Глубокие мотивы: повести [Станислав Васильевич Родионов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Станислав Родионов

― ШЕСТАЯ ЖЕНЩИНА ―

Пилотка чудом держалась на вершине замысловатой причёски. Стюардесса коснулась её тыльной стороной ладони, словно убеждаясь, тут ли она ещё, достала из сумки зеркальце и рассеянно глянула в него — косметика и волосы были безупречны. Спрятав зеркало, она взяла двумя пальцами чашку кофе и отщипнула ложечкой кусочек торта. Она уже знала, что парень, который смотрел на неё в очереди, сядет за этот столик.

— Свободно?

Стюардесса кивнула. Он тоже взял кофе и торт. Она скосила глаза: как он будет есть? Чайной ложечкой он тоже отщипнул кусочек.

— Я ещё в очереди заметил, что у вас немигающий взгляд.

— Оригинально вы знакомитесь.

— Оригинальность на женщин действует безотказно.

— Хочу вас разочаровать: тут она откажет, — усмехнулась стюардесса.

— Только если вы замужем, — уточнил он.

Ей показалось, что где-то она слышала этот мужской голос с заметным грудным рокотанием. Ну, конечно, у диктора телевидения.

— Мне такие знакомства в воздухе надоели.

— Я буду особый знакомый.

— Чем же?

— Ну, хотя бы тем, что я психолог. По призванию, разумеется. Например, могу угадать, как вас зовут. Тамара, не правда ли?

— С чего вы взяли?

— А я заметил, что сухощавых и чёрных женщин часто зовут Тамарами.

— Плохой вы психолог. Меня зовут Марина.

— Видите! Буква «р» всё-таки есть. Значит, мою теорию нужно уточнить: в именах сухощавых и чёрных женщин обязательно должна присутствовать буква «р». А я — Миша.

— У меня тоже есть теория, — улыбнулась стюардессе, — В именах всех нахальных мужчин обязательно присутствует буква «ш».

— Молодец! — обрадовался он. — Такой остроумной вы мне нравитесь ещё больше. Но можете и грубить. Я понимаю: каждый день высота десять тысяч метров, каждый день за бортом минус сорок, еда наспех, сон урывками…

— Сегодня ночью вообще не спала.

— Отсюда и напряжённый, немигающий взгляд. Да ещё всю дорогу бестолковые пассажиры, которым всегда что-нибудь не так…

— На последнем рейсе старушка прямо измучила.

— …Приставание мужчин, которые считают, что хорошенькая стюардесса входит в стоимость билета…

— Сегодня один тип напился коньяку и лез с разговорами, пока не уснул.

— А после работы… Приятелей много, но эти летучие знакомства надоели. Был муж, оказался никчёмностью, пришлось разойтись. Это так, не спорьте.

— Я и не спорю, — вздохнула она.

— Мне это понятно. Потому что у меня аналогичная судьба.

Она взглянула на него внимательно. Широкоплечий. Тёмные короткие волосы, какие и должны быть у мужчин. Белая рубашка, чёрный строгий галстук, кожаная куртка с полосками молний. Загорелое суховатое лицо и тонкий нос с едва заметной горбинкой. Спокойный ироничный взгляд.

— Вы лётчик?

— Хуже. Я геолог.

— Почему хуже?

— К нам судьба ещё жёстче.

Кофе кончился. И кончилась первая стадия разговора, за которой должна идти следующая, уже иного значения. Но между ними всегда бывает пауза. Стюардесса опять вытащила зеркальце, неспешно посмотрелась и проверила, на месте ли пилотка. Он достал сигарету, приготовил зажигалку и выжидательно молчал. Встали почти одновременно. Геолог пропустил её вперёд и пошёл следом. На улице она остановилась, махнула рукой и неуверенно произнесла:

— Ну, мне туда.

— Марина, — немного грустно сказал он, — я бы мог заявить, что мне тоже туда. Сделаем иначе. Вы отдохнёте, а вечером встретимся. Вы мне нужны — я это чувствую. Может быть, и я вам тоже нужен…

* * *
В августе хороши тёплые вечера: мягкие, уже тёмные, какие-то усталые от летней жары и буйства зелени. Притихла на деревьях листва. Фонари выхватывают кроны своим нереально голубоватым сиянием, и те кажутся громадными водорослями, высвеченными где-нибудь на дне океана. Пахнет поздними цветами и скошенной травой.

Они бродили по бесконечному парку.

— Вы почти всё угадали. Муж попался неинтересный, себялюб и, как бы это сказать… без понимания женщины…

— Мужлан.

— Вот именно, мужлан. Прожили два года. Потом он полетел в одну сторону, а я в другую. Сейчас вроде всё есть: здоровье, молодость, специальность, деньги… А чего-то всё-таки не хватает.

— Я это состояние знаете как называю? Не с кем смотреть на звёзды. Да-да, не спорьте! Вам есть с кем пойти в кино, в театр, в ресторан. Вам наверняка есть за кого выйти замуж. Но вам не с кем смотреть на звёзды. Кто-то хорошо сказал, что все мы копаемся в грязи, но некоторые из нас смотрят на звёзды. Вам не хватает этого «некоторого». И всегда будет не хватать.

Она глянула на него чёрными блеснувшими глазами. Он держал её за руку, словно ничего особенного и не сказал. Под ногами хрустел песок. Голубые кусты и деревья стояли не шевелясь. Над ними горели фонари, заливая всё синевато-зелёным светом. А над фонарями свободно разметнулось чёрное августовское небо, куда она теперь подняла взгляд — там сгрудились крупные дрожащие звёзды.

— Как хорошо сказали.

— Только то, что вы думали.

Казалось, у парка нет конца. Или они ходили кругами. Сидели на безлюдных скамейках и попадали на заброшенные поляны. Он её не поцеловал, не обнял и даже не коснулся руки выше ладони. Только на узких тропинках пропускал вперёд, чтобы полюбоваться стройной фигуркой в коротком платье.

— Работаю старшим геологом в Приморском геологическом управлении. Живу в Хабаровске. Приехал в ваш город, в Геологический институт. Командировка на три месяца. Сижу в фондах, изучаю чужие отчёты. Живу в гостинице. Верите, в первый раз в жизни не поехал в поле. И не по себе. Я не могу, не привык жить летом в помещениях…

Он поднял руку и на ходу сорвал кленовый лист, как срезал сильными суховатыми пальцами.

— Вы ищете полезные ископаемые?

— Геолог не ищет полезные ископаемые, Мариночка. Это обывательское представление. Геолог изучает нашу матушку Землю.

— У вас интересная работа.

— Интересная. В поле чувствую себя прекрасно. Спишь в палатке с людьми, ешь с людьми, в маршрут идёшь с людьми… Но возвращаюсь в Хабаровск, прихожу в свою отдельную трёхкомнатную кооперативную — хоть «ау» кричи. А здесь у меня вообще нет ни одного знакомого человека…

Видимо, она оступилась, поэтому была вынуждена чуть прильнуть к его плечу. Он легко сжал её ладонь и добавил:

— Кроме вас.

Парк неожиданно кончился, и они вышли к главному входу, где городская вечерняя жизнь бросилась им в глаза рекламой, машинами и толпой.

— Нам пора ужинать, — весело объявил он.

— Я знаю за углом молочное кафе.

— Неужели вы думаете, что геологи ужинают в молочном кафе? Какой у вас в городе самый лучший ресторан? «Астория»? Не спорьте!

Она кивнула. Он повернулся к длинному ряду цветочниц и крикнул:

— Тётки, у кого самые лучшие цветы?

Те бросились к ним и окружили благоухающим кольцом. Он набрал громадный букет, который положил ей на руку, как пальто. Небрежно расплатившись, схватил Марину за локоть и потащил к стоянке такси.

— Тут можно и автобусом, — слабо возразила она.

— Я никогда не езжу на автобусах.

В такси она сидела, как невеста после дворца, — до плеч в цветах. Он смотрел на неё сбоку, мял пальцами сигарету и не решался закурить, чтобы не спугнуть благоухания.

— В ресторане я вам что-то сообщу, — пообещал он.

Через десять минут такси остановилось. Он выскочил первым и открыл ей дверцу. Швейцар сделал под козырёк. В вестибюле сидели две девушки с парнями и толпились какие-то иностранцы. Она сразу заметила, как женщины бросили внимательные взгляды на её спутника, который даже здесь выделялся.

Посреди вестибюля он остановился. Марина вопросительно глянула. Он положил руки на её плечи и вдруг сильно прижался, смяв все цветы. Она тут же почувствовала запах одеколона и его крепкие губы на своих губах…

Оторвавшись, он громко сказал на весь вестибюль:

— Марина, я делаю тебе предложение. При свидетелях.

Неожиданные свидетели улыбались.

* * *
От заведующего загсом он вышел минут через пять, улыбаясь сжатыми губами.

— Резолюция есть — через неделю.

— Чем ты его убедил?

— Романтической историей. Геолог и стюардесса. Он в лесах, она в небесах. Я ему сказал: и не спорьте!

Марина засмеялась. Он подхватил её под руку и увлёк на улицу, где остановил первое же такси. Она представила его в экспедиции, лезущего на скалы, сквозь какие-нибудь дебри, через потоки и пропасти. Люди его слушались. Вот и такси сразу остановилось. Видимо, с ним любили работать женщины, которые в наше время стосковались по истинным мужчинам.

Неуёмная радость заколотилась в груди быстрыми сердечными ударами. Марина положила руку ему на колено:

— Миша, кажется, я тебя люблю.

— Невеста и должна любить жениха, — деловито согласился он.

— А куда мы едем?

— На почту за деньгами. Должен быть перевод. Я запросил в бухгалтерии довольно-таки круглую сумму.

— Зачем круглую-то? — хозяйственно заметила она.

— Да ты что, Мариночка?! Во-первых, я замышляю две свадьбы. Одну здесь, для твоих друзей и родственников, а вторую — в Хабаровске. Кольца, платье и тому подобное. А в октябре свадебное путешествие на Кавказ, на бархатный сезон. И не спорь!

Таксист повертел зеркальце, рассматривая их. Его одолевало любопытство. Счастье не горе — всегда притягивает.

— Разреши закурить? — спросил Михаил.

Она запоздало кивнула. Этот вопрос вызывал замедленную реакцию — не привыкла. Он щёлкнул зажигалкой, откинулся на сиденье и мечтательно заговорил:

— Поедем в Хабаровск. Тебе в моей квартире понравится. Знаешь, чем угощу? Настойкой женьшеня…

— На спирту? — не выдержал шофёр.

— На портвейне, — строго ответил Михаил и подмигнул ей. — Товарищ, следите за дорогой.

Шофёр замолк до конца пути.

— Я угощу тебя диким виноградом. Кислятина отменная. Угощу настойкой из пантов. Напою чаем с лимонником. Вместе поймаем на Уссури черепаху и сварим суп. А знаешь, какая глыба хризопраза лежит на моём письменном столе?

Она не знала. Она и хризопраза никогда не видела.

— Это причудливое сплетение зелёного и белого кварца. Представляешь? Не спорь, ты представляешь!

Такси остановилось. Михаил расплатился, и они направились к почте.

— Я подожду на улице, — сказала она.

— Пойдём-пойдём. Привыкай всё делать вместе.

Он подошёл к окошку и спросил перевод. Но ему протянули телеграмму. Михаил глянул на неё, плотно сжал губы и уставился в плакат денежно-вещевой лотереи.

— Что-нибудь случилось? — спросила Марина.

Он протянул телеграмму: «Такую сумму можем выслать только октябре бухгалтер Скворцов».

— Не чертовщина ли, а? — Он скомкал телеграмму и швырнул в корзину.

Она впервые видела его таким: плечи провисли, глаза стали узкими и недобрыми, сухо стянулись загорелые щёки.

Миша, у меня ведь тоже есть деньги.

— Какие там у тебя деньги! — усмехнулся он.

— Тысяча рублей на книжке. Хватит?

Он внимательно посмотрел на неё, что-то прикидывая.

— Верно. На свадьбу здесь хватит. А поедем в Хабаровск, там получу на месте. Маленькая моя стюардесса выручает незадачливого жениха.

— Идём в сберкассу?

— Конечно идём. Времени до свадьбы почти не осталось.

В сберкассе она отдала ему деньги — как-то сразу и молчаливо решилось, что всё организовывать будет он.

Вечером Михаил переехал к ней.

* * *
Через двое суток Марина возвращалась из рейса. Михаил стоял в стороне от людей, прижимая к груди нежно-огненный букет гладиолусов. Самолёт где-то прокатился уже по земле и пропал. Затем выехал из-за ангара, жутко ревя двигателями. И сразу затих. Из тёмного его чрева спускались люди, везли багаж, галдели встречающие…

Когда чуть поутихло, от самолёта к зданию аэропорта двинулась компактная группа людей в синих костюмах с дорожными портфелями в руках. В центре рослых лётчиков легко шла Марина. Перед зданием аэровокзала молодой лётчик подержал её за руку и поцеловал в щёчку. И она побежала к Михаилу, цокая каблуками по бетонным плитам.

Ей показалось, что его губы твёрже обычного. В такси она испытующе ловила взгляд Михаила, но тот молчал, вперившись в затылок шофёра. Потом закурил, впервые не спросив разрешения. При водителе она спрашивать ни о чём не стала.

Как только вошли в квартиру, Марина бросила сумку на диван и положила руки ему на плечи:

— Миша, что-нибудь случилось?

— Ничего, — буркнул он, снимая её ладони.

— Я же вижу.

Он нервно прошёлся по комнате. Закурил вторую сигарету, раз пять безуспешно щёлкнув зажигалкой.

— Миша…

— Что Миша?! — крикнул он, подскакивая к ней. — Ты с одним целуешься или со всем экипажем?

Она облегчённо улыбнулась:

— Глупый, это же дружеский поцелуй. В щёчку.

— В щёчку?! — чуть не взревел он. — Это при всех в щёчку! А что там, наедине, в самолёте?

— Нельзя из пустяков делать выводы…

— Пустяк? Ах вот что — пустяк! — Он почти касался своим носом кончика её носа, глаза в глаза. — Мне ни к чему жена, которая целуется с каждым и всяким!

Она ещё не волновалась. Она даже обрадовалась: значит, любит. И ещё: до сих пор в нём не было недостатков. Это настораживало. Теперь один появился — милый, щекочущий самолюбие недостаточек, который делал Михаила понятнее и ближе.

— Ну какой ты ревнивец… — почти весело начала Марина.

Но он вдруг присел и вытащил из шкафа чемодан. Она безвольно опустилась в кресло. Игривая улыбка, не успев никуда деться, затвердела гримасой. Михаил сорвал с плечиков рубашку, сунул её в чемодан, туда же бросил галстук, щёлкнул замками и надел пиджак.

— Со свадьбой подождём, — зло сказал он и пошёл к двери.

— Миша! — крикнула она, вскакивая с кресла. — Опомнись!

Он уже щёлкал замком. Марина успела добежать и втиснуться между ним и дверью.

— Подумай о своей жизни, — посоветовал он и отстранил её сильной рукой.

Пилотка съехала со своей недосягаемой причёски и бесшумно упала на пол. Внизу хлопнула дверь парадной. Марина даже не успела заплакать.

* * *
Следователь прокуратуры Рябинин сидел в своём кабинете и писал обвинительное заключение. На ум неожиданно пришёл луг — скошенный, безбрежный, в стогах-островах. Рябинин удивился, потому что скошенные луга он считал видениями чистыми, а откуда оно, это чистое видение, когда он думал о преступлении. Он отринул его и стал описывать личность обвиняемого, складывая человеческие плюсы и минусы. Но теперь в мозгу вспыхнул солнечный день, берег песчаной речки, какой-то ивняк, охапка свежего сена… Он мотнул головой и продолжал писать — до следующей картины: мальчишкой бежит за телегой с сеном…

Рябинин удивлённо огляделся. Стол, два стула и металлический сейф. Что и откуда? И растерянно улыбнулся синей пластмассовой вазе, в которой засохли крупные августовские ромашки, источавшие запах сена, детства и внезапной грусти…

Он бросил ручку. Обвинительное заключение нужно писать утром, на свежую голову, — тогда никакие запахи не помешают. Рябинин снял очки и начал протирать медленно и устало, рассматривая на свет круто выгнутые стёкла. Бумажная пыль, настоящая макулатурная взвесь села на них за день — он различал те древесные ворсинки, которые бывают видны в листе плохой бумаги. Сегодня получалась какая-то бумажная работа. День на день не приходится. Завтра может быть происшествие. Оно может случиться и вечером, и через десять минут, и сейчас…

В дверь слегка постучали. Рябинин спокойно надел очки — это не вызов на происшествие. Тогда не стучат.

В кабинет вошла стюардесса.

— Можно с вами… посоветоваться? — негромко спросила она.

— Пожалуйста, — как-то оробело сказал Рябинин.

В воздухе он их боялся: красивых, уверенных, неприступных, впрямь неземных женщин. Впрочем, красивых Рябинин стеснялся и на земле.

Она опустилась на стул прямо, как опустилась бы женщина с корзиной на голове. Причёска, увенчанная пилоткой, даже не дрогнула.

— Я знаю, что пропавшего человека ищут через милицию. Но мне нужно посоветоваться…

Стюардесса замялась.

— Слушаю, — подбодрил её Рябинин.

— Он глупо приревновал. Я люблю. И он меня любит. А не могу его найти. Через милицию нельзя, он же не преступник. Скажите, можно его найти… незаметно?

— Расскажите подробнее. Не стесняйтесь.

Она не стеснялась. Рябинин слушал с интересом. Не только потому, что не хотелось писать обвинительное заключение, — он любил разные жизненные истории. Они все были ему интересны. Не назидательностью и хитросплетениями, а психологией.

Стюардесса кончила рассказывать и руками обтянула юбку на удивительно крупных и стройных бёдрах, которые, казалось, принадлежали другому, более объёмистому телу. И тут же скользнула каким-то касательным взглядом по следователю — заметил ли её ноги? Во время рассказа о геологе такого живого взгляда не было.

— Сколько дней вы провели вместе?

— Это не имеет значения. — Она вскинула подбородок, и причёска качнулась. — Бывает, знакомы годы, а через месяц разводятся.

— Бывает, — согласился он. — Давайте условимся: я говорю и спрашиваю вас, о чём считаю нужным. А вы ничего не утаиваете. Замужем были?

— Да.

Она посмотрела на угол стола, оторвавшись на миг от лица следователя, — не посмотрела, а как-то моргнула в ту сторону. Но на полированном углу ничего не было. Даже уголовный кодекс лежал не там. Что-то её сбило. Когда через миг она глянула на Рябинина, он улыбнулся — снисходительно, понимающе, иронично.

— Два раза, — призналась бортпроводница, и Рябинин понял, что теперь пойдёт откровенный разговор.

— Что же развелись?

— Неудачные попались, — сказала она, словно всё этим объяснила.

— Попались? — удивился Рябинин. — А вы их… не посмотрели?

— Я пришла за советом, а не за моралью, — вспыхнула она.

— А я вам и даю совет. Уверен, что в магазине вы не купите пальто без рукавов. Почему же связываете жизнь с первым попавшимся человеком? Муж — не банка консервов. Он не «попадается». Его выбирают. Сердцем.

— Я вам не верю. Михаил — исключительный человек. Я же рассказала о нём…

Рябинин улыбнулся. Она верила ему — он это видел.

— Вам тридцать лет. Объясните мне сцену в вестибюле. Зачем на людях целоваться и делать предложение?

— Ну, импульсивность, поддался настроению… Это и в кино показывают.

— Как вам могла понравиться такая безвкусная сцена?

Стюардесса задумалась. Рябинин не мог толком понять, красива ли она, — мешала яркая косметика.

— Может, нужно было сходить к сексологу? — неожиданно сказала она. — Говорят, совместимость очень много значит…

— Раньше дураки шли к знахарю, теперь к сексологу, — буркнул Рябинин.

— Что вы сказали?

— Так, пустяки.

Он всегда терял интерес к собеседнику, когда приходилось опускаться на другой уровень понимания. Зато теперь можно сообщить ей правду, потому что щадить было нечего и некого.

— Вы мне что-нибудь скажете? — нетерпеливо спросила она.

— Обязательно. Этот Миша вас не любил и не любит. Он мошенник. Выманил деньги. Инсценировал ревность.

— Вы о нём… уже знали?

— Я узнал только от вас.

— Неправда! — крикнула она низким повелительным голосом, как отдала команду. — Я этого не говорила. Он не жулик!

— Вы так крикнули, будто мы в воздухе и я собрался выпрыгнуть с самолёта, — улыбнулся Рябинин. — К сожалению, правда. Скажите, чем он брился?

— Электробритвой.

— Где она лежала?

— В ванной.

— Когда он брал чемодан, бритву из ванной взял?

— Нет.

— А она там?

— Нет.

— Значит, он её упаковал заранее. Все свои вещи упаковал. Получается, что вроде бы предвидел поцелуй в щёчку.

Она смотрела на следователя широко и неподвижно — так смотрят, когда не видят. Когда думают, отрешившись от всего.

— Зачем же он… ревность придумал? Мог и так деньги забрать.

— Тогда бы вы сразу заявили в милицию. А теперь попробуй докажи, что это мошенничество. Ревность, ссора. А деньги, мол, взыскивайте в гражданском порядке. Впрочем, он уверен, что в милицию вы не пойдёте.

— А я всё жду, — упавшим голосом выдохнула она.

Рябинину захотелось успокоить её. Сказать, что она его не любит, что мужа ещё найдёт, а деньги — дело наживное. Но стюардесса вдруг подобралась и сердито, словно они были в полёте и он не пристегнул ремни, приказала:

— Поймайте его!

Лирика кончилась. Начинались правоотношения — уголовные и гражданские.

— Попробую, — пообещал Рябинин. — Видимо, Михаил Самсонович Приходько — не настоящее имя. Скорее всего, подложный паспорт.

— Поймайте, — повторила стюардесса. — Я хочу глянуть ему в глаза.

Ради этого стоило ловить жулика. Рябинину тоже захотелось глянуть ему в глаза, потому что этот Миша, видимо, был неплохим психологом.

Она встала. С иронией, которой так богат жизненный опыт, она сказала уже от двери:

— Кстати, не каждому дана ваша возвышенная любовь.

— Да, тому остаётся только бракосочетание, — ответил ей в тон Рябинин и взялся за телефонную трубку — звонить инспектору уголовного розыска Петельникову.

* * *
Общественный транспорт Кира не любила. Даже метро, которое за минуты перебрасывало человека с одного конца города на другой, перестало быть удобным. Подключались новые районы, и под землёй стало тесно, как и на проспекте. А машины у отца не допросишься.

Кира выдернула зажатые толпой руки и скрестила их на груди — получалось что-то вроде щита. Видимо, рядом у парня был здоровый портфель, который упёрся ей в ногу, как бревно.

— Убрали бы свой чемодан, — сказала Кира, но её так сдавили, что воздуха для нормальных слов не хватило и она вроде бы прошипела. Ей никто не ответил: неизвестно, чей был портфель, да и убирать его было некуда.

Внезапно она почувствовала за спиной благодатную пустоту. Тут же приятный мужской голос сказал почти в ухо:

— Вставайте сюда.

Её моментально выдавили в кусочек вакуума, который мужчина образовал в углу, перегородив его сильной рукой. Она вздохнула и улыбнулась спасителю. Тот сдерживал напор спиной — она это чувствовала, потому что его кожаная куртка изредка прижималась к ней своими многочисленными молниями.

— В час «пик» ездит только человек, сдавший нормы ГТО[1], — сказал он.

Кира засмеялась. Они стояли лицом к лицу, — Кира была высокого роста. Его глаза насмешливо щурились. Суховатые скулы поблёскивали загорелой кожей.

— Надеюсь, вы до кольца? — спросил он.

Она кивнула. Все ехали до кольца, в район новостроек.

— Не давите спиной, — сказала женщина у него за плечом.

— Мадам, это общественный транспорт, каждый давит друг друга, — ответил он и чуть прижался к Кире. — А вообще-то я знаю магазин, где продаются автомашины.

— Уж больно вы остроумный, — буркнула женщина.

— С машиной тоже много мороки, — заметила Кира.

Он скрипнул курткой, давая девушке больше простора.

— Да ничего, не беспокойтесь, — вежливо отозвалась она, дрогнув стрельчатыми ресницами.

— Вы работаете юным академиком? — предположил он.

Кира только улыбнулась.

— Тогда вундеркиндиха. Играете на скрипке?

— У вас прелестная фантазия.

Поезд встал на кольце. Двери облегчённо распахнулись, и толпа ринулась из вагона, заметно качая его с боку на бок.

Вышли они вместе и поднялись наверх. Он пошёл с ней естественно, словно это само собой разумелось, словно они жили в одном доме.

— Конечно, вы студентка. А машина — папина.

— Угадали.

— Подождите! Сейчас угадаю, на кого учитесь. У вас романтическая профессия. Не спорьте!

— Очень романтическая. На юридическом факультете.

Он замер, а потом в ужасе схватился руками за голову. Кира удивлённо обернулась.

— Женщина-следователь! Женщина-прокурор! Да вы представляете?!

— Я на первом курсе. Ещё и практики не было.

Они пошли дальше.

— Вы посмотрите на себя! Кстати, как вас зовут?

— Кира.

— Миша. Посмотрите на себя. У вас осиная талия, нежная кожа, тонкие кисти, чувственные губы, благородное лицо и наивный взгляд. А видели следователя-женщину? Старомодная кофта, кругозор продавщицы, жаргонные словечки, пошлые шутки, в зубах папироса…

Кира медленно открыла сумочку и достала пачку сигарет:

— Не хотите ли?

Она умело прижала сигарету уголком оранжевого рта. Михаил блеснул зажигалкой и закурил тоже.

— Впрочем, вам идёт курить. Но вам, видимо, всё идёт. Не спорьте! Я даже представляю вас в большом кабинете, в мундире, каким-нибудь следователем по особо важным делам.

— А жаргонные словечки и пошлые шутки? — улыбнулась Кира.

— Вам и они пойдут.

Впереди была канава, прорытая для газопровода. Лёгкая досочка повисла над ней, как над пропастью. Кира неуверенно поставила ногу. Подошва «платформы» казалась толще мостика.

Неожиданно её спутник прыгнул вниз, протянул ей руку и повёл, чавкая глиной.

— Да зачем? — слабо возразила она, заливаясь гордой краской: на них смотрели люди.

Он вылез из канавы, по колено вымазанный жидкой грязью.

— Разве так можно? — Кира расстроенно закусила губку и швырнула сигарету на рыхлую землю.

Михаил только усмехнулся.

— Мой дом. — Она махнула рукой на современного высотного красавца.

— Завтра увидимся? — уверенно спросил Михаил, погребая её маленькую руку в своих широких ладонях.

Она только сомкнула стрельчатые ресницы.

Кира и Михаил сидели в молодёжном кафе. Всю неделю они провели вместе — каждый вечер.

На нём был шоколадный костюм, кремовая рубашка и янтарный галстук. На пальце мерцал перстень с красным, словно ещё не остывшим камнем. Кира сидела, как ромашка: белый брючный костюм, жёлтые волосы занавесили плечи и спину, на груди полыхавшей дугой повисли крупные гранатовые бусы.

— На столах нет свежих цветов, громко проворчал Михаил. — Без них я не могу ни есть, ни пить.

Две пары за соседним столиком разом повернулись.

— А какие твои любимые? спросила Кира.

— Пожалуй, гладификусы.

Она звонко и свободно засмеялась. Он тоже улыбнулся, чуть дрогнув кожей на скулах.

— Ты хотел сказать — гладиолусы?

— Я хотел сказать, что в каждом человеке подразумеваю чувство юмора.

Она слегка порозовела, словно на лицо лёг отсвет гранатовых бус.

Подошла официантка.

— Сухое вино есть? — спросил он.

— Гамза, саперави, рислинг.

— Рислинг какого года?

— Не знаю. Нынешнего, наверное. Шампанское есть.

— Бутылку шампанского, рюмку коньяка…

— Коньяк только в граммах, перебила официантка.

— Слава богу, не в канистрах. Сто граммов. Плитку шоколада, апельсины, виноград, чёрный кофе. Всё.

Соседи теперь следили за ними непроизвольно, потому что всё необыкновенное притягивает.

Михаил взял Кирину руку, посмотрел в глаза и грустно сообщил:

— В прошлом полевом сезоне на Уссури перевернуло лодку. Меня вытащили в двух километрах ниже по течению.

— Бедняжка…

— Кирочка, я чуть не погиб. А осенью провалился в заброшенный шурф. Такая у меня жизнь. Поэтому я должен…

Она не поняла ни мысли, ни оборванности фразы, но больше всего не поняла этой внезапной грусти.

Принесли вино. Раздался глухой выстрел, и шампанское заметалось в бокалах, пробуя вознестись к потолку.

— Выпьем… за сокровенное! — громко сказал он и поцеловал ей руку.

Мальчики и девочки, которые только что выпили под тост «со свиданьицем», окончательно перестали заниматься собой — они учились жить.

Кира чувствовала, что горит её лицо. Краем глаза она видела, как все смотрят на них, — они сделались центром внимания всего кафе. Ей показалось, что Михаил хочет встать на колени, ей даже захотелось этого, и только жаль, что здесь не было всего первого курса юридического факультета.

— Миша, спросила она, пока он не встал на колени, — ты говорил об опасности. Что-то должен…

— Поэтому я должен спешить, — закончил он ту мысль.

— Куда спешить?

— К счастью. А это значит — к тебе, Кира! — звенящим голосом сказал он и поднялся.

Она тоже встала, заворожённо дрожа ресницами в предчувствии чего-то невероятного.

— Любимая, будьте моей женой!

Кира обвела взглядом мальчиков и девочек, как солнце обводит лучами невзрачные комочки-планеты.

* * *
Пузатая чашечка старинного фарфора синевато просвечивалась. Лидия Владимировна взяла её с лёгким костяным стуком — задела перстнями.

— Вы пьёте кофе с молоком? — спросила она.

— Чёрный, без сахара.

— С лимоном?

— Нет-нет. Аромат должен сохраниться первозданным.

Он принял чашку и легонько кивнул. Она поправила синеватые, как мартовский снег, волосы и мельком глянулась в поднос из нержавейки.

— Признаться, мы с мужем находимся в некотором затруднении. Вы знакомы с Кирой всего две недели…

— Да, мы уже давно знакомы, — вроде бы подтвердил гость.

Она вздёрнула тончайшие брови и недоуменно замерла. Он спокойно отпил кофе:

— Лидия Владимировна, вы встречались с теорией относительности?

— Разумеется, — ответила она так, словно встречалась не только с теорией, но и с самим Эйнштейном.

— У меня другой отсчёт времени, Лидия Владимировна. Для вас две недели, для меня — два года. Вы меня понимаете?

— В какой-то степени, — сказала она, не уточняя эту степень.

Будущий зять залпом выпил кофе, отставил чашку и вибрирующим баритоном произнёс, чуть приглушая голос:

— В июне прошлого полевого сезона наша лодка перевернулась на бурной и жёлтой речке Уссури.

— Вы… простудились?

— Простудился? Чуть не погиб! А в июне я загремел в шурф. Четырёхметровый.

— Загремели… куда?

— В яму такую. Весь, с головой.

— Это же опасно.

— Привык. Опасностей у меня бывало столько, что на три романа хватит. Знаете, что противно? Сидишь в мокрой земле, а сверху падают лягушки. Так: плюх-плюх-плюх…

Он растопырил ладонь и проскакал ею по столу до кофейника. Лидия Владимировна отпрянула. Её глаза стали широкими, как у Киры.

— А в августе, можете себе представить, меня скинула на землю кобыла.

— Кто скинул?

— Ну, лошадь женского пола, — уточнил гость.

— Откуда скинула?

— С себя, разумеется.

— Зачем же вы на неё забрались?

— Хотел ехать в маршрут. — Он помолчал и с чувством кончил: — Вот такая у меня жизнь, Лидия Владимировна. Судьба геолога.

Она всё смотрела на него, забыв про кофе. Перед ней сидел тот скромный герой, о котором она могла только слышать или читать.

— Я понимаю, — наконец сказала Лидия Владимировна, — вы жить торопитесь и чувствовать спешите. Но хотелось, чтобы вы узнали друг друга лучше.

Он вскочил и стал ходить по пушистому ковру. Его руки нервно вцепились в борта пиджака и забегали по ним, не зная, куда деться. С лица пропала любезность, словно высохла на задубевших скулах.

— Лидия Владимировна! Вы женщина, вы должны понять! Неужели не бывает любви с первого взгляда?! Как у Пушкина, как у Онегина… Или как у лейтенанта Шмидта. С первого взгляда и на всю жизнь. Разве такая любовь второго сорта? Я сам в неё не верил. Пока не встретил вашу дочь. Я могу ждать год, и два, и три. Но зачем? Я же взрослый человек. Вы отдадите Киру не мальчишке, не проходимцу, а мужчине и человеку. Если хотите, специалисту. Лидия Владимировна! Намного ли вы старше дочери? Вам ли не понять любви?

Она улыбнулась. Глаза сделались маленькими, потерявшимися в чернокрашеных жёстких ресницах, сделались вроде паучков, к которым улыбка погнала сетки длинных и тонких морщинок. И сразу стало видно, что она намного старше дочери.

Он подошёл, гибко склонился, взял её обмякшую руку и поцеловал.

— Вы, Миша, джентльмен, а их теперь так мало.

— Их не мало, Лидия Владимировна, — их вообще нет.

* * *
Через три дня Михаил сидел в той же гостиной, но не за столом, а у цветного телевизора. Он курил и посматривал на свои кремовые ботинки. Напротив, с телефоном на коленях, развалился в кресле Кирин отец. Торшерный свет выжелтил его безволосую голову, и она поблёскивала, как сгущённое молоко. Он смотрел на бледно-розовую рубашку и белый галстук будущего зятя и медленно говорил, словно сомневаясь в сказанном:

— Поговорим без лирики. На месте дочери я спешить бы не стал. Но раз уж она упёрлась, да и жена «за»… Пусть. Я тоже против вас ничего не имею.

Михаил признательно склонил голову.

— Вам тридцать лет. Женаты не были?

— Нет, Сергей Антонович. Не скрою, женщины у меня имелись.

— Ещё бы не имелись, — буркнул Сергей Антонович.

По зелёному полю бегали жёлтенькие и красненькие футболисты, гоняя белый мяч, — телевизор работал без звука.

— Меня… э-э… дорогой Михаил, всякие ваши с Кирой душевные переживания не интересуют. Любовь — это надстройка, которая зависит от базиса. За свою жизнь я убедился: есть базис — есть любовь. Как говорят философы-материалисты, материя первична. Поэтому обсудим базис, так сказать, в широком смысле…

— Сергей Антонович, — с достоинством перебил будущий зять. — Меня Кирин материальный базис ни грамма не интересует. Своего хватает. Никаких выгод я не ищу. Я даже свадьбу могу финансировать.

— Э-э-э! — Сергей Антонович похлопал его по колену и перешёл на «ты». — Не горячись. Я знаю, человек ты обеспеченный. Но я свою дочку хочу видеть королевой. Понимаешь? И свадьбу сделаю, и подарок отвалю дай бог, и всё такое прочее. Но дело в другом.

Он вдруг заметил, что у Михаила одно ухо зелёное. Чепуха: от телевизора, конечно. Но Сергею Антоновичу захотелось, чтобы оно действительно оказалось зелёным — тогда в будущем зяте был бы хоть один недостаток.

— Кира учится. Как ты это дело мыслишь?

— Переведётся.

— Ни-ни. Срываться, ехать в провинцию, да ещё к чёрту на кулички. Ни-ни.

— А что вы предлагаете?

— Менять твою квартиру и переезжать сюда.

— Ни-ни, — сказал Михаил.

На это «ни-ни» Сергей Антонович хотел обидеться: будущий зять его передразнил. Смелый парень. В конце концов, таким и должен быть Кирин муж.

— Поймите меня, — зазвенел на умоляющей нотке голос Михаила, сразу нейтрализуя допущенную вольность, — там я старший геолог, фигура, все меня знают… А приеду сюда? Кто я? Новенький геолог из провинции?

— Да, резон есть, — согласился Кирин отец. И стал поглаживать телефон, как дремавшую кошку. — А командировки к нам бывают часто?

— Каждую зиму месяца на полтора.

— А если жить на два дома? — предложил Сергей Антонович. — Твои командировки, отпуск, её каникулы… Смотришь, полгода набежит. Трудновато, но можно, а? Пока не кончила факультета, а?

— Это мысль, — согласился Михаил.

— Только вот квартира у нас плохонькая. Двухкомнатная, малогабаритка. В одной комнате чихнёшь — во второй свет мигает. Менять бы надо, да вариантов нет.

— Тут я могу помочь, — предложил жених.

— Каким образом?

— У меня приятель в горжилуправлении.

Теперь ухо сделалось розовым — по телевизору показывали закат. Но второе ухо, закрытое от экрана головой, потому что он сидел боком, тоже порозовело. У него горели уши. Сергей Антонович подумал, что жених всё-таки стесняется.

— Приятель поможет… обменять?

— Проще. Вы сдадите квартиру государству, а он вам сделает другую. Не бесплатно, разумеется.

— Само собой. Миша, это было бы неплохо. — Сергей Антонович поставил телефон на торшерный столик и заметно подобрал своё раздобревшее тело. — Если сделаешь, дорогой будущий зятёк, то в качестве свадебного подарка получишь мою «Жигулю»… э-э, моё «Жигуле»… В общем, машину получишь.

Михаил иронично улыбнулся, поигрывая тонкими губами.

— Спасибо, Сергей Антонович, но нам не нужно.

Он так и сказал — «нам».

— Почему же?

— У меня в Хабаровске стоит на приколе белая «Волга».

Сергей Антонович растерянно замолчал. Кашлянув, он погладил лысину и бодро-почтительным голосом, которым обычно разговаривал с ревизорами, предложил:

— А не раздавить ли нам бутылочку коньячка, а? Этак, звёздочек на пять, а?

Михаил вежливо кивнул. Теперь его уши пунцовели.

* * *
Весь день лил какой-то слоистый дождь. То его косые стены занавешивали белый свет, а то он вроде бы иссякал, и тогда на ватном небе проявлялся мутный кружок солнца. Но уже через полчаса догоняющие друг друга полосы опять обрушивались на город. Люди на улицах передвигались короткими перебежками. По асфальту неслись тёплые пузырчатые потоки, вымывая спички и окурки. В квартирах горел свет.

Лидия Владимировна затянула потуже белый пушистый халат и подошла к двери, — звонили нетерпеливо, некультурно.

— A-а, это вы, Мишенька?! — обрадовалась она. — А Кирочка на лекциях.

Он снял ворсистую кепку, торопливо поцеловал ей руку и остался у порога, тяжело дыша.

— Раздевайтесь.

— Сергей Антонович дома?

— Да, приболел немного. Что-нибудь случилось?

— Случилось, — улыбнулся он и, не снимая широкого импортного плаща, направился в большую комнату, где Сергей Антонович гладил на диване сиамскую кошку.

— Здравствуйте, — скороговоркой начал Михаил, — у вас деньги при себе есть?

— Сколько тебе? — удивлённо спросил Кирин отец.

— Тысячу рублей. Лучше — полторы.

Сергей Антонович оттолкнул кошку и глянул на жену — та растерянно опустилась в кресло. Михаил стоял посреди комнаты, и вода капала с плаща на ковёр ручной работы. Он вытащил платок, вытер блестевшее лицо и сообщил:

— Приятель сделал квартиру.

— А-а, — понял Сергей Антонович. — Но ведь надо… посмотреть?

— Он просил решить вопрос сегодня же, — чуть повелительно заговорил жених и достал ключи: — Вот, можем смотреть квартиру.

— Другой разговор. — Сергей Антонович вскочил с дивана, улыбаясь по-родственному. — Сейчас поедем?

— Конечно, Виктор должен сегодня же представить списки в исполком.

— Собирайся, душечка, — приказал жене Сергей Антонович.

— Но я не одета.

— Набрось плащ, поедем в «Жигулях».

Капли плющились о ветровое стекло. По нему бежала водяная плёнка, окривляя дома и светофоры. Сергей Антонович ехал медленно, дёргая машину на перекрёстках.

— А вы человек дела, — обернулся он к будущему зятю.

— Такое время, Сергей Антонович. Вот к этому дому.

— Ого, в центре.

Они вышли под дождь и побежали в парадную. На третьем этаже Михаил достал ключи, открыл дверь, впустил их в квартиру и объяснил:

— Тут жил профессор. Уехал в Новосибирск, в Академгородок.

Супруги принялись осматривать пустое помещение. Длинный, хоть катайся на велосипеде, коридор. Три комнаты, метров по двадцать — тридцать каждая. Кухня, из которой можно было бы наделать пять малогабаритных квартир. Ванна, как у американской кинозвезды, — лошадь купай. Четырёхметровые потолки с лепными украшениями…

— У меня ведь прав на дополнительную жилплощадь нет, — сказал Сергей Антонович пересохшим голосом.

Михаил только усмехнулся.

Лидия Владимировна погладила изразцы над камином и вздохнула:

— Какие у людей квартиры…

— Завтра эта квартира станет вашей.

Она посмотрела на будущего зятя, как на волшебника.

— Так, — деловито сказал Сергей Антонович, — что от меня конкретно требуется?

— Сообщить мне ваши данные и рассчитаться с Виктором. А справки соберёте завтра.

— Едемте в сберкассу. По дороге всё запишете.

Машина отъехала два квартала, когда дождь неожиданно перестал. И сразу ударило жаркое солнце. Задымились крыши и асфальт. Казалось, что погода радуется вместе с ними.

— Дайте полторы, — посоветовал Сергей Антонович. — Таких приятелей надо ценить.

Он остановил машину и трусцой побежал в сберкассу. Вернулся быстро, не дав Лидии Владимировне помечтать вслух о привалившем счастье.

Спрятав пачку денег, Михаил приказал:

— Подбросьте меня к горжилуправлению. — И вдруг весело крикнул: — Кира будет в восторге от новой квартиры! Не спорьте!

* * *
Встретиться договорились у главного здания университета, под часами. Михаил ждал уже минут двадцать, определяя от нечего делать принадлежность студентов к факультету. Всех бородатых относил к физикам. Симпатичные девушки были, разумеется, с филологического, а полные — биологини. Ребят в очках зачислял в философы. Юристы сами заявляли о себе — они прошли гулкой толпой, споря о составе преступления. Высокий мальчик с волосами до плеч наскакивал на такую же высокую девочку с такими же волосами до плеч и с удовольствием повторял: «Где тут субъективная сторона преступления? Ну, где тут субъективная сторона?» Михаил улыбнулся: и эти мальчики-девочки, которые шли кушать мамины обеды, скоро будут разбираться в человеческих страстях и решать судьбы людей?

Кира появилась неожиданно, отколовшись от самой шумливой группки. Она на секунду к нему прижалась и, чуть не обжигая пылавшим лицом, выпалила:

— Девочки из нашей группы хотят с тобой познакомиться!

Видимо, они только что его обсуждали.

— Я не киноартист, — буркнул он и повёл её от здания.

— Ну почему, Миша? — Она капризно выпятила губы и стала похожа на мать, когда та пьёт из прозрачной фарфоровой чашечки кофе.

— Потому что я не космонавт! — отрезал Михаил.

— Ты геолог, много путешествовал, знаешь Дальний Восток…

Он вдруг схватил её за руку, сорвал с места и повлёк в подворотню. Кира чуть не падала, еле успевая переставлять ноги. Свернув в тихий угол двора, за бачки с мусором, Михаил остановился и страшно сказал ей в самое лицо:

— Я не геолог. Я взяточник!

— Как… взяточник?

— Так! Ты разве не знаешь, что мы с твоим папашей дали за квартиру взятку?

— Отец сказал… ты через знакомого…

— «Через знакомого», — зло передразнил он. — Конечно, через знакомого, но за деньги. Твой отец дал мне полторы тысячи, а я знакомому. Всё папаша! Дай, говорит, побольше, таких друзей надо ценить. Старый, опытный, а не мог остановить…

Кира смотрела на Михаила, ничего не понимая. Она впервые видела такую злость на его вежливом и всегда предупредительном лице.

— Пропали деньги? — наконец предположила она.

— Чёрт с ними, деньгами… Хуже! Когда я их передавал, нас подслушали. Виктор уже арестован.

— Ой! — вырвалось у Киры.

— Это какая статья? — мрачно спросил он.

— Сто семьдесят четвёртая. От трёх до восьми…

Он отвернулся. Она прижала сумку к груди и смотрела на него тихо, не мигая. Лицо стало простым и трогательно открытым, словно исчезла с юной кожи ненужная ей помада и пропала та микроскопическая плёнка спеси, которая появляется у недалёких людей от благополучия, сытости, успехов или просто от силы и здоровья.

— А папа… как?

— А папа — соучастник, — злорадно ответил он.

— Миша… что же делать?

Её глаза уже началистекленеть слезами.

— Ну ладно, — попытался успокоить он. — Если Витька заложит, то уж я-то буду молчать. Отца не выдам.

— Тебя же посадят!

— А так посадят и отца, и дочку с факультета выпрут.

Он помолчал, о чём-то раздумывая, и деловито спросил:

— Сколько идёт следствие?

— До двух месяцев.

— Два месяца встречаться не будем. Ни звонить, ни писать. Если меня и загребут, так чтобы не вышли на вас. А потом я дам о себе знать. Понятно?

Кира кивнула. Она ещё никак не могла взять в толк, что случилась беда, что жених исчезает и свадьба отменяется. А что сказать в группе, где все девчонки ей завидовали и напрашивались на свадьбу, — она выходила замуж первая? Кира ещё надеялась на какую-то ошибку, розыгрыш или, в конце концов, на кошмарный сон, от которого можно избавиться, проснувшись. Она оглядела Михаила с ног до головы и только теперь увидела, что он без букета — впервые пришёл на свидание без цветов. Она заплакала.

— Любимая! — Михаил обнял её, начал целовать. — Ничего, всё обойдётся. Потерпи два месяца. Если не посадят, то увидимся.

— Я буду ждать любой срок, — всхлипнула она.

— Ага, — согласился он и, посмотрев на крыши, быстро сказал: — Пора. За мной могут следить. Выходи первая.

Она пошла со двора, оглядываясь, пока не скрылась под аркой. Минут через пять вышел и он. Кира стояла на той стороне улицы. Он махнул ей рукой и легко зашагал к людному проспекту.

Пройдя квартал, Михаил осмотрелся. Нашарил в кармане отмычку, которой открывал пустующую квартиру в тот дождливый день, и бросил её в урну.

* * *
Петельников распахнул дверь и остановился в проёме, выжидая.

— Смелей-смелей, — сказал он кому-то в коридоре.

Порог переступила крупная девушка. Рябинину бросились в глаза открытые плечи и кулон из плавленого янтаря, который подсолнухом желтел на белой коже. Лицо увидел потом.

— Сергей Георгиевич, — сказал Петельников, — эта девушка ищет парня: плотного, смуглого, с орлиным носом, геолога, любит повторять «не спорьте», зовут Михаил Приходько.

— Садитесь, — предложил Рябинин.

Она села, скрипнув кримпленовым платьем и заговорив низким голосом:

— Не понимаю, чего всполошились. Я пришла к дежурному, он послал в уголовный розыск, а теперь вот в прокуратуру.

Рябинин поправил очки, которые вечно стремились съехать на кончик носа. Инспектор сел, как всегда, сбоку; как всегда, вытянул свои длинные ноги и, как всегда, выкатил на свидетельницу чёрные глаза.

— У нас к вам несколько вопросов, — доброжелательно сказал Рябинин. — Давно с ним познакомились?

— Месяца полтора ходим.

— Куда ходите? — не понял он.

— Ну, встречаемся. А что — убил кого?

— Обязательно убил. — Рябинин улыбнулся. — Как вас зовут?

— Вера Былина.

— Где работаете?

— На мясокомбинате.

— Кем?

Она помолчала. Рябинин знал, в каких случаях не сразу отвечают: когда тунеядствуют или стесняются профессии.

— Инспектором, — нехотя призналась она.

— Коллеги, значит, — пошутил Петельников.

— Инспектором кадров? — переспросил Рябинин.

— Нет.

Дальше уточнять он не стал, щадя её самолюбие.

— Инспектируешь-то кого? — уточнил Петельников.

— Коров по ночам. — Она попыталась улыбнуться, но шея и плечи слегка порозовели.

Видимо, Былина работала на мясокомбинате ночным сторожем.

— Правильно, — заметил её смущение Петельников. — Всех надо инспектировать — и людей, и коров.

Рябинин поморщился. Предстоял деликатный разговор. Свидетельницу нужно было располагать к беседе, а не сковывать неприятными для неё и второстепенными для них вопросами.

— На той неделе я обедал в вашей столовой, — сказал Рябинин, который ни разу там и не был, а только о ней слышал. — Мяса наелся от пуза.

Она улыбнулась: оказывается, человек в строгих очках говорит простым языком, любит мясо и бывает на её родном комбинате — не совсем чужой человек.

— Работать с коровами да мяса не поесть, — заметила Былина и тут же спохватилась: — Я ведь техникум пищевой промышленности кончила. Сторожем временно, пока место не освободится.

— Расскажите о Михаиле подробнее, — перешёл он к делу.

— Чего подробнее… Познакомились, встречались. Мне ведь тоже охота зацепиться в жизни…

— Как зацепиться?

— Замуж-то выйти. Он сам предложил. Давай, говорит, жизнь завяжем тугим узлом.

— Вы его… любите? — спросил Рябинин, не совсем уверенный, что нужно об этом спрашивать.

Петельников сразу шевельнулся. В отличие от следователя он считал, что для каждого человека есть свои вопросы.

Но этот вопрос был для любого человека.

Вера Былина на минуту задумалась: она быстренько оценивала, любит ли Михаила.

— Когда любят — не задумываются, — не вытерпел Рябинин.

— Товарищ следователь, ну какая любовь в наше время? — Она попыталась прожжённо улыбнуться.

Он видел, знал, что это не её мысль, а тех житейски разворотливых людей, для которых любой романтический порыв не стоит палки копчёной колбасы. Но теперь эта мысль стала её собственной, впиталась легко, как всё никчёмное. Теперь она за эту пошлую мысль отвечала.

— Какое такое время? — спросил Рябинин суше, чем хотел.

— Такое, современное.

— Собирались замуж без любви?

— А мы с ним обоюдные.

— Как «обоюдные»?

— Похожие, значит, — объяснил за неё Петельников.

В этом Рябинин сомневался. Впрочем, Михаил мог перевоплотиться и в «обоюдного».

— Да и какая там любовь, когда была замужем! — вздохнула Былина.

Он не раз слышал мыслишку, что побывавшая замужем женщина любить уже не может.

— Разошлись?

— Конечно. Не муж попался, а конституция: как сказал, так и должно быть.

Опять «попался». Иногда Рябинину становилось жаль этих девочек, которым всё было в жизни отпущено. Им объяснили строение атома и Вселенной. Им выдали дипломы и свидетельства. Их обучили интересным специальностям. Спокойствие и сытость дали им рост, стать и красоту. Одели в синтетически-модные одежды и увешали кулонами. Поселили в современные квартиры с телевизорами и магнитофонами. Но им нигде не объяснили, что такое любовь. Им забыли сказать, что именно наше время — время любви.

— Что у вас произошло с Приходько?

— Поругались. Из-за глупости всякой. Он свои камни любит. А я обозвала его камнелазом. Или камнедуром. Обиделся и ушёл. В гостиницах найти не могу.

— Он деньги у вас… забрал? — осторожно спросил Рябинин.

— Что вы! Честный, каких мало.

Жёлтая чёлка, блестящая, как её кулон, возмущённо дёрнулась. Узкие глаза смотрели насмешливо: мол, следователи всюду ищут кражи да убийства.

— Какая заступница, — улыбнулся Рябинин.

— А как же? Убедилась. Мне от матери достались бриллиантовые серьги. Восемьсот рублей стоят. Квиток ювелирторга хранится. Пошли мы с Мишкой в парк на танцы: забеспокоился, что потеряю их или шпана какая выдернет. Снял и спрятал в бумажник. Я и забыла про них. Так он на второй день звонит, чтобы не беспокоилась. Через два дня встретились — вернул.

— Они целы? — не унимался Рябинин.

— Да что вы, товарищ следователь! Они даже со мной.

Былина щёлкнула замком, пошуршала и вытащила из сумки пластмассовую коробочку. Рябинин открыл её.

Серьги были сделаны в виде миниатюрных цветков, ландышей или колокольчиков. Венчики из платины, вместо тычинок-пестиков дрожали бриллиантики. Рябинин с интересом разглядывал драгоценности — даже лупу достал.

Петельников сидел молча, придерживаясь строгого правила не вмешиваться в допрос следователя, пока тот не попросит.

— Красивые вещички. — Рябинин вернул серьги. — Я запишу кое-что.

Он начал писать протокол допроса.

— Вы его найдёте? — спросила Былина у инспектора.

— Обязательно, — заверил тот. — Мы убийц ловим, а вашего Мишу… Вот приходит вчера в отделение женщина: «Товарищ дежурный, муж пропал. Прошу, не ищите его, окаянного».

Она засмеялась.

— Я вас ещё вызову, — предупредил её следователь.

Былина подписала листки, попрощалась и ушла.

Петельников расстегнул пиджак и с удовольствием закурил. Его тёмные глаза утратили тот сверлящий напор, каким он давил сбоку на девушку. Расслабился и Рябинин.

— Ну, будем ловить? — предложил он.

— Будем, — согласился инспектор, который за этим и пришёл.

— Начинай.

Петельников встал и подошёл к окну, чтобы пускать дым в форточку, — хозяин кабинета не терпел курения.

— Всех Приходько, все геологические организации, геологический факультет, Горный институт, гостиницы, загсы я проверил. Всё отработано и в Хабаровске. Ничего.

— Давай версии, — предложил Рябинин.

— Видимо, он местный, не гастролёр, старается не «наследить».

Следователь согласно кивнул и добавил:

— Не надо искать по всей стране.

— Он ездил в экспедиции, знает геологию, со стюардессой говорил о проблемах, о картировании, о шлифах и тому подобном. Видимо, он действительно геолог с высшим образованием.

Рябинин вскочил и возбуждённо подошёл к окну.

— А вот и нет, — по-мальчишески обрадовался он. — Сейчас ты заберёшься к чёрту на куличики. Геологические организации проверены. Если он геолог, то, выходит, приезжий?

— Возможно, — согласился инспектор.

— Геологи — люди обеспеченные. Интересная работа, наука, высшее образование… Нежизненно, чтобы нормальный человек сменил всё это на мошенничество. Только опустившийся пьяница. Приходько — не такой.

— Значит, поездил в экспедиции рабочим.

— А вот и нет, — опять вроде бы обрадовался Рябинин. — Для рабочего, даже техника, он слишком геологически эрудирован. Смотрел шлифы, умеет картировать…

Петельников задумчиво уставился на улицу, забыв про сигарету. Рябинин тоже смотрел на тополя, которые отяжелели от своих широких листьев. Лето кончалось. Уже появились астры. Пора в отпуск. Кончить дело этого мошенника — и в отпуск.

— Молодой человек, знающий в какой-то степени геологию, ездивший в экспедиции, но не рабочий и не геолог, — суммировал Рябинин, отогнав размягчающие мысли об отпуске.

— Студент, — предположил Петельников.

— Ты их проверял.

— Отчисленный?

— Ага.

— Завтра же займусь, — чуть помедлил инспектор, уже загораясь новой версией. — Эпизодов маловато. Только один, со стюардессой. У Былиной-то всё цело.

— Я думаю, не все потерпевшие к нам обращаются.

Рябинин смотрел на улицу. Казалось, там шли одни женщины. Плывущими по асфальту походками, с приталенными фигурами, в ярких солнечных нарядах — красивые и нежные. Одни женщины. Очень много женщин на улице, в городе, в мире. Уж только поэтому стоит любить единственную.

— Красивые попадаются, — сказал Петельников.

— Все женщины красивые, Вадим. Ты присмотрись.

Они ещё помолчали. Инспектор вспомнил про сигарету и щёлкнул зажигалкой.

— Вот говорят, — задумчиво сказал в стекло Рябинин, — что у следователей с годами черствеет сердце. А у меня вроде наоборот, жалостливым становится. Даже сентиментальным. С чего бы?

— Мудреешь, Сергей Георгиевич.

— Вот и сегодня эту Былину пожалел. Не сказал. Придётся, конечно. Он ей вместо бриллиантов вставил стёклышки.

* * *
Пришло бабье лето. Днём на город ложилось нежаркое солнце. Небо выбеливалось, словно растворяло кучевые облака в своих высоких сферах. Рано смеркалось. Но асфальт и дома ещё долго оставались тёплыми, согревая улицы.

Сзади застучали каблуки. Он скосил глаза: догонявших женщин Михаил опасался. Девушка поравнялась и прошла. Она просто спешила. Да и видел он её впервые. Михаил чуть прибавил шагу: его заинтересовала тонкая гибкая фигура и красные волосы, рассыпанные по зелёному платью. Девушка несла сетку с маленькими дыньками. Их было килограммов на пять, но она почти не сгибалась.

Вдруг ручка сетки выскользнула, и дыньки покатились по асфальту. «Сглазил», — подумал Михаил и бросился собирать. Он поймал четыре, пятую поднял какой-то солдат. Михаил медленно уложил их в сетку и глянул девушке в лицо. В сумерках цвета глаз не разобрал — вроде бы зелёные, как и платье, — но они показались ему какими-то острыми, смелыми. «Официантка», — определил он, отбирая у неё сетку.

— Разрешите помочь?

— Мне на Лесной проспект, — предупредила она.

— Подумаешь, всего два квартала.

— Несите, если делать нечего.

Голос был глубокий, сильный, привыкший повелевать.

— Делать мне действительно нечего. Чем прикажете заняться командированному в чужом городе?

— Нечем, — согласилась она. — Только женщинам дыни таскать.

— А вы жизнелюбка, — заметил Михаил.

— Точно. Я сегодня золотые часики потеряла: ушко протёрлось. А я шучу.

— Значит, вам легко даются деньги, — назидательно сказал он. — Вы, наверное, директор завода?

— Только не завода, — улыбнулась она.

Ей было лет двадцать восемь. Рассмотреть лицо мешали волосы, которые зашторивали её сбоку. Она откидывала их дугообразным движением головы — как крылом взмахивала.

— Сейчас угадаю. Ресторана?

— Долго угадывать. Магазина «Ковры».

— Неплохо. Кстати, вчера по радио слышал такое объявление: «Магазин „Ковры“ свободно продаёт половики». Не ваш ли магазин?

— Сами придумали?

— Ну что вы! Я же командированный. Делать мне нечего. Лежу в номере и слушаю объявления. «В магазин № 8 поступили мебельные гарнитуры пятьдесят второго размера».

— Вы тоже жизнелюб. Давайте ещё объявления.

— Пожалуйста. «Дорогие телезрители! Перед вами выступал вокально-инструментальный ансамбль „Поющие чайки“, а не „Поющие чайники“, как было объявлено ранее».

Она засмеялась чуть не на всю улицу.

— Могу ещё, — разошёлся он. — «Уважаемые телезрители! По вине редакции передача о семейной жизни гражданина Тебякина ошибочно шла под названием „В мире животных“». Кстати, меня зовут Михаил.

— Светлана. А вы кем работаете? Знакомиться так знакомиться.

— Я разведчик.

Она насмешливо выглянула из-за волосяных шор.

— Недр, разумеется, — уточнил он.

— Ну, я пришла, товарищ разведчик недр. Вот мой кооперативный.

Светлана забрала сетку. Он придержал её локоть:

— Вы спешите? Дома муж? Дети? Пожилые родители?

— Да нет, одна живу.

— Неужели я не заслужил куска дыни? — жалобно спросил её новый знакомый.

* * *
Возбудив уголовное дело о мошенничестве неустановленного лица, выдававшего себя за гражданина Приходько Михаила Самсоновича, Рябинин начал тихо волноваться. Пошёл процессуальный срок, предстояло найти других потерпевших, и, главное, дело числилось в «глухих». Его можно было бы отправить в милицию — их подследственность, но прокурор уже взял дело в прокуратуру, да и Рябинина оно заинтересовало.

Он всматривался в диспозицию сто сорок седьмой статьи: «…путём обмана или злоупотребления доверием». Так выглядел способ преступления. Конечно, остроумный Приходько обманывал и злоупотреблял доверием. Но что-то Рябинину в диспозиции не нравилось. Чего-то в ней не хватало.

Он придвинул синюю пластмассовую вазу с букетиком ноготков, которые набрал за городом. Оранжевые цветы пахли не по-садовому, не изысканно. Он начал задумчиво обрывать лепестки, усыпав ими обложку кодекса.

Разумеется, обманывал и злоупотреблял доверием. Но чем обманывал, к какой прибегал легенде? Сколько Рябинин ни знал мошенников, они чаще всего пользовались высокими понятиями. Вот и Приходько сочинил любовь…

Рябинин вскочил. Любовь, конечно любовь была способом мошенничества. Не очень важна мужская внешность. Не всякая женщина оценит мужской ум, редкая теперь польстится на деньги, не очень-то зарятся на должность… Но любовь тронет каждую. Тут Приходько бил наверняка. Имитация любви — вот конкретный способ мошенничества.

Рябинин не испытывал жалости к потерпевшим. Уж что-что, а фальшь-то они должны были заметить. Ему всегда казалось, что женщину можно обмануть в чём угодно, но только не в чувствах. Почему же эти легко обманывались? Или им хотелось быть обманутыми? Почему? Тогда имитация любви ни при чём, и права сто сорок седьмая статья, говорящая об элементарном обмане. Но стюардесса и Вера Былина искренне верили в его любовь. Тут ещё предстояло думать: не глухие же и не слепые эти девушки, в конце концов…

Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, — услышал он голос вездесущего Петельникова. — Передо мной объяснение, написанное собственноручно гражданином Приходько. Хабаровский уголовный розыск прислал дополнительно.

— Что Приходько пишет?

— Год назад потерял паспорт. Молодой парень, холостой. Работает шофёром в геологическом тресте.

Рябинин помолчал, раздумывая.

— Как же наш «Приходько» пользуется таким паспортом?

— Просто. Карточку переклеить не проблема. Сергей Георгиевич, паспортом-то он не пользовался. Девицам при случае покажет да, может, в загсе предъявил.

— Так, — согласился Рябинин. — Возможно, этот штамп и надоумил его выдавать себя за геолога.

— Ещё не всё, — торопливо сказал инспектор. И следователь по голосу понял, что есть и главное. — Сивков Альберт Петрович.

— Отыскал? — радостно удивился Рябинин.

— Это ты отыскал. Я только исполнитель. Итак: отчислен с третьего курса геологического факультета за подделку подписи декана и хищение книг из библиотеки. В городе не прописан. К сожалению, в личном деле нет ни одной фотографии.

— Ну и что… теперь? — спросил Рябинин, будто не знал, что делает инспектор, когда преступник на свободе.

— Теперь мы его поймаем.

— Скоро?

Инспектор замолчал. Рябинин понял, что брякнул глупость, — нельзя подгонять бегущего. Да и не Петельникова торопить.

— Ну-ну, — извиняюще промямлил следователь.

— Поймаем быстрее, чем ты думаешь, — буркнул инспектор и положил трубку.

* * *
— Неужели не заработал куска дыни? — повторил он.

Светлана пожала плечами.

— Пойдёмте. На пятый этаж, без лифта.

Михаил опять взял сетку и пропустил её вперёд. Поднималась она медленно, словно хотела оттянуть их приход. Он знал, что её гложут сомнения: вести незнакомого мужчину в квартиру… Михаил остановился на площадке:

— Света, зачем зря переживать? Не умру я без дыни.

— Откуда взяли, что я переживаю?

— Вижу по ножкам, — улыбнулся он.

Она обернулась, глянула на него сверху и пошла скорее, перебирая ступеньки упругими ногами. Ключи из сумочки достала на ходу. Открыла замок и зашуршала ладонью по стене, отыскивая выключатель…

Михаил оказался в чистенькой передней. Щурясь, он рассматривал свою новую знакомую. При свете она явно выигрывала: стройна, гибка, зелена и длинноволоса. Только глаза оказались карими.

— Располагайтесь. — Теперь она забрала сетку окончательно.

Михаил прошёл в комнату. Шкаф, стол, тахта, приёмник, торшер… На полу лёгкий коврик метра два на полтора. Полочка с книгами — стандартная классика.

Светлана внесла блюдо с кусками дыни:

— Садитесь.

Михаил опустился на край тахты.

— Я вот думаю: неужели директор коврового магазина не в силах приобрести ковёр получше?

— Они мне там надоели.

Она не переоделась — только волосы схватила тесёмкой. И стала ещё тоньше. Загорелые руки ловко расставили тарелки, положили куски дыни и подали ножи. В открытое окно сочилась заметная прохлада: бабье лето днём блестело паутинкой, а ночью приходила осень.

— Света, у вас холостяцкая квартира.

— Я сама холостая. А вы наблюдательны!

— Работа приучила. Всматриваешься. Как пласт залегает, куда тянется… В образцах каждый кристаллик выследишь.

Её пальцы стали мокрыми от обильного сока. Она открыла сумочку и, видимо, искала платок. Искала беспорядочно, выложив на тахту пудреницу и сберегательную книжку. Скомканный платок появился не скоро. Света бросила пудреницу в сумку, а сберегательная книжка так и осталась лежать на тахте — он её хорошо видел.

— Расскажите мне о своей геологии, о себе, — попросила она.

Михаил поднёс широкую ладонь ко рту и сладко зевнул:

— Ну, я пошёл.

Он поднялся с тахты, поправил галстук и сделал шаг к двери.

Светлана удивлённо выпрямилась, положив надкушенную дыню:

— Вы даже не попробовали…

— В следующий раз.

— Какой-то вы странный, — сказала она нежным голосом, забросила руки за голову, изогнувшись лозинкой. Небольшая грудь сразу сделалась пышней. Платье уехало с колен, и они зажелтели, как те самые дыньки. Нащупав на стене шнурок, она включила розовое бра, тут же погасив торшер.

— До свидания, — сказал Михаил и пошёл.

Она вдруг соскочила с тахты, догнала уже в передней, выбросила вперёд ногу, зацепила его ступню и ударила в спину. Михаил упал на пол лицом вперёд, по ходу, не успев подставить руки.

— Лежать! — приказала она и загородила собой дверь.

Он лежал, больше ошарашенный её нападением, чем ударом об пол. На секунду сделалось тихо: женщина в зелёном платье закрывала телом входную дверь, мужчина распластался внизу, перегородив переднюю. И в этой секундной тишине отчётливо послышались шаги — торопливые шаги по лестнице.

Михаил поднял голову.

— Лежать! — повторила она.

Он вскочил прыжком и бросился в комнату. Она не шелохнулась — выход из квартиры был только за её спиной. Там уже открывали замок.

Михаил вспрыгнул на подоконник. Он выглянул на улицу и на миг замер, загородив телом огни противоположного дома. Она спокойно наблюдала — деться ему было некуда.

Вдруг он поднял руки, потянулся в небо, к огням высотного дома напротив, толкнул ногами подоконник и пропал. Ей даже показалось, что он полетел вверх, как в сказках летают волшебники.

— Ой! — запоздало вскрикнула она, догадавшись, что он выпрыгнул.

Дверь больно ударила её в спину. Петельников ворвался в переднюю, окидывая глазами квартиру:

— Где?

Она только показала рукой на окно. Инспектор подбежал к нему и выглянул:

— О, чёрт!

— Разбился?

— Сбежал, а не разбился!

Она опустилась на тахту. Слово «сбежал» резануло по нервам, напряжённым с утра, весь день, который она ездила по городу за преступником, выбирая удобный момент. Последний час, последние минуты дались особенно тяжело.

Она легла головой на стол, рядом с нетронутым куском дыни для гостя, и заплакала.

— Лейтенант Кашина, прекратите реветь, — сказал Петельников и погладил её по плечу.

* * *
Потерпевшие допрошены. Теперь нужно делать опознание и очные ставки. А некого опознавать и не с кем сводить глаз на глаз — нет обвиняемого. Дело лежит в сейфе без движения. Обычные следовательские неприятности: поймают преступника, времени уже не будет, придётся идти к прокурору города за отсрочкой — доказывать, что это не волокита, а оперативная специфика.

Рябинин смотрел на портфель, раздумывая, брать ли его. Вроде бы вечер получался свободным. Он боялся их, редких свободных вечеров и дней. Столько накопилось личных, неличных и не поймёшь каких дел, что браться за них вроде бы не имело смысла — уже не переделаешь.

Он вздохнул, бросил портфель в сейф и надел плащ. На улице лил дождь.

Петельников вошёл без стука и потрясся у двери, как собака, вылезшая из воды.

— Мог бы в коридоре, — буркнул следователь.

— Да поймаем, Сергей Георгиевич, теперь у него тупик. Дня через два самое большое.

— А куда он делся — улетел? — спросил Рябинин, потому что подробно о побеге они ещё не говорили.

— Съехал по телевизионной антенне.

— Учти: у него теперь обожжены руки. А почему не поставил человека под окном?

— Сергей Георгиевич, да пятый этаж. Вот на лестнице был человек.

— Всё с вывертами, как в кино, — опять пробурчал следователь. — Задержали бы на улице…

— Не было уверенности, что это он. Да и лишние доказательства хотелось получить.

Инспектор пригладил мокрые волосы, которые блеснули антрацитом. Он не уходил от порога.

— Сергей Георгиевич, а я опять не один. С девицей. Она из совхоза «Ручьи». Наш герой ею интересовался.

Рябинин облегчённо снял плащ. Не надо ломать голову: свободный вечер пропал, как они пропадали один за другим, накручивая незаметные годы.

Инспектор вышел в коридор и привёл девушку в ярко-красном дождевике и красных резиновых сапожках. Она села и высвободила голову из-под капюшона:

— Таня Свиридова.

Видимо, Петельников её предупредил, что будут допрашивать. Записав в протокол анкетные данные, Рябинин предложил:

— Ну рассказывайте, как он вас обхаживал.

Она промокнула платком мокрое лицо, глянцевито блестевшее от воды, загородных ветров и солнца…

— Всего два вечера и обхаживал.

— Как познакомились, что говорил, кем представился?

— В электричке подсел. Чистенький такой, в галстучке, с портфелем. Звать, говорит, Миша. Работает геологом. Ну и набился в провожатые.

— Дальше.

— Дальше? На второй день опять пришёл. В субботу. Походили по Ручьям. Поговорили, да и уехал. Больше не виделись.

— Почему?

Крупной рукой поправила она волосы, которые освободились от капюшона и теперь падали на плечи и лезли на глаза. Выгоревшие, обесцвеченные солнцем, каждая волосинка казалась сделанной из полиэтилена.

— А не захотелось.

— Не понравился?

— Он симпатичный, — не согласилась Таня.

— Тогда в чём же дело?

— Значит, не вышло.

— А вот почему не вышло? — добивался Рябинин. — Может, вы стесняетесь сказать?

Она досадливо мотнула головой на радость волосам, которые сразу накрыли её белёсой накидкой.

— Денег или вещей он не брал?

— И в дом-то не заходил.

— Поругались?

— Нет.

Следователь глянул на Петельникова. Тот пожал плечами — у него вопросов не было. Но у Рябинина был один вопрос, Таня Свиридова хотела на него ответить, но не могла. Вышла заминка. Рябинин любил их. Они были для него, что стыки наук для учёного: заминки обнажали правду. Поэтому у следователя был только один вопрос:

— Всё-таки почему вы перестали встречаться?

Теперь она насторожилась. Следователь её в чём-то подозревал. Он вёл себя непонятно, а всё непонятное настораживает.

— Таня, — сказал Рябинин настойчиво-ласковым голосом, который, как он подозревал, лез в душу, — вы женщина. Вам ли не чувствовать любовных нюансов…

— Да любви-то не было!

— Но ведь что-то было! Симпатия, влечение, взаимная склонность или как там… Он вам понравился, вы ему тоже. Не ссорились. Но разошлись. Почему?

— Да разве так не бывает? — удивилась она. — Встретятся, походят да разойдутся. Таких навалом. А почему… Это ж не магазин, чеки не проверишь.

— Почему ж, — не согласился Рябинин. — Я считаю, что можно поверить алгеброй гармонию.

Инспектор смотрел на него, вздёрнув брови: она же с Ручьёв! Рябинин тоже прицелился в него очками: теперь Ручьи не темнее города!

Таня следователя поняла. Она чуть выждала и неуверенно призналась:

— Мне было с ним… смешно.

— Почему?

— Гуляем, а он всё ресторан ищет. Какой у нас в совхозе ресторан!

— Ещё, — оживился Рябинин: свидетельница начала размышлять.

— Приехал на второй день и привёз букет цветов…

— Ну и что?

— Да у меня их целый сад. Такие же флоксы да гладиолусы.

— Понятно, — сказал Рябинин, не уразумев, что тут особенно смешного.

Тогда она засмеялась, вспомнив что-то ещё.

— Пошли к озеру, он заливается, как электричка. А там комарики. Сразу говорить перестал. Только по лбу стучит.

— Я их тоже не терплю, — улыбнулся следователь.

— В ваших Ручьях ходить на свидание нужно с бутылкой демитилфтолата, — подал голос Петельников.

Рябинин вдруг почувствовал раздражающий укус в шею. Он мог поклясться, что там сидит комар, беззвучно влетевший в открытую форточку. Захотелось пришлёпнуть его ладонью, окончательно рассмешив свидетельницу. Но он только шевельнул узел галстука, чтобы сдвинуть воротник и согнать насекомое… Никакого комара не было. Он понял, что это нервный тик, — злится на себя за непонимание того, над чем смеялась Таня Свиридова.

— Сейчас комаров нет, — сообщила она.

— Улетели на юг, — вставил инспектор.

— А ещё, — ухмыльнулась Таня, словно начала рассказывать неприличный анекдот, — ручки целовал.

Сам Рябинин ручки не целовал — стеснялся. Но ему нравился этот старинный и галантный знак любви и внимания.

— Что тут… смешного? — не удержался он.

— Ну как же? Стоим на улице, грязь по колено. Я в резиновых сапогах. А он ручки лобызает.

Следователь пододвинул машинку и отстучал короткий протокол. Она подписала торопливо, — ей казалось, что следователь обиделся из-за этих ручек.

* * *
Погода испортилась. Ещё вчера стояло бабье лето, а сегодня вот пришло, видимо, мужское. Моросил почти незаметный дождь, а может, оседала бесконечная толща тумана. Для Рябинина ливень был бы приятнее. Тот сбегал бы по очкам водой. Туман же садился на стёкла молочной пылью, заволакивая мир. Приходилось их то и дело протирать.

Они вышли из прокуратуры и остановились под тополем.

— Сергей Георгиевич, пойдём ко мне.

Петельникову хотелось поговорить о минувшем допросе.

Но следователю предстояло ещё думать, что он любил делать на ходу, пока шёл домой.

— Шашлычки сделаю, — прельщал инспектор.

Рябинин глянул на часы — девять. Жены и ребёнка сегодня дома не будет. Он представил себе квартирную тишину и стол, где его ждали бумаги, разложенные стопкой и пачками, по темам. «Литературная газета», не читанная месяца, полтора. «Наука и жизнь» — тут он застрял на прошлом годе. Холмы книг, которые нужно прочесть обязательно, росли, как шахтные терриконы; четыре толстые папки — его несбыточная мечта написать книгу о практической психологии для следователя — требовали ежедневной работы. Журналы по криминалистике, праву, следственной практике…

— Давай шашлычки, — вздохнул Рябинин.

Они пошли к метро. Петельников жил у чёрта на куличках, в районе новостроек. После душного кабинета влажный, прохладный воздух пился, как вода из колодца. Вспомнив про йогов, Рябинин дышал глубоко, чтобы снять дневную усталость.

— Вообще-то психология — штука интересная, — начал Петельников издалека подбираться к последнему допросу: чего добивался следователь от этой совхозной девчонки?

— Поэтому ты занимаешься боксом.

— Я вот думаю, — не обратил внимания на шпильку инспектор, — как здорово Приходько-Сивков почуял ловушку. Могучая интуиция.

— Никакой интуиции, — загорелся Рябинин, потому что об интуиции размышлял давно. — Я говорил с Кашиной.

— И я говорил с Кашиной. Она представления не имеет, как он её усёк.

— А я вот имею. — Рябинин даже начал заступать инспектору путь. — Существует точка зрения, что интуиция есть опыт, сверхопыт, что ли… По-моему, опыт есть опыт, знания. А если знания, то при чём тут интуиция? Известны случаи, когда человек без всякого опыта угадывал такие вещи, которые не давались и опытному. Девчонка, никогда не любившая, почти всегда узнаёт мужскую фальшь. Нет, интуиция — это угадывание вопреки опыту.

— С Кашиной-то как? — нетерпеливо встрял Петельников.

— Никакой интуиции. Достоверные знания. Когда собирали рассыпанные дыни, она сказала про золотые часы. Когда оказались у дома, сообщила, что тот кооперативный. Сели за стол, выложила сберегательную книжку. В нашей работе — как в театре: чуть переиграл — и уж нет веры. Впрочем, он мог и по квартире узнать. Сказал же, что холостяцкая. А у женщины холостяцкого быта не бывает.

Они подошли к метро. В вестибюле Рябинин долго протирал стёкла очков, которые, казалось, набухли вместе с оправой. Тёплый воздух, бьющий из-под земли и чуть пахнущий баней, досушил их. На эскалаторе проехали молча. В вагоне из-за грохота Рябинин говорить не любил. Они стояли у двери, пережидая дорогу.

На первой станции вошёл парень с девушкой. Жёлтая куртка, вроде тех, что носят путевые рабочие, светилась, как луна. Чубастые волосы имели небывалую подъёмную силу — их и вода не уложила. Голоногая девочка, без плаща, в лёгком платье, была одной из тех, кому родители вместе с паспортом давали полную свободу, забыв дать воспитание. Она сразу же юркнула под куртку, откровенно прижавшись к парню. Тот обнял её и начал целовать в шею. Девица тихонько охала ему в грудь.

Сидевшая женщина качнулась вперёд, загораживая школьницу лет девяти. Молодой лейтенант поспешно вытащил книгу-спасительницу. Солидный гражданин пошевелил губами, вздохнул и отвернулся, рассматривая дальний конец вагона. Только две старшеклассницы смотрели на них, забыв свои разговоры: возможно, они получали первый урок любви.

— А ведь тоже любовь! — громко произнёс Петельников, перекрывая голосом тоненький вой.

Все посмотрели на инспектора: что дальше?

— Только собачья, — сказал он дальше.

Девица под курткой затихла.

— Посмотреть бы её маму, — почти крикнул Рябинин, потому что громко говорить не умел.

— Или его папу. — Петельников умел.

Она вылезла из-под куртки. Парень бросил целоваться, насторожённо вслушиваясь. Был виден только лохматый затылок да широченная жёлтая спина.

— А ведь это хулиганство, — продолжал Рябинин, — нарушение общественного порядка.

— Совершённое с особым цинизмом, — добавил инспектор.

Парень сбросил руки с плеч девицы и заметно напрягся. Она зло глянула на всех прищуренными, липкими от краски глазами. На остановке они выдавились из вагона и остались ждать следующего поезда с менее притязательными пассажирами. Уже через стекло она успела показать им язык, но и Петельников успел ей скорчить страшную рожу.

Мысль Рябинина каким-то образом перескочила на Таню Свиридову. Возможно, она и не перескакивала, а вертелась вокруг последнего допроса, пока он разглядывал примитивную парочку. Рябинин знал за собой этот мучительный грех, почти болезнь, а может, просто следственную привычку — решать какую-нибудь задачу везде и всегда: на работе, дома, в транспорте и во сне — пока та не решится. Он уже к этому привык. Привык, что задача решалась неожиданно, неожиданно отдарив редким наслаждением сделанного открытия.

Вот и сейчас подумал, что этой забубённой девчонке ничего не надо, кроме тёмной подворотни. А Таня Свиридова… Они вышли из вагона. Петельников увидел, что следователь изменился на глазах — блаженно улыбается, стоя на эскалаторе задом наперёд.

— Вадим, почему же городские на мошенника клевали, а Тане Свиридовой с ним было смешно?

— Ради этого и допрашивал?

— Ради. А разве мало? Ну так почему?

Они поднялись на поверхность. Дождь, словно им крапали из распылителя, сразу начал оседать на них. Фонари горели в матовых ореолах, как в тумане. Осенний воздух тут, на окраине, от близлежащих лесов имел чуть винный запах.

— По серости, — предположил инспектор.

— Девчонка с мясокомбината не шибко образованна. Кстати, Свиридова заметила, что он симпатичный.

— Думаешь, раскусила?

— Нет! — Рябинин даже подскочил, сбившись с шага. — Да потому, что Таня Свиридова хотела полюбить, а те хотели выйти замуж.

— Ну и что?

— Её интересовали чувства.

— Ну и что?

— Как «ну и что»?! — Рябинин остановился и схватил инспектора за рукав, нацеливаясь очками в его лицо: — Как «ну и что»?! Она простой человек. Ей нужны чувства. А у него вместо них целование ручек, цветы, ресторан… Эффектно и вполне заменяет. А в деревне не нужны цветы, смешно целовать ручки и нет ресторанов. Там естественность. Поэтому в деревне Сивков оказался обезоруженным.

— Там даже молоко натуральное, — вставил Петельников.

— А городские девушки за чувства принимали лоск. В городе манеры сходили за любовь. Понимаешь? Галантность вместо чувств! Форма вместо содержания.

— Вот что значит красивая форма, — опять не удержался Петельников.

— Вот почему обманутые женщины были слепы, — они не любили.

Капли на очках следователя рубиново светились, потом сразу пожелтели и тут же загорелись зеленью.

— У тебя сегодня радостные очки, — улыбнулся инспектор.

* * *
На холме красовался великолепный дворец, расписанный лазурью и золотом: в решётках, колоннах, фонарях и скульптурах. Видимо, сверху он походил на торт. Весь день здесь стояла очередь. Особенно рвались в спальню, где когда-то почивали царь с царицей. А внизу, под холмом, рассыпались мелкие и синие пруды с прозрачной водой, с жёлтыми листьями, которые горели на их студёной поверхности, как медали.

От прудов уходили липовые и дубовые аллеи. Иногда попадались берёзы — огромные, корявые, чёрные от времени, какие-то не русские. Эти вековечные исполины видели того самого царя, который спал во дворце.

Дальше, километра через два, парк незаметно переходил в тихий лес. Там росли фантастические папоротники и в полутьме изумрудно светился мох. Только конфетные обёртки да апельсиновые корки выдавали близость цивилизации.

Лёгкий ветерок гонял листья и шевелил волосы. Мокрая земля под солнцем потеплела, но просыхать уже не успевала. Михаил брёл по гравийной дорожке. Он думал, что зря не вошла в моду тросточка, — в этих классических местах она была бы к месту. Люди попадались изредка. Некоторые аллеи просматривались насквозь, без единой фигуры. Он зевнул и вышел на широкую дорогу, обсаженную клёнами, где под ногами шелестело царство листьев. Здесь народу оказалось побольше — старушки с детьми делали разлапистые букеты.

На незаметной скамейке, которая стояла под самым густым клёном, он увидел девушку. Она читала книгу, согнувшись в три погибели. Только желтели чулки до колен да белела склонённая голова.

Это чтение Михаил считал фальшивым. Он не сомневался, что она в книге видит фигу. Женщина не может быть одинокой — или у неё есть мужчина, или она его ждёт. Видимо, эта ждала. Он поправил галстук, причесал волосы, перешагнул через куст и оказался рядом со скамейкой.

— Здравствуйте, — сказал Михаил.

— Здравствуйте. — Она подняла голову.

— Вы не уделите мне один вечерок?

— Не могу.

— Почему же?

— Я ищу человека, которому потребуюсь на большее количество вечеров.

Он не растерялся, но как-то сбился, не мог понять, шутка ли это, вульгарная ли откровенность.

— Ищете мужа?

— Почему мужа? Я ищу друга. Каждый ищет. А вы уже нашли?

— Как видите, тоже ищу, — усмехнулся он.

Ей было лет двадцать. Коротенькие неопределенно-сивые волосы лежали кое-как, или ветер их перемешал. Лицо простое, с чуть тяжеловатым подбородком. Некрашеные приятные губы. Глаза с каким-то отдалённым взглядом, словно она не сидела на скамейке, а смотрела издалека, с конца аллеи.

— Вас случайно не Тамарой зовут?

— А вас случайно не Васей? — спросила она без улыбки.

Он опять замолчал. И тут же удивился: это он-то молчит?

— Девочка, при таком характере не только друга найти, но и познакомиться невозможно.

— Да вы садитесь, — вдруг предложила она.

Михаил послушно сел. И оказался перед её синими глазами, перед взглядом, который смотрел вроде бы из-за клёнов.

— Неужели у вас нет желания познакомиться… необычно? «Уделите вечерок», «зовут Тамарой», «девочка»… Пошло, избито. А представьте: горит дом, вы идёте мимо и слышите женский крик. Спасаете девушку и становитесь её другом. Или женщина тяжело заболела, одинока. Вы помогаете, выхаживаете её… Или ночью в подворотне хулиганы напали на девушку. Вы рискуете жизнью, получаете раны, но спасаете её…

— А вы случаем на психиатрическом учёте не состоите? — неприязненно спросил он.

Она пожала плечами и взялась за книгу. Мимо прошли две весёлые девицы, смеясь, луща семечки и стреляя глазами по сторонам.

— Идите за ними. — Она показала взглядом. — Эти наверняка не состоят на психиатрическом учёте.

Он смотрел вслед девицам. С ними вечерок прошёл бы неплохо. Особенно с правой, у которой тело вздрагивало от ходьбы и здоровья. Ещё бы проскочил вечерок, как они проскакивали до сих пор — весело, шумно, приятно.

Михаил нагнулся и поднял кленовый лист, лежавший рядом с её беленькой туфелькой. Он был жёлтый, с красноватой тенью, с ещё зеленными прожилками. Увял, бедняга. Михаил вдруг почувствовал сосущую грусть, которой у него никогда не бывало. Он и сам похож на этот лист. Заныло в груди не потому, что тоже увянет, — чёрт с ним, всё увядает. Вот и парк увял. Но ведь будешь одиноким и заброшенным, как и всё увядшее.

— Меня зовут Михаилом, — угрюмо сообщил он.

Она читала, покусывая черешок точно такого же кленового листа.

Только сейчас он заметил, что под ней их целая охапка. Сидела, как на подушке.

— Ну не покушаются на вас хулиганы, не горит скамейка и не падает вам на голову дерево! Вежливой-то можно быть!

Она посмотрела на часики и поднялась, стройная и немного официальная в своём синем костюме.

— Мне пора.

— Разрешите вас проводить? — спросил он не своим, высохшим голосом.

* * *
Пришла осень, настоящая, поздняя. Пришла внезапно, в одну ночь, опустившись неожиданным снежком. В лесу перемешались все времена года.

Как и летом, влажно отсвечивала кожистая брусника. Невозмутимо зеленела ель, став гуще и темнее. Рядом молодые сосёнки казались бледными, словно выцвели за солнечные дни. Осень легла с веток на землю, выстелив мох желтизной листьев. На рябине одни прутья да красные ягоды. Тропинки залиты водой. Осклизли стволы деревьев.

Зима напоминала о себе рыхлыми лоскутьями снега. Он лежал на ещё неостывшей почве, на ещё зелёной траве и казался нездешним, инопланетным. Вокруг стволов, да и вокруг каждого прутика расползались круги — воронки. Снег подтаивал, потел, извиняясь за внеурочное появление.

— Без ёлочек лес стал бы голым, — сказала она, пытаясь сорвать ягоду.

Михаил взялся за тонкий ствол и легко пригнул рябинку. Гроздья повисли над её лицом. Она попробовала и сморщилась — горькие, ещё не было морозов.

Уже месяц ходили они в парк, к той скамейке, где познакомились. И шли дальше, в лес, в тишину, куда не добирались отдыхающие. Михаил заметно осунулся. Он бродил по этим лесам и в будни, пока она работала. Вечером устало перекусывал в парковом ларьке холодной котлетой. И ехал в город встречать её.

Та грусть, которую он ощутил, рассматривая тогда кленовый лист, не проходила. Она засела, как осколок в груди, стояла неутолимой тоской, которую снимало только вечернее свидание. Тогда приходила радость, глупее которой не придумаешь. Воробью мог улыбнуться, куст погладить, берёзу обнять…

Они забрались в чащу.

— Все любят крупную красоту: реки, горы, леса. Или поляны, опушки, рощи… А вот микропейзажи, красоту крохотную замечают редко. Присмотрись!

Она повела рукой. Михаил присмотрелся — лес как лес.

— Ну посмотри же… Вот корень, остался без земли, в воздухе, как затвердевший канат. А под ним брусничка. Чудесно!

Он стал глядеть подноги, словно искал грибы. Увидел кочку, в которой чего только не было — алые клюквинки, сухие иголки, загогулистый мох, какие-то былинки-пики… Маленькая ёлочка, под ней сухо, растёт ровно одна травинка и лежат ровно две шишки.

Миры, никем не замеченные и не совсем познанные. Но люди брали телескопы и смотрели в небо — искали миры покрупнее.

— Смотри. — Она показала на пень. — Зелёный, самостоятельный, стоит сам по себе, как всеми забытый пенсионер.

Михаил представил, сколько он перешагнул в своей жизни микромиров, бродя с геологами по дальневосточной тайге. Да и крупных миров сколько не разглядел…

— Медведь! — Она схватила его за рукав.

В кустах темнела бесформенная вздыбленная туша.

Михаил поднял здоровый сук и пошёл вперёд. Сердце щемяще и сладко стукнуло. Он хотел схватиться с медведем или с кем бы там ни было — с врагом, бандитом, хулиганом. Сразиться на её глазах, чтобы доказать…

— Миша! Вернись!

Он уже подошёл к туше и рассмеялся: какие под городом медведи! Упала ель, подняв корнями громадный пласт земли. Тонкие почвы лежали на синевато-белесых глинах, поэтому старые деревья в сильный ветер не могли устоять.

Они сели на ствол.

— В детстве я мечтала стать лесничихой. Одной жить в домике, знать всех птиц и зверей, бродить по делянкам с собачкой… А ты кем собирался быть?

— Я хотел разбогатеть. Сразу. Выиграть по лотерее, где-нибудь выковырнуть из земли самородок золота. Подобрать кошелёк, который уронил лауреат Государственной премии.

— А теперь?

— И теперь не прочь.

— Мишка, да ты глупый.

Он покраснел. В полутьме леса этой краски ей было не видно, но сам он чувствовал, что покрывается жаром до пяток, под которыми сейчас могли вытаять следы в снегу.

— Почему же глупый?

— Умному человеку деньги не нужны. Так, на самое необходимое.

— Не нужны? — искренне удивился он. — Чего ж все люди, и умные, и глупые, всю жизнь колотятся из-за мебели, ковров, хрусталя и ещё чёрт знает чего?

— А может, они нищие?

— Нищие? За машинами и цветными телевизорами давятся — нищие?

— Нищие духом, Миша.

— Цитата из книжки? — К нему вернулась ирония.

Когда её не понимали, она замолкала. Непривычная лесная тишина сомкнулась над ними — не хлопотали на ветру листья, не зудели комары и не перекликались птицы. Только частила с хвои капель, где дотаивал ночной снег.

— Я понимаю… — начал Михаил.

— Да назови мне хоть одну стоящую вещь, которую можно купить за деньги? Здоровье, счастье, любовь, свободу, ум… Нет, Мишенька, это всё даётся иначе, не за деньги.

— А за что?

Она расстегнула жакет — бордовый, с круглым меховым воротничком. Этот брючный костюм ей очень шёл.

— Миша, а какой ты бываешь… другой? — неуверенно спросила она.

Он понял сразу. Сразу он понял.

— А может, я всё-таки один? — Губы задёргались, изображая улыбку.

— Нет, Миша, нет, — быстро заговорила она, обдавая его вдруг откуда-то взявшимся волнением. — Ты есть один, и ты есть другой. Вас двое. Я знаю только первого.

— Ну и как он?

— Хочешь отшутиться?

Он соскочил с шершавой коры и отошёл к зелёному пеньку. Но она тоже спрыгнула с дерева, оказалась рядом и заглянула ему в лицо. Синие, почти тёмные глаза смотрели откуда-то из другого мира, из космоса. Мокрая прядь, тонкая, как струйка, прилипла к щеке. Тоска кольнула в грудь. Он схватил её за плечи, сгорая от неведомого жара и той колющей тоски:

— И первый… И второй… Ведь я люблю тебя!

* * *
Через три дня земля залубенела. Первый морозец пал без снега, на сырую почву и мокрый асфальт. Молодой ледок за день не растаял, поблёскивая на ярком, но уже беспомощном солнце.

Михаил стоял у проходной, засунув руки в карманы плаща. Он ёжился от холодного ветра, который, казалось. тоже заледенел. В узких ботиночках мёрзли ноги. Он уже час постукивал каблуками по звонкому асфальту и вдыхал запах кож и ещё какого-то ароматного, явно синтетического вещества.

Проходная вдруг ожила. В ней защёлкало, зашумело, и на улицу вырвался людской поток, тесня узкие двери. Михаил разглядывал напряжённо, боялся пропустить её, словно не веря своему зоркому глазу…

Она шла чуть в стороне от толпы. Или ему казалось, что она идёт сама по себе. Так показывают героинь в кино: наплывает вместе с людьми, но видно только её одну, а остальных вроде бы и нет.

Михаил двинулся навстречу. Она легко дотронулась губами до его щеки:

— Замёрз, глупыш?

Он почувствовал, как неизвестно откуда взявшееся тепло опускается к заледеневшим ногам.

— Мишенька, почему ты никогда не встречаешь меня с цветами?

— Мещанство, — буркнул он.

— Нет, не мещанство.

Они ходили до её дома пешком — три квартала. И допоздна сидели в скверике напротив. Она не любила кино. В театры каждый день не пойдёшь. А в ресторан ему не хотелось.

— Я, Мишенька, люблю цветы. Всякие и разные. У меня бабушка собирала лекарственные травы. Знаешь, какие у них чудесные названия? Особенно у дикорастущих. Вероника лекарственная… Синенькая. Зверобой продырявленный… Такой жёлтенький. Рута душистая… Растёт в Крыму. Мята перечная… Эту ты знаешь? Как?

— Звучно.

— А есть смешные названия. Дурнушник обыкновенный… Живучка мохнатая… Горец почечуйный… Должно быть обязательно два слова. Если трава не имеет характерных признаков, то прибавляется нейтральное слово. Ряпешок обыкновенный… Солодка голая… Прелестно, а? Знаешь, как будет берёза?

— Берёза кучерявая.

— Нет.

— Берёза вениковая.

— Нет, — серьёзно ответила она. — Берёза белая. Просто и красиво.

Её дом неумолимо приближался. Михаил подумал, что сегодня в сквере не посидишь. Видимо, кончились и лесные дни. Стоять же в парадной ему претило. Он пошёл тише, еле переставляя ноги.

Но дом уже приближался.

— Миша, когда у тебя кончается командировка?

— Продлили на месяц, — нехотя ответил он. — А что?

На морозе у неё слегка покраснел кончик носа. Заметный подбородок давал чёткую линию профиля. Белые волосы, выжаренные летним солнцем и вымоченные дождями, плотно закрывали уши.

— Мне кажется, — медленно ответила она, — что ты всё время к чему-то готовишься, а оно всё не приходит и не приходит.

— Ты психолог, — улыбнулся он.

— Правда готовишься? — быстро спросила она, удивившись своему ясновидению.

— Все мы к чему-то готовимся, — уклончиво ответил Михаил.

— Нет, люди не готовятся, а больше надеются. На любовь, на счастье… Ты не так. У тебя нет… уверенности.

— У меня-то? — искренне удивился он.

— У тебя есть самоуверенность. И нет уверенности…

— В чём?

— А вот в чём — я не знаю, — вздохнула она.

— Как в рентгеновском кабинете побывал, — отшутился Михаил, сжимая волей ту самую неуверенность, которую рассмотрела она и которую нельзя было рассмотреть никаким рентгеном.

Они пришли в сквер. Холодная скамейка темнела обшарпанной за лето краской. Земля замёрзла теми складками, какими лежала здесь грязью три дня назад. Проволочно дрожали прутья кустов. Редкие деревья стояли как столбы. А над ними, наверху, зажигались тёплые окна домов.

— Миша, идём ко мне. С родителями познакомлю…

Сказала, как решилась. Самолюбие, которого он при ней лишался, вдруг захлестнуло его, как этот предзимний холод.

— Ну идём же! Или ты стесняешься?

Он медленно пошёл. В парадной было очень светло — вкрутили стосвечовую лампочку. Михаил остановился, словно его поразил яркий свет…

Она обернулась. Он увидел её глаза, ту далёкую синеву, откуда они смотрели на него и куда он рвался и всё никак не мог дойти. Михаил не двигался. Стояла и она, чуть приоткрыв рот: собиралась спросить и не спрашивала, поражённая его мгновенно побелевшим лицом.

— Что с тобой?

Он прислонился к стене, ища какую-нибудь подпорку:

— Я не Михаил и не Приходько. И не геолог.

— Кто же ты, Миша?

— Я мошенник.

Она опустилась на грязную ступеньку и заплакала.

* * *
Рябинин положил телефонную трубку, которая ещё гудела от двух повышенных голосов. Он понимал, что Петельников не всесилен — вынуть и положить этого амурного дельца не может. Тот пропал, как в воду канул. Он не появлялся в общественных местах. Его не было ни в ресторанах, ни на вокзалах. Не поступали жалобы и от новых потерпевших. Инспектор считал, что мошеннику удалось выскочить из города. Или прекратил свою деятельность и отсиживается до лучших времён. Его спугнули той неудачной операцией, которую в прокуратуре иронично называли «Дыней».

Срок расследования кончился, и дело Рябинин приостановил. Хотя на свободе гулял не убийца, плохое настроение держалось вторую неделю. Держалось беспокойство, вроде того, которое появляется от постоянной боли и на которую махнёшь рукой — рассосётся, хотя знаешь, что само не рассосётся, надо идти к врачу.

В спину грело солнце, то солнце, от которого на улице казалось ещё холодней. Огромное окно создавало парниковый эффект. Рябинин обернулся, встал и подошёл к стеклу, заинтересованный каким-то странным блеском воздуха…

Синее небо поднялось высоко, словно от холода растянулось. Солнце светило уже откуда-то сбоку. В его лучах как снежинки носились… Снег! Вернее, его блёстки, которые играли в солнце и не падали на землю. Они серебрили воздух, словно с крыш сдувало слюду. Откуда они? С ясного ли неба? Из космоса ли?

Подступала зима. Бродяга бы потянулся к теплу и был бы задержан. Приходько-Сивков не бродяга. Видимо, преступник нестандартный.

В первые годы работы Рябинин тоже чуть было не приучил себя к следственным стереотипам — застывшим болванкам, под которые преступления подгонять легко, как примеривать обувь. Эти болванки-манекены бродили по детективным повестям и фильмам, никак не отражая жизнь, ничему не уча людей и обедняя следственную работу. Преступник — обязательно моральный урод, без единого светлого пятнышка, и с отталкивающей внешностью. Как легко с такими бороться, ни сомнений с ними, ни колебаний. Потерпевший — обязательно прелестный человек, большой труженик, ну в крайнем случае ротозей. Как легко таких защищать — хорошие же! И следователь — с пронзительным взглядом, острым умом и собачьим чутьём. Как легко таким расследовать — стоит только взглянуть своими лазерными глазами попристальней.

Но Рябинину попадались приятные преступники, к которым он испытывал симпатию. Встречались и потерпевшие, противные и неумные. И сам он не имел ни пронзительного взгляда, ни собачьего нюха, да и характер имел не следственный…

В дверь уверенно постучали.

— Да-да! — крикнул Рябинин.

Обещали приехать из милиции за статистическими карточками. Вошёл парень в распахнутом пальто, под которым была кожаная куртка. Лицо его Рябинин где-то видел, скорее всего, на месте происшествия или в райотделе: пути следователя прокуратуры и работника милиции пересекаются частенько.

Но тут Рябинин увидел рюкзак, который висел на одном плече. И сразу перед глазами мелькнула та фотография, которая наклеена в приостановленном деле. Рябинин молчал, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, словно боялся его спугнуть. Или растерялся…

— Я Приходько. Точнее, Сивков.

— Да-да… Садитесь, — почти беззвучно предложил Рябинин.

Тот сел, сбросив рюкзак на пол. Расстегнул куртку со множеством молний, покопался во внутренних карманах и положил перед следователем толстую пачку денег. Сверху, осторожно, словно боясь, что они разобьются, опустил два холодных камешка, которые блеснули, как снежинки за окном.

— Всё, что осталось. Прошу оформить явку с повинной.

У Рябинина плохо слушались руки. Он искал бланк протокола явки с повинной и никак не мог найти. Каждый понедельник все протоколы он раскладывал по стопкам, но к пятнице они неизменно путались, сбиваясь в общую пачку. Тут же вспомнил, что у него нет таких бланков, а может, их вообще нет — не часто являются преступники с повинной. Пришлось взять чистый лист бумаги. И отложить — сначала нужен был разговор.

Сивков ждал. Загорелые впалые щёки. Сжатые губы, крепкие, как у боксёра в бою. Но глаза спокойные, даже весёлые.

— Разденьтесь, — предложил Рябинин. — И рассказывайте всё по порядку.

Сивков бросил пальто на спинку стула.

— Рассказывать, какими способами обманывал?

— И почему пришли сами, — уточнил следователь, которому это сейчас было важнее.

Сивков посмотрел в пол и сел поудобнее. Он начал рассказывать.

Перестал за окном блестеть воздух. Солнце пропало за домами, будто укатилось по проспекту. В кабинете потемнели углы. Настольная лампа освещала только лица да стол между ними. Рябинин ещё ничего не писал — он слушал рассказ о чужой жизни…

* * *
— Вот вы спрашиваете, как заподозрил ловушку. Пока она хвасталась достатком, я только насторожился. А вот когда входили в квартиру, она пошарила выключатель справа, а потом слева. В своих стенах искать не будешь. Потом увидел комнату… Не женская, не жилая, как интерьер в мебельном магазине. Ну а когда она якобы обронила сберегательную книжку… Тут уж надо было отваливать.

— Испугались?

— Скорее, удивился. Понял, что меня ищут. И поехал за город.

— У вас были к этим женщинам… чувства, симпатия, что ли?

— Откровенно говоря, я их презирал. Ну я, студент-недоучка, мошенник, гад, строю комедию из-за денег… Так неужели им не догадаться? Закурить можно?

Рябинин кивнул. Сивков с удовольствием затянулся дымом и продолжал сам, без вопросов:

— Знаете, что я вам скажу? Они догадывались. Да-да, не спорьте! Догадывались, но не хотели догадаться. Их устраивал обман. Им нужна была форма. А любовь-то — одно содержание без всякой формы.

— Скажите, — осторожно спросил Рябинин, — для чего вам столько денег?

— Да не нужны мне они!

Он всмотрелся в следователя и сразу увидел, что тот не верит.

— Нужны, конечно, но не столько. Вот остались же. Мне нравилась вся эта кутерьма, процесс ухаживания, приготовления к свадьбе. Тут сложно, гражданин следователь.

— Я пойму, — улыбнулся Рябинин.

— Мой отец погиб на фронте. Мать умерла. Родственников, сестёр-братьев нет. Тут уж от меня не зависит. Так ведь и друзей нет. С такой биографией какие друзья… А тут вдруг как в семью попадаю. Прямо настоящий человек. Дом, невеста, тёща… Вроде бы не один. Как у всех. А потом противны станут и они, и сам себе. Обману и уйду.

— Расскажите про последнюю.

Рябинин не верил своим глазам. Пропал самоуверенный и развязный парень. Обмякли боксёрские губы. Ослабла на скулах кожа. Согнулось тело. В глазах что-то блеснуло неожиданным и далёким блеском — уж не слеза ли, которая у мужчины имеет право блестеть только изредка?

Рябинин слушал про его любовь и думал: сюда бы этих пятерых потерпевших… Нет, сюда бы… Да нет, не сюда бы, а на площадь выставить Сивкова и собрать бы всех девушек мира — пусть бы послушали мужчину с немужским блеском глаз. Рябинин собрал бы всех тех девиц, которые кое-как знакомились, кое-где встречались, побыстрее выходили замуж и пораньше разводились. Собрал бы женщин, которые не умеют любить, а что умеют: трудиться? Да и мужчин бы Рябинин собрал послушать про любовь, оторвав их от диссертаций и карьеры, машин и телевизоров, хоккея и футбола…

— Ложишься и думаешь: скорей бы утро. Потому что утром — радость. Впрочем, не то, радость у всех бывает. Вы прыгали с трамплина? Поехал, ну, думаешь, сейчас сердце под лыжи выскочит… Нет, не так… Плавали в маске под водой? Совсем другой мир, какой-то серебристо-медленный… Не то. Вот в белые ночи выйдешь на берег озера — тишина и светлота, и не знаешь, где ты, кто ты и что это за мир… Всё не то болтаю…

Сивков защёлкал пальцами, словно собирался нащёлкать слова из воздуха. Ему не хватало их.

У Рябинина в сейфе лежал словарь на сто десять тысяч слов. В головах людей их было ещё больше. Они всегда подворачиваются, когда надо поспорить, возразить, доказать или поругаться. Они всегда есть, когда говоришь о зарплатах и квартирах, ценах на фрукты и местах отдыха, дублёнках и мохере… Они прямо сыплются, стоит упомянуть рубли, метры, килограммы… Но их нет, когда хочется рассказать о любви.

— Только вам одному говорю… Ревную ко всем, всегда, вперёд, авансом. Верите, мне хочется, чтобы на всех мужчин до шестидесяти лет напал какой-нибудь вирусный мор и они бы все внезапно вымерли. Остался бы только я один. Всё думаю: хоть представился бы случай отдать за неё жизнь. Или отдать ей всю кровь, или всю кожу, или сердце отдать — не в переносном смысле, а буквально, для пересадки. Одурел совсем, ведь это будет связано с её здоровьем. Короче, я, парень, мужчина, плакал, как щенок.

— Отношения у вас… близкие? — зачем-то спросил Рябинин, будто это имело отношение к любви.

— Что вы… Я до неё дотронусь — меня током бьёт. Вот так и живу. Вы говорите — деньги… Мне теперь есть-то неохота.

— Она красивая?

— Обыкновенная.

— Умная?

— Обыкновенная. Хотите спросить, за что полюбил?

Этого спрашивать Рябинин не хотел.

За что мы любим небо — неужели только за синеву? За что любим лес — неужели только за зелень? За что любим музыку — неужели только за мелодию? За что любим родителей — разве они лучше всех? А за что любим Родину — неужели только за полученную квартиру и за обеспеченную жизнь?

— Любовь та, которая ни за что, — убеждённо произнёс Сивков сотни раз передуманную мысль. — Когда я признался, она сразу послала к вам. И я пошёл. Ни секунды не размышлял. А сейчас мне легко. Будто тайгу пересёк и вышел к людям.

— Я вас должен арестовать, — сказал Рябинин то, что обязан был сказать.

— Готов, — вздохнул он и дотронулся до рюкзака.

— Будет срок.

— Сколько?

— По статье — от трёх до десяти.

— А точнее?

— Не знаю. Суд решает.

— Сам ведь пришёл…

— Учтут.

— Я готов, — повторил он. — Только без неё выжить бы…

— А она ждать… будет?

— Хоть получу на всю катушку, — убеждённо ответил Сивков, и сразу на щёки лёг румянец, пятнами, как у больного. Рябинин задел то, что, может быть, сейчас и не стоило задевать.

— У меня просьба, — глухо сказал обвиняемый, — не вызывайте её на допрос. Чтобы в суд не таскали…

Рябинин кивнул. Доказательств было достаточно. Одних потерпевших пять человек да явка с повинной. Доказательства были. Но Рябинин вдруг почувствовал, что ему не справиться с желанием; мелким ли, человеческим ли — он не знал.

— Я хотел бы её… увидеть.

Сивков его понял сразу. Он нашёл это естественным, потому что сам хотел её видеть всегда.

— Сейчас? — спросил он.

— Как сейчас?

— Она в коридоре.

Рябинин опять кивнул — теперь испуганно, будто совершал противозаконный поступок. Он испугался себя, испугался до заметной бледности на усталом лице. Арест любого преступника был для него неприятен. И он подумал, что, когда увидит эту женщину, у него не поднимется рука взять санкцию на арест Сивкова.

Тот пошёл в коридор, оставив рюкзак у стула. Рябинин поправил очки и сцепил засуетившиеся пальцы — он ждал шестую женщину.

― АФФЕКТ ―

1

В столовую Рябинин ходил редко: или был выезд на происшествие, или никак не кончался тягучий допрос, или просто забывал. Спохватывался к концу дня, когда гастритная боль начинала выедать желудок. Тогда шёл в буфет, пил стакан тёплого молока и уже терпел до дому. Столовую он не любил за вечный смрад, неторопливые очередишки и красную подливку, от которой у него сразу начиналась изжога. Но в последнее время ему здесь стало нравиться. Он вдруг понял, что столовая — это не только еда, но и возможность отключиться на полчаса от протоколов, кодексов и допросов. Спокойно позвякивают вилки-ложки, сзади обязательно щебечут о пустяках девушки, чуть пáрит очки, и запах печёных булочек кажется уютным, домашним, из детства, каким, видимо, он кажется тем, кто вырос в провинции.

Рябинин взял поднос и пристроился в очередь за мужчиной, которого с затылка не сразу узнал. Прокурор обернулся:

— Прочёл вашу статью, Сергей Георгиевич.

Она была опубликована в «Следственной практике», где пролежала почти год, и у Рябинина к ней пропал всякий интерес.

— Ну и как? — осторожно спросил следователь.

— Мне понравилась. Я и не знал, что вы балуетесь психологией.

— Верно, балуюсь. А баловаться нельзя.

— Почему?

— Ею надо заниматься серьёзно.

— Ну, это специалистам.

— Нет, Юрий Артемьевич, всем.

Прокурор внимательно посмотрел на следователя и свободной рукой пригладил седоватые жёсткие волосы, похожие на чуть распрямлённую металлическую стружку.

— Зачем?

— Любой человек с утра до ночи пользуется психологией. А нужно знать то, чем пользуешься.

Теперь Юрий Артемьевич обхватил пальцами крупный нос и слегка его пошатал, словно пробуя на прочность. Эту привычку уже все знали — так прокурор начинал думать.

— По-моему, вы преувеличиваете значение психологии.

Стук посуды сделался навязчивым. Пропали домашний уют и спокойный парок на очках. Рябинин понял, что сегодня в столовой не расслабиться. Нужно обедать одному. Для него любой разговор, самый никчёмный, требует душевных сил. За свою жизнь не научился он болтать, как эти девушки за спиной. Разговор же о психологии — особый.

— Человек ведь общественное животное, Юрий Артемьевич. И что бы мы ни делали, мы всегда решаем психологические задачи. Чаще всего автоматически.

— Во время работы, разумеется?

— Нет, всегда.

— Допустим, в транспорте я молчу и еду без всякой психологии, — улыбнулся прокурор.

— Да, но вы слышите, видите и думаете. Чтобы вас не толкнули и самому чтобы не толкнуть. Почему этот сидит и не уступает место тому. У него внешность такая, а у этого совсем другая. Этот нравится, а тот нет. Один говорит об одном, второй о другом. Всё это в минуты, в секунды. И так каждый из едущих. Сложнейший психологический клубок.

— Ну, мы-то с вами, надеюсь, стоим и просто беседуем.

— Не просто, Юрий Артемьевич. У нас с вами идёт психологическая борьба.

— Я об этом как-то не думал.

Об этом как-то не думают. Думают о делах. О рублях, тоннах, метрах и процентах, полагая, что жизнь состоит из них. Но жизнь прежде всего состоит из человеческих отношений.

Они сели за стол. Рябинин нехотя взял ложку. Аппетит пропал. Он даже не мог понять — почему. Видимо, его организм уже настроился на схватку и отключил желудок. Зря отключил — предстоит сидеть до восьми. Но прокурор от схватки уклонился. Если оттого, что не думал о психологии и ему нечего было сказать, — разумно. Если же уклонился, как это часто делали другие, опасаясь рябининской вспышки, тогда обидно. Вот почему пропал аппетит.

— Статья понравилась, — повторил прокурор, — но я не согласен, что не бывает безмотивных преступлений.

— Мотив всегда есть, — убеждённо ответил Рябинин.

— Психологи же не отрицают бессознательное, подсознательное или как там… А если оно есть, то и безмотивные действия есть.

— Что вы имеете в виду? Я, Сверх-я и Оно Фрейда? — осторожно спросил Рябинин.

— Чёрт его знает, что я имею в виду, — улыбнулся Юрий Артемьевич и тут же объяснил на примере, что он имел в виду: — Вот я взял молочный суп, сырники и сметану. Глупо, ведь всё молочное. Пример типичного безмотивного поступка.

— Желудок болит?

— Да нет.

— А чем вы завтракали?

— Жареной колбасой.

— Понятно, — усмехнулся Рябинин. — Ваш желудок не хочет больше мясного, а хочет молочного. Но мы с вами путаем причину и мотив.

Прокурор с интересом воззрился на обед следователя. Рябинин смущённо завертел ложкой, словно искал в тарелке мясо: он взял молочный суп, сырники и сметану.

— Тоже завтракали колбасой? — полюбопытствовал Юрий Артемьевич.

— Нет. Так просто… Я всегда беру, что берёт впереди стоящий.

Интерес Юрия Артемьевича заметно усилился. Рябинин подумал, что прокурор может посчитать его подхалимом, и объяснил:

— Жена велит.

— Понятно, — сказал прокурор, делая вид, что ничего в этом нет: велит так велит.

Рябинин не очень любил распахнутых людей. Человек, который говорит всё, что думает, как правило, ничего особенного не думает. И всё-таки сам частенько приоткрывался, потому что хитрость считалась качеством последним. Сейчас можно отделаться шуткой. Можно и промолчать. Но Рябинину нравился этот человек с ровным голосом, открытым лицом и смешной привычкой пошатывать нос.

— Непрактичный я, Юрий Артемьевич. Вот жена и научила брать в магазинах и столовых то, что берут люди.

Прокурор рассмеялся. Улыбнулся и Рябинин: действительно смешно — непрактичный следователь.

— Итак, Сергей Георгиевич, и у меня вы нашли мотив, и у себя. Правда, насчёт обедов. А вот в милиции есть дело с абсолютно безмотивным преступлением.

— Кража?

— Хулиганство. Глупейшая история! Геолог, с высшим образованием, прекрасный парень, два года работал на Дальнем Востоке. Вернулся. В аэропорту встречает жена, которая чуть не каждый день писала письма. Встретились, обнялись, поцеловались. Плачут от радости. Через пять минут на виду целого зала он разворачивается и бьёт её в лицо. Как?

— Может, она что-нибудь сказала?

— Ну что можно такого сказать? Разлука, любовь, хорошие люди…

— А как они сами объясняют?

— Никак. Она только плечами пожимает. Геолог же твердит одно слово: нашло. Ведь и поругаться не успели.

— Нужно изучить переписку.

— Допустим, поссорились в письмах. Неужели разумный человек станет бить жену в аэропорту?

— Психиатрическую экспертизу делали?

— Здоров. А мотива нет.

— Он есть, — буркнул Рябинин.

— Следователь на знает, что и делать. Может, возьмёте к своему производству?

Рябинин стал ковырять сырник, словно тот был с начинкой. Взять дело он не мог. Свои были, хотя и с выясненными мотивами, но тоже нелёгкие. Делом нужно заняться сразу, а вся неделя расписана по часам. Вот сейчас потрошит сырник и знает, что возле его кабинета уже сидит человек. Неделя расписана делами предусмотренными. А непредусмотренные? Взять чужое дело никак не мог.

— Берёте? — весело переспросил прокурор. — Вы же интересуетесь психологией…

— Конечно, беру, — вздохнул Рябинин.

2

Дело принесли только через три дня. Тощая папочка: допрос обвиняемого, допрос потерпевшей, допросы четырёх свидетелей, акты судебно-психиатрической и судебно-медицинской экспертиз. Ну, и характеристики. Всё. Рябинин начал читать.

Геолог хотел нарушить не общественный порядок, который является объектом преступления по диспозиции двести шестой статьи Уголовного кодекса, а нарушить покой и здоровье жены. Не гражданин ударил гражданку, а муж ударил родную жену. И, скорее всего, по каким-то личным соображениям. Казалось бы, дело частного обвинения.

Но муж ударил жену в людном месте и общественный порядок всё-таки нарушил. В зале находилось человек триста. Вскрикнули женщины. Заплакали дети. Бросились к нему мужчины. Ударил вроде бы несильно. Да нет, пожалуй, сильно — она упала. Даже вызывали «скорую помощь». На левой скуле бледный кровоподтёк с нечётко выраженными краями. Чистейшее хулиганство.

И что же он сказал следователю милиции? «На меня как нашло. Захотелось ударить любого человека. Ближе всех была жена. И я не удержался. В самолёте пил красное вино, бутылку, а может, две». Патологическое опьянение? Психическое заболевание? Но экспертиза не установила ни того, ни другого.

Ещё странность. Свидетели не говорят про опьянение — даже запаха не уловили. И в протоколе происшествия не записано, хотя сотрудники милиции такого бы факта не упустили. Он не скрывает: неужели этому геологу не известно, что опьянение отягчает вину?

Кстати, он не геолог, а геофизик. Прекрасные характеристики, не формальные, без стандартных «в быту морально устойчив» или «в коллективе уживчив». Вот оно что: на порожистой реке в воду упала сотрудница, он бросился вслед и спас, проплыв с нею два километра по течению до отлогого берега. Так и написано: «… бросился в пенящийся водоворот». Спас сотрудницу и ударил при встрече жену.

Ну, а что она рассказала? Протокол допроса и протокол очной ставки. Одно и то же. «Николай вдруг побледнел, глянул на меня каким-то белым взглядом, и я сразу как бы потеряла сознание. Уже сижу на полу, и вокруг бегают люди. Боли почти не чувствовала. Претензий к мужу не имею и дело прошу закрыть». Ага, как кастрюлю со щами.

Свидетели дали почти аналогичные показания: стоял-стоял и вдруг ударил. К делу был приколот список фамилий ещё десяти очевидцев, которых следователь не стал и вызывать — всё ясно, кроме мотива. Да и вопрос с мотивом можно в конце концов решить: мало ли пьяниц дерётся без всяких мотивов! Но геофизик пьяницей не был. И каким нужно быть пьяницей, чтобы ударить жену после двух лет разлуки…


Прокурор стал в дверях, приглаживая свою металлическую шевелюру:

— Прочли дельце?

— Почему дельце? — чуть насупился Рябинин: оно теперь было его, и следователь, как мать за ребёнка, уже переживал за это худенькое дитя.

— Малюсенькое, — хитровато улыбнулся прокурор, сообщая словцом и улыбкой, что за настоящее дело оно не считается.

— Дельцев не бывает… то есть делец не бывает, — запутался Рябинин.

— Ну-ну, Сергей Георгиевич, так уж и не бывает. Прочли?

— Прочёл.

— Я вот думаю, что этого геолога можно отдать на поруки.

— Не разобравшись?

— Нет, вы перепроверьте…

— Юрий Артемьевич, поруки означают, что факт преступления установлен.

— А он разве не установлен? — Прокурор взялся за нос.

— По-моему, без мотива не ясен умысел, а без ясного умысла нет ясного состава.

— Вот и проясните, — нашёлся прокурор и пропал за дверью.

Этим он и нравился Рябинину — отступлением перед логическими доводами. Неспесивостью. И ещё привычкой пошатывать нос.

Рябинин выписал повестку Вересову Николаю Дмитриевичу, геофизику, тридцати шести лет.

3

— А медаль «За спасение утопающего» вам не дали?

Вересов улыбнулся, но улыбнулся сухо, без души.

Видимо, кабинет следователя считал неподходящим местом для улыбок. Или ждал главных вопросов, которые ему пока не задавались.

— Их дают в городах, а не геологам.

— Человек-то спасён.

— Эта медаль вообще не нужна, — заявил геофизик.

— Почему же?

— Я ведь тоже спасённый. Упал в шурф, и меня по грудь засыпало. Рыхлый галечник, стенки без крепления, а глубина метров восемь. Начальник партии спустился, откопал и вытащил. Опаснее было, чем в воде. Мы вылезли, и две стенки сразу осели. Какую ему давать медаль? «За спасение в шурфе»?

— Ну, на все случаи жизни медалей не придумаешь, — осторожно возразил Рябинин.

— И не надо. Есть медаль «За отвагу».

— Это фронтовая медаль.

— А отвага не бывает фронтовой или мирной. Отвага есть отвага.

Вересов спорил. Спорят тогда, когда уверены в правоте. Но факт преступления бесспорен. В какой же правоте уверен геофизик?

— Скажите, а медаль «За правду» нужна?

Вересов его понял. Рябинин вгляделся в лицо геофизика: ведь понял. Следователю даже показалось, что, не имей Вересов такой загорело-дублёной кожи, которая бывает у людей, работающих под открытым небом, он покраснел бы.

— Смотря что считать правдой, — сдержанно ответил геофизик, но теперь он говорил уже не о медалях.

Широкие плечи. Короткая тугая шея. Лицо будто вырезано из тёмного дерева, а потом отшлифовано ветрами, дождями и солнцем. Прямой широкий нос держит массивные очки. Чёрные волосы без единой седой волосинки неожиданно отливали чуть заметной белизной, словно сбоку подсвечивала лампа дневного света, — солнце не сумело выжечь истинно чёрный цвет и только его припудрило.

Рябинин не любил чисто интеллигентную внешность. Не любил он и внешность, которая говорила только о физическом здоровье и силе. Человек состоит из материи и духа, и обе эти сути должны слиться в его внешности. Спортивный интеллигент или интеллигентный спортсмен, рабочий-интеллигент или интеллигентный рабочий. Кажется, у Вересова это слилось. Впрочем, могли путать большие модные очки из пластмассы и нержавейки.

