Черный ворон [Дмитрий Вересов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

осведомился он.

– Да так... Надо же, столько лет прошло, а все не привыкну. "Миссис Розен, миссис Амато"...

– Это еще ничего, – невинно заметил он. – Там, у себя она вообще "Ваше Превосходительство".

Она звонко рассмеялась, развернулась и поспешила в ванную, смежную со спальней. Оттуда сразу донесся шум воды. Застегнув пуговицы на рубашке, он взял с подоконника пачку сигарет и зажигалку. Кофе, о котором просила жена, крепкий, горячий, залитый в термос-кувшин, уже ждал ее внизу, в кухонном отсеке их – "люкса". Мужчина закурил, задумчиво глядя в окно.

За окном, под бледно-голубым северным небом расстилались серые воды Финского залива...

Глава первая ЗАМОК ВЕДЬМ И ХИЖИНА БЛУДНИЦЫ (1955-1956)

I

Невский проспект... Вот ты какой, Невский проспект – чистые троллейбусы, первые пешеходы, а среди них – девушки в ярких летних платьях. Стучат по мытому асфальту каблуки лодочек, утреннее солнце отражается в окнах величественного здания, у входа в которое мраморная доска с надписью "Государственная Публичная библиотека"...

Алексей, не поднимаясь со скамейки, выпрямился, разминая занемевшую спину, достал из кармана бушлата "Звездочку", продул гильзу, размял привычно, затянулся... В тот раз он толком и не рассмотрел ничего – все бегом, бегом, да и голова была другим занята... Зато теперь времени хоть с кашей ешь, а Невский – он тут, и никуда не денется. Настоящий.

Алексею вспомнился совсем другой Невский – в станице Трехреченской, названной так в память той, прежней, разгромленной большевиками в тридцать первом. Среди амбаров, фанз и палаток тянулся тот Невский проспект, а пересекала его под прямым углом другая "главная" улица – улица Поэзии и Грусти. На перекрестке стоял длинный каменный сарай, объединявший в себе трактир, клуб, постоялый Двор. Именно там и протекла большая часть той глупой, пьяной, залихватски-идиотской зимы, которой ограничилось его служение "белой идее". К семеновцам он, гимназист выпускного класса харбинской гимназии Белова, попал не столько под влиянием своего тезки и однокорытника Лехи Розанова, оставшегося в Трехреченской и погибшего через год "смертью героя" (захлебнулся во сне собственной пьяной блевотиной), сколько из отроческой фанаберии. Осточертела ему, видишь ли, чистая квартирка с китайской прислугой и портретом товарища Сталина в гостиной, истерические болыпевизанки из Клуба советских граждан, газетенка с унизительным названием "Мы тоже советские люди", которой отдавал все свободное время отец...

Отец. Он будто и сейчас смотрит на сына в круглые стеклышки пенсне, размышляя, может быть, о странной, нелепой судьбе своей семьи. Ведь не семья покинула Советскую Родину (отец всегда произносил это словосочетание подчеркнуто, как бы с большой буквы, и эта манера дико раздражала Алексея), а Родина покинула их, как неверная жена, отдав вместе с КВЖД китайцам и даже не испросив на то их согласия. Впрочем, горячо любимой Родине отец прощал абсолютно все; простил и разлуку, страстно уповая на новую встречу. И встреча, будь она неладна, состоялась...

После войны, запомнившейся большинству русских харбинцев главным образом многодневным сидением по подвалам – скрывались от всех подряд: от японцев, от марионеток из Маньчжоу-го, от Советской Армии, сошедшей с небес в сорок пятом, – в городе открылось военное представительство СССР, и отец в первых рядах рванулся туда с заявлением на репатриацию. Он гордо предъявил улыбчивому круглолицему майору потрепанный партийный билет, паспорт гражданина Советского Союза, диплом инженера-железнодорожника и подшивку своей газетенки. Майор расточал улыбки, угощал отца "Казбеком" и чаем с лимоном, а сам все что-то записывал, записывал... На несколько месяцев наступило затишье, а потом стали заходить знакомые с обескураживающими новостями: тем-то отказано, тем – тоже. После каждого такого известия отец расстраивался ужасно, осушал полстакана водки на калгане и, теребя шнурок пенсне, спрашивал:

– Как же так? Как же так? Ну, Ивановых не пускают, это я еще понимаю – Иванов сюда с беляками ушел. Но Титаренко-то, Титаренко? Ах, Алеша, неужели и нам откажут? Мама этого не пережила бы...

Алексею всякий раз хотелось сказать: "Она уже не пережила", – но всякий раз он сдерживал себя. Усмиренный опытом жизни в Трехреченской, откуда он бежал по весне и возвратился в Харбин грязный, ободранный и голодный, – и последующим опытом военных зим, – Алексей понимал, что кроме отца никого у него не осталось, и если тот поедет все-таки в Союз, то и ему самому другой дороги нет. Диаспора с ее мелкими политическими дрязгами и совершенно, как казалось тогда, потребительскими интересами была ему чужда и неинтересна. Душа рвалась к другой жизни, пусть трудной и бедной, но такой, где не утрачены еще порыв и вера в нечто прекрасное, что непременно наступит завтра...

...Алексей невесело улыбнулся и закурил новую папиросу.

...Прекрасное завтра наступило года через три. Отец, не получивший от советских