КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 592321 томов
Объем библиотеки - 898 Гб.
Всего авторов - 235693
Пользователей - 108239

Впечатления

Stribog73 про Энджел: Практическое введение в машинную графику (Литература ХX века (эпоха Социальных революций))

Ай, мэ мато, мато, мато мэ,
Ай, мэ сарэндыр, ай матыдыр,
Ай, мэ сарэндыр, ромалэ, матыдыр,
Пиём бравинта сарэндыр бутыдыр!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Переяславцев: Негатор (Фэнтези: прочее)

Сперва читал нормально, но затем эти длинные рассуждение о том на чем спалился ГГ с каждым новым попутчиком загнали меня в тоску и я понял, что ничего интересного меня в продолжении не ждёт кроме кроме детективных рассуждений на пустом месте. Детективы не читаю. В большинстве они или очень примитивны, или не логичны вообще и высосаны авторам с потолка для неожиданность выводов в конце книги. У детективов нужно читать начало и конец,

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Левадский: Побратим (Альтернативная история)

нормальная книга, сюжет, правда, достаточно уже похожий на подобные, кто побратим, не понял. м.б. Автор продолжение пишет

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
kiyanyn про Крайтон: Эволюция «Андромеды» (Научная Фантастика)

Почему-то всегда, когда пишут продолжение чего-то стоящего, получается "хотели как лучше, а получилось как всегда".

У Крайтона была почти не фантастика :), отлично написанная почти "производственная" литература.

Здесь — буйная фантазия с вырастающим почти мгновенно космическим лифтом до МКС, которую заносит аж на геосинхронную орбиту, со всеми роялями в кустах etc etc.

Не пошлó. После оригинала — не пошлó...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Awer89 про Штерн: Традиция семьи Арбель (Старинная литература)

Бред пооеый

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Шабловский: Никто кроме нас (Альтернативная история)

Что бы писать о ВОВ нужно хоть знать о чем писать! Песня "Землянка" была сочинена зимой при обороне Москвы. Никаких смертных жетонов на шее наших бойцов не было, только у немцев. Пограничник - сержант НКВД имеет звания на 2 звания выше армейских, то есть лейтенант. И уж точно руководство НКВД не позволило бы ими командовать военными. Оборона переправы - это вообще шедевр глупости. От куда возьмется ожидаемая колонна раненых, если немцы

подробнее ...

Рейтинг: +4 ( 4 за, 0 против).
kiyanyn про Анин: Привратник (Попаданцы)

Рояль в кустах? Что вы... Симфонический оркестр в густом лесу совершенно невозможных ситуаций (даже разбирать не тянет все глупости), а в качестве партитуры следовало бы вручить учебник грамматики, чтобы автор знал, что существуют времена, падежи, роды... Запятые, наконец!

Стиль, диалоги и т.д. заслуживают отдельного "пфе". Ощущение, что писал какой-то не очень грамотный подросток, и очень спешил, чтоб "поскорее добраться до

подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Интересно почитать: Как использовать VPN для TikTok?

Океан. Выпуск седьмой [Юрий Баранов] (fb2) читать онлайн

- Океан. Выпуск седьмой (а.с. Антология приключений -1981) (и.с. Океан-7) 1.91 Мб, 388с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Юрий Александрович Баранов - Константин Сергеевич Бадигин - Леонид Сергеевич Соболев - Марк Владимирович Кабаков - Виталий Николаевич Сёмин

Настройки текста:



Океан. Выпуск седьмой

ПРИХОДИ К НАМ НА МОРЕ!

В. Фомин ПРИБОЙ

Море ликует, ликует душа,
Море — мое бирюзовое диво.
Поступь прибоя, по гальке шурша,
Вольно шагает, как парень счастливый.
Лед нерастаявших скользких медуз
К берегу выжало натиском пенным.
Море — души нерастраченный груз,
Неугасающей и вдохновенной.

А. Афанасьев, капитан дальнего плавания, председатель совета Клуба капитанов ПРОЖИВИ ЖИЗНЬ С МЕЧТОЙ!

Частенько на встречах в Клубе капитанов меня спрашивают, как я пришел к морю и не жалею ли о выборе своего жизненного пути. Не только не жалею, но и иной жизни для себя не мыслю. Пятьдесят лет я отдал морю. Был и простым матросом, и капитаном, и заместителем министра морского флота, и руководил Северным морским путем. На всех этих должностях я оставался верен своей мечте — быть моряком, и меня никогда не покидало чувство романтической настроенности. Я твердо убежден в том, что настоящий моряк должен быть не только хорошим специалистом — он обязательно должен быть и немножко романтиком. Если в нем этого чувства нет, он быстро покинет море.

Вдохновенный и любимый труд — главная ценность в жизни. И я счастлив тем, что отдал всего себя без остатка труду моряка. А труд этот ой как нелегок! В морских испытаниях закаляются характеры, море и слабых делает сильными. В этом тоже одна из привлекательных сторон моряцкой профессии. Ведь, в конце концов, не все от рождения смелые, решительные, физически сильные. Но, пройдя через горнило флотского труда, многие молодые люди обретают эти так необходимые в жизни качества. Суровая флотская школа когда-то и мне помогла встать на твердые ноги, найти себя.

Что же касается вопроса, каким образом я пришел на море, то должен сказать, что немалую роль в этом сыграли произведения К. Станюковича и И. Гончарова, которыми я зачитывался в детстве. Кроме того, в роли демона-искусителя выступал и мой дядя, в прошлом военный моряк, чьи рассказы о дальних плаваниях — а обычно он рассказывал их по вечерам — не давали мне спокойно спать. И вот так, не видя никогда моря, я полюбил его заочно. Эта любовь и привела меня в 1918 году в Петроградское училище штурманов дальнего плавания имени Петра Великого.

К моему великому огорчению, вскоре я убедился в том, что являюсь единственным учеником, который никогда не видел моря, не имел никакой морской практики и даже не знал элементарной морской терминологии. Поэтому среди своих сокурсников я чувствовал себя чужим, этаким салажонком среди морских волков. Эти самые волки, конечно же, не упускали случая, чтобы не разыграть меня, не подшутить над моим морским невежеством. И вот тогда я принял твердое решение уйти из училища, поплавать на судах, «оморячиться» и только потом вернуться к учебе. Однако судьба решила за меня иначе.

Шла гражданская война, враги подступали к Петрограду. Балтийское море было блокировано интервентами, а торговый флот стоял в порту законсервированным. Я понял, что главное для меня тогда было защитить молодую Советскую Республику, очистить море от интервентов, и только потом можно будет мечтать о дальних плаваниях. Я поступил добровольцем в военный Балтийский флот.

Военных моряков формировали в разные отряды и отправляли на фронты гражданской войны. Так мне вместо морской практики пришлось получать практику борьбы с белогвардейщиной. И только через три года, в 1921 году, я был назначен сигнальщиком на эсминец «Десна». Он стоял в ремонте. Нас, фронтовиков, экипаж встретил по-братски тепло, мы почувствовали, что наконец-то прибыли домой.

Но недолго продолжались эти спокойные мирные дни. Вспыхнул мятеж в Кронштадте, и меня с группой коммунистов бросили на его подавление. Вместе с частями Красной Армии мы шли по льду против мятежников. Здесь меня ранило, я заболел, и после госпиталя меня демобилизовали. Я, естественно, тут же вернулся в училище. Никто уже больше моряка-фронтовика салагой обзывать не смел.

Прошло еще три года. Наконец-то Финский залив был очищен от мин, и первые советские суда с лесом пошли в загранплавание. Летом 1924 года и я для практики поступил матросом 2-го класса на пароход «Вьюга», который отправлялся вокруг Европы с Балтийского моря в Черное. «Вьюга» входила в число пятидесяти судов, перегоняемых из портов Севера и Балтики для пополнения торгового флота Черного моря.

Наконец-то исполнилась моя заветная мечта — я впервые вышел в море. Обязанности мои были несложны: стоять на полубаке и зорко смотреть, нет ли мин на пути нашего парохода. Если вдруг рогатая смерть появлялась, то я во весь голос кричал штурману на мостик и указывал направление на дрейфующую мину. Вахтенный штурман маневрировал, уходя от опасности, но уничтожать мины мы не могли, так как судно было совершенно безоружно. Одним словом, я был в самом полном смысле этого слова впередсмотрящим.

Частенько, и стоя на вахте, и в свободное время, я с завистью посматривал на матроса-рулевого, стоящего за штурвалом и уверенно удерживающего судно на курсе. «Вот это рулевой! Вот это мастер!» — восхищался я в душе, видя, какую ровненькую дорожку оставляет за кормой наш пароход.

Мечта встать за штурвал и повести судно в голубые дали все чаще и чаще одолевала меня. Однако ей пока не суждено было сбыться, а злодейка судьба подбрасывала мне все новые и новые испытания. Как-то ночью — я только что заступил на вахту — меня вызвал на мостик вахтенный штурман (вахту стоял старпом) и спросил:

— Борщ варить умеешь?

Я немного помолчал, вспоминая, как готовили борщ у меня дома, и, поколебавшись, ответил:

— Может, не очень вкусный, но сварю…

— Рассказывай, как будешь варить, — потребовал старпом.

Я напряг память и перечислил, что и в какой последовательности надо делать.

— В общем правильно, — согласился со мной старпом. — Но имей в виду: лучше недосолить, чем пересолить. А свеклу ты предварительно обжарь вместе с луком. Вкуснее будет. Шеф (так звали на судне кока) заболел, — продолжил он. — Иди разжигай плиту и на завтрак свари рисовую кашу.

Камбуз на «Вьюге» был большой, стоял посередине судка и имел выходы на оба борта. Войдя туда, я увидел огромную плиту, на которой торжественно поблескивали здоровущие баки, литров по пятьдесят каждый. Весь камбуз был покрашен белой эмалевой краской, так и сиял чистотой. В топку плиты кок еще с вечера заложил уголь и щепки, поэтому растопить плиту для меня было минутным делом. «Ну, вот и порядок», — удовлетворенно подумал я.

Экипаж наш был весь прикомандирован с Украины, моряки ели борщ и в обед, и в ужин, говорили, что без него они сытыми не будут. Именно поэтому я решил мяса положить побольше — вкуснее будет. Количество мяса для борща — вот единственная проблема, которая волновала меня при приготовлении первого блюда. Как варить рисовую кашу, я, в общем-то, тоже знал: надо рис промыть, залить его водой и полчаса варить. Но вот сколько класть риса? Я долго копался в памяти, ничего там не выкопал и решил: кашу маслом не испортишь. Тем более рисом. И насыпал полбака крупы. Потом подумал, что на всех маловато будет, и добавил еще.

Все у меня на камбузе кипит, шкворчит, я хожу довольный собой. Вдруг приходит матрос и говорит:

— Сейчас старпом придет пробу снимать. Приготовь чистую тарелку и ложку.

Я выскочил в буфет, да задержался на палубе — полюбовался восходом солнца. А когда вернулся на камбуз, с ужасом увидел, что моя каша лезет через край и сползает на раскаленную плиту. Дым! Шипенье! Надо было бы бак вообще снять с огня, да он тяжеленный, неподъемный. Я схватил чумичку и начал ею вычерпывать кашу в ведро. А она все лезет и лезет! Наполнив ведро рисом, я решил вывалить его за борт, чтобы скрыть следы моего позора. Да поторопился и выскочит на наветренный борт. Выплеснул рис, а он весь в меня, на борт, на палубу… Влетаю на камбуз и вижу, что мой рис еще быстрее полез из бака, залил не только плиту, но уже вылез и на палубу. Что делать?! Продолжаю черпать кашу и вываливать ее в море.

За этой операцией и застал меня проснувшийся боцман. А ведь он отвечает за чистоту на судне. Что тут было! Прошло уже более пятидесяти лет с той поры, но я до сих пор помню ту головомойку. Однако потом он смилостивился и помог мне смыть шлангом все следы моего позора.

— Хорошо, что никто не видел, — сказал он. — А то смеху еще на полгода было бы. — Потом он совсем успокоился, прошелся со шлангом по кафельному полу камбуза и скомандовал: — Ну-ка черпни! Попробую, что ты натворил.

Я зачерпнул поварешкой борща. Боцман подул, попробовал и улыбнулся:

— Борщ отменный, каша тоже неплоха. А остальное останется между нами.

К обеду вышел и кок. Он поел и сказал:

— В помощники к себе возьму. Умеешь. А сейчас иди отдыхай. Я и без тебя управлюсь.

Опрометью вылетел я с камбуза: ведь сколько каши я поел за свою жизнь, а никогда не задумывался, как ее варят!

После этого случая на очередной вахте старпом подозвал меня и похвалил:

— Молодец, не подкачал. Все вовремя сделал, и в кают-компании никто не заметил, что это ты готовил, а не кок. У тебя что, призвание к кулинарии?

— Что вы! — испугался я. — Никакого призвания! Вы уж лучше разрешите мне в свободное время постоять рядом с рулевым, поучиться у него, как владеть штурвалом.

— Хорошо, — согласился старпом, — приходи на вахту третьего штурмана. Я ему скажу, чтобы разрешил поучиться.

Наконец-то наступила вахта третьего штурмана. Отдохнув, я поднялся на мостик.

— Компас, румбы знаете?

— Да, — ответил я, — проходил в училище.

— Курченко, — приказал штурман рулевому, — не передавая руль, поучи молодого…

Курченко согласно кивнул головой. Человек он был пожилой, с седеющей головой, спокойный и, видимо, добрый. Я встал несколько сбоку от него и впился глазами в картушку компаса.

— Видишь, волны нет — и судно хорошо слушается руля… Не надо перекладывать много руля — судно рыскнет… Судно пошло влево, а ты его одерживай, возьми руль немного вправо… Остановилось судно — положи руль прямо. И не спеши. Главное внимание… Покатилось вправо — придержи на курсе. Смотри, как я вращаю штурвал: больше пяти градусов руль при этой погоде перекладывать не надо… Возьмись за ручки штурвала, вместе перекладывать руль будем… — И он незаметно отпускал рукоятки штурвала, давая возможность управлять мне. Сам же зорко следил за моими действиями. Знал бы он, каким счастьем и гордостью наполнялась в эти минуты моя душа!

И так прошло несколько дней. Однажды, стоя на полубаке, я услышал с мостика два коротких свистка — это старпом вызывал меня к себе. Когда я прибыл на мостик, он спросил:

— На руле стоять научились?

Вопрос был для меня совершенно неожиданным, но я самоуверенно ответил, что да, научился.

— Тогда подмените рулевого Макаренко. Он заболел.

Не чувствуя под собой ног от счастья, я бросился в рулевую рубку. На вахте стоял старейший матрос, председатель судового комитета, всеми уважаемый Макаренко. Он был бледен. Увидев меня, он сказал:

— Подмени меня на руле, браток. Что-то у меня здорово болит. — И он указал на живот. Он сдал мне вахту, и я доложил старпому:

— Принял курс вест. Судно на курсе.

— Так держать, — услышал я из переговорной трубы голос старпома.

Так началась моя первая самостоятельная рулевая вахта.

Однажды, когда я стоял на руле, к открытому окну рулевой рубки подошел капитан и спросил меня, знаю ли я иностранные языки и какие. Я ответил, что, поскольку учился в коммерческом училище, знаю немецкий, немного французский и совсем немного английский, который начал изучать два года назад в морском училище.

— Через несколько дней мы приходим в Киль. Я прошу вас помочь коку, артельщику, когда они будут закупать продукты на рейс, и членам экипажа при покупках в городе. Хорошо?

— Конечно же, помогу, — с охотой согласился я. Капитана Лазарева, старого моряка, пожилого интеллигентного человека, мы все очень уважали.

И вот, наконец, ранним утром мы вошли в Кильскую бухту и стали на якорь на внешнем рейде. Прибыл лоцман на катере. Но подниматься на борт по штормтрапу он отказался и показал на свой большой и круглый живот. Немец был, по-видимому, добродушным человеком и смеялся над собой громче всех. Пришлось спускать парадный трап, по которому лоцман чинно и важно поднялся на борт судна. Поприветствовав капитана на английском языке, он поинтересовался, на каком языке ему следует подавать команды рулевому.

— На немецком, — ответил капитан и указал на меня. — Рулевой его знает.

Лоцман стал у окна рулевой рубки и, как дирижер, вместе с командой движением руки подсказывал рулевому, как класть руль. Канал был довольно узок, и при встрече с большими судами, обладающими большой осадкой, нам приходилось прижиматься к береговым сваям и пропускать их. На берегу в кудрявой зелени стояли чистые кирпичные домики с черепичными крышами. Они кокетливо выглядывали из зеленых кущ. Лоцман иногда приветствовал немок, стоявших у своих домов. Те приветливо отвечали ему. После разрухи и пожарищ на нашей родной земле это бюргерское благополучие выглядело прямо кощунственно.

Мы прошли канал, поднялись по реке Эльбе и прибыли в Гамбург, где поставили нас под разгрузку. На борт сразу же прибыли таможенники, портовые власти, представители различных торговых фирм. Еще до прихода в порт капитан предупредил экипаж, что все моряки должны будут приобрести приличную штатскую одежду. Причем сделано это будет организованно — так и дешевле, и качество одежды будет выше. Кое-кто из моряков начал ворчать, так как считал, что он вправе распорядиться своими деньгами сам. Но капитан сказал, что здесь мы все представляем нашу родину и, сходя на берег, должны быть одетыми не хуже немцев.

В первый же день в Гамбурге после обеда представители какого-то крупного универмага привезли на борт вороха костюмов, плащей, обуви, шляп, кепок. Все это они выставили на всеобщее обозрение в красном уголке. И вот тут-то началось светопреставление. Пожилые и невозмутимые моряки вдруг на глазах превращались в капризных покупателей: они выбирали одно, потом меняли на другое, а затем меняли еще и еще. Глаза разбегались от обилия вещей самых разных цветов и фасонов. Все это напоминало восточный базар.

Старпом смотрел, смотрел на все это, а потом приказал заходить в красный уголок только по три человека. И порядок был восстановлен. Моряки спокойно выбирали то, что им нравилось, примеряли, двое портных смотрели, что надо подогнать, и тут же отправляли одежду в свои мастерские. К вечеру нас было не узнать — все преобразились и тут же получили клички вроде «артист», «банкир», «буржуй» и т. п.

На следующий день моряки группами сходили на берег. Они были нарядно одеты, чувствовали себя уверенно, и все были очень благодарны капитану, проявившему настойчивость.

Закончив разгрузку, мы вышли в Северное море, которое встретило нас восьмибалльным штормом. Ветер и волна были попутными, и наша «Вьюга» зарывалась в воду то носом, то кормой. Судно точно раскачивалось на огромных качелях, зеленые, увенчанные белыми гребнями волны обрушивались на палубу, унося с собой все, что было плохо закреплено.

Стоять за штурвалом на свежем воздухе было еще ничего, но вот в кубрике было тяжко. Расположенный в самом носу, он то возносился вверх, то проваливался в какое-то бездонье. Духота, постоянный звон якорных цепей в соседнем с кубриком канатном ящике, грохот обрушивающихся на полубак волн — все это усугубляло обстановку. К счастью, я не страдал морской болезнью. Другим же было очень тяжко.

Поднимаясь как-то ночью на мостик, я увидел на шлюпочной палубе закутанную в платок буфетчицу кают-компании командного состава Лизу. Она закончила Киевский университет и поступила работать на судно, чтобы повидать мир. Поговаривали, что она племянница капитана. Лиза, молодая черноокая и миловидная девушка, обычно веселая и задорная, любимица экипажа, сейчас тяжело страдала от морской болезни. Мучения ее продолжались до тех пор, пока мы не пришли в голландский порт Роттердам.

Здесь же на реке Маас стояло много судов, в том числе и большой пассажирский лайнер «Патрия» («Родина»), готовящийся к круизу на острова Яву, Борнео (теперь Калимантан) и другие. Мы очарованно смотрели на чистенькое, выкрашенное белой эмалевой краской многопалубное судно и думали, что на таком вот можно было бы плавать всю жизнь. Откуда же было мне знать, что через пятнадцать лет в этом же Роттердаме в качестве председателя закупочной комиссии я куплю эту самую «Патрию» для нашего Советского Союза и сам же приведу ее в Ленинград, за что нарком обороны К. Е. Ворошилов наградит меня золотыми адмиральскими часами.

А тогда в Роттердаме со мной произошел еще один курьезный случай. Я стоял на палубе и любовался стоящими на берегу маленькими яркими домиками, мельницами, усыпавшими весь берег цветами. Меня окликнула Лиза и попросила помочь ей принести большой цинковый таз, который стоял на палубе у камбуза. Я с охотой взялся ей помочь. Точно такой же таз был у нашего кока, и я сам не раз мыл в нем миски экипажа после обеда. Сейчас таз стоял заполненный мыльной водой, мисок в нем видно не было. Я подумал, что Лизе нужен таз, и решил грязную воду из него вылить. Поставил таз на планшир — и опрокинул его. И — о боже! — я услышал какой-то звон и увидел, как из таза за борт полетели ножи, вилки, ложки… Одним словом, я утопил весь столовый набор кают-компании командного состава.

— Саша, что ты наделал?! Что я скажу капитану? — Она впервые назвала меня по имени и тут же расхохоталась. До слез.

Вместе с ней хохотали все, кто стоял на палубе, — и наши, и голландцы. Они смеялись, а каково было мне! Я стоял и никак не мог понять: каким образом в нашем камбузном тазу оказались приборы из кают-компании? Недоумение мое развеял кок.

— Ты, браток, наверное, подумал, что это наш таз? А это Лиза принесла свой и попросила, чтобы я в него налил горячей воды.

Однако легче мне от этого объяснения не стало.

— Пошли-ка на расправу к капитану, — сказал мне подошедший старпом. И я поплелся за ним следом.

— Не трусь, — шепнула мне Лиза. — Капитан сам расхохотался, когда я ему рассказала. Я же тоже виновата, не предупредила тебя.

В кают-компании за столом сидели капитан, стармех и иностранцы. Капитан угощал их.

— Ну, докладывай, за какие грехи оставил ты нас без обеда? Что будем делать?

— Просить шипшандлера, чтобы он срочно доставил на борт комплект вилок, ложек и ножей, — ответил я.

— За чей счет? За ваш или Лизы?

— За мой. Виноват только я.

Капитан переводил мои ответы иностранцам, и вдруг я услышал, как он начал рассказывать им о моем единоборстве с рисовой кашей. Все от души смеялись, а я готов был провалиться сквозь палубу. Оказывается, капитан все знал. Он приказал пригласить в кают-компанию старого рулевого Макаренко и кивнул в мою сторону:

— Будем решать, что делать с этим мо́лодцем…

Пока ждали Макаренко, один из иностранцев успокоил меня по-английски, что, дескать, набор из нержавеющей стали стоит недорого, что он распорядится и часа через два все будет на судне.

Когда появился Макаренко, капитан сказал:

— Вновь проштрафился наш молодец. К камбузу его и близко подпускать не надо. Душа у него к камбузному делу не лежит, повар из него не получится. А вот матрос он хороший, на руле стоит отлично, исполнителен, скромен. Словом, из него со временем хороший моряк получится. Каждое дело надо любить. Вот вы, Макаренко, превосходный пекарь. Ваши торты и пирожки я до сих пор помню. На руле вам по восемь часов уже стоять трудно, вы и сами как-то на это жаловались. Идите на камбуз вторым коком… Именинникам в море торты печь будете, в праздники стол станете украшать. Это же великое дело — хороший кок на судне! Соглашайтесь…

— Кому я должен передать свою вахту? — спросил Макаренко.

— Да вот ему, оставившему нас без обеда, — указал капитан на меня и приказал старпому: — Оформите все приказом с сегодняшнего дня. Да, и еще вот что: надо предоставить Саше возможность проходить в свободное от вахт время штурманскую практику. И помочь ему подготовиться к сдаче зачета после окончания рейса. Будешь продолжать учиться? — спросил меня капитан.

— Обязательно. После рейса вернусь в Петроград и буду сдавать зачеты, чтобы перейти на третий курс.

— Ну, что же, — по-отечески тепло сказал капитан, — поздравляю вас с новой должностью матроса первого класса. Я помогу вам освоить работу с секстаном, будем вместе ежедневно брать широту и долготу судна.

Я почувствовал, что становлюсь профессиональным моряком. Это сейчас младших судовых специалистов готовят училища. А в те годы постигать все морские премудрости приходилось самостоятельно. И тем более радостен был для меня этот миг перехода в новое морское качество.

Выйдя из Голландии, мы зашли в Бельгию, затем во французском порту Шербур приняли груз и взяли курс на бурный Бискайский залив. Встретил он нас сильной волной, усиливающимся штормом. Наш пароход бросало то вверх, то вниз, бортовая качка достигала сорока градусов. Камбуз не работал — с плиты все выбрасывало, питались мы холодными консервами и иногда удавалось разогреть чай. На руле стоять было тоже крайне тяжело, руль приходилось перекладывать с борта на борт. Это требовало огромных физических усилий. К концу вахты руки буквально отваливались. Удерживать судно на курсе было невероятно трудно, поэтому вахтенный помощник и сам капитан не отходили от рулевой рубки. Волна заливала судно, и боцман, старпом с матросами вынуждены были непрерывно следить за креплением люков горловин, чтобы вода не попадала внутрь судна.

В кубрик через верхнюю палубу пробежать можно было только с риском для жизни: палубу непрерывно заливали волны. Вдоль нее были натянуты специальные леера, чтобы за них держаться. Одеты мы все были в непромокаемую одежду и в высокие кожаные непромокаемые сапоги. Вот тут-то мы еще раз помянули добрым словом заботу нашего капитана: это он посоветовал всем матросам не пожалеть денег и купить такие сапоги в Голландии.

Между прочим, интересно, как происходила примерка сапог. Старый моряк голландец, продававший сапоги, брал сапог, напускал в голенище много табачного дыма, а потом закручивал голенище и следил, не выходит ли из сапога под давлением дым. Если нет, то сапог добротный, не пропустит воду.

Палубу настолько сильно заливало, что, когда надо было смениться очередной вахте, капитан специально подворачивал судно на ветер, чтобы дать возможность одной вахте пробежать на свои посты, а другой возвратиться с постов в кубрик на отдых.

Поднимаясь днем на мостик, я встретил Макаренко, который обслуживал кают-компанию вместо Лизы, и спросил у него, как чувствует себя Лиза.

— Плохо, совсем плохо, — ответил старый матрос. — Укачалась до смерти. Не ест, не поднимает головы вот уже несколько дней. Плачет, просит высадить ее в первом же порту, куда угодно. Ты навести ее, браток, после вахты. Может быть, уговоришь ее покушать, а я приготовлю что-нибудь повкуснее.

— Обязательно зайду, — пообещал я.

В ее каютке я ни разу не был, так как размещалась она при самом входе в кают-компанию, а туда матросам без вызова командования ходить не разрешалось.

Капитан тоже выглядел плохо — вот уже несколько суток он не сходил с мостика. Приляжет, не раздеваясь, в штурманской рубке, прикорнет немного и снова на ногах. Ему было не до сна: держать судно на курсе было нельзя — при таком крене вот-вот мог «пойти» груз в трюмах. Открывать же грузовые люки тоже было нельзя: их немедленно залило бы водой. Приходилось идти против волны, а шла она с Атлантического океана, тяжелая, крутая. Высота ее достигала 10—12 метров.

После вахты я зашел навестить Лизу. И сразу даже не узнал ее: вместо цветущей красивой девушки в каюте лежала бледная, тяжело больная женщина. Глаза ее, красные от слез, были открыты, но мне показалось, что она ими ничего не видит. Только тяжелое дыхание свидетельствовало, что она еще жива. На меня Лиза не обратила никакого внимания — ей все было безразлично.

Через четверо суток шторм наконец-то стих, и капитан лег на курс к берегам Испании. Жизнь на судне входила в свое обычное русло. А когда, спустя несколько дней, мы прибыли в порт Севилью, то о пережитом шторме лишь напоминала седина на большущей черной дымовой трубе — это оставила свой след соль морской воды (и туда доставала волна), да пока никак не могла еще прийти в себя Лиза. По поручению капитана за ней, как дед за больной внучкой, ухаживал Макаренко. Он выводил ее на солнышко, выносил ей кресло, и она подолгу тихо сидела на палубе. Лиза сильно ослабела, и, когда, как и прежде, хотела улыбнуться морякам, улыбка у нее получалась грустной и больной.

Стоянка в Севилье была недолгой, и мы, воспользовавшись установившейся хорошей погодой, быстро прошли Гибралтар и вошли в теплое Средиземное море. Шли мы к берегам Африки. Все свое свободное время я проводил на капитанском мостике — брал пеленги, определялся по светилам, по солнцу. По общеобразовательным дисциплинам со мной занималась пришедшая в себя Лиза. Она, как педагог-профессионал, была очень требовательна и, несмотря на нашу дружбу, нет-нет да и влепляла мне двойки за плохо подготовленные уроки.

В один из поздних вечером мы пришли в порт Алжир, бывший в те времена еще французской колонией. В ожидании бункеровки нас поставили на внешнем рейде. В ярком свете луны перед нами предстал красивый город в мавританском стиле, амфитеатром спускающийся к морю. Воздух был напоен ароматом каких-то цветов и трав, а вокруг ласковая тихая ночь. Все вокруг казалось каким-то сказочным, жаль было расставаться с этой ночной феерией. На корме нашего судна матросы хором негромко пели украинские песни. Среди мужских голосов выделялся мягкий, задушевный голос Лизы.

Когда мы проснулись утром, то увидели, что рядом с нами стоит пассажирский итальянский лайнер. Это было многопалубное белое огромное судно. Рядом с ним наша «Вьюга» казалась махонькой замарашкой. Сотни туристов на лайнере, не обращая на нас никакого внимания, совершали утренний променад. Но вот на обоих судах склянки пробили восемь часов утра, и у нас за кормой на флагштоке взвился большой красный флаг с серпом и молотом. И сразу же сотни биноклей нацелились на нас. Дело в том, что в те времена за рубежом о нас ничего не знали и сведения о советских людях черпали лишь из буржуазной западной печати, густо насыщенной различными клеветническими измышлениями. А тут, буквально под боком у иностранцев, оказались не людоеды или чубатые кровожадные чудовища, а самые обычные люди. На нас смотрели во все глаза.

На палубу вышла Лиза, и оживились бодрящиеся старички и молодящиеся старушки с розовыми и голубыми шевелюрами. Как же, молодая красивая девушка среди этих красных дикарей! В Лизу впились десятки биноклей. Слышались громкие реплики на различных языках. Но разобрать, что они там говорят, было трудно.

На лайнере спустили за борт сетку, предохраняющую от нападения акул, и туристы начали купаться. Они подплывали к нашему борту и приглашали нас посоревноваться в плавании. Наш капитан разрешил купаться и нам. С борта «Вьюги» спустили парадный трап и несколько штормтрапов, чтобы в случае появления акул можно было быстро всем подняться на борт. Наши моряки начали прыгать в воду.

В детстве я жил на Волге и, как каждый волжский мальчишка, летом от темна до темна не вылезал из воды. Тогда же я приохотился прыгать с барж, а если разрешали, то и с верхних палуб пассажирских судов. Прыжок «ласточка» мне хорошо удавался.

Я немного поплавал у борта судна, а потом поднялся на него, нашел Лизу и попросил ее дать мне какое-нибудь старенькое платье, бюстгальтер и красную косынку.

— Мы сейчас с вами разыграем интуристов, — сказал я ей.

Лиза ушла к себе в каюту, и разочарованные старички и старушки хотели было расходиться. Но вдруг они увидели, как советская девушка в легком пестром платье и красной косынке начала проворно забираться на мачту. Это, конечно же, вызвало оживление. Вот девушка взобралась до верха мачты, прошла, балансируя, по рею, остановилась на конце его в нерешительности, держась одной рукой за топенант, улыбнулась всем, кто смотрел на нее, и вдруг оттолкнулась ногами от рея и полетела вниз. Туристы ахнули. Но девушка, пролетев в красивом прыжке «ласточкой», уже вошла в голубую гладь. Да так искусно, что почти не подняла брызг.

Моряки и туристы бурно выражали свой восторг. А девушка быстренько поднялась по штормтрапу и скрылась в каюте. Через несколько минут она вновь появилась на палубе, переодетая в другое платье.

Вскоре от лайнера отвалил катер и подошел к нашему борту. Морской итальянский офицер передал нам огромную корзину, наполненную какими-то экзотическими фруктами и оплетенными соломкой большими бутылками с итальянским вином кьянти. Он объяснил, что все это предназначается очаровательной и отважной девушке как дань восхищения капитана, экипажа и пассажиров лайнера.

Лиза вышла навстречу к итальянцам, офицер поцеловал ей руку, наши моряки приняли дар. На итальянском лайнере оркестр в честь Лизы исполнил бравурный марш, туристы громко аплодировали и кричали «браво». Лиза, раскрасневшаяся и возбужденная, кланялась и смеялась до слез.

Да что там итальянцы! Многие наши моряки, и в том числе наш капитан, весь этот розыгрыш приняли за чистую монету и были убеждены в том, что прыгала и в самом деле Лиза. В общем, наш маскарад удался на славу. Лиза была героиней дня. На вопрос, кто же это действительно прыгал, Лиза очаровательно смеялась, шутила, а я на полном серьезе убеждал всех, что вообще нырять не умею. И многие поверили.

Лайнер ушел, а к обоим бортам нашего судна подошли плашкоуты, груженные углем, и несколько десятков арабов, образовав конвейер, начали довольно быстро заполнять наши угольные ямы. Живая рабочая сила обходилась капиталистам дешевле, чем подъемные краны или углепогрузчики.

Мы закончили погрузку угля и совсем было уже собрались выходить в море, как неожиданно к нам заявилась местная полиция и опечатала наше судно: повесила на мачту ленту с печатью. Оказалось, что по распоряжению из Парижа наше судно арестовывалось за царские долги Франции. На борту был установлен полицейский пост. Правда, выход на берег оставался свободным, но для связи с Родиной нам предложили образец открытки, в которой сообщалось, что я, мол, жив и здоров, поздравляю с праздником (если в этом была необходимость), задерживаюсь на неопределенный срок в Алжире, целую, до встречи. Нас предупредили, что мы должны придерживаться именно этого текста на французском языке. В противном случае наша корреспонденция отправлена не будет.

Арест продолжался несколько месяцев. Мы стояли и ждали окончания диалога об оплате долгов. Это ожидание продлилось бы еще невесть сколько, если бы не вспыхнуло так называемое Абиссинское восстание. В Алжир прибыли французские войска, и нам предложили покинуть порт.

А далее были Греция, Турция, совершенно незабываемый проход через Дарданеллы и Босфор и, наконец, Родина. В Одессе, куда мы пришли, был уже снег, дули холодные ветры.

Так закончилось первое в моей жизни плавание, которое оставило в моей душе столь неизгладимое впечатление, что каждую подробность его, каждый день и буквально час я помню до сих пор. Оно определило и всю мою жизнь, так как в нем я окончательно убедился, что путь свой выбрал правильно и что никогда иной судьбы не пожелаю. И всю мою долгую и нелегкую моряцкую жизнь я прожил с мечтой о еще не открытых мною странах, людях, впечатлениях. Мечта мне помогала и окрыляла.

В. Смирнов НАЙТИ СВОЙ ПРИЧАЛ

Себя отыскать —
                          как найти свой причал,
Дощатый —
                   но все же единственный в мире!
Пусть ярые ветры над ним по ночам
Считают твои просоленные мили.
Найти свой причал —
                                 как вернуться домой
Из долгого —
                     в несколько месяцев —
                                                         рейса.
Пройти, не качаясь, походкой прямой,
В кругу домочадцев за чаем согреться,
Уставшему, спать…
Но когда из-под век
Вдруг выпорхнет сон,
                                беспокоен, печален,
Припомнить, что где-то живет человек,
Ни к морю,
                 ни к берегу не причалив.

ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

В. Семин ШТОРМ НА ЦИМЛЕ Повесть

Сухощавый, гладко выбритый человек в чесучовом пиджаке на секунду оторвался от бумаг, быстро взглянул на нас с Петькой и спросил:

— Вам чего, ребята?

— Работать у вас хотим, — сказал я.

— Специальность?

Этот человек задавал слишком короткие вопросы. Он, кажется, не принимал нас всерьез, а нам надо было, чтобы с нами серьезно и внимательно поговорили.

— Специальность? — повторил он, нетерпеливо поглядывая то на меня, то на бумаги, пока я, став на удивление косноязычным, объяснил, что специальности никакой нет, но что мы согласны работать грузчиками.

— Грузчиком не так-то легко работать, — сказал человек, и по его лицу впервые промелькнула тень заинтересованности. — Нужно здоровье, выносливость, опыт.

— У меня второй разряд по боксу, — угрюмо сказал я.

Когда мне случалось сообщать кому-нибудь, что у меня второй разряд по боксу, это всегда производило впечатление. Но взгляд человека в чесучовом пиджаке ничего не выразил.

— Нет, — сказал он, — ребята, вы, видно, грамотные, незачем вам в грузчики идти. И мне неинтересно: сегодня принял — завтра увольняй. Все равно больше недели не выдержите. В общем, подумайте и заходите завтра. А сейчас мне некогда.

И он углубился в бумаги.

— Чего ж ты молчал? — упрекнул я Петьку, когда мы вышли на улицу.

— А чего говорить? — Петька достал папиросу, он недавно начал открыто курить. — Этот тип прав. Что ты знаешь о работе?

Что я знаю о работе?! Этот вопрос мне сегодня задают уже второй раз. Утром отец, с грохотом опрокидывая стулья, — он опаздывал на службу — бегал по комнате и кричал: «Уйти из дневной школы за год до выпускных экзаменов! Мальчишество! Рабочий стаж ему нужен! У тебя не будет ни стажа, ни порядочных знаний, ни порядочного аттестата. Учись лучше, готовься к конкурсу — и пройдешь в институт без стажа! Ты просто начитался производственных романов и думаешь, что работа — это что-то вроде твоих спортивных соревнований…»

Отец, конечно, был неправ. Честно говоря, я плохо думал о работе. Разумеется, я прочитал несколько романов о строителях, видел и кинокартины о монтажниках, верхолазах, токарях-скоростниках, но прочнее всего представление о работе у меня связывалось вот с этой ежедневной спешкой по утрам, когда отец, нервно постукивая то одной, то другой ногой, надевает в коридоре галоши и, убегая, сильно хлопает дверью, потому что тихо прикрыть ее уже не хватает времени.

Я без колебаний принял предложение Петьки поступить куда-нибудь на завод, а аттестат зрелости получить в вечерней школе. Так мы обезопасим себя от всех случайностей конкурса и обязательно попадем в институт. Но на какой завод поступать, какую специальность себе избрать? По этим вопросам мы с Петькой никак не можем договориться. Петька считает, что нам нужно только одно — как можно больше свободного времени для занятий. Мне же хочется, чтобы специальность была интересной и чтобы зарабатывать не хуже взрослых.

Вдруг меня осеняет.

— Знаешь что, — говорю я Петьке, — пойдем в порт. Там мой дядька работает. Он говорил, что у шкипера одной волжской баржи двух матросов в армию забрали. Представляешь, поплавать на барже — весь Дон, Цимлянское море, Волга! Романтика! И заниматься, наверно, можно будет.

* * *
Колесный буксир, двое суток тянувший против сильного донского течения нашу тяжелую баржу, в полукилометре от входа в канал визгливо отсалютовал и, облегченно зашлепав плицами, быстро пошел вниз. А нас ветром и течением медленно развернуло вокруг носового якоря и приткнуло кормой к проросшему черными корнями деревьев срезу высокого глинистого берега.

Ни шлюзов, ни плотины отсюда не видно. Мы с Петькой взобрались на крышу рубки. Теперь вершины деревьев были в уровень с нами. Пахло лесной прелью и сыростью. Где-то очень далеко и очень отчетливо прокричал паровоз. Но и с крыши мы увидели все ту же взъерошенную ветром и солнцем реку с грязноватыми полосами пены и близкий левый песчаный берег. Громыхнув железом крыши, Петька первым спрыгнул вниз.

— Спустим лодку? — предложил я.

— Успеем насмотреться, — хмуро ответил Петька и, не ожидая меня, пошел на нос баржи.

Спина у него очень прямая, плечи до отказа развернуты назад.

Я тоже спрыгнул, но не пошел за Петькой, а уселся на кнехт против верстака, за которым работал Иван Игнатьевич. Наш шкипер хром, стоять ему трудно. Дым от цигарки, зажатой в углу рта, заставляет его щуриться. Но топор, которым он затесывает доску, бьет бесперебойно. А отточенное лезвие врезается в дерево в такой близости от пальцев левой руки, что долго на это смотреть невозможно.

Странно все-таки, почему мы перестали ладить с Петькой? Нам же тогда одинаково понравился Иван Игнатьевич. Нравилось, что он маленький, тощий, что окает, странно округляя рот, и даже то, что он хром.

— С этим мужичком мы договоримся, — сказал тогда Петька.

И я с ним согласился. Я вообще стал с ним охотнее соглашаться с тех пор, как мы решили устраиваться на работу. У Петьки, несомненно, оказалось куда больше практической сметки, чем у меня.

Петька первым ступил на палубу баржи, когда в ночь отхода нас туда доставила моторка. Он первым представился помощнику шкипера — Иван Игнатьевич был еще в порту, — маленькой, тонкой, почти хрупкой женщине лет сорока, протянул руку девушке-матросу и первым перешагнул порог каюты, предназначенной для нас.

При свете керосинового фонаря она мне показалась узким длинным ящиком с черным прямоугольником окна во всю заднюю стену. Я неуверенно двинулся за Петькой и сразу же сам себе загородил чемоданами узкий проход.

— Ты, я вижу, не чувствуешь себя как дома, — сказал Петька. — Давай-ка чемоданы сюда.

И правда, я не чувствовал себя как дома. С виноватой поспешностью передал я Петьке свои чемоданы и узел с постелью. Все это он очень быстро распределил вдоль стен и под койками, так, что крохотная каюта будто бы и не уменьшилась в размерах. Его энергия и неожиданная сноровистость подбодрили меня, и я уже увереннее пошел за ним на палубу.

Со стороны города на нас наплывали сигнальные огни парохода. Он двигался, тяжело сопя, сердито шлепая плицами. Когда до баржи оставалось метров сто, на пароходе включили прожектор. Дымный белый луч лизнул быструю воду, задымился еще сильнее и с размаху ударил в баржу. И вся баржа, от рубки до бака, вдруг обнажилась — спала снятая прожектором темнота. Мы с Петькой стояли во влажном струящемся свете растерянные, будто застигнутые на месте преступления чьим-то властным окриком. Инстинктивно я хотел попятиться в тень, но с парохода кто-то, кого мы не видели, но кто отлично видел нас, яростно закричал в мегафон:

— Чего рты раззявили?! Готовь с левого борта чалку!

Мы бросились к левому борту. Но черт его знает, что такое чалка и как ее готовить.

— Где эта проклятая чалка? — почему-то шепотом спросил я у Петьки.

— А я знаю? — огрызнулся он.

Растерянные, ослепленные, мы метались по палубе, пока не заметили, что чалка уже подана. Когда пароход, с которого нас продолжали всячески поносить, подтянутый этой самой чалкой, коснулся борта баржи, с него к нам на палубу перебрался Иван Игнатьевич. Обрадованные, мы бросились к нему навстречу.

— А мы думали, где вы… — начал Петька.

— Здравствуйте, Иван Игнатьевич, — сказал я.

Но Иван Игнатьевич и не взглянул в нашу сторону. Обернувшись назад, он кому-то крикнул на пароход:

— Это мы в момент!

И, слегка подпрыгивая, зашагал мимо нас на бак. Потом, словно вспомнив что-то, остановился и крикнул помшкипера:

— Маша, что это за именинники? Ну-ка найди им рукавицы, пусть работают.

Мы с Петькой переглянулись.

Признаюсь, сердце мое сжалось, когда я натянул старые, испачканные ржавчиной варежки. Словно они что-то отсекли в моей жизни. Было такое мгновение, когда мне вдруг захотелось плюнуть на все и потребовать, чтобы нас перевезли на берег. Но нам крикнули:

— Эй, давайте сюда!

И я покорно и даже с каким-то испугом пошел на зов. С Петькой мы не разговаривали, но по его вытянувшемуся лицу я видел, что и ему не по себе. А Иван Игнатьевич по-прежнему нас не замечал.

— Маша, — обращался он к помшкипера, — пошли кого-нибудь, пусть принесут аншпуги… Маша, покажи, какой трос надо разматывать.

Первый раз в жизни чувствовал я себя таким незначительным человеком. Пошатнулась моя уверенность в собственной силе и ловкости. Я не сразу понимал, чего от меня хотят, изо всех сил тянул канат в сторону, противоположную нужной, плохо ориентировался в темноте и совсем терялся, выслушивая замечания вроде: «Да не сюда! Повылазило, что ли? Ничего не понимают!»

Раза два, когда я неуклюже принимался за работу, меня решительно отталкивала Маша, у которой неожиданно оказались твердые локти и жесткие сильные плечи. Вот никогда не думал, что работа такая азартная штука и что она так меняет людей. Особенно поражал меня Иван Игнатьевич. Спокойного, уравновешенного, немного неуклюжего человека, каким я его привык видеть на берегу, и в помине не было. По палубе стремительно двигался сухой широкоплечий моряк в расстегнутом кителе. Вены на лбу его зло набухали, и, когда ему надо было куда-то пройти, он шел прямо на человека, не ожидая, пока уступят дорогу.

Буксирный пароход привел еще одну баржу, такую же большую, как наша. Он бросил ее, метров тридцать не дотянув до нужной точки. Бухнул в воду тысячекилограммовый якорь. С парохода закричали:

— Эй, на баржах, счаливайся! Шевелись!

Иван Игнатьевич, настороженно следивший за маневрирующим буксиром, тотчас схватил мегафон.

— Скоро кошки гуляют! — кричал он. — Где баржу, пароходники, поставили? Теперь сами счаливайтесь!

С парохода ответили руганью. Но все же в конце концов стали разворачиваться кормой к барже и сдавать вниз по течению.

Однако победа в споре не до конца удовлетворила Ивана Игнатьевича (потом я узнал, что он, проплававший много лет на баржах и однажды упустивший возможность перейти на пароход, очень ревниво относился к командам самоходных судов).

— Давайте сюда! — впервые обратился он прямо к нам с Петькой. — Что они на этой калоше думают? — махнул Иван Игнатьевич в сторону маневрирующего парохода. — Мы и сами справимся!

Не знаю, как Петька, а я сразу почувствовал себя приверженцем несамоходного флота. Иван Игнатьевич, Маша, Петька и я — вчетвером мы яростно впряглись в канат, переброшенный с соседней баржи, но долго не могли сделать и полшага вперед. С парохода кричали насмешливо:

— Ну и команда — четыре лошадиных силы! Шкипер, навались!

В самом деле, попытка сдвинуть сооружение, в трюмы которого входит груз двух товарных поездов, силою четырех человек должна была выглядеть нелепо. Я тянул изо всех сил, даже хрипел от натуги, но тоже думал, что Иван Игнатьевич погорячился, и ожидал, когда он наконец бросит канат, чтобы бросить его самому. И вдруг — с парохода все еще продолжали издеваться над нами — баржа пошла. Она пошла так медленно, так плавно, словно тронулась не нашими усилиями, а сама собой.

— Эй, на калоше! — торжествующе прохрипел Иван Игнатьевич. — Отворачивай в сторону, расшибем!

Я тоже кричал что-то победное, безумно-веселое и, кажется, никогда так глубоко, каждым своим мускулом, не был уверен в беспредельности человеческих возможностей.

Много еще пришлось нам поработать в ту ночь: выхаживали ручной лебедкой тяжелые кормовой и носовой якоря, тянули толстые металлические канаты, скользкие от смазки, колющие ладони острой щетиной заворсившихся проволочек, счаливались с двумя баржами. И все это время я находился под радостным впечатлением удивительного открытия: оказывается, я с Петькой и еще двумя, по-видимому, не очень сильными людьми могу, если захочу, сдвинуть с места и протянуть на некоторое расстояние громадную баржу длиной в сто и шириной в пятнадцать метров! Я с нетерпением ждал минуты, когда без помех поговорю об этом с Петькой. Но только в два часа ночи мы, наконец, закончили все работы, и пароход, ушедший в темноту на длину стометрового троса, погнал к нам тяжелую крутую волну — потянул караван вверх по Дону.

— Ну, пока все, — сказал Иван Игнатьевич.

Он снял китель, вытер тыльной стороной кисти лоб и, сильно припадая на больную ногу, медленно пошел в каюту. За ним ушли помшкипера Маша и девушка-матрос Вера, с которой мы еще и не успели познакомиться. Мы с Петькой остались на палубе вдвоем. На пароходе потушили прожектор, и вокруг нас, будто притянутая водой, сгустилась такая темнота, что ни самой воды, ни того, куда мы плывем, разобрать было нельзя. Но если смотреть на город — а мы только туда и смотрели, — то там, наоборот, за огнями не было видно того, что они освещали.

Поставив ногу на кнехт, Петька пристально следил, как постепенно крутой лесистый поворот берега закрывал городские огни. Вот их совсем не стало видно, и только за горизонтом, упираясь в низкие облака, зажглось бледное электрическое зарево. Я положил Петьке руку на плечо. Он обернулся ко мне со странным выражением лица.

— По-моему, всякий нормальный человек назвал бы нас идиотами, — сказал он.

— «Смешные птицы!» — гордо процитировал я горьковского Ужа.

Петька отер пот с лица и некоторое время внимательно меня рассматривал. Потом вдруг нагнулся, с трудом стащил с себя мокрую рубашку и сунул мне ее под нос:

— Понюхай, чем пахнет романтика!

И я понял, что он зол. Тогда и во мне закипело непонятное раздражение. Я почувствовал, что сильно устал за эти часы, хотел что-то ответить Петьке, почему-то обругать его, но промолчал.

Город уходил все дальше и дальше, поворот сменялся поворотом, а мы все стояли, ожидая, когда потухнет зарево. Но прошло больше часа, а в той стороне, где лежал наш город, небо светилось все так же ярко.

— Ты скажи, какая сила! — проговорил Петька. — Сколько энергии, вот ведь никогда не думал.

Осторожно, обходя кнехты, спотыкаясь о бухты тросов, мы пробрались к себе в каюту, побросали на койки одеяла и под шорох воды за бортом, под таинственное поскрипывание металлических частей баржи заснули.

* * *
Но спать долго не пришлось. Что романтика пахнет по́том, мы узнали в первые же часы плавания. Скоро нас разбудили крики на палубе. Мы выскочили наружу сонные, испуганные, тревожно прислушиваясь к частым гудкам, которыми, как нам казалось, буксирный пароход предупреждал экипажи барж о близкой опасности. Ночь по-прежнему была непроглядно черной. Потом справа, на берегу, показался огонек, и кто-то скомандовал:

— Здесь, давай!

Мы услышали, как упал в воду буксирный трос соседней баржи, и она, постепенно теряя инерцию, отстала от нас. А мы опять тянули канаты, счаливались с другой баржей и, слушая чью-то громкую перебранку, удивлялись, как в этой темноте можно что-то разобрать. А еще через полчаса пришла наша пора оставить караван. Опять была беготня, крики, опять сбрасывали кормовой, и носовой якоря. Огоньки каравана, словно по воздуху, уплыли вперед, и вокруг нас сомкнулась полная темнота и тишина. Тишина эта была странной и тревожной, потому что мы знали: и справа, и слева, и впереди — река с сильным, быстрым течением.

А утром оказалось, что мы стоим, уткнувшись носом в невысокий берег. Ближайшие деревья, нависающие над водой, можно багром достать. Вода у берега с зеленоватым отливом, а по всей реке — легкая прудовая рябь. И все это пахнет удивительно.

Мы с Петькой сделали зарядку, разделись и прыгнули в уже по-осеннему холодноватую воду. Но поплавали недолго — нам все время казалось, что вот-вот из каюты выйдет Иван Игнатьевич и прикрикнет на нас. Однако первыми на палубе появились помшкипера Маша и Вера, такая же невысокая, как Маша, только куда более плотная и крепкая, с копной совершенно белых волос и загорелыми босыми ногами. Петька неотрывно и с любопытством смотрел, как она, перегнувшись через борт, умывалась. Я тоже смотрел, хотя изо всех сил старался отвернуться.

Женщины затопили, печь в каюте-кухне, и мы вспомнили, что и нам пора готовить завтрак. Мы пошли к себе, открыли чемоданы и немного поспорили. Петька рассердился на меня за то, что мои припасы наполовину состояли из сладкого: банок с вареньем, печенья, сдобных пирогов, которых наготовила в дорогу мне мать. Он сказал, что пристрастие к сладкому — женская черта. И тут же добавил, что во мне, несмотря на мой рост и ранние усы, вообще много женского: восторженность, способность подчиняться чужому влиянию.

Так первый же наш завтрак закончился чем-то похожим на ссору. Потом, разморенные уже не очень жарким солнцем, без рубашек и маек, мы босиком шлялись по палубе, ложились голыми животами на разогретое железо крыши рубки и следили, как впереди, за поворотом реки, над темной полосой леса, поднимаются облака и, постепенно набирая высоту, ровными рядами проходят над нами.

— Как будто у них за лесом аэродром, — сказал я Петьке.

— У кого? — не понял он.

— У облаков.

Петька посмотрел, куда я указывал, и подтвердил заинтересованно:

— А что, похоже.

Ободренный его похвалой, я стал внимательно присматриваться к воде, лесу, облакам — не придет ли в голову еще какое-нибудь интересное сравнение. Но ничего не приходило, и я загляделся на небо. Оно бездонно, и чем дольше смотришь в него, тем бездоннее кажется. Странно только, что в небе ничего не отражается, а в воде отражаются и небо, и облака. И вообще за рекой интересней следить, чем за небом. Она все время в движении, все время меняет свой цвет. Найдут плотным строем тучи, и вода становится свинцовой с зеленоватым отливом. Выглянет солнце, и свинец мгновенно плавится так, что на него больно смотреть. И лес тоже постоянно меняет свою окраску: то он густо-зеленый, то серый, то темно-синий. И от всего этого почему-то щемит под ложечкой.

Я попытался заговорить об этом с Петькой. Но он слушал меня невнимательно и даже иронически хмыкнул, приподнимаясь на локтях:

— Не попаду в институт — обязательно сделаюсь шкипером. Философическая профессия.

Я проследил за его взглядом и увидел внизу, на палубе, Веру. Белая копна волос была перевязана на этот раз голубой ленточкой. Сверху Вера казалась еще меньше ростом и плотнее. Она только что выплеснула за борт мыльную воду и зачерпнула чистой. Должно быть, у нее были сильные руки — полное до краев ведро с длинной веревкой, привязанной за дужку, поднималось вверх резкими быстрыми толчками.

— Одной вам Дон не вычерпать, — крикнул Петька и спрыгнул с крыши рубки на крышу каюты. — Я вам помогу.

Вера не ответила, но я видел, как потемнела ее загорелая щека. Петька потянул к себе веревку. Вера не сразу отдала ее, ведро ударилось о борт, и почти вся вода из него выплеснулась. Девушка покраснела еще больше.

— Ой, какой вы! — сказала она.

— Отдайте мне ведро, я вам расскажу, какой я.

Петька завладел веревкой, набрал воды, и они скрылись в камбузе. Оттуда донесся Петькин уверенный голос и Верин смех. Я почему-то почувствовал себя обиженным.

Стараясь не привлечь к себе внимания, я тоже спустился вниз, спрыгнул в лодку, привязанную к корме, и отплыл. Грести было тяжело. Весла едва ворочались в неудобных уключинах, сильное течение сбивало назад. Но размеренная работа, стеклянный звон воды постепенно захватили меня.

Вернулся я только часа через два, быстро привязал лодку и с опаской взобрался на палубу. И тут же, на корме, наткнулся на всю нашу команду. Иван Игнатьевич и Маша сидели на бревнах около каюты. Петька им что-то рассказывал, а Вера развешивала мокрое белье на веревке, протянутой от каюты к стойке у правого борта. Ругать за долгую отлучку меня никто не стал. Петька, указав в мою сторону, совершенно серьезно, будто продолжая разговор, сказал Ивану Игнатьевичу:

— Вот он собирается стать писателем. Он все равно будет у вас спрашивать, опасная ли у вас профессия и какие интересные случаи с вами происходили. Так что лучше расскажите нам сразу.

Я думал, Иван Игнатьевич засмеется (про писательство Петька, конечно, выдумал. Я просто иногда, когда на меня находило, сочинял стихи), но шкипер уставился на меня с любопытством и протянул брезентовый мешочек с табаком и аккуратно нарезанными квадратиками газеты. После Петькиной рекомендации мне показалось невозможным отказаться. Чувствуя, как загораются у меня лоб и щеки, я взял мешочек, достал бумагу и насыпал на нее большую щепоть зеленоватых крошек домашней махорки.

— Ты же не куришь, — удивился Петька.

— Я давно собирался, — сказал я.

— Ну-у, значит, в первый раз? — восхитился почему-то Иван Игнатьевич.

Я сразу сделался центром внимания всей компании. У Петьки была способность: вот так, нелепейшим образом обращать на меня внимание многих людей. В такие минуты он и раньше мне казался жестоким. Сейчас я мысленно давал себе слово перестать с ним разговаривать, если он еще хоть чем-нибудь бестактно меня заденет.

— Не давайте ему больше табаку, — сказал Петька Ивану Игнатьевичу, указывая на мою уродливо толстую папиросу. — Еще одну свернет и весь табак у вас выгребет.

— Это ничего еще, — отозвался Иван Игнатьевич, — а вот уронит — ноги поотбивает.

После первой же затяжки, ободравшей мне глотку и легкие, я, как, должно быть, все ожидали, закашлялся и залился слезами.

— Вот мужик! — засмеялся Иван Игнатьевич.

Петька тоже хохотал, и смех его оскорблял меня больше, чем добрая, усталая улыбка Маши или сдержанный Верин смешок. Ведь он прекрасно знал, как я ненаходчив среди малознакомых людей, и презирал меня за это. Но разве может друг презирать? А Петька презирал и даже пользовался моей слабостью всякий раз, когда ему хотелось показаться остроумным, рассмешить, завоевать популярность. Но сейчас ведь мы не на школьном вечере, сейчас — совсем другое дело. Напрасно я старался придумать что-нибудь остроумное — у меня только сильно звенело в ушах.

— Что же ты пишешь? — все еще смеясь, спросил Иван Игнатьевич. — Статьи, рассказы, стихи? Прочел бы какой-нибудь стих.

— Он стесняется, — сказал Петька. — Я сам прочту его последнее стихотворение.

— Петька! — с угрозой сказал я.

Но Петька с ложным пафосом и подвываниями уже начал:

— Стихотворение Николая Шилина «Надпись на томике Стивенсона». Из детского альбома:

Разбивая фелуки о шхеры,
Зарываясь корветами в лед,
Стивенсоновские флибустьеры
Рвут коричневый переплет.
Это было длинное стихотворение в двенадцать четверостиший, которое я написал и подарил Петьке вместе с моим любимым Стивенсоном перед нашим отъездом. В нем прозрачно намекалось на то, что, подобно искателям острова Сокровищ, мы с Петькой найдем свой клад в романтике, в жизни, достойной настоящих мужчин. Кончалось стихотворение так:

Да, они не сидели, скучая,
На диване в тепле и тени,
Одурев от бесцветного чая,
От грошовой своей болтовни.
Пили, плавали, мачты рубили,
Шли на весь экипаж впятером.
Слышишь рев капитана Билли:
— Йо-хо-хо и в бочонке ром!
Ничего врагам не прощали,
Не играли с судьбою вничью.
Слышишь: Сильвер бьет из пищали
И кричит под копытами Пью.
Умирали мудро и просто:
Не в больничном тупом полусне,
А под смертным ударом норд-оста
Иль у грота спиной к спине.
Эффект от Петькиного чтения был неожиданным. С первых же строк Иван Игнатьевич, словно не замечая Петькиного шутовства, посерьезнел, лицо его вытянулось, а рот наивно приоткрылся. Должно быть, ему не все было понятно, но он не спрашивал — стеснялся. Маша сначала слушала внимательно, а потом отвлеклась. Вера перестала развешивать белье, а когда Петька дошел до «Йо-хо-хо», засмеялась, но тут же смутилась и замолчала. Петька быстро почувствовал перемену в настроении Ивана Игнатьевича и перестал кривляться. Закончил он вполне серьезно.

— Ишь ты, как складно, — сказал Иван Игнатьевич. — А вот у меня не получается. Давно когда-то я тоже пробовал. Еще строчку запомнил: «Облака над Волгой-матушкой бегут». Или не так — «Облака над…» Да нет, забыл. А у тебя гляди как складно… Так ты про профессию спрашивал? Обыкновенная профессия. Нельзя сказать чтобы особенно опасная. А случаи, правда, бывают. — Иван Игнатьевич показал на свою больную ногу: — Вот, видишь, ногу тросом перебило. Шторм был баллов десять в Рыбинском водохранилище. Шесть месяцев в госпитале лежал, думал, от костылей всю жизнь не отделаюсь. Однако обошлось. А в прошлом году весной, мы зимовали в затоне, утром по льду перебрался в город, а возвращаться стал — лед уже пошел. Я и искупался. Однако добрался. А то сразу после войны дно я себе пропорол о затонувший буксир. Это на Волге, повыше Волгограда. И место знал, а вот нанесло. А то еще случаи были… — Иван Игнатьевич усмехнулся: — Случаи, правда, бывают…

— А вы говорите — не опасная! — сказал Петька.

— А чего ж опасного? Двадцать лет уже плаваю. С семьей плаваю. Это сейчас мой парнишка заболел, так я его с женой оставил. Будем проходить мимо, подберем.

Иван Игнатьевич скрутил цигарку, выставил вперед левую, плохо гнущуюся ногу и встал.

— А ты вот что, — строго сказал он мне. — Спросить надо, если лодку берешь. Мы тебя больше часа ждем — работа для вас с дружком есть. После обеда приступите.

И пошел к себе в каюту. За ним поднялась Маша. Вера немного задержалась, окинула меня беглым любопытным взглядом и тоже пошла за ней.

Мы помолчали. Потом Петька заговорил, словно ничего не произошло:

— Можешь и в самом деле роман писать. Вот тебе натура: храбр, трудолюбив, скромен. Ты заметил, он себя от баржи не отделяет: «Дно себе пропорол…»

Я не ответил и продолжал молчать до тех пор, пока не почувствовал, что он вот-вот обидится. Тогда я торопливо кивнул головой:

— Заметил. А чего это он опять раздобрился?

— А я знаю? — нахмурился Петька. — Идем обедать.

Он повернулся ко мне спиной и приподнял веревку, на которой Вера развешивала белье. Я смотрел на его прямые плечи, загорелую жилистую шею и чувствовал большое облегчение: не нужно было ссориться и жить на одной барже в одиночестве, которого бы я все равно не выдержал. Конечно, мне было и стыдно немного, что я не выдержал характера, что Петька, сам не зная того, одержал надо мной победу. «Но главное, — думал я, — дружба. Ради нее надо становиться выше мелочей».

Нагибаясь, чтобы не испачкать белье, я отодвинул мужскую рубашку. Это была та самая рубашка, которую недавно Петька мокрую от пота совал мне под нос.

— Ты тоже стирал? — спросил я.

— Вера, — ответил Петька небрежно. — Сама напросилась.

После обеда мы молотом и зубилом кололи метровые куски желтых сосновых бревен. Работа эта требовала ловкости, силы и навыка. Вначале после каждого моего удара бревно, которое я ставил на попа, падало на палубу — его надо было поднимать и опять ставить на попа. Но скоро мои удары приобрели силу и уверенность — сказалась долгая боксерская тренировка. Я бил широко размахиваясь, делая свободные круговые движения всем корпусом, и каждый раз чувствовал, что боек молота точно попадает в цель. Бревно теперь перестало падать. Прежде чем оно успевало пошатнуться, его настигал и припечатывал к палубе новый удар. А у Петьки дело долго не шло. Он нервничал, бил слабо и часто мазал.

Иван Игнатьевич внимательно следил за нами. Он, кажется, понимал, что мы с Петькой соперничаем. Видела нашу работу и Вера. Должно быть, поэтому я бил со все большим упоением, бил всем телом, таким ловким и подвижным, словно не я им управлял, а оно само в нужную минуту досылало молот в нужном направлении.

Бревен хватило до позднего вечера. Когда за нами пришел буксир, Иван Игнатьевич освободил меня и Петьку от ночной вахты. И пока буксир тащил нас куда-то вверх по Северскому Донцу, я спал мертвым сном. А утром, открыв дверь каюты, шагнул прямо в зыбкое густое облако. Оно, наверно, рождалось внизу, на реке, потому что снизу, из-под борта, будто из раскрытых дверей бани в зимний день, валил пар.

— Рано начались в этом году туманы, — сказал Иван Игнатьевич, которого я не сразу заметил. — Как бы осень не была штормовой.

Он, должно быть, давно не спал: на нем был форменный китель, мичманка с «крабом», в руках большая картонная папка.

— Будем здесь уголь грузить. Можете с приятелем на весь день уходить на берег. Вы не нужны.

Иван Игнатьевич ушел, а я так ничего толком и не понял. Где мы, как далеко берег — не разобрать. Всюду густой белый туман, пропитанный едким запахом углекислого газа. Так всегда пахнет в сырую погоду около большого завода, рядом с которым стоит наша школа. Я побрел по палубе, раздвигая сырую массу руками. Потом щекой почувствовал легкое движение воздуха и заметил трещину, разделившую облако пополам. Трещина была очень узкой, но ветер, хлынувший в нее, тотчас же очистил и зарябил большую площадь воды. Потом сквозь туман пробилось солнце. И сразу серые нитяные клубки, которые рвал и размывал ветер, будто растаяли. Я увидел гористый высокий берег, большой просмоленный дебаркадер, белый пароход, пар из трубы которого казался совсем розовым, и остроконечный угольный холм напротив нашей баржи. По нему всползали серые тонкие змейки.

Мы стоим поблизости от шахтерского городка Краснодонецка. А не нужны мы с Петькой потому, что грузить уголь будет большой портальный кран и специальная бригада портовых рабочих.

Первые же порции угля, после которых над трюмами и над палубой повисло густое черное облако пыли, выгнали нас на берег.

Петька отряхнул с рукавов угольные крошки, сплюнул черную слюну и сказал, указывая на баржу:

— Это же все нам придется убирать. — И прикинул: — Длина — сто, ширина — пятнадцать. Полторы тысячи квадратных метров! Вот тебе первое приключение в первом незнакомом порту.

Я почувствовал себя виноватым. Петька и сказал это, чтобы я почувствовал себя виноватым. Ведь это была моя идея — устраиваться на баржу.

С Петькой мы подружились еще в седьмом классе. Он уже тогда был практичным и самостоятельным парнем. Наш классный руководитель Павел Матвеевич всегда ставил его собранность в пример нам. Дружба с Петькой чуть-чуть не сделала меня отличником. Я стал усерднее заниматься, одинаково распределяя время между любимыми и нелюбимыми предметами, и даже обогнал его в хороших оценках. Но надолго меня не хватило. То ли я был легкомысленнее, то ли мускулов у меня было больше, но я не бросил в девятом бокс, как советовал мне Петька. Больше того, с весны, как раз перед экзаменами в десятый, я пристрастился к парусу и гребле и часто пропадал на реке. Узнав, где я бываю, Петька пожал плечами.

— А когда ты водку пить начнешь? — спросил он. — Судя по твоей невоздержанности, рано или поздно это случится.

Петька рос без отца — отец ушел из семьи, когда Петьке исполнилось два года. С четырнадцати лет он стал настоящим главой в доме. Мать, тихая и добрая, во всем слушалась его. Петька вовремя доставал уголь на зиму, договаривался в домоуправлении о ремонте квартиры и вообще задумывал и доводил до конца дела, совершенно недоступные моему пониманию. Он еще в седьмом классе твердо решил стать инженером и неуклонно шел к цели: зубрил математику, которая с большим трудом давалась ему, усердно учил немецкий, меньше обращал внимания на литературу, больше на русский язык. Короче говоря, делал все, чтобы обеспечить себе медаль. Но тут новые правила для поступающих в институты поломали его планы, и Петька решил не рисковать конкурсными экзаменами. Он хотел действовать наверняка.

А я совсем не знал, чего хочу. Я любил литературу, бокс, греблю, мечтал об институте. Но о каком? Этого я понять не мог.

В общем, мы с Петькой были довольно разные люди. Но в школе это нам не мешало дружить. Мы часто спорили, но там споры только укрепляли нашу дружбу, а здесь они почему-то каждый раз грозили ее совершенно разрушить. Почему? Об этом я думал, пока мы в поисках кинотеатра бродили по городу, в центре которого возвышалось несколько надземных шахтных сооружений. Городок был маленький, чистенький, даже, пожалуй, не городок, а поселок. Специального кинотеатра в нем не было. Нам показали трехэтажное новое здание — клуб. Однако в клубе было безлюдно, дневных сеансов здесь не было. И это пустяковое обстоятельство расстроило нас с Петькой необычайно, словно мы впервые почувствовали себя вдали от дома. Нам нужно было слезть с баржи, чтобы вот так отчетливо почувствовать себя вдали от дома. Мы шли по улице без тротуаров, молчали и думали о своем. Мне неожиданно припомнилось место из книжки о Шаляпине, которую я недавно прочел, где Шаляпин в «Демоне» произносит: «Проклятый мир!» Я произнес это про себя, а потом стал бормотать:

— Пр-роклятый мир, пр-роклятый мир!

