Незримый поединок [Владимир Александрович Флоренцев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Александрович Флоренцев
Незримый поединок




РАССКАЗЫ
НЕПОЙМАННЫЙ

В переулке было так темно, хоть проявляй фотопленку. Старычев злился. Он споткнулся о корягу, едва не вывихнув ногу.

— На левую споткнулись, Сергей Петрович? К счастью! — донесся голос из темноты.

Это Гриша Шибаев. Черт бы побрал этого практиканта! Юнец…

В довершение всего откуда-то со двора донеслось:

…Полная задора и огня.
Самая нелепая ошибка —
То, что ты уходишь от меня.
За забором послышался визг и ликующие крики. Так, наверно, кричали индейцы, бросавшиеся с томагавками в руках на противника.

— Чарльстон танцуют ребятки, — заметил Шибаев.

«Нет, этот парень мне явно не в помощь. Нашли кого прислать», — подумал Старычев.

Он попытался представить тех, кто пляшет за забором. Лица у них, вероятно, красные, как свекла.

— Во-первых, под «Мишку» нельзя танцевать чарльстон, — сказал Старычев. — А, во-вторых, знаешь, в чем самая нелепая ошибка? В том, что вообще записали эту песню на пластинку, а потом еще и танцевать стали.

Практикант не отозвался на реплику. Ему, конечно, нравились ребятки и не нравилась работа в ОБХСС. Это видно с первого дня. Никаких тебе погонь и схваток. А что пришлось делать практиканту? Познакомиться с тем, что такое книга инвентарного учета, как оформляются накладные, и еще заниматься «делом» о похищении бочки соленых помидоров. Сгнили эти помидоры, испортились. Так и в акте записано. Ну, разве все это практика? Скукота.

Гриша Шибаев представлял работу по-другому. Он ловит валютчиков, этих самых, как их? Ну, фарцовщиков. Таких, как Ян Рокотов, о котором в газетах писали. Он, Гриша Шибаев, тонко разоблачает их. Начальник отдела награждает его именными часами. Его ставят в пример другим практикантам. Пишут благодарственное письмо ректору.

Ничего похожего не было и нет. Вот и сегодня битых два часа торчит он в этом проклятом переулке. Он должен не проморгать Русишвили. То есть не самого Русишвили, а его «волгу» ТНФ 12–47. Но прошло еще полчаса, а никто не появлялся. В этом переулке, пожалуй, никто и не живет. От нечего делать Гриша уже успел просвистеть мотивы всех песен, которые помнил. От «Каховки» до «Прощайте, голуби». Никто не появлялся.

Будь проклят этот Русишвили. Он должен приехать тут в один дом. Ему «лапу» дадут за одно дело. И его надо взять на месте преступления.

Этот Русишвили жук тот еще! Один дом на дочь записал, другой — на мать, а сам участок купил в центре. На участке — домишко. Потом написал заявление в райисполком — дом в аварийном состоянии. Пришла комиссия — в самом деле, в аварийном. Составили акт. Разрешили строить новый дом. Ну, Русишвили отмахал домину! Там весь отдел милиции поместился бы — и ОБХСС, и угрозыск, и дознание. Но сейчас они поймают этого проходимца.

Наконец-то пришел Старычев. Он такой высокий, худой и нескладный. Вид у него растерянный.

— Что-то непонятно, — пробормотал он. — Я видел машину Русишвили совсем недавно. Она ушла по шоссе. Ну, пойдем быстрее. Он вернется.

Однако Русишвили не вернулся. Напрасно Старычев и Гриша ожидали его. Русишвили, видно, передумал. Он решил, что больше рисковать не стоит. А может быть, это вообще была ложная тревога? Он хотел удостовериться, в самом ли деле за ним следят. И подослал человека. Своего. И все это было «уткой»?

В полтретьего ночи, когда уже никакой транспорт не ходил и город погрузился в сонную тишину, Старычев и Шибаев побрели домой. Пешком.


Работы было по горло. Мучила текучка. Старычев уходил домой часов в шесть, снова возвращался к девяти и потом уже сидел допоздна. Когда, наконец, шел домой, улицы пустовали. И только в подъезде четырехэтажного дома, в котором он жил, вздыхала парочка. Они целовались и приближающихся шагов его, как правило, не слышали, и он всякий раз придумывал что-нибудь новое: то кашлял, то шаркал ногой, то нарочито медленно скрипел дверью, а однажды даже запел песню «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо…». Петь он не умел и на четвертой строке дал петуха. Ему стало неловко перед этой парочкой. Он рванул дверь на себя. В подъезде было пусто. Это впервые. Что случилось?

Черт возьми, зря надрывал голосовые связки. Да и вообще все это ему надоело. Почему они целуются в подъезде? Нашли место. И когда они, в конце концов, пойдут в ЗАГС?

Но сегодня Старычев приближался к дому спокойно. Он пригласил Гришу Шибаева к себе ночевать. Не надо шаркать ногой, не надо кашлять. Но парочки опять не было. Старычев даже обиделся.

— Гриша, — спросил он, когда они устало поднимались по лестнице, — у тебя девушка есть?

— Чувиха? У нас на юрфаке слабовато с ними…

— Почему «чувиха»? Я говорю о девушке. И вообще, что это у тебя за выражения — «ребятки», «чувиха»?

Шибаев молчаливо отстукивал ногами ступеньки. Разговора не получилось…

Утром они пошли в кафе, пили кофе стоя, возле высокого круглого столика. Гриша Шибаев назвал кафе — «стояк». Довольно точное определение. В кафе было душно, кофе обжигал. Отличный кофе. Шибаев даже губы облизывал от удовольствия.

— Мой любимый напиток, — сказал Старычев. — Недаром Талейран говорил: «Кофе должен быть горяч, как пекло, черен, как дьявол, чист, как ангел, и сладок, как любовь».

Гриша улыбнулся. Он уже знал, что когда-то Старычев учился на филологическом факультете и хранил в своей памяти огромное количество афоризмов. На любые случаи жизни…

Старычев вдруг разволновался. Так волнуются, распечатывая письмо, которое ждут долгие месяцы.

— Ты видишь эту женщину? — тихо спросил он.

Гриша оглянулся. Женщина как женщина. Около пятидесяти лет. Только уж очень усталое лицо. И бледное.

— Она работает медсестрой. Уже двадцать лет, — зашептал Старычев. — Делала мне уколы, когда я лежал в стационаре. Муж у нее погиб под Севастополем. Сынишка есть. Учится в институте. Часто болеет. Она делает все, чтобы сын выучился на врача. Живет недалеко от Русишвили. Каждое утро приходит в кафе — покупает свежие булочки сыну. И вот, когда я вижу ее, не могу… Сам понимаешь, им нелегко. А этот Русишвили разъезжает на «волге». У него жена не работает — такая здоровая, наглая баба… — Он встретился с удивленными глазами Шибаева и помрачнел. — Ты, Гриша, учти, в нашем деле не может быть равнодушных. Этот непойманный Русишвили — наш враг. Ночами буду сидеть, в отпуск не пойду, но я его…

Старычев замолчал и принялся за кофе.

— Ну, все, Шибаев, — сказал он. — Это я так, извини. Я сейчас в отдел, а ты — к Русишвили. Надо проверить, за сколько он купил дом. И побывай у нотариуса, который подписывал документ.

Они расстались. Целый день Гриша колесил по городу. Был у нотариуса, беседовал с соседями Русишвили, побывал на лакокрасочном заводе, где раньше работал Русишвили.

На завод Шибаев ходил не один, а с экспертом из торговой инспекции. Там как раз ревизия была. Ревизоры интересовались бухгалтерскими делами, эксперт же проверял качество эмульсионного разбавителя. Шибаеву было тоскливо и от ревизоров и от эксперта.

— До лампочки мне вся эта краска, — задыхался Гриша.

Он думал о Борьке Птицыне, своем сокурснике. Птицын проходит практику в уголовном розыске. Может быть, сидит он сейчас где-нибудь в засаде. На окраине города. У заброшенного домика, заросшего бурьяном. И ожидает, когда сюда главарь шайки заявится. В этом доме у них «маслина». А тут возись с каким-то эмульсионным разбавителем… Шибаев равнодушно оглядывал тучного лысого заведующего складом и эксперта, копошившихся среди бидонов и банок.

У заведующего складом было серое лицо, будто на него сел слой пыли. Грише так и хотелось провести по нему пальцем. А глаза у завскладом совсем навыкате. И когда он начинал говорить, глаза розовели и еще сильней расширялись. Казалось, сейчас они лопнут и растекутся по пыльным щекам.

Но не за это Гриша невзлюбил завскладом, а за то, что он сказал, обращаясь к эксперту:

— А это что за экскурсант?

— Не экскурсант, а практикант…

— Откуда?

— Из ОБХСС.

— А-а-а… — равнодушно зевнул завскладом и сделал толстой рукой резкое движение, будто пытался поймать муху.

А эксперт проверял качество эмульсионного разбавителя. Он погрузил в большой бидон длинную стеклянную трубку. Так он брал пробу. 1000 граммов пробы. Он определял однородность разбавителя — принес кусок стекла, вытер его насухо тряпочкой, нанес разбавитель на стекло.

— Гм… вроде бы все нормально, — пробормотал эксперт.

А потом он проверял качество олифы «оксоль» и густотертых красок.

Гриша не знал, куда себя деть. Он думал об уголовном розыске. И завидовал Борьке Птицыну. Смертельно завидовал.

К концу дня Шибаев устал от безделья. А эксперт, мрачный, перепачканный в краске, начал ему объяснять:

— Ты понимаешь, содержание олифы «оксоль» в эмульсии должно быть 60 на 40. У них же, по сведениям, чуть ли не наоборот. А ведь от этого водостойкость и эластичность снижается. Суррогат, а не масляная краска.

— Ну, и как содержание олифы? — каменным голосом произнес Шибаев.

— Понимаешь, — снова замахал руками эксперт, снимая с себя перепачканный краской халат, — у них все в норме. Но так и следовало предполагать. Во-первых, кто-то предупредил… У мошенников особое чутье на ОБХСС… Потому они так спокойны… Вот увидишь, и с «бухгалтерией» все в порядке будет. Но ничего. Сколько веревочке не виться…

Уставший Гриша вечером возвратился в отдел.

Старычева в кабинете не было. На старом тяжелом столе, покрытом выцветшим сукном неопределенной окраски, валялась тощая брошюрка. Гриша плюхнулся на стул и мельком взглянул на брошюрку. От названия книжицы ему стало плохо. Аж перед глазами замельтешило.

«Всесоюзный научно-исследовательский институт по строительству «Вниистройнефть». Так было написано наверху. А чуть пониже светлым курсивом — «Информационное сообщение». А еще ниже строка — «Указание по приготовлению малярных эмульсий — заменителей олифы».

Поморщившись, Гриша полистал страницы.

«Все водомасляные эмульсии обладают повышенной вязкостью и перед применением в дело их необходимо разбавлять скипидаром, уайт-спиртом или керосином…» — начал он читать, чувствуя, что заболевает.

— Малокровным тут станешь, — грустно заключил Гриша, но читать все же продолжал.

«…разбавлять до вязкости олифы, применяемой для приготовления эмульсий. Количество вводимого в эмульсию разбавителя не должно превышать 30 процентов от объема олифы «оксоль» и 38 процентов от объема натуральной олифы».

Гриша проголодался, во рту было горько, но ему казалось, что плохо не от голода, а от этой проклятой брошюрки, от рассуждений эксперта и, вообще, от посещения этого лакокрасочного завода. И когда Гриша вспомнил о Борьке Птицыне, ему стало так тошно, будто он наглотался этой самой олифы «оксоль».

Вскоре пришел Старычев. А с ним какой-то высокий человек в очках, в модном лавсановом костюме. Увидев у стола Гришу, человек почему-то улыбнулся, показал редкие зубы, желтые, как кукурузный початок.

— Все, что ты говоришь, очень даже похоже на правду, — сказал Старычев, усаживаясь за стол.

«Видимо, Сергей Петрович уже разговаривал с этим человеком у начальника отдела», — подумал Гриша.

Человек отвечал на вопросы Старычева очень вежливо, с улыбочкой. Но в его словах Гриша улавливал тень какого-то поучительного превосходства. Речь шла опять о той же олифе «оксоль», о каменноугольном лаке и о замазке.

«С лакокрасочного, наверное», — сообразил Шибаев. Он слушал, как незнакомец разъяснял Старычеву, что известковую воду не брали из гасильных ям, а приготовляли в колерной мастерской, перемешивая известковое тесто с водой. Сияя выпуклыми очками, словно фарами, он говорил о каких-то кольцах из малоустойчивой резины, которые служат сальником и которые позволяют легко поворачивать наружную трубу эмульгатора. Он, видимо, хотел поразить Старычева своими знаниями, засыпать его малопонятными терминами. А Шибаева он совсем игнорировал. И Гриша даже чуть-чуть растерялся. Он взглянул на Старычева. Сергей Петрович сидел хмурый и, казалось, не слушал собеседника. Гриша знал, что в споре Старычев не уступит, ко противник тоже силен. Ему палец в рот не клади. И потом он так и обволакивает терминами. Разве разберешься в этой проклятой олифе?

Шибаев вдруг испугался — он взглянул на незнакомца, на его тонкие синие губы, подрагивающие в самодовольной усмешке, и понял — из такого много не вытянешь.

— Лекцию об эмульгаторе ты мне зря читал, — хмуро сказал Старычев. — Куда канифоль сплавляли?

— То есть как сплавляли? — смешался человек.

Старычев приподнялся из-за стола, подошел к сейфу, вытащил оттуда отпечатанный бланк протокола допроса и снова уселся за стол.

— По рецепту в замазку что входит? — тихо спросил он, обмакивая перо в чернильницу. — Три десятых части извести-пушонки, девять десятых части минерального масла и еще… А вы по сколько частей клали?

Нагловатая улыбка слетела с лица незнакомца. Он совсем загрустил, когда Старычев сказал ему, сколько граммов расходуется каменноугольного лака при окраске в один слой.

Старычев наседал. Он говорил о канифольно-казеиновых эмульсиях, о каменноугольном лаке, о нитрокраске, о безолифной шпаклевке под масляную краску.

Высокий заметался на стуле, широко раскрыв рот. А Старычев, «проанализировав» состав безолифной шпаклевки, начал разъяснять, сколько в нее входит жидкого клея, сколько мыла, скипидара и мела.

— Заметь, Гриша, — обратился Старычев к Шибаеву, — у них все тонко было сработано. — Они…

Старычев кивнул в сторону высокого.

— …они для повышения стабильности эмульсии к воде добавляли эмульгатор. Ты понимаешь, в чем тут хитрость? Но самое главное, что сейчас у них с качеством все отлично. Первый сорт. И они думают…

— Может, и были у нас какие-то недоделки. Кто прошлое помянет, тому глаз вон. Ладно, товарищ Старычев, — наконец, проговорил высокий.

Шибаев смотрел, как Старычев записывал что-то в протокол, как снова задавал высокому вопросы. Он загонял его в тупик, прижимал к невидимой стенке. Накалывал на иголку, как букашку. И человек забыл о терминах. Делая над собой усилие, он вынужденно улыбался и старался отвечать односложно. И то, о чем они говорили, было настолько замысловато, что Гриша смутно понимал их разговор. Но теперь он уже не скучал. И его не мутило…

Только сейчас, глядя на усталое лицо Старычева, Гриша понял свою непричастность ко всему, что происходит в отделе. Он не смог бы допрашивать этого высокого человека. Он, Гриша Шибаев, лишний человек для Старычева. Он — как аппендицит. И Борька Птицын тоже не нужен. Тут надо просто знать эту проклятую олифу «оксоль», густотертые краски и все такое прочее.

— Кто это был? — тихо спросил Шибаев, когда ушел высокий человек.

— Русишвили.

— Русишвили?! — удивился Гриша.

— Ты чего кричишь? — в свою очередь удивился Старычев. — Да, Русишвили, собственной персоной. Ну, ты на заводе был, Гриша? Что нового? Разобрался в этой истории?

Старычев глядел на Шибаева, прищурив глаза, и Гриша с ужасом ждал, что сейчас он задаст какой-нибудь вопрос об олифе и тогда…

— Ничего я не понимаю в этих красках, Сергей Петрович, — застонал Гриша.

— А что тут понимать? У них было много списанного животного клея и цинковых белил. Ясно?

— Пока нет.

— Клей замачивают в тройном количестве воды, — сказал Старычев. — Потом варят, а потом при смеси с олифой получается клеемасляная эмульсия. Другая продукция шла налево.

— А разве отличить эти эмульсии друг от друга нельзя?

— Гм… можно. Если применялась клеемасляная эмульсия, получается глянцевая пленка, на известковой воде — матовая. Ну, и так далее. Только не в этом дело.

— А в чем?

— А в том, что они успели спрятать концы в воду. Сейчас качество у них отличное.

— А качество старой эмульсии нельзя проверить?

— Наши эксперты — умные ребята. И кое-что доказать еще можно. Знаешь, если на окрашенной поверхности сделать надрезы в виде решеток, то при хорошем качестве такая решетка не осыпется…

Старычев долго еще говорил что-то, а Гриша думал о Русишвили. Он пытался представить себе его лицо и не мог — оно расплывалось, расслаивалось… Вместо него появлялись какие-то другие лица и предметы. Шибаев видел синюю «волгу» Русишвили, видел его жену, похожую на кадушку, видел его огромный дом. Все это ворованное. Но дело-то, в конце концов, не в этом. Гриша представил себе мир без красок — нет, это было бы так скучно и серо. До отчаяния скучно. Краски сияют повсюду. Сверкают красками витрины. И целые жилые массивы. И автомашины, сошедшие с конвейера. И если краски поблекли — виноват Русишвили и его компания. Они — похитители красоты. И не только красоты. Взять, например, этот самый лак. Он устойчив при действии пресной и морской воды. Его и применяют для окраски металлических и деревянных предметов, находящихся под водой. Чтобы предохранить их от коррозии. А если лак некачественный, то медленно, но верно коррозия погубит металл. И тогда…

Гриша представил, что будет тогда, и растерянно посмотрел на Старычева.

— Сергей Петрович, когда олифу принимают на хранение, ее проверяют на качество?

— Конечно, Гриша. Все проверяют. И химический состав. И состояние упаковки и маркировки. Вес брутто и нетто. Вернее — должны проверять. Но тут мы подошли к вопросу о «связи» поставщика в лице Русишвили с предприятием-хранителем. В нашу с тобой задачу и входит сейчас установить, как осуществлялась эта «связь».

— То есть, проще говоря, узнать — что и от кого Русишвили получал взамен.

— Да, Гриша.

Шибаев начинал злиться. Нет, все здесь не так просто, как казалось. Этого Русишвили голыми руками не возьмешь. Он — преступник, это ясно, но Старычев не может его арестовать. Еще много работы предстоит. А пока приходится смириться и ждать. Но Гриша совсем не умел ждать, и от этого у него внутри все так и кипело от негодования.

Гриша почувствовал нечто странное — он разглядывал синюю брошюрку о заменителях олифы, лежавшую на столе, и ему захотелось прочитать ее, разобраться в ней так, чтобы завтра же припереть этого паразита к стене.

Старычев заметил его взгляд:

— Возьми, если хочешь, почитай. Знаешь, почему заменитель искали — ведь олифа из растительных масел приготовляется. А это же ценный питательный продукт. Чтобы найти ей заменитель, целые научно-исследовательские институты работали, производственные лаборатории, строительные организации… А ведь Русишвили тоже трудится. В поте лица. Своими махинациями всю эту работу сводит на нет… Ну, ладно, заболтались мы, Гриша, — сказал Старычев. — А мне еще шофера допросить надо. Идем в другую комнату.

Было душно, и Старычев примостился у окна. В комнате валялось два мешка, набитых каким-то зерном, и четыре больших чемодана.

«Успели у кого-то конфисковать», — подумал Шибаев.

В прогулочном дворе расшумелись. Наверное, выпустили из КПЗ этих, которым по пятнадцать суток дали. Нет, там и те, что по делу об «огурцах» проходят.

— Зря мне дело клеите! — раздался голос сзади.

Шибаев повернулся, с удивлением рассматривая небритого человека неопределенного возраста. Видимо, тот самый шофер, которого вызвали по делу Русишвили.

— Вот, Гриша, слышишь — «клеите»? Товарищ шофер выражается на том же жаргоне, что и ты, — «чувиха», «ребятки», «клеите», — заметил Старычев. — Ну, так, значит, не знаешь? — обратился он к шоферу.

Видимо, фразу эту он повторял уже не раз.

Шофер чмокнул губами.

— Что ты? Мое дело маленькое. Сказали вези, я отвез. А остальное меня не касается.

— А левачить тебя касается? — тихо спросил Старычев.

— Цыпленок тоже хочет жить…

— Ты цыпленок или человек?

— Человек, конечно. А человек — он грешен.

Против ожидания Старычев в дискуссию не пустился. Он только пробурчал:

— Советую тебе бросить это дело. А то следующая встреча будет совсем неприятной.

Старычев закончил протокол опроса. Гриша недоуменно кивнул на мешки и чемоданы — почему это Старычев отпускает шофера?

— Это не его, — сказал Сергей Петрович, — Из ОУРа ребята положили. У них некуда. Совещание идет, Альханов проводит.

— А-а-а… Этот кощей?

Старычев перестал писать. Он задел рукой за чернильницу, и синяя лужица потекла по бумаге.

Но Сергей Петрович будто не видел.

— Юнцы любят судить о человеке по внешности. Ты не вздрагивай, Шибаев, — сказал он, — это не о тебе.

— Извините, Сергей Петрович. Это я так, сгоряча. Вы правы. Но я уже кое-что понял. Ведь, вот, в угрозыске как? Кто-то украл, надо найти человека. Преступление налицо — а преступник неизвестен. У нас наоборот. Преступник зачастую известен, но не пойман. Видим, что вор, живет не по средствам, а доказать, что ворует, порой трудно. И тут-то вся загвоздка. А какой месяц тянется дело Русишвили?

Старычев взглянул на Гришу с интересом.

— Третий, — заметил он. — А для того чтобы доказать, надо много знать. Универсалом надо быть.

Старычев взял Шибаева за рукав и потащил в другую комнату. Он открыл ящик стола, заполненный карточками. Пожелтевшими, замусоленными, с загнутыми концами.

— Вот! — Старычев перебирал карточки, выкладывал их на стол.

Гриша взглянул на одну из них. Прочитал: М. Калантарова «Расход рыбы-сырца и размер отходов и потерь при производстве сардин и шпрот».

— Что это? — удивился Шибаев.

— Это? «Дело о рыбе». Когда мы дельцов с рыбохолодильника разоблачили. Сложно было. Вот пришлось читать всякую литературу. Когда берешься за дело, надо знать всю подноготную не хуже преступников, иначе ничего не выйдет. Чего только читать не приходится! Вот еще — «Укладка кильки в тару без взвешивания».

— Ну и брошюры! На грани фантастики, — покачал головой Шибаев.

— Это еще что! А вот — «Факторы, влияющие на обезжиривание молока в сепараторах», или «Паркетные доски из отходов лесопиления и деревообработки», или «Пути повышения равномерности влажности табака в мешках». Черт знает чем приходится заниматься! Почитаешь таких книжек — свихнуться можно.

— Да-а-а… — задумчиво протянул Шибаев. Теперь он вспомнил: когда в отделе у кого были затруднения, всегда говорили — «Спроси у Старычева», «Ну, это только Старычев может знать». Старычев знал парфюмерию, мыловарение, фотодело, кирпичное производстве, технологию изготовления стекла. Он знал крахмал. Гипс. Лаки. Клей. Олифу, эфирное масло, цемент….

Русишвили ведал краской. И Старычев взялся за краски. Но Русишвили разве дурак? Он ушел с лакокрасочного завода. Уже пять месяцев там не работает. Теперь он заведует районным клубом. Культпросветработник. Где он взял «волгу» и этот дом в центре города на ста пяти квадратных метрах? Ах, деньги? Его бабушка, умершая в Одессе, — вот вам «похоронная»! — оставила ему восемь тысяч. Да, в новых деньгах, разумеется. Номер сберегательной книжки? Нет, старушка хранила деньги дома. Ей нравились наличные. А еще ему дали взаймы. Друзья дали. Вот копии его расписок. У него на любые случаи жизни квитанции есть. Железо кровельное? Пожалуйста. Шифер, доски, кирпич? Пожалуйста.

— Кто эти друзья Русишвили? — вдруг спросил Гриша.

— Мы уже взялись за них. Знаешь, есть выражение — товарищи по перу. А эти товарищи «по беру».

— Сергей Петрович, а мне удалось кое-что выяснить сегодня — Русишвили купил участок в полтора раза дешевле, чем та цена, которую предлагали владельцу другие. По-моему, это значит одно — Русишвили нотариально оформил уменьшенную сумму, а заплатил в два раза больше. Чтобы не смогли придраться.

«Молодец, Шибаев», — подумал Старычев и взглянул в лицо Грише, затем добавил вслух:

— У тебя уже есть чутье. Только бы сбросить тебе эту спесь и лексикон почистить. А так ничего, кажется, толк будет.

Старычев посмотрел на часы и устало потер глаза.

— Гриша, совсем завертелся я. Ты сегодня ел что-нибудь? Вот, возьми, у меня тут рыба копченая, булка. А лучше пойдем ко мне, сварим кофе. На сегодня хватит заниматься Русишвили.

Шибаев согласился и сказал:

— Он-то, небось, о нас не думает. Отдыхает себе на даче, музыку слушает…

— Не думает? — Старычев резко повернулся. — Это только кажется. Думает, Гриша. Всю жизнь думает. И ночью, и днем. И на работе. И на отдыхе. Как бы не разоблачили. А сейчас — особенно. Чувствует — петля затягивается. Страх преследует таких людей всю жизнь. Не потому ли среди них много неврастеников? Ну, ладно. Завтра поедем за город — на дачу Русишвили. Туда должны шифер завезти. Проверим, что за шифер.

Гриша уселся на подоконник. Он глядел на звезды.

— Сергей Петрович, откуда берутся такие, как Русишвили, а? Откуда?

— От равнодушия.

— Как это?

— Я уже тебе говорил. Самое страшное в человеке — равнодушие. Ведь жил Русишвили не на необитаемом острове — жил он среди людей. Люди видели, как он обогащался, и молчали. Как рыбы. А ведь лучше сорняк вырвать в зародыше.

Старычев собрал со стола бумаги, открыл дверцу сейфа и положил документы на верхнюю полку.

— А я ненавижу сейфы, Сергей Петрович, — обронил Шибаев.

— Это почему?

— Ну, вот этот сколько весит? Килограммов двести. Юрий Власов и тот не выжал бы. Сколько моторов можно было бы сделать из всех этих сейфов. Ведь в каждом учреждении не меньше двух-трех. А то и больше… Думаю, придет время, когда все это — на переплавку. И магазины на ночь будут оставлять открытыми — исчезнут замки, щеколды, решетки, задвижки, ставни…

Старычев хрустнул ключом. Вытащил маленькую медную печать и нажал ею на пластилиновую бляшку. Критически оглядел сейф. Кивнул ему головой, как живому:

— Ну, недолго тебе осталось жить, старина. Шибаев приготовил для тебя похоронную.


На следующий день Грише снова пришлось посетить лакокрасочный завод. И все же он выкроил часа полтора, чтобы побывать в публичной библиотеке. Он ходил мимо длинных высоких каталожных шкафов и разглядывал надписи на выдвижных ящиках. Каких тут только не было книг! Одежда. Парикмахерское дело. Галантерея. Оборудование театральной сцены. Старычев, наверное, знал и это. Ага, вот и олифа. Гриша заказал несколько брошюрок. Вечером он начитался до головной боли.

А ночью ему приснился страшный сон. Будто сидит он, Гриша Шибаев, у реки и ловит рыбу. В реке непросто вода течет, а олифа. И не просто олифа, а олифа «оксоль». Шибаев берет в реке пробу на вязкость. И тут приходит Старычев. Он улыбается и протягивает Грише акваланг. «На, ныряй», — говорит он. Тихо, но настойчиво. «А зачем?» — робко спрашивает Гриша. «Там, на дне, Русишвили сидит», — Сергей Петрович кивает головой на реку. Гриша одевает акваланг и хочет прыгать. Он ясно видит — на дне сидит Русишвили, улыбается и что-то шепчет. «Видит око, да зуб неймет». Вот что он шепчет. Грише стало не по себе.

Проснувшись, он застыл, глядя в окно. Стекло золотилось, радужно искрилось по краям — солнце уже давно взошло. «Сколько же сейчас времени?» — забеспокоился Шибаев. Не позавтракав, он убежал в отдел.

В узком сумрачном коридоре отдела милиции он наткнулся на какого-то человека. Тот сделал шаг назад и протянул руку:

— Гришка, ты чего мчишься, как угорелый?

— Это ты, Борис? — недовольно буркнул Шибаев. — Тоже друг — не мог разбудить!

— А ты так сладко дремал, — зевнул Птицын. — Сон, наверное, видел? Но это ерунда. Знаешь, мы сегодня Кота взяли. Да, того самого. У него три ограбления. С пистолетом был, сволочь. Дамский пистолетик, такой малюсенький. В упор бьет.

— Страшно было?

Птицын зарделся.

— Привыкаем… — рассеянно произнес он. — А ты что делал?

— Когда?

— Ну, хотя бы вчера.

— Изучал содержание неомыленных веществ в натуральной олифе.

— Ну и сколько?

— Одна целая и восемь десятых. А удельный вес при 20 градусах тебя интересует? А вязкость по Энглеру?

— Ты что, шизофреник? — выпучил глаза Птицын. — Смотри, не попади в психиатрическую после этой практики!

— Постараюсь, — весело кивнул головой Гриша и побежал но коридору.


