Подожди!

Выключатель щелкнул, и ряд голых лампочек, подвешенных к кабелю, осветил комнату. Она была просторной и отличалась аскетическим убранством. Стены были обиты дубовыми панелями.

— Это помимо подвала единственная сохранившаяся часть старого дома Роксборо. — В центре комнаты стоял простой дубовый стол, вокруг которого было восемь стульев. — Очевидно, здесь они и встречались — первый состав «Tabula Rasa». И они продолжали встречаться здесь из года в год, пока дом не был разрушен.

— А когда это случилось?

— В конце двадцатых.

— Стало быть, в течение ста пятидесяти лет задницы Годольфинов полировали сиденье одного из этих стульев?

— Точно.

— В том числе и Джошуа.

— Вероятно.

— Интересно, скольких из них я знала?

— А ты не помнишь?

— Хотела бы я помнить. Я все жду, когда воспоминания вернутся ко мне. Но честно говоря, у меня появились сомнения, что это вообще когда-нибудь произойдет.

— Может быть, ты подавляешь их по какой-то причине?

— Но по какой? Потому что они так ужасны, и я не смогу их выдержать? Потому что я была шлюхой и позволяла передавать себя По кругу, наравне с бутылкой портвейна? Нет, не думаю, что дело только в этом. Я не могу вспомнить, потому что все это время я не жила по-настоящему. Я ходила по миру, как лунатик, и не нашлось человека, который разбудил бы меня.

Она подняла на него взгляд, чуть ли не вызывая его встать на защиту фамильного права собственности. Разумеется, он не произнес ни слова и двинулся к огромному камину, выбирая по дороге третий ключ. Он нырнул под каминную доску, и она услышала, как ключ повернулся в замке, от этого пришли в движение шестеренки и противовесы и наконец раздался скрипучий стон петель. Потайная дверь открылась. Он оглянулся на нее.

— Ну, ты идешь? — спросил он. — Будь осторожна, здесь крутые ступеньки.

Лестница оказалась не только крутой, но и длинной. Слабый свет, проникавший из комнаты наверху, через полдюжины ступенек уступил место кромешной тьме, и ей пришлось миновать еще дюжину, прежде чем Оскар нашарил внизу выключатель и лабиринт осветился. Ее охватило торжество. С тех пор как синий глаз привел ее в темницу Целестины, она много раз смиряла желание проникнуть в этот подземный мир, но оно никогда не умирало в ней. И теперь наконец-то она пройдет там, где побывал ее мысленный взор, — через книжную шахту с полками до потолка к тому месту, где лежит Богиня.

— Это самое обширное собрание священных текстов со времен Александрийской библиотеки, — сказал Оскар тоном музейного экскурсовода в попытке, как она заподозрила, защитить себя от тех чувств, которые он невольно разделял вместе с ней. — Здесь есть такие книги, о существовании которых не подозревает даже Ватикан. — Он понизил голос, словно вокруг были читатели, которых он мог побеспокоить. — В ночь своей смерти отец сказал мне, что нашел здесь книгу, написанную четвертым волхвом.

— Что нашел?

— В Вифлееме было три волхва, помнишь? Так говорят Евангелия. Но Евангелия лгут. На самом деле их было четверо. Они искали Примирителя.

— Христос был Примирителем?

— Так сказал папа.

— И ты ему поверил?

— У папы не было причин лгать.

— Но книга, Оскар, ведь книга могла солгать.

— Так и Библия тоже могла солгать. Папа сказал, что волхв написал свою книгу, потому что знал, что о нем умолчали в Евангелиях. Именно он и дал название Имаджике. Написал это слово в своей книге. Именно там оно и упоминается впервые в истории.

Юдит обозрела простиравшийся от подножия лестницы лабиринт с чувством нового уважения.

— А ты пытался найти эту книгу?

— В этом не было необходимости. Когда папа умер, я отправился на поиски того, о чем в ней говорилось. Я путешествовал между Доминионами с такой легкостью, словно Христос выполнил свою задачу, и Пятый Доминион был примирен с остальными. И они открылись передо мной — обители Незримого.

А вот еще одна загадка: самый таинственный участник этой вселенской драмы — Хапексамендиос. Если Христос был Примирителем, то означало ли это, что Незримый — Его Отец? Была ли сила, таящаяся за туманами Первого Доминиона, Царем Царей, а если так, то почему Он сокрушил всех Богинь Имаджики, как о том свидетельствовала легенда? Один вопрос тянул за собой другой, и все они возникли из одного источника — краткого рассказа Годольфина о человеке, который преклонил колени пред Рождеством. Да, не удивительно, что Роксборо похоронил эти книги заживо.

— А ты знаешь, где скрывается твоя таинственная женщина? — спросил Оскар.

— Не уверена.

— Тогда нас ожидают чертовски долгие поиски.

— Я помню, как рядом с ее темницей занималась любовью прелюбопытная пара. Мужчина был Блоксхэм.

— Вонючий мудозвон. Стало быть, будем искать пятна на полу? Я предлагаю разделиться, а то мы здесь проведем все лето.

Они расстались у подножия лестницы, и каждый пошел своим путем. Юдит вскоре заметила, как странно звуки разносятся по коридорам. Иногда она слушала шаги Годольфина настолько отчетливо, словно он шел за ней по пятам. Потом она заворачивала за угол (или он заворачивал), и звук не просто становился слабее, а совершенно пропадал, оставляя Юдит наедине со стуком ее каблуков по каменному полу. Они были слишком глубоко под землей, чтобы до ушей мог донестись малейший отзвук уличного шума. Не было никаких намеков и на звуки в самой земле: не слышалось ни гудение кабелей, ни журчание канализационных труб.

Ею несколько раз овладевало искушение снять с полки одну из книг, в надежде, что интуиция поможет ей обнаружить дневник четвертого волхва. Но она всякий раз воздерживалась, зная, что даже если бы у нее было время (а времени у нее не было), они все равно были написаны на великих языках теологии и философии — на латыни, древнегреческом, древнееврейском, санскрите, — ни один из которых не был ей знаком. И в этом путешествии, как и во всех остальных, ей приходилось прокладывать путь к истине самой с помощью интуиции и ума. Ничто не освещало ей дорогу, кроме синего глаза, да и тот отобрал у нее Миляга. Она возьмет его назад, как только встретится с ним; подарит ему какой-нибудь другой талисман — например, волосы с лобка, если ему этого надо. Но только не яйцо, ее прохладное синее яйцо.

Возможно, именно эти мысли и привели ее к тому месту, где стояли любовники, а возможно, в этом была повинна все та же интуиция, с помощью которой она надеялась найти книгу волхва. Если верно было второе, то ее интуиция справилась с не менее сложной задачей. Вот перед ней стена, у которой совокуплялись Блоксхэм и его любовница, — она узнала ее сразу же, без малейшей тени сомнения. А вот полки, за которые женщина цеплялась, пока ее нелепый возлюбленный трудился над тем, чтобы ее удовлетворить. За книгами этих полок на растворе между кирпичами проступали едва заметные пятна синего. Не зовя Оскара, она сняла с полок несколько стопок книг и приложила пальцы к пятнам. Стоило ей прикоснуться к пронизывающе холодной стене, раствор стал крошиться, словно ее пот вызвал какие-то изменения в составляющих его элементах. Она была потрясена тем, что вызвало ее прикосновение, и в радостном волнении отступила от стены, в то время как волна разрушения распространялась по ней с необычайной скоростью. Раствор высыпался из промежутков между кирпичами, словно мельчайший песок, и через несколько секунд его струйка превратилась в поток.