Погрузка закончилась только к следующему полудню. И сразу же Иван Игнатьевич заставил нас приступить к уборке. Мы с Петькой качали рычаг ручной помпы, Иван Игнатьевич брандспойтом направлял струю воды, а Вера и Маша метлами гнали ее по палубе. Работа эта поначалу показалась мне такой же легкой и приятной, как рубка бревен. Приятно было легко поднимать рычаг вверх, а потом, чувствуя упругость струи, с силой опускать его. Приятно было следить за тем, как постепенно, метр за метром (мы начали с носа), проступает под грязью красное крашеное железо палубы, как с домашним бульканьем стекают черные помои за борт прямо в реку. Однако уже через двадцать минут глаза мне начало заливать потом, руки одеревенели, а я все продолжал качать и качать. Иван Игнатьевич за это время ни разу не оглянулся на нас, не предложил нам передохнуть. Работа брандспойтом, видимо, увлекала его.

— Давай, давай! — азартно покрикивал он, когда напор в шланге ослабевал.

Уже через полчаса я подумал, что меня хватит еще только минуты на две. Но я ни за что не хотел просить у Ивана Игнатьевича передышки раньше, чем это сделает Петька.

— Сколько мы еще будем заниматься самоубийством? — прохрипел Петька, так что я даже испугался за него.

— Давай бросим, — сказал я. — Что он там думает!

Мы бросили. А потом работа наладилась. Первое соперничество обошлось нам слишком дорого, и, чтобы не повторять его, мы заранее договорились о перерывах. Часа через три мы даже вошли в какой-то ритм. Иногда нас подменяли Вера и Маша, и к вечеру палуба, каюта, штурвальная рубка были чисто вымыты. Лишь в самых глубоких щелях, как в морщинах старого шахтера, оставалась черная пыль.

— Знаешь, — сказал я Петьке, — работа мне даже понравилась. И вообще мне кажется, что неприятно делать только ту работу, целесообразность которой не сразу видна. А матросская работа вся наглядно целесообразна.

— Знаешь, — в тон мне ответил Петька, — по-моему, все философы дураки. И ты не составляешь приятного исключения. Целесообразность! Мы же погрузились только наполовину, чтобы не сесть на мель в этом вонючем Донце. Догружаться будем в Цимле. Понял? Опять придется проделать все сначала. А до Цимлы всего два дня пути.

Ночью мне не спалось. Баржу нашу тащил маленький буксирный катер, так отчаянно ревущий, что было непонятно, как могли там работать люди. Но к нам, на баржу, рев почти не доходил. Тысячеверстная ночная тишина поглощала его почти полностью. В четыре утра мне надо было заступать на мою первую ночную вахту, и Иван Игнатьевич посоветовал мне предварительно постоять рядом с рулевым, потренироваться. Я поднялся в рубку в двенадцать, там были Вера и Маша. Маша вязала, сидя рядом с тусклым керосиновым фонарем, Вера, едва возвышавшаяся над большим штурвальным колесом, старалась удержать рыскающую баржу в струе фарватера.

Я опустил оконную раму и высунулся наружу. С берега, лежавшего в глубокой тени, тянуло чем-то лесным — горьковатым и теплым. Луна в воде дымилась совершенно так же, как и в чистом бледном небе. Она долгое время неторопливо покачивалась на ленивой волне около нашего левого борта. А на каком-то повороте оказалась впереди катера. Теперь от его носа веером расходились и гасли в черной воде две светящиеся струи.

Я засмотрелся на них. При мелкой ряби, попадающей в лунный свет, вода казалась стремительно бегущей, при крупной — лениво струящейся. А где-то в темноте вдруг ярко вспыхивала какая-нибудь одна высоко поднявшаяся волна. И долго потом на этом месте дрожали лунные светляки. Их тонкая дрожь отчетливо отдавалась во мне. Я удивился. Что это? Неужели во мне рождается то самое чувство природы, которое два года напрасно старался разбудить наш классный руководитель и литератор Павел Матвеевич?

В рубке скрипнула дверь. Я оглянулся: Маша ушла. В двух шагах от меня была Вера. И сразу что-то произошло: ни лунного света, ни лесного запаха… Я затаил дыхание. Тишина, стоявшая все время в рубке, мне теперь стала мешать. Она накапливалась и накапливалась, а я не знал, как ее нарушить, что сделать, чтобы не наливались так чугунно мускулы, чтобы не пересыхало во рту.

Должно быть Вера испытывала что-то похожее, потому что молчание наше разрешилось самым неприятным образом. На крутом повороте реки баржа вдруг пошла в сторону от катерка. Буксирный канат натянулся струной. Вера, желая выправить ошибку, яростно закрутила штурвал. Но было поздно. Огромное наше судно двигалось к берегу, сбивая с курса маленький буксир. На катере резко повернули к середине реки, отпустили буксирный трос, и баржа с разгону ткнулась в крутой песчаный берег.

На катере заглушили мотор. Чей-то простуженный бас закричал:

— Вы что, с ума сошли?

— Шкипера на мыло! — присоединился к нему звонкий мальчишеский голос.

На палубу выскочил Иван Игнатьевич. Он погрозил нам снизу кулаком, обернулся к катеру и сложил руки рупором:

— Виноват. Матрос на штурвале молодой, растерялся. Значит, я виноват.

Услышав, что шкипер признает виновным себя, на катере успокоились. Они подошли к нам, перекинули на баржу трос и сняли ее с мели. А Иван Игнатьевич, сердито сопя, поднялся в рубку, оглядел внимательно нас, пристыженных и растерянных, и сказал неожиданно миролюбиво:

— Ну, вы! Любезничать любезничайте, а за делом смотрите.

После этого мне, конечно, надо было уйти. Но я остался и, делая вид, что меня чертовски занимают ночные пейзажи, перебирал в уме вопросы, с которых лучше всего было бы завязать с Верой легкую беседу. Например, простейший: «Вы в каком городе родились?» Или: «Давно вы плаваете?» Но я никак не мог придумать несколько связанных между собой вопросов и потому продолжал молчать.

Вера теперь пристально следила за баржей, но та все равно ее не слушалась. Рулевой в освещенной рубке буксира несколько раз оборачивался и грозил нам.

— Дай-ка я попробую, что это такое, — наконец не выдержал я.

Вера с готовностью отступила в сторону, и я с трепетом взялся за штурвал. Громадное тело баржи, сбивая катерок влево, опять двигалось к берегу. Я резко повернул штурвал вправо и, как только баржа стала подходить к центральной линии, слегка переложил его налево. Я очень скоро приспособился, отклонения надо было ликвидировать минимальными поворотами штурвала, тогда баржа шла как по ниточке. Вера не могла так, но это и не удивительно: я ведь парень, я лучше приспособлен для такой работы.

Робость моя постепенно рассеялась. К тому же бессвязность моих вопросов теперь легко можно было объяснить: занятый человек в перерывах между делом вежливо интересуется биографией своей собеседницы.

Итак, я начал и очень скоро выяснил, что Верина фамилия Пичаева, что она из какой-то приволжской деревушки, которая называется Пичаево, что в матросы она пошла вовсе не в поисках приключений, а за заработком, который у нее, в общем-то, очень невысок. Все это вместе мне показалось удивительным. Я почему-то всегда считал, что в моряки идут обязательно романтики, народ городской, образованный. Люди легендарной жизни: «Пусть сильнее грянет буря!» И вот, оказывается, есть села, часть жителей которых с незапамятных времен традиционно уходит в речники.

— Хорошо. Весной, летом и осенью вы плаваете, а как зимой река станет, куда деваетесь? Назад в деревню?

— Зимой — где лед остановит. Прошлую зиму в затоне у Горького зимовали. Работаем на заводах, по верфям. Мы же матросы.

Вера отвечает послушно, и я становлюсь все смелее.

— А плавать не скучно? — спрашиваю.

— Скучно. А бывает и страшно. Людей иногда по неделям не видим. Плывем мимо городов, да все мимо. Вон у Ивана Игнатьевича мальчик. Второй год надо бы ему в школу идти, а все не получается, чтобы парень первый класс окончил.

— А ты сколько окончила? — перехожу я на «ты».

Вера долго молчит, а потом говорит смущенно:

— Семь не кончила. Вот плаваю уже третий год.

Я хотел спросить еще, есть ли у нее мать и отец, как они ее отпустили, но не решился. А вдруг у нее нет ни отца ни матери?

— Прочтите какие-нибудь ваши стихи, — неожиданно просит Вера.

Это как раз то, что мне сейчас надо, — стихи я могу читать до конца ее вахты.

— Что мои! — говорю я. — Вот я вам прочитаю настоящие. — И начинаю немного неуверенно, а потом перехожу на полный голос:

…Пули, которые я посылаю,
         не возвращаются из полета.
Очереди пулемета под корень режут траву…
Что-то неуловимое, бесконечное, заключенное в этих строчках, необъяснимо волнует меня. Я забываю про Веру и читаю, читаю своих любимых поэтов. Вере скоро становится скучно, но я уже не могу остановиться…

В четыре часа Вера уходит спать, и я остаюсь один. Наш караван торжественно вплывает в утро. Оно влажно-серое, тихое и теплое. Постепенно вырастают берега, яснее очерчиваются повороты реки, и, наконец, впереди розовеет. Уже перед светом над рекой начал подниматься пар, он становился все гуще и гуще и сделался туманом.

Я вглядываюсь в эту сырую муть и думаю о Вере, об удивительном несходстве наших судеб…

В восемь часов утра, когда меня сменила Маша, я спустился в каюту и попытался растолкать крепко спавшего Петьку.

— Чего тебе? — спросил он, поворачиваясь ко мне спиной и натягивая на голову одеяло.

— Послушай, Петька, ты за равенство или против?

— Ну конечно, «за». Что за дурацкий вопрос?

— Да нет, понимаешь, есть равенство и есть равенство перед жизнью.

Петька садится на койке и ошалело смотрит на меня.

— А ну тебя, — говорит он. — Человек, может быть, еще спать хочет…

— Да нет, — опять начинаю я, но так и не могу объяснить по-настоящему то, что беспокоит меня.

Петька уходит, а я долго не могу заснуть. Я думаю о том, влюблен ли я в Веру или нет, припоминаю, какая она крепкая, сильная, загорелая, совсем не похожая на тот таинственный идеал, который когда-то мерещился мне, и решаю, что влюблен. Эта мысль сразу же успокаивает меня, и я мгновенно засыпаю.

Но скоро встаю: боязнь пропустить что-то интересное, важное выгоняет меня на палубу. Я захожу к Петьке в рубку, сижу над форштевнем, глядя, как закипает под тяжелым телом баржи спокойная донецкая вода, как громадные горизонты медленно сменяют друг друга.

А потом, когда мы опять выходим в Дон и присоединяемся к большому каравану, я стою за штурвалом на вахте; прислушиваюсь к чавкающим, жующим звукам, которые вырываются из-под колес нашего нового буксира, к мощному реву его гудка, и мне кажется, что пароход кричит хвастливо: «Тяну-у три баржи по три тысячи тонн каждая! Девять тысяч тонн — и хоть бы что!» А потом опять: «Берегись! Девять тысяч тонн — не шутка. В случае чего, мне с ними не справиться!»

О нос нашей баржи разбивается вспененная колесами буксира вода, и там все время стоит закладывающий уши шум горного водопада. Шум этот затихает от форштевня к корме, постепенно превращаясь в легкое шипение и слабые всплески.

Впереди, вплоть до Цимлянского моря, к которому мы идем, все небо забито тяжелыми облаками. Им там, наверное, тесно. Они поодиночке вырываются оттуда и плывут нам навстречу…

* * *
С моря дует такой плотный, такой чистый, промытый ветер, что кажется, в нем, как в воде, можно нырять, плавать, разбрызгивать его полными пригоршнями. Я иду за Машей по асфальтированным улицам новенького городка, ожидаю ее у дверей магазинов, помогаю укладывать в авоськи и корзинки мешочки с мукой, крупной солью, макаронами и все время глазею по сторонам и запоминаю. И не только запоминаю — я стараюсь придумать образные сравнения, чтобы потом записать их в свой дневник, который я начал вести со вчерашнего дня. Дневник этот ляжет в основу книги, которую я напишу после нашего путешествия.

Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи — все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.

Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону мутное сильное течение, беспокойная вода с водоворотами и завихрениями, глядя на которые всегда чувствуешь напряженное мощное движение.

Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон — рабочая, напористая река, Донец — тихая, спокойная, курортная…

Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.

Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары — прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.

Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:

— Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.

А когда мы поднялись из глубокой тени и в окна рубки опять ударило солнце, Иван Игнатьевич показал нам на несколько больших барж, стоявших в порту на рейде. Все они вытянулись на носовых якорях с запада на восток, как гигантские флюгера, указывая направление ветра.

— Шторм будет, — сказал Иван Игнатьевич.

О море, о плотине Иван Игнатьевич больше не говорил. Будто они его совершенно не интересовали. Не интересовало море и Машу, за которой я хожу уже больше двух часов. Странный она все-таки человек. Иван Игнатьевич прикомандировал меня к ней, чтобы я таскал продукты, которые она закупит. Я в два раза больше нее, а Маша всячески старается уберечь меня от работы. Мне буквально приходится отнимать у нее авоськи и корзинки.

Вот и сейчас Маша вышла из магазина, поискала меня глазами, убедилась, что я ее заметил, подхватила огромный сверток и корзину и быстро-быстро засеменила, слегка приседая под их тяжестью. Я догнал ее:

— Маша, ну как вам не стыдно!

Маша молча отдает мне корзину. Я связываю ручки корзины с авоськой, перекидываю это сооружение через плечо и отбираю у Маши сверток. Все это молча. Маша на удивление неразговорчива и даже, как будто застенчива, хотя ей уже, на мой взгляд, не меньше тридцати пяти — сорока лет. У Маши есть взрослый сын, он где-то учится в институте. Муж ее погиб, сама она потомственная речница, плававшая вначале с отцом-шкипером, потом совсем немного с мужем. Мне жаль ее, эту еще совсем не старую женщину. Жаль в особенности потому, что я твердо уверен: моя жизнь сложится совсем не так. Я жалею Машу с той огромной высоты, которой я, несомненно, достигну в ее возрасте, — ведь я буду писателем. Волна доброты буквально захлестывает меня; моя будущая замечательная профессия уже сейчас заставляет меня почувствовать себя избранным. Я гордо несу корзинку и авоську и думаю о том, что жизнь моя уже сейчас проникнута глубоким значением и что она обязательно будет ярче, чем Петькина, и уж ни в какое сравнение не пойдет с жизнью Маши, моих родителей и даже Ивана Игнатьевича.

Сверху, с плотины, все время доносится характерное: а-ах! Ш-ш-ш… А-ах! Ш-ш-ш…

— Слышите, Маша, прибой!

Маша тревожно прислушивается.

— Штормы здесь бывают больно сильные, — говорит она. — Как бы нас не захватило.

Маша окает точно так же, как и Иван Игнатьевич, только у нее это получается гораздо мелодичнее. Я встряхиваю плечом, поправляю авоську.

— А почему вы боитесь шторма? Шторм — ведь это красиво. — Так говорить меня заставляет моя будущая профессия.

— Ну уж — красиво! Попадем, тогда узнаешь.

Мы направляемся к автобусной остановке, надо ехать назад в порт. Маша идет очень быстро и часто оглядывается на меня. Ей как будто стыдно и странно, что она совсем налегке, а продукты тащу я. Поэтому она так спешит.

Она успокаивается, только когда мы влезаем в полупустой большой автобус.

— Маша, — прошу я, — отпустите меня до вечера. Я хочу тут еще кое-что посмотреть. Вас в порту встретят.

— Хорошо, хорошо! — говорит она и сует мне в руку замявшуюся булку с изюмом. — Иди.

Я спрыгиваю с подножки, когда автобус уже трогается, и приветственно поднимаю руку. Маша сидит у окна строгая, в кителе и синем берете. Я жду, что она улыбнется мне или кивнет головой, но она даже не оборачивается, будто не она только что совала мне в руку эту булку с изюмом.

…Возвращался я домой, на баржу, поздно вечером. Погрузка уже закончилась, портальные краны стояли с потухшими прожекторами, устало отвернув от полных трюмов стрелы. На палубе под ногами громко хрустела антрацитовая крошка.

В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.

— Ой! Ктой-то? — спросила темнота тревожным Вериным голосом.

— Это я, — ответил я, прокашлявшись.

— Это ты, Коля? — спросила Вера, не двигаясь.

— Я.

Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:

— А я думала, кто это?

— Это хорошо еще, что мы не стукнулись, — сипло говорю я. — В темноте могли бы здорово удариться.

— Да, — покорно соглашается Вера.

А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.

Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: «Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать». Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.

Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…

— Петька, — зову я. — Петька, проснись.

Никакого ответа.

А рано утром, не дав закончить уборку, нас борт о борт счалили с другой баржей, и большой ледокольный буксир с длинным, как у старинного броненосца, носом, медленно потравливая трос, потянул караван к выходу из порта.

Мы идем к Калачу.

Сразу же за маяком горизонт слегка качнуло — море встретило караван длинными, набирающими крутизну волнами. Тяжелая вода, насколько хватает глаз, равномерно окрашена в серовато-зеленый цвет, в него вмешиваются только быстро гаснущие вспышки белой пены на гребнях. И вот что удивительно: солнце закрыто тучами, а света так много, что невольно щуришь глаза.

Наш буксир, ушедший вперед на всю длину стометрового троса, набирает скорость и все чаще окутывается пеной. Пенные струи доходят и сюда, к нам. Они обтекают баржи: нашу с левого, соседнюю — с правого борта. Соседняя баржа тоже волжанка. Она нагружена керамическими плитками, пустотелым кирпичом и какими-то зачехленными станками. Там почти вся команда — родственники. Главным у них молодой огненно-рыжий шкипер, помощником — его отец, тоже рыжий, но с проседью, мать шкипера — стряпуха, жена — матрос… Всех вместе мы их видели только перед выходом из порта, потом они долго не появлялись на палубе. И только когда ко второй половине дня ветер стал шквальным, рыжий шкипер вместе с отцом вышел из каюты, осмотрел зачехленные машины и стал канатами крепить их к кнехтам…

Иван Игнатьевич, Петька, Вера и я стоим в штурвальной рубке. Иван Игнатьевич ворчит:

— Вот торопились с погрузкой, а надо было бы еще поторопиться. Чует рыжий, что до Калача поштормуем.

Потом он неожиданно улыбается и указывает на черный блестящий буксирный трос, провисшая часть которого то совершенно тонет в волнах, то срывает пену с гребней:

— Я, когда помоложе был, по такому канату раз с баржи на пароход перебрался, там у матросиков закурил и обратно табачку принес.

Слова шкипера заставляют меня вздрогнуть. Глядя на этот секущий воду скользкий трос, я только что подумал: «А что, если бы мне пришлось?..»

Вот уже несколько часов я не могу оторваться от моря. И не то чтобы мне раньше не приходилось видеть большой воды — я отдыхал с отцом в Гагре, в Геленджике, жил у тетки в Мариуполе, но ни Черное, ни Азовское не производили на меня такого сильного впечатления. Должно быть, этим старым морям уже не хватает таинственности, неизведанности и еще чего-то такого, что в избытке есть в этой молодой, серо-зеленой, прозрачной воде.

Следя за тем, как разыгрывается шторм, как бесятся у нашего борта волны, я даже хочу, чтобы произошло что-нибудь необыкновенное, опасное.

— Николай, — подталкивает меня Петька, — баржа гнется.

Лицо у него такое, каким оно бывает, когда он испугается, а не хочет этого показать.

— Трепись! — говорю я и смотрю на Ивана Игнатьевича.

— Гнется, — спокойно подтверждает он. — Волна-то по килю идет.

Несколько минут я присматриваюсь к громадному металлическому телу, и у меня тоже не остается сомнений — баржа прогибается. Когда большая волна подхватывает середину днища, как бы теряя опору, провисают нос и корма. Потом нос и корма оказываются на вершинах двух волн, а середина днища обнажается — внутренний прогиб…

— Корпус варен из пятимиллиметрового железа, — поясняет Иван Игнатьевич. — Больше восьми баллов морской качки для нас уже опасно. Если ветер усилится, будем уходить в убежище.

Мы выходим на мостик. Ну и ветер! Для того чтобы открыть дверь рубки, пришлось навалиться на нее всем телом. Море ревет, как сотни паровозов, одновременно выпускающих пар. И нет сил отделаться от мысли, что все эти запенившиеся бутылочного цвета гиганты не одушевлены какой-то целью, которой они гневно и настойчиво стараются достигнуть. А баржа продолжает дышать… Три тысячи тонн — вес нескольких железнодорожных составов, и так запросто с ним обходятся волны!

— А что, если капитан буксира не знает про восемь баллов или вдруг забыл? — осторожно говорит Петька.

Я понимаю, что этого не может быть, но и у меня шевелится такая же опасливая мысль.

Потом Петька опять делится со мной:

— Слушай, ведь сейчас в городе такой же ветер. Ну, не такой — за домами будет потише, но все равно сильный. А ведь никто не думает, что делается сейчас на море, как люди здесь в такие дни работают.

В это время к реву моря присоединяются новые звуки — металлический грохот у нас под ногами.

— Должно, курс меняем, — говорит Иван Игнатьевич, — волна по рулям бьет.

А рули каждый по три тонны весом. Закрепленный намертво штурвал — он сейчас не нужен — то и дело резко вздрагивает.

Иван Игнатьевич спускается по трапу. И в тот момент, когда он ступает на палубу, его с головы до ног окатывает рухнувшая на левый борт волна. Едва он отряхнулся, как над баржей взвился новый фонтан брызг и пены. Брызги ложатся наискось через все пятнадцать поперечных метров палубы, да еще достают до соседней баржи.

Теперь у нашего левого борта, повернутого к волне, творится что-то невообразимое: волны, идущие по ветру, сшибаются с теми, которые отражаются от борта, и на огромном пространстве образуется площадь бесконечно смещающихся холмов и рытвин. А над палубой постоянно висит радуга тяжелых брызг.

Мы ушли от килевой качки и опасности переломиться. Но как раз в этот момент и случилось несчастье. Первым его заметил рыжий шкипер. Он закричал что-то, указывая на место, где впереди наши баржи соприкасаются бортами. Мы с Петькой тоже посмотрели туда, но ничего не заметили — просто наша баржа медленно и совсем не страшно поднялась на волне выше соседней. Потом борт соседней баржи навис над нашей палубой. В этот же момент на наших глазах толстенное бревно — кранец, — проложенное между бортами, чтобы предохранить их от повреждений, медленно и с какой-то неправдоподобной легкостью переломилось пополам.

Половинки еще держались на волокнах, но подошла новая волна — и между бортами барж в этом месте не осталось ничего, что в следующую минуту помешало бы им начать разрушать друг друга.

— Сигналь на буксир, — крикнул Иван Игнатьевич рыжему.

Тот бросился на нос своей баржи, схватил мегафон, но не поднес его к губам — с первого взгляда было понятно, что на буксире сквозь рев ветра и волн ничего не услышат, — а замахал им над головой. Потом снял фуражку и стал махать мегафоном и фуражкой. Он и кричал, но крик его был просто выражением нестерпимой досады:

— Дурачье! Как счалили баржи! Надо было в кильватер, а они на скорости хотят выгадать. За премией гонятся!

Он кричал еще что-то, а мы с Петькой зачарованно следили, как баржи с потрясающей легкостью сжевали один за другим шесть кранцев, расположенных вдоль бортов.

Резкий окрик привел нас в себя:

— Чего рты раззявили? А ну, марш за бревнами!

Голос Ивана Игнатьевича звучал хрипло и возбужденно. Шкипер слегка сгибался под тяжестью длинного бруса, выжидая, пока баржи разойдутся на волне. Улучив момент, он сунул между ними свое бревно. Баржи неторопливо и уверенно раздробили и этот кусок дерева. Но удар, который должен был прийтись на борт, все же был смягчен. Иван Игнатьевич опустил бревно ниже, подставляя под новый удар уцелевшую часть.

На корме мы с Петькой, обдирая себе в спешке руки, погрузили по бревну на плечи и, приседая под их тяжестью, побежали назад. Петька передал свою ношу Ивану Игнатьевичу, а я, решившись, шагнул к борту. Бревно в моих руках рвануло, но на ногах я устоял. Потом его рвануло еще раз и в третий. А когда его сжевало совсем, я окончательно разделался со страхом и, переполненный совершенно неуместной радостью и гордостью, побежал за новым.

На соседней барже тоже готовили новые кранцы взамен поломанных. Рыжий шкипер волок квадратный брус и озлобленно, будто тот и был во всем виноват, кричал на Ивана Игнатьевича:

— Надолго этого не хватит! А если в воду угодим?

— Держи знай, — ответил Иван Игнатьевич.

Он стоял в самом опасном месте, ближе к носу, его без конца охлестывало водой, взлетавшей между баржами, удары здесь были особенно сильными, но именно он успевал заметить все, что делалось на обеих баржах, и всем распоряжался. По его приказанию Маша, Вера, жена и мать рыжего взобрались на рубку и оттуда пытались привлечь внимание вахтенных на буксире.

Однако прав был рыжий: скоро подошло такое время, когда у нас не осталось ни одного бревна. И все мы — команда рыжего с одной стороны, а мы с другой — стояли и беспомощно смотрели, как с размаху борт бился о борт. Сначала стали отваливаться привальные брусья: они первые принимали на себя удары. Огромный кусок бруса с железными скобами грохнулся в воду и помчался в узком канале между бортами к корме.

— Задержи его, — крикнул мне Иван Игнатьевич.

Я схватил багор и почти у самой кормы успел перехватить брус. Его вытащили на палубу и тотчас сунули между баржами. Но и этого хватило ненадолго…

Буксир удалось остановить только тогда, когда борта барж были основательно побиты и помяты. У соседней баржи, которая сидела не так глубоко, как наша, выше ватерлинии оказалось несколько пробоин.

С буксира подали сигнал бросить якоря и стали сдавать задним ходом к нам. Сквозь пену и брызги все отчетливее и отчетливее проступала черная полукруглая корма, то и дело забиравшая на себя воду, и люди в мокрых клеенчатых плащах, стоящие на мостике. Когда буксир подошел на такое расстояние, что можно было переговариваться, рыжий шкипер обрушил град упреков на капитана. На корабле слушали молча. Потом высокий человек поднял к губам мегафон:

— Расчаливайся, — коротко приказал он.

И началась спешная работа. Для того чтобы стать вторыми, нам надо было освободиться от троса, связывающего наши баржи с буксиром, передать рыжему шкиперу свой трос и закрепить его на обеих баржах.

— Поторапливайтесь! — время от времени передавали с буксира.

Там, видимо, чувствовали себя плохо. Маленький в сравнении с баржами, неглубоко сидящий буксир особенно страдал от качки. Некоторые волны почти начисто обнажали его днище, и он едва не опрокидывался на них. Мачты его описывали огромные полукруги в воздухе. А у нас случилась заминка. Конец троса, захлестнутый вокруг стальной серьги, не проходил в другую серьгу, побольше, не проходил всего лишь на какой-то сантиметр.

Иван Игнатьевич схватил молот, приказал матросу: «Держи!» — а сам с размаху ударил по серьге. Несколько раз ударил. Попробовал — не лезет. Тогда он быстро окинул взглядом нас, стоявших наготове вокруг него, и кивнул мне, указывая на молот:

— А ну-ка ты, здоровый, бей.

Он взялся за серьгу у самого основания — гибкий трос вырывался из рук — и положил ее на кнехт. Я неуверенно взмахнул молотом. Мне мешали руки Ивана Игнатьевича, и удар получился слабым.

— Бей! — свирепо закричал шкипер. — Как следует бей!

Я размахнулся еще раз, но в самый последний момент опять увидел руки Ивана Игнатьевича и отвел молот в сторону. Он скользнул по серьге и со звоном лязгнул о тумбу.

— Дурак! — заревел Иван Игнатьевич. — Бей, говорят! Людей утопим.

И я ударил. Потом еще и еще. Молот шел все свободнее, и каждый раз я все явственнее ощущал, как поддавалась серьга.

— Довольно, — наконец скомандовал Иван Игнатьевич.

Потом я вместе со всеми тянул трос, выхаживал якорь, но так и не мог отделаться от дрожи в коленях. Уже после того, как мы тронулись, я с ужасом спросил у Петьки:

— А что, если бы я ему по руке попал?

Петька сплюнул:

— А ему все равно. Ограниченные люди страха не знают. Ты вон как вспотел, а он даже не встряхнулся.

— Как ты можешь так? — возмутился я. — Ты сам… ограниченный человек!

И мы первый раз серьезно поругались.

Потом была ночь, похожая на ночь перед налетом вражеских бомбардировщиков. Облака, притянутые штормом, так низко опустились над морем, что, казалось, давили на палубу. Спать в нашей каюте не было никакой возможности, под палубой то и дело с грохотом натягивались приводные цепи — волна продолжала бить по многотонным рулям. Мы с Петькой до утра просидели в штурвальной рубке, всматриваясь в кромешную темноту, где далеко впереди, раскачиваясь, плыли красные, зеленые, белые огоньки буксира и передней баржи. Время от времени, вырывая из темноты то тугой гладкий бок волны, то пенный гребень, с буксира бил по нас луч прожектора. Он нашаривал нашу баржу и тотчас же успокоенно потухал. На корабле беспокоились о нас.

Уже перед самым рассветом мы все-таки заснули. А когда проснулись, было такое утро, какого мы с Петькой, кажется, никогда в жизни не видели. Мягкий серый светлился в окна рубки, а в воздухе что-то изменилось. Мы прислушались: не свистел в вантах ветер, не бились железные рули — из вчерашних шумов осталось только шипение пены. Небо было почти чистое, только к горизонту медленно сползали чернильные пятна вчерашних облаков. И все это было удивительно. Ведь в наших ушах все еще стоял грохот от ударов волн, от воя ветра в снастях…

Через несколько часов мы бросили якорь на рейде против Пятиизбянки — в нескольких километрах от Калача. И почти сразу же от буксира отделилась лодка с несколькими гребцами и пошла к нам.

— Капитан плывет, — сказал Иван Игнатьевич и сам поспешил спустить деревянный трап.

Потом они все вместе — высокий, серьезный капитан, тот самый человек в клеенчатом плаще, который в море командовал расчалкой, Иван Игнатьевич, помощник капитана и Маша — прошли вдоль борта, рассматривая разрушения, причиненные штормом. Капитан мрачнел, что-то отмечал у себя в блокноте, изредка задавал вопросы Ивану Игнатьевичу. Я ожидал, что Иван Игнатьевич, как рыжий шкипер, будет упрекать капитана, но разговор шел в самых спокойных тонах и будто бы даже не о неудачном рейсе.

Закончив осмотр, все закурили и уселись у больших кнехтов.

— Новое море, — сказал капитан, как говорят о машине, которую только что сделали, но не успели еще как следует освоить. — Бури степные бывают с налету и бьют здорово.

— Да ведь на море так — то шторм, то штиль, середины нету, — согласился Иван Игнатьевич и спросил: — Я слыхал, здесь недавно большую баржу утопило?

— Утопило, — подтвердил капитан.

— Скажи ты! — изумился Иван Игнатьевич, и в голосе его послышалось явное восхищение. — Экая штука — море! Сделали себе на голову.

Они еще долго вспоминали, какие неожиданные и страшные штормы бывают на Цимле, как трудно здесь осенью и ранней весной, в ледовую погоду водить караваны речных судов. И все это звучало как самое сильное одобрение людскому труду, создавшему здесь, в степи, настоящее море. Они сравнивали его с Азовским и приходили к выводу, что тут, на Цимле, морякам приходится труднее.

Выкурив две папиросы, капитан встал, пожал руку Ивану Игнатьевичу и спустился в свою шлюпку.

Глядя ему вслед, Иван Игнатьевич сказал помощнику сочувственно:

— Эх, лишились ребята премии на весь месяц. Да еще комиссии разные рассматривать будут.

Он ушел к себе, не глядя на нас. А мне показалось, что он не хочет, чтобы мы с Петькой слушали его. Все равно мы еще не поймем, что значит для моряков, плавающих всю жизнь, рискующих каждый день, вот такой аварийный рейс, ставящий под сомнение их способности мореходов.

…А скоро нас взял маленький работяга-буксир БТ и потащил в Калач на судостроительно-судоремонтный завод. Там нашей баржей завладели люди в промасленных, испачканных металлом спецовках, а мы с Петькой отправились бродить по Калачу.

Мы шли, вглядывались в лица встречных и, может быть, незаметно для самих себя покачивались, как заправские моряки, привыкшие ходить по шаткой палубе.

— Да, — сказал Петька, — это тебе не синус с косинусом!

Я понял и кивнул головой.

СТРАНИЧКИ МОЕГО ДНЕВНИКА
15 октября. Осень. Наш караван, сформированный из трех барж и мощного буксира, уже неделю пробивается сквозь полосу штормов. Караван этот экспериментальный. Буксирный пароход идет не впереди барж, а за ними. Он толкает последнюю баржу в корму, та — следующую. Скрепленное толстыми стальными тросами сооружение это длиной в полкилометра! В некоторых местах им можно полностью перегородить волжский фарватер. Недаром капитан буксира спит только днем, а как стемнеет, выходит на мостик. Я видел его несколько раз близко — меньше меня ростом, белобрысый, и лицо застенчивое.

Отец меня спрашивал: «Что ты знаешь о работе?» Вот этот капитан, наверное, знает о работе все! Страшно подумать, сколько тащит его пароход, и все против мощного волжского течения! А тут, как назло, — туманы. Мне кажется, что земля, как самолет, попала в область густой облачности и напрасно старается сквозь нее пробиться. С утра до вечера палубы мокры, будто после проливного дождя. На лицо, одежду оседают мелкие капли. Стекла рубки, сколько их ни протирай, без конца потеют, и вода за бортом серая, без блеска, как туман.

Мы давно уже ходим в стеганках или в пальто. Холодно. Когда караван подходит близко к берегу, я вижу деревья. Им тоже холодно — они застыли, словно им сыро и неприятно шевелиться. К обеду обычно разыгрывается сильный ветер. Он рвет и гонит туман. Тот цепляется за деревья, жмется к реке и даже когда поднимается сравнительно высоко — вода остается свинцово-серой, скучной и холодной, ей для жизни не хватает солнечной искры.

Этой солнечной искры иногда не хватает и мне. Честно говоря, мне не хватает Петьки. Он уехал еще из Калача. Мы с ним тогда крупно поговорили. Петька очень резонно доказывал, что моряком стать он не собирается и потому не хочет затягивать эту уже и так слишком затянувшуюся ошибку.

— А Иван Игнатьевич? — спрашивал я. — Ты ведь его подведешь!

Но я больше думал тогда не об Иване Игнатьевиче, а о себе. Как он может оставить меня одного на этой барже?

17 октября. Целые сутки простояли на якорях. Шторм во многих местах посрывал бакены, и фарватер будто бы исчез — растворился во всей ширине реки. Потом пошли опять — медленно-медленно. Капитан буксира решил вести караван по памяти. Что же у него за память, если он помнит, как виляет от берега к берегу фарватер на протяжении нескольких тысяч волжских километров!

18 октября. Шторм не прекращается, а мы продолжаем идти. У меня, да и у всех матросов на баржах, тревожное чувство. Черт его знает, по правде говоря, как капитан находит дорогу?! А что испытывает сам капитан? Ведь он отвечает за баржи, за грузы, которых тут на многие миллионы рублей, за людей.

Сегодня видел Веру с пареньком-матросом с передней баржи (наша идет второй). Им, кажется, очень хорошо вдвоем. И отлично. Теперь мне, по крайней мере, будет с нею легче разговаривать! Я давно понял, что не имею права на ее любовь, потому что сам не люблю ее.

Однажды в Калаче (пока мы чинились, я отправился в город) меня загнал в подворотню дождь. Спешить было некуда, и я лениво следил, как в ближнем кювете набухал ручей. Он поднимал желтые листья, спичечные коробки, окурки и уносил их на улицу, сворачивавшую к базару. И вдруг я сразу забыл про ручей — мимо подворотни прошло необычайное создание в тонком цветастом платье, без плаща и шапочки, с мокрыми, немного растрепавшимися косами. Ноги у девушки были заляпаны, но это как будто даже и не делало их грязными.

В общем, я не заметил сам, как выбрался из подворотни и направился за девушкой. Она шла, обходя лужи, а иногда и смело разбрызгивая их, в руках у нее покачивалась корзинка с продуктами, она несла ее так легко, будто в ней ничего не было.

Возвращался я домой, на баржу, в таком необычайном настроении, будто летел, а увидел Веру, сразу понял, какое тяжелое противоречие мне предстоит разрешить. Как честный человек, я должен был ей все объяснить.

Мы оба из честного племени,
Где если дружить — так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».
К. Симонов.
Но я до сегодняшнего дня медлил. Во-первых, может быть, я вообще ее никогда не любил. А во-вторых, любовь могла еще прийти.

19 октября. Ночью проплывали мимо огней Саратова. Больше часа они тянулись по нашему левому борту. За городом уже нас догнал специальный пароход-магазин, пароход-почта. Он пришвартовался к нашей барже, и все мы покупали продукты, газеты, журналы, папиросы, передавали письма. Я написал родителям, что жив-здоров. А на их предложение вернуться не ответил.

Приходил на пароход капитан буксира. Я следил, что он купит. Ничего особенного: две пачки «Беломорканала» и десяток конвертов.

Теперь до нового парохода-магазина связи с берегом у нас опять не будет. Интересно все-таки: и Донец, и Дон, и даже Волга — реки, в общем, не очень широкие. Их сжимают огромные пространства суши, но вот мы плывем около месяца, и мне давно уже кажется, что, кроме этих рек, кроме воды, ничего на свете по-настоящему нет, что где-то за ближайшим поворотом суша совершенно исчезнет и вода затопит все горизонты.

Вечер сегодня был на редкость ясный, а закат яркий. Он очень долго потухал. Облака на западе уже посинели, а над нами все еще светилось маленькое облачко. С него, должно быть, солнце было еще видно.

Это облачко вызвало у меня тонкий слуховой образ. И закат я тоже слушаю (именно слушаю), как симфоническую музыку. Сколько закатов я уже переслушал за это время!

Если бы полгода назад у меня спросили, куда я хотел поехать попутешествовать, я бы, наверно, назвал Тихий океан, Антарктиду или еще что-нибудь в этом роде. Если бы у меня об этом спросили сейчас, я бы сказал: «Продолжать плыть по Волге».

22 октября. Перечитывал свой рассказ, который я за один вечер написал в Калаче после перехода через Цимлу. Очень хочу, чтобы он мне не понравился, а он мне все равно нравится. Это значит, что я бездарен. Иначе бы я увидел те ошибки и стилистические ляпсусы, о которых мне говорил в редакции газеты литературный консультант. Он сказал так:

— Мысль-то у тебя правильная: человек, не любящий природу во всем, так сказать, объеме — со штормами, метелями, туманами, ищущий только курортно-погожие дни, не может быть романтиком. Но вот люди у тебя изображены все одной краской — розовой. Все они Ильи Муромцы. А человек, боящийся жизни, ее конфликтов, не может быть литератором, потому что его книги будут похожи на лоции, которые скрывают от моряков, что в сороковых широтах страшные штормы, что плавание вдоль скалистых берегов опасно, и так далее. Понял?

— Да, — сказал я, хотя, честно говоря, ничего не понял.

— Кроме того, язык у тебя неважный. Стиль. И опыта жизненного маловато. Жизнь по книгам изучить нельзя, ее надо прожить. Так что повзрослей немного, а потом пиши.

Все это так расстроило меня тогда, что я решил больше никогда не писать. И не пишу. Даже стихи. Хотя очень хочется.

Сегодня нас опять догнал низовой шторм. Он бьет наше громадное сооружение не только с кормы, но и с правого борта, сбивает караван с курса и расшатывает громоздкие крепления. Два раза останавливались и вновь натягивали тросы. Сейчас на Волге делается что-то невообразимое. Иван Игнатьевич говорит, что ночь эту, наверное, простоим на якоре.

23 октября. Всю ночь шли. Иван Игнатьевич качает головой, а я думаю: «Молодец капитан! Да здравствует капитан! Он, наверное, очень смелый человек и прекрасный речник. К тому же, конечно, устал и хочет скорее завершить свою тяжелую работу. Еще бы! Временами, когда я стою за штурвалом, мне кажется, что все три тысячи тонн баржи давят мне на плечи. А на него навалилось двенадцать тысяч тонн! Весь караван…»

Шторм не утихает. Если закрыть на минуту глаза, то может показаться, что мы остановились посреди огромного леса, который содрогается под ударами ветра, — так шум волн и шипение пены похожи на слитный шорох миллионов трущихся друг о друга листьев, а скрипы, которые издают напрягающиеся на волне части баржи, — на стон гнущихся древесных стволов.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Меня прервал Вася — средний сын Ивана Игнатьевича. У шкипера их трое: старший, о котором говорила мне Вера, четырехлетний Вася и самый младший — Коля, еще грудной.

Вася протиснулся боком в мою каюту и уставился себе под ноги.

— Ты что? — спросил я.

Молчит.

— Вася, может, тебе что-нибудь нужно?

Молчит и обиженно сопит — вот-вот заплачет.

— Да что с тобой?

— Папа сказал, чтобы ты принес… — сказал Вася, повернулся и убежал.

Это он старался вспомнить, что мне велел Иван Игнатьевич принести, и так и не вспомнил.

Пришлось идти выяснять. Оказалось, запасное питание к батарейному приемнику.

По-моему, каюта Ивана Игнатьевича напоминает хорошую семейную деревенскую хату. Посреди первой комнаты большая деревянная качка, накрытая сверху марлей, рядом — кровать, на которой спят Иван Игнатьевич и его жена. А пахнет здесь всегда так, как у наших соседей по квартире, у которых из года в год не переводятся дети, — пеленками и молоком.

Запах этот мне ужасно не нравится, и поэтому бывать у Ивана Игнатьевича я не люблю. Но семья его мне очень по душе. Мне кажется, Иван Игнатьевич очень правильно воспитывает своих детей. Собственно, каких-то особенных методов я не заметил. Иван Игнатьевич не кричит, не ругает их. Просто он на их глазах целыми днями и ночами работает. И они понимают, что отец занят делом. И старший, и Вася — парни серьезные.

24 октября. Неба над нами нет. Оно, как в сказочной стране Плутонии, все время закрыто тяжелыми облаками. А за облаками, может, и правда камни, еще немного — и они посыплются на нас.

Сколько прекрасных иллюстраций к «Грозе» Островского видел я на Волге! Вот одна из них: в окружении серых деревянных изб белая с красным куполом церковь над меловым обрывом. Цепляясь за ее вершину, с обрыва к реке сползают черные тучи.

26 октября. По-прежнему облака отгораживают от нас солнце… Хочется, чтобы буря ударила еще сильней, чтобы порвала и разметала этот осточертевший сырой и тяжелый полог, хочется видеть солнце и ясную голубизну.

И вообще мне очень многого хочется. И чем дальше плывем, чем беспредельнее разворачивается передо мной земля, чем больше я встречаю людей, тем больше мне хочется удивительных вещей. Я даже не знаю, хорошо это или плохо, но ничего не могу поделать. Мне хочется быть великим писателем, великим боксером, мне хочется быть замечательным капитаном и строителем таких морей, как Цимлянское, Куйбышевское, Рыбинское. Мне хочется любви такой яркой, испепеляющей, как у Ромео и Джульетты. И черт знает до чего сильно мне всего этого хочется!

Ей-богу, Петька — дурак. Чем дальше мы плывем, тем лучше я это понимаю. Мне просто жаль его.

27 октября. Пишу вечером в Куйбышеве. За сутки со вчерашнего дня произошло так много событий, что трудно вспомнить все сразу. Прав был волгоградский литературный консультант — жизнь штука сложная. Случилось большое несчастье, а я, как дурачок на похоронах, радуюсь неизвестно чему.

С чего же начать? Вчера к полудню ветер стал стихать и небо немного очистилось. Ночью в разрывах облаков даже появились звезды. Я долго стоял в рубке, хотя мне очень хотелось спать и была не моя вахта. Я ожидал, когда с передней баржи по трапу, перекинутому на наш нос, вернется Вера. Но она явно не торопилась. Было уже около двух часов, когда наконец в тусклом свете носового фонаря показался ее темный силуэт. И тут-то оно и произошло! Я даже не понял вначале, что именно случилось. Раздался глухой удар, баржу сильно тряхнуло, нос полез куда-то вверх, а трап вместе с Верой мелькнул в воздухе.

Потом я бежал вниз из рубки, на ходу сбрасывая пальто, — Веру обязательно должно было пронести мимо кормы и только бы успеть ее здесь перехватить. Но перехватить не удалось: Верина голова, рука с растопыренными пальцами взлетели на волне метрах в пяти от меня. Я закричал что-то отчаянное и бросился в воду. Меня глубоко утянуло под волны, а когда я вынырнул, водяная пробка с размаху заткнула мне нос и рот. Я едва справился и, когда наконец вдохнул воздух, стал искать глазами Веру. Нас несло почти рядом. Я поднырнул под Веру так, чтобы она могла ухватиться за мое плечо, и стал изо всех сил выгребать к баржам — мне казалось, что караван проносится мимо нас с огромной скоростью. Но караван стоял на месте. Я это понял, как только нас вытащили на палубу.

Веру, окоченевшую, наглотавшуюся воды, отнесли в каюту, а я вместе с матросами последней баржи, на которую я и вылез, побежал вперед. На носу нашей баржи уже собралась толпа. Я протолкнулся к Ивану Игнатьевичу. Он говорил кому-то возбужденно:

— Глянь, я ему ведь до транцевой доски дошел! Ну и сила!

То, что я увидел, могло быть только результатом взрыва тонной бомбы. Вся корма передней баржи, вплоть до каюты, была смята в гармошку, металл во многих местах порвался и загибался гигантской стружкой. Основательно помят и искорежен был и нос нашей баржи, проделавший всю эту разрушительную работу.

— Как же это случилось? — спросил я Ивана Игнатьевича.

— Вахтенный вел по бакенам, — сказал он, — а бакен видишь где? — Иван Игнатьевич показал на красный огонек, прибившийся почти к берегу. — Сорвало, проклятый, с места, он-то и навел нас на мель.

— Иван Игнатьевич, а что теперь капитану буксира будет?

— А что ему будет? Благодарность будет. Свое он доказал, а это не его вина. — Иван Игнатьевич обернулся ко мне и нахмурился: — Это ты где так? Где, спрашиваю, выкупался?

И тут раздался здоровенный хохот, который, как мне тогда показалось, совсем не подходил ни ко времени, ни к месту.

— Вот так шкипер! — хрипел кто-то над моим ухом. — Проспал матросов. Они у тебя чуть к ракам на обед не попали.

А Иван Игнатьевич растерянно поглядывал по сторонам и, подталкивая меня в затылок, пробивался сквозь толпу.

Потом мне дали водки, переодели, еще дали водки и уложили спать. Но спать мне вовсе не хотелось, и я вместе со всеми участвовал в расчалке, откачивал воду из носового отсека нашей баржи, в котором оказалась пробоина, помогал Ивану Игнатьевичу подводить пластырь, бегал взглянуть на Веру. Утром из Куйбышева, последнего пункта, куда капитану буксира нужно было довести караван, пришел большой белый катер. Он привез несколько человек, должно быть большое начальство, и взял нас с Верой.

Я не хотел уходить с баржи, но Иван Игнатьевич сказал:

— Раз доктор говорит — езжай!

И я поехал. Мне просто не хотелось спорить с доктором. Впрочем, какой она доктор! Девчонка лет двадцати трех с челкой на лбу.

Катер шел со скоростью, которая после наших черепашьих темпов казалась мне гигантской. Форштевень его звенел от ударов о волну. Я выбрался на палубу. Навстречу мне шла вся Волга, широкая, как море, двигались покрытые соснами берега. А я вспоминал Ивана Игнатьевича, капитана буксира и тех матросов, которые недавно хохотали, стоя на измятом носу нашей баржи, и думал, что в этом огромном, суровом мире — простор для счастья таких вот крепких, мужественных людей. И еще думал я (плевать на литературного консультанта!), что сам я талантлив. Пусть я не буду писателем, пусть даже не стану капитаном — все равно я талантлив. Не может же быть у заурядного человека такая широкая грудь, такие сильные мускулы, способные черт знает к какой трудной работе, не может ему так нравиться вот этот режущий ветер с холодными брызгами пополам!

— Я вам говорю, спуститесь вниз! — это кричит в пятый раз доктор с челкой на лбу.

— Доктор, вы простудитесь!

— Спуститесь, я буду на вас жаловаться!

Честное слово, чудачка! Ну кому она может пожаловаться на человека, у которого такая яркая, такая прекрасная жизнь?!

Ю. Оболенцев ЯНВАРСКИЕ СКВОРЦЫ

Нет, не зря мальчишки верят в небыль —
сбудется она в конце концов…
Можно и в январском стылом небе
повстречать взаправдашних скворцов.
Вот они,
живые,
без обмана!
Вырвались из белой пелены.
Что им не сиделось в жарких странах,
песенным разведчикам весны?
А вожак,
снижаясь круто,
стаю
прямиком ведет на красный флаг.
Облепили ванты.
Отдыхают…
К землякам попали как-никак!
Птицы,
доброту людскую чуя,
верят морякам и кораблю.
…Вот и я одно такое чудо
из ладоней бережно кормлю.
Черная рубашечка в горошек,
голос, как валдайский бубенец…
Если можно,
маленький певец,
Ты мне спой о чем-нибудь хорошем!
И запел,
заветным думам вторя.
А за ним —
вступает весь отряд:
песни,
посреди зимы и моря,
маками на палубе горят!
Видишь, милый,
снова светит солнце,
снежную развеяв кутерьму…
Ты лети крылатым колокольцем
с этой вестью к дому моему.
Грудью
в клочья
тучи рви тугие —
долети,
пробейся сквозь пургу!
И у птиц бывает ностальгия —
это правда,
подтвердить могу.

М. Кабаков ЧЕРЕЗ ВСЮ ЖИЗНЬ…

Томашу Бучилко, первому помощнику капитана плавбазы «Боевая Слава».

Через жизнь мою проходят корабли.
Есть такие, что скрываются вдали
В желтом мареве,
За синею чертой,
И потом о них не память —
Звук пустой.
И не вспомнить,
С кем на мостике стоял,
С кем в машине вместе фланец отдавал,
С кем на палубе
О жизни говорил, —
Океан воспоминанья растворил.
Но бывают и другие корабли,
Что пропасть за горизонтом не могли,
И куда бы я ни шел,
Они со мной,
И ночами
Я их слышу позывной.
Просыпаюсь.
Дымка серая в окне,
И невесело,
И сумеречно мне.
И так хочется увидеть на борту
Тех, с кем словом обменялся на лету,
Тех, с кем даже ни о чем не говорил,
Просто рядом сигарету раскурил.

Г. Сытин МОРЕ НЕ ПРОЩАЕТ Повесть

«ШАНХАЙ»

Штурман Володя Шатров состоял в резерве при Морагентстве в маленьком сахалинском порту П. Ежедневно к девяти утра он являлся в агентство отмечаться. Если в порту стояли суда, ему поручали что-либо проверить на них, если же работы не предвиделось, он отправлялся бродить по городу или возвращался в гостиницу читать книги. Суда ожидались в конце декабря, и в резерве сидеть было тоскливо и безнадежно.

Стояла середина декабря, но днем еще оттепляло, и деревья стояли желтые и золотые. Заморозки не пришли, и лист пока не опал.

Гостиница находилась в старом двухэтажном деревянном доме. В нижнем этаже расположились кухня и две большие комнаты. В комнатах стояли койки в два яруса и длинные шкафчики-рундуки для одежды. Во время летней навигации здесь тесно, шумно и весело жили сразу до пятидесяти моряков. Они называли гостиницу «Шанхаем». На втором этаже была душевая, правда грязная, и несколько двухместных номеров. Здесь жил обслуживающий персонал гостиницы и жены моряков.

Судов не было, штурманы не требовались, и Володя Шатров прозябал в «Шанхае» уже месяц. Он занимал койку у маленького окна, и днем можно было лежать и читать. В гостинице по рукам ходило несколько книг без обложек. Считалось: чем затрепаннее книга, тем интереснее.

В этот день в порту стоял пароход «Сура». Старое судно возило вдоль побережья уголь. Володю послали на «Суру» проверить у матросов знание техминимума. Он провел на судне не более двух часов и успел насмерть разругаться со старпомом, рыхлым и заспанным мужчиной средних лет с недельной щетиной на подбородке и носом, похожим на сливу. Старпом пришепетывал, невнятно перекатывая языком слова:

— Вот ходют тут всякие, холера им в живот! Делать им нечего! Расплодились, бездельники. Посылают таких вот на нашу шею!

Зато боцман Володе понравился. Это был коренастый старик с красным широким лицом, таким морщинистым, что, казалось, все штормы за многие годы оставили на нем следы. Звали боцмана Леонид Яковлевич. Он называл Володю сынком, и это Володе нравилось.

Старпом мрачно топтался у трапа и напоследок сказал, глядя в сторону:

— Еще раз придет, пусть пеняет на себя!

Жаловаться на старпома Володя не стал, но настроение испортилось.

В гостиницу идти не хотелось. Солнышко только выкатилось за полдень, стояла теплынь. Хотелось побыть среди деревьев, послушать, как шуршат под ногами листья, и еще хотелось, чтобы рядом шла хорошая девушка. А девушки не было, и горько думалось о «Шанхае», об отсутствии вакансий и о пустом кармане.

«…БЕЗ ГРУЗА, В СОПРОВОЖДЕНИИ СУДНА»

Пароход «Ладога» неделю назад получил пробоину на камнях у мыса Крильон. На пробоину поставили цементный ящик, а пароход осторожненько привели в ближайший сахалинский порт Х. Инспекторы Регистра осмотрели повреждения и составили аварийный акт. В графе «Предлагается» старший инспектор вывел красивым почерком: «Следовать на базу ремонта, без груза, в сопровождении судна». Последние слова были подчеркнуты.

Капитана «Ладоги» звали Шалов Владимир Иванович. У него был короткий с горбинкой нос и черные подстриженные усы. Он походил бы на грузина, если бы не холодные серые глаза. Когда капитан Шалов смотрел на вас в упор, то казалось, что вы чего-то не сделали или что-то забыли. Улыбался капитан очень редко. Улыбался только ртом. Глаза не улыбались.

Капитан Шалов шел в порт из управления. С ним здоровались, но он словно никого не замечал. «Не простят мне этой аварии, — думал он. — Да дело даже не в аварии! Срываю годовой план управлению».

За проходной капитан остановился. «Ладога» стояла у причала левым бортом. Широкая, скошенная назад труба, округленная корма и крейсерский нос… Похож пароход на большую стремительную птицу. Капитан Шалов думал о «Ладоге», как о живом существе, больном и беспомощном.

Совещание закончилось. Начальники служб вышли из кабинета. Табачный дым сизыми струями тянулся к форточке. Начальник управления Демин подошел к окну и распахнул его. В кабинет ворвался ветер, запахло морем, стало свежо, как на мостике. «На мостике куда легче, чем здесь», — подумал Демин.

На мостике решения принимаются в считанные секунды. Иногда от этого зависит жизнь. Поэтому в такие секунды надо вложить весь многолетний опыт, чтобы решение получилось единственно правильным из множества. А тут. Можно совещаться часами и ничего не решить. И бывшему капитану Демину нравилось думать, что на мостике легче.

Завален годовой план. И это еще не все. Одна за другой идут телеграммы из Владивостока, они требуют немедленной отгрузки бумаги. «Отправить срочно. Вне очереди. Снять с линии любое судно». Эту бумагу ждут типографии Владивостока. И не только Владивостока. Газеты должны выходить каждый день. Может быть, на Командорах или Курилах уже стали печатные машины. Нет бумаги. Нет газеты в рыбацком поселке, нет газеты на пограничной заставе, нет газеты на далеком прииске. Нет газеты, к которой привыкли, которая нужна, как хлеб, как вахта, как вспышки далеких маяков. А на складах порта тысяча двести тонн бумаги! Ее нужно вывезти. Ты это понимаешь, коммунист Демин?

А если поговорить с капитаном «Ладоги» Шаловым? «Вы газеты каждый день читаете, капитан? Типографиям нужна бумага. И только «Ладога» в порту. Все суда ушли на Север». Начальству легко писать: «Снять с линии любое судно». Кого снимать? А бумага нужна сейчас.

Шалов коммунист. Он согласится. Должен согласиться. Ну, а если не выдержат цементные ящики? Тогда в трюм ворвется вода. Клочья бумаги забьют отливную магистраль и… Дальнейшего представить себе Демин не смог. Отмахнулся от страшного.

Однако все суда до Нового года в рейсах. В порту тысяча двести тонн экспортной бумаги. Бумагу должна взять «Ладога». Это вытянуло бы план. Но инспекторы Регистра непреклонны. Только «…без груза, в сопровождении судна».

Разозлился начальник Демин на капитана Шалова. «Разжалую в старпомы! Нет, во вторые! Я тебе покажу, аварийщик чертов!» Он не хотел вспоминать, что у капитана Шалова это первая авария, что Шалов один из лучших капитанов и что вина его еще не доказана. Он думал только о том, что сорван план и «Ладога» не может взять груз.

Из кабинета все вышли, у двери задержался только главный диспетчер Лунин. Он старше всех в управлении и по стажу, и по возрасту. Менялись начальники и замы, а Лунин оставался. У Лунина утиный нос, глаза — как щелки. Если смотреть в профиль, то кажется, принюхивается диспетчер к чему-то вкусному и щурится от удовольствия.

Ходит начальник от окна к стене, зло молчит. Повел носом главный диспетчер и вкрадчиво заговорил:

— Николай Захарович, а если капитан Шалов согласится взять груз? Переход до Владивостока небольшой, что тут страшного?

Посмотрел Демин на диспетчера, кулаки сжал. Углядел в нем Лунин то, чего сам начальник боялся. Голову в плечи втянул Лунин, совсем прикрыл глаза, к двери попятился. У начальника Демина не глаза — сверла.

К окну повернулся Демин и сказал, четко выговаривая каждое слово:

— Капитана Шалова ко мне! Сейчас же!

«ШЕВЕЛИСЬ, МАЛЬЧИКИ!»

Сашу Монича назначили на «Ладогу» третьим штурманом еще до аварии. В моринспекции сказали: «У капитана Шалова есть чему поучиться!»

Стояночные вахты очень несложные. Швартовы, трап, чистота на палубе. Но уже в первую вахту Монич получил замечание за то, что слишком поздно включил палубное освещение.

— Прошу запомнить мой девиз, — сказал капитан, — лучше раньше, чем позже.

Моничу нравилось, что капитан не кричит, но когда появляется на мостике, то работа идет быстрее. Все нравилось Моничу на «Ладоге». Жаль только, что ремонт предстоит. Хотелось дальних плаваний, опасностей, приключений, а впереди — безмятежная стоянка. И до плавания еще ой как далеко. Так думал Монич. Он не в силах был заглянуть в будущее даже на несколько часов вперед.

Монич стоял у трапа, шутил с вахтенным матросом Костей Броневым. Подружились матрос со штурманом сразу. «Ладога» — их первое судно, вместе стоят вахту. Окончил Костя весной школу, с трудом поступил на флот. На мир смотрел удивленными голубыми глазами, то и дело румянец вспыхивал на его щеках, не знающих бритвы. Матросы постарше не приглашали Костю в город на вечеринки. А тот и рад: смущал его девичий смех, ласково-насмешливые взгляды.

Толковали штурман с вахтенным матросом о том о сем. Не заметили, как поднялся по трапу капитан, как оказался рядом. Вздрогнули, вытянулись от негромких слов:

— Невнимательно вахту стоите, третий штурман!

Капитан прошел к надстройке, у двери обернулся:

— Второго штурмана ко мне.

Если нет груза, то на стоянке второй штурман может вволю спать, и второй штурман Петя Дроздов спал сладко. Разбудить его было непросто. Монич поднимал Петю над койкой, бросал, снова поднимал.

— Капитан пришел из управления. Может быть, переиграли.

Поплелся Петя к капитану. А через несколько минут пронесся мимо Монича к трапу и защелкал каблуками по ступенькам. Удивился Монич. Просто хамелеон какой-то Петя: он уже был свеж, бодр и даже успел побриться.

— Будем грузиться! — крикнул Петя с причала.

На порт опустилась ночь. Тихая, безветренная, с легким морозцем. Осветился капитанский иллюминатор, зажглись портальные прожекторы. Подтащил трудяга паровозик вагоны к борту. Катились двухсоткилограммовые рулоны бумаги на причал по скатам. Сталкивались звонко, как дубовые чурки. Краны хватали рулоны храпцами, исчезали рулоны в черном проеме трюма.

Всю ночь шла погрузка. Всю ночь, как светлое око, светился капитанский иллюминатор. Уже бледный свет хмурого утра выхватил из темноты склады, уже погасли прожекторы и Монич сдал вахту старпому, а капитанский иллюминатор бессонным глазом устало смотрел на белые рулоны в просвете трюма, на черные стрелы-хоботы портальных кранов. Наступал самый короткий день в году, день зимнего солнцестояния.

К полудню погрузка была закончена. Тысяча двести тонн бумаги принято на борт. Шесть тысяч рулонов разместилось в четырех трюмах. Боцман Танцура, длинный и нескладный, как подъемный кран, стоял на палубе, размахивал руками и кричал:

— Шевелись, мальчики!

«Мальчики» закрывали трюмы, натягивали на люк сначала один брезент, потом другой, третий, самый новый и крепкий. Край верхнего брезента подворачивали. Задубел на морозе брезент, рвал кожу с ладоней, ломал ногти. Закраину брезента прижимали стальными полосами-шинами. А между шиной и упором загоняли тяжелые и звонкие дубовые клинья. Загоняли кувалдами сплеча, так, что курчавились заусеницы у клиньев.

Вокруг трюмов прохаживался боцман Танцура, покрикивал просто так, для порядка:

— Шевелись, мальчики!

А поверх брезентов, поперек трюма, ставил стальные шины плотник Саша Васильев. Закладывал в талрепы ломик, приплясывал на нем, кричал:

— Теперь можно и вокруг шарика! Сверху крикнули:

— Плотник Васильев, сделать замеры льял!

Замотал Саша пестрый шарф, пошел за футштоком делать замеры. Откуда бы вода ни поступала в трюм, сначала она попадала в льяла — узкие клиновидные отсеки у днища вдоль бортов.

Даже в сапогах и полушубке щеголем выглядел Саша. Он натирал мелом медный футшток — прут с отметками, бросал его в льяльную трубку, слушал, когда он звякнет о днище льяльного отсека, и тут же тащил за линь, смотрел, по какую отметку смыт мел. Затем с гусарской щедростью насухо вытирал футшток концом шарфа, мелил и шел к следующей льяльной трубке.

Саша делал замеры по правому борту, там, где ниже ватерлинии в трюме стоял цементный ящик на рваных краях пробоины, преграждая доступ воде. К Саше подошел капитан, и Саша мушкетерским выпадом поднес капитану футшток. Посмотрел капитан на сухие засечки, покивал головой. Вдоль всех замерных трубок правого борта прошли плотник и капитан. Сухой футшток.

Прошел в каюту капитан. Мрачно, не поворачивая головы, бросил вахтенному у трапа:

— Третьего штурмана ко мне.

ШТОРМОВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

— Третьего штурмана к капитану! — пронеслось по коридорам «Ладоги». Захлопали двери, звякнули накладки на трапах.

— Прибыл по вашему вызову.

Третий штурман Монич переступил через порог, щелкнул каблуками. Приятно быть лихим штурманом!

У стола сидел капитан Шалов, курил трубку, смотрел на третьего штурмана. Сказал, не вынимая трубки изо рта:

— Оформляйте отход. На Владивосток. На двадцать два часа.

— Есть оформлять отход. — И через левое плечо к двери.

— Подождите. Я вас еще не отпустил.

Обернулся Монич. Капитан стоял, смотрел в иллюминатор, барабанил пальцами по столу. Прошло несколько минут.

— Я слушаю вас, Владимир Иванович, — напомнил о себе Монич.

Резко вынул трубку изо рта капитан, шагнул к Моничу. Посмотрел в глаза, проговорил раздельно:

— В судовых документах есть акт Регистра об аварии. Когда будете оформлять отход, этого акта не предъявляйте. Вы меня поняли?

— Так точно, понял. Разрешите идти?

— Идите.

Только в каюте, когда Монич подбирал документы на отход, до него дошел смысл сказанного капитаном. Внимательно перечитал помощник Монич предложение Регистра: «Следовать на базу ремонта, без груза, в сопровождении судна». Жирная черта, как граница запрета, отделила последние слова. Понял третий штурман, что стоит ему показать акт портнадзирателю — и отход не состоится. Зазвонят телефоны, забегают диспетчеры. Придется выгружать бумагу и ждать попутного судна. И новый тысяча девятьсот сорок восьмой год придется встречать здесь, а не в шумном Владивостоке. Да и «есть» сказал. Значит, нужно так и делать. А погода стоит хорошая. Три дня — и во Владивостоке. Да и льяла сухие. Вынул акт из папки и переложил его в ящик стола.

Третий штурман Монич шел оформлять отход. Пустынные причалы. Только «Ладога» прижалась бортом, блестит кружка́ми иллюминаторов. Тихо. Начался снегопад, падают белые хлопья в черную воду, покрывают причалы. Такую бы ночь — да на Новый год во Владивостоке!

В портнадзоре дежурил Егорыч. Его ставили на дежурство, когда не было судов. Обычно же он шпаклевал лоцманский бот или шел в скверик рассказывать морякам разные истории. В его рассказах правда причудливым образом переплеталась с вымыслом и вымысла было больше. Егорыч, проживший долгую и интересную жизнь, предпочитал рассказывать небылицы. Почему? Может быть, он считал, что сказка красивее действительности? А может быть, верил, что так было, или хотел в это верить? Его любили слушать. Даже бывалые моряки не перебивали и, наверное, верили. Только потом, когда его истории пересказывали другим, те, другие, ухмылялись и недоверчиво качали головами.

Егорыч сидел у раскаленной печки. Прыгали блики огня на его лице, сморщенном и румяном, как печеное яблоко. Щурился блаженно Егорыч, жевал беззубым ртом кривую трубочку. Не хватало Егорычу слушателей.

Хлопнула дверь, вошел облепленный снегом третий штурман Монич. Обрадовался Егорыч.

— Раздевайся, садись, грейся! А у меня кости ломит. К непогоде, должно. Так же было перед знаменитым тайфуном в тысяча девятьсот пятом году. Плавал я тогда боцманом на…

Оборвал Монич старика:

— Егорыч, оформляй отход. Снимаемся в двадцать два на Владивосток.

Заморгал Егорыч, запыхтел трубочкой, проковылял к столу, пошуршал бумагами, поворчал:

— Штамп куда-то запропастился, растудыт его…

Квадратный большой штамп с ручкой-шариком лежал на углу стола. Монич подошел, взял штамп, подышал на резинку, отпечатал сиреневый оттиск на обороте судовой роли.

— Вот и все. Расписывайся, Егорыч.

Егорыч взял ручку, долго приноравливался негнущимися пальцами с панцирными ногтями и, наконец, вывел фамилию.

— А документы у вас в порядке?

— Конечно. Идем на ремонт во Владивосток. Новый год в «Золотом Роге» справлять будем. — Собрал Монич документы в портфель, щелкнул замком. — Прощай, Егорыч.

Старик сосал погасшую трубку, согнутый, морщинистый. Руки — как клешни у краба. Схватил Монич обеими ладонями узловатые пальцы, потряс. Жаль, времени нет послушать Егорыча.

— А действительно в девятьсот пятом перед тайфуном была такая погода?

Оживился было старик, обрадовался. Очень уж интересная история! Но Монич помахал рукой, вышел.

Снег валил по-прежнему. Кучи угля, причалы, пароход «Ладога» покрылись пеленой, искрились в свете прожекторов. Морозило. Плескалась черная вода, пожирала снег. Монич подходил к «Ладоге». Что-то не по себе стало ему от этого снега, от этой тишины, от воспоминаний Егорыча. Доложил капитану, услышал обычное «добро». И тогда легко, хорошо стало Моничу, как в старом, обжитом доме.

Отдали последний кормовой швартов. Плеснула светом распахнутая дверь дежурки. Старик с седыми космами бежал, переваливаясь, к пароходу. Смешно взмахивал руками, кричал:

— По телефону! Штормовое предупреждение!

Капитан Шалов не услышал старика, не увидел и перешел на другое крыло мостика.

НАСОС НЕ БЕРЕТ!

Старпом Зорин и капитан Шалов плавали вместе уже два года. Они, как говорится, «сплавались», хотя были совершенно разными людьми. Капитан Шалов имел старую капитанскую закваску. Он был честен, прям и немного черств, считал, что внеслужебные разговоры разлагают дисциплину. Команда слышала он него только слова команд или распоряжений. В его внутренний мир проникнуть было нельзя. Всегда спокойный и невозмутимый, он был непроницаем для подчиненных.

Старпом Зорин был его противоположностью. Высокий, угловатый и сутулый, он не имел той выправки, что бросалась в глаза у капитана Шалова. Тонкое, нервное лицо, ясные голубые глаза, вьющиеся волосы были бы к месту скорей поэту, чем моряку, штурману. А улыбка, простая и добрая, располагала всех к старпому Зорину. К нему тянулись люди, и каюта старпома никогда не пустовала. И боцман за деньгами в долг, и матрос, потерявший девушку, и штурман, получивший капитанский разнос, — все шли к старпому.