Через неделю он уже чувствовал себя специалистом по краскам. Он пошел на базар. Заходил во все хозяйственные магазины. Требовал показать ему олифу или замазку. Надоедал продавцам каверзными вопросами и открыто хвалился перед ними своими знаниями. Гриша Шибаев уже не представлял, как это есть люди, которые живут на свете и не подозревают, что натуральная олифа изготовляется из льняного или конопляного масла.

Но сегодня ему не удалось похвалиться перед продавцами. Сегодня они едут за город. Вместе со Старычевым.

Тихо. Так тихо, что слышно, как стучит секундная стрелка ручных часов, вычерчивая невидимый круг. За рекой сверчок верещит.

И еще звуки. Серебряные всплески над водой. Рыба выскакивает. На хлипком берегу сидят трое. Взгляды у них, как у лунатиков. Это рыбаки. Поплавки своими глазами гипнотизируют.

Старычев и Шибаев смотрят на них сверху. С обрыва.

— Пойдем, — сказал Старычев. — Скоро дождь. Может застать в пути. А нам еще долго шагать.

Шибаев задрал голову кверху. Так смотрят на спутник. «На небе ни облачка. Какой может быть дождь?» — подумал он.

Из кустов послышалось шипение, словно кто-то зажигал спички.

— Это удод, — пояснил Старычев. — Местные мальчишки так его и называют: «Удод-пш-пш».

Они углубились в рощу. Потемнело, потянуло сыростью.

— Сергей Петрович, о каком дожде вы говорили? — спросил Шибаев. — Небо чистое.

— Сразу видно, что ревматизмом ты не страдаешь. Ну, это и хорошо. Во время войны я был летчиком-истребителем. Подбили. Выбросился с парашютом. Три года в партизанах — полесские леса, болота. Постелью нам там матушка-земля служила. Вот…

— Я вас о дожде спрашиваю…

— А я и отвечаю. Ведь ревматик — почище всякого барометра. Да и рыба еще.

— Какая рыба?

— Ну, да ты еще к тому же не рыболов. Ты думаешь, почему рыба из воды выскакивает? Когда крылья у насекомых влажнеют, они высоко летать не могут. Низко над водой стелются. А рыба выскакивает и ловит их. Природу знать надо. Ты фильм Образцова «Удивительное рядом» видел? Советую посмотреть.

Старычев был в своем репертуаре. Он сыпал приметами: «роса на траве — дождя не будет», «кольцо тумана вокруг солнца — к дождю», «пчелы при облачной погоде летят из улья — к хорошей погоде».

Раньше Шибаев от этих народных примет и изречений морщился, как от кислого яблока. Но потом понял — это не рисовка. Просто Старычев по натуре такой. Его рассказы Гриша слушал теперь как музыку. Всю дорогу они рассуждали о погоде, забыв, казалось, ради чего забрались в такую даль от города. Они идут смотреть «надстройку». Так Старычев назвал дачу Русишвили. Русишвили расширяется, ему все мало. Русишвили не боится. Он уверен в себе. У него все шито-крыто, его бабушка, которая умерла в Одессе, оставила восемь тысяч.

— Ничего, Гриша, — сказал Старычев. — Узнаем, откуда шифер. Надо спешить. Мы пойдем наискосок через луг. Только бы не застал дождь.

Дождь начался внезапно — словно кто-то взмахнул огромной огненной плетью, и небо раскололось надвое. Гроза стихла, когда они, насквозь промокшие, добрались до небольшого пруда.

Совсем стемнело. Гром укатывал на юг. И словно прохудился в небе какой-то мешок — на ровную поверхность пруда посыпались звезды.

— Красота-то какая! — Шибаев с наслаждением втягивал влажный воздух.

— Дорога прямо за прудом, и дача рядом, — откликнулся Старычев.

Шибаев прислушался — издали нарастал все усиливающийся гул. Машина. Они заспешили. Ого! Ну и дачу отгрохал Русишвили. Дворец пионеров бы здесь разместился.

Из-за поворота появилась машина и, поблескивая фарами, запыхтела на подъеме.

Старычев схватил Шибаева за рукав, метнулся в кусты. Машина, недовольно проурчав мимо, засигналила у ворот. Но из дома никто не выходил. Видимо, дача пустовала.

Шофер вышел из кабины и распахнул ворота настежь. Он въехал во двор и, оглянувшись по сторонам, стал складывать шифер на землю. Старычев тихо подошел сзади.

— Помочь?

Шофер приподнялся:

— Товарищ начальник? Какими судьбами?

Старычев нахмурился:

— А… Это ты, Долгов? Давно освободился? Тебе же за баранкой запрещено работать…

Старычев был спокоен, хотя встреча с бывшим преступником, видимо, была неожиданностью. Оба молчали. Это молчание становилось угрожающим.

Шибаев ничего сообразить не успел. Шофер резко откинул руку назад, и удар страшной силы обрушился в… пустоту. Не удержав равновесия, шофер полетел на землю. В руках у него блеснул нож. Старычев не успел прижаться к дереву, как шофер вскочил на ноги. Нож вспыхнул в слабом свете луны. Все это произошло В какие-то секунды. Шибаев рванулся вперед. Он видел, как из-за дерева бежали еще двое. «Наши, — мелькнула мысль. — Я их видел в отделе». А Старычев падал. Его худое тело скользнуло по мокрому от дождя дереву на холодную землю. На мокрую траву.

Падал Старычев. Он был летчиком-истребителем. Три года партизанил. Знал столько мудрых афоризмов. В милиции он был самый лучший работник. Он был…

— Сергей Петрович!

Крика не получилось. Гриша захлебнулся.

А шофер метнулся в темноту. Он заметался в чаще.

Гриша подбежал к Старычеву.

— Плечо… — слабо вздохнул Сергей Петрович и закрыл глаза.

Гриша разорвал на нем рубаху. Слезы душили его. Подоспели оперативники. Один взялся перевязывать.

Гриша приподнялся. Где шофер? Он может убежать. Сволочь.

Шибаев привык гонять баскет. Он входил в состав сборной института. У него второй разряд на 400 метров. Он вмиг догонит этого ублюдка.

Гриша побежал. Пот застилал глаза. Дышалось трудно, как рыбе, выброшенной на берег. Над обрывом он остановился. Метров пять высоты. Далеко внизу шофер отвязывал лодку. Уйдет! Мысли взлетали и падали, как чайки над пенной волной. «Не успею! Уйдет! А там у мокрого карагача Старычев…»

…Гриша прыгнул. Упал рядом с шофером. Боли он сразу не почувствовал. Совсем рядом увидел чужое лицо. И глаза, холодные, как лед, — дотронешься — руки отморозишь. Гриша сжался, словно пружина, и даже не почувствовал, как ударил. Только слышал, как плюхнулось тело в воду. А потом все завертелось — и песок, и роща, и небо. Как на центрифуге. Словно тебя испытывают. Для полетов в космос!


Их кровати стояли напротив. В одной палате. Старычев, с перевязанным плечом, мог ходить, хотя ему не разрешали. Шибаев ходить не мог. Ноги у него были в гипсе. Намертво. Треснули кости от прыжка с большой высоты.

Шофера задержали. Он сидит в КПЗ. А Русишвили опять вышел сухим из воды. Он — непойманный. Он купил шифер. Понимаете? Купил. За сбои денежки.

Документы? Пожалуйста. Вот вам квитанция, вот накладная. А шофера Русишвили не знает. Если у шофера со Старычевым старые счеты — при чем тут он, Русишвили? Да, при чем, товарищ следователь? Шофера Русишвили первый раз в глаза видит. Нанял перевезти шифер. Вот так, товарищ следователь.

Гриша Шибаев не может смотреть в окно. Оно сзади.

«Ну, вот, прощайте, милые кеды. Прощай, баскет», — грустит Гриша. Взгляд его уперся в желтые обои. Глаза унылые, как после проигрыша решающего матча.

Старычев притворяется спящим. Гриша знает об этом.

— Сергей Петрович, вы же не спите. Я вот о чем. Помните, как мы не спали по ночам? Сколько сил положили. В глазах рябит. И все же мы не взяли Русишвили. Он — непойманный. Так что же — он, значит, сильнее?

Старычев молчал.

— Сергей Петрович! — вскричал Гриша. — Я спрашиваю: Русишвили сильнее нас или нет? Он ездит на «волге», он отдыхает на даче, а мы…

Старычев шевельнулся. Словно кто-то дотронулся до больного плеча. Он приподнялся на здоровой руке, и лицо его исказилось от боли.

— Слушай, Шибаев, — прохрипел он. — Помнишь чеховского Ионыча? Так. А ты знаешь, откуда Ионычи берутся? Это люди, которым не хватило заряда на задуманное. Они задохнулись на середине дороги… Мы возьмем его! Слышишь? Возьмем! Но для этого нужны твердые доказательства. И ты не все еще знаешь. Сейф у меня не напрасно стоит. В нем кое-что есть.

Сергей Петрович откинулся на подушку. Гриша разволновался, ему захотелось искупить свою вину перед Старычевым.

— Сергей Петрович, — начал он, — у меня к вам просьба. Я хочу, когда встану, ну, когда заживет нога, поработать до конца с вами. Пока не возьмем этого… Я вас очень прошу…

Старычев вздохнул. От практиканта из ОУРа он знал: Шибаев три года мечтал поехать на Иссык-Куль. Накопил денег. После практики хотел поехать. И вот вместо отпуска…

Спасибо, Шибаев! Но тебе надо отдыхать. Ты поедешь на высокогорное озеро. Я сам справлюсь. Мне не привыкать.

— Сергей Петрович! — снова позвал Гриша.

Старычев закрыл глаза. Он улыбался.

«Молодчина, — подумал Старычев. — А нога заживет. Обязательно. И ты будешь играть еще в сборной института. Железно будешь играть, Гриша Шибаев».


ЛИДКА

Дом был старый, построенный неизвестно в какие времена. Он стоял на окраине Заркента и так же, как другие дома этого квартала, ожидал своего бульдозера.

В доме два этажа. Верхний жильцы именовали «пенсионеркой» — из восьми квартир, расположенных там, семь занимали пенсионеры.

Жизнь в старом доме текла размеренно-однообразно, соседи рассуждали о том, что недавно сказал У Тан и как это повлияло на международную обстановку, а потом вдруг начинали ругаться из-за того, что чей-то мальчишка, бросая камень в кошку, попал в окно.

Иногда разгорались дебаты. Люди собирались в кружок, дискутировали о том, помогает ли иглоукалывание, и что это за штука вообще, и есть ли прок от утренней гимнастики. Потом кружок распадался — кто-то сообщал, что в «центре» есть кукурузное масло, а оно помогает от гипертонии. А еще пенсионеры ездили на охоту и на рыбалку, ворчали на «москвича» старой марки, который постоянно надо ремонтировать. И еще три раза в день они разжигали и тушили примусы и, конечно, беспрестанно говорили о пище, а в оставшееся время с таким увлечением рассказывали друг другу о своих болезнях, что можно было подумать: без этих болезней жизнь их была бы неполной.

Лидка жила в восьмой, угловой квартире. Она была высокая, худая, белесая. Ей надо бы перекрасить волосы — они были цвета пересохшей соломы и еще больше портили ее некрасивое лицо. Но Лидка мало следила за своей внешностью.

Их двое во дворе, незамужних. Она и Галка Резникова. Галке тоже за тридцать. Она в вагоне-ресторане работает…

Галка жила во дворе богаче всех — комнаты сверкали полированной мебелью, а платья она меняла на день по два раза. Мужчин Галка тоже меняла часто. Она считала, что во дворе жить никто не умеет, кроме нее.

Если Лидка или кто-нибудь другой проходил по двору, никто на это внимания не обращал, но когда по узенькой кирпичной тропинке тонко цокали Галкины каблучки, начинали хлопать двери. А те, кто не выходил на балкон, прилипали к окнам, как мухи к липучке, и пялили на нее глаза. И Лидка тоже глядела из окна. А Галка, лакированная с ног до головы, катилась и блестела, как кристалл.

Мнения о Галке были самые различные, но каждый держал их при себе, и только один старик Петрович говорил вслух, что думал.

Петрович был совсем худой. Худее Лидки. Лицо у него обветренное и такое же потрескавшееся, как пальцы на руках. Двадцать пять лет провел он за баранкой, почти все машины водил — от «эмки» до МАЗа. По израненным фронтовым дорогам, по блестящему городскому асфальту, по пескам и бездорожью. Водил в жару. В дождь. В метель. И он привык говорить то, что думает. Это вошло в привычку.

— Ей, думаете, нужна красота? — вопрошал он. — Да на кой леший нужна была бы ей красота, если б не давала выгоду? Ну, правильно я говорю, чего молчите? — обращался он к собравшимся вокруг него.

Обычно его никто не поддерживал.

Лидка, когда видела лакированную Галку, чувствовала, что сердце стучит, как дятел, выдалбливая в груди невидимое дупло. Никогда не видела она такого внимания к себе, даже когда была совсем молоденькой. После детдома Лидка воспитывалась у чужих людей. Правда, тогда все было совсем иначе — небо казалось голубее, земля теплее и богаче, деревья красивей и таинственней, и каждый день душу переполняла радость новизны. В ней жило смутное ожидание счастья. Потом была война и трудные послевоенные годы. Лидка работала кондуктором, каменщицей, проводником на железной дороге.

А сейчас она — маляр. На работу ездит совсем в другую сторону Заркента, тоже на окраину. На трамвае, а потом двумя автобусами. На окраине возводится новый жилой массив, заркентские «Черемушки». Черемушки начинаются сразу же, как только трамвайная линия вычерчивает восьмерку. Совсем рядом с этой восьмеркой — гигантский башенный кран. Он стоит, тяжелый и серьезный, вытянув над незаконченным домом жирафью шею, словно придирчиво оглядывая свои владения. Скоро конец стройке, осталось возвести несколько зданий, и тогда шагать крану на другой жилой массив.

Утром над Хактепа — так называется новый район — не висит дымка, но часам к десяти потухшие вулканы стройплощадок оживают. Даже по запаху определить можно, что работа в полном разгаре. Хотя, чем вообще пахнет стройка? Да ничем, скажет посторонний. А для Лидки стройка — родная стихия. Как сизые волны расшумевшегося моря для моряка, как неизмеримая голубень неба для астронавта, как золотые колосья пшеницы для хлебороба…

Лидка берет трафарет, проводит по нему кистью. И происходит маленькое чудо — стена была белая, а сейчас уже цветом походит на луговую траву. На траву, омытую косым весенним дождем. Смотришь на стену, и улыбка невольно появляется на губах.

Зеленая стена пахнет не травой, краской. Но для Лидки это родной, волнующий запах. И все на стройке источает свой особый аромат. Олифой пахнет и известкой. Отсыревшими за ночь досками. Жженым кирпичом. Остывающим асфальтом у подъезда.

Лидка на третьем этаже работает. Сегодня их бригада кончает с домом. Один этаж остался — четвертый. А выше четвертого на массиве домов не строят. По сейсмическим соображениям. Выше четвертого этажа начинается небо.

Лидка прощается с небом и вздыхает. Сейчас домой надо ехать. А дома… Дома ее ожидают книги. Дома она мечтает и чего-то ждет. Ожидание счастья — это тоже, наверное, счастье. Но Лидка слишком долго ожидает его. Жизненная тропинка, по которой она шла, была светлой, но мертвой, словно блеск луны. На тропинке никто не появился. Она никого не встретила и никто не встретился ей.

Дворовые мальчишки любили Лидку и каждый раз, когда она возвращалась с работы, голоса их звенели, как горсть рассыпавшихся монет. Онаприносила им раскрашенные книжки, переводные картинки, а малышам «сладких петушков», которых покупала у торговки на «зеленом» базаре. Она собиралась с ребятами вечером на скамейке у колодца и рассказывала им разные истории. Рассказывала с чувством, но иногда почему-то не хватало слов, и тогда она разбавляла их мимикой. Мальчишки хохотали, радовались, сердились вместе с ней.

Мальчишки! Нетерпеливые, как солнечные зайчики, они становились серьезными и задумчивыми, когда она хмурилась, и взволнованно замирали, приколотые к месту ожиданием интересной развязки.

Особенно привязалась она к соседскому Ваське, и он хозяйничал в ее комнате, как в своей. Васька жил без родителей, у тетки. Мать и отец его погибли в ленинградскую блокаду. Лидка знала, что Ваську подобрали солдаты. В широких, испуганных глазах мальчишки, казалось, застыла снежная тишина ленинградских улиц. Васька изголодался по ласке, как Лидка по любви, и когда она ласково погладила его по белесой головке и вздохнула о чем-то своем, Васька вдруг взглянул на нее, как ей показалось, странно, не по-детски задумчиво и серьезно.

Но то были мальчишки, а взрослые… Лидка слышала, как у нее за спиной шушукались соседи, ожидая, когда же она выйдет, наконец, замуж: «Пора — двадцать шестой пошел, через год-два — старая дева». Но так они говорили и через два года, и через три, и через пять. Вначале это раздражало ее, а потом она с этими разговорами свыклась, и пришло время, когда они прекратились вовсе.

Поэтому, когда однажды вечером соседи увидели, как из ее комнаты выходил широкоплечий мужчина, дом был так поражен, что даже не обратил внимания на дефилировавшую Галку. Мужчина был в синей рубашке, в серых парусиновых брюках, лицо у него темное, загорелое, как хлебная корка. Он был без одной руки. Новость, словно цепная реакция, облетела двор, но Лидку никто спросить не решался. Правда, разговоры пошли:

— Может, замуж выскочит…

— Да где уж ей!

— А чем черт не шутит!

— Поживем — увидим…

— Он хоть без руки, а здоров.

Поздно вечером, когда люди рассосались по квартирам, Лидка вытащила стул на балкон, включила лампочку и, облокотившись о перила, зашелестела книгой. Ее во дворе книжницей звали. С легкой Галкиной руки.

Книги, после мальчишек, были второй любовью Лидки. Лидка читала запоем, все, что попадалось, а больше всего, о море. Там всегда было то, о чем она мечтала. Море стояло перед глазами. Море шуршало прибрежной галькой. Мокрый песок блестел, как рыбья чешуя. Было так волнующе-легко на душе, что хотелось плакать.

Лидка взглянула в небо — сквозь клочки разорванных облаков подмигивали редкие звезды. Облака двигались. Они были похожи на паруса. Паруса плывут в неизвестность.

Кто-то заскрипел ступеньками, вспугнув Лидкины мысли.

Лидка безучастно посмотрела на опустевший двор.

Это старик Петрович поднимался по упругой лестнице. Он произнес негромко:

— Ты на них, Лидуха, внимания не обращай…

Он очертил рукой большой круг над головой, давая тем самым понять, кого подразумевает под словом «них», и добавил:

— Это же не грех — погулять.

Лидка посветлела, как будто на лицо ей упал свет луны.

— Ребенка бы мне… — глубоко вздохнула она.

Слабый румянец осветил ее худенькое некрасивое лицо, и в нем отразилось нечто невыразимо грустное.

— А ребеночка — тем более не грех, — ласково проговорил Петрович.

Лидка захлопнула книгу и вернулась в комнату. Щелкнула выключателем — вспыхнул свет. Спущенная штора слабо колыхалась на сквозняке, все предметы в Лидкиной комнате, казалось, неслышно шуршали и двигались.

Лидка придвинулась ближе к зеркалу, разглядывая свое лицо. Губы отчего-то посинели. Это Лидку испугало. Особенно, когда она прочитала заметку в журнале. Как это там написано: «Нередко губы отражают состояние организма человека: яркие свидетельствуют о здоровье, бледные — о малокровии, синеватый оттенок губ — признак кислородного голодания». У нее как раз синеватый оттенок. Шутка ли — кислородное голодание! У Галки совсем другие губы — цвета раздавленной вишни… И лицо у Галки — так и просится на обложку иллюстрированного журнала.

Лидка любила иллюстрированные журналы. С их страниц часто смотрели на тебя красивые женщины. Как Галка. Лидка подолгу рассматривала цветные портреты, а потом садилась к зеркалу и рассматривала себя.

Две нижних полки на этажерке Лидка специально отвела для таких журналов. Там у нее хранились и портреты артисток. Почти всех. От Орловой до Симоны Синьоре. И у всех такие ослепительные улыбки!

Но косметику Лидка не любила. Ни губную помаду. Ни басму. Ни лондатон. И туалетный столик ее пустовал. Только сиротливый флакон одеколона любовался своим отражением в зеркале. У Галки столик, конечно, весь заставлен. От него пахнет, как от цветочной клумбы. Вообще, Галке все идет, все ей к лицу. И все на ней сверкает. Жакет без застежки. Кофточка вязаная. Юбка шестиклинка. Спортивный джемпер. Панбархат. Есть у Галки одно платье. Лиловое. Вышла она в нем однажды во двор. Стоит у кладовки на тонких иглах-каблучках, покачивается. Словно фиалка на ветру.

И нет длинного ряда кладовок, нет старого дома, Покривившегося палисадника Петровича. Нет ничего этого. А есть песня. Казалось, знакомый мотив разлился в воздухе:

Купите фиалки, вот фиалки лесные,
Скромны и неярки, они словно живые.
Галка уходила, хлопнув дверью, и мотив угасал. Вот она какая. Как песня.

Те мужчины, что приходят к Галке, не взглянут на Лидку. Даже если она наденет бархатное платье с глубоким декольте. Лидка надевала его несколько раз, когда приходил Степан. Дома надевала. На улицу она в нем никогда не выходила, боялась соседских языков. А сейчас это платье снова висит в шкафу.

Лидка пристально глядела в зеркало, словно допрашивала его. «Вот тебе скоро сорок, и совсем ты одинока… А что ты сделала за свою жизнь? Для чего ты жила? Кто это сказал, что человек должен за свою жизнь посадить дерево или вырастить сына? Дерево она посадила и не одно, когда работала каменщицей в пустыне, они там весь городок озеленили. А вот сына… Такого, как Васька, белесого… Родного сына…»

Однорукого мужчину видели у Лидки еще несколько раз, а потом он совсем исчез, и по двору поползли слухи.

— Вернется он.

— Ищи ветра в поле…

— Хорошо, хоть один нашелся.

— Докрутилась!

— А я вам говорю, вернется.

К осени у Лидки родился ребенок. Вышла из больницы она сильно похудевшая, и, когда поднималась по лестнице, пацаны шугали в ее честь голубей, разноцветных, как почтовые марки.

Лидка долго плакала. От радости. Теперь, когда она выходила гулять с ребенком, видела: на нее глазели из окон, как из бойниц, словно брали на прицел.

Лидка знала — Степан не вернется. Ну, конечно. Он поехал в Абакан на заработки. Он так и сказал — на заработки. А такой не вернется.

Приходил Васька. Он подозрительно глядел на ребенка и трогал его пальцем, словно желая удостовериться, живой ли он. Васька задавал разные каверзные вопросы. Теперь тетя Лида все реже появлялась среди мальчишек, а сегодня не вышла совсем. Когда тетя Лида выходила гулять с малышом, пацаны бросали играть в пятнашки и глядели на малыша. Они ревновали. Еще бы! Такой маленький, а вот отбил у них тетю Лиду.

Малыша Лидке не с кем было оставить, а надо выходить на работу. Старик Петрович пробовал ходатайствовать насчет яслей в райисполкоме, а когда это не помогло, туда неожиданно пришел весь двор. Лидка сияла — это произвело впечатление. Она вышла на работу.

Через месяц она купила большую белоснежную коляску с козырьком от солнца и дождя, малышу было тепло и уютно в ней, как в гнезде. В желтой шапочке малыш поворачивал лицо вслед уходящему солнцу. Он был похож на цветущий подсолнух.

Мать катила коляску и улыбалась, а ее некрасивое лицо становилось пунцовым. Хлопали двери — двор провожал их на прогулку.

Лидка шла, остывающее солнце тускло било ей в глаза, и она прикрывала их ладонью. Потом, не отпуская коляску, она наклонилась, чтобы поправить туфель, и мельком скользнула взглядом по соседскому окну. За зеленой полутьмой стекла напряженно блестели глаза Галки. Секунду женщины смотрели друг на друга. Но только секунду. И сразу же тяжелая бархатная занавеска шевельнулась, скрыв за собой Галку.

Лидка никогда не была в тех комнатах, но из разговоров соседей знала, что за черной занавесью — гарнитур последнего выпуска, два больших бухарских ковра и еще неизвестно что.

Лидка не помнила, чтобы Галка когда-нибудь интересовалась ею или хотя бы посмотрела в ее сторону. А сейчас она украдкой выглядывает из-за занавески, и у нее такое жалкое лицо…


ВСТРЕЧА

Поезда уходят, а человек остается. Сколько раз сходил Николай Павлович Резванов на полустанках, на каких-то крохотных перронах, где его никто никогда не встречал. Служба в МВД бросала Резванова от Закавказья до Магадана. Но здесь, в пустыне, он еще не бывал.

На новое место Николай Павлович всегда прибывал один. С жильем обычно было туговато. Вначале Николай Павлович жил по-холостяцки, и только потом, много времени спустя, перевозил семью. Раньше жена проявляла недовольство, но наконец смирилась с переездами как с неизбежностью.

Новизна всегда пленяет — ждут тебя новые места, новые планы, друзья, но всякий раз, ступая с чемоданом в руках на незнакомый перрон, Резванов вдруг ощущал какое-то неодолимое чувство грусти, тоски и еще чего-то, что не выразишь никакими словами. Вот и сейчас это чувство нахлынуло, едва только последний вагон растаял в угрюмой вечерней полумгле.

На станции было безлюдно. Телеграмму Николай Павлович дать не успел, и никто из сотрудников колонии не пришел к поезду.

«Черт знает, где эта колония? Наверное, далеко», — решил он, пытаясь разглядеть что-либо в сгущающихся сумерках.

Песок был назойлив, как комары, — он скрипел на зубах, попадал в глаза, глухо шуршал по перрону. Прикрываясь рукой от ветра, Резванов выбрался на дорогу. Сквозь сизую песочную завесу пробивалось расплывчатое пятно света. Машина! Резванов снял с головы фуражку и принялся размахивать ею над головой. Кружок света приблизился и замер.

— До колонии не подвезешь?

— Залезай, — донеслось откуда-то сверху. — По пути…

Приподняв чемодан, Резванов взобрался на подножку МАЗа, залез в кабину. Машина медленно тронулась.

— Далеко? — спросил Резванов.

— В первый раз? — шофер повернулся вполоборота и встретился взглядом с пассажиром. Глаза у обоих вспыхнули. Руль резко крутнулся влево, и машина чуть не задела приземистое станционное строение. Скрипнули тормоза.

— Гражданин… товарищ начальник… — прошептал шофер. — Какими судьбами?.. Вы меня помните?

— Помню ли? Аверин Алексей Петрович…

Они обнялись, как старые друзья.

— Давно освободился? — спросил Резванов.

— Через полгода как вы уехали.

— Значит, семь лет прошло… Что ж забрался в такую даль?

Шофер помрачнел:

— Жена у меня здесь нефтяником. Да и сам я не люблю город…

— Жена — та самая женщина, что писала в колонию?

— Та самая…

— А почему это ты невзлюбил город?

— Дружки одолевали. Не хочу снова на кривую дорогу.

— Дорога зависит от человека.

— Вот и шоферю здесь, — улыбнулся в ответ Аверин.

Машина снова тронулась.

Резванов искоса разглядывал Аверина. Внешне он вроде бы совсем не изменился с тех пор, как они расстались. Не погас живой огонек в светло-синих глазах, аскетическая складка по-прежнему застыла в уголках губ. Только вот волосы Аверин зачесывает на пробор — этого Резванов не знал. В то отдаленное время Алексей Аверин всегда был стрижен наголо. Да и фамилию свою он вряд ли тогда помнил. А был он просто Лешка Тайга.


Начальника оперчасти Кошелева приступ скрутил внезапно. Он обессиленно лежал на кровати, прогибая жесткую сетку. Прибежал фельдшер, пощупал пульс, живот и покачал головой:

— Аппендицит. Острый… Оперировать немедленно. Не то перитонит, считай — крышка…

«Легко сказать оперировать, — подумал начальник подразделения Резванов. — Врач в больнице, до сангородка километров сорок. Правда, есть другая дорога, короче впятеро. Но кто возьмется провести по ней машину над обрывами да по таежной глухомани?»

Резванов взглянул в окно. Прямо перед зоной была большая расчищенная площадка. Дальше — болотистая местность. А еще дальше глухо и таинственно шумела верхушками темных елей вековая тайга. Ох, тайга, тайга, если бы умела ты рассказывать… О скольких историях поведала б ты людям. Общение с внешним миром начиналось только летом, когда тусклое солнце упрямо лезло вверх над тайгой и растапливало лед на реке. Тогда начинался лесосплав, а снизу приходили тяжелые длинные баржи, груженные сушеным картофелем и мороженой рыбой.

Резванов глядел сквозь запотевшее окно. Оранжевое солнце плавало в морозной дымке. В этом неярком свете мокрые от дождя ели сверкали, будто покрытые светлячками.

«Что же делать? — мучительно думал Резванов. — Что делать? Санитарная машина вернется из ремонтной мастерской только к утру. Но ждать до утра нельзя, не дотянет до утра Кошелев. А ведь сегодня воскресенье — все вольнонаемные шоферы поразъехались».

За окном легла серая длинная тень. Потом появился человек. Он тяжело ступал по мокрой земле. Шел уверенно и твердо, с таким видом, словно все вокруг — и тайга, и вся зона — принадлежали ему лично.

Это Аверин. Или Лешка Тайга, как его называли в колонии. «Неисправимый», — махнули рукой на него воспитатели. Да и в самом деле — сколько нервов попортил он им. Побег за ним числился. Много суток провел он в бараке усиленного режима. Одним словом, «пахан». Только держался он сейчас от всех в сторонке, воровского куска не брал. А недавно начал работать. Как стало известно, причиной тому было письмо, полученное недавно Авериным. Писала женщина — откуда-то из Средней Азии. Но кто она такая и почему задумался Лешка, получив ее письмо, было неизвестно.

