Следователь прокуратуры: повести [Станислав Васильевич Родионов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Станислав Родионов

― РАССЛЕДОВАНИЕ МОТИВА ―

1

Они стояли за асфальтовой прямоугольной площадкой, которую с трёх сторон охватывало длинное П-образное здание. Тополей было семь, как дней в неделе. Весной они хороши, когда берёшь лопнувшую почку, похожую на жука, и потом не отцепиться ни от плёнчатого листочка, ни от клейкого запаха. А в июне летел серый пух, и всё казалось, что за окнами потрошат перину, как в старинных водевилях.

Рябинин нехотя отошёл от окна.

К пятнице в календаре скапливалось с десяток записей, коротких, как шифр. «Поч. приост. дела» — это значило, что нужно почитать приостановленные дела. «Прояв. плен.» — проявить плёнку. Или «обг. квал.», что переводилось «обговорить квалификацию». Поэтому на пятницу Рябинин никого не вызывал. Иначе этих мелочей скапливалось столько, что он не успевал ими заняться, откладывал с недели на неделю, да так они и уходили вместе с календарём в макулатуру.

До конца рабочего дня остался час. Рябинин смотрел на последнюю запись, похожую на птичий след. То ли номер телефона, то ли неизвестно что.

Быстро вошёл Юрков, и Рябинин подумал, что нет, наверное, следователей, которые ходили бы медленно.

— Сергей, хочу навозу купить, — сообщил Юрков.

— Чего? — не сразу понял Рябинин, отрываясь от иероглифа в календаре.

— Навозу, говорю, для садоводства купить.

— У меня, что ли?

— Да нет. Надо поехать в одно место, а я дежурю. Не додежуришь? Осталось пустяки, ничего не случится…

— Давай. Только бы прокурор тебя не хватился. Распишись в книге убытий на всякий случай.

— Как отмечаться-то? Меньше часа осталось.

— Напиши — уехал в одно место.

— Звучит как-то неприлично, — буквально воспринял Юрков.

— А ты добавь — за навозом. Тебе навоз-то какой нужен?

— Как какой? Обыкновенный.

— От какого животного? Слона, верблюда, зайца? Небось от обыкновенной вульгарной коровы?

— Да ну тебя! — Юрков махнул рукой. — Я серьёзно.

— Господи, да напиши любую организацию. Кто будет тебя проверять? Например, «Главракетосбыт». Или «Цветметскот». Слушай, а разве нет такой организации «Главнавозсбыт»?

— Ну, я побежал. Не буду расписываться — не хватятся, — не поддержал Юрков разговора; в этом ключе он никогда не поддерживал.

Рябинин усмехнулся. Видимо, все пошли от землепашцев, и сидит это в генах вместе с наследственным кодом. Вот Юрков родился в городе, прожил в нём всю жизнь и никогда не был в деревне. Но в прошлом году взял участок под садоводство и теперь ходит обветренный, задубевший, целеустремлённый, дымком от него попахивает, как от копчёного сыра. В июле варит клубнику. Вот только с навозом мучается.

Так и не поняв иероглифа, Рябинин достал из сейфа свежую «Следственную практику» и начал листать — тоже запланировано на пятницу. Иногда попадались интересные дела, но больше шло описаний стандартных фабул. Следователи почему-то старались изложить дела посуше, построже, как обвинительные заключения. Рябинин давно пришёл к выводу, что нет интересных фабул, — может быть, одна на сотню дел. Только психология делает их интересными, как талантливый рассказчик из обыденного случая создаёт занимательную историю.

За окном проурчала машина и заглохла. Стукнула дверца. Рябинин невольно взглянул на часы — без четверти шесть. До конца рабочего дня осталось полчаса. По коридору прошелестели быстрые шаги и оборвались у кабинета Юркова. Идущий постоял, подёргал ручку двери и пошёл дальше. Рябинин ждал — он знал чего.

В проёме выросла длинная фигура Петельникова, зацепившись плечом за косяк.

— Привет работникам следствия, — сказал он, отлип от косяка и вытащил трубку.

— Привет работникам уголовного розыска, — ответил Рябинин и предупредил: — Вадим, никуда не поеду!

— А разве дежуришь ты, Сергей Георгиевич?

— Подменил Юркова. А что — происшествие?

Петельников раскурил трубку, пустил элегантный столбик дыма и вздохнул:

— Мужчина по телефону сообщил, что жена упала со стула и ударилась о какую-то тумбу. Насмерть. Там участковый инспектор.

Из всех следственных действий Рябинин больше всего не любил осмотр места происшествия. И не потому, что эта напряжённая и ёмкая работа, выжимая все силы, не шла ни в один отчёт. Может, от многих лет работы, или от такого уж характера, или неизвестно отчего, Рябинин считал следствие делом индивидуальным. На месте же происшествия всегда была толчея — эксперт-криминалист, эксперт-медик, работники милиции, понятые и ещё бог весть какие люди. Рябинин старался посторонних удалять, но и непосторонних хватало. И ещё: место происшествия требовало быстрой реакции, смекалки, что ли. Рябинин никому бы не признался, да и себе тоже, что он слегка долгодум. Его тезис «следователь должен работать медленно» вызвал однажды на совещании смешок.

— Сергей Георгиевич, за пару часов управимся, — подбодрил Петельников.

— Знаю я эту пару часов… Скоро заступит дежурный по городу — может, подождём?

— Он раньше семи не будет.

— Это верно, — вздохнул Рябинин и начал собираться.

Он вытащил из сейфа следственный портфель и два раза сильно зевнул. Со стороны казалось, что на происшествие собирается непроспавшийся увалень, которому что один труп, что десять. Проверил в портфеле папку с бланками протоколов, посмотрел рулетку, бесцельно щёлкнул фонариком и пощупал резиновые перчатки — на месте ли. Никто не поверил бы: работает столько лет, выезжал на происшествия больше, чем ходил в кино, — а волнуется. Ещё раз зевнув, Рябинин закрыл портфель и взял плащ. Он знал, что на месте происшествия этот лёгкий нервный озноб сразу исчезнет, как исчезает испарина с его очков в струе холодного воздуха.

— Вот не люблю я уголовный розыск за эти самые происшествия, — сообщил Рябинин.

— Мы и сами себя за это не любим.

— Близко хоть?

— В центре города.

Они пошли к машине.

— Не происшествие, а Сочи, Сергей Георгиевич: в центре, в тёплой квартире, несчастный случай, труп свежий. А помните, на озеро ездили, на утопленника?

— Теперь уж не уговаривай, теперь уж едем. Машина вырулила на проспект и понеслась, подвывая на перекрёстках сиреной вполсилы.

2

Труп женщины находился у тумбочки-бара в странной позе — будто она присела на корточки у стены, положив голову на полированный угол бара, да так и застыла. Не будь струйки крови на лице, казалось, она сейчас оттолкнётся руками от пола и встанет.

Эксперты, понятые и работники милиции столпились в передней и смотрели в комнату, ожидая команды следователя. Только эксперт-криминалист уже начал фотографировать общий вид происшествия, да судебно-медицинский эксперт Тронникова нетерпеливо пощёлкивала резиновыми перчатками.

Рябинин зигзагами ходил по квартире, осматривая пол, стены и мебель. Он был похож на человека, который что-то потерял, но и сам не знает — что, поэтому ищет задумчиво и неуверенно.

Ничего интересного для дела в квартире не было. Дорогая модная мебель поблёскивала, словно обледенелая. Пышные торшеры краснели по углам, как мухоморы. Стены были оклеены ярко-жёлтой тканью с большими белыми цветами, которая тускло переливалась. Всё стояло на своих местах, никакого беспорядка и никаких признаков борьбы. Только на баре слегка расплескалась вода из вазы с гладиолусами.

Рябинин подумал, что надо бы следователей заставлять художественно описывать места происшествия. Вот сейчас он измерит все расстояния, опишет позу трупа и повреждения, эксперт сфотографирует комнату и струйку подсыхающей крови, а лепесток гладиолуса, который, видимо, сорвался и упал от сильного удара в бар, останется лежать в расплёсканной воде сам по себе.

Рябинин подошёл к трупу, и судмедэксперт Тронникова тут же оказалась рядом. Петельников помог положить тело на пол для осмотра. Рябинин взглянул на бледное красивое лицо погибшей, и смутное чувство, что где-то он его видел, шевельнулось в нём. И пока он дотошно писал протокол, не уходило лёгкое беспокойство, которое возникает от неизвестности или бессилия памяти.

На одежде никаких повреждений не было — ни пуговички не отскочило. Значит, борьба исключалась. На теле ни царапины, только на виске бурела рана, которая даже под запёкшейся кровью имела форму угла.

— Типичный несчастный случай, ударилась вот об эту штуку. — Петельников показал на бар.

— Да, похоже на то, — согласилась Тронникова.

— А где муж? — спросил Рябинин.

— На кухне. — Петельников протянул паспорт погибшей.

Ватунская… И фамилия знакомая. Память оживилась, казалось, вот-вот зацепится. На карточке было красивое лицо — словно фотография киноартистки, которые гроздьями висят в газетных киосках. Рябинин считал, что красивые женщины немножко несчастливы. Собственная красота действует на человека как слава, выпавшая ни за что. Чтобы не разочаровываться в жизни, надо от неё ничего не хотеть. Любая красавица вступает в мир в надежде увидеть его у своих ног. А мир в конечном счёте обременяет её детьми, готовкой-стиркой-уборкой. И хотя здесь был типичный несчастный случай, всё-таки Рябинину казалось закономерным, что погибла красивая женщина, а не дурнушка, которой даже закономерность не интересовалась. Эту мысль Рябинин нигде бы не высказал, потому что шла она больше от интуиции, да и мелькнула где-то в закоулках мозга.

Рябинин встал на колени, вытащил из портфеля лупу и нацелился на угол бара, что надо было сделать ещё раньше, до осмотра трупа. Угол сразу сделался громадным, и на нём отчётливо забурели мазки. Впрочем, их было видно при косом освещении и без лупы.

Он поднялся — версия о несчастном случае подтверждалась на сто один процент.

— Едем скоро? — спросила Тронникова.

Рябинин ещё не встречал медицинского эксперта, который не спешил бы покинуть место происшествия.

— Минут через десять. Пойду поговорю с мужем.

Просторная кухня белела кафелем и пластиком.

У плиты стоял Петельников со скучающим лицом — верный признак, что он не видит криминала. За столом, cгорбившись, сидел мужчина в прекрасном модном костюме. Рукой он держался за подоконник, словно боялся упасть со стула. Пышные жёсткие волосы спустились на лоб, загородив лицо. На шаги Рябинина он слегка поднял голову, и свет лёг на прямой чёткий нос, крупные полные губы, заметный подбородок и большие серые глаза…

— Вы? — удивлённо спросил Рябинин.

Мужчина только кивнул.

Это был Максим Васильевич Ватунский, главный инженер самого крупного комбината города. Рябинин не раз встречал его на хозяйственных активах, бывал на его лекциях по кибернетике, а Ватунский как-то слушал рябининскую лекцию о причинах преступности. Раза два Рябинин видел его на праздничных вечерах с женой, той высокой строгой красавицей, которая сейчас лежала в комнате у бара. Ватунский слыл хорошим организатором, человеком удивительной собранности, целеустремлённости и логичного, хваткого ума. Рябинин дня три назад слышал по радио передачу о его стиле работы и тайно позавидовал воле этого человека.

— Разрешите воды, — хрипло сказал Ватунский и залпом выпил стакан, протянутый Петельниковым.

Рябинин сел за стол и не знал, что сказать и что сделать. Срочной необходимости в допросе не было — не убийство. Ватунский смотрел в кафельный квадратик стены, и, видимо, ему было всё равно, сидит перед ним следователь или министр.

— Что ж, — сказал Рябинин, закрывая портфель, — мы с вами завтра поговорим. Понимаю ваше состояние…

Ватунский молчал, не отрывая взгляда от плиточки. Давно замечено, что чем сильней человек, тем сильнее его горе.

— Мы вам полностью сочувствуем, — промямлил Рябинин.

— Ну, Сергей Георгиевич, я в машину, — сказал Петельников и направился в переднюю.

Щёлкнул замок — все ушли, кроме участкового инспектора, который был где-то там, в большой комнате.

— Сейчас придут с комбината. Вы уж мужайтесь, — поднялся следователь. — Жаль такую женщину…

— Мне не жаль её, — вдруг сказал Ватунский хриплым голосом.

— Как… не жаль? — опешил Рябинин.

— Так, — буркнул Ватунский и замолчал.

— Тогда, может быть, расскажете, как она упала? — насторожился Рябинин.

— Она не упала.

— Не упала? А что?

Ватунский посмотрел следователю в глаза, выпрямился и чётко сказал:

— Я убил её.

Рябинин тяжело сел и механически расстегнул портфель. Он не поверил, — видимо, Максим Васильевич выражался иносказательно.

— Да, убил, — повторил Ватунский, — и могу сейчас рассказать. Что вас интересует?

Крупными ладонями он потёр лицо, будто умылся без воды, и перед Рябининым оказался главный инженер Ватунский — собранный, сурово-внимательный. Только в глазах, в самой глубине, притихла тоска, такая тоска, на которую не хватило бы никакой воли.

Рябинин достал бланк протокола допроса и решил тут же допросить подозреваемого, потому что первое объяснение, будь оно правдивое или ложное, всё-таки самое непосредственное.

Но так ещё интуиция его не подводила.

— Слушаю вас.

— Мне и говорить нечего. Утром всё было в порядке, а потом мы поссорились. Я вспылил… Сам не знаю как, первый раз в жизни ударил женщину. Она упала, ударилась головой об угол. Вот и всё. А про стул я по телефону соврал.

Рябинин молчал, — таких коротких показаний ему записывать ещё не приходилось.

— Из-за чего поссорились?

Ватунский на секунду отвёл взгляд от кафеля, глянул в лицо следователя и твёрдо ответил, словно ждал этого вопроса и был к нему готов:

— Неважно, чисто семейная ссора.

— Всё-таки хотелось бы услышать.

— Это касается интимных отношений. Она меня оскорбила. Я не удержался. Но убить не хотел.

— Максим Васильевич, но всему городу известно, что вы с ней прекрасно жили.

— Городу видней, — коротко ответил он, чуть слышно прерывисто вздохнул и окончательно уставился на кафель, позабыв про следователя.

Говорить с ним сейчас было бесполезно. Люди действовали на него, как яркий свет на тяжелобольного. Перед Рябининым совершалось таинство смерти и рождения, которое не требовало врачей. Умирал главный инженер Ватунский, тот Ватунский, у которого до сих пор каждое новое качественное состояние было связано только с движением вперёд. Рождался убийца Ватунский. Потребуется время, пока он осознает своё новое состояние и захочет говорить, если только вообще захочет.

— Хорошо, — сказал Рябинин, — о причине ссоры поговорим после. Скажите, как вы её ударили — на лице нет следов?

— Вот так… Основанием ладони, в подбородок, снизу.

— Сильно? — И Рябинин подумал, что сейчас Ватунский заявит, что не сильно, а слегка. Сколько он ни вёл неосторожных убийств, все обвиняемые говорили так.

— Сильно, — подумав, ответил Ватунский. — Я же боксёр.

— Мне придётся вас обыскать.

Ватунский вздрогнул, как от пощёчины.

— Можете сами показать карманы, — мягко добавил следователь и не стал приглашать понятых.

Содержание карманов оказалось обычным: бумажник, две записные книжки, три авторучки, разная мелочь… У заурядного убийцы Рябинин изъял бы записные книжки, но здесь не решился. Между бумажником и паспортом придавился жёваный клочок бумаги, который показался ему каким-то лишним, как потрёпанный детектив среди томов классики. На клочке был нацарапан номер телефона. Рябинин на всякий случай его изъял, потому что всякое аномальное явление настораживает, каким бы ни было оно ничтожным. В конце концов, преступление — это тоже аномальное явление, которое ещё раньше обрастает мелкими аномалиями, как загнивающее дерево ядовитыми грибами.

Рябинин составил короткие протоколы и послал участкового за ушедшими в машину понятыми и опергруппой.

Ворчание Тронниковой послышалось уже с лестницы.

— Ну что, забыли что-нибудь записать? — иронически спросила она из-за петельниковской спины.

— Клара Борисовна, здесь убийство.

Петельников присвистнул и, как гончая за зайцем, бросился на кухню. Рябинин на ходу схватил его за рукав:

— Вадим, не очень-то приставай. Он сам признался, и, вообще, человек…

— А чего не хватает? — Петельников взметнул брови.

— Мотив непонятен, но сейчас он вряд ли заговорит.

Тронникова моментально перестала ворчать и надела свои перчатки. Понятые опять притихли в углу.

— Клара Борисовна, осмотрите ещё раз лицо, — попросил Рябинин и теперь сам склонился над телом.

Сколько раз он собирался детально осматривать повреждения на трупах, как это предусматривал закон, а не описывать их автоматически под диктовку Тронниковой. Но как-то стеснялся экспертов: вот, скажут, специалисту с высшим медицинским образованием не доверяет. И всё-таки надо, потому что следователь отвечает за дело.

На подбородке, чуть правее, синело едва заметное пятно, довольно-таки широкое, с нечёткими границами, которые можно было найти, только присмотревшись.

— Прозевали, — сказала Тронникова, измеряя пятно.

Рябинин внёс дополнительную запись в протокол и приготовил направление в морг. Теперь Тронникова не уходила, словно ожидая чего-то ещё. Из кухни вышел Петельников:

— Нет, Сергей Георгиевич, у меня с ним не получается.

— Проведи оперативную работу среди соседей. Кто что знает, что слышали… Сам знаешь.

— Завтра в десять ноль-ноль список жильцов будет на столе, — заверил Петельников.

Рябинин собрал портфель, передал копию протокола осмотра и паспорт потерпевшей участковому инспектору и прошёл на кухню. Ватунский сидел не шелохнувшись.

— Максим Васильевич, я вас не арестовываю. Прошу никуда не уезжать и вообще… чтобы всё было в порядке.

Ватунский только пожал плечами.

Рябинин пошёл к выходу, но в комнате остановился и ещё раз взглянул на пол, где лежала красивая молодая женщина в модном платье. Не хотелось называть её трупом, как и Ватунского преступником. Рябинину в детстве слово «труп» казалось страшноватым, страшнее, чем «покойник», а теперь казалось и неточным. Человек только умер, ещё тёплый… Какой же это труп? Это ещё человек, мёртвый, но человек. А трупом он ещё будет — потом. Рябинин вспомнил, как однажды она вошла с мужем в зал перед самым началом концерта — нарядная, гордая и такая счастливая, что казалось, её счастья хватит на весь зал. Люди зашептались — восхищённо и завистливо. И его тогда что-то кольнуло — может, забытая мечта, может, то, чего не сознаёшь, а только предчувствуешь…

3

Прокурор района Семён Семёнович Гаранин готовился к выездной сессии суда, которая намечалась вечером в жилконторе. Соберётся много народу, будут жадно слушать каждое слово, поэтому он писал речь краткими чёткими абзацами. Его раздражало, когда адвокат выступал лучше, а это случалось частенько. У защитника больше возможностей, можно работать на зал, размазывая кисель насчёт материнских слёз или исковерканного детства. А прокурор должен быть строг, конкретен и немногословен. Не забывать, что он представитель государства.

Зазвонил один из трёх телефонов, но Гаранин безошибочно снял нужную трубку — он различал их треньканье, как голоса родных детей.

— Семён Семёнович, — услышал он голос начальника райотдела милиции, — ты в курсе?

— Что такое?

— Ватунский жену убил.

— Знаю, но подробно Рябинин не докладывал. А что такое, Константин Петрович?

— Смотри, фигура всё-таки непростая, не ошибись. По-моему, там несчастный случай.

— Присмотрюсь, Константин Петрович. Спасибо.

Гаранин хорошо знал Ватунского: как же его не знать, когда он известен всему городу! Пожалуй, фигура покрупнее районного прокурора. Гаранин вздохнул, предчувствуя, что с этим Ватунским предстоит морока. Вот и начальник райотдела звонил…

Почему-то сложилось мнение, что прокуроры суровы, непреклонны и всесильны. Таким он и будет сегодня вечером на выездной сессии под взглядами людей — в этом мундире с большой звездой младшего советника юстиции. А в кабинете будет осторожным, потому что это и есть главное качество прокурора. Осторожность и чутьё — вот чем жив прокурор. И он вспомнил два полученных выговора…

Следователь попросил санкцию на арест хулигана, а Гаранин счёл преступление не столь опасным и санкцию не дал, оставил на подписке о невыезде. Хулиган на второй день кого-то избил — вот и первый выговор. В другом случае Гаранин дал санкцию на арест мошенника: с кем только перед этим не консультировался! А суд оправдал за отсутствием состава преступления — вот второе взыскание.

Задребезжал телефон, и Гаранин нехотя снял трубку.

— Здравствуйте, Семён Семёнович! Поликарпов приветствует.

— Добрый день, Борис Викторович, — оживился Гаранин.

— Наверное, знаете, чего звоню?

— Догадываюсь.

— Семён Семёнович, комбинат без Ватунского — как мотор без электричества. Ты лучше меня арестуй.

Директор комбината вроде бы шутил, но голос был строгим и усталым.

— Борис Викторович, разберёмся по существу.

— Там, говорят, несчастный случай. Влепим мы ему выговора по всем линиям — и делу конец.

— По закону всё сделаем.

— Конечно, по закону. Как это говорится: закон — как телеграфный столб: перепрыгнуть нельзя, а обойти можно. Это я шучу.

Гаранин с шуршанием заездил трубкой по бритой щеке и уху, — эту прибаутку он не любил.

— Вы преждевременно беспокоитесь. Разберёмся, как положено по закону.

— Семён Семёнович, — грустно сказал Поликарпов, — не за себя прошу, не за родственника… Нужен мне Ватунский на комбинате, без него — как без рук.

— Посмотрим, Борис Викторович.

Они распрощались, как добрые друзья, хотя до сих пор были знакомы лишь официально. Дружеский тон задал директор, и это было слегка приятно Гаранину. Конечно, не будь в прокуратуре дела Ватунского, директор бы не позвонил — не та он для него фигура, для директора общесоюзного комбината. С другой стороны, просит не за себя, не за приятеля, не за родственника — ради дела. А если совсем с другой стороны, то он не помнил ни одного звонка, чтобы ему прямо сказали: так, мол, и так, такой-то — мой родственник, или дружок, или человек мне нужный, прекрати-ка его дело. Если звонили, то осторожно, глухим, далёким голосом, будто по междугородной. Долго говорили о том о сём, о здоровье спрашивали, о супруге. И в конце разговора просьба, которую Гаранин ждал сначала: у тебя там дело на такого-то есть, хороший человек, нужный работник, характеристики прекрасные, мировой парень… Никогда не просили прекратить дело — просили посмотреть, разобраться, вникнуть.

Директор комбината просил прямо, но Ватунский был ему не брат и не сват.

Опять затрещал телефон. Гаранин подождал, пока он раззвонится, и снял трубку.

— Алло, товарищ прокурор, это вы?

Женский дребезжащий голосок — он знал эти голоса, которые если захотят, то дозвонятся и до генерального прокурора.

— Да, это я, — подтвердил он.

— С вами говорит председатель товарищеского суда жилконторы Трещинская. Товарищ прокурор, правда, что Ватунский убил свою жену?

— По этому вопросу ничего сказать не могу, сам ещё не в курсе.

— Как же так: прокурор района — и не в курсе?

— Вот так, товарищ Трещинская.

Он помнил её — маленькая подсушенная старушка, деятельная, как снегоуборочная машина.

— Тогда я вам расскажу. Он ударил жену, а она упала и головой прямо о телевизор. И разбила.

— Телевизор?

— Голову, товарищ Гаранин, — обиделась Трещинская. — Скажите, что будет Ватунскому?

— Для этого нужно провести расследование. Пока ничего не могу сказать.

— Как же быть? К нам идут граждане, спрашивают.

А что говорить? Уже пьяница приходил. Вы, говорит, меня выселять собираетесь, а я свою жену не убил. Что ему отвечать?

— Говорите, что идёт следствие, которое разберётся. До свидания, товарищ Трещинская.

Гаранин быстро положил трубку — тут самое главное быстро положить. Будь эта Трещинская в кабинете, от неё было бы не избавиться. Конечно, пенсионеры-общественники нужны, хотя иногда мороки с ними больше, чем пользы. Но звонок полезный — значит, на выездной будут вопросы о Ватунском.

Гаранин подумал, что о происшествии надо сообщить прокурору города, но без доклада следователя не решался — могут быть неточности. Впрочем, прокурору наверняка уже всё известно из милицейской оперативной сводки, и он может позвонить в любой момент и спросить о подробностях. Гаранин посмотрел на телефонный аппарат, который, словно загипнотизированный, вдруг зазвонил.

— Слушаю. — Он схватил трубку, напряжённо вдавливаясь в круглое жёсткое кресло.

— Алло, товарищ Гаранин, это вы? — спросил женский надтреснутый голосок.

— Да, это я, и никто другой, — повысил прокурор тон, — но мы с вами уже поговорили.

— Товарищ Гаранин, мы тут посовещались на месте и решили к вам подъехать, обсудить этот невероятный случай.

— Товарищ Трещоткина!

— Трещинская Клавдия Гавриловна.

— Товарищ Трещинская Клавдия Гавриловна! Во-первых, мне некогда, я готовлюсь к выездной сессии. Во-вторых, до окончания расследования ничего обсуждать я не имею права. Прошу больше не беспокоить. До свидания!

Он швырнул трубку на аппарат, и тот недовольно вякнул. И молчал ровно столько, сколько требуется секунд для набора пяти цифр на диске.

Гаранин остервенело схватил трубку и закричал, делая между словами паузы:

— Какого — чёрта — звоните — вам — сказано!

— Это вы с кем так? — услышал он спокойный и чуть насмешливый голос и, сразу узнав его, выпрямился в кресле:

— Здравствуйте, Алексей Фёдорович! Да так… названивает тут один хулиган.

— Здравствуйте, Семён Семёнович. Хочу узнать о Ватунском. Действительно убил?

— Он её ударил, а она головой стукнулась о тумбочку, — пересказал он, что слышал от Юркова.

— Ну и что это юридически?

— Алексей Фёдорович, сейчас трудно сказать. Может быть, несчастный случай. Следователь разберётся.

— Кто?

— Рябинин.

— В очках, лохматый?

— Да-да, он, — подтвердил Гаранин, стараясь по тону угадать, как отнесётся первый секретарь райкома к этой кандидатуре. Он ничего бы не угадал, не скажи тот «лохматый». В этом слове Гаранин уловил иронию.

— Алексей Фёдорович, может, заменить следователя?

— А этому не доверяете, что ли?

— Нет, вполне доверяю. Опытный. Есть, правда, недостатки…

— Попрошу вас, — перебил секретарь, и Гаранин представил, как он бросает торопливый взгляд на часы, — сообщить мне результаты следствия. Всего хорошего, Семён Семёнович.

— До свидания, Алексей Фёдорович. — Прокурор держал трубку, пока она основательно не напищалась.

Неудачно получилось, что дело попало к Рябинину. Происшествие с таким резонансом, а попало к Рябинину.

4

Часов в двенадцать Рябинин явился к прокурору доложить о происшествии. Семён Семёнович сидел в мундире — верный признак, что идёт выступать в суде.

— Ну, что там, Сергей Георгиевич? Поздновато докладываете.

Рябинин начал рассказывать, но было видно, что прокурор уже всё знает. Он дослушал и стал задумчиво постукивать карандашом по столу. Это не значило, что Гаранин думал, — он что-то хотел сказать, но не решался.

— Выходит, главный инженер комбината, — полуспросил, полуутвердил прокурор.

— Выходит, неосторожное убийство, — уточнил Рябинин.

Гаранин прищурился и утратил задумчивое выражение — решил чего-то не говорить.

— Здесь мне звонили, — всё-таки полусообщил он, но Рябинин уже понял, что ему звонили.

— Кто звонил?

— Люди разные.

— Ах, разные.

Прокурор добродушно улыбнулся, положил карандаш и достал сигарету. Его кругловатое, полное лицо опровергало ходячее мнение, что прокурор обязательно свиреп и зол. Он закурил, пустил струйку дыма в лопасть вентилятора и заметил:

— Ну и характерец! Я же вам ещё ничего не сказал.

— Собирались сказать, Семён Семёнович.

— Ну, вы тут свои психологические штучки не употребляйте, я не на допросе. Надо будет сказать — и скажу.

— По-моему, обязательно скажете, — буркнул Рябинин.

— И скажу! — вдруг разозлился Гаранин, как часто злится человек, которого неожиданно поймали на нехорошей мысли. Это раздражает больше, чем быть пойманным на нехорошем деле. Видимо, поступая плохо, человек всегда готов к упрёку. А нечистый замысел внутри — и вдруг его бесцеремонно оттуда тащат, как рака из норы.

Гаранин затянулся раза два, сразу успокоился и вяло сказал:

— Прошу вас разобраться повнимательней. Всё-таки главный инженер громадного комбината. Да и человек он хороший, я его знаю.

— Семён Семёнович, во всём разберусь.

Рябинин пошёл к себе. Он знал, что разговор не окончен — главное ещё впереди, но сейчас не хотел об этом думать.

Петельников, как всегда, оказался точен — в десять дружинник принёс фамилии соседей и записку. Инспектор сообщал, что интерес представляют только две соседки да начальник отдела технического контроля, приятель Ватунского. Соседок Петельников уже направил в прокуратуру. Значит, ребята из уголовного розыска успели везде походить.

Рябинин начал составлять план расследования, который оказался куцым, как объяснение прогульщика. Вроде бы и планировать нечего — преступник известен. Но только следователь знает, что искать мотив преступления так же интересно, как и преступника. Найти мотив преступления иногда бывает труднее, потому что преступник ходит по земле среди людей, а мысли его спрятаны под семью замками. И ни один суд не будет рассматривать уголовное дело, пока следователь не установит мотив.

Ровно в час дверь легонько стукнула. Вошла пожилая женщина интеллигентного вида, немного старомодная и чуть-чуть смешная. На голове возлежала огромная шляпа из цветного волоса и перьев, похожая на гнездо фантастической птицы. Женщина села, положив на колени сумочку и какую-то книгу, и вежливо посмотрела на Рябинина. Это была соседка из квартиры напротив.

Он переписал в протокол паспортные данные и спросил:

— Работаете?

— Да, я историк.

— О, историю я ставлю на второе место среди гуманитарных наук, — сообщил Рябинин, завязывая разговор. Он не любил начинать допрос прямо с существа, вслепую, ничего не узнав о человеке.

— А на первое место — юриспруденцию? — улыбнулась она.

— Нет, — серьёзно ответил Рябинин, — философию, царицу всех наук.

— Но теперь вас, наверное, интересует история другого рода?

Свидетель сам хотел перейти к делу — в таких случаях Рябинин не мешал.

— Интересует. Расскажите, что вы знаете об этой истории?

— Ничего, — спокойно ответила она. — Меня не было дома.

— Что вы знаете об этой семье, об их отношениях? С Ватунской вы не дружили? — спросил Рябинин не совсем уверенно, потому что не вязалась дружба молодой красивой женщины с этой старомодной дамой, которая наверняка держит пару кошек и по вечерам вяжет шарфы.

— Я скорее дружила с Ватунским. Почему же «дружила»? — спохватилась она. — И сейчас дружу… тем более.

— Почему «тем более»?

— Он в беде.

— Что вас связывало? — осторожно спросил Рябинин.

— Вкусы, взгляды… — Она помолчала и задумчиво добавила: — Меня больше интересует, что его связывало с женой.

— Не понимаю, — сказал Рябинин, хотя ничего сложного свидетельница не сказала, и он знал, что не сказала, но его сознание защищало стереотип «счастливая пара».

— Они были на редкость разные люди.

— Поподробнее, пожалуйста.

— Знаете, есть очень пустячные женщины. И мужчины тоже, — извиняюще улыбнулась она. — Для Ватунской пережаренные котлеты были событием, а немодное платье — трагедией. Таких людей вообще-то много. Но у Ватунской к этому примешивалась большая доля злобы. Слишком много злобы для женщины. Извините, что так говорю о покойнице. По-своему она была несчастна. С другим бы мужем… Максим Васильевич с точки зрения обывателя очень непрактичен. Разве она могла его понять? Разве могла она понять, говоря словами Оскара Уайльда, что в непрактичности есть что-то великое?

— Подождите-подождите, — перебил Рябинин, — но весь город считал, что они прекрасно жили. Общепринятое мнение.

— Я никогда не любила консервы, — сказала она и весело уставилась в него голубыми глазами: поймёт ли?

Рябинин замолчал, удивлённый её смелостью. Он не рискнул бы говорить на таком уровне с незнакомым человеком — слишком мало шансов быть понятым.

— Я тоже не люблю стандарта, — теперь улыбнулся он и сразу почувствовал тихий прилив злости: то ли на себя, то ли на неё.

Происхождение злости было сложно, как происхождение подземных толчков: ему начинала нравиться свидетельница, а это значило, что допрос будет неудачным. Он начнёт изучать её, а не Ватунских.

— Расскажите об их отношениях, — бесстрастно попросил он.

— Я вам скажу самое главное. По-моему, она его била.

— Ну уж, била… Это вряд ли, — откровенно усомнился Рябинин.

— Однажды дверь у них была открыта, и я вошла в переднюю. Вдруг услышала звук. Шлепок. Вроде шлепка, как ремнём по стене. Максим Васильевич вышел, а щека у него горит, будто обожжена. Увидел меня — вторая щека загорелась.

— Может быть, случайная ссора?

— Не думаю. Вы поговорите с соседкой из смежной квартиры.

— И за что, по-вашему, она его била?

— Не знаю. Максим Васильевич со мной об этом не говорил. Да разве есть такое, за что можно бить человека?

— Да, такого нет, — согласился Рябинин, — но всё-таки хорошо бы знать, за что.

Он смотрел на шляпу-гнездо, на белую кофточку, которая, казалось, похрустывала от свежести, на платочек, торчащий из рукава, на жёлтый бантик формы вертолётного винта, посаженный куда-то на плечо… Смотрел в большие прозрачные глаза и думал, что женщинам с такими глазами нравятся стихи и цветы.

— А как Ватунская вела себя при вас?

— Молчала. Видите, я приходила к нему, чтобы упражняться в английском языке. Ни он, ни я не хотели забывать разговорную речь. Так что ей приходилось молчать.

— Вы хорошо знаете английский? — поинтересовался Рябинин.

— И немецкий. А вы тоже владеете?

— Нет, — вздохнул следователь. — Занимаюсь в трамваях.

Он пододвинул машинку и начал печатать протокол. Раньше, когда всё писалось авторучкой, контакт со свидетелем не исчезал — в тишине можно было и разговаривать. Теперь трещала машинка, и свидетель сразу оставался где-то за кареткой.

Рябинин допечатал и пододвинул ей листы:

— Прочтите.

Она внимательно прочла, в одном месте чему-то улыбнулась и размашисто подписала каждую страницу.

— Скажите, что у вас за книга?

— А-а, — улыбнулась она, — Пушкин.

5

После допроса у Рябинина осталось странное ощущение, какое-то раздвоенное, как он его называл, — бутербродистое. Он поверил этой приятной женщине, пожалуй, даже больше, чем поверил. Но полученные сведения не легли в материалы дела, а остались сами по себе. Ему казалось, что это ещё не главное, ещё не жила, а так, случайные компоненты. Интеллигентная свидетельница могла дать слегка художественное описание жизни Ватунских. Рябинин повернулся к окну, и рука незаметно оказалась у рта. Он боролся с дурной привычкой грызть ногти. Но стоило задуматься, как ногти обгрызались сами собой.

У него появилась мысль, даже не мысль, а так, ручеёк от главного русла: не была ли эта приятная женщина причиной раздоров в семье Ватунских? Это казалось невозможным. Но нельзя было отбрасывать ни одной гипотезы, даже самой невероятной, тем более что вероятной не было. И потом, разве духовное родство в конечном счёте не сильнее физического влечения?

Но в план эту версию не вписал — отложил в памяти, как в запоминающем устройстве, до поры до времени. И тут же выбросил: вела себя эта женщина-историк разумно, без сердца — любящая так бы спокойна на допросе не была.

— Извините за промедление.

В кабинет вошла старушка не старушка, но пожилая женщина, в платочке, в поношенном пальто, с громадной продуктовой сумкой.

— За бананами простояла, пять кило взяла, больше не дали.

— Садитесь, — предложил Рябинин.

Юркий молодой взгляд, быстрые руки, энергичное острое лицо почти без морщин и суховатое тело, слегка вздрагивающее от нетерпения. Рябинин уже мог сказать о ней много, ещё больше он её чувствовал, но никогда бы не сумел объяснить, откуда взялась эта информация — от тонких ли губ, как два сложенных серых шнурка, или от этого челночного взгляда…

Переписывая с паспорта данные, Рябинин спросил:

— Работаете?

— Своё отработала, сынок.

— Раненько вы себя в бабушки записали. Вам же только пятьдесят исполнилось, — слегка брюзгливо сказал он.

— Мы своё отжили, теперь пусть молодые поживут. Моё дело с внуком сидеть да по магазинам ходить, — с достоинством ответила она, видимо привыкшая это повторять и готовая к ответному восхищению.

— Плохо.

— Что плохо? — не поняла она.

— Живёте плохо, гражданка Гапеева.

Её бегающий, как челнок, взгляд недоуменно остановился.

— Уж вы объясните, товарищ следователь, может, не так чего сделала.

— Объясню, — с жаром сказал Рябинин, — обязательно объясню.

Его всегда злила эта мещанская философия, которая выдаёт себя за героическую материнскую любовь: жизнь сильного, ещё не старого человека отдавалась эгоизму великовозрастных деток легко, как старое платье.

— Разве в пятьдесят жизнь любят меньше, чем в двадцать?

— Да, не меньше, — согласилась Гапеева.

— Почему же вы поставили крест на своей жизни? Почему же вы сделались прислугой? Аморально жизнь одного человека приносить в жертву другим. И чему вы научите дочку, зятя, внука? Эгоизму?

«Я спятил», — подумал Рябинин, замолчав под удивлённым взглядом Гапеевой. Вместо допроса он вступает в дискуссию, горячится, высказывает свои взгляды незнакомому человеку.

— А как же, — сплющив губы в струну, начала Гапеева, — а что же мне делать, по-вашему?

— Снять этот тёмный платок и купить модную шляпку. Купить хороший плащ. Ходить в театры, кино, читать книги, работать пойти, замуж выйти…

— Господи! — ужаснулась Гапеева. — Да я замужем! Меня старик у входа ждёт.

— Извините, — устало сказал Рябинин. — Это моё личное мнение.

— Я и вижу, что личное. Вы ещё молодой.

— Да, всего тридцать четыре.

— Сидите в кабинете, жизни не знаете.

Рябинин давно заметил, что незнанием жизни попрекают, когда дело касается хороших порывов. За какую-нибудь пошлость или глупость могут упрекнуть чем угодно, только не незнанием жизни.

— Зачем меня пригласили-то?

Гапеева хитрила, это и по глазам видно. Такая бессмысленная мелкая хитрость неприятно резанула: а он-то перед ней распинался, как на лекции перед алкоголиком!

— Расскажите о ваших соседях Ватунских.

— Всё расскажу как есть, — с готовностью согласилась она. — Кричат каждую неделю. Хозяйка тонко кричит, свирепо. А он всё бубнит, вроде как уговаривает или прощения просит. И вдруг посуду об стенку. Небось всё хрусталь. Люди-то состоятельные, руководящие. А живут хуже работяг. Про других я давно бы заявила. А тут ведь не поверят.

— В квартире у них бывали?

— Зачем же? Мы люди простые, а они начальники.

— Скажите… — Рябинин помолчал. — Через стенку каких-нибудь слов не расслышали?

— Только одно слово — «сообщу».

— Кто из них кричал?

— Она.

— Хорошо расслышали? Не ошиблись?

— Могу хоть на чём поклясться. У вас тут клянутся?

Своими ушами слышала: «Сообщу, сообщу». Стеночки-то в новых домах хиленькие…

Она ещё что-то говорила о современных домах, о вреде больших зарплат и высшего образования. Рябинин смотрел на неё вполглаза и слушал вполуха. Мысль его, как штопор в пробку, ввинтилась в это «сообщу».

Гапеева подписала протокол и ушла, сгибаясь под тяжестью бананов для внука, твёрдо убеждённая, что любит детей. Вряд ли ей пришло в голову, что она уволокла порцию бананов какого-нибудь другого внука, не своего. Вот такие тётки запросто оттирали Рябинина в магазинах, верно рассчитав, что этот невысокий задумчивый человек в очках не возмутится.

Рябинин вскочил со стула и заходил по кабинету, поглаживая сейф, взбалтывая воду в графине и двигая туда-сюда каретку машинки…

Если говорят «сообщу», значит, есть что сообщать. Но это «сообщу» не ложилось в версию личных отношений. Неужели у Ватунского есть за душой то, о чём можно «сообщить»? Рябинину не раз приходилось встречаться с двойной жизнью: дома мещанин, а пришёл на работу и, как лебедь из гадкого утёнка, превратился в строителя передового общества. Таких людей Рябинин раскусывал легко. Ватунский же казался органичным и естественным. Ему хотелось верить. Но есть два свидетеля, которые говорят о другом — в семье Ватунского далеко не всё просто. Факты были против интуиции.

Он подошёл к столу, достал план расследования, вычеркнул всё лишнее и жирно вписал две версии:

1. Убийство на почве личных отношений.

2. Убийство с целью скрыть другое преступление или какой-либо факт.

И поморщился, потому что надо было писать всё-таки «неосторожное убийство». Две версии… Обе они теперь сводятся к одному: что же Ватунская собиралась сообщить?

Рябинин подошёл к окну и открыл форточку — мокрый холодный воздух облил его и побежал низом, холодя ноги. На улице шёл медленный мелкий дождь. Парки в городе поржавели и покраснели. Только тополя под окнами прокуратуры молодцевато зеленели, и за это их сейчас не любил Рябинин — осень, а они без единого красного листа. Дождь шёл с ночи, поэтому вода по чистому асфальту бежала прозрачная. Город стал мокрым, почернел, потемнел, даже стволы тополей казались обгоревшими. Эти стволы как-то в феврале очень удивили его — вдруг стоят с одного бока чёрно-розовые. Чёрные пусть, но розовые, только с одного бока, и в феврале… Долго он ходил вокруг, пока не понял. Примерно в рост человека, а где и повыше, изрезаны стволы чёрными овражистыми бороздами, которые секут зелёную кожу-кору на мелкие лоскутья. На этих лоскутьях коры лежит розоватинка, но посуху она покрыта матовой мутью и не видна. Исхлестал мокрый снег стволы, намокла и пропала муть — и порозовели тополя, как от заходящего солнца.

В субботу он дежурит, а вот в воскресенье наденет резиновые сапоги, бросит в рюкзак краюху хлеба, топорик, ещё чего-нибудь бросит и в любую погоду сядет на электричку. И побредёт под дрожащими тонкими берёзами, загребая ногами охапки жёлтых листьев. Ибудет грустить вместе с лесом и дождём, грустить о чём-то неизвестном, грустить впрок, как грустит осенью русский человек.

Он прикрыл форточку и повернулся к столу.

В конце концов, что такое следствие, как не совпадение интуиции и фактов? Когда они совпадут, как две копии при совмещении, тогда можно считать, что следствие идёт правильно.

6

Ватунский дома не жил, только иногда заскакивал за какой-нибудь вещью и, как ребёнок в тёмный угол, косил глаза на пол у бара. Формально главный инженер числился на работе: приходил в свой кабинет, бродил по территории комбината и разговаривал с людьми. И обнаружил в себе интересное свойство — работать, не думая о работе, будто сидел, ходил и говорил не он, а его тело отдельно от него. Тогда что же такое был он? Ватунский озирался среди беседы с каким-нибудь инженером, словно не понимая, почему он здесь — пусть его тело сидит и говорит, а он пойдёт пешком по улицам, по лёгкому предзимнему воздуху, и ветер будет выдувать мысли, как песчинки из трухлявого гранита. Ветер выдувал мысли, а их там становилось ещё больше. Но не будь мыслей — нечем было бы жить, оставалось бы одно ненужное тело. Ватунский впервые поверил идеалистам, что сознание первично. И находил этому подтверждение: вот его спросили о здоровье, спросили его разум о состоянии его тела…

Ватунский всегда гордился своим мировоззрением и характером, которые складывались годами в тяжёлой и творческой работе. Люди их называли железными. Но теперь он понял, что сильный характер и чёткое мировоззрение иметь нелегко. Иногда хотелось, чтобы они были не такими уж железными.

Его вдруг потянуло к людям. Появилось желание разговаривать с дворниками, рыболовами, продавщицами, какими-то людьми в потёртой одежде и с лёгким спиртным запахом. Раза два он пил у ларька пиво, чего раньше никогда не делал; пил, чтобы поговорить с людьми. Вдруг начал ходить в баню, где человек после пара особенно словоохотлив. Говорил с ними о вещах простых, понятных, нужных. И как-то легче становилось голове, словно он её на время опустошал.

Как и все мальчишки, он в своё время прочёл много потрёпанных книг, где бородатые злодеи резали людей, а благородные рыцари накалывали инакомыслящих на шпаги. Потом стал читать про убийц с ножами и кольтами, про трупы в чемоданах и лифтах. Во время войны соседи рассказывали про какое-нибудь убийство на пустыре: было страшно, потому что на стене вихляются чёрные тени и чадит фитильная коптилка, а окно для светомаскировки наглухо завешивали одеялом, которым он укрывался на ночь. Уже став главным инженером, при случае с удовольствием прочитывал детектив и с тем же мальчишеским интересом следил за поисками преступника, который был всегда где-то рядом и нигде.

Теперь преступником был он.

Однажды и к ним на комбинат пришла бумага из прокуратуры — слесарь второго цеха спьяну убил приятеля. Ватунский помнил этого слесаря — скуластый нетрезвый мужчина с жёлтыми громадными кулаками.

Видно, ещё с детства пришёл образ убийцы — с угрюмым взглядом, с головой неправильной формы, страшный, как воспрявший покойник.

Теперь убийцей был он.

Ватунский прерывал беседу на полуслове и уходил из комбината мерить улицы широким неточным шагом. Мимо шли люди. Наверняка среди них были и плохие: с тяжёлыми характерами, с грязными душонками, с глуповатыми мыслишками… Может, были и расхитители собственности, как теперь стали называть обыкновенных воров. Но среди них не было убийц.

Он не боялся. Теперь бояться нечего. Не заключения же, когда для него весь город стал камерой, и эта громадная камера хуже маленькой тюремной: из той хоть можно в конце концов освободиться, а из этой не скроешься, как от совести.

Ватунский стал избегать знакомых. Он ушёл в себя — стыд и гордость заморозили его. Товарищей было много, и каждый бы помог — главного инженера знало полгорода. Был друг Шестаков, молчаливый единомышленник, к которому можно идти с любым горем. Директор завода Поликарпов тоже бы всё понял, осудил бы, но помог бы делом и снял бы с души тяжесть порядочную. Да и к первому секретарю райкома партии Кленовскому можно пойти…

Но если бы он и пошёл, то, скорее всего, к тому человеку с лохматой головой, подвижными выразительными губами и подслеповатыми глазами, которые всему верили и во всём сомневались. Хотелось сесть перед ним, спокойно и устало, как не сидел он со дня убийства…

Но Ватунский резко сворачивал на проспект Космонавтов.

7

Утром позвонил Шестаков и, сославшись на нездоровье, попросил перенести вызов. Первый раз он сослался на совещание. Шестаков явно избегал встречи со следователем. Это ещё ни о чём не говорило, потому что в следственные органы люди ходят с неохотой.

У Рябинина получилось «окно», и он решил заняться одним личным делом, которое задумал давно.

Любой культурный человек знает, что теперь вся сила в знаниях. Но, видимо, нет мужчины, который бы в молодости не мечтал о физической силе. Ещё мальчишкой Рябинин хотел обладать экскаваторной мощью — тогда бы он пошёл в постовые милиционеры. Тогда взял бы одной рукой какую-нибудь пьяную, тупую дрянь с взбухшими плечами и короткой красной шеей, поднял в воздух и показывал людям, а хулиган, болтая ногами, дрожал бы перед силой, как раньше дрожали перед ним. И даже теперь, когда закон стал для него воздухом и хлебом, в глубине души Рябинин считал, что, если бы кто-то сильный и справедливый расправлялся с хулиганами на месте, они исчезли бы, как клопы от хлорофоса. Есть порода людей, которая кулак уважает больше, чем правосудие.

В этом году Рябинин заметил, что его тело стало каким-то обтекаемым и мягким, вроде синтетической губки. Дома он начал заниматься гантелями, но большую часть дня приходилось сидеть на работе.

Рябинин надел плащ и проехал на трамвае две остановки. В спортивном магазине почти никого не было. Продавщица получила чек и кивнула на стенд:

— Возьмите сами.

Рябинин глубоко вздохнул, поднял двухпудовую гирю, вытащил её из магазина, поставил на асфальт и начал внимательно рассматривать циферблат часов, будто о чём-то раздумывая. Он действительно раздумывал, как эту пузатую металлическую чушку донести до трамвайной остановки. Молодой мужчина, купивший двухпудовку, должен нести её свободно и легко, поэтому он взял гирю и понёс, изящно оттопырив мизинец. И шагов пять оттопыривал. На шестом начал кособочиться, забыв про мизинец. На десятом тело образовало крутую дугу. Он перебросил гирю и левую руку, опять начал с мизинца, а шагов через десять вновь скривился дугой.

Тогда, презрев общественное мнение, Рябинин взял гирю двумя руками и понёс перед собой. Сначала шагалось ничего, а потом случилось непредвиденное — гиря сама повела его вперёд, сообщая некоторое ускорение. Он шёл всё быстрее, пока не побежал мелким, заплетающимся шагом. Люди шарахались в стороны, а Рябинин нёсся зигзагами, держа перед собой гирю, словно она была отлита из золота и он её только что украл.

Красный и мокрый, ворвался он в трамвай и грохнул гирю на пол. Люди, как один, повернули к нему головы. Какая-то старушка прошептала «господи» и попыталась уступить место. У него даже мелькнула мысль выпрыгнуть из трамвая, оставив гирю этой старушке.

Перед прокуратурой Рябинин поставил её на плечо и бегом пустился по коридору. У канцелярии мелькнуло удивлённое лицо Юркова, который сразу пошёл за ним, заворожённо смотря на гирю.

Рябинин открыл кабинет, втащил гирю и опустил её между стенкой и сейфом, чтобы никто не видел.

— Вещественное доказательство? — поинтересовался Юрков.

— Нет, личное имущество, уточнил Рябинин, вытирая платком мокрое лицо.

— Зачем она тебе?

— Сам не знаю. Уж больно тяжела. Может, тебе в хозяйство отдам.

— А мне зачем? — усмехнулся Юрков.

— Навоз будешь трамбовать.

Юрков быстро взглянул на него, проверяя, что в эту фразу вложено.

— Напрасно иронизируешь. Физическая работа ещё никому не вредила.

— У тебя стало всепоглощающей страстью ягодки выращивать.

— Хобби у каждого есть. Ты вон книжечки собираешь…

— А по тебе это одно и то же — навоз ли трамбовать, книжечки ли читать?

— Умника строишь, — разозлился Юрков. — Много таких умников, а хлеб растёт в навозе, к твоему сведению. Критикуете, а хлеб едите и ягоды едите. Что бы вы делали без этого утрамбованного навоза? И так белоручек развелось! Вон в жилконторах водопроводчиков не хватает.

— Толя, ты прав на сто один процент, — добродушно согласился Рябинин.

— Как прав? — Юрков было приготовился к спору.

— Прав вообще и не прав в частности.

— Как не прав?

— Видишь ли, Толя, есть профессии, которые требуют человека целиком. Например, наша. Сам знаешь, сколько надо знать и понимать при расследовании даже среднего дела. Следователь всегда должен быть на познавательной волне, что ли. А какую ты читал последнюю книжку?

— Мои показатели не хуже твоих.

— Даже лучше, — вздохнул Рябинин. — Дел ты кончаешь больше. Но я говорю не о показателях…

Дверь широко распахнулась, и вошёл прокурор — он иногда для порядка хаживал по кабинетам.

— Ну, как дела, товарищи следователи? — спросил он, пожимая им руки.

— Завтра кончаю одно дело, — отозвался Юрков.

— А у вас как? — Гаранин наклонил лобастую голову к Рябинину.

— Потихоньку разбираюсь.

— Всегда у вас потихоньку… А что вы такой красный? Как себя чувствуете?

— Ничего… Так себе, — замямлил Рябинин.

— По-моему, у вас температура. Жар чувствуете?

— Вообще-то тепло, — признался Рябинин, которому действительно было жарко.

— Немедленно идите домой. Слышите, я приказываю — немедленно домой!

— Хорошо, Семён Семёнович, — покорно согласился Рябинин.

Не объяснять же было про гирю. Гаранин стремительно ушёл. Вслед за ним ушёл и Юрков, подмигнув Рябинину: иди, мол, коли гонят.

Рябинин набрал номер уголовного розыска. В ответном «слушаю» была лёгкая небрежность, словно говорившему не хотелось открывать рот.

— Мне б Мегрэ, — попросил Рябинин.

— Мегрэ слушает, — ещё небрежнее ответил Мегрэ.

— Товарищ Мегрэ, вы не можете вынуть изо рта трубку, которую курите из чисто позерских соображений, и послушать меня?

— Товарищ Рябинин, я её вытащу, когда начну говорить.

И Петельников сделал «пуф», что означало пущенное колечко дыма.

— Серьёзно, Вадим, нужна помощь уголовного розыска.

— Я весь внимание, — отчётливо сказал Петельников уже без трубки.

8

Пришёл Ватунский, сам, без вызова. Он слегка, как говорила секретарша Маша Гвоздикина, «отдубел», но был ещё мрачен и вял.

Рябинин осторожно, словно незнакомый брод, стал прощупывать его настроение.

— Напрасно вы, — устало сказал Ватунский. — Ничего я не скрываю.

У Рябинина иронично дёрнулись губы — сами, но он их сейчас не особенно и сжимал.

— Ничего важного для юридической квалификации, — добавил главный инженер, заметив иронию следователя, и не то улыбнулся, не то раскусил что-то горькое.

— Мотивы тоже входят в квалификацию преступления, — возразил Рябинин. — В конце концов, квалификация — дело наше, юристов. А вот сказать о мотивах в ваших же интересах. Если жена вас оскорбила, то важно знать, действительно ли это оскорбление или вы его так восприняли. Мотив преступления может быть смягчающим обстоятельством…

— А может и отягчающим, — усмехнулся Ватунский.

Он ещё не был готов для допроса, для настоящего серьёзного разговора, и Рябинин не знал, когда он будет готов и будет ли.

— Я не думаю, Максим Васильевич, что у вас был низменный мотив.

Ватунский молчал. Конечно, это заигрывание было слишком дешёвым, но не клясться же ему, что следователь действительно так думает.

— А вы уверены, — продолжал Рябинин, — что я ничего не знаю?

Ватунский вскинул голову. Рябинин бесстрастно смотрел ему в глаза, ничего не выражая, — может быть, чуть-чуть насмешливо.

— Товарищ следователь, я понимаю вас — работа… Но поймите и меня. Личные, семейные, интимные отношения, или как там они называются, я не хочу трогать. Если вы узнали что-нибудь и без меня…

Он запнулся и опять стал всматриваться в следователя, силясь проникнуть под очки, обегая взглядом щёки и губы. Теперь перед следователем сидел волевой, сильный человек, равный противник, а может быть, и сильней, и сейчас даже наверняка сильней, потому что он знал всё, а Рябинин только часть. Ватунский уже начал бороться.

— Напрасно вы пытаетесь что-то узнать по моему лицу, — улыбнулся Рябинин.

— Почему вы говорите о мотиве преступления? Я ударил, только чтобы ударить. Разве так убивают? Вы верите мне?

В его больших серых глазах Рябинин впервые увидел страх, но страх не животный, а страх остаться непонятым, страх умного перед дураком.

— Верю, — неуверенно сказал Рябинин и дал ему подписать полстранички протокола.

Ватунский подписал лист, кивнул и пошёл к двери.

— И всё-таки вы всё мне расскажете. Сами! — почти весело сказал вдогонку Рябинин.

— Почему же?

— А потому, что вам это нужнее, чем мне.

Главный инженер пожал плечами и вышел. И опять Рябинин ощутил двойственное чувство — доводы разума противоречили симпатии к Ватунскому. Допрос получился бесплодным.

Впрочем, бывает ли бесплодный допрос? Если он ведётся правильно, то всегда будет польза. Только плоды могут появиться потом, а пока приходится пахать под будущий урожай.

9

Максим Васильевич Ватунский вышел из прокуратуры и медленно двинулся по проспекту. Было одиннадцать часов утра. Дождь перестал. Ветер тоже сник, но иногда легонько налетал откуда-то сверху — чистый, уже промёрзший, будто срывался с ледника. Серые облака тащились над городом грязным взлохмаченным покрывалом.

Ватунский шёл не спеша. Высокий, в модном плаще, без шляпы, — жёсткие светлые волосы лежали плотно, их даже ветерок не шевелил. Руки глубоко засунуты в карманы, но чувствовалось, что это сильные и несуетливые руки. Сжатые губы и напряжённые щёки делали лицо каменным, его не мог смягчить даже умный взгляд. Если бы сейчас главного инженера видел Рябинин, он бы понял: этот человек никогда не признается в том, в чём решил не признаваться. Но Рябинин его не видел.

У магазина «Табак» Ватунский остановился и зашёл в него. Продавщица, кричавшая на краснолицего мужчину, который всё допытывался, почему в табачном магазине не продают портвейна, сразу посерьёзнела и вежливо повернулась к новому посетителю. Ватунский купил пачку сигарет.

Он прошёл два квартала и свернул на тихую улицу. И шёл по ней, пока не упёрся в тупичок. Но Ватунский прошёл дворами и оказался на другом проспекте — длинном, бесконечном, уходящем в дымку к окраине города. Главного инженера он, видимо, вполне устраивал. Отмахивая квартал за кварталом, он, казалось, хочет что-то сжечь в себе, успокоиться… Но шёл Ватунский не в сторону дома и не в сторону комбината.

У кафе «Мороженое» он замешкался. На это ушла секунда. Он вошёл в прохладное помещение.

— Бокал шампанского, пожалуйста.

Белоснежная мороженщица, словно побелевшая от пломбиров, ловко открыла бутылку и налила прыгающую жидкость в бокал.

— Ещё один, — попросил Ватунский.

Она мельком глянула на него и наполнила второй, явно перелив. Он сел за пустой столик и начал пить большими глотками, слегка морщась. Видимо, прохладная покалывающая жидкость казалась ему безвкусной. Мороженщица поправила белую наколку, неожиданно подошла к нему, улыбнулась и сообщила:

— А я вас видела по телевизору.

Ватунский неестественно замер, словно она его мгновенно заморозила своим пломбиром. Женщина смутилась и добавила:

— Вы главный инженер комбината…

— Да! — очнулся Ватунский, схватил второй бокал, залпом выпил, захлёбываясь вином, и резко встал: — Спасибо.

Он быстро вышел из кафе и опять двинулся мерить асфальт неторопливым шагом. Время перевалило за полдень. Центр города кончился, и пошли коробки новостроек, типовые дома, размеченные большими красными номерами. Ватунский закурил и пошёл ещё медленнее, словно какая-то непосильная мысль не давала ему ходу.

Началась окраина. Тихая новая улица была по-праздничному светлой даже в пасмурный день. Ватунский зашёл на почту — казалось, сюда он и стремился от самой прокуратуры. За овальным столом женщина надписывала конверт, поэтому он приткнулся у столика с клеем и достал широкую записную книжку, откуда вырвал чистый листок. Потом вытащил ручку и задумался, словно не зная, что с ней делать.

— Телеграммы никто не пишет? — крикнула девушка из-за стеклянного барьера.

Ватунский написал крупным почерком: «Пока всё в порядке. Максим». Подписался полностью, чётко, без завитушек.

Спрятав записку в карман, он вышел из почтового отделения и направился к соседнему дому, стандартному, словно выскочившему из-под гигантского штампа. У последней парадной Ватунский приостановился, переставляя ноги, как при замедленной съёмке, огляделся — и вошёл в дом. Через считанные секунды он стремительно вышел, но тут же опять двинулся не спеша, размеренно. У остановки посмотрел на часы и прыгнул в отходящий автобус.

В заляпанной «Волге», приткнувшейся у почты так, будто она там стояла всегда, открылась дверца и показалась длинная трубка, за которой вытащилось такое же долговязое тело Петельникова в модной куртке с пятью молниями. Он пыхнул дымом и воззрился на здание, в которое заходил Ватунский.

10

Мысленно поругивая себя последними словами, Рябинин рассматривал смятую бумажку с номером телефона, которую подколол под протокол осмотра и начисто о ней забыл. Теперь сравнивал цифры на бумажке с образцами почерка супругов Ватунских: и без почерковедческой экспертизы видно, что писала погибшая. Может быть, этот номер телефона разом объяснит все, стоит только снять трубку? А может, это прачечная, в которую жена просила позвонить мужа?

Рябинин начал медленно набирать номер, вдруг уловив в расположении цифр что-то не раз виденное.

— Да? — услышал он вежливый женский голос.

— Кажется, набрал не тот номер, — весело удивился Рябинин. — Скажите, куда я попал?

— В приёмную товарища Кленовского.

— О, извините, — действительно удивился Рябинин и рывком положил трубку.

Нет, это телефон не прачечной — это телефон приёмной первого секретаря райкома партии. Ватунская была беспартийной, последнее время вообще не работала, и дел у неё к секретарю быть не должно.

Рябинин вскочил, подбежал к сейфу и рванул к плечу двухпудовку.

Конечно, дел у потерпевшей в райкоме не было…

Гиря прилипла к плечу, словно приварилась.

Дел у потерпевшей в райкоме быть не могло, кроме одного…

Всё-таки два раза он двухпудовку выжал и будто сразу освободился от внезапной мысли, которая его сорвала с места.

Было у неё дело к первому секретарю райкома — сообщить ему то, что она собиралась сообщить. Но бумажка с номером телефона оказалась у мужа, а должна быть у неё, коли сама писала. Если убийство неосторожное, а оно всё-таки неосторожное, он не мог взять бумажку у погибшей жены — человек не готовый к убийству при виде трупа бывает потрясён до невменяемости. Да и ни к чему Ватунскому номер — он наверняка его помнит. Получается, что бумажку с телефоном Ватунский взял раньше. А потом ударил. И опять всё сходится к тоскливому и короткому словцу — «сообщу».

Рябинин почувствовал давящую боль в плече и скинул гирю, про которую забыл.

— Сергей Георгиевич, — размашисто вошёл Петельников, — прибыл доложить.

Он сел, вытянул ноги и положил их на соседний стул: куртка нараспашку, кроваво-красный галстук схвачен косоватым узлом, кремовая рубашка на груди волнами, коричневые искристые брюки заляпаны внизу свежей грязью, но всё это живописно соединялось во что-то единое и законченное. В плотных губах и суховатых скулах чувствовалась обузданная сила и собранность.

— Закури сразу трубку, а то потом будешь её начинять три часа.

— Сначала он шёл, — невозмутимо извлёк трубку Петельников, — и потом шёл долго и упорно, как верблюд в пустыне. Добрался до проспекта Космонавтов, зашёл на почту, вышел, дотопал до…

— Сколько пробыл на почте? — перебил Рябинин.

— Самое большое минут пять. Значит, дотопал до дома номер семьдесят три, огляделся и нырнул в крайнюю парадную. Сразу же вышел, сел в автобус и уехал. Вот и всё.

— Дальше.

— Что дальше?

— Вадим, не хитри. Что ж ты, повернулся и ушёл?

— Я побродил вокруг дома.

— Очень интересно, — восхитился Рябинин. — Мегрэ бы тоже так сделал.

— Мегрэ обязательно бы спустился в подвал, в угольную яму и залез в помойку.

— А вот Шерлок Холмс зашёл бы в жэк, как в более надёжный источник информации.

Со стороны могло показаться, что они даже поругиваются. Но они знали, о чём говорили. И пристрастие к разным литературным героям, и подтрунивание над деятельностью друг друга, которое испокон веков существует между следователями и оперативниками, и многие годы совместной работы, и взаимная симпатия — всё было в этом разговоре, и только они знали, где дело, а где пикировка.

— Что делать в жэке? — удивился Петельников.

— Ну хотя бы спросить, сколько этажей в доме.

— По этой лестнице пятнадцать квартир, — затянулся трубкой инспектор.

Рябинин не удержался от довольной улыбки — работать с Вадимом было легко.

— Вот только зря ты трубку куришь, слишком дешёвое подражание. Интересно, дом комбинатский?

— Я никому не подражаю. Это просто совпадение, что мне нравится трубка и я инспектор уголовного розыска. Дом некомбинатский.

— Трубка у детективов всем приелась, как мне компот из сухофруктов. Интересно, работники комбината в доме живут?

— А если бы я курил сигареты, как все, они бы не приелись? Не живут, и никогда на комбинате никто не работал.

— Вадим, давай список жильцов, который ты получил в жилконторе.

Петельников сначала выкатил на следователя притворно-удивлённые глаза, а потом засмеялся и достал из широченного кармана листов пять с подробными данными о жильцах всех пятнадцати квартир.

Рябинин мельком пробежал список:

— Сколько времени Ватунский был в парадной?

— Вошёл и вышел.

— Давай свои умозаключения.

— Ну, это уж работа следователя — сидеть и делать умозаключения. Моя работа — искать. Сыщик я.

— Давай-давай, не хитри.

— По-моему, он шпион. Только вот не знаю, какой разведки.

— Ну а серьёзно?

— Не застал дома. Причём этот человек живёт на первом этаже.

— Есть и второй вариант.

— Какой же? — удивился Петельников. — За это время можно было только дойти до двери первого этажа, позвонить и уйти.

— Боже, — воздел руки к потолку Рябинин, — вразуми отрока из уголовного розыска, который забыл про почту!

— Думаешь, опустил записку в почтовый ящик? — Петельников посмотрел на следователя каким-то другим взглядом.

— Конечно.

— Выходит, он не хочет встречаться с этим человеком?

— Не обязательно, Вадим. День-то рабочий. Возможно, тот человек на работе. Тот человек, тот человек… — И Рябинин начал высматривать того человека в списках, среди семидесяти восьми строчек с фамилиями, именами и годами рождений.

Петельников внимательно разглядывал носок своего ботинка. Рябинин знал, почему он разглядывает: как и большинство энергичных, целеустремлённых людей, Вадим был слегка самолюбив.

— Бегаешь по городу высунув язык, — сдержанно начал он. — Так и отупеть недолго.

— Пустяки, — оценил его самоуничижение Рябинин. — Неважно, зачем он заходил, — важно, что в этом доме живёт человек, которого он скрывает от нас.

— С Ватунским продолжать оперативную работу? — помолчав, спросил инспектор.

— Не стоит, Вадим. Неудобно.

— Как это «неудобно»? Если возбуждено уголовное дело…

— Не забывай, что он сам признался, когда мы, как практиканты, уже хотели уезжать.

— Вскрытие бы этот кровоподтёк обнаружило, да и соседи бы кое-что рассказали.

— Возможно. Но человек поступил честно и имеет право на ответное благородство.

— Зато теперь он, Сергей Георгиевич, неблагородно скрывает мотивы преступления.

— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Но мы не знаем, почему он это делает. А вот в доме, Вадим, поработай. Может, ещё оперативников подключить?

— Один управлюсь, — буркнул инспектор, встал и запахнул куртку.

11

Легче всего допрашивать сплетников, хотя это и неинтересно, как получать незаработанные деньги. Труднее всего допрашивать человека, судьба которого зависит от его же показаний.

Уже час перед Рябининым сидел Шестаков, друг Ватунского, элегантный мужчина с бледным вытянутым лицом. Он бегал взглядом по стенам кабинета и на ясные вопросы отвечал кругленькими абстракциями, словно таскал изо рта обсосанные леденцы. Шестаков не был сплетником, и его судьба от этого допроса не зависела.

— Вы не хотите давать показания? — спросил Рябинин, когда Шестаков минут пять мямлил о принципиальной невозможности понимания человека человеком.

Он слегка порозовел:

— Почему же? Я не молчу.

— Вы не ответили ни на один вопрос. Я понимаю, почему вы умалчиваете. Но закон и совесть вас обязывают. А если не хотите, то нечего и время тянуть…

— Можно отказаться от допроса? — сразу оживился Шестаков.

— Нет, нельзя.

— А если откажусь, что будет?

— Я составлю протокол, и вас привлекут к ответственности за отказ от дачи показаний.

— Но я не отказываюсь, — уточнил он.

Глупее вести допрос было некуда. Пугать свидетеля судом так же бессмысленно, как подпиливать ножки у своего стула. Ведь стоит свидетелю сказать: «Ну и судите» — и следователю ничего не остаётся, как или действительно его привлекать, или начинать допрос сначала. Но привлекать свидетеля — значит отказаться от источника информации и вывести его из дела на радость обвиняемому.

Допрос не получался — бормотание и необязательные фразы, как в очереди к пивному ларьку. И Рябинин знал — почему.

О допросах написаны десятки брошюр, книг, диссертаций, где всё разложено по ящичкам, как конфеты в магазине. Можно о допросе узнать всё — от норм уголовно-процессуального кодекса до психологии свидетеля, от манеры следователя держаться до способа фиксирования показаний. Но никто не писал о главном — о том, что следователю нельзя допрашивать в спокойном состоянии, когда на душе его тихо, как в осеннем поле. Допрос — это вспышка энергии, горячую плазму которой должен почувствовать свидетель. Состояние следователя сродни творческому накалу, когда сначала ничего не идёт, до тошноты от самого себя и листа белой бумаги, но вот что-то мелькнуло, где-то внутри щемяще запело в предчувствии радости — и свидетель стал другим, в его бормотании блеснул смысл, вопросы стали ложиться метко, по-снайперски, и вот уже совсем отхлынул мир, и ничего не осталось, кроме свидетеля, словно залитого раскалённым светом «юпитера», кроме его слов, каждого его тайного вздоха, которого не слышно, а едва видно, и вдруг — вдруг, как незримая связь между приёмником и передатчиком, вспыхивает между ними интуиция, когда следователю достаточно дрогнувшей щеки, скользнувшего взгляда или перепада интонации.

Но такое состояние возникало не всегда, как не всегда посещает вдохновение. Его приходилось вызывать, потому что сложные допросы бывали частенько. Вызвать вдохновение так же трудно, как вытащить джинна из старой лампы, когда забыто волшебное слово. Вдохновение никогда не приходит в день дважды, да оно приходит и не каждый день. Поэтому маленькие допросики типа «видел — не видел» шли спокойно.

Рябинин знал, почему не получался допрос. Джинн не лез из бутылки, чего-то нужного не хватало в настроении, как соли в еде. Он на секунду прикрыл глаза и увидел труп Ватунской.

— Вы его единственный друг?

— Пожалуй, да. Есть, конечно, товарищи по работе…

— Значит, вы его единственный друг?

— Я же сказал.

Рябинин вцепился взглядом в лицо свидетеля. Шестаков почувствовал перемену в настроении следователя и посмотрел слегка насторожённо.

— Значит, вы о нём знаете всё?

— Ну, что значит «всё»? Разумеется, больше других.

— Вы с ним ссорились?

— Что вы! — удивился Шестаков. — Мы с ним могли только поспорить.

Длинное бледное лицо, словно выструганное из свежей древесины, удивительно вежливо, может, чуть-чуть напряжено под напором следователя, но лёгкая натянутость сейчас была нужна, чтобы свидетель обдумывал каждое слово, — строить этот допрос на обмолвках бесполезно. Спокойное, аморфное лицо хуже отражает движение мысли.

— Были у него неприятности на работе?

— Только успехи.

— Ссорился он в последнее время?

— Никогда не слышал.

— Есть в биографии Ватунского что-нибудь компрометирующее?

— Абсолютно ничего.

— С материальными ценностями никаких историй не было?

— Ну что вы!

— Не совершал ли он каких-либо преступлений?

— Товарищ следователь, вы же его видели. Какое преступление?

— А с женой он ссорился?

— Да, ссорился и от хороших знакомых этого не скрывал.

Рябинин думал, что на этом месте ровная игра в вопросы-ответы оборвётся, но умные глаза Шестакова были так же напряжённы и спокойны.

— Почему ссорились?

— У неё был довольно-таки тяжёлый характер.

— А кроме жены была у него женщина?

— Не знаю, — коротко ответил Шестаков, и Рябинину показалось, что у него слегка дёрнулись уши.

— Была у него женщина? — резко повторил Рябинин голосом, которого не любил ни в себе, ни в людях.

— Откуда я знаю? — повысил голос и Шестаков.

— До сих пор вы всё знали, а теперь не знаете?

— Не знаю. — И уши его опять дрогнули, и дрогнула кожа на лбу, словно её подтянули с затылка, — теперь уж Рябинин заметил точно.

— Значит, у него не было любовницы? — чётко спросил следователь.

— Этого я не говорил.

— Значит, у него была любовница?

— И этого я не сказал.

— Спасибо, — устало закрыл глаза Рябинин, снял очки и тщательно их протёр.

Это — как кривая на сейсмоленте, как кривая на кардиограмме: бежит самописец, мелко вздрагивая, и вдруг нервно взметнулся на пик. Рябинин представил кардиограмму допроса. Он спросил Шестакова примерно о десяти обстоятельствах из жизни Ватунского, и перо бежало по бумаге ровно. Рябинин думал, что оно задёргается на вопросе об отношениях с женой, но оно взметнулось на вопросе о любовнице. На этом вопросе Шестаков занервничал.

— За что спасибо? — помолчав, спросил свидетель.

— За честность. Хотя глупо благодарить за честность. Она должна быть естественным свойством человека.

— Я вас не понимаю.

— Вы сейчас мне рассказали, что у Ватунского была женщина, из-за которой он в конечном счёте убил жену, — заявил Рябинин и опять напрягся, следя за свидетелем, потому что в этой фразе соединились интуиция, факты и логическая догадка. Произносить её было рискованно — она помогла бы в допросе только в том случае, если бы содержала истину.

Шестаков уставился на следователя, как на человека, который изрёк или удивительную пошлость, или интереснейшую мысль.

— Отсталые у вас методы, — наконец сказал он негромко, и с лица заметно исчезло напряжение. Но он не возмутился, не рассмеялся, а скорее даже удивился.

— Да, конечно, у вас электронно-вычислительные машины, — поддержал его мысль Рябинин. — Но, с другой стороны, вы же знаете, сколько миллиардов клеток, нейронов и разных там синапсов в мозгу человека. Выходит, я могу заменить одну маленькую ЭВМ и сразу обработать вашу информацию…

— Я же вам ничего не сообщил, — добродушно заметил Шестаков.

— Сообщили. Вы не умеете врать, а там, где начали это делать, я сразу заметил. Вообще врать трудно.

— Что ж, — насмешливо спросил Шестаков, — вы всегда знаете, когда человек скрывает?

— Я могу не узнать что именно он скрывает, но я всегда узнаю, когда он что-то скрывает. Даже самые отъявленные лгуны внутри честны. Ведь совесть не выдумана, и мы чаще с ней сталкиваемся, чем это думают.

— Ну хорошо, а как же всю эту интуицию вы приложите к делу?

— А вы мне сейчас всё подробно расскажете, и я запишу.

Шестаков опять улыбнулся, но в этой сложной улыбке иронии было уже меньше, а мелькнула лёгкая задумчивость.

— А если не скажу?

— Какой в этом смысл? — мягко спросил Рябинин, у которого сейчас всё расслаблялось, словно тело оттаивало и уходила из него боль, как после приступа. Кончилась первая стадия допроса, когда подключались все нервы — даже где-то в пятке ныло, будто там оказался больной зуб. Начиналась вторая стадия, трезвая, рассудочная и логичная, которую Рябинин особенно любил, если перед ним был умный человек.

— Он мой друг, — наконец просто сказал Шестаков.

— Понимаю, но речь идёт о смерти.

— А вы бы рассказали о своём друге? — вдруг спросил Шестаков.

Рябинин ждал этого вопроса. Решения его не было ни в кодексе, ни в диссертациях. Закон под страхом наказания обязывает жену говорить правду о муже, сына об отце и сестру о брате, хотя их показания могут лечь в доказательство вины близкого человека. Закон не признаёт родственных отношений — он знает только свидетеля. Мораль восстаёт против этого, и Рябинин считал, что закон нужно менять.

Сложнее было с дружескими отношениями. Закон, опираясь на мораль, обязывал свидетеля рассказывать правду о своём друге. А другая мораль, тоже наша, обязывает помочь в беде и уж никак не способствовать ей. Сам погибай, а товарища выручай. И Рябинин не был уверен, что эта вторая мораль так уж не права, коли мы воспитываем в человеке чувство товарищества.

Сейчас от ответа Рябинина зависел весь тон дальнейшего разговора. Возьми он неверную ноту — и ответы Шестакова сразу нальются фальшью, как ботинки водой при неверном шаге по трясине. Но в этой верной ноте и был весь секрет второй стадии допроса, если не всего допроса.

— Я мог бы наговорить сейчас кучу чепухи. Что вопросов мне не задают, что у меня не может быть друга преступника, что я сам бы приволок его к прокурору… Но вам я скажу другое. То, что вы знаете о нём, — является преступлением?

— Помилуйте, Ватунский и преступление… Вот только случай с женой и был.

— Могли быть у него низменные мотивы?

— Даже мысли такой не допускаю.

— Тогда я даю честное слово, что все иные сведения, которые вы мне сообщите, не будут обращены против него. Поймите, какой бы Ватунский ни был хороший, дело не закончится, пока не будут выявлены мотивы.

— А он сам не говорит? — спросил Шестаков и остро глянул прищуренными глазами.

Рябинина так и подмывало сказать что-нибудь небрежное вроде: «Ну что вы, всё рассказал…»

За много лет работы Рябинин убедился в одном простом и мудром правиле, которое, как всё простое и мудрое, приходит не сразу: честность свидетеля находится в прямой зависимости от честности следователя. Когда следователь хитрит, говорит неправду, мелко егозит и старается не по убеждению, а за оклад, свидетель тоже замыкается или отделывается формальными ответами.

Поэтому Рябинин никогда не обманывал, а мог только умолчать, о чём надо было умолчать.

— Не говорит, — твёрдо признался Рябинин. — Это и понятно, а вы должны сказать. Уверен, что Ватунский вас поймёт и когда-нибудь поблагодарит.

— Как он её ударил, я не знаю, — начал Шестаков. — Сам он не говорит, а спрашивать как-то не ко времени. Жили они плохо. Скандалы были почти ежедневно…

— Из-за чего скандалы?

— Нина Ватунская была довольно-таки тяжёлый человек. Как теперь говорят — элементарная несовместимость.

— Причиной скандалов был только её характер?

Шестаков взял скрепку, согнул её, разогнул, поправил галстук, внимательно осмотрел ногти, поводил взглядом по стенам и уставился на портрет.

— Дзержинский, — сказал Рябинин.

Свидетель метнул взгляд с портрета в угол.

— А это сейф. Металлический.

Шестаков вздохнул.

— Я думал, мы поняли друг друга, — вздохнул и Рябинин.

В кабинете стало тихо, как на чердаке. Теперь Шестаков смотрел в стол. Тишина росла, расползалась и уже ощущалась физически. Рябинин давно заметил, что слабые люди долгой паузы не выносят.

— Разрешите мне подумать и прийти завтра, — поднял глаза Шестаков.

— Нет! — отрезал Рябинин.

Контакт пропадал на глазах, но завтра пришлось бы всё начинать сначала. Свидетелю надо было помочь, чуть-чуть, для первого шага. И Рябинин пошёл на риск.

— А ведь я знаю, о чём вы не хотите говорить!

— О чём? — насторожился свидетель.

— О доме номер семьдесят три на проспекте Космонавтов, например…

Шестаков глуповато уставился на следователя. Рябинин спокойно рассматривал его и улыбался — немного понимающе, немного поощрительно и чуть устало.

— Зачем же тогда спрашивать? — наконец выдавил Шестаков.

— Тут много причин, — уклончиво ответил Рябинин.

— Ну, если знаете… У Ватунского есть женщина. Как это no-вашему… сожительница, что ли?

— А по-вашему?

— Он любит её. В общем, жена узнала, скандал, ну а дальше вам известно.

— Как её зовут?

— Ничего не знаю: ни имени, ни места работы, ни места жительства. Где-то на Космонавтов. Её он скрывал даже от меня.

— Откуда вам известно, что он её любит?

— Ну, как бы это сказать… Заметно.

— Почему же он не развёлся с женой?

— О-о! Ватунский слишком дорожит мнением руководства и сослуживцев.

Шестаков начал рассказывать о самом Ватунском и говорил долго и убеждённо. Его бледное лицо порозовело полосами. Галстук вздыбился бугром, пиджак ездил по сухим плечам, чёрные прямые волосы рассыпались на две половинки и лежали, как вороньи крылья.

Шестаков всё говорил о своём друге, попутно объясняя проблемы комбината, и словно старался в чём-то оправдаться. Рябинин знал, в чём и перед кем он оправдывается — перед своей совестью за показания о Ватунском.

— Напрасно волнуетесь, — перебил его Рябинин. — Вы ничего плохого не сделали и другу не повредили.

— Да? — с надеждой спросил Шестаков.

Расстались они тепло. Рябинин пожал ему руку и подумал, что хорошо бы поговорить с Шестаковым, не здесь, а где-нибудь в компании или дома, и не так, как удав с кроликом, а на равных, и не о мотивах и убийствах, а обо всём в мире, о чём говорят умные мужчины за бутылкой вина.

Итак — банальная любовница.

12

Директор комбината на минуту остался один в своём кабинете-зале. Весь день шли люди, собирались совещания, трещали телефоны. Сегодня был, как он называл, «день открытых дверей» — до семнадцати часов. И сейчас, приказав никого не пускать, Поликарпов вытянулся в кресле, включил вентилятор и с удовольствием закурил последнюю из двух сигарет, положенных ему на день. Работать предстояло до десяти вечера, и поэтому он не спешил, стараясь ни о чём не думать. Но не думать можно только во сне, да и то не всегда.

Как-то на комбинате сложилась такая обстановка с обрубщиками и слесарями, что хоть выходи на улицу и христа ради проси прохожих идти на комбинат. На улицу он не пошёл, а, расстроенный, лёг спать. И вот во сне начал думать легко и чётко — так и в кабинете не думалось. Он проснулся от удивления, сел в кровати, додумал всё до конца и тут же, часа в два ночи, позвонил Ватунскому. Выход был найден.

Из-за высокой обитой двери неслышно скользнула новая секретарша. Она что-то сказала, но Поликарпов не понял и махнул рукой. Она подошла к столу, покраснев окончательно. Хорошая девочка, ещё не испорченная всякими подношениями в виде конфеток, цветочков, сувениров, которые дают секретарю, имея в виду директора.

— Виктор Борисович, там хочет женщина к вам пройти.

— Я уже не принимаю.

— Она не уходит.

— Кто?

— Не называется.

— Не называется? Почему?

— Не знаю. Она странная, — добавила секретарша.

— А по какому вопросу?

— Говорит, по личному.

Директор поморщился — личным вопросом чаще всего называли квартирный. Он не принял бы её: должен быть порядок, но его слегка удивило, что она не называет себя.

Поликарпов кивнул. Секретарша пошла к двери простым шагом, не подчёркивая своих прелестей, хотя они у неё были. Директор смотрел вслед немного осовелым после трудного дня взглядом и думал, что таких скромных секретарей у него ещё не было.

Женщина вошла тут же и не встала, как обычно делают просительницы, у двери, а пошла прямо к столу через громадный кабинет. Директор выключил вентилятор, ткнул сигарету в пепельницу, поставил локти на стол и на сцепленные руки уложил своё широкое мясистое лицо.

— Здравствуйте, Виктор Борисович. Я пришла…

— Здравствуйте, — буркнул он. — Садитесь. Кто вы такая?

Секретарша оказалась права — женщина была странной, но вроде бы приличной. Уж чего-чего, а за двадцать шесть лет руководящей работы приличного человека он узнавал. Как и непорядочного.

— Я… я… никто.

Директор улыбнулся, и лицо его заходило буграми — такая посетительница оказалась ко времени, после трудной работы можно поговорить даже с «никто».

— Разные люди у меня бывали, а вот «никто» — первый раз.

— Я не могу вам назваться.

— О! Тогда нужно было прийти в полумаске или назначить мне свидание.

Женщина не улыбнулась, даже губы не дрогнули. Директор смотрел на неё, не испытывая никакой охоты говорить серьёзно, тем более что посетительница была средних лет, очень моложава, синеглаза и бела. Директор подумал, что она похожа на Василису Прекрасную. Впрочем, у Василисы могли быть и не синие глаза. Он считал, что вот таких глаз, как у этой таинственной незнакомки, синих до густоты, до мрака, в природе очень мало. Больше разведенно-голубоватых, чуть подкрашенных синевой.

— Виктор Борисович, неважно, кто я.

— Что же важно?

— Важно, зачем я пришла.

— А зачем?

Она поднесла сложенные руки к груди, потом ко рту, и опять он подумал, что вот, наверное, такими были древние славянки и вот так же подносили белые тёплые руки к груди в страхе перед татарином.

— Да вы никак плачете? — строго спросил он.

— Не плачу…

— Нет, плачете! — разозлился директор, не терпевший слёз.

— Виктор Борисович, говорят, вы хороший человек…

— Хороший, хороший, только перестаньте плакать.

— Перестала, — всхлипнула она. — Ради бога, помогите Ватунскому…

— Ватунскому? А вы кто ему?

— Никто.

— Так, — сказал он.