За два года старпом и капитан хорошо поняли друг друга. Капитан знал, что ему не хватает теплоты, а людям она нужна. Старпом знал, что ему не хватает требовательности и той командной струнки, которая так необходима на флоте и которая в избытке водилась у капитана. Старпом и капитан не дружили, как это бывает у моряков, но они были нужны друг другу. «Сплавались», одним словом.

Прошли волнолом. Старпом стоял в рубке и через плечо капитана смотрел, как тот прокладывает курс на маяк Низменный у Приморского берега. Мысы, устья рек, звездочки маяков казались на карте совсем близкими.

— Глеб Борисович, — сказал капитан. — Распорядитесь производить замеры льял правого борта каждые два часа. Если погода изменится, пусть доложат мне. — Капитан сошел с мостика.

Прежде чем вслед за капитаном тоже сойти, старпом подошел к барометру и постучал по стеклу согнутым пальцем. Стрелка дрогнула и прыгнула на два деления вниз. Странно… Стоял штиль, и снег по-прежнему падал крупными хлопьями.

В четыре утра старпом заступил на вахту. Судно раскачивалось, но ветра не было. Снегопад прекратился. Над горизонтом в южной четверти поднялся голубоватый Сириус. Созвездие Ориона повисло над фок-мачтой. На норде и норд-весте звезд не было. Там горизонт закрыли черные тучи. Вахту принимал старпом от второго штурмана.

— Откуда идет зыбь?

— От норд-веста. С двух часов.

— Капитану доложили?

— Доложил.

— Как замеры в правых льялах?

— Льяла сухие.

Старпом подумал, что прогноз оправдывается. За зыбью идет ветер. Зыбь крупная, значит, ветер будет сильный. Посмотрел на барометр: семьсот сорок семь миллиметров. Очень низкое давление.

До восьми утра было спокойно. В восемь на мостик поднялся третий штурман Монич. Его-вахта с восьми.

— Глеб Борисович, мне кажется, что горит какое-то судно. На горизонте зарево.

Но это был не пожар. Это был восход солнца двадцать третьего декабря. Сначала загорелась красная полоска, а потом начало багровым заливать горизонт. Небо пронизали кровавые полосы, медленно выплыло косматое солнце. И начался ветер, ветер от норд-веста.

Сдает вахту Зорин, дописывает последнюю строчку в журнале, предвкушает горячий чай в кают-компании. На мостик поднялся капитан.

Не попал старпом Зорин в кают-компанию. Ему удалось забежать только в каюту… Но это было потом…

Ветер усиливался с каждой минутой, и качка стала сильнее. Низкие черные тучи неслись над мачтами на зюйд-ост.

— Когда делали последний раз замер льял, Глеб Борисович?

— Час назад.

— Замерьте сейчас. Третий помощник пусть замерит силу ветра.

Взял третий штурман Монич анемометр из штурманской, вышел на крыло. Быстро вернулся.

— Двадцать один метр в секунду, — сказал и стал дышать на побелевшие пальцы.

— Девять баллов, — сказал капитан и принялся набивать трубку.

Ветер рвал гребни волн, и белые полосы пены тянулись к горизонту. Стремительно раскачивался отвес на кренометре. На мостик поднялся вахтенный матрос Костя Бронов с футштоком.

— В правых льялах двадцать один сантиметр.

Взгляды капитана и старпома встретились.

— Глеб Борисович, спуститесь и проверьте сами.

С палубы волны казались больше, зато ветер — тише. Гребня волн опрокидывались через фальшборт, стекала вода через шпигаты, оставались на палубе замерзшие ручейки.

Костя протянул футшток.

— Смотрите.

Двадцать четыре насечки на медном пруте заполнены водой. Опять встретились две пары глаз на мостике. Все понятно, можно не докладывать.

— Двадцать четыре сантиметра, Владимир Иванович.

— Цементные ящики не держат.

Скрипит штурвал. Рулевой Коля Михайлов похож на цыгана: курчавый чуб, смуглое лицо. Только зубы да белки глаз сверкают. Мурлыкает Коля песенку. И скрип штурвала, и песенка Коли — мирные, как треск сверчка. И кажется, что все в порядке и что через несколько часов откроется маяк Низменный. А там и до Владивостока двое суток хода. И только.

Прошел капитан в штурманскую, шелестит картами. Вахтенный штурман Монич оторвался от стекла, крикнул фальцетом:

— Прекратить пение на руле!

Голос капитана из штурманской:

— Александр Ильич, зайдите в штурманскую.

Из рубки доносились голоса. Твердый — капитана, запинающийся — третьего штурмана. Капитан делал выговор за пыль на хронометрах. И всем стало легче. Рулевой Коля Михайлов опять что-то замурлыкал под нос.

Из машины сообщили, что откачивают воду из льял, и матрос Костя Бронов побежал делать замеры. Сразу же вернулся. Мокрый — окатило волной. Протянул мокрый футшток и линь.

— Окатило. Не успел сделать замер.

Свистнули из машины. Докладывал вахтенный механик:

— Насос не берет.

Оттеснив от переговорной трубы старпома, капитан нагнулся.

— Капитан говорит. Вызвать стармеха в машину. Через десять минут доложить.

Ветер уже не был порывистым. Грохот волн и свист ветра слились в буйную симфонию без ритма и пауз. Иногда тучи становились разреженней и косматое солнце смотрело сквозь морозную пыль на гребни волн, на полосы пены, на стремительные размахи мачт. Снасти, борта, палуба покрылись ледяной коркой. Когда капитан вышел на крыло, его черные усы стали серебряными.

Свистнула переговорная труба. Глуховатый голос стармеха Павла Михайловича доложил:

— Насос забит бумагой. Попробуем пробраться в трюм к приемным колодцам.

Две пары глаз встретились.

— Владимир Иванович, разрешите спуститься в машину?

— Идите, старпом.

ДАЕМ SOS!

В кочегарке было дымно и жарко. Кочегары чистили топки. Они выгребали шлак на стальные паелы и поливали водой из шланга. Шлак взрывался паром. Длинные языки пламени выбрасывались из открытых топок. Здесь, у самого днища, качка была мало заметна. Шаркали лопаты, хлопали дверцы топок, блестели мокрые спины. И показалось старпому Зорину, что нет жестокого ветра, обледенелых снастей, холодного солнца в ледяной мгле.

Стармеха Павла Михайловича звали по-морскому «дедом». Он всегда ходил без шапки, открывая всем ветрам ореол седых волос. Старпом и «дед» пробирались к трюмной двери. Отброшены задрайки, распахнута стальная дверь. Прижались к переборке торцы рулонов. Нет хода к трюмным колодцам. Через кучи угля и шлака возвратились назад. Не торопится Павел Михайлович. Грызет дужку очков. В затруднении, значит.

Из кочегарки вышли в машинное отделение. Блестят надраенные поручни, размахивают мотыли. Бегает за ними рука машиниста с масленкой. Дрожит вода в водомерных стеклах. В полном порядке машина у Павла Михайловича. А он грызет дужку очков и говорит:

— Передайте капитану, что мы запустили все насосы. Попробуем откатывать через машинные льяла.

На мостике ветер вмиг вырвал машинное тепло. Молча выслушал капитан доклад. Дал команду рулевому. Легла «Ладога» против зыби. Килевой стала качка. А ветер усилился. Теперь дует прямо в лоб. Поднялся на мостик плотник Саша Васильев. Прокричал в ухо старпому:

— Вода вышла на трюмный настил. Будем продолжать замеры?

— Будем, — кивнул старпом. «Пусть не изменяется режим службы. Пусть каждый выполняет свой долг. Пока…»

Наступил полдень. Поднялся на мостик второй штурман. Все штурманы на мостике. Никого не держит капитан, но каждый знает, что место его здесь и покинет он мостик только по приказу капитана. Только так. А механики все в машине. И выйдут из машины, только когда прикажет капитан. И только так.

В четырнадцать тридцать сообщил стармех, что вода вышла на паелы в кочегарке. Пошел капитан в штурманскую, позвал третьего.

— Александр Ильич, нанесите счислимое место. Считайте скорость два с половиной узла.

Делает Монич вычисления. Роняет то циркуль, то карандаш, царапает карту. Вонзилась ножка циркуля в карту, пригвоздила ее к столу. Середина Татарского пролива…

Вышел из штурманской капитан. Подошел к окну. Опустил наполовину стекло. Ворвался ветер, метнул ледяную пыль, зашелестел картами в штурманской. Зазвякали медные накладки на трапе под тяжелыми шагами. Все знают, кто идет. Поднялся на мостик стармех Павел Михайлович. Заметался, запутался ветер в его шевелюре. На него смотрели с надеждой, нетерпением. А капитан смотрел на море, как будто все уже знал. Медленно ронял слова Павел Михайлович, и менялись лица.

— Вода выступила на паелы в кочегарке. Около фута. Еще фут — и зальет топки. Наверное, у цементных ящиков разошелся шов наружной обшивки.

Все смотрели на капитана, ждали его решения. Знали, что если хлынет вода в раскаленные топки, то рванется со страшной силой перегретый пар, взлетят на воздух котлы. Капитан смотрел на часы. Шестнадцать ноль-ноль. Шарил по карманам.

— Дайте спички.

Старпом протянул коробок. Раскурил капитан трубку и сказал:

— Можете курить на мостике.

Такого еще не случалось.

Капитан отвернулся к раскрытому окну, посмотрел на палубу, потом на кренометр. Восемь градусов крен на правый борт. Повернулся к старпому:

— Глеб Борисович, сможете завести пластырь?

Глухо, как свинцовый молот, ударила волна в правую скулу. Сорвался с нее гребень, обрушился на полубак, пронесся к надстройке. Глыбами льда обросли кнехты, лебедки, вентиляторы. Завести пластырь! Это значит — протянуть под килем стальные тросы, завести на пробоину толстый парусиновый квадрат, обтянуть сложной системой тросов и блоков.

— Не сможем завести, — с трудом выдавил из себя старпом.

Шли часы, отбивали склянки. Двадцать два часа. Крен на правый борт — пятнадцать градусов. Никто не уходил с мостика. Только «дед» Павел Михайлович вниз-вверх мерял тяжелыми шагами бесчисленные ступеньки трапов.

Опять поднялся «дед» на мостик, подошел к капитану. Знал уже капитан, что поднялась вода к топкам. Намертво закусил «дед» дужку очков, дышит тяжело. Спешит. Знать, изменил своему правилу.

— Подошла?

— Еще дюйм и…

— Павел Михайлович, стравите пар, гасите топки. Перекрыть и проверить все водонепроницаемые двери и клинкеты.

Стармех ушел.

— Третьему штурману собрать и иметь при себе судовые документы. Старшему штурману передать координаты радисту. Даем SOS!

Стучали каблуки, хлопали двери.

Невидящим взглядом, как в прошлое, смотрел капитан на волны. С чего начались эти несчастья? Говорят, у английских капитанов в послужном списке есть графа: везучий или невезучий. Ему все время везло. В двадцать два года старпом, в двадцать восемь — капитан. На «Ладоге» капитаном уже семь лет. И все без единой аварии. В личной жизни везло меньше. Была любимая жена. Была… Потом семьей стало судно. Всех этих парней он любил. Любил, как строгий отец. Просто добрым быть легко. А строгость — это высшая форма доброты, это сама справедливость.

Он вспоминал своих прежних капитанов, у которых плавал матросом и штурманом. Многих он тогда не любил. Они лишали его свободного времени, строго карали за малейшую небрежность. Но сейчас он их помнил. Лица, походку, привычки. Всех их помнил. А вот добрых капитанов он не помнил. Они слились в безликий образ доброго капитана, который прощал безалаберность, позволял делать многое. И люди у этого капитана не знали, что такое долг, море, дружба.

Хорошие все-таки ребята на «Ладоге». Каждый знает, что делать и как. И делают честно. Ему хотелось сказать что-то теплое своим парням, не те слова, что он говорил всегда. Но сейчас это будет ни к чему. Пусть делают свое дело.

Но с чего начались несчастья? Что он упустил? Что сделал не так?

Конечно, все началось с аварии у мыса Крильон. Ночь. Плотный туман. Повышенная скорость. И не обозначенные на карте камни. Надо было держаться дальше от берега. Снизить скорость. Может быть, ждать рассвета. Подсказать бы кому, посоветовать… А кто подскажет? Ведь он приучил своих помощников только исполнять, а не советовать. И решение идти с бумагой принял он сам. Он принял решение сознательно. Как коммунист и капитан. Но он решил это сам, а ведь на борту тридцать две жизни, не он один… Сейчас уже поздно советоваться. Он знает, что их ждет. И знают это все те, кто у него за спиной. Знают и исполняют свой долг.

Курил трубку, смотрел на волны капитан.

«Я БУДУ КОМАНДОВАТЬ СУДНОМ»

Мерцают лампы, тишина на радиостанции. Что-то булькает в батареях парового отопления. Свищет за окном ветер, метет порошу. Бесконечны часы ночной вахты. И до утра еще далеко, далеко.

Дремлет старый радист Свиридов в кресле. Уткнулась в книгу Анюта — практикантка. Ей не до снега и ветра за окном, ее не волнует и долгая ночь впереди. Ждет она корабль с алыми парусами: она невеста капитана Грея.

Хлопнула внизу дверь. Открыл глаза Свиридов, подкрутил верньер. Спрятала книгу в стол Анюта, поправила прическу, косит черный глаз на дверь. Четкие шаги по коридору громче, ближе, замерли у двери. Распахнулась дверь. Начальник управления Демин шагнул в операторскую.

— Добрый вечер! Когда была последняя связь с «Ладогой»?

Свиридов покопался для вида в кипе телеграмм. Демин снял шапку, стряхнул снег, расстегнул пальто. Прошел к дивану, сел, протянул ноги, закрыл глаза. Не вышла «Ладога» на связь в девятнадцать ноль-ноль. Сейчас двадцать два ноль-ноль — нет связи с «Ладогой». Залепило окно операторской снегом, не видно красной вспышки маяка. Воет ветер, грохочет железо на крыше.

Двадцать два пятнадцать. Минутная стрелка больших часов коснулась красного сектора. Минута молчания. Ворвалась в операторскую дробь морзянки. Дернулся на стуле радист, поправил настройку. Метнулась неслышна Анюта, припала к наушникам, притаилась. Три точки, три тире, три точки… Подошел начальник Демин, посмотрел на дрожащую руку радиста, на прыгающие буквы.

— SOS, SOS, SOS… «Ладога»… Координаты… Крен двадцать градусов… Вода в кочегарке, потушили котлы, нужна немедленная помощь…

Стоял начальник Демин, смотрел на косые строчки. Решение пришло не сразу. Но когда пришло, это уже была цепь последовательных распоряжений, четких и ясных. Как на мостике. От ближайшей цели к последующей.

— Установить связь с «Ладогой». Сколько могут продержаться?

— Соединить с квартирой главного диспетчера.

Прижал к уху холодную трубку.

— Позиция судов? Да, ясно.

Взгляд на карту на стене. Не менее ста миль до ближайшего.

— В каких портпунктах суда? В П. «Сура»? Ясно. Прекратить выгрузку, догрузить до мореходного состояния. Готовить судно к выходу.

Подошел начальник Демин к карте. До «Ладоги» пятьдесят миль. По три узла — больше из «Суры» не выжать в такой шторм. Часов шестнадцать ходу.

— Передайте на «Ладогу»: «Из П. выходит «Сура». Будет у него ориентировочно в…» Нет, не надо это! Просто: «Выходит «Сура» из П. Сколько сможете продержаться?»

Молчание. Крутит верньер радист, щелкает тумблерами, увеличивает мощность. И вот запели тире. Поползли на бланке не-дописанные буквы: «…Полагаю продержаться десять часов…» Дрогнули скулы у Демина.

— Вызывайте гараж. Срочно машину к радиостанции. «Газик». Заправить полностью.

Застегнул Демин пальто, надел шапку, шагнул к двери. На пороге задержался, сморщил лоб. Что-то забыл… Да… Вернулся.

— Квартиру зама по эксплуатации.

Суетилась Анюта, щелкала тумблерами, вертела диск, боялась смотреть на начальника.

— Демин говорит. Выезжаю на «Суру» в П. Да, авария. Остаетесь за меня.

Ударил ветер снегом в лицо, упруго толкнул в грудь. Нетерпеливо ходил начальник перед домом. Когда поворачивался спиной к ветру, то казалось: навались спиной на упругую волну воздуха — и понесет тебя вместе со снежными хлопьями. Когда же придет машина? Долго копается чертов Федька. Избаловался. Вспомнил начальник нелегкими словами шофера Федю, расторопного, лукавого парня, бывшего пароходного машиниста.

Пробили белесую мглу желтые лучи, вынырнул заснеженный «газик». Скрипнул снег. Юзом пошла машина. Стала.

— Что долго копался?

— Зря нападаете. Как заправился, так и выехал.

— Ладно. За сколько часов доедем до П.?

Покрутил головой Федя. «Несут черти начальника в такую погоду!»

— За три и то не доедем. Видите, как метет.

— За час надо. Давай!

Понял сметливый Федя: не в себе начальник, нельзя возражать. А если принажать, то, глядишь, и за два управимся.

Круты, узки сахалинские дороги. Заносы. Обе оси ведущие, а машина не тянет. Откапывают. Толкают. Громко ругается начальник, про себя ворчит Федя. Перевал. За ним стало тише. Прижал Федя акселератор, поет мотор, шуршат шины. Пляшут на свету снежинки. Смотрит начальник Демин на дорогу и видит, как радужные огни портпункта плывут навстречу.

— Час ночи. Меньше двух часов ехали. А вы еще ругались.

Тормознул Федя, стукнул бампером в решетку ворот. Закутанная в тулуп фигура вышла из сторожки. Сердито вздыбились усы.

— Какого черта? Куда спьяну прешь?

Шепнул Федя:

— Молчи, дурак. Не видишь? Сам начальник управления!

Опали усы. Рванул Федя «газик».

С сомнением смотрел начальник Демин на тонкую трубу, высокие мачты и тупой нос парохода «Сура». Старый, очень старый пароход. В хорошую погоду ход шесть узлов, а сейчас… Но это единственный выход… Исчезли все сомнения, осталась только решимость.

Начальника ждали. Боялись, сомневались, многого не представляли. Подошел капитан к трапу, руку к козырьку приложил.

— Пароход «Сура» загружен полностью. Экипаж на борту.

— Машина готова? — прервал его начальник.

Оробел капитан.

— Через полчаса будет.

— Снимаемся на спасение «Ладоги». Я буду командовать судном.

«СОГЛАСЕН ПОЙТИ МАТРОСОМ ВТОРОГО КЛАССА»

Если бы его спросили, что он делал днем, вряд ли ответил бы Володя. Зашел в столовую, что-то ел. Бродил по парку, по набережной. Падали снежные хлопья в черную воду. Когда стемнело, Володя пришел в гостиницу, в свой «Шанхай». В гостинице было тихо. Он хотел читать, но лампочка светила совсем тускло, и он почувствовал, что очень устал. Разделся и лег. Ходил кто-то наверху. «И чего ему не спится?» — подумал Володя. Поплыли образы. Склонились над ним синие глаза, закрыли весь мир. Лилась тихая музыка. И вдруг появилась какая-то сгорбленная старуха, взмахнула веником и закричала басом:

— Команда «Суры», на судно!

Володя открыл глаза и начал медленно соображать. Скрипела лестница. Кричали рядом:

— Мишка, Мишка, проснись, черт!

Хлопали двери на обоих этажах, и покрывал весь шум бас тети Даши, коменданта гостиницы:

— Команда «Суры», на судно! Срочно!

У соседней койки ругался, искал сапог матрос из резерва.

— Вызывают на «Суру». Кого-то спасать.

Мигом улетели остатки сна. Володя Шатров тоже начал одеваться. Оборвал шнурок на ботинке. Никак не застегнуть проклятый воротничок! Мысли путались. Смешалось все: сон, «Сура», гибнущее судно. Прогремели подковки по лестнице, выругался сосед и вылетел, хлопнув дверью. Стало тихо, только ветер за окнами.

Ясно стало все Володе Шатрову. Есть на свете гибнущее судно и пароход «Сура». Только на «Суру»! Только в море, только спасать товарищей! Это главное. Все остальное будет потом, если будет. Ветер размотал шарф, ударил концом по лицу. Трудно бежать против ветра. Только бы успеть.

Закричал вахтер на проходной:

— Куда несешься, оглашенный? Пропуск!

— На «Суру».

Придержал дверь вахтер:

— Беги. Скоро снимается.

Трап уже был убран. За кормой бурлила вода — проворачивали машину. Потрескивали натянутые швартовы. Матросы закрывали трюмы, стучали кувалдами. Прыгнул Володя на швартов, схватил руками холодный фальшборт, подтянулся, перевалился на палубу.

Косолапя подбежал боцман. Крикнул, как по уху ударил:

— Опять опаздываешь, каналья! — Узнал Володю, хмыкнул, похлопал по спине: — Прости, сынок, обознался. К капитану? Пойдем проведу.

Накурено и жарко в каюте капитана. Начальник Демин и унылый старик капитан согнулись над картами. Небритый и заспанный старпом маячил за их спинами. Увидел Володю, узнал, нахмурился.

Не ожидал Володя, что начальник управления на «Суре». Замер у двери. Поднял начальник голову, прищурился.

— В чем дело?

Володя вспомнил формулу доклада.

— Штурман из резерва Шатров. Разрешите обратиться?

— Слушаю.

— Прошу разрешения идти на «Суре» на спасение судна.

— Разрешаю. В распоряжение старпома.

Оживился старпом, вспомнил Володину инспекцию, ехидно забрюзжал.

— Командовать вот все хотят. У меня вот матросов не хватает. Возьму только матросом второго класса.

Пожал плечами Володя: какая разница, кем быть в спасательной операции?

— Я согласен идти матросом второго класса.

Удивился старпом, даже как будто огорчился.

— Ступайте к боцману.

Поднял начальник голову от карты, посмотрел вслед Володе.

— Добро, штурман. — И опять склонился над картой, забыв обо всем, — мерил циркулем расстояние.

— Леонид Яковлевич, прибыл в ваше распоряжение матросом второго класса.

Боцман не удивился, как будто так и надо.

— Пойдем, сынок, ко мне, дам робу. Сапоги только велики будут. Газеты подвернешь, все теплей на вахте будет. На руле давно стоял?

— На практике в училище.

— Ничего. Ты малый с головой. С нуля твоя вахта. Туговат руль маленько, да ты парень здоровый.

Развернулся пароход за волноломом. Лег на зюйд-вест. Ветер в правый борт. Нет хуже бортовой качки! Нажимает Володя на шпаги штурвала, перекладывает руль. Оторви глаза от компаса — и виден тупой нос со штоком над форштевнем. Опрокидываются волны на полубак, исчезает палуба, только шток, как перископ подводной лодки, и бурунчик у штока. Вынырнет или не вынырнет? Поднимается нос, водопад с обоих бортов. Вода низвергается обратно в море.

Стоит начальник Демин у смотрового окна и про себя чертыхается. Ну, кажется, не движется пароход, застыл на месте. Только ухает зря машина да понапрасну перемалывает воду винт. Но уходят все дальше и дальше портовые огни, затягивает их снежной пылью. И вот уже не видно красных вспышек маяка.

Пляшет рука радиста на ключе, выбивает позывные «Ладоги». Идет пароход «Сура» в неизвестное, навстречу сигналам SOS.

«ОТВЕЧАЕТ «СУРА», ЗАПИСЫВАЙТЕ КООРДИНАТЫ!»

К полуночи ветер усилился до тридцати метров в секунду, и «Ладогу» развернуло правым бортом к ветру. В машине вода вышла на паелы настила. Крен на правый борт достиг двадцати одного градуса. Перешли на аварийное освещение.

Капитан Шалов словно врос в палубу мостика. Руки в карманах. Не облокотится, не прислонится. Точно пружина стальная в нем заключена. Раскачивается вместе с палубой, и только. Дымится не переставая капитанская трубка. Сказали ему:

— Отдохните, Владимир Иванович. Ведь сутки на ногах!

Усмехнулся капитан:

— Как мне уйти? Замерзнете. Моя трубка — что батарея.

На мостике и в прилегающем к нему коридоре собрался весь экипаж, все тридцать два человека. Кочегары пришли прямо от топок, и кажется, что отсвет пламени до сих пор дрожит еще на их закопченных лицах. Набросили на плечи какую пришлось одежонку, зябко кутаются. Привыкли ребята к жаре, трудно им на морозе.

В радиорубку зашел старпом Зорин. Светит вполнакала лампочка у подволока, трещит и свистит приемник. Радист Гриша Антипов утонул в огромном кресле. Холодно, а у него капельки пота на лбу. Закрыл глаза Гриша, но не спит. Выбивает рука ритмический танец. Три точки, три тире, три точки. Потом поправляет наушники, слушает. А глаза закрыты. Значит, нет ответа.

Вернулся старпом на мостик. Посмотрел на него капитан и отвернулся, прижался лбом к стеклу. Стекла уже не обмерзали, и только там, где дымилась трубка капитана, пушистое пятно инея. Ну чем не грелка!

Нарастал лед на палубе, с трудом различались в ледяных глыбах лебедки и вентиляторы. Правый борт касался воды. Казалось, еще небольшое усилие, чуть побольше волна — и судно перевернется. В два часа ночи закричал радист Гриша:

— Отвечает «Сура», записывайте координаты!

Капитан шагнул в штурманскую, штурманы наклонились над картой: «Сура» в тридцати милях, ход три узла, к полудню полагает подойти. Как будто дыхание теплого ветра пронеслось над замерзающим судном. Кто-то стал рассказывать веселую историю. Засмеялись.

Наступило утро двадцать четвертого декабря. И не понять, когда взошло солнце. Черные тучи, белые гребни, серый горизонт. Ветер стал тише. Но к десяти часам временная передышка кончилась. Качнулась вниз стрелка барометра, набрал силу ветер, круче стали гребни.

Мечется в агонии «Ладога», стонут заклепки. Вдруг возник непонятный звук. Будто треснуло, оборвалось что-то. Замерли все, прислушались. Яснее, громче стал звук. Вздохнули тихо: это был звон судового колокола-рынды на полубаке. Ветер и волны все сильнее раскачивали язык у рынды, удары становились все чаще, и в дьявольской симфонии моря и ветра появился зловещий ритм.

Повар принес консервы и замерзшие буханки хлеба. Не притронулись к ним. Все курили. Даже Костя Бронов, которого с сигаретой и представить-то нельзя было. После каждой затяжки он судорожно кашлял, но продолжал курить с мрачным упорством.

Стон рынды то затихал, то рос, требовал чего-то. Костя Бронов швырнул сигарету, зажал ладонями уши, зажмурил глаза. Плотник Саша Васильев сидел на корточках, привалясь спиной к переборке, прикуривал одну сигарету от другой. Взглянул на Костю, опустил ремешок фуражки, вскочил.

— Разрешите пробраться на бак, заткнуть проклятую рынду?

Посмотрел капитан на Сашу, сдвинул мохнатые брови в одну линию, медленно по всем пронес взгляд. Засмеялся одними губами, громко и резко.

— Нервы не выдержали, барышни-институтки? С такими нервами на печке сидеть, а не в море ходить. — Отвернулся, уперся лбом в стекло.

Снял Костя руки с ушей, покраснел. Сунул Саша в рот сигарету. Затянулся. И заговорили все оживленно, как в кают-компании после ужина, перед партией в «козла».

Смотрел в окно капитан Шалов. Вился из трубки дымок, оседал инеем на стекле.

«ПРИГОТОВЬТЕСЬ ПРЫГАТЬ!»

Тяжелый пароход «Сура». Все время приходится перекладывать штурвал. Бегает курсовая черта, не удержишь ее на румбе. Бьет справа волна, заносит корму. Склянки пробили четыре двойных, смена вахты, четыре утра. Спустился Володя Шатров в кубрик.

— Где свободная койка?

Успел только сапоги снять. Упал на койку. Пронесся перед глазами начальник над картой и пляшущая картушка компаса. Исчезло все.

— На вахту, на вахту! Экой соня! А еще штурман!

Открыл глаза Володя. Не может никак сообразить, где он. Круглый иллюминатор против койки, пенится волна за ним. Пропускает воду иллюминатор, лужица на столе. Протер глаза кулаками, вспомнил все.

— Время?

— Без пяти двенадцать.

Ноги в сапоги, рванулся по трапу наверх, застегивая на ходу китель.

Опущены два стекла на мостике. Громадится у среднего окна фигура начальника Демина. Шапка на брови надвинута. Бинокль к глазницам прирос. Капитан у другого окна в тулуп закутался. Дымит сигаретой, косится на начальство.

— Разрешите заступить на руль?

— Заступайте.

— Курс двести сорок пять сдал.

— Курс двести сорок пять принял.

Стал Володя на руль. Кинул ему на плечи полушубок сменившийся матрос.

— Возьми. Тут не климат!

Протер платком начальник окуляры. Впился в горизонт. Опять трет платком. Как долго он смотрит в одну точку!

— Вижу «Ладогу». Повернул голову к рулевому.

— Лево двадцать. Еще пять. Сколько на румбе?

— Двести двадцать на румбе.

— Так держать.

Прирос к штурвалу Володя Шатров. Исчезла боль в натруженных за прошлую вахту ладонях. Шпаги с медными шишечками из руки в руку сами переходят. Замерла картушка компаса у курсовой черты, чуть колеблется. Градус вправо, градус влево.

А ветер свистит, мечет в окно снежную пыль. Бьется в борт волна. Палуба под ногами кренится. Оторвался от бинокля начальник Демин, смотрит в упор на старпома.

— Сколько штормтрапов на судне?

Ежится старпом, глаза к подволоку воздел, шевелит губами.

— Пять, два плохие очень.

Дернулась щека у начальника.

— Вывесить у средней надстройки.

Забыл про нерадивого старпома. На капитана смотрит.

— Передайте на «Ладогу»: подойду к борту. Будут вывешены штормтрапы. Приготовьтесь прыгать!

Уронил сигарету капитан. Сбросил тулуп, бегом в радиорубку.

«НЕ КРИЧИТЕ! У НЕГО ПРИДАВЛЕНЫ НОГИ!»

Мерзнет на сигнальном мостике Коля Михайлов, лучший рулевой «Ладоги». Вытаскивает из-за пазухи теплый бинокль, просматривает серый горизонт. Пусто. Только гребни острые, как пики. Прячет бинокль, до ушей в тулуп зарывается. Около полудня дымок на горизонте заметил. Слезятся глаза, пальцы чужие стали. Протер глаза меховым воротником, ладони под мышки сунул. Ломит, хоть кричи. Опять за бинокль. Точно! Судно!

С мостика скатился. Губы деревянные, едва шевелятся.

— Судно! Там! — белыми пальцами ка норд-ост показал.

Не двинулся от окна капитан Шалов. Сказал только:

— Ракету. Красную.

Короткое толстое дуло у ракетницы. Не пистолет — пушка-мортира. Торопится старпом, роняет патроны. Бегает за ними по рубке. Голос от окна:

— Спокойно, не суетитесь.

Поймал Зорин патрон, загнал в ствол, щелкнул курком, выставил руку в открытую дверь. Хлопнуло. Выгнулась красная дуга в серо-алом небе. И тут же на северо-востоке белая ракета как солнце вспыхнула. Заметили!

Закричал из радиорубки Гриша Антипов, радист:

— «Сура» идет на сближение!

Сели аккумуляторы. Писк морзянки слышит только Гриша.

— Подойду к борту. Будут вывешены штормтрапы. Приготовьтесь прыгать!

Молчат все. Смотрят на капитана. Ждут.

— Передайте на «Суру»: «Крен на правый борт двадцать пять градусов. Подходите к левому».

Шестнадцать ноль-ноль. «Сура» в нескольких кабельтовых. Зарывается тупой нос. Карабкается на волну пароход. Размахивают, как маятники, тонкие мачты. Трапы видны. Раскачиваются у средней надстройки. Черные фигурки бегают вдоль борта.

— Глеб Борисович, — повернул капитан голову к старпому. — Надеть всем нагрудники. Сначала прыгает команда. По одному на трап. Вы с боцманом следите за порядком.

Старпом за плечо тронул боцмана.

— Пошли, Танцура.

Они спустились на шлюпочную палубу. Надстройка закрывала от ветра, и показалось им, что стало тише и теплее. Но свист и грохот и здесь были слышны. Никуда не денешься от беды. Стянул боцман стеганку, протянул старпому.

— Оденься, Борисыч.

— А ты как?

— На мне два свитера. Дело знакомое. Оделся с вечера.

Только в стеганке почувствовал старпом Зорин, что замерз. Била дрожь, никак не прикурить сигарету. Выругался в сердцах. Протянул боцман свою сигарету.

— Спокойно, Борисыч. То ли еще бывает.

«Сура» приближалась. Зашел пароход под ветер, развернулся, нацелился тупым носом. Смотрел Зорин на «Суру» и не чувствовал уже холода. Понимал, чем рискует капитан «Суры». Поднимет на волне пароход, бросит на «Ладогу». Увеличится вдвое катастрофа. И шлюпки не спустишь в этой чертовой свистопляске!

Расставили людей. Постарше — на спардечную палубу, цепляться за трапы. Помоложе, покрепче — на шлюпочную. Пусть с борта на борт прыгают. Как только коснутся борта, так и прыгать!

Третий штурман Монич забрался на сигнальный мостик. Надвинул глубоко фуражку, прижал к груди портфель с документами. Согнулся, присел, как спринтер. Весь — напряжение и решимость. Хотел крикнуть ему старпом, чтобы спустился, но раздумал: молодой, сильный, прыгнет с мостика.

Голос капитана в мегафон:

— Внимание! Готовьсь!

Вниз к подошве волны ухнула «Ладога». А сверху на гребне нависла «Сура». Нос и середина на гребне, корма в воздухе. Слились в диск лопасти винта, брызги мечут. И кажется, что падает на голову пароход. Берет верх инстинкт самосохранения: пятятся боцман и старпом к рубке. Прикроет, может быть. Скрежет металла услышали. И дико вскрикнул кто-то. Совсем рядом ржавый борт «Суры». Ракушки, зеленая борода водорослей. Штормтрапы льдом покрылись, звенят. Люди к балясинам кинулись. Подсаживают. Плотник Саша Васильев по одной стренди, как на тренировке, взлетел. Тень над головой мелькнула. Подумал старпом: «Третий прыгнул. Молодец!»

Опять скрежет. Пронесся вперед ржавый борт. На гребень подняло «Суру». Бешеный диск оголенного винта под задранной кормой. Жарко старпому Зорину. Расстегнул стеганку, лоб ветру подставил. Проверить, сколько на палубе людей осталось. На главной палубе вместо трапа ледяной желоб. На боку съехал. Встреча стальных бортов — не нежный поцелуй: загнуло внутрь фальшборт у надстройки, глыбы льда в пыль раздавило. Сверкает металл, как наждаком чищен. Сгрудились люди у загнутого планшира, делают что-то.

Спешит старпом. Скользит, ушибается. Осколки льда — как скалы острые. Плещется вода по палубе, почему-то с розовой пеной. У загнутого фальшборта лежал матрос Костя Бронов. Самый молодой, салажонок. Он не стонал, а только шевелил губами. Широко раскрыл белые глаза. Без шапки. Расплывалось под головой красное пятно. Вспыхнул злостью старпом Зорин. Растерялись, растяпы! Крикнул сорванным голосом:

— Что столпились? Подымите его!

Угрюмо глянул боцман Танцура. Отвернулся.

— Не кричите! У него придавлены ноги!

И увидел старпом: нет ног у Кости, выше колен закрыл их планширом заваленный фальшборт.

Ударила волна, красный фонтан из-под планшира плеснул. Шевелил белыми губами Костя:

— Ребята, что с моими ногами? Ребята!

Принесли лом, навалились. Согнулся лом, как гвоздь. Ни на дюйм не сдвинулся согнутый планшир!

— Принести домкрат!

— Какой домкрат? Почти к палубе прижало фальшборт.

Стояли, молчали моряки. Захлестывали волны. Дубела одежда. И каждый чувствовал себя виноватым. В чем? В том, что не он лежит под фальшбортом, а товарищ? А старпому Зорину и много лет спустя казалось, что упустил он что-то, не так сделал.

Принесли чехол со шлюпки. Зачем? Так лучше будет. Костя уже не стонал. Море, белые волны, серое небо в стеклянном взгляде.

Поднялся на мостик старпом Зорин. Спросил глазами капитан:

— Все?

Отвернулся, не ответил Зорин. Лбом в переборку уперся, задрожали плечи. Впервые смерть на море увидел. Свою бы легче встретил.

«ТАК ДЕРЖАТЬ!»

Тепло в рулевой рубке «Суры». Теплый старый пароход. Все среднее окно закрыла спина начальника Демина. Растерялся старпом. Доложил начальнику, что вывешены штормтрапы.

— Четыре только вот нашли.

— Почему только четыре?

Жалуется старпом на отдел снабжения, смотрит на капитана, ищет поддержки. Не слушает начальник Демин. Как стал после отхода у окна, так и стоит. Только иней счищает со стекла да отогревает его дыханием.

Не заметил Володя Шатров, как прошла вахта. Тронул за плечо сменщик, шепнул:

— Сдавай руль.

Сдать руль в такой момент? Не затем он пришел на «Суру»! Начальник Демин вон сколько уже стоит!

— Разрешите остаться на руле?

Громко спросил. Кто ответит? Капитан со старпомом переглянулись. Шевельнулась спина перед глазами, бас начальника:

— Пусть штурман останется на руле. — Повернулся начальник к Володе. Пронзительные глаза из-под кустистых бровей. — Ваша фамилия Шатров? Слушайте внимательно. Будем подходить к левому борту полным ходом. Как коснемся, стоп! Потом лево на борт и полный ход. Сразу же! Поняли маневр, Шатров?

— Так точно, понял!

Все понял Володя. Представил себе: подойдет под острым углом судно. Стоп. Навалится бортом. Скрежещут борта, высекают искры. Повиснут на трапах моряки. Подхватят их, выдернут на палубу. И лево на борт, и полный вперед. Опять заход за теми, кто остался.

Какой легкий руль! Только мелькают точеные спицы старого штурвала из мореного дуба. Жарко стало. Скинул шапку, куртку расстегнул.

Решил начальник Демин окно опустить. Дергает за винты. Намертво зажаты.

— Открыть окно. Закупорились! Ялту устроили!

Подскочил старпом, нажал. Звонко треснуло стекло, опустилось. Ворвался морозный воздух. Шевельнул чуб у Володи, забрался за воротник.

Ничего не замечает штурман Володя Шатров. Только курсовую черту да спину начальника Демина.

— Старпом, к телеграфу. Стоять у реверса в машине!

Отошел от окна в сторону начальник.

— Полборта право. Одерживать! Так держать!

— Есть так держать!

Закачались в проеме окна белые мачты. Ледяные иглы на снастях.

— Грот-мачту видите? Чуть лево. На нее. Так держать! Так!

Режет глаза снежная пыль. Глаза из орбит к мачте тянутся. Шток на форштевне и мачта «Ладоги» — одна линия. А руки, руки… Сами кладут штурвал. Умные руки! Полборта право. Прямо руль. Оборот лево. Прямо. Глаза на мачте. Ледяной переплет вант. Как бревна штаги. Вот она, мачта! Ближе! Ближе!

— Так, так держать!

Какой высокий борт! Это от крена. Надстройка закрыла просвет. Шлюпка без чехла: Почему?

— Стоп машина!

И в этот момент навалился пароход, скрежет металла. Ледяные осколки, пыль, снежура! Ничего не видно Володе.

— Лево на борт! Полный вперед! — Руль на левом борту.

Сами руки положили. Раньше команды! Умные руки!

Опала ледяная пыль. Надстройка «Ладоги» пронеслась к корме. Исчез пароход. Видит только Володя черный шток на носу да белые буруны. Вздох на мостике.

— Молодец, Шатров. Идем на второй заход.

«НЕ КРИЧИ НА МЕНЯ, ВОЛОДЯ. НЕ ПОЙДУ БЕЗ ТЕБЯ»

Ветер стал тише. Пошел снег. С палубы его слизывали волны. А на мостике намело сугроб, заносило через окно рулевую рубку. Скрипел под ногами снег, нежный, мягкий. На мостике «Ладоги» оставались капитан, старпом, стармех и несколько матросов. Следили за «Сурой». Пароход приближался. Стармех, как всегда, был без шапки. Незаметен снег на шевелюре «деда». Посмотрел капитан на погасшую трубку, повертел ее в руках и бросил за борт.

— Всем спуститься на палубу! Старпому проверить каюты, проследить за порядком и прыгать на «Суру». Благодарю за службу, товарищи!

Голос капитана был ровный, но старпому Зорину показалось, что треснуло что-то внутри у капитана. Треснуло и вот-вот оборвется, как лопается перетянутая струна гитары.

Подошел «дед» к капитану. Глаза в глаза.

— А вы как?

— Выполняйте приказ!

— Воля ваша. Но я тоже остаюсь с вами. Все равно скоро помирать. Так лучше в море.

Лопнула струна. Закричал капитан:

— Приказываю всем спуститься на палубу и прыгать!

Покачал головой Павел Михайлович:

— Не кричи на меня, Володя. Не пойду без тебя.

Рылся в карманах капитан, ронял бумажки, ключи. Протянул сигареты старпом Зорин. Закурил капитан, кивнул.

— Идите, Глеб Борисович. Благодарю вас.

Размахивают за кормой мачты «Суры». Сбежал вниз старпом. Хлопают в коридорах двери, плещется вода. Инеем покрылись трубопроводы и грелки. Бежал старпом по коридору, кричал, заглядывая в каюты. Пусто. В свою каюту заскочил. Здесь все на месте, упали только кресло да книга с полки. Пушкин, избранное. Уютно заправлена койка за шторами. Портрет над койкой. Улыбается та, что всегда провожала в плавание и имела мужество ждать.

Низкий звук ворвался в каюту, заполнил все. Сирена «Суры». Рванул Зорин портрет с переборки, сунул его под китель. Споткнулся о книгу. Раскрылся томик, весело смотрит кудрявый поэт. На ходу подхватил, в карман втиснул. Выбежал на палубу. Пересчитал оставшихся — шесть человек. Стармеха и капитана нет. Треплет ветер звенящий брезент, наметает снежный холмик. Могила Кости. Лучше не смотреть туда.

Затрещали борта, взлетела снежная пыль. Раскачиваются над головами штормтрапы. Схватился старпом Зорин за стрендь, подтянулся, ногу задрал на балясину. Сверху руки подхватили, поставили на палубу.

Голос с мостика:

— Говорит Демин. Я потеряю судно, но не отойду, пока не подниметесь на борт «Суры». Шалов! Подняться немедленно! Оставить судно!

Глянул вниз старпом Зорин. Качаются на трапах два человека. Капитан и «дед». Десяток рук над ними. Подхватили. А сверху команда:

— Лево на борт! Полный вперед!

Расцеловались борта, оторвались с трудом. И вот уже «Ладога» за кормой. Все меньше и меньше становится пароход. Притихли моряки. Затягивает пароход снежной пеленой. Правый борт уже в воде. Смотрит Зорин на острый профиль своего капитана. Смотрит капитан туда, где никак не стихали удары рынды. А может быть, это просто казалось? Подумал старпом: «Нет сейчас на свете человека несчастнее, чем капитан Шалов».

Снег пошел сильнее. Он уже валил белыми хлопьями. Белый снег и черная вода. И казалось Зорину, что весь мир состоит из этих двух цветов и еще из воя ветра и ударов рынды. Как в страшном сне.

— А ну расступись.

Все отошли от фальшборта. Подошел начальник управления Демин к капитану Шалову, руку на плечо положил.

— Идите отдыхать, капитан.

Отвернул плечо капитан Шалов, скинул руку начальника. Закрыл лицо ладонями.

«СЧИТАЮ СЕБЯ ВИНОВНЫМ…»

Откатал на левый борт штурвал Володя Шатров. Звякнул телеграф. Развернулся пароход. Пронеслись перед окном ледяные мачты «Ладоги». Спустился вниз начальник Демин. Но вернулся скоро. Схватил рукоятку гудка, нагнул до упора. Зашипел пар, сиплый гудок поплыл над морем. Один. Второй. Третий. Прощай, «Ладога»! Отошел начальник к окну, припал лицом к стеклу. Сказал, слово за словом выдавил:

— Ложитесь на Х., капитан.

Навалилась на Володины плечи тяжесть. Ладони огнем полыхают. Штурвал — как жернов. Забегала курсовая черта. Нет сил смотреть на компас.

Неслышно подошел к окну старик капитан, тронул плечо начальника:

— Николай Захарович, идите ко мне в каюту. Мы уж сами справимся.

Обернулся начальник. Смотрит на капитана.

— Что? Да, да. Хорошо. Пойду. — Остановился около Володи, поднял красные веки. — Благодарю, Шатров. Молодец. Замените штурмана, капитан.

Спустился Володя. Руки не держат поручень, едва добрался до кубрика. Вот она, койка! Раздернуты шторы. Два человека на койке вповалку лежат. Один прижался к переборке, лаковый козырек на глаза надвинул, прижал к груди кожаную папку. На ней блестит золотой оттиск: «Судовые документы». Разметался другой, цветастый шарф на палубу свесился. Дергаются губы.

— Товарищ капитан! Звон проклятый… Разрешите проберусь… Язык вырву! Товарищ капитан, товарищ…

Как трудно расстегнуть куртку! Пуговицы словно гайки прикручены. Черт с ними! Так! Головой под стол. Спать. Палуба кренится. Ржавые заклепки отпотели. Какой старый пароход… Тишина. Бьет волна в иллюминатор, стонет плотник Саша Васильев, стаскивает с шеи цветной шарф.

Ветер совсем стих, нет белых гребней. Открылся красный маяк порта Х. Еще несколько часов — и прижмется старый борт к ласковому причалу.

Конус света настольной лампы в каюте капитана. Откинулся в кресле начальник управления Демин. Голову на мягкую спинку забросил. Шапка на глаза. Сутки на мостике простоял, а сна нет. Вся жизнь, как в замедленном фильме, перед глазами. Штурман, капитан, начальник службы эксплуатации. И все быстро. Когда партком рекомендовал на пост начальника управления, записано было в решении: «Волевой, решительный, умеющий работать с людьми». Да, он умел работать с людьми. Но это было раньше, когда он командовал передовыми судами. А потом? Власть опьянила. Решил, что он лучше других, умнее, удачливее. Люди выполняли план, водили суда сквозь льды и штормы. А в главке говорили, что Демин молодец, сумел перестроить работу управления. И сейчас, если бы «Ладога» прошла, сказали бы в главке, что сумел Демин организовать доставку бумаги вовремя.

Но «Ладога» не прошла. И виноват в этом только он, Демин. Диспетчер чертов посоветовал. Ну вот, и опять выискал виновного. Он все знал без диспетчера. Не имел он права вызывать капитана Шалова, намекать, советовать, угрожать. Запутался совсем. А раз так, то надо это сказать сейчас же. Сказать честно, как коммунист и как моряк. Ведь капитан Демин был честным человеком.

Листок бумаги на столе под лампой. Твердые, короткие строки:

«Секретарю парткома.

…Считаю себя виновным в гибели. Прошу снять с занимаемого поста… Готов понести любое взыскание. Прошу направить на плавающее судно.

Коммунист Демин».
Перезвон склянок. Иллюминатор ловит вспышки входного маяка.

И. Олейников СТАЛ ТИХИМ ВЕЛИКИЙ

Закончив ночные свои труды,
Уснул океан — стал тихим Великий.
На зыбком стекле голубой воды
Качает разводьев овальные блики.
Мы режем форштевнем это стекло,
Должно быть, алмазный у нас форштевень,
И чайки над нами вьются светло,
И след за кормою винтами вспенен.
От шторма ночного в глазах туман,
Ознобом усталость по телу струится,
Но в рубке стоит весь день капитан,
Глядит он с заботой в уставшие лица.

И. Чернышов НЕ ПО ПРАВИЛАМ Рассказ

С самого утра у старшего лейтенанта Ушакова было неспокойно на душе. Он чувствовал в себе какое-то внутреннее напряжение, хотя внешне оставался спокойным, сдержанным. Немногочисленная команда корабля, будто заряженная своим командиром, тоже находилась в каком-то необъяснимом ожидании.

Возможно, причиной тому была погода: в полной тишине над самой головой быстро неслись низкие фиолетово-черные тучи, казалось, из них вот-вот грянет гром и сверкнет молния, польет крупный дождь, а то и посыплет мокрый снег. Но скорей всего, причина таилась в сообщении «бакового вестника» о прибытии в базу министра обороны и главнокомандующего Военно-Морским Флотом. А раз так, то они вряд ли обойдут своим вниманием эти корабли — первые в нашем флоте на воздушной подушке.

Всего полгода назад старший лейтенант Ушаков и его экипаж приняли от промышленности головной корабль совершенно непривычной для моряка архитектуры и конструкции. Два больших, как у реактивных самолетов, аэродинамических киля на корме и два двигателя, возвышающиеся над палубой на пилонах, придавали кораблю черты современного воздушного лайнера. Правда, широкий корпус с огромным раструбом воздухозаборника в средней части делал корабль похожим на гигантский лапоть, поэтому экипаж и называл в шутку свой корабль аэро-лапотком.

Низ корпуса опоясывала «юбка» из черной резины, позволяющая создавать воздушную подушку, на которой корабль мог скользить не только над водой, но и над сушей, например над песчаным пляжем, полем, болотом, мелким кустарником. Этот необычный корабль и в базе стоял не так, как все нормальные корабли: не у причала, покачиваясь на воде, а покоился на бетонной площадке, похожей на взлетно-посадочную полосу аэродрома.

Чуть позади ушаковского рядком стояли еще два таких же корабля, лишь неделю назад пришедшие с завода.

Предчувствие не обмануло Ушакова. Экипаж корабля занимался тренировкой по ускоренному приготовлению корабля к выходу в море, когда на площадку въехало несколько легковых автомашин. Старший лейтенант Ушаков, дежуривший по отряду своих необычных кораблей, соскочил с палубы аэро-лапотка на бетон, крикнул «Смирно!» и подбежал с рапортом к вышедшему из черной «Волги» маршалу.

Выслушав доклад, министр поздоровался с Ушаковым и, чуть улыбнувшись, произнес:

— Познакомьте-ка меня со своим «крокодилом». А то о них такие сказки рассказывают, что даже не верится. Что, действительно хорошие?

— Чудо-корабли, товарищ маршал Советского Союза!

— Ну, вот вы и покажите, старший лейтенант, это чудо, чтобы и я в него поверил.

— Есть показать, товарищ маршал! Прошу вас… — Ушаков протянул руку к своему кораблю, стоявшему ближе остальных к воде.

Министр, сопровождаемый главнокомандующим Военно-Морским Флотом и другим начальством, направился к ушаковскому «крокодилу». Старший лейтенант немного волновался, но отвечал на вопросы маршала толково и обстоятельно: каковы размеры корабля, как вооружен, сколько народу в экипаже, специалисты каких профилей в него входят. Увлекшись, он начал объяснять, как корабль сходит с площадки на воду, за счет чего двигается, зачем нужна эта черная резиновая «юбка», похожая сейчас на огромную спущенную автомобильную шину…

— Ясно, товарищ старший лейтенант. Рассказали вы красочно. Спасибо. Мне хочется увидеть корабль в деле, посмотреть его настоящие возможности. Вот взяли бы вы, например, и прокатили.

Ушаков бросил быстрый взгляд на главкома, тот согласно кивнул головой, и Ушаков ответил:

— Есть прокатить, товарищ маршал! Куда прикажете идти?

Неожиданно вмешался главнокомандующий:

— Товарищ министр недавно высказал желание посмотреть кое-что на острове Чаек. Может быть, сходим туда, старший лейтенант?

— Есть на остров Чаек, товарищ главнокомандующий!

Министр повернулся к главнокомандующему:

— Не далеко? Нам ведь через полтора часа…

Тот слегка наклонил голову:

— Должны успеть. Успеем, старший лейтенант?

— Так точно, успеем. И еще время останется.

Маршал недоверчиво посмотрел сначала на главнокомандующего, а потом на командира корабля.

— Ну-ну. Посмотрим.

Ушаков пригласил командование в рубку, расположенную почти на самом носу корабля и напоминающую скорее кабину большого транспортного самолета, чем традиционное корабельное помещение, в котором находился главный командный пункт. Кроме обычных морских приборов, здесь были и приборы, пришедшие из авиации. Даже штурвал напоминал авиационный.

В рубке уже собрались главнокомандующий, помощник командира лейтенант Василий Дымов и механик корабля мичман Владлен Чернобок. Остальные сопровождающие теснились вокруг рубки, заглядывая в нее сквозь стекла.

Ушаков обратился к министру:

— Товарищ Маршал Советского Союза, прошу разрешения начать движение.

Министр посмотрел на ручные часы, хотя рядом с ним тикали корабельные, и коротко приказал:

— Снимайтесь с якоря. — Поняв неуместность сказанного — корабль-то стоял на бетонной площадке без каких-либо якорей, — произнес: — Или как там у вас: пошли, полетели, поплыли… На таком корабле даже не знаешь, как сказать. — И, скупо улыбнувшись, заключил: — Одним словом, поехали!

— Есть поехали! Помощник, всех пассажиров проведите в кубрик.

Сообразив, что сказал не совсем ладно, тут же поправился:

— Я имею в виду находящихся на палубе.


Старший лейтенант положил пальцы на панель, усеянную разноцветными крохотными индикаторными лампочками, кнопками, тумблерами, шкалами приборов. По кораблю разнесся резкий перезвон колоколов громкого боя. Механик и рулевой заняли свои места в креслах, здесь же в рубке. Из динамика громкоговорящей корабельной сети горохом посыпались доклады:

— Трап убран!

— Двигатели к запуску готовы!

— Радиовахта открыта!..

Когда поток докладов оборвался, Ушаков тоже сел в свое кресло и скомандовал в микрофон:

— От винтов!

И тотчас динамик откликнулся:

— Чисто!

Старший лейтенант повернулся к механику:

— Пуск!

Тишину нарушил звенящий свист — совсем такой, как при запуске реактивных двигателей воздушных лайнеров. Через несколько секунд взвыл первый двигатель. За ним — второй, потом третий. Стрелки на приборах пришли в движение. Корабль начал, мягко покачиваясь, приподыматься над бетонкой. Еще несколько секунд — и он плавно пополз по площадке и незаметно соскользнул на воду. С обоих бортов из-под «юбки» вырвались клубы мелкой водяной пыли.

В рубку вошел лейтенант Дымов.

— Товарищ командир, тринадцать пассажиров размещены в кубрике.

— Добро.

Обернувшись, старший лейтенант попросил министра и главкома сесть и пояснил:

— А то при поворотах и изменении хода могут быть некоторые неприятности… Инерция.

Дымов откинул сиденье, прикрепленное к задней стенке рубки, сел и посмотрел на часы:

— Время поворота, товарищ командир…

— Право руля! Курс одиннадцать градусов!

Старшина первой статьи Морозов плавно переложил штурвал.

— Руль право!

Корабль проворно, почти без крена изменил направление движения.

— На румбе — одиннадцать градусов.

— Так держать, — отозвался Ушаков, посмотрел на механика и кивнул ему: — Полный ход.

И сейчас же министр и главнокомандующий ощутили, как их начало с силой прижимать к задней стенке рубки. Водяная пыль уже не вздымалась по бортам, а клубилась далеко за кормой. Мелкая волна убегала под корабль, словно взлетная полоса аэродрома под самолет, разбегающийся, чтобы взмыть в небо. Берег ощутимо отступал к горизонту и терял свои очертания.

— Правый борт пять градусов — надводная цель! — доложил радиометрист.

— Есть справа пять — цель, — отозвался старший лейтенант, взглянул на расположенный перед ним экран радиолокатора кругового обзора и, поднеся к глазам бинокль, принялся разглядывать обнаруженный впереди объект. — Сейнер. Шесть градусов влево по компасу!

— Есть шесть градусов влево по компасу, — отозвался рулевой.

Министра и главкома будто кто-то мягко, но настойчиво потянул с сидений вправо.

— Почему вы отвернули, командир? — поинтересовался министр. — Ведь мы проходили в стороне от судна?

— У него справа сети, товарищ маршал. А где кончаются — не видно.

— Но они ж вам не помеха: вы скользите над водой.

— Мы — корабль, товарищ маршал. Правда, не совсем обычный, но корабль. А потому обязаны точно соблюдать ППСС.

— Что-что соблюдать?

— Международные правила предупреждения столкновения судов.

Министр посмотрел на главкома, улыбнулся и снова-спросил:

— И вы их никогда не нарушаете?

— До сегодняшнего дня — ни разу, товарищ маршал.

— Ну-ну, дай-то бог, как говорится.

Корабль плавно обошел сейнер и лег на прежний курс. Суденышко промелькнуло за окнами рубки так стремительно, что его даже не удалось разглядеть. С запозданием вспомнились лишь рыбацкие руки, приветственно взметнувшиеся над головами.

Аэро-лапоток скользил над поверхностью моря спокойно, без малейшей качки, тряски. Создавалось ощущение полета.

Ушаков, занятый своими делами, совсем забыл о высоком начальстве, находящемся у него за спиной. Когда на горизонте появился остров Чаек, начальство само напомнило о себе.

— Вы здесь бывали? — раздался вдруг тихий голос главкома, незаметно подошедшего и вставшего рядом с креслом Ушакова.

— Так точно, товарищ главнокомандующий. Два раза приходил.

— Где выходили на берег?

— На западной стороне. Рядом с пирсом.

Главнокомандующий оглянулся на министра и еще тише, почти заговорщически, спросил:

— А на южную оконечность сможете выйти?

— Но там же…

— Я знаю. Там предупреждены. Вопрос: сможете?

— Рельеф позволяет.

— Вот там и выходите. И пройдите как можно дальше. К дороге.

— Есть, товарищ главнокомандующий!

Остров будто выныривал из воды и стремительно приближался, на глазах увеличиваясь в размерах. Но корабль шел на него, не снижая скорости.

Маршал посмотрел на часы.

— Двадцать пять минут. Здорово. А сколько, товарищ старший лейтенант, потребовалось бы, скажем, на торпедном катере?

— При такой волне — около часа.

— Ого! Ощутимо.

Уже можно было различить маленькую бухточку, окаймленную нешироким песчаным пляжем. За ним рос низкий кустарник, дальше раскинулось холмистое поле, а еще дальше темнел лес. Над двумя холмами ажурными лопухами торчали антенны радиолокаторов.

Ушаков взял микрофон и сказал:

— Приготовиться к выходу на берег!

У министра брови поползли вверх. Пальцы сжали спинку командирского кресла.

Корабль в мгновение ока пересек пляж, проскочил кусты и, сбавив скорость, пополз, чуть переваливаясь, над полем. Миновав холмы, он направился к опушке леса. У дороги, скрывающейся в просеке, командир остановил свой аэро-лапоток. Звенящий свист моторов стих, и корабль медленно сел на грунт.

— Дальше не имею права, товарищ Маршал Советского Союза, — встав с кресла, доложил Ушаков. — Какие будут указания?

— Дайте отбой тревоге.

Едва пассажиры сошли по трапу на землю, как из просеки на предельной скорости выскочили три «газика» и зеленый автобус. Из первой машины вышел взволнованный майор и бегом направился к прибывшему начальству. Маршал хмуро выслушал доклад, указал рукой на холмы с антеннами и что-то сказал, видимо малоприятное.

Через минуту все уехали, и дорога опустела.

Спустя час аэро-лапоток со всеми пассажирами вернулся в базу. Он выполз на бетонку, лихо развернулся на пятачке и, сделав «выдох», опустился на свое место на площадке.

Покидая корабль, министр пожал руку старшему лейтенанту Ушакову:

— Благодарю вас, командир, за прогулку. Вы меня убедили в огромных возможностях этих кораблей. Желаю вам успеха в службе и в личной жизни, товарищ капитан-лейтенант!

— Служу Советскому Союзу, товарищ маршал!

Направляясь к машинам, министр сказал главкому:

— Вы жаловались, что не можете подобрать офицера на должность командира отряда этих кро… прошу прощения, чудо-кораблей. А по-моему, этот капитан-лейтенант…

— Старший лейтенант…

— …этот капитан-лейтенант… вполне подходит.

— Молод очень.

— А эти необычные чудо-корабли еще моложе. Их командирам нужны юношеский задор, беспокойный поиск, дерзость действий и, если хотите, влюбленность. Солидным, опытным офицерам это уже трудно: они в плену традиций. Да и отношения с начальством портить им уже нет смысла.

— Ну что ж, убедили.

— Вот и хорошо. А на осенних учениях посмотрим их в деле.

— Не рано ли? Всего полтора месяца осталось…

— Думаю, что не рано. Молодежь энергичная, справится.

* * *
…Ночь была темной. Черная вода, черное небо. Без единого огонька, без единого проблеска. И в этой космической черноте журавлиным треугольником вел свой отряд капитан-лейтенант Ушаков.

Далеко впереди берег, занятый «противником», на который отряду предстоит доставить разведывательную группу. Задача группы — дезорганизовать противодесантную оборону «противника», привлечь к себе его внимание, связать боем и тем облегчить высадку с кораблей основных сил.

Заметно похудевший Ушаков сидел в затемненной рубке на откидном сиденье за спиной рулевого и размышлял о предстоящих действиях. И чем больше он думал над планом этих действий, тем больше убеждался, что план этот далеко не лучший. В нем использование чудо-кораблей мало чем отличалось от использования обычных десантных кораблей. Разве что скорость подхода к берегу значительно больше да десант высаживается не в воду и даже не на пляж, а доставляется прямо на поле боя, за линией противодесантных заграждений. Но атаковать-то им предписано традиционно в лоб, с того направления, где их ждет «противник». Велик ли выигрыш в таких условиях от использования этих, как их назвал тогда министр, «крокодилов»?

Капитан-лейтенант встал с откидного сиденья и подошел к своему бывшему помощнику. Теперь не он, Ушаков, а лейтенант Дымов сидит в кресле за командирским «роялем» — пультом управления кораблем. Командир отряда привычно пробежал взглядом по чуть подсвеченным шкалам приборов, экрану локатора кругового обзора и, не обнаружив ничего тревожного, шумно вздохнул.

— Не завидуй, командир, — тут же раздался голос Васи Дымова. — У тебя теперь не один «лапоток», а целый отряд. За всех нужно думать, а не только за себя.

— Я и думаю, — отозвался Ушаков. — Да вот что-то недодумывается… Пройдусь по кораблю и еще подумаю. Над картой. У штурмана.

— Желаю… черта в руку!

Командир отряда усмехнулся и отпустил легкий подзатыльник лейтенанту. Морозов фыркнул, быстро прикрыв рот ладонью, а Чернобок демонстративно отвернулся, показывая всем видом, что ничего не видел и ничего не слышал.

— Эх вы, душегубы. Никакого уважения к своему начальству не имеете! — шутливо-укоризненно произнес капитан-лейтенант и, открыв маленькую дверцу, спустился по трапу в коридор, ведущий в кубрик.

Десантники, одетые в пятнистые маскировочные комбинезоны, безмятежно спали, привалившись друг к другу, точно пассажиры в самолете дальнего рейса. Во втором кубрике тоже царил сон. И Ушакова это радовало: бойцы разведывательной группы были спокойны перед боем, уверены в себе и в экипаже корабля, в нем — командире отряда.

В каюте командира корабля сидели командир разведывательной группы капитан Иван Бережной, с которым Ушаков успел подружиться за месяц совместных учений, и посредник из штаба флота капитан первого ранга Лопатинский. Появление капитан-лейтенанта прервало их беседу.

— Слушай-ка, Ушаков, оказывается, Анатолий Петрович, — капитан посмотрел на Лопатинского, — во время войны воевал здесь. В апреле сорок пятого матросом высаживался почти там же, где должны высадиться и мы. И почти с той же задачей! Но ты представь себе, с чего и как высаживались, — уму непостижимо! С «охотников» и катерных тральщиков. С де-ре-вя-шек! Ни хода, ни внезапности! Но даже и эта мелюзга не могла подойти близко к берегу: мелко. А для десанта — глубоко! По грудь вода! И двести метров до уреза воды… Фантастика! Герои!

— Скольких же скосил огонь противника… — понимающе произнес Ушаков.

Бережной взглянул на Лопатинского и восторженно ответил:

— Ни одного, Ушаков! Ни од-но-го! Они с головой воевали… Понимаешь, тут была одна хитрость. Смотри… — Капитан достал из планшета карту. — Видишь? Вот длинная песчаная коса. Высаживались они у самого ее основания. Между косой и материковым берегом хотя и широкая, но лужа: глубины — два метра и меньше. Естественно, противник ожидал наш десант с моря, а не с лужи. Так что наши орлы сделали?.. — Ушаков посмотрел на посредника, на груди которого в несколько рядов радугой переливались орденские планки. — Именно с лужи и высадили десант!.. Со шлюпок, плотов, разъездных катеров…

— Ну разве с них много высадишь?! — вмешался посредник. — Да и скорость мала. А лужа все-таки велика для них.

Почесав затылок, капитан-лейтенант щелкнул себя по носу и, разведя руками, признался:

— Пас, не знаю.

Бережной широко улыбнулся, довольный достигнутым эффектом.

— Они на четырех бронекатерах — на борту по тридцать смельчаков — пять раз высаживали десант именно с лужи! И отходили под давлением превосходящих сил противника. И они заставили-таки фашистов поверить, что десант будет именно отсюда — с лужи!

— Ну-ну? — заинтересовался Ушаков. — Дальше.

— А когда они перевели почти все части на косе на берег лужи — высадились с моря! Там их в это время и не ждали!

Ушаков тронул пальцем кончик носа.

— Не ждали?..

— Не ждали!

Несколько минут длилось молчание. Первым его нарушил капитан-лейтенант:

— Дай-ка карту, Иван.

Еще несколько минут он молча смотрел на карту. Наконец задумчиво произнес:

— Ширина косы — от километра до трех… А рельеф?

— Песчаные дюны, — пожал плечами капитан первого ранга. — Иногда ровное поле, иногда сплошные холмы: работа ветра.

Снова воцарилось молчание. Ушаков, не отрывая взгляда от карты, машинально ударял пальцем по кончику носа. Бережной и Лопатинский с удивлением и интересом наблюдали за капитан-лейтенантом. Наконец он поднял глаза и посмотрел сначала на одного, потом на другого.

— Наша задача — дезорганизовать противодесантную оборону «противника» за полчаса до высадки основных сил?

— Важен результат, а не формальное исполнение плана?..

Посредник и командир морских пехотинцев переглянулись.

— В общем-то да…

— Ушаков, ты что-то задумал?..

Капитан-лейтенант потянул щеголеватую фуражку за козырек и сдвинул ее почти до самых бровей:

— Пожалуй. Товарищ капитан Бережной, прошу вашего согласия высадить разведывательный отряд в тылу противодесантной обороны «противника»…

— Но так и предусмотрено планом…

— Так-то так, но не со стороны берега, а именно с тыла.

Командир разведывательной группы смотрел на командира отряда кораблей широко раскрытыми глазами.

— О лучшем и мечтать нельзя, Ушаков! Но как?

— Через косу — в лужу. А оттуда — в тыл.

— Но…

— Никаких «но»! Я, беру на себя всю ответственность. Именно так! Или я ничего не понимаю в этих чудо-кораблях!..

Капитан встал и развел руками:

— Ну, Ушаков, ты гигант!

— Ладно, ладно. Подумай: в каком месте тебя высадить, куда доставить? Я у штурмана в рубке.

Капитан-лейтенант круто повернулся и вышел из каюты.

Дальнейшие события произошли так быстро, что у большинства их участников они даже не отложились в памяти. Но в вахтенном журнале остались лаконичные строки:

«06.02. Отряд перестроился из строя клина в строй кильватера.

06.04. Отряд лег на курс 100°. Ход полный.

06.13. Отряд уменьшил ход до малого, вышел на пляж и начал форсировать песчаную косу.

06.19. Пересекли косу и сошли на воду залива.

06.21. Легли на курс 218°. Ход полный.

06.28. Уменьшили ход до малого. Вошли в прибрежные заросли тростника и камыша.

06.31. Вышли на берег.

06.32. Застопорили ход».

…Ушаков вышел на палубу и сразу же почувствовал пьянящий аромат осени, настоянный на прелых листьях, влажном тростнике и сухих травах. В предрассветных сумерках впереди темнел далекий лес, чуть правее — строения одинокого хутора. На востоке медленно расплывалась зеленовато-голубая полоса — предвестник близкого дня. Что-то он принесет?..

Шедшие сзади корабли выползли на берег и остановились — один слева, другой справа. Капитан-лейтенант поднял над головой скрещенные руки и повернулся лицом сначала к одному, потом к другому кораблю. После этого нагнулся к люку в рубку и бросил Дымову:

— Глуши двигатели!

Через минуту наступила тишина. Было слышно, как корабли, сделав «выдох», мягко садились на грунт. Едва слышно похрустывали сухие стебли багульника и чистотела. Где-то в камышах кричали потревоженные утки.

— Командиров кораблей и разведывательных подразделений прошу ко мне! — крикнул Ушаков и спрыгнул на землю.

Через минуту он стоял в окружении вызванных офицеров.

— Сейчас — шесть сорок. Через двадцать пять минут мы должны сказать свое слово в операции. Я принял решение нанести удар не в лоб, согласно плану, а с тыла. Поэтому мы здесь. Капитан Бережной, доложите об изменениях плана действий ваших групп.

Командир морских пехотинцев вынул из планшета карту.