Много раз и раньше пытался Резванов найти «ключ» к его душе. Но ничего не получалось. На вопросы Тайга отвечал односложно:

— Ваше дело мораль читать, мое — сидеть. Я не кролик, экспериментов не люблю. Работай не работай — срок не скинут.

А когда Резванов завел разговор о смысле и цели жизни, Лешка вдруг сказал:

— Счастье, гражданин начальник, — это быстроногий олень. А мы хромые охотники…

Эта фраза была поводом для того, чтобы начать убеждать Лешку, что счастье свое он растоптал сам, счастье — это не быстроногий олень, а борьба. Резванов уже обдумывал, как он скажет сейчас об этом Лешке. Но, взглянув ему в глаза, внезапно понял, что эффекта никакого не будет. Лешка привык к «морали» и принимает наставления, как горькую пилюлю. Он ожидал эту пилюлю сейчас. А Резванов ничего не сказал. И это поразило Аверина больше всего.

А однажды… ГАЗ-51 вышел из строя. На нем возили хлеб и продукты. Запас хлеба вышел. Если фургон не пойдет, останутся сегодня ребята без хлеба. А они лес валили, мозолили руки.

Двое механиков — вольнонаемные — копались в моторе. Перепачканные, они ругались на чем свет стоит.

— Может, кто поможет из заключенных? — спросил Резванов, наблюдавший за их работой.

— Чего? — выпучил глаза механик. — Эти, что ли? — Коротким взглядом он окинул зону. — Да они только по карманам лазить мастаки…

Механик не договорил. Откуда-то появился Лешка. Лицо у него сумрачное, губы поджаты.

— А ну-ка повтори… — Лешка говорил тихо, не вынимая рук из карманов.

— Да я так… — засуетился механик под пристальным Лешкиным взглядом.

— Отваливай! — Лешка положил руку на крыло. — Слышь?

Резванов меж тем стоял недвижимо. В строгих его глазах, в самых уголках, горели искорки любопытства.

Лешка скинул телогрейку и, выхватив у оторопевшего механика разводной ключ, полез под капот. Колдовал он там с полчаса, пока не собралась толпа.

Мотор завелся. Лешка вылез. Перекинул телогрейку через плечо и пошел к бараку. Ни разу не оглянулся.

Резванов встретил его через день. Лешка сидел на скамейке и курил. Гитарист бренчал на гитаре, Лешка пел:

Есть по Чуйскому тракту дорога,
Много ездит по ней шоферов
И один был отчаянный шофер,
Звали Костя его Снегирев.
Песня была знакома Резванову. Как и многое из того, что поют эти люди, она была унылой и грустной.

— Вот ведь, сколько поешь, а все за душу берет. Так ведь, гражданин начальник? — прервал песню Лешка.

— Ты что, шофером работал? — спросил Резванов.

Тайга нахмурился:

— Было дело… А вы думали, я только песню о Чуйском тракте знаю?

— Какой класс?

— Чего?

— Шофер какого класса?

— Первый, — вздохнул Тайга. — «Скорую» водил когда-то…

Лешка закусил губу. Потом мигнул гитаристу. Тот дернул струны, и снова разлилось над зоной: «Он машину любимую АМО…»

Резванов поинтересовался, что за женщина написала Лешке письмо. Но тот отвечал, как всегда, односложно…

— Подельница моя. Освободилась. По одной статье проходили…

Замолчал. Потом, вздохнув, добавил:

— Эх, не понять вам души нашей. Разве поймет горе тот, кто не пережил его сам.

И хотя Резванов хлебнул на своем веку немало — голодные, засушливые годы, две войны, три ранения, гибель дочери под бомбежкой, но ничего не сказал. То ли потому, что не читал Резванов морали, а может, по какой другой причине, но на следующий вечер Лешка пришел к нему в кабинет и начал рассказывать свою жизнь от корки до корки. И рассказал о женщине, приславшей ему письмо, и о том, как он ее любит…

Резванов поднялся.

— Слушай, — проговорил он. — Хочешь вернуться за баранку?

Аверин не ответил, но Резванову показалось, будто вспомнилось Аверину что-то далекое, уже забытое.

Лешка попятился к двери, выскочил из комнаты и быстро направился к бараку.

Недоверие между Резвановым и Лешкой стало исчезать.

Заметил Резванов — Аверин украдкой наблюдает, как уезжает из зоны «санитарка», как уезжают лесовозы, и Тайга часто подсаживается к вольнонаемным шоферам, о чем-то толкует с ними. «Тоскует Леха по баранке», — говорили водители Резванову. Только не нравилось уркаганам, что «пахан» к воспитателю пошел. «Закон» предал. Ну, а за это… Правда, боятся они «пахана». Пуще зимней тайги боятся. Смотрят косо. А он идет сумрачный, задумался о чем-то своем. Вот прошел окно.

— Аверин! — донеслось вдруг из окна. — Алексей!

Он жил в мире кличек. Зверь, Колыма, Тайга — это все он. И вдруг — Алексей.

Он остановился. Скрипнула дверь, на пороге показался Резванов.

— Алексей, просьба к тебе есть. С Кошелевым приступ. Отвезти надо до сангородка.

— Кошелев — опер?

— Да, начальник оперчасти…

Глаза Аверина сверкнули.

«О чем он думает?» — размышлял Резванов.

— А при чем тут я? — спросил Аверин.

И Резванов заметил, как тот слегка побледнел.

— Ты же шоферил когда-то на воле…

Тайга молчал, вычерчивая ботинком на земле замысловатую фигуру.

— Шоферил… — выдохнул он.

— Так просьба к тебе. До сангородка…

Аверин вдруг хлопнул себя по бедрам и расхохотался:

— Да что вы, гражданин начальник! За мной же побег числится. А сейчас время как раз нашенское. Зек — он лето любит. Не боитесь — сбегу?

— Человек погибает, — очень тихо сказал, Резванов. — Надо трогаться, Алексей. Худо Кошелеву.

— Мне ехать? — задержав дыхание, спросил Аверин.

— Тебе. Только учти — дорога трудная. Солдат покажет дорогу. Справишься?

Больше Аверин вопросов не задавал. Вобрал голову в тяжелые плечи. Вся его большая фигура сжалась, словно попал он под холодный дождь.

— Где самосвал? — тихо спросил он.

…В конторе у Резванова произошел крупный разговор с начальником охраны.

— На голову свою отпускаете, — говорил тот. — Таких, как Тайга, только могила исправит.

— Человека исправляет жизнь, — сказал Резванов.

— Ну, что ж, посмотрим…

Самосвал засигналил у ворот. Резванов и начальник охраны наблюдали из конторы, как в кузов накидали соломы, опилок, а потом сверху бросили несколько одеял и носилки. Кошелева положили на матрац ближе к кабине. Рядом с ним сел солдат с автоматом. Машина выехала из колонии и растворилась в таежной глухомани. Резванов проводил ее долгим взглядом.

Уснуть в эту ночь он не мог. Думал об Аверине, вспоминал слова начальника охраны: «горбатого могила исправит». Нет, брат. В могилу кладут труп. А человек — даже самый плохой — это человек.

И все-таки на душе было тревожно.

Проснулся он рано. Пошел в зону. На вахте первым долгом спросил у солдат, пришли ли машины. Да, все машины вернулись. За исключением самосвала, на котором поехал Аверин.

«Может быть, задержался, вернется», — думал Резванов.

Но Тайга не вернулся ни через час, ни через три. И тогда над зоной прозвучал сигнал тревоги.


Дорога петляла мимо глухих завалов, скатывалась под откос, взбиралась на кручи, перепрыгивала через ручьи. Кошелеву становилось все хуже. Солдат-конвойник затарабанил прикладом о кабину. Аверин притормозил.

— Ну, что там? — недовольно выкрикнул он.

— Побыстрей давай. Через «медвежий угол» поедем, — крикнул солдат Аверину. — Это прямо, потом направо.

Машина дернулась вперед. У Талого ручья, там, где дорога выползала на пригорок, Аверин свернул в сторону.

«Медвежий угол». Недаром так прозвали эту «трассу». Медленно, задыхаясь, машина вползала на перевал, осторожно двигалась по осыпям над обрывом, а потом на бешеной скорости мчалась по корявой равнине. Буксовала у болота.

«Ничего, — думал Аверин. — Еще немного: два раза проскочить над обрывом, а потом останется километра три до сангородка. Дорога там сносная».

Когда впереди показалась одинокая грибовидная скала, Аверин дал газ. И машина проскочила опасное место.

Ну, теперь последний «чертов мост». Потом все. Однако еще издали Аверин увидел — поперек дороги, свалившись с обочины, лежит огромная ель. Не доезжая метров двадцать, Аверин притормозил. Хлопнув дверцей, выскочил из кабины. Черт побери, не одно, так другое. Подбежав к упавшему дереву, он оглядел дорогу — объехать нечего было и думать.

— Тьфу ты, — выругался Аверин и побежал звать на помощь солдата.

Он уже подбегал к машине, когда глухую тишину разорвала автоматная очередь, и в ту же секунду он увидел: какой-то человек напал на солдата сзади, ударил его ножом, подобрал автомат. Аверин юркнул под кузов. Когда человек с автоматом в руках двинулся в сторону леса, Аверин, как кошка, прыгнул на него сзади и, вырвав автомат, отскочил в сторону. И тогда из-за деревьев выскочил еще один.

— Свои же, Тайга! — крикнул он. — Ловкий ты, черт. Пошли. До реки километров пять еще. Двинули.

«Ах, вы, гады», — подумал Аверин. Он узнал обоих. Заключенные из соседнего отряда. С лесоповала сбежали.

— Двинули, — снова сказал тот, что ударил солдата.

— Может, опера добить? — спросил другой.

— Не стоит… Сам дуба даст. Еще «вышку» за него получишь. Пошли, Тайга. Втроем не пропадем. Автоматик очень кстати.

Аверин оглянулся — солдат лежал на земле, не двигаясь.

Он ощутил, что руки, державшие автомат, стали скользкими, словно намыленные. Перед глазами встало лицо Резванова. Вспомнилось, как он говорил: «Дорога трудная, Алексей. Справишься?»

Дрожащим пальцем Аверин нащупал спусковой крючок, и длинная автоматная очередь резанула по вершинам деревьев. Сверху посыпалась хвоя, затрещали сухие ветки. Тайга ответила на стрельбу ухающими звуками, словно кто-то заплясал на клавишах огромного рояля.

— Ложись! — истошно заорал Аверин.

От неожиданности двое распластались на земле.

Медленно, держа автомат наперевес, Аверин двинулся к ним:

— А ну, поднимайтесь.

Заключенные поднялись.

— Здорово напугал ты нас, Тайга, — рассмеялся один.

Другой поддержал его дрогнувшей улыбкой:

— Идем, Тайга. Скоро река. А за ней — воля!

— Поворачивай к машине! — угрожающе проговорил Аверин.

— Что ты? Воля же!

На их лицах появилась растерянность, смешанная со страхом.

— Ну! — крикнул Аверин. — Перестреляю, как собак.

И в глазах у него блеснула такая ярость, что оба, поеживаясь, гуськом пошли к машине. Взглянув в лицо Лешки, беглые поняли — не шутит. А они помнили, что было с теми, кто прекословил «пахану». Потому они шли молча.

Черным пятном застыл самосвал на дороге. Слышно было, как стонал Кошелев.

— Перевяжите солдата, — приказал Аверин.

Заключенные, то и дело оглядываясь, разорвали на солдате рубаху, начали перевязывать плечо. Тот застонал.

— Осторожней! — предупредил Аверин.

«Ранение вроде не тяжелое, в плечо, — лихорадочно думал он. — Потерпит немного солдат, а я мигом людей из сангородка пришлю».

— Потерпишь? — спросил Аверин конвойника. Тот кивнул головой и поморщился от сильной боли.

— В кузов! — приказал Аверин, когда заключенные перевязали солдату плечо. — Положите Кошелева на носилки. Машина все равно не пойдет — завал. Уложили? А теперь быстрее, в сангородок! — сказал Аверин, направляя дуло автомата на задержанных.

Двое подняли на носилки начальника оперчасти, спустили его с машины.

— Тронулись!

Аверин шел сзади. Миновали обрыв. Взобрались на пригорок. Отсюда до горизонта чернела тайга, а у самого окоема синяя лента — река! Это, считай, воля. Воля, которой Аверин не видел уже шесть лет и еще долго не увидит.

Он вздохнул всей грудью и потянул носом воздух. Четверо с носилками замерли, с волнением глядя на него.

Воля…

Аверин проглотил слюну, опустил автомат книзу и тут же вскинул его, держа палец на спусковом крючке.

— А ну, быстрей! Кто сделает шаг в сторону — смерть на месте.

Так спустились вниз. Дорога метнулась в тайгу, двое шли медленно, хрустя валежником, а сзади них с автоматом наперевес шагал Лешка Тайга, гроза уркаганов. Восемь раз они отдыхали, пока впереди, на склоне холма, не замаячили белые корпуса сангородка…


Машина мчалась прямо по песку, не разбирая дороги. Да и никакой дороги здесь не было — степь и песок без конца и края. Шофер затормозил:

— Вот и колония…

— Где? — спросил Резванов, протирая ветровое стекло.

— За бугром, отсюда не видать… Машина туда не взойдет. А может, ко мне, Николай Павлович? — спросил Аверин. — Семь лет ведь не виделись после того… Здесь километров десять до нефтепромыслов.

— Спасибо, Алексей. На днях обязательно заеду, — Резванов крепко пожал ему руку и, подхватив чемодан, вылез из машины.

Ветер хлестнул в лицо. Резванов зажмурился. А когда открыл глаза, увидел: машина уходила в пески, к нефтяным вышкам, где начиналась трасса. Над радиатором самосвала трепетал небольшой красный флажок. Резванов знал, что означает этот вымпел, кого им награждают.


ОТЕЦ

Виктор глядел в окно. Этот дом на окраине города совсем не похож на отдел милиции — за окном зеленеют картофельные грядки, радугой полыхает цветник, от кустов шиповника падает в арык густая тень.

А здесь, за дверью с табличкой «паспортный стол», словно кто-то размеренно режет капусту — хррм-хррм, хррм-хррм… нет, кто-то шагает взад-вперед.

Виктор знал: сюда людей приводит надежда — если кто-то пропал без вести, если людей разбросала по земле война, если…

Шаги в кабинете смолкли. Скрипнуло, распахнувшись, окно. Виктор уловил вздох. Это было таинственно, как неясные шорохи на ночной реке. Когда сидишь с удочкой. Один.

Дверь распахнулась. Из кабинета вышли двое — седоватый мужчина и парень лет восемнадцати. Они улыбались. Но Виктора поразили не они. Капитан милиции застыл за ними у порога. Он тоже улыбался. Тонкая сетка морщин избороздила лицо капитана. Есть такие лица, которые улыбка старит. У капитана именно такое лицо.

— Десять лет не виделись… И вот — встретились. Удалось разыскать, — сказал капитан, когда двое вышли на улицу.

— Кто они? — спросил Виктор.

— Отец и сын… — задумчиво сказал капитан и сразу же спохватился.

— Вы ко мне?

— Да.

— Проходите, — капитан пригласил Виктора в комнату.

Здесь был небольшой кожаный диван, а за барьером, у стен, стояли тяжелые серые шкафы с маленькими выдвижными ящичками.

— Расскажите, — попросил капитан, когда они сели на диван. — Кого вы разыскиваете?

Какой странный голос — хрипловатый, слова скользят плавно, словно на невидимых волнах, и внезапно гаснут, будто наткнувшись на плотный бархат.

— У меня такая же история, что и у тех, — Виктор кивнул головой в сторону двери. — Только я не потерял отца. Я от него сбежал. Это было давно. Тогда я поклялся, что никогда к нему не вернусь, но время шло, и каждый день я все острее ощущал утрату. Но найти его не могу. Помогите мне…

— Погодите, — сказал капитан. — Не торопитесь. Расскажите спокойно все как было.

— Ну, что ж, — произнес Виктор и тихо повторил: — Ну, что ж…


Виктор словно провалился. Он падал в колодец памяти, в прошлое. Пока не коснулся дна. События проступили резко и четко, словно это случилось вчера.

Вспомнил он и тот день, круто повернувший всю его жизнь.

В седьмом «б» шла контрольная по физике. В классе стояла настороженная тишина, и только слышно было, как скрипели перья по бумаге, да еще поскрипывали между рядами ботинки Василия Ивановича, учителя, которого за педантичность ребята прозвали «первый вопрос».

«Первый вопрос» подошел к доске и только занес мел, чтобы написать условие задачи на закон Ома, как дверь без стука распахнулась и Витька, сидевший за первой партой, прямо перед собой увидел соседского мальчишку Кольку. Тот был весь красный, взмокший и босой.

— Витька… — сказал он, захлебываясь. — Иди, там твоя мать умирает.

— Мне можно? Да? — приподнимаясь, спросил Витька. Он заметил: у «первого вопроса» вывалился из рук мел и разбился на кусочки. Но ни удара, ни того, что ответил учитель, Витька уже не слышал.

Потом ребята из его класса рассказывали, что «первый вопрос» весь урок угрюмо молчал и впервые ничего не задал им на дом.

Витькина мать умирала — тонкие струйки слез текли по ее щекам.

— Витюшку береги, — глухо говорила она отцу. — Витюшку…

Больше она ничего не сказала.

— Клянусь! — чужим и совсем далеким голосом проговорил отец и опустился перед кроватью на колени.

…Несколько дней промелькнули в непривычной тишине. Разговаривал отец с сыном мало — о чем бы ни заговорили, все как-то касалось матери, а это вызывало жгучую боль…

Минуло три года. Наступила осень, и листья на деревьях стали походить на желтые медяки. В один из вечеров отец появился дома не один. Последнее время он вообще приходил поздно. Витька видел, как он подолгу сидел перед зеркалом, тщательно брился и зализывал волосы на пробор.

Увидев чужую женщину в доме, Витька ничего не сказал, а отец посмотрел на него внимательно и тоже не обмолвился ни словом.

А женщина подошла ближе и протянула сильно надушенную белую руку. От нее пахло, как от акации в цвету. Но Витька убежал в другую комнату.

Теперь каждый день Витька видел, как эта женщина пудрилась из пудреницы его матери, мазала басмой волосы перед маминым зеркалом. Она только и делала, что пудрилась и красилась. Витька разбил зеркало, пудреницу спрятал в саду.

Однажды он случайно услышал разговор: «Хорош сынок… Твоя краля так его воспитала». Это сказала женщина, пахнувшая акацией. Так отзываться о маме!

Витька появился в дверях неожиданно. Он видел, как отец стоял возле Веры Семеновны, о чем-то ее упрашивая. Лицо у отца было совсем бледное, и Витьке стало жалко его. Отец так просит Веру Семеновну, а она даже не поворачивает головы. Она примеряет длинные желтые серьги. Витька решил, что сегодня ночью он утащит у нее эти серьги и запрячет в саду. Никто не найдет.

И снова она произнесла это слово — «краля».

— Моя мама не краля! — закричал Витька. — Она была хорошая, она лучше вас в сто раз… Это вы — краля!

Он увидел: глаза у Веры Семеновны пожелтели, потом стали коричневыми, как брюшко осы. Казалось, они сейчас расправят крылья, вылетят и ужалят.

И вдруг — он не успел опомниться — Вера Семеновна ударила его.

Витька прижался к отцу, ожидая защиты.

— Иди, проси прощенья, ну! — глухо сказал отец и подтолкнул Витьку в плечо.

Витька похолодел. Словно бросили за шиворот ледяшку, она растаяла, и тонкие холодные струйки растекаются по спине между лопатками.

— Ну, извинись! — прикрикнул отец и поднял руку.

Витька рванулся к двери. Выскочив на улицу, он бежал, бежал не останавливаясь, пока не очутился в автобусе.

Он выскочил на конечной остановке и зашагал по пыльной дороге. К реке. До нее было километров семь. Почему он шел к реке? А разве не все равно.

От синей реки тянуло прохладой. Витька упал в прибрежную осоку, больно поранил руку. Он плакал. Было тихо-тихо, стайки волн набрасывались на песчаную отмель и, подлизывая пожелтевшие водоросли, уносили их в поток. Пахло раздавленной ежевикой и головастиками.

Сквозь зеленые ливни трав Витька увидел — совсем далеко нависла в небе серая пелена пыли — там был город. Думать ни о чем не хотелось, но одно Витька знал наверняка — домой он не вернется. Никогда…


— Как фамилия вашего отца? — спросил капитан.

— Тихонов, Андрей Николаевич.

Виктор замолчал и, взглянув в лицо капитану, увидел: оно было белым и вялым, как промокашка.

— Что с вами? — испугался Виктор. — Вам плохо?

— Нет, нет… Ничего. А что было дальше?

— Дальше?

Сколько воды утекло с тех пор! Где только не побывал Витька — скитался по железнодорожным вагонам, сидел в детколонии, окончил ремесленное училище, работал в Братске, женился, и мальчишка растет у него такой славный…

— Но это вкратце, конечно…

Открыв ящик стола, капитан вытащил из горки бланков один лист и протянул его Виктору.

— Пишите заявление, — сказал он. — Впрочем…

Капитан помедлил.

— Знаете что… Есть у нас тут один майор. В ГУМе работает. Я думаю, он больше чем я поможет. Он уже многим помог… Идемте, я вас подвезу.

Машина подпрыгивала на буграх. Виктор взглянул в зеркальце, прикрепленное у ветрового стекла. В зеркале он увидел кусок дороги, уносящейся назад. Он видел, как четко пропечатывается след колес по размытой дороге, но потоки дождя, неистово хлещущего сверху, смывают этот след, и уже невозможно разобрать его, ничего не остается сзади.

— Так что это за человек, к которому мы едем? — спросил Виктор.

Он повторил этот вопрос уже второй раз. Первый раз он спрашивал об этом в милиции, но, вместо ответа, капитан надвинул на переносицу очки и начал искать что-то в картотеке. Он лихорадочно перебирал карточки тонкими пальцами, словно боялся о них обжечься, будто это был чай из термоса.

— Бывает, обида, нанесенная близким, жжет всю жизнь, — сказал капитан. — Но сила, красота человека и в том, чтобы уметь прощать.

И сейчас, когда Виктор снова задал ему тот же вопрос, какая-то виновато-растерянная улыбка осветила лицо капитана.

— Понимаете, — сказал он, — этот майор у нас недавно, приехал откуда-то издалека. Он совсем одинок, но многим людям помог разыскать родных. Он сам… Знаете, мне кажется, что он так ревностно относится к своей работе потому, что потерял кого-то сам… давно потерял… Он и в милицию-то пришел за тем, по-моему, чтобы, разыскивая людей, потерявших друг друга, доставлять им радость…

Капитан поглядел на Виктора из-под очков и замолчал. Больше они не разговаривали.

Дождь лил, не переставая, когда они вышли из машины. Виктор оглядел себя: одежда его имела жалкий вид — серый костюм был весь в волглых буграх, намокшие ботинки погрузнели.

Они прошли через проходную, миновали пропахший бензином и соляркой гараж, сокращая путь, двигались какими-то закоулками во внутренний двор, заглянули в фотолабораторию, где капитан передал заведующему фотопленку, поднялись на второй этаж и долго шли узким коридором, пока не остановились около двери, обитой потертым коричневым дерматином.

И тут, перед дверью, Виктора охватило странное волнение — вспомнив все, что рассказал ему капитан, он подумал: неспроста он говорил обо всем этом, и привел его сюда тоже неспроста, потому что ведь и сам он мог помочь Виктору. Когда же капитан постучался в дверь, Виктор увидел у него на лице ту самую виновато-растерянную улыбку.

Никто не ответил на стук, и капитан постучался снова.

Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился седой человек в милицейской форме. Поток света падал в комнату из окна, а из коридора лицо его освещалось слабым светом электрической лампы. Кожа на лице майора была потрескавшаяся, как на старых картинах, и отсвечивала тускло, как икона. Седой человек глядел на Виктора долго и пристально, словно вспоминая что-то, и вдруг ухватился рукой за дверной косяк. Рука стала желтой. На виске у майора наискосок, от уха к глазу, кралась сиреневая полоска.

Этот шрам — от уха до глаза, — который в минуты волнения всегда становился темнее, Виктор помнил с детства…


АРКАНСУ

— Тутек[1], — уверенно сказал Вадим Стороженко. Он нагнулся, и его широченная фигура заслонила выход из палатки. Деревянные колышки, которые мы с таким трудом забили в сухую, твердую почву по краям палатки, жалобно пищали, словно живые, а брезентовый верх вздувался парусом, будто мы сидели в лодке и готовились отправиться в плавание.

— Колья, укрепите колья! — поморщился Вадим. — Я же говорил…

Последние слова уже относились ко мне. Да, он говорил! Еще в Оше, в базовом лагере, откуда мы двинулись в горы. Вадим не хотел меня брать в экспедицию, потому что я едва оправился от болезни, и к тому же врачи обнаружили, что у меня слабое сердце.

До Красного перевала, однако, я чувствовал себя ничего, но сейчас стало плохо — из носа пошла кровь, голова кружилась, а сердце колотилось, как после кросса.

— Пройдет… В Боливии на высоте четыре тысячи пятьсот шахтеры играют в футбол — и ничего. Врачи считают, что высотный футбол даже полезен, — обернувшись, Вадим взглянул на меня. — Дня через два пообвыкнешь. Я к тому времени вернусь. Ну, ребята, с богом.

Он снова откинул брезент и, пригнувшись, вышел из палатки. Ребята бросились его уговаривать. «Подожди, утихнет ветер, — говорили они. — А то поднимется песчаная буря, а на перевале и снежная заметет». Так говорили ребята. И кивали на лошадей, которые, собравшись в кучу, били копытами по каменистой почве и протяжно ржали. Лошади прекрасно чувствовали непогоду. Но разве можно уговорить Стороженко! Он только хмурил брови, кивал головой, поджимал губы, и обычно почти невидимые складки по краям губ проступали во всю глубину. Лицо у Вадима — цвета скал, что вздымаются по обоим бокам Красного перевала, и такое же оно обветренное и не по годам потрескавшееся. Его уважали в экспедиции — он облазил окрестные горы вдоль и поперек и никогда не брал с собой проводников, потому что не хуже их знал дорогу.

Вадим уедет назад в долину и вернется с грузом — он привезет порох, примусы, продукты и лекарства. И я знал, что остановить его не сможет никакая буря и никакая лавина. Потому что времени у нас было в обрез, а нам еще надо пройти два перевала и один из них Белоголовый, самый трудный и самый опасный. А дальше шла совершенно мертвая каменная долина — сплошной хаос изломанных скал, а за этой долиной была высокогорная метеостанция, и там была Гала… Вадим узнал, что у них на исходе продовольствие, а последняя снежная лавина похоронила под собой примусы, порох и лекарства. Именно поэтому его не могла удержать никакая буря. И еще потому, что Вадим любил Галину.

Я знал, что у разбитного геолога Вадима было много знакомых женщин, но я знал также, что с тех пор, со студенческих лет, когда мы вместе ездили на сбор табака, он любил Галину.

Ничего в ней не было особенного, в этой Галине. Веснушчатое лицо, курносый носик, только глаза странно неподвижные, цвета памирской бирюзы. Вадим был переросток на курсе — на геолфак он поступил, вернувшись из армии. Я учился с Галиной на биологическом, и мы с ней были одногодки. Тогда на курсе никто не мог понять, почему своим сокурсникам она предпочла этого неуклюжего увальня — геолога, который был порядком старше ее. Тогда я еще многого не понимал в жизни — не понимал я и того, что любовь не всегда можно объяснить и понять. А когда человек не понимает, он начинает выходить из себя и нередко делает, глупости. Я любил Галину. Только я никогда не говорил ей об этом. Даже никто из самых близких моих товарищей ничего не подозревал, ну, и она, конечно же, не догадывалась. Сотни раз я решался: вот сегодня заговорю с нею, но всякий раз ее бирюзовые глаза глядели на меня, как мне казалось, с усмешкой, и я не мог подойти к ней.

А однажды я увидел на вечеринке, как Вадим играл на гитаре. «Кто сгорел, того не подожжешь», — подпевал он себе приятным тенором. Он казался мне именно таким — усталым, перегоревшим. Я глядел на них в тот вечер и думал — ничего настоящего у них не будет, все это лишь игра, которая однажды оборвется так же, как началась. Только дети верят в игру, в которую они играют, а они были уже взрослые люди.

Когда мы кончали университет и получали направления, я тянул до самого последнего дня, пока не узнал, куда послали ее, чтобы поехать вместе с ней. Но место было одно — и оно принадлежало Гале.

Я до сих пор не могу понять, как сложились их отношения с Вадимом. И по-моему, никто в экспедиции не мог этого понять. Весной на целое лето они расставались друг с другом, чтобы осенью встретиться вновь — загорелые, обветренные и похудевшие.

Все это время после окончания университета я работал младшим научным сотрудником в НИИ, все это время я думал о ней. И мне часто казалось, что я видел ее на улице, в кино, в библиотеке, на реке. Я видел ее в каждой девушке. Но я знал — ее здесь нет, она далеко в горах. Два раза я приезжал в Ош, но так и не застал ее, потому что она была в экспедиции. А сейчас я сам уезжал в экспедицию в Сибирь. Может быть, уезжал навсегда, и поэтому я не мог не проститься с ней.

Вадим удивился, увидев меня в Оше. Я сказал ему, что мне надо попасть на Восточный Памир, чтобы собрать кое-какие материалы для своей будущей диссертации. Кажется, я покраснел, говоря это Вадиму, потому что никакую диссертацию я не писал, но Вадим, по-моему, этого не заметил. Однако, когда врачи запретили мне ехать в горы, он развел руками. Но я все же уговорил Вадима взять меня с собой, и он согласился.