Директор много повидал на своём веку — и войны хватил прилично, да и неприятностей всяких был рюкзак. Горе и беды идут к тому, кто живёт побыстрее, думает пошире и чувствует поглубже. А развесёлое счастье валит дуракам, как деньги калымщику. Что-что, а горе от неурядиц он отличал. Если женщина-«никто» пришла в горе к незнакомому человеку, к директору комбината, плакать и просить — так кто она?

— Только не говорите Ватунскому, — старалась не плакать женщина, — что я была у вас.

— Не скажу, — пробурчал он. — А что я могу для него сделать?

— Позвоните куда-нибудь… Прокурору… Не знаю что, но только помогите!

Она вскочила с кресла, и Поликарпов испугался, что незнакомка бухнется на колени или начнёт целовать руку.

— Да сядьте вы! — сердито бросил он, прижимая её взглядом к стулу.

Она села, сложила руки на коленях, пытаясь изобразить спокойствие. Директор смотрел на вентилятор, чтобы не видеть её дрожащего лица.

— Прокурору я уже звонил.

Не странно ли устроена жизнь? Он, директор комбината, Виктор Борисович Поликарпов, звонил прокурору, а теперь сидит и думает, как спасти главного инженера. А ведь ему намекнули в главке, что директором хотят сделать Ватунского. И согласовано уже везде. А ему, Поликарпову, другое местечко подыщут, тоже неплохое, но поменьше — не комбинат, а какой-нибудь заводик. Поэтому и собирался он на пенсию — не мог пойти на понижение из-за гордости, а может, и обидно было немного. Будь на месте главного инженера не Ватунский, а другой, позауряднее, работать бы Поликарпову и работать. Выходит, из-за Ватунского шёл на пенсию. А вот сейчас сидит и думает, как спасти его, чёрта талантливого, от суда.

Директор комбината снял трубку и попросил:

— Соедините меня с Кленовским.

Женщина-«никто» взглянула на него робко и благодарно, как собака, которую погладили.

13

Вчера Рябинин полдня просидел над петельниковским списком жильцов. Среди них была любовница Ватунского. Конечно, не иголка в сене, но и не кирпич в перине. Он просеивал жильцов, как муку через решето, сквозь маленькое социологическое сито. Долго думал, каким сделать ячейки этого сита, чтобы просеивалось наверняка. Сразу выбросил образование, как не говорящее ни о чём, разве только о дипломе в кармане. Вряд ли Ватунскому нужен диплом, если перед ним сам человек. Поколебавшись, оставил возраст, хотя для любви это не более важно, чем сотня лет для истории земли. Пожалуй, самый верный признак — это замужество или одиночество. Одиноких в возрасте от двадцати пяти до сорока лет в списке было трое: Козлова, Новикова и Шумская. Рябинин сразу выписал повестки и послал с курьером.

И вот сегодня ждал, листая ещё не подшитое дело.

Эта женщина, если он её найдёт, ничего нового ему не скажет, вероятно, только подтвердит уже известное. Но Рябинин ждал её — ту, ради которой Ватунский убил красавицу.

Дверь открыли толчком. Воздух в кабинете метнулся, выветрив бумаги из папки, которые зашелестели по столу. Перед Рябининым стояла тяжело дышавшая женщина с зеленовато-серым, как запылённая бутылка, лицом.

— Вышла, а в ящике повестка. Шумская я. Что-нибудь случилось с братом?

— Сядьте и успокойтесь. Ничего с вашим братом не случилось.

Она облегчённо села.

— Брату девятнадцать. Поехал в командировку. Вся душа изболелась…

— С братом всё в порядке, — ещё раз успокоил он. — Вы знаете Ватунского? — спросил Рябинин и пристально взглянул на светлеющее лицо: он уже знал, что это не она.

— Где-то слышала эту фамилию. Нет, не вспомнить. Говорите, с братом всё в порядке?

— Конечно. Давайте отмечу повестку.

Рябинин отпустил её, даже не составив протокола допроса, что вообще-то не полагалось. Он знал тип этих нервных и честных людей, которые, получив повестку, звонят по телефону, плохо спят по ночам и прибегают утром ни свет ни заря. Следователи, рассылая повестки пачками, считают это дело для людей обычным, как получение утренней газеты. Но вызов человека в следственные органы даже свидетелем — явление всё-таки необыденное. Как-то Рябинину позвонила секретарша и сообщила, что на утро его вызывает прокурор города. Рябинин ничего не совершал, ничего не преступал, сам был работником прокуратуры и всё-таки вечер провёл неспокойно, словно засела где-то заноза. Поэтому он никогда не посылал повестки на праздники и выходные дни.

— Вызывали? — заглянула в дверную щель пышнощёкая женщина.

— Вызывал, — согласился Рябинин.

— Козлова, — представилась она. — Работаю продавцом в винном отделе. Думаю, опять насчёт пьяниц, которые всё на двоих да на троих…

— Нет, не насчёт пьяниц.

— А больше зачем? Не на свиданку же, — засмеялась она и села так, что её могучая грудь в красной кофте легла на стол, слегка белея на вершинках сквозь растянутую ткань.

Он тоже улыбнулся, потому что никогда не отказывался от беседы-разрядки на вольные темы, когда не было деловой. А деловой наверняка не было.

— Может, у вас тут мужья излишние есть? — весело поинтересовалась Козлова.

— А-что — дефицит?

— Около моего отдела сколько хочешь. Только стоять не могут: как скинутся, так тут же и падают.

— А женщины их подбирают?

— Прямо-то! Кому они нужны? Думаете — от мужика много толку? Как в балете.

— Что в балете? — не понял Рябинин.

— Смотрели вчера по телевизору балет? Она танцует, выкрутасы крутит, а он? Поднять да поддержать. Так мужик и в семье, как в балете: пожрать да когда гвоздь вбить, — бойко рассказывала продавщица, шустро играя глазами.

— Есть мужья и хорошие… — начал было Рябинин.

— Нету, сама была два раза замужем. У первого мужа работа была шибко хорошая — на полчаса раньше прийти, на полчаса раньше уйти. Ну и запил, как дырявое ведро, сколько в него ни лей — всё мало. Придёт домой и лежит, как полотенце. Я, конечно, озлюсь, ну и пошла у нас свара. Разве это жизнь!

— Ну и чем она кончилась?

— Умер, пришёл пьяный и умер. Вскрыли его в больнице, копались-копались, отчего умер-то, оказалось — паршивый был мужик.

— Понятно, — весело согласился Рябинин.

Козлова рассказывала охотно, доверительно, как хорошему приятелю, с которым давно не виделась. Она шевелила мягкими крутыми плечами, отчего грудь на столе подрагивала. Маленький кабинет наполнился запахом здорового женского тела, терпким без духов.

— Со вторым мужем познакомились мы восьмого марта. В процессе этого знакомства родилась дочь. Потом родился сын. А потом ему захотелось чего-то среднего…

— Как? — не понял Рябинин.

— Что с него, с лесовика, возьмёшь? Он работал-то знаете кем? Есть такие мужики — в лесу живут да за зверями бегают. Ягель, что ли?

— Егерь, — поправил Рябинин.

— Вот. Он в лес убег от меня за лосями шастать. Постояли у меня с недельку макароны поперёк горла, да ничего, отошла.

— Так и живёте с двумя детьми?

— С тремя. Третий между прочим появился, — совсем развеселилась Козлова, заливаясь смехом, от которого задрожали и грудь, и стол, и пол под ногами.

— А вы весёлая женщина.

— А чего? Квартира есть, харчи продаются, тряпки носим, телевизор светится. Живи себе, пока рак внутри нас не свистнул. Я задумчивых не люблю.

Тут Рябинин как раз и задумался: а может, весь смысл жизни, все истины мира, вся философия тех толстых книг, которые занимали у него дома стены, в словах этой весёлой женщины с быстрыми осмысленными глазками — живи, пока живётся…

— Я брюнетов не люблю, — вдруг засмущалась Козлова, поводя глазками по тёмно-пепельным волосам следователя, — я к ним равнодушна.

— Да, — отреагировал Рябинин на это сообщение.

— Они мне антисимпатичны.

— Да, — дакнул он ещё раз.

— Приходите к нам в магазин за винно-водочными изделиями, — окончательно потупилась Козлова.

— Спасибо, но я задумчивый. — Рябинин встал. — Ну, благодарю за посещение.

Козлова поднялась, как ни в чём не бывало хихикнула, попрощалась, но у двери спросила:

— А зачем вызывали-то?

— Поговорить… о мужьях.

Она ещё раз отрывисто хихикнула и ушла, мягко покачиваясь.

Обычно в таких случаях у Рябинина затлевала тихая злость, которую эти женщины сразу замечали. Но Козлову он воспринял спокойно, может быть, за её радостно-телячью философию и какое-то амёбистое ощущение жизни.

Рябинин усмехнулся и начал опять рассматривать список, хотя знал его уже наизусть. Сидел недвижно, уставившись в разлинованную бумагу…

Что-то прошуршало по полу. Рябинин бросил взгляд на сейф, где стояла гиря, но она стояла, как стояла, потому что была железная. Он вернулся к списку, но опять зашелестело — только мышей не хватало. Рябинин глянул под стол и резко вскинул голову.

Тихо, как опавшее дерево, у двери стояла женщина.

14

В сером, далеко не новом пальто, в рабочих ботинках, в суконной кепке набочок, с потёртым до сивости портфелем, Вадим Петельников шёл по проспекту Космонавтов. Вдруг он сорвался и потрусил лёгкой рысцой, помахивая портфелем. Добежав до дома семьдесят три, Петельников заскочил в крайнюю парадную и позвонил в первую квартиру. Ему открыла пожилая женщина.

— Я с комбината, — тяжело дыша, сказал Петельников, — срочно вызывают Ватунского.

— У нас такой не живёт, — пожала плечами женщина.

— Странно, мне назвали эту квартиру.

— Нет, вы ошиблись. А напротив живут Захаровы.

— Наверное, на втором этаже. Извините.

Петельников бросился вверх, достал из кармана кусок чистой бумаги и, сжимая его в руке, позвонил. Нажимал кнопку долго, раза четыре, но никто не отзывался. Зато открылась дверь квартиры рядом и высунулся старичок:

— Да они в командировке.

— А давно? — поинтересовался Петельников.

— Да месяца три.

— И Ватунский тоже?

— Я, сынок, не знаю по фамилии. Геологи они.

— Спасибо, папаша.

Петельников пошёл вниз и спускался, пока не хлопнула дверь любопытного старичка. Тогда он, как прыгун с шестом, взметнулся на третий этаж и позвонил в очередную квартиру.

— Кто? — спросил из-за двери тоненький голосок.

— Серый волк, — ответил Петельников.

За дверью замолкли, оценивая это обстоятельство.

— Открывать посторонним нельзя, — поучительно разъяснили из-за двери.

— Позови маму.

— Мама пошла в магазин.

— А папа?

— Папа на работе.

— А дядя Ватунский?

За дверью опять стихло, и Петельников приложил ухо почти к самой обшивке, чтобы не прослушать.

— Такой дядя здесь не живёт.

— Спасибо, Красная Шапочка.

Петельников подошёл ко второй двери, но внизу легонько зашаркали — кто-то осторожно поднимался. Он расстегнул портфель, достал список и углубился в него, изобразив высшую сосредоточенность. Шаги заглохли и опять поскреблись вверх по бетонным ступенькам. Петельников скосил глаза на лестничный пролёт. Сначала показалась жёлтая лысая голова на тонкой шее, как дыня на палке, а потом вылез и весь тот самый дед.

— Эй, парень, ты чего тут ходишь по квартирам? Ушёл и опять пришёл…

— Дедушка, я государственный курьер. Да вот адрес перепутал. Может, вы подскажете?

— Кто тебе нужен-то?

— Такой высокий мужчина, лет сорок, видный из себя…

Старик задумался, прищурив глазки, и было не понять, то ли он вспоминает высокого мужчину, то ли решает, что делать с подозрительным парнем. Петельников терпеливо ждал, а ждать он умел.

— Одетый во всякую одежду? — наконец спросил старик.

— Точно, одетый, — понял его Петельников.

— С портфелем? Только получше твоего.

— Наверняка получше.

— Шагает, как министр, лицом вперёд. Сурьезный мужчина. Прямо не гражданин, а турист. На пятый этаж ходит. А квартиры не знаю.

— Спасибо, дедушка.

Петельников побежал наверх, засовывая бумаги в портфель. Он не сомневался, что найдёт женщину Ватунского, хотя способ выбрал не тот, а какой-то эффектный и дурацкий. Надо бы старым добрым обходом квартир и расспросами, как получилось сейчас с дедом.

На пятом этаже тоже было две квартиры. Инспектор позвонил в правую. Дверь тотчас открыли, но он не сразу спросил то, что надо было спросить.

На пороге, а порог этой квартиры был ступеньки на две выше лестничной площадки, стояло неземное существо. Сзади существа, где-то за спиной, горела сильная лампа, просвечивая лёгкий халат. Под ним, схваченная мягкими линиями, словно залитая тушью, чернела изящная фигурка. «Как таитянка на солнечном холме», — подумал инспектор.

Он считал, что у него есть кое-какие слабости. Больше всего в жизни он любил уголовный розыск. На втором месте стояли красивые женщины. Петельников знал, что это явная слабость: в мире наверняка существовали вещи посерьёзнее. Но практически он не мог их найти, потому что честность, труд, принципиальность, борьба и даже любовь входили у него в понятие «уголовный розыск». При случае он мог приударить за любой женщиной, но не за этой — женщиной Ватунского. Петельников не сомневался, что перед ним она.

Надо было завязать разговор. С женщинами у Петельникова получался лучше всего утоптанный, как футбольное поле, разговорчик о встрече.

— Скажите, Сидоров дома?

— У нас такой не живёт, — ответила девушка мягким голосом.

— А Иванов?

— Ни Иванов, ни Петров не живут.

— Я это знал, — заявил Петельников.

Она удивлённо шевельнула дверью, и высвеченный халатик мягкой волной побежал по точёной фигуре.

— Зачем же вы спрашиваете?

— Чтобы познакомиться с вами. Мне сказали, что вы последняя женщина древних инков.

— Но вы, кажется, не последний настырный парень на земле.

— Как вы смотрите на свидание в восемь часов у кинотеатра «Меридиан»? Не обращайте внимания на мою одежду — я гадкий утёнок. На свидании вы увидите лебедя.

Чуть раскосые глаза сначала округлились, а потом опять вытянулись вслед за губами, которые заулыбались.

— На улице ко мне приставали, но чтобы пришли на квартиру…

— Почему же нет, если доставляют на дом продукты и бельё из прачечной? Так как насчёт встречи?

— Я должна посоветоваться с женихом.

Петельников знал, кто её жених, который только теперь, после убийства жены, мог на ней жениться.

— Не стоит его посвящать в наши отношения. До свидания. Как-нибудь я заскочу.

В соседнюю квартиру Петельников позвонил уже просто так, для очистки совести, потому что привык всё доделывать до конца. Открыли не сразу, и пришлось раза три топить жёлтую кнопку. Инспектор бросил навстречу звякнувшему замку бодренькое «извините» и тут же сделал непроизвольный шажок назад…

Перед ним стоял Ватунский.

— Извините, из санэпидстанции. Мышек у вас нет?

— Не держим, — бесстрастно ответил главный инженер.

— Я имею в виду диких, — уточнил Петельников.

— Не знал, что милиция ещё и мышей ловит, — усмехнулся Ватунский и захлопнул дверь.

15

Женщина стояла тихо, как опавшее дерево.

И Рябинин сразу понял, что это она. Как понял, он не смог бы объяснить, как не объяснить, почему мы чувствуем горе друга за тридевять земель.

Среднего роста, стройная, но не хрупкая, в белой кофточке и светлой юбке, с тяжёлым белёсым снопом волос на затылке…

— Марианна Сергеевна Новикова? — спросил Рябинин, когда она села перед ним.

Чуть ощутимый запах духов выветрил казённо-прокуренный воздух. Рябинин заполнял первую страницу протокола, посматривая на её паспорт и охватывая взглядом лицо свидетельницы, потому что она склонилась низко, к самому столу.

Белая, как показалось Рябинину, очень тонкая для тридцати шести лет кожа. Простое русское лицо. Свежий лоб с завиточками на висках. Большие синие глаза широко расставлены, но это не замечалось — уж очень они синели. Её нельзя было назвать красавицей, скорее, милой, что, считал Рябинин, лучше красоты.

— Марианна Сергеевна, вы ничего не хотите мне сообщить?

Такая форма вопроса предполагала, что человеку есть что сообщить, следователь об этом знает и это надо сообщить.

— Спрашивайте, — вздохнула она так обречённо, что, не будь Рябинин следователем, век бы не стал у неё ничего спрашивать.

— Вы знакомы с Максимом Васильевичем Ватунским?

— Да. — И он даже не понял, она это сказала или тополиные листья шушукнули в открытую форточку.

— Какие у вас отношения?

— Близкие…

Лицо начало медленно, как снег подступавшей водой, наливаться краской. Казалось, тонкая кожа не выдержит этого жаркого прилива.

Вдруг она вскинула голову, окончательно покраснела до бурости и прищурила свои лазуритовые глаза:

— Да, близкие! Я признаюсь в этом, но только не тяните душу из Ватунского! Вы никому не верите! Ни ему, ни мне!

— Вообще-то я… — начал было Рябинин, но она упала на стол и зарыдала по-бабьи, так зарыдала, что у него побежали по спине игольчатые мурашки. Он вскочил и замельтешил по кабинету, не зная, что делать…

У женских слёз, как и у смеха, десятки оттенков. Плачут откровенно для выгоды, чтобы разжалобить и смягчить вину. Бывают слёзы так, на всякий случай, дешёвые, как бижутерия. Есть слёзы киношные, банальные — знают, что в таких случаях плачут на экране. От радости плачут тёплыми редкими слезинками. Кокетливые есть слёзы, когда приложат платочек — то ли слезу ждут, то ли нос вытирают…

И с горя есть слёзы, холодные и мокрые, как оплавленный лёд.

Таких слёз Рябинин боялся больше удара в лицо. Лучше бы она в него швырнула пепельницу. Кое-как он заставил её выпить глоток воды, и она начала медленно успокаиваться, запоздало всхлипывая. Завитки на висках намокли, повисли, как у первоклассницы. Лицо побледнело, словно она смыла прилившую краску слезами…

Сначала Рябинину показалось, что в кабинет скользнул солнечный луч, прорвав осенний туман: всё побелело, посветлело, как на опушке. Рябинин смотрел на свидетельницу сквозь повлажневшие стёкла, и её всхлипы, и её беспомощная женственность, которая теперь исчезает в женщинах, как кислород в городах, и неожиданный свет в кабинете, и ещё что-то неизвестное, попавшее в его грудь — всё это щемящим комком вдруг сжалось у него внутри и захотелось встать, склониться и поцеловать ей руку. Рябинин даже легонько отпрянул от стола, поражённый возникшим желанием. Что это — сентиментальность, или психопатия, или всего помаленьку?

— Спрашивайте, — всхлипнула она в последний раз.

— Расскажите по порядку. — Рябинин вытер матовость с очков.

— Я рассказала.

— И всё?

— О чём же ещё?

— Поподробнее, — попросил Рябинин и подумал, что она и верно всё рассказала. Остались детали, а может, даже их не осталось.

— Познакомились давно, много лет назад, — начала она, переводя дыхание после каждого слова. — Что говорить? Встречались тайно… Скрывали… Это нам удавалось. Жену он не любил, даже ненавидел. Он любит меня.

Новикова, пожалуй, впервые посмотрела на Рябинина внимательно — поймёт ли он о любви, не из тех ли он следователей, которым лишь бы записать в протокол.

— Ватунская знала о вашем существовании?

— Узнала года два назад. Вообще жизни не стало. Особенно для него. Скандалы. После них он чернел.

— Что вы знаете о её смерти со слов Ватунского?

— До этого дня она только знала обо мне. Ни фамилии, ни имени. А в тот день где-то добыла мой адрес. Хотела идти ко мне… В райком. Он и не выдержал — ударил. Дальше вы знаете.

Дальше он знал. Вот и «сообщу» легло в дело, как последний патрон в ствол винтовки.

— У вас какая семья?

— Я и ребёнок.

— Ребёнок… чей?

— Его. — И она опять покрылась рубиновой краской.

Пожалуй, стоит позавидовать мужчине, которого любит женщина с милой способностью краснеть.

— Что говорить? Любим мы друг друга — вот и весь сказ.

Она считала, что любовь объясняет всё. Рябинин тоже так считал, ему оставалось только увязать любовь с уголовным кодексом.

— Скажите, — задумчиво спросил следователь, — почему же Ватунский, умный, сильный, влиятельный человек, не развёлся с женой?

И Рябинин сразу увидел, что куда-то попал, что-то задел. Новикова даже отвернулась от него.

— Мы и так часто виделись.

— Это не ответ.

— Не хотели создавать семью.

— А это неправда. Вы же не умеете врать.

— Нет, умею! — вспыхнула она и повернулась к нему лицом.

Рябинин рассмеялся — так это получилось у неё непосредственно. Новикова вдруг тоже улыбнулась.

— Вы же знаете, что это зависит от мужчины.

— Вот теперь ясно.

Рябинин отстучал протокол. Новикова подписала и спросила:

— Вы-то верите, что он не хотел убивать?

— Конечно верю, что не хотел. Убивают ножом, топором, из пистолета, а умышленно так не убивают.

Она уже встала и хотела уходить, но всё ещё переминалась у двери. Рябинин знал, что многие свидетели так же неохотно уходят, как и неохотно являются по вызову. Уж если пришёл, то хочется поговорить с этим загадочным следователем, который в детективах так ловко разделывался с человеческой психикой. Новикову сейчас наверняка интересовал не следователь, а судьба Ватунского.

— А вы мне всё рассказали? — вдруг спросил Рябинин.

— Всё! — она гордо вскинула голову, но в её синих глазах застыла напряжённость.

И тут же вышла, буркнув «до свидания». Гордая женщина, но любовь и должна быть гордой. У Рябинина осталось такое же чувство, как от допроса Ватунского, — верил ей, хотел ей верить, но она чего-то недоговаривала.

16

На второй день прокурор вызвал Рябинина сразу: он ещё и гирю не успел выжать, только пришёл.

Семён Семёнович Гаранин сидел за столом, подперев рукой лобастую голову, как старушка в окне. В углу с какой-то бумажкой приткнулся Юрков.

— Ну, Сергей Георгиевич, дело Ватунского заканчиваете? Что там у вас вырисовывается?

Прокурор был в хорошем настроении, это выражалось в крайнем добродушии. Только непонятно, зачем без дела сидел Юрков, теребя лист бумаги.

— В принципе всё сделано, — ответил Рябинин. — У Ватунского была другая женщина. Из-за неё он поссорился с женой, ударил и убил — неосторожное убийство.

— Почему убийство? — спросил прокурор. — Он же не предвидел и не мог предвидеть смертельного результата, а?

— Я считаю, что если сильный мужчина, спортсмен, бьёт женщину с большой силой в лицо, то он должен предвидеть результат.

— А что вы думаете, Анатолий Алексеевич? — обратился Гаранин к Юркову.

Вот зачем тот сидел, теребя лист бумаги. Прокурору нужна моральная поддержка, — значит, разговор будет длинным и серьёзным.

— Семён Семёнович, по-моему, Сергей прав, тут неосторожное убийство. Здоровым кулаком, что есть силы. У женщин мордочки хрупкие. Да и вес разный.

Юрков знал, для чего он позван, и Рябинин физически чувствовал, как тяжело ему не соглашаться с прокурором. Уж лучше бы он поддакивал, оправдывая своё присутствие, а не лез против своего характера. Рябинин не ценил этих потуг, как не ценят фальшивых бриллиантов.

Гаранин помолчал, рассматривая Рябинина маленькими чёрными глазами, запавшими в пухлые складки кожи.

— Если всё сделано, почему вы не кончаете следствие?

— Не хватает точки над «и».

— Чего не хватает?

— Последнего аккорда.

— Так…

— Не хватает последнего штриха.

Юрков перестал мять бумажку и поднял голову. Рябинин знал, что сейчас немного озорничает.

— Не хватает последнего мазка.

— Пошучиваете, Сергей Георгиевич? — усмехнулся прокурор, и эта усмешка слизнула добродушие. — Я знаю, вы шутник. В книге уходов расписались, что уехали в Организацию Объединённых Наций. Ездили?

— Далеко, — улыбнулся Рябинин.

— А вчера расписались, что поехали в Главсин… Главсинхрофазотронсбыт. Я проверил, такой организации нет.

— Их пока не сбывают, — подтвердил Рябинин и вздохнул.

— Кого не сбывают?

— Синхрофазотроны.

— Так. Ну и что ещё скажете?

— Семён Семёнович, не хватает подробного, человеческого рассказа Ватунского… И вообще — не хватает чего-то.

Чего не хватает — объяснить трудно, потому что следователь не только знает уголовное дело, но и чувствует его, как мать ребёнка. У Рябинина была схема преступления, каркас, ничем не обросший. Дело походило на сухое дерево.

— Это всё литературщина, — уловил прокурор рябининскую мысль. — Как вы собираетесь его кончить?

— В суд, — ответил Рябинин и сразу понял, зачем его вызвали.

— В суд, — согласно кивнул прокурор. — А почему в суд? — тут же удивился он.

— А куда же?

— Вы не горячитесь, — предупредил Гаранин.

— Я и не горячусь, — сказал следователь, потому что и правда пока не горячился.

— Будете горячиться… Скажите, Ватунский положительный человек?

— Бесспорно, — подтвердил Рябинин и опять понял, к чему всё это.

— Значит, положительный человек с блестящими характеристиками… А с другой стороны, главный инженер огромного комбината, — торжественно объявил Гаранин.

— И что? — наивно поинтересовался Рябинин.

— Зачем же его в суд?

— А куда же?

— Анатолий Алексеевич, — опять прибег прокурор к Юркову, — как вы считаете?

— Я бы это дело прекратил, — сразу заявил Юрков, и Рябинин ему поверил: он прекратил бы, прекратил сам, по убеждению.

— Ты же сам сказал, что есть состав преступления, — вяло напомнил Рябинин.

— Состав есть, но он не преступник.

— Ты хочешь сказать, он не рецидивист. Но он преступник, коли есть состав.

Гаранин не зря советовал не горячиться, — Рябинин мог вспыхнуть как бензин. Он слушал прокурора и Юркова, но воля сделалась дряблой. Видимо, даже для воли нужна уверенность в целесообразности действия. Рябинин подумал, что, наверное, не было героев, которые бы не верили в пользу своих подвигов. Что толку убеждать Гаранина, когда он уже всё решил? Да если бы Рябинин сейчас доказал, что Ватунский убил ещё двух женщин, мнение прокурора не изменилось бы. Оно было даже сильнее тонкой книжечки в жёстком переплёте с чётким названием «Уголовный кодекс РСФСР». Прокурор считал Ватунского «случайным преступником».

— Передайте дело Юркову, он и прекратит, — буркнул Рябинин, зная, что Гаранин на это не пойдёт: слишком очевидное влияние на следствие.

— Зачем же? — не согласился прокурор.

— Не прав ты сейчас, — обиделся Юрков. — Намекаешь, что я непринципиальный?

— Где уж там намекает, когда прямо говорит, — вздохнул Семён Семёнович.

— Это моё глубокое личное мнение, что таких людей судить не надо, — добавил Юрков, вдруг разгорячившись.

— Не волнуйся, Толя, я верю, что твоё мнение — личное и глубокое, — успокоил его Рябинин, нажимая на «личное и глубокое».

Это было непостижимо, как размеры Вселенной. Рябинин сталкивался десятки раз с людьми, у которых мнение начальника, или большинства, или соседа мгновенно переваривалось и поступало в голову с кровью в виде сахара, витаминов или чего ещё там — прямо молекулами и ложилось в ткань мозга, превращаясь в своё собственное, уже личное глубокое мнение. Они могли поклясться, что это не чужая мысль, и были бы правы. Мысль была чужой, пока шла к ним, но коснулась — и стала своей, собственной.

— Чего-то вы, Сергей Георгиевич, не понимаете.

— Формалист он, — буркнул Юрков.

— Юрист должен быть формалистом, — спокойно возразил Рябинин.

— Что-то новенькое! — опять не удержался Юрков.

— Как это — должен? — удивился прокурор. — Мы боремся с формализмом, это пионеру известно…

— Кодекс формален. Если есть состав преступления, то человека надо судить.

— Но бывают различные обстоятельства, которые необходимо учитывать, — заметил прокурор.

— Кодекс их учитывает. Я имею в виду поруки, товарищеский суд, изменение обстановки… К неосторожному убийству, к Ватунскому, всё это не подходит.

— Но есть такие жизненные обстоятельства, которые не предусмотрены кодексом. Всего-то не предусмотришь, — опять возразил Гаранин.

— Семён Семёнович, я не знаю ни одного правонарушения, которое нельзя было бы оправдать жизненными обстоятельствами. Юрист должен исходить из идеальных условий, иначе надо закрывать прокуратуру.

Гаранин смотрел на следователя внимательно, словно давно не видел. Его лицо ничего, кроме внимания, не выражало, но говорил он не тем голосом, каким обычно требовал окончания дел или давал указания.

— Следователь должен исходить из идеальных условий, хорошо. А преступник-то находится в нормальных условиях, неидеальных. Как тут быть? Ставим в одни условия, а спрашиваем по другим? — спросил прокурор.

Вопрос был непростой, и Рябинин помолчал, но скорее оттого, что этот непростой вопрос задал Гаранин. Стоит человеку отрешиться от текучки, чуть-чуть подняться над повседневностью — и он уже может задавать непростые вопросы.

— По-моему, — вяло начал Рябинин, — все правила, инструкции, законы, планы и существуют для того, чтобы подтягивать действительность до идеала.

— Это уже из другой оперы, — кончил спор Гаранин и как-то суховато поджался, словно разом положил на губы печать.

— Это уже оперетта, — опять вставил Юрков.

— Прошу вас кончить дело на этой неделе, — сказал прокурор тоном, даже полутоном, но всё-таки выше.

Рябинин пошёл к себе.

Его удивило другое — он защищал истину, как последний бюрократ. Наверняка, девять из десяти его бы не поняли, не сразу бы поняли. Видимо, ей, истине, наплевать, с каких краеугольных гранитов её защищают, — лишь бы защищали. Ей наплевать на форму, потому что она сама содержание.

Двое мальчишек подошли к тополям, и у одного блеснуло что-то круглое, тусклое. Рябинин приподнял за ушами дуги очков, и верх стёкол медленно поехал вперёд, очерчивая ребят ясно, как биноклем.

В руках мальчишек была новенькая консервная банка. Зубристой крышкой они начали пилить зеленовато-сизый ствол тополя — самого тонкого, который тянулся, тянулся и всё никак не мог дотянуться до взрослых деревьев.

Рябинин поправил очки и забарабанил кулаком в раму. Ребята оглянулись, повертели головами, и опять блеснула зубастая консервная банка. Тогда Рябинин открыл форточку и так грохнул в раму, что стёкла задребезжали. Теперь ребята увидели его, увидели кулак, который вертелся в форточке, и убежали, оглядываясь на окно.

17

Вадим Петельников медленно шёл по Новосибирску, где он пребывал уже третий день. Он шевелил лопатками под своей модной курткой с пятью молниями и поглядывал на небо. Неяркое солнце отыскало полынью в облаках и неуверенно легло на мокрый холодный асфальт. Оно уже не грело — только светило, и от этого осень ощущалась больше, чем от дождя.

Для сотрудника уголовного розыска нет чужих городов, как нет для него одиночества гостиницы. Тяжёлая и опасная профессия связывает всех работников чем-то незримым, крепким и братским. Приедешь с трудным заданием — бросят свои дела, но тебе помогут; окажешься без денег — о чём разговор; негде жить — устроят у себя дома. Но, пожалуй, главным была не помощь в работе и не гостиница, а это удивительное отношение незнакомых тебе людей, которых видишь впервые, может быть, никогда больше не увидишь, а они встречают тебя, как родного. Да и сам Петельников забрасывал свои дела, когда входил к нему командированный инспектор.

Местные ребята сначала предложили осмотр достопримечательностей, поездку в Академгородок и поход в ресторан. Но Петельников от всего отбоярился, даже от машины, и теперь шёл пешком — иначе не увидишь города.

Он свернул на тихую улицу с молоденькими берёзками, на которых почти не осталось листьев, — только кое-где светились нечёткие пятна на тёмных проволочных ветках. Стволы были мокрые, пепельно-сизые. Круглые бледно-жёлтые листья налипли на асфальт детскими переводными картинками. Он старался на них не наступать и шёл разномерным шагом, как дети ходят по начерченным классам.

Одна неудача уже постигла Петельникова. За городом жила в собственном доме тётка Ватунского. В восемь утра он уже стучался в дверь, но оказалось, что тётка умерла в прошлом году и домик продан. Оставались институт и общежитие, где Ватунский прожил последние пять лет перед отъездом из Новосибирска. Петельников решил начать с общежития, хотя кто мог теперь помнить бывшего студента?

Получалось странно: человек родился и вырос в этом городе, а расспрашивать о нём некого. Родителей у него не было: отец погиб на фронте, мать умерла в войну. И тётки теперь не было. Школа отпадала, — детские годы Петельников изучать не собирался. Оставались институт и общежитие.

Он вошёл в длинное четырёхэтажное здание и в маленьком вестибюле упёрся в деревянный барьер, за которым парень с красной повязкой читал книгу.

— Вам на женский этаж? — спросил парень.

— Какие у вас дурные мысли! — улыбнулся Петельников.

— Почему дурные? — серьёзно насторожился парень. — Большинство мужчин ходит на женский этаж, а женщины на мужской.

— Вы студент?

— Студент, — согласился парень.

— Хорошая специальность, — сообщил Петельников.

— Вы к кому пришли? — строго спросил студент и отложил книгу.

— Об этом я как раз и размышляю… Наверное, к коменданту.

— Клавдия Петровна! — крикнул студент куда-то в коридор. — К вам гражданин.

Петельников дошёл до распахнутой комнаты, где пожилая женщина остервенело мучила арифмометр. Она поправила косынку, крутанула ручку и махнула рукой:

— Железный дурень… Слушаю вас!

Петельников сел к столу и предъявил удостоверение, но он уже видел, что она всё поняла. Петельников не раз замечал, что официальные лица частенько определяли в нём работника милиции, словно это написано у него на лбу. Но так бывало, когда он не заботился о конспирации.

— Чем могу быть полезной? — спросила комендант, размягчая лицо улыбкой после «железного дурня».

— Сможете, — заверил Петельников, — если давно работаете.

— Работаю со дня основания общежития.

— Чудесно! — восхитился Петельников. — Клавдия Петровна, не вспомните ли студента Ватунского?

— Ну что вы! — обиделась она. — Как Максима не помнить! Таких студентов не забывают.

— Да, — ободряюще заметил Петельников.

— Ну что вы! — ещё раз изумилась Клавдия Петровна. — Умница, вежливый, деликатный… А учился как! Бывало, все ночи сидит в читалке. Общественник. На нём всё общежитие держалось: и в секциях он, и в дружине, и на концертах… Максим… как вам сказать… был виден сразу — человек особый. У меня тут студентов жило-пережило. Иногда смотришь на парня и думаешь: какой толк его учить? Дурак, дураком и помрёт, хоть десять ему образований. А Максим, это был сразу человек.

— Ну, а так… в личной жизни… с женщинами, и вообще? — бессвязно спросил Петельников.

— Вся его жизнь была на виду. И личная тоже. Я же у него на свадьбе гуляла.

— А вы были в приятельских отношениях? — осторожно спросил Петельников.

— Обычные отношения, как со всеми. Но Максим даже коменданта на свадьбу пригласил.

Инспектор, прищурившись, смотрел на Клавдию Петровну. Она насторожённо замолчала, удивлённая его строгим взглядом, который будто въелся ей в кожу.

— И вы ездили в наш город на свадьбу? — сонно поинтересовался Петельников.

— Почему это в ваш? — удивилась она. — Свадьба была здесь, в этом общежитии, в красном уголке, хотя он уже работал у вас.

— А-а, — зевнул инспектор. — Так вы и жену знали?

— Познакомилась, как же! Миленькая девочка, Валей звать.

— А не Ниной?

Её морщинистое лицо вдруг побагровело, и она нервно забегала руками по столу, перекладывая бумаги.

— Чего вы меня путаете, молодой человек? Не знаю ваших дел, но за — свои отвечаю. Свадьба была здесь, и жену звать Валей. И фамилию помню — Беляевская, а стала Ватунской.

— А что потом?

— Чего потом? После свадьбы и уехал. Как у них дальше сложилось — не знаю. Город-то большой, не деревня.

— Отделение милиции далеко?

— Одна остановка прямо.

Петельников вскочил и протянул ей руку.

— Спасибо. Я к вам ещё зайду.

Он вышел из общежития и быстрым шагом пошёл в милицию — звонить Рябинину о первой, только что открытой жене Ватунского.

18

После разговоров с прокурором Рябинин толком работать не мог. И от этой немужской черты злился ещё больше — уже на себя. До двадцати лет свою обидчивость он считал возрастной. До двадцати пяти объяснял повышенной эмоциональностью. Вот уже тридцать минуло, а его можно ранить легко, как воробья из рогатки.

Да ещё этот неожиданный звонок Петельникова из Новосибирска о первой жене Ватунского, над чем надо бы спокойно поразмышлять в одиночестве.

Когда постучали в дверь, Рябинин напрягся до отвращения, до лёгкой тошноты от застарелого гастрита и, будь у него гипнотическая сила, отбросил бы того человека волнами от двери — так не хотелось сейчас никого видеть.

Вошла крупная пожилая женщина в меховой шубе, воротник и плечи которой дождь усыпал стеклянным горохом. Для шубы на улице ещё было рановато.

— Я мать Ватунской, — сказала она медленным голосом. — Почему вы меня не вызываете?

— Садитесь, — предложил Рябинин и стал тягуче и долго набирать носом воздух, как йог.

У следователя может болеть зуб или сердце, может быть настроение — как погода за окном, могут семейные неприятности сыпаться зерном нового урожая, жена уйти к другому может — всё может быть у следователя, потому что он человек. Но следователь должен говорить с людьми вежливо, корректно и бесстрастно, потому что он следователь.

Рябинин всё тянул воздух, пока не закололо под лопатками. Потом подержал его в лёгких и медленно выпустил ртом. И какая-то часть злости вроде бы ушла вместе с воздухом, как дым в форточку.

Женщина смотрела на него подозрительным взглядом.

— Не вызывал вас из-за похорон. Давал возможность прийти в себя. Горе всё-таки…

Ей было пятьдесят восемь лет. Правильные черты лица не утратили своей чёткости. Видимо, и она была в молодости красавицей.

— Почему этот бандит не арестован? — спросила она, как ударила по деревянной бочке.

— Сначала я вас хочу кое о чём спросить, — мягко ответил Рябинин, возвращая паспорт. — Вы не только потерпевшая, но и свидетельница. Что вы скажете об отношениях между дочерью и Ватунским?

— Какие там отношения! — взметнулась она. — Первую жену бросил! Знаете про неё?

— Ну это было давно…

— Всё ж таки бросил! В счёт идёт.

— Идёт, — согласился Рябинин.

— А любовницу завёл? Хотя я живу далеко, но всё хорошо вижу.

— Откуда вы знаете про любовницу? И про жену?

— Как откуда? От дочки. Только на людях делали вид, что любовь да согласие. А дома скандал за скандалом. Говорила я: сходи в райком, с ним бы, с миленьким, быстро по этой линии разделались…

— Свидетели говорят, что скандалы начинала жена, — с трудом перебил Рябинин.

— А какая жена потерпит разврат? — крикнула она так, что Рябинин слегка отпрянул.

— Скажите, — вдруг дьявол надоумил его, — адрес любовницы вы нашли для дочки?

— А что ж — сидеть сложа руки? — опять крикнула она.

— Конечно-конечно, — успокоил он её.

Перед ним была потерпевшая, у которой убили дочь. В таких случаях родители редко питали к нему симпатию, а случалось, что в горе и ненависти не видели большой разницы между преступником и следователем, как родственники умершего на операции частенько считают причиной смерти хирурга, а не болезнь. Поэтому Рябинин обращался с потерпевшими, как с душевнобольными.

— Почему этот бандит не арестован? — опять повторила она.

— Вот разберёмся…

— Чего тут разбираться! Убили человека, а они всё разбираются!

— Скажите, — осторожно начал Рябинин, — развратом вы называете любовницу или ещё что-то?

— И любовницу называю, и ещё кое-что. Натура у него развратная. Приличные мужья после работы обедают дома, а он в ресторан прётся…

— Ну и что? — неосторожно вырвалось у Рябинина.

— Как «ну и что»?! А вы знаете, что у него в кабинете спиртное стоит? Кто придёт, он первым делом выпить даст и сам пропустит. Работягу за маленькую в дружину ведут! А он по напёрсточку нанюхается за день, глазки замасленеют — и начнёт бабам руки целовать.

— Ну и что? — опять не сдержался Рябинин и тут же пожалел.

Мать Ватунской слегка отшатнулась — то ли для прыжка, то ли чтобы рассмотреть следователя получше. Её взгляд, воспалённый ненавистью, впился ему прямо в душу. Он хлопал глазами и ждал, что она сделает: пойдёт к прокурору жаловаться или даст ему оплеуху.

— Мы понимаем, где тут собака зарыта, — неожиданно тихо сказала она. — Хорошо понимаем! Ватунский — большой начальник, и надо всё сделать втихую, чтобы шито-крыто. Но не получится! Молод ещё! Я не таких видела! Да за свою дочку я сама вот этими трудовыми руками всем головы отвинчу!

Она вскочила со стула, и теперь отшатнулся Рябинин. Стеклянные горошинки на воротнике растеклись, и мех облезло торчал мокрыми хвостиками. Женщина бросилась к двери и так ею шарахнула, что у Рябинина заныли зубы, зарябила вода в графине и запахло штукатуркой.

— Что у тебя случилось? — тут же заглянул Юрков.

Он хотел помочь товарищу, но его глаза подсвечивались тем подозрительным ожиданием, которое всегда у него появлялось при виде Рябинина.

— Да вот сейф упал, — грустно признался Рябинин.

— Он же стоит, — ещё подозрительнее удивился Юрков.

— Я его поднял, вот и стоит.

Юрков глянул на многопудовый сейф и прищурился. Рябинин невозмутимо поблёскивал очками.

— Шуточки всё отпускаешь?

— Откровенно говоря, тётку я тут одну отлупил.

Это уже чёрт, который сидит в каждом человеке рядом с ангелом, дёрнул его за язык. Зря дёргал, потому что большой грех шутить с не понимающими юмора. Но того самого чёрта, который сидел рядом с ангелом, как раз и подмывало шутить с непонимающими.

Юрков неопределённо хмыкнул с вполне определённым смыслом и хлопнул дверью — не так сильно, как мать погибшей: зубы не заныли, но штукатуркой запахло.

И опять где-то в желудке свернулась клубком тоска…

Эта женщина наверняка пойдёт к прокурору города, в горком партии, поедет в Москву — она всюду пойдёт. И её все поймут как мать. Как мать её понимал и Рябинин, но не понимал как человека. В этом кабинете людей с горем много перебывало, но вели они себя по-человечески. Может быть, в этом и заключается звание человека — всегда оставаться им, даже в беде?

Но откуда эта тоска ползёт, как серый туман по болоту? Не боялся он жалобы, — их писано-переписано на него. Угрозы? Но следователь привык к ним. Может, оскорбление? Но он сразу простил ей, как всё прощают матерям. В концеконцов любой потерпевший имеет право предъявить строгий счёт юридическим органам. Тогда что же? Тоска, и запах штукатурки, и хлопнувшая за Юрковым дверь. Запах и Юрков — вот откуда эта болотная тоска.

Что же это! Юрков, следователь, его товарищ, против суда над Ватунским. Прокурор тоже против. Приятель Ватунского, соседи, Новикова — все против. Наверняка и на комбинате против. Все они против Рябинина — даже мать погибшей. А кто же за него? Один Петельников? Но Рябинин обязан защищать общество от преступников. Кого же ему защищать, когда общество не нуждается в защите?

Рябинин даже встал от этой неожиданной мысли, которая делала его работу бесполезной. Он даже повернулся к тополям — они-то всегда стояли к нему лицом, они ко всем стояли лицом. Он, следователь, — слуга общества. Но ведь он следователь прокуратуры, которая охраняет интересы государства, а не местного общества. Значит, за него государство в лице вот этого кодекса Российской Республики.

Рябинин вздохнул: государство за него. Оно огромно, могущественно, справедливо, но где-то там, наверху, а ему хотелось чего-то рядом, хотя бы одного слова единомыслия. Выходило, что теперь он единственный представитель государства по этому делу. А зачем государству сажать Ватунского, когда ему выгоднее иметь хорошего главного инженера? И не много ли он на себя берёт — вот так, от имени государства? Рябинина не особенно смущало количество его противников, — история и жизнь его убедили, что частенько истина начинала с малого. Его настораживало другое: Ватунского защищали разные люди, юристы и неюристы, да и сам он, лично, не как следователь, вряд ли стал бы его строго наказывать.

Рябинин взял в руки кодекс — тоненький он, несолидный, вот уж не свод законов, а тощенькая книжечка, где статья сто шестая коротко сообщала, что убийство, совершённое по неосторожности, наказывается лишением свободы на срок до трёх лет или исправительными работами на срок до одного года.

Так думало государство.

Рябинин убрал в сейф чистый бланк протокола допроса, — мать погибшей так и осталась недопрошенной. Но в одном она была права: жена первая, жена вторая, третья женщина. Не многовато ли для безупречного человека?

Как бы ни было хорошо проведено следствие, оно всегда только заглядывает в жизнь человека, как прохожий заглядывает в окно чужой квартиры. Следователь может разложить криминальные эпизоды по статьям кодекса, но жизнь человека так не разложишь. Да не всегда это и нужно. Если при поверхностном изучении жизни Ватунского были установлены три женщины, то логично допустить, что их было больше. Математика, какая-нибудь теория вероятностей, подсчитала бы точнее.

Одна женщина ненавидела Ватунского — она погибла. Вторая женщина его любила. А что скажет третья, бывшая жена? Возможно, они расстались не очень приятно, но время затягивает и не такие раны, а человек с зажившими ранами может быть объективен.

Петельников должен найти её и допросить.

19

Следователь — работник особого рода. Он представитель власти и по закону может делать то, что другому не позволено. Следователь может задержать человека, обыскать его, арестовать, перерыть квартиру, предъявить обвинение. В дождь и ночь несётся на происшествие: труп, найденный где-нибудь в яме или подвале, взрыв трубы или пожар, крушение поезда или обвал дома; кража в квартире или ограбление универмага, — и сидит, ползает, ночами пишет протокол осмотра при свете фонарика или допрашивает днями, оставаясь спокойным и бесстрастным, как гипсовый бюст. И нет у этой специфической работы ни нормы, ни границы. Стоит у него опечатанный, вросший в пол металлический сейф, будто отлитый из многопудовых гирь. Там лежат уголовные дела, инструкции и приказы не для любого взгляда, и оружие лежит в кобуре, матовой от пыли…

Следователь — лицо особое. Но он и лицо обыкновенное, потому что он работник государственного учреждения и к нему идут граждане за разъяснением и справкой. Он уже лицо не особое, не оперативный работник, а служащий — чисто выбритый, в свежей рубашке, вежливый, как стюардесса. Какое дело гражданину Симыкину, пришедшему поговорить со следователем о сыне-лоботрясе, до того, что этот самый следователь не спал ночь, шастая в болотных сапогах по загородной хляби в поисках ножа пробежавшего здесь преступника? Какое дело гражданину Конькову, который решил узнать, как ему выселить пьющего гражданина Шустрикова из квартиры, что следователь только что из морга, со вскрытия, и ему не по себе от трупного запаха? Что кончается срок следствия и нет у следователя ни минуты в запасе? Что попало ему от прокурора, не является свидетель, не признаётся обвиняемый, не найти хороших экспертов, жалуется потерпевший, и вдруг стала болеть грудь и начало отдавать в левую руку, потому что сидишь на допросах внешне бесстрастный, как истукан, а внутри всё дрожит…

Поэтому Рябинин легко снимал забродившее недовольство, когда в дверь просовывалась фигура и вопросительно застывала в проёме. Конечно, можно было отправлять посетителей на приём к прокурорам — Гаранину или его помощникам, как делали следователи, но Рябинин любил поговорить с этими всклокоченными людьми.

Два старика вошли в кабинет просто и свободно, как входят работники милиции или эксперты. Один — высокий и грузный, а второй — сухонький, небольшой. Оба уже были в осенних пальто и кепках. Они подошли к столу — там идти-то четыре шага — дружно сняли кепки и вдруг оказались чем-то очень похожими, может быть белыми блестящими волосами, как они блестят у очень седых стариков.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — торжественно сказал высокий трубным голосом и протянул руку.

Уже узнали имя, не просто фамилию, а имя-отчество — значит, в чём-то заинтересованы.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — повторил маленький таким же торжественным голосом, каким говорят на сцене артисты самодеятельности, но голосок у него был чуть тоньше, чем у большого.

Рябинин пожал им руки и предложил сесть. Они сели незамедлительно, будто иначе и быть не могло, будто следователь ждал их, отложив всё на свете. Сев и потеряв разницу в росте, старики стали совсем как братья, хотя в лицах вроде бы ничего общего не было.

— Сергей Георгиевич, — начал большой, которого Рябинин почему-то счёл за старшего, — мы члены комиссии партконтроля горкома, комиссия содействия, народного контроля и так далее…

— Общественники, короче, — уточнил маленький.

Они запустили руки под пальто и достали красные книжечки, которые Рябинин не стал и смотреть, — он видел, кто перед ним.

— Чем вы интересуетесь? — сухо спросил следователь, потому что боялся, что эти старички, у которых времени было не меньше, чем энергии, начнут соваться не в своё дело и придётся их вежливо выпроваживать.

— А чего вы на нас смотрите, как на ревизоров? — тонко хихикнул маленький.

— Жду, — ответил Рябинин, не меняя выражения лица и застывшей, сцементированной позы.

— Мы пришли поговорить о деле Ватунского, — объявил высокий, поглаживая крупный красный лоб, убегавший до темени.

— О Ватунском говорить я не буду, — резко сказал Рябинин, — следствие ещё не закончено.

Так он и думал. Официальные лица следователя никогда ни о чём не просили: они звонили прямо прокурору. А вот общественников подослать могли — комбинат или ещё кто.

— Самойлов, да расскажи ты ему вразумительно, — сказал маленький старшему, восковато светясь морщинистым прозрачным лицом.

— Вы коммунист? — оглушительно откашлявшись, спросил крупный старик, бурея складками лица.

— Я следователь, — звонко ответил Рябинин.

Они распахнули пальто и пододвинулись ближе к столу, выложив на него большие, по-рабочему расплющенные ладони. Действовали старики синхронно, как солдаты в строю.

— Мы хотим говорить по-партийному, — начал один. — Мне вот шестьдесят восемь, а ему, Кузьмичу, семьдесят три. Персональные пенсионеры мы и никого не боимся, кроме партийной совести. Так, что ли? — вдруг спросил он маленького Кузьмича.

Кузьмич довольно кивнул, и Рябинин подумал, что ещё неизвестно, кто из них главный. Подумал мимолётно, внутренне не ослабевая.

— Ну вот, сынок, — продолжал Самойлов, всё поглядывая на Кузьмича: так ли говорит, — пошёл тут слушок, что жмут сильно на следователя в сторону, значит, прекращения дела. Так сказать, ввиду особой ценности инженера…

— Инженер, конечно, видный, мы не спорим, — перебил Кузьмич.

— Известно, фигура, но непорядок это, давить на следователя.

Рябинин улыбнулся светлым старикам.

— Так вот скажи нам по-партийному, — строго спросил Самойлов, — давят на тебя и сколь сильно?

Между начальником и подчинённым есть безмолвные отношения, в основе которых лежит элементарная порядочность, как и в отношениях любых двух людей. Например, не говорить друг о друге третьему лицу. И этика есть — не делать ничего в ущерб своему учреждению. Но старики спрашивали не об этике. Они требовали ответить о более важном — не о форме, к чему всё-таки относилась этика, а о существе. Не было у них юридического права ни спрашивать следователя, ни проверять его. Но они спрашивали не от имени права, а от имени совести.

— Давят, — твёрдо ответил Рябинин, — не очень сильно, не очень прямо, а так, сбоку.

— Сергей Георгиевич, — затрубил Самойлов, — скажи прямо: нужна помощь?

— А что вы можете сделать? — усомнился Рябинин.

— Мы-то? — удивился Кузьмич наивности следователя. — Сперва пойдём к первому секретарю райкома Кленовскому…

— Думаете, он заинтересован, чтобы судили главного инженера? — теперь удивился их наивности Рябинин.

— Пойдём в обком партии, — добавил Самойлов.

— Я не уверен, что там обрадуются такой перспективе, — возразил Рябинин. — Комбинат большой, гордость области…

— Видишь, Самойлов, что я тебе говорил! — вдруг ринулся Кузьмич на своего товарища.

— А что ты мне говорил?

— Прокуратура не должна зависеть от местных партийных органов, — отштамповал Кузьмич.

— Побойся бога! — сразу набросился на него Самойлов. — Местные партийные органы руководят всею жизнью на местах. А прокуратура — на тебе, отдельно!

— Вот бестолочь-то! — сочувственно сказал Кузьмич, и его лицо потеряло желтоватую прозрачность, слегка порозовев. — Прокуратура должна быть независима от местных влияний.

— Что ж, по-твоему, прокуратура сама по себе?

— Это не по-моему, а по Ленину, башка!

— Сам башка! — беззлобно басанул Самойлов, но налился густой вишней. — А как же принцип партийного руководства?

— Я разве против? Партийная организация прокуратуры пусть имеет вышестоящую не на месте, а повыше. Район — в области, область — в столице республики… И всё тогда будет на месте.

Они спорили, забыв про следователя. Спорили, видимо, всю жизнь, потому что им было до всего дело. Рябинин внимательно слушал и представлял, как они схватываются по вечерам, стоит им сойтись на страх жёнам, да если бутылочку возьмут, тогда до утра и не растащить их, как два мотка сцепившейся проволоки. И вдруг Рябинин почувствовал зависть к этим серебристым старикам. Сможет ли он в семьдесят предлагать свою помощь людям, интересоваться всем на свете, спорить и быть ясным и твёрдым, ничего не расплескав и не растеряв на следственных ухабах?

— Отвлекаем же, — сказал Самойлов, разом обрывая спор.

— Вот что, мил человек, — повернулся Кузьмич к следователю, — если надо, мы в Москву съездим. Съездим, Самойлов?

— Съездим, — сразу согласился тот, будто ему предлагали пройтись в кино.

— Как в Москву? — удивился Рябинин.

— Очень просто. Сядем и поедем. Принимают нас там без всякого, быстро и с почётом… Мы же старые заслуженные члены партии, сынок. Рассказывать — дня не хватит. Если надо, съездим и доложим.

— Пока не надо, — подумав, сказал Рябинин.

У него не было формальных оснований для жалоб. Дело не отбирали, официальных указаний прекратить не давали. Но главное: сам-то он должен что-то значить. Можно ли прибегать к помощи других, не сделав ничего самому? В конце, концов, закон даёт ему право подать рапорт вышестоящему прокурору.

— Гляди, сынок, тебе видней. Ну что, Самойлов, пошли?

— А пошли, Кузьмич. Значит, следователя мы посмотрели — парень надёжный.

Тут до Рябинина дошло, что они его посмотрели, просмотрели насквозь своими неяркими прищуренными глазами, как просветили солнцем тонкий шёлк.

— Нужна будет помощь, Сергей Георгиевич, — поднялся Кузьмич с блестящим от тепла лицом, — приходи в райком, спроси Самойлова и Кузьмича, нас там все знают.

Они протянули руки — в них осталась ещё сила, та сила, которая остаётся у рабочего человека на всю жизнь. Неужели для силы и долголетия не нужны всякие зарядки, витамины, моржевания, бег трусцой, Сочи и стояние на голове? Неужели и нужно-то всего — иметь молодую душу и ясную цель?

Старики ушли, и Рябинин по-дурацки улыбнулся от тихой радости, побежавшей по жилам, будто он выпил громадный бокал шампанского.

20

Через три дня, в пятницу, когда Рябинин читал полученное из милиции дело о смерти гражданина Старушенцева в ванной при невыясненных обстоятельствах, в кабинет вбежала Маша Гвоздикина, которая всегда бегала, — ей было девятнадцать.

— К Семёну Семенычу, срочно, — оттелеграфировала она, улыбнувшись, и прищурила фиолетовые длинные глаза.

— Какой он?

— Кто его знает! — Она беззаботно побежала впереди Рябинина. Гаранину было за сорок, и он её не интересовал.

Гаранину было за сорок, но выглядел он за пятьдесят. Возможно, старили глубокие глазные впадины и лысый желтоватый лоб в полголовы, скользкий, как деревянные перила.

Он сидел за столом, ничего не говорил и вроде бы никуда не смотрел — бегал глазами. Рябинина его взгляд только коснулся.

— Вы меня вызывали? — неуверенно спросил следователь.

Может быть, Маша Гвоздикина напутала?

— Да, конечно. Вызывал.

Он видел Рябинина, но видел и что-то другое. Он был здесь, но его здесь уже не было. Он метался, метался сидя, и это удивило Рябинина — хоть бы бегал по кабинету!

— Слушаю вас, Семён Семёнович.

— Дожили, — вздохнул Гаранин и вдруг вскочил, как катапультировался. — Идёмте, нас вызывает Кленовский.

Райком партии находился в этом же здании, на третьем этаже.

Первого секретаря Алексея Фёдоровича Кленовского Рябинин видел один раз — давал справку по какому-то делу. Невысокий, в очках, с бородкой-шкиперкой, первый секретарь походил на учёного-физика. Говорили, что ему не раз рекомендовали сбрить бородку, но он её носил и считался лучшим секретарём в городе, да и район у него был самый большой и промышленный. Со следователем он тогда говорил мало, а больше слушал или задавал вопросы. У Рябинина осталось от него впечатление… было у него впечатление, но сейчас всё могло повернуться иначе.

В юности Рябинину нравилась пословица: «По одёжке встречают — по уму провожают». Потом он заметил, что если по одёжке встречали, то по ней и провожали. С годами Рябинину стала нравиться первая половина пословицы…

Вызвав свидетеля, следователь видит его впервые. В кабинет входит совершенно незнакомый человек, ни разу не виденный и которого больше никогда не увидишь. Сядет он перед столом в своей «одёжке», паспорт предъявит, поговоришь с ним минут десять — и уже надо знать человека, чтобы на ходу выбрать тактику допроса. Эта самая «одёжка» стала для Рябинина целым комплексом. Завязанный галстук, цвет пиджака, стрижка, как человек подошёл к стулу, как сел на него, куда дел руки и что делают пальцы, как сказал слово и какое слово, и почему это слово, а не другое, почему на этом слове дрогнули губы, а на том слове потемнели глаза… Всё это сливалось в образ, вместе с интуицией, вместе с чем-то ещё, чего, вероятно, не знала ещё наука, да и интуицию-то наука не очень объясняла. Поэтому Рябинин злился, когда читал у писателей фразы типа: «Ничто так не говорит о человеке, как его глаза». Всё говорит о человеке — от левого ботинка до правого глаза. Или — «вопрос стоял в его взгляде». На лбу чаще стоит вопрос, скорее, лежит, в плечах чаще, чем во взгляде. Всё говорит о человеке. Человек говорит, даже когда он молчит, и ещё неизвестно, когда громче.

Рябинин шёл за прокурором, удивляясь своим мыслям. Кленовского он видел один раз минут пятнадцать, и мнение составилось, сложилось. Для свидетеля этого бы хватило, но о первом секретаре райкома мнение должно быть прочным, должно свинтиться, как механизм из деталей.

Сейчас это всё не имело значения, — всё могло повернуться иначе.

Строго-вежливая женщина молча показала им на высокую дверь, ничем не обитую. Гаранин приостановился и повернул лицо к следователю — оно вдруг стало каким-то рыхлым, набухшим, как потемневший лёд, который снизу разъедает весенняя вода.

— Сергей Георгиевич, вы уж там не очень… умничайте, а?

— Хорошо, — согласился Рябинин и сразу почувствовал, что он тоже волнуется сильно и незаметно.

Кабинет Кленовского казался пустоватым, потому что не было традиционного Т-образного построения, да и вообще ничего не было, кроме письменного стола, столика с телефонами и книжного стеллажа. Полки длинные, в две стены, и не казённые, а какие-то домашние, уютные, с вазами и цветами, с яркими книжными рядами, среди которых сразу бросались в глаза сочинения Ленина — издания всех годов. От двери через весь кабинет по натёртому до шлифованного сияния светлому полу вела к столу ворсистая ковровая дорожка. Свернуть с неё было невозможно — поскользнёшься.

Первый секретарь молча ждал, пока они подойдут. Стол оказался шире, чем виделся издали, поэтому Кленовский поднялся, вышел из-за него и крепко пожал им руки. Рябинин мгновенно оценил и сам жест, и как он был сделан, но тут же задвинул свои наблюдения, как случайно выдернутую с полки книгу.

— У нас минут двадцать. — Кленовский посмотрел на часы. — Пожалуйста, расскажите коротко, в чём там дело. Вы, конечно, понимаете, что судьба такого специалиста и организатора, как Ватунский, меня интересует.

Рябинин собрался говорить, — дело всегда докладывал следователь, который знает его лучше всех. Он вежливо помолчал, и этого хватило Гаранину, чтобы начать докладывать самому.

Тогда Рябинин стал рассматривать Кленовского…

Наверное, зря писатели вырисовывают лицо человека, показывая лоб, губы, волосы, да и брови с ресницами выпишут, как сфотографируют. Как говорит о характере длина носа, цвет глаз или родинка на щеке? Другое дело, когда из этих носов, губ и глаз складывалось удивительное и странное явление Вселенной — человеческое лицо, как дивный цветок из мелких и неказистых молекул. Но как молекулы не могли бы стать цветком без солнца, так и не получилось бы человеческого лица без разума — только он мог светиться в губах-глазах-бровях. Рябинину казалось, что писать надо только о выражении лица, об этой печати разума и характера на нём.

Он внимательно следил за Кленовским, за его суховатым лицом и бородкой, под которой бежал по ослепительно-белой сорочке модный галстук. Секретарь слушал Гаранина и наверняка думал сейчас только об этом деле, нацелившись на прокурора большими очками в громоздкой оправе.

— Вот такие обстоятельства, Алексей Фёдорович, — кончил Гаранин, повозив по лицу платком, и добавил: — Мы считаем, что дело подлежит прекращению.

Секретарь молча повернулся к Рябинину, и тот сразу почувствовал его взгляд на вес, ощутил на себе, словно к нему подключили какой-то генератор, и быстро подумал, что прокурор потел не зря. И ещё подумал, что из Кленовского вышел бы хороший следователь.

— А вы что скажете?

— Дело подлежит направлению в суд, — промямлил следователь под взглядом Кленовского. Как большинство впечатлительных людей, Рябинин в новой обстановке слегка терялся.

Гаранин быстро посмотрел на следователя и тут же повернул лицо к Кленовскому. Получалось, что они оба волновались. Чего боялся прокурор — Рябинин знал. Но чего боялся он сам, Рябинин?… И чего может бояться поработавший следователь, на которого жаловались прокурору и правительству, которому угрожали чем только могли, на которого, бывало, бросались в кабинете и нападали на улице, о котором писали фельетоны, увольняли за это с работы, извинялись и восстанавливали? Не мог он за себя бояться. Не за себя боялся Рябинин, а себя. Он всё мог перенести, перетерпеть мог, если уж нельзя было крикнуть. Но когда пинали истину, как консервную банку, когда обращались с законом, как с купленными штанами, — у Рябинина сердце тяжелело, сжималось, как кулак для удара.

— По-вашему, Ватунский преступник? — спросил Кленовский Рябинина.

— Какой же он преступник? — ответил Гаранин, но Кленовский смотрел на следователя своим щелочным взглядом, который, как и солнечный свет, имел незаметное давление.

— Ватунский преступник и по-моему, и по закону.

Кленовский повернул голову к прокурору, потребовав взглядом возразить следователю.

— Он не опасен для общества, его преступление случайно, оступился человек, погорячился, нет смысла его судить, — обратился теперь Гаранин к следователю.

И тут Рябинин увидел, что Кленовский чуть-чуть согласно кивнул. Прокурор даже не заметил кивка, но ему он был не нужен, как птицам при перелётах не нужен компас, — есть у них какой-то орган внутри, который ведёт туда, куда надо.

Рябинин повернул голову к окну. За окном стояли тополя. Начали сдавать и они. Холодные ветры дотрепали их. Листьев осталось мало, да и те болтались по ветру грязно-жёлтыми клочками бумаги. Ветки стали прутьями, и тополя просвечивались. Сдали тополя — холод струился по чёрным веткам день-деньской. А потом снега пойдут — белые и косые. Деревья совсем застынут и будут стоять обледенелые и тихие, как корявые столбы. И всё. Но не всё — придёт весна, и тополиные ветки задрожат от тепла и сока… А весна обязательно придёт — после стужи всегда бывают вёсны…

— Где сказано, что нет смысла судить хорошего человека? — разозлился Рябинин.

— Это же вытекает из духа нашего закона! — тоже повысил голос прокурор.

— В этом деле вы плюёте на дух закона!

— Как это плюю? Попрошу, Сергей Георгиевич, выбирать выражения. Какой смысл: человека, который никогда не совершал и никогда больше не совершит преступления, специалиста, судить, посадить и отправить в колонию копать землю или валить лес? Какой?

— Действительно, какой? — спросил Кленовский и вдруг улыбнулся следователю.

— Такой, — буркнул Рябинин, споткнувшись об эту улыбку, но тут же добавил: — Зачем искать смысл, когда закон прямо предписывает?

— Как? — удивился первый секретарь. — Вы, следователь, отказываетесь от поиска смысла?

— Но ведь закон же… — ошарашенно промямлил Рябинин, поражённый таким простым и очевидным выводом из всех его рассуждений.

— Лично я, — сказал Кленовский, — не могу применить ни одного закона, пока не пойму его смысла. А вы?

— Я тоже, Алексей Фёдорович, — быстро согласился прокурор.

— Ну а вы? — ещё раз спросил Кленовский.

Рябинин растерялся — с ним это бывало, когда неожиданно пропадала убеждённость. Две пары глаз внимательно смотрели на него: одни из глубины, из впадин, неодобрительно, и другие из-под очков, бесстрастно и требовательно.

Уверенность Рябинина дрогнула: он был человеком сомнений, а любое сомнение ломало его логику. И может быть, от этих сухих взглядов, или уж тут сердце пришло на помощь разуму, Рябинин вдруг удивился: как же так?

— Семён Семёнович, — неожиданно спросил он Гаранина, — чем же так хорош Ватунский, что его не стоит отдавать под суд?

— Я уже вам говорил, — слегка раздражаясь, ответил прокурор, — прекрасный специалист, положительный человек, случайность преступления…

— А вы с этим не согласны? — поинтересовался Кленовский у Рябинина.

— Согласен, очень даже согласен…

— Вы просто догматик, — перебил его Гаранин. — Вы должны подходить к явлениям всесторонне, учитывая политическую ситуацию.

Рябинин понял, что вот сейчас он, Рябинин, заговорит, потому что горячая волна крови и злости пробежала по спине, груди, бежала к лицу и мозгу.

— Семён Семёнович! — сказал следователь, и Кленовский лёгким движением головы выразил особое внимание, видимо уловив в его голосе иной тембр. — Семён Семёнович! — повторил Рябинин, когда волна достигла головы. — А если бы положительный слесарь, не главный инженер, вот так же убил свою жену — вы бы отдали его под суд?

— Что вы приводите нежизненный пример с каким-то абстрактным положительным слесарем? — пожал плечами прокурор.

— Я и жизненный приведу. Недавно вы отдали под суд шофёра самосвала Бочарова. Юрков вёл расследование. Бочаров сбил женщину. Раньше он никого не давил, а вот сел за руль с температурой, больной. Согласитесь, что тут больше случайности, — поздно затормозил.

— Процент дорожных происшествий… — начал Гаранин, но следователь его перебил:

— Подождите о процентах. Значит, преступление Бочарова тоже случайно. Он прекрасный специалист, лучший водитель автопарка. В моральном отношении непогрешим, общественник, прекрасные характеристики, да ещё двое детей на руках. Разница между ними только одна: Бочаров — шофёр, а Ватунский — главный инженер комбината. Так почему же вы одного отдаёте под суд, а второго не хотите?

— Кто больше принесёт пользы — шофёр, которых сотнями готовят на курсах, или специалист, уникальный специалист?

— И что отсюда вытекает, Семён Семёнович?

— Кто нужнее государству? Кого государство больше ценит? Не забывайте, у нас социализм, и пока кто больше даёт государству, тот больше и получает.

— Ну и что? — спросил Рябинин, хотя он уже знал — что.

— Вспомните, как Ленин относился к учёным. В голодное время для них выделялись пайки. А вы бы их уравняли с дворниками, вы бы уравняли. Кстати, учёных, крупных специалистов всегда и везде ценили.

— Выходит, — звонко спросил Рябинин, — что нужно два закона в государстве? Два уголовных кодекса? Один для ценных работников и другой — для не очень? Один для шофёров и другой для директоров?

— Никаких других законов не нужно, но мы должны это учитывать в своей практической деятельности. Закон нас обязывает смотреть, какая перед нами личность, как она характеризуется, — спокойно возразил Гаранин и промокнул платком щёки.

— Вы уже автоматически повторяетесь, Семён Семёнович. Они равные личности, но один — рабочий, а второй — руководитель. Вы путаете характеристику личности с её общественным положением.

— Ничего я не путаю, я просто учитываю.

— Тем хуже.

Это была уже дерзость, но прокурор только вздохнул и грустно сказал, как он всегда говорил, подчёркивая своё хорошее отношение к следователю:

— Чего-то вы, Сергей Георгиевич, не понимаете общего, политического.

— Политического? Что подумают рабочие комбината, если мы не будем судить Ватунского, — вот где для меня политическое.

— Что-то вы очень разговорились, — поморщился прокурор, беспокойно взглянув на первого секретаря.

— И вот теперь отвечу про смысл: в равенстве всех граждан перед законом — вот в чём смысл.

Стало тихо. Гаранин опять начал промокать платком невидимые письмена на апельсиново-пористой коже. Рябинин посмотрел на Кленовского — тот повернул голову к окну, к тополям, которые ещё кое-как бились с ветром. Было тихо, так тихо, что мог бы заныть комар или зажужжать муха.

Кленовский отпустил взглядом тополя, глянул на часы, вышел из-за стола, смело ступая по льдистому полу, и протянул Гаранину руку:

— Спасибо. Больше вас не задерживаю.

Рябинину пожал руку молча, улыбнулся. Гаранин сунул платок в карман и переступил с ноги на ногу.

— Всего хорошего, — кивнул Кленовский.

— Алексей Фёдорович, — недоуменно начал прокурор, — как же быть с Ватунским?

— Я, Семён Семёнович, не юрист, — улыбнулся секретарь опять, но уже веселее, неофициальнее, словно он оказался в домашних условиях.

— Но… Алексей Фёдорович, всё-таки правильно я ориентируюсь насчёт нужности Ватунского производству?

— Вот это вопрос политический, поэтому я отвечу. Правильно, Ватунский очень нужен производству. Но социалистическая законность району тоже нужна.

— Тогда не знаю, что и делать, — развёл руками Гаранин и тоже заодно улыбнулся.

— Делайте по закону. Да вот, по-моему, следователь, Сергей Георгиевич, знает, что делать, — кивнул секретарь на Рябинина. — Суд же не обязательно его посадит?

— Возможно, и не посадит, — ответил Рябинин.

— Семён Семёнович, — секретарь дотронулся до пиджака прокурора, — почему вы галстуки подбираете не в тон? Уж тут я знаю точно, хотя вопрос и не политический. К этому костюму пошёл бы синеватый с матовым отливом, таким сизым, как голубиное крыло. Ну, до свидания, товарищи.

Гаранин схватился за галстук и попытался его повернуть, чтобы узел с хвостом ушёл под пиджак. От этого ещё больше вспотел, сделал шаг назад и хрипло ответил:

— Я вас понял. До свидания, Алексей Фёдорович.

И пошёл по ковру к двери, повернув голову назад, насколько хватило шей. Рябинин шёл сзади и думал, что Гаранин с удовольствием пошёл бы задом наперёд, чтобы видеть лицо Кленовского, но стесняется его, следователя. А может быть, прокурор смотрел как раз на него, на Рябинина…

21

Странно, но он мало знал о потерпевшей. И ему не хотелось о ней знать, как о книге, первая страница которой неумна и бесталанна. Это звучало дико — не хотелось знать. Когда следователю не хочется чего-либо знать, он должен сразу ехать в кадры и подавать рапорт об увольнении. Да и не выбирает следователь обвиняемых, потерпевших и свидетелей, как врач не выбирает больных.

Пока не вернулся Петельников, можно было заняться личностью потерпевшей. Видимо, мысль об инспекторе добежала до Петельникова, потому что телефон зазвонил и Рябинин услышал усталый, но весёлый голос Вадима:

— Сергей Георгиевич, привет!

— Здравствуй, сыщик. Звонишь из Новосибирска?

— Уже здесь, сижу в своей конторе.

— Чего ж не наносишь визита?

— Начальник дал срочное дело. Попозже заскочу, Сергей Георгиевич. Первой-то жены в Новосибирске нет, уехала неизвестно куда.

— Что же делать?

— Даже не знаю. Не объявлять же всесоюзный розыск. Я изъял её личное дело. Получил?

— Нет.

— Утром отправил с сержантом. Значит, у вас в канцелярии лежит. Сергей Георгиевич, у меня тут глухое дело. Вечером заскочу. Салют!

Возможно, Ватунский знал адрес первой жены, но спрашивать было нельзя, — может попросить её дать выгодные для него показания. И всесоюзный розыск не объявишь, — не такая уж острая необходимость, а розыск дело сложное и дорогое.

Рябинин хотел идти в канцелярию, но в кабинет шмыгнула Маша Гвоздикина и хлопнула на стол ёмкий пакет.

— Давно лежит? — ехидно спросил Рябинин.

— Могли бы и сами заглянуть, — бормотнула Маша и побежала дальше, блеснув коленками.

Он вскрыл пакет и вытащил поблёкшую желтоватую папку. На первом листке по учёту кадров было крупно выведено тушью: «Ватунская Валентина Михайловна». С фотокарточки улыбалась миловидная девушка, улыбалась просто и ясно, будто здоровалась. Голова сияла ореолом пушистых волос — может быть, от неправильной подсветки. Кофточка со странным воротником переходила в крылышки не крылышки, но в какие-то перепонки на плечах.

Как принял кадровик такую фотографию?… Но что-то в её лице ему знакомо, где-то виденное мелькнуло в этих волосах и глазах…

Тихо ёкнуло в груди — как выстрелили вдалеке. И оттуда, где ёкнуло, пошёл нарастающий жар к голове и ногам, как нарастал бы шум и крики оттуда, где вдалеке в кого-то выстрелили. Красный и обмякший, смотрел Рябинин ошарашенным взглядом на фотографию — перед ним была молодая Марианна Сергеевна Новикова.

22

Рябинин вскочил со стула — ему требовалось движение, всё равно куда идти и зачем. Он метнулся по кабинету, пнул ногой бесчувственную гирю, схватил плащ и вышел на улицу прыгающим шагом.

Любовь… Добрая половина фильмов — о любви. Каждое второе стихотворение — о любви. Девять песен из десяти — о любви. Любая девчонка ждёт любви. Люди пишут стихи, поют песни, ждут, надеются, — но ведь это всё мечты, мечты о любви. А мечтают только о том, чего нет. Не потому ли так много песен о любви?

Любовь… Какими только путями ей не приходится ходить, куда только она не прячется и чего только не терпит! Ею жертвуют ради карьеры, науки, призвания, просто работы… Ради этой самой материальной базы, этого самого жизненного уровня, который частенько принимают за счастье. И живётся любви с этой базой, как бабочке с бульдозером, потому что она духовна и бьётся легче хрустальной вазы.

Но кто знает, какими путями должна ходить настоящая любовь… Может, для неё и нет дорог лёгких и накатанных, как их нет для всего настоящего. Может, истинная любовь не даётся без мук и зигзагов, как и всё истинное…

Какими бы путями она ни шла, лишь бы приходила к людям. И Рябинин был рад, что увидел её — трудную, сильную и трагичную. Был рад за Ватунского и Ватунскую-Новикову.

Он уже отбежал по прямой от прокуратуры кварталов семь. Осталось ещё четыре, потому что у него была норма — он всегда доходил до последней полуплощади города, полукруга высоких новеньких домов, в центре которого на гранитной глыбе застыл зелёный танк, вздёрнув в небо тонкую пушку. Проспект огибал глыбу и дальше разбегался в разные стороны уже по полям. Рябинин доходил только до танка, но это было неблизко. И обратно одиннадцать кварталов — совсем неблизко. Ему и не нужно близко. Незаурядное всегда поражает. А потом начинает беспокоить; где же оно, твоё-то незаурядное?… Разве оно отпускается не всем, не каждому? Пусть не поровну, но всё-таки отпускается же, должно отпускаться, потому что мы люди единого человеческого мира и в чём-то все равны. А может быть, любви, которая всегда незаурядна, нет никакого дела до общечеловеческого мира, а нужен ей только внутренний мир человека — двух человек? Тот самый внутренний мир, куда с протоколом, как с совковой лопатой — загребать, значит, ломился Рябинин и куда его не пустил Ватунский.

У каждого есть внутренний мир. Рябинин относил к нему свои мысли и чувства. Но было что-то ещё, глубже, может быть, уже там, где рождается интуиция. Это был иной, неясный мир, который чуть вздрагивал где-то за мыслями и чувствами, как голубоватая туманность за видимой планетой. В том мире были сны, от которых проснёшься и больше не заснуть, хотя и не помнишь, что снилось. В том мире мелькало его раздавленное военное детство. В том мире всё бежали куда-то луга с незапятнанными ромашками, с лесными солнечными полянами, где лёг бы и умер от радости. Какие-то озёра с тёплой подсеребренной водой, в которую входишь, как в счастье… Какие-то болота, пряные и терпкие, как духи, которые ещё не придуманы… В том мире много пустяков. Сыроежка краснеет во мху, да как краснеет! Вода бежит под корнем, чистая и холодная. Дождь бьёт по лопуху — чего же здесь такого? — а капли быстренько в струйки, сольются в воронку, в лужицу и сбегают по стеблю… Какая-то былинка гнётся под ветром — уж тут чего особенного… Но в том мире от этих пустяков всё замирало, от той же былинки, гнущейся под ветром. От того, чего не знаешь и о чём не мечтаешь, но что предчувствуешь. Чего и вообще никогда толком не увидишь, а мелькнёт где-то в берёзе, в траве или войдёт с запахом черёмухи или травки простой — той же былинки, гнущейся под ветром…

Была в том мире и женщина — какой мир, даже иной, может обойтись без неё? Но не та женщина, которая всегда рядом, которую он любил, ну, конечно, любил… Не та красавица, на которую молишься. И не та умница, которой восхищаешься. То была совсем другая женщина. Да и женщина ли была это?… Мелькнёт силуэтом в окне — и пропадёт навсегда, ничего и нигде не оставив. Улыбнётся в проходящем мимо автобусе — врежется её улыбка на всю жизнь, как высеченные буквы в гранит. Но чаще она брела в полях, в цветах, в травах. Её можно было бы догнать, заговорить, дотронуться до мокрого от росы платья, можно бы… Но он никогда не побежит и не дотронется, потому что она сразу пропадёт.

О том мире Рябинин мало мог что сказать — он только чувствовался, как музыка. В том мире сжималось сердце и иногда хотелось плакать. Рябинин никого не пускал в тот мир, да и сам с годами всё реже и реже заглядывал в него.

23

Ватунский быстро глянул на следователя — всё, мол, знает или половину?

— Всё, Максим Васильевич, — просто сказал Рябинин.

— Что… всё? — осторожно спросил Ватунский.

Он ещё охранял свою личную жизнь, свой внутренний мир. Возможно, он туда вообще никого не пускал, тем более следователей.

— Я запрашивал Новосибирск.

— Тогда действительно всё, — улыбнулся Ватунский открыто. Рябинин впервые видел его улыбку и тоже улыбнулся — не из вежливости, а просто так, захотелось.

— Что требуется от меня? — спросил Ватунский.

— Рассказать всё…

— Но вы же знаете… А всё остальное — не для протокола.

— А я и не хочу всё писать в протокол.

— Сколько у нас времени? — деловито поинтересовался Ватунский.

— Я буду слушать хоть сутки. Слава богу, намолчались…

Ватунский посмотрел в окно, на тополя и дальше, куда-то в прошлое, сел поудобнее и начал осторожно, словно вспоминая значение каждого слова:

— Мне придётся вернуться назад, в Новосибирск. Я уже кончал институт. Не преувеличивая и не хвастая, скажу, что учился я не как все. Вместо одной программы наверняка тянул две. Читал технические новинки, экспериментировал, с разрешения Министерства высшего образования заочно учился на экономическом факультете. Вместо одного языка учил два. Да сейчас всего не перечислишь…

— Для чего это делали?

— Вы не одобряете? — удивился Ватунский.

— Я просто интересуюсь — во имя чего?

— Скажу честно, что ни корысти, ни карьеризма у меня тогда не было. Только жадность, громадная духовная жадность. И это, пожалуй, узко, а вот жадность жизни — вернее. Мне казалось, что я поздно родился.

— Мне так самому кажется, — буркнул Рябинин.

— Мне казалось, что человечество ушло вперёд и его теперь не догнать. Может быть, вы удивитесь, но теперь я живу так же. Конечно, что-то прибавилось, но об этом позже… Так вот, напряжение у меня было приличное, спал я меньше Мартина Идена, да и ел, пожалуй, меньше его. Только ему было нечего есть, а мне некогда. Однажды ехал я куда-то в трамвае и заснул, как умер. Ничего не помню. Буди меня, стыди, гори — не проснулся бы. Очнулся — трамвай уже подходит к кольцу. Оказалось, что я спал в таком положении почти час…

— В каком положении?

— Извините, спешу, хочу скорее дойти до главного. Проснулся и вижу: голова моя лежит на плече девушки. Я проспал так час, а она уже давно проехала свою остановку — не хотела меня будить. Посмотрел я на неё, как на чудо деликатности. Присмотрелся, вижу: передо мной и чудо женственности. Но этим ещё о ней много не скажешь. Была в ней какая-то теплота, какое-то понимание всего сущего на земле. И ещё что-то совершенно не передаваемое языком, как некоторые физические понятия. Поразила она меня больше кибернетики, которой я в то время увлекался. Да вы её видели.

— Видел, — сказал Рябинин.

— Так я познакомился с Валей. И влюбился, как может впервые влюбиться молодой и жадный до жизни человек. Боже, что это был за год! Бессонное счастье моё… Если раньше я спал по пять часов, то теперь и того не спал — всё проводил с Валей. Через два месяца после распределения мы поженились, хотя это обстоятельство никак не отразилось ни на моём образе жизни, ни на наших отношениях. Просто отдали дань общественному мнению.

— Вы это подчёркиваете со смыслом? — спросил Рябинин.

— Нет, просто для нас регистрация брака была формальностью, как и для всех влюблённых… Мне предлагали мест десять, одно другого лучше. Я от всего отказался, даже от аспирантуры, начал с самой низовой — попросился мастером на этот крупный комбинат. И приехал сюда. Валя пока осталась в Новосибирске из-за больной матери. Пока осталась. Тут я перехожу к самому главному и самому тяжёлому в моей жизни. Верите ли, мне самому не совсем понятно, что тогда случилось…

Ватунский замолчал, застрял взглядом в тополиных ветках. Почему-то все смотрели на эти тополя, когда поворачивали голову к окну. Можно было смотреть и правее, где зелёным неоном светился универмаг. Но люди с этого места всегда смотрели на тополя.

— Продолжать? — очнулся Ватунский.

— Конечно.

— А это всё нужно для следствия?

— Нет, — честно признался Рябинин и добавил: — Нужно мне.

— Работал я так же, как и учился. Через полгода сделался начальником цеха. Именно сделался. Пошёл к директору и сообщил, что этап ознакомления с производством закончил. Получив цех, я начал бешеную работу по его реконструкции. Это отразилось на работе всего комбината. Меня вызвали в министерство и чуть не сделали директором комбината. Я, разумеется, отказался, потому что твёрдо решил науку об управлении изучать постепенно, с самого низу. И диссертацию начал писать в это время. К чему я всё это рассказываю?… Валя! Писал ей всё реже и реже. И не письма, а короткие отчёты, как рапортички директору. Мне казалось, что с ней всё ясно, что этот вопрос мною отработан. Кроме того, тогда я, кажется, полагал, что любовь может быть важной только для женщины. У мужчины другая планида. Короче, я ни о чём не думал, кроме дела.

— Она вам писала?

— Да, конечно. Пока писала. Однажды на каком-то банкете мне показали молодую женщину, местную красавицу. Она только что разошлась с мужем-офицером. На банкете не принято говорить о делах, а принято нажимать на спиртное. Я не пил совершенно. Оставались только танцы. На вечере не оказалось ни одного высокого мужчины, кроме меня. Красавица тоже была высокой. Мы протанцевали весь вечер. После банкета я проводил её. Она действительно была красива, хоть снимай в кино.

— Вы… влюбились?