— Я считаю правдой то, что доказано свидетелями, — ответил Рябинин.

— Тогда вам легче.

— Хотите сказать, что была и другая правда?

— Ничего я не хочу сказать.

— Вынужден спросить о том, о чём вас уже спрашивали: почему ударили жену?

Вересов опять усмехнулся — теперь недобро.

— Вынужден повторить ответ: не знаю. Какое-то временное помутнение.

— Экспертиза этого не подтвердила.

— Я не разбираюсь в психиатрии, — как можно наивнее ответил он.

Рябинин помолчал и тихо удивился:

— Неужели спасти человека легче, чем сказать правду?

— Не понимаю следователей, — повысил голос Вересов, поправляя очки и скрипя стулом. — Такое впечатление, что у вас тут другая мораль…

— Не даём бить жён?

— Да неужели я без вас не знаю, что женщин не бьют? — взорвался геофизик.

Хорошо. Он, оказывается, вспыльчив. Сильно вспыльчив, коли не может сдержаться в кабинете следователя. Но вспыльчивость — ещё не мотив.

— Тогда чем же не нравится наша мораль?

— Я признался и назвал причину… Вы не верите. Так хоть сделайте вид, что поверили, как это принято среди порядочных людей!

Среди порядочных людей было так принято. Но порядочные люди, сделав такой вид, не отправляли потом человека под суд — они так и оставались порядочными. Получалось, что Вересов предлагал следователю поступить как раз непорядочно.

— Я не допускаю мимолётной ссоры, — задумчиво начал Рябинин. — Видимо, у вас раньше что-то случилось.

— Мы два года не виделись.

— Вероятно, в письмах…

Рябинин непроизвольно отвалился на спинку стула: геофизик пропал под столом, как нырнул туда, но через секунду он уже стоял во весь рост и сыпал из высоко поднятой сумки-портфеля поток писем и телеграмм… Тощая папочка уголовного дела пропала, заметённая бумажным сугробом.

— Читайте!

Но Рябинин навёл свои очки на его модную оправу. Почему ожесточился взгляд? Почему вздрагивают полированные скулы? И почему он волнуется, обидчиво волнуется там, где должен быть спокоен? Должен подобреть — ведь письма любимой.

— Читайте! — приказал Вересов.

Рябинин неуверенно выхватил взглядом кусочек: «Николай, когда же кончатся эти проклятые годы — всего-то их два, а кажется — двадцать два…».

— Мне их оставить может? В конце следствия верну…

— Пожалуйста. Убедитесь в нашей любви.

— Я не так сомневаюсь в вашей любви, как в ваших показаниях.

Специально принёс эти письма и с готовностью отдал… Письма любимой женщины добровольно следователю не отдавали. Почему же отдал Вересов? Видимо, чтобы убедить в случайности поступка.

— Вы живёте вместе?

— Нет.

— Из-за этого случая?

— Да.

— Почему же? — вслух удивился Рябинин. — Претензий она к вам не имеет, дело просит закрыть, простила…

— Это спрашивайте у неё, — устало ответил Вересов.

Устал и Рябинин. Не оттого, что допрос получился трудным. Допроса-то и не было. Было чёткое и безмолвное соглашение: обвиняемый правду не скажет — следователь об этом знает. Рябинин уставал не только от допросов; мог устать от внезапной заботы, ещё не дела, а только заботы, которая сваливалась на голову и давила на неё днём и ночью. Забота свалилась — маленькая папка с делом о хулиганстве.

— Странно, — как-то необязательно и тихо спросил геофизик, — не всё ли равно, почему я ударил?

— В случае чистосердечного признания вас можно отдать на поруки.

— А я не хочу.

— Хотите в суд?

— Лучше в суд.

Рябинин не удивился: такому человеку, как Вересов, легче стоять перед судом, чем перед товарищами. Перспектива дела усложнялась. Уголовный кодекс запрещал передавать обвиняемого на поруки, если он требовал суда. Коллектив бы вникать в мотивы не стал: ударил и ударил. Суд вникнет. Получалось, что мотив нужно искать не только из любви к психологии.

— Ну хорошо, — решительно сказал Вересов. — Она назвала меня дураком. Устроит?

— Тогда уж лучше так, — оживился Рябинин. — Вышел из самолёта и спросил жену: «Ты меня уважаешь?». А она: «Нет, Коля, я тебя не уважаю».

Геофизик улыбнулся вежливо, сухо, — всё-таки он переживал, и ему было не до улыбок.

— Подпишите протокол, — предложил следователь, ибо допрос кончился, так и не начавшись. — Меня, Николай Дмитриевич, устроит только правда.

— Больше мне сказать нечего.

Его глаза смотрели прямо, не стыдясь. Губы сжимались спокойно, и мирно блестела кожа на скулах. Рябинин понял: геофизик переживал не теперешнее своё положение и не поступок в аэропорту. Он переживал что-то другое. И это «другое» никак не трогало его совесть. Вот-вот, его не мучает совесть! А должна, на бессовестного он не похож. Тогда что же он переживает?

— Не понимаю, — вполголоса, не по-следственному спросил Рябинин, — как можно ударить женщину?

Вересов встал. Он имел право встать, потому что допрос кончился. Он даже имел право не отвечать — протокол подписан.

— Я ударил не женщину, — всё-таки ответил геофизик.

— Кого же? — удивился Рябинин.

— Я ударил не женщину, — твёрдо отчеканил Вересов и вышел из кабинета.

4

«Николай, ну что ты беспокоишься? Два года! Да я буду тебя ждать всю жизнь, до пенсии. Ты убедишься в моей любви, как убеждался в ней не раз. Я знаю, что мужчины всегда говорят друг другу о неверности жён.

Никого не слушай. Мы ведь прожили с тобой пять лет, и ты должен знать меня. Обязан! Я понимаю, что тревога твоя просто так, вообще, за компанию со своими геологами… Учти, этим ты меня оскорбляешь. Ведь ревность унижает. Она похожа на моль: берёшь шубку или ковёр, вроде бы всё в порядке, а в них много-много мелких дырочек. Вещи нет. И ест моль незаметно. Ты ревнуешь-то не к живому человеку, а вообще, абстрактно. Поэтому кончим говорить на эту тему, Николай. Разлука действует на любовь, как ветер: маленькую задувает, большая разгорается…»

Рябинин свернул письмо. Видимо, одно из первых.

Только подумать: уехал в позапрошлом году, а вернулся в этом. Долго же пришлось ждать встречи в аэропорту. Почему она зовёт его полным именем — только отчества не хватает. Как-то холодно. У влюблённых всегда есть в запасе уменьшительные, дурашливо-глуповатые имена. Например, Колюнчик, Коляшечка, Колюшка…

«Жду, жду и жду. Кажется, что мне на голову надели металлический обруч и приказали терпеть два года. Нет, уже не два года, а год и семь месяцев. Фотографии твои получила. Зачем ты, Николай, лазаешь на такие скалы? Да ещё стоишь там в специальной для меня позе. Я и так знаю, что ты смелый и мужественный. И красивый, и учёный, и умный. Всё это я, Николай, знаю, и поэтому мне ещё труднее. Ведь столько ждать — с ума сойдёшь! Пальто, про которое писала, в ателье испортили. Я ведь тихая, ты знаешь, а тут пошумела… Такой был симпатичный отрезик, твой подарок…»

Видимо, только женщины могут перескакивать с тоски на пальто. Или это его, рябининское, прямодумие: сначала решить одно, потом переходить к другому. Хорошо написала про пытку обручем-временем.

«Поздравляю днём рождения целую столько раз сколько осталось дней до встречи Марина».

Что-нибудь дней пятьсот. Интересно, телеграммы принимаются с любым содержанием?

«С Новым годом, Николай! Но ни в коем случае не с новым счастьем. Странно как люди говорят. Ведь новое счастье просят тогда, когда не устраивает старое. А нам с тобой зачем новое-то? Я хочу старого, и поскорей, и побольше. Помнишь прошлый Новый год? Господи, где он, куда он делся и куда делись пять наших с тобой счастливых лет? Вот уж верно говорят — канули. Но впереди у нас не пять и не десять — впереди-то вся жизнь, Николай. Вот только бы дождаться, дотерпеть…»

В этом письме его полное имя уже не казалось холодным. Оно согревалось текстом, вернее, чувством. Да и что значит «холодное»? На бумаге холодное, а нужно слышать, как его произносит женщина.

«Какой дурак придумал, что время идёт быстро? Какой-нибудь физик. Может быть, их фотоны бегут и быстро. Стоит время, Николай, на одном месте — ведь прошло только восемь месяцев. Ты вот спрашиваешь, что я делаю? Работаю и жду. Жду и работаю. В театр не хожу. В кино бываю редко. Чаще смотрю телевизор. Научилась вязать. Может быть, свяжу тебе пуловер. Жизнь, как у старушки. Нет-нет, не уговаривай, развлекаться я не буду. Развлекаться будем вместе. Вот только бы время дурацкое побежало скорее. Ведь что ему стоит, Николай, вдруг сорваться с места и пронестись оставшийся кусок со скоростью света, а?»

Рябинин улыбнулся. Интересно, каких людей больше: которые торопят время или которые просят его остановиться? И какое желание бывает у человека чаще: понукать время или просить его замереть… Последние люди — счастливые. Глупость: и первые счастливые. Да ещё и неизвестно, кто счастливее, потому что счастье, которого ждёшь, всё-таки чуть лучше того, которое приходит. Марина в этом убедилась.

«Ровно половина точка целую триста шестьдесят пять раз Марина».

Чего половина? Ах да, прошёл год. Но Марина ошиблась на один поцелуй — год был високосным. Всё-таки телеграммы принимают любого содержания.

«Николай, ты пишешь, что никак не можешь меня представить. Тогда слушай и вспоминай. Высокая, выше многих женщин и даже мужчин, особенно которым за сорок. Бухгалтер меня зовёт акселераткой. Не худая и не толстая, нормальная, средняя. Ну, может быть, упитанная. Мужчинам такие нравятся. У меня пышная грудь, и опять-таки те же самые мужчины на неё поглядывают. Да-да, поглядывают, но и только. Глаза у меня большие, тёмные и, как ты говорил, призывные. Но они никого, кроме тебя, не призывали. Губы полные и яркие без краски. Парик без тебя не ношу, сделала короткую французскую стрижку. Вот такая я. Интересная, видная и модная. И я этим горжусь, горжусь, что у тебя такая жена. И ты гордись…»

Неясно, почему мужчины поглядывали на грудь, а, скажем не на лицо. Такие мужчины или такая грудь? Видимо, красивая женщина. Могла себя и переоценить.

«Сегодня у меня дурашливое настроение. Может быть, потому, что осталось восемь месяцев. На работе хохотала, дома хохочу… Как шампанского напилась. Хохочу и хохочу. И боюсь — не заплакать бы. После сильного смеха всегда хочется плакать. Нет, буду смеяться! Хочешь стишок:

Поверь, что дважды два — четыре.
Поверь, чтокруглая земля.
Поверь, нас только двое в мире.
Поверь, что я люблю тебя.
Николай, я просто дурачусь. Почему? Да потому, что ждать всё трудней и трудней. Я как бегун на последних метрах…»

Да, последние метры самые тяжёлые. Рябинин тоже бегал на эти дистанции и Марину понимал хорошо. Но ведь последние метры и самые сладкие. Виден финиш.

«Поздравляю днём рождения сто семьдесят четыре поцелуя Марина».

Рябинин представил, как ломала голову телеграфистка: почему сто семьдесят четыре? И всё-таки длинные разлуки бесчеловечны — второй день рождения врозь. Много ли их отпущено человеку-то, этих дней рожденья…

«Николай, видела тебя сегодня во сне. Бывают такие сны, что ничего отчётливого нет, а просыпаешься от страха или грусти. Было твоё лицо, где-то в траве или кустах. Ты смотрел на меня, и всё. А мне сделалось тяжело-тяжело. И весь день сегодня тяжёлый. Иногда мне кажется, что я отношусь к женщинам, которые больше любят думать и мечтать о счастье, чем держать его в руках. А ведь главное-то удержать, да цепко, как мы держим, например, сберегательную книжку или мужа. Не о том пишу, Николай… Настроение у меня сегодня болотное… Кстати, оставляешь ли ты себе денег? Последний перевод получила…»

Чудесное сравнение: держать счастье цепко, как сберегательную книжку. Эта молодая Марина ещё не знала, что у счастья есть гениальнейшее свойство: уходить от людей, которые с одинаковой цепкостью держат и его, и сберегательные книжки. Но сейчас Рябинина интересовала только одна сторона — любовная. И, видимо, зря, потому что конфликт мог вспыхнуть и на материальной почве.

«Николай, а помнишь тот день, тот вечер и ту ночь, когда ты впервые положил руки на мои плечи. Я тогда так устала. Мы ходили в кино, бродили по городу, катались на лодке… А когда ты прикоснулся, я сразу потеряла остаток сил. Ты нёс меня. Потом твои губы ну прямо бегали по моему телу, а когда коснулись живота и побежали…»

Рябинин воровато оглянулся в своём одиноком кабинете. Следователь имеет право читать любую переписку. Даже секретную, даже интимную. И всё-таки ему стало не по себе, словно без стука распахнул незапертую дверь, за которой вскрикнула женщина. Однажды в бассейне он вылез из воды и прямёхонько протопал в женскую раздевалку — визг девушек ударил по ушам. В него даже бросили губкой. Потом долго объяснялся, что без очков не видит — минус девять. Вот и сейчас — как заглянул.

Рябинин сложил письмо — всё ясно и так. Никаких ссор и никаких размолвок. Вот только последнее письмо…

«Последнее письмо, Николай. Всё, больше не пишу, да и дойти не успеет. Теперь считаю часы. Я буду стоять в аэропорту не с толпой, а в стороне. А вдруг ты забыл моё лицо? Знаешь, в чём я буду? Если прохладно, то на мне увидишь шерстяной синий костюм; в нём я, как королева. Если пойдёт дождь, то буду без зонтика, с непокрытой головой, в голубом плаще (мне же идёт синее и голубое). А если будет тепло, то надену своё любимое, красное. Буду краснеть в стороне от толпы, как пышная пиониха…»

А он её ударил кулаком в лицо.

5

Когда Марина Вересова вошла в кабинет, Рябинину захотелось, чтобы она поскорее села. При ней ему лучше не вставать.

Он стеснялся женщин, которые были выше его ростом, а таких женщин с каждым годом появлялось всё больше. Они царственно шли навстречу — молодые, в макси, и от этого совсем уходящие в небо, — и никому не уступали дорогу по праву молодости и акселерации. Тогда Рябинин злился, ибо не терпел спеси. Да и чем гордятся: телом. Ему казалось неестественным, когда женщина выше мужчины, и в этом он видел забавы природы, которая пошучивает от нечего делать.

— Садитесь, — предложил он.

Но и сев, Вересова была повыше его. Рябинин распрямился, подтянулся, нагоняя миллиметры.

— Ну, причину вызова знаете, — констатировал он.

Вересова чуть шевельнулась.

Обрисовала себя она в письмах правильно. Рост и для мужчины приличный. Тёмные глаза и синие веки. Парик теперь носила — кудлатый шатёр нежно-жёлтого цвета, раздёрганный ветрами. Лицо крупное, немного полноватое, с белой припудренной кожей. И грудь, на которую смотрели мужчины и на которую мельком глянул следователь.

— Спрошу вас о том, о чём уже спрашивали.

Рябинин предупреждал не зря. Люди частенько удивлялись повторному вызову, не зная, что у каждого следователя свой метод и свой стиль. Нужно лично высмотреть и выслушать, на час-другой сделаться рентгеном и радаром. И ещё Рябинин хотел знать, как она относится к вызову не в милицию, а уже в прокуратуру.

— Спрашивайте-спрашивайте, — торопливо согласилась Вересова.

Новый вызов её не удивил. Она сочла его естественным. Почему же? Сказала неправду и поэтому ждала повторного допроса? Или же следователь в милиции открыто усомнился в её показаниях, и она опять-таки ждала?…

— Почему муж вас ударил?

— Мне кажется, что от нервного перенапряжения, — быстро ответила она: была готова.

— От какого перенапряжения?

— Большой перелёт, не спал, меня не видел два года…

— От радости, значит, — усмехнулся Рябинин.

Она усмешку не приняла, наивно рассматривая следователя. Неужели и вправду думает, что можно ударить от перенапряжения? Зря он спросил сразу про удар — нужно было поговорить о том, о сём, чтобы составилось о ней представление. Впрочем, он читал письма.

— Вы копаетесь, будто произошло убийство.

Вересова брезгливо сморщила губы, показывая, какими пустяками занимается следователь.

— Ударили человека, — заметил Рябинин.

— Ударил-то кто? Муж.

— Бить и мужу нельзя.

— Да мало ли какие бывают неприятности в семье…

— Какие же были у вас? — Рябинин так и подался вперёд к её крупному белому лицу.

— Никаких, — ничуть не смутилась проговоркой Вересова. — Я имею в виду семьи вообще.

— У вас… была… ссора?

— Нет, — чуть стихая, ответила она, удивлённая его странно-рубленым вопросом.

Рябинин помолчал. Ему было о чём спрашивать, но он боялся, что в вопросах проскользнёт осведомлённость о её письмах.

— Расскажите подробно, как встретились.

Она вздохнула и слегка подобралась, насколько это было возможно при её пышноватом теле.

— Обычно. Подошёл с рюкзаком к проходу. Я стою, жду…

Рябинин чуть не спросил: «В красном платье, как пиониха?».

— Подошёл, мы обнялись, что-то друг другу сказали…

— Что?

— Уже не помню. Ничего не значащие слова, какие говорят при встречах.

— Поцеловались?

— Разумеется.

Разумеется. Вот этого Рябинин и не понимал. Он пытался хоть в чём-то найти ненормальность, нетипичность, необычайность этой встречи; изучал её, как ювелир драгоценный камень, — нет ли трещинки. Трещинок не было. Даже царапинки не заметил. Они поцеловались, как все нормальные люди. Казалось, что эти два события — встреча и хулиганство — ничем не связаны, словно в них участвовали разные люди.

— Он был пьяным?

— Возможно.

— Неужели не заметили?

— Разве в такие минуты замечаешь…

Кажется, она и теперь ничего не замечала — её взгляд скользил чуть повыше плеча следователя и уходил из кабинета, потому что за плечом было огромное окно — витраж. Видимо, она что-то рассматривала на улице. Нет, смотрела вверх, на крыши, где ничего быть не могло, кроме телевизионных антенн. Рябинину захотелось обернуться, но он утерпел.

— Дальше.

— Мы отправились искать такси. Стоянка далеко, нужно пройти весь аэропорт. Зашли в зал ожидания…

— Зачем?

— Я захотела пить.

— Ну? — удивился Рябинин: удивился всерьёз, а не нарочито, как он иногда делал, чтобы показать абсурдность сказанных слов.

— А что? — осторожно спросила она.

— Прилетел муж, а у вас нестерпимая жажда?

— Было жарко, — вяло объяснила Вересова, рассматривая за его плечом небо и крыши.

— Но в этом зале нет буфета, — наобум заявил Рябинин.

— Забыла уже… Скорей всего, он хотел кому-то позвонить.

— А у вас дома нет телефона?

— Есть.

— Зачем же звонить из аэропорта, когда через двадцать минут вы окажетесь дома, у телефона?

— А может быть, он искал сигареты…

— Не видел жену два года, встретился и думает, как бы закурить.

— Не помню… Какое это имеет значение!

Может быть, никакого. Мало ли зачем они пошли в зал. Например, просто так. А может быть, это та самая трещинка, которую он искал. Просто так они в зал попасть не могли, потому что просто так человек ничего не делает. Они могли бы зайти в зал, будь тот укромным безлюдным местечком. Там же ходили толпы.

— А ведь вы меня обманываете, — грустно признался Рябинин.

— Почему? — спросила она просто, ничуть не удивившись такому подозрению.

— Пока не знаю.

Рябинин ждал следующего вопроса: он ведь ей только сказал, что не знает причину лжи. Теперь она должна спросить, почему ей не верят. Об этом всегда спрашивали и почти всегда возмущались: искренне или деланно. Она же молчала, смотря мимо его уха в окно, в небо и делала вид, что рассматривает что-то интересное. Но там, куда она смотрела, ничего не было — Рябинин это знал. И всё-таки он обернулся.

Нет, там кое-что было: на крыше стояли, обнявшись, девушка и парень. В городе есть сады, скверы, отдельные квартиры, тёмные парадные и просто глухие закоулки где-нибудь у мусорных бачков. Но они стояли на крыше. И ни один следователь в мире не получил бы у них ответа, зачем они забрались на крышу. Захотелось. Безмотивное действие…

Нет, мотив был — захотелось. Если бы Вересова сказала, что им захотелось пройти в зал, он бы счёл это мотивом и стал бы искать дальше — почему захотелось. В конце концов, у этой парочки был резон очутиться на крыше. Например, посмотреть на город, подышать воздухом… И главное, в современном городе крыши были самым безлюдным местом.

— Обманываете, — повторил Рябинин.

Теперь она даже не ответила, а как-то поёжилась: вот, мол, глупость.

— Я тоже встречал. И хотя мои встречи были не после столь долгой разлуки, помню их до мелочей. А вы забыли? Да такие встречи остаются на всю жизнь…

— Я пустяков не помню.

— Что было дальше?

— Николай вдруг сильно побледнел. А потом я оказалась уже на полу.

— Вы шли, стояли, говорили?

— Мы шли, а он вдруг остановился, и вот тут…

— Раньше с ним подобное бывало?

— Вообще-то он вспыльчив. Мог накричать, обидеться, но такое…

— Где он теперь живёт?

— У приятеля, Вадима Каменко.

— Почему? Вы же его простили…

— Он сам себя не простил.

И здесь Рябинину увиделась какая-то жизненная недостоверность. Конечно, Вересов мог казниться, как и любой порядочный человек. Он мог казниться даже сильнее порядочного, потому что выглядел личностью незаурядной. Но любой казнящийся стремится загладить свою вину — из кожи лезет. Вересов не лез. Наоборот: обидев её, он продолжал причинять боль своим уходом. А она простила.

— Дайте мне телефон или адрес приятеля.

Она открыла большую сумку и торопливо погрузила пальцы в её широкий зев. Рябинин ждал, рассматривая потерпевшую заново, вторым взглядом, который появляется после того, как уже сложилось какое-то впечатление о человеке.

Теперь она не казалась красивой. Не такие уж чёрные глаза, не яркие, а просто хорошо оттеняются крашеными ресницами и веками. Лицо заметно одутловатое и, видимо, без пудры поблёскивало бы. Губы большие, широкие, какие-то алчущие. А если снять парик? Вот только грудь, на которой, как золотая цепь, лежали янтарные бусы… Вересова была эффектна, а это ещё не красота. Впрочем, Рябинин мог ошибиться, поскольку она говорила неправду, — в таких случаях человек казался ему всегда несимпатичным.

Ему хотелось о чём-то спросить, но вопроса не было. Это желание — спросить о ещё не осознанном — возникло почти с первых слов, и оно всё крепло и никак не могло превратиться в разумную фразу, потому что не было чёткой мысли. Нужно при помощи других вопросов, близких, идти к главному.

— Значит, вы не хотите, чтобы его судили?

Этот вопрос и близко не лежал.

— Конечно, нет.

— По-вашему, женщину можно бить?

А этот совсем дурацкий.

— Ничего не по-моему.

— У вас злость к мужу появилась?

Не тот, но уже поближе.

— Нет.

— А вам не захотелось ему отомстить?

Горячее, где-то совсем рядом.

— Я не мафия.

Рябинину уже грубили, но он не обращал внимания — искал свой вопрос.

— Не пойму вашей человеческой реакции на этот удар.

Она молчала, раздумывая о человеческой реакции. И тут же он догадался, чтó и кáк ему надо спросить — очень просто и об очень простом:

— Вы обиделись на мужа?

— Нет, — мгновенно ответила Вересова.

Вот! Она не обиделась. Можно не привлекать к ответственности, можно простить, можно потом забыть — всё можно, но обидеться человек обязан. Рябинин не любил людей, которые не обижаются. Совестливые люди всегда обидчивы. Почему же не обиделась Вересова?

— Письма мужа сохранились?

— Да.

— Они с собой?

— Нет. Впрочем… — Она опять распахнула сумку. — Самое последнее.

Рябинину и нужно было последнее. Он взял толстый конверт и положил его в папку:

— Потом верну. Последний вопрос: скажите, вы любите мужа?

Бывают вопросы, которые вонзаются в человека, как стрелы. И этот вонзился.

Вересова растерянно смотрела на следователя, словно он спросил её о чём-то несусветном, но он ведь спросил только о любви. Она полуоткрыла рот и шевелила губами, словно их что-то стягивало. С чего он взял, что они алчущие? Красивые, яркие губы. Наконец она медленно вздохнула — протяжно, как простонала без звука, и медовое солнце зайчиком брызнуло с бус Рябинину в очки.

— Люблю, — услышал он нежно-поникающий голос, которым она со следователем не говорила, но сейчас думала о муже, и голос этот был припасён для него.

Рябинин поверил без слов и доказательств — любит.

6

«Пиониха моя любимая! Вот и последнее письмо — двадцатого вылетаю. Дождались. Не верится. Когда я сюда приехал, думал, не вытерплю. Всё на что-то надеялся: отменяется работа, или меня отзовут, или в мире что-нибудь произойдёт и ты окажешься здесь или я окажусь дома. Но ничего не произошло. Теперь удивляюсь: как выдержал? Обычные трёхмесячные полевые сезоны как-то проходили, их я научился делить на хитрые части. А два года на части не разделишь. Первые дни были такие, что не мог работать. Если бы меня осмотрел врач-психиатр, то наверняка бы определил какую-нибудь психическую болезнь, какой-нибудь стресс или умственное расстройство в лёгкой форме.

Для меня любые расставания тяжелы. В своей жизни я столько ездил, жил с людьми, прощался и больше их никогда не встречал, что у меня появилась странная привычка: когда расстаюсь с любимым человеком, то смотрю на него так, словно больше не увижу. А это всегда вызывает грусть. Прощаясь с тобой, такое чувство давил, как только мог. Да ведь совсем не задавишь…

В последнем письме ты говорила, что из-за разлук мы с тобой несчастные люди. Вот уж нет! Тяжело — да! Несчастны — нет! Теперь в городах появилось целое поколение людей, которые родились в них, живут, да там и умрут. У многих вся жизнь проходит в одном доме или районе. Отлучаются из города только в отпуска, да и то по путёвкам, или ищут места с газом и хорошим снабжением. Их не интересуют ни мир, ни жизнь, и молятся они только богу-комфорту. У них разлук не бывает. Вот я и думаю: а ведь бедные они люди. Не знают разлук, так ведь и встреч не знают. Я думаю, они не знают и любви. Я не верю, что люди, которые отдыхают по путёвкам, ходят под зонтиками, тыкают в булочных вилками хлеб и бесконечно смотрят телевизор, могут любить. Для любви нужна страсть, а где она у них, у этих комфортолюбцев.

Вот, Марочка, какой парадокс-то выходит. Счастливым можно стать тогда, когда понимаешь это своё состояние. А если не понимаешь, то зачем оно. Глупо и обидно быть счастливым и не знать этого. Но понять счастье можно, только сравнив, через горе. Получается, чтобы быть счастливым, сначала нужно побывать несчастным. Как мы с тобой. Несчастными побывали, а теперь будем счастливыми.

Я тебе не писал про один смешной случай: боялся, что будешь волноваться. Нужно было перекинуть лагерь километров на пятьдесят. Решили вертолёт не брать, а проплыть лодками. Пошли. Речка бурная, в мелких порогах, завалах, водоворотах. Одна из сотрудниц сидела в моей лодке на корме. Видимо, задремала. Я сначала ничего не понял и всплеска не слышал. Обернулся, а её голова торчит из пены уже метрах в пяти за лодкой. Она со страху и не крикнула. Лодку несёт, только деревья мелькают. Кроме меня, — пожилая геологиня да студент. Не знаю почему, но вдруг мне привиделось, что это ты бьёшься в пене. Как ошарашило такой мыслью. Я прыгнул в воду, и нас с ней протащило далековато. Берега обрывистые, перекаты кипят, а она — как рюкзак с образцами. Дело не в этом. Сотрудницу я бы и так спас, но это странное наваждение посреди ясного дня так поразило, что не могу забыть до сих пор. Теперь понимаешь, почему дал ту дурацкую телеграмму с вопросом о твоём здоровье? Но всё это в прошлом.

Я везу тебе подарки. Нет, не шубки и кримплены, а вещички поинтересней:

1. Дикий виноград: синий, почти тёмный, мелкий, кислый и такой терпкий, что сводит скулы. Нарвал гроздья с ветками и листьями, хоть картину с них рисуй.

2. Лимонник, ягоды и ветки. Не ветки, а натуральные лианы, у меня скатаны в рулон, как провода. Они немного кисловаты и немного пахнут мылом. Я завариваю чай.

3. Огромный панцирь огромной черепахи, которую мы изловили в притоке Уссури и съели в супе-лапше. Из панциря можно заказать тебе гребёнку, а лучше её оставить для воспоминаний в зимние вечера.

4. Целый мешочек халцедонов, которые набрал на галечных косах и островах. Матовые, прозрачные, янтарные, мутные, полосатые, ороговевшие — каких только нет. А какое удовольствие их собирать… Пристанешь на лодке к галечнику и ползёшь по нему на четвереньках, пока не блеснёт халцедончик. И сразу мысль — ещё камешек Маринке.

5. Женьшень, натуральный корень женьшеня, похожий на человечка, как ему и должно быть похожим. Головка, ручки, ножки, только сильно кривые. Меня, конечно, так и подмывает сказать, что я нашёл его сам. Хотел, искал, да это надо уметь. Подарил мне его настоящий корневщик, дед, без возраста и забот, мудрый, как та черепаха, которую мы съели. Он берёт ружьё, спички, соль, мешочек лука и уходит на всё лето в тайгу за корнями. А зимой лежит на печке.

6. В горах Сихотэ-Алиня я выковырнул кристалл кварц-мориона. Красавец: длинный, тонкий, как кинжал из воронёной стали. А внутри клубятся чёрные метели. Но главное в названии: кварц-морион. Как кварц-Марина.

Последнее письмо должно быть кратким, а я расписался. Всегда писал длинные, так пусть и последнее будет таким же.

Я сижу на вьючном ящике. У моих ног, буквально под носком ботинка, уже остывшей водой бурлит протока. Справа висят покрасневшие листья винограда — они похожи на наши кленовые. Комаров нет. Хороший ветерок шуршит осокой. И мне чуточку грустно. Всё-таки два года потеряно, а ведь их не так много нам отпущено. А, чёрт с ними, с двумя годами — впереди-то жизнь!

Марочка моя бесценная! Еду! Еду ведь! Через день-два после получения письма ты увидишь меня в аэропорту. Я ли тебя не узнаю… Да надень ты хоть рубище, какое это имеет значение. Вот только не ведаю, что буду делать, когда тебя увижу: обниму ли, поцелую, окаменею или заплачу…»

Теперь-то Рябинину было уже известно, что сделал геофизик, — он её ударил.

7

— Зря вы меня вызвали.

Ага, от нечего делать. Большинство вызванных свидетелями себя не считают: ведь свидетель тот, кто сам видел преступление.

— Настоящие друзья приходят без вызова, — поддел его Рябинин.

— Зачем? — не смутился Каменко.

Небольшой, коренастый и широкий, как штангист. Редкие сивые волосики незаметно налипли на крупную голову. Смотрит спокойно, с достоинством. Вот уж действительно — Каменко.

— Ну хотя бы защитить.

— А его разве обвиняют?

— Обвиняют.

— Кто же? — насторожился Каменко. — Жена?

— Государство.

— Разве государство вмешивается в личные отношения?

— В личные — нет. Но вмешивается, когда бьют человека.

— Зачем же вызвали меня?

— Допросить.

— Я не преступник.

Рябинин тихонько зевнул, чуть прикрыв рот ладонью. Зевнул не для него — для себя, чтобы усыпить своё сознание: мол, ничего хамского в этом ответе нет и злиться не стоит. Видимо, допрос не пойдёт, пока глаза этого геолога спесиво разглядывают следователя. Рябинин ещё раз зевнул и лениво глянул в первую страницу протокола, которую только что заполнил и знал каждую строчку:

— А какое у вас образование?

Каменко чуть насмешливо наблюдал за его рукой: неужели следователь не знает, какое образование должен иметь геолог.

— О, высшее! — удивился Рябинин.

— А вы думали, ПТУ? — усмехнулся Каменко.

— О том, что в прокуратуре допрашивают только преступников, обычно мне говорят бабушки тысяча восемьсот девяносто девятого года рождения. А ребята из ПТУ грамотные, они такого не скажут.

Каменко попытался сесть удобнее. Он даже тихонько откашлялся, помогая укрепиться стулу. Допрос можно было начинать. Но его начал сам вызванный:

— Какой уж я свидетель…

Он согласился с этой ролью и теперь имел в виду другое: что он плохой свидетель и ничего не знает. Но это уже следующий этап допроса.

— Вы с Вересовым друзья?

— У нас, у геологов, есть такая форма дружбы — полевая. А тут, в городе, встречаемся только на работе.

— Когда вернулись из поля?

— Мы вместе прилетели.

Вот оно что. Они вместе прилетели. Да он наиценнейший свидетель. Как можно безразличнее Рябинин попросил:

— Расскажите о его встрече с женой.

— Я не видел.

— Как же так?

— Вышли вместе, а потом на мне жена повисла, и мы с ней так и уехали.

Всё естественно. Здесь не до приятеля, который два года мозолил глаза. В конце концов, сведения о самых первых минутах встречи не так уж и важны, поскольку потерпевшая о них рассказала и сомнений тут нет. Не важны сведения и об ударе — свидетелей много. А вот о временном промежутке между встречей и ударом информации нет, но ведь в нём-то и случилось главное, если только оно вообще случилось.

— В самолёте пили?

— Две бутылки сухого вина. Пустяки, на радостях.

Вересов сказал правду… Видимо, в суматохе его состояние не заметили. Да и что такое сухое вино для этих геологов, похожих на штангистов… Главный вопрос Рябинин задавать не спешил, берёг напоследок.

— Как Вересов относился к жене? Раньше и эти два года…

— К жене он относился так, как никто не относится, — коротко отрубил свидетель.

— Плохо или хорошо? — улыбнулся Рябинин.

— «Хорошо» не то слово. Я вот отношусь к жене хорошо, а он её боготворил. В его характеристике, не то для аспирантуры, не то в министерство, знаете, что написано? «Очень любит свою жену». Чёрным по белому. И подпись треугольника. Да вы, наверное, характеристикам не очень верите?

Рябинин пожалел, что не имеет с неё копии. «Очень любит свою жену». Превосходно!

— Умным верю.

Его всегда удивляло, что в характеристиках не пишут о важных человеческих качествах. Ну что значит это дурацкое «морально устойчив»? Не пьёт и не обращает внимания на женщин — и вся устойчивость? Или «в коллективе уживчив». А может, такой коллектив, что с ним и уживаться не стоит. «Пользуется уважением». За что и у кого? А вдруг его боятся, поэтому и уважают? Однажды Рябинину прислали из жилконторы бумагу с выразительным названием: «Харкатеристика».

А ведь в них есть что писать. Например, как человек воспитывает детей. Как относится к родителям, к старикам. Какова степень его культуры. Умён ли, смел, справедлив, разносторонен, любознателен, цельная ли натура. И ещё были слова, которые стоило употреблять хотя бы для того, чтобы они не забывались: порядочный, благородный, великодушный, деликатный…

— Мы его предупреждали, — заметил Каменко.

— О чём?

— Да о любви этой… Нельзя так любить женщину…

— Почему?

— Обязательно плохо кончится.

— А как же надо любить? Вполсилы, что ли…

— Нельзя, товарищ следователь, ни пересаливать, ни переслащивать.

Как на кухне. Как о супе или компоте. Смешно: излишки любви. Как излишки стеклотары. Да может ли быть её излишек — самого прекрасного состояния человеческого духа? Рябинин считал, что пока ещё этой любви людям недостаточно.

— О любви стихи пишут, — сказал он в ответ на поварское объяснение.

— Вересов тоже писал.

— Вы осуждаете?

— Всему свой возраст.

— А вы не слышали, что любви все возрасты покорны? — чуть сердито спросил Рябинин, потому что начинал злиться на этого каменного Каменко, который так спокойно говорил о любви.

— И это плохо кончается. Как для героев поэм, так и для Вересова.

Настала пора главного вопроса:

— И чем, по-вашему, кончилось для Вересова?

— Он же её ударил…

— За что?

— Не знаю.

— Вам-то он как объяснил?

— Говорит, непонятный психоз.

Получается, что Вересов обманул и друга. Вернее, скрыл. Или же теперь скрывает Каменко. Тогда его стоит проверить. Например, спросить, верит ли он такому нелепому объяснению. Если верит, то, значит, выгораживает.

— И вы ему поверили?

— Откровенно говоря, нет.

8

В кабинете у прокурора стояли мягкие стулья: для приёма граждан, для совещаний, для гостей. Не для следователей — они не садились. Они и в кабинет не входили, а влетали, словно за ними гнались. За ними и гнались: вопросы, которые следовало решить без промедления. Прокурор к этому привык. Он знал, чтó это за вопросы. Один следователь покрывается от них красными пятнами. Другой начинает говорить быстро и непонятно. Третий только машет рукой и бросает своё безысходно ежедневное слово «уволюсь». А четвёртый не краснеет и не заикается; четвёртый спокоен, как сыщик в детективе, — лишь не спит по ночам.

Рябинин вошёл неторопливо. Он даже сел на мягкий стул. Он даже протёр очки, что обычно старался делать без посторонних. Он зашёл просто так, отдохнуть.

Отдохнуть решил и прокурор: поворошил стружистые волосы, закрыл какое-то толстенное дело и потянулся за сигаретами.

— Что скажете хорошего, Сергей Георгиевич?

— Я вас не отвлекаю?

— С удовольствием отвлекусь.

Юрий Артемьевич пальнул зажигалкой, затянулся и вопросительно глянул на Рябинина. Он знал, что у следователя срочного дела нет — например, не нужна машина, не требуется санкция на арест или на обыск, не скрылся подозреваемый, — но какое-то дело всё-таки у него есть.

— Вы знаете, что такое Паужетка? — спросил Рябинин.

— Рецидивистка?

— Да нет…

— Ну, значит, что-нибудь вроде горжетки.

— Паужетка — река на Камчатке. Красивое название, вроде женского имени. А вы слышали, что в дельте Волги цветёт лотос?

— В отпуск хотите?

— Года бы на два, — вздохнул Рябинин. — Поездить, как мой геофизик…

— Два года вам не вытерпеть, — улыбнулся прокурор. — Говорите про лотос, а думаете о геофизике. Как дело-то?

На такие вопросы прокурора следовало отвечать подробно: что сделано, сколько человек допрошено, какие доказательства добыты и что запланировано. Но Юрий Артемьевич добродушно пускал дымок в сторону форточки.

— Никак, — ответил Рябинин.

— И нет зацепок?

— Зацепок-то целая куча.

— Например?

— Например, зачем они пошли в зал ожидания…

— Опять безмотивное действие, — усмехнулся прокурор мягко, просто так, без всякой задней мысли, но зачем-то усмехнулся.

Рябинин не понимал, почему к тонким, почти прозрачным движениям человеческой души даже умные люди относятся с лёгкой иронией. Чуть-чуть, но всё-таки иронично. Действия ценились дороже духа. И вещи ценились дороже. Мысль Рябинина перескочила — она часто выхватывала из его жизни похожий кусочек — на молодость, когда он работал землекопом и, вырыв шурф, в задумчивости стоял на его свежем глинистом краю. И прораб всегда ловил его на этом занятии, как на мелком воровстве: «Опять замечтался!». Да воровство бы прораб понял — обогащение. А Рябинину казалось, что нужно было произнести шёпотом: «Тише, товарищи, человек замечтался». Юрий Артемьевич знал, что без мотива нельзя квалифицировать преступление. Нельзя отправить дело в суд. И всё-таки усмехнулся. Но он никогда бы не усмехнулся, лови Рябинин преступника, а не ищи мотив. Неужели только потому, что преступника можно потрогать руками, а мотив неощутим, как радиоволны? Да и неважно, что человек делал, делает и будет делать; важно — ради чего. Мотивы важны, мотивы!

— Очень просто. — Прокурор решил сам объяснить это безмотивное действие. — Люди встретились, смотрят друг на друга и, влекомые человеческим потоком, оказались в зале.

— Я проверял: человеческий поток течёт не в зал, а к транспорту.

Юрий Артемьевич поднял сигарету и стал её рассматривать на свет, словно та была прозрачной.

— Ведь знаю, что вредно, а курю. Где тут мотив? Кстати, вы безмотивно извлекли из кармана авторучку, не собираясь писать.

Рябинин сунул её обратно и улыбнулся:

— Ваш организм привык к никотину. А ручку я достал механически, потому что сейчас придёт свидетель, а она не заряжена.

Он не стал объяснять, что не любит готовиться к допросу при свидетеле: отвинчивать пузырёк, менять ленту в машинке, искать бланки или копаться в материалах дела. Вызванный должен понять — его тут ждут с нетерпением. Видимо, сознание Рябинина, перерабатывая разговор с прокурором, ждало вызванного свидетеля и посылало тайные импульсы в его пальцы.

— Что ещё? — спросил Юрий Артемьевич.

— Вересов в конце допроса сказал, что он ударил не женщину.

— А кого же? Крокодила, что ли?

Рябинин пожал плечами. Он пришёл не отвечать на вопросы, а думать над ними.

Прокурор думал:

— Может быть, он имел в виду своё психическое состояние? Мол, ему почудилось вместо жены что-нибудь несусветное?

— Эту версию психиатрическая экспертиза отвергла.

— Тогда он считает её не женщиной, а…

— Крокодилом, — подсказал Рябинин.

— Но о крокодиле должно быть в письмах.

— Там ничего нет, кроме любви.

— А не случилось ли, Сергей Георгиевич, всё проще? Встретились, поцеловались, и она, допустим, возьми и спроси: «Сколько привёз денег?». Ему обидно.

— За деньги Вересов не ударит, — убеждённо ответил Рябинин.

Так же, как следователь за авторучку, прокурор взялся за нос, осторожно его пошатал и предположил:

— Может быть, назначить психологическую экспертизу? Сейчас модно…

Рябинин знал, что модно. Знал, что иногда и нужно, но душа к этой экспертизе не лежала. Всё экспертизы назначал, а вот психологическую — уж если только была крайняя необходимость или письменное указание прокурора.

Само существование психологической экспертизы Рябинин считал для себя глубочайшим оскорблением. Естественно, когда следователь обращается к специалисту в области медицины, биологии, физики, бухгалтерского учёта или баллистики… Но в психологии-то он сам должен быть специалистом высшей квалификации. Да и кому разбираться в психологии, как не следователю, который с утра до вечера только этим и занимается. Следователь прежде всего есть психолог — в этом Рябинин был твёрдо убеждён. И ему казалось, что теперь психологию у него забирают и отдают другому, специальному лицу, которое должно в ней разбираться лучше его, Рябинина. Что же остаётся следователю — только сбор доказательств?

— Психолог установит физиологический аффект. А это и так очевидно. Мотива-то психолог искать не будет.

— Да, эта работа для следователя, — согласился Юрий Артемьевич и добавил: — Зря взяли дело.

— Не зря.

— Чего ж тогда мучаетесь? — нашёл прокурор нелогичность в его поведении.

— Мотив должен быть.

Мотив есть. А если есть, то он его рано или поздно найдёт — почему ударил. Но теперь Рябинин опасался, что не поймёт другого: как этот чем-то понравившийся ему геофизик смог ударить женщину? Рябинин признавал только одни удары — необходимую оборону. Но к женщинам это не относилось, тут он даже необходимой обороны не признавал. Если женщина стала чужой, то от неё уходят; уходят молча и навсегда. Он не понимал домашних скандалов, всяких жалоб, разводов и дележей. И уж никак не понимал рукоприкладства. Впрочем, иногда он женщину тоже мог ударить — иронией.

— Знаете, зачем я пришёл?

Прокурор молчал, полагая, что следователь может зайти и ни за чем.

— Я пришёл сообщить, что всё в мире мотивировано, кроме одного.

— Что же это такое?

— Любовь. Она безмотивна.

9

Он вёл поиск от одной точки, полагая её главной, — первый миг их встречи. И поэтому искал только в одном от неё направлении, обращённом из аэропорта сюда, в город. Но от этой точки было и другое направление, уходящее в самолёт, в рейс, к горам Сихотэ-Алиня. Его он не проверял, поэтому теперь вызвал бортпроводницу.

У хорошего следователя намеченных процессуальных действий становится всё меньше — он их выполняет и вычёркивает из плана. У истинного следователя наоборот — план пухнет, потому что он, настоящий следователь, хочет знать как можно больше и выискивает для проверки всё новые и новые обстоятельства.

Хороший следователь работает одновременно по нескольким версиям, боясь увлечься одной, ибо одна может привести к ошибке. Истинный следователь не боится, интуитивно и безошибочно выбрав единственную, правильную.

Хороший следователь скрупулёзно собирает доказательства, как тот самый старик из письма Вересова, который отыскивал в травах свой женьшень. Истинный же следователь не доказательства собирает, а ищет истину. Рябинин не знал, где её искать. У него не было и версий. Да и плана не было.

Стюардесса появилась шумно, словно принесла в кабинет напряжение и гул своих полётов. Она постукивала каблуками, шелестела плащом, перевешивала сумку с одного плеча на другое, поправляла волосы и успокоилась, лишь закурив сигарету. Рябинин рассматривал её симпатичное, усталое лицо, чуть бледное от больших высот и чуть напряжённое от вызова к следователю. Ему вдруг пришла неуместная мысль: смог бы он влюбиться в женщину, у которой из ноздрей идёт дым? Но она ждала вопросов.

— Меня интересует рейс двадцатого августа из Хабаровска.

— Прошёл нормально, как всегда, — монотонно заверила она. — Высота десять тысяч метров, за бортом минус тридцать шесть, командир корабля… Что вас интересует конкретно?

— Пассажиров помните?

— Ну, некоторых… А что случилось — кража?

— Не обратили внимания на молодого мужчину, крепкого, загорелого, в очках…

— A-а, Николай с приятелем, — перебила стюардесса.

— Да. Откуда знаете имя?

— Приятель называл.

— Как этот Николай вёл себя в самолёте?

— Неужели жулик? — искренне удивилась она, набрав дыму и забыв его выпустить.

— А похож? — улыбнулся Рябинин.

Дым она так и не выпустила. Видимо, проглотила или он растворился в организме без остатка. Но для этого ей потребовалось какое-то молчаливое время, поэтому Рябинин переспросил:

— Похож на жулика?

— Ни грамма!

Он не терпел этого выражения, которое слышал всё чаще. Пошловато-рыночное. Однажды на улице мать сказала дочери: «Ты ещё уроков ни грамма не сделала». Но ведь стюардессы вроде бы даже изучают иностранные языки.

— Ничуть не похож, — поправилась она.

— А почему?

— Видно же.

Рябинин был согласен, что человека всегда видно. Но у каждого своё видение, и он хотел знать, как видела бортпроводница.

— Ну, а как видно?

— У меня на плохого человека глаз намётан. Такой сядет и давай себя показывать. Конфетки почему не несёте? Где водичка? Газетка положена? Закусить дадите? А где ваша улыбка? А как вас зовут?

— А Николай с приятелем?

— Шутили, смеялись, угощали копчёной рыбой… Камень интересный показали, какой-то волокнистый, как из шёлка.

— О чём они говорили?

— Да так, дорожная болтовня.

— О женщинах, о жёнах говорили?

Она задумалась, вспоминая полёт. На какую-то минутку её лицо стало начальственным и гордым — в эту минутку она увидела тот пассажирский салон.

— Нет. Всё о маршрутах и о каких-то пластах. Я же с ними не сидела. Идёшь мимо и парой слов перекинешься.

— Ну а дальше?

— Дальше… Дальше мы прилетели.

Дальше они прилетели. Что было дальше, Рябинин знал. Стюардесса ждала очередного вопроса — теперь этот вызов её заинтересовал. У неё даже незамеченно погасла сигарета, застыв меж пальцев. Нужно спрашивать хотя бы о том, о чём он уже знал.

— Как они выходили?

— Тут уж мне было не до них. Знаете, впускать и выпускать пассажиров — одна морока.

— И больше Николая не видели?

— Видела уже на земле. На нём эта женщина повисла…

— У самолёта?

— У самого трапа. Целует и слёзы на глазах.

— А он?

— Улыбается.

Рябинин питал странную надежду на самолёт, словно там, в разреженном воздухе, истину было искать проще, чем на земле. Но бортпроводница подтвердила показания земных свидетелей, добавив к ним достоверные детали. Повисла, целует, слёзы, он улыбается…

— У неё цветы в руках, — уже не спросил, сам поведал стюардессе Рябинин.

— Нет, цветов не было.

— Ах, да…

Его сознание, разуверившись в успехе, стало ошибаться: Пиониху заменило букетом пионов. Но память, как часть сознания, не забыла письма и держала эту алую Пиониху у аэровокзала рядом со встречающими. Получалось, что Вересова передумала и проникла к самолёту, к самому борту.

— На лётное поле встречающих пускают?

— Конечно, нет, — ответила стюардесса, запоздало положив холодный окурок в пепельницу.

— Как же она прошла?

— Кто?

— Эта встречающая?

— Какая встречающая?

— Да о которой вы говорили! — удивился Рябинин.

Удивилась и бортпроводница; Она даже мельком глянула на свой окурок, словно захотела взять его обратно: пока тот был в пальцах, было и взаимопонимание со следователем.

— Которая встретила геолога, — подсказал Рябинин, хотя речь могла идти только об этой женщине.

— Она его не встречала, а провожала.

Рябинин помолчал. Такие заминки иногда бывали, когда следователь не понимал или не понимали следователя. Стюардесса могла не рассмотреть, могла перепутать, могла ошибиться…

— Можно ли провожать человека, который только что прилетел? — удивился он, улыбкой намекая на эту её ошибку.

— Они же при мне простились!

— Подождите-подождите, — почти сурово произнёс Рябинин. — Вы говорите о высокой белокурой женщине в красном платье?

— Не-ет. Небольшая, в брючном костюме…

Рябинин опять помолчал. Опять была заминка. Но теперь её вызвал следователь откровенным непониманием, хотя где-то в подсознании радостно гикнуло предчувствие разгадки.

— Откуда же она взялась?

— Из самолёта.

— Из какого самолёта?

— Как из какого? С ним прилетела.

— Кто же… она? — тихо спросил Рябинин убывающим голосом, словно боясь кого-то разбудить.

Бортпроводницу удивила эта голосовая перемена и его интерес к женщине, прилетевшей с геологами. Она не сомневалась, что только убийство может всколыхнуть опытного следственного работника. Ей захотелось спросить, кто из тех троих убит, но удержалась, потому что следователь ждал ответа. Она слегка подалась вперёд и почти шёпотом сказала:

— Я думала, что это жена Николая. А они вдруг стали прощаться…

10

Рябинин устало шёл парком.

Вечера ещё были светлыми, но осень уже начала проступать новыми красками. В субботу он ездил за город и видел капустное поле, которое вдруг выделилось глубокой зеленью и каким-то матовым блеском, отчего отливало неожиданной синью, словно меж листьев стлался костёрный дымок. Вот и здесь полыхнула рябина. Скоро заполыхают клёны. Сделалось просторнее меж стволов. Изменилась и вода: стала темнее издали и чище вблизи.

Казалось, что отдыхающих больше, чем деревьев. И каждого второго человека Рябинин вроде бы узнавал, словно шёл среди одних знакомых. Это узнавание слегка напрягало, лишая того отдыха, ради которого он свернул в парк. Но Рябинин знал, что, пожалуй, во всём парке не отыщется и одного знакомого. За свою следственную жизнь он столько допросил людей, что в его сознании они организовались в устойчивые типы — не знакомых он встречал, а знакомые типы. А может быть, с возрастом все люди кажутся знакомыми?

Рябинин свернул в боковую аллею, где стояли белые скамейки. И на первой же увидел человека, которого наверняка знал.

— Посидите, Сергей Георгиевич, — предложил прокурор, убирая плащ.

Рябинин опустился рядом:

— Вы тоже здесь по пути?

— Да, подышать. А как поживает лотос в дельте Волги?

— Цветёт.

— А вот у вас вид не очень цветущий, — заботливо сказал прокурор, вглядываясь в лицо следователя.

— Думаю много, — улыбнулся Рябинин.

— О мотиве?

— Нет, о пословицах и поговорках.

Теперь улыбнулся прокурор, и эта улыбка дала ему право на ироничный вопрос:

— Надеюсь, эти размышления тоже мотивированы?

— Иногда мне кажется, Юрий Артемьевич, что мы ничего не открываем, не говорим и не делаем нового. Всё было и было.

— Даже эта мысль была.

— Тогда у меня пропадает охота работать.

Прокурор взялся за нос, но, спохватившись, не стал его шатать, а лишь легонько провёл по нему пальцами сверху вниз, словно снял невидимый чехольчик. Но и это усечённое движение — не пошатал же — привело его к мысли:

— В науке и технике много нового.

— Например? — оживился Рябинин.

— Например, авиация.

— Авиация — это всего лишь техническое воплощение ковра-самолёта.

— Ну, атомная бомба…

— Техническое воплощение ада и разной там геенны огненной.

— Есть, Сергей Георгиевич, абсолютно новые науки. Скажем, генетика.

— Генетика? — даже удивился Рябинин, подчёркивая древность этой науки. — Да вся генетика умещается в старую добрую пословицу: «Яблочко от яблоньки недалеко падает».

— Кибернетика…

— Как аукнется, так и откликнется.

Прокурор рассмеялся от столь свободного толкования науки:

— Ну, теперь я подготовлен к тому сообщению, к которому, думаю, вы так осторожно подбираетесь.

Рябинин смотрел на клён. С этим деревом он был знаком лет десять. Следователь знал его жизнь и привычки. Клён ещё не краснел,но едва заметный розовый тон уже коснулся его, словно где-то рядом бушевал пожар. Другие деревья разбрасывали листья по всему парку. А клён уложит свои вырезные листья аккуратным оранжево-жёлтым кругом, как по циркулю.

— Можно, Юрий Артемьевич, думать, искать, допрашивать, проводить экспертизы — и ничего. А истина-то оказывается рядом, в той же самой пословице. Вы какой язык изучали?

— Инглиш.

— А слышали французскую пословицу: «Шерше ля фам»?

— Ищи женщину… Ну-у-у…

— Да-да.

Прокурор задумался. Рябинин полагал, что тот думает об удивительном свойстве вечных истин, поборовших всесильное время. Но прокурор думал о нём, об этом нервном следователе, который сидит в светлом предосеннем парке и не видит его красок и вроде бы не дышит его воздухом. Он не знал, что Рябинин дружит с клёном.

— Кто же она? — спросил Юрий Артемьевич.

— Техник-геолог Надя Рыжина. Я знаком с такими историями. Совместные маршруты, общий быт, одна палатка… Банальная полевая любовница.

— А жена узнала, — вздохнул прокурор. — Эту Рыжину допросили?

— Завтра, — ответил Рябинин, поднялся, пожал руку Юрию Артемьевичу и кивнул тихому клёну.

11

Ищите женщину… Рябинин эту пословицу переделал бы: ищите любовь. Ему казалось, что у Вересова с Рыжиной именно любовь. Почему так казалось, он не знал. Впрочем, знал со слов бортпроводницы, описавшей расставание у трапа, — так могли прощаться только влюблённые. Он поймал себя на том, что эта любовь его не возмущает.

Рябинин не верил в доморощенные страсти. Познакомились на танцах или на работе; год ходили в кино, гуляли по улицам и целовались в парадных; подали заявление во Дворец бракосочетаний; была шумная и сытая свадьба; начали одеваться, обшиваться, огарнитуриваться… И это — любовь? А где же окопы, в которых они вместе сидели? Ах да, мирное время… Тогда где тот совместный труд: тяжкий, иссушающий и бессонный, похожий на бой? Или невзгоды, вынесенные вместе? Или беды, пережитые сообща? Где же те бури, которые распугивают тихие свидания, но высекают вечную любовь?

Поэтому Рябинина не удивила новая любовь Вересова — она возникла там, в горах Сихотэ-Алиня, на тех порожистых речках, в которые приходилось ему нырять. Но следователя возмущали лицемерные письма геофизика.

Рябинин поднял голову — за приоткрытой дверью белела женщина. Когда она вошла и назвалась, он удивился, почему видел её белой, — лишь из-за коридорного мрака да светлых её волос.

Наде Рыжиной оказалось двадцать пять лет. Красная кофточка и коричневые брюки обтягивали её небольшую суховатую фигуру. Рябинин не понял, выгорела ли она до лёгкой красноты, или была виновата её фамилия, но светлые волосы показались ему чуть рыжеватыми. Впрочем, могла давать отблеск кожа лица, загоревшая по-пляжному, до шелушения, до облупленного носа.

— Знаете, зачем вызвал?

Она кивнула.

— А откуда?

— В геологическом управлении говорят.

Рыжина не трогала свою сумочку, не ёрзала, не теребила причёску и не курила, но она волновалась. Её красное лицо было стянуто тем тугим напряжением, которое, казалось, взорвётся при малейшем поводе.

— С какого времени знаете Вересова?

— С этого поля.

— Значит, два года. Ну, рассказывайте…

— Что рассказывать?

— Всё. Сначала о нём — что он за человек.

Рыжина надменно усмехнулась, блеснув своим медным лицом:

— Вам нужно о нём плохое?

— Почему обязательно плохое?

— О преступниках всегда плохое собирают.

— Следователь собирает не плохое и хорошее, а объективное, — внушительно объяснил Рябинин.

Любовь, конечно, тут любовь… Ведь только ей под силу отвратить человека от красавицы, от Пионихи, и повернуть к рыжеватой Рыжиной с облупленным носом и блестящими скулами.

— Таких, как Вересов, я не встречала, — вдруг гордо вскинулась она.

— Что же в нём?

— Понимаете, он настоящий человек!

— Этим высоким званием не бросаются, — улыбнулся Рябинин: он любил, когда защищали человека.

— Я не бросаюсь. Это в городе можно жить, работать и не знать человека. А в поле не утаишься. Я шесть лет езжу, всяких геологов видела. Многие ведь как смотрят на таких техников, вроде меня: подай да принеси. А они якобы мыслят. С детства спесь ели ложками вместе с манной кашей. А Вересов… О его должности забываешь. Он говорит, как с равным. Не опускается до твоего уровня, а тебя незаметно подтягивает. В маршруте кажется, что сама до всего догадалась. И он настоящий мужчина…

Рыжина умолкла — передохнуть. Она подошла к любви и, видимо, расскажет о ней, не боясь и не стесняясь. Влюблённые женщины ничего не боятся, кроме потери любимого.

— Что вы имеете в виду? — всё-таки поощрил её вопросом Рябинин.

— Он деликатный, заботливый… Уж не будет сидеть в автобусе, как индюк, перед стоящей женщиной. Когда едем в нашем грузовике, то геолог обязательно лезет в кабину, по старшинству. А Вересов сажает женщину, сам же — в кузов.

— Это, видимо, только вас, — не удержался Рябинин от намёка.

— Почему только меня? Он и повариху сажал. А когда повариха заболела, встал в четыре утра, прогнал её с кухни и приготовил завтрак на всю партию. Потом в маршрут пошёл…

Она рассказывала историю за историей, сдержанно улыбаясь, и Рябинин знал, что его строгие очки сдерживают её откровенное восхищение. В ней пропала всякая скованность. Рябинину даже показалось, что она гордится своими отношениями с Вересовым.

— Любите его? — перебил он рассказ о том, как Вересов с Каменко переносили через бурный поток трусливую лошадь.

— С чего вы взяли? — вспыхнула Рыжина.

С чего он взял… Наивность красит женщину. Сейчас она походила на гордую индианку — только украшений не хватало. Ради справедливости Рябинин мысленно уточнил: на симпатичную индианку.

— Во-первых, сам вижу, а во-вторых…

— Вересова невозможно не любить! — перебила она его.

— А вы знали, что он женат?

— Знала.

Не испугалась, не потупилась, не опустила глаз, а краснеть она не могла.

— И это вас не остановило?

— Останавливало… Да ведь сердце не ЭВМ, программу не задашь.

— Сердцу не прикажешь, но себе-то можно было приказать.

— Приказывала, — вздохнула она. — Да к чему?

— Как это к чему? А на мораль вы что — чихаете?

— Любовь аморальной быть не может, — гордо ответила она, как ответила бы индианка бледнолицему законнику.

Следователя тихо взорвало.

Перед истинной любовью он благоговел. Но Рябинин не считал любовь вершиной человеческого духа — были взлёты и повыше. Любовь имела один недостаток, принижающий её нравственное величие, — эгоистичность. Влюблённые становились эгоистами. Мир для них больше не существовал. Он расследовал не одно дело, порождённое эгоизмом влюблённых. И видел не одного парня, отталкивающего старушек ради своей подружки.

«Любовь аморальной быть не может…» Он это знал. Но он знал и другое: аморальным может быть поведение влюблённых.

— А как же его жена? — почти вкрадчиво спросил Рябинин.

— Какое мне дело до жены…

— Вот как! Значит, летом он с вами, а зиму с женой?

— Я всегда с ним, — просто ответила Рыжина, но вдруг добавила: — В мечтах.

Рябинин удивился: зачем ей понадобилась фальшь. В мечтах… Видимо, он вспугнул её откровенность своими моралистскими вопросами.

— Играете?

— Что играю? — не поняла она.

— Роль романтической влюблённой особы.

— Ничего я не играю.

Рябинина уже злила та откровенность, которую он вспугнул; злила, хотя её добивается любой следователь. И он не стал сдерживаться:

— Знаете, что меня удивляет? Ваше бесстыдство.

— Разве полюбить человека — стыдно?

— Да ваша прекрасная любовь такая же ложь, как и его образ, который вы тут изобразили!

— Почему… ложь? — вроде бы испугалась она.

— Место женщинам уступает, обед за повариху готовит… Как же он посмел женщину, жену свалить ударом кулака на пол? У вас с ним красивая любовь… А можно во время этой любви одну женщину бить из-за другой? У вас с ним красивая любовь… А можно во время этой любви писать жене письма тоже о красивой любви? Выходит, у этого идеального человека две красивые любви. Какой прикажете верить?

— Господи, что вы говорите…

Она смотрела на него удивлённо, как на совсем другого человека, который вдруг появился, заняв место Рябинина, и этот новый следователь продолжал наступать:

— Не верю я в вашу любовь, потому что вам наплевать на жену. Нельзя любить одного и причинять боль другому. Вы не любите — вы хотите хапнуть чужого мужа. И преуспели. Семья уже разбита.

— Он ударил жену… Из-за меня?

— А из-за кого же?

— И сам это сказал? — тихо спросила Рыжина.

— Неважно, кто сказал. Этого не скроешь. Да вы целуетесь на людях…

— Неправда! — чуть не вскрикнула она.

— Может, сделать очную ставку со стюардессой? — холодно поинтересовался Рябинин.

— У самолёта?! Да это же я поцеловала…

— Со слезами?

— Всплакнула. Так ведь он, товарищ следователь, мне дороже любимого.

— Почему же?

— Я упала в воду…

Она стала рассказывать, как Вересов её спас, и перед глазами Рябинина вспыхнула та характеристика, которая так ему понравилась.

— Значит, это вы… — промямлил он.

— Теперь Вересов мне ближе родственника, — негромко сказала Рыжина и почти сердито сморщила нос, сдерживая слёзы. — А о моей любви он и не знает. Спросите любого… Никто не знает, кроме вас…

Она достала платок и заплакала, не сдерживаясь.

Рябинин сидел красный, сгорбленный, чувствуя, как стремительно запотевают очки. Надо что-то сделать… Например, протереть очки. Или успокоить её. Или спросить о чём-то, всегда оставаясь следователем.

— За что же он ударил жену? — выдавил Рябинин, всегда оставаясь следователем.

— Не знаю, — глухо ответила она сквозь платок. — Лучше бы ударил меня. Я бы даже не вскрикнула…

— Простите, — буркнул Рябинин.

Он встал и прошёл по кабинету мимо своего стола, мимо плачущей женщины.

Шерше ля фам… Ищите женщину. Нет, следователь должен искать не женщину. И не любовь. Следователь должен отыскивать истину.

Рябинин приблизился к ней и тронул пальцами её обожжённый висок, чтобы она подняла голову:

— Простите меня.

12

В пятницу Рябинин сложил один к одному ещё не подшитые листки дела, выискивая то, что он мог упустить. Вроде бы сделано всё. Можно провести между ними повторную очную ставку, но в их показаниях нет противоречий. Да эту очную ставку Рябинин хорошо и представлял: будут сидеть бывшие супруги, теперь уже бывшие; не поднимать друг на друга глаз; он будет молчать, а она плакать. Можно вызвать врача «скорой помощи», но есть подробный акт судебно-медицинской экспертизы. Сослуживцы, знакомые, родственники и соседи допрошены. Поэтому Рябинин принялся за свидетелей из зала ожидания, видевших удар: длинный список в десять человек. Их можно бы и не допрашивать — показания четверых уже есть, но он надеялся на те золотые крупицы, которые иногда и неожиданно вдруг заблестят в самой распустой породе. Вызвал всех десятерых на один день, хотя обычно приглашал человек трёх-четырёх. Думал, что понедельник будет забит допросами и суетой, которая всегда получается от многолюдья…

Но суеты не было. Допросы брали минут по двадцать. Люди видели удар или потерпевшую на полу и говорили об этом несколькими скупыми фразами. Четверо свидетелей вообще не пришли, словно чувствуя необязательность этих допросов. Осталось трое, которых Рябинин уже не очень и ждал.

День кончался. Дом на той стороне улицы заблестел сразу всеми окнами, словно их занавесили фольгой. Солнце не спеша оседало к горизонту. Рябинин думал: сколько же пустых дней выпадает из жизни человека? Посчитать бы, да некому. Эти дни, вернее, деньки складываются в годы, а те образуют жизнь, такую же пустую, как и пустые деньки. Но в сегодняшнем дне Рябинин был не виноват. Он искал крупицы в пустой породе — пока шла одна порода.

В дверь постучали. Рябинин улыбнулся: а вдруг «крупица»? Обычно входили сразу после стука, и эта вежливая дробь в дверь ответной реакции вроде бы не требовала. Но постучали ещё раз, как-то торопливо, всей ладонью.

— Войдите!

Ему показалось, что пожилая женщина пританцовывает — так она спешила к столу. Села мгновенно, не дожидаясь приглашения. И сама назвалась:

— Димулина Антонина Сергеевна.

— Ну, рассказывайте, что видели, — без всяких вступлений предложил Рябинин, потому что свидетели, как правило, знали причину вызова.

Димулина раскрыла сумочку, закрыла, переложила её с колена на колено, поправила седеющие волосы и опять защёлкала металлическим замочком. Рябинин с интересом смотрел на розовеющее лицо свидетельницы — она волновалась.

— Рассказывайте, — чуть строже предложил он, загораясь вдруг появившимся интересом к допросу.

Димулина посмотрела на следователя почему-то жалобным взглядом, словно Рябинин подозревал её в краже:

— Что я могла видеть… Краем глаза. И нервничала сильно…

— Сейчас-то успокойтесь, — посоветовал Рябинин, наблюдая за пляшущей сумочкой: больной человек или сильно возбудимая натура, коли бегают руки при одном воспоминании о той сцене. Или знает что?

— Муж замахнулся, а она стоит, как вкопанная. Хоть бы крикнула или схватилась бы за голову…

— Зачем за неё хвататься?

— Чтобы как-то прикрыть.

— Он метил в голову?

— Конечно!

— А попал в лицо?

— Если бы ударил, то по голове.

— Разве он не ударил?

— Если бы ударил, то от головы ничего бы не осталось.

— Ну уж? — усомнился Рябинин.

— Конечно. Она же чугунная.

— Кто… чугунная?

— Латка.

— Какая латка?

— Красного цвета, для тушения кур и уток. Муж её схватил и замахнулся, а я как завизжу на весь микрорайон… Он и струсил.

Рябинин громко рассмеялся — тоже на весь микрорайон. Димулина умолкла, удивлённо разглядывая повеселевшее лицо следователя.

— Вот и волнуюсь, — неуверенно заключила она. — Сосед ведь. Дам показания, а он злобу затаит.

— Я вызвал вас по другому поводу. Случай в аэропорту.

— А-а-а, — протяжно сказала Димулина и укрепила сумочку меж колен, чуть их раздвинув. Теперь сумочка стояла крепко. И замок больше не щёлкал, потому что сверху спокойно легли руки. Так спокойно, что Рябинин своими близорукими глазами видел густо-бордовый маникюр. Белёсый луч солнца, отражённый окном противоположного дома, упал на ногти, и они сверкнули рубином, как брусника в лесу.

— Толком я ничего не знаю. Услышала крик и обернулась. Женщина сидит на полу, рядом стоит мужчина. Народ сбежался…

Вот и всё. Золотая крупица не блеснула. Рябинин почувствовал то опустошение, которое возникает от пустоты же. Он смотрел на свидетельницу: что же она сидит? Сидит спокойно, благо спрашивают не о соседе. Да и следователь сидит, как изваяние, потому что беспокойство — дитя интереса.

— Близко подходили? — вяло поинтересовался Рябинин.

— Нет, я скандалов не люблю, — ответила Димулина так, словно их любил он, следователь.

— Что ещё видели?

— Появилась милиция, их забрали, и всё.

— «Скорая» приезжала? — спросил он, потому что больше спрашивать было нечего.

— Ещё раньше.

— До милиции?

— Нет, до этого безобразия с дракой.

— Подождите-подождите, — быстро произнёс Рябинин. — Как же могла приехать «скорая» до удара? Вы что-то путаете…

— Ничего не путаю. Я сидела в уголке на чемодане и видела своими собственными глазами, как два врача прошли к толпе.

— Ну, и когда же приезжала «скорая»? — повторил он.

— Ещё до этого мордобития.

— А к кому?

— Какой-то женщине стало плохо от духоты.

13

Какая-то женщина Рябинина не интересовала.

Уголовное преступление случается не на пустом месте. Как живая клетка сосудами-капиллярами-волоконцами вросла в организм, так и преступление своими незримыми, а чаще очень даже зримыми нитями связано с жизнью — с людьми и другими событиями. Следователь должен отбросить всё лишнее и показать суду криминал в чистом виде. Как в химии — ненужные примеси мешают. Как в химии — без нужных примесей ничего не получается. А может быть, как в искусстве, как у того знаменитого скульптора, который брал глыбу мрамора и отсекал всё лишнее.

Какая-то женщина Рябинина не интересовала. Он уже всё понял. Людское сознание стремится к логике: если ударили человека и приезжала «скорая помощь», то очевидно, что она приезжала к этому человеку. Так говорили все свидетели. Да Рябинин очень и не спрашивал, тоже увязывая приезд «скорой помощи» с ударом.

Женщина, которой сделалось плохо от духоты, ему не нужна. Заинтересовало другое: если люди объединяли эти события, значит, разрыв во времени между ними был небольшой. Тогда Вересовых мог заметить врач «скорой помощи» — у них взгляд острый, профессиональный. Димулина рассказала, что ту женщину отнесли в дежурку, в этом же зале.

Рябинин взялся за телефон. На станции «скорой помощи» ему назвали фамилию врача, но тот сегодня не работал — отдыхал после дежурства. Его можно было вызвать из дому. Рябинин знал, как дежурить по ночам. И знал, каков после них дневной сон. Он дыхнул на очки, медленно их протёр и решил перенести вызов на завтра.

Но на следующий день врач дежурил, раскатывая по городу на машине и пугая пешеходов сиреной. Станция «скорой помощи» связалась с ним по рации, и он обещал заскочить в прокуратуру. Рябинин его ждал как-то неопределённо, не очень, потому что задумал этот допрос, скорее всего, для очистки совести — вдруг тот что-нибудь видел.

К вечеру, когда Рябинин перестал о нём думать и устало посмотрел на часы, в кабинет вошёл белый человек: белый халат, белая шапочка, белёсые усики и даже очковая оправа была из светлого металла. Врач тоже устало посмотрел на часы и сел к столу.

— Здравствуйте. По поводу какого-нибудь вызова? — спросил он.

— Да, вы не так давно ездили в аэропорт. Здравствуйте.

— A-а, припоминаю. Что вас интересует?

Рябинин решил не спрашивать сразу о том, что его интересовало: деталь, вырванная из цепи событий, могла и не вспомниться, но она вспомнится, когда свидетель поднимет в памяти всю цепь.

— Что был за вызов?

Врач мельком глянул в окно — там его ждала машина «скорой помощи» с невыключенным мотором.

— Расскажите коротко, — добавил Рябинин, перехватив его взгляд.

— Та-ак, — начал он медленно вспоминать, — был вызов в зал ожидания аэропорта на сердце. Или обморок. Действительно, день был очень жаркий, а зал современный, из стекла и металла. Когда мы приехали, женщину уже перенесли в дежурку.

— Что с ней оказалось?

— По-моему, у неё были тошнота, сердцебиение, кратковременная гипоксемия… Можно посмотреть в документах. Сначала я хотел её госпитализировать. Потом заподозрил беременность. Она подтвердила, быстро оправилась и при мне встала на ноги. Типичный токсикоз беременности.

— Сколько вы там пробыли?

— Ну, минут двадцать.

— Меня вот что интересует, — начал Рябинин. — Когда вы уходили из зала ожидания, не заметили одну пару?

— Там много было пар, — перебил врач.

— Эта заметная.

— Если опишете, — вяло предложил он, видимо, только из вежливости.

Врач ничего не видел — Рябинин уже знал это. Если бы видел, то при упоминании о парочках его мысль сразу бы насторожилась и описания внешности ему бы не потребовалось. Но Рябинин мог описать: не Вересова, одежду которого он не знал, а жену, Пиониху, по её последнему письму:

— Она высокая пышногрудая блондинка в парике, в ярком красном платье.

Врач хотел глянуть в окно на свою машину — уже вёл туда взгляд по стене, но вдруг дрогнул головой, замер на какой-то точке, словно этот взгляд зацепился за гвоздик, где постоял, и быстро вернулся на лицо следователя. Теперь Рябинин увидел в его глазах удивление, которое сняло всякую усталость. Врач помолчал и тихо произнёс, будто не веря своим словам:

— У блондинки в красном платье и был токсикоз. Про неё я и рассказывал…

Рябинин оторопело разглядывал свидетеля. Ослышался? Нет, не ослышался, а совпадение — мало ли беременных женщин в красных платьях падают в обморок.

— Женщина была… одна?

— Нет, возле дежурки стоял её муж.

— Откуда узнали, что муж?

— Ну… по его поведению. Загорелый, а побледнел, как мой халат.

— И что вы ему сказали? — быстро спросил Рябинин, убирая со стола свои заёрзавшие руки.

— Сказал, что будет, видимо, мальчик.

14

Следствие подошло к концу. Осталось предъявить обвинение или прекратить дело.

Врача «скорой помощи» Рябинин допрашивал во вторник. Прошло три рабочих дня, потом два выходных прошло — целая вереница минут и часов. Был уже понедельник, хороший яркий день с тёплым ветерком, который добродушно бежал по. машинам, домам и лицам прохожих, словно умывал их парным молоком. На той стороне проспекта в ряду тополей стояла берёзка, и Рябинин вдруг увидел, что в ярком солнце она вовсе не зелёная, а зеленовато-белёсая, почти серебристая — ветер ли так переворачивал листья обратной стороной, пыль ли её припорошила, или такой вид берёзы…

Время со вторника прошло, но Рябинина не покидало чувство случившейся беды. Оно сидело в нём все эти дни, сидело тихо на людях и ощутимо затлевало в одиночестве. Тогда Рябинин автоматически перебирал в памяти родных и друзей, но ничего ни с кем не случилось. Он хитрил — ведь знал, что с ними всё в порядке, а начинал о них думать только для того, чтобы потихоньку, исподтишка успокоить себя вечно мещанской мыслью о своей рубашке, которая ближе к телу. Или хатой, которая всегда с краю. Ни у Рябинина, ни у его близких беды не случилось — она случилась у Вересова.

Рябинин никогда не ставил себя на место счастливых, считая это каким-то кощунством. Но на место несчастных ставил. Если бы он вот так же приехал из двухгодичной отлучки и узнал бы в аэропорту, что его Лида… Его-то Лида? Господи, вот уж недопустимое кощунство. Такого и в бреду не представить. И всё-таки он холодел от одного только намёка.

Сначала Рябинин не понял, почему Марина Вересова не утаила беременность, но врач объяснил просто: боялась, что её отправят в больницу, и тогда скрыть от мужа стало бы труднее. А врача, который решил сделать приятное мужу, предупредить не успела. Вот почему она не обиделась и приняла этот удар как должное. И вот почему её письма показались ему суховатыми, похожими на отчёты ума, а не порывы сердца.

Рябинин отошёл от окна, сел за стол и задумчиво сцепил руки — ему не работалось.

В дверь постучали.

— Да-да!

Вошла женщина в сером невзрачном плаще. Вот оно что… Рябинин расцепил руки и зашелестел бумагами; не ждал её и не успел решить, как с ней вести разговор; не успел выбрать ту маску, которую мы надеваем на лицо при встрече с человеком. Но у следователя всегда есть под рукой запасная маска — бесстрастная.

Вересова изменилась. Что-то в ней пропало яркое, как пропадает цвет в полинявшей ткани. Не было янтарных бус. Лицо не казалось таким уж белым, или она меньше положила пудры. Заметно сутулилась, и сейчас бы Рябинин не постеснялся встать рядом — вроде бы они уравнялись в росте. Парика, главное, не было. Кудлатого парика, который раньше лежал на голове, как густая тополиная крона.

— Я вас слушаю, — сказал Рябинин.

Ему предстояло её вызвать и допрашивать по вновь открывшимся обстоятельствам — тогда бы первый вопрос задал он. Но Вересова пришла сама, и Рябинин хотел знать — зачем.

— Дело ещё не закончено? — спросила она тусклым голосом, каким говорят о пустяках, например, о погоде.

— Нет, следствие продолжается.

Рябинин ждал, потому что она пришла не за этим.

— Его будут судить?

— Пока не знаю.

Но она пришла и не за этим; другой был у неё вопрос, который стягивал лицо каким-то напряжённым недоумением. Может, выяснить, не узнал ли следователь про «скорую помощь»?

— Я всё знаю, — прямо сказал он.

Вересову мгновенно захлестнул жар, как показалось Рябинину, откуда-то снизу, словно под столом на секунду приоткрыли клокочущую печь. Он впервые видел такую быструю эмоциональную реакцию. Она буквально горела — вот теперь Пиониха, истинная Пиониха. Но жар так же стремительно и опал — как скатился. Нет, она пришла узнать не это — краска с лица исчезла, оставив недоумение.

— Я стеснялась рассказать, — тихо произнесла Вересова, разглядывая стол.

Естественно, такое не каждому скажешь — даже следователю. Но зачем она пришла?

— Бога ведь нет? — неожиданно спросила она и, заметив улыбку следователя, торопливо добавила: — Знаю, что нет. Как же тогда это объяснить…

— Что объяснить?

— Сотрудницу он спас из воды как раз в тот день…

— В какой день?

Она замялась, не находя слов для объяснения того Дня. Рябинин ждал — вот зачем пришла Вересова.

— В который я совершила тот поступок, — невнятно выговорила она.

Определение ею найдено — поступок. Хорошее слово. Не преступление и даже не проступок — поступок.

— Совпадение.

— Но ему вместо сотрудницы почудилась я. И верно, я ведь тоже как тонула.

— Совпадение, — неуверенно повторил Рябинин.

— Не-е-ет, тут что-то есть.

В видéнии геофизика Рябинин ничего странного не нашёл: его любимая совершает измену — так почему бы ему это не почувствовать? Говорят, нет телепатии, телекинеза и всяких там магий, но ведь есть любовь, которая в тяжёлую минуту кольнёт в сердце и предупредит.

— Вы пришли это выяснить?

— Просто так пришла, — торопливо заверила она, напряжённо о чём-то думая.

Просто так к следователю не ходят — прокуратура не магазин новых товаров.

— Какой вздор, — вдруг сказала Вересова, как-то заметавшись на стуле: некуда девать руки, не умещаются под столом ноги, да и взгляд деть некуда. И она опять начала краснеть; не так жарко, не как от печки, но заметной краской.

— Слушаю, — подбодрил Рябинин.

— Конечно, я совершила ошибку, — сбивчиво заговорила она. — Может быть, поступила нехорошо… Но что теперь: казнить меня за это?

— А кто вас казнит?

— Его друзья, знакомые…

Вот, вот зачем она пришла — возразить мужу, друзьям, знакомым. Видимо, они осудили, и это осуждение было для неё сильней, чем удар в аэропорту. Теперь она искала авторитетного союзника, например, в лице следователя.

— Я же человек. Как они этого не поймут?

— Что вы имеете в виду? — тоже не понял Рябинин.

— Я живой человек, — громко объяснила она, сделав ударение на слове «живой».

— Конечно, — согласился он: живому человеку всегда обидно, даже самому виноватому.

— Об этом не принято говорить. Об этом не пишут в книгах и не показывают в кино, но у живого человека есть живые потребности.

Вот она о чём. Она, оказывается, говорила вон о чём.

— А Вересов живой человек? — тихо спросил Рябинин.

— В конце концов, у женщины может быть минутная слабость. Да и подумайте: два года одиночества!

— Моя мать, — уже не тихо, уже громко сказал Рябинин, — ждала отца четыре года.

— Это в войну.

— Думаете, было легче? — усмехнулся Рябинин.

— Время было другое.

— Изменники и тогда случались.

— Какие изменники?

Вересова смотрела на следователя замерев, словно тот собирался на неё прыгнуть. Она ждала разъяснения — ведь могла и ослышаться.

— Которые изменяли мужьям.

И Рябинин вдруг понял слова Вересова: «Я ударил не женщину»; теперь он их понял, рассматривая её лицо, дрожащее от жара и недоумения. Геофизик ударил не женщину — он ударил изменницу.

— Недавно в газете был описан случай, — вспомнил Рябинин. — На посадку пришёл гражданин с овчаркой, а собаку в самолёт не пустили. Нет справки от врача. Хозяин снял ошейник, отпустил её, а сам улетел. Так эта овчарка ждала его в аэропорту два с половиной года. Встречала каждый самолёт. Холодная, голодная…

Вересова вскочила, ударившись коленом о стол.

— И сейчас ждёт, — тихо добавил Рябинин.

Она бросилась из кабинета, оставив незакрытой дверь — чёрный проём, куда тихо побежал воздух, влекомый крупным женским телом.

А ведь её надо было допросить.

15

Перед ним лежал белый лист бумаги, на котором Рябинин ничего не собирался писать. Он заметил, что перед чистой бумагой ему легче думалось. Но думать, оказывается, было и не о чем.

Вересова к уголовной ответственности он решил не привлекать: геофизик находился «в состоянии внезапно возникшего сильного душевного волнения». Физиологический аффект, который является смягчающим обстоятельством даже для убийства. Правда, в статье Уголовного кодекса говорилось, что этот аффект должен быть вызван насилием или тяжким оскорблением со стороны потерпевшего. Насилия со стороны потерпевшей не было — было тяжкое оскорбление.

Рябинин достал шило, суровые просмолённые нитки и деревянный станок — можно подшивать. Когда уложил шайбочки и туго завинтил винты, то дело пропало, спрессовалось до толщины бутерброда. Ну, добавятся постановление да ещё протокол допроса Вересова. Сам он не шёл; она приходила, а геофизик не шёл.

Позвонил телефон. Рябинин довязал последний узелок и снял трубку.

— Здравствуйте. Это Вересов. Можно к вам зайти?

— Конечно.

Трубка тут же запищала. Зная, где живёт геофизик, Рябинин ждал его через час. Но дверь открылась через пять минут; видимо, звонил из автомата за углом.

Вересов тоже изменился, и Рябинин не мог понять — чем: широкие плечи, модная оправа, въевшийся загар… И всё-таки это был другой Вересов.

— Теперь вам известно, за что ударил, — быстро и невнятно сказал геофизик.

— Откуда вы знаете, что мне известно?

— Она позвонила.

— А вы разговариваете?

— Нет. Она сказала два слова, и я положил трубку. Извините, что на допросе скрыл правду. Стыдно было перед всем миром. Думаю, лучше стать хулиганом, чем так обманутым.

— Пришли узнать о судьбе дела?

— Какого дела? — удивлённо спросил геофизик. — Ах, да…

Дело его не интересовало. Тогда что?

— Зачем пришли? — прямо спросил Рябинин и подумал, что вот так же загадочно явилась Вересова и так же он её прямо спрашивал.

Геофизик стал долго и мелко кашлять, прикрыв рот большой коричневой ладонью, хотя кашлять ему вроде бы не хотелось. Потом зашевелил плечами, как бы разминая их, будто ему предстоял бой, но Рябинин бороться не собирался — следствие закончилось. Затем Вересов начал тщательно поправлять очки, укрепляя их на переносице, словно это было пенсне.

Поправил очки и Рябинин.

— Вы можете дать совет? — наконец спросил Вересов.

— Разумеется, — ответил следователь, потому что нет ничего легче, чем давать советы.

— Простить мне её?

Рябинин шевельнул плечами — ему тоже захотелось размять их, хотя боя не предстояло, а всего лишь просили дать совет, которые даются легко, как одалживаются спички. И он понял, что изменилось в Вересове: не похудел тот и не ссутулился, а пропали с его лица злость и обида, уступив место растерянности, которая только и остаётся у человека, потерявшего самое дорогое. Как на пожаре, когда бегаешь, тушишь и кричишь, пока всё не сгорит, — тогда остаются пустое место и немая ошарашенность. У Вересова пропала его Пиониха, миновал его жуткий пожар, и теперь была растерянность. Но у Вересова не было пустого места — оставалась любовь, которая и привела его к следователю.

— Простить, а? — кто-то спросил в кабинете далёким, замогильным голосом.

Рябинин непроизвольно огляделся, потому что у геофизика был другой голос. Но это спросил всё-таки геофизик — больше в кабинете никого не было.

— Простить, — решительно посоветовал Рябинин: когда спрашивают таким голосом, то можно советовать только то, что человек хочет услышать. Да Вересов за этим и шёл.

— Думаете, что простить? — неуверенно переспросил геофизик, но последнее слово произнёс твёрдо.

Голос крепчал. Вот она, неощутимая, бестелесная, эфирно-эфемерная любовь — голос сломала у кряжистого мужчины, который мог броситься в пропасть и вытащить человека.

— Конечно, простить, — бодро подтвердил Рябинин и строго добавил: — Но всё-таки я сообщу на работу.

— О чём?

— Нет-нет, не о ней. О хулиганстве, совершённом вами в аэропорту.

― НЕ ОТ МИРА СЕГО ―

1

Рябинин допросил пятерых свидетелей и чувствовал себя физически опустошённым, словно побывал в лапах громадного паука. Казалось бы, следователь должен наполняться информацией. Но добытые сведения не стоили затраченных сил и были нужны только для дела — к знаниям о человеке они ничего не прибавляли. Преступление совершилось из-за людской склоки. Подобные дела Рябинин не любил и с удовольствием брался только за те, которые порождались человеческими страстями.

Часы уже показывали четыре. Всё-таки он хорошо поработал, распутав клубок мелочных дрязг и сплетен, который мешал людям не один год. Теперь не хотелось ни думать, ни делать ничего серьёзного — только о чепухе и чепуху. И хотелось тишины, следователю на его работе захотелось тишины…

Он вытянул под столом ноги, распахнул пиджак и снял очки. Мир совсем успокоился: потерял чёткие грани стальной сейф, оплавились углы двери, стал шире стол, и белый вентилятор расплылся в загадочный цветок. Счастливое состояние опустилось на Рябинина. Но оно опустилось с тихой грустью. Так уж бывало у него всегда: где намёк на умиротворённость, там незаметно и вроде бы в стороне появлялась грусть, как зарница в тихий вечер.

Рябинин не верил в тишину. Да и какой мир на его работе… Приходилось воевать с плохим в человеке, а эта война самая трудная. Он верил, что люди скоро покончат с мировыми и локальными войнами и тогда объявят беспощадную войну своим недостаткам. И эта война будет последняя. А пока он должен сидеть в своём кабинете-окопе. Только иногда душа вдруг отключалась от работы. Тогда приходила грусть — это душа ещё помнила, что есть иная жизнь, не в кабинете-окопе. Но для себя Рябинин в такую жизнь не верил.

Зазвонил телефон.

Он надел очки и снял трубку. Торопливый женский голос спросил:

— Батоны по тринадцать копеек завозить?

— Подождите, — весело сказал Рябинин. — Вы не туда попали.

Эти тринадцатикопеечные батоны слизнули и покой, и грусть. Жизнь кипела, да и его сейф был набит неотложными и отложенными делами. Но сейчас Рябинин с удовольствием поколол бы дров, поносил бы воды или покопал бы землю, как это делал в юные годы; с удовольствием нагрузил бы тело, оставив мозг в праздности.

Опять затрещал телефон. Он медленно взял трубку — его номер отличался на единицу от какой-то булочной, поэтому частенько звонили насчёт сухарей и косхалвы.

— Батоны по тринадцать копеек…

— Да вы неверно набираете, — перебил Рябинин.

— А куда попадаю?

— Совсем в другую организацию.

— Если не секрет, в какую?

— Не секрет. В прокуратуру.

— А вы прокурор?

— Нет, следователь.

— Всю жизнь мечтала познакомиться со следователем, — жеманно сообщил голос, сразу потеряв хлопотливость.

— Считайте, что ваша мечта сбылась.

— Это же заочно… А вы симпатичный?

— Нет, я в очках.

— А по телевизору следователи всегда симпатичные и без очков.

— Меня поэтому по телевизору и не показывают, — признался Рябинин, — Девушка, батоны-то по тринадцать копеек ждут? Всего хорошего!

Он положил трубку и улыбнулся: девчонка, наверное, диспетчер, тоже к концу дня устала, и ей тоже хочется расслабиться, как и ему.

Телефон зазвонил почти сразу. Но, расслабляясь, не стоит переходить границу.

— Следователь, — сказала она, — вы не хотите со мной поговорить?

— Мы же с вами поговорили. Мне надо работать. И не забудьте про батоны. Скоро люди пойдут с работы.

— Хотите, я принесу вам горячую булку? — предложила девица.

— Спасибо, у меня от них изжога. Всего хорошего. Не звоните, пожалуйста.

Он положил трубку и встряхнулся — надо действительно чем-то заняться. Полно скопилось работы, не требовавшей мысли. Те зрители, которые привыкли видеть на экранах симпатичных следователей без очков, не подозревали, что у этих следователей пятьдесят процентов времени уходит на техническую работу. Выписать повестки, снять и разослать копии, подшить дела, наклеить фотографии, запаковать вещественные доказательства, заполнить многочисленные анкеты… Рябинин эту бездумную работу терпеть не мог, поэтому она скапливалась, как уценённые товары в магазине.

Он тяжело поднялся, намереваясь пойти к сейфу, но телефон зазвонил, словно не хотел его отпускать. Всегда что-нибудь мешает, когда не хочется работать. Но и говорить с разбитной девицей тоже не хотелось — глупостей он сегодня наслушался.

Рябинин снял трубку и грубовато спросил:

— Ну?

— Я говорю со следователем?

— Напрасно меняете голос. Я же сказал, что занят. Это уже неприлично. До свиданья.

Он бросил трубку, хотя та была не виновата. Затем поднялся и наконец пошёл к сейфу — только успел открыть его, как телефон опять зазвонил. Рябинин продолжал спокойно разгребать кипу анкет, присланных Институтом усовершенствования следователей для какого-то социологического обследования.

Телефон звонил настойчиво. Была бы подушка или что-нибудь мягкое, он накрыл бы его. Сидеть без дела звон не мешал, но заполнять анкеты под ритмичное дзиньканье…

Он молча взял трубку.

— Почему вы не хотите со мной говорить? — печально спросила девушка.

— О чём? Перейдите на свой нормальный голос, — раздражённо добавил он.

— Я всегда так говорю, — вроде бы удивилась она.

— Что вы от меня хотите? — сурово спросил Рябинин.

— Мне надо сообщить, что на Озёрной улице… в доме сорок пять… квартира три… находится мёртвый человек… по-вашему, труп.

Рябинин автоматически записал адрес в календарь, ещё никак не оценив сказанное: всё, что касалось трупов, он привык запоминать или записывать. Её голос чем-то настораживал.

— Так, — сказал он и уже деловито спросил: — Квартира коммунальная?

— Отдельная.

— Труп мужчины?

— Нет, женщины.

— Смерть какая? Естественная?

— Смерть… от верёвки. Повешение.

— А вы… родственница? — осторожно спросил он.

Трубка промолчала.

— Нет.

— А как вы попали в квартиру?

— Я здесь живу.

— А кто вы?

Трубка опять помолчала, но теперь молчала дольше, словно девушка раздумывала, назвать ли себя.

— Я… этот труп.

Рябинин улыбнулся. Разыграли его чудесно, поэтому сразу простил нахальную девицу. Мистификацию он мог оценить, даже столь мрачную.

— Очень хотите познакомиться? — спросил Рябинин.

— Я пока жива… но только пока.

— Все мы живы только пока, — вздохнул он.

— Товарищ следователь, я сейчас должна погибнуть.

— Разумеется, из-за любви? — иронично поинтересовался Рябинин.

— У меня к вам просьба, — не выходила девушка из тона.

— Вы что — очень несимпатичны? — перебил он.

— Но я не шучу.

— Конечно, кто же смертью шутит. Давайте поговорим о любви. Я работаю до шести. Так что можем встретиться. Конечно, если вы симпатичная и несудимая.

Рябинин с фальшивым сожалением отодвинул анкеты — он честно пытался работать. Придётся всё-таки отдохнуть, благо собеседница попалась интересная. Эту остроумную девицу можно только переговорить.

— Товарищ следователь, я хочу умереть и поэтому звоню…

— Тогда делайте это организованно, — опять перебил Рябинин. — Берите такси и поезжайте в морг, захватив посмертную записку.

— Боже, неужели я говорю со следователем…

— Голос у вас приятный. А то звонят такими пропитыми, настоянными на луке с пивом…

Рябинин на чём-то споткнулся. Он даже замолчал. Приятный голос… Конечно, голос. Не могла же булочница так долго говорить не своим голосом, который превратился в грустный и даже нежный.

— Девушка, — произнёс он, сам не зная, что хочет сказать.

— Товарищ следователь, — чуть слышно сказала она, но чуть побыстрее, как заканчивают разговор, когда спешат, — Моя мама на даче, будет только завтра. Я хочу, чтобы вы приехали и всё оформили до неё. Пусть она не видит.

— Девушка!..

— Записку я приготовила… На работу сообщите.

— Девушка! — почти крикнул Рябинин, окончательно поняв, что это не булочница. — Подождите! Не кладите трубку! Неужели вы правда решились на эту глупость?!

— Следователь, не надо меня уговаривать… В моей смерти никого не вините… Дверь не закрою, чтобы не ломали… Только приезжайте скорее. Не хочу, чтобы входили посторонние…

— Милая девушка! Послушайте меня! Это же глупость… Нет такого, из-за чего бы стоило уходить из жизни. Поверьте мне! У вас просто тяжёлая минута, которая пройдёт, и ещё будут…

— Записали? — перебила она. — Озёрная, сорок пять, квартира три.

— Девушка! — закричал Рябинин, чувствуя, что она сейчас положит трубку. — Прошу! Умоляю! На коленях прошу вас! Подождите! Ну хорошо, повеситесь — только давайте поговорим! Отложите на день… Я приеду к вам… Уверяю, я помогу, что бы у вас ни случилось. Милая девушка…

— Вы хороший человек, следователь. — Он почувствовал, как незнакомка слабо улыбнулась, — Дай вам бог счастья. Прощайте.

— Девушка! — взревел Рябинин, наливаясь хлынувшей краской.

Но трубка уже пищала.

Он сорвался с места и выскочил в коридор, метнувшись было в канцелярию. Не добежав, вернулся в кабинет и неточным пальцем, который задеревенел колышком, набрал номер инспектора Петельникова.

— Вадим! — задыхаясь от скорости слов, начал Рябинин. — Озёрная, сорок пять, квартира три. Скорее… Есть близко патруль?

— Сейчас проверю.

Инспектор не задал ему ни одного вопроса — Рябинин всё сказал голосом. Минуты две Петельников где-то вдалеке говорил по второму телефону, связавшись с дежурным по району или городу. Рябинин стоял, не зная, какой силой удержать стянутые нетерпением ноги…

— Патрульная машина далековато, — сообщил инспектор и добавил: — Ей дана команда.

— Я поехал, — бросил Рябинин.

— Ну и я за тобой, — успел буркнуть инспектор.

Рябинин выхватил из сейфа портфель и сорвал с вешалки плащ. В последний момент вспомнил и опять подскочил к телефону, набрав две цифры.

— Из прокуратуры… Срочно «скорую помощь» на Озёрную, сорок пять, квартира три.

Но прокуратура была к Озёрной ближе.

2

Рябинин сразу понял, что приехал первым. На лестничной площадке стояла тишина, какой никогда не бывает после прибытия милиции или«скорой помощи». Он вытер вспотевший лоб, глянул на тусклую цифру «3» и легонько тронул дверь. Та сразу подалась. Рябинин вошёл в переднюю. И оказался в тишине — в той жуткой тишине, которую за многолетие работы научился чувствовать. Она особая, густая; казалось, её можно резать кусками, как желе; застойный воздух не колышется, потому что в таких случаях всегда плотно закрыты окна. Рябинин уже знал, что в квартире труп, — только не знал, где тот находится. И не хотел верить, надеясь на свою ошибку.

Он прошёл дальше. На кухне никого не было, хотя он искал уже не «кого», а «чего». В маленькой комнате тоже пусто. Рябинин подошёл к большой, замешкавшись у порога: ему вдруг захотелось, чтобы там сидела разбитная булочница и давилась смехом. Захотелось, чтобы его разыграли так, как никогда не разыгрывали, — на весь город. Он бы тоже посмеялся вместе с ней.

Рябинин распахнул дверь…

Как большая белая птица, висела женщина.

Он швырнул портфель и рванулся к ней. Было не разглядеть, на чём она висит — на трубе ли, на крюке. Руки слегка отведены в стороны и назад, голова запрокинута, будто она взлетела да и застыла между потолком и полом. В памяти мелькнула чайка с опавшими крыльями, которую как-то убил дурак охотник и поднял за клюв. Теперь на всю жизнь к памяти добавилась узко-беспомощная женская пятка в капроновом чулке, свободно парившая в пространстве.

Он заметался по комнате, но одному её было не снять. Рябинин выскочил на лестничную площадку и судорожно позвонил в соседнюю дверь. Из квартиры вышли женщина и старичок — Рябинин им только махнул рукой. Они посеменили за ним: видимо, у него было такое лицо, когда вопросов не задают.

Войдя в комнату, соседи замерли, не в силах двинуться с места. Женщина тут же опустилась на стул, схватившись за сердце.

— Возьмите себя в руки, — резко сказал Рябинин, — А вы режьте верёвку. Я буду держать.

Старик еле забрался на стул и дрожащей рукой начал водить по перекрученному шнуру, сильно раскачиваясь и угрожая сорваться прямо на следователя. Соседка сидела не шевелясь, и ей, может быть, тоже требовалась помощь. Рябинин знал, что спешат они напрасно — из висящего тела жизнь ушла, но всё-таки торопился, на что-то надеясь.

— Режьте скорее! — приказал он, обхватывая ещё тёплые ноги.

— Провод, трудно режется, — ответил старичок.

Внизу надо бы стоять вдвоём. Она хрупкая, но всё-таки вдвоём удобнее.

— Всё, — сообщил сосед, но Рябинин уже это почувствовал.

Её ноги, которые только касались его плаща, вдруг сразу придавили грудь. Небывалая тяжесть, такая тяжесть, какой не могло быть ни в одном живом человеке, растаскивала руки Рябинина. Он покачнулся. До дивана с такой тяжестью ему не дойти. От соседей ждать помощи не приходилось. Оставалось только медленно спускать её в кольце рук вдоль своего тела.

Труп пополз, пытаясь вырваться из ладоней и всё сильнее налегая на Рябинина тепловатым свинцом. Он посмотрел вверх и увидел надвигающуюся грудь и уже чуть посиневший подбородок. И понял, что сейчас окажется лицом к лицу с трупом, в обнимку, и нет у него возможности ни отступить, ни вырваться. Он мгновенно покрылся холодным потом. Тут же верхняя часть безжизненного тела перевесилась на его спину, накрыв Рябинина с головой. Лицо следователя упёрлось в душистое платье, под которым уже ничего не было, кроме уходящей теплоты. Рябинин зашатался. Что-то сказал сверху старик… Охнула на стуле соседка…

Сильные руки вовремя упёрлись в рябининскую спину. Труп сразу отлепился и лёг на диван.

— Одному трудновато, Сергей Георгиевич, — сказал Петельников.

Рябинин отошёл к стене и сел на стул, тяжело глотая воздух. Колени дрожали, пересохло во рту, и сразу появилась изжога, хотя ел давно.

Петельников распахнул окно. В комнате сделалось людно. Приехал врач «скорой помощи» и только бессильно пожал плечами. Судебно-медицинский эксперт Тронникова уже ждала следователя со своими неизменными резиновыми перчатками. Участковый инспектор встал в дверях. Понятые, те самые испуганные соседи, сидели рядом тесно, прижатые друг к другу бедой.

Отдышавшись, Рябинин подошёл к столу. На чистой, посиневшей от белизны скатерти лежали паспорт и сложенный вдвое лист бумаги. Она всё приготовила, точно зная, что для отыскания причин самоубийства потребуется записка, для морга необходим паспорт, а для составления протокола нужен свободный чистый стол.

Рябинин взял паспорт. На него глянуло удивлённое юное лицо, которое словно спрашивало с фотографии, почему он заглядывает в чужой документ. Большие глаза, наверное серые. Косы, убегавшие по плечам на грудь… И полуоткрытый рот, схваченный фотографом на каком-то слове. Виленская Маргарита Дмитриевна…

— Двадцать девять лет, — сказал над ухом Петельников. — А что в записке?

На месте происшествия инспектор ни к чему не прикасался.

— Я уже знаю, что в записке, — вздохнул Рябинин и взял листок. Их оказалось два. На внешней стороне первого было аккуратно и крупно выведено — «Следователю». На втором стояло — «Маме». Рябинин развернул первый, свой:

«Товарищ следователь! Не ищите причин моего поступка — их всё равно не найти. Не тревожьте людей. Поверьте, что эти причины не имеют криминального значения. В моей смерти никто не виноват. Виленская».

Рябинин взял вторую записку:

«Мама! Я знаю, что это подлость. Но постарайся пережить. Прости меня. Я была молчалива, но любила тебя. Прощай, моя родная. Рита».

Рябинин отвернулся от инспектора и начал копаться в портфеле. Последняя записка полоснула по сердцу, и он испугался, что раскисшее лицо выдаст его. Но Петельников тоже стоял с глуповатым выражением, рассматривая текст, словно тот был зашифрован.

— Опоздали мы, — наконец сказал инспектор.

— А мы всегда опаздываем, — зло ответил Рябинин. — К покойнику несёмся с сиреной, когда и спешить не надо. А вот к живому человеку…

Он знал, что срывает злость. Чувствовал это и Петельников, поэтому промолчал. Нужно было осматривать труп. Рябинин нехотя подошёл к дивану, где уже орудовала Тронникова.

Приятное лицо, которого ещё не коснулась мёртвая сила петли из сплетённого электрошнура. Ни крашеных губ, ни клеёных ресниц. Светлые косы собраны на затылке в пухлый валик. Белое платье даже нарядно, словно Виленская для них переоделась. Конечно, переоделась.

— Симпатичный труп, — сказала Тронникова просто, как о хорошей погоде.

— Да, — согласился инспектор.

Посторонние люди решили бы, что разговаривают два прожжённых циника. Но это был профессиональный разговор, который значил, что труп без гнилостных изменений, без крови, чистый, не в подвале или в яме, не пьяницы и не забулдыги.

— Ссадин и царапин нет. — Тронникова продолжала осмотр. — Странгуляционная борозда типична для самоубийства…

Рябинин начал писать протокол со слов эксперта. Он не мог смотреть на труп. Им была утрачена как раз та профессиональность, которая делает человека нечувствительным, непроницаемым, как резиновые перчатки Тронниковой. Ему казалось, что погибла знакомая, с которой он час назад простился. Да он и простился с ней час назад.

Смерть всегда приближает. Знакомый кажется близким, товарищ кажется другом, приятельница — почти любимой…

Рябинин вздохнул, перекладывая на протокол человеческое горе. Он уже знал, что эта Виленская останется у него на сердце; знал, что будет мучиться с делом, пока не поймёт, почему молодая женщина ушла из жизни.

3

На второй день Рябинин возбудил уголовное дело по статье 107 Уголовного кодекса РСФСР. Законодатель имел в виду даже не самоубийство — уж тут наказывать некого и не за что, а доведение человека до такого состояния, когда ему становится невмоготу. Поэтому главным в подобных расследованиях было только одно — поиски мотива самоубийства.

Рябинин взял машину и поехал в научно-исследовательский институт, где Виленская работала химиком, младшим научным сотрудником. Допрашивать сослуживцев он собирался у себя, но ему хотелось ощутить ту атмосферу, в которой она проводила дни. Потрогать всё пальцами, подышать её воздухом…

Через полчаса Рябинин входил в лабораторию. Его сопровождала руководительница химического сектора Самсоненко, обстоятельная плотная женщина. Он смотрел на стеллажи, колбы и реторты с тихим уважением, как смотрят люди на всё непонятное. Девушки в белых халатах косились на него, как он — на гнутые-перегнутые стеклянные трубки, которые змеились над головой. Одно девичье лицо, испуганное и заплаканное, задержало на секунду его взгляд — в лицах он понимал больше, чем в колбах.

— Вот её место, — сказала руководительница.

— Так, — ответил Рябинин, рассматривая.

Высокий, какой-то особый стул, на котором она сидела… Пробирки, муфельная печь, штатив, чистое полотенце, толстый журнал, видимо, для записей результатов анализов. Кругом кристальный блеск стекла и белизна пластика. Рябинин выдвинул ящичек стола: зеркало, пачка цветных карандашей, начатая коробка конфет, журнал «Новый мир», маленькая спиртовка, рядом с которой чёрные плёнки сгоревшей бумаги — он видел, что сожжена именно бумага.

— У вас в ящичках… что-нибудь сжигают? — осторожно спросил Рябинин.

Самсоненко заглянула вовнутрь и пожала плечами:

— Не понимаю, зачем она жгла тут, а не на столе. Мы вообще ничего не сжигаем.

— Разрешите, я этот прах возьму.

Сгоревшие листки потеряли структуру и для прочтения уже не годились. Видимо, их тушили рукой, прижимая ко дну ящика. Рябинину дали пинцет, и он собрал ломкие, фантастически перекрученные лепестки. Этот пепел наводил на мысли и без текста…

Виленская была аккуратна и чистоплотна, он видел её квартиру и рабочее место. Вряд ли бы она оставила грязный пепел в этом чистеньком столике, рядом с конфетами и зеркалом. Значит, жгла в свой последний день; в тот самый, когда говорила с ним по телефону. И ещё: только очень неприятную бумагу спешно и тайно сжигают на спиртовке в столе. Ну а если человек после этой бумаги вешается, то не из-за неё ли?

Рябинин оборвал логическую цепь. Нельзя строить домыслы, не допросив ни одного человека.

— Товарищ Самсоненко, мне надо с вами поговорить.

— Пойдёмте в мой кабинет, — предложила она.

— Поедемте лучше в мой, — улыбнулся Рябинин.

Она пожала плечами, не ответив на его улыбку.

Спрашивать человека можно где угодно, но допрашивать надо только в прокуратуре. Пословицу «дома и стены помогают» Рябинин принимал буквально. Человек в своей обычной обстановке и тот же человек у него в кабинете — это два разных человека. Видимо, лишившись привычного стереотипа, психика вызванного чуть сдвигалась: ослабевала воля, обострялись чувства и появлялось напряжение, которые помогали следователю видеть человека, словно тот оказывался на предметном стекле микроскопа.

Они приехали в прокуратуру. Самсоненко сразу как-то подобралась и заметнее сжала узкие губы. Рябинин ещё чего-то выжидал, но она положила крупные, сцепленные руки на стол и спросила:

— Ну-с?

— Меня интересует всё о Виленской, — сказал Рябинин, усаживаясь перед ней и начиная рассматривать её лицо.

Самсоненко достала сигареты и закурила с умением давно курящего человека. Она не спросила разрешения, да Рябинин и не знал, должна ли женщина спрашивать об этом следователя.

— Виленская у меня работала семь лет. Как сотрудник она меня вполне устраивала.

Рябинин чуть не спросил: «А государство она устраивала?» Такой вопрос задал бы гражданин Рябинин гражданке Самсоненко, но следователь задать этот вопрос свидетелю удержался.

— Рита была человек способный, готовилась к защите диссертации. Отчёты писала вовремя, статьи по плану сдавала, с темой не заваливалась. Ей, правда, не хватало энергии, пробивной силы.

— А чего пробивать?

— В наше время надо уметь не только выдать идею. Надо её и пробить, проложить ей дорогу. Приведу вам пример попроще…

— Да, мне лучше попроще, — согласился Рябинин.

Самсоненко перестала разглядывать завитушки сигаретного дыма и внимательно посмотрела на следователя — тот сидел спокойно, чуть равнодушно. Таким он хотел казаться: спокойным, чуть равнодушным.

— У нас систематически бьётся химическая посуда, и все сотрудники ходят в отдел снабжения — выколачивать. А Виленская не могла. Лаборантка Шурочка и та скорее получит. Нет, Рита не была энергична.

— А диссертацию ей нужно было пробивать?

Самсоненко усмехнулась, не сразу ответив. Тугой тяжёлый шиньон, крепкие заметные скулы и широкий экранный лоб. Она была даже красива какой-то решительно-мощной красотой: бывают такие женщины, у которых крупные черты соразмерны, и поэтому всё к месту.

— Я помогала ей, это любой подтвердит. Месяца через три она бы смогла защищаться.

— А вы тоже кандидат наук?

— Я доктор наук.

— О, извините.

Самсоненко опять внимательно глянула на следователя, но ничего не сказала.

— Расскажите мне о духовном мире Виленской.

— О духовном?

— Спрошу попроще… Какой она была человек?

— С этой точки зрения я сотрудников не изучаю.

— Что ж так?

— Много работы. У меня ответственная научная тема, немало подчинённых. О нас зимой снимали фильм.

— Ну а всё-таки, что она за человек?

— Обыкновенный человек. У меня таких девочек много.

— Скажите, вы книги читаете?

— Научные?

— Нет, художественные.

Самсоненко на миг замерла, не донеся сигареты до рта. Вдобавок Рябинин некстати улыбнулся.

— Какое это имеет отношение к данному вопросу?

— Просто так, лично интересуюсь.

— Прошу задавать вопросы, относящиеся к делу.

Теперь она уже неприязненно разглядывала следователя. Рябинин кожей чувствовал, кем он был для неё — лохматым мальчишкой в очках, который получает в три раза меньше её. Поэтому он вежливо улыбался, скрывая под улыбкой всё, что можно скрыть.

— С кем она дружила?

— С младшим научным сотрудником Мироновой и лаборанткой Шурочкой. По-моему, больше ни с кем.

Она точно назвала должности тех, с кем дружила Виленская.

— У вас в лаборатории вчера ничего не случилось?

— Нет.

— Вы знаете, почему Виленская пошла на самоубийство?

Самсоненко опустила сигарету к пепельнице и начала стряхивать пепел. Для этого нужна секунда. Она стучала пальцем по окурку, хотя пепел уже опал.

— Не знаю.

— Почему Виленская повесилась? — повторил Рябинин.

— Вы уже спрашивали. — Она отдёрнула руку от пепельницы.

Рябинин задумчиво смотрел на её стянутые губы. Она вскинула голову и строго спросила, как привыкла спрашивать своих девочек:

— У вас всё?

— Подпишите, пожалуйста.

Самсоненко внимательно прочла протокол, поставила сильную подпись и добавила:

— У Виленской не было стержня.

— Зато у вас их, кажется, два, — всё-таки не удержался Рябинин.

Он думал, что сейчас она взорвётся и от него останется мокрое место под напором её воли и характера. Но Самсоненко довольно сказала:

— Иначе не сделаешь науку.

— Я думал, что науку делают другими качествами.

Теперь она улыбнулась, как улыбается взрослый человек малышу, нападающему на него с картонным мечом.

— В наш рациональный век слабым людям в науке не место.

— А в жизни? — поинтересовался Рябинин.

Самсоненко поднялась. Она наверняка занималась спортом — теннисом или бадминтоном. Потому что в наш рациональный век без спорта нельзя. Да и сам Рябинин выжимал гирю.

— До свидания, — сухо попрощалась Самсоненко, не ответив на его вопрос.

Рябинин остался думать, чем же так несимпатична ему эта женщина? Самодовольством? Но оно попадалось частенько, и он давно научился скрывать неприязнь к этому популярному качеству. Напористостью? Но ведь она руководитель. Грубоватостью? Уж к этому-то он привык. Барским отношением к нему, следователю? И с такими руководителями он встречался. Тогда чем же?

Рябинин не мог работать, пока не найдёт ответа на этот, может быть, праздный вопрос…

Ну конечно, больше нечем: она сразу вычеркнула Виленскую из лаборатории, из жизни, как списала битую колбу. Эта учёная женщина считала гибель сотрудницы закономерной, потому что всё бесстержневое гибнет. У неё не было жалости, элементарной человеческой жалости, без которой Рябинин не представлял людей.

Допрос можно бы посчитать бесплодным, если бы Самсоненко так долго не стряхивала пепел с кончика сигареты.

4

Родственников погибших Рябинин никогда сразу не вызывал. Касаться свежих ран тяжело. Поэтому не посылал повестку матери Виленской, оттягивая встречу, хотя её показания могли быть самыми важными.

Она пришла сама. Рябинин не удивился. Следователь был единственным человеком, который серьёзно искал причины смерти её дочери.

Пожилая женщина уже не плакала. Её горе было другим, которое не уходит со слезами, да и слёз-то почти не даёт, потому что обрывает сразу душу и ноет в груди до конца дней.

Рябинин не знал, в какой степени она готова к разговору. Но Виленская тихо сказала:

— Спрашивайте.

Он кашлянул и перелистал тощее дело — спрашивать не поворачивался язык. С этой женщиной надо бы говорить через месяц или позже. Но если спрашивать, то спрашивать он мог только об одном.

— Расскажите о дочери.

Она достала из сумочки платок и стала мелко его комкать, пока тот не исчез в ладони.

— Мне трудно говорить объективно… Я мать… Рита была какая-то не такая… Ведь каждый человек сидит в панцире. У одного он толстый, как у черепахи, у другого он хрупкий, как яичная скорлупа. Так вот у Риты его совсем не было. Моллюск без раковины.

Значит, Самсоненко была права, когда рассуждала о стержнях. Вот и мать говорит о панцире.

— Уж очень жалостливая была… Помню, приехал к нам родственник из провинции и рассказал, как спутанная лошадь вышла на железнодорожную насыпь и зацепилась. А из-за поворота — поезд, гудит, остановиться уже не может. Лошадь рвётся, дрожит, и на морде… слёзы… Рита выскочила из-за стола, разрыдалась и убежала.

— Да, — вежливо промямлил Рябинин.

Он не хотел говорить, что иная реакция стояла бы дальше от человеческой нормы, чем Ритина.

— Ну, что вам ещё сказать. Тихая, стеснительная, замкнутая.

— Был ли у неё… — замялся Рябинин, — друг?

— Рита об этом всегда молчала. Я уж намекала ей, что незачем девушке вечерами сидеть дома. Сидит, как в пещере. Думаю, что мужчин у неё не было. Да и познакомиться негде. На работе у них одни женщины. На танцы она век не ходила. Вот только в театр с Мироновой бегала… Она и в детстве была нелюдимкой…

Виленская примолкла. Рябинин не перебивал тишины, потому что мать ушла куда-то далеко, может быть в детство дочери.

— Что ещё рассказать? — очнулась она.

— Были у неё неприятности?

— Нет, не жаловалась.

— Про Самсоненко, свою начальницу, она что-нибудь говорила?

— Только хвалила её.

— В последнее время ничего за ней не замечали?

— Ничего особенного… Только, пожалуй, была несколько грустнее…

— С какого времени?

— С весны.

— А зимой?

— А вот зимой была очень весёлой, я даже дивилась. Январь, февраль да и март порхала, как птичка.

— Вы не спрашивали о причинах такого перепада?

— Спрашивала. — Виленская слабо махнула рукой с зажатым платком. — Но она никогда со мной не делилась.

— Не доверяла?

— Не в этом дело. Берегла. У меня больное сердце. Уж так повелось, что она от меня всё скрывала.

— Радостью могла бы поделиться, — невнятно буркнул Рябинин и прямо спросил: — Значит, причины самоубийства вам неизвестны?

— Нет, а вам?

Её усталые сухие глаза смотрели на него — ждали. Она за тем и пришла к следователю — узнать о причинах самоубийства.

Но и ему она была нужна за тем же.

— Нет, — вздохнул Рябинин, — Пока нет.

— Соседи сказали, что мне есть записка…

Рябинин молчал, размышляя, можно ли в её состоянии читать записку. Он вспомнил про больное сердце.

— Прошу вас подождать. Всё равно нам придётся ещё раз встретиться.

Виленская не настаивала. Она попрощалась и тихо ушла.

Ну что он мог сказать этой усталой женщине? Рябинин был убеждён, что мать должна знать своего ребёнка, если она мать. Нет родителей, которые не знают своих детей, — есть родители, которые не хотят их знать.

Он достал чистый лист бумаги. У геофизиков есть такое понятие — аномалия, когда на совершенно ровном фоне стрелка прибора вдруг начинает дрожать и ползти по шкале. В этом месте может быть месторождение.

И на следствии Рябинин всегда обращал внимание на всякое отклонение от того фона, который должен быть в этом месте и в это время.

На листе он написал:

«1. На вопрос о причине самоубийства Самсоненко слишком долго стряхивала пепел.

2. Виленская зимой была возбуждённо-весёлой, а весной подавленной.

3. В день смерти она сожгла на работе какую-то бумагу».

Пока это было всё, чем он располагал.

5

Шурочкой оказалась та самая заплаканная девушка, которую он заметил в институте. Она и сейчас плакала.

— Да вы успокойтесь, — мягко сказал Рябинин.

— Она была… лучше всех.

— Чем?

— Переживала за всех… Другим до лампочки…

Рябинин молчал, надеясь, что она будет говорить и дальше. Он никак не мог толком рассмотреть её лицо: красное, припухшее от слёз, да к тому же она вертела большой платок, закрывая им губы.

— Человеком она была, — всхлипнула Шура.

— Успокойтесь, — построже сказал Рябинин. — Нам же надо поговорить.

— Я простая лаборантка, а у нас все с высшим образованием, кандидаты да доктора наук. В глаза не говорят, а дистанцию держат. Мол, не забывай: ты лаборант, а я кандидат. Это же чувствуется. А Рита… Господи, да про неё и не скажешь, кто она. Человек она… Человек!

— Говорят, была мягкотелой, неприспособленной? — осторожно заметил Рябинин.

Шурочка сразу вскинулась, отнимая от лица платок.

— Нахалкой она не была, это верно. Другие больше звонят, носятся по институту, рассуждают, создают себе рекламу — вот энергичные и получаются. А Рита работает себе и работает. Бедняжка…

Шурочка опять исчезла в платке, стараясь не всхлипывать. Слёзы сдерживать трудно, поэтому иногда раздавался приглушённый стон, будто из-за стены.

— Да успокойтесь же!

В Рябинине вдруг шевельнулась неожиданная зависть к Виленской. А стали бы после его смерти плакать сотрудники до придушенных стонов? Убивался бы кто-нибудь, кроме жены? И назвали бы его Человеком — самым высоким званием? Или бы он остался просто следователем прокуратуры, юристом первого класса?

— Замуж она не собиралась?

— За кого? — оживилась Шурочка, — За охламона со степенью…

— Так уж все и охламоны? — усомнился Рябинин.

— А то нет? Готовь ему обед, стирай на него, ребёнка роди, а он будет выпендриваться. Насмотрелась я на них, на этих мужей. Ходят у нас такие по институту, как гусаки. Курят да о хоккее болтают.

— Это ваше мнение о мужьях, — осторожно возразил Рябинин, — А что Виленская об этом говорила?

Шурочка прерывисто и шумно вздохнула, словно приходя в себя после обморока:

— Она всё ждала.

— Кого ждала?

— Принца ждала на розовом коне под алыми парусами. Говорила, что умного, сильного, смелого, доброго ей мало. Необыкновенный должен быть, как принц Гамлет. Да так бедняжка и не дождалась…

— Были у неё неприятности? — быстро спросил Рябинин, поняв, что только конкретными вопросами можно удержать её от слёз.

— Да нет.

— А ссоры?

— Рита вообще ни с кем не ссорилась. Даже с Самсоненко.

— Почему даже с Самсоненко? — насторожился он.

— Я её не люблю.

— Почему?

— Не люблю, и всё.

В другой раз он начал бы копаться в этом ответе, переложив интуицию свидетеля на разумные фразы, годные для протокола. Но сейчас не хотел — он видел Самсоненко и знал, за что её можно не любить. Шурочка добавила:

— Кино снимали о нашем институте. Хроникально-документальное, телевизионное. Называется «Труженицы хрустальной колбы». Вот уж где она покрасовалась вдоволь. Только её физиономия на экране и торчит.