И вот, надо же случиться — тутек… Однако через два дня я чувствовалсебя уже сносно. Утром, выйдя из палатки, я встретил у дороги караванщика Узербая. С Узербаем я познакомился еще в Оше, он уехал на полмесяца раньше нас. Сейчас он возвращался в свой родной Суфи-Курган. Узербай сообщил мне новость — Галина вместе с двумя другими сотрудниками, после того как они едва не погибли под снежной лавиной, погрузили весь свой нехитрый скарб на кутасов[2] и двинулись вниз через долину, чтобы присоединиться к экспедиции Тарновского, которая находится намного восточнее. Сегодня к концу дня они будут проходить, видимо, около Безымянного хребта — два дня пути, если ехать по трассе, а если идти по тропинке, то дня полтора.

Я понял, что мне представляется случай увидеть Галину. Мне ничего не надо было — только увидеть ее, поговорить с ней… Но для того чтобы встретить Галину у Безымянного хребта, я должен пройти Аркансу. А я знал, что на это не решались даже опытные альпинисты.

И поэтому я пошел просить совета у Узербая. Кто как не старый караванщик должен был помочь мне. Узербай ночевал на ледниках, перебирался через глубокие трещины, обвязавшись веревками из шерсти яка, длиннющими оврингами[3] шел над бездонными пропастями, он проникал через недоступные ущелья, забирался в такие места, куда не доберешься даже на вертолете.

Смуглое лицо Узербая, казалось, выражало безразличие, а глаза сузились — тоненькие щелочки.

— Нет, — сказал Узербай. — Нет. Через Аркансу пройти нельзя.

Так сказал караванщик. А слова караванщика — это закон гор. И, кто нарушает закон гор, тот погибает.

Мы сидели с ним около юрты и глядели на яков, пасущихся недалеко. Мой взгляд невольно скользил вдоль вершин к ущелью — там Аркансу.

Узербай начал прощаться, мы выпили с ним по пиалушке айрана и закусили сухой лепешкой. После этого Узербай крепко пожал мне руку и, вскочив на коня, тронулся в путь. А я глядел ему вслед до тех пор, пока едва различимая крохотная точка не мелькнула на гребне перевала, чтобы совсем исчезнуть из глаз. Мне стало грустно. Я взобрался на пригорок — отсюда было видно, как далеко-далеко на востоке растрепанные тучи тащились по земле, выгребая пыль и щебень из расселин, смешивались с пылью и вдруг начинали вертеться, словно отплясывая дикий танец. Серые смерчи поднимались высоко вверх, растворяясь в облаках. И тогда видна была между отвесных скал узкая полоска ущелья, за которым начиналась долина с крутыми осыпающимися холмами по краям — Аркансу.

Вадим должен был вернуться только к вечеру, а к вечеру я уже миную Аркансу и успею встретить Галину. В палатке остались только два альпиниста, которые обязательно дождутся Вадима и поедут с ним догонять экспедицию. Она ушла далеко вперед, это ведь только я остался, потому что подхватил тутек и мне надо было акклиматизироваться. Альпинистов я не застал — они еще не вернулись из долины, куда спускались за эдельвейсами. В записке я написал, что отправляюсь назад в базовый лагерь, положил эту записку на свой спальный мешок, привалив ее камнем. Эта записка была моя вторая ложь перед Вадимом.

Собрался я быстро, меня словно лихорадило, и мне казалось, что с Галиной непременно может приключиться какая-то беда и я должен спешить. Я захватил с собой нож, бутылку воды и лепешку.

Наблюдая за входом в Аркансу, я заметил, что смерчи появляются через какие-то равные промежутки времени, словно в ущелье сидит огромный дракон, набирает в рот песок и систематически со страшной силой выплевывает его вверх. Я хотел проникнуть в ущелье, как только тучи песка рванутся вверх, но «расписание» почему-то нарушилось — страшные вихри со свистом выскочили из ущелья, завертели песок и мелкие камни. Я припал к скале и так лежал, задыхаясь и не двигаясь, пока оба смерча не рассеялись столь же внезапно, как и появились. Я поднялся и, отряхиваясь от пыли, забившей все складки одежды, двинулся вперед. Впереди, в желто-серой пелене, вздымавшейся над горами, утопало солнце.

По ущелью бродили сумерки. Черные, гигантские каменные глыбы, нависавшие слева и справа, заслонили небо. Я поднял голову, и мне показалось, будто гляжу я из горлышка бутылки. Узербай был прав — идти по дну ущелья совершенно невозможно — можно лишь карабкаться по террасе, тесно прижавшейся к отвесному боку ущелья. Но карабкаться было трудно из-за бешеного ветра. Он пронизывал насквозь, прижимал к скалам, и тогда острые зазубрины больно впивались в тело. С трудом я все же добрался до выветренной плоской скалы. Ноги скользили, тянули вниз отяжелевшее тело. Но мне удалось взобраться на скалу, и здесь я отлеживался, часто дыша, и глядел туда, где солнце. Скала подрагивала и осыпалась.

Я начал спускаться. Медленно. Оскальзываясь на валунах, обдирая локти о льдисто-холодный гранит, цепляясь вспотевшими пальцами за расщелины в скалах, утопая в пролежнях песка, осыпая за собой лавины щебня. Мускулы налились тупой усталостью, раскрасневшиеся ладони горели, во рту пересохло.

Кончилось ущелье, и началось Аркансу — извилистые подвижные скаты, состоявшие из наносов песка, гальки и крупных камней, скрепленных местами прослойками из глины. Тут-то я понял, что ущелье, через которое я пробрался, было просто детской игрой по сравнению с этими живыми холмами и стенами. Через Аркансу можно было пройти только одному, потому что за каждым твоим шагом рушились сзади огромные камни, возникали лавины. Но один через Аркансу никто пройти не решался.

Здесь не было этого ужасающего ветра, бесноватых смерчей — небо чистое, спокойное, странная тишина повисла над долиной. Но тишина ненадежная и ей нельзя было доверять. Камни-предатели вставали на пути. Любой камень, за который рука хватается с надеждой, любой валун, на который ступает нога, начинает ползти, тащит за собой соседние камни, вокруг водопадом шумит песок, и ты летишь вниз в хаосе желтой пыли.

Камни окружали меня со всех сторон. Они падали не только от прикосновения, но и от звука шагов, и лишь невероятные прыжки, которые я совершал, уже трижды спасали меня от верной смерти. Через полчаса я потерял синие альпинистские очки и нож, бутылка с водой давно разбилась, руки и лицо были все в царапинах и кровоподтеках. Иногда я останавливался, поднимал камень и, не целясь, бросал его впереди себя — немые скаты мгновенно отвечали диким грохотом, водопад камней, песка и обломков скал сыпался вниз. Неустойчивых камней от этого почему-то не убавлялось, и мне казалось, что их становилось даже больше.

После того как мимо меня со свистом пролетел обломок скалы, я стал опасаться звука собственных шагов, шуршания одежды и прежде чем сделать шаг, озирался по сторонам. Каждый раз, когда рушилась каменная лавина и потом медленно оседала пыль, наступала жуткая тишина. Тишина была еще более невыносимой, потому что солнце сияло вовсю в синем небе, а вокруг возвышались только горы песка и эти дьявольские камни. Ничего живого до самого горизонта, ни кустика, ни травинки… Только камни, камни, камни на моем пути… Я лежал у последнего, как мне казалось, живого ската и видел впереди, насколько хватал взгляд, такую же мертвую долину, с таким же неземным марсианским пейзажем. Губы ссохлись настолько, что, облизывая их шершавым языком, я чувствовал соленый привкус крови. И я вдруг понял, что никогда не выбраться мне из Аркансу, а ночью я замерзну — такой уж странный климат в горах — днем жарища нестерпимая, а ночью вода замерзает.

И все же я продолжал эту игру с камнями, пока часа через три, уже совсем измученный, грязный и оборванный, не вскарабкался на холм. И тут я вдруг увидел внизу неожиданное — ярко-зеленая речушка вспенивала волны о валуны, а совсем далеко в сиреневой дымке вздымались в небо белоглавые вершины. Из долины веяло прохладой — там была жизнь. Но вначале я не поверил увиденному и думал, что это мираж. Я тер глаза, но мираж не исчезал.

Внизу, подо мною, прижимаясь к стенкам ущелья, пролегала дорога. Я взглянул вниз, и словно холодным ледяным ветром прошило меня — слева за поворотом, там, где дорога круто устремлялась вниз, а потом резко поворачивала, ее рассекала огромная трещина. Когда я спустился вниз, то увидел далеко впереди четыре крохотных двигающихся точки. От усталости я не мог шевелиться, веки слипались, я решил подождать маленький караван здесь и предупредить людей об опасности. Кажется, я уснул, потому что когда открыл глаза, увидел над собой усталое лицо бородатого человека. Он тряс меня за плечи. Я глянул через его голову — бирюзовые неживые глаза Галины встретились с моими. Она мигом спрыгнула с кутаса.

— Что с Вадимом? — закричала она.

И я понял: все, что я собирался ей сказать, что обдумывал по дороге за время этого пути, мгновенно рухнуло. Она даже не удивилась, встретив меня здесь на горной тропе, впереди их каравана, не удивилась, увидев меня, еле живого, в лохмотьях здесь, на краю «Ойкумены». Она только закричала, потому что испугалась, что Вадим был вместе со мною, а сейчас его нет.

Я успокоил ее, сказал, что Вадим отправился в базовый лагерь за продовольствием и сейчас, наверное, возвращается назад. Я сказал также, что впереди обвалилась скала и за поворотом пропасть. Караван повернул назад. Меня усадили на яка, который и так, бедняга, тащил несколько мешков с инструментом и гербарием. Яки медленно брели назад. Я смотрел на Галю и понял, что она сейчас все равно повернула бы караван, даже если бы не было впереди никакой пропасти. И еще я понял, что она меня совсем не любила, даже капельку. А я так надеялся на эту капельку.

А ведь исполнилось то, о чем я мечтал давно, в студенческие годы — я спас ей жизнь. Не предупреди я их об опасности, весь маленький караван мог бы полететь в пропасть. Я спас жизнь любимой! Да, я по-прежнему любил ее, несмотря ни на что, я знал, что буду любить ее всегда, куда бы ни забросила меня судьба, я все равно буду шагать к ней всю жизнь и она будет рядом со мной. Я буду идти к ней, когда со мной будет беда или радость, когда мне будет улыбаться солнце и когда тучи закроют горизонт — всю жизнь я буду идти к ней. Только пройдя Аркансу, я уже стал другим. Потому что всегда становишься другим, преодолев преграду. И еще я знаю, что на пути каждого человека лежит его Аркансу. И пройдя Аркансу, он уже совсем другой. И я стал другим.

Я сидел на спине черно-бурого яка, медленно бредущего по дороге, меня укачивало — я засыпал. Когда дорога пересекла трассу, я начал с ними прощаться. Они остались здесь, чтобы подождать машину Вадима. А я на попутном газике уехал в Ош. Я сказал Галине, что обязательно предупрежу Вадима, если встречу его в долине или по пути. Но до самого Оша я так его и не встретил и подумал, что мы, наверное, с ним разминулись. И только два года спустя, в тайге, где я работал в экспедиции, я встретил знакомого ботаника, и он рассказал мне, что Вадим Стороженко погиб в долине Аркансу. И тут я наконец понял — то, что я прошел Аркансу, было просто чудом. Вадим вступал в ущелье смерчей как раз в тот момент, когда я уже преодолел Аркансу. Говорят, он узнал, что дорога обвалилась, и поспешил предупредить об опасности. Он пошел через Аркансу. Он не мог пойти другой дорогой. Потому что в характере таких, как он, — всегда выбирать самые короткие пути.


НЕЗРИМЫЙ ПОЕДИНОК
Повесть
1. ГЛУХАРЬ

Песчаная буря бесновалась третьи сутки. И когда улеглась, всю территорию словно обсосало гигантским пылесосом — тут и там обнажился из-под песка обветренный силикатный камень. Этого самого камня — полевого шпата, роговых обманок и слюды — целые горы внизу, у карьера, где работают заключенные из отряда Лариошина. Камень грузят в МАЗы, и потом тяжелые машины, натруженно урча на бесконечных подъемах и буксуя в песке, едут к железной дороге.

К железной дороге… Глухарь облизывает потрескавшиеся губы и глядит в сторону железнодорожной станции. Каждый день он глядит туда с карьера. «Только бы добраться, — думает Глухарь, — заскочить на ходу в товарный — и ищи ветра в поле». Буря вздыбила горы песика, из-за них не видно ни дороги, петляющей между каменных ухабов, ни далеких металлических конструкций большого завода. За карьером два холма намело, и кажется, прямо из них курится ржавый дымок. Но Глухарь-то прекрасно знал, что дымок посылают в атмосферу две заводские трубы. Чуть подальше — буровые вышки. Они шагают в глубь песков. Говорят, нефть нашли. И живут там геологи — бородатый, веселый народ. Здорово зарабатывают, говорят. Платят им за безводность, за отдаленность, за пустынность и вообще бог знает за что…

Глухарю плевать на геологов и на их деньги. За эти денежки ух как вкалывать надо. А Глухарь работать не привык. Его профессия — воровать. И менять это дело он не собирается. Добраться бы до железной дороги, до товарного поезда. А там, в первом же городе, у него будет столько грошей, сколько этим геологам вовек не снилось.

Только не пускают его к железной дороге. Четыре вышки маячат по бокам карьера. Зорки глаза у часовых. Ну, ничего, он, Глухарь, хитрее. Сегодня он уйдет. Как пить дать. Время не терпит: дружки ждут. И так он уже тут полтора годка отбухал. А до конца срока еще тринадцать с половиной лет. От звонка до звонка. Колония для особо опасных. Трешка в месяц — на махру, «свиданка» общая — раз в полгода, личного — нет, «передачки» — тю-тю… Даже письмо — раз в месяц. «А может, я больше писать хочу?» — осведомился Глухарь у Лариошина.

Он уже два раза писал на волю — жене своей, Елене Ольховской. И не получил ответа. Загуляла, небось, с кем. Эх, берегись, Ленушка! Не будет тебе пощады и прощения.

Глухарь тяжело втягивает воздух. Поджарое, но крепкое тело его напружинивается. Он размахивает киркой. Р-раз! Кто нашел здесь этот проклятый камень, который долбит их бригада? Те самые геологи, что понаставили буровых вышек? Глухарь глядит поверх барханов туда, где вьется ржавый дымок, и огоньки лютой злобы вспыхивают в его глазах.

Свисток! Кричат конвойные, и бригадир подает знак — уходить с карьера. Глухарь давно ожидал этой команды. Сейчас, когда заключенные спустятся вниз, бабахнет взрыв — аммонал поднимет в небо тучи песка, и посыплется над карьером каменный дождь, как при извержении вулкана.

После каждого взрыва образуются в скалах глубокие ямы. А сколько таких ям в карьере… Перерыто все, перепахано. Тонкими жилками наклонных шурфов испещрен карьер. Такими тонкими, что едва пролезет в них человек. Но Глухарь решил, что пролезет. Скоро будет сниматься конвой, Глухарь нырнет в этот самый шурф, а дружок его Колька прикроет нору большим камнем.

Ныла спина, тяжелели руки, а Глухарь все долбил и долбил камень. Он уже около месяца так работает. Сто сорок и даже сто шестьдесят процентов. Воспитатель его похвалил. «Запомни сам, скажи другому — лишь честный труд — дорога к дому». Глухарь вспомнил: такие плакаты висят у них в «зоне» — рядом с кабинетом замполита и в библиотеке. Черта с два! Это значит еще тринадцать с половиной годов долбить камешек! Нет уж, пусть кто-нибудь другой попарится.

Глухарь оглядывается, косые лучи солнца, уходящего за бархан, слепят глаза, и Глухарь подмигивает своему корешу Кольке. Колька понимает это как сигнал и заслоняет Глухаря своим грузным телом.

— Ну, покедова, Колян. Не поминай лихом. Жди весточки.

Глухарь машинально провел шершавой рукой по голове, на которой когда-то золотился кудрявый чуб. А сейчас голова, стриженная под нулевку, чуть-чуть щетинится.

— Отрастут, — он сплюнул на землю, глубоко вздохнул и, нырнув в шурф, услышал, как сзади громыхнул камень.

И сразу стало темно. Молодец, Колян. Закрыл нору. Теперь его никто не сыщет.

Глухарь прополз метров восемь. Проход расширился, можно было присесть на корточки. Он вытащил из-за пазухи пакет, а из кармана — мешочек, нож и бутылку. Чиркнул спичкой. Нет, ничего не забыл. Краюха хлеба, вода, сахар, махорка и перец.

Он осмотрел все, потом снова порассовал по карманам и за пазуху и пополз дальше. Направо. Налево. Вниз. Вверх. Дышать становилось все труднее, пальцы кровоточили. Сколько он прополз?

Глухарь остановился, нащупал справа от себя большой камень и, вытащив нож, начал окапывать его. Почва была твердая, каждое движение причиняло боль. Но он копал и копал, пока, наконец, не сдвинул камень с места и не загородил им проход. А вокруг посыпал махорки и перцу. Это «подарочек» собаке, если ее пустят по следу.

Только бы просидеть здесь сегодняшнюю ночь, потом день и еще полночи. И тогда уж часа в три, когда над пустыней будет такая темень, хоть глаз выколи, он выберется из норы и двинется напрямик через барханы, туда, где тропинка пересекается с шоссе. И там у моста его будет ожидать машина. Там кореша.

На всякий случай Глухарь обвалил еще один камень и закрыл проход. Не-е-е… теперь ни один черт до него не доберется.

С этими мыслями он и уснул. А проснулся от гула, доносящегося сверху. Узкие каменные своды подрагивали, и казалось, что там наверху кто-то стучит в огромный бубен и сотни ног отплясывают танец. Глухарь догадался, что наступило утро и уже снова пришли на карьер бригады. И вдруг земля задрожала от гула, посыпалась галька, сзади обвалился камень. Аммонал! Глухарь съежился в комок. Обвались вон тот огромный камень впереди — и схоронил бы он за собой Глухаря в подземном мешке.

Вспотевшей рукой он нащупал бутылку и отпил глоток воды. И так сидел, скорчившись, ожидая, когда грохнет очередной взрыв. Но больше взрыва не было.

Когда совсем прекратились глухие удары наверху (значит, шесть часов — снимаются бригады), Глухарь начал пробираться к выходу. Отодвигал в сторону один камень, второй и полз, подтягиваясь на руках и кашляя.

Вот и последний камень. Отодвинуть его, а там — небо. Но отодвинуть камень Глухарь решился не сразу. Отодвинешь — а на тебя в упор глядит пистолетное дуло… И все же он приналег плечом. Слепящие лучи ударили в глаза, и он услышал, как зашуршали из-под камня песок и галька..

Прожекторы! Карьер освещался и охранялся ночью. Такого раньше не бывало. И еще услышал он голоса и собачий лай. Юркой ящерицей отпрянул он назад и пополз, пополз, захлебываясь, загребая обеими руками. Вниз. Направо. Налево…

И уже не вылезал Глухарь больше на поверхность, а забрался совсем глубоко, туда, где и камней не было, а пахло сырой землей. И он начал кашлять.

Сперва по легкому дрожанию стенок он пытался определить, сколько времени утекло — день, два, три? Но потом сбился со счета. И он знал наверняка, что опера ищут его совсем далеко. В других областях. Даже, наверно, всесоюзный розыск объявили. Пусть поищут его. А он тут вот рядом с колонией сидит. И ожидает, когда снимут прожекторы. Он уже ничего не боялся. Даже обвала. У него оставалось всего три сухаря и несколько глотков воды. А когда он уснул, его начали беспокоить крысы.

Большие, но худые крысы подползали к нему совсем близко, пищали и требовали пищи. Одну он убил, но от этого ему легче не стало. Крысы совсем не боялись его и подползали к нему снова. Он пытался отпугивать их криком, но они не уходили. А еще отсырели спички.

Тогда он пополз вверх и когда добрался до первого большого камня, заслонил им дорогу сзади себя. После этого он долго лежал на сырой земле, задыхался и гулко кашлял. Но теперь его последний сухарь, заслоненный камнем, был недоступен крысам.

Глухарь разделил сухарь на три части. И когда съел последнюю, пополз к выходу. Он потерял счет времени, не знал, сколько пробыл в этой норе, день сейчас или ночь.

Несколько раз он отдыхал, пока не показалась впереди узкая корявая щель. Сквозь эту щель он видел — далеко-далеко горела в небе яркая звезда.

Через полчаса ему удалось с трудом отодвинуть камень.

И тогда он выглянул в темноту ночи. Потом пополз, цепляясь за камни. Когда почувствовал, что кругом барханы, попытался идти. Он знал, идти надо прямо. Только прямо. Не сворачивая в сторону. Там у шоссе его будут ждать кореша.

Шел он шатаясь, как пьяный, и через десять шагов упал. И снова пополз вперед, задыхаясь в песчаной пыли. Плыли перед глазами разноцветные круги, а он упорно продвигался к шоссе, где его никто не ждал. Не знал Глухарь, что просидел он в каменной норе десять долгих дней.


2. НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Елена вытащила из шкафчика чашку, расколола яйцо и слила белок. Потом взбила его, пока он не зашипел. Тогда она надрезала лимон и, зажмурив глаза, добавила в пену несколько капелек сока. Еще раз взглянула в зеркало, зачерпнула ладонью пенистой массы и намазала ею щеки, лоб — все лицо, отчего оно стало нежизненно белым, какое бывает у больных после операции.

Кожу свою она берегла и любила, и весь туалетный столик был заставлен склянками со всякими настоями, кремами — от солнца, от веснушек, от шелушения и неизвестно еще от чего.

Она снова взглянула в зеркало, поправила волосы и прилегла на кушетку. Когда крем высох, она умылась и одела синее платье. Оно нравилось Григорию, шоферу, с которым она познакомилась недавно. Скоро он придет, хороший такой парень. И Олежку он любит.

Скрипнула калитка, в сумерках Елена увидела фигуру человека, шагнувшего в палисадник. Он!

Елена торопливо подкрасила губы, закинув волосы назад, стянула их в тугой узел. Мельком взглянула еще раз в зеркало.

В дверь постучали. Осторожно, но настойчиво. Григорий никогда так не стучал.

— Лена! Лен!

Голос хриплый, простуженный.

Дверь отворилась. От неожиданности Лена вскрикнула, отпрянула назад. С туалетного столика упало зеркало.

— К счастью, не разбилось, — сказал вошедший. — Ты что? Испугалась?

Он улыбнулся, желтые зубы осветили худое лицо.

— Никого нет? — кивнул он на дверь в соседнюю комнату. — Как снег на голову, да? Ну, что молчишь? Думала, до звонка буду сидеть?

Женщина побледнела, отступила назад.

«Не хочет видеть, — подумал Глухарь, облизывая сухие губы. — Накрасилась. Хахаля ждет?»

Он продвинулся к ней ближе, пальцы его дрожали… Тяжело дыша, схватил ее за тонкую руку, потянул к себе. Он видел влажные широко раскрытые глаза, побледневшие и словно одеревеневшие губы, широкий вырез на платье, открывавший теплое плечо. И в голове у него помутилось… Его тяжелые и жилистые руки, привыкшие за последний год катать тачку и долбить камешек, шарили за спиной у женщины…

— Пусти! — Елена с силой оттолкнула Глухаря.

Он чуть отступил назад, а Елена, отклонившись, задела плечом дверь, ведущую в другую комнату, и она распахнулась. Глухарь увидел — на большой кровати поверх одеяла, съежившись калачиком, спал мальчишка. Он сладко всхрапывал. Сын!

Глухарь видел его впервые — когда Елена родила мальчика, он сидел на строгом и о рождении сына узнал от Квочкиной, давней любовницы своей. Это она написала ему письмо. А Елена никаких писем ему не писала и на «свиданку» не приходила ни разу, пока его не освободили по календарю. Срок тогда у него не так уж большой был, потому что Глухарь схитрил — чувствуя, что его могут поймать с поличным, он выбросил ворованное из окна вагона (поезд как раз проезжал около реки), завязал драку, и посадили его за хулиганство, за это небольшие срока? дают. После освобождения Елену увидеть не удалось — переехала она в другой город, и пока он добирался к ней, его посадили снова.

И вот сейчас он стоял и глядел сквозь щель в двери на своего сына. Глухарь видел, как он повернулся на другой бок и опять пробормотал что-то. И тут непонятная продольная боль охватила левую сторону груди, ударила в живот и смолкла. «Что такое?» — Глухарь никак не мог совладать с волнением. Он шагнул к двери, Елена заслонила ему дорогу. И тогда боль опять появилась в груди, будто кто-то зажал пальцем какой-то клапан и не отпускал.

— Пусти, слышишь! — с трудом проговорил он. — Пусти.

— Нет, — тихо сказала она и побледнела еще больше. — Уходи.

Он замахнулся на нее обеими руками, она отшатнулась. Глухарь резко толкнул дверь, подошел к кровати.

— Как зову-ут? — спросил Глухарь, и голос его дрогнул.

— Уходи! — вместо ответа крикнула Елена.

Она кинулась к нему, хотела оттащить от кровати, но он поймал ее за руки, медленно, спокойно сжал их и заговорил. Сначала неуверенно, отрывисто, потом тверже и уверенней.

Олежка часто ворочался во сне, а Глухарь говорил о том, как они заживут. У него скоро будет много денег. Правда, жить здесь не придется, но зато он знает такие места, где вовек их никто не сыщет. Да и были б денежки… Верно ведь? И паспорт у него новый будет. Вот тогда они заживут…

Глухарь прислушивался — ветер скребется ветками в окно или это кто-то стоит и подслушивает? Нет, тихо. И тогда он снова начал вслух мечтать о том, как они заживут. А женщина ничего не говорила — она глядела куда-то мимо Глухаря, но взгляд ее все же нет-нет да застывал на его одежде — легком светлом костюме, синей дымчатой рубашке и на новеньких без пылинки чешских туфлях с узкими носочками, которые всегда носят на размер больше…

Да, одеваться Глухарь всегда был мастак. Она заметила это в тот самый вечер, когда познакомилась с ним на танцах. Это было через месяц после того, как умерла воспитательница Хлебушкина. Елена потеряла родителей в войну, во время бомбежки, и старая женщина, воспитательница детского дома Хлебушкина, заменила ей мать. Смерть воспитательницы Елена переживала очень тяжело — именно тогда в глазах ее появилось что-то такое, что поражало людей. В минуты веселья ли, в минуты печали — все равно — глаза были такие, какие бывают у человека, который только что вернулся с вокзала, проводив в далекий путь близкого человека.

Такие глаза были у нее и на танцах, куда затащили ее подружки по общежитию. В тот вечер она и познакомилась с Глухарем. Только не был он тогда для нее никаким Глухарем, звали его Семен. Семен Иванович Ведерников. На нем были вот такие же чешские ботинки с узкими носами. Был он загорелый, кудрявый, лихо танцевал и отлично играл на гитаре. Танцплощадка его уважала. «Сема пришел», — шептались парни и девушки, когда он появлялся у входа.

Елена жила далеко, и в тот вечер он пошел ее провожать. Он взял ее под руку, она не противилась. Впервые парень вел ее под руку, и она шла, затаив дыхание. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь из подруг увидел, как ее провожает домой такой красивый парень, любимец танцплощадки. Они шли пешком. Луны не было совсем. Они шли мимо хилых глинобитных домиков с плоскими крышами, лабиринтами узеньких переулков; мимо полуразрушенного древнего замка, который был давным-давно воздвигнут на ближних подступах к старому городу со стороны степи; мимо утихшей шашлычной; мимо мечети, сооруженной из мятой глины, необожженного кирпича и фигурных терракотовых плиток. Внезапно они вышли на широкую, ярко освещенную улицу. Слева, обозначенный красными огнями, высился скелет телевизионной вышки, они прошли вдоль стеклянного книжного пассажа, свернули в переулок, где было, однако, светло. Здесь находилось общежитие. Он проводил ее до общежития, и они договорились, что встретятся завтра.

Они встретились. Потом еще и еще раз. Елене, было восемнадцать лет, она считалась лучшей ученицей вечерней школы, была симпатична, даже красива. Многие парни пытались ухаживать за ней, но она ни с кем не встречалась. И вот Семен неожиданно ворвался в ее жизнь. Через месяц он подарил ей кольцо. «Обручальное», — сказал он.

А через две недели после свадьбы Семен внезапно уехал в командировку. В школе был выпускной вечер, она одела белое платье и ожерелье, которое он ей подарил в день свадьбы. Ночью для выпускников было устроено гуляние на центральной площади. Зарю они встречали на улице. Рано утром вернулась Елена домой, уставшая и проголодавшаяся, налила стакан молока и отломила кусок хлеба. Поесть, а потом спать, спать…

В калитку постучали. «Семен! Вернулся из командировки», — радостно бросилась она к порогу.

В дверях стоял незнакомый мужчина. Он взглянул на Елену, на ее голые плечи, сверкающее ожерелье. Легкий румянец залил его лицо.

Он протянул удостоверение:

— Моя фамилия Дубровин.

«Уголовный розыск», — прочитала Елена.

— Вы к нам? — спросила она удивленно.

— Ведерников Семен Иванович здесь живет?

— Это мой муж. Проходите.

— Когда это Глухарь жениться успел? — сказал второй, тот, что вошел следом.

— Глухарь? — Елена запнулась. — Какой Глухарь?

— Нет, это я так… — смутился мужчина.

Они прошли во двор. Дубровин внимательно разглядывал Елену. Ее спокойно-задумчивое, доверчивое лицо, слегка побледневшее. Он знал: такие лица бывают у девушек, которые полюбили впервые в жизни и готовы ради этого счастья на любую жертву. Легкий ветерок растрепал волосы, и на лице — на синих удивленных глазах, на маленьких влажных губах, на жемчужном ожерелье, обнимающем шею, испуганно колыхались легкие тени.

— Где ваш муж? — спросил Дубровин.

— В командировке.

«Что верно, то верно», — подумал он, потому что после ограбления ювелирторга Глухарь отправился на гастроли. Не мог же Дубровин ей объяснить, что Глухарь из «командировки» не вернулся. Он арестован, сидит в КПЗ.