— Пожалуй, нет, наверняка — нет. У нас сложились отношения, которые не назовёшь ни дружбой, ни любовью, не знаю как. Больше всего подходит популярное выражение «встречались». Не было ни поцелуев, ни близости. Изредка ходили в кино, на концерты, вечера. Мне было приятно, что рядом со мной красивая женщина — и всё. Вот в это время перестала писать Валя, обиделась на рапортички. В городе никто не знал, что я женат. Анкету в личное дело заполнил ещё холостым. Но в городе уже знали, что я дружу с женщиной. В это время я возглавил новыйотдел по реконструкции комбината по моему проекту. Как-то меня вызвал директор и сказал примерно следующее: живёте вы один в комнатушке, у нас есть трёхкомнатная квартира, одному вам многовато, но, если вы подумаете о законном браке хотя бы с той красивой женщиной, с которой дружите, то в квартиру въезжайте хоть завтра. Видимо, я был похож на вечного холостяка, директор даже не сомневался, что я одинок… Сергей Георгиевич, а зачем вам нужны все эти мои откровения? — вдруг спросил Ватунский.

Не хотелось, ох как не хотелось главному инженеру пускать постороннего к себе в душу. Рябинин это ценил — легко туда пускают люди, у которых там пустовато, как в незаселённом доме.

— Не беспокойтесь, Максим Васильевич, ваш рассказ из этого кабинета не выйдет.

— Но зачем он вам?

— Видите ли, я работаю следователем давно. С годами меня всё меньше интересует — как? И всё больше интересует — почему?

— Не совсем ухватил, — улыбнулся Ватунский.

— Как — это способ совершения преступления. Возьмите убийства. Способов всего несколько, и они стандартны. Удар предметом по голове — камнем, бутылкой, молотком… Удар ножом, иногда удушение руками и выстрел из пистолета. Вот, пожалуй, и всё. Ваш способ уже встречается реже. А всякие там отравления чаще бывают в детективах, чем в практике. Да каким бы ни был способ убийства хитроумным, он в себе ничего не несёт, кроме действия. Он и в обвинительном-то заключении умещается в одной строчке: нанёс удар, выстрелил — и всё. А вот почему человек наносит удары и стреляет — это уже целая повесть, целая жизнь человеческая. Тут и психология, и воспитание, и характер, и социальные элементы… Это интересно. А ваша жизнь тем более интересна, Максим Васильевич.

— Вы ничего не пишете? Я имею в виду книгу… или статьи?

— Увы, — вздохнул Рябинин, — только протоколы.

— Продолжу. В моей голове уже понеслись мысли о переустройстве комбината — открывалась невероятная техническая и организационная перспектива. Я уже обдумывал первый шаг, выискивал в памяти резервы, мощности, нужных людей. Я уже нёсся, позабыв всё на свете. А директор предложил решить простенькую задачу из трёх лиц. Мне потребовалась минута на решение и получение оптимального варианта.

— Не понимаю! — вырвалось у Рябинина.

— И я не понимаю, чёрт возьми! — крикнул Ватунский. — А вы думали, что я расскажу сладенькую историю? Мол, были объективные причины? Мол, разлучили нас?

Он сразу замолк, словно весь вышел криком. Рябинин терпеливо ждал, когда Ватунский повернётся от окна, от тополей, к нему.

— Извините. Я не на вас кричал.

— Я знаю — на себя. Продолжайте, Максим Васильевич.

— Вы не инженер, вам трудно меня понять. Всё дело в рациональности, которая была моим богом. Нужно было решить вопрос с женщиной, Валей, квартирой. И я решил — быстро, экономично, рационально.

— А любовь?

— Тогда я об этой категории не думал. Вот сейчас могу объяснить — любовь к Вале никуда не девалась. Она была во мне, на самом донышке души, в подсознании, в подкорке, не знаю, куда ещё может завалиться любовь. Я походил на человека, который достал интересную книгу и знает, что эта книга может перевернуть его жизнь. Поэтому засунул её подальше, чтобы не мозолила глаза и не мешала делать дело. А книга-то всё-таки лежала. И это сравнение не то. Может быть, я был и прекрасный специалист, но в чём-то узковат. Сам не пойму, в чём…

Ватунский посмотрел на следователя, как первоклассник на учительницу.

— Могу сказать сразу, в чем вы, да не только вы, узковаты, — не вытерпел Рябинин. — Может быть, слегка образно скажу. В наше стремительное время надо раз в неделю закрываться на вечер в комнате, отключать свет, телефон, телевизор, зажигать свечку и читать Достоевского, Блока, Паустовского. Читать о человеке, о природе, а потом долго сидеть в тишине и думать: что такое человек в жизни, кто он и зачем он. Самый прекрасный специалист должен быть тронут чем-то гуманитарным, философией. Иначе он превратится в счётно-решающего…

— Идиота, — усмехнулся Ватунский. — Пойду дальше. Я ещё не всё сказал. Дело в том, что я женился, а с Валей не развёлся.

— Как? — не сразу понял Рябинин.

— Так… получилось. Может быть, эта мысль не пришла бы, да уж злой рок висел надо мной. Понимаете, потерял паспорт. Я правду говорю, честное слово, — вдруг спохватился Ватунский.

— Верю, — бесстрастно подтвердил Рябинин.

— Не выкинул, а действительно потерял паспорт. Получил новый, чистый, без штампа, — и расписался с Ниной…

— Но почему не развелись? Это же преступление — скрыть брак.

— Теперь сам думаю — почему. Во-первых, получил от Вали письмо. Она уже как-то узнала, что у меня появилась женщина. Две строчки: «Ты свободен. Если нужен развод — бери». Ну как его брать? Я не знал, что можно заочно. А поехать, увидеть её — не смог бы. Во-вторых, штамп в паспорте считал формой, которая ничего не значит, если нет фактических отношений. И молодой же был, мальчишка. Думал, потом как-нибудь утрясётся. А эта статья строгая?

— По сравнению с убийством пустяк, но всё-таки преступление.

— Тогда у меня будет и третье преступление, — сказал Ватунский и замолчал, смотря мимо следователя пустым, уставшим взглядом.

— Короче, женился, — начал он опять. — И вот оказался лицом к лицу с новой женой. Пока я думал о женщине абстрактно, во мне всё спало. Но когда я ощутил её, впервые поцеловал, то схватила меня такая боль, о какой и не догадывался. Обычно в таких ситуациях человеку требуется время для понимания своих ошибок. А у меня сразу. Как атомная вспышка.

— Зачем валяли ваньку насчёт своей узости? — грубо перебил Рябинин. — Чтобы скрыть причину женитьбы?

Ватунский неожиданно покраснел.

— Я правду сказал, — быстро ввернул он.

— Максим Васильевич, — задушевно начал Рябинин, — я же вас практически не допрашиваю. Неужели я не вижу, какой у вас уровень, начитанный вы или нет, чистый технарь или интеллигентный человек?

— Всё сказал правильно, — начал Ватунский и вдруг взорвался: — Сказать, что понравились её бёдра?! Вот и говорю! Да, понравились её ноги и грудь, чёрт возьми!

— Чего же вы кричите? — улыбнулся Рябинин.

— У вас, у следователей, это считается развратом, — сказал тише Ватунский, но его злость завязла в рябининской улыбке.

— Почему же?… Красивые ноги я тоже ценю.

— Не подумайте, что эти бёдра всё и решили. Хотя играли какую-то роль. Всё решил комплекс, где сексуальное, сиюминутное не исключалось. Продолжать?

Рябинин кивнул.

— Похудел я, почернел, стал хуже работать. Ходил у себя по кабинету, как отощавшая обезьяна. Верите, через три дня после свадьбы с красавицей написал Вале письмо. Потом видел его — сумасшедшие разумнее пишут. Лист бумаги иссечён пером, как тупой бритвой. С этого дня начал писать ежедневно, и эти письма стали болью моей и радостью.

— Она отвечала?

— Разумеется, нет. Да… О новой жене. Её личность к моему прозрению не имела никакого отношения. Будь она так же прекрасна, как и её лицо, было бы то же самое. Впрочем, её лицо ничего не отражало, да ничего и не выражало. Мещанство очень разнообразно и вычурно. Сейчас это понятие глохнет, мещанство-то как-то притушевывается, будто его и нет. А зря. Моя новая жена была примитивна худшим видом примитивности — стандартным. Есть стандарты довольно высокие. Скажем, обязательно учить детей английскому, фигурному и музыке. Или повальная защита диссертаций. А есть стандарт формы и пустяков. У неё были чёткие представления о семейной жизни. В девятнадцать ноль-ноль я обязан быть дома, обедать, смотреть телевизор или идти в кино. В общем, делать то, что делают всё. А я мог прийти в полночь, а мог вообще не прийти, если пошли мысли, как рыбий косяк. А эта пустячность, какая-то ненасытная пустячность! Например, суп получился не прозрачный, а с мутноватинкой. Разговоры, обсуждения, вздохи, звонки подругам… Каждая вещь должна быть на своём месте — верная мысль. А у нас стал культ — я уж боялся до вещей дотрагиваться. Устроил её на работу, но стало ещё хуже. Она ударилась в эмансипацию — уравняла меня с собой. На первый взгляд это кажется правильным, прогрессивным. Часов в девять я приходил домой, шёл в магазин, мыл посуду, убирал в квартире. В двенадцать она ложилась спать, а я садился за бумаги на ночь. На следующий день шёл на работу, а вечером опять тёр какую-то кастрюлю. Деньги нам позволяли обедать и в столовой, и в ресторане. Нет — семейные люди обедают дома. А у неё было целое мировоззрение — приземистое и непробиваемое, как бомбоубежище. Ну а я каждый день писал письма. Каждый божий день! Ровно триста шестьдесят пять писем. И тут меня сделали главным инженером комбината, уже перестроенного по моему проекту. Радость перемешалась с горем… Тогда я вот что сделал: взял командировку и поехал в Новосибирск. Детали не буду рассказывать — и так много наговорил.

— Расскажите, как встретила?

— Увидела меня, встала — только слёзы бегут по щекам. И не было такого ветра, который сумел бы их высушить. Взял я её за руки и лишился речи, без гиперболы, а физически не мог сказать ни слова. Да и что было говорить! Валя поехала со мной, ничего не спрашивая и ничего не требуя. Мать у неё к этому времени уже умерла. Приехала сюда… А что делать? По паспорту она Ватунская, в паспорте штамп о браке. Снял я ей комнату. Но ведь надо прописываться, надо работать. Фамилия у меня довольно редкая. А меня уже в городе знали, я по телевизору не раз выступал. Обязательно дошло бы до моей новой жены и до комбината. Выхода не было.

— Выход был, — буркнул Рябинин.

— Конечно, — сразу согласился Ватунский. — Признаться, что я двоеженец, понести наказание, развестись со второй женой и так далее. Но это значило…

— Что? — спросил Рябинин и понял: сейчас инженер скажет главное.

— Всё! Истрёпано моё имя, испорчена карьера, летит к чертям всякая перспектива. А ведь я в кадровом резерве министерства, я уже кандидат в начальники главка, не говоря о директорстве на заводе. На этом уровне особенно строго судят о моральных качествах человека, смотрят на семейное положение. Да и как я мог?… Мне дали квартиру, на моей свадьбе был директор комбината, и вдруг… Вот и получилось, что нет у меня выхода, не мог я пойти на позор. И ни Валю не мог бросить, ни карьеру. Тогда я вот что сделал; валялся у меня в столе паспорт какой-то Новиковой, которая сбежала на север, бросив работу и документы. Я переклеил карточку, и Валя стала Новиковой. Пока, на время. Валю-то еле уговорил. Вот так, пока-пока — прошёл месяц, и вот уже год прошёл. Всё хотел что-нибудь предпринять, но… А потом вот что случилось: моя жена-красавица убирала в квартире и в старой книге нашла мой потерянный паспорт со штампом о браке. Это раз. Два — узнала про Валю, видимо её мать постаралась. Но они не знали, что это одно и то же лицо. Жена хотела рубануть разом, вторая жена, но потом сообразила, что карьеру-то мне испортит, но и меня потеряет. Возник компромисс: она молчит, я имею любовницу, а она формально остаётся женой главного инженера. Ей очень хотелось быть женой главного инженера. Но пошли скандалы, ссоры, шантаж. И в тот день вспыхнул скандал… Она решила звонить в райком, сказала, что хватит с неё. И тут мои нервы сдали… Дальше вы знаете. Такова схема моих ошибок, только схема, а сами ошибки сложнее и глубже…

— Есть такие ошибки, которые человек не имеет права совершать, как, скажем, предавать Родину.

Ватунский заметно вздрогнул.

— Решили ударить лежачего?

— Извините, — буркнул Рябинин. — Вырвалось.

— Сам понимаю, не те это ошибки. Убил человека… Помните, я сказал вам на кухне, что не жалею её? Это не так.

— Я и не поверил. Да-а, целый букет статей: неосторожное убийство, сокрытие регистрации брака и подделка документа.

— Но букет-то всё на одной почве. Из-за одной ошибки.

Рябинин тоже об этом подумал: не люби Ватунский свою первую жену — не было бы никаких преступлений. Впрочем, не люби он сильно карьеру — тоже не было бы. А не свяжись с красавицей — не было бы этой истории. Разруби он узел сразу, как только всё понял, — тоже ведь не было бы…

— Смотря что считать почвой, — вздохнул Рябинин.

— Суд будет?

— Да, должен быть суд.

— И меня посадят?

— Не знаю. Думаю, что нет, — искренне сказал Рябинин человеку, который убил женщину и предал любовь.

— Сергей Георгиевич, только прошу, чтобы история моего падения осталась в этих стенах.

— Я уже говорил — даю честное слово. Дня через два вызову вас для предъявления обвинения.

24

На следующий день, часов в восемь утра, когда по тусклым улицам не то катился волнами серый туман, не то морось сбивалась ветром в хлёсткие косяки, к дому номер семьдесят три по проспекту Космонавтов подъехал милицейский фургон с красной полосой, ржаво скрипнув тормозами. Из кабины вышел пожилой грузный мужчина в плаще, из фургона выпрыгнули два молоденьких милиционера и пошли за грузным в парадную. Они поднялись на последний этаж, и пожилой длинно позвонил в левую квартиру. Дверь сразу открыла стройная светленькая женщина с синими глазами, с расчёской в руке и шпилькми во рту — видимо, собиралась на работу. Она выхватила изо рта шпильки и вежливо улыбнулась мужчине. Тот неопределённо кашлянул и сделал шаг вперёд, но женщина стояла на его пути.

— Вам кого? — спросила она, всё ещё вежливо улыбаясь.

— Наверное, вас, — хрипло буркнул мужчина и шагнул к ней вплотную.

И тут она увидела сзади милиционера. Женщина стала отступать, не спуская глаз с погон. Войдя в переднюю, пожилой мужчина осмотрелся, опять кашлянул и достал из кармана бумагу:

— Марианна Сергеевна Новикова вы будете?

— Да, — сказала она, но никто не услышал.

— Вы? — уже громче спросил мужчина.

Теперь она только кивнула. Милиционеры скромно стояли у самой двери, которая так и осталась приоткрытой. Они ничего не делали, просто стояли, глубоко засунув руки в плащи, будто их работа ещё впереди — как грузчики, ждущие команду бригадира выносить мебель.

— Дайте паспорт, — приказал пожилой мужчина.

Дрогнувшими руками схватила она с трюмо сумочку и достала паспорт.

— Так, — открыл его мужчина, — Новикова Марианна Сергеевна, всё правильно.

Ловко, как письмо в почтовый ящик, бросил он паспорт в свой карман и уже без хрипотцы сообщил:

— Собирайтесь, вы арестованы.

Когда он это сказал, она ещё улыбалась. Губы так и остались в улыбке, но это была уже гримаса. Она прижала руки к груди, но они безвольно поехали вниз по телу.

— За что… арестована? — всё-таки спросила она.

— Сами знаете за что, — буркнул мужчина. — Вот санкция, читайте.

Она взяла бумагу и увидела слово «следователь».

Бумага была пёстрая и тяжёлая, такая тяжёлая, словно женщина держала не лист, а каменную книгу. Руки безвольно опустились. Мужчина на лету перехватил бумагу и тоже спрятал в карман.

— Одевайтесь, гражданка.

Он снял с вешалки плащ и набросил на её плечи. Она взяла с трюмо шляпку, секунду подумала, что с ней делать, вспомнила — и надела без зеркала.

— У меня же ребёнок в яслях…

— Ничего, позаботимся, — успокоил мужчина.

— На работу надо идти…

— Ничего-ничего, работа не этот, не волк, не убежит. Есть уважительная причина, прогула не поставят, — вдруг засмеялся он.

Милиционеры смотрели на неё с любопытством, и с сожалением — молодые ещё ребята.

— Ну что, пошли? — предложил мужчина.

Милиционеры синхронно вытащили руки из карманов и выпрямились. Она оглянулась, обвела глазами стены, словно хотела у них что-то спросить, и остановилась на телефоне.

— Разрешите позвоню… о ребёнке…

Мужчина глянул на часы, подумал и буркнул:

— Звоните. Только скорее.

Дырчатый диск вырвался из-под тонкого пальца. С третьего раза номер набрался. Она прижалась к прохладной трубке.

— Максим, если успеешь — устрой Герку. Я уже арестована.

Её тело дёрнулось, словно она проглотила что-то огромное, чугунное, а не маленький комочек в горле.

— Ну и хватит, ну и всё, — подошёл старший и положил трубку на аппарат. — Пошли, ребята, а я квартиру опечатаю.

Она медленно двинулась к двери, всё ещё не понимая толком, что с ней случилось. Она выполняла приказания этого грузного грубоватого человека, у которого в кармане была пёстрая бумага со словом «следователь». Другое слово — «арест» — только стукнулось о её мозг, как мячик о стенку.

Она прошла между высокими худыми милиционерами и ступила на площадку. Тут же один из них оказался впереди, а второй двинулся сзади.

Они вышли на улицу. Два школьника сразу присмолились к мокрому асфальту, разглядывая, как милиционеры подсаживают тётю в железный фургон с крохотными окошками-форточками. Лязгнула дверь, и кузов гулко вздрогнул, как пустая цистерна. Потом долго ныл стартёр, не в силах завести мотор в сыром воздухе. Машина развернулась и поехала, зашипев по большой луже-озеру. В окошке-форточке белело лицо.

Все знают, что есть ещё горе на земле. Люди ещё страдают, мучаются и плачут. Ещё плачут от горя дети. Но горе-то людское — тоже от людей. Не от компьютеров же?

25

Ровно в десять Рябинин вбежал в прокуратуру — опоздал на полчаса. Вчера помощник прокурора по общему надзору Базалова дала ему на два вечера три журнала с интересной повестью. Читал до трёх ночи.

Рябинин отпер кабинет, хотел уже войти, как в коридоре со стула взметнулся кто-то длинный и ринулся к нему. Рябинин шмыгнул в кабинет, пытаясь придавить его дверью. Но тот был сильней. Следователь отскочил к столу и увидел перед собой Ватунского — лохматого, серого, с фиолетово-сизыми губами.

— Что с вами? — громко спросил Рябинин, ловя носом воздух, но алкоголем не пахло.

— Сволочи! — шипяще выдавил Ватунский. — Красивые слова говорите! Ну вот я — арестовывайте! А то опоздали, я ведь только ушёл от неё! Ну что стоите? Жмите кнопку! Вызывайте конвой!

Ватунский шагнул вперёд, и Рябинин, как кролик, проскочил в щель между столом и стенкой. Оружие было в сейфе, да и что бы он стал делать с ним — не стрелять же! Ватунский упёрся бёдрами в стол — теперь только этот деревянный прямоугольник разделял их.

— Что с вами, Максим Васильевич? — ещё раз крикнул следователь.

— Ничего со мной!

Его глаза заплыли яростью, как и синюшно-мраморное лицо. Казалось, волосы шевелились от сдерживаемой ненависти. И кулаки — Рябинин увидел закостеневшие кулаки и вспомнил, что Ватунский боксёр. Но он не испугался, не успел испугаться, поражённый видом и поведением Ватунского. Рябинин ошарашенно смотрел в почти не узнаваемое лицо и ничего не думал и не делал.

— О гуманизме болтаете! Психологией интересуетесь?! В душу лезете! Честное слово даёте! Не-ет, вы не следователь! Неужели все вы такие? Мало, что меня бьёт — упавшего, лежачего, казнённого самим собой! Бей! А её-то зачем арестовывать? За жизнь по подложному паспорту? Да вся ваша прокуратура мизинца её не стоит…

И Ватунский двинулся на следователя — то ли хотел приблизиться вплотную, лицом к лицу, то ли ударить головой хотел. Рябинин отпрянул, поражённый дрожащим подбородком, затрясшимися щеками и — глазами, блеснувшими стеклянно. Да в них же стояли слёзы, слёзы у мужчины, у Ватунского! Да он же сейчас заплачет.

Видимо, это был нервный шок. Надо сделать что-то резкое и сильное, чтобы он опешил хотя бы на минуту.

Рябинин дёрнулся вбок, запустил руку под пиджак, к подмышке, где детективы носят пистолеты, напряг лицо и крикнул высоким сорвавшимся голосом:

— Назад!

Ватунский на секунду замер, сбычившись над столом. Рябинин выдернул руку из-под пиджака и, швырнув её вперёд, мягко положил на плечо главного инженера:

— Максим Васильевич, я её не арестовывал. Ради бога, расскажите всё спокойно.

— А кто ж её арестовал? — сдавленно спросил Ватунский, не меняя позы.

— Впервые слышу. Вы не путаете? Да вы сядьте…

Ватунский тяжело опустился на стул.

— Не верю теперь я вам, — зло сказал он, но уже сказал, не крикнул.

— Ну говорите же! — потребовал следователь.

— Сегодня утром арестовали Валю.

— Кто арестовал?

— Вы что, правда ничего не знаете? Или опять играете роль гуманного интеллектуала?

— Даю честное слово.

Кровь возвращалась к лицу Ватунского порциями, растекаясь по щекам лапчатыми пятнами, похожими на осенние кленовые листья.

— Приехал в восемь утра милицейский «газик». Её арестовали. Квартиру опечатали.

— Где вы были?

— Уже на работе. Она мне позвонила. Всего два слова сказала.

— Ничего не понимаю, — сказал Рябинин. — Подождите…

Он снял трубку и начал звонить в райотдел милиции. Начальник был на совещании в Управлении внутренних дел. Заместитель по оперчасти где-то читал лекцию. Второй заместитель работал недавно, и ему звонить не стоило. Тогда Рябинин позвонил дежурному.

— Дежурный Петунин слушает, — раздался в трубке глуховатый голос самого старого работника райотдела.

— Фёдор Кузьмич, Рябинин тебя беспокоит, — потеплевшим голосом сказал следователь. — Как поживаешь?

— A-а, Сергей Георгиевич, — обрадовался и Петунин, — Живём, боремся с преступностью, добиваемся девяносто девять и девять десятых процента раскрываемости. Небось арестовываешь кого-нибудь, машину прислать?

— Да нет. Фёдор Кузьмич, у тебя Новиковой среди арестованных нет?

— Как нет? Есть. Сидит в камере и плачет. Всего одна баба у меня и есть.

— Как она… и за что? — спросил Рябинин и почувствовал, что волнуется.

— Арестована по постановлению следователя прокуратуры из Норильска. Сейчас посмотрю… За мошенничество и хищение из магазина различных товаров и денежных средств…

Петунин замолчал, шурша бумагами, кому-то отвечал, кому-то велел не лезть к нему своей пьяной рожей.

— Так что этапировать её надо в Норильск, — наконец добавил дежурный.

— Фёдор Кузьмич, не надо её этапировать. Её надо немедленно выпустить.

— Как выпустить?

— Она не Новикова, она жила по паспорту Новиковой. Интересно, кто из оперативников занимался розыском? Неужели не могли проверить? Она и в Норильске не была.

— Да я не знаю. Но как же так? Что-то неясно.

— Вот так. У меня её личное дело. Настоящая преступница где-то скрывается, а вы забрали другую, жившую под её именем.

— Мне бумага нужна, — подумал Петунин.

— Фёдор Кузьмич, я сейчас же с курьером отправлю вам отношение — её надо освободить сразу же. А начальнику райотдела я позвоню, как только он придёт. Таких оперативников гнать надо. Ну, хорошего тебе здоровья.

Рябинин положил трубку. Ватунский сидел, скрючившись в три погибели. Его голова опустилась ниже стола.

— Всё поняли, Максим Васильевич? Объявлен розыск Новиковой, оперативник её нашёл, сообщил в Норильск — и вот этапирование. Подошёл формально. Вот так.

— Да, — выпрямился он. — Разрешите, я пойду в райотдел, встречу её.

— Конечно идите.

— Извините, Сергей Георгиевич. Видимо, серьёзная ошибка в жизни, которую, вы говорите, человек не имеет права делать, расщепляется, как уран. Валю вот посадили — какое для неё потрясение! Вас оскорбил… как последний хам.

— Я-то что, — улыбнулся Рябинин, — я-то следователь. Наша судьба такая — терпеть и сдерживаться.

Ватунский пошёл к двери, круто повернулся, решительно зашагал обратно к столу и неуверенно, рывками, протянул руку Рябинину, смотря ему в глаза виновато — возьмёт ли? Рябинин протянул ладонь. Ватунский пожал её крепко, по-мужски.

— Сергей Георгиевич, я к вам обязательно приду после суда… или после наказания. Я обязан вам многим.

Он повернулся и вышел из кабинета.

26

Ватунский поймал такси, хотя до милиции было две трамвайные остановки. Он сел на заднее сиденье и воспалёнными глазами смотрел на светофоры. При красном свете переводил взгляд на шофёра, мысленно заставляя его ринуться вперёд.

Всё-таки он опоздал. Валю уже выпустили, и она ждала на скамейке во дворе под голой акацией. Задыхаясь, Ватунский схватил её, поднял и поставил рядом с собой. Она только вяло улыбнулась.

— Теперь всё, теперь всё кончилось, — бормотал он, зарываясь губами в её волосы около уха.

Они медленно пошли. Ватунский то и дело останавливался, заглядывая ей в лицо, — профиля ему было мало. Или небо внезапно ясного осеннего дня легло крахмальной бледностью на её кожу, или успела камера вымесить её за несколько часов… Он хотел поймать её взгляд, но она отводила глаза, будто стыдилась всей этой истории.

Они подошли к такси.

— Пойдём пешком, — тихо сказала Валя.

Ватунский отпустил машину.

— Идти далеко, — заметил он.

— А мы только до угла.

Он её не узнавал. Ведь утром виделись — теперь словно человека подменили. У Ватунского от вспыхнувшей жалости задрожали руки и повлажнела кожа под глазами.

— Теперь всё кончилось, — повторил он. — Теперь всё будет хорошо. Нас больше ничто не разлучит. Только тюрьма.

— Нас разлучит не тюрьма.

— А больше ни у кого не хватит сил, — ответил он убеждённо и прижал её руку к своей груди.

— У меня хватит.

Ватунский даже оглянулся — не вклинился ли кто в их разговор. Но люди шли мимо, занятые своими делами.

— У меня, Максим, хватит, — повторила Валя чуть громче.

— Как… хватит? — спросил он, замедляя шаг от тоскливого предчувствия. И сразу её слова «только до угла» вспыхнули в мозгу огненно-зловещим табло.

— Я должна уехать.

— Куда? Ничего не понимаю.

— Не знаю куда.

— Что ты говоришь! Куда уехать?… Теперь, когда я освободился ото лжи, от жены?

— Освободился от жены. Но как?

Она улыбнулась той улыбкой, после которой обычно начинала плакать.

— Валя, да что с тобой? Ты устала.

Ватунский остановился и схватил её за плечи, пытаясь увидеть синий блеск глаз. Она осторожно и упрямо освободилась.

— За ту женщину меня накажет суд.

— А за нашу любовь? А меня кто накажет?

— Тебя-то за что?

— Я соучастница, — заявила она, и Ватунский понял, что это слово уже ею выношено и выстрадано. — Я год безлико терпела, молчала. Я не была человеком. На всё соглашалась. Наверное, это тоже преступление — соглашаться на всё.

— Валя…

Но она чуть подняла руку, чтобы он помолчал, и продолжала:

— Мы шагали через правду, закон, человеческую судьбу.

— Любовь и должна всё преодолеть!

— Но наша любовь перешагнула через человеческую жизнь.

— Как ты можешь? — вырвалось у него. — Перед судом…

— Да, тебе будет тяжело. Но ты потерпи.

Теперь она остановилась и приблизила лицо к его губам:

— Не понимаешь? Мы же теперь не будем счастливы.

— Я не верю тебе, — вдруг сказал он и огляделся, словно убеждаясь в реальности мира.

Оказывается, они уже были на углу — вот почему она остановилась. И тогда он понял, что в его жизни случилась ещё одна беда. Её слова шли не от минутного настроения или женского каприза. Она год вынашивала этот поступок незаметно для себя, для него, а злополучный арест только оборвал где-то последнюю нить. Сейчас Ватунский видел её решимость — слабые люди иногда способны на неожиданно сильные действия, словно эта сила копится у них годами. Валя копила один год. А может, копила ещё с Новосибирска, с измены.

— Как же? — растерянно сказал Ватунский. — Ребёнок…

— Тебе пока не надо его видеть, — мягко попросила она. — Не приходи к нам. Через неделю мы уедем. Может, раньше. А там увидим. Мне нужно время. И тебе оно нужно.

— Да ты меня не любишь! — тихо ужаснулся он.

Она вдруг обвила руками его шею и начала посреди улицы целовать в щёки и плакать, как это делают на вокзальных перронах. Ей была нужна бегущая мимо толпа, чтобы хватило сил на задуманное, — наедине она бы сдалась.

— Люблю сильней, чем в Новосибирске. Сильней, чем в прошлом году. Сильней, чем вчера. Сильней, чем любила утром.

Ватунский сжал челюсти, чтобы не дать расслабиться лицу. Но губы дрожали, на губы у него сил не осталось. Тогда он схватил её за руки и почти крикнул:

— Да никуда я тебя не отпущу!

Она всхлипнула и беспомощно запричитала:

— Потерпи, Максимушка, потерпи. Ты больше терпел, мой любимый. Может, всё и образуется. Потерпи без нас, мой хороший…

Она вырвала руки и побежала. Человеческая масса сразу вобрала её. Ватунский сделал несколько шагов вперёд. Он смотрел с высоты своего роста поверх толпы. Но перед ним двигались чужие лица и затылки. А выше людских голов, в конце проспекта начиналось тусклое голубое небо, выжатое уже набежавшей стужей…

27

Время шло, но время всегда идёт — что ему ещё делать? Рябинину легче было представить скорость света, мизерность нейтрино или размер солнца, чем понять то, что оттикивают часы. Ничего не происходит, но облупливаются стены, на лбу змеится новая морщинка и портится погода. Ничего не происходит, но оседают дома, исчезают поколения и меняется климат.

Он усмехнулся: много ли прошло времени, как получил это дело, — полтора месяца, а уж такая космическая философия… Но то и страшно, что полтора месяца мы не считаем за бог весть какое время. Вон тополя тоже, наверное, не посчитали первый упавший лист. Да и второй, и третий не посчитали. А теперь стоят без единого, пощёлкивая под ветром, как суставами, узловатыми ветками.

Зазвонил телефон, и Рябинин посмотрел на трубку. Звонок следователю чаще всего несёт неприятности. Вызов на происшествие. Судья может сообщить, что возвращает дело на доследование. Могут вызвать к прокурору города для нагоняя. Жалоба поступила — объясняться надо. И просто звонок неизвестного лица, которое пожелает следователю, и его детям, и внукам, и правнукам такого, что печатно и не выразить.

— Сергей Георгиевич, зайдите, — услышал он голос прокурора.

Утром Рябинин сдал ему дело Ватунского для утверждения обвинительного заключения. Видимо, опять начнутся споры, хотя после райкома Гаранин молчал, будто забыл о следователе.

Семён Семёнович кивнул на кресло. Дело Ватунского лежало далеко, на самом углу стола. Рябинин сел и сразу уловил в прокуроре что-то непривычное, неслужебное, словно оборвались все нити служебной зависимости и сидят просто два гражданина — как в трамвае.

— Ну, кончились, Сергей Георгиевич, наши с вами споры, — падающим голосом сказал Гаранин.

Он усмехнулся, и Рябинин почувствовал, что прокурору не смешно.

— Почему кончились?

— Кончается мой конституционный срок.

— Оставят ещё на пять лет, как всегда.

— Нет, меня переводят.

— Куда?

— В Дачный район.

Это был пригород, самый маленький район города, который всё собирались ликвидировать и слить с соседним районом. Там была мизерная прокуратура из четырёх человек: прокурор, помощник, следователь и машинистка. Обычно туда назначали молодых начинающих прокуроров.

— Ну да ладно, — мотнул он головой, и череп тускловато засветился в пробившемся мутном осеннем солнце. — Переводят так переводят, чёрт с ним.

Может быть, это подобие удали, которой в прокуроре не было, может быть, сила, с которой он старался перенести понижение на ступеньку вниз по той лестнице, какой он представлял себе работу и жизнь, а может быть, то чувство, которое возникало у Рябинина ко всем поверженным, даже врагам, захлестнуло его.

— Семён Семёнович, вы не расстраивайтесь.

Ему хотелось сказать что-то небанальное, чем-то немедленно помочь. Вот так было с одним следователем, которого Рябинин ненавидел за тупость и хамство. Даже не разговаривал с ним, за что получал замечания от прокурора. А когда того никудышного следователя уволили, Рябинин неожиданно заговорил с ним, сочувствовал и даже чем-то ему помогал, когда уже никто с уволенным не разговаривал.

— Семён Семёнович, может, я чем могу помочь? — неуверенно предложил Рябинин, хотя он ничего не мог, да и не имел на это морального права.

— Спасибо, вы уже у Кленовского мне помогли. Так прочёл я, Сергей Георгиевич, обвинительное, — резко перешёл он на другое, — написано хорошо, утвердил его. Теперь уж, как говорят, дело прошлое… По закону, формально, вы правы, но всё-таки никогда бы я не отдал Ватунского под суд. Не по звонкам, а по своему личному убеждению. Верите?

— Верю.

— Скажите откровенно, за что вы невзлюбили Ватунского?

Рябинин медленно и глубоко вздохнул:

— Мне повезло, Семён Семёнович: благодаря этому делу я познакомился с незаурядными людьми и с их настоящей любовью.

— И отдали незаурядного человека под суд? Да прекрати вы это дело, ни один бы прокурор не отменил. Интересно, с каким же чувством вы составляли обвинительное?

Рябинин опять вздохнул, сдерживая раздражение, которое сейчас было неуместно, как у постели больного.

— Семён Семёнович, вы так ничего и не поняли, — всё-таки не удержался он.

— Конечно не понял. — Он криво усмехнулся. — Не зря же меня переводят.

И опять Рябинин почувствовал и жалость, и сожаление, и раздражение — всё перемешалось, и не поймёшь, чего больше. Видимо, жалости: всё-таки Гаранин понял, что его и переводят за непонимание.

— А когда составлял обвинительное, Семён Семёнович, я думал: слава богу, что я не судья и не мне придумывать наказание.

К прокурору шумной толпой вошли эксперты во главе с Юрковым, и Рябинин тихо выскользнул за дверь — да и чего было ждать?

В кабинете он прирос к окну. Смотрел на хитрые тополя, которые прикинулись до тепла неживыми. Но человек не может прикинуться, потому что он не деревянный. Человеческое тепло делается руками человека и не высиживается в засаде. Тополя переждут иглистую зиму, а он не мог ждать — у него меньше времени, чем у тополей. Время идёт. Вот и прокурор уходит. А ведь это тоже движение времени. И стоит ему, времени, простить и потемневшие лики картин, и осевшие стены домов, и новые морщинки на лбу… Стоит простить потому, что оно идёт всегда только вперёд.

― КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ ―

Часть первая

Виктор Капличников слегка покачивался от радости. От жаркого, перемятого каблуками асфальта; от тихого горячего ветерка, в котором духов, казалось, больше, чем кислорода; от встречных огоньков, мельтешивших в густо-синих улицах; от встречной девушки в брючном костюме… Радость была всюду. Но шла она из внутреннего кармана пиджака. Там лежал жёсткий типографский прямоугольник свежего диплома. Капличникову хотелось зайти в какую-нибудь парадную. И ещё раз впиться в него глазами. Но он терпел, да в парадной и помешали бы. Два часа назад у Виктора было среднее образование, а теперь высшее. Два часа назад он был токарь, а теперь инженер.

Неприятности можно переживать в одиночестве. Радость же рвётся наружу, к людям. Этот диплом даже некому было показать: родители в отпуске, приятели в турпоходе. Он пожалел, что не пошёл вспрыснуть это дело с малознакомыми заочниками. Конечно, можно взять бутылку хорошего вина, пойти домой, положить перед собой диплом и выпить всю ёмкость мелкими глотками. И сидеть в притихшей квартире перед телевизором — единственным живым существом. Но ему были нужны люди и тот городской шум, который так всем надоел.

Капличников шёл по проспекту длинным рабочим шагом. На него бежали жёлтые фары, реклама, витрины и фонари. Из скверика вырвался запах скошенной травы, первой в этом году, и сразу посвежело. Аромат духов показался жеманным и вроде бы лишним.

У подземного перехода продавали белую сирень. Он купил большой дорогой букет, купил никому, себе. Хотел поискать в сирени цветочки с пятью лепестками и съесть на счастье, как это делал в детстве, но решил, что грех требовать у жизни ещё счастья.

На углу в глаза бросились большие голубоватые буквы ресторана «Молодёжный»: бросились, как откровение. Это было как раз то место, где крутилась бесконечная радость и не признавалось одиночество.

Даже не раздумывая, Капличников направился к решётчатому неоновому козырьку.

У широкой двери он одёрнул пиджак, трезво подмигнул швейцару и вошёл в синеватый холл. В стеклянных дверях зала Капличников замешкался, не зная, как поступить с букетом. Ему почему-то захотелось сдать его гардеробщику и взять номерок — не входить же в ресторан с цветами и без женщины.

И тут он увидел её, женщину, которая стояла у зеркала и, видимо, ждала своего мужчину. Капличников зарыл лицо в сирень, вдохнул щемящий запах и двинулся к ней.

— Это вам. От незнакомца. Просто так, — смело сказал он и протянул букет.

Она вскинула голову и широко распахнула глаза, будто он щёлкнул перед её лицом зажигалкой. Но это была секунда — тут же девушка улыбнулась и взяла цветы просто, как кусок хлеба.

— Спасибо.

— Надеюсь, ваш знакомый по шее мне не съездит, — сказал Капличников и тут же спохватился: человеку с высшим образованием выражение «съездить по шее» можно и не употреблять.

— Знакомого уже нет, — усмехнулась девушка.

— Как нет? — удивился Капличников: он не представлял, что сегодня могло чего-то или кого-то не быть.

— Час жду, а его нет. Придётся уходить, — ответила девушка без капли грусти, как говорят женщины о досадной мелочи, вроде поехавшей петли на чулке.

— Ну и знакомый! — удивился он.

— Шапочный.

Капличников глянул на неё иначе, словно отсутствие этого шапочного знакомого дало ему второе зрение, — девушка была симпатична и стройна, только, может, чуть широковата. Да при её полных ногах не стоило бы носить такое короткое мини.

— Послушайте! — воодушевлённо начал он.

Девушка спрятала нос в букет и вопросительно посмотрела из цветов.

— Пойдёмте со мной. У меня сегодня… невероятный день.

— Почему невероятный?

— Особенный, радостный день… Я вам всё расскажу. Пойдёмте, а?

Она смотрела из букета весело, словно оценивала шутку — рассмеяться ли, улыбнуться. В другое время Капличников изобразил бы печаль, которая охватит его если она не пойдёт. Но сейчас на печаль он не был способен — сиял, как чайник из нержавейки. Видимо радость действует на женщину не хуже печали, потому что девушка тряхнула головой и пошла к залу. Капличников бросился вперёд, распахнул перед ней тяжёлый прямоугольник стекла, подхватил под руку. Рука оказалась тёплой и плотной, как утренняя подушка. Девушка пахла какими-то странными духами. Он никак не мог уловить этот волнистый запах: то ландышем томным, то клейкими тополиными почками, а то просто скошенной травой, как из того сквера. И ему вдруг пришла мысль: эта незнакомка станет его второй радостью. Почему бы к одной удаче не привалить второй, ещё более крупной? Почему бы этой девушке не оказаться той невероятной женщиной, о которой он иногда мечтал? Виктор Капличников ещё не знал, та ли это женщина, о которой думалось, но уже чувствовал, что она не похожа на тех девушек, с кем он работал, ходил в кино и стоял в парадных.

Они пересекли зал и в самом углу обнаружили свободный столик на двоих. Это тоже была удача, пусть мелкая, но удача, которые должны сегодня сыпаться, как яблоки с дрожащего дерева — крупные и мелкие.

— Я — Виктор, — представился он, как только они сели.

— Ирина, — сказала она, подняв большие внимательные глаза.

Конечно, Ирина, не Ира, а именно Ирина — чудесное имя, которое он любил всегда.

— Какая же у вас радость? — улыбнулась она, не выпуская букет из рук, словно пришла на минутку.

— Уже стало две.

— Чего две? — не поняла она.

— Две радости. Во-первых, получил диплом об окончании Политехнического института. Инженер-механик. Радость, а?

Она кивнула. Ему показалось, что сильно своей радостью он её не поразил. В конце концов, что такое он со стороны — ещё один инженер, которых сейчас пруд пруди.

— А во-вторых?

— Во-вторых, встретился с вами.

— Ещё неизвестно, радость ли это, — усомнилась она и вдруг засмеялась довольно громко и весело. Он подхватил смех, как эхо подхватывает голос. И ему сразу стало спокойнее, ничего уж такого особенного: кончил институт и встретил хорошую девушку. Тысячи людей, десятки тысяч кончают институты и встречают милых женщин. Ему стало спокойнее, потому что очень сильная радость до сих пор сжигала его энергию.

Официант налетел ветром, схватил сирень, тут же приспособил её в вазу-кувшин из синего ребристого стекла и встал, выразив фигурой ожиданье, не согнув её ни на сантиметр.

— Что берём? — спросил было Капличников у Ирины, но тут же махнул рукой: — Сегодня я именинник. Итак, салат фирменный, цыплята табака, икра чёрная четыре порции…

Он всё диктовал и диктовал, пока она опять громко не рассмеялась:

— Куда вы набираете?!

— Много, да? А что вы пьёте?

— Только не коньяк, терпеть не могу.

— Тогда водку? И шампанское.

— Салат из свежих огурцов употребляете? — спросил официант.

— Обязательно употребим, — заверил Капличников.

Официант ушёл, привычно ввинчиваясь меж столов. В полумраке под потолком медленно вращались громадные лопасти, разгоняя табачный дым по углам. Бра на деревянных панелях светились угарной синью, плывущей вверх и пропадающей над светильниками. Шумок стоял ровный, было ещё рано, часов девять вечера.

— А вы правда сегодня кончили институт? — спросила она.

Капличников сначала растерялся, — ему всегда верили сразу. Он хотел тут же вытащить диплом, но опустил поднятую руку — надо ли доказывать. Да и не хотелось его доставать: не то всё-таки место, где стоило размахивать дипломом, который дался не так-то легко.

— Значит, вы решили, что я придумал такой предлог для знакомства?

— Верю-верю, — улыбнулась она.

— Впрочем, чтобы познакомиться с вами, можно придумать любой предлог, — улыбнулся и он.

Официант ловко уставил белую до синевы скатерть мелькая руками, словно их было штук шесть. Но Капличников вовремя перехватил у него открытые бутылки — наливать он хотел сам.

— Мне только шампанского, — предупредила Ирина.

— Как?! — удивился Капличников. — Вы же просили водки.

— Я сказала, что не терплю коньяка, даже запаха.

— А-а-а, — понял он. — Может, рюмочку?

— Нет-нет. Зато шампанского вот этот громадный фужер.

Он налил ей вина, а себе большую рюмку водки. Официант сразу исчез. На том конце зала тихонько заиграл оркестрик, словно ждал их. Капличников взял рюмку и набрал воздуха для тоста…

— Виктор, добудьте мне сигарету. Вы, я вижу, некурящий.

— Сейчас официанту закажу, — выпустил он воздух и отставил рюмку.

— Его теперь не найдёшь.

— Ну, пока стрельну.

Он вскочил и шагнул к соседнему столику, но там сидел некурящий молодой парень в очках с тремядевушками, Капличников пошёл к лётчику, который уже был охвачен всеобщим ресторанным братством и чуть не засадил его за свой столик выпить по одной. Но от нераспечатанной пачки сигарет ему отбояриться не удалось, хотя просил он две штучки.

Ирина кивнула и закурила с удовольствием, красиво, делая губы трубочкой. Виктор опять взялся за рюмку:

— Тут ничего, кроме старого, доброго «за знакомство», не придумаешь.

— Со свиданьицем, — усмехнулась она.

И Капличников не понял — понравился ей тост или она его высмеяла. Он проглотил водку и тут же подумал, что коньяк прошёл бы куда лучше. Холодная жидкость едко опустилась в желудок, но вдогонку поехал огурец — и сразу всё там утихло, успокоилось, потеплело. Ирина пила шампанское медленно, отпивая и любуясь им на свет. Что-то в ней было лёгкое, благородное — в линии рук, в длинных отставленных пальцах, в широких глазах, точнее, в неспешном задумчивом взгляде. Виктор Капличников уставился в фирменный салат, мысленно обругав себя: брякнул дурацкий тост и залпом выжрал водку. Но тут та самая теплота, которая свернулась в желудке, как кошка в кресле, вдруг сразу оказалась в голове.

— Я о вас ничего не знаю, — сказал он.

— Вот я — вся тут.

— Это верно, — засмеялся он. — Но всё-таки?

— Так и я о тебе ничего не знаю.

«Тебе» он заметил сразу, как чиркнутую спичку в темноте. Выходило, что она только внешне чопорная, а вообще-то простая, как и все девчата в мире.

— Я что, я уже о себе говорил. Работаю токарем, вот кончил институт. Теперь перейду на должность инженера. А может, не перейду, не очень хочется. Холост, двадцать восемь лет, жилплощадь имею, здоровье хорошее, вешу семьдесят килограммов, рост сто семьдесят пять, глаза карие, зубы все целы.

Она рассмеялась. Капличников довольно схватил бутылку, налил себе рюмку и долил шампанским её фужер.

— А у меня двух зубов нет, — ответила она.

— Я это переживу, — заверил он. — Но не переживу, если вы… если ты замужем.

— Пока не собираюсь.

— Тогда я скажу ещё тост — выпьем за тебя. Чтобы ты была той, какой мне кажешься.

И он вылил водку в рот, не дождавшись её слов. Он знал, что она обязательно спросит, какой же ему кажется. Ирина выпила шампанское, взяла яблоко и ничего не спрашивала. Принесли цыплят табака. Она стала есть аккуратно и сосредоточенно.

— Кто ты? — вырвалось у него после второй рюмки.

— Откуда я знаю, — усмехнулась она.

— Как? — опешил Капличников и бросил разрывать цыплёнка.

— А ты кто? — спросила она.

— Как кто? — не понял он. — Я же тебе сказал: токарь, окончил институт…

— Это место работы и образование. А кто ты?

Теперь она не улыбалась. Пышные, но короткие серебристо-белёсые волосы, светлая чёлка, а под ней глаза — широкие, с неспешно-спокойным взглядом. Капличников подумал, что она похожа на француженку, хотя их, кроме кино, нигде не видел.

— Вот ты о чём, — протянул он, взял её руку и поцеловал. — Да ты умница!

Она опять улыбнулась, но руки не отняла — так и осталась её небольшая ладошка-лодочка в его широком бугристом кулаке. Он держал её чуть касаясь, как вчера за городом скворчонка, прыгнувшего по глупости из гнезда.

— Я научный работник, — сообщила она как-то между прочим.

Как же он сразу не понял, когда у неё это на лбу написано… Наверное, кандидат наук или даже доктор — бывают в физике и математике молоденькие доктора наук со счётно-решающими машинами вместо мозгов. А он дипломом похвалялся…

Капличников хотел опять поцеловать руку, но сильная зевота неожиданно схватила челюсти. Он даже выпустил её ладонь, прикрывая свой полуоткрывшийся рот. Видимо, сказывалась усталость последних дней, да и сегодня он поволновался.

— Ирина… Ты с кем-нибудь дружишь? Я хочу сказать, у вас… то есть у тебя… есть друг? Дурацкий вопрос, но по пьянке прощается.

— Конечно, прощается. А зачем это тебе?

— Как зачем?! — удивился он и до боли в скулах сцепил челюсти, которые хотели распахнуться в зевке. — Разве мы больше не встретимся?

— Мы ещё не расстались.

— Я заглядываю вперёд.

— А ты хочешь встретиться?

— Ирина, разве по мне не видно, хочу ли…

Он поперхнулся, перехватив подкатившую зевоту, тугую, как капроновый жгут. Только бы она не заметила, что он совсем валенок — зевоты ещё не хватает. Капличников согнул тот жгут челюстями.

Надо было ещё выпить, — водка на какое-то время снимала усталость. А усталость навалилась, будто он стоял в яме и земля осела на его голову и плечи. Он даже сейчас не знал, о чём и как с ней говорить, хотя вообще-то слыл парнем остроумным.

— Выпьем, Ирина…

— Я пропущу, — мягко сказала она. — А ты выпей, мужчина же.

Он быстро налил рюмку и торопливо выпил, словно водку могли унести. Закусывать не стал, уже не хотелось.

— Ирина, ты танцуешь?

— Конечно.

— Пойдём… когда заиграет оркестр…

Он увидел в её глазах лёгкую насторожённость — значит, заметила, что ему не по себе.

— Понимаешь… рано проснулся… экзамены…

Капличников обвёл взглядом зал. Бра потемнели, курились серым дымом, как вулканы. Оркестр слился в одного толстого многорукого человека, который дёргался марионеткой. Лётчик вроде бы ему улыбался одними губами, и они, эти губы, тянулись и тянулись, превращаясь в хобот. Официанты почему-то прыгали от стола к столу, как зайцы меж кустов.

Он резко повернул голову к Ирине. Она курила, поглядывая на оркестр. Но её струйка дыма тоже прыгала.

— Ирина… Кажется, я люблю тебя…

Она кивнула головой — он точно видел, как она согласно кивнула головой. Но тут сила, с которой он ничего не мог сделать, как с земным притяжением, ухватила его за голову. Ему захотелось на минутку, на секунду, может, на долю секунды, опереться лбом о стол.

— Ирина… со мной какая-то чертовщина…

— Бывает, — спокойно ответила она, стряхнула пепел и налила себе лимонаду.

— Ирина. На секундочку… положу голову…

Стол поехал на него, как земля на падающий самолёт. Последнее, что он помнил, — это подскочивший в блюде фирменный салат, задетый его лбом. И что-то было после: или шёл сам, или его вели, но этого он уже не помнил и не понимал, как бессвязный бредовый сон.


Следователь прокуратуры Сергей Георгиевич Рябинин сидел перед вентилятором, почти уткнувшись лицом в лопасти, и ничего не делал, если не считать, что он думал про телепатию. Было уже одиннадцать часов. Вентилятор жужжал мягко, с лёгкими перепадами, но всё-таки монотонно, дремотно. Воздушная струя не была холодной — только что духоту не подпускала.

От десяти до двенадцати, на каждые полчаса, были повестками вызваны свидетели по старому заволокиченному делу, бесперспективному, как вечный двигатель. Но свидетели не шли. Рябинин знал, почему они не идут, — он этого не хотел. Проводить неинтересные допросы, да в такую жару…

Странно, но так бывало не раз: если он очень хотел, чтобы вызванные не приходили, то они не шли. Рябинин это никак не объяснял — случайность, хотя где-то оставлял местечко для гипноза, телепатии и других подобных явлений, ещё мало изученных наукой. Он мог бы кое-что порассказать из этой области…

Размышления в струях вентилятора прервал следователь Юрков, в белых брюках, потемневший, опалённый, с прищуренными от солнца глазами, словно только что приехал с экватора.

— Жарко, — сказал он, сел ближе к струе и расстегнул на рубашке ещё одну пуговицу.

— Юрков, я придумал восточную пословицу, послушай: потерял час — потерял день, потерял день — потерял месяц, потерял месяц — потерял год, а потерял год, сам понимаешь, — потерял жизнь.

— Это к чему?

— К тому, что я сегодня уже потерял полтора часа.

— Жарко, — объяснил Юрков.

Рябинин знал, что его сентенция о времени не направит разговор ни на восточную мудрость, ни на философскую вечность. Недавно в местной газете была статья о Юркове, где говорилось, что его жизнь — это следствие. Рябинин мог подписаться под этим. Юрков думал и говорил только о следствии. Правда, было небольшое исключение — садовый участок, но он шёл после следствия.

— Клубника-то у тебя не сгорела? — спросил Рябинин.

— Поливаю, — нехотя ответил Юрков, потому что рябининские вопросы сочились иронией, как сосна смолой.

— Слушай, посеял бы ты вместо клубники опийный мак, а?

— Зачем?

— Я никогда не вёл дел по двести двадцать пятой статье. Ты бы посеял, а я бы вёл против тебя следствие.

Юрков даже не ответил — юмор пролетал мимо его ушей, ничего не задевая. Рябинин никак не мог понять, почему всё-таки Юрков заходит к нему ежедневно, а то и несколько раз в день, словно его притягивали эти шпильки и насмешки.

— Ну и жара, — повторил он, — допрашивать невозможно.

— Да, — согласился Рябинин, — в жару допрашивать плохо.

— Трудно дышится.

— Плохо смотрится свидетель.

— Очки потеют? — поинтересовался Юрков.

— Нет, свидетели.

Юрков посмотрел на него внимательно, словно спросил — опять шутка?

— Опять шутка?

— Вполне серьёзно, — заверил Рябинин.

— Ну и пусть потеют, — осторожно возразил Юрков, ещё не совсем уверенный, что это не розыгрыш.

Вот теперь Юрков усмехнулся. Это был второй парадокс, которого не мог понять Рябинин: когда он шутил — Юрков окостенело замолкал; когда он говорил серьёзно — Юркова начинал одолевать смех.

— Это твои штучки, — всё-таки не согласился Юрков.

— Почему же штучки… Я тебе сейчас объясню.

Юрков подозрительно прищурился, словно Рябинин сказал ему не «я тебе сейчас объясню», а «я тебе сейчас устрою».

— Ты видел когда-нибудь телевизор? Ах да, ты же смотришь футбол-хоккей. Так вот: изображение на экране, а образуется оно за ним — там целая куча винтиков, диодов и всяких триодов. Представь, помутнело стекло. И сразу плохо видно. Так и человек. Мозг, психика — это диоды-триоды. Лицо — это экран. И этот экран должен быть чист; чтобы я видел: покраснела кожа от волнения или побледнела, или вспотел человек, или стал иначе дышать… Я уж не говорю про более сложные движения. А в жару лицо пышет, как блин на сковороде. Какие уж тут движения. Откуда я знаю, отчего свидетель красен — от моего вопроса или от жары?

Юрков молчал, собирая на лбу задумчивые складки.

— Может, и верно говоришь, — наконец сказал он, — да уж больно ехидно.

Рябинин пожал плечами: сколько раз он замечал, что людей чаще интересует не что говорят, а как говорят.

— Тебе, лучшему следователю, про которого пишут газеты, объясняю такие элементарные вещи. Вот поэтому я ехидный.

Юрков встал, хрустнув сильным телом, которое от работы в садоводстве ещё больше стало походить на дубовый ствол с обрубленными ветками. И Рябинин подумал, что он сейчас телом сказал больше, чем словами. Но Юрков сказал и словами:

— Вся эта физиономистика для рассказов девочкам. Вот писать жарко, пот со лба утираешь, мысли путаются, вопросы не так формулируешь.

— Да, и следователь получается несимпатичный, — подсказал Рябинин.

— При чём здесь симпатичный? Я не в театре выступаю, а на работе сижу.

— Вот поэтому мы и должны быть симпатичными, культурными, умными, чтобы свидетели уходили от нас с хорошим впечатлением.

— Мне плевать, что обо мне подумают свидетели. Я не артист, а следователь.

— Следователь больше, чем артист. О плохом артисте подумают, что у него нет таланта. Он позорит театр. А плохой следователь позорит государство.

— В твоём понимании следователь такая уж фигура! Да мы обыкновенные служащие, каких тысячи.

— Нет, мы политические деятели. Посмотри, как замолкает зал, когда на трибуну выходит следователь. Как люди слушают, приходят советоваться, делятся, интересуются… Наша работа прежде всего политическая.

— Прежде всего я должен изолировать преступника!

— Если преступник будет изолирован, а у людей останется от следователя впечатление как от хама и дурака, то пусть лучше преступник ходит на свободе. Государству меньше вреда.

Юрков онемел. Даже узкие глаза расширились насколько могли. Он смотрел на Рябинина и ждал следующего высказывания, ещё более невероятного. Не дождавшись, он строго сказал, опять прищурив глаза:

— Мы должны бороться с преступностью.

— Нет, — возразил Рябинин, — мы должны по вечерам бегать трусцой.

— Да ну тебя, — махнул рукой Юрков и вышел из кабинета.

Он считался хорошим парнем — он и был хороший парень. Когда требовалась техническая помощь по делу или надо было перехватить пятёрку на книги, поднять что-нибудь или сдвинуть сейф, Рябинин всегда шёл к нему. Юрков помогал просто, между прочим, поэтому помощь не замечалась, а это — признак настоящей помощи. У него был спокойный, покладистый характер, который очень нравился начальству, да и весь их маленький коллектив ценил.

Рябинин теперь думал не о телепатии, а об абстрактном хорошем парне. Что-то мешало принять его умом — рубаху-парня, доброго, компанейского, весёлого и верного. Рябинин уже не мог отцепиться от этой мысли, пока нет ей объяснения, хотя и знал, что сразу его не найдёшь.

— По-твоему, — распахнул дверь Юрков, белея в проёме брюками, как дачник: только ракетки не хватало, — по-твоему, и преступник должен быть хорошего мнения о следователе?

— А как же! — сказал Рябинин и выключил вентилятор, чтобы слышать Юркова.

— Да какой преступник хорошо думает о следователе?! Они ненавидят нас, как лютых врагов.

— Неправда, — сказал Рябинин и шагнул к двери, чувствуя, как в нём затлевает полемический пыл. — Хорошего следователя они уважают.

— Какое там уважают?! Ты будто первый год работаешь… Спорят, ругаются, жалобы пишут…

— Ты путаешь разные вещи: преступник борется со следователем. Следователь для него противник, но не враг.

— Как это может быть: противник, но не враг? — усмехнулся Юрков какой-то косой улыбкой.

Он тоже распалился, что бывало с ним редко, как ливень в пустыне. Что-то задело его — даже вернулся. И Рябинин подумал, так ли уж спокойны спокойные люди, да и можно ли быть спокойным на самой беспокойной в мире работе?

— Действительно, оригинально, — согласился Рябинин. — Любой преступник знает, что следователь прав. И знает, что следователь в общем-то ему не враг, желает добра. Но преступник вынужден бороться со следователем, чтобы уйти от наказания или меньше получить.

— И вот после этой борьбы, когда преступник схлопочет лет десять, он должен сохранить обо мне приятные воспоминания?

Юрков даже кашлянул от прилившего к горлу недоумения.

— А разве нельзя уважать сильного и честного противника?

— Я его посадил, а он меня уважать? — не сдавался Юрков.

— А ты ему обязан в процессе следствия доказать всем своим моральным преимуществом, что он сидит правильно. Он должен поехать в колонию с твёрдым убеждением — больше не повторять. Короче, он должен ещё на следствии «завязать».

— Ну что ты болтаешь, Сергей? Ведь такие бывают зеки, что их век не переубедишь.

— А если не убедишь, значит, следствие проведено плохо.

— Моё дело не его убеждать в виновности, а суд. Ясно?!

— Конечно, суд, — согласился Рябинин. — Но всё-таки главное — убедить преступника. Мы же за их души боремся…

— Теперь я знаю, почему ты мало кончаешь дел, — заключил Юрков и неопределённо хихикнул, представляя это шуточкой.

— Теперь я знаю, почему про тебя пишут в газетах, — сообщил Рябинин и тоже хотел издать смешок насчёт своей шуточки, но вместо него вырвались короткие фыркающие звуки, которые издаёт лошадь от удовольствия.

Юрков постоял, хотел, видимо, спросить про газету, а может, фыркнуть хотел в ответ, но только захлопнул дверь. И Рябинин сразу понял, почему его не восхищал просто хороший парень. Потому что выросло время, страна, люди, и усложнилось понятие «хорошего человека», как усложнились патефоны, аэропланы и «ундервуды». Потому что понять человека стало важнее, чем дать ему в долг пятёрку или снять последнюю рубашку. Без хлеба и одежды можно перебиться, но трудно жить непонятым и уж совсем тяжело — непринятым.

Зазвонил телефон. В жару даже он дребезжал лениво, словно размякли его чашечки. Рябинин нехотя взял трубку.

— Привет, Сергей Георгиевич! Холода тебе, — услышал он настырный голос Вадима Петельникова.

— Спасибо, тебе того же, — ответил Рябинин, сел на стол и благодушно вытянул ноги. — Как в жару ловится преступничек?

— Нам жара не помеха, мы же не следователи, — сразу отреагировал Петельников, и Рябинин представил, какая стала мальчишеская физиономия у этого высокого двадцатидевятилетнего дяди.

— Так я и думал, — невинно признался Рябинин.

— Почему так думал? — подозрительно спросил Петельников, прыгая в ловушку.

— Видишь ли, жара действует на мозговое вещество и размягчает его, поэтому следователь работать не может. А ноги у инспектора только вспотеют.

Петельников молчал, бешено придумывая остроумный ответ. Рябинин это чувствовал по проводам и улыбался, — с Вадимом он говорил свободно, как с самим собой: любая шутка будет понята, острая шпилька парирована, брошенная перчатка поднята, а серьёзная мысль замечена.

— Есть ноги, Сергей Георгиевич, которые стоят любой головы.

— Наверное, имеешь в виду стройные женские? — поинтересовался Рябинин.

— Женские! — крикнул Петельников. — Да ты знаешь, сколько километров в день проходят обыкновенные кривоватые ноги инспектора уголовного розыска?

— Чего ж они ко мне давненько не заворачивали? — спросил Рябинин.

— Про это и звоню, — признался Петельников.

— Давай сегодня, — сразу предложил Рябинин.

— После обеда жди.

Рябинин знал, как его ждать…

Можно ждать машиниста с линии, лётчика из рейса и капитана из плаванья, потому что они прибывают всё-таки по расписанию. Но никогда не стоит ждать инспектора уголовного розыска — ни другу, ни жене, ни матери. У инспекторов нет рабочих дней и рабочих часов, нет графиков и расписаний, и слова твёрдого нет… Какое он может дать слово, если его время зависит от какой-нибудь пропившейся дряни, которая притихла в тёмной подворотне. И завыли сирены машин, и только успеет схватить инспектор электробритву и чистую рубашку. Тогда его можно ждать сутки, неделю или две. Тогда жена может днями напролёт думать, почему, по какому закону она не имеет права видеть любимого человека и куда можно на это жаловаться. Только сынишка вздохнёт в детском саду и загадочно скажет ребятам, что у папы опять «глухарь». Тогда и старая мать всплакнёт, не от страха за сына, хотя всякое бывает на такой окаянной работе, а всплакнёт просто так, потому что старые матери любят иногда плакать. Но инспектор не придёт домой и его лучше не ждать: когда не ждёшь — быстрей приходят. Он может появиться посреди ночи или дня; может выйти с соседней улицы, а может прилететь с другого конца Союза: заросший, несмотря на взятую электробритву, осунувшийся и весёлый. Значит, та пропившаяся дрянь уже там, где она должна быть. Значит, нет больше «глухаря». А инспектор будет спать два дня, потом будет есть два дня, а потом — потом опять зазвонит телефон и ёкнет сердце у жены, испугается мать и насупится ребёнок.


Виктор Капличников открыл глаза. Сначала ему показалось, что над ним белый выгоревший шатёр-палатка. Но этот шатёр уходил вверх, в бесконечность. Его серая мглистая ширина была ровно посредине перечерчена нежно-розовой полосой, словно собранной из лепестков роз. И он понял, что перед ним раннее небо; что там, наверху, уже есть солнце, и оно коснулось следа реактивного самолёта. И тут же в его уши ворвался скандальный гомон воробьёв, которые дрались где-то рядом. Тело содрогнулось от раннего росного холода. Капличников упёрся во что-то руками и резко сел.

Он оказался на реечной скамейке в сквере, в том самом сквере, запах которого разносился вчера по проспекту. Смоченная росой, трава сейчас пахла терпким деревенским лугом. За аккуратной ниткой каких-то жёлтых цветов стоял игрушечный стожок первой травы, сочной и влажной, как нашинкованная капуста. По красноватым дорожкам бегали голуби. Было ещё тихо, только где-то за углом шла поливальная машина.

Капличников потёр сухими руками лицо и встал, разминая тело. Сразу заныли правый бок и спина — видимо, отлежал на деревянных планках. Он стал ощупывать себя, как врач больного. И вдруг рванулся к карману пиджака — диплом был на месте. Капличников облегчённо выругался в свой собственный адрес.

Он сел на скамейку — надо было прийти в себя. Напиться в такой день, как мальчишка… Первый раз в жизни он ночевал подобным образом. Хорошо, что нет дома родителей. Он абсолютно всё помнил, даже помнил подпрыгнувший от его лба фирменный салат, когда голова рухнула на стол. Помнил Иринины глаза, которые в ресторане смотрели на него укоризненно. Напиться в такой день, когда получил диплом и познакомился с девушкой, которая теперь исчезла в громадном городе, как запах цветка в атмосфере. Видимо, уж так устроена жизнь — с балансом, чтобы человек не лопнул от радости. В конце концов, он и мечтал-то о двух радостях — о дипломе и женщине. О дипломе инженера-механика, который он получил вчера. И о женщине, с которой бы он стеснялся, с которой не знал бы, как говорить, и которую невозможно было бы повести в парадную или на тёмную лестницу. Вчера он с этой женщиной познакомился. Конечно, она сразу же ушла, как только он заснул на столе.

Капличников хотел ещё раз выругаться, но представил Ирину и только вздохнул. Он потряс пиджак, почистил рукой брюки и стал шарить по карманам. Все документы были на месте, но денег не было — сто шестьдесят рублей как корова слизнула. Всё-таки обчистили его, пока он спал, или выронил где. Но это не очень беспокоило: диплом цел, а деньги дело наживное.

Он пошёл по хрустящей кирпичной крошке и свернул на улицу. Город медленно просыпался, начиная где-то вдалеке тихонько шуметь. Пока на улице, кроме дворников и голубей, никого не было. Но через полчаса люди пойдут, да и сам бы он встал на работу через полчаса. Хорошо, что ему сегодня никуда не идти. Домой не хотелось, и он решил побродить до жары по свежим политым улицам.

Виктор Капличников был человеком въедливым и дотошным. Только эти качества и помогли ему кончить заочно институт, что не так-то просто. Сейчас у него возникло такое ощущение, будто ему задали задачу, а он её не решил. Он не понимал, откуда оно. Вроде никто и ничего не задавал. Память привычно побежала к сессиям и проектам, но там всё было кончено, там всё в порядке. Неужели этот сквер вопросом вмялся в сознание, как кнопка в подошву ботинка?

Уже начали попадаться люди, и вовсю побежали трамваи и троллейбусы. Кто спал, кто просыпался. А кто не спал, вроде него, тот шёл домой — с ночной смены, с вокзала… Он шёл из сквера, потирая лоб, стараясь вспомнить, когда же последний раз напивался вот так, до скамеечки. Память вытащила только один факт — в восемнадцать лет на какой-то свадьбе. Но это было давно.

Заметно потеплело, и сразу на асфальт легла сушь. Капличников ходил по тихим улицам, а потом стал бродить вдоль парка под громадными липами. Тут ещё сохранялась свежесть, и легче перебирался в памяти вчерашний вечер. Одно обстоятельство не давало ему покоя, одно неизвестное. Он погладил небритую щёку и посмотрел на часы — девять. Капличников вышел из липовой тени и побрёл к центральному проспекту.

Жара уже распласталась по улицам, но асфальт пока был твёрд. Капличников не понял — специально он шёл к ресторану или случайно оказался в этом месте проспекта. Над ним висели стеклянные буквы. Потухшие, они не смотрелись, как любительница косметики после бани.

Он побрёл к толстым стеклянным дверям, оправленным в блестящую раму из нержавейки. С той стороны их натирал вчерашний швейцар. Капличников остановился. Швейцар раза два глянул на него и показал пальцем на табличку — ресторан работал с двенадцати дня. Тогда Капличников тихонько стукнул в дверь. Швейцар нехотя положил тряпку и приоткрыл дверь:

— Чего тебе, парень? Закрыто ещё. А выпить можешь вон там, в подвальчике.

— Я не выпить. Был вчера у вас. Не помните меня?

— Сказанул. Тут за день столько бывает, что голова от вашего брата дурится без всякого алкоголя.

— А девушку видели? Беленькая, с чёлочкой…

— Даёшь, парень, — окончательно удивился швейцар. — Тут девушек проходит за вечер сотни две, а то и три. И беленькие, и серенькие, и синенькие ходят, и в брючках, и в максиях, а то и без юбок, считай. Ресторан, чего уж…

Швейцар был в рабочем чёрном халате, без формы, с морщинистым загорелым лицом старого рабочего человека, — вечером будет стоять в белой куртке с блестящим позументом, улыбаться и открывать дверь.

— А ты чего хотел, парень? Обсчитали?

— Да нет. Хотел узнать, как я отсюда вышел, — улыбнулся Капличников.

— Не помнишь?

— Не помню.

— Ничего, бывает. У меня работа, парень, такая: впустить трезвого, выпустить пьяного. А тебя не помню. Физиономия у тебя нормальная, как у всех.

Капличников побрёл дальше. Затем ускорил шаг и вскочил в троллейбус. Каждая задача должна быть решена. Этому его учили в школе и в институте. Возможно, он ошибается. Но тогда пусть ему объяснят, что никакой задачи нет или она не имеет решения.


Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников выглянул из кабинета, посмотрел, нет ли к нему людей, захлопнул дверь и закрылся на ключ. Сбросив пиджак, он достал из стола маленький квадратный коврик и положил на пол. Потом вздохнул, закрыл глаза и вдруг ловко встал на голову. Жёлтые с дырочками ботинки сорок третьего размера повисли там, где только что была голова. Оказавшись внизу, лицо покраснело, как инспекторское удостоверение. Сильно бы удивились сотрудники отдела уголовного розыска, увидев Петельникова, стоящего вверх ногами.

Не прошло и минуты, как в дверь слабо постучали. Петельников внизу чертыхнулся, но вспомнил, что надо сохранять космическое спокойствие, а то простоишь без пользы. Стук повторился.

— Сейчас! — крикнул Петельников, но голос увяз во рту, будто его накрыли подушкой.

Он чертыхнулся ещё раз и встал на ноги. Закатав рукава и поправив галстук, Петельников нехотя открыл дверь.

В кабинет неуверенно вошёл небритый парень с усталым лицом. Хороший коричневый костюм был в белёсых длинных пятнах-полосах, словно его били палками.

— Садитесь, — буркнул Петельников.

— Я обратился к дежурному, а он послал к вам. Понимаете, я не жалуюсь… а просто поговорить.

— Можно и поговорить, — согласился Петельников, — была бы тема интересной.

Парень не улыбнулся — серьёзно смотрел на инспектора. Петельников уже видел, как то, о чём он хочет поговорить, въелось в него до костей.

— Как вас звать? — на всякий случай спросил инспектор.

— Капличников Виктор Семёнович. Понимаете, я вчера получил диплом. Знаете, радость и всё такое прочее…

Он стал рассказывать всё по порядку, поглядывая на инспектора спрашивающими глазами — интересно ли тому. Но по лицу Петельникова ещё никто ничего не смог определить. Слушал он внимательно.

Капличников кончил говорить и помахал бортами пиджака, — было жарко.

— А вы снимите его, — предложил инспектор.

— Нет, спасибо.

Он стеснялся. Тогда Петельников щёлкнул выключателем вентилятора и направил струю воздуха на посетителя.

— Всё рассказали?

— Всё.

— Бывает: выпили, закусили, ели мало, жара, — усмехнулся инспектор, сразу потеряв к нему интерес.

— Вот я и пришёл поговорить.

— О чём?

— Понимаете, выпил-то я всего три рюмки, это хорошо помню.

— Только три?

— Ровно три. Правда, рюмки немаленькие, но при моей комплекции… Да я и бутылку водки выпивал на спор… И до дому доходил, и соображал всё.

— Ну, это раз на раз не приходится, — возразил Петельников и пошарил в пиджаке трубку, но вспомнил, что не выдержал насмешек Рябинина и забросил её дома в сервант. Он закурил сигарету, пуская дым поверх струи воздуха от вентилятора.

— Я упал на стол, силы кончились, и больше почти ничего не помню. А как же дошёл до сквера?.. Сам не мог.

— Могла она благородно довести, а потом надоело. Эх, товарищ Капличников, мне бы ваши заботы. Заявление о краже писать не стоит: вытащили у вас деньги, сами потеряли — неизвестно.

— Потом ещё вот что… Перепьёшь, на второй день состояние похабное. А тут проснулся — ничего, немного не по себе, но ничего.

— Сам-то что подозреваешь? — перешёл Петельников на «ты».

— Не знаю, — признался Капличников. — Поэтому и пришёл.

— А я знаю, — весело сказал инспектор и встал. — Жара! Вчера днём стояло двадцать восемь. Для наших мест многовато.

Капличников тоже поднялся — разговор был окончен. Оставалось только уйти. Он уже шагнул к двери, но она приоткрылась и заглянул моложавый седой майор с университетским значком.

— Заходи, Иван Савелович. Вот кто большой специалист по алкоголизму — начальник медвытрезвителя, — представил его Петельников, довольный посещением.

Подтянутый майор улыбнулся, чётко шагнул в кабинет, пожал руку инспектору и коротко кивнул Капличникову.

— Иван Савелович, от чего зависит опьянение? Вот товарищ интересуется.

Майор повернулся к Капличникову и серьёзно, как на беседе в жилконторе, сообщил:

— От количества выпитого, от крепости напитков, от привычки к алкоголю, от общего состояния здоровья, от желудка, от закуски, от температуры, от настроения… Но самое главное — от культуры человека. Чем культурнее человек, тем он меньше пьянеет.

— Ну уж, — усомнился в последнем Петельников.

— Потому что культурный человек много не пьёт. И культурный человек пьёт не для того, чтобы напиться.

— Иван Савелович, а ты разве инженеров не вытрезвляешь? — засмеялся Петельников.

— Бывают. Но ведь я говорю не о человеке с дипломом, а о культурном человеке, — хитро прищурился майор.

Капличников понял, что весь этот разговор затеян для него. Не надо было ходить в милицию, не то это место, куда ходят с сомнениями. Он сделал шаг к двери, но майор вдруг спросил, повернувшись к нему:

— А что случилось?

— Да вот товарищ в недоумении, — ответил за него инспектор, — выпил в ресторане всего три рюмки, опьянел и ничего не помнит.

— А пил один на один с женщиной, — уверенно сказал майор.

— Точно, Иван Савелович. А откуда ты знаешь? — поинтересовался Петельников, и в его глазах блеснуло любопытство.

— Пусть товарищ на минуточку выйдет, — попросил начальник вытрезвителя.

Когда Капличников ушёл, Иван Савелович сел к столу и расстегнул китель. Петельников сразу направил на него вентилятор. Майор блаженно сморщился, ворочая головой в струе воздуха.

— Вадим… Ко мне поступила подобная жалоба на той неделе.

— Какая жалоба?

— От вытрезвляемого. Познакомился с девушкой, выпил буквально несколько рюмок… И всё, как в мешок зашили, ничего не помнит. Я сначала не поверил, а потом даже записал его адрес.

— Ну и что это, по-твоему?

— Откуда я знаю. Ты же уголовный розыск.

Петельников подошёл к окну, потом прошагал к сейфу и вернулся к столу, к майору. Он хотел закурить, но вспомнил, что уже курил да и борется с этим делом, поскольку стоит на голове.

— Деньги пропали?

— Да, рублей сто двадцать.

Иван Савелович достал из кителя записную книжку, полистал её и вырвал клочок:

— Возьми, может, пригодится.

— А других случаев не было?

— Вроде не слышал.

Петельников одеревенело смотрел на майора, будто неожиданно проглотил что-то несъедобное. Была у него такая несимпатичная привычка: замрёт, уставится на человека чёрными волглыми глазами и замолчит. И не знаешь — думает ли он, приступ ли у него какой или хочет сорваться с места, как бегун на старте.

— Чего-то я расселся, — сказал Иван Савелович и застегнул китель, — мне же к начальству райотдела надо.

Он встал, аккуратно надел фуражку и протянул руку ожившему инспектору.

— Неужели пьют в такую жару? — поинтересовался Петельников.

— Выпивают. Отдельные лица, — уточнил начальник медвытрезвителя и направился из кабинета своим широким спортивным шагом. Инспектор пошёл за ним, выглянул в коридор и кивнул Капличникову. Тот поднялся нехотя, опасаясь, что будут читать мораль. Да и усталость вдруг появилась во всём теле, словно его ночь мочалили. Особенно помятой была спина — при глубоком вдохе она как-то задубевала и по ней словно рассыпались мелкие покалывающие стёклышки.

Инспектор достал чистый лист бумаги и положил перед ним:

— Опиши всё подробно, каждую мелочь.

Капличников молча начал писать, ничего не пропуская Инспектор поставил носок ботинка на торчавший ящик стола, сцепил руки на колене и замер, врезавшись взглядом в потерпевшего, теперь уже потерпевшего, только неизвестного от чего. Петельников разгребал в памяти уголовные дела, материалы, заявления и всякие случаи, которыми набита голова любого работника уголовного розыска, как судейский архив. Ничего подходящего не вспоминалось. Тогда он перешёл к женщинам, которые были на примете, но ни одна из них не подходила к этой истории ни с какой стороны.

— Кончил, — сказал Капличников и протянул бумагу.

Инспектор внимательно пробежал объяснение: всё описано, даже салат и цыплята.

— Официанта опознаешь?

— Маленький ростом… Нет, — решил Капличников.

— А её опознаешь? — прищурился инспектор.

— Конечно, — сразу сказал Капличников, представил Ирину, и в памяти мелькнула белая чёлка и большие глаза, уплывающие в голубой мрак ресторана. Он попытался увидеть её губы, нос, щёки, но они получались абстрактными, или он их лепил со знакомых и даже инспекторский крупный нос посадил под чёлку. Одна эта чёлка и осталась — белая, ровненькая, с желтоватым отливом, как искусственное волокно. Да замедленный взгляд…

— Опознаю… может быть, — вздохнул Капличников.

После обеда жара спала, сползла с людей, оставив подсыхать их липкие вялые тела. В раскрытое окно дунул свежий ветерок. Говорили, что он с Арктики. Где-то уже перекатывался гром. И сразу захотелось что-то делать.

Рябинин открыл сейф, рассматривая полки, как турист завалы бурелома. Этот металлический ящик удивлял: сколько ни разбирай его нутро, через месяц там скапливались кипы бумаг, которые, казалось, самостоятельно проникали сквозь стальные стенки. Они откладывались толщами, как геологические формации. Старые бумаги уходили вниз, куда-нибудь в архив, а сверху ложились вчерашние-позавчерашние, а уж на самом верху тонким почвенным слоем залегли два уголовных дела и срочные документы. Они не проваливались в толщу и держались на поверхности, потому что были в работе.

Раза два в год Рябинин принимался за эти полки. Он посмотрел на часы — Петельников не шёл — и выдернул погребённую пачку, перевязанную шпагатом…

Письма из колонии, штук десять. Рябинин взял одно и развернул тетрадный листок: «…а я к вам обязательно зайду, и даже приглашу вас к себе в гости, если, конечно, согласитесь. А почему не согласитесь? Ведь к вам придёт не Витька-скуловорот, он же Хмырь-домушник, а придёт Виктор Вершелев. Оно верно, что в колонии все завязывают. Но у меня другое. Вы мне говорили: хочешь быть человеком — больше думай. Вот позову я вас в гости через три года и открою тетрадку, толстую, куда пишу все вопросы, а за три года их скопится. Раньше-то я был что тёмная бутылка…» Рябинин вздохнул и отложил пачку в сторону — такие письма он не выбрасывал.

Затем вытащил длинный лист бумаги, исписанный острым коленчатым почерком: «Товарищ следователь! Я уже обращался всюду — в исполком, в горздрав, в газету, к товарищу Клуникову и в санэпидстанцию. Всё это равно нулю. Теперь обращаюсь к вам, как к следственному органу. Убедительно прошу определить причину зарождаемости воздуха в моей комнате…» Письмо полетело в корзину — проситель был уже в психиатрической больнице.

Официальное письмо на бланке:

«Следователю прокуратуры, юристу I класса, т. Рябинину.

Напоминаю, что труп неизвестной женщины находится в холодильнике морга с восемнадцатого июля, то есть уже месяц. Прошу ускорить решение вопроса о захоронении. Зав. моргом».

Он помнил это дело, которое и заключалось в опознании погибшей женщины. Тогда много было переписки, потому эта бумажка не попала в дело. Он порвал её.

Толстая папка вспухла, словно размокла. Этой папкой Рябинин частенько пользовался при опознании, потому что фотография преступника предъявлялась среди карточек других лиц. Он развязал её, чтобы уложить фотографии ровнее, — и десятки физиономий, мужских и женских разных возрастов и национальностей замельтешили перед ним. Эту папку он пополнял всегда.

Ещё одна папка, объёмистая, как чемодан. Здесь копии обвинительных заключений, которые Рябинин тщательно собирал. В ней лежала вся его следственная жизнь дело за делом, с самого первого обвинительного, короткого и смешного, как юмористический рассказ, до последнего, толстого, отпечатанного на ротаторе.

Пять толстых, испещрённых цифрами, конторских книг которые изучались, но не потребовались для последнего дела, надо отправить в бухгалтерию комбината.

Узкий свёрток, в котором оказалась самодельная финка с длинным, тускло блеснувшим клинком и тупой пластмассовой ручкой. У каждого следователя найдутся в сейфе один-два ножа, грубо выделанных рукой подростка какой-нибудь кастет с дырками-глазницами или заточенный ломик, которым можно и замок взломать, и калекой сделать. Рябинин не терпел этих орудий, больше ощущал их лопатками, чем видел взглядом. Эту финку он помнил хорошо — была целая история с подростком, любовью, местью и этим самым ножом. Да и любая вещь или бумага в сейфе когда-то имели свои истории, которые иначе назывались уголовными делами.

Рябинин извлёк бланк протокола допроса и хотел уже положить его в стол, но на свету сдвоенная бумага показалась тёмной, исписанной. Он разлепил листы. Они были заполнены отчёркнутыми фразами в кавычках — пером и шариком, синими чернилами и зелёной пастой, быстрые и тщательно выведенные, и даже одна напечатана на машинке. Таких листков, куда он писал кусочки из жалоб, заявлений и разных бумаг, в сейфе валялось много. Рябинин улыбнулся — эти фразы в официальном протоколе не смотрелись, как стихи на бланке:

«…этим я не хочу сказать, что я ангел. Нет, я далеко не эта птица. Если мне выбьют один глаз, я стремлюсь выбить оба».

«Он вставлял в разговор нецензурные слова, какие мужчины употребляют для связи слов».

«Статья 140 Конституции гарантирует старость каждому человеку».

«Товарищ прокурор! Прошу выйти мне навстречу».

«Я решил высказать всё за нетактичное поведение и, конечно, употребил мат, но не в смысле угрозы, а как есть на самом деле».

«Прошу моего мужа простить и возвратить в семью в первобытном состоянии».

Рябинин полез в правый угол сейфа — там ещё лежали бумажки с подобными афоризмами.

А Петельников не шёл.


Сейчас Петельников прийти не мог. Он уже съездил по адресу, который дал начальник медвытрезвителя, и привёз гражданина Торбу, отыскав его на работе. Теперь инспектор сидел в углу, в громадном старом кресле, в котором по ночам научился спать сидя. В комнате стояла тишина, диковинная для кабинетов уголовного розыска.

Торба писал объяснение — они уже часа полтора беседовали, если можно посчитать за беседу вопросы инспектора и телеграфные ответы вызванного, перемешанные с нечленораздельным мычанием. На тренированные нервы Петельникова это никак не действовало, хотя он уже поглядывал на хмурого парня острым чёрным взглядом. Тот писал долго, потея и задумываясь, словно сочинение на аттестат зрелости.

— Ну всё? — спросил Петельников и нетерпеливо встал.

Торба молча протянул куцую бумагу. Инспектор прочёл и задумчиво глянул на него. Торба уставился в пол.

— Тебе что? — спросил Петельников. — Ни говорить, ни писать неохота?

— Мне это дело ни к чему, — буркнул Торба, водя глазами по полу.

— Нам к чему, — резко сказал инспектор. — Если вызвали, то надо отвечать, ясно?

— Отвечаю ведь.

Петельников ещё раз посмотрел объяснение — куцый текст этого нелюдима лёг на бумагу, как птичьи следы на снег. Одно утешение: если возбудят дело, то следователь допросит и запишет подробно.

— Кроме белой чёлки ничего и не помнишь? — ещё раз спросил инспектор, рассматривая красное пухлое лицо парня, завалившиеся внутрь глазки, волосы до плеч и несвежую сорочку.

Торба подумал, не отрываясь от пола:

— Такая… ногастая.

— Ногастая, значит?

— Ага… И грудастая.

— Ну что ж, неплохо. Покажи-ка мне, где вы сидели?

Петельников достал лист бумаги и быстро набросал план ресторана — он все их знал по долгу службы. Торба ткнул к входу, в уголок. Инспектор поставил красным карандашом жирный крест и спросил:

— Ну о чём вы хоть говорили-то?

— Об чём? — задумался Торба, натужно вспоминая тот вечер в ресторане.

— Давай-давай, вспоминай.

— Ни об чём, — вспомнил Торба.

— Да не может этого быть, юный ты неандерталец, — ласково сказал Петельников, посмотрел на его лицо и подумал: вполне может быть.

— Мы ж только познакомились…

— Ну и молчали?

— Сказала, звать Клава. Налили. Поехали. Закусили, значит.

— Ну, а дальше?