— Я здесь, — сказала она пленнице за стеной. — Бог знает сколько я медлила. Но я здесь.

Оскар не слышал слова Юдит; даже их самое отдаленное эхо не донеслось до его ушей. За две-три минуты до этого его внимание привлек шум где-то наверху, и теперь он поднимался по лестнице на поиски его источника. За последние несколько дней он и так уже достаточно низко уронил свое мужское достоинство, прячась дома, словно испуганная вдовушка, и мысль о том, что, оказав сопротивление непрошеному гостю, он сможет отчасти восстановить утраченное в глазах Юдит уважение, вела его вперед. Он вооружился палкой, найденной у подножия лестницы, и, поднимаясь, почти надеялся на то, что слух его не сыграл с ним злую шутку и там наверху действительно объявился враг. Его тошнило от страха, который вызвали в нем слухи и туманные картины, составленные из летающих камней. Если наверху есть нечто, что можно увидеть, то он хочет посмотреть на него — независимо от того, что его ожидает: проклятие или исцеление от страха.

На верху лестницы он заколебался. Свет, льющийся из открытой двери кабинета Роксборо, едва заметно двигался из стороны в сторону. Он обхватил свою дубинку обеими руками и шагнул внутрь. Комната раскачивалась вместе с люстрой: массивные стол и стулья испытывали легкое головокружение. Он внимательно огляделся. Обнаружив, что ни в одном из темных углов никто не скрывается, он двинулся к двери, которая вела в вестибюль, — настолько осторожно, насколько ему позволяла его солидная комплекция. Когда он оказался у двери, люстра уже перестала раскачиваться. Шагнув в вестибюль, он ощутил нежный аромат духов и резкую, внезапную боль в боку. Он попытался обернуться, но нападающий нанес еще один удар. Палка выпала у него из рук, а из горла вырвался крик…

— Оскар?

Ей не хотелось отходить от стены темницы Целестины в тот момент, когда она так стремительно саморазрушалась: кирпичи падали один за другим, лишившись скрепляющего раствора, а полки трещали, готовые рухнуть, — но крик Оскара вынуждал ее проверить, что произошло. Она двинулась в обратный путь по лабиринту. Грохот распадающейся стены эхом разносился по коридорам, временами сбивая ее с толку, но в конце концов она все-таки добралась до лестницы, по дороге выкрикивая имя Оскара. В библиотеке ей никто не ответил, так что она решила подняться в бывший зал заседаний. Там было пусто и тихо; то же самое — в вестибюле. Единственным знаком того, что Оскар прошел здесь, была валявшаяся неподалеку от двери палка. Куда это его черти понесли? Она подошла к выходу, чтобы посмотреть, не вернулся ли он по какой-нибудь причине к машине, но на улице его не было. Оставалась только одна возможность: он отправился наверх.

Ощущая раздражение, к которому теперь примешивалось и легкое беспокойство, она посмотрела в сторону открытой двери, через которую шел путь в подвал, разрываясь между желанием вернуться к Целестине и необходимостью последовать за Оскаром наверх. По ее мнению, человек таких размеров прекрасно может защитить себя сам, но в то же время она не могла не чувствовать некоторую ответственность за Оскара — ведь в конце концов именно она затащила его сюда.

Одна из дверей, судя по всему, вела в лифт, но, подойдя поближе, она услышала гул работающего мотора и, не желая терять ни минуты, решила подняться по лестнице пешком. Хотя свет на лестнице не горел, это ее не остановило, и она ринулась наверх, перескакивая через две, а то и через три ступеньки. Добежав до двери, ведущей на верхний этаж, она стала нашаривать в темноте ручку, и в этот момент с той стороны до нее донесся чей-то голос. Слов она разобрать не смогла, но голос звучал утонченно, едва ли не чопорно. Может быть, кто-то из «Tabula Rasa» все-таки остался в живых? Блоксхэм, например, — Казанова подвала?

Она распахнула дверь. С другой стороны было светлее, хотя и не намного. Комнаты по обе стороны коридора были погруженными во мрак зрительными залами с опущенными занавесями, но голос вел ее сквозь серый сумрак к двери, одна из створок которой была приоткрыта. За дверью горел свет. Она стала осторожно подкрадываться. Толстый ковер заглушал ее поступь, так что даже когда говоривший прерывал свой монолог на несколько секунд, она продолжала двигаться вперед и дошла до дверей без единого шороха. Оказавшись на пороге, она решила, что медлить не имеет смысла, и распахнула двери настежь.

В комнате стоял стол, а на нем лежал Оскар в луже крови. Она не вскрикнула и даже не почувствовала тошноты, хотя он и был вскрыт, словно пациент во время операции. Собственная чувствительность волновала ее куда меньше, чем муки человека, лежащего на столе. Он был еще жив. Она видела, как сердце его бьется, словно пойманная рыба в кровавой луже.

Рядом на столе лежал нож хирурга. Его обладатель, скрытый в густой тени, произнес:

— А вот и ты. Входи, что стоять на пороге? Входи же, — Он оперся на стол руками, на которых не было и пятнышка крови. — Ведь это же я, дорогуша.

— Дауд…

— Ах! Как это приятно, когда тебя помнят. Кажется, такой пустяк… Ан нет, не пустяк. Совсем не пустяк.

Он говорил с прежней театральностью, но медоточивые нотки исчезли из его голоса. Речь его, да и внешний вид были пародией на прежнего Дауда; лицо напоминало грубо вырубленную маску.

— Присоединяйся же к нам, дорогуша, — сказал он. — В конце концов, это наше общее дело.

Как ни удивлена она была увидеть его (но в конце концов разве Оскар не предупреждал ее, что таких, как Дауд, трудно лишить жизни?), робости перед ним она не испытывала. Она видела его проделки, его обманы и его кривляния, но она видела и то, как он висел над бездной, умоляя о пощаде.

— Кстати сказать, на твоем месте я бы не стал прикасаться к Годольфину, — сказал он.

Она проигнорировала его совет и подошла к столу.

— Его жизнь висит на тонкой ниточке, — продолжал Дауд. — Если его пошевелить, клянусь, его внутренности рассыплются по столу. Мой совет — пусть лежит. Насладись моментом.

— Насладись? — сказала она, чувствуя, что не в силах больше сдерживать отвращение, хотя и сознавала, что именно этого ублюдок и добивался.

— Не надо так громко, моя сладенькая, — сказал Дауд, словно ее тон причинил ему боль. — Разбудишь ребеночка. — Он хохотнул. — А он ведь действительно ребенок по сравнению с нами. Такая недолгая жизнь…

— Зачем ты это сделал?

— С чего начать? С мелочных причин? Нет. С самой главной причины. Я сделал это для того, чтобы стать свободным.

Он наклонился вперед, и зигзагообразная граница света и тени рассекла его лицо.

— Когда он сделает свой последний вдох, дорогуша, — что произойдет очень скоро, — роду Годольфинов настанет конец. Когда его не будет, наше рабство кончится.

— В Изорддеррексе ты был свободен.