— Не обратили внимания, Виленская бумагу не сжигала?

— Нет, — удивилась она его вопросу.

— Какой она была в последнее время?

— Грустная ходила, печальная. Я спрашивала. Отвечала, что от сирени. Шутила, конечно. Колбы роняла, глаза бывали красноватыми…

— А зимой?

— О, зимой… — оживилась Шурочка. И впервые улыбнулась, вспомнив то настроение, какое было тогда у Виленской. — Зимой её никто не узнавал. Смеялась, шутила…

— Чем вы объясните такие переходы?

— Не знаю. Но о смерти она никогда не говорила.

Рябинин помолчал. Ему ещё хотелось о чём-то спросить, может быть о пустяках: ходила ли Виленская в кино, любила ли мороженое, какие читала книги, что ела на обед… Эти мелочи нужны не для дела — для образа, который пока неясно дрожал в сознании, как утренний туман в конце просеки.

— У вас есть её фотография? — спросил он.

Шурочка кивнула.

— Когда придёте ко мне ещё раз, захватите, пожалуйста.

Рябинин не сомневался, что она придёт. Видимо, не сомневалась и Шурочка.

После её ухода он достал из папки листок с «аномалиями». Но писать было нечего. Шурочка добавила что-то к личности Виленской, но не сообщила никакой информации о главном — о мотивах её поступка.

6

Рябинин вспомнил последнее самоубийство, которое он вёл лет пять назад: спившийся тунеядец решил пугнуть жену, не давшую денег на водку. И пугнул, повиснув на кухне. В кармане нашли записку с двумя словами: «Миша, отомсти!» Рябинин долго искал этого Мишу. Им оказался трёхлетний сын.

Самоубийство Виленской было другим.

Вошла молодая изящная женщина в белом халате, светлая и лёгкая. Рябинин сразу понял, что это Миронова. Он никогда не разглядывал человека откровенно, но тут не удержался: Миронова была подругой Виленской, а друзья если и не схожи, то какой-то гранью всё-таки подобны.

Миронова поправила чёлку, извинилась за халат и огорошила:

— Вы думаете, мне что-нибудь известно?

— Надеюсь.

— Я ничегошеньки не знаю, — грустно сказала она и сочувственно посмотрела из-под своей пушистой чёлки.

— Вы же подруги, — заметил Рябинин.

— О ней знаю всё, кроме…

— Тогда расскажите это всё.

Она положила руку на стол, свободно вытянув её вдоль края. Рябинин задержал взгляд на узкой кисти и тонких длинных пальцах с колкими ногтями, собранными в горсть, — рука казалась острой. Миронова молчала. Рябинин быстро глянул в лицо: она боялась, что следователь не поймёт.

— Постараюсь уловить, — усмехнулся он.

Она улыбнулась чуть смущённо и начала рассказывать не спеша, подбирая слова:

— Если бы я была художником… и рисовала бы Риту… то изобразила бы её с ореолом вокруг головы… Знаете, как святую на иконе.

Рябинин чуть не кашлянул, но вовремя подавил этот импульс, который бы сразу нарушил контакт.

— Её можно описать одним словом — светящаяся.

Миронова пытливо вглядывалась в его лицо — понимает ли? Рябинин сидел бесстрастно, не очень понимая, что она имеет в виду.

— Многие считали её старомодной. Она читала классику, любила вальс, ни разу в жизни не была на хоккее или футболе. Рита всему на свете предпочла бы хорошую книгу. Не подумайте, что она была какой-нибудь вялой куклой. Рита увлекалась, да ещё как! Если её интересовала тема, она буквально проваливалась в работу. Не ела, дома не бывала, худела, как схимник. И так, пока не сделает работу, по крайней мере её творческую часть…

— А людьми? — спросил Рябинин.

— Что «людьми»? — не сразу поняла Миронова, — Да, людьми… Так же и с людьми. Если понравится человек, то душу отдаст. Ругаться, ненавидеть не умела. Всё прощала, кроме грубости. Даже не хамства, а просто нетактичности, жёсткого тона. Тогда у неё портилось настроение на день. Я вот говорю, а образ у вас, наверное, не складывается…

— Почему ж не складывается?

— Трудно. Это как книжный герой — каждый его видит по-своему.

— Вы хорошо рассказываете, — заметил Рябинин.

— Знаете, что она любила? Лес. Нет, не грибной, не мариновку-засолку. Лес, о, лес для неё был религиозный культ. Ходила всегда одна, а возвращалась радостная, словно что-то узнала, чего никто не знал.

Рябинин немного помялся и осторожно задал вопрос, который давно томился в голове:

— Скажите, вот ей было двадцать девять лет… уже какой-то возраст…

— Да, — перебила Миронова, — я её знала с первого курса и всегда боялась, что она влюбится.

— Почему?

— Знаете, что такое любовь для женщины?

— Больше знаю, что такое любовь для мужчины.

— О, для женщины это больше. А для Риты, с её натурой… Она бы так увлеклась, что пропала бы…

— Почему же пропала? — усомнился Рябинин. — Люди мечтают о любви…

— С Ритиным характером… Да она бы превратилась в рабыню, потеряла бы личность, сгорела бы… Человек крайностей…

— Вы считаете, что она влюбилась?

— Вряд ли, — задумчиво сказала Миронова, перебирая что-то в памяти. — Зимой у неё был отличный тонус, её всё время одолевал телячий восторг. А весной стала вялой, бескостной. Понимаете, она зимой вечерами домой-то не ходила — всё работала. А у нас в отделе влюбиться не в кого. И мужчин нет.

— Неужели бы она от вас скрыла? — усомнился Рябинин.

— Нет. Рита порывалась сказать, но что-то ей мешало. А потом, весной, ушла в себя. А уж потом… не успела.

Миронова полезла за платком. Она отвернулась, и Рябинин не мешал. Он думал, возможно ли любить тайно от родных, друзей и сослуживцев? Но ведь истинная любовь и есть тайная любовь. Он относился подозрительно к громкой и нескромной любви, которая выказывалась на весь мир. Тайно любить можно, но нельзя любить незамеченно. Впрочем, состояние Виленской заметили сразу. Но как любить, не выходя с работы? Кого?

— Рабочий конфликт вы исключаете? — спросил он, дождавшись, когда Миронова спрячет платок и повернётся к нему.

— Да, — сразу сказала она. — Это исключено.

— А что вы скажете о Самсоненко?

Миронова пожала плечами и напрягла губы. Она не хотела говорить о своей начальнице. Он не настаивал. Не так-то просто выложить официальному лицу своё отношение к руководителю, тем более что самоубийства это вроде бы не касалось.

Сотрудницы лаборатории смерть Виленской с Самсоненко не связывали. Получалось, что с сигаретным пеплом он ошибся, поддавшись своей неприязни к такому типу людей.

— Больше ничего не добавите?

Миронова опять пожала плечами и вдруг как-то испытующе глянула на него ещё стеклянными от слёз глазами:

— Вы должны знать больше меня.

— Это почему же? — удивился он. — Вы дружили и то не знаете.

— У вас дневник.

— Какой дневник?

— Рита вела дневник, но никому не показывала. Её мама говорит, что дома дневника нет. Мы решили, что вы изъяли.

— Нет, не изымал, — задумчиво произнёс Рябинин, и теперь его мысль сразу бросилась по новому руслу.

Вела дневник… В нём, разумеется, есть всё. Люди и заводят дневники, чтобы писать в них то, о чём нельзя говорить. Но куда она его дела? В лаборатории он нашёл горстку пепла — это сгорел листок-два, не тетрадь. Да и зачем нести его на работу… Дома она ничего не сжигала — пепел или запах они бы обнаружили. Но дома дневника не было. Вот и мать не нашла.

— Подпишите, пожалуйста.

Рябинин спрятал в папку протокол допроса Мироновой и, глянув на её сбившуюся чёлку, покрасневшие глаза и дрожавший кончик носа, глуповато спросил:

— Вы… переживаете?

— Я любила её.

Ответила неслышно — словно упал осенний лист.

7

После ухода свидетельницы Рябинин стал ходить по своему маломерному кабинету. Он даже не анализировал показания Мироновой — думал о дневнике.

Разумеется, скрытный и замкнутый человек, да ещё такой ранимый, как Виленская, постарается дневник уничтожить. Она не пускала никого в свой мир при жизни и вряд ли согласилась бы пустить туда после смерти. Но у Рябинина была такая профессия — лезть в чужую душу, даже если её, этой души, уже нет на свете.

Походив минут двадцать, он глянул на часы — шесть, рабочий день окончен. Но ту мысль, которую он выходил, нужно реализовать немедленно, если только уже не поздно.

Рябинин подошёл к телефону и набрал номер жилищной конторы:

— Скажите, пожалуйста, дом сорок пять по Озёрной улице ваш?

— Наш, — ответил женский голос.

— Мусор этого дома давно вывозился?

— Товарищ, — голос сразу зашумел скороговоркой. — Мы и без вас знаем, что бачки полные. Машин нет, понимаете? Вот пять дней и не вывозим…

— Подождите, подождите, — перебил он. — С вами говорит следователь прокуратуры Рябинин.

— Слушаю, — заметно потишал голос.

— Меня очень устраивает, что мусор пять дней не вывозили. Я хочу в нём покопаться. Попрошу вас, пусть дворник меня подождёт в жилконторе.

Проще всего было дневник порвать и выбросить на помойку.

Через тридцать пять минут с двумя дворниками-женщинами Рябинин подошёл к бачкам. Не зря нервничала работница жилищной конторы — мусор уже сваливали рядом с баками на асфальт.

— Да-а, многовато накопилось, — высказался Рябинин.

— Вы же испачкаетесь, — заметила старшая, критически оглядывая его светлый костюм и жёлтый портфель, — Давайте, мы будем разбирать, а вы говорите, что вам нужно.

— Человеческую голову, — фыркнула молодая, которая тоже была одета не по-рабочему: видимо, куда-то собралась и её вызвали прямо из дому — только набросила на мини-юбку дворницкий фартук.

Доверить дело дворникам он не мог, но одному тут не справиться и за ночь.

— Мне нужна тетрадь… Или листки тетради, блокнота… Может быть, клочки… С рукописным текстом… От руки, значит.

— Бумажные, что ли? — уточнила старшая. — Так вот эти бачки уже разобраны. Мы всё бумажное отбираем в макулатуру.

И она показала на три тугих мешка у стены. Рябинин повеселел, потому что задача упрощалась. Неразобранными оставались только два бачка.

— Товарищи, вы разбирайте бачки и бумагу откладывайте в сторону. Вам всё равно их перебирать. А я займусь мешками.

Дворники молча согласились. Рябинин взял пустой ящик, поставил на тёплый асфальт, сел и принялся за первый мешок. От бачков, нагретых дневным солнцем, тянуло спиртовой гнилью. Где-то в углу возились кошки. Дворники изредка вполголоса переговаривались.

— Куклёнок, — сказала молодая, даже как-то обрадовавшись.

— Чего только не выбрасывают, — вздохнула старшая.

Рябинин разлеплял листки, которые дворники утрамбовывали довольно-таки плотно. Больше всего выбрасывали школьных тетрадей, исписанных и палочками и алгебраическими формулами. Он уже по тексту мог сказать, какой это класс — насмотрелся. Много было газет и обёрточной бумаги. Попадались какие-то коробки, старые журналы, книги без обложек… Мешки разбирались быстрее, чем он предполагал.

— Тётя Маша, а помнишь, ты нашла сумочку, а в ней часики, кулон со слезистым камушком да триста пятьдесят рублей денег?

— Было. Чего теперь вспоминать. Всё отдала хозяйке в тридцатый номер.

— Потом волосы на себе рвала.

— Чего болтаешь-то!? Дали мне пятьдесят рублей, и спасибо.

Одуряющий запах, который полз от бачков, как ядовитая волна при газовой атаке, на Рябинина особенно не действовал. Не только потому, что на трупах нюхал и не такое. В послевоенные тощие годы они с мальчишками обнаружили в железнодорожном тупике великолепную свалку, куда возили мусор из крупного столичного города. Ничего интереснее до этого, а может быть, и после этого голодные поселковые мальчишки не видели. Но больше всего поразили тюки новеньких бутылочных наклеек — разноцветных, золотых, с нерусскими словами. Особенно ему понравилась жёлтая наклейка с загадочным словом «крем-сода». Он не знал, почему их выбрасывали: видимо, в стране не было тогда столько крем-соды, а может, её не было и вовсе.

— Теть Маша, пивная бутылка…

— Надо б сдать.

— А вот кастрюля.

— Тоже, цветной металл.

Он разбирал последний мешок, который был набит одними газетами. Рябинин пересмотрел их за десять минут. Ничего. Умом он на успех и не надеялся — эту работу нужно было сделать, чтобы потом на себя не пенять. Но то умом. Видимо, человек не может браться за дело, не веря в успех.

Обескураженный, подошёл он к дворничихам. Они разобрали только один бачок. Рябинин присел перед маленьким холмиком бумаги — почти одна обёрточная да коробки.

— Хорошо люди живут, — сказала тётя Маша. — Чего только не едят. Вон сколько тортов съели.

— И шпротов, — добавила молодая, посматривая на следователя.

— После войны на помойках что было? Одна картофельная кожура, да и той немного, — добавила тётя Маша.

Рябинин подошёл к последнему баку:

— Давайте сообща.

— Возьмите хоть рукавицы, — предложила молодая.

Он надел брезентовую рукавицу и запустил пальцы в бак. Первой его добычей стал громадный, сорок пятого размера сапог, по-акульи распахнувший подошву с гвоздями. Молодая засмеялась.

— Ну! — осекла её тётя Маша.

Но Рябинин и сам улыбнулся — конечно, смешно. Этот бак совсем не походил на романтическую свалку его детства. Тошнотворный запах валил из него, как пары серы из вулкана. Он вляпался в какое-то месиво и испачкал пиджак, чувствуя, как пропитывается неистребимым запахом отбросов и кошек.

Консервные банки, рыбьи головы, драные босоножки, капустные листья, женские чулки… Каждую бумажку он подносил к очкам, потому что белый вечерний свет посерел. Но бумажки были не те.

— Так напишут, что и леший не разберёт, — сказала тётя Маша и бросила листки к ногам Рябинина.

Он и сам не понял, почему стремительно нагнулся, перехватив бумагу на лету у самой земли. Это были крупные тетрадные клочья. Видимо, страницы выдирались из толстой тетради десятками и рвались на четыре части. Рябинин уже знал, что это её дневник. Крупные круглые буквы катились по обрывкам, как колёсики, набегая друг на друга. «Теперь не скрывают сокровенное. В кино…» — прочёл он до линии разрыва.

— Товарищи! — сказал Рябинин каким-то не своим, нервным голосом, и дворники сразу прекратили разборку. — Вот такие листки ищите. Они нужны.

Женщины повертели клочки и закопошились сосредоточенно, молча.

Теперь Рябинин шнырял по баку глазами, наверное, как те кошки, которые сидели в стороне и ждали конца поисков.

Через десять минут молодая протянула пачку бумажных лоскутьев. А затем, почти на дне, они увидели все клочки в одном месте под крышкой посылочного ящика. Рябинин скинул рукавицы, лёг на металлическое ребро и дрожащими от напряжения пальцами подобрал всё до последнего обрывка. Потом они уже копались бесполезно. Начала дневника не было, но конец важнее. А он не пропал — задний лист картонной обложки сохранился.

Рябинин осторожно ссыпал рваную бумагу в большой конверт и тут же составил протокол: где, кто, когда и с кем нашёл эти обрывки. Дворники расписались.

— Товарищи женщины, — бессвязно от радости заговорил он, — спасибо большое. Очень помогли… Если и вам нужна какая помощь…

Своей пропахшей рукой пожал он их пропахшие руки.

— Может, зайдёте в контору, помоетесь? — предложила тётя Маша.

— Спасибо, я уж дома.

В трамвай Рябинин влез усталый и довольный. Дневник Виленской был у него. В транспорте он никогда не садился, поэтому встал в уголок, рядом с двумя девушками. Одна в руке держала скрипку. Вторая, разряженная, как новогодняя ёлка, выразительно задёргала симпатичным носиком. Девушка со скрипкой тоже затрепетала ноздрями. Рябинин догадался, что он источает запах бачков. Та, что со скрипкой, хихикнула, глянула на него и пошла с подругой в другой конец вагона. Он подумал, что ей тоже не помешало бы разобрать бачки — хотя бы для того, чтобы больше ценила свою скрипку и возможность на ней играть. Чтобы эти изящные девочки знали: пока они играют на своих дивных инструментах, кто-то другой, дворники и следователи, копаются в человеческих отбросах, делая жизнь чище.

На остановке Рябинин выскочил из трамвая и пошёл домой пешком.

8

Одорология ещё не получила полного признания — в науке о запахах сомневались. Надёжного прибора пока не было, а собаке верили с опаской: не лежало у юристов сердце к мысли, что судьба человека зависит от овчарки.

Рябинин вспомнил об одорологии дома. Он вычистил пиджак и повесил его на балкон. Долго принимал горячий душ, намыливаясь самым пахучим мылом. И всё-таки ему везде чудился запах бачков. Рябинин пошёл ещё раз в ванную и долго намыливал ладони уже другим мылом. Теперь руки стали стерильными. Но запах нет-нет да и возникал, появляясь ниоткуда. Рябинин догадался, что нос ничего не воспринимает, а запах остался в голове, в мозгу — он запомнил его, как хорошая собака.

Жена уехала в командировку. Иринка была в пионерском лагере. Рябинин не любил эти одинокие вечера, старался засиживаться на работе или шёл в Публичную библиотеку. Но сегодня предстояло интересное дело. Он даже не стал ужинать, да и холодильник был пуст, как его желудок: опять не успел зайти в магазин.

Нетерпеливыми руками высыпал Рябинин на стол кипу клочков. Достал чистую бумагу, ножницы и клей. И сразу отключился от времени и пространства, только иногда озирался, чтобы определить, где находится.

Он правильно решил, что она выдирала листки пачками и рвала на четыре части. Виленская спешила, он-то знал, как она спешила. Некоторые листки были разорваны только надвое, поэтому дневник клеился споро. Страницу за страницей складывал он в стопку, придавив их пятикилограммовой гантелью.

Отсутствовало не только начало, а и вся первая половина тетради. Пухлая гора обрывков, стоило их организовать и подклеить, превратилась в скромную пачку листков. Но Рябинина это не огорчило — конец дневника сохранился. Опытному филологу достаточно страницы, чтобы рассказать о произведении и авторе. И ему хватит этой тощей тетрадки.

Рябинин склеил последнюю страницу и высвободил из-под гантельного гнёта всю пачку. Теперь предстояло подогнать листы по тексту. Он стал нумеровать их, не вчитываясь в содержание, а только стыкуя листы по последним и первым словам. На восьмом листке, на полях, стояли буквы, чиркнутые рассеянной рукой, — «Р. В.», Рита Виленская.

Техническая работа была окончена. Рябинин выключил чуть поющий в углу приёмник и начал читать страницы, которые от свежего клеяизогнулись, как живые.

Рябинин много прочёл дневников великих людей, не очень великих и просто смертных. Он изучал дневники писателей, наслаждаясь языком и образами. Любил читать записи людей искусства, остроумные и красочные. С удовольствием знакомился с дневниками, которые летописно отразили своё время. Были дневники только с описанием хронологии поступков: сходил туда-то, обедал с тем-то. Были и другие: с мыслями, переживаниями и раздумьями — они всегда доставляли наслаждение. Приходилось ему читать и трёпаные тетрадки преступников, которые записывали свои дела и помыслы, как правило банальные и пошловатые.

Дневник Виленской не описывал действий. Он не был привязан ни к дням, ни к событиям — только мысли и настроение. Пожалуй, это был и не дневник, а записная книжка без дат, имён, мест, лиц. Записи звучали, как музыка, а Рябинин походил на человека, который по минорным аккордам пытался понять, кто обидел композитора.

«Теперь не скрывают сокровенное. В кино секс, в книгах и разговорах секс. Я согласна, что любовь держится на сексе, как дом на земле. Но всё-таки живу я в доме, а не в земле».

«Да, конечно, люди живые, тёплые, добрые… Но почему, когда очень плохо, хочется к молчаливым холодным берёзкам?»

«Работают целые институты, собираются конференции… И только я одна знаю, как победить инфаркт. Не надо любить, страдать, мучиться, бороться… И никогда не будет инфаркта. Даже гриппа не будет. Даже не заболят зубы. Я заметила, какие хорошие белые зубы у дураков».

«Сегодня на улице промозглая погода, лезущая в душу».

«Мой человек, о, мой человек презирает карьеру и деньги, машину и благополучие, дураков и чиновников. Мой человек горд, независим и живёт идеей. Он хочет слетать на Венеру, найти лекарство от рака, сложить своими руками невероятный дом, вырастить на скалах сад… Он много чего хочет, мой человек. Он всегда с кем-то борется и страдает, поэтому лицо покрыто ссадинами, а глаза горят непримиримым светом. Я вытираю ему щёки и прижимаюсь к его неновому и немодному костюму. Я кормлю его, моего человека, — он и ест-то не всегда. Я люблю моего человека и готова отдать за него жизнь мгновенно, стоит ему захотеть. Но покажите мне его, моего человека?»

«Наверное, птицам очень смешно видеть сверху, как мы суетимся и мельтешим внизу, производя и потребляя, производя и потребляя… Они ничего не производят и ничего не потребляют. Они — парят».

«Первый раз вижу столько ландышей. Весь бугор в строгих стрельчатых листьях. В их тени, как драгоценные жемчужины в зелёном бархате, скромно, незаметно, будто ничего и не случилось — белым откровением цветы-горошины».

«Каждый человек должен жить так, чтобы его жизнь была полна приключений, действенных или духовных. Всё остальное — прозябание».

«Нельзя жить без одиночества. И нельзя жить только в одиночестве».

«Я не могу работать только для того, чтобы жить. Мне нужно работать, чтобы двигаться вперёд вместе с наукой».

«В религиозных старушках я нахожу больше смысла, чем в некоторых современных женщинах. Первые хотя молятся Христу, человеку. А вторые же молятся универмагам и галантереям».

Рябинин читал страницу за страницей. Он уже знал, что снимет для себя копию. У него было на это моральное право, которое, может быть, появилось после их телефонного разговора. В дневнике отсутствовала зимняя часть — осталась только грустная, весенняя.

Он дошёл до конца и недвижно застыл взглядом на последних трёх записях.

«Раньше я могла заплакать от счастья. А вчера музыка ударила по сердцу, как нож по ещё влажному рубцу. Да и по рубцу ли, не по ране ли? Люди говорят, что любовь проходит. Возможно. Не смешно ли — проходит лучшее состояние человеческой души».

«И то правда — всё проходит. Нет, не любовь, а боль её нечеловеческая. Я уже замечаю мир. Даже вроде бы и вижу. Ах, время, время…»

«Ну, а письмо-то зачем передавать… Люди боятся смерти. Но ведь мы каждый вечер умираем на ночь, и нам не страшно. Да, сильные бодрствуют. А что делать слабым? Им лучше спать…»

Рябинин подчеркнул красным карандашом две последние строчки. Всё-таки информация в дневнике была. Он достал из портфеля листок со своими «аномалиями» и вписал ещё два пункта:

«4. У Виленской была неудачная любовь.

5. Есть письмо, которое кем-то кому-то передано, что возмутило Виленскую».

Рябинин встал и по своей привычке заходил по комнате, водя руками по корешкам книг на полках. Сейчас он не хотел думать о расследовании. В конце концов, он искал только мотив самоубийства. Дневник открыл больше — жизнь человека. Эти записи наложились на тот телефонный голос, вежливо-женственный, и слились с ним, превратившись в ощутимый образ человека с тонкой и ранимой душой.

Ему вдруг до боли стало обидно, что он не встретил её в жизни — он, который и любил-то следствие за встречи с самобытными людьми. Ведь попадаются каждый день лица, которые могли бы пройти стороной, ничего не прибавив и не убавив, как автомашины на улице. А вот Виленская…

Эх, Рита Виленская… Прекрасное не всегда имеет в жизни белые крепкие зубы для обороны. Поэтичное не всегда выдерживает прямые, негнущиеся взгляды. Нежное частенько живёт без шипов…

Рябинин быстро ходил по квартире, уже не замечая, думает ли он, говорит ли вслух.

Нет, Рита Виленская, слабым не надо спать. Да, нам нужны сильные и волевые люди. Но нам нужны и люди с нежной, хрупкой душой. Нашему обществу нужны разные люди, Рита… Ты принесла бы пользу науке. Ты была нужна матери, Мироновой, Шурочке… И ты нужна ему, следователю прокуратуры. Да Рябинин мог назвать десятки людей, которые были бы рады дружить с таким человеком, как Виленская.

Её теперь не было. Она погибла среди людей, как человек от жажды посреди океанской воды. Рябинин не сомневался, что ей не дали бы умереть, откройся она людям. Но она не открылась.

Он всё ходил по квартире. Рябинин знал, что спать сегодня не будет. Он подошёл к дневнику и понюхал страницы, добытые в помойке, — они пахли духами.

9

Рябинин не спал часов до трёх утра. Ему показалось, что лампа в торшере ослепла от своего калёного волоска и засветилась особым белым светом, после которого обязательно должна лопнуть. Он лёжа читал русского юриста Кони. Посреди ночи Рябинин встал, подошёл к столу и выписал длинную цитату: «Каждый вдумчивый судья, врач и священник должны знать по опыту своей профессии, что жизнь представляет такие драмы и трагедии, которые нередко превосходят самый смелый полёт фантазии». И добавил: «А. Ф. Кони».

В этой мысли новизны не было, и она не годилась в афоризмы. Записал к настроению. Он не мог забыть того невероятного разговора по телефону с Виленской; не мог себе простить, что не сумел спасти человека. Не будь разговора, Рябинину легче бы работалось по этому делу. И спал бы он по ночам.

Утром голова казалась набитой плотным туманом. Так будет примерно до обеда, он уж знал. Потом всё разойдётся, как расходится осенний туман в ясный сухой день.

Следствие знает не так уж много способов изучения личности: официальные характеристики с места работы и места жительства, допрос сослуживцев, родственников, друзей и соседей. О личности Виленской Рябинин знал много. И не только благодаря дневнику. Она была оригинальным человеком, а такие люди оставляют след в жизни. И всё-таки он вызвал соседку, ту, которой стало плохо на месте происшествия.

Женщина лет сорока села перед ним, строго сомкнув губы. Он уже видел, что она недовольна вызовом. Соседка наверняка считала, что влипла в историю: сперва насмотрелась жути в чужой квартире, а теперь вот таскают по прокуратурам. Поэтому Рябинин сразу сказал, чтобы разговорить женщину:

— Пришлось ещё раз потревожить. Но это последний.

— Ничего, — вяло сказала она, чуть обмякая губами.

— Какие у вас отношения с Виленскими?

Рябинин обязательно задавал этот вопрос. Бывали такие склочные отношения, что он сразу отказывался от всякой информации.

— У меня со всеми хорошие отношения.

Она помолчала и добавила, чтобы следователь на этот счёт не сомневался:

— Я не понимаю, как можно иметь плохие отношения.

— Никогда ни с кем не ссорились? — полюбопытствовал он.

— Больше сорока лет прожила, и со всеми хорошо.

У Рябинина появился к вызванной интерес. Не следственный, а другой, человеческий.

— Вы ни разу не ссорились с соседями?

— Никогда.

— Ну, а на работе?

— Ни с кем.

— Ну… где-нибудь на улице?

— Нет.

— Неужели вам в жизни не попадался плохой человек?

— Не попадался.

— Ни разу?! — удивился Рябинин.

— Ни разу, — подтвердила она, но вдруг вспомнила: — Один подлец попался.

— Кто же?

— Мой муж.

— Чем же он подлец?

— Алиментов не платит.

Рябинин даже позавидовал. Возможно, суть счастливой жизни и заключается в том, чтобы иметь на своём пути не больше одного подлеца… Возможно, не стоит делить мир на друзей и врагов. Но он делился сам, произвольно, не спрашивая Рябинина. Даже в этом деле для него не было нейтральных. Погибшая Виленская, её мать, Миронова, Шурочка — это друзья. А врага ещё предстояло найти. Рябинин чувствовал, что он есть.

— Что вы можете сказать о Рите Виленской?

— Да что там говорить… Встретимся, поздороваемся. И всё. Вежливая девушка.

— Вы у них бывали?

— Раза два звонила по телефону. Но дома была только мать.

Она помолчала, честно стараясь что-нибудь вспомнить о покойной.

— Хорошая девушка, без современных глупостей…

— У вас стенки смежные?

— Слышимость хорошая, как в филармонии.

— Ничего не слышали? — на всякий случай спросил Рябинин, уже потерявший всякий интерес к вызванной.

— Всё как обычно… По телефону вроде бы звонила.

У Рябинина тихо стукнуло сердце. Круг замкнулся: женщина давала показания об их телефонном разговоре.

— О чём она говорила? — уж слишком безразлично и неизвестно зачем спросил Рябинин.

— Слов было не разобрать. Да, ещё у неё телевизор работал.

— Какой телевизор? — удивился он.

— Обыкновенный, как у всех. Она его смотрела.

— Откуда знаете, что смотрела?

— А слышно. Выключила, звук пропал, и тут же стулом по полу проехалась. Встала, значит. Я уж знаю.

— Во сколько это было?

— Что-нибудь часов в пять. Перед телефоном.

— И сколько работал?

— Ну, с полчасика.

— А вы не ошиблись?

— Через наши стенки ошибиться невозможно, — даже обиделась она. — Телевизоры ревут громко.

— Не ошиблись? — уже механически повторил он, но теперь женщина даже не ответила.

Рябинин ничего не понимал. Изюминкой следственной работы он считал психологию, поэтому интересовался всеми её проявлениями. Даже тайно думал, уж в чём, в чём, а в психологии кое-что смыслит. Но сейчас ничего не понимал. Получалось, что Виленская полчаса смотрела телевизор, а потом встала, написала две записки, позвонила ему и повесилась. Так не бывает. Так не должно быть.

— Спасибо, — сказал Рябинин, дав подписать протокол. Теперь эта женщина ему мешала.

После её ухода он уставился пустыми глазами на обложку дела…

Готовясь к преступлению, человек сильно волнуется, каким бы волевым он ни был. Его поведение заметно отличается от обыденного. А ведь он идёт не на смерть — только на преступление. Как же могла Виленская идти на смерть и включать телевизор? Да, бывало, люди с ума сходили…

Она и по телефону говорила с ним спокойным голосом. Получалось, что могла смотреть и телевизор. Но тогда рушился весь её образ — страстный, эмоциональный и нервный.

Может, рассеянность? Ходит человек по квартире и задумчиво нажимает, открывает и включает всё подряд. Но она перед этим ящиком сидела полчаса. Пыталась заглушить безвольный крик? Или просто боялась это делать в тишине, одна — хоть экран светится? Но тогда бы он остался включённым.

Рябинин вспомнил: Миронова или Шурочка упоминали, что Рита любила театр и не терпела телевизора. А перед смертью решила посмотреть?

Он взял листок с «аномалиями» и вписал шестую: «Перед самой смертью она полчаса смотрела телевизор».

Всё. Больше следственных действий не было. Теперь оставалось думать. И Рябинин впервые поверил предсмертной записке Виленской — ему не найти причин самоубийства.

10

Рябинин не мог сосредоточиться: в кабинет заглядывали люди, прибегала из канцелярии Маша Гвоздикина, заходили следователи, то и дело звонил телефон… Он решил уйти. Ему требовалось уединение. Дом не подходил — тоска по жене и ребёнку будут мешать хуже телефонных звонков.

В городе было такое место, где он с удовольствием просидел бы всю жизнь. Там стояла особая, шуршащая тишина. Там под рукой были самые ценные сокровища, накопленные людьми, — человеческие мысли. Там сразу охватывала страсть к познанию, к погружению в эти духовные источники с головой, надолго. И там чудесно и уединённо думалось.

Рябинин отправился в читальные залы Публичной библиотеки. Он не взял с собой ни портфеля, ни материалов дела — только листок с «аномалиями». Сунул в карман пиджака.

В прохладном помещении было пустовато. Редкие аспиранты лениво читали первоисточники. Часа через два народу прибавится, и страницы замельтешат веселее. Рябинин любил этот шелест, который успокаивал его, как в осеннем парке.

Он сел за свободный столик и снял пиджак. Приятная нервная истома предстоящей работы уже охватывала его. Он окинул взглядом зал, аспирантские затылки, зелёные абажуры ламп и ковёр в междурядье — всё это сейчас для него пропадёт…

Перед Рябининым лежал мятый лист бумаги с его «аномалиями». Шесть бессвязных записей, обозначенных цифрами:

«1. На вопрос о причине самоубийства Самсоненко слишком долго стряхивала пепел.

2. Виленская зимой была возбуждённо-весёлой, а весной подавленной.

3. В день смерти она сожгла на работе какую-то бумагу.

4. У Виленской была неудачная любовь.

5. Есть письмо, которое кем-то кому-то передано, что возмутило Виленскую.

6. Перед самой смертью она полчаса смотрела телевизор».

Он даже воспрял духом, когда вот так спокойно обозрел собранные вместе странные пунктики. Их немало. У него бывали дела, где хватало одного. Рябинин опять вспомнил геофизиков, которые брали карту с хаотично нанесёнными точками, обводили их линией, и на бумаге появлялся чёткий контур месторождения. Он тоже хотел обвести свои точки и получить «месторождение» всей этой истории.

О сигареточном пепле и Самсоненко думать пока не стоило. На допросе он мог ошибиться. У человека бывают секунды, когда тот теряет себя: сказал не то или пронзила неожиданная боль… Может быть, Самсоненко вспомнила про невыключенный муфель в лаборатории или утюг дома.

Второй пункт объяснялся четвёртым. Влюбилась она, видимо, зимой, а вот весной что-то случилось. Но что случается с любовью? Или она уходит, или уходит любимый человек. Если бы у Виленской ушла любовь, она бы не переживала — тут, кроме лёгкой грусти, ничего не остаётся. Значит, ушёл любимый. Вот его-то Рябинину и не хватало. Его не было и, по словам свидетелей, не могло быть физически. Виленская находилась либо дома, либо на работе…

Шелест в зале усилился. Загорались зелёные лампы. По проходам таскали пачки книг. Рядом села девушка, сразу завалив бумагами весь стол. Рябинин её давно приметил, с год. Она, видимо, писала диссертацию по социологии. Судя по литературе, что-нибудь про урбанизацию. Он всё удивлялся: чем может обогатить социологию человек двадцати с небольшим лет — только чужими мыслями.

И опять он погрузился в свой листок.

Самоубийства совершаются под действием минуты. Что же для неё стало такой минутой?.. Скорее всего, письмо. Видимо, оно так потрясло Виленскую, что она даже записала о нём в дневнике. Ведь до сих пор факты и события не фиксировала. И эта запись последняя. Письмо, конечно, письмо. Нет, не письмо, а та бумага, которую она жгла на работе. Но вряд ли деловую бумагу, потому что на работе у неё всё в порядке. Письмо и эта бумага… Чёрт!

Рябинин пугливо скосил глаза на соседку — та улыбалась своим социологическим книгам. Видимо, он выругался вслух.

Это же ясно! И просто. Никаких двух бумаг — одна бумага. Письмо. То самое загадочное письмо! Его она сожгла на спиртовке в столе. Нужно проверить на почте, когда и откуда она получала письма. Нет, пожалуй, почту тревожить не стоит. Что ж: получила письмо, снесла на работу и сожгла? Жечь там, где всем бросилось бы в глаза, где каждый мог подойти и спросить? Глупо. А если она принесла его кому-нибудь показать? Только Мироновой или Шурочке. Но они сказали бы следователю. Значит, письмо Виленская получила на работе. Но от кого? Она жила одной мыслью — о том человеке. Только одно письмо и могло её потрясти. От него или по поводу его… И оно было передано. «Ну, а письмо-то зачем передавать». Теперь этот дурацкий телевизор…

Рябинин поднял голову. Девушка-социолог зябко куталась в платок и косилась на него. Конечно, он смешная фигура: сидит лохматый мужчина в очках и тупо смотрит в единственный листок, в котором почти ничего не написано. Это когда у всех-то папки, справочники, тома. Интересно: сколько следователь социологически обследует людей? Сотни, тысячи… Да как — в душу влезает. Этой бы девочке хватило на десяток диссертаций. Он встал и пошёл в газетно-журнальный зал. Тут просматривали журналы, брали старые подшивки газет, интересовались новинками. Рябинин рассмешил девушку, протянув требование на прошлонедельную программку телепередач. На её глазах отыскал он тот злополучный день и сразу нашёл: в шестнадцать тридцать пять шла передача «Труженицы хрустальной колбы».

Рябинин слишком торопливо вернул программку и суетливо пошёл из зала. Не будь эта программа старой, библиотекарша решила бы, что он побежал смотреть многосерийный детектив.

Он оказался в длинном коридоре, где медленно ходили аспиранты, уставшие от долгого сидения. Рябинин возбуждённо зашагал вдоль стены, никого не замечая…

Значит, так. Вот, значит, как? Человек посмотрел передачу о своём институте и наложил на себя руки. Но почему?

Рябинин уже знал — почему. Он это узнал сразу, как только глянул в программку. Оставалось построить точную логическую цепь…

Её любовная трагедия произошла весной. С тех пор Виленская ходила на работу и ежедневно видела свой институт. И ничего. Но вот она увидела его по телевизору, и её нервы сдали. Правда, перед этим сжигалось письмо. И всё-таки последней каплей стала телевизионная передача. Так может быть, так вполне могло быть, если только с этим хроникальным фильмом что-то связано. Скажем, самое неповторимое в жизни, которое ушло. Получалось, что это неповторимое привязано к съёмкам. Съёмки зимой и были. Там, на съёмках, оказался тот человек. Вот почему Виленская никуда не ходила — она была с ним все дни. Видимо, съёмочная группа небольшая…

Рябинин пошёл в читальный зал и забрал свой одинокий листок. Остальное он додумает по дороге домой. Ему хотелось быстрого шага, успокаивающего. Радость всегда взвинчивала сильнее, чем неприятности. А сейчас у него была радость учёного, которого осенило после бесплодных опытов.

Завтра утром он найдёт того человека.

11

Но утром нового дня всегда появляются новые заботы, которые откуда-то лезут сами, как трава весной. И все срочные. Сначала вызвал прокурор, который ввёл правило, чтобы каждый работник раз в неделю рассказывал о своём житье-бытье. Сегодня оказался день Рябинина. Потом пришёл гражданин, которого он вызывал давно, а тот лишь вчера приехал из командировки. Затем прибежала Маша Гвоздикина и попросила проверить курсовую работу о причинной связи. После неё сразу же позвонила Демидова и сообщила, что вечером партсобрание. Потом пришёл работник милиции за статистической карточкой, которую Рябинин должен был отправить неделю назад. Звонили с обувной фабрики и просили прочесть лекцию о новых законах… Звонили из жилищной конторы и спрашивали, можно ли подобрать статью квартиросъёмщику, который держит трёх собак и всех лохматых.

Только в двенадцать часов Рябинин пододвинул к себе телефон. Он не знал, сколько человек входит в съёмочную группу, и решил начать с поиска режиссёра.

Телестудия оказалась сложным современным предприятием. Он долго плутал по телефонам творческих объединений, редакций и каких-то хозяйственных отделов. Наконец любезный девичий голосок переспросил:

— «Труженицы хрустальной колбы»? Да, по нашей редакции. Режиссёр Макридин.

— Как ему позвонить?

— А он в командировке. Снимает фильм о Байкале.

— Ну-у-у…

Остановиться Рябинин не мог — он был весь в этом деле. Но жизнь вмешивалась в его расчёты. Видимо, он так сказал «Ну-у-у», что девушка добавила:

— Знаете, по-моему, он уже приехал, но в студии пока не возникал. Позвоните домой.

Она назвала номер телефона. Только положив трубку, Рябинин подумал, что не мешало бы спросить его имя-отчество. Он мог узнать у неё и состав всей группы. Но тогда пришлось бы представляться, они бы узнали про звонок из прокуратуры, приготовились бы к вызову, всё обсудили бы… Он предпочитал внезапность.

Рябинин набрал номер телефона квартиры Макридина.

— Слушаю, — ответила женщина.

— Здравствуйте. Видимо, я говорю с Макридиной…

— Вы говорите с Самсоненко.

Рука дёрнулась и придавила рычаг аппарата. Но это сделал не он: это рефлекс сунулся вперёд него. Мало ли Самсоненко в городе! Да и ошибиться мог, не тот номер крутанул.

Второй раз кружочки вертел аккуратно, выверяя каждую цифру.

— Слушаю, — сказал тот же голос, словно пропущенный через металлическую трубу.

— Мне нужен Макридин.

В трубке стало тихо. Мало ли в городе Самсоненко…

— Да-да, — дадакнул приятный мужской баритон.

— Здравствуйте. С вами говорит следователь прокуратуры Рябинин.

— Я вас знаю, — перебил Макридин.

— Откуда?

— Мне про вас рассказывала жена.

— Какая жена? — спросил Рябинин, хотя спрашивать было уже ни к чему.

— Самсоненко, заведующая лабораторией. К вам зайти?

— Да.

— Через час буду.

Рябинин положил трубку. Он сразу устал. Какая-то бессильная истома легла на тело, будто он отстоял смену в забое или сошёл с марафонской дистанции. И вместе с этой физической опустошённостью пришла обида — ни на кого и ни на что. Но тем сильнее обида, когда не на кого обижаться.

Он уже знал, что Макридин тот, кто ему нужен. Знал по ряду признаков: его женой оказалась Самсоненко, они давно всё обсудили, режиссёр ждал его вызова… И говорил таким голоском, который хоть мажь на хлеб вместо варенья. Это голос виноватого. И Самсоненко всё знала — вот почему замерла на допросе её рука с сигаретой. Теперь съёмочная группа не нужна.

Рита Виленская искала в людях необыкновенное. А вот как просто: муж снял фильм о жене, а заодно прокрутил роман, как киномеханик прокручивает любовный фильм. Но, может быть, Рябинин не прав? Можно ли судить этого режиссёра поступком Виленской? И можно ли судить, не зная человека. Вдруг к нему войдёт обаятельная, незаурядная личность, и Рябинин поймёт увлечение Виленской, и вся эта история глянется совсем иначе…

Но ему почему-то не хотелось видеть режиссёра.

12

Ровно через час, как и было обещано, в кабинет вошёл высокий гибкий человек. Он улыбнулся и благожелательно протянул руку:

— Макридин к вашим услугам.

Видимо, от того ветерка, который вбежал вместе с режиссёром, карандаш покатился по листу бумаги и упал на пол. Поэтому Рябинин не смог пожать протянутую руку — он полез под стол за карандашом. Когда распрямился, руки уже не было, но Макридин ещё улыбался.

— Садитесь, — предложил следователь.

Режиссёр сел, расстегнул куртку из матово-жёлтой мягкой кожи. Рябинин точно не знал, но, кажется, эту кожу сдирают с молодых оленят. Из-под куртки сразу вышмыгнул широкий галстук-трапеция в крупную рыжую кляксу по белому полю. Верхняя пуговица перво-снежной рубашки была расстёгнута.

— Разрешите закурить?

— Пожалуйста.

Макридин достал ослепительную коробочку сигарет, которых Рябинин никогда не видел, и легонько бросил на стол перед собой, как игрок бросает карту. Затем щёлкнул по её краю крепким полированным ногтем. Из коробочки выскочила ровно одна тонкая длинная сигарета — Рябинину даже показалось, что у неё есть талия. Макридин взял сигарету двумя пальцами, описал ею дугу над столом, поднёс ко рту и прищемил углами больших, набухших губ. Зажигалка появилась в руке сама, из воздуха, из рукава оленьей куртки — хромированный параллелепипед без единой помарки. Он щёлкнул им, откинулся на спинку стула и пустил над своей головой грибок дыма. Тот вроде бы попахивал коньяком.

Знакомые Рябинина, неглупые, образованные люди, часто упрекали его за скоропалительные суждения о людях. Да и коллеги иногда упрекали. И он никак не мог убедить в достоверности своих оценок — не было ни цифр, ни расчётов.

Он не знал, что Макридин за работник, как ведёт себя в коллективе и какой в семье. Но он уже знал о нём главное, самую суть, из которой вытекал и работник, и товарищ по работе, и семьянин. Правда, доказать это Рябинин не мог.

— Я недавно приехал с Байкала, — сообщил режиссёр. — Снимал интересный фильм.

— О чём же?

— Очень красивый фильм.

Макридин откинул головой нежидкие седеющие волосы, вдохновенно вскинул руку и провёл ею в пространстве, показывая незримый фильм:

— Представляете? Байкал! И могучая природа! Скалы, сосны, кристальная вода — и всё в солнце и воздухе. Это будет гимн свету, гимн прекрасному, гимн оптимизму…

Да знает ли он, зачем его вызвали? И знает ли про смерть Виленской?

— Расскажите, какие у вас были отношения с Виленской, — мрачновато перебил Рябинин.

Режиссёр споткнулся на очередном «гимне» и опустил парящую руку.

— Скрывать ничего не собираюсь. Когда я снимал хроникальную ленту «Труженицы хрустальной колбы»…

Макридин иронично улыбнулся, приглашая улыбнуться и следователя такому дурацкому названию фильма.

— …то, откровенно говоря, увлёкся Ритой Виленской. Она довольно тонко понимала искусство кино, чувствовала поэзию, стиль. И была прекрасной помощницей, консультировала по специальным вопросам. Мы как-то сблизились.

— Встречались только на работе?

— Нет, встречались и в иных местах. Разумеется, это не афишировали.

— Виленская знала, что Самсоненко ваша жена?

— Нет, этого в институте никто не знал.

— Ну, а жена про Виленскую знала?

— Видите ли, она понимает, что я человек творческий. На лёгкий флирт смотрит сквозь пальцы.

— Ну, а у вас с Виленской был лёгкий флирт?

— Не совсем. Я ею увлёкся.

Ни чёрта ты не увлёкся, подумал Рябинин. Разве так говорят про увлечение?..

— От врачей и следователей ничего не скрывают, — улыбнулся Макридин той улыбкой, когда надеются на мужское понимание. — Духовная близость у нас, так сказать, переросла в физическую.

— Жена и про это знала?

Впервые Макридин немного помолчал.

— Мы с ней на эту тему не говорили.

— Ну, и во что это потом всё выросло?

Режиссёр не замечал грубоватых вопросов. Они ему были нужны не больше, чем телевизору переключатель программ, — только поверни ручку, а уж говорить и показывать он будет самозабвенно, никого и ничего не замечая.

— Видите ли, Рита подкупала только с первого взгляда. Потом я заметил, что мир она ощущает розовато-усложнённым. Но, боже мой, жизнь и так сложна! Она хотела видеть во мне какого-то романтического героя в пурпуровом плаще. Какого-то современного Дон-Кихота. Согласитесь, глупо. В ней была старомодность наших бабушек. Упаси бог прийти к ней после пары фужеров сухого вина или поцеловать на улице…

— Зачем? — перебил Рябинин.

— Что — «зачем»?

— Зачем целоваться на улице?

— Бывают же порывы. В общем, мы с ней расстались.

— Я не понял: вы любили её?

— Что такое любовь, товарищ Рябинин?! Человечество существует тысячелетия, и до сих пор этого никто не знает.

— Вы тоже не знаете? — усмехнулся Рябинин.

— Я считаю, что любовь — это сублимация сексуальных потребностей.

— Ага, — кивнул Рябинин, — красиво и научно.

Макридин не сомневался в единомыслии следователя. Он считал, что все мужчины состоят в заговоре против женщин. Но Рябинин состоял в других заговорах.

— Она вам писала?

— Да, было одно письмо на Байкал.

Режиссёр даже не пытался скрывать. Нет, это была не честность, это была убеждённость в своей непогрешимости.

— Где оно?

— Где ж оно… Теперь не помню…

Впервые за весь допрос Макридин не улыбался. Он вдруг начал долго и тщательно застёгивать пуговицу на рубашке, словно только сейчас почувствовал свободный ворот. И перестал смотреть на следователя, потому что при застёгивании верхней пуговицы удобнее всё-таки глядеть в потолок. Оказывается, он пытался скрывать. Почему же всё рассказывал, а тут засмущался?..

Ну конечно. На редкость примитивно. В основе человеческой подлости всегда лежит примитивность. Ах Рита Виленская! Осуждая её за самоубийство, он всё-таки мог понять ранимую душу, которая не перетерпела своей страшной минуты. Но вот почему она полюбила этого человека в куртке из ласковой кожи, содранной с оленёнка, он понять не мог.

— Нет, вы помните, где письмо, — убеждённо заверил Рябинин.

— Товарищ следователь, ну куда девают письма?! Где-нибудь валяется. Может быть, в рабочем костюме…

— И вы сможете его принести?

Макридин потянулся рукой к вороту.

— Рубашка уже застёгнута, — сообщил Рябинин.

Тогда режиссёр передумал и полез за сигаретой.

Теперь он закурил без позы, как человек, которому просто хочется курить.

— Принести не могу. Его нашла жена.

— Нет, не нашла! Вы ей сами дали.

— Да? — приятно удивился Макридин прозорливости следователя. — Действительно, кажется, отдал.

— Зачем же?

— Как вам объяснить… Уж очень это письмо было художественно написано. Конечно, не без сентиментальности, не без парадоксов. Но были стиль и душа. Прямо Татьяна к Онегину. Поймите, я человек творческий и мне захотелось поделиться с женой, как делятся хорошей книгой.

— Куда Самсоненко дела письмо?

— Не знаю.

— Знаете, — певуче сказал Рябинин, — И я знаю. Она его отдала Виленской.

— Да? — опять приятно удивился Макридин.

— А зачем?

— Прочла мораль, что нехорошо приставать к мужчинам. Но я жену за эту акцию порицаю, — спохватился он.

— Ах, вы порицаете…

Сразу после этой «морали» Виленская сожгла своё письмо, которое как бумеранг вернулось к ней, полоснув по сердцу. Больше неясностей не было. Следствие закончено. Режиссёру осталось подписать протокол. Он получался короткий: если Рябинин волновался, то никогда хорошей записи не выходило.

— Мы не ханжи, — заметил Макридин, расписываясь под текстом. — У всех бывают романы. Надеюсь, она покончила не из-за любви?

— Нет, не из-за любви, — убеждённо ответил Рябинин. — С любовью она уже справилась. Виленская покончила с собой из-за вашего предательства.

Макридин смотрел на следователя, обидчиво сложив сочные губы. Этого он не ожидал. Видимо, он привык, чтобы его понимали. Ну а тех, которые не понимают, можно всегда избежать. Кроме следователя.

— По-моему, — нравоучительно сказал режиссёр, — слово «предательство» в этой истории неуместно.

— Почему же? — Рябинин удивился, теперь пришла его очередь удивляться, — Сначала вы предали жену. Потом предали любовь. А потом предали Виленскую.

— Слово «предать» относится к Родине, — уточнил Макридин.

— Нет уж! — отрезал Рябинин и встал. В начавшемся разговоре сидеть он уже не мог. Вскочил и режиссёр, расплескав полы своей широкой куртки.

— Нет уж, — повторил Рябинин. — Предатели ни с того ни с сего не получаются. Они сначала предают жён, детей, работу, товарищей… А потом Родину. Родина-то и состоит из наших друзей и близких, из нас с вами, из любви, из верности. Лично я бы вам никогда и ничего не доверил.

— В моих действиях нет состава преступления! — повысил голос Макридин, вспомнив про закон. Он уже проконсультировался.

— К сожалению, в кодексе не хватает статьи. Одной, но самой главной. Я бы её внёс под номером один. Статья номер один — о человеческой подлости.

— Жена предупреждала, что вы человек неделикатный.

— Смотря с кем, — сказал Рябинин, сдерживая бесцельную злость.

И вдруг Макридин улыбнулся — посреди словесного боя и ярости улыбнулся своей младенчески-обаятельной улыбкой, безотказно действующей на людей. Рябинин даже умолк.

— Надеюсь, эта история на моей работе не отразится? — спросил он из-под улыбки.

Вот ради чего улыбался. И ни разу не пожалел Виленскую, хотя бы ради вежливости. Рябинин попытался принять безразличный вид — это помогало сдерживаться.

— А то вот так влипнешь в историю из-за человека не от мира сего, — разъяснил режиссёр.

— Она от мира сего, Макридин. От нашего. Это вы не от сего мира, а ещё от старого, от уходящего.

Но режиссёр не слушал. Его не интересовало мнение следователя. Он беспокоился за своё место в студии.

— На работе не отразится? — переспросил он.

— Обязательно отразится! — звонко сказал Рябинин, да, пожалуй, уже и крикнул, подступая к режиссёру. — Я завтра же поеду на студию и сообщу начальству. Я соберу ваш коллектив и всё расскажу ему. Я пойду в газету и покажу дело корреспонденту… Я напишу представление в Москву, в комитет по телевидению. Я всюду пойду, Макридин! Потому что вам нельзя снимать воздушное, солнечное, оптимистичное… Вы не только хрустальные колбы перебьёте — вы людей-то на своём пути…

Видимо, Рябинин упорно наступал на него грудью и голосом. Макридинская улыбка пропала — только остались растянутые губы, застывшие, как резина на морозе. Глаза пожелтели: от ярости ли, от коричневого ли сейфа, к которому загнал его следователь…

Макридин нащупал сзади дверь. Его ловкое тело только полыхнуло в проёме жёлтым светом и пропало. Но в проёме мелькнуло и чьё-то лицо.

Рябинин взялся за виски и вышел в коридор.

У паровой батареи стояла Шурочка. Теперь она не плакала, но глаза у неё так и остались красными. Без белого халата она казалась ещё меньше.

— Устали? — спросила Шурочка.

— Немножко.

И он впервые за этот день улыбнулся.

― БЫТЬ МОЖЕТ ―

Он хотел вызвать лифт, но вспомнил о почтовом ящике — Вера в него заглядывала редко. Две газеты да тонкий журнал. Струйка воды скатилась со шляпы, и он поспешно свернул почту в трубочку и сунул в карман плаща.

В передней пахло кофе и ещё чем-то, тоже вкусным, только более сытным. На кухне жужжала электрическая мясорубка. Или миксер. И доносился торопливый топоток.

Глеб медленно расстегнул плащ, вдруг почувствовал лёгкое раздражение к дурацкой мясорубке, из-за которой Вера не слышала его прихода. Он громко захлопнул дверь. Мясорубка сразу умолкла, и топоток из кухни ринулся в переднюю.

— Устал? — удивлённо пропела Вера, вцепляясь в борта пиджака.

— Разумеется, — вздохнул он и мягко снял её руки, пахнувшие кофе.

— Замёрз? — опять удивилась она.

После пяти лёг жизни Глеба перестала занимать её манера спрашивать так, словно она всему изумлялась.

— Чуть-чуть.

Он отдал ей портфель, разделся, вымыл руки и прошёл на кухню. Хотелось есть, потому что столовские обеды Глеб не любил и на работе пил только кофе. Стол был накрыт, как говорят в ресторанах, на одну персону.

— А ты? — спросил он.

— Не хочется. Вот кофейку выпью.

— Смотри, совсем отощаешь.

Вера улыбнулась и теперь схватила его за плечи, встала на цыпочки и потянулась вверх, к подбородку, к лицу:

— А ты худых не любишь?

— Люблю-люблю, — ответил он, косясь на стол.

Вера перехватила его взгляд и сразу же очутилась у плиты; не прошла, а очутилась, потому что маленькие расстояния она как-то пролетала, чуть касаясь пола носками тапочек.

Глеб тяжело сел и только сейчас увидел, что посредине стола в белой вазочке стоят бледно-розовые астры — длинные и голоногие, как девчонки-подростки. Где-то он видел такие же, скорее всего, на лотках у метро.

— Как цветики? — Она опять перехватила его взгляд.

— Десять копеек штучка?

— Глебушка, да это же я вырастила.

Вот где он их видел — на балконе. Там они голоного качались в ящике, бескровные, как незрелая мякоть арбуза.

Весёлый пар вырвался из поставленной тарелки. Глеб вдохнул его и нетерпеливо положил горчицы. Пельмени были крупными, скользкими, сочными, как помидоры. Он ел их, хмурясь от бьющего в нос колкого духа — переложил горчицы.

Вера сидела перед ним, пила маленькими глотками кофе и задумчиво смотрела на астры, иногда неопределённо и чуть заметно улыбаясь — видно, кофе был горячий, и она растягивала губы, задерживая его во рту. Когда только успела налепить пельменей, ведь не магазинные же…

— Сама намолола? — Глеб кивнул на тарелку и уточнил: — Сама фарш намолотила?

Теперь Вера улыбнулась ясно.

— Я спрашиваю, сама их нашпиговала?

— Начальник сектора, без пяти минут кандидат наук, а не можешь грамотно спросить, сама ли я готовила пельмени. Тебя бы, Глебушка, к моим ученикам.

— Угу, к третьеклашкам, — добродушно согласился он, наколол пельменину и добавил: — Язык со временем отомрёт.

— Как же будем говорить? Или не будем?

— Формулами, Веруша, формулами.

Она помолчала, улыбнулась цветам и негромко спросила:

— Любовь тоже будет в формулах?

— А почему бы и нет? Всё подчинено математике. — Он решил, что она обиделась — недвижно смотрела на астры. Хотя причины вроде бы нет. Не из-за математики же. — Это, Веруша, наука.

— А по-моему, это серость.

— Что — серость? — не понял он.

— Сводить всё к математике.

— Почему же?

— Человек-то сложней. Чтобы понять, ум нужен. А у кого ума нет, тот всё хочет осилить при помощи математики. Легче и проще.

Ничего смешного Вера не сказала, но он рассмеялся, стуча вилкой по краю фаянсовой тарелки. Смешной была ситуация — она вроде бы его учила.

— Эх, училка ты моя поучилка…

Глеб протянул руку и широкой ладонью потрепал её по короткому пучку волос, наспех сколотому на затылке. Она поймала руку, прижалась к ней щекой и закрыла глаза. Он ждал, медленно дожёвывая. В тарелке осталась ещё одна пельменина — самая крупная, прибережённая напоследок. Второй, свободной рукой Глеб поддел её вилкой и осторожно положил в рот. Вера сразу открыла глаза, словно он задел её этой пельмениной. Глеб убрал руку и весело сообщил:

— Теперь можно и кофейку.

Теперь пар был другим, пряным, экзотичным. Он сделал глоток, ему вдруг стало чего-то не хватать. Сахару вроде бы достаточно. Температура нормальная, обжигающая. С печеньем он не любил. И всё-таки чего-то к кофе не хватало. Ну конечно.

Глеб встал и быстро сходил в переднюю за корреспонденцией — Вера даже ничего не успела спросить. Он раскатал бумажную трубку. Пролежав весь день в ящике, газета уже не пахла типографской краской.

— Что-то упало, — заметила Вера.

Глеб нагнулся и поднял конверт. «Вере Михайловне Кутовой».

— Тебе, — он протянул письмо.

— Господи, от кого это?…

Глеб отпил кофе, забегав глазами по журнальным столбцам. Пить кофе — это просто пить кофе. Читать журнал — это просто читать журнал. Но кофе вместе с журналом доставляли особое удовольствие. Кажется, подобное явление в химии называется синергизмом, когда два сами по себе ничего не значащие компонента давали вдруг сильный эффект.

Чашка опустела. Он звонко поставил её на блюдце и, не бросая взглядом строчек, попросил:

— Ещё одну.

Вера не ответила. И не шевелилась, словно её и не было рядом. Глеб оторвался от журнала и глянул на жену…

Она растерянно смотрела в листок. Разорванный конверт лежал рядом, краснея аляповатой розой.

— Что? — спросил Глеб.

Вера опять не ответила.

— Что случилось? — настойчиво повторил он.

— Ничего не пойму…

Глеб протянул руку и торопливо взял листок. Крупный, чёткий почерк, синие чернила авторучки, мелованная финская бумага… Он стал читать.

«Прекрасная моя незнакомка!

Впрочем, почему незнакомка? Я проследил, где вы живёте и где работаете. Знаю Ваше имя — Вера. Мне достаточно. Я каждый день вижу Вас на улице, иногда иду за Вами, иногда описываю круг, чтобы встретить Вас ещё раз.

Я понимаю — это старомодно. Теперь знакомятся на танцах, на работе, ну, в крайнем случае, в общественном транспорте. Я же хочу познакомиться заочно, точнее, начать с заочного знакомства. Имею на это право, потому что уже два месяца смотрю на Ваши лёгкие ножки и вижу Ваш озабоченный носик. Как сказали бы раньше — обожествляю.

Пока не знаю, есть ли у Вас семья, замужем ли Вы… Да это и не важно. Мне не хочется употреблять затёртое слово „любовь“, да ещё „с первого взгляда“ но то чувство, которое есть во мне, настолько серьёзно и сильно, что я смело говорю — ничто меня не остановит. Ни Ваше замужество, ни Ваша пугливость.

О себе. Я — средний человек. Всё среднее: рост, зарплата, квартира, возраст. Только одно у меня не укладывается в средние рамки — чувство к Вам. Когда вижу Вашу вспархивающую походку или слышу смех, то едва сдерживаюсь, чтобы не подойти. Но когда-нибудь подойду».

Глеб рассмеялся и бросил листок на конверт.

— Кто-то надумал подшутить.

Он глянул на Веру. Та сидела с красными ушами, рассматривая крупные буквы.

— И кому это нужно? — негромко удивилась она.

— Скорее всего, из твоей школы.

— Мужчин у нас нет, а женщины все пожилые, серьёзные.

— Слова-то какие-то дурацкие… «Обожествляет». Как освежает или овеществляет. Писал бы — обожает.

— Смысл разный. Обожать и обожествлять.

— Типичный розыгрыш, — небрежно бросил он и уткнулся в статью о космосе, пытаясь вникнуть в цифры с многочисленными нулями, пока не понял, что перебирает в уме приятелей, способных на подобные шутки. Таких вроде бы не нашлось. Да ведь в чужую душу не влезешь.

Он опустил журнал и опять взял письмо — этот почерк видел впервые. Ну, конечно, обратного адреса на конверте нет.

— А, выбросить. — Она скомкала листок вместе с конвертом.

Глеб успел перехватить её руку. Он разгладил письмо, вложил в конверт и спрятал в кармане пиджака.

— Зачем? — удивилась она.

— На память. Вдруг где увижу этот почерк. — Глеб помолчал и добавил: — Кстати, он тебя хорошо разглядел. Вспархивающая походка, лёгкие ножки, озабоченный носик…

Вера пожала плечами,рассматривая стол. Он хотел о чём-то спросить, но забыл, удивлённый этим сосредоточенным рассматриванием синих полосок на скатерти. Неужели переживает этот пустяк?

— Как понять — лёгкие ножки? Он что, взвешивал их? — хихикнул Глеб.

Она вскинула голову, прищурившись, словно он засветился ярким неоном. Или сморщилась так от его слов…

— Ну-ну, пошутил.

Глеб встал и подошёл к окну.

Дождь всё лил. Пожалуй, не лил, а теперь просто оседал водой на стёкла и дома, потому что капли стали мелкими и почти невидимыми. Ветер крутил эту морось по двору, как в громадной мокрой яме.

— Ты просил кофе? — вспомнила Вера.

— Спасибо, уже не хочу.

Он потрогал конверт, словно проверяя, в кармане ли тот.

«Каждое своё письмо мне хочется начать словами: „Прекрасная моя“… Пусть это выспренно, пусть это похоже на банальное „жду ответа, как соловей лета“, но Вы действительно прекрасная, и действительно моя.

У Вас очень строгое имя. Оно похоже на пароль. К Вам никак не идут всякие там Веруши и Верунчики.

Вчера видел, как Вы шли и ели мороженое. Эскимо на палочке. Значит, любите его, коли едите в такую, промозглую погоду. Лично я мороженое не люблю, но тут случилась такая невероятная штука: Вы уже скрылись, а мне вдруг захотелось мороженого, да так захотелось, что хоть беги к лотошнице. И не просто мороженого, а такого же эскимо, как было у Вас. Впрочем, вся невероятность даже не в этом… Просыпаюсь сегодня, и чего бы Вы думали я хочу? Мороженого. Уверен, что полюбил его на всю жизнь. И уверен, что наступит такое время, когда мы с Вами пойдём в мороженицу и закажем по двести граммов орехового с сиропом. Почему это по двести граммов — килограммовый торт закажем!

Вот так теперь и живу. Днями думаю о Вас, и поэтому радость у меня — целыми днями. А уж если Вас увижу, то слово „радость“ и не подходит. Тут на меня такое накатывает, что того гляди окончательно одурею. Квартала два иду сзади, как шпик. Вдруг, думаю, обернётся. Ведь покраснею так, что от жара растопится подо мной асфальт и я провалюсь под землю, или что там под городским асфальтом, — коммуникации? Написал так, а зря: теперь будете идти и оглядываться. Не дай бог узнаете, вернее, опознаете, если только возможно опознать человека по стилю его письма. Впрочем, почему это „не дай бог“? Наоборот, дай бог, чтобы опознали! А там — будь что будет. Заметить-то меня легко: когда иду за Вами, то похож на мелкого жулика, стянувшего бутылку пива.

Не стой на дворе двадцатый век да будь асфальт почище, я бы написал: „Целую землю, по которой ты ступаешь“».

Рябинину попалась одна из тех старушек, которые искренне хотят помочь следствию, и чем сильнее это желание, тем больше они путают. Она смотрела на него всепонимающим взглядом, как смотрит безъязычный иностранец, и терпеливо отвечала вроде бы на его вопросы, но больше отвечая на свои мысли и свои бог весть какие ассоциации.

В дверь заглянула — уже второй раз — помощник прокурора по общему надзору Базалова. Видимо, ей что-то было нужно, но прервать допрос не решалась.

— Где он находился?

— Находился, там и находился.

— Где «там»?

— На дорози.

— А вы где были?

— А я пошла в чащобу за лесной лыкой.

Рябинин согласно кивнул, хотя смутно представлял, что это за «лесная лыка», — пока логика в показаниях была.

Базалова опять приоткрыла дверь, секунду постояла и ушла.

— Дальше что? — устало спросил он, видимо, уже в пятый раз.

— Глядь, столб на меня идёт…

— Какой столб?

— Да этот Петька-то. Ну прямо столб.

— Вы десять минут назад сказали, что его не знаете и никогда не видели. А теперь называете Петькой.

— Петьку-то не знаю? — удивилась она. — Да он из простых лягушек…

— Каких лягушек?

— Да из наших, из деревенских.

— Значит, односельчанин? — обрадовался он наконец-то появившейся ясности.

— Из нашей, а то из какой же, — подтвердила старушка, заглянула в свой паспорт, разглядывая себя молодую, пятидесятилетнюю, и тихо добавила: — А может, столб-то был и не Петька…

Рябинин сдался: если он даже просидит с ней ещё два часа и получит какие-то связные показания, то в суде они рассыплются, потому что ни у каких судей не хватит терпения на вторичное получение этой информации. Старушка ушла. И тут же появилась Базалова, словно ждала её ухода за дверью.

— Что случилось? — спросил Рябинин. — Пятёрку или десятку?

У Базаловой было трое детей, поэтому она частенько занимала деньги на какие-нибудь колготки или пинетки, обнаруженные в окрестных магазинах.

— Да нет.

Она улыбнулась полными губами. От хорошего здоровья, а может, от тех же самых магазинов, по которым приходилось бегать каждую свободную минутку, плотный румянец лежал на щеках и не уступал цвету подкрашенных губ. На этот румянец он не обратил бы и внимания, но утром во время бритья вдруг как-то отчётливо увидел свою бледную вялую кожу, не тронутую ни румянцем, ни загаром. Ещё не был в отпуске, а уже осень, последний её моросящий кусок. Интересно, что вреднее для здоровья: иметь троих детей или заниматься следствием?

— Интересно, что вреднее для здоровья: иметь троих детей или заниматься следствием?

— Моему здоровью от детей одна польза, — не задумываясь, ответила Базалова. — Только хлопот много…

— На следствии хлопот тоже много, а пользы здоровью нет.

— Серёжа, я к тебе за советом…

— Что-нибудь по выпуску недоброкачественной продукции?

— Нет, ко мне соседи обратились…

Соседи обращались и к Рябинину. Чаще всего по жилищным делам, иногда по семейным и реже по уголовным. В последнее время раза три приходили с одним раздражающим вопросом — на каком основании в городе много собак. Вечерами лают.

— На моей лестнице живёт симпатичная пара. Он вроде бы учёный, а она преподаватель в младших классах. Детей нет. Молодые ещё люди. И вот в последнее время стали ей приходить анонимные письма. Не знают, что и делать…

— Письма о чём?

— О любви.

— И прекрасно. Лишь бы не о ненависти.

— Мужу-то каково? Неизвестный тип шлёт фривольные послания и чего-то домогается…

Базалова полезла в свою объёмистую пузатую сумку, похожую на поросёнка, и достала пачку писем:

— Вот, уже шесть прислал.

Рябинин смотрел на длинненькие расцвеченные конверты и аккуратные буквы — всё правильно, любовные письма и должны быть красивыми.

— Муж ко мне приходил. Говорит, такое ощущение, будто в квартиру забрался вор.

— Сочувствую, — заметил Рябинин, посматривая на календарь: через пятнадцать минут должен прийти очередной свидетель.

— Что же им делать?

— Пусть заявят в милицию.

Письма лежали на столе, и она их не брала — сосредоточенно смотрела на яркие конверты.

— Они боятся огласки. Милиция начнёт проверять знакомых, на работе…

— Как же иначе?

— Серёжа, — неуверенно начала Базалова, — а ведь я обещала.

— Чего обещала?

— Что ты поможешь.

— В каком смысле? — удивился Рябинин.

— Разберёшься, ну и найдёшь этого писаку.

— Возбудить уголовное дело?

— Да нет, в частном порядке, что ли…

— Не могу, — отрезал Рябинин, цепляясь взглядом за календарь. — Во-первых, нет времени. Во-вторых, тут нужна оперативная работа. Да я и не Шерлок Холмс.

Полные губы Базаловой тревожно округлились. Румянец вдруг стал утекать со щёк, оставив на них светлые пятна.

— Не могу, — повторил Рябинин мягче.

— Не хочешь, — теперь отрезала Базалова, но тут же вздохнула: — А ведь я им обещала. Семья может развалиться.

— Ну как ты эту помощь представляешь?

— Серёжа, не мне тебя учить. Поговори с ними, письма посмотри, кое-что разузнай…

Разузнать кое-что было не в его характере — он мог либо делать, либо не делать.

Письма сиротливо лежали на краю стола. Они уже не принадлежали тому, кто их написал. Они не принадлежали и тому, кто их получил, — получатель эти конверты не принял. Письма были ничьи. Теперь Базалова искала человека, который бы ими заинтересовался.

— Серёжа, людям помочь хочется…

И кажется, нашла.

— Ладно, — буркнул он. — Посмотрю.

— Спасибо, — сразу успокоилась Базалова, застёгивая сумку и уплотняя её на коленях: дело сделала, и теперь её мысль, видимо, уже ринулась по своему обычному, хозяйственному руслу.

— Но ничего не обещаю, — предупредил он, зло хватая письма.

Видимо, злился на них, потому что злиться на Базалову не мог — она лишь просила. И не мог злиться на себя, чтобы окончательно не осознать ненужность этих конвертов, когда все дни и часы забиты до минут.

— Им приходить? — спросила Базалова, поднимаясь.

— Нет, я понюхаю письма, встану на четвереньки и побегу по следу.

«Чёрный день, сегодня для меня чёрный день… Я узнал (неважно, как), что Вы замужем. Значит, тот высокий парень, с которым Вы однажды шли, — Ваш муж. Мне бы догадаться об этом раньше… Да уж слишком он был рассеян и вроде бы шёл сам по себе. Какая в жизни нелепость, даже глупость какая-то: он идёт с Вами, а рассеян. Я поедаю Вас глазами и вздрагиваю от движения Вашего взгляда, а не могу идти рядом…

Нет, мне нужно остановиться, потому что ругать мужа — не лучший способ понравиться женщине. Я не буду его чернить и хвалить не буду. Он для меня не существует. Нет его для меня. И не верю, что Вы любите этого солидного парня, который так спокойно вышагивал рядом. Вы не можете любить никого. Так и хочется сказать: никого, кроме меня. Простите за это самодовольство, но всё меряю собой — я-то не могу любить другую.

Вот, значит, как… У Вас есть муж. А Вы так похожи на восемнадцатилетнюю, ждущую своего принца. Что ж: принц есть. Но Вы не дождались. А тот человек, который живёт у Вас в квартире, не принц. Он — муж».

Глеб начал делать зарядку. Обычно на неё уходило минут десять, но сегодня была суббота. Он лениво выжимал гантели, тянул резиновый пояс и шумно дышал, пытаясь набирать воздух в три приёма, как учат йоги.

— Можно завтракать, — сообщила Вера.

Но он ещё выполнил три упражнения, сидя на полу. В ванной тоже не торопился — душ бежал долго, окропляя тело мелкими струйками. Потом брился. И на одевание ушло время — не на брюки и рубашку, а смотрел в зеркало на своё розовое блестящее лицо.

— Ну и копуша, — заметила Вера, всё это время мелькая где-то за его спиной.

— Я готов, — невнятно произнёс он, отходя от зеркала.

Он был готов. В квартире пахло кофе и его любимым салатом из свежих огурцов. Механическим шагом, каким обычно хаживал по выходным дням, Глеб вышел из ванной; так же автоматически взял ключи и уже дотронулся до дверной ручки… И понял, чем у него тайно испорчено это субботнее утро и почему он тянул с зарядкой и умыванием. Почтовый ящик. Нужно было идти к почтовому ящику за газетой, без которой завтрак не в завтрак. Но лучше завтракать без газеты, чем…

Глеб положил ключи и пошёл на кухню.

— А за газетой? — спросила она.

Он надеялся, что Вера промолчит. Уж ей бы стоило промолчать — в конце концов письма строчили ей, чёрт возьми, а не ему. Но она не промолчала. Тогда помолчит он.

— А за газетой? — повторила Вера певуче, особенно в конце это «то-ой»: когда её не понимали, она тянула буквы ещё удивленнее.

— Подождёт.

Они начали есть. За столом его раздражение прошло. Кофе окончательно вернул его к норме, и она это сразу заметила, прервав молчание:

— Сегодня уходишь?

Имелся в виду Ращупкин, сослуживец, к которому Глеб ходил по субботам играть в шахматы, говорить о политике и выпить бутылку-другую пива. Когда-то к нему ходила и она, устраивалась в уголочке и тихонько полистывала журналы — Ращупкин был холостяком. Однажды Вера не пошла, да так больше и не ходила.

— Нет.

— А почему? — удивилась она.

— Надоело, — ответил он вроде бы чётко, но вторая половина слова пропала, утонув в поднесённом ко рту кофе.

— А что будешь делать?

— Давай что-нибудь придумаем…

— Давай, — окончательно удивилась жена.

Глеб поставил чашку, сделав вид, что придумывает. Она ждала: уж как-то повелось у них с первого дня, что всё придумывает и обдумывает он. Но ждала Вера активно, шевеля под столом ногами, поправляя волосы и не спуская с него глаз. А он не спускал глаз с пустой, ещё тёплой чашки, на которую упало горизонтальное осеннее солнце, — чашка молочно засветилась, попрозрачнела, удивив его тонкостью и крепостью фарфора, который поддавался лучам и не поддавался кипящему кофе.

— Между прочим, через неделю годовщина, — сказал Глеб, стараясь и сообщить это между прочим.

— Какая? — попыталась удивиться Вера.

Интересно: когда она не хотела удивляться — тогда удивлялась, а вот нарочно захотела — и не вышло.

— Пятилетие брака.

— Hy-y-у, — опять неудачно удивилась она. — Только не брака, а нашей общей жизни.

— Мы же в этот день расписались…

— Не люблю слово «брак». Какое-то грубое. Я вообще не люблю коротких слов. Они колкие, резкие, зычные. Крик, бой, кол, страх… Сравни: любовь, цветы, нежность…

— Но есть и хлеб, сон, дочь…

— И что ты предлагаешь? — оборвала она разговор о словах.

— Предлагаю торжественно отметить.

— Как? — Её чёрные глаза блеснули; видно, солнце их задело, как и фарфоровую чашку.

— Надо подумать, — сказал он и тут же вроде бы начал думать о том, что уже давно придумал.

— Давай… — начала было она.

— Нет, — перебил Глеб. — Мы проведём этот день так, как провели его пять лет назад.

— Да ведь я же и хотела это предложить, — пропела она фразу, как одно слово.

— Ну? — усомнился Глеб такой синхронности.

— Как хорошо, — помолчав, тихо сказала Вера. — Мы ведь ни разу не отмечали этот день…

Глеб поднялся: разговор сворачивал на сентиментальный путь, которого он почему-то боялся, не зная, что в таких случаях мужчина должен делать и говорить.

— Пойду за газетой.

— Давай я схожу, — предложила она.

Глеб усмехнулся, оценив её порыв: беспокоилась за его настроение и хотела принять удар на себя — вытащить это дурацкое письмо, если оно в ящике. Или порвать в клочья, хотя он запретил это делать, проверяя почту три раза на день.

Пока муж спускался за газетой, Вера стояла посреди кухни. Нужно было собрать грязную посуду и вымыть; посуды-то всего ничего. Но она ждала его возвращения, словно имелась какая-то связь между этими чашками и тем настроением, с которым вернётся Глеб.

Дверь тихо хлопнула. Вера шмыгнула в переднюю и спросила чуть не шёпотом, как спрашивают врача о состоянии лежащего в соседней комнате больного:

— Есть?

— Есть! — громко бросил он это короткое слово и понял окончательно, что не видать ему покоя ни в выходные, ни в будни, пока узкий цветастый конверт будет появляться в почтовом ящике.

«Я похолодел от догадки, что мои письма могут попадать в руки мужа и не попадать в Ваши. Да вряд ли — Вы раньше приходите из школы. Допускаю мысль, что Вы их показываете мужу. Меня это не трогает, лишь бы Вы их получали и прочитывали, а там хоть кому показывайте.

Вчера видел Вас в скверике. (Случайно, ну конечно же, случайно.) Я сидел на скамейке, нога на ногу, и Вы прошли в полуметре от моих ботинок. Пожалуй, впервые были так близко. Даже уловил духи, теперь знаю их — „Быть может“. И ещё раз восхитился Вашим вкусом, безупречным, как и Ваши духи. Я успел рассмотреть сумочку — видел такие на выставке: парижская сумочка ручной работы из кожи ящерицы. Такие же туфли, в тон, графитного цвета, из той же кожи.

Дурак я высшей марки — ведь эту сумочку и туфли Вам мог подарить только муж. Знакомые таких подарков не дарят. Истинный я дурак: радуюсь Вашему вкусу, когда он, возможно, и не Ваш, а мужнин.

Дальше не могу писать. Как вспомню о нём, об этом человеке, который бог весть по какому праву находится рядом с Вами…»

Рябинин остановился у парикмахерской, размышляя об относительности всего сущего. Даже земной вес — уж, кажется, что постояннее земного шарика, — оказывается, непостоянен. Вот следственный портфель, который сейчас оттягивает руку. А вчера, когда Рябинин шёл на дежурство, не оттягивал. За ночь портфель потяжелел, хотя в нём не прибавилось ни одной бумажки. Даже убавилось. Правда, за эту ночь Рябинин трижды выезжал на место происшествия и спал часа два, если только можно назвать сном предутреннюю дрёму на потёртом колком диване. Вот портфель и потяжелел. Даже войти в парикмахерскую не было сил.

А ведь он любил это время, эти полтора-два часа после сдачи дежурства, когда можно расслабиться и ехать домой, по-стариковски, бессильно усевшись в автобусе; потом принять душ на вялое, вроде бы безмускульное тело; поесть, но не обед, а так, что попадётся; лечь с газетой на диван и, пробежав глазами заголовки, провалиться в спокойный домашний сон. Он испытывал удовольствие от этого измученного состояния — заслужил его нелёгким трудом, и кончился он, слава богу, этот труд: впереди целый день отдыха…

Но впереди не было дня отдыха по его собственной глупости — вызвал женщину, не заглянув в календарь, где на сегодняшнем числе стоял жирный карандашный крест. Поэтому нужно бриться и плестись в прокуратуру. Он вошёл в парикмахерскую.

Потом дремал, залепленный пеной. Потом тащился в прокуратуру, цепляясь портфелем за прохожих. Потом сидел за своим столом и бессмысленно тёр ладонями выбритые щёки…

Сон прошёл мгновенно, стоило приоткрыться двери. Рябинин удивился — ведь не допрос, а так, разговор.

Худенькая молодая женщина села перед ним и вроде бы пропала между столом и стулом, как провалилась в щель. Таких до пенсии зовут «девушками». Не лицо, а личико. Тёмные волосы собраны в неказистый пучок. Узкие, чуть подкрашенные губы. И ресницы подчернены. Но косметика ей не шла, как-то существуя краской сама по себе.

Женщина имела мужа. Теперь появился вздыхатель. Рябинин смотрел на неё и думал, чем же она их взяла, этих двух мужчин, — не чёрными ли огромными глазами, для которых это лицо казалось маловатым. Хотя влюбляются в красивых, а любят обыкновенных.

— Всё пишет? — зачем-то спросил Рябинин, хотя только вчера Базалова принесла ещё четыре письма. Видимо, ему не хватало её голоса, без которого не складывался образ.

— Пишет, — пропела она — не пропела, но так протянула слово, что ему захотелось опять услышать её голос.

— Всё про любовь?

— Про неё, — певуче удивилась она.

— Ну и хорошо, — брякнул Рябинин.

— Конечно, хорошо, — неожиданно согласилась женщина.

— Как это «хорошо»? — теперь удивился он, себе же противореча.

— Анонимки ведь бывают грязные, пошлые. А мои всё-таки о любви, о чувствах.

— Они вам нравятся?

— Сентиментальщина. — Она даже расширила глаза, подтверждая, какая это жуткая сентиментальщина.

— А почему?

— Что «почему»?

— Почему сентиментальщина-то?

— Такой уж у него стиль…

— Я хотел спросить, почему сентиментальщина — плохо.

Сколько ей? Лет двадцать семь — двадцать восемь. Учительница младших классов. Но как она жёстко произнесла это длинное мягкое слово. Заклеймила того рыцаря.

— Сентиментальность всегда фальшива.

— Ну-у, — не поверил Рябинин. — Разве нет сентиментальности искренней?

Она подумала, рассматривая его, следователя, который почему-то спрашивал не о том, о чём должен бы спрашивать.

— Вернее, сентиментальность — это когда утрачена мера.

— Мера чего?

— Чувств.

— А сколько их надо?

Она засмеялась, вцепившись пальцами в пучок на затылке, — иначе бы рассыпался.

— Да я сама сентиментальная. Могу и заплакать.

Её глаза блеснули, мгновенно покрывшись микронной плёнкой влаги, подтверждая последние слова. Рябинин внимательно смотрел, не понимая внезапного перехода от смеха к слезам. Впрочем, не было никакого перехода: был смех, потом был стекольный блеск глаз.

— Можете заплакать… от чего?

— У человека всегда есть в запасе то, от чего можно поплакать.

— О! — вздохнул Рябинин.

Слишком умно для её возраста. Да и не только умно — такая мысль могла прийти лишь в страдающую душу. А страдают ли в двадцать восемь-то?… Не просто ли печалятся?

— От чего же страдаете вы?

— Да хотя бы от этих писем, — опять запела она, уже смеясь. — Вернее, страдаю оттого, что страдает Глеб.

— А почему он страдает?

— Неужели не понимаете?

Рябинин понимал. Да Рябинин бы не уснул, получай его жена любовные письма. Он не понимал другого — почему бы не уснул, получай она эти письма: ведь ничего бы не случилось оттого, что в почтовый ящик опускались бы конверты с излияниями незнакомого человека.

— Кого-нибудь подозреваете?

— Не-е-ет, — очень уж длинно пропела она, и Рябинин понял, за что могли её любить мужчины — за голос, в котором слились, как речки в реку, материнский жар, томная женственность и девичья прелесть. Лично он, Рябинин, если бы в неё влюбился, то полюбил бы только за этот неразъёмный голос.

— Стиль писем ничего вам не говорит?

— А что он должен говорить?

— Всё говорит обо всём, — неопределённо заметил Рябинин, чтобы не вдаваться в подробности. — Есть у вас знакомые мужчины по школе, институту, работе… и просто так?

— Разумеется.

— Сколько их примерно? Считая и тех, с кем давно раззнакомились.

— Ну, человек пятнадцать…

— Почерк никому из них не принадлежит?

— Нет, — решительно ответила она, коротко обрубив слово, да и слово-то само по себе короткое, если его не тянуть.

Рябинину показалось, что это слово его загипнотизировало, отключив от допроса, от этой женщины, от своего кабинета…

Мозг засыпал — Рябинин чувствовал, что засыпает. Что-то даже мелькнуло в этом цепенеющем мозгу… Уж не сновидение ли? Или прошлое пригрезилось?

Степь и дороги. Их экспедиционный грузовик, пыльный, как слон. И шофёр Максимыч, отменный водитель и горький пьяница, которого некем было заменить. Он вёл машину, ничего не соображая и держась за руль, чтобы не упасть на педали, и хорошо вёл, аккуратно притормаживая на колдобинах. Но стоило ему выйти из кабины, как Максимыч оседал на землю и моментально начинал храпеть.

Никакой сон не мог сморить Рябинина во время допроса. Почему же сейчас он отключился и осел на стуле, как Максимыч на земле? Разве допрос кончился? Или мелькнула догадка? Но одной догадки мало. Хотя бы из вежливости нужно ещё поговорить…

— Спасибо. — Рябинин зевнул. — Я его поймаю.

«У человека есть одна изумительная способность, которая делает его всесильным, — способность мечтать. Я могу оказаться в Сахаре, в Антарктиде, на Марсе… Но я там не оказываюсь. Я вообще не перемещаюсь по планете и космосу, потому что делаю другое — я перемещаю Вас. К себе в квартиру. И вот когда Вы оказываетесь здесь, рядом, у меня начинается фантастический пир, а скорее, пир фантазии.

Вот мы с Вами сидим на диване, под жарким торшером, и вдвоём читаем одну книгу. Я читаю, а Вы слушаете. Нет, Вы читаете, а я слушаю Ваш голос. И стихи слушаю, мы читаем стихи. Блока или детские. Я люблю детские стихи, про Муху-цокотуху или про какого-нибудь Бармалея.

А вот мы с Вами сидим на балконе. Точнее, Вы сидите в зарослях цветов, которых на двух квадратных метрах я вырастил видимо-невидимо. Я не знаю, какие цветы Вы любите. Уверен, что любите все, всякие, даже самые чахлые и сморщенные, вроде чертополоха или мать-и-мачехи. А когда придёт зима и мой балкон занесёт сугробом (на нём помещается ровно один сугроб), то я буду ежедневно приносить Вам букет живых цветов. Найду. Найду! Буду приходить с улицы, с мороза, и Вы будете осторожно, даже робко, брать цветы в свои маленькие тёплые руки и отогревать их своим дыханием.

По выходным дням мы будем что-нибудь делать руками. Например, я буду переплетать книгу или резать по дереву. Вы будете вязать или раскрашивать ёлочную игрушку. Хорошо сидеть рядом с Вами и делать приятную работу.

А по вечерам мы будем пить чай… За окном холодный ветер, за стеной ревёт телевизор, над головой танцуют, а у нас — тишина. Горит мягкая, уютная лампа. Вы разливаете чай, от которого аромат по всей квартире. Именно чай, а не кофе, не какао, не компот. У нас с Вами так уютно и так хорошо, моё счастье так ощутимо, что я даже боюсь…

Чего я, интересно, боюсь? Что оно пропадёт? Так ведь его и нет.

У человека имеется чудесная способность, которая делает его всесильным, — способность мечтать. Но у человека есть способность и просыпаться».

Глеб прошёл меж столов и кульманов, здороваясь с сотрудниками: с мужчинами за руку, с женщинами — улыбкой. В конце большой комнаты ему как начальнику сектора был отгорожен закуток, именуемый кабинетом. Он положил портфель на стол, стянул плащ, тяжко опустился в кресло и подумал, что сейчас утро, начало рабочего дня, а он устал — теперь уставал вечерами. И где же? Дома.

Глеб вытащил из портфеля узкий рулон миллиметровки и раскатал его на столе, придавив углы четырьмя медными грузиками. Вчера сидел за полночь, выпил пять чашек кофе, не давая спать Вере. Но эскиз не получился: нет конструктивного решения, да и грязно, словно карандашом водил пьяный. Видимо, кончилась для него домашняя работа, которую он любил за тишину, за уют, за тот же кофе, за продуктивность, когда карандаш свободно бегает по бумаге, еле поспевая за мыслью. Однажды Глеб даже выступил с полушутливым докладом на тему «Место, время и стимулы творчества», где доказывал, что время творчества — ночь, место творчества — дом, а стимул творчества — кофе, чёрный, натуральный, смолотый женской рукой.

Теперь всё кончилось. Осталась уютная квартира, остались ночная тишина и живительный кофе, и карандаш вроде бы ходил по бумаге, но мысль ускользала, куда-то просачивалась, как вода в песок. Нет, он хитрил: творческая мысль не просачивалась и никуда не впитывалась — её вытесняла другая мысль, которую он не мог ни логикой отринуть, ни волей придавить. Да это была и не мысль, а состояние; особое тревожное состояние чего-то ждущего человека. Но чего он мог ждать?

Глеб вспомнил, как однажды провёл отпуск в одиночестве на заброшенном хуторе. Он не боялся — в углу под усохшими ликами икон стояло ружьишко. Он не боялся, но какая-то тревога, которая обострила зрение и слух, не покидала его весь месяц. Тогда он слышал за окнами шелест опавших листьев, вороньи стуки на крыше, потрескивание балок и шуршание мышей… Он тоже ничего не ждал и всё-таки каждую минуту был к чему-то готов. Но там были лес и безлюдье. Тут же кипела цивилизация. Так к чему ж он готов здесь?

Фанерную дверь, казалось, распахнул ветер. Игорь Ращупкин поймал её, вжал в проём и подсел к столу, беззаботно улыбаясь:

— Старик, вторую субботу не заходишь. Работаешь или обабился?

— Всего помаленьку, — вяло ответил Глеб.

— Не поверю, что Веруша препятствует.

— Почему не поверишь?

— Что она — влюбилась в тебя?

— Всё-таки я муж…

— Именно. В мужей не влюбляются.

— А в кого же? — глуповато спросил Глеб, стараясь притушить голос, чтобы скрыть интерес.

— Во всех остальных мужчин планеты, кроме мужа.

Игорь схватил лист бумаги, выдернул из кармана родонитовую шариковую ручку и заскользил ею по блестевшему глянцу. Головка, грудь, ножки…

— Вера не из таких, — заметил Глеб.

— Не скажи, старик. Нет бесстрастных женщин, а есть женщины, которых ещё не разбередили. Кстати, в твоей Веруше есть изюминка.

— Какая изюминка?

— Чёрт её знает какая. Есть — и всё.

— Ну и что?

— А изюминка, старик, дороже красоты.

Глеб молчал, задетый мыслью, которая вошла в него ясно и обидно: он, муж, этой изюминки не понимал, не видел её, не мог засечь зрением и слухом и тем более не мог вычислить.

Была юность И была страсть. Он любил Веру, поэтому и женился. Потом была свадьба. А потом началась семейная жизнь, тихая и спокойная, как у всех. Вера хорошая и добрая жена. И вот, оказывается, у неё есть тайная изюминка, которую видел его приятель Ращупкин и видел тот писучий идиот, а он, муж, почему-то не видел.

— Вот и женился бы на какой-нибудь с изюминкой, — буркнул Глеб.

— Ещё не нагулялся. Кстати, слышал? Молодой любитель женщин считается аморальным, бабник средних лет — жизнелюбом, а старый — шалунишкой.

Игорь кончил рисовать женщину и размашисто подписался во весь лист: «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Он встал — длинный, тонкий, в распахнутом пиджаке, который никогда не застёгивал, чтобы казаться шире.

— Старик, я тебе изложу своё кредо. Все убеждены, что брак социально полезен: соблюдается мораль, прирост населения, женатые лучше трудятся и тэ дэ. А я считаю наоборот. Женатик труслив, дрожит за место. Он и за жизнь свою беспокоится, и за здоровье. Женатик — хапуга, якобы ему детей надо кормить. Женатый не способен на подвиг — опять-таки он якобы нужен для деток. А сколько подлостей оправдывается семьёй…

— Пора работать, — перебил Глеб.

— Иду, старик. Обедать меня прихвати.

Игорь исчез за фанерной дверью, которая даже не стукнула.

Пора работать. Глеб знал одну мудрую истину, которую ему втолковал ещё отец: успеха добивается тот, кто умеет отличать главное от пустяков. Работа и диссертация — главное. Письма влюблённого идиота — пустяки. Интересно, как это тот влюблённый идиот определяет по запаху духи? И почему Вера душится духами с таким легкомысленным, даже бульварным названием — «Быть может»? Что быть может?… В смысле — всё может быть?

Глеб смотрел на оставленный рисунок. Хорош. В своё время Игорь поступал в Академию художеств. Особенно живое лицо… Оно даже показалось ему знакомым. Видимо, лист лежал так, что сбоку лицо походило на Верино. Глеб схватил рисунок: её тонкие губы, её пучок волос на затылке. «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Буква «р»…

Тихая слабость покатилась от ног по телу, к рукам, добежала до пальцев и стукнула в них ударом сердца — буква «р». Две в слове «спроектировал» и одна в слове «Игорь». Не считая заглавной. Глеб торопливо вытащил анонимное письмо, ещё не отданное следователю, и начал сличать.

Буквы «р» похожи, как близнецы: та же неоконченность завитушки, та же сдвоенность палочки внизу… Но ведь он хорошо знал почерк Игоря. Ну да, он знал истинный почерк, но не знал изменённый. Да вот и буквы «щ» одинаковы, хоть накладывай друг на друга. Как почерк ни меняй, каждую букву не изменишь, Веру он нарисовал механически, потому что думал о ней, — как проговорился.

Тогда многое понятно. Например, почему он ни с того ни с сего заговорил о Вере. Почему нашёл в ней изюминку. Почему тот влюблённый анонимщик так много знает. Почему Вера перестала ходить к Игорю… Но зачем ему писать эти дурацкие письма?

Глеб вытер ладонью влажный лоб и огляделся в своей каморке-кабинете: что сделать, куда бежать и с кем посоветоваться?

«Вы любите получать подарки? Так вот я люблю их дарить. Даже малознакомым людям. А Вам бы…

Вам бы я дарил подарки каждый день, да-да, каждый божий день — триста шестьдесят пять подарков в год. В високосный — триста шестьдесят шесть.

Цветы, прежде всего цветы. Вы любите их, я знаю, видел Вас с букетиком ноготков. Летом я приносил бы Вам по букету, каждый день разные букеты. Летом просто, но я бы носил цветы и зимой: доставал бы в оранжереях, привозил бы с юга и выращивал бы сам. А если бы не смог достать цветов, то пошёл бы в лес и принёс бы душистую еловую ветку с запахом смолы и мороза.

Я дарил бы Вам книги. Ничуть не сомневаюсь, что любите их, да и трудно представить человека, не любящего книгу. Отыскивал бы у букинистов поэтические сборники и старину, сентиментальные романы и приключенческие истории… Видите, какая у меня глупая фантазия — ведь не знаю Вашего вкуса. Может быть, приключения Вы терпеть не можете.

Приносил бы Вам конфеты, торты, восточные сладости, мороженое… Сам-то я в сладком разбираюсь не очень, и мои любимые конфеты — „Старт“ по рубль сорок. Но женщина должна любить сладкое, потому что это подчёркивает её женственность. Девица, курящая сигареты и обожающая селёдку, мне всегда напоминает моего старшину.

Я бы дарил Вам духи. Тоже в них не много смыслю, но Ваши любимые „Быть может“ хорошо знаю. Эти два слова-быть может — сейчас для меня очень значительны. Человек дышит, а пока он дышит, он надеется. Быть может…

Я бы делал своими руками вещи и дарил бы Вам. Я ловко переплетаю книги и, может быть, а вернее, быть может (а что?), написал бы для Вас и о Вас единственную в своей жизни книгу. Каждый человек может написать одну книгу. А писать о Вас я могу бесконечно. И эту книгу я бы сам переплёл в самый лучший переплёт. Представляете: единственный экземпляр в мире книги. Рукописный.

Ещё бы я дарил Вам щенят, котят и разных цыплят… Да разве дело в самих подарках? Принимали бы Вы их — вот в чём моё счастье…»

Лёгкие дела Рябинин оставлял на конец дня. В четыре часа он вытащил папку с письмами и ссыпал их на стол.

Самый простой путь — назначить криминалистическую и почерковедческую экспертизу, хотя она и требовала образцов почерка большого круга подозреваемых лиц. Этот путь для Рябинина был заказан, поскольку уголовное дело не возбуждалось и проводить экспертизу было нельзя. Да он и не хотел.

Любая вещь, побывав у человека, рассказывает о своём хозяине: не всем, отрывочно, глухо, но всё-таки рассказывает. Перед Рябининым лежали не бездушные вещи, а живые письма, с чувствами и мыслями, со своим стилем, индивидуальностью и своими описками. Он хотел узнать то, что не могла бы установить никакая экспертиза, — характер человека.

Рябинин начал изучать тексты…

Видимо, он просидел часа полтора. Или осенью рано смеркается… Сумерки ползли от двери к сейфу, потом к столу. Но за спиной белело окно. На той стороне улицы в запоздалом солнце ещё розовели стены домов. Осень уже легонько тронула крону берёзы, издали походившую на аккуратный стожок, в котором местами желтели поникшие ветки, как гроздья винограда. И асфальт стал другим: замечал ли кто, как меняется осенью асфальт, словно от холода крупнеет его структура…

Рябинин повернулся к столу и сложил письма ровной стопочкой. Ему показалось, что он чего-то ищет, бегая по столу взглядом. Ну да — Рябинин улыбнулся — ищет. Непроизвольно искал розовую тесёмочку, чтобы перевязать эти письма и спрятать на чью-то память. Откуда такое желание — обычно письма хранил только самые дорогие и никогда не перевязывал даже ниткой.

Он снял телефонную трубку и набрал номер:

— Ещё не ушла?

— Собираюсь, — ответила Базалова.

— Скажи, какими духами ты пользуешься?

— Запомни: у каждой приличной женщины свои, только одни духи.

— Какие у тебя?

— «Торжество».

— А что за духи… «Возможно быть»?

— «Быть может», — засмеялась Базалова. — Говорят, хорошие. Запаха не знаю. А что?

— Просто так. Интересно.

— Собрал какие-нибудь факты?

— Сразу видно, что говорю не со следователем. Мы собираем не факты, а доказательства.

— Ну и есть доказательства?

— Доказательства мне нужны только для того, чтобы проверить мою интуицию, — притворно вздохнул Рябинин.

— Хвастун, — тоже вздохнула Базалова. — А муж ждёт.

— Ждёт? — вдруг удивился он. — Чего ждёт?

— Как чего? Когда ты найдёшь этого типа.

— Пусть спросит у жены.

— Ты… шутишь?

— Она его знает, — серьёзно ответил Рябинин.

Базалова помолчала, обдумывая неожиданную новость:

— Как узнал?

— Догадался.

— Как?

— По-разному, — уклончиво буркнул Рябинин.

— Ну, а всё-таки?

— Например, ваша Вера сказала, что у неё человек пятнадцать знакомых мужчин, а на мой вопрос, похож ли анонимный почерк на почерк кого-нибудь из этих знакомых, она твёрдо ответила — нет.

— Ну и что?

— Неужели она помнит почерки всех знакомых? Даже студентов?

Базалова опять помолчала.

— Ну, это так… интуиция.

— Нет, — это логика и опыт. Пока ей не говори.

— Почему ж она скрывает?

— Значит, есть причины.

— Ой, побежала, — спохватилась Базалова.

— Пригласи на понедельник мужа, — успел сказать Рябинин.

Он убрал письма в стол и вытащил громадную толстую тетрадь в блёкло-синем картонном переплёте, на котором жирными буквами были выдавлены два слова: «Амбарная книга». Он раскрыл её. На первом листе уже его почерком значились тоже два слова: «Мой дневник». Он усмехнулся-твой дневник, твой.

Развинтив ручку, Рябинин повис пером над бумагой: что писать? Весь ли день, все ли разговоры и все ли мысли… Дневник был задуман как хроника дня, но каждый вечер он оцепенело замирал над этими широкими листами, не имея сил ни на какую хронику. И дай бог, чтобы за день случился один умный разговор или пришла хорошая мысль. Он вздохнул, поставил дату и написал: «Доказательства мне нужны только для того, чтобы проверить мою интуицию». И добавил слово, сказанное Базаловой: «Хвастун».

Базалова, словно услышав свою фамилию, стремительно влетела в кабинет, размахивая сумкой величиной с рюкзак:

— Никак не уйти. На, нюхай «Быть может». У Маши Гвоздикиной взяла.

Она поднесла к носу Рябинина стройный беленький флакончик с покатыми плечиками, похожий на декольтированную женщину. Тонкий, но не слабый аромат коснулся носа и сразу вошёл в мозг, в сознание чем-то благородным и прекрасным. Рябинин закрыл глаза, глубоко вдохнул, чувствуя, что исчезает прокуренный следственный кабинет и сидит он уже в филармонии или опере, рядом с прекрасными декольтированными женщинами, и всё, всё может быть, а быть может, даже и то, о чём человек боится и мечтать.

— Ну и чем пахнут? — нетерпеливо спросила Базалова.

— Женщиной.

Она хихикнула и ринулась в дверь, долбанув её сумкой-рюкзаком.

Видимо, на Рябинина подействовали письма и духи. А может, усталость сказалась. Он думал о женщинах.

В них влюбляются. Их любят. Их выбирают в жёны. Ради них совершают умопомрачительные поступки. Вот и теперь Рябинин изучал любовную историю.

Женщина должна быть красивой. Должна быть доброй. Неплохо бы умной. Вкус должна иметь. Образование. Хозяйственной должна быть…

Рябинин подумал о жене: но самое главное, женщина должна быть милой, милой она должна быть. А на всё остальное — наплевать.

«Опять пишу. Вернее, не опять пишу — писать-то я буду всегда, — а вот слишком часто пишу. Не надоесть бы. У меня, как теперь говорят, нет обратной связи. С таким же успехом я мог бы писать Венере Милосской. А что бы Вы сделали, получив моё письмо с обратным адресом? Ответили бы, мужа послали бы или милиция бы ко мне пришла?

Вы, наверное, догадались, что человек я одинокий, духовно одинокий. Пишут письма, дневники и книги люди одинокие. Да и любят до беспамятства только одинокие. Почему? Я могу ответить то же самое: потому что они одинокие. Взгляните на классику.

Сильно любит Отелло. Почему? Да ведь он чёрный, наверняка ему одиноко среди белых. Любит одинокий Дубровский, порвавший со своим классом и государством. Влюбляется гордый Онегин: да-да, сначала он отверг любовь, когда был моложе и меньше чувствовал одиночество, но с годами оно всё теснее сжимает человека; сжало и его — и влюбился. Как хочет полюбить Гамлет, чтобы спастись от одиночества, да некого. А Демон, дух одиночества, влюблённый в Тамару? А Раскольников?

Мне только осталось поставить в этот ряд себя, не столь заметного и сильного, но тоже одинокого человека. Я не плачусь, я делюсь с Вами, а скорее всего, с бумагой, которую, может быть, Вы швырнёте в мусор, не читая. Вы можете спросить: а работа, искусство, друзья, книги, спорт? Есть у меня всё, да только и одиночество есть. Я считаю, что мужчина всегда будет одинок, пока не найдёт родственную душу. Ничто её не заменит.

Может быть, Вы сейчас смеётесь: мол, мужчина, а болтает о любви. Среди мужчин ведь принято говорить о бабах, а не о любви. О ней вообще мало говорят и мало думают. И знаете, почему? Да потому, что люди не привыкли ценить то, что ничего не стоит. На любовь не надо тратить деньги, стройматериалы, горючее, запчасти и даже время. Как мы учим беречь хлеб, энергию, металл, копеечку… А чувствиночку?

Много бы я мог писать о любви, но мне трудно — нет Вашей ответной реакции. Не слов, нет; мне бы хватило быстрого взгляда, дрогнувшей щеки, движения губ или просто тихого вздоха…»

По субботам утренний кофе пил он особенно долго. Спешить было некуда. И не хотелось идти за овощами, доставка которых входила в его обязанность.

Он испытывал жгучее неудобство, выбирая свёклу, разгребая морковь или заглядывая в пакет с картошкой: ему казалось, что женщины затаённо улыбаются, когда высокий широкоплечий парень в шляпе и модном плаще вертит вилок капусты, как заморский фрукт. Глеб убеждал себя, что все люди едят овощи и посему покупать их не стыдно; да и как может труд унизить человека, пусть лёгкий и вроде бы женский, а всё-таки труд. Но этой логики не хватало. Встретив знакомого, он розовел и не знал, куда деть сумку, в которой кочан шевелил своими слоновьими ушами. Однажды, неся половину громадной тыквы, встретил начальника соседнего отдела, доктора наук, который во время их разговора не спускал глаз с жёлтой мякоти, над которой упорно жужжали две упитанные осы. А ведь он не смущался, когда покупал в винном магазине дорогой коньяк или шампанское. И даже испытывал лёгкое превосходство перед тем мужичком, который едва наскрёб на бутылку дешёвенького портвейна с металлической пробкой. Он не смущался ходить с портфелем в свой сектор, писать диссертацию и статьи, выступать с докладами…

Начиная третью порцию, Глеб вдруг уловил запах, не имеющий никакого отношения к кофе. Он принюхался: центр чашки, сам кофе давал свой обычный восточный аромат. Тогда Глеб повёл носом вдоль золотого ободка, пока не дошёл до ручки — она пахла, городе бы пряной корой. Вернее, пряной корой и гвоздикой. Нет, цветами, но как-то придушенно, словно букет чуть полежал на солнце.

— Чем пахнет чашка?

Вера метнулась к ней, дёргая носиком и хмурясь.

— Прости, это духи.

Глеб взял её правую руку и понюхал — тот же томительно-придушенный запах.

— Раньше я пил кофе без духов, — попытался улыбнуться он.

— Когда раньше? — удивилась Вера, высвобождая руку.

Глеб не ответил. Она и не ждала ответа, потому что теперь её муж делил жизнь на два периода, и всё, что было до появления анонимных писем, у него звучало, как «до нашей эры».

— С утра душишься?

— Я протирала трюмо и покрепче завинтила флакончик.

— Эти самые… как их…

— «Быть может».

— А что, — спросил он, стараясь говорить весело и между прочим, — они действительно твои любимые духи?

— Да.

— Как же тот тип узнал?

— Я ими душусь. — Вера пожала острыми плечиками, отчего её груди на секунду стали заметны.

— Пошёлв овощной, — заключил он разговор, встал и прошагал в переднюю.

Вера оказалась рядом. Она мелко суетилась, шлёпая тапочками, хотя провожать его вроде бы не требовалось — только если закрыть дверь да протянуть сумку.

— Глебчик…

— Кто?

— Глебчик, говорю. Не нравится?

— Очень нравится, — неудачно хохотнул он. — Я открываю в тебе много новенького. «Быть может» спозаранку, опять-таки этот «Глебчик».

— И хорошо.

— Чего ж хорошего?

— Каждый день открывать друг в друге новое.

— Ты во мне тоже открываешь?

— Открываю, — тотчас сказала она, может быть, давно заготовленный ответ.

Глеб полез в сумку, чтобы проверить полиэтиленовые мешочки. Он видел, как Вера их клала, но проверить не мешает, потому что мешочки тоненькие и могут запропаститься. Однажды он брал кислую капусту…

— Ну и что открыла? — как можно небрежнее поинтересовался он.

— Ревность. Ты, оказывается, ревнив.

Глеб усмехнулся.

— Отыскала во мне дурь.

— Нет, Глебушка, не дурь. Ревность — это беспокойство. Значит, ты беспокоишься. А если беспокоишься, то любишь. — Вера привстала и чмокнула его в щёку. — Теперь иди за кислой капустой.

И он пошёл.

Ему хватало своего открытия, которое он сделал тогда в кабинетике и которое старался забыть до вызова к следователю, — там скажет. Возможно, это болезненная подозрительность. Быть может… Чёрт возьми! не «быть может», а может быть, он не разбирается в почерках. Видимо, не разбирался и в друзьях. Но следственные органы на то и существуют, чтобы проверять подозрения.

Глеб миновал булочную — зайдёт на обратном пути — и свернул за угол к овощному.

Он ходил этим путём не первый год, минуя светленький магазинчик, который проплывал перед глазами лишь ярким прямоугольником. Сейчас Глеб замедлил шаг, удивившись простору витрины: в нише-окне бежали сверху вниз стеклянные ступеньки, подсвеченные лампами дневного света, и на этих ступеньках-уступах стояли открытые и приоткрытые коробочки с духами. Духи. Целый магазин духов. Здесь могли быть и её любимые.

Глеб тряхнул пустой сумкой и вошёл.

Давно не бывал он в таком царстве стекла и коробочек. На два её праздника, день рождения и 8 Марта, обычно дарил вещицы, нужные в хозяйстве. Последний раз была лукорезка, синий пластмассовый цилиндр с поршнем, который кромсал головку с тихим кошачьим урчанием.

— Девушка, у вас есть духи?…

Глеб вдруг забыл их точное название.

— Какие?

— С таким неопределённым смыслом…

— У всех духов неопределённый смысл, — строго ответила молоденькая продавщица, тускло рассматривая покупателя.

— Вернее, они звучат многообещающе. Что-то вроде «Возможно встретимся».

— «Восторг»?

— Нет, там какой-то намёк… Типа «Авось что-нибудь выйдет».

Сонная истома отпустила продавщицу. Её глаза загорелись любопытством, которое вспыхивает от всего нестандартного.

— «Элегия»? — перевела она «Авось что-нибудь выйдет» на поэтический язык.

— Нет, вроде «Давай попытаемся», — пробубнил он, чувствуя набегающую на щёки краску. И не уйти, потому что покупатели уже обратили на него внимание, прислушиваясь к диалогу.

— «Поздравляем маму»? — предположила продавщица.

— Да нет, — глухо ответил Глеб и брякнул невесть откуда всплывшее выражение: — Духи… «Со свиданьицем»…

Продавщица засмеялась. Кто-то хихикнул сбоку. Глеба сразу осенило:

— Вспомнил! «Вроде бы».

— Таких тоже нет.

— «Ну, погоди», — подсказал тот, который хихикнул сбоку.

— «Быть может», — произнёс сзади мужской голос приятным баритоном.

— Ах, «Быть может», — обрадовалась продавщица. — Польские духи, давно уже не поступали.

Глеб обернулся. За спиной стоял широкоплечий мужчина лет тридцати, крепко сдавив губами незажженную сигарету. Их взгляды встретились. Глеб увидел, что тот как-то про себя улыбнулся, даже не губами, а дрогнувшей сигаретой, повернулся и вышел из магазина.

Этот тип знает духи «Быть может». Следил за ним. Недалеко от их дома. Глаза, ухмылка и какая-то наглость в дрогнувшей сигарете…

Глеб выскочил на улицу. Широкоплечий спокойно уходил, поблёскивая лысеющей головой в осеннем солнце. Из-за уха сизой лентой выпархивал дымок. Сейчас можно сделать вид, что развязался шнурок — так поступают детективы. Или взять такси и медленно следовать за ним…

На перекрёстке мужчина остановился. Глеб догнал его и неожиданно для себя спросил:

— Закурить не найдётся?

— Вы, кажется, меня преследуете? — улыбнулся широкоплечий совсем не нагло.

— Откуда знаете духи «Быть может»? — прямо спросил Глеб.

— Любимые духи жены. А что?

— Вы женаты?

— А вы правда меня преследуете? — повторил мужчина.

— Я иду за овощами, — ответил Глеб и пошёл в свою сторону, окончательно решив, что он медленно, но верно глупеет.

«Сейчас я признаюсь в том, в чём никому не признавался. За окном осень, какая-то свербящая погода. То льёт, то моросит. Час ночи. Темень такая, что кажется — и солнце больше никогда не взойдёт. Угомонились соседи. Потухнув окнами, потемнел дом напротив. Почти тишина, лишь порыв ветра изредка бросает в стекло пригоршни крупных капель. Тёплая лампа высвечивает на столе аккуратный круг, в котором лежат мои руки…

И что же я, по-вашему, делаю? Не догадаетесь. Я пишу стихи. Да-да: я, мужчина тридцати лет, пишу стихи. Разные. Иногда вот такие:


Котёнок бегом припустил к колбасе —
Её уронила девчонка.
И бантик от радости дрогнул в косе,
И хвостик дрожал у котёнка.

Конечно, мне хочется писать стихи о Вас, но я этого никогда не сделаю. Удивлены? Всё просто — хорошие стихи у меня не получаются, а осквернять Ваше имя рифмоплётством и сюсюканьем не могу. Поэтому пишу о любви — абстрактной, вообще:


Ах, сколько врагов у любви…
Хоть криком на помощь зови.
Глупость, мещанство, наветы
И пережаренные котлеты.
Вдруг новый, ещё один ворог…
С научным названьем — сексолог.
Он даст вам интимный совет:
Подходишь любимой иль нет.
Ах, пылкий Ромео, вставай!
В сексолога шпагу вонзай!

А когда на меня наваливается то одиночество, о котором я писал, наваливается, как ночь на город, тогда пишу такие:


Любят поплакать дети — легко и завидно.
Женщины плачут частенько, если обидно.
Изредка всхлипнут мужчины — им несолидно.
Я только плачу всегда, но это не видно…

И всё-таки я напишу, когда-нибудь да напишу стихи о Вас и для вас. Всё дело, в первой строке. Найду её — и стих пойдёт, но она, эта первая строка, должна быть простой и гениальной, что-то вроде „Я встретил вас…“».

Глеб Семёнович Кутов должен был прийти через полчаса. Кто он теперь? Разъярённый гражданин? Обиженный человек? Или успокоившийся мужчина?

Как правило, к допросам Рябинин готовился. Но предстоял не допрос — предстояла беседа. И всё-таки подготовка нужна, потому что беседа следователя отличается от допроса, видимо, только отсутствием протокола.

Рябинин чуть было не встал и не пошёл за письмами к сейфу, забыв, что хранит их в столе, — не было уголовного дела, а сейф для уголовных дел и для вещественных доказательств. Упругая пачка с готовностью рассыпалась. Он вытащил листок из первого конверта и отыскал чуть заметную карандашную пометку, которые сделал почти в каждом письме. «А по вечерам мы будем пить чай…». Мир состоит из антиподов. Плюсы и минусы. Какой же антипод у чая? Кофе. Не какао же.

Он взял чистую бумагу и провёл авторучкой вертикальную кривоватую линию, разделив лист надвое. Слева наверху вывел «муж». Допустим, плюс. Справа — «тот». Минус. Впрочем, он не был уверен, что правильно расставил знаки; возможно, их стоило бы поменять, да как-то не поднималась рука минусовать законного мужа. Теперь эти пустые полосы должны превратиться в столбики.

Рябинин вписал первую пару: кофе-чай. Этих пар оказалось больше, чем он предполагал. И всё появлялись новые, неожиданные сочетания, которые уже добежали до середины листа. К некоторым словам вторые никак не подбирались, потому что у них не было и, видимо, не могло быть слов-антиподов. Например, цветы. Ничего, кроме колючей проволоки, Рябинину в голову не приходило. Или подарок. Наоборот будет — кража?

В дверь постучали. Рябинин сгрёб письма в ящик стола…

Глеб Семёнович Кутов, высокий, широкоплечий, с круглым лицом и очень круглыми карими глазами, сел на стул и поправил широкий галстук. Разъярённым он не казался. Даже слишком спокоен. Нет, не слишком — второй раз бесцельно поправил галстук, который и так лежал на груди плотно, словно металлическая пластина.

— У меня есть сообщение, — сказал Кутов тоном, который Рябинину показался своеобразным: так говорили докладчики.

— Какое?

— Дело в том, что у меня есть веское подозрение…

— Подождите, — перебил Рябинин. — А у меня есть предложение. Я хочу кое-что угадать.

— Вы его поймали?

— Нет.

— А что же хотите угадывать? — спросил Кутов своим митинговым голосом, и Рябинину расхотелось угадывать, потому что угадывание — игра, которая требует настроения.

— Например, могу угадать, что любите кофе, а не чай.

— Вы — следователь Рябинин? — помолчав, усомнился Кутов, рассматривая его такими круглыми глазами, что Рябинину захотелось, чтобы они стали треугольниками; на таком циркульно-упитанном лице глаза должны быть только угловатыми.

— Да, я следователь Рябинин.

Кутов помолчал и ответил на угадывание:

— О кофе вам могла сказать Вера.

— Нет, ничего не говорила. Угадаю ещё: вы не любите мороженое.

— Естественно, я — мужчина.

— И не любите сладкое.

— Естественно, — теперь он не досказал.

— Вы мужчина, — досказал Рябинин. — Ещё угадаю: не любите цветы.

— Это почему? — не обиженным, а слегка приглушённым голосом возразил Кутов. — Правда, я их не покупаю, но против цветов ничего не имею.

— Не любите дарить подарки.

— Тоже не угадали: по торжественным датам подарки дарю. Вера получает.

Нет, голос у него был нормальный, баритончик, но каждое слово он говорил веско, словно оно имело ещё какой-то смысл, более значительный, чем принято было думать.

— Не любите стихи.

— Да, предпочитаю прозу.

— Не любите фантазировать.

Кутов улыбнулся так же многозначительно, как и говорил.

— Я каждый день фантазирую.

— Ну…

— Фантазирую при помощи металла, бетона, камня…

— И ваши фантазии называются проектами, — досказал Рябинин.

— Да, я признаю только такие фантазии.

— Реальные фантазии, — улыбнулся Рябинин. — Фантазии на железобетоне.

— Иронизируете? — насторожился Кутов.

— Фантазии — это те, которые строятся на песке.

Теперь была очередь улыбнуться Кутову, — теперь он иронизировал.

Изучить бы, нужно бы изучить сидящего перед ним инженера, который представлял сейчас в этом кабинете тот громадный людской поток, выходящий из институтов и носящий громкое имя — «интеллигенция», и к которому умные люди добавили слово «техническая».

Но иронизировать была очередь Кутова.

— На песке ничего нельзя строить. Даже фантазии. — Он помолчал, пристально взглянул на следователя и добавил: — Даже уголовные версии.

— Вы не любите духи. — Рябинин пропустил мимо ушей «уголовные версий». — Ах да, про духи я уже спрашивал…

— Нет, не спрашивали.

— Спрашивал, спрашивал.

— Нет, не спрашивали, — настойчиво повторил Кутов, упираясь в следователя угрюмым настырным взглядом. — Вы спрашивали про стихи, цветы…

— Вот я и говорю, что спрашивал.

Кутов замолчал, не очень понимая мысли следователя, который вроде бы не видел особой разницы между стихами, цветами и духами.

— Кстати, я пользуюсь одеколоном «Волейбол», — глуповато сообщил Кутов.

— Правильно, не пользоваться же вам духами «Быть может».

— На что вы намекаете? — уже недобро спросил этот обиженный муж.

— Абсолютно ни на что.

— При чём же тут дурацкие «Быть может»?…

— Почему дурацкие? Чудесные духи. Но дамские. А от вас должно пахнуть мужчиной.

Господи, как хорошо вместо допроса вести простую беседу, когда не беспокоишься о правдивости и состоянии свидетеля, а говоришь, что думаешь.

— Может быть, перейдём к делу? — спросил Кутов: всё-таки он обиделся.

— У меня больше вопросов нет.

— Да вы ни одного и не задали, — опешил Кутов.

— Вы свободны.

— Как же так?…

— Я всё выяснил.

— Базалова сказала, что вы поможете, примете меры…

— Правильно. И принимаю.

— Но ведь письма приходят! Всё наглее и наглее.

— Скоро мы его возьмём.

— Он вам известен?

— Да, мы идём по его следу. Образно говоря, он чувствует наше дыхание на своём затылке.

— У меня есть подозрение относительно одного лица…

— Спасибо, не нужно.

— Как же не нужно? — ещё раз опешил Кутов, ничего не понимая. — Вам тогда не потребуется никаких следов…

— Благодарю вас, мы его возьмём и так.

Кутов поднялся, поправил галстук и посмотрел в окно тусклым взглядом своих круглых глаз — он не верил Рябинину. Он прочёл не один детектив и просмотрел не один криминальный фильм. Не так допрашивают, не о том спрашивают и не так ведут себя следователи. Проверка подозрений — их хлеб. А этот отказался даже выслушать. И не должно быть на губах следователя улыбки — не улыбки, а какой-то лёгкой, почти незаметной иронии, которая, казалось, бегала по губам от одного угла рта к другому.

— Знаете… эти «Быть может» меня просто преследуют, — сказал Кутов вроде бы вместо «до свидания» и вымученно улыбнулся.

Где ж его менторский тон? Нет, даже в самой простой беседе следователь остаётся следователем и поэтому обязан думать о состоянии свидетеля. Это для Рябинина беседа, а для Кутова допрос. Для Рябинина беседа, а для Кутова неприятности, и неважно, кто в этих неприятностях виноват.

— А знаете, — вздохнул Рябинин и сказал, не очень надеясь на понимание: — Все ваши неприятности оттого, что вас не восхищает запах духов «Быть может».

«Сегодня утром меня поразила простая и жестокая мысль — у меня нет будущего. Я имею в виду не карьеру, а наши с Вами отношения: они не имеют будущего. Я похож на тот радиотелескоп, который посылает сигналы неизвестным цивилизациям в надежде получить ответ через тысячелетия — так далеки от нас те цивилизации. Но телескоп-то ждёт, потому что, в отличие от меня, дал свой обратный адрес. Письма без будущего. Моя жизнь без будущего, потому что без Вас я её не представляю.