— Налили ещё. Поехали. Закусили, как положено…

Петельников вздохнул и прошёлся по кабинету. У него хватило нервов слушать этого парня, но не хватало терпения — оно кончилось. Важна каждая мелочь, каждая деталь лица, каждое её слово ценно, как в рукописи классика… Таких свидетелей давненько не встречалось. И Петельникову захотелось съездить его по шее, потому что в наше время за серость надо бить.

— Может, ты ей стихи читал?! — гаркнул инспектор, и парень от неожиданности вздрогнул.

— Зачем… стихи?

— Надо! — орал Петельников. — Положено женщинам стихи читать!

— Не читал.

— Чего ж так?!

— Какие… стихи?

— Ну хотя бы прочёл сонет «Шумел камыш, деревья гнулись…»

Парень оживился и понимающе усмехнулся.

— Подозреваю, что у тебя есть гитара, а? — спросил инспектор.

— Есть, — подтвердил Торба.

— И магнитофон, а? И телевизор, а?

— Ага, — согласился парень.

— Выбрось ты их, голубчик, не позорь наш просвещённый век. Не позорь ты наше всеобщее образование. И читай, для начала по капле на чайную ложку, то есть книжку в год. А потом по книжке в месяц. Иди милый. Ещё вызову.

Торба моментально вскочил и пошёл из кабинета не простившись. Это был второй потерпевший, у которого пропало сто двадцать три рубля.

Петельников чувствовал, что его любопытство до хорошего не доведёт —добровольно вешать на себя сомнительное дело, по которому нет свидетелей, а оба потерпевших ничего не помнят и никого не смогут опознать. Верный добротный «глухарь»; будет висеть с годик, и будешь ходить больше к начальству оправдываться, чем вести оперативную работу. А ведь этих ребят просто было убедить, что с ними ничего не случилось. Да и сам Петельников не уверен — случилось ли что с ними…

Он усмехнулся. Если бояться «глухарей», то не стоит работать в уголовном розыске. А если не быть любопытным, то кем же быть — службистом?


Рябинин разобрал сейф и сложил в одну пачку разрозненные листки со смешными выписками. Он ещё улыбался, когда, стукнув на всякий случай в дверь, в кабинет шагнул Вадим Петельников.

— Вспомнил анекдот, Сергей Георгиевич? — спросил инспектор и тоже улыбнулся, погребая руку следователя в своей широкой ладони.

— Зачем ты сразу раскрываешься? — печально вздохнул Рябинин.

Петельников сел на стул и расстегнул пиджак, полыхнув длинным серебристо-оранжевым галстуком с толстенным модным узлом. Инспектор осторожно молчал, зная, что вопросом он нарвётся на шпильку, как на неожиданную занозу в перилах.

— Как это раскрываюсь? — всё-таки спросил Петельников, чтобы узнать, какова она, эта шпилька.

— Человек улыбается. А почему человек может улыбаться? Анекдот вспомнил, водки выпил, женщину увидел… Типичный ход мыслей работника уголовного розыска.

— У нас не прокуратура, Сергей Георгиевич, улыбаться некогда.

— Да?! — удивился Рябинин. — А я не доверяю людям, которые не улыбаются.

— Да?! — теперь удивился Петельников. — Я вчера часа два беседовал с одним завмагом. Он мне всю дорогу улыбался. Рот открыл, губы растянуты — и сидит, как незастёгнутый портфель. А почему? Недостача у него крупная.

— Завмаг не улыбался, а ухмылялся. А ты у меня улыбнёшься, — следователь протянул листки.

Смех охватил инспектора сразу — он вообще легко поддавался веселью.

Рябинин никогда не смог бы объяснить, что в этом не очень интеллигентном смехе инспектора особенного. Не смог бы объяснить, как он в этом смехе видит широту, силу и ясность души. А может быть, он просто хорошо знал Петельникова по оперативной работе.

Рябинин поморщился — так сладко думать о человеке нельзя, да ещё в его присутствии, да ещё зная наперечёт его недостатки.

— Могу пополнить коллекцию, — перестал смеяться инспектор. — Вчера получил заявление. Как там… Ага… «Прошу соседа по моей жалобе не привлекать, так как вчера он попросил у меня прощения и три рубля».

Рябинин усмехнулся, действительно записал и спросил:

— А ты что такой нарядный?

— По этому поводу и пришёл.

— Спросить, пойдёт ли тебе жабо? Кстати, разрешается работникам уголовного розыска носить жабо?

— Хоть корсет, лишь бы «глухарей» не было.

Петельников не улыбался. Рябинин видел, что он уже думал о том, ради чего пришёл.

— Давай, Вадим, выкладывай. У тебя, я вижу, какая-то детективная история.

— Сам знаешь, Сергей Георгиевич, что у нас детективных историй не бывает.

— Это верно, — вздохнул Рябинин. — Сколько работаю, и ни одной детективной истории. Что такое уголовное преступление? Сложная жизненная ситуация, которая неправильно разрешается с нарушением уголовного Кодекса. Впрочем, иногда и несложная.

— А писатели эту ситуацию придумывают.

— Пожалуй, дело даже не в придумке, — медленно сказал Рябинин. — А в том, что они эту ситуацию ради занимательности безбожно усложняют, чего не бывает в жизни. Жизнь, как и природа, выбирает самые краткие и экономичные пути. Например, труп. Ведь чаще всего он лежит на месте убийства. А в детективах он в лифтах чемоданах, посылках…

— Даже в сейфах, — вставил Петельников.

— Даже в холодильнике, я читал. Кстати, у меня есть английский детективчик.

— Ну?! — оживился инспектор, смахнув на миг заботы.

— Можешь не просить, завтра принесу. Слушай, а почему мы любим детективы? Казалось, нам на работе уголовщины хватает…

— Потому что закручено.

— Это верно, — согласился Рябинин и тут же добавил: — Потому что детективы никакого отношения к уголовным делам не имеют. Это просто оригинальный жанр литературы.

— Попадается и неоригинальный. А почему бы тебе, Сергей Георгиевич, не написать детективную повесть? — вдруг весело спросил Петельников и не то чтобы хитро посмотрел, а как-то слишком серьёзно для такого легковесного вопроса.

Рябинин замолчал, словно забыл, о чём они говорили. Ему стало слегка неприятно, будто он что-то тщательно спрятал, а оно, это спрятанное, оказалось торчащим на виду. Вот так шёл он как-то по безлюдной улице, думал очень плохо об одном человеке, не собирался никого встретить, но повернул за угол, столкнулся с тем самым человеком нос к носу. Рябинин не успел изменить выражения лица и до сих пор убеждён, что тот увидел его мысли. Здесь было проще — Петельников заметил, что он готовит материал впрок, как хозяйка осенью консервы.

— Нет, Вадим, — вяло ответил Рябинин, — я плохо играю в шахматы, с математикой не в ладах… А чтобы написать детектив, надо рассчитать двадцать ходов вперёд.

— То-то и рассчитывают, — буркнул Петельников. — Прочёл тут милицейский детектив известного автора, не одну книгу написал, кино ставили… И вот читаю, что инспектор уголовного розыска заезжает к прокурору взять ордер на арест. Здорово?! Как просто — заехал и взял. И неужели редактор не подсказал, что у нас нет ордеров на арест! Потом заезжает за ордером на обыск, у нас их тоже нет. Автор Сименона начитался.

— Ну, бог с ними, с детективами. Что у тебя?

Петельников начал рассказывать. Он сел поплотнее, выпрямился, застегнул пиджак и как-то подтянулся, словно на нём оказался китель капитана милиции, в котором Рябинин видел его только однажды. Видимо, так он докладывал розыскные дела начальнику уголовного розыска или в Управлении внутренних дел.

— Ну вот, — заключил его рассказ Рябинин, — а ты говоришь, нет детективов.

— По-моему, здесь больше телепатии, — пожал плечами инспектор.

— Сегодня я уже телепатию вспоминал, — усмехнулся Рябинин. — Ну, начнём по порядку. У нас два потерпевших, два эпизода.

Рябинин встал и пошёл по кабинету. Инспектор, который уже расслабился, вынужден был подтянуть свои длинные ноги в матово-белых брюках и молочных ботинках.

— Потерпевшие сидели в разных местах?

— Один в углу, второй у входа — разные концы зала.

— Обслуживал один и тот же официант?

— Разные.

— Так. Какой разрыв во времени между эпизодами?

— Пять дней.

— И оба потерпевшие отмечают сонное состояние?

— Сначала. А потом теряли сознание.

— Они просто заснули, — буркнул Рябинин.

Он снял очки и стал протирать их, дыша на каждое стекло и засовывая его почти целиком в рот. Петельников ждал, наблюдая за этой процедурой. Рябинин посмотрел очки на свет, надел их, сел за стол и, взглянув на галстук инспектора, сообщил:

— Сегодня было градусов двадцать восемь.

— Ну? — удивился Петельников, уселся поудобнее и оглушительно хрустнул стулом.

Они немо смотрели друг на друга, будто чего-то выжидая. Петельников слегка выкатил чёрные заблестевшие глаза — они у него всегда чуть выкатывались от недоумения или тихой злости. Сейчас наверняка от недоумения. Рябинин знал это и улыбнулся.

— Ну, если нечего сказать, как выражаются, по интересующему нас вопросу, то и двадцать восемь градусов сойдёт, — заключил инспектор и элегантным жестом поправил галстук.

— Они наверняка пили водку, — вдруг сообщил Рябинин.

— Водку, — подтвердил Петельников.

— По её предложению, — утвердил Рябинин.

— Первый по её предложению, а второго не спросил.

— Можешь не сомневаться, — заверил Рябинин.

— Ну и что? — пожал плечами инспектор. — Кто что любит.

— Дело в том, что в коньяке есть букет, а в водке… Вадим!

Рябинин театрально отпрянул от стола. Он тряхнул лохматой головой, сморщил нос, взбугрил щёки, прищурил глаза и стал водить стёклами по инспектору, что означало скептический взгляд. Петельников его перетерпел серьёзно, как ненужную шутку.

— Вадим! — всё ещё прищуриваясь, спросил Рябинин. — Ты меня не разыгрываешь?

— Только за этим и пришёл.

— Я не верю, что у тебя нет никаких соображении.

Петельников шевельнулся на стуле. Он переложил ноги из-под стола к стене. И упёрся в неё, хрустнув теперь грудной клеткой, которой без движения было тесно под пиджаком.

— Понятно, — заключил Рябинин. — Соображение есть, но ты в нём не уверен. И я знаю почему. Мы только что честили писателей, которые закручивают. Ещё раз торжественно заявляю: природа, жизнь и преступник без нужды сложных путей не выбирают…

— Думаешь, снотворное? — неуверенно спросил Петельников.

— Разумеется. А посмотри, как всё просто и, я бы сказал, красиво. Попробуй женщина обворовать мужчину. Нужно вести на квартиру, а он ещё запомнит адрес. Надо напоить, да ведь не каждый напьётся. Потом надо лезть в карман. А тут? Снотворное в бутылку — и веди в парадную или сквер. Просто и естественно. И редко кто пойдёт жаловаться, не поймут или постесняются. Да и какие доказательства: пьяный, мог потерять, уронить…

— А снотворное… так быстро и сильно действует?

— Разное есть. Например, барбамил. Есть и посильней, надо в справочнике посмотреть. А с водкой его действие усиливается.

— Почему-то я версию со снотворным отбросил, — задумчиво сказал инспектор. — А вот с коньяком действительно не уловил.

— В водке горечь или примесь меньше заметна.

Петельников мотнул головой, пытаясь ослабить узел галстука. Но Рябинин знал, что сейчас его давит не галстук, а чуть задетое самолюбие. Так бывало частенько: придёт за советом, а получив его, начинает тихо злиться, что не мог додуматься сам. И было не понять — на себя ли он взъелся, на Рябинина ли.

Инспектор ещё раз криво вертанул головой, побарабанил пальцами по столу и уже спокойно спросил:

— Сергей Георгиевич, возьмёшь это дело?

— Да оно же…

— Знаю, — перебил Петельников, — не вашей подследственности. Но в порядке разгрузки, а? С начальством я утрясу…

С начальством инспектор утрясёт. Но добровольно просить дело, по которому нет ни доказательств, ни преступника, было мальчишеством.

— А я по своей доброй воле заварил эту кашу, — как бы между прочим сообщил инспектор. — Уже зарегистрировал и завёл розыскное дело…

— Не хвались, — буркнул Рябинин. — Утрясай и приноси материал.

Петельников шумно вздохнул, будто самое главное было сделано. Рябинин повернул недовольное лицо к окну — опять он влез в трухлявое дело, в котором ни славы не добудешь, ни удовольствия не получишь.

— Только ты её поймай, — предупредил он инспектора — Приметы описаны, где она промышляет, известно.

Инспектор смотрел окостеневшим взглядом поверх рябининского плеча, набычившись, будто там, за плечом, увидел её, белёсую Иру-Клаву-снотворницу. Рябинин шелестнул бумагами. Петельников ожил, посмотрел теперь на следователя и заметил:

— По-моему, преступность страшно нерентабельна, занятие для дураков. Выгоднее эту сотню заработать, чем так выламываться в ресторане на статью.

— А ты это спроси у неё, — усмехнулся Рябинин хотя понял, что зря усмехнулся: неглупую мысль бросил Петельников.

Инспектор встал, блеснул галстуком и засветился алюминиевым костюмом, как инопланетный пришелец. Рябинин завистливо смотрел на высокую литую фигуру к которой костюм, казалось, прилип. А на нём любая одежда, даже сшитая на заказ, сидела так, будто в пиджак всыпали мешок картошки.

— Если придёт, сегодня и спрошу, — отпарировал Петельников.

— А-а, — понял Рябинин, — вот почему ты выглядишь киноартистом.

Петельников протянул руку. Рябинин вышел из-за стола и легонько хлопнул его на прощание по плечу.

— Хотя и ресторан, а всё-таки операция, Вадим, — серьёзно добавил он, — насчёт снотворного пока предположение, версия. Впрочем, вряд ли она придёт туда после вчерашнего. Завтра утром позвони.


Петельников мог подключить к походу в ресторан — у него не поворачивался язык назвать это «операцией» — других инспекторов и даже негласных сотрудников. Он мог прийти и опросить о белой Ире-Клаве всех официантов, но что-то мешало ему двинуться по проторённому пути, может быть, необычность дела. Да и не было гарантии, что у неё нет соучастника среди работников ресторана.

Инспектор из-за плеча стоявшего в дверях парня пошарил взглядом по залу — знакомые официанты не работали, значит, мешать никто не будет. И мест свободных пока нет, тоже к лучшему, можно в ожидании столика хорошенько осмотреться.

Петельников прошёлся между рядами, легонько посвистывая и ловя на ходу обрывки фраз и осколки слов. Пожалуй, его лицо сделалось сейчас самым заурядным и пошлым во всём ресторане, и только чёрные глаза, как чужие, светились любопытством на его игривой физиономии.

Глаза инспектора уголовного розыска видят по-особому, по-ястребиному. В огромном зале, где больше сотни людей ели, пили и колыхались в пепельно-сером дыму, Петельников сразу охватил взглядом трёх девиц и стал держать их в поле зрения, хотя сидели они в разных концах ресторана.

Одна худенькая акселерированная девица с бледно-рыжими распущенными волосами… Вторая симпатичная, наверное небольшая, с чёрными косами, уложенными на голове, как удавы. А третья — беленькая, с короткой мальчишеской стрижкой и заметной грудью. Других одиноких женщин в ресторане не было. Они ждали не кого-то — они ждали вообще. Петельников не знал, как он это определил, но, кажется, только не умом. Он развернулся и прошёл у самого столика, где сидела беленькая. Мелькнуло светлое лицо, редкая чёлка и большие блестящие глаза, чуть выпуклые, красиво выпуклые, отчего казались ещё больше. Инспектор сразу почувствовал сжатость в мускулах, во всём теле, словно его кто стягивал. И сразу понял, что это всё-таки операция, которая уже началась.

Ему захотелось немедленно сеть к ней за столик, но он вовремя удержался — надо всё увидеть со стороны. Инспектор направился к чёрной с косами, которая сидела ближе к беленькой.

— У вас свободно? — спросил он и ослепительно улыбнулся от зубов до костюма.

— Пожалуйста, — просто ответила девушка.

— Одна скучаете? — поинтересовался инспектор.

— Должен был прийти знакомый офицер. Наверное, задержался на учениях.

Петельников и не сомневался, что тот на учениях.

— Не огорчайтесь, — утешил он. — Я тоже офицер, только переодетый.

— Да?! — задумчиво удивилась девушка.

— Ага, — подтвердил инспектор, но, встретившись с её серьёзным и чуть грустным взглядом, подумал, что зря он так откровенно «лепит горбатого», — девчонка вроде не дура.

— Не возражаете посидеть со мной? — спросил Петельников. — Если, конечно, не явится ваш офицер.

— Да уж сижу, — усмехнулась она.

— Чудесно! — бурно обрадовался инспектор. — Чур, выбираю я. На мой вкус, а?

Она согласилась. Тут инспектор слегка хитрил: у него было маловато денег, и он хотел упредить её желания, хотя знал, что эти девушки почти никогда сами не выбирают, не то у них положение. Заказал так, чтобы денег на всякий случай осталось. Даже коньяка не взял, а попросил полграфинчика водки, которую не любил.

Беленькая пока сидела одна. Она ничего не заказывала. Но вот поманила официанта, что-то сказала, и тот через минуту принёс сигареты. Она закурила.

— Как вас зовут? — спросил Петельников.

— Вера. А вас?

— Гена, — признался инспектор.

Вера ему нравилась. Тихая, нежеманная, с умным глубоким взглядом и косами-удавами, она сидела спокойно, закурила предложенную сигарету, выпила предложенного вина, но водку пить отказалась.

К беленькой подошёл немолодой мужчина, склонился и загородил её лицо — видимо, спрашивал разрешения сесть. Когда он сел, беленькая сразу пропала за его спиной, как за стенкой.

— Не возражаете, если я подвинусь к вам? — спросил Петельников.

— Пожалуйста, — улыбнулась Вера.

Инспектор пересел, и беленькая открылась. Её сосед уже длинно заказывал официанту, а она красиво курила. Но вдруг беленькая встала и пошла к выходу.

— Извините, Вера, знакомый парень мелькнул в вестибюле.

Петельников шёл, идиотски насвистывая. Беленькая спустилась вниз. Он тоже пошёл по лестнице. Беленькая дала номерок и получила в гардеробе плащ. Инспектор подошёл к швейцару и стал монотонно выяснять, не приходил ли тут его приятель с бородкой, фиксой и в коричневом берете. Она что-то взяла из плаща и пошла обратно. Петельников поблагодарил швейцара и тоже побежал вверх по ступенькам.

— Выпьем, Вера, за начало, — предложил инспектор.

— Начало… чего? — осторожно спросила Вера.

Видимо, она случайно попала на этот пустой ресторанный конвейер, а может, зашла от одиночества. Сейчас ему выяснять некогда.

— За начало всего, Вера. Какое прекрасное слово — начало. Всё в жизни начинается с начала. Знакомство, любовь, человеческая жизнь…

Беленькая со своим сотрапезником подняли по третьей рюмке…

Петельников тоже налил, заставив Веру допить её бокал. Инспектор не боялся охмелеть. Он мог опростать графинчик, а мог второй, не моргнув глазом, — только побледнел бы. Сам иногда удивлялся: стоило приказать организму не пьянеть, и тот слушался, как дрессированная собака. Дома же, в гостях, в праздники, в те редкие дни, когда его дрессированный организм расслаблялся, он пьянел обыкновенно, как и все.

Беленькая пила вино или курила, пуская конусы дыма поверх головы своего партнёра. На эстраде заиграл жидкий, но шумный оркестр. Беленькая сразу встала и грациозно положила руку на плечо своего нового друга.

В третьей, акселерированной рыжей девице Петельников ошибся: оказалось, что она держала столик для шумной студенческой компании.

— В какой области подвизаетесь, Вера? Или учитесь? — спросил инспектор и поднял третью рюмку.

— В пищевой промышленности, — усмехнулась она и отпила полбокала терпкого рислинга.

Петельников считал, что усмехаются только умные люди, вроде Рябинина, а глупые хохочут. Ему не нравилось, что она усмехалась. Можно провести удачно любую операцию, кроме одной — внушить женщине, что она тебе нравится. Но, по его расчётам, внушать осталось не больше часа.

— Надеваете эскимо на палочку? — как можно интимнее спросил инспектор.

— Нет, потрошу курей на птицефабрике.

Разговор не клеился, но ему было не до разговора. Он налил себе четвёртую рюмку, чтобы заняться ею и помолчать, скосив глаза к беленькой.

Её мужчина куда-то ушёл. Она копошилась в сумочке, быстро вертя в ней руками, будто лепила там пирожки. Инспектор пил противную водку, не чувствуя вкуса.

— Гена, вы кого-то ждёте?

— А?

Беленькая что-то нашла в сумке. Но в это время вернулся мужчина и, садясь, загородил её спиной. Петельников даже дёрнулся, расплескав остатки водки на подбородок.

— Спрашиваю, вы кого-нибудь ждёте?

— Я?

Когда мужчина сел, сумочка уже стояла на столе. Беленькая невозмутимо курила. Всыпала она своё зелье или ухажёр помешал?..

— Что вы, Вера, кого мне ещё ждать!

— Какой-то вы странный.

— Да что вы, Веруша, заурядный я, как килька.

Он внимательно посмотрел на неё — не ушла бы разобиженная. Вера сидела, скучно уставившись в скатерть.

— Давай ещё пропустим, — предложил Петельников и вкусно зевнул, чем-то хрустнув во рту.

Он налил ей сухого, взболтнул свой графин и выплеснул остатки водки в рюмку. И тут же опять зевнул с лёгким неприличным ёком.

— Пардон, — извинился инспектор, махом выпив безвкусную для него жидкость.

Беленькая сидела спокойно, как курящая кукла. Но Петельников смотрел не на неё — теперь он смотрел на него, на мужчину. Тот вдруг как-то волнообразно зашевелил телом, завертелся хорошим штопором в сильных руках. Петельников напрягся, всматриваясь, что с этим мужиком будет дальше. Но тут и беленькая девица волнообразно вздрогнула, будто перед глазами инспектора неожиданно заклубился пар. Он решил, что они сейчас оба свалятся, но не дождался — сильная зевота схватила уже всё лицо. Он зевнул несколько раз подряд, отключаясь, как при сладком чихе. Перестав, Петельников огляделся, но зевота опять подступала к челюсти. Зал гудел где-то вдалеке, словно за окном. Дым сгустился, или туман вдруг окутал людей… Сдвинуть бы два стола и лечь на них… Ему стало всё равно, ни до чего теперь не было дела — только сдвинуть бы два стола, лечь на них и зевать, зевать…

Он резко вскинул голову, которая ползла вниз, и посмотрел на Веру. И сразу упёрся в тягуче-холодный медленный взгляд недрогнувших глаз.

— Вера… работаешь на фабрике…

— Да. Полупотрошу кур.

Петельников собрал все силы, чтобы оторваться от этого взгляда:

— Выйду… Сейчас вернусь…

Он встал, звякнул посудой и пошёл, шатаясь и взмахивая руками. Только бы добраться до телефона-автомата в вестибюле. Он даже попросил у швейцара две копейки и уже вроде бы набрал номер, но тут увидел перила. Петельникову пришла мысль положить голову на синтетическую ленту перил и так говорить по телефону — не помешает же. Он прильнул лбом к прохладной поверхности, сразу обмякнув телом. И тут же встретился с томно-напряжённым взглядом Вериных глаз — она спускалась по лестнице.

Петельников улёгся грудью на перила, и ему стало на всё наплевать.


Перед Рябининым белел лист бумаги, чистый, как лесной снег. Юркову исполнялось сорок лет. По каким причинам, Рябинин и сам не понял, но местком поручил ему придумать поздравительный текст для открытки, желательно стихами. Вот поэтому лист бумаги и белел уже полчаса.

Рябинин в очередной раз отвинтил ручку, потёр виски, стараясь взбудоражить мысль, и аккуратно вывел:

Наш Володя молодчина.
Сорок стукнуло ему.
Дальше нужна была рифма. Рябинин вздохнул, ухмыльнулся и добавил:

Всё такой же он детина,
Дел кончает больше всех.
Время тратилось явно зря. Рябинин стихи любил читать, но никогда их не писал, кроме зелёной молодости. Но те стихи были про любовь. А тут надо состряпать рифмованный панегирик, к которому не лежала душа. Он перевернул лист на обратную сторону и начал прозой: «Дорогой друг!» Дальше мысль замолкла, словно её залили цементом: писать банальщину не хотелось, а для оригинальных слов нужны чувства. Дружеский шарж он сочинил бы скорее.

В дверь вскочила секретарь Маша Гвоздикина с бумажками. Она бегала по коридору всегда с охапкой наблюдательных, надзорных, всяких исходящих и входящих.

— Сергей Георгиевич, на вас жалоба гражданки.

Рябинин с удовольствием отложил листок с «Дорогим Другом!».

— Маша, а ты получала от граждан письма с благодарностью следователям?

— Но таких жалоб я не видела.

— А что там? — заинтересовался он.

— Пишут, что вы присвоили гроб.

Рябинин поднял голову — Маша не улыбалась, только ещё больше заузила и без того узкие, словно замазанные синей краской, глаза.

— Какой гроб?

— Обыкновенный, человеческий.

— Между нами говоря, — понизил голос Рябинин, — я присвоил и покойника.

Маша фыркнула, бросила на стол жалобу и выскочила из кабинета. Рябинин сначала прочёл резолюцию прокурора: «Тов. Рябинин С.Г. Напишите объяснение», а потом пробежал жалобу, написанную добротно и зло. И сразу понял, что выговор ему обеспечен.

Три дня назад он делал эксгумацию трупа. С разрешения вдовы покойника извлекли из могилы и осмотрели. Вдова прислала новый гроб, чтобы при захоронении заменили. Теперь она писала, что покойника оставили в старом гробу, а новый исчез. В этом и была ошибка Рябинина: пошёл дождь, он отправился писать протокол в кладбищенскую контору и при захоронении не присутствовал. Он догадался, что случилось дальше, — рабочие похоронили в старом, а новый продали и пропили.

Рябинин вздохнул — ошибки следователя не зависят от опыта. Эксгумация — такое следственное действие, что труднее не придумаешь. Одна его организация во что обходится, один вид старого трупа чего стоит… Рябинин тогда всё внимание бросил на ту рану, которую они искали с судебно-медицинским экспертом, а кто же мог подумать?..

— Говорят, ты гроб утратил? — спросил Юрков, вальяжно вплывая в кабинет.

— Утратил.

— Как же это случилось?

В глазах Юркова была лёгкая строгость — он не верил, что Рябинин продал гроб, но при случае мог поверить. Рябинин взорвался, потому что Юрков работал с ним не один год. В человека, с которым вместе работаешь, нужно верить всегда. Иначе не стоит вместе работать.

— Откровенно, между нами, по секрету говоря… Только не проговорись! Он у меня дома стоит.

— Не трепись.

— Так прокурору и сообщи: мол, Рябинин признался.

Это было грубо, но не верить товарищу по работе, особенно по такой работе, где при желании можно подозревать на каждом шагу, — подло.

Юрков набычился, склонив крупное загорелое лицо, словно он кивнул при встрече, да забыл поднять голову…

Затрещал телефон. Рябинин взял трубку, решив, что не будет писать поздравление Юркову, пусть кто-нибудь другой.

— Сергей Георгиевич, — послышался звонкий голос, — вытрезвитель тебя беспокоит.

— А-а, Иван Савелович, привет, — узнал он моложавого майора. — Вроде бы моих подопечных в твоём богоугодном заведении нет.

— У меня тут скользкий вопросик, — замялся майор. — Не можешь сейчас подъехать?

— Ну, смотря зачем, — замялся и Рябинин.

— В вытрезвитель попал в невменяемом состоянии инспектор Петельников.

Рябинин почувствовал, как повлажнела телефонная трубка и сел его голос, хотя он ещё ничего не сказал, — голос сел без звука, тихо, внутри.

— Иван Савелович, — сипло произнёс Рябинин, — выезжаю.


Петельников спал в кабинете начальника медвытрезвителя на широком чёрном диване, лицом к спинке. Было десять часов утра.

— Надо бы сообщить начальнику райотдела, — сказал майор.

— Иван Савелович, даже если бы он не ходил на задание, я бы всё равно не поверил, что Вадим может напиться, — возразил Рябинин.

— Так-то оно так, — неуверенно согласился майор, — да ведь порядок такой.

— В конце концов, я вас лично прошу.

— Ладно, шут с вами, — согласился Иван Савелович и махнул рукой, — скрою этот факт.

Они говорили вполголоса, словно боясь разбудить Петельникова, хотя как раз этого и ждали.

— Вы… дружите? — спросил майор.

— Скорее всего, так. Да и работаем по делам сообща.

Петельников вдруг поднял голову, рассматривая чёрную спинку дивана. Потом повернулся к ним и сел так резко, что Рябинин, приткнувшийся в его ногах, отпрянул. Инспектор, как глухослепонемой, несколько секунд сидел недвижно, ничего не понимая. Мысль вместе с памятью возвращалась к нему медленно. Он вскочил зашагал по кабинету. Майор и Рябинин молчали. Петельников ходил по комнате, как волк по клетке поскрипывая зубами.

— Вадим, успокойся, — сказал Рябинин.

Инспектор вдруг сильно выругался и начал ощупывать карманы в своём серебристом костюме, который даже после бурной ночи не пострадал.

— Удостоверение? — быстро спросил Рябинин.

— Цело, — буркнул Петельников. — Где меня взяли?

— Спал в парадной на полу, — сердито ответил майор.

— А деньги? — ещё раз спросил Рябинин.

— Пустяки, сорок рублей было.

Инспектор ещё пошарил по карманам и опустился опять на диван. Он о чём-то сосредоточенно думал, хотя все знали — о чём. Иногда потирал лоб, или почёсывал тело, или шевелил ногами, словно всё у него зудело.

— Вот так, Иван Савелович, — зло сказал Петельников, — теперь могу рассказать подробно, как обирают пьяных.

И он опять скрипнул зубами.

— Вадим, нам нужно срочно работать, — предупредил Рябинин.

— Дайте мне электробритву, — попросил инспектор майора. — Пойду, умоюсь.

— Вы тут, ребята, обсуждайте, а у меня свои дела.

Иван Савелович дал бритву и ушёл. Минут пятнадцать Петельникова не было, только где-то жужжал моторчик да долго лилась вода. Когда он вернулся, то был уже спокоен и свеж, лишь небольшая бледность да необъяснимый, но всё-таки существующий беспорядок в костюме говорили о ночи.

— Стыдно и обидно, Сергей Георгиевич, — признался Петельников и начал подробно, как это может работник уголовного розыска, рассказывать о вечере в ресторане.

Рябинин слушал, ни разу не перебив. Да и случай был интересный, детективный. Он был вдвойне интересен тем, что произошёл не с гражданином Капличниковым или гражданином Торбой, а с инспектором уголовного розыска. И втройне интересен, что этот самый инспектор пошёл ловить ту самую преступницу.

Петельников кончил говорить и буркнул:

— Спрашивай.

— Твоё мнение?

— Самый натуральный гипноз.

Рябинин улыбнулся и даже поёжился от удовольствия:

— Жуткий случай, а?

— Меня не тянет на юмор.

— Вот его-то тебе сейчас и не хватает, — серьёзно заметил Рябинин. — Пока тебя не потянет на юмор, мы ничего толком не сможем обсудить.

Рябинин вскочил и пошёл кругами вокруг стола, ероша и без того взбитые природой волосы. Петельников удивлённо смотрел на него — следователь ходил и чему-то улыбался.

— Тебе же повезло! И мне повезло. Да неужели не надоели эти однообразные дела, стандартные, как кирпичи?! «Будучи в нетрезвом состоянии… из хулиганских побуждений… Муж бьёт жену… Ты меня уважаешь… Вынес с фабрики пару ботинок…» А тут? Какая женщина, а? Она же умница. Наконец перед нами достойный противник. Есть над чем поработать, есть с кем сразиться!

— У меня болит правый бок, — мрачно вставил Петельников.

— Сходи в баню, попарься берёзовым веничком. Иди сегодня, а завтра надо приступать.

— К чему приступать?

Рябинин сел на диван рядом с инспектором и уставился в его галстук, на котором серебро и киноварь бегали десятками оттенков. Теперь он видел его вблизи и думал, где это люди берут симпатичные вещи — в магазинах вроде не найдёшь, а одеты все красиво. У Рябинина было три галстука: один чёрный и шершавый, под наждачную бумагу; второй ровно-полосатый вроде старых матрасов; а третий неопределённо-мутного цвета с зеленью, как огуречный рассол в плесени. На последнем был изображён знак, который он считал гербом какого-нибудь нового государства, пока однажды не увидел в нём обыкновенную обезьяну. Рябинин стал подозревать, что всё время покупал уценённые галстуки.

— Красиво, — заметил он. — Ну так что, Вадим, вся эта история значит?

— Серьёзно, Сергей Георгиевич, грешу на гипноз. В общем, какая-нибудь телепатия.

— В принципе телепатию я не отвергаю. Но ты опять пошёл по сложному пути, а я тебе, помнишь, говорил — природа и преступники выбирают самые краткие и экономичные дороги.

— Девка-то совсем другая! Ничего общего с той, которую описали ребята…

— Что ж, она изменила свой облик?

— Я не знаю возможностей телепатии, — пожал плечами Петельников.

Рябинин медленно поднял руку и как бы между прочим поднёс её ко рту. Инспектор покосился на следователя, который задумчиво обгрызал ноготь на большом пальце. Петельников не мешал, и в кабинете майора стало тихо, и в вытрезвителе было тихо, потому что утром пьяные не поступают. Инспектор смотрел выпуклыми чёрными глазами на руку следователя, а тот сосредоточенно разделывался уже с мизинцем.

— Их работает двое, — вдруг сказал Петельников.

Рябинин отрицательно помотал головой и медленно спросил:

— Вадим, на первом курсе всегда рассказывают случай, как во время лекций на юрфаке вошёл пьяный и начал приставать к профессору?

— Помню, инсценировка. А потом студенты описывают, и каждый по-разному. А-а, вот ты к чему. Но показания наших ребят, в общем-то, совпали.

— Совпали, — тягуче подтвердил Рябинин.

Он говорил, будто ему страшно не хотелось выталкивать слова изо рта, будто они кончились. Для ясных слов нужна ясная мысль, а его мысль, почти ясную, нужно ещё проверять.

— Есть величины постоянные, а есть величины переменные. Если, конечно, такие понятия применимы к человеческому облику. Что мы отнесём к постоянным признакам?

— Ну, рост, плюс-минус каблуки… Комплекцию, цвет глаз… — перечислил Петельников.

— Вот и давай. Твоя Вера какого роста?

— Чуть ниже среднего. Не полная, но плотная, с хорошими формами, такими, знаешь… — Инспектор изобразил руками волнистое движение.

— Чудесно! Ира-Клава ведь тоже такая. Глаза, взгляд?

— Ну, большие… Цвета не рассмотрел, но взгляд вроде задумчивого, смотрит и не спешит.

— Прекрасно! Про такой взгляд говорил и Капличников, — обрадовался Рябинин.

— Сергей Георгиевич, да не может быть! Чёрные косы вокруг головы, тёмные широкие брови, знаешь такие, как их называют… кустистые.

— А это, Вадим, величины переменные. В наш век косметики, синтетики, париков, шиньонов и синхрофазотронов из белой стать чёрной не проблема.

Теперь Петельников молчаливо вперился взглядом в следователя, оценивая сказанное. Рябинин, словно перевалив груз на чужие плечи, расслабился, встал с дивана и сел на край стола. Он молчал, давая инспектору время переварить эту мысль.

— Ну, Вадим, как?

— Не укладывается.

— Подумай, поприменяй к ней. Оно и не должно укладываться. Ты был настроен на беленькую девушку, у тебя сложился определённый образ. Ты от неё уходил?

— Да, за беленькой.

— Ну, вот… Капличников и Торба тоже уходили.

— Чёрт его знает, возможно, — задумчиво произнёс Петельников, но было видно — он сейчас не здесь, а там, в шумном ресторане с чёрной Верой, вспоминает всё, что только можно вспомнить. Его грызло битое самолюбие, грызло вместе с ноющим простуженным боком: девчонка разделалась со старшим инспектором уголовного розыска, капитаном милиции, как хоккеист с шайбой. Он пошёл её ловить, а она его ограбила.

— Сергей Георгиевич… — начал Петельников, замолчал, согнулся и что-то поднял с пола. — Вот… кнопку нашёл.

— Вадим, об этом случае никто не узнает, — твёрдо заверил Рябинин.

Петельников ничего не ответил, только глянул на следователя.

Они частенько не нуждались в словах. Рябинин знал: человеку словами не выразить и половины того, что в нём есть. Дружба молчалива. Всё истинное немногословно. Всё сильное и настоящее лаконично. Всё умное кратко.

— Если её не поймаю, то уйду из уголовного розыска, — мрачно заявил Петельников.

— А я из прокуратуры, — улыбнулся Рябинин и подумал, что теперь уголовное дело в его производстве и провал инспектора — провал следователя.

Следствие не началось, а провалы уже есть. Впрочем, он не знал ни одного серьёзного дела, в котором не делались бы ошибки. Не было ещё в природе штамповочной машины, выбрасывающей на стол прокурора новенькие блестящие дела.

— А что с удостоверением? — переспросил Рябинин.

— Его век никому не найти.

— Очень хорошо, — довольно поёжился следователь.

— Думаешь, украла бы?

— Спугнулась бы наверняка. Теперь мы знаем, где её искать. Ну, Вадим, спать пойдёшь?

— Чего мне спать… Выспался, — усмехнулся инспектор.

— Тогда поехали ко мне составлять план следственных и оперативных действий. А в баню вечером сходишь…


Леопольд Поликарпович Курикин зашёл в мебельный магазин, побродил среди диванов и что-то шепнул продавцу. Тот пропал за маленькой дверью и привёл лысого, но всё-таки удивительно чёрного человека — даже лысина была тёмная, словно закоптилась. Курикин отошёл с ним в сторону и долго говорил вполголоса. Чёрный человек округлял большие глаза и раза два ударил себя в грудь. После третьего удара Курикин пожал ему руку и довольный вышел из магазина, — об импортном гарнитуре он договорился.

Стоял тихий тёплый вечер, который выдаётся после дневного сильного дождя. Асфальт прохладно сырел под ногами. Из скверов, из дворов, с подоконников пахло зеленью и задышавшей землёй. Как-то мягче, по-вечернему, зашуршал городской транспорт, назойливый и неумолчный днём.

В такой вечер идти домой не хотелось. Тем более грешно идти домой, если жена с ребёнком уехала в отпуск. Курикин бесцельно шёл по улице. К центру города всё оживлялось: больше бежало троллейбусов, ярче светились рекламы, шире стали проспекты и чаше встречались девушки в брючках.

Оказалось, что цель была давно, может быть, уже в час отъезда жены, а может, ещё и до отъезда.

Курикин вытер для приличия ноги о металлическую решётку и вошёл в вестибюль ресторана «Молодёжный», отвернувшись от швейцара, чтобы не видеть его приветствия и потом не давать чаевых.

В ресторане Курикин решил сначала осмотреться. Не щей поесть пришёл, а уж если тут, то программа должна вертеться на полную катушку. В вестибюле свободных «кадров» не было. Он поднялся по лестнице к залу и сразу смекнул, что здесь «клюнет». Одна девица в макси тосковала у зеркала, обиженно посматривая на часы, — эта ждала своего. Вторая, в мини, сидела развалясь и держала в пальцах незажженную сигарету. Курикин повертел головой и прошёлся по холлу, как спортсмен перед стартом. Он рассматривал её фигуру. Дело решили полные крутые бёдра, чуть расплющенные сиденьем кресла.

Он встал ближе, но девушка сразу спросила:

— Спичек не найдётся?

Курикин элегантно щёлкнул зажигалкой. Они перебросились словами, стёртыми до бессмысленности. Потом он бросил ей пару слов уже со смыслом. Она откинула с лица метлу каштановых волос и посмотрела на него проникновенно, проникающе. Курикин на этот счёт не беспокоился: он знал, что его крупные черты лица женщинам нравятся.

— Как сказать, — задумчиво ответила девушка.

— Такие мужчины на улице не валяются, — заявил Курикин, имея в виду себя.

— Почему ж, — усмехнулась она. — Я у ларьков видела.

— Вы меня оскорбили до глубины мозга костей, — шутливо надулся он, и она даже засмеялась: смешно, когда по-детски надувается человек, у которого могучие челюсти.

— Чем могу искупить вину? — поинтересовалась она.

— Выпить со мной рюмочку коньяка.

— Только одну, — предупредила девушка, рассматривая его томно отрешённым взглядом. — И лучше водки, терпеть не могу коньяк.

— С вами готов хоть рыбий жир, — подхватил её под руку Курикин и подумал, что с женой так складно не говорилось.

Они вошли в зал. Перед ними тут же вырос, как джинн из дыма, корректный метрдотель в очках, с белой пенистой бородкой.

— Прошу вот сюда, прекрасное место, — повлёк их метр к столику на четверых.

— Лучше туда, — не согласилась она и показала в углу столик на троих.

Метр пожал плечами, удивлённый, что пренебрегли его советом.

Они сели. Их стол оказался на отшибе. Третий стул Курикин потихоньку задвинул в угол. Пожилой официант сменил скатерть и начал ставить приборы. Курикин ждал молча. Но тут официант как-то перекинул неудачно руку и трехпредметный прибор с солью, перцем и горчицей, словно его долбанули снизу, подскочил и грохнулся на стол, обдав Курикина лёгкой тёмно-вишнёвой пыльцой. Курикин три раза оглушительно чихнул, опять взбив воздухом облако перца. Он чуть было не чихнул и в четвёртый, но утерпел, вытер слезу и сказал официанту:

— Это хамство, а не обслуживание!

Метрдотель с бородкой уже стоял рядом:

— Ради бога, извините его. Сейчас всё будет сделано.

Он повернулся к официанту и отчеканил:

— Немедленно уйдите из зала, я вас отстраняю от работы.

— Но у меня ещё столики, — виновато возразил официант.

— Закончите их обслуживать и уходите. Новых заказов не брать.

Метр помахал рукой. Откуда-то из двери выскочил молодой рыжий официант, гибкий и энергичный, как гончая.

— Саша, обслужи этот столик.

Пожилой официант ушёл к другим столикам. Метр тоже уплыл в зал, зорко поглядывая по сторонам. Рыжий парень сгрёб скатерть, быстро всё убрал, поставил новые приборы. Потом выдернул из кармана книжечку и склонился, как трактирный половой.

Курикин сделал небольшой заказ, глянул на девушку и добавил, чтобы не посчитала скупым:

— Пока. Для разгона.

Она сидела молча, но когда рыжий парень хотел уходить, подняла руку.

— Слушаю, — сказал он с придыханием на манер «слушаю-с!»

— А ведь ты не официант, — вдруг сказала она.

— Почему… не официант? — взвился рыжий, уставившись на неё нахальными жёлтыми глазами.

— Скатерть не так постелил… Прибор не туда поставил… Пишут заказ не так… Да и манеры не те, киношные.

— Извините, — смутился парень, — ученик я, на практике.

— Учись-учись, только не обсчитывай, — засмеялся Курикин.

Девушка тоже улыбнулась, кивнула головой, как бы разрешая официанту выполнять заказ. Парень сорвался с места и ринулся между столами — только рыжие длинные волосы заструились.

Курикин шевельнул телом, ощутил боком мебельную пятисотрублёвую пачку денег, лежавшую в таком кармане, каких ни у кого не было, и спросил:

— Ну, как тебя зовут?


Рябинин считал, что у следователя в производстве должно быть одно уголовное дело; мысль с волей должны сфокусироваться в одном преступлении.

Во всём остальном он любил многоделие, чтобы его ждали разные начатые работы, как голодные дети по углам. Ему нравилось что-нибудь поделать и перейти к другой работе и в другое место. Он и книг читал сразу несколько.

В восемь часов Рябинин пришёл домой. Лиды не было — уехала в командировку. Наскоро выпив чаю и минут десять попыхтев с гантелями, он сел за письменный стол. По просьбе журнала «Следственная практика» Рябинин третий день писал статью о своём старом деле: расследование убийства при отсутствии трупа. Интересно устроена память следователя. У него она была в общем-то плохая: забывал адреса, фамилии людей, мог заблудиться где-нибудь в микрорайоне… Но когда он вёл следствие — месяц, полгода ли, — то абсолютно всё держал в голове; помнил всех свидетелей, будь их хоть сотня; все показания, даже путаные, каждую деталь — пятно крови на асфальте или слезу на допросе; и уж никогда не забывал места происшествий. Вот и сейчас писал статью по памяти, даже не заглядывая в старые записи.

Зазвонил телефон. Рябинин сегодня не дежурил, да мало ли кто мог позвонить вечером?

— Начинаем, — услышал он глуховато севший голос Петельникова. — Она здесь и взяла клиента.

— Точно она? Не ошибся?

— Теперь её лицо до смерти буду помнить, — усмехнулся в трубку инспектор.

— Осторожно, Вадим. Смотри, не покажись ей.

— Всё идёт в норме. Я буду позванивать.

— Обязательно. Задержание с понятыми проведу сам как и договорились. Может, мне уже выехать?

— Я тогда позвоню.

Петельниковположил трубку. Наверное, звонил из кабинета директора ресторана.

Рябинин отодвинул статью. Он не волновался, но пропало то спокойствие, которое необходимо для творчества. Сразу по-другому обернулся тихий домашний вечер — пропала уютность, иначе засветила большая бронзовая лампа, иначе затускнели книжные корешки на стенах и совсем лишним глянулся мягко-расслабленный диван. Мир изменился в секунду. Даже по Лиде заскучал меньше — обычно без неё места не находил. Рябинин посмотрел на свои вкрадчивые тапочки и понял, что он уже на дежурстве.

Время сразу пошло медленнее. Есть у него такое качество, у времени: тягуче плестись, цепляясь стрелкой за стрелку, когда человек ждёт не дождётся… Вообще останавливаться, когда у человека горе… И нестись, как кванты света, когда выпало человеку счастье.

Рябинин решил заняться другой работой. Он собирал всё, что попадалось ему по психологии, — уже полка книг стояла. На журнальные статьи писались карточки. Ещё завёл картотеку на ту психологическую литературу, которой у него не было, но она существовала в других местах. Рябинин вытащил пачку журналов «Наука и жизнь» за прошлый год, при чтении которых выделил статьи и теперь размечал их по карточкам. Работа была кропотливая, но интересная тем, что копила мысли и духовный труд людей. Психология для следователя всегда будет…

Звонок телефона оборвал его мысль резко, будто ток разомкнул. Рябинин снял трубку и посмотрел на часы — уже десять…

— Они уходят, — тихо сообщил Петельников.

— Прекрасно, сейчас я…

— Они договорились к ней домой, — перебил инспектор — Он только пьян…

— Кто-то её спугнул, — решил Рябинин.

— Некому. Только вот официант…

— Кто он?

— Инспектор Леденцов. Что будем делать? Они берут такси…

— Следите и узнайте адрес. Ещё и лучше.

Рябинин хотел добавить, но трубка уже пищала.

Что-то Ире-Клаве-Вере показалось там подозрительным, но не настолько, чтобы всё бросить и уйти. Осторожничала снотворница. И всё-таки при всей её хитрости она действовала рискованно — ходила в один и тот же ресторан, да так часто. Он знал, что это сработал могучий стереотип, всесильный консерватизм: получилось раз-два — и она теперь будет промышлять в «Молодёжном», пока не увидит серьёзную опасность.

Рябинин опять сел за карточки, чтобы вывести чётким красивым почерком имя автора, название статьи, номер журнала и год издания. Особенно ему нравилось находить статьи для шифра «СП», что означило «Судебная психология».

Теперь телефон зазвонил через полчаса.

— Да? — почему-то тихо спросил Рябинин, хотя он мог кричать на всю квартиру.

— Всё, — сдерживая радость, хрипло сказал Петельников, — птичка в гнёздышке.

— Ну-у!

— Вошли в квартиру. Теперь никуда не денется.

— Вадим, надо не только поймать, но и доказать.

— Так что? Будем задерживать?

— Ни в коем случае! Войдёшь ты в квартиру, они сидят, выпивают — и что? Здравствуйте, я насчёт обмена?

— Ну, а как?

— Подождите, пока он выйдет. Тут же его опросить, прямо на улице. Теоретически он должен войти с деньгами, а выйти без них. Вот тогда сразу обыск.

— Он может выйти под утро.

— Скорее всего, так. А что делать?..

— Ну ладно, Сергей Георгиевич, спать не будешь?

— Какой уж тут сон.

А спать следовало бы: тот гражданин и верно мог выйти только под утро. С задержанием преступницы Петельников справился бы и без него, но Рябинин думал о доказательствах, которые можно получить сразу в квартире. Оба они делали одно дело, но делали его по-разному. Их работа была похожа на две прямые которые то идут параллельно, то пересекаются. Обычно, люди не отличали работника уголовного розыска от следователя — всех называли следователями. Даже в книгах и телевизионных передачах инспекторов уголовного розыска называли следователями. Все удивлялись, когда узнавали, что инспектор уголовного розыска не имеет права допрашивать — лишь опрашивает. Когда интересовались, чем же отличается инспектор от следователя, Рябинин объяснял на примере: вот человек выхватил у кассира деньги и побежал. За ним бросился инспектор уголовного розыска, задача которого поймать. Догнал, схватил, задержал, но преступник вдруг заявляет — а это не я украл. Вот тут и появляется следователь, который должен разобраться.

Теперь, кажется, не прошло и получаса. Рябинин схватил трубку:

— Сергей Георгиевич, полный ажур!

У Петельникова даже голос изменился, работал на каких-то более высоких частотах.

— Ну, давай-давай, не тяни.

— Он моментально выкатился…

— Это странно, — буркнул Рябинин.

— Мы тут же с ним поговорили, — инспектор от радости не обратил внимания на слова Рябинина. — На пятьсот рублей наколола. Этот парень прямо при нас карман и вывернул…

— Вадим! Постановление моё у тебя есть. Бери понятых и начинай обыск. А я выезжаю.


Петельников позвонил коротко: пусть думает, что вернулся Курикин. Отстранив Леденцова, совсем молодого рыжего оперативника, который рвался вперёд, надавил кнопку ещё. За дверью зашаркали ленивые шаги. Петельников приготовил ответ, но ничего не спросили — звякнула цепочка и дверь распахнулась широко и свободно.

В прихожей стояла невысокая девушка, миловидная, в цветастом зеленовато-белом халатике, с короткой светлой чёлкой — стояла, как берёзка на обочине. Петельникову в какой-то миг даже показалось, что он попал совсем не туда и надо немедленно извиниться. Но тут же задумчиво-волоокий взгляд не от мира сего упёрся ему в глаза. Взгляд был спокоен, будто ничего не случилось и никогда ничего не случится. Она узнала его сразу; он видел, что узнала, хотя у неё и волосинка не дрогнула.

— Вам кого? — вежливо спросила она.

— Тебя, милая, — ответил Петельников и шагнул в квартиру. За ним гуськом потянулись понятые, участковый инспектор и Леденцов. Все сбились в передней, кроме Петельникова, который для начала быстро обежал квартиру — нет ли кого ещё.

— Хам, — пожала она плечами.

— Так, — сказал Петельников, вернувшись в переднюю. — Товарищи понятые, садитесь и смотрите, что мы будем делать. А вы, гражданка, предъявите свои документы.

— Дайте переодеться, — попросила она и шевельнула телом.

Сразу все увидели, что халатик на ней детский не детский, но почти все ноги открыты.

Петельников взял со стула юбку с кофтой, глянул, нет ли карманов, и протянул ей. Она лениво приняла одежду и пошла на кухню, словно угадав мысль инспектора, который не хотел, чтобы она закрывалась в ванной. На кухне было спокойнее: квартира на пятом этаже, в окно не выскочит и будет на глазах. Инспектор побрёл за ней, как верный пёс.

В кухне она усмехнулась:

— Может, отвернёшься?

Петельников отступил в коридорчик, повернулся к ней спиной и начал рассматривать комнату, кусок которой был ему виден.

Квартира удивила инспектора. Он думал, что попадёт в проспиртованный притон, но оказался в чистенькой, уютной квартирке в старом доме с четырёхметровыми потолками и лепными карнизами. Красивые, со вкусом подобранные обои… Книжные полки, подсвечники… На стене висит «Даная» Рембрандта… На столике пишущая машинка и журналы… И какой-то особенный уют, который бывает только в девичьих комнатах, куда не ступает нога мужчины.

Петельников слышал, как она одевается: щёлкает резинками, натягивает чулки и вжикает молниями. Он смотрел на букет цветов, который стоял на стеллаже и казалось, был подобран по всем правилам японской икебаны. В такой квартире читать стихи при свечках, а не обыск делать.

Она ещё пошуршала за спиной и затихла.

— Всё? — спросил Петельников.

Она молчала. Её можно было оставить на кухне под присмотром Леденцова, но обыск рекомендовалось делать в присутствии подозреваемого.

— Ну всё? — ещё раз спросил инспектор и шелохнулся, показывая что сейчас войдёт.

Она молчала. Петельников резко обернулся и шагнул в кухню — там никого не было. Он бросился к окну и рванул раму, но та оказалась запертой на шпингалеты — значит, не открывалась. Петельников заглянул в ванную и туалет, хотя знал, что она могла туда пройти только мимо него. Инспектор опять уже вместе с Леденцовым влетел в кухню, непроизвольно дотронулся рукой до пистолета.

Её не было, словно она растворилась в воздухе вместе со своими оригинальными духами, которыми ещё пахло. А может, пахнул халатик, брошенный на стул.


На второй день Рябинин сидел у себя в кабинете и смотрел в тусклое мутное небо — кусок неба, потому что в городе небо только кусками. Дождя не было, но облака набухли и ползли упорно, набухая всё больше.

Инспектор ёрзал на стуле, хотел сесть поудобнее, и всё никак не получалось. Бывают в жизни такие неудобные стулья, на которых ушлые люди долго не сидят. Работники приходили в уголовный розыск и уходили, ошарашенные темпом, стилем и спецификой; уходили, ничего не увидев, кроме мотания по городу и бессонных ночей; уходили в отделы сбыта и кадров, переучивались, устраивались — уходили, как туристы из музея. Оставались прирождённые сыщики. И сидели на этих жёстких неудобных стульях, которые они, и сами не зная почему, не променяли ни на какие бы кресла. Но сидеть было неудобно. Стул скрипел, скользил по полу, будто хотел вырваться из-под инспектора.

— Да не ломай ты мебель, — ворчливо бросил Рябинин.

— Сергей Георгиевич, ну чего ты на меня взъелся!? Отвыкли мы от старых домов и от чёрных лестниц! Не могу же я всё предвидеть…

Рябинин словно ждал этих слов — молчавшего ругать труднее. Он вскочил и пробежался по своему трёхметровому кабинету.

— С вытрезвителем, Вадим, я тебе ни слова не сказал. Там ошибиться мог каждый. Но тут! Уже знал, с кем имеешь дело! Чёрт с ней, с чёрной лестницей… Почему оставил одну переодеваться?!

— Женщина ведь.

— Понятую бы посадил в кухне, дворничиху. А деньги? Мы их не нашли. Значит, взяла с собой.

— Кофту и юбку я проверил.

— А лифчик ты проверил? А кухню ты проверил, прежде чем пускать её? Интересно, что тебе сказал начальник уголовного розыска?

— Неприличное слово, Сергей Георгиевич, — вздохнул Петельников.

Инспектор сидел розовый и чем-то непохожий на себя. Следователь замолчал, пытаясь понять, чего же не хватает Петельникову… Самоуверенности. Он потерял самоуверенность, которую обычно носил на себе, как значок. И она шла к нему — вот что странно.

Рябинин кашлянул, чтобы перейти на другой тон, и сказал уже спокойно:

— Чего я злюсь, Вадим… Такой случай больше не представится. Как её теперь ловить? Жди, когда и где она всплывёт…

— Теперь мы знаем её фамилию. Карпинская Любовь Семёновна, двадцать восемь лет…

— А что толку? Прописываться она же не будет.

Петельников медленно и невкусно закурил. Рябинин ощутил его горечь на своих губах, но всё-таки не удержался:

— Глаз-то должен быть у тебя зоркий… На кухонной стене висит ковёр… Но кто вешает на кухне ковры?

— Мало ли… Безвкусица, — вяло возразил Петельников.

— Хотя бы вспомнил «Золотой ключик», картину у папы Карло, под которой была дверь. Впрочем, чего я ворчу — у тебя начальник есть. А мне вынь её да положь.

Петельников сунул руку в широкий карман плаща и действительно вынул и положил катушку с магнитофонной плёнкой.

— Вот, в порядке компенсации.

— Где записали?

— В такси.

Рябинин открыл нижнее отделение сейфа и достал портативный магнитофон. По обыкновению, тот ему не давался, как и всякая техника вообще. Он крутил, щёлкал кнопками, чертыхался и делал вид, что тот неисправен. Петельников встал, лениво протянул длинные руки, незримо отстранив следователя. Магнитофон сразу гуднул и дёрнулся катушками. Сквозь скрип и шум, как из космоса, послышались голоса:

«— Понимаешь… Ты мне с первого взгляда пришлась… Один к одному…

— Как это: один к одному?

— Ну, в смысле, раз на раз не приходится.

— Вот теперь понятно. Ты только сиди прямо.

— Курикин сидит, стоит, ходит… живёт… прямо. У тебя хата приличная?

— Для тебя сойдёт.

— А выпить найдётся?

— Ты же в ресторане взял.

— Ты мне сразу… один к одному…

— Понятно: раз на раз. Только не хватай в общественном месте.

— Ты Курикина пойми… У меня жена номер четыре…

— Ясно. А ты, как в ботинках, гони до сорок третьего номера.

— …Оказалась хуже трёх, вместе взятых.

— Чего ж так?

— На почве семейной неурядицы. Смазливая, но тупая. Живу с ней и чувствую — обрастаю собачьей шерстью.

— Дети-то у вас есть?

— Двое. Но я с ней ничего общего не имел.

— Все вы не имели.

— Скажи, ты меня в данный момент уважаешь?

— Вылезай, философ…»

Что-то заскрежетало, звякнуло, и пошёл ровный бессловесный шумок.

— Да, маловато, — сказал Рябинин.

— Всё-таки, — пытался хоть в этом сохранить позиции Петельников.

— Это не доказательство. Ты же знаешь, что идентифицировать голоса трудно. Она скажет, что не её голос — и всё. А текст в себе ничего не несёт. Кроме одного он пьяный, а она трезвая.

— Думаешь, она домой не вернётся?

— Не считай её дурнее нас.

— Что же придумать?..

Рябинин не знал, что придумать. Он опять повернулся к облакам, которые так и не разразились дождём. А какое было утро — цветное. Высоченное небо, напитанное бездонной синью; густые, непролазно зелёные ветки лип с щемящим запахом; белые и светлые дома с чёткими гранями, с прохладными углами в утреннем ненагретом воздухе… Но теперь ничего не было — ни погоды, ни настроения.

Рябинин вспомнил последний семинар по криминалистической технике. Прокурор-криминалист, один из тех людей, для которых всё новое является откровением, потому что они плохо знают старое, сделал часовой доклад о достижениях современной криминалистики. Эффект был отличный. И всё модно: и видеомагнитофоны, и диктофоны, и киносъёмка, и силиконовые пасты, и десяток тончайших экспертиз… Но как могла сейчас вся эта кримтехника помочь им найти преступницу?

И Рябинин додумал ту мысль, которую вчера дома оборвал телефонный звонок Петельникова…

Если обвиняемый не признаётся, хоть вставай перед ним на колени, как поможет видеомагнитофон? В душу его заглянуть — какая нужна экспертиза?.. В жизни человеческой разобраться — какие отпечатки снимать?.. Причину преступления найти — какую лупу вытащить из портфеля?.. Вот Рябинину нужно хоть на минуту перевоплотиться в преступницу и решить, что же она будет делать дальше, сбежав из дому. А он не мог — не знал её, даже ни разу не видел, хотя в квартире они сняли, видимо, отпечатки её пальцев.

Главное оружие следователя, которое всегда будет главным, пока существуют преступления, — это психология. Нет психологии — нет следствия. И никакая криминалистическая техника тут не поможет.

Но сейчас не помогала и психология.

Рябинин полистал протокол допроса Курикина, с которым он говорил в жилконторе сразу после обыска.

— Уже немало. Первое: в ресторанах Карпинская больше орудовать не будет. Второе: она обязательно проявит свои криминальные способности в другом месте. Это не та натура, чтобы сидеть в тени.

— Да, эта не засидится, — согласился инспектор, — А вот чем бы сейчас заняться срочным…

— Ждать. Попробуй посмотри связи по месту жительства. Но это ничего не даст, не такой она человек: чтобы наследить. А я пока дело приостановлю.

Петельников ждать не любил — он мог только выжидать. А теперь, когда второй раз упустил эту Карпинскую, ждать не хватало сил.

— Я буду искать. Должны быть родственники, приятели, прежняя работа… Имя-то её известно.

— Ищи, на то ты и сыщик, — вяло улыбнулся Рябинин и предложил: — А поехали-ка со мной на её квартиру…


Рябинин решил провести повторный обыск, хотя деньги она наверняка вынесла. Прошлой ночью, расстроенные, они в квартире покопались кое-как. И теперь он хотел осмотреть внимательно и спокойно, надеясь на какую-нибудь улику.

Лицо, одежда, манеры говорили о человеке много, но квартира рассказывала всё. Она не могла утаивать, потому что была многолика. Квартира сообщала о характере, вкусе, привычках, здоровье и, самое главное, о стиле. О работе квартира иногда рассказывала больше, чем рабочее место.

Рябинин стоял посреди комнаты, медленно обводя взглядом стены и не зная, с чего начать. Начал с книг.

Три полки, сделаны хорошо и со вкусом, но художественных книг мало и собраны случайно, наспех. Паустовский стоит новенький, зато Конан-Дойль заметно потрёпан. Некоторые книги томятся в жёлтых картонках, чего он терпеть не мог. Рябинин взял толстый коричневый том — «Кристаллография». Рядом оказалось «Геологическое картирование».

Он перешёл к столу с пишущей машинкой. «Геохимия»… Большой кристалл флюорита — дымчато-лилового, как сирень во льду. Иероглифические студенческие конспекты… Пачка чистой бумаги… Выходило, что за этим столом работали.

На другом столике, маленьком и круглом, как поднос, стояли цветы. Он скользнул взглядом по вазе между прочим, но что-то заставило на ней задержаться. Это «что-то» Рябинин понял не сразу — красивый букет был собран из самых простых полевых цветов: даже лютики желтели, даже был какой-то красный колючий цветок, который вроде бы назывался чертополохом… По краям ваза зеленела листьями мать-и-мачехи. Видеть вещи, квартиру без хозяина всегда грустно — даже при обыске.

Рябинин поднял голову от букета — на стене, над цветами, висела миниатюрная полочка с несколькими томиками стихов. Между книгами, в узких проёмах, как на витрине сувенирного магазина, кучками сбились разные жирафы, мартышки, негритята… И дань моде — свеженькая икона, весёлая, как натюрморт.

Он опять направился к столу, выдвинул нижний ящик и начал разбирать кипу бумаг. Петельников их ночью перелопатил, искал деньги, но Рябинин искал сведения о личности. Он разглаживал справки, разворачивал листки, раскатывал рулоны и разлеплял конверты. Сомнений быть не могло — она работала или работает в Геологическом тресте, который он хорошо знал.

Шумно вернулся из жилконторы Петельников и подсел к ящику.

— Вадим, вполне очевидно, где она работает.

— Я тоже установил: ездит в экспедицию.

С самого низа ящика инспектор вытянул громадный альбом и несколько пакетов с фотографиями. Теперь он рассматривал каждую карточку — искал знакомое лицо.

Следователь пошёл на кухню, кивнул понятым, которые направились вслед. Халат Карпинской по-прежнему лежал на стуле. Видимо, у Рябинина сработала ассоциация: дома, когда тоска без жены доходила до предела, он шёл в ванную и нюхал Лидин халат, словно утыкался в её грудь. И теперь у него сразу мелькнула мысль об одорологии — хоть здесь обратиться к криминалистике.

Рябинин шагнул и понюхал халат.

— Странные духи, — буркнул он и достал из портфеля полиэтиленовый мешок.

В нормальных температурных условиях запах держался часов двадцать. Халат, который одевался почти на голое тело, держал запах дольше. Рябинин достал из портфеля большой пинцет и на глазах удивлённых понятых затолкнул халат в мешок, как пойманную кобру, — руками его трогать не рекомендовалось, чтобы не привнести свой запах.

Упаковав халат, он вернулся в комнату. Петельников досматривал фотографии. Кроме недоумения на лице инспектора ничего не было. Рябинин его сразу понял.

— Не нашёл?

— Не нашёл, — ответил он и швырнул в стол последний пакет.

— Может, не узнал? Фотография ведь…

— Ничего похожего! Лиц много, а её нет. Выходит спрятала она фотографии?

— Чего ж ты удивляешься, — спокойно сказал Рябинин. — Меня другое удивляет. Человек с высшим образованием, геолог, а по совместительству воровка и мошенница. Как это понять? У тебя такие преступники были?

Петельников отрицательно качнул головой.

— Вот и у меня не было, — вздохнул Рябинин и сел писать протокол.

Изымал он только один халат. Парики, бутылка коньяка и отпечатки пальцев были изъяты ночью.

— Может быть, Сергей Георгиевич, она преступница века? — мрачно предположил инспектор.

Неужели она, преступница века, образованный человек, не понимала, что ей некуда деваться? Квартиры не было, работы не было, под своей фамилией жить нельзя — только временное существование под фальшивым именем.

— Вадим, — сказал Рябинин, защёлкивая портфель, — пожалуй, её квартира больше вопросов поставила, чем разрешила.

— Странная девка, — согласился Петельников. — Сейчас поеду в трест.

Рябинин подошёл к шкафу, открыл его, начал рассматривать платья, кофты, пальто… И вдруг невероятное подозрение шевельнулось в нём, как зверь в норе. Рябинин усмехнулся, но у подозрения есть свойство засесть в голове намертво и его оттуда уже ничем не вышибешь — только доказательствами. Петельникову он решил пока не говорить.

Инспектор склонился к нему и полушёпотом, словно обнаружил Карпинскую под кроватью, сказал:

— Пойдём выпьем по бутылочке пивка.

— Пойдём, — вздохнул Рябинин.

Он не сказал ему о том, что увидел в шкафу.

Часть вторая

На другой день Рябинин загорелся надеждой от простой мысли: если её ухажёры теряли сознание, то кто же платил? Видимо, она. Но тогда её должны запомнить официанты. И вот сейчас он кончил допрос трёх работников ресторана, которых ему мгновенно доставил Петельников. Один официант помнил, как расплачивалась девушка, но внешность её забыл. Второй рассказал, что она повела пьяного парня и вообще не уплатила. А третий ничего не помнил — частенько девушки выводили подвыпивших ребят…

От надежды ничего не осталось.

Выговор Рябинину за эксгумацию объявили. В приказе говорилось: «… за халатность, допущенную при захоронении». О гробе не упоминалось, поэтому весь день ему звонили из других районных прокуратур и спрашивали — куда он дел покойничка.

Рябинин удивился самому себе: он не очень расстроился, будто и не ему взыскание. Подумав, понял, почему — наказан не за плохое следствие, а за случай. Он перебрал в памяти все свои взыскания и благодарности и высчитал, что взысканий было побольше. И все за случаи. Поэтому Рябинин не боялся закономерностей — их можно предусмотреть. Но в работе следователя случаев немало, как и в жизни. Мысль Рябинина уже перескочила с выговора на другое — побежала по свободному руслу…

Казалось бы, общие законы, впитавшие мудрость жизни, можно применять безбоязненно. Законов было много: криминалистика, уголовное право и уголовный процесс, кодексы, инструкции, приказы, где деятельность следователя расписана, как движение поездов. Были люди, которые основательно усваивали их и применяли универсально; применяли легко, часто и бездумно, словно бросали в автомат двухкопеечные монеты. Этих людей опасно было учить законам, как опасно давать ребёнку заряженное ружьё. На простой исполнительской работе они были на месте. Но, получив дипломы, эти люди допускались к творческой деятельности. И творили, не понимая, что в общественной жизни нет общих решений, а есть только конкретные. Следователь чаще других оказывается в ситуациях, на которые нет ответов. Уголовное дело — это всегда частный случай.

— Привет наказанным, — сказал Юрков, входя в кабинет. — Как, переживаем?

— Да, пожалуй, не очень, — ответил он и вдруг понял, что всё-таки переживает.

— Ничего, переживёшь, ты ещё молодой, — успокоил Юрков и ушёл: проведал.

Юрков часто говорил, что Рябинин молод, хотя разница у них была всего лет в шесть. Или хотел подчеркнуть свой опыт, или шаблонно упрекал в молодости как в мелком грешке. Рябинин действительно выглядел моложе своих лет. Из «молодого человека» он не выходил. И вообще — у него не было той формы, которая заставляет людей почтительно сторониться или хотя бы взглянуть с интересом. Ни габаритов, ни яркой внешности, ни бородки. Ему даже казалось, что вызванный человек отвечает, говорит и доказывает ему, только как следователю. А работай он, Рябинин, на производстве — повернулся бы этот человек и ушёл.

Дверь кабинета открылась — к нему сегодня ходили, как к больному. Пришла помощник прокурора по общему надзору Базалова.

— Ну что, гробокопатель, переживаешь?

— Есть чуть-чуть.

— Береги лучше нервы. Обидно, конечно, за пустяк иметь выговорешник. Господи, как хорошо, что я ушла со следствия!

Лет пять назад Базалова перевелась на общий надзор и до сих пор не могла нарадоваться. Они были одногодки, но у неё, как она говорила, семеро по лавкам — трое детей. Базалова всегда куда-то спешила, и уже никто не мог понять, бежит ли она на предприятие проверять законность или в магазин за кефиром.

— Как детишки? — спросил Рябинин.

— Едят много, — сообщила она и тут же встала. — Ну, понеслась, у меня три жалобы не рассмотрены. А ты не переживай, перемелется.

Она стремительно ушла. Рябинин подумал, что следователю иметь троих детей нельзя — и детей не воспитаешь, и работу завалишь. Следователь Демидова.

Следователь Демидова вошла в кабинет, будто подслушала его мысль за дверью. Небольшая, коренастая, грубоватое крупное лицо, короткие седые волосы подстрижены просто, как отхвачены серпом; в мундире со звездой младшего советника юстиции.

— Мария Фёдоровна, ты тоже с соболезнованиями насчёт гроба? — спросил Рябинин.

— Видала я твой гроб в гробу, — ответила Демидова и села на стул, закурив сигарету. — Чего тебе соболезновать? Следователь на это должен чихать. Вот у тебя, говорят, преступница смылась?

— Смылась.

— Похуже гроба, кто понимает.

— Это для следующего взыскания.

Если бы его попросили назвать самого цельного человека, он, не задумываясь, указал бы на Демидову. Или описать чью-либо жизнь — интересней он не знал.

— Установочные данные есть?

— Полностью, даже квартиру стережём.

— Тогда поймаете.

— Боюсь, что уедет из города. Придётся объявлять всесоюзный розыск.

— Петельников поймает, он парень дошлый. А вот у меня был случай…

Она любила рассказывать истории из своей практики, которыми была прямо нафарширована. Ей исполнилось уже пятьдесят семь, но на пенсию не хотела и была энергичнее практикантов. Биография Демидовой распадалась на две неравные половины: детство до восемнадцати лет, а с восемнадцати — органы прокуратуры. И не было у неё иной жизни, кроме следственной. Её отношение к работе отличалось, скажем, от юрковского. Тот заканчивал уголовные дела — Демидова боролась с преступностью.

— Или вот ещё был случай… Убёг от меня парнишка, почуял, что хочу арестовать. Ну, объявила я розыск, жду. Вдруг приходит через месяц, обросший, с рюкзаком, голодный… Не могу, говорит, больше: в подвале, в бочках живу, как Диоген…

Демидова тоже жила одна, как Диоген. Выходила в молодости замуж, посидел муж дома месяца три: жена то дежурит, то допрашивает, то в тюрьме… Посидел-посидел и ушёл. Так и жила много лет без личной жизни, без имущества, без иных интересов. Научилась курить, играть на гитаре и петь жалостливые песни из блатной судьбы, да при случае могла разделить мужскую компанию и выпить кружечку пивка. А потом взяла и усыновила чужих детей. Начальство её недолюбливало «за громкий голос», — смеялась она. Но все знали, что за другое качество, которое прокурор района Гаранин деликатно называл «несдержанностью».

— Нет, Мария Фёдоровна, моя с рюкзаком не придёт. Уже прокурор вызывал…

— Э-э-э, прокурор. Знаешь, Серёжа, что такое прокурор? Это неудавшийся следователь.

Она презирала всякую иную профессию.

— Посуди сам, — кипятилась Демидова, — ведь разные у них работы, у прокурора и следователя. И общего-то мало. Согласен? И вдруг этот самый прокурор, который сбежал со следствия или никогда его не нюхал, начинает мне давать указания, как допрашивать или делать обыск… Я таких прокуроров — знаешь?! Представь, в больнице врач, терапевт, не справился. Его раз — и переводят на хирургию, может, там справится…

Он смотрел на бушевавшую Демидову и думал, что она, пожалуй, энергичнее его, молодого тридцатичетырехлетнего парня, у которого за сейфом стоит двухпудовая гиря.

Мария Фёдоровна со злостью придавила в пепельнице сигарету, крутанув её пальцем.

— Пойду на завод лекцию читать.

Она ушла, но тут же лёгкой иноходью вбежала Маша Гвоздикина, играя глазами туда-сюда. Были на старых часах такие кошки с бегающими глазами в прорезях над циферблатом.

— Вам прокурор дельце прислал. Распишитесь.

— Чего-то очень тощее, — удивился Рябинин.

— Зато непонятное, — сообщила она, засеменив к двери.

В папке было три бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела, заявление гражданки Кузнецовой и её же объяснение.

«Пять дней назад я, Кузнецова В. И., прилетела в командировку в ваш город из Еревана. Вчера родители позвонили из Еревана и сообщили, что в моё отсутствие они получили телеграмму следующего содержания (привожу дословно): „Потеряла паспорт документы деньги вышлите сто рублей имя Васиной Марии Владимировны Пушкинская 48 квартира 7 Валя“. Родители деньги по данному адресу выслали. Заявляю, что документы я не теряла, телеграммы не посылала и сто рублей не просила и не получила. Прошу разобраться и наказать жуликов».

Рябинину сделалось скучно. Даже в разных уголовных делах бывает однообразие — есть же похожие лица, двойники и близнецы. Наверняка эта Кузнецова сказала кому-то в самолёте свой ереванский адрес, может быть самой Васиной или её знакомой, а скорее всего, знакомому. Рябинин отложил тощее дело — там пока и дела-то не было…

Получил он сегодня выговор, сидел, удручённый и обиженный, с мыслями, которые разбегались в разные стороны. Но зашёл неприятный ему Юрков… Забежала домовитая Базалова… Посидела сердитая Демидова… И кажется теперь, что выговор есть, но получен давным-давно, и его уже стоит забыть.

Рябинин опять пододвинул трёхлистное дело и подумал, что Петельников ему раскрыл бы эту загадку в один день — только успевай допрашивать. И тут же зазвонил телефон. Рябинин знал, что это Петельников: так уже бывало не раз — он подумает об инспекторе, а тот сразу же звонит.

— Сергей Георгиевич, — голос инспектора прерывался, будто тот говорил слова порциями.

— Да отдышись ты, — перебил Рябинин. — Наверное, только вбежал?

— Никуда я не вбегал, — быстро сглотнул Петельников. — Любовь Семёновна Карпинская в Якутске.

— Как узнал?

— В Геологическом тресте. Я связался по ВЧ с Якутским сыском, Карпинская сейчас там.

— Что ж она, сюда наездами?

— Гастролёрша, самое удобное. Наверное, ещё и алиби предъявит.

— Летишь?

— Да, в шестнадцать ноль-ноль.

— Желаю успеха, — вздохнул Рябинин и вяло добавил: — Не упусти.

Петельников, видимо, хотел его в чём-то заверить, но промолчал, вспомнив всю историю, — с этой Карпинской зарекаться не приходилось.

— Всего хорошего, Сергей Георгиевич. Завтра позвоню из Якутска.

Рябинин хорошо сделал, что ничего не сказал инспектору и отринул все сомнения.

Но завтра он не позвонил. Не позвонил и через день. Рябинин поймал себя на том, что думает не о предстоящем допросе Кузнецовой, о чём положено сейчас думать, а о Якутске, Петельникове и ещё о чём-то неопределённом, тревожном, неприятном. Но вот-вот должна прийти Кузнецова.

У следователей стало модой ругать свою работу. Рябинин и сам её поругивал, называя спрутом, сосущим нервную систему. Но он морщился, когда следователи не чувствовали в ней той прелести, из-за которой все они добровольно отдавали этому спруту своё тело и душу на растерзание. Одним из таких чудесных моментов Рябинин считал допрос человека. Энтомолог поймает неизвестную бабочку — и это событие. Следователь же на каждом допросе открывает для себя нового человека, а каждый человек — это новый мир.

Кузнецова оказалась юной элегантной инженершей, только что кончившей институт. Её на месяц послали в командировку — первая командировка в жизни. Плечи хрупкие; тонкие кисти рук, которые, не будь опалёнными ереванским солнцем, казались бы прозрачными; глаза не робкие, но ещё студенческие, познающие. В представлении Рябинина, может уже слегка устаревшем, взгляд инженера должен играть разрушительством и созиданием — всё сломать и сделать заново. Да и кисти должны быть у инженера покрепче, чтобы собственными руками трогать металл.

— Ну, рассказывайте, — предложил Рябинин.

— Села я в самолёт…

— Кто-нибудь провожал? — спросил он, хотя знал, кто мог её провожать.

— Мама.

— Какой у вас багаж?

— Небольшой чемоданчик я сдала… А в руках сумочка и сетка с пирожками.

— Пирожки с чем? — почему-то спросил Рябинин.

— С мясом, с яблоками… Были с повидлом.

— А с капустой были?

— Нет, с капустой не было, — с сожалением ответила она, серьёзно полагая, что всё это имеет значение для следствия.

Он уже знал, как она училась в школе: аккуратно и серьёзно, с выражением читала стихи, плакала от полученной тройки и с седьмого класса знала, в какой пойдёт институт. Но всё это не имело отношения к допросу.

— На чемодане вашего адреса не было написано или наклеено?

— Нет.

— А в чемодане были какие-нибудь документы с вашим адресом и фамилией родителей?

— Нет, — подумала она.

— Кто сидел с вами рядом?

— Пожилой мужчина, приличный такой…

— Вы с ним познакомились, поговорили?

— Ну что вы… Он же старый.

— Да, что с ним разговаривать, — согласился Рябинин. — Может, вы с молодым перебросились словами?

— Ни с кем я не перебрасывалась. Лёту всего четыре часа.

Он знал, как она училась в институте, — не училась, а овладевала знаниями. Не пропустила ни одной лекции. Вовремя обедала. Делала удивительно чистые чертежи и носила их в тубусе. И ни разу не уступила места в трамвае женщине, не старушке, а усталой женщине с чулочной фабрики — сидела, уложив изящный тубусик на великолепных хрустящих коленках, обтянутых кремовыми чулками с той самой фабрики, на которой работала усталая женщина…

Но следствия это не касалось.

— Прилетели. Дальше что?

— Села в троллейбус и приехала к дяде.

— А кто у вас дядя?

— Оперный певец Колесов, — ответила Кузнецова, и теперь Рябинин увидел в её глазах, схваченных по краям чёрной краской, как опалубкой, искреннее любопытство, — она предвкушала эффект от этого сообщения.

— Ого! — радостно воскликнул Рябинин. — И хорошо поёт?

— У него баритон.

— Небось громко?

— Ещё бы. На весь театр.

На кой чёрт придумывают тесты! Да привели бы этих проверяемых к нему на допрос… Он уже может сообщить начальнику Кузнецовой, как она работает и что будет с ней дальше. Ничего не будет, кроме тихой карьеры. Нет, не той, из-за которой не спят по ночам, не едят по дням и целиком уходят в пламя творчества, как дрова в золу. Это будет карьера спокойная, от института до пенсии, с хлопотами о прибавке, с намёками о премии и с завистью к тем, которые горят по ночам.

Но всё это не касалось следствия.

— В троллейбусе вы тоже ни с кем не знакомились?

— Совершенно ни с кем.

— А у вас в городе знакомых нет?

— Кроме дяди, абсолютно никого.

— И вы никуда ни к кому не заходили?

— Прямо из аэропорта к дяде.

— А как узнали про телеграмму и деньги?

— Мама сначала выслала сто рублей, а потом позвонила дяде. Стала его упрекать, почему он не дал денег.

— А если бы от вашего имени попросили двести рублей? — просто так поинтересовался Рябинин.

— Конечно бы прислали… Разве дело в деньгах? — слегка брезгливо спросила Кузнецова.

— А в чём? — вздохнул он.

И вспомнил, как на первом курсе, ещё до перехода на заочное отделение, устроился на полставки истопником. Таскал до пятого этажа связки дров, огромные, как тюки с хлопком. Вспомнил, как однажды всю ночь разгружал вагоны с картошкой, носил какие-то шпалы, а потом широченные ящики и был похож на муравья, который поднимает груз больше своего собственного веса.

— Ну, а эта Васина Мария Владимировна вам знакома?

— Впервые узнала о такой из телеграммы.

— Как же так? Никто вас не знает, ни с кем вы не знакомились, адреса домашнего никому не давали… Но кто-то его здесь знает…

— Я и сама не понимаю, — сказала она и пожала плечами. — Но вы-то должны знать.

Вот оно, мелькнуло то, что Рябинин угадывал давно и всё думал, почему оно не проявляется, — барственная привычка потребителя, которому должен весь мир.

— Я-то должен. Но я не знаю.

— Как же так? — подозрительно спросила она. — У вас должны быть разные способы.

— Способы у нас разные, это верно. А вот кто украл ваши деньги, я пока не знаю. А вы всё знаете?

— У меня высшее образование, — опять пожала она плечами. — Мои знания на уровне современной науки.

— Скажите, — вдруг спросил Рябинин, — у вас было в жизни… какое-нибудь горе?

Она помолчала, вспоминая его, как будто горе надо вспоминать, а не сидит оно в памяти вечно. Кузнецова хотела ответить на этот вопрос — думала, что следователь тонко подбирается к преступнику.

— Нет, мне же всего двадцать три.

— Жаль, — сказал Рябинин.

Видимо, она не поняла: жаль, что ей двадцать три, или жаль, что не было горя. Поэтому промолчала. Нельзя, конечно, желать ребёнку трудностей, юноше — беды, а взрослому горя. Рябинин твёрдо знал, что безоблачное детство, беспечная юность и безбедная жизнь рождают облегчённых людей, будто склеенных из картона, с затвердевшими сморщенными сердцами. Но желать горя нельзя.

— Я разочаровалась в следователях, — вдруг сообщила она.

— Это почему же?

— Отсталые люди.

— Это почему ж? — ещё раз спросил Рябинин.

— Не подумайте, я не про вас.

— Да уж чего там, — буркнул он.

— На заводе, где я в командировке, читал лекцию ваш следователь. Такая седая, знаете?

— Демидова.

— Вот-вот, Демидова. Извините, старомодна, как патефон. Рассказывала случаи любви и дружбы. Как любовь спасла парня от тюрьмы. И как дружба исправила рецидивиста… Я думала, что она расскажет про детектор лжи, криминологию или применение телепатии на допросах…

— Но ведь про любовь интереснее, — осторожно возразил Рябинин.

Кузнецова фыркнула:

— Конечно, но во французском фильме или на лекции сексолога. А у неё голова трясётся.

То, что накапливалось, накопилось.

— Скажите, вы сделали на работе хоть одну гайку? — тихо спросил Рябинин.

— Мы делаем ЭВМ, — поморщилась она от такого глупейшего предположения.

— Ну так вы сделали хоть одну ЭВМ?

— Ещё не успела.

— А пирожки вы печь умеете? С мясом? — повысил он голос на этом «мясе».

— У меня мама печёт, — пожала она плечами.

— Так чего же вы… — пошёл он с нарастающей яростью. — Так чего же вы, которая ест мамины пирожки и не сделала в жизни ни одной вещи своими руками, судите о работе и жизни других?!

— Судить имеет право каждый.

— Нет, не каждый! Чтобы судить о Демидовой, надо иметь моральное право! Надо наделать ЭВМ, много ЭВМ… Да ЭВМ ваши пустяки, — Демидова людей делает из ничего, из шпаны и рецидивистов. Верно, её во французском фильме не покажешь. Верно, Софи Лорен лекцию о любви прочла бы лучше… Голова у неё трясётся знаете от чего? Ей было двадцать два года, на год младше вас. Бандит ударил её в камере на допросе заточенной ложкой в шею. Она в жизни ни разу не соврала — это знает весь город. Она в жизни видела людей больше, чем вы увидите диодов-триодов. Она… В общем, о ней имеет право судить только человек.

— А я, по-вашему, кто?

— А по-моему, вы ещё никто. Понимаете — никто. Вы двадцать три года только открывали рот. Мама совала пирожки, учителя — знания. А вы жевали. Это маловато для человека. Человеком вы ещё будете. Если только будете, потому что некоторые им так и не становятся…

— Почему вы кричите? — повысила она голос. — Не имеете права!

— Извините. Не имею. Подпишите протокол.

Кузнецова чиркнула под страницами не читая. Она сидела красная, уже не элегантная, с бегающими злыми глазами, которые стали меньше, словно брови осели. Рябинин чувствовал, что и он побурел, как борец на ковре. Сейчас, по всем правилам, она должна пойти с жалобой к прокурору — на добавку к пропавшему гробу.