— Нет. Может быть, на длинном поводке, но свободой это назвать нельзя. Какая-то часть меня знала, что я должен быть вместе с ним дома, заваривать ему чай и вытирать ему после мытья кожу между пальцами на ногах. В глубине души я по-прежнему оставался его рабом! — Он снова посмотрел на распростертое тело. — Просто какое-то чудо, что он еще живет.

Он потянулся к ножу.

— Не тронь его! — резко сказала она, и он отпрянул с неожиданной живостью.

Она осторожно наклонилась над Оскаром, стараясь не прикасаться к нему из опасения, что это может ввергнуть его в еще больший шок и привести к гибели. Его лицевые мускулы подергивались; белые как мел губы были объяты мелкой дрожью.

— Оскар? — прошептала она. — Ты слышишь меня?

— О, если б ты только могла сама себя видеть, дорогуша, — заворковал Дауд. — Когда ты смотришь на него, у тебя глаза — как у раненой оленихи. И это после того, как он использовал тебя. Как он угнетал тебя.

Она наклонилась к Оскару еще ближе и вновь произнесла его имя.

— Он никогда не любил ни меня, ни тебя, — продолжал Дауд. — Мы были его имуществом, его рабами. Частью его…

Глаза Оскара открылись.

— …наследства, — договорил Дауд, но последнее слово он произнес едва слышно. Стоило Оскару открыть глаза, как Дауд тут же отступил в тень.

Белые губы Оскара сложились в форме ее имени, но движение это было совершенно беззвучным.

— О Боже, — прошептала она. — Ты слышишь меня? Я хочу, чтобы ты знал, что все это не напрасно. Я нашла ее. Понимаешь? Я нашла ее.

Оскар едва заметно кивнул. Потом, с предсмертной осторожностью, он облизал губы и набрал в легкие немного воздуха.

— …это неправда…

Она расслышала слова, но не поняла их смысла.

— Что неправда? — спросила она.

Он вновь облизал губы. Речь требовала от него непомерных усилий, и лицо стянула напряженная гримаса. На этот раз он произнес только одно слово:

— …наследство…

— Я была не наследством? — сказала она. — Да, я знаю это.

Призрак улыбки тронул его губы. Его взгляд блуждал по ее лицу — со лба на щеку, со щеки на губы, потом вновь возвращался к глазам, чтобы встретиться с ее твердым взглядом.

— Я любил… тебя, — сказал он.

— Это я тоже знаю, — прошептала она.

Потом его взгляд утратил ясность. Сердце в кровавой луже затихло, а черты лица его разгладились. Он умер. Труп последнего из рода Годольфинов лежал на столе «Tabula Rasa».

Она выпрямилась, не отрывая взгляд от мертвого тела, хотя это и причиняло ей боль. Если ей когда-нибудь придет в голову заигрывать с темнотой, то пусть это зрелище прогонит искушение. Сцена эта не была ни поэтичной, ни благородной; на столе лежала груда отбросов, вот и все.

— Свершилось, — сказал Дауд. — Странно. Я не чувствую никакой разницы. Конечно, на это может потребоваться время. Я думаю, свободе надо учиться, как и всему остальному. — За этим бормотанием она с легкостью могла расслышать едва скрываемое отчаяние. Дауд страдал. — Ты должна кое-что узнать… — сказал он.

— Я не хочу тебя слушать.

— Нет, послушай, дорогуша, я хочу, чтобы ты узнала… он сделал со мной то же самое однажды, вот на этом самом столе. Он выпотрошил меня перед всеми членами Общества. Может, это и неплохо — жажда мести и все такое… но ведь я из актерской братии… что я понимаю в этом?

— Ты из-за этого их всех и убил?

— Кого?

— Общество.

— Нет, пока нет. Но я до них доберусь. Ради нас с тобой.

— Ты опоздал. Все они уже мертвы.

Эта новость повергла его в молчание на целых пятнадцать секунд. Потом он начал снова, и снова это была болтовня, такая же пустая, как и то молчание, которое он пытался заполнить.

— Знаешь, это из-за этой проклятой чистки, они нажили себе слишком много врагов. Через несколько дней изо всех щелей повылезает тьма-тьмущая разных мелких Маэстро. Годовщина-то какая наступает, а? Лично я напьюсь до положения риз. А ты? Как ты будешь праздновать? Одна или с друзьями? Вот эта женщина, которую ты нашла. Она как, сгодится для компании?

Юдит мысленно прокляла свою неосторожность.

— Кто она? — продолжал Дауд, — Только не уверяй меня, что у Клары оказалась сестра. — Он засмеялся. — Извини, я не должен был смеяться, но она была сумасшедшей, как церковная мышь, то есть тьфу… ну да ладно, ты должна и сама теперь это понимать. Они не понимали тебя. Никто не может понять тебя, дорогуша, кроме меня, а я понимаю тебя…

— …потому что мы с тобой — два сапога пара.

— Вот именно. Мы с тобой больше никому не принадлежим. Мы теперь сами себе господа. Мы будем делать, что мы хотим и когда мы хотим, плюя на последствия.

— По-твоему, это свобода? — бесстрастно спросила она, наконец отрывая взгляд от Оскара и переводя его на странно искаженный силуэт Дауда.

— Только не пытайся убедить меня в том, что ты не хочешь ее, — сказал Дауд. — Я не прошу тебя за это полюбить меня — я не так глуп, но по крайней мере признай, что это справедливо.

— Почему ты не убил его в постели много лет назад?

— Я не был достаточно силен. Конечно, я не утверждаю, что излучаю силу и здоровье в настоящий момент, но я сильно изменился со времени нашей последней встречи. Я побывал внизу, среди мертвых. Это имело большое… воспитательное значение. И пока я был там, внизу, пошел дождь. Такой сильный дождь, дорогуша. Знаешь, я такого никогда раньше не видел. Хочешь посмотреть, что на меня падало?

Он закатал рукав и протянул руку под свет лампы. Теперь она поняла, почему его силуэт выглядел таким бесформенным и распухшим. Его рука и, судя по всему, все его тело представляли собой гибрид живого и неживого: плоть уже частично затянулась над осколками камня, которые он запихнул в свои раны. Она мгновенно узнала пульсирующее в осколках радужное сияние, частично передавшееся и искалеченной плоти, которая служила им оправой. Дауду пришлось побывать под дождем из осколков Оси.

— Ты ведь знаешь, что это такое, не правда ли?

Юдит ненавидела в Дауде легкость, с которой он умел читать ее мысли, но изображать неведение не имело смысла.

— Да, — ответила она. — Я была в Башне, когда она начала рушиться.

— Настоящий Божий дар, а? Конечно, я уже не могу так быстро двигаться с этим грузом, но ведь после сегодняшнего дня мне уже не придется слышать: «Принеси то, подай это», так что кому какое дело, что из одного конца комнаты в другой я прохожу за полчаса? Во мне есть сила, дорогуша, и я не возражаю против того, чтобы поделиться…

Он запнулся и убрал руку из-под света.

— Что это было?

Теперь и она услышала: отдаленное грохотание где-то внизу.

— А чем вы вообще занимались там внизу? Надеюсь, не уничтожением библиотеки? Это удовольствие я приберегал для себя. Дорогая моя, еще представится много возможностей порезвиться в роли варваров. Это витает в воздухе, тебе так не кажется?