— Кем он работал?

— Он… за городом где-то работал. Далеко… У них передвижной характер работ, — Елена вспомнила слова Семена, которые он не раз повторял. — Им за это тридцать процентов надбавки платят.

— Что еще вам известно? Что говорил он последнее время?

— Он говорил, что перетягивал мотор автомашины ГАЗ-АА. Вы знаете такую машину?

«ГАЗ-АА, — подумал Дубровин, — было такое. Это, когда они угнали «Победу», а потом сняли с нее все ценные детали и продали. Боже мой, что мне делать с этим наивным существом? Повезу-ка я ее в ГУМ, к Александру Ильичу Мартынову. Пусть старик потолкует с ней, он подход имеет, а то не дай бог… Кто его знает, что случится, если она в самом деле не знает правду. Ожерелье-то у нее на шее краденое — из ювелирторга…»

Но, к несчастью, начальника угрозыска Мартынова на месте не оказалось, а в приемной Дубровин столкнулся с Игорем Самохиным, который был любителем цифровой шумихи, в каждом незнакомом человеке видел потенциального преступника, а что касается самих преступников, то он считал, что «горбатого могила исправит».

— Это кто? — спросил он Дубровина, отводя его в сторону и то и дело поглядывая на девушку.

Дубровину не хотелось ему отвечать, но Самохин был старше по званию, да к тому же он был начальник отделения, и Дубровин сказал:

— Жена Ведерникова.

— Глухарь женился?! Что ж она передачку не принесла? Любовница и то таскала…

Разговаривали они тихо, и Дубровин думал, что Елена не услышит.

Он оглянулся — губы у Елены побелели. Дрожащая рука ее еще цеплялась за стенку, а тело медленно оседало и вдруг резко запрокинулось назад.

— Что вы наделали? — с укоризной взглянул Дубровин на Самохина.

Но Елена этого не видела, она уже ничего не помнила.

Через три дня Дубровин пришел на вокзал проводить Елену. Она решила уехать.

— Если будет трудно, пишите… Если что понадобится — тоже не стесняйтесь. Ну… — говорил Дубровин.

Елена молча кивнула — она не решилась сказать Дубровину, что ждет ребенка.

Капитан крепко пожал ей руку. И долго еще стоял на перроне, пока не растаял поезд в сумрачной вечерней мгле.

С Дубровиным Елена переписывалась. Из письма она узнала, что Глухарь освободился и, видимо, может приехать к ней. Она очень боялась этого, быстро собралась и уехала из маленького городка. Уезжала она с Олежкой, которому исполнилось уже три года. Но потом ей стало известно, что Глухаря снова осудили. Теперь уж на длительный срок, определив ему колонию особого режима. Она написала большое письмо в угрозыск, Дубровину. Спрашивала, как ей быть. Она думает подавать на развод, потому что хочет выйти замуж, и еще она спрашивала Дубровина, нельзя ли ей вернуться в город. Елена жила в шахтерском поселке, преподавала в начальных классах школы. Дубровин ответил, что пусть приезжает, сейчас как раз есть место в школе-интернате, он забронирует это место для нее и уж, конечно, похлопочет, чтобы Олежку устроили в детский сад.

Елена вернулась, и все вроде бы устроилось. Она стала оформлять документы на развод с Глухарем… И вот он вдруг снова появился перед ней…

… Глухарь нагнулся над спящим Олежкой, провел шершавой ладонью по его волосам. Олежка проснулся и, увидев прямо над собой незнакомого человека, заплакал.

— Смотри ты! На меня похож, Лен! — удивился Глухарь.

И вдруг затих. В калитку постучались. Елена метнулась к окну.

— Уходи, слышишь! — Елена пошла к двери.

«Милиция! Или, может, хахаль явился?» — гадал Глухарь, спеша за Еленой и вытаскивая на ходу из кармана пистолет.

Они выскочили во двор.

— Смотри, Ленка, лишнее слово… — с угрозой проговорил Глухарь.

— Уходи! Не хочу тебя видеть! Уходи!!!

— Хахаля ждешь! — чуть слышно сказал Глухарь, угрожающе надвигаясь на Елену.

И замолк. Из распахнутой двери вышел на крыльцо заплаканный Олежка. Он стоял, сонно щурясь, собираясь, видно, что-то спросить. Глухаря внезапно осенило: «Забрать пацана! С собой. Есть одно укромное местечко. Ленка тогда сама прибежит».

В два прыжка Глухарь очутился рядом с Олежкой, схватил его на руки и, крепко прижимая к груди, побежал в конец двора. Там забор низкий, Глухарь именно в том месте перелезал.

— А-а-а! — испуганно заголосил Олежка, отбиваясь руками и ногами.

Глухарь зажал мальчишке рот и крикнул, не оборачиваясь:

— Теперь сама явишься!

Елена кинулась за ним, пытаясь схватить его за руки, повисла на плечах.

Резкий, отчаянный крик женщины разорвал сонную вечернюю тишину. Где-то в соседском дворе залаяла собака. Ее сразу же поддержала вторая, третья.

Глухарь прислушался. Он никак не мог понять — стучат в калитку или нет, хотя инстинктивно чувствовал, что на улице кто-то стоит. Неровен час — соседи сбежаться могут. И только он подумал об этом — лай утих. Было слышно, как кто-то настойчиво барабанит в калитку.

Лицо Глухаря помрачнело. Он пытался оторвать от себя Елену, но она закричала снова, крепко вцепившись в плечо, и тогда он, отпустив Олежку, с силой ударил ее по лицу. Елена упала, стукнувшись головой о камень. И сразу затихла.

В калитку застучали сильнее. Глухарь метнулся в спасительную темноту между деревьями.


3. ЧП

Капитану Дубровину не повезло. Еще во вторник они договорились, что в воскресенье поедут отдыхать в Бурчмуллу. Долго рассуждали о снеговых вершинах, о ледяной воде бурливых горных речек, в которых, говорят, водится форель; кто-то даже предложил махнуть на голубые озера. («Пусть далеко, но зато полюбуемся красотой»). Дубровин сбегал в спортивный магазин, купил складную удочку и кучу разнообразных крючков. Не хватало только червей, но их можно накопать на месте…

И вот все сорвалось. На воскресенье Дубровина назначили в опергруппу к дежурному по городу. В субботу он пытался обменяться дежурством с кем-нибудь из отдела, но никто не внял его просьбе, и весь день капитан был мрачным.

Обычно воскресенье изобиловало ЧП, но сегодня выдался вечер спокойный, чему Дубровин был удивлен и в то же время рад.

Чай уже выпили, корреспондент городской газеты, решивший написать очерк о работниках милиции, уехал вместе с проводником розыскной собаки и экспертом НТО «на ограбление».

Сейчас все сгрудились вокруг шахматной доски — помощник прокурора Сергей Вениаминович Каширин и медицинский эксперт «резались» уже третью партию, счет был 1:1, и каждый с нетерпением ждал, чем же кончится эта партия.

Окончилась она… телефонным звонком. Говорили из «скорой помощи», и по тому, как капитан Дубровин забарабанил пальцами по столу, стало ясно — дело серьезное.

— Что? Что? — Дубровин внезапно приподнялся.

Лицо у него было такое, словно он вспомнил нечто далекое, что уже начинал забывать.

— В «неотложку», — сказал он, положив трубку.

Они вышли на крыльцо. Посвежело. Внезапный проливной дождь унесся в сторону, и гром грохотал где-то далеко в предгорьях. Прорезав обрывок тучи, выскользнула луна, похожая на кривой, до блеска отточенный турецкий нож.

— Погодка-то, красота… — зевнул помощник прокурора и потянулся. Он был явно недоволен, что его оторвали от шахмат. — А что там стряслось в «скорой»?

— Женщина без сознания. Может быть, и убийство, — сказал капитан, садясь в машину.

«Неужели Елена? — думал он. — А может, однофамилица? Глухарь давно бежал… И надо же — только вчера сняли наблюдателя…»

За ГУМом машина свернула в переулок, и ее затрясло на расхлябанной дороге.

Этот район был отлично знаком Дубровину, впрочем так же, как и другие районы города. Но приметы, по которым он знал город, не нравились ему самому.

Вот ювелирный магазин. Здесь в прошлом году взяли на месте преступления Монгола — крупного вора и мошенника, за которым угрозыск охотился в течение года.

Вот кинотеатр. Месяц назад, когда с последнего вечернего сеанса отсюда вышел высокий, средних лет человек в синем плаще, фетровой шляпе и уже садился в такси, к нему подошел капитан Дубровин.

Так наступил конец Савинкову — валютчику, торговцу самородками и своднику.

А там дальше, за кинотеатром, в запутанном лабиринте переулков, на берегу омелевшего Алара стоял роскошный особняк. Сейчас в нем разместились детские ясли, и отсюда, с центральной улицы их не видно. В особняке жил некто Боря Черныш. Он нигде не работал, занимался запрещенным промыслом. В следственной камере Боря Черныш делал круглые глаза и наивно удивлялся, когда ему предъявляли обвинение. Отлично зная, что Черныш все прекрасно понимает, Дубровин все же долго и терпеливо разъяснял ему, что занятие запрещенным промыслом наказывается лишением свободы.

А вот здесь, в летнем кафе, в Дубровина стрелял, легко ранив его в руку, Митька Харин, опасный рецидивист, бежавший из-под конвоя.

Синяя милицейская оперативка мчалась на красный свет. Мокрый асфальт сиял отраженными огнями, редкие прохожие, поеживаясь, спешили по домам. И Дубровину тоже захотелось домой. Прийти, посмотреть телевизор, «покрутить» джазовые пластинки, почитать «Неделю», поговорить с женой, а не трястись в холодной «оперативке», разыскивая по городу всяких подонков.

Резко затормозив, шофер свернул направо. Дубровин первым выскочил из машины и быстрым шагом направился в приемный покой. По дороге он здоровался с санитарами, с гардеробщицей — здесь его знали, по долгу службы он уже несколько раз бывал в «скорой».

Одевая халат, он расспрашивал о молодой светловолосой женщине, которую привезли час тому назад. Узнав, что состояние тяжелое, — помрачнел.

Он медленно шел по тускло освещенному коридору, в нос било резким запахом хлороформа, и казалось, бесшумно, словно призрачные тени, скользили из конца в конец люди в белых халатах. Дубровин узнал, что скоро кого-то начнут оперировать. Наступила та особая больничная тишина, что настраивает людей на тревожно-торжественный лад.

Елену Дубровин не узнал — вся голова была перебинтована, на лице жили только глаза.

— Как ты себя чувствуешь, Лена? — тихо спросил Дубровин, склонившись над постелью. Ему стало пронзительно жаль эту женщину. В горле сделалось сухо.

Так это было или Дубровину показалось — глаза женщины вспыхнули, охваченные огнем далеких воспоминаний, а потом начали медленно гаснуть.

— Сын… — слабо произнесла Елена. — Олежка дома остался.

— Сейчас мы поедем туда, — успокоил ее Дубровин. — Как все это случилось?

— Глухарь… — вяло сказала женщина. Она попыталась приподнять голову, но закусила губу, видимо, от боли и закрыла глаза.

— Опять, — заволновался хирург, стоявший рядом. — Ей нельзя волноваться. Прошу вас, товарищ Дубровин, — обратился он к капитану. — Отложите этот разговор. Завтра, если станет легче, зайдете.

— Да, да… — машинально проговорил Дубровин, направляясь к выходу. Потом он взглянул на хирурга и приглушенно спросил:

— Доктор, она поправится?

— Ей нельзя волноваться, — уклончиво ответил хирург.

— Что ей можно принести из еды?

— Пока ничего не надо.

Дубровин уходил из палаты с тяжелым чувством вины перед Еленой. Ведь ничего бы не случилось с ней, поймай они Глухаря раньше. Где он бродит-ходит сейчас, кто его очередная жертва? Он подумал о сыне Елены. Вдруг хозяев нет дома, и он сидит сейчас один в темной комнате, надрывается от плача?

Дубровин вошел в раздевалку, где уже не пахло лекарствами, снял с себя халат и, забыв попрощаться, вышел во двор. К горлу подкатывал комок. Капитан постоял несколько минут, глядя сквозь мокрые ветки на синее небо, запорошенное звездами, как инеем. Дождь кончился, приятная свежесть разливалась в воздухе, а Дубровину захотелось к теплу, к домашнему спокойствию и уюту, захотелось, чтобы не было вокруг печальных глаз, чьих-то слез, чьего-то горя… Он глубоко, до боли в легких вобрал в грудь свежий воздух и шагнул к машине.

— На Первомайскую, — сказал капитан шоферу, — к дому Ольховской. Я покажу, где это.


4. РАССКАЗ СВИДЕТЕЛЬНИЦЫ

Дубровин любил любопытных — натуралистов, археологов, путешественников. Дубровин ненавидел любопытных, тех, которые муравейником обрастали вокруг происшествия. Вот и сейчас, несмотря на позднее время, возле калитки дома, где жила Елена, собралась толпа. Цветные женские платья, пустые цинковые ведра, потертые портфели и светлые брюки… Толпа приглушенно гудела. Были тут и случайные зеваки, но, в основном — соседи, оторвавшиеся от керогазов, томатной пасты, картофельных оладий, овощной окрошки, от детективных романов и телевизоров. Кажется, целыми семьями они пришли сюда. И все, о чем говорили, было полно какого-то огромного, им одним понятного значения. Если они говорили «а-а-а», то это было совсем не обыкновенное «а-а-а». Так вы говорите «а-а-а», когда врач нажимает на язык, разглядывая ваши опухшие миндалины.

Через такую толпу пришлось им пробираться, когда приехали к дому Ольховской. «Боже мой, целая процессия», — оглянувшись, подумал Дубровин. За ним двигался маленький толстый помощник прокурора Каширин, эксперт НТО Саша Нестеров, проводник розыскной собаки Борис Игошин и еще участковый уполномоченный Алексей Воронов, худощавый, усатый, в очках. Участковый их встретил у калитки. Они шли, не замечая вокруг себя никого, привычные к этим любопытным взглядам, к бесконечным вопросам, советам, предположениям. По обрывкам фраз Дубровин понял, что толпа уже создала несколько своих версий и ждет, когда будут «вызывать» и допрашивать. Они до утра не уйдут, Дубровин знал это по опыту. Потому он попросил эксперта Сашу Нестерова закрыть калитку и никого не впускать.

Хозяев дома не оказалось — они уехали на дачу: на двери самого «хозяина» висел огромный амбарный замок.

«Шикарно, однако, живут, — подумал Дубровин. — Да еще с Елены за квартиру сдирали двадцатку».

Он осмотрелся вокруг. Во дворе было совсем тихо и пустынно. Над деревьями, рассекая ночную тишину, пищали ласточки и летучие мыши. За двором маячили неясные очертания холма. Там, за холмом, шоссе. Редкие автобусы гудели, как взлетающие самолеты. Пахло травой и свежей землей.

Дубровин рыскал по тротуару, освещая выщербленный кирпич и синие кусты по обочинам, но никаких пятен крови обнаружить не удалось. «Хотя ведь не так давно лил проливной дождь, и всякие следы могло смыть начисто», — подумал он. Что касается следов Глухаря, то их не только смыл дождь, но уже наверняка давно затоптала толпа любопытных, не желавшая расходиться до сих пор.

Собака вдруг залаяла, бросившись за кусты. Дубровин осветил небольшую лужайку — крохотная лужица крови замерцала под лучами фонаря.

— След, след, — начал свои заклинания Игошин, и собака, натянув ремень, потащила проводника к калитке.

— Вон в той комнате Елена живет, — сказал Дубровин, указывая на невысокий домик, примостившийся в левом углу двора.

Он вытащил пистолет из кобуры, висевшей сбоку на ремне, и вместе с помощником прокурора Кашириным и экспертом НТО Сашей Нестеровым они двинулись к дому.

Здесь было темно. Дубровин толкнул дверь рукой, она подалась, и, переступив порог, он провел лучом фонаря по стене в поисках выключателя. Вспыхнул свет. В комнатах — никого. Вещи не тронуты, на столе — плоская тарелка, в ней ветчина и сыр, нарезанный тонкими ломтиками. В буфете Дубровин увидел нераскупоренную бутылку шампанского. Впечатление было такое, что Елена ждала кого-то и вышла на минутку к соседям. «Где же Олежка? — с тревогой подумал Дубровин. — Надо будет вызвать свидетелей».

Он вытащил из папки несколько пустых бланков протокола опроса.

— Саша, осмотри место происшествия вместе с участковым и пригласи сюда двух свидетелей, — попросил Дубровин эксперта.

Каширин вышел во двор вслед за Нестеровым, а Дубровин заскрипел пером по бумаге:


«Я, старший оперуполномоченный ОУР Заркентского горисполкома капитан милиции Дубровин, явившись на место происшествия…».


— Можно? Здравствуйте.

У порога остановилась пожилая женщина. Дубровин мельком взглянул на нее — здоровое и румяное еще лицо, узкий лоб и густые чуть седоватые брови.

— Соседка я, — сказала женщина. — Пелагеей звать. Пелагея Антиповна. Как свидетельница я.

— Садитесь. Вы Елену Ольховскую хорошо знаете?

— А то как же? Хорошая женщина была, все тут у нас ее жалели. Когда Лену-то хоронить будут?

— А кто вам сказал, что она умерла?

— Да люди тут говорят.

Дубровин передернул плечами.

— Вы не знаете, где Олежка, сын ее?

Женщина вздохнула.

— Ну, как же! Тут, когда народ сбежался, я гляжу — он стоит у калитки и плачет. Я его к себе забрала.

«Слава богу, — подумал Дубровин, — с мальчишкой хоть все в порядке».

Он глядел на женщину — серые глаза ее, запрятанные в складках кожи, смотрели куда-то вдаль, словно давно уже что-то искали, но так ничего и не нашли.

— Я к Лене стучалась, хотела долг ей отдать, — объясняла Пелагея. — Слышу, кричит кто-то во дворе. Сильно так кричит. Тут еще сосед вышел. И мы вместе с ним застучали. Потом стихло все, только Олежка плачет. Так ревмя ревет. Я Лену зову — не откликается. Тут уж народ стал собираться. Мужчины поднаперли плечами — калитка и подалась. Как мы вошли во двор, я так и обмерла. Гляжу — у тропинки Ленка лежит, голова вся в крови. Ну, «скорую» мы вызвали. А Олежку я к себе забрала.

— Мальчика не расспрашивали? Ничего не рассказывал?

— Говорил, как же. Дядя, говорит, приходил и хотел его забрать.

— Та-а-к…

— Ну потом, когда Лену увезли, участковый пришел, попросил всех со двора. Сказал — сейчас милиция приедет…

Дубровин расспрашивал еще пятерых свидетелей, но ничего нового, кроме того, что Дубровин знал, они уже не могли сообщить. Вернулся Игошин. Он сказал, что собака пошла по следу — ясно, что Глухарь перелезал через забор, но на шоссе его след затерялся, видимо, он сел на такси или в автобус. К Пелагее Дубровин вернулся один — все разъехались по домам.

Тетка Пелагея жила через два дома от квартиры Ольховской. Дубровин постучался. Скрипнула дверь, загремела цепочка — хозяйка не спала.

— Проходите, проходите, — засуетилась она.

Во дворе у сарая сидел на цепи огромный дог и сумрачно глядел на капитана.

— Он не укусит, — сказала Пелагея и проводила гостя в комнату.

Половину комнаты занимал неуклюжий свежевыкрашенный буфет, из-за стекла на непрошеного гостя глядели целые горы тарелок, чашек, бокалов и рюмок.

«Как этот буфет внесли сюда, — подумал Дубровин, — ни через окно, ни через дверь он явно не пролезет».

Дверь во вторую комнату была открыта, и он увидел тяжелую, громоздкую никелированную кровать, покрытую грудой бархатных одеял. Похоже, что на кровати никто никогда не спал, потому что Олежка лежал на диване. С открытыми глазами.

Увидев Дубровина, он заплакал.

— Ма-а-ма! — закричал Олежка.

Дубровин подхватил его на руки… Он хотел что-то сказать, но поперхнулся. Два огромных глаза с надеждой смотрели на него.

— Мама скоро придет, — прошептал он на ухо Олежке.

— Можно вас на минутку, — тетка Пелагея кивнула Дубровину в другую комнату.

Капитан поставил Олежку на пол.

— Подожди, я сейчас, — сказал он.

Пелагея плотно закрыла двери.

— Может, он у меня пока поживет, а? — попросила она.

— У вас?

— Ну, да…

Дубровин увидел в углу икону, около которой горела свеча, и покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Мальчик поедет со мной…

Когда он вышел на крыльцо, держа за руку Олежку, над просыпающимся городом уже снова бушевал ливень. Тяжелые струи дождя сбивали с деревьев одинокие листья, и те беспомощно кружились, подхваченные потоками шалой воды.


5. ОЛЕЖКА

Когда женщина начинает мечтать о ребенке? Это как тоска дерева по влаге. Позавчера жене Дубровина Ольге стукнуло тридцать лет. Они женаты седьмой год, а детей у них не было, и надежды, кажется, тоже не оставалось. Зимой, на второй день после свадьбы, поехали кататься на санках. Оля провалилась под лед. Болела около месяца. Выздоровела. Но знакомый районный врач сказал тогда Дубровину: «Боюсь, Костя, детей у вас не будет».

Правду сказал…

«Ей позавчера стукнуло тридцать, — с грустью подумал Дубровин. — А я даже не поздравил ее. И позвонить не успел на работу».

Всю ночь пришлось просидеть в засаде у Куйлюкского моста, возле бетономешалки. Там в один дом Усач должен был прийти. И почему это преступники себе клички выдумывают? Человеческие имена им, что ли, не нравятся? Ведь это только у собак клички бывают да у бандитов. Усач — хитрюга еще тот: на него всесоюзный розыск объявлен. Ночь оперативники зря продрогли. Никто не появился.

Но наутро Дубровин все-таки взял его. На квартире в Рисовом переулке. Прямо с постели поднял. Усач никак не ожидал столь раннего «гостя». И не успел сунуть руку под подушку. А под подушкой у него пистолет. Тепленький. Нагретый за ночь.

Это позавчера. А вчера ночью Ольгу, которая работала медсестрой, назначили в ночную смену. Сегодня ночью Дубровин дежурил сам. Вот так они и живут… Но сейчас она дома — он знает, как она воспримет появление Олежки. Дубровин давно замечал, что в присутствии детей лицо Ольги становится жалким, кажется, сейчас заплачет…

— Принимай тезку, Оля! — крикнул с порога Дубровин. — И поздравляю тебя с днем рождения. Лучше поздно, чем никогда. Ну, иди, иди, — тронул он Олежку за плечо.

Когда они прошли в другую комнату, он коротко рассказал жене о случившемся.

— Поживет пока у нас Олежка? — Дубровин взглянул Ольге в глаза.

— Как же вы допустили, Костя? — спросила Ольга, с грустью глядя на мальчишку.

— За ее домом мы давно следили, — виновато сказал Дубровин. — Но вот сняли охрану на днях. Кто мог предвидеть…

— Ты проходи, проходи, — улыбнулась мальчику Ольга. Она дула на пальцы, обожженные горячим картофелем, — Ольга варила картошку в мундире. На глазах у нее появились слезы.

Дубровин вспомнил — сосед рассказывал ему, как однажды Ольга, сидевшая вечером после работы во дворе на скамейке, позвала к себе игравшего на песке мальчишку. О чем-то долго с ним разговаривала, а потом вдруг начала осыпать его голову поцелуями. Мальчишка испугался и заплакал. А Ольга медленно поднялась, оглянулась — не заметил ли кто из соседей. Лицо у нее было жалкое и растерянное.

— К маме хочу! — захныкал Олежка, когда Ольга ушла на кухню.

— Мама болеет, — сказал Дубровин. — Вот выздоровеет, и мы к ней сходим.

— Сейчас хочу-у-у, — заныл Олежка снова.

— Завтра пойдем, ладно? — успокоил его Дубровин. — Ты картошку любишь?

— Да. Дядя Гриша тоже любит.

— Какой дядя Гриша?

— Шофером он работает. Он меня на машине катал.

— А он часто приходил к маме?

— Да, каждый день.

— А еще никто к вам не приходил?

Олежка молчал. Вдруг он замотал головой, и в глазах его отразился испуг.

— Не-е-е… Только один дядя. Он меня целовал сильно…

— Ну, ну… — заволновался Дубровин. — Долго он был?

— Не-е… Они с мамой ругались. А мама сказала: «Иди, откуда пришел».

— Ну, а потом?

— Они во двор вышли. А потом я слышал, как мама закричала.

Олежка снова заплакал.

— Не плачь, мама скоро придет, — сказал Дубровин.

— А где она?

— В больнице. Поправится скоро и приедет.

Ольга появилась в дверях с полной тарелкой картошки. От тарелки шел густой пар.

— Вот, Костя, почисти пока, а я принесу термос, — сказала она. — Ты знаешь, я прочитала в календаре: если налить теплое молоко в термос, оно становится таким вкусным, словно из русской печки.

— А там у тебя чего? — спросил Олежка, поглядывая на желтую кобуру, которую Дубровин отстегнул и положил на этажерку.

— Там пистолет.

— У меня дома тоже есть. Мне мама купила в универмаге.

— У меня настоящий, — похвалился Дубровин.

— У меня тоже, — обиделся Олежка.

— Ты не обижайся, это я так. Давай — мир?

— Давай. А я на тебя не обижаюсь. Ты скажи, в кого ты стреляешь?

— Я не стреляю.

— Чего ж он, испортился у тебя, что ли? Ты зачем его носишь в кобуре?

— У меня работа такая.

Дубровин вытащил из заднего кармана маленькую прямоугольную фотографию Глухаря, где он был сфотографирован в профиль и в фас. Поглядел на фотографию, а потом на Олежку. Похож Олежка на Глухаря. Глаза в точности, и нос, и разлет бровей. Ничего тут особенного нет — сыновья почти всегда похожи на своих отцов…

— А я знаю, — воскликнул Олежка. — Ты в бандитов из пистолета стреляешь. Мой папка тоже такой носит. Только у него наган.

— А ты откуда знаешь?

— А мне мамка говорила. Она говорила, что мой папка моряком работает. У всех моряков наганы есть. Я знаю.

— Где ж работает твой папка?

— Он на пароходе плавает. Далеко. Где лед и снег. Только когда я мамку о нем спрашиваю, она мне много не рассказывает, а плачет…

— Та-ак… — вздохнул Дубровин. — Ты картошку любишь?

— Угу.

— Давай есть. Пойдем руки помоем.

Наскоро поев, они стали укладываться спать. Дубровин первый. Потом Ольга долго укладывала Олежку. Дубровин наблюдал, как она укрывала мальчика байковым одеялом, как сидела у его кровати, подперев голову руками, до тех пор, пока он не уснул.

Проснулся капитан к вечеру. Олежка все еще спал. Он не стал будить мальчика, быстро оделся и поехал в «скорую помощь». Состояние Ольховской не улучшалось, и дежурный врач сказал Дубровину, что завтра будет обход и они будут консультироваться с профессором.

Вернувшись домой, Дубровин долго не ложился спать, и только перед рассветом сомкнул глаза, но за окном засигналила машина. Он привык к неожиданным вызовам, как и жена.

— Оленька, предупреди маму, пусть займется с Олежкой, когда пойдешь на работу, — вскочил с постели Дубровин. — Я побежал.

— А мне отгул дали — я не иду… Перекуси хоть, ведь опять на сутки…

Он чмокнул жену в щеку. Взглянул через ее плечо на кровать. Мальчишка спал. Он улыбался. «Видит веселый сон», — подумал Дубровин. Ольга быстро сбегала на кухню, вынесла бутерброд с сыром, завернула его в газету, сунула пакетик в карман мужу.

Внизу призывно сигналила машина.

— Бегу, бегу! — крикнул в окно Дубровин.

«Дождя вроде нету, — он выглянул в окно. — Плащ не надо одевать». Он вынул пистолет из кобуры, положил его в карман и заспешил к двери.

— Доброе утро, Коля! Ну, что там случилось? — спросил капитан, подходя к машине и открывая дверцу.

— Здравствуйте. Александр Ильич вызывает, — сказал шофер, и едва Дубровин уселся на сиденье, машина сразу же тронулась.

«Сейчас начнет ругать», — подумал Дубровин о Мартынове.

Но ему нравилась в Александре Ильиче именно его прямолинейность и то, что он с возрастом не научился обходить острые углы, и то, что всегда рубил в глаза правду-матку. А еще любил Дубровин Александра Ильича за то, что он не боялся оказывать людям доверие, предоставляя тем, из которых, как он считал, выйдет толк, полную инициативу в работе.

Уже во дворе Управления милиции, шагая по мокрому асфальту, Дубровин увидел: крайние два окна на втором этаже были открыты и на подоконнике сидели голуби. «Значит, Александр Ильич у себя», — подумал Дубровин. Окна были распахнуты в кабинете Мартынова в любую погоду — даже в дождь и снег.

Дубровин быстро взбежал по ступеням, постучался в дверь.

— Да-да, — донеслось из кабинета.

Капитан вошел, и ветром сильно прихлопнуло дверь. Две горлинки, сидевшие на большой люстре, вспорхнули и вылетели в открытые окна. В первый раз, когда Дубровин увидел горляшек в кабинете не только на окне, но и на люстре, он как-то смутился: ну какой же это начальник уголовного розыска города! Но потом он сам полюбил этих голубей и подсыпал им крошки на подоконник.

Против обыкновения Мартынов его ругать не стал, он только позвонил в гараж и все же выразил недовольство, что у многих оперработников нет дома телефонов.

— Это никуда не годится, — сказал он. — Сейчас мы заедем за Сашей Нестеровым, а потом в неотложку.

— Зачем? — спросил Дубровин.

— Ольховская умерла, — хмуро сказал Мартынов.


6. ОЛЕНЬЯ НОГА

В больницу Дубровин не поехал. Ему тяжело было видеть Ольховскую мертвой, и он попросил Мартынова освободить его. Тот понял и не стал настаивать.