— Вы свободны. Деньги мы ваши найдём. А не найдём, я свои выплачу.

Кузнецова медленно поднялась, пошарила по комнате глазами, словно боясь чего-то забыть, и пошла к двери. Но совершенно неожиданно для него обернулась и тихим убитым голоском сказала:

— Извините меня, пожалуйста.

Рябинин не уловил: поняла она или обрадовалась, что деньги выплатят. А может, не виновата эта девушка ни в чём, как ни в чём не виновата кукла. Искусственного горя человек, слава богу, ещё не придумал.

Но всё это не имело никакого отношения к допросу.

Раскрыть загадочный случай с деньгами Рябинин намеревался на допросе получательницы Васиной — там лежала отгадка.


Петельников не звонил Рябинину — нечего было сообщать. Он сутки ждал вертолёт, потому что Карпинская оказалась в поле, в тайге.

Потом он часа два смотрел вниз на землю, на какие-то проплешины, щетинистые куски тайги, мелкие домики… Далеко она забралась, хотя к стоянке партии был и другой подход, не из Якутска. Девка умная, но элементарно ошибалась. В его практике уголовники не раз бежали в отдалённые области с небольшим населением. Тут их находили легко, как одинокое дерево в степи. Но попробуй отыщи человека в миллионном городе…

Восемь палаток стояли на поляне дугой. В центре лагеря был вкопан длинный обеденный стол. Петельникова удивил окрестный лес, тайга не тайга, но лес большой, — он-то ждал сплошную тундру. К вертолёту подошли шесть бородатых людей, обросшие гривами, как львы. Между собой они почти ничем не разнились — только ростом, да трое были в очках.

— Начальник партии, — представился тот, у которого бородка струилась пожиже. — Прошу в нашу кают-компанию.

Петельников, оперативник из Якутска и лётчик прошли в самую большую палатку-шатёр. В середине простирался громадный квадратный стол, сооружённый из толстых кусков фанеры на берёзовых чурбаках. Вместо стульев были придвинуты зелёные вьючные ящики. По углам стояли какие-то приборы, лежали камни разных размеров, стоял ящик с керном — и висели три гитары.

Петельников с любопытством рассматривал незнакомый быт. Когда все сели за стол, начальник партии деликатно кашлянул. Инспектор понял, что пора представляться.

— Комариков у вас, — сказал он и хлопнул себя по щеке.

— Да, этого сколько хочешь, — подтвердил начальник.

Бородатые парни выжидательно смотрели. Теперь их инспектор уже слегка различал.

— Мне нужна Карпинская Любовь Семёновна, — просто сказал Петельников.

— Она вот-вот должна прийти.

Геологов неудивило, что три человека прилетели на вертолёте к Карпинской, — и это удивило инспектора.

— Вы из Института геологии Арктики? — спросил начальник партии, потому что Петельников всё-таки не представился.

— Нет.

— Из «Геологоразведки»? — спросил второй геолог, пожилой.

— Нет.

— Из Всесоюзного геологического института?

— Из Института минерального сырья?

— Из Академии наук?

— Да нет, товарищи, — засмеялся Петельников, но мозг его бешено работал.

Из Геологического треста она уже уволилась и перешла сюда. И вот теперь он не знал должности Карпинской, поэтому опасался разговора. В тресте она была геологом. Но Карпинская опустилась и могла сюда устроиться и коллектором, и поварихой, и рабочей. Хорошенькое дельце: экспедиция Академии наук прилетела к поварихе. Но его смущало, что геологи такую возможность допускали. Или это была ирония, которую он ещё не мог раскусить.

— Всё проще, — весело заявил инспектор, — я родственник Карпинской, уезжаю в очень дальнюю командировку. Вот заскочил проведать, попрощаться…

— Понятно, — сказал молодой парень с жёлтой плотной бородкой прямоугольничком, — вы генерал в штатском, а это ваш адъютант.

Все засмеялись, кроме его «адъютанта» — оперативника, крепкого и молчаливого, как двухпудовка. Геологи приняли версию инспектора. Документов они не спрашивали: видимо, вертолёт был надёжной гарантией. Конечно, проще всё рассказать и расспросить. Но с незнакомыми людьми Петельников рисковать не хотел. Среди них вполне мог находиться её сообщник. Инспектор даже усмехнулся: вдруг вся эта геологическая партия обросших людей со зверскими лицами — шайка с атаманшей Карпинской…

— А родственников принято угощать, — сказал начальник партии и поднялся. — Влад! Организуй чайку.

На столе появился здоровый ромб сала, вспоротые банки тушёнки, громадные чёрные буханки местного хлеба и холодные доли какой-то рыбы. Начальник партии открыл вьючный ящик и достал бидон, который оказался запаянным, словно был найден на дне океана. Обращались с ним осторожно, как с магнитометром.

Когда сели за стол, начальник налил в кружки прозрачной жидкости.

— Чай-то у вас незаваренный, — улыбнулся Петельников.

— Потом мы и заваренного сообразим, — пообещал начальник. — За гостей!

Инспектор не знал, что делать. Оперативник из Якутска посматривал сбоку — ждал команды. Не хотелось обижать этих ребят, которые, несмотря на их зверские морды, ему нравились.

Он чуть кивнул оперативнику и взял кружку со спиртом:

— За хозяев!

И сразу рассосался холодок официальности — есть такое качество у спирта. Ребята заговорили о своей работе, весело её поругивая: комары, гнус, болота, завхоз Рачин, какой-то эманометр и какие-то диабазы, которые лежали не там, где им было положено. Петельников знал эту ругань, в которой любви больше, чем злости.

Пожилой геолог взял гитару, и вроде бы стало меньше комарья. Петельников слушал старые геологические песни, чувствуя, как тепло растекается по телу спирт. Только лётчик скучал, молча поедая сало, ибо спирту ему было не положено.

Окончив курс, по городам, селеньям
Разлетится вольная семья.
Ты уедешь к северным оленям —
В знойный Казахстан уеду я.
Начальник партии сунулся в один из ящиков и достал длинный пакет. Он развернул кальку торжественно, как новорождённого.

— Примите подарок от геологов.

Это был чудесный громадно-продолговатый кристалл кварца, чёткий и ясный, словно вырезанный из органического стекла. Только чище и прохладнее, как мгновенно застывшая родниковая вода. Петельников принял подарок, мучаясь, чем бы отдарить ребят.

Закури, дорогой, закури.
Завтра утром с восходом зари
Ты пойдёшь по горам опять
Заплутавшее счастье искать.
Если бы не существовал на свете уголовный розыск, Петельников остался бы с ними. Все люди в душе бродяги и, не будь отдельных квартир, разбрелись бы по земле.

Я смотрю на костёр догорающий.
Гаснет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи,
Почему среди них нет тебя?
Начальник партии опять достал бидон и забулькал над кружками. Вторую порцию инспектор решил твёрдо не пить.

— Предлагаю тост за Карпинскую Любовь Семёновну, — вдруг сказал начальник.

Петельников поспешно схватил кружку, — этот тост он пропустить не мог.

— Ну как тут она… Люба-то? — быстренько ввернул инспектор, пока ещё не выпили.

— Она на высоте, — заверил пожилой геолог, который оказался геофизиком.

— Способная девушка, — пояснил начальник, — кандидатскую заканчивает.

Петельников поперхнулся спиртом. Геологи решили, что у него не пошло. Но он представил удивлённо-вздёрнутые очки Рябинина и вспомнил, что Капличникову в ресторане она представилась научным работником.

Жил на свете золотоискатель,
Много лет он золото искал.
Над своею жизнью прожитой
Золотоискатель зарыдал.
Инспектора уже захлёстывали вопросы: как ей удалось слетать в город во время полевого сезона, зачем ей столько денег и почему она…

Но тут его молчаливый помощник, выпив вторую порцию, встал, скинул пиджак и повесил его на гвоздик. Геологи сразу затихли, будто у гитары оборвались струны, — на боку гостя, ближе к подмышке, висел в кобуре пистолет.

Петельников не заметил, сколько длилась тишина. Инспектор придумал бы выход — их в своей жизни он придумывал сотни. Но не успел…

— Здравствуйте, братцы, — раздался женский голос, но геологи не ответили.

Петельников резко обернулся к выходу…

На фоне белого палаточного брезента стояла высоченная тонкая девушка ростом с инспектора, с полевой сумкой, молотком в руке и лупой на груди, которая висела, как медальон. Это пришла из маршрута Любовь Семёновна Карпинская.

Но это была не та, кого искал Петельников.


Принято считать, что каждый свидетель сообщает что-нибудь важное, и вот так, от вызванного к вызванному, следователь докапывается до истины. В конечном счёте следователь докапывался, но копал он, главным образом, пустую породу. Чаще всего свидетели ничего не знали или что-то где-то слышали краем уха. Был и другой сорт редких свидетелей. От них часто зависела судьба уголовного дела.

Мысль о Петельникове держалась в Рябинине постоянно, как дыхание. Но рядом появилась другая забота — о новом деле. Поэтому он с интересом ждал второго свидетеля.

Мария Владимировна Васина, которая упоминалась в телеграмме, оказалась шестидесятипятилетней старушкой.

— Вот она и я, — представилась свидетельница. — Зачем вызывал-то?

— А вы что — не знаете? — удивился Рябинин.

— Откуда мне знать, сынок? — тоже удивилась старушка, и он поверил: не знает.

Рябинин переписал из паспорта в протокол анкетные данные, дошёл до графы «судимость» и на всякий случай спросил:

— Не судимы?

— Судима, — обидчиво сказала она.

— Наверное, давно? — предположил он.

— Вчера, сынок.

— За что? — опешил Рябинин.

— Пол в свой жереб не мóю, а квартира обчая. За это и позвал к ответу?

— Не за это, — улыбнулся он и понял, что речь идёт о товарищеском суде.

— Я впервой в вашем заведении. У меня сестра знаешь отчего померла?

— Нет, — признался Рябинин.

— Милиционера увидела и померла. От страху, значит.

— Ну уж, — усомнился он.

Начинать допрос прямо с главного Рябинин не любил, но с этой старушкой рассуждать не стоило — завязнешь и не вылезешь. Поэтому он спросил прямо:

— Бабушка, у вас в Ереване знакомые есть?

— Откуда, милый, я ж новгородская.

— А Кузнецовых в Ереване знаете?

— Господь с тобой, каких Кузнецовых… И где он, Ириван-то?

— Ереван. Столица республики, город такой.

— А-а, грузинцы живут. Нет, сынок, век там не бывала и уж теперь не бывать. А Кузнецовых слыхом не слыхивала.

Разговор испарился. Оставался один вопрос, главный, но если она и его слыхом не слыхивала, то на этом всё обрывалось.

— Как же, Мария Владимировна, не знаете Кузнецовых? А вот сто рублей от них получили, — строго сказал Рябинин и положил перед ней телеграмму, которую он уже затребовал из Еревана.

Васина достала из хозяйственной сумки очки с мутно-царапанными стёклами, долго надевала их, пытаясь зацепить дужки за седые волосы, и, как курица на странного червяка, нацелилась на телеграмму. Рябинин ждал.

— Ага, — довольно сказала она, — я отстукала.

— Подробнее, пожалуйста.

— А чего тут… Плачет девка, вижу, всё нутро у неё переживает.

— Подождите-подождите, — перебил Рябинин, — какая девка?

— Сижу у своего дома в садочке, — терпеливо начала Васина, — а она подходит, плачет, всё нутро у неё переживает…

— Да кто она?

— Обыкновенная, неизвестная. Из того, из Иривана. Откуда я знаю. Плачет всем нутром. Говорит, бабушка, выручи, а то под трамвай залягу. Мазурики у неё украли документы, деньжата, всю такую помаду, какой они свои чертовские глаза мажут. Дам, говорит, телеграмму родителям на твой адрес, чтобы сто рублей прислали. А мне что? Вызволять-то надо девку. Дала ей свой адресок. А на второй день пришли эти самые сто рублей. Ну, тут я с ней дошла до почты, сама получила деньги и всё до копейки отдала. Вот и всё, родный.

Рябинин молчал, осознавая красивый и оригинальный способ мошенничества. Теперь он не сомневался, что это мог сделать только человек, знавший Кузнецову, её адрес и время командировки.

— Какая она, эта девушка? — спросил он.

— Какая… Обыкновенная.

— Ну что значит — обыкновенная… Все люди разные, бабушка.

— Люди разные, сынок. А девки все на одно лицо.

Рябинин улыбнулся — прямо афоризм. Но ему сейчас требовался не афоризм, а словесный портрет.

— Мария Владимировна, скажите, например, какого она роста?

— Росту? Ты погромче, сынок, я уж теперь не та. Какого росту?.. С Филимониху будет.

— С какую Филимониху?

— Дворничиха наша.

— Бабушка, я же не знаю вашу Филимониху! — крикнул Рябинин. — Скажите просто: маленькая, средняя, высокая?

— Откуда я знаю, сынок. Не мерила же.

Васина очки не сняла, и на Рябинина смотрели увеличенные стёклами огромные глаза. На молодую он давно бы разозлился, но старушки — народ особый.

— Ну, ладно, — сказал он. — Какие у неё волосы?

— Вот вроде твоих, такие же несуразные висят.

Рябинин погладил свою макушку. Он уже чувствовал, что никакого словесного портрета ему не видать, как он сейчас не видел своих несуразных волос.

— Какие у неё глаза? — спросил он громко, словно теперь все ответы зависели только от зычности вопроса.

— Были у неё глаза, родный, были. Как же без глаз.

— Какие?! — крикнул Рябинин неожиданно тонким голосом, как болонка тявкнула: крик сорвался непроизвольно, но где-то на лету перехватился мыслью, что перед ним всё-таки очень пожилой человек.

— Обыкновенные, щёлочками.

— Какого цвета хоть?

— Да сейчас у них у всех одного цвета, сынок, — жуткого.

Придётся обойтись без словесного портрета. Но тогда что остаётся, кроме голого факта, кроме состава преступления?..

— Узнаете её? — на всякий случай спросил Рябинин.

— Что ты, милый… Себя-то не каждый день узнаю.

— Зачем же вы, Мария Владимировна, совершенно незнакомому человеку даёте свой адрес и помогаете получить деньги?

Старушка нацелилась на него мудрыми глазами змеи и спросила:

— А ты б не помог?

— Помог бы, — вздохнул он и с тоской подумал, что у него зависает второй «глухарь» — два «глухаря» подряд. Это уже много.


Рябинину показалось, что Петельников подрос — ноги наверняка стали длиннее. Лицо как-то осело, будто подтаяло, и чёрные глаза, которые и раньше были слегка навыкате, теперь совсем оказались впереди. В одежде исчезла та лёгкая эстрадность, которой так славился инспектор. Он вяло курил, рассеянно сбрасывая пепел в корзинку.

— Ты мне не нравишься, — поморщился Рябинин.

— Я себе тоже, — усмехнулся Петельников.

— Как говорят японцы, ты потерял своё лицо.

Инспектор не ответил, упорно рассматривая улицу через голову следователя. Рябинин знал, что Петельников человек беспокойный, но это уже походило на болезнь.

— Ничего я не потерял, — вдруг твёрдо сказал инспектор и добавил: — Кроме неё.

— Выходит, что она привела Курикина в чужую квартиру? — спросил Рябинин.

— Привела, — хмыкнул Петельников, придавливая сигарету. — Она вообще жила там целый месяц Карпинская полгода в командировке. А эта…

Петельников рассеянно забегал взглядом по столу, подыскивая ей подходящее название. Но в его лексиконе такого названия не оказалось.

Не было таких слов и у Рябинина: то сложное чувство, которое он испытывал к таинственной незнакомке, одним словом не определишь.

— Ну, а как же соседи, дворники? — спросил он.

— Соседи… Они думали, что Карпинская пустила жильцов. Она ведь там даже кошку держала…

Опять было просто, красиво и выгодно. Отдельная квартира, запасной выход на чёрную лестницу — делай, что хочешь, и в любой момент можно выйти через дверь за ковром, не оставив после себя ничего, кроме трёх париков.

— А я ведь догадался, что это не её квартира, — вдруг сообщил Рябинин.

— Почему?

— Когда ты не нашёл фотографий, я уже заподозрил. А потом заглянул в шкаф. Вижу, одежда на высокую женщину, очень высокую.

— Чего ж не сказал? — подозрительно спросил Петельников.

— Не хотел отнимать у тебя надежду. А Карпинскую всё равно надо было опросить. Вдруг её знакомая.

Они помолчали, и Рябинин грустно добавил:

— Знаешь, Вадим, мы её не поймаем.

— Почему? — насторожился инспектор.

— Боюсь, что мы с тобой глупее её.

— Она просто хитрее, — буркнул Петельников.

— Не скажи… Это уже ум. Не с тем зарядом, но уже большие способности. Я бы сказал — криминальный талант.

Теперь его уже не радовал этот талант. После ресторанных историй Рябинин не сомневался, что её поймают. Но сейчас ему хотелось, чтобы таланта у неё поубавилось.

— А у меня новое дело, — сообщил Рябинин, — и тоже пока глухо.

Он начал рассказывать. Петельников слушал внимательно, но не задал ни одного вопроса. Видимо, не осталось в его мозгу места для новых дел.

— Знакомые этой Кузнецовой обтяпали, — вяло отозвался инспектор.

— Надеюсь. Вот теперь надо установить всех её знакомых, — тоже без всякой энергии заключил Рябинин.

Теперь они не шутили и не подкалывали друг друга. Время пикировок кончилось само собой. И сразу из их отношений, из совместной работы пропало что-то неизмеримое, как букет из вина. Но Рябинин был твёрдо убеждён, что без чувства юмора не раскрываются «глухари».

Сначала он услышал шаги, потом ощутил запах духов, который нёсся впереди той, чьи это были шаги. В кабинет вошла Маша Гвоздикина в новом платье, удивительное платье, которому удавалось больше открыть, чем скрыть. Маша увидела Петельникова, и её глаза зашлись в косовращении. Петельников давно нравился ей — это знала вся прокуратура и вся милиция, но, кажется, не знал Петельников. В руках Гвоздикина, как всегда, держала бумаги. Наверняка несла Рябинину, но сейчас забыла про них.

— Привет, Гвоздикина, — невыразительно кивнул инспектор, сделав ударение на первом слоге, хотя она не раз ему объясняла, что фамилия происходит не от гвоздя, а от гвоздики. — Как наука? — спросил он.

Маша училась на юридическом факультете.

— Спасибо, — щебетнула она. — Вот надо практику проходить. К вам нельзя?

Петельников обежал взглядом её мягко-покатую фигуру, которую он мог представить где угодно, только не на оперативной работе.

— Куда — в уголовный розыск?

— А что? — фыркнула Маша. — У вас интересные истории…

— Интересные истории вот у него, — кивнул инспектор на следователя.

— У кого? — удивилась она, оглядывая стол, за которым сидел только Рябинин: лохматый, в больших очках, костюм серый, галстук зелёный, ногти обкусаны. Казалось, что только теперь Гвоздикина его заметила и вспомнила, зачем пришла. — Ещё заявление по вашему делу. — Она ловко бросила две бумажки.

Петельников с Гвоздикиной лениво перебрасывались словами. Рябинин читал объяснения, которые взяли работники милиции у женщины. Рябинин не верил своим глазам — такой же случай, как с Кузнецовой-Васиной. Хоть бы чем-нибудь отличался! Даже сумма сторублёвая. Одно отличие было, и, может быть, самое важное: Кузнецова прилетела из Еревана, а новая потерпевшая — Гущина из Свердловска. Он сравнил места работы и объекты командировок — тоже разные.

— Вадим Михалыч, — допытывалась Маша, — а у вас были страшные случаи? Такие, чтобы мороз по коже.

— У меня такие каждый день, — заверил Петельников.

— Расскажите, а? Самый последний, а?

— Ну что ж, — согласился инспектор и вытянул ноги, перегородив кабинет, как плотиной. — Забежал я вчера под вечер в морг, надо было на одного покойничка взглянуть.

— Зачем взглянуть? — удивилась Гвоздикина.

— Вдруг знакомый. Всех покойников смотрю. Значит, пока я их ворочал, слышу, все ушли. Подбегаю к двери — заперта. Что такое, думаю. Стучал-стучал — тишина. Как говорят, гробовое молчание. Что делать? Был там у меня один знакомый Вася…

— Вы же сказали, что все ушли? — перебила она.

— Правильно, все ушли. А Вася остался, лежал себе под покрывалом и помалкивал. Васю я хорошо знаю…

— Вася-то… он кто? — не понимала Маша.

— Как кто? — теперь удивился Петельников. — Можно назвать моим хорошим знакомым. Встречались не раз. Я его и вызывал, и ловил, и сажал. Приятель почти, лет восемь боролись. А лежит спокойно, потому что помер от алкоголя. Ну, подвинул я его, лёг — и на боковую.

— Зачем… на боковую?

Теперь Гвоздикина смотрела прямо, зрачки были точно по центру — глаза даже вытянутыми не казались.

— Ну и вопрос! — возмутился инспектор. — Что мне, на следующий день идти на службу не выспавшись? Вася человек спокойный, он и при жизни тихоня был, только бандит. Просыпаюсь утром, кругом поют.

— Кто… «поют»? — ошарашенно спросила Маша.

— Птички за окном. Поворачиваюсь я на бок, а Вася мне и говорит: «Доброе утро, гражданин начальник». Хрипло так говорит, противно, но человеческим голосом…

— Так ведь он… — начала было она.

— Всё нормально. Решили, что Вася скончался, и привезли в морг, чтобы, значит, вскрыть и посмотреть, отчего бедняга умер. А чего там смотреть — Вася умрёт только от напитков. Находился он в тот вечер в наивысшей стадии алкогольного опьянения, которая ещё неизвестна науке. Человек не дышит, сердце не работает мозг не работает, а ночь пролежит, протрезвеет — и пошёл себе к ларьку…

— Врёте? — вспыхнула Гвоздикина.

— Процентов на двадцать пять, — серьёзно возразил Петельников. — С покойниками рядом я спал.

Рябинин смотрел между ними в одну точку — прямо в сейф. Смотрел так, будто сейф приоткрылся и оттуда выглянул тот самый покойничек Вася, с которым спал инспектор.

— Ты чего? — спросил Петельников.

— Вадим, ещё один аналогичный эпизод со ста рублями.

— Те же лица?

Рябинин рассказал.

— Выходит, здесь знакомые Кузнецовой ни при чём, — решил инспектор.

Они замолчали. Маша не уходила, не спуская опять окосевших глаз с Петельникова и глубоко дыша, будто ей не хватало кислорода. Инспектор автоматически вытащил сигарету, но, покрутив её, помяв и повертев, воткнул в пепельницу.

— Пожалуй, — медленно сказал Рябинин, — второе моё дело посложней, чем снотворное. Тут я не понимаю даже механизма. Люди прилетают из разных городов, никому ничего не говорят, ни с кем не знакомятся, но домой идут телеграммы с просьбой выслать деньги. Она…

Он так и сказал — «она». Что случилось потом, Маша Гвоздикина толком не поняла, но что-то случилось.

Рябинин вскочил со стула, наклонил голову, пригнулся и упёрся руками в стол, словно собирался перескочить его одним махом. И Петельников вскочил и тоже упёрся в стол, перегнувшись дугой к Рябинину. Они смотрели друг на друга, будто разъярились, — один большими чёрными глазами, второй громадными очками, которые сейчас отсвечивали, и Маша вместо глаз видела два ослепительных пятна. Не будь они теми, кем были, Гвоздикина бы решила, что сейчас начнётся драка.

— Ой! — непроизвольно вскрикнула она, потому что Рябинин, словно уловив мысль о драке, размахнулся и сильно стукнул Петельникова по плечу — тот даже пошатнулся. Но инспектор так долбанул сбоку ладонью следователя, что тот сел на стул.

— Это она… Она! — блаженно крикнул Рябинин. — Как же я раньше не понял! Её же почерк…

Он опять вскочил, попытался походить по кабинету, но места не было — сумел только протиснуться между Петельниковым и Гвоздикиной.

— Нет, Вадим, нам её никогда, запомни, никогда не поймать. Она творческая личность, а мы с тобой кто — мы против неё чиновники, буквоеды, службисты…

— Сергей Георгиевич, предлагаю соглашение. Ты додумайся, как она это делает, а мы с уголовным розыском её поймаем.

— Хитрый ты, Вадим, как двоечник. Да тут всё дело в том, чтобы додуматься.

Он отошёл к окну и посмотрел на улицу. Нащупав золотую жилу, она будет разрабатывать, пока тень инспектора не повиснет над ней. Теперь всё дело заключалось в том, чтобы додуматься до того, до чего додумалась она.

— Мы отупели, — сказал Рябинин. — Если бы ты не пошутил о покойничках, нас бы не осенило.


Рената Генриховна Устюжанина, крупная решительная женщина сорока пяти лет, с сильными немаленькими руками, какие и должны быть у хирурга, обычно возвращалась домой часов в восемь вечера. Но сегодня, после особенно трудной операции, она решила уйти пораньше, — хоть раз встретить мужа горячим домашним обедом. Устюжанина зашла в гастроном и в два часа уже отпирала свою дверь.

В передней Рената Генриховна скинула плащ, отнесла сумку с продуктами на кухню, заскочила за халатом в маленькую комнату и пошла к большой — у неё была привычка обходить всю квартиру, словно здороваясь. Она толкнула дверь, переступила через порог — и в ужасе остановилась, чувствуя, что не может шевельнуть рукой.

Перед трюмо, спиной к ней, стояла невысокая плотная девушка и красила ресницы. Устюжанина онемело стояла у порога, не зная, что сделать: спросить или закричать на весь дом. Она даже не поняла, сколько так простояла, — ей показалось, что целый час.

— Что скажете? — вдруг спросила девушка, не переставая заниматься косметикой.

Рената Генриховна беспомощно огляделась — её ли это квартира? На торшерном столике лежит раскрытая книга, которую она читала перед сном. На диване валяется брошенный мужем галстук…

— Что вы тут делаете? — наконец тихо спросила она.

— Разве не видите — крашу ресницы, — вызывающе ответила девушка, убрала коробочку с набором в сумку, висевшую через плечо, и повернулась к хозяйке.

Симпатичная, с чудесными чёрными волосами, брошенным на плечи, с волглыми глазами, смотрящими на Ренату Генриховну лениво, словно она тут ни при чём и не её они ждали — эти глаза.

— Кто вы такая? — уже повысила голос Устюжанина.

— А вы кто такая? — спокойно спросила незнакомка, села в кресло, достала сигареты и красиво закурила, блеснув импортной зажигалкой.

От её наглости у Ренаты Генриховны перехватило дыхание, чего с ней никогда не бывало — даже на операциях. С появлением злости возникла мысль и сила. Она шагнула вперёд и чётко произнесла:

— Если вы сейчас же не уйдёте, я позвоню в милицию!

Девушка спокойно усмехнулась и пустила в её сторону струю дыма, синевато-серую и тонкую, как уколола стилетом.

— Да вы успокойтесь… мамаша. Как бы милиция вас не вывела.

— Что, в конце концов, это значит? — крикнула Устюжанина и уже пошла было к телефону.

— Это значит, что я остаюсь здесь, — резко бросила девушка. — Это значит, что он любит меня.

И тут Рената Генриховна увидела большой чемодан, стоявший у трюмо. Она сразу лишилась ног — они есть, стоит ведь, но не чувствует их, будто они мгновенно обморозились.

Устюжанина оперлась о край стола и безвольно села на диван. Последнее время она замечала, что Игорь стал немного другим: чаще задерживается на работе, полюбил командировки, забросил хоккей с телевизором и начал следить за своей внешностью, которую всегда считал пустяком. Она всё думала, что он просто сделался мужчиной. Но сейчас всё стало на место, какого она даже в мыслях не допускала — по крайней мере, в отчётливых мыслях.

— Что ж, — спросила Рената Генриховна растерянно, — давно вы?..

— Давно, — сразу отрезала девушка. — И любим друг друга.

— Почему же он сам?..

— А сам он не решается.

— Ну и что же вы… собираетесь делать?

— Я останусь тут, а вы можете уйти, — заявила девица, покуривая и покачивая белыми полными ногами, от которых, наверное, и растаял Игорь.

Ренате Генриховне хотелось зарыдать на всю квартиру, но последняя фраза гостьи, да и всё её наглое поведение взорвали её.

— А может, вы вместе с ним уберётесь отсюда? — сдавленно вскрикнула она.

— Мне здесь нравится, — сообщила девица.

Устюжанина была хирургом. Эта работа требовала не только крепкой руки, но и твёрдых нервов, когда в считанные секунды принимались решения о жизни и смерти — не о любви.

Она встала, взяла нетяжелый чемодан, вынесла в переднюю, открыла дверь и швырнула его на лестницу. Чемодан встал на попа, постоял, качнулся и съехал по ступенькам к лестничной площадке — один пролёт. Устюжанина вернулась и пошла прямо на кресло. Девица всё поняла.

— Ну-ну, — поднялась она, — без рук.

Ренате Генриховне хотелось схватить её за шиворот и бросить туда, к чемодану. Может, она так бы и сделала, но девица добровольно шла к двери. На лестнице девица обернулась, хотела что-то сказать, отдуваясь дымом, но Устюжанина так хлопнула дверью, что она чуть не вылетела вслед за незваной гостьей.

Рената Генриховна вернулась в большую комнату.

У неё всё кипело от обиды и злости — этот узел надо рубить сразу, как и собиралась сделать это его новая пассия. Не ждать Игоря, не слушать сбивчивых слов, не видеть жалостливых глаз и вообще не пускать его сюда. Давясь слезами, которые наконец вырвались, она схватила с дивана галстук и открыла шкаф. Ей хотелось собрать его вещи в чемодан — только взять и пойти.

Но чемодана в шкафу не было. Она обежала взглядом вешалки. Заметно поредело, как в порубленном лесу. Не было пальто, да и её мутоновой шубы не было…

Устюжанина рассеянно осмотрела комнату, ничего не понимая. Увидела свою коробочку, где лежало золотое кольцо — коробочка стояла не там. В операционные дни она никогда не надевала украшений. Рената Генриховна открыла её. Кольцо тускло светилось жирноватым блеском, но восьмидесяти рублей не было. Она бросилась к двери и долго возилась с замком, который раньше всегда открывался просто…

На лестнице никого… На площадке всё так же стоял её чемодан. Она сбежала по ступенькам и втащила его в квартиру — в нём оказались вещи из шкафа, собранные второпях, вместе с вешалками-плечиками. Но уж совсем непонятно, зачем она положила сюда электрический утюг — в шкафу лежали вещи и поценнее. И почему оставила этот чемодан на лестнице…

Устюжанина задумчиво походила по квартире.

И вдруг свалилась на диван, захохотав так, что вздрогнуло трюмо и шелестнула раскрытая книга. Рената Генриховна смеялась над собой — так оригинально обворовать её, пожившую, учёную, неглупую тётку. Боялась потерять любимого человека, но отделалась только восьмьюдесятью рублями. Этой воровке нужны были только деньги. Оказавшись застигнутой, она вмиг придумала выход: набила чемодан вещами потяжелее и разыграла мелодраматическую сценку. И опять Устюжанина смеялась над собой — уже зло, потому что сразу поверила в плохое про Игоря… И вновь смеялась от счастья, как после минувшей беды.

В милицию решила не заявлять — она ценила оригинальные решения, пусть даже преступные. Да и что сказать работникам уголовного розыска — что её обокрали? Как она сама выбросила чемодан со своими собственными вещами? Что её обманули? Рассказать, как она не поверила в своего мужа?

Рената Генриховна вздохнула и засмеялась ещё раз, представляя, как она расскажет Игорю о краже. А кража ли это, знают только юристы.

Но юристы ничего не узнали.


Рябинин тщательно допросил новую пару свидетелей. Гущина показала, что в дороге никому ничего не рассказывала, знакомых у неё в этом городе нет, и она никого не подозревает. Иванова, пенсионерка, рассказала, в сущности, то же самое, что и Васина. И тоже эту девушку не запомнила.

Итак, два похожих, как пара ботинок, преступления. Они не будут раскрыты, и преступница не будет поймана, пока он не решит задачу — где она получала информацию об адресах, именах родителей и обстоятельствах командировок.

Рябинин полагал, что он только собирается обо всём этом думать, но он уже думал. Мысль пошла в пустоту, как камень, брошенный в небо. И, как камень, возвращалась обратно. Ей не за что было зацепиться: ни цифр, ни расчётов, ни графиков. Рябинин даже вспотел: миллионный город, и в этом городе, в крохотном кабинете, сидит он и хочет путём логических размышлений найти преступницу — это в миллионном-то городе! И ничего нет: ни электронно-вычислительных машин, ни кибернетики, ни высшей математики — только арифметика. Да в канцелярии лежат счёты, на которых Маша Гвоздикина считает трёхкопеечные марки. Он злился на себя, на свою беспомощность, на отставание гуманитарной науки от технического прогресса…

Ну вот, сидит он со своей любимой психологией, со своей логикой и не знает, что с ними делать. А за окном электронный век.

Если допустить, что она была в Ереване и Свердловске, где узнала про потерпевших? Нет. Слишком маленький разрыв во времени, да и очень дорогой и громоздкий путь.

Рябинин посмотрел на часы — оказывается, он уже просидел полтора часа, рассматривая за окном прохожих.

Если допустить, что она летала на самолётах… Нет. Во-первых, опять-таки громоздко. Во-вторых, легко попасться — с самолёта не убежишь. И в-третьих, невыгодно — всё на билет уйдёт.

Если допустить, что у неё знакомая стюардесса… Вряд ли. Стюардессы хорошо зарабатывают, дорожат своей работой, и нет им смысла идти в соучастницы. Но, допустим, жадность. Или она обманула проводницу… Нет. Чтобы подать телеграмму о деньгах, наклейки с адресом или паспорта мало — надо знать имена родителей, и надо знать о командировке. И надо знать, что потерпевшая летит из дому в командировку, а не наоборот. И надо знать имя потерпевшей.

У Рябинина вертелся в голове какой-то подобный случай. Что-то у него было похожее, хотя свои дела он помнил — своё не забывается. Или кто-то из следователей рассказывал… А может, читал в следственной практике. Он ещё поднапрягся и вспомнил: было дело о подделке авиабилетов — ничего общего.

Если допустить, что потерпевшие кому-то говорили о себе… «Ей» в самолёте? Но этот вариант он уже отбросил. Кому-то, кто потом передал «ей»? Тогда этот кто-то должен летать на двух самолётах из Еревана и Свердловска, что маловероятно. Да и какие бывают разговоры в самолётах — необязательные. Потерпевшие могли сказать, откуда они летят, куда летят, зачем, но как могли они в лёгком разговоре сообщить свой адрес и фамилию-имя-отчество родителей… Это можно сказать только специально для записи в книжечку. Тогда бы потерпевшие запомнили.

Рябинин знал, что он не дурак — вообще-то он умный, хотя в частности бывает дураком. Каждый умный в частности дурак. Ум проявляет вообще, способности — в частности. Но сейчас ему надо решить задачу как раз в частности.

С воздухом он покончил — самолёт опустился на землю. Потерпевшие получили вещи и пошли на транспорт. Одна села в троллейбус. Там уж она наверняка ни с кем не говорила: времени мало, да и не принято у нас разговаривать в транспорте с незнакомыми людьми. Здесь передача информации исключалась…

— А? — обернулся Рябинин к двери.

— Оглох, что ли? — поинтересовался Юрков в приоткрытую дверь. — Третий раз обедать зову.

— Нет, спасибо, — отмахнулся Рябинин и сел на стул задом наперёд, как Иванушка-дурачок на Конька-Горбунка.

Вторая взяла такси. Времени на дорогу ещё меньше, чем в троллейбусе. С шофёрами такси разговаривают о погоде, о красоте города, о ценах на фрукты… Она могла, не придав значения, сказать, откуда прилетела и с какой целью. Но не могла же она сообщить имена родителей и домашний адрес. И если допустить шофёра такси, надо допускать соучастника, а до сих пор преступница работала одна, и это было не в её стиле.

— Господи, да повернись ты, — услышал он за спиной.

Рябинин повернулся. Помощник прокурора Базалова удивлённо смотрела на него изучающим взглядом, как она, наверное, разглядывает заболевшего сына. Рябинин молчал: он видел её, видел материнский взгляд, доброе полновато-круглое лицо, но видел глазами и каким-то тем клочком мозга, который не думал о преступлении.

— Господи, как хорошо, что я в своё время ушла со следствия, — вздохнула она.

Рябинин не понял, куда девалась Базалова. Когда он оглянулся, её не было, будто она вышла на цыпочках.

Допустить, что информация утекала уже здесь, из семей, где жили потерпевшие? Всё-таки один город, уже не Ереван и Свердловск. Но между семьями не было абсолютно никакой связи, ничего общего, ни одной точки соприкосновения.

Может быть, она, эта колдунья, где-то встречалась с потерпевшими в городе, на работе, в общественных местах. Может быть, нашла каких-то знакомых… Нет, отпадает — обе телеграммы поданы в день прилёта потерпевших, и побывать они нигде не успели.

Мысль, которая так и сочилась, как вода в пустыне, высохла. Больше думать не о чем. Или всё начинать сначала, с Еревана, со Свердловска, с самолётов. Но Петельников уже там побывал, всех опросил, проверил всех знакомых, поговорил со всеми стюардессами, побеседовал с почтовыми работниками — нигде ни намёка.

Рябинин считал, что никаких следственных талантов не существует — есть ум и беспокойное сердце. Чтобы не скрылся преступник, признался обвиняемый или поверил подросток, нужно переживать самому. Так он считал, находясь в нормальном состоянии.

Но сейчас у него было иное состояние, которое врач определил бы как психопатическое. Ему казалось, что другой криминалист эту задачу давно бы решил; что он бездарен, как трухлявое дерево; что зря он в своё время пошёл на следственную работу… Да и какой из него следователь — библиотекарь бы из него вышел неплохой. Он уже удивлялся, как проработал столько лет и до сих пор его держат. Рябинин вспомнил свои дела и среди них не увидел ни одного сложного и нашумевшего… Не зря прокурор района на него косится, как на огнетушитель, — вроде бы не особенно нужен, а иметь положено. Какой к чертям, он следователь — разве следователи такие! Они высокие, оперативные, проницательные и неунывающие. Никому не пришло в голову проверить следователей тестами — он не сомневался, что быстро и впопад не ответил бы ни на один вопрос…

Откуда-то запахло табачным дымом. Рябинин всё принюхивался, размышляя о своей никчёмности. Но дым уже поплыл полотенцем, и он повернулся — перед столом сидела Демидова и курила.

— Никак? — спросила она.

— Никак.

— А ты выпей, поспи, а потом по новой за работу.

Если случались неприятности, Рябинин никогда не пил. И во время работы ни разу в жизни не взял в рот спиртного. Вот в радости мог фужер-второй сухого вина, мог и третий. А сейчас сошлись вместе — работа с неприятностью. Им только поддайся, и повиснут руки…

Он не отрываясь смотрел на улицу, грызя авторучку. Теперь уж эти два преступления виделись ему в графическом изображении — хоть оси черти. Первый график — прямая из Еревана. Второй — прямая из Свердловска. Пересеклись они в этом городе. Нет, не пересеклись, а сблизились, очень сблизились. Но если не пересеклись, то откуда она узнала об этих потерпевших? Значит, где-то пересеклись. На работе не могли — разные предприятия, да и преступница ни с какой работой не связана. Оставался город. И он опять вернулся к парадоксу: в городе есть место, в котором они не могли не быть, коли она про них узнала; но они там не были, потому что телеграмма подавалась в день прилёта, а прилетели они в разные дни.

Нет, пути потерпевших нигде не пересекались, а шли параллельно, как два рельса. Вторая находилась уже в Свердловске, а на квартиру первой в Ереван уже летела телеграмма о деньгах. Казалось, этих командировочных встречали у самолёта и спрашивали имена родителей и домашний адрес.

На универмаге зажглись зелёные буквы. Рябинин только теперь заметил, что на улицы вползла лиловая мгла: нежная и зыбкая, тёмная под арками домов и светлая перед его окнами. Он встал и посмотрел на часы — было десять. Только что было десять утра, а теперь стало десять вечера. В желудке ныла лёгкая боль, пока ещё примериваясь. В него нужно что-то вылить, хотя бы стакан чаю. А в голову послать таблетку — она ныла тяжестью, которая распирала череп и постукивала в висках.

Он считал, что потерпевшие сказали правду. А почему? Надо допустить и обратное. В жизни человека случаются такие обстоятельства, о которых не расскажешь. Иногда люди скорее признавались в преступлении, чем в гадливом грешке, от которого краснели следователи. Может, и его командированные что-нибудь утаивают?

Например, познакомилась в самолёте с молодым человеком и заехала к нему на часик. Или… Но тогда бы хоть одна из них призналась — не может быть лжи у ста процентов свидетелей. Почему же ста? Если мошенница обманула десятерых, а заявили двое, то будет двадцать процентов. И почему ложь? Возможно, командированные женщины какому-нибудь пикантному обстоятельству не придают значения, например знакомству с молодыми людьми, и теперь встречаются с этими ребятами и не хотят, чтобы их вызывали в прокуратуру. Но ведь эти ребята должны быть не ребятами, а одним лицом. Тогда придётся допустить, что он летел и в том, и в другом самолёте… Что он связан с ней, с той… Но эту версию Рябинин уже отверг. Да и вторая потерпевшая, Гущина, на легкомысленную особу не похожа.

В дверь несильно постучали. Рябинин вздрогнул, — стук разнёсся в опустевшей прокуратуре, как в осенней даче.

— Да, — хрипло сказал он.

Вошла женщина лет двадцати с небольшим, и, только присмотревшись, можно было наскрести тридцать. Фигура худощавая, невысокая, очерченная мягкоженственной линией. Маленькое точёное личико с большими голубыми глазами, слегка раскосыми и насмешливыми. Волосы неожиданны, как откровение, — густая латунная коса через плечо на грудь.

— Мне нужно следователя Рябинина, — сказала она грудным голосом.

— Я и есть он, — ответил Рябинин хриплым басом, который вдруг прорезался, потому что во рту без еды и разговоров всё пересохло.

— Мне нужно с вами поговорить, — сказала женщина и без приглашения села к столу.

— Слушаю вас, — вздохнул Рябинин.

Она быстро взглянула на часики и виновато спросила:

— А удобно ли? Уже одиннадцать часов…

— Удобно, — буркнул он.

— Восемь лет назад, — с готовностью начала женщина, — я вышла замуж. Он меня любил, я его тоже. Мы поклялись всю жизнь прожить вместе и умереть в один день. Помните, как у Грина? Но случилось вот что: за восемь лет он ни дня, ни вечера не пробыл дома. Только ночует, да и то не всегда. Верите ли, у меня впечатление, что я пустила жильца с постоянной пропиской.

— Подождите, гражданка, — перебил Рябинин. — Он проводит время с другими женщинами?

— Нет, — уверенно ответила она.

— Пьёт, играет в карты или ворует?

— Нет.

— Не бьёт вас?

— Нет-нет.

— Тогда вы не туда пришли, — объяснил Рябинин. — Мы этим не занимаемся.

Её удивление было прелестно. Она не понимала, как это может существовать организация, которая не занимается такими вопросами, как любовь. И Рябинин подумал, что её муж — большой чудак: уходить от такой изумительной женщины. Скользнув взглядом по её груди, которую она носила осторожно, словно боясь расплескать, он промямлил:

— Никто. Но я могу вам помочь… психологически.

— Большое спасибо, — с готовностью согласилась женщина, и чертовские зеленоватые огоньки забегали в её глазах, а может, это бегала за окном реклама на универмаге.

— Чем же занимается ваш муж?

— Не знаю. Говорит, что работает.

— Видите, — назидательно сказал Рябинин. — Он же занят делом.

— А разве есть такое дело, ради которого можно забросить любимого человека? — наивнейшим тоном спросила она и даже губы не сомкнула.

Рябинин вскочил и дугой прошёлся по кабинету. Маленькие, крепко сомкнутые ножки в кофейных тончайших чулках она поставила изящно-наклонно — чуть под стул, чуть рядом со стулом, как это могут делать только женщины: тогда их ножки начинают смотреться самостоятельно, сами по себе.

Рябинин подошёл сзади и легонько провёл рукой по её плечу, косе и груди. Она не шевельнулась.

— Есть такие работы, которые засасывают, как пьянство, — сказал он.

— Неужели? — тихо удивилась она. — Какие же, например?

— Я не знаю, какая работа у вашего мужа… Ну вот, например, моя работа такая…

— А что — тяжело? — спросила женщина и тихо вздохнула.

— Очень, — признался он.

— Кого-нибудь не поймать?

— Не поймать, — ответил он, осторожно расплетая ей косу.

— Наверное, женщину? — предположила она.

— Да, женщину.

— А мужчине женщину никогда не поймать, — заверила она и повернула к нему лицо.

Теперь он увидел полуоткрытый рот сверху, увидел широко-раскосые потемневшие глаза, уже без зеленоватых обликов, грустноватые, как у обиженного ребёнка. А всех обиженных в мире — и собак, и людей — вмещало рябининское сердце, как наша планета умещает на себе все народы, будь их три миллиарда или четыре.

Он наклонился и поцеловал её в дрогнувший полуоткрытый рот.

— Ты сегодня ел? — спросила она, шурша ладонью по его небритой к ночи щеке.

— Ел. Нет, вроде бы не ел.

— Пойдём домой, — решительно заявила она и встала.

Они вышли на предночную улицу. Рябинин любил их, затихающие, отшумевшие, тёплые городские улицы, с редкими прохожими, частыми парочками и красными деревьями в рекламном неоне. Было не светло, но и тьмы не было, хотя та вечерняя лиловая дымка теперь сгустилась и легла на город, как будто залила его тепловатым фиолетовым соком. Но где-то нагоризонте светилось небо бледно-зелёной полосой, и оно будет там всю ночь светлеть и зеленеть прозрачным весенним льдом.

— Лида, — сказал Рябинин, — я день просидел в своей камере. Давай съездим за город, на свежий воздух, а?

— Завтра?

— Нет, сейчас.

— Да ведь ночь же! — удивилась она.

— На часик, а? Подышим, и обратно.

— Ты же есть хочешь, — неуверенно согласилась она.

С полчаса они топтались под доской с шашечками. Когда сели в машину, Лида вдруг засмеялась и прильнула к нему:

— Ну и сумасшедший! То домой не идёт, а то гулять ночью придумает…

Рябинин промолчал. Может быть, он и был в эти дни сумасшедшим. В конце концов человек, захваченный до мозга костей идеей, — разве не сумасшедший? И разве страстная мысль не похожа на манию? Работать сутками без приказа, без сверхурочных, премиальных и благодарностей — не сумасшествие? Да и что такое «нормальный»? Человек, у которого всё аптечно уравновешенно и на каждый минус есть свой плюс? Кто стоит на той самой золотой середине, которую любит обыватель и ненавидит Рябинин?

— Куда поедем? — спросил шофёр.

— В аэропорт, — ответил Рябинин и пугливо глянул на жену.


Аэропорт не спал. На лётном поле ревели реактивные самолёты, наверное прогревали моторы, но со стороны казалось, что изящно-могучие машины обессилели, не могут взлететь и только надрывно кричат, как раненые звери.

— Чувствуешь, тут ветерок, — сообщил Рябинин, — всё-таки мы за городом.

С лётного поля несло гарью. Лида взглянула на мужа. Он тут же перебил её вопрос:

— Смотри, садится!

Самолёт снижался, наплывал в темноте цветными огнями. Казалось, он сейчас покатится перед ними, но самолёт куда-то нырнул за ангары, за тёмные силуэты хвостов, за лес самоходных трапов. Рябинин потащил Лиду к проходу, через который выпускали прилетевших.

Пассажиров сначала подвозили к стеклянному параллелепипеду — багажной. Но она стояла за проходом, практически на лётном поле, и туда встречающих не пускали. При желании пройти можно: скажем, помочь вынести чемодан. Но там-то, в багажной, как узнать имена родителей, которых даже в паспорте нет. И в багажной Петельников уже посидел, изучив жизнь её работников, как четырехправиловую арифметику. Багажная отпадала.

Рябинин повёл жену в один зал ожидания, потом во второй, потом в третий… Они терпеливо перешагивали через ноги дремавших пассажиров. Но Кузнецова и Гущина сюда не заходили. И всё-таки здесь преступница получала информацию.

— В четвёртый зал пойдём? — спросила Лида.

Рябинин быстро глянул на жену: ни упрёка, ни иронии, ни усталости.

— Пойдём в кафе, — предложил он.

Она пошла безропотно, будто у него в кабинете час назад ничем не возмущалась. Он знал, что Лида сейчас его безмолвно утешает, — она умела утешать молча, одним присутствием.

Они взяли крепкого чаю и горку сосисок — ему. Рябинин осматривал зал, механически жуя резиновую колбасу.

— Целлофан-то сними, — засмеялась Лида.

Кафе было огромное, современное и деловое, как и сам аэропорт. Здесь, видимо, не засиживались и не застаивались. И здесь пили только кофе и чай. Нет, это не то место, которое он искал. Рябинин даже перестал жевать — разве он искал какое-нибудь место? Он просто хотел побродить там, где, ему казалось, и произошла завязка. Бродил без плана, без логики, по воле интуиции и фантазии — авось поможет мысли.

— Серёжа…

— А?

— Пока её не поймаешь… ты не вернёшься?

— Как? — не понял Рябинин. — Мы сейчас пойдём домой…

— Это ты своё тело повезёшь домой… А сам будешь здесь или с той, которую вы ловите, — вздохнула она.

— Лида… — начал было Рябинин.

— Молчи, — приказала она. — Даю тебе три дня на поимку этой ужасной женщины.

— Три дня, — усмехнулся он. — Может, и трёх месяцев не хватит.

— Зачем себя так настраиваешь? Вспомни, другие-то дела раскрывал. Да и не одно.

Другие дела раскрывал. Но те дела уже казались лёгкими, а последнее дело всегда самое трудное. Лида утешала его — теперь словами. Женщины-утешительницы… Мужчине нужна любовь, семья, дети, секс, обеды и всё то, что связано у него с женщиной. Но каждому мужчине, даже самому сильному, а может быть сильному мужчине тем более, нужна женщина-утешительница.

— Серёжа, если ты будешь так переживать, то дай бог, если дотянешь до сорока лет, — сообщила Лида.

— А как же пенсия? — спросил он и увидел за столом двух инспекторов уголовного розыска, которые тоже ели по тарелке сосисок. Значит, ведомство Петельникова крутилось в аэропорту денно и нощно. Но вслепую здесь ничего не сделаешь, — тут нужно догадаться.

Рябинин вспомнил, как однажды они с Петельниковым искали преступника, о котором только знали, что номер его домашнего телефона кончается на цифру 89 — в шестизначном номере. Работа шла интересно и споро, а было её немало. И раскрыли.

— Пойдём, Лидок, домой, — предложил Рябинин, оставляя недоеденные сосиски. — Тебе же завтра на работу.

— Завтра суббота, Серёжа.

— Да?! — удивился он.

Что-то в его «да» она услышала ещё, кроме простого «да». Лида рассмеялась почти весело, будто он сострил:

— Так сказал, словно страшней суббот ничего нет. Обещаю завтра тебя не держать.

— А мне как раз некуда идти. Я теперь могу работать дома — сидеть и мыслить.

— Чудесно. Будем вместе мыслить. А куда мы идём?

Он опять привёл жену к воротам прибытия. Рябинина тянуло к ним, словно его подтаскивал туда один из тех могучих реактивных двигателей, которые стояли на самолётах. Увидит он этот проход с дежурным, и спустится на него озарение, наитие, откровение, хоть голос божий — вот что ему надо в аэропорту. Но оно даже не блеснуло, даже зарницы этого озарения не вспыхнуло.

От ворот прибытия вела широкая асфальтированная пешеходная дорожка, обсаженная молодыми липками — метров двести. Упиралась она в стоянки: справа такси, слева троллейбусы. Вот и весь путь потерпевших. Улетавший человек бродит по залам и кафе, а прилетевший сразу идёт по этой аллейке к транспорту.

— Пошли, Лида, — вздохнул Рябинин.

Конечно, чтобы найти брод, приходится много оступаться. Известно, что путь к истине усеян не только открытиями. Ошибки — тоже путь к истине. Но только одни ошибки — разве это путь?

Домой они пришли в два часа. Кажется, не светилось ни одно окно. Но уже светилось небо, на котором луна казалась бледной и немного лишней. Рябинин выпил ещё две чашки крепкого чаю и уставился на эту самую луну.

— Спать будешь? — осторожно спросила Лида.

— А как же, — бодро ответил Рябинин. — Чтобы завтра встать со свежей головой. Только постели мне в большой комнате, на диване, а? А то буду ворочаться, тебе мешать.

Лида усмехнулась. Она подошла и обвила тонкими руками его шею. Руки с улицы были прохладными, как стебли травы в лесной чаще. Она бы могла ничего не говорить, но она не удержалась — поцеловала его лёгким радостным поцелуем.

Рябинин пошёл в большую комнату, разделся, лёг на диван и уставился очками в потолок. И сразу повисло медленное время, будто сломались все часы мира и солнце навсегда завалилось за горизонт.

По каждому «глухарю» в уголовном розыске обычно накапливались кипы разного материала. И всегда было несколько человек подозреваемых, которых он отрабатывал, отбрасывал одного за другим, пока не оставался последний, нужный. Но по этому делу и подозреваемых-то не было. Хоть бы кто анонимку прислал…

Казалось, он перебрал все варианты. Петельников проверил всех лиц, которые так или иначе связаны с потерпевшими; опросил всех работников аэрофлота, которые работали в те дни.

И ничего — как поиски снежного человека. Петельников всё делал правильно, но вот он, Рябинин, в чём-то допускал просчёт. Видимо, надо отказаться от заданного хода мыслей, изменить ракурс, что ли… Подойти к проблеме с другими мерками, с другим методом. Но где взять этот метод?

Рябинину показалось, что он задремал. Небо ещё темнело, луна висела там же — в углу большого окна. И тишина в доме не скрипела паркетом и не гудела лифтом. Значит, ещё глубокая ночь, которой сегодня не будет конца.

А если она узнавала фамилии потерпевших — это всё-таки можно узнать в аэропорту, — звонила по телефону в Ереван или в Свердловск знакомой и просила найти по справочному имена и адрес родителей… Боже, как сложно, а потому нереально.

Если допустить, что встречающие их… Но их не встречали.

Рябинин сел на своём диване. Ему хотелось походить но чёртовы паркетины расскрипятся на весь дом. Может и правда начать курить — и красиво, и модно, и говорят помогает. Он знал, что ему сейчас необходимо переключиться на что-нибудь постороннее, тогда нужная мысль придёт скорее. Но он не мог — его мозг был парализован только одной идеей.

Он всё-таки встал и тихонько подошёл к окну. Нет, луна чуть сдвинулась, даже заметно съехала к горизонту.

Рябинин никогда не делился своими неприятностями с людьми — даже Лида знала только то, что видела. Ему казалось, что посторонним людям это неинтересно. А людей близких он не хотел обременять — нёс все беды и заботы на себе, как гроб. Поэтому бывал одинок чаще, чем другие. И сейчас, разглядывая небо, он вдруг хорошо понял волка зимой, севшего ночью на жёсткий голубоватый снег где-нибудь под треснувшей от мороза сосной и завывшего на жёлтую опостылевшую луну. Иногда и ему, как вот сейчас, хотелось сесть на пол и завыть.

Рябинин отошёл от окна и лёг на диван. Обязательно надо поспать, чтобы завтрашний день не выскочил из недели…

Перевоплотиться бы в эту потерпевшую Кузнецову. Сразу представил, как мама укладывает пирожки, провожает, беспокоится… Как Кузнецова летит, не говоря ни слова соседу, потому что тот старый. А он бы, Рябинин, заговорил как раз потому, что сосед старый. Как выходит из самолёта и идёт те двести метров — и он бы тоже пошёл. Как садится в троллейбус — в незнакомом городе и он бы сразу поехал к родственникам…

Перевоплотившись, он повторил путь, который мысленно делал уже десятки раз. Рябинин стал вспоминать, с чем были пирожки. С капустой, с яблоками… Вроде бы с мясом…

Теперь он наверняка задремал, даже спал — он мог поклясться, что спал. Но вдруг что-то блеснуло бело-бело, сине-сине, как электросварка. Он вскочил, озираясь по углам. Ему показалось, что там, во сне, или здесь, в комнате, ярко блеснули пирожки с мясом или с капустой. Рябинин подбежал к окну, уже не боясь скрипучих паркетин. Он знал, что сейчас, вот сейчас догадается — только бы не потерять ту мысль, которая пошла от пирожков. Вроде и с мясом были, и с капустой, и с яблоками обязательно… Ну да, они же из приличных семей, если им в дорогу пекут пирожки с яблоками. Какая дурь! Но от дури сейчас ближе к истине, чем от правильных аксиом. У них же любящие мамы… С мясом пирожок испечь трудно. Его же надо молотить, или молоть, или фаршировать — это самое мясо. А если любящие мамы, приличные семьи, то…

Рябинин бросился в переднюю и сорвал телефонную трубку. Диск завертелся неохотно, понимая, что стоит глубокая ночь.

— Вадим! — как ему показалось, шёпотом крикнул Рябинин. — Ты что делаешь?

— Да как тебе сказать, — хрипло замялся Петельников. — Если учесть, что сейчас три часа десять минут, то я смотрю широкоэкранный сон.

— Вадим, — зачастил Рябинин, — завтра утром возьми машину и вези ко мне потерпевших. Кажется, я нашёл.

— Ну?! — окончательно проснулся инспектор.

— Сейчас рассказывать не буду, боюсь жену разбудить.

— Но это… точно?

— Не знаю. Надеюсь. Всё решат завтра потерпевшие. Досматривай свой итало-французский…

Но он слышал, как Петельников закуривает, значит, спать больше не будет.

Рябинин повернулся и на цыпочках зашагал к большой комнате, будто ступая по кирпичикам в луже. Он смотрел на пол, поэтому прямо упёрся в Лиду, стоявшую на пути.

— Догадался?!

— Не скажу, сглазишь. — Он взял её за покатые плечи. — Надо ещё проверить.

— А сияешь-то, — засмеялась она. — Теперь будешь спать?

— Что ты! — удивился Рябинин. — Какой же теперь сон! Теперь я жду утра. А небо-то!

Оно высветилось до ровной глубокой белизны, свежей и какой-то пугливой, чего-то ждущей. Казалось, эта ясность трепещет в прохладном воздухе, как голуби, летавшие с балкона на балкон. И уже горели розовато-кровавыми полосами крыши, словно там, за домами, варили сталь.

Вдруг он увидел в руке Лиды книжку. Значит, она не спала, пока он корчился на диване. Не спала, когда он смотрел на луну. Рябинину сделалось стыдно. Бывают, будут в жизни минуты, когда захочется выть по-волчьи, и он будет выть. Но не когда друг за стеной.

— Лида, — помолчал Рябинин, не выпуская её тёплых, убегающих вниз плеч, — если тебе моё следствие осточертело, то скажи, я его брошу ко всем дьяволам!

— Если я возненавижу твоё следствие, то об этом никогда не скажу.

— Почему ж?

— Потому что ты бросишь меня, а не следствие.

— Ну да, — обиженно буркнул он.

— Нет, скорее ты будешь рваться между нами всю жизнь, до изнеможения.

— То-то сейчас не рвусь.

Он собрал её расплетённые косы в громадную охапку и зарылся в неё лицом — погрузился в тот особенный аромат, который можно разложить на запах духов, волос, тела, свежей подушки, но вместе всё это непередаваемо пахло Лидой. Он никогда не думал, что дороже — следствие или Лида, как не задумывался, какая рука важней. Лида была его первой и, он надеялся, последней любовью. Да и неважно, что будет, если любовь вдруг пройдёт, как неважно, что будет с землёю ещё через четыре миллиарда лет. Потом можно сойтись с дурой и уйти от неё к дряни, полюбить за шиньон или за брючный костюм, жить ради автомобиля или богатого папы — потом можно любить кого угодно. Но первую любовь выбирают так, словно это твой первый и последний выбор, потому что первая любовь, как родинка, — на всю жизнь.

Лида поцеловала его:

— Расследуй… Только я беспокоюсь за твоё здоровье.

— Тут уж ничего не поделаешь: или будешь жить долго и нудно, или кратко и интересно.

— А нельзя жить интересно и долго?

— Можно, — согласился Рябинин, — если кушать по утрам кефир. Лидок, давай завтракать, а?

Они пошли на кухню, и она подогрела тот завтрак, который он не успел съесть; тот обед, на который он не пришёл; тот ужин, к которому он не вернулся. Рябинин с удовольствием ел среди ночи салат, котлеты, желе, просил ещё, будто на него напал жор. Она грустно смотрела на эту нервную еду.

— Мой начальник, доктор наук, ходит на работу к одиннадцати часам утра, спит по ночам и получает пятьсот рублей.

— Бог с ним, — быстро ответил Рябинин, принимаясь за третью котлету. — Самый верный способ спрятаться от жизни — это уйти в науку.

— А где же она, эта жизнь? В следствии?

— На заводах, в полях, в производстве, в политике, в воспитании, в медицине… И в следствии. Но сейчас у меня голова занята не наукой.

— Как ты догадался? — спросила она о том, чем была занята его голова.

— Я уверен на все сто, — он сразу отодвинул тарелку. — Но завтра проверю. Вот что бы ты сделала в аэропорту, прилетев в чужой город?

— Поехала в гостиницу, или к знакомым, или к родственникам.

— А если бы у тебя были с собой пирожки?

— А в пирожках радиопередатчик? — предположила Лида, которая из-за него прочла немало детективов.

— Да нет, — поморщился Рябинин. — С капустой, яблоками и разной там ерундой.

— И не отравлены?

— Что бы ты сделала, если бы тебя провожала мама и дала с собой эти самые пирожки?


Потерпевшие сидели рядом — впервые встретились у него в кабинете. Совершенно разные: по возрасту, по опыту, по уму и даже по росту. Они выжидательно смотрели на следователя. Петельников сидел против них, будто вызванный на очную ставку. Он тоже поглядывал на следователя короткими злыми взглядами, зыркал сбоку чёрными глазами, потому что Рябинин пока ему ничего не сообщил. Но догадки лучше не сообщать. Рябинин тянул, бессмысленно листая дело. Если не подтвердится, то опять…

— Товарищ Гущина, — наконец спросил Рябинин у обстоятельной женщины лет тридцати, — какая у вас семья?

— Муж, ребёнок, мать…

— Прекрасно, — обрадовался Рябинин.

Гущина и Кузнецова с интересом глядели на следователя.

— Вы родственников наверняка любите? — поинтересовался он.

— Странный вопрос — конечно. Неужели вы их подозреваете? — вдруг обеспокоилась она.

Кузнецова даже фыркнула — что-то среднее между смехом и возмущением. Рябинин неприязненно глянул на неё и сказал Гущиной:

— Нет, разумеется. Просто я интересуюсь, любят ли они вас?

— Странно… Конечно любят, — растерянно посмотрела Гущина на Петельникова, как бы ища поддержки.

Рябинин тоже повернул к нему голову и увидел два испытующих чёрных глаза, которые упорно смотрели на него. Рябинин не понял — сам ли он подмигнул Петельникову или его глаз самостоятельно сработал тиком, но смысл этого подмаргивания он знал: мол, не беспокойся, я не свихнулся. Петельников, кажется, окончательно убедился, что следователь не в себе.

— Так, — сказал Рябинин, наводя очки на Кузнецову, — у вас есть мама, я уже знаю, и она вас любит…

— Зачем нас привезли? Почему отрывают в субботу… — начала было тонким писклявым голосом Кузнецова.

— Прошу отвечать на мои вопросы, — перебил Рябинин и крикнул, сильно шлёпнув ладонью по столу: — Прошу отвечать на мои вопросы!

Стало тихо. Гущина залилась краской, и слегка порозовела Кузнецова. Петельников ни на йоту не отвёл взгляда от следователя, от его вспотевших очков, пятнисто-горящего румянца и окончательно вздыбившихся волос.

— Извините, — сказал Рябинин, — но прошу отвечать на мои вопросы. Гущина, что вы сделали в аэропорту?

— Села на такси и уехала.

— Так. Кузнецова, что вы сделали в аэропорту?

— Села в троллейбус и уехала.

Она так ответила, что Рябинин понял — не уехала бы на троллейбусе, да теперь всё равно бы не сказала. Напрасно он их допрашивает вместе, не зря закон запрещает, но ему нужно только спросить.

— Так, — сказал Рябинин, встал и отбросил ногой стул, который сейчас ему мешал. — Вы прилетели, дома беспокоятся родственники, а вы сели и поехали?!

— Да, вспомнила, — вдруг оживилась Гущина.

— Конечно! — вскрикнул Рябинин так, что Гущина чуть не забыла того, что она вспомнила. — Ну?!

— Я зашла на почту и подала маме телеграмму.

— Почему же вы раньше молчали? — укоризненно спросил Рябинин. — Я же просил сообщить каждую мелочь.

— Это так естественно, — вмешалась Кузнецова. — Я тоже дала телеграмму.

Рябинин торжествующе глянул на Петельникова — тот сидел, как шахматист за партией. Он ничего не понимал. Может быть, поэтому в очках Рябинина и засветилось лёгкое самодовольство.

— Какие писали тексты? — спросил он сразу обеих.

— Наверху адрес, фамилию, имя, отчество, — начала перечислять Гущина, — а текст такой: «Долетела благополучно Целую Тоня».

— У меня вместо «благополучно» написано «хорошо», — сообщила Кузнецова.

— Кто-нибудь около вас был?

— Там полно народу, — пожала плечами Гущина. — Даже очередь стояла.

— Видал! — гордо сказал Рябинин инспектору и заложил бланк в машинку. В пять минут он отстучал два коротких, как справки, протокола. Потерпевшие молча расписались и ушли, заверенные им, что сделан ещё один шаг к адресу преступника.

— Вот где разгадка! — нервно потёр руки Рябинин. — В телеграмме есть всё данные: адрес, имена родителей, имя потерпевшей. Ну и факт налицо — человек приехал. А?!

Петельников только расстегнул пиджак, из-под которого сразу выскочил и повис маятником длинный галстук, расписанный не то цветами, не то попугаями. Радость следователя до него не дошла, как не доходит тепло солнца в рикошетном свете луны.

— Вадим, ты что? — подозрительно спросил Рябинин.

— Понимаешь, на почте и телеграфе я всех проверил, — задумчиво ответил инспектор. — Даже не могу представить, кто там её соучастник.

— Какой соучастник? — не понял Рябинин.

— Кто телеграмму-то ей показывал? — впал в окончательное недоумение Петельников.

— Да проще всё, гораздо проще! — обрадовался Рябинин, что это оказывается не так просто и не зря он думал день и ночь. — Она ходит по залу и заглядывает в телеграммы. Человек пишет… Или стоит в очереди — долго ли подсмотреть и запомнить. Элементарно гениально! А потом иди к старушке, плачься. Вадим, теперь она у тебя в руках.

— Почему? — спросил инспектор и выпрямился.

Галстук сразу лёг на его широкую грудь. Рябинин видел, что Петельников лукавит — он уже знал, почему. Он уже заработал мыслью, расставляя ребят по аэропорту. И его длинные ноги уже заныли под стулом от оперативного зуда.

— Она будет «работать» на телеграфе, пока её не спугнут, — всё-таки ответил Рябинин.

Инспектор встал.

— Сергей Георгиевич, на всякий случай, где будешь?

— Спать дома.

Петельников кивнул и сразу вышел — теперь у него появилась конкретная оперативная работа. Искать преступника нужно медленно, чтобы наверняка. А ловить его надо быстро.


Через два часа, когда Рябинин, как подрубленный, свалился на диван и спал, вокруг здания аэропорта медленно бродила симпатичная молодая женщина. Казалось, она чего-то выжидала. Впрочем, она могла ждать самолёт и не хотела сидеть в душном зале.

В субботний день народу в аэропорту много. Теперь в аэропорту всегда народ, потому что люди спешат и уже не любят ездить в поездах.

Женщина заглянула в кафе, посмотрела на взлетавшие самолёты, медленно вошла в почтовый зал и села в уголке скромно, как Золушка на балу. Теперь она ждала кого-то здесь. Казалось, она забыла то лицо, поэтому разглядывает всех внимательно, чтобы не ошибиться.

Прошёл час. Она не шелохнулась, не спуская глаз с людей, которые входили, писали телеграммы, отправляли и уходили. Прошло ещё полчаса. Женщина вытащила из сумки зеркальце, посмотрелась и встала, поправив пышнющую связку волос. Она не ушла, а принялась медленно ходить вокруг овального стола, как ходила вокруг здания аэропорта. Её круги, а вернее, эллипсы, всё плотнее прижимались к людям, сочиняющим телеграммы. Теперь она рассматривала стол, словно то, что она ждала, должно оказаться на столе. Около одной женщины она даже склонилась. Та удивлённо подняла голову, но пышноволосая пригнулась ниже и поправила что-то в туфле.

Походив, она сделала восьмёрку и оказалась у очереди к телеграфному окошку. Она встала последней. Никакой телеграммы у неё в руке не было, да она ничего и не писала. Сначала держалась рассеянно, смотря по сторонам, но потом её взгляд как-то сам собой замер на телеграмме стоящей впереди женщины.

— Вы последняя? — услышала она над ухом и вздрогнула.

Перед ней стоял вежливый молодой человек и улыбался.

— Я, — вяло ответила она и сразу отвернулась, будто застеснялась.

— А у вас ручки не найдётся? — опять спросил молодой человек.

— Нет.

— А чем же вы писали телеграмму? — поинтересовался он.

— А вам какое дело?! — Она резко обернулась к парню.

— Ну-ну-ну, — успокоил её молодой человек, не переставая улыбаться. — Да у вас, я вижу, и телеграммы-то нет…

Его рот улыбался, но глаза смотрели серьёзно, даже зло, и поэтому лицо показалось маской, которую он только что нацепил. Она поправила волосы, чтобы не рассыпались и не закрыли её с головы до ног, — они еле держались.

— Не ваше дело! — сердито отчеканила женщина и неожиданно вышла из очереди.

Быстрым сбивчивым шагом она двинулась из почтового зала, и её небольшая фигура понеслась по переходам. Она пробежала все пролёты, двери, залы и выскочила из здания аэропорта… Когда женщина миновала его длинное распластанное тело и направилась к троллейбусу, то опять увидела этого молодого человека — он спешил за ней.

— Подождите! — Парень встал на её пути. — Зря вы обижаетесь. Я просто хотел с вами познакомиться.

— А я просто не знакомлюсь, — сурово ответила она, делая шаг в сторону.

— Давайте познакомимся не просто, — предложил он и сделал такой же шаг в ту же сторону.

Она посмотрела ему в глаза: они по-прежнему светились злостью и съедали улыбку, как вода съедает сладкий сахар.

— Повторяю, что не хочу с вами знакомиться, — уже громко сказала она, и её лицо залилось краской.

— Может, вы со мной хотите познакомиться? — раздался голос сзади.

Она даже вздрогнула, потому что сзади вроде бы никто не подходил и вдруг оказался человек, точно вылез из люка. Человек был высок, изысканно одет, чисто выбрит. Пальцами он перебирал радужный галстук, будто вырезанный из павлиньего хвоста; смотрел на неё чёрными, слегка выпуклыми глазами и ждал ответа.

— Вас тут что — шайка? — удивлённо спросила она.

— Да, — подтвердил высокий, — шайка из уголовного розыска. Прошу ваши документы.

— Какое вы имеете право? — спросила молодая женщина.

— Работа такая, — усмехнулся парень с галстуком.

— Нет у меня документов, — тихо ответила она, сразу потускнев.

— Тогда назовитесь, пожалуйста.

— Ничего я вам не скажу, — вдруг вспыхнула она.

— Вы задержаны, гражданка. Пойдёмте с нами, — сказал Петельников и взял её под руку.


Днём Рябинин всегда спал тяжело и чутко, как зверь в норе. Он ворочался, постанывал, часто просыпался и даже сквозь дрёму ощущал головную боль. Потом уснул крепче, но всё равно знал, что спит и видит сон…

Якобы… мчался на место происшествия под вой сирены и всё думал, зачем шофёр так сильно воет, ведь тому, ради которого ехали, уже спешить некуда, — у них же не «скорая помощь». Затем он стоял в квартире, и, как всегда, было много народу. Все смотрели в пол и что-то искали — и работники уголовного розыска, и эксперты, и понятые. Трупа нигде не было. Тогда он спросил про труп начальника уголовного розыска, но тот хитро прищурился: мол, следователь, а не знаешь. И сразу все перестали искать. Начальник громко объявил, что приехал следователь и сейчас труп найдёт. В притихшей комнате Рябинин подошёл к шкафу, открыл его и показал понятым — там стоял труп и давился смехом, потому что его никак не могли найти…

Рябинин тяжело поднялся с дивана. Сон получился не страшный, даже весёлый. В снах, как и в кино, неважно, что показывают, а важно, как показывают.

— Даже снов человеческих не снится, — сказал он вслух.

Они ему виделись двух типов: страшные и хлопотливые. Страшные бывали редко. Чаще смотрелись хлопотливые, как и его жизнь. И те, и другие сбывались с точностью графика. Страшные — были к неприятности. У какого следователя не случается неприятностей? Хлопотливые — какие-нибудь пожары, бега, собрания — к хлопотам, а они у следователя ежедневно.

Но были и третьи сны: неясные, непонятные, дрожащие синеватым рассветным воздухом… В них причудливо соединялось самое дорогое для него, которое ложилось на вечно больную рану, потому что самое дорогое всегда болит. В этих синеватых снах мелькала его семилетняя Иринка, которую он боялся обделить интересным детством. Мелькала Лида, которой боялся не дать счастья… Мелькал его отец, которому теперь он ничего не даст, да тот бы и не взял ничего, как всю жизнь ни капли не взял лишнего у государства. В этих снах бежали тёплые ветры, невероятно по-русски пахли берёзы, руки матери мыли ему голову тёплой водой, и мир ещё казался алмазно-свежим, каким бывает солнечное утро только в детстве… От этих снов он просыпался и уже не мог уснуть до утра. Но они снились только ночью и редко — может быть, несколько раз за всю жизнь — и оставались в памяти на всю жизнь.

Проспал он часа два. По радио передавали дневную зарядку. Свежесть не появилась. Болела голова, вялое тело висело само по себе, как сброшенный мятый костюм. Во рту растекалась горечь.

Рябинин попробовал сделать несколько упражнений с гантелями, но в висках сразу болезненно застучало. Он принял тёплый душ, и вроде бы стало полегче. Крепкий чай, любимый его напиток, который он пил часто, как старушка, освежил больше сна.

После чая Рябинин начал бесцельно бродить по квартире. На столе лежала торопливая записка: «Ушла в магазин, скоро вернусь. Спи побольше». Днём спать побольше он не мог. Получалось ни то ни сё: ни работа, ни отдых.

Сидеть дома один Рябинин не любил. Даже если работал за своим столом, ему нравилось, что мимо ходит Лида, копошится по углам Иринка, и обе без конца мешают и пристают с разными вопросами. Оставшись один, он сразу впадал в грусть, как невзятый в кино ребёнок, и не мог видеть квартиры. Лидины янтарные бусы казались брошенными, будто они больше никогда не лягут на её грудь. На Иринкину куклу, самую обтрёпанную и плюгавую, которую он всё хотел спустить в мусоропровод, сейчас смотрел, как на саму Иринку…

Зазвонил телефон, и Рябинин обрадовался — мысли об Иринке, которая была за городом, довели бы его до тоски.

— Слушаю.

— Сергей Георгиевич, — ошалело сказал Петельников, — поймали!

— Брось шутить, я не выспался.

— Да в камере сидит!

Рябинин вылез из кресла, не зная, что спросить и что сказать, — не мог поверить, что его теория сработала так быстро.

— Ну и что? — задал он дурацкий вопрос.

— Я машину за тобой послал. Задержанная требует следователя.

— Сама?

— Сама. Только, — замялся Петельников, — по-моему, это не та, а её соучастница.

— Не та?

— Я уж начинаю путаться. Ходила и заглядывала в телеграммы, фамилию не называет, документы не предъявляет. По-моему, соучастница. А может, сама. Волосы русалочьи, наверняка парик.

— Одеваюсь, — сказал Рябинин и повесил трубку.

Есть и у следователя радости. Обвиняемый признался — значит, поверил, раскаялся. «Глухарь» раскрылся — значит, дрянь больше не гуляет на свободе. Дело в суд направил и прекратил — значит, сумел разобраться. Потерпевший пришёл спасибо сказать — что может быть приятнее! Есть у следователя радости, и всегда они связаны с одним — с торжеством истины.

Он мчался в машине по городу, мысленно подталкивая её по забитым улицам. Ему не терпелось, и в одном месте шофёр, словно уловив его состояние, гуднул сиреной. Доехали они быстро — минут за двадцать.

Рябинин выскочил из кабины и бросился к зданию аэропорта. Он не знал, где находится пикет милиции. Как назло не было ни милиционера, ни дежурного по аэропорту. Он уже пробежал два зала ожидания, оказался на лётном поле, где его и поймал Петельников.

— Опять галстук новый? — радостно спросил Рябинин.

— Конечно! — засмеялся Петельников, хотя оба понимали, что радуются они не галстуку.

— Значит, так, — на ходу говорил Рябинин. — В пикете её обыщем и повезём допрашивать в прокуратуру.

— Конечно, — опять весело согласился инспектор.

Пикет состоял из небольшой комнаты со столом и маленькой камеры для пьяных. В комнате сидели оперативники, которые при их появлении встали.

— На всякий случай двое сидят с ней, — объяснил Петельников. — Пока ведь не обыскана.

— Нужно трёх женщин, — сказал Рябинин. — Двух понятых и одну оперработницу для обыска.

Петельников что-то шепнул одному из ребят, и тот моментально исчез.

Поправив галстук, Рябинин вошёл в камеру и замер — в голову бросилась жаркая кровь, от которой, кажется, шевельнулись на затылке волосы и осели очки на переносице…

Посреди камеры стояла его жена.


Великие слова Рябинин старался не произносить: по пустякам не поворачивался язык, а крупных событий в жизни случалось немного. К таким большим понятиям он относил и слово «любовь». Ему казалось, что они с Лидой его вроде бы ни разу не употребили — не было нужды, как здоровому человеку нет нужды говорить о здоровье.

Рябинин, Лида и Петельников сидели в ресторане аэропорта. Инспектор с удовольствием ел солянку — он вообще много ел. Лида рассеянно ковыряла блинчики с мясом. Рябинин свои полпорции уже съел. Он смотрел на жену, то и дело поправлял очки, которые в жарком помещении всегда съезжали, и думал о ней, о женщине…

В основе цивилизации лежит гуманизм. В основе гуманизма лежит жалость. А вся жалость — у женщины. Да и детей рожают женщины, и жертвуют собой чаще женщины, и мужчины зачастую стараются ради женщин…

— Лида, — деликатно прожевав, спросил Петельников, — я всё-таки не совсем понимаю вашу акцию. Вы хотели сами её поймать?

Рябинин видел, что жена расстроена. Вообще-то она слегка кокетка и в присутствии такого галантного парня, как инспектор, обязательно бы чуточку водила глазами и поигрывала бы латунной косой. Но сейчас Лида сидела тихо, стараясь быть незаметной.

— Не поймать, а проверить Серёжину теорию, пока он спит. Можно ли увидеть адрес…

— Ну и как — можно? — с интересом спросил инспектор.

— Конечно. — Она пожала плечами.

— Вот что значит обсуждать с женой уголовные дела, — мрачно сказал Рябинин и погладил её руку, чтобы смягчить тон.

— Вот что значит не знакомить со своей женой, — уточнил Петельников.

— Тебя не раз приглашали, — возразил Рябинин.

— Серёжа, я больше никогда в жизни не вмешаюсь в твою работу, — сказала Лида виноватым голосом.

Рябинин старался выглядеть сурово, но безвольная радость прорывалась из груди. Он это видел по её лицу — там она отсвечивала. Большие слова можно всуе не произносить. Но большие чувства прорываются сами, потому что им не уместиться. Это «пока он спит» тронули его, и Рябинин подумал, что с «глухарём» он действительно перезабыл все большие и маленькие слова.

— Я, братцы, не наелся, — сообщил Петельников.

— Предлагала же поехать к нам, — укоризненно сказала Лида.

— Не могу, моё место теперь здесь, в аэропорту. Кстати, Сергей Георгиевич, я видел её в ресторане всего часа полтора и то больше смотрел на другую. Ну и в квартире мельком. Боюсь ошибиться. Пример уже есть, — сказал инспектор и кивнул на Лиду.

— Я думаю об этом, — ответил Рябинин и удивился.

Он думал о Лиде, женщинах, любви, ел солянку, разглядывал жену, беседовал с инспектором — и думал «об этом» не переставая, видимо с того момента, как обнаружил Лиду в камере.

В париках и косметике узнать эту телепатку в лицо будет трудно. Значит, у инспектора оставалось только одно — наблюдать за её поведением. Но это ненадёжно, как ловить птиц сачком. Могла быть задержана любая прилетевшая и озирающаяся женщина, а их в аэропорту много; преступница меньше всего выглядела подозрительной.

— Есть идея, — сообщил Рябинин.

— Ты, Сергей Георгиевич, просто мозговой центр, — легонько поддел Петельников следователя, но тот не обратил внимания.

— Про одорологию слышал?

— Это он при вас свою учёность показывает, — сообщил инспектор Лиде. — Ну, слыхом слыхали, но ещё не употребляли.

— Одорология — наука о запахах, — объяснил Рябинин больше жене, чем инспектору, который о ней знал. — Я изъял в квартире халат, теперь он нам пригодится.

— У меня как раз насморк, — поделился инспектор и тут же сказал Лиде: — Пардон.

Рябинин стал обдумывать. У него рождалась идея, а инспектор не ко времени разыгрался под действием солянки и хорошенькой женщины. Петельников сразу уловил настроение следователя и серьёзно заметил:

— Сергей Георгиевич, эта штука ещё не особенно освоена.

— Я привезу банку с запахом, а ты пошли за проводником с собакой.

— Ты же халат паковал в полиэтиленовый мешок, — вспомнил Петельников.

— Запах я перенёс шприцем в герметические банки. Когда увидите подозрительную женщину… Впрочем, я сейчас провожу Лиду домой и всё покажу.

И Рябинин посмотрел на жену, вспомнив, что сегодня суббота.


Почти никогда не обваливаются только что выстроенные дома. Не падают в воду новые мосты. Не оседают высотные здания. И даже длиннющие телевизионные вышки, которые уж, казалось бы, должны завалиться наверняка, спокойно горят в небе красными огнями. Потому что они строятся по инженерным расчётам, по чертежам, формулам и цифрам. Версии следователя строятся на интуиции, логике и психологии, к которым добавляются факты, если они есть. Поэтому расчёты инженера относятся к расчётам следователя, как желание бога к планам человека в известной пословице «Человек предполагает, а бог располагает».

Прошла бесплодная неделя. Петельников не жил дома, ел в кафе, спал в гостинице у лётчиков, чистые рубашки покупал в ларьке «Товары в дорогу», а грязные складывал в громадный портфель. Оперативники, его подчинённые по группе, играли с лётчиками в домино. Рыжий Леденцов от безделья напился пива и был отправлен в райотдел — на операции Петельников даже запаха не допускал.

За время своей работы инспектор убедился, что если версия принята, сомневаться в ней нельзя, пока её полностью не отработаешь. А начни сомневаться — ни одного дела не доведёшь до конца, потому что в их работе гарантии не давались. Петельников ежедневно звонил Рябинину и ни разу не усомнился в правильности его догадки.

На десятый день, в понедельник, к шести вечера прибыли почти один за другим самолёты из Хабаровска, Киева и Ашхабада. В почтовом зале аэропорта сразу сделалось людно. Прилетевшие входили с вещами и лепились вокруг овального стола, сочиняя телеграммы. Один парень спортивного вида даже сидел в углу на чемодане и, вероятно, писал письмо. Той тишины, которая стоит в обычных почтовых отделениях, здесь не было: где-то ревели самолёты, что-то гудело за стеной, радио то и дело объявляло о посадке и прибытии…

Девушка с тяжёлым узлом чёрных плотных волос, будто вылепленных из вязкого вара, сочиняла телеграмму, смотрела в потолок, шевелила губами и копалась в дорожной клетчатой сумке. Потом взглянула на стеклянный барьер, схватила свои лёгкие вещи и встала в очередь. За ней тут же пристроилась девушка без вещей, в широкополой соломенной шляпе, в которых обычно приезжают с юга. А за этой девушкой уже вставала плотная женщина средних лет с сеткой помидоров… Очередь была человек в пятнадцать, но двигалась споро.

Черноволосая обмахивалась телеграммой, как веером. Девушка в соломенной шляпе стояла чуть сбоку, держа свою телеграмму свёрнутой в трубочку. Женщина с сеткой посматривала на помидоры, боясь их передавить: они были крупные, южные, распираемые соком.

— Вы не скажете, как проехать на проспект Космонавтов? — обернулась чёрная к соседке.

— Я нездешняя, — ответила в соломенной шляпке.

— На семнадцатом троллейбусе, — вмешалась женщина с помидорами.

— А вы не из Хабаровска? — спросила чёрненькая девушку в шляпе.

Вероятно, у них бы завязался обычный дорожный разговор о городах, гостиницах и ценах на фрукты…

Но в этот момент из служебной комнаты вышел молодой человек с красивой чёрной овчаркой на поводке. В другой руке он держал теннисные ракетки. Собака, не слушаясь хозяина — да хозяин вроде бы её не особенно и сдерживал, — деловито обежала длинный стол. Овчарка сделала по залу несколько замысловатых фигур, уткнувшись носом в пол, подтащила молодого человека к окошку и побежала вдоль очереди…

Вдруг она рванулась вперёд и взвилась на задние лапы, захлёбываясь от неудержимого лая, даже не лая, а какого-то рычащего клёкота, пытаясь броситься на плечи девушки в шляпе.