Мысли Юдит вернулись к Целестине. Дауд вполне мог оказаться опасным для нее. Ей необходимо спуститься вниз и предупредить Богиню; возможно, подыскать какие-нибудь средства защиты. А пока она будет продолжать играть свою роль.

— Куда ты поедешь отсюда? — спросила она Дауда, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно непринужденнее.

— Скорее всего назад на Ридженс-Парк-роуд. Мы можем провести ночь в постели нашего хозяина. Ой, что это я говорю? Пожалуйста, не подумай, что мне нужно твое тело. Я знаю, что остальной мир полагает, что рай находится у тебя между ног, но я был девственником в течение последних двухсот лет и совершенно утратил интерес к этому делу. Мы ведь можем жить как брат с сестрой, не правда ли? Звучит не так плохо, как тебе кажется?

— Пожалуй, — сказала она, подавляя желание выплюнуть отвращение ему в лицо. — Действительно, звучит не так плохо.

— Ну хорошо, тогда почему бы тебе не подождать меня внизу? У меня еще есть здесь кое-какие дела. Должны быть соблюдены определенные ритуалы.

— Как скажешь, — ответила она.

Она предоставила ему возможность прощаться с Годольфином в одиночку (интересно, в чем заключались эти ритуалы?) и направилась обратно к лестнице. Грохотание, которое привлекло внимание Дауда, теперь прекратилось, но она летела вниз по бетонным ступенькам с надеждой в сердце. Темница разрушилась — она была в этом уверена. Через какие-нибудь секунды она устремит взгляд на Богиню, и, возможно, — это не менее важно — Целестина устремит взгляд на нее. В одном, по крайней мере, Дауд был прав. Со смертью Оскара она действительно освобождалась от проклятья своего рождения. Наступило время познать себя и быть познанной другими.

Проходя через комнату Роксборо и спускаясь по лестнице в подвал, она ощутила перемену, которую претерпел лабиринт библиотеки. Ей уже не надо было искать темницу; разлитая в воздухе энергия подхватила ее, словно прилив, и понесла к своему источнику. И вот она уже была перед камерой: стена превратилась в груду кирпичей и деревянных обломков, а дыра, образовавшаяся в результате ее разрушения, шла до самого потолка. Распад, вызванный ее прикосновением, до сих пор продолжался. Пока она подходила, новые кирпичи выпадали из кладки, поднимая вокруг себя облака превратившегося в пыль раствора. Рискуя оказаться под кирпичным дождем, она вскарабкалась на груду руин, чтобы заглянуть в темницу. Внутри было темно, но глаза ее вскоре различили лежащую в пыли мумию пленницы.

Тело было абсолютно неподвижным. Она подошла к нему и опустилась на колени, чтобы разорвать тонкие путы, которыми Роксборо или его подручные связали Целестину. Они оказались слишком крепкими для ее пальцев, и она принялась за дело зубами. Путы были горькими на вкус, но своими острыми зубами ей вскоре удалось перегрызть первую веревку. Дрожь прошла по телу пленницы, ощутившей, что свобода близка. Как и в случае с кирпичами, вызванный распад оказался заразительным. Стоило перегрызть с полдюжины веревок, как остальные начали лопаться по собственной воле, да и тело пленницы забилось в судорогах, помогая своему освобождению. Одна из веревок обожгла Юдит щеку, и она вынуждена была отпрянуть от рвущихся пут, лопнувшие концы которых ярко светились, описывая в темноте волнообразные движения.

Судороги тем сильнее сотрясали тело Целестины, чем быстрее становился процесс освобождения. Юдит заметила, что путы не просто разлетались в разные стороны, а вытягивались по всем направлениям, словно щупальца — вверх, к потолку темницы и к ее стенам. Теперь, чтобы избежать нового соприкосновения с ними, ей пришлось попятиться к той самой дыре, в которую она вошла, а потом и совсем выйти из камеры, чуть не растянувшись на груде кирпичей.

Вновь оказавшись в коридоре, где-то позади нее в лабиринте она услышала голос Дауда.

— Что ты там делаешь, дорогуша?

Ответить на этот вопрос она не смогла бы даже самой себе. Хотя она и явилась инициатором этого освобождения, сам процесс не подчинялся ее воле. Путы жили своей собственной жизнью, и независимо от того, подчинялись они Целестине или это Роксборо наложил на них заклятие уничтожать всякого, кто попытается освободить пленницу, ни сдержать, ни остановить их она не могла. Некоторые из них рыскали у краев пролома, выхватывая из кладки новые кирпичи. Другие же, проявляя подвижность и гибкость, которых она от них не ожидала, рылись в руинах, переворачивая камни и книги.

— Господи ты Боже мой, — услышала она голос Дауда и, обернувшись, увидела его в коридоре в полудюжине ярдов позади нее. В одной руке он сжимал хирургический нож, в другой — окровавленный платок. Теперь она впервые смогла оглядеть его с ног до головы и увидела, как сильно сказался на нем груз осколков Оси. Он выглядел как сломанная марионетка. Одно плечо было гораздо выше другого, а левая нога подворачивалась вовнутрь, словно после неправильно сросшегося перелома.

— Что там? — спросил он, ковыляя ей навстречу. — Твоя подружка?

— На твоем месте я держалась бы подальше, — сказала она.

Он проигнорировал ее слова.

— Это Роксборо тут что-нибудь замуровал? Посмотрите-ка, какие щупальца! Это овиат там сидит?

— Нет.

— А тогда что? Годольфин никогда мне об этом не рассказывал.

— Он не знал.

— А ты знала? — спросил он, оглянувшись на нее, и вновь двинулся к пролому, из которого не переставая вылезали новые щупальца. — Я потрясен. У каждого из нас были свои маленькие секреты, не так ли?

Одна из веревок неожиданно возникла из-за груды кирпичей, и он отпрянул, выронив из руки платок. Падая, платок развернулся, и спрятанный Даудом кусочек плоти Оскара приземлился в грязь. Кусочек был небольшим, но он ей был прекрасно известен. Дауд отрезал диковину Оскара и унес ее с собой в качестве талисмана на память.

Она испустила стон отвращения. Дауд стал нагибаться, чтобы поднять ее, но ярость, которую она ради Целестины до поры до времени старалась подавлять, наконец-то нашла свою цель.

— Ах ты, сукин кот! — завопила она и ринулась на него, занеся для удара обе руки.

Из-за груза осколков он не успел выпрямиться и избежать удара. Она стукнула его по шее, что, возможно, причинило ей самой гораздо больше боли, но все-таки вывело из равновесия его и без того неустойчивое теперь тело. Он пошатнулся — жертва собственного веса, и растянулся на груде кирпичей. Это унижение разъярило его.

— Глупая корова! — крикнул он, — Глупая сентиментальная корова! Подбирай же! Давай, подбери его! Можешь взять себе, если хочешь.

— Мне он не нужен.

— Нет, я настаиваю. Это подарок — от брата любимой сестричке.

— Я тебе не сестричка! Никогда ею не была и никогда не буду!

Пока он лежал на кирпичах, изо рта его стали появляться жучки, некоторые из них отъелись до размера тараканов на той силе, что он носил в себе. Она не знала, предназначены ли они для нее или для защиты от того, что скрывалось за стеной, но, увидев их, невольно попятилась.

