Летучий француз [Андрей Дмитриевич Балабуха] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Андрей Балабуха Летучий француз

(Из цикла «Правдивые истории о великих и знаменитых»)
Родился 10 апреля 1947 года в Ленинграде. Прозаик, эссеист, поэт, критик, переводчик, составитель отдельных сборников и книжных серий, литературный и научный редактор. Автор двадцати четырёх книг — семи сборников стихов, а в прозе относящихся к жанрам фантастики, научно-художественной литературы и литературной критики. Много занимался переводом фантастики и фантастической литературы (преимущественно с английского). 33 года ведёт свою литературную студию и свыше 10 лет — творческую мастерскую на курсах «Литератор».



Mors magis amicior quam inimicior[1].

Латинская пословица
Обычно финальная фраза романа давалась ему ценой некоторого усилия. И не в подборе слов дело — они-то сами собой стекали с пера, как уходит через шпигаты залившая палубу случайная волна. Наверное, так ощущал себя Сизиф за миг до мгновенного триумфа, когда до вершины горы оставался крохотный последний шаг. И Жюль всякий раз знал, что ещё минута — и камень сорвётся, рукопись унесётся вдаль, спеша рухнуть в алчущие жерла Этцелевых (не важно, отца ли, сына ли) печатных станков, а ему придётся вновь начать восхождение от первой фразы к последней, но уже следующей книги. Однако сегодня было не так, всё давалось на диво легко. И на бумагу словно само собой ложилось: «теперь ваш покорный слуга может начертать своё имя… — тут Жюль улыбнулся, чуть придержал перо и после почти неощутимой паузы продолжил: — Амедей Флоранс, репортёр „Экспансьон Франсез“ — прежде чем написать большое, высокое, царственное слово „конец“».

Он отодвинул лист, давая время чернилам просохнуть, а себе осознать, что конец действительно царственен. Исполнен труд, завещанный от Бога. Слова были не его — кого-то другого, прекрасного, судя по всему, писателя, чьё имя почему-то не спешило всплыть в памяти… Только — от Бога ли? Скорее, от собственной совести, от неизбывного чувства долга. Или всё-таки именно Творец дал ему странное нынешнее существование, позволившее этот долг исполнить? Ладно, поразмыслить на сей счёт ещё успеется.

* * *
Смерти боятся далеко не все — в конце концов, она лишь естественное завершение жизни. Но едва ли не каждый страшится умирания — перехода то ли в жизнь вечную, то ли в очередную земную реинкарнацию, то ли в ничто, это уж кто как себе представляет. Перехода чаще всего длительного, болезненного и мучительного.

Жюль умирания не боялся — оно и так тянулось слишком долго, с памятного девятого марта далёкого восемьдесят шестого… Время шло к пяти, и уже начинали сгущаться вечерние сумерки. Он возвращался из читальни Промышленного общества, до дому оставалось буквально два шага, когда из-за дерева выступила неясная тень и прогремели два выстрела. Именно прогремели — не литературщина тут, но факт: револьвер и вообще-то стреляет оглушительно, а уж если расстояние чуть больше метра — и подавно. За этим грохотом он в первые мгновения даже не почувствовал боли и каким-то чудом умудрился, метнувшись вперёд и вбок, обезоружить нападавшего. И лишь тогда упал — сперва на землю, а потом во тьму. Эх, Гастон, Гастон, племянничек чёртов! Так ведь с чокнутого много ли возьмёшь? Не то прославить хотел дядюшку убийством, которое на весь мир прогремит, не то покарать за отказ баллотироваться во Французскую академию… Бред, словом. Вконец свихнулся парень. В наказание за какие же грехи даются нам дети? Что Гастон у братца Поля, что собственный Мишель…

Первую пулю, из плеча, извлечь удалось, но вот вторая застряла в берцовой кости, обрекая Жюля на пожизненную хромоту и боль при каждом шаге. И всё равно это были цветочки. Про ягодки же лучше не вспоминать. Они сыпались из году в год, пока ноша не стала непосильной. Головокружения — от них стены даже узкого коридора начинают вести себя странно, то вдруг отъезжая в сторону, то неожиданно преграждая путь. Подагра, превращающая все суставы в узловатое дерево, внутри которого вместо соков течёт боль. Пальцы правой руки скрючило артрозом так, что ручку с пером приходилось прибинтовывать. Хронический бронхит, дающий по нескольку вспышек в год — горячка первых двух дней и всё время кашель, кашель, кашель, не дающий ни есть, ни говорить, ни дышать, его не унять ничем, кроме игольчатых кристалликов кодеина, растворённых в воде, или лауданума, но и то, и другое туманит мозг, а ему с каждым годом и так всё труднее работать. Нарастала глухота — но отчасти она являлась даже благом: можно не слышать (или делать вид, будто не слышишь) речей дражайшей Онорины. А ещё — постоянные судороги. И всё падающее зрение — катаракта, из-за которой писать и читать приходилось уже не в очках, но с мощной лупой. Да что там читать — даже при свете дня окружающий мир обратился в нечёткие контуры, наподобие тени Гастона