— Группа номер один — блокировать штаб частей противодесантной обороны, расположенный, согласно данным разведки, на хуторе Леппе. Прервать все виды связи. При возможности захватить офицеров штаба и документы. Ясно?

Лейтенант сделал пометки на своей карте и кивнул головой:

— Ясно, товарищ капитан. Дальнейшая задача?

— Выполните эту. Группа номер два — захватить или уничтожить огневые точки близ побережья в квадрате б-четыре. Основное внимание — ракетным и автоматическим артиллерийским установкам. Ясно?

— Так точно, товарищ капитан, ясно.

— Группа номер три — задача та же, но в квадрате б-пять. Ясно?

— Ясно.

— При возможности максимально использовать захваченное оружие «противника». Радиопереговоры — минимальные и только после вступления в бой. Задачу довести до каждого бойца. Все!

Капитан Бережной повернулся к Ушакову. Капитан-лейтенант стукнул пальцем по кончику носа.

— Командиры ведут свои корабли самостоятельно, кратчайшими путями. Места высадки — по указанию командиров подразделений. Выход в эфир — только после вступления в бой и… в безотлагательных случаях. В семь ноль пять — начало удара. Основной принцип действий — внезапность, стремительность и… нахальство. И еще, капитан Бережной, бойцов с ракетным оружием — на палубу: для ударов по встретившимся на пути огневым точкам и боевым машинам. В помощь нашим огневикам. Командирам групп согласовать свои действия с командирами кораблей сейчас же, на ходу. Вопросы есть?.. Нет. Все. По кораблям. Пошли!

Посредник, делавший все это время какие-то пометки в блокноте, усмехнувшись, покрутил головой. До слуха Ушакова донеслось его легкое, как выдох:

— Ведь это надо ж! Ну и мальчишки…

Через минуту «лапотки», взвыв двигателями, начали последний бросок. Набирая скорость, отряд помчался прямо над полем. Корабли, не замечая бугров и ухабов, летели над землей. Проскочили мимо хутора, в котором собаки, не успев опомниться, начали лаять лишь тогда, когда корабли оставили строения далеко позади. Отряд пересек размякшую, разъезженную грунтовую дорогу и выскочил, подымая фонтаны грязи, на болото, где даже не успели сняться утки. У ветряной мельницы, стоявшей на холме за болотом, концевой корабль, отделившись от отряда, резко пошел вправо.

За холмом неожиданно объявились шесть танков «противника». Корабли, не останавливаясь, «плюнули» в них ракетами. И почти сейчас же второй корабль отвалил влево.

Уже совсем рассвело. Но все виделось в каких-то пастельно-серых тонах — поле, перелески, одинокие, без признаков жизни строения. По светло-серому небу низко над горизонтом пронеслись темно-серые силуэты самолетов, за которыми встали серые же фонтаны взрывов. Это авиация начала обработку переднего края противодесантной обороны «противника». А высоко в небе сереет клин журавлей, в строгом строю летящих на юг. Но их курлыканья не слышно за звенящим свистом двигателей корабля, стремительно летящего к побережью.

— Прямо по курсу — колодец. Левее него — танки! — докладывает сигнальщик.

— Твои! — распоряжается Дымов, и Бережной тут же по переговорному устройству отдает соответствующую команду своим ребятам.

С носа корабля срывается несколько противотанковых ракет. В рубку врывается теплая волна воздуха.

— Правый борт десять — ракетная установка! — снова докладывает сигнальщик.

— Моя! — принимает решение Дымов и командует: — Двумя ракетами — залп!

Реактивные снаряды с шипением срываются с направляющих. Через мгновение цель закрывают фонтаны земли.

— Молодцы! — взрывается динамик голосом Бережного. — Слева тридцать — дот! Одним противотанковым снарядом — пуск!.. Молодцы!

Полным ходом корабль несется между указателями с белыми буквами «Мины». Над самой головой проносятся истребители-бомбардировщики.

Огонь слева, огонь справа. С палубы корабля строчат из автоматов десантники, шипя, словно змеи, с направляющих срываются ракеты.

Посредник протягивает конверт Дымову:

— Двигатель наддува выведен из строя.

Лейтенант устало откидывается на спинку кресла:

— Механик, стоп! Глуши двигатели. Капитан Бережной — всё. Прости, что не дошел малость.

— Ну что ты! Все очень здорово! Спасибо!.. Орлы, вперед! Эх, раззудись плечо, размахнись рука!.. Вперед!

Капитан морских пехотинцев распахивает рубочный люк и выскакивает на палубу. Десантники горохом сыплются на землю.

— Черта в руку! — кричит им вслед Дымов. И тихо добавляет: — Жаль, километр не дошли.

Кругом несутся трассы, стелется дым, взметаются султаны земли, взлетают ракеты — идет бой! Десантники пятнистыми ящерицами расползаются в разные стороны, и огневые точки «противника» замолкают одна за другой. Некоторые из них вскоре оживают, но бьют они уже по своим, это морская пехота использует захваченные средства «врага».

— Командир,- — раздается голос посредника над ухом Дымова. — Справа пятнадцать — «птурсы»!

Лейтенант резко поворачивается и видит щит с нарисованным силуэтом установки.

— Справа пятнадцать — цель! Одним снарядом — поразить!

— Товарищ командир, в какую часть мишени попасть?

Капитан первого ранга удивленно смотрит на Дымова и произносит:

— Ну, предположим, в правый верхний угол!

Залп. И в правом верхнем углу щита образовалась рваная дыра.

— В центр! — азартно приказывает Лопатинский. Второй выстрел разворотил центр мишени.

Капитан первого ранга вынул платок и промокнул вдруг вспотевший лоб.

— Ну, знаете…

На дороге показалась черная «Волга» и несколько автобусов. В двадцати метрах от корабля они остановились.

«Та-ак… Сейчас достанется на орехи за самоуправство», — подумал Ушаков и спрыгнул на землю.

Из «Волги» вышли министр обороны и главнокомандующий Военно-Морским Флотом. Капитан-лейтенант подошел к ним и доложил о выполнении задачи, возложенной на отряд кораблей.

— Ушаков, значит? — переспросил маршал фамилию капитан-лейтенанта.

— Так точно, Ушаков.

— А имя?

— Федор.

— Может быть, еще и Федорович? — поинтересовался главнокомандующий.

— Совершенно верно: Федор Федорович.

— Известный флотоводец и покоритель крепостей, — заметил главнокомандующий. — Всю жизнь воевал не по правилам.

— Жалуются на вас, товарищ капитан-лейтенант Ушаков, — усмехнулся маршал. Он повернулся в сторону генерала, командующего противной стороной. — Не по правилам воюет?

— Так точно, товарищ маршал. Не по правилам. Поэтому вот…

— Вот так и воюй дальше, капитан-лейтенант! Будь достоин великого тезки.

Ю. Леушев РЫБАКИ Рассказ

Богатырский храп сотрясает переборки маленького кубрика. Экипаж тунцеловного бота «Пятерка» набирается сил перед выборкой яруса. На верхней койке у входа спит старшина бота Мосолов.

До подъема остается час. Внезапно чуткое ухо старшины сквозь сон улавливает возню и громкие голоса, доносящиеся с палубы. Тотчас же словно невидимая пружина сбрасывает его с койки. Схватив фуражку, он выскакивает из кубрика.

Над ботом нависла косматая туча. Вот-вот ударит тропический ливень. Океан, всего час назад после выметки снасти проводивший рыбаков на отдых ласковым блеском, темен и хмур.

Мосолов прислушивается. Тишина. «Пятерка» мирно дрейфует, покачиваясь на океанской зыби. «Наверное, почудилось», — морщится старшина, намереваясь вернуться в кубрик, добрать сна, но, услышав голоса, шагает на бак.

Едва он выходит из-за рубки, в глаза ему бросаются клочки хрусткой обертки индивидуального пакета. Он поднимает глаза и видит молодого матроса Аниськина. С белым, как бумага, лицом Аниськин сидит на крышке трюма, а моторист Трохимыч, пожилой, угловатый дядька, присев на корточки, широким бинтом, как солдатской обмоткой, обвивает ему правую икру. Сквозь марлю просачивается кровь.

— В чем дело? — спрашивает старшина.

Аниськин начинает беспокойно ерзать. Трохимыч поднимает на старшину загорелое, в мелких морщинках лицо, вислые ржаные усы его начинают шевелиться.

— На акуле надумал покататься, ешкин цвет… — В голосе моториста одновременно звучат и насмешка и осуждение. — Фото, вишь ли, захотелось девке послать: погляди, дескать, какой я лихой наездник-буденовец! Поймал он эту акулу на поводец, подтянул к борту и сам на нее верхом.

Старшина сводит белесые брови, резко поворачивает голову. За бортом лениво трепыхается акула-людоед мако. А к лееру привязан фотоаппарат, объективом направленный на акулу. Плоские щеки Мосолова вздрагивают, в серых глазах вспыхивают недобрые огоньки.

— Снова шкодишь, Аниськин?

Матрос понуро молчит. Под налипшими ко лбу влажными вихрами беспокойно мечутся глазки-ртутинки.

— Вот схарчи она тебя, кто бы был в ответе? — Трохимыч укоризненно покачивает головой, заканчивает перевязку, выпрямляется, достает сигарету.

— Я же думал, что она дохлая, — шмыгает носом Аниськин. — Я же ее по башке кувалдой.

— «Дохлая»! — передразнивает моторист. — Чего ты, ешкин цвет, в их понимаешь? Помню, в первом рейсе я их тоже ловил. Все хотелось бифштекс испробовать с ейного мяса. Говорили, так вкусно — за уши не оттянешь… Вот раз я точно так же, как ты, наживил поводец сердцем тунцовым, бросил крючок за борт, жду. Акулы кругом так и кишели. Не прошло и десяти минут — клеванула. Хорошая акула, думаю, всю команду бифштексами накормлю. Выволок ее на борт, расспрашиваю ребят, с какой части этот самый бифштекс получается, а ребята впокатку. Зря, говорят, Трохимыч, старался, голубая акула тебе попалась, а ее не едят. Для бифштекса белоперую надо, а еще лучше мако, — он кивнул за борт. — Тьфу, думаю, надо же так опростоволоситься! Ну, потом решил: с паршивой овцы хоть шерсти клок. Выпотрошил ее, печенку наживил на крючок, а тушку за борт выбросил. На что она, тушка? Снова сижу, ожидаю, когда белоперая или мако клюнет. Минут через пять вижу — есть! А когда вытащил — глазам своим не поверил. Снова та, голубая, которую я выпотрошил, на крючке. Без нутра ожила! А ты — дохлая! С ими, брат, держи ухо востро. Они, ешкин цвет, и в котлетах кусаются!

— А ты чего ушами хлопал, Трохимыч? — Старшина дослушал байку и строго взглянул на моториста. — Кто сейчас на вахте?

Моторист, кряхтя, стал собирать с палубы обрывки вощеной бумаги.

— На вахте, понятно, я, — согласился он. — Только сам ты не хуже меня знаешь, чем я занимался. — Он выпрямился и в упор поглядел на Мосолова. — Харч готовил, я же нынче за тетю Фросю… Вышел вот с камбуза, очистки за борт смайнать, тут и увидел героя. — Он кивнул на Аниськина. — Добро еще вовремя подоспел! Мако только-только очухалась.

— Она же не шевелилась совсем, — оправдывается Аниськин, — я и подумал, что дохлая.

— Все это напишете в объяснительной, — перебивает старшина, переходя на официальный тон, — а сейчас с вами не разговаривают.

— З-зачем в объяснительной? — бледнеет матрос еще больше.

— Затем, что мне разгильдяи не нужны. По причине травмы отстраняю вас от работы, а вечером, когда подойдем к плавбазе сдавать улов, спишу.

— К-как «спишу»?

— Очень просто. С бота.

Прямой, поджарый Мосолов круто поворачивается, направляется к рубке. Серые глаза из-под широкого козырька фуражки, натянутой прямо, без малейшего намека на лихость, поблескивают решимостью.

— Какая же травма, Степан Гаврилыч?! — Аниськин начинает сдирать бинт с ноги. — О шкуру поцарапался! Знаете, какая у нее шершавая шкура? Наждак! Больше не повторится, честное слово.

— Сто раз слыхали, — не оборачиваясь, бросает Мосолов. — Срок отсиживать за тебя не хочу.

Аниськин растерянно глядит вслед старшине, затем отворачивается к океану. Отчаяние сдавливает горло. Он так рвался сюда, на тунцеловную флотилию, радовался, когда зачислили на «Пятерку»! А теперь его с попутным судном отправят на берег!

— Сам виноват, ешкин цвет, — тихо бурчит Трохимыч. — Сколько раз говорили — не балуй. А ты все свое… Не забыл, как за шкирку крючком подцепило? А как тунец в океан поволок? С рубки опять же ныряешь. Или не было этого?

Перечислив грехи Аниськина, он досадливо махнул рукой и поглядел в рубку. Сквозь открытое окно видно, как Мосолов достает из ящика тетрадь, вырывает листок, стряхивает авторучку.

«Ну, пропал паренек, — вздыхает Трохимыч, чувствуя за собой вину. — Надо же было старому дураку ябедничать», — ругает он себя.

Трохимычу жаль матроса. В общем-то, Аниськин парень старательный. Не укачивается к тому же. Работящий. А на выборке яруса всех ловчей поводцы скручивает. Ну, номер какой выкинет — так то по молодости. «Нет уж, здесь перегнул ты, Гаврилыч», — думает он, следя взглядом за старшиной. Но знает: заступаться за Аниськина бесполезно. Мосолов, хоть режь, не отступит. Кремень!

Огненный зигзаг раскалывает небо. Серая туча, словно для пристрелки, швыряет в бот горсть крупных капель, они гулко барабанят по рубке. И тут же ударяет тропический ливень.

— Петька, в кубрик давай! — окрикивает матроса Трохимыч, торопясь укрыться в рубке.

Аниськин мотает головой и остается на месте.

Втиснувшись в тесное помещение, густо заставленное и увешанное многочисленными приборами, моторист осторожно заглядывает через плечо старшины. Четкие буквы ровными рядами ложатся на косые линейки тетрадного листа.

«Капитану-директору тунцеловной флотилии, — читает он, — от старшины тунобота № 5 Мосолова С. Г. Рапорт. Сего числа матрос-ловец вверенного мне бота Аниськин П. В. …»

Трохимыч хмурится. Да, дело плохо. Чем же помочь пацану? Он отступает и, кашлянув в ладошку, невинным голосом произносит:

— Что, Гаврилыч, заявочка на снабжение? Мыла жидкого не забудь да ветоши бельевой побольше.

Мосолов бросает, не оборачиваясь:

— Не полощи мозги, Трохимыч. Сам знаешь, адвокатов я не терплю.

— Да, это известно, — вздыхает моторист, берет с рации иллюстрированный журнал, начинает перелистывать.

Некоторое время длится молчание. Трохимыч, продолжая листать журнал, поглядывает через раскрытую дверь на палубу. Окутанный плотной завесой дождя, Аниськин мокнет возле борта.

«Ладно, — решает моторист, — поговорю за него с ребятами с других ботов. Может, на «Тройку» возьмут. Там как раз не хватает матроса, да и старшина человек покладистый. Обязательно поговорю».

Долистав журнал до середины, Трохимыч задерживает взгляд на цветной вкладке. Некоторое время молча разглядывает репродукцию. Наконец не выдерживает:

— Эх, ешкин цвет, как здорово! Погляди-ка, Гаврилыч.

Старшина скашивает глаза, острые плечи взлетают к ушам, уголки губ вздрагивают.

— Что я, картинок не видал?

— Нет, ты все ж погляди, красота-то какая! — Лицо моториста просветлело, от глаз разбегаются веселые лучики. Он подносит журнал старшине. — Ну что, не нравится?

Картина называется «Рыбаки». Трое мальчишек с удочками на плечах, помахивая пластиковыми мешочками с уловом, шагают по лесной тропинке. Один из них, лет двенадцати, в пилотке, натянутой до ушей, чуть приотстав, занес над головой, точно саблю, сачок, целясь срубить голову раскидистому чертополоху. Мальчишек окружает молодой сосновый лесок. Верхушки деревьев кружевом выделяются на фоне яркого летнего неба. Солнечные блики, пробиваясь сквозь ветки, играют на одежде удачливых рыболовов, золотыми монетами рассыпаются по густо-зеленому травяному ковру.

Картина художнику удалась. В ней есть какая-то душевная сила, и под влиянием этой силы Трохимыч вроде как наяву чувствует острый смолистый запах.

— Эх, сюда бы сейчас! — мечтательно произносит он и постукивает корявым пальцем по вкладке. — До чего же я лес уважаю!

Мосолов, словно нехотя, цедит:

— А я рыбалку.

— Мало тебе здеся рыбалки?

— Хм… Какая это рыбалка? — усмехается Мосолов. — Промысел. Вот когда целый день с удочкой посидишь, а поймаешь тако-о-ого, — старшина вытягивает указательный палец, отмеряет большим две фаланги, — вот это да!

— И-эх! — с сожалением протягивает моторист. — Знал бы ты, какой дух сейчас над нашим Заборьем, ахнул! Вовсю бани дымят: в печах сушить гриб не управишься. Прошлым летом, когда мы со старухой своих навещали, по две сотни боровиков зараз притаскивали. И-эх, ешкин цвет! Крепенькие все, что шишечки молоденькие.

Моторист смолкает. Воспоминания захватывают его. Молчит и Мосолов. Положив на стол ручку, глядит на картину.

— А пацан-то небось сорванец! — наконец заговаривает моторист. — Вот тот, что в пилотке.

— Отчаянный, — как бы нехотя соглашается старшина и, помолчав, добавляет: — На Серегу моего вроде смахивает. Ну-ка дай. — Он поворачивает журнал к свету и уже со вниманием рассматривает репродукцию. — Точно, мой шалопай, — наконец подтверждает он, — будто с него нарисовано. — И какие-то мысли, далекие от крючков, поводцов, рапортов, заявок, оживают в его серых глазах.

— А я в молодости отчаянный был тоже, — покачал головой моторист. — Помню, раз в церкву пробрался на пасху. Дело под утро было. Старухи умаялись, в кучу сбились посередине, посапывают потихоньку. А я к ним подкрался, завязки от лаптей распустил, связал в один узел, а сам к выходу да как заору: «Пожар!» Ну, ешкин цвет, что там творилось!

— Это что! — вдруг оживляется старшина. — Вот когда я в мореходке учился, отмочили мы хохму. На втором курсе, кажется…

Глядит Трохимыч на старшину и не узнает. Совсем другой человек перед ним, озорной и веселый. Три года плавают они вместе, а таким еще ни разу его не видел. Вот тебе и кремень!

А Мосолов тем временем аккуратно разгибает скрепки, двумя пальцами вытягивает вкладку из журнала, пришпиливает ее к переборке.

— Ну, как?

Моторист улыбается. В глазах мелькает надежда. Он заглядывает старшине в лицо, вкрадчиво произносит:

— Может, все же простишь его, а, Гаврилыч? Паренек-то хороший…

Улыбка сползает с лица старшины.

— Расквакались мы, старик, вот что. Давно обедать пора да за снасть приниматься, а мы все баланду травим. — Он старается придать лицу строгое выражение, а глаза, то и дело косятся на «Рыбаков».

— А, Гаврилыч? — не отстает моторист. — Ну, пацан же еще.

Мосолов решительно отворачивается от репродукции, подходит к двери. Ливень стих. От косматой тучи не осталось и следа. По-прежнему неистовствует солнце. Густо-синим лаком поблескивает океан.

— Аниськин!

Матрос вздрагивает, как от удара, робко приближается. Мокрый, нахохлившийся, он чем-то напоминает только что вылупившегося из яйца цыпленка. В ртутинках-глазах застыла тоска.

— Чтобы последний раз, понял? — Скомканный листок в косую линейку летит за борт. Легким шлепком Мосолов подталкивает матроса к дверям кубрика. — А ну живо буди всех на выборку!

Ю. Баранов ВТОРАЯ ГРОТ-МАЧТА Рассказ

Четырехмачтовый барк лениво вспарывал зыбь. Шторм утих. Океан дышал медленно и тяжело.

Первокурсник Вячеслав Зубков, запрокинув голову, глядел на мачту, где высоко над палубой вздулись под ветром громадные паруса. Их косяки белой вереницей вытянулись к небу. И словно бы это не паруса, а журавлиная стая, только на лету она увязла в снастях и теперь жалобно стонала где-то в креплениях мачты.

Под грот-реей беспомощно качалось тело курсанта Леонида Марунова. Его босые ноги раза два отчаянно дрыгнули и повисли.

— Довольно, атлет Марунов, — сжалился над ним боцман второй грот-мачты Анатолий Никифорович Куратов.

Леонид расслабил онемевшие руки и, заскользив по канату вниз, глухо шлепнул босыми ступнями по дубовому настилу палубы. Мичман Куратов стоял перед ним, высокий, тучный, отирая платком безусое лицо и влажную от жары лысину. Он иронически кивал своей по-шкиперски округлой бородой, а его толстые, словно вывернутые наизнанку, губы ядовито усмехались:

— Неужели, голуба, трудно подтянуться на руках всего-навсего пять метров? — Мичман удивленно вскинул широкие плечи. — Я ж не прошу тебя лезть до клотика.

Куратов сердито глядел на пухлого, малорослого Леньку. Тот невольно съежился, словно хотел вобраться внутрь своей робы, как черепаха в панцирь. Вздохнув, он пробормотал:

— Не могу, товарищ мичман.

— Что?! Я те дам «не могу». И это называется будущий офицер флота, подводник!

В столь критическую минуту Вячеслав Зубков ринулся на помощь другу, решив вызвать боцманский гнев на себя. У Славки красивое, тонкое лицо с капризной линией губ и печальными бледно-голубыми глазами. Он всегда подтянут, как бывалый морской волк.

— Между прочим, — вмешался он, даже не спросив разрешения, — теория пределов — вещь довольно упрямая. Человек тоже имеет свой предел, разумеется, пропорционально модулю упругости его мускулов.

— Это еще что?!

— Охотно поясню: Марунов сделал все, что смог.

— Ну, это по-твоему, а вот на деле человеку предела нет и быть не может. Потом, как ты с боцманом разговариваешь?

Последнюю фразу боцман произнес таким проникновенно-вкрадчивым шепотом, что Марунов начал испытывать тягостное ощущение готовых разразиться над ним громов и молний.

«Теперь понеслось…» — подумал с тоской Ленька.

Его друг Славка любил поговорить с боцманом по поводу и без повода, хотя в итоге неизменно отправлялся чистить гальюн или в ахтерпик — драить ржавый балласт. Так вышло и на этот раз. Мичман дал Славке за «непочтительное» поведение два наряда вне очереди и пошел к себе в каюту, гулко бухая по палубе охотничьими сапогами с отогнутыми книзу раструбами.

Славка направился к обрезу — бочке с водой — и сел около него на палубу, выставив загорелые длинные ноги. Рядом устроился на корточках Леонид. Закурили.

Марунов белобрыс и неуклюж. У него добрые серые глаза и оттопыренные уши. Он все еще не избавился от своих деревенских привычек и не приобрел флотской выправки.

— Тебе, Славчик, не стоит лезть в это дело. Разве этому службисту докажешь? — уныло сказал Марунов.

Славка выдохнул табачный дым и возразил:

— Ты это брось, дождешься — вышибут тебя из училища.

— Ну да, прям… — не поверил Марунов. — Было бы за что.

— А за что — всегда найдется. Допустим, влепит старикан по практике «неуд» — и будь здоров, топай строевым.

В душе Леонид понимал, что его друг прав: за неуспеваемость из училища вполне могут отчислить. Практика шла у него туго, да и учился он далеко не с таким блеском, как Вячеслав. Все неприятности начались с тех пор, когда Леонид при постановке парусов чуть не грохнулся на палубу с грот-марса-рея. Ему просто повезло: падая, он ухватился за конец пеньковой веревки — фала и потому остался цел. Теперь Леонид выше марсовой площадки, как ни уговаривали, не поднимался. У него кружилась голова только от одной мысли, что он может снова потерять равновесие и сорваться вниз.

Но Куратов и не думал оставлять Леньку в покое. Он вдруг потребовал, чтоб Марунов без помощи ног, подтягиваясь только на одних руках, свободно влезал по отвесному канату до пятиметровой отметки. А упитанный Ленька никак не мог поднять свои семьдесят кило выше четырех метров. Бездельничать ему Куратов не давал, он гнал Марунова на канат каждую свободную минуту. Так и тянулись от перекура до перекура Ленькины корабельные будни.

Докурить не удалось. Колокола громкого боя сыграли «большой сбор». Пошвыряв зашипевшие окурки в воду, ребята побежали на шкафут. Курсанты строились по правому борту в две шеренги. Все ждали появления командира барка капитана первого ранга Свирского.

Наконец вахтенный начальник лейтенант Пантуров подал команду «Равняйсь». Строй приумолк. И тогда стало слышно, как верещат за бортом чайки, а на камбузе дробно стучит ножом по кухонной доске корабельный кок…

Паруса были убраны. Барк лежал в дрейфе. Лениво раскланивались в такт мерному колыханию океана его белые, местами тронутые ржавчиной борта. Солнце пробило мутную толщу дымки и заиграло в надраенных до блеска иллюминаторах. Ребята щурились.

Повернув голову направо, Славка видел, как полагается, грудь четвертого человека. Это была выпуклая, словно отлитая из бронзы грудь Герки Лобастова, добродушного увальня и хорошего, компанейского парня. В затылок Славке возбужденно дышал комсорг Вовка Новаковский. Ему не терпелось докончить прерванный разговор и еще раз пропесочить за нерешительность Леньку Марунова, который стоял рядом с ним во второй шеренге. Новаковский, так же как боцман, все время убеждал Леньку «пересилить свою натуру» и одолеть высоту второй грот-мачты.

Из люка неторопливо поднималась, будто вырастая прямо из палубы, длинная, сухощавая фигура командира барка.

— Смирно! — скомандовал Пантуров.

Строй замер.

Вахтенный начальник доложил, что команда для шлюпочных тренировок построена. Свирский прошелся вдоль курсантских шеренг. У борта он остановился, пристально вглядываясь в небо, потом — в океан. Казалось, что кэп принюхивается, поводя своим острым, горбатым носом, не пахнет ли где снова дождем или штормом. Затем сказал, обращаясь к Пантурову:

— Шлюпки за борт, исполняйте.

Курсанты с громким топотом рассыпались по палубе. Славка любил ходить на веслах. Как он полагал, только в шлюпке можно обращаться с океаном чуть ли не на «ты»: стоит лишь опустить руку за борт — и сразу же в его прохладных струях словно почувствуешь ответное рукопожатие. Не терпелось, чтобы эта минута поскорей настала. Славка подскочил к шлюпке и начал стягивать брезент. Это был расхожий, с ободранными бортами, двадцатидвухвесельный баркас. На его ватерлинии кронштадтская гавань оставила свой отпечаток жирной, мазутной полосой, тогда как остальные, парадные, шлюпки сияли чистотой и свежестью краски. Но Славке нравилась именно эта работящая «скорлупка», оттого что представлялась ему прочной, объезженной и удобной.

Шлюпку дружно вывалили за борт и бережно опустили на воду. Океанский поток сразу же подхватил ее, и она стала рыскать, удерживаемая на канатах, из стороны в сторону.

Ребята, скользя по отвесным канатам, попрыгали с борта парусника в шлюпку. Сняв с себя робы, уложили их под банками и разобрали весла. Место командира на корме у транцевой доски занял Куратов. Он звучно откашлялся, прочищая голос, и строго поглядел на притихших ребят. Было душно. Мичман расстегнул китель, обнажив широченную волосатую грудь и выпятив мощный живот, потом вдруг неожиданно резко и озорно рявкнул:

— Весла… на воду!

Навалившись на весельные вальки, ребята привстали с банок. Уключины разом грохнули, а потом натужно и продолжительно заскрипели. Шлюпка стала медленно уваливать в сторону от борта парусника. Подошедший вал мертвой зыби подхватил ее, и она плавно заскользила по его отлогой спине, будто проваливаясь в бездну.

— Два-а… ать! Два-а… хыть! — надрывался мичман, подаваясь корпусом вперед после каждого гребка, словно угрожая навалиться всей массой своего тела на загребных.

— Лобастов, куда торопишься, до обеда еще далеко. А ну греби плавно. Ать! Хыть! Во-во…

С каждым ударом весел о воду парусник будто бы уходил дальше и дальше. Миновал час, жара усилилась. Накаты зыби пошли отложе, предвещая вскоре полный штиль.

Славка начал уставать. Руки, казалось, настолько одеревенели, что не было силы поднять весло. Во рту пересохло, тело исходило зудом от выступившего пота, и лишь стояло в ушах это нескончаемое, с глухим боцманским придыхом «два-а… хыть». Думалось, что еще один гребок, и он непременно рухнет от усталости под банку. Только ладони словно приросли к вальку, весло как бы само собой ходило вместе с другими веслами. И в этом движении нельзя было остановиться, чтобы не нарушить собственного равновесия. Славка сидел по правому борту рядом со своим дружком. Ленька греб неутомимо, как механический робот. У него так же, как у Славки, от напряжения ломило спину, каждый мускул на руках набряк усталостью. Только Марунов и виду не показывал: он был выносливее своего приятеля и махал веслом так же свободно и легко, как когда-то на «гражданке» привык махать косой во время сенокоса. Как и всякую физическую работу, Ленька «исполнял греблю» добросовестно и серьезно.

Славка решил схитрить. Вместо затяжного гребка он попробовал без напряжения провести веслом по воде, но тут же потерял общий ритм. Лопасть весла сорвалась, обдав загребных и мичмана фонтаном брызг, а Славка, выпустив из рук валек, повалился на дно шлюпки. Ребята расхохотались.

— Зубков, — рассерженно сказал мичман, отряхивая свой китель, — ей-богу, тошно смотреть, как ты гребешь.

Славка лукаво улыбнулся:

— Виноват, товарищ мичман! — А Леньке доверительно шепнул: — Но лишь в том, что мало облил его…

— Суши весла! Пе-ерекур, — скомандовал мичман и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

Когда Куратов чадил своей забавной, в виде маленькой коряги, трубкой, он неизменно добрел, улыбался.

Солнце расплылось по небу сплошным слепящим маревом. Зыбь играла мутными бликами. Славка, перегнувшись через борт, потянулся к воде, окунул в нее руку, наслаждаясь прохладой и свежестью глубины.

— Гляди, хлопцы, ну и образина… — заметив что-то, сказал Вовка Новаковский.

Курсанты кинулись к борту, шлюпка накренилась. Метрах в пятнадцати от себя Славка увидал на воде панцирь крупной морской черепахи.

— Держи! — завопил Герка Лобастов и пронзительно засвистел.

«А ведь поймаю…» — подумал Славка.

В мгновение вскочил на борт баркаса и, оттолкнувшись от него, врезался в воду.

— Зубков, назад! — крикнул Куратов.

Славка не услышал его приказа. Вынырнув, он что есть мочи погнался за черепахой. Ее серовато-зеленый, иссеченный на квадраты, словно рубашка осколочной гранаты, панцирь был совсем уже близко. Заметив опасность, черепаха попыталась уйти от погони. Славка хорошо владел брассом и продолжал ее настигать. Волнение и радость будто бы удвоили силы. Но стоило лишь дотронуться рукой до черепахи, как она, вильнув ластами, ушла на глубину. Славка с досады выругался, еле переводя дыхание. Он повернул назад, к шлюпке, но ее за валами зыби нигде не было видно.

Славка отчаянно поплыл наугад. Все — пустота… Тогда он попробовал кричать, но голос его отчего-то стал так немощен, что больше походил на шепот. Глотнул просоленной, с привкусом горькой полыни воды и поперхнулся. Едва не стошнило. Чтобы немного передохнуть, лег на спину, устало поводя руками. Зыбь не спеша поднимала его на своем пологом горбу и так же медленно опускала во впадину. Напрягая слух, он пытался уловить голоса либо всплески весел. Все тихо. Закрыв на мгновение глаза, Славка вдруг представил великую океанскую бездну, которая была под ним. Лишенный прочной опоры палубы и постоянного присутствия рядом с собою людей, он впервые ощутил страх одиночества. Показалось, что никто его уже не найдет. Словно оборвались сразу все нити, которые прочно связывали его с людьми. Его жизнь, какую успел он прожить в свои восемнадцать лет, вдруг представилась отчетливо и просто, будто Славка смотрел на нее издалека и как бы со стороны, уже не принимая в ней никакого участия. Удивительным, странным показалось в ней именно то, что совсем еще недавно считалось вполне обыкновенным. В его памяти существовала еще девушка, которую он любил. Но это была уже не его девушка… Где-то на берегу оставался отец, самый близкий, родной человек, но и он отдалялся в Славкином воображении. Отчего-то яснее представилась материнская могила, какой он запомнил ее. И Славка закричал тоскливо и безнадежно.

Когда Славку вытащили из воды, первое, что он увидал — это землисто-серое лицо мичмана: глаза навыкате, губы дрожат, на лысине капли пота. Анатолий Никифорович не обронил ни одного слова. Он только никак не мог отдышаться, поскребывая волосатую грудь ногтями. От его молчания всем стало неловко. Ребята сдержанно перешептывались, настороженно поглядывая то на мичмана, то на Славку.

Шлюпка подошла к паруснику под выстрел.

— Шабаш, — хрипло сказал мичман, — по шкентелю на палубу — марш.

Ребята друг за другом взбирались на борт парусника. Вовка Новаковский, перед тем как выйти из шлюпки, наклонился к Зубкову и тихо сказал:

— После ужина явишься в кают-компанию. Придется этот свой поступок объяснить на бюро. Считай, что выговор тебе обеспечен. И не опаздывать.

Славка угрюмо кивнул головой.

Они остались вдвоем с мичманом. Анатолий Никифорович, достав трубку, приминал пальцем табак и в упор глядел на Славку тяжелым взглядом.

— Щенок, — сказал он наконец, — спустить бы с тебя штаны и по голой заднице вот этой… — Для большей наглядности он показал свою увесистую ладонь.

Снова помолчал. Старик раскочегарил свою трубку так, что дым из нее повалил, как из крейсерской трубы.

— Твое счастье, что жарко. Акула в эту пору на глубине, а то бы — раз! — Мичман ребром ладони провел Славке по ногам. — Видал я в молодости, как это у нее получается…

Славка невольно вздрогнул. Горло перехватило спазмой. Хотел было что-нибудь ответить боцману, но вместо этого чуть не всхлипнул.

Боцман покачал головой.

— Запутался ты, парень, совсем. Пропадешь, если за ум не возьмешься.

Через фальшборт перегнулся лейтенант Пантуров.

— Анатолий Никифорович, поторопитесь.

Мичман с раздражением показал Зубкову три пальца. Это означало, что, помимо своих ранее полученных нарядов, Зубков схлопотал еще три. Славка тяжело вздохнул. Встал. Подпрыгнув, ухватился руками за пеньковый канат и влез на выстрел — отваленное от борта бревно. Дошел по нему до фальшборта и спрыгнул на палубу. Проводив курсанта долгим взглядом, Куратов грузно шагнул на трап и стал медленно подниматься на борт.

Шлюпку вновь закрепили по-походному и накрыли брезентом. Отпустив курсантов, мичман сошел на жилую палубу. В коридоре глянул по сторонам и торопливо, чтоб никто не заметил, сунул в рот таблетку валидола. Немного передохнув, толкнул дверь каюты. Она была небольшой, но в меру емкой, вмещая в себя узкий диван, прикрепленный к полу стол и «винтоногое» кресло. Ветерок дышал в иллюминатор и слегка трогал полуприкрытые шторки. В предзакатный час каюта наполнилась золотым, тусклым светом. Куратов любил ее тесноту и скупой уют. Он расстегнул ворот кителя, не раздеваясь лег на койку, свесив изнывавшие от усталости ноги. Последнее время все чаще тянуло прилечь. На исходе был шестой десяток, но пугал даже не возраст, а, пожалуй, то, что неизбежно приходит к людям его нелегкой профессии: ощущение физической немощи. Само по себе это едва ли могло казаться таким страшным, если бы за всем этим исподволь не надвигалось одиночество. Ночами боцман гнал от себя призраки воспоминаний. Они же вопреки его воле неслышно ползли в темную каюту и обступали со всех сторон. Думалось, что это, может быть, последний рейс. Потом — «гражданка»… Его размышления со страхом обрывались в Ленинграде, перед дверью пустой квартиры. Ему некуда спешить… Мир замкнулся. Все, что у него оставалось, было здесь, рядом с ним. Оно заключалось в единственной уцелевшей фотографии, на которой была его супруга, сын и еще — сноха с внучатами… Забываясь, Анатолий Никифорович разговаривал сам с собой. В наплывавшем через иллюминатор сумраке ходили тени. И уж не с ними ли делился мыслями старый мичман?..

Скрипнув, отворилась дверь каюты. Кто-то без стука вошел, крякнув, уселся в кресло. Это был старый приятель баталер Владимир Мелехов. Анатолий Никифорович давно убедился, что его друг, как говорится, ни для кого последней собственной тельняшки не пожалеет, хотя, если дело касалось казенного имущества, он был «профессиональным жмотом». Куратов постоянно с ним ругался из-за приборочного материала, краски, ветоши. Днем, казалось, не было злее врагов, но к вечеру старики постепенно отходили, мирились, а с утра все начиналось снова.

Не выдержав боцманского молчания, Мелехов проникновенно запел:

И не понравилось ей, как стоял я оди-ин,
Прислонившись к стене, бе-езутешно р-рыдал…
— Ты что, никак, опять родненькой развеселился? — не открывая глаз, поинтересовался боцман.

— «Ро-одненькой»… — передразнил Мелехов. — Тоже мне святой. К нему гости, а он лежит себе, как боров.

— Заслужил отдых, вот и лежу. На марсах работать — это тебе не исподники попарно в баталерке считать, Тут голова нужна.

— Верно, если заместо головы не тыква…

— Каждому свое: у кого голова к месту, а у кого и зад к креслу…

— И все же ничего у тебя, Никифорыч, святого нет. Что ужинать не пошел?

— Проспал.

— А вот и врешь. Вставай, перекусим. — Мелехов призывно постучал кружкой по чайнику. — Я тут сообразил колбаски, галет.

Никифорыч знал: раз уж «баталерская душа» привяжется, спасу не будет. Боцман нехотя поднялся и присел к столу. Мелехов налил ему крепкого чаю.

— Думаешь, я не знаю, что ты опять захандрил из-за какого-то сопляка… Дал ему три наряда — и баста.

Анатолий Никифорович недовольно хмыкнул.

— Ишь ты, умник. Тут иной раз на мачте крутишь талреп и то боишься, как бы не пережать. А то — бац! И лопнул трос.

— Что у тебя-то голова болит? На это есть руководитель практики, факультетское начальство.

— Есть. Да разве легко вовремя понять, в чем тут дело? Зубков что? Думают, раз он круглый отличник, — и весь сказ. И ведь ни хрена не видит никто, что парень-то на пределе ходит, вот-вот на чем-нибудь сорвется, душу потеряет… А потом, чуть что, все как снег на голову: проглядели, мол, надо его из училища гнать. А куда? Разве что с плеч долой. Только вот какая штука: он человек, из жизни его не отчислишь. — Понизив голос, боцман как бы доверительно продолжал: — и потом, слыхал я, что мать у него недавно померла, отец на другой женился. Видать, переживает парень. Вот и чудит…

— Вон как, — сказал удивленно Мелехов, — мне-то и ни к чему… Иду раз по шкафуту, на Зубкова наскочил. Схоронился он за рубкой да рисует мелом на стенке кота. Я ему: «Что ж ты, стервец, переборку мараешь?» А он молчит, глядит на этого кота, а сам будто не от мира сего…

— Хорошо нарисовал? — поинтересовался боцман.

— Кота, что ль?

— Кота, кота.

— Да куда уж лучше.

Старые мореманы приумолкли. Потянуло на махорку. Боцман курил не спеша, всласть. Дым постепенно обволакивал каюту, мерно колыхался у подволока, словно куда-то плыл…

Казалось боцману, что это не дым, а туман, по-летнему ласковый кронштадтский туман. И снова Анатолию Никифоровичу вспомнилось, как он в последний раз провожал своего сына Василия в море. Василий в то раннее утро был взволнован своим повышением в звании. На его рукавах появились новенькие нашивки капитан-лейтенанта. Но разве мог он знать, что это повышение было для него последним? Шла война. Простившись, Василий взбежал на борт корабля. Матросы убрали за ним трап. Последнее, что слышал и навсегда запомнил Анатолий Никифорович, — это спокойный, крепкий голос своего сына, отдававшего короткие приказания швартовой команде. Его подлодка задним ходом отвалила от пирса и, развернувшись посредине Петровской гавани, пошла на задание. Вскоре плотный туман как бы укрыл ее…

Куратов устало махнул перед собой ладонью, разгоняя табачный дым.


Вечерняя духота сменилась прохладой тропической ночи. Ушедшее за горизонт солнце раскалило докрасна небосклон, и теперь он медленно остывал под наплывом густых сумерек. В темной синеве проступали звезды. Успокоенное море, как бы глубоко вздохнув, отходило ко сну. Оно чуть всплескивало и ластилось у ватерлинии. Такелаж вкрадчиво скрипел, точно произнося заклинания. Мачты осторожно раскачивались и, словно уходя беспредельно в небо, норовили своими остриями высечь из далеких звезд искры. Полыхнул метеорит. Сгорая, он косо перечеркнул небосклон и погиб, но ему на смену загорелся другой, затем третий… Рождался августовский звездопад.

Команде разрешили спать на верхней палубе, и Зубков с удовольствием ушел на ночь из кубрика на полубак. Он ворочался на пробковом матрасе, глядя в небесную глубину. Звезды — они как глаза, и Вячеслав отыскивал в них ту пару, которая могла бы принадлежать его любимой девушке. Он думал о своей Ларисе, и ему хотелось читать стихи…

По трапу кто-то прогромыхал подкованными ботинками и стал укладываться рядом.

— Кому обязан? — полюбопытствовал Зубков.

— Это я, — сонно позевывая, отозвался Леонид.

— Не вынесла душа поэта?..

— Какая там поэзия, внизу хоть топор вешай.

— А здесь ты погляди только, Ленька!

Лежали и молча глядели на путаницу ярких созвездий, точно видели их впервые. Обоим тепло и покойно засыпать, прислушиваясь к тишине.

Склянки пробили два часа ночи. Сменилась вахта.

— На мостике! — лениво прокричал впередсмотрящий. — Ходовые огни горят ясно.

На шкафуте кто-то приглушенно кашлянул. Славка приподнялся и разглядел Куратова. Облокотившись на фальшборт, боцман что-то напряженно высматривал в океане. Так он стоял и не шевелился несколько минут. Внезапно вышедшая из-за туч луна осветила его одинокую фигуру. Тогда боцман переступил с ноги на ногу и словно нехотя отвернулся в теневую сторону. Казалось, он прятал свое лицо от лунного света, чтоб никто не угадал его мысли…

Откуда-то сбоку, шаркая по-стариковски ботинками, подошел Мелехов. Почесывая кудлатую голову, он спросил:

— Ты, что ль, Никифорыч?

— Ходил вот… — отозвался Анатолий Никифорович. — Балласт в ахтерпике ржавеет. Ума не приложу, что с ним делать.

— И на кой хрен сдался он тебе, что ты никому покою с ним не даешь?

— Не могу, Володька, ржавчину видеть.

— Сам ты, как погляжу, ржаветь начал.

— Потому вот и чищу… Когда балласт ржа съедает, его выбрасывают за борт.

— Дурень, шел бы спать. А то бродишь тут, как «летучий голландец» по морю.

— Не бойся, беды не накличу.

— К чему это ты, Никифорыч?

— Не знаю… Сын мой, Василий, в сегодняшний день погиб… Сколько уж лет прошло, а я этому верить не хочу.

— Изведешься, Никифорыч, так нельзя… У меня сухого вина грамм триста прокисает. Пошли приложимся?

Куратов угрюмо покачал головой.

— Хлебнул бы, да боюсь, никакой нормы не хватит.

— Море — оно, конечно, море: как ни крути, напоминает. Может, на бережку полегче?

— Нет. Здесь только и живу. Хоть на валидоле, а живу. Спишут на берег — пропадом пропаду, Володька…

Умолкнув, они стояли плечом к плечу и долго еще смотрели на серебристую рябь Атлантики. А парусник шел полным ветром и, натужно скрипя рангоутом, пластал густую, черную воду надвое. Луна будто плескала в океан матовый свет, лаская и завораживая белый корпус, паруса, палубу и спящих на палубе людей.


Время шло. Парусник оставлял за кормой пройденные мили. Служба морская не баловала спокойной жизнью. У берегов Мадейры гулял шторм. Атлантика ревела, дыбилась. Малахитовые волны закипали пеной, и седые клочья ее разносились далеко по ветру, будто бы срывались с морды взбешенного зверя.

Барк старался подворачивать носом к волне. Он с огромным трудом вползал на ее вершину, тяжело переваливал через гребень и, наконец, ослабев от непосильной, казалось бы, работы, немощно клевал носом во впадину. От сильного удара корпус вздрагивал. Полубак зарывался в воду, и она, пенясь и шипя, раскатывалась по нему широко и мощно, пока, отброшенная волнорезом, не взрывалась фонтанами брызг.

И так шестые сутки подряд: воет в вентиляционных раструбах ветер, стучит в иллюминаторы волна, стынет на камбузе нетронутый обед.

До вахты оставалось полчаса. За бортом, не стихая, ревет океан. В кубрике тихо. Курсанты пристроились по углам кто как сумел. Дышать муторно и тяжко. Воздух насытился влагой. Славка, сидя на рундуке, привалился боком к переборке. Рядом полулежал Марунов. Качка до того всех измотала, что никому не хотелось даже шевельнуться.

Откинулась крышка верхнего люка. В кубрик ввалился Куратов. Скинув у трапа мокрый плащ, прошел к столу и сел на банку. Глядя на измученные, побелевшие лица курсантов, он покачал головой.

— Прямо как покойники, смотреть противно, — раздраженно сказал он. — Вы же ни на что сейчас не способны. Одно слово: балласт. — Боцман стукнул кулаком по столу и вдруг рявкнул во всю глотку: — Встать!

Курсанты испуганно вскочили на ноги.

— Разболтались, — произнес боцман тихо и внятно. — Вы что же, голодной смертью подыхать вздумали? А ну, бачковые, марш на камбуз! Приказываю так наесться, чтобы в животе ничего не бултыхалось!

Курсанты нехотя сели за стол. Через силу пообедав, осоловело поглядывали на мичмана, который степенно вышагивал по кубрику из угла в угол.

— Смотрю я на вас, — говорил боцман, — и вспоминаю блокадную зиму. В кубрике у нас холод собачий, жрать нечего. Не успеешь пообедать, как ужинать хочется. Подлодка наша в ту пору зимовала в Кронштадте. Ремонтировали механизмы, чистили балластные цистерны: словом, готовились сразу же по весне к выходу в море. У многих из нас семьи в Ленинграде оставались. Командир по возможности отпускал родных навестить. Отпросился и я как-то. Насобирал чуток сухарей, сахарку. Уложил все это в сидор. «Маловато, — думаю, — да все же таки лучше, чем ничего…» В Кронштадте с харчами немного полегче было. Пошли мы группой — человек десять. Дорога была по льду. Но пройти по ней удавалось лишь ночью, потому что днем ее простреливала вражья артиллерия. Идем… Прожектора с того берега понизу так и шастают, цель выискивают. Как только луч приближается, мы ничком на лед. Потом вскакиваем и — дальше. А кругом проруби от снарядов, того и гляди, под воду угодишь. У самого-то с голоду и с усталости голова кружится. И вещмешок настолько тяжелым показался, словно там кирпичи. Ну ничего, кое-как добрались до земли. Там поймал попутную машину. Дома у меня оставались жена моя со снохой да двое внучат. Славные парнишки… Одному из них два, а другому четыре годика. И знали бы вы, братцы, как ребятишки мои рады были, когда я вошел. Обнял их, а сам чуть не плачу. Достал гостинец. Меньшой внук схватил ручонкой сухую корку… лижет ее язычком… Она ему леденца слаще. Помню, обещал им другой раз принести белую булку, пшеничную. То-то загорелись глазенки… — Анатолий Никифорович грустно улыбнулся. — А вы позволяете себе такую роскошь, как отсутствие аппетита…

Боцман встал, накинул плащ. Когда он рукой взялся уже за поручень трапа, Герка Лобастов его спросил:

— А булку принесли?

— Какую? — рассеянно переспросил мичман.

— Да пшеничную, которую внучатам обещали.

— Она им не понадобилась. Когда снова пришел домой, в живых никого уже не застал…

Мичман вышел.

Курсанты молчали.

Дежурный дал команду выходить на построение. Курсанты заступали на штурманскую вахту.


В прокладочной рубке рабочая тишина. По столам разложены мореходные таблицы, карты, лоции. Мерно жужжат репитеры, и на дальней переборке, вздрагивая и поворачиваясь, щелкает лаг.

Склонясь над планшетом, Зубков старался подавить в себе ощущение качки. Его сильно подташнивало. Ноги становились какими-то ватными и держали непрочно.

Славка взглянул на часы: пора брать очередной пеленг. С трудом оттолкнулся от стола и валкой походкой вышел на палубу. Еле влез по трапу на крышу прокладочной рубки, а потом изнеможенно, как спасительную опору, обхватил руками тумбу пеленгатора. Вода пробивалась за воротник бушлата и струйками текла по спине. Тут же Славку стошнило. Отплевываясь, он судорожно хватал ртом воздух, а когда отдышался, прильнул глазом к окуляру пеленгатора. В матовой завесе дождя ему не сразу удалось поймать проблески маяка, но Славка искал их упрямо, пока не добился своего. Затем он вернулся в прокладочную и долго разбирал в намокшей записной книжке неровную, путаную колонку минут и градусов. На его планшете появилась всего лишь одна точка, именуемая местом корабля на карте. Но часы не спешили, и до конца вахты было еще далеко.

Большинство ребят-однокурсников переносили качку не легче. Каждый из них боролся с морем и с самим собой. Одни через каждые пять минут бегали к борту, другие никак не могли унять навязчивую икоту. И только Леонид Марунов не выказывал никаких признаков морской болезни. Ребята завидовали ему.

К вечеру барк вошел в полосу северо-восточного пассата, и небо над ним стало чистым. Вдали от берега шторм слабел. Волны катились ровнее, шире. И Славка почувствовал заметное облегчение.

С ходового мостика неожиданно дали команду ложиться в дрейф. Марунов глянул в иллюминатор и, удивленный, потянул Славку за рукав. К борту парусника швартовался наш рыболовный траулер. Возможно, рыбаки слишком далеко ушли от своей плавбазы и у них кончилась пресная вода. В море своими запасами нередко приходилось делиться.

Леонид потянул носом воздух.

— Чую запах двойной ухи, — сказал он. — На камбуз волокут ящик со свежей рыбой.

От напоминания о еде Зубкова даже передернуло.

— Смотри-ка, — продолжал удивляться Марунов, — мичман целуется с каким-то рыбаком. Никак, дружка отыскал!

Просемафорив друг другу «счастливого плавания», корабли разошлись. Штурманская вахта подходила к концу, и Вячеслав только сейчас ощутил, как он устал. Тошнота больше не ощущалась, но в груди какая-то пустота, словно все внутренности были вынуты. Кто-то, гулко бухая сапогами, прошел по палубе мимо иллюминатора. Шторки зашевелились, и прямо на Славкину карту шлепнулся маленький серый комок. Зубков онемел от удивления и радости. Перед ним был живой котенок. Ребята облепили Славку со всех сторон. Они глядели на котенка, как на чудо, и боялись к нему притронуться, точно не доверяли своим огрубелым от палубной работы рукам. И на всех повеяло теплом давно покинутого дома…

Котенок покрутил головой, пискнул и, задрав хвостик, отправился путешествовать. Он запросто прошелся по материку, по глубинам, понюхал резиновый ластик, прикрывавший добрую половину Мадейры, враждебно царапнул на экваторе транспортир. Славка бережно взял этот пушистый, маленький комочек на руки и поднес к своему лицу. Шершавый кошачий язычок скользнул по щеке. Зубков поцеловал котенка. С испугом и удивлением он поймал себя на том, что засмеялся…

После вахты не хотелось идти в кубрик. Долго бродил по палубе, и никогда еще за последние несколько недель на душе не было так спокойно.


Вновь непогода сменилась изнуряющей жарой. Струился и дрожал в мареве отяжелевший воздух. Море пахло сгущенным запахом йода и каких-то водорослей. Дубовый настил палубы нещадно обжигал ступни ног, песчаной белизной своих досок он напоминал выжженную солнцем пустыню. И только паруса кидали вниз короткую, но спасительную тень, укрывая от палящих лучей разомлевших курсантов.

Шли такелажные работы. Куратов сидел чуть в стороне от ребят на бухте манильского троса и дремал. Кивая головой, дышал тяжело, прикрытые веки его сонно подрагивали. Но вот он встряхнул головой, крякнул и поднялся с канатной бухты.

— Так, посмотрим, что вы тут наплели.

Подойдя к Зубкову, он без труда распотрошил его плетеный мат и заставил плести сызнова. У одного он подтянул и расправил болтавшиеся концы каболки пенькового каната, другому многообещающе ничего не сказал. Но вот около Герки Лобастова дебри его густых бровей удивленно поползли кверху, а потом скучное до этого лицо расплылось в довольной улыбке.

— Где так наловчился, в кружке, что ль?

— Какой там кружок! — отвечал Герка. — Батя заставлял.

— Чего ж он заставлял-то?

— А чтоб не шкодили да пищали поменьше.

— Что так?

— Нас у отца шестеро, малолетки тогда были. Мать убило в войну бомбой… Батя, как пришел с фронта, взял нас из детдома. Одному с такой бандой трудно совладать, вот он и выдумывал нам работенку.

— И с шестерыми-то один?

— Ну а как же?

— Так… Чего ж он вам мачеху не нашел?

— Да кому он с такой оравой нужен?

— В море-то на каком корабле отец ходил?

— Ни на каком, просто в саперах был всю войну. Потом, правда, в порту грузчиком работал.

— Жаль, — сказал боцман и, подумав, добавил: — Такие вот крепкие душой ребята в сорок первом шли с кораблей в морскую пехоту. Толковый, Лобастов, у тебя отец.

— Скажете тоже, — польщенно фыркнул Герка, — подвигов не совершал. Человек он хороший, да уж больно выпить любит иной раз. А так ничего…

— Цены ты ему не знаешь, дурень. Отцы ваши — народ исторический. И подвиги были разные. Как бы это сказать?.. Понимаете, случается соврать иногда перед кем угодно, а перед смертью — шиш… — Для большей убедительности мичман показал соответственно сложенные пальцы. — В бою вы их видели? Что, нет?.. Ну так молчите! Перед ней-то, перед «косой», человек проглядывается, как хрусталь, насквозь, и тут уж не сбрешешь. Так вот и у Эзеля было. Корабль наш ко дну пошел, а братишки около суток на воде болтались. Поразбавили мы кровью Балтику. Держались кто за доску, а кто за воду. Думали — шабаш. Спасибо командиру: собрал он вокруг себя команду и давай нас матом чесать. А командир-то наш прежде отродясь матом не ругался. Словом, шевелиться заставил, а потому выжили.

«Это наверняка про отца, — подумал Славка. — Он рассказывал, как они у Эзеля тонули и как потом до берега вплавь добирались. Боцман тогда служил вместе с ним… А ведь прав старик, отец не святой, он разный».

— Зубков, ты что это закручинился? — прогудел боцманский бас.

Вячеслав неопределенно хмыкнул. Он подхватил с палубы обрывок пенькового линя и сделал вид, что пытается развязать кем-то затянутый узел.

— Никак? — посочувствовал мичман.

— Подскажите. Завязали, а я вот не могу…

Анатолий Никифорович взял у Славки обрывок.

— Бывает всяко. Пыхтишь вот, развязываешь узел: ты его и так и этак — ну никак. Его бы проще рвануть на куски — и дело с концом. Опять же если не развязал, вроде бы совесть мучает. Скажи, не так?

— А если завязали намертво?

— Намертво, говоришь?.. Ну, положим, так.

Мичман рванул пеньковый шкерт на две части. Один конец, что похуже, Куратов швырнул за борт, а другой, подмигнув, обронил Славке на колени. Зубков понимающе глянул на боцмана. Глаза их встретились, и Куратов по-стариковски ласково улыбнулся. Он придавил своими тяжелыми ладонями Славкины плечи и сказал:

— Вообще, голуба, есть такие узлы, которые за тебя не распутает ни кум, ни дядя. Вечерком заходи — потолкуем.


После ужина Зубков постучал в дверь боцманской каюты. Анатолий Никифорович в это время заваривал чай. Усадив Славку рядом с собой за стол, он лукаво подмигнул:

— Чайком погреться — все равно что душу отвести.

— Не возражаю, — смущаясь, суховато согласился Славка.

Боцман кивнул. Звучно откусил сахару. Хлебнув глоток чаю, стал говорить:

— Отца твоего знаю давно. В двадцать восьмом году он пришел ко мне в боцманскую команду строевым матросом. Служили мы тогда на линкоре «Марат». Встречались и потом, в разное время. Не сразу твой отец адмиралом стал. Бывало, что и я хвалил его по службе или за дело ругал, как тебя иной раз. На моих глазах, можно сказать, он прошел весь путь от матроса до адмирала. Поэтому не думай, что вмешиваюсь не в свои дела.

Боцман поднял на Славку свой тяжелый взгляд. Славка выдержал его и спросил:

— Хотите знать, почему я не поладил со своим отцом?

— Ну говори, коли есть охота.

— Так получилось… И не я в этом виноват.

— Не по душе мачеха пришлась?

— При чем здесь она? Я и видел-то ее всего один раз. Но вот отец… Я не могу представить рядом с ним никого, кроме мамы. Я не знаю, как это объяснить… Маму схоронили, а она все равно для меня жива. Закрою вот глаза и разговариваю с ней… Войду в нашу квартиру, а в прихожей на вешалке ее зонтик висит, ручка у него отломана еще. Дверь в комнату отворю — ноты лежат открытые на рояле. Чайник закипает, и то мне кажется, что мать на кухне или где-то рядом… Вот так я чувствовал, когда на зимние каникулы приехал домой. Открыл дверь своим ключом, вхожу, и из кухни появляется навстречу мне мамзель какая-то… И на ней мамин передник! Отец, конечно, растерялся. Позвал меня в кабинет. Сказал, что встретил и полюбил эту женщину, что она тоже несчастна: ее некто с маленьким ребенком оставил. В общем, люби и жалуй свою мачеху. Я ему: «Как же так?! Помнишь, на кладбище, ты же сам говорил, что нет и не будет для тебя человека дороже мамы… И я гордился этой верностью, как собственной. Выходит, все это неправда?!» Отец что-то стал объяснять… А мне вдруг показалось, что ничего уж в этой комнате от мамы не осталось. Не знаю для чего, сунул я под шинель ноты, сдернул с вешалки поломанный зонтик и выскочил за дверь, а там прямым ходом — обратно на вокзал.

Боцман сосредоточенно покряхтел, откинувшись в кресле и вытянув под столом ноги.

— Ты, Зубков, поступил со своим отцом плохо, не по-мужски.

— А он?!

— Что значит «он»? Ну, женился другой раз. Ну и что? Дело-то житейское.

— Смотря как полагать. Жизнь у каждого одна всегда, как родина. И любовь тоже одна. Любое повторение — уже измена прежнему. А иначе никому верить нельзя.

— Эть как ты все обернул! — Боцман заворочался в кресле, точно его подхлестнули. — А я вот, к примеру, и не так смотрю. Любовь-то бывает не только лебединая, а и попросту человечья. Ты ошибаешься… Вот ты сказал — родина… А не подумал, что твой отец — тоже для тебя родина… Это же не просто географическое понятие. Ведь недаром люди свою родину зовут отечеством.

— И все-таки виноватым себя не считаю. Сейчас для меня нет слова дороже, чем верность, а с ним не так уж страшно и одному остаться.

— Верность… — задумчиво сказал боцман, как бы прислушиваясь к своему голосу. — Дело твое молодое, только не надо выдумывать раньше времени своего одиночества. Поверь, это слишком тяжелая болезнь под старость, потому что лекарства от нее нету. А что лебединой верности твоей касаемо, ей-богу, не знаю… Хотя, взрослея, сыновья в чем-то должны превосходить своих отцов…

Боцман закрыл глаза и некоторое время сидел недвижимо. Наконец проговорил чуть слышно:

— Устал я… Ступай, Зубков.


В кубрик Вячеслав спустился уже затемно. Кое-кто из ребят уже засыпал, но свет еще не гасили. Зубков вытащил из сетки зашнурованную койку и, развернув ее, подвесил к подволоку.

Марунов был чем-то возбужден. Выждав, пока Зубков уляжется, он приподнялся и подтянул Славкину койку к своей.

— Поздравь, — зашептал Ленька, — сегодня я махнул по мачте до самого клотика.

— Серьезно?! — тотчас встрепенулся Славка.

— Хоть у боцмана спроси. Никифорыч так расчувствовался, что даже в лоб меня поцеловал.

— Ну, молодчина! Рассказывай, как было.

— Что тут особенного… — Марунов отпустил Славкину койку.

— А все-таки, — не отставал Зубков, покачиваясь в своей койке, будто в гамаке.

— Боцман все… — Марунов блаженно потянулся. — А-а, неинтересно.

— Давай, давай! — Славка ухватился за Ленькину койку и потряс ее.

— Смеяться не станешь? — Ленька недоверчиво покосился на дружка.

— Нет.

— Учти, только между нами — как другу… В общем, вызывает меня боцман в каюту. Ну, вхожу. Он сидит в своем кресле, как царь на троне: руки в бока, живот выпятил. Показывает мне на стол. Там две бумаги лежат, две аттестации. И обе на меня. В одной так расписаны мои достоинства, хоть сейчас мне на грудь Золотую Звезду вешай. А в другой… Ну, что я трус и все такое, а выводы — не гожусь к корабельной службе. «Решай, — говорит он мне, — свою судьбу сам. Дорогу к мачте знаешь. Словом, ровно через десять минут я порву либо эту бумагу, либо ту…» И на часы посмотрел. Ох, никогда я так шибко по вантам не лазил… И про страх свой позабыл, когда жареный петух клюнул меня.

Славка радостно засмеялся, подтянул Ленькину койку и попытался обнять товарища. Оба едва не вывалились из своих гамаков. Дневальный зашикал на них.

— Славчик, про что ты с боцманом толковал сейчас? — тихонько спросил Марунов.

— Про жизнь, — ответил Славка. — Ты знаешь, по-моему, старик в чем-то прав. Только не могу я так вот, сразу, отца простить…

— Вон вы про что, — догадался Марунов. — Чудной ты, Славка. Я вот своего батю и не помню, каким он был, только нет мне сейчас человека дороже его. Веришь или нет: лишь бы он только вернулся тогда с фронта живым, пускай калекой… Я бы не знаю что для него сделал.

Славка вздохнул.

— Ты со своим отцом хотя бы в мыслях вместе. А у меня…

— Не надо так. — Леонид понимающе протянул руку и коснулся Славкиного плеча. — Ты же сам говорил, что отец переживает.

— От этого ничего не меняется.

— Но ты должен когда-нибудь с ним помириться.

— Не знаю, как это сделать. И простить его не могу. Меня мучает вот что… Отец не ответил мне на вопрос, почему он так быстро женился второй раз после маминой смерти. А что, если он изменял ей?..

— Подозревать можно кого угодно и в чем угодно… И все-таки он не перестает быть твоим отцом. Пойми это.

— Тогда почему я ничего не знал о той женщине? Отец мог бы еще прежде поговорить со мной, посоветоваться.

— О чем? Можно подумать, что он жену себе должен выбирать по твоему вкусу.

— Нет, это его дело. У меня свои понятия о верности. Ты знаешь, дороже Ларисы и тебя у меня сейчас никого нет. Вы на всю жизнь оба мои, и мы всегда вместе. Иначе нельзя. У каждого человека должна быть любимая и должен быть друг. Все это незаменимо, как нельзя к дереву приставить новые корни. Такое дерево все равно сгниет.

— Да брось мутить воду. — Марунов подмигнул. — Вот когда Лариска осчастливит тебя потомством, поймешь, какие на самом деле бывают у дерева корни. Ты вот училище окончишь — и ходу по всем морям и океанам, только тебя и видели. А отцу что ты оставляешь в преклонном-то возрасте, пустую вашу квартиру? Уж слишком большой жертвы ты от него хочешь, будто под старость лет он и не заслужил своего счастья.

— Не в том, Ленька, дело. Просто казалось, что мы одинаково понимаем это счастье… У Паустовского есть такой рассказ. Идет война. Маленький городок в глубоком тылу. И живет там в доме у реки старый моряк. Где-то на Балтике воюет его сын, а старик беспокоится, чтоб дорожку в саду снегом не замело: вдруг сын приедет на побывку?.. А в доме старый рояль, у двери испорченный колокольчик. За окном все снег, снег… Такая чистота, что слезы наворачиваются. И тепло… Что же это, если не счастье? Ты слышишь?

Ленька не ответил. Он спал или только делал вид, что спал.

Дежурный по низам щелкнул выключателем.

Заложив руки за голову, Славка долго лежал при тусклом свете ночного плафона с открытыми глазами. От разговора с Маруновым на душе остался горький осадок. И хотя он виноватым себя не считал, но не совсем неправы были и боцман Куратов, и Ленька Марунов. Где-то в скрещении всех их мнений лежала истина, признать которую Славка боялся: отец не заслуживал упреков, он еще не стар и ему тоже хочется счастья. Но так подумав невзначай, Славка все больше сомневался в своем праве на непримиримость. Постепенно невеселые мысли его стали как бы расплываться. Славка закрыл глаза. Тишина. Слышно лишь, как над головой шумит в шпигате падающая за борт вода. Вода…

Это же ручей! Как только его сразу не узнал? Тот самый, что течет меж камней с Бастионной горки в самом центре Риги. На его пути маленькие заводи, и вода в них подсвечена голубым, красным, зеленым… Над головой кроны столетних вязов, а внизу, у самого обводного канала, цветы. Кажется Славке, что он вновь получил в выходной день увольнительную в город и томится, ожидая свою любимую. Он видит ее… Навстречу идет стройная большеглазая девушка. Это Лариса. Она улыбается, машет рукой. Славка отчаянно спешит к ней, а ноги недвижимы. Но девушка все ближе. Когда между ними остается всего лишь несколько шагов, откуда-то появляется трамвай. Он движется мимо Славки и отрезает путь к любимой. Но трамвайный звон почему-то странно похож на пронзительную трель колокола громкого боя.

— Тревога! — кричит кто-то в темноте.

Не проснувшись еще окончательно, Зубков заученно сбрасывает с себя одеяло и прыгает с койки вниз, прямо на подвернувшегося Герку Лобастова. Тот спросонок что-то рассерженно бубнит. Курсанты хватают ботинки, робы и, стукаясь голыми коленками о высокие ступени трапа, выскакивают на палубу. Одеваются на ходу. Кругом топот десятков ног, обрывки команд, пение дудок. Натыкаясь в темноте на чьи-то пятки, Славка бежит ко второй грот-мачте. По боевому расписанию гам его пост.

Еле переводя дух, Славка занял в строю свое место. Убедившись, что опоздавших нет, боцман Куратов вскинул руку и глянул на часы.

— Минута сорок… Ну-ну.

Курсанты облегченно вздохнули. На боцманском языке это означало, что неплохо, но могло быть и получше.

— На мостике! — крикнул боцман так громко, словно по барабанным перепонкам ударило взрывной волной. — Вторая грот-мачта к бою готова.

Уже следом ему вторили доклады боцманов других мачт. Свирский каждому из боцманов отвечал в переговорную трубу каким-то жестяным, глуховатым голосом:

— Есть фок… Есть первая грот… Есть бизань.


Эта готовность парусного корабля к бою, разумеется, была символической. Но от старого ритуала ее, дошедшего еще с времен парусного флота, на ребят словно веяло пороховым дымом былых сражений. И казалось ребятам, что их далекие предки — палубные боцманы, комендоры, марсовые — плечом к плечу стоят сейчас рядом с ними. По команде они все как бы застывали в одном строю, готовые к схватке «на абордаж». Славка соображал, что с мостика вот-вот подадут команду «К бою», но вместо этого командир барка отчетливо произнес:

— По местам стоять, к повороту оверштаг[1].

Славка даже разочарованно вздохнул, догадавшись, что этот маневр был для командира лишь поводом для учебной тревоги. И невольно подумалось: «Схватки и абордажа не будет. Жаль…»

Подскочив к борту, Славка начал распутывать закрепленный на нагеле канат. Он был расписан старшим на нижнем грот-брам-брамселе, при помощи которого вокруг мачты поворачивали на реях паруса, меняя их угол по отношению к ветру. Когда распутанный канат растянулся вдоль палубы, Славка подал команду:

— Взяли!

Выбирая слабину, курсанты разом потянули грот-брам-брамсель на себя. Когда вытянутый в струну канат легонько задрожал, все как бы ощутили на другом его конце упругую силу ветра, напрягавшую парус. Зубкову даже показалось, что он поймал этот ветер и держит в своих руках…

Боцман, словно помолодевший, бегал по своему заведованию и весело распоряжался, подбадривал:

— Эй, на марса-брасах! Новаковский, подтянись! Та-ак, хорош. Зубков, а у тебя ребята слишком туго взяли, дай чуток слабины. Курсанты, слушай мою команду! Не спать!