— Я собираюсь простить тебя, — сказал он, излучая великодушие. — Я знаю, ты переутомлена. — Он протянул руку. — Помоги мне встать, — сказал он. — Скажи, что ты просишь прощения, и мы забудем об этом.

— Я ненавижу тебя всеми силами души, — сказала она.

Жучки кишели у его рта, но ею двигало не бесстрашие, а инстинкт самосохранения. Это место было местом силы. Правда окажет здесь ей большую услугу, чем ложь, пусть даже самая расчетливая.

Он убрал руку и стал подниматься на ноги. В это время она сделала пару шагов вперед, подобрала окровавленный платок и с его помощью подобрала с пола то, что осталось от Оскара. Когда она вновь выпрямилась, едва ли не чувствуя себя виноватой за этот поступок, ее внимание привлекло движение в проломе. В темноте камеры появился бледный силуэт, мягкость и округлость которого контрастировала с рваным контуром дыры, служившей ему рамой. Целестина парила в воздухе или, скорее, возносилась — как некогда Кезуар — на тонких лентах плоти, которые раньше опутывали ее живым погребальным саваном. Черты ее лица были тонкими, но суровыми, и красота, которой они могли бы обладать, была уничтожена огнем безумия. Дауд все никак не мог окончательно выпрямиться, но, заметив выражение лица Юдит, обернулся, чтобы проследить за направлением ее удивленного взгляда. Когда взгляд его упал на освобожденную пленницу, тело изменило ему и он снова рухнул ничком на груду кирпичей. Из его кишащего жучками рта вырвалось только одно исполненное ужаса слово.

— Целестина?

Женщина приблизилась к отверстию в стене и подняла руки, чтобы ощупать кирпичи, которые так долго держали ее в заточении. Хотя она едва касалась их, они, словно избегая ее пальцев, падали вниз, чтобы присоединиться к своим собратьям. Пролом был достаточно широк, чтобы она могла выйти, но вместо этого она подалась назад, в тень. Ее сверкающий взгляд бешено метался из стороны в сторону; ее губы кривились, обнажая оскал ее зубов, словно готовясь выплюнуть какое-то ужасное откровение. Ее ответ Дауду был не менее краток:

— Дауд.

— Да, — прошептал он, — это я…

«Во всяком случае, — подумала Юдит, — в одном эпизоде своей биографии он не соврал. Целестина действительно знала его, а он знал ее».

— Кто сделал это с тобой? — спросил он.

— Это ты меня спрашиваешь? — ответила Целестина. — Ты, который сам был частью заговора! — В голосе слышалось то же сочетание безумства и безмятежности, которое проявлялось и в ее внешнем виде. Сладкозвучные тона ее голоса сопровождались лихорадочным трепетом, который казался едва ли не голосом другого человека, говорившего с ней дуэтом.

— Я не знал об этом, клянусь, — сказал Дауд и с трудом повернул свою каменную голову в направлении Юдит. — Скажи ей.

Сверкающий взгляд Целестины обратился на Юдит.

— Ты? — сказала она. — Это ты засадила меня сюда?

— Нет, — ответила Юдит. — Я освободила тебя отсюда.

— Я сама освободила себя.

— Но началось все с меня, — сказала Юдит.

— Подойди поближе. Дай я рассмотрю тебя повнимательнее.

Юдит заколебалась — ведь лицо Дауда по-прежнему кишело жучками, но Целестина вновь позвала ее, и она повиновалась. Женщина подняла голову ей навстречу и несколько раз повернула ее вправо и влево, по-видимому разминая онемевшие мускулы.

— Ты — женщина Роксборо? — спросила она.

— Нет.

— Но ведь я не намного ошиблась? Так чья же ты? Кому из них ты принадлежишь?

— Никому из них я не принадлежу, — сказала Юдит. — Все они мертвы.

— И даже Роксборо?

— Он умер двести лет назад.

— Двести лет назад, — сказала она. Это был не вопрос, а обвинение, но обвиняла она не Юдит, а Дауда. — Почему ты не пришел за мной?

— Я думал, что ты давным-давно умерла.

— Умерла? Нет. Это было бы счастьем. Я выносила этого ребенка. Я растила его какое-то время. Ты знал об этом.

— Откуда? Все это меня не касалось.

— Ты меня коснулся, — сказала она, — в тот день, когда забрал меня из моей жизни и отдал Богу. Я не просила и не хотела этого…

— Я был всего лишь слугой.

— Скорее псом. У кого в руках теперь твой поводок? У этой женщины?

— Я никому не служу.

— Хорошо. Тогда ты будешь служить мне.

— Не доверяй ему, — сказала Юдит.

— А кому, по-твоему, я должна доверять? — сказала Целестина, даже не удостоив Юдит своим взглядом. — Тебе? У тебя руки в крови, и вся ты воняешь соитием.

В последней фразе прозвучало такое отвращение, что Юдит не сдержалась:

— Ты не проснулась бы, если б я тебя не нашла.

— Считай, что я отблагодарю тебя тем, что выпущу отсюда, — сказала Целестина. — Тебе не долго захочется оставаться в моем присутствии.

В это Юдит было легко поверить. После долгих месяцев ожидания этой встречи она столкнулась лишь с безумием Целестины и льдом ее ярости. Никаких откровений не предвиделось.

Тем временем Дауд наконец-то сумел подняться на ноги. Тогда одно из щупалец Целестины возникло из тени и устремилось к нему. Как ни странно, на этот раз он не сделал ни малейшей попытки избежать его прикосновения. Подозрительно смиренное выражение появилось у него на лице. Он не только не оказал сопротивления, но даже подставил Целестине руки, соединив их запястье к запястью, чтобы она могла связать их. Она не пренебрегла его предложением, и щупальце обмотало его руки. Затем оно усилило хватку и потащило его вверх по кирпичной груде.

— Будь осторожна, — предупредила ее Юдит. — Он сильнее, чем кажется.

— Все это краденое, — ответила Целестина. — Все его штучки, его манеры, его сила. Ничто из этого не принадлежит ему. Ведь он актер. Скажи, я права?

С показным смирением Дауд склонил голову, но в тот же самый миг уперся ногами в кирпичи, сопротивляясь тянущему его щупальцу. Юдит хотела было вторично предупредить Целестину, но раньше того пальцы Дауда обхватили щупальце и резко дернули его. Застигнутую врасплох Целестину швырнуло на неровный край пролома, и прежде чем остальные щупальца успели прийти к ней на помощь, Дауд поднял руки над головой и с легкостью разорвал путы. Целестина испустила вопль боли и попятилась в святилище своей темницы, таща за собой поврежденное щупальце. Но Дауд не дал ей передышки и немедленно пустился в погоню, взбираясь на кирпичную груду и истошно вопя:

— Я не твой раб! Я не твой пес! А ты — никакая не Богиня! Ты — самая обыкновенная блядь!

Потом он исчез в темноте пролома, продолжая вопить. Юдит отважилась сделать несколько шагов к темнице, но противники удалились вглубь, и их борьба была полностью скрыта от ее взгляда. Однако она могла слышать — шипящее дыхание, полное боли, глухой звук удара о каменную стену… Стены дрожали, и по всему коридору с полок падали книги. Волна силы подхватывала вкладные листы и брошюры, и они метались по воздуху, словно птицы в ураган, а массивные тома бились в припадке на полу со сломанными корешками.