Мне теперь неизвестно, что будет со мной через год. Не знаю, что будет через неделю, да и что завтра будет, не знаю. Что буду делать вечером — не знаю. Удивительно: я не знаю ни одного дня своей будущей жизни… Нет, неправда, один день знаю — будет день моей смерти. Уж об этом дне знает каждый.

Вот какая мысль поразила меня утром. А вечером пришла вторая мысль: ведь глупо жить без будущего. Меня ещё в школе учили, что будущее надо приближать. Рассердились ли Вы на меня, что сегодня вечером я приблизил будущее?

В продолжение десяти минут в Вашей квартире раздалось три телефонных звонка. Три раза Вы брали трубку, и три раза никто не отвечал — я Вам не отвечал, слушая Ваш голос.

В таких случаях люди обычно раздражаются. Уж в третий раз человек обязательно сказал бы что-нибудь грубое. Вы вежливо молчали, ждали, спрашивали „да-да“ и только после третьего звонка сказали: „Если вы звоните из автомата, то, вероятно, он испорчен“. Я так и хотел крикнуть: „Не испорчен он! Не испорчен! Жизнь у меня испорчена!“.

Но главное, главное — Ваш голос. Что говорит о человеке? Лицо, глаза, манеры, мысли… глупости! Голос говорит о человеке, только голос. Дайте мне послушать Ваш голос, и я скажу, кто Вы. Ведь частенько совсем неважно, чтó говорит человек, — кáк он говорит, важно.

Ваш голос… Он — музыка, а музыку словами не передать. Этим голосом укачивать детей, убеждать преступников, объясняться в любви, будить по утрам или аукать в лесу. Таким голосом плакала на стене Ярославна — я знаю. Да неужели Вам никто не говорил о Вашем голосе?

Теперь этот голос я слышу каждое утро и каждый вечер. Стоит мне нажать магнитофонную кнопку, как нежный голос мне говорит: „Если Вы звоните из автомата, то, вероятно, он испорчен“».

Глеб стоял у окна и смотрел во двор, на мокрую песочницу, желтевшую мокрым квадратом. Её углы были занесены опавшими листьями, как снегом. Деревянный грибок-мухомор, летом до того яркий, что, видимо, просматривался даже с самолёта, теперь блестел серой осклизлой шляпкой. Под ним сидел парень с непокрытой головой, зябко ворочая плечами.

Глеб ушёл из прокуратуры, ушёл после тех туманных слов Рябинина — они были последними. И теперь жалел. Нужно было остаться и сидеть в том маленьком кабинете до тех пор, пока следователь не объяснил бы, какая связь между запахом «Быть может» и тем идиотом-анонимщиком. Точнее, как выразился следователь, между неприятностями и восхищением этим запахом.

Восхищение! Но почему принято восхищаться духами, рассветами, рифмованными строчками и берёзками? А почему же не восхищаются чертежами, сплавами, сооружениями?… Вот они с ребятами сейчас делают машину, которая будет проходить скальный грунт, как нож протыкает масло… И этот следователь Рябинин ведь не скажет какому-нибудь потерпевшему, что вы не знаете уникальной машины Кутова, поэтому у вас и неприятности в личной жизни…

— Он дурак, — сказал Глеб.

— Да-а забудь ты про него, — отозвалась за спиной Вера. — Пишет-то всё реже и реже.

— Я про следователя.

Вера помолчала, сосредоточенно водя утюгом. От стола шёл лёгкий запах горелой тряпки, отчего на кухне казалось ещё уютнее.

— Нет, Глебушка, он не дурак.

— Но и не умный.

— Он мне показался каким-то сонным.

Парень под грибком мучился с ногами, которые никак не умещались под детской скамейкой, а вытянуть — они Уже за грибком и мокнут под мелким дождиком. Говорят, что у современной молодёжи нет проблем: вот, пожалуйста, чересчур длинные ноги.

— Ты не представляешь, какие он говорил мне глупости. Угадывал, что я люблю и что не люблю.

— Угадал?

— Кое-что. Например, про чай, стихи, мороженое… Нужно сходить к Базаловой и попроситься к другому следователю.

Глеб допускал, что он не всё знает. Всё знать человеку не дано. Но он не допускал, что может чего-нибудь не понять, если ему объяснят. Следователь объяснять не стал, видимо, полагая, что его не поймут. Это и злило.

Глеб вдруг вспомнил разговор о Вере с Ращупкиным. Игорь тогда нашёл в ней какую-то изюминку, которую не видел Глеб. Значит, он правда чего-то не понимает… Не стал объяснять про запах духов незнакомый следователь, но ведь и друг не захотел объяснять про изюминку. Почему?

Глеб обернулся.

Утюг — тяжёлый, чугунный, горячий — бегал под её тонкой рукой, как игрушечный. Только шипел, завихряясь парком. И Вера двигалась вдоль стола, на который у неё не хватало длины рук. Маленькие груди. Сухие ноги. Тело лёгкое и какое-то незаметное. На голове дурацкий пучок, который сейчас никто не носит. Даже он знает, что теперь в моде причёска «сессун». Теперь бы, не будь она его женой, он бы и внимания на неё не обратил. А вот: получает письма от тайного вздыхателя и, оказывается, имеет какую-то изюминку.

Глеб повернулся к окну. Парень всё мёрз — теперь он поднял воротник плаща и сел к ветру спиной. Шапку надо купить!

Глеб кашлянул и осторожно спросил:

— Вера, ты в булочную ходила?

— Да.

— Ну, и что купила?

— Хлеб и булку.

— Какие?

Утюг остановился, зашипев на одном месте утихающим шипом, потому что мокрая тряпка сохла мгновенно.

— Как понять «какие»?

— Ну, какого типа… или образца?

— Круглый хлеб и батон за восемнадцать А что?

— Просто так, — как можно равнодушнее ответил Глеб. — Хотел узнать, продаются ли булочки с изюмом…

— Конечно, продаются. А ты разве любишь?

Она передвинула утюг, который сразу отозвался шипящим звуком.

— Кто ж не любит… Интересно, из чего этот изюм делают?

Вера принялась гладить: в конце концов, человек отдыхал, смотрел во двор и бездумно говорил то, что приходило ему в голову.

— Из особого сорта винограда. Завтра куплю этих булочек.

— Купи. Приятно, когда в батоне попадается изюминка. — Глеб помолчал и внушительно добавил: — А ещё есть понятие — «изюминка в человеке».

— Есть.

— Как ты это представляешь?

Вера опять перестала гладить и, видимо, повернулась к нему — он это слышал по голосу.

— Изюминкой в человеке я называю ту прелесть, которая есть только в нём и больше ни в ком.

— А что такое прелесть? — спросил Глеб как можно насмешливее, чтобы Вера не подумала, что он не знает определения этой самой прелести.

— Прелесть — это…

Вера замолкла, он ждал, так и не повернувшись. Она вдруг начала гладить. Возможно, не ответила потому, что задымил утюг? Или он спрашивал про очевидное, которое знает любой школьник?…

— Так что же такое прелесть? — упрямо повторил он.

— Не знаю, Глеб… Мне не определить.

Удивительное дело! Как часто люди страдали, мучились, ссорились, переживали разные неудобства и стрессы только потому, что пользовались разным понятийным аппаратом. Сколько в мире всякой чепухи из-за неточности, отсутствия ясности и определённости… Сколько в мире бед потому, что люди ещё не умеют весь этот мир переложить на чёткий язык формул… А сколько горя только оттого, что эти ажурно-математические формулы ещё не превратились в металл, топливо, одежду, пищу… Вот и прелесть с её изюминкой. Или изюминка с её прелестью, которым, оказывается, нет и определения. А когда появляются люди, поднявшиеся на следующую ступень цивилизации, и предлагают обществу точную шкалу отсчёта — определённую, логичную и разумную, им, видите ли, иронично намекают, что есть иная система ценностей, не доступная логике и математике. Например, запах духов «Быть может». Например, изюминка и прелесть… Но когда говоришь этим ироничным людям: хорошо, дайте свою систему измерений, то они только мекают и бекают. Вы не понимаете, а мы не знаем. Удивительное дело! Жаль, нет времени, а то бы он сделал им прибор, который точно бы измерил все параметры запаха «Быть может». И эту изюминку можно измерить, если только она где-нибудь есть, кроме батонов.

Парень встал из-под грибка и начал описывать круги. Он ждал. Вполне возможно, что это тот самый влюблённый тип, который караулит Веру, чтобы в очередном письме насюсюкать что-нибудь типа: «Сначала из парадной потянуло Вашими духами, а затем потянулись и Вы». Глеб боролся со своей подозрительностью, поэтому смотрел на парня спокойно. Но уж очень тот энергично ждал.

Глеб взял ведро с мусором, по дороге схватил в передней плащ и выскользнул за дверь. Вера осталась в кухне и плаща не видела. Ведро подождёт у мусоропровода…

Парень не так уж и замёрз, и похаживал, видимо, от нетерпения. Он остановился, правильно решив, что человек, вышедший из дома в наброшенном на рубашку плаще, идёт к нему.

— Скажите, пожалуйста, который час? — вежливо спросил Глеб.

— Без пятнадцати шесть, — ответил парень, немного удивившись, что у человека в доме нет часов, телефона, радио, телевизора и соседей — ни одного источника времени.

— Так вот, вы стоите тут уже битый час, — сообщил Глеб.

— Ну и что?

— Простудитесь.

— Вам-то какое дело? — грубо ответил парень и уже было потопал дальше вокруг грибка, но вдруг, словно о чём-то догадавшись, замер и негромко спросил: — Вы… её брат?

— Почему это брат?

— Какой-нибудь… родственник?

— Я её муж.

Парень опустился на скамейку, и теперь его ноги уместились под ней, как пропали. Он молчал, не зная, что сказать, а может, знал, да не мог.

— Вы — муж… Марины?

Глеб поёжился от ветра, пнул сухие листья и положил руку на его плечо:

— Прости, старик, я ошибся. Не знаю я твою Марину, прости.

И он пошёл к дому — ещё одного подозрительного проверил.

«Будущее надо приближать. Мне уже мало Вашего магнитофонного голоса. Я решился. Да-да, решился, и никакой голос рассудка меня не остановит.

Летний сад. Хорошо знаете Летний сад? Теперь в нём тихо, гуляют только пенсионеры, да ветер носит листья по аллеям. Таким он мне нравится больше, чем летом — с жарой, пылью и толпами туристов…

Летний сад. Третья аллея. В конце её стоит мраморная Венера с отбитым носом. Рядом есть белая скамья, сейчас она уже серая, обшарпанная и мокрая. В пятницу, в семь вечера, буду сидеть на ней. Придёте?

Если на скамье окажутся и другие люди, то Вы меня узнаете по… Да узнаете, сразу узнаете. По взгляду, по волнению, по отрешённости… Как узнают всех влюблённых? Так придёте?

Если не придёте, то буду слать Вам письма, как и слал. И опять буду молить о свидании. Но мне почему-то кажется, что Вы придёте. Может быть, потому, что меня не ищут, не допрашивают, не задерживают… Значит, Вы не рассказали мужу и не сообщили в милицию. Придёте?

У меня с собой не будет ни цветов, ни книги, ни зонтика (терпеть не могу мужчин с зонтиками). У меня не будет даже шапки — я хожу без неё до морозов. И газеты в руке не будет. Так придёте?

А если не придёте, то я приду к Вам на квартиру. Узнаю по телефону, что мужа нет, и приду. Вы откроете дверь, я стою на лестничной площадке и жду Вашего приговора. И что Вы сделаете? У Вас же нет выхода. Позовёте милицию? Но за любовь не сажают. Так придёте?»

Неделя выдалась хлопотливая. Правда, та неделя тоже выдалась. И месяц был напряжённый. Да и год получался такой, что дня свободного не вспомнить. Рябинин гмыкнул: кажется, и жизнь выходила хлопотливой, напряжённой, без свободных дней. Впрочем, выпал же свободный час посреди рабочего дня, в который он сидит сложа руки, и этот час свободен только потому, что от запланированных дел разбегаются глаза. Свободен от вызванных, от людей. Теперь можно звонить в учреждения, писать документы, посылать повестки, выносить постановления, подшивать бумаги… Или протереть очки, которые запылились от шелестящих на столе листков. Или думать, коли выпала такая возможность.

Видимо, каждая работа имеет свои парадоксы.

Рябинин делил следствие на две относительные части: сбор информации и её переработка. Сбор доказательств и их осмысливание. Парадокс заключается в том, что на вторую часть — осмысливание, самую главную, ради которой и существовала первая, не оставалось времени.

Всё уходило на сбор информации. И если бы не свойство мозга размышлять во время допросов, за обедом, в автобусе, в разговоре с женой и даже во сне, следствие было бы невозможно.

Теперь выпал свободный час, в который можно спокойно поразмышлять. О чём? Рябинин смотрел на груды бумаг, выбирая то, что требовало срочного обдумывания. Нужно бы подумать вот об этом сложном хищении пряжи, когда воровали, а недостачи не было. Нужно поразмышлять о трупе гражданина Ресторацкого, который, по иронии судьбы, был обнаружен как раз в ресторане, и экспертиза никак не могла определить причину смерти. Неплохо бы поразмыслить о пожаре, который возник вроде бы сам, из ничего, и Рябинину не нравилось ёмкое слово «самовозгорание», употреблённое в акте пожарно-технической экспертизы. Стоило бы подумать и о семье, страдающей от анонимных писем.

Оказывается, он уже размышляет о том, о чём бы ему поразмышлять…

В дверь постучали. Нет, пожалуй, в дверь забарабанили.

— Войдите!

Будь лицо красным, Рябинин эти мелкие капли на лбу и щеках не заметил бы — человек вспотел. Но лицо оставалось бледным. Разве на улице моросит дождь? Да нет, вот и шляпа сухая, которую он так и не снял. И не поздоровался, торопливо шурша рукой в кармане.

— Вот, читайте!

Кутов бросил на стол письмо, видимо, очередное.

— Да вы садитесь!

— Некогда мне сидеть! Это вы можете спокойно тут рассиживаться…

Рябинин пробежал письмо: вздыхатель просил свидания. И верно — обнаглел.

— Ну, теперь что скажете? — Кутов стремительно расстегнул плащ, словно тот стягивал его смирительной рубашкой. — Ждать, когда придёт в квартиру? Купить охотничье ружьё? Или нанять жене телохранителя?

— Прежде всего успокоиться.

— Не понимаю вас! — окончательно взорвался Кутов. — Не хотите помочь, так и скажите! Пойду в милицию — там ребята деловые. Они не философствуют, а преступников ловят…

Вот и Кутов против философствования. Придётся ловить преступника.

Рябинин снисходительно улыбнулся, стараясь это сделать пооткровеннее.

— Чему вы смеётесь? — опешил Кутов.

— Вашей наивности. Неужели полагаете, что я не знаю про это письмо?

— Знаете? А откуда? — опять удивился Кутов.

— Особые методы, — сурово отрезал Рябинин.

— И что?

— Засада!

— Сделаете ему засаду?

— Не сделаем, а засада уже сидит. Два парня из уголовного розыска. Сами понимаете: по девяносто килограммов, знают самбо, пистолеты под мышкой…

Кутов опустился на стул, вытащил платок и стёр с лица мокрые блёстки. От платка ли — сильно нажимал — или беспокойство уже отпустило его, но щёки чуть порозовели.

— Вере нужно пойти на эту скамейку? Чтобы он подошёл…

— Нет.

— Как же вы его узнаете?

— Особые методы, — опять отчеканил Рябинин.

— Видимо, по почерку…

— Ну конечно. Мы заложили письма в ЭВМ и получили его портрет. Кстати, ваша жена на работе?

— Какая уж тут работа. В коридоре сидит…

— Хорошо. Пусть зайдёт ко мне, а вы, пожалуйста, побудьте там.

Кутов нехотя поднялся и пошёл в коридор, недоумевая, какие могут быть секреты у следователя от мужа или жены.

Муж и жена. Семья. Рябинин всегда пристально изучал семьи, с которыми его сводили уголовные дела. И не только потому, что сам имел семью. Он не понимал писателей, которые классической темой считали то состояние человека, когда он влюбляется. Первые шаги любви. Но ведь истинная любовь начиналась после этих первых шагов, после свадьбы, после медового месяца, после первого года жизни или двух лет, или трёх… Красиво влюбиться мог каждый, иметь красивую семью — нет. Рябинин был глубоко убеждён, что раскрывался-то человек полностью только в семье. Работа давала возможность замкнуться, уйти в труд и творчество. В семье не уйдёшь. В семье не уйти от самых главных человеческих состояний — от доброты, от любви, от заботы о себе подобном. И ещё были человеческие состояния, которые, видимо, могли жить только в семье — интимность, нежность, ласка… Семья требовала величия души. А сколько в недрах семьи, когда не было этого величия, разыгрывалось драм, похожих на извержение вулканов, — тогда до прокуратуры добегали их громадные волны-цунами…

Рябинин присматривался к семье. И уж твёрдо знал, что запретил бы вступать в брак эгоистам: они создавали не семьи — они образовывали молчаливые общежития.

— Здравствуйте…

Она робко помялась у двери.

— Здравствуйте-здравствуйте. Присядьте, пожалуйста. — Рябинин ладонью разгладил последнее письмо, чтобы она его видела. — Вот сижу и размышляю о семье…

— О-о нашей? — певуче окнула она.

— Нет, вообще. Хочу придумать определение. Например, такое: семья — это союз двух людей для приобретения материальных благ.

— Глупость, — сердито откликнулась она.

— А по-вашему как?

— Семья — это союз двух людей, заключённый для любви.

— Из-за любви, — уточнил Рябинин.

— Нет-нет, именно для любви.

На миг она повернула голову, поправляя воротник кофты, и Рябинину захотелось глянуть ей за спину и посмотреть, чем скреплены её волосы; ему показалось, что чёрной резиночкой, какими в овощных магазинах стягивали полиэтиленовые мешочки с кислой капустой.

— А я знаю ещё одно определение, — сообщил Рябинин. — Семья — это любовь двух совместимых людей.

Слово «совместимых» он выделил, чуть повысив голос.

— Разве могут полюбить друг друга несовместимые? — тихо спросила она, теряя какую-то убеждённость, которая только что была.

— Могут. Отсюда и все семейные трагедии…

— Что же таким делать?

Откуда он знает. Но люди полагали, что следователь знать обязан. Уж если ты взялся разбираться в человеческих судьбах, то изволь о человеке знать всё. Иначе не берись. Но всего Рябинин не знал.

— Не знаю. — Он помолчал и неуверенно добавил: — Возможно, искать совмещения…

Она смотрела в окно — обычное место, куда смотрели вызванные, когда их мысли убегали из этого кабинетика. Рябинин не мешал, поглаживая письмо и бросая взгляды на её лицо. Теперь, когда на него падал широкий свет и не ложилась опасливая мысль, как бы не проговориться следователю, оно показалось ему даже красивым. Возможно, и грусть красит женщину.

— Ничто не проходит даром, — заметил Рябинин.

Она перевела взгляд на него, ожидая продолжения — значит, не поняла.

— Возможно, эти письма и помогут, — добавил он.

Теперь поняла. Из-за ушей на щёки ринулась краска, заливая смугловатую кожу, дошла до глаз, которые тоже отозвались на неё мокрым блеском.

— На анонимщика мы устроили засаду, — улыбнулся Рябинин.

— Думаете, он придёт? — улыбнулась и она.

— Должен прийти.

— И тогда арестуете?

— Попробуем.

— Но он молодой, может убежать…

— Наверняка может, — согласился Рябинин.

— И что тогда?

— Он на вас обидится.

— И пришлёт мне последнее письмо…

Рябинин кивнул. Она встала и легко, как перелетела, оказалась у двери, безвольно вжавшись в неё узкой спиной. Она стояла, чего-то выжидая.

Рябинин не понял, какая сила подняла его — не думал вставать и не собирался. Он подошёл к ней почти вплотную, сразу ощутив запах, филармонический. «Быть может»…

Так же не собираясь, он поднял руку и тихонько погладил её по плечу. Внизу горячие пальцы ответно коснулись его левой руки. И она тут же пропала из кабинета, так быстро, словно дверь и не открывалась…

«Не ожидал. Впрочем, почему не ожидал? Разве я Вас настолько знаю? И всё-таки не ожидал.

На меня устроили засаду и ловили, как дикого зверя. Я прыгал через кусты и скамейки. Убежал совершенно случайно, юркнув в толпу.

Что ж! Есть старая и банальная истина: насильно мил не будешь! Видимо, я захотел быть милым насильно…

Я давно бы мог жениться. Но для чего? Чтобы образовать союз двух людей для приобретения материальных благ? Мне хотелось другого союза — союза двух людей, заключённого для любви. Я знаю, почему Вы меня отвергли: у вас третий союз, самый сильный — любовь двух совместимых людей. Совместимых! А любовь бывает счастливой тогда, когда влюблённые совместимы.

Прощайте! Дай бог Вам любви. Дай бог Вам совместимости! И упаси Вас бог от такой одинокой любви, как моя. Ещё раз прощайте! Постараюсь Вас забыть. Может быть, получится. Быть может…»

― КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ ―

Часть первая

Виктор Капличников слегка покачивался от радости. От жаркого, перемятого каблуками асфальта; от тихого горячего ветерка, в котором духов, казалось, больше, чем кислорода; от встречных огоньков, мельтешивших в густо-синих улицах; от встречной девушки в брючном костюме… Радость была всюду. Но шла она из внутреннего кармана пиджака. Там лежал жёсткий типографский прямоугольник свежего диплома. Капличникову хотелось зайти в какую-нибудь парадную. И ещё раз впиться в него глазами. Но он терпел, да в парадной и помешали бы. Два часа назад у Виктора было среднее образование, а теперь высшее. Два часа назад он был токарь, а теперь инженер.

Неприятности можно переживать в одиночестве. Радость же рвётся наружу, к людям. Этот диплом даже некому было показать: родители в отпуске, приятели в турпоходе. Он пожалел, что не пошёл вспрыснуть это дело с малознакомыми заочниками. Конечно, можно взять бутылку хорошего вина, пойти домой, положить перед собой диплом и выпить всю ёмкость мелкими глотками. И сидеть в притихшей квартире перед телевизором — единственным живым существом. Но ему были нужны люди и тот городской шум, который так всем надоел.

Капличников шёл по проспекту длинным рабочим шагом. На него бежали жёлтые фары, реклама, витрины и фонари. Из скверика вырвался запах скошенной травы, первой в этом году, и сразу посвежело. Аромат духов показался жеманным и вроде бы лишним.

У подземного перехода продавали белую сирень. Он купил большой дорогой букет, купил никому, себе. Хотел поискать в сирени цветочки с пятью лепестками и съесть на счастье, как это делал в детстве, но решил, что грех требовать у жизни ещё счастья.

На углу в глаза бросились большие голубоватые буквы ресторана «Молодёжный»: бросились, как откровение. Это было как раз то место, где крутилась бесконечная радость и не признавалось одиночество.

Даже не раздумывая, Капличников направился к решётчатому неоновому козырьку.

У широкой двери он одёрнул пиджак, трезво подмигнул швейцару и вошёл в синеватый холл. В стеклянных дверях зала Капличников замешкался, не зная, как поступить с букетом. Ему почему-то захотелось сдать его гардеробщику и взять номерок — не входить же в ресторан с цветами и без женщины.

И тут он увидел её, женщину, которая стояла у зеркала и, видимо, ждала своего мужчину. Капличников зарыл лицо в сирень, вдохнул щемящий запах и двинулся к ней.

— Это вам. От незнакомца. Просто так, — смело сказал он и протянул букет.

Она вскинула голову и широко распахнула глаза, будто он щёлкнул перед её лицом зажигалкой. Но это была секунда — тут же девушка улыбнулась и взяла цветы просто, как кусок хлеба.

— Спасибо.

— Надеюсь, ваш знакомый по шее мне не съездит, — сказал Капличников и тут же спохватился: человеку с высшим образованием выражение «съездить по шее» можно и не употреблять.

— Знакомого уже нет, — усмехнулась девушка.

— Как нет? — удивился Капличников: он не представлял, что сегодня могло чего-то или кого-то не быть.

— Час жду, а его нет. Придётся уходить, — ответила девушка без капли грусти, как говорят женщины о досадной мелочи, вроде поехавшей петли на чулке.

— Ну и знакомый! — удивился он.

— Шапочный.

Капличников глянул на неё иначе, словно отсутствие этого шапочного знакомого дало ему второе зрение, — девушка была симпатична и стройна, только, может, чуть широковата. Да при её полных ногах не стоило бы носить такое короткое мини.

— Послушайте! — воодушевлённо начал он.

Девушка спрятала нос в букет и вопросительно посмотрела из цветов.

— Пойдёмте со мной. У меня сегодня… невероятный день.

— Почему невероятный?

— Особенный, радостный день… Я вам всё расскажу. Пойдёмте, а?

Она смотрела из букета весело, словно оценивала шутку — рассмеяться ли, улыбнуться. В другое время Капличников изобразил бы печаль, которая охватит его если она не пойдёт. Но сейчас на печаль он не был способен — сиял, как чайник из нержавейки. Видимо радость действует на женщину не хуже печали, потому что девушка тряхнула головой и пошла к залу. Капличников бросился вперёд, распахнул перед ней тяжёлый прямоугольник стекла, подхватил под руку. Рука оказалась тёплой и плотной, как утренняя подушка. Девушка пахла какими-то странными духами. Он никак не мог уловить этот волнистый запах: то ландышем томным, то клейкими тополиными почками, а то просто скошенной травой, как из того сквера. И ему вдруг пришла мысль: эта незнакомка станет его второй радостью. Почему бы к одной удаче не привалить второй, ещё более крупной? Почему бы этой девушке не оказаться той невероятной женщиной, о которой он иногда мечтал? Виктор Капличников ещё не знал, та ли это женщина, о которой думалось, но уже чувствовал, что она не похожа на тех девушек, с кем он работал, ходил в кино и стоял в парадных.

Они пересекли зал и в самом углу обнаружили свободный столик на двоих. Это тоже была удача, пусть мелкая, но удача, которые должны сегодня сыпаться, как яблоки с дрожащего дерева — крупные и мелкие.

— Я — Виктор, — представился он, как только они сели.

— Ирина, — сказала она, подняв большие внимательные глаза.

Конечно, Ирина, не Ира, а именно Ирина — чудесное имя, которое он любил всегда.

— Какая же у вас радость? — улыбнулась она, не выпуская букет из рук, словно пришла на минутку.

— Уже стало две.

— Чего две? — не поняла она.

— Две радости. Во-первых, получил диплом об окончании Политехнического института. Инженер-механик. Радость, а?

Она кивнула. Ему показалось, что сильно своей радостью он её не поразил. В конце концов, что такое он со стороны — ещё один инженер, которых сейчас пруд пруди.

— А во-вторых?

— Во-вторых, встретился с вами.

— Ещё неизвестно, радость ли это, — усомнилась она и вдруг засмеялась довольно громко и весело. Он подхватил смех, как эхо подхватывает голос. И ему сразу стало спокойнее, ничего уж такого особенного: кончил институт и встретил хорошую девушку. Тысячи людей, десятки тысяч кончают институты и встречают милых женщин. Ему стало спокойнее, потому что очень сильная радость до сих пор сжигала его энергию.

Официант налетел ветром, схватил сирень, тут же приспособил её в вазу-кувшин из синего ребристого стекла и встал, выразив фигурой ожиданье, не согнув её ни на сантиметр.

— Что берём? — спросил было Капличников у Ирины, но тут же махнул рукой: — Сегодня я именинник. Итак, салат фирменный, цыплята табака, икра чёрная четыре порции…

Он всё диктовал и диктовал, пока она опять громко не рассмеялась:

— Куда вы набираете?!

— Много, да? А что вы пьёте?

— Только не коньяк, терпеть не могу.

— Тогда водку? И шампанское.

— Салат из свежих огурцов употребляете? — спросил официант.

— Обязательно употребим, — заверил Капличников.

Официант ушёл, привычно ввинчиваясь меж столов. В полумраке под потолком медленно вращались громадные лопасти, разгоняя табачный дым по углам. Бра на деревянных панелях светились угарной синью, плывущей вверх и пропадающей над светильниками. Шумок стоял ровный, было ещё рано, часов девять вечера.

— А вы правда сегодня кончили институт? — спросила она.

Капличников сначала растерялся, — ему всегда верили сразу. Он хотел тут же вытащить диплом, но опустил поднятую руку — надо ли доказывать. Да и не хотелось его доставать: не то всё-таки место, где стоило размахивать дипломом, который дался не так-то легко.

— Значит, вы решили, что я придумал такой предлог для знакомства?

— Верю-верю, — улыбнулась она.

— Впрочем, чтобы познакомиться с вами, можно придумать любой предлог, — улыбнулся и он.

Официант ловко уставил белую до синевы скатерть мелькая руками, словно их было штук шесть. Но Капличников вовремя перехватил у него открытые бутылки — наливать он хотел сам.

— Мне только шампанского, — предупредила Ирина.

— Как?! — удивился Капличников. — Вы же просили водки.

— Я сказала, что не терплю коньяка, даже запаха.

— А-а-а, — понял он. — Может, рюмочку?

— Нет-нет. Зато шампанского вот этот громадный фужер.

Он налил ей вина, а себе большую рюмку водки. Официант сразу исчез. На том конце зала тихонько заиграл оркестрик, словно ждал их. Капличников взял рюмку и набрал воздуха для тоста…

— Виктор, добудьте мне сигарету. Вы, я вижу, некурящий.

— Сейчас официанту закажу, — выпустил он воздух и отставил рюмку.

— Его теперь не найдёшь.

— Ну, пока стрельну.

Он вскочил и шагнул к соседнему столику, но там сидел некурящий молодой парень в очках с тремя девушками, Капличников пошёл к лётчику, который уже был охвачен всеобщим ресторанным братством и чуть не засадил его за свой столик выпить по одной. Но от нераспечатанной пачки сигарет ему отбояриться не удалось, хотя просил он две штучки.

Ирина кивнула и закурила с удовольствием, красиво, делая губы трубочкой. Виктор опять взялся за рюмку:

— Тут ничего, кроме старого, доброго «за знакомство», не придумаешь.

— Со свиданьицем, — усмехнулась она.

И Капличников не понял — понравился ей тост или она его высмеяла. Он проглотил водку и тут же подумал, что коньяк прошёл бы куда лучше. Холодная жидкость едко опустилась в желудок, но вдогонку поехал огурец — и сразу всё там утихло, успокоилось, потеплело. Ирина пила шампанское медленно, отпивая и любуясь им на свет. Что-то в ней было лёгкое, благородное — в линии рук, в длинных отставленных пальцах, в широких глазах, точнее, в неспешном задумчивом взгляде. Виктор Капличников уставился в фирменный салат, мысленно обругав себя: брякнул дурацкий тост и залпом выжрал водку. Но тут та самая теплота, которая свернулась в желудке, как кошка в кресле, вдруг сразу оказалась в голове.

— Я о вас ничего не знаю, — сказал он.

— Вот я — вся тут.

— Это верно, — засмеялся он. — Но всё-таки?

— Так и я о тебе ничего не знаю.

«Тебе» он заметил сразу, как чиркнутую спичку в темноте. Выходило, что она только внешне чопорная, а вообще-то простая, как и все девчата в мире.

— Я что, я уже о себе говорил. Работаю токарем, вот кончил институт. Теперь перейду на должность инженера. А может, не перейду, не очень хочется. Холост, двадцать восемь лет, жилплощадь имею, здоровье хорошее, вешу семьдесят килограммов, рост сто семьдесят пять, глаза карие, зубы все целы.

Она рассмеялась. Капличников довольно схватил бутылку, налил себе рюмку и долил шампанским её фужер.

— А у меня двух зубов нет, — ответила она.

— Я это переживу, — заверил он. — Но не переживу, если вы… если ты замужем.

— Пока не собираюсь.

— Тогда я скажу ещё тост — выпьем за тебя. Чтобы ты была той, какой мне кажешься.

И он вылил водку в рот, не дождавшись её слов. Он знал, что она обязательно спросит, какой же ему кажется. Ирина выпила шампанское, взяла яблоко и ничего не спрашивала. Принесли цыплят табака. Она стала есть аккуратно и сосредоточенно.

— Кто ты? — вырвалось у него после второй рюмки.

— Откуда я знаю, — усмехнулась она.

— Как? — опешил Капличников и бросил разрывать цыплёнка.

— А ты кто? — спросила она.

— Как кто? — не понял он. — Я же тебе сказал: токарь, окончил институт…

— Это место работы и образование. А кто ты?

Теперь она не улыбалась. Пышные, но короткие серебристо-белёсые волосы, светлая чёлка, а под ней глаза — широкие, с неспешно-спокойным взглядом. Капличников подумал, что она похожа на француженку, хотя их, кроме кино, нигде не видел.

— Вот ты о чём, — протянул он, взял её руку и поцеловал. — Да ты умница!

Она опять улыбнулась, но руки не отняла — так и осталась её небольшая ладошка-лодочка в его широком бугристом кулаке. Он держал её чуть касаясь, как вчера за городом скворчонка, прыгнувшего по глупости из гнезда.

— Я научный работник, — сообщила она как-то между прочим.

Как же он сразу не понял, когда у неё это на лбу написано… Наверное, кандидат наук или даже доктор — бывают в физике и математике молоденькие доктора наук со счётно-решающими машинами вместо мозгов. А он дипломом похвалялся…

Капличников хотел опять поцеловать руку, но сильная зевота неожиданно схватила челюсти. Он даже выпустил её ладонь, прикрывая свой полуоткрывшийся рот. Видимо, сказывалась усталость последних дней, да и сегодня он поволновался.

— Ирина… Ты с кем-нибудь дружишь? Я хочу сказать, у вас… то есть у тебя… есть друг? Дурацкий вопрос, но по пьянке прощается.

— Конечно, прощается. А зачем это тебе?

— Как зачем?! — удивился он и до боли в скулах сцепил челюсти, которые хотели распахнуться в зевке. — Разве мы больше не встретимся?

— Мы ещё не расстались.

— Я заглядываю вперёд.

— А ты хочешь встретиться?

— Ирина, разве по мне не видно, хочу ли…

Он поперхнулся, перехватив подкатившую зевоту, тугую, как капроновый жгут. Только бы она не заметила, что он совсем валенок — зевоты ещё не хватает. Капличников согнул тот жгут челюстями.

Надо было ещё выпить, — водка на какое-то время снимала усталость. А усталость навалилась, будто он стоял в яме и земля осела на его голову и плечи. Он даже сейчас не знал, о чём и как с ней говорить, хотя вообще-то слыл парнем остроумным.

— Выпьем, Ирина…

— Я пропущу, — мягко сказала она. — А ты выпей, мужчина же.

Он быстро налил рюмку и торопливо выпил, словно водку могли унести. Закусывать не стал, уже не хотелось.

— Ирина, ты танцуешь?

— Конечно.

— Пойдём… когда заиграет оркестр…

Он увидел в её глазах лёгкую насторожённость — значит, заметила, что ему не по себе.

— Понимаешь… рано проснулся… экзамены…

Капличников обвёл взглядом зал. Бра потемнели, курились серым дымом, как вулканы. Оркестр слился в одного толстого многорукого человека, который дёргался марионеткой. Лётчик вроде бы ему улыбался одними губами, и они, эти губы, тянулись и тянулись, превращаясь в хобот. Официанты почему-то прыгали от стола к столу, как зайцы меж кустов.

Он резко повернул голову к Ирине. Она курила, поглядывая на оркестр. Но её струйка дыма тоже прыгала.

— Ирина… Кажется, я люблю тебя…

Она кивнула головой — он точно видел, как она согласно кивнула головой. Но тут сила, с которой он ничего не мог сделать, как с земным притяжением, ухватила его за голову. Ему захотелось на минутку, на секунду, может, на долю секунды, опереться лбом о стол.

— Ирина… со мной какая-то чертовщина…

— Бывает, — спокойно ответила она, стряхнула пепел и налила себе лимонаду.

— Ирина. На секундочку… положу голову…

Стол поехал на него, как земля на падающий самолёт. Последнее, что он помнил, — это подскочивший в блюде фирменный салат, задетый его лбом. И что-то было после: или шёл сам, или его вели, но этого он уже не помнил и не понимал, как бессвязный бредовый сон.


Следователь прокуратуры Сергей Георгиевич Рябинин сидел перед вентилятором, почти уткнувшись лицом в лопасти, и ничего не делал, если не считать, что он думал про телепатию. Было уже одиннадцать часов. Вентилятор жужжал мягко, с лёгкими перепадами, но всё-таки монотонно, дремотно. Воздушная струя не была холодной — только что духоту не подпускала.

От десяти до двенадцати, на каждые полчаса, были повестками вызваны свидетели по старому заволокиченному делу, бесперспективному, как вечный двигатель. Но свидетели не шли. Рябинин знал, почему они не идут, — он этого не хотел. Проводить неинтересные допросы, да в такую жару…

Странно, но так бывало не раз: если он очень хотел, чтобы вызванные не приходили, то они не шли. Рябинин это никак не объяснял — случайность, хотя где-то оставлял местечко для гипноза, телепатии и других подобных явлений, ещё мало изученных наукой. Он мог бы кое-что порассказать из этой области…

Размышления в струях вентилятора прервал следователь Юрков, в белых брюках, потемневший, опалённый, с прищуренными от солнца глазами, словно только что приехал с экватора.

— Жарко, — сказал он, сел ближе к струе и расстегнул на рубашке ещё одну пуговицу.

— Юрков, я придумал восточную пословицу, послушай: потерял час — потерял день, потерял день — потерял месяц, потерял месяц — потерял год, а потерял год, сам понимаешь, — потерял жизнь.

— Это к чему?

— К тому, что я сегодня уже потерял полтора часа.

— Жарко, — объяснил Юрков.

Рябинин знал, что его сентенция о времени не направит разговор ни на восточную мудрость, ни на философскую вечность. Недавно в местной газете была статья о Юркове, где говорилось, что его жизнь — это следствие. Рябинин мог подписаться под этим. Юрков думал и говорил только о следствии. Правда, было небольшое исключение — садовый участок, но он шёл после следствия.

— Клубника-то у тебя не сгорела? — спросил Рябинин.

— Поливаю, — нехотя ответил Юрков, потому что рябининские вопросы сочились иронией, как сосна смолой.

— Слушай, посеял бы ты вместо клубники опийный мак, а?

— Зачем?

— Я никогда не вёл дел по двести двадцать пятой статье. Ты бы посеял, а я бы вёл против тебя следствие.

Юрков даже не ответил — юмор пролетал мимо его ушей, ничего не задевая. Рябинин никак не мог понять, почему всё-таки Юрков заходит к нему ежедневно, а то и несколько раз в день, словно его притягивали эти шпильки и насмешки.

— Ну и жара, — повторил он, — допрашивать невозможно.

— Да, — согласился Рябинин, — в жару допрашивать плохо.

— Трудно дышится.

— Плохо смотрится свидетель.

— Очки потеют? — поинтересовался Юрков.

— Нет, свидетели.

Юрков посмотрел на него внимательно, словно спросил — опять шутка?

— Опять шутка?

— Вполне серьёзно, — заверил Рябинин.

— Ну и пусть потеют, — осторожно возразил Юрков, ещё не совсем уверенный, что это не розыгрыш.

Вот теперь Юрков усмехнулся. Это был второй парадокс, которого не мог понять Рябинин: когда он шутил — Юрков окостенело замолкал; когда он говорил серьёзно — Юркова начинал одолевать смех.

— Это твои штучки, — всё-таки не согласился Юрков.

— Почему же штучки… Я тебе сейчас объясню.

Юрков подозрительно прищурился, словно Рябинин сказал ему не «я тебе сейчас объясню», а «я тебе сейчас устрою».

— Ты видел когда-нибудь телевизор? Ах да, ты же смотришь футбол-хоккей. Так вот: изображение на экране, а образуется оно за ним — там целая куча винтиков, диодов и всяких триодов. Представь, помутнело стекло. И сразу плохо видно. Так и человек. Мозг, психика — это диоды-триоды. Лицо — это экран. И этот экран должен быть чист; чтобы я видел: покраснела кожа от волнения или побледнела, или вспотел человек, или стал иначе дышать… Я уж не говорю про более сложные движения. А в жару лицо пышет, как блин на сковороде. Какие уж тут движения. Откуда я знаю, отчего свидетель красен — от моего вопроса или от жары?

Юрков молчал, собирая на лбу задумчивые складки.

— Может, и верно говоришь, — наконец сказал он, — да уж больно ехидно.

Рябинин пожал плечами: сколько раз он замечал, что людей чаще интересует не что говорят, а как говорят.

— Тебе, лучшему следователю, про которого пишут газеты, объясняю такие элементарные вещи. Вот поэтому я ехидный.

Юрков встал, хрустнув сильным телом, которое от работы в садоводстве ещё больше стало походить на дубовый ствол с обрубленными ветками. И Рябинин подумал, что он сейчас телом сказал больше, чем словами. Но Юрков сказал и словами:

— Вся эта физиономистика для рассказов девочкам. Вот писать жарко, пот со лба утираешь, мысли путаются, вопросы не так формулируешь.

— Да, и следователь получается несимпатичный, — подсказал Рябинин.

— При чём здесь симпатичный? Я не в театре выступаю, а на работе сижу.

— Вот поэтому мы и должны быть симпатичными, культурными, умными, чтобы свидетели уходили от нас с хорошим впечатлением.

— Мне плевать, что обо мне подумают свидетели. Я не артист, а следователь.

— Следователь больше, чем артист. О плохом артисте подумают, что у него нет таланта. Он позорит театр. А плохой следователь позорит государство.

— В твоём понимании следователь такая уж фигура! Да мы обыкновенные служащие, каких тысячи.

— Нет, мы политические деятели. Посмотри, как замолкает зал, когда на трибуну выходит следователь. Как люди слушают, приходят советоваться, делятся, интересуются… Наша работа прежде всего политическая.

— Прежде всего я должен изолировать преступника!

— Если преступник будет изолирован, а у людей останется от следователя впечатление как от хама и дурака, то пусть лучше преступник ходит на свободе. Государству меньше вреда.

Юрков онемел. Даже узкие глаза расширились насколько могли. Он смотрел на Рябинина и ждал следующего высказывания, ещё более невероятного. Не дождавшись, он строго сказал, опять прищурив глаза:

— Мы должны бороться с преступностью.

— Нет, — возразил Рябинин, — мы должны по вечерам бегать трусцой.

— Да ну тебя, — махнул рукой Юрков и вышел из кабинета.

Он считался хорошим парнем — он и был хороший парень. Когда требовалась техническая помощь по делу или надо было перехватить пятёрку на книги, поднять что-нибудь или сдвинуть сейф, Рябинин всегда шёл к нему. Юрков помогал просто, между прочим, поэтому помощь не замечалась, а это — признак настоящей помощи. У него был спокойный, покладистый характер, который очень нравился начальству, да и весь их маленький коллектив ценил.

Рябинин теперь думал не о телепатии, а об абстрактном хорошем парне. Что-то мешало принять его умом — рубаху-парня, доброго, компанейского, весёлого и верного. Рябинин уже не мог отцепиться от этой мысли, пока нет ей объяснения, хотя и знал, что сразу его не найдёшь.

— По-твоему, — распахнул дверь Юрков, белея в проёме брюками, как дачник: только ракетки не хватало, — по-твоему, и преступник должен быть хорошего мнения о следователе?

— А как же! — сказал Рябинин и выключил вентилятор, чтобы слышать Юркова.

— Да какой преступник хорошо думает о следователе?! Они ненавидят нас, как лютых врагов.

— Неправда, — сказал Рябинин и шагнул к двери, чувствуя, как в нём затлевает полемический пыл. — Хорошего следователя они уважают.

— Какое там уважают?! Ты будто первый год работаешь… Спорят, ругаются, жалобы пишут…

— Ты путаешь разные вещи: преступник борется со следователем. Следователь для него противник, но не враг.

— Как это может быть: противник, но не враг? — усмехнулся Юрков какой-то косой улыбкой.

Он тоже распалился, что бывало с ним редко, как ливень в пустыне. Что-то задело его — даже вернулся. И Рябинин подумал, так ли уж спокойны спокойные люди, да и можно ли быть спокойным на самой беспокойной в мире работе?

— Действительно, оригинально, — согласился Рябинин. — Любой преступник знает, что следователь прав. И знает, что следователь в общем-то ему не враг, желает добра. Но преступник вынужден бороться со следователем, чтобы уйти от наказания или меньше получить.

— И вот после этой борьбы, когда преступник схлопочет лет десять, он должен сохранить обо мне приятные воспоминания?

Юрков даже кашлянул от прилившего к горлу недоумения.

— А разве нельзя уважать сильного и честного противника?

— Я его посадил, а он меня уважать? — не сдавался Юрков.

— А ты ему обязан в процессе следствия доказать всем своим моральным преимуществом, что он сидит правильно. Он должен поехать в колонию с твёрдым убеждением — больше не повторять. Короче, он должен ещё на следствии «завязать».

— Ну что ты болтаешь, Сергей? Ведь такие бывают зеки, что их век не переубедишь.

— А если не убедишь, значит, следствие проведено плохо.

— Моё дело не его убеждать в виновности, а суд. Ясно?!

— Конечно, суд, — согласился Рябинин. — Но всё-таки главное — убедить преступника. Мы же за их души боремся…

— Теперь я знаю, почему ты мало кончаешь дел, — заключил Юрков и неопределённо хихикнул, представляя это шуточкой.

— Теперь я знаю, почему про тебя пишут в газетах, — сообщил Рябинин и тоже хотел издать смешок насчёт своей шуточки, но вместо него вырвались короткие фыркающие звуки, которые издаёт лошадь от удовольствия.

Юрков постоял, хотел, видимо, спросить про газету, а может, фыркнуть хотел в ответ, но только захлопнул дверь. И Рябинин сразу понял, почему его не восхищал просто хороший парень. Потому что выросло время, страна, люди, и усложнилось понятие «хорошего человека», как усложнились патефоны, аэропланы и «ундервуды». Потому что понять человека стало важнее, чем дать ему в долг пятёрку или снять последнюю рубашку. Без хлеба и одежды можно перебиться, но трудно жить непонятым и уж совсем тяжело — непринятым.

Зазвонил телефон. В жару даже он дребезжал лениво, словно размякли его чашечки. Рябинин нехотя взял трубку.

— Привет, Сергей Георгиевич! Холода тебе, — услышал он настырный голос Вадима Петельникова.

— Спасибо, тебе того же, — ответил Рябинин, сел на стол и благодушно вытянул ноги. — Как в жару ловится преступничек?

— Нам жара не помеха, мы же не следователи, — сразу отреагировал Петельников, и Рябинин представил, какая стала мальчишеская физиономия у этого высокого двадцатидевятилетнего дяди.

— Так я и думал, — невинно признался Рябинин.

— Почему так думал? — подозрительно спросил Петельников, прыгая в ловушку.

— Видишь ли, жара действует на мозговое вещество и размягчает его, поэтому следователь работать не может. А ноги у инспектора только вспотеют.

Петельников молчал, бешено придумывая остроумный ответ. Рябинин это чувствовал по проводам и улыбался, — с Вадимом он говорил свободно, как с самим собой: любая шутка будет понята, острая шпилька парирована, брошенная перчатка поднята, а серьёзная мысль замечена.

— Есть ноги, Сергей Георгиевич, которые стоят любой головы.

— Наверное, имеешь в виду стройные женские? — поинтересовался Рябинин.

— Женские! — крикнул Петельников. — Да ты знаешь, сколько километров в день проходят обыкновенные кривоватые ноги инспектора уголовного розыска?

— Чего ж они ко мне давненько не заворачивали? — спросил Рябинин.

— Про это и звоню, — признался Петельников.

— Давай сегодня, — сразу предложил Рябинин.

— После обеда жди.

Рябинин знал, как его ждать…

Можно ждать машиниста с линии, лётчика из рейса и капитана из плаванья, потому что они прибывают всё-таки по расписанию. Но никогда не стоит ждать инспектора уголовного розыска — ни другу, ни жене, ни матери. У инспекторов нет рабочих дней и рабочих часов, нет графиков и расписаний, и слова твёрдого нет… Какое он может дать слово, если его время зависит от какой-нибудь пропившейся дряни, которая притихла в тёмной подворотне. И завыли сирены машин, и только успеет схватить инспектор электробритву и чистую рубашку. Тогда его можно ждать сутки, неделю или две. Тогда жена может днями напролёт думать, почему, по какому закону она не имеет права видеть любимого человека и куда можно на это жаловаться. Только сынишка вздохнёт в детском саду и загадочно скажет ребятам, что у папы опять «глухарь». Тогда и старая мать всплакнёт, не от страха за сына, хотя всякое бывает на такой окаянной работе, а всплакнёт просто так, потому что старые матери любят иногда плакать. Но инспектор не придёт домой и его лучше не ждать: когда не ждёшь — быстрей приходят. Он может появиться посреди ночи или дня; может выйти с соседней улицы, а может прилететь с другого конца Союза: заросший, несмотря на взятую электробритву, осунувшийся и весёлый. Значит, та пропившаяся дрянь уже там, где она должна быть. Значит, нет больше «глухаря». А инспектор будет спать два дня, потом будет есть два дня, а потом — потом опять зазвонит телефон и ёкнет сердце у жены, испугается мать и насупится ребёнок.


Виктор Капличников открыл глаза. Сначала ему показалось, что над ним белый выгоревший шатёр-палатка. Но этот шатёр уходил вверх, в бесконечность. Его серая мглистая ширина была ровно посредине перечерчена нежно-розовой полосой, словно собранной из лепестков роз. И он понял, что перед ним раннее небо; что там, наверху, уже есть солнце, и оно коснулось следа реактивного самолёта. И тут же в его уши ворвался скандальный гомон воробьёв, которые дрались где-то рядом. Тело содрогнулось от раннего росного холода. Капличников упёрся во что-то руками и резко сел.

Он оказался на реечной скамейке в сквере, в том самом сквере, запах которого разносился вчера по проспекту. Смоченная росой, трава сейчас пахла терпким деревенским лугом. За аккуратной ниткой каких-то жёлтых цветов стоял игрушечный стожок первой травы, сочной и влажной, как нашинкованная капуста. По красноватым дорожкам бегали голуби. Было ещё тихо, только где-то за углом шла поливальная машина.

Капличников потёр сухими руками лицо и встал, разминая тело. Сразу заныли правый бок и спина — видимо, отлежал на деревянных планках. Он стал ощупывать себя, как врач больного. И вдруг рванулся к карману пиджака — диплом был на месте. Капличников облегчённо выругался в свой собственный адрес.

Он сел на скамейку — надо было прийти в себя. Напиться в такой день, как мальчишка… Первый раз в жизни он ночевал подобным образом. Хорошо, что нет дома родителей. Он абсолютно всё помнил, даже помнил подпрыгнувший от его лба фирменный салат, когда голова рухнула на стол. Помнил Иринины глаза, которые в ресторане смотрели на него укоризненно. Напиться в такой день, когда получил диплом и познакомился с девушкой, которая теперь исчезла в громадном городе, как запах цветка в атмосфере. Видимо, уж так устроена жизнь — с балансом, чтобы человек не лопнул от радости. В конце концов, он и мечтал-то о двух радостях — о дипломе и женщине. О дипломе инженера-механика, который он получил вчера. И о женщине, с которой бы он стеснялся, с которой не знал бы, как говорить, и которую невозможно было бы повести в парадную или на тёмную лестницу. Вчера он с этой женщиной познакомился. Конечно, она сразу же ушла, как только он заснул на столе.

Капличников хотел ещё раз выругаться, но представил Ирину и только вздохнул. Он потряс пиджак, почистил рукой брюки и стал шарить по карманам. Все документы были на месте, но денег не было — сто шестьдесят рублей как корова слизнула. Всё-таки обчистили его, пока он спал, или выронил где. Но это не очень беспокоило: диплом цел, а деньги дело наживное.

Он пошёл по хрустящей кирпичной крошке и свернул на улицу. Город медленно просыпался, начиная где-то вдалеке тихонько шуметь. Пока на улице, кроме дворников и голубей, никого не было. Но через полчаса люди пойдут, да и сам бы он встал на работу через полчаса. Хорошо, что ему сегодня никуда не идти. Домой не хотелось, и он решил побродить до жары по свежим политым улицам.

Виктор Капличников был человеком въедливым и дотошным. Только эти качества и помогли ему кончить заочно институт, что не так-то просто. Сейчас у него возникло такое ощущение, будто ему задали задачу, а он её не решил. Он не понимал, откуда оно. Вроде никто и ничего не задавал. Память привычно побежала к сессиям и проектам, но там всё было кончено, там всё в порядке. Неужели этот сквер вопросом вмялся в сознание, как кнопка в подошву ботинка?

Уже начали попадаться люди, и вовсю побежали трамваи и троллейбусы. Кто спал, кто просыпался. А кто не спал, вроде него, тот шёл домой — с ночной смены, с вокзала… Он шёл из сквера, потирая лоб, стараясь вспомнить, когда же последний раз напивался вот так, до скамеечки. Память вытащила только один факт — в восемнадцать лет на какой-то свадьбе. Но это было давно.

Заметно потеплело, и сразу на асфальт легла сушь. Капличников ходил по тихим улицам, а потом стал бродить вдоль парка под громадными липами. Тут ещё сохранялась свежесть, и легче перебирался в памяти вчерашний вечер. Одно обстоятельство не давало ему покоя, одно неизвестное. Он погладил небритую щёку и посмотрел на часы — девять. Капличников вышел из липовой тени и побрёл к центральному проспекту.

Жара уже распласталась по улицам, но асфальт пока был твёрд. Капличников не понял — специально он шёл к ресторану или случайно оказался в этом месте проспекта. Над ним висели стеклянные буквы. Потухшие, они не смотрелись, как любительница косметики после бани.

Он побрёл к толстым стеклянным дверям, оправленным в блестящую раму из нержавейки. С той стороны их натирал вчерашний швейцар. Капличников остановился. Швейцар раза два глянул на него и показал пальцем на табличку — ресторан работал с двенадцати дня. Тогда Капличников тихонько стукнул в дверь. Швейцар нехотя положил тряпку и приоткрыл дверь:

— Чего тебе, парень? Закрыто ещё. А выпить можешь вон там, в подвальчике.

— Я не выпить. Был вчера у вас. Не помните меня?

— Сказанул. Тут за день столько бывает, что голова от вашего брата дурится без всякого алкоголя.

— А девушку видели? Беленькая, с чёлочкой…

— Даёшь, парень, — окончательно удивился швейцар. — Тут девушек проходит за вечер сотни две, а то и три. И беленькие, и серенькие, и синенькие ходят, и в брючках, и в максиях, а то и без юбок, считай. Ресторан, чего уж…

Швейцар был в рабочем чёрном халате, без формы, с морщинистым загорелым лицом старого рабочего человека, — вечером будет стоять в белой куртке с блестящим позументом, улыбаться и открывать дверь.

— А ты чего хотел, парень? Обсчитали?

— Да нет. Хотел узнать, как я отсюда вышел, — улыбнулся Капличников.

— Не помнишь?

— Не помню.

— Ничего, бывает. У меня работа, парень, такая: впустить трезвого, выпустить пьяного. А тебя не помню. Физиономия у тебя нормальная, как у всех.

Капличников побрёл дальше. Затем ускорил шаг и вскочил в троллейбус. Каждая задача должна быть решена. Этому его учили в школе и в институте. Возможно, он ошибается. Но тогда пусть ему объяснят, что никакой задачи нет или она не имеет решения.


Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников выглянул из кабинета, посмотрел, нет ли к нему людей, захлопнул дверь и закрылся на ключ. Сбросив пиджак, он достал из стола маленький квадратный коврик и положил на пол. Потом вздохнул, закрыл глаза и вдруг ловко встал на голову. Жёлтые с дырочками ботинки сорок третьего размера повисли там, где только что была голова. Оказавшись внизу, лицо покраснело, как инспекторское удостоверение. Сильно бы удивились сотрудники отдела уголовного розыска, увидев Петельникова, стоящего вверх ногами.

Не прошло и минуты, как в дверь слабо постучали. Петельников внизу чертыхнулся, но вспомнил, что надо сохранять космическое спокойствие, а то простоишь без пользы. Стук повторился.

— Сейчас! — крикнул Петельников, но голос увяз во рту, будто его накрыли подушкой.

Он чертыхнулся ещё раз и встал на ноги. Закатав рукава и поправив галстук, Петельников нехотя открыл дверь.

В кабинет неуверенно вошёл небритый парень с усталым лицом. Хороший коричневый костюм был в белёсых длинных пятнах-полосах, словно его били палками.

— Садитесь, — буркнул Петельников.

— Я обратился к дежурному, а он послал к вам. Понимаете, я не жалуюсь… а просто поговорить.

— Можно и поговорить, — согласился Петельников, — была бы тема интересной.

Парень не улыбнулся — серьёзно смотрел на инспектора. Петельников уже видел, как то, о чём он хочет поговорить, въелось в него до костей.

— Как вас звать? — на всякий случай спросил инспектор.

— Капличников Виктор Семёнович. Понимаете, я вчера получил диплом. Знаете, радость и всё такое прочее…

Он стал рассказывать всё по порядку, поглядывая на инспектора спрашивающими глазами — интересно ли тому. Но по лицу Петельникова ещё никто ничего не смог определить. Слушал он внимательно.

Капличников кончил говорить и помахал бортами пиджака, — было жарко.

— А вы снимите его, — предложил инспектор.

— Нет, спасибо.

Он стеснялся. Тогда Петельников щёлкнул выключателем вентилятора и направил струю воздуха на посетителя.

— Всё рассказали?

— Всё.

— Бывает: выпили, закусили, ели мало, жара, — усмехнулся инспектор, сразу потеряв к нему интерес.

— Вот я и пришёл поговорить.

— О чём?

— Понимаете, выпил-то я всего три рюмки, это хорошо помню.

— Только три?

— Ровно три. Правда, рюмки немаленькие, но при моей комплекции… Да я и бутылку водки выпивал на спор… И до дому доходил, и соображал всё.

— Ну, это раз на раз не приходится, — возразил Петельников и пошарил в пиджаке трубку, но вспомнил, что не выдержал насмешек Рябинина и забросил её дома в сервант. Он закурил сигарету, пуская дым поверх струи воздуха от вентилятора.

— Я упал на стол, силы кончились, и больше почти ничего не помню. А как же дошёл до сквера?.. Сам не мог.

— Могла она благородно довести, а потом надоело. Эх, товарищ Капличников, мне бы ваши заботы. Заявление о краже писать не стоит: вытащили у вас деньги, сами потеряли — неизвестно.

— Потом ещё вот что… Перепьёшь, на второй день состояние похабное. А тут проснулся — ничего, немного не по себе, но ничего.

— Сам-то что подозреваешь? — перешёл Петельников на «ты».

— Не знаю, — признался Капличников. — Поэтому и пришёл.

— А я знаю, — весело сказал инспектор и встал. — Жара! Вчера днём стояло двадцать восемь. Для наших мест многовато.

Капличников тоже поднялся — разговор был окончен. Оставалось только уйти. Он уже шагнул к двери, но она приоткрылась и заглянул моложавый седой майор с университетским значком.

— Заходи, Иван Савелович. Вот кто большой специалист по алкоголизму — начальник медвытрезвителя, — представил его Петельников, довольный посещением.

Подтянутый майор улыбнулся, чётко шагнул в кабинет, пожал руку инспектору и коротко кивнул Капличникову.

— Иван Савелович, от чего зависит опьянение? Вот товарищ интересуется.

Майор повернулся к Капличникову и серьёзно, как на беседе в жилконторе, сообщил:

— От количества выпитого, от крепости напитков, от привычки к алкоголю, от общего состояния здоровья, от желудка, от закуски, от температуры, от настроения… Но самое главное — от культуры человека. Чем культурнее человек, тем он меньше пьянеет.

— Ну уж, — усомнился в последнем Петельников.

— Потому что культурный человек много не пьёт. И культурный человек пьёт не для того, чтобы напиться.

— Иван Савелович, а ты разве инженеров не вытрезвляешь? — засмеялся Петельников.

— Бывают. Но ведь я говорю не о человеке с дипломом, а о культурном человеке, — хитро прищурился майор.

Капличников понял, что весь этот разговор затеян для него. Не надо было ходить в милицию, не то это место, куда ходят с сомнениями. Он сделал шаг к двери, но майор вдруг спросил, повернувшись к нему:

— А что случилось?

— Да вот товарищ в недоумении, — ответил за него инспектор, — выпил в ресторане всего три рюмки, опьянел и ничего не помнит.

— А пил один на один с женщиной, — уверенно сказал майор.

— Точно, Иван Савелович. А откуда ты знаешь? — поинтересовался Петельников, и в его глазах блеснуло любопытство.

— Пусть товарищ на минуточку выйдет, — попросил начальник вытрезвителя.

Когда Капличников ушёл, Иван Савелович сел к столу и расстегнул китель. Петельников сразу направил на него вентилятор. Майор блаженно сморщился, ворочая головой в струе воздуха.

— Вадим… Ко мне поступила подобная жалоба на той неделе.

— Какая жалоба?

— От вытрезвляемого. Познакомился с девушкой, выпил буквально несколько рюмок… И всё, как в мешок зашили, ничего не помнит. Я сначала не поверил, а потом даже записал его адрес.

— Ну и что это, по-твоему?

— Откуда я знаю. Ты же уголовный розыск.

Петельников подошёл к окну, потом прошагал к сейфу и вернулся к столу, к майору. Он хотел закурить, но вспомнил, что уже курил да и борется с этим делом, поскольку стоит на голове.

— Деньги пропали?

— Да, рублей сто двадцать.

Иван Савелович достал из кителя записную книжку, полистал её и вырвал клочок:

— Возьми, может, пригодится.

— А других случаев не было?

— Вроде не слышал.

Петельников одеревенело смотрел на майора, будто неожиданно проглотил что-то несъедобное. Была у него такая несимпатичная привычка: замрёт, уставится на человека чёрными волглыми глазами и замолчит. И не знаешь — думает ли он, приступ ли у него какой или хочет сорваться с места, как бегун на старте.

— Чего-то я расселся, — сказал Иван Савелович и застегнул китель, — мне же к начальству райотдела надо.

Он встал, аккуратно надел фуражку и протянул руку ожившему инспектору.

— Неужели пьют в такую жару? — поинтересовался Петельников.

— Выпивают. Отдельные лица, — уточнил начальник медвытрезвителя и направился из кабинета своим широким спортивным шагом. Инспектор пошёл за ним, выглянул в коридор и кивнул Капличникову. Тот поднялся нехотя, опасаясь, что будут читать мораль. Да и усталость вдруг появилась во всём теле, словно его ночь мочалили. Особенно помятой была спина — при глубоком вдохе она как-то задубевала и по ней словно рассыпались мелкие покалывающие стёклышки.

Инспектор достал чистый лист бумаги и положил перед ним:

— Опиши всё подробно, каждую мелочь.

Капличников молча начал писать, ничего не пропуская Инспектор поставил носок ботинка на торчавший ящик стола, сцепил руки на колене и замер, врезавшись взглядом в потерпевшего, теперь уже потерпевшего, только неизвестного от чего. Петельников разгребал в памяти уголовные дела, материалы, заявления и всякие случаи, которыми набита голова любого работника уголовного розыска, как судейский архив. Ничего подходящего не вспоминалось. Тогда он перешёл к женщинам, которые были на примете, но ни одна из них не подходила к этой истории ни с какой стороны.

— Кончил, — сказал Капличников и протянул бумагу.

Инспектор внимательно пробежал объяснение: всё описано, даже салат и цыплята.

— Официанта опознаешь?

— Маленький ростом… Нет, — решил Капличников.

— А её опознаешь? — прищурился инспектор.

— Конечно, — сразу сказал Капличников, представил Ирину, и в памяти мелькнула белая чёлка и большие глаза, уплывающие в голубой мрак ресторана. Он попытался увидеть её губы, нос, щёки, но они получались абстрактными, или он их лепил со знакомых и даже инспекторский крупный нос посадил под чёлку. Одна эта чёлка и осталась — белая, ровненькая, с желтоватым отливом, как искусственное волокно. Да замедленный взгляд…

— Опознаю… может быть, — вздохнул Капличников.

После обеда жара спала, сползла с людей, оставив подсыхать их липкие вялые тела. В раскрытое окно дунул свежий ветерок. Говорили, что он с Арктики. Где-то уже перекатывался гром. И сразу захотелось что-то делать.

Рябинин открыл сейф, рассматривая полки, как турист завалы бурелома. Этот металлический ящик удивлял: сколько ни разбирай его нутро, через месяц там скапливались кипы бумаг, которые, казалось, самостоятельно проникали сквозь стальные стенки. Они откладывались толщами, как геологические формации. Старые бумаги уходили вниз, куда-нибудь в архив, а сверху ложились вчерашние-позавчерашние, а уж на самом верху тонким почвенным слоем залегли два уголовных дела и срочные документы. Они не проваливались в толщу и держались на поверхности, потому что были в работе.

Раза два в год Рябинин принимался за эти полки. Он посмотрел на часы — Петельников не шёл — и выдернул погребённую пачку, перевязанную шпагатом…

Письма из колонии, штук десять. Рябинин взял одно и развернул тетрадный листок: «…а я к вам обязательно зайду, и даже приглашу вас к себе в гости, если, конечно, согласитесь. А почему не согласитесь? Ведь к вам придёт не Витька-скуловорот, он же Хмырь-домушник, а придёт Виктор Вершелев. Оно верно, что в колонии все завязывают. Но у меня другое. Вы мне говорили: хочешь быть человеком — больше думай. Вот позову я вас в гости через три года и открою тетрадку, толстую, куда пишу все вопросы, а за три года их скопится. Раньше-то я был что тёмная бутылка…» Рябинин вздохнул и отложил пачку в сторону — такие письма он не выбрасывал.

Затем вытащил длинный лист бумаги, исписанный острым коленчатым почерком: «Товарищ следователь! Я уже обращался всюду — в исполком, в горздрав, в газету, к товарищу Клуникову и в санэпидстанцию. Всё это равно нулю. Теперь обращаюсь к вам, как к следственному органу. Убедительно прошу определить причину зарождаемости воздуха в моей комнате…» Письмо полетело в корзину — проситель был уже в психиатрической больнице.

Официальное письмо на бланке:

«Следователю прокуратуры, юристу I класса, т. Рябинину.

Напоминаю, что труп неизвестной женщины находится в холодильнике морга с восемнадцатого июля, то есть уже месяц. Прошу ускорить решение вопроса о захоронении. Зав. моргом».

Он помнил это дело, которое и заключалось в опознании погибшей женщины. Тогда много было переписки, потому эта бумажка не попала в дело. Он порвал её.

Толстая папка вспухла, словно размокла. Этой папкой Рябинин частенько пользовался при опознании, потому что фотография преступника предъявлялась среди карточек других лиц. Он развязал её, чтобы уложить фотографии ровнее, — и десятки физиономий, мужских и женских разных возрастов и национальностей замельтешили перед ним. Эту папку он пополнял всегда.

Ещё одна папка, объёмистая, как чемодан. Здесь копии обвинительных заключений, которые Рябинин тщательно собирал. В ней лежала вся его следственная жизнь дело за делом, с самого первого обвинительного, короткого и смешного, как юмористический рассказ, до последнего, толстого, отпечатанного на ротаторе.

Пять толстых, испещрённых цифрами, конторских книг которые изучались, но не потребовались для последнего дела, надо отправить в бухгалтерию комбината.

Узкий свёрток, в котором оказалась самодельная финка с длинным, тускло блеснувшим клинком и тупой пластмассовой ручкой. У каждого следователя найдутся в сейфе один-два ножа, грубо выделанных рукой подростка какой-нибудь кастет с дырками-глазницами или заточенный ломик, которым можно и замок взломать, и калекой сделать. Рябинин не терпел этих орудий, больше ощущал их лопатками, чем видел взглядом. Эту финку он помнил хорошо — была целая история с подростком, любовью, местью и этим самым ножом. Да и любая вещь или бумага в сейфе когда-то имели свои истории, которые иначе назывались уголовными делами.

Рябинин извлёк бланк протокола допроса и хотел уже положить его в стол, но на свету сдвоенная бумага показалась тёмной, исписанной. Он разлепил листы. Они были заполнены отчёркнутыми фразами в кавычках — пером и шариком, синими чернилами и зелёной пастой, быстрые и тщательно выведенные, и даже одна напечатана на машинке. Таких листков, куда он писал кусочки из жалоб, заявлений и разных бумаг, в сейфе валялось много. Рябинин улыбнулся — эти фразы в официальном протоколе не смотрелись, как стихи на бланке:

«…этим я не хочу сказать, что я ангел. Нет, я далеко не эта птица. Если мне выбьют один глаз, я стремлюсь выбить оба».

«Он вставлял в разговор нецензурные слова, какие мужчины употребляют для связи слов».

«Статья 140 Конституции гарантирует старость каждому человеку».

«Товарищ прокурор! Прошу выйти мне навстречу».

«Я решил высказать всё за нетактичное поведение и, конечно, употребил мат, но не в смысле угрозы, а как есть на самом деле».

«Прошу моего мужа простить и возвратить в семью в первобытном состоянии».

Рябинин полез в правый угол сейфа — там ещё лежали бумажки с подобными афоризмами.

А Петельников не шёл.


Сейчас Петельников прийти не мог. Он уже съездил по адресу, который дал начальник медвытрезвителя, и привёз гражданина Торбу, отыскав его на работе. Теперь инспектор сидел в углу, в громадном старом кресле, в котором по ночам научился спать сидя. В комнате стояла тишина, диковинная для кабинетов уголовного розыска.

Торба писал объяснение — они уже часа полтора беседовали, если можно посчитать за беседу вопросы инспектора и телеграфные ответы вызванного, перемешанные с нечленораздельным мычанием. На тренированные нервы Петельникова это никак не действовало, хотя он уже поглядывал на хмурого парня острым чёрным взглядом. Тот писал долго, потея и задумываясь, словно сочинение на аттестат зрелости.

— Ну всё? — спросил Петельников и нетерпеливо встал.

Торба молча протянул куцую бумагу. Инспектор прочёл и задумчиво глянул на него. Торба уставился в пол.

— Тебе что? — спросил Петельников. — Ни говорить, ни писать неохота?

— Мне это дело ни к чему, — буркнул Торба, водя глазами по полу.

— Нам к чему, — резко сказал инспектор. — Если вызвали, то надо отвечать, ясно?

— Отвечаю ведь.

Петельников ещё раз посмотрел объяснение — куцый текст этого нелюдима лёг на бумагу, как птичьи следы на снег. Одно утешение: если возбудят дело, то следователь допросит и запишет подробно.

— Кроме белой чёлки ничего и не помнишь? — ещё раз спросил инспектор, рассматривая красное пухлое лицо парня, завалившиеся внутрь глазки, волосы до плеч и несвежую сорочку.

Торба подумал, не отрываясь от пола:

— Такая… ногастая.

— Ногастая, значит?

— Ага… И грудастая.

— Ну что ж, неплохо. Покажи-ка мне, где вы сидели?

Петельников достал лист бумаги и быстро набросал план ресторана — он все их знал по долгу службы. Торба ткнул к входу, в уголок. Инспектор поставил красным карандашом жирный крест и спросил:

— Ну о чём вы хоть говорили-то?

— Об чём? — задумался Торба, натужно вспоминая тот вечер в ресторане.

— Давай-давай, вспоминай.

— Ни об чём, — вспомнил Торба.

— Да не может этого быть, юный ты неандерталец, — ласково сказал Петельников, посмотрел на его лицо и подумал: вполне может быть.

— Мы ж только познакомились…

— Ну и молчали?

— Сказала, звать Клава. Налили. Поехали. Закусили, значит.

— Ну, а дальше?

— Налили ещё. Поехали. Закусили, как положено…

Петельников вздохнул и прошёлся по кабинету. У него хватило нервов слушать этого парня, но не хватало терпения — оно кончилось. Важна каждая мелочь, каждая деталь лица, каждое её слово ценно, как в рукописи классика… Таких свидетелей давненько невстречалось. И Петельникову захотелось съездить его по шее, потому что в наше время за серость надо бить.

— Может, ты ей стихи читал?! — гаркнул инспектор, и парень от неожиданности вздрогнул.

— Зачем… стихи?

— Надо! — орал Петельников. — Положено женщинам стихи читать!

— Не читал.

— Чего ж так?!

— Какие… стихи?

— Ну хотя бы прочёл сонет «Шумел камыш, деревья гнулись…»

Парень оживился и понимающе усмехнулся.

— Подозреваю, что у тебя есть гитара, а? — спросил инспектор.

— Есть, — подтвердил Торба.

— И магнитофон, а? И телевизор, а?

— Ага, — согласился парень.

— Выбрось ты их, голубчик, не позорь наш просвещённый век. Не позорь ты наше всеобщее образование. И читай, для начала по капле на чайную ложку, то есть книжку в год. А потом по книжке в месяц. Иди милый. Ещё вызову.

Торба моментально вскочил и пошёл из кабинета не простившись. Это был второй потерпевший, у которого пропало сто двадцать три рубля.

Петельников чувствовал, что его любопытство до хорошего не доведёт — добровольно вешать на себя сомнительное дело, по которому нет свидетелей, а оба потерпевших ничего не помнят и никого не смогут опознать. Верный добротный «глухарь»; будет висеть с годик, и будешь ходить больше к начальству оправдываться, чем вести оперативную работу. А ведь этих ребят просто было убедить, что с ними ничего не случилось. Да и сам Петельников не уверен — случилось ли что с ними…

Он усмехнулся. Если бояться «глухарей», то не стоит работать в уголовном розыске. А если не быть любопытным, то кем же быть — службистом?


Рябинин разобрал сейф и сложил в одну пачку разрозненные листки со смешными выписками. Он ещё улыбался, когда, стукнув на всякий случай в дверь, в кабинет шагнул Вадим Петельников.

— Вспомнил анекдот, Сергей Георгиевич? — спросил инспектор и тоже улыбнулся, погребая руку следователя в своей широкой ладони.

— Зачем ты сразу раскрываешься? — печально вздохнул Рябинин.

Петельников сел на стул и расстегнул пиджак, полыхнув длинным серебристо-оранжевым галстуком с толстенным модным узлом. Инспектор осторожно молчал, зная, что вопросом он нарвётся на шпильку, как на неожиданную занозу в перилах.

— Как это раскрываюсь? — всё-таки спросил Петельников, чтобы узнать, какова она, эта шпилька.

— Человек улыбается. А почему человек может улыбаться? Анекдот вспомнил, водки выпил, женщину увидел… Типичный ход мыслей работника уголовного розыска.

— У нас не прокуратура, Сергей Георгиевич, улыбаться некогда.

— Да?! — удивился Рябинин. — А я не доверяю людям, которые не улыбаются.

— Да?! — теперь удивился Петельников. — Я вчера часа два беседовал с одним завмагом. Он мне всю дорогу улыбался. Рот открыл, губы растянуты — и сидит, как незастёгнутый портфель. А почему? Недостача у него крупная.

— Завмаг не улыбался, а ухмылялся. А ты у меня улыбнёшься, — следователь протянул листки.

Смех охватил инспектора сразу — он вообще легко поддавался веселью.

Рябинин никогда не смог бы объяснить, что в этом не очень интеллигентном смехе инспектора особенного. Не смог бы объяснить, как он в этом смехе видит широту, силу и ясность души. А может быть, он просто хорошо знал Петельникова по оперативной работе.

Рябинин поморщился — так сладко думать о человеке нельзя, да ещё в его присутствии, да ещё зная наперечёт его недостатки.

— Могу пополнить коллекцию, — перестал смеяться инспектор. — Вчера получил заявление. Как там… Ага… «Прошу соседа по моей жалобе не привлекать, так как вчера он попросил у меня прощения и три рубля».

Рябинин усмехнулся, действительно записал и спросил:

— А ты что такой нарядный?

— По этому поводу и пришёл.

— Спросить, пойдёт ли тебе жабо? Кстати, разрешается работникам уголовного розыска носить жабо?

— Хоть корсет, лишь бы «глухарей» не было.

Петельников не улыбался. Рябинин видел, что он уже думал о том, ради чего пришёл.

— Давай, Вадим, выкладывай. У тебя, я вижу, какая-то детективная история.

— Сам знаешь, Сергей Георгиевич, что у нас детективных историй не бывает.

— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Сколько работаю, и ни одной детективной истории. Что такое уголовное преступление? Сложная жизненная ситуация, которая неправильно разрешается с нарушением уголовного Кодекса. Впрочем, иногда и несложная.

— А писатели эту ситуацию придумывают.

— Пожалуй, дело даже не в придумке, — медленно сказал Рябинин. — А в том, что они эту ситуацию ради занимательности безбожно усложняют, чего не бывает в жизни. Жизнь, как и природа, выбирает самые краткие и экономичные пути. Например, труп. Ведь чаще всего он лежит на месте убийства. А в детективах он в лифтах чемоданах, посылках…

— Даже в сейфах, — вставил Петельников.

— Даже в холодильнике, я читал. Кстати, у меня есть английский детективчик.

— Ну?! — оживился инспектор, смахнув на миг заботы.

— Можешь не просить, завтра принесу. Слушай, а почему мы любим детективы? Казалось, нам на работе уголовщины хватает…

— Потому что закручено.

— Это верно, — согласился Рябинин и тут же добавил: — Потому что детективы никакого отношения к уголовным делам не имеют. Это просто оригинальный жанр литературы.

— Попадается и неоригинальный. А почему бы тебе, Сергей Георгиевич, не написать детективную повесть? — вдруг весело спросил Петельников и не то чтобы хитро посмотрел, а как-то слишком серьёзно для такого легковесного вопроса.

Рябинин замолчал, словно забыл, о чём они говорили. Ему стало слегка неприятно, будто он что-то тщательно спрятал, а оно, это спрятанное, оказалось торчащим на виду. Вот так шёл он как-то по безлюдной улице, думал очень плохо об одном человеке, не собирался никого встретить, но повернул за угол, столкнулся с тем самым человеком нос к носу. Рябинин не успел изменить выражения лица и до сих пор убеждён, что тот увидел его мысли. Здесь было проще — Петельников заметил, что он готовит материал впрок, как хозяйка осенью консервы.

— Нет, Вадим, — вяло ответил Рябинин, — я плохо играю в шахматы, с математикой не в ладах… А чтобы написать детектив, надо рассчитать двадцать ходов вперёд.

— То-то и рассчитывают, — буркнул Петельников. — Прочёл тут милицейский детектив известного автора, не одну книгу написал, кино ставили… И вот читаю, что инспектор уголовного розыска заезжает к прокурору взять ордер на арест. Здорово?! Как просто — заехал и взял. И неужели редактор не подсказал, что у нас нет ордеров на арест! Потом заезжает за ордером на обыск, у нас их тоже нет. Автор Сименона начитался.

— Ну, бог с ними, с детективами. Что у тебя?

Петельников начал рассказывать. Он сел поплотнее, выпрямился, застегнул пиджак и как-то подтянулся, словно на нём оказался китель капитана милиции, в котором Рябинин видел его только однажды. Видимо, так он докладывал розыскные дела начальнику уголовного розыска или в Управлении внутренних дел.

— Ну вот, — заключил его рассказ Рябинин, — а ты говоришь, нет детективов.

— По-моему, здесь больше телепатии, — пожал плечами инспектор.

— Сегодня я уже телепатию вспоминал, — усмехнулся Рябинин. — Ну, начнём по порядку. У нас два потерпевших, два эпизода.

Рябинин встал и пошёл по кабинету. Инспектор, который уже расслабился, вынужден был подтянуть свои длинные ноги в матово-белых брюках и молочных ботинках.

— Потерпевшие сидели в разных местах?

— Один в углу, второй у входа — разные концы зала.

— Обслуживал один и тот же официант?

— Разные.

— Так. Какой разрыв во времени между эпизодами?

— Пять дней.

— И оба потерпевшие отмечают сонное состояние?

— Сначала. А потом теряли сознание.

— Они просто заснули, — буркнул Рябинин.

Он снял очки и стал протирать их, дыша на каждое стекло и засовывая его почти целиком в рот. Петельников ждал, наблюдая за этой процедурой. Рябинин посмотрел очки на свет, надел их, сел за стол и, взглянув на галстук инспектора, сообщил:

— Сегодня было градусов двадцать восемь.

— Ну? — удивился Петельников, уселся поудобнее и оглушительно хрустнул стулом.

Они немо смотрели друг на друга, будто чего-то выжидая. Петельников слегка выкатил чёрные заблестевшие глаза — они у него всегда чуть выкатывались от недоумения или тихой злости. Сейчас наверняка от недоумения. Рябинин знал это и улыбнулся.

— Ну, если нечего сказать, как выражаются, по интересующему нас вопросу, то и двадцать восемь градусов сойдёт, — заключил инспектор и элегантным жестом поправил галстук.

— Они наверняка пили водку, — вдруг сообщил Рябинин.

— Водку, — подтвердил Петельников.

— По её предложению, — утвердил Рябинин.

— Первый по её предложению, а второго не спросил.

— Можешь не сомневаться, — заверил Рябинин.

— Ну и что? — пожал плечами инспектор. — Кто что любит.

— Дело в том, что в коньяке есть букет, а в водке… Вадим!

Рябинин театрально отпрянул от стола. Он тряхнул лохматой головой, сморщил нос, взбугрил щёки, прищурил глаза и стал водить стёклами по инспектору, что означало скептический взгляд. Петельников его перетерпел серьёзно, как ненужную шутку.

— Вадим! — всё ещё прищуриваясь, спросил Рябинин. — Ты меня не разыгрываешь?

— Только за этим и пришёл.

— Я не верю, что у тебя нет никаких соображении.

Петельников шевельнулся на стуле. Он переложил ноги из-под стола к стене. И упёрся в неё, хрустнув теперь грудной клеткой, которой без движения было тесно под пиджаком.

— Понятно, — заключил Рябинин. — Соображение есть, но ты в нём не уверен. И я знаю почему. Мы только что честили писателей, которые закручивают. Ещё раз торжественно заявляю: природа, жизнь и преступник без нужды сложных путей не выбирают…

— Думаешь, снотворное? — неуверенно спросил Петельников.

— Разумеется. А посмотри, как всё просто и, я бы сказал, красиво. Попробуй женщина обворовать мужчину. Нужно вести на квартиру, а он ещё запомнит адрес. Надо напоить, да ведь не каждый напьётся. Потом надо лезть в карман. А тут? Снотворное в бутылку — и веди в парадную или сквер. Просто и естественно. И редко кто пойдёт жаловаться, не поймут или постесняются. Да и какие доказательства: пьяный, мог потерять, уронить…

— А снотворное… так быстро и сильно действует?

— Разное есть. Например, барбамил. Есть и посильней, надо в справочнике посмотреть. А с водкой его действие усиливается.

— Почему-то я версию со снотворным отбросил, — задумчиво сказал инспектор. — А вот с коньяком действительно не уловил.

— В водке горечь или примесь меньше заметна.

Петельников мотнул головой, пытаясь ослабить узел галстука. Но Рябинин знал, что сейчас его давит не галстук, а чуть задетое самолюбие. Так бывало частенько: придёт за советом, а получив его, начинает тихо злиться, что не мог додуматься сам. И было не понять — на себя ли он взъелся, на Рябинина ли.

Инспектор ещё раз криво вертанул головой, побарабанил пальцами по столу и уже спокойно спросил:

— Сергей Георгиевич, возьмёшь это дело?

— Да оно же…

— Знаю, — перебил Петельников, — не вашей подследственности. Но в порядке разгрузки, а? С начальством я утрясу…

С начальством инспектор утрясёт. Но добровольно просить дело, по которому нет ни доказательств, ни преступника, было мальчишеством.

— А я по своей доброй воле заварил эту кашу, — как бы между прочим сообщил инспектор. — Уже зарегистрировал и завёл розыскное дело…

— Не хвались, — буркнул Рябинин. — Утрясай и приноси материал.

Петельников шумно вздохнул, будто самое главное было сделано. Рябинин повернул недовольное лицо к окну — опять он влез в трухлявое дело, в котором ни славы не добудешь, ни удовольствия не получишь.

— Только ты её поймай, — предупредил он инспектора — Приметы описаны, где она промышляет, известно.

Инспектор смотрел окостеневшим взглядом поверх рябининского плеча, набычившись, будто там, за плечом, увидел её, белёсую Иру-Клаву-снотворницу. Рябинин шелестнул бумагами. Петельников ожил, посмотрел теперь на следователя и заметил:

— По-моему, преступность страшно нерентабельна, занятие для дураков. Выгоднее эту сотню заработать, чем так выламываться в ресторане на статью.

— А ты это спроси у неё, — усмехнулся Рябинин хотя понял, что зря усмехнулся: неглупую мысль бросил Петельников.

Инспектор встал, блеснул галстуком и засветился алюминиевым костюмом, как инопланетный пришелец. Рябинин завистливо смотрел на высокую литую фигуру к которой костюм, казалось, прилип. А на нём любая одежда, даже сшитая на заказ, сидела так, будто в пиджак всыпали мешок картошки.

— Если придёт, сегодня и спрошу, — отпарировал Петельников.

— А-а, — понял Рябинин, — вот почему ты выглядишь киноартистом.

Петельников протянул руку. Рябинин вышел из-за стола и легонько хлопнул его на прощание по плечу.

— Хотя и ресторан, а всё-таки операция, Вадим, — серьёзно добавил он, — насчёт снотворного пока предположение, версия. Впрочем, вряд ли она придёт туда после вчерашнего. Завтра утром позвони.


Петельников мог подключить к походу в ресторан — у него не поворачивался язык назвать это «операцией» — других инспекторов и даже негласных сотрудников. Он мог прийти и опросить о белой Ире-Клаве всех официантов, но что-то мешало ему двинуться по проторённому пути, может быть, необычность дела. Да и не было гарантии, что у неё нет соучастника среди работников ресторана.

Инспектор из-за плеча стоявшего в дверях парня пошарил взглядом по залу — знакомые официанты не работали, значит, мешать никто не будет. И мест свободных пока нет, тоже к лучшему, можно в ожидании столика хорошенько осмотреться.

Петельников прошёлся между рядами, легонько посвистывая и ловя на ходу обрывки фраз и осколки слов. Пожалуй, его лицо сделалось сейчас самым заурядным и пошлым во всём ресторане, и только чёрные глаза, как чужие, светились любопытством на его игривой физиономии.

Глаза инспектора уголовного розыска видят по-особому, по-ястребиному. В огромном зале, где больше сотни людей ели, пили и колыхались в пепельно-сером дыму, Петельников сразу охватил взглядом трёх девиц и стал держать их в поле зрения, хотя сидели они в разных концах ресторана.

Одна худенькая акселерированная девица с бледно-рыжими распущенными волосами… Вторая симпатичная, наверное небольшая, с чёрными косами, уложенными на голове, как удавы. А третья — беленькая, с короткой мальчишеской стрижкой и заметной грудью. Других одиноких женщин в ресторане не было. Они ждали не кого-то — они ждали вообще. Петельников не знал, как он это определил, но, кажется, только не умом. Он развернулся и прошёл у самого столика, где сидела беленькая. Мелькнуло светлое лицо, редкая чёлка и большие блестящие глаза, чуть выпуклые, красиво выпуклые, отчего казались ещё больше. Инспектор сразу почувствовал сжатость в мускулах, во всём теле, словно его кто стягивал. И сразу понял, что это всё-таки операция, которая уже началась.

Ему захотелось немедленно сеть к ней за столик, но он вовремя удержался — надо всё увидеть со стороны. Инспектор направился к чёрной с косами, которая сидела ближе к беленькой.

— У вас свободно? — спросил он и ослепительно улыбнулся от зубов до костюма.

— Пожалуйста, — просто ответила девушка.

— Одна скучаете? — поинтересовался инспектор.

— Должен был прийти знакомый офицер. Наверное, задержался на учениях.

Петельников и не сомневался, что тот на учениях.

— Не огорчайтесь, — утешил он. — Я тоже офицер, только переодетый.

— Да?! — задумчиво удивилась девушка.

— Ага, — подтвердил инспектор, но, встретившись с её серьёзным и чуть грустным взглядом, подумал, что зря он так откровенно «лепит горбатого», — девчонка вроде не дура.

— Не возражаете посидеть со мной? — спросил Петельников. — Если, конечно, не явится ваш офицер.

— Да уж сижу, — усмехнулась она.

— Чудесно! — бурно обрадовался инспектор. — Чур, выбираю я. На мой вкус, а?

Она согласилась. Тут инспектор слегка хитрил: у него было маловато денег, и он хотел упредить её желания, хотя знал, что эти девушки почти никогда сами не выбирают, не то у них положение. Заказал так, чтобы денег на всякий случай осталось. Даже коньяка не взял, а попросил полграфинчика водки, которую не любил.

Беленькая пока сидела одна. Она ничего не заказывала. Но вот поманила официанта, что-то сказала, и тот через минуту принёс сигареты. Она закурила.

— Как вас зовут? — спросил Петельников.

— Вера. А вас?

— Гена, — признался инспектор.

Вера ему нравилась. Тихая, нежеманная, с умным глубоким взглядом и косами-удавами, она сидела спокойно, закурила предложенную сигарету, выпила предложенного вина, но водку пить отказалась.

К беленькой подошёл немолодой мужчина, склонился и загородил её лицо — видимо, спрашивал разрешения сесть. Когда он сел, беленькая сразу пропала за его спиной, как за стенкой.

— Не возражаете, если я подвинусь к вам? — спросил Петельников.

— Пожалуйста, — улыбнулась Вера.

Инспектор пересел, и беленькая открылась. Её сосед уже длинно заказывал официанту, а она красиво курила. Но вдруг беленькая встала и пошла к выходу.

— Извините, Вера, знакомый парень мелькнул в вестибюле.

Петельников шёл, идиотски насвистывая. Беленькая спустилась вниз. Он тоже пошёл по лестнице. Беленькая дала номерок и получила в гардеробе плащ. Инспектор подошёл к швейцару и стал монотонно выяснять, не приходил ли тут его приятель с бородкой, фиксой и в коричневом берете. Она что-то взяла из плаща и пошла обратно. Петельников поблагодарил швейцара и тоже побежал вверх по ступенькам.

— Выпьем, Вера, за начало, — предложил инспектор.

— Начало… чего? — осторожно спросила Вера.

Видимо, она случайно попала на этот пустой ресторанный конвейер, а может, зашла от одиночества. Сейчас ему выяснять некогда.

— За начало всего, Вера. Какое прекрасное слово — начало. Всё в жизни начинается с начала. Знакомство, любовь, человеческая жизнь…

Беленькая со своим сотрапезником подняли по третьей рюмке…

Петельников тоже налил, заставив Веру допить её бокал. Инспектор не боялся охмелеть. Он мог опростать графинчик, а мог второй, не моргнув глазом, — только побледнел бы. Сам иногда удивлялся: стоило приказать организму не пьянеть, и тот слушался, как дрессированная собака. Дома же, в гостях, в праздники, в те редкие дни, когда его дрессированный организм расслаблялся, он пьянел обыкновенно, как и все.

Беленькая пила вино или курила, пуская конусы дыма поверх головы своего партнёра. На эстраде заиграл жидкий, но шумный оркестр. Беленькая сразу встала и грациозно положила руку на плечо своего нового друга.

В третьей, акселерированной рыжей девице Петельников ошибся: оказалось, что она держала столик для шумной студенческой компании.

— В какой области подвизаетесь, Вера? Или учитесь? — спросил инспектор и поднял третью рюмку.

— В пищевой промышленности, — усмехнулась она и отпила полбокала терпкого рислинга.

Петельников считал, что усмехаются только умные люди, вроде Рябинина, а глупые хохочут. Ему не нравилось, что она усмехалась. Можно провести удачно любую операцию, кроме одной — внушить женщине, что она тебе нравится. Но, по его расчётам, внушать осталось не больше часа.

— Надеваете эскимо на палочку? — как можно интимнее спросил инспектор.

— Нет, потрошу курей на птицефабрике.

Разговор не клеился, но ему было не до разговора. Он налил себе четвёртую рюмку, чтобы заняться ею и помолчать, скосив глаза к беленькой.

Её мужчина куда-то ушёл. Она копошилась в сумочке, быстро вертя в ней руками, будто лепила там пирожки. Инспектор пил противную водку, не чувствуя вкуса.

— Гена, вы кого-то ждёте?

— А?

Беленькая что-то нашла в сумке. Но в это время вернулся мужчина и, садясь, загородил её спиной. Петельников даже дёрнулся, расплескав остатки водки на подбородок.

— Спрашиваю, вы кого-нибудь ждёте?

— Я?

Когда мужчина сел, сумочка уже стояла на столе. Беленькая невозмутимо курила. Всыпала она своё зелье или ухажёр помешал?..

— Что вы, Вера, кого мне ещё ждать!

— Какой-то вы странный.

— Да что вы, Веруша, заурядный я, как килька.

Он внимательно посмотрел на неё — не ушла бы разобиженная. Вера сидела, скучно уставившись в скатерть.

— Давай ещё пропустим, — предложил Петельников и вкусно зевнул, чем-то хрустнув во рту.

Он налил ей сухого, взболтнул свой графин и выплеснул остатки водки в рюмку. И тут же опять зевнул с лёгким неприличным ёком.

— Пардон, — извинился инспектор, махом выпив безвкусную для него жидкость.

Беленькая сидела спокойно, как курящая кукла. Но Петельников смотрел не на неё — теперь он смотрел на него, на мужчину. Тот вдруг как-то волнообразно зашевелил телом, завертелся хорошим штопором в сильных руках. Петельников напрягся, всматриваясь, что с этим мужиком будет дальше. Но тут и беленькая девица волнообразно вздрогнула, будто перед глазами инспектора неожиданно заклубился пар. Он решил, что они сейчас оба свалятся, но не дождался — сильная зевота схватила уже всё лицо. Он зевнул несколько раз подряд, отключаясь, как при сладком чихе. Перестав, Петельников огляделся, но зевота опять подступала к челюсти. Зал гудел где-то вдалеке, словно за окном. Дым сгустился, или туман вдруг окутал людей… Сдвинуть бы два стола и лечь на них… Ему стало всё равно, ни до чего теперь не было дела — только сдвинуть бы два стола, лечь на них и зевать, зевать…

Он резко вскинул голову, которая ползла вниз, и посмотрел на Веру. И сразу упёрся в тягуче-холодный медленный взгляд недрогнувших глаз.

— Вера… работаешь на фабрике…

— Да. Полупотрошу кур.

Петельников собрал все силы, чтобы оторваться от этого взгляда:

— Выйду… Сейчас вернусь…

Он встал, звякнул посудой и пошёл, шатаясь и взмахивая руками. Только бы добраться до телефона-автомата в вестибюле. Он даже попросил у швейцара две копейки и уже вроде бы набрал номер, но тут увидел перила. Петельникову пришла мысль положить голову на синтетическую ленту перил и так говорить по телефону — не помешает же. Он прильнул лбом к прохладной поверхности, сразу обмякнув телом. И тут же встретился с томно-напряжённым взглядом Вериных глаз — она спускалась по лестнице.

Петельников улёгся грудью на перила, и ему стало на всё наплевать.


Перед Рябининым белел лист бумаги, чистый, как лесной снег. Юркову исполнялось сорок лет. По каким причинам, Рябинин и сам не понял, но местком поручил ему придумать поздравительный текст для открытки, желательно стихами. Вот поэтому лист бумаги и белел уже полчаса.

Рябинин в очередной раз отвинтил ручку, потёр виски, стараясь взбудоражить мысль, и аккуратно вывел:

Наш Володя молодчина.
Сорок стукнуло ему.
Дальше нужна была рифма. Рябинин вздохнул, ухмыльнулся и добавил:

Всё такой же он детина,
Дел кончает больше всех.
Время тратилось явно зря. Рябинин стихи любил читать, но никогда их не писал, кроме зелёной молодости. Но те стихи были про любовь. А тут надо состряпать рифмованный панегирик, к которому не лежала душа. Он перевернул лист на обратную сторону и начал прозой: «Дорогой друг!» Дальше мысль замолкла, словно её залили цементом: писать банальщину не хотелось, а для оригинальных слов нужны чувства. Дружеский шарж он сочинил бы скорее.

В дверь вскочила секретарь Маша Гвоздикина с бумажками. Она бегала по коридору всегда с охапкой наблюдательных, надзорных, всяких исходящих и входящих.

— Сергей Георгиевич, на вас жалоба гражданки.

Рябинин с удовольствием отложил листок с «Дорогим Другом!».

— Маша, а ты получала от граждан письма с благодарностью следователям?

— Но таких жалоб я не видела.

— А что там? — заинтересовался он.

— Пишут, что вы присвоили гроб.

Рябинин поднял голову — Маша не улыбалась, только ещё больше заузила и без того узкие, словно замазанные синей краской, глаза.

— Какой гроб?

— Обыкновенный, человеческий.

— Между нами говоря, — понизил голос Рябинин, — я присвоил и покойника.

Маша фыркнула, бросила на стол жалобу и выскочила из кабинета. Рябинин сначала прочёл резолюцию прокурора: «Тов. Рябинин С.Г. Напишите объяснение», а потом пробежал жалобу, написанную добротно и зло. И сразу понял, что выговор ему обеспечен.

Три дня назад он делал эксгумацию трупа. С разрешения вдовы покойника извлекли из могилы и осмотрели. Вдова прислала новый гроб, чтобы при захоронении заменили. Теперь она писала, что покойника оставили в старом гробу, а новый исчез. В этом и была ошибка Рябинина: пошёл дождь, он отправился писать протокол в кладбищенскую контору и при захоронении не присутствовал. Он догадался, что случилось дальше, — рабочие похоронили в старом, а новый продали и пропили.

Рябинин вздохнул — ошибки следователя не зависят от опыта. Эксгумация — такое следственное действие, что труднее не придумаешь. Одна его организация во что обходится, один вид старого трупа чего стоит… Рябинин тогда всё внимание бросил на ту рану, которую они искали с судебно-медицинским экспертом, а кто же мог подумать?..

— Говорят, ты гроб утратил? — спросил Юрков, вальяжно вплывая в кабинет.

— Утратил.

— Как же это случилось?

В глазах Юркова была лёгкая строгость — он не верил, что Рябинин продал гроб, но при случае мог поверить. Рябинин взорвался, потому что Юрков работал с ним не один год. В человека, с которым вместе работаешь, нужно верить всегда. Иначе не стоит вместе работать.

— Откровенно, между нами, по секрету говоря… Только не проговорись! Он у меня дома стоит.

— Не трепись.

— Так прокурору и сообщи: мол, Рябинин признался.

Это было грубо, но не верить товарищу по работе, особенно по такой работе, где при желании можно подозревать на каждом шагу, — подло.

Юрков набычился, склонив крупное загорелое лицо, словно он кивнул при встрече, да забыл поднять голову…

Затрещал телефон. Рябинин взял трубку, решив, что не будет писать поздравление Юркову, пусть кто-нибудь другой.

— Сергей Георгиевич, — послышался звонкий голос, — вытрезвитель тебя беспокоит.

— А-а, Иван Савелович, привет, — узнал он моложавого майора. — Вроде бы моих подопечных в твоём богоугодном заведении нет.

— У меня тут скользкий вопросик, — замялся майор. — Не можешь сейчас подъехать?

— Ну, смотря зачем, — замялся и Рябинин.

— В вытрезвитель попал в невменяемом состоянии инспектор Петельников.

Рябинин почувствовал, как повлажнела телефонная трубка и сел его голос, хотя он ещё ничего не сказал, — голос сел без звука, тихо, внутри.

— Иван Савелович, — сипло произнёс Рябинин, — выезжаю.


Петельников спал в кабинете начальника медвытрезвителя на широком чёрном диване, лицом к спинке. Было десять часов утра.

— Надо бы сообщить начальнику райотдела, — сказал майор.

— Иван Савелович, даже если бы он не ходил на задание, я бы всё равно не поверил, что Вадим может напиться, — возразил Рябинин.

— Так-то оно так, — неуверенно согласился майор, — да ведь порядок такой.

— В конце концов, я вас лично прошу.

— Ладно, шут с вами, — согласился Иван Савелович и махнул рукой, — скрою этот факт.

Они говорили вполголоса, словно боясь разбудить Петельникова, хотя как раз этого и ждали.

— Вы… дружите? — спросил майор.

— Скорее всего, так. Да и работаем по делам сообща.

Петельников вдруг поднял голову, рассматривая чёрную спинку дивана. Потом повернулся к ним и сел так резко, что Рябинин, приткнувшийся в его ногах, отпрянул. Инспектор, как глухослепонемой, несколько секунд сидел недвижно, ничего не понимая. Мысль вместе с памятью возвращалась к нему медленно. Он вскочил зашагал по кабинету. Майор и Рябинин молчали. Петельников ходил по комнате, как волк по клетке поскрипывая зубами.

— Вадим, успокойся, — сказал Рябинин.

Инспектор вдруг сильно выругался и начал ощупывать карманы в своём серебристом костюме, который даже после бурной ночи не пострадал.

— Удостоверение? — быстро спросил Рябинин.

— Цело, — буркнул Петельников. — Где меня взяли?

— Спал в парадной на полу, — сердито ответил майор.

— А деньги? — ещё раз спросил Рябинин.

— Пустяки, сорок рублей было.

Инспектор ещё пошарил по карманам и опустился опять на диван. Он о чём-то сосредоточенно думал, хотя все знали — о чём. Иногда потирал лоб, или почёсывал тело, или шевелил ногами, словно всё у него зудело.

— Вот так, Иван Савелович, — зло сказал Петельников, — теперь могу рассказать подробно, как обирают пьяных.

И он опять скрипнул зубами.

— Вадим, нам нужно срочно работать, — предупредил Рябинин.

— Дайте мне электробритву, — попросил инспектор майора. — Пойду, умоюсь.

— Вы тут, ребята, обсуждайте, а у меня свои дела.

Иван Савелович дал бритву и ушёл. Минут пятнадцать Петельникова не было, только где-то жужжал моторчик да долго лилась вода. Когда он вернулся, то был уже спокоен и свеж, лишь небольшая бледность да необъяснимый, но всё-таки существующий беспорядок в костюме говорили о ночи.

— Стыдно и обидно, Сергей Георгиевич, — признался Петельников и начал подробно, как это может работник уголовного розыска, рассказывать о вечере в ресторане.

Рябинин слушал, ни разу не перебив. Да и случай был интересный, детективный. Он был вдвойне интересен тем, что произошёл не с гражданином Капличниковым или гражданином Торбой, а с инспектором уголовного розыска. И втройне интересен, что этот самый инспектор пошёл ловить ту самую преступницу.

Петельников кончил говорить и буркнул:

— Спрашивай.

— Твоё мнение?

— Самый натуральный гипноз.

Рябинин улыбнулся и даже поёжился от удовольствия:

— Жуткий случай, а?

— Меня не тянет на юмор.

— Вот его-то тебе сейчас и не хватает, — серьёзно заметил Рябинин. — Пока тебя не потянет на юмор, мы ничего толком не сможем обсудить.

Рябинин вскочил и пошёл кругами вокруг стола, ероша и без того взбитые природой волосы. Петельников удивлённо смотрел на него — следователь ходил и чему-то улыбался.

— Тебе же повезло! И мне повезло. Да неужели не надоели эти однообразные дела, стандартные, как кирпичи?! «Будучи в нетрезвом состоянии… из хулиганских побуждений… Муж бьёт жену… Ты меня уважаешь… Вынес с фабрики пару ботинок…» А тут? Какая женщина, а? Она же умница. Наконец перед нами достойный противник. Есть над чем поработать, есть с кем сразиться!

— У меня болит правый бок, — мрачно вставил Петельников.

— Сходи в баню, попарься берёзовым веничком. Иди сегодня, а завтра надо приступать.

— К чему приступать?

Рябинин сел на диван рядом с инспектором и уставился в его галстук, на котором серебро и киноварь бегали десятками оттенков. Теперь он видел его вблизи и думал, где это люди берут симпатичные вещи — в магазинах вроде не найдёшь, а одеты все красиво. У Рябинина было три галстука: один чёрный и шершавый, под наждачную бумагу; второй ровно-полосатый вроде старых матрасов; а третий неопределённо-мутного цвета с зеленью, как огуречный рассол в плесени. На последнем был изображён знак, который он считал гербом какого-нибудь нового государства, пока однажды не увидел в нём обыкновенную обезьяну. Рябинин стал подозревать, что всё время покупал уценённые галстуки.

— Красиво, — заметил он. — Ну так что, Вадим, вся эта история значит?

— Серьёзно, Сергей Георгиевич, грешу на гипноз. В общем, какая-нибудь телепатия.

— В принципе телепатию я не отвергаю. Но ты опять пошёл по сложному пути, а я тебе, помнишь, говорил — природа и преступники выбирают самые краткие и экономичные дороги.

— Девка-то совсем другая! Ничего общего с той, которую описали ребята…

— Что ж, она изменила свой облик?

— Я не знаю возможностей телепатии, — пожал плечами Петельников.

Рябинин медленно поднял руку и как бы между прочим поднёс её ко рту. Инспектор покосился на следователя, который задумчиво обгрызал ноготь на большом пальце. Петельников не мешал, и в кабинете майора стало тихо, и в вытрезвителе было тихо, потому что утром пьяные не поступают. Инспектор смотрел выпуклыми чёрными глазами на руку следователя, а тот сосредоточенно разделывался уже с мизинцем.

— Их работает двое, — вдруг сказал Петельников.

Рябинин отрицательно помотал головой и медленно спросил:

— Вадим, на первом курсе всегда рассказывают случай, как во время лекций на юрфаке вошёл пьяный и начал приставать к профессору?

— Помню, инсценировка. А потом студенты описывают, и каждый по-разному. А-а, вот ты к чему. Но показания наших ребят, в общем-то, совпали.

— Совпали, — тягуче подтвердил Рябинин.

Он говорил, будто ему страшно не хотелось выталкивать слова изо рта, будто они кончились. Для ясных слов нужна ясная мысль, а его мысль, почти ясную, нужно ещё проверять.

— Есть величины постоянные, а есть величины переменные. Если, конечно, такие понятия применимы к человеческому облику. Что мы отнесём к постоянным признакам?

— Ну, рост, плюс-минус каблуки… Комплекцию, цвет глаз… — перечислил Петельников.

— Вот и давай. Твоя Вера какого роста?

— Чуть ниже среднего. Не полная, но плотная, с хорошими формами, такими, знаешь… — Инспектор изобразил руками волнистое движение.

— Чудесно! Ира-Клава ведь тоже такая. Глаза, взгляд?

— Ну, большие… Цвета не рассмотрел, но взгляд вроде задумчивого, смотрит и не спешит.

— Прекрасно! Про такой взгляд говорил и Капличников, — обрадовался Рябинин.

— Сергей Георгиевич, да не может быть! Чёрные косы вокруг головы, тёмные широкие брови, знаешь такие, как их называют… кустистые.

— А это, Вадим, величины переменные. В наш век косметики, синтетики, париков, шиньонов и синхрофазотронов из белой стать чёрной не проблема.

Теперь Петельников молчаливо вперился взглядом в следователя, оценивая сказанное. Рябинин, словно перевалив груз на чужие плечи, расслабился, встал с дивана и сел на край стола. Он молчал, давая инспектору время переварить эту мысль.

— Ну, Вадим, как?

— Не укладывается.

— Подумай, поприменяй к ней. Оно и не должно укладываться. Ты был настроен на беленькую девушку, у тебя сложился определённый образ. Ты от неё уходил?

— Да, за беленькой.

— Ну, вот… Капличников и Торба тоже уходили.

— Чёрт его знает, возможно, — задумчиво произнёс Петельников, но было видно — он сейчас не здесь, а там, в шумном ресторане с чёрной Верой, вспоминает всё, что только можно вспомнить. Его грызло битое самолюбие, грызло вместе с ноющим простуженным боком: девчонка разделалась со старшим инспектором уголовного розыска, капитаном милиции, как хоккеист с шайбой. Он пошёл её ловить, а она его ограбила.

— Сергей Георгиевич… — начал Петельников, замолчал, согнулся и что-то поднял с пола. — Вот… кнопку нашёл.

— Вадим, об этом случае никто не узнает, — твёрдо заверил Рябинин.

Петельников ничего не ответил, только глянул на следователя.

Они частенько не нуждались в словах. Рябинин знал: человеку словами не выразить и половины того, что в нём есть. Дружба молчалива. Всё истинное немногословно. Всё сильное и настоящее лаконично. Всё умное кратко.

— Если её не поймаю, то уйду из уголовного розыска, — мрачно заявил Петельников.

— А я из прокуратуры, — улыбнулся Рябинин и подумал, что теперь уголовное дело в его производстве и провал инспектора — провал следователя.

Следствие не началось, а провалы уже есть. Впрочем, он не знал ни одного серьёзного дела, в котором не делались бы ошибки. Не было ещё в природе штамповочной машины, выбрасывающей на стол прокурора новенькие блестящие дела.

— А что с удостоверением? — переспросил Рябинин.

— Его век никому не найти.

— Очень хорошо, — довольно поёжился следователь.

— Думаешь, украла бы?

— Спугнулась бы наверняка. Теперь мы знаем, где её искать. Ну, Вадим, спать пойдёшь?

— Чего мне спать… Выспался, — усмехнулся инспектор.

— Тогда поехали ко мне составлять план следственных и оперативных действий. А в баню вечером сходишь…


Леопольд Поликарпович Курикин зашёл в мебельный магазин, побродил среди диванов и что-то шепнул продавцу. Тот пропал за маленькой дверью и привёл лысого, но всё-таки удивительно чёрного человека — даже лысина была тёмная, словно закоптилась. Курикин отошёл с ним в сторону и долго говорил вполголоса. Чёрный человек округлял большие глаза и раза два ударил себя в грудь. После третьего удара Курикин пожал ему руку и довольный вышел из магазина, — об импортном гарнитуре он договорился.

Стоял тихий тёплый вечер, который выдаётся после дневного сильного дождя. Асфальт прохладно сырел под ногами. Из скверов, из дворов, с подоконников пахло зеленью и задышавшей землёй. Как-то мягче, по-вечернему, зашуршал городской транспорт, назойливый и неумолчный днём.

В такой вечер идти домой не хотелось. Тем более грешно идти домой, если жена с ребёнком уехала в отпуск. Курикин бесцельно шёл по улице. К центру города всё оживлялось: больше бежало троллейбусов, ярче светились рекламы, шире стали проспекты и чаше встречались девушки в брючках.

Оказалось, что цель была давно, может быть, уже в час отъезда жены, а может, ещё и до отъезда.

Курикин вытер для приличия ноги о металлическую решётку и вошёл в вестибюль ресторана «Молодёжный», отвернувшись от швейцара, чтобы не видеть его приветствия и потом не давать чаевых.

В ресторане Курикин решил сначала осмотреться. Не щей поесть пришёл, а уж если тут, то программа должна вертеться на полную катушку. В вестибюле свободных «кадров» не было. Он поднялся по лестнице к залу и сразу смекнул, что здесь «клюнет». Одна девица в макси тосковала у зеркала, обиженно посматривая на часы, — эта ждала своего. Вторая, в мини, сидела развалясь и держала в пальцах незажженную сигарету. Курикин повертел головой и прошёлся по холлу, как спортсмен перед стартом. Он рассматривал её фигуру. Дело решили полные крутые бёдра, чуть расплющенные сиденьем кресла.

Он встал ближе, но девушка сразу спросила:

— Спичек не найдётся?

Курикин элегантно щёлкнул зажигалкой. Они перебросились словами, стёртыми до бессмысленности. Потом он бросил ей пару слов уже со смыслом. Она откинула с лица метлу каштановых волос и посмотрела на него проникновенно, проникающе. Курикин на этот счёт не беспокоился: он знал, что его крупные черты лица женщинам нравятся.

— Как сказать, — задумчиво ответила девушка.

— Такие мужчины на улице не валяются, — заявил Курикин, имея в виду себя.

— Почему ж, — усмехнулась она. — Я у ларьков видела.

— Вы меня оскорбили до глубины мозга костей, — шутливо надулся он, и она даже засмеялась: смешно, когда по-детски надувается человек, у которого могучие челюсти.

— Чем могу искупить вину? — поинтересовалась она.

— Выпить со мной рюмочку коньяка.

— Только одну, — предупредила девушка, рассматривая его томно отрешённым взглядом. — И лучше водки, терпеть не могу коньяк.

— С вами готов хоть рыбий жир, — подхватил её под руку Курикин и подумал, что с женой так складно не говорилось.

Они вошли в зал. Перед ними тут же вырос, как джинн из дыма, корректный метрдотель в очках, с белой пенистой бородкой.

— Прошу вот сюда, прекрасное место, — повлёк их метр к столику на четверых.

— Лучше туда, — не согласилась она и показала в углу столик на троих.

Метр пожал плечами, удивлённый, что пренебрегли его советом.

Они сели. Их стол оказался на отшибе. Третий стул Курикин потихоньку задвинул в угол. Пожилой официант сменил скатерть и начал ставить приборы. Курикин ждал молча. Но тут официант как-то перекинул неудачно руку и трехпредметный прибор с солью, перцем и горчицей, словно его долбанули снизу, подскочил и грохнулся на стол, обдав Курикина лёгкой тёмно-вишнёвой пыльцой. Курикин три раза оглушительно чихнул, опять взбив воздухом облако перца. Он чуть было не чихнул и в четвёртый, но утерпел, вытер слезу и сказал официанту:

— Это хамство, а не обслуживание!

Метрдотель с бородкой уже стоял рядом:

— Ради бога, извините его. Сейчас всё будет сделано.

Он повернулся к официанту и отчеканил:

— Немедленно уйдите из зала, я вас отстраняю от работы.

— Но у меня ещё столики, — виновато возразил официант.

— Закончите их обслуживать и уходите. Новых заказов не брать.

Метр помахал рукой. Откуда-то из двери выскочил молодой рыжий официант, гибкий и энергичный, как гончая.

— Саша, обслужи этот столик.

Пожилой официант ушёл к другим столикам. Метр тоже уплыл в зал, зорко поглядывая по сторонам. Рыжий парень сгрёб скатерть, быстро всё убрал, поставил новые приборы. Потом выдернул из кармана книжечку и склонился, как трактирный половой.

Курикин сделал небольшой заказ, глянул на девушку и добавил, чтобы не посчитала скупым:

— Пока. Для разгона.

Она сидела молча, но когда рыжий парень хотел уходить, подняла руку.

— Слушаю, — сказал он с придыханием на манер «слушаю-с!»

— А ведь ты не официант, — вдруг сказала она.

— Почему… не официант? — взвился рыжий, уставившись на неё нахальными жёлтыми глазами.

— Скатерть не так постелил… Прибор не туда поставил… Пишут заказ не так… Да и манеры не те, киношные.

— Извините, — смутился парень, — ученик я, на практике.

— Учись-учись, только не обсчитывай, — засмеялся Курикин.

Девушка тоже улыбнулась, кивнула головой, как бы разрешая официанту выполнять заказ. Парень сорвался с места и ринулся между столами — только рыжие длинные волосы заструились.

Курикин шевельнул телом, ощутил боком мебельную пятисотрублёвую пачку денег, лежавшую в таком кармане, каких ни у кого не было, и спросил:

— Ну, как тебя зовут?


Рябинин считал, что у следователя в производстве должно быть одно уголовное дело; мысль с волей должны сфокусироваться в одном преступлении.

Во всём остальном он любил многоделие, чтобы его ждали разные начатые работы, как голодные дети по углам. Ему нравилось что-нибудь поделать и перейти к другой работе и в другое место. Он и книг читал сразу несколько.

В восемь часов Рябинин пришёл домой. Лиды не было — уехала в командировку. Наскоро выпив чаю и минут десять попыхтев с гантелями, он сел за письменный стол. По просьбе журнала «Следственная практика» Рябинин третий день писал статью о своём старомделе: расследование убийства при отсутствии трупа. Интересно устроена память следователя. У него она была в общем-то плохая: забывал адреса, фамилии людей, мог заблудиться где-нибудь в микрорайоне… Но когда он вёл следствие — месяц, полгода ли, — то абсолютно всё держал в голове; помнил всех свидетелей, будь их хоть сотня; все показания, даже путаные, каждую деталь — пятно крови на асфальте или слезу на допросе; и уж никогда не забывал места происшествий. Вот и сейчас писал статью по памяти, даже не заглядывая в старые записи.

Зазвонил телефон. Рябинин сегодня не дежурил, да мало ли кто мог позвонить вечером?

— Начинаем, — услышал он глуховато севший голос Петельникова. — Она здесь и взяла клиента.

— Точно она? Не ошибся?

— Теперь её лицо до смерти буду помнить, — усмехнулся в трубку инспектор.

— Осторожно, Вадим. Смотри, не покажись ей.

— Всё идёт в норме. Я буду позванивать.

— Обязательно. Задержание с понятыми проведу сам как и договорились. Может, мне уже выехать?

— Я тогда позвоню.

Петельников положил трубку. Наверное, звонил из кабинета директора ресторана.

Рябинин отодвинул статью. Он не волновался, но пропало то спокойствие, которое необходимо для творчества. Сразу по-другому обернулся тихий домашний вечер — пропала уютность, иначе засветила большая бронзовая лампа, иначе затускнели книжные корешки на стенах и совсем лишним глянулся мягко-расслабленный диван. Мир изменился в секунду. Даже по Лиде заскучал меньше — обычно без неё места не находил. Рябинин посмотрел на свои вкрадчивые тапочки и понял, что он уже на дежурстве.

Время сразу пошло медленнее. Есть у него такое качество, у времени: тягуче плестись, цепляясь стрелкой за стрелку, когда человек ждёт не дождётся… Вообще останавливаться, когда у человека горе… И нестись, как кванты света, когда выпало человеку счастье.

Рябинин решил заняться другой работой. Он собирал всё, что попадалось ему по психологии, — уже полка книг стояла. На журнальные статьи писались карточки. Ещё завёл картотеку на ту психологическую литературу, которой у него не было, но она существовала в других местах. Рябинин вытащил пачку журналов «Наука и жизнь» за прошлый год, при чтении которых выделил статьи и теперь размечал их по карточкам. Работа была кропотливая, но интересная тем, что копила мысли и духовный труд людей. Психология для следователя всегда будет…

Звонок телефона оборвал его мысль резко, будто ток разомкнул. Рябинин снял трубку и посмотрел на часы — уже десять…

— Они уходят, — тихо сообщил Петельников.

— Прекрасно, сейчас я…

— Они договорились к ней домой, — перебил инспектор — Он только пьян…

— Кто-то её спугнул, — решил Рябинин.

— Некому. Только вот официант…

— Кто он?

— Инспектор Леденцов. Что будем делать? Они берут такси…

— Следите и узнайте адрес. Ещё и лучше.

Рябинин хотел добавить, но трубка уже пищала.

Что-то Ире-Клаве-Вере показалось там подозрительным, но не настолько, чтобы всё бросить и уйти. Осторожничала снотворница. И всё-таки при всей её хитрости она действовала рискованно — ходила в один и тот же ресторан, да так часто. Он знал, что это сработал могучий стереотип, всесильный консерватизм: получилось раз-два — и она теперь будет промышлять в «Молодёжном», пока не увидит серьёзную опасность.

Рябинин опять сел за карточки, чтобы вывести чётким красивым почерком имя автора, название статьи, номер журнала и год издания. Особенно ему нравилось находить статьи для шифра «СП», что означило «Судебная психология».

Теперь телефон зазвонил через полчаса.

— Да? — почему-то тихо спросил Рябинин, хотя он мог кричать на всю квартиру.

— Всё, — сдерживая радость, хрипло сказал Петельников, — птичка в гнёздышке.

— Ну-у!

— Вошли в квартиру. Теперь никуда не денется.

— Вадим, надо не только поймать, но и доказать.

— Так что? Будем задерживать?

— Ни в коем случае! Войдёшь ты в квартиру, они сидят, выпивают — и что? Здравствуйте, я насчёт обмена?

— Ну, а как?

— Подождите, пока он выйдет. Тут же его опросить, прямо на улице. Теоретически он должен войти с деньгами, а выйти без них. Вот тогда сразу обыск.

— Он может выйти под утро.

— Скорее всего, так. А что делать?..

— Ну ладно, Сергей Георгиевич, спать не будешь?

— Какой уж тут сон.

А спать следовало бы: тот гражданин и верно мог выйти только под утро. С задержанием преступницы Петельников справился бы и без него, но Рябинин думал о доказательствах, которые можно получить сразу в квартире. Оба они делали одно дело, но делали его по-разному. Их работа была похожа на две прямые которые то идут параллельно, то пересекаются. Обычно, люди не отличали работника уголовного розыска от следователя — всех называли следователями. Даже в книгах и телевизионных передачах инспекторов уголовного розыска называли следователями. Все удивлялись, когда узнавали, что инспектор уголовного розыска не имеет права допрашивать — лишь опрашивает. Когда интересовались, чем же отличается инспектор от следователя, Рябинин объяснял на примере: вот человек выхватил у кассира деньги и побежал. За ним бросился инспектор уголовного розыска, задача которого поймать. Догнал, схватил, задержал, но преступник вдруг заявляет — а это не я украл. Вот тут и появляется следователь, который должен разобраться.

Теперь, кажется, не прошло и получаса. Рябинин схватил трубку:

— Сергей Георгиевич, полный ажур!

У Петельникова даже голос изменился, работал на каких-то более высоких частотах.

— Ну, давай-давай, не тяни.

— Он моментально выкатился…

— Это странно, — буркнул Рябинин.

— Мы тут же с ним поговорили, — инспектор от радости не обратил внимания на слова Рябинина. — На пятьсот рублей наколола. Этот парень прямо при нас карман и вывернул…

— Вадим! Постановление моё у тебя есть. Бери понятых и начинай обыск. А я выезжаю.