Ребята напряглись, замерли. Быстрота и точность маневра зависела от каждого из них, это было всем понятно.

— Подошли к линии ветра, — прошипел в затылок Славке Герка Лобастов, — сейчас потянем…

— Рано, — тихо отозвался стоявший за Лобастовым Ленька Марунов.

— Ничего не рано. Ты гляди: шкоты на кливерах уже раздернули.

— Замри! — оборвал их Славка.

И снова напряженная тишина. Резкий луч прожектора шарил по мачте, высвечивая паруса, реи. Все в ожидании.

— Пошел — брасы! — раздалась команда с мостика.

И тишина будто бы взорвалась от десятков голосов, криков. Упираясь ногами в палубу, ребята единым махом дернули за канат.

— И-и — раз! И-и — раз! И-и — раз! — в такт рывкам запели старшие на брасах.

Выкрикивая команду для ребят своего расчета, Славка представлял, будто бы все они настолько связаны своим канатом, что слились в нечто единое целое, живое, сильное. Странным выглядело теперь его прежнее ощущение одиночества, особенно сильно испытанное в океане за бортом шлюпки. Ныне же явилось новое, приятное и неспокойное предчувствие чего-то необычного в его судьбе.

— Эх, мать честна! — поторапливая всех, торжествовал Куратов. — Навались! Не жалей силушки! На бр-расах — давай!.. Сверлов, я те посачкую! А ну, тяни до поту!

Счастливый Анатолий Никифорович суетился у мачты. Он то приседал и смеялся, то злился и махал кому-то кулаками. Казалось, он упивался прелестью своего боцманского ремесла.

И вот реи дрогнули, величаво и медленно стали разворачиваться. Пятились, напрягая канат, ребята, и паруса послушно перемещались. Бушприт начал круто уваливать под ветер. Звезды над головой описывали небесную дугу до тех пор, пока парусник не лег на новый галс.

Маневр закончен. Дали отбой тревоги. Ребята вразвалочку подошли к боцману, поводя под робой натруженными плечами и сдержанно улыбаясь. По очереди прикуривали от боцманской трубки. Это было для ребят высшей наградой за их работу.

Попыхивая трубкой, Анатолий Никифорович говорил:

— Молодцы! Одно слово: богатыри, витязи…

— Куда там, — возразил Марунов, — от такой работенки язык впору на плечо вешать.

— Дело серьезное, — отвечал боцман, — гляди, чтоб он к погону у тебя не прилип, а то беда-а.

Боцман приглядывался к ребятам. Его мохнатые брови были нахмурены, а лицо ласковое.

— Добро, тянули на совесть.

— Больше некуда, — поддакнул ему Лобастов. — Вон у Леньки, того… аж роба трещала.

Расхохотались.

— Да будет вам, — улыбнувшись, сказал боцман, — пошли-ка спать.

Когда ребята направились на полубак, Анатолий Никифорович окликнул Славку. Тот подошел нехотя, еле сдерживая зевоту.

— Вот что, Зубков… Утречком завтра, не мешкая, полезай-ка на салинги. Проверь хорошенько блоки на горденях. Один какой-то из них заедает. Как найдешь его — замени новым…


Динамик, упрятанный где-то на марсах, громко щелкнул, потом зашипел и наконец разразился звуками «Барыни». Хриплая мелодия раздавалась до тех пор, пока не потонула в нарастающем шуме, свистках и криках. Так начиналась на корабле большая приборка. И без того не грязную палубу курсанты окатывали забортной водой, щедрыми пригоршнями сыпали речной песок и нещадно терли деревянными брусками. От песка и выступавшей соли дубовый настил белел, делался гладким, походя на ладный, пригнанный доска к доске, выскобленный деревенский стол.

Боцман ходил по палубе, чем-то расстроенный и хмурый. Он грузно наклонялся и проводил носовым платком по свежевымытому настилу. По привычке в зубах у него пустая трубка. Как и все приборщики, он в одной тельняшке и в засученных до колен парусиновых штанах, на его груди брякала боцманская дудка. Подойдя к борту, он глянул на горизонт и потом вдруг, вынув изо рта трубку, выругался. Боцман побежал, неловко переваливаясь с боку на бок, к штурманской рубке, куда только что вошел командир.

На барк надвигался шквал. Но этому трудно было поверить. Небо оставалось чистым, океан голубым, ровным, и только где-то на зюйд-зюйд-весте матово светилась под лучами солнца небольшая тучка. По мере того как, заслоняя горизонт, она увеличивалась, крепчал с минуты на минуту ветер. Солнце растворялось, исчезало, и туча становилась все более крутой, мрачной. Дохнуло свежестью, и потемневшая вода закипела, вспенилась.

— По местам стоять! — загремел по трансляции голос командира барка.

Ребята замерли на марсах, на горденях.

— Фок и грот на гитовы! — следует команда. — Брамсели долой! Отдать марса-фалы!

Курсанты налегли изо всех сил. Теперь главное — убрать вовремя паруса и встретить идущий шквал с наименьшим сопротивлением ветру.

— Боцман! — закричали сразу несколько голосов, — горденя на салингах не идут!

Вячеслав почувствовал, как что-то разом оборвалось у него в груди. Вспомнил, что он так и не выполнил боцманского поручения. Заело тот самый блок, который он должен был заменить…

Куратов подбежал к ребятам, ухватившись за пеньковый канат, вновь потянул вместе со всеми, но и это не помогло. Задрав кверху бороду, он в бессильной злобе глянул на взбунтовавшуюся мачту и стиснул кулаки. Если паруса не будут убраны, произойдет беда. В лучшем случае сломается мачта, в худшем — перевернется барк. Все решали какие-то минуты, которые пока что были подвластны боцману. И ребята ждали его слова.

Анатолий Никифорович решился. С гневом глянув на Славку, он сказал:

— Братцы, выход один: кому-то лезть на мачту. Ну, кто смелый?..

Никто не успел ответить, как Ленька, застегивая на ходу верхолазный пояс, рванулся к мачте. Ему что-то кричали вдогонку, но он не слышал.

Ленька побежал наверх. А ветер уже зло высвистывал в напруженных снастях. Где-то на полпути сорвало с головы берет, но Марунов упрямо взбирался по вантам. На салинге он увидал наконец тот самый блок, в котором заело ходовой канат — гордень. Леонид стал вдоль реи подбираться к нему. Теперь ветер бил прямо в лицо, слепил глаза, выжимая из них слезы. Блок раскачивался где-то внизу. Стоя достать его было нельзя. Тогда Леонид пристегнулся карабином к лееру, лег животом на рею и, нащупав блок, стал распутывать захлестнутый на нем канат. И вот паруса, укладываясь в гармошку, начали прижиматься к реям.

«Теперь вниз», — успел он подумать и почувствовал, как теряет под собой опору.

— Мичман! — завопил Герка Лобастов. — Марунов сорвался, на одном шкертике висит!

— А-а, через колено в дышло… — сложно выругался мичман. — Держись, Марунов!

Тяжело дыша, Анатолий Никифорович полез на мачту. По соседней дорожке его обогнал Зубков. Старик одолел на вантах несколько перекладин и как-то сразу обмяк. Взбиравшиеся следом за ним ребята увидали, как его большое, грузное тело начало медленно клониться в сторону. За борт упасть боцману не дали. Чьи-то руки, подхватив его, бережно опустили на палубу.

— Марунов… как? — еле выговорил боцман, жадно глотая ртом воздух.

— В порядке, — успокоили его, — подтянулся на руках и влез на рею.

— Добро… Так и должно…

Боцмана уносили в лазарет. Ребята шли по бокам его носилок. Куратов пытался приподнять голову, с трудом улыбался и силился что-то сказать. Когда ребята наклонились к нему, то смогли разобрать лишь обрывок фразы о каком-то ржавом балласте. Но никто не понял, что же хотел сказать боцман…

Так же внезапно, как и появился, шквал угас. Проглянуло солнце, и вода отразила небесную синь. Зубкову казалось, что ничего не было. Это — как дурной сон: сделай над собой усилие, отгони его — и все пройдет.

«…Тогда зачем у лазарета собрались люди?» — подумал он.

Миновал час, другой, потерян счет отбитым склянкам. Но все ждут, когда появится из дверей корабельный доктор. Стало смеркаться. Ужин давно пропустили, но никто об этом даже не вспомнил. Наконец главстаршине Мелехову разрешили навестить боцмана. Ребята с облегчением подумали, что это к лучшему.


Хоронили Анатолия Никифоровича на другой день.

По-прежнему стояла жара. В мутной дымке океан был ровным и, поблескивая на солнце блеклой рябью, казался неживым, безликим. Барк погасил ход, бросил якорь.

Перед общим построением экипажа Свирский зашел в штурманскую рубку. Приветствуя командира, лейтенант Юрий Пантуров хотел встать, но Свирский тронул его за плечо.

— Сиди. Какой там, Юра, под нами грунт?

— Мелкий песок, ракушка.

— Добро. Пусть они будут ему пухом…

Командир осторожно провел по карте ладонью, точно хотел сгладить на дне все неровности и складки.

— Товарищ командир, — спросил Пантуров, — а разве нельзя похоронить боцмана на берегу?

— Нельзя, Юра. Это была последняя просьба нашего Никифорыча. К тому же на берегу ни родных, ни близких у него не осталось. Я понимаю желание старика: вроде бы к сыну поближе хочет…

— Может быть, не стоило его с больным сердцем в море брать? Пенсию он давно выслужил хорошую.

— Зачем она ему?.. Поймешь и ты, Юра, когда-нибудь, как трудно бывает моряку с морем расставаться… — И, глянув на часы, добавил уже по-деловому сухо: — Приспустите флаг и передайте по вахте: форма одежды на построение — парадная, офицерам быть при кортиках.

Не дожидаясь команды, весь экипаж начал собираться на юте. Ребята разговаривали тихо, словно боясь потревожить сон дорогого им человека. У борта поставили обитый линолеумом стол и положили на него широкую доску. Тело боцмана должны были вынести из дверей лазарета. Зубков глядел в ту сторону и боялся этой последней встречи.

Подошел с покрасневшими от слез глазами главстаршина Мелехов. Он протянул Зубкову серебряную боцманскую дудку и сказал:

— Никифорыч перед смертью просил тебе передать.

— Мне?! — Славкино лицо нервно передернулось. — Больше он ничего не просил передать?

— Нет.

— Хотя бы слово какое-нибудь.

— Это все. Больше он ничего не сказал. Вот еще что… Окажи Никифорычу последнюю услугу: принеси ему для груза брусок балласта.

Зубков спустился в ахтерпик. В темноте он больно ударился головой о выступ цепного привода и, чтобы не вскрикнуть, до крови прикусил губу. Под ногами лежали чугунные балластины. Одна из них должна унести боцмана с собою на дно.

С палубы кто-то постучал в крышку люка. Вячеслав выбрал самый чистый, без единого пятнышка ржавчины брусок балласта и потащил его наверх.

Мичман лежал укрытый военно-морским флагом. На его груди рядом с планкой ордена Ленина приколоты боевые медали. Анатолий Никифорович казался непривычно спокойным. Глядя на его строгое лицо и опущенную на грудь бороду, можно было подумать, что он притворяется спящим.

Зубков не слышал, что говорили, а говорили, разумеется, хорошо и трогательно. Он закрыл глаза, чтобы не видеть, как боцмана зашнуруют в койку.

За бортом раздался всплеск.

Когда Зубков заставил себя посмотреть на то место, где минуту назад лежал Анатолий Никифорович, там уже ничего не было. Только у стола жалобно пищал и терся боком о его ножку Славкин котенок.

Далеко за полночь, стараясь быть незамеченным, Зубков вышел на палубу и, крадучись, пробрался в боцманскую каюту. Включил свет. Каюту уже прибрали, навели порядок, но жилой, хозяйский дух ушедшего навсегда человека все-таки остался. На полке тесно прижались друг к другу книжки уставов, здесь же стояла пустая банка из-под асидола, выглядывал из рундука белый рукав кителя. Как и прежде, в изголовье висела пожелтевшая фотография. Поборов стыд, Славка вытащил фотографию из рамки и сунул под робу. Несколько минут он глядел отрешенно в одну точку, не в силах больше о чем-либо думать. Потом достал из кармана боцманскую дудку и поднес ее к губам. Дудка ответила ему тихой трелью… Ночь глядела в иллюминатор, океан дремал. Вячеславу начинало казаться, что боцман встал из глубины и бродит по палубе, как тот самый капитан-призрак из древней легенды. В это мгновение дверь скрипнула. Славка вздрогнул.

В каюту боком прошмыгнул Ленька Марунов.

— Так и знал, что ты здесь, — сказал он, усаживаясь рядом.

Но Зубков отстранил товарища, как бы порываясь что-то сказать и не зная еще, с чего начать.

— Славик, ты что? — удивился Леонид.

Зубков тяжело вздохнул, потер подбородок и выговорил:

— Позавчера боцман приказал мне заменить на салинге тот самый проклятый блок. Я этого не сделал, забыл. Вот и…

— Как же так?.. — растерянно проговорил Марунов.

— Что делать? Если б знал…

— Ты кому-нибудь еще говорил об этом?

— Пока никому. Утром пойду к командиру.

— Погоди ты! Я ничего не слышал, понятно?

— Нет, Леня. Так я не могу. Пускай лучше трибунал.

— Ну зачем, кому легче-то станет?

— Мне самому.

Они умолкли. Марунов понял, что уговаривать Славку уже бесполезно. Зубков хотел было выйти, но Ленька вскочил и по-мужски крепко обнял своего товарища.


Спустя месяц парусник бросил якорь на внешнем таллинском рейде. Зубков сошел на берег. За тяжелый проступок его отчислили из училища на флот строевым матросом.

Будни в казарме полуэкипажа тянулись утомительно и однообразно. Славка прибирал широкий плац, грузил уголь, чистил на камбузе картошку, мыл посуду. От увольнений в город отказывался.

А море было совсем рядом, где-то за поворотом соседней улицы. Только поверх каменного забора видны черепичные крыши домов да шпили кирх, над которыми плыли низкие тучи. Совсем уже осень. На плацу морось, гнало ветром пожухлые листья, сгущались резкие запахи плесени от древних таллинских стен.

В небольшой, узкой комнате за столом сидел незнакомый старший лейтенант. Его обмятая фуражка с позеленевшим от морской просоленной влаги «крабом» лежала на подоконнике. Зубков мельком подметил, что хозяину этой фуражки, видимо, штормовать в море не впервой. У морского офицера было широкое, грубоватое лицо и выцветшие на солнце льняные волосы. Он с любопытством глянул на вошедшего Славку.

Зубков по привычке представился:

— Курсант… Простите… Матрос Зубков по вашему приказанию прибыл.

— Добро. — Старший лейтенант встал. — Я ознакомился с вашим личным делом. Думаю, что верить вам можно. Беру вас на свой тральщик. Не подведете?

— Нет, — растерянно и радостно ответил Славка.

— Я надеюсь. Старший матрос Нерубащенко проводит вас на корабль.

Стоявший у двери матрос дружелюбно подмигнул.

Через полчаса, вскинув на плечо вещмешок с нехитрыми флотскими пожитками, Зубков шагал со своим новым знакомым. Виктор Нерубащенко, как представился сопровождавший, оказался веселым, общительным парнем. Ростом он был со Славку, но шире в плечах и плотнее. Всю дорогу, пока они спускались по булыжной мостовой к гавани, Нерубащенко рассказывал о своем корабле.

— Тебя назначили к нам в боцманскую команду, — беззаботно говорил он, — а в команде лишь ты да я, не считая самого боцмана Колупанова. Работы у нас хватает, но ребята все подобрались — во! — Виктор показал большой палец.

У пирса стояли рейдовые тральщики.

— Наш — вторым корпусом, — сказал Виктор.

Трап скрипел, и, вторя ему, скрипели над головой чайки. Высоко над палубой из носа в корму протянулись гирлянды флагов расцвечивания.

— У вас что, праздник сегодня? — спросил Зубков.

— А как же! Считай, что тебе повезло, — сказал Виктор, пропуская Славку вперед себя.

Вячеслав ступил на трап и взволнованно приложил руку к бескозырке, отдавая честь. Вслед за Виктором он спустился на жилую палубу. В носовом кубрике ужинали матросы. Во главе стола сидел маленький, на вид щуплый старшина второй статьи. Нерубащенко представил ему Вячеслава. Старшина, как оказалось, он же боцман Колупанов, пригласил Славку к столу.

— Я недавно ужинал, — пробовал отговориться Вячеслав.

Старшина поморщился:

— Вот что, Зубков, ты не в гостях, ты теперь дома. Ужинал или нет, я не знаю.

После ужина боцман вкратце объяснил его корабельные обязанности и сказал:

— Спать будешь на рундуке по правому борту, рядом с Нерубащенко. Он тебя введет в курс дела. — Боцман улыбнулся и добавил: — А если кто будет звать боцманенком — не обижайся, у нас так принято.

Колупанов вышел по своим боцманским делам. Вячеслав переоделся в робу и не спеша уложил вещи в рундучок. Вскоре в опустевший кубрик наведался Нерубащенко.

— Ну как? — спросил деловито.

— В порядке, — ответил Вячеслав.

— Вот и ладно, пока отдыхай. Ты уж извини. Я бы тебя хоть сейчас познакомил со всеми трюмными закутками, да вот палубу прошвабрить надо. Только что паклю с берега получили. Пока ее затолкали в трюм, весь ют запорошили трухой.

— Я помогу, — сказал Вячеслав.

Они вышли на палубу. Сигнальщики сворачивали флаги расцвечивания.

— Что, праздник уже кончился? — удивился Вячеслав.

— Наоборот, только начинается. — Виктор подмигнул. — Ночью выходим в море. Разве это не праздник? А флаги — просто так, их после стирки сушить повесили.

Вячеслав понимающе улыбнулся. Только теперь он почувствовал, как истосковался за то время, пока под ногами не было палубы. Подумалось, что теперь, видимо, никогда уже не сможет расстаться с морем. Что бы там ни было, судьба вновь дарила корабль и морскую службу. Приходилось начинать все сначала. Вячеслав поплевал на ладони, как это делал Никифорыч, и взялся за швабру.

В. Барашков СТИХОТВОРЕНИЕ

Прокричал: «Прими швартовы» —
в этот ранний час.
И щекой к земле прижался
маленький баркас.
Меж гигантов океанских
был он точно гном,
Чуть причалил — и забылся
сразу сладким сном.
А его в ту ночь штормяга,
ой, как донимал!
Мачту, крохотную рубку
здорово помял.
А земля всю ночь искала,
выбилась из сил.
Что с ним? Где он заблудился,
непутевый сын?
И к земле он, как ребенок,
жался и стонал,
И во сне, наверно, видел
свой девятый вал.

А. Шагинян ПИРАТ Повесть

«Общество создает преступника, преступник лишь исполнительное орудие…» — это высказывание Кетле сразу же вспомнилось мне, когда я закрыл последнюю страницу дневника Эла, Собственно, тетрадь эту дневником можно было назвать с большой натяжкой: закодированные памятки с перечнем сумм, причитающихся на долю каждого члена банды, перевод самой различной валюты по курсу доллара и длинные столбцы цифр почти на каждой странице. Все это, скорее, напоминало книгу бухгалтерского учета. Правда, в дневнике были страницы, по которым можно было проследить путь этого несчастного, в сущности, человека.

Дневник попал мне в руки следующим образом. Последние пять лет мой корреспондентский пункт находился в Гонконге. Новый дом, где на втором этаже разместилась квартира пункта, стоял на углу тенистой улочки старого района города. Принадлежал он пожилому французу, имевшему фамилию с баронской приставкой — д’Эмпизье. Он был небольшого роста, с короткими ручками и широким носом. За время нашего знакомства я ни разу не видел его трезвым, он всегда находился в одном и том же состоянии постоянного подпития. Только однажды д’Эмпизье был пьян по-настоящему.

В тот вечер я спустился в контору, чтобы заплатить за квартиру. Хозяин был в кабинете один, если не считать бутылки «Белой лошади» и стакана на полированном столе. Судя по его побагровевшему лицу и некоординированным движениям рук, свою норму спиртного он перебрал на несколько дней вперед. Вынимая бумажник, я предупредил его, что завтра уезжаю на родину, но плату за квартиру вношу вперед, так как на мое место должен прибыть новый человек. Д’Эмпизье выписал счет, небрежно бросил деньги в открытый сейф и предложил выпить на прощание. Отказаться я счел неудобным, как-никак прожил в его доме пять долгих лет, поэтому сел в кресло у стола. Хозяин налил в стакан виски и пододвинул ведерко с полурастаявшим льдом.

Когда мы выпили, он поинтересовался, лечу ли я самолетом из аэропорта Кай-Так или же буду добираться домой морем. Услышав, что я собираюсь плыть, д’Эмпизье неодобрительно покачал головой:

— Опасно.

В то лето газеты пестрели сообщениями о пиратских нападениях на пассажирские суда. Особенно отличались гоминдановцы. Только за один месяц они совершили налеты на восемь судов, в том числе на крупный итальянский пароход «Мариала» и польский сухогруз «Працы». Но особенно доставалось англичанам. Корабли военно-морского флота Британии чуть ли не каждую неделю были вынуждены выходить в море, чтобы обеспечить безопасность своим торговым судам. Тема была интересной, и каждый из нас припомнил несколько страшных историй о злодеяниях современных пиратов. За разговором хозяин почти в одиночку прикончил вторую бутылку. Когда я поднялся и начал прощаться, он вдруг с трудом встал и, шатаясь, направился к сейфу. Порывшись в нем, д’Эмпизье протянул пожелтевшую то ли от солнца, то ли от времени тетрадь.

— Тебе, как журналисту, будет интересно, — сказал он и почему-то хихикнул. — Прочти, парень, прочти… — После чего неожиданно свалился в кресло и, сложив маленькие ручки на животе, тихо засопел. Видно, поход от стола к сейфу и обратно лишил его последних сил.

Не придавая особого значения пьяной болтовне хозяина, я поднялся к себе в квартиру. Солнце уже ушло за море, зажглись городские огни, и на темно-синем небе появились красноватые отблески реклам. Чемоданы были собраны и отправлены в порт, идти никуда не хотелось. Я прилег на кровать и открыл тетрадь…

То, о чем вы прочтете ниже, — правда. Часть моего рассказа взята из газет, часть домыслена для связности повествования, но в основном использованы записи из тетради Эла.

1
Сыпал теплый весенний дождь. Между бетонными устоями причала плескались небольшие волны. На рейде светились штаговые огни крейсера.

Подняв воротник бушлата, по мокрым доскам ходил часовой с карабином, изредка посвечивая фонариком на швартовые концы двух буксиров и старого торпедного катера времен второй мировой войны. Дождь усилился. Часовой еще глубже втянул голову в плечи и повернулся к ветру спиной. В тот же момент с кормы буксира к нему метнулась чья-то темная фигура. Часовой обернулся, но над его головой мелькнул кастет, и он упал на причал. Из-за прикрытых брезентом штабелей вынырнули несколько человек и, пригибаясь, побежали к причалу. Шумно сопя и толкаясь, они связали часового, заткнули ему рот кляпом и один за другим перепрыгнули на борт торпедного катера.

— В машинное отделение, живо! — приказал Эл. — Где Стив?

— Здесь!

— Помоги зарядить пулемет!

— Есть!..

— Эй, кто-нибудь! — крикнул японцам Эл. — Отдать концы!

— Можно запускать, капитан? — послышался в переговорной трубке голос Такэды.

— Давай!..

Кашлянув, двигатели взревели. Катер отошел от причала, круто развернулся и понесся к выходу из бухты…


Эта идея возникла у Эла, когда он узнал о новом ограблении итальянского грузового судна пиратами мадам Вонг. Он даже специально съездил в Бангкок и попытался там связаться с людьми мадам, чтобы продать идею. Но ничего у него не вышло: конспирация в банде была отличная.

Однако мысль эта крепко засела у Эла в голове. Она не покидала его и когда он был палубным матросом на грузовом судне типа «Либерти», и когда работал вышибалой в ночном кабаке и окончательно оформилась, когда он подрабатывал на съемках фильма о последних днях войны с Японией. Тогда Эл решил сам стать хозяином дела, которое задумал.

Фирма «Парамаунт» приобрела для съемок фильма старый торпедный катер. До тюрьмы Эл служил почти на таких же катерах и считался неплохим моряком. Съемки вели на островах, и продолжались они уже больше месяца. За это время Эл тщательно все обдумал и присмотрелся к другим статистам. В массовках участвовали разные люди, в большинстве своем спившиеся от неудач актеры, юнцы, которым не давала покоя слава Бельмондо, безработные и просто случайные люди, считающие, что работа в кино — это легкий хлеб.

Из всего этого пестрого сборища Эл выделил двух американцев. По манере говорить, повадкам и нездоровому цвету лица он определил, что парни недавно вышли из тюрьмы. Осторожно прощупав их за выпивкой, Эл предложил свой бизнес. Ребята долго не раздумывали — хлопнув по рукам, пропили вместе с Элом все недельное жалованье в счет будущих доходов с предприятия. Оказалось, что Джо и Стив — так звали парней — четыре месяца назад бежали из тюрьмы. Их осудили за убийство шофера-японца на Окинаве, где они служили на военно-морской базе.

Джо порекомендовал Элу привлечь к предприятию японца по имени Такэда, с которым он имел одно дельце в Иокогаме. Такэда оказался деятельным и нужным человеком. По профессии он был судовым механиком и привел с собой еще пятерых молчаливых японцев, которых крепко держал в кулаке. Таким образом команда была укомплектована.

Вечерами они собирались в заброшенных блиндажах, оставшихся еще с войны, и до мельчайших подробностей обсуждали захват торпедного катера. Уточняли места его предполагаемых стоянок, покупали и выменивали оружие, боеприпасы, горючее…

И вот день этот наступил. Торпедный катер несся к выходу в открытое море, вперед, в неизвестность…

При выходе из бухты на крейсере замигал прожектор.

— Что он пишет? — наклонившись к Джо, крикнул Эл.

Рев двигателей глушил голос.

— Кто такие? — перевел Джо.

— Пиши: «Катер идет на съемку фильма к Восточным островам».

Джо открыл шторку и замигал прожектором.

«Желаем удачи, — ответили с крейсера, который тоже участвовал в съемках. — Привет Бриджитт Бардо и Голливуду. Отбой».

Торпедный катер выскочил из бухты и взял курс в открытое море.

2
На берегу песчаной лагуны, затерянной в глубине покрытого густой тропической растительностью островка, горел костер. На воде покачивался замаскированный ветками торпедный катер. Вокруг костра сидела набранная Элом компания, неторопливо покуривала и слушала рассказ Такэды.

— На этом островке мы скрывались почти три года и не знали, что война давно кончилась, а император отрекся от престола.

— Ну, — не поверил Стив, — три года?

— Три, — подтвердил японец с маленьким высохшим лицом. — Все наше отделение. А Такэда-сансей был нашим капралом.

— Вы все вместе воевали?

— Нас пятеро осталось от всего отделения, — сказал Такэда. — А вообще, здесь вокруг сотни полторы таких островков, как этот. И на каждом из них скрывались императорские солдаты. После войны ами плавали вокруг островов и кричали в динамики, что война кончилась, что нам надо сдаться, что нас ждут дома…

— А мы верили императору и не сдавались, — сказал все тот же японец с высохшим лицом.

— Японцы хорошие солдаты, — подхватил Эл.

— А потом? — поинтересовался Джо.

— Поверили. Вернулись домой. А дома — голод, Хиросима, Нагасаки… Вот и решили держаться вместе. Так прокормиться вроде бы легче. А в общем — все о’кей! — Такэда сморщил лицо в улыбке. — А ты, капитан?

— Я морской офицер, — сказал Эл, а про себя усмехнулся: «С двумя курсами университета, судимостью за контрабанду наркотиков и еще кое-чем… И зовут вовсе не Эл, но это уже совсем к делу не относится». — Окончил морское училище и служил на торпедном катере, — добавил он вслух, мешая плохой японский язык с английскими словами.

— И все? — хитро прищурил глазки Такэда.

— Что тебе еще нужно знать? — грубо сказал Эл.

— Хорошо, капитан, конечно. Наше дело есть дело, а все остальные дела — кому какое дело? О’кей?

— О’кей, Такэда, — засмеялся Эл. — По-английски ты говоришь хорошо. Но как скажешь «о’кей» сразу чувствуется, что ты японец.

— Я никогда этого не скрывал, — с вызовом произнес Такэда.

— И не скроешь, — хихикнул Джо. — Верно, Эл?

— Помолчи. Мы здесь собрались не для этого.

— Я и мои товарищи, — сказал Такэда, — хотели бы знать, как капитан собирается делить трофеи?

— Fifty-Fifty[2], — сказал Эл. — Пополам.

— Шутник, капитан, — жестко сказал Такэда. — Капитан забывает, что вас только трое, а нас, японцев, пятеро.

— Ай, капрал Такэда! — засмеялся Эл. — Капрал забывает, что я — капитан, Джо — радист, а Стив — пулеметчик. У нас специальности. — И он, как бы невзначай, придвинул к себе автомат.

— Ай, капитан! — Такэда улыбнулся еще шире, чем Эл, и откровенно положил руку на свой автомат. Остальные японцы сразу же придвинулись к нему и напряглись. — Я понимаю, о чем думает капитан: мы желтые. Но капитан забывает, что сейчас все мы одинаковые — черные. И ты, и я, и Джо, и все остальные.

— Ладно, — сказал Эл недовольно. — Пока делить нечего.

— Нет, — перестав улыбаться, твердо сказал Такэда. — Договоримся сейчас.

Эл внимательно посмотрел на него.

— Все поровну и плюс мне еще пятнадцать процентов… Молчать! — прикрикнул он на своих заворчавших друзей.

— Кофе бежит!.. — воскликнул Такэда и бросился к котелку.

Пока остальные пили кофе, Эл расстелил карту и углубился в нее. Он готовился к первому своему делу.

Через час торпедный катер уже лавировал между бесчисленными отмелями, направляясь в открытое море. Туда, где, по расчетам Эла, должна была состояться встреча с небольшим пассажирским пароходом «Электрик», курсировавшим на линии Иокогама — Манила.

Катер с размаха гулко бился стальным днищем о встречные волны. В лицо летели колючие брызги. Эл поднял воротник куртки и глубже натянул фуражку. «Главное, — думал он, — чтобы эти на «Электрике» не успели ни с кем связаться по рации. Если им это удастся, тогда конец. Вышлют самолет и… Тебе нужно немного удачи, Эл. Господи, сделай так! Ты ведь знаешь, как мне долго не везло. Слишком долго. А я должен вырваться из нищеты, из этой ямы, куда меня с головой окунула жизнь. Я же неплохой парень, господи, пошли мне немного удачи — и все! Чтобы хоть время от времени чувствовать себя человеком. Господи, сделай так!..»

На фалах ветер рвал выгоревший японский военно-морской флаг. Эл вздохнул и наклонился к переговорной трубе.

— Джо, — позвал он.

— Да, Эл?

— Поднимись ко мне.

— Ну? — поднявшись на мостик, сказал Джо.

— На, повесь вместо этой старой тряпки. — Эл снял с себя белое кашне.

Джо взял его и скрылся в рубке. Через минуту он появился снова и, ухмыляясь, показал Элу его кашне. На нем черной краской было аккуратно выведено похабное слово и нарисован череп с двумя кривыми костями.

— Сойдет?

Эл хмыкнул и кивнул.

Джо привязал к фалу новый флаг и поднял его на мачту. Японцы нахмурились и повернулись к флагу спиной.

Катер подходил к нужному квадрату.

— Самый малый! — приказал Эл.

Рев двигателей перешел в глухое бормотание. Катер сразу осел, выпрямился и закачался на волнах.

Скоро в море показался дымок, затем мачты и верхние надстройки парохода. «Электрик» шел точно по расписанию.

— Внимание! — сказал Эл. Он здорово нервничал.

Неважно себя чувствовали и остальные. Стив вцепился в ручки спаренного пулемета и непрерывно сплевывал на палубу. Джо то и дело выглядывал из рубки и злыми глазами всматривался в далекий еще пароход. Сдержанней всех вели себя японцы.

До «Электрика» оставалось около трех миль.

— Полный вперед!.. — закричал Эл.

Серый торпедный катер с неизвестным флагом появился перед «Электриком» неожиданно. Сделав широкий круг около парохода, он пошел параллельным курсом. На палубу «Электрика» высыпали пассажиры и приветственно замахали руками.

— На «Электрике»! — крикнул в рупор Эл. — Остановить машину!..

На крыле ходового мостика парохода появился капитан с мегафоном в руках.

— В чем дело? — спросил он. — Кто вы такие?

— Ну-ка, Стив, — сказал Эл, — по антенне!

С торпедного катера застучал крупнокалиберный пулемет. Пассажиры бросились ничком на палубу.

Катер отошел от «Электрика», сделал боевой разворот и понесся на пароход в торпедную атаку.

Нервы у капитана не выдержали, и он отдал команду остановить пароход.

— Спустить трап! — приказал в рупор Эл.

Матросы на «Электрике» засуетились, и с борта упал штормовой трап.

Катер осторожно приблизился к борту парохода. Забросив автомат за спину, Эл начал подниматься по раскачивающемуся трапу. Хотя ему было очень страшно, но он решил первым подняться на «Электрик», чтобы до конца утвердить свой авторитет и право хозяина предприятия.

«Если кто-нибудь из этих типов там, наверху, догадается взять багор в руки…» — Эл быстро поднялся на борт и с облегчением спрыгнул на палубу. За его спиной, один за другим, поднимались японцы.

На палубе, чуть в стороне от штормтрапа, стоял капитан, а за ним толпилась команда и перепуганные пассажиры.

— Я хочу знать, по какому праву вы останавливаете и обстреливаете пароход, находящийся в экстерриториальных водах! — Капитан вышел вперед.

— Не так торжественно, папаша, — сказал Эл и обернулся к Такэде.

— Всех вниз! На палубе оставить часового.

Торопясь, японцы согнали пассажиров и команду в салон. Там они заставили поднять всех руки и повернуться лицом к стене.

— Это и тебя касается, папаша, — сказал капитану Эл, появляясь в салоне. До этого он успел подняться в радиорубку и разбить аппаратуру.

— Протестую! — побагровел капитан, но руки поднял. — Это нарушение всех международных прав!..

— Не горячитесь, папаша, — обыскивая капитана, сказал Эл. — Берегите сердце и остаток непрожитых лет.

Такэда со своими японцами молча, но сноровисто отбирали у пассажиров бумажники и драгоценности.

Бросив в общую кучу бумажник капитана, Эл подошел к бару.

— Приятель, — обратился он к бармену с бледным прыщеватым лицом, — налей-ка мне вон того напитка. — Эл показал на бутылку «Белой лошади». — И пачку «Капораль», синих.

Дрожащей рукой бармен налил в стакан виски и машинально спросил, не сводя глаз с автомата:

— С содовой?

— Нет, благодарю. — Эл залпом выпил. — А теперь гони сдачу.

Бармен посмотрел на него ошалелыми глазами.

— Ну, — Эл нетерпеливо повел автоматом.

— А!.. — обрадованно вскричал бармен. Он быстро вытащил из-под стойки ящик с выручкой и протянул Элу.

— Умница, — похвалил Эл.

За внешним спокойствием и бравадой он прятал страх и все время напряженно держал палец на скобе снятого с предохранителя автомата.

Эл высыпал деньги из ящика на стойку бара, где уже грудой лежали бумажники, серьги, часы…

— Все, — сказал вспотевший Такэда и положил сверху несколько золотых обручальных колец.

— Найди какой-нибудь чемодан и сложи все это. — Эл кивнул на добычу. — Ложись! — крикнул он. — Быстрей!.. — И для эффекта дал в подволок короткую очередь из автомата.

Пассажиры и матросы команды бросились на пол. По салону пополз кислый пороховой дым.

— Послушай, папаша, — Эл подошел к капитану «Электрика» и взял его за начищенную пуговицу на кителе. Капитан был единственным человеком, который не лег на пол. — Дай ключи от судовой кассы.

— У меня их нет, — сказал капитан.

— Не упрямьтесь. Вы же знаете, что мы все равно откроем ее, а это только принесет лишние убытки компании. Она потеряет отличного капитана и сейф.

Капитан помедлил немного, а потом, как-то сразу потеряв свою выправку, обмяк и вынул из потайного кармана ключ.

Эл и Такэда отыскали каюту с табличкой «Капитан» и в ней обнаружили небольшой сейф. Открыв его, Эл присвистнул. В сейфе лежали толстые, перевязанные пачки гонконговских долларов. Такэда подставил предусмотрительно захваченный с собой мешок.

— Как во сне! — лихорадочно блестя глазами, сказал Эл, выгребая из тесной камеры сейфа пачки денег.

— Миллион? — шепотом спросил Такэда.

— Поменьше… — прикинув мешок в руке, сказал Эл. — Но кое-что. Это начало, Такэда-сансей!

Такэда еще раз заглянул в пустой сейф и с сожалением прикрыл стальную дверцу.

Они вышли из каюты капитана и, сдерживая срывающийся на бег шаг, поднялись на палубу.

После полутемного коридора в глаза ударил яркий свет солнца и голубого моря. В кабельтове от «Электрика» болтался на волнах торпедный катер.

«Маленькая мышка, которая съела большого слона», — ласково подумал о нем Эл. Напряжение спадало.

— Запрешь дверь салона, — щурясь на проглянувшее солнце, сказал он. — А для страха дай пару очередей вверх.

— Есть, капитан. — Такэда недоверчиво покосился на мешок в руках Эла и побежал к салону, несколько раз оглянувшись на ходу.

Эл махнул рукой стоящему на палубе катера Стиву. Торпедный катер развернулся и пошел к «Электрику».

В салоне послышался треск длинной автоматной очереди. Выскочили японцы с чемоданом…

Только когда пароход скрылся из глаз и с него даже в бинокль нельзя было определить курс катера, Эл повернул к островам.

Добыча тянула на двести с лишним тысяч долларов, не считая золотых часов и мелких драгоценностей.

— Боже мой!.. — высчитав прутиком на мокром песке свою долю, воскликнул Джо. — Морган перед нами — сопливый мальчишка!

— Как будем делить часы? — спросил Стив. — Тут их нечетное количество.

Такэда улыбался благодушно, но и его руки беспокойно перебирали тусклые бронзовые пуговицы на кителе.

«Придется туго, — думал Эл. — Суметь бы убедить Такэду… А своим я сумею заткнуть глотку…»

— Делить не будем, — произнес он и не спеша начал укладывать пачки с долларами в чемодан.

Пальцы у Такэды замерли. Глаза остальных японцев превратились в узкие, как лезвие опасной бритвы, щелки. Джо и Стив перестали спорить и примерять драгоценности.

При полном молчании Эл уложил в чемодан деньги и защелкнул замки.

— Капитан объяснит, почему он не хочет делить заработанные всеми деньги? — вкрадчиво спросил Такэда, делая ударение на слове «всеми».

— Не дам! — с яростью закричал Джо и схватил автомат.

Японцы привстали.

— Если ты сейчас же не положишь автомат на место, я тебя убью. — Эл расстегнул кобуру пистолета. — И тогда ты никогда не узнаешь, почему я не хочу их делить.

Такэда чуть заметно кивнул.

Японцы ловкой подсечкой сбили с ног Джо и отобрали оружие.

— Деньги, конечно, можно поделить… — Эл потер заросший подбородок. — Сумма немалая. На нее каждый из нас сможет открыть небольшую лавку и протянуть несколько лет. Но вы никак не возьмете в толк главное условие нашей игры. Если мы уж приготовили свой зад для электрического стула, то надо — черт побери! — рисковать им до конца, а не размениваться на мелочи!..

— Завтра поймаем другой пароход!.. — перебил его Джо.

— Ты заткнешься наконец или нет?!

Джо отполз от костра.

— Если мы еще раз попытаемся остановить в этом районе судно, то на следующий день правительство вышлет сюда вертолет и нас расстреляют из пулеметов без всякого суда и следствия!

Эл закурил.

— Что же предлагает капитан? — помолчав, спросил Такэда.

«Клюнул», — с облегчением подумал Эл, но с ответом не спешил.

— Я думал об этом, — медленно начал он, глядя в костер. — Думал много и пришел к такой идее. На эти деньги мы должны основать фирму. Настоящую, солидную фирму. Называться она будет, ну, скажем, «Такэда, сыновья и К°».

Японцы заулыбались.

Стив недоуменно развел руками.

— Так я и знал… — проворчал из-за костра Джо.

— Да, фирму. У нее будет свой офис на одной из тихих улочек Иокогамы, а в офисе будут работать сотрудники и стучать на машинке шикарная машинистка с рыжими волосами. Фирма «Такэда, сыновья и К°» (японцы снова заулыбались. Им это положительно нравилось) будет вести свои торговые дела в различных портах земного шара, — продолжал Эл. — Грузовое судно, арендуемое фирмой, будет трампом[3], перевозящим различный груз. Но в трюме этого судна будет наш катер. Понимаете? — Эл посмотрел на внимательные лица. — Ладно. Представьте себе такую картину: Атлантический, Тихий или любой другой океан. Закат. Грузовое судно фирмы останавливается несколько в стороне от нужного квадрата, где в такой-то час должен появиться облюбованный пароход. За десять минут до этого часа на грузовом судне фирмы открывается трюм, оттуда краном извлекается торпедный катер, спускается на воду. На катер переходит ударная команда с оружием и…

— И все о’кей! — сказал Такэда. — Понял, капитан. Браво!

Эл вытер вспотевший лоб.

— А после того как облюбованный пароход станет на энную сумму легче, катер, как призрак, исчезнет в открытом море. Уйдя за пределы видимости, он снова вернется в трюм грузового судна, которое сразу же полным ходом пойдет дальше к месту следования. В порту назначения судно разгрузится и возьмет какой-нибудь другой фрахт. Кстати, фирма от этого будет иметь вполне конкретную прибыль.

— Эл, извини меня, — сказал Джо. — Я щенок.

— Рыжий поганый щенок, — поправил Эл. — Суть всего этого маневра в том, что пароход, который посетили представители фирмы и предусмотрительно испортили рацию и навигационные приборы, доберется до ближайшего порта или встретит другое судно не сразу, а спустя какое-то время. Следовательно, у нас всегда будет время смыться. Пока власти вышлют сторожевые корабли и самолет туда, где был совершен налет, судно нашей фирмы будет уже за сотни миль от этого места. Только при этой системе мы будем застрахованы, как золотой запас в форте Нокс…

При этих словах вся компания начала хохотать так, что в джунглях проснулись и закричали встревоженные обезьяны.

— Беременное торпедным катером судно!.. — орал Джо, катаясь у костра.

Стив изо всех сил хлопал Эла по спине, выражая свое восхищение.

— Нет!.. — задыхался от восторга Джо. — Я же говорил — Морган перед Элом сопливый мальчишка! Зарегистрируй патент, Эл!..

Оставалась самая щекотливая часть дела. Эл поднял руку, требуя тишины.

— Сегодня ночью я и Такэда отправимся в Иокогаму. Мы должны снять помещение для фирмы и зафрахтовать судно. Все деньги мы берем с собой.

У костра снова наступило настороженное молчание.

— Знаю, о чем вы подумали. Мы не сбежим с этим… — Эл пнул ногой чемодан.

— Почему Такэда? — недовольно спросил Джо. — Могу поехать я или Стив.

— Такэда знает город и японский язык. — Эл доверительно обнял Джо. — Вы должны верить мне, иначе ни черта не выйдет. Потом, Такэда ни за что не упустит меня с деньгами. Для этого он слишком любит своих друзей-японцев и хорошо владеет ножом и каратэ. Я правильно говорю, Такэда-сансей?

— Я был инструктором, — кивнул Такэда и быстро заговорил по-японски, объясняя ситуацию.

Японцы согласно молчали и внимательно смотрели на Эла.

— Едем, капитан, — сказал наконец Такэда.

Эл развернул карту и зажег фонарик.

— Мы с тобой высадимся возле этой деревушки. Ты бывал там?

Такэда наклонился к карте.

— Да, капитан. Через нее проходит железная дорога до Иокогамы. Мы ездили туда с женой, еще до войны…

Эл и Такэда побрились перед осколком зеркала, который таскал в кармане фасонистый Стив, и тщательно вычистили одежду. Перед тем как подняться на борт катера, Такэда достал из рюкзака припрятанную бутылку.

— Если капитан позволит… Ваш знакомый подарил с «Электрика».

— За нашу удачу! — взяв бутылку, сказал Эл.

3
Им повезло. Высадившись с торпедного катера на глухом скалистом берегу, Такэда и Эл пришли к станции как раз к поезду на Иокогаму. Чтобы не привлекать к себе внимание, они взяли билеты в вагон третьего класса и, найдя свои места, сразу уснули.

Поезд прибыл в город днем. Первым делом они позвонили в отель и заказали два номера. Затем поехали на такси в громадный, весь из стекла супермаркет, где можно было купить все, начиная от пачки жевательной резинки и кончая американским автомобилем последней марки. Через час они битком набили чемоданы костюмами, бельем и обувью для команды торпедного катера и, дав адрес отеля, приказали отвезти туда покупки. В тот же день они успели открыть счет в городском банке, а вечером напились в баре при отеле.

Следующие два дня Эл и Такэда оформляли с вежливым до умопомрачения чиновником из городской префектуры документы по организации фирмы и назвали ее — на этом настоял Эл — «Такэда и К°», фирма по перевозке сухогрузных материалов». Дом, где на первом этаже разместилась новая фирма, находился в одном из деловых кварталов города, что говорило о солидном счете в банке и укрепляло, как выразился Эл, «ее реноме». Эл, который выступал в роли директора фирмы, собрал у себя в кабинете немногочисленных сотрудников и произнес краткую речь. В ней он подчеркнул роль новой фирмы в экономическом развитии страны и ее торговых контактов и в заключение призвал сотрудников к добросовестному исполнению своего дела…

В пятницу, после того как аренда небольшого грузового судна «Хати-мару» была официально оформлена соответствующими документами в нотариальной конторе, Такэда переоделся в дешевый костюм и исчез в портовом районе Иокогамы. Через два дня он набрал там восемь парней, готовых за несколько фунтов перерезать глотку родному брату, приодел их и отправил в качестве матросов на «Хати-мару».

В понедельник они расстались. Такэда поездом отправился обратно в деревушку, где его ночью должен был ждать катер, а Эл, предупредив сотрудников фирмы, что выезжает в длительную заграничную командировку, вышел в море на арендованном судне. Встретиться договорились в точке, находящейся в семи милях западнее острова. Там «Хати-мару» спрячет в трюм торпедный катер и отправится в Порт-Саид за грузом фиников для Норвегии…


Одиннадцать месяцев они безнаказанно нападали на пассажирские суда. Грабили судовые кассы и пассажиров. Я помню, какими ужасами газеты расписывали налеты пиратского катера, и стоило ему появиться перед судном, как экипажи без сопротивления сдавались пиратам.

Судя по записям в тетради, сумма награбленного к тому времени уже составляла что-то около шести миллионов долларов. Основная часть их лежала под шифром в одном из швейцарских банков, и еще около миллиона в различной валюте хранилось на «Хати-мару».

Денег было достаточно, но компания Эла вошла во вкус — отказа в этой игре без правил не было ни в чем. Удача бежала впереди, как хорошая охотничья собака…

4
Океанский лайнер «Патриция» стоял у причала порта Гонолулу. Все шесть этажей плавучей гостиницы отражались в матово-черной воде бухты. На лайнер поднимались солидные, уверенные в своем праве на власть джентльмены и элегантные загорелые женщины. Из ресторана в здании вокзала неслись стоны гавайской гитары. У грузового трапа на корме «Патриции» суетились носильщики и матросы, укладывавшие на ленточный транспортер большие чемоданы, сундуки, кофры… Все было так, как и должно быть. Жизнь шла по расписанию.

Облокотившись на поручни, на верхней палубе стоял мужчина в белом костюме. Из верхнего кармана пиджака выглядывал уголок цветного платка. У мужчины был ровный пробор в коротко остриженных волосах, загорелое лицо, как у тех с большими чемоданами, твердый, резко очерченный подбородок и светлые прищуренные глаза, а также широкие плечи и мощные кисти рук. Элегантный мужчина красиво, как это делают в кино, раскурил дорогую сигару. Пуская вверх дым, он наблюдал за бесшумно сновавшими по черной воде джонками с красными фонариками на носу.

Таким видел себя Эл со стороны, и это приводило его в пьянящий восторг. Этот восторг зарождался где-то в глубине, поднимался волнами, кружил голову, наполняя тело неизъяснимо сладостной дрожью.

Пир такой красивой жизни Элу приходилось видеть и раньше. Он вырос в Майами, курортном городе, где круглый год светило жаркое солнце и продолжался праздник. Там у причалов покачивались высокие мачты частных яхт, а ночью рекламы сотен баров, кабаре и ночных ресторанов заливали улицы неоновым светом. Тогда Эл был униформистом у этой ярко освещенной арены. Ворочаясь по ночам в постели, он часто представлял себя то хозяином отеля, в котором отец служил портье, то владельцем яхты и спортивного «ягуара» с автоматическим откидным верхом. Таким, как у Стенли Годфрида, сына владельца универсального магазина «Все для тебя, парень». С Годфридом-младшим он тогда учился в одном классе и смертельно завидовал ему. Завидовал машине, каникулярным поездкам на Азорские острова, его здоровому, уверенному в себе отцу. Своего же папаши Эл стеснялся и презирал за полный собачьей готовности взгляд, вечную боязнь потерять работу, за то, что он молча сносил скандалы и попреки матери, за унылый пустырь возле дома. После школы Эл вступил в армию, чтобы не видеть озабоченных лиц родителей и за государственный счет посмотреть мир. И обязательно — Гавайские острова. Детская мечта сбылась. «Смотрите! — мысленно кричал Эл. — Я теперь такой же, как и вы! Я тоже наверху! И вам больше никогда не удастся сбросить меня обратно в трюм!..» Его трясло. Раздувая ноздри от сознания собственной силы и удачи, Эл уставился на красивую женщину с круглыми загорелыми плечами. Почувствовав на себе взгляд, она повернула небольшую породистую головку и отчужденно посмотрела на Эла. Он качнулся вперед навстречу этим зеленым глазам, но она чуть презрительно повела плечом и снова отвернулась к причалу. Эл восхищенно прищелкнул языком.

— Бой! — охрипшим голосом позвал он пробегавшего мимо мальчика в форменном костюме и откашлялся.

— Слушаю, сэр?

— Кто эта леди? — Эл показал на женщину.

— Простите, сэр. Не знаю, сэр.

— Узнай, кто и куда едет. Получишь еще столько же. — Эл сунул в руку мальчика несколько долларов.

— Я узнаю, сэр. Благодарю вас, сэр. — Рассыльный поклонялся и отошел в сторону.

Раздался густой, заглушающий все звуки рев. На причале заволновалась цветная толпа провожающих. Они что-то беззвучно кричали, размахивали платками, смеялись и посылали воздушные поцелуи стоявшим на палубах пассажирам. Матросы начали выбирать концы.

Рев смолк. К «Патриции» подошли два буксира. На ходовом мостике появился капитан в белом кителе и отдал команду. Буксиры уперлись в борт лайнера носами. Гигантская туша «Патриции» начала медленно отходить от причала, обрывая разноцветные ленточки, тянувшиеся от пассажиров к провожающим.

Буксиры вывели лайнер и развернули его. Явственней заработали машины. Лайнер вздрогнул и, заметно набирая скорость, пошел к выходу из порта. Проплыли мимо створные огни на конце мола, и «Патриция» вышла в открытое море. Скопище сбегающих к берегу городских огней отдалялось.

Эл повернулся. Зеленоглазой женщины не было. Он потер рукой подбородок и пошел к трапу. Поблагодарив кивком боя, предусмотрительно распахнувшего перед ним зеркальную дверь, он вошел в салон для пассажиров первого класса. В салоне было тихо. В дальнем углу несколько человек уже играли в бридж, да у стойки скучающий бармен протирал высокие стаканы.

Возле большого макета «Патриции» утонул в кресле Такэда в черном, похожем на пасторский, костюме. Он важно листал какой-то ярко иллюстрированный журнал. Эл усмехнулся. Неслышно ступая по толстому ковру, он подошел к Такэде, стал у него за спиной и негромко произнес:

— Руки вверх!

Спина у Такэды окаменела, затем он резко обернулся.

— Ай, капитан… — Он перевел дух. — Капитан так шутит, а у меня больное сердце.

Эл сел, положил в пепельницу недокуренную сигару и не спеша достал из кармана план «Патриции».

— Еще раз уточним основные моменты, — сказал он. На плане были подробно указаны служебные помещения и расположение кают лайнера. Красные стрелки объясняли, как пройти в нужное помещение.

Не опуская журнала, Такэда повернул к нему голову.

— Завтра ровно в двенадцать ночи, когда сменяются вахты, ты, Стив и я заходим к капитану. Это здесь. Мимо ресторана, по трапу — в служебный коридор, вторая дверь после каюты старшего помощника.

— Помню.

— В это время Джо и этот новый из Иокогамы, как его?

— Уэдзи, капитан.

— Джо и Уэдзи захватывают радиорубку и обезвреживают радиста.

— Понятно, капитан.

— Джо кодом вызывает с «Хати-мару» катер, после чего рацию уничтожить…

— Капитан, — предостерегающе произнес Такэда.

— Сигареты, сигары, господа? — Девушка в форменном костюмчике остановила тележку с пачками сигарет и сигар различных марок.

Такэда чопорно отказался.

— Сигару, — Эл бросил на тележку пятидолларовую бумажку.

— Благодарю вас, сэр… — Девушка присела.

Эл взял из коробки сигару и посмотрел ей вслед.

— Ай-яй, капитан! — Такэда погрозил пальцем. — Дело прежде всего.

— Классный лайнер эта «Патриция», — подмигнул ему Эл.

— Молодость, молодость… Ее ни за какие деньги не приобретешь.

— Не расстраивайтесь, Такэда-сансей. За хорошие деньги и вас будут любить, поверьте.

— За деньги не надо, — поскучнел Такэда, и лицо его стало совсем похоже на печеное яблоко.

— Все, что я тебе сказал, должно произойти точно по времени. Следующая вахта заступает через четыре часа, поэтому мы возьмем ноги в руки не позже половины четвертого. — Эл взял из пепельницы недокуренную сигару, но передумал — бросил ее обратно и достал новую.

— Учитесь красиво жить, капитан? — поддел Такэда.

— Приобретаю привычки. — Эл раскурил сигару. — Возникло непредвиденное обстоятельство: сейф перенесли в специальную бронированную каюту. Где она находится, — Эл, свернув план трубочкой, передал Такэде, — я отметил крестиком. Покажешь ребятам, а потом проверишь их. Найти к каюте дорогу они должны с закрытыми глазами.

— Значит, наш старый план изменился?

— Да, тот вариант отпадает. — Эл помолчал. — Охраняют каюту пятеро. Я видел их на причале, когда на броневике привезли мешки с валютой. Парни здоровые.

— Что же делать теперь, капитан? — спросил Такэда, листая журнал.

— Думать надо. Один из этих типов все время торчит с автоматом в коридоре, а остальные волки сидят в каюте с сейфом, и наверняка не с пустыми руками… Опусти журнал! — раздраженно сказал Эл. — Сидишь, как гангстер из дерьмового фильма!

Такэда бросил на столик журнал, зло прищурился.

— Ладно, — примиряюще сказал Эл. — Ладно, Такэда-сансей. Дело есть дело, ты же сам любишь так говорить…

Такэда только со стороны казался добродушным стариком с грустной улыбкой на сморщенном лице. Но он крепко держал в руках своих японцев, и без его согласия они не выполнили бы ни одного приказания. Эл это хорошо знал, немного побаивался его и старался не обострять отношений.

«Леди и джентльмены! К вашим услугам на лайнере «Патриция» имеются четыре ресторана, повара которых могут удовлетворить самый изысканный вкус, а в барах вы всегда найдете напитки, отвечающие вашему настроению… Вниманию любителей спорта! Вас ожидает прекрасный теннисный корт, где вы сможете скрестить ракетки с друзьями, а также два бассейна…» — перечислял достоинства «Патриции» бархатный мужской голос из невидимого динамика…

— У меня предложение. — Эл поднялся. — Выпить сейчас напитка, который отвечает нашему настроению, и — спать. Завтра додумаем. У нас впереди еще целый день.

Они направились к стойке бара.

Всю ночь Элу снился один и тот же сон. Будто бежит он по мокрым улицам какого-то странного города, а за ним гонится человек с белым пятном вместо лица. Чувствуя, что он задыхается, Эл останавливается и выхватывает пистолет. Выставив его вперед, он давит и давит на курок, но тот мягко утопает где-то внутри, а проклятый пистолет не стреляет. Эл плачет от бессильной злости и швыряет в ненавистное белое лицо оружие. Человек с белым лицом набегает на Эла и, обнажая манжеты, протягивает к нему волосатые руки.

— Не надо! — закричал Эл и проснулся.

«Надо было бить его ребром руки по шее и левой в солнечное сплетение! — думал он, тяжело дыша. — Я бы тебе показал, скотина! — Эл сжал кулаки, мысленно ломая противника. — Ладно, старина, не порть себе настроение. Это только неудачникам везет во сне». Он взял с ночного столика часы.

— Ого! Десять… Такэда уже бегает по палубе и шипит, как испорченный сифон.

Эл принял душ и тщательно выбрился. Взглянув в зеркало, он остался доволен своим внешним видом.

— С добрым утром, сэр, — поздоровался убиравший в коридоре матрос.

— Доброе утро, — приветливо откликнулся Эл.

Он прошел по слегка покачивающемуся коридору и постучал в дверь каюты, где жил Такэда. Никто не ответил.

— Он только что вышел, сэр, — сказал матрос.

Эл позавтракал в ресторане и поднялся на палубу для пассажиров первого класса.

На свежем утреннем небе не было ни единого облачка. Оно было чистое и такое густое от синевы, что казалось перевернутой копией моря.

Создавалось ощущение, что «Патриция» застыла в этом тягучем, переливающемся на солнце голубом киселе. Только широкая пенная дорожка за кормой да легкая дрожь палубы говорили о скорости.

Из бассейна несся визг и хохот. Там пытались оседлать большой, ярко раскрашенный шар. На носу лайнера собралась толпа и весело наблюдала за резвящейся в пене у форштевня стаей дельфинов.

Такэды на этой палубе не было.

«Черт с ним, — подумал Эл, — увижу еще». Он разложил шезлонг, удобно устроился в нем и закрыл глаза. Припекало, но лицо приятно обдувал легкий ветерок. Думать не хотелось. Не открывая глаз, Эл достал сигару и закурил. «Лежать бы вот так и не знать никаких Джо, японцев. — Он вздохнул. — Игра, кажется, затягивается. Скоро станет горячо. Рано или поздно нас прихлопнут козырным тузом, а ведь я еще хочу, чтобы меня встречала жена с двумя сопливыми сорванцами, похожими на папу. Надо кончать…» И мысль, которая все время пряталась где-то в тайниках сознания, стала оформляться реальным планом действия.

Впервые Эл задумался над этим, когда через своего человека в Гонолулу узнал, что на «Патриции» будет отправлена в Англию крупная сумма денег. Точную цифру этот человек назвать не мог, но утверждал, что сумма внушительная. Эл долго колебался, взвешивая шансы «за» и «против», в конце концов решился сделать последнюю ставку и сорвать банк. В плане, разработанном вместе с Такэдой, весь упор делался на неожиданность. Никто не мог предположить, что на такое гигантское судно, как «Патриция», с одной только командой в двести с лишним человек, кто-нибудь осмелится напасть. Лайнер был слишком крупным куском даже для знаменитой мадам Вонг…

— Сэр…

Эл открыл глаза.

Возле шезлонга стоял вчерашний бой.

— Простите, сэр, что побеспокоил вас, но вы изъявили желание узнать о леди.

— Выкладывай свои новости, парень.

— Она танцовщица, сэр, — наклонившись к Элу, сообщил бой. — Возвращается в Англию после гастролей в Гонолулу. Зовут ее Франсуаза Жувазье.

— А тип, что трется возле нее? Кто он?

— Импресарио и близкий друг. — Бой сдержанно улыбнулся, выделяя интонацией «близкий». — Номер каюты леди двести первый, недалеко от вашей, сэр. Для начала вы могли бы послать цветы.

— Хорошую школу ты прошел, паренек, — одобрительно сказал Эл. «Мальчик думает, если я называю его парнем, то он может давать мне советы, как идиоту янки».

— Вот тебе обещанные десять долларов и еще двадцать. На них купишь букет цветов. Полагаюсь на твой вкус, парень.

— Благодарю вас, сэр. От кого прикажете передать, сэр?

— Скажешь, что от поклонника ее таланта.

— Понял, сэр. — Бой почтительно поклонился и отошел.

Становилось жарко, Эл встал и не спеша направился в каюту за плавками. Проходя мимо теннисного корта, он увидел зеленоглазую женщину. Она стояла у сетки, наблюдая за игрой двух голенастых юношей. Франсуаза Жувазье была в коротких шортах, туго обтягивающих бедра, и белой рубашке с якорем на груди. Сильные упругие ноги лоснились от загара.

Эл сделал круг, чтобы пройти мимо нее. Поравнявшись, он вежливо поклонился. В ее глазах мелькнула веселая искорка, и она наклонила голову, не то отворачиваясь от Эла, не то отвечая на его поклон.

Эл прошел мимо и уже у трапа оглянулся.

Чуть склонив голову, она смотрела ему вслед. Элу очень хотелось вернуться и заговорить с ней, но, боясь испортить удачное начало, он пересилил себя и сбежал вниз по трапу в коридор.

У его каюты топтался Такэда все в том же черном пасторском костюме.

— Хелло, Такэда! — весело крикнул Эл. — Где пропадаешь, мой старый боевой камрад?

— Об этом я хотел спросить капитана, — заворчал Такэда.

Эл открыл дверь каюты.

— Прошу.

— Пожалуйста, капитан. После вас.

— Нет, уважаемый Такэда, только после вас, — делая церемонный японский поклон, сказал Эл и рассмеялся.

Такэда пошевелил короткими ноздрями, подозрительно принюхиваясь к Элу.

— Только чашку кофе. — Эл прошел в каюту и начал переодеваться. — Где ты был все утро?

— Проверял наших людей, — Такэда сел в кресло и деликатно отвернулся. — Капитан что-нибудь придумал?

— Да, — сказал Эл, натягивая плавки. — Но в целом план останется прежним.

— Мне кажется, что капитан очень легко относится к этому делу…

— Это тебе только кажется, — засмеялся Эл и похлопал Такэду по плечу. — Купаться ты, конечно, не пойдешь?

— Что мне сказать нашим людям?

Эл стал серьезным.

— Напомни им, чтобы не собирались вместе, не смели пить и помнили, что в двадцать три часа сорок минут все должны быть на своих местах. С оружием, — добавил он. — А как поступить с этими парнями из охраны, я объясню тебе вечером.

Такэда согласно кивнул, но было видно, что он недоволен.

До ленча Эл купался и загорал, все время стараясь улучить момент и заговорить с Франсуазой Жувазье. Но антрепренер, или как он там назывался, не отходил от нее ни на шаг. Во время ленча Эл, проходя мимо ее столика, улыбнулся, но она скользнула по нему спокойным взглядом и равнодушно отвернулась. Эл обиделся. Радостное, чуть влюбленное настроение было испорчено.

Наступил вечер. Радио «Патриции» все тем же бархатным голосом приглашало посетить рестораны лайнера, где должен был состояться бал и какой-то большой сюрприз. Эл потер руками лицо и направился в ванную. В дверь каюты постучали.

— Кто? — перекрывая шум льющейся воды, крикнул Эл.

— Капитан… — донесся голос Такэда.

— Подожди меня на палубе!..

На полутемной палубе почти никого не было. Около борта стоял Такэда и делал вид, что любуется гаснущими за горизонтом последними лучами солнца.

— Какие краски! — останавливаясь рядом, подыграл Эл.

— Да, капитан, — не сразу ответил Такэда. — Как на картинах Хокусаи.

«Э… — подумал Эл. — Да ты всерьез».

— Что с тобой, Такэда? — Эл дружески обнял его за плечи.

— Многое вспомнилось, капитан. Жена, двое моих мальчиков. Им сейчас было бы по двадцать лет…

Эл сочувственно помолчал.

Море быстро наливалось темнотой. В еще светлом небе начинали появляться первые звезды. Из ресторана послышалась музыка, на палубе вспыхнули фонари.

Такэда поморгал короткими ресницами, сморщил в улыбке лицо:

— Привык я к вам, Эл.

— И я тоже, дружище. Джо проверил рацию?

— Проверил. Он распаковал ее еще днем. — Такэда заговорил по-деловому: — Сверим часы. У всех наших они поставлены по моим. Сейчас, — Такэда посмотрел на часы, — двадцать один час семнадцать минут.

Мимо прошли двое японцев и Стив. Стив приветственно помахал рукой, но Эл сделал вид, что это к нему не относится.

— Людей расставишь цепочкой по всему пути от каюты с сейфом до штормового трапа. И чтобы без команды свой пост никто не смел покинуть, — втолковывал Эл, обходя с Такэдой те коридоры и помещения лайнера, где через три часа предстояло начать операцию. — Стрелять только в исключительных случаях…

«Как Наполеон перед Аустерлицем или как там», — с удовольствием сравнил он себя.

Они вернулись на верхнюю палубу.

— Встретимся у бассейна в двадцать три сорок пять.

— Слушаюсь, капитан.

— Еще раз проверь готовность рации Джо, — напомнил Эл. — Это очень важно. Если мы не сумеем захватить радиорубку лайнера, рация Джо — единственный шанс унести отсюда ноги…

5
Эл вернулся к себе в каюту, постоял у зеркала, внимательно рассматривая себя, и, поколебавшись, все же решил идти на бал. Ему очень хотелось еще раз увидеть Франсуазу Жувазье. Он позвонил в ресторан и заказал столик на имя, под которым он значился в списке пассажиров «Патриции». Переодевшись в вечерний костюм, Эл поднялся в ресторан.

Сверкающий хрусталем столик был рассчитан на двоих, но второе место пустовало. Эл устроился в кресле, огляделся. В зале сидели те, которых газеты называли «сосэйтлитес», — люди, принадлежащие к элите общества. Имена некоторых из них можно было найти в справочнике «Who is who?»[4].

Оркестр оборвал мелодию.

— Леди и джентльмены! — взбежав на эстраду, воскликнул конферансье, похожий на премьер-министра в отставке. — От имени капитана я еще раз приветствую на нашем балу всех! Всех! Всех!.. — Он лучезарно улыбнулся.

В зале захлопали.

— Бал устроен в честь знаменательного события и… — тут конферансье лукаво улыбнулся, — в честь «мисс Патриции», которая будет избрана сегодня на балу компетентным жюри. Музыка!..

Стюард наполнил бокал шампанским и поставил укутанную салфеткой бутылку в серебряное ведерко со льдом. Эл отпил из бокала и начал искать глазами Франсуазу Жувазье. Она сидела в обществе трех молодых людей через несколько столиков от него. Эл даже удивился, что сразу не заметил ее.

На эстраду выбежали два клоуна, столкнулись лбами и сделали обратное сальто. Затем один клоун схватил другого за волосы, подбросил его вверх и поймал себе на голову…

В зале висел негромкий гул голосов и смех.

Эл закурил сигару, грустно вздохнул. «Когда я, наконец, смогу вот так, как эти, спокойно сидеть за столиком в ресторане, не ожидая каждую минуту, что сзади подойдет кап и хлопнет по плечу: «Руки вверх, приятель…»

Под тревожную дробь барабанов клоуны сделали стойку на одном большом пальце.

«Конечно, — продолжал размышлять Эл, — у каждого из сидящих здесь есть свои заботы, но не такие… Впрочем, кто знает об этом?»

Покраснев от прилившей к лицу крови, клоуны продолжали держать стойку на одном пальце. В зале зааплодировали громко, от души.

Франсуаза Жувазье обернулась. Эл проследил за ее взглядом. Раскланиваясь со знакомыми, через зал шел ее антрепренер. Подойдя к столику, он поздоровался с молодыми людьми, с подчеркнутой ласковостью поцеловал руку Франсуазы. Эла кольнула зависть. Он не смог бы так уверенно и небрежно провести себя через весь зал. И не было рядом с ним женщины — такой женщины! — которой он мог бы поцеловать руку. Франсуаза Жувазье была тем идеалом, о котором долгими казарменными и тюремными ночами мечтал Эл: женщиной, которой целуют руки, дарят цветы, автомобили и журнальные фотографии которой висят над койками холостяков и солдат…

На эстраде быстро менялись певцы, жонглеры, фокусники…

— Сэр…

Эл вздрогнул. Перед ним стоял распорядитель.

— Простите, сэр, — повторил он. — Вас хочет видеть один джентльмен. Он ждет у входа в ресторан.

Эл допил бокал шампанского, медленно поднялся.

«Кто это может быть?! — лихорадочно думал он. — Неужели ловушка?!.»

— Внимание! — снова появляясь на эстраде, ликующе воскликнул конферансье. — Сейчас уважаемое жюри…

Но Эл уже не слушал, что говорил конферансье. Он быстро шел к выходу из ресторана.

Рядом с дверью стоял Такэда. У Эла отлегло от сердца.

— Неприятности, капитан. — Такэда отвел его в сторону. — Джо напился.

— Ты где был?!

Такэда развел руками.

— Он сказал, что это не мое японское дело…

— Этот ублюдок выпросит у меня пулю!.. — Эла трясло от бешенства. — Здорово нализался?