Считается, что в угрозыске у людей вырабатывается профессиональное хладнокровие. Дубровин знал милицейскую присказку: «Привыкать надо. Не быть бабой. А нет — мотай из милиции». Но капитан никак не мог привыкнуть к людскому горю, и из милиции он не уматывал.

— Ладно, — сказал Мартынов. — Я сам в больницу съезжу. А ты тогда забирай Сашу и поезжайте с ним на двадцать пятый километр — полчаса назад там сбило человека. Инспектор дорнадзора сообщил, что за рулем машины сидел человек, очень похожий на Глухаря.

И вот уже синей молнией сверкнула «победа» на повороте. Дубровина прижало к дверце.

— Еще быстрей! — крикнул он шоферу.

Они уже давно выехали за город — по обе стороны зеленовато-желтая степь, кое-где по ней разбросаны небольшие шероховатые холмики. И вдруг сразу, из-за обрыва, открылся широкий вид на Аларскую долину. Дорога запетляла над обрывом, и шофер сбавил скорость. Было видно, как далеко-далеко, у расплывчатой линии горизонта, малый рукав Алара, отдав всю воду полям, утыкался в обрыв слепыми устьями; обессиленная и иссыхающая речушка дробилась на бесчисленные ручейки и лужицы. Дубровин знал, эти лужицы затянуты жирной, озерной глиной, прослаивающейся суглинками и песками. «Блюдца» и сейчас, наверное, облепили рыбаки. Туда они с Мартыновым на рыбалку ездили. Но отсюда из такой дали рыбаков не увидать. Отсюда «блюдца» сияют, словно ряды начищенных пуговиц.

Все это справа от дороги, а слева вздымались предгорья.

Когда Дубровин выезжал в эти места, всегда тревожно и радостно заносило сердце. Хотелось остановить машину и уйти в тростниковые заросли. Но сейчас о никак не воспринимал природу. Мысли его были заняты совсем другим, и все, что было вокруг, воспринималось как яркая цветная картинка из детской книжки.

— Туго придется Александру Ильичу сегодня на совещании, — заметил Саша Нестеров, сидевший в машине сзади. — Конец квартала, а тут нераскрытые дела.

Дубровин не ответил.

— Кажется, двадцать пятый километр, — сказал он.

— Да, — подтвердил шофер.

Впереди показался инспектор дорнадзора. Шофер затормозил. Дубровин и Нестеров вышли из машины.

— Вон у того карагача, — показал инспектор. Мальчишку перенесли в дом. Лет семнадцать парню, — вздохнул он, — десятиклассник. Мать убивается…

— Вы дежурили ночью? — спросил Дубровин.

— Нет, мой сменщик. Он уже все рассказал. Там в доме сотрудники райотдела.

— Ну что ж, пойдем, — сказал Дубровин.

Домик стоял недалеко у дороги, от него несло запахом соломы и известки, здесь уже собрались соседи, и в воздухе пахло дымом дешевого табака. Неторопливый тревожный говорок вился над толпой. До Дубровина донеслось: «Сукины дети». Это сказал о преступниках рыжий кряжистый мужчина, дымивший самокруткой. Розовощекий моложавый лейтенант с воспаленными глазами, примостившийся на расхлябанном табурете, писал протокол.

Дубровин уже хотел обратиться к нему, но слова застряли в горле, когда он взглянул на кровать. Мальчишка был накрыт простынью. А около него прямо на полу сидела сухонькая поседевшая женщина. Она уже не плакала, а только вздрагивала всем телом, будто раненая птица.

— Вот ведь… — тихо говорила мать, словно опасаясь собственного голоса. — Как же это? Скоро вечер выпускной… Костюмчик вчера погладила… Вон в углу висит. В медицинский институт собирался…

Сухими натруженными руками она поправила простыню, как делала, наверное, когда он был совсем маленьким.

Ветер рванул оконную занавеску, запутался в седых волосах женщины.

— Ну, как же это теперь? — повторяла она.

И хотя вопрос был обращен не к нему, Дубровин почувствовал свою виновность перед матерью.

«Вот во что могут обойтись наши промахи — горе чужих матерей, — в который раз подумал он. — Что я могу сказать ей? Чем утешить? Ну, скажу, что найдут преступников. Разве легче ей от этого станет?»

И оттого, что уже ничего нельзя поправить и изменить, Дубровину стало невмоготу. Он вышел. На улице разыскал инспектора.

— Ну, рассказывайте, — попросил капитан милиционера, когда они скрылись от любопытных глаз.

— Машина налетела на паренька, — сказал тот.

— Вы машину не видели?

— Видел. Номер не разглядел, он грязью был залеплен. На огромной скорости мчалась. Когда сбила парнишку, тот, что сидел за рулем, выскочил из машины. На Глухаря похож вроде. Я ж его карточку в кармане ношу.

— Так-так. Место происшествия хорошо осмотрели?

— Да, там железку нашли. У лейтенанта она, эксперту передайте.

— Где же Саша? — оглянулся Дубровин.

— Пошел батарейку искать. У него вспышка села.

Нестеров вернулся минут через пятнадцать. Он сиял — батарейку удалось подзарядить.

Дубровин тем временем забрал у лейтенанта и передал Саше единственную улику — осколок железки.

Этот осколок не выходил у него из головы и дома, когда Дубровин, сидя на стареньком, изрядно потертом диване, смотрел по телевизору спортивную передачу. Играли сборные баскетбольные команды СССР и Чехословакии. Игроки демонстрировали высший класс — молниеносные подачи, исключительно цепкая игра в защите. Атмосфера хорошего спортивного азарта перенесла Дубровина в полузабытое прошлое, когда он сам входил в первую пятерку сборной «Динамо» по баскетболу.

«Надо как-нибудь вырваться завтра на часок-другой, — решил он, вспомнив об афишах, расклеенных по городу. — Финальные встречи на первенство республики…»

— Как — нравится? — спросил Дубровин Олежку, который сидел рядом с ним на диване.

— Да. Очень, — улыбнулся тот, не отрывая глаз от телевизора.

— Пойдешь со мной настоящую игру смотреть? Не по телевизору?

— Пойду, — воскликнул Олежка и прыгнул с дивана.

— Не сейчас, не сейчас. Ишь прыткий какой.

— А когда, дядя Костя?

— Как будет игра, я тебе скажу. Хорошо?

— Хорошо, дядя Костя.

Спортивная передача закончилась, и Дубровин щелкнул выключателем. Экран погас. Капитан с детской непосредственностью наблюдал, как исчезает в центре крохотная яркая точка.

— Еще хочу, — протянул Олежка.

— Ну, смотри, смотри.

Дубровин повернул ручку телевизора. Экран еще не засветился, как он услышал голос диктора: «А теперь послушайте репортаж из медицинского института».

…И снова мысли вернулись к преступлению на двадцать пятом километре. Он вспомнил парнишку, накрытого простыней, худенькие плечи матери, и вдруг в сознании зазвучал, неизвестно откуда появившийся мотив: «Умираю, но скоро наше солнце взойдет. Шел парнишке в ту пору восемнадцатый год».

«В медицинский мечтал поступить», — с грустью подумал Дубровин.

Он ушел к Ольге на кухню, и они долго обсуждали с женой: как быть с Олежкой. Разумеется, ему сейчас не следует говорить о смерти матери. Может быть, пока отправить Олежку к родственникам, в Феодосию. Повезет его мать Ольги…

«Так все же Глухарь это был в машине или нет?» — думал Дубровин, спеша вечером в уголовный розыск.

Темнело. На улице зажглись неоновые светильники, в их странном мерцающем свете лица прохожих казались бледными, словно вылепленными из теста.

Эта улица считалась тихой — только однажды на перекрестке одиноким жуком прожужжал запоздалый грузовой мотороллер, и снова стало тихо. Дубровин вглядывался в лица редких прохожих. Белокурая девушка, поглядывая на часы, простучала по тротуару каблучками: боялась, наверное, опоздать на свидание; высокий худой мужчина в очках нес под мышкой тяжелый портфель, из которого выглядывали ученические тетрадки. Капитан улыбнулся ему, вспомнив свои школьные годы, и подумал, что он в ответе за всех учеников этого учителя, за эту девчонку, спешившую на свидание.

Только Дубровин вошел в свой кабинет, как зазвонил телефон.

— Слушай, Костя! — раздался усталый голос Саши. — До сих пор возился с этой проклятой железкой, но не зря. Теперь точка — это оленья нога.

— Перестань мне морочить голову, — недовольно бросил Дубровин. — Какая еще нога?

— А на капоте какой машины крепится вздыбленный олень?

— «Волга»! — воскликнул Дубровин. — Саша, подожди меня, я сейчас зайду.

А вскоре всем постам милиции было дано распоряжение — немедленно задержать «волгу», на капоте которой олень со сломанной передней ногой.

Но «волга» нигде не появлялась.


7. «…ЛЕЙТЕНАНТ НОЧАМИ СНИТСЯ МНЕ…»

Большая черная бабочка ударилась о стену, о шкаф, на бреющем полете прошла над столом, слепо стукнулась о стекло и загудела веретеном. Вокруг желтого абажура носилось целое облако насекомых — светло-коричневые, словно отполированные, жучки, пестрые мохнатые бабочки, отощавшие комарики и мухи. Облако пело какую-то нудную нестихающую песню. Дубровин безуспешно пытался разогнать все это скопище мокрым полотенцам. Наконец, выключил свет и закрыл окно. В духоте — да не в обиде.

Он лежал в темноте на диване, сцепив руки под головой. То ли ноющая боль в желудке, то ли усталость никак не давали сосредоточиться. Мысли разбегались, как ртуть из разбитого градусника. Ему виделось, как он ходил на базар покупать цветы в день похорон Ольховской, и тогда появлялось перед глазами ее тихое и светлое лицо; виделось — Александр Ильич Мартынов терзает пальцами сигарету, даже забыл открыть окно и покормить голубей, глядит на Дубровина и ни о чем не спрашивает. А где-то сейчас вот лежит на кровати Глухарь. Или, может, смотрит кинофильм? Сидит в забегаловке и потягивает вино? Знает ли он о смерти Ольховской?

Глухарь… Иногда в так называемых трудных уголовных делах нет ничего загадочного и весь вопрос упирается в то, удастся или не удастся выйти на прошлые связи преступника и как будет налажен розыск. Тут уж приходится не спать неделями, сидеть в трясучей «оперативке», рыскающей из конца в конец города… Тут уж не приходится особенно анализировать, вдумываться, сопоставлять, отвергать одну версию, прокладывать дорогу новой. «Время покажет», — уклончиво говорят в таких случаях оперативники. Но уж слишком медленно течет это время…

От кислого борща, который он съел в управленческой столовой, у Дубровина опять разболелся желудок. «Что-то последнее время болит все настойчивее», — вздохнул он, пытаясь думать о чем-нибудь другом, но глухая нудная боль не проходила.

Дубровин уже лежал как-то в стационаре. Хороший стационар, но капитан больше недели не выдержал. Когда палатный врач сказал при обходе: «А мы заодно и печень у вас проверим, молодой человек», Дубровин вечером позвонил в дивизион и попросил, чтобы за ним прислали мотоцикл.

День был неприемный, родственники не надоедали врачам, и, когда после ужина больные рассеялись — кто очередь в душ занимать, кто телевизор смотреть — Дубровин, сбивая белые цветы шиповника, прокрался к забору, подпрыгнул, выжался на руках и перемахнул через ограду. Мотоцикл, набирая скорость, скрылся за поворотом.

— Значит, так! — гремел утром у себя в кабинете Александр Ильич Мартынов. — Мальчишка! До Министерства шум дошел. Мне сам Семенов звонил. Начальник медотдела.

Александр Ильич гремел, но на его круглом полном лице проглядывала улыбка.

— Я сам эту музыку не выношу, — примирительно поглядел он на Дубровина. — Но убегать!.. Ну, ты чего загрустил?

— Валерка Сазанков… — начал Дубровин. — Вы же знаете, опять связался с дурной компанией.

Валерка Сазанков, трудный юноша, был подопечным Дубровина. Капитан постоянно возился с трудными ребятами и с «завязавшими» преступниками. Ходил с ними по райисполкомам, заводам и даже ездил в колхозы. Хитрые начальники отделов кадров не любили трудных, а от «завязавших» просто отмахивались, недолюбливали они и тех, кто за них ходатайствовал, придумывали всякие предлоги, чтобы отделаться от нежеланных гостей. Тогда Дубровин выходил из себя, кричал, что из-за таких вот бюрократов искусственно увеличивается преступность, шел в горком и, в конце концов, добивался своего.

Когда Константину Петровичу удавались все эти хождения по присутственным местам, никто не знал, потому что в угрозыске, случалось, не спали по нескольку суток. Бывший начальник отделения Светленко, ушедший на пенсию, пожилой грузный мужчина, любитель громких фраз и скороспелых выводов, был недоволен тем, что Дубровин занимается «не своим делом», однако препятствий ему не чинил, потому что их и так постоянно ругали за слабую «профилактику».

Александр Ильич Мартынов с первых же дней поощрял, как он называл, «педагогическую деятельность» старшего оперуполномоченного.

«…В гости ведь обещал прийти, — подумал о Мартынове Дубровин. — Но нет, видимо, уже не придет, поздновато».

Дубровин встал, включил свет, взглянул на часы. Нет, конечно, не придет. Он уселся на стул, раскрыл книгу на закладке.

«Да, это удивительно — возраст человека. Это определяет всю его жизнь. Она образуется медленно, собственная зрелость. Она создается из такого количества побежденных обстоятельств, из многих вылеченных тяжелых заболеваний, из такого количества напряженного труда, из подавленного отчаяния, из риска. Большинство всего этого ускользает из сознания. Возраст образуется из стольких желаний, из стольких надежд, из такого количества сожалений и забвений, из стольких любовей. Он представляет собой прекрасный груз опыта и воспоминаний, возраст человека. Несмотря на ловушки, на толчки, на выбоины, продолжаешь двигаться понемногу, кое-как, подобно доброму возу. И теперь благодаря благоприятному стечению обстоятельств находишься там. Вам тридцать семь. И добрый воз, если будет угодно богу, еще дальше потянет свой груз воспоминаний…»

Как верно сказал Антуан де Сент-Экзюпери! Вот это писатель! Дубровин оторвался от книги, подошел к двери в соседнюю комнату, осторожно приоткрыл ее. Олежка спал, рядом с ним, обняв мальчика, задремала Ольга. Дубровин вернулся к столу, зашелестел страницами.

«…Несмотря на ловушки, на толчки, на выбоины, продолжаешь двигаться… Вам тридцать семь лет…»


«Мне тоже тридцать семь», — подумал он. И нахлынули воспоминания. Жизнь бросала Константина Петровича Дубровина по своему бурному морю. Сын кадрового военного, он исколесил с отцом чуть ли не всю страну — Прибалтика, Сахалин, Урал, Кавказ, Поволжье… Здесь, на Волге, отец тяжело заболел и умер от мучительной болезни — рака пищевода. Мать Дубровина, бесконечно любившая мужа, переживала его смерть очень тяжело. Из тихого волжского городка, утопающего в белоцветье яблоневых садов, она переехала к родственникам в Янги-Наукат, высокогорный поселок, зажатый каменными тисками Тянь-Шаня.

О Тянь-Шань! Эти горы грозят недостижимостью, их вершины белеют, как шапки степных кочевников, а островерхие гряды словно огромные пики древнего войска. Синий колодец неба, сизые туманы, бродящие по предгорьям на рассвете, даль без конца и края… Север и юг — все смешалось в тебе: ярко-зеленая мурава, зной и холодное дыхание ледников. Кто хоть раз это видел, на всю жизнь оказывается твоим пленником…

Вечерами Костя Дубровин просиживал над потертой географической картой, бредил Пржевальским и Джемсом Куком, биографии которых буквально выучил наизусть. Он хотел поступить в мореходное училище… О любви Дубровина к морю в милиции знал каждый. Когда однажды его наградили именными часами, корреспондент милицейской газеты спросил: «Почему вы поступили в милицию?» Он уже вытащил блокнот, карандаш, но Дубровин огорошил его:

— Никогда я не думал о милиции. Мечтал о море. А в милицию из-за товарища поступил. Убили товарища, с которым вместе хотели поступить в мореходное училище. Собирались ехать экзамены сдавать, а за неделю до отъезда смертельно ранили его. Он служил в уголовном розыске. И я дал себе слово… Знаете «Поэму о ненависти» Георгия Граубина?

Лейтенант убит не на войне,
Лейтенант ночами снится мне.
Это моя рана ножевая,
Ей болеть во мне, не заживая.
Что сказать мне матери, жене?
Лейтенант убит не на войне…
Больше вопросов корреспондент не задавал.

Сколько воды с тех пор утекло, сколько лет с той поры пролетело?

Дубровин подошел к зеркалу — скосил глаза: много седых волос на затылке. Сначала он вырывал их, теперь уже перестал обращать внимание. Стареть не охота, однако.

Дубровин захлопнул книжку, разделся, выключил свет и тихо, стараясь не разбудить спящих, на цыпочках двинулся в спальню. Жена открыла глаза.

— Ты что — не спишь? — спросил Дубровин.

— Так… думаю…

— О чем?

Она подавила вздох:

— Как с Олежкой быть?

— Олюшка… — Дубровин обнял жену. — Пусть поживет пока у нас.

— Скажи, Костя, а может так быть…

Она замолчала.

— Ну?

— Глухарь… Где он?

— На него всесоюзный объявили, Оля. Но, по-моему, он где-то здесь. И, в конце концов, мы нападем на его след.

— Он знает, что Елена умерла?

— Наверное.

— А почему он не уезжает в другое место? Если ты говоришь, что он здесь, значит что-то его удерживает?

— Видимо…

Дубровин увидел — глаза у Ольги странно мерцали в темноте. Он поцеловал ее в щеку, потом в теплые длинные ресницы и почувствовал на губах соленый привкус.


8. НАПАЛИ НА СЛЕД?

Выскочив из машины, Дубровин почти бегом направился к подъезду. В полутемном коридоре он столкнулся с уборщицей. Загремело ведро.

— Опять вы, полуночники, сидеть задумали, — выжимая тряпку, заворчала уборщица. — Ты, Костя? Шел бы домой, отдохнул.

— Скоро, скоро, тетя Маша, — успокоил ее Дубровин и заспешил по коридору.

— Только вы одни и сидите по ночам из розыска. Иди, иди, там тебя Александр Ильич дожидается, только что приехал.

Дубровин заглянул в кабинет начальника угрозыска — там было темно. Он свернул в узкий проход направо — здесь было еще три кабинета. Самая крайняя дверь открыта. Он услышал громкие голоса: приглушенный шаляпинский бас Александра Ильича Мартынова и тенорок Саши Нестерова.

Дубровин взглянул на часы — четверть девятого. Он усмехнулся, заглянул в дверь… На рабочем столе Мартынова стояла литровая бутылка молока и маленькая буханочка черного хлеба. Мартынов хрустел подгорелой коркой и разглядывал стакан. На стакане выгравированы цветы. Когда он наклонял стакан, тень от цветов колебалась на молоке. Мартынов пил эти цветы вместе с молоком, но они возникали снова, пока он не осушил стакан до дна.

— Ну, что? — спросил Мартынов.

— Всех владельцев частных «волг» перебрали, — усаживаясь на стул, сказал Дубровин. — Как в воду канула та машина.

— Да и с этим ограблением пока не лучше обстоит, — заметил Мартынов.

В самом деле, таких дерзких ограблений в области не было давно.

Дубровин перебирал в памяти всех известных ему уголовников, которые уже перебывали в местах не столь отдаленных, а также и тех, кто пока еще разгуливал на свободе. Нет, ни на чей почерк не было похоже. Так думали и остальные сотрудники.

— Послушай, — обратился Мартынов к Дубровину. — А не кажется ли тебе… Подожди… Когда было совершено первое ограбление?

— Пятнадцатого мая… — сказал Дубровин.

Начальник уголовного розыска нервно зашагал у окна.

— Ну, ну… конечно, — произнес он, отвечая, видимо, на какие-то свои мысли.

— Вы хотите сказать, что Глухарь появился тринадцатого, и между его появлением и этими ограблениями есть определенная связь…

— Точно, — Александр Ильич приложил руку к глазам, словно пытался рассмотреть нечто в сгущающейся вечерней темноте.

Всякий раз, когда затягивалось «дело» и никак не удавалось напасть на след преступников, Мартынова охватывала злость. Он никогда не восторгался изворотливостью, находчивостью преступников. Хотя эти качества у некоторых из них не отнять, в основном все же уголовники были серые, ничем не примечательные людишки, с низменными инстинктами и стремлениями. Он ненавидел себя за каждый свой промах, ибо это означало, что где-то снова грабили магазины, квартиры, а иногда это означало, что оборвалась чья-то жизнь. В такие минуты Александр Ильич ходил мрачный и неразговорчивый и всегда сам выезжал на место происшествия.

Сейчас он испытывал именно такое вот тяжелое чувство недовольства собой и всеми своими подчиненными. Определенных сдвигов в розыске Глухаря не произошло. Да еще эти дерзкие ограбления!

Начальник уголовного розыска взглянул на Дубровина:

— Ну, что скажешь, капитан?

— Да ничего, товарищ майор. Стихи вспомнились…

— Стихи?!

— Хотите прочту?

— Ну, давай, как раз кстати, — усмехнулся Мартынов.

Голос у Дубровина был неважный, но читал он с чувством. Это было стихотворение «Неизвестные», написанное милицейским поэтом.

У бандитов повадки совиные —
Их пугают солнца лучи,
Не явились они с повинною,
Безнаказанно скрылись в ночи.
Где-нибудь и теперь слоняются
По широкой нашей земле
И над новою жертвой склоняются
В полуночной туманной мгле.
Дубровин замолчал и взглянул на Мартынова. Тот присел у стола и нетерпеливо барабанил пальцами, словно в такт неслышимой песне.

— Ну? Что замолчал? — вскинул он голову.

Дубровин продолжал:

Кто от их руки окровавленной
Успокоился вечным сном?
Инженер, строитель прославленный,
Не успевший достроить дом?
Или мастер диковинной мебели
Перестал в это утро жить?
Иль они сталевару не дали
Плавку первую завершить?
— Да… читал… — хмуро произнес Александр Ильич. — Бандиты не смотрят в трудовую книжку жертвы. Но, знаешь, черви всегда набрасываются на лучшие яблоки. А мы вот сидим здесь, моргаем. Он ведь, наверняка, готовит сейчас новое дело.

— Да, наверное, — повторил Дубровин и вспомнил о недавнем ограблении.

Глубокой ночью преступники подъехали к дому правления колхоза. Здесь находились только сторож и пожарный. Сторожа связали, а когда пожарный поднял крик, его ударили чем-то тяжелым по голове. Ножовкой преступники спилили дужки замков и вскрыли четыре денежных ящика. Но в ящиках оказалось всего десять рублей. Грабители пришли в ярость. Скомканную десятирублевку оперработники потом нашли на полу. Перед тем, как выйти из комнаты, преступники сдернули штору, разорвали ее и, смочив водой, аккуратно обтерли все предметы, к которым прикасались. На бешеной скорости машина умчалась прочь.

Было совершено еще несколько подобных ограблений. Почерк был однообразный, преступники вскрывали только сейфы и объекты ограбления выбирали обязательно за городом. Чтобы уничтожить следы, все предметы обтирались влажными тряпками. Ночью грабители ослепляли охранников ярким светом электрических фонарей.

— Хитрые… сволочи, — со злостью сказал Александр Ильич и, подойдя к окну, повернул ручку приемника.

Комнату заполнила тихая музыка.

— Ты в театр-то ходишь? — спросил он вдруг Дубровина.

Капитан нахмурился.

— На рыбалку третье воскресенье собираемся Александр Ильич. Никак не вырвусь — то дежурство то задание. Дома почти не бываю. Какой там театр.

— Знаю, знаю… — улыбнулся Александр Ильич. — Я к чему веду разговор-то? Может, сходим сегодня в театр. Ну? «Гамлет»… понимаешь? Прямо сейчас и пойдем. За Ольгой заедем.

— Хорошо, уговорили, Александр Ильич. На сегодня, кажется, ничего не предвидится.

Резко, настойчиво зазвонил телефон.

Вечерние телефонные звонки Дубровин не любил — каждый из них таил в себе какую-то неприятность. Что-то где-то случилось. После таких звонков всегда «веселая» жизнь начинается.

Мартынов снял трубку.

— Что?! — вскричал он. — Сельсовет? Да, знаю… Сейчас выезжаем.

— Что случилось? — спросил Дубровин.

— Касса сельсовета. За городом — тридцать второй километр, потом поворот от шоссе направо… Почерк тот же. Ну, пошли!

«Вот тебе и «Гамлет», — подумал Дубровин.

Через полчаса оперативная машина примчалась к сельсовету. Здесь уже собралось много народу. Пробившись сквозь толпу любопытных, Александр Ильич и Дубровин вошли в комнаты. Эксперт тщательно осматривал запотевшие окна. Голубая — последней марки — электронная вспышка болталась у него на боку и мешала работать.

— Вспышку-то положи, Саша! — приветствовал его Александр Ильич. — Как дела?

Эксперт разогнулся, протирая глаза.

— Вот они дела, — кивнул он на два тяжелых денежных ящика, примостившихся в углу. — Три с половиной тысячи забрали…

— Отпечатки пальцев не обнаружены? — спросил Дубровин.

— Нет, все следы чисто вытерты тряпкой…

— Где председатель сельсовета?

— В город уехал.

— А проводник? — спросил Мартынов, осматривая перепиленные дужки замков.

— Собака след не берет, товарищ майор, — сказал эксперт. — Дошли до дороги и баста… Зато мы нашли кое-что интересное. Вот, посмотрите, — он вытащил из чемодана обломок ножовочного полотна. На конце его чернело тиснение — буква «М».

— Где ножовку нашли? — спросил Дубровин.

— У дороги. Видно, обронили — спешили очень.

— Так, значит… — озабоченно произнес Мартынов. — А где сторож?

— Тут он, на скамейке сидит, — Саша кивнул куда-то в окно.

Дубровин и Мартынов вышли во двор. Пахнуло прохладой, вода в арыке слабо мерцала, тонкий месяц, запутавшийся в густых ветвях карагача, пропечатывал на посветлевшей земле резкие черные тени.

На скамейке у арыка сидел полный бритоголовый человек лет пятидесяти. Это и был сторож.

— Ну, давай, рассказывай, — сказал Александр Ильич. — Только по порядку.

Сторож согнулся, подперев большую голову руками, недавние воспоминания, видимо, угнетали его.

— Услышал я, где-то у дороги заурчала машина. Потом подошли ко мне двое, — начал он.

— Вы запомнили их лица? — нетерпеливо спросил Дубровин.

— Они ослепили меня ярким лучом, — сторож угрюмо опустил глаза. — Пока я соображал, связали. В рот какую-то тряпку сунули, чтоб не орал. Тьфу ты, черт, до сих пор во рту бензином пахнет!

Сторож зло выругался, сплюнул на землю и замолчал.

— Ну, дальше! — торопил Мартынов.

— А чего дальше? — невесело усмехнулся сторож. — Другой там, значит, шуровал. Меня один караулил, велел не шевелиться. Я было хотел подняться, но тогда мне и ноги связали. Потом осветили фонарем и ушли.

— Сколько их было человек?

— Двое.

— А машину не видели?

— Нет. Она где-то у дороги остановилась.

Произвели тщательный осмотр места происшествия, но больше никаких «вещдоков» обнаружить не удалось.

— Жаль, — вздохнул Мартынов, — все-таки сорвали нам культпоход в театр. Вечер испортили…

— Ничего, ножовка — это уже хороший след, — сказал Дубровин.

— Вроде бы, — согласился Мартынов.

На следующий день Дубровин с дружинниками побывал чуть ли не во всех хозяйственных магазинах города. Ножовку с тиснением удалось обнаружить в магазине учебных пособий. Узнав, что инструмент изготовляют в мастерских при индустриальном техникуме, Дубровин немедленно отправился туда.

Ножовки делал круглолицый паренек в тельняшке. Начальник мастерских рассказал, что этот паренек полгода как вернулся из армии и после службы работает по своей старой профессии.

— А ну, показывай свое богатство, Вася, — попросил паренька начальник цеха. — Товарищ хочет пилки осмотреть.

— Но они сейчас закрыты, завскладом заболел.

Дубровин вытащил из кармана обломок ножовки, найденной у сельсовета.

— Твоя работа? — спросил он парня.

Тот разволновался:

— А откуда она у вас? Это я на заказ делал.

— На какой еще заказ? — насупил брови мастер.

Парень виновато заморгал, взял пилку в руки, повернул ее и даже зачем-то посмотрел на свет.

— Она самая, по-моему. Алмазной крепости… Попросил один знакомый: сделай, говорит, позарез нужна… Ну, я и сделал.

Глаза Дубровина засияли, ему захотелось петь. Вот она, наконец, та ниточка, потянув которую, можетбыть, удастся распутать весь клубок.

— Что за знакомый?

— Да зубной техник один. Он мне еще месяца четыре назад золотой зуб вставлял. Недорого взял. А потом попросил пилку сделать. Говорит — нужно…

— Как он выглядит?

— Ну, как… Высокий такой… На шее с левой стороны шрам.

— А где он живет, помнишь?

— Помню.

И он назвал адрес.

Попросив парня ни в коем случае не говорить о случившемся зубному технику и предупредив об этом начальника цеха, Дубровин заспешил в уголовный розыск.


9. НЕУДАЧА

— Бармашев! — воскликнул Александр Ильич. — Ты говоришь, зубной техник? Нет, он давно не работает. Я узнал сегодня. И постоянного места жительства у него нет. Есть сведения, что он скупает золото.

Дубровин удивленно взглянул на начальника уголовного розыска.

— Золото?