Петельников позвонил коротко: пусть думает, что вернулся Курикин. Отстранив Леденцова, совсем молодого рыжего оперативника, который рвался вперёд, надавил кнопку ещё. За дверью зашаркали ленивые шаги. Петельников приготовил ответ, но ничего не спросили — звякнула цепочка и дверь распахнулась широко и свободно.

В прихожей стояла невысокая девушка, миловидная, в цветастом зеленовато-белом халатике, с короткой светлой чёлкой — стояла, как берёзка на обочине. Петельникову в какой-то миг даже показалось, что он попал совсем не туда и надо немедленно извиниться. Но тут же задумчиво-волоокий взгляд не от мира сего упёрся ему в глаза. Взгляд был спокоен, будто ничего не случилось и никогда ничего не случится. Она узнала его сразу; он видел, что узнала, хотя у неё и волосинка не дрогнула.

— Вам кого? — вежливо спросила она.

— Тебя, милая, — ответил Петельников и шагнул в квартиру. За ним гуськом потянулись понятые, участковый инспектор и Леденцов. Все сбились в передней, кроме Петельникова, который для начала быстро обежал квартиру — нет ли кого ещё.

— Хам, — пожала она плечами.

— Так, — сказал Петельников, вернувшись в переднюю. — Товарищи понятые, садитесь и смотрите, что мы будем делать. А вы, гражданка, предъявите свои документы.

— Дайте переодеться, — попросила она и шевельнула телом.

Сразу все увидели, что халатик на ней детский не детский, но почти все ноги открыты.

Петельников взял со стула юбку с кофтой, глянул, нет ли карманов, и протянул ей. Она лениво приняла одежду и пошла на кухню, словно угадав мысль инспектора, который не хотел, чтобы она закрывалась в ванной. На кухне было спокойнее: квартира на пятом этаже, в окно не выскочит и будет на глазах. Инспектор побрёл за ней, как верный пёс.

В кухне она усмехнулась:

— Может, отвернёшься?

Петельников отступил в коридорчик, повернулся к ней спиной и начал рассматривать комнату, кусок которой был ему виден.

Квартира удивила инспектора. Он думал, что попадёт в проспиртованный притон, но оказался в чистенькой, уютной квартирке в старом доме с четырёхметровыми потолками и лепными карнизами. Красивые, со вкусом подобранные обои… Книжные полки, подсвечники… На стене висит «Даная» Рембрандта… На столике пишущая машинка и журналы… И какой-то особенный уют, который бывает только в девичьих комнатах, куда не ступает нога мужчины.

Петельников слышал, как она одевается: щёлкает резинками, натягивает чулки и вжикает молниями. Он смотрел на букет цветов, который стоял на стеллаже и казалось, был подобран по всем правилам японской икебаны. В такой квартире читать стихи при свечках, а не обыск делать.

Она ещё пошуршала за спиной и затихла.

— Всё? — спросил Петельников.

Она молчала. Её можно было оставить на кухне под присмотром Леденцова, но обыск рекомендовалось делать в присутствии подозреваемого.

— Ну всё? — ещё раз спросил инспектор и шелохнулся, показывая что сейчас войдёт.

Она молчала. Петельников резко обернулся и шагнул в кухню — там никого не было. Он бросился к окну и рванул раму, но та оказалась запертой на шпингалеты — значит, не открывалась. Петельников заглянул в ванную и туалет, хотя знал, что она могла туда пройти только мимо него. Инспектор опять уже вместе с Леденцовым влетел в кухню, непроизвольно дотронулся рукой до пистолета.

Её не было, словно она растворилась в воздухе вместе со своими оригинальными духами, которыми ещё пахло. А может, пахнул халатик, брошенный на стул.


На второй день Рябинин сидел у себя в кабинете и смотрел в тусклое мутное небо — кусок неба, потому что в городе небо только кусками. Дождя не было, но облака набухли и ползли упорно, набухая всё больше.

Инспектор ёрзал на стуле, хотел сесть поудобнее, и всё никак не получалось. Бывают в жизни такие неудобные стулья, на которых ушлые люди долго не сидят. Работники приходили в уголовный розыск и уходили, ошарашенные темпом, стилем и спецификой; уходили, ничего не увидев, кроме мотания по городу и бессонных ночей; уходили в отделы сбыта и кадров, переучивались, устраивались — уходили, как туристы из музея. Оставались прирождённые сыщики. И сидели на этих жёстких неудобных стульях, которые они, и сами не зная почему, не променяли ни на какие бы кресла. Но сидеть было неудобно. Стул скрипел, скользил по полу, будто хотел вырваться из-под инспектора.

— Да не ломай ты мебель, — ворчливо бросил Рябинин.

— Сергей Георгиевич, ну чего ты на меня взъелся!? Отвыкли мы от старых домов и от чёрных лестниц! Не могу же я всё предвидеть…

Рябинин словно ждал этих слов — молчавшего ругать труднее. Он вскочил и пробежался по своему трёхметровому кабинету.

— С вытрезвителем, Вадим, я тебе ни слова не сказал. Там ошибиться мог каждый. Но тут! Уже знал, с кем имеешь дело! Чёрт с ней, с чёрной лестницей… Почему оставил одну переодеваться?!

— Женщина ведь.

— Понятую бы посадил в кухне, дворничиху. А деньги? Мы их не нашли. Значит, взяла с собой.

— Кофту и юбку я проверил.

— А лифчик ты проверил? А кухню ты проверил, прежде чем пускать её? Интересно, что тебе сказал начальник уголовного розыска?

— Неприличное слово, Сергей Георгиевич, — вздохнул Петельников.

Инспектор сидел розовый и чем-то непохожий на себя. Следователь замолчал, пытаясь понять, чего же не хватает Петельникову… Самоуверенности. Он потерял самоуверенность, которую обычно носил на себе, как значок. И она шла к нему — вот что странно.

Рябинин кашлянул, чтобы перейти на другой тон, и сказал уже спокойно:

— Чего я злюсь, Вадим… Такой случай больше не представится. Как её теперь ловить? Жди, когда и где она всплывёт…

— Теперь мы знаем её фамилию. Карпинская Любовь Семёновна, двадцать восемь лет…

— А что толку? Прописываться она же не будет.

Петельников медленно и невкусно закурил. Рябинин ощутил его горечь на своих губах, но всё-таки не удержался:

— Глаз-то должен быть у тебя зоркий… На кухонной стене висит ковёр… Но кто вешает на кухне ковры?

— Мало ли… Безвкусица, — вяло возразил Петельников.

— Хотя бы вспомнил «Золотой ключик», картину у папы Карло, под которой была дверь. Впрочем, чего я ворчу — у тебя начальник есть. А мне вынь её да положь.

Петельников сунул руку в широкий карман плаща и действительно вынул и положил катушку с магнитофонной плёнкой.

— Вот, в порядке компенсации.

— Где записали?

— В такси.

Рябинин открыл нижнее отделение сейфа и достал портативный магнитофон. По обыкновению, тот ему не давался, как и всякая техника вообще. Он крутил, щёлкал кнопками, чертыхался и делал вид, что тот неисправен. Петельников встал, лениво протянул длинные руки, незримо отстранив следователя. Магнитофон сразу гуднул и дёрнулся катушками. Сквозь скрип и шум, как из космоса, послышались голоса:

«— Понимаешь… Ты мне с первого взгляда пришлась… Один к одному…

— Как это: один к одному?

— Ну, в смысле, раз на раз не приходится.

— Вот теперь понятно. Ты только сиди прямо.

— Курикин сидит, стоит, ходит… живёт… прямо. У тебя хата приличная?

— Для тебя сойдёт.

— А выпить найдётся?

— Ты же в ресторане взял.

— Ты мне сразу… один к одному…

— Понятно: раз на раз. Только не хватай в общественном месте.

— Ты Курикина пойми… У меня жена номер четыре…

— Ясно. А ты, как в ботинках, гони до сорок третьего номера.

— …Оказалась хуже трёх, вместе взятых.

— Чего ж так?

— На почве семейной неурядицы. Смазливая, но тупая. Живу с ней и чувствую — обрастаю собачьей шерстью.

— Дети-то у вас есть?

— Двое. Но я с ней ничего общего не имел.

— Все вы не имели.

— Скажи, ты меня в данный момент уважаешь?

— Вылезай, философ…»

Что-то заскрежетало, звякнуло, и пошёл ровный бессловесный шумок.

— Да, маловато, — сказал Рябинин.

— Всё-таки, — пытался хоть в этом сохранить позиции Петельников.

— Это не доказательство. Ты же знаешь, что идентифицировать голоса трудно. Она скажет, что не её голос — и всё. А текст в себе ничего не несёт. Кроме одного он пьяный, а она трезвая.

— Думаешь, она домой не вернётся?

— Не считай её дурнее нас.

— Что же придумать?..

Рябинин не знал, что придумать. Он опять повернулся к облакам, которые так и не разразились дождём. А какое было утро — цветное. Высоченное небо, напитанное бездонной синью; густые, непролазно зелёные ветки лип с щемящим запахом; белые и светлые дома с чёткими гранями, с прохладными углами в утреннем ненагретом воздухе… Но теперь ничего не было — ни погоды, ни настроения.

Рябинин вспомнил последний семинар по криминалистической технике. Прокурор-криминалист, один из тех людей, для которых всё новое является откровением, потому что они плохо знают старое, сделал часовой доклад о достижениях современной криминалистики. Эффект был отличный. И всё модно: и видеомагнитофоны, и диктофоны, и киносъёмка, и силиконовые пасты, и десяток тончайших экспертиз… Но как могла сейчас вся эта кримтехника помочь им найти преступницу?

И Рябинин додумал ту мысль, которую вчера дома оборвал телефонный звонок Петельникова…

Если обвиняемый не признаётся, хоть вставай перед ним на колени, как поможет видеомагнитофон? В душу его заглянуть — какая нужна экспертиза?.. В жизни человеческой разобраться — какие отпечатки снимать?.. Причину преступления найти — какую лупу вытащить из портфеля?.. Вот Рябинину нужно хоть на минуту перевоплотиться в преступницу и решить, что же она будет делать дальше, сбежав из дому. А он не мог — не знал её, даже ни разу не видел, хотя в квартире они сняли, видимо, отпечатки её пальцев.

Главное оружие следователя, которое всегда будет главным, пока существуют преступления, — это психология. Нет психологии — нет следствия. И никакая криминалистическая техника тут не поможет.

Но сейчас не помогала и психология.

Рябинин полистал протокол допроса Курикина, с которым он говорил в жилконторе сразу после обыска.

— Уже немало. Первое: в ресторанах Карпинская больше орудовать не будет. Второе: она обязательно проявит свои криминальные способности в другом месте. Это не та натура, чтобы сидеть в тени.

— Да, эта не засидится, — согласился инспектор, — А вот чем бы сейчас заняться срочным…

— Ждать. Попробуй посмотри связи по месту жительства. Но это ничего не даст, не такой она человек: чтобы наследить. А я пока дело приостановлю.

Петельников ждать не любил — он мог только выжидать. А теперь, когда второй раз упустил эту Карпинскую, ждать не хватало сил.

— Я буду искать. Должны быть родственники, приятели, прежняя работа… Имя-то её известно.

— Ищи, на то ты и сыщик, — вяло улыбнулся Рябинин и предложил: — А поехали-ка со мной на её квартиру…


Рябинин решил провести повторный обыск, хотя деньги она наверняка вынесла. Прошлой ночью, расстроенные, они в квартире покопались кое-как. И теперь он хотел осмотреть внимательно и спокойно, надеясь на какую-нибудь улику.

Лицо, одежда, манеры говорили о человеке много, но квартира рассказывала всё. Она не могла утаивать, потому что была многолика. Квартира сообщала о характере, вкусе, привычках, здоровье и, самое главное, о стиле. О работе квартира иногда рассказывала больше, чем рабочее место.

Рябинин стоял посреди комнаты, медленно обводя взглядом стены и не зная, с чего начать. Начал с книг.

Три полки, сделаны хорошо и со вкусом, но художественных книг мало и собраны случайно, наспех. Паустовский стоит новенький, зато Конан-Дойль заметно потрёпан. Некоторые книги томятся в жёлтых картонках, чего он терпеть не мог. Рябинин взял толстый коричневый том — «Кристаллография». Рядом оказалось «Геологическое картирование».

Он перешёл к столу с пишущей машинкой. «Геохимия»… Большой кристалл флюорита — дымчато-лилового, как сирень во льду. Иероглифические студенческие конспекты… Пачка чистой бумаги… Выходило, что за этим столом работали.

На другом столике, маленьком и круглом, как поднос, стояли цветы. Он скользнул взглядом по вазе между прочим, но что-то заставило на ней задержаться. Это «что-то» Рябинин понял не сразу — красивый букет был собран из самых простых полевых цветов: даже лютики желтели, даже был какой-то красный колючий цветок, который вроде бы назывался чертополохом… По краям ваза зеленела листьями мать-и-мачехи. Видеть вещи, квартиру без хозяина всегда грустно — даже при обыске.

Рябинин поднял голову от букета — на стене, над цветами, висела миниатюрная полочка с несколькими томиками стихов. Между книгами, в узких проёмах, как на витрине сувенирного магазина, кучками сбились разные жирафы, мартышки, негритята… И дань моде — свеженькая икона, весёлая, как натюрморт.

Он опять направился к столу, выдвинул нижний ящик и начал разбирать кипу бумаг. Петельников их ночью перелопатил, искал деньги, но Рябинин искал сведения о личности. Он разглаживал справки, разворачивал листки, раскатывал рулоны и разлеплял конверты. Сомнений быть не могло — она работала или работает в Геологическом тресте, который он хорошо знал.

Шумно вернулся из жилконторы Петельников и подсел к ящику.

— Вадим, вполне очевидно, где она работает.

— Я тоже установил: ездит в экспедицию.

С самого низа ящика инспектор вытянул громадный альбом и несколько пакетов с фотографиями. Теперь он рассматривал каждую карточку — искал знакомое лицо.

Следователь пошёл на кухню, кивнул понятым, которые направились вслед. Халат Карпинской по-прежнему лежал на стуле. Видимо, у Рябинина сработала ассоциация: дома, когда тоска без жены доходила до предела, он шёл в ванную и нюхал Лидин халат, словно утыкался в её грудь. И теперь у него сразу мелькнула мысль об одорологии — хоть здесь обратиться к криминалистике.

Рябинин шагнул и понюхал халат.

— Странные духи, — буркнул он и достал из портфеля полиэтиленовый мешок.

В нормальных температурных условиях запах держался часов двадцать. Халат, который одевался почти на голое тело, держал запах дольше. Рябинин достал из портфеля большой пинцет и на глазах удивлённых понятых затолкнул халат в мешок, как пойманную кобру, — руками его трогать не рекомендовалось, чтобы не привнести свой запах.

Упаковав халат, он вернулся в комнату. Петельников досматривал фотографии. Кроме недоумения на лице инспектора ничего не было. Рябинин его сразу понял.

— Не нашёл?

— Не нашёл, — ответил он и швырнул в стол последний пакет.

— Может, не узнал? Фотография ведь…

— Ничего похожего! Лиц много, а её нет. Выходит спрятала она фотографии?

— Чего ж ты удивляешься, — спокойно сказал Рябинин. — Меня другое удивляет. Человек с высшим образованием, геолог, а по совместительству воровка и мошенница. Как это понять? У тебя такие преступники были?

Петельников отрицательно качнул головой.

— Вот и у меня не было, — вздохнул Рябинин и сел писать протокол.

Изымал он только один халат. Парики, бутылка коньяка и отпечатки пальцев были изъяты ночью.

— Может быть, Сергей Георгиевич, она преступница века? — мрачно предположил инспектор.

Неужели она, преступница века, образованный человек, не понимала, что ей некуда деваться? Квартиры не было, работы не было, под своей фамилией жить нельзя — только временное существование под фальшивым именем.

— Вадим, — сказал Рябинин, защёлкивая портфель, — пожалуй, её квартира больше вопросов поставила, чем разрешила.

— Странная девка, — согласился Петельников. — Сейчас поеду в трест.

Рябинин подошёл к шкафу, открыл его, начал рассматривать платья, кофты, пальто… И вдруг невероятное подозрение шевельнулось в нём, как зверь в норе. Рябинин усмехнулся, но у подозрения есть свойство засесть в голове намертво и его оттуда уже ничем не вышибешь — только доказательствами. Петельникову он решил пока не говорить.

Инспектор склонился к нему и полушёпотом, словно обнаружил Карпинскую под кроватью, сказал:

— Пойдём выпьем по бутылочке пивка.

— Пойдём, — вздохнул Рябинин.

Он не сказал ему о том, что увидел в шкафу.

Часть вторая

На другой день Рябинин загорелся надеждой от простой мысли: если её ухажёры теряли сознание, то кто же платил? Видимо, она. Но тогда её должны запомнить официанты. И вот сейчас он кончил допрос трёх работников ресторана, которых ему мгновенно доставил Петельников. Один официант помнил, как расплачивалась девушка, но внешность её забыл. Второй рассказал, что она повела пьяного парня и вообще не уплатила. А третий ничего не помнил — частенько девушки выводили подвыпивших ребят…

От надежды ничего не осталось.

Выговор Рябинину за эксгумацию объявили. В приказе говорилось: «… за халатность, допущенную при захоронении». О гробе не упоминалось, поэтому весь день ему звонили из других районных прокуратур и спрашивали — куда он дел покойничка.

Рябинин удивился самому себе: он не очень расстроился, будто и не ему взыскание. Подумав, понял, почему — наказан не за плохое следствие, а за случай. Он перебрал в памяти все свои взыскания и благодарности и высчитал, что взысканий было побольше. И все за случаи. Поэтому Рябинин не боялся закономерностей — их можно предусмотреть. Но в работе следователя случаев немало, как и в жизни. Мысль Рябинина уже перескочила с выговора на другое — побежала по свободному руслу…

Казалось бы, общие законы, впитавшие мудрость жизни, можно применять безбоязненно. Законов было много: криминалистика, уголовное право и уголовный процесс, кодексы, инструкции, приказы, где деятельность следователя расписана, как движение поездов. Были люди, которые основательно усваивали их и применяли универсально; применяли легко, часто и бездумно, словно бросали в автомат двухкопеечные монеты. Этих людей опасно было учить законам, как опасно давать ребёнку заряженное ружьё. На простой исполнительской работе они были на месте. Но, получив дипломы, эти люди допускались к творческой деятельности. И творили, не понимая, что в общественной жизни нет общих решений, а есть только конкретные. Следователь чаще других оказывается в ситуациях, на которые нет ответов. Уголовное дело — это всегда частный случай.

— Привет наказанным, — сказал Юрков, входя в кабинет. — Как, переживаем?

— Да, пожалуй, не очень, — ответил он и вдруг понял, что всё-таки переживает.

— Ничего, переживёшь, ты ещё молодой, — успокоил Юрков и ушёл: проведал.

Юрков часто говорил, что Рябинин молод, хотя разница у них была всего лет в шесть. Или хотел подчеркнуть свой опыт, или шаблонно упрекал в молодости как в мелком грешке. Рябинин действительно выглядел моложе своих лет. Из «молодого человека» он не выходил. И вообще — у него не было той формы, которая заставляет людей почтительно сторониться или хотя бы взглянуть с интересом. Ни габаритов, ни яркой внешности, ни бородки. Ему даже казалось, что вызванный человек отвечает, говорит и доказывает ему, только как следователю. А работай он, Рябинин, на производстве — повернулся бы этот человек и ушёл.

Дверь кабинета открылась — к нему сегодня ходили, как к больному. Пришла помощник прокурора по общему надзору Базалова.

— Ну что, гробокопатель, переживаешь?

— Есть чуть-чуть.

— Береги лучше нервы. Обидно, конечно, за пустяк иметь выговорешник. Господи, как хорошо, что я ушла со следствия!

Лет пять назад Базалова перевелась на общий надзор и до сих пор не могла нарадоваться. Они были одногодки, но у неё, как она говорила, семеро по лавкам — трое детей. Базалова всегда куда-то спешила, и уже никто не мог понять, бежит ли она на предприятие проверять законность или в магазин за кефиром.

— Как детишки? — спросил Рябинин.

— Едят много, — сообщила она и тут же встала. — Ну, понеслась, у меня три жалобы не рассмотрены. А ты не переживай, перемелется.

Она стремительно ушла. Рябинин подумал, что следователю иметь троих детей нельзя — и детей не воспитаешь, и работу завалишь. Следователь Демидова.

Следователь Демидова вошла в кабинет, будто подслушала его мысль за дверью. Небольшая, коренастая, грубоватое крупное лицо, короткие седые волосы подстрижены просто, как отхвачены серпом; в мундире со звездой младшего советника юстиции.

— Мария Фёдоровна, ты тоже с соболезнованиями насчёт гроба? — спросил Рябинин.

— Видала я твой гроб в гробу, — ответила Демидова и села на стул, закурив сигарету. — Чего тебе соболезновать? Следователь на это должен чихать. Вот у тебя, говорят, преступница смылась?

— Смылась.

— Похуже гроба, кто понимает.

— Это для следующего взыскания.

Если бы его попросили назвать самого цельного человека, он, не задумываясь, указал бы на Демидову. Или описать чью-либо жизнь — интересней он не знал.

— Установочные данные есть?

— Полностью, даже квартиру стережём.

— Тогда поймаете.

— Боюсь, что уедет из города. Придётся объявлять всесоюзный розыск.

— Петельников поймает, он парень дошлый. А вот у меня был случай…

Она любила рассказывать истории из своей практики, которыми была прямо нафарширована. Ей исполнилось уже пятьдесят семь, но на пенсию не хотела и была энергичнее практикантов. Биография Демидовой распадалась на две неравные половины: детство до восемнадцати лет, а с восемнадцати — органы прокуратуры. И не было у неё иной жизни, кроме следственной. Её отношение к работе отличалось, скажем, от юрковского. Тот заканчивал уголовные дела — Демидова боролась с преступностью.

— Или вот ещё был случай… Убёг от меня парнишка, почуял, что хочу арестовать. Ну, объявила я розыск, жду. Вдруг приходит через месяц, обросший, с рюкзаком, голодный… Не могу, говорит, больше: в подвале, в бочках живу, как Диоген…

Демидова тоже жила одна, как Диоген. Выходила в молодости замуж, посидел муж дома месяца три: жена то дежурит, то допрашивает, то в тюрьме… Посидел-посидел и ушёл. Так и жила много лет без личной жизни, без имущества, без иных интересов. Научилась курить, играть на гитаре и петь жалостливые песни из блатной судьбы, да при случае могла разделить мужскую компанию и выпить кружечку пивка. А потом взяла и усыновила чужих детей. Начальство её недолюбливало «за громкий голос», — смеялась она. Но все знали, что за другое качество, которое прокурор района Гаранин деликатно называл «несдержанностью».

— Нет, Мария Фёдоровна, моя с рюкзаком не придёт. Уже прокурор вызывал…

— Э-э-э, прокурор. Знаешь, Серёжа, что такое прокурор? Это неудавшийся следователь.

Она презирала всякую иную профессию.

— Посуди сам, — кипятилась Демидова, — ведь разные у них работы, у прокурора и следователя. И общего-то мало. Согласен? И вдруг этот самый прокурор, который сбежал со следствия или никогда его не нюхал, начинает мне давать указания, как допрашивать или делать обыск… Я таких прокуроров — знаешь?! Представь, в больнице врач, терапевт, не справился. Его раз — и переводят на хирургию, может, там справится…

Он смотрел на бушевавшую Демидову и думал, что она, пожалуй, энергичнее его, молодого тридцатичетырехлетнего парня, у которого за сейфом стоит двухпудовая гиря.

Мария Фёдоровна со злостью придавила в пепельнице сигарету, крутанув её пальцем.

— Пойду на завод лекцию читать.

Она ушла, но тут же лёгкой иноходью вбежала Маша Гвоздикина, играя глазами туда-сюда. Были на старых часах такие кошки с бегающими глазами в прорезях над циферблатом.

— Вам прокурор дельце прислал. Распишитесь.

— Чего-то очень тощее, — удивился Рябинин.

— Зато непонятное, — сообщила она, засеменив к двери.

В папке было три бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела, заявление гражданки Кузнецовой и её же объяснение.

«Пять дней назад я, Кузнецова В. И., прилетела в командировку в ваш город из Еревана. Вчера родители позвонили из Еревана и сообщили, что в моё отсутствие они получили телеграмму следующего содержания (привожу дословно): „Потеряла паспорт документы деньги вышлите сто рублей имя Васиной Марии Владимировны Пушкинская 48 квартира 7 Валя“. Родители деньги по данному адресу выслали. Заявляю, что документы я не теряла, телеграммы не посылала и сто рублей не просила и не получила. Прошу разобраться и наказать жуликов».

Рябинину сделалось скучно. Даже в разных уголовных делах бывает однообразие — есть же похожие лица, двойники и близнецы. Наверняка эта Кузнецова сказала кому-то в самолёте свой ереванский адрес, может быть самой Васиной или её знакомой, а скорее всего, знакомому. Рябинин отложил тощее дело — там пока и дела-то не было…

Получил он сегодня выговор, сидел, удручённый и обиженный, с мыслями, которые разбегались в разные стороны. Но зашёл неприятный ему Юрков… Забежала домовитая Базалова… Посидела сердитая Демидова… И кажется теперь, что выговор есть, но получен давным-давно, и его уже стоит забыть.

Рябинин опять пододвинул трёхлистное дело и подумал, что Петельников ему раскрыл бы эту загадку в один день — только успевай допрашивать. И тут же зазвонил телефон. Рябинин знал, что это Петельников: так уже бывало не раз — он подумает об инспекторе, а тот сразу же звонит.

— Сергей Георгиевич, — голос инспектора прерывался, будто тот говорил слова порциями.

— Да отдышись ты, — перебил Рябинин. — Наверное, только вбежал?

— Никуда я не вбегал, — быстро сглотнул Петельников. — Любовь Семёновна Карпинская в Якутске.

— Как узнал?

— В Геологическом тресте. Я связался по ВЧ с Якутским сыском, Карпинская сейчас там.

— Что ж она, сюда наездами?

— Гастролёрша, самое удобное. Наверное, ещё и алиби предъявит.

— Летишь?

— Да, в шестнадцать ноль-ноль.

— Желаю успеха, — вздохнул Рябинин и вяло добавил: — Не упусти.

Петельников, видимо, хотел его в чём-то заверить, но промолчал, вспомнив всю историю, — с этой Карпинской зарекаться не приходилось.

— Всего хорошего, Сергей Георгиевич. Завтра позвоню из Якутска.

Рябинин хорошо сделал, что ничего не сказал инспектору и отринул все сомнения.

Но завтра он не позвонил. Не позвонил и через день. Рябинин поймал себя на том, что думает не о предстоящем допросе Кузнецовой, о чём положено сейчас думать, а о Якутске, Петельникове и ещё о чём-то неопределённом, тревожном, неприятном. Но вот-вот должна прийти Кузнецова.

У следователей стало модой ругать свою работу. Рябинин и сам её поругивал, называя спрутом, сосущим нервную систему. Но он морщился, когда следователи не чувствовали в ней той прелести, из-за которой все они добровольно отдавали этому спруту своё тело и душу на растерзание. Одним из таких чудесных моментов Рябинин считал допрос человека. Энтомолог поймает неизвестную бабочку — и это событие. Следователь же на каждом допросе открывает для себя нового человека, а каждый человек — это новый мир.

Кузнецова оказалась юной элегантной инженершей, только что кончившей институт. Её на месяц послали в командировку — первая командировка в жизни. Плечи хрупкие; тонкие кисти рук, которые, не будь опалёнными ереванским солнцем, казались бы прозрачными; глаза не робкие, но ещё студенческие, познающие. В представлении Рябинина, может уже слегка устаревшем, взгляд инженера должен играть разрушительством и созиданием — всё сломать и сделать заново. Да и кисти должны быть у инженера покрепче, чтобы собственными руками трогать металл.

— Ну, рассказывайте, — предложил Рябинин.

— Села я в самолёт…

— Кто-нибудь провожал? — спросил он, хотя знал, кто мог её провожать.

— Мама.

— Какой у вас багаж?

— Небольшой чемоданчик я сдала… А в руках сумочка и сетка с пирожками.

— Пирожки с чем? — почему-то спросил Рябинин.

— С мясом, с яблоками… Были с повидлом.

— А с капустой были?

— Нет, с капустой не было, — с сожалением ответила она, серьёзно полагая, что всё это имеет значение для следствия.

Он уже знал, как она училась в школе: аккуратно и серьёзно, с выражением читала стихи, плакала от полученной тройки и с седьмого класса знала, в какой пойдёт институт. Но всё это не имело отношения к допросу.

— На чемодане вашего адреса не было написано или наклеено?

— Нет.

— А в чемодане были какие-нибудь документы с вашим адресом и фамилией родителей?

— Нет, — подумала она.

— Кто сидел с вами рядом?

— Пожилой мужчина, приличный такой…

— Вы с ним познакомились, поговорили?

— Ну что вы… Он же старый.

— Да, что с ним разговаривать, — согласился Рябинин. — Может, вы с молодым перебросились словами?

— Ни с кем я не перебрасывалась. Лёту всего четыре часа.

Он знал, как она училась в институте, — не училась, а овладевала знаниями. Не пропустила ни одной лекции. Вовремя обедала. Делала удивительно чистые чертежи и носила их в тубусе. И ни разу не уступила места в трамвае женщине, не старушке, а усталой женщине с чулочной фабрики — сидела, уложив изящный тубусик на великолепных хрустящих коленках, обтянутых кремовыми чулками с той самой фабрики, на которой работала усталая женщина…

Но следствия это не касалось.

— Прилетели. Дальше что?

— Села в троллейбус и приехала к дяде.

— А кто у вас дядя?

— Оперный певец Колесов, — ответила Кузнецова, и теперь Рябинин увидел в её глазах, схваченных по краям чёрной краской, как опалубкой, искреннее любопытство, — она предвкушала эффект от этого сообщения.

— Ого! — радостно воскликнул Рябинин. — И хорошо поёт?

— У него баритон.

— Небось громко?

— Ещё бы. На весь театр.

На кой чёрт придумывают тесты! Да привели бы этих проверяемых к нему на допрос… Он уже может сообщить начальнику Кузнецовой, как она работает и что будет с ней дальше. Ничего не будет, кроме тихой карьеры. Нет, не той, из-за которой не спят по ночам, не едят по дням и целиком уходят в пламя творчества, как дрова в золу. Это будет карьера спокойная, от института до пенсии, с хлопотами о прибавке, с намёками о премии и с завистью к тем, которые горят по ночам.

Но всё это не касалось следствия.

— В троллейбусе вы тоже ни с кем не знакомились?

— Совершенно ни с кем.

— А у вас в городе знакомых нет?

— Кроме дяди, абсолютно никого.

— И вы никуда ни к кому не заходили?

— Прямо из аэропорта к дяде.

— А как узнали про телеграмму и деньги?

— Мама сначала выслала сто рублей, а потом позвонила дяде. Стала его упрекать, почему он не дал денег.

— А если бы от вашего имени попросили двести рублей? — просто так поинтересовался Рябинин.

— Конечно бы прислали… Разве дело в деньгах? — слегка брезгливо спросила Кузнецова.

— А в чём? — вздохнул он.

И вспомнил, как на первом курсе, ещё до перехода на заочное отделение, устроился на полставки истопником. Таскал до пятого этажа связки дров, огромные, как тюки с хлопком. Вспомнил, как однажды всю ночь разгружал вагоны с картошкой, носил какие-то шпалы, а потом широченные ящики и был похож на муравья, который поднимает груз больше своего собственного веса.

— Ну, а эта Васина Мария Владимировна вам знакома?

— Впервые узнала о такой из телеграммы.

— Как же так? Никто вас не знает, ни с кем вы не знакомились, адреса домашнего никому не давали… Но кто-то его здесь знает…

— Я и сама не понимаю, — сказала она и пожала плечами. — Но вы-то должны знать.

Вот оно, мелькнуло то, что Рябинин угадывал давно и всё думал, почему оно не проявляется, — барственная привычка потребителя, которому должен весь мир.

— Я-то должен. Но я не знаю.

— Как же так? — подозрительно спросила она. — У вас должны быть разные способы.

— Способы у нас разные, это верно. А вот кто украл ваши деньги, я пока не знаю. А вы всё знаете?

— У меня высшее образование, — опять пожала она плечами. — Мои знания на уровне современной науки.

— Скажите, — вдруг спросил Рябинин, — у вас было в жизни… какое-нибудь горе?

Она помолчала, вспоминая его, как будто горе надо вспоминать, а не сидит оно в памяти вечно. Кузнецова хотела ответить на этот вопрос — думала, что следователь тонко подбирается к преступнику.

— Нет, мне же всего двадцать три.

— Жаль, — сказал Рябинин.

Видимо, она не поняла: жаль, что ей двадцать три, или жаль, что не было горя. Поэтому промолчала. Нельзя, конечно, желать ребёнку трудностей, юноше — беды, а взрослому горя. Рябинин твёрдо знал, что безоблачное детство, беспечная юность и безбедная жизнь рождают облегчённых людей, будто склеенных из картона, с затвердевшими сморщенными сердцами. Но желать горя нельзя.

— Я разочаровалась в следователях, — вдруг сообщила она.

— Это почему же?

— Отсталые люди.

— Это почему ж? — ещё раз спросил Рябинин.

— Не подумайте, я не про вас.

— Да уж чего там, — буркнул он.

— На заводе, где я в командировке, читал лекцию ваш следователь. Такая седая, знаете?

— Демидова.

— Вот-вот, Демидова. Извините, старомодна, как патефон. Рассказывала случаи любви и дружбы. Как любовь спасла парня от тюрьмы. И как дружба исправила рецидивиста… Я думала, что она расскажет про детектор лжи, криминологию или применение телепатии на допросах…

— Но ведь про любовь интереснее, — осторожно возразил Рябинин.

Кузнецова фыркнула:

— Конечно, но во французском фильме или на лекции сексолога. А у неё голова трясётся.

То, что накапливалось, накопилось.

— Скажите, вы сделали на работе хоть одну гайку? — тихо спросил Рябинин.

— Мы делаем ЭВМ, — поморщилась она от такого глупейшего предположения.

— Ну так вы сделали хоть одну ЭВМ?

— Ещё не успела.

— А пирожки вы печь умеете? С мясом? — повысил он голос на этом «мясе».

— У меня мама печёт, — пожала она плечами.

— Так чего же вы… — пошёл он с нарастающей яростью. — Так чего же вы, которая ест мамины пирожки и не сделала в жизни ни одной вещи своими руками, судите о работе и жизни других?!

— Судить имеет право каждый.

— Нет, не каждый! Чтобы судить о Демидовой, надо иметь моральное право! Надо наделать ЭВМ, много ЭВМ… Да ЭВМ ваши пустяки, — Демидова людей делает из ничего, из шпаны и рецидивистов. Верно, её во французском фильме не покажешь. Верно, Софи Лорен лекцию о любви прочла бы лучше… Голова у неё трясётся знаете от чего? Ей было двадцать два года, на год младше вас. Бандит ударил её в камере на допросе заточенной ложкой в шею. Она в жизни ни разу не соврала — это знает весь город. Она в жизни видела людей больше, чем вы увидите диодов-триодов. Она… В общем, о ней имеет право судить только человек.

— А я, по-вашему, кто?

— А по-моему, вы ещё никто. Понимаете — никто. Вы двадцать три года только открывали рот. Мама совала пирожки, учителя — знания. А вы жевали. Это маловато для человека. Человеком вы ещё будете. Если только будете, потому что некоторые им так и не становятся…

— Почему вы кричите? — повысила она голос. — Не имеете права!

— Извините. Не имею. Подпишите протокол.

Кузнецова чиркнула под страницами не читая. Она сидела красная, уже не элегантная, с бегающими злыми глазами, которые стали меньше, словно брови осели. Рябинин чувствовал, что и он побурел, как борец на ковре. Сейчас, по всем правилам, она должна пойти с жалобой к прокурору — на добавку к пропавшему гробу.

— Вы свободны. Деньги мы ваши найдём. А не найдём, я свои выплачу.

Кузнецова медленно поднялась, пошарила по комнате глазами, словно боясь чего-то забыть, и пошла к двери. Но совершенно неожиданно для него обернулась и тихим убитым голоском сказала:

— Извините меня, пожалуйста.

Рябинин не уловил: поняла она или обрадовалась, что деньги выплатят. А может, не виновата эта девушка ни в чём, как ни в чём не виновата кукла. Искусственного горя человек, слава богу, ещё не придумал.

Но всё это не имело никакого отношения к допросу.

Раскрыть загадочный случай с деньгами Рябинин намеревался на допросе получательницы Васиной — там лежала отгадка.


Петельников не звонил Рябинину — нечего было сообщать. Он сутки ждал вертолёт, потому что Карпинская оказалась в поле, в тайге.

Потом он часа два смотрел вниз на землю, на какие-то проплешины, щетинистые куски тайги, мелкие домики… Далеко она забралась, хотя к стоянке партии был и другой подход, не из Якутска. Девка умная, но элементарно ошибалась. В его практике уголовники не раз бежали в отдалённые области с небольшим населением. Тут их находили легко, как одинокое дерево в степи. Но попробуй отыщи человека в миллионном городе…

Восемь палаток стояли на поляне дугой. В центре лагеря был вкопан длинный обеденный стол. Петельникова удивил окрестный лес, тайга не тайга, но лес большой, — он-то ждал сплошную тундру. К вертолёту подошли шесть бородатых людей, обросшие гривами, какльвы. Между собой они почти ничем не разнились — только ростом, да трое были в очках.

— Начальник партии, — представился тот, у которого бородка струилась пожиже. — Прошу в нашу кают-компанию.

Петельников, оперативник из Якутска и лётчик прошли в самую большую палатку-шатёр. В середине простирался громадный квадратный стол, сооружённый из толстых кусков фанеры на берёзовых чурбаках. Вместо стульев были придвинуты зелёные вьючные ящики. По углам стояли какие-то приборы, лежали камни разных размеров, стоял ящик с керном — и висели три гитары.

Петельников с любопытством рассматривал незнакомый быт. Когда все сели за стол, начальник партии деликатно кашлянул. Инспектор понял, что пора представляться.

— Комариков у вас, — сказал он и хлопнул себя по щеке.

— Да, этого сколько хочешь, — подтвердил начальник.

Бородатые парни выжидательно смотрели. Теперь их инспектор уже слегка различал.

— Мне нужна Карпинская Любовь Семёновна, — просто сказал Петельников.

— Она вот-вот должна прийти.

Геологов не удивило, что три человека прилетели на вертолёте к Карпинской, — и это удивило инспектора.

— Вы из Института геологии Арктики? — спросил начальник партии, потому что Петельников всё-таки не представился.

— Нет.

— Из «Геологоразведки»? — спросил второй геолог, пожилой.

— Нет.

— Из Всесоюзного геологического института?

— Из Института минерального сырья?

— Из Академии наук?

— Да нет, товарищи, — засмеялся Петельников, но мозг его бешено работал.

Из Геологического треста она уже уволилась и перешла сюда. И вот теперь он не знал должности Карпинской, поэтому опасался разговора. В тресте она была геологом. Но Карпинская опустилась и могла сюда устроиться и коллектором, и поварихой, и рабочей. Хорошенькое дельце: экспедиция Академии наук прилетела к поварихе. Но его смущало, что геологи такую возможность допускали. Или это была ирония, которую он ещё не мог раскусить.

— Всё проще, — весело заявил инспектор, — я родственник Карпинской, уезжаю в очень дальнюю командировку. Вот заскочил проведать, попрощаться…

— Понятно, — сказал молодой парень с жёлтой плотной бородкой прямоугольничком, — вы генерал в штатском, а это ваш адъютант.

Все засмеялись, кроме его «адъютанта» — оперативника, крепкого и молчаливого, как двухпудовка. Геологи приняли версию инспектора. Документов они не спрашивали: видимо, вертолёт был надёжной гарантией. Конечно, проще всё рассказать и расспросить. Но с незнакомыми людьми Петельников рисковать не хотел. Среди них вполне мог находиться её сообщник. Инспектор даже усмехнулся: вдруг вся эта геологическая партия обросших людей со зверскими лицами — шайка с атаманшей Карпинской…

— А родственников принято угощать, — сказал начальник партии и поднялся. — Влад! Организуй чайку.

На столе появился здоровый ромб сала, вспоротые банки тушёнки, громадные чёрные буханки местного хлеба и холодные доли какой-то рыбы. Начальник партии открыл вьючный ящик и достал бидон, который оказался запаянным, словно был найден на дне океана. Обращались с ним осторожно, как с магнитометром.

Когда сели за стол, начальник налил в кружки прозрачной жидкости.

— Чай-то у вас незаваренный, — улыбнулся Петельников.

— Потом мы и заваренного сообразим, — пообещал начальник. — За гостей!

Инспектор не знал, что делать. Оперативник из Якутска посматривал сбоку — ждал команды. Не хотелось обижать этих ребят, которые, несмотря на их зверские морды, ему нравились.

Он чуть кивнул оперативнику и взял кружку со спиртом:

— За хозяев!

И сразу рассосался холодок официальности — есть такое качество у спирта. Ребята заговорили о своей работе, весело её поругивая: комары, гнус, болота, завхоз Рачин, какой-то эманометр и какие-то диабазы, которые лежали не там, где им было положено. Петельников знал эту ругань, в которой любви больше, чем злости.

Пожилой геолог взял гитару, и вроде бы стало меньше комарья. Петельников слушал старые геологические песни, чувствуя, как тепло растекается по телу спирт. Только лётчик скучал, молча поедая сало, ибо спирту ему было не положено.

Окончив курс, по городам, селеньям
Разлетится вольная семья.
Ты уедешь к северным оленям —
В знойный Казахстан уеду я.
Начальник партии сунулся в один из ящиков и достал длинный пакет. Он развернул кальку торжественно, как новорождённого.

— Примите подарок от геологов.

Это был чудесный громадно-продолговатый кристалл кварца, чёткий и ясный, словно вырезанный из органического стекла. Только чище и прохладнее, как мгновенно застывшая родниковая вода. Петельников принял подарок, мучаясь, чем бы отдарить ребят.

Закури, дорогой, закури.
Завтра утром с восходом зари
Ты пойдёшь по горам опять
Заплутавшее счастье искать.
Если бы не существовал на свете уголовный розыск, Петельников остался бы с ними. Все люди в душе бродяги и, не будь отдельных квартир, разбрелись бы по земле.

Я смотрю на костёр догорающий.
Гаснет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?
Начальник партии опять достал бидон и забулькал над кружками. Вторую порцию инспектор решил твёрдо не пить.

— Предлагаю тост за Карпинскую Любовь Семёновну, — вдруг сказал начальник.

Петельников поспешно схватил кружку, — этот тост он пропустить не мог.

— Ну как тут она… Люба-то? — быстренько ввернул инспектор, пока ещё не выпили.

— Она на высоте, — заверил пожилой геолог, который оказался геофизиком.

— Способная девушка, — пояснил начальник, — кандидатскую заканчивает.

Петельников поперхнулся спиртом. Геологи решили, что у него не пошло. Но он представил удивлённо-вздёрнутые очки Рябинина и вспомнил, что Капличникову в ресторане она представилась научным работником.

Жил на свете золотоискатель,
Много лет он золото искал.
Над своею жизнью прожитой
Золотоискатель зарыдал.
Инспектора уже захлёстывали вопросы: как ей удалось слетать в город во время полевого сезона, зачем ей столько денег и почему она…

Но тут его молчаливый помощник, выпив вторую порцию, встал, скинул пиджак и повесил его на гвоздик. Геологи сразу затихли, будто у гитары оборвались струны, — на боку гостя, ближе к подмышке, висел в кобуре пистолет.

Петельников не заметил, сколько длилась тишина. Инспектор придумал бы выход — их в своей жизни он придумывал сотни. Но не успел…

— Здравствуйте, братцы, — раздался женский голос, но геологи не ответили.

Петельников резко обернулся к выходу…

На фоне белого палаточного брезента стояла высоченная тонкая девушка ростом с инспектора, с полевой сумкой, молотком в руке и лупой на груди, которая висела, как медальон. Это пришла из маршрута Любовь Семёновна Карпинская.

Но это была не та, кого искал Петельников.


Принято считать, что каждый свидетель сообщает что-нибудь важное, и вот так, от вызванного к вызванному, следователь докапывается до истины. В конечном счёте следователь докапывался, но копал он, главным образом, пустую породу. Чаще всего свидетели ничего не знали или что-то где-то слышали краем уха. Был и другой сорт редких свидетелей. От них часто зависела судьба уголовного дела.

Мысль о Петельникове держалась в Рябинине постоянно, как дыхание. Но рядом появилась другая забота — о новом деле. Поэтому он с интересом ждал второго свидетеля.

Мария Владимировна Васина, которая упоминалась в телеграмме, оказалась шестидесятипятилетней старушкой.

— Вот она и я, — представилась свидетельница. — Зачем вызывал-то?

— А вы что — не знаете? — удивился Рябинин.

— Откуда мне знать, сынок? — тоже удивилась старушка, и он поверил: не знает.

Рябинин переписал из паспорта в протокол анкетные данные, дошёл до графы «судимость» и на всякий случай спросил:

— Не судимы?

— Судима, — обидчиво сказала она.

— Наверное, давно? — предположил он.

— Вчера, сынок.

— За что? — опешил Рябинин.

— Пол в свой жереб не мóю, а квартира обчая. За это и позвал к ответу?

— Не за это, — улыбнулся он и понял, что речь идёт о товарищеском суде.

— Я впервой в вашем заведении. У меня сестра знаешь отчего померла?

— Нет, — признался Рябинин.

— Милиционера увидела и померла. От страху, значит.

— Ну уж, — усомнился он.

Начинать допрос прямо с главного Рябинин не любил, но с этой старушкой рассуждать не стоило — завязнешь и не вылезешь. Поэтому он спросил прямо:

— Бабушка, у вас в Ереване знакомые есть?

— Откуда, милый, я ж новгородская.

— А Кузнецовых в Ереване знаете?

— Господь с тобой, каких Кузнецовых… И где он, Ириван-то?

— Ереван. Столица республики, город такой.

— А-а, грузинцы живут. Нет, сынок, век там не бывала и уж теперь не бывать. А Кузнецовых слыхом не слыхивала.

Разговор испарился. Оставался один вопрос, главный, но если она и его слыхом не слыхивала, то на этом всё обрывалось.

— Как же, Мария Владимировна, не знаете Кузнецовых? А вот сто рублей от них получили, — строго сказал Рябинин и положил перед ней телеграмму, которую он уже затребовал из Еревана.

Васина достала из хозяйственной сумки очки с мутно-царапанными стёклами, долго надевала их, пытаясь зацепить дужки за седые волосы, и, как курица на странного червяка, нацелилась на телеграмму. Рябинин ждал.

— Ага, — довольно сказала она, — я отстукала.

— Подробнее, пожалуйста.

— А чего тут… Плачет девка, вижу, всё нутро у неё переживает.

— Подождите-подождите, — перебил Рябинин, — какая девка?

— Сижу у своего дома в садочке, — терпеливо начала Васина, — а она подходит, плачет, всё нутро у неё переживает…

— Да кто она?

— Обыкновенная, неизвестная. Из того, из Иривана. Откуда я знаю. Плачет всем нутром. Говорит, бабушка, выручи, а то под трамвай залягу. Мазурики у неё украли документы, деньжата, всю такую помаду, какой они свои чертовские глаза мажут. Дам, говорит, телеграмму родителям на твой адрес, чтобы сто рублей прислали. А мне что? Вызволять-то надо девку. Дала ей свой адресок. А на второй день пришли эти самые сто рублей. Ну, тут я с ней дошла до почты, сама получила деньги и всё до копейки отдала. Вот и всё, родный.

Рябинин молчал, осознавая красивый и оригинальный способ мошенничества. Теперь он не сомневался, что это мог сделать только человек, знавший Кузнецову, её адрес и время командировки.

— Какая она, эта девушка? — спросил он.

— Какая… Обыкновенная.

— Ну что значит — обыкновенная… Все люди разные, бабушка.

— Люди разные, сынок. А девки все на одно лицо.

Рябинин улыбнулся — прямо афоризм. Но ему сейчас требовался не афоризм, а словесный портрет.

— Мария Владимировна, скажите, например, какого она роста?

— Росту? Ты погромче, сынок, я уж теперь не та. Какого росту?.. С Филимониху будет.

— С какую Филимониху?

— Дворничиха наша.

— Бабушка, я же не знаю вашу Филимониху! — крикнул Рябинин. — Скажите просто: маленькая, средняя, высокая?

— Откуда я знаю, сынок. Не мерила же.

Васина очки не сняла, и на Рябинина смотрели увеличенные стёклами огромные глаза. На молодую он давно бы разозлился, но старушки — народ особый.

— Ну, ладно, — сказал он. — Какие у неё волосы?

— Вот вроде твоих, такие же несуразные висят.

Рябинин погладил свою макушку. Он уже чувствовал, что никакого словесного портрета ему не видать, как он сейчас не видел своих несуразных волос.

— Какие у неё глаза? — спросил он громко, словно теперь все ответы зависели только от зычности вопроса.

— Были у неё глаза, родный, были. Как же без глаз.

— Какие?! — крикнул Рябинин неожиданно тонким голосом, как болонка тявкнула: крик сорвался непроизвольно, но где-то на лету перехватился мыслью, что перед ним всё-таки очень пожилой человек.

— Обыкновенные, щёлочками.

— Какого цвета хоть?

— Да сейчас у них у всех одного цвета, сынок, — жуткого.

Придётся обойтись без словесного портрета. Но тогда что остаётся, кроме голого факта, кроме состава преступления?..

— Узнаете её? — на всякий случай спросил Рябинин.

— Что ты, милый… Себя-то не каждый день узнаю.

— Зачем же вы, Мария Владимировна, совершенно незнакомому человеку даёте свой адрес и помогаете получить деньги?

Старушка нацелилась на него мудрыми глазами змеи и спросила:

— А ты б не помог?

— Помог бы, — вздохнул он и с тоской подумал, что у него зависает второй «глухарь» — два «глухаря» подряд. Это уже много.


Рябинину показалось, что Петельников подрос — ноги наверняка стали длиннее. Лицо как-то осело, будто подтаяло, и чёрные глаза, которые и раньше были слегка навыкате, теперь совсем оказались впереди. В одежде исчезла та лёгкая эстрадность, которой так славился инспектор. Он вяло курил, рассеянно сбрасывая пепел в корзинку.

— Ты мне не нравишься, — поморщился Рябинин.

— Я себе тоже, — усмехнулся Петельников.

— Как говорят японцы, ты потерял своё лицо.

Инспектор не ответил, упорно рассматривая улицу через голову следователя. Рябинин знал, что Петельников человек беспокойный, но это уже походило на болезнь.

— Ничего я не потерял, — вдруг твёрдо сказал инспектор и добавил: — Кроме неё.

— Выходит, что она привела Курикина в чужую квартиру? — спросил Рябинин.

— Привела, — хмыкнул Петельников, придавливая сигарету. — Она вообще жила там целый месяц Карпинская полгода в командировке. А эта…

Петельников рассеянно забегал взглядом по столу, подыскивая ей подходящее название. Но в его лексиконе такого названия не оказалось.

Не было таких слов и у Рябинина: то сложное чувство, которое он испытывал к таинственной незнакомке, одним словом не определишь.

— Ну, а как же соседи, дворники? — спросил он.

— Соседи… Они думали, что Карпинская пустила жильцов. Она ведь там даже кошку держала…

Опять было просто, красиво и выгодно. Отдельная квартира, запасной выход на чёрную лестницу — делай, что хочешь, и в любой момент можно выйти через дверь за ковром, не оставив после себя ничего, кроме трёх париков.

— А я ведь догадался, что это не её квартира, — вдруг сообщил Рябинин.

— Почему?

— Когда ты не нашёл фотографий, я уже заподозрил. А потом заглянул в шкаф. Вижу, одежда на высокую женщину, очень высокую.

— Чего ж не сказал? — подозрительно спросил Петельников.

— Не хотел отнимать у тебя надежду. А Карпинскую всё равно надо было опросить. Вдруг её знакомая.

Они помолчали, и Рябинин грустно добавил:

— Знаешь, Вадим, мы её не поймаем.

— Почему? — насторожился инспектор.

— Боюсь, что мы с тобой глупее её.

— Она просто хитрее, — буркнул Петельников.

— Не скажи… Это уже ум. Не с тем зарядом, но уже большие способности. Я бы сказал — криминальный талант.

Теперь его уже не радовал этот талант. После ресторанных историй Рябинин не сомневался, что её поймают. Но сейчас ему хотелось, чтобы таланта у неё поубавилось.

— А у меня новое дело, — сообщил Рябинин, — и тоже пока глухо.

Он начал рассказывать. Петельников слушал внимательно, но не задал ни одного вопроса. Видимо, не осталось в его мозгу места для новых дел.

— Знакомые этой Кузнецовой обтяпали, — вяло отозвался инспектор.

— Надеюсь. Вот теперь надо установить всех её знакомых, — тоже без всякой энергии заключил Рябинин.

Теперь они не шутили и не подкалывали друг друга. Время пикировок кончилось само собой. И сразу из их отношений, из совместной работы пропало что-то неизмеримое, как букет из вина. Но Рябинин был твёрдо убеждён, что без чувства юмора не раскрываются «глухари».

Сначала он услышал шаги, потом ощутил запах духов, который нёсся впереди той, чьи это были шаги. В кабинет вошла Маша Гвоздикина в новом платье, удивительное платье, которому удавалось больше открыть, чем скрыть. Маша увидела Петельникова, и её глаза зашлись в косовращении. Петельников давно нравился ей — это знала вся прокуратура и вся милиция, но, кажется, не знал Петельников. В руках Гвоздикина, как всегда, держала бумаги. Наверняка несла Рябинину, но сейчас забыла про них.

— Привет, Гвоздикина, — невыразительно кивнул инспектор, сделав ударение на первом слоге, хотя она не раз ему объясняла, что фамилия происходит не от гвоздя, а от гвоздики. — Как наука? — спросил он.

Маша училась на юридическом факультете.

— Спасибо, — щебетнула она. — Вот надо практику проходить. К вам нельзя?

Петельников обежал взглядом её мягко-покатую фигуру, которую он мог представить где угодно, только не на оперативной работе.

— Куда — в уголовный розыск?

— А что? — фыркнула Маша. — У вас интересные истории…

— Интересные истории вот у него, — кивнул инспектор на следователя.

— У кого? — удивилась она, оглядывая стол, за которым сидел только Рябинин: лохматый, в больших очках, костюм серый, галстук зелёный, ногти обкусаны. Казалось, что только теперь Гвоздикина его заметила и вспомнила, зачем пришла. — Ещё заявление по вашему делу. — Она ловко бросила две бумажки.

Петельников с Гвоздикиной лениво перебрасывались словами. Рябинин читал объяснения, которые взяли работники милиции у женщины. Рябинин не верил своим глазам — такой же случай, как с Кузнецовой-Васиной. Хоть бы чем-нибудь отличался! Даже сумма сторублёвая. Одно отличие было, и, может быть, самое важное: Кузнецова прилетела из Еревана, а новая потерпевшая — Гущина из Свердловска. Он сравнил места работы и объекты командировок — тоже разные.

— Вадим Михалыч, — допытывалась Маша, — а у вас были страшные случаи? Такие, чтобы мороз по коже.

— У меня такие каждый день, — заверил Петельников.

— Расскажите, а? Самый последний, а?

— Ну что ж, — согласился инспектор и вытянул ноги, перегородив кабинет, как плотиной. — Забежал я вчера под вечер в морг, надо было на одного покойничка взглянуть.

— Зачем взглянуть? — удивилась Гвоздикина.

— Вдруг знакомый. Всех покойников смотрю. Значит, пока я их ворочал, слышу, все ушли. Подбегаю к двери — заперта. Что такое, думаю. Стучал-стучал — тишина. Как говорят, гробовое молчание. Что делать? Был там у меня один знакомый Вася…

— Вы же сказали, что все ушли? — перебила она.

— Правильно, все ушли. А Вася остался, лежал себе под покрывалом и помалкивал. Васю я хорошо знаю…

— Вася-то… он кто? — не понимала Маша.

— Как кто? — теперь удивился Петельников. — Можно назвать моим хорошим знакомым. Встречались не раз. Я его и вызывал, и ловил, и сажал. Приятель почти, лет восемь боролись. А лежит спокойно, потому что помер от алкоголя. Ну, подвинул я его, лёг — и на боковую.

— Зачем… на боковую?

Теперь Гвоздикина смотрела прямо, зрачки были точно по центру — глаза даже вытянутыми не казались.

— Ну и вопрос! — возмутился инспектор. — Что мне, на следующий день идти на службу не выспавшись? Вася человек спокойный, он и при жизни тихоня был, только бандит. Просыпаюсь утром, кругом поют.

— Кто… «поют»? — ошарашенно спросила Маша.

— Птички за окном. Поворачиваюсь я на бок, а Вася мне и говорит: «Доброе утро, гражданин начальник». Хрипло так говорит, противно, но человеческим голосом…

— Так ведь он… — начала было она.

— Всё нормально. Решили, что Вася скончался, и привезли в морг, чтобы, значит, вскрыть и посмотреть, отчего бедняга умер. А чего там смотреть — Вася умрёт только от напитков. Находился он в тот вечер в наивысшей стадии алкогольного опьянения, которая ещё неизвестна науке. Человек не дышит, сердце не работает мозг не работает, а ночь пролежит, протрезвеет — и пошёл себе к ларьку…

— Врёте? — вспыхнула Гвоздикина.

— Процентов на двадцать пять, — серьёзно возразил Петельников. — С покойниками рядом я спал.

Рябинин смотрел между ними в одну точку — прямо в сейф. Смотрел так, будто сейф приоткрылся и оттуда выглянул тот самый покойничек Вася, с которым спал инспектор.

— Ты чего? — спросил Петельников.

— Вадим, ещё один аналогичный эпизод со ста рублями.

— Те же лица?

Рябинин рассказал.

— Выходит, здесь знакомые Кузнецовой ни при чём, — решил инспектор.

Они замолчали. Маша не уходила, не спуская опять окосевших глаз с Петельникова и глубоко дыша, будто ей не хватало кислорода. Инспектор автоматически вытащил сигарету, но, покрутив её, помяв и повертев, воткнул в пепельницу.

— Пожалуй, — медленно сказал Рябинин, — второе моё дело посложней, чем снотворное. Тут я не понимаю даже механизма. Люди прилетают из разных городов, никому ничего не говорят, ни с кем не знакомятся, но домой идут телеграммы с просьбой выслать деньги. Она…

Он так и сказал — «она». Что случилось потом, Маша Гвоздикина толком не поняла, но что-то случилось.

Рябинин вскочил со стула, наклонил голову, пригнулся и упёрся руками в стол, словно собирался перескочить его одним махом. И Петельников вскочил и тоже упёрся в стол, перегнувшись дугой к Рябинину. Они смотрели друг на друга, будто разъярились, — один большими чёрными глазами, второй громадными очками, которые сейчас отсвечивали, и Маша вместо глаз видела два ослепительных пятна. Не будь они теми, кем были, Гвоздикина бы решила, что сейчас начнётся драка.

— Ой! — непроизвольно вскрикнула она, потому что Рябинин, словно уловив мысль о драке, размахнулся и сильно стукнул Петельникова по плечу — тот даже пошатнулся. Но инспектор так долбанул сбоку ладонью следователя, что тот сел на стул.

— Это она… Она! — блаженно крикнул Рябинин. — Как же я раньше не понял! Её же почерк…

Он опять вскочил, попытался походить по кабинету, но места не было — сумел только протиснуться между Петельниковым и Гвоздикиной.

— Нет, Вадим, нам её никогда, запомни, никогда не поймать. Она творческая личность, а мы с тобой кто — мы против неё чиновники, буквоеды, службисты…

— Сергей Георгиевич, предлагаю соглашение. Ты додумайся, как она это делает, а мы с уголовным розыском её поймаем.

— Хитрый ты, Вадим, как двоечник. Да тут всё дело в том, чтобы додуматься.

Он отошёл к окну и посмотрел на улицу. Нащупав золотую жилу, она будет разрабатывать, пока тень инспектора не повиснет над ней. Теперь всё дело заключалось в том, чтобы додуматься до того, до чего додумалась она.

— Мы отупели, — сказал Рябинин. — Если бы ты не пошутил о покойничках, нас бы не осенило.


Рената Генриховна Устюжанина, крупная решительная женщина сорока пяти лет, с сильными немаленькими руками, какие и должны быть у хирурга, обычно возвращалась домой часов в восемь вечера. Но сегодня, после особенно трудной операции, она решила уйти пораньше, — хоть раз встретить мужа горячим домашним обедом. Устюжанина зашла в гастроном и в два часа уже отпирала свою дверь.

В передней Рената Генриховна скинула плащ, отнесла сумку с продуктами на кухню, заскочила за халатом в маленькую комнату и пошла к большой — у неё была привычка обходить всю квартиру, словно здороваясь. Она толкнула дверь, переступила через порог — и в ужасе остановилась, чувствуя, что не может шевельнуть рукой.

Перед трюмо, спиной к ней, стояла невысокая плотная девушка и красила ресницы. Устюжанина онемело стояла у порога, не зная, что сделать: спросить или закричать на весь дом. Она даже не поняла, сколько так простояла, — ей показалось, что целый час.

— Что скажете? — вдруг спросила девушка, не переставая заниматься косметикой.

Рената Генриховна беспомощно огляделась — её ли это квартира? На торшерном столике лежит раскрытая книга, которую она читала перед сном. На диване валяется брошенный мужем галстук…

— Что вы тут делаете? — наконец тихо спросила она.

— Разве не видите — крашу ресницы, — вызывающе ответила девушка, убрала коробочку с набором в сумку, висевшую через плечо, и повернулась к хозяйке.

Симпатичная, с чудесными чёрными волосами, брошенным на плечи, с волглыми глазами, смотрящими на Ренату Генриховну лениво, словно она тут ни при чём и не её они ждали — эти глаза.

— Кто вы такая? — уже повысила голос Устюжанина.

— А вы кто такая? — спокойно спросила незнакомка, села в кресло, достала сигареты и красиво закурила, блеснув импортной зажигалкой.

От её наглости у Ренаты Генриховны перехватило дыхание, чего с ней никогда не бывало — даже на операциях. С появлением злости возникла мысль и сила. Она шагнула вперёд и чётко произнесла:

— Если вы сейчас же не уйдёте, я позвоню в милицию!

Девушка спокойно усмехнулась и пустила в её сторону струю дыма, синевато-серую и тонкую, как уколола стилетом.

— Да вы успокойтесь… мамаша. Как бы милиция вас не вывела.

— Что, в конце концов, это значит? — крикнула Устюжанина и уже пошла было к телефону.

— Это значит, что я остаюсь здесь, — резко бросила девушка. — Это значит, что он любит меня.

И тут Рената Генриховна увидела большой чемодан, стоявший у трюмо. Она сразу лишилась ног — они есть, стоит ведь, но не чувствует их, будто они мгновенно обморозились.

Устюжанина оперлась о край стола и безвольно села на диван. Последнее время она замечала, что Игорь стал немного другим: чаще задерживается на работе, полюбил командировки, забросил хоккей с телевизором и начал следить за своей внешностью, которую всегда считал пустяком. Она всё думала, что он просто сделался мужчиной. Но сейчас всё стало на место, какого она даже в мыслях не допускала — по крайней мере, в отчётливых мыслях.

— Что ж, — спросила Рената Генриховна растерянно, — давно вы?..

— Давно, — сразу отрезала девушка. — И любим друг друга.

— Почему же он сам?..

— А сам он не решается.

— Ну и что же вы… собираетесь делать?

— Я останусь тут, а вы можете уйти, — заявила девица, покуривая и покачивая белыми полными ногами, от которых, наверное, и растаял Игорь.

Ренате Генриховне хотелось зарыдать на всю квартиру, но последняя фраза гостьи, да и всё её наглое поведение взорвали её.

— А может, вы вместе с ним уберётесь отсюда? — сдавленно вскрикнула она.

— Мне здесь нравится, — сообщила девица.

Устюжанина была хирургом. Эта работа требовала не только крепкой руки, но и твёрдых нервов, когда в считанные секунды принимались решения о жизни и смерти — не о любви.

Она встала, взяла нетяжелый чемодан, вынесла в переднюю, открыла дверь и швырнула его на лестницу. Чемодан встал на попа, постоял, качнулся и съехал по ступенькам к лестничной площадке — один пролёт. Устюжанина вернулась и пошла прямо на кресло. Девица всё поняла.

— Ну-ну, — поднялась она, — без рук.

Ренате Генриховне хотелось схватить её за шиворот и бросить туда, к чемодану. Может, она так бы и сделала, но девица добровольно шла к двери. На лестнице девица обернулась, хотела что-то сказать, отдуваясь дымом, но Устюжанина так хлопнула дверью, что она чуть не вылетела вслед за незваной гостьей.

Рената Генриховна вернулась в большую комнату.

У неё всё кипело от обиды и злости — этот узел надо рубить сразу, как и собиралась сделать это его новая пассия. Не ждать Игоря, не слушать сбивчивых слов, не видеть жалостливых глаз и вообще не пускать его сюда. Давясь слезами, которые наконец вырвались, она схватила с дивана галстук и открыла шкаф. Ей хотелось собрать его вещи в чемодан — только взять и пойти.

Но чемодана в шкафу не было. Она обежала взглядом вешалки. Заметно поредело, как в порубленном лесу. Не было пальто, да и её мутоновой шубы не было…

Устюжанина рассеянно осмотрела комнату, ничего не понимая. Увидела свою коробочку, где лежало золотое кольцо — коробочка стояла не там. В операционные дни она никогда не надевала украшений. Рената Генриховна открыла её. Кольцо тускло светилось жирноватым блеском, но восьмидесяти рублей не было. Она бросилась к двери и долго возилась с замком, который раньше всегда открывался просто…

На лестнице никого… На площадке всё так же стоял её чемодан. Она сбежала по ступенькам и втащила его в квартиру — в нём оказались вещи из шкафа, собранные второпях, вместе с вешалками-плечиками. Но уж совсем непонятно, зачем она положила сюда электрический утюг — в шкафу лежали вещи и поценнее. И почему оставила этот чемодан на лестнице…

Устюжанина задумчиво походила по квартире.

И вдруг свалилась на диван, захохотав так, что вздрогнуло трюмо и шелестнула раскрытая книга. Рената Генриховна смеялась над собой — так оригинально обворовать её, пожившую, учёную, неглупую тётку. Боялась потерять любимого человека, но отделалась только восьмьюдесятью рублями. Этой воровке нужны были только деньги. Оказавшись застигнутой, она вмиг придумала выход: набила чемодан вещами потяжелее и разыграла мелодраматическую сценку. И опять Устюжанина смеялась над собой — уже зло, потому что сразу поверила в плохое про Игоря… И вновь смеялась от счастья, как после минувшей беды.

В милицию решила не заявлять — она ценила оригинальные решения, пусть даже преступные. Да и что сказать работникам уголовного розыска — что её обокрали? Как она сама выбросила чемодан со своими собственными вещами? Что её обманули? Рассказать, как она не поверила в своего мужа?

Рената Генриховна вздохнула и засмеялась ещё раз, представляя, как она расскажет Игорю о краже. А кража ли это, знают только юристы.

Но юристы ничего не узнали.


Рябинин тщательно допросил новую пару свидетелей. Гущина показала, что в дороге никому ничего не рассказывала, знакомых у неё в этом городе нет, и она никого не подозревает. Иванова, пенсионерка, рассказала, в сущности, то же самое, что и Васина. И тоже эту девушку не запомнила.

Итак, два похожих, как пара ботинок, преступления. Они не будут раскрыты, и преступница не будет поймана, пока он не решит задачу — где она получала информацию об адресах, именах родителей и обстоятельствах командировок.

Рябинин полагал, что он только собирается обо всём этом думать, но он уже думал. Мысль пошла в пустоту, как камень, брошенный в небо. И, как камень, возвращалась обратно. Ей не за что было зацепиться: ни цифр, ни расчётов, ни графиков. Рябинин даже вспотел: миллионный город, и в этом городе, в крохотном кабинете, сидит он и хочет путём логических размышлений найти преступницу — это в миллионном-то городе! И ничего нет: ни электронно-вычислительных машин, ни кибернетики, ни высшей математики — только арифметика. Да в канцелярии лежат счёты, на которых Маша Гвоздикина считает трёхкопеечные марки. Он злился на себя, на свою беспомощность, на отставание гуманитарной науки от технического прогресса…

Ну вот, сидит он со своей любимой психологией, со своей логикой и не знает, что с ними делать. А за окном электронный век.

Если допустить, что она была в Ереване и Свердловске, где узнала про потерпевших? Нет. Слишком маленький разрыв во времени, да и очень дорогой и громоздкий путь.

Рябинин посмотрел на часы — оказывается, он уже просидел полтора часа, рассматривая за окном прохожих.

Если допустить, что она летала на самолётах… Нет. Во-первых, опять-таки громоздко. Во-вторых, легко попасться — с самолёта не убежишь. И в-третьих, невыгодно — всё на билет уйдёт.

Если допустить, что у неё знакомая стюардесса… Вряд ли. Стюардессы хорошо зарабатывают, дорожат своей работой, и нет им смысла идти в соучастницы. Но, допустим, жадность. Или она обманула проводницу… Нет. Чтобы подать телеграмму о деньгах, наклейки с адресом или паспорта мало — надо знать имена родителей, и надо знать о командировке. И надо знать, что потерпевшая летит из дому в командировку, а не наоборот. И надо знать имя потерпевшей.

У Рябинина вертелся в голове какой-то подобный случай. Что-то у него было похожее, хотя свои дела он помнил — своё не забывается. Или кто-то из следователей рассказывал… А может, читал в следственной практике. Он ещё поднапрягся и вспомнил: было дело о подделке авиабилетов — ничего общего.

Если допустить, что потерпевшие кому-то говорили о себе… «Ей» в самолёте? Но этот вариант он уже отбросил. Кому-то, кто потом передал «ей»? Тогда этот кто-то должен летать на двух самолётах из Еревана и Свердловска, что маловероятно. Да и какие бывают разговоры в самолётах — необязательные. Потерпевшие могли сказать, откуда они летят, куда летят, зачем, но как могли они в лёгком разговоре сообщить свой адрес и фамилию-имя-отчество родителей… Это можно сказать только специально для записи в книжечку. Тогда бы потерпевшие запомнили.

Рябинин знал, что он не дурак — вообще-то он умный, хотя в частности бывает дураком. Каждый умный в частности дурак. Ум проявляет вообще, способности — в частности. Но сейчас ему надо решить задачу как раз в частности.

С воздухом он покончил — самолёт опустился на землю. Потерпевшие получили вещи и пошли на транспорт. Одна села в троллейбус. Там уж она наверняка ни с кем не говорила: времени мало, да и не принято у нас разговаривать в транспорте с незнакомыми людьми. Здесь передача информации исключалась…

— А? — обернулся Рябинин к двери.

— Оглох, что ли? — поинтересовался Юрков в приоткрытую дверь. — Третий раз обедать зову.

— Нет, спасибо, — отмахнулся Рябинин и сел на стул задом наперёд, как Иванушка-дурачок на Конька-Горбунка.

Вторая взяла такси. Времени на дорогу ещё меньше, чем в троллейбусе. С шофёрами такси разговаривают о погоде, о красоте города, о ценах на фрукты… Она могла, не придав значения, сказать, откуда прилетела и с какой целью. Но не могла же она сообщить имена родителей и домашний адрес. И если допустить шофёра такси, надо допускать соучастника, а до сих пор преступница работала одна, и это было не в её стиле.

— Господи, да повернись ты, — услышал он за спиной.

Рябинин повернулся. Помощник прокурора Базалова удивлённо смотрела на него изучающим взглядом, как она, наверное, разглядывает заболевшего сына. Рябинин молчал: он видел её, видел материнский взгляд, доброе полновато-круглое лицо, но видел глазами и каким-то тем клочком мозга, который не думал о преступлении.

— Господи, как хорошо, что я в своё время ушла со следствия, — вздохнула она.

Рябинин не понял, куда девалась Базалова. Когда он оглянулся, её не было, будто она вышла на цыпочках.

Допустить, что информация утекала уже здесь, из семей, где жили потерпевшие? Всё-таки один город, уже не Ереван и Свердловск. Но между семьями не было абсолютно никакой связи, ничего общего, ни одной точки соприкосновения.

Может быть, она, эта колдунья, где-то встречалась с потерпевшими в городе, на работе, в общественных местах. Может быть, нашла каких-то знакомых… Нет, отпадает — обе телеграммы поданы в день прилёта потерпевших, и побывать они нигде не успели.

Мысль, которая так и сочилась, как вода в пустыне, высохла. Больше думать не о чем. Или всё начинать сначала, с Еревана, со Свердловска, с самолётов. Но Петельников уже там побывал, всех опросил, проверил всех знакомых, поговорил со всеми стюардессами, побеседовал с почтовыми работниками — нигде ни намёка.

Рябинин считал, что никаких следственных талантов не существует — есть ум и беспокойное сердце. Чтобы не скрылся преступник, признался обвиняемый или поверил подросток, нужно переживать самому. Так он считал, находясь в нормальном состоянии.

Но сейчас у него было иное состояние, которое врач определил бы как психопатическое. Ему казалось, что другой криминалист эту задачу давно бы решил; что он бездарен, как трухлявое дерево; что зря он в своё время пошёл на следственную работу… Да и какой из него следователь — библиотекарь бы из него вышел неплохой. Он уже удивлялся, как проработал столько лет и до сих пор его держат. Рябинин вспомнил свои дела и среди них не увидел ни одного сложного и нашумевшего… Не зря прокурор района на него косится, как на огнетушитель, — вроде бы не особенно нужен, а иметь положено. Какой к чертям, он следователь — разве следователи такие! Они высокие, оперативные, проницательные и неунывающие. Никому не пришло в голову проверить следователей тестами — он не сомневался, что быстро и впопад не ответил бы ни на один вопрос…

Откуда-то запахло табачным дымом. Рябинин всё принюхивался, размышляя о своей никчёмности. Но дым уже поплыл полотенцем, и он повернулся — перед столом сидела Демидова и курила.

— Никак? — спросила она.

— Никак.

— А ты выпей, поспи, а потом по новой за работу.

Если случались неприятности, Рябинин никогда не пил. И во время работы ни разу в жизни не взял в рот спиртного. Вот в радости мог фужер-второй сухого вина, мог и третий. А сейчас сошлись вместе — работа с неприятностью. Им только поддайся, и повиснут руки…

Он не отрываясь смотрел на улицу, грызя авторучку. Теперь уж эти два преступления виделись ему в графическом изображении — хоть оси черти. Первый график — прямая из Еревана. Второй — прямая из Свердловска. Пересеклись они в этом городе. Нет, не пересеклись, а сблизились, очень сблизились. Но если не пересеклись, то откуда она узнала об этих потерпевших? Значит, где-то пересеклись. На работе не могли — разные предприятия, да и преступница ни с какой работой не связана. Оставался город. И он опять вернулся к парадоксу: в городе есть место, в котором они не могли не быть, коли она про них узнала; но они там не были, потому что телеграмма подавалась в день прилёта, а прилетели они в разные дни.

Нет, пути потерпевших нигде не пересекались, а шли параллельно, как два рельса. Вторая находилась уже в Свердловске, а на квартиру первой в Ереван уже летела телеграмма о деньгах. Казалось, этих командировочных встречали у самолёта и спрашивали имена родителей и домашний адрес.

На универмаге зажглись зелёные буквы. Рябинин только теперь заметил, что на улицы вползла лиловая мгла: нежная и зыбкая, тёмная под арками домов и светлая перед его окнами. Он встал и посмотрел на часы — было десять. Только что было десять утра, а теперь стало десять вечера. В желудке ныла лёгкая боль, пока ещё примериваясь. В него нужно что-то вылить, хотя бы стакан чаю. А в голову послать таблетку — она ныла тяжестью, которая распирала череп и постукивала в висках.

Он считал, что потерпевшие сказали правду. А почему? Надо допустить и обратное. В жизни человека случаются такие обстоятельства, о которых не расскажешь. Иногда люди скорее признавались в преступлении, чем в гадливом грешке, от которого краснели следователи. Может, и его командированные что-нибудь утаивают?

Например, познакомилась в самолёте с молодым человеком и заехала к нему на часик. Или… Но тогда бы хоть одна из них призналась — не может быть лжи у ста процентов свидетелей. Почему же ста? Если мошенница обманула десятерых, а заявили двое, то будет двадцать процентов. И почему ложь? Возможно, командированные женщины какому-нибудь пикантному обстоятельству не придают значения, например знакомству с молодыми людьми, и теперь встречаются с этими ребятами и не хотят, чтобы их вызывали в прокуратуру. Но ведь эти ребята должны быть не ребятами, а одним лицом. Тогда придётся допустить, что он летел и в том, и в другом самолёте… Что он связан с ней, с той… Но эту версию Рябинин уже отверг. Да и вторая потерпевшая, Гущина, на легкомысленную особу не похожа.

В дверь несильно постучали. Рябинин вздрогнул, — стук разнёсся в опустевшей прокуратуре, как в осенней даче.

— Да, — хрипло сказал он.

Вошла женщина лет двадцати с небольшим, и, только присмотревшись, можно было наскрести тридцать. Фигура худощавая, невысокая, очерченная мягкоженственной линией. Маленькое точёное личико с большими голубыми глазами, слегка раскосыми и насмешливыми. Волосы неожиданны, как откровение, — густая латунная коса через плечо на грудь.

— Мне нужно следователя Рябинина, — сказала она грудным голосом.

— Я и есть он, — ответил Рябинин хриплым басом, который вдруг прорезался, потому что во рту без еды и разговоров всё пересохло.

— Мне нужно с вами поговорить, — сказала женщина и без приглашения села к столу.

— Слушаю вас, — вздохнул Рябинин.

Она быстро взглянула на часики и виновато спросила:

— А удобно ли? Уже одиннадцать часов…

— Удобно, — буркнул он.

— Восемь лет назад, — с готовностью начала женщина, — я вышла замуж. Он меня любил, я его тоже. Мы поклялись всю жизнь прожить вместе и умереть в один день. Помните, как у Грина? Но случилось вот что: за восемь лет он ни дня, ни вечера не пробыл дома. Только ночует, да и то не всегда. Верите ли, у меня впечатление, что я пустила жильца с постоянной пропиской.

— Подождите, гражданка, — перебил Рябинин. — Он проводит время с другими женщинами?

— Нет, — уверенно ответила она.

— Пьёт, играет в карты или ворует?

— Нет.

— Не бьёт вас?

— Нет-нет.

— Тогда вы не туда пришли, — объяснил Рябинин. — Мы этим не занимаемся.

Её удивление было прелестно. Она не понимала, как это может существовать организация, которая не занимается такими вопросами, как любовь. И Рябинин подумал, что её муж — большой чудак: уходить от такой изумительной женщины. Скользнув взглядом по её груди, которую она носила осторожно, словно боясь расплескать, он промямлил:

— Никто. Но я могу вам помочь… психологически.

— Большое спасибо, — с готовностью согласилась женщина, и чертовские зеленоватые огоньки забегали в её глазах, а может, это бегала за окном реклама на универмаге.

— Чем же занимается ваш муж?

— Не знаю. Говорит, что работает.

— Видите, — назидательно сказал Рябинин. — Он же занят делом.

— А разве есть такое дело, ради которого можно забросить любимого человека? — наивнейшим тоном спросила она и даже губы не сомкнула.

Рябинин вскочил и дугой прошёлся по кабинету. Маленькие, крепко сомкнутые ножки в кофейных тончайших чулках она поставила изящно-наклонно — чуть под стул, чуть рядом со стулом, как это могут делать только женщины: тогда их ножки начинают смотреться самостоятельно, сами по себе.

Рябинин подошёл сзади и легонько провёл рукой по её плечу, косе и груди. Она не шевельнулась.

— Есть такие работы, которые засасывают, как пьянство, — сказал он.

— Неужели? — тихо удивилась она. — Какие же, например?

— Я не знаю, какая работа у вашего мужа… Ну вот, например, моя работа такая…

— А что — тяжело? — спросила женщина и тихо вздохнула.

— Очень, — признался он.

— Кого-нибудь не поймать?

— Не поймать, — ответил он, осторожнорасплетая ей косу.

— Наверное, женщину? — предположила она.

— Да, женщину.

— А мужчине женщину никогда не поймать, — заверила она и повернула к нему лицо.

Теперь он увидел полуоткрытый рот сверху, увидел широко-раскосые потемневшие глаза, уже без зеленоватых обликов, грустноватые, как у обиженного ребёнка. А всех обиженных в мире — и собак, и людей — вмещало рябининское сердце, как наша планета умещает на себе все народы, будь их три миллиарда или четыре.

Он наклонился и поцеловал её в дрогнувший полуоткрытый рот.

— Ты сегодня ел? — спросила она, шурша ладонью по его небритой к ночи щеке.

— Ел. Нет, вроде бы не ел.

— Пойдём домой, — решительно заявила она и встала.

Они вышли на предночную улицу. Рябинин любил их, затихающие, отшумевшие, тёплые городские улицы, с редкими прохожими, частыми парочками и красными деревьями в рекламном неоне. Было не светло, но и тьмы не было, хотя та вечерняя лиловая дымка теперь сгустилась и легла на город, как будто залила его тепловатым фиолетовым соком. Но где-то на горизонте светилось небо бледно-зелёной полосой, и оно будет там всю ночь светлеть и зеленеть прозрачным весенним льдом.

— Лида, — сказал Рябинин, — я день просидел в своей камере. Давай съездим за город, на свежий воздух, а?

— Завтра?

— Нет, сейчас.

— Да ведь ночь же! — удивилась она.

— На часик, а? Подышим, и обратно.

— Ты же есть хочешь, — неуверенно согласилась она.

С полчаса они топтались под доской с шашечками. Когда сели в машину, Лида вдруг засмеялась и прильнула к нему:

— Ну и сумасшедший! То домой не идёт, а то гулять ночью придумает…

Рябинин промолчал. Может быть, он и был в эти дни сумасшедшим. В конце концов человек, захваченный до мозга костей идеей, — разве не сумасшедший? И разве страстная мысль не похожа на манию? Работать сутками без приказа, без сверхурочных, премиальных и благодарностей — не сумасшествие? Да и что такое «нормальный»? Человек, у которого всё аптечно уравновешенно и на каждый минус есть свой плюс? Кто стоит на той самой золотой середине, которую любит обыватель и ненавидит Рябинин?

— Куда поедем? — спросил шофёр.

— В аэропорт, — ответил Рябинин и пугливо глянул на жену.


Аэропорт не спал. На лётном поле ревели реактивные самолёты, наверное прогревали моторы, но со стороны казалось, что изящно-могучие машины обессилели, не могут взлететь и только надрывно кричат, как раненые звери.

— Чувствуешь, тут ветерок, — сообщил Рябинин, — всё-таки мы за городом.

С лётного поля несло гарью. Лида взглянула на мужа. Он тут же перебил её вопрос:

— Смотри, садится!

Самолёт снижался, наплывал в темноте цветными огнями. Казалось, он сейчас покатится перед ними, но самолёт куда-то нырнул за ангары, за тёмные силуэты хвостов, за лес самоходных трапов. Рябинин потащил Лиду к проходу, через который выпускали прилетевших.

Пассажиров сначала подвозили к стеклянному параллелепипеду — багажной. Но она стояла за проходом, практически на лётном поле, и туда встречающих не пускали. При желании пройти можно: скажем, помочь вынести чемодан. Но там-то, в багажной, как узнать имена родителей, которых даже в паспорте нет. И в багажной Петельников уже посидел, изучив жизнь её работников, как четырехправиловую арифметику. Багажная отпадала.

Рябинин повёл жену в один зал ожидания, потом во второй, потом в третий… Они терпеливо перешагивали через ноги дремавших пассажиров. Но Кузнецова и Гущина сюда не заходили. И всё-таки здесь преступница получала информацию.

— В четвёртый зал пойдём? — спросила Лида.

Рябинин быстро глянул на жену: ни упрёка, ни иронии, ни усталости.

— Пойдём в кафе, — предложил он.

Она пошла безропотно, будто у него в кабинете час назад ничем не возмущалась. Он знал, что Лида сейчас его безмолвно утешает, — она умела утешать молча, одним присутствием.

Они взяли крепкого чаю и горку сосисок — ему. Рябинин осматривал зал, механически жуя резиновую колбасу.

— Целлофан-то сними, — засмеялась Лида.

Кафе было огромное, современное и деловое, как и сам аэропорт. Здесь, видимо, не засиживались и не застаивались. И здесь пили только кофе и чай. Нет, это не то место, которое он искал. Рябинин даже перестал жевать — разве он искал какое-нибудь место? Он просто хотел побродить там, где, ему казалось, и произошла завязка. Бродил без плана, без логики, по воле интуиции и фантазии — авось поможет мысли.

— Серёжа…

— А?

— Пока её не поймаешь… ты не вернёшься?

— Как? — не понял Рябинин. — Мы сейчас пойдём домой…

— Это ты своё тело повезёшь домой… А сам будешь здесь или с той, которую вы ловите, — вздохнула она.

— Лида… — начал было Рябинин.

— Молчи, — приказала она. — Даю тебе три дня на поимку этой ужасной женщины.

— Три дня, — усмехнулся он. — Может, и трёх месяцев не хватит.

— Зачем себя так настраиваешь? Вспомни, другие-то дела раскрывал. Да и не одно.

Другие дела раскрывал. Но те дела уже казались лёгкими, а последнее дело всегда самое трудное. Лида утешала его — теперь словами. Женщины-утешительницы… Мужчине нужна любовь, семья, дети, секс, обеды и всё то, что связано у него с женщиной. Но каждому мужчине, даже самому сильному, а может быть сильному мужчине тем более, нужна женщина-утешительница.

— Серёжа, если ты будешь так переживать, то дай бог, если дотянешь до сорока лет, — сообщила Лида.

— А как же пенсия? — спросил он и увидел за столом двух инспекторов уголовного розыска, которые тоже ели по тарелке сосисок. Значит, ведомство Петельникова крутилось в аэропорту денно и нощно. Но вслепую здесь ничего не сделаешь, — тут нужно догадаться.

Рябинин вспомнил, как однажды они с Петельниковым искали преступника, о котором только знали, что номер его домашнего телефона кончается на цифру 89 — в шестизначном номере. Работа шла интересно и споро, а было её немало. И раскрыли.

— Пойдём, Лидок, домой, — предложил Рябинин, оставляя недоеденные сосиски. — Тебе же завтра на работу.

— Завтра суббота, Серёжа.

— Да?! — удивился он.

Что-то в его «да» она услышала ещё, кроме простого «да». Лида рассмеялась почти весело, будто он сострил:

— Так сказал, словно страшней суббот ничего нет. Обещаю завтра тебя не держать.

— А мне как раз некуда идти. Я теперь могу работать дома — сидеть и мыслить.

— Чудесно. Будем вместе мыслить. А куда мы идём?

Он опять привёл жену к воротам прибытия. Рябинина тянуло к ним, словно его подтаскивал туда один из тех могучих реактивных двигателей, которые стояли на самолётах. Увидит он этот проход с дежурным, и спустится на него озарение, наитие, откровение, хоть голос божий — вот что ему надо в аэропорту. Но оно даже не блеснуло, даже зарницы этого озарения не вспыхнуло.

От ворот прибытия вела широкая асфальтированная пешеходная дорожка, обсаженная молодыми липками — метров двести. Упиралась она в стоянки: справа такси, слева троллейбусы. Вот и весь путь потерпевших. Улетавший человек бродит по залам и кафе, а прилетевший сразу идёт по этой аллейке к транспорту.

— Пошли, Лида, — вздохнул Рябинин.

Конечно, чтобы найти брод, приходится много оступаться. Известно, что путь к истине усеян не только открытиями. Ошибки — тоже путь к истине. Но только одни ошибки — разве это путь?

Домой они пришли в два часа. Кажется, не светилось ни одно окно. Но уже светилось небо, на котором луна казалась бледной и немного лишней. Рябинин выпил ещё две чашки крепкого чаю и уставился на эту самую луну.

— Спать будешь? — осторожно спросила Лида.

— А как же, — бодро ответил Рябинин. — Чтобы завтра встать со свежей головой. Только постели мне в большой комнате, на диване, а? А то буду ворочаться, тебе мешать.

Лида усмехнулась. Она подошла и обвила тонкими руками его шею. Руки с улицы были прохладными, как стебли травы в лесной чаще. Она бы могла ничего не говорить, но она не удержалась — поцеловала его лёгким радостным поцелуем.

Рябинин пошёл в большую комнату, разделся, лёг на диван и уставился очками в потолок. И сразу повисло медленное время, будто сломались все часы мира и солнце навсегда завалилось за горизонт.

По каждому «глухарю» в уголовном розыске обычно накапливались кипы разного материала. И всегда было несколько человек подозреваемых, которых он отрабатывал, отбрасывал одного за другим, пока не оставался последний, нужный. Но по этому делу и подозреваемых-то не было. Хоть бы кто анонимку прислал…

Казалось, он перебрал все варианты. Петельников проверил всех лиц, которые так или иначе связаны с потерпевшими; опросил всех работников аэрофлота, которые работали в те дни.

И ничего — как поиски снежного человека. Петельников всё делал правильно, но вот он, Рябинин, в чём-то допускал просчёт. Видимо, надо отказаться от заданного хода мыслей, изменить ракурс, что ли… Подойти к проблеме с другими мерками, с другим методом. Но где взять этот метод?

Рябинину показалось, что он задремал. Небо ещё темнело, луна висела там же — в углу большого окна. И тишина в доме не скрипела паркетом и не гудела лифтом. Значит, ещё глубокая ночь, которой сегодня не будет конца.

А если она узнавала фамилии потерпевших — это всё-таки можно узнать в аэропорту, — звонила по телефону в Ереван или в Свердловск знакомой и просила найти по справочному имена и адрес родителей… Боже, как сложно, а потому нереально.

Если допустить, что встречающие их… Но их не встречали.

Рябинин сел на своём диване. Ему хотелось походить но чёртовы паркетины расскрипятся на весь дом. Может и правда начать курить — и красиво, и модно, и говорят помогает. Он знал, что ему сейчас необходимо переключиться на что-нибудь постороннее, тогда нужная мысль придёт скорее. Но он не мог — его мозг был парализован только одной идеей.

Он всё-таки встал и тихонько подошёл к окну. Нет, луна чуть сдвинулась, даже заметно съехала к горизонту.

Рябинин никогда не делился своими неприятностями с людьми — даже Лида знала только то, что видела. Ему казалось, что посторонним людям это неинтересно. А людей близких он не хотел обременять — нёс все беды и заботы на себе, как гроб. Поэтому бывал одинок чаще, чем другие. И сейчас, разглядывая небо, он вдруг хорошо понял волка зимой, севшего ночью на жёсткий голубоватый снег где-нибудь под треснувшей от мороза сосной и завывшего на жёлтую опостылевшую луну. Иногда и ему, как вот сейчас, хотелось сесть на пол и завыть.

Рябинин отошёл от окна и лёг на диван. Обязательно надо поспать, чтобы завтрашний день не выскочил из недели…

Перевоплотиться бы в эту потерпевшую Кузнецову. Сразу представил, как мама укладывает пирожки, провожает, беспокоится… Как Кузнецова летит, не говоря ни слова соседу, потому что тот старый. А он бы, Рябинин, заговорил как раз потому, что сосед старый. Как выходит из самолёта и идёт те двести метров — и он бы тоже пошёл. Как садится в троллейбус — в незнакомом городе и он бы сразу поехал к родственникам…

Перевоплотившись, он повторил путь, который мысленно делал уже десятки раз. Рябинин стал вспоминать, с чем были пирожки. С капустой, с яблоками… Вроде бы с мясом…

Теперь он наверняка задремал, даже спал — он мог поклясться, что спал. Но вдруг что-то блеснуло бело-бело, сине-сине, как электросварка. Он вскочил, озираясь по углам. Ему показалось, что там, во сне, или здесь, в комнате, ярко блеснули пирожки с мясом или с капустой. Рябинин подбежал к окну, уже не боясь скрипучих паркетин. Он знал, что сейчас, вот сейчас догадается — только бы не потерять ту мысль, которая пошла от пирожков. Вроде и с мясом были, и с капустой, и с яблоками обязательно… Ну да, они же из приличных семей, если им в дорогу пекут пирожки с яблоками. Какая дурь! Но от дури сейчас ближе к истине, чем от правильных аксиом. У них же любящие мамы… С мясом пирожок испечь трудно. Его же надо молотить, или молоть, или фаршировать — это самое мясо. А если любящие мамы, приличные семьи, то…

Рябинин бросился в переднюю и сорвал телефонную трубку. Диск завертелся неохотно, понимая, что стоит глубокая ночь.

— Вадим! — как ему показалось, шёпотом крикнул Рябинин. — Ты что делаешь?

— Да как тебе сказать, — хрипло замялся Петельников. — Если учесть, что сейчас три часа десять минут, то я смотрю широкоэкранный сон.

— Вадим, — зачастил Рябинин, — завтра утром возьми машину и вези ко мне потерпевших. Кажется, я нашёл.

— Ну?! — окончательно проснулся инспектор.

— Сейчас рассказывать не буду, боюсь жену разбудить.

— Но это… точно?

— Не знаю. Надеюсь. Всё решат завтра потерпевшие. Досматривай свой итало-французский…

Но он слышал, как Петельников закуривает, значит, спать больше не будет.

Рябинин повернулся и на цыпочках зашагал к большой комнате, будто ступая по кирпичикам в луже. Он смотрел на пол, поэтому прямо упёрся в Лиду, стоявшую на пути.

— Догадался?!

— Не скажу, сглазишь. — Он взял её за покатые плечи. — Надо ещё проверить.

— А сияешь-то, — засмеялась она. — Теперь будешь спать?

— Что ты! — удивился Рябинин. — Какой же теперь сон! Теперь я жду утра. А небо-то!

Оно высветилось до ровной глубокой белизны, свежей и какой-то пугливой, чего-то ждущей. Казалось, эта ясность трепещет в прохладном воздухе, как голуби, летавшие с балкона на балкон. И уже горели розовато-кровавыми полосами крыши, словно там, за домами, варили сталь.

Вдруг он увидел в руке Лиды книжку. Значит, она не спала, пока он корчился на диване. Не спала, когда он смотрел на луну. Рябинину сделалось стыдно. Бывают, будут в жизни минуты, когда захочется выть по-волчьи, и он будет выть. Но не когда друг за стеной.

— Лида, — помолчал Рябинин, не выпуская её тёплых, убегающих вниз плеч, — если тебе моё следствие осточертело, то скажи, я его брошу ко всем дьяволам!

— Если я возненавижу твоё следствие, то об этом никогда не скажу.

— Почему ж?

— Потому что ты бросишь меня, а не следствие.

— Ну да, — обиженно буркнул он.

— Нет, скорее ты будешь рваться между нами всю жизнь, до изнеможения.

— То-то сейчас не рвусь.

Он собрал её расплетённые косы в громадную охапку и зарылся в неё лицом — погрузился в тот особенный аромат, который можно разложить на запах духов, волос, тела, свежей подушки, но вместе всё это непередаваемо пахло Лидой. Он никогда не думал, что дороже — следствие или Лида, как не задумывался, какая рука важней. Лида была его первой и, он надеялся, последней любовью. Да и неважно, что будет, если любовь вдруг пройдёт, как неважно, что будет с землёю ещё через четыре миллиарда лет. Потом можно сойтись с дурой и уйти от неё к дряни, полюбить за шиньон или за брючный костюм, жить ради автомобиля или богатого папы — потом можно любить кого угодно. Но первую любовь выбирают так, словно это твой первый и последний выбор, потому что первая любовь, как родинка, — на всю жизнь.

Лида поцеловала его:

— Расследуй… Только я беспокоюсь за твоё здоровье.

— Тут уж ничего не поделаешь: или будешь жить долго и нудно, или кратко и интересно.

— А нельзя жить интересно и долго?

— Можно, — согласился Рябинин, — если кушать по утрам кефир. Лидок, давай завтракать, а?

Они пошли на кухню, и она подогрела тот завтрак, который он не успел съесть; тот обед, на который он не пришёл; тот ужин, к которому он не вернулся. Рябинин с удовольствием ел среди ночи салат, котлеты, желе, просил ещё, будто на него напал жор. Она грустно смотрела на эту нервную еду.

— Мой начальник, доктор наук, ходит на работу к одиннадцати часам утра, спит по ночам и получает пятьсот рублей.

— Бог с ним, — быстро ответил Рябинин, принимаясь за третью котлету. — Самый верный способ спрятаться от жизни — это уйти в науку.

— А где же она, эта жизнь? В следствии?

— На заводах, в полях, в производстве, в политике, в воспитании, в медицине… И в следствии. Но сейчас у меня голова занята не наукой.

— Как ты догадался? — спросила она о том, чем была занята его голова.

— Я уверен на все сто, — он сразу отодвинул тарелку. — Но завтра проверю. Вот что бы ты сделала в аэропорту, прилетев в чужой город?

— Поехала в гостиницу, или к знакомым, или к родственникам.

— А если бы у тебя были с собой пирожки?

— А в пирожках радиопередатчик? — предположила Лида, которая из-за него прочла немало детективов.

— Да нет, — поморщился Рябинин. — С капустой, яблоками и разной там ерундой.

— И не отравлены?

— Что бы ты сделала, если бы тебя провожала мама и дала с собой эти самые пирожки?


Потерпевшие сидели рядом — впервые встретились у него в кабинете. Совершенно разные: по возрасту, по опыту, по уму и даже по росту. Они выжидательно смотрели на следователя. Петельников сидел против них, будто вызванный на очную ставку. Он тоже поглядывал на следователя короткими злыми взглядами, зыркал сбоку чёрными глазами, потому что Рябинин пока ему ничего не сообщил. Но догадки лучше не сообщать. Рябинин тянул, бессмысленно листая дело. Если не подтвердится, то опять…

— Товарищ Гущина, — наконец спросил Рябинин у обстоятельной женщины лет тридцати, — какая у вас семья?

— Муж, ребёнок, мать…

— Прекрасно, — обрадовался Рябинин.

Гущина и Кузнецова с интересом глядели на следователя.

— Вы родственников наверняка любите? — поинтересовался он.

— Странный вопрос — конечно. Неужели вы их подозреваете? — вдруг обеспокоилась она.

Кузнецова даже фыркнула — что-то среднее между смехом и возмущением. Рябинин неприязненно глянул на неё и сказал Гущиной:

— Нет, разумеется. Просто я интересуюсь, любят ли они вас?

— Странно… Конечно любят, — растерянно посмотрела Гущина на Петельникова, как бы ища поддержки.

Рябинин тоже повернул к нему голову и увидел два испытующих чёрных глаза, которые упорно смотрели на него. Рябинин не понял — сам ли он подмигнул Петельникову или его глаз самостоятельно сработал тиком, но смысл этого подмаргивания он знал: мол, не беспокойся, я не свихнулся. Петельников, кажется, окончательно убедился, что следователь не в себе.

— Так, — сказал Рябинин, наводя очки на Кузнецову, — у вас есть мама, я уже знаю, и она вас любит…

— Зачем нас привезли? Почему отрывают в субботу… — начала было тонким писклявым голосом Кузнецова.

— Прошу отвечать на мои вопросы, — перебил Рябинин и крикнул, сильно шлёпнув ладонью по столу: — Прошу отвечать на мои вопросы!

Стало тихо. Гущина залилась краской, и слегка порозовела Кузнецова. Петельников ни на йоту не отвёл взгляда от следователя, от его вспотевших очков, пятнисто-горящего румянца и окончательно вздыбившихся волос.

— Извините, — сказал Рябинин, — но прошу отвечать на мои вопросы. Гущина, что вы сделали в аэропорту?

— Села на такси и уехала.

— Так. Кузнецова, что вы сделали в аэропорту?

— Села в троллейбус и уехала.

Она так ответила, что Рябинин понял — не уехала бы на троллейбусе, да теперь всё равно бы не сказала. Напрасно он их допрашивает вместе, не зря закон запрещает, но ему нужно только спросить.

— Так, — сказал Рябинин, встал и отбросил ногой стул, который сейчас ему мешал. — Вы прилетели, дома беспокоятся родственники, а вы сели и поехали?!

— Да, вспомнила, — вдруг оживилась Гущина.

— Конечно! — вскрикнул Рябинин так, что Гущина чуть не забыла того, что она вспомнила. — Ну?!

— Я зашла на почту и подала маме телеграмму.

— Почему же вы раньше молчали? — укоризненно спросил Рябинин. — Я же просил сообщить каждую мелочь.

— Это так естественно, — вмешалась Кузнецова. — Я тоже дала телеграмму.

Рябинин торжествующе глянул на Петельникова — тот сидел, как шахматист за партией. Он ничего не понимал. Может быть, поэтому в очках Рябинина и засветилось лёгкое самодовольство.

— Какие писали тексты? — спросил он сразу обеих.

— Наверху адрес, фамилию, имя, отчество, — начала перечислять Гущина, — а текст такой: «Долетела благополучно Целую Тоня».

— У меня вместо «благополучно» написано «хорошо», — сообщила Кузнецова.

— Кто-нибудь около вас был?

— Там полно народу, — пожала плечами Гущина. — Даже очередь стояла.

— Видал! — гордо сказал Рябинин инспектору и заложил бланк в машинку. В пять минут он отстучал два коротких, как справки, протокола. Потерпевшие молча расписались и ушли, заверенные им, что сделан ещё один шаг к адресу преступника.

— Вот где разгадка! — нервно потёр руки Рябинин. — В телеграмме есть всё данные: адрес, имена родителей, имя потерпевшей. Ну и факт налицо — человек приехал. А?!

Петельников только расстегнул пиджак, из-под которого сразу выскочил и повис маятником длинный галстук, расписанный не то цветами, не то попугаями. Радость следователя до него не дошла, как не доходит тепло солнца в рикошетном свете луны.

— Вадим, ты что? — подозрительно спросил Рябинин.

— Понимаешь, на почте и телеграфе я всех проверил, — задумчиво ответил инспектор. — Даже не могу представить, кто там её соучастник.

— Какой соучастник? — не понял Рябинин.

— Кто телеграмму-то ей показывал? — впал в окончательное недоумение Петельников.

— Да проще всё, гораздо проще! — обрадовался Рябинин, что это оказывается не так просто и не зря он думал день и ночь. — Она ходит по залу и заглядывает в телеграммы. Человек пишет… Или стоит в очереди — долго ли подсмотреть и запомнить. Элементарно гениально! А потом иди к старушке, плачься. Вадим, теперь она у тебя в руках.

— Почему? — спросил инспектор и выпрямился.

Галстук сразу лёг на его широкую грудь. Рябинин видел, что Петельников лукавит — он уже знал, почему. Он уже заработал мыслью, расставляя ребят по аэропорту. И его длинные ноги уже заныли под стулом от оперативного зуда.

— Она будет «работать» на телеграфе, пока её не спугнут, — всё-таки ответил Рябинин.

Инспектор встал.

— Сергей Георгиевич, на всякий случай, где будешь?

— Спать дома.

Петельников кивнул и сразу вышел — теперь у него появилась конкретная оперативная работа. Искать преступника нужно медленно, чтобы наверняка. А ловить его надо быстро.


Через два часа, когда Рябинин, как подрубленный, свалился на диван и спал, вокруг здания аэропорта медленно бродила симпатичная молодая женщина. Казалось, она чего-то выжидала. Впрочем, она могла ждать самолёт и не хотела сидеть в душном зале.

В субботний день народу в аэропорту много. Теперь в аэропорту всегда народ, потому что люди спешат и уже не любят ездить в поездах.

Женщина заглянула в кафе, посмотрела на взлетавшие самолёты, медленно вошла в почтовый зал и села в уголке скромно, как Золушка на балу. Теперь она ждала кого-то здесь. Казалось, она забыла то лицо, поэтому разглядывает всех внимательно, чтобы не ошибиться.

Прошёл час. Она не шелохнулась, не спуская глаз с людей, которые входили, писали телеграммы, отправляли и уходили. Прошло ещё полчаса. Женщина вытащила из сумки зеркальце, посмотрелась и встала, поправив пышнющую связку волос. Она не ушла, а принялась медленно ходить вокруг овального стола, как ходила вокруг здания аэропорта. Её круги, а вернее, эллипсы, всё плотнее прижимались к людям, сочиняющим телеграммы. Теперь она рассматривала стол, словно то, что она ждала, должно оказаться на столе. Около одной женщины она даже склонилась. Та удивлённо подняла голову, но пышноволосая пригнулась ниже и поправила что-то в туфле.

Походив, она сделала восьмёрку и оказалась у очереди к телеграфному окошку. Она встала последней. Никакой телеграммы у неё в руке не было, да она ничего и не писала. Сначала держалась рассеянно, смотря по сторонам, но потом её взгляд как-то сам собой замер на телеграмме стоящей впереди женщины.

— Вы последняя? — услышала она над ухом и вздрогнула.

Перед ней стоял вежливый молодой человек и улыбался.

— Я, — вяло ответила она и сразу отвернулась, будто застеснялась.

— А у вас ручки не найдётся? — опять спросил молодой человек.

— Нет.

— А чем же вы писали телеграмму? — поинтересовался он.

— А вам какое дело?! — Она резко обернулась к парню.

— Ну-ну-ну, — успокоил её молодой человек, не переставая улыбаться. — Да у вас, я вижу, и телеграммы-то нет…

Его рот улыбался, но глаза смотрели серьёзно, даже зло, и поэтому лицо показалось маской, которую он только что нацепил. Она поправила волосы, чтобы не рассыпались и не закрыли её с головы до ног, — они еле держались.

— Не ваше дело! — сердито отчеканила женщина и неожиданно вышла из очереди.

Быстрым сбивчивым шагом она двинулась из почтового зала, и её небольшая фигура понеслась по переходам. Она пробежала все пролёты, двери, залы и выскочила из здания аэропорта… Когда женщина миновала его длинное распластанное тело и направилась к троллейбусу, то опять увидела этого молодого человека — он спешил за ней.

— Подождите! — Парень встал на её пути. — Зря вы обижаетесь. Я просто хотел с вами познакомиться.

— А я просто не знакомлюсь, — сурово ответила она, делая шаг в сторону.

— Давайте познакомимся не просто, — предложил он и сделал такой же шаг в ту же сторону.

Она посмотрела ему в глаза: они по-прежнему светились злостью и съедали улыбку, как вода съедает сладкий сахар.

— Повторяю, что не хочу с вами знакомиться, — уже громко сказала она, и её лицо залилось краской.

— Может, вы со мной хотите познакомиться? — раздался голос сзади.

Она даже вздрогнула, потому что сзади вроде бы никто не подходил и вдруг оказался человек, точно вылез из люка. Человек был высок, изысканно одет, чисто выбрит. Пальцами он перебирал радужный галстук, будто вырезанный из павлиньего хвоста; смотрел на неё чёрными, слегка выпуклыми глазами и ждал ответа.

— Вас тут что — шайка? — удивлённо спросила она.

— Да, — подтвердил высокий, — шайка из уголовного розыска. Прошу ваши документы.

— Какое вы имеете право? — спросила молодая женщина.

— Работа такая, — усмехнулся парень с галстуком.

— Нет у меня документов, — тихо ответила она, сразу потускнев.

— Тогда назовитесь, пожалуйста.

— Ничего я вам не скажу, — вдруг вспыхнула она.

— Вы задержаны, гражданка. Пойдёмте с нами, — сказал Петельников и взял её под руку.


Днём Рябинин всегда спал тяжело и чутко, как зверь в норе. Он ворочался, постанывал, часто просыпался и даже сквозь дрёму ощущал головную боль. Потом уснул крепче, но всё равно знал, что спит и видит сон…

Якобы… мчался на место происшествия под вой сирены и всё думал, зачем шофёр так сильно воет, ведь тому, ради которого ехали, уже спешить некуда, — у них же не «скорая помощь». Затем он стоял в квартире, и, как всегда, было много народу. Все смотрели в пол и что-то искали — и работники уголовного розыска, и эксперты, и понятые. Трупа нигде не было. Тогда он спросил про труп начальника уголовного розыска, но тот хитро прищурился: мол, следователь, а не знаешь. И сразу все перестали искать. Начальник громко объявил, что приехал следователь и сейчас труп найдёт. В притихшей комнате Рябинин подошёл к шкафу, открыл его и показал понятым — там стоял труп и давился смехом, потому что его никак не могли найти…

Рябинин тяжело поднялся с дивана. Сон получился не страшный, даже весёлый. В снах, как и в кино, неважно, что показывают, а важно, как показывают.

— Даже снов человеческих не снится, — сказал он вслух.

Они ему виделись двух типов: страшные и хлопотливые. Страшные бывали редко. Чаще смотрелись хлопотливые, как и его жизнь. И те, и другие сбывались с точностью графика. Страшные — были к неприятности. У какого следователя не случается неприятностей? Хлопотливые — какие-нибудь пожары, бега, собрания — к хлопотам, а они у следователя ежедневно.

Но были и третьи сны: неясные, непонятные, дрожащие синеватым рассветным воздухом… В них причудливо соединялось самое дорогое для него, которое ложилось на вечно больную рану, потому что самое дорогое всегда болит. В этих синеватых снах мелькала его семилетняя Иринка, которую он боялся обделить интересным детством. Мелькала Лида, которой боялся не дать счастья… Мелькал его отец, которому теперь он ничего не даст, да тот бы и не взял ничего, как всю жизнь ни капли не взял лишнего у государства. В этих снах бежали тёплые ветры, невероятно по-русски пахли берёзы, руки матери мыли ему голову тёплой водой, и мир ещё казался алмазно-свежим, каким бывает солнечное утро только в детстве… От этих снов он просыпался и уже не мог уснуть до утра. Но они снились только ночью и редко — может быть, несколько раз за всю жизнь — и оставались в памяти на всю жизнь.

Проспал он часа два. По радио передавали дневную зарядку. Свежесть не появилась. Болела голова, вялое тело висело само по себе, как сброшенный мятый костюм. Во рту растекалась горечь.

Рябинин попробовал сделать несколько упражнений с гантелями, но в висках сразу болезненно застучало. Он принял тёплый душ, и вроде бы стало полегче. Крепкий чай, любимый его напиток, который он пил часто, как старушка, освежил больше сна.

После чая Рябинин начал бесцельно бродить по квартире. На столе лежала торопливая записка: «Ушла в магазин, скоро вернусь. Спи побольше». Днём спать побольше он не мог. Получалось ни то ни сё: ни работа, ни отдых.

Сидеть дома один Рябинин не любил. Даже если работал за своим столом, ему нравилось, что мимо ходит Лида, копошится по углам Иринка, и обе без конца мешают и пристают с разными вопросами. Оставшись один, он сразу впадал в грусть, как невзятый в кино ребёнок, и не мог видеть квартиры. Лидины янтарные бусы казались брошенными, будто они больше никогда не лягут на её грудь. На Иринкину куклу, самую обтрёпанную и плюгавую, которую он всё хотел спустить в мусоропровод, сейчас смотрел, как на саму Иринку…

Зазвонил телефон, и Рябинин обрадовался — мысли об Иринке, которая была за городом, довели бы его до тоски.

— Слушаю.

— Сергей Георгиевич, — ошалело сказал Петельников, — поймали!

— Брось шутить, я не выспался.

— Да в камере сидит!

Рябинин вылез из кресла, не зная, что спросить и что сказать, — не мог поверить, что его теория сработала так быстро.

— Ну и что? — задал он дурацкий вопрос.

— Я машину за тобой послал. Задержанная требует следователя.

— Сама?

— Сама. Только, — замялся Петельников, — по-моему, это не та, а её соучастница.

— Не та?

— Я уж начинаю путаться. Ходила и заглядывала в телеграммы, фамилию не называет, документы не предъявляет. По-моему, соучастница. А может, сама. Волосы русалочьи, наверняка парик.

— Одеваюсь, — сказал Рябинин и повесил трубку.

Есть и у следователя радости. Обвиняемый признался — значит, поверил, раскаялся. «Глухарь» раскрылся — значит, дрянь больше не гуляет на свободе. Дело в суд направил и прекратил — значит, сумел разобраться. Потерпевший пришёл спасибо сказать — что может быть приятнее! Есть у следователя радости, и всегда они связаны с одним — с торжеством истины.

Он мчался в машине по городу, мысленно подталкивая её по забитым улицам. Ему не терпелось, и в одном месте шофёр, словно уловив его состояние, гуднул сиреной. Доехали они быстро — минут за двадцать.

Рябинин выскочил из кабины и бросился к зданию аэропорта. Он не знал, где находится пикет милиции. Как назло не было ни милиционера, ни дежурного по аэропорту. Он уже пробежал два зала ожидания, оказался на лётном поле, где его и поймал Петельников.

— Опять галстук новый? — радостно спросил Рябинин.

— Конечно! — засмеялся Петельников, хотя оба понимали, что радуются они не галстуку.

— Значит, так, — на ходу говорил Рябинин. — В пикете её обыщем и повезём допрашивать в прокуратуру.

— Конечно, — опять весело согласился инспектор.

Пикет состоял из небольшой комнаты со столом и маленькой камеры для пьяных. В комнате сидели оперативники, которые при их появлении встали.

— На всякий случай двое сидят с ней, — объяснил Петельников. — Пока ведь не обыскана.

— Нужно трёх женщин, — сказал Рябинин. — Двух понятых и одну оперработницу для обыска.

Петельников что-то шепнул одному из ребят, и тот моментально исчез.

Поправив галстук, Рябинин вошёл в камеру и замер — в голову бросилась жаркая кровь, от которой, кажется, шевельнулись на затылке волосы и осели очки на переносице…

Посреди камеры стояла его жена.


Великие слова Рябинин старался не произносить: по пустякам не поворачивался язык, а крупных событий в жизни случалось немного. К таким большим понятиям он относил и слово «любовь». Ему казалось, что они с Лидой его вроде бы ни разу не употребили — не было нужды, как здоровому человеку нет нужды говорить о здоровье.

Рябинин, Лида и Петельников сидели в ресторане аэропорта. Инспектор с удовольствием ел солянку — он вообще много ел. Лида рассеянно ковыряла блинчики с мясом. Рябинин свои полпорции уже съел. Он смотрел на жену, то и дело поправлял очки, которые в жарком помещении всегда съезжали, и думал о ней, о женщине…

В основе цивилизации лежит гуманизм. В основе гуманизма лежит жалость. А вся жалость — у женщины. Да и детей рожают женщины, и жертвуют собой чаще женщины, и мужчины зачастую стараются ради женщин…

— Лида, — деликатно прожевав, спросил Петельников, — я всё-таки не совсем понимаю вашу акцию. Вы хотели сами её поймать?

Рябинин видел, что жена расстроена. Вообще-то она слегка кокетка и в присутствии такого галантного парня, как инспектор, обязательно бы чуточку водила глазами и поигрывала бы латунной косой. Но сейчас Лида сидела тихо, стараясь быть незаметной.

— Не поймать, а проверить Серёжину теорию, пока он спит. Можно ли увидеть адрес…

— Ну и как — можно? — с интересом спросил инспектор.

— Конечно. — Она пожала плечами.

— Вот что значит обсуждать с женой уголовные дела, — мрачно сказал Рябинин и погладил её руку, чтобы смягчить тон.

— Вот что значит не знакомить со своей женой, — уточнил Петельников.

— Тебя не раз приглашали, — возразил Рябинин.

— Серёжа, я больше никогда в жизни не вмешаюсь в твою работу, — сказала Лида виноватым голосом.

Рябинин старался выглядеть сурово, но безвольная радость прорывалась из груди. Он это видел по её лицу — там она отсвечивала. Большие слова можно всуе не произносить. Но большие чувства прорываются сами, потому что им не уместиться. Это «пока он спит» тронули его, и Рябинин подумал, что с «глухарём» он действительно перезабыл все большие и маленькие слова.

— Я, братцы, не наелся, — сообщил Петельников.

— Предлагала же поехать к нам, — укоризненно сказала Лида.

— Не могу, моё место теперь здесь, в аэропорту. Кстати, Сергей Георгиевич, я видел её в ресторане всего часа полтора и то больше смотрел на другую. Ну и в квартире мельком. Боюсь ошибиться. Пример уже есть, — сказал инспектор и кивнул на Лиду.

— Я думаю об этом, — ответил Рябинин и удивился.

Он думал о Лиде, женщинах, любви, ел солянку, разглядывал жену, беседовал с инспектором — и думал «об этом» не переставая, видимо с того момента, как обнаружил Лиду в камере.

В париках и косметике узнать эту телепатку в лицо будет трудно. Значит, у инспектора оставалось только одно — наблюдать за её поведением. Но это ненадёжно, как ловить птиц сачком. Могла быть задержана любая прилетевшая и озирающаяся женщина, а их в аэропорту много; преступница меньше всего выглядела подозрительной.

— Есть идея, — сообщил Рябинин.

— Ты, Сергей Георгиевич, просто мозговой центр, — легонько поддел Петельников следователя, но тот не обратил внимания.

— Про одорологию слышал?

— Это он при вас свою учёность показывает, — сообщил инспектор Лиде. — Ну, слыхом слыхали, но ещё не употребляли.

— Одорология — наука о запахах, — объяснил Рябинин больше жене, чем инспектору, который о ней знал. — Я изъял в квартире халат, теперь он нам пригодится.

— У меня как раз насморк, — поделился инспектор и тут же сказал Лиде: — Пардон.

Рябинин стал обдумывать. У него рождалась идея, а инспектор не ко времени разыгрался под действием солянки и хорошенькой женщины. Петельников сразу уловил настроение следователя и серьёзно заметил:

— Сергей Георгиевич, эта штука ещё не особенно освоена.

— Я привезу банку с запахом, а ты пошли за проводником с собакой.

— Ты же халат паковал в полиэтиленовый мешок, — вспомнил Петельников.

— Запах я перенёс шприцем в герметические банки. Когда увидите подозрительную женщину… Впрочем, я сейчас провожу Лиду домой и всё покажу.

И Рябинин посмотрел на жену, вспомнив, что сегодня суббота.


Почти никогда не обваливаются только что выстроенные дома. Не падают в воду новые мосты. Не оседают высотные здания. И даже длиннющие телевизионные вышки, которые уж, казалось бы, должны завалиться наверняка, спокойно горят в небе красными огнями. Потому что они строятся по инженерным расчётам, по чертежам, формулам и цифрам. Версии следователя строятся на интуиции, логике и психологии, к которым добавляются факты, если они есть. Поэтому расчёты инженера относятся к расчётам следователя, как желание бога к планам человека в известной пословице «Человек предполагает, а бог располагает».

Прошла бесплодная неделя. Петельников не жил дома, ел в кафе, спал в гостинице у лётчиков, чистые рубашки покупал в ларьке «Товары в дорогу», а грязные складывал в громадный портфель. Оперативники, его подчинённые по группе, играли с лётчиками в домино. Рыжий Леденцов от безделья напился пива и был отправлен в райотдел — на операции Петельников даже запаха не допускал.

За время своей работы инспектор убедился, что если версия принята, сомневаться в ней нельзя, пока её полностью не отработаешь. А начни сомневаться — ни одного дела не доведёшь до конца, потому что в их работе гарантии не давались. Петельников ежедневно звонил Рябинину и ни разу не усомнился в правильности его догадки.

На десятый день, в понедельник, к шести вечера прибыли почти один за другим самолёты из Хабаровска, Киева и Ашхабада. В почтовом зале аэропорта сразу сделалось людно. Прилетевшие входили с вещами и лепились вокруг овального стола, сочиняя телеграммы. Один парень спортивного вида даже сидел в углу на чемодане и, вероятно, писал письмо. Той тишины, которая стоит в обычных почтовых отделениях, здесь не было: где-то ревели самолёты, что-то гудело за стеной, радио то и дело объявляло о посадке и прибытии…

Девушка с тяжёлым узлом чёрных плотных волос, будто вылепленных из вязкого вара, сочиняла телеграмму, смотрела в потолок, шевелила губами и копалась в дорожной клетчатой сумке. Потом взглянула на стеклянный барьер, схватила свои лёгкие вещи и встала в очередь. За ней тут же пристроилась девушка без вещей, в широкополой соломенной шляпе, в которых обычно приезжают с юга. А за этой девушкой уже вставала плотная женщина средних лет с сеткой помидоров… Очередь была человек в пятнадцать, но двигалась споро.

Черноволосая обмахивалась телеграммой, как веером. Девушка в соломенной шляпе стояла чуть сбоку, держа свою телеграмму свёрнутой в трубочку. Женщина с сеткой посматривала на помидоры, боясь их передавить: они были крупные, южные, распираемые соком.

— Вы не скажете, как проехать на проспект Космонавтов? — обернулась чёрная к соседке.

— Я нездешняя, — ответила в соломенной шляпке.

— На семнадцатом троллейбусе, — вмешалась женщина с помидорами.

— А вы не из Хабаровска? — спросила чёрненькая девушку в шляпе.

Вероятно, у них бы завязался обычный дорожный разговор о городах, гостиницах и ценах на фрукты…

Но в этот момент из служебной комнаты вышел молодой человек с красивой чёрной овчаркой на поводке. В другой руке он держал теннисные ракетки. Собака, не слушаясь хозяина — да хозяин вроде бы её не особенно и сдерживал, — деловито обежала длинный стол. Овчарка сделала по залу несколько замысловатых фигур, уткнувшись носом в пол, подтащила молодого человека к окошку и побежала вдоль очереди…

Вдруг она рванулась вперёд и взвилась на задние лапы, захлёбываясь от неудержимого лая, даже не лая, а какого-то рычащего клёкота, пытаясь броситься на плечи девушки в шляпе.

— Карай! — крикнул молодой человек и рванул поводок.

Спортивный парень, писавший письмо на чемодане, тут же извлёк из-под себя кинокамеру, навёл её на людей и застрекотал.