— Под завязку, капитан.

— Суньте его под душ, дайте нашатыря или чего там еще, но чтобы через час он был на ногах!

Прежде чем вернуться в зал, Эл зашел в бар и выпил джина. Ему надо было разрядиться. Спиртное подействовало сразу. В голове и ногах появилась легкость. «Пора переходить на два пальца», — подумал Эл. Так когда-то отец называл одну порцию.

Подражая антрепренеру, он прошел через весь ресторан и сел за свой столик. Франсуаза Жувазье увидела его. Помня о дневной встрече, Эл не рискнул поклониться ей и с независимым видом перевел взгляд на эстраду. Там продолжал трепаться все тот же конферансье.

— Я, вероятно, выражу общее мнение, — говорил он, — мнение в основном мужское, — конферансье подмигнул в зал, — если надену эту корону, — он поднял блестящую маленькую корону и сделал эффектную паузу, — на прелестную головку знаменитой танцовщицы Франсуазы Жувазье!..

Вспыхнул яркий свет. Цветной луч небольшого прожектора пробежал по стенам и остановился на столике, за которым сидела Франсуаза Жувазье.

— Браво! — крикнул кто-то.

Франсуаза встала и раскланялась.

Оркестр заиграл туш. Конферансье подал знак. Из-за кулис эстрады появился монументального роста стюард с громадной корзиной желтых роз. Франсуаза Жувазье взяла из корзины охапку цветов и начала бросать их аплодирующим пассажирам. Те ловили цветы и посылали ей в ответ воздушные поцелуи. Антрепренер вел себя так, словно все это предназначалось ему. Он даже кланялся.

«Павиан, — подумал Эл. — Гнусный павиан с дряблым животом!» Он встал и громко захлопал.

Франсуаза повернулась и с улыбкой еле заметно наклонила голову. В белом, оттеняющем загорелое тело платье, с блестящей короной на коротко остриженной головке, она была очаровательна. Выбрав нераспустившуюся розу, она бросила ее Элу. Опрокинув бокал, он поймал ее и вставил в петлицу пиджака. Эл ликовал. Казарменные мечты сбывались. Трое молодых людей и антрепренер посмотрели на Эла.

«Дерьмо!» — Эл сжал челюсти.

Аплодисменты постепенно стихли.

— Танцуем, леди и джентльмены! — объявил конферансье. — Впереди нас ждет большой сюрприз!..

С первыми тактами старинного аргентинского танго зал снова окунулся в приятный полумрак. Эл встал, застегнул пиджак и направился к столику, где сидела Франсуаза — про себя он называл ее уже так. Когда Эл пригласил ее, молодые люди недовольно замолчали. Франсуаза Жувазье, сняла с головы корону и подала ему руку. Эл обнял тонкую гибкую талию и, танцуя, постепенно увел ее дальше от столика.

Некоторое время они танцевали молча. Потом она слегка откинула голову и посмотрела Элу в глаза. Впервые они были так близко.

— Ну, — она улыбнулась, — вы что-то хотели мне сказать?

Эл смешался.

— Так мне казалось целый день.

— Я знаю, кто вы, — только и нашелся Эл.

Франсуаза Жувазье снисходительно кивнула. Она привыкла, что ее узнают.

— А вот вы мне не представились.

— Эл…

— Эл — и все?

— Мэрлоу, — неожиданно для себя назвал Эл свою настоящую фамилию и прикусил губу.

— Американец?.. Что с вами, месье Мэрлоу?..

На танцующие пары посыпались цветные снежинки.

— Мне хорошо с вами, — сказал Эл.

— Банально, — поморщилась Франсуаза Жувазье.

— Правда. Мне очень хорошо с вами, — как можно искренне повторил Эл.

Танец кончился. Он проводил Франсуазу к столику, вернулся на свое место. Приподнятое настроение исчезло. Элом овладела тревога.

Франсуазу пригласил танцевать один из молодых людей. Она танцевала и смотрела на него, но Эла это уже не радовало. Он думал, как выкрутиться из идиотского положения, в которое попал из-за своего длинного языка. «Кретин! — клял себя он. — Сам дал фараонам точный адрес! Все в ресторане видели, как я танцевал с ней, и наверняка стукнут полицейскому комиссару. А Франсуаза подробно опишет и заодно вспомнит фамилию… Забрать бы ее на «Хати-мару», но как это сделать? Вот если бы выманить к штормтрапу…» Эл взглянул на часы; через двадцать минут пора было уходить.

Извинившись перед антрепренером, он снова пригласил Франсуазу.

— Жаку вы не понравились, — смеясь, сообщила Франсуаза. — Он сказал, что у вас слишком яркий галстук.

— Вы куда сейчас направляетесь, в Англию?

— Да. У меня гастроли в Альберт-холле. А вы?

— Тоже.

— Следовательно, мы увидимся. Приходите на мое выступление.

— Я хочу увидеть вас сегодня, Франсуаза, — крепко прижав ее к себе, шепотом произнес Эл. — В ноль часов тридцать минут.

— Вы делаете мне больно!.. Ноль часов — это армейская привычка называть самое романтическое время для свиданий?

«Нашла время ломаться!» — со злостью подумал Эл.

— Пока бал не закончится, я не смогу уйти. «Мисс Патриции» это не к лицу.

— Пожалуйста, — умоляюще сказал Эл. — Это очень важно для нас обоих!

— Вы нетерпеливы. Не расстраивайтесь. Действительно не могу. Мой антрепренер, или, как говорят у вас в Америке, менеджер, следит за моим режимом дня. Он не разрешит. — Франсуаза ласково потрепала Эла по плечу. — Наберитесь терпения до Англии, месье Мэрлоу.

Эл сжался и что-то пробормотал.

— Видите, я запомнила вашу фамилию, а это хороший знак. Приходится знакомиться с таким количеством людей, а у меня ужасная память на фамилии. Я верю, что мы увидимся. И спасибо за цветы. Они были прекрасны.

«Влетел в историю! — с отчаянием думал Эл. — Кретин! Ах, какой кретин!..»

— Обязательно, — сказал он. — Только Мэрлоу — это не моя фамилия, — попытался Эл замести следы.

Франсуаза Жувазье сделала большие глаза.

— Вы гангстер или принц крови, путешествующий инкогнито?

— Не совсем, — Эл натянуто улыбнулся. — Просто я однофамилец знаменитого регбиста, и всех сразу начинают интересовать подробности из его жизни. Мне это осточертело!

— Понимаю вас. Популярность — это приятно. Но когда изо дня в день чувствуешь себя редким зверьком, на которого, как в зоопарке, приходят поглазеть бездельники, это становится ужасным.

— Невыносимым, — сказал Эл. — Но если вас интересует моя настоящая фамилия…

— Для меня вы будете просто Эл. В этом что-то есть…

— Вы изумительная женщина, Франсуаза! — воскликнул Эл, а про себя подумал: «Все вспомнишь на допросе. А полицейский комиссар проверит, кто такой Мэрлоу. У них в картотеке есть такая фамилия… Но что я могу сделать? Остается только надеяться, что Франсуаза промолчит. Девочка с норовом…»

Танец кончился.

— Леди и джентльмены! — появляясь на эстраде, многозначительно произнес конферансье. — Не забывайте, вас ждет большой сюрприз! К двенадцати часам прошу выйти всех на палубу!..

«Большой сюрприз… — подумал Эл. — Это уж точно. Это я вам обещаю…»

Он подвел Франсуазу к столику и поцеловал ей руку.

— Вам не кажется, мистер, что вы злоупотребляете вежливостью дамы? — откинувшись в кресле, высокомерно сказал антрепренер.

— Не кажется, — Эл переглянулся с Франсуазой.

— Я советую вам забыть дорогу к этому столику!

— Грубо, — коротко сказал Эл.

— Убирайтесь!..

Франсуаза Жувазье с интересом наблюдала за начинающимся скандалом.

Эл наклонился к антрепренеру.

— Захлопни пасть, старый павиан, — дружелюбно сказал он.

Антрепренер побледнел от возмущения и встал. Молодые люди тоже поднялись и начали обходить столик.

— Выйдем, — сказал один из них.

— Проводить тебя на кладбище? — Эл взял за горлышко бутылку.

На них с любопытством начали оборачиваться.

— Метрдотель! — крикнул антрепренер.

Но метрдотель и так уже спешил к ним вместе с двумя дюжими стюардами.

— Твое счастье, павиан, что тебя ждут в зоопарке. — Эл поставил на стол бутылку.

Франсуаза рассмеялась.

— Джентльмены, джентльмены!.. — укоризненным тоном начал метрдотель. — Прошу вас, джентльмены… — Он ласково взял Эла под локоть и отвел в сторону.

Эл расплатился и, сопровождаемый взволнованным метрдотелем, снова вернулся к столику, где сидела Франсуаза.

— Старый облезлый павиан, — еще раз мстительно сказал Эл. Он чувствовал, что уже «засветился», так что терять было нечего. Подмигнув на прощание Франсуазе, он пошел к выходу.

Эл спустился к себе в каюту, запер дверь и вытащил из шкафа чемодан. Достал спрятанный под бельем автомат, точными профессиональными движениями собрал его и поставил на предохранитель. Затем проверил карманы висевших в шкафу костюмов и убедился, что никаких бумаг и документов там не осталось. Пристроив под пиджаком автомат, выключил свет, вышел и запер дверь каюты. Поднявшись на палубу, он выбросил ключ в море.

Около бассейна прогуливались Такэда и Стив. Эл осмотрелся и открыл дверь в служебный коридор. За ним не спеша двинулись его сообщники.

В мягко освещенном коридоре никого не было, только с палубы доносилась музыка да гудели дизели лайнера. По ковровой дорожке они прошли к двери с табличкой «Капитан». У Такэды на виске вздулась синяя вена. Стив дрожащими руками одергивал пиджак.

«Господи, помоги! Это в последний раз, клянусь тебе!..» — мысленно воскликнул Эл.

— Время. — Он взглянул на часы: ноль часов десять минут.

Через три минуты Джо и еще двое японцев должны были захватить радиорубку. Эл помедлил немного, глубоко вздохнул и постучал.

— Войдите.

Эл надел черные очки и рывком открыл дверь каюты.

Капитан сидел за письменным столом.

Эл шагнул вперед.

— Что угодно, сэр? — спросил капитан. — Простите… — Он встал и надел висевший на спинке кресла китель с золотыми шевронами.

— Не стоит беспокоиться, капитан. — Эл выхватил из-под полы пиджака автомат.

Рука капитана потянулась к кнопке звонка.

— Спокойно! Вы понимаете, — подходя ближе, начал Эл, — что идет крупная игра и я стесняться не буду. Не то время года. — Эл повел перед собой автоматом. Первый шаг был сделан. Сосущее чувство страха начало проходить.

— Что вам угодно? — Капитан подался вперед, стараясь рассмотреть за черными очками глаза Эла.

— Такэда! — не оборачиваясь, позвал Эл.

В каюту вошли Такэда и Стив, они заперли дверь.

— Теперь подробно объясню, в чем заключается моя просьба…

— Не утруждайте себя! — оборвал его капитан. — Вы можете убить меня, но ни одного вашего приказания я не выполню!

Эл повернул капитана лицом к стене и стал за его спиной.

— Это не приказ, а убедительная просьба.

— Я бы на вашем месте сдался, пока вы ничего не натворили…

— Вот что, приятель, — угрожающе перебил Эл. — Или ты сейчас вызовешь сюда вахтенных офицеров, или я застрелю тебя!

Капитан молчал.

— Нет? — Эл упер дуло автомата в спину капитана.

Он видел, как медленно отлила кровь от его морщинистой шеи.

— Нет, — хрипло выдавил из себя капитан.

— Свяжите и засуньте в его неразговорчивый рот кляп!

Сопротивляющегося капитана связали, заткнули рот кляпом и отнесли в спальню. Там его положили на кровать и с головой накрыли одеялом.

Тяжело дыша, они снова собрались в кабинете.

— Стив, — Эл поправил сбившийся ковер, — спрячешься у входа в коридор. Как только появятся вахтенные офицеры, пропустишь их, а когда они войдут в каюту, сразу беги к двери. Если кто-нибудь из них сумеет вырваться, бей его прикладом. Но старайся не стрелять. Понял?

— Да, Эл.

— Иди!

Стив вышел в коридор.

Эл наклонился над письменным столом. Под толстым стеклом лежал список телефонных номеров всех служб лайнера. Да он и так знал: номер капитанского мостика — 1—11. Эл снял трубку и, откашлявшись, набрал номер.

— Мостик слушает, — послышался голос в трубке.

— Ради бога, быстрей! Капитану плохо, он умирает!.. — захлебывающимся от волнения голосом закричал Эл.

— Что? Кто это говорит?! — загудела трубка, но Эл уже дал отбой.

На кровати замычал капитан.

— Внимание, Такэда! — Эл снял с предохранителя автомат и спрятался за портьеру.

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут в коридоре послышались быстрые шаги. В дверь постучали и, не дожидаясь разрешения, в каюту вбежали два офицера. Одного из них тут же ударом приклада по голове оглушил Эл, второго сшиб Такэда. Они связали обоих офицеров и отнесли одного в ванную. Такэда открыл кран и побрызгал на него водой.

Офицер застонал и открыл глаза.

— Старпом? — Эл поправил очки.

Офицер кивнул и сморщился от боли.

— Порядок. — Эл посмотрел на часы: тридцать минут первого.

— Кто вы? — слабым голосом спросил старпом.

— Интерпол, — внушительно произнес Эл.

Такэда улыбнулся.

— Я британский подданный! Вы не имеете права так обращаться со мной! — закричал старпом и снова застонал от боли.

— Тише, капитан болен. Кто остался на мостике? — наклонился к нему Эл.

— Штурман и рулевой… Пожалуйста, закройте кран. Мне холодно.

— Слышишь, что говорит старший помощник? — строго сказал Эл. — Ему холодно, закрой кран.

Такэда прикрутил кран.

— Вы должны оказать нам небольшую услугу.

— Слушаю…

— Это голос делового человека! — воскликнул Эл. — Десять против одного — он через год станет капитаном!

— Хватит, — проворчал Такэда.

— Так что же? — повторил старпом.

— Пустяк, — сказал Эл. — Вы позвоните отсюда вахтенному штурману и предупредите его, что сейчас на мостик поднимутся агенты Интерпола, — ему понравилась эта выдумка. — Вот и все.

— Я этого не сделаю, — сказал старпом. Он наконец понял, с кем имеет дело.

— Жаль, — грустно сказал Эл. — Я ошибся. Вы никогда не будете капитаном. Так и умрете с нашивками старшего помощника. — Он упивался своим спокойствием. Все было так, словно в хорошем вестерне. Эл поднял автомат.

— Что вы хотите сделать?

— Именно, — кивнул Эл. — Сейчас ваши серые мозги, сэр старший помощник, брызнут по этому белому кафелю.

С каждым словом Эла глаза старпома все больше расширялись.

— Вы не сделаете этого!

— Сейчас убедитесь. — Эл передернул затвор. «Врешь, медуза, не выдержишь!»

— Да-да! — быстро сказал старпом. — Да!..

— Развяжи его! — приказал Эл.

— У меня дети. Вы должны меня понять…

Такэда перерезал ножом веревки и помог старпому выйти из ванной.

— Пройдите к столу.

Держась рукой за разбитую голову, старпом подошел к письменному столу.

В спальне снова замычал капитан.

— Что это?! — с ужасом спросил старпом.

— Звоните, — Эл снял трубку и протянул старпому.

Тот сделал умоляющее лицо и показал на открытую дверь спальни.

Эл понимающе кивнул.

— Проверь, как там поживают два наших джентльмена, и закрой за собой дверь.

Старпом нерешительно взял трубку.

— Живее! И без фокусов! — предупредил Эл. На всякий случай он положил руку на рычаг аппарата.

Старпом набрал номер.

— Мостик слушает, — услышал Эл голос в трубке.

— Это вы, О’Рейдли? — тихо спросил старпом.

— Да, сэр.

— Сейчас к вам поднимутся агенты Интерпола. Окажите им содействие…

— Не понял, сэр…

Эл выразительно повел дулом автомата.

— Агенты Интерпола, — поспешно повторил старпом.

— Что им нужно, сэр? — недоумевающим голосом спросил О’Рейдли.

— Не задавайте лишних вопросов, О’Рейдли. Пропустите. Это личное распоряжение капитана.

— Слушаюсь, сэр, — тем же недоумевающим голосом произнес О’Рейдли.

Эл прикрыл мембрану телефонной трубки.

— Скажите этому О’Рейдли, чтобы он приказал спустить по левому борту штормтрап.

— Хэлло, О’Рейдли, вы меня слушаете?

— Да, сэр.

— Еще один приказ капитана — спустить по левому борту штормовой трап.

— Виноват, сэр. Скорость восемнадцать узлов, сэр!

— Исполняйте! — Старпом повесил трубку. — Все?

— Такэда, — позвал Эл.

Из спальни появился Такэда.

— Я их еще раз перевязал.

— И этого тоже, — кивнул Эл на старпома.

— Но я… Я сделал все, что вы хотели! — растерянно сказал старпом.

— Это необходимо для вашей же безопасности, — успокоил Эл. — Ну, живей!

Такэда и Стив спеленали веревками старшего помощника и положили его на пол.

Неожиданно зазвонил телефон. Все вздрогнули. Эл быстро вытащил у старпома кляп, снял трубку и прижал к его уху.

— Говорит третий штурман О’Рейдли, — произнес голос в трубке.

Старший помощник молчал. Такэда опустился рядом с ним на корточки и достал нож.

— В чем дело, О’Рейдли? — поспешно произнес старпом.

— Извините, сэр. Я прошу повторить приказание.

«Вот неугомонный щенок», — с тревогой подумал Эл.

— Делайте что приказано, — сказал старпом.

— Но, сэр…

— Примите агентов и распорядитесь, чтобы спустили штормтрап. Все. Повесьте трубку.

— Есть повесить трубку, сэр. — В трубке зазвучали гудки отбоя.

Эл с облегчением вздохнул и оборвал телефонный шнур.

Бал продолжался. Отовсюду неслись звуки музыки, выкрики, смех. Верхняя палуба была залита светом двух прожекторов. Прижимая локтем спрятанный под пиджаком автомат, Эл, а за ним и Стив пробирались между танцующими парами к радиорубке. У входа в нее со скучающим видом стояли двое японцев. Один из них был Уэдзи. Заметив Эла, он слегка наклонил голову. С радиорубкой все было в порядке.

Все тем же гуляющим шагом они направились к ведущему на мостик трапу. Там их уже ждали Такэда и Джо.

— Катер вызвал?

— Да, — хрипло сказал Джо. Лицо у него припухло.

— Координаты не перепутал?

— Нет, Эл. Катер подойдет точно в ноль часов пятьдесят минут.

— К какому борту?

— Левому. Сигнал фонариком. Рацию уничтожил.

— Расставь наших людей цепочкой от каюты до штормтрапа. — Эл повернулся к Такэде. — И двух с автоматами у штормтрапа.

— Понял, капитан.

Эл первым начал подниматься на мостик.

— Сюда ходить воспрещается, — остановил их матрос из команды.

— Нам разрешил старший помощник…

Они поднялись на крыло мостика. После яркого света прожекторов здесь было темно.

— В чем дело, джентльмены? — Дверь рубки открыл молодой штурман.

— Мистер О’Рейдли?

— Да. Кто вы, сэр?

— Интерпол, — негромко произнес Эл, глядя в настороженное мальчишеское лицо штурмана.

«Щенок ты, О’Рейдли, — подумал он. — Маленький лохматый щенок с молочными зубами».

— На капитанский мостик пассажирам запрещено подниматься. — О’Рейдли продолжал загораживать вход.

— Разве вы не поняли приказа старшего помощника?

Эл заглянул через плечо О’Рейдли в рубку. У штурвала стоял рулевой. Кроме него, в рубке никого не было.

— Ваши удостоверения, — упрямо сказал О’Рейдли и протянул руку.

— Удостоверения? — Вложив всю тяжесть своего тела в кулак, Эл ударил О’Рейдли в узкий подбородок.

О’Рейдли коротко взмахнул руками и повалился на палубу. Эл перепрыгнул через него и бросился к рулевому. Но рулевой встретил его ударом ноги в пах. Он дрался отчаянно, стараясь прорваться к выходу, пока Джо не раскроил ему голову прикладом автомата.

Держась обеими руками за живот, Эл с трудом поднялся. Низ живота болел так, словно туда сунули кусок раскаленного железа.

— Дай ему еще, Джо, — сдавленным голосом проговорил он, стараясь вдохнуть в себя воздух.

— Он уже готов, Эл.

— Совсем?

— Мертв, как камень, — подтвердил Джо.

Эл посмотрел на часы — прошло всего четыре минуты. До появления торпедного катера оставался почти час. Боль постепенно отпускала, становилась не такой резкой. Эл взялся за штурвал. «За это время лайнер на десять — пятнадцать миль отвернет в сторону с курса. Маловато…»

Махина «Патриции» начала медленно разворачиваться.

Накидывая на приборы куртку рулевого, чтобы не было слышно звука бьющегося стекла, они вывели из строя навигационные приборы и оба локатора.

— Внимание! — вдруг сказал Джо.

По трапу на мостик взбегал матрос. Джо и Стив затаились у входа.

— Эй, Джо! — открыв дверь рубки, позвал матрос — Где штурман О’Рейдли?

— Что? — растерявшись, откликнулся Джо.

— Передай ему, что штормтрап спущен… Э, черт возьми! Да это же не Джо… — Он шагнул вперед, но фразы окончить не успел. Джо оглушил его.

— Свяжи его, Стив. А ты иди сюда, — позвал Эл Джо и передал ему штурвал. — Будешь держать курс вон на ту звезду. С тобой останется Стив. Когда все будет кончено, пришлю за вами. Если услышите выстрелы, бросайте все — и к трапу. Но сперва дашь команду в машинное отделение: «Стоп!» Вот ручка машинного телеграфа. — Эл показал, до какой отметки ее следует поднять. — Понял?

— Да. — Джо осторожно дотронулся до ручки машинного телеграфа.

— Только не забудь прислать за нами.

— Не беспокойся, — сказал Эл. — Будьте внимательны, ребята.

— Счастливо, Эл. Зря ты меня с собой не берешь.

— Все правильно, Стив. У охраны меньше подозрений вызовет старый японец, чем такой шкаф, как ты. — Эл спрятал оружие и пошел к выходу.

Возле трапа, сплетя руки на животе, стоял Такэда. Несколько дальше от него топтались похожие на двух близнецов Уэдзи и еще один японец, имя которого Эл никак не мог вспомнить.

Эл прикурил от зажигалки сигарету и незаметно огляделся. Все так же гремела из динамиков музыка, а пассажиры продолжали танцевать и флиртовать друг с другом. Только голоса звучали громче, чем прежде, и почти у всех от выпитого вина блестели глаза.

— О’кей, капитан? — негромко спросил Такэда.

Эл кивнул.

— Людей расставил?

— Да.

Эл посмотрел на часы.

— Пора… — начал он и не успел договорить.

Воздух неожиданно разорвался от треска выстрелов. Вверх взлетели сотни шутих и ракет. Они лопались в черном небе разноцветными брызгами и, медленно гаснув, падали в море. Пассажиры восторженно закричали. Начался фейерверк. Это и был обещанный конферансье большой сюрприз. Фейерверк на корабле в открытом море.

— Это же нам на руку! — радостно засмеялся Эл. — Пошли!

Такэда подал знак, и японцы двинулись вслед за ними.

Обогнув теннисный корт, они спустились на вторую палубу, затем миновали салон, где разыгрывалась шуточная лотерея, свернули в коридор и остановились. За поворотом начинался небольшой тупик, где находилась каюта с сейфом…

Здоровенный парень с автоматом бродил по тупику и, скучая, насвистывал «Девочки из штата «Коннектикут». В коридоре послышались пьяные голоса, и через минуту в тупик ввалился элегантный джентльмен с розой в петлице пиджака. Его поддерживал старый японец с редкими седыми усами.

— Эй, — оживляясь, сказал парень с автоматом и перестал свистеть. — Сюда нельзя.

— Он говорит, мистер-сэр, что тут где-то находится его каюта, — тонким заискивающим голосом произнес старый японец и встряхнул сползающего на пол джентльмена.

— Проваливайте! — грубо сказал парень с автоматом и подошел ближе. — Тут нет кают.

Старый японец отпустил джентльмена. У того сразу же бессильно упала голова на грудь. Он сделал несколько неуверенных шагов вперед и свалился на пол.

— В стельку! — завистливо сказал парень. — Эй, старина, очнись! — Он положил автомат рядом с собой и, наклонившись над пьяным, начал тереть ему уши.

Джентльмен жалобно замычал.

— В стельку, — с удовольствием повторил парень и присел на корточки. — Ну-ка помоги, японец…

— Да, мистер-сэр, — покорно сказал старый японец. Он подошел ближе и ударил парня ребром ладони по шее.

Тот ойкнул и упал лицом вниз.

Эл вскочил на ноги, оглянулся. У входа в тупик, прикрывая полой пиджака автомат, уже стоял Уэдзи.

Эл и Такэда на цыпочках подошли к каюте, прислушались; из-за железной двери доносились невнятные голоса.

— Дай, — шепотом приказал Эл.

Такэда вытащил спрятанную за поясом немецкую противопехотную гранату на длинной ручке и протянул Элу. Тот осторожно толкнул дверь. Она была заперта. Сдерживая дыхание, Эл постучал. Послышались шаги.

— В чем дело, Ковенски? — спросил хрипловатый голос за дверью.

Эл молчал, закусив губу.

Щелкнул замок, и в приоткрывшейся двери показалось широкое лицо охранника с толстыми сплющенными ушами профессионального боксера. Эл и охранник встретились взглядами. Долгую секунду они смотрели друг другу в глаза. Эл видел, как в глубине светлых зрачков охранника зародилось быстро растущее беспокойство. Он перебросил взгляд на руки Эла, и в тот же миг Такэда выстрелил в него в упор. Эл сорвал с гранаты кольцо, швырнул ее в каюту и откинулся назад к переборке.

Держа наготове оружие, они вбежали в наполненную едким дымом каюту. На потолке тускло светилась уцелевшая лампочка с разбитым плафоном. Возле койки в луже крови лежали два других охранника.

— Где же еще двое? — пробормотал Эл, оглядывая каюту. — Ключи! Ищи ключи, Такэда!..

Они перевернули мертвых на спину и начали лихорадочно обыскивать. У широколицего охранника Такэда обнаружил стальную цепочку с ключом. Она была прикреплена к поясу. Такэда обрезал ножом пояс и передал ключи Элу.

Эл вставил в щель замка широкий сложный ключ и повернул его. Пронзительно взвыла сирена сигнализации.

— Провод! Ищи провод!.. — кричал Эл.

Пока Такэда искал провод, чтобы отключить сигнализацию, Эл открыл сейф. Там лежали два больших, туго набитых мешка. Сирена продолжала завывать. В коридоре раздались громкие крики и автоматная очередь. Эл выглянул из каюты. Выставив автомат, Уэдзи стрелял куда-то вдоль коридора. Видимо, появились те двое охранников, которых не было на месте.

Прикрываясь мешками с деньгами, Эл и Такэда выскочили из тупика в коридор. Мимо разбитой двери салона с распластанными на полу пассажирами они выбежали на гремящую музыкой палубу. Неожиданно раздался пистолетный выстрел. Уэдзи упал.

— Помогите Уэдзи! Я прикрою!.. — крикнул Эл японцам и нажал гашетку автомата.

Преследующий их охранник покатился по ступенькам трапа. Палуба «Патриции» качнулась, лайнер резко замедлил ход. Что-то невнятно крича, с капитанского мостика скатились Джо и Стив с автоматами в руках. Такэда поднял стонущего Уэдзи и вместе с другими японцами потащил его к штормтрапу.

Эл пятился спиной, держа под прицелом пассажиров и матросов команды. Рядом срикошетила пуля. Стреляли с капитанского мостика. Эл вскинул автомат и дал короткую очередь вверх. С оглушительным звоном лопнул один из прожекторов, и вниз посыпались осколки стекла.

Уже став на первую ступеньку трапа, Эл вдруг увидел Франсуазу Жувазье. Она не отрываясь смотрела на него. Эл быстро поднял руку к глазам — черных очков не было, он их где-то потерял. «Узнала! — забилась в голове мысль. — Она узнала меня!..» Не осознавая до конца, что он делает, Эл направил на нее автомат и выстрелил. Он увидел, как она схватилась руками за грудь, как с ужасом закричали пассажиры и как из-под ее пальцев расплылось по белому платью большое красное пятно. Не спуская мутнеющих глаз с Эла, она повалилась на палубу. У Эла перехватило горло. Он сделал несколько шагов вперед, к упавшему телу, но опомнился и ринулся вниз.

На самой нижней палубе шла свалка. Человек тридцать матросов с пожарными баграми в руках пытались оттеснить от спущенного штормтрапа японцев. Джо, Стив и подбежавший через минуту Эл выстрелами обратили матросов в бегство. Внизу покачивался торпедный катер, двое японцев удерживали его крюками на месте.

— Джо, Стив! — крикнул Эл. — Прикрывайте! Остальным на катер!

Он взял брезентовый мешок и шагнул к трапу, но его оттолкнул Джо. Подхватив второй мешок, он начал быстро спускаться вниз по штормовому трапу. Эл сдержал себя, чтобы не двинуть его автоматом по голове. Наступая на руки ругающемуся Джо, он спустился вслед за ним и спрыгнул на палубу катера.

По черному выпуклому борту «Патриции» один за другим быстро спускались японцы.

— Живей!..

Один из японцев оступился и с криком сорвался с трапа. Ударившись о борт катера, он сразу же пропал в черной воде.

— Кимура!.. — горестно крикнул Такэда.

— Скорей!.. Скорей!.. — торопил Эл. Он подхватил спускающегося Уэдзи и помог ему спрыгнуть на палубу. — Стив!.. — позвал он.

— Сейчас! — откликнулся Стив, и послышалась длинная автоматная очередь. Через минуту он уже стоял рядом с Элом и, ухмыляясь, смотрел вверх на борт «Патриции», где над планширем появились головы матросов.

Торпедный катер взревел моторами, круто отвернул от лайнера и скрылся в темноте.

Эл вдохнул полной грудью свежий морской воздух. Радость переполняла его. Все! Баста! Жив! О Франсуазе Жувазье он сейчас не помнил. Это было на «Патриции», а она уже в прошлом. Живой всегда прав — таков закон жизни. Самое главное — жив!.. Жив и удачлив!.. Эл ударил кулаком по штурвалу и оглянулся назад.

На ярко освещенном лайнере догорали огненные колеса фейерверка. С каждой минутой он становился все меньше, пока не превратился в далекую желтую точку…

6
Переваливаясь на тяжелых, стального цвета волнах, «Хати-мару» держала курс на Марсель.

«Плохо… Очень плохо. Столько мокрых следов оставили!..» Эл бросил газеты на стол и начал расхаживать по каюте.

После ограбления «Патриции» многие газеты, в особенности английские, устроили на первых полосах настоящий скандал. Они требовали от правительства принять самые действенные, категорические меры для поимки пиратского катера. Интерпол и английская уголовная полиция, объединившись, создали специальную группу, которой были приданы военный тральщик и самолет. Все газеты сообщали довольно точные приметы пиратов, в особенности Эла. По всему было видно, что дело начинало принимать серьезный оборот.

«Пора смываться, — продолжал размышлять Эл. — И чем быстрей, тем лучше. Наступило время».

После налета на «Патрицию» оба набитых крупными ассигнациями мешка стоимостью в девятьсот тысяч каждый Эл и Такэда спрятали в тайнике, место которого было, известно только им двоим. Все это время аккуратно обернутые целлофаном пачки не давали Элу покоя. Он боялся, что его может опередить Такэда со своими японцами. Такэде также был известен и шифр других положенных в банки денег.

Эл остановился и посмотрел на толстую кипу газет.

— Да, — произнес он вслух. — Теперь-то уж точно возьмутся за нас всерьез.

Он пощипал короткие усики, которые отпустил сразу же после налета на «Патрицию». Тогда же выкрасил в черный цвет волосы. «К сожалению, один я не справлюсь.. Кого же выбрать? — Эл потер рукой подбородок. — Черт знает что! Утром брился, а к вечеру опять как наждак… Так кого же? Такэду? Но он слишком любит своих японцев. Стива? Честный здоровый идиот. Он может просто не согласиться. И как такой мог попасть в тюрьму? Впрочем, именно такие и садятся. Умные люди предпочитают заниматься своими делами на свободе. А сам я? Ошибка. Но ошибка, которая пошла мне на пользу. Иначе бы я сейчас не думал, как избавиться от этой компании. Так… Остается только Джо. Противная рыжая крыса. Этот-то согласится. Подонок редкостный. Прямо скажем — музейный экземпляр. А если заартачится, то прихлопну и его с большим удовольствием… — Эл сел в кресло, вытянул ноги и закурил. — Старина, обдумай все. Твое правило — придерживать козыри напоследок. И остерегайся старого опоссума Такэду. Он и его крестьяне слишком серьезно ко всему относятся. При неудачном раскладе можно сломать шею… Лучше всего их собрать в носовом кубрике. Там толстые переборки и только один выход на палубу…»

В дверь каюты постучали.

— Да.

Вошел перевязанный Уэдзи.

— Я хочу поблагодарить вас, капитан, — сказал он.

— За что? — удивился Эл.

— Вы спасли меня там, на лайнере.

— Все в порядке, парень, — сказал польщенный Эл и дружески потрепал Уэдзи по плечу. — Живи на радость спецгруппе Интерпола. Потом сочтемся.

— Благодарю, капитан. — Уэдзи поклонился церемонным японским поклоном.

— Ладно, — сказал Эл. — А теперь иди и позови ко мне Джо.

Уэдзи еще раз поклонился и вышел.

«Еще бы не спасти! — усмехнулся Эл. — Если бы тебя, парень, оставили на «Патриции», то через день тебя бы раскололи полицейские — и всей компании на «Хати-мару» пришел бы конец». Эл достал из ящика стола пистолет, сунул его за пояс брюк. Затем поставил один стул так, чтобы между ним и дверью был стол. Он готовился к встрече с Джо.

В коридоре послышались шаги. Эл зажег свет в каюте.

— Хелло, Эл. — Джо без стука открыл дверь.

— Хелло, Джо, — приветливо откликнулся Эл. — Садись.

— Что это с тобой, а? — подозрительно спросил Джо.

— Есть выгодное дело, Джо. — Эл поставил на стол бутылку виски и два стакана.

— Интересно послушать.

Эл налил в стаканы виски.

— Твое здоровье, Джо.

— Будем здоровы, Эл. — Джо все больше и больше настораживался.

Эл выглянул в коридор и запер дверь на ключ. Джо прищуренными глазами следил за каждым его движением.

— Джо, я всегда считал тебя парнем с мозгами…

— Ну.

— И поэтому решил именно тебя взять в дело. — Эл сел. — Не буду крутить вокруг да около. — Он расстегнул пиджак и положил руку на колено, ближе к рукоятке пистолета. — А что, если мы с тобой пустим эту посудину на дно вместе с ребятами, а весь капитал фирмы поделим пополам?

— Идет, — не моргнув глазом согласился Джо. — По скольку там выйдет?

«Вот скотина!» — подумал Эл.

— По четыре миллиона на нос, — произнес он вслух.

— Как мы это дело провернем? — деловито поинтересовался Джо, удобней устраиваясь в кресле.

— Сегодня в пять «Хати-мару» должна прийти в Марсель. Сейчас, — Эл посмотрел на часы, — ровно час дня. Кто на вахте?

— Трое япошек и Стив.

— Два ящика со взрывчаткой лежат в трюме. Я все приготовил. Тебе остается только вывести к грузовому люку концы от бикфордова шнура. Он тоже лежит в трюме под трапом.

— Когда ты обо всем позаботился, Эл?

— Во время шторма. Шнур прикрыт мешками.

— А ты, Эл?

— Что я?

— А ты что будешь делать?

— Полчаса тебе хватит?

— Да.

— Тогда я через сорок минут соберу всех в носовом кубрике.

— Всех?

— Всех до единого.

— Как ты это сделаешь?

— Это мое дело.

— Почему бы не взорвать ночью?

— Ночью мы будем уже в Марселе, а во-вторых, нас могут опередить.

— Кто?

— Такэда, — соврал Эл.

«Хотя, — подумал он тут же, — чем черт не шутит?»

— Как так?

— А ты что думал?

— Полагаюсь на тебя, Эл.

Будь спокоен. Но я и тебя предупреждаю — без цирковых номеров.

— Ты меня обижаешь, Эл.

— Ладно, я тебя предупредил. Вот ключи от грузового люка. Держи!

Джо поймал ключи, подбросил их на ладони и сунул в карман.

— Выпьем за удачу, миллионщик Джо.

Они выпили.

— Старайся не попасться на глаза Такэде.

— Почему?

— Он тебя расколет.

— Ты плохо меня знаешь, Эл. — Джо протянул руку. — Заметано?

— Заметано, Джо. — Эл пожал ему руку. — Только не нервничай и не подавай вида.

— Я пошел.

— Иди, Джо.

Оставшись один, Эл проверил зажигалку. Зажигалка работала безотказно. На всякий случай он положил в карман и коробку спичек. «Не должно быть никаких случайностей, — думал он. — Обычно из-за них проваливаются все крупные дела…» Затем достал из тумбочки докторский сак, где в различной валюте хранилось около ста тысяч долларов — наличность «Хати-мару», — и положил сверху еще один пистолет с запасной обоймой. Туда же бросил и толстую тетрадь со своими записями и расчетами.

Море было пустынным. Из унылого неба продолжал сыпать дождь. «Как тогда, на Восточных островах», — вспомнилось Элу. Острый нос «Хати-мару» резал бегущие одна за другой волны и отбрасывал их в сторону белой пеной.

Стараясь не стучать каблуками, он подошел к спасательной шлюпке и оглянулся по сторонам. На палубе никого не было, только в рубке маячили темные фигуры вахтенного и рулевого. Эл поднял мокрый брезент, прикрывающий шлюпку, и спрятал под него саквояж. Поправив края брезента, не спеша двинулся к спардеку. «Странное дело, — думал Эл. — Я даже не волнуюсь. Почему бы это?..»

На пороге камбуза с кастрюлей в руках показался обвязанный фартуком Такэда.

— Салют, Такэда-сансей!

— День добрый, капитан, — откликнулся Такэда. — Не желаете заливного из осьминога? Очень вкусно. — Он любил готовить национальные блюда и делал это мастерски.

— Попозже. А пока собери всех ребят в носовом кубрике.

— Зачем, капитан? — Такэда был явно удивлен.

— Возникла идея.

— Золотая идея, капитан? — сморщился в улыбку Такэда. — Как наша «Хати-мару» или «Патриция»?

— Приблизительно, — рассмеялся Эл.

«В последний раз вижу твою милую улыбку, Такэда-сансей, — подумал он. — Из всех ребят мне больше всех жаль тебя и Стива, дружище. Но тут уж ничего не поделаешь…»

— У капитана светлая голова. В чем идея?

— Потерпи, узнаешь через десять минут.

— Собрать всех?

— Да.

— И вахтенных, капитан?

— Дело касается всей команды. А у штурвала… — Эл сделал вид, что на секунду задумался, — останется Джо.

У Такэды в глазах мелькнуло недоумение.

— Ты же знаешь, что он за человек. Будет только мешать. — И, не давая развиться подозрению, добавил командным тоном: — Исполняй.

Когда Такэда ушел, из-за палубной надстройки вынырнул Джо.

— Порядок, Эл, — зашептал он. — Концы бикфордова шнура прижал крышкой люка.

— Молодец. Тебя никто не видел?

— Вроде нет…

Они поднялись на мостик.

— Идите в носовой кубрик, ребята, — сказал Эл вахтенным.

— В чем дело? — спросил Стив.

— Деньги будем делить. Это тебя устраивает?

— Еще как! — широко улыбнулся Стив. — Давно пора! У меня в Марселе есть одна знакомая…

— Вот и хорошо, — сказал Эл.

Джо хихикнул.

— Ты что? — спросил Эл.

— Я тоже думаю, что давно пора…

— Придержи язык. Идите, ребята, — повторил Эл и снял с крючка бинокль.

Вахтенные ушли. Горизонт был чист, только впереди, по курсу, темнела полоска земли.

— Капитан! — позвал Такэда с палубы.

— Становись за штурвал, — приказал Эл Джо и повесил на место бинокль. — Иду!..

Японцы, Стив, а за ними Эл с Такэдой спустились в тускло освещенный кубрик и начали рассаживаться вокруг стола.

— Все? — спросил Эл, мысленно пересчитывая команду «Хати-мару».

— Да, капитан, — сказал Такэда. — Нет только двух кочегаров — Икихары и Такахаси.

Эл медленно обвел взглядом сидящую вокруг стола команду. Их было семнадцать человек. Все курили, и дым пластами висел в воздухе. «В последний раз курят», — подумал Эл.

— Ребята, — сказал он. — Я решил объявить, кому какая доля приходится…

Команда одобрительно загудела.

— Разве фирма закончила работу, капитан? — осторожно спросил Такэда.

— Решить должна команда. По мне кажется, что над этим есть смысл подумать. Как, ребята?

— Ты скажи сперва, что мне причитается, а уж потом я буду думать, — под одобрительный смех присутствующих сказал Стив.

— Ну, что ж… — Эл поднялся. — Сейчас я принесу из каюты сделанные мною расчеты и каждый точно узнает свою долю. Только курите меньше. Дышать нечем, — брезгливо добавил он и неторопливо начал подниматься по трапу.

Мысли у Эла были четкими. Сердце в груди билось ровно, не убыстряя ритма. «Спокоен до изумления!» — с каким-то даже неудовольствием подумал он.

Эл поднялся на палубу. Осторожно, стараясь не шуметь, он опустил толстую штормовую крышку люка, прижал ее коленом и начал завинчивать барашки.

— В чем дело, капитан? — донесся из кубрика встревоженный голос Такэды, и вверх по трапу застучали быстрые шаги.

Эл молчал. Завернув до отказа барашки он поднялся с колен и отряхнул штанину брюк от прилипших к ней кусочков высохшей краски.

— Капитан! — совсем рядом, за стальной крышкой люка, позвал голос Такэды.

Эл побежал к грузовому люку.

— Джо! — крикнул он на бегу.

— Да? — откликнулся с мостика Джо.

— Дай команду!..

«Хати-мару» начала замедлять ход.

Крики и шум в кубрике стихли. Теперь оттуда доносились частые гулкие удары. Били чем-то тяжелым по переборке. Эл присел у грузового люка и вытащил концы двух бикфордовых шнуров. Чиркнул зажигалкой. Оба конца вспыхнули, и в темную глубину трюма побежали два язычка пламени. Эл помчался к шлюпке, где ждал его Джо. Торопясь, они спустили ее на воду и начали бешено грести в сторону от «Хати-мару»…

Неуправляемое судно разворачивалось лагом к волне.

Шлюпка была уже в сотне метров от «Хати-мару», когда на палубе появились кочегары Такахаси и Исихара. Недоуменно разводя руками, они что-то говорили друг другу и смотрели на пустой мостик. Неожиданно они бросились к носовому кубрику. Но добежать им туда не удалось. «Хати-мару» вздрогнула от носа до кормы, раздался оглушительный грохот, и в воздух взлетели обломки. Судно осело на корму, затем, задирая все выше и выше нос, быстро ушло под воду. На том месте, где только что была «Хати-мару», крутилась большая воронка и пузырилась вода… На поверхности плавали несколько досок, мусор и десяток оглушенных взрывом рыб.

— Все! Все до единого! — твердил Джо с каким-то испуганным восторгом. — Ты только подумай — все до единого! Все до единого! — Он поднял голову. — Эл…

Эл целился в него из пистолета.

— Нет! Ради бога, Эл!..

Эл выстрелил. Затем выстрелил еще один раз. Джо не шевелился. Только на спине, в том месте, куда вошла вторая пуля, вспухло багровое пятно и запахло паленым.

Он перевернул Джо на спину.

— Ты, конечно, Джо, думал, что ты особенный? — бормотал Эл, вытаскивая из карманов убитого пистолет и смятую пачку порнографических открыток. — Лучше, чем Стив или Такэда? — Он нашел зашитые в пояс золотые обручальные кольца. — Скотина ты, Джо. Утаил от товарищей…

Пистолет, порнографические открытки и фальшивые документы на имя какого-то Эдварда Перкинса Эл разорвал и выбросил. Поколебавшись, выбросил и кольца. Никаких улик. Деньги из бумажника он сунул себе в карман.

— Да, парень… — продолжал бормотать он, переваливая через борт шлюпки тяжелое тело Джо. — Теперь ты сам мертв. Мертв, как камень…

Шлюпка качнулась. Тело Джо с плеском упало в воду и начало медленно погружаться, постепенно расплываясь в очертаниях. Эл набрал в черпак воды и смыл с банки кровь. Сполоснув руки, он попытался завести мотор. Мотор чихал и не заводился. «Ленивый идиот, — выругал себя Эл, — поленился опробовать заранее». Он проверил подачу бензина. Так и есть, не качает… Он продул трубку бензопровода, отрегулировал заслонку карбюратора и дернул шнур стартера. После нескольких попыток мотор завелся. Эл сделал широкий круг на шлюпке и еще раз убедился, что от «Хати-мару» ничего не осталось, затем развернулся и прибавил обороты. Впереди темнел берег…

7
«Еще одна тайна моря. Сенсация! Бесследно исчезло грузовое судно фирмы «Такэда и К°»!.. С ума сойти! Десять миллионов — и все мои. Мои!.. — пропел Эл. — И тут еще сто тысяч! — Он погладил толстый бок докторского саквояжа. — Нет, денег осталось как раз столько, сколько нужно человеку с моим размахом и жаждой жизни… Кто сказал, что я должен был делиться с этими подонками? Стив и Джо пропили бы их в кабаках и все равно кончили бы на электрическом стуле. С такими крупными деньгами они сгорели бы через неделю. Такэда и его японцы? Ну, это просто недобитые самураи. Если вспомнить, сколько хороших парней они отправили на тот свет в Пирл-Харборе… Можно сказать, что я даже оказал обществу услугу, избавив его от этих бандитов. И не только обществу, будем справедливы, но и себе. Вспомни, как предал тебя тот тип с героином. Его заложил наводчик из полиции, а он, в свою очередь, тебя. В итоге суд впаял пять лет каторжных работ… Еще, старина, вспомни тот день, когда с тебя содрали погоны и бросили в камеру. Пять лет. Тысяча восемьсот дней!.. Как ты тогда выл и бился головой о каменную стену с нацарапанными на ней ругательствами!.. — Эл прижал коленом румпель шлюпки и, загородив ладонями огонек, прикурил сигарету. Глубоко затянувшись, он сплюнул в воду. — Концы следует прятать раз и навсегда. Пусть они будут на дне морском, так надежнее. Через три дня мои улики так обожрут рыбы, что их даже я не узнаю, а уж какому-нибудь вшивому полицейскому комиссару вообще там делать нечего будет. И не переживай, старина. В сущности все большие деньги, собравшиеся в руках какого-нибудь одного человека, всегда пахнут кровью, несчастной любовью и еще бог знает чем. Это закон. Так что надо плюнуть на всю эту старческую болтовню из воскресной проповеди о любви к ближнему. Важен всегда результат, и только результат!..»

До берега было еще далеко, и Эл снова настроился на философский лад. «Совесть, — размышлял он, — это такая же условность, как брюки или юбка, которые выдумали ханжи. Подвернулся случай — хватай его за стремя, и в седло!.. — Эл вытер мокрое от брызг лицо. — С ума сойти!.. — Он представил себе гигантскую груду банкнот в десять миллионов. — И все мои!..»

Дождь усилился. Эл поднял воротник пиджака и втянул голову в плечи.

— Лей, дождичек, лей. Смывай все мои следы…

Уже совсем стемнело, когда шлюпка приблизилась к берегу, Эл обогнул мыс с рассыпанными по нему огоньками рыбацких домиков и вскоре вошел в небольшую бухточку. С мягким шелестом шлюпка врезалась в песчаный берег. Эл заглушил мотор. Прежде чем покинуть шлюпку, он тщательно срезал ножом черные буквы на корме — «Хати-мару» — и порт приписки — «Иокогама».

— А теперь ломайте голову, — сказал он и оттолкнул шлюпку от берега.

В поселок Эл зайти не рискнул. Он обошел его стороной и попал на шоссе.

Целый час он безуспешно голосовал, но ни одна из машин не остановилась. Эл чувствовал, что замерзает на резком, не по-летнему холодном ветру. «Не хватает только заболеть, — подумал он и выругался. — После всего это будет самый веселый анекдот…»

Из-за поворота, скользнув по деревьям двумя столбами света, появилась машина. Эл выбежал на середину шоссе и поднял руку. Грузовой фургон для перевозки мебели затормозил и остановился.

— Подвези до Марселя! — крикнул Эл, подбегая к машине.

— Не выйдет, это в другую сторону, — Шофер включил передачу.

— Я заплачу! Покупаю машину! — Эл бежал рядом. Шофер затормозил.

— Ты что — американец? — Он с любопытством высунулся из кабины.

— Yes, yes! — Эл подбежал к кабине. — Сколько? Вот доллары, — заспешил он и полез в карман.

— Убирайся к себе домой, янки! — захохотал шофер и дал газ.

Только к полуночи вконец окоченевшему Элу удалось остановить машину и добраться на ней до Марселя. Переночевал он в гостинице, которую посоветовал шофер.

Утром Эл проснулся поздно и первым делом направился в универсальный магазин. Там он придирчиво выбрал костюм и переоделся. В новом костюме Эл сразу же почувствовал себя свободней. Туго закрученная пружина ослабла. Затем он зашел в автомат, сфотографировался и тут же получил чуть влажные снимки. Только после этого Эл позавтракал в кафе.

Выйдя из кафе, Эл остановил такси и назвал шоферу адрес. Этим адресом он предусмотрительно запасся еще в Гонолулу у Хромого Казимира — человека, который вывел их на «Патрицию». Такси Эл остановил за квартал до указанного адреса. Расплачиваясь с шофером, заметил, как тот опасливо следит за его рукой в кармане пиджака. Его это обидело, и он не дал шоферу на чай.

Шофер взял деньги и с видимым облегчением уехал. Двое парней на углу улицы подняли руки, но такси пронеслось мимо.

Эл огляделся и почувствовал себя довольно неуютно среди этих молчаливых домиков с наглухо закрытыми ставнями. «Отвык», — усмехнулся он и пошел вниз по улочке, ощущая спиной прищуренные взгляды двух парней в тесных кожаных курточках. Вскоре он увидел облупившуюся вывеску полуподвального кабачка. Это было заведение, адрес которого дал ему Хромой Казимир.

«Галльский петух» находился на одной из узких портовых улочек Марселя, где полиция рискует появляться только днем, да и то не в одиночку. Теперь Эл понял, почему так подозрительно следил за его руками шофер такси. Он огляделся. На улице никого не было видно. Эл достал из саквояжа полицейский кольт и сунул за пояс. Проделав все это, он постучал. Дверь открылась сразу, словно его уже ждали. У Эла мелькнула мысль, что за ним наблюдали через мутное подвальное окно.

В дверях стоял тщедушный официант с маленькими ручками, широким утиным носом и помятым, мучнистого цвета лицом человека, редко бывающего на свежем воздухе.

— Мы открываем в пять, — сказал человечек.

— Мне нужен Жюль. Он здесь работает.

— Да, — сказал человечек. — Я Жюль. Месье Жюль, — с достоинством поправился он.

— Надо поговорить, месье Жюль, — сказал Эл, с сомнением глядя на него.

«Что-то он мало похож на делового человека», — подумал он, вспомнив клятвенные уверения Хромого Казимира, что Жюль — это «последний из могикан настоящего Марселя».

— Прошу вас, — сказал месье Жюль. Он вежливо пропустил Эла вперед и закрыл дверь.

В нос ударил запах прокисшего вина. Эл поморщился. В таких подвальных дырах ему уже давно не приходилось бывать. Месье Жюль остановился напротив Эла и выжидающе посмотрел на него.

— Мне нужен паспорт, — сказал Эл.

— Обратитесь в префектуру, — пожал плечами месье Жюль.

Его так просто нельзя было купить. Месье Жюль был старый, хотя и спившийся бандит, который действительно начинал еще в «настоящем Марселе» тридцатых годов. И сейчас, ощупывая Эла спрятанными в морщинках выцветшими глазами, он еще не притупившимся от старости нюхом почувствовал: к нему, прямо домой, зашла долгожданная удача. «Такие молодчики в дорогих костюмах не носят в докторских саквояжах клистирные трубки, — размышлял месье Жюль. — Они предпочитают обходиться без лишних примет. А сак — это хороший крючок для фараонов… — Эту истину месье Жюль знал по своему горькому опыту. — Молодой еще, — ласково подумал он, — везучий и самоуверенный от этого. А саквояжик из рук не выпускает…»

— Плачу любую сумму, — нетерпеливо сказал Эл.

— Не знаю, что и посоветовать, месье, — развел ручками Жюль, все больше и больше утверждаясь в своей догадке.

— Я привез вам привет от Хромого Казимира.

— Как он поживает? — поинтересовался месье Жюль. Это еще раз подтверждало его предположение. Хромой Казимир был преуспевающим гангстером, клиентами которого были солидные люди.

— Цветет в Гонолулу. Так что?

Месье Жюль вдруг стал необычно любезен.

— Надо было сразу сказать, что вы от Казимира, — с ласковой укоризной произнес он и быстро смахнул грязным полотенцем крошки со стола. — Прошу вас, месье! Виски?

— Я днем не пью, — сухо сказал Эл. Его сразу же насторожила любезность месье Жюля.

— У вас есть с собой фотография?

— Я плачу любую сумму, но паспорт должен быть идеальным, — протягивая фотографию, предупредил Эл. — Вам понятно это слово?

— Фирма, месье. Один момент! — Месье Жюль выхватил из рук Эла фотографию и просеменил за стойку, где была дверь, ведущая в подсобное помещение.

«Дела у классика идут неважно», — оглядывая убогое помещение, решил Эл. Брезгливо подвинув расшатанный стул, он сел и поставил саквояж между ног. «Последний раз вожусь в этом дерьме… — Эл раскрыл саквояж, вытащил пачку франков, сунул ее в карман. — Старикашка слишком любопытный. Нечего совращать старость куском такого жирного пирога». Он защелкнул замки саквояжа и похлопал его по толстому боку.

Минут через десять появился месье Жюль. В руках он держал открытый паспорт.

— Сервис! — Он подул на печать. — Деньги прошу вперед.

— Хватит?

Эл вытащил из кармана толстую пачку и бросил на стол. Затем он поднес новенький паспорт близко к глазам, начал внимательно изучать печать. Она была выполнена мастерски. Эл кое-что понимал в этом.

— «Антони Брайтон», — прочел он с удовольствием. — У вас есть вкус, месье Жюль…

Месье Жюль незаметно сунул руку под грязный фартук.

— Но-но, месье Жюль! — Эл мгновенно выхватил пистолет. — Без рождественских сюрпризов!

— Как можно, месье? — обиделся месье Жюль и вытащил из-под фартука смятый платок. — У нас, во Франции, это не принято. — Он громко высморкался.

— Приятно слышать, — Эл спрятал паспорт, поднял с пола саквояж и, не опуская руки с пистолетом, попятился к выходу. — Знаете, месье Жюль, один плохо воспитанный джентльмен в Гонолулу пытался стрелять мне в спину. Бедняга! Ему здорово не повезло. Так что не обижайтесь. — Эл нащупал за спиной ручку двери и открыл ее. — Да здравствует Франция, месье Жюль!

— До свидания, месье, — человечек поклонился. Эл быстро захлопнул за собой дверь.

«Трусишь, старина, — с усмешкой думал он, шагая по улочке. — И правильно делаешь. Глупо получать пулю на пороге новой жизни. Тебя ждет Южная Америка…»

Эл направился к центру города. В этих трущобах даже в солнечный день кажется сумрачно. Верно, от того, что жизнь здесь начинается с темнотой… «Черт, как тихо! — выругался он, прислушиваясь к своим гулким шагам. — Стучишь каблуками, как солдат на параде. А ведь еще совсем недавно ты был прописан здесь, дружище».

Где-то в порту свистнула сирена буксира. Элу вдруг стало легко и весело. «Баста. С этим покончено навсегда. Больше мне никогда не придется лазать в эти проклятые бандитские дыры!.. Ого, как мы стали выражаться! Отлично, дружище. Теперь ты думаешь действительно как джентльмен. Сэр… Сэр Антони Брайтон. — Эл потрогал в кармане паспорт. — Первый настоящий день в твоей новой жизни, сэр Антони Брайтон…»

Он уже сворачивал за угол, когда из кабачка вышел тщедушный человечек в надвинутом на глаза котелке и нырнул в ворота проходного двора.

«Спасибо тебе, господи. — Эл вспомнил свой унылый ужас перед будущим и рассмеялся. — Спасибо. Ты действительно услышал мой глас вопиющий. Хотя, между нами говоря, я тоже не сидел сложа руки… А ребятам своим я поставлю памятник. Красивый, дорогой памятник, чтобы и им не было обидно. Как неизвестному солдату». О Франсуазе Жувазье он старался не думать.

Впереди возникла и пропала серая фигурка в котелке. Эл был далеко. Он в это время шел в легком фланелевом костюме по набережной Копакобаны туда, где у входа в роскошный отель его ждал личный шофер в ливрее. Ждал, держа наготове открытую дверь «роллс-ройса»…

Когда он проходил мимо темной подворотни, оттуда ящерицей выскользнула фигурка в котелке. На мгновение приникнув к широкой, туго обтянутой пиджаком спине Эла, она снова исчезла, подхватив выпавший из рук саквояж.

Перед глазами Эла заколыхался радужный круг и, расплываясь, начал принимать очертания каких-то размытых годами, но ужасно знакомых образов. Он медленно опустился на грязную мостовую.

«Мама», — хотел сказать Эл и захлебнулся кровью.

Н. Беседин СТИХОТВОРЕНИЕ

Неужели вы не замечали
В гавани, где мокнут якоря,
Что корабль кормой стоит к причалу
А форштевнем — к выходу в моря?
Что грустят о свежем ветре снасти,
А штурвал — о качке бортовой,
Что винты мечтают, как о счастье,
О кипящей пене за кормой?
Что скрипят швартовы от натуги,
Приручая палубу к земле,
Что тоскует, словно бы о друге,
Океан об этом корабле?

ФЛОТ ВЕДЕТ БОЙ

В. Белозеров МЫС ПИКШУЕВ

Совсем нас измотал поход,
А море без конца бушует…
Но слева по борту встает
Легендой ставший
Мыс Пикшуев.
Забыто все:
Усталость, сон
И сколько тяжких миль
Прошел ты…
Над волнами поднялся
Он,
Покрытый мхом
Зелено-желтым.
Здесь был
Жестокий бой с врагом.
Матросы шли —
Девятым валом…
И кажется —
Не желтым мхом,
А бронзою
Покрыты скалы.

Л. Соболев РАССКАЗЫ

РАЗВЕДЧИК ТАТЬЯН

Знакомство наше было необычным. В свежий октябрьский день, когда яркое одесское солнце обманчиво сияет на чистом небе, а ветер с севера гонит сухую пыль, разговаривать на воздухе было неуютно. Поэтому моряки-разведчики пригласили меня зайти в хату. Мужественные лица окружили меня — загорелые, обветренные и веселые. В самый разгар беседы вошли еще двое разведчиков.

Оба были одеты до мелочей одинаково: оба в новеньких кителях и защитных брюках, заправленных в щегольские сапоги, в кокетливых пилотках, и оба были обвешаны одинаковым числом ручных гранат, пистолетов, фонарей, запасных обойм. Но если на гигантской фигуре одного такой арсенал выглядел связкой мелких брелоков, то второго этот воинственный груз покрыл сплошной позвякивающей кольчугой: один из разведчиков был вдвое выше другого.

Видимо, мой любопытный взгляд смутил маленького разведчика. Нежные его щеки, еще налитые свежестью детства, зарделись, длинные ресницы дрогнули и опустились, прикрывая глаза.

— Воюешь? — сказал я, похлопывая его по щеке. — Не рано ли собрался? Сколько тебе лет-то?

— Восемнадцать, — ответил разведчик тонким голоском.

— Ну?.. Прибавляешь небось, чтоб не выгнали?

— Ей-богу, восемнадцать, — повторил разведчик, подняв на меня глаза. В них не было ни озорства, ни детского любопытства мальчика, мечтающего о приключениях войны. Внимательные и серьезные, они знали что-то свое и смотрели на меня смущенно и выжидающе.

— Ну, ладно, пусть восемнадцать, — сказал я, продолжая ласково трепать его по щеке. — Откуда ты появился, как тебя — Ваня, что ли?

— Та це ж дивчина, товарищ письменник! — густым басом сказал гигант. — Татьяна с-под Беляевки.

Я отдернул руку, как от огня: одно дело трепать по щеке мальчишку, другое — взрослую девушку. И тогда за моей спиной грянул громкий взрыв хохота.

Моряки смеялись. Казалось, все звуки смеха собрались в эту хату, сотрясая ее, и откуда-то сверху их заглушал мощный басистый гул, рокочущий, как самолет: это под самым потолком низкой избы хохотал гигант, вошедший с девушкой. Он смеялся истово, медленно, гулко, чрезвычайно довольный недоразумением, посматривая вниз на меня, пока не рассмеялся и я.

— Не вы первый! — сказал гигант, отдышавшись. — Ее все за парня считают. А что, хлопцы, нехай она будет у нас Татьян — морской разведчик?

…Татьяна была дочерью колхозника из Беляевки, захваченной теперь румынами. Отец ее ушел в партизанский отряд, она бежала в город. Ей поручили вести моряков-разведчиков в родную деревню, и в этом первом трехсуточном походе по тылам врага и зародилась дружба. Девушка пришлась по душе. Смелая, выносливая, осторожная и хитрая, она водила моряков по деревням и хуторам, где знала каждый тын, каждый кустик, прятала их по каменоломням, находила тайные колодцы и, наконец, когда путь, которым они прошли в тыл врага, был отрезан, вывела разведчиков к своим через лиман.

Первое время она ходила в разведку в цветистом платье, платочке и тапочках. Но днем платье демаскировало, а ночи стали холоднее, и моряки одели ее в то странное смешение армейской и флотской формы, в котором щеголяли сами, возрождая видения гражданской войны. Две противоположные силы — необходимость маскировки и страстное желание сохранить флотский вид, — столкнувшись, породили эту необыкновенную форму.

Впрочем, тапочки у девушки остались: флотская ростовка обуви не предусматривала такого размера сапог.

В таком же тяжелом положении скоро оказался и Ефим Дырщ — гигант комендор с «Парижской коммуны». Его ботинки сорок восьмого размера были вконец разбиты, и огромные его ноги были запрятаны в калоши, хитроумно прикрепленные к икрам армейскими обмотками. Накануне моего появления секретарь обкома партии, услышав об этом двойном бедствии, прислал громадные сапоги специального пошива, в которые, как в футляр, были вложены другие, крохотные, и заодно два комплекта армейского обмундирования по росту. Ефим и «Татьян» теперь стали похожи, как линейный корабль и его модель, только очень хотелось уменьшить в нужном масштабе гранаты и пистолеты, подавлявшие маленькую фигурку девушки.

Они не были декорацией. Не раз Татьяна, поднявшись на цыпочки, швыряла в румынского пулеметчика гранату, и не одна пуля ее трофейного парабеллума нашла свою цель. Своим южным певучим говорком она рассказала мне, что видела в Беляевке перед побегом, и ясные ее глаза темнели, и голос срывался, и ненависть к врагу, вскипавшая в ней, заставляла забывать, что передо мной девушка, почти ребенок.

Она не любила говорить на эту тему. Чаще, забравшись на сено в буйный круг моряков, она шутила, пела веселые песни и частушки. В первые недели ее бойкий характер ввел кое-кого из разведчиков в заблуждение. Разбитной сигнальщик с «Сообразительного» — бывший киномеханик, районный сердцеед — первым начал атаку. Но в тот же вечер Ефим Дырщ отозвал его в сторону и показал огромный кулак.

— Оце бачив? — спросил он негромко. — Шо она тебе — зажигалка или боец? Кого позоришь? Отряд позоришь… Щоб ты мне к такой дивчине подходил свято. Понятно? Повтори!

Но для других такого воздействия не требовалось. Буйная и веселая ватага моряков, каждую ночь играющая со смертью, несла девушку по войне в сильных своих и грубоватых пальцах бережно и нежно, как цветок, оберегая ее от пуль и осколков, от резких, соленых шуток, от обид и приставаний.

В этом, конечно, был элемент общей влюбленности в нее, если не сказать прямо — любви. Перед призраком смерти, которая, может быть, вот-вот его настигнет, человек ищет сердечного тепла. Холодно душе в постоянной близости к смерти, и она жадно тянется к дружбе, к любви и привязанности. Сколько крепких мужских объятий видел я в серьезный и сдержанный миг ухода в боевой полет, в море или в разведку. Я видел и слезы на глазах отважных воинов, слезы прощания — гордую слабость высокой воинской души. Блеснув на ресницах, они не падают на палубу, на траву аэродрома, песок окопа — подавленные волей, они уходят в глаза и тяжелыми, раскаленными каплями падают в душу воина, сушат ее и ожесточают для смертного боя. Любовь переходит в ненависть к врагу, дружба — в ярость, нежность — в силу. Страшны военные слезы, и горе тем, кто их вызвал.

Ночью после беседы разведчики ушли в набег, а утром я увидел такие слезы: Татьяна не вернулась.

На линии фронта разведчики наткнулись на пулеметное гнездо, расположенное на вершине крутой скалы. Пулемет бил в ночь откуда-то сверху, и подобраться к нему сбоку было невозможно. Моряки полезли на скалу, приказав Татьяне дожидаться их внизу.

Видимо, пулеметчик распознал в темноте разведчиков, карабкающихся по скале: пули застучали по камням. Моряки прижались к скале, но пули щелкали все ближе — румын водил пулеметом по склону. Вдруг справа внизу ярко вспыхнул огонь. Ракета прорезала тьму, направляясь на вершину скалы, за ней вторая, третья. Моряки ахнули: ракетница была у Татьяны. Очевидно, девушка решила помочь друзьям испытанным способом — пуская румыну в глаза ракету за ракетой, чтобы ослепить его. Но это годилось только тогда, когда пулемет был близко и когда другие могли успеть подскочить к нему с гранатами. Сейчас Татьяна была обречена.

Словно вихрь поднял моряков на ноги. В рост они кинулись вверх по скале, торопясь придавить румына, пока он не нащупал Татьяну по ярким вспышкам ее ракет. Теперь все пули летели к ней, отыскивая того, кто сам выдавал себя во тьме. Ярость придала морякам силы, и через минуту румын хрипел со штыком в спине. Люди поползли вниз, поражаясь сами, как могли они в горячке сюда забраться. Обыскали в темноте весь склон, но Татьяны нигде не было.

Бешеный огонь пулемета разбудил весь передний край. Поднялась беспорядочная стрельба, потом забухали орудия. Спрятаться на день здесь было негде — со скалы просматривалась вся местность. Где-то под скалой была каменоломня, но вход в нее могла отыскать только сама Татьяна. Начало светать, надо было уходить.

День прошел мучительно. Этой ночью Ефим Дырщ был в другой операции. Теперь он сидел, смотря перед собой в одну точку. Огромные руки его с хрустом сжимались, он обводил всех глазами и хрипло говорил:

— Яку дивчину загубили… Эх, моряки…

Потом он вставал и шел к капитану с очередным проектом вылазки и там сталкивался с другими, пришедшими с тем же. Солнце пошло к закату, когда, выйдя из хаты, я увидел Ефима одного в садике.

Он сидел, уткнув голову в колени, и громадное его тело беззвучно сотрясалось. Может быть, следовало оставить его одного: человеку иногда легче с самим собой. Но скорбь этого гиганта была страшна, и я подсел к нему.

Он поднял лицо. Плакал он некрасиво, по-ребячьи размазывая кулаком слезы и утирая нос. Он обрадовался мне, как человеку, которому может высказать душу. Мешая украинскую речь с русской, находя нежные, необыкновенные слова, обнажая свою любовь — целомудренную, скромную, терпеливую, он говорил о Татьяне. Он вспоминал ее шутки, ее быстрый взгляд, ее голос — и передо мной, как раскрывающийся цветок, вставала Татьяна-девушка, так не похожая на «разведчика Татьяна» — нежная, женственная, обаятельная и робкая. И казалось непонятным, что это именно она приняла на себя ночью пулеметный огонь, помогая морякам добраться до вершины скалы.

Он хотел знать, что она жива и будет жить. Все, что он берег в себе, чтобы не нарушить боевой дружбы, теперь вылилось в страстной исповеди. Он ничего никогда не говорил Татьяне, «щоб не путать дивчине душу, нехай пока воюет», он нес свою любовь до победы, когда «Татьян» снова будет Таней. Но мечта била в нем горячим ключом, и он видел хату на Днепровщине, Татьяну в ней, и счастье, и лунные ночи в саду, и бешеный пляс на свадьбе…

Его позвал голос капитана. Ефим встал и пошел твердой походкой в хату.

В сумерки он с пятью разведчиками ушел к скале. Мы ждали его без сна.