— Карай! — крикнул молодой человек и рванул поводок.

Спортивный парень, писавший письмо на чемодане, тут же извлёк из-под себя кинокамеру, навёл её на людей и застрекотал.

Удивлённая очередь притихла, ничего не понимая. Некоторые улыбались: в конце концов мало ли какие есть собаки и кинолюбители!

Но девушка в соломенной шляпе резко повернулась и пошла из очереди, словно объявили посадку на её самолёт. Она сделала шагов десять, когда женщина с помидорами швырнула сетку на пол, настигла уходящую и на глазах изумлённой очереди схватила её руку и завернула за спину. Тут же на одном из стеклянных окошек с табличкой «Администратор» отъехала зелёная шёлковая шторка, и там оказался ещё один кинолюбитель с камерой, который снял уже всю картину — и первого кинолюбителя, и очередь, и девушку в шляпе, уходящую от собаки и кинокамер.

Из служебной комнаты вышел Петельников с двумя работниками аэропорта. Парень на чемодане тоже вскочил. Ещё появились откуда-то два оперативника словно вылезли из-под стола. Молодой человек с ракетками успокаивал собаку.

Девушка в соломенной шляпе оказалась в плотном людском кольце, из которого не было выхода.

— Вот и встретились, — радостно, как старой знакомой, сообщил Петельников. — Всё-таки верная пословица насчёт третьего раза, которого не миновать.

— Пусть эта мясистая дура отпустит руку, — сказала она низким голосом, оставаясь невозмутимой, будто её ничего тут не касалось, кроме завёрнутой руки.

Петельников кивнул, и «мясистая дура», тоже инспектор уголовного розыска, отпустила. Петельников тут же выдернул из этой отпущенной руки телеграфный бланк и показал его работникам аэропорта:

— Товарищи понятые, смотрите, абсолютно пустая бумага.

Понятые кивнули. Задержанная поправила соломенную шляпку. Оперативники, молодые ребята, рассматривали её с любопытством, как кинозвезду.

— В пикет милиции, — приказал Петельников. — Шумилов, перепиши свидетелей.

Её так и повели — в людском кольце. Ошарашенные пассажиры смотрели вслед, ничего не поняв, потому что не было ни одного милицейского мундира.

На полу осталось месиво давленых помидоров, издали — как пятно крови на месте преступления.

В это время Рябинин сидел в своём кабинете мрачный. Ничто не шло, другие дела лежали лежнем, всё валилось из рук и грызла совесть за тех ребят, которые по его ночной идее томились в аэропорту.

Утром вызывал прокурор и монотонно перечислил его грехи: преступление до сих пор не раскрыто, другие дела лежат без движения, работникам уголовного розыска дано неправильное задание. После указанных конкретных ошибок прокурор перешёл на причину, их породившую, — его характер. Рябинин не стал спорить хотя бы потому, что прокурор дорабатывал последние дни и переводился в другой район. Он не хотел спорить, но и не мог не обороняться.

Потом в канцелярии Рябинин перекинулся словами с Машей Гвоздикиной, сообщив, что в её годы можно быть и поумней. Затем поспорил с помощником прокурора Базаловой о воспитании детей, доказывая, что, если бы родители не только выращивали, но и воспитывали, преступность давно бы исчезла. И уж под конец поссорился по телефону с начальником уголовного розыска, чего наверняка не надо было делать, чтобы не навредить Вадиму Петельникову.

Он не срывал зло на людях. Как человек крайностей, в тяжёлые моменты Рябинин отказывался от компромиссов. Он никогда не ссорился с одним человеком, а уж если рвал с одним, то как-то получалось и с другими, как в цепной реакции. Поэтому он не ссорился с однимчеловеком — он ссорился с миром.

Вошёл Юрков. Он носил плащ даже в жару, и Рябинин подумал, что почему-то несимпатичные ему люди всегда тепло одеваются.

— Я в плохом настроении, — предупредил Рябинин.

— Я тоже, — добродушно заявил Юрков. — Завтра партсобрание, не забыл?

— Нет.

Ему не хотелось говорить, но Юрков такие мелочи не замечал. Спор с прокурором случился при нём, и, видимо, он пришёл утешить. Юрков попытался придумать вступление, но отказался и прямо спросил:

— Знаешь? Прокурор хочет твой вопрос поставить на партсобрании.

— Какой вопрос? — внешне удивился Рябинин, но вообще-то не удивился ничуть — мало ли какие вопросы может придумать руководитель, когда ему не нравится подчинённый.

— Ну о твоём характере…

— Впервые слышу, чтобы характер обсуждался на партсобрании, — теперь действительно удивился Рябинин.

— Да нет, — поморщился Юрков, — вопрос будет называться иначе. Но характер у тебя плохой, это точно.

Юрков хитренько улыбнулся: мол, не спорь, знаем твой грешок.

— Характер у меня не плохой, — спокойно возразил Рябинин, — просто он у меня есть.

— Да зачем он? — житейски заметил Юрков.

— Без характера не может состояться следователь, да и человека нет без характера.

Юрков поморщился, и Рябинин понял его — всё, мол, теория, а жизнь состоит из практики.

— Жизнь-то другая, — разъяснил Юрков.

Для многих людей жизнь хороша тем, что на неё можно всё свалить. Она вроде бы всё списывала. Часто жизнью называли ряд обстоятельств, которые помешали человеку стать лучше. Но Рябинину сейчас не хотелось ни о чём говорить — ни о жизни, ни о смерти.

— Вот спорить ты любишь, — подумал вслух Юрков.

— К выступлению на партсобрании готовишься? — усмехнулся Рябинин.

— А что — не любишь?

— Люблю, чёрт возьми. Разве это плохо?! — наконец-то вскипел Рябинин. — Испокон веков считалось, что способность к дискуссиям — прекрасное качество.

— Да ты уж больно волнуешься, — возразил Юрков.

Рябинин рассмеялся — зло, как демон. Его упрекали в страстности, а он, как дурак, серьёзно говорил с этим человеком, который с такой же невинностью мог упрекнуть в принципиальности.

— Пожалуй, прокурор о тебе на собрании не заговорит, секретаря парторганизации испугается, — уточнил Юрков.

Секретарём парторганизации была Демидова.

— А вообще-то, я пришёл вот что спросить. Ты со мной как-то спорил, что преступника надо перевоспитывать и доверять… Вот поймаешь её, эту свою неуловимую, — перевоспитаешь за один-два допроса? Будешь ей доверять? А?

Юрков щурил свои хитроватые глаза на большом широком лице. Рябинин молчал. Видимо, умные вопросы приходят в голову всем.

Честно на вопрос Юркова он ответить не мог, поэтому молчал. Конечно, эту женщину за несколько допросов не только не перевоспитаешь, а и души-то не тронешь. Доверять ей мог только сумасшедший. Получалось, что его слова в споре — красивая болтовня. И верно сказал тогда Юрков, что они для девочек.

Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, — ухнула трубка, — она у меня в камере!

— Ну-у-у! — даже запел Рябинин и почему-то встал. — Как же?

— Всё как по сценарию. Как ты расписал, так она и шуровала.

— Вадим, а она не убежит? Смотри.

— Если только разберёт кирпичную стену или сделает за ночь подкоп. Пусть напишет объяснение?

— Ну пусть пишет, — помялся Рябинин. — Ко мне на допрос везите завтра. Возьмусь со свежими силами…

Инспектор знал, что на свои допросы следователь никого не пускает.

— Какая она? — вырвалось у Рябинина.

Петельников помолчал.

— Трудно будет с ней. Да ничего, главное сделано.

— Нет, Вадим, главное ещё впереди…

Часть третья

На следующий день Рябинин готовился к допросу. Он сидел с закрытыми глазами.

У каждого следователя есть десятки приёмов, которыми он пользуется, как механик разными гаечными ключами. В принципе приёмы можно применять любые, кроме незаконных и аморальных. Но чтобы их применять, нужно иметь отдохнувший ум, который весь допрос обязан быть в живости, деятельности, подвижности… Силы разума, как частицы в синхрофазотроне, надо разгонять до больших энергий, до такой высокой степени сообразительности, которая называлась быстроумием. Найти выход из положения, вовремя ответить, уместно пошутить, неожиданно одёрнуть, при случае пожалеть, а при случае быть готовым и к физической обороне. Это быстроумие сродни остроумию, только остроумие проявляется вспышкой, а быстроумие — состояние постоянное, и чуть ослабело оно, допрос гаснет. Ум следователя должен не иссякать, как источник в горах. Об одном и том же он должен уметь спрашивать постоянно, и всё по-иному, бесконечно бить в одну точку новым, тут же придуманным оружием, чтобы человеку казалось, что разговор идёт всё время о разном.

Но Рябинин был тугодум; может быть, обстоятельный, основательный, глубокий, но тугодум.

Закрыв глаза, он решал, на чём же строить допрос, который всегда на чём-то держится, как дом на фундаменте. Двое ресторанных потерпевших, Капличников и Торба, отпадали, — они не могли её опознать. На очной ставке она наверняка заявит, что видит их впервые. Получавшие деньги старушки тоже отпадали — разве им опознать? Кузнецова и Гущина её вообще не видели. Петельников в данном случае не свидетель, работник милиции, лицо заинтересованное. И Рябинин с тоской подумал, что прямых доказательств нет: не смешно ли — столько преступных эпизодов, а доказательства только косвенные! Теперь всё зависело от допроса. Удастся заставить её сказать правду — доказательства появятся, сама о них расскажет, а он зафиксирует. Не признается — дело будет трудным, и ещё неизвестно, чем оно кончится.

Выходило, что допрос лучше строить на Курикине. Он открыл глаза и спрятал в дело заготовленное постановление на её арест — осталось только получить санкцию у прокурора. Хотел было составить план допроса, что рекомендовала делать криминалистика, но передумал — свободная импровизация у него получалась лучше.

Рябинин услышал тяжёлые шаги в коридоре и сразу понял, что волнуется.

В кабинет вошёл молодой сержант из райотдела:

— Товарищ следователь, задержанная доставлена из КПЗ для допроса. Вот на неё матерьяльчик.

— А сама где? — спросил Рябинин.

— В машине. Не беспокойтесь, там два милиционера. Такая, вам скажу, птичка.

— Да?

— Типичная прохиндейка, если не хуже.

— Да?

— Ну прямо натуральная «прости меня, господи».

— Да?

— Да. И без юбки.

— Как без юбки? — не понял Рябинин.

— Вот столечко примерно висит.

Сержант на своих ногах показал, сколько у неё висело юбки: действительно почти ничего не висело.

— Мини, — догадался Рябинин.

— Меньше, полмини. А в камере что вытворяет… Скрутила кофту петлёй, зацепила за выступ, встала на нары и замерла. Ну прямо висит, как утопленник. Меня чуть инфаркт не хватил. Отвечай потом за неё.

— Шутница, — задумчиво сказал Рябинин.

Он внимательно слушал разговорчивого сержанта, потому что его интересовала любая деталь о человеке, которого предстояло допрашивать.

— Вы с ней помучаетесь, она вами повертит. Не девка, а хлорофос.

В словах сержанта Рябинин уловил не то чтобы недоверие, а что-то вроде сомнения; возможно, сержант не верил в силы тех, кто не был широкоплеч и не носил формы.

— Ничего, — немного хвастливо заверил Рябинин, — не такие кололись. Бывали судимые-пересудимые, а посидишь с ними поплотнее — всё начистоту выложат…

— Конечно, у вас особые приёмы, — согласился сержант, и Рябинин по голосу понял, как тот тоскует об этих особых приёмах, наверняка учится на юридическом факультете и мечтает о самостоятельном следствии.

— Какие там особые… У меня два приёма — логика и психология.

— А магнитофон? — не согласился сержант. — Или вот здорово… Начальник сидит, а ему кино показывают прямо в кабинете: где преступник, что он делает и что думает.

Рябинин засмеялся — могучая притягательная сила детектива оплела даже здравый рассудок работника милиции, который ежедневно видит простую и жизненную работу своего учреждения, более сложную и тонкую, чем магнитофоны и кино в кабинете начальника.

— Психология, сержант, посильнее всех этих магнитофонов. А допрос посложнее кино. Ну, ведите её…

— Есть!

Сержант молодцевато вышел. Рябинин взглянул на часы — было десять утра. Часа два-три на допрос уйдёт. И он сразу ощутил тот нервный лёгкий озноб, который у него появлялся всегда перед борьбой. О том, что допрос — это борьба, знает каждый опытный следователь. Но сейчас предстояла не просто борьба: к чувству напряжённости перед схваткой примешивалось любопытство, распалённое долгими поисками и неудачами.

В коридоре послышался топот: казалось, шло человек десять. Или дверь была не прикрыта, или её сквозняком шевельнуло, но из коридора нёсся бранчливый голос — низкий, грудной, напористый: «Ну-ну! Руки-то не распускай. Н-ну, не подталкивай! Подержаться за меня хочешь — так и дыши. Только я с такими мордастыми не путаюсь…»

Они стояли за дверью, и, видимо, она не шла в кабинет, ошпаривая сержанта словами: «У тебя небось дома жена сидит в три обхвата, стюдень тебе варит из копыт. Ну-ну, с женщинами надо деликатно, это тебе не в свисток посвистывать, гусь лапчатый».

Наконец дверь распахнулась широко, на полный размах, как ворота. Они вошли вместе, протиснулись в проём одновременно — сержант прилип к её боку, уцепившись за руку.

Она замерла у порога, будто в кабинете увидела чудо. Сержант с трудом закрыл дверь, потому что мешала её спина:

— Она, собственной персоной Сергей Георгиевич.

Рябинин охватил взглядом невысокую плотную фигуру в коричневом, туго обтягивающем платье, коротеньком, будто на него не хватило материи. Ему хотелось сделать что-нибудь вежливое, располагающее — попросить сесть, улыбнуться или пошутить…

— Здравствуйте, — сказал Рябинин. — Давайте…

Она вдруг всплеснула руками, словно наконец поняла, кто сидит в кабинете, бросилась к столу, радостно улыбаясь:

— Здравствуй, Серёжа! Милый мой живчик! Вот ты где притулился… Чего ж больше не заходишь? Или нашёл кого помягче?

Рябинин растерянно взглянул на сержанта. Она ещё радостней закричала на всю прокуратуру:

— Не стесняйся, жеребчик. К бабам все ходят — и следователи, и прокуроры. Давай поцелуемся, что ли…

Она артистично развела руки и перегнулась через стол, пытаясь обнять следователя. И у неё это получилось бы, потому что ошарашенный Рябинин парализованно сидел на стуле. Но сержант вовремя схватил её за плечо и оттащил от стола примерно на полшага:

— Ну-ну, не позволяй себе.

— Так я ж его знаю! — удивилась она неосведомлённости сержанта. — На прошлой неделе ночевал у меня.

— Всё равно не позволяй, — решил сержант, рассудив, что ночёвка ещё не повод для фамильярных отношений на допросе.

— Да не знаю я её! — вырвалось у Рябинина.

— Ну как же? — удивилась она такой несправедливости. — Девять рублей заплатил, рублёвка ещё за ним. Я с работяг беру пятёрку, а у кого высшее образование — десятку. Серёжа!

Она опять попыталась ринуться через стол, но сержант был начеку:

— Стой нормально.

— Не тычь, неуч! — вырвала она у него руку, и сержант её больше не тронул.

— Гражданка, прошу вас… — начал Рябинин.

— Ну чего ты просишь, живчик? Сначала рубль отдай, а потом проси.

— Вы можете идти, — сказал Рябинин сержанту.

Тот с сомнением посмотрел на красного, скованного следователя, на весёлую девицу, стоявшую посреди кабинета подбоченившись.

— Я буду в коридоре, — полуспросил, полуутвердил сержант.

Рябинин кивнул. Петельников, видимо, наказал сержанту не отходить от неё ни на шаг. Как только за ним закрылась дверь, она сразу сообщила:

— С тебя надо бы меньше взять, хиловат ты оказался. В очках все такие.

— Сержант ушёл, людей нет, теперь-то зачем комедиантствовать? — усмехнулся Рябинин, приходя в себя.

— Небось перепугался? — сочувственно спросила она — Может, и не ты был. Физия-то очками прикрыта.

Не хватило ему того самого быстроумия. Он ожидал всего, только не такого выпада. На допросе, как в боксе, — часто первый удар решает судьбу встречи. Но неожиданность для следователя не оправдание. Уж если нет быстрой реакции, то её нет.

— Садитесь, — нелюбезно предложил он, потому что не мог справиться со своей злостью.

— Почему следователи начинают на «вы», а потом переходят на «ты»? А который до тебя говорил, так прямо чуть не выражался. Ну я ему тоже завернула в бабушку.

Видимо, кто-то из оперативников успел ей высказать своё отношение, хотя Рябинин их предупреждал.

— Я выражаться не буду. Но и вас прошу вести себя прилично, — спокойно сказал Рябинин.

— Прилично? — удивилась она. — Мы что, на свидании?

— Садитесь, — ещё раз предложил он, потому что она стояла посреди комнаты, будто зашла на минутку.

Она подумала и села. Рябинин хорошо видел: подумала, прежде чем сесть, — это её ни к чему не обязывало. Значит, лишнего слова не скажет, не проговорится.

Теперь он её рассмотрел. Широковатое белое лицо с тёмно-серыми глазами, которые она то сужала до чёрных щёлочек, то расширяла до громадно-удивлённых, таращенных, серых. Русые волосы лежали короткой чёлкой, и видно было, что они свои. Фигура была не полной, как показывали свидетели, но ширококостной, поэтому худой она не казалась. На этом сухощавом теле сразу бросалась в глаза пышная грудь, как у американской кинозвезды.

— Ну как? — спросила она.

— Что… как? — сказал Рябинин, хотя понял её «ну как?», и она поняла, что он понял.

Не ответив, она чуть отъехала вместе со стулом от края стола, и Рябинин сразу увидел её ноги, положенные одна на другую. Он даже удивился, что у невысокой девушки могут быть такие длинные бёдра — широкоокруглые, удивительно ровненькие, белые, с чуть кремовым отливом, туго налитые плотью, как зёрна кукурузы в молочно-восковой спелости.

— Ну как? — спросила она опять.

— А никак, — в тон ей ответил Рябинин.

— Ну да, — усмехнулась она, не поверив.

От женщины скрыть это самое «как» невозможно — она прекрасно видела, какое произвела впечатление своей фигурой. Получалось, что подозреваемая читала по его лицу с большим успехом, чем он по её. Рябинин уже много лет безуспешно вырабатывал у себя на время допросов лицо бесстрастно-равнодушного идиота. Такое лицо получалось только тогда, когда он о нём думал. Но на допросах приходилось думать не о своём лице. Поэтому Рябинин махнул рукой и сочинил успокоительную теорию, что бесстрастные лица только у бесстрастных людей.

— Сейчас предложишь закурить, — решила она.

— Это почему же?

— В кино всегда так.

— А я вот некурящий, — усмехнулся Рябинин.

— И сигаретки нет? — спросила она уже с интересом.

Он заглянул в письменный стол, где обычно бывало всё: от старых бутербродов до пятерчатки, но сигарет не оказалось.

— Вот только спички.

— При твоей работе надо держать сигареты и валидол, кому плохо станет. Но мне плохо не будет, не надейся, — заверила она.

— А мне и не нужно, чтобы вам было плохо, — заверил в свою очередь Рябинин.

— Да брось меня «выкать». Я не иностранная шпионка. Какое-то слово шершавое: «вы», «вы».

— Хорошо, давай на «ты».

Он сразу понял, что сейчас его главное оружие — терпеливость. Как только он утратит её, допрос сорвётся.

— Тогда свои закурю, — решила она и полезла за лифчик.

Рябинин отвернулся. Он ещё не понял, делает ли она это нарочно или вообще непосредственна в поведении.

— Чего застеснялся-то? Людей сажать не стесняешься, а грудей испугался. Дай-ка спичку.

Она закурила красиво и уверенно, откинулась на стуле, сев как-то распластанно, будто возлегла. Обычно в таких случаях Рябинин делал замечание, но сейчас промолчал.

— Фамилия, имя, отчество ваше… твоё?

— Софи Лорен. — Она спокойно выпустила дым в потолок.

— Прошу серьёзно, — сказал Рябинин, не повышая тона.

Он не сдерживался, действительно был спокоен, потому что сразу настроился на долгое терпение.

— Чего Ваньку-то крутишь? И фамилию знаешь, и отчество, — усмехнулась она.

— Так положено по закону. Человек должен сам назваться, чтобы не было ошибки.

— Могу и назваться, — согласилась она и церемонно представилась: — Матильда Георгиевна Рукотворова.

— Видимо, трудный у нас будет разговор, — вздохнул Рябинин.

— А я на разговор не набивалась, — отпарировала она. — Сам меня пригласил через сержанта.

— Начинаешь прямо со лжи. Не Матильда ты.

— А кто же? — поинтересовалась она, выпуская в него дым.

У Рябинина впервые шевельнулась злоба, но ещё слабенькая, которую он придавил легко.

— По паспорту ты Мария. И не Георгиевна, а Гавриловна. И не Рукотворова, а Рукояткина. Мария Гавриловна Рукояткина.

— Какие дурацкие имена, — сморщила она губы и небрежно сунула окурок в пепельницу. — Ну и что?

— Зачем врать? — он пожал плечами.

— Ты спросил, как я себя называю. Так и называю: Матильда Георгиевна Рукотворова. Это моё дело, как себя называть. У меня псевдоним. Ты можешь звать меня Мотей.

Кажется, в логике ей не откажешь. Рябинин чувствовал, что ей во многом не откажешь и всё ещё впереди.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот первый.

— Попрошу отвечать серьёзно.

— А сколько бы ты дал?

— Мы не на свидании. Отвечай на мой вопрос.

— На свидании ты бы у меня не сидел, как мумия в очках. Двадцать три года ровно. Записывай.

Выглядела она старше: видимо, бурный образ жизни не молодит. На хорошенькое лицо уже легла та едва заметная тень, которую кладёт ранний жизненный опыт.

— Образование?

— Пиши разностороннее. Если я расскажу, кто меня и как образовывал, то у тебя протоколов не хватит.

— Я спрашиваю про школу, — уточнил он, хотя она прекрасно знала, про что он спрашивал.

— Пиши высшее, философское. Я размышлять люблю. Не хочешь писать?

— Не хочу, — согласился Рябинин.

Такая болтовня будет тянуться долго, но она нужна, как длинная тёмная дорога на пути к светлому городу.

— Тогда пиши незаконченное высшее… Тоже не хочешь? Пиши среднее, не ошибёшься.

— Незаконченное? — улыбнулся Рябинин.

— Учти, — предупредила она, — Матильда по мелочам не треплется.

— Учту, когда перейдём не к мелочам. А всё-таки вот твоё собственное объяснение. — Он вытащил бумагу. — Через слово ошибка. «О клеветал» «О» отдельно, «клеветал» — отдельно. Какое же среднее?

— А я вечернюю школу кончала при фабрике. Им был план спущен — ни одного второгодника. Ничего не знаешь — тройка, чуть мямлишь — четвёрка, а если подарок отвалишь — пятёрка. У меня и аттестат зрелости есть.

И она посмотрела на него тем долгим немигающим взглядом, тёмным и загадочным, которым, видимо, смотрела в ресторане. Рябинин сразу её там представил — молчаливую, непонятную, скромную, красивую, сдержанно-умную, похожую на молодого научного работника. Он бы сам с удовольствием с ней познакомился, и молчи она, никогда бы не определил, кто перед ним.

— Где работаешь?

— В Академии наук.

— Я так и думал.

— Кандидатам наук затылки чешу — самим неохота.

Она его не боялась. Страх не скроешь, это не радость, которую можно пригасить волей, — страх обязательно прорвётся, как пар из котла. Рябинин знал, что человек не боится у следователя в двух случаях: когда у него чиста совесть и когда ему уже всё равно. Был ещё третий случай — глупость. Дураки часто не испытывают страха, не понимая своего положения. Но на глупую она не походила.

— Короче, нигде, — заключил Рябинин.

— Что значит — нигде? Я свободный художник. У меня ателье.

— Какое ателье? — не понял он.

— Как у французских художников, одна стена стеклянная. Только у меня все стены каменные.

— И что делаешь… в этом ателье?

— Принимаю граждан. А что?

— Знаешь, как это называется? — спросил он и, видимо, не удержался от лёгкой улыбки. Она её заметила. Рябинин подумал, что сейчас Рукояткина замолчит — ирония часто замыкала людей.

— Будь добр, скажи. А то вот принимаю, а как это дело называется, мне невдомёк, — ответила она на иронию.

— Прекрасно знаешь. В уголовном кодексе на этот счёт…

— В уголовном кодексе на этот счёт ни гу-гу, — перебила она.

Действительно, на этот счёт в уголовном кодексе ничего не было, а кодекс она, видимо, знала не хуже его, Проституции кодекс не предусматривал, потому что она якобы давно исчезла. За всю практику Рябинин не помнил ни одного подобного случая. Ей выгоднее сочинить проституцию, за что нет статьи, чем оказаться мошенницей и воровкой, — тут статья верная.

— Знаешь, я кто? — вдруг спросила Рукояткина.

— Для того и встретился, — сказал Рябинин, зная что она скажет не о деле.

— Я гейша. Слыхал о таких?

— Слышал.

— Знаешь, как переводится «гейша» на русский язык?

— Знаю: тунеядка, — пошутил он.

— Тунеядка… — не приняла она шутки. — Эх ты, законник. Сухой ты, парень, как рислинг. А домохозяйка тунеядка?

Казалось, они просто болтали о том о сём. Но уже шёл допрос — напряжённый, нужный, обязательный, когда он изучал не преступление, а преступницу, что было не легче допроса о преступлении.

— Сравнила. Домохозяйка помогает мужу, воспитывает детей, ведёт дом…

— Помогает мужу?! — удивилась Рукояткина, делая громадные глаза. — А если женщина помогает многим мужьям, она кто? Вот наступило лето, жёны с детьми уехали… Куда мужик идёт? Ко мне. И живёт у меня месяц-два. Я готовлю на него, стираю, убираю, развлекаю… Кому плохо? Какой закон это может запретить? Да ему со мной лучше, чем с женой: я не пилю, ничего не требую, от меня можно уйти в любой момент… Холостяки есть, жениться не хотят, или рано, или квартиры нет. Если мне понравится, пожалуйста, живи. И живут. Кормят, конечно. Так ведь хороший муж жену тоже кормит.

— И принимаешь любого?

— Ещё что! — изумилась она. — Если понравится. Бывает такое рыло, что и денег его не надо. Один хотел у меня обосноваться, а я пронюхала, что у него трое детей по яслям сидят. Скрылся от них, как шакал. И не пустила, выгнала в шею, прямо домой пошёл. Хотел у меня один мастер с моей прежней фабрики покантоваться — близко не подпустила. Хотя парень ничего, видный…

— Чего ж так?

— Он член партии.

Рябинин молчал, ожидая продолжения. Но она тоже молчала, считая, что уже всё сказано. Пауза у них получилась впервые.

— Ну и… что? — наконец спросил он, хотя понял её, но не понял другого — откуда у этой опустившейся девицы взялись высокие идеалы?

— Эх ты, законник, — брезгливо ответила Рукояткина. — Тоже ни хрена не понимаешь. Да как он… Он же на фабрике беседует с рабочими о моральном облике! Учит их! А сам блудануть хочет потихоньку от рабочих, от жены да от партии. Если бы я стала девкам говорить, мол, работайте, учитесь, трудитесь… Кто бы я была?

— Кто?

— Стерва — вот кто!

— В этом смысле ты права, — промямлил Рябинин.

Он не мог спрашивать дальше под напором мыслей. О «члене партии» решил подумать после, может в ходе допроса, потому что это было серьёзно. Его удивило, что Рукояткина свободно рассказывала о таком образе жизни, о котором обычно умалчивали. Тунеядцы на допросах плели о маминых деньгах, бабушкином наследстве, случайных заработках… Рукояткина прямо заявила, как она живёт. Рябинин не стал ничего решать, неясно уловив, что вторая его мысль связана с первой и над ними надо ещё думать. Но третья мысль обозначилась чётко: если её кормили мужчины, то куда шли добытые деньги, которых набиралось больше семисот рублей. Или она его развлекала…

— А вот ещё у меня было… Чего-то я тебе рассказываю? Ты кто — жених мне?

— Врачу и следователю всё рассказывают. Ранее судима?

— Да, банк ограбила.

— Почему грубишь?

— А чего ерунду спрашиваешь? Ведь знаешь, что не судима. Уж небось проверил не раз.

— Прошу быть повежливей, ясно! — строго сказал он.

Рукояткина моментально ответила, будто давно ждала этой строгости:

— А что ты мне сделаешь? Ну скажи — что?! Посадишь? Так я уже в тюряге. Бить будешь? По нашему закону нельзя. Да ты и не сможешь, деликатный очкарик.

Рябинин считал, что мгновенно определить в нём «деликатного очкарика» могли только в магазинах на предмет обвеса или обсчёта. Продавцы вообще прекрасные психологи. Рукояткина сделала это не хуже продавцов. Она отнесла его к классу-виду-подвиду, как палеонтолог диковинную кость. Это задело Рябинина, как всегда задевает правда. Она сказала о нём больше, чем любая характеристика или аттестация. Его многолетние потуги выбить из себя «деликатного очкарика» ничего не дали.

— Я ж тебе не хамлю, — миролюбиво заметил он.

— Тебе нельзя, ты при исполнении.

— Приводы в милицию были?

— И приводы, и привозы, и даже приносы. Только не в вашем районе.

Это было не началом признания — она просто понимала, что всё уже проверено, коли установлена её личность.

— Как это… приносы? — не понял Рябинин.

— Пешком приводили, на «газике» с красной полосой привозили. А раз отказалась идти, взяли за руки, за ноги и понесли. Мне вся милиция знакома. Между прочим, один из нашего отделения ко мне клеился. Да я его отшила.

— Родители, родственники есть?

— Я незаконная дочь вашего прокурора.

— Опять шуточки, — добродушно улыбнулся он.

— А что — прокурор только не знает. Знал бы — сразу выпустил. А если серьёзно, товарищ следователь… Да, ты ведь гражданин следователь.

— Это неважно, — буркнул Рябинин.

Он никогда не требовал, чтобы его называли «гражданин следователь», и морщился, если какой-нибудь коллега перебивал по этому поводу обвиняемого, — отдавало чистоплюйством и самодовольством: знай, мол, мы с тобой не ровня. Это мешало тактике допроса, да и не мог он лишний раз ударить лежачего. Не в этом заключалась принципиальность следователя.

— Смотришь в кино, — мечтательно продолжала Рукояткина, рассматривая потолок, — читаешь в книжках… Бродяга оказывается сыном миллионера. Такая, вроде меня, вдруг получается дочкой известной артистки… Или вот ещё по лотерее машину выигрывают. А тут живёшь — всё мимо.

Она хотела говорить о жизни. Рябинину иногда приходилось часами биться, чтобы обвиняемый приоткрылся. Большинство людей не пускало следователей в свою личную жизнь, как не пускают в квартиру первых встречных. Но уж если пускали, то признавались и в преступлении. Это получалось естественно и логично — затем и объяснялась жизнь, чтобы в конечном счёте объяснить преступление.

Она хотела говорить о жизни.

— На случай надеяться нельзя, — поощрил он её к беседе.

— Ещё как можно, — оживилась она. — Жила на моей улице одна чувиха. Похуже меня ещё была. Как вы называете — аморальная.

— А вы как называете? — вставил Рябинин.

— А мы называем — живёшь только раз. Вообще-то костлявая была девка. Идёт, бывало, костями поскрипывает. Хоть мода на худых, а мужики любят упитанных, чтобы девка вся под рукой была. Чего ей в башку ударило, или упилась сильно, а может, заскок какой, только решила завязать. Семью захотела, ребёнка, чай с вареньем по вечерам да телевизор с экранчиком…

— Неплохое решение, — перебил Рябинин.

— Чего ты понимаешь в жизни-то, — вскользь заметила она, но так убеждённо, что он ей поверил — ту жизнь, которой жила она, Рябинин понимал плохо.

— Как ей быть?! — продолжала Рукояткина. — Семью-то как изобразить, кто замуж-то возьмёт?.. Решила родить ребёнка без мужика.

— Как без мужика? — ничего не понял Рябинин.

— Слушай дальше.

Ему нравился её язык — свой, острый, с юморком. Такой язык бывает у весёлых людей, которые живут в самой людной гуще — в больших цехах, полеводческих бригадах, на кораблях…

— Решила, значит, воспитать ребёнка на благо обществу. Людей-то, говорят, не хватает из-за плохой рождаемости, хотя в метро не протолкнуться. Оделась вечером в парчовое платье, накрутила повыше шиньон… С ночи, значит, питательная маска из свежих огурцов… Навела марафет, на плечи кошкой прибарахлилась, бриллианты за целковый на грудь — и пошла. К филармонии, в Большой зал. Купила билет, сделала умную рожу, входит. Сидит, слушает всякие ноктюрны и натюрморты. Потом рассказывала, что легче выдержать вытрезвитель, чем филармонию. В антракте приметила парня — высокий, упитанный, галстучек в форме бабочки. Подошла к нему и вежливо говорит: «Мужчина, извините, что, будучи не представлена, обращаюсь к вам, но к этому вынуждают чрезвычайные обстоятельства, короче подпёрло». Парень сначала открыл варежку и никак захлопнуть не может. А потом пришёл в себя: о чём мол, речь, пойдёмте, скушаем по коктейлю через соломинку. Скушали. Тут она ему и выдала: «Не могли бы вы со мной провести одну ночку без пошлостей?» Он опять варежку отклячил, стал отнекиваться, — сильно, мол, занят. Она упёрлась, и всё: говорит, сейчас без наследственности никак нельзя. Не рожать же, мол, от ханурика. Если, говорит, здоровье страдает, тогда пардон, поищем на стадионе. Согласился. Пошёл к ней, неделю прожил, чемоданчик принёс, а потом что думаешь сделал?

— Предложение? — улыбнулся Рябинин.

— Без предложения женился. Золотое кольцо подарил, свадьба была с коньяком.

— А как же её прошлое? — спросил он.

Его очень интересовал ответ. В этих фантастических историях были её мечты и её философия.

— Что прошлое… Он ей так сказал — ты людей убивала? Нет. А остальное меня не касается. Я, говорит, не инспектор уголовного розыска.

Значит, Рукояткина допускала любое преступление, кроме убийства. А их и без убийства в кодексе перечислено немало.

— И кто же он оказался, муж-то? — поинтересовался Рябинин.

— Кандидат звериных наук! Бегемота в зоопарке изучал, двести пятьдесят получает, ничего не делает, только смотрит на бегемота, пьёт кофе и ест одну морковку. Он её из зоопарка носит, бегемот не доедает. У них уже ребёнок есть, тоже морковку грызёт.

— А у тебя, кстати, детей не было?

— На проезжей дороге трава не растёт.

Он записал бы эту пословицу — до чего она понравилась, но пока свободную беседу никакими бумажками прерывать не хотелось. Неизвестно, как Рукояткина отнесётся к записи. Бывали обвиняемые такие говорливые, но стоило вытащить протокол, как они замолкали.

— Потому же… У твоей знакомой выросла.

— А вот ещё какой случай был, — не ответила она на его замечание.

Слушал он с интересом, понимая, что это те самые мещанские истории, которые любят сочинять неудачники. Рассказывала она вполголоса, слегка таинственно, как говорят мальчишки о мертвецах, склоняясь к столу и расширяя свои безразмерные глаза.

— Жила у нас на улице дворничиха, молодая баба, но в доску одинокая. Весь день на ветру да у бачков помойных, вот рожа и красная, пищевыми отходами от неё пахнет — кто замуж возьмёт? Опять-таки метла в руках, не транзистор. Однажды подходит к ней вечером участковый: мол, Маруся, на панели пьяный лежит, покарауль, я транспорт вызову. Пошла. Лежит мужичишко потрёпанного вида, знаешь, какие у пивных ларьков по утрам стоят. Но лицо у него есть. Смотрит, а он вдруг говорит ей человеческим голосом: «Бабонька, спаси меня от вытрезвителя, век не забуду. Нельзя мне туда по государственным соображениям». Говорить он мог, а передвигаться не получалось. Подняла его Маруся и кое-как доволокла до своей двенадцатиметровой. Уложила спать, дала корочку понюхать, а утром он проснулся, опохмелился и говорит: «Маруся, а ведь я не гопник, а ведь я переодетый…»

— Доктор наук, — не удержался Рябинин, хотя перебивать было рискованно.

— Бери выше. Я, говорит, переодетый директор комиссионного магазина. Остался у неё и до сих пор живёт. Маруся теперь улицы солью посыпает в норковой шубе.

— Сама придумала?

— Жизни не знаешь, следователь, — легко вздохнула она.

Всё делалось правильно, и законы допроса не нарушались. Но схема «от жизни к преступлению», в которую, как ему казалось, она вошла сама, как овца в стойло, осталась себе схемой. Рукояткина рассказывала о жизни вообще — о своей только заикнулась. Так душу следователю не выкладывают.

— Может быть, перейдём к делу? — спросил Рябинин.

— К какому делу? — удивилась она, расширив глаза, в которых запрыгали весёлые чертенята.

Вот этих чертенят он пока не понимал — откуда они в её-то положении?

— К тому, за которое сидишь.

— А я сижу ни за что, — гордо сказала она и откинулась на стул, выставив грудь, как два надутых паруса.

— Так все говорят, — усмехнулся Рябинин и официальным голосом спросил: — Гражданка Рукояткина, вам известно, в чём вы подозреваетесь и за что вы задержаны?

— Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.

— А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…

Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнётся комедия, когда оба будут знать, что её разыгрывают.

— А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?

— Не за это, — буркнул Рябинин.

— А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?

— Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?

— Не вспоминается, — вздохнула она.

— Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.

— Зашла дать телеграмму.

— Кому?

— Молодому человеку, офицеру Вооружённых Сил.

— Фамилия, имя, отчество?

— Это моё личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.

— Почему бланк телеграммы был не заполнен?

— Я ещё не придумала текст, дело-то любовное…

— А почему собака безошибочно тебя нашла?

— Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.

Всё произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.

— Как у тебя память? — спросил Рябинин.

— Как у робота, всё помню, — заверила она.

Чаще его заверяли в обратном.

— Что ты делала второго июля?

Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определённым числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трёхдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.

— Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.

— С самого утра.

— Подробно?

— Подробно.

— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.

— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел её поймать, и поймать именно на мелочах.

— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.

Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.

— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдёт не о мелочах. Так что ты делала второго июля?

— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…

— Как очнулась? — перебил он её.

— По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелёк у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Чёрного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?

Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.

Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдёт: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за всё то, за что найдёт нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.

Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.

— Потом посмотрела кино, — продолжала она.

— Какое кино?

— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.

— Я спрашиваю, как называется?

— Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.

— А в начале?

— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.

— В каком кинотеатре?

— В кинотеатре имени Пушкина.

— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.

— Нет? Значит, я была в «Рассвете».

— В «Рассвете» шёл фильм про войну.

Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.

— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.

— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днём?

— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.

Верить, сделать вид, что веришь любым её показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведёт к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь всё-таки начнёт задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.

— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?

Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.

— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.

— Кто выступал?

— Этот… Шостакович.

— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.

— С этими… верблюдами.

— Верблюдами?

— Двугорбыми.

Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.

— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.

— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.

— Он же выступал с верблюдами.

— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.

— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он всё-таки на уровне своей теории.

— Чего хватит?

— Врать-то ведь не умеешь.

Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.

— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.

— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.

— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.

— Ну и что там было?

О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шёл на концерт.

— Как всегда, скука.

— Что исполнялось?

— Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.

— Это уже ближе к истине. Но ещё далеко.

— Далеко? Ну, тогда в сосисочной.

— Теплее, — улыбнулся Рябинин.

— В пивном баре.

— Горячей.

— А потом скажешь — всё, спеклась? Так?! — весело спросила она и вдруг расхохоталась, видимо представив, как она по-глупому «спекается».

Игра в вопросы-ответы пока его устраивала. В любой лжи есть крупица правды, а следователю редко выкладывают сразу всю правду. Однажды он видел, как пропускали через магнит сахарный песок, чтобы уловить металлические примеси. Потом ему показали улов: одна расплющенная шляпка гвоздя, как клякса, — это на тонны песку. У него пока и шляпки-кляксы не поймано, но он ещё и не пропустил тонны.

— Слушай, а по закону я обязана отвечать на твои дурацкие вопросы? — вдруг спросила Рукояткина.

Ей уже надоели вопросы. Она уже задумывалась, как вести себя дальше, понимая, что на этом стиле долго не продержишься.

— По закону можешь и не отвечать, — спокойно объяснил он. — Но тогда я об этом составлю протокол. Это будет не в твою пользу.

— Значит, о моей пользе беспокоишься? — усмехалась она.

— О пользе дела и о твоей пользе тоже.

Рябинин решил применить усложнённый вариант «квазиконтакта» — допроса, который включал резкий перепад его поведения. Сначала он друг, желающий облегчить судьбу подследственного. Но неожиданно сразу его голос крепчал, лицо жестянело, придвигался протокол для записи каждого слова. Обвиняемый пугался и стремился вернуться к первоначальному положению. Но вернуться можно было только ценой приятного сообщения. Таким сообщением являлась правда о преступлении. И обвиняемый говорил какую-нибудь деталь, фактик. Следователь сразу оборачивался другим, и опять шла мирная беседа — до следующего острого вопроса. Так повторялось несколько раз. Этот допрос Рябинин называл«слоёным пирогом».

Он чуть-чуть двинул папку в сторону, будто она ему мешала; расстегнул пуговицу на пиджаке и шевельнул плечами, чтобы пиджак распахнулся; сел к столу боком и по-свойски улыбнулся — Рябинин никогда не стал бы так позировать, не заметь, что она любит театральность.

— Рукояткина! Да неужели у тебя нет потребности сказать правду?! У любого человека, даже самого плохого, есть такая потребность. Я же вижу, ты внутри неплохая…

— Во! Внутрь залез, — перебила она.

— Человек не может жить в неправде, — не обратил он внимания на её реплику. — Как бы ни обманывал, всё равно где-то, когда-то, кому-то он должен открыться, очиститься, что ли, от всего…

— Думаешь, ты самый подходящий человек, перед кем я должна открываться, обнажаться, раздеваться?!

— Я вижу, тебе хочется рассказать, да ты боишься, — пустил пробный шар Рябинин, хотя ничего не видел.

— Да ты рентген! — деланно удивилась она. — Тебе бы шпионов ловить, а не нас, грешных.

— Вот у меня случай был…

— Во-во, давай случай из практики, — перебила она. — Только пострашней, чтобы с мурашками.

Рябинин начал рассказывать случай, которого у него никогда не было, но у кого-то в городе он был: следователь два дня пересказывал обвиняемому содержание «Преступления и наказания». На третий преступник попросил книжку и прочёл в один присест. На четвёртый день он во всём признался. Потом Рябинин рассказал случай, который был у него: задержал преступника и два дня по разным обстоятельствам не мог его допрашивать. На третий день тот написал из камеры заявление с просьбой немедленно прислать следователя: так и писал — нет сил молчать.

— Красиво говоришь, — заключила Рукояткина. — Тебя по телевизору не показывали? А то видела такого. Всё трепался, что воровать нехорошо. Лучше, говорит, заработать. А не хватит, так надо экономить. Красиво говоришь, но неубедительно. Есть такие говоруны, что для них всё сделаешь. Был у нас в компании Гришка-домушник. Скажет: Матильда, принеси полбанки, а к ней огурчик. Так милиционера ограбишь, а Гришке огурчик принесёшь.

Он знал, что убедительно говорить мог только по вдохновению. Оно не могло появиться просто так — что-то должно произойти между ними, чтобы допрос выскочил из нудно-тягучей колеи.

— Я ведь хочу, Рукояткина, чтобы тебе легче было, — мягко сказал Рябинин.

— Трепач, — вздохнула она. — Вот за что вашего брата и не люблю. Надо, мол, правду говорить, и сам врёшь. Врёшь ведь?!

— Что я вру? — совсем не по-следовательски огрызнулся Рябинин.

— Расскажу тебе всю правду — так что? Отпустишь?!

Она прищурилась и напрягла лицо — только раздувались ноздри прямого тонкого носа. Рябинин взял авторучку и попытался поставить её на попа, но ручка не стояла. Тогда он поднял голову и увидел сейф — даже обрадовался, что видит этот металлический здоровый шкаф, на котором можно пока остановить взгляд. Уже повисла пауза, длинная и тягучая, как провода в степи, а он всё не мог оторваться от сейфа, словно его только что внесли. Как ему хотелось, до челюстной боли хотелось открыть рот и бросить уверенное: «Да, отпущу». Она бы сначала не поверила, но он бы убедил, уговорил: человек быстро верит. Тогда бы она всё рассказала, долго и боязливо, — как бы не обманул, — подписала бы многолистный протокол, сообщила, где лежат деньги. А потом можно что-нибудь придумать, вывернуться. Сказать, например, что хотел выпустить, да прокурор запретил. Потом… Что потом, было бы уже неважно — доказательства есть и протокол подписан.

— Чего же замолчал? — не выдержала она.

— Нет, не отпущу, — сказал он и посмотрел в её ждущие глаза.

— Во, первое правдивое слово. Не отпустишь. Зачем же признаваться? В чём легче-то будет?

Она вдруг показалась ему какой-то обмякшей, словно мгновенно утратила свою буйную энергию. Это было секунду-две, но это было. И Рябинин понял: она ещё надеялась, и он одной этой фразой лишил её этой надежды.

— Твоей душе легче будет, совести, — сказал он, уже думая, как использовать её надежду в допросе.

— Ах, душе… А у меня кроме души и тело есть! Вот оно, вот оно, вот!

Она вскочила со стула и несколько раз хлопнула себя ладонями по груди, плечам и спине. Перед Рябининым мелькнули полные руки, блеснули бёдра, взвилась юбка — он даже сначала подумал, что она решила сплясать.

— И неплохое, кстати, — продолжала она, так же стремительно опустившись на стул. — Ты хочешь, чтобы душа ради облегчения заложила тело? Моя душа не такая стерва — она лучше потерпит. Да что там душа… Я же знаю, какая душа всех следователей интересует — у тебя доказательств нет. Вот и нужно меня колонуть.

Рябинин напряг лицо, чтобы оно окаменело и не было той глиной, на которой отпечатывается любая травинка, — он не умел врать. А следователю надо, нет, не обманывать, а уметь хотя бы умолчать или мгновенно придумать что-нибудь среднее, абстрактное — не ложь и не правду.

— Ошибаешься, Рукояткина. Теперь без доказательств людей не арестовывают.

— Значит, доказательств маловато. Ну что, не правда? Ну, скажи, если ты честный, — правда или нет?! Чего глазами-то забегал?

Он почувствовал, как покраснел: от злости на себя, на свои бегающие глаза, которые действительно заметались.

— У меня кроме личной честности ещё есть тайна следствия.

— Личная честность… Тайна следствия… Выкрутился. Все вы так. Только мораль читаете. Я хоть по нужде вру, а ты врёшь за оклад.

Никакого «слоёного пирога» не получилось. Допрос не шёл. Рябинин застегнул пиджак и посмотрел время — он сидел уже два часа, бесплодных, словно ждал попутной машины на заброшенной дороге. Но бесплодных допросов не бывает. Рябинин мысленно высеял из этих двух часов мусор, и осталось два обстоятельства: она не отрицала свою преступную деятельность, но не хотела о ней рассказывать. И она всё-таки боялась ареста, как его боится любой человек. Значит, надо долбить дальше, долбить долго и нудно, без всяких теорий и систем, изобретая, придумывая и выворачиваясь на ходу, как чёрт на сковородке.

— Болтаешь ты много, и всё не по делу, — строго сказал Рябинин. — Время только зря тянем.

— Мне времени не жалко. Лучше с тобой потреплюсь, чем в камере-то сидеть.

— Где ты была второго июля с шестнадцати часов? — монотонно спросил он, приготовившись это повторять и повторять.

— Ну и зануда. Как с тобой жена живёт!

— Где ты была второго июля с шестнадцати часов?

— Ну что ты попугайствуешь? Надоело.

У него всё переворачивалось от грубости, которую он не терпел нигде и нисколько. Но он заслужил её: сидел, как практикант, и брал подозреваемую измором. Он даже удивлялся себе — не приходило ни одной яркой мысли, словно никого и не допрашивал.

— Про улицу, кино, цирк говорила… Про кафе говорила, — начал Рябинин и вдруг спросил: — А что ж ты про гостиницу помалкиваешь, а?

— Какую гостиницу? — остро прищурила Рукояткина глаза, и он понял, что она может быть злой, такой злой, какой редко бывают женщины.

— Гостиницу «Южную».

— А чего про неё говорить?

— Ну, как была, зачем была, что делала?..

— Да ты что! Чего я там забыла? У меня своя коммуналка с раздельным санузлом имеется.

— А в баре при гостинице ты разве не была? Вспомни-ка…

— Да что мне вспоминать! Если хочешь знать, я вечером сидела в ресторане.

Рябинин не шевельнулся. Он даже зевнул от скуки — до того ему вроде бы неинтересно. Почему следователям не преподают актёрского искусства?

— В каком ресторане? — лениво спросил Рябинин.

— Не всё ли равно. А в гостинице не была.

— Если действительно была в ресторане, то в каком?

— В «Белой кобыле».

— Я жду. В каком ресторане?

— Имени Чайковского.

— Значит, ты была не в ресторане, а в гостинице, — обрадовался Рябинин.

— Господи, да была, была в ресторане весь вечер.

— Тогда в каком?

— Да в «Молодёжном» просидела до одиннадцати. Доволен?

Рябинин сделал всё, чтобы это довольство не появилось на лице. Он не ожидал, что она так легко скажет про «Молодёжный», — ведь это тянуло нитку дальше, к Курикину, к деньгам. Видимо, она путалась в числах, да и в ресторане бывала частенько.

— Что там делала? — спросил он, не теряя выбранного нудно-противного тона.

— Ты что — заработался? Не знаешь, что делают в ресторане? — удивилась она.

— Вопросы задаю я, — отчеканил он.

— Задавай, только правильно их выставляй, — тоже отштамповала она.

— Что делала в ресторане?

— Кушала компот из сухофруктов. Ответы отвечаю я.

— С кем была в ресторане? — наконец спросил он правильно.

— Со знакомым космонавтом. Просил его не разглашать в целях государственной тайны.

— С кем была в ресторане?

— С бабушкой.

— С какой бабушкой? — поймался он легко, как воробей на крупу.

— С троюродной, — начала с готовностью объяснять Рукояткина. — Она сразу же после ресторана скончалась. Опилась компоту. А может, подавилась косточкой.

Рябинин прижал правую ногу, которая дёрнулась, будто в неё вцепилась собака. Он твёрдо знал, что стоит дать волю нервам, волю злости — и допрос будет проигран сразу. Сильнее тот, кто спокойнее. А пока было так: он давил ногу — она улыбалась.

— С кем была в ресторане?

— А тебе не всё равно?

— Зачем же скрывать? Если не была в гостинице, так скажи, с кем была в ресторане. Хотя бы для алиби.

— А мне твоё алиби до лампочки, — отрезала она. — Я была в «Молодёжном», это все видели.

— Верно, видели, — значительно сказал он.

— Чего видели? — подозрительно спросила она.

— Сама знаешь, — туманно ответил Рябинин и улыбнулся загадочно и криво.

— Чего я знаю?!

Она смотрела, разъедая его глазами, и Рябинин ждал сейчас взрыва, словно он бросил в печку гранату. И всё-таки он сказал веско и медленно, уже без улыбки:

— Знаешь, как пропала у женщины сумка с деньгами.

— Чего-о-о?! — зло запела она. — Ты мне нахалку не шей! Не выйдет! Никаких я женщин не видела! Да за моим столиком и женщин-то не было.

— Кто же был за твоим столиком?

— Да с мужиком я была, не одна же!

— С каким мужиком?

— Обыкновенным, в брюках.

— Так, — заключил Рябинин. — Значит, признаёшь, что второго июля была в ресторане «Молодёжный» с мужчиной.

Теперь правая нога прыгнула под столом от радости, — неожиданно допрос сдвинулся, как валун с дороги. Он больше двух часов ходил вокруг со стальным ломом, поддевал, надрывался, а глыба лежала на пути не шелохнувшись. Но стоило толкнуть тонкой палкой, как она легко сдвинулась. Тут было три причины. Во-первых, признаться, что была с мужчиной в ресторане, — это ещё ни в чём не признаться. Во-вторых, она не знала, в чём её конкретно подозревают и сколько следствие накопало. И, в-третьих, при такой деятельности, с париками, подставными лицами и чужими квартирами, она боялась не своих преступлений, а тех, которые ей могли приписать, или, как она говорила, «шить нахалку».

— А гостиница-то при чём? — Она вдруг заузила глаза, блеснувшие колючим металлом, будто у неё вместо зрачков оказались железные скрепки. — Подожди-подожди… Ах гад, узнал всё-таки… Ну не паразит ты?! Всё обманом, как гидра какая. С тобой надо держать ушки топориком. Больше тебе ни хрена не скажу.

— Скажешь, — решил он показать свою уверенность, — куда тебе деваться.

— Поэтому и не скажу, что деваться некуда, — в тон ответила Рукояткина.

Ещё неизвестно, получил ли он что-нибудь этим обманом. Может быть, выиграл бой и проиграл битву. Она теперь могла замкнуться до конца допроса. Рябинин понимал, что с точки зрения этики его ловушка с гостиницей не совсем безупречна. В допросе нельзя обманывать, как, скажем, нельзя лечить людей, купив фальшивый диплом. Об этих психологических ловушках в юридической литературе не прекращались дискуссии — допустимы ли они? Рябинин знал два случая.

Старший следователь допрашивал взяточника, который подозревался в одном деле. Взяточник рассказал и замолк. «Всё?» — спросил следователь и заглянул в ящик стола. Взяточник пугливо заёрзал и рассказал про второй случай мзды. Следователь ещё раз спросил: «Всё?», заглянув в стол. И опять взяточник добавил эпизод. Так повторялось двенадцать раз, пока мздоимец не признался во всех взятках, полагая, что у следователя в столе лежит точная справка. В столе лежала «Война и мир». И первый раз следователь посмотрел в ящик случайно.

Другая история произошла с начинающим следователем, который из старого манометра и суровой нитки соорудил прибор и вызвал на допрос старушку. «Врёшь, бабка. Теперь правду показываешь. Теперь опять врёшь», — говорил следователь, дёргая под столом натянутую петлю. Испуганная старушка рассказала правду. Следователя на второй день уволили.

— Тебе же выгоднее признаться, — сообщил Рябинин.

— Да ну?! — так и подскочила Рукояткина. — Выходит, свою выгоду упускаю?

— Упускаешь. Чистосердечное признание… — начал было он.

— …смягчает вину преступника, — кончила она фразу. — На это не клюю — дёшево очень.

— Дёшево? А ты дорогая? — вырвалось у него неизвестно зачем.

— Никак купить хочешь? — обрадовалась Рукояткина, заиграв плечами, а уж от плеч заиграло и всё тело. — Денег не хватит.

— Не хами, — вяло сказал он, понимая, что это уже месть за ловушку с гостиницей. — Будешь отвечать? Или я приглашу понятых, прокурора и составлю протокол об отказе дать показания, — пообещал Рябинин.

Строгий тон и угроза прибегнуть к какому-нибудь официальному шагу вроде бы действовали на неё сильнее, чем этические беседы.

— На правильные вопросы отвечу.

— Как фамилия мужчины?

— Я у своих друзей фамилию не спрашиваю.

— Ну обрисуй его.

Она с готовностью вскочила со стула и начала выделывать руками, лицом и всем телом невероятные штуки, показывая того мужчину:

— Рост — во, современный. Глаза вот такие, вылупленные. Волосы вот так, цигейковые. Нос, как баклажан а челюсти вроде утюгов — что нижняя, что верхняя…

— Хватит, — перебил он, — ясно. А фамилия?

— Не знаю, — успокоилась она и села на стул.

— А вот я знаю, — сказал Рябинин.

— Ну?! Скажи, хоть теперь узнаю.

— Курикин.

— Как?

— Курикин.

— Кукурикин. Первый раз слышу такую дурацкую фамилию.

— Не Ку-курикин, а Курикин, — поправил он.

— Я и говорю: Ку-ку-ри-кин.

Он знал, что она нарочно будет коверкать фамилию. Но ни одна точка не дрогнула на её лице. Впрочем, она могла не интересоваться фамилией. Фамилия ей ничего не говорила, но теперь она знала, чем располагает следователь — показаниями Курикина о пропавших деньгах.

Рябинин думал, о чём ещё спрашивать. И как спросить. Есть выражение — потерять своё лицо. С Рябининым иногда такое случалось, когда он попадал в совершенно незнакомую ситуацию. Сейчас у него это лицо тоже пропало, хотя он сидел в своём кабинете и занимался своим кровным делом.

— Расскажи, как с ним встретилась, где, когда?

— Да не знаю я Кукурикина, гражданин следователь!

— А может, у твоего знакомого и была фамилия Курикин, а? Ты же не спрашивала.

— Он говорил, да я забыла. Только не Кукурикин. Или Ослов, или Ишаков, а может, даже Индюков.

Рябинин решил потянуть цепочку с другого конца:

— А зачем жила в чужой квартире?

— В какой квартире? — сделала она наивно-распахнутые глаза.

— Ну уж тут дурака валять нечего: сотрудник тебя видел, понятые видели…

— Верно, — усмехнулась она, — тут железно, надо колоться. Подобрала ключи, да и пожила малость. Просто так, от скуки. Это преступление небольшое.

— Небольшое, — согласился Рябинин. — А парики тебе зачем?

— Парики не мои. Может, хозяйкины, а может, там кто до меня жил. Сейчас все девки в париках.

— Курикин тебя знает, — вроде без связи сообщил он.

— Ну и что? Меня любая собака в районе знает.

— Курикин был у тебя на этой квартире.

— Чем, интересно, он докажет?

— Описал комнату.

— Вот паразит! — искренне удивилась она. — Ну и как он её описал?

Рябинин достал протокол допроса Курикина, который он составил в жилконторе ещё в ту ночь.

— Рассказал, какие вещи и где стоят. Например, на стене висит «Даная», — заглянул Рябинин в протокол и для убедительности показал ей строчку.

Она перегнулась через стол, обдав его лесным щемящим запахом, внимательно глянула на подпись.

— Что за «Даная»?

— Картина Рембрандта.

— Голая тётка, что ли?

— Обнажённая, — уточнил он.

— А-а… Так теперь у всех на стенах висят обнажённые. Мода такая, как подсвечники… У кого «Даная», у кого «Данай».

— Курикин сказал, — опять заглянул Рябинин в протокол, — что у тебя там жил кот по имени Обормот. Жил?

— Врёт он, твой Курикин. Наверное, был у бабы, да забыл, у какой. У меня не кот, а кошка. И звать не Обормот, а Бормотуха.

— Белая? — спросил он, косясь на протокол.

— Зелёная.

— «Сзади у неё…» — читал Рябинин.

— …сзади у неё хвост, — радостно перебила она.

— …«чёрное пятно». Верно?

— Вызови и допроси.

Иногда Рябинину казалось, что её не так интересуют результаты следствия и своя судьба, как разговор с ним. Казалось, что она получает наслаждение от допроса, от этих подковырок, грубости, язвительности и наглости — лишь бы его одолеть в разговоре.

— Зачем хамить? Смотри, я меры приму.

— Какие меры? — насмешливо удивилась она. — Что ты мне сделаешь-то? Стрелять будешь? Да у тебя небось и пистолета нет.

— Почему это нет, — буркнул Рябинин.

— Брось. По очкам видно, что драться не умеешь.

Он вдруг поднялся, быстро вышел из-за стола, шагнул мимо неё к сейфу и резко открыл дверцу. Она не испугалась, только насторожённо скосила взгляд в его сторону. Рябинин выдернул из сейфа магнитофон и чуть не бросил на стол перед её лицом. Она вздрогнула, но не от страха — от грохота. Даже поморщилась. Он включил плёнку и стал упорно смотреть в её лицо, потому что сейчас не мешали никакие вопросы и ответы.

Из магнитофона забурчал ночной диалог. Она могла свой голос не узнать: физиологи объяснили, почему говорящим собственный голос воспринимается иначе. Поэтому опознание по голосу пока не проводилось. Но содержание беседы сомнений не вызывало.

Рябинин смотрел в её широковатое лицо и ничего в нём не видел, кроме того, что оно симпатичное. Только к концу ленты он заметил на нём лёгкое восхищение — это уж деятельностью Петельникова, сумевшего записать разговор.

Ему вдруг пришла обидная мысль, что Рукояткина психологически сильней его. Сильней по типу нервной системы, которую она уж, видимо, получила от природы. По характеру, который она закалила в своей непутёвой жизни, по теперешнему положению, когда ей нечего терять. И может быть, сильней по уму, который не был отшлифован образованием, но силу которого она доказала оригинальными преступлениями.

Тогда никакого допроса не получится, потому что слабый не может допрашивать сильного, как ученик не может экзаменовать преподавателя. Но обвиняемых себе не выбираешь, и они не выбирают следователей. Выход был только один — оказаться сильней: за счёт положения, когда у тебя за спиной государство; за счёт материалов дела, когда располагаешь большей, чем у преступника, информацией; за счёт волевой вспышки в узковременном промежутке, за счёт такого напряжения, после которого обмякал даже скелет…

Магнитофон кончил шипеть. Рябинин щёлкнул кнопкой и поставил его под стол.

— Интересно, кто это трепался? — игриво спросила Рукояткина.

— Ты с Курикиным, когда ехали к тебе, — угрюмо сообщил он.

— Голос не мой.

— И голос твой, и Курикин комнату описал, и тебя там видели — в общем, это доказано. Советую признаться, чтобы освободиться от грехов и с чистой совестью…

— …прямо в рай… общего режима, — добавила она и рассмеялась.

Улыбалась она дарственно, как королева, уронившая подвязку перед влюблённым гвардейцем. А вот смеялась несимпатично — громко и мелко, будто её схватывала частая икота.

— Рай не рай, а признание учтут. Рукояткина, ну как ты не понимаешь…

— Ладно, — перебила она. — Деньги на бочку.

— Какие деньги? — не понял он.

— Сколько за признание годиков скинешь?

— Не я, а суд скидывает.

— А-а-а… В камере рассказывали, как скидывают. Там одна кошелёк вытащила, а на суде призналась, что ещё квартиру обчистила. Ей два года дополнительно и влепили.

— А не призналась бы, получила больше.

— А не призналась, — быстро возразила она, — никто бы не знал. Судьи, а мозги с дурью перемешаны. Уж если она решилась как на духу, так к чему срок-то добавлять? Осознала ведь.

— По закону за каждое преступление положено наказание, — разъяснил Рябинин.

— По закону… А по человечности?

— Чего ты слушаешь в камере — там наговорят.

— А там люди опытные.

— Судимые, а не опытные. Они научат, — сказал он и пошёл к сейфу, где отыскал копию приговора по старому делу. — Вот смотри, прямо напечатано: «… учитывая чистосердечное признание, суд приговорил…»

Она осторожно прочла раза три эту строчку и глянула в конец приговора:

— А всё-таки три года схлопотал.

— А разве я тебе говорю — признавайся и пойдёшь домой?! Я не обманываю. Нет, домой не пойдёшь.

— Тогда на хрена попу гармонь? — усмехнулась она.

— Как на хрена?! — вошёл Рябинин в раж. — За срок тебе надо бороться! Чтобы получить поменьше! Рассказать про себя всю подноготную…

— Голенькую хочешь посмотреть? — поинтересовалась Рукояткина.

— Выражения у тебя, — поморщился он. — Всё на секс переводишь.

— А ты не переводишь? — певуче спросила она, заиграв глазами, как клоун. — Всё на мои коленки поглядываешь.

— Ничего не поглядываю, — покраснел он и забегал глазами по кабинету, но они были везде, белея в центре маленького кабинета, как лебеди посреди пруда.

Рябинин за свою следственную жизнь опустившихся женщин повидал. На них всегда лежала печать образа жизни — несвежие хитроватые лица, разбитные манеры, вульгарно-штампованный язык, неряшливая одежда…

На Рукояткину смотреть было приятно.

Позвонил телефон. Рябинину пришлось под её взглядом говорить о ней с Петельниковым, пользуясь только двумя словами «да» и «нет». Всё-таки они сумели обменяться информацией: Вадим сообщил, что обыск ничего не дал — ни денег, ни вещественных доказательств. Сведения Рябинина были ещё короче.

— Всё понятно, — невпопад ответил Рябинин и положил трубку. — Ну как, решилась?

— Уговорил, — вздохнула она. — Видать, всё на мне сходится. Даже магнитофон. Придётся колонуться.

Рябинин вскинул голову — не ослышался ли? Она молчала, но лицо стало другим, грустновато-рассеянным, словно её мысли ушли назад, к началу жизни. Рябинин ждал этого.

— Пиши, — грустно очнулась она, — расскажу про каждую стибренную булавку.

Спокойно, чтобы не дрогнула рука, развинтил он ручку. Стучать на машинке было неуместно. Он боялся расплескать её настроение. Не думал, что всё кончится так просто. Впрочем, чего ж простого — больше трёх часов сидит!

— Пиши, — подняла она затуманенные глаза, не большие и не маленькие, а нормальные человеческие глаза, — в прошлом году, в январе, обокрала пивной ларёк. Числится такая кража?

— Надо узнать в уголовном розыске, — ответил Рябинин, не отрываясь от протокола. — Сколько взяла?

— Триста один рубль тридцать копеек.

— Тридцать копеек? — переспросил он.

— Тридцать копеек. В феврале геолога пьяного грабанула.

— Сколько взяла? — поинтересовался он, не поднимая головы.

— А нисколько. Он уже у супруги побывал, чистенький, как после шмона. Одна расчёска в кармане, да и та без зубьев.

Рябинин поднял голову и задумался: мелочиться не хотелось, тем более что впереди речь пойдёт о крупном.

— Ну, это, пожалуй, не считается.

— Пиши-пиши, — тихо, но твёрдо потребовала она. — Сам говорил, чтобы стала чистенькой. А это покушение на кражу.

Рябинин начал писать — это действительно покушение на кражу.

— Так, — вздохнула она, — не упустить бы чего… Квартиру в марте грабанула… Могу показать дом. Хорошая квартира, кооперативная, санузел на две персоны.

— Что взяла? — задал свой стандартный вопрос Рябинин.

— Пустяки. Бриллиантовое колье и сиамского котёнка.

Он усмехнулся, записал про колье, но про котёнка вносить в протокол не стал. Вся злость к ней уже пропала.

— Где колье?

— Сменяла на бутылку «Солнцедара» у неизвестного типа.

— Выходит, колье ненатуральное?

— Колье не знаю, а «Солнцедар» был натуральный: градусов девятнадцать.

Он не удивился, если бы она и бриллианты променяла, — её широкая натура видна сразу.

— А кошка… это Бормотуха?

— Н-е-ет. Бормотуха — простая дворняжка. Гулящая — ужас. Никакого морального кодекса. Так, что дальше было, сейчас вспомню до копеечки…

Рябинин опять не мог справиться с ногой — теперь от радости. К такому саморазоблачению он не был готов. Поэтому слова ложились на бумагу неровно — то сжато до гармошки, то растянутой цепочкой.

— Вот, вспомнила, пиши. На Заречной улице старуха жила. Муж у неё не то академиком работал, не то в мясном магазине рыбу свежую продавал. И вдруг старуха сыграла в ящик. Так это моя работа.

— Как… твоя?

— Так, — печально подтвердила она. — Сто вторая статья, пункт «а», умышленное убийство из корыстных побуждений.

— Поподробнее, — ничего не понимал он.

Она снизила голос и заговорила таинственно, тем полушёпотом, которым рассказывала жизненные истории:

— Забрела она в столовую, заказала от жадности комплексный обед, пошла за ложками, а я ей в супешник полпачки снотворного и бухнула. Старушке много ли надо. Да ещё сердечница — сразу за столом и скончалась, даже компот не допила.

— А зачем?

— Зачем?.. — повторила она и хищно ухмыльнулась. — На ней четыре золотых кольца с каменьями, кулон, медальон, серьги — и всё караты да пробы. Похоронили её, а ночью я с лицами, которых не желаю называть, могилку и грабанула. Только это не в вашем районе. На новом кладбище, могилку могу показать.

Рябинин вспомнил, что как-то читал в оперативной сводке о разрытой могиле. И наконец появилось снотворное.

— Вот не знаю, это надо говорить? — вопросительно посмотрела она. — Может, тут ничего и не будет. Поезд я угнала…

— Как поезд? — опешил он.

— Обыкновенно, электричку.

— Зачем же?

— А просто так. Машинисты пошли выпить по кружечке пива. Я забралась в электровоз, крутанула всякие ручки и понеслась. Страху натерпелась. Не знаю, как он, проклятый, и остановился. На элеватор прикатила. У пассажиров глаза квадратные. Такой ведь статьи нет — угон поездов.

— Но есть другая: дерзкое хулиганство. Слушай, а ты не фантазируешь?

— Слово-то какое, — обидчиво усмехнулась она, — фан-та-зи-ру-ешь. Как на фор-тепь-янах играешь. Где бы спросил — не брешешь? Колюсь-то как — как орешек в зубах у чёрта. Чувствую, как крылышки на спине набухают.

В конце концов, чем его удивил этот угон? Только тем, что поезд здоровый. Угони она мотоцикл, он бы внимания не обратил. Но ведь она осуществляла преступления куда остроумнее и тоньше, чем угон электрички.

— Да, — вспомнила она, — в июне забралась в зоопарк и украла белую гориллу. Альбинос. Загнать хотела, да никто не взял. Студень из неё не сваришь, дублёнки не сошьёшь, в сервант не посадишь. Выпустила. Потом эта горилла лотерейные билеты продавала. А потом она хоккеистом устроилась. Центральным нападающим по фамилии Гаврилов. Встречала его. Оно говорило, что как только читать научится, будет диссертацию защищать…

Он вскочил, словно под ним сработала катапульта. Под столом глухо упал набок магнитофон. Рябинин отбросил стул и вырвался на трёхметровый прямоугольник кабинета. Хотелось выбежать в коридор и ходить там на просторе, а лучше на улицу, на проспект, длинный, как меридиан. Надо бы усидеть, не показывать ей свои нервы, но он не смог: челночил мимо неё, косясь на ставшее ненавистным лицо.

Она схватилась за край стола и засмеялась — задрожала телом, зашлась мелодичной икотой.

— А ты думал, я и правда колюсь? — передохнула Рукояткина. — Какой же ты следователь? Ты должен меня вглубь видеть. А ты обрадовался. Смотрю на твоё лицо — пишешь ты по-животному. Тебе человек в таком признаётся, а у тебя даже очки не вспотеют.

Рябинин не нашёл ничего подходящего, как снять очки и тщательно их протереть.

— Видать же тебя насквозь, — продолжала она. — Запишешь в протокольчик и скорей домой, к супруге. У вас ведь не жёны, а супруги. У нас сожители, а у вас супруги. А если тебе всю жизнь рассказать? Пустое дело. Проверила я тебя, голубчика.

Рябинин был несовременно застенчив: никто бы не подумал, что этот человек расследует убийства, изнасилования и грабежи. В быту его легко можно было обмануть, потому что он как в работе исходил из презумпции невиновности, так и в жизни исходил из презумпции порядочности.

В повседневной жизни он был рассеян, незорок и растяпист. Часто терял деньги, утешая себя тем, что, значит, они кому-то нужней. Если покупал молоко, то проливал. Мясо ему рубили такое, что ни один бы специалист не определил, какому животному принадлежат эти пепельно-фиолетовые плёнки на костях. В бане оставлял носки и мочалки, а однажды вообще принёс не своё бельё. Стеснялся женщин, особенно красивых, и презирал себя нещадно — не за то, что стеснялся женщин, а за то, что красивых стеснялся больше. Получая в кассе зарплату, всегда испытывал лёгкое неудобство, будто не наработал на эту сумму. Он и сам не понимал, перед кем неудобно — перед рабочим у станка и крестьянином у земли?

Но когда Рябинин входил в свой кабинет, то словно кто-то быстро и ловко менял ему мозговые полушария. На работе он ничего не забывал, не терял и не упускал. Здесь он был собран и настойчив; видел близорукими глазами то, что и зоркими не рассмотришь; понимал непростые истины — потом сам удивлялся, как смог понять; чувствовал тайные движения души человека, как влюблённая женщина…

Но иногда случалось, что во время работы он вдруг почему-то переключался на домашнее состояние, будто оказывался в шлёпанцах, как сегодня — наивно поверил в её трепотню.

Зазвонил телефон. Рябинин сел за стол и взял трубку. Лида хотела узнать, когда он придёт домой. Рябинин коротко, как морзянкой, посоветовал не ждать. Лида по высушенному голосу всегда угадывала, что он в кабинете не один.

— Из-за меня подзадержишься? — спросила Рукояткина, когда он положил трубку. — Дала я тебе работёнку. Небось супруга. Тогда пиши — я любовь уважаю. Пиши: познакомилась я с Курикиным в ресторане «Молодёжный» и привела к себе. Пиши.

Рябинин замертвел на своём месте, уже ничего не понимая.

— Тогда я запишу твои показания на магнитофон, — предложил он.

— На магнитофон говорить не буду, — отрезала она.

Тайно применять его он не имел права. Следователь прокуратуры вообще ничего не делает тайно: протоколы, осмотры, обыски — всё на глазах людей. Уголовное дело должно отражать документом каждое действие следователя.

Рябинин взял ручку и глянул на Рукояткину.

— Пиши, — миролюбиво разрешила она.

— Поподробнее, пожалуйста. Где и при каких обстоятельствах познакомились?

— С кем?

— С Курикиным.

— С каким Кукурикиным?

— Ну, с которым познакомилась в ресторане.

— С кем это я познакомилась в ресторане?

— С Курикиным… Сейчас ведь говорила.

— Я?! Первый раз слышу, — удивилась она.

— Дрянь! — сорвался Рябинин и швырнул ручку на стол, брызнув чернилами на бумагу. Затем схватил протокол, разорвал его на четыре части и бросил в корзинку, хотя уничтожать протоколы, даже такие, нельзя. Руки, которые слегка дрожали, он убрал на колени.

— У-у-у, да у тебя нервы бабьи, — заключила она. — Трусцой бегать умеешь? Или вот хорошо: надень на голое тело шерстяной свитер, день почешешься и про нервы забудешь. Теперь мы в расчёте. Это тебе за гостиницу, за обман.

— Какая дрянь… — сказал Рябинин, как ему показалось, про себя. — Разные были обвиняемые, но такая…

— А что? — расслышала она. — Я способная. В школе любую задачку в пять минут решала, на один зуб.

— Видел рецидивистов, совершенно падших людей…

— Неужели я хуже? — весело перебила она.

— Под всякой накипью в них всё-таки прощупывалось что-то здоровое, человеческое…

— Плохо ты меня щупаешь, следователь, — расхохоталась она. — Работать ваши органы не умеют. Колоть-то надо до ареста. Вызвать повесточкой и поколоть. Тогда бы у меня надежда была, что отпустят. А сейчас что? Сижу уж. Чем ты меня взять можешь? Сопли передо мной будешь размазывать.

— За свою работу я знаешь что заметил? — спросил Рябинин, начиная успокаиваться. — Труднее всего допрашивать дурака.

— А я знаешь что заметила? — в тон ответила она. — Что от дурака слышу.

— Умный человек понимает своё положение, а дураку море по колено, — сказал он уже без всяких теорий и планов.

— Расскажи своей бабушке, — отпарировала она. — Я кто угодно, только не дура. Тебя бесит, что не получается всё круглым. Заявление есть, а доказательств нет. Деньги не найдены, свидетелей нет, а мой образ жизни не доказательство.

— Грамотная в чём не надо, — вздохнул он. — А копни: обыкновенная дрянь.

— А тебя и копать не надо, на лбу написано. Хочешь про твою жизнь расскажу? Утром встанешь, зубы небось чистишь. Потом кофе чёрный пьёшь, сейчас с молоком не модно. Портфельчик возьмёшь, галстучек нацепишь — и на службу пешочком, для продления жизни. Прикандехаешь сюда, сядешь за столик, очки протрёшь и допрашиваешь, потеешь. Расколешь, бежишь к прокурору докладывать. Сидишь и думаешь, как бы его местечко занять. Чего жмуришься-то? А вечером к супруге. Бульону покушаешь, у телевизора покемаришь, супруге расскажешь, как ты ловко нашего брата колол, — и дрыхать. Вот твоя жизнь. А моей тебе никогда не узнать, — башка у тебя не с того боку затесана.

— Каждый преступник окутывает себя ореолом романтичности. Ну что в тебе интересного? — спросил Рябинин, зная, что это неправда: он с ней сидел несколько часов, а она была так же загадочна, как какая-нибудь далёкая Андромеда. Оттого, что её задержали и посадили напротив, ясней она не стала.

— Поэтому и не колюсь, что ты во мне ничего интересного не находишь, — вдруг отрубила она.

Он замолчал, словно подавился её ответом. Даже смысл дошёл не сразу, хотя он чувствовал его мгновенно: человек открывается тогда, когда в нём ищут интересное, как алмазинку в серой породе. Если не находят, значит, не ищут, а уж если не ищут, то не стоит и открываться. Не в этом ли суть любого допроса? Не в этом ли суть человеческих отношений — искать алмазинку, которая есть в каждом?

Рябинин смотрел на неё — столько ли она вложила, сколько он понял? Брякнула где-то слышанное, читанное — или осенило её…

Рукояткина поправила причёску, кокетливо выставив локоток.

— А копни тебя, — повторил Рябинин, чтобы задеть её и дождаться ещё сентенции, — безделье, распущенность, выпивки, учиться не хочешь, работать не хочешь…

— Знаешь, почему я тебе никогда не признаюсь? — перебила она. — На всё у тебя ответ в кармане лежит.

Опять неплохо. Рябинин сам не любил людей, у которых ответы лежали в кармане вместе с сигаретами.

— У тебя тоже, кажется, есть на всё ответы, — усмехнулся он.

— У меня от жизни да от сердца, — мгновенно подтвердила она. — А твои от должности. Хочешь, всю вашу болтологию по полочкам разложу? Это только в кино красиво показывают для маменькиных девиц, которые на жизнь через телевизор смотрят. Вот ты соседей по площадке наверняка допросил. Этого дурацкого Курикина никто не видел — верно? А ведь одна видела. И не скажет.

— Запугала свидетеля?

— Я?! Да что, по уши деревянная, что ли?

— Почему ж не скажет?

— А она вам не шестёрка, — отрезала она и начала загибать пальцы: — В уголовный розыск вызовут, к следователю вызовут, в прокуратуру вызовут, да не раз. Потом в суд потащат, а там ещё отложат: судья на совещании или у меня будет вирусный грипп. И так раз десять, и всё по полдня. Кому охота?

— Честный человек и двадцать раз придёт.

— Много ли у вас честных-то?

— Больше, чем ты думаешь. У нас всё следствие держится на честных.

— Чего ж тогда и поворовывают, и морды бьют, и хапают? Иль честных не хватает?

— Причина преступности — это сложный вопрос.

— А-а-а, сложный, — вроде бы обрадовалась она.

Допрос свернул на новую колею, но теперь дороги выбирал не он. Разговор вроде бы получался не пустяшный. Обычно серьёзный настрой помогал перейти от жизни вообще к жизни своей, а там недалеко и до преступления… Но к Рукояткиной нормальные законы подходили, как расчёты земного тяготения к лунному.

— А хочешь, я тебе весь этот сложный вопрос на пальцах объясню, как обыкновенную фигу? — предложила она и, не дожидаясь никакого согласия, которое ей было не нужно, начала: — Пусть нашему брату это невыгодно, да ладно, я хоть с ошибками, но человек советский. А то вам никто и не подскажет. Знаешь, почему есть преступники?

Рябинин знал, но рассказывать было долго — работали целые институты, изучая причины преступности. Ей оказалось недолго:

— Я тебе сейчас на кубиках сложу, как ясельному, что воровать можно не бояться. Допустим, грабанула я магазин. Поймаете?

— Поймаем, — заверил он.

— Всех-всех ловите? Только честно дыши.

— Девяносто процентов ловим, — честно признался Рябинин, потому что теперь пошёл такой разговор.

— Выходит, что десять процентов за то, что меня не поймают, девяносто риску остаётся. Поймали… Надо доказать, что это я грабанула. Положим, вы девяносто процентов доказываете, а не закрываете дела. Это ещё хорошо, дам тебе фору…

Действительно, она давала фору, потому что Юрков прекращал каждое сомнительное дело.

— Значит, у меня ещё десять процентов, — продолжала Рукояткина. — Теперь восемьдесят процентов, что тюрьмы не миновать. Десять процентов из ста, что возьмут на поруки. Десять процентов, что адвокат всё перекрутит и вытащит. Десять процентов, что суд сам оправдает или даст для испугу. Десять процентов, что пошлют не в колонию, а на стройки, перевоспитываться. Десять процентов, что будет амнистия. Десять процентов, что срок скостят за хорошее поведение. Сколько там у меня шансов набралось по десять процентов-то, а?! Небось больше ста. Так что же вас бояться!

Рябинина удивил её подход, наивный и формальный, но хватающий суть важной проблемы — неотвратимость наказания. Он всегда считал, что лучше дать год заключения, но чтобы человек его отбыл полностью, чем давать три и через год выпускать. Это порождало неуважение к приговору, да и у следователя опускались руки, когда через годик-второй к нему попадал старый знакомый, досрочно освобождённый.

— Тебе бы социологом где-нибудь в Академии наук сидеть, а не в следственном изоляторе, — усмехнулся Рябинин.

— Ты меня с этими типами не сравнивай, — даже обиделась она. — Читала я про них в газетах…

— Почему не сравнивать? — удивился он.

— Открыли мы с девками раз газетку. Пишет какой-то учёный, — сказала она нормально, но потом изменила тембр и забубнила замогильным голосом, изображая того самого учёного: — «Наш институт установил, что причиной преступности является незнание преступниками наших законов». Ей-богу, так и написано. Мы с девками хохотали, все животы отвалились. Ну скажи, вот ты тут сидишь… Хоть один блатяга тебе сказал — законов не знаю, поэтому гражданам морду бью? Не знал, что нельзя из квартиры телевизор спереть? Или с фабрики ботинки? А ведь целый институт вкалывает. Я бы их всех на завод. Взяла бы одного умного мужика — пусть разбирается. Может этот учёный бороться с преступностью, ежели он ни хрена в ней не понимает? Да ни в жисть!

Теперь у них шёл такой разговор: она говорила, а он думал. И удивился, почему это он, следователь прокуратуры, юрист первого класса, человек с высшим образованием, в общем-то не дурак, сидит, слушает воровку, или, как она себя называла, «воровайку», опустившуюся девку, — и ему интересно. Рябинин тоже относился к социологам с подозрением. Как-то он прочёл у социальных психологов о лице человека. В работе научно обосновывалось, что, образно говоря, зеркалом души являются не глаза, а губы. Рябинин удивился. На допросах, когда не хотел выдать настроения или мелькнувшей мысли, он закрывал рот ладонью, хорошо зная, что первыми на лице дрогнут губы. Потом нашёл эту же мысль у Вересаева. Стоило ли работать научному коллективу над тем, что один человек мог подметить зорким глазом? А недавно он прочёл такое начало статьи: «Как установили социологи, наибольшим спросом у читателей пользуется детективная литература…»

Она вытащила расчёску и начала взбивать свою ровную чёлку, смотрясь в полированный стол. Рябинин подумал, что в ресторане с Капличниковым и Торбой она была без парика.

Он не знал, мир ли у них, перемирие. Её покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.

— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.

— Я знаю, — просто согласилась она.

— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!

Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:

— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.

Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у неё был, то кража почти доказана: человек вошёл с деньгами, а вышел без денег.

— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.

Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.

— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодёжный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было чёрт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звёздочки». Через часаполтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и ещё бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлёпали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прётся в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушёл. Никаких денег я у него не брала и не видела. Всё!

Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.

— У меня есть вопросы, — предупредил он.

— Прошу, не стесняйся, — кивнула она чёлкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.

— Коньяк пили поровну?

— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.

— А он?

— Выжрал всё остальное.

— Опьянел сильно?

— В драбадан. Но ходули переставлял.

Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, всё путают, да и деньги теряют.

— Расплачивался он при тебе?

— При мне. Хочешь узнать, видела я деньги или нет? — догадалась она. — Не, не видела. Когда мужчина расплачивается, я отворачиваюсь. Чтобы не смущать. Бывают такие жмоты: тащит десятку из кармана, аж лоб потеет.

— Что делали дома?

Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в весёлом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха её серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, всё те же губы, сглаживали впечатление.

— О чём говорили, может быть ещё выпивали? — уточнил Рябинин.

— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.

— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?

Рябинин всё надеялся на какую-нибудь её оплошность или оговорку.

— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.

— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.

— Вот уж верно; дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты всё равно найдёшь и откусишь.

— Про деньги-то придётся говорить.

— Пошёл ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.

— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.

Он дополнил протокол. Записал все её слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то ещё не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И всё-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.

Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.

Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом, условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда её чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюблённых, которые, о чём бы ни говорили, всё говорят об одном.

— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.

Она взяла протокол и начала читать вслух:

— Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодёжный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов. А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.

— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.

— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.

— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно её.

— «Курикин заказал салат „ассорти“, шашлык, цыплят табака и две бутылки коньяка». А почему не записал — в салат было намешано чёрт-те что? И про маслины не записал. Что цыплята чахоточные не записал.

— Зачем писать о всяких пустяках?

— В вашем деле нет пустяков. Сами говорите.

— Ну какое имеет значение — чахлые цыплята или нет?

— Имеет, — убеждённо заявила она. — Там индейка была. Я намекала. Так не взял, дохлые цыплята дешевле. Судьи прочтут протокол и сразу увидят, что он за тип.