— Да, золото, — подтвердил Мартынов. — К сожалению, взять Бармашева мы сейчас не можем, спугнем остальных, а это нежелательно. Задача — узнать, откуда поступает золото и куда оно идет.

Мартынов прошелся по кабинету.

— Поедешь в аэропорт, — сказал он. — Сегодня прибывает Бармашев. Его в городе не было. И оставаться здесь он не собирается. Надо проследить, куда он поедет. Задача ясна?

— Ясна, — кивнул Дубровин. — Когда в аэропорт ехать?

Мартынов взглянул на расписание.

— В восемнадцать пятнадцать прибывает самолет. Ну что ты сияешь, Костя? — недовольно спросил Мартынов.

— Нападаем на след.

— Какой след?

— А ножовка!

— У американцев это называется фрэйм-ап, — задумчиво произнес Мартынов.

— Что?

— В русском изложении означает — слишком очевидные факты. А ты помнишь, конечно: «Ничто так не обманчиво, как слишком очевидные факты». С какой стати преступники будут оставлять на месте преступления ножовку?

— Да, но ведь все совпадает. Ножовку паренек Бармашеву делал. Мы паренька допросили.

Задребезжал телефон.

— Да, — поднял трубку Мартынов. — А, Саша, спасибо… Ну, я так и ожидал… Молодцы.

— Помнишь обломок спички, который нашли около сейфа? — обратился он к Дубровину.

— Тот, что эксперту отдали?

— Да. Один конец был сломан, другой заострен. Я еще тогда подумал, что кто-то употреблял спичку как зубочистку. А раз уж человек ковырял в зубах во время ограбления — значит, это устойчивая привычка. В НТО исследовали состав слюны, которая осталась на спичке. А ты прекрасно знаешь — по слюне можно группу крови определить. Не помнишь, у кого привычка ковырять в зубах?

— Помню. Глухарь.

— То-то и оно. Не забыл?

— Нет. Ведь нам тогда сколько возиться с ним пришлось.

— Я все звоню в Министерство, никто не отвечает. У них там «личное дело» Глухаря. Ты бы сходил, посмотрел его медицинскую карту — узнал, какая группа крови.

— Хорошо, Александр Ильич. Только вы мне разрешите сходить в следственный отдел?

— Иди. А что такое?

— Да насчет паренька, которого машина сбила на двадцать пятом километре… Так же мы никогда не раскроем преступления. Вместо того чтобы принять дело к своему производству и вести расследование, следователь Григорьев добыл справку в дорожно-эксплуатационном участке. Знаете какую? Что отрезок шоссе, где произошло происшествие, обслуживается другим райотделом милиции.

— Как отнеслись к этому в следственном отделе?

— Добыли другую справку из поселкового совета. И доказали, что дом, против которого сбили паренька, находится на территории Калининского района. И дело вернули Григорьеву.

— Утих Григорьев?

— По-своему утих. Видит, номер не проходит, он сделал еще один «заход». От того же поселкового совета получил справку, что этот дом находится на территории района. Но шоссе обслуживается городом.

Мартынов недовольно поморщился, развел руками и тут же опустил их беспомощно.

— Вот ведь, затешется один такой дурак в милицию, — покачал он головой и сделал пометку в календаре. — Гнать таких в три шеи надо…

— Ну, я пойду, — сказал Дубровин.

Он отправился в следственный, полчаса ругался там, потом читал в Министерстве «личное дело» Ведерникова.

Он листал пожелтевшие страницы, но не видел букв, не видел строчек. Он видел тусклые черные глаза бандита, мальчишку, сбитого машиной, худенькую фигурку матери у изголовья, видел забинтованное лицо Ольховской и слышал крик Олежки.

И еще он думал о том, что когда они поймают Глухаря, когда следователи по отдельным крупицам и кусочкам восстановят истину, помогая себе где силой воображения, а где неопровержимыми доказательствами, когда эксперты начнут припирать его к стенке, — как он станет изворачиваться, попытается спрятать концы в воду. И как начнется тогда эта железная игра на нервах, в которой не выдерживает слабый.

Обедать Дубровин поехал в старый город.

На базаре он обогнул высокую арку центрального входа, узким сырым переулком пробрался мимо длинных лотков, где торговали солеными помидорами и квашеной капустой — прямо к шашлычной.

Он любил эту шашлычную в центре базара. Здесь готовили отличный чай, замечательные лепешки, посыпанные маком. Сюда приходил Дубровин иногда в воскресенье с женою, а то и с Александром Ильичом. Ему нравилась эта обстановка — прокопченный потолок, вечный дымок, клубящийся вдоль стен, гортанные выкрики шашлычника, звон чайников, стаканов, рыночная сутолока. Он подолгу мог сидеть за чашкой чаю и так глядеть на бесконечное движение вдоль лотков, на торговцев, снующих с подносами и на все лады расхваливающих свой товар. Дубровин здесь отвлекался, отдыхал. Однако, пора в аэропорт спешить. «Встречать» Бармашева.

…Машина выехала к окраине города. Остались позади кольца трамвайных линий, лязганье тормозов на сжатом воздухе, светофоры, подмигивающие то красным, то зеленым. Не блестят дуги синих троллейбусов, не шумят оживлением перекрестки. Звуки здесь совсем другие, своеобразные. Иногда откуда-то из глубины аэродрома, оттуда, со стороны ангаров, поднимался и нарастал мощный гул. Он нарастал, накатывался, как прибой, и когда достигал высшей силы, когда начинали подрагивать стекла у стоящих на остановках автобусов, казалось, что сейчас что-то взорвется и взлетит на воздух. На аэродроме привыкли к таким звукам — это прогревают или испытывают моторы. Если на бетонированную площадку садится серебряная махина ТУ-104, рев стоит ничуть не меньше. Ураганный шум. И потом долго звенит в ушах. Будто сразу повысилось кровяное давление.

Константину Дубровину шум аэропорта нравится. Ему здесь все любо — и сизокрылые лайнеры, и веселые крепко сбитые летчики, и милые стюардессы, и толпы людей, охваченных ветром прощаний и встреч.

Старший оперуполномоченный уголовного розыска капитан Дубровин тоже ждет. Но встреча не будет радостной. Хотя бы потому, что тот, кто прилетает, меньше всего хочет, чтобы его ждали.

…Открылась боковая дверца самолета. Пассажиры спускаются по лесенке. Один, второй, третий, четвертый… Все шагают одинаково, у всех усталые улыбки, в руках чемоданы. Дубровин оглядывает всю лестницу сразу, но видит только четвертого. Четвертому лет сорок. Он худощав, смуглолиц, высокого роста, хорошо одет. Только почему он один, где же его спутница?

Пассажир спускается спокойно, глаза его не ищут в толпе родственников или друзей. Внешне — вернулся человек из деловой поездки. И только Дубровин чувствует напряженную осторожность смуглолицего. Он чувствует в нем осторожность опытного канатоходца, в сотый раз ступающего на тонкую проволоку. У смуглолицего из багажа — лишь чемодан. Этот чемодан интересует Дубровина. Вернее, содержимое его. Там, по всем предположениям, золото. Надо узнать, куда же понесет его смуглолицый, кому отдаст?

Вот он поднялся по ступенькам, зашел в стеклянный холл, купил бутылку лимонада. Пьет медленно, и так же медленно, изучающе скользит его взгляд по залу. Взгляд описал круг и вернулся к исходной точке. Смуглолицый оглядел очередь за бутербродами. «Кто этот мужчина, в самом хвосте очереди? Под легкой парусиной тужурки угадываются стальные мышцы. От такого не уйдешь. Мертвая хватка у парня, наверное… А это кто, что у крайнего левого столика? Выпил «Ташкентскую» и стоит курит. Чего он курит? Здесь же нельзя курить…»

Снова заскользил взгляд, ощупывая каждый столик, и снова вернулся к началу. Кажется, все в порядке.

Но одного не заметил смуглолицый — у входа в закусочную, там, где стекло сливалось с глянцевитой облицовкой, стоял капитан Дубровин. Слабый ветер раздувал парусом его белую финку. Капитан исчез за вращающейся дверью. Вышел из здания аэропорта. Сел в светло-коричневую «волгу», стоявшую на остановке такси.

А вскоре на высоких ступенях появился смуглолицый. Он постоял с минуту, словно решая, в какую сторону идти, а потом решительно направился к стоянке такси.

— Поедешь за машиной, на которую сядет человек с красным чемоданом, — тихо сказал шоферу Дубровин и откинулся на сиденье.

Шофер понимающе кивнул.

А смуглолицый уже хлопнул дверцей зеленого такси, и машина тронулась. Она вычертила невидимую дугу на асфальте и замелькала между деревьями широкой аллеи. Дубровин был спокоен. Только одно волновало его — машина должна следовать за зеленым такси на приличном расстоянии. Чтобы не было никакого подозрения. Дорога сейчас повернет направо, потом выпрямится и пойдет в гору, через полотно железной дороги. А скоро поезд должен идти. Смуглолицый может проскочить. И тогда все сорвется.

— Быстрей, — торопит капитан шофера.

И тот молчаливо переключает скорость.

Белая стрелка спидометра пропускает одну цифру, вторую. Белая стрелка спидометра лезет вверх. Напрасно! Полосатая балка шлагбаума падает на дорогу. Замирают машины — длинная цепочка их растет и растет.

А зеленое такси уходит. Уходит смуглолицый. Уходит Бармашев. В красном чемодане у него рубины и золото. Надо проследить, кому он передаст их.

Дубровин нетерпеливо поглядывает. То налево, то направо. Поезда еще нет. Когда он будет? Капитан волнуется не на шутку. Слух и зрение обостряются, как всегда бывает в минуты опасности. Смуглолицый на той стороне шлагбаума. Уходит смуглолицый с красным чемоданом.

Ждать больше нельзя!

— Поезжай в гараж, Вася, когда поезд пройдет, — крикнул он шоферу, выскакивая из машины, и юркнул под шлагбаум. На секунду остановился, перескакивая взглядом с машины на машину. У обочины примостилась «победа». Капитан раскрыл дверцу и предъявил удостоверение.

— За зеленым такси, — выдохнул он. — Надо догнать.

Деревья неслись навстречу ураганом, скакали назад дома, промелькнули высокие корпуса института, вот осталась позади «Петровская дача». Но такси не было. Вообще, впереди не было ни одной машины.

«Победа» попалась заезженная. Она скрипела и задыхалась. Ей не хватало дыхания. У железнодорожного моста капитан чуть не закричал от радости: впереди маячила зеленая «волга». Номер тот же. Ну, вот и отлично. У Дубровина отлегло от сердца. Теперь главное — не упустить «волгу» из вида.

Вот и центр города. Ослепительными брызгами сверкает неугомонный фонтан, блестят полировкой ряды машин, выстроившиеся у гостиницы.

Зеленое такси подстроилось в ряд. Дубровин замер — смуглолицый не должен останавливаться в гостинице. Но что это? Человек вышел из такси и поднимается по ступенькам. Чемодана у него нет. А на глазах очки. Не темные, а прозрачные, роговые. Но при чем тут очки? Нелепица. У смуглолицего зрение, как у орла.

Да это и не смуглолицый совсем! У этого лицо бледно-желтое, конторское. Дубровин расспрашивает шофера такси. Да, смуглолицый сошел сразу же за «Петровской дачей», как только этот в очках сел. Куда пошел? Да, кажется, в сторону парка.

Ну и дела… В конце концов, насмешки товарищей по отделу не так уж страшны. Хуже другое — ушел. Да, конечно, капитан мог «взять» смуглолицего еще в аэропорту. Но ведь важно не это. Важно установить связи. Узнать, куда «идет» золото.

Весь день и вечер, носился Дубровин с дружинниками по городу. Но пользы это не дало. Смуглолицый как в воду канул. Дубровин представил: где-то холодные трясущиеся руки приняли золото, отсчитывают деньги. Только у смуглолицего руки не трясутся. Крепкие жилистые руки у него. А глаза черными угольками застыли под бровями. Разве ж для добрых дел нужно золото этим людям? Куда оно скользнет дальше? Дубровина охватывает злоба. Ну, ничего, все меры примем — не ускользнет. Последний свой рейс совершил зубной техник.


10. ВАЛЕРКУ НАДО СПАСАТЬ

«Дорогой товарищ Дубровин! Помните: два года назад я впервые появился у вас? Вы звонили на завод и просили устроить меня на работу. А ведь я бродяга. Да еще освободился из колонии.

На заводе я встретился с хорошими людьми. Мастер цеха, сам директор завода, Зина из заводской газеты, ребята из комитета комсомола, даже старенькая секретарша директора, все заботились обо мне. Они даже не верили тому, что я был вор, совершал преступления. Они думали: «Молодой, ошибался…».

Константин Петрович! Вам все это привычно. Но для меня в то время словно открылся новый мир. Подумайте только — люди, которым я до сих пор делал лишь зло, окружили меня доверием и заботой.

Токарь второго механического цеха Петя Филиппов, догадавшись, что мне трудно на первых порах работать на громоздком станке, предложил перейти на свой новенький. А ведь он на нем хорошо зарабатывал. Рядом со мной была жизнь, в сравнении с которой еще никчемнее выглядело мое прошлое. Как хорошо, что, кроме прошлого, есть еще будущее…»


Дубровин аккуратно сложил потертое письмо и открыл дверцу рыжего сейфа. В нижнем отделении, где лежало несколько самодельных пистолетов, кастетов и финок, отобранных у преступников, в самом дальнем углу виднелись две толстых тетради и целая гора конвертов. Это письма от тех, кто ушел из уголовного мира, «завязал». Благодарственные строки. Вот Валерка Сазанков… Сколько пришлось повозиться с ним — на завод устроили. Осознал парень: «И как хорошо, что, кроме прошлого, есть еще будущее…». Осознал, да, видно, не совсем. Контроль да контроль за такими нужен. Поди ты, пойми их душу.

Дубровин снял телефонную трубку и позвонил в больницу.

— Алло, скажите, пожалуйста, как там у вас Сазанков поживает? Как звать, спрашиваете? Валерий.

Трубка долго не отвечала. Сестра спросила номер палаты и сказала, что сейчас узнает. А когда она начала говорить, Дубровин нахмурился — больной Валерий Сазанков два дня как убежал из больницы в одном нательном белье.

«Так-так — а ведь они с Глухарем дружили когда-то», — подумал капитан и заспешил к Мартынову.


…Валерка Сазанков, светловолосый хиленький парень с худыми руками и бледно-зеленым лицом сидел на мокрой скамейке в парке у Аларского моста и дрожал от холода.

В своей больничной одежде, испачканной в пыли и в мусоре, Валерий побоялся утром выйти на дорогу, тем более, никаких документов у него не было. Впрочем, он знал, что его вряд ли будут разыскивать, но милиции боялся. Он появился в парке только с наступлением темноты. Выклянчил у чайханщика кусок лепешки и чайник зеленого чаю. Чайханщик долго осматривал странную одежду незнакомца. У Валерки дрожали руки и слезились глаза, он сказал, что только выписался из больницы и у него нет денег.

Он сидел на мокрой скамейке, давился сухой лепешкой и пил обжигающий чай. И думал о морфии, без которого он теперь не мог жить. Потому-то он и убежал из больницы.

Иногда у Валерки наступали просветления, и тогда он ненавидел себя изо всей мочи, ненавидел Глухаря, который когда-то пристрастил его к наркотикам, презирал себя за то, что обманул, так подло обманул Константина Петровича Дубровина. А ведь капитан его устроил на завод, началась совсем другая жизнь. И все было бы хорошо, если б не этот нелепый случай…

…Заканчивался первый месяц Валеркиной жизни на заводе. Он познакомился с девушкой, она работала и училась. Валерка и сам стал подумывать об учебе.

В начале второго месяца в общежитие, где жил Валерка, неожиданно пришла телеграмма из-под Киева. Кто-то неизвестный писал:


«Срочно выезжайте, трагически погиб брат Александр».


Брат у Валерки был один, а больше из родных никого — и этим все сказано. Лететь в Киев. Нужны были деньги.

Деньги были вокруг. Они лежали в карманах и в квартирах людей, быть может, не очень нужные им сегодня, но как воздух необходимые сейчас Валерке. Если бы ненадолго люди доверили ему свои деньги! Потом он вернул бы их им!

Раньше, до встречи с капитаном Дубровиным, он украл бы не задумываясь, но сейчас он знал твердо — не только на похороны, но и во имя спасения жизни не пойдет больше на преступление.

Валерка позвонил Дубровину в угрозыск. Ему поверили, и через два часа у него в кармане лежали деньги. Это были деньги из кассы взаимопомощи завода и угрозыска, личные деньги мастера цеха, Дубровина, директора завода и их знакомых. Когда давали Валерке эти деньги, он заглядывал людям в глаза, ему хотелось, чтобы они верили — он вернет эти деньги обратно.

Тогда Валерка еще не знал… Тогда он засмеялся бы над человеком, который бы сказал, что этих денег он не вернет ни через месяц, ни через год, ни через три года…

Он вернулся через месяц — не рассчитал. Денег на обратную дорогу не хватило. Пришлось три недели проработать на угольном складе. Хотел написать на завод, но стыдно было, еще подумают, что снова денег просит. Решил — заработаю сам на дорогу и сам вернусь, без чьей-либо помощи. И так слишком много помогали ему.

И вот он вернулся. Ликующе стучало сердце, когда переступил порог общежития. Небось думали, что сбежал. Его встретила хмурая комендантша Анастасия Кирилловна:

— Где шатался? Уж две недели как тебя с милицией ищут. Дубровин приходил из угрозыска. Обманул, значит, всех? Фальшивую телеграмму написал. Не-е-е, горбатого могила исправит.

— Анастасия Кирилловна!!!

— Что «Анастасия Кирилловна!» С завода уволен, койку твою заняли, иди откуда пришел!

Потом Валерка узнал: милиция его не искала, но Дубровин интересовался — это уж точно. И ругался, говорят, здорово. Когда узнал Валерка об этом, ему стало совсем плохо. Валерка позвонил Дубровину в угрозыск, ему ответили, что Константин Петрович уехал в отпуск и вернется месяца через полтора. И у Валерки невыносимо заныло сердце. Напиться, что ли? Ведь у него сегодня тройные похороны…

Он сидел на скамейке. В сумерках подошел какой-то человек, присел рядом.

Молчали. Валерка думал. Незнакомец глядел на него.

— Что загрустил? — наконец тихо спросил тот.

— Думаю, — сказал Валерка. — Знаю одного человека. Он много нашел и сразу все потерял.

— У тебя что, денег нет?

— Ни копейки…

— Тяжело… Идем со мной.

Это был Глухарь, вор-наркоман. В тот тоскливый вечер Валерка узнал, что такое смешанный с кокаином морфий.

Когда Глухаря посадили, у Валерки остался его шприц. Теперь Валерка проклинал Глухаря. Он ругал его самыми последними словами, какие только приходили ему на память, но от морфия уже не мог отказаться.

Шли недели… Он перестал следить за собой: не умывался, забывал есть, обтрепался. Ничто больше не интересовало его. Ежедневная доза морфия медленно, во катастрофически нарастала. В погоне за наркотиком проходили дни.

Но тогда он еще боролся с собой. Пытался уменьшить дозу, отказывался от нее совсем. По два, по три дня сидел у себя в конуре, водкой заливал тоску и боль. От водки тошнило, она не помогала.

В те дни еще раз, уже совсем по-новому, Валерка смог оценить и проклясть свое прошлое — оно не научило его бороться. Организм был бессилен. Теперь прошлые печали казались игрушечными. Игрушечные трудности, игрушечные слезы. А вот пришла настоящая беда. Плачь!

Но и тогда, на краю бездны, завод еще жил у него в памяти отдельно от всего остального, как островок, населенный добрыми и умными людьми. Но на завод он идти боялся. Оставался Дубровин. Он, наверное, вернулся из отпуска. «Пусть стыдно. Пусть будут смеяться и презирать. Но только пусть спасут».

Телефонную трубку взял сам Дубровин, и у Валерки перехватило дыхание. «Вернулся из отпуска». Дубровин слушал долго, внимательно, не задавал никаких вопросов. А потом сказал: «Приходи».

Когда Валерка появился в угрозыске, капитан был один в кабинете. Ему изменила его обычная выдержка, он закричал:

— Дур-рак! Почему не дал телеграмму из-под Киева?!

И странное дело — чем больше ругался Дубровин, тем легче становилось у Валерки на душе, в горле щипало от слез и он стискивал зубы, чтобы удержать готовый вырваться вопль.

Дубровин звонил в больницу, кричал в трубку: «Человек делает себе инъекцию, грамм морфия в день… Фамилия?.. Молодой еще… Занимается этим шесть месяцев… Да… Я так и знал…».

Посмотрел на Валерку:

— Врач сказал: будешь продолжать — умрешь через год. Будешь лечиться? Будешь или нет?!

— Буду.

Из больницы Валерка убежал. И Дубровин снова устраивал его на работу, давал денег.

«Подлец ты, — говорили глаза Дубровина. — Но не умирать же тебе. Попробуем еще раз».

…Валерка поежился на холодном ветру. Даже горячий чай никак не мог согреть его. Он думал о том, что же делать дальше. И вдруг глаза его загорелись лютой ненавистью, а слабые пальцы сжались в дрожащий кулак — он знал теперь, кто виноват во всех его бедах — Глухарь. Встретиться бы с ним один на один на кривой тропке. Но Глухарь далеко в пустыне. В колонии особого режима. И вернется не скоро.

«Позвоню Дубровину», — подумал Валерка и, выпросив у чайханщика две копейки, пошел искать телефон-автомат.

Он не знал, что Константин Петрович Дубровин сидел сейчас в кабинете у начальника уголовного розыска. Там собралась вся спецгруппа — сам Мартынов, Дубровин и еще двое оперуполномоченных из оперативного отдела исправительно-трудовых учреждений.

— Бежал из больницы, говоришь? — нахмурился Мартынов. — А может быть, хватит с ним возиться, а, Костя? Сколько ты можешь заниматься этими экспериментами с устройством на работу наркоманов? Слушай! — Мартынов резко повернулся. — А не может он с Глухарем встретиться?

— Может, — сказал Дубровин. — Валерку надо спасать.


11. ГЛУХАРЬ И ВАЛЕРКА

Глухарь привык действовать в одиночку. Но сейчас, после этого побега, с ним что-то случилось. Он, конечно, прекрасно понимал, что если выйдет на прежние связи, то его быстренько схватят. Да-да… И потому он познакомился с Бармашевым. К тому же у Бармашева своя «волга». Хлипкий, однако, оказался типчик. Не умеет работать, самоучка, — едва удалось выпутаться. А самою «волгу» надежно упрятать удалось в горах. У знакомого старичка. Надежный старичок. Бармашев сейчас далеко улетел, соколик, — испугался, что следят. Далеко улетел Бармашев — пусть поищут его теперь Мартынов с Дубровиным. Пусть поищут.

«Да и мне надо сматываться, — подумал Глухарь. — Пора». Он чувствовал, что круг смыкается. Ленки-то нету. Только вот Олежка… Где он сейчас — Глухарь не знал, а выяснять опасно: Ленкиных соседей наверняка предупредили о нем, да и милицейский пост там, небось, дежурит круглые сутки.

Еще немножко погодить, а потом — поминай как звали. Только одно дельце обмозговать надо. Но в одиночку тут не справиться. Нужен хотя бы еще один человек. Жаль, Бармашева нет.

Вечерело. Глухарь остановился около пивнушки и поглядывал сквозь очки на людей, сидящих за столиками. Пахло шашлыком. Было душно, он снял шляпу, вытер платком потный лоб и уже хотел спуститься к шашлычнику, но в желтом квадрате окна увидел фигуру милиционера. Тот сидел как раз за столиком у окна, потягивал пиво и разговаривал о чем-то с пожилой официанткой. Уходить он не собирался. Глухарь облизнул губы, поправил темные очки и, нахлобучив поглубже на лоб шляпу, отправился прочь. «Чего он торчит здесь? — подумал Глухарь. — Отправлюсь-ка я в кафе».

Кафе совсем недалеко, за мостиком. Там, конечно, ни пива нет, ни шашлыка. Но зато там, наверное, нет милиции и еще там есть два выхода — так что всегда улизнуть можно.

Кафе было крохотное и совсем неуютное, Сквозь стеклянную дверь Глухарь быстро оглядел зал, потом снял шляпу и вошел внутрь. Кончался базарный день и потому в кафе было полно народу, однако столик около двери, которая выходила на реку, пустовал. «Как раз то, что нужно». Глухарь медленно направился к свободному столику.

Последнее время он был более осторожен, похудел и от этого казался чуть выше, да еще то и дело его тянуло кашлять — долгое пребывание в каменной норе все-таки сказалось и на железном здоровье Глухаря, которого не могли пробрать даже наркотики.

Он устало опустился на стул, и пока молоденькая официантка убирала на поднос грязную посуду, разглядывал меню, которое ему совсем не нравилось. В карманах у Глухаря были деньги, но в ресторанах появляться он не решался.

Он заказал себе борщ, бифштекс, холодец, два стакана чаю. Из одного стакана чай выплеснул, достал из внутреннего кармана пиджака чекушку и быстро сунул горлышком в пустой стакан. Двести граммов он опрокинул зараз, пожевал губами и начал аппетитно уплетать борщ. Ел он быстро и много. Где-то под спудом жила в нем мысль, что, в конце концов, все равно накроют — поэтому надо есть, пока можно.

Другие зеки рассказывали о страхах, которых натерпелись, когда были в бегах, но Глухарь давно свыкся со своим страхом. Нельзя сказать, чтобы его не было. Но еще тогда, во время первого побега в тайге, с лесосплава, он приучил себя жить с этим страхом и даже веселиться назло ему. Теперь он лишь опасался поступить опрометчиво.

А какая она — плата за постоянные эти опасения? А никакая. Дома нет у него, Ленка… Мир ее праху. Сынишка…

Бифштекс начал остывать, и Глухарь быстро поддел мясо вилкой. Пережевывая жилистое мясо, он снова подумал об Олежке. Как ни пытался он запрятать эти мысли подальше, ничего не удавалось. Олежку он заберет с собой. Когда-нибудь он заберет его, когда излечится от наркотиков. Ведь не совсем же он безнадежен. Есть же, говорят, какие-то средства. Он в колонии знал одного наркомана, который излечился.

Но сейчас еще рано думать об этом. Сейчас ему нужны деньги, много денег. Наклевывается одно хорошенькое дельце. Как следует его обмозговать надо, а потом — «не вспоминайте меня, цыгане…».

Глухарь доел последний кусок мяса и вдруг замер. Официантка, начавшая было подсчитывать на маленьких игрушечных счетах, посмотрела туда, куда он смотрел.

К столику подходила молодая женщина, державшая за руку мальчика в матросской форме.

— Здесь не занято? — спросила она Глухаря.

— Садитесь, свободно, — ответила за него официантка. — У вас все? — спросила она Глухаря.

— Нет, принесите мне еще что-нибудь… яичницу, что ли, — тихо произнес он.

Официантка с недоумением посмотрела на странного посетителя. Женщина заказала себе сосиски, а мальчику — порцию сливочного мороженого.

— Я пойду в буфет, лимонаду принесу, — сказала женщина, когда официантка принесла заказанное.

Глухарь остался один с мальчиком. Он сидел, тыкая вилкой в яичницу, и ничего не видел перед собой, кроме этих пухлых щек, перемазанных мороженым. Это был Олежка.

«Хорошо одет, — отметил про себя Глухарь, — лучше чем у Ленки. Кем ему эта женщина приходится? Ленка про нее ничего не говорила».

Женщина принесла лимонад и два стакана, Олежка сразу потянулся к бутылке:

— Пить хочу, теть Оль.

— Сейчас, сейчас. Доешь мороженое….

«Тетя Оля», — повторил про себя Глухарь. Он хотел заговорить с женщиной, но сквозь стеклянную дверь увидел милиционера. Того самого, что сидел в шашлычной. «Чего ему здесь надо? Не за мной ли следит? А может, она зашла с Олежкой специально?» Глухарь сунул руку в карман и, нащупав шероховатую рукоятку пистолета, успокоился.

Быстро расплатившись, Глухарь вышел в боковую дверь. У реки никого не было. Он обогнул кафе слева и заглянул в окно. Женщина, доев сосиски, пила с Олежкой лимонад. Милиционер стоял около стойки, улыбался и о чем-то разговаривал с буфетчицей. Буфетчица тоже улыбалась, и Глухарь успокоился — они, конечно же, разговаривали не о нем.

От выпитой водки чуть кружилась голова. Он взялся за раму. Через стекло видел, как женщина рассмеялась: видимо, Олежка сказал что-то смешное. А потом женщина покраснела, виновато зашарила в кармашке, в сумке и развела руками — Глухарь понял, что Олежка попросил еще мороженого, но у женщины, наверное, не было денег. Глухарь машинально сунул руку в карман, где у него лежала мелочь, но пальцы натолкнулись на рукоятку пистолета, и он сразу помрачнел. Ему вдруг вспомнилось, как дня два назад он прочитал в газете заметку, что талантливый инженер Виталий Сажин вернулся с международного конгресса. Тогда Глухарю было особенно муторно, к тому же, он не мог достать наркотиков и метался весь вечер как угорелый, искал, с кем бы кейфануть, и совсем забыл об опасности. И все потому, что Виталий Сажин — это не кто иной, как Витька Сажа, с которым они когда-то отбывали срок в детской колонии. Но Сажа давно «завязал», еще тогда, после первого срока. Правда, таких денег, как у Глухаря, «талантливому инженеру Сажину» вовек не видать, несмотря на то, что он разъезжал по заграницам. Но какое-то непонятное, тоскливое чувство охватило Глухаря, он подумал, что его никто и нигде не ждет кроме милиционеров, и те ждут лишь только для того, чтобы сказать «гражданин, пройдемте». И сейчас, когда он глядел на Олежку и на женщину, ведущую его за руку, это едкое чувство появилось снова.