Утром разведчики вернулись, принеся Татьяну. Оказалось, ее ранило в грудь, она доползла до входа в каменоломню и там пролежала весь день. Очнулась к вечеру. У входа в глубоких сумерках копошились тени и слышался чужой говор. Она начала стрелять. Сколько времени она держала ход в штольню, она не знает. Она била по каждой тени, появлявшейся у входа. Патроны кончились. Она отложила один — для себя. Потом она услышала взрыв у входа и снова потеряла сознание.

Взрыв был первой гранатой Ефима Дырща. Пробираясь к скале, он услышал стрельбу и, обогнав остальных разведчиков, ринулся туда, ломая кусты, как медведь, в смелой и страшной ярости. Сверху по нему стал бить автоматчик. Ефим встал во весь рост, чтобы рассмотреть, что происходит под навесом скалы: там виднелся черный провал, вход в каменоломню, и возле него — три-четыре трупа и десяток живых румын, стрелявших в провал. Он метнул гранату, вторую, третью, размахнулся четвертой — и тут пули автоматчика раздробили ему левое бедро, впились в бок и в руку. Он упал и, медленно сползая к краю обрыва, схватился за траву.

Теперь, когда его принесли на носилках, в могучих его пальцах белел цветок, зажатый им в попытке удержаться на склоне.

Он поднял на меня мутнеющий взгляд:

— Колы помру, мовчите… Не треба ей говорить, нехай про то не чует… Живой буду, сам скажу.

Он закрыл глаза, и разведчики с трудом подняли носилки с тяжелым телом комендора с «Парижской коммуны».

БАТАЛЬОН ЧЕТВЕРЫХ

Этот бой начался для Михаила Негребы прыжком в темноту. Вернее, дружеским, но очень чувствительным толчком в спину, которым ему помогли вылететь из люка самолета, где он неловко застрял, задерживая других.

Он пролетел порядочный кусок темноты, пока не решился дернуть за кольцо: это был его первый прыжок, и он опасался повиснуть на хвосте самолета. Парашют послушно раскрылся, и если бы Негреба смог увидеть рядом своего дружка Королева, он подмигнул бы ему и сказал: «А все-таки вышло по-нашему!»

Две недели назад в Севастополе формировался отряд добровольцев-парашютистов. Ни Королев, ни Негреба не могли, понятно, упустить такого случая, и оба на вопрос, прыгали ли они раньше, гордо ответили: «Как же… в аэроклубе — семь прыжков». Можно было бы для верности сказать — двадцать, но тогда их сделали бы инструкторами, что, несомненно, было бы неосторожностью; достаточно было и того, что при первой подгонке парашютов обоим пришлось долго ворочать эти странные мешки (как бы критикуя укладку на основании своего опыта) и косить глазом на других, пока оба не присмотрелись, как же надо надевать парашют и подгонять лямки.

Однако все это обошлось, и теперь Негреба плыл в ночном небе, удивляясь его тишине. Сюда, в высоту, орудийная стрельба едва доносилась, хотя огненное кольцо залпов поблескивало вокруг всей Одессы, а с моря били корабли, поддерживая высадку десантного морского полка (с которым должны были соединиться парашютисты, пройдя с тыла ему навстречу). В городе кровавым цветком распускался большой, высокий пожар. Там же, где должен был приземлиться Негреба, было совершенно темно.

Впрочем, вскоре и там он различил огоньки. Было похоже, будто смотришь с мачты на бак линкора, где множество людей торопливо докуривают папиросы, вспыхивая частыми затяжками. Это и была линия фронта, и сесть следовало за ней, в тылу у румын. Он потянул лямки, как его учили, и заскользил над боем вкось.

Видимо, он приземлился слишком далеко от боя, потому что добрый час полз в темноте, никого не встречая. Внезапно что-то схватило его за горло, и он с размаху ударил в темноту кинжалом. Но это оказалось проволокой связи. Негреба вынул из мешка кусачки и перекусил ее в нескольких местах, ползя вдоль нее. Тут ему пришло в голову, что проволока может привести к румынской части, где можно устроить порядочный аврал огнем из автомата.

Через час проволока привела в бурьян. Всмотревшись в рассветную мглу, Негреба увидел трех коней и поодаль часового. Кони, почуяв человека, захрапели, и пришлось долго выжидать, пока они привыкнут. За это время Негреба надумал, что можно снять часового, вскочить на коня и помчаться по деревне, постреливая из автомата. Он медленно пополз к часовому, держа в левой руке автомат, в правой — кинжал. Именно эта правая рука провалилась на ползке в непонятную яму и тотчас уперлась во что-то мягкое. Его кинуло в жар, и он замер на месте. Откуда-то из-под земли шли громкие голоса.

Наконец он понял: мягкое и упругое препятствие оказалось одеялом, закрывавшим отдушину погреба. Там слышался чужой говор, звенели шпоры, стучала пишущая машинка. Негреба осторожно прорезал кинжалом дырку и заглянул в погреб. Очевидно, это был штаб батальона, может быть, полка. Румынские офицеры сгрудились у стола за картой, по которой им что-то раздраженно показывал черноусый и давно не бритый пожилой офицер. В углу на корточках сидели телефонисты. Они подозвали одного из офицеров, и тот начал кричать в трубку. Негреба под этот шум вынул из сумки гранату. Одной ему показалось мало. Когда в подвале снова начался громкий говор, он достал вторую, потом третью и связал их вместе. Он собрался было кинуть их в отдушину, но тут зацокали копыта, и к погребу подскакали еще двое. Негреба дал им войти и тотчас же похвалил себя за это: все офицеры в подвале вытянулись и встали «смирно» — очевидно, один из вошедших был большим начальником.

Негреба швырнул гранаты в отдушину и кубарем покатился в бурьян. Часовой крикнул, но в подвале грянуло и рвануло, и часовой исчез неизвестно куда.

Уже рассвело, когда Негреба вышел в тыл переднего края румынских окопов. Он залег в копне и стал выжидать. Промчался одинокий всадник. Он скакал во весь дух, оглядываясь и пригибая голову к шее коня. Негреба навел на него автомат, но где-то близко простучала очередь, и всадник свалился. Негреба обрадовался: видно, рядом прятался еще один наш парашютист. Снова застучал автомат, и Негреба понял, что он бьет из кустов рядом.

Он решил переползти по кукурузе к товарищу (все же вдвоем лучше), но тут завыли мины и стали рваться у кустов одна за другой, и автомат замолк. Тогда из ложбинки показалось несколько румын, беспрерывно стреляющих по кустам, где сидел неизвестный Негребе товарищ. Негреба в их трескотню добавил свою очередь. Несколько румын упало, остальные кинулись в кукурузу. Все снова стихло, только издали доносилась стрельба.

Он пополз к кустам и нашел там Леонтьева. Тот лежал ничком, подбитый миной. Негреба повернул его. Леонтьев открыл глаза, но тут же закрыл их и негромко сказал:

— Миша… пристрели… не выбраться…

Негреба взглянул в его белое, восковое лицо и вдруг отчетливо понял, что тут, в этих кустах, он найдет и свой собственный конец: пронести Леонтьева через фронт один он не сможет, оставить его здесь или выполнить его просьбу — тоже. Все в нем похолодело и заныло, и он ругнул себя — нужно ему было лезть сюда… Шел бы сам по себе, целый и сильный, выбрался бы… Но хотя жалость к себе и своей жизни, с которой приходится расставаться из-за другого, и сжимала его сердце, он прилег к Леонтьеву и сказал так весело, как сумел:

— Это, друг, всегда поспеется… Сперва перевяжу… Отсидимся, двое — не один…

На перевязку ушли оба пакета — леонтьевский и свой. Леонтьев почувствовал себя лучше. Негреба устроил его поудобнее, всунул ему в руки автомат и сказал:

— Ты за кинжальную батарею будешь. Лежи и нажимай спуск, только и делов! Отобьемся. Слышь, наши близко.

В самом деле, впереди, за румынскими окопами, шла яростная стрельба. Видимо, десантный полк атаковал румын. Но от этого было не легче: скоро румыны, выбитые из окопов, хлынут назад, и кустик с двумя моряками окажется как раз на пути их отступления. Надо было приготовиться к этому. Негреба выложил перед собой гранаты, запасной диск к автомату и повернулся к Леонтьеву:

— Гранаты у тебя есть?

— Есть, — отвечал тот, примеряясь, сможет ли он хоть немного водить перед собой автоматом. — Три штуки. Гранаты возьми, а диск мой не тронь. Сам стрелять буду… Наложим их, Миша, пока дойдут, а?

— Факт, наложим, — сказал Негреба, и они замолчали.

Бой приближался. Стрельба доносилась все ближе. Солнце уже грело порядочно, и теплый, горький запах трав подымался от земли. Ждать последнего боя — и с ним смерти — было трудно. Сбоку, метрах в трехстах, виднелась глубокая балка, где можно было бы отлично держаться и бить румынских фашистов с фланга. Но перенести туда Леонтьева он не мог.

Он заставил себя смотреть перед собой, на ложбинку, откуда должны были появиться враги. И уже хотелось, чтобы это было скорее: ему показалось, что нервов у него не хватит и что, если это ожидание еще продлится, он оставит Леонтьева в кустах и один поползет к балке, в сторону от пути отходящих батальонов.

— Наши сзади, — сказал вдруг Леонтьев. — Слышишь?

Негреба и сам слышал сзади четкие недолгие очереди, но боялся этому верить. Леонтьев зашевелился и закричал слабым, хриплым голосом:

— Моряки!.. Сюда!..

Он пытался подняться, но снова упал на траву. Негреба высунул голову из куста и в желтой кукурузе увидел неподалеку черную бескозырку, левее — вторую. Он встал во весь рост и замахал рукой:

— Моряки!.. Перепелица, чертяка, право на борт, свои!

Два парашютиста перебежали по кукурузе к кустам.

Это были Перепелица и Котиков. Они прилегли в куст, и Негреба наскоро сообщил им обстановку и свой план: перебежать в балку и бить отходящих румын с фланга.

— Тут нам не позиция, тут нас, как курей, задушат, — сказал он. — Тащите Леонтьева, я прикрывать буду.

Котиков и Перепелица подняли раненого. Тот стиснул зубы и закрыл глаза: каждый толчок на бегу отдавался острой болью. До балки оставалось еще метров восемьдесят, когда из ложбинки затрещали выстрелы и выскочило больше десятка румын. Негреба ответил огнем из автомата, но и остальным двоим пришлось положить Леонтьева и тоже вступить в бой. Отбившись, моряки наконец скатились в балку и там нашли еще одного парашютиста — Литовченко. Он лежал, хозяйственно обложившись гранатами и выставив из травы черное дуло автомата. Увидев краснофлотцев, он возбужденно сказал:

— А я уж думал — мне труба! Лежу один как перст, а их сейчас попрет — только считай… Ну, теперь нас сила!

Леонтьев был без сознания. Негреба осмотрел повязки: они были в крови. Тогда он снял с себя форменку, разорвал ее и сделал новую перевязку. Перепелица тем временем достал бисквиты и шоколад.

— Позавтракаем пока, что ли, — сказал он.

И остальные тоже вынули свои пайки. Но сухие бисквиты не лезли в горло, а шоколад забивал рот, и проглотить его было трудно. Во рту пересохло от бега, солнце уже пекло, и каждый из них дорого дал бы за глоток воды. Но все, оказывается, опорожнили свои фляги еще ночью. Только у Литовченко случайно оказалось немного воды, и он протянул фляжку Негребе.

— Дай ему. Горит человек.

Негреба осторожно влил воду в рот Леонтьева. Тот глотнул и открыл глаза.

— Держись, Леонтьич, — сказал Негреба, — гляди, нас теперь сколько… Факт, пробьемся!

Леонтьев не ответил и снова закрыл глаза. Перепелица негромко сказал:

— Поперли руманешти, гляди…

И точно, из ложбинки прямо на те кусты, где недавно еще были моряки, выбежала первая толпа отступающих румын. Впереди всех и быстрее всех бежали шесть немцев-автоматчиков. Они добежали до кустов, залегли и открыли огонь по отступающим румынам.

— Вот это тактика! — удивился Негреба. — Что ж, морячки, поможем немцам?.. Только, чур, не по-ихнему: прицельно бить, не очередями.

Он засучил рукава тельняшки и выстрелил первым в офицера, размахивающего пистолетом. Из балки во фланг отступающим ударили пули моряков.

Можно было и не стрелять. Румыны не заметили бы этой горсточки, спрятанной в балке, и моряки прошли бы к себе в тыл без потерь. Но они стреляли, открывая огнем свое присутствие здесь, стреляли, потому что каждый выстрел уничтожал еще одного врага, стреляли, помогая атаке десантного полка.

Под этим огнем офицерам не удалось ни остановить, ни собрать выбежавшие из окопов роты. Тогда немецкие автоматчики перенесли огонь на моряков, и кто-то из офицеров собрал десятка два солдат и повел их на балку. Это был уже настоящий бой. Моряки отбили две атаки. Наконец волна румын прошла, оставив в кукурузе и у балки неподвижные тела.

Перепелица оглянул поле боя.

— Порядком наложили! — сказал он удовлетворенно. — А как у нас с патронами, ребята?

С патронами было плохо. На автоматчиков и на отражение двух атак моряки израсходовали почти весь запас. Это было тем хуже, что теперь должны были побежать румыны соседнего участка, и, по всем расчетам, они неминуемо должны были наскочить на балку. Негреба предложил повторить маневр и перебраться в соседнюю, которая опять окажется с фланга отступающих, но, посмотрев на Леонтьева, сам отказался от этой мысли. Моряки помолчали, обдумывая… Потом Негреба сказал:

— Что ж… Видно, тут надо держаться. Патроны беречь на прорыв. Отбиваться будем только гранатами. По тем, кто вплотную набежит.

Они замолчали, выжидая, когда появятся враги. Потом Перепелица достал из мешка офицерский пистолет и посмотрел обойму.

— Шесть патронов, — сказал он. — А нас пятеро. Хватит. Разыграем, что ли, кому? Понятно?

— Понятно, — сказал Литовченко.

— Ясно, — подтвердил Котиков.

— Точно, — добавил Негреба.

Он сорвал четыре травинки и откусил одну, подровняв концы, зажал в кулак и протянул Литовченко.

— Откуда у тебя ихний пистолет? — спросил тот Перепелицу, вытягивая травинку, и закончил облегченно: — Не мне, длинная.

— Пристукнул ночью офицера, — ответил Перепелица. — Вещь не тяжелая, а пригодится… Тащи ты, Котиков.

— Может, лучше свои патроны оставить? — раздумчиво сказал тот, осторожно таща травинку. — Погано ихними-то пулями…

Его травинка тоже оказалась длинной.

— Коли ранят, с автоматом не управишься, а этим и лежа всех достанешь, — сказал Перепелица деловито и потянул травинку сам. — Тоже длинная. Выходит, Миша, тебе… Только ты не торопись. Когда вовсе конец будет, понятно?

— Ясно, — сказал Негреба и положил пистолет под руку.

— Кажись, пошли, — негромко сказал Котиков. — Ну, моряки… Коли ничего не будет, свидимся.

И моряки замолчали. Только изредка стонал Леонтьев. Перепелица перекинул Негребе бушлат:

— Прикройся. Лежишь, что зебра полосатая. За версту видать.

— Все одно видать, — ответил Негреба. — Лучше уж так. Хоть увидят, что моряки.

И они снова замолчали, вглядываясь в лавину румын, покатившуюся к балке.

Румыны выбегали из окопов, падали на землю, отстреливаясь от кого-то, кто наседал на них, снова вскакивали, перебегая метров на пять-шесть. Они двигались плотной цепью, почти рядом друг с другом, и с каждой перебежкой все ближе и ближе были к горсточке моряков. Около сотни их побежало прямо на балку, видимо чуя, что они смогут укрыться от огня преследующих их моряков десантного полка. Они еще раз залегли, отстреливаясь, потом, как по команде, вскочили и ринулись к балке.

Уже видны были их лица, небритые, вспотевшие, искаженные страхом. Они были так близко, что тяжелый запах пота, казалось, ударял в нос. Они бежали к балке молча и дружно.

И тогда на их пути встал Негреба, встал во весь рост — крепкий и ладный, в полосатой тельняшке, с автоматом в левой руке и с поднятой гранатой в правой.

— Эй, антонески, огребай матросский подарок! — крикнул он в исступлении и швырнул гранату. Вслед за ней из балки вылетели еще три. Ахнули взрывы.

Румыны попадали. Другие отшатнулись и, петляя, двинулись по сторонам. Моряки бросили еще четыре гранаты. Проход расширился. Перепелица крикнул:

— Мишка, а ведь прорвемся! Хватай Леонтьева!

Моряки мгновенно подняли его, и каждый свободной рукой подхватил раненого. Они ринулись в образовавшийся проход между румынами, и Леонтьев от боли пришел в себя и снова стиснул зубы, чтобы вытерпеть этот стремительный яростный бег. Они проскочили уже самую гущу, когда он увидел, что румыны кинулись за ними. Он разжал зубы и глянул на Перепелицу.

— Бросьте меня… Пробивайтесь…

Перепелица выругал его на бегу, и он замолчал.

Румыны подскочили уже близко. Моряков было всего пятеро, а их сотни. Враги, видимо, поняли это и решили взять моряков живьем. Рослый солдат прыгнул на Перепелицу, пытаясь ударить его штыком. Котиков выпустил ногу Леонтьева и выстрелил румыну в затылок, но другой кинулся на него. Перепелица подхватил румынскую винтовку и сильным ударом штыка повалил солдата, за ним второго и третьего. Потом он бросил винтовку, сорвал с пояса гранату и далеко кинул ее в подбегавших солдат. Те отшатнулись, но граната взорвалась среди них. Оставшиеся в живых залегли и открыли огонь. Пули засвистели вокруг моряков. Перепелица упал и крикнул:

— Тащите вдвоем, мы с Котиковым задержим!

Моряки тоже упали в траву и стали отстреливаться последними патронами. Негреба и Литовченко тащили ползком Леонтьева, а остальные двое ползли за ними, сдерживая румын редким, но точным огнем. Наконец те отстали, спеша уйти в тыл, а моряки неожиданно для себя провалились в опустевший румынский окоп.

Тут они опомнились и осмотрелись: у Котикова пулей была пробита щека, у Перепелицы две пули сидели в ляжке, Литовченко тоже обнаружил, что он ранен. На перевязки ушли все форменки.

Румыны были уже далеко за кустами, и впереди, очевидно, были только свои. Моряки устроили Леонтьева в окопе поудобнее, принесли ему воды, обмыли и напоили, положили возле него румынский автомат и гранаты, найденные в окопе. Он смотрел на все эти заботы, слабо улыбаясь, и глаза его, полные слез, лучше всяких слов говорили о том, что было в его душе. Взгляд этот, вероятно, смутил Негребу, потому что он встал и сказал с излишней деловитостью:

— Полежи тут, больше трясти не будем. Сейчас носилки пришлем. Идем своих искать.

И они встали в рост — четыре человека в полосатых тельняшках, в черных бескозырках, окровавленные, перевязанные обрывками форменок, но сильные и готовые снова пробиваться сквозь сотни врагов.

И видимо, сами они поразились своей живучей силище. И Перепелица сказал:

— Один моряк — моряк, два моряка — взвод, три моряка — рота… Сколько нас? Четверо?.. Батальон, слушай мою команду: шагом… арш!

ДЕРЖИСЬ, СТАРШИНА…

I
На этот раз командир лодки поймал себя на том, что смотрит на циферблат глубомера и пытается догадаться, сколько же сейчас времени. Он перевел глаза на часы, висевшие рядом, но все-таки понять ничего не мог. Стрелки на них дрожали и расплывались, и было очень трудно заставить их показать время.

Когда наконец это удалось, капитан-лейтенант понял, что до наступления темноты оставалось еще больше трех часов, и подумал, что этих трех часов ему не выдержать.

Мутная, проклятая вялость вновь подгибала его колени. Он снова — в который раз! — терял сознание. В висках у него стучало, в глазах плыли и вертелись радужные круги, он чувствовал, что шатается и что пальцы его сжимают что-то холодное и твердое. Огромным усилием воли он заставил себя подумать, где он, за что ухватились его руки и что он, собственно, собирается делать. И тогда он вдруг понял, что стоит уже не у часов, а у клапанов продувания, схватившись за маховичок. Видимо, снова он потерял контроль над своими поступками и теперь, вопреки собственной воле, был уже готов продуть балласт и всплыть, чтобы впустить в лодку чистый воздух.

Воздух… Благословенный свежий воздух, без этого острого, душного запаха, который дурманит голову, клонит ко сну, лишает воли… Воздуха, немного воздуха!..

Его очень много было там, над водой. Несправедливо много. Так много, что его хватало и на врагов. Они могли не только дышать им. Они могли даже сжигать его в цилиндрах моторов, и их самолеты могли летать в нем над бухтой и Севастополем. И поэтому лодка должна была лежать на грунте, дожидаясь темноты, которая даст ей возможность всплыть, вдохнуть в себя широко открытыми люками чистый воздух и проветрить отсеки, насыщенные парами бензина.

Уже тринадцатый час люди в лодке дышали одуряющей смесью этих паров, углекислоты, выдыхаемой их легкими, и скупых порций кислорода, которым командир, расходуя аварийные баллоны, пытался убить бензинный дурман. Кислород, дав временное облегчение людям, сгорал в их организме, а бензинные пары все продолжали невидимо насыщать лодку.

Они струились в отсеки из той балластной цистерны, в которой подводники, рискуя жизнью, привезли защитникам Севастополя драгоценное боевое горючее. Цистерна ночью была уже опорожнена, бензин увезли к танкам и самолетам. Оставалось только промыть ее (чтобы при погружении водяной балласт не вытеснил из нее паров бензина внутрь лодки) и проветрить отсеки. Но сделать этого не удалось. С рассветом началась яростная бомбежка. Лодка была вынуждена лечь в бухте на грунт до наступления темноты.

Первые часы все шло хорошо. Но потом стальной корпус лодки стал подобен гигантской наркотической маске, надетой на головы нескольких десятков людей. Сытный, сладкий и острый запах бензина отравлял человеческий организм — люди в лодке поочередно стали погружаться в бесчувственное состояние. Оно напоминало тот неестественный мертвый сон, в котором лежат на операционном столе под парами эфира или хлороформа.

И так же, как под наркозом каждый человек засыпает по-своему: один — легко и покорно, другой — мучительно борясь против насильно навязываемого ему сна, так и люди в лодке, перед тем как окончательно потерять сознание, вели себя по-разному.

Одни медленно бродили по отсекам, натыкаясь на приборы и на товарищей, и бормотали оборванные, непонятные фразы. Другие, лежавшие терпеливо и спокойно в ожидании всплытия, вдруг принимались плакать пьяным истошным плачем, ругаясь и бредя, пока отравленный воздух не гасил в них остатков сознания и не погружал в молчание. Кто-то внезапно поднялся и начал плясать. Может, этим он подымет дух у остальных, — и он плясал, подпевая и ухарски вскрикивая, пока не упал без сил рядом с бесчувственными телами, для которых плясал.

Большинство краснофлотцев, стараясь сберечь силы до того времени, когда можно будет всплыть, лежали так, как приказал командир, — молча и недвижно. Но и они в конце концов были побеждены бесчувствием, неодолимо наплывающим на мозг. И только глаза их — неподвижные, не выражающие уже мысли глаза — были упрямо открыты, словно краснофлотцы хотели этим показать своему командиру, что до последнего проблеска сознания они пытались держаться и что они ждут только глотка свежего воздуха, чтобы встать по своим боевым местам.

Но дать им этот глоток командир, не мог.

Всплыть, когда над бухтой был день, означало подставить лодку под снаряды тяжелых батарей, под бомбы самолетов, непрерывно сменяющих друг друга в воздухе. Нужно было лежать на грунте и ждать темноты. Нужно было бороться с этим одуряющим запахом, погрузившим в бесчувствие всех людей в лодке. Он должен был держаться и сохранять сознание, чтобы иметь возможность всплыть и спасти лодку и людей.

Но держаться было трудно. Все чаще и чаще он переходил в бредовое состояние и уже несколько раз ясно видел на часах двадцать один час — время, когда можно будет всплывать. Глоток свежего воздуха, только один глоток — и он продержался бы и эти три часа. Он завидовал тем, кому привез бензин, мины и патроны: они дрались и умирали на воздухе. Даже падая с пулей в груди, они успевали вдохнуть в себя свежий, чистый воздух, и, вероятно, это было блаженством… Стоило только повернуть маховичок продувания балласта, отдраить люк, вздохнуть один раз — один только раз! — и потом снова лечь на грунт хоть на сутки… Пальцы его уже сжимали маховичок, но он нашел в себе силы снять с него руки и отойти от трюмного поста.

Он сделал два шага и упал, всей силой воли сопротивляясь надвигающейся зловещей пустоте. Он не имел права терять сознание. Тогда лодка и все люди в ней погибнут.

Он лежал в центральном посту у клапанов продувания, скрипя зубами, глухо рыча и мотая головой, словно этим можно было выветрить из нее проклятый вялый дурман. Он кусал пальцы, чтобы боль привела его в чувство. Он бился, как тонущий человек, но сонная пустота затягивала в себя, как медленный сильный омут.

Потом он почувствовал, что его приподымают, и сквозь дымные и радужные облака увидел лицо второго во всей лодке человека, кто, кроме него, мог еще думать и действовать. Это был старшина группы трюмных.

— Товарищ капитан-лейтенант, попей-ка, — сказал тот, прикладывая к его губам кружку.

Он глотнул. Вода была теплая, и его замутило.

— Пейте, пейте, товарищ командир, — настойчиво повторил старшина. — Может, сорвет. Тогда полегчает, вот увидите…

Капитан-лейтенант залпом выпил кружку, другую. Тотчас его замутило больше, и яростный припадок рвоты потряс все тело. Он отлежался. Голове действительно стало легче.

— Крепкий ты, старшина, — сказал он, найдя в себе силы улыбнуться.

— Держусь пока, — сказал тот, но капитан-лейтенант увидел, что лицо его было совершенно зеленым и что глаза блестят неестественным блеском.

Командир попытался встать, но во всем теле была страшная слабость, и старшина помог ему сесть.

— А я думал, вам полегчает, — сказал он сожалеюще. — Конечно, кому как. Мне вот помогает, потравлю — и легче…

Командир с трудом раскрыл глаза.

— Не выдержать мне, старшина. Свалюсь, — сказал он, чувствуя, что сказать это трудно и стыдно, но сказать надо, чтобы тот, кто останется на ногах один, знал, что командира в лодке больше нет.

И старшина как будто угадал его чувство.

— Что ж мудреного, вы же в походе две ночи не спали, — сказал он уважительно. — Я и то на вас удивляюсь.

Он помолчал и добавил:

— Вам бы, товарищ командир, поспать сейчас. Часа три отдохните, а к темноте я вас разбужу… А то вам и лодки потом не поднять будет…

Командир и так уже почти спал, сидя на разножке. Борясь со сном, он думал и взвешивал. Он отлично понимал, что, если он немедленно же не отдохнет, то погубит и лодку и людей. Он с усилием поднял голову.

— Товарищ старшина первой статьи, — сказал он таким тоном, что старшина невольно выпрямился и стал «смирно», — вступайте во временное командование лодкой. Я и точно не в себе. Лягу. Следите за людьми, может, кто очнется, полезет в люк отдраивать… или продувать примется… Не допускать.

Он помолчал и добавил:

— И меня не допускайте к клапанам до двадцати одного часа. Может, и меня к ним тоже потянет, понятно?

— Понятно, товарищ капитан-лейтенант, — сказал старшина.

Командир снял с руки часы.

— Возьмите. Чтобы все время при вас были, мало ли что… Меня разбудить в двадцать один час, понятно?

— Понятно, — повторил старшина, надевая на руку часы.

Он помог командиру встать на ноги и дойти до каюты. Очевидно, тот уже терял сознание, потому что повис на его руке и говорил, как в бреду:

— Держись, старшина… Выдержи… Лодку тебе отдаю… людей отдаю… На часы смотри, выдержи, старшина…

Старшина уложил его на койку и пошел по отсекам.

II
Он шел медленно и осторожно, стараясь не делать лишних движений, потому что и у него от них кружилась голова. Он шел между бесчувственных тел, поправляя руки и ноги, свесившиеся с коек, с торпедных аппаратов, с дизелей. Порой он останавливался возле спящего или потерявшего сознание краснофлотца, оценивая его: может, если его привести в чувство, пригодиться командиру при всплытии? Он попробовал расшевелить тех, кто казался ему крепче и выносливее других. Из этого ничего не получилось. Только трое на минуту пришли в себя, но снова впали в бесчувственность. Однако он их приметил: это были нужные при всплытии люди — электрик, моторист и еще один трюмный.

Трижды за первые два часа ему пришлось прибегать к своему способу облегчения. Но в желудке ничего не оставалось, и рвота стала мучительной. По третьему разу он почувствовал, что его валит непобедимое стремление заснуть. Чтобы отвлечься, он опять пошел по отсекам, пошатываясь. Когда он проходил мимо командира, он подумал, не разбудить ли его, потому что сам он мог неожиданно для себя заснуть. Он остановился перед командиром. Тот по-прежнему продолжал бредить:

— Двадцать один час… Боевая задача… Держись; старшина…

— Спите, товарищ командир, все нормально идет, — ответил он, но, видимо, Командир его не слышал, потому что повторял однотонно и негромко:

— Держись, старшина… Держись, старшина…

Старшина смотрел на него, взволнованный этим бредом, в котором командир и без сознания продолжал верить тому, кому он поручил свой отдых, нужный для спасения лодки. Ему стало стыдно за свою слабость. Он пересилил себя и пошел в центральный пост.

Но там, оставшись опять один, он снова почувствовал, что должен забыться хоть на минутку. Голова сама падала на грудь, и он боялся, что заснет незаметно для самого себя. Тогда он пошел на хитрость: прислонился к двери, взялся левой рукой за верхнюю задрайку и привалился головой к запястью с тем расчетом, что если случайно он заснет, то пальцы разожмутся и голова неминуемо стукнется о задрайку, что, несомненно, заставит его опомниться.

Какое-то время он сидел в забытьи, слушая громкий стук в висках. Потом этот стук перешел в ровное, убаюкивающее постукивание, равномерное и не очень торопливое. Это тикали у самого уха командирские часы на руке. Они тикали и как будто повторяли два слова: «Дер-жись, стар-шина, дер-жись, старшина…» Он понял, что засыпает, и тут же хитро подумал, что пальцы обязательно разожмутся, как только он уснет, и что пока можно сидеть спокойно, отдаваясь этому блаженному забытью. Но часы тикали надоедливо, и надоедливо звучали слова: «Держись, старшина», — и вдруг он вспомнил, что они значат…

Он резко поднял голову и хотел снять руку с задрайки. Но пальцы так вцепились в задрайку непроизвольной, цепкой судорогой, что он испугался. Их пришлось разжать другой рукой.

Ему стало ясно, что нельзя идти ни на какие сделки с самим собой: несмотря на свой хитрый план, он мог сейчас заснуть, как и все другие, погубить лодку. Чтобы встряхнуться, он запел громко и нескладно. Он никогда не пел раньше, стесняясь своего голоса, но сейчас его никто не слышал. Он пел дико и фальшиво, перевирая слова, но песня эта его несколько рассеяла. Вдруг он замолчал: он подумал, что наверху, может быть, подслушивают вражеские гидрофоны. Потом с трудом вспомнил, что никаких гидрофонов нет — лодка лежит в своей бухте.

Время от времени в лодку доносились глухие взрывы. Наверное, фашисты бомбили наши корабли. Он вспомнил, как перед погружением, когда, сдав груз и бензин, лодка отходила от пристани, в небе загудело неисчислимое количество самолетов и светлые столбы встали на нежном кебе рассвета, и один из них, опав, обнаружил за собой миноносец. И снова с потрясающей ясностью он увидел, как корма миноносца поднялась над водой и как одно орудие на ней продолжало бить по самолетам, пока вода не заплеснула в его раскаленный ствол.

— Держись, старшина, — сказал он себе вслух, — держись, старшина… Люди же держались…

Его охватила жалость к этим морякам, погибшим на его глазах, и внезапная ярость ожгла сердце. Он поднял к подволоку кулак и погрозил.

— Еще и лодки ждете, чертовы дети?.. Прождетесь… — сказал он тихо и отчетливо.

Ярость эта как будто освежила его и придала ему сил. Он пошел по отсекам, чтобы найти тех, кого он наметил, и перетащить их в центральный пост, чтобы при всплытии привести их в чувство. Он наклонился над электриком, когда услышал в конце отсека шаги. Перегнувшись и посмотрев вдоль лодки сквозь путаную сеть труб, штоков и приборов, он увидел, что кто-то, шатаясь, подошел к люку и взялся за задрайку. Старшина быстро прошел к нему.

— С ума сошел? Кто приказал?

Но тот, очевидно, его не понимал. Старшина попробовал его оттащить, но тот вцепился в задрайку с неожиданной силой, покачивая опущенной головой, и бормотал:

— Обожди… на минутку только… обожди…

Он боролся со старшиной отчаянно и упорно, потом вдруг весь ослаб и упал возле люка.

Борьба эта утомила старшину, и он вынужден был отсидеться. Едва он отдохнул, как упавший снова встал и потянулся к задрайкам. На этот раз схватка была яростней, и, может быть, тот одолел бы старшину и впустил бы в лодку воду, если б не пустяк: старшина почувствовал, что рука с командирскими часами прижата к переборке, и ему почему-то померещилось, что если часы будут раздавлены в этой свалке, то он не сможет разбудить командира вовремя. Он рывком дернулся из зажавших его цепких объятий, и бредивший снова потерял силы. Для верности старшина связал ему руки чьим-то полотенцем и долго сидел возле, задыхаясь и вытирая пот. Когда он смог подняться на ноги, было уже десять минут десятого. Он прошел к командиру и тронул его за плечо:

— Товарищ капитан-лейтенант, время вышло, вставайте!

— Старшина? — тотчас же ответил тот, не открывая глаз. — Хорошо, старшина… Держись… Не забудь разбудить…

— Пора всплывать, товарищ командир, двадцать один час, — повторил старшина и поднял голову к подволоку, где за толстым слоем воды была спасительная тьма и воздух, чистый воздух, который сейчас хлынет в лодку.

Нетерпение охватило его.

— Вставайте, товарищ командир, можно всплывать, — повторил он, но командир очнуться не мог. Он подымал голову, ронял ее обратно на койку и повторял:

— Держись, старшина… боевой приказ… двадцать один час…

Разбудить его было невозможно.

Когда старшина это понял, он просидел минут пять, соображая. Потом прошел к инженеру и попытался поднять его. Но тот был совершенно без сознания.

В отчаянии старшина попробовал заставить очнуться кого-либо из тех, кого он наметил ранее. Но и они подымали голову, как пьяные, отвечали вздор, и толку от них не было.

Тогда он решился.

Он перенес командира в центральный пост и пристроил его под самым люком, чтобы воздух сразу хлынул на него. Потом подошел к клапанам и открыл продувание средней.

Все было в порядке. Знакомый удар сжатого воздуха хлопнул в трубах, вода в цистерне зажурчала, и глубомер пополз вверх. Лодка всплыла на ровном киле, и глубомер показал, что рубка уже вышла из воды. Теперь оставалось лишь отдраить верхний люк и впустить в лодку воздух. Тогда под свежей его струей командир очнется, и все пойдет нормально.

Во всей этой возне старшина очень устал. И как бывает всегда в последних секундах ожидания, ему показалось, что больше он выдержать не может. Свежий воздух стал нужен ему безотлагательно, сейчас же, иначе он мог упасть рядом с командиром, и тогда все кончится и для лодки, и для людей. Сердце его билось бешеным стуком, голова кружилась. Он полез по скобтрапу вверх к люку медленно, как во сне, когда руки и ноги вязнут и когда никак нельзя дотянуться до того, что тебя спасет. Руки его и в самом деле ослабли, и, взявшись за штурвал люка, он едва смог его повернуть. Еще одно огромное усилие понадобилось, чтобы заставить крышку люка отделиться от прилипшей резиновой прослойки.

Свежий, прохладный воздух ударил ему в лицо. Он пил его всей грудью, вытянув шею, смеясь и почти плача, но вдруг с ужасом почувствовал, что голова кружится все сильней. Он сумел еще понять, что люк надо успеть задраить, иначе лодку начнет заливать, если разведет волну, и не будет уже ни одного человека, кто это сможет заметить. Теряя сознание, он повис всем телом на штурвале люка, крышка захлопнулась под тяжестью его тела, руки разжались, и он рухнул вниз.

III
Очнулся он оттого, что захлебнулся. Рывком он поднял голову, пытаясь понять, где он и что случилось.

В лодке по-прежнему было светло и тихо. Он лежал рядом с командиром, лицом вниз, в небольшой луже, залившей палубу центрального поста. Командирские часы на руке показывали 21 час 50 минут. Значит, он только что упал, и откуда появилась вода — было непонятно.

Он встал и с удивлением почувствовал, что силы его прибавились, — видимо, так помог воздух, которым ему только что удалось подышать. Но открывать вновь люк было опасно: раз в лодке была вода, значит, рубка не вышла целиком над поверхностью бухты. Он в раздумье обвел глазами центральный пост, соображая, что же могло произойти. Тут на глаза ему попались часы на переборке у глубомера. Они показывали 0 часов 8 минут.

Это значило, что командирские часы разбились и что он пролежал без сознания больше двух часов. Все это время лодка дрейфовала в бухте, и с ней могло произойти что угодно, раз вода выступила из трюма на настил палубы.

Он пошел осматривать отсек и понял, откуда появилась вода.

Тот, кого он связал полотенцем, сумел освободиться от него и все-таки отдраить носовой люк. Но, по счастью, он только ослабил задрайки: у него или не хватило сил открыть люк, или вода, полившаяся в щель, привела его на момент в чувство и он понял, что делает что-то не то. Однако и этой щели оказалось достаточно, чтобы вода, покрывавшая над люком верхнюю палубу лодки, всплывшей только рубкой, уже залила трюмы.

Поняв, что очнулся как раз вовремя, старшина тотчас довернул задрайки носового люка, вернулся в центральный пост, пустил водоотливные помпы и только после этого решился открыть рубочный люк. Воздух снова ударил его по голове, как молотком, но на этот раз он сразу же перевесился через комингс люка и удержался на трапе. Скоро он пришел в себя и поднялся на мостик.

Торжественно и величаво стояло над бухтой звездное, чистое небо. Вспыхивающее на горизонте кольцо орудийных залпов осеняло мужественный, израненный город огненным венцом славы. Шумели волны, разбиваясь о близкий берег. Свежий морской ветер бил в лицо, выдувая из легких ядовитые пары бензина.

Старшина стоял, наслаждаясь ветром, воздухом и возвращенной жизнью. Он стоял, он смотрел в звездное небо и слушал глухой рокот волн и залпов.

Но лодка снова напомнила ему о том, что по-прежнему он остался единственным человеком, от которого зависит ее судьба и судьба заключенных в ней беспомощных, одурманенных людей: она приподнялась на волне и ударила носом о грунт. Тогда он перегнулся через обвес рубки, вгляделся во тьму и понял, что за эти два часа лодку поднесло к берегу и, очевидно, посадило носом на камни.

Опять следовало действовать, и действовать немедленно. Нужно было сняться с камней и уйти в море, пока еще темно и пока не появились над бухтой фашистские самолеты.

Он быстро спустился вниз, включил вентиляцию и с трудом вытащил командира на мостик. На воздухе тот очнулся. Но так же, как недавно старшина, он сидел на мостике, вдыхая свежий воздух и еще не понимая, где он и что надо делать. Старшина оставил его приходить в себя и вынес наверх еще одного человека, без которого лодка не могла дать ход, — электрика, одного из троих, намеченных им для всплытия.

Наконец они смогли действовать. Командир приказал продуть главный балласт, чтобы лодка, окончательно всплыв, снялась с камней. Электрик, еще пошатываясь, прошел в корму, к своей станции, старшина — к своему трюмному посту. Он открыл клапаны, и глубомер пополз вверх. Когда он показал ноль, старшина доложил наверх, что балласт продут, и командир дал телеграфом «полный назад», чтобы отвести лодку от камней. Моторы зажужжали, но лодка почему-то пошла вперед и вновь села на камни. Командир дал «стоп» и крикнул вниз старшине, чтобы тот узнал, почему неверно дан ход.

Электрик стоял у рубильников с напряженным и сосредоточенным вниманием и смотрел на телеграф, ожидая приказаний.

— Тебе какой ход был приказан? — спросил его старшина.

— Передний, — ответил он. — Полной мощностью оба вала.

— Ты что, не очнулся? Задний был дан, — сердито сказал старшина.

— Да я видел, что телеграф врет, — сказал электрик спокойно. — Как же командир мог задний давать? Сзади же у нас фашисты. Мы только вперед можем идти. В море.

Он сказал это с полным убеждением, и старшина понял, что тот все еще во власти бензинного бреда. Заменить электрика у станции было некем, а ждать, когда к нему вернется сознание полностью, было нельзя. Тогда старшина прошел на мостик и сказал капитан-лейтенанту, что у электрика в голове шарики вертятся еще не в ту сторону, но что хода давать можно: он сам будет стоять рядом с электриком и посматривать, чтобы тот больше не чудил.

Лодка вновь попыталась сняться. Ошибка электрика поставила ее в худшее положение: главный балласт был продут полностью, и уменьшить ее осадку было теперь уже нечем, а от рывка вперед она плотно засела в камнях. Время не терпело, рассвет приближался. Лодка рвалась назад, пока не разрядились аккумуляторы.

Но за это время воздух, гулявший внутри лодки, и вентиляция сделали свое дело. Краснофлотцы приходили в себя. Первыми очнулись те упорные подводники, которые потеряли сознание последними. За ними, один за другим, вставали остальные, и скоро во всех отсеках началось движение и забила жизнь. Мотористы стали к дизелям, электрики спустились в трюм к аккумуляторам, готовя их к зарядке. Держась за голову и шатаясь, прошел в центральный пост боцман. У колонки вертикального руля встал рулевой. Что-то зашипело на камбузе, и впервые за долгие часы подводники вспомнили, что, кроме необходимости дышать, человеку нужно еще и есть.

Среди этого множества людей, вернувших себе способность чувствовать, думать и действовать, совершенно затерялся тот, кто вернул им эту способность.

Сперва он что-то делал, помогал другим, но постепенно все больше и больше людей появлялось у механизмов, и он чувствовал, будто с него сваливается одна забота за другой. И когда наконец даже у трюмного поста появился краснофлотец (тот, кого он когда-то — казалось, так давно! — пытался разбудить) и официально, по уставу, попросил разрешения стать на вахту, старшина понял, что теперь можно поспать.

И он заснул у самых дизелей так крепко, что даже не слышал, как они загрохотали частыми взрывами. Лодка снова дала ход, на этот раз дизелями, и винты полными оборотами стащили ее с камней. Она развернулась и пошла к выходу из бухты. Дизеля стучали и гремели, но это не могло разбудить старшину. Когда же лодка повернула и ветер стал забивать через люк отработанные газы дизелей, старшина проснулся. Он потянул носом, выругался и, не в силах слышать запах, хоть в какой-нибудь мере напоминающий тот, который долгие шестнадцать часов валил его с ног, решительно вышел на мостик и попросил разрешения у командира остаться.

Тот узнал в темноте его голос и молча нашел его руку. Долго, без слов, командир жал ее крепким пожатием, потом вдруг притянул старшину к себе и обнял. Они поцеловались мужским, строгим, клятвенным поцелуем, связывающим военных людей до смерти или победы.

И долго еще они стояли молча, слушая, как гудит и рокочет ожившая лодка, и подставляли лица свежему, вольному ветру. Черное море окружало лодку тьмой и вздыхающими волнами, сберегая ее от врагов.

Потом старшина смущенно сказал:

— Конечно, все хорошо получилось, товарищ капитан-лейтенант, только неприятность одна все же есть…

— Кончились неприятности, старшина, — сказал командир весело. — Кончились!

— Да уж не знаю, — ответил старшина и неловко протянул ему часы. — Часики ваши… Надо думать, не починить… Стоят…

А. Поляков ПО СЛЕДАМ ГЕРОЕВ «МОРСКОЙ ДУШИ»

Среди произведений художественной литературы периода Великой Отечественной войны одним из завоевавших большую любовь и признательность читателей была «Морская душа» Леонида Соболева. Новеллы, составившие книгу, написаны по горячим следам событий. Свидетелем и участником многих из них был сам писатель, вся жизнь и творчество которого неразрывно связаны с Военно-Морским Флотом нашей страны.

За четырнадцать лет службы на боевых кораблях Л. Соболев детально изучил флотскую жизнь. Впоследствии он вспоминал:

«Вместе с флотом прошел весь тяжелый путь его восстановления — от первого похода «Комсомольца» в 1922 году до ворошиловского «отлично» на маневрах 1930 года».

Великую Отечественную войну Леонид Сергеевич встретил на Балтике, причем в Таллине, откуда в годы своей флотской юности, когда город назывался еще Ревелем, ушел он в свой первый морской бой. В августе сорок первого Л. Соболев по его настоятельной просьбе был командирован в осажденную Одессу, а в начале февраля сорок второго года пришел на тральщике в сражавшийся Севастополь. Писатель пробыл в городе около двух месяцев.

Дни и ночи Соболев проводил в окопах и блиндажах переднего края, встречался с морскими пехотинцами и катерниками, разведчиками и снайперами, артиллеристами и летчиками.

Каждая новелла, родившаяся под пером писателя и вошедшая в большой цикл рассказов-миниатюр, построена на фактическом материале, ее герои — не выдуманные, а реальные люди, у многих из которых даже сохранены подлинные фамилии.

Если перелистать выцветшие соболевские записные книжки, блокноты и дневники военных лет, то с каждой их страницы повеет живой летописью одесской и севастопольской обороны, на основе событий которых созданы удивительные рассказы, наполненные драматизмом и юмором, любовью и ненавистью, романтикой и лиризмом. Каждая из новелл звучит светлым гимном мужеству, воинскому подвигу и любви к Отчизне.

Естественно, что материалы зачастую собирались под огнем врага, а очерки и новеллы писались на ходу. Все написанное сразу же попадало в периодическую печать. Этим можно объяснить и то, что какие-то подробности, детали оставались неизвестными, утерянными или забытыми и не вошли в книгу.

Автор этих строк, заинтересовавшись дальнейшей судьбой соболевских героев, решил из того, что по разным причинам в те далекие годы «осталось за бортом», в том числе и по соображениям военной цензуры, выбрать наиболее значительное, доселе неизвестное или мало известное, раздвинуть рамки повествования и пройтись дальше по следам отдельных героев «Морской души».

РАЗВЕДЧИЦА АНКА

В жаркие сентябрьские дни обороны Одессы моряки-разведчики, стоявшие в то время в районе Татарки, захватили «языка», оказавшегося штабным офицером. У него были обнаружены важные документы, раскрывающие замысел противника и представлявшие большую ценность для нашего командования. Отблагодарить разведчиков за столь ценную добычу к ним отправился член Военного совета Одесского оборонительного района бригадный комиссар И. И. Азаров. Он пригласил с собой находившегося в то время в Одессе писателя Л. Соболева, который с благодарностью принял это предложение.

— К разведчикам, к тому же морякам, с большим удовольствием! — радостно воскликнул Леонид Сергеевич.

В отряде разведчиков собрались люди с разных кораблей и частей флота. Пробираясь через лиманы и минные поля, они совершали смелые и дерзкие вылазки, на шлюпках высаживались в тыл врага, добывали командованию нужные сведения.

При посещении разведчиков с писателем произошел казус, о котором он и рассказал в новелле «Разведчик Татьян».

«Я отдернул руку, как от огня: одно дело трепать по щеке мальчишку, другое — взрослую девушку. И тогда за моей спиной грянул громкий взрыв хохота».

Так состоялось знакомство Леонида Сергеевича Соболева с героями его будущей новеллы «Разведчик Татьян».

Когда началась война, Анне Макушевой, которая стала прототипом разведчика Татьяна, не было и девятнадцати. Дочь колхозника из Беляевки умела ползать по-пластунски, владела любым оружием, плавала не хуже бывалых моряков. Анна знала все ходы и выходы в Одессе, могла пройти по всем катакомбам.

Нелегко было девушке в отряде разведчиков. Ей приходилось пробираться через плавни и камыши, не шелохнувшись, часами лежать под лучами вражеских прожекторов, подолгу отсиживаться в промозглых от сырости катакомбах. Но все тяготы жизни разведчица выносила с не меньшим, чем мужчины, мужеством. И какое бы задание она ни выполняла — совершала ли вылазку за «языком», вела ли разведку в тылу врага, собирала ли данные о продвижении вражеских войск, их численности, расположении огневых точек, — все доставленные сведения отличались четкостью и точностью. На Анну во всем можно было положиться — ее данные не нуждались в проверке.

Однажды ночью, оказавшись в расположении фашистских частей, разведчица провалилась в наспех сделанную землянку. Там оказался фашистский офицер, лежавший без движения. Анна осмотрелась, решила, что он мертв, и спокойно, беззаботно стала собирать в планшет штабные бумаги. На самом деле оказалось, что во время обстрела нашей артиллерией балка, поддерживавшая перекрытие землянки, обрушилась, ударила гитлеровца по голове, оглушила, и он потерял сознание. Но вот фашист пришел в себя. И не быть бы Анне в живых, не подоспей к ней на помощь другой разведчик, который все время не выпускал девушку из поля зрения.

Бесхитростными и скромными были бесстрашные моряки из разведки. Неистребимый флотский дух веселья и жизнерадостности постоянно царил в этом дружном коллективе. В отряде не увял юмор, здесь любили шутить и смеяться. Когда, например, разведчиков спрашивали, что хотели бы они получить в награду за свои боевые дела, они, не задумываясь, хором отвечали:

— Компот на третье!

Почти так было и на этот раз, когда в отряд приехали И. Азаров и Л. Соболев. Вот что рассказывал вице-адмирал Илья Ильич Азаров об этой встрече с разведчиками:

— Сведения, Добытые Анной Макушевой и другими разведчиками, оказались настолько важными, что отважную разведчицу следовало бы представить к званию Героя Советского Союза. Но мы, к сожалению, тогда этого не сделали. Приехав в отряд, я завел разговор о том, как они считают необходимым отметить успех разведчиков, и спросил: «Что хотите?» А они в ответ: «Сапоги сорок шестого размера Ивану Гуре (моряку из боцманской команды линкора «Парижская коммуна»), хромовые сапожки тридцать шестой размер для Аннушки и наган Угольку (так называли они своего командира Григория Поженяна, который был небольшого роста, юркий и черный).

Я сказал адъютанту: «Товарищ Штаркман, придется отдать наган».

«А я останусь без оружия?» — с обидой проговорил тот.

«В Одессе получишь. А какой же он командир разведчиков без нагана?»

Григорию Поженяну был вручен наган, а на следующие сутки доставлены две пары сапог — для Аннушки и Ивана Гуры…

До самого последнего дня обороны Анна оставалась в городе, ходила в разведку, помогала эвакуировать детей, ухаживала за ранеными. Ее тогда готовили для работы в тылу врага. Но надвинувшиеся события во многом изменили планы защитников Одессы.

Под давлением превосходящих сил противника наши войска вынуждены были оставить Киев, Донбасс и отойти к Ростову, а на Крымском направлении, прорвавшись через Перекопский перешеек, враг стал угрожать захватом Крыма. В случае оккупации полуострова одесский гарнизон оставался в глубоком тылу и стратегическое значение его практически терялось.

Исходя из сложившейся обстановки и в связи с угрозой потери Крымского полуострова, который был главной базой Черноморского флота, а также потому, что оборонять одновременно Крымский полуостров и Одесский оборонительный округ армия не могла, Ставка Верховного Главнокомандования решила эвакуировать Одесский район и за счет его войск усилить оборону Крымского полуострова. Далее предписывалось: сдерживая противника, эвакуировать оставшиеся предприятия, значительную часть населения, партийный и советский актив, вооружение, боеприпасы и, наконец, войска. Эта сложная и ответственная задача была выполнена успешно. Вместе со всеми в Севастополь из Одессы была переброшена и Анна Макушева.

Теперь отчаянно смелую разведчицу можно было встретить и на переднем крае обороны города, и на береговых батареях, и на причалах. Ее знали и любили многие защитники города.

В октябре сорок первого года во флотском экипаже формировалась бригада морской пехоты для отправки на другой фронт. Экипаж посетил бригадный комиссар И. Азаров, бывший тогда членом Военного совета Черноморского флота. В строю он увидел многих из прославившихся в Одессе разведчиков. Среди них были Анна Макушева, Григорий Поженян и другие. Девушка тут же обратилась с просьбой:

— Прошу включить меня с разведчиками в формируемую бригаду морской пехоты.

Разведчики поддержали ее. Но старшина второй статьи Анна Макушева была назначена для выполнения особого задания, и ее оставили в Севастополе.

Обратился к Илье Ильичу и Григорий Поженян: он пожаловался на то, что у него хотят отобрать тот самый наган, что он получил в Одессе.

— Наган не отбирать, — приказал бригадный комиссар командиру роты. — Он вручен Григорию Поженяну в награду.

Радостью заблестели глаза разведчика. Он был безмерно благодарен за принятое решение.

В севастопольском дневнике Соболева есть запись о встрече с разведчиками, знакомыми по Одессе. Леонид Сергеевич рассказал им о Москве, о параде 7 Ноября, об «эрэсах», только появившихся на вооружении, читал «Индивидуальный подход» и «Соловья».

Следует заметить, что новелла «Соловей» написана на одесском материале и героем ее стал разведчик Михаил Сурнин, которого за необычайную способность к звукоподражанию называли флагманским сигнальщиком. Он мог с изумительной точностью воспроизвести пение любой птицы. Бывало так, что гитлеровцы заслушивались птичьими трелями, не догадываясь, что это — сигнал разведчикам.

После выступления писателя перед моряками к нему подошла Анна Макушева. Леонид Сергеевич с радостью дал ей почитать новеллу «Разведчик Татьян».

— Похоже? — спросил он у Анны.

— Если б я была такая… — И после небольшой паузы робко спросила: — А что, верно — он так меня любил?..

Боевая жизнь разведчицы в Севастополе мало чем отличалась от одесской. Снова ходила она в тыл врага, добывала «языков», собирала разведданные. Однажды ей нужно было срочно доставить важные сведения. Когда она с Ялтинского шоссе пробиралась в город, ее заметил фашистский летчик. На бреющем полете он стал гоняться за девушкой. Она пряталась за кусты, вжималась в скалу, но преследование продолжалось. Наконец, когда летчик разворачивался на один из новых заходов, она бросилась с обрыва вниз, не очень-то надеясь, что удастся спастись. Но все обошлось благополучно.

В последние дни обороны Севастополя в одном из боев у Херсонесского маяка Анну ранило. Взрывом раздробило скалу, и осыпавшиеся камни завалили девушку. Ей придавило ноги, грудь. Тяжело раненную и контуженную, в беспамятстве ее захватили в плен гитлеровцы. Начался мученический путь по фашистским лагерям.

Будучи сама почти недвижима, Анна находила силы убеждать подруг, с которыми ее везли в товарных вагонах. А раны ее гноились, она часто теряла сознание. Даже гитлеровцы не выдержали и на одной из стоянок вывели Анну к санитарному вагону, чтобы сделать перевязку. Немецкие санитарки, восхищенные мужеством русской девушки, пожалели ее, и, пока одна перевязывала, другая тайком втолкнула ей в рот шоколад и влила две ложки какао. Но пришел офицер и сбросил Анну с операционного стола…

Много горя и страданий пережила Анна, но и в плену оставалась коммунисткой. Были допросы, пытки, истязания — она молчала. Отважная разведчица много раз бежала из концлагерей, из ровенской тюрьмы. Но всякий раз снова оказывалась в руках фашистских палачей. Последний концлагерь был в Саксонии. Отсюда мало кто выходил живым. Но Анна выжила. Вернувшись в родную Одессу, она шла по улицам и целовала камни мостовой.

…Улица Пастера. На углу ее — в помещении Консервного института — жили разведчики-моряки. На сероватой стене скромная мемориальная доска, напоминающая об их подвигах. На доске золотом высечены фамилии храбрецов, в числе которых Василий Алексеев, Олег Безбородько, Иван Гура, Арсений Зуц, Алексей Калина, Лазарь Конвиссер, Анна Макушева, Леон Нестеренко, Григорий Поженян, Константин Рулев, Михаил Сурнин, Петр Твердохлеб, Григорий Урбанский… Почти все они погибли в боях с врагом. Уцелели только Арсений Зуц, Анна Макушева, Григорий Поженян…

Бывая в Одессе, каждый раз приходит поклониться этому месту бывший разведчик, а ныне известный советский поэт Григорий Поженян — автор сценария кинофильма «Жажда», в котором он рассказал, как героически сражались и умирали разведчики. Только в фильме один из главных героев, Уголек, погибает, на самом же деле он жив, здоров, пишет чудесные стихи и сценарии.

Часто у мемориальной доски на углу Пастера можно увидеть и Анну Ивановну Макушеву. На груди у нее — орден Ленина и боевые медали, а во взгляде, несмотря на пенсионный возраст, сохранился задорный блеск молодости. И все же трудно поверить, что эта полная обаяния, спокойная, уравновешенная, скромная женщина и есть тот самый отчаянный, бесстрашный и мужественный старшина второй статьи Анна Макушева, хорошо известная всему Одесскому и Крымскому побережью в суровые годы войны.

Ни время, ни тяжелые испытания не сломили Анну Ивановну. Она продолжает оставаться в строю и трудится оператором в одном из почтовых отделений города-героя Одессы.

— Ну, а если грянет беда, — говорит она, — я готова опять идти со своими моряками в разведку. Только пусть этого не случится, а небо всегда будет мирным и светлым.

МОРЯКИ ИЗ «БАТАЛЬОНА ЧЕТВЕРЫХ»

Новелла Л. Соболева «Батальон четверых» основана на действительном факте. С моряками, о которых рассказывается в ней, писатель был знаком лично и неоднократно встречался. С главным героем новеллы Михаилом Негребой Соболев познакомился в осажденной Одессе.

— Виделись мы в то время с Леонидом Сергеевичем частенько, — вспоминает Михаил Макарович Негреба. — И всегда в самых горячих точках… К нам, десантникам, он питал особую слабость. Сидим, бывало, перед выброской на базе, нервничаем, курим… Скрипит дверь — на пороге Леонид Сергеевич: «Ну, что, орлы, закручинились? В шахматишки сыграем?» Проходит в наш кубрик, по-домашнему устраивается за столом и начинает расставлять фигуры на доске: «Ну, Миша, с тебя начнем?»

Посидит с нами часок-другой, поиграет, расскажет какую-нибудь занятную историю, смотришь — повеселели ребята. Всегда он был спокойным и веселым, хотя мы знали, что хлеб его не слаще нашего: был он и под бомбежками, и под артналетами, участвовал в атаках морских пехотинцев, как рядовой матрос.

…Одна из встреч произошла в лазарете авиаполка, где Л. Соболев лечился после ожога. Разведчики Михаил Негреба и Алексей Королев узнали об этом и, обойдя врачебный заслон, проникли в палату. На вопрос моряков: «Чем мы можем помочь?» — Леонид Сергеевич ответил:

— Помогите выбраться отсюда. Меня здесь такой вонючей мазью намазали, что просто спасу нет.

— Да как же мы можем вызволить вас, Леонид Сергеевич, — стал Негреба уговаривать писателя, — из этого госпиталя мышь не сбежит…

— А ты, Миша, вспомни, как из вражеского тыла под Одессой вы раненого Леонтьева выносили, — хитро улыбаясь, сказал Соболев.

— Ладно, — махнул рукой Негреба, — что будет, то будет… — И помог вместе с Королевым выбраться писателю через окно из палаты и удрать из госпиталя. Потом, правда, они получили немалую нахлобучку от командования.

Последний раз во время войны Л. Соболева и М. Негребу судьба свела в трагические дни, когда наши войска оставляли Одессу.

В записной книжке писателя есть заметки о встрече с командующим ВВС Черноморского флота генерал-майором авиации В. Ермаченковым. В них говорится:

«Ермаченков рассказывал о Негребе. 25 парашютистов были в Севастополе, их готовили для десанта на Евпаторийский аэродром. Операцию отменили, и их оставили на Херсонесском аэродроме как автоматчиков для охраны от немецких парашютистов. Негреба был у Ермаченкова вроде адъютанта. Находил способы купаться, ища в скалах тропки к воде. При оставлении Севастополя помогал при посадке в «дугласы». Нашел в городе, в развалинах, семью летчика, который просил Ермаченкова ее вывезти, и доставил на аэродром. 29 июня пришел с сообщением: так как «дугласов» явно мало, автоматчики достали шлюпку, погрузили туда провизию, воду, патроны и просят разрешения уйти самостоятельно после ухода последнего самолета. Больше Ермаченков их не видел. Возможно, их потопили немецкие катера, возможно, они пробились к партизанам».

Исходя из этого факта, Леонид Сергеевич считал, что Негреба погиб в Севастополе весной сорок второго.

Новелла «Батальон четверых» была написана летом сорок второго года.

…Шел грозный сорок первый. Дымились окраины осажденной Одессы. Фашистские захватчики, вклинившись в нашу оборону в восточной части города, силами двух дивизий стремились прорвать линию фронта. Советское командование решило ответить на это контрударом в районе села Григорьевки. В ночь на 22 сентября в тыл врага высадился морской десант, который внезапным ударом нанес фашистам большой урон.

Одновременно с морским в районе села Свердлова, в 25 километрах от Одессы, был выброшен воздушный десант. Состоял он из моряков-добровольцев, на которых была возложена задача обнаружить и уничтожить штабы и узлы связи противника, расположенные в тех местах, дезорганизовать управление войсками и способствовать успешному наступлению морского десанта. Об участии пяти моряков-десантников в этой операции и повествует новелла «Батальон четверых».

Неравный бой «батальона» против сотен врагов и победа моряков в этой жестокой схватке кажутся легендой, но здесь нет ни капли вымысла. Все — сущая правда. Только правда. Даже имена сохранены подлинные. Это был один из многих героических эпизодов Великой Отечественной, из которых складывалась наша победа…

Дальнейшая судьба героя с «морской душой» Михаила Негребы была продолжением подвига «Батальона четверых». Парашютист-десантник после Одессы защищал Севастополь. В последние дни обороны его видели на Херсонесе в форме полкового комиссара. А произошло следующее. Мичман Негреба, находясь вместе с полковым комиссаром Михайловым, помогал ему отправлять последние самолеты с людьми. Сам же он покинуть Севастополь отказался.

В те полные трагизма часы на аэродроме — маленьком клочке свободной от врага земли, — как комиссар Михайлов и мичман Негреба ни старались, навести порядок было трудно. Каждый стремился попасть в самолет, которых было немного, и захватить всех желающих, разумеется, они не могли. На приказы Негребы никто не обращал внимания. Доходило до того, что некоторые хватались за кобуру.

Тогда Михайлов пригласил мичмана в капонир и, подавая ему свою шинель, сказал: «Верно или неверно поступаю — отвечу перед партией. Надень эту шинель, Михаил, и действуй по-комиссарски!» Через минуту из капонира вышли два полковых комиссара, которым удалось все же заставить людей соблюдать порядок на аэродроме.

Затем был бой. Последний бой. Совинформбюро уже сообщило о том, что Севастополь оставлен нашими войсками, а на Херсонесском мысу еще несколько дней продолжалось сражение. Измученные, раненые моряки, многие в бессознательном, как и Негреба, состоянии, были захвачены в плен. Михаил Макарович успел перед этим похоронить у моря комиссара Михайлова и зарыть в песок полученный за оборону Одессы орден Ленина.

Из временного лагеря военнопленных под Симферополем закованный в кандалы Негреба проделал пешком сотни километров по пыльным дорогам Украины. Затем попал в Днепропетровск — в распределительный лагерь. Отсюда в телеге под кучей конского навоза он совершил свой первый побег. Но через неделю его схватили при переходе моста через Днепр в районе Кременчуга. Назвался другой фамилией и под ней кочевал из лагеря в лагерь — сначала в Харькове, затем в Донбассе.

Когда в Горловке из военнопленных стали формировать отряды для отправки на работы в разрушенных шахтах, из лагеря № 365 бежало много пленников. Среди них был и Негреба. На этот раз удалось дойти почти до Дона. Здесь его опять схватили. Везут в Германию. Он прыгает из товарного вагона. Гитлеровцы настигли беглеца у советско-польской границы. И вновь побег из концентрационного лагеря в Польше. Пробрался в район Луцка, но бандеровцы выдали его фашистам. Начались скитания по лагерям смерти: двенадцатый блок Маутхаузена, Бухенвальд, лагери «Дора» в Альпах и «Минц-3» на Дунае, откуда был совершен последний и вновь неудачный побег. Пробираясь через канализационный тоннель, Негреба потерял сознание и снова оказался в руках палачей.

Эсэсовцы хотели его повесить. Но в день казни в лазарете умер другой заключенный. На него надели куртку Негребы с лагерным номером 13787, а сам Негреба лежал в это время без сознания. Он пришел в себя в лагерном госпитале, там и застала его долгожданная весть о победе.

Выйдя из лагеря, Негреба, отличавшийся когда-то богатырским сложением и высоким ростом, весил всего тридцать два килограмма. Подлечившись, снова надел военную форму, на этот раз армейскую, и некоторое время служил командиром взвода. Затем ушел в запас.

Вернувшись на Родину, бывший моряк закончил Львовский горный техникум, восстанавливал разрушенные шахты, строил новые, работал проходчиком, мастером, начальником участка. С должности диспетчера шахты ушел на заслуженный отдых и поселился в Червонограде. За доблестный труд награжден двумя знаками «Шахтерская слава», за подвиги на поле брани — медалями и орденом Ленина, тем самым, что зарыл на Херсонесе. Этот орден за номером 7479 в 1954 году нашли юные следопыты Севастополя и через Министерство обороны СССР установили фамилию его владельца.

О том, что он герой соболевской новеллы «Батальон четверых», Негреба узнал много лет спустя после выхода «Морской души». Долго собирался написать автору, но все как-то руки не доходили. И вот весточка от Леонида Сергеевича. Писатель случайно узнал, что его герой жив, и сразу же написал ему.

«Дорогой товарищ Негреба, я получил, наконец, Ваш точный адрес, — очевидно, первое мое письмо по адресу, данному тов. Ильяшенко, до Вас не дошло.

Вы, думаю, можете понять, с какой радостью узнал я от него, что Вы награждены орденом Ленина, обнимаю Вас и поздравляю. Удивляюсь чудесам, которыми Вы ухитрились сохранить свою жизнь. Как и все, я считал Вас погибшим…

Я очень хочу послать Вам свою книжку, где о Вас написано. Ваше имя знают миллионы читателей и у нас и за рубежом, и потому мне очень хотелось бы повидаться с Вами и, может быть, написать продолжение Вашей биографии. Последнее, что я о Вас узнал, — это рассказ командующего ВВС Ермаченкова, что он расстался с Вами на Херсонесском аэродроме, когда Вы отказались сесть в самолет… Крепко обнимаю.

Ваш Леонид Соболев».
Спустя двадцать один год писатель и разведчик все же встретились. М. Негреба вместе с девятнадцатилетним сыном Юрием, сейчас офицером флота, приехал в Москву. Трогательной, непередаваемо волнующей была встреча в Центральном Доме литераторов. На прощанье Леонид Соболев подарил герою «Батальона четверых» свою знаменитую книгу «Морская душа» с надписью:

«Дорогому Михаилу Негребе — живому!! — и надолго! С душевной радостью. Леонид Соболев. Москва. Январь 1963 г.».

Вместе с Негребой писатель побывал в Севастополе. Они обошли священные места севастопольской обороны, встретились с жителями города-героя, побывали на кораблях и в частях флота, приняли участие в читательской конференции, организованной Морской библиотекой по обсуждению новых глав романа «Капитальный ремонт».

О встрече с Негребой Леонид Сергеевич рассказал по радио. Вместе с писателем в передаче принимал участие и Михаил Макарович, который тогда сказал:

— Живы ли остались ребята из «батальона», не знаю. Знаю точно: Леша Котиков погиб.

Спустя несколько дней после передачи Л. Соболев получил письмо из Ленинграда. Прислал его Алексей Котиков. Он писал:

«…Побывав в обороне Сталинграда, Москвы, Ленинграда (об Одессе и Севастополе вы знаете сами), я оказался покалеченным, и довольно основательно. И только благодаря нашим героическим врачам я остался жив и даже похож на человека. Ноги мне не отрезали и сейчас хоть плохонькие, да свои. В Кутаиси мне оставили плохой, да свой глаз. А в Средней Азии — барабанную перепонку, плохую, да свою. Ну и я в долгу не остался: фашистской сволочи набил, если посчитать, хороший штабель. А теперь и в меня добрые люди поверили и не посчитали за инвалида: я полноценный командир военизированной охраны…»

Оказывается, подорвав фашистский танк под Севастополем, старший сержант Котиков был отброшен взрывной волной далеко в сторону. Поэтому товарищи не нашли его, и только после боя подобрали санитары и сдали в эвакогоспиталь. Мать в это время получила похоронку. Через некоторое время ей пришла и вторая похоронка, в которой сообщалось, что ее сын утонул в Черном море. Действительно, госпитальное судно, перевозившее раненых на Кавказ, потопили фашистские самолеты. Спастись никому не удалось. Но Котиков не погиб. По стечению обстоятельств на судне оказались только его документы, самому же ему не хватило места, и его транспортировали на «морском охотнике».