— Ну ладно, добавлю, — согласился Рябинин, удивившись её наивности.

— «Я выпила две рюмки коньяка, а остальное выпил Курикин, в результате оказался в состоянии сильного алкогольного опьянения». Ничего завернул! — искренне удивилась она. — Я тебе как сказала?! Напился в драбадан.

— Не могу же я писать протокол жаргоном, — начал опять тихо злиться Рябинин, забыв, что ему всё можно, кроме злости. — Ну что такое драбадан?

— Откуда я знаю — драбадан и драбадан.

— Вот я и написал: сильное алкогольное опьянение.

— Не пойдёт. Драбадан сильней, чем сильное алкогольное опьянение. Ты напиши, люди поймут. В стельку, в сосиску понимают и в драбадан поймут.

— Хорошо, — устало согласился он.

— «Раздевшись, мы легли спать», — прочла она и даже подпрыгнула: — Я тебе это говорила?!

— А чего же вы делали? — удивился в свою очередь Рябинин, полагая, что это разумелось само собой.

— Я тебе говорила, что мы завалились спать?! А может, мы сели играть в шахматы! А может, мы романс начали петь: «Я встретил вас, несли вы унитаз»? И подписывать не буду.

Она швырнула на стол протокол, который почему-то взмыл в воздух и чуть не опустился ему на голову, не поймай он его у самых очков.

— Ну я добавлю, уточню, — осторожно предложил Рябинин, зная, что злость опять копится в нём, как двухкопеечные монеты в таксофоне.

— Чего добавлять, всё не так нашкрябал. Как тебе выгодно, так и рисуешь. Это не протокол, а фуфло.

— Значит, не будешь подписывать? — спросил он, уже зная, что допрос опять соскочил со своих колёсиков, которые начали было вертеться. — Теперь, Рукояткина, уже нет смысла не подписывать! Я ведь узнал.

— А протокола нет — не считается.

Это точно: протокола нет — не считалось.

— Сейчас в твоей квартире идёт обыск, деньги найдут, — заверил её Рябинин.

— Деньги не петух, кричать не будут.

Затрещал телефон — это звонил прокурор. Рябинин не мог объяснить, в чём тут дело, но он всегда узнавал его звонок. В нём слышалось больше металла, словно аппарату добавляли лишнюю чашечку.

— Ну как? — спросил прокурор.

Рябинин быстро глянул на Рукояткину и ответил:

— Пока никак.

— Вы, наверное, Сергей Георгиевич, разводите там психологию, — предположил прокурор.

— Нет, не развожу, — сдержанно ответил Рябинин.

— Не колюсь я! — вдруг крикнула она на весь кабинет, догадавшись, что говорят о ней.

— Это она кричит? — поинтересовался прокурор.

— Да, Семён Семёнович, — ответил Рябинин и повернулся к ней почти спиной.

— Прокурор, прочёл газету?! — грохнула она так, что он прикрыл мембрану ладонью.

— Распустили, — сказал прокурор, всё-таки услышав её. — Вы с ней построже, не деликатничайте. Где надо, там и по столу стукните. Я буду ждать конца допроса. Вам же санкция на арест потребуется.

Голос у прокурора был злой, непохожий. Рябинин положил трубку и с неприязнью взглянул на подследственную.

— Накачал тебя прокурор? Теперь что применишь: ультразвук, рукоприкладство или палача крикнешь?

— Ты и так у меня всё выложишь, — сказал Рябинин, затвердевая, как бетон в плотине, которая сдерживала злость.

— Ага, выложу, только шире варежку разевай. Изучила твои приёмчики, больше не куплюсь.

— Ничего, голубушка, я и без приёмчиков обойдусь. Главный разговор у нас ещё впереди.

— Не пугай, милый, я ведь тоже кое-что в запасе имею. — Она вздохнула и добавила: — Да что с тебя, с дурака, возьмёшь, кроме анализов. Слушай, мне выйти надо.

— Куда? — не понял он.

— На кудыкину гору.

— А-а, — догадался Рябинин, пошёл к двери и выглянул в коридор.

Сержант находился в полудремотном состоянии и довольно вскочил, надеясь, что допрос окончен.

— Проведите задержанную, — попросил Рябинин.

Сержант весело шагнул к ней и взял за локоть, деликатно, но взял.

— Во! Как королева — в туалет под охраной хожу. Скоро в кресле на колёсиках будут возить. Или на носилках таскать.

Они пошли. И тут же из коридора на всю прокуратуру раздался её грудной, с надрывинкой, голос, для которого не существовало стен и дверей: «Опять подталкиваешь, хрыч лопоногий?! У тебя не руки, а вилы. Из деревни-то давно, парень?! Ну-ну, не хватай, не для тебя мои формы…»

Голос затих в конце длинного коридора. Рябинин посмотрел на часы — ровно три. Он вздохнул, закрыл глаза, расслабил каждую мускулинку, даже кости как-то размягчил — и безвольно упал на спинку стула, как пустой мешок.

Часть четвёртая

Однажды на совещании следователей Рябинин заявил, что в день должен быть только один допрос, потому что изматываешься и на второй тебя уже не хватает. Все посмеялись, он тоже улыбнулся, — допросы бывают разные. Сейчас он думал о допросе, которого и одного на день много. Он с удовольствием перенёс бы встречу с Рукояткиной на завтра. Не было у него сил допрашивать. Кончились они. Навалилась усталость, но не та, от физической работы, когда мускулы болят здоровьем. А усталость бессилия, утомлённости и отчаяния, от которых болезненно шумело в голове.

В детективах частенько писалось, как следователь выматывал преступника. Но мало кто знал, что следователь выматывался намного больше. Потому что обороняться легче, чем нападать. Потому что консервативное состояние, в котором находится обвиняемый, крепче, чем активное, в котором должен быть следователь. Добыча истины похожа на борьбу с сухой землёй за воду: копаешь колодец, но грунт сцепился пластами, как великан пальцами. Конечно, земля уступит; конечно, ей тоже тяжело, когда лопатой по живому телу; конечно, она сама же будет благодарна за эту воду — всё так. Но пока копаешь — десять потов спустишь, потому что рытьё требует больше сил, чем крепкое залегание пластами.

Рябинин хорошо знал: пусть подследственный бросается на тебя с графином, пусть оскорбляет, издевается и рвёт протоколы — этим допрос ещё не загублен. Но если следователь не может найти путей к обвиняемому, то допроса не будет.

Поймать её оказалось легче, чем допросить. Рябинин не мог припомнить такой яркой несовместимости. В этих случаях рекомендовалось заменить следователя. Возможно, Демидова нашла бы к ней путь побыстрее. Может, Юрков «расколол» бы её за час, стукнув кулаком по столу. И тогда накатывало чувство собственной никчёмности.

Рябинин давно заметил, что ему приходилось — он бы и не хотел — больше доказывать, больше думать, понимать, знать и чувствовать. Если он допускал по делу ляпсус, то судья мгновенно брал трубку и звонил прокурору, а над огрехами Юркова мог только посмеяться. Рябинину приходилось доказывать мысль, которая в устах другого казалась очевидной. Не дай бог допустить ему грамматическую ошибку — машинистка оповещала, как о мандаринах, привезённых в буфет. Если Рябинин чего-нибудь не знал, это вызывало удивление. Его неудачная шутка сразу замечалась, хотя Юрков ляпал их запросто, как хозяйка пельмени. К критике прокурор относился спокойно, но только не к рябининской, от которой мгновенно раздражался…

Рябинин выпил из графина тёплой воды, проглотив залпом два стакана. И тут же услышал в коридоре настырный голос: «На пятки-то не наступай, тебе у туалетов стоять. Ты хоть читать-то умеешь? Ну подержись, подержись…»

Когда сержант её уводил, Рябинин вздохнул с какой-то надеждой, не совсем понимая, на что надеется. Теперь догадался — надеялся, что она убежит: выскочит на улицу, выпрыгнет из окна или пролезет через унитаз в люк на мостовой: Рябинину сделалось страшно — он испугался себя. На него напал тот страх профессии, который мгновенно лишает человека уверенности: вроде бы умеешь делать, но знаешь, что не получится. В памяти блеснуло озеро с интересным названием Якши-Янгизтау, Хорошее Озеро Среди Гор, где он бродил с экспедицией в годы своей беспокойной юности. Он поплыл через него на спор, забыв, что оно тектонического происхождения и всё в ледяных ключах, как дуршлаг в дырках. На середине ему свело ногу. И он впервые в жизни ощутил такой страх, от которого перестали двигаться руки и вторая нога, пропал голос, а тело, ещё не утонув, начало умирать. Ребята его спасли, но страх остался. Стоило заплыть подальше и оглянуться на берег, мышцы сразу превращались в вату. На суше такой страх он почувствовал впервые.

— За меня держишься… Используешь служебное положение в личных целях?! Ну, не подталкивай!

Они вошли в комнату, и Рябинин вобрал голову в плечи, будто на него медленно стала падать стена.

— Доставлена в сохранности, — доложил сержант и скрылся за дверью.

— Чего-нибудь новенького придумал? — поинтересовалась она, усаживаясь на стул. — Какую-нибудь подлость?

— Не тебе обижаться на подлость, — буркнул он. — Обман, хамство, ложь…

— А мне можно, — беззаботно перебила она. — Я от себя выступаю, а ты от государства.

— Будешь говорить? — мрачно спросил Рябинин. — Последний раз предупреждаю.

Услышав предупреждение, она удивлённо глянула на следователя, перегнулась через стол и поднесла к его носу фигу:

— Во! Видал?!

Нет такого камня, который не источила бы капля. А нервы мягче.

Рябинин вскочил и что было мощи в вялой руке ударил кулаком по столу. И заорал чужим надрывным голосом:

— А ну прекрати! Гопница! Подонок! Проститутка!

Стало тихо. У Рябинина заныла кисть и выше, до самого плеча. Он застыл в ожидании — только очки ритмично подрагивали на носу, как тикали: нос ли дрожал у него, уши ли ходили, или это стучало сердце…

Она удивлённо опустила свою фигу, но тут же опять подняла руки и положила на грудь, как певица в филармонии. Её лицо бледнело — Рябинин видел, — оно бледнело, будто промерзало на глазах. Она открыла рот и глотнула воздух:

— Сердце…

Рукояткина качнулась и стала оседать на пол — он еле успел подскочить и двинуть ногой под неё стул. Она упала на спинку, приоткрыв рот и окостенело уставившись мутными глазами в потолок…

Он метнулся по кабинету. Она лежала бездыханно — теперь и глаза закрылись. Рябинин схватил обложку уголовного дела, вытряхнул бумаги и начал махать у её лица. Вспомнив, швырнул папку и включил вентилятор, направив струю в рот. Дрожащими пальцами расстегнул ворот платья — стеклянные пуговки выскальзывали, как льдинки. Затем бросился к графину, плеснул в стакан воды и попытался капнуть между посиневшими и потоньшавшими губами, но вода только пролилась на подбородок. Он выдернул из кармана платок и склонился, вытирая её мокрое лицо. Он уже решил звонить в «неотложку»…

Чьи-то руки вдруг обвили его резиновыми жгутами, и он ткнулся лицом в её грудь, как в ароматную подушку. Сначала Рябинину показалось что на него напали сзади, но это казалось только миг — она держала его, прижимая к себе с неженской силой. И тут же в его ухо врезался визгливый крик:

— Ой-ой-ой! Помогите! Ой-ой!

Его руки оказались прижаты к её животу, и он никак не мог их выдернуть из-под себя. Они возились секунду, но Рябинину казалось, что он барахтается долго, вдыхая странные духи.

— Помогите! А-а-а!

Он подтащил свои руки к груди и рванул их в стороны, сбрасывая её гибкие кисти. Рябинин выпрямился — в дверях окаменел сержант с абсолютно круглыми глазами и таким же круглым приоткрытым ртом. Рябинин не нашёл ничего лучшего, как вежливо улыбнуться, чувствуя, что улыбка плоска и бесцветна, как камбала. Он поправил галстук, который оказался на плече, и попытался застегнуть рубашку, но верхней пуговицы не было.

— Пользуется положением… Нахал… Пристаёт, — гнусаво хлюпающим голосом проговорила Рукояткина, поправляя одежду.

У неё было расстёгнуто платье, задрана юбка и спущен один чулок. Видимо, юбку и чулок она успела изобразить, пока он бегал к столу за водой.

— Кхм, — сказал сержант.

— Всё в порядке, — ответил ему Рябинин, и сержант неуверенно вышел, раздумывая, всё ли в порядке.

Она вытерла платком слезу, настоящую каплю-слезу, которая добежала до скулы, тщательно расчесала чёлку и спросила:

— Ну как?

Рябинин молчал, поигрывая щеками, а может быть, щёки уже сами играли — научились у правой ноги.

— Сегодня я нашкрябаю жалобу прокурору города, — продолжала она. — Напишу, что следователь предлагал закрыть дело, если я вступлю в связь. Стал приставать силком.

— Так тебе и поверили, — буркнул он.

— А у меня есть свидетель — товарищ сержант.

— Разберутся.

— Может, и разберутся, а на подозрение тебя возьмут. Тут я вторую «телегу» — мол, недозволенные приёмы следствия, обманным путём заставил признаться в краже.

— Там разберутся, — зло заверил Рябинин.

— Разберутся, — согласилась она, — а подозрение навесят. Тут я ещё одну «тележку» накачу, уже в Москве, генеральному прокурору. Так, мол, и так: сообщила я гражданину следователю, где лежат деньги, а их теперь нет ни при деле, ни у Курикина. Поищите-как у следователя.

— Не думай, что там дураки сидят.

— Конечно, не дураки, — опять согласилась она, — обязательно проверят. Во, видел?

Она кивнула на дверь. Та сразу скрипнула, но Рябинин успел заметить кусок мундира.

— Это мой свидетель, — разъяснила она. — Он тоже не дурак. И не поверил ору-то моему. А всё-таки подозревает. Жалобы-«телеги» как пиво: пил не пил, пьян не пьян, а градусом от тебя пахнет. Здорово я придумала, а?

Придумано было здорово, он мог подтвердить. И в словах её была правда. От напраслины защищаться труднее, чем от справедливых обвинений, — обидно. Рябинин мог спорить, доказывать, объяснять, когда упрекали в ошибках, потому что ошибки вытекали из его характера. А с наветом не поспоришь, это как бритвой по щеке — только время затянет. Он будет краснеть, молчать, возмущаться, пока проверяющий окончательно не решит: нападал не нападал, но что-то было.

— Да, от тебя можно всего ждать, — задумчиво сказал он.

— Уморился ты сильно, — довольно подтвердила она. — Вон очки-то запотели как.

— Несовместимость у нас с тобой. Может, у другого следователя ты бы шёлковой стала.

— Шёлковой я буду только у господа бога, да и то если он засветится, — отрезала она.

Рябинин себя злым не считал. Но иногда им овладевала злобность, глупее которой не придумаешь. На обвиняемого, как на ребёнка или больного, обижаться нельзя.

Он вспомнил Серую, кобылку буро-грязной масти, которая изводила его в экспедиции. Она не могла перейти ни одного ручья — её переносили. Выпущенная пастись, лошадь уходила, и потом её ловили на автомашине, с верёвками, как дикого мустанга. Эта лошадь могла вдруг свернуть с дороги и зашагать по непроходимой чащобе — тогда Рябинин с рюкзаком и геофизическим прибором повисал на дереве, а кобыла шла дальше с его очками на лбу. Она могла сожрать хлеб или крупу. А однажды выпила кастрюлю киселя-концентрата, что для лошади уж совсем было невероятно. Рябинин мечтал: как получит за сезон деньги, купит эту лошадь и будет каждый день бить её палками…

Сейчас он смотрел на Рукояткину и думал, с каким наслаждением размахнулся бы и ударил кулаком в это ненавистное лицо; ударил бы он, Рябинин, который не умел драться, которого в детстве и юности частенько били и на счету которого не было ни одного точного удара… Ударил бы обвиняемую, подследственную, при допросе; ударил бы женщину, когда и на мужчину никогда бы не замахнулся, а вот её ударил бы так, как, он видел, бьют на ринге боксёры с приплюснутыми носами… Чтобы она завизжала и полетела на пол, болтая своими прекрасными бёдрами; получить наслаждение, а потом написать рапорт об увольнении…

— Чего глаза-то прищурил? — с интересом спросила она.

Значит, тёмная злоба легла на его лицо, как копоть, — даже глаза перекосила. Рябинин понял, что вот теперь он должен заговорить. Пора.

— Сделать тебе очную ставку с Курикиным, что ли? — безразлично спросил он.

— Зачем? И видеть его не хочу.

— А-а-а, не хочешь, — протянул Рябинин новым, каким-то многозначительно-гнусавым голосом.

— Чего? — подозрительно спросила она.

— А ведь ты артистка, — осклабился он, напрягаясь до лёгкого спинного озноба. — Ни один мускул на лице не дрогнул…

— А чего им дрожать-то? — возразила она, тоже застывая на стуле, чуть пригнувшись.

— Так. Не хочешь очную ставку с Курикиным… А я знаю, почему ты её не хочешь.

— Что ж тебе не знать, — сдержанно подтвердила она, — пять лет учился.

— Знаю! — крикнул Рябинин, хлопнул ладонью по столу и поднялся.

Она тоже встала.

— Садись! — крикнул он предельно высоким голосом, и она послушно села, не спуская с него глаз.

Рябинин обошёл стол и подступил к ней на негнувшихся ногах, сдерживая своё напряжённое тело, будто оно могло сорваться и куда-то броситься.

— Строишь из себя мелкую гопницу, Мария? — прошипел Рябинин. — Но ты не мелочь! Так позвать Курикина?!

— Чего возникаешь-то? — неуверенно спросила она.

Тогда Рябинин схватился за спинку стула, согнулся и наплыл чуть не вплотную на её красивое лицо. Она отпрянула, но спинка стула далеко не пустила. Отчётливо, как робот, металлически рубленным голосом сказал он, дрожа от ненависти:

— Второго июля — в три часа ночи — Курикин — во дворе дома — был убит ножом в спину!

Рябинин набрал воздуху, потому что он чуть не задохнулся, и крикнул высоко и резко:

— Подло — ножом в спину!

Стало тихо: его высокий крик в невысоком кабинете сразу заглох. Она не шевелилась, не дышала, слепо раскрыв глаза, в которых мгновенно повис страх: не расширялись и не сужались зрачки, не меняли цвета радужные оболочки. Рябинин слегка отодвинулся и понял — страх был не только в глазах, а лежал на всём лице, особенно на губах, которые стали узкими и бескровными.

— Как… убит? — неслышно спросила она.

— Изображаешь! А ты думала, меня эти дурацкие пятьсот рублей интересуют?

— Как же… Он вышел от меня…

— Выйти он вышел, да не ушёл.

— Ты же читал его протокол допроса…

— Я успел его допросить в жилконторе. И отпустил. Он дворами пошёл, на свою смерть пошёл. Рассказывай!

— Чего… рассказывать?

Рябинин смотрел в её побледневшее лицо и краем глаза видел слева ещё белое пятнышко — только когда заныла рука, он понял, что это его кулак впился пальцами в дерево. Он разлепил его и рванулся к двери, а потом обратно — к её лицу:

— Хватит лепить горбатого! Кто соучастник, где он сейчас, где нож, где деньги?! Всё рассказывай!

— Так ты думаешь… что я…

— И думать нечего, — осёк он её. — Поэтому в той квартире и денег не нашли при обыске.

— Почему?..

— Да потому, что ты денежки передала через чёрный ход, — их не могло быть в квартире. Потому, что ты наводчица. Познакомилась, увидела деньги, привела, дождалась ночи и выгнала во двор, Если удаётся — берёшь деньги сама, не удаётся — он уж действует наверняка: нож в спину. А Курикина убрали, как свидетеля. Понятно, чуть не попались. Могу рассказать, как всё было: ты взяла деньги и смылась через чёрный ход, предупредила своего напарника, чтобы Курикина не упускал. Тот и дождался. Это мы дураки — надо бы Курикина отвезти на машине. Да теперь что говорить… Одного вы не учли: что я успею его допросить в жилконторе.

Рябинин вытер вспотевший лоб и шевельнул плечами, чтобы отлепить со спины рубашку. Ему захотелось сбросить пиджак, но он уже не мог ни остановиться, ни прерваться.

— Неужели я буду сидеть с тобой из-за пятисот рублей весь день?! Да в этом бы и участковый разобрался. Неужели ты раньше не сообразила, что прокуратура мелкими кражами не занимается?! Ты всё-о-о сообразила… Так где убийца?

— Да ты что! Разве я пойду на мокрое дело?

Она была парализована страхом. Слова, которые раньше сыпались из неё неудержно, теперь кончились — их поток где-то перекрылся. Даже лицо изменилось: вроде бы то же самое, но как-то все черты сгладились, расплылись, как чёткий профиль на оправленной монете.

— Отвечай, где соучастник убийства? Тебе же выгодно всё рассказать первой. Помоги следствию поймать его — только этим можешь искупить свою вину…

— Зарезать живого человека… Да ты что… Он был у меня, это верно… Деньги взять у пьяного могу. Конечно, теперь это дело мне легко пришить…

— Время не ждёт, Рукояткина, — перебил он.

Сейчас бы Рябинина никто не узнал. Лёгкая задумчивость, из-за которой он казался повёрнутым не к жизни, а к самому себе, сейчас пропала в каком-то жару. Этот жар всё внутри стянул, высушил лицо, опалил губы, замерцал в глазах, и даже очки сверкнули, будто на них пал отблеск глаз. Жар всё накапливался и мог разорвать его, как цепная реакция. Ему казалось, что теперь он всё может: заставить признаться подследственную, убедить преступника и перевоспитать рецидивиста. У психиатров такое состояние как-то называлось, но у них все человеческие состояния имели названия.

— Время не ждёт, Рукояткина, — повторил он. — Чем быстрее его поймаем, тем для тебя лучше. Не найдём — одна пойдёшь по сто второй статье.

— Да ты что… Не знаю я про убийство.

— Это расскажи своей бабушке, — перебил он, а он сейчас только перебивал. — Поэтому ты о деньгах и молчала. Сообщи о деньгах — надо рассказывать и про убийство. Не так ли?! Наверное, с деньгами и ножичек лежит, а?

— Зря шьёшь мне нахалку… Не могу я пойти на мокрое, я ведь…

Но Рябинин оттолкнулся от стула и рванулся к телефону.

— Тогда поедем.

— Куда?

— В морг, — негромко сказал он, потому что это слово не выкрикивалось, но, приглушённое, оно действовало ещё сильней.

— Зачем? — теперь её страх перешёл в тихий ужас, который невозможно было скрыть.

Рябинин швырнул трубку, не добрав нужного номера, и опять бросился к ней, к её лицу, от которого он теперь не отрывался.

— Предъявлю тебе на опознание труп Курикина, — выдохнул он так, как в мультфильмах Змей-Горыныч выдыхал огонь.

Рукояткина вскочила со стула — он даже отпрянул. Она сплела руки на груди, смотрела на следователя, а руки извивались у её шеи, хрустя пальцами:

— Не надо! Не поеду! Ну как мне объяснить? По характеру я не такая, пойми ты…

Она теперь тоже заходила по кабинету. Рябинин, чтобы не терять её лица, двигался рядом, и они были похожи на двух посаженных в клетку зверей.

— Ну пойми ты хоть раз в жизни! Разберись ты… Я вижу, что на мне сходится. Но ты же следователь, ты же должен разобраться. Я всё могу, кроме убийства. Ну как тебе… Я же детей люблю.

Страх прилип к ней, как напалм. Рябинин знал, что такое прилипчивый страх, не тот, не животный, который его охватывал в воде, а умный страх, на который есть свои причины и которого боится любой здравый человек.

— Не убивала! — рявкнул он, прижимая её взглядом к стене. — Если бы не убивала, давно бы выложила про деньги… Врёшь ты, милая!

Она метнулась глазами, потом метнулась заячьей петлёй по кабинету и, выламывая руки, невнятно предложила:

— Давай расскажу про деньги.

— Теперь дело не в деньгах, — отрезал Рябинин.

— Я расскажу всё, и ты поймёшь, что не я Курикина…

Он каким-то прыжком оказался у стола, выдвинул нижний ящик и выдернул чистый бланк протокола допроса — уже третий. Взяв ручку, Рябинин швырнул протокол на стол и коротко приказал:

— Пиши сама. Посмотрим. А потом поговорим об убийстве.

Она схватила ручку, как в известной пословице утопающий хватается за соломинку, села и сразу начала писать крупным разборчивым почерком. Рябинин молча стоял за её спиной, как учитель во время диктовки; только ничего не диктовал — смотрел через её плечо на прямые строчки, которые складывались в криминальные эпизоды. Она писала сжато, самую суть, упуская всяких цыплят табака и драбаданы. Эпизод шёл за эпизодом: описала четыре кражи в ресторане — на одну больше, чем знал Рябинин. Потом две махинации в аэропорту. В конце описала какую-то оригинальную кражу из квартиры, но Рябинин уже не стал вникать.

Рукояткина кончила писать, о чём-то раздумывая.

— А где деньги? — подсказал он.

— Вот я и думаю… Они у меня спрятаны на кладбище, а никак… Я лучше покажу.

— Сколько денег?

— Все.

— Как все?

— Почти все. На еду только брала. Я ведь копила на чёрный день, безработная же, тунеядка. Телевизор цветной хотела купить…

Рябинин хотел что-то сказать, вернее, хотел о чём-то подумать, но останавливаться ему было нельзя, как марафонскому бегуну на дистанции.

— Что подсыпала в водку?

— Гексинал.

— Ого! Внеси в протокол, — потребовал он.

Рукояткина аккуратно вписала своим чистописанческим почерком, пугливо посматривая на Рябинина снизу.

— Теперь подпиши каждую страницу.

Она расписалась и протянула листки. Он взял их, сел на своё место и теперь внимательно пробежал ещё раз — записано было всё, хотя и немного сжато. Рябинин размашисто подписал последний лист.

— Ой, забыла, — рванулась она к протоколу, — забыла написать, что убийство-то я не совершала. Дай дополню.

В дверь постучали: он уже знал, что так официально-настойчиво стучал только сержант. Видимо, ему надоело сидеть. На крик Рябинина «Да-да!» сержант приоткрыл дверь и просунул голову в щель:

— Товарищ следователь! Для очной ставки явился гражданин Курикин. Ждёт в коридоре.

Он хотел ещё добавить, но, видимо, что-то заметил в их лицах, поэтому провалился в щель, скрипнув дверью. Рябинин схватился за стол и глянул на Рукояткину…

Она с ужасом смотрела на него, но не с тем ужасом, который у неё появился при известии о смерти Курикина. Новый ужас был с оттенком изумления и гадливости, будто она вместо следователя увидела огромного мохнатого паука или какого-нибудь неописуемого гада. Так смотрит пугливая женщина в лесу на змею под ногами — хочет крикнуть, а сил нет. В кабинете было тихо, как в морге. Рукояткина хотела что-то сказать, он видел, что хотела, у неё даже рот был чуть приоткрыт, — и не могла.

Рябинин ещё держался за стол, когда она начала медленно и прямо, почти не сгибая туловища, подниматься, словно начала расти. Он на секунду прикрыл глаза — сейчас она должна его ударить. Он это понял по её рукам, которые поднимались быстрей тела, да и по лицу понял, на которое теперь легла ещё и ненависть. Сейчас она ударит, и Рябинин не знал, что он тогда сделает. Надо бы снять очки, которые от удара шмыгнут с лица в угол. Надо бы закрыть глаза… Отпрянуть бы надо… Он знал, что будет делать — ничего: примет удар, как должный; примет, как осознавший преступник выслушивает заслуженный приговор.

Рукояткина поднялась, прижала руки к бокам и встала даже на носки, сделавшись выше ростом. Рябинин глубоко набрал воздуху. Она всё тянулась куда-то вверх, будто хотела взлететь, а он непроизвольно сгибал колени, стараясь врасти в пол…

Вдруг она вскрикнула и упала грудью на стол, как переломилась в пояснице. Рябинин отшатнулся, ошарашенный ещё больше, чем ударом бы по лицу. Рукояткина рыдала, размазывая слёзы по обложке уголовного дела, на котором лежала её голова. Игра кончилась. И допрос кончился — плакал человек.

Рябинин забегал по кабинету, заплетаясь в собственных ногах. Слёз он не переносил, особенно детских и женских. Сам мальчишкой в войну поплакал вместе с много плакавшей, похудевшей матерью.

Слёзы для следователя священны, потому что он должен откликаться на горе. А если они его не трогают, то надо уходить работать к металлу, к камню, к пластмассе.

Рукояткина плакала навзрыд, толчками, даже стол вздрагивал. И вздрагивал Рябинин, ошалело вертясь около неё. Она что-то приговаривала, бормотала, но слов было не разобрать.

— Ну, перестань, — сказал он и не услышал себя. Рябинин боялся слёз ещё по одной причине, в которой он век бы никому не признался: когда перед ним плакали — ему тоже хотелось плакать, будто он мгновенно оказывался там, в затемнённом, голодном детстве своём.

— Перестань, слышишь, — погромче сказал Рябинин и легонько дотронулся до её руки.

Она не обратила внимания. Тогда он взял её за локоть, чтобы оторвать от стола. Неожиданно она подняла голову и прильнула к его плечу — Рябинин застыл, чувствуя сквозь пиджак её горячий лоб. Но так было секунду-две: она глянула на него стеклянными от слёз глазами, в ужасе отшатнулась и опять упала на стол. Теперь Рябинин разбирал некоторые её слова и два раза услышал «какая подлость». Он и сам знал, что это подлость, которая расценивается как нарушение социалистической законности.

— Извини, — буркнул он.

Она плакала неудержимо. Видимо, прорвалось то, что копилось весь день, а может быть, и не один день. Рябинин склонился к ней, беспомощно озираясь:

— Разозлила ты меня… Такая тактика… В общем, прости, — бормотал он над её ухом.

Видимо, она услышала его слова, потому что теперь в её всхлипах он уловил слова про его тактику. Рябинин хотел назвать её по имени, но как-то не повернулся язык. И уж совсем не хотелось называть по фамилии.

— Перестань же… Ну ошибся я.

Рябинин подумал, что лучше бы отвесила пощёчину. И ещё подумал, что все плачущие женщины похожи на маленьких девочек.

— Ну можешь ты успокоиться?! Я же извиняюсь перед тобой, — чуть не крикнул он.

— На одну женщину, — всхлипывала она, комкая мокрый платок, — и милиция… и прокуратура… всё государство и ещё обман… подличают…

Рябинин обрадовался, что она заговорила членораздельно. Он решительно схватил её за плечи, оторвав от стола. Она села безвольно, как огромная тряпичная кукла. Рябинин выдернул из кармана платок, который сегодня дала Лида, и сунул ей в руку. Она взяла, приложив его к багровым векам и покусанным губам, — словно ночь металась в бреду.

— Зря я так сделал, — быстро заговорил он. — Довела ты меня. Прости, что так получилось…

Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.

— Всю жизнь не везёт, — бормотала она, всхлипывая между каждым словом, — вот уж… правду говорят… судьба…

Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, — неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся её жизнь. И текли слёзы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.

— Ничего не было… ни детства… ни родителей… — хлюпала она носом.

— Ты без родителей?

Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слёзы наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слёз он ещё не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому — эти слёзы лились и по будущему.

— Ну хоть что-нибудь… ничего… даже матери… — всхлипнула она потише.

— Родители умерли? — ещё раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.

Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.

— Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.

Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.

— Дай воды… весь день не пила…

Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана — весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства — Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала всё — от начала до конца. Если её допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала её в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно — работала, дружила или любила.

После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.

— Я не понял, родители живы у тебя или нет? — осторожно спросил Рябинин.

— Живёхоньки, — глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слёзы, рвущиеся наружу.

— И где они?

— Отец где-то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, — неохотно сообщила она.

— А дальше? — спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.

— Дальше, — мрачно усмехнулась она и бесслёзно всхлипнула, — сначала мать ходила, я даже помню. А потом вообще отказалась. А дальше всего было: и детдом, и интернат, и колония для трудных подростков…

— И мать с младенчества не видела?

— То-то и обидно, что живёт от меня в двух трамвайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне её. Мать-то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у неё с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.

— Зайти не пробовала?

— Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу её, меня аж в жар бросит…

— Может, всё-таки объявиться ей? — предположил Рябинин.

— Ну как она может жить… Как может водить собачку на верёвочке… Когда где-то её ребёнок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.

Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слёз, но сейчас она сидела вялая, будто её сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.

— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше её семейную историю, так жёстко допрашивать не смог бы.

— Единица-то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.

— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.

— Понимаешь? — вяло спросила она.

— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.

— Почему погиб?

— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.

— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.

— Не знаю, может и проходил бы.

— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.

Она вернула платок. Он посматривал на неё сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.

Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счёте оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…

Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:

— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребёнок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берёшь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я её ребёнком представляю. А как чудесно пахнет ребёнок, теплом, не нашим, другим теплом…

Она умолкла, о что-то споткнувшись в памяти.

— Говори, — предложил Рябинин.

— Может, ты бездетный, тогда это тебе до лампочки.

— Дочка у меня, во второй класс перешла.

— С косичками?

— Вот с такими, — показал он косички. — Сейчас за городом. Смешная — ужас. Звонит мне как-то на работу, такая радостная. Папа, говорит, я в школе макаронами подавилась. Спрашиваю, чем дело кончилось. Я, говорит, их проглотила. А ты, спрашиваю, полтинник взяла, который я тебе на стол положил? А на что же, отвечает, я, по-твоему, подавилась?

— Ты тоже детей любишь? — с сомнением спросила она.

— Кто же их не любит.

— Кто любит детей, тот убить никогда не может, — решительно заявила она.

Они молчали, сидя рядом, как измотанные боксёры после боя. Или как супруги перед разводом, когда имущество уже поделено и осталось только разъехаться.

— Ты вот сказала, что тобой никто не интересовался… Неужели так всё и проходили мимо? — спросил он.

— Были, интересовались. Вон участковый чуть не каждый день интересуется. Беседует со мной по душам. Но я-то вижу его, просвечивает он, как пустая бутылка. Делает вид, что мне верит. Когда говоришь по душам, положено верить. А у меня такой характер: как увижу, что только один вид строит, — начну грубость ляпать. Как тебе. У нас в доме один есть, всё хочет меня воспитывать. Вы, говорит, при ваших физических данных могли вы выйти замуж даже за морского офицера и жить на благо родины семейной жизнью. А сам всё за кофту глазами лезет. О жизни иногда вот как хочется поговорить, — вздохнула она.

— Так уж и не с кем, — усомнился Рябинин не в словах, а в ситуации, где она не смогла найти собеседника. — По-моему, о жизни люди говорят с удовольствием. Особенно пожилые.

— Говорят, — вяло согласилась она. — Да всё нудно. Я ведь раньше работала на обувной фабрике. Мастер был, дядя Гоша. Всё меня наставлял. Наша жизнь, говорит, есть удовлетворение материальных потребностей, поэтому мы должны работать. Неужели я только для того на белый свет родилась, чтобы удовлетворять свои материальные потребности?

— А для чего?

— А ты согласен? — чуть оживилась она. — Для жратвы да шмуток существуем?

— Нет, — ответил Рябинин, немного подумав.

— Вот и я — нет. А для чего, и сама не знаю, — вздохнула она. — Иногда о жизни правильно говорят, разнообразно, хотя и теоретически.

— Почему теоретически? — спросил он и подумал, хватит ли у него сейчас сил беседовать о жизни. И на каком уровне с ней говорить — опускаться до её понимания нельзя, предлагать свой уровень было рискованно, не поймёт, а значит, и не примет. Да и как говорить с человеком, который не был знаком даже с первым кирпичиком — трудом…

— Почему же теоретически? — повторил Рябинин, потому что она синхронно замолкала, стоило ему задуматься.

— О труде хотя бы. Как можно любить работу? Я вот на фабрике вкалывала — занудь.

— Значит, эта работа не по тебе. А её нужно найти, свою работу. Я вот юридический закончил заочно. До этого работал в экспедициях рабочим. Придёшь с маршрута, рубашка вся мокрая, хоть выбрасывай. От жажды задыхаешься, руки и ноги отваливаются — стоять не можешь. А приятно. Ты хоть раз потела от работы?

— От жары.

— Тогда не поймёшь, — вздохнул он. — Вот какая несправедливость: столько стихов пишут про листочки, цветочки, почки. А о мокрых рубашках не пишут. Поэтично бы написали, как о цветах. Так бы и назвали: «Поэма о взмокшей рубашке».

— Я в колонии напишу, — горько усмехнулась она. — Поэму о взмокшем ватнике.

Рябинин ощутил силу, которая возвращалась, как откатившая волна. Он распрямился на стуле и чуть окрепшим голосом продолжал:

— Это про работу руками… А тут у меня работа с людьми, психологическая. Тут другое. Руки вроде бы свободны, ничего в них, кроме авторучки…

— У тебя работа психованная, — вставила она.

— Но тут другое удовольствие от работы. Попадётся какая-нибудь дрянь, подонок…

— Вроде меня, — ввернула она, и Рябинин не уловил, так ли она думает о себе или к слову пришлось.

— Ты не подонок, ты овца.

— Какая овца? — не поняла она.

— Заблудшая, — бросил Рябинин и продолжал: — Вот сидит этот подлец с наглой усмешкой… Преступление совершил, жизнь кому-то испортил, а ухмыляется. Потому что доказательств мало. Вот тут я потею от злости, от бессилия.

— Посадить человека хочется? — спросила она, но беззлобно, с интересом, пытаясь понять психологию этого марсианского для неё человека.

— Хочется, — честно признался Рябинин, схватываясь всё больше тем жарким состоянием, когда человек в чём-то прав, но не может эту правоту внушить другому. — Очень хочется! Вот недавно был у меня тип. Одну женщину с ребёнком бросил, вторую с ребёнком бросил, детям не помогает, женщин бил. Женился на третьей. И вот она попадает в больницу с пробитой головой. Сама ничего не помнит. А он говорит, что она упала и ударилась о паровую батарею. Свидетелей нет. Все понимают, что он её искалечил, а доказательств нет. Вот и сидит он передо мной: хорошо одетый, усики пошлые, глаза круглые, белёсые, блестящие. Что меня злит? Ходит он меж людей, и ведь никто не подумает, что подлец ходит. Ну кто им будет заниматься, кроме меня? Где он будет держать ответ, кроме прокуратуры?

— Перед богом, — серьёзно сказала она.

— Знать бы, что бог есть, тогда бы я успокоился, припекли бы его на том свете. Вот я и решил: раз бога нет — значит, я вместо него.

— Ты вместо чёрта, — ухмыльнулась она.

— Потел, потел я сильно, — не обиделся на реплику Рябинин, потому что это было остроумно да и слушала она внимательно. — Пригласил физика, который рассчитал падение тела. Сделал следственный эксперимент, провёл повторную медицинскую экспертизу. И доказал, что удариться о паровую батарею она не могла. И посадил его.

— Если не посадишь, то и радости у тебя нет? — серьёзно спросила она.

Рябинин усмехнулся: знал бы кто, что значит для него арестовать человека, даже самого виновного, но ведь ей объяснять не будешь.

— Придёт письмо из колонии — радость. Человек всё понял, значит, не зря я работал.

— Я тебе прямо телеграмму отстучу.

— Или выходит человек на свободу — и ко мне.

— Это зачем же?

— Бывает, спасибо сказать. Поговорить, посоветоваться, жизнь наметить. Матери приходят, просят помочь с подростками. Разве это не здорово: получил подростка-шпану, повозился, попотел с ним года два-три и смотришь — входит к тебе в кабинет человек, видно же, человек.

— А я никакую работу не любила, — задумчиво сказала она. — Да и нет, наверное, работ по мне.

— Почему же, — возразил Рябинин, — одну я уже знаю: воспитывать детей.

— Я?! — дёрнулась она и повернула к нему уже обсохшее лицо.

— Ты.

— Ха-ха-ха, — фальшиво захохотала она. — Умора.

Но Рябинин видел, что никакой уморы для неё нет, — опять что-то задето в ней, как это всегда бывало, когда упоминались ребята.

— Я воспитываю детей? — с сарказмом спросила она.

— Ты воспитываешь детей, — убеждённо ответил Рябинин.

— Кто же мне их доверит?

— Сейчас никто.

— А когда выйду из колонии — доверят?

— Не доверят. Но если ты поучишься, поработаешь, докажешь, что ты человек, — доверят. В тебе есть главное: ты любишь чужих детей. Это не такое частое качество.

Она вдруг растерялась и вроде бы испугалась, взглянув на него беспомощно, будто он её оскорбил.

— Говоришь это… для воспитания? — тихо спросила Рукояткина.

— Да брось ты… Я как с приятелем за бутылкой.

— Правда? — грудным голосом, придушенным от тихой радости, спросила она и вскочив, заходила по кабинету. — Господи! Да если бы мне детей! Да я бы… Ночи не спала. Каждому бы сказку рассказывала. Каждому перед сном пяточку поцеловала… Они же глупые. Многие не знают, что такое мать. С детьми бы…

Рябинин увидел, как перспектива, даже такая призрачная, которая сейчас мелькнула перед ней огнями на горизонте, изменила её мгновенно. Лицо Рукояткиной сделалось добрым и сосредоточенным, даже интеллигентным, и пропал тот заметный налёт вульгарности; она прошлась перед ним по-особенному, стройно и строго, как ходят молодые учителя. На один миг, а может, два-три мига, представила она себя воспитательницей, и Рябинин испугался, — имеет ли он право дразнить человека перспективой, как дразнят голодного куском хлеба… Не издевательство ли — обещать благородную работу человеку, у которого впереди суд и колония… Ну, а чем ей тогда жить в этой колонии, как не мечтой? Он должен показать ей будущее, кроме него — некому. Показать так же настойчиво, как он разбирал и показывал её прошлое.

Рукояткина думала о будущем. Это удивило Рябинина и обрадовало: он-то считал, что ей начхать на всё.

— Главное, понять и не повторять. У тебя ещё жизнь впереди.

— Жизнь-то впереди, — согласилась она, но в голосе не было никакой уверенности. — Жизнь впереди, да начала нету.

— Ну-у-у, — вырвалось у Рябинина, и он махнул рукой, рассекая воздух. — Что начало… Многие жизнь начинают красиво. Надо не на это смотреть, а как они потом живут. Красивых свадеб много, а красивых семей не очень. Студентки тоже красивые ходят, в брючках, модные, высокие, с тубусами… Студенты такие здоровые, спортивные, смелые, всё знают, собираются жизнь перевернуть… А придёшь в НИИ — посредственные инженеры корпят. Ни взлёта, ни страсти, ни смелости… Куда что делось! Потому что красиво начинать легко, а вот жить красиво…

— Тебе просто говорить… Не каждый может.

— Каждый! Каждый может, и всё может — вот в чём дело.

— Чего ж не каждый делает, если может?

— Знаешь почему? Человек сам ставит себе предел. Вот до этой черты я смогу, а дальше у меня не получится. И живёт, и достигает только этой черты. Вот ты. Шла сюда на допрос. Не признаться следователю — вот твоя черта. А могла бы черту приподнять повыше. Скажем, всё рассказать, осознать, чтобы меньше получить. А могла бы черту ещё поднять: отбыть наказание, завязать, пойти работать. А могла и ещё выше. Учиться начать, забыть прошлое, стать педагогом. Да эта черта беспредельна, как духовное развитие человека.

— Это на словах только просто.

— Я не говорю, что просто. Трудно. Для тебя в сто раз трудней.

— Не в моих условиях эти чёрточки рисовать, — не согласилась она.

— Условия?! Человек должен плевать на условия. Теперь всё на условия валят. И ты: мать, мастер, дураки кругом, никто тебя не понимает… А что ты значишь сама как личность?! Впрочем, что это я морали тебе читаю, — спохватился он.

Самолюбие начинающего следователя частенько тешилось властью. Шутка ли сказать: иметь право вызывать людей, допрашивать, обыскивать, предъявлять обвинение и даже арестовывать. Рябинин считал, что следователь обладает ещё более ответственным правом, чем допрос или арест, — правом учить людей. Как раз это право начинающие следователи не считали серьёзным, поучая вызванных с завидной лёгкостью.

Поэтому Рябинин не учил образу жизни. Он мог поговорить только о её принципах. Вспомнился спор двух лётчиков в аэропорту, да и спора-то не было, а была хорошая умная фраза. Один молодой, пружинистый, высокий, с фотогеничным лицом и дерзким взглядом, лазерно смотрящий на людей. Второй в годах, седоватый, уже не прямой, но спокойный и медленный, как время. Молодой ему с час говорил, сколько он налетал километров, какого он класса, на каком счету и чего добьётся в воздухе. Второй лётчик слушал-слушал и сказал: «В воздухе-то многие летают, а ты вот на земле полети».

К этому Рябинин ничего бы не смог добавить: где бы человек ни был, он должен везде летать.

— А почему ты с фабрики ушла?

— А-а, надоело мне. Работа неинтересная, семьи нет, друзей нет… Люди чем-то интересуются, в музеи ходят, на музыку… А я как услышу по радио — скрипит известный скрипач — сразу выключаю. Вот какая идиотка. Ни космос меня не трогает, ни политика разная… В кино вот бегала. Книжки только про убийства читала. А то бы вообще от скуки можно сдохнуть.

— Скучная жизнь у скучных людей, — громко бросил Рябинин.

Она подошла к столу и посмотрела на улицу. В доме через проспект зажигались окна. Рябинин удивился — было вроде бы светло. Он глянул на часы и удивился ещё больше, потому что рабочий день кончился. Но сейчас он жил вне рабочего дня. Обвиняемый и следователь не кибернетические машины — они не могут оборвать допрос вдруг, потому что допрос есть человеческий разговор.

— Когда мне было шестнадцать, — задумчиво сказала она, — я любила ходить по городу и смотреть на вечерние окна. Только вот не как сейчас, при свете, а осенью. Окна казались мне загадочными, таинственными… Казалось, что там сидят сильные благородные мужчины. Или красивые женщины… Пишут книги или стихи сочиняют. Или философ размышляет о нас грешных… Или художник рисует этих красивых женщин… Или изобретатель чего-нибудь изобретает… А теперь выросла. Теперь знаю, что за окнами смотрят телевизор.

— Ни чёрта ты не выросла! — подскочил Рябинин. — Нет интересных людей! А откуда же берутся интересные вещи?! Их ведь делают интересные рабочие. Откуда берутся интересные книги, фильмы, песни? Интересные мысли, машины, открытия, изобретения? Неужели ты думаешь, что всё это могут сделать скучные люди?

— Что ж, и скучных, по-твоему, нет? — повернулась она к нему.

— Сколько угодно. И везде. Обывательщина живуча, как вирусы. Но разве на них надо смотреть? Разве они делают жизнь? Да ведь ты сама интересный человек.

— Я?! Чем? — удивлённо спросила она и опять села рядом.

— Неглупая, имеешь оригинальные взгляды, характер у тебя есть, внешность выразительная, да и судьба твоя по-своему интересна. И способная — вон как про окна сказала поэтично.

— Господи боже мой, — тихо вздохнула Рукояткина.

— Нет интересных людей… Да они всегда рядом. У нас работает следователь Демидова. Ей пятьдесят семь лет — и всё работает. Следователь должен быть энергичным, быстрым, шустрым. Молодые не справляются, а она раскрывает преступления, перевоспитывает подростков. Пришла в прокуратуру — ей было восемнадцать. Заочно кончила юридический, специально кончила педагогический, чтобы заниматься малолетками. Всю жизнь работает допоздна, без выходных, без праздников, весь интерес в работе. Вышла когда-то замуж. Муж посидел дома один — и ушёл. Так без мужа и прожила жизнь. Выехала однажды на место происшествия, женщину током убило. А в углу сын плачет, девять лет. Ни родных не осталось, ни знакомых. На второй день работать не может: стоит у неё в голове мальчишка — забился на кухне и плачет. Бросила всё и поехала усыновлять. А через год умерла её родная сестра — ещё взяла двоих. И всех воспитала. Потому что живёт увлечённо, со смыслом, на полную душу…

Настойчиво стукнул сержант и тут же распахнул дверь. Рябинину было неудобно перед ним — держал человека в коридоре целый день.

— Товарищ следователь, — спросил сержант и замолчал, увидев их сидящими рядком, как супругов у телевизора.

— Скоро кончим, — устало сообщил Рябинин.

— Да я не про это. Курикин спрашивает, ему ждать или как.

Вот про кого он забыл совершенно, хотя весь день только о нём и говорил.

— Скажите, что сегодня очной ставки не будет. Потом вызову.

Сержант закрыл дверь, и Рябинин крикнул вдогонку:

— Извинитесь за меня!

— Противный он, как подтаявший студень, — вдруг сказала она.

— Сержант? — не понял Рябинин.

— Да нет, Курикин. Начал раздеваться, вижу, бумажник проверил и в другой карман переложил. У тебя сколько внутренних карманов?

— Ну, два.

— А у него три, третий где-то на спине пришит. Будет хороший человек третий карман пришивать? Не подумай, я не оправдываюсь. Положил туда бумажник, вижу, хоть и пьяный, а меня боится. Зло ещё больше взяло: пришёл к женщине насчёт любви, а за кошелёк держится. Да не ходи к такой. А уж пришёл, так не прячь, не озирайся. Ну и решила. Полез он на диван, а я бумажник быстренько слямзила и на кухню, да как забарабаню в дверь ногой. Меняюсь в лице и вбегаю в комнату: «Ой-ой-ой, муж пришёл!» Он как вскочит, пиджак на плечи и не знает куда смыться. Сразу протрезвел. Я его поставила за дверь, открыла её, потопала — якобы муж прошёл — и вытолкнула на лестницу. Чёрный ход не захотела открывать. Так и выпроводила. Ему уж было не до бумажника.

В протоколе она записала короче, официальнее. Но в протоколах ещё никто не писал художественно.

— И тебе нравится общаться вот с такими ловеласами? — осторожно спросил Рябинин.

— С кем? — не поняла она.

— Ловеласами… Ну, мужчинами лёгкого поведения.

— Во — ловеласы! — удивилась она, оттягивая юбку к коленям, потому что они сидели рядом, уже не было допроса, и Рукояткина теперь стеснялась. — Гулящих женщин зовут нецензурно. А гулящий мужчина — ловелас, донжуан. Красиво! Знаешь, кого я больше всего не люблю на свете?

— Следователей, — улыбнулся Рябинин.

— Мужиков! — отрезала она.

— Как же не любишь? Только ими и занималась.

— Ничего не занималась, — отрезала она. — И пить я не люблю, да и нельзя мне — гастрит.

— Ну как же, — повторил Рябинин, впервые усомнившись в её словах с тех пор, как преломился допрос.

— Да наврала я тебе про ателье-то. Есть захочется, познакомлюсь с парнем, наемся в ресторане за его счёт и сбегу. Или обчищу, ты знаешь. Я в комнату к себе никого не водила. Мне украсть легче, чем с мужиком.

— Чего ж так? — глуповато спросил Рябинин.

— А противно — и всё.

Её лицо заметно сделалось брезгливым, и он поверил, что «противно — и всё». Наверняка и здесь жизнь сложилась не так, и здесь жизнь пересёк кто-нибудь, не понятый ею или не понявший её.

— Друг у тебя… есть? — неуверенно спросил Рябинин.

— Да был один морячок-сундучок, — вяло ответила она.

— Понятно, — вздохнул Рябинин. — Ну хоть была в твоей жизни любовь-то хорошая?

— Чего-о-о-о?! — так чегокнула она, что Рябинин слегка опешил — вроде ни о чём особенном он не спросил.

— Тебя кто-нибудь любил, спрашиваю? Или ты?..

Она повернулась к нему всем телом так, что Рябинину пришлось отодвинуться, — иначе бы она упёрлась в него коленями.

— А что такое любовь? — с ехидцей спросила она.

Труднее всего отвечать на простые вопросы. Что такое хлеб? Мучнисто-ноздреватый продукт — и только-то? Что такое вода? Водород с кислородом, но кто этому поверит? А что такое любовь?

— Когда люди любят друг друга, — дал он самое короткое определение и улыбнулся, потому что ничего не сказал этим.

Рукояткина тоже усмехнулась. Она всё-таки знала о любви, потому что была женщиной. Но он знал больше, потому что был следователем. А определения он не знал. Да и кто знал: пятьдесят процентов людей употребляют слово «любовь», не понимая его значения; другие пятьдесят даже не употребляют. В его сознании давно сложилось два представления о ней.

Первое шло от жизни. У этой любви было другое, короткое, как собачья кличка, название — секс. Он пользовался этим определением, как пользуются рабочим халатом или инструментом, потому что следователь обязан понимать человеческие уровни.

Второе понимание любви было своё, о котором он говорил с редкими людьми и говорил редкими невнятными словами, потому что внятных не хватало, как для пересказа музыки. В этой любви секс оскорблял женщину. Пусть он себе есть, но пусть он имеет отношение к любви не больше, чем серый холст к написанной на нём рафаэлевской мадонне. Его тихо передёргивало, когда кто-нибудь говорил, что любовь держится на сексе, — чувство, которое заставляет боготворить и плакать, вон, оказывается, на чём держится. Он не признавал любви простой и весёлой, — только трагедия, потому что испокон веков любовь страдает от непонимания, но больше всего страдает от глупости, как, впрочем, и всё в жизни. Любовь должна быть трагична потому, что в конце концов смерть обрывает её. Она должна заключать в себе весь мир и быть в жизни единственной — или её не надо совсем.

Такой идеал любви у него был лет в восемнадцать. Ему давно перевалило за тридцать, но ничего не изменилось. Он понимал, что его любовь в общем-то несовременна и романтична. Но что такое любовь, как не романтическое состояние души?

Он смотрел на Рукояткину сбоку: на чёткий нос, который в профиль не казался широковатым; на маленькие, почти детские уши; на безвольно-лёгкую грудь, которая, казалось, от прикосновения растает; на стройные ноги, которые сейчас белели, как берёзки в сумерках, — не могла она не знать о любви.

— Знаешь ты о ней.

— Знакома с этой пакостью, — согласилась она.

— Почему пакостью?

— Говорила тебе, был у меня морячок. Любовь — это как бог для старушек: говорят-говорят о нём, а никто не видел.

Вот и было определение.

— У тебя и тут пустота, — с сожалением сказал Рябинин.

— Раньше, когда ещё хорошие книжки читала, тоже ждала по вечерам любовь. Всё надеялась. Ох, какая дура была… Думала, что женщина должна любить, помогать, жалеть, угождать. Женщина, которая не может пожалеть мужчину, — кому нужна: только производству. Душа-то у меня что такси — садись каждый, кто хочет. И сел один, морячок. Насмотрелась я на него. Вообще мужики нахальные, глаза навыкате, всегда «под газом», хамы, в общем. Как жена уехала — напиться ему и бабу. Кого они замуж берут — знаешь? Думаешь, умную, образованную, которая ноты изучает или в очках ходит? Или у которой лицо правильной красоты? Или которая интересная сама по себе, вроде твоей Демидовой? Ни фига подобного! Возьмут, у которой здесь во, здесь во, а здесь во!

Она вскочила и выразительно стукнула себя по груди, бёдрам и пониже спины, как она стучала днём, объясняя соотношение в себе духа и материи. В ней каким-то образом уживалась наивность с грубостью и женственность с вульгарностью.

— А что здесь, — она звонко хлопнула себя по лбу, словно он был пластмассовый, — ни одного дьявола не интересует. Вот девка и думает: а зачем мне учиться и всякие диссертации писать, — я лучше мини закатаю повыше, и он пошёл за мной. Знаешь, что я тебе про любовь скажу? Её придумали для семнадцатилетних дур. Выросла девка, ей уже парень нужен. Ходить к нему стыдно, нужен красивый предлог. И придумали — любовь. И пошло, и пошло. Песни посыпались про любовь связками, как сардельки. Слушать противно. Как песня, так про любовь. Будто у нас про любовь только все и думают. И петь будто не о чем. Вот о твоей Демидовой песню не сложат. Песня есть «Помогите влюблённым». Видишь ты, влюблённым самим не справиться… Да я лучше больному помогу. Не напишут песню «Помоги инвалиду» или «Помогите старушке», «Помогите, кому нужна помощь»… Да и кто её, любовь, видел-то? Вроде атома — есть, говорят, а никто не видел.

Она не знала о любви… Да она о ней продумала не одну ночь. Иначе и быть не могло, потому что женщине, никак не связанной с общественной жизнью, остаётся только любовь.

— Знаешь, — задумчиво сказал Рябинин, — вот взять карту местности. И взять копию её на кальке, такой прозрачной бумаге. И наложить эту кальку на оригинал. Совпадёт точно. Но стоит край сдвинуть на миллиметр — и всё не совпадёт: ни города, ни реки, ни леса.

— Как это меня касается?

— Говоришь ты о многом верно, даже интересно. Но всё сдвинуто в сторону. Не совпадает. Вот и про любовь не совпало.

— А с чем не совпало-то? С Ромео и Джульеттой?

— А хотя бы и с Ромео.

— Интересно, где ты их видел. Уж не во Дворце ли бракосочетаний? Я такая-сякая, но до такой пошлости я бы не дошла. Стоять в очереди на женитьбу! Выпялятся, расфуфырятся, машины с кольцами, народ толпится — что это? Личное счастье на люди тащат, как бельём трясут. Я вот знаю одну девку. Замужем уже была, ребёнок есть, и решила второй раз замуж. А дворец её не брачует: мол, сочеталась уже, теперь иди в ЗАГС. Так она взяла отношение из месткома: норму выполняет, общественную работу ведёт, просим браком её сочетать. Ну скажи, что ей надо — любовь или дворец? Показуха ей нужна, а не любовь.

Рябинин мог под этими словами подписаться, как под протоколом.

— Откровенно говоря, — сказал он, — к этим дворцам у меня тоже симпатии нет. Но ты не о любви говоришь, а о дворцах.

— Где ж её искать?

— В шалашах. Любовь ищут в шалашах.

— А я вот, считай, в шалаше живу, а любви нет и не было, — убеждённо ответила она.

Его удивило, что в пользе труда, в необходимости цели в жизни он вроде бы убедил её скорее: на любви он споткнулся, или она споткнулась, или они споткнулись. Там она верила на слово — тут у неё было выстрадано. Да и обидно ей: красивой молодой женщине в одиночестве.

— Нет, говоришь, любви… Ты ночь просидела в камере. А знаешь, что за стенкой парень сидит за любовь?

— Убил девку, что ли?

— Никого не убивал. Сидит буквально за любовь.

— Такой статьи нет, — усомнилась она.

— Статьи нет, — согласился он. — Задержан за бродяжничество. Три года не работает, не прописан, катается по стране, живёт кое-как, вот с такой бородой.

— Я его видела. Он у дежурного просил книжку.

— Вот-вот. На заурядного тунеядца не похож. Часа три я с ним сидел, не по работе, а просто интересно было. Всё молчал. А потом рассказал. Жил в нашем городе, любил девушку, по-настоящему любил. Собирался уже в этот самый дворец идти… И вдруг сильная ссора. Неважно из-за чего. Она любит, но не может простить, и не может быть вместе, не может жить в одном городе — вот как интересно. И она с горя уезжает на стройку. Он бросает институт и едет за ней. Она в это время переехала на другую стройку. Он туда. Она опять по каким-то причинам уезжает. Он её потерял. И начал искать по стране. Представляешь?! Ездил по стройкам, где есть работы по её специальности. Почти три года. Восемь раз приезжал только в наш город, искал тут, среди знакомых, по справочному, через милицию… И вот нашёл: в Хабаровском крае. Заработал денег на дорогу, вагоны разгружал. Едет, добирается, находит общежитие, стоит в проходной, бледный, сам не в себе: говорит, еле стоял. И вдруг подходит к нему незнакомая девушка и спрашивает: «Вы меня вызывали?»

— Не она?

— Не она. Совпали фамилия, имя, год рождения… Он вернулся сюда — и вот арестован, как бродяга.

— Как же так? — Она вскочила с места и встала перед ним, словно он был виноват в этой истории. — За что же? Господи…

Рябинин представил её в кино: наверное, охает, хватается за грудь, дрожит и плачет.

— Я его спрашиваю: что ж, ты без неё жить не можешь? Нет, говорит, могу, вот сижу в камере — тоже ведь живу.

— И ты ничего не сделал? — спросила она, прищуривая глаза, как прищуривала их в начале допроса.

Но Рябинин уже забыл про начало допроса — это было утром, а сейчас наступил вечер. Над универмагом загорелись зелёные буквы. На его крыше вспыхнула реклама кинопроката, призывающая посмотреть фильм о любви — ещё одну стандартную вариацию на вечную тему. И опять на улице не было темноты, только посерело и поблёкло, будто обтаяли острые углы домов и крыш. Даже свет горел только в половине окон домов, и неоновые буквы магазина, казалось, светились вполнакала.

— Им занимаюсь не я, — ответил он. — Но сделал: ребята из уголовного розыска нашли её адрес. Ему отдам. А завтра схожу к судье и расскажу его историю, сам-то он наверняка промолчит.

Она устало села на стул, сразу успокоившись:

— Какой чудной парень. Вон люди за что сидят, а я за Курикина.

— По-моему, — вставил он, — этот парень сильнее Ромео.

— Много ли таких, — вздохнула она.

— Больше, чем ты думаешь. Вот мы с тобой одного уже нашли.

Рябинин смотрел в её бледное лицо, в серые глаза, влажные и блестящие, как осенний асфальт, потому что слёзы стояли где-то за ними и уж, видно, просачивались. Лицо всё бледнело, глаза всё темнели, — свет в кабинете не зажигался. Незаметно пропало время, будто он повис в космосе без ориентиров и часов. И оно ему было не нужно, занятому своим парением, словно сидел не в кабинете и был не следователем. Ни зелёные буквы напротив, к которым он привык за много лет; ни стальная громада сейфа, которую он иногда задевал рукой; ни круглая вмятина в стене, которую он выдолбил локтем, не возвращали его к работе — он сейчас был просто человек и говорил с другим человеком.

— Да у меня у самого любовь, — вдруг сказал он, не собираясь этого говорить.

— Настоящая?

— По-моему, настоящая.

— Расскажи, а? — попросила она так просто, что Рябинин не удивился и даже не подумал отнекиваться.

— Да вроде бы и рассказывать нечего. Не о чем… Ни метров, ни килограммов, ни рублей — мерить нечем. Тут надо бы стихами, — тихо начал Рябинин и осёкся: говорить постороннему человеку о Лиде он не мог. — Да неужели у тебя ничего не было похожего?

Она не ответила. Может быть, она копалась в своём прошлом. Может быть, просто не говорила, потому что в сумерках хорошо молчится.

— Похожее, — наконец сказала Рукояткина, и Рябинин понял: что-то она нашла в своей жизни; не вспомнила, а выбрала, посмотрев на всё иначе, как иногда глянешь на вещи, которые собрался выбросить, но увидишь одну и подумаешь — её-то зачем выбрасывать?

— Вроде, было. Мне исполнилось семнадцать, ещё на фабрике ученицей работала. Парнишка один, слесарь, всё меня у проходной ждал. Пирожки с мясом покупал, эскимо на палочке, в кино приглашал. А я не шла. Я тогда по морякам надрывалась. Смылась с фабрики, думала, что с парнишкой завязано. Смотрю, торчит у ворот дома с пирожками. Ко мне тогда стал похаживать тот морячок с фиксой, лоб под потолок. Ну, и дал он по шее парнишке. Думала — всё, отстанет. Нет, на улице меня перехватил, покраснел, заикается. Уговаривает вернуться на фабрику, мол, собьюсь с пути. Велела ему нос почаще вытирать. Смотрю, сейчас заплачет. И что-то шевельнулось во мне, защемило в груди, как от брошенного ребёнка. Повела к себе, недели две ходил, пока морячок опять не вытурил его…

— Дура ты, прости господи! — вырвалось у Рябинина.

— Дура, — вздохнула она. — Денег у меня уже не было. А он придёт, пельменей притащит, колбасы докторской… Уйдёт, пятёрку оставит. Глаза у него такие… лохматые, в пушистых ресницах. Водку не пил. Жениться предлагал. Слова красивые знал. А ведь женщина любит ушами. Говорил, что без меня у него жизнь получится маленькой. Тихий был, стеснительный. А мне тогда нахальные нравились. И тут его в армию взяли. Не стала перед службой-то корёжиться. По-человечески на вокзал проводила, с цветами. Писем получила штук двадцать. И писем давно нет, и где он сам, не знаю, а стишок из письма помню. Сказать?

— Скажи.

Она тихонько откашлялась и начала читать, будто просто говорила, не изменив ни тональности, ни выражения:

Месяц сегодня, родная, исполнился,
Как провожала ты друга.
День тот печальный невольно мне вспомнился,
Моя дорогая подруга.
Вспомнил вокзал я, букет гладиолусов —
Скромный подарок прощальный.
Как ты от ветра пригладила волосы
И улыбнулась печально.
Поезд ушёл, потекли дни за днями.
Место моё у ракеты.
Слёзы от ветра, а может, и сами.
Где ты, любимая, где ты?
Она помолчала и добавила:

— Всему поверил… Даже где-то печальную улыбку нашёл.

— Знаешь… это хуже кражи, — заключил Рябинин.

— Хуже, — согласилась она.

— А что ж говорила, что не видела любви? Он же любил тебя, дуру.

В который раз Рябинин убеждался в правоте банальной сентенции о том, что счастье человека в его собственных руках. В каждом из нас есть способности. У каждого золотые руки. Каждый способен на любовь, подвиг и творческое горение. Все мы в молодости похожи на строителей: стоим на пустой площадке и ждём стройматериалов. Они подвезены, может быть в разной пропорции — кому больше кирпича, а кому цемента, — но подвезены-то всем. И строим. А не получается, то говорим — такова жизнь. Рябинин заметил, что жизнью часто называют ряд обстоятельств, которые помешали чего-нибудь добиться.

— Знаешь, — сказала она, — когда блатные будут говорить тебе, что, мол, жизнь их заела, — не верь. Сами не захотели. Как и я. Украсть легче, чем каждый день на работу ходить.

Они думали об одном. Рябинин оценил её совет. Она имела в виду тех, которые начинали искать правду, попав в колонию; начинали писать в газеты и прокуратуры, в органы власти и общественным деятелям. Они обличали, предлагали и восклицали. Но эти «правдолюбцы» истину не искали, когда тащили, прикарманивали, приписывали…

— Сколько мне дадут? — спросила Рукояткина.

— Не знаю, — честно сказал он.

— Ну примерно?

— Всё учтут. Несколько краж, не работала, плохие характеристики — это минусы. Ранее не судима, полное чистосердечное признание — плюсы.

— А условно не дадут?

— Нет, — твёрдо сказал Рябинин.

— Другим-то дают, — падающим голосом сказала она.

— Дают, — согласился он. — Если одна кража, человек работает, возместил ущерб, хорошие характеристики. Когда он не арестован — это тоже плюс. Значит, прокуратура верит, что он не убежит, не посадила его. В общем, когда много плюсов и мало минусов.

— Мало плюсов, — как эхо отозвалась она.

— Тебе надо бороться за самое минимальное наказание. Короче, чтобы поменьше дали.

Она кивнула головой. Но он видел, что ей, в общем-то, не так важно — побольше ли, поменьше. Это сейчас неважно, а когда окажется в колонии, ох как будет мешать каждый лишний месяц, день. Там они будут все лишними.

— Ты знаешь мой самый сильный страх в жизни? — спросила она. — Когда увидела в аэропорту собаку. Я сразу поняла — меня ищет. И дала себе клятву… Вот пока она бежала по залу, дала себе клятву: завязать до конца дней моих. Ни копейки не возьму. Поклялась, что вспорю себе вены…

— Странная клятва, — буркнул он.

— А чем мне клясться? Ни родных, ни знакомых, ни друзей… Поклялась, что вспорю себе вены, если вернусь к этой проклятой жизни. Ты веришь, что я завязала? — спросила она каким-то беспомощным голосом, как пропела.

— Верю, — убеждённо ответил Рябинин.

— Верю, что ты мне веришь, — вздохнула она и тут же нервно и неестественно хохотнула. — Смешно, сейчас живот отвалится. Теперь ты у меня, пожалуй, самый близкий человек. Ни с кем так не говорила. Единственно близкий человек, да и тот следователь. Ты мне веришь, что я завязала? — опять спросила она, переходя на тот тихий, падающий голос.

— Я же сказал — верю, — повторил Рябинин.

Он понимал, как ей важна его вера, чья-нибудь вера в неё, в ту клятву, которую она дала в аэропорту. И об этой клятве должны знать люди, — иначе это была бы только её личная клятва.

— Дай мне слово, что веришь. Какое у тебя самое надёжное слово?

Она наплыла на него лицом, потому что сумерки становились всё гуще и уже можно было гримасу лица принять за улыбку. Он считал, что у него все слова надёжные, потому что следователю без них нельзя. Но одно было ещё надёжнее, чем просто надёжные слова:

— Честное партийное слово, что я тебе верю.

Она облегчённо отодвинулась, замолчав, будто взвешивая всю серьёзность его слова.

— Ты прости… Издевалась я.

— Ничего. И ты извини за приёмы.

— Ты говорил со мной и всё время думал, что ты следователь. А про это надо забыть, когда с человеком говоришь, — просто сообщила она.

— Возможно, — согласился Рябинин.

Как же он не понял этого сразу… Вот где лежала отгадка, лежал ключ к ней и допросу. Но как же он?! Смелая, гордая, самолюбивая женщина… Да разве она допустит унижение! Будь перед ней хоть Генеральный прокурор, но говори как с равной, вот так, рядом на стуле, как они сидели весь вечер. Она не могла допустить, чтобы её допрашивали, — только человеческий разговор.

— Есть хочешь? — спросил Рябинин. — Хотя чего спрашиваю.

— Мороженого бы поела.

— Я тоже мороженое люблю.

— Разве мужики едят мороженое? — удивилась она. — Вот все весну любят, песни про неё поют, а я люблю осень. Войдёшь в осенний лес, а сердце ёк-ёк.

— Мне осенью нравятся тёмно-вишнёвые осины.

— Правда? — опять удивилась она, как и мороженому. — Это моё самое любимое дерево. Такое же пропащее, как я.

— Почему пропащее? — не понял он.

— Всё листьями шуршит, как всхлипывает. А листочки у неё вертятся на черенках, вроде как на шнурочках. Люди её не любят. Осина не горит без керосина.

— Поздней осенью хорошо в лесу найти цветы, — сказал Рябинин, перед глазами которого уже стоял лес, о котором он мечтал одиннадцать месяцев и куда уезжал на двенадцатый.

— Я цветы пышные не люблю. Разные там гладиолусы, которые по рублю штучка. Ромашки хороши. Вот лютики никто не любит, а я люблю. Жалко мне их.

— Есть такой белый цветок или трава, — вспомнил Рябинин, — называется таволга. Мне очень запах нравится.

— А я такая странная баба, духи не люблю. Вот понюхай. Да не бойся, платье понюхай.

Он мешкал секунду — просто стеснялся. Затем склонился к её груди, вдохнул терпкий воздух и тихо дрогнул от запаха лугов, от того двенадцатого месяца, которого он ждал все одиннадцать. И догадался, почему вспомнилась таволга, — от платья пахло и таволгой, вроде бы и сурепкой с клевером пахло, и травой скошенной, как на июльском вечернем лугу.

— Ну, какой запах? — с любопытством спросила она.

— Сеном свежим.

— Травой, а не сеном, — поправила она. — Сама эти духи изобрела. Ты в лес ходишь один или с компанией?

— Бывает, с компанией, но больше люблю один.

— Правда? Я компании в лесу не признаю. Зачем тогда и в лес идти? Осенью одна по лесу… хорошо. О чём хочешь думаешь.

— И тишина.

— Ага, тихо до жути, — подхватила она.

Они помолчали. Теперь эти паузы не тяготили, как во время допроса; он даже видел в них смысл.

— Тебя зовут-то как? — вдруг спросил он.

— Не Марией и не Матильдой. На фабрике звали Машей. А тебя — Сергей?

— Сергей.

Опять сделалось тихо, но пауза стала другой, замороженной и чуть звонкой. Может, она выпрямилась не так или шевельнулась как-то по-особенному, но Рябинин вдруг заметил в ней что-то другое и почувствовал, что сейчас эта замороженная звонкость нарушится необычно — лопнет, треснет или взорвётся.

Но она спокойно спросила:

— Суд будет скоро?

— Вряд ли. Через месяц, а то и позже.

— Серёжа, отпусти меня.

Рябинин глянул на сейф, но это явно сказал не он. Могло послышаться, могло показаться в полумраке после трудного голодного дня. Или это мог прошипеть на проспекте по асфальту протектор автобуса.

Она встала и склонилась к нему. Он увидел её глаза у своих — вместо зрачков светились зелёные неоновые буквы.

— Серёжа… Не сажай меня до суда… Пусть как суд решит. Это же у вас называется мера пресечения, чтобы человек не убежал. Ты же веришь, что я не убегу… А мне нужно… Я завтра утром принесу тебе все деньги — у меня будет добровольная выдача. На работу устроюсь завтра же, на свою фабрику, — там возьмут. Приду на суд не арестованной… Работающей… Смотри, сколько плюсов… Ты же сам говорил…

— Да ты что! — оттолкнул её Рябинин, и она плюхнулась на стул.

Он встал и щёлкнул выключателем. Лампы дневного света загудели, замигали и нехотя вспыхнули. Жмурясь, Рябинин взглянул на неё.

Согнувшись, как от удара в живот, сидела в кабинете женщина неопределённого возраста с осунувшимся зеленоватым лицом. Она похудела за день — он точно видел, что щёки осели и заметно повисли на скулах.

— Ты что, — уже мягче сказал Рябинин, — думаешь, это так просто? Взял арестовал, взял отпустил. У меня есть прокурор. Да и какие основания… Вот меня спросят, какие основания для освобождения? Что я скажу?

— Я утром принесу деньги и завтра же устроюсь на работу, — безжизненным голосом автоматически повторила она.

— Это невозможно. Вон прокурор ждёт протокола допроса.

— Но ты же мне веришь, — обессиленно сказала она.

— Верю.

— Ты же давал партийное слово, — чуть окрепла она.

— Давал, — согласился Рябинин, но теперь сказал тише.

— Так в чём же ты мне веришь? Как пьяных чистила — веришь? Как воровала — веришь? А как я буду завязывать — не веришь? О чём же ты давал партийное слово?!

Рябинина вдруг захлестнула дикая злость. Она была тем сильней, чем меньше он понимал, на кого злобится. Его шаг, и без того неровный, совсем повёл зигзагами, и он налетел на угол сейфа, ударившись коленом. Рябинин пнул его второй ногой, тихо выругался и захромал по кабинетику дальше, посматривая на железный шкаф. Теперь он знал, на кого злился, — на этот бессловесный железный сундук, который стоял здесь много лет. Он повидал на своём веку человеческих слёз и бед. Пусть он стальной и неодушевлённый, но каким же надо быть стальным, чтобы не одушевиться от людского горя.

— Э-э-эх! — вдруг крикнула Рукояткина и дальше начала не говорить, а выкрикивать всё нарастающим, тонко дрожащим голосом, как приближающаяся электричка. — Раз в жизни! Поверила! Поговорила по душам! Всего раз в жизни поверила следователю! Кому?! Следователю! Раз в жизни!

— Да пойми ты! — Он рванулся к ней. — Невозможно это! Я с тобой весь день сижу… Я тебя уже чувствую. Ну а как другим тебя объясню?!

— Ах, какая я дура… Душу выворачивала…

— Лично я тебе верю! — крикнул Рябинин.

— Веришь, а сажаешь?! Да я…

Он не дал досказать — схватил её за плечи и тряхнул так, что она испуганно осела на стул. И заговорил быстро-быстро, глухим, безысходным голосом:

— Маша, не проси невозможного. Я всё для тебя сделаю. Деньгами помогу, передачи буду посылать, потом на работу устрою… Войди и ты в моё положение. Меня же выгонят.

Она кивнула головой. Она согласилась. Видимо, он двоился у неё в глазах, потому что слёзы бежали неудержимо и уже обречённо.

— Есть у тебя просьбы? Любую выполню.

— Есть, — всхлипнула она.

— Говори, — он облегчённо распрямился.

Рукояткина вытерла рукавом слёзы, тоже выпрямилась на стуле и посмотрела на него своим гордым медленным взглядом, мгновенно отрешаясь от слёз:

— Купи мне эскимо. За одиннадцать копеек.

— Заткнись! — рявкнул Рябинин и двумя прыжками оказался за столом.

Неточными пальцами вытащил он из папки заготовленное постановление на арест и остервенело порвал на мелкие клочки. Нашарив в ящике стола бланки, начал быстро писать, вспарывая пером бумагу. Потом швырнул две бумажки на край стола, к ней.

— Что это? — почему-то испугалась она.

— Постановление об избрании меры пресечения и подписка о невыезде.

Он встал и официальным голосом монотонно прочёл:

— Гражданка Рукояткина Мария Гавриловна, вы обязуетесь проживать по вашему адресу, являться по первому вызову в органы следствия и суда и без разрешения последних никуда не выезжать.

— Отпускаешь… — прошептала она. — Отпускаешь?!

— Отпускаю, отпускаю, — буркнул он, тяжело вдавливаясь в стул.

Она схватила ручку, мигом подписала обе бумаги и впилась в него взглядом.

— А теперь что? — опять шёпотом спросила она, будто они совершили преступление.

— Приходи завтра в десять, приноси деньги, оформим протоколом добровольной выдачи. И на работу. Если надо, то я позвоню на фабрику. Придёшь? — вдруг вырвалось у него, как вырывается кашель или икота.

— Запомни: если не приду — значит, подохла.

— Тогда иди.

— Пойду.

— Иди.

— Пошла.

— Иди.

— Спасибо не говорю. Потом скажу. Я верная, как собака.

Рябинин выглянул в коридор, где томился милиционер. Тот сразу вскочил и, довольно разминая засидевшееся тело, пошёл в кабинет. Рябинин удивился: почти за каждой дверью горел свет — значит, его товарищи ждали результатов допроса; ждали, сумеет ли он добиться признания.

— Можно забирать? — спросил сержант. — Ну, пойдём, милая, наверное, по камере соскучилась.

— Товарищ сержант, — сухим голосом сказал Рябинин, — я гражданку из-под стражи освобождаю.

— Как… освобождаете? — не понял сержант и почему-то стал по стойке «смирно».

— Освобождаю до суда на подписку о невыезде.

— А документы? — спросил милиционер.

Рябинин вытащил из сейфа бланк со штампом прокуратуры и быстро заполнил графы постановления об освобождении из КПЗ. Сержант повертел постановление, потоптался на месте и вдруг сказал:

— Сергей Георгиевич, скандальчик может выйти. Нельзя её освобождать. Пьяных обирала, не работала. Мы её всем райотделом ловили.

— Она больше пьяных обирать не будет, — отрезал Рябинин и глянул на неё.

Рукояткина прижалась к стене и страшными широкими глазами смотрела на сержанта.

— Кто… Матильда? — усомнился сержант.

— Теперь она не Матильда, а Маша. Гражданка Рукояткина, вы свободны! — почти крикнул Рябинин.

Она испуганно шмыгнула за дверь. Сержант качнулся, будто хотел схватить её за руку, но устоял, спрятал постановление в карман и сделал под козырёк:

— Всё-таки я доложу прокурору.

— Доложите, — буркнул Рябинин.

После ухода сержанта он прошёлся по комнате, потирая ушибленноеколено. Что-то ему надо было сделать, или вспомнить, или продолжить какую-то мысль… Он глянул на часы — девять вечера. Потом взял дело, швырнул в сейф и запер, оглушительно звякнув дверцей. И сразу заболела голова тяжёлой болью, которая пыталась выломить виски частыми короткими ударами. Он сел на стол лицом к окну, разглядывая вечерние огни. Зазвонил телефон: Рябинин знал, что он зазвонит скоро, но телефон зазвонил ещё скорее.

— Сергей Георгиевич, это правда? — спросил прокурор.

— Правда, — сказал Рябинин и подумал, что прокурор не пошёл к нему и не вызвал к себе, хотя сидел через кабинет.

— Почему? Не призналась? Или нет доказательств? — пытался понять прокурор.

— Полностью призналась.

Прокурор помолчал и прямо спросил:

— Что, с ума сошли?

— Нет, не сошёл. Я взял подписку о невыезде. Она завтра придёт и принесёт все деньги.

— Почему вы не поговорили со мной? — повысил голос прокурор. — Почему вы приняли решение самостоятельно?!

— Я следователь, Семён Семёнович, а не официант, — тоже слегка повысил голос Рябинин, но сильно повысить он не мог: не было сил. — Я фигура процессуально самостоятельная. Завтра она придёт в десять и принесёт деньги.

— И вы верите, как последний ротозей?! — крикнул прокурор.

— А следователю без веры нельзя, — тихо, но внятно ответил Рябинин. — А уж если обманет, то завтра в десять я положу вам рапорт об увольнении.

— Не только рапорт, голубчик, — злорадно сказал прокурор, — вы и партбилет положите.

— Только не на ваш стол! — сорвавшимся голосом крикнул Рябинин и швырнул трубку на рычаг.

Он хотел поглубже вздохнуть, чтобы воздухом сразу задуть худшее из человеческих состояний, которое затлевало сейчас в груди, — чувство одиночества. Но сзади зашуршало, и он резко обернулся.

Она стояла у самодовольного сейфа, поблёскивая волглыми глазами, — слышала весь телефонный разговор.

— Ты чего не уходишь? — строго спросил Рябинин.

— Не пойду. Зачем тебе неприятности?

— Иди, — тихо сказал он.

Она не шелохнулась.

— Иди домой! — приказал он.

Она стояла, будто её притягивал сейф своей металлической массой.

— Немедленно убирайся домой! — крикнул Рябинин из последних сил.

Она дёрнулась и шагнула к двери.

— Стой! — сказал он. — Еда дома есть?

— Э-э, — махнула она рукой, — и по три дня не едала.

Рябинин нашарил в кармане пятёрку, отложенную на книги, и спрыгнул со стола.

— Возьми, пельменей купишь. Бери, бери. Из тех ни копейки нельзя. А мне из получки отдашь.

Он засунул деньги в её кармашек и открыл дверь. Она, видимо, хотела что-то сказать; что-то необыкновенное и нужное, которое рвалось из груди, но никак не могло вырваться: не было слов — их всегда не бывает в самые главные минуты жизни. Она всхлипнула, бесшумно скользнула в коридор и пошла к выходу мимо дверей с табличками «Следователь», «Прокурор»…

Рябинин хотел опять сесть на стол, но затрещал телефон — теперь он будет часто трещать.

— Сергей Георгиевич, — услышал он обидчиво-суховатый голос Петельникова, — как же так?

— Вадим, и тебе надо объяснять? — вздохнул Рябинин и тут же подумал, что ему-то он как раз обязан объяснить.

— А если она не придёт? — зло спросил инспектор голосом, каким он никогда с Рябининым не разговаривал.

— Тогда, значит, я не разбираюсь в людях. А если не разбираюсь, то мне нечего делать в прокуратуре.

— Я, я, я, — перебил Петельников. — А мы? Мы разве не работали? Начхал на весь уголовный розыск! Это знаешь как называется?

— Как же ты…

— Отпустил! Пусть погуляет до суда! Думаешь, что суд её не посадит?!

— Посадит, — согласился Рябинин, — но она должна пойти в колонию с верой в людей, в честное слово и с верой в себя…

— Это называется… — не слушал его Петельников.

— Вадим! — перебил Рябинин. — Остановись! Потом будет стыдно! Я тебе расскажу…

Сначала он услышал, как брошенная трубка заскрежетала по рычагам, пока не утопила кнопки аппарата.

Стук в виски усилился, но теперь добавилась боль в затылке. Ему хотелось лечь или пробить в голове дырочку, чтобы из неё вышло всё, что накопилось за день. Он выпил стакан воды и вытер сухие шершавые губы. И опять взялся за трубку, чтобы позвонить Лиде, хотя она ждать привыкла. Набрав первую цифру, Рябинин ошалело уставился на диск — он забыл номер своего домашнего телефона. И никак не мог вспомнить. Рябинин расхохотался отрывистым смехом и вдруг понял, что и Петельников, и прокурор по-своему правы. Он им ничего не объяснил. Да и что объяснять — надо было видеть её и сидеть здесь, пока стрелки часов не опишут полный круг. Прокурор прав — следователь выпроваживает преступника на все четыре стороны, то бишь на подписку о невыезде. Но следователю надо верить. Верить — или близко не подпускать к следствию.

Звериное чувство того одинокого волка, воющего в снегах под сосной, опять докатилось до головы. Рябинин не терпел его — эту тоску заброшенности. Не понял прокурор, но ведь и друг не понял, а друзья обязаны понимать. Да и кто бы понял, не побывав в его шкуре, и не побывав им, Рябининым? И тут Рябинин услышал в гулком коридоре твёрдые шаги.

Он знал, что идут к нему; сейчас могли ходить только к нему. У кабинета шаги на секунду смолкли, но тут же, после этой секунды, дверь широко распахнулась…

Рябинин увидел высокую сильную фигуру и зелёный, как неоновые буквы на универмаге, галстук; увидел чёрные, чуть навыкате, глаза и улыбку, которой вошедший передал всё, что хотел передать. Да и что может быть лучше человеческой улыбки — может быть, только истина.

Поздний гость сел к столу, запустил руку в карман и достал пакет, в котором оказались бутерброды с колбасой и сыром, явно купленные в каком-нибудь буфете. Из брюк он извлёк бутылку мутного тёплого лимонада, отсадил металлическую пробку об угол сейфа и поставил перед Рябининым:

— Подкрепись. А то домой не доберёшься. Не ел ведь…

― СЛЕДСТВИЕ ЕЩЕ ВПЕРЕДИ ―

1

В сорок восьмой комнате отдела геотектоники шесть одинаковых полированных столов стояли друг за другом так: три справа, три слева, приткнувшись торцами к стене. Между ними бежала красная дорожка и кончалась у громадного окна-витража. Весь подоконник был уставлен кактусами и какими-то растениями с грязнозелеными кожистыми листьями. Наши бабушки такие цветы выпалывали, но современная мода мягкую линию не любит.