Удивлённая очередь притихла, ничего не понимая. Некоторые улыбались: в конце концов мало ли какие есть собаки и кинолюбители!

Но девушка в соломенной шляпе резко повернулась и пошла из очереди, словно объявили посадку на её самолёт. Она сделала шагов десять, когда женщина с помидорами швырнула сетку на пол, настигла уходящую и на глазах изумлённой очереди схватила её руку и завернула за спину. Тут же на одном из стеклянных окошек с табличкой «Администратор» отъехала зелёная шёлковая шторка, и там оказался ещё один кинолюбитель с камерой, который снял уже всю картину — и первого кинолюбителя, и очередь, и девушку в шляпе, уходящую от собаки и кинокамер.

Из служебной комнаты вышел Петельников с двумя работниками аэропорта. Парень на чемодане тоже вскочил. Ещё появились откуда-то два оперативника словно вылезли из-под стола. Молодой человек с ракетками успокаивал собаку.

Девушка в соломенной шляпе оказалась в плотном людском кольце, из которого не было выхода.

— Вот и встретились, — радостно, как старой знакомой, сообщил Петельников. — Всё-таки верная пословица насчёт третьего раза, которого не миновать.

— Пусть эта мясистая дура отпустит руку, — сказала она низким голосом, оставаясь невозмутимой, будто её ничего тут не касалось, кроме завёрнутой руки.

Петельников кивнул, и «мясистая дура», тоже инспектор уголовного розыска, отпустила. Петельников тут же выдернул из этой отпущенной руки телеграфный бланк и показал его работникам аэропорта:

— Товарищи понятые, смотрите, абсолютно пустая бумага.

Понятые кивнули. Задержанная поправила соломенную шляпку. Оперативники, молодые ребята, рассматривали её с любопытством, как кинозвезду.

— В пикет милиции, — приказал Петельников. — Шумилов, перепиши свидетелей.

Её так и повели — в людском кольце. Ошарашенные пассажиры смотрели вслед, ничего не поняв, потому что не было ни одного милицейского мундира.

На полу осталось месиво давленых помидоров, издали — как пятно крови на месте преступления.

В это время Рябинин сидел в своём кабинете мрачный. Ничто не шло, другие дела лежали лежнем, всё валилось из рук и грызла совесть за тех ребят, которые по его ночной идее томились в аэропорту.

Утром вызывал прокурор и монотонно перечислил его грехи: преступление до сих порне раскрыто, другие дела лежат без движения, работникам уголовного розыска дано неправильное задание. После указанных конкретных ошибок прокурор перешёл на причину, их породившую, — его характер. Рябинин не стал спорить хотя бы потому, что прокурор дорабатывал последние дни и переводился в другой район. Он не хотел спорить, но и не мог не обороняться.

Потом в канцелярии Рябинин перекинулся словами с Машей Гвоздикиной, сообщив, что в её годы можно быть и поумней. Затем поспорил с помощником прокурора Базаловой о воспитании детей, доказывая, что, если бы родители не только выращивали, но и воспитывали, преступность давно бы исчезла. И уж под конец поссорился по телефону с начальником уголовного розыска, чего наверняка не надо было делать, чтобы не навредить Вадиму Петельникову.

Он не срывал зло на людях. Как человек крайностей, в тяжёлые моменты Рябинин отказывался от компромиссов. Он никогда не ссорился с одним человеком, а уж если рвал с одним, то как-то получалось и с другими, как в цепной реакции. Поэтому он не ссорился с одним человеком — он ссорился с миром.

Вошёл Юрков. Он носил плащ даже в жару, и Рябинин подумал, что почему-то несимпатичные ему люди всегда тепло одеваются.

— Я в плохом настроении, — предупредил Рябинин.

— Я тоже, — добродушно заявил Юрков. — Завтра партсобрание, не забыл?

— Нет.

Ему не хотелось говорить, но Юрков такие мелочи не замечал. Спор с прокурором случился при нём, и, видимо, он пришёл утешить. Юрков попытался придумать вступление, но отказался и прямо спросил:

— Знаешь? Прокурор хочет твой вопрос поставить на партсобрании.

— Какой вопрос? — внешне удивился Рябинин, но вообще-то не удивился ничуть — мало ли какие вопросы может придумать руководитель, когда ему не нравится подчинённый.

— Ну о твоём характере…

— Впервые слышу, чтобы характер обсуждался на партсобрании, — теперь действительно удивился Рябинин.

— Да нет, — поморщился Юрков, — вопрос будет называться иначе. Но характер у тебя плохой, это точно.

Юрков хитренько улыбнулся: мол, не спорь, знаем твой грешок.

— Характер у меня не плохой, — спокойно возразил Рябинин, — просто он у меня есть.

— Да зачем он? — житейски заметил Юрков.

— Без характера не может состояться следователь, да и человека нет без характера.

Юрков поморщился, и Рябинин понял его — всё, мол, теория, а жизнь состоит из практики.

— Жизнь-то другая, — разъяснил Юрков.

Для многих людей жизнь хороша тем, что на неё можно всё свалить. Она вроде бы всё списывала. Часто жизнью называли ряд обстоятельств, которые помешали человеку стать лучше. Но Рябинину сейчас не хотелось ни о чём говорить — ни о жизни, ни о смерти.

— Вот спорить ты любишь, — подумал вслух Юрков.

— К выступлению на партсобрании готовишься? — усмехнулся Рябинин.

— А что — не любишь?

— Люблю, чёрт возьми. Разве это плохо?! — наконец-то вскипел Рябинин. — Испокон веков считалось, что способность к дискуссиям — прекрасное качество.

— Да ты уж больно волнуешься, — возразил Юрков.

Рябинин рассмеялся — зло, как демон. Его упрекали в страстности, а он, как дурак, серьёзно говорил с этим человеком, который с такой же невинностью мог упрекнуть в принципиальности.

— Пожалуй, прокурор о тебе на собрании не заговорит, секретаря парторганизации испугается, — уточнил Юрков.

Секретарём парторганизации была Демидова.

— А вообще-то, я пришёл вот что спросить. Ты со мной как-то спорил, что преступника надо перевоспитывать и доверять… Вот поймаешь её, эту свою неуловимую, — перевоспитаешь за один-два допроса? Будешь ей доверять? А?

Юрков щурил свои хитроватые глаза на большом широком лице. Рябинин молчал. Видимо, умные вопросы приходят в голову всем.

Честно на вопрос Юркова он ответить не мог, поэтому молчал. Конечно, эту женщину за несколько допросов не только не перевоспитаешь, а и души-то не тронешь. Доверять ей мог только сумасшедший. Получалось, что его слова в споре — красивая болтовня. И верно сказал тогда Юрков, что они для девочек.

Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, — ухнула трубка, — она у меня в камере!

— Ну-у-у! — даже запел Рябинин и почему-то встал. — Как же?

— Всё как по сценарию. Как ты расписал, так она и шуровала.

— Вадим, а она не убежит? Смотри.

— Если только разберёт кирпичную стену или сделает за ночь подкоп. Пусть напишет объяснение?

— Ну пусть пишет, — помялся Рябинин. — Ко мне на допрос везите завтра. Возьмусь со свежими силами…

Инспектор знал, что на свои допросы следователь никого не пускает.

— Какая она? — вырвалось у Рябинина.

Петельников помолчал.

— Трудно будет с ней. Да ничего, главное сделано.

— Нет, Вадим, главное ещё впереди…

Часть третья

На следующий день Рябинин готовился к допросу. Он сидел с закрытыми глазами.

У каждого следователя есть десятки приёмов, которыми он пользуется, как механик разными гаечными ключами. В принципе приёмы можно применять любые, кроме незаконных и аморальных. Но чтобы их применять, нужно иметь отдохнувший ум, который весь допрос обязан быть в живости, деятельности, подвижности… Силы разума, как частицы в синхрофазотроне, надо разгонять до больших энергий, до такой высокой степени сообразительности, которая называлась быстроумием. Найти выход из положения, вовремя ответить, уместно пошутить, неожиданно одёрнуть, при случае пожалеть, а при случае быть готовым и к физической обороне. Это быстроумие сродни остроумию, только остроумие проявляется вспышкой, а быстроумие — состояние постоянное, и чуть ослабело оно, допрос гаснет. Ум следователя должен не иссякать, как источник в горах. Об одном и том же он должен уметь спрашивать постоянно, и всё по-иному, бесконечно бить в одну точку новым, тут же придуманным оружием, чтобы человеку казалось, что разговор идёт всё время о разном.

Но Рябинин был тугодум; может быть, обстоятельный, основательный, глубокий, но тугодум.

Закрыв глаза, он решал, на чём же строить допрос, который всегда на чём-то держится, как дом на фундаменте. Двое ресторанных потерпевших, Капличников и Торба, отпадали, — они не могли её опознать. На очной ставке она наверняка заявит, что видит их впервые. Получавшие деньги старушки тоже отпадали — разве им опознать? Кузнецова и Гущина её вообще не видели. Петельников в данном случае не свидетель, работник милиции, лицо заинтересованное. И Рябинин с тоской подумал, что прямых доказательств нет: не смешно ли — столько преступных эпизодов, а доказательства только косвенные! Теперь всё зависело от допроса. Удастся заставить её сказать правду — доказательства появятся, сама о них расскажет, а он зафиксирует. Не признается — дело будет трудным, и ещё неизвестно, чем оно кончится.

Выходило, что допрос лучше строить на Курикине. Он открыл глаза и спрятал в дело заготовленное постановление на её арест — осталось только получить санкцию у прокурора. Хотел было составить план допроса, что рекомендовала делать криминалистика, но передумал — свободная импровизация у него получалась лучше.

Рябинин услышал тяжёлые шаги в коридоре и сразу понял, что волнуется.

В кабинет вошёл молодой сержант из райотдела:

— Товарищ следователь, задержанная доставлена из КПЗ для допроса. Вот на неё матерьяльчик.

— А сама где? — спросил Рябинин.

— В машине. Не беспокойтесь, там два милиционера. Такая, вам скажу, птичка.

— Да?

— Типичная прохиндейка, если не хуже.

— Да?

— Ну прямо натуральная «прости меня, господи».

— Да?

— Да. И без юбки.

— Как без юбки? — не понял Рябинин.

— Вот столечко примерно висит.

Сержант на своих ногах показал, сколько у неё висело юбки: действительно почти ничего не висело.

— Мини, — догадался Рябинин.

— Меньше, полмини. А в камере что вытворяет… Скрутила кофту петлёй, зацепила за выступ, встала на нары и замерла. Ну прямо висит, как утопленник. Меня чуть инфаркт не хватил. Отвечай потом за неё.

— Шутница, — задумчиво сказал Рябинин.

Он внимательно слушал разговорчивого сержанта, потому что его интересовала любая деталь о человеке, которого предстояло допрашивать.

— Вы с ней помучаетесь, она вами повертит. Не девка, а хлорофос.

В словах сержанта Рябинин уловил не то чтобы недоверие, а что-то вроде сомнения; возможно, сержант не верил в силы тех, кто не был широкоплеч и не носил формы.

— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — всё начистоту выложат…

— Конечно, у вас особые приёмы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приёмах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.

— Какие там особые… У меня два приёма — логика и психология.

— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.

Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.

— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите её…

— Есть!

Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдёт. И он сразу ощутил тот нервный лёгкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряжённости перед схваткой примешивалось любопытство, распалённое долгими поисками и неудачами.

В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или её сквозняком шевельнуло, но из коридора нёсся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»

Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».

Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проём одновременно — сержант прилип к её боку, уцепившись за руку.

Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала её спина:

— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.

Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…

— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…

Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:

— Здравствуй, Серёжа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашёл кого помягче?

Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она ещё радостней закричала на всю прокуратуру:

— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…

Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у неё это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил её за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:

— Ну-ну, не позволяй себе.

— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомлённости сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.

— Всё равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночёвка ещё не повод для фамильярных отношений на допросе.

— Да не знаю я её! — вырвалось у Рябинина.

— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублёвка ещё за ним. Я с работяг беру пятёрку, а у кого высшее образование — десятку. Серёжа!

Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:

— Стой нормально.

— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант её больше не тронул.

— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.

— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.

— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.

Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на весёлую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.

— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.

Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от неё ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:

— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.

— Сержант ушёл, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.

— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.

Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то её нет.

— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.

— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.

Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать своё отношение, хотя Рябинин их предупреждал.

— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.

— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?

— Садитесь, — ещё раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.

Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это её ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.

Теперь он её рассмотрел. Широковатое белое лицо с тёмно-серыми глазами, которые она то сужала до чёрных щёлочек, то расширяла до громадно-удивлённых, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой чёлкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.

— Ну как? — спросила она.

— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял её «ну как?», и она поняла, что он понял.

Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел её ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бёдра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зёрна кукурузы в молочно-восковой спелости.

— Ну как? — спросила она опять.

— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.

— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.

От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по её. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нём думал. Но на допросах приходилось думать не о своём лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.

— Сейчас предложишь закурить, — решила она.

— Это почему же?

— В кино всегда так.

— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.

— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.

Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало всё: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.

— Вот только спички.

— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.

— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.

— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».

— Хорошо, давай на «ты».

Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит её, допрос сорвётся.

— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.

Рябинин отвернулся. Он ещё не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.

— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.

Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.

— Фамилия, имя, отчество ваше… твоё?

— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.

— Прошу серьёзно, — сказал Рябинин, не повышая тона.

Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.

— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.

— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.

— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.

— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.

— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.

— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.

— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.

У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но ещё слабенькая, которую он придавил легко.

— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.

— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?

— Зачем врать? — он пожал плечами.

— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это моё дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.

Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и всё ещё впереди.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот первый.

— Попрошу отвечать серьёзно.

— А сколько бы ты дал?

— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.

— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.

Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладёт ранний жизненный опыт.

— Образование?

— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.

— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.

— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?

— Не хочу, — согласился Рябинин.

Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная тёмная дорога на пути к светлому городу.

— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибёшься.

— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.

— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.

— Учту, когда перейдём не к мелочам. А всё-таки вот твоё собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» «О» отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?

— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четвёрка, а если подарок отвалишь — пятёрка. У меня и аттестат зрелости есть.

И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, тёмным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу её там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.

— Где работаешь?

— В Академии наук.

— Я так и думал.

— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.

Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвётся, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже всё равно. Был ещё третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.

— Короче, нигде, — заключил Рябинин.

— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.

— Какое ателье? — не понял он.

— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.

— И что делаешь… в этом ателье?

— Принимаю граждан. А что?

— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от лёгкой улыбки. Она её заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.

— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомёк, — ответила она на иронию.

— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счёт…

— В уголовном кодексе на этот счёт ни гу-гу, — перебила она.

Действительно, на этот счёт в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.

— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.

— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.

— Я гейша. Слыхал о таких?

— Слышал.

— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?

— Знаю: тунеядка, — пошутил он.

— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?

Казалось, они просто болтали о том о сём. Но уже шёл допрос — напряжённый, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.

— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведёт дом…

— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жёны с детьми уехали… Куда мужик идёт? Ко мне. И живёт у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.

— И принимаешь любого?

— Ещё что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошёл. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…

— Чего ж так?

— Он член партии.

Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже всё сказано. Пауза у них получилась впервые.

— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял её, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?

— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?

— Кто?

— Стерва — вот кто!

— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.

Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьёзно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живёт. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо ещё думать. Но третья мысль обозначилась чётко: если её кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…

— А вот ещё у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?

— Врачу и следователю всё рассказывают. Ранее судима?

— Да, банк ограбила.

— Почему грубишь?

— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.

— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.

Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:

— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.

Рябинин считал, что мгновенно определить в нём «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчёта. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нём больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.

— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.

— Тебе нельзя, ты при исполнении.

— Приводы в милицию были?

— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.

Это было не началом признания — она просто понимала, что всё уже проверено, коли установлена её личность.

— Как это… приносы? — не понял Рябинин.

— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.

— Родители, родственники есть?

— Я незаконная дочь вашего прокурора.

— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.

— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьёзно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.

— Это неважно, — буркнул Рябинин.

Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.

— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот ещё по лотерее машину выигрывают. А тут живёшь — всё мимо.

Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счёте объяснить преступление.

Она хотела говорить о жизни.

— На случай надеяться нельзя, — поощрил он её к беседе.

— Ещё как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня ещё была. Как вы называете — аморальная.

— А вы как называете? — вставил Рябинин.

— А мы называем — живёшь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идёт, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребёнка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…

— Неплохое решение, — перебил Рябинин.

— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убеждённо, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.

— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмёт?.. Решила родить ребёнка без мужика.

— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.

— Слушай дальше.

Ему нравился её язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у весёлых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…

— Решила, значит, воспитать ребёнка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подпёрло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришёл в себя: о чём мол, речь, пойдёмте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она упёрлась, и всё: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошёл к ней, неделю прожил, чемоданчик принёс, а потом что думаешь сделал?

— Предложение? — улыбнулся Рябинин.

— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.

— А как же её прошлое? — спросил он.

Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были её мечты и её философия.

— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.

Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.

— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.

— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьёт кофе и ест одну морковку. Он её из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребёнок есть, тоже морковку грызёт.

— А у тебя, кстати, детей не было?

— На проезжей дороге трава не растёт.

Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесётся к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.

— Потому же… У твоей знакомой выросла.

— А вот ещё какой случай был, — не ответила она на его замечание.

Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.

— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от неё пахнет — кто замуж возьмёт? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрёпанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»

— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.

— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у неё и до сих пор живёт. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.

— Сама придумала?

— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.

Всё делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.

— Может быть, перейдём к делу? — спросил Рябинин.

— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали весёлые чертенята.

Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в её-то положении?

— К тому, за которое сидишь.

— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.

— Так все говорят, — усмехнулся Рябинин и официальным голосом спросил: — Гражданка Рукояткина, вам известно, в чём вы подозреваетесь и за что вы задержаны?

— Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.

— А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…

Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнётся комедия, когда оба будут знать, что её разыгрывают.

— А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?

— Не за это, — буркнул Рябинин.

— А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?

— Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?

— Не вспоминается, — вздохнула она.

— Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.

— Зашла дать телеграмму.

— Кому?

— Молодому человеку, офицеру Вооружённых Сил.

— Фамилия, имя, отчество?

— Это моё личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.

— Почему бланк телеграммы был не заполнен?

— Я ещё не придумала текст, дело-то любовное…

— А почему собака безошибочно тебя нашла?

— Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.

Всё произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.

— Как у тебя память? — спросил Рябинин.

— Как у робота, всё помню, — заверила она.

Чаще его заверяли в обратном.

— Что ты делала второго июля?

Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определённым числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трёхдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.

— Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.

— С самого утра.

— Подробно?

— Подробно.

— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.

— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел её поймать, и поймать именно на мелочах.

— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.

Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.

— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдёт не о мелочах. Так что ты делала второго июля?

— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…

— Как очнулась? — перебил он её.

— По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелёк у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Чёрного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?

Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.

Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдёт: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за всё то, за что найдёт нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.

Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.

— Потом посмотрела кино, — продолжала она.

— Какое кино?

— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.

— Я спрашиваю, как называется?

— Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.

— А в начале?

— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.

— В каком кинотеатре?

— В кинотеатре имени Пушкина.

— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.

— Нет? Значит, я была в «Рассвете».

— В «Рассвете» шёл фильм про войну.

Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.

— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.

— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днём?

— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.

Верить, сделать вид, что веришь любым её показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведёт к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь всё-таки начнёт задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.

— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?

Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.

— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.

— Кто выступал?

— Этот… Шостакович.

— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.

— С этими… верблюдами.

— Верблюдами?

— Двугорбыми.

Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.

— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.

— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.

— Он же выступал с верблюдами.

— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.

— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он всё-таки на уровне своей теории.

— Чего хватит?

— Врать-то ведь не умеешь.

Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.

— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.

— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.

— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.

— Ну и что там было?

О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шёл на концерт.

— Как всегда, скука.

— Что исполнялось?

— Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.

— Это уже ближе к истине. Но ещё далеко.

— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.

— Теплее, — улыбнулся Рябинин.

— В пивном баре.

— Горячей.

— А потом скажешь — всё, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по-глупому «спекается».

Игра в вопросы-ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки-кляксы не поймано, но он ещё и не пропустил тонны.

— Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдругспросила Рукояткина.

Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.

— По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.

— Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.

— О пользе дела и о твоей пользе тоже.

Рябинин решил применить усложнённый вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую-нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл «слоёным пирогом».

Он чуть-чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по-свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.

— Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…

— Во! Внутрь залез, — перебила она.

— Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на её реплику. — Как бы ни обманывал, всё равно где-то, когда-то, кому-то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…

— Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!

— Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.

— Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.

— Вот у меня случай был…

— Во-во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.

Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого-то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочёл в один присест. На четвёртый день он во всём признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.

— Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Всё трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них всё сделаешь. Был у нас в компании Гришка-домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесёшь.

Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что-то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно-тягучей колеи.

— Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.

— Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врёшь. Врёшь ведь?!

— Что я вру? — совсем не по-следовательски огрызнулся Рябинин.

— Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!

Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить её на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он всё не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она всё рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что-нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.

— Чего же замолчал? — не выдержала она.

— Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в её ждущие глаза.

— Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чём легче-то будет?

Она вдруг показалась ему какой-то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду-две, но это было. И Рябинин понял: она ещё надеялась, и он одной этой фразой лишил её этой надежды.

— Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать её надежду в допросе.

— Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!

Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бёдра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.

— И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.

Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что-нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.

— Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.

— Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами-то забегал?

Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.

— У меня кроме личной честности ещё есть тайна следствия.

— Личная честность… Тайна следствия… Выкрутился. Все вы так. Только мораль читаете. Я хоть по нужде вру, а ты врёшь за оклад.

Никакого «слоёного пирога» не получилось. Допрос не шёл. Рябинин застегнул пиджак и посмотрел время — он сидел уже два часа, бесплодных, словно ждал попутной машины на заброшенной дороге. Но бесплодных допросов не бывает. Рябинин мысленно высеял из этих двух часов мусор, и осталось два обстоятельства: она не отрицала свою преступную деятельность, но не хотела о ней рассказывать. И она всё-таки боялась ареста, как его боится любой человек. Значит, надо долбить дальше, долбить долго и нудно, без всяких теорий и систем, изобретая, придумывая и выворачиваясь на ходу, как чёрт на сковородке.

— Болтаешь ты много, и всё не по делу, — строго сказал Рябинин. — Время только зря тянем.

— Мне времени не жалко. Лучше с тобой потреплюсь, чем в камере-то сидеть.

— Где ты была второго июля с шестнадцати часов? — монотонно спросил он, приготовившись это повторять и повторять.

— Ну и зануда. Как с тобой жена живёт!

— Где ты была второго июля с шестнадцати часов?

— Ну что ты попугайствуешь? Надоело.

У него всё переворачивалось от грубости, которую он не терпел нигде и нисколько. Но он заслужил её: сидел, как практикант, и брал подозреваемую измором. Он даже удивлялся себе — не приходило ни одной яркой мысли, словно никого и не допрашивал.

— Про улицу, кино, цирк говорила… Про кафе говорила, — начал Рябинин и вдруг спросил: — А что ж ты про гостиницу помалкиваешь, а?

— Какую гостиницу? — остро прищурила Рукояткина глаза, и он понял, что она может быть злой, такой злой, какой редко бывают женщины.

— Гостиницу «Южную».

— А чего про неё говорить?

— Ну, как была, зачем была, что делала?..

— Да ты что! Чего я там забыла? У меня своя коммуналка с раздельным санузлом имеется.

— А в баре при гостинице ты разве не была? Вспомни-ка…

— Да что мне вспоминать! Если хочешь знать, я вечером сидела в ресторане.

Рябинин не шевельнулся. Он даже зевнул от скуки — до того ему вроде бы неинтересно. Почему следователям не преподают актёрского искусства?

— В каком ресторане? — лениво спросил Рябинин.

— Не всё ли равно. А в гостинице не была.

— Если действительно была в ресторане, то в каком?

— В «Белой кобыле».

— Я жду. В каком ресторане?

— Имени Чайковского.

— Значит, ты была не в ресторане, а в гостинице, — обрадовался Рябинин.

— Господи, да была, была в ресторане весь вечер.

— Тогда в каком?

— Да в «Молодёжном» просидела до одиннадцати. Доволен?

Рябинин сделал всё, чтобы это довольство не появилось на лице. Он не ожидал, что она так легко скажет про «Молодёжный», — ведь это тянуло нитку дальше, к Курикину, к деньгам. Видимо, она путалась в числах, да и в ресторане бывала частенько.

— Что там делала? — спросил он, не теряя выбранного нудно-противного тона.

— Ты что — заработался? Не знаешь, что делают в ресторане? — удивилась она.

— Вопросы задаю я, — отчеканил он.

— Задавай, только правильно их выставляй, — тоже отштамповала она.

— Что делала в ресторане?

— Кушала компот из сухофруктов. Ответы отвечаю я.

— С кем была в ресторане? — наконец спросил он правильно.

— Со знакомым космонавтом. Просил его не разглашать в целях государственной тайны.

— С кем была в ресторане?

— С бабушкой.

— С какой бабушкой? — поймался он легко, как воробей на крупу.

— С троюродной, — начала с готовностью объяснять Рукояткина. — Она сразу же после ресторана скончалась. Опилась компоту. А может, подавилась косточкой.

Рябинин прижал правую ногу, которая дёрнулась, будто в неё вцепилась собака. Он твёрдо знал, что стоит дать волю нервам, волю злости — и допрос будет проигран сразу. Сильнее тот, кто спокойнее. А пока было так: он давил ногу — она улыбалась.

— С кем была в ресторане?

— А тебе не всё равно?

— Зачем же скрывать? Если не была в гостинице, так скажи, с кем была в ресторане. Хотя бы для алиби.

— А мне твоё алиби до лампочки, — отрезала она. — Я была в «Молодёжном», это все видели.

— Верно, видели, — значительно сказал он.

— Чего видели? — подозрительно спросила она.

— Сама знаешь, — туманно ответил Рябинин и улыбнулся загадочно и криво.

— Чего я знаю?!

Она смотрела, разъедая его глазами, и Рябинин ждал сейчас взрыва, словно он бросил в печку гранату. И всё-таки он сказал веско и медленно, уже без улыбки:

— Знаешь, как пропала у женщины сумка с деньгами.

— Чего-о-о?! — зло запела она. — Ты мне нахалку не шей! Не выйдет! Никаких я женщин не видела! Да за моим столиком и женщин-то не было.

— Кто же был за твоим столиком?

— Да с мужиком я была, не одна же!

— С каким мужиком?

— Обыкновенным, в брюках.

— Так, — заключил Рябинин. — Значит, признаёшь, что второго июля была в ресторане «Молодёжный» с мужчиной.

Теперь правая нога прыгнула под столом от радости, — неожиданно допрос сдвинулся, как валун с дороги. Он больше двух часов ходил вокруг со стальным ломом, поддевал, надрывался, а глыба лежала на пути не шелохнувшись. Но стоило толкнуть тонкой палкой, как она легко сдвинулась. Тут было три причины. Во-первых, признаться, что была с мужчиной в ресторане, — это ещё ни в чём не признаться. Во-вторых, она не знала, в чём её конкретно подозревают и сколько следствие накопало. И, в-третьих, при такой деятельности, с париками, подставными лицами и чужими квартирами, она боялась не своих преступлений, а тех, которые ей могли приписать, или, как она говорила, «шить нахалку».

— А гостиница-то при чём? — Она вдруг заузила глаза, блеснувшие колючим металлом, будто у неё вместо зрачков оказались железные скрепки. — Подожди-подожди… Ах гад, узнал всё-таки… Ну не паразит ты?! Всё обманом, как гидра какая. С тобой надо держать ушки топориком. Больше тебе ни хрена не скажу.

— Скажешь, — решил он показать свою уверенность, — куда тебе деваться.

— Поэтому и не скажу, что деваться некуда, — в тон ответила Рукояткина.

Ещё неизвестно, получил ли он что-нибудь этим обманом. Может быть, выиграл бой и проиграл битву. Она теперь могла замкнуться до конца допроса. Рябинин понимал, что с точки зрения этики его ловушка с гостиницей не совсем безупречна. В допросе нельзя обманывать, как, скажем, нельзя лечить людей, купив фальшивый диплом. Об этих психологических ловушках в юридической литературе не прекращались дискуссии — допустимы ли они? Рябинин знал два случая.

Старший следователь допрашивал взяточника, который подозревался в одном деле. Взяточник рассказал и замолк. «Всё?» — спросил следователь и заглянул в ящик стола. Взяточник пугливо заёрзал и рассказал про второй случай мзды. Следователь ещё раз спросил: «Всё?», заглянув в стол. И опять взяточник добавил эпизод. Так повторялось двенадцать раз, пока мздоимец не признался во всех взятках, полагая, что у следователя в столе лежит точная справка. В столе лежала «Война и мир». И первый раз следователь посмотрел в ящик случайно.

Другая история произошла с начинающим следователем, который из старого манометра и суровой нитки соорудил прибор и вызвал на допрос старушку. «Врёшь, бабка. Теперь правду показываешь. Теперь опять врёшь», — говорил следователь, дёргая под столом натянутую петлю. Испуганная старушка рассказала правду. Следователя на второй день уволили.

— Тебе же выгоднее признаться, — сообщил Рябинин.

— Да ну?! — так и подскочила Рукояткина. — Выходит, свою выгоду упускаю?

— Упускаешь. Чистосердечное признание… — начал было он.

— …смягчает вину преступника, — кончила она фразу. — На это не клюю — дёшево очень.

— Дёшево? А ты дорогая? — вырвалось у него неизвестно зачем.

— Никак купить хочешь? — обрадовалась Рукояткина, заиграв плечами, а уж от плеч заиграло и всё тело. — Денег не хватит.

— Не хами, — вяло сказал он, понимая, что это уже месть за ловушку с гостиницей. — Будешь отвечать? Или я приглашу понятых, прокурора и составлю протокол об отказе дать показания, — пообещал Рябинин.

Строгий тон и угроза прибегнуть к какому-нибудь официальному шагу вроде бы действовали на неё сильнее, чем этические беседы.

— На правильные вопросы отвечу.

— Как фамилия мужчины?

— Я у своих друзей фамилию не спрашиваю.

— Ну обрисуй его.

Она с готовностью вскочила со стула и начала выделывать руками, лицом и всем телом невероятные штуки, показывая того мужчину:

— Рост — во, современный. Глаза вот такие, вылупленные. Волосы вот так, цигейковые. Нос, как баклажан а челюсти вроде утюгов — что нижняя, что верхняя…

— Хватит, — перебил он, — ясно. А фамилия?

— Не знаю, — успокоилась она и села на стул.

— А вот я знаю, — сказал Рябинин.

— Ну?! Скажи, хоть теперь узнаю.

— Курикин.

— Как?

— Курикин.

— Кукурикин. Первый раз слышу такую дурацкую фамилию.

— Не Ку-курикин, а Курикин, — поправил он.

— Я и говорю: Ку-ку-ри-кин.

Он знал, что она нарочно будет коверкать фамилию. Но ни одна точка не дрогнула на её лице. Впрочем, она могла не интересоваться фамилией. Фамилия ей ничего не говорила, но теперь она знала, чем располагает следователь — показаниями Курикина о пропавших деньгах.

Рябинин думал, о чём ещё спрашивать. И как спросить. Есть выражение — потерять своё лицо. С Рябининым иногда такое случалось, когда он попадал в совершенно незнакомую ситуацию. Сейчас у него это лицо тоже пропало, хотя он сидел в своём кабинете и занимался своим кровным делом.

— Расскажи, как с ним встретилась, где, когда?

— Да не знаю я Кукурикина, гражданин следователь!

— А может, у твоего знакомого и была фамилия Курикин, а? Ты же не спрашивала.

— Он говорил, да я забыла. Только не Кукурикин. Или Ослов, или Ишаков, а может, даже Индюков.

Рябинин решил потянуть цепочку с другого конца:

— А зачем жила в чужой квартире?

— В какой квартире? — сделала она наивно-распахнутые глаза.

— Ну уж тут дурака валять нечего: сотрудник тебя видел, понятые видели…

— Верно, — усмехнулась она, — тут железно, надо колоться. Подобрала ключи, да и пожила малость. Просто так, от скуки. Это преступление небольшое.

— Небольшое, — согласился Рябинин. — А парики тебе зачем?

— Парики не мои. Может, хозяйкины, а может, там кто до меня жил. Сейчас все девки в париках.

— Курикин тебя знает, — вроде без связи сообщил он.

— Ну и что? Меня любая собака в районе знает.

— Курикин был у тебя на этой квартире.

— Чем, интересно, он докажет?

— Описал комнату.

— Вот паразит! — искренне удивилась она. — Ну и как он её описал?

Рябинин достал протокол допроса Курикина, который он составил в жилконторе ещё в ту ночь.

— Рассказал, какие вещи и где стоят. Например, на стене висит «Даная», — заглянул Рябинин в протокол и для убедительности показал ей строчку.

Она перегнулась через стол, обдав его лесным щемящим запахом, внимательно глянула на подпись.

— Что за «Даная»?

— Картина Рембрандта.

— Голая тётка, что ли?

— Обнажённая, — уточнил он.

— А-а… Так теперь у всех на стенах висят обнажённые. Мода такая, как подсвечники… У кого «Даная», у кого «Данай».

— Курикин сказал, — опять заглянул Рябинин в протокол, — что у тебя там жил кот по имени Обормот. Жил?

— Врёт он, твой Курикин. Наверное, был у бабы, да забыл, у какой. У меня не кот, а кошка. И звать не Обормот, а Бормотуха.

— Белая? — спросил он, косясь на протокол.

— Зелёная.

— «Сзади у неё…» — читал Рябинин.

— …сзади у неё хвост, — радостно перебила она.

— …«чёрное пятно». Верно?

— Вызови и допроси.

Иногда Рябинину казалось, что её не так интересуют результаты следствия и своя судьба, как разговор с ним. Казалось, что она получает наслаждение от допроса, от этих подковырок, грубости, язвительности и наглости — лишь бы его одолеть в разговоре.

— Зачем хамить? Смотри, я меры приму.

— Какие меры? — насмешливо удивилась она. — Что ты мне сделаешь-то? Стрелять будешь? Да у тебя небось и пистолета нет.

— Почему это нет, — буркнул Рябинин.

— Брось. По очкам видно, что драться не умеешь.

Он вдруг поднялся, быстро вышел из-за стола, шагнул мимо неё к сейфу и резко открыл дверцу. Она не испугалась, только насторожённо скосила взгляд в его сторону. Рябинин выдернул из сейфа магнитофон и чуть не бросил на стол перед её лицом. Она вздрогнула, но не от страха — от грохота. Даже поморщилась. Он включил плёнку и стал упорно смотреть в её лицо, потому что сейчас не мешали никакие вопросы и ответы.

Из магнитофона забурчал ночной диалог. Она могла свой голос не узнать: физиологи объяснили, почему говорящим собственный голос воспринимается иначе. Поэтому опознание по голосу пока не проводилось. Но содержание беседы сомнений не вызывало.

Рябинин смотрел в её широковатое лицо и ничего в нём не видел, кроме того, что оно симпатичное. Только к концу ленты он заметил на нём лёгкое восхищение — это уж деятельностью Петельникова, сумевшего записать разговор.

Ему вдруг пришла обидная мысль, что Рукояткина психологически сильней его. Сильней по типу нервной системы, которую она уж, видимо, получила от природы. По характеру, который она закалила в своей непутёвой жизни, по теперешнему положению, когда ей нечего терять. И может быть, сильней по уму, который не был отшлифован образованием, но силу которого она доказала оригинальными преступлениями.

Тогда никакого допроса не получится, потому что слабый не может допрашивать сильного, как ученик не может экзаменовать преподавателя. Но обвиняемых себе не выбираешь, и они не выбирают следователей. Выход был только один — оказаться сильней: за счёт положения, когда у тебя за спиной государство; за счёт материалов дела, когда располагаешь большей, чем у преступника, информацией; за счёт волевой вспышки в узковременном промежутке, за счёт такого напряжения, после которого обмякал даже скелет…

Магнитофон кончил шипеть. Рябинин щёлкнул кнопкой и поставил его под стол.

— Интересно, кто это трепался? — игриво спросила Рукояткина.

— Ты с Курикиным, когда ехали к тебе, — угрюмо сообщил он.

— Голос не мой.

— И голос твой, и Курикин комнату описал, и тебя там видели — в общем, это доказано. Советую признаться, чтобы освободиться от грехов и с чистой совестью…

— …прямо в рай… общего режима, — добавила она и рассмеялась.

Улыбалась она дарственно, как королева, уронившая подвязку перед влюблённым гвардейцем. А вот смеялась несимпатично — громко и мелко, будто её схватывала частая икота.

— Рай не рай, а признание учтут. Рукояткина, ну как ты не понимаешь…

— Ладно, — перебила она. — Деньги на бочку.

— Какие деньги? — не понял он.

— Сколько за признание годиков скинешь?

— Не я, а суд скидывает.

— А-а-а… В камере рассказывали, как скидывают. Там одна кошелёк вытащила, а на суде призналась, что ещё квартиру обчистила. Ей два года дополнительно и влепили.

— А не призналась бы, получила больше.

— А не призналась, — быстро возразила она, — никто бы не знал. Судьи, а мозги с дурью перемешаны. Уж если она решилась как на духу, так к чему срок-то добавлять? Осознала ведь.

— По закону за каждое преступление положено наказание, — разъяснил Рябинин.

— По закону… А по человечности?

— Чего ты слушаешь в камере — там наговорят.

— А там люди опытные.

— Судимые, а не опытные. Они научат, — сказал он и пошёл к сейфу, где отыскал копию приговора по старому делу. — Вот смотри, прямо напечатано: «… учитывая чистосердечное признание, суд приговорил…»

Она осторожно прочла раза три эту строчку и глянула в конец приговора:

— А всё-таки три года схлопотал.

— А разве я тебе говорю — признавайся и пойдёшь домой?! Я не обманываю. Нет, домой не пойдёшь.

— Тогда на хрена попу гармонь? — усмехнулась она.

— Как на хрена?! — вошёл Рябинин в раж. — За срок тебе надо бороться! Чтобы получить поменьше! Рассказать про себя всю подноготную…

— Голенькую хочешь посмотреть? — поинтересовалась Рукояткина.

— Выражения у тебя, — поморщился он. — Всё на секс переводишь.

— А ты не переводишь? — певуче спросила она, заиграв глазами, как клоун. — Всё на мои коленки поглядываешь.

— Ничего не поглядываю, — покраснел он и забегал глазами по кабинету, но они были везде, белея в центре маленького кабинета, как лебеди посреди пруда.

Рябинин за свою следственную жизнь опустившихся женщин повидал. На них всегда лежала печать образа жизни — несвежие хитроватые лица, разбитные манеры, вульгарно-штампованный язык, неряшливая одежда…

На Рукояткину смотреть было приятно.

Позвонил телефон. Рябинину пришлось под её взглядом говорить о ней с Петельниковым, пользуясь только двумя словами «да» и «нет». Всё-таки они сумели обменяться информацией: Вадим сообщил, что обыск ничего не дал — ни денег, ни вещественных доказательств. Сведения Рябинина были ещё короче.

— Всё понятно, — невпопад ответил Рябинин и положил трубку. — Ну как, решилась?

— Уговорил, — вздохнула она. — Видать, всё на мне сходится. Даже магнитофон. Придётся колонуться.

Рябинин вскинул голову — не ослышался ли? Она молчала, но лицо стало другим, грустновато-рассеянным, словно её мысли ушли назад, к началу жизни. Рябинин ждал этого.

— Пиши, — грустно очнулась она, — расскажу про каждую стибренную булавку.

Спокойно, чтобы не дрогнула рука, развинтил он ручку. Стучать на машинке было неуместно. Он боялся расплескать её настроение. Не думал, что всё кончится так просто. Впрочем, чего ж простого — больше трёх часов сидит!

— Пиши, — подняла она затуманенные глаза, не большие и не маленькие, а нормальные человеческие глаза, — в прошлом году, в январе, обокрала пивной ларёк. Числится такая кража?

— Надо узнать в уголовном розыске, — ответил Рябинин, не отрываясь от протокола. — Сколько взяла?

— Триста один рубль тридцать копеек.

— Тридцать копеек? — переспросил он.

— Тридцать копеек. В феврале геолога пьяного грабанула.

— Сколько взяла? — поинтересовался он, не поднимая головы.

— А нисколько. Он уже у супруги побывал, чистенький, как после шмона. Одна расчёска в кармане, да и та без зубьев.

Рябинин поднял голову и задумался: мелочиться не хотелось, тем более что впереди речь пойдёт о крупном.

— Ну, это, пожалуй, не считается.

— Пиши-пиши, — тихо, но твёрдо потребовала она. — Сам говорил, чтобы стала чистенькой. А это покушение на кражу.

Рябинин начал писать — это действительно покушение на кражу.

— Так, — вздохнула она, — не упустить бы чего… Квартиру в марте грабанула… Могу показать дом. Хорошая квартира, кооперативная, санузел на две персоны.

— Что взяла? — задал свой стандартный вопрос Рябинин.

— Пустяки. Бриллиантовое колье и сиамского котёнка.

Он усмехнулся, записал про колье, но про котёнка вносить в протокол не стал. Вся злость к ней уже пропала.

— Где колье?

— Сменяла на бутылку «Солнцедара» у неизвестного типа.

— Выходит, колье ненатуральное?

— Колье не знаю, а «Солнцедар» был натуральный: градусов девятнадцать.

Он не удивился, если бы она и бриллианты променяла, — её широкая натура видна сразу.

— А кошка… это Бормотуха?

— Н-е-ет. Бормотуха — простая дворняжка. Гулящая — ужас. Никакого морального кодекса. Так, что дальше было, сейчас вспомню до копеечки…

Рябинин опять не мог справиться с ногой — теперь от радости. К такому саморазоблачению он не был готов. Поэтому слова ложились на бумагу неровно — то сжато до гармошки, то растянутой цепочкой.

— Вот, вспомнила, пиши. На Заречной улице старуха жила. Муж у неё не то академиком работал, не то в мясном магазине рыбу свежую продавал. И вдруг старуха сыграла в ящик. Так это моя работа.

— Как… твоя?

— Так, — печально подтвердила она. — Сто вторая статья, пункт «а», умышленное убийство из корыстных побуждений.

— Поподробнее, — ничего не понимал он.

Она снизила голос и заговорила таинственно, тем полушёпотом, которым рассказывала жизненные истории:

— Забрела она в столовую, заказала от жадности комплексный обед, пошла за ложками, а я ей в супешник полпачки снотворного и бухнула. Старушке много ли надо. Да ещё сердечница — сразу за столом и скончалась, даже компот не допила.

— А зачем?

— Зачем?.. — повторила она и хищно ухмыльнулась. — На ней четыре золотых кольца с каменьями, кулон, медальон, серьги — и всё караты да пробы. Похоронили её, а ночью я с лицами, которых не желаю называть, могилку и грабанула. Только это не в вашем районе. На новом кладбище, могилку могу показать.

Рябинин вспомнил, что как-то читал в оперативной сводке о разрытой могиле. И наконец появилось снотворное.

— Вот не знаю, это надо говорить? — вопросительно посмотрела она. — Может, тут ничего и не будет. Поезд я угнала…

— Как поезд? — опешил он.

— Обыкновенно, электричку.

— Зачем же?

— А просто так. Машинисты пошли выпить по кружечке пива. Я забралась в электровоз, крутанула всякие ручки и понеслась. Страху натерпелась. Не знаю, как он, проклятый, и остановился. На элеватор прикатила. У пассажиров глаза квадратные. Такой ведь статьи нет — угон поездов.

— Но есть другая: дерзкое хулиганство. Слушай, а ты не фантазируешь?

— Слово-то какое, — обидчиво усмехнулась она, — фан-та-зи-ру-ешь. Как на фор-тепь-янах играешь. Где бы спросил — не брешешь? Колюсь-то как — как орешек в зубах у чёрта. Чувствую, как крылышки на спине набухают.

В конце концов, чем его удивил этот угон? Только тем, что поезд здоровый. Угони она мотоцикл, он бы внимания не обратил. Но ведь она осуществляла преступления куда остроумнее и тоньше, чем угон электрички.

— Да, — вспомнила она, — в июне забралась в зоопарк и украла белую гориллу. Альбинос. Загнать хотела, да никто не взял. Студень из неё не сваришь, дублёнки не сошьёшь, в сервант не посадишь. Выпустила. Потом эта горилла лотерейные билеты продавала. А потом она хоккеистом устроилась. Центральным нападающим по фамилии Гаврилов. Встречала его. Оно говорило, что как только читать научится, будет диссертацию защищать…

Он вскочил, словно под ним сработала катапульта. Под столом глухо упал набок магнитофон. Рябинин отбросил стул и вырвался на трёхметровый прямоугольник кабинета. Хотелось выбежать в коридор и ходить там на просторе, а лучше на улицу, на проспект, длинный, как меридиан. Надо бы усидеть, не показывать ей свои нервы, но он не смог: челночил мимо неё, косясь на ставшее ненавистным лицо.

Она схватилась за край стола и засмеялась — задрожала телом, зашлась мелодичной икотой.

— А ты думал, я и правда колюсь? — передохнула Рукояткина. — Какой же ты следователь? Ты должен меня вглубь видеть. А ты обрадовался. Смотрю на твоё лицо — пишешь ты по-животному. Тебе человек в таком признаётся, а у тебя даже очки не вспотеют.

Рябинин не нашёл ничего подходящего, как снять очки и тщательно их протереть.

— Видать же тебя насквозь, — продолжала она. — Запишешь в протокольчик и скорей домой, к супруге. У вас ведь не жёны, а супруги. У нас сожители, а у вас супруги. А если тебе всю жизнь рассказать? Пустое дело. Проверила я тебя, голубчика.

Рябинин был несовременно застенчив: никто бы не подумал, что этот человек расследует убийства, изнасилования и грабежи. В быту его легко можно было обмануть, потому что он как в работе исходил из презумпции невиновности, так и в жизни исходил из презумпции порядочности.

В повседневной жизни он был рассеян, незорок и растяпист. Часто терял деньги, утешая себя тем, что, значит, они кому-то нужней. Если покупал молоко, то проливал. Мясо ему рубили такое, что ни один бы специалист не определил, какому животному принадлежат эти пепельно-фиолетовые плёнки на костях. В бане оставлял носки и мочалки, а однажды вообще принёс не своё бельё. Стеснялся женщин, особенно красивых, и презирал себя нещадно — не за то, что стеснялся женщин, а за то, что красивых стеснялся больше. Получая в кассе зарплату, всегда испытывал лёгкое неудобство, будто не наработал на эту сумму. Он и сам не понимал, перед кем неудобно — перед рабочим у станка и крестьянином у земли?

Но когда Рябинин входил в свой кабинет, то словно кто-то быстро и ловко менял ему мозговые полушария. На работе он ничего не забывал, не терял и не упускал. Здесь он был собран и настойчив; видел близорукими глазами то, что и зоркими не рассмотришь; понимал непростые истины — потом сам удивлялся, как смог понять; чувствовал тайные движения души человека, как влюблённая женщина…

Но иногда случалось, что во время работы он вдруг почему-то переключался на домашнее состояние, будто оказывался в шлёпанцах, как сегодня — наивно поверил в её трепотню.

Зазвонил телефон. Рябинин сел за стол и взял трубку. Лида хотела узнать, когда он придёт домой. Рябинин коротко, как морзянкой, посоветовал не ждать. Лида по высушенному голосу всегда угадывала, что он в кабинете не один.

— Из-за меня подзадержишься? — спросила Рукояткина, когда он положил трубку. — Дала я тебе работёнку. Небось супруга. Тогда пиши — я любовь уважаю. Пиши: познакомилась я с Курикиным в ресторане «Молодёжный» и привела к себе. Пиши.

Рябинин замертвел на своём месте, уже ничего не понимая.

— Тогда я запишу твои показания на магнитофон, — предложил он.

— На магнитофон говорить не буду, — отрезала она.

Тайно применять его он не имел права. Следователь прокуратуры вообще ничего не делает тайно: протоколы, осмотры, обыски — всё на глазах людей. Уголовное дело должно отражать документом каждое действие следователя.

Рябинин взял ручку и глянул на Рукояткину.

— Пиши, — миролюбиво разрешила она.

— Поподробнее, пожалуйста. Где и при каких обстоятельствах познакомились?

— С кем?

— С Курикиным.

— С каким Кукурикиным?

— Ну, с которым познакомилась в ресторане.

— С кем это я познакомилась в ресторане?

— С Курикиным… Сейчас ведь говорила.

— Я?! Первый раз слышу, — удивилась она.

— Дрянь! — сорвался Рябинин и швырнул ручку на стол, брызнув чернилами на бумагу. Затем схватил протокол, разорвал его на четыре части и бросил в корзинку, хотя уничтожать протоколы, даже такие, нельзя. Руки, которые слегка дрожали, он убрал на колени.

— У-у-у, да у тебя нервы бабьи, — заключила она. — Трусцой бегать умеешь? Или вот хорошо: надень на голое тело шерстяной свитер, день почешешься и про нервы забудешь. Теперь мы в расчёте. Это тебе за гостиницу, за обман.

— Какая дрянь… — сказал Рябинин, как ему показалось, про себя. — Разные были обвиняемые, но такая…

— А что? — расслышала она. — Я способная. В школе любую задачку в пять минут решала, на один зуб.

— Видел рецидивистов, совершенно падших людей…

— Неужели я хуже? — весело перебила она.

— Под всякой накипью в них всё-таки прощупывалось что-то здоровое, человеческое…

— Плохо ты меня щупаешь, следователь, — расхохоталась она. — Работать ваши органы не умеют. Колоть-то надо до ареста. Вызвать повесточкой и поколоть. Тогда бы у меня надежда была, что отпустят. А сейчас что? Сижу уж. Чем ты меня взять можешь? Сопли передо мной будешь размазывать.

— За свою работу я знаешь что заметил? — спросил Рябинин, начиная успокаиваться. — Труднее всего допрашивать дурака.

— А я знаешь что заметила? — в тон ответила она. — Что от дурака слышу.

— Умный человек понимает своё положение, а дураку море по колено, — сказал он уже без всяких теорий и планов.

— Расскажи своей бабушке, — отпарировала она. — Я кто угодно, только не дура. Тебя бесит, что не получается всё круглым. Заявление есть, а доказательств нет. Деньги не найдены, свидетелей нет, а мой образ жизни не доказательство.

— Грамотная в чём не надо, — вздохнул он. — А копни: обыкновенная дрянь.

— А тебя и копать не надо, на лбу написано. Хочешь про твою жизнь расскажу? Утром встанешь, зубы небось чистишь. Потом кофе чёрный пьёшь, сейчас с молоком не модно. Портфельчик возьмёшь, галстучек нацепишь — и на службу пешочком, для продления жизни. Прикандехаешь сюда, сядешь за столик, очки протрёшь и допрашиваешь, потеешь. Расколешь, бежишь к прокурору докладывать. Сидишь и думаешь, как бы его местечко занять. Чего жмуришься-то? А вечером к супруге. Бульону покушаешь, у телевизора покемаришь, супруге расскажешь, как ты ловко нашего брата колол, — и дрыхать. Вот твоя жизнь. А моей тебе никогда не узнать, — башка у тебя не с того боку затесана.

— Каждый преступник окутывает себя ореолом романтичности. Ну что в тебе интересного? — спросил Рябинин, зная, что это неправда: он с ней сидел несколько часов, а она была так же загадочна, как какая-нибудь далёкая Андромеда. Оттого, что её задержали и посадили напротив, ясней она не стала.

— Поэтому и не колюсь, что ты во мне ничего интересного не находишь, — вдруг отрубила она.

Он замолчал, словно подавился её ответом. Даже смысл дошёл не сразу, хотя он чувствовал его мгновенно: человек открывается тогда, когда в нём ищут интересное, как алмазинку в серой породе. Если не находят, значит, не ищут, а уж если не ищут, то не стоит и открываться. Не в этом ли суть любого допроса? Не в этом ли суть человеческих отношений — искать алмазинку, которая есть в каждом?

Рябинин смотрел на неё — столько ли она вложила, сколько он понял? Брякнула где-то слышанное, читанное — или осенило её…

Рукояткина поправила причёску, кокетливо выставив локоток.

— А копни тебя, — повторил Рябинин, чтобы задеть её и дождаться ещё сентенции, — безделье, распущенность, выпивки, учиться не хочешь, работать не хочешь…

— Знаешь, почему я тебе никогда не признаюсь? — перебила она. — На всё у тебя ответ в кармане лежит.

Опять неплохо. Рябинин сам не любил людей, у которых ответы лежали в кармане вместе с сигаретами.

— У тебя тоже, кажется, есть на всё ответы, — усмехнулся он.

— У меня от жизни да от сердца, — мгновенно подтвердила она. — А твои от должности. Хочешь, всю вашу болтологию по полочкам разложу? Это только в кино красиво показывают для маменькиных девиц, которые на жизнь через телевизор смотрят. Вот ты соседей по площадке наверняка допросил. Этого дурацкого Курикина никто не видел — верно? А ведь одна видела. И не скажет.

— Запугала свидетеля?

— Я?! Да что, по уши деревянная, что ли?

— Почему ж не скажет?

— А она вам не шестёрка, — отрезала она и начала загибать пальцы: — В уголовный розыск вызовут, к следователю вызовут, в прокуратуру вызовут, да не раз. Потом в суд потащат, а там ещё отложат: судья на совещании или у меня будет вирусный грипп. И так раз десять, и всё по полдня. Кому охота?

— Честный человек и двадцать раз придёт.

— Много ли у вас честных-то?

— Больше, чем ты думаешь. У нас всё следствие держится на честных.

— Чего ж тогда и поворовывают, и морды бьют, и хапают? Иль честных не хватает?

— Причина преступности — это сложный вопрос.

— А-а-а, сложный, — вроде бы обрадовалась она.

Допрос свернул на новую колею, но теперь дороги выбирал не он. Разговор вроде бы получался не пустяшный. Обычно серьёзный настрой помогал перейти от жизни вообще к жизни своей, а там недалеко и до преступления… Но к Рукояткиной нормальные законы подходили, как расчёты земного тяготения к лунному.

— А хочешь, я тебе весь этот сложный вопрос на пальцах объясню, как обыкновенную фигу? — предложила она и, не дожидаясь никакого согласия, которое ей было не нужно, начала: — Пусть нашему брату это невыгодно, да ладно, я хоть с ошибками, но человек советский. А то вам никто и не подскажет. Знаешь, почему есть преступники?

Рябинин знал, но рассказывать было долго — работали целые институты, изучая причины преступности. Ей оказалось недолго:

— Я тебе сейчас на кубиках сложу, как ясельному, что воровать можно не бояться. Допустим, грабанула я магазин. Поймаете?

— Поймаем, — заверил он.

— Всех-всех ловите? Только честно дыши.

— Девяносто процентов ловим, — честно признался Рябинин, потому что теперь пошёл такой разговор.

— Выходит, что десять процентов за то, что меня не поймают, девяносто риску остаётся. Поймали… Надо доказать, что это я грабанула. Положим, вы девяносто процентов доказываете, а не закрываете дела. Это ещё хорошо, дам тебе фору…

Действительно, она давала фору, потому что Юрков прекращал каждое сомнительное дело.

— Значит, у меня ещё десять процентов, — продолжала Рукояткина. — Теперь восемьдесят процентов, что тюрьмы не миновать. Десять процентов из ста, что возьмут на поруки. Десять процентов, что адвокат всё перекрутит и вытащит. Десять процентов, что суд сам оправдает или даст для испугу. Десять процентов, что пошлют не в колонию, а на стройки, перевоспитываться. Десять процентов, что будет амнистия. Десять процентов, что срок скостят за хорошее поведение. Сколько там у меня шансов набралось по десять процентов-то, а?! Небось больше ста. Так что же вас бояться!

Рябинина удивил её подход, наивный и формальный, но хватающий суть важной проблемы — неотвратимость наказания. Он всегда считал, что лучше дать год заключения, но чтобы человек его отбыл полностью, чем давать три и через год выпускать. Это порождало неуважение к приговору, да и у следователя опускались руки, когда через годик-второй к нему попадал старый знакомый, досрочно освобождённый.

— Тебе бы социологом где-нибудь в Академии наук сидеть, а не в следственном изоляторе, — усмехнулся Рябинин.

— Ты меня с этими типами не сравнивай, — даже обиделась она. — Читала я про них в газетах…

— Почему не сравнивать? — удивился он.

— Открыли мы с девками раз газетку. Пишет какой-то учёный, — сказала она нормально, но потом изменила тембр и забубнила замогильным голосом, изображая того самого учёного: — «Наш институт установил, что причиной преступности является незнание преступниками наших законов». Ей-богу, так и написано. Мы с девками хохотали, все животы отвалились. Ну скажи, вот ты тут сидишь… Хоть один блатяга тебе сказал — законов не знаю, поэтому гражданам морду бью? Не знал, что нельзя из квартиры телевизор спереть? Или с фабрики ботинки? А ведь целый институт вкалывает. Я бы их всех на завод. Взяла бы одного умного мужика — пусть разбирается. Может этот учёный бороться с преступностью, ежели он ни хрена в ней не понимает? Да ни в жисть!

Теперь у них шёл такой разговор: она говорила, а он думал. И удивился, почему это он, следователь прокуратуры, юрист первого класса, человек с высшим образованием, в общем-то не дурак, сидит, слушает воровку, или, как она себя называла, «воровайку», опустившуюся девку, — и ему интересно. Рябинин тоже относился к социологам с подозрением. Как-то он прочёл у социальных психологов о лице человека. В работе научно обосновывалось, что, образно говоря, зеркалом души являются не глаза, а губы. Рябинин удивился. На допросах, когда не хотел выдать настроения или мелькнувшей мысли, он закрывал рот ладонью, хорошо зная, что первыми на лице дрогнут губы. Потом нашёл эту же мысль у Вересаева. Стоило ли работать научному коллективу над тем, что один человек мог подметить зорким глазом? А недавно он прочёл такое начало статьи: «Как установили социологи, наибольшим спросом у читателей пользуется детективная литература…»

Она вытащила расчёску и начала взбивать свою ровную чёлку, смотрясь в полированный стол. Рябинин подумал, что в ресторане с Капличниковым и Торбой она была без парика.

Он не знал, мир ли у них, перемирие. Её покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.

— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.

— Я знаю, — просто согласилась она.

— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!

Она посмотрела напотолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:

— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.

Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у неё был, то кража почти доказана: человек вошёл с деньгами, а вышел без денег.

— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.

Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.

— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодёжный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было чёрт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звёздочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и ещё бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлёпали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прётся в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушёл. Никаких денег я у него не брала и не видела. Всё!

Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.

— У меня есть вопросы, — предупредил он.

— Прошу, не стесняйся, — кивнула она чёлкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.

— Коньяк пили поровну?

— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.

— А он?

— Выжрал всё остальное.

— Опьянел сильно?

— В драбадан. Но ходули переставлял.

Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, всё путают, да и деньги теряют.

— Расплачивался он при тебе?

— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.

— Что делали дома?

Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в весёлом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха её серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, всё те же губы, сглаживали впечатление.

— О чём говорили, может быть ещё выпивали? — уточнил Рябинин.

— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.

— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?

Рябинин всё надеялся на какую-нибудь её оплошность или оговорку.

— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.

— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.

— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты всё равно найдёшь и откусишь.

— Про деньги-то придётся говорить.

— Пошёл ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.

— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.

Он дополнил протокол. Записал все её слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то ещё не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И всё-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.

Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.

Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда её чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюблённых, которые, о чём бы ни говорили, всё говорят об одном.

— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.

Она взяла протокол и начала читать вслух:

— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодёжный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов. А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.

— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.

— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.

— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно её.

— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано чёрт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.

— Зачем писать о всяких пустяках?

— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.

— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?

— Имеет, — убеждённо заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.

— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись её наивности.

— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.

— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему всё можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?

— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.

— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.

— Не пойдёт. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.

— Хорошо, — устало согласился он.

— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!

— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.

— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.

Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.

— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нём, как двухкопеечные монеты в таксофоне.

— Чего добавлять, всё не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.

— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колёсиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.

— А протокола нет — не считается.

Это точно: протокола нет — не считалось.

— Сейчас в твоей квартире идёт обыск, деньги найдут, — заверил её Рябинин.

— Деньги не петух, кричать не будут.

Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чём тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нём слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.

— Ну как? — спросил прокурор.

Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:

— Пока никак.

— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.

— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.

— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.

— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.

— Да, Семён Семёнович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.

— Прокурор, прочёл газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.

— Распустили, — сказал прокурор, всё-таки услышав её. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.

Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на подследственную.

— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?

— Ты и так у меня всё выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.

— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приёмчики, больше не куплюсь.

— Ничего, голубушка, я и без приёмчиков обойдусь. Главный разговор у нас ещё впереди.

— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмёшь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.

— Куда? — не понял он.

— На кудыкину гору.

— А-а, — догадался Рябинин, пошёл к двери и выглянул в коридор.

Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.

— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.

Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.

— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колёсиках будут возить. Или на носилках таскать.

Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался её грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»

Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.

Часть четвёртая

Однажды на совещании следователей Рябинин заявил, что в день должен быть только один допрос, потому что изматываешься и на второй тебя уже не хватает. Все посмеялись, он тоже улыбнулся, — допросы бывают разные. Сейчас он думал о допросе, которого и одного на день много. Он с удовольствием перенёс бы встречу с Рукояткиной на завтра. Не было у него сил допрашивать. Кончились они. Навалилась усталость, но не та, от физической работы, когда мускулы болят здоровьем. А усталость бессилия, утомлённости и отчаяния, от которых болезненно шумело в голове.

В детективах частенько писалось, как следователь выматывал преступника. Но мало кто знал, что следователь выматывался намного больше. Потому что обороняться легче, чем нападать. Потому что консервативное состояние, в котором находится обвиняемый, крепче, чем активное, в котором должен быть следователь. Добыча истины похожа на борьбу с сухой землёй за воду: копаешь колодец, но грунт сцепился пластами, как великан пальцами. Конечно, земля уступит; конечно, ей тоже тяжело, когда лопатой по живому телу; конечно, она сама же будет благодарна за эту воду — всё так. Но пока копаешь — десять потов спустишь, потому что рытьё требует больше сил, чем крепкое залегание пластами.

Рябинин хорошо знал: пусть подследственный бросается на тебя с графином, пусть оскорбляет, издевается и рвёт протоколы — этим допрос ещё не загублен. Но если следователь не может найти путей к обвиняемому, то допроса не будет.

Поймать её оказалось легче, чем допросить. Рябинин не мог припомнить такой яркой несовместимости. В этих случаях рекомендовалось заменить следователя. Возможно, Демидова нашла бы к ней путь побыстрее. Может, Юрков «расколол» бы её за час, стукнув кулаком по столу. И тогда накатывало чувство собственной никчёмности.

Рябинин давно заметил, что ему приходилось — он бы и не хотел — больше доказывать, больше думать, понимать, знать и чувствовать. Если он допускал по делу ляпсус, то судья мгновенно брал трубку и звонил прокурору, а над огрехами Юркова мог только посмеяться. Рябинину приходилось доказывать мысль, которая в устах другого казалась очевидной. Не дай бог допустить ему грамматическую ошибку — машинистка оповещала, как о мандаринах, привезённых в буфет. Если Рябинин чего-нибудь не знал, это вызывало удивление. Его неудачная шутка сразу замечалась, хотя Юрков ляпал их запросто, как хозяйка пельмени. К критике прокурор относился спокойно, но только не к рябининской, от которой мгновенно раздражался…

Рябинин выпил из графина тёплой воды, проглотив залпом два стакана. И тут же услышал в коридоре настырный голос: «На пятки-то не наступай, тебе у туалетов стоять. Ты хоть читать-то умеешь? Ну подержись, подержись…»

Когда сержант её уводил, Рябинин вздохнул с какой-то надеждой, не совсем понимая, на что надеется. Теперь догадался — надеялся, что она убежит: выскочит на улицу, выпрыгнет из окна или пролезет через унитаз в люк на мостовой: Рябинину сделалось страшно — он испугался себя. На него напал тот страх профессии, который мгновенно лишает человека уверенности: вроде бы умеешь делать, но знаешь, что не получится. В памяти блеснуло озеро с интересным названием Якши-Янгизтау, Хорошее Озеро Среди Гор, где он бродил с экспедицией в годы своей беспокойной юности. Он поплыл через него на спор, забыв, что оно тектонического происхождения и всё в ледяных ключах, как дуршлаг в дырках. На середине ему свело ногу. И он впервые в жизни ощутил такой страх, от которого перестали двигаться руки и вторая нога, пропал голос, а тело, ещё не утонув, начало умирать. Ребята его спасли, но страх остался. Стоило заплыть подальше и оглянуться на берег, мышцы сразу превращались в вату. На суше такой страх он почувствовал впервые.

— За меня держишься… Используешь служебное положение в личных целях?! Ну, не подталкивай!

Они вошли в комнату, и Рябинин вобрал голову в плечи, будто на него медленно стала падать стена.

— Доставлена в сохранности, — доложил сержант и скрылся за дверью.

— Чего-нибудь новенького придумал? — поинтересовалась она, усаживаясь на стул. — Какую-нибудь подлость?

— Не тебе обижаться на подлость, — буркнул он. — Обман, хамство, ложь…

— А мне можно, — беззаботно перебила она. — Я от себя выступаю, а ты от государства.

— Будешь говорить? — мрачно спросил Рябинин. — Последний раз предупреждаю.

Услышав предупреждение, она удивлённо глянула на следователя, перегнулась через стол и поднесла к его носу фигу:

— Во! Видал?!

Нет такого камня, который не источила бы капля. А нервы мягче.

Рябинин вскочил и что было мощи в вялой руке ударил кулаком по столу. И заорал чужим надрывным голосом:

— А ну прекрати! Гопница! Подонок! Проститутка!

Стало тихо. У Рябинина заныла кисть и выше, до самого плеча. Он застыл в ожидании — только очки ритмично подрагивали на носу, как тикали: нос ли дрожал у него, уши ли ходили, или это стучало сердце…

Она удивлённо опустила свою фигу, но тут же опять подняла руки и положила на грудь, как певица в филармонии. Её лицо бледнело — Рябинин видел, — оно бледнело, будто промерзало на глазах. Она открыла рот и глотнула воздух:

— Сердце…

Рукояткина качнулась и стала оседать на пол — он еле успел подскочить и двинуть ногой под неё стул. Она упала на спинку, приоткрыв рот и окостенело уставившись мутными глазами в потолок…

Он метнулся по кабинету. Она лежала бездыханно — теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, вытряхнул бумаги и начал махать у её лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья — стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая её мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…

Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в её грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг — она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:

— Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!

Его руки оказались прижаты к её животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунду, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.

— Помогите! А-а-а!

Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая её гибкие кисти. Рябинин выпрямился — в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашёл ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.

— Пользуется положением… Нахал… Пристаёт, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.

У неё было расстёгнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.

— Кхм, — сказал сержант.

— Всё в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, всё ли в порядке.

Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала чёлку и спросила:

— Ну как?

Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щёки уже сами играли — научились у правой ноги.

— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.

— Так тебе и поверили, — буркнул он.

— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.

— Разберутся.

— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приёмы следствия, обманным путём заставил признаться в краже.

— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.

— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я ещё одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.

— Не думай, что там дураки сидят.

— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?

Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.

— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А всё-таки подозревает. Жалобы-«телеги» как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?

Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах её была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.

— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.

— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.

— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шёлковой стала.

— Шёлковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.

Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребёнка или больного, обижаться нельзя.

Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — её переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом её ловили на автомашине, с верёвками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить её палками…

Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот её ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксёры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бёдрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…

— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.

Значит, тёмная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.

— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.

— Зачем? И видеть его не хочу.

— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.

— Чего? — подозрительно спросила она.

— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до лёгкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…

— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.

— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты её не хочешь.

— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.

— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.

Она тоже встала.

— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.

Рябинин обошёл стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая своё напряжённое тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.

— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!

— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.

Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на её красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчётливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:

— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!

Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:

— Подло — ножом в спину!

Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всём лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.

— Как… убит? — неслышно спросила она.

— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?

— Как же… Он вышел от меня…

— Выйти он вышел, да не ушёл.

— Ты же читал его протокол допроса…

— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошёл, на свою смерть пошёл. Рассказывай!

— Чего… рассказывать?

Рябинин смотрел в её побледневшее лицо и краем глаза видел слева ещё белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к её лицу:

— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Всё рассказывай!

— Так ты думаешь… что я…

— И думать нечего, — осёк он её. — Поэтому в той квартире и денег не нашли при обыске.

— Почему?..

— Да потому, что ты денежки передала через чёрный ход, — их не могло быть в квартире. Потому, что ты наводчица. Познакомилась, увидела деньги, привела, дождалась ночи и выгнала во двор, Если удаётся — берёшь деньги сама, не удаётся — он уж действует наверняка: нож в спину. А Курикина убрали, как свидетеля. Понятно, чуть не попались. Могу рассказать, как всё было: ты взяла деньги и смылась через чёрный ход, предупредила своего напарника, чтобы Курикина не упускал. Тот и дождался. Это мы дураки — надо бы Курикина отвезти на машине. Да теперь что говорить… Одного вы не учли: что я успею его допросить в жилконторе.

Рябинин вытер вспотевший лоб и шевельнул плечами, чтобы отлепить со спины рубашку. Ему захотелось сбросить пиджак, но он уже не мог ни остановиться, ни прерваться.

— Неужели я буду сидеть с тобой из-за пятисот рублей весь день?! Да в этом бы и участковый разобрался. Неужели ты раньше не сообразила, что прокуратура мелкими кражами не занимается?! Ты всё-о-о сообразила… Так где убийца?

— Да ты что! Разве я пойду на мокрое дело?

Она была парализована страхом. Слова, которые раньше сыпались из неё неудержно, теперь кончились — их поток где-то перекрылся. Даже лицо изменилось: вроде бы то же самое, но как-то все черты сгладились, расплылись, как чёткий профиль на оправленной монете.

— Отвечай, где соучастник убийства? Тебе же выгодно всё рассказать первой. Помоги следствию поймать его — только этим можешь искупить свою вину…

— Зарезать живого человека… Да ты что… Он был у меня, это верно… Деньги взять у пьяного могу. Конечно, теперь это дело мне легко пришить…

— Время не ждёт, Рукояткина, — перебил он.

Сейчас бы Рябинина никто не узнал. Лёгкая задумчивость, из-за которой он казался повёрнутым не к жизни, а к самому себе, сейчас пропала в каком-то жару. Этот жар всё внутри стянул, высушил лицо, опалил губы, замерцал в глазах, и даже очки сверкнули, будто на них пал отблеск глаз. Жар всё накапливался и мог разорвать его, как цепная реакция. Ему казалось, что теперь он всё может: заставить признаться подследственную, убедить преступника и перевоспитать рецидивиста. У психиатров такое состояние как-то называлось, но у них все человеческие состояния имели названия.

— Время не ждёт, Рукояткина, — повторил он. — Чем быстрее его поймаем, тем для тебя лучше. Не найдём — одна пойдёшь по сто второй статье.

— Да ты что… Не знаю я про убийство.

— Это расскажи своей бабушке, — перебил он, а он сейчас только перебивал. — Поэтому ты о деньгах и молчала. Сообщи о деньгах — надо рассказывать и про убийство. Не так ли?! Наверное, с деньгами и ножичек лежит, а?

— Зря шьёшь мне нахалку… Не могу я пойти на мокрое, я ведь…

Но Рябинин оттолкнулся от стула и рванулся к телефону.

— Тогда поедем.

— Куда?

— В морг, — негромко сказал он, потому что это слово не выкрикивалось, но, приглушённое, оно действовало ещё сильней.

— Зачем? — теперь её страх перешёл в тихий ужас, который невозможно было скрыть.

Рябинин швырнул трубку, не добрав нужного номера, и опять бросился к ней, к её лицу, от которого он теперь не отрывался.

— Предъявлю тебе на опознание труп Курикина, — выдохнул он так, как в мультфильмах Змей-Горыныч выдыхал огонь.

Рукояткина вскочила со стула — он даже отпрянул. Она сплела руки на груди, смотрела на следователя, а руки извивались у её шеи, хрустя пальцами:

— Не надо! Не поеду! Ну как мне объяснить? По характеру я не такая, пойми ты…

Она теперь тоже заходила по кабинету. Рябинин, чтобы не терять её лица, двигался рядом, и они были похожи на двух посаженных в клетку зверей.

— Ну пойми ты хоть раз в жизни! Разберись ты… Я вижу, что на мне сходится. Но ты же следователь, ты же должен разобраться. Я всё могу, кроме убийства. Ну как тебе… Я же детей люблю.

Страх прилип к ней, как напалм. Рябинин знал, что такое прилипчивый страх, не тот, не животный, который его охватывал в воде, а умный страх, на который есть свои причины и которого боится любой здравый человек.

— Не убивала! — рявкнул он, прижимая её взглядом к стене. — Если бы не убивала, давно бы выложила про деньги… Врёшь ты, милая!

Она метнулась глазами, потом метнулась заячьей петлёй по кабинету и, выламывая руки, невнятно предложила:

— Давай расскажу про деньги.

— Теперь дело не в деньгах, — отрезал Рябинин.

— Я расскажу всё, и ты поймёшь, что не я Курикина…

Он каким-то прыжком оказался у стола, выдвинул нижний ящик и выдернул чистый бланк протокола допроса — уже третий. Взяв ручку, Рябинин швырнул протокол на стол и коротко приказал:

— Пиши сама. Посмотрим. А потом поговорим об убийстве.

Она схватила ручку, как в известной пословице утопающий хватается за соломинку, села и сразу начала писать крупным разборчивым почерком. Рябинин молча стоял за её спиной, как учитель во время диктовки; только ничего не диктовал — смотрел через её плечо на прямые строчки, которые складывались в криминальные эпизоды. Она писала сжато, самую суть, упуская всяких цыплят табака и драбаданы. Эпизод шёл за эпизодом: описала четыре кражи в ресторане — на одну больше, чем знал Рябинин. Потом две махинации в аэропорту. В конце описала какую-то оригинальную кражу из квартиры, но Рябинин уже не стал вникать.

Рукояткина кончила писать, о чём-то раздумывая.

— А где деньги? — подсказал он.

— Вот я и думаю… Они у меня спрятаны на кладбище, а никак… Я лучше покажу.

— Сколько денег?

— Все.

— Как все?

— Почти все. На еду только брала. Я ведь копила на чёрный день, безработная же, тунеядка. Телевизор цветной хотела купить…

Рябинин хотел что-то сказать, вернее, хотел о чём-то подумать, но останавливаться ему было нельзя, как марафонскому бегуну на дистанции.

— Что подсыпала в водку?

— Гексинал.

— Ого! Внеси в протокол, — потребовал он.

Рукояткина аккуратно вписала своим чистописанческим почерком, пугливо посматривая на Рябинина снизу.

— Теперь подпиши каждую страницу.

Она расписалась и протянула листки. Он взял их, сел на своё место и теперь внимательно пробежал ещё раз — записано было всё, хотя и немного сжато. Рябинин размашисто подписал последний лист.

— Ой, забыла, — рванулась она к протоколу, — забыла написать, что убийство-то я не совершала. Дай дополню.

В дверь постучали: он уже знал, что так официально-настойчиво стучал только сержант. Видимо, ему надоело сидеть. На крик Рябинина «Да-да!» сержант приоткрыл дверь и просунул голову в щель:

— Товарищ следователь! Для очной ставки явился гражданин Курикин. Ждёт в коридоре.

Он хотел ещё добавить, но, видимо, что-то заметил в их лицах, поэтому провалился в щель, скрипнув дверью. Рябинин схватился за стол и глянул на Рукояткину…

Она с ужасом смотрела на него, но не с тем ужасом, который у неё появился при известии о смерти Курикина. Новый ужас был с оттенком изумления и гадливости, будто она вместо следователя увидела огромного мохнатого паука или какого-нибудь неописуемого гада. Так смотрит пугливая женщина в лесу на змею под ногами — хочет крикнуть, а сил нет. В кабинете было тихо, как в морге. Рукояткина хотела что-то сказать, он видел, что хотела, у неё даже рот был чуть приоткрыт, — и не могла.

Рябинин ещё держался за стол, когда она начала медленно и прямо, почти не сгибая туловища, подниматься, словно начала расти. Он на секунду прикрыл глаза — сейчас она должна его ударить. Он это понял по её рукам, которые поднимались быстрей тела, да и по лицу понял, на которое теперь легла ещё и ненависть. Сейчас она ударит, и Рябинин не знал, что он тогда сделает. Надо бы снять очки, которые от удара шмыгнут с лица в угол. Надо бы закрыть глаза… Отпрянуть бы надо… Он знал, что будет делать — ничего: примет удар, как должный; примет, как осознавший преступник выслушивает заслуженный приговор.

Рукояткина поднялась, прижала руки к бокам и встала даже на носки, сделавшись выше ростом. Рябинин глубоко набрал воздуху. Она всё тянулась куда-то вверх, будто хотела взлететь, а он непроизвольно сгибал колени, стараясь врасти в пол…

Вдруг она вскрикнула и упала грудью на стол, как переломилась в пояснице. Рябинин отшатнулся, ошарашенный ещё больше, чем ударом бы по лицу. Рукояткина рыдала, размазывая слёзы по обложке уголовного дела, на котором лежала её голова. Игра кончилась. И допрос кончился — плакал человек.

Рябинин забегал по кабинету, заплетаясь в собственных ногах. Слёз он не переносил, особенно детских и женских. Сам мальчишкой в войну поплакал вместе с много плакавшей, похудевшей матерью.

Слёзы для следователя священны, потому что он должен откликаться на горе. А если они его не трогают, то надо уходить работать к металлу, к камню, к пластмассе.

Рукояткина плакала навзрыд, толчками, даже стол вздрагивал. И вздрагивал Рябинин, ошалело вертясь около неё. Она что-то приговаривала, бормотала, но слов было не разобрать.

— Ну, перестань, — сказал он и не услышал себя. Рябинин боялся слёз ещё по одной причине, в которой он век бы никому не признался: когда перед ним плакали — ему тоже хотелось плакать, будто он мгновенно оказывался там, в затемнённом, голодном детстве своём.

— Перестань, слышишь, — погромче сказал Рябинин и легонько дотронулся до её руки.

Она не обратила внимания. Тогда он взял её за локоть, чтобы оторвать от стола. Неожиданно она подняла голову и прильнула к его плечу — Рябинин застыл, чувствуя сквозь пиджак её горячий лоб. Но так было секунду-две: она глянула на него стеклянными от слёз глазами, в ужасе отшатнулась и опять упала на стол. Теперь Рябинин разбирал некоторые её слова и два раза услышал «какая подлость». Он и сам знал, что это подлость, которая расценивается как нарушение социалистической законности.

— Извини, — буркнул он.

Она плакала неудержимо. Видимо, прорвалось то, что копилось весь день, а может быть, и не один день. Рябинин склонился к ней, беспомощно озираясь:

— Разозлила ты меня… Такая тактика… В общем, прости, — бормотал он над её ухом.

Видимо, она услышала его слова, потому что теперь в её всхлипах он уловил слова про его тактику. Рябинин хотел назвать её по имени, но как-то не повернулся язык. И уж совсем не хотелось называть по фамилии.

— Перестань же… Ну ошибся я.

Рябинин подумал, что лучше бы отвесила пощёчину. И ещё подумал, что все плачущие женщины похожи на маленьких девочек.

— Ну можешь ты успокоиться?! Я же извиняюсь перед тобой, — чуть не крикнул он.

— На одну женщину, — всхлипывала она, комкая мокрый платок, — и милиция… и прокуратура… всё государство и ещё обман… подличают…

Рябинин обрадовался, что она заговорила членораздельно. Он решительно схватил её за плечи, оторвав от стола. Она села безвольно, как огромная тряпичная кукла. Рябинин выдернул из кармана платок, который сегодня дала Лида, и сунул ей в руку. Она взяла, приложив его к багровым векам и покусанным губам, — словно ночь металась в бреду.

— Зря я так сделал, — быстро заговорил он. — Довела ты меня. Прости, что так получилось…

Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.

— Всю жизнь не везёт, — бормотала она, всхлипывая между каждым словом, — вот уж… правду говорят… судьба…

Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, — неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся её жизнь. И текли слёзы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.

— Ничего не было… ни детства… ни родителей… — хлюпала она носом.

— Ты без родителей?

Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слёзы наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слёз он ещё не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому — эти слёзы лились и по будущему.

— Ну хоть что-нибудь… ничего… даже матери… — всхлипнула она потише.

— Родители умерли? — ещё раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.

Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.

— Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.

Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.

— Дай воды… весь день не пила…

Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана — весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства — Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала всё — от начала до конца. Если её допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала её в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно — работала, дружила или любила.

После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.

— Я не понял, родители живы у тебя или нет? — осторожно спросил Рябинин.

— Живёхоньки, — глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слёзы, рвущиеся наружу.

— И где они?

— Отец где-то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, — неохотно сообщила она.

— А дальше? — спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.

— Дальше, — мрачно усмехнулась она и бесслёзно всхлипнула, — сначала мать ходила, я даже помню. А потом вообще отказалась. А дальше всего было: и детдом, и интернат, и колония для трудных подростков…

— И мать с младенчества не видела?

— То-то и обидно, что живёт от меня в двух трамвайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне её. Мать-то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у неё с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.

— Зайти не пробовала?

— Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу её, меня аж в жар бросит…

— Может, всё-таки объявиться ей? — предположил Рябинин.

— Ну как она может жить… Как может водить собачку на верёвочке… Когда где-то её ребёнок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.

Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слёз, но сейчас она сидела вялая, будто её сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.

— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше её семейную историю, так жёстко допрашивать не смог бы.

— Единица-то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.

— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.

— Понимаешь? — вяло спросила она.

— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.

— Почему погиб?

— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.

— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.

— Не знаю, может и проходил бы.

— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.

Она вернула платок. Он посматривал на неё сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.

Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счёте оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…

Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:

— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребёнок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берёшь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я её ребёнком представляю. А как чудесно пахнет ребёнок, теплом, не нашим, другим теплом…

Она умолкла, о что-то споткнувшись в памяти.

— Говори, — предложил Рябинин.

— Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.

— Дочка у меня, во второй класс перешла.

— С косичками?

— Вот с такими, — показал он косички. — Сейчас за городом. Смешная — ужас. Звонит мне как-то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по-твоему, подавилась?

— Ты тоже детей любишь? — с сомнением спросила она.

— Кто же их не любит.

— Кто любит детей, тот убить никогда не может, — решительно заявила она.

Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксёры после боя. Или как супруги перед разводом, когда имущество уже поделено и осталось только разъехаться.

— Ты вот сказала, что тобой никто не интересовался… Неужели так всё и проходили мимо? — спросил он.

— Были, интересовались. Вон участковый чуть не каждый день интересуется. Беседует со мной по душам. Но я-то вижу его, просвечивает он, как пустаябутылка. Делает вид, что мне верит. Когда говоришь по душам, положено верить. А у меня такой характер: как увижу, что только один вид строит, — начну грубость ляпать. Как тебе. У нас в доме один есть, всё хочет меня воспитывать. Вы, говорит, при ваших физических данных могли вы выйти замуж даже за морского офицера и жить на благо родины семейной жизнью. А сам всё за кофту глазами лезет. О жизни иногда вот как хочется поговорить, — вздохнула она.

— Так уж и не с кем, — усомнился Рябинин не в словах, а в ситуации, где она не смогла найти собеседника. — По-моему, о жизни люди говорят с удовольствием. Особенно пожилые.

— Говорят, — вяло согласилась она. — Да всё нудно. Я ведь раньше работала на обувной фабрике. Мастер был, дядя Гоша. Всё меня наставлял. Наша жизнь, говорит, есть удовлетворение материальных потребностей, поэтому мы должны работать. Неужели я только для того на белый свет родилась, чтобы удовлетворять свои материальные потребности?

— А для чего?

— А ты согласен? — чуть оживилась она. — Для жратвы да шмуток существуем?

— Нет, — ответил Рябинин, немного подумав.

— Вот и я — нет. А для чего, и сама не знаю, — вздохнула она. — Иногда о жизни правильно говорят, разнообразно, хотя и теоретически.

— Почему теоретически? — спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить — опускаться до её понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймёт, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком — трудом…

— Почему же теоретически? — повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.

— О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала — занудь.

— Значит, эта работа не по тебе. А её нужно найти, свою работу. Я вот юридический закончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придёшь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются — стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?

— От жары.

— Тогда не поймёшь, — вздохнул он. — Вот какая несправедливость: столько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».

— Я в колонии напишу, — горько усмехнулась она. — Поэму о взмокшем ватнике.

Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:

— Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…

— У тебя работа психованная, — вставила она.

— Но тут другое удовольствие от работы. Попадётся какая-нибудь дрянь, подонок…

— Вроде меня, — ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.

— Ты не подонок, ты овца.

— Какая овца? — не поняла она.

— Заблудшая, — бросил Рябинин и продолжал: — Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.

— Посадить человека хочется? — спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для неё человека.

— Хочется, — честно признался Рябинин, схватываясь всё больше тем жарким состоянием, когда человек в чём-то прав, но не может эту правоту внушить другому. — Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребёнком бросил, вторую с ребёнком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он её искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белёсые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?

— Перед богом, — серьёзно сказала она.

— Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет — значит, я вместо него.

— Ты вместо чёрта, — ухмыльнулась она.

— Потел, потел я сильно, — не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. — Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провёл повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.

— Если не посадишь, то и радости у тебя нет? — серьёзно спросила она.

Рябинин усмехнулся: знал бы кто, что значит для него арестовать человека, даже самого виновного, но ведь ей объяснять не будешь.

— Придёт письмо из колонии — радость. Человек всё понял, значит, не зря я работал.

— Я тебе прямо телеграмму отстучу.

— Или выходит человек на свободу — и ко мне.

— Это зачем же?

— Бывает, спасибо сказать. Поговорить, посоветоваться, жизнь наметить. Матери приходят, просят помочь с подростками. Разве это не здорово: получил подростка-шпану, повозился, попотел с ним года два-три и смотришь — входит к тебе в кабинет человек, видно же, человек.

— А я никакую работу не любила, — задумчиво сказала она. — Да и нет, наверное, работ по мне.

— Почему же, — возразил Рябинин, — одну я уже знаю: воспитывать детей.

— Я?! — дёрнулась она и повернула к нему уже обсохшее лицо.

— Ты.

— Ха-ха-ха, — фальшиво захохотала она. — Умора.

Но Рябинин видел, что никакой уморы для неё нет, — опять что-то задето в ней, как это всегда бывало, когда упоминались ребята.

— Я воспитываю детей? — с сарказмом спросила она.

— Ты воспитываешь детей, — убеждённо ответил Рябинин.

— Кто же мне их доверит?

— Сейчас никто.

— А когда выйду из колонии — доверят?

— Не доверят. Но если ты поучишься, поработаешь, докажешь, что ты человек, — доверят. В тебе есть главное: ты любишь чужих детей. Это не такое частое качество.

Она вдруг растерялась и вроде бы испугалась, взглянув на него беспомощно, будто он её оскорбил.

— Говоришь это… для воспитания? — тихо спросила Рукояткина.

— Да брось ты… Я как с приятелем за бутылкой.

— Правда? — грудным голосом, придушенным от тихой радости, спросила она и вскочив, заходила по кабинету. — Господи! Да если бы мне детей! Да я бы… Ночи не спала. Каждому бы сказку рассказывала. Каждому перед сном пяточку поцеловала… Они же глупые. Многие не знают, что такое мать. С детьми бы…

Рябинин увидел, как перспектива, даже такая призрачная, которая сейчас мелькнула перед ней огнями на горизонте, изменила её мгновенно. Лицо Рукояткиной сделалось добрым и сосредоточенным, даже интеллигентным, и пропал тот заметный налёт вульгарности; она прошлась перед ним по-особенному, стройно и строго, как ходят молодые учителя. На один миг, а может, два-три мига, представила она себя воспитательницей, и Рябинин испугался, — имеет ли он право дразнить человека перспективой, как дразнят голодного куском хлеба… Не издевательство ли — обещать благородную работу человеку, у которого впереди суд и колония… Ну, а чем ей тогда жить в этой колонии, как не мечтой? Он должен показать ей будущее, кроме него — некому. Показать так же настойчиво, как он разбирал и показывал её прошлое.

Рукояткина думала о будущем. Это удивило Рябинина и обрадовало: он-то считал, что ей начхать на всё.

— Главное, понять и не повторять. У тебя ещё жизнь впереди.

— Жизнь-то впереди, — согласилась она, но в голосе не было никакой уверенности. — Жизнь впереди, да начала нету.

— Ну-у-у, — вырвалось у Рябинина, и он махнул рукой, рассекая воздух. — Что начало… Многие жизнь начинают красиво. Надо не на это смотреть, а как они потом живут. Красивых свадеб много, а красивых семей не очень. Студентки тоже красивые ходят, в брючках, модные, высокие, с тубусами… Студенты такие здоровые, спортивные, смелые, всё знают, собираются жизнь перевернуть… А придёшь в НИИ — посредственные инженеры корпят. Ни взлёта, ни страсти, ни смелости… Куда что делось! Потому что красиво начинать легко, а вот жить красиво…

— Тебе просто говорить… Не каждый может.

— Каждый! Каждый может, и всё может — вот в чём дело.

— Чего ж не каждый делает, если может?

— Знаешь почему? Человек сам ставит себе предел. Вот до этой черты я смогу, а дальше у меня не получится. И живёт, и достигает только этой черты. Вот ты. Шла сюда на допрос. Не признаться следователю — вот твоя черта. А могла бы черту приподнять повыше. Скажем, всё рассказать, осознать, чтобы меньше получить. А могла бы черту ещё поднять: отбыть наказание, завязать, пойти работать. А могла и ещё выше. Учиться начать, забыть прошлое, стать педагогом. Да эта черта беспредельна, как духовное развитие человека.

— Это на словах только просто.

— Я не говорю, что просто. Трудно. Для тебя в сто раз трудней.

— Не в моих условиях эти чёрточки рисовать, — не согласилась она.

— Условия?! Человек должен плевать на условия. Теперь всё на условия валят. И ты: мать, мастер, дураки кругом, никто тебя не понимает… А что ты значишь сама как личность?! Впрочем, что это я морали тебе читаю, — спохватился он.

Самолюбие начинающего следователя частенько тешилось властью. Шутка ли сказать: иметь право вызывать людей, допрашивать, обыскивать, предъявлять обвинение и даже арестовывать. Рябинин считал, что следователь обладает ещё более ответственным правом, чем допрос или арест, — правом учить людей. Как раз это право начинающие следователи не считали серьёзным, поучая вызванных с завидной лёгкостью.

Поэтому Рябинин не учил образу жизни. Он мог поговорить только о её принципах. Вспомнился спор двух лётчиков в аэропорту, да и спора-то не было, а была хорошая умная фраза. Один молодой, пружинистый, высокий, с фотогеничным лицом и дерзким взглядом, лазерно смотрящий на людей. Второй в годах, седоватый, уже не прямой, но спокойный и медленный, как время. Молодой ему с час говорил, сколько он налетал километров, какого он класса, на каком счету и чего добьётся в воздухе. Второй лётчик слушал-слушал и сказал: «В воздухе-то многие летают, а ты вот на земле полети».

К этому Рябинин ничего бы не смог добавить: где бы человек ни был, он должен везде летать.

— А почему ты с фабрики ушла?

— А-а, надоело мне. Работа неинтересная, семьи нет, друзей нет… Люди чем-то интересуются, в музеи ходят, на музыку… А я как услышу по радио — скрипит известный скрипач — сразу выключаю. Вот какая идиотка. Ни космос меня не трогает, ни политика разная… В кино вот бегала. Книжки только про убийства читала. А то бы вообще от скуки можно сдохнуть.

— Скучная жизнь у скучных людей, — громко бросил Рябинин.

Она подошла к столу и посмотрела на улицу. В доме через проспект зажигались окна. Рябинин удивился — было вроде бы светло. Он глянул на часы и удивился ещё больше, потому что рабочий день кончился. Но сейчас он жил вне рабочего дня. Обвиняемый и следователь не кибернетические машины — они не могут оборвать допрос вдруг, потому что допрос есть человеческий разговор.

— Когда мне было шестнадцать, — задумчиво сказала она, — я любила ходить по городу и смотреть на вечерние окна. Только вот не как сейчас, при свете, а осенью. Окна казались мне загадочными, таинственными… Казалось, что там сидят сильные благородные мужчины. Или красивые женщины… Пишут книги или стихи сочиняют. Или философ размышляет о нас грешных… Или художник рисует этих красивых женщин… Или изобретатель чего-нибудь изобретает… А теперь выросла. Теперь знаю, что за окнами смотрят телевизор.

— Ни чёрта ты не выросла! — подскочил Рябинин. — Нет интересных людей! А откуда же берутся интересные вещи?! Их ведь делают интересные рабочие. Откуда берутся интересные книги, фильмы, песни? Интересные мысли, машины, открытия, изобретения? Неужели ты думаешь, что всё это могут сделать скучные люди?

— Что ж, и скучных, по-твоему, нет? — повернулась она к нему.

— Сколько угодно. И везде. Обывательщина живуча, как вирусы. Но разве на них надо смотреть? Разве они делают жизнь? Да ведь ты сама интересный человек.

— Я?! Чем? — удивлённо спросила она и опять села рядом.

— Неглупая, имеешь оригинальные взгляды, характер у тебя есть, внешность выразительная, да и судьба твоя по-своему интересна. И способная — вон как про окна сказала поэтично.

— Господи боже мой, — тихо вздохнула Рукояткина.

— Нет интересных людей… Да они всегда рядом. У нас работает следователь Демидова. Ей пятьдесят семь лет — и всё работает. Следователь должен быть энергичным, быстрым, шустрым. Молодые не справляются, а она раскрывает преступления, перевоспитывает подростков. Пришла в прокуратуру — ей было восемнадцать. Заочно кончила юридический, специально кончила педагогический, чтобы заниматься малолетками. Всю жизнь работает допоздна, без выходных, без праздников, весь интерес в работе. Вышла когда-то замуж. Муж посидел дома один — и ушёл. Так без мужа и прожила жизнь. Выехала однажды на место происшествия, женщину током убило. А в углу сын плачет, девять лет. Ни родных не осталось, ни знакомых. На второй день работать не может: стоит у неё в голове мальчишка — забился на кухне и плачет. Бросила всё и поехала усыновлять. А через год умерла её родная сестра — ещё взяла двоих. И всех воспитала. Потому что живёт увлечённо, со смыслом, на полную душу…

Настойчиво стукнул сержант и тут же распахнул дверь. Рябинину было неудобно перед ним — держал человека в коридоре целый день.

— Товарищ следователь, — спросил сержант и замолчал, увидев их сидящими рядком, как супругов у телевизора.

— Скоро кончим, — устало сообщил Рябинин.

— Да я не про это. Курикин спрашивает, ему ждать или как.

Вот про кого он забыл совершенно, хотя весь день только о нём и говорил.

— Скажите, что сегодня очной ставки не будет. Потом вызову.

Сержант закрыл дверь, и Рябинин крикнул вдогонку:

— Извинитесь за меня!

— Противный он, как подтаявший студень, — вдруг сказала она.

— Сержант? — не понял Рябинин.

— Да нет, Курикин. Начал раздеваться, вижу, бумажник проверил и в другой карман переложил. У тебя сколько внутренних карманов?

— Ну, два.

— А у него три, третий где-то на спине пришит. Будет хороший человек третий карман пришивать? Не подумай, я не оправдываюсь. Положил туда бумажник, вижу, хоть и пьяный, а меня боится. Зло ещё больше взяло: пришёл к женщине насчёт любви, а за кошелёк держится. Да не ходи к такой. А уж пришёл, так не прячь, не озирайся. Ну и решила. Полез он на диван, а я бумажник быстренько слямзила и на кухню, да как забарабаню в дверь ногой. Меняюсь в лице и вбегаю в комнату: «Ой-ой-ой, муж пришёл!» Он как вскочит, пиджак на плечи и не знает куда смыться. Сразу протрезвел. Я его поставила за дверь, открыла её, потопала — якобы муж прошёл — и вытолкнула на лестницу. Чёрный ход не захотела открывать. Так и выпроводила. Ему уж было не до бумажника.

В протоколе она записала короче, официальнее. Но в протоколах ещё никто не писал художественно.

— И тебе нравится общаться вот с такими ловеласами? — осторожно спросил Рябинин.

— С кем? — не поняла она.

— Ловеласами… Ну, мужчинами лёгкого поведения.

— Во — ловеласы! — удивилась она, оттягивая юбку к коленям, потому что они сидели рядом, уже не было допроса, и Рукояткина теперь стеснялась. — Гулящих женщин зовут нецензурно. А гулящий мужчина — ловелас, донжуан. Красиво! Знаешь, кого я больше всего не люблю на свете?

— Следователей, — улыбнулся Рябинин.

— Мужиков! — отрезала она.

— Как же не любишь? Только ими и занималась.

— Ничего не занималась, — отрезала она. — И пить я не люблю, да и нельзя мне — гастрит.

— Ну как же, — повторил Рябинин, впервые усомнившись в её словах с тех пор, как преломился допрос.

— Да наврала я тебе про ателье-то. Есть захочется, познакомлюсь с парнем, наемся в ресторане за его счёт и сбегу. Или обчищу, ты знаешь. Я в комнату к себе никого не водила. Мне украсть легче, чем с мужиком.

— Чего ж так? — глуповато спросил Рябинин.

— А противно — и всё.

Её лицо заметно сделалось брезгливым, и он поверил, что «противно — и всё». Наверняка и здесь жизнь сложилась не так, и здесь жизнь пересёк кто-нибудь, не понятый ею или не понявший её.

— Друг у тебя… есть? — неуверенно спросил Рябинин.

— Да был один морячок-сундучок, — вяло ответила она.

— Понятно, — вздохнул Рябинин. — Ну хоть была в твоей жизни любовь-то хорошая?

— Чего-о-о-о?! — так чегокнула она, что Рябинин слегка опешил — вроде ни о чём особенном он не спросил.

— Тебя кто-нибудь любил, спрашиваю? Или ты?..

Она повернулась к нему всем телом так, что Рябинину пришлось отодвинуться, — иначе бы она упёрлась в него коленями.

— А что такое любовь? — с ехидцей спросила она.

Труднее всего отвечать на простые вопросы. Что такое хлеб? Мучнисто-ноздреватый продукт — и только-то? Что такое вода? Водород с кислородом, но кто этому поверит? А что такое любовь?

— Когда люди любят друг друга, — дал он самое короткое определение и улыбнулся, потому что ничего не сказал этим.

Рукояткина тоже усмехнулась. Она всё-таки знала о любви, потому что была женщиной. Но он знал больше, потому что был следователем. А определения он не знал. Да и кто знал: пятьдесят процентов людей употребляют слово «любовь», не понимая его значения; другие пятьдесят даже не употребляют. В его сознании давно сложилось два представления о ней.

Первое шло от жизни. У этой любви было другое, короткое, как собачья кличка, название — секс. Он пользовался этим определением, как пользуются рабочим халатом или инструментом, потому что следователь обязан понимать человеческие уровни.

Второе понимание любви было своё, о котором он говорил с редкими людьми и говорил редкими невнятными словами, потому что внятных не хватало, как для пересказа музыки. В этой любви секс оскорблял женщину. Пусть он себе есть, но пусть он имеет отношение к любви не больше, чем серый холст к написанной на нём рафаэлевской мадонне. Его тихо передёргивало, когда кто-нибудь говорил, что любовь держится на сексе, — чувство, которое заставляет боготворить и плакать, вон, оказывается, на чём держится. Он не признавал любви простой и весёлой, — только трагедия, потому что испокон веков любовь страдает от непонимания, но больше всего страдает от глупости, как, впрочем, и всё в жизни. Любовь должна быть трагична потому, что в конце концов смерть обрывает её. Она должна заключать в себе весь мир и быть в жизни единственной — или её не надо совсем.

Такой идеал любви у него был лет в восемнадцать. Ему давно перевалило за тридцать, но ничего не изменилось. Он понимал, что его любовь в общем-то несовременна и романтична. Но что такое любовь, как не романтическое состояние души?

Он смотрел на Рукояткину сбоку: на чёткий нос, который в профиль не казался широковатым; на маленькие, почти детские уши; на безвольно-лёгкую грудь, которая, казалось, от прикосновения растает; на стройные ноги, которые сейчас белели, как берёзки в сумерках, — не могла она не знать о любви.

— Знаешь ты о ней.

— Знакома с этой пакостью, — согласилась она.

— Почему пакостью?

— Говорила тебе, был у меня морячок. Любовь — это как бог для старушек: говорят-говорят о нём, а никто не видел.

Вот и было определение.

— У тебя и тут пустота, — с сожалением сказал Рябинин.

— Раньше, когда ещё хорошие книжки читала, тоже ждала по вечерам любовь. Всё надеялась. Ох, какая дура была… Думала, что женщина должна любить, помогать, жалеть, угождать. Женщина, которая не может пожалеть мужчину, — кому нужна: только производству. Душа-то у меня что такси — садись каждый, кто хочет. И сел один, морячок. Насмотрелась я на него. Вообще мужики нахальные, глаза навыкате, всегда «под газом», хамы, в общем. Как жена уехала — напиться ему и бабу. Кого они замуж берут — знаешь? Думаешь, умную, образованную, которая ноты изучает или в очках ходит? Или у которой лицо правильной красоты? Или которая интересная сама по себе, вроде твоей Демидовой? Ни фига подобного! Возьмут, у которой здесь во, здесь во, а здесь во!

Она вскочила и выразительно стукнула себя по груди, бёдрам и пониже спины, как она стучала днём, объясняя соотношение в себе духа и материи. В ней каким-то образом уживалась наивность с грубостью и женственность с вульгарностью.

— А что здесь, — она звонко хлопнула себя по лбу, словно он был пластмассовый, — ни одного дьявола не интересует. Вот девка и думает: а зачем мне учиться и всякие диссертации писать, — я лучше мини закатаю повыше, и он пошёл за мной. Знаешь, что я тебе про любовь скажу? Её придумали для семнадцатилетних дур. Выросла девка, ей уже парень нужен. Ходить к нему стыдно, нужен красивый предлог. И придумали — любовь. И пошло, и пошло. Песни посыпались про любовь связками, как сардельки. Слушать противно. Как песня, так про любовь. Будто у нас про любовь только все и думают. И петь будто не о чем. Вот о твоей Демидовой песню не сложат. Песня есть «Помогите влюблённым». Видишь ты, влюблённым самим не справиться… Да я лучше больному помогу. Не напишут песню «Помоги инвалиду» или «Помогите старушке», «Помогите, кому нужна помощь»… Да и кто её, любовь, видел-то? Вроде атома — есть, говорят, а никто не видел.

Она не знала о любви… Да она о ней продумала не одну ночь. Иначе и быть не могло, потому что женщине, никак не связанной с общественной жизнью, остаётся только любовь.

— Знаешь, — задумчиво сказал Рябинин, — вот взять карту местности. И взять копию её на кальке, такой прозрачной бумаге. И наложить эту кальку на оригинал. Совпадёт точно. Но стоит край сдвинуть на миллиметр — и всё не совпадёт: ни города, ни реки, ни леса.

— Как это меня касается?

— Говоришь ты о многом верно, даже интересно. Но всё сдвинуто в сторону. Не совпадает. Вот и про любовь не совпало.

— А с чем не совпало-то? С Ромео и Джульеттой?

— А хотя бы и с Ромео.

— Интересно, где ты их видел. Уж не во Дворце ли бракосочетаний? Я такая-сякая, но до такой пошлости я бы не дошла. Стоять в очереди на женитьбу! Выпялятся, расфуфырятся, машины с кольцами, народ толпится — что это? Личное счастье на люди тащат, как бельём трясут. Я вот знаю одну девку. Замужем уже была, ребёнок есть, и решила второй раз замуж. А дворец её не брачует: мол, сочеталась уже, теперь иди в ЗАГС. Так она взяла отношение из месткома: норму выполняет, общественную работу ведёт, просим браком её сочетать. Ну скажи, что ей надо — любовь или дворец? Показуха ей нужна, а не любовь.

Рябинин мог под этими словами подписаться, как под протоколом.

— Откровенно говоря, — сказал он, — к этим дворцам у меня тоже симпатии нет. Но ты не о любви говоришь, а о дворцах.

— Где ж её искать?

— В шалашах. Любовь ищут в шалашах.

— А я вот, считай, в шалаше живу, а любви нет и не было, — убеждённо ответила она.

Его удивило, что в пользе труда, в необходимости цели в жизни он вроде бы убедил её скорее: на любви он споткнулся, или она споткнулась, или они споткнулись. Там она верила на слово — тут у неё было выстрадано. Да и обидно ей: красивой молодой женщине в одиночестве.

— Нет, говоришь, любви… Ты ночь просидела в камере. А знаешь, что за стенкой парень сидит за любовь?

— Убил девку, что ли?

— Никого не убивал. Сидит буквально за любовь.

— Такой статьи нет, — усомнилась она.

— Статьи нет, — согласился он. — Задержан за бродяжничество. Три года не работает, не прописан, катается по стране, живёт кое-как, вот с такой бородой.

— Я его видела. Он у дежурного просил книжку.

— Вот-вот. На заурядного тунеядца не похож. Часа три я с ним сидел, не по работе, а просто интересно было. Всё молчал. А потом рассказал. Жил в нашем городе, любил девушку, по-настоящему любил. Собирался уже в этот самый дворец идти… И вдруг сильная ссора. Неважно из-за чего. Она любит, но не может простить, и не может быть вместе, не может жить в одном городе — вот как интересно. И она с горя уезжает на стройку. Он бросает институт и едет за ней. Она в это время переехала на другую стройку. Он туда. Она опять по каким-то причинам уезжает. Он её потерял. И начал искать по стране. Представляешь?! Ездил по стройкам, где есть работы по её специальности. Почти три года. Восемь раз приезжал только в наш город, искал тут, среди знакомых, по справочному, через милицию… И вот нашёл: в Хабаровском крае. Заработал денег на дорогу, вагоны разгружал. Едет, добирается, находит общежитие, стоит в проходной, бледный, сам не в себе: говорит, еле стоял. И вдруг подходит к нему незнакомая девушка и спрашивает: «Вы меня вызывали?»

— Не она?

— Не она. Совпали фамилия, имя, год рождения… Он вернулся сюда — и вот арестован, как бродяга.

— Как же так? — Она вскочила с места и встала перед ним, словно он был виноват в этой истории. — За что же? Господи…

Рябинин представил её в кино: наверное, охает, хватается за грудь, дрожит и плачет.

— Я его спрашиваю: что ж, ты без неё жить не можешь? Нет, говорит, могу, вот сижу в камере — тоже ведь живу.

— И ты ничего не сделал? — спросила она, прищуривая глаза, как прищуривала их в начале допроса.

Но Рябинин уже забыл про начало допроса — это было утром, а сейчас наступил вечер. Над универмагом загорелись зелёные буквы. На его крыше вспыхнула реклама кинопроката, призывающая посмотреть фильм о любви — ещё одну стандартную вариацию на вечную тему. И опять на улице не было темноты, только посерело и поблёкло, будто обтаяли острые углы домов и крыш. Даже свет горел только в половине окон домов, и неоновые буквы магазина, казалось, светились вполнакала.

— Им занимаюсь не я, — ответил он. — Но сделал: ребята из уголовного розыска нашли её адрес. Ему отдам. А завтра схожу к судье и расскажу его историю, сам-то он наверняка промолчит.

Она устало села на стул, сразу успокоившись:

— Какой чудной парень. Вон люди за что сидят, а я за Курикина.

— По-моему, — вставил он, — этот парень сильнее Ромео.

— Много ли таких, — вздохнула она.

— Больше, чем ты думаешь. Вот мы с тобой одного уже нашли.

Рябинин смотрел в её бледное лицо, в серые глаза, влажные и блестящие, как осенний асфальт, потому что слёзы стояли где-то за ними и уж, видно, просачивались. Лицо всё бледнело, глаза всё темнели, — свет в кабинете не зажигался. Незаметно пропало время, будто он повис в космосе без ориентиров и часов. И оно ему было не нужно, занятому своим парением, словно сидел не в кабинете и был не следователем. Ни зелёные буквы напротив, к которым он привык за много лет; ни стальная громада сейфа, которую он иногда задевал рукой; ни круглая вмятина в стене, которую он выдолбил локтем, не возвращали его к работе — он сейчас был просто человек и говорил с другим человеком.

— Да у меня у самого любовь, — вдруг сказал он, не собираясь этого говорить.

— Настоящая?

— По-моему, настоящая.

— Расскажи, а? — попросила она так просто, что Рябинин не удивился и даже не подумал отнекиваться.

— Да вроде бы и рассказывать нечего. Не о чем… Ни метров, ни килограммов, ни рублей — мерить нечем. Тут надо бы стихами, — тихо начал Рябинин и осёкся: говорить постороннему человеку о Лиде он не мог. — Да неужели у тебя ничего не было похожего?

Она не ответила. Может быть, она копалась в своём прошлом. Может быть, просто не говорила, потому что в сумерках хорошо молчится.

— Похожее, — наконец сказала Рукояткина, и Рябинин понял: что-то она нашла в своей жизни; не вспомнила, а выбрала, посмотрев на всё иначе, как иногда глянешь на вещи, которые собрался выбросить, но увидишь одну и подумаешь — её-то зачем выбрасывать?

— Вроде, было. Мне исполнилось семнадцать, ещё на фабрике ученицей работала. Парнишка один, слесарь, всё меня у проходной ждал. Пирожки с мясом покупал, эскимо на палочке, в кино приглашал. А я не шла. Я тогда по морякам надрывалась. Смылась с фабрики, думала, что с парнишкой завязано. Смотрю, торчит у ворот дома с пирожками. Ко мне тогда стал похаживать тот морячок с фиксой, лоб под потолок. Ну, и дал он по шее парнишке. Думала — всё, отстанет. Нет, на улице меня перехватил, покраснел, заикается. Уговаривает вернуться на фабрику, мол, собьюсь с пути. Велела ему нос почаще вытирать. Смотрю, сейчас заплачет. И что-то шевельнулось во мне, защемило в груди, как от брошенного ребёнка. Повела к себе, недели две ходил, пока морячок опять не вытурил его…

— Дура ты, прости господи! — вырвалось у Рябинина.

— Дура, — вздохнула она. — Денег у меня уже не было. А он придёт, пельменей притащит, колбасы докторской… Уйдёт, пятёрку оставит. Глаза у него такие… лохматые, в пушистых ресницах. Водку не пил. Жениться предлагал. Слова красивые знал. А ведь женщина любит ушами. Говорил, что без меня у него жизнь получится маленькой. Тихий был, стеснительный. А мне тогда нахальные нравились. И тут его в армию взяли. Не стала перед службой-то корёжиться. По-человечески на вокзал проводила, с цветами. Писем получила штук двадцать. И писем давно нет, и где он сам, не знаю, а стишок из письма помню. Сказать?

— Скажи.

Она тихонько откашлялась и начала читать, будто просто говорила, не изменив ни тональности, ни выражения:

Месяц сегодня, родная, исполнился,
Как провожала ты друга.
День тот печальный невольно мне вспомнился,
Моя дорогая подруга.
Вспомнил вокзал я, букет гладиолусов —
Скромный подарок прощальный.
Как ты от ветра пригладила волосы
И улыбнулась печально.
Поезд ушёл, потекли дни за днями.
Место моё у ракеты.
Слёзы от ветра, а может, и сами.
Где ты, любимая, где ты?
Она помолчала и добавила:

— Всему поверил… Даже где-то печальную улыбку нашёл.

— Знаешь… это хуже кражи, — заключил Рябинин.

— Хуже, — согласилась она.

— А что ж говорила, что не видела любви? Он же любил тебя, дуру.

В который раз Рябинин убеждался в правоте банальной сентенции о том, что счастье человека в его собственных руках. В каждом из нас есть способности. У каждого золотые руки. Каждый способен на любовь, подвиг и творческое горение. Все мы в молодости похожи на строителей: стоим на пустой площадке и ждём стройматериалов. Они подвезены, может быть в разной пропорции — кому больше кирпича, а кому цемента, — но подвезены-то всем. И строим. А не получается, то говорим — такова жизнь. Рябинин заметил, что жизнью часто называют ряд обстоятельств, которые помешали чего-нибудь добиться.

— Знаешь, — сказала она, — когда блатные будут говорить тебе, что, мол, жизнь их заела, — не верь. Сами не захотели. Как и я. Украсть легче, чем каждый день на работу ходить.

Они думали об одном. Рябинин оценил её совет. Она имела в виду тех, которые начинали искать правду, попав в колонию; начинали писать в газеты и прокуратуры, в органы власти и общественным деятелям. Они обличали, предлагали и восклицали. Но эти «правдолюбцы» истину не искали, когда тащили, прикарманивали, приписывали…

— Сколько мне дадут? — спросила Рукояткина.

— Не знаю, — честно сказал он.

— Ну примерно?

— Всё учтут. Несколько краж, не работала, плохие характеристики — это минусы. Ранее не судима, полное чистосердечное признание — плюсы.

— А условно не дадут?

— Нет, — твёрдо сказал Рябинин.

— Другим-то дают, — падающим голосом сказала она.

— Дают, — согласился он. — Если одна кража, человек работает, возместил ущерб, хорошие характеристики. Когда он не арестован — это тоже плюс. Значит, прокуратура верит, что он не убежит, не посадила его. В общем, когда много плюсов и мало минусов.

— Мало плюсов, — как эхо отозвалась она.

— Тебе надо бороться за самое минимальное наказание. Короче, чтобы поменьше дали.

Она кивнула головой. Но он видел, что ей, в общем-то, не так важно — побольше ли, поменьше. Это сейчас неважно, а когда окажется в колонии, ох как будет мешать каждый лишний месяц, день. Там они будут все лишними.

— Ты знаешь мой самый сильный страх в жизни? — спросила она. — Когда увидела в аэропорту собаку. Я сразу поняла — меня ищет. И дала себе клятву… Вот пока она бежала по залу, дала себе клятву: завязать до конца дней моих. Ни копейки не возьму. Поклялась, что вспорю себе вены…

— Странная клятва, — буркнул он.

— А чем мне клясться? Ни родных, ни знакомых, ни друзей… Поклялась, что вспорю себе вены, если вернусь к этой проклятой жизни. Ты веришь, что я завязала? — спросила она каким-то беспомощным голосом, как пропела.

— Верю, — убеждённо ответил Рябинин.

— Верю, что ты мне веришь, — вздохнула она и тут же нервно и неестественно хохотнула. — Смешно, сейчас живот отвалится. Теперь ты у меня, пожалуй, самый близкий человек. Ни с кем так не говорила. Единственно близкий человек, да и тот следователь. Ты мне веришь, что я завязала? — опять спросила она, переходя на тот тихий, падающий голос.

— Я же сказал — верю, — повторил Рябинин.

Он понимал, как ей важна его вера, чья-нибудь вера в неё, в ту клятву, которую она дала в аэропорту. И об этой клятве должны знать люди, — иначе это была бы только её личная клятва.

— Дай мне слово, что веришь. Какое у тебя самое надёжное слово?

Она наплыла на него лицом, потому что сумерки становились всё гуще и уже можно было гримасу лица принять за улыбку. Он считал, что у него все слова надёжные, потому что следователю без них нельзя. Но одно было ещё надёжнее, чем просто надёжные слова:

— Честное партийное слово, что я тебе верю.

Она облегчённо отодвинулась, замолчав, будто взвешивая всю серьёзность его слова.

— Ты прости… Издевалась я.

— Ничего. И ты извини за приёмы.

— Ты говорил со мной и всё время думал, что ты следователь. А про это надо забыть, когда с человеком говоришь, — просто сообщила она.

— Возможно, — согласился Рябинин.

Как же он не понял этого сразу… Вот где лежала отгадка, лежал ключ к ней и допросу. Но как же он?! Смелая, гордая, самолюбивая женщина… Да разве она допустит унижение! Будь перед ней хоть Генеральный прокурор, но говори как с равной, вот так, рядом на стуле, как они сидели весь вечер. Она не могла допустить, чтобы её допрашивали, — только человеческий разговор.

— Есть хочешь? — спросил Рябинин. — Хотя чего спрашиваю.

— Мороженого бы поела.

— Я тоже мороженое люблю.

— Разве мужики едят мороженое? — удивилась она. — Вот все весну любят, песни про неё поют, а я люблю осень. Войдёшь в осенний лес, а сердце ёк-ёк.

— Мне осенью нравятся тёмно-вишнёвые осины.

— Правда? — опять удивилась она, как и мороженому. — Это моё самое любимое дерево. Такое же пропащее, как я.

— Почему пропащее? — не понял он.

— Всё листьями шуршит, как всхлипывает. А листочки у неё вертятся на черенках, вроде как на шнурочках. Люди её не любят. Осина не горит без керосина.

— Поздней осенью хорошо в лесу найти цветы, — сказал Рябинин, перед глазами которого уже стоял лес, о котором он мечтал одиннадцать месяцев и куда уезжал на двенадцатый.

— Я цветы пышные не люблю. Разные там гладиолусы, которые по рублю штучка. Ромашки хороши. Вот лютики никто не любит, а я люблю. Жалко мне их.

— Есть такой белый цветок или трава, — вспомнил Рябинин, — называется таволга. Мне очень запах нравится.

— А я такая странная баба, духи не люблю. Вот понюхай. Да не бойся, платье понюхай.

Он мешкал секунду — просто стеснялся. Затем склонился к её груди, вдохнул терпкий воздух и тихо дрогнул от запаха лугов, от того двенадцатого месяца, которого он ждал все одиннадцать. И догадался, почему вспомнилась таволга, — от платья пахло и таволгой, вроде бы и сурепкой с клевером пахло, и травой скошенной, как на июльском вечернем лугу.

— Ну, какой запах? — с любопытством спросила она.

— Сеном свежим.

— Травой, а не сеном, — поправила она. — Сама эти духи изобрела. Ты в лес ходишь один или с компанией?

— Бывает, с компанией, но больше люблю один.

— Правда? Я компании в лесу не признаю. Зачем тогда и в лес идти? Осенью одна по лесу… хорошо. О чём хочешь думаешь.

— И тишина.

— Ага, тихо до жути, — подхватила она.

Они помолчали. Теперь эти паузы не тяготили, как во время допроса; он даже видел в них смысл.

— Тебя зовут-то как? — вдруг спросил он.

— Не Марией и не Матильдой. На фабрике звали Машей. А тебя — Сергей?

— Сергей.

Опять сделалось тихо, но пауза стала другой, замороженной и чуть звонкой. Может, она выпрямилась не так или шевельнулась как-то по-особенному, но Рябинин вдруг заметил в ней что-то другое и почувствовал, что сейчас эта замороженная звонкость нарушится необычно — лопнет, треснет или взорвётся.

Но она спокойно спросила:

— Суд будет скоро?

— Вряд ли. Через месяц, а то и позже.

— Серёжа, отпусти меня.

Рябинин глянул на сейф, но это явно сказал не он. Могло послышаться, могло показаться в полумраке после трудного голодного дня. Или это мог прошипеть на проспекте по асфальту протектор автобуса.

Она встала и склонилась к нему. Он увидел её глаза у своих — вместо зрачков светились зелёные неоновые буквы.

— Серёжа… Не сажай меня до суда… Пусть как суд решит. Это же у вас называется мера пресечения, чтобы человек не убежал. Ты же веришь, что я не убегу… А мне нужно… Я завтра утром принесу тебе все деньги — у меня будет добровольная выдача. На работу устроюсь завтра же, на свою фабрику, — там возьмут. Приду на суд не арестованной… Работающей… Смотри, сколько плюсов… Ты же сам говорил…

— Да ты что! — оттолкнул её Рябинин, и она плюхнулась на стул.

Он встал и щёлкнул выключателем. Лампы дневного света загудели, замигали и нехотя вспыхнули. Жмурясь, Рябинин взглянул на неё.

Согнувшись, как от удара в живот, сидела в кабинете женщина неопределённого возраста с осунувшимся зеленоватым лицом. Она похудела за день — он точно видел, что щёки осели и заметно повисли на скулах.

— Ты что, — уже мягче сказал Рябинин, — думаешь, это так просто? Взял арестовал, взял отпустил. У меня есть прокурор. Да и какие основания… Вот меня спросят, какие основания для освобождения? Что я скажу?

— Я утром принесу деньги и завтра же устроюсь на работу, — безжизненным голосом автоматически повторила она.

— Это невозможно. Вон прокурор ждёт протокола допроса.

— Но ты же мне веришь, — обессиленно сказала она.

— Верю.

— Ты же давал партийное слово, — чуть окрепла она.

— Давал, — согласился Рябинин, но теперь сказал тише.

— Так в чём же ты мне веришь? Как пьяных чистила — веришь? Как воровала — веришь? А как я буду завязывать — не веришь? О чём же ты давал партийное слово?!

Рябинина вдруг захлестнула дикая злость. Она была тем сильней, чем меньше он понимал, на кого злобится. Его шаг, и без того неровный, совсем повёл зигзагами, и он налетел на угол сейфа, ударившись коленом. Рябинин пнул его второй ногой, тихо выругался и захромал по кабинетику дальше, посматривая на железный шкаф. Теперь он знал, на кого злился, — на этот бессловесный железный сундук, который стоял здесь много лет. Он повидал на своём веку человеческих слёз и бед. Пусть он стальной и неодушевлённый, но каким же надо быть стальным, чтобы не одушевиться от людского горя.

— Э-э-эх! — вдруг крикнула Рукояткина и дальше начала не говорить, а выкрикивать всё нарастающим, тонко дрожащим голосом, как приближающаяся электричка. — Раз в жизни! Поверила! Поговорила по душам! Всего раз в жизни поверила следователю! Кому?! Следователю! Раз в жизни!

— Да пойми ты! — Он рванулся к ней. — Невозможно это! Я с тобой весь день сижу… Я тебя уже чувствую. Ну а как другим тебя объясню?!