После госпиталя Котиков был комендантом Кутаиси, где вместе с комендантским взводом участвовал в уничтожении вражеского десанта, пытавшегося захватить и разрушить Рионскую ГЭС. Получив в схватке с врагами тяжелое ножевое ранение, снова оказался в госпитале. Затем была Москва, где он передавал свои знания и опыт молодым воинам, снова госпиталь и запасной полк. Добрался до Сталинграда, где командовал пулеметчиками. Когда пулемет, за которым лежал моряк, прямым попаданием фашистского снаряда был разбит, мать получила третью похоронку. А Котиков остался жив и находился уже на ленинградской Дороге жизни.

Свою последнюю на войне медаль он получил за оборону Заполярья.

Двадцать семь отметин — от пуль, осколков мин, снарядов, гранат, от финского ножа — носит на своем теле ветеран сражений, всем смертям назло оставшийся в живых.

Позднее отыскался в Пятигорске и А. Леонтьев. После оставления нашими войсками Севастополя он, так же как и Негреба, будучи тяжело раненным, попал в плен. Работал на рудниках Бельгии и Франции. Когда вернулся на Родину, приехал в Пятигорск, где двадцать с лишним лет спустя его нашла правительственная награда — орден Красного Знамени.

В апрельский день шестьдесят третьего года встречу героев «Батальона четверых» смотрели миллионы телезрителей. Среди них был еще один моряк из этого же «батальона» — Роман Перепелица, проживающий в Горьком. Ему также после Севастополя пришлось сражаться за Сталинград, где он получил тяжелую контузию.

Только Литовченко не удавалось найти в течение последующих пятнадцати лет. Но вот в 1978 году, после публикации в одной из газет материала о «Батальоне четверых», автору этих строк сообщили, что Иван Иванович Литовченко живет в Ленинграде и работает сейчас в научно-производственном объединении «Ритм». Пришло письмо и от самого героя.

После знаменитых десантов в районе Одессы Литовченко в составе особой морской стрелковой бригады был направлен под Москву, сражался на Можайском направлении, а затем воевал в районе Мурманска.

В марте 1943 года Ивана Ивановича отозвали из морской бригады и как специалиста по судостроению направили в город Ленина.

На морском катере отважный десантник затем ушел на передовую, сражался в водах Финского и Рижского заливов.

В середине июня 1944 года начались ожесточенные бои за освобождение Выборга. Затем Литовченко участвовал в боевых операциях по освобождению островов Эзель, Даго, городов Нарва, Кенигсберг.

После победы Иван Иванович пришел на Адмиралтейский завод. Был мастером достроечного цеха и участвовал в спуске первых послевоенных танкеров. С тех пор коммунист Литовченко на самых передовых трудовых рубежах.

Таковы удивительные судьбы моряков-героев из новеллы Леонида Соболева «Батальон четверых».

ПОДВИГ ПОД ВОДОЙ

Прослужив много лет на надводных кораблях, Л. Соболев питал особую симпатию к подводникам. Его привлекали эти мужественные парни, жизнь и служба которых проходила в глубинах морской пучины. Не один десяток миль прошел под водой с черноморскими подводниками и сам писатель. В одном из таких походов у него зародилась мысль написать повесть, в которой показать формирование характера советского моряка-подводника в условиях суровых боевых будней.

В годы Великой Отечественной войны Л. Соболеву редко приходилось встречаться с подводниками, но он постоянно интересовался их боевыми делами, жизнью и бытом. «Держись, старшина…» — так назвал писатель-маринист одну из своих, пожалуй, лучших новелл, вошедших в книгу «Морская душа». В основу этого произведения Л. Соболев положил действительную историю боевого подвига старшины первой статьи Н. Пустовойтенко в последние дни обороны Севастополя летом 1942 года.

Война требовала от каждого бойца и командира предельного напряжения всех физических и нравственных сил, проявления всего высокого и благородного, что могло быть в человеке. Л. Соболев в своем произведении показывает беспредельное мужество, героизм, верность воинскому долгу рядового советского человека.

Новелла повествует о старшине группы трюмных, благодаря стойкости, моральной и физической выдержке которого был спасен от неминуемой гибели экипаж подводной лодки. Писатель не назвал ни фамилии, ни имени героя, который так и остался для читателей «старшиной первой статьи». Типизируя обстановку и обобщая характер героев-подводников, Леонид Сергеевич создал собирательный образ воина-черноморца, наделив его характерными чертами, свойственными военным морякам. Кстати, публикация этой новеллы вызвала к жизни и другое произведение, но уже не литературы, а живописи — картину военного художника П. Мальцева «Держись, старшина!».

При жизни подлинного героя новеллы мичмана запаса Николая Куприяновича Пустовойтенко, пришедшего на флот по комсомольской путевке еще в тридцать втором году, автору этих строк удалось услышать из его уст рассказ о происшедшем, который записан почти дословно.

«Наша лодка «М-32» не раз под жестоким вражеским обстрелом ходила из Новороссийска в осажденный Севастополь, — говорил Пустовойтенко. — Она доставляла в город продовольствие, топливо, боеприпасы, транспортировала на Большую землю раненых, женщин и детей. Случай, о котором рассказал Леонид Сергеевич Соболев, произошел в последние дни обороны Севастополя. Доставив в осажденный город мины, патроны и бензин для танков, лодка бросила якорь в Стрелецкой бухте. На обратный путь мы должны были принять на борт группу раненых и женщин.

Разгрузку вели под непрерывной бомбежкой и артобстрелом, но прошло все нормально. И только в самый последний момент появились вражеские торпедные катера. Часть бензина пришлось выкачать за борт. Приняв эвакуируемых, экипаж стал промывать балластную систему, в которой до этого находился бензин. В момент окончания дифферентовки — выравнивания подлодки — в центральном посту от скопившихся паров бензина произошел взрыв. Своевременно выйти в море не удалось. Теперь же, в светлое время суток, «малютка» не могла всплыть, так как сразу же попала бы под ураганный огонь противника. Пришлось дожидаться наступления темноты.

Командир лодки капитан-лейтенант Н. Колтыпин получил из штаба приказ: не обнаруживая себя, выбрать удобное место и лечь на грунт, а в 21.00 всплыть и следовать в Новороссийск. Так и было сделано. Выйдя на траверз Херсонесского маяка и найдя тридцатипятиметровую глубину, «М-32» погрузилась на дно и целый день не поднималась на поверхность для очистки воздуха. Испаряющиеся в балластной цистерне остатки бензина стали просачиваться в отсеки и одурманивающе действовали на людей.

К полудню способность соображать и действовать сохранили только три человека: командир лодки Колтыпин, парторг главный старшина С. Сидоров и я — старшина группы трюмных. С каждым часом дышать становилось все труднее. Свалился Сидоров. Все чаще и чаще впадал в беспамятство командир. Чувствуя, что его покидают силы, он подозвал меня и сказал:

— Видимо, не выдержать мне… Тебе доверяю… корабль и людей… Разбудишь в двадцать один ноль-ноль… Если буду не способен управлять лодкой… всплывай самостоятельно. Помни — в двадцать один час… — Произнес эти слова и потерял сознание.

Нестерпимо хотелось лечь и уснуть и мне. Казалось, что кто-то набил мою одурманенную голову кусками свинца, и я не в состоянии был пошевельнуть ею. Движения сделались вялыми, беспомощными. Но я крепился. Время шло ужасно медленно. Наконец-то настал двадцать один час. Я попытался разбудить командира, но все мои усилия оказались тщетны. Чтобы продуть лодку и всплыть, нужен был механик, но он тоже лежал без сознания. Пришлось действовать самому.

Собрав последние силы, я перенес командира в центральный пост, чтобы, когда лодка всплывет, вынести его наружу, затем продул средний балласт. После этого лодка всплыла под рубку. Я стал открывать люк. Ударившая в лицо струя свежего воздуха лишила меня сознания. Очнулся часа через два. Снова стал открывать люк и вновь потерял сознание, но не надолго. Наконец, придя в себя, я спустился в центральный пост и с трудом вытащил командира на мостик. Когда он стал приходить в себя, я снова спустился в центральный пост и включил судовую вентиляцию.

Постепенно дышать становилось легче. Разыскав старшину Захарова, я и его вынес наверх. Когда он пришел в чувство, то встал на вахту. Я скомандовал:

— По местам стоять, к всплытию!

— Есть стоять к всплытию! — откликнулся одинокий голос Захарова.

— Приготовить механизмы!

— Есть приготовить механизмы…

— Обжать вентиляцию! Приготовить агрегат к продуванию главного балласта!..

Очнувшись, капитан-лейтенант Колтыпин приступил к управлению лодкой. Однако члены экипажа, постепенно приходя в себя, не сразу смогли занять места у своих постов. А вздыбленная ветром волна гнала лодку вперед, пока не посадила носом на камни. Когда же командир подал команду «Полный назад!», электрик, который не совсем пришел в себя, дал полный вперед.

Через некоторое время экипажу все же удалось сняться с камней, но при этом был поврежден вертикальный руль. Я надел спасательную маску и спустился под воду. Повреждение было устранено. Лодка взяла курс в открытое море. Через двое суток мы благополучно прибыли в назначенный пункт».

К этому следует добавить, что ни Николай Куприянович Пустовойтенко, ни Леонид Сергеевич Соболев не указали на имевший место и другой факт: помимо отравления воздуха, в одном из отсеков вспыхнул пожар. Кораблю грозил взрыв, но тот же Пустовойтенко устранил опасность. Герой-подводник умолчал об этом из скромности, а писатель не хотел нагромождать факты, которых и без того было достаточно. За спасение лодки и ее экипажа Н. Пустовойтенко был награжден орденом Ленина.

Много миль после описанного случая прошла по Черному морю «малютка» и не одну победу одержала над врагом. В октябре сорок второго она пошла на разведку фарватера к порту Сулина. Возвращаясь от острова Змеиного, лодка попала в поле зрения противника. Навстречу ей вышел эсминец «Король Фердинанд» в сопровождении четырех катеров и буксира. Вражеские катера стали сбрасывать глубинные бомбы. Одним из взрывов сорвало рубочный люк. Другая бомба сделала пробоину в машинном отсеке. Лодку стало заливать водой и топливом.

Более шести часов продолжалась вражеская бомбежка. Все это время аварийная группа под командованием Н. Пустовойтенко спасала людей, боролась с поступавшей водой.

Последние годы Николай Куприянович жил в Севастополе и работал на судоремонтном заводе в Камышовой бухте. Сейчас в музее Краснознаменного Черноморского флота экспонируются личные вещи и документы героя-подводника, а экскурсоводы рассказывают о его подвиге, ставшем одной из ярких страниц в летописи Великой Отечественной войны.

ЛЮДИ ФЛОТА

К. Бадигин ВО ЛЬДАХ АРКТИКИ Записки полярного капитана

С октября 1937 года по январь 1940, 812 дней и ночей мужественный экипаж ледокольного парохода «Георгий Седов», затертого в арктических льдах, вел беспримерную схватку со стихией и выиграл ее. Моряки не только спасли и привели в родной порт свое судно, но и во время дрейфа провели огромное количество ценных научных наблюдений. Партия, правительство, советский народ высоко оценили подвиг седовцев — все пятнадцать участников этого дрейфа были удостоены звания Героя Советского Союза, а само судно было награждено орденом Ленина.

Вечером я записал в дневнике:

«Северный Ледовитый океан, 20 июня 1938 года. Итак, уже почти девять месяцев наш караван дрейфует во льдах. Сейчас находимся на 81°11′2″ северной широты и 140°38′ восточной долготы. Ветры часто меняются. Поэтому за месяц нас отнесло к северу всего на 16 миль.

За последние дни пейзаж в районе дрейфа резко изменился. Вместо белоснежной равнины льдов кругом раскинулась бесконечная цепь озер полупресной воды. Таяние снега идет весьма интенсивно. Днем температура на солнце достигает 20 градусов тепла. Сообщение между судами затруднено. Снег стал рыхлым, лыжи проваливаются.

Над льдами с веселым щебетанием проносятся птицы. Они, по-видимому, избрали своей базой наши суда. Но ни моржей, ни тюленей, ни медведей, которых с большим нетерпением ожидают все наши моряки, по-прежнему нет…»

«СЕДОВ» ОСТАЕТСЯ ОДИН

Во льдах моря Лаптевых зимовали еще несколько кораблей. Каждый из них выполнял свое задание в Арктике. Одни шли с грузом на запад, другие — на восток, их сопровождали ледоколы. Ледокольные пароходы выполняли гидрографические работы.

В конце навигации ледовая обстановка, и без того тяжелая на западных участках Северного морского пути, резко ухудшилась в море Лаптевых. Скопления льдов надвинулись с севера и закрыли пролив Вилькицкого. Суда оказались в ледовой ловушке. Как назло, море Лаптевых раньше обычного покрылось молодым льдом, еще больше затруднившим навигацию. Зимовка транспортов и ледоколов проходила неспокойно. Тревожили частые подвижки льдов. В середине зимы погиб пароход «Рабочий»: он был раздавлен льдами. Запасы угля в порту Тикси, где бункеровались транспортные пароходы и ледоколы, оказались недостаточны. В результате почти все находящиеся в море Лаптевых корабли остались зимовать.

Если не считать слабосильных ледокольных пароходов «Таймыр» и «Мурман», в план ледокольных операций 1938 года мог быть включен один лишь «Ермак». Рабочие Ленинграда в исключительно короткий срок исправили все повреждения, нанесенные ледоколу Арктикой, и в самом начале 1938 года, когда в Финском заливе стоял еще метровый лед, «Ермак» пробил эту ледовую блокаду и ушел в Гренландское море навстречу папанинской льдине.

Это был первый этап триумфального пути «Ермака». Затем ранней весной, задолго до начала арктической навигации, мы совершенно неожиданно получили такую радиограмму от капитанов «Русанова», «Пролетария» и «Рошаля»:

«Вчера вышли за «Ермаком». Идем разводьями. Зимовка закончилась. Желаем вам и вашему каравану скорого благополучного освобождения».

Оказывается, «Ермак» дерзким сверхранним рейсом пробил тяжелые льды, подошел к Земле Франца-Иосифа и увел оттуда зимовавшие корабли.

Славный подвиг совершили моряки комсомольского ледокола «Красин». В суровую полярную ночь они под руководством мужественного капитана М. П. Белоусова организовали добычу угля на берегу. Превратившись в углекопов, моряки за зиму снабдили свой корабль топливом, и «Красин», не дожидаясь прихода «Ермака», поднял пары и начал выводить из дрейфующих льдов караван ледокола «Ленин».

Мы с огромным вниманием следили за всеми этими операциями, развертывавшимися в небывало быстром темпе. Один узел развязывался за другим. «Ермак», словно могучий великан, яростно крушил и мял льды. И куда бы он ни шел, всюду ему сопутствовала победа. За каких-нибудь два месяца он прошел почти всю Арктику с запада на восток, освободив при этом десятки кораблей из арктического плена.

Когда в районе дрейфующего каравана появились разводья, у нас окрепла уверенность в том, что и наши корабли могут быть выведены из льдов. Было бы чрезвычайно обидно упустить это благоприятное время: короткое арктическое лето близилось к концу, и со дня на день можно было ожидать понижения температуры и образования молодого льда.

Совершенно неожиданно 20 августа, когда мы находились на 82°36′2″ северной широты и 136°47′ восточной долготы, по радио прибыла «молния», несказанно обрадовавшая нас:

«Разведкой летчика Купчина обнаружена чистая вода до широты 78°30′. Идем на север. Шевелев»[5].

Семь дней пробивался к нам «Ермак». Чтобы не тешить нас напрасными надеждами, командование «Ермака» сообщало, что оно производит глубокую ледовую разведку. И только тогда, когда координаты ледокола почти совпали с нашими, мы поняли, что подразумевается под этой разведкой.

В ночь на 28 августа механики подняли пары в котлах. Зажужжала судовая динамо-машина. Палубная команда кончила плести из пенькового троса гигантский кранец длиной в 3 метра, диаметром в 60 сантиметров. Этот кранец мы хотели надеть на нос своего судна, если придется идти на коротком буксире за «Садко».

Далеко за полночь разошлись немного прикорнуть. Не успел я заснуть, как вдруг почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо. Я открыл глаза. У кровати стоял старший радист Полянский. В его глазах светилась несказанная радость.

— Капитан, — сказал он, — на юго-юго-западе виден ледокол «Ермак».

Сон как рукой сняло. Я вскочил и торопливо скомандовал:

— Будить команду!

— Есть будить команду! — откликнулся Полянский и исчез в дверях.

За переборкой уже одевался Андрей Георгиевич. Мы выбежали с биноклями на мостик. Полянский не ошибся. Далеко-далеко, у самой черты горизонта, вился дымок и, словно игла, виднелась мачта ледокола.

Через несколько минут все седовцы вышли на палубу. Было заметно оживление и на других кораблях. Повсюду люди карабкались на марсы и надстройки, чтобы лучше разглядеть могучего гостя. Чувствовалось, что даже мощные машины «Ермака» с огромным трудом преодолевают сопротивление льдов. В бинокль можно было разглядеть, что корабль часто останавливался, потом медленно отползал назад, потом снова бил с разбегу ледяные поля.

Никто не хотел ложиться спать. На палубе и в машинном отделении люди завершали последние приготовления к походу. «Ермак», наша надежда и наша гордость, был рядом с нами, здесь, за 83-й параллелью.

Семь часов утра. «Ермак», продвигаясь среди льдов, медленно подходит к «Садко», который стоит к нему ближе всех. Мы невольно завидуем садковцам — они первыми встречают дорогих гостей. Оттуда доносятся приветственные крики. Снова вспыхивает «ура». Но «Ермак» не останавливается. Он бережет время и топливо. Ломая торосистый лед, могучий корабль обходит вокруг «Садко». Потом разворачивается и снова целиной, через ледяные поля, через протоптанные нами за год дорожки идет к «Седову».

Я много раз наблюдал работу ледоколов, сам немало поработал на «Красине» и прекрасно знаю возможности стальных великанов. Но теперь, когда я вижу, как «Ермак» расправляется со льдами, перед которыми мы были бессильны, эти возможности особенно убедительны.

В 8 часов «Ермак» подходит к нам вплотную. Мы устраиваем ему не менее горячую встречу, чем садковцы. Но ледокол и на этот раз не останавливается. Он делает круг, окалывает наш левый борт, и многометровые льдины отваливаются, переворачиваются и дробятся.

В течение нескольких минут вся привычная, устоявшаяся география окрестностей «Седова» коренным образом меняется.

С мостика «Ермака» кто-то кричит мне в рупор:

— Приготовиться к буксировке!

— К буксировке готовы! — отвечаю я.

А «Ермак» уже уходит к «Малыгину». Разломав весь лед вокруг него, он останавливается у самого борта ледокольного парохода, как будто решив немного отдохнуть. В бинокль видно, что на палубах обоих кораблей забегали люди. Начинается перегрузка угля с «Ермака» на «Малыгин».

В 20 часов все приготовления были закончены. «Ермак» отошел от «Малыгина» и направился к нам. Подойдя вплотную в правому борту «Седова», он отколол часть ледовой чаши, в которой покоился корабль, и подошел своей кормой вплотную к нашему форштевню.

— Принимай концы! — прозвучала команда.

На носу «Седова» закипел аврал. Все свободные от машинной вахты, включая радиста и доктора, принимали концы, заводили буксир в якорные клюзы, подкладывали под стальной трос деревянные брусья.

Буксир был закреплен в течение пятнадцати минут. «Ермак» попытался стронуть с места наш корабль. Толстый стальной трос натянулся как струна. Брусья трещали и лопались. Надо было усиливать крепление.

Не прошло и получаса, как один из добавочных буксиров со свистом лопнул. Оборвавшийся конец чуть-чуть не задел Соболевского, нашего медика, стоявшего на носу.

Корабли остановились. Мы приняли и закрепили новый буксирный трос. «Ермак» двинулся дальше. Сорок минут спустя часть гигантской ледяной чаши, висевшей у левого борта «Седова», внезапно оторвалась, и наше судно стремительно накренилось в противоположную сторону. Теперь мы шли за «Ермаком» с креном на левый борт в 25°.

С тяжелым грузом за кормой «Ермак» двигался очень медленно. Буксир сильно стеснял его. «Ермак» не мог свободно и смело давать задний ход и потом с разбегу громить тяжелый лед, как это делает обычно в таких условиях линейный ледокол.

Через десять минут нам предложили с «Ермака» пустить в ход машину, чтобы уменьшить натяжение буксира. За кормой «Седова» забурлил винт. Но еще десять минут — и буксир лопнул.

За два часа караван не прошел и мили. Нельзя было больше возиться с буксиром. И «Ермак», отдав концы, ушел вперед с одним «Малыгиным», чтобы нащупать наиболее легкий путь и пробить канал.

«Седов» и «Садко» остались на месте. Люди сильно измучились и устали. Мы не спали уже целые сутки. Но никто не уходил с палубы. Огромное нервное напряжение помогало держаться на ногах: ведь именно в эти часы решалась судьба кораблей. И вдруг мы узнали серьезную весть, предопределившую судьбу «Седова».

Я стоял на баке, когда ко мне подошел Полянский. В руках у него белели две радиограммы. Молча протянул он мне свои листки и внимательно, испытующе следил за мной, пока я читал:

«Садко» — Хромцову. «Седов» — Бадигину. «Ермак» потерял левый винт. Буксировать «Седова» не сможем. Предлагаю «Садко» срочно взять на буксир «Седова», попытайтесь идти за нами. Шевелев».

«Седов» — Бадигину. Если буксировать с помощью «Садко» не удастся, то буду вынужден оставить «Седова» на вторую зимовку, уходить только с «Малыгиным» и «Садко». Сообщите, что вам нужно дать из снабжения.

Учтите, что в будущем году весной будут снова сделаны такие полеты, как прошлой весной, для чего организованы базы на Рудольфе, Котельном и Челюскине. Шевелев».

…Вторая зимовка! Вихрь невеселых мыслей пронесся в голове. Остаться с искалеченным кораблем в районе полюса, еще год не видеться с семьей, еще одну зиму провести во мраке, среди штормов, вьюг, среди движущихся льдов… Но другого выхода нет.

Я взглянул на Полянского. Он все так же испытующе глядел на меня и медлил уходить. Я прекрасно понимал его. Он любил рассказывать о своих маленьких ребятишках — Вите и Зоечке, мечтал о встрече с ними. И конечно, сейчас он многое отдал бы за разрешение уйти на юг с «Ермаком».

— Ну что? — неопределенно спросил я.

— Да так, ничего… — столь же неопределенно ответил он.

— Мы еще поговорим, Александр Александрович, — сказал я. — Но ведь вы понимаете, насколько это важное дело — радиосвязь в дрейфе. А насчет радиограмм пока никому ни слова…

— Это ясно, — ответил Полянский и медленно пошел к рубке.

Шел третий час утра. На носу продолжался аврал: готовили кранец и деревянные брусья для крепления буксира с «Садко». Люди еще не знали, как мало теперь у нас надежды на выход из дрейфа.

Я подозвал Андрея Георгиевича. После двух бессонных ночей он с трудом держался на ногах.

— Прочтите, — сказал я и подал ему радиограммы.

Он внимательно прочел их, подумал, потом еще раз прочел и вопросительно взглянул на меня.

— Вы можете перейти на «Ермак», — сказал я, — я добьюсь для вас смены. Вы больной человек и нуждаетесь в отдыхе…

— Я остаюсь, Константин Сергеевич, — решительно сказал он.

— Подумайте, Андрей Георгиевич! Вторая зимовка будет очень трудной…

— Подумал.

Крепко жму руку верному товарищу.

Я никогда не раскаивался, предложив Андрею Георгиевичу должность старшего помощника. Мы вместе плавали больше двух лет на ледоколе «Красин» и хорошо знали друг друга.

Через полчаса мы уже стояли за кормой «Садко» и готовили буксирное крепление. Вскоре из туманной мглы вынырнула громада «Ермака». Тяжело переваливаясь с одного ледяного поля на другое, он подтянулся к «Седову» и стал борт о борт с нами.

На «Седов» пришли Герои Советского Союза Шевелев и Алексеев[6]. Они рассказали подробности аварии. Оказывается, у левой машины «Ермака» лопнул вал и конец его вместе с винтом ушел на дно океана.

— Надо подготовить ваш экипаж ко всяким случайностям, — сказал Шевелев. — Люди должны знать, что их ждет. Если «Садко» не осилит буксировку, вы останетесь здесь. Пока будет готовиться буксировка и пока мы будем совещаться, начнем на всякий случай перегрузку угля и снаряжения.

В 6 часов 30 минут утра были пущены в ход грузовые стрелы. По воздуху плыли с «Ермака» бочки с бензином, ящики с продовольствием, мешки, тюки. Шевелев приказал передать на «Седов» все лучшее, что было в кладовых ледокола.

Тем временем в нашей тесной кают-компании был созван митинг экипажа. Я сказал, что кораблю придется остаться еще на одну зимовку.

Это была тяжелая минута. Лица моих друзей отражали большую внутреннюю борьбу. Видимо, каждый вспоминал минувшую зиму. Тогда нас было двести семнадцать. Мы зимовали первый год. У нас было три корабля. Как же теперь остаться во льдах с крохотной горсточкой людей на одном судне, искалеченном сжатиями?

Решили дать людям время подумать. Друг за другом подходили ко мне моряки, желавшие вернуться на материк. Одному надо было лечиться. Другой хотел поступить в университет. Щелина звали домой серьезные семейные обстоятельства.

Пока я беседовал в кубрике со Щелиным, Буторин молча укладывал вещи в свой сундучок.

— Дмитрий Прокофьевич, а вы куда? — спросил я его.

Нахмурившись, он ответил:

— Да что ж… видать, я вам здесь не нужен. Пойду на «Ермак»…

При всей серьезности положения я не мог не улыбнуться: самолюбие боцмана было задето тем, что убеждают остаться не его, а другого человека.

— Но неужели вы, Дмитрий Прокофьевич, не понимаете, что вы обязательно должны остаться? Кто, кроме вас, так хорошо знает «Седов»? Я ничего вам не говорил, так как был уверен, что вы сами останетесь, без уговоров…

Буторин недоверчиво поглядел на меня и вздохнул:

— Это вы правду сказали? — Он подумал, улыбнулся: — Ну, тогда другое дело…

Проворно спрятав сундучок под койку, боцман побежал на палубу.

Повара Шемякинского я сразу отпустил. Он болел, а с «Ермака» мне обещали прислать двух камбузников.

Из машинной команды я был обязан отпустить стармеха Розова. После того как лебедкой во время выгрузки у острова Генриетты ему оторвало пальцы, он не мог как следует работать и сильно нервничал. Но с Алферовым и Токаревым расстаться трудно, хотя у обоих были веские причины, заставляющие вернуться их на материк.

В это время меня вызвали на ледокол: пока под руководством Андрея Георгиевича шла перегрузка угля и снаряжения, Марк Иванович Шевелев созвал в кают-компании «Ермака» капитанов всех трех кораблей, чтобы окончательно решить вопрос о судьбе «Седова». Участники совещания были до крайности утомлены ледовым авралом, продолжавшимся уже третьи сутки. Но спать почему-то никому не хотелось. Только припухшие, покрасневшие глаза говорили: еще немного, и люди свалятся с ног.

Капитан «Ермака» Сорокин сказал:

— Мы залезли в недозволенные широты. Это огромный риск. Если мы не хотим зимовать вместе с пароходами, надо немедленно пробиваться на юг.

Решение было принято такое: «Ермак», «Садко» и «Малыгин» идут на юг. «Седов» остается в дрейфе. Команда «Седова» пополняется за счет команды «Ермака». Буксировка «Седова» ледокольным пароходом «Садко» отменялась.

Который день, который час стоят, сбившись в тесную кучку, «Ермак», «Садко» и «Седов»… Время идет так медленно и в то же время так быстро! Ледовая обстановка ухудшилась. На «Ермаке» считали каждую минуту простоя. Пока ледокол не увел «Садко» на юг, надо успеть взять на борт «Седова» как можно больше снаряжения и продуктов. Надо все учесть, все захватить — и брезентовые рукавицы для кочегаров, и справочники по гидрологии, и бумагу. Ведь о каждом упущении мы долго будем потом жалеть, укоряя друг друга: как это можно было забыть?

Андрей Георгиевич, вытирая рукавом мокрый лоб, стоит на баке, прислонившись к стене надстройки. Силы вот-вот оставят его. Старпом «Садко» Румке спешит ему на помощь. Он сам организует перегрузку снаряжения, передает со своего корабля все, что можно передать, командует, уговаривает, подгоняет людей.

Теперь уже некогда перетаскивать грузы на палубу «Седова». Их выгружают с «Садко» прямо на лед — время подобрать все это у нас будет.

Неожиданно послышался отчаянный визг, такой невероятный для этих широт: это под бдительным надзором только что назначенных на «Седов» камбузников Гетмана и Мегера с «Ермака» к нам переправляют двух живых свиней. Подвешенные к грузовой стреле, они плывут по воздуху и исчезают в раскрытом трюме нашего судна. Затем тот же путь совершают восемь мешков отрубей и кипа сена — для наших новых четвероногих пассажиров.

Радисты тащат на судно запасные аварийные радиостанции. Механики приняли у Матвея Матвеевича два двигателя — «Симамото» и «Червоный двигун».

У меня нет времени как следует познакомиться с новыми людьми, которые переходят на «Седов». Желающих зимовать много. Уже сорок заявлений принесли помполиту «Ермака» матросы, кочегары, механики.

Женщина-врач ледокола упрашивает Шевелева разрешить ей заменить Соболевского, страдающего пороком сердца. Но мы остаемся в трудном и долгом ледовом дрейфе. Нас ждут еще сотни авралов, десятки раз льды будут громить наш корабль — женщине тяжело пришлось бы в такой обстановке. Соболевский подходит ко мне и коротко бросает:

— Остаюсь…

Настает очередь Полянского. Он долго беседует с Шевелевым, потом подходит ко мне:

— Остаюсь…

Помполит «Ермака» подводит ко мне высокого худощавого человека в синей рабочей одежде — крутой лоб, глубоко сидящие пытливые глаза, крепко сжатые, немного припухшие губы.

— Знакомьтесь. Четвертый механик, Дмитрий Григорьевич Трофимов. Настоящий человек. Прошел на «Литке» первым рейсом Арктику с востока на запад. Рекомендую к вам старшим механиком…

Трофимов энергично стискивает мне руку, улыбается:

— Перехваливает…

Короткий деловой разговор — и новый стармех торопливо уходит искать Розова, чтобы принять у него машину.

За судьбу машинного отделения можно не беспокоиться.

С ледокольного парохода «Садко» я решил взять студента Виктора Буйницкого, занимавшегося научными наблюдениями. Он тоже успел перебраться к нам на судно.

«Ермак» и «Садко» уже подняли пары. Близилась минута прощания. Коммунистов и комсомольцев, остающихся на «Седове», мы собрали в кают-компании. Уселись за большим столом. Двое членов партии — Трофимов и я, один кандидат — Недзвецкий, пятеро комсомольцев — Буйницкий, Шарыпов, Мегер, Гетман и Бекасов.

На повестке дня стоял один вопрос: организация партийно-комсомольской группы и избрание парторга. Долгих прений не было: кандидатура напрашивалась сама собой. Кому другому, как не Трофимову, опытному полярнику, орденоносцу, члену партии с 1931 года, взять на себя руководство группой? Решение приняли единогласно. Мы распрощались с руководителями экспедиции на «Ермаке», присутствовавшими на собрании.

С «Ермака» приносили все новые и новые подарки. Нам совали в руки пакеты с конфетами, печеньем, сушеными фруктами и прочими вкусными вещами. В последнюю минуту Шевелев преподнес мне толстую книгу Нансена «Во мраке ночи и во льдах». Я сунул ее за борт ватника, поднялся на мостик и огляделся вокруг.

Начиналась пурга. Словно сетка из марли скрыла от нас «Садко». Лишь контуры его смутно проступали сквозь эту белую пелену. Дул резкий, холодный ветер. «Ермак» дал три протяжных отходных гудка.

Зашумели могучие машины, захрустели льды. Тяжелый корпус ледокола, вздрагивая от напряжения, разбивал поле, около которого стоял «Седов». Затем «Ермак» и «Садко» медленно двинулись к югу.

Я взглянул на часы. Было 2 часа 30 минут утра 30 августа.

Не отрываясь, глядели мы вслед уходящим кораблям. Густая пурга быстро закрывала от нас силуэты «Ермака» и «Садко». Только гудки их напоминали: мы еще здесь, совсем близко от вас. Но скоро и гудки умолкли. Мы остались совсем одни среди разбитых на мелкие куски ледяных полей, засыпанных пушистым снегом.

«Седов» стоял, тяжело накренившись набок и опершись на льдину, словно раненый великан, которого оставили силы в самый разгар битвы. В топках еще тлели огни, в котлах еще теплилось живое дыхание пара, но скоро оно должно было вновь угаснуть. Опять надо было разбирать машину, браться за установку камельков, отеплять шлаком жилые помещения, мастерить керосиновые мигалки — готовиться к новой полярной ночи.

Но прежде всего надо было дать людям отдохнуть и выспаться. И как только мы подняли со льда последние ящики снаряжения, сброшенные с «Садко», я пригласил всех в кают-компанию поужинать, хотя по времени суток это скорее походило на завтрак.

Камбузник Мегер, впервые выступивший в роли повара, с комичной торжественностью подал на стол аппетитно поджаренную свежую картошку. Давно не виданное лакомство было с восторгом принято седовцами-старожилами.

Я распорядился принести несколько бутылок вина и провозгласил тост за дружбу старожилов и новичков, за единство расширившейся семьи и за успех будущих научных работ. И хотя каждый из нас только что пережил тяжелые минуты, глядя на удалявшиеся корабли, эти слова нашли самый живой отклик. Сомнения и колебания ушли вместе с кораблями. Путь к отступлению был отрезан. Теперь нам оставалась только долгая и упорная борьба со льдами.

Возвратившись к себе в каюту, я увидел в открытую дверь Андрея Георгиевича. Низко склонившись над столом, он что-то писал. Я заглянул через плечо. Исполнительный старпом подготовил приказ:

«Сего числа личный состав зимовщиков ледокольного парохода «Седов» следующий:

1. Бадигин — капитан, 2-й год зимовки.

2. Ефремов А. Г. — старпом, 2-й год зимовки.

3. Трофимов Д. Г. — старший механик.

4. Токарев С. Д. — второй механик, 2-й год зимовки.

5. Алферов В. С. — третий механик, 2-й год зимовки.

6. Соболевский А. А. — врач, 2-й год зимовки.

7. Буйницкий В. Х. — второй помощник капитана[7], 2-й год зимовки.

8. Полянский А. А. — старший радист, 2-й год зимовки.

9. Бекасов П. М. — радист.

10. Буторин Д. П. — боцман, 2-й год зимовки.

11. Гаманков Е. И. — матрос первого класса.

12. Недзвецкий Н. М. — машинист.

13. Шарыпов Н. С. — кочегар первого класса, 2-й год зимовки.

14. Гетман И. И. — кочегар.

15. Мегер П. В. — повар».

Через десять минут весь корабль, за исключением вахтенного, спал мертвым сном. Обступив судно, льды уносили нас на север.

ПЯТНАДЦАТЬ ИССЛЕДОВАТЕЛЕЙ

Большинство выдающихся арктических экспедиций прошлого, а в особенности советских, располагало хорошо подготовленными кадрами научных работников и было прекрасно снаряжено. На «Седове» дело обстояло иначе: к тому времени, когда наступил наиболее интересный с точки зрения науки этап дрейфа, мы не имели ни подготовленных исследователей, ни специального оборудования для научных наблюдений. Поэтому вначале, когда мы расстались с «Ермаком» и «Садко», предполагалось, что наш коллектив ограничится минимумом исследований.

Нас тяготила мысль о том, что наш дрейф по неизведанным просторам Центрального Арктического бассейна не сможет дать науке всего, что она вправе ждать. Надо было что-то придумать.

В истории Арктики известны примеры, когда научная работа выпадала на долю людей, не подготовленных к ней специально. Правда, в те далекие времена исследования были много проще, чем теперь. От моряков, бравшихся за них, наука требовала одного: наблюдательности и правдивости. Это требование было с исчерпывающей ясностью изложено в старинном морском правиле: «Пишем, что наблюдаем, а чего не наблюдаем, того не пишем».

Современная наука предъявляет к исследователю Арктики более серьезные требования. Она ждет прежде всего точности и строжайшей проверки всех данных. Она требует умения обращаться со сложнейшими приборами.

Приборов у нас не хватало. Людей, умеющих обращаться с ними, было маловато. И все-таки мы решили попытаться организовать исследования Центрального Арктического бассейна по возможно более широкой программе. За дело возьмемся все.

Как только мы покончили с первоочередными заботами о безопасности корабля, я пригласил к себе Андрея Георгиевича и Буйницкого и мы вместе составили план-максимум вместо плана-минимума, которым до сих пор были ограничены наши научные наблюдения.

План мы строили из расчета, что все пятнадцать зимовщиков будут участвовать в проведении исследований. Буйницкий составил обширную программу астрономических, магнитных и гравитационных наблюдений. Андрей Георгиевич разработал обстоятельный план гидрологических работ. Мной был подготовлен план глубоководных измерений и метеорологических наблюдений, наблюдений за жизнью льда. В частности, было решено ввести двухчасовую метеовахту. Это было серьезным новшеством: на «Садко» метеонаблюдения производились лишь четыре раза в сутки.

Когда мы всесторонне изучили возможности нашего коллектива, то оказалось, что сил для организации наблюдений хватит. За Буйницким были оставлены те же наблюдения, какие он вел на «Садко». Метеорологическая вахта была распределена между мной, Ефремовым, Соболевским и Буйницким. Гидрологические наблюдения взял на себя Андрей Георгиевич. Глубоководные промеры и наблюдения за жизнью льда я оставил за собой.

К участию во вспомогательных работах, не требовавших специальной подготовки, было решено привлечь наших механиков, радистов и матросов. Разве трудно было при желании, например, подготовить Бекасова к работе запасного метеонаблюдателя? Ведь он окончил мореходный техникум. Шарыпову можно было смело доверить такое дело, как измерение атмосферных осадков. Буторин и Гаманков, бесспорно, не откажутся от такого поручения, как сверление льда для измерения его толщины. Одним словом, работа находилась для каждого.

Сложнее было найти необходимое оборудование. К счастью, на борту «Седова» в качестве груза случайно оказалось несколько ящиков, принадлежавших различным экспедициям. Мы вскрыли эти ящики и начали искать, нет ли в них нужных нам инструментов и приборов. Поиски эти дали кое-какие результаты. Но, к сожалению, удалось найти далеко не все, что требовалось.

После подсчета всех ресурсов мы убедились, что богатства наши крайне неравномерны. Лучше всего были обеспечены астрономические и магнитные исследования.

Свои вычисления мы могли проверять по семи хронометрам большой точности: пять из них находились в каюте Буйницкого, один — у меня, и один хранился в аварийном запасе. Биноклей было до двух десятков, компасы имелись также в значительном количестве.

Для магнитных наблюдений мы могли пользоваться двумя первоклассными универсальными магнитометрами типа «комбайн». Наконец, гравиметрические определения были обеспечены прибором Венинга Мейнеса.

Что же касается гидрологических и глубоководных исследований, то здесь дело обстояло значительно хуже. Правда, среди грузов, принадлежавших экспедициям, Андрею Георгиевичу удалось разыскать около пятнадцати более или менее пригодных батометров. Но на большинстве батометров отсутствовали специальные термометры, дающие возможность определять температуру воды с точностью до одной сотой градуса. И хотя Андрею Георгиевичу удалось найти в ящиках около пятидесяти термометров, только четыре из них оказались исправными.

Конечно, можно было бы начать работу и с четырьмя батометрами. Но у нас не было ни лебедок, ни тросов, с помощью которых можно было бы опускать батометры на большую глубину. Все же мы внесли в свой план и эти измерения, учитывая их научное значение. И я, и мои помощники уже достаточно хорошо знали нашу машинную команду: если о тульских кузнецах говорили, что они способны блоху подковать, то наши мастера были не хуже. После кропотливых расчетов решили, что многое из недостающего оборудования, хотя и с трудом, удастся сделать своими силами. С благодарностью можно отметить, каким незаменимым помощником в руководстве научными работами оказался для меня Андрей Георгиевич Ефремов.

Когда я свел воедино все наши проекты, получился весьма солидный план, под стать специальной научной экспедиции. После обсуждения на общем собрании экипажа план был вывешен в кают-компании на видном месте.

Намеченная нами программа исследований была обширна и интересна. Но она потребовала существенного напряжения всех сил экипажа. И тут сказались счастливые особенности социалистической системы, воспитывающей людей в духе коллективизма и готовности отдать все силы на общее дело.

15 октября собрались на производственное совещание все зимовщики. На повестке дня стоял один вопрос: организация научных работ. Я рассказал, каким способом мы можем увеличить объем научных исследований у нас на судне, что для этого потребуется сделать и как много надо вложить труда каждому из нас, чтобы добиться успеха. Все слушали с огромным вниманием.

Когда Буйницкий упомянул, что ему трудно выполнять дневальство из-за большой загрузки научной работой, я предложил разделить астрономические и магнитные наблюдения между ним и Ефремовым. Однако Буйницкий сам запротестовал против такой «скидки». И такое отношение к научной работе, как к родному, кровному делу, было характерно для каждого. Ни один человек не заикнулся о том, что научные наблюдения представляют собой добавочную нагрузку, которую члены экипажа по морскому уставу вовсе не обязаны нести. Зато меня засыпали вопросами о том, что необходимо сделать, чтобы поскорее приступить к осуществлению плана.

Нам предстояло вести научные наблюдения в течение длительного — быть может, даже очень длительного — времени. Поэтому следовало организовать их основательно и солидно. Здесь-то и представлялся самый широкий простор для творческой деятельности и изобретательности членов экипажа.

Можно было бы привести много примеров поистине трогательной заботливости моряков «Седова» об успешной подготовке к научным работам. Уже на производственном совещании люди начали, вполголоса переговариваться друг с другом, уславливаясь о том, какую работу взять на себя. Положили почин этой творческой самодеятельности Буторин и Гаманков. Когда совещание шло уже к концу, Буторин неожиданно попросил слова и коротко сказал:

— Мы вот тут с Гаманковым обговорили… — Он сделал рукой широкий округлый жест. — Сделаем, стало быть, трос для глубоководной лебедки. У нас есть подходящие концы. Вот и расплетем…

Потом Алферов заявил, что он сумеет смастерить металлический стакан для измерения осадков. Машинная команда взялась оборудовать лебедку.

Так в дружной коллективной работе развертывалась подготовка к серьезнейшим научным исследованиям, которыми мы хотели ознаменовать дрейф своего корабля.

…К концу октября возле «Седова» вырос целый городок. Кочевавшее вместе с нами ледяное поле было освоено полностью. Мы знали на нем каждый бугорок и каждую ямку. Даже щенки Джерри и Льдинка теперь отваживались уходить в дальние «экспедиции», к окраинам нашего ледяного «двора».

Эта широкая площадка с изрезанными краями имела около 700 метров в длину и 550 метров в ширину. За лето солнце, ветер и вода выровняли ее, и только в одном месте уцелел приметный четырехметровый торос. Я всегда глядел на него с большим уважением, мысленно прикидывая, каким гигантом он был год назад, если даже после летнего таяния ему удалось сохранить столь почтенные размеры. По краям нашего поля тянулась невысокая торосистая гряда — свежий след последних подвижек.

Красноватый свет луны озарял возведенные сооружения. Центром ледового городка, без сомнения, можно было считать большую жилую палатку. Ее силуэт, темневший на льду, напоминал настоящий дом. Рядом с ней виднелась палатка поменьше, в которой была размещена аварийная радиостанция. Налево от жилой палатки высилась аккуратно сложенная пирамида из бочек с бензином и керосином — аварийный склад горючего. Бочки эти уложили на доски. Тут же поблизости лежали мешки с углем и груда досок и бревен, предназначенных на дрова.

Под крутым откосом большого тороса, в сотне метров от носа нашего корабля, высилась вторая пирамида, сложенная из коробок, наполненных аммоналом. Противоположный скат служил «лыжной станцией». Любители этого вида спорта карабкались на самый верх тороса и оттуда во весь дух катились на лыжах вниз.

Немного ближе к судну, метрах в сорока, стояла палатка, раскинутая над прорубью для гидрологических работ.

В самом дальнем углу ледяного поля, почти у самой его границы, терялся во мраке маленький снежный домик Виктора Буйницкого — наш «магнитный хутор»: для производства магнитных наблюдений, как известно, необходимо удаляться возможно дальше от корабля, чтобы влияние судового железа не сказалось на показаниях приборов.

Буйницкому перед началом наблюдений приходилось выкладывать на снег подальше от домика все железные предметы, в том числе и карабин, который он брал на случай встречи с медведем.

Как только в районе дрейфа были обнаружены медвежьи следы, я выделил из числа моряков несколько караульных, и они поочередно дежурили у домика с карабином наготове, пока Буйницкий делал наблюдения.

В ста метрах от судна мы вморозили в лед столб, на вершине которого был укреплен стакан для измерения осадков. Повсюду торчали снегомерные рейки, вехи, отмечавшие места, где был просверлен лед для измерения толщины, и т. д. Дорожки, протоптанные на снегу, многочисленные лыжни довершали сходство нашего ледяного «двора» с обычным пейзажем зимовки.

Но стоило отойти метров на пятьдесят подальше, и картина резко менялась: за грядой торосов, окаймлявшей поле, лежала мертвая пустыня. Мы остерегались пока что переступать ее рубежи.

МЫ ОСТАЕМСЯ НА КОРАБЛЕ ДО КОНЦА ДРЕЙФА

20 января прибыла радиограмма Главсевморпути:

«Сообщите ледовую обстановку, возможность приема самолетов, подготовки аэродрома…»

Эта коротенькая радиограмма напоминала нам, что срок обещанной осенью эвакуации экипажа близок, что очень скоро мы должны будем передать судно смене, которая прилетит на самолетах.

Вопрос о смене экипажа предрешило памятное совещание на «Ермаке» 28 августа 1938 года. Нашему руководству, да и нам самим, казалось, что больше двух зимовок в дрейфе провести физически невозможно. Поэтому, когда Шевелев заявил, что с наступлением светлого времени на самолетах будут присланы новые люди, все приняли это как должное.

Смущало нас только одно обстоятельство: сумеем ли мы силами пятнадцати человек подготовить аэродром? Ведь весной 1938 года над расчисткой посадочных площадок трудились сотни зимовщиков, и все же эту работу удалось выполнить лишь ценой большого напряжения. Но Герой Советского Союза Алексеев, участвовавший в экспедиции на «Ермаке», ободрял нас:

— Ничего, опыт у вас есть. Уверен, что подготовите для нас прекрасный аэродром…

Чем ближе подходило время к весне, тем больше было разговоров о предстоящей воздушной экспедиции.

Вообще-то говоря, мы могли радоваться смене. На редкость тяжелая зима, изобиловавшая сжатиями, авралами, тревогами, оставила глубокий след. Тоска по родным и близким, по солнцу и зеленой траве, просто по новым — пусть незнакомым, но обязательно новым — людям снедала каждого из нас.

Ведь это совсем не так просто — провести две долгих полярных зимовки в тесных каютах дрейфующего корабля, каждое утро и каждый вечер встречаться все с теми же людьми, всегда слышать одни и те же голоса, видеть одни и те же лица. Мы безошибочно знали друг друга по походке, по малейшим оттенкам голоса угадывали настроение каждого. Казалось, все давно уже переговорено, все выведано. И даже говорить-то, собственно, иногда было не о чем.

Я знал, что готовится достойная смена. Не случайно мой учитель капитан «Красина» М. П. Белоусов радировал: «Встретимся на «Седове». Видимо, его прочили в капитаны нашего дрейфующего корабля. Как же не радоваться прибытию такой смены?

И мы радовались. Но где-то в глубине души возникало в то же время несколько ревнивое чувство: как же теперь, когда так много уже пережито и выстрадано, когда столько сделано, взять и оставить корабль? Ведь с ним связано так много переживаний, каждая миля пройденного пути далась нам недешево. Можно смело сказать, что эти две зимовки составляют особую полосу в жизни каждого из нас.

Может быть, заявить протест против смены? Но это выглядело бы как-то нескромно. И к тому же не так просто заявить о том, что мы целиком принимаем на себя всю ответственность за окончание дрейфа. Никто не знал, как долго продлятся скитания «Седова» по ледяной пустыне, — ведь теперь корабль был игрушкой ветров.

И все же мне становилось немного не по себе, когда я думал о том, что начатое нами дело будут завершать другие. К тому же в последнее время рождались новые, более серьезные опасения: а сумеют ли люди, которым придется принять у нас дела в течение какого-нибудь часа, быстро, с ходу освоить корабль? Сумеют ли они сохранить выработанный нами ценой двухлетнего упорного труда необходимый ритм работы?

Для того чтобы освоиться с новыми, совершенно необычными условиями, потребовалось бы значительное время. А наш корабль как раз должен был, судя по всем расчетам, проникнуть в наиболее высокие широты — уже в начале февраля мы приблизились к 86-й параллели. Со дня на день корабль должен был переступить черту, сделанную в этих широтах «Фрамом». Здесь надо было провести наиболее интенсивные научные наблюдения. Нам же предстояло как раз в этот период уступить палубу корабля новым, совершенно незнакомым с условиями дрейфа людям.

Нет, дрейф отнюдь не наше частное дело. Здесь меньше всего надо считаться с личными соображениями. Если для науки и народного хозяйства будет полезнее оставить в дрейфе наш коллектив, то мы должны отказаться от смены.

13 февраля после вахты я зашел к нашему парторгу Дмитрию Григорьевичу Трофимову. Худой и бледный, он в последние дни с трудом передвигался, ноги его были поражены ревматизмом. Для того чтобы перешагнуть через порог, он осторожно поднимал руками одну ногу, переставлял ее, потом проделывал ту же манипуляцию с другой и медленно брел по коридору, шаркая подошвами. Добравшись до машинного отделения, он садился на табурет и начинал работать. Но никто не слышал от него жалоб.

Я был уверен в поддержке парторга и поэтому откровенно высказал ему все, что думал по поводу предстоящей смены.

Дмитрий Григорьевич внимательно выслушал меня, помолчал, глядя в сторону. Потом сказал:

— Что ж, надо делать как лучше. Две зимы мы выдержали, выдержим и третью.

Мы решили вызвать поодиночке всех членов экипажа и откровенно, по душам побеседовать с каждым в каюте у парторга, чтобы узнать, как отнесутся люди к мысли о третьей зимовке.

Много лет прошло с тех пор, но все еще помнится во всех деталях суровая и строгая обстановка этих бесед. Узкая, длинная каюта. Койка под жестким одеялом. На столике коптящая лампа, накрытая высоким бумажным колпаком.

Люди волнуются. Одни сразу и четко дают на мой вопрос утвердительный ответ. Другие колеблются. Невольно вспомнил разговор, который происходил за полгода до этого, когда «Ермак» уходил на юг, увозя с собой сменившихся людей. Тогда тоже у некоторых были и сомнения и колебания. Они понятны: немалое дело — добровольно оставаться на дрейфующем корабле в Центральном Арктическом бассейне. И все-таки большинство членов экипажа дали на наши вопросы четкий и определенный ответ:

— Если нужно, останемся…

После того как беседы закончились, я и Трофимов сообщили в Политуправление Главсевморпути:

«Отмечаем прекрасное моральное состояние всех зимовщиков, отсутствие всяких элементов склоки, недоразумений. Самочувствие и настроение ровное, как и в начале зимовки. Отмечаем успешное выполнение всех производственных задач с отличными показателями. Характеризуем экипаж как дружный, спаянный».

Александр Александрович в тот же вечер передал наше донесение в эфир. Как отреагирует на него Москва? Что ответят нам?

Для себя в глубине души я решил: ни в коем случае не оставлять «Седов».

14 февраля после обеда мы наконец получили ответ на наше донесение. Это была телеграмма начальника Главсевморпути И. Д. Папанина:

«Ознакомился С вашей радиограммой от 13 февраля. Чувствую, что седовцы готовы выполнить любое задание партии и правительства. Как полярник, как ваш друг хочу поставить перед вами задачу — довести исторический дрейф силами вашего коллектива до конца с непоколебимостью и твердостью подлинных большевиков. Дорогие седовцы, знайте, что за вашей работой, за вашим дрейфом следит весь советский народ, наше правительство».

Я немедленно созвал весь экипаж в кают-компанию, прочел вслух телеграмму и заключил:

— Пора решать, товарищи, окончательно. Нам оказывают большое доверие. Я бы сказал, исключительное доверие. Уже готовая, полностью укомплектованная экспедиция будет отставлена, если мы с вами проявим необходимую твердость и настойчивость. Как теперь быть: останавливаться на половине пути, передавать вахту смене и возвращаться на материк пассажирами или же отказаться от этой смены и с честью завершить дрейф? Мы уже беседовали с каждым из вас в отдельности. Неволить здесь никого нельзя. Каждый должен поступить так, как ему подсказывает совесть. Кто не захочет или не сможет остаться, за тем и пришлют самолет. Ваше мнение, товарищи?

В кают-компании на некоторое время воцарилось молчание. В эту минуту каждый еще раз решал для себя важнейший вопрос, от которого зависело очень многое в жизни.

Наконец молчание нарушил боцман. Он поднялся со своего места, необычно серьезный и строгий:

— Константин Сергеевич! Вот вы нас всех спрашивали: как, мол, останемся или полетим? А сейчас нам надо узнать, как вы сами-то: останетесь или нет?.. Вы капитан, вам и первое слово…

Я ждал этого вопроса. Четырнадцать пар глаз были устремлены на меня. Не задумываясь, ответил примерно следующее:

— Я прежде всего коммунист, товарищи. А партия учит нас не бояться никаких трудностей и преодолевать их. Если коммунист считает, что трудное, тяжелое дело надо совершить ради общей пользы, он его обязан совершить. Я останусь на корабле. Иначе поступить не могу…

— И я остаюсь, — сказал боцман.

И сразу кают-компания загудела: люди советовались друг с другом, перед тем как сказать решающее слово. Потом заговорили громко, как-то все сразу, перебивая и опережая друг друга.

Полянский, как радист, через руки которого проходила вся переписка с Главным управлением Севморпути, раньше других был в курсе готовившихся событий. Поэтому для него не было неожиданностью наше собрание, и он успел как-то внутренне подготовиться к нему. Зная, как трудно он переносит долгую разлуку с детьми и женой, я ждал, что он будет и на этот раз колебаться. Но дядя Саша сумел найти в себе достаточно силы, чтобы сказать:

— Чего там! Оставаться — так всем. Коллектив нельзя подводить…

Но часть людей все еще нерешительно отмалчивалась, хотя отовсюду слышались взволнованные голоса:

— Правильно! Всем оставаться!..

— Ставить на голосование!..

— Вместе начинали, вместе и кончим!..

Я остановил товарищей:

— Так не годится. Пусть каждый решает сам. Дело это почетное, и на каждое освободившееся место найдется сто кандидатов с Большой земли, добровольцев… Вот как вы смотрите, товарищ Гетман: хватит у вас сил проработать до конца дрейфа или нет?

Кочегар, подумав, ответил:

— Да что же… Я как все…

Так один за другим все заявили, что хотят остаться на корабле до конца дрейфа. Последним говорил наш кок. Со своим обычным юмором он заявил:

— Одному лететь в Москву как-то неудобно, я к такому комфортабельному обслуживанию не привык. Стоит ли за одним поваром самолет присылать? Придется мне еще сварить сотни две борщей в моем холодном камбузе…

Речь кока развеселила людей. Теперь я снова взял слово:

— Итак, товарищи, мы решаем остаться. Большую ответственность мы принимаем на себя, об этом надо помнить. Две зимовки мы прожили дружно и сплоченно. Кое-чего добились: сохранили корабль, наладили научные работы. Давайте же и впредь будем работать по-настоящему. Есть предложение послать телеграмму в Москву с просьбой разрешить нам довести дрейф до конца силами нашего коллектива. Это будет нашим лучшим подарком XVIII съезду партии.

Домой я и на этот раз ничего не сообщил. Трудно было подобрать нужные слова. Изорвав в клочки несколько вариантов телеграммы, подумал, что будет лучше, если родные узнают обо всем из газет.


На корабле царило приподнятое настроение. Все ждали, как встретит Москва наш рапорт. Телеграмма начальника Главсевморпути вселяла уверенность, что наше желание будет удовлетворено. Но в то же время хотелось получить окончательное подтверждение, оставят ли нас на корабле до конца дрейфа.

19 февраля из Москвы прибыла коротенькая радиограмма, подписанная руководством Главсевморпути. В ней было сказано:

«Ваша телеграмма вчера опубликована в «Правде». Правительство удовлетворило ходатайство об оставлении всего состава экспедиции на борту «Седова» до окончания ледового дрейфа. Горячо поздравляем с оказанным вам доверием. Твердо уверены, что ваши научные работы будут достойным продолжением работ экспедиции «Северный полюс». Желаем бодрости, настойчивости и упорства в борьбе с ледовой стихией».

…Как раз в этот день страна отметила годовщину завершения экспедиции «Северный полюс», и мы слушали радиопередачу из Москвы, посвященную этой дате. У микрофона выступали работники Главсевморпути, летчики, моряки. Каждый из них приветствовал наше решение остаться на «Седове» до конца дрейфа.

Все это ободряло и поддерживало нас. И когда очередное астрономическое определение показало, что мы пересекли 86-ю параллель, на корабле царил всеобщий подъем. После некоторой задержки наше движение на север ускорилось. За каждые сутки мы проходили вместе со льдами около мили. Люди сознавали, что именно теперь, когда рекорд «Фрама» побит и мы находимся так близко к полюсу, начинается самый интересный период дрейфа.

Никто не оглядывался назад. Все помыслы наши были устремлены в будущее. В его туманной мгле мы силились прочесть, что готовит нам завтрашний день.

Г. Воройская ЖИЗНЬ, ПОСВЯЩЕННАЯ МОРЮ

1920 год. Удивительное время. Только что сброшены в Черное море остатки белых и интервентов. Разруха, голод. Свирепствуют эпидемии тифа, страшнейшего гриппа-испанки. А народ, как освобожденный от цепей великан, почувствовав свободу, уже расправляет плечи, начинает творить. Осуществляются самые смелые чаяния, создаются новые научно-исследовательские учреждения. Царские дворцы становятся народными здравницами. Правительство берет под защиту природу. Председатель Совета Народных Комиссаров В. И. Ленин подписывает декреты о создании заповедников.

В начале апреля молодой учитель зоологии Владимир Алексеевич Водяницкий, занесенный потоком гражданской войны из Харькова в Новороссийск, после нескольких приступов возвратного тифа вышел из госпиталя. В незнакомом городе, без гроша в кармане, без хлебных карточек, ослабленный болезнью.

Что делать?.. Начиналась весна. Улыбнувшись апрельскому солнцу, он, еще пошатываясь от слабости, направился в Новороссийский отдел народного образования. Шел, не подозревая, что «крестным отцом» его будет не кто иной, как местный учитель Федор Васильевич Гладков — будущий автор «Цемента». Гладков заведовал в наробразе подотделом кульпросветработы.

Узнав, что Водяницкий уже имеет некоторый опыт исследовательской работы по гидробиологии, а его жена по профессии ботаник, Гладков сообщил ему, что в Краснодаре находится видный профессор-ботаник Арнольди, который «ратует за биологическую станцию в Новороссийске».

Еще в годы учебы в Харьковском университете Владимир Алексеевич слушал лекции В. М. Арнольди и именно под его руководством начинал научную работу. Жена Водяницкого, Нина Васильевна Морозова, также под руководством Арнольди стала альгологом — специалистом по водорослям.

Водяницкий списался с Арнольди и встретился с ним через неделю в Краснодаре. Такое благоприятное стечение обстоятельств быстро решило исход дела. Уже в июле в Новороссийске была создана биологическая станция, а Водяницкий был назначен ее заведующим.

Супруги жили и работали пока на одну ставку, но были полны планов и надежд. Их увлекала кипучая жизнь. Водяницкому пришлось заняться гидрологией, изучать течения Цемесской бухты, чтобы помочь определить место спуска сточных вод для проектировавшегося строительства нового канализационного коллектора. Это был один из первых случаев, когда канализационный сброс в море предварялся научными исследованиями.

Параллельно молодые гидробиологи совместно с городской санитарной комиссией обследовали загрязнение акватории порта сточными водами и изучили влияние загрязнения на распределение донной фауны и флоры.

ГИПОТЕЗА В РОЛИ ТЕОРИИ
Мрак морских глубин. Сверху опускаются трупы дельфинов, рыб, рачков, отмершие водоросли, планктон. Все, что было живого в верхних слоях моря, после смерти дождем падает на дно, уходит в глубины, где вода заполнена сероводородом. Питательные вещества навсегда уходят из верхнего слоя и накапливаются внизу, в зоне смерти.

Как могло возникнуть такое мрачное представление о Черном море? Его фауну ученые изучали давно. А вот о природе самого моря еще во второй половине девятнадцатого столетия было известно меньше, чем о далеких морях и океанах. Природа же черноморских глубин была и вовсе неведома. Только глубокомерная экспедиция 1891—1892 годов, организованная по инициативе видного геолога и палеонтолога Н. И. Андрусова, помогла открыть его основную особенность. Этой экспедицией руководил видный ученый И. Б. Шпиндлер.

Медный батометр, вычищенный до блеска, впервые опускали на большую глубину торжественно, поднимали последние метры, затаив дыхание от волнения, а подняв, зажали носы. Батометр вернулся тусклым и почерневшим, а когда его открыли, палубу окутал смрад, словно кто-то забросал ее тухлыми яйцами. Все пробы воды, доставленные с глубин, говорили об одном: в Черном море ниже двухсот метров жизни нет. Там царит только сероводород. Газ, наличие которого в воздухе всего лишь 0,005 процента, губит млекопитающих, а птиц убивает даже втрое меньшая доза.

Откуда он там, этот страшный газ?

Сравнение с тухлым яйцом было не случайным. В состав белка входит много серы. Анаэробы-бактерии, способные жить без кислорода, разлагая белок, освобождают серу и образуют сероводород. Этот газ — признак застоя, отсутствия кислорода. Н. И. Андрусов считал, что большая часть сероводорода обязана своим происхождением органической белковой материи, которая попадает на дно «с дождем трупов».

Подключившийся к исследованиям А. Лебедев в 1904 году пришел к выводу, что в Черном море имеется сероводород и минерального и органического происхождения.

Итак, гидрологическое строение Черного моря не похоже ни на одно другое в мире. В этом котле вместимостью почти полмиллиона кубических километров лишь одна десятая часть воды — самый верхний ее слой — чиста и свежа, насыщена кислородом, и только в ней возможна жизнь. А поскольку у верхнего и нижнего слоя разная соленость, температура и плотность, то ученые представили себе, что легкий верхний слой и более плотный нижний существуют сами по себе, не перемешиваясь, как, например, не смешиваются вода и керосин.

Основываясь на факте поступления из Мраморного моря в Черное через Босфор более соленой и тяжелой воды, которая, опускаясь на дно, поднимает нижний слой и этим вытесняет часть его вод вверх, ученые подсчитали, что для полного обновления вод нижнего застойного слоя потребуется от 1500 до 2500 лет.

Отсюда следовал и другой вывод: если между этими двумя слоями воды нет обмена, то верхний, насыщенный кислородом слой воды неизбежно беднеет. Поэтому в Черном море жизнь возможна только у берегов, куда реки и сточные воды приносят питательные вещества с суши.

Эту унылую картину нарисовали себе ученые, исходя из одного-единственного факта — зараженности нижнего слоя моря сероводородом. Это была гипотеза, научное предположение. Она казалась настолько убедительной и очевидной, что была принята подавляющим большинством ученых без доказательств. Немногие возражения подавлял высокий авторитет поддерживающих ее людей.

Гипотеза идет впереди знания, движет науку вперед. Но если люди станут в жизни руководствоваться непроверенными предположениями, они могут пойти по неправильному пути и причинить человечеству неисчислимые бедствия. Так случилось бы и с гипотезой об отсутствии водообмена в Черном море, если бы в середине сороковых годов не усомнился в этом В. А. Водяницкий.

«ТАНЦЕВАТЬ» ОТ ДЕЛЬФИНОВ!»
Все, что наблюдал Водяницкий, никак не увязывалось с этим мрачным представлением о природе Черного моря. Кефаль уходила нереститься в якобы бедные пищей воды открытого моря, обрекая тем самым детей на гибель. Однако детки и не думали погибать, осенью возвращались к берегам веселыми стайками. И главное, дельфины, дельфины, дельфины!

Пароходом «Ленин» Владимир Алексеевич возвращался из Новороссийска в Севастополь. Пронизанное насквозь солнцем море сияло до горизонта яркой, радостной полосой, словно какой-то шальной художник от избытка счастья вылил на полотно весь запас берлинской лазури. И в этой лазури играли дельфины. Они шли на взрезанной килем волне, ныряли, выскакивали из воды и, пролетев один-два метра по воздуху, снова уходили под воду. Затем группы, сопровождавшие пароход, легко обогнали его, объединились и ушли в открытое море. А через какое-то время пароход шел под эскортом нового стада. И оно потом ушло в том же направлении.

Биолог долго провожал их взглядом, и его поразила возникшая в уме аналогия: дельфин и тюлень. Оба млекопитающие! Оба хищники! Когда в Каспии много тюленей, это верный признак обилия рыбы. Почему же мы, любуясь дельфинами, упрямо твердим о бедности открытых вод Черного моря? Обилие дельфинов должно свидетельствовать и об обилии пищи для них!

Дельфины уходили к размытой линии горизонта. Водяницкий пожалел, что не взял с собой бинокль. Почему они уходят в эту сторону? Что там — дельфиний бал? Что их привлекает? Какой там должен быть «накрыт стол», чтобы так притягивать к себе животных?

Вернувшись в Севастополь, Владимир Алексеевич поехал в Балаклаву к рыбакам, к тем «листригонам», о которых так тепло писал Куприн. Они подтвердили, что знают несколько мест, где иногда собирается очень много дельфинов. Тогда лов их еще не был запрещен, и, пожалуй, это был единственный промысел, на который балаклавские рыбаки выходили в открытое море.

— Чем питаются дельфины? А кто их знает! У них вечно пустые желудки. Они так быстро управляются с пищей, что, пока мы дойдем до берега, в желудках ничего не остается.

Итак, в открытом море по теории рыбы нет. А на практике в нем есть дельфины, которые питаются рыбой, и питаются неплохо, судя по толстому слою жира. Забавно!

Обсуждая с женой волновавший его вопрос, Водяницкий говорил:

— Ты помнишь анекдот о девушке, которая умела танцевать только от печки? Так и наши ученые. Они «танцуют» только от сероводорода. И не видят, что их теория противоречит жизни.

Нина Васильевна посмотрела на мужа долгим взглядом, словно взвешивала, справится ли он с той ношей, которую собирался на себя взвалить, и ответила тихо, обдумывая каждое слово:

— Кто отвергает старую теорию, тот должен выдвинуть новую гипотезу и доказать ее верность.

Владимир Алексеевич закончил мысль жены:

— Мы начнем «танцевать» от дельфинов! — И помолчав, задумчиво добавил: — Все представления о природе Черного моря придется переворачивать и ставить с головы на ноги.

Что значило начинать «танцевать от дельфинов»?

а. Высчитать поголовье дельфинов в Черном море, узнать, сколько они потребляют рыбы.

б. Узнать, сколько зоопланктона поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

в. Высчитать, сколько требуется фитопланктона — одноклеточных водорослей, которыми питается зоопланктон, который поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

г. Наконец, узнать, сколько нужно неорганических веществ, на которых растет фитопланктон, которым питается зоопланктон, который поедают рыбы, которых потребляют дельфины.

А для того чтобы узнать, откуда берутся неорганические вещества, надо произвести огромные исследования и доказать существование водообмена между верхними и нижними слоями воды в Черном море и высчитать его скорость и объем.

Так перед Водяницким встала колоссальная, невероятной трудности задача: проверить природу моря и высчитать его биологическую продуктивность. Водяницкий составил пятнадцатилетний план работы севастопольской биологической станции.

ПУТАНИЦА НА ТРЕХ ГРАНИЦАХ
Владимир Алексеевич засел за изучение материалов глубоководных экспедиций на Черном море. Читая все, что когда-либо было написано о его гидрологическом строении, он нашел статью, которая обрадовала. Инициатор и участник экспедиции 1891 года Н. И. Андрусов высказал мнение, что взгляд на этот бассейн как на обреченный на биологическую бедность не имеет основания, глубинные воды должны отдавать часть своей массы в поверхностный слой.

Водяницкий обрадовался Андрусову, как сильному союзнику, и задумался: почему никто не прислушался к этому здравому мнению? А к выводам Книповича разве прислушались? Беря пробы воды в разных районах моря, Николай Михайлович нащупал важное явление в зонах, где сходятся три границы: нижняя граница жизни, нижняя граница кислорода, верхняя граница сероводорода. Эти границы взаимосвязаны.

Вспоминая это, Водяницкий механически провел на чистом листе бумаги горизонтальную линию. Рука сама нарисовала выше ее кислород в виде человечков с огненными факелами. Еще выше он изобразил весело кувыркающихся каких-то рачков и червячков. А ниже ничейной зоны — черных худых воинов сероводорода со щитами и рапирами. А совсем внизу появились горы сокровищ, которые они охраняют. Это — органические вещества, упавшие «дождем трупов» на дно моря.

Но вот на границе возникает конфликт. Противники вступают в сражение. Где-то кислородные факелы запылали ниже з