А потом неожиданно все кончилось. Борьба в камере прекратилась, и последовало несколько секунд напряженного молчания, прерванного стоном, вслед за которым из мрака появилась рука, ухватившаяся за край пролома. Спустя мгновение, едва держась на ногах, из темноты появился Дауд, другую руку прижимавший к лицу. Хотя осколки, вживленные в его плоть, обладали силой, сама плоть была не ахти какой мощной, и Целестина воспользовалась этой слабостью с умением настоящего бойца. Половина его лица была содрана до кости, а тело пострадало даже больше, чем труп, что он оставил наверху на столе: его желудок выпирал из раны, конечности были расплющены и изуродованы.

Выбираясь из дыры, он упал. Вместо того чтобы попытаться встать, — впрочем, она сильно сомневалась, что подобная попытка может оказаться удачной, — он пополз по груде руин на четвереньках, ощупывая руками наваленные перед ним кирпичи, словно слепой. Всхлипы и стоны вырывались из его горла, но усилия, которых требовал подъем, быстро исчерпали последние запасы энергии, и звуки прекратились. Через некоторое время он затих окончательно. Руки под ним подогнулись, и он рухнул лицом вниз, в окружении раскрывшихся веером книг.

Наблюдая за телом, Юдит сосчитала до десяти, а потом двинулась к темнице. Оказавшись от тела ярдах в двух, она заметила движение и замерла. В нем еще оставалась жизнь, хотя и не его. Жучки выбегали из приоткрытого рта, словно блохи, покидающие холодеющий труп бродячей кошки. Они также вылезали и из ноздрей, и из ушей. Вполне вероятно, что, лишенные его руководства, они были безвредны, но она не собиралась проверять это предположение на практике. Стараясь держаться от них как можно дальше, окольным путем она стала перебираться через руины к порогу сумасшедшего дома невесты Хапексамендиоса.

В воздухе плясала пыль — последствие высвободившихся здесь сил, и от этого мрак казался еще гуще. Но Целестину она видела: ее скорченное тело лежало у дальней стены. Вне всякого сомнения, он причинил ей серьезный урон. Ее бледная кожа была обожжена и свисала лоскутьями на бедре, боку и плече. Юдит пришло в голову, что, судя по всему, очистительный пыл Роксборо еще имеет какую-то власть над Башней. За последний час ей пришлось увидеть трех поверженных отступников — одного наверху и двоих внизу. Но Целестина пострадала меньше других. Сколь ни серьезны были ее раны, она нашла в себе силы устремить на Юдит яростный взгляд и сказать:

— Ну что, явилась порадоваться?

— Я пыталась предупредить тебя, — сказала Юдит. — Я не хочу, чтобы мы были врагами, Целестина. Я хочу тебе помочь.

— По чьему приказу?

— По своей собственной воле. Почему ты считаешь, что каждый должен быть чьим-то рабом, шлюхой или псом?

— Потому что так устроен мир, — сказала она.

— Мир изменился, Целестина.

— Что? Значит, род человеческий исчез?

— Быть рабом — это не удел человека.

— А ты-то откуда можешь знать? — сказала женщина. — Что-то я не чую в тебе человеческого духа. Ведь ты притворщица, признавайся! Штучка, сделанная себе на потребу каким-нибудь Маэстро!

В любых устах подобная отповедь причинила бы Юдит боль, но слышать ее из уст женщины, которая так долго была для нее маяком надежды и спасения, было жесточайшим приговором. Она так яростно боролась, чтобы стать чем-то большим, чем подделкой, изготовленной в искусственной утробе, но несколькими словами Целестина низвела ее до уровня миража, призрака.

— В тебе ведь даже нет ничего естественного, — сказала она.

— Да и в тебе тоже, — отрезала Юдит.

— Но я когда-то была обычной женщиной, — сказала Целестина. — И я живу памятью о тех временах.

— Живи какой хочешь памятью, но это не изменит фактов. Ни одна обычная женщина не смогла бы просидеть здесь двести с лишним лет и остаться в живых.

— Меня поддерживала жажда мести.

— Кому, Роксборо?

— Им всем, кроме одного.

— Кто этот один?

— Маэстро… Сартори.

— Ты его знала?

— Слишком недолго, — сказала Целестина.

В ее словах ощущалась подлинная скорбь, которую Юдит не могла объяснить, но могла утешить буквально несколькими словами. И, несмотря на жестокосердие Целестины, она не собиралась откладывать это на потом.

— Сартори не умер, — сказала она.

Незадолго до этого Целестина повернулась лицом к стене, но теперь она снова посмотрела на Юдит.

— Сартори жив?

— Я найду его, если ты хочешь, — сказала Юдит.

— Ты правда сделаешь это? Ты его любовница?

— Не совсем так.

— Где он? Где-то рядом?

— Я не знаю, где он сейчас. Бродит где-то по городу.

— Да. Приведи его. Прошу тебя, приведи его ко мне. — Она поднялась на ноги, опираясь на стену. — Он не знает, как меня зовут, но я его знаю.

— Так от чьего имени мне его позвать?

— Спроси его… спроси его, помнит ли он Низи Нирвану.

— Кого?

— Просто скажи ему эти два слова.

— Низи Нирвана?

— Да.

Юдит двинулась к пролому, но в тот самый миг, когда она собиралась покинуть темницу, Целестина вновь позвала ее.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Юдит.

— Так вот, Юдит, от тебя не только воняет соитием, но к тому же ты сжимаешь в руке кусочек плоти, от которого, видно, никак не можешь оторваться. Брось его.

Юдит с отвращением посмотрела на свою руку. Диковина по-прежнему была там, наполовину свесившись наружу. Она швырнула её в пыль.

— Что ж тут удивительного, если я приняла тебя за шлюху? — заметила Целестина.

— Стало быть, мы обе совершили ошибки, — сказала Юдит, оглядываясь на нее. — Я приняла тебя за спасение.

— Ты ошиблась гораздо больше, чем я, — ответила Целестина.

Оставив без ответа эту последнюю злобную реплику, Юдит вышла из камеры. Жучки, покинувшие тело Дауда, до сих пор бесцельно копошились вокруг, возможно рассчитывая найти новое убежище, но их прежнее обиталище исчезло. Ее не слишком это удивило: в конце концов, Дауд был актером до мозга костей. Он будет откладывать свою прощальную сцену так долго, как это только возможно, в надежде оказаться в центре подмостков в тот миг, когда опустится занавес. Тщетная надежда, если принять во внимание величие его собратьев по пьесе. Сама Юдит не собиралась опускаться до подобных глупостей. Чем больше она узнавала о разворачивающейся вокруг нее драме, корнями уходившей к легенде о Христе-Примирителе, тем более второстепенной ощущала она собственную роль в ней и готова была вообще отказаться от места в списке действующих лиц. Подобно четвертому волхву, исключенному из Евангелия, она вряд ли окажется желанным гостем в новом благовествовании, которому вскоре предстоит быть написанным, а видя то плачевное место, в котором оказался Его Завет, она не собирается терять время на то, чтобы сочинить собственный.