— Ах, какая я дура… Душу выворачивала…

— Лично я тебе верю! — крикнул Рябинин.

— Веришь, а сажаешь?! Да я…

Он не дал досказать — схватил её за плечи и тряхнул так, что она испуганно осела на стул. И заговорил быстро-быстро, глухим, безысходным голосом:

— Маша, не проси невозможного. Я всё для тебя сделаю. Деньгами помогу, передачи буду посылать, потом на работу устрою… Войди и ты в моё положение. Меня же выгонят.

Она кивнула головой. Она согласилась. Видимо, он двоился у неё в глазах, потому что слёзы бежали неудержимо и уже обречённо.

— Есть у тебя просьбы? Любую выполню.

— Есть, — всхлипнула она.

— Говори, — он облегчённо распрямился.

Рукояткина вытерла рукавом слёзы, тоже выпрямилась на стуле и посмотрела на него своим гордым медленным взглядом, мгновенно отрешаясь от слёз:

— Купи мне эскимо. За одиннадцать копеек.

— Заткнись! — рявкнул Рябинин и двумя прыжками оказался за столом.

Неточными пальцами вытащил он из папки заготовленное постановление на арест и остервенело порвал на мелкие клочки. Нашарив в ящике стола бланки, начал быстро писать, вспарывая пером бумагу. Потом швырнул две бумажки на край стола, к ней.

— Что это? — почему-то испугалась она.

— Постановление об избрании меры пресечения и подписка о невыезде.

Он встал и официальным голосом монотонно прочёл:

— Гражданка Рукояткина Мария Гавриловна, вы обязуетесь проживать по вашему адресу, являться по первому вызову в органы следствия и суда и без разрешения последних никуда не выезжать.

— Отпускаешь… — прошептала она. — Отпускаешь?!

— Отпускаю, отпускаю, — буркнул он, тяжело вдавливаясь в стул.

Она схватила ручку, мигом подписала обе бумаги и впилась в него взглядом.

— А теперь что? — опять шёпотом спросила она, будто они совершили преступление.

— Приходи завтра в десять, приноси деньги, оформим протоколом добровольной выдачи. И на работу. Если надо, то я позвоню на фабрику. Придёшь? — вдруг вырвалось у него, как вырывается кашель или икота.

— Запомни: если не приду — значит, подохла.

— Тогда иди.

— Пойду.

— Иди.

— Пошла.

— Иди.

— Спасибо не говорю. Потом скажу. Я верная, как собака.

Рябинин выглянул в коридор, где томился милиционер. Тот сразу вскочил и, довольно разминая засидевшееся тело, пошёл в кабинет. Рябинин удивился: почти за каждой дверью горел свет — значит, его товарищи ждали результатов допроса; ждали, сумеет ли он добиться признания.

— Можно забирать? — спросил сержант. — Ну, пойдём, милая, наверное, по камере соскучилась.

— Товарищ сержант, — сухим голосом сказал Рябинин, — я гражданку из-под стражиосвобождаю.

— Как… освобождаете? — не понял сержант и почему-то стал по стойке «смирно».

— Освобождаю до суда на подписку о невыезде.

— А документы? — спросил милиционер.

Рябинин вытащил из сейфа бланк со штампом прокуратуры и быстро заполнил графы постановления об освобождении из КПЗ. Сержант повертел постановление, потоптался на месте и вдруг сказал:

— Сергей Георгиевич, скандальчик может выйти. Нельзя её освобождать. Пьяных обирала, не работала. Мы её всем райотделом ловили.

— Она больше пьяных обирать не будет, — отрезал Рябинин и глянул на неё.

Рукояткина прижалась к стене и страшными широкими глазами смотрела на сержанта.

— Кто… Матильда? — усомнился сержант.

— Теперь она не Матильда, а Маша. Гражданка Рукояткина, вы свободны! — почти крикнул Рябинин.

Она испуганно шмыгнула за дверь. Сержант качнулся, будто хотел схватить её за руку, но устоял, спрятал постановление в карман и сделал под козырёк:

— Всё-таки я доложу прокурору.

— Доложите, — буркнул Рябинин.

После ухода сержанта он прошёлся по комнате, потирая ушибленное колено. Что-то ему надо было сделать, или вспомнить, или продолжить какую-то мысль… Он глянул на часы — девять вечера. Потом взял дело, швырнул в сейф и запер, оглушительно звякнув дверцей. И сразу заболела голова тяжёлой болью, которая пыталась выломить виски частыми короткими ударами. Он сел на стол лицом к окну, разглядывая вечерние огни. Зазвонил телефон: Рябинин знал, что он зазвонит скоро, но телефон зазвонил ещё скорее.

— Сергей Георгиевич, это правда? — спросил прокурор.

— Правда, — сказал Рябинин и подумал, что прокурор не пошёл к нему и не вызвал к себе, хотя сидел через кабинет.

— Почему? Не призналась? Или нет доказательств? — пытался понять прокурор.

— Полностью призналась.

Прокурор помолчал и прямо спросил:

— Что, с ума сошли?

— Нет, не сошёл. Я взял подписку о невыезде. Она завтра придёт и принесёт все деньги.

— Почему вы не поговорили со мной? — повысил голос прокурор. — Почему вы приняли решение самостоятельно?!

— Я следователь, Семён Семёнович, а не официант, — тоже слегка повысил голос Рябинин, но сильно повысить он не мог: не было сил. — Я фигура процессуально самостоятельная. Завтра она придёт в десять и принесёт деньги.

— И вы верите, как последний ротозей?! — крикнул прокурор.

— А следователю без веры нельзя, — тихо, но внятно ответил Рябинин. — А уж если обманет, то завтра в десять я положу вам рапорт об увольнении.

— Не только рапорт, голубчик, — злорадно сказал прокурор, — вы и партбилет положите.

— Только не на ваш стол! — сорвавшимся голосом крикнул Рябинин и швырнул трубку на рычаг.

Он хотел поглубже вздохнуть, чтобы воздухом сразу задуть худшее из человеческих состояний, которое затлевало сейчас в груди, — чувство одиночества. Но сзади зашуршало, и он резко обернулся.

Она стояла у самодовольного сейфа, поблёскивая волглыми глазами, — слышала весь телефонный разговор.

— Ты чего не уходишь? — строго спросил Рябинин.

— Не пойду. Зачем тебе неприятности?

— Иди, — тихо сказал он.

Она не шелохнулась.

— Иди домой! — приказал он.

Она стояла, будто её притягивал сейф своей металлической массой.

— Немедленно убирайся домой! — крикнул Рябинин из последних сил.

Она дёрнулась и шагнула к двери.

— Стой! — сказал он. — Еда дома есть?

— Э-э, — махнула она рукой, — и по три дня не едала.

Рябинин нашарил в кармане пятёрку, отложенную на книги, и спрыгнул со стола.

— Возьми, пельменей купишь. Бери, бери. Из тех ни копейки нельзя. А мне из получки отдашь.

Он засунул деньги в её кармашек и открыл дверь. Она, видимо, хотела что-то сказать; что-то необыкновенное и нужное, которое рвалось из груди, но никак не могло вырваться: не было слов — их всегда не бывает в самые главные минуты жизни. Она всхлипнула, бесшумно скользнула в коридор и пошла к выходу мимо дверей с табличками «Следователь», «Прокурор»…

Рябинин хотел опять сесть на стол, но затрещал телефон — теперь он будет часто трещать.

— Сергей Георгиевич, — услышал он обидчиво-суховатый голос Петельникова, — как же так?

— Вадим, и тебе надо объяснять? — вздохнул Рябинин и тут же подумал, что ему-то он как раз обязан объяснить.

— А если она не придёт? — зло спросил инспектор голосом, каким он никогда с Рябининым не разговаривал.

— Тогда, значит, я не разбираюсь в людях. А если не разбираюсь, то мне нечего делать в прокуратуре.

— Я, я, я, — перебил Петельников. — А мы? Мы разве не работали? Начхал на весь уголовный розыск! Это знаешь как называется?

— Как же ты…

— Отпустил! Пусть погуляет до суда! Думаешь, что суд её не посадит?!

— Посадит, — согласился Рябинин, — но она должна пойти в колонию с верой в людей, в честное слово и с верой в себя…

— Это называется… — не слушал его Петельников.

— Вадим! — перебил Рябинин. — Остановись! Потом будет стыдно! Я тебе расскажу…

Сначала он услышал, как брошенная трубка заскрежетала по рычагам, пока не утопила кнопки аппарата.

Стук в виски усилился, но теперь добавилась боль в затылке. Ему хотелось лечь или пробить в голове дырочку, чтобы из неё вышло всё, что накопилось за день. Он выпил стакан воды и вытер сухие шершавые губы. И опять взялся за трубку, чтобы позвонить Лиде, хотя она ждать привыкла. Набрав первую цифру, Рябинин ошалело уставился на диск — он забыл номер своего домашнего телефона. И никак не мог вспомнить. Рябинин расхохотался отрывистым смехом и вдруг понял, что и Петельников, и прокурор по-своему правы. Он им ничего не объяснил. Да и что объяснять — надо было видеть её и сидеть здесь, пока стрелки часов не опишут полный круг. Прокурор прав — следователь выпроваживает преступника на все четыре стороны, то бишь на подписку о невыезде. Но следователю надо верить. Верить — или близко не подпускать к следствию.

Звериное чувство того одинокого волка, воющего в снегах под сосной, опять докатилось до головы. Рябинин не терпел его — эту тоску заброшенности. Не понял прокурор, но ведь и друг не понял, а друзья обязаны понимать. Да и кто бы понял, не побывав в его шкуре, и не побывав им, Рябининым? И тут Рябинин услышал в гулком коридоре твёрдые шаги.

Он знал, что идут к нему; сейчас могли ходить только к нему. У кабинета шаги на секунду смолкли, но тут же, после этой секунды, дверь широко распахнулась…

Рябинин увидел высокую сильную фигуру и зелёный, как неоновые буквы на универмаге, галстук; увидел чёрные, чуть навыкате, глаза и улыбку, которой вошедший передал всё, что хотел передать. Да и что может быть лучше человеческой улыбки — может быть, только истина.

Поздний гость сел к столу, запустил руку в карман и достал пакет, в котором оказались бутерброды с колбасой и сыром, явно купленные в каком-нибудь буфете. Из брюк он извлёк бутылку мутного тёплого лимонада, отсадил металлическую пробку об угол сейфа и поставил перед Рябининым:

— Подкрепись. А то домой не доберёшься. Не ел ведь…

― НЕУДАВШИЙСЯ ЭКСПЕРИМЕНТ ―

Из дневника следователя.

Криминологи и юристы ищут причины преступности главным образом в социальных условиях. Возможно, они и правы. Но для меня в этих поисках как-то пропадает личность преступника, его человеческая личность, вроде бы она тут и ни при чём. А она, личность, ох как при чём. Я всё чаще думаю об одной причине преступности, которая вроде бы и не социальная, и не биологическая, а, может быть, наоборот: одновременно и социальная, и биологическая…

Я имею в виду глупость. Мне кажется, что люди частенько совершают преступления по глупости. Хулиганство, злоупотребление, насилие, клевета, обман — от ума ли? Да от без-умья!

А кражи? Ведь нет у нас ни голодных, ни холодных, ни обездоленных… Неумный человек, однажды догадавшись, что век наш короток и живём мы временно, начинает существовать жадно, бесшабашно, оголтело, стремясь взять от жизни побольше. И берёт. Сначала государственные деньги. Потом те короткие угарные радости, которые требуют много денег, ничего сами по себе не стоя.

А ведь надо бы наоборот. Уж если ты осознал, что жизнь так коротка — а она ещё короче, чем мы думаем, — то остановись, вдумайся, вникни в этот мир, коли тебе посчастливилось попасть сюда; прислушайся к шелесту травы, к взмаху птицы и безмолвию луны, к ритму станка и гулу реактивного самолёта, к голосу соседа и шёпоту женщины, к стуку своего сердца прислушайся…

Взгляд Рябинина скользнул по бумагам, по обложке уголовного дела, по дактилоскопической карте, на которой углисто чернели отпечатки пальцев, и остановился на букете таволги.

— Не можешь купить приличных цветов? — спросил Петельников, тоже разглядывая белую кипень в пластмассовой вазе.

— На земле нет неприличных цветов, Вадим.

— Какие-то светло-одинаковые…

— Нет, не светло-одинаковые. Вот этот цветок — белый. Этот — кремовый. А у этого зеленоватый оттенок.

— Сидишь, как в болоте, — усмехнулся инспектор.

Рябинин втянул пряный, чуть шальной запах, который мешал ему работать, и спросил:

— В отпуск собираешься? На травки посматриваешь…

Инспектор вежливо потянулся, слегка приподняв руки и распрямляя торс. Рябинину хотелось спросить, шил ли Вадим свой костюм на заказ или купил готовый: мягкая ткань, экономные линии, модная крупная клетка цвета хлебного кваса. Инспектор вот потянулся, а пиджак не дрогнул — потянулся под костюмом.

— В отпуск… — скривился Петельников. — Мой начальник говорит так: покончим, ребята, с преступностью и пойдём в отпуск.

— Дело за небольшим.

— У меня такое впечатление, что в этом году с преступностью не покончить.

— А вы поднажмите.

Инспектор постучал по боковому карману, затем пошарил в нагрудном и уж потом сделал какое-то неопределённое движение рукой, которая не нашла того, чего искала, — сигарет. Курить бросил давненько, а вот рука всё ищет.

— Поднажатием тут не возьмёшь.

— А чем же?

Рябинин понимал легковесность своих вопросов: так о причинах преступности не спрашивают. Да так односложно и не отвечают.

— Слишком много, Сергей Георгиевич, ленивых людей.

— А преступность от лени? — улыбнулся Рябинин.

— Ага, — добродушно подтвердил инспектор, вставая.

Он прошёлся по кабинетному пятачку, зажатому между столом следователя и дверью. Рябинин подумал, что рабочее помещение надо бы выделять с учётом роста и габаритов его хозяина. Для Рябинина, выросшего на сто шестьдесят восемь сантиметров, ещё кое-как хватало. Но Петельников при своих ста восьмидесяти с лишком казался посаженным в коробочку.

Инспектор покосился на таволгу, как на пучок соломы, и весело сказал:

— Сергей Георгиевич, ты увлекаешься психологией. Так вот у меня своя, личная, оригинальная психологическая теория преступности. Если надумаешь тиснуть статейку, не забудь меня в соавторы.

Этих теорий у Петельникова имелось больше, чем ярких рубашек. Изредка он выкладывал следователю очередную, иронично намекая, что и сам считает их не очень серьёзными. Но Рябинин слушал серьёзно, ибо у преступности много причин, и Петельников нет-нет да и высказывал толковые мысли. Рябинин их ценил, но больше ценил тот поиск, который как бы между прочим вёл инспектор. Да и как не ценить, если вчера следователь сам изложил в дневнике очередную теорию.

— Преступления совершаются от безделья?

— Ну, это слишком в лоб, — изобразил обиду Петельников и внушительно, чтобы казалось посмешнее, начал излагать: — Говорят, что у некоторых людей бывают кое-какие пороки… Я утверждаю: в каждом человеке заложены все пороки. В ДНК.

— Кем заложены?

— Матушкой природой.

— И в тебе тоже? — улыбнулся на этот раз Рябинин: теория казалась уж слишком одиозной.

— И во мне. И всё пороки.

— Чего ж ты не воруешь и не хулиганишь?

— Я со своими пороками легко справляюсь.

— Значит, преступник — это тот, который не может справиться со своими пороками?

— Не хочет, — уточнил инспектор. — Слишком ленив.

— Ну что ж, теория свеженькая, — неопределённо заметил следователь, не собираясь заниматься критикой, ибо оценивать всё легче, чем создавать. Петельников создал, не вычитал. Рябинин всё больше склонялся к тому, что в каждой теории, будь она сколь угодно ошибочной, есть крупица истины. Но ведь истину так и нащупывают — крупицами.

— Ты послушай, — Петельников посерьёзнел и перегнулся к нему через стол, чуть не опрокинув таволгу. — Возьмём наркоманию. Один пьёт кофе, второй курит, третий употребляет водочку, а четвёртый какой-нибудь гашиш. Чётко восходящая цепь. Все они жаждут наркотиков, но закон преступил только последний. Следующий порок — обжорство. Согласись, все мы любим вкусно поесть, но большинство себя ограничивает. Дальше, воровство. Иногда смотришь на чужую вещь и думаешь: мне бы такую. Вдумайся — я хочу иметь чужую вещь. Хочу, но не беру. Справляюсь с сидящим во мне пороком, то бишь с воровством. Дальше. Разве иногда не хочется треснуть человека, какого-нибудь подлеца, да так, чтобы сделать ему больно? Хочется! А ведь это садизм — получать удовольствие от причинения боли. Справляешься, не трескаешь. Дальше. Зришь красивую женщину. Признайся, разве не мелькает мысль провести с такой женщиной… Чего ты заморгал? Лиде не скажу.

Зазвонил телефон. Рябинин нехотя снял трубку, захваченный возражениями против новой теории.

— Товарищ Рябинин?

— Да.

— Здравствуйте! Дежурный райотдела беспокоит. Петельников не у вас?

— У меня.

Рябинин протянул трубку инспектору. Тот её взял и моментально выдернул из внутреннего кармана своего клетчатого пиджака толстенную записную книжку, которой наверняка хватало на год, и какой-то металлический карандаш — тоже, видимо, заряжался раз в год. Инспектор писал, восхищая следователя привычкой делать всё одной рукой, пока вторая держала трубку.

— И тела нет?… — спросил Петельников.

Ему, вероятно, ответили. Рябинин не слышал ответа, но тихо вздохнул и непроизвольно глянул на сейф, где лежал следственный портфель. Если старший инспектор уголовного розыска спрашивает про тело…

Петельников положил трубку и тоже вздохнул — только шумно и сердито:

— Кончилась, Сергей Георгиевич, теория и началась практика.

— Что случилось?

— На окраине, на берегу озера, есть довольно крупный универмаг. Так вот, его ночью обчистили. Едем?

— Не моя же подследственность…

— Пропал сторож. Скорее всего, убит.

— Мог скрыться как соучастник, — предложил второй вариант Рябинин.

— Вряд ли. Старик лет двадцать сторожит… Поехали?

Рябинин мог не ехать — убийство только предполагалось. Но в последнее слово инспектор вложил чуть больше, чем оно значило: поехали, мне одному не хочется.

— Едем, — улыбнулся Рябинин.

— Тогда собирайся, машина подходит.

Кто бы ни вызывал на место происшествия — прокурор, дежурный, инспектор, обязательно произносил слово «собирайся». Но опытному следователю не нужно собираться: лишь взять следственный портфель да плащ. И всё-таки самый опытный следователь собирался: перестраивался, сжимая волю и копя силы, словно готовился к прыжку с парашютом.

Рябинин застегнул плащ и осмотрел кабинетик. У него стало привычкой — прощаться с теми местами, где жил и работал. Он кивнул таволге и вышел за инспектором.

Из дневника следователя.

Перед выездом на место происшествия я волнуюсь, как артист перед выходом. Волнуюсь, когда вызывает начальство. Удивительно, что я волнуюсь и перед приходом свидетеля: немного, незаметно, но всё же напряжён. И уж совсем непостижимо, почему волнуюсь, встречая Лиду. Когда же я спокоен?

Но, с другой стороны, как же не волноваться на месте происшествия, когда от его осмотра зависит судьба дела? Как же не переживать посещение прокурора — ведь, как правило, оно кончается спором? Как не напрягаться перед приходом свидетеля, незнакомого человека и поэтому загадочного, как всё незнакомое? И как быть спокойным, встречая любимую?

Кажется, я и сейчас волнуюсь.

Рябинин стоял перед магазином — сначала требовалось уяснить местоположение универмага и осмотреть его фасад.

Приземистое длинное здание неведомого стиля: что-то вроде механического соединения одиннадцатого века с конструктивизмом. Грузные стены заметно вросли в землю, опустив зарешечённые окна первого этажа до колен прохожих. Второй этаж, из алюминия и стекла, казался снятым с другого сооружения и нахлобученным на эти древние стены. Видимо, в своё время перестроили купеческий лабаз, и теперь здание походило на локомотивное депо.

Рябинин пошёл вдоль низкого каменного забора, вернее, стены, рассчитанной на противостояние пушечным ядрам. Кирпичные ворота нахохлились двумя башенками, словно не хотели пускать следователя. Просторный двор с вековой липой, ствол которой был весь в дуплах, запломбированных цементом. За дворовой стеной-забором невнятно плескалось озеро, подмывая метровый глинистый берег.

У небольшого окна, выходившего во двор, стояли понятые и суетился эксперт. Металлические прутья решётки были отогнуты, видимо, ломом, а стекло выдавлено. Рябинин ещё не заходил в универмаг, но по опыту знал, что место проникновения частенько даёт самую богатую информацию: отпечатки пальцев, следы орудия взлома, следы обуви, обронённый предмет…

— Начнём? — спросил эксперт, который до следователя ни к чему не прикасался.

— Начнём, — вздохнул Рябинин, доставая папку. — Куда это окно?

— В кладовые.

— А эта дверь? — Он показал на широкие металлические створки с огромным замком и двумя маленькими.

— Туда же.

Его надежды не оправдались. Отпечатков пальцев не было. Не нашли и следов обуви — под окном серел асфальт, выщербленный бочками, ящиками и колёсами грузовиков. Преступник не оставил ни шерстинки с пиджака, ни волоска с головы, ни окурка, ни бумажного обрывка… Вот только блестели царапины на стальных прутьях — отжать их бесследно он не мог.

Зафиксировав всё это, Рябинин пошёл к центральному входу для планомерного осмотра всех помещений.

Универмаг состоял из нескольких небольших залов. Здесь продавали всё, кроме съестного. Магазин обслуживал окраинное население и близлежащие посёлки и, может быть, поэтому чем-то неуловимо походил на громадное сельпо. Или оттого, что окраину в этом месте ещё не тронула массовая застройка современного города.

— Что пропало? — спросил Рябинин.

Они приехали вместе с Петельниковым, но инспектор об этой краже знал уже всё, что можно узнать на месте происшествия.

— Много чего. Кинокамеры, магнитофоны, транзисторы… Ювелирные изделия. Одежда, кажется, не тронута. После инвентаризации узнаем точно.

— Продавцы здесь?

— Уже опрашиваем.

Рябинин начал писать протокол осмотра, стараясь вызвать в себе состояние, лежащее за той неощутимой гранью, которая отделяет профессионализм от искусства… Ему нужно было увидеть в обычном необычное — странная задача, ибо в этом универмаге он был впервые и не знал, что тут обычное и что необычное. Нужно сосредоточиться и стать бы невидимкой среди снующих инспекторов, молчаливых понятых, расстроенных продавщиц и ярких бликов фотовспышек. Но на месте происшествия следователь не только фиксирует обстановку, но и получает устную информацию — тут не до одиночества.

— Сергей Георгиевич, — вполголоса сообщил Петельников, — восемнадцать тысяч наличными пропало.

— Откуда?

— Из кассы.

— Почему не сдали в банк?

— Директор что-то там бормочет…

Ущерб крупный.

Рябинин пошевелил уставшими от ручки пальцами и перешёл в ювелирный отдел смотреть пустые коробочки из-под серёжек. Он надеялся, что в них остались ценники, но преступник забрал и бумажки.

— Всего три коробочки? — удивился вслух Рябинин, больше удивившись тому, что вор не брал серёжки вместе с легковесной пластмассовой тарой.

— На ночь драгоценности убирают вниз, в кладовые.

— А из кладовых сюда вход есть?

— Да, в отдел радиотоваров. Простая дверь со щеколдой оттуда.

Итак, преступник раздвинул ломом металлические прутья на окне, выдавил стекло, проник в кладовые и потом свободно прошёл в торговые залы. Его не остановили ни сторож, ни стальная решётка…

Рябинин посмотрел на часы — уже два, а ещё и верх не осмотрен.

В отделе готового платья описывать было почти нечего: одежда расположена в девять рядов, порядок не нарушен, пустых плечиков нет…

Чуть дольше задержался в отделе радиотоваров: осматривал дверь, ведущую в кладовые, и полки с рассыпанными магнитофонными лентами, плохонькими транзисторами, микрофонами…

В залик, над которым висела табличка с противным для Рябинина словом «культтовары», преступник вроде бы и не заходил — культура его не интересовала.

— Сторож сидел около ворот? — спросил Рябинин у инспектора, который возникал рядом, стоило появиться вопросу.

— Да, в будочке.

— Нужно осмотреть.

— Там чистота и порядок.

— Ничего о нём не слышно?

— Нет. Пригласим водолазов, пусть речку прочешут.

В кладовых работали спокойнее: устал Рябинин, набегались инспектора, миновал первый испуг у продавщиц… От тяжёлого сыроватого воздуха разболелась голова. И от напряжения, которое будет держать нервы до того момента, пока он не подпишет протокол осмотра.

— Позовите директора, — попросил Рябинин.

Молодой, лысеющий человек в вельветовой жёлтой куртке и ярко-красном галстуке потерянно подошёл к следователю.

— Неприятность-то какая, — вздохнул он.

— Можете сказать, сколько пропало телевизоров?

— Четыре… Вот коробка из-под одного.

— Что это за телевизор?

— Чёрно-белый, устаревшей марки…

— А другие три?

— Цветные.

— Цветных больше нет?

— Почему же, вот стоят…

— Странно, — буркнул Рябинин.

Преступник вместо четвёртого цветного телевизора взял чёрно-белый, дешёвенький. Спутал? Но он же вытащил его из коробки… Ошибиться не мог — этот вор знал толк в товарах. Забрал стереофонические магнитофоны последней марки по семьсот рублей каждый. Взял два тюка мужских шерстяных рубашек — синтетику не тронул. Десять портфелей, все кожаные, и, видимо, даже не глянул на искусственные заменители. Ковёр ручной работы… Семь хрустальных ваз с серебряными ободками… И опустошил все коробочки с серьгами, кольцами и брошами.

Рябинин встал, разминая затёкшую правую руку, плечо да и всю половину тела.

Осталась только сторожка. Он пошёл во двор, потянув за собой понятых, которые сейчас были его двумя тенями.

Чистенькое утеплённое помещение с огромным, не по своим габаритам, окном-углом, выходящим и на улицу и во двор. Кирпичная печурка. Ветхий кожаный диван. Столик с календарём, старыми журналами и термосом. Никаких следов ни борьбы, ни крови. Если и совершено убийство, то, видимо, не здесь.

Рябинин взял термос, опылённый чёрным порошком, — эксперт уже поискал отпечатки. Чуть тёпленького чая было на донышке. Скорее всего, сторож отчаевничал ещё вечером.

Осмотр места происшествия закончился. Следователь отпустил понятых и тяжело поднялся в торговые залы. Петельников стоял с продавщицей, которая что-то доказывала, размахивая руками. Инспектор ей улыбнулся и пошёл за Рябининым — требовалось наметить предварительный план, пока не остыли следы. Уже приехала инвентаризационная комиссия, поэтому самым тихим местом были «культтовары».

— Вадим, а в то окно телевизор пролезет?

— Даже два одновременно — примеряли.

Рябинин сел на единственный стул и вытянул ноги.

Инспектор опустился на скатанный ковёр, который толстым рулоном лежал вдоль прилавка.

— Одному столько не украсть, — заметил следователь, чувствуя едкую голодную боль под ложечкой.

— И двум не украсть.

— И трём. — Рябинин непроизвольно погладил желудок.

— И четырём, — продолжил инспектор, запустил руку в карман и вытащил пакетик. — Возьми бутерброд.

— Без жидкости будет ещё хуже, — улыбнулся Рябинин, якобы извиняясь за свой гастрит, маскируя улыбкой ту признательность инспектору, которая могла сентиментально расплыться по лицу: ведь этот бутерброд Вадим предусмотрительно оставил для него. Или посылал инспектора Леденцова в буфет.

— Воров мы считаем по телевизорам, — заметил Петельников, откуда-то извлекая бутылку лимонада.

— Ты мне кто — жена? — насупился вдруг Рябинин. — А если считать не по телевизорам, то мог и один.

— Я ближе жены, я брат по оружию, — ответил инспектор, отсаживая пробку. — Если один, то с грузовой машиной.

— Итак, первая, наиболее простая версия. — Рябинин глотнул тёплый лимонад, почти сразу ощутив в желудке обезболивающий поток. — Шофёр, один или с кем-то. Прежде всего проверить автобазы.

— На всякий случай проверить работников магазина, — Петельников начал загибать пальцы, — искать труп сторожа, обойти близлежащие дома, проверить кое-каких судимых лиц… Ты чего?

Рябинин смотрел на ковёр под инспектором:

— А почему он лежит не за прилавком?

— Действительно. Леденцов! — крикнул Петельников в соседний зал. — Пошли сюда продавщицу из «культтоваров».

Девушка появилась мгновенно, потому что стояла рядом с инспектором Леденцовым, издали посматривая, как следователь тянет из бутылки.

— Слушаю вас, — вежливо сказала она, ничего не понимая.

Следователь уже не тянул из бутылки — он напряжённо смотрел на ковровый рулон, как на чудовищную анаконду. Инспектор сидел на рулоне не шевелясь, тихо, подобравшись, устремив взгляд в потолок, словно к чему-то прислушивался, но то, что он слушал, было не на потолке, а вроде бы у него внутри.

— Ой! — вскрикнула продавщица и сделала шаг назад: рулон шевельнулся, как живой, шевельнув и Петельникова.

Инспектор вскочил и тремя гребками рук раскрутил ковёр…

В нём вытянуто лежал худой старик, который медленно сел и непонимающе уставился на людей.

Из дневника следователя.

Есть выражение: «вещи служат людям». Смотря какие вещи. Смотря каким людям.

Резец, топор, напильник, коса… — эти служат. Комбайн, самосвал, станок, домна… — тоже служат. Людям, счастье которых не в вещах, — им служат. Людям, которые думают о людях, — им тоже служат.

Но есть другие вещи, созданные для потребления: дамские сапожки, костюмы, меховые шубки, полированная мебель, цветные телевизоры, хрустальная посуда, легковые автомобили, драгоценности… И есть другие люди, которые согласны сократить свою жизнь на три года в обмен на «Москвича»; отдать год жизни за цветастый ковёр и месяц — за импортный галстук. Есть люди, для которых жизнь — лишь возможность приобретать вещи.

Вещи служат людям… Нет, люди служат вещам!

Сегодня выезжал на место происшествия — кража в универмаге. Крупная. Ведь этот вор знает, что его ищут и будут искать. Знает, что следователь не успокоится, пока не кончит дело. Инспектора не перестанут бегать, пока его не поймают. Знает, что и самому больше не будет спокойной жизни. И всё-таки украл — сила вещей и денег перетянула.

Говорят, что вещи служат людям. Какое заблуждение — некоторые люди давно уже служат вещам.

Сторожа доставили в прокуратуру. Старик сидел перед столом, хлопал глазами и, казалось, ещё не проснулся. Рябинин заполнил лицевую сторону протокола, обратив внимание на год рождения свидетеля — ему было всего пятьдесят четыре года. Выглядел он старше: желтоватое сухое лицо, блестящая безволосая голова и согбенные плечи, которые не распрямил даже жёсткий рулон ковра.

— Рассказывайте, — предложил Рябинин, возвращая паспорт.

Сторож удивлённо хлопал ресницами, но всё-таки заговорил:

— Глаза раскрываю, а кругом темь, как у смолу попал…

— Подождите-подождите. Давайте сначала.

Теперь сторож воззрился на следователя, прямо-таки испытывая физическую тяжесть, словно ему предложили решить дифференциальное уравнение.

— Откудова?

— Ну, с самого начала.

— Это, значит, откудова?

Пожалуй, сторож был прав: смотря что полагать за начало.

— С момента принятия магазина.

Он вздохнул, разгладил лацканы пиджака, покосился на таволгу и сказал:

— Обыкновенно. Продавцы ушли, замки на месте, седаю в будку и сидю. То есть сижу.

— Дальше.

— Чего дальше?

Пособия по тактике допроса рекомендовали выслушивать показания свидетеля в форме свободного рассказа. Рябинин понял, что свободного рассказа не будет — нужно тянуть информацию по ниточке, по жилочке. Странно: ведь сторож должен захлёбываться словами после этого ковра. А может, он слишком потрясён, чтобы говорить? Или замешан в этой краже? Тогда почему оказался в рулоне и почему проспал там почти весь день?

— Как вы оказались в ковре? — прямо спросил Рябинин.

Сторож вежливо кашлянул на таволгу и тихо ответил:

— Бог его знает.

— Что вы дурачка-то строите? — не сдержался Рябинин.

Он мог допрашивать напористо, менять тактику, ловить на оговорках, напрягаться и переживать — всё это он мог, если перед ним сидел закоренелый преступник. Но перед ним сидел свидетель, сторож универмага, помощник следствия, обязанный лишь рассказать всё подробно и точно, без затраты сил следователя, которых на сегодня уже не осталось.

— Какой же я дурачок? — обиделся сторож.

— Я не сказал «дурачок», — мягко возразил Рябинин, — а сказал, что вы строите из себя дурачка.

— Я дураков сам не люблю, — сообщил сторож и вроде бы улыбнулся, подвигав на скулах жёлтой кожей, походившей на промасленную бумагу. — Я люблю умных.

Рябинин не ожидал, что сторож пользуется понятием «умный» — это слово в его устах прозвучало как иностранное. Возможно, беседа о дураках — умных сделает свидетеля разговорчивее.

— Как же вы их различаете? — спросил Рябинин, и вправду заинтересовавшись.

— Умного различаю по ушам.

— Как это? По форме раковин?

— Нет.

— По мочке?

— Нет.

— По оттопыренности, что ли?

— Не-ет. Ежели ушами не хлопает, то умный.

Рябинин усмехнулся, как надсмехнулся: не над сторожем, не над неожиданным концом диалога, а над собой, над своим интересом к этому разговору.

— Как же вы универмаг ушами прохлопали? — жёстко спросил он.

Сторож опять кашлянул в таволгу, и Рябинин её переставил на другой угол стола. Лёгкая белёсая пыль едва заметно легла на серую папку, словно рассыпали манную крупу, — опадали микроскопические таволгины цветики.

— Кабы не спал, то не прохлопал бы.

— Вы заснули?

— Попил чайку, никого нет, дай, думаю, посижу во дворе на прозрачном воздухе. Сел на ящик — и как у смолу окунули…

— Во сколько это было?

— Так, чтобы не соврать, часиков в одиннадцать вечера.

— Когда же проснулись?

— А когда меня это, раскутали…

Невероятно: сторож проспал в ковре с одиннадцати ночи до четырёх часов следующего дня.

— И ничего не помните?

— Как у смолу окунули.

Получалось, что спящего сторожа отнесли в универмаг, в отдел культтоваров, и закатали в ковёр. И он спал, как та сказочная красавица.

— Вы-то чем объясняете такой сон? — недоумевал следователь.

Сторож пожал плечами, отчего лацканы на пиджаке встали дыбом и торчали, как два острых рога:

— Может, какой гипноз ко мне подпустили…

Зазвонил телефон.

— Да, — хрипло выдавил в трубку Рябинин.

— Устал? — спросил Петельников.

— Твой голос тоже не очень звонок. Как термос?

— В чае большая концентрация снотворного. Позже химик скажет, какого.

— Я так и подумал, — вздохнул Рябинин.

— А чего вздыхаешь?

— Надеялся на хорошего свидетеля…

— Отыщем других, — бодро заверил инспектор. — Только не пойму, зачем его спрятали в ковёр.

— Чтобы сон не тревожить, чтобы не закричал, чтобы сразу не вылез, чтобы мы обнаружили его как можно позднее…

— А не хотели его унести вместе с ковром?

— Нет, не хотели — ковёр синтетический.

Рябинин положил трубку и только сейчас вспомнил, что начал вести дело не своей подследственности: ведь сторож не убит. Нужно идти к прокурору.

Сторож спокойно поглаживал пиджак, словно вся эта история его не касалась. Она его и не касалась — он спал. И обокрали ведь не его квартиру, а государственный универмаг.

— Вы снотворное употребляете?

— Таблетки, что ли?

— Да, для сна.

— Ни к чему.

— Неужели не заметили в чае привкуса?

Сторож захотел кашлянуть. Он глянул на угол стола — таволги там не было; тогда перевёл взгляд на другой угол, но тянуться к далёкой вазочке не решился. Рябинин уже знал, что сторож откашливается перед теми вопросами, на которые ему не хочется отвечать. Почему же сейчас не хочется? Ведь его спросили о вкусе чая…

— Ещё раз: почему вы не заметили привкуса в чае?

— Я не этот, не чаёвник. Просто так, для сугрева.

Сторож нагнулся и долго откашливался под стол, в ботинки следователя. Рябинин шевельнул ногами — сторож это воспринял, как приказ вылезать. Когда он поднял голову, то напоролся на острый взгляд следователя, который не верил ему и блестел большими очками, словно они засветились от злости хозяина.

— А дирехтору не скажете? — спросил сторож.

— Смотря что.

— Чай не раскумекал… Мозги у меня были с водкой перемешавшись.

— С какой водкой?

— Маленькую перед чаем употребил.

Вот отчего долгий сон — снотворное с водкой действовало сильнее.

— А где стоял термос?

— В моей будке.

— Кто мог туда войти?

— Все шастают. И продавщицы, и шоферюги, да и с улицы кто мог. Ворота днём не закрыты, а я на часок ране прихожу.

Видимо, Рябинин смотрел на свидетеля недобрыми глазами. Не пей сторож водку, он заметил бы в чае привкус и вылил бы его. Не пей этого чаю, он бы не уснул. Не усни, он бы помешал краже. С вором всё ясно — преступник. Его заклеймит общественное мнение и осудит народный суд. Но вот этот тихий сторож тихо останется в стороне и будет так же тихо потягивать свои «маленькие», пока не найдётся новый охотник до магазинных кладовых.

— Вы книги читаете? — спросил Рябинин, чуть было не спросив, умеет ли он читать.

— Какие?

— Ну, разные, всякие.

— Моё дело сторожить. Ночью в будке, а днём кемарим. Промежду прочим, тоже имеем заслуги. В прошлом годе заприметил гражданина с арихмометром.

— Хорошо, — вяло подхватил Рябинин.

— А в позапрошлом заарестовал мужика с писсущей машинкой.

— Какой машинкой?

— Которая с буковками.

— Прочтите и подпишите протокол.

Сторож медленно и аккуратно расписался под каждым листком, пригладил пиджачные лацканы, откровенно кашлянул перед собой и внушительно сказал:

— Ворог-то был один.

— Откуда знаете? — встрепенулся Рябинин. — Вы же спали.

— Спал-то спал, но сперва мух слышал. Чую, меня один мужик несёт, на кукорках. Я, конечно, легковесный, но двумя тащить на второй этаж способнее. А тут один пёр. Знать, второго не было.

— Логика есть, — задумчиво сказал Рябинин.

— А вот ружья у меня нет, — вдруг обиделся сторож.

— Вы кого-нибудь подозреваете?

— Я имею подозрение на молодёжь. Которые с волосами…

Рябинин посмотрел на часы и понял, что сейчас он умрёт от скуки. Или от голода. Или от усталости. И сторож об этом догадался.

Он степенно встал и вежливо попрощался:

— Извините за компанию.

Из дневника следователя.

Допросил сторожа универмага. Семь классов образования. Родился и вырос при Советской власти — ему пятьдесят четыре. Всю жизнь прожил в городе. Ну да, были войны, голод, трудности… Но ведь всегда были газеты, книги, радио, умные люди. Были города, музеи, театры, куда доставит вездесущий туризм из любой точки страны. В конце концов, уже давно появился телевизор. Так можно ли оставаться серым? Простительна ли серость в наше время? И каким нужно быть человеком, чтобы ухитриться не тронуть свой интеллект культурой… Я считаю, что дремучесть и серость в наше время — позор. При любом образовании, при любой должности. За бескультурье надо стыдить, как за мелкую кражу. Впрочем, почему это за мелкую — судить бы надо за серость, как за крупное хищение. Нет, как за преступную бездеятельность.

Но сторож высказал логичное предположение о том, что преступник был один. Что ж: истинная мысль может посетить каждого, даже глупца, ибо она походит на солнечный луч, а солнце заглядывает даже в тёмные колодцы.

Извините за компанию.

Легковая машина отпадала, даже «Волга» не вместила бы столько похищенного. Оставался грузовик или автобус.

Как старший группы Петельников распределил все автобазы, взяв себе самую большую. Просеять триста автомобилей оказалось непросто. Весь день он беседовал с шофёрами, осматривал машины, проверял ночное алиби подозрительных водителей… День кончился, а проверена только половина грузовиков. Многие ещё не вернулись из рейса. И перенести работу нельзя, потому что слухи об этом сыске опередят инспектора. Оставались вечер и ночь.

Когда вечер пролетел, Петельникову вспомнились слова: рибосомы, митохондрии, цитоплазма…

— Устал, — сообщил он сам себе и сухой ладонью потёр лоб, отгоняя эту усталость.

Нужно перекусить. Его аппетит имел загадочное свойство — зависеть от количества предстоящей работы: чем больше предвиделось дел, тем сильнее хотелось есть. Утром перед трудным днём он мог съесть тарелку супа, две пачки пельменей с хлебом, выпить три стакана чая — и до вечера. Эту способность инспектор находил мудрой, усматривая в ней связь со своими предками-крестьянами, которые — перед выездом в поле крепко наедались. Многие звери, например, лев тоже ест впрок, потому что бегает по саванне, вступает в драки, и пища ему подворачивается нечасто. Петельников считал свою жизнь львиной: тоже бегает, тоже вступает в поединки и тоже редко обедает.

Он пошёл в соседний трамвайный парк, где столовая кормила круглосуточно. Видимо, ночью работается хуже. Вот и на поваров действуют биоритмы: окисленные щи, комковатая лапша, посиневшие сардельки, серый кофе. Биоритмы… Это слово опять напомнило ему те красивые слова, которые приходили в голову, когда одолевала усталость. Рибосомы, митохондрии, цитоплазма…

В детстве Петельников прочёл странную книгу. Он не знал, была ли это серьёзная проза, фантастика или научно-популярное издание. Книга поразила его видом: раздёргана и взлохмачена, как макулатура. Эта макулатура сутки держала его без еды и питья — читал, дыша чуть-чуть, словно впал в летаргический сон. В книге рассказывалось, как мрачный профессор занимался пересадкой голов. Сначала он их отрезал и подводил к ним питательный раствор. Головы вращали глазами и говорили. Потом он их пересаживал.

Потрясённый Петельников отправился в медицинский институт. Там объяснили, что головы они не пересаживают, потому что не умеют, да и умных голов мало, а пересаживать глупые нет смысла. Всё-таки после десятилетки Петельников пошёл на биологический факультет университета. Он счёл его подходящим для уяснения биохимических основ совместимости при трансплантации органов.

Где-то в середине учебного года перед первокурсниками выступил известный учёный, только что сделавший открытие: у него что-то с чем-то соединилось, но увидеть это соединённое можно было только в электронный микроскоп. Какие там пересаженные головы… Петельников задал вопрос: сколько времени ушло на открытие? Пять лет. Пять лет? Пять лет! И даже не видно, что с чем соединилось.

Тогда Петельников задумался. Он понимал: расцвет биологии, может быть, наступает как раз потому, что она вторглась в невидимое, в неведомое. Но рядом с лабораторией была живая жизнь. Строились трассы, наполнялись моря, вскрывались недра, летали в космос, в конце концов, по улицам неслись машины и ходили люди…

Возможно, эти сомнения остались бы сомнениями. Но подвернулся случай, который всегда подворачивается, когда его ждут.

Однажды Петельников провожал однокурсницу, которая жила в районе новостроек. Почему-то десять вечера казались там глубокой ночью — тишина, одинокий прохожий, редкий автобус… Однокурсница вздрогнула, увидев троих парней, бегущих от одного. Ему показалось странным, что трое бегут от одного — значит, сильно перед ним виноваты. Петельников отпустил девушку и пошёл наперерез. Первый бегущий блеснул ножом. Петельников сбил его кулаком, второму сделал подсечку, а третий остановился сам, робко пытаясь вскинуть руки вверх, словно перед наведённым пистолетом. Их преследователем оказался инспектор уголовного розыска. Уже в милиции он кричал на Петельникова:

— Какая к чёрту биология! Думаешь в мире не хватает биологов? В мире не хватает настоящих мужчин! С твоим ростом, с твоей силой, с твоей реакцией, с твоей смелостью нужно идти к нам, в уголовный розыск. Усёк?

Петельников усёк — через месяц он уже был зачислен в школу милиции.

И вот теперь, когда усталость съедала энергию и вроде бы ложилась прямо на лоб, стягивая всю голову, всплывали те красивые слова; всплывали, как символ тишины, белых халатов, неторопливых. разговоров и астрономических сроков на опыты. Рибосомы, митохондрии, цитоплазма… Он тоже мог стать биологом — спал бы сейчас, а не ел придушенные сардельки в трамвайном парке.

Однажды для работников суда, милиции и прокуратуры, читалась лекция о достижениях физики. Лектор улыбнулся и сказал, что природа тоже имеет привычку скрывать свои тайны, поэтому работа учёного сродни работе следователя. Петельников и Рябинин тогда переглянулись: лектор упустил малость, которая делала научный поиск несравнимым со следственным. Природа свои тайны скрывала, но она хоть не мешала их искать — она их не прятала умышленно, не давала ложных показаний, не запугивала, не угрожала, не обманывала…

Петельников допил кофе, за который повара следовало бы привлечь, как за мелкое хулиганство.

На автобазе стало тише. Возвращались последние машины, главным образом с междугородных линий. Инспектор тяжело лазал по кузовам, негромко беседовал с шофёрами, лениво ходил меж автомобилей… Он знал, что так работать нельзя — на ленивый вопрос получишь ленивый ответ. Но непроверенных машин осталось мало.

Петельников понюхал руки — они пахли бензином. Жёлтые ботинки оказались залитыми соляркой. Светлый плащ на уровне пояса был разграфлён ржавыми линиями, которые остались от автомобильных бортов…

Около четырёх часов инспектор зашёл к диспетчеру, который помогал разбираться с путёвками, рейсами и машинами.

— До свидания, папаша. Всё, ухожу.

— Из-за универмага не спишь?

Слухи уже расползлись.

— Из-за него, — согласился инспектор.

— Зря у нас ищешь.

— Почему же?

— А глянь на машины. Сплошь тяжеловозы. Водители знаешь, сколько заколачивают? Двести пятьдесят — триста, а то и четыреста. Зачем воровать-то? Им хватает.

— Воруют, папаша, не оттого, что не хватает. Теперь всем хватает.

— Отчего же, по-твоему, воруют?

— От жадности.

Диспетчер подумал, даже не отозвался на телефонный звонок, придавив его на секунду снятой трубкой.

— Верно, от жадности. Всем хватает, а иному хочется сверх того. И всё-таки в универмаге наши не были. Вчера ж получку давали.

— Ну и что?

— День зарплаты для трудового человека вроде праздника. И семья ждёт. Поэтому настроение особое. Вот чарку водитель может позволить, а на кражу не пойдёт. Других дней, что ли, мало?

Петельников вышел на улицу. Уже пошли трамваи, и, может быть, за домами, где-нибудь на окраине, за тем же универмагом, высунулся краешек солнца. Он с отвращением подумал об автобусе, который шёл до его дома: запах бензина, выхлопных газов, нагретого крашеного железа претил ему после этой ночи. До дому не так и далеко. И утро хорошее.

Он зашагал по тихим улицам.

Старик диспетчер неплохой психолог. Трудовая копейка для рабочего человека имеет особый вес, и день её получения — особый день. Для рабочего человека. Но тот человек, который «взял универмаг», был уже не совсем рабочий, потому что польстился на чужое. Для него уже пропала святость заработанной копейки, а значит, и праздничность дня получки.

Петельников увернулся от поливочной машины. Зря: всё равно плащ отдавать в чистку.

Интересно, спит ли сейчас преступник? Спит. Но чутко: ворочается, ждёт. И выжидает то время, когда можно сбывать украденное. Впрочем, может потихоньку продавать с рук — государственные точки реализации все перекрыты. Нетрудно сбыть по дешёвке серьги, шерстяные рубашки, хрустальные вазы. Труднее продать цветной телевизор…

Инспектор чуть было не свернул в ненужный ему переулок, сбитый с шага новой мыслью: ведь телевизоры поднимались, тащились, грузились и везлись быстро и небрежно. Наверняка растряслась вся электроника. В цветном телевизоре разберётся не каждый. Если его купит неспециалист, то обратится в ателье. Вот и ещё одна работёнка — поговорить со всеми телевизионными мастерами. Рябинин до неё не додумался.

Через сорок минут Петельников открыл замок и оказался в квартире, залитой солнцем. Он обошёл её, не снимая плаща.

На тахте, как сброшенная шкура, топорщился пятнистый плед. Растерзанные журналы валялись на полу. На одном, раскрытом, на лбу сфотографированной девушки стояла чашка с недопитым кофе. На столе, кажется, было всё, что производит лёгкая промышленность. И даже чернела гантелина, которую, видимо, произвела уже тяжёлая промышленность.

— Надо жениться, — вздохнул инспектор и бросил плащ на тахту.

Из дневника следователя.

Существует такая мысль, что каждое дело трудно начинать. А мне кажется наоборот: трудно не начинать — трудно продолжать. А ещё труднее кончить. Как мы лихо начали: выехали, осмотрели универмаг, вытащили из ковра сторожа, возбудили уголовное дело… А теперь? Я веду пустые допросы продавщиц, Петельников ползает сутками по автобазам.

В начале любого дела существуют трудности незнания, новизны, может быть, неуверенности, но это простые трудности. Когда их минуешь, начнутся другие, несравнимые с первыми — трудности роста, трудности движения вперёд, творческие трудности. Вот с ними-то не каждый и справляется. Поэтому так много начатых и неоконченных дел. Я заметил, что строительные организации прытко закладывают фундаменты, свои нулевые циклы — и замирают. А сколько людей, десятки раз принимавшихся за утреннюю гимнастику? И сколько на свете людей, что-либо начинавших, — миллионы?

Поэтому легче работать в первый год, чем в десятый; всё-таки легче расследовать первое дело, чем сотое; легче родить ребёнка, чем воспитать; легче влюбиться, чем любить; и, возможно, легче совершить однажды подвиг, чем всю жизнь быть образцовым человеком.

Не хорошее начало трудно — трудно хорошее продолжение.

Он незаметно всматривался в его ногти. Опять блеснули… Наверняка покрыты бесцветным лаком, поэтому перемигиваются со стёклами окна, стоит пошевелить пальцами. Этот блеск — вообще-то незаметный, если не обращать внимания, — мешал допросу. Зонтик не мешал, потому что висел на стуле за директорской спиной; был подвешен за ту громадную загогулину-ручку, отличавшую его от женского.

Рябинин знал этих мужчин, которые делали укладку и маникюр, красили волосы, сушили их феном, имели набор пилок для ногтей, пудрились после бритья, ходили под зонтиками, имели специальный кошелёк для денег, помогали жёнам выбирать материал на платье, умели торговаться на рынке… Разумеется, он считал их тоже мужчинами. Пустяк ведь — пилка для ногтей.

Но в человеческом поведении Рябинин давно отказался от слова «пустяк», потому что в нём, в человеческом поведении, пустяков не было. Поведение человека организовано так же чётко, как и его организм, — ничего лишнего; поведение человека так же чётко отражает его личность, как разные температуры, давления и пульсы — его здоровье. Ненацеленный взгляд, почёсывание макушки, скраденная улыбка, ковыряние в носу или шевеление пальцами нам ничего не говорят, потому что мы их не понимаем, потому что они нас не интересуют. Но мы всматриваемся при помощи лупы в часики — нужно чинить, всматриваемся телескопами в небо — там космос, под электронным микроскопом изучаем структуру материи — это наука, это интересно… А почему человек усмехнулся невпопад, разве неинтересно? А почему человек…

Директор универмага вытащил из кармана пилку, почистил один ноготь и спрятал её обратно. Нет, не так: не вытащил, не почистил и не спрятал. Он извлёк её лёгким, почти незаметным движением, как фокусник материализует из воздуха только что сгоревший платок. Провёл по ногтю, едва коснувшись, а может, и не коснулся, автоматически выполнив движение. Затем сделал рукой мах, как ею всплеснул, — и пилка пропала. Рябинин был почти уверен, что директор проделал всё бессознательно, и скажи ему сейчас об этой пилке, он удивился бы. Но почему проделал и какой был смысл в этом автоматизме? Рябинин не знал.

Ходить с пилкой в кармане… Пустяки говорили лишь о поведении. Но пустяшное поведение уже говорило и о пустяшной жизни. Мужчина же, в чём Рябинин не сомневался, должен жить на свете для крупных дел.

Или окраска волос, укладка… Хочется быть красивым. Но разве красота мужчины во внешности?

Или эти зонтики. Как приятно подставить лицо каплям и кожей ощутить прикосновение природы, по которой мы неосознанно тоскуем, — ощутить здесь, в городе, вдалеке от полей и лесов. Зачем же зонтик? Равнодушие к природе, нежизнелюбие или одежду берегут. Если мужчина боится капель, то не испугается ли он потока? Впрочем, для потока ему выдадут спецодежду…

Рябинин прервал свой поток секундных мыслей, видимо, по преувеличению похожих на китайскую пословицу, которая считала человека способным ограбить банк, если он украл рисовое зерно. Конечно, в поведении человека нет ничего лишнего, как и в его организме. Но врачи говорят, что и в организме есть лишнее — вроде бы аппендикс.

— Герман Степанович, теперь расскажите про деньги, — предложил Рябинин, хотя продавщицы уже всё объяснили.

— Кража была двадцать девятого… План мы выполнили. А как будет с планом в следующем месяце — неизвестно. Вот и решил оставить выручку в кассе и перенести на следующий месяц. — Он виновато улыбнулся и добавил: — Я так делал не раз, да и другие завмаги делают…

Рябинин эту практику знал.

— Мне уже готовят выговор, — спохватился директор.

Видимо, специально приоделся для прокуратуры, и это Рябинина не удивляло — люди часто наряжались и даже надевали ордена, потому что шли к представителю власти. Нет, он и в универмаге выглядел модником — человек с пилкой в кармане должен им выглядеть всегда. Новенький коричневый костюм с огненной ниткой. Розоватая сорочка, как утренняя зорька. Широкий бурый галстук с отсветом близкого пожара, который вроде бы бушевал где-то под ним, в груди. И над всем этим — бледное лицо, тяжёлые веки, белые заливы залысин.

— Кого-нибудь подозреваете? — спросил Рябинин.

— Нет… За сотрудников ручаюсь.

— Как же постороннее лицо сумело усыпить сторожа?

— Охранник приходит часа за два и шатается по универмагу. Его будка открыта…

Вот так шли и допросы продавщиц: ничего не знали, никого не подозревали и ручались друг за друга.

— А как вы объясните, что кража совершена именно в тот день, когда вы не сдали деньги?

— Не знаю, — растерянно ответил директор и добавил скороговоркой: — Кассирше я верю, как себе.

Кассирше верил и Рябинин: маленькая, испуганная старушка, готовая идти под суд за свою даже финансовую ошибку — несдачу денег в банк. Оставалось совпадение, которое возможно при столь частой практике торговых работников выполнять план деньгами прошлого месяца. Преступник мог об этом знать.

— Вы некурящий? — спросил директор.

— Закуривайте-закуривайте, — буркнул Рябинин, который уже знал, зачем спрашивают.

Пепельница была на столе — большая медная жаба с распахнутой пастью, — и всё-таки люди всегда узнавали, что он некурящий. По воздуху в кабинете или по пальцам без желтизны? Или по букетику? По очкам?

Герман Степанович нагнулся. Достал с пола коричневый, в цвет костюма, портфель и начал расстёгивать, как-то неумело сунув его под руку. Когда щёлкнул второй замок, портфель прыгнул вниз, но директор успел схватить его за нижние углы, отчего тот внутри глухо ухнул, распахнулся и выбросил на стол содержимое, которое оказалось прямо перед Рябининым, и ему ничего не оставалось, как взять в руки, посмотреть и передать владельцу.

Потрёпанная книга в тёмной, без названия, обложке. Рябинин раскрыл её где-то в середине и прочёл строчку наугад: «23. И посмотрев вокруг, Иисус говорит ученикам своим: как трудно имеющим богатство войти в царство Божие!».

— Это «Евангелие», — смущённо заметил Герман Степанович.

— Вы что — верующий?

Директор рассмеялся:

— Хобби. Интересуюсь историей религии, собираю иконы и езжу по церквам и монастырям.

— Теперь это модно, — вздохнул Рябинин.

Иконка: медный оклад, хорошее письмо, свежесть лика… Вряд ли старинная.

— Никола-угодник? — попытался угадать Рябинин.

— Да, девятнадцатый век.

Пачка сигарет и спички. И всё. Если бы Рябинин вот так же опрокинул свой портфель, то чего бы только ни посыпалось: скрепки, бумажки, карандаши, старые газеты, надкусанный на дежурстве бутерброд… Не зря директор имел пилку для ногтей.

— А вы знаете, откуда у меня такое хобби? — спросил, улыбаясь, Герман Степанович. — Окно моего кабинета выходит на озеро, на остров. И вот целые дни я вижу этот прекрасный монастырь. И, знаете, проникся красотой.

Почти напротив универмага посреди широкой воды лежал островок, на котором высился монастырь. Говорили, что одиннадцатый век. В последние годы туда зачастили туристы, и нарочно для них пустили паром.

— Много у вас икон?

— Что вы, я молодой, если так можно выразиться, хоббист.

Рябинин едва не пошутил — хобботист. Стоило, потому что вопросов о краже к директору больше не было. Их не было к продавщицам, кассирам и сторожу-те ничего не знали. Не было вопросов к экспертам, которых бесполезно спрашивать, не добыв материала для исследований. Не было вопросов и к свидетелям, потому что не было самих свидетелей. Вопросы были только к преступнику, но вот он-то и отсутствовал. Да и к преступнику имелось всего три вопроса: как украл, зачем украл и где украденное? Впрочем, два вопроса — как украл и зачем — известны. Вернее, один вопрос, потому что зачем воруют, Рябинин знал.

— В Новгороде были? — спросил Рябинин (он сам провёл там неделю).

— А как же! — воспрял Герман Степанович, ступив на любимую стезю. — Древнейший город!

— Что скажете о новгородской Софии?

— Великолепно!

Когда Рябинин к ней шёл, то вдруг понял, что сейчас в воздухе, высоко над головой, что-то произойдёт, и там произошло — полыхнул солнцем купол, поднятый строгими бедными стенами к богу, но так поднятый, чтобы радовался этому человек.

— Юрьев монастырь видели? — интересовался Рябинин.

— Видел.

— Георгиевский собор в нём помните?

— Помню.

Правда, Рябинину больше понравились деревянные церквушки, что были свезены к стенам Юрьева монастыря: маленькие, резные, изящные, стояли они посреди сосен и трав, как прянички. И запах дерева в них был такой щемяще-смолистый, что почему-то наплывало детство, слегка затуманивая глаза.

— А как вам Спас Преображения на Ильине улице?

— Понравился… Там фрески Феофана Грека!

Церковь стояла на такой тихой улице, что простые травы и цветы касались своими стеблями её многовековой каменной кладки.

— А помните?…

— А в ресторане «Детинец» были? — перебил Герман Степанович.

— Был.

Перед рестораном продавали прославленную медовуху, которую стоило попробовать, коли приехал в Новгород. Рябинин выпил натощак стакан жёлтой сладковатой жидкости, и уже в душном ресторане услышал в голове невнятный гул.

— Уху по-монастырски брали? — спросил директор.

— Вроде брал.

— А мясо в квасе?

— Не помню.

— А мясо по-новгородски?

— Я ел что-то из горшочка.

— Ну, а борщ боярский, курица по-преображенски, блины «не всё коту масленица», сбитень?

— Вот сбитень пил, — обрадовался Рябинин.

Помнил, что пил душистый горячий напиток, ибо после него в голове пропал тот медовущный гул.

— Я даже фирменное меню на память прихватил, — улыбнулся Герман Степанович, намекая, что это всё-таки кражонка.

— Я ничего не прихватил, — суровым тоном согласился Рябинин, что это-таки кражонка, ибо помнил слёзные просьбы официанток не растаскивать меню.

— С вами интересно беседовать, — потускнел директор.

— С вами тоже, — наоборот, улыбнулся Рябинин. — Мы, видимо, ещё встретимся и тогда поговорим подробнее.

— О Новгороде? — серьёзно спросил Герман Степанович.

— Почему ж только о Новгороде?… О том, что вас интересует. О религии, о монастырях… Ну, и о Новгороде.

Когда Герман Степанович ушёл, Рябинин подумал… Вернее, он об этом думал раньше, ещё до его ухода: из универмага украли на тридцать с лишним тысяч, а директор беседует о мясе в квасе и блинах «не всё коту масленица»…

Так мелочь ли, когда мужчина носит пилки для ногтей и закрывается зонтиком от капель дождя?

Из дневника следователя.

Анализирую — уже дома, после ужина, — допрос директора, пытаясь извлечь полезную информацию для дела. И всё думаю: а понимаю ли в полной мере, что такое допрос? Я всегда исходил из логики, которую почитаю за атомы ума. Человек говорит правду или обманывает. Ну, и среднее состояние — полуправда, которая тоже логична. Но следователь, видимо, должен допускать существование нелогичных поступков и нелогичных ответов. По крайней мере, не связанных логикой напрямую.

Вот на допросе директор бурно искал сигареты, а, вытряхнув их, забыл закурить. Нелогично. Впрочем, мог смутиться из-за обронённых религиозных предметов. Тогда всё логично. А разве я сам всегда логичен?

Иду сегодня с работы пешочком. От бара, где обычно толчётся мужичка два-три-четыре, отделяется фигура, лишённая каких-либо индивидуальных признаков, кроме застарелого духа разливных вин, и спрашивает:

— Друг, закурить не найдётся?

— Не, я непьющий.

Петельников оторвал голову от подушки, силясь определить, что звонит — будильник или телефон. Звонил, слава богу, будильник; слава богу потому, что телефонный звонок в шесть утра мог означать только вызов на место происшествия. Но вставать нужно так и так.

Он вскочил рывком, чтобы спугнуть сон, и пошёл по квартире, тоже вспугивая его со всех углов. Понажимал на все выключатели, чтобы серенькое утро залить электричеством. Распахнул оба окна, в комнате и на кухне, сразу ощутив запах политого асфальта и печёного хлеба — едва заметный, потому что хлебозавод был в соседнем квартале. Включил приёмник, угадав к последним известиям. И взялся за гирю.

Работа на автобазах пока ничего не дала. Они продолжали её, уверенные, что товары вывезли на автомашине. На всякий случай отработали легковушки, мотоциклы с коляской и даже четырёх лошадей, ещё влачивших своё транспортное существование. Последняя версия рассмешила следователя Рябинина: он представил, как по ночному городу медленно цокает лошадь; сидит возница с кнутом, свесив ноги; а в телегу навалены телевизоры, рубашки, хрустальные вазы… Эти его усмешки почему-то действовали сильнее, чем замечание или даже грубое слово. Поэтому версию «телевизионные мастера» Петельников решил отработать потихоньку от следователя: будет результат — доложит, а не будет… Через два часа, ровно в восемь, специально для инспектора соберут всех телевизионных мастеров, пока они не разошлись по вызовам.

Он всё рассчитал: тридцать минут на зарядку, двадцать минут на душ и бритьё, ещё двадцать на завтрак и пятьдесят, с запасом, на дорогу. Ценить минуты его научила оперативная работа. Петельников пользовался хорошим афоризмом, который придумал сам, либо где-то вычитал, либо слышал от Рябинина: свободный час имеет только тот, кто не имеет Свободной минуты.

Выбритый, розовый, с мокрыми прилизанными волосами, в белой рубашке, в полосатом галстуке, сел он завтракать минута в минуту. Пять беляшей, купленные с вечера — восемнадцать копеек штука, — злились от жара, который только что испытали в кастрюле. Чтобы не злились, инспектор запивал их таким же огненным кофе, косясь в недочитанный журнал.

В статье рассказывалось о службе знакомств: электронные свахи, браки по объявлениям, клубы встреч… Петельников не особенно верил этой информации, полагая, что среди людей слишком много сводников, которым не терпится кого-нибудь с кем-нибудь свести. И не только старухи. Попробуй режиссёр в кино или писатель в книге не соединить влюблённых — кино не в кино и книга не в книгу. Разлука матери с сыном, брата с братом, друга с другом, даже жены с мужем ещё как-то принимались, но вот разлука влюблённых становилась высшей трагедией. Мужчин, женившихся по объявлению, он представлял инвалидами в колясках — не мог же нормальный человек просить найти ему невесту. Впрочем, если человек сильно занят… Если он на оперативной работе…

Инспектор взял второй беляш.

Петельников Вадим Александрович, старший инспектор уголовного розыска, капитан милиции, не судимый, зарплата есть, квартира однокомнатная, неубранная…

Он поддел третий беляш.

…Рост сто восемьдесят пять; вес классический — рост минус сто; шевелюра чёрного цвета и вся цела; глаза тёмные, слегка умные; что касается дефектов, то два зуба, выбитые Федькой Шиндоргой, вставлены; пулевой шрам на спине не виден под одеждой; искривлённый боксом нос кажется прямым, если не присматриваться; сломанная рука, когда брали на чердаке Димку Скулу, давно срослась…

Четвёртый беляш уже не шипел, словно Петельников вилкой выпустил из него горячий воздух.

…Характер положительный, аппетит умеренный, не пьёт, не курит, дома почти не ночует, в кино и театры почти не ходит, с друзьями почти не видится, в отпуске почти не бывает, но париться в баню ходит еженедельно…

Пятый беляш оказался самым вкусным из-за обилия мяса — видимо, беляшеделательный автомат ошибся и вложил двойную порцию.

…Ищет женский идеал, а возможно, идеальную женщину, которую даже не представляет, потому что никогда не видел, а увидел бы, так теперь бы не искал. Женский идеал должен позвонить дежурному УВД по телефону ноль-два.

Он поднялся — семь часов. Да и беляши кончились…

Петельников не думал, что в городе столько телевизионных мастеров. Их набрался почти целый зал, и неудивительно, если в каждой семье телевизор. В основном молодые ребята и несколько девушек, видимо, приёмщицы заказов. Мастера смотрели на инспектора, как на телевизор новой марки, — им уже сообщили, кто будет выступать.

Директор его представил. Петельников рассказал коротко самую суть и задал свой главный вопрос: были ли вызовы на установку беспаспортных телевизоров или с паспортами, но без штампа магазина? И были ли чем-либо подозрительны эти вызовы?

Зал ответил насупленным молчанием. Инспектор понимал, что уж слишком всё официально и нужно перейти на иную степень отношений. Он упёрся руками в столик, улыбнулся, как на свидании, и простецки сказал:

— Если это была «халтура», то директору мы не скажем.

Директор засмеялся вместе со всеми. Вроде бы напряжение спало, мастера задвигались и заговорили. Петельников ждал. Он вдруг подумал, что, пожалуй, нелегко молодому парню встать и на виду у всех сообщить, что он подозревает такого-то и потому-то и потому. Правильнее было бы говорить с каждым в отдельности.

— Чего узнаем, так сообщим, — завершил эту встречу пожилой мастер с первого ряда.

— Запишите телефон, — попросил инспектор, которому больше ничего не оставалось.

Мастера шли мимо столика к выходу, бросая на Петельникова любопытные взгляды. Он пережидал их и вёл с директором беседу о прелестях цветного телевидения.

— Вы уронили, — сказал директор и вежливо поднял лист бумаги, сложенный вчетверо.

— Спасибо, — поблагодарил Петельников.

Есть мудрое правило: думать, прежде чем делать. Есть ещё мудрее, чугунно отлитое в классическую поговорку: семь раз отмерь — раз отрежь. Но инспектор занимался уголовным розыском, который частенько не оставлял времени на обдумывание. Случалось, что нужно было делать, а потом думать. Приходилось резать, а потом семь раз отмеривать. Вот Федька Шиндорга и выбил ему зубы, пока он отмеривал… Поэтому Петельников вывел другое правило, сберегающее ему зубы и жизнь: сначала делать, если семь раз отмерить можно потом. Вот только решать это приходилось в секунды.

Он ничего не ронял. Но бумажку можно и возвратить, предварительно посмотрев. Инспектор развернул её, схватив одним взглядом написанные там слова: «Подождите меня на перекрёстке у булочной». Нет, записка ему. А если бы он её не взял?

Инспектор попрощался с директором и вышел искать булочную. Привязка оказалась точной — вблизи был только один перекрёсток и была только одна булочная, которая открывалась в девять. Через двадцать минут. Петельников начал топтаться возле трёх старушек, делая вид, что ему тоже нужны хлебобулочные изделия…

Прошло десять минут, увеличив количество старушек до пяти. Ещё через десять все старушки пропали за дверью булочной и почти тут же начали выходить по одной со своими авоськами-сумками-мешочками.

Он постоял до четверти десятого, до той мысли, от которой сделалось горячо шее и лицу; сначала сделалось горячо, а потом пришла и мысль, словно она бежала откуда-то из земли, — разыграли! Ребята молодые, весёлые, впервые увидели инспектора, да он ещё назвал себя сыщиком… Сейчас наблюдают за ним и смеются…

— Заждались?

Петельников резко обернулся:

— Ничего, у меня работа такая — ждать да догонять.

Перед ним стояла высокая черноволосая девушка, причёска «сессун», большие тёмные глаза, современносиние веки и неопределённая улыбка на круглом приятном лице. Её появление инспектор никак не мог связать с запиской, но она сказала «заждались». Он бросил взгляд ниже и увидел чемоданчик, с какими ходят телевизионные мастера.

— Вы тоже мастер?

— Да, единственная женщина в городе, обо мне даже газета писала.

Девушка улыбнулась и вроде бы чего-то ждала, словно не она пригласила запиской, а он её. Может быть, это пришёл идеал, вызванный его беляшными мыслями? Пришёл лично, не позвонив по ноль-два.

— Вы мне писали, не отпирайтесь.

— Вы ко мне писали, не отпирайтесь, — поправила она.

— О, вы мимолётное видение, и я боюсь вас упустить.

Она засмеялась, бренча в чемоданчике чем-то металлическим.

— Вчера телевизор устанавливала в соседнем доме…

И опять умолкла, выжидая ответной реакции.

— Как вас зовут?

— Инга.

— А меня — инспектор. Вот и познакомились. Итак, Инга, вчера вы устанавливали телевизор. Дальше.

— Мне показалось кое-что подозрительным.

— Что мы тут стоит, как новобрачные у загса? Вот же кофейня…

Через пять минут они сидели за столиком и пили кофе. Он — чёрный, без молока, несладкий, без всего. Она — с молоком, сладкий, с пирожным.

— Что же вам показалось подозрительным?

— Нет документов. А ведь каждый заинтересован в гарантийном сроке.

Ей требовалась следующая доза поощрения. Впрочем, теперь виновником паузы могло быть пирожное.

— Вы отличная телевизионная мастерица. Ещё что?

— У него уже есть один телевизор.

— Ну, при растущих материальных и культурных потребностях…

— Но тогда второй приобретают лучше первого! А тут наоборот. Эту модель, кажется, уже сняли…

— Инга, у вас завидная логика и красивые глаза. Ещё что?

— Вроде бы всё.

Петельников понимал, что его обуяла жадность: получив такую информацию, он спрашивает «ещё что?».

— Телик-то установили?

— Нет.

— Ага, вышла из строя лампа «два пи эр»?

— Телевизор очень мокрый, — отсмеялась Инга.

— Мокрый?

— Я заставила сначала просушить. Вот адрес этого мужчины.

Она протянула бумажку. Инспектор взял осторожно и не очень уверенно — он не привык к такому бесшабашному везению, которое студенты нарекли «прухой»: само, мол, прёт.

— А он не самодельный?

— Вы же сказали, что я отличная телевизионная мастерица…

Инспектор искал ниточку — ему протянули верёвку. На другом конце её должен быть преступник. Оставалось только взяться и идти, а ходить по верёвочке, именуемой следом, инспектор умел.

— Инга, от имени личного состава УВД объявляю вам благодарность.

Она продолжала тихо улыбаться, получая от этого разговора неожиданную радость. Работник уголовного розыска (боже!), который ловит бандитов (а ведь кто связан с бандитами, — и сам должен «обандититься»), был вежлив, остроумен и даже галантен.

— От себя лично предлагаю — сегодня вечером… Что понравится, кивните головой. Итак, кино? Театр? Стадион? Кафе-мороженое? Пивбар? Ресторан? Бильярдная? Дом научно-технической пропаганды?

Она кивала после каждого вопроса, кроме бильярдной.

— А в ваши обязанности входит приглашать свидетелей в ресторан? — вдруг спросила Инга, притушив блеск глаз тяжёлыми ресницами.

— Входит, — ответил инспектор и честно добавил: — Только на моём счету из-за работы сотни пропущенных свиданий.

— Тогда пропустим и это, — вздохнула она.

Из дневника следователя.

Мы не можем раскрыть преступление. Звучит, как «мы не можем открыть консервную банку». Слово «раскрыть» какое-то кухонное. Раскрыть книгу, раскрыть глаза… Но раскрыть преступление? Знал бы кто, как они раскрываются…

Просто, если потерпевший опознает преступника на улице или вор сдаст украденную вещь в комиссионку… Слишком просто, поэтому и редко. Поэтому — иначе.

Всё начинается с пустяка, найденного на месте происшествия: какой-нибудь пуговицы, окурка или расчёски без зубьев, именуемых в дальнейшем «вещественным доказательством». Теперь нужно искать владельца этого пустяка. Следователь может работать, у него под рукой допросы, обыски, очные ставки, экспертизы, достижения науки, психология, интуиция… У него много чего под рукой, но нет малости — подозреваемого.

Поэтому сначала — подозрение. Всё начинается с подозрения.

Муж вызвал милицию: жене в ванне стало плохо, она потеряла сознание и захлебнулась. «Да, позвала на помощь, и я делал ей в ванне искусственное дыхание». Следователь смотрит на пол ванной комнаты — там ни капли воды. Делал искусственное дыхание и не расплескал воду? Вот оно, подозрение — начало раскрытия.

Но с чего начинается подозрение? Ведь с чего-то… С аномального поведения. Всё начинается со странного поведения человека.

Муж, на удивление жене, вдруг вымыл в квартире пол. Да как вымыл — выскреб! Странный поступок для человека, не мывшего не только пола, но и тарелки за собой. Потом эксперты на выскобленных паркетинах найдут следы крови.

Но странное поведение — это ещё не самое начало.

Всё начинается с совести. Да-да, с банальной совести, которую многие полагают лишь предметом писательских исследований. Преступник, если он не патологическая личность, мучается совестью, как женщина родами. Один меняется так, что и родная мать не узнает; второй проговаривается; третий кому-то выговаривается; четвёртый не спит; пятый не ест… Только подумать, с чего начинается раскрытие уголовного преступления — с совести!

Кажется, я сейчас выведу формулу раскрытия преступлений…

Совесть —> аномальное поведение —> подозрение —> оперативная проверка —> расследование —> раскрытие.

Не сесть ли мне за диссертацию? Назвать её точно, интересно и загадочно — «Совесть». Нет, с простым названием учёные не пропустят. Нужно что-нибудь такое: «Совесть как психологический фактор раскрытия уголовных преступлений».

К полудню на город лёг неожиданный зной, на который утром не было и намёка. Безоблачное небо затянула какая-то мгла. Казалось, из-под ног прохожих испаряется вязкий асфальт и взмучивает воздух своим серым цветом.

От жары ли, от упавшего ли атмосферного давления, но работа не шла. Если не считать звонков.

Бывали дни, которые целиком уходили на телефонные разговоры: он спрашивал, выяснял, уточнял, вызывал — его спрашивали, выясняли, уточняли и вызывали. Тогда Рябинин злился, хотя телефон именно для этого и был изобретён. Ему казалось, что маленький эбонитовый аппарат, нагретый горячим воздухом, умудряется закрывать от него мир. Да и какая это связь — через проводок. Он привык видеть человека на расстоянии узкого стола — тогда человек был весь перед ним.

Другую причину тихой злости он скрывал от всех, может быть, даже и от себя. Рябинин не умел говорить по телефону; не умел, развалившись на стуле или на углу стола, часами мусолить потную трубку; не умел быть лёгким и остроумным, не видя лица собеседника; не умел звонить без дела и болтать о пустяках; не умел легко брать номера телефончиков и раздавать свои; и главное, не умел говорить с телефонными хамами. Ему мешала вежливость. Набирая «ноль-девять», он больше думал, как бы успеть со своим «спасибо», пока телефонистка не отключилась — и поэтому не всегда запоминал номер. Возможно, мешала и рассеянность: однажды Лида с интересом наблюдала, как он в своей квартире пять раз набирал номер своего же домашнего телефона.

Рябинин снял пиджак, закатал рукава и, прежде чем в очередной раз взяться за телефонную трубку, минуту безвольно сидел, тяжело вдыхая перегретый воздух.

От его дыхания трубка была ещё тёплой. Он набрал номер директора универмага, чтобы уточнить суммы в акте инвентаризации. Телефон не отвечал. Рябинин задумался, вспоминая имя его заместительницы. Надежда… И какое-то экзотическое отчество, связанное с чем-то тропическим. Олеандровна, Надежда Олеандровна.

Крутанув диск семь раз, он услышал женский голос, который запомнил ещё с универмага.

— Слушаю.

— Надежда Олеандровна?

— Вы ошиблись.

— Извините, — поспешно сказал Рябинин.

Если он не следил за каждой цифрой, то частенько ошибался. Теперь его палец завертел диск медленно, замирая на каждой цифре, как задумываясь.

— Слушаю.

— Надежда Олеандровна?

— Нет, не она.

Рябинин не успел извиниться, словно набирал «ноль-девять», — трубка уже запищала. Он всмотрелся в номера телефонов универмага, записанные на календаре. Странно: ведь раньше звонил, да и голос её…

Он решительно заработал диском:

— Извините, пожалуйста. Я знаю, что вы не Надежда Олеандровна…

— А если знаете, — перебила она, — то зачем хулиганите?

Рябинин удивлённо замолк. Молчала и женщина, дожидаясь ответа на свой юридический вопрос.

— Больше не буду, — так и не нашёлся Рябинин и торопливо добавил: — Мне нужен Герман Степанович.

— Директор уехал в Новгород.

— В командировку?

— Нет, взял три дня в счёт отпуска.

— Спасибо, Надежда Олеандровна.

— Неостроумно, молодой человек!

Трубку она, видимо, бросила, потому что в ухо ударил глухой стук.

Директор уехал в Новгород. Очевидно, смотреть монастыри. Тут всё ясно — хобби. Но как понимать его заместительницу? Зря он не назвался.

Рябинин полистал папку и вытащил протокол её допроса. Ах вот оно что: Надежда Ардальоновна. Как его угораздило Ардальоновну переделать в Олеандровну… Понадеялся на память. Ну и что?

Он обмахнулся протоколом, как веером, но жаркий ветер только горячил лицо. Легче, когда не шевелишься и не раздражаешь этот тропический зной.

Ну и что? Если бы его по ошибке назвали не Сергеем Георгиевичем, а Сергеем Гаврилычем или даже Сергеем Горынычем, неужели он заставил бы человека звонить ему трижды? Как же надо обожать себя, чтобы так беспокоиться за своё отчество…

У Рябинина чуть было не испортилось настроение. Чтобы оно всё-таки не испортилось, чтобы всё-таки опередить это плохое настроение, он усмехнулся и мысленно себя успокоил. «У меня чуть было не испортилось настроение».

Самым противным человеческим пороком Рябинин полагал спесь. Существовали пороки и хуже, и страшнее, и опаснее, но они были редки, и люди их убеждённо искореняли. Спесь же вольготно жила на лицах, в мыслях и в поступках, выдавая себя за гордость. Человек купил меховую шапку, или приобрёл автомашину, или защитил диссертацию, или завёл красивую подругу, или получил-таки должность, или просто здоров и красив — и уже смотрит на мир туманным взглядом; смотрит гордо, вдаль, сквозь людей. Но почему? Разве этот человек не знает о странном и загадочном космосе, который начинается буквально в трёхстах километрах от его макушки? Не знает, что там миллионы градусов жары, миллионы световых лет расстояний, невыразимые массы вещества, мириады миров, и всё это движется взрывами, протуберанцами, катаклизмами — а мы тут, на крохотулечке Земле? И неужели этот самодовольный не слышал о смерти, болезни, горе? Да неужели ему не наступали в автобусе на ногу, не вырывали зуб и не вырезали аппендицит? Так чего же он…

Затрещал аппарат — сегодня уж телефонный день. Рябинин взял трубку.

— Сергей Георгиевич, привет!

Отринулись противные мысли о противной спеси, да вроде бы и жара чуть отступила за окно.

— Здравствуй, Вадим!

— Что поделывает прокуратура?

— Думает о влиянии космоса на спесь.

— Я встречал таких спесивых, что поставил бы проблему так: «Влияние спеси на космос».

— Охотно соглашусь, — улыбнулся Рябинин, потому что был понят с полуслова, с полумысли.

— Сергей Георгиевич, а я хочу оторвать тебя от космоса: у меня в руке бумажка с фамилией и точным адресом человека, который наверняка купил краденый телевизор.

— Молодец, — глухо похвалил Рябинин инспектора.

— Не слышу в голосе радости.

— Не кричать же мне…

— Как поступим? — уже деловито спросил инспектор.

— А он сейчас где?

— На работе.

— Вези его ко мне.

— Буду через сорок минут.

Рябинин знал, что инспектор будет ровно через сорок минут. Если, конечно, этот скупщик не сбежит и Петельников не бросится в погоню.

Сначала эта Олеандровна-Ардальоновна, затем инспектор с найденным свидетелем застилали Рябинину какую-то мысль, которая была ему нужна и уже мелькала. Теперь, в эти сорок минут, он её выудит из потока других мыслей, пока не столь необходимых.

Но выуживать не пришлось — он вернулся к телефонному разговору с заместительницей и сразу вспомнил: директор уехал в Новгород. Уехал, не поставив в известность прокуратуру, хотя может понадобиться в любой момент; бросил универмаг в такое время, когда идёт следствие… Такова сила увлечения. Почему же эта сила не проснулась во время первой его поездки в Новгород, а дала директору спокойно просидеть в ресторане «Детинец»?

Инспектор приехал через пятьдесят минут. Он кратко рассказал, как добыл этого свидетеля, или скупщика краденого, или самого вора — сейчас это предстояло выяснить. Петельников приоткрыл дверь и попросил:

— Входите…

В кабинет осторожно втиснулся грузный мужчина.

— Садитесь, — предложил Рябинин, — дайте ваш паспорт.

Мужчина вздохнул, вытащил паспорт и осторожно положил его перед следователем.

Мазепчиков Семён Семёнович. Пятьдесят лет. Работает столяром на деревообрабатывающем заводе. Сивые короткие волосы. Крупное загорелое лицо с крепкой натянутой кожей, которую, видимо, днями обдувал ветер и облучало солнце.

Инспектор и следователь выдерживали ту необходимую паузу, которая нужна для разглядывания человека и, может быть, для проверки его нервов, потому что тёмная совесть немоты не выносит — тёмная совесть боится неизвестности, а в этой паузе с напряжённым молчанием трёх человек ничего не было, кроме щемящей неизвестности. Инспектор и следователь выдерживали необходимую паузу, но Семён Семёнович её не выдержал:

— Меня за это посадят?

Рябинин не сомневался, что инспектор в дороге молчал или говорил о погоде. «Поедемте со мной, там разберёмся. Ну и жара сегодня, а?» Получалось, что совесть Мазепчикова не выдержала.

— За что «за это»?

— За телевизор.

— А вы считаете, за это не сажают? — осторожно шёл Рябинин.

— Да за что, товарищи дорогие?!

Семён Семёнович огорошенно смотрел на Рябинина, и пот бежал по его щекам: не тот, которым жара увлажняла кожу инспектора и следователя, а другой пот, обильный, выжатый натянутыми нервами.

— Где вы взяли телевизор? — прямо спросил Рябинин.

— В воде.

— В какой воде?

— Да в озере!

— Подробнее, пожалуйста…

Мазепчиков уселся плотнее и даже посмотрел вниз, на ножки стула, как бы сомневаясь в их прочности. За это время, пока он усаживался, вздыхал и опробовал стул, — за какую-то минуту — в кабинете вдруг сгустился мрак, словно окно с улицы занавесили серым полотнищем; но тут же полотнище рассекла вспышка жёлтого света, и вулканический грохот, от которого, казалось, разверзнется мостовая и поглотит всё на ней стоящее и бегущее, ударил в стены. Но мостовая не разверзлась — разверзлось небо, швырнув на город воду каплями и потоками. В открытую форточку побежали прохлада, запах мокрого камня и водяная пыльца, которая садилась Рябинину на горячую шею.

— Слава богу, — сказал Мазепчиков, — наконец хлынул.

— Так где взяли телевизор? — повторил Рябинин, соглашаясь, что «слава богу».

— Я на озере рыбачу. У меня плоскодоночка есть, ну и посидишь на зорьке часика два. Рыбы-то нет, так, одна сорная. Ёрш, окунь, бывает, возьмёшь и густеру. Ну так вот, двадцать девятого сижу я утречком на мелководье… Может, и не заметил бы, да солнышко взошло, яркое такое, ну и вижу на дне предмет. Кирпичи, думаю. Потом вижу — ящик. Опустился в воду. Там глубины метра полтора. Господи, телевизор… Ну, и вытащил. А потом эту мастерицу пригласил.

— В каком месте он лежал?

— Да примерно наискосок от универмага.

Рябинин посмотрел вдоль стены, словно убеждаясь, здесь ли ещё инспектор; Петельников глянул в окно, словно убеждаясь, идёт ли дождь, — на миг их взгляды встретились.

— Место показать сможете? — спросил Рябинин.

— Конечно, смогу.

— Там ничего больше не лежит?

— Да вроде бы нет.

Мазепчиков опять поёрзал и заговорил, покашливая от напряжения:

— Ежели бы телевизор стоял на улице, то другое дело… Сдал бы, как находку. А тут в воде. Может, кто выбросил. Опять-таки мои труды. Тащить его со дна оказалось сущая мука. Да и не работает пока…

Рябинин обернулся к окну — дождь устоялся. Теперь он шёл не спеша, равномерно обмывая город чистыми и частыми каплями. Это надолго. На озере в такую погоду ничего не увидишь.

— Может, пока съездить за телевизором? — предложил инспектор.

— Телепат, — вздохнул Рябинин.

Он вынес постановление, поручив изъятие телевизора Петельникову: наконец-то у них будет хоть одно вещественное доказательство.

Когда Мазепчиков вышел в коридор, инспектор вздохнул:

— Ищем машины, мотоциклы, телеги…

— Да, а водный путь проморгали.

— Обыск у этого Мазепчикова делать будем? — поинтересовался Петельников.

— Ты ему не веришь?

— Верю. И мастер подтверждает, что телевизор был в воде.

— И я верю.

Из дневника следователя.

Хочу подсчитать, сколько и каких глупостей сделал за день.

Ну, допустим, не сумел догадаться, что краденое вывезли в лодке. Исковеркал отчество почтенной женщины. Допросил лишь одного свидетеля. Взял на обед мясо с тем красным соусом, от которого была огненная изжога. Расфуфыренной секретарше посоветовал прикрепить на себя табличку «Не кантовать» (якобы шутка). На вопрос Юркова, как перевести homo sapiens, ответил: «Хам сопатый» (тоже шутка). К вечеру позвонил зональный прокурор, и между нами случилась такая беседа:

— Товарищ Рябинин, у вас есть какие-нибудь начинания?

— Нет, у меня есть только окончания.

— Окончания чего?

— Предыдущих начинаний.

Всего семь глупостей.

Иногда я думаю, что моя жизнь из них и состоит — из глупостей. Разнообразие только в том, что есть глупости большие и есть глупости малые.

Дождь перестал только к вечеру следующего дня. Небо быстро освободилось от набухших туч, став чище и холоднее. Солнце запоздалым теплом приложилось к мокрому асфальту и блестящим крышам.

Осматривать озеро удобнее всего в полдень, когда солнечные лучи отвесны и касаются дна. Но откладывать ещё на одну ночь не решились, потому что у вещественных доказательств есть каверзное свойство — исчезать. Обронённую вещь могли на зорьке подобрать рыбаки или найти купальщики, или могло затянуть песком после дождей…

Рябинин стоял на берегу под универмаговской стеной-забором. Солнце уже осело к горизонту, ничуть не убавив своего летнего света. Порозовевший монастырь сказочно вставал, казалось, из самой воды. Озеро, измученное шквалами и ливнями, умиротворённо блестело. Серый, почти белёсый песок делал его прозрачным и на пятиметровой глубине.

Рябинин посмотрел вдоль берега. Шагах в двадцати на гранитном валунчике сидел какой-то светлый человек: белый китель, белые брюки, выцветшая кепка, и вроде бы шея и даже подбородок были закутаны белым полотенцем. Казалось, он хотел слиться со светлыми тонами монастыря, воды и песка.

Озеро изредка и тихо чмокало береговые камни. Рябинин наблюдал, как крохотные волны, а скорее, крупная рябь играет слюдой и мелкими песчинками. Среди этой взвеси он заметилнебольшую странную рыбу, какую-то Т-образную, будто она держала ртом блестящую палочку, равную её телу. Рябинин присмотрелся… Нет, это не палочка, а другая рыбка, ставшая жертвой. Хищница тяжело плыла вдоль берега, не обращая внимания на человека, — её можно было взять рукой. Наконец, завихляв телом, она ловко схватила рыбку вдоль и заглотила в два судорожных приёма. И быстро ушла в открытое озеро.

Вроде бы всё правильно — хищник победил. Закон природы. Это же не преступление, а естественный отбор — убийства бывают только в людском обществе. Да и сам человек этих рыбок ловит удочками и сетями, глушит и солит, варит и маринует… И всё-таки Рябинину стало противно: на его глазах одно живое существо съело другое живое существо. В этом было что-то противоестественное.

Шлёпая по воде босыми ногами, подошёл Петельников: брюки закатаны по колено, рукава сорочки по локоть, пиджака и галстука нет и в помине. Инспектор был в своей стихии — стихии организаторства и действия.

— Сергей Георгиевич, извольте в лодочку.

Рябинин пошёл за ним. Путь лежал мимо валунчика с белым человеком. Поравнявшись, Рябинин мельком, но внимательно обежал его взглядом, наткнувшись на такой же острый взгляд маленьких глаз. Это был старик с желтокожим, чуть высохшим лицом. То, что Рябинин принял за полотенце, оказалось поднятым воротником кителя и белой бородкой, кипевшей, как мыльная пена.

— Кто это? — спросил Рябинин у инспектора.

— Пенсионер, вдыхающий озон.

Петельников обернулся и тоже бросил на старика оценивающий взгляд, но лишь потому, что заинтересовал следователя.

К берегу кормой приткнулась большая нарядная плоскодонка с ярко-голубыми боками и крупным номером. На носу расположился Мазепчиков, улыбнувшись Рябинину, как старому знакомому. На второй скамье рядом сидели понятые — пожилой мужчина в болонье и смуглая девушка в красной кофточке, которая обтягивала её хорошенькую фигурку. Шлёпнув портфелем по борту, стукнув понятого локтем по затылку и умудрившись высечь носком ботинка из спокойной воды снопик искр, Рябинин сел на корму.

Инспектор оглядел экипаж и спросил, как опытный затейник:

— Товарищи, плавать все умеем?

— А для чего? — насторожился понятой.

— Вдруг кувырнёмся, — весело предположил Петельников.

— Я не того… Не очень плаваю, — заёрзал понятой.

— Тогда кувыркаться не будем.

Петельников поднял корму вместе со следователем, сдвинул лодку с песка, побежал по воде, оттолкнулся, ловко в неё прыгнул и прошёл к вёслам — без толканий, шатаний и брызг. Инспектор огляделся и кому-то махнул рукой — тут же от берега оттолкнулись ещё четыре лодки, набитые загорелыми ребятами.

— Кто это? — спросил Рябинин.

— Спортивная школа. Пусть ребятки поныряют вокруг да около.

Он взялся за вёсла. Лодка заскользила по нетронутой воде, как повисла над огромным стеклянным миром.

Рябинин достал папку с протоколами и монотонным голосом объяснил понятым суть этой прогулки.

— Так что трупа не будет, — с сожалением сказал понятой в болонье, видимо, живший одними детективными историями.

— С трупами, папаша, нынче трудновато, — согласился Петельников, работая упругими вёслами, как игрушечными.

— Почему трудновато?

— А мы с этим делом боремся.

— Люди-то мрут…

— Так вы же хотите трупа окровавленного, после кошмарного убийства?

— И неплохо, если это поучительная история из жизни, да показать её по телевизору для воспитания.

— Меня бы посадить в телевизор, — обрадовался Петельников, — я бы сутками рассказывал многосерийные и поучительные истории.

— Давайте одну, пока плывём зряшным ходом, — предложил любитель телетрупов.

— Расскажите, — попросила и девушка.

Понятые сидели к Рябинину спинами, но он не сомневался, что эта девушка смотрит на инспектора и уже не замечает ни монастыря, который зарделся от закатного солнца; ни ладного следа-дорожки, отливающей свинцовым блеском; ни свежести воздуха, состоящего из запаса воды, рыбы и тины; ни следователя Рябинина, который сидит сзади и тоже знает уйму историй.

— Да вот вчера был случай, — тут же вспомнил Петельников. — Выехал я на труп гражданина. Кошмарное дело! Лежит он в сквере, грязный, синий…

— Кто его убил? — деловито спросил понятой.

— Самый близкий друг.

— Ножом?

— Нет, отравил.

— Надо же… И за что?

— За глупость.

— Видать, чего не поделили. И что приятелю будет?

— Ничего.

— Как ничего? — опешил понятой.

— Друг-то его не человек, а неодушевлённое вещество.

— Жена, что ли?

— Да нет, не жена, а винцо.

— A-а, опился водки, — разочарованно догадался понятой. — Этот случай не шибко интересен.

— Самое интересное было потом, — сказал инспектор чуть другим голосом и чуть громче, показывая, что теперь его слова скорее предназначены для Рябинина. — Пришёл я на место работы умершего и вижу в коридоре прямо-таки плакат. Красивый, чёрная рамка, крупные буквы, где про этого покойничка сказано так: «Геройски погиб от руки бандита…»

Девушка засмеялась, и её голос широко поскакал по воде.

Хохотнул Мазепчиков. Улыбнулся и Рябинин. Только понятой в болонье ворчливо заметил:

— Ничего поучительного…

Мазепчиков поднял руку, вглядываясь в дно:

— Здесь!

Инспектор гребнул веслом в обратную сторону, и лодка завертелась, теряя скорость. Когда она стала, пошатываясь на собственных волнах, Рябинин начал составлять протокол.

— Вон тот камушек на дне заприметил, — объяснил Мазепчиков.

— Ни столбика, ни дерева, хоть к рыбам привязывайся, — ответил инспектор, фотографируя монастырь и универмаг.

Чистая толща воды на чистом дне. Небольшой камень, наполовину занесённый песком. Глубина один метр шестьдесят пять сантиметров. Можно измерить температуру воды, только не нужно… Для записи Рябинину хватило полстранички протокола.

Он убрал папку в портфель и осмотрелся. Озёрная вода ожила: заходила волнами, закипела бурунами, засверкала всплесками — пловцы в масках ныряли в глубины.

— И мы поищем, — предложил Рябинин.

Петельников лишь макал вёсла. Лодка плыла медленными и бесшумными кругами, отходя всё дальше от осмотренного места. Все перегнулись через борта, всматриваясь в дно. Оно темнело на глазах вместе с водой и всё больше походило на какие-то омуты, в которых ждёшь коряги, тину и водяного.

— Завтра прочешем ещё, — заметил Петельников.

— Консервная банка, — вдруг сказал Мазепчиков с носа.

— Что-то блестит, — осторожно подтвердил инспектор.

Он придержал и без того тихий ход лодки. На дне тускло блестела какая-то железка — теперь видел и Рябинин, тоже полагая, что это плоская банка из-под шпротов.

— Метра четыре, а то и глыбже, — прикинул понятой.

— Дамы и господа, пардон, — сказал Петельников, снял рубашку и скинул брюки, оставаясь в одних плавках. Откуда-то из-под себя он извлёк припасённую маску, натянул её на лицо и встал на скамейку.

Солнце мгновенно облило его своим медным светом; облило с каким-то удовольствием, как своего сына, и он тоже сделался медным, как и солнце, и не спешил нырять, чуть красуясь перед людьми и особенно перед смуглой девушкой. Высокий, мускулисто-суховатый, независимый, инспектор возвышался над лодкой и над озером, как индейский вождь. В воду его тело вошло почти без брызг. Там, в зелёной глубине, оно сделалось белым, потому что рассталось с солнцем. Инспектор шёл вниз, работая ногами по-лягушачьи. Он только коснулся дна и тут же взмыл обратно. Ему потребовался всего один нырок.

Глотнув воздух, Петельников протянул следователю небольшой прямоугольный предмет. Транзистор… Чёрный пластмассовый футляр. Передняя стенка из полированного белого металла, похожего на алюминиевый сплав. Корпус обрамлён рамкой из нержавейки. «Омега», стоит тридцать шесть рублей сорок копеек. Такой приёмник числится в акте как похищенный.

Рябинин показал транзистор понятым и начал дополнять протокол.

— Вот видите, — обрадовался Мазепчиков.

Поиск кончился. Вода окончательно позеленела, начав уже чернеть. Да и глубина дальше пошла настоящая, с обрывистым дном, где и в полдень ничего не увидишь.

— Вадим, позови-ка лодочку, чтобы тут постояла, — задумчиво попросил Рябинин.

Инспектор помахал рукой. Когда лодка со спортсменами подплыла и застопорилась, Рябинин предложил:

— А мы вернёмся на старое место, к телевизору…

Он рисовал план. Через одну точку можно провести много прямых, которые ничего не давали. Но теперь у них была не одна точка. Первая — где утонул транзистор, вторая — где телевизор. Через две точки могла протянуться лишь одна прямая. Рябинин встал, окидывая горизонт далёким взглядом: была и третья точка — универмаг на берегу. И все эти точки лежали на одной прямой, которая так и просилась на бумагу. Рябинин выловил в портфеле синий треугольник. Жирная линия легла на план. Одним концом она упёрлась в схематическую стену универмага, а другим свободно повисла над озером. Двумя чёрточками-крылышками он заострил её, превратив всю линию в стрелу-вектор. И протянул эту стрелу пунктиром дальше, за озеро.

— Посмотри-ка, вектор пути…

Инспектор взял план и сориентировался. Стрела показывала туда, на другой берег, где белели домики посёлка Радостного, бывшей деревни Устье.

— Ага, — оживился Петельников, — там лодочка у каждого второго.

— Возвращаемся, — предложил Рябинин.

— И всего-то делов? — разочарованно спросил понятой в болонье.

— Я вас как-нибудь подниму ночью и свожу на труп, — пообещал инспектор, заработав вёслами.

— С большим удовольствием, — заверил тот: его и ночь не остановила.

— Бывают же любители, — тихо удивился Мазепчиков.

— А вот у меня есть на примете один человек, — слегка напряжённым голосом заговорил Петельников. — Не стар, здоров, любит свою работу, идёт на неё — поёт и возвращается — поёт, трое чудных ребят, симпатичная женщина, материально обеспечен, дома лепит из глины петушков…

Инспектор передохнул и спросил понятого:

— Показать?

— Петушков, что ли?

— Нет, этого счастливого человека.

— Зачем он мне…

— А, упаси бог, погибнет, труп его показать?

Понятой немного подумал и осторожно признался:

— Показать.

Лодку рвануло вперёд, словно на корме, под Рябининым, заработал мотор, — инспектор сделал несколько сильных махов. Утолив злость, он сказал, тяжело дыша:

— Эх, гражданин… На счастье человека вам глядеть неохота, а вот на горе его — вы с удовольствием. А надо бы наоборот.

— Меня теперь учить поздно, — отрезал понятой, отвернувшись к воде.

— Я знаю, — ласково согласился инспектор, блеснув чёрным глянцем мокрых волос, и, склонив послушное тело, что-то сказал девушке на ухо.

Та засмеялась, и опять на всё озеро — до самого монастыря. А инспектор откинулся назад и сообщил, видимо, то же самое Мазепчикову, который тоже засмеялся, глуховато, как под водой, сотрясая лодку своим большим телом.

Рябинин не вытерпел и тихо спросил девушку:

— Что он сказал?

Она повернула раскрасневшееся лицо и прошептала следователю на ухо:

— Придётся уважить просьбу понятого. Как только он подпишет протокол, я утоплю его собственноручно, и у нас наконец-то будет труп.

Рябинин улыбнулся.

Солнце зависло над самым горизонтом. Нет, два солнца висело над горизонтом. Первое, главное — чёткий диск кипящего золота, который слепил глаза своим драгоценным блеском. Второе солнце обволакивало первое — громадное, лохматое, раздёрганное, где тоже клокотало и кипело, но уже не золото, а медь, и от её буйства всё-таки можно было не отводить взгляда хоть несколько секунд. Оба солнца висели в зелёном небе, которое на ближнем горизонте переходило в зелёную воду — только водная зелень была чуть нежней небесной. Там, где налетал незаметный ветерок и рябил её, она вдруг шла цветными кусками, и тогда на воде происходило чудо — необъятное озеро покрывалось зелёными, фиолетовыми, розоватыми и просто зеркально-чистыми озёрцами.

Рябинин снял очки и посмотрел на солнце — теперь перед ним забушевал космос, какой-то огненный мир, где всё варилось и вертелось, протягивая раскалённые щупальца сюда, на Землю. Это единственное преимущество сильно близоруких — видеть мир расплывчатым и поэтому фантастическим.

Лодка ткнулась в песок, далеко въехав на берег. Тут, на тверди, понятые и подписали протокол. Рябинин спрятал его в папку, упаковал транзистор в полиэтиленовый мешочек и хотел было поговорить с Мазепчиковым, но увидел светлую фигуру на камне, которая за это время, кажется, и не пошевелилась.

— Пенсионер-то всё дышит, — удивился инспектор, перехватив взгляд следователя.

— Он за нами наблюдает.

Рябинин неопределённо, как бы гуляя, подошёл к старику и тихо спросил:

— Любуетесь озером?

— Красота ведь неописуемая, — охотно подтвердил старик.

— Да вот мы тут нашумели…

— Работа есть работа.

— А вы знаете нашу работу?

— Я, молодой человек, почти всё знаю, а чего не знаю, о том помалкиваю.

— Понятно, — улыбнулся Рябинин, но и старик улыбнулся. — И чем же мы занимаемся?

— Ловите магазинных воришек. В озере что-то отыскали.

— Верно, — подтвердил Рябинин, не особенно удивившись: о краже все окрест знали, а эти нырялки старик видел сам.

Лёгкие сумерки мешали следить за выражением его лица. Снегом белела бородка, темнели глаза да желтели скулы.

— Может, и вы что-нибудь знаете? — полюбопытствовал Рябинин.

— Возможно, — почти весело ответил старик.

— Тогда давайте познакомимся: следователь прокуратуры Рябинин.

— А я мастер по пишущим машинкам Петров Василий Васильевич. Улица Свободы, дом шесть, квартира восемь.

— Так что же вы, Василий Васильевич, знаете?

— Ну, это разговор особый, обстоятельный…

— Хорошо, — согласился Рябинин, — жду вас завтра утром в районной прокуратуре.

Василий Васильевич Петров, если только это был Василий Васильевич Петров, кивнул, галантно попрощался и медленно пошёл берегом в сторону улицы Свободы.

— Кажется, нашёл свидетеля, — неуверенно предположил Рябинин вслух, потому что инспектор оказался рядом: уже в костюме, причёсанный, посвежевший.

— Улица Свободы, дом шесть, квартира восемь, — сказал Петельников.

— Ты что — сидел под камнем? — удивился Рябинин, хотя и знал, что слух и зрение у инспектора, как у дикого зверя.

— Был невдалеке, — неопределённо признался Петельников и кому-то неопределённо кивнул. Мимо них тоже неопределённой походкой прошёлся инспектор Леденцов — гуляет бережком или ждёт девушку. Рябинин понял, что тот направился вослед белому старику.

— Нужно проверить его адрес, и вообще, — ответил Петельников на провожающий взгляд следователя.

Инспектор сел на камень и весело осмотрел озёрный простор, словно прикидывая сделанную работу:

— Теперь у нас дело пойдёт.

— Возможно, — уклончиво согласился Рябинин.

— Сергей Георгиевич, в тебе бродят сомнения?

— Они всегда бродят, — опять уклонился следователь.

— Это не те сомнения. Например, ты вроде бы не веришь в нужность сегодняшней работёнки. А ведь мы узнали, что краденое увезли на лодке, и, скорее всего, в Радостное. Ты же при понятых этот осмотр назвал нырялками… Если появилась какая-то мысль, то мог бы поделиться.

Инспектор был прав — мыслью стоило делиться. Но мысли не было.

— У меня, Вадим, лишь одна интуиция, а ею, как и счастьем, не поделишься.

— Делиться можно всем, кроме жены и государственной тайны, — почти зло отрезал инспектор.

Петельников никогда не обижался, не видя в этом смысла: если нападали справедливо, то он слушал и принимал; а если нет, то злился и действовал.

— Сомнения разъедают рабочие версии, — философски заметил Рябинин.

Инспектор снял кремовый ботинок: узкий, модельный, с какими-то медными пряжками и фестончиками. Вытряхнув песок, он усмехнулся:

— Как будто знакомы первый год. Думаешь, твои сомнения помешают мне искать в Радостном?

Следователь передёрнул плечами — с озера дунуло холодом, словно неожиданный ветер сорвал плёнку воды и обдал ею людей.

— Украдены дорогие цветные телевизоры, — решился Рябинин. — И вдруг один дешёвенький.

— Взяли по ошибке.

— Украдены дорогие транзисторы «Океан» по сто с лишним рублей. И вдруг один дешёвенький.

— По ошибке, — не так уверенно повторил инспектор.

— Теперь смотри: мы находим в озере именно эти вещи. Почему?

— Преступник увидел, что взял дешёвку, ну и выбросил для облегчения лодки, — сразу нашёлся Петельников.

— Можно и так объяснить.

— Как ещё можно?

— А уж это сам думай…

— Выходит, что преступник не так и прост? — спросил инспектор: думать он привык не на камушке, а на ходу, в работе.

— Вор очень хитёр, — убеждённо ответил Рябинин, — но не умён. Он ещё не знает, что своими поступками, каждым своим чихом пишет открытую для нас книгу.

— На древневавилонском языке, — буркнул Петельников.

— Со словарём читать можно.

— И следователь прокуратуры товарищ Рябинин уже кончает первый том.

— Нет, я прочёл только первую страницу, — серьёзно ответил Рябинин.

Из дневника следователя.

Вечер провёл на озере — давненько у меня не было столь приятных осмотров.

Даже под боком у города озеро сохранило красоту. Вода, будь то ручеёк или море, всегда поэтична. Природа, по-моему, вся полна поэзии во всех своих проявлениях — в ущельях, в вулканических извержениях, в глинистых топях, в лунном свете, в осклизлых корягах… Да только ли природа? Сколько находишь поэзии в стихах, в женщинах, в каком-нибудь поступке, даже в сооружении… Но самое поэтичное — может быть, сама поэзия в чистом виде — это сны. Сколько раз я просыпался с влажными глазами и щемящим сердцем…

Вчера видел такой сон.

Рядом со мной стоят мужчина и женщина. Женщина вдруг сбрасывает с себя одним лёгким движением свои лёгкие одежды, но тут же с её головы падают длинные чёрные волосы и занавешивают тело до колен. Но я-то вижу, я-то знаю, что под волосами чудная фигура и белая кожа, такая белая, что просвечивает сквозь волосяную завесу. Мужчина усмехается: «Что ж стоишь — лови!» Я бросаюсь к ней. Она бежит, всё быстрее и быстрее, и я еле поспеваю. Тогда она вскинула руки, потянулась — и полетела. И я, я вскинул руки и тоже полетел, не упуская её из виду. Но подо мной мелькают ромашки… Подо мной бегут бордовые островки клевера, бегут пряные колючие сосняки, какие-то лужайки из детства, какие-то тёпленькие болотца, мозолистые тропинки, солнечные просеки… И ветер, ветер так свистит в ушах, что я ничего не слышу, кроме его развесёлой песни. Тогда и я засвистел вместе с ветром. И понёсся, распластав руки над травами, захлёбываясь воздухом, изнемогая от простора и радостного крика.

Какая там женщина! Да на кой чёрт она мне!

Белый старик пришёл ровно в десять. В его светлом облике появился тёмный тон — галстук цвета варёной свёклы. Короткая бородка вспушена и раскинута веером. Щёки выбриты до блеска, до лёгкого румянца на скулах. Кожа на лбу сбежалась в мелкие восковые морщинки. Выбеленные жизнью длинные волосы отливали чуть заметной зеленью, словно были обкурены. Но глаз обесцвечивание не коснулось — они внимательно ощупывали следователя своей запавшей чернотой.

— Сколько вам лет? — спросил Рябинин, хотя мог бы заглянуть в его паспорт, лежащий на столе. Но спросить интереснее.

На лицевой стороне протокола типографским способом набрано более десятка вопросов, на которые человек отвечал, не задумываясь. Фамилия, имя, отчество: о чём тут думать? Место рождения: его знаешь, как своё детство. Национальность, а какая разница? Адрес: разумеется, район новостроек. Место работы: неплохое, могло быть и лучше, но тружусь. Семейное положение: слава богу, не одинок. Образование: как у всех, среднее, подумываю о высшем. Ну что вы, не судим.

Казалось, нет ничего значимее вопросов о работе, жилплощади или образовании. Но один вопрос — сколько вам лет? — сбивал ритм ответов подавленным вздохом, секундной паузой, непроизвольным движением или рассеянным взглядом: о чём это следователь, ведь о чём-то другом, уже не о деле.

Рябинин знал скрытую силу этого вопроса, которая поднимала его над обыденностью и делала философским. Сколько вам лет? Вроде бы спрашивал о цифре — только назови. Человек назвал. И тогда узнавали не только цифру — узнавали, сколько лет ты живёшь на этой Земле и сколько тебе ещё осталось; как прожил их, как сохранился, как бережёшь свои оставшиеся лета; многого ли добился за эти годы и успеешь ли ещё что сделать…

Можно вопрос поставить иначе, меньше задевая душу: какого вы года? Тогда получишь быстрый, проскакивающий ответ.

Но Рябинин спросил Василия Васильевича Петрова, сколько ему лет.

— Не знаю, — беззаботно ответил старик.

Следователю предлагали игру, которую предстояло разгадать.

— Можно заглянуть в паспорт, — назвал он простой способ отгадки.

А вы узнаёте возраст по документу? — оживился старик.

Рябинин его понял — умные мысли он понимал быстрее, чем глупые.

— Ну, и сколько бы вы себе дали?

Василий Васильевич подумал серьёзно, топорща бородку, словно ею поёживаясь:

— Лет двадцать.

— А по паспорту?

— А по паспорту чуть больше — семьдесят три.

— И работаете?

— А как же? Бегаю по квартирам да учреждениям и чиню пишущие машинки.

Рябинин вспомнил сторожа, которому было пятьдесят четыре года и который не мог выговорить «пишущая».

— Не тяжело?

— Тяжело дома сидеть да ничего не делать. Лет десять назад меня дёрнул сатанёнок — ушёл на пенсию. Сижу. Ну, думаю, помру во цвете лет. А теперь, верите ли, чем старше, тем сильнее хочется работать. Молодому так не хотелось.

Предстоял столь милый каждому человеку разговор о здоровье и долголетии. Рябинина он интересовал не меньше, чем показания о краже из универмага. И его всегда притягивали старики.

Он понимал интерес к космосу, к науке, к новому фильму, к красивому человеку; даже понимал интерес к золотым кольцам, к полированной мебели и хрусталю — блестят. Но его удивляло, почему люди так непристально смотрят на стариков. Человек пробыл на этой земле семьдесят лет… Он пережил то, что мы переживаем или ещё только будем переживать. Он передумал о том, о чём мы думаем теперь, что не всегда можем понять или не умеем догадаться. У него есть воспоминания о прошлом, у нас — о прошлогоднем. У него есть тайны, которых ещё нет у нас. И он видел то, что было семьдесят лет назад и чего мы никогда не увидим. Да он ещё помнит другой климат.

— Наверное, придерживаетесь какой-нибудь системы? — спросил Рябинин.

— Без системы нельзя, — согласился старик.

— Какая же у вас?

— Простота.

Рябинин поёрзал, выказывая нетерпение от скудости информации.

— Присмотритесь к детишкам, — начал объяснять Василий Васильевич. — Они живут просто. Любят цвет, форму, понятные сказки, простую пищу. С возрастом человек от простоты уходит. Ему подавай сложные машины, чёрт знает какие развлечения, деликатесную пищу… На старости-то лет его опять к простоте потянет. А я вот все свои десятки жил просто. Я и ещё столько проживу.

Последние слова он сказал с таким напором, что Рябинин улыбнулся.

— Да-да, проживу! А сколько по улице ходит мальчишек? Согнутся, кашляют, еле ногами двигают…

— Каких мальчишек?

— Да всяких. Подойдёшь к нему и спросишь: «Может, помочь?» — «Спасибо, сам доберусь». — «А сколько вам лет?» — «Пятьдесят пять». Тут уж меня прорвёт. Ах ты, мальчишка! Да как посмел дожить до такой развалюхи? Как посмел со здоровьем так обращаться?

Он порозовел. Тёмные глаза живо блестели, бородка молодцевато топорщилась, сухие крепкие пальцы возбуждённо упирались в край стола. Видимо, этот разговор старому мастеру нравился.

— Теперь живут богато, так в России никогда не жили. Бывало, кто шею мыл, тот и буржуй. А нынче ванные понастроили. Я так скажу: кто сейчас долго не живёт, тот не хочет.

— А если не умеет? — заметил Рябинин.

— Никаких умений и не требуется. Вот урезать жизнь вдвое — тут умение нужно. Есть же пословица мудрая: живи просто — доживёшь до ста.

— А что значит «просто»?

Рябинину казалось, что многие люди живут уж слишком просто. Он не любил да и не понимал выражения «простой парень». Прост в обращении? Но это скорее присуще натурам богатым. Прост в мыслях и чувствах? Избави боже от такой простоты. Когда человека хотели похвалить и называли «простым парнем», Рябинина так и тянуло поинтересоваться, отчего же тот не стал сложным. Он не сомневался, что истинно простым мог быть только человек большой культуры, только человек сложный, а иначе он не простой — он примитивный.

— В столовую ходите? — спросил неожиданно мастер вместо ответа.

— Бывает.

— Заметили, что кашу почти не едят?

— Пожалуй, — согласился следователь.

— Берут бифштексы, шницеля и всякие люля-кебабы. А ведь каша полезней, да, по-моему, и вкусней.

— Ну и что? — спросил Рябинин, смутно догадываясь, куда сейчас повернёт этот разговорчивый свидетель.

— А теперь космос, небоскрёбы, цветные экраны, чудеса науки да разные синтетики. Ослепляют и оглушают. Вот человек и потерял чутьё к простому. Кто нынче удивляется куску хлеба, кружке холодной воды, верному слову, прутику с листочками, полену, а? Да никто. Нынче подавай камни с Луны. А того не знают, что земная колодезная вода большее чудо, чем камень с Луны. Опять-таки работа. Все хотят стоять у чудо-машин… Да что я — стоять. Хотят сидеть и кнопки пальчиком топить. Желаю заниматься проблемами, наукой, руководить… И слыхом не слыхивали, какая радость от работы своими собственными руками. Пилить, строгать, сверлить, кирпич класть… Я вам так скажу: кто не чует вкуса воды, хлеба или мускульной работы, у того нет вкуса и к жизни. У них заместо вкуса к жизни только интерес к ней, кое-какое любопытство, как у зрителя…

Он замолчал, поёжился бородкой и подозрительно спросил:

— Думаете, старческая воркотня?

— Нет-нет, — искренне заверил следователь.

— Я имею право так говорить. Прожил честно и просто.

— И не ели люля-кебаб, — пошутил Рябинин.

— Только в юности баловался мясом. А теперь не ем. Вот овощи, молоко да грибы. Надо мной смеются, мол, обессилею. А я им толкую: возьмём хищника. Он ведь не сильный, его хватает лишь на один бой, только поймать да задавить. А лошадь? Вон какая выносливая. Потому что траву ест.

Рябинин глянул на часы: слушать было интересно, но они просидели уже всё утро. Его взгляда на часы старик не заметил.

— Никогда не курил и не пил. Увидишь сморщенного старика, ну, значит, курил да пил. Говорят, для аппетита. Что ж: всухую съем одну тарелку супа, а после рюмки — две? У меня аппетит и без рюмки хороший, я не больной, а две тарелки супа мне и не нужны.

Он выдернул из кармана пиджака огромный многоцветный платок, похожий на флаг какого-то государства, и торопливо высморкался, словно боясь, что его не дослушают.

— Есть мужички, — пьют: что в рот, что в з amp;рот. Вред от пьяниц большой, а ещё худший вред от рюмочников. Пьяница-то виден, он молодёжь отпугивает. А рюмочник весёлый, вроде бы и не пьяный, вот и притягателен. Мы любим бичевать вино. А это глупо и бесполезно. Раньше на Руси так говорили: «Не вино виновато, а пьянство». Надо так: довёл себя до пьяного состояния на людях — год тяжёлых бесплатных работ. Тогда б не вина боялись, а перелива. И человек держал бы себя в руках. Я про вино пословицу сочинил. Вот оцените: «Вино для мужчины — путь в преисподнюю, а для женщины — путь к его исподнему». Как?

Рябинин поговорил бы, с наслаждением поговорил бы о проблемах алкоголизма и обо всех других проблемах, которыми этот старик, видимо, был набит, как автомат монетами. Но уже минуло утро — уже доносилась из коридора одиннадцатичасовая радиозарядка. Нужно его перебить, хотя и опасно. Высказав своё, свидетель начнёт говорить о деле. Перебей его на своём, замолчит и на общественном. Свидетель не делит их встречу на процессуальные показания и на простую беседу — для него это серьёзный и цельный разговор со следователем. Рябинин помнил женщину, которой не дал выговориться о муже, и она умолчала о виденном преступлении…

И всё-таки нужно перебить:

— Василий Васильевич, вы обещали кое-что сообщить о краже из универмага.

Рябинину показалось, что старик слегка опешил. Он смотрел на следователя, силясь вникнуть в смысл произнесённых слов.

— Да-да, — запоздало согласился он чуть скороговоркой. — Видел лодку. Так на чём я остановился…

— Подождите-подождите. Где видели лодку?

— Примерно там, где вы вчера ныряли.

— И что эта лодка делала?

— Что делают лодки… Плыла.

— Куда?

— Наверное, на тот берег.

— А когда это было?

— Ночью.

— Василий Васильевич, вы такой интересный рассказчик, и вдруг заговорили односложно…

— Да нечего рассказывать. Не спалось, вышел погулять на бережок, а лодка уплывает. Вот и всё.

Рябинин понимал, что свидетеля больше интересовали разговоры на общие темы. Какое ему дело до кражи…

Свидетелей кража не интересовала — они посторонние. Не интересовала она и сторожа, которого, видимо, не тронула бы и летающая тарелка, опустись та на его будку. Списав похищенное, утихомирились и работники универмага. И только двое, инспектор уголовного розыска и следователь, не могли успокоиться.

В этом беспокойстве Рябинина удивляло его одиночество. Серьёзная кража, похищены крупные материальные ценности, уголовное преступление… Да что там ценности — бесценная жизнь, бывало, насильственно прекращалась. И государство, само государство, доверяло одному человеку во всём разобраться и принять необходимое решение — оно вверяло следователю судьбу чрезвычайного происшествия, именуемого уголовным преступлением. Разумеется, были товарищи и был надзор, но они были рядом, только рядом, и могли лишь помочь или поправить. В конечном счёте, следователь оставался с преступлением один на один, как хирург с оперируемым. И, как хирург за жизнь больного, только следователь отвечал за уголовное дело. В первый год службы Рябинина это пугало, лишая покоя и безмятежного молодого сна. Первый год службы остался там, за горизонтом времени. Но эта ответственность, взваленная государством на его не столь уж широкие плечи, продолжала грызть покой и напускать издёрганные сны.

— Я на месте не сижу ни минуты. Катаюсь туда, сюда, как колобок. Бегаю по квартирам, машинки чиню. Подхожу к лифту, стоит девочка лет двадцати, ждёт бедная, а я пешком по лестнице на восьмой этаж. В трамвай да в автобус сажусь только на большие расстояния, а две-три остановки скорее пройду, чем ждать. Эти молодые, которые акселераты, жить долго не будут, не-е-ет. Не хотят жить-то, не двигаются. В обеденный перерыв, коли бываю в своей конторе, знаете, что делаю? Уголь иду покидать для нашей котельной. А сотрудники слушают передачу «Для тех, кто не спит в рабочий полдень».

— Сколько людей сидело в лодке? — перебил Рябинин.

— По-моему, один.

— Вы его рассмотрели?

— Где там при лунном свете…

— Одежду заметили?

— Лодка далековато была. А ещё теперь модно всё на нервы сваливать. Мол, вредят здоровью, поскольку нервные клетки не восстанавливаются. Я думаю так: кто переживает, тот долго и живёт. Потому что он переживает. Вроде как через неприятности перелезает. Вроде как любого переживёт. Такой человек плюнет, переволнуется, а бодрость останется.

— Сколько было времени?

— Что-то начало третьего.

— У вас бессонница?