Стоя в тени, за деревом, Глухарь наблюдал, как женщина направилась к остановке автобуса, и до него донесся ее голос:

— Приедем домой, возьмем денег и еще купим.

Глухарь шевельнулся. «Приедем домой», — не выходили у него из головы слова женщины. «Что это за дом? Проследить надо, а потом видно будет».

Автобус тронулся, и Глухарь быстро двинулся к остановке такси. Шоферу он объяснил, что надо ехать медленней, не выпуская из вида красный автобус. «Там знакомый едет, но где сойдет — не знаю». Шофер кивнул головой.

Ольга вышла из автобуса около Главного управления милиции и вместе с Олежкой направилась прямо в ворота, где находилась комната дежурного по городу. От неожиданности Глухарь не успел даже попросить шофера остановить машину, к тому же выходить около ГУМа он не решился, и они свернули в переулок. Здесь Глухарь решил подождать выхода женщины с Олежкой. Он ждал до самой темноты. Но ждал он напрасно. Ольга заходила к мужу, он только что сменился после дежурства, и Мартынов подбросил их домой на своей «оперативке».

А Глухарь все стоял и стоял, глядя в закрытые ворота, чувствуя, что непонятная пустота заполняет его душу. Взошла луна, и ему захотелось завыть, как воет одинокая голодная собака.

Он зашагал по тротуару, и с каждым шагом чувство пустоты становилось все отчетливей, будто из-под ног ушла земля и он заваливается куда-то набок. Он подумал, что за ним могут следить, но теперь ему было все равно.

На следующий день Глухарь, придя на базар, выпил кружку пива и направился в сторону реки. К барахолке. Тут среди барыг можно было отыскать парня, готового на любое дело. У моста он остановился. С любопытством оглядел человека, похожего на огородное пугало: соломенная шляпа с продавленным верхом, порванные брюки, красная рубаха, лицо серое, небритое, опухшее. Человек бессмысленно глядел куда-то вдаль.

Глухарь кашлянул — человек обернулся. И Глухарь раскрыл рот от удивления.

— Вот те на! Гора с горой не сходится, — произнес он, ощупывая взглядом странное одеяние Валерки Сазанкова.

Валерка посмотрел на Глухаря бессмысленными глазами.

— Не найдешь ли копеек тридцать? — спросил он.

«Не узнает», — подумал Глухарь. Вот Олежка тоже не узнал. Это хорошо. Значит и опера? не узнают. Они ж по карточке с «личного дела» ищут. Так? Ведь другой карточки у них нет. А там у меня ни усов нет, ни очков. Да и тем более такого черного костюма и белой накрахмаленной рубашки. «Не узнает, — с облегчением подумал Глухарь. — А он-то как раз мне и нужен для дела. Лучше и не придумать. Дня за три обделаем дельце. А потом — ту-ту…».

— Найдется не только тридцать копеек, а и больше, — ответил Глухарь и заметил, что Валерка внимательно вслушивается в его голос.

— У тебя какой размер костюма? — спросил Глухарь.

— Ч-чего? — не понял Валерка.

— Костюм какого размера?

— А зачем?

— Для интереса.

— Ну, сорок восьмой.

— А туфли?

— Слушай, пошел ты… Чего привязался?

— Подожди меня здесь, — сказал Глухарь. — Я тебе денег дам. Только в долг. Я сейчас…

Вернулся Глухарь с базарчика минут через пятнадцать. В руках он нес дешевый коричневый костюм и коробку с туфлями.

— Идем, — потащил он Валерку за рукав. — Идем под мост. Переоденешься. Не могу же я с тобой идти, когда ты в таком виде.

Валерка не упирался. Гремя за Глухарем по осыпающейся гальке, он только твердил: «Что-то мне твой голос знаком…».

— Конечно, знакомый, — сказал Глухарь. Он снял запылившиеся очки и начал их протирать.

— Глухарь! — от неожиданности Валерка выронил коробку с туфлями на песок.

— Тише, — предупредил Глухарь и поглядел наверх. — Тише ты. Дело есть.

— Что за дело?

— Быстрей переодевайся. Сбрасывай с себя все это барахло.

Валерка сдернул рубаху, обнажив изможденное, синеватое тело.

— Не женился еще? — спросил Глухарь.

— Ч-чего?!

— Не женился, говорю? Молодец, парень. Ошибки, значит, не совершил еще — алименты платить не будешь.

— А ты совершил, что ли?

Глухарь не ответил.

— Исхудал ты, — покачал он головой, оглядывая Валерку. — Ну на кого ты сейчас похож?! А хочешь — у нас будут деньги? Во-о сколько грошей.

— У тебя нет? — Валерка кивнул на шприц, выскочивший у него из кармана, и все тело его сжалось.

— Давай, — сказал Глухарь. — Давай…

Валерка обнажил руку, почувствовал укол, закрыл глаза. А через некоторое время он ощутил знакомое сладостное, безмятежное состояние. «Ну, вот, теперь ты, как огурчик. Джентельмен. Джентельмен удачи», — слышал он голос Глухаря.

— Дельце хорошенькое, — ворковал Глухарь. — Да… Есть тут один на примете. За ним обэхаэсовцы охотятся. Знаю я. А мы опередим их. Понимаешь? Придем раньше.

— Сколько? — сонно ворочая глазами, спросил Валерка.

— По две тысячи. Я тебя не обижу.

— Новыми?

— Дурак! Конечно, новыми.

— А ты откуда знаешь, что у него есть гроши?

— Если бы не знал, не говорил. Делец он, понимаешь? На сухофруктах наживается. Идет?

— Идет, — прошептал Валерка. — Только честно.

Они договорились встретиться назавтра в восемь вечера у моста. «В городе мне нельзя показываться», — сообщил Глухарь. Они расстались. Глухарь уехал на такси. А Валерка пошел звонить в угрозыск.

Когда он, постучавшись, вошел в кабинет, Дубровин стоял около сейфа. Он уже закрыл сейф и, видимо, намеревался положить ключ в карман, но, увидев Валерку, передумал и раскрыл тяжелую дверцу.

Сазанков увидел — в сейфе лежали пистолеты и ножи. Дубровин вытащил один — короткий с широкими краями, и положил на стол.

— Видишь? — вместо приветствия сказал он.

Взгляд у Дубровина был суровый, и Валерка опустил голову, не понимая, однако, почему капитан вытащил из сейфа нож.

— Сегодня я допрашивал Бориса Романенко, — сухо сказал Дубровин, не глядя на Валерку. — Романенко — вор-рецидивист, он убил этим ножом ученика девятого класса Анохина…

Дубровин замолчал на минуту.

— Ты понимаешь? Убил отличного парня, накурившись анаши…

— Но я уже не курю…. Последний раз… я… — Валерка попытался взглянуть на Дубровина, но понял, что не может этого сделать, и только искоса бросал взгляды на нож, мерцавший на столе.

— Садись, садись, чего стоишь.

Валерка подошел поближе.

— От чистого сердца… — начал он. — Константин Петрович…

Дубровин передернул плечами.

— О каком сердце ты говоришь?

— Честное слово… — начал было Валерка, но заикнулся и с сомнением посмотрел на Дубровина. — Вы не думайте, Константин Петрович, да я в рот не возьму теперь…

Он прикрыл глаза и сразу же перед глазами появилось тусклое лицо Глухаря и послышался тихий голос: «Тише ты. Дело есть».

Валерка открыл глаза и опять поглядел на нож.

— А что тому парню будет? — спросил он.

— Какому? — Дубровин положил нож в сейф и захлопнул дверцу.

— Который убил.

— А ты как думаешь — в Сочи его пошлют? — Дубровин оглядел Валерку. — Костюмчик новый? Где раздобыл?

— Дареный.

— От кого?

— От Глухаря…

— Так…

Валерка покраснел и заерзал на стуле.

— Он не украл, купил…

— Ну ладно, — Дубровин брезгливо поморщился. — Ты мне по телефону говорил, что Глухарь уехал на такси. Номер не запомнил?

— Нет. Завтра у нас с ним встреча. Дали бы вы мне тот нож… Я бы с ним сам рассчитался…

— Он о Бармашеве ничего не говорил?

— Это кто?

— Зубной техник. Золото скупает.

— Не знаю. Глухарь говорил, что есть у него один кореш. К нему махнем после «дела».

— Куда Глухарь уехал?

— Не знаю.

— А дом, где этот делец живет?

— Тоже не знаю. Глухарь завтра скажет.

— Пистолет у Глухаря есть?

— Видел.

— Та-ак, — вздохнул Дубровин. — А ты уверен, что за тобой не следили?

— Не знаю.

— И, наверное, не сам Глухарь, а кого-нибудь подослал.

— Нет. Если бы следил — то сам. Он сейчас один остался. Иначе б не втягивал меня.

— Да… Ну, мы все о Глухаре. А что я с тобой буду делать? Больница тебя отказывается принимать — сам виноват. С заводом ты тоже… Эх, придется звонить заместителю министра здравоохранения. Это уж не сам я — к комиссару пойду.

На глазах у Валерки появились слезы, и он смахнул их рукой.

— Вы мне не верите, да? — вскричал он. — Константин Петрович! Ну, испытайте меня. Ну…

— Испытание — завтра. Хочешь нам помочь?

Валерка кивнул головой.

— Завтра в восемь приходи туда, где условились встретиться с Глухарем. Знаешь карагач около шашлычной — увидишь там светло-коричневое такси. В этом такси буду сидеть я. Так что, если что заподозришь… Ну идем, идем в дежурку. Ты же с ног валишься — спать хочешь. На диване поспишь.

…Надежды Дубровина не оправдались. На следующий день вечером он докладывал своему начальнику:

— Алло? Александр Ильич? Дубровин звонит. Из оперпункта я.

— Да, слушаю, Костя.

— Как мы и предполагали, Глухарь на «свидание» не пришел.

— Проверяет Валерку? Да, его голыми руками не возьмешь. Кто пришел вместо него?

— Какой-то тип. Незнакомый, первый раз вижу.

— Значит, что-то пронюхал Глухарь. А ведь они могли убрать Валерку по дороге?

— Зачем? Если Глухарь подозревает его, то знает, что он все рассказал. А рассказывать-то нечего.

— Задержали незнакомца?

— Не удалось. Сбил Валерку с ног. Заскочил на ходу в какой-то грузовик. А когда мы догнали машину, в кузове никого не оказалось.

— Плохо. Очень плохо. Ты ребят там оставляй. А сам приезжай в Управление. Дело есть. Тут мы кое-что узнали. В аэропорт поедешь.

— Есть.


12. ГДЕ ЗОЛОТО РОЮТ В ГОРАХ…

Их было трое — внешностью очень похожих друг на друга людей. Низкорослый, кряжистый следователь районной прокуратуры Володя Заробян. Его черные глаза мерцали из-под бровей таинственно, словно видят и знают что-то необыкновенное. Оперуполномоченный уголовного розыска, Алексей Ломакин, был прямой противоположностью Заробяну — баскетбольного роста, белесый и жилистый, лицо у него простое, северно-русское. Капитан Дубровин — нечто среднее между ними.

Шли они долго. На порыжевших от знойного летнего солнца холмах, куда ни кинь взгляд, не было ни деревца, ни даже кусточка. А там в долине, где они оставили машину, буйно шелестела влажная трава и перезванивала голышами говорливая речка.

Солнце только-только взошло, и когда они достигли обрыва, впереди, насколько хватал взгляд, открылась несравненная красота. Верхняя часть неба была темно-синей, и чем ближе к горизонту, тем больше небо окрашивалось в светло-оранжевый цвет. А еще ниже, над чернеющим в бесконечном отдалении лесом, дрожали огненно-рыжие полосы, словно там полыхали гигантские горны. Расплавленным золотом сверкала в зеленой долине извилистая река, а в непроходимых коричневых болотных топях, будто пойманное в большую рыбачью сеть, дрожало розовое отражение солнца. Справа, на предгорьях, лежали холодные синие тени.

— Вот это да! — только и смог вымолвить Дубровин. Он стоял на краю обрыва, любуясь игрой красок, света и теней — такие ни с чем не сравнимые восходы и закаты можно наблюдать только здесь, в горах Забайкалья. Так вот оно, значит, какое Забайкалье — «где золото роют в горах…».

Он вспомнил запыленный, пропахший бензином и асфальтом город, уличную толчею, переполненные душные автобусы и трамваи — все это было где-то далеко-далеко, будто в нереальности…

«Где же скрывается этот старатель с Бармашевым? Долго еще идти?!» — думал Дубровин. Он вспомнил серые глаза майора Мартынова, его мохнатые брови, плотно сжатый рот.

— Вот видишь, куда потянулась нить, Костя, — говорил Александр Ильич. — В Забайкалье, к старателям. Бармашев сейчас там. Ну, что ж, действуй. Свяжешься с местной прокуратурой и угрозыском. Теперь-то Бармашева надо взять во что бы то ни стало. Так что вылетай немедленно.

Дубровин стоял задумчиво, молча, а потом спросил, словно очнувшись:

— А как же Глухарь? Валерка Сазанков?

— Не беспокойся.

Теперь они были почти уверены, что в машине, сбившей десятиклассника, сидел и Бармашев.

…— Ну, пошли, надо торопиться, — сказал Заробян.

Дубровин, оторвавшись от воспоминаний, зашагал по тропинке. Идти становилось все трудней и трудней — холмы окончились, начались горы. Трое продирались сквозь заросли полыни и красной смородины. И вдруг за одинокой, крохотной березовой рощицей появилась огромная темно-зеленая поляна. Два стога сена поднимались по ее бокам. Около одного из них ловко орудовал граблями вихрастый парнишка. Он был без рубахи, и бронзовое его тело плескалось в солнечных лучах. Дубровин залюбовался красотой гибкого, статного тела.

Следователь показал парнишке фотокарточку Бармашева и спросил, не видел ли он где такого человека.

— А-а… охотник, — хмуро промолвил парнишка, опираясь на грабли.

— Какой охотник? — трое переглянулись.

— Да ходит он с двустволкой тут, в шалаше живет. Километра полтора отсюда. Я его раза два видел.

И снова ершистая после покоса трава запружинила под ногами у троих. Метров через восемьсот, высоко на середине горы, они увидели шалаш. Было решено подойти к нему сразу стрех сторон.

Они полезли по серым потрескавшимся скалам, цепляясь за стебли ползучего кустарника.

— Пора, — решил Дубровин, когда до шалаша оставалось метров двадцать пять.

Он медленно пробирался сквозь колючие кусты, опасаясь, как бы не посыпалась, не зашуршала галька.

Когда они были совсем рядом с шалашом, прогремел выстрел и горное эхо разнесло грохот далеко по долине. Следователь Заробян, выронив пистолет, схватился за правую руку.

Стреляли не из шалаша. Дубровин резко оглянулся. На огромном валуне, метрах в сорока, стоял заросший густой щетиной человек и спокойно, словно в стрелковом тире, целился в него из двустволки.

— Разрывными бьет, сволочь! — выругался Заробян.

Дубровин едва успел упасть на землю, пуля просвистела мимо, а когда он приподнял голову, человек исчез.

— С этим зубным техником надо быть осторожней, — сквозь зубы проговорил Заробян.

— Сильно ранил? — торопливо спросил Дубровин.

— Пустяки…

Услышав стрельбу, прибежал мальчишка, работавший на сенокосе. Оказывается, он шел за ними следом. Оставив парнишку рядом с раненым, Дубровин и оперуполномоченный Ломакин бросились за Бармашевым.

— К водопаду он побежал, — донесся до них голос парнишки. — Здесь одна тропинка.

Поднявшись на пригорок, они заметили, как далеко внизу тень скользнула с тропинки в черный провал ущелья. Зашуршав по осыпающемуся гравию, спотыкаясь на скользкой траве, они понеслись к ущелью, откуда прогрохотало два выстрела, — Бармашев стрелял наугад.

Когда они достигли тяжело вздымающихся вверх сумрачных скал ущелья, Бармашев уже карабкался к водопаду. Над бездонным колодцем, на дне которого кипела белая пена, был перекинут хрупкий качающийся мостик. Видимо, человек на минуту испугался и замер, но страх, который настигал его сзади, был сильнее страха высоты — он ступил на зыбкую основу и, не глядя под ноги, зашагал вперед. Он был уже почти на той стороне, когда внезапный резкий звук заставил его на долю секунды остановиться.

Это был какой-то невероятный, многоголосый крик, качающийся, замирающий и вновь нарастающий.

— О-о-о-о!

Крик заплясал над водопадом, стремясь вырваться вверх, к свету.

Дубровин поразился странному резонансу, который вызвал его короткий окрик: «Стой!»

Он заметил — человек, переходивший мосточек, оглянулся, невольно скользнув взглядом себе под ноги, — там, в нескончаемом черном колодце гасло эхо, чернота притягивала к себе, кружила голову.

На мгновение тело его качнулось, и этого было достаточно, чтобы потерять равновесие. Он взмахнул руками, словно хотел ухватиться за какие-то невидимые поручни, и Дубровин не успел даже уловить момента, когда он исчез в провале.

Истертыми красными ладонями Дубровин зацепился за камни и, поднявшись к водопаду, заглянул вниз — из глубины пропасти тянуло холодом. Он приложил ухо к скале, и тогда показалось, что на него где-то совсем рядом несется тяжелый товарный состав.

Что значит для этой многотонной бушующей махины крохотная фигурка человека? Песчинка, не более… Напрасно Дубровин, рискуя сорваться вниз, щурил глаза, стремясь разглядеть нечто в черном провале, — клокочущая масса бесследно поглотила зубного техника.

Непонятное, щемящее чувство охватило Дубровина. Сквозь корявый просвет, образовавшийся между нависших скал, он увидел кусок долины — белые, словно игрушечные лучи берез, коричневая густота кустарника, а там, дальше, у шалаша лежал раненый следователь, а рядом с ним гибкий парнишка.

В бесконечной синеве плыли прозрачные облака. Дубровин подумал, что в Заркенте, южном городе, откуда он приехал, сейчас небо такое же синее. Только облаков нет совсем, и начальник уголовного розыска Александр Ильич Мартынов, тяжело дыша в духоте своего кабинета, согласовывает с оперативниками план поимки Глухаря. Он и не подозревает, что «передаточное звено» уже навсегда ушло от них…


13. ПОЕДИНОК

Вернувшись из командировки, Дубровин узнал, что дерзкие ограбления колхозных касс, вскрытие несгораемых ящиков прекратились. Валерку Сазанкова временно поместили в больницу. Но Глухарь как в воду канул, и напасть на его след никак не удавалось.

— Вот что, Костя, — сказал Александр Ильич. — За Глухарем и Бармашевым числится наезд на двадцать пятом километре, восемь вскрытых денежных ящиков, операция с золотом. И все это за короткий срок. Глухарь ушел в подполье. Может быть, его нет уже в наших краях…

— Опытный волк, — заметил Дубровин.

— Да, — продолжил Мартынов. — В ресторанах он теперь долго не появится, постоянного места жительства у него нет. Насколько известно, связи с дружками он не поддерживает, полагая, что подозрительные личности на примете у работников уголовного розыска. Хоть Валерка и не судим, но, как видишь, он проверял и его. Ладно. Делом Глухаря займется ОУР Министерства. А нам надо пойти по горячим следам.

Дубровин недовольно поморщился и с обидой взглянул на Мартынова. Почему это именно сейчас «дело» передали в Министерство?

— Ну, ну, не волнуйся, — поспешил успокоить его Александр Ильич. — Мы работаем с ними в контакте…

И хотя, сказав это, Мартынов пытался улыбнуться, Дубровин понял, что начальник уголовного розыска тоже был недоволен передачей «дела» и, видимо, выдержал нелегкую борьбу по этому поводу.

Взгляды начальника уголовного розыска и старшего оперуполномоченного встретились, и оба тут же отвели их в сторону.

— Как ты думаешь, искусственный шелк сейчас в моде? — спросил Александр Ильич.

— Шелк? — переспросил Дубровин. — Да вроде бы ходовой товар… Покупатели всегда найдутся.

— Вот то-то и оно… — негромко сказал Александр Ильич, и Дубровин понял, что разговор этот начальник уголовного розыска завел неспроста.

— Дело вот в чем. Уже второй раз из контейнеров товарных вагонов пропадают тюки искусственного шелка, — подтвердил его мысли Мартынов. — Транспортная милиция сбилась с ног в поисках преступников. Нас просят помочь. Знаешь, когда новый человек идет по следам, он может заметить то, чего не заметили другие.

— Где узнают о недостаче? — поинтересовался Дубровин.

— На конечной станции. Поэтому вся ответственность ложится на грузоотправителя. Их всех уже допрашивали. Выводы? Они ни при чем. А раз грузы исчезают не во время отправки и не во время приема, то только в… пути.

Так думали и сотрудники железнодорожной милиции, однако тщательный осмотр вагонов был не в пользу этой версии — пломбы и замки не тронуты.

Все же было решено — в очередном товарном составе поедут четверо: капитан Дубровин и трое оперативников из дорожного отдела. Один будет находиться вместе с машинистом, другой в одном из первых вагонов, Дубровин с третьим оперативником — в самом последнем вагоне, вместе с проводником.

На восьмидесятом километре, при подходе к реке, железная дорога круто поворачивала к северу. Когда состав, замедлив ход, двинулся по кривой, Дубровин заметил, что на подножку тринадцатого вагона, на котором стояла синяя хлопкоуборочная машина, вспрыгнули двое мужчин. Один был высокий, в белой рубашке, а другой, среднего роста — в красной. Лица Дубровин разобрать не мог.

Тот, что был пониже, встал на борт и, резко оттолкнувшись, повис на крыше соседнего вагона.

— Ух, ты… — восхитился молоденький оперативник Женя Прокофьев. — Акробат!

— Да… — неопределенно протянул Дубровин. «Подсунули какого-то непонятливого юнца», — подумал он о своем напарнике.

И мысли вновь вернулись к тем двоим в вагоне. Иначе, как в пути, их не возьмешь. Картина ясная — «вспарывают» они крышу, выбрасывают тюки на ходу.

Последний вагон, наконец, тоже вынесло из полукруга на прямую, и теперь совсем не было видно, что делает второй человек.

«От машиниста их тоже, наверное, увидели», — предположил Дубровин.

— А ну, подсадите меня, — попросил он проводника.

Подтянувшись на руках, он заметил, что на крыше одного из вагонов, где-то в середине состава склонились двое мужчин. Потом один исчез.

— Так, оторвали доски. Второй, конечно, останется наверху, — подумал капитан.

Но он ошибся — высокий тоже исчез в дыре. Время действовать.

Дубровин взобрался на крышу.

— Полезай за мной! — крикнул он Прокофьеву.

Отсюда горизонт отодвинулся, и впереди показались белые мазанки степного разъезда, а еще дальше — черная полоска — не то река, не то озеро. Но это уже совсем далеко. Свежий ветер хлынул на Дубровина. Закружилась голова. Капитан рванулся вперед, перепрыгивая с вагона на вагон, опасаясь, что не успеет добежать, что преступники уйдут. Он видел — впереди на помощь ему скачет другой человек — Колька Исидоров. Может, он успеет раньше.

Капитан бежал, задыхаясь, горячий ветер хлестал по щекам, жарким дыханием опалял слипшиеся волосы.

Когда до пролома осталось два вагона, капитан сообразил, что так разогнавшись, он не сможет остановиться, и по инерции пролетит вперед. Остановившись на самом краю вагона, перевел дух. Черный пролом был совсем рядом. Еще один прыжок!

Дубровин отступил назад, готовясь к прыжку, и первое, что он увидел, взглянув в сторону пролома, — это дрожащий пистолетный зрачок, мерцавший из темноты. И тогда же он увидел лицо человека, гладковыбритое, с отпущенными усиками — лицо Глухаря.

Дубровин не целясь нажал на курок. Выстрелы прогремели одновременно, и в ту же секунду Дубровин почувствовал, как ему обожгло левый бок.

Вагон тряхнуло на повороте, грабитель выстрелил еще три раза подряд и промахнулся. Но Дубровин упал на колено, судорожно сжимая рукоятку пистолета, и, охнув, повалился набок. Падая, он видел, как скрылась в проеме и потом снова показалась голова Глухаря. Потом Глухарь подтянулся на руках и выскочил на крышу. Дубровин лежал не двигаясь. Глухарь оглянулся и заметил, что со стороны паровоза бежит, перескакивая с вагона на вагон, человек.

В то же мгновение Дубровин вскочил и резко заломил руку Глухаря, державшую пистолет. Тот вскрикнул от резкой боли, выронил оружие и начал медленно оседать. Капитан навалился на него своим слабеющим телом. Силы покидали Дубровина, и когда он заметил, что рука Глухаря судорожно тянется к пистолету, валявшемуся неподалеку, он «поймал» эту руку особым приемом, отчего лежавший под ним Глухарь сразу стих.

Дубровин глядел, как, перескакивая с вагона на вагон, все приближался Колька из дорожного отдела. Вот он уже совсем близко… Что-то двоится в глазах. Дубровин попытался поднять отяжелевшую голову и вдруг увидел — белые мазанки, мелькавшие в степи у железнодорожного полотна, поползли вверх, за ними по кругу завертелась земля, заплясали вагоны. Разбившись на мириады ослепительных искр, полыхнуло солнце…


«Здравствуй, родной мой!

Как ты себя чувствуешь? Хирург мне сказал, что ничего страшного, все обойдется. Но к тебе почему-то не пустили. Завтра приемный день, и мы все будем у тебя. Я так переволновалась в тот день, до сих пор не могу успокоиться. Но сейчас опасность миновала. Какая у тебя температура? Пожалуйста, выполняй все предписания врачей, а то я знаю твою реакцию на всякие порошки и уколы. Но сейчас это тебе действительно нужно.

Ну, ты не волнуйся. Сегодня первое сентября. Олежку я отвела в школу. Он пошел в первый класс.

Целую тебя крепко.

Твоя Ольга».


Дубровин дернулся, будто пойманная на крючок рыба, и, облокотившись рукой о подушку, потер лоб: он никак не мог осмыслить последние строчки письма.

— В школу? Олежка! — вслух повторил он.

А внизу была приписка. Неразборчивый, корявый почерк, напоминающий колючую проволоку. Но этот почерк Дубровин мог бы отличить от сотни других. Мартынов писал:


«Крепись, Костя. Ничего страшного. Хирург говорит — все будет хорошо. Выздоравливай. Большущий тебе привет от всего розыска. Ты знаешь, конечно, в тебя Глухарь стрелял. Переменил профессию, сволочь. На шелк перекинулся — кто бы мог подумать!

Да, Валерку мы устроили в общежитие. На заводе ему аванс выписали. Плакал, когда узнал, что ты в больнице. Сегодня он заступил во вторую смену, а завтра мы тебя обязательно навестим…»


Дубровин аккуратно сложил записку и спрятал ее под подушку. У него полегчало на душе, и все же чувство глухой виновности перед людьми не покидало его. Он вспомнил сухонькую фигурку матери, склонившуюся над своим сыном, погибшим под колесами автомашины, вспомнил Елену Ольховскую. Лицо ее маячило у него перед глазами, будто живое, — большие удивленные глаза, чуть припухлые детские губы, тонкие брови вразлет, словно крылья ласточки, парящей в воздухе.


Через два месяца, ранним утром, во дворе Заркентского управления милиции появился худой, бледный человек. Новая отутюженная форма болталась на нам, как на вешалке. Тротуар поднимался в гору, и человек с трудом одолевал подъем.

Опираясь на палку, он гулко стучал ею по растрескавшемуся красному кирпичу и делал частые остановки. Останавливаясь, он вытаскивал платок и вытирал взмокший лоб.

За серым зданием криминалистического музея, где хранились всевозможные орудия преступлений, изъятые у уголовников, находилась спортивная площадка. Здесь на матах тренировались по самбо курсанты школы милиции. Молодые, пышущие здоровьем, они с удивлением разглядывали человека в милицейской форме, медленно бредущего по тротуару.

— Кто это? — спросил молоденький розовощекий курсант. В его тоне явно сквозила ирония: «И как это таких держат в милиции?»

— Это капитан Дубровин, — резко сказал преподаватель. — Тот, что Глухаря брал. Продолжать занятия! — крикнул он.

Это уже относилось к группе самбистов, сгрудившихся на краю площадки. Разгоряченные, во взмокших спортивных куртках, они с неподдельным восхищением глядели на человека, идущего по тротуару. Никто не хотел расходиться.

Старший оперуполномоченный уголовного розыска капитан милиции Дубровин не слышал этих разговоров. Он даже не оглянулся. Остановившись, он снова вытащил платок и, тяжело дыша, вытер взмокший лоб. Медленно продвигаясь вперед, он скрылся за углом здания. Курсанты уже не видели его, но никто не двигался. Было слышно, как гулко и тяжело стучит палка по растрескавшимся кирпичам тротуара.



1

Тутек — высокогорная болезнь.

(обратно)

2

Кутасы — вьючные животные — яки.

(обратно)

3

Овринг — искусственная дорожка над пропастью.

(обратно)

Оглавление

  • РАССКАЗЫ НЕПОЙМАННЫЙ
  • ЛИДКА
  • ВСТРЕЧА
  • ОТЕЦ
  • АРКАНСУ
  • НЕЗРИМЫЙ ПОЕДИНОК Повесть 1. ГЛУХАРЬ
  • 2. НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
  • 3. ЧП
  • 4. РАССКАЗ СВИДЕТЕЛЬНИЦЫ
  • 5. ОЛЕЖКА
  • 6. ОЛЕНЬЯ НОГА
  • 7. «…ЛЕЙТЕНАНТ НОЧАМИ СНИТСЯ МНЕ…»
  • 8. НАПАЛИ НА СЛЕД?
  • 9. НЕУДАЧА
  • 10. ВАЛЕРКУ НАДО СПАСАТЬ
  • 11. ГЛУХАРЬ И ВАЛЕРКА
  • 12. ГДЕ ЗОЛОТО РОЮТ В ГОРАХ…
  • 13. ПОЕДИНОК
  • *** Примечания ***