Глава 49


1

Дежурство Клема закончилось. Он вышел из дома еще вчера, в семь вечера, чтобы приступить к выполнению обязанностей, которые добровольно взваливал на себя каждую ночь. Обязанности же эти заключались в попечении о тех лондонских бездомных, которые были слишком истощены или слишком молоды, чтобы выжить на улицах, имея лишь бетон и картонные коробки в качестве постельных принадлежностей. Ночь накануне летнего солнцестояния должна была наступить через два дня, так что тьма опускалась на город ненадолго, да и воздух был сравнительно теплым, но помимо холода были и другие опасности, подстерегающие слабых, — так сказать, с человеческим лицом. В попытках вырвать добычу у них из пасти он и проводил послеполуночные часы, возвращаясь домой под утро измученным от усталости, но слишком взволнованным, чтобы лечь и уснуть. В таком состоянии был он и сейчас. За три месяца работы с бездомными он увидел столько человеческих страданий, сколько за четыре предшествующих десятилетия. Он видел людей, дошедших до крайней степени обездоленности, живущих на расстоянии одного плевка от символов правосудия, веры и демократии — без денег, без надежды, а многие (и это зрелище было самым печальным) и без сколь-нибудь значительных запасов душевного здоровья. Когда он возвращался домой после ночных блужданий, та дыра, которую он ощущал внутри себя после смерти Тэйлора, не то чтобы заполнялась, но по крайней мере забывалась на время, ибо перед ним вставали картины такого отчаяния, что сама она, будучи отраженной в зеркале, казалась ему чуть ли не воплощением жизнерадостности и благополучия.

Сегодня он задержался в ночном городе дольше, чем обычно. Он знал, что после восхода солнца у него не будет шансов заснуть, но сейчас это его не особенно волновало. Два дня назад к нему явился посетитель, после ухода которого он прибежал на порог к Юдит с рассказами об ангелах в солнечных лучах; с тех пор никаких намеков на присутствие Тэйлора больше не наблюдалось. Но были другие намеки — не дома, а здесь, на улицах. Намеки на то, что всюду присутствуют силы, малой частью которых является и его дорогой Тэйлор.

С одним из таких намеков он столкнулся совсем недавно. В самом начале первого человек по имени Толланд, судя по всему бывший грозой всех недолговечных сообществ, которые сбились в стада для ночлега под мостами и на станциях Вестминстера, принялся буйствовать в Сохо. На одной из задних улиц он ранил двух алкоголиков только за то, что они оказались у него на пути. Клем не был непосредственным свидетелем происшедшего; он приехал уже после ареста Толланда, чтобы попытаться увести с собой тех, чьи постели и пожитки были уничтожены. Однако ни один человек не согласился пойти с ним, а в ходе тщетных уговоров женщина, которую он до этого момента никогда не видел иначе как со слезами на глазах, улыбнулась ему и сказала, что это он должен остаться с ними этой ночью под открытым небом, вместо того чтобы прятаться дома в теплой постели, ибо Господь грядет, и первыми, кто увидит его, будут люди улиц и трущоб. Не будь мимолетного появления Тэйлора в его жизни, Клем не придал бы значения блаженной болтовне женщины, но слишком много неуловимого витало в воздухе, чтобы он мог позволить себе проигнорировать малейший намек на сверхъестественное. Он спросил у женщины, кто этот Господь, и она ответила — вполне логично, — что это не имеет значения. С какой стати ломать голову над тем, кто этот Господь, спросила она, коль скоро Он уже здесь?

До зари оставался час, и он тащился по мосту Ватерлоо, ибо ему сказали, что психопат Толланд обычно болтается на южном берегу, и можно было предположить, что на другой берег его загнало какое-нибудь действительно необычное происшествие. Призрачный намек, но достаточный для того, чтобы Клем отправился в путешествие, хотя домашний очаг и подушка ожидали его совсем в другой стороне.

Бетонные бункеры южного берега были любимым объектом насмешек Тэйлора. Всякий раз, когда речь заходила о современной архитектуре, он не упускал случая пройтись по поводу их уродливости. В данный момент их тусклые, покрытые пятнами фасады скрывала темнота, но та же темнота превращала раскинувшийся вокруг них лабиринт улочек и подземных переходов в район, куда не совал нос ни один буржуа из страха за жизнь и бумажник. Опыт последних месяцев научил Клема скептически относиться к подобным страхам. В таких крольчатниках, как правило, жили люди, которые в большей степени были жертвами агрессии, нежели агрессорами. Их крики были защитой против воображаемых врагов, а тирады, как бы грозно ни звучали они из темноты, чаще всего заканчивались слезами.

Однако сегодня, спускаясь с моста, он не услышал даже шепота. Предместья картонного города виднелись в тусклом свете фонарей, но центральная его часть скрывалась под прикрытием бетонных эстакад и была погружена в абсолютное молчание. В нем зародилось подозрение, что безумный Толланд был далеко не единственным, кто покинул свой дом и отправился в северную часть города, а когда он заглянул в стоявшие на окраине коробки, это подозрение подтвердилось. Выудив из кармана фонарик, он двинулся во мрак. Лагерь, как обычно, утопал в мусоре и нечистотах. Повсюду виднелись гнилые объедки, осколки разбитых бутылок, звездообразные пятна рвоты. Но коробки с газетными постелями и грязными одеялами внутри были пусты. До крайности заинтригованный этим обстоятельством, он бродил среди мусора, надеясь отыскать кого-нибудь, кому истощение или безумие помешали покинуть лагерь, и расспросить его о причинах этой миграции. Но он прошел из конца в конец, не увидев ни единого человека на пространстве, которое архитекторы этого бетонного ада планировали отвести под детскую площадку. Все, что осталось от их добрых намерений, это черный скелет горки и металлическая конструкция для лазанья. Однако, как ни странно, бетонные плиты вокруг них были покрыты яркими рисунками, и, подойдя ближе, Клем оказался на выставке кича. Повсюду виднелись неумелые пастельные копии портретов кинозвезд и фотомоделей.

Он высветил лучом серию картинок, которая привела его к стене, также раскрашенной, но совсем другой рукой. Здесь уже речь не шла ни о каких копиях. Картина на стене была такой огромной, что Клему пришлось несколько раз провести фонариком из конца в конец, прежде чем ему открылось все ее «великолепие». Было совершенно ясно, что одержимая филантропическими идеями группа живописцев-монументалистов взвалила на себя задачу по украшению этого подземного мира, и результатом их работы стал фантастический пейзаж с зелеными небесами, простреленными молниями ослепительно желтого, под которыми простиралась желто-оранжевая равнина. На песке возвышался окруженный крепостными стенами город с причудливыми шпилями. Краска в лучах фонарика ярко блестела, и, приблизившись, Клем обнаружил, что монументалисты закончили свои труды совсем недавно. Стена до сих пор была липкой. С небольшого расстояния было видно, что картина выполнена крайне небрежно, едва ли не наспех. На изображение города и его башен ушло не более дюжины мазков, а дорога, идущая от его ворот, была воссоздана одним-единственным змеящимся движением кисти.