— Я сплю, как сурок. Но лунной ночью люблю побродить. Нарушаю режим. Нынче с этим режимом носятся, как курица с яйцом. Будь весёлым и проживёшь век. Скучные люди доживают только до пенсии. Им жить неохота. А весёлый не умрёт, не-е-ет, не умрёт…

— В лодке что-нибудь лежало?

— Да-а, была нагружена.

— Чем?

— Не рассмотрел. Навалено что-то посредине.

Мастер пытливо всматривался в лицо следователя, подрагивая бородкой. Рябинин знал, почему он всматривается: высматривает, не надоел ли своими разговорами. Старый человек боялся утомить молодого. Тогда кто же из них старше… И чем это мерить: прожитыми годами, крепостью тела или состоянием духа?

Эти последние — дух и тело — давно занимали Рябинина своей тайной несовместимостью. Человеческая душа, у кого она есть, не стареет да и не очень меняется. Стареет тело. Кто же это придумал душу упаковать в тело? Уж не природа ли?… Какая она выдумщица: дала нестареющему духу быстро стареющее тело. Да она шутит и поинтереснее — вот этому мастеру вложила такую душу, которая с годами молодеет. А ведь это несчастье — пережить своё тело. Иметь мысли, которые не высказать из-за одышки. Скрытно мечтать, боясь насмешек. Давить невыполнимые желания. Разглядывать туристскую карту и просить, чтобы тебя перевели через улицу…

Рябинин чуть не взялся за карандаш, потому что пришедшая мысль была уже цельной. Её стоило запомнить для дневника. И её стоило забыть ради спокойной жизни. Так: есть люди, несчастье которых в том, что с годами их тело всё больше стареет, а душа всё больше молодеет. Или так, проще: есть несчастные люди со стареющим телом и молодеющей душой…

Василий Васильевич что-то рассказывал, шевеля пальцами, похлопывая ладонью по столу и делая страшные глаза. Рябинин не слушал, поглощённый мыслями о старости.

…Но природа могла пошутить и наоборот, вложив стареющую душу в вечное тело. Он представил таких стариков: крепких, сильных, румяных, с потухшим ленивым взглядом, без забот и желаний. Это были бы уже не люди — это были бы торсы.

У природы был и третий путь, по которому она, кажется, и шла — душа старела вместе с телом. Логично. Справедливо. Даже разумно — твои желания угасают вместе с телом… Боже, какое тут разумие, если угасает человеческая душа? Да пусть всё угасает, пусть угаснет Солнце, рассыплется в прах Земля и рассеются наши кости, но останется человеческая душа — в теле или без него. Была бы душа, а остальное приложится. С чего он взял, что старики с молодеющей душой несчастливы? Да это самые великие люди на земле, ибо их душа победила медленную смерть своего тела. Один из этих стариков сидел перед ним и говорил, тыча перстом в свой галстук:…знаете, зачем приобрёл? Ходил на концерт, на ансамбль, когда сами поют и сами же играют. Запамятовал, как называется. Вроде бы «Ребята-разлюлята». Ребят действительно много, а девиц-то только парочка. Увидел их всех: ну ты, фу ты — ножки гнуты. Ребята без пиджаков, вместо галстуков рюшечки, а на ногах онучи. Одна девица в колготках, у второй спереди макси, а сзади мини. Запели песенку про птиц. Девицы поют слова, а ребята по-птичьи стрекочут: кто кукушкой, кто вороной, а кто «вью-вью-вью». Самое поразительное — хотите верьте, хотите нет — девчата поют грубыми голосами, а ребята бабьими. Очень мне понравились такие фокусы.

— Василий Васильевич, про эту лодку вам добавить нечего?

— А чего добавлять? — удивился он, вдруг начав таращить глаза, словно его окунули в воду.

— Уж очень сухо вы рассказали. Нет живых деталей. Например, вы его видели. А он вас?

— Вряд ли. Я беленький, махонький…

Что-то скрывает? Тогда зачем явился на берег? Подослан шайкой разузнать о следствии? Вот этот старик с юношеской душой?

— А на берегу никого не заметили?

— Нет, было пустынно.

Рябинин начал составлять протокол.

Теперь в деле имелись свидетельские показания очевидца, который рассказал, когда, как и куда увозили краденое. Получалось, что Петельников прав: вор сидел в лодке, рассматривал при лунном свете вещи и дешёвые бросал в воду. Получалось, что рябининская интуиция подвела.

— Я вас ещё вызову, — неожиданно для себя сказал он, ощутив касание той же самой интуиции.

— Премного благодарен, — почему-то обрадовался свидетель.

Из дневника следователя.

Нужно встречаться со стариками, нужно жить с ними рядом и ценить их, как мы ценим детей. Любой старик, даже самый никчёмный и глупый, лишь фактом своего существования учит радости бытия; учит ощущать течение времени, которое бежит мимо нас, как автомобили на улице.

Уже в шестнадцать лет, а может, и раньше, человек должен удивиться случайности своего появления на Земле. В восемнадцать он должен этому обрадоваться и благодарить родителей и природу. В двадцать он должен кричать от счастья. В тридцать благодарить судьбу за прожитое десятилетие. После сорока должен благодарить за каждый прожитый год. После пятидесяти благодарить за каждый прожитый день. После шестидесяти — за час прожитый, за солнечный свет, за муху, севшую на лоб, за взгляд встречного, за дыхание близкого человека рядом…

Деревня Устье, а ныне посёлок Радостный, стояла при впадении в озеро маленькой речушки. Петельников не мог оторвать взгляда от её быстрого течения.

Чистая тёплая вода неслась по узкому руслу, дно которого покрывали мелкие песчаные порожки. Кое-где лежали большие тёмно-зелёные камни с длинными бородами тины или речной травы. Эти изумрудные бороды шевелились в струях, как живые. Берега заросли травой, рогозом и какими-то жёлтенькими болотными цветами. Синие маленькие стрекозки по-вертолётному зависали над водой, трепеща прозрачными крылышками.

Петельникову захотелось снять чёрные стоптанные ботинки, скинуть кургузый серый пиджак, закатать обтрёпанные брюки и опустить ноги в эти свободные струи. И сидеть, ни о чём не думая. Возможно, в августе он так и сделает, если получит отпуск: вместо поездки на юг просидит весь месяц на этом бережку, свесив ноги. Стрекозок можно половить. Рыбку…

Петельников вздохнул и пошёл к домам.

Это поселение было трудно отнести к определённому типу. Оно состояло из двух непохожих частей: избяной и каменной, из деревни Устье и посёлка Радостного, между которыми тянулось полукилометровое поле клевера. Поглотив название деревни, посёлок пока не трогал её старых изб и узких пыльных улочек.

Инспектор свернул к деревне.

На дощатом мостике женщина полоскала бельё. Штук пятнадцать лодок замерли ломаным рядом, выехав носами на берег. Рыбак, пожилой мужчина в резиновых сапогах, сидел с удочкой на корме одной из них. Здесь брала всякая рыбная мелочь, льстясь на остатки пищи, — на мостках чистили и мыли посуду.

Рыбак ворчливо перелез на другую лодку, выбирая место получше. Видимо, не клевало.

Избы темнели брёвнами-рёбрами. За кустами сирени, за маленькими окошками было тихо, жизнь шла во дворах: звякала посуда, где-то скрипел колодец, плакал ребёнок, вяло тявкала собака. Прошли к озеру гуси, органно вскрикивая. Над улицей держалось пыльное марево, поднятое, может быть, ещё утренним стадом. Внизу эта пыль продолжала жечь ботинки, хотя солнце перевалило на вечер.

Деревня жила слышимой жизнью, но люди не попадались. Петельников заметил старуху, гонявшую в огороде кур.

— Бабушка, — обратился он через штакетник, — где живут Плашкины?

Старуха посмотрела на него, вышла на улицу и вдруг крикнула в пространство молодым сильным голосом:

— Надьк!

С того конца деревни пронзительно отозвались:

— И-и-и!

— Клинь Плашкиниху с камыша! — Она махнула рукой вдоль улицы и сказала нормальным голосом: — Изба с того краю.

— Спасибо, — поблагодарил инспектор, восхищённый беспроволочной связью, которая, оказывается, в деревне была изобретена задолго до радио.

Он пошёл, загребая пыль. Ему казалось, что ходить в деревне его энергичной городской походкой неприлично. Тут не было асфальта, и тут шло другое время — медленное, обстоятельное и задумчивое.

Неширокая улица окончательно сузилась, образовав что-то вроде горловины: с одной стороны из земли торчал двухметровый валун, с другой чернела древняя берёза, захватывая дорогу молодой порослью. Перегородив это узкое место, как плотиной, стояло чёрное рогатое существо и смотрело не то в землю, не то на рыжего парня с алюминиевым бидоном.

— Бычок, а бычок, пропусти-ка, — уговаривал его парень.

— Это корова, — сообщил Петельников и взмахнул рукой.

Животное мотнуло рогами и нехотя двинулось по улице.

— Товарищ капитан, — шёпотом спросил рыжий парень, — а что такое фуражная корова?

— Корова в фуражке, — буркнул инспектор, продолжая свой путь.

Парень звякнул бидоном и пошёл стучаться в очередную избу насчёт молока.

Главная деревенская улица была длиннее, чем казалось со стороны озера. В её конце, в последнем доме, проживал Михаил Семёнович Плашкин, который сейчас очень интересовал Петельникова.

Инспектор долго думал над рябининскими словами, сказанными тогда на берегу; думал до того момента, пока не вышел на Плашкина. Направление брошенных предметов в озере показывало на устье — раз. Старик с белой бородкой дал показания следователю, что лодка с грузом уплыла на этот берег, — два. В устье проживал тридцатилетний Михаил Плашкин, который год назад освободился из заключения, — три. У него была громадная смолёная лодка — четыре. И главное, самое главное, до заключения Михаил Плашкин работал по совместительству электриком в этом самом универмаге и знал его ходы и выходы, как в своей избе. Пожалуй, имелось и ещё одно обстоятельство — судили Плашкина тоже за имущественное преступление, за довольно-таки оригинальные грабежи: переодевшись в дамское платье, он заходил в окраинные туалеты и грабил женщин.

Улица кончалась. Из закоулка, который сбегал к озеру, вдруг выполз стог камыша. Двигался он самостоятельно, чуть пошатываясь. Но под камышом мелькали резиновые сапожки и юбка. Инспектору показалось, что женщина по-лошадиному всхрапывает. Впрочем, она и груз несла лошадиный.

Он присел и юркнул под стог, как в шалаш.

— Ну, чего-чего! — вскрикнула женщина.

Петельников распрямился, сразу ощутив тяжесть на своих плечах и пряный запах болота, который шёл от камышовых трубочек:

— Не «чего-чего», а помощь даме.

— Прям-таки, — усомнилась она, вытирая красный лоб.

Инспектор пошёл за ней, тоже всхрапывая, когда оступался в колдобины. Но долго идти не пришлось — лишь до крайнего дома. Он свалил камыш в сарай и довольно сказал:

— Считайте, что город помог деревне.

Женщина выглядела лет на тридцать семь, хотя ей могло быть и тридцать. Деревенские женщины — на свежем воздухе, на своём молоке, на спокойном лоне природы — выглядели старше городских. Она смахнула с кофты травинки и сухо спросила:

— Наверное, ищете вяленую рыбу?

— Какая вы подозрительная…

— Тогда спасибочки и до свидания. Скоро муж придёт, а вы стоите посреди двора.

— Ну и пусть приходит, — беззаботно ответил инспектор, продолжая стоять посреди двора.

— Умоего мужа не заржавеет…

— У Мишкй-то?

— Знаете его?

— Да я к нему и пришёл.

Женщина смущённо обтянула кофту, поправила выгоревшие волосы и сказала голосом, который стал чуть певучим:

— Заходите в избу.

Сколько бы он ни бывал в деревне, его всегда удивлял избяной дух: дерева, тёплого кирпича, хлеба, топлёного молока… Он не помнил, почему эти запахи трогают сильнее, чем, скажем, духи или запах его родного города. Почему запах любой машины, сложнейшего творения человеческого разума касается его сердца, меньше, чем дух печёного хлеба… И почему в этой избе ему сделалось покойно, как только что было на скорой речушке с изумрудными бородами на дне?

Он огляделся.

Русская печь, огромная, как домна. Ухваты в углу. Телевизор с большим экраном. Скамейка, на которой спит кошка, не обращая внимания на вошедшего. Сервант с посудой. Старые часы с гирьками на цепи. Фотоаппарат на столе. В углу бочонок со своим квасом…

— Сидайте. Откуда вы Мишку-то знаете?

— Мы давненько знакомы.

Она перестала вытирать мокрые руки и быстро посмотрела на него, схватив одним взглядом сношенные ботинки, кургузый пиджачок и бахромчатые брюки.

— Нет, мы встречались ещё до колонии, — успокоил он её.

Инспектор не врал — они познакомились на допросе. Ловила же его специальная оперативная группа женщин-инспекторов.

— Через полчасика придёт, — пообещала она. — А я пока вас угощу чайком да молочком.

— Нет-нет, — резко сказал он.

Этого инспектор допустить не мог. Он принёс в семью неприятность, горе он принёс этой женщине, о котором она узнает ровно через полчаса. Через полчаса в этом доме всё изменится: будут топать незнакомые ей люди, перевернут всё вверх дном, сбежится вся деревня, спрыгнет со скамейки испуганная кошка, и хозяйка вдруг не узнает родных стен. Мог ли он сейчас пить чай из её рук?

— Лучше расскажите, как Мишка поживает, — мягко спросил инспектор.

— Ладно, хозяин явится, тогда и почаёвничаете. Как живёт… Слава богу, зажили, как люди. Руки-то у него ежели и не золотые, то серебряные. Делать всё умеет. Башка б забубённая не подвела.

— А подводит?

— Бывало, выпьет и закуролесит. Вот пашава-то! А теперь смирен.

Она сидела перед инспектором на простой табуретке, выкрашенной синей масляной краской. В горнице толпились модные стулья с красными сиденьями, на которые она опускалась, видимо, только по большим праздникам. На её руках, скрещённых на туго натянутой юбке, темнели заметные вены. Петельников повернул свою руку — никаких вен не было, хотя он ежедневно работал гирей. Но он не работал в поле, не имел коровы, огорода и забубённого мужа.

— Не погуливает? — весело спросил инспектор, якобы на правах старого друга.

— Ведь не слежу, — серьёзно ответила она.

— Дома-то ночует?

— Последнее дело спать где попало. А что? — насторожилась она, нервно поглаживая красные, опалённые щёки.

— Узнаю ли теперь его…

— Всё такой же пашава.

Петельникову хотелось спросить, что такое пашава, но отклоняться не стоило.

— Рыбачит, охотится?

— Как же мужику без этого?

— Не пробовал брать рыбу на лучину?

— Не знаю. Тут как-то уходил с лодкой на ночь…

— Привёз чего? — лениво спросил инспектор: надо же поддерживать разговор до прихода мужа.

— Полведра сорной рыбки. Одна пашава.

Ему хотелось спросить её имя. Но зачем? Через полчаса он узнает его в официальном порядке, и уже тогда труднее переходить с домашнего имени, допустим, Валюта, на гражданку Плашкину.

Жёны преступников… Они бывали явными соучастницами, которых мужья старались выгородить. Бывали алчные, незаметно понуждавшие безвольных мужей воровать. И бывали несчастные, которые все видели или обо всём догадывались, слёзно молили мужей прекратить и не знали, что же делать дальше: донести или молчать. И делали третье — тихо страдали, ожидая невесть чего.

В дверь стукнули. Хозяйка смотрела на неё и по деревенской привычке не отвечала: теперь стукнувший мог войти. Он и вошёл — рыжий парень с бидоном.

— Это со мной, — поспешно сказал Петельников, опасаясь, что рыжий сейчас попросит у неё молочка.

— Нету молочка, — сообщил рыжий, — коровы не вернулись с прогулки.

— Сидайте, — предложила хозяйка, рассматривая красные пыльные волосы, закатанные до колен брюки, рубашонку навыпуск и громадный, литров на шесть, алюминиевый бидон.

Парень сел, поместив бидон на пол между ног, и заметил в пространство:

— Африканская жара.

— Сейчас дам квасу, — встрепенулась хозяйка, схватив глиняную кружку.

— Обойдётся! — опять резко сказал Петельников и опять смягчил эту резкость тоном следующих слов: — У него от кваса будет расстройство.

— Да, у меня гастроэнтероколит, — подтвердил рыжий и вдруг протянул инспектору пачку папирос: — Закуришь?

И взглядом добавил: «…товарищ капитан».

Одна папироса услужливо торчала. Петельников взял её, повертел в пальцах и вспомнил.

— В избе-то нельзя.

— Да что вы! Мишка чадит не хуже керогаза.

— Потерплю, — не согласился инспектор, вытащил записку из картонного мундштучка и прочёл так ловко, что и рыжий не заметил.

«В конце месяца Плашкин ночью уходил на лодке. Сказала соседка. Инспектор уголовного розыска лейтенант Леденцов».

Об этом Петельников уже знал — ещё одно бесспорное доказательство.

— Ну и печечка, — удивился Леденцов. — Что-то среднее между камином и доменной печью.

— Без неё в деревне как без рук, — тихо заметила хозяйка, в глазах которой появилась насторожённость.

Двое незнакомых людей… Одеты худо — теперь и на сенокос так не ходят. Но, видать, городские. Говорят вежливо, в избе не курят. Не с Мишкой ли сидели в одной колонии?… Тогда гнать их нужно, как последних мазуриков.

— С неё без стремянки и не слезть, — развивал Леденцов свою мысль.

— Слез же, — заметил Петельников.

— Я? Никогда на ней и не был.

— Все мы слезли с русской печки. Только одни раньше, другие позже.

После этого разъяснения капитана Леденцов счёл нужным переменить тему:

— Хозяюшка, а в такую жару молоко у коровы в вымени может скиснуть?

— Может, — объяснил Петельников. — Тогда она доится кефиром…

В дверь опять постучали чем-то деревянным, вроде бы палкой.

В приоткрытую дверь просунулась удочка, а за ней и лицо того рыбака, что ловил у мостков с чужих лодок. Он озирался, видимо, раздумывая, войти или нет.

Леденцов решил ему помочь:

— А вы знаете, что такое удочка? На одном конце червяк, на другом конце дурак.

— Ребята, — весёлой хрипотцой сообщил тот, кто был на одном из концов удочки, — я такую чучелу поймал. Идите покажу!

Петельников встал и глянул на Леденцова особым взглядом: внимательно и чуть окинув им стены. Леденцов понятливо хлопнул рыжими ресницами — ему приказали остаться в избе.

В полутёмных сенях рыбак зашептал:

— Товарищ капитан, его лодка протекает и дно залито пальца на два. Так в этой воде я нашёл штучку. Видать, обронил.

— Какую штучку?

— Колёсико, которым в телевизоре переключают программу.

— Где оно?

— Так и лежит в воде.

— Правильно, Фомич. Найди двух понятых и веди их к лодке.

Теперь инспектор пошёл своим обычным шагом, взметая ботинками пыль. Улицу, которая была некороткой, он пролетел в считанные минуты.

Пустые лодки так же стыли в своём ломаном строю. На мостках так же полоскали бельё. И так же блестело солнцем озеро, исходящее незримым паром, который, казалось, вытеснил из воздуха весь прохладный кислород.

Фомич пришёл почти вослед. С ним было два старика, которые с любопытством посматривали на инспектора и уже полезли за сигаретами.

— Товарищи, — серьёзно начал Петельников, — у нас к вам маленькое дельце. Да и не дельце, а так, одна пашава…

— Ты калининский, что ли? — перебил дед, лохматый и мохнатый, как барбос: одни глаза видны.

— Я не калининский, я из милиции. Мы вот хотим осмотреть лодку гражданина Плашкина на основании этого постановления. А вы поприсутствуйте и за нами понаблюдайте.

— Давай, мы последим, — согласился второй дед, у которого голова, покрытая мелкими серебристыми волосиками, на солнце металлически светилась.

Петельников ступил в лодку, где Фомич уже сидел на корточках и черпал воду литровой банкой. Пахло варом и дохлой рыбой. Горячая тишина нарушалась только бульканьем вылитой воды да хлопаньем белья на мостках.

— Фиговина, — сказал лохматый дед, показывая на дно лодки.

На чёрных просмолённых досках, показавшихся из воды, лежал маленький пластмассовый диск с поперечной пластиной-ручкой. Белый ободок делал этот диск изящным, а кокетливая стрелка — деловитым.

— От телевизора, — заметил металлическоголовый старик.

— От цветастого, — подтвердил его товарищ.

Петельников осторожно взял диск и положил на чистый лист бумаги, расстеленный на скамье. Видимо, это был переключатель программ. Может быть, от цветного телевизора. Эксперт скажет точно.

Они начали ползать в лодке, высматривая щепочки, разглядывая царапины, ощупывая вмятины и сдувая пылинки.

— Невода ищут, — решил заросший старик.

— Видать, Мишка набраконьерничал, — подтвердил второй, усаживаясь на песок.

Где-то с кормы тихо, как с чайной ложечки, капала пролитая вода. Перестало хлопать бельё — женщина теперь смотрела на их странную компанию. Сопел Фомич, разглядывая уключину…

— Бумажный лоскут, — тихо буркнул он, вытаскивая его из уключины.

Петельников взял серый мягкий обрывок, на котором была часть типографского текста: «Союзювелирпром. Ереванский ювелирный завод. Паспорт на корпус часов „На…“».

— «Наири», — закончил вставший рядом Фомич. — Золотые часики.

Паспорт был показан старикам. Они долго шевелили губами, поглядывая друг на друга.

— Да, всякое бывает, — заключил дед, похожий на лесовика.

Инспектора опять принялись высматривать, разглядывать и ощупывать лодку. Но удач больше не было, да они их теперь не очень ждали, обрадованные этими двумя.

Петельников сел писать протокол. Он уже достал из кармана постановление следователя и бланк протокола. Он уже достал авторучку, когда заскрипел от быстрых шагов песок.

Леденцов почти бежал. Рыжие волосы горели в уже чуть приземлённом солнце. Руку он почему-то приложил к губам, словно у него схватило зубы.

— Что? — быстро спросил Фомич.

Леденцов слегка отжал ладонь и окровавленными губами прошамкал:

— Вернулся Плашкин…

Лодка, крепко стоявшая вполкорпуса на земле, закачалась, как скорлупочка; осел на дно Фомич; отшатнулись старики — Петельников птицей перелетел борт и ринулся к избам.

Из дневника следователя.

Бывают мимолётные мысли, сходные, как близнецы. Возможно, их порождают такие же сходные случаи.

В концелярии сказали, что меня только что спрашивал мужчина. Я дошёл до своего кабинета и вернулся — никакого мужчины не было. Секретарь Маша Гвоздикина выглянула в коридор и фыркнула: «Сидит же мужчина». Я опять пошёл — у двери сидел человек. Как же я не заметил?

Он вошёл в мой кабинет. Красное, широкое лицо, не тронутое никакой общечеловеческой заботой. Серые щёки, бритые вчера. Запашок пивка, питого сегодня. Несвежий воротничок.

И я сразу понял, почему мой глаз его пропустил: мне ведь сказали «мужчина», а это был мужик.

Второй случай произошёл вечером.

Бросив в урну недокуренную сигарету, девушка прыгнула в автобус и встала рядом. Длинная, со вздувшейся на груди кофтой. В серых брюках, типа матросских, в которых они моют палубу. Широкий ремень с металлической пряжкой, поздоровее матросской. Окаблученные сапоги, в которых хоть сейчас на скакуна. На руке громадные часы типа компаса. Большие глаза в грязном ореоле ресниц, откровенно выкаченные на меня…

И я не уступил ей место; я, который не может сидеть не только потому, что перед ним стоит женщина, а лишь потому, что женщина сейчас может войти. Но то женщина. Этой же девице моё сознание отказало в женственности.

Мужчина и женщина…

Мужчиной быть трудно. Он должен всегда быть мужественным: не бояться трудностей, начальника, хулиганов, боли и смерти. Ему нужна физическая сила — мужчина всё-таки. Умным должен быть — ведь мужчина. Энергичным. Много знать. Работу должен любить, как женщину. Жену должен любить, как работу. А истину любить сильнее, чем жену и работу, вместе взятых, и драться за неё всегда и везде. Руководить семьёй должен и обеспечивать. Делать всё собственными руками. Помогать жене. По утрам бриться…

Женщиной быть трудно. Она должна всегда оставаться красивой, и никому нет дела, какой её создала природа. Женщине нужно быть женственной, ибо она женщина. Обаятельной быть, чтобы всем нравиться. Весёлой.

Неприступной. Доброй и мягкой — женщина ведь. И должна уметь любить, о, так любить, чтобы пни зацветали от радости. Любить мужа, как первого и последнего мужчину на земле. Она должна воспитывать детей и вести дом. Должна готовить чуть лучше, чем в лучшем ресторане. Одеваться чуть моднее, чем в Доме моделей. Знать сказок чуть больше, чем в детских книжках. И вставать утром чуть раньше, чем просыпается дом. Она должна ещё шить, стирать, мыть, бегать по магазинам, сидеть в парикмахерской, стоять у зеркала… Да, и женщина должна работать в народном хозяйстве.

Трудно быть мужчиной. Поэтому граждан в брюках больше, чем мужчин. Трудно быть женщиной. Поэтому гражданок в юбках больше, чем женщин.

Мне повезло. Я дружу с мужчиной — Петельниковым. И моя жена — женщина.

Весь день Рябинин сидел, как привязанный: вот-вот должен вернуться из Радостного инспектор. Но Петельников не возвращался и не звонил, хотя солнце уже перевалило на вторую половину неба. Поэтому когда дверь сильно и широко распахнулась, он ожидал увидеть высокую фигуру инспектора…

Директор универмага виновато улыбнулся, но всё-таки сел перед столом без приглашения, видимо, по праву своей должности, а может быть, по праву потерпевшего.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич. Говорят, вы меня искали.

— Здравствуйте. Уже выяснил без вас.

— А я был в Новгороде…

Директор похудел. Стало бледнее лицо. Чётче обозначились заливы залысин. Под глазами проступили серые мешки.

— Три дня ходил по городу, записывал, высматривал. Меня интересуют древние фрески. Кстати, одну фреску, правда неказистую, я отыскал в нашем монастыре. Знаете, что я делаю в выходные дни? Разбираю завал из обломков кирпичей у монастырской стены.

— Зачем?

— На стене могут быть фрески.

— Да вы фанатик.

— Охота пуще неволи, — улыбнулся директор. — За свой счёт ездил в Новгород.

— Ну как там «Детинец»?

— Не был, — вскинулся он. — Везде был, кроме ресторана.

Герман Степанович, видимо, пришёл беседовать о Новгороде. Пока этот разговор следователь мог себе позволить — не было инспектора.

— Какой величественный памятник «Тысячелетию России»…

— Стойте-стойте, — перебил Рябинин: говорить так говорить. — А фреску «Константин и Елена» видели, коли вы так интересуетесь фресками?

— Где она?

— Где она… Она рядом с памятником, в Софийском соборе.

— Я там полдня провёл, — обидчиво возразил директор.

Рябинин помнил: в его поездку толпа кольцом стояла вокруг памятника «Тысячелетию России», и никого не было у древнейшего шедевра — фрески «Константин и Елена». Память вернула туда, под просторные своды Софии…

Но директор хотел вести его маршрутом, которым, видимо, проследовал сам:

— Вот теперь и я побывал в храме на Ильине улице. Ах, какие фрески! Особенно голова этого…

— Пантократора, — подсказал Рябинин.

Герман Степанович зябко пожал плечами в жёлтой вельветовой куртке; в той самой, которая была на нём, когда осматривалось место происшествия. Рябинин любил подмечать человеческие привычки: в такую теплынь директор ёжился, как в стужу. Но это не от холода — от досады, что не может оказаться выше следователя в том деле, которое считает своим увлечением.

— Был в церкви Спаса на Нередице, — с затухающей энергией сообщил он. — Тоже есть фрески.

— А какого года эта церковь, знаете?

— Шестнадцатый век.

— Тысяча сто девяносто восьмой год. А знаете, как в этой церкви писали фрески? Бригада из десяти человек, за три с половиной месяца, по сырой штукатурке, пока не высохла.

Директор передёрнул плечами и полез за сигаретами. Рябинин знал, что сейчас ему не так нужен никотин, как минутная заминка.

— Икон много видел, в той же Софии, — наконец сказал он, рассеянно пуская дым в сторону двери.

— Обратили внимание на старообрядческий синодник? — обрадовался Рябинин возвращению в Софию.

— Маленькие книжицы? Я их не рассматривал.

— Какие на полях жуткие записи о старообрядцах… Замучен в Пустозере. Сожжён в Москве. Убиен в Новгороде…

— Там религиозные бабки толпились. Я их не люблю. Крестятся исступлённо.

Рябинин хотел возразить, что исступлённо молившаяся бабка ему понятнее, чем молодая современная женщина, исступлённо жаждущая товаров и комфорта. Бабка хоть помнит о смерти.

Но не возразил, потому что только догадывался, какому богу молится этот бледный, худеющий директор магазина в модной вельветовой куртке.

Герман Степанович молчал, напрягая нервные плечи: ему расхотелось говорить о Новгороде. А ведь он, пожалуй, ездил туда нарочно, чтобы, вернувшись, расквитаться со следователем за поражение на допросе. Неужели ездил для этого? И с собой ли у него пилка для ногтей?…

— Преступников не нашли? — спросил он скорее из вежливости.

— Нет, — бодро ответил Рябинин и добавил ещё бодрее: — Да куда они денутся?

— Мало ли куда… Убегут.

— Бессмысленно. Как, впрочем, и совершить преступление.

— Преступники ведь не философы, — заметил директор.

— Есть философия, которую должен знать каждый.

— Не укради?

— Нет, не упусти. Не упусти своей единожды данной жизни.

— Вот они своего и не упускают, — засмеялся Герман Степанович.

— Они упускают время. А ведь жизнь — это время. Зря вы не заглядывали в синодники. Я там вычитал верную и поэтичную мысль. Вот послушайте: «Время бо мимо течёт, и годы не стоят, и вся в небытие отходят и забвения глубинами покрываются».

— У вас завидная память, — восхитился директор и посмотрел на часы. — Мне пора. Звоните, если будут вопросы.

Он и ушёл так, как вошёл: сильно и широко пахнув дверью. Рябинину даже показалось, что, не найди директор у следователя хорошую память, он бы ещё посидел.

Рябинин выдвинул нижний ящик и достал потёртый блокнот, на которых обычно печатают: «Сделано из отходов». На обложке шариковой ручкой было выведено: «Новгород». Когда они там с Лидой были? Шесть лет назад.

Рисунок деревянной церквушки… Изба в резных завитках. Названия фресок. Описание икон псковской школы. Кремлёвский Кокуй. Религиозные истории. Купола Юрьева монастыря. Тексты берестяных записок. «Чрес тын пьють, а нас не зовут».

Вот и мысль из синодника, которой он блеснул перед директором. Подвела его память. Почти вечер учил наизусть эту цитату, а всё-таки два слова перепутал: вместо «лета» сказал «годы», а вместо «помрачаются» — «покрываются».

«Время бо мимо течёт, и лета не стоят, и вся в небытие отходят и забвенья глубинами помрачаются».

Из дневника следователя.

Наш брат юрист тоже поддаётся моде. Со всех сторон слышу: «Правовое воспитание, правовое воспитание…»

По-моему, правовое воспитание такая же нелепица, как, скажем техническое воспитание или торговое воспитание. Есть воспитание, обычное воспитание, которое наделяет людей необычными качествами — нравственными. Неужели человеку, который знает такие тончайшие движения души, как любовь, сопереживание, сострадание, сочувствие, нужно говорить: не убей и не укради? А если нужно, то при чём тут правовое воспитание, когда необходимо обычное, элементарное.

Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.

После ухода директора прошёл ещё час — Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…

Он запер кабинет и вышел на улицу.

Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, — иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.

Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…

Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.

Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки — те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.

Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним — он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.

Ему показалось, что белые лепестки зябко дрожат. Он присмотрелся, щуря глаза: они ритмично вздрагивали, будто в стакане работал крохотный двигатель. Возможно, дрожит его рука. Нет, рука плотно замерла на стекле. Да рука бы дрожала расхлябанно, неритмично. Всё-таки он убрал её, прижался грудью к краю стола и пристально глядел на ромашки. Они вздрагивали: тихо, почти незаметно, но вздрагивали, словно их каждую секунду кто-то толкал; словно на дне стакана билось невидимое сердце…

Сердце. А ведь их толкало его сердце. Рябинин удивлённо посмотрел на свою грудь… Неужели сердце? Небольшой комок, который вечно гнал кровь по его организму; который мог болеть, страдать и сжиматься от чужой боли и ещё невесть отчего, оказывается, мог толкать стол, потом стакан, а потом ромашки, которые отзываются на эти толчки тихим вздрагиванием.

Могучее человеческое сердце. Ведь оно есть у каждого, и значит, сердце каждого способно не только гнать собственную кровь, но и помочь тем же ромашкам, помочь тем же людям… Помочь своим осторожным стуком любому человеку, ждущему этой помощи. Врачи говорят, что физические нагрузки сердцу полезны. А нравственные? Инфаркты не от душевных ли недогрузок?

Петельников его так и застал — лежащим грудью на бумагах перед стаканом с ромашками. Рябинин поднял голову, удивлённо разглядывая небывалую одежду инспектора.

— Тебе на улице пятачки не подавали? — улыбнулся Рябинин.

— Я не брал, — буркнул Петельников, устало бросаясь на стул.

Сквозь его усталость проступало то взвинченное состояние, которое остаётся в человеке после долгого нервного напряжения и затухает не скоро, иногда под утро. Но взвинченность инспектора была особой, радостной. Рябинин слышал, что с ним пришёл ещё кто-то, да не один человек, может быть, и не два; стоят они в коридоре и ждут команды инспектора.

Петельников достал из кармана пиджака аккуратную трубочку документов и принялся считать доказательства, начав с известных, с показаний белобородого старика, и победно переходя к новым, уже добытым им. Он перечислял эти доказательства одно за другим, как уже делал мысленно в деревне Устье, — раз, два, три… — словно выступал в суде.

— С лодкой ясно, — согласился Рябинин, разглядывая телевизионный переключатель и паспорт на часы. — А что дал обыск в доме?

— Плашкин не дурак, краденое хранить в избе не станет. Но вот этого достаточно. Нашли в огуречном парнике.

Инспектор положил на протокол осмотра серую пластмассовую коробочку. Внутри она была выстлана красным бархатом, а на крышке темнел рисунок полуразрушенного сооружения с надписью «Агуди VII век».

— Из-под часов «Наири», — объяснил Петельников.

— В парнике, говоришь?

— Да, в огороде.

— А что это за грязь? — спросил Рябинин, разглядывая чуть заметное серое пятнышко на ярком бархате.

— В коробку попал камешек.

— Ага, попал, — вроде бы обрадовался Рябинин.

— Теперь доказательств хватит, — поддержал эту радость инспектор.

— Теперь их навалом.

— Плашкин здесь.

— Я уж чувствую… Признался?

— Ну, этот быстро не признается. Он Леденцова так звезданул, что переднего зуба как не бывало.

— Оказал сопротивление? — удивился Рябинин.

— Леденцов сам виноват. Мандат не предъявил, одет чёрт те как, из избы не уходит…

Леденцов и Николай Фомич ввели задержанного и удалились в коридор — ждать санкции прокурора на его арест.

Посреди кабинета стоял невысокий крепкий парень в светлом клетчатом костюме и белой рубашке без галстука. Лица Рябинину было не рассмотреть — всё-таки день уже кончился.

— Садитесь, — предложил он.

Задержанный сел, попав в оконный свет летнего вечера.

Русые волосы, не до плеч, но уже длинные, по городской моде. Большие, слегка выпяченные губы. Широкий нос с крупными ноздрями, которым он сейчас напряжённо дышал. Поблёскивающие скулы: от загородного ли солнца, от оконных ли зайчиков противоположного дома.

— Плашкин Михаил Семёнович? — спросил Рябинин.

— Плашкин, Плашкин, — взорвался парень. — Тридцать лет, как Плашкин. Ну и что, если Плашкин? Где обворуют, так меня сразу за шкирку? Вроде дежурного фраера. Всегда под рукой. Да как освободился, я и в милицию не попадал!

— Ой ли! — подал голос Петельников от сейфа, где он сидел тихо, как в филармонии.

Плашкин резко обернулся:

— Раз хотели запихнуть в вытрезвитель… А дежурный меня не принял, как самостоятельно ходячего. И баста.

— Гражданин Плашкин, сейчас мы во всём разберёмся, — сказал Рябинин тем особым голосом, в котором было чуть сочувствия, чуть понимания и немного строгости: такими голосами разговаривают старые врачи, больше надеясь на слово, чем на лекарство.

Задержанный повернулся к следователю и выжидательно напрягся.

— В универмаге вы работали?

— Когда это было-то… Пять лет назад.

— Директора, Германа Степановича, знаете?

— Видел. Я имел дело с женщиной.

— С какой женщиной?

— Да такая… Похожа на лягушку в платье. Всё кулдыкала. Мы её так и звали — Кулдыкалка.

Верно, Кулдыкалка. А ещё вернее — Надежда Олеандровна.

— После освобождения были в универмаге?

— Был, вот этот костюмчик приобрёл.

Ему мешали руки, поэтому он с готовностью потянул пиджак за борта, как бы показывая костюм.

— Часто дома не ночуете?

— Почему это часто?…

— Какого числа последний раз не ночевали?

— Я не бухгалтер, цифры не помню.

— Гражданин Плашкин, вы встали в такую позу…

— Я сейчас в неё сяду, — зло перебил задержанный.

— …что вам самому в ней неудобно, — терпеливо докончил Рябинин.

— Неудобно сидеть у знакомой в холодильнике, когда муж вернулся.

— А ещё знаете?

— Неудобно сидеть на полу, свесив ноги.

— Неудобно сидеть в трубе, когда топится печка, — раздалось от сейфа.

— Гражданин Плашкин, — сказал Рябинин опять тем, докторским, тоном. — А ведь человек со спокойной совестью хамить бы не стал. Ему в этом нет необходимости. Так почему ж вы так волнуетесь?

— Про дурь всякую спрашиваете, вот почему!

— Хорошо, — улыбнулся Рябинин, — ответьте сначала на дурь, а потом я спрошу про умное.

— Где да когда… В конце месяца двадцать девятого или тридцатого. Рыбачил всю ночь, костёр на Рогу палил.

— Кто это может подтвердить?

— Да никто.

Руки, его руки бились внизу, как рыба в сетке. Видимо, ему хотелось их выплеснуть на стол, и тогда бы зашелестели вспугнутые бумаги и вздрогнули бы эти худосочные ромашки.

— Откуда в вашей лодке телевизионный переключатель?

— Пацаны ныряют, рыбаки удят… мало ли откудова. Я на той неделе в лодке пустую бутылку из-под пятнадцатирублевого коньяка нашёл.

— Хорошо. А это там откуда? — Рябинин положил перед ним обрывок паспорта, придерживая клочок рукой.

Плашкин скользнул по бумажному лоскуту равнодушным взглядом, зло уставился на следователя и спросил так, словно хотел голосом всё здесь сокрушить:

— А если в моей лодке покойника найдёте? Так чего ж: я притрупил?

— Хорошо, — покладисто согласился Рябинин, — лодка стоит под открытым небом… А вот эту коробочку нашли в вашем огороде, в огурцах.

Плашкин хотел её схватить, но следователь отвёл свою руку: был у него случай, когда обвиняемый проглотил расписку. Коробочку, правда, не проглотишь, но сломать можно.

— И что в ней было?

— А вы не знаете? Золотые часы.

— Так мне шьют эти тикалки?

— Нет, не одни тикалки, гражданин Плашкин. Мы подозреваем, что вы обокрали универмаг.

Руки всё-таки взметнулись к плечам. Взлетел и сам Плашкин, стукнувшись коленями о стол: ухнула фанерная тумба, покатилось что-то в правом ящике, и закачались городские ромашки.

— Лучше сесть, — внятно сказал Петельников и тихо шевельнулся.

Задержанный сел. Его скулы уже не блестели, лишившись отражённого солнца далёких окон. Волосы растрепались, хотя он их ни разу не коснулся. Вдруг пропала выпяченность губ: Рябинин всматривался — уж не кусает ли. И потухла злость в глазах; она была, когда его подозревали в краже одних часиков, и пропала, когда заподозрили в крупной краже из универмага. Рябинин знал, почему: это злость сменилась отчаянием.

— Ребята, да вы что?…

Плашкин так и сказал — ребята; сказал им, юристу первого класса, следователю прокуратуры Рябинину и капитану милиции, старшему инспектору уголовного розыска Петельникову.

— Зинка шарит огурцы каждый божий день. Никакой коробочки. Я ж теперь рабочий человек. На макаронке вкалываю, как бог. Делаем макароны…

Руки, которые было не унять, выскочили из-под стола и показали длину макарон, выпускаемых его фабрикой.

— Начальница моя, Лукинична, попросту Луковна, из меня человека делает. Пить-то почти бросил, усёк. Насчёт ругаться завязываю. Только и допускаю: «Пошёл ты к кошке в шляпу». Я озеро наше люблю. И за берёзки готов стоять…

Рябинин навалился на стол и уже не слышал сбивчивых слов Плашкина. Он наблюдал за цветами: вздрогнут ли сейчас от толчков его сердца? Но теперь стол не был в покое — с той стороны тоже сидел человек. И тоже навалился грудью. На чьи же толчки отзовутся ромашки? Конечно, на его. Он же следователь прокуратуры, юрист первого класса. Но ведь сердце у следователя такое же, как и у преступника… Неужели такое же? А у министра и рабочего, у мужчины и женщины, у дурака и умного?… Неужели у всех одинаковые сердца? Да знают ли об этом люди… Вот он смотрит на Плашкина и не понимает его, потому что забыл, что у них одинаковые сердца. И Плашкин смотрит диким взглядом на следователя, не зная, что сердца-то одинаковые. А ромашки знают, поэтому отзываются на любое биение.

— Гражданин Плашкин, — перебил его Рябинин, — вы свободны.

И протянул паспорт и протокол допроса для подписи.

Михаил Плашкин встал и глубоко вздохнул. Он даже не удивился, что его отпускают, приняв это как должное. У двери обернулся и сказал вроде бы инспектору:

— Как теперь в деревне буду жить…

Рябинин тоже вздохнул и хотел глянуть на инспектора, но не успел. Дверь опять распахнулась, и Плашкин появился вновь — только теперь его поддерживали инспектора.

— Говорит, что отпустили, — усмехнулся Николай Фомич.

— Отпустили, — медленно выговорил Рябинин.

— Его? — удивился Леденцов.

— При таких-то доказательствах? — не верил пожилой инспектор.

— Он меня ударил, — вспухшими губами произнёс Леденцов.

Видимо, Петельников сделал им знак. Они сняли руки с локтей задержанного и вышли. Двинулся и Плашкин, уже сомневаясь, удастся ли ему отсюда выйти.

Теперь у Рябинина появилось время взглянуть и на Петельникова — раньше его не было. Секунда нужна, а вот её не было. Он медленно повернул голову к сейфу…

Петельников уже стоял — он только чуть побледнел.

— До свидания, — вежливо попрощался инспектор.

— Вадим, я же объясню…

— Сергей Георгиевич, — перебил инспектор, — я подам рапорт начальнику уголовного розыска о том, что по этому делу отказываюсь с вами работать.

Они лет десять были на «ты».

Из дневника следователя.

Волевой, как киношный детектив. Энергичный, как гончая. Решительный, как уличный регулировщик. Крепкий, как боксёр. Зоркий, как рентген. Догадливый, как шахматист. И взгляд, немигающий и лезущий в душу, как коловорот в доску. И само собой, капроновые нервы. Таким должен быть следователь! Какая чепуха…

Волевые-то ошибаются чаще, чем обыкновенные. Решительные-то могут рубануть с плеча, чего поостережётся делать нерешительный. Зоркие видят дальше, а близорукие могут видеть глубже. Догадливые хотят лишь догадаться, а умные стараются понять. С немигающим взглядом… Главное не в том, чтобы смотреть немигающим взглядом, а главное в том, чтобы смотреть понимающим взглядом. И главное, самое главное — следователю нужно иметь не крепкие нервы, а обнажённые. Человек устроен так: кожа, мускулы, нервы… А следователь должен быть устроен иначе, наоборот: нервы, кожа, мускулы. Нервы у него должны быть сверху, нервы!

Растерянность, недоумение, обида — хотя обижаться, кроме как на себя, было не на кого — перешли в затяжную грусть. И тогда он заработал, как в страду, — уходил из прокуратуры часов в девять вечера. Рябинин не понимал, почему в грусти ему работалось лучше, чем в радости. Видимо, радость сжигала энергию, не оставляя её для работы. А может быть, человек за тысячелетия так привык к печали, что это въелось в его наследственный код ещё не на одно тысячелетие.

Тикалки, как сказал Плашкин, показывали пятнадцать минут десятого. Прокуратура давно затихла. За окном заметно потемнело, что показалось странным. Ведь июль. Он посмотрел в календарь — всё было правильно: заход солнца в двадцать один час девять минут.

Рябинин надел плащ, запер ящики стола и на всякий случай их подёргал. Сейф дёргать не стал — металлический сердечник натренированно передвинулся от двух поворотов бородки. Он погасил свет и вышел, оставив ключ в двери для уборщицы.

Кроме размолвки с Петельниковым для грусти была ещё причина — Лида уехала в двухнедельную командировку. Рябинин шёл по проспекту, щурясь от света витрин, всматриваясь в рекламы, кидая взгляды на женщин, строго посматривая на мужчин и дыша запахом вечернего города — тёплым асфальтом, выхлопными газами и женскими духами. Он шёл и думал, что сейчас окажется в затихшей квартире и будет шататься по ней, трогая Лидину сумку, перебирая её бусы, нюхая её духи, и в конце концов извлечёт из сокровенного тайника фотографии и просидит над ними полночи…

Он остановился перед афишно-знакомой лошадиной физиономией известного французского комика.

Рябинин любил юмор и улыбался чаще, чем было принято на его должности. Он и в смешные положения попадал чаще других, твёрдо убеждённый, что плохие люди в смешные положения не попадают. Иногда ему казалось, что ум человека определяется количеством тех вещей, которые тот находит смешными. Да что там ум — живую душу он чувствовал прежде всего через юмор.

До начала сеанса оставалось десять минут…

По близорукости, от которой не очень спасали и очки, он садился не дальше пятого ряда, среди ребят и бабушек. Детей на этот сеанс не пустили, но старушка оказалась под правым боком. Она почему-то уставилась на него, моргая маленькими, вроде бы седыми ресницами. Рябинин начал смотреть влево, но, когда повернул голову, старушка всё ещё разглядывала его, как забытого приятеля. Тогда и он к ней присмотрелся…

Лет семидесяти, не меньше. В пальто, у которого на плечах были складки или крылышки. В его вырезе, как колония жёлтых кораллов, топорщились рюшечки и оборочки — были такого ли цвета, или от времени пожелтели… На голове бархатная шапочка, обтягивающая волосы вместе с ушами; Рябинин вспомнил — капор. В руках сумочка из какой-то странной кожи, не из крокодиловой, а, скорее, из бегемотовой.

Сеанс начался. Казалось, талант актёру заменяла смешная физиономия с громадной челюстью, отвисающей, как экскаваторный ковш. Но только казалось — на одну челюсть Рябинин бы не клюнул, а тут он, способный лишь на улыбку, громко смеялся вместе со всеми. И, как всегда бывает там, куда приходит истинный юмор, людей охватило дивное единение. Они вздохнули особо, в полную грудь, стряхнув с себя пустяшность и суету, которая есть почти в каждом из нас. Стали нестрашными страхи, стали нереальными беды и стали неблизкими болезни. Не было сейчас в зале ни подлых, ни глупых, ни равнодушных, потому что люди смеялись, а хороший смех делает человека чуточку умным, немного гордым и заметно смелым. Но ведь в кассу за билетами стояли люди разные-всякие… И вот чудо — целый зал единомышленников. Наверное, смех на улице слышен…

Человека поражает не сила звука, а, скорее, его необычность. Рябинину показалось, что кто-то всхлипнул. Это в таком-то смехе… Ослышался. Но всхлипнули опять. Он повернул голову вправо и увидел, что старушка комкает платок. От смеха плачут, но чтобы всхлипывали… Рябинин немного пригнулся, стараясь рассмотреть соседку, — она плакала откровенно, пользуясь темнотой и всеобщим весельем. Сухой кулачок водил платком по лицу как-то поперёк: видимо, слёзы не могли свободно бежать по уже негладким щекам, а растекались по морщинам, как по бороздкам.

— Что с вами? — шёпотом спросил Рябинин.

Старушка только махнула кулачком.

Рябинин понял, что теперь комедия для него испорчена. И вспыхнула неожиданная досада: французская лента, зал хохочет, в кои-то веки попал в кино, пришёл забыться от тоски и одиночества… Неужели этой старухе было не выплакаться дома, не отравляя настроения публике? Может, ей плохо?…

— Вам помочь? — спросил он ещё раз.

Она опять лишь махнула кулачком.

Рябинин не мог смеяться, когда рядом плакали. Досматривал он уже без улыбки, да, кажется, и зал не смеялся, потому что фильм, как это часто бывает с большими комедиями, вдруг сделался грустным.

Медленно загорелся свет. Возбуждённые люди шли на улицу — они ещё долго будут переживать эти полтора часа человечности и радостной силы. Рябинин двигался по ряду вслед за старушкой. На выходе она посмотрела на него с любопытством, подняв высохшее птичье личико.

— Кто же плачет на комедиях? — улыбнулся Рябинин.

— Старики, — с готовностью ответила она тонким, но ещё крепким голосом.

— Ни разу не видел.

— Да старики и в кино-то не ходят…

— И почему же вы плакали? Если, конечно, не секрет.

Они уже вышли из кинотеатра и брели по затихающей улице.

— Не секрет. Только вы не поймёте.

— Почему же?

— Молоды.

— Разве молодому не понять старого?

— Никогда, — убеждённо сказала она и даже тряхнула капором.

— Но ведь понимают…

— Да, кого воспитали. Пониманию старости нужно учить с детства, как математике. А не выучили, то и не поймёт, пока сам не состарится.

— Где вы живёте? — неожиданно спросил Рябинин.

— На Красной улице. А что?

— Разрешите вас проводить?

— О, вы так любезны…

Он женщин-то не умел толком провожать, а уж тем более старушек: взять ли её под руку, предложить ли ей свой локоть, сама ли должна в него вцепиться… И не понести ли её сумочку из бегемотовой кожи?

Старушка облегчила задачу, выбрав третий путь: сунула свою тонюсенькую кисть под рукав плаща, и Рябинину осталось только согнуть руку. Видела бы его Лида: не успела уехать, а он уже гуляет с женщиной.

— Я вам скажу, отчего плакала… Двое юных существ только что познакомились и пошли в кино. Потом они прожили долгую и трудную жизнь, но непременно в этот день посещали этот кинотеатр, что бы там ни показывали.

Рябинин подумал, что она пересказывает какой-то фильм времён её молодости. Но старушка неожиданно всхлипнула:

— Сегодня этот день… Ровно пятьдесят лет назад, да-да, пятьдесят, мы познакомились. Студент горного института и ученица выпускного класса. И пошли в кино. Иллюзион… Этот кинотеатр тогда назывался «Сплендид-Палас». Мы тоже сидели в пятом ряду. И он тоже сидел слева от меня. Извините, он тоже был в очках и лохматый. Боже, как давно это было! И было ли?…

Рябинин не знал, что ей сказать. Посочувствовать? Но прожитой жизни не сочувствуют — это не кошелёк потерян. Пожалеть? Но почему — у неё же была счастливая любовь.

Она вновь успокоилась и заговорила раздумчиво, словно и не с ним:

— Чего только в жизни не видела. Были страдания, невзгоды, мытарства… Была тяжёлая и беспокойная работа. Голод и холод бывали. Крикливые дети и семейные неурядицы. И грёзы несбывшиеся, и вороги, и подлости были… Всё было. А теперь осталось только одно желание — пусть всё это повторится.

Рябинин не поверил бы, не услышь своими ушами, что она произнесла эти страстные слова. В маленьком сухом теле, которое он мог нести одной рукой, была такая тоска по жизни, которой не было и в его, семидесяти килограммовом.

— Неужели жизнь настолько хороша? — спросил Рябинин, зная, что она хороша, но для каждого по-своему.

— О, восхитительна! Только я почти не встречала людей, которые умели бы жить.

— Видимо, я тоже из них.

— Мой супруг был горняком. Он мне объяснял, что сейчас люди берут полезные ископаемые там, где их много скопилось. А в будущем научатся брать из любой породы, как бы выклёвывая по зёрнышку. Полезные-то металлы есть везде, даже в граните. Так и в жизни. Люди, что сороки, летят на блеск да на шум. Нет блеска — они и несчастны. А уметь жить — это уметь наслаждаться пустяками. Да-да, молодой человек, пустяками. Травинкой, птичкой, сделанной гайкой, облачком, простым человеком…

Она придержала шаг, видимо, утомившись от ходьбы или от слов, которых для неё оказалось многовато.

— Вы устали? Может, взять такси?

— А я уже дома.

Они вошли в огромный двор со сквером, баскетбольной площадкой, столом для домино и многочисленными скамейками. На одной сидела весёлая компания, гогоча под гитару.

— Днём-то здесь тихо, — заметила старушка. — Днём-то эта шпана учится вшколах, в институтах, диссертации пишет…

Она повела его в другой конец двора и показала на окошко под крышей:

— Дочка ещё не спит. В меня пошла, супруга любит, как Харитина Филофея.

— Кто?

— Не знаете этой дивной легенды? Она же наша, местная. Монастырь на озере видели?

— Да.

— Тогда слушайте, я перескажу легенду, как ещё моя бабка сказывала.

Они сели на скамью. Полился почти старинный говор, речитативная плавность слов, похожая на песню. Было около двенадцати ночи. Чёрное небо занавесилось сеткой из звёзд. Прохладный ветерок загулял под скамейкой. Из кустов неслась дурацкая песня: «Там сидят мужички заключённые, и к ним бабоньки ходят никчёмные…» А Рябинин слушал легенду о каком-то странном Филофее и такой же странной Харитине…

Легенда кончилась. Он непроизвольно положил руку на свой лоб и громко промычал — так человек вспоминает о включённом дома утюге.

— Вас пленила эта история?

— Очень, — горячо сказал Рябинин, вскакивая.

Не пленила — вторичная, где-то уже слышанная или читанная, — а поразила его эта история. К нему вдруг пришла догадка… Да какая там догадка — уверенность к нему пришла, что наконец-то он отыскал недостающее звено в своей логической цепочке. Теперь он знал о краже в универмаге всё. Почти всё. Вероятно, всё.

— Спасибо вам, — сказала она, приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щёку.

— За что? — тихо спросил он.

— Состаритесь — поймёте, за что.

Рябинин, неожиданно для себя, склонился и неумело поцеловал её бесплотную руку, ощутив губами бумажно-сухую кожу и едва уловимый запах немодных духов.

Она тронула его плащ, вздохнула и сказала, уже отодвигаясь к дому:

— Ах, знаете… Быть старым — значит быть мужественным.


Из дневника следователя.

Как часто приходится слышать, что к старости человек делается хуже. Не верю. Неправда. К старости человек становится лучше! А если стал хуже, то он всегда был таким.


Петельников снял пиджак и повесил его в шкафчик на плечики. Отстегнул пистолет и спрятал в сейф. Закатал рукава сорочки выше локтя. И выпил из горлышка полбутылки какой-то минеральной воды, которую пил лишь потому, что не терпел хлорку в водопроводной.

Рапорта начальнику уголовного розыска он не подал, автоматически продолжая работать по делу. Но никаких оперативных сигналов не поступало. Не было и новых свидетелей. Не всплывали похищенные вещи. И Плашкин не ходил к тайнику и не пьянствовал на краденые деньги, хотя инспектор всё-таки его из поля зрения не выпускал.

Видимо, работал и следователь. Петельников усмехнулся: Рябинину легче — он же умный.

В кабинет вошла тоненькая девушка в сапогах «казачок», постукивая точёными каблучками, как копытцами. Джинсовая модная юбка. Чёрный свитер, тонкий и тугой. Нитка жемчуга, сверкающая на чёрном фоне горным снегом. И длинные красноватые волосы, которые она откидывала подальше от щёк.

— Искал?

— Искал, — признался инспектор, запуская свою длинную руку в ящик стола. — Тут мне один знакомый хулиган взятку дал… — Он вытащил огромную конфету «Гулливер» и протянул девушке.

— За что дал? — поинтересовалась она, мило разворачивая обёртку.

— Из уважения.

— А ты мне за что даёшь?

— А вот я… Как там в кодексе-то: «…за выполнение или невыполнение в интересах дающего взятку какого-либо действия…»

— Ну и какое тебе нужно действие?

Она гибко перегнула своё резиновое тело через угол стола и бросила обёртку в корзину.

Мало кто знал, что этой девушке, инспектору уголовного розыска, старшему лейтенанту Кашиной, тридцать пять лет. И почти никто не знал, чего ей стоила эта фигура: полуголодной жизни, ежедневной гимнастики, секции плавания и уроков каратэ.

— Вилена, — начал Петельников, непонятно улыбаясь, — ты единственная женщина в городе, которая в меня не влюблена.

— Ещё есть одна, уборщица Мария Фёдоровна.

— Неправда, она мне объяснялась.

— Ну и мне влюбиться в тебя?

— Нет, дело сложнее. Понимаешь ли, я задумал реконструкцию квартиры. Кое-что закупил. Нужен женский глаз. Расположить шифоньеры, портьеры и разные там интерьеры.

— Ну а при чём любовь?

— Видишь ли, я уверен, что за помощь ты не потребуешь на себе жениться.

— Ну и самомнение, — засмеялась она. — Хорошо, сегодня вечером могу зайти.

Кашина аккуратно ела конфету.

Инспектор смотрел на неё и думал о странностях человеческих судеб. Пусть она и дельный сыщик, но такой ли изящной и красивой женщине играть роль в ресторанах, трястись в поездах, сидеть на вокзалах и заниматься каратэ… Ей бы танцевать в балете. Или сниматься в кино. Или, в конце концов, выйти замуж. Например, за него, за Петельникова. Была бы чудесная пара — виделись бы только в засадах.

— Говорят, ты поссорился с Рябининым?

— Мы не ссорились, — глухо отозвался инспектор.

— Он выпустил твоего ханурика?

— Не моего, а нашего.

— А ты был за Рябинина горой… Лучший следователь прокуратуры.

— Я и сейчас скажу, что он лучший следователь прокуратуры, — отрезал Петельников.

Она пошевелила пальцами бусы, глянула на часы и ойкнула, как обычная женщина:

— Ой! Мне пора на рынок…

Всё, как у обычной женщины, — на рынок за мясом или зеленью.

— Одну бабоньку взять надо. До вечера, если ничего не случится…

Возможно, Рябинин и прав. Возможно, этот Плашкин и не вор. Возможно, его не стоило и задерживать, уж не говоря про арест. Всё возможно. Кроме одного: работать вместе и при этом темнить, как карманнику на допросе. В уголовном розыске так не делали — в уголовном розыске такие не уживались. Была ещё и гордость, которая грызла инспектора не меньше зубной боли, ибо он не признавал отношений типа: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак». Пусть на стороне Рябинина была процессуальная правда, но человеческая осталась с инспектором.

Установив это, Петельников ждал облегчения. Но его не было. Он удивился: выходило, что тут и правда бессильна. Она не смогла утолить его странного беспокойства. А ведь со школы известно, что истина лечит. Может быть, для этого нужно, чтобы твою правду понял и кто-нибудь другой? Например, Рябинин. Или всё дело в том, что инспектор ушёл тогда, как выразилась на допросе одна женщина, «с гордо поднятым видом». Рябинин ведь хотел что-то сказать…

Дверь медленно открывалась, так медленно, словно её двигало сквозняком. Но ветра Петельников не чувствовал, поэтому молча ждал. Наконец показалась белая бородка, светло-жёлтое лицо и поседевшие до бесцветности волосы.

— Входите, — приказал инспектор.

Василий Васильевич Петров с готовностью впорхнул в кабинет, как школьница:

— Здравствуйте, товарищ инспектор.

— Здравствуйте. Садитесь. Что-нибудь хотите добавить к показаниям?

— А чего к ним добавлять.

— Значит, всё без изменений?…

— Какие же изменения?…

— А зачем пришли?

Старик помялся, обегая кабинет любопытным взглядом:

— У меня накопились кое-какие вопросики по вашей части, товарищ инспектор.

Петельников кивнул. Он знал, отчего копятся вопросики: свидетель думает о своих показаниях, вспоминает, уточняет и мысленно что-то добавляет. И всё-таки идёт к следователю — вспомнить, уточнить и добавить. Инспектор не сомневался, что Петров тоже пришёл дать дополнительные показания.

— Скажите, пожалуйста, — вежливо начал старик, — правду говорят, что ежели жертва посмотрит на убийцу, то он ослабнет и подлости не сделает?

— Ну, бывали такие случаи.

— А правда, что собаки вашего милицейского брата ни за что не цапают?

— Не имеют права.

— А почему?

— Мы носим колбасу в кармане.

— А правда, что зрачок жертвы фотографирует убийцу?

— Это всё сказки.

— А правда, что мёртвые самоубивцы всегда ухмыляются?

— Нет.

— А правда, что утопленник плавает в воде с вытаращенными глазами?

— Ещё?

— А правда, что голова у преступников в шишках?

— В рожках! — чуть не рявкнул Петельников.

Старик осторожно поднялся и тихонечко, словно инспектор уснул, вышел из кабинета. Петельников вздохнул и подумал, что в этом деле слишком много стариков.

Он снял телефонную трубку:

— Леденцов? Запиши. Петров Василий Васильевич, семьдесят три года, улица Свободы, дом шесть, квартира восемь. Узнай, с кем живёт, дружит, встречается и куда ходит… Нет, любовницу не ищи.

Из дневника следователя.

Сегодня иду парком, и вдруг навстречу мне Володька Малков, тот самый Володька, с которым десять лет учились в одной школе, из них шесть — сидели на одной парте. С которым пробовали курить, влюбляться и петь дуэтом. В общем, Володька Малков, мой однокашник. Ходили слухи, что он стал начальником крупного управления.

Мы замерли друг перед другом, ничего не говорили и улыбались во всю ширь наших ртов. Он раздался, как чем-то налился. Облысел и ещё больше потемнел. Рядом с ним стояла дама, сразу начав душить меня дорогими духами.

— Вовка! — наконец сказал я.

— Владимир Дмитрич, — поправил он.

— О, извините, я ошибся.

Вот история — Володьку Малкова не узнал.

Рябинин менял ленту в пишущей машинке. Он уже полчаса закреплял, вставлял и перематывал. Руки стали чёрными и жирными. До чего бы он теперь ни дотронулся, везде оставлял отпечатки пальцев, которые порадовали бы любого криминалиста-эксперта своей чёткостью. Рябинин в третий раз мотал перекрученную ленту и думал о том, чего бы он не стал делать, будь у него секретарь. Не стал бы менять эту дурацкую ленту. Не печатал бы протоколы и не выписывал бы повестки. Не подшивал бы дела и не составлял бы описи. Не сидел бы на телефоне… Только бы вёл следствие и заканчивал бы уголовных дел вдвое больше. Да, будь у него секретарь…

Дробный стук оборвал его приятные мысли.

— Да-да! — крикнул он, не отпуская взглядом ленту, которая вдруг нырнула под катушку.

— Мил человек, — услышал Рябинин над ухом, — да что же вы проделываете?

Василий Васильевич Петров отстранил его руку, где-то нажал, что-то подтянул и куда-то повертел. Лента ровненько натянулась без всякой перемотки.

— Вот и печатайте, — сказал он, по-хозяйски усаживаясь перед столом. — Машинке, как и женщине, нужно Уделять времечко. И любить её нужно, а то будет взбрыкивать. Как и женщина.

Рябинин не решился оставить гостя одного в кабинете и руки вытер лишь бумагой:

— А я уже хотел послать вам повестку.

Старый мастер всунул ладонь под бородку и вздыбил её шевелением пальцев:

— Зачем?

— Вы же свидетель, — удивился Рябинин, стараясь, чтобы это удивление походило на изумление.

— А-а-а…

И ничего, кроме этого «а-а-а».

— Василий Васильевич, подробности не вспомнили?

Теперь удивился свидетель:

— Я позабыл, что и вам-то рассказывал.

— Меня вот что интересует, — отмахнулся от его слов Рябинин, — вы на берегу долго стояли?

— Ну, постоял, погулял… А что?

— Лодка куда плыла?

— На серёдку.

— Ну, а дальше?

— Так и пошла по озеру.

— В какую сторону? К Радостному ли, к монастырю…

— А промеж них.

Старик примолк, ожидая вопросов и вперившись в следователя любопытными чёрными глазками. Но вопросов у Рябинина не было. Ему казалось, что, спрашивая, он проваливается в пустоту и похож на человека, ловящего свою тень.

— А зачем же вы пришли? — всё-таки спросил Рябинин.

— Разузнать, не пойманы ли супостаты.

— Супостаты не пойманы, — буркнул следователь.

— Я и к вашему сотоварищу захаживал. Высокому-то, из милиции.

— Тоже насчёт супостатов?

— Насчёт всего.

— Ну и как он? — глупо спросил Рябинин потерявшим напор голосом: откуда старику знать, как он?

— Откуда мне знать, как он? Я вроде бы старый, он вроде бы молодой.

— А старый и молодой несовместимы? — поинтересовался Рябинин и вспомнил: такой же вопрос он задал той старушке у кинотеатра.

— Это смотря какой молодой и какой старый. Много и таких: грамотные, энергичные, деловые, современные, туповатые ребята. Про что с ними говорить? Про информацию? Я и сам газеты читаю. Чтобы старый с молодым договорились, им надо стыкануться во времени.

— Ну, теория относительности, — улыбнулся Рябинин, чувствуя, как опять поддаётся словесному гипнозу этого старика.

— Теория, — согласился мастер. — Допустим, рядом стоит юноша. Положим, он с невестой, а я с женой. Он ещё будет её любить, у него всё впереди. Я уже отлюбил, само собой, всё позади. Он ещё будет переживать то, что я пережил. Он для меня в прошлом. Я для него в будущем. Вот тебе и стоит рядом. Выходит, только стоим, как бы случайно. А чтобы встретиться, мне нужно вспомянуть свою молодость, а ему вообразить своё дальнейшее житьё наперёд. Тогда и встретимся.

— А дети у вас есть?

— Как не быть. Дочка, внуки… Я вам так скажу насчёт молодёжи, — не поддержал он разговора о детях, как не поддерживал его и о ночной лодке. — Говорят, мол, проблема молодёжи, проблема молодёжи… А её нет, проблемы-то. Поди, у взрослого забот поболе, чем у молодого. И жена, и дети, годы идут, и болезни проклёвываются… Молодому что — себя прокормить. У стариков да у средних все проблемы и есть. А мы говорим — у молодёжи. Почему? Да молодёжь-то беспокойная, с ней хлопотно. Мешает она сильно, вот в чём проблема…

Он лёг узкой грудью на стол, приблизился к лицу следователя, выпятил бородку и вдруг заговорил почти шёпотом:

— Молодой парень — это сущий зверь.

— Ну что вы? — поморщился Рябинин.

— Да-да, зверь. Рассудите сами. Нервишки ещё слабые, умишко тоже, опыта нет… А сила так и прёт. Кто же он? Зверь в брючках. А ежели ему чарку проглотить? Вот и преступление, вот и вам работёнка.

— Есть же моральные устои.

— У-у, эти моральные устои просыпаются в человеке только с годиками.

— В конце концов, есть воспитание, — недовольно заметил Рябинин.

— Во! — чуть не вскрикнул старик и отвалился на спинку стула. — Одно лишь воспитание и делает из зверя человека. А ежели вырос всё ж таки зверь, то прежде всего родителей надо сечь, родителей. Сынка потом, вторым номером. Я вам так посоветую: придёт мамаша жаловаться на сынка — гоните её в шею…

— Василий Васильевич, — перебил Рябинин, — вы один живёте?

— Знамо дело, один.

— Жена умерла?

— Лет десять назад.

— А дочка живёт…

— Отдельно, знамо дело, отдельно, — бодро перебил старик и неожиданно покраснел.

Рябинин грустно улыбнулся. Сколько было тайн в этом универмаговском деле? Кажется, он разгадал последнюю.

— У меня квартирка, сам варю, сам стираю. Где положил, там и взял. Люблю аккуратность…

Он провёл рукой по чистому воротничку, как бы показывая его свежесть. Мог бы тронуть и бородку, которая белела ярче рубашки.

«Меняю комнату на отдельную квартиру…». «Две комнат в коммуналке, есть свой коридор, меняю на…». «Продаю полдома с изолированным входом…». «Меняется квартира с личным телефоном…». Отдельная, своя, личная, изолированная…

Рябинин верил, что наступит то время, когда появятся такие объявления: «Срочно меняю отдельную квартиру на коллективную. Не могу жить один!» Почему бы этому старому мастеру не въехать в коллективную квартиру? В коллективную он бы, вероятно, согласился — в коммунальную не хочет.

— Ну, а работа? — спросил Рябинин, намереваясь разъяснить свой вопрос.

— Что работа? — не дождался старик. — Я ж среди народа не сижу, а бегаю по частным вызовам.

Он ответил на невысказанный вопрос, догадавшись о догадке следователя. Тем лучше: можно избежать неприятного разговора. Но, догадавшись, старый мастер неуютно заёрзал и вдруг заторопился:

— А теперь я откланяюсь. Поди, надоел своей бодростью?

— Мне её всегда не хватало.

— Тогда я сообщу напоследок свою личную цитату. А вы запишите. Нет-нет, обязательно запишите.

Рябинин улыбнулся, взял ручку и открыл чистый воскресный лист в перекидном календаре.

— Ежели молодой и в самом деле молодой, то хорошо. Ежели молодой, а уже старый, то худо. А вот когда старый, да всё ещё молодой, тут ему и премия положена.

Рябинин записал. И пока водил ручкой, думал, что придётся составлять новый протокол допроса этого суетного старика.

— Василий Васильевич, вы чай любите?

— Обожаю.

— И я обожаю.

— Вы эго к чему? — на всякий случай насупился он.

— На следующей неделе я закончу дело, как вы говорите, на супостатов. Если вы зайдёте, то мы отправимся в наш буфет — там заваривают настоящий чай. Попьём и поговорим, а?

— С удовольствием, — оживился старик, как-то воспрянув бородкой.

Но, не задав одного вопроса, Рябинин не смог бы пить с ним чай:

— Василий Васильевич, а вы дали бы показания об этой лодке, если бы от них зависела судьба человека?

— Нет, — вполголоса ответил старый мастер, опять покраснев.

Краснеющим людям Рябинин верил.

Из дневника следователя.

Естественно, когда молодой — молодой. Жутко, когда молодой, но уже старый. И прекрасно, когда старый, но ещё молодой.

После обеда Петельников намеревался поехать в универмаг и дотошно расспросить директора о Плашкине: помнил ли он его, как тот работал, подозревался ли в чём, почему уволили… Но после обеда вынырнуло одно из тех дел, которые выныривали десятками, вроде бы не имея отношения к уголовному розыску, а не делать их казалось неудобным.

Дежурный райотдела открыл дверь и ввёл мальчишку лет тринадцати, закованного в кандалы.

— Вот он, герой, — представил его дежурный, пропадая в коридоре.

— Лучше сядь, — посоветовал инспектор, разглядывая могучую тяжесть металла.

Мальчишка понуро сел, звякнув цепями. Петельников достал из самого нижнего ящика стола плоскогубцы, клещи, зубило и молоток.

— Начнём, брат, — сказал он, берясь за цепь.

Редко, но Петельникову всё же приходилось иметь дело с наручниками, которые по сравнению с этими средневековыми веригами казались дамским браслетом. Кандалы он видел впервые.

— Тебя звать-то как?

— Витька.

— Придётся, Витька, попотеть.

Замок, если только он назывался замком, проржавел так, что стал походить на выветренный булыжник. Видимо, эта бурая ржа и склинила все его скобы. Инспекторское зубило ковырялось в нём, как зубочистка.

— Надо, Витька, пилить.

Он достал полотно по металлу и начал скрести цепь. И подумал, сколько ему так придётся водить рукой: час, два…

— Кого играл-то? — спросил он, вытирая мокрый лоб.

— Декабриста.

Учительница рассказала, как он играл: ходил по сцене и молча тряс настоящими кандалами, которые действовали на ребят сильнее всякой игры.

Петельников дунул на покрасневшую кожу — пилить предстояло не в одном месте.

— Где кандалы достали?

— В краеведческом музее.

Слесарь бы с этой работой справился быстрее, но учителя решили, что работник уголовного розыска отомкнёт кандалы, как свою квартиру. Петельников не удивлялся. В прошлом году в отделение привели пятиклассника со странным узлом вместо головы. Когда размотали, то обнаружили ночной горшок, который мальчишка надел вместо каски, потому что играл в войну и ему по жребию выпало быть фашистом. Горшок не снимался. Петельников снял, нагрев его горячей водой.

— Потерпи, Витька, режу последнюю железку.

Тут не помешали бы рукавицы. Пальцы уже саднило.

Появился волдырь, белый и водянистый, как медуза. Если он лопнет, а он обязательно лопнет, то металл полотна ляжет на розовую кожицу. Не бинтовать же руку при мальчишке.

Петельникову пришла мысль, та самая, благодатная, которую проще извлечь из маленького волдыря, чем из больших книг: насколько всё-таки спорт легче физической работы, как и всё то, где есть удовольствие, здоровье и добровольность.

Он почувствовал в пальце резь — волдырь лопнул. Но тут же раздался и амбарный звон от упавших на пол цепей.

— Как это там?… — спросил мокрый инспектор.

Витька его понял сразу — видимо, сброшенные кандалы в русском человеке могут всколыхнуть только одни слова:

— Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут — и свобода…

— Молодец. Теперь знаешь, чем царская полиция отличается от советской милиции?

— Полицаи были усатые и с нагайками.

— Полиция заковывала в кандалы, а милиция расковывает. Понял? Забирай свои древности…

— Спасибо, — сказал Витька и, позвякивая железом, скрылся за дверью.

Петельников намочил платок и приложил к пальцам. Сильно болел один, кровоточащий. Угробив на эти кандалы два часа с лишним, он теперь опасался не застать директора. Инспектор выглянул в окно — машина стояла, теперь на неё была вся надежда…

Универмаг кипел людьми, будто стоял в центре города. Инспектор прошёл со двора и оказался в тихом, плохо освещённом коридоре.

— Здравствуйте, товарищ инспектор, — услышал он из полутьмы. — Кого вы ищете?

— Директора.

— Я вас провожу.

Заведующая одного из отделов — он уже не помнил, какого, — повела его закоулками, пока они не оказались в просторной комнате, похожей на приёмную.

— Пожалуйста, — показала она на дверь с табличкой «Директор».

Петельников толкнулся.

— Нет, не пожалуйста, — возразил он, поскольку дверь не поддалась.

— Значит, ушёл домой… А что вы хотели?

Инспектор окинул взглядом пышную тридцатилетнюю блондинку, которая была сама любезность.

— Поговорить. Потом, я заказывал характеристику на Плашкина…

— Она готова, я сама подписывала как член месткома. Лежит у директора на столе. Знаете что, я схожу за вторым ключом от кабинета. Подождите, пожалуйста…

Эта любезность не очень-то обольщала инспектора. Естественно, в универмаг пришёл работник милиции. Петельникова не трогало, когда подчинялись должности; он ценил то подчинение, которое вызывала личность. Потому что покорность администратору — вынужденная, подчинение личности — убеждённое. Может быть, поэтому инспектору нравилось быть с женщинами, ибо они любили его не за чин и престиж, а за то, что он именно такой.

— Пойдёмте, — сказала блондинка, появляясь из тёмного коридорчика.

Она открыла дверь кабинета. Петельников вошёл и огляделся…

Небольшая комната на первом этаже. Сейф, книжные застеклённые полки, канцелярский стол с двумя телефонами — городским и внутренним. На полу линолеум. Стены отделаны деревом. Единственное окно, похожее на расширенную бойницу, забрано толстыми стальными прутьями. За стеклом, за прутьями, в озёрной дымке белела верхняя половина монастыря, срезанная универмаговским забором.

— Пожалуйста.

Заведующая отделом протянула характеристику, которую инспектор спрятал в карман, не читая.

— A-а, вот плащ, — сказала она. — Значит, не ушёл, где-нибудь в торговых залах. Подождите здесь, я его поищу.

— Лучше посижу там, — отказался инспектор, потому что не любил сидеть в чужом кабинете без хозяина.

Он вышел в большую комнату и расположился на стуле у кадки с фикусом. Блондинка мило улыбнулась и забелела в полумраке, удаляясь в тот конец коридора.

Петельников дул на палец и разглядывал директорскую дверь, красиво фанерованную, видимо, ясенем. Или клёном. Эта фанеровка перевела его мысль на стены своей квартиры. Он представил комнату, сплошь деревянную — красиво, да и современно. Если взяться самому, что, впрочем, не так уж и трудно…

Он встал, подошёл к двери и начал ощупывать гладкое дерево. Вспомнив, что в кабинете такие же стены, которые стоит осмотреть для приобретения опыта, Петельников толкнул дверь…

За столом сидел директор.

Из дневника следователя.

Люди боятся подлецов, обходя их стороной, как пропасти и топи. Боятся их подлостей. Но самое страшное в подлеце не подлость. Страшно в нём то, что он похож на обычного человека.

Рябинин потоптался на лестничной площадке и осторожно нажал кнопку, неуверенный, что в три часа дня застанет кого-нибудь дома. Но в квартире шевельнулись, тихо стукнув, — его рассматривали в глазок. Он закаменел лицом, как перед фотографом, испытывая противное чувство оттого, что тебя видят, а ты нет. Вероятно, его внешность не вызвала опасений, потому что дверь приоткрылась.

— Вам кого? — спросил женский голос.

— Анну Васильевну Фурчало.

Дверь решилась отъехать ещё сантиметров на пять, но их хватило, чтобы Рябинин увидел полоску голубого халата и один глаз.

— Я — Анна Васильевна…

— Мне нужно с вами поговорить.

— А вы откуда?

Он понял, что просто так в квартиру его не пустят, а разговор был не для лестничной площадки. Рябинин достал удостоверение и поднёс к глазу — не к тому, который стекленел в центре двери, а к тому, который насторожённо мигал в узком проёме.

— Я из прокуратуры.

Дверь неуверенно поехала, показав, наконец, что там, за нею.

— Входите, пожалуйста.

Рябинин переступил порог, оказавшись перед молодой женщиной в голубом халате и с каким-то техническим сооружением на голове, словно она поддерживала связь с инопланетянами — вздыбленный ряд алюминиевых бигуди, покрытый прозрачной синтетической косынкой.

— Извините, у меня такой вид…

— Ничего, я по делу.

С такими бигуди встречались женщины даже на улице, выбегавшие в магазин или во двор. Они хотели быть красивыми лишь для одного мужчины, своего, поэтому пробегали мимо других, как существа с летающих тарелок. Рябинин сразу всё уточнил — он здесь по делу, не для любви, и её видом не интересуется.

— Проходите, — сказала она, беспокойно ёрзая взглядом по полу.

— Ботинки бы снять, — догадался он.

— Ну что вы… Если только для отдыха ног, — согласилась хозяйка, двинув к нему носочком туфли пару тапочек, видимо, мужниных.

Рябинин переобулся скоро, поскольку его ботинки не имели шнурков.

— Сюда, — скованно предложила она, всматриваясь в лицо гостя.

Он прошлёпал в большую комнату, скорее всего гостиную.

— Садитесь.

Рябинин поискал глазами стулья, но здесь были только низкие мохнатые кресла, в которых, по его мнению, ни думать, ни работать нельзя. Но пришлось сесть, утонуть в мягком гнёздышке и оказаться перед своими коленками — для того разговора, ради которого он пришёл, лучше подошли бы стулья. Она опустилась на тахту, покрытую синим ворсистым ковром, который ниспадал на паркет, устилая всю комнату, и уходил под охрусталенный сервант и куда-то дальше, под стенку.

— Что-нибудь случилось? — напряжённо спросила она.

— Случилось.

— С мужем? — Её руки с бордовыми ногтями засуетились на коленях.

— Нет, с вашим отцом, Василием Васильевичем Петровым.

— А что с ним?

Руки вяло легли вниз ладонями, и ему показалось, что на халате ниткой просыпана яркая брусника. У неё отлегло от сердца; он видел, что у неё отлегло от сердца. Поэтому Рябинин сказал жёстче, чем хотел:

— Ваш отец совершил уголовное преступление.

— Он живёт отдельно.

— Что? — переспросил Рябинин, хотя и расслышал.

— Мы живём разными семьями.

— Ну и что? — опять-таки не понял следователь.

Он не хотел понимать: его ум понимал, а что-то другое, тоже подобное уму, отказывалось это делать; и это другое было посильнее ума. Уж не душа ли?

— Отец сам по себе, мы сами по себе, — заговорила женщина, слегка раздражаясь. — Вы же его не знаете. Мой отец, к сожалению, имеет дефицит ума.

— Дефицит ума? — переспросил он, удивлённый столь оригинальным сочетанием слов.

— Да-да! Мы ведь раньше жили вместе, но пришлось разъехаться.

У неё были отцовы глаза: чёрные, быстрые, те самые, про которые говорят «стрельнула глазами». Только во взгляде Василия Васильевича было любопытство.

— И в чём же заключается этот дефицит ума?

— Да во всём. Рассказывать дня не хватит. Вот мои дети, его внуки… Мальчика мы водим на два иностранных языка, а Свету на фигурное катание. Так знаете, как он их зовёт? Особо одуренные дети. А моё тридцатилетие? Пришёл, сидит скромненько за столом. Вдруг звонок — приходит незнакомый мужчина. Говорит, пригласил Василий Васильевич на день рождения дочери. Ладно, пустила. Опять звонок. Теперь пришла пара — тоже на мой день рождения. Боже, как повалили… Оказывается, он пригласил всю свою контору. Что вы на это скажете?

— И чем дело кончилось?

— Я, разумеется, никого не пустила. Никаких угощений на такую гопу не хватит. Так отец встал и ушёл вместе с ними в ресторан.

— Он, кажется, не пьёт?

— И не ест, ему бы лишь поболтать.

Она бросила взгляд куда-то ему за плечи, в угол.

— А попробуйте с ним выйти на улицу! Изведёт. Каждому пожилому прочтёт нотацию о здоровье. Пойдём в парк — соберёт вокруг себя таких же чокнутых и держит речь о смысле жизни. А лифт? Он на нём не ездит, пешком по ступенькам бегает. Так обязательно у лифта кого-нибудь подкараулит и проведёт беседу о пользе ходьбы. Идём как-то по улице, вдруг остановил девушку — приличную, хорошо одетую — да и спрашивает: «Милая, чего ж ноги-то еле волочишь?» Ну, скажите пожалуйста!

И она вновь посмотрела ему за спину, куда-то вниз, на пол. Рябинин хотел обернуться, но бежать вслед за её взглядом счёл неудобным, решив это сделать исподволь, как бы разглядывая комнату. Хрустальная люстра, по-паучьи распластавшая свои сверкающие лапы… Бар, заставленный отпитыми бутылками; Рябинин слышал, что полные и закупоренные — плохой тон. Полочка с книгами, казавшаяся какой-то неприкаянной…

— А вы знаете, что его частенько в милицию забирают? — вроде бы с торжеством сообщила она.

— За что?

— Когда за что. Однажды шёл по улице и пел, ну и приняли за пьяного. Другой раз на вокзале к туристам пристал: зачем они нарвали цветов. А как-то попал на эстрадный концерт и стал хохотать: только выйдут артисты да запоют, а он хохочет на весь зал, и ему не удержаться. Так и вывели.

Рябинин довёл-таки взгляд до того места, куда смотрела хозяйка: там стояла полированная распахнутая тумба, в которую был помещён телевизор. Он беззвучно работал, показывая свои нескончаемые программы. Рябинин удивился — не тумбе, не телевизору в ней, не его беззвучию, а тому, что он включён при белом свете, в разгар рабочего дня.

— Тут написал какой-то сатирический рассказ. Что-то в духе Салтыкова-Щедрина. Читал всем, чуть ли не прохожим. Называется «Как один водопроводчик двух кибернетиков напоил».

Она покусала нижнюю губу, как бы заранее давя улыбку от тех слов, которые собиралась высказать:

— Вы не поверите, но у него есть любовница. Да-да, тётка лет пятидесяти пяти.

— Ну и что?

— У него любовница есть, — повторила она, полагая, что следователь не понял.

— Ну и что?

— Стыдно же…

— Чего стыдно?

— Возраста.

— По-моему, он помоложе многих. У вас же есть любовник, почему нельзя ему?

— Какого любовника вы имеете в виду? — негромко спросила она, заметно краснея.

— Не волнуйтесь, я имел в виду супруга.

Она пока не спросила, что совершил её отец.

— Мы привыкли к его художествам. Всего ждём…

Рябинин вдруг осознал, за что эта женщина и ей подобные укоряют старика. Не за поведение — за годы. Будь ему лет двадцать, кто бы его упрекнул за любовницу? Или запел бы на улице — ради бога. Или спросил бы девушку про еле волочимые ноги — улыбнулась бы. Или начал сочинять бы рассказы — хвалили бы. Ему не могли простить душевной силы. Он не отвечал мещанскому идеалу о старости, нянчащей внуков, моющей на кухне посуду и живущей незаметно, как мышь.

— А с внуками он сидит?

— Что вы! Он лучше на эстрадный концерт пойдёт.

Старик хотел жить. Дочка же считала, что с него уже хватит.

Рябинин пришёл сюда с ясной целью. Познакомился с этой женщиной, и ясная цель вдруг туманно расплылась. Он шевельнул пальцами в просторных тапках, поправил очки и всё-таки сказал, подходя к цели:

— Ваш отец дал ложные показания. Якобы видел, как обокрали универмаг.

— Да? Вот вранья за ним не было. И зачем же он это выдумал?

Она сама пошла к цели.

— От одиночества.

— Как это?…

— Вы же его слушать не хотите? Видимо, и другие не хотят. Тогда он придумал показания, лишь бы только пообщаться с людьми.

— Отец просил мне это сказать?

— О моём приходе он даже и не знает.

— Так уж ему не с кем и поговорить?

— Видимо, не с кем. В его годы новых друзей завести трудно.

— И что он… поэтому переживает?

— Ему плохо одному, уж поверьте мне. Пригреть бы его чуть-чуть.

Она задумалась, рассеянно поглядывая на телевизор:

— У меня своих забот хватает…

— Какие же у вас заботы? — вдруг усомнился Рябинин: он умел видеть людей, охваченных заботами.

— Мало ли каких. То в магазин, то подгорит что… Вот пришлось с работы уйти.

Рябинин встал и поехал в переднюю — в этих тапочках можно было только ездить. В своих крепких ботинках, да без лохматого кресла, он почувствовал, как и мысли его крепнут.

— Что же мне с ним делать? — спросила она то ли из вежливости, то ли стыд её одолел.

— А вы его съешьте, — посоветовал Рябинин, берясь за ручку двери.

— Как вы сказали? — усомнилась она в слышанном.

— Были племена, которые съедали стариков, чтобы не путались под ногами. Вот и вы — съешьте. Можно сварить, а можно зажарить. Только смотрите, чтобы не подгорел.

Из дневника следователя.

Мы не верим, что тоже будем старыми. Мы не допускаем и мысли, что к нам тоже придут болезни. Мы не хотим уразуметь, что старики должны делиться опытом и что они не могут молчать. Мы уверены, что понимаем мир лучше стариков и живём умнее их. И вот за всё за это нас ждёт наказание.

Старость — это наказание за самонадеянность молодости.

Петельников сдирал обои. Запланировав эту работу на час, он вдруг обнаружил, что вечер идёт на убыль, а ей не видно конца. В некоторых местах обои так влипли в стенку, что приходилось скрести их ножом. Видимо, оттого, что инспектор упирался макушкой в потолок и таким образом активизировал работу мозга, к нему пришла технологическая идея — нагреть ведро воды и окатить стенку кипятком. Обои должны слезть, как миленькие.

В квартиру позвонили. Петельников спрыгнул на пол, вытер руки полотенцем и надел рубашку. На всякий случай мимоходом глянулся в зеркало — это могла быть Вилена Кашина. Пройдя в переднюю, он щёлкнул замочком и распахнул дверь…

На лестничной площадке стоял Рябинин, глуповато улыбаясь.

Какое-то время они рассматривали друг друга, словно не могли узнать. Наконец Рябинин сказал:

— По обычаям всех народов…

— Проходи, — решил инспектор, отступая в квартиру.

В передней хозяин опять неуверенно застыл, как бы не зная, что делать с гостем.

— По обычаям всех народов… — начал вновь Рябинин.

— Давай плащ.

Раздевшись, следователь потёр руки и поёжился, словно на улице был мороз. Петельников безучастно стоял, выжидая.

— По обычаям всех народов…

— Идём.

Они прошли в кухню, точнее, в столовую.

Десятиметровую комнату инспектор превратил в уютное место, где не замечалась плита, не белели кастрюли и не блестели чайники. Посреди раскинулся круглый стол, покрытый тяжёлой кремовой скатертью. Над ним, опустившись до уровня человеческого лица, висел старинный жёлтый абажур, ярко освещая лишь стол, оставив для углов полумрак. От плиты до окна расположился старинный буфет, спокойно темнея красноватой инкрустацией. Другую стену до потолка занимали деревянные полки, уставленные керамикой. Плотная коричневая портьера закрывала окно, отгораживая эту комнату от треволнений мира.

— Чего так же не отделаешь комнату? — спросил Рябинин.

— Это и пришёл узнать? — нелюбезно поинтересовался инспектор.

— Я пришёл кое-что сообщить, — спокойно ответил Рябинин. — Но по обычаям всех народов…

— Чай или кофе? Ах да, чай…

Петельников весело завозился у плиты. Зачем пришёл следователь, уже не имело значения. Он пришёл — значит, извинялся.

— Вина выпьешь?

— А что — выпью!

— Сухого?

— Знаешь, у меня от него изжога… Что у тебя ещё есть?

— У меня всё есть.

— Тогда рюмку хорошего портвейна.

Рябинин снял пиджак, повесил его на спинку деревянного гнутого кресла и сел, вытянув ноги под стол. Уютно зашумел чайник. Петельников копался в баре, встроенном в деревянные полки.

— После некоторых размышлений, — начал Рябинин, не дождавшись конца хозяйских хлопот, — я пришёл сказать, что ты всё-таки не бог.

— А мне казалось, что я он и есть, — не согласился Петельников.

— Только бог обходится без следствия — прямо судит. И ты меня за Плашкина осудил, не захотев даже выслушать.

На столе появился такой крепкий золотисто-коричневый чай, что фаянс внутри чашек отливал перламутром, как в разомкнутых раковинах.

— Но ты у меня отберёшь чай и выгонишь, — предположил Рябинин, — если скажу, что преступника я знал уже на месте происшествия.

— Я просто не поверю, — усмехнулся Петельников.

— Я тебе на озере намекал, но ты ограничился только одним путём, очевидным.

Теперь рука инспектора замерла с бутылкой портвейна. Два чувства, опережая друг друга, схлестнулись в нём: любопытство — как узнал, и обида — почему не сказал. Пока одержало верх первое:

— Как же узнал?

— Тебе известно, что на месте происшествия имеет значение каждая мелочь.

— А тебе известно, что на месте происшествия полно мелочей, которые не имеют никакого значения, — возразил Петельников.

— Вот и надо отобрать. Почему коробочки из-под колец преступник выбросил, а телевизоры взял в коробках?

От наивности вопроса инспектор дёрнул плечами:

— Кольца ссыпал в карман, телевизоры удобнее везти в таре.

— А почему дешёвый телевизор из коробки вытянул?

— Ты так говоришь, будто преступник всегда действует логично.

Инспектор поставил вино на скатерть. Портвейн был такого же цвета, как и чай. Они взяли рюмки, обменялись короткими, им только понятными взглядами и глотнули терпкую жидкость.

— Вор извлёк дешёвый телевизор из коробки потому, что собирался бросить его в озеро, — сказал Рябинин.

— Мог бросить и в коробке.

— Нет, не мог. На коробку бы не обратили внимания. Лежит себе и лежит. А телевизор приметен. Затем он утопил транзистор, направляя нас на Устье. Потом наследил в лодке Плашкина. В огород ему швырнул коробочку из-под часов. Понял, почему в ней лежал камешек? Коробочка лёгкая, могла до огурцов не долететь. Плашкина он выбрал точно: судим, в универмаге работал…

— Но ведь были показания старика? — перебил инспектор.

— Ложные. Я потом объясню, зачем он их дал. Всё дело в том, что кражу совершил свой, универмаговский. И я это понял сразу. Вор профессионально разбирался в товарах. Он не брал бижутерию и даже позолоченные вещи не взял — только золото. Будет посторонний вор смотреть пробу?

Рябинин придвинул чашку. Ароматный пар коснулся очков, затуманив их чуть и на секунду. Этот чай он предпочитал пить без конфет, наслаждаясь его горячим букетом.

— А потом ко мне пришёл директор, — продолжил следователь, — и якобы случайно просыпал на стол содержимое своего портфеля: иконку, Евангелие…

— Зачем?

— Убедить нас, что он интересуется стариной. Специально ездил в Новгород. Сообщил, что разбирает кирпичи в нашем монастыре — ищет фрески.

— Зачем нас в этом убеждать?

— Чтобы ходить в монастырь и копаться там в этих кирпичах, не вызывая подозрений.

— А зачем копаться в кирпичах? — угрюмо поинтересовался инспектор.

— В этом суть дела.

Они замолчали, потому что подошли к главному. Рябинин насторожённо ждал вопроса, даже перестав отхлёбывать чай. Петельников колыхал рюмку с остатками портвейна. В этой внезапной тишине отчётливо проурчал холодильник. И девятью выстрелами отбили свои удары настенные часы.

— Вадим, а почему бы тебе не жениться на Вилене Кашиной? — игриво предложил Рябинин.

— Так, Сергей Георгиевич, — вроде бы развеселился и Петельников. — Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Следователь знает преступника, но скрывает от инспектора, и тот знай себе ловит некоего Плашкина.

— Версию с Плашкиным пришлось бы всё равно отрабатывать. Но дело не в этом.

— Да, дело не в этом, — подтвердил инспектор.

Рябинин допил чай и взялся за ополовиненную рюмку портвейна. Петельников допил портвейн и придвинул к себе чай. Никто не заговаривал. Но говорить была очередь Рябинина — вернее, объясняться:

— Вадим, ты когда-то собирался стать биологом. Задумывался ли, чем наша работа отличается от научной?

— Думал недавно.

— Наши открытия — в области человековедения. Меня всегда удивляет… Добьёшься перелома в душе преступника, расскажет он правду, убедишь его вести честную жизнь… Ходишь радостный, взвинченный. А сказать некому, потому что не объяснить.

— Да и не поймут.

— И не поймут. Радуешься втихомолку, как кустарь. Вроде как работал только для себя. А учёный? Появись какая стоящая мысль — сейчас же сообщение, статейка, доклад, диссертация… Короче, я решился поставить научный эксперимент. Редчайшая возможность. Никакой психологической лаборатории не под силу такой опыт.

— На мне? — опять напрягся Петельников.

— Налей лучше чаю…

Они никак не могли вернуться к своим старым отношениям, потому что не были людьми покладистыми. Они покладистых и не любили — покладистые уж слишком покладисты. В их работе то и дело случались истории, в которых покладистым делать было нечего.

— Я решил директора не трогать, — продолжил Рябинин, получив полную чашку. — Сам ему не намекал и от тебя скрыл — эксперимент должен быть чистым. Деньги ему тратить нельзя, вещи продавать нельзя, уезжать нельзя… Что же будет делать преступник, как жить, а? Будет ли так же улыбаться, будет ли спокойно носить свои заморские костюмы и чистить пилкой ногти? И на что он в конце концов решится?

— Ну и удался эксперимент?

— Удался. Директор уже похудел. Но эксперимент продолжается.

— Похоже, что я тебе его сорвал.

Петельников рассказал о таинственном появлении директора в кабинете.

— Ты с ним об этом говорил? — оживился Рябинин.

— Нет, сделал вид, что ничего не произошло, но он мне вроде бы не поверил.

— Да, эксперимент испорчен. Теперь директора нужно брать.

— Но про кирпич я так и не понял…

— Он ищет выход — в буквальном смысле.

— Какой выход?

— Знаешь легенду о Филофее и Харитине? А мне одна старушка рассказала. Вот послушай…

Из дневника следователя.

Я часто слышу: бесстрастен, как судья. Следователь должен быть бесстрастным.

Бесстрастный следователь… Это какой же — равнодушный? Ведь у человека есть только два отношения к своему делу, да и к жизни тоже: страсть или равнодушие. И вдруг — бесстрастный следователь… Да ничего подобного! Следователь должен ненавидеть преступность, как своего заклятого врага. Страсть — это деловое качество следователя. Он должен расследовать кражутак, словно обокрали его квартиру. Должен расследовать убийство, словно погиб его родственник. Расследовать хулиганство, будто сам получил по морде.

И лишь заботиться о том, чтобы эта страсть не застелила рассудка.

Город-то наш в далёкие времена был городишком. Народ жил разный, пришлый, с бору по сосёнке. Занимались, чем могли: кто рыбу в озере ловил, кто скотину держал, но больше торговали, благо городишко стоял на больших дорогах и заниматься перекупкой было сподручно. Случались люди и разбойного промысла. Оно и понятно: где торговля, там и воровство, потому что выручка за перекупку считалась дармовой, не заработанной в полях да озёрах.

На самой окраине жил-был мужик Антип с малым сыном. Можно сказать, и не жил, какая там у него жизнь. Но уж был он верно, его все знали и при встрече здоровкались. Антип копал в озере белую глину, лепил ребячьи свистульки, обжигал в костре, расписывал синей глиной да продавал на ярмарках. Досыта с этих свистулек не ел, но и с голоду не помирал. Ежели совсем туго бывало, то рыл в озере глину красную и гончарил горшки большие и горшочки малые. Ему бы этими горшками промышлять, да у Антипа душа была особая, лёгкая, вроде как свистулечная.

А надеялся он на своего сына, которого нарёк Филофеем. Рос этот Филофей не по дням, не по часам, а по ночам — пока спит, на куриный клюв и подрастёт. Стал высок, широкоплеч, чернобров, кудлат да силён, как вепрь. Отец не нарадуется.

Только, видать, душа-то Антипова, свистулечная, дала себя знать и в сыне. В старину истинно говорили: яблочко от яблони недалеко падает. Теперь эти мудрости наукой заслонили, только взамен ничего мудрее не придумали.

Пошлёт отец Филофея сено косить, а тот раз косой взмахнёт, два взмахнёт, а на третий по своей же пятке и вжикнет. Пойдёт рыбу ловить, невод забросит да корягу и выволокет. По дрова отправится чуть свет, к вечеру два полешка принесёт, да ещё и скажет: «Маленькая бородавочка, а всё к телу прибавочка». Огород станет копать — яма на яме, ров на рву, а посреди бугор. Горшок лепить отец ему доверит, Филофей и вылепит: с одного боку похож на ведро, с другого — на бочку, а с третьего — на валенок — не молоко в него лить, а бесу жить.

Антип-то, отец Филофея, да и скажи в сердцах: «Видать, парень, ни на что ты не гож, окромя разбоя». — «А как это, тятя?» — пытает его Филофей. Антип-то, свистулечная ею душа, так и подучивает: «Выдь на большую дорогу, останови карету да и гаркни, что есть мочи: „Кошелёк или жизнь?“ Всяк жизнь выберет, а кошелёк отдаст».

Ну, ладно. Что сказано, то и услышано.

Взял Филофей ружьишко, сел на их первую и последнюю лошадёнку и поехал к большой дороге. Увидел карету, поднял руку, а карета протарахтела мимо, только ветерок дунул. И вторая протарахтела, и третья… А на четвёртую Филофей поднял ружьишко да и уложил лошадь наповал с одного выстрела. Открыл карету, а в ней барин сидит, богатый и сытый. Филофей и гаркнул ему что было мочи: «Жизнь или смерть?» Барин-то хоть и богатый, но не глупый. «Жизнь», — отвечает. Филофей почесал затылок: видать, тятя, не так научил. «Ну, поезжай, коли жизнь выбрал». А барин-то хоть и сытый, да не глупый: «На чём же я поеду, ежели ты лошадь убил?».

И то верно. Отдал Филофей свою кобылку, а сам домой пешим вернулся. Антип-то с досады все свистульки перебил: «Не помощник ты мне, а колода трухлявая…» И долго так говорил, да всё обиднее да обиднее…

Тогда поднялся Филофей, поклонился ему до земли и говорит, как лучину колет: «Спасибо, тятя, за харч да за науку и прощевайте. Иду я в монастырь».

И ушёл. Да отец и не препятствовал. Ушёл в тот монастырь, что на острове посреди нашего озера.

Истинный, говорили, получился монах. О мирском не думал. Жизнь свою проводил в трудах, постах и молитвах. Братия его любила. Настоятель души в нём не чаял…

Да ведь и дьявол не дремал.

В городишке, на самом берегу, стоял богатый купеческий дом. И жила в нём купеческая дочка по имени Харитина. Ничего не скажешь, девка без румян и нарядов была на загляденье. Уж не знаю, где Филофей её приметил, только так приметил, что монастырь-то показался ему казематкой. Стал он плавать к ней на ялике и встречаться тайком на пустынном берегу.

Да от братии тайком перекреститься нельзя, а не то что на ялике через озеро… Вывели Филофея на чистую воду. Наказание поначалу положили не столь суровое — посты да молитвы.

Только ведь любовь-то для молодого — что деньги для пожилого. Как вспомнит Филофей её тёмные глаза да жаркие губы, так и покроется весь испариной. Вот уж верно — бес путает. А может, и не бес. Ну и не устоял. Ночью уплыл на ялике, имел с той Харитиной большую усладу, а как только причалил к монастырским берегам, его тут и сграбастали. И посадили в глубокую яму до тех пор, пока бес не оставит его душу.

Сидит Филофей год, сидит два и три сидит. И Харитина сидит в своём купеческом доме, замуж нейдёт, в зеркала не смотрится и стареет зазря.

А надо сказать, что Филофей видел живую душу только раз в день — монах опускал ему на верёвке горшок гречневой каши. Ну, а вода в яме сама из стен сочилась. Монаху-то было запрещено даже слово молвить с узником. Как-то он пожалел Филофея да и спросил: «Есть ли какая в чём надобность, подземельный брат мой?» — «Есть, — отвечает Филофей. — Дозволь мне горшки из-под каши оставлять». Удивился монах такой чудной просьбе: «Да зачем они тебе?» Филофей и отвечает: «Отец-то мой, Антип, горшечником был. Вот я расколю горшочек, калёную глину понюхаю да родной дом и вспомню». Монаху не жалко, перестал забирать порожние горшки. Только настоятель всё гундосил и дивился, куда это девается эдакая прорва посуды.

Прошёл ещё год, прошло два, и три прошло… Да и кто считает наши прожитые годы-то? Вот когда взгрустнём, тогда и оглянемся, да ничего и не увидим: нету их, годиков-то. Ушли туда, откуда пришли.

Филофей не то чтобы похудел, а, скорее, усох, как подрубленный куст. Лицом не потемнел, а почернел, вроде древней иконы. Головой не поседел, а побелел, как окно зимой. Отец бы родной не узнал, кабы дожил до тех дней.

А Харитина всё сидит в своей купеческой хоромине, как замороженная… И чего-то ждёт, глядючи на озёрные волны да серый монастырь. Были у неё волосы длинные и блестящие, что твой лён, а стали жидкие и как пеплом посыпаны. Были губы яркие да пухлые, того и гляди переспеют, а стали шнурочком сереньким. Взгляд был гордый, окоёмный, как у воеводы, а стал нездешний и незрячий. И молчит, будто к себе самой прислушивается.

Прошёл ещё год-два, а может, три, а может, много боле.

Принёс как-то монах кашу, заглянул в яму, а там нет никого. Запричитал настоятель, заголосила братия, и было от чего. Убежать-то Филофей никак не мог, а пропал. Бог ли его в небо поднял, нечистая ли под землю уволокла…

Только в то же единочасье, когда голосили монахи, Харитина сидела в хоромине и зряшно глядела на озеро. Почудился ей на полу шорох мышиный, который завёлся от купеческих достатков. Она обернулась, и всё в ней помертвело от неописуемого страха: пол-то в одном месте вздыбился бугром. Смотрит она на этот бугор сама не своя, а бугор-то перекорежился, рассыпался, и вылез из него тощий старик в рубище, с чёрным лицом и белыми волосами. Подошёл он к Харитине, блеснул слезами, обнял её — и скончались они оба в тот же миг. Остановились у них сердечки, не выдержали. Да и у кого бы выдержали…

Монахи-то спустились в яму и разглядели на стене выцарапанные ногтями столбцы слов:

Услышь, о господи.
Моление моё.
Сгнои мои кости.
Но помилуй её.
И ещё узрели монахи тот ход под озером, который узник выскреб горшочными черепками за многие свои годы. Не умел Филофей копать землю лопатой, а вот черепками версту прорыл.

Похоронили их вместе у монастыря. И теперь нет-нет да некоторые парочки после свадьбы и придут на могилу Филофея и Харитины. Чтобы, значит, вечно любить друг друга. Говорят, помогает. И должно. Не могла же такая любовь уйти вместе с ними в землю. Частичка-то её осталась наверху, здесь, у нас.

Из дневника следователя.

Случайно оказался у прокурора на приёме граждан и послушал одну жалобщицу. Делит с мужем садоводческий участок. Это выглядело примерно так…

Она внесла семьдесят три ведра навоза, а он — пятьдесят шесть. Она обрезала пятнадцать сухих веток, а он — восемнадцать. Она выполола сто пять одуванчиков, а он — сто четыре. Она задавила тридцать восемь плодожорок, а он — тридцать девять, но у него три плодожорки сбежали и продолжают свою деятельность…

И я подумал: с чего начинается личность? Все знают, что она начинается тогда, когда сумеет подняться над своими физиологическими потребностями.

Но я всё чаще прихожу к мысли: не начался ли человек тогда, когда он сумел подняться и над своими материальными потребностями, став выше их?

Рябинин открыл дверь и шагнул в его кабинет осторожно, словно не был уверен в прочности пола. Директор поднял голову, прищуриваясь, — свет лампы бросал свой круг только на стол.

— Сергей Георгиевич! — бурно обрадовался он, вскочил, дал большой свет и вцепился в плащ следователя.

— Долгонько вы работаете, — сказал Рябинин, усаживаясь на мягкий стул.

— День бегаешь, а бумаги копятся. Вы по делу?

Неужели он считал себя настолько интересном личностью, полагая, что следователь мог зайти к нему просто так? Вот к мастеру по ремонту пишущих машинок мог бы…

— Нет, забежал на огонёк.

Директор кивнул. Неужели он верит, что следователи от нечего делать забегают на огонёк к подозреваемым? Впрочем, почему не поверить: следователь пришёл один, восемь часов вечера, универмаг закрыт, тишина, за окном темь и мелкий дождик…

— Как ваше хобби? — спросил Рябинин, отирая с очков дождевые капли.

— Несу сей тяжкий и добровольный крест, — заверил он. — Знаете, я достал сюжетную икону: «Христос крестит пророка Иоанна».

— Ну? — не удержался Рябинин.

— Думаю, четырнадцатый век, — гордо подтвердил директор.

— Только Христос не мог крестить Иоанна.

— Как это не мог? — удивился Герман Степанович. — Крещение ведь изобрёл Христос…

— Нет, Христа самого крестили.

— Да вы что? — изумился директор. — Кто же мог крестить самого Христа?

— Пророк Иоанн.

Истина, казавшаяся общеизвестной, вдруг была убеждённо отвергнута. Недоумение владело им считанные секунды. Он справился с ним легко, подхлёстнутый тревогой, что опять допустил ошибку там, где не должен был допускать.

— Фиг с ним, с Христом, — беззаботно заметил директор. — Личность эта выдумана, такой не было, и говорить о ней не стоит.

— Как это не было, — опять не согласился Рябинин, вроде бы не улыбаясь ни губами, ни глазами, но всё-таки улыбаясь. — Родился в Назарете, в семье плотника Иосифа и его жены Марии…

— Никакого бога нет, — слегка раздражаясь, заметил Герман Степанович.

— И хорошо, — подхватил следователь. — Представьте, что кто-то огромный, добрый, умный смотрел бы на нас сверху, как мы тут производим, потребляем и размножаемся… И даже совершаем уголовные преступления. Вот было бы стыдно.

— Преступников не поймали? — попытался уйти директор от своего хобби.

Но Рябинин уходить не хотел, вдруг начав деланно укорять его:

— А вы, Герман Степанович, тоже хороши. Помните, что сказано в Евангелии про небдительных директоров универмагов? Вот послушайте: «Вы знаете, что если бы ведал хозяин дома, в который час придёт вор, то бодрствовал бы, и не допустил бы подкопать дом свой».

— Сами придумали? — сквозь выжатую улыбку спросил Герман Степанович.

Рябинин сразу догадался, почему она сжала директора, — не цитата, а слово «подкопать», лёгшее точно в цель.

— Почему же? Евангелие от Луки, глава двенадцатая, стих тридцать девять. Можете посмотреть. Кстати, там есть интересные мысли: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут…»

— Вы пришли беседовать на религиозные темы? — перебил директор, не выдержав второго употребления слова «подкапывают».

— Я могу и на светские, — улыбнулся следователь.

На директоре был костюм цвета высветленного апельсина, как если бы оранжевую яркость этого плода разбавили столовой ложкой молока. Рубашка была цвета загоревшего на солнце лимона, как если бы в его желтизну влили напёрсток вишнёвки. А галстук — Рябинин онемел, — зелёный галстук, кричащий в этом костюмно-рубашечном ансамбле, будто плакат среди классических полотен. И как завязан — неужели директор разучился вязать галстуки? На рукаве следок извёстки. На лацкане две крошки, нет, три крошки. Плохо брился, спешно, в одно намыливание — электробритву он не употреблял. И ещё больше похудел лицом, как-то заметно вылезая вперёд скулами.

— Вы мне не ответили: пойманы преступники или нет? — угрюмо спросил директор.

— Пойман.

— Он всего один?

— Один.

Радость не радость, но неуловимое облегчение успело шмыгнуть по лицу директора за ту временную долю, заметить которую мог бы только прибор. Да вот заметил Рябинин.

— Но не тот, кого вы имеете в виду, — почти по-приятельски огорчился следователь.

— Ах, не тот…

Теперь пронеслось неуловимое разочарование, опять схваченное Рябининым.

— Выдали себя, Герман Степанович! Откуда вы знаете, о ком я говорю? Кого вы имели в виду?

Кровь бросилась директору в лицо. Зарумянились скулы. Покраснели и повлажнели заливы его глубоких залысин. И потемнели набухшие мешки под глазами.

Дверь открылась. В кабинет бочком вошёл Петельников с ломом в руках. За ним, тоже осторожно, появились двое мужчин с лопатами.

— Что это значит? — тихо спросил директор.

— Герман Степанович, ознакомьтесь с санкцией прокурора на обыск. Предлагаю вам добровольно выдать украденное.

Он смотрел в постановление, и Рябинин не был уверен, что директор понимает написанное. Но он всё понял:

— Вы за это ответите…

Следователь кивнул Петельникову — обыск начался. Понятые принялись отслаивать линолеум.

— Герман Степанович, — доброжелательно сказал Рябинин, — единственно полезное дело, которое вы можете для себя сделать, — это показать тайник.

Директор только усмехнулся — хладнокровно и зло.

— Вчера я стоял в очереди за апельсинами, — продолжал следователь. — Каждый просит отобрать получше. Кому отправлять почтой, кому в больницу, кому ребёнку… Продавщица только ворчит и вешает без разбору. Подходит очередь одной женщины, и она говорит: «Дай получше. Мне для здорового, красного, мордатого мужика — ему на закуску». И ей дали лучших апельсинов. За честность. Так и суд.

Теперь директор смотрел в стол, пригнув голову, словно боялся удара. Видимо, уверенность следователя его поколебала. Но он совсем обмяк, когда в кабинет вошли Леденцов и Николай Фомич и по-дружески уселись у него по бокам.

Петельников работал у окна. Под линолеумом оказались каменные старинные плиты, которые он поддевал ломом. Но под плитами были громадные валуны, лежащие тут не одну сотню лет.

— Возле сейфа, — произнёс такой глухой голос, словно он из сейфа и вышел.

— Правильно решили, Герман Степанович, — поддержал его Рябинин.

— Я не вор, — взметнулся директор, забормотав стремительно и не всегда понятно. — От жизни не уйдёшь… Подвернулся соблазн. Думал, устою. И месяц стоял. А соблазн зияет…

— Какой соблазн?

— Передвигал сейф. Шатается и шатается. Как-то вечером отвернул линолеум, а плита лежит свободно. Любопытство взяло. Поддел ломиком. Боже мой, подземный ход. Тут и соблазн. Если туда спрятать товар, век не найдут. Какой же я вор? Всё до капельки цело, лежит там. Да не будь этого подземелья, стал бы я на такой путь?

— По-вашему, люди не воруют только потому, что есть замки? — не выдержал Николай Фомич.

Директор затравленно огляделся. Его тут не понимали. Но его тут поняли. Соблазн, да не понять. Кому не подворачивались соблазны? Человек живёт среди одних соблазнов. Да они, здесь собравшиеся, сами ежедневно подвергались соблазнам…

Рябинину хотелось вырастить из своей дочки человека, перевоспитать своих преступников, написать толстенную книгу о следствии, не отпускать Лиду в командировки… У Петельникова был затаённый соблазн схватиться с могучей преступной организацией, да вот не появилась ещё эта организация; был соблазн походить на Рябинина, попасть в космос, найти невероятную женщину… Леденцову хотелось походить на Петельникова, раскрыть какое-нибудь жуткое преступление, например, вырвать из рук бандита известную киноактрису или балерину и соблазнить её своим мужественным поступком. Уходящему на пенсию Николаю Фомичу было соблазнительно сделать из своей дачи что-то вроде дома отдыха для знакомых инспекторов, и он уже закупил три дивана…

Соблазны они понимали. Только не всякие — уж соблазна к чужим деньгам понять никак не могли.

Петельников включил фонарь и опустился в узкий четырёхугольный провал. Его голос, уже сдавленный подземельем, доносился откуда-то из-под плит:

— Монахи нафантазировали… Стены выложены диким камнем.

— А тот конец хода? — спросил Рябинин у Германа Степановича.

— Завален кирпичом.

— Хотели расчистить?

Директор кивнул.

— И вывезти краденое с острова?

Он опять кивнул.

Рябинин достал бланк протокола осмотра, намереваясь лезть в подземный ход. Эксперт-криминалист уже колдовал в своих сумках.

— Вы меня за эту кражу… презираете? — спросил директор почти таким же голосом, как и Петельников из подземелья, хотя сидел рядом, через стол.

— Если откровенно… Я вас больше презираю за Плашкина.

Он уже думал о людском презрении. Но тут у него всё впереди — придётся стоять лицом к работникам универмага, к знакомым, к друзьям и родственникам. Преступник задумался о людском презрении. Эти его мысли, как температура у гриппозного, говорили о борьбе организма с болезнью. Но выздоровление наступит не сейчас.

— Мы ещё увидимся? — спросил он.

— Как же! — удивился Рябинин. — Ведь мы ещё не знакомы. Ведь я ещё не знаю главного: почему молодой, здоровый, обеспеченный человек с дипломом позарился на культтовары?

Из дневника следователя.

Истинный преступник не тот, кто совершил преступление. Истинный преступник тот, кто после совершённого преступления не переживает и не мучается.

Вокруг озера до Радостного было километров пятьдесят. Петельников проехал их за час. Он свернул с дороги и по хрусткому песку подрулил к мосткам. Не зная, зачем тут остановился, инспектор вышел из «Волги» и медленно зашагал к устью. Ему зачем-то понадобилась эта маленькая речушка.

Следствие по универмаговской краже они вели полтора месяца. Лето ещё не кончилось. Ещё цвели те жёлтенькие болотные цветы. Ещё пахло тепловатой тиной…

И всё-таки осень была где-то рядом. Облысели берега после второго покоса. Пропали синенькие стрекозы. Стала прозрачнее и будто бы холоднее вода. Ему уже не хотелось сесть на этот колкий берег и опустить ноги в зеленоватые струи. Да и отпуска не дали. Зачем же он сюда пришёл?… Неужели человеку хочется посетить даже то место, где он пробыл всего несколько минут?

Инспектор вернулся к машине и осторожно поехал по деревенской улице, объезжая гусей и коров.

Один из понятых — тот, который с блестящими волосиками, — стоял у палисадника. Выглядел он празднично: серый костюм, белая рубашка и розовый галстук. Его голова потеряла металлический блеск и розовела в низком солнце, как и галстук.

Петельников остановил машину:

— Здравствуйте, дедуля! Вы мне и нужны. А где живёт второй дед?

— Он теперь далече живёт.

— Уехал, что ли?

— Уехал, прямо на небо.

Петельников помолчал, догадавшись.

— Хороший был мужик, — вздохнул дед. — Только стричься не любил…

— Отчего он?

— Всё оттого ж, от смерти. Нас и было-то на деревне пара дедов…

Петельников опять помолчал, не зная, что в таких случаях говорится по деревенским правилам.

Старик потрогал приёмник, погладил руль, пощупал коврик на заднем сиденье и спросил:

— Своя?

— Казённая.

Он провёл пальцами по звёздочкам на погоне и заключил:

— А эта амуниция тебе к лицу.

Петельников был в милицейской форме, которую забыл когда и надевал. Но эта поездка требовала мундира.

— Я опять нужон? — спросил дед.

— Нужон. Будет, дедуля, такая просьба — собери к избе Плашкиных как можно больше народу.

— Плашку-то теперь в деревне худо. Так берём в расчёт: вор не вор, а у честного мужика в избе шарить не будут. Народ-то я враз скличу.

Он поковылял к ближайшей избе.

Петельников вышел из машины, разминая ноги. Народ соберётся только через полчаса…

Шесть овец пыльной компанией подошли к инспектору и молча уставились на него.

— Братцы, неужели в этом мундире я похож на новые ворота?

Овцы не ответили втихомолку что-то пожёвывая. На них были натуральные дублёнки, только шерстью наружу. Курчавые бока дружно вздымались, словно дышали они по команде.

— Васька, ходи к Плашкам на собрание, — донеслось до Петельникова.

— Ну?

— Милиция будет приказ новый читать.

— Об чём?

— Противу алкоголизму: всю водку немедля выпить, чтобы духу её больше не было…

Инспектор обиделся на овец — они смотрели не на его мундир, а на блестевшую машину.

— Филипповна, ходи к Плашкам!

— А чо?

— Милиционер ковры привёз…

Петельников смотрел на овец и думал, что он не чувствует к ним неприязни. А ведь глупейшие существа. Почему не вызывает неприязни курица, уж, казалось бы, глупее её не придумаешь? Почему не вызывают неприязни животные, с точки зрения человеческого разума стоящие где-то ниже последнего идиота? Но почему так противен дурак, который вообще-то поумнее барана? Петельников усмехнулся: да потому что он — человек, опозоривший свой интеллект бараньей глупостью…

У плашкинского забора собралось человек двадцать. Инспектор оставил машину в сторонке и подошёл. И сразу был опалён двумя взглядами из-за серого некрашеного штакетника: его — злым и решительным и её — испуганным, почти отчаянным. Плашкин, видимо оторванный от умывания, стоял в одной майке, навалившись на калитку, как бы закрывая её грудью. Жена прижалась к его плечу, словно поддерживала.

Петельников отвёл глаза, кашлянул и громко обратился к людям:

— Товарищи колхозники!

— У нас совхоз, — поправил кто-то.

— Да не в этом дело, — обрезал поправившего серебристоголовый дед.

— Товарищи! — заново начал инспектор. — Вы знаете, что в прошлом месяце мы делали обыск у гражданина Плашкина. Я приехал вам сказать, что этот обыск был сделан по ошибке. Один подлец подкинул ему кое-что и теперь за это арестован. Ошибочный был обыск, товарищи! Плашкин ни в чём не виноват!

И, уже не боясь опаляющих взглядов, инспектор повернулся к штакетнику и ещё громче сказал:

— Товарищи Плашкины! От имени Управления внутренних дел и от себя лично извиняюсь за ошибочный обыск. Короче, простите, если можете…

Он вытер ладонью мокрый лоб — оказывается, вспотел, как после большой работы. Вновь повернувшись к толпе, Петельников закончил:

— Вот и всё, товарищи. Спасибо за внимание.

Плашкин глуповато улыбался, отжавшись от калитки.

Его жена торопливой рукой нашарила деревянную вертушку и спросила Петельникова ещё неокрепшим голосом:

— Молочка… не попьёте ли?

— Попью! — громко, чтобы все слышали, согласился инспектор.

Из дневника следователя.

Физики, химики, астрономы… Медики, археологи, даже лингвисты говорят о бурном развитии своих наук в будущем. Ну, а следствие? Я знаю: в будущем будет вестись расследование не совершённого преступления, а лишь готовящегося. Вернее, только намеченного. Да нет — лишь задуманного!

___________

Примечания

1

Нормы ГТО — «Готов к Труду и Обороне» комплекс физкультурных дисциплин.

(обратно)

Оглавление

  • ― ШЕСТАЯ ЖЕНЩИНА ―
  • ― АФФЕКТ ―
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • ― НЕ ОТ МИРА СЕГО ―
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • ― БЫТЬ МОЖЕТ ―
  • ― КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ ―
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  •   Часть четвёртая
  • ― НЕУДАВШИЙСЯ ЭКСПЕРИМЕНТ ―
  • *** Примечания ***