Оторвав лучик фонарика от картины, чтобы осветить лежащий впереди путь, Клем понял, почему монументалисты проявили такую небрежность. Они потрудились над каждой доступной стеной в округе, создав целый парад ослепительных образов, многие из которых были куда более странными, чем пейзаж с зеленым небом. Слева от Клема был человек с двумя сложенными руками вместо головы, между ладонями которого плясали молнии. Справа — семейка чудиков с волосатыми лицами. Дальше виднелся горный пейзаж с фантастическим довеском в виде нескольких обнаженных женщин, парящих над снегами, а пониже — усеянная черепами степь, на горизонте которой паровоз выплевывал дым в ослепительное небо. Еще пониже был остров, окруженный морем, по которому бежала одна-единственная волна, а в пене этой волны проступало чье-то лицо. Все это было изображено в той же страстной спешке, что и первая картина, но от этого живопись только обретала нетерпеливость наброска и становилась более мощной в своем воздействии. Возможно, дело было в его утомлении или просто в необычном местонахождении этой выставки, но на Клема она произвела сильное и странное впечатление. В картинах не было ничего фальшивого и сентиментального. Они были как бы окнами, открытыми в сознание незнакомцев, и он почувствовал радостное возбуждение, обнаружив там такие чудеса.

Следя взглядом лишь за сменой образов, он полностью утратил ориентировку. Выключив фонарик, чтобы определить свое местоположение по свету уличных фонарей, он увидел лишь небольшой костер впереди и, за неимением другого маяка, направился к нему. Те, кто развел его, обосновались в небольшом садике, разбитом посреди бетона. Возможно, в прежние времена он и мог похвастаться клумбой роз или цветущими кустами, а также скамейками, посвященными памяти какого-нибудь покойного отца города. Но теперь здесь была лишь жалкая лужайка, трава которой чахло зеленела, едва пробиваясь сквозь грязь. На ней и собрались обитатели картонного города или во всяком случае какая-то их часть. Большинство спали, завернувшись в пальто и одеяла, но несколько человек стояли вокруг костра и разговаривали, передавая по кругу сигарету.

Заметив Клема, негр, сидевший на низкой ограде рядом с воротами садика, поднялся, чтобы защитить вход. Клема это не остановило. В позе негра не было угрозы, да и в садике царило спокойствие. Спящие не ворочались и не издавали криков. Судя по всему, им снились приятные сны. Те, кто стоял вокруг костра, разговаривали шепотом, а когда они смеялись, что случалось поминутно, с уст их срывался отнюдь не тот хриплый, отчаянный звук, к которому привык Клем, а легкий, непринужденный смех.

— Кто ты такой, парень? — спросил его негр.

— Меня зовут Клем. Я заблудился.

— Ты не похож на бездомного, парень.

— Я и не бездомный.

— Так почему же ты здесь?

— Я уже сказал: заблудился.

Негр пожал плечами.

— Станция Ватерлоо вон там, — сказал он, махнув приблизительно в том направлении, откуда появился Клем. — Но тебе придется долго дожидаться первого поезда. — Он перехватил взгляд Клема, устремленный в сад. — Извини, парень, сюда тебе не надо. Если у тебя есть дом, отправляйся туда.

Однако Клем не двинулся с места. Взгляд его был прикован к одному из людей у костра, который стоял спиной к воротам.

— Кто этот человек, который сейчас говорит? — спросил он у часового.

Негр оглянулся.

— Это Маляр, — ответил он.

— Маляр? — переспросил Клем. — Ты, конечно, хотел сказать «Миляга».

Клем не повышал голоса, но звуки далеко разносились в тихом воздухе, потому что стоило ему это сказать, как человек у костра запнулся и медленно повернулся к воротам. На фоне костра черты лица различить было не так-то просто, но Клем знал, что не ошибся. Человек вновь повернулся к своим собеседникам и сказал фразу, которую Клем не расслышал. Потом он отошел от костра и направился к воротам.

— Миляга? Это я, Клем.

Негр отступил в сторону и открыл ворота, чтобы выпустить из сада человека, которого он назвал Маляром. Человек остановился и пристально изучал незнакомца.

— Я тебя знаю? — спросил он. В голосе его не слышалось враждебности, но не было в нем и теплоты. — Ведь я знаю тебя, верно?

— Да, ты знаешь меня, друг, — ответил Клем. — Ты знаешь меня.

Вдвоем они пошли вдоль реки, оставив за спиной спящих у костра. Вскоре стали очевидны произошедшие в Миляге многочисленные перемены. Во-первых, конечно, он толком не знал, кто он такой, но были и другие изменения, имевшие, как почувствовал Клем, еще более глубокую природу. Речь его стала простой, равно как и выражение лица, которое было попеременно то встревоженным, то безмятежным. Что-то от того Миляги, которого знали они с Тэйлором, исчезло — возможно, навсегда. Но что-то готовилось занять пустующее место, и Клем почувствовал желание быть рядом с этим новым хрупким «я», чтобы охранять его от опасностей.

— Это ты написал картины? — спросил он.

— Да, вместе с моим другом Понедельником, — сказал Миляга. — Мы работали на равных.

— Я не помню, чтобы ты когда-нибудь рисовал что-то подобное.

— Это места, где я побывал, — сказал ему Миляга. — И люди, которых я знал. Они стали возвращаться ко мне, когда у меня появились краски. Но медленно, очень медленно. Еще так много у меня в голове… — Он поднес руку ко лбу, покрытому плохо зажившими ссадинами. — …и все это сбивает меня с толку, не дает сосредоточиться. Ты зовешь меня Милягой, но у меня есть и другие имена.

— Джон Захария?

— Это одно из них. А еще внутри меня есть человек по имени Джозеф Беллами, и человек по имени Майкл Моррисон, и человек по имени Олмот, и человек по имени Сар-тори. Кажется, что все они — это я, Клем. Но ведь так не бывает, а? Я спрашивал у Понедельника, и у Кэрол, и у Ирландца, и все они сказали, что у человека может быть два имени… ну три, но никак не десять.

— Может быть, ты прожил другие жизни и теперь вспоминаешь их?

— Если это так, то я не хочу больше вспоминать. Это слишком больно. Я никак не могу сосредоточиться. Я хочу быть одним человеком с одной жизнью. Я хочу знать, где мое начало и где конец, чтобы прекратилась эта чертова карусель.

— А что в ней такого плохого? — спросил Клем, искренне недоумевая, какой вред может принести обладание множеством жизней вместо одной.

— Потому что я боюсь, что этому никогда не наступит конец, — ответил Миляга. Он говорил спокойно и ровно, словно метафизик, достигший крутого обрыва и описывающий открывшуюся перед ним бездну людям, которые не смогли — или не захотели — пойти за ним следом. — Боюсь, я привязан ниточками ко всему остальному миру, — сказал он. — А это значит, что мне не выплыть. Я хочу быть этим человеком или тем человеком, но не всеми людьми сразу. Если я — каждый из людей, то я никто и ничто.

Он остановился и повернулся к Клему, положив руки ему на плечи.

— Кто я? — спросил он. — Скажи мне. Если любишь меня, скажи мне. Кто я?

— Ты — мой друг.

Конечно, этот ответ не был шедевром красноречия, но других у Клема просто не было. Миляга пристально вгляделся в лицо спутника И не сводил с; него глаз минуту или даже больше, словно прикидывая, сумеет ли эта аксиома перебороть ужас, таящийся у него в голове. И медленно, очень медленно, в уголках его рта зародилась улыбка, а в глазах заблестели слезы.

— Так ты видишь меня? — спросил он тихо.

— Разумеется, я тебя вижу.

— Я спрашиваю не про глаза, а про твое внутреннее зрение. Существую ли я в твоей голове?