На полу перед окном стояла высокая глиняная ваза, похожая на громадный пест. В ней торчало большое суховатое полено. Валентин Валентинович Померанцев, начальник группы, сидевший за первым столом справа, называл вазу с поленом натюрмортом. Геолог Суздальский, тоже сидевший за первым столом, но слева, именовал натюрморт корягой. Это всегда вызывало улыбку, потому что и сам Ростислав Борисович Суздальский походил на корягу, пролежавшую лет сто в пустыне: худой, угловатый, с тёмно-бурым ёжиком волос, с сердитыми чёрными глазами на жёлтом сухом лице, с короткой трубкой в заржавевших зубах, будто они у него были из ожелезненного кварца. На его плечах всегда лежал пепел и прах, словно он сидел не в научно-исследовательском институте, а где-нибудь под вулканом или на приёмном пункте макулатуры. Внешность Суздальского проигрывала и оттого, что рядом был Померанцев, тоже худой и тонкий, но изящный, свежий, подтянутый; пожалуй, даже затянутый в модный костюм и сахарно-белую поскрипывающую рубашку.

В стены вросли полки, не оставив ни сантиметра крашеной поверхности — только у потолка тянулась полуметровая прогалина. Толстые справочники распирали их. Друзы кварца и кристаллы пирита поблёскивали на солнце зайчиками, стоило только пройтись по кабинету. В этих полках была какая-то поэзия, которая всегда подсвечивает науку, изучающую далёкое прошлое или далёкое будущее. Группа Померанцева занималась движением земной коры — всякими разломами, сбросами, катаклизмами… Эти земные страсти случились давно, может быть ещё в то время, когда друзы кварца только что откристаллизовались и дымились в недрах влажными горячими боками.

Длинные полки казались поэтично однообразными, но у двух столов они приобретали самобытность.

По полкам Суздальского, со слов Померанцева, ходили черти. После них остался хорошо перемешанный салат из книг, журналов, образцов, каких-то коробок… Все потуги группы навести порядок ничего не дали. Особенно раздражала привычка Суздальского выбивать о нижнюю полку свою трубку.

Полки Веги Долининой были пышно завешаны репродукциями музейных картин. Она сидела за Померанцевым: стройная, загорелая, с пышными светлыми волосами, в импортной голубой кофточке, которая обтягивала её, как мягкая кольчуга.

Параллельно ей, за спиной Суздальского, помещался Эдик Горман: чёрный, длинный, в тёмных громадных очках, которые закрывали пол-лица. На его полке стояла гипсовая Нефертити. То ли по молодости, то ли от непонимания шедевра, но Эдик чаще смотрел на Вегины ноги, чем на Нефертити.

За спиной Эдика сидела Анна Семёновна Терёхина, полная сорокалетняя женщина, с мягким приятным лицом, в котором каждая черта куда-то закруглялась, словно лицо оплавилось. Ей пошла бы бледность, но бледных здесь не было — группа почти полгода проводила в поле.

За шестым столом никого не было. Он пусто поблёскивал, как прямоугольная прорубь, затянутая молодым ледком.

— Эдик, дайте большую скрепку, — прошипела Вега, потому что громко разговаривать Померанцев запрещал.

— Уж лучше скажите, чем шипеть, — буркнул Суздальский.

— Я не шиплю, — опять прошипела Вега.

Эдик вмиг отыскал громадную скрепку и вырос перед Долининой просмолённым телеграфным столбом. Попроси она и золотую скрепку — он достал бы.

В комнате становилось жарко. Майское солнце ломилось в окно, как в теплицу. Эдик жикнул молнией на своей длиннющей куртке и сразу стал шире. У Веги ещё больше набухли пунцовые губы, а румянец, не обращая внимания на остатки загара, делал, что хотел. К Померанцеву медленно подкрался солнечный лучик и уставился в правый глаз. Валентин Валентинович посмотрел на полку — это играл кристалл ортоклаза. Померанцев удивился, что непрозрачный кристалл пускает зайчики. Такое уж солнце: луна базальтовая, чёрная, пыльная, и то по ночам светится — сонеты пишут.

Он поднялся, переложил ортоклаз и громко сказал:

— А ведь весна, товарищи!

Померанцев сел на край стола, повернув к сотрудникам слегка вытянутое, с правильными чертами лицо, как его называл Суздальский — онегинское.

Все расслабленно заскрипели стульями. Только Суздальский не сразу оторвался от бумаг: работать по приказу он ещё мог, но отдых по команде не признавал.

— Скоро в поле, Валентин Валентинович, — сказал Эдик.

— Да, скоро и в поле, — согласился Померанцев и кивнул на вазу: — Того и гляди наш натюрморт зацветёт.

— Даже если перед ним встанет обнажённая Вега Долинина, он всё равно не шелохнётся, — всё-таки встрял Суздальский и достал из кармана трубку.

— Перед кем… встанет? — почему-то не понял Померанцев.

— Перед ним, перед корягой. Не перед Эдиком же, — хихикнул, Суздальский и стрельнул раза два глазами в Вегу и Эдика, как бы приглашая повеселиться вместе с ним.

Может, от неожиданности сравнения, или каждый представил Вегу у полена, но в комнате наступила пауза.

— Ростислав Борисович, — наконец сказала Вега, — вы бы подбирали другие сравнения.

— А что? Я же вам комплимент сказал! Я же не предложил совершить подобное Нюре Семёновне, учитывая, так сказать, комплекцию и конфигурацию.

— Сколько раз я просила не называть меня Нюрой, — безразлично заметила Терёхина.

— Ах, простите, Анна Семёновна, — расшаркался Суздальский. — Но вообще-то Анна и Нюра — одно и то же.

— Да, Ростислав Борисович, — заметил Померанцев, — как-то вы растоптали в корне начинавшийся разговор о весне и… о любви…

— О чём, о чём? — вдруг оживился Суздальский и встал, разминая ноги. — О любви?

Он изобразил на лице, да и фигурой изобразил, высшую степень напряжения, силясь что-то вспомнить.

— Нет, не знаю. А это насчёт чего? Не кибернетика?

Эдик Горман вскочил и подошёл ближе. Начиналась одна из тех дискуссий, которые вспыхивали сами по себе, как лесные пожары.

— А ведь вы ваньку валяете, Ростислав Борисович, — сказал Померанцев. — Я не поверю, чтобы человек прожил жизнь и ни разу не испытал любви.

— Во-первых, — запыхал трубкой Суздальский, — я ещё не прожил жизнь, мне всего сорок восемь, а вам, кстати, тоже тридцать шесть. Во-вторых, я действительно не испытывал так называемой любви. Скажу больше, я не встречал людей, которые бы её испытывали.

Суздальский обвёл всех ехидным вопрошающим взглядом, достал табак и стал набивать трубку, обильно посыпая стол.

— А как же, — не утерпел Эдик, — как же великие шедевры литературы, живописи и музыки, которые родились только благодаря любви?

— Это вы мне? — удивился Суздальский.

— Конечно вам, — опешил Эдик.

— Видите ли, мой юный друг, — философски начал Суздальский и высыпал весь табак из трубки на пол, — с чего вы взяли, что великие люди творили, так сказать, по поводу любви?

— Они это сами говорили!

— Вам?

— Не мне, а человечеству.

— Не верьте, о, не верьте! Они обманули человечество. Такой великий мужик, как Бальзак, творил всю жизнь шедевры, подчёркиваю — шедевры, из-за денег. Не думаю, что Диккенс написал вереницу томов из-за любви. Если бы Толстой написал «Войну и мир» из-за женщины, я перестал бы его уважать. А разве можно написать «Преступление и наказание» из-за любви?! Можно ли писать кровью и слезами, находясь в состоянии этой самой любви?!

— Значит, всё-таки вам знакомо это состояние? — спросила Вега, широко открыв голубые глаза в чёрных мохнатых ресницах. Она их красиво открывала, или они сами так распахивались.

— О боже, — простонал Суздальский, — да штампы этой любви ходят по литературе, песням, разговорам, как металлические полтинники по рукам.

— Подождите, подождите, — поморщился Померанцев, — вы, разумеется, согласны, что литература отражает жизнь. Так о чём же тогда все эти Ромео, Отелло и так далее? Из-за чего люди топятся, стреляются, травятся?

Суздальский пожевал губами, соснул пустую трубку и повернулся к Померанцеву, как беркут на сýку. На нём был широченный пиджак грязно-серого цвета с высоким разрезом сзади. Таких и в продаже не было. Забираясь в карманы брюк, Суздальский задирал пиджачные фалды до пояса и так стоял, покачиваясь.

— Я не встречал людей, — ответил он, — которые знали бы, что такое любовь, но я очень много встречал людей, которые свои сексуальные потребности называли любовью.

— Господи, прямо афоризм, — вздохнула Терёхина.

— Значит, есть только сексуальные потребности? — усмехнулся Померанцев.

— Только они, — с удовольствием подтвердил Суздальский.

— Старая, избитая теория, — заметил начальник группы, пожимая плечами.

— Но как же, — заволновалась Вега, — как же, Ростислав Борисович? Если бы только эти потребности, то почему замуж выходят не за любого? Живут друг с другом по тридцать лет, до самой смерти… Почему?

— Нет, милая Вегаша, общих решений, а есть решения частные. Женятся по склонности, чего я не отрицаю. Одной нравится чёрный, другой нравится сосед, а третья предпочитает офицера. А посмотрите на эти долгоживущие семьи. Это же смех сквозь зубы, а не любовь.

— Мои родители, Ростислав Борисович, прожили вместе сорок четыре года, — заметила Терёхина.

— И умерли в один день, — добавил Суздальский и повернулся к ней. Своё тело он вращал в пиджаке, как винт в гайке.

— Как? Они ещё не умерли, — обидчиво удивилась Анна Семёновна.

— Так в книгах кончают романтические истории про двух любящих существ. Кстати, моя мама прожила с папой восемнадцать лет, а потом взяла ребёнка, то есть меня, и сбежала с продавцом мясного магазина. Зато, скажу вам, мяса я поел в детстве всласть. До сих пор не люблю.

— И о родителях вы говорите без уважения, — сказала Терёхина, неодобрительно поглядывая на коллегу.

— И о любви, и о родителях, — подтвердил Суздальский.

— Вопрос проще, — весело сказал Померанцев, — любовь не каждому даётся. Это как талант. А кому она не дана, тому остаётся секс.

— Да, Валентин Валентинович, мне она не дана, уже хотя бы потому, что её нет. А вас, конечно, не обошла. Может, поделитесь?

У Померанцева чуть заметно дёрнулась нижняя губа — не то насмешливо, не то брезгливо. Он помолчал и медленно ответил:

— Любовь — чувство сокровенное. О нём на площадях не говорят. Да и не объяснишь. Особенно тому, кто не понимает.

— Как — сокровенное?! — чуть не взвизгнул Суздальский. — Как раз на площадях о любви больше всего и орут. Певицы взахлёб поют, поэты читают стихи, девицы по улице ходят да только о ней и говорят… Недавно слушаю радио. Одна пишет: я рассталась с Колей, но я его очень и очень люблю. Дорогая, мол, редакция, я стесняюсь рассказать ему о своих чувствах, он уехал на Север, так будьте добреньки, сообщите Коле, что его любит Тоня. Видели, какая стеснительная? Миллионы услышат её признание! А вы говорите — сокровенное…

— Ничего вы не поняли, — тихо и задумчиво сказала Вега.

— Как не понял? — насторожился Суздальский.

Вега смотрела в окно, в синее небо, и её взгляд стал нездешним, будто она поднялась туда, к солнцу.

— Тоне наплевать на миллионы. Ей ведь Коля нужен, она его стесняется. Это может понять только женское сердце, — заключила Долинина.

— Ну почему же, Вега? — заметил Померанцев.

— Или мужчина с тонкой натурой, — мило улыбнулась она начальнику группы.

Эдик кашлянул, показывая свою причастность к этим натурам. В спорах он всегда становился против оппонента, как-то особенно взлохмачивался — и стоял, помалкивая и поблёскивая на противника очками.

— Любовь, любовь! — запел Суздальский. — Всё это, как говаривали раньше, одни эмпиреи. А для секса созданы вечера, танцы, встречи, вечериночки, свиданьица, свадьбы, женитьбы, дворцы бракосочетаний, родильные дома и т. д. и т. п. Да с вашей любовью государство останется без рабсилы и без армии.

— А ведь я с вами согласен, — вдруг заявил Померанцев, и все удивлённо оживились. Даже Суздальский подозрительно вскинул голову.

— Я не отрицаю, что секс важен, — улыбаясь продолжал Валентин Валентинович. — Это основа. Как дом стоит на фундаменте, так и любовь покоится на нём. Но мы говорим о разных вещах. Вы говорите о сексе, а мы говорим о любви. О любви, к сожалению, вы сказать ничего не можете.

— Вы тоже, — довольно заключил Суздальский.

— Если и не можем, — очнулся от кладбищенского молчания Эдик, — то потому, что об этом хорошо сказала классическая литература.

— Ха-ха-ха! — широко открыл довольно-таки крупный рот Суздальский. — Вам уже добавить нечего? Я говорил, что литература не писала о любви — она писала о сексе.

— Ромео и Джульетта… — начала было Вега.

— Ромео-Ромео, — сказал Суздальский так, будто дважды крякнула утка. — Да ваши Ромео были мальчишки-девчонки, детские игрушки… Неужели об этом можно говорить серьёзно?

— Вот в «Гранатовом браслете» человек погибает из-за любви, — вставила Терёхина.

— Чепуха! Он стреляется из-за социального неравенства. Была бы она его круга, он бы плюнул и нашёл другую.

— В «Воскресенье» Нехлюдов в Сибирь пошёл! — уже крикнула Вега.

— Неужели за Катюшку? Батюшка мой, то есть матушка ты моя, да за идею, за совесть пошёл, а не за любовь. Тут и говорить не о чем.

Все посмотрели на Померанцева, а Суздальский опять начал уминать свою трубку, тоже поглядывая на Валентина Валентиновича прищуренными выжидательными глазками.

— Секс, — задумчиво начал Померанцев, — категория физическая, физиологическая, а любовь духовна, интеллектуальна. Любить может только человек большой культуры. Возьмите интеллигента и примитива. Если примитив, побуждаемый сексом, может изнасиловать, то человек культуры, побуждаемый тем же самым сексом, может опуститься на колени и поцеловать край платья…

Тут в комнате прозвучал странный звук, похожий на крик выпи на болоте. Все посмотрели на Суздальского, а Суздальский посмотрел на корягу в вазе, но та стояла как стояла.

— И вообще я скажу, что литература не писала, не пишет и не будет писать о сексе по очень простой причине, — продолжал Померанцев. — Это естественная человеческая потребность, как дыхание или питьё. Литература не описывает, как мы дышим. Но дыхание может стать предметом литературы, если человек вдруг его лишается. Точнее, человеческое страдание, связанное с отсутствием воздуха. Например, человек задыхается в шахте. Так и с сексом: о нём можно писать, когда есть любовь.

— В этом деле чистый голод вы исключаете, — усмехнулся Суздальский.

— Литературу интересует томление духа, а не томление плоти, — сказал Эдик и посмотрел на Суздальского, как воробей на червяка, которого собирался склевать.

— Где вычитали? — поинтересовался Суздальский.

— А хотя бы и вычитал, — вмешалась Терёхина, — не всё же своё говорить.

Анна Семёновна имела двоих детей и заступалась за молодых всегда и везде. Эдик Горман был её маленькой слабостью, потому что он отличался удивительной неуклюжестью, рассеянностью и инфантильностью. Суздальский считал, что именно поэтому Эдик проживёт счастливую жизнь — возле него всегда будет верная женщина-прислуга.

— Короче, — с улыбкой заключил Померанцев, вставая, — я за любовь. Я всегда любил женщин, люблю и буду любить. Аминь.

Все, кроме Суздальского, тепло посмотрели на Валентина Валентиновича. Было в его признании что-то обаятельное.

Терёхина неожиданно спросила Суздальского, не решаясь слово «секс» произнести вслух:

— А к Вере Симонян у вас тоже был этот… или любовь была? Известно, что вы за ней увивались.

Суздальский непроизвольно глянул на пустой стол.

— Что же вы молчите? — иронически спросила Вега.

Суздальский ещё больше потемнел, уставился на корягу и неожиданно замурлыкал песню, словно вокруг никого не было. Песня была старая, блатная — «Мой приятель, мой приятель финский нож». Домурлыкав, он кашлянул и объявил:

— Симонян — человек.

Все ждали ещё слов, но Суздальский опять запел — теперь про золотоискателя, который растерял свою жизнь меж скал и деревьев.

— Кстати, как Вера? — поинтересовался Померанцев.

— Ей лучше, — отозвалась Терёхина. — Но постельный режим. Родная сестра ходит каждый день. Что вы хотите — второй инфаркт.

— Такая молодая красивая женщина… Просто обидно, — возмутилась Вега.

— Да-а-а, — сочувственно поддержал Суздальский, — обидно: была бы некрасивая и немолодая, тогда уж чёрт с ней, пусть бы её инфаркты заедали.

— Ничего у вас, Ростислав Борисович, в душе нет, — заметила Терёхина, а Вега покраснела и от этого не стала хуже.

— Ну что ж, обед, — констатировал Померанцев.

— Значит, пойдём и покурим, — согласился Суздальский и вытащил спички.

Но тут открылась дверь, и в проёме встал председатель месткома.

— В шахматишки? — громко спросил Померанцев.

Председатель месткома стоял и молчал и не проходил.

— Вы что — к двери прилипли? — поинтересовалась Терёхина.

Но председатель месткома стоял и молчал, словно увидел в комнате то, чего никогда в жизни не видел. Замолчала и Терёхина, перестала шуршать чулками Вега, не скрипел курткой Эдик и не чмокал Суздальский. В комнате вдруг не по-весеннему стихло, как на сжатом поле.

— Что случилось? — не вынесла Вега.

Председатель месткома качнулся в дверном проёме мрачной огромной тенью, словно поколебленный Вегиным дыханием:

— Симонян умерла…

2

Рябинин смотрелся в полированный стол и думал, что он смахивает на дирижёра без палочки: лохматый, да не просто лохматый, а вздыбленный, словно над ним висел невидимый магнит; в массивных очках, под которыми было не разобрать — курносинка ли есть, переносица ли под очками проседает; в белом пиджаке, очень походившем на официантскую куртку; в жёлто-лунной рубашке с красноватым подсветом — такой бывает луна осенью в прохладные ночи; при длиннющем синтетическом галстуке, похожем на женский капроновый чулок с отрезанной ступнёй… Рябинин смотрелся в стол и думал, что скорее похож на дурака, потому что у каждого должен быть свой стиль и нечего рядиться буквально в чужие одёжки. Ему шёл плоховато выглаженный костюм за восемьдесят рублей. Этот был за сто восемьдесят, и Рябинин чувствовал себя неважно, будто ему предстоял выход на эстраду.

И всё из-за Петельникова. На последнем происшествии инспектор спросил дворничиху, кому она отдала найденную гильзу. «Вашему секретарю», — сказала та и кивнула на Рябинина. Поэтому и появился этот сияющий костюм.

Рябинин нехотя взял пачку бумаг под названием «Расчётные ведомости», посмотрел на них, как на прошлогодние окурки, и швырнул в кипу, к другим пачкам. И повернулся к окну, за которым всё синело, зеленело и пламенело.

На бетон покрытий и асфальт панелей, на железо крыш и гранит набережных, на кирпич домов и мрамор плит пришла весна. Всё, что могло расти, росло. Но и то, что не умело расти и могло лежать не шевелясь тысячи или миллионы лет, почувствовало весну. Влажно дымился асфальт, слюдой и кварцем заблестел гранит, свежей краской заалели крыши, и уж совсем ослепло от солнца стекло окон и витрин.

В отличие от сентиментально сиявшего гранита, настроение у Рябинина было тусклым. И дело не в пижонском костюме.

Следствие давно стало научной деятельностью, сохранив оперативную специфику. Уже нельзя было работать, не обладая знаниями века. Как назначить экспертизу о принадлежности крови, не зная биохимии?… Как спросить о падении человеческого тела, не зная физики?… Как поставить вопрос о полёте пули, не зная баллистики?… Как узнать о состоянии вещества, не подозревая о рентгеноскопии?… Как вести дело о загрязнении реки, не слышав об экологии?… Как обойтись без медицины, без которой не обходится почти ни одно дело, — даже заключение эксперта не поймёшь?… Как допрашивать человека без знания психологии, психиатрии и всего того, что нужно знать о человеке — от этики до педагогики?… И как вести дела по некачественному строительству, транспортным происшествиям, обмеру в торговле или выпуску нестандартной продукции, не зная этих отраслей?… И как разобраться в причинах преступности без социологии?…

Но это ещё не исследовательская работа. Она начиналась сразу после возбуждения уголовного дела, когда следователь принимался добывать факты-капли, как выжимать воду из сухого песка. Он строил на них теорию, сцепив собранные сведения в аксиому, из которой ничего не вытащить и иначе не истолковать. Кирпичиками этой аксиомы были те же факты, юридически именуемые доказательствами, а цементом становились логика, психология, интуиция, знания, жизненный опыт; цементировала — личность следователя. И не одно бы уголовное дело потянуло на кандидатскую диссертацию по психологии или социологии.

Но для этой следственно-научной деятельности всё-таки требовалось добротное сырьё — требовались дела посложней. Рябинин мысленно отбежал на два месяца назад. Было дело, как пьяный муж чуть не застрелил жену. Потом было дело, как жена чуть не застрелила пьяного мужа. А вот теперь вёл дело о бесхозяйственности — сдаче в утиль дорожного катка, который сейчас стоял в качестве вещественного доказательства под окном прокуратуры. Этот стальной увалень не чувствовал весны, и, может, правильно сделал мастер, отправив его в утиль, — всё нечувствительное должно сдаваться в утиль.

Он ещё смотрел на здоровые колёса-прессы, когда их заслонил жёлтый милицейский «газик», который откуда-то выскочил и замер, не выключая мотора. Из машины вылез Петельников и направился к дверям прокуратуры.

Рябинин в общем-то был кабинетным человеком, и всякие выезды на убийства, пожары и аварии давались ему нелегко. Поэтому сразу понеслась тоскливая мысль, и все другие мысли рассыпались, давая проход этой, тоскливой, — на происшествие.

— На происшествие, — сказал Петельников, ступив в кабинет своим огромным шагом. — Привет, Сергей Георгиевич!

И всё-таки Рябинин улыбнулся. Он радовался Петельникову, хотя его появление приносило хлопоты и неприятности. Вадим жёстко пожал руку и виртуозно закурил сигарету из какой-то очень красивой пачки. Одежда на нём сидела модно и слегка небрежно, как-то между прочим, будто он все эти костюмы и галстуки презирал, как гоголевский запорожец новые шаровары.

— Что случилось? — спросил он Петельникова и вытащил следственный портфель, который у него всегда был наготове. Что бы ни случилось, а ехать придётся, — уголовный розыск зря следователя не потревожит.

— Труп женщины в квартире.

— Убийство?

— Не знаю. Только что позвонили из жилконторы.

— Ты бы хоть весны постеснялся, — буркнул Рябинин.

— К сожалению, Сергей Георгиевич, преступность не имеет сезонных колебаний, — улыбнулся инспектор.

— Ещё как имеет, — опять пробурчал Рябинин.

Хотелось поговорить, не виделись неделю, но они молчали — впереди напряжённая нервная работа. Уже настраивали себя на особое, им только известное состояние. Рябинин смотрел из окна машины на весенний город и думал, что вот всё залито солнцем, по улицам ходят люди, девушки симпатичные ходят и никто не подозревает, что где-то в квартире лежит труп, с которым ему придётся сидеть в такой день. А если «глухое» убийство, то и ночь просидишь, да не одну. Такая у него работа. Где-то живёт человек и пользуется услугами десятков людей, от парикмахера до телевизионного мастера, — всех, кроме следователя. Но случается с этим человеком страшное. Спешат врачи, тщетно пытаясь помочь. И тогда вызывают того, кто будет им заниматься последний, — следователя прокуратуры. Но вызывают уже не к человеку — к трупу.

3

На лестничной площадке стояли люди, приглушённо разговаривая. Эта маленькая толпа ждала следователя и вся имела отношение к предстоящему осмотру: понятые, работники милиции, эксперты. Они расступились. Рябинин кивнул и вошёл в квартиру…

На месте происшествия он всегда волновался, словно на первом выезде. Почему — и сам не мог понять. Это особенное волнение всё в нём обостряло до удивительной восприимчивости. Сколько раз он пытался вызвать это состояние где-нибудь на улице или дома. Не получалось: предметы виделись обыкновенными, даже тускловатыми, потому что Рябинин был сильно близорук. Какой-нибудь окурок дома бы и не заметил. На месте происшествия не только окурок — табачинку не пропускал. Казалось, на него накатывало стереовидение, а мозг превращался в счётно-запоминающее устройство. Правда, это не мешало при осмотре совершать ошибки, но уж от этого застрахован только один Шерлок Холмс и его литературные собратья.

Рябинин шёл по квартире, как охотник по траве, в которой прячется выводок: сделает шаг — и остановится.

Замки на входной двери не повреждены… В коридоре ничего подозрительного… Стены и пол чистые… В маленькой комнате и кухне глаз ничего не заметил… Рябинин шагнул в большую комнату и мгновенно расстелил взгляд на полу — чаще всего труп лежал там.

Всё стояло так, как было поставлено, — никакого беспорядка. Много стекла и хрусталя. Хозяйка определённо любила стекло во всех его видах: вазы, бокалы, статуэтки, кубы и просто куски цветного стекла мерцали, словно он попал в ледяное королевство. Да и паркет светился жёлтым льдом. Но тела на полу не было.

Рябинин резко повернулся к нише, где стояла кровать…

Он не привык к таким трупам — чистым, в красивой квартире, в мягкой постели. Те люди, на трупы которых он выезжал, не умирали в кроватях.

Рябинин осторожно подошёл к нише. Со стороны казалось, что он боится.

Одеяло сбилось, простыня съехала на пол, всхолмились подушки… У изголовья, на маленьком столике, груда таблеток, порошков, пузырьков. Валидол, морфин, кордиамин…

Мёртвая молодая женщина лежала на спине, положив руки на шею, словно задушила себя. На кисти бурела слегка заметная точка — значит, скорая помощь уже была и делала укол. Рябинин дотронулся до руки, которая оказалась чуть тёплой. Он обшарил взглядом лицо, ещё ничем не тронутое; заглянул под кровать, где была всё та же блёсткая чистота; втянул в себя воздух, чтобы уловить малейший запах, и осторожно поправил простыню.

Из складок одеяла вывалился тонкий предмет и стукнулся об пол — в тишине особенно звонко. Рябинин поднял его, не сразу сообразив, что это такое. Интересная шариковая авторучка: фигурка Буратино, вытянутая по одной прямой с пишущим носом.

Рябинин положил ручку на столик и широко зевнул.

Был труп, но не было места происшествия. Стереовидение пропало. Рябинин близоруко оглянулся, вздохнул и сказал:

— Доктор, начнём.

Тронникова натянула перчатки, пощёлкивая резиной на запястьях, и сдёрнула одеяло. Рябинин пригласил понятых ближе и начал составлять краткий протокол.

— Сергей Георгиевич, — склонился к нему Петельников. — Это же естественная смерть. У неё два приступа было.

— Запишем, уж коли приехали, а дело возбуждать не будем, — тихо ответил Рябинин, прислушиваясь к голосу эксперта, которая долго и нудно диктовала о зрачках, телосложении и старом рубце аппендицита.

— Видимых телесных повреждений нет, — наконец перешла она к главному, — кости черепа и лица на ощупь целы…

Рябинин подошёл к трупу, чтобы самому убедиться в словах эксперта. Тронникова слегка отодвинулась, давая ему обзор и продолжая диктовать.

Он писал и думал, что надо всё-таки навести порядок с выездами на места происшествий. Здесь не только следователю прокуратуры, но и милиции делать нечего.

— На левой кисти имеются два линейных прижизненных кровоподтёка, — додиктовала Тронникова и сняла перчатки.

— Причина смерти, доктор? — спросил Рябинин.

— Только после вскрытия. Очевидно, сердце.

— А что это за кровоподтёки?

— Пустяки, следы пальцев. Вероятно, её переворачивали. Ну, я пошла в машину.

Она подписала протокол и направилась к выходу. Только теперь Рябинин заметил, что нет эксперта-криминалиста, словно тот угадал свою ненужность. Рябинин вытащил из портфеля фотоаппарат и на всякий случай снял общий вид комнаты и позу трупа, хотя на убийстве с этого бы начал.

— Симпатичная была женщина, — сказал Петельников. — Кандидат наук.

— И молодая, — согласился Рябинин, ещё раз заглядывая в паспорт. — Симонян Вера Ивановна.

Окинув напоследок взглядом комнату с её блестевшим стеклом, он пошёл к выходу. Что-то мелькнуло, на чём-то глаз хотел задержаться, на какой-то тёмной точке, — тот ещё глаз, со стереовидением, но не задержался, потому что не было убийства.

— Мельчаешь, Вадим, — сказал на лестнице Рябинин. — Пустяками занимаешься, меня от преступления века отрываешь.

— Какого преступления?

— Ну как же: дорожный каток в утиль сдали.

Инспектор засмеялся громковато и не совсем интеллигентно, но от души. Рябинин шёл к машине и думал об их работе, которая заключалась в изучении человеческих несчастий. Они только что вышли из квартиры, где случилось горе. А Петельников уже смеётся, а сам он уже шутит, потому что чужое горе они воспринимали только умом. Видимо, истинный человек тот, кто чужие беды принимает сердцем. Но какого сердца хватит на чужие несчастья, если твоя специальность — борьба с человеческим горем? А если этого сердца не хватит, то можно ли заниматься следствием?

4

После похорон никто из сотрудников сорок восьмой комнаты в автобус не сел, — все пошли до города пешком. Но все были уже не все: одной из них вообще никогда не будет, а второй, Суздальский, со дня смерти Симонян на работу не ходил и на похоронах не был.

У ворот кладбища к Померанцеву подошла крупная яркая женщина — его жена. Он поспешно взял её под руку, и они двинулись впереди, тихо разговаривая.

— Зачем ты пришла? — вполголоса спросил Валентин Валентинович.

— Надеюсь, ты меня не стесняешься?

— Не говори глупостей, — коротко ответил Померанцев и дальше пошёл молча.

Он знал, зачем пришла. Она дважды в день звонила ему на работу, случайно оказывалась у института, по вечерам сидела с заплаканными глазами… Началось это давно, а может, так было у них всегда. Изредка это уходило в глубину, тогда вроде бы шло всё, как у людей, и только мелькало в насторожённом её взгляде, или жесте, или слове. Мелькало пугливо, по-воробьиному.

В прошлом году она предлагала развестись. Валентин Валентинович отверг эту мысль, как абсурдную, — ребёнка он бросить не мог. Она согласилась, но всегда смотрела на мужа так, словно чего-то тихо от него ждала.

Но сейчас Померанцев думал не о жене: только что на его глазах Веру Симонян зарыли в землю. Это было непонятно и страшно. Он тоскливо оглянулся, но рядом шли живые люди, много людей, потому что город уже дошёл до кладбища, проложив вдоль ограды свои тесные панели.

— Зоя, — тихо и медленно начал Валентин Валентинович, — что бы между нами ни было, но пока у нас есть ребёнок… Меня во многом можно упрекнуть, но только не в отсутствии порядочности. Ты можешь быть спокойна… К другой женщине я не уйду.

— Только из-за ребёнка? — спросила Померанцева, но спрашивать было не нужно — это она поняла в следующий момент. Муж не ответил. Он уже опять слышал глухой стук земли о дерево.

За ними шла Терёхина с красным опухшим лицом, которое стало ещё шире и круглее. Она ни о чём не думала. В голове всё перемешалось — только ныла одна мысль, что третий день не варились обеды и муж с ребятами жили сами по себе. Она обернулась к Веге Долининой и Эдику Горману, шедшим сзади.

— Только подумайте, Суздальский-то… На похороны не пришёл. И дома его нет.

— Он такой человек, — задумчиво ответила Долинина.

— Нечувствительный, — добавил Эдик и тихо спросил: — Вега, я провожу вас?

— Проводите, Эдик.

— До дома?

— До дома.

Эдик поправил очки и взял у неё портфель. Они шли молча, изредка посматривая на Померанцевых. С кладбища всегда ходят молча.

— Не думал, что так всё просто, — вздохнул Эдик, который впервые был на похоронах.

— Да, это очень и очень просто, — тоже вздохнула Вега и спросила: — Зачем его жена пришла?

— Кого? — не сразу понял Горман. — А, шефа… Наверное, для моральной поддержки.

— Видная женщина, — обернувшись, сообщила Терёхина, хотя Померанцеву видела не раз. — Да и он видный мужчина. Но каков Суздальский, а?!

— Плюньте на него, — посоветовал Эдик.

— Ну, я побежала, меня ребята ждут, — заявила Терёхина и действительно побежала через дорогу к трамваю.

— Жизнь продолжается, — констатировал Эдик.

— Что же ей делать! — слабо улыбнулась Вега.

— Тогда и я вас провожу.

— Мы же об этом договорились, Эдик.

— Вы впервые разрешили. Наверное, с горя, — усмехнулся он.

— Отстанем от них, — предложила Вега, кивая на Померанцевых.

Они замедлили шаг. Эдик раздумывал, взять ли её под руку. Неудобно, первый раз провожает — и сразу под руку. С другой стороны, всё-таки провожает. Но когда он косил глаз на полную, нежно-литую руку Веги, у него потели очки и пропадала смелость. Это было смешно, потому что в поле вместе ходили в маршруты, он подсаживал её на обрывы, переносил через ручьи и частенько спал рядом в своём спальном мешке. Но сейчас он её провожал.

— Видно, я плохой человек, — сказал Эдик, — в такой день думаю… о другом.

— Я тоже думаю о другом… И сама не знаю о чём.

Как они ни медленно шли, но от начальника всё-таки не отстали. У перекрёстка Померанцева на миг прильнула к мужу. Валентин Валентинович резко обернулся — видят ли сотрудники. Огромные голубые глаза смотрели на него с любопытством. Огромные очки пылали двумя солнцами с горизонта. А Терёхиной уже не было.

— Кхе-кхе, друзья мои!

Все обернулись на столь знакомое «кхе-кхе». Из переулка, пошатываясь, выплыл Суздальский. Он отвесил поклон, блаженно улыбнулся и неверными руками достал трубку. Пиджак был в мусоре, волосы отсырели, лицо пожелтело окончательно — стало как его никотиновые пальцы.

— Что с вами? — не выдержала Вега.

— А что? — удивился Суздальский.

— Ростислав Борисович, вы три дня не были на работе. Что случилось? — спросил Померанцев.

— У меня больничный лист. — Он пошатнулся, но устоял. — Вегетативная дистония. Во! Красиво?

Жена Померанцева, знавшая всех сотрудников мужа, не могла понять, кто перед ней стоит. Суздальский сделал галантный реверанс и осклабился, как улыбнувшийся волк.

— Ростислав Борисович, вам надо домой, — предложил Горман.

— Да, Эдик, я пьян, но пьян не водкой…

— Коньяком, — уточнил Померанцев.

— О вы, гений успеха! — чуть не запел Суздальский. — О, вы, Валентин Валентинович, всегда точны, но сейчас ошибаетесь. Пил я коньяк, но пьян не им. Это пьяницы пьянеют от водки. А я бываю пьяным только от горя. Кто там остался?

— Где? — спросила Вега.

— На кладбище, красавица моя…

— Все ушли.

— А она?

— Кто она? — помолчав, спросил Померанцев.

— Она… Вера… Симонян.

— Ростислав Борисович, прошу вас, идите домой, — почти ласково попросил начальник.

— Что вы! — ужаснулся Суздальский, выдернул из кармана бутылку вина и шёпотом добавил: — Она меня ждёт… Вера. Я ведь вон там сидел… на скамейке. Смотрел на всю комедию. Ну как же вы, культурные люди, а не понимаете… Рождение, смерть — это же интимно. Она меня ждёт… Я не успел ей кое-что сказать…

Он засунул бутылку обратно, туда же впихнул горящую трубку, послал воздушный поцелуй начальнику и пошёл к кладбищу, пошатываясь.

— Эдик, не сходите ли с ним? — спросил Померанцев.

— Хорошо, — покорно согласился Горман.

— Провожание за вами, — подбодрила его Вега и медленно закрыла глаза, прощаясь.

— Последите, чтобы он добрался до дому, — попросил Валентин Валентинович.

Померанцев пошёл рядом с женой; под руку теперь не взял, размышляя, почему Суздальский так сильно переживает смерть Веры Симонян. Все переживают, но почему Суздальский сильней?

5

Рябинин читал «Следственную практику» и тихонько хмыкал. В статье о психологии преступника приводился такой пример: тихий хороший человек в порыве ревности убил жену. Автор статьи пришёл к выводу, что под личиной скромности пряталась зверская натура. Вот тут Рябинин и начал хмыкать.

Между личностью обвиняемого и его преступлением он не видел никакого противоречия. Тихий, спокойный человек. Он таким и останется. И жену убила не эта скромная личность, а другая, которая сидит вместе с сексом в подсознании и не всегда подчиняется тому — тихому и скромному. В основе его поведения в обществе лежал один психологический пласт, в основе убийства из ревности — другой. Как бы они ни соприкасались, всё-таки они разные. Стоило автору статьи их перемешать — и личность из положительной сразу превращалась в отрицательную, противоположную, в общем-то оставаясь прежним человеком.

Рябинин ещё раз хмыкнул и подумал другое: не прав автор статьи, но и он, пожалуй, не совсем прав. Видимо, потому мы и люди, что можем побеждать в себе всё нечеловеческое. Иначе чего бы мы стоили. Да и нет ничего дороже человеческой жизни. Может быть, только судьба Родины.

В дверь несильно постучали. Вошла пожилая женщина в чёрном глухом платье. Он никого не вызывал, поэтому спросил:

— Вы к следователю?

Частенько ошибались и вместо прокурора заходили к нему узнать, как развестись, что делать с пьющим мужем и почему хулиганов не расстреливают на месте.

— К вам. Я сестра Симонян.

— Садитесь.

У неё было интеллигентное усталое лицо с большими, ещё красивыми, тёмными глазами. Держалась она спокойно, и в ней чувствовалась сила. Рябинин решил, что эта женщина тоже научный работник.

— Моя фамилия Покровская, — представилась она. — Скажите, следствие вестись будет?

— Нет. Естественная смерть, это подтвердило и вскрытие. Сердце.

— Я так и думала, — сразу сказала она.

— А вы хотите, чтобы велось следствие?

— Да, — с готовностью ответила Покровская.

Рябинин не удивился — обычная история: родственники часто видят криминал в смерти, особенно если смерть связана с отравлением, пожаром или несчастным случаем. Прошлым летом ныряльщик доставал с глубины рыбу, запутался в сети ногами и утонул. Чтобы освободить тело, пришлось его буквально вырезать из сети. Так и подняли с обрывками верёвок на ногах. Было полное впечатление, что он связан. Возбудили уголовное Дело, которое впоследствии прекратили. Но по жалобе родственников оно трижды возобновлялось, даже проводилась эксгумация — и всё из-за верёвок на ногах.

Со смертью Симонян было проще, тут даже верёвок не было.

— У вас есть какие-нибудь факты?

Он чуть было не сказал «подозрения», но вовремя осёкся, потому что родственники с готовностью выкладывали кучу подозрений — от последнего разговора умершего с начальником до плохого сна накануне. Он не сомневался, что и Покровская пришла с подозрениями.

— Никаких, — сказала она и замолчала.

— Никаких, — повторил Рябинин.

— Я понимаю, — спохватилась она, — что, по закону требовать не могу. Просто у меня личная просьба.

— Видите ли, — осторожно начал Рябинин, — уголовные дела возбуждаются не по личной просьбе, а по признакам преступления.

— Я, конечно, не специалист, — быстро заговорила Покровская, — и вы можете легко возразить. И будете правы. Но я вас прошу взглянуть иначе.

— Как иначе? — не понял он.

— Не стандартно. Ведь сестра уже выздоравливала — и вдруг… Я приезжала к ней почти каждый день.

В то утро я вошла… Что меня поразило… Её лицо, искажённое ужасом лицо. Такого я никогда у неё не видела. Представляете, мёртвое лицо, перекошенное ужасом?

Она сдерживалась, чтобы не заплакать, и это ей давалось нелегко.

— Но я видел лицо, — негромко возразил Рябинин, — обыкновенное, даже симпатичное.

— Не знаю… Но ведь я тоже видела. Вы мне верите?

— Разумеется, — быстро согласился он. — Но, возможно, эти гримасы получились от боли?

— Не знаю. Потом следы пальцев на руках… Мне понятые рассказали.

— А раньше следов не было?

— Откуда же… Вот и всё, что у меня есть.

Рябинин встал и прошёлся по кабинету. Когда есть труп, то любой факт или след, любую царапину можно истолковать криминально. Всё рассказанное имело бы значение, будь Симонян задушена или имей ножевую рану.

— Мне кажется, что у неё перед смертью кто-то был, — неуверенно предположила Покровская.

Если бы посетительница возмущённо кричала, он бы только отмалчивался, потому что родственники часто слепли от горя, а следователь — самая подходящая фигура, с кого можно спросить за смерть близкого человека. Если бы она уверенно настаивала на возбуждении уголовного дела, требуя кого-то к ответу, он бы ей объяснил. Но Покровская пришла с сомнениями. Поэтому Рябинин начал думать и сомневаться вместе с ней.

Принято считать, что неуверенность связана с изъяном в психике, с каким-нибудь комплексом неполноценности. Принято считать, что неуверенность — это плохо. Начинает ли человек новое дело или начинает жизнь, он должен быть уверен в себе. Рябинин не отрицал, что уверенным быть хорошо…

Но он знал и другую причину неуверенности — работу ума, столкновение мыслей и едкость сомнений. Думающий человек, пока он думает, бывает неуверен, но думающий человек всегда думает. Неуверенность — это рабочее состояние мысли, но ведь мысль и должна находиться в рабочем состоянии. Вообще он считал, что неуверенность — это признак ума. Дураки всегда во всём уверены. Глупость самоуверенна. Но истина лежит на дне сомнений и неуверенности.

Расследуя дело, Рябинин сомневался беспредельно. Прокурор частенько смотрел на него с опаской, потому что следователь производил впечатление человека, у которого нет по делу доказательств и у которого сумбур в голове. Но, даже убедившись на сто процентов, Рябинин знал, что могут быть сто первый процент, сто первый вариант и сто первая версия. И он обязан их предусмотреть, нащупать сомнениями в деле и выковырнуть, как изюминку из батона. Покровская пришла с сомнениями, поэтому Рябинин начал думать.

— Она не вставала? — спросил он.

— Врач разрешил, но она лежала, к двери не подходила, на звонки не отвечала.

— Ключей от квартиры сколько?

— Три. Один был у сестры, второй у меня…

— А третий?

— Висел на гвоздике в кухне. Знаете, а теперь его там нет, — вспомнила она.

Рябинин видел, как мысль о криминале зрела у Покровской на глазах. Вот и ключ пропал. Таких деталей можно набрать сотню, и все они будут таинственными, подозрительными и… неважными; все будут висеть в воздухе, потому что им некуда ложиться — нет факта насильственной смерти.

Рябинин сел за стол и позвонил судебно-медицинскому эксперту Тронниковой:

— Клара Борисовна, у меня к вам оригинальный вопрос. Скажите, может лицо человека после смерти выражать ужас? Или это выдумка детективщиков? Лично я ни у одного трупа ужаса не видел.

Тронникова посмеялась.

— Видите ли, Сергей Георгиевич, сначала лицо может сохранять любое выражение. Но труп остывает, и мимика пропадает. Это происходит довольно-таки быстро.

— А Симонян могла умереть от страха? При её сердце…

Клара Борисовна заговорила нравоучительно, как говорят обычно врачи и педагоги:

— Вскрытие установило органическое поражение сердечных сосудов. Но поводом для приступа могли быть и сильное волнение, и испуг, и страх, и что хотите. Раньше у нас существовало такое понятие — эмоциональный инфаркт.

— Спасибо, Клара Борисовна.

Рябинин положил трубку и поднял взгляд на Покровскую. Или в его лице она заметила, или в голосе что-то появилось, но вопросы следователя зазвучали иначе и она по-другому стала отвечать — суше и сосредоточеннее.

— Не увидели в квартире чего-нибудь… необычного?

— Да нет, всё в порядке. Я везде проверила. Вот только это.

Она щёлкнула сумкой и протянула клочок бумаги, угол листка из блокнота. Рябинин прочёл: «Целую милую родинку…»

— Ну и что? — спросил он.

— Это её почерк. А кому написана — не знаю.

Может быть, этот клочок имел значение, но Рябинин ничего не знал об умершей. Да он ещё и не знал, начал следствие или нет.

Записка была старая, не вчера написанная. Почерк красивый, аккуратный, даже слегка витиеватый. Устоявшийся ровный характер, чистюля, эстетка, любит порядок, имеет много свободного времени — заключил Рябинин, но не для дела, а так, для себя. В нём, как и во многих мужчинах, сидел вечный мальчишка. Если Рябинин-взрослый вёл следствие, то Рябинин-мальчишка где-то был рядом, корчил из себя великого криминалиста и рожи мог корчить. Мужчина-следователь был стянут логикой, фактами и мыслью; мальчишка-озорник был вольной птицей — он фантазировал, громоздил невероятные версии, имел под рукой наручники, кольт и цианистый калий.

— Расскажите о сестре поподробнее.

— Сразу трудно. Она была человеком без недостатков…

Рябинин поморщился, но не лицом, а, как ему показалось, где-то внутри.

— Я не так сказала. Точнее, её все любили.

«Чёртова баба», — подумал Рябинин о Покровской и зло о себе — до сих пор не научился скрывать свои мысли. Не лицо, а телевизор.

— Она не была ни борцом, ни сильным человеком. Вера… женщина, да, именно женщина. Мягкая, добрая, даже податливая. Вы, наверное, это считаете недостатком…

«Чёртова баба», — окончательно решил Рябинин и положил перед собой чистый лист бумаги. В конце концов, следователь он, и угадывать мысли его прерогатива.

— Врагов у неё не было, — продолжала Покровская. — Правда, и друзей особых не имелось. У них, Вера говорила, дружный коллектив на работе. С мужем она разошлась лет десять назад, я его и не знала. Неудачный брак. Я тогда жила в другом городе.

— Был у неё… друг? — спросил Рябинин, еле удержавшись от прилипчивого «сожителя».

— Тут она скрытничала, но думаю, что был.

— Почему так думаете?

— По деталям. Куда-то уходила по вечерам, звонила… Была весёлой… Вот и записка.

— А вообще вы знали её знакомых мужчин?

— Одного знала. Вера с ним года два дружила, но это давно.

— А второго не знаете?

— Не знаю.

— Значит, того она от вас не скрывала, а этого скрыла, — заключил Рябинин.

В ровном взгляде Покровской мелькнул лёгкий интерес: видимо, она такого вывода не сделала.

— Накануне были у сестры?

— Просидела весь день и весь вечер, допоздна. К ней никто не приходил.

Рябинин всё записал, хотя и писать-то было нечего. Он ещё не представлял, в какой форме займётся этим случаем и разрешат ли ему заняться.

— Ничего не обещаю, — сказал он, — но попробую возбудить дело. Любопытные детали здесь есть.

Покровская встала, попрощалась и пошла к двери.

— Ах да. — Она остановилась у сейфа, покопалась в сумочке, вернулась к столу и положила перед ним ручку-Буратино, ту самую. — Вы забыли в квартире свою оригинальную вещицу.

— Да?! — с интересом спросил Рябинин. — А это не её?

— Нет, такой я никогда не видела.

Работники «Скорой помощи» вряд ли могли оставить — они вроде бы ничего не пишут. А больше на месте происшествия никого не было.

Рябинин составил протокол о том, что гражданка Покровская передала в прокуратуру для приобщения к материалам проверки авторучку в виде фигурки вытянутого мальчика с длинным носом, представляющей Буратино, а также клочок бумаги, представляющий часть листа с неровными краями, на котором имеется рукописный текст «Целую милую родинку», выполненный синими чернилами. Дал ей подписать и поморщился — странное дело: он читает книги, говорит с людьми, пишет письма, даже стихи студентом сочинял… И всё нормальным языком, русским. Но стоило вытащить официальный бланк, стоило взяться за протокол, как сразу выползали какие-то паукообразно-замшелые «исходя из вышеизложенного», «нижепоименованные», «по встретившейся необходимости» и «будучи в нетрезвом состоянии». Или вот «клочок бумаги, представляющий часть листа…»

Покровская ушла. Подробный разговор с ней ещё впереди, после возбуждения уголовного дела.

Рябинин вытащил чистый лист бумаги и крупно написал: «1-я версия. Убийство совершило лицо, которому адресована записка». Следующую версию записал помельче, но всё-таки записал: «2-я версия. Убийство совершила родная сестра Покровская».

И тут же подумал: к нему пришли с горем и сомнением, а он сразу версию… что-то в этом было неблагородное. Но следователю не до благородства — ему бы преступника не упустить, истину бы отыскать.

Рябинин удивлённо разогнулся над листком: разве бывают неблагородные истины?

6

Сначала появилось сознание, само по себе, без плоти и материи, будто оно висело в космосе, где нет ни звёзд, ни планет, и думать поэтому не о чем — один мрак. Но тем и хорошо наше сознание, что оно не может не думать. Первая мысль — хорошо бы открыть глаза, потому что сознание уже догадалось о своей человеческой принадлежности.

Он разлепил веки, тяжёлые и тестообразные. Перед ним был серый деревянный брус. Сознание сразу поняло, что тело, в котором оно обитает, тоже вроде бы лежит на таких же деревянных брусьях и посылает ему, сознанию, болевые сигналы. Человек медленно повернулся на другой бок и увидел лицо другого человека — Эдика Гормана. И тогда человек понял, что он есть Суздальский.

В комнате громко разговаривали, смеялись, топали ногами и беспрерывно названивал телефон. Ничего не понимая, Суздальский сел. Он увидел большой стол, селектор, какие-то разговорные аппараты, капитана милиции за столом, милиционеров, которые входили и выходили, умудряясь стучать ботинками, как сапогами. А может, у него стучала кровь в висках.

— Эдик, что это за учреждение? — спросил Суздальский, хотя характер учреждения не вызывал сомнений.

— Милиция, — почему-то шёпотом ответил Горман.

— А зачем мы здесь?

Эдик пожал плечами, и Суздальский увидел; что у Гормана осунулось лицо и посерело, как тот самый брусчатый диван, на котором они сидели.

— Что произошло? — тоже шёпотом спросил Суздальский.

— Вы на кладбище перепили и свалились. Тут подвернулся наряд милиции.

— Чего же вы не увезли моё тело?

— Я тоже с вами выпил, мне вас не отдали. Хотели в вытрезвитель, да посочувствовали из-за похорон.

Суздальский понял, что Эдик просидел около него всю ночь. Он захотел выразить ему что-то вроде признательности, но только крякнул и полез за трубкой.

— Очухались? — спросил капитан и подошёл к ним.

— Очухался, — подтвердил Суздальский и вежливо приподнялся.

— Как же так… Культурный человек, вон трубку курите, а?

Ростислав Борисович вдруг рассмеялся крякучим мелким смешком. Добродушно-начальственная улыбка у капитана сразу пропала:

— Чего смешного?

— Мне частенько говорили: в шляпе, а стоит в проходе. Впервые слышу: напился, а ещё трубку курит.

Горман дёрнул его за пиджак. Суздальский сразу качнулся и чуть было не свалился на капитана, — он и без дёрганья-то еле стоял.

— Стоять толком не можете, — сказал капитан, — а уже огрызаетесь. Писать на работу не буду, а позвонить директору — позвоню. Вы свободны.

Он повернулся и пошёл к столу. Ростислав Борисович шагнул вслед за ним и хотел возразить, потому что даже в такой ситуации не мог отказаться от спора. Но теперь Горман дёрнул его посильней — Суздальский подавился словом и замолк.

— Мы больше не будем, — промямлил Эдик и взял под руку Ростислава Борисовича. Они вышли на улицу.

— Господи, благодать-то какая! — удивился Суздальский, вдыхая задрожавшими ноздрями весенний воздух и запах дыма в парке.

На земле уже не было ни снежинки. Между деревьями лежала чистейшая вода, лежала тихо и студёно, потому что недавно ещё была молочно-натёчным льдом. Стволы виделись удивительно отчётливо, как они никогда не смотрятся летом: липы чёрные, каменные; осины зелёными колоннами уходят в поднебесье; берёзы, матово блестящие на солнце, как натёртые воском. Листьев ещё нет, но тополь облеплен почками, будто на него сел рой жуков, которые замерли, не успев сложить крылья. Листьев ещё нет, но зелёная травка есть — она появилась прямо из-под снега.

— Вы пили когда-нибудь берёзовый сок? — спросил Суздальский.

Эдик отрицательно помотал головой; ему не хотелось разговаривать.

— Подойдёшь к ней, размахнёшься и ударишь ножом — она даже вздрогнет…

— Кто? — хрипло спросил Эдик, замедлив шаг и повернув к Суздальскому свои огромные очки.

— Берёза. Вздрогнет и брызнет соком, как человек кровью. Тогда можно пить.

Эдик откровенно поморщился и пошёл быстрее, стараясь оторваться от собеседника. Но Суздальский не отставал.

— Вы шокированы сравнением, мой юный друг. Выражусь иначе: ударишь ножом, и брызнет сок, как из треснувшего арбуза. Приятнее, верно?

Эдик молчал. Зачем он просидел с этим человеком всю ночь, не сомкнув глаз? Кто он ему: друг-приятель, хороший человек?… Неприятный сослуживец, с которым в поле он старался не ходить даже в один маршрут. И чего теперь идёт вместе с ним, когда ему пора свернуть вправо и шагать в другую сторону от Суздальского?

— Дымо-о-ок! — заблеял Ростислав Борисович и подтолкнул Эдика к костру из прошлогодних веток и листьев.

Рабочий парка помахивал лопатой, но костёр не горел, захлёбываясь в дыме. Суздальский сунулся в самый столб, закашлялся своим скрипучим кашлем, отдышался и спросил:

— Эдик, а почему вы просидели рядом всю ночь?

— Померанцев просил, — вяло ответил Горман.

— Неправда, Эдик. Вы просто очень вежливый, очень деликатный. Таких сейчас наперечёт. — И Суздальский рассмеялся сдавленным хохотком.

Горман даже глянул на него: от дыма кашляет или смеётся так?

— Мне туда, — буркнул Эдик, махнув в правую сторону.

— Что-то я вам хотел сказать… — Суздальский остановился и взял его за пуговицу.

Горман ждал, рассматривая жёлто-отёчное лицо, на которое теперь лёг заметный зеленоватый оттенок, словно отсвечивали осины. Чёрные глаза смотрели на Эдика тускло, будто туда попал дым от костра.

— Я хотел вам сказать, что Симонян умерла, — тихо произнёс Суздальский.

— Я знаю, — удивился Горман.

— Нет, вы не знаете, — убеждённо тряхнул головой Ростислав Борисович.

— Я же был на похоронах, — недовольно возразил Эдик.

— Да, были, — подтвердил Суздальский. — Как теперь говорят, вы получили информацию о её смерти. Но вы не знаете, что она умерла, потому что не знаете, что такое смерть.

Он испуганно глянул по сторонам, привстал на цыпочки и шепнул в ухо:

— Её больше не будет никогда, понимаете, ни-ког-да…

Суздальский отпрянул, застыв взглядом на Эдиковых очках. Горману показалось, что в уголке глаза Ростислава Борисовича набухла чёрная слеза, будто выточенная из антрацита. Суздальский болтнул головой — и никакой слезы, ни чёрной, ни белой. Конечно, показалось, да и не бывает чёрных слёз.

— Прощайте, Эдик, — сказал Суздальский и уже пошёл, но вдруг обернулся: — Пьяным я ничего не говорил?

Глаза смотрели строго, без дымки, сухо поблёскивая.

— А что вы могли говорить?

Ростислав Борисович махнул рукой и неровно двинулся по утренней аллее, загребая ладонями, словно поплыл в светлом дыме весеннего костра.

7

Прокурору Рябинин доказал, что проверить подозрение можно только следственным путём. Дело возбудили по сто седьмой статье как доведение до самоубийства, — вешать на район «глухое» убийство не решились. Статья тут была несущественна, лишь бы начать следствие.

И Рябинина сразу заполнило беспокойство. Он долго не мог, понять, откуда оно ползёт. Мало ли он возбуждал уголовных дел! И догадался — место происшествия. Какое-то тёмное пятно там, где его не должно быть. Пришлось выехать на квартиру Симонян с повторным осмотром.

Его он нашёл сразу, удивившись человеческому сознанию, которое запомнило и где-то отложило впрок, словно предвидело, что он вернётся. Рябинин подошёл к вазе чешского стекла. На дне лежала щепотка серого пепла. Видимо, пепел табачный, хотя для папиросы или сигареты его многовато. Петельников определил бесспорно — трубочный: сам недавно бросил курить трубку.

Симонян и её сестра не курили. Значит, посторонний, мужчина, очень неаккуратный — пепел в красивую вазу. И хороший знакомый, коли решился на такую вольность.

Рябинин вызвал по телефону первого свидетеля и теперь ждал, размышляя о пепле, авторучке и записке.

Анна Семёновна Терёхина вошла неуверенно, села на край стула, прижимая к груди большую хозяйственную сумку.

— Садитесь поудобнее. — Рябинин вежливо улыбнулся.

— Меня, наверное, вызвали по ошибке, — убеждённо сказала она, слегка центрируя тело, но оставалась скованной, как перед фотографом.

Рябинин смотрел в её круглое лицо и старался быстро определить, о чём можно побеседовать с этой женщиной, — он никогда не начинал допроса с существа. Да и захоти — не начнёшь, потому что не было никакого существа.

— Давно ездите в поле? — спросил он, надеясь на цепную реакцию беседы.

— Давненько. Уж надоело. Детей бросаешь, хозяйство бросаешь.

— Да какое в городе хозяйство, — усмехнулся он.

— Как это какое! — оживилась она и даже слегка обмякла, скрипнув стулом. — Женщина-нехозяйка — это не жена, а любовница. Семья сильна хозяйством.

— Что у вас — корова стоит в кухне? — поддел Рябинин, чувствуя, что нашёл верную тему. — Или вы хлеб печёте по утрам?

— Да я всё делаю по утрам! И по вечерам делаю. У меня приправы, соленья, варенья всю зиму. Я огурцы свежие сохраняю зимой по собственному рецепту. Знаете, какие у меня пельмени? Каких и в Сибири нет. Я колбасу делаю дома. Мне для колбасы из деревни прислали километр бараньих кишок…

— Сколько?

— Один километр в стеклянной банке. А вы говорите — корова.

— Ну, знаете, таких женщин немного, — отмахнулся от её слов Рябинин.

— Конечно, не всё, но много, — не согласилась она.

— Ну вот в вашей группе много таких?

— Откуда же. Вега Долинина не замужем. Симонян тоже была незамужняя.

Вспомнив Симонян, Терёхина всхлипнула не всхлипнула, но как-то у неё перехватило дыхание.

— По-вашему получается, — осторожно заметил Рябинин, — что эти две женщины плохие, если не делают колбасу?

— Я этого не говорила, — удивилась она. — Например, Вега очень строгая девушка.

— А Симонян?

— Это была порядочная и честная женщина, — вздохнула Терёхина. — Вот личная жизнь была не устроена…

Рябинин знал, что личной жизнью частенько называли замужество или женитьбу. Пиши по вечерам книгу, занимайся после работы фотографией, собирай в свободное время марки или лови ночью бабочек; в конце концов, вари по выходным колбасу в километровой кишке — никто не назовёт это личной жизнью. Но стоит побежать на свидание, как единодушно решат, что у человека появилась личная жизнь.

— А почему не устроена?

— Без любви она бы ни за кого не пошла. А любовь найти непросто.

— И ни с кем она не дружила?

— Я не замечала.

— Не могла же она быть одна? — удивился Рябинин и подумал: разве он спросил бы об этом, не будь допроса? Но сейчас нужно подойти к памяти свидетельницы, к её личности, как к неизвестному замку со связкой ключей.

— Почему же не могла? — удивилась Терёхина.

«Правильно, — подумал Рябинин, — сейчас она должна сказать, что немало женщин-одиночек».

— А сколько женщин без мужей?

— Это верно, — подтвердил он и пошутил: — От мужей одна грязь.

— И не говорите, — сразу согласилась она. — Им чем грязнее, тем лучше.

— У вас в квартире, наверное, чистота. И закурить не разрешите, а?

— Выгоняю мужа на балкон.

— А как же на работе?

— У нас только один курящий, Суздальский. Уходит со своей трубкой в коридор.

Словоохотливость и непосредственность — желанные спутницы допроса. Рябинин допрашивал шутя, без всякой затраты нервной энергии, словно ехал со знакомой в трамвае.

— Кто-то мне сказал, что некурящий мужчина что вымоченная селёдка, — сообщил он придуманную наспех несуразность.

— Глупость какая, — заключила Терёхина.

— А вот женщины любят курящих, — не согласился Рябинин. — Наверняка вашего Суздальского любят больше, чем…

Рябинин не кончил фразы, потому что Терёхина громко рассмеялась, будто следователь удачно сострил.

— Его терпеть не могут, — отсмеялась она.

— Такой уж он плохой?

— Суздальский… может, и не плохой, но… дикий. Не плохой, но ужасный. Всё у него не по-человечески. Демон, короче.

— Так уж все его не любят, — усомнился он. — А Симонян? Она же добрая…

— Симонян его просто не терпела.

— А он её?

Терёхина чуть задумалась: говорить или не говорить, но хороший, добрый контакт и словоохотливость победили легко.

— Нельзя сказать, что он в неё влюблён… Любить-то он не умеет, где ему! Но какое-то подобие, вроде симпатии, у него шевелилось.

— А Симонян?

— Да плевала она на таких.

— Ясно, — заключил Рябинин и начал стучать на машинке.

Терёхина опять напряглась, прижавшись к сумке, где стояли банки с зелёным горошком, который всё-таки не сумела заготовить на весь сезон. Она решила, что сейчас начнётся разговор, ради которого её вызвал следователь.

Когда через десять минут Рябинин положил перед ней текст допроса, Терёхина испугалась. Она смотрела на слово «Протокол», крупно напечатанное типографским шрифтом; на две строчки, которые её предупреждали, что надо говорить правду; на целую страницу текста, которую якобы она наговорила… Но когда она прочла, то беспомощно улыбнулась — наговорила-таки, всё правильно и всё записано, кроме километровых кишок для колбасы.

— А зачем это вам? — тихо спросила она, подписывая бумагу.

— Пригодится, — улыбнулся Рябинин и поинтересовался, когда она навещала Симонян. Оказалось, за неделю до смерти.

Перед её уходом он хотел показать ручку-Буратино, но удержался. Неизвестно, что бы она сообщила, а информация ушла бы в их институт. Следователь терять её не любит — особенно в начале следствия.

Как говорят программисты, два бита информации он получил: Суздальский был влюблён в Симонян и, видимо, посетил её перед смертью, выкурил трубку и выбил пепел в вазу. Осталось установить, что ему принадлежит ручка-Буратино и у него есть родинка, которая упоминалась в записке. И всё. И никакого уголовного дела. И зря он ввёл прокурора в заблуждение. Даже если Суздальский поссорился с больной Симонян, даже если схватил её за руку — разве в этом есть состав преступления? Дикий и ужасный Суздальский, у которого всё не по-человечески…

8

У каждого геолога две семьи — зимняя и летняя. Зимой — муж, жена, дети, родные. И летняя, где люди неродные, но не будь их рядом в палатке, у скалы или в болотной хляби — и не будет никакой романтики, да и геологии не будет. И поэтому геолог — человек тоскующий. Летом тоскует о семье в городе, а зимой его тянет в поле.

Но есть тоска другая — в горе. После смерти Симонян сорок восьмая комната как-то опустела, словно из неё вынули душу.

Померанцев сидел прямо, как кристалл. По затылку было видно, что глаза смотрели не в раскатанную кальку, а вверх, в окно, где подступало жаркое лето.

Если бы взгляды материализовались в лучи, то два бы таких лучика шли от Веги Долининой, скользили бы по макушке Померанцева и уходили туда же, в окно и небо.

Суздальский остервенело теребил полевой дневник, словно не мог найти ни начала, ни конца. Померанцев изредка косился на него, но Ростислав Борисович шелестел ещё пуще.

Эдик честно ничего не делал, поглядывал на пустое место Терёхиной, которая была в прокуратуре. Он не понимал, почему все молчат, когда всем хочется говорить.

Суздальский дотрепал-таки полевой дневник — уронил его на пол. Эдик счёл это сигналом:

— Валентин Валентинович, а почему ведётся следствие?

— Вы подготовили материалы по Карасуйской впадине? — ответил Померанцев.

— Нет ещё, — буркнул Эдик, но не пошевелился. — Сколько людей умирает обыкновенной смертью…

Тишина сомкнулась, как вода, рассечённая веслом. Суздальский наконец отцепился от пикетажки и в знак того, что собирается говорить, высморкался в красный полуметровый платок, — их, как утверждала Вега Долинина, он шил вечерами в своей одинокой квартире.

— В конце концов… — начал он.

— В конце концов, — перебил его Померанцев, — надо, товарищи, работать.

— В конце концов, — всё-таки продолжал Суздальский, — мы не всё знаем.

— Мы ничего не знаем, — заметила Вега.

— А что можно знать? Разве что-нибудь было? — спросил Эдик.

— Что вы имеете в виду под «что-нибудь»? — осведомился Суздальский.

— Под «что-нибудь» я имею в виду то, по поводу чего ведётся следствие.

Суздальский фыркнул так, что на столе у Померанцева шевельнулась калька.

— Деликатно выражаетесь, молодой человек. Прокуратура по поводу «чего-нибудь» вести следствие не будет. Она занимается убийствами. Убийство! Не стесняйтесь этого слова. Каждый день кого-нибудь в мире убивают. Вы были на последнем кинофестивале? Отобранные картины, идейные, прогрессивные… Но в каждой убивают и насилуют. Убивают из пистолета, режут ножом, стреляют из винтовки, как уток… Королю отрубают голову топором, негру просто отрывают голову, как курице… Давно ли во Вьетнаме перестали травить людей с самолёта, как клопов хлорофосом…

— Там убийства… абстрактные, — неуверенно возразил Эдик.

— А у нас? — Померанцев резко повернулся, не вытерпев.

Горман смотрел на руководителя группы, хлопая ресницами, которые, казалось, сейчас вылетят из-под стекла очков.

— Почему «у нас»? — вмешалась Вега.

Померанцев так же резко отвернулся. И опять стало тихо той тишиной, в которой слова людей не склеивались смешком, шорохом, взглядом, вздохом, а падали одиноко и звучно, как капли воды из отключённого крана.

Терёхина вошла шумно и села на своё место, сердито отдуваясь. Все смотрели на неё. Она обиженно молчала, потому что ходила в прокуратуру первая. Горман вежливо прокашлялся, намекая тем самым, что ей пора говорить. Но Анна Семёновна демонстративно помалкивала. Однако утаивание информации было для неё невыносимо. Поэтому она коротко сообщила:

— Зануда.

— Кто? — не понял Померанцев, да и все не поняли.

— Следователь, — объяснила Терёхина.

Они ждали продолжения, но она опять замолчала — лицо какое-то обвислое, в красных пятнах.

— Строгий? — спросила Вега.

— С виду культурный, в очках. Но обведёт вокруг пальца, и не заметишь.

— Зачем вызывал? — задал главный вопрос Померанцев.

— Откуда я знаю.

— О чём же он спрашивал? — удивился начальник группы.

— О всяком. Как я занимаюсь хозяйством, каких мужчин любят женщины, какой каждый из нас.

— Ещё что? — строго спросил Эдик.

— Кто кого любил, кто кого ненавидел…

— Вы, конечно, сообщили, что меня все ненавидят? — ласково предположил Суздальский.

— Врать в прокуратуре не собираюсь. — Терёхина поджала губы.

— Подождите, — остановил их Померанцев, — я всё-таки не пойму, зачем следователь вызывал.

— Записал в протокол, какие между нами отношения… Ещё что… Записал, что Суздальский курит трубку, — вспомнила Анна Семёновна.

Вега даже вздрогнула: ей показалось, что на столе Суздальского захлопал взлетевший глухарь — бывает так в лесу, когда шарахнешься от неожиданного взрыва крыльев.

Ростислав Борисович смеялся вместе со стулом, который грохал ножками по полу. Отсмеявшись, он сообщил причину веселья:

— Братцы, ограбили табачную фабрику, ищут людей с трубками.

Но «братцы» смотрели на него не улыбаясь. И в этой неулыбчивой тишине все увидели, что весёлость Суздальского наигранна и фальшива. Он замолчал, напоровшись на строгие взгляды.

— И про Симонян спрашивал, — вздохнула Терёхина. — Как это неприятно… Ничего не сделала, а руки тряслись, будто кур воровала.

Любое следствие — аморально, потому что у честных людей трясутся от него руки. Не парадокс ли: следствие, у которого благородная цель — найти преступника, — аморально! Потому что из-за одного преступника у людей дрожат руки, будто они воровали кур. Можно ли подозревать многих из-за одного? Может быть, пусть лучше этот один ходит себе на свободе, чем из-за него оскорблять подозрениями многих?

Но кто был в сорок восьмой комнате честным, а кто нечестным? Ведь у преступников тоже руки дрожат…

— Завтра тебе приказано явиться, — сообщила Терёхина Долининой.

— Зачем же… мне? — Вега обвела коллег растерянным взглядом.

— Все там будем, — хихикнул Суздальский.

9

Рябинин понимал, почему допрашивать пожилого человека психологически труднее, — у пожившего за плечами опыт. Понимал, почему иметь дело с образованным сложнее, — тут и самому надо кое-что знать. Понимал, почему говорить с руководителем не просто, — тот сам привык задавать вопросы. Понимал, почему спросить умного тяжелее, чем дурака, — и самому надо быть умным…

Но Рябинин никак не мог взять в толк, почему красивую женщину ему допрашивать труднее, чем некрасивую.

Когда Долинина открыла дверь, он сразу решил, что хорошего допроса не получится.

Она подошла, чётко отстукивая каблуками, и села перед ним, отодвинувшись от стола на приличное расстояние. Он знал, для чего — чтобы сразу ослепить стройными кремовыми ногами. Таким ногам не в маршруты бы ходить, а в мюзик-холле красоваться.

— Слушаю вас, — сказала Долинина, симпатично втянув щёки и округлив губы, будто хотела его издали поцеловать, да передумала.

— Не знаю, о чём вас спрашивать, — фривольно улыбнулся Рябинин и еле удержался, чтобы тоже не округлить губы и не втянуть щёки. — И вообще не знаю, о чём говорят с красивыми женщинами, — добавил он.

Стиль допроса задала Долинина, представившись ногами; он решил его поддержать.

— На работе со мной говорят о науке, — мило заметила она.

— В вашей науке я не разбираюсь. Значит, мне придётся говорить о любви.

— Давайте, — согласилась Долинина, — если только вы в ней разбираетесь.

— Любовь и ненависть — это моя специальность, — серьёзно сказал Рябинин.

— А я думала, что вы занимаетесь убийствами.

— Убийства происходят от любви и ненависти. Не так ли?

— Не знаю, не убивала, — улыбнулась она и опять сыграла губами и щеками.

Рябинин подумал: как это женщинам удаётся выбрать из обильной человеческой мимики и выражений лица, из десятка поз, жестов, походок и улыбок то, что им очень идёт? Уж не при помощи ли зеркала?

— Вы, конечно, не замужем? — спросил он.

— Почему «конечно»?

— Женщины с вашей внешностью обычно ждут принцев.

— Какой вы смешной, — вдруг заявила Долинина.

— Смешной, — буркнул он, обругав себя: знал ведь, что развязный тон не в его стиле, — не получится.

— Симонян была не замужем, Эдик и Суздальский холостые, — заметила Долинина.

— С кем вы дружите в своей группе? — сухо спросил он.

Она весело смотрела на него, словно всё это не принимала всерьёз. Рябинин знал, что психологическую победу одержала свидетельница — одержала незаметно, быстро и уверенно.

Существует мнение, что следователь борется только с преступником. Но ему приходится бороться с любым предвзятым свидетелем, а таких много: не хочется идти по повестке, неохота выступать в суде, считает вызов напрасным, просто пугается прокуратуры, хочет что-то скрыть, боится сказать лишнее, опасается показаниями навредить приятелю — вот и замыкается такой человек в себе. Тогда начинается борьба.

— Я со всеми в хороших отношениях, — ответила Долинина.

— А с Суздальским?

Она откровенно поморщилась:

— Он не считается, его все не любят.

— У Симонян когда были?

— Я у Симонян вообще никогда не была.

— А в Симонян был кто-нибудь влюблён из ваших мужчин?

Долинина задумалась, наморщив лоб и зашевелив губами. Даже работу мысли она превратила в симпатичную гримасу. Рябинин представил, как она сидит среди геологов, мило гримасничая и попутно решая научные проблемы.

— К ней тянулся Суздальский. — Она извиняюще развела руками за такую вольность со стороны Суздальского.

— А Симонян к нему как?

— Она была женщина со вкусом. Поэтому — никак.

— У Симонян был знакомый мужчина?

— Не знаю.

Рябинин подумал, что и знала бы, да не сказала, охраняя интересы своего маленького коллектива.

— А вы не очень разговорчивы, — усмехнулся Рябинин, потеряв интерес к этому допросу.

— Я даже болтлива, — не согласилась она, — но не пойму, что вам нужно.

Этого не знал и сам Рябинин. У него были ещё вопросы, но он решил их задать другим членам группы, может, более покладистым.

— За что же не любят Суздальского? — всё-таки спросил напоследок. — Вы лично за что не любите?

— Он неудобный, нестандартный человек.

Рябинин сразу представил бегущий транспортёр, на котором стоят аккуратные буханочки хлеба, а одна буханка вдруг в форме конуса — контролёр её швыряет в ящик с браком. Представил картонные коробки с белыми куриными яйцами — и вдруг там лежит яйцо страуса или, не дай бог, какого-нибудь археоптерикса. Или все арбузы круглые, футбольные, а один кубический — кто его купит? Хорошо сказала Вега Долинина: нестандартный — значит, неудобный. И ещё Рябинин представил общество стандартных людей: в одинаковых костюмах, одинаково думающих и чувствующих, смотрящих одинаковые футбольные матчи и телепрограммы и поглощающих одинаковые комплексные обеды.

— А вы стандартная? — задал он последний вопрос.

10

Эдик Горман терпеть не мог пошлой моды — ходить по улице обнявшись, но сейчас и сам бы положил Руку на Вегины покатые плечи, чтобы коснуться стройной шеи. Видимо, такие шеи назывались раньше лебедиными. Он видел их на портретах у красавиц пушкинской поры, только Вегина шея была в вечернем солнце смугло-блестящей, словно под кожей текла не кровь, а расплавленное золото.

Они возвращались с работы.

— А мне следователь понравился, — продолжала, разговор Вега.

— Я его не испугаюсь, — заявил Горман.

— Вежливый, обидчивый… Не похож на следователя, в кино не такие…

— Полевого сезона жалко, — вздохнул Эдик.

Уже начался июнь. Город стал удивительным — покрашенные дома и вымытые дождями проспекты, яркая зелень деревьев и первые цветы, нескончаемо светлые дни и прозрачно дрожащие ночи над белой водой реки и залива… Город был всегда хорош, в любом месяце. В июле дома от солнца станут белее, нарядные туристы заполнят улицы, и всюду будут цветы. В августе лето выплеснет на лотки фрукты и овощи, здоровые кабачки лягут на солнце, как поросята; из окон запахнет вареньем, и уж не будет на загорелых и жадных до купания людей. В сентябре воздух зазвенит детскими голосами, — первоклассница налепит кленовый лист на окно, и раздастся первый звонок — город станет школьным. В октябре придёт осень, парки покраснеют, пожелтеют и загуляют сквозняки, шурша яркими отжившими листьями. В ноябре захолодит, но город этого особенно не заметит — седьмого числа он взорвётся музыкой, оркестров, громом голосов, и людям будет тепло от красных полотнищ. А в декабре зима — первый снег, город неожиданно белый, не свой, заколдованный… В январе морозы, каникулы, узоры на стёклах, и самое главное — ёлки: в каждом окне, на площадях, в магазинах… В феврале город в метелях, в завалах, в снегоуборочных машинах, но утром весело выходить — ступаешь прямо в сугроб. В марте поднимается и синеет небо, блестят кварцевые сосульки — тут уже весна, там уже апрель и май…

— Эдик, вы один у родителей?

— Единственный.

— Вы закончили Горный… У вас были девушки в группе?

— Всего одна.

— А вы дружили когда-нибудь с девушкой?

Горману очень хотелось сказать, что дружил и не с одной.

— Нет, — признался он. — А почему вы спрашиваете? Он вдруг подумал, что они несколько лет ездят в поле, а всё на «вы». Вега посмотрела на него сбоку, поиграла щеками, втягивая их и округляя губы, потом засмеялась.

— Думаете, хочу предложить вам дружбу? — Она дотронулась до его руки. — Мы с вами и так друзья. Эдик, любовь — очень мучительная штука.

— А я думал — радостная.

— Радостная. Но и мучительная.

— Почему вы это мне говорите?

— Мне казалось, вы не прочь поговорить со мной о любви.

— Да, — тихо признался Горман.

— Эдик, я немного старше вас, но дело не в этом. Представьте, что Ева была бы уродкой…

— Какая Ева? — не понял он.

— Которая в раю. Думаете, Адам поступил бы иначе? Нет, у него не было выбора.

Горман ничего не понимал. Но спрашивать не хотел. Он уже догадывался, что это не объяснение в любви.

— Эдик, я знаю много историй, когда он и она ходили вместе в маршруты, ходили весь сезон, а потом женились. Представь себе, — вдруг перешла она на «ты», — весь день вместе, потом одна палатка, общие трудности, миска с кашей, да ты это хорошо знаешь…

— Знаю, — промямлил он.

— Людям кажется, что они полюбили. Но они просто друг к другу привыкли. Эти браки потом легко рассыпались.

— А Ева-то при чём? — насупившись, спросил он.

— Кроме меня, Эдик, ты женщин, в общем-то, и не видел.

— Но ты, — он с трудом выдавил «ты», — вроде бы не уродка.

— Я знаю, — просто сказала она. — Но у тебя, Эдик, не любовь. Так что останемся друзьями. Твоё ещё всё впереди.

Как ни странно, Горман не расстроился. Ему даже понравилась простота и определённость её поведения. Он и сам подозревал, что любовь всё-таки не такая. На сомнения наводил повышенный интерес к телесной Вегиной красоте — на грудь или её ногу ему хотелось глянуть чаще, чем на лицо. Эдик презирал себя за эту пошлость. Но вот она разложила всё, как образцы пород по ящикам. И он сразу вспомнил спор о сексе и о любви. Получилось, что у него было первое и не было второго. И получалось, что Вега умница.

— Вот мы и дошли, — сказала она и тут же раздельно и нравоучительно добавила: — Мы — будем — друзьями. А?

— Конечно будем, — улыбнулся Эдик, поправляя массивные очки, которые от жары норовили поехать по носу.

Она опять легонько дотронулась до его руки и туманно глянула в гормановские очки голубыми глазами. Но Эдику уже не хотелось коснуться лебединозагорелой шеи, где струилось расплавленное золото, — он знал, что у них теперь дружба.

— Раз мы друзья, мне нужен совет, — сказал Эдик.

Вега только медленно закрыла глаза, соглашаясь.

— Завтра меня вызывают. Я не знаю, что там у них, но всё может быть… Короче, у меня подозрения…

— Какие? — удивилась Вега.

Горман говорил сбивчиво, невнятно, перескакивая, но такие были и подозрения.

— Я подозреваю Суздальского. Если Симонян убили…

— Вообще-то, я тоже на него подумала, — согласилась Вега.

— А следователю сказала?

— Я толькопредполагаю. Да и жалко, одинокий он.

— А у меня факты. Не говорить следователю?

— Если факты, то скрывать нельзя.

— Убить человека я бы мог только обороняясь, — задумчиво изрёк Горман.

— Эдик, а разве из ревности нельзя убить? — мило улыбнулась она.

11

Он проснулся от звона гитары и подошёл к окну. В сквере напротив веселились парочки. Было два часа ночи. Рябинин считал себя молодым — тридцать с хвостиком, но молодёжь определённого типа презирал от всей души. Сильнее, чем это делали старики. Ну какого чёрта: люди в доме должны не спать только потому, что, этим ребятам-девчатам по двадцать лет, у них нет никаких забот, им весело и они выпили. Рябинин уже набросил рубашку, когда гитара вякнула последний раз и компания пошла, дурацки погогатывая в белой июньской тишине.

Спать уже не хотелось. Глаза смотрели в окна, как умытые. Рябинин приветствовал мысли, приходящие днём. Но они приходили и ночью — цепкие, тревожные, совсем не похожие на дневные.

Дело… Сначала не было и намёка. Теперь почти всё ясно, и есть подозреваемый — Суздальский, который поссорился с Симонян, схватил её за руку, чем и вызвал инфаркт. Осталось выяснить, есть ли у него родинка и его ли ручка-Буратино.

Посреди белой июньской ночи Рябинин даже привстал: ну докажет, ну признается Суздальский — и что? Только при больших допусках получался состав преступления: если Суздальский знал о тяжести болезни и умышленно желал смерти. Но попробуй докажи, чего желал и чего не желал.

Рябинин ворочался, поглядывая на часы. Диван его скрипел, как старые качели. Со стороны казалось, что человеку просто не спится. Но человек вёл следствие, которое не отразить ни в каких графиках и рабочих днях.

Наконец Рябинину пришла благая мысль, что вывести подлеца на чистую воду тоже неплохо. И он сразу уснул.

Утром в коридоре прокуратуры его ждал молодой высокий человек, поводя острым носом и чёрной головой.

Рябинин сразу попросил зайти его в кабинет.

— Ну, давайте знакомиться, — добродушно предложил следователь.

— Вот вам мой паспорт, — ответил Горман и насупился.

Свидетель явно не поддержал предложенного тона. Видимо, геологи не жаловали это расследование.

— По-моему, вы чем-то недовольны, — осторожно предположил Рябинин.

— Это не относится к делу.

— К какому делу?

— По которому вы меня вызвали.

Горман не грубил, но отвечал звонко и сухо.

— Вы, наверное, интеллектуал?

Только молодость свидетеля давала право на такой вопрос. Говорить о деле было явно преждевременно.

— А вы их не любите? — ощетинился свидетель.

— Я не знаю, что это такое.

— Если меня вызвали за этим, то могу объяснить.

— С удовольствием бы послушал.

Горман глянул на следователя, не совсем его понимая. Рябинин улыбался. Он действительно улыбался, потому что чувствовал, кто перед ним сидит, — юноша, который ещё лет двадцать будет юношей. Всё это он чувствовал, но ещё не знал. Кроме одного: Горман ничего не скажет, пока не убедится, что этому следователю стоит говорить.

— Интеллектуал… это человек, который насыщен информацией, — сообщил Горман.

— Господи, как мало, — вздохнул Рябинин.

— Чего мало? — не понял свидетель.

— Одного насыщения информацией. Это же процесс механический Пример тому ЭВМ, у которой память в десятки миллионов бит. Кстати, а почему вам не нравится старое доброе слово «эрудит»?

Горман внимательно посмотрел на следователя и почесал кончик носа. Он пришёл сюда с другим.

— Интеллектуал может заниматься в своей области любой проблемой.

— А это называется способностями. Тоже доброе старое слово, — улыбнулся Рябинин.

В глазах Гормана заблестел благородный огонёк умного спорщика. Чем ярче он разгорался, тем быстрее таяла отчуждённость.

— Сочетание, — заявил он. — Современная информация, глубокое знание своего предмета, способность к научному мышлению. Всё вместе. Получается интеллектуал.

— Скажите, а что такое учёный? Это сочетание чего?

Горман его понял. Он ещё почесал нос, поправил очки и вдруг спросил:

— А вы любите каких людей?

— Умных, — сразу ответил Рябинин.

Свидетель разочаровался. Даже его модные очки опустились уныло. Слово «умный» ему говорило немного. Рябинин знал, что у этого определения есть одно интересное свойство — его понимают только умные. Но Горман ещё молод.

— Да, умных, — веско повторил следователь. — Способности, знания, информация — всё это прекрасно. Но я встречал нашпигованных информацией людей, а мне с ними было неинтересно. Попадались прекрасные специалисты, но пресные и тусклые. Я знал людей с большими способностями в математике, но больше в них ничего не было. Короче, все эти люди были неумны.

— А что такое ум? — спросил Горман, прицеливаясь очками.

— Не знаю, — вздохнул Рябинин. — Подозреваю, что это гуманитарная часть нашего интеллекта.

Он много думал — что же такое «умный человек»? Много у него было на этот счёт мыслей, сомнений, вопросов — мог бы день проговорить. Но не на допросе.

— А вы что кончали? — заинтересовался Горман.

— Юридический. Но мы с вами уклонились от цели нашей встречи.

Горман попытался вернуться к настроению, с которым пришёл, но теперь это не получалось, как раз удавшийся фокус. Не выходя из тона, Рябинин спросил:

— Скажите честно, почему вы пришли ко мне умышленно некоммуникабельным?

— Вы не имеете права таскать людей по разным пустякам. Это незаконно!

Отвечено было честно. Рябинин попытался поймать взгляд Гормана, но тот гвоздём загнал его в паркетный пол.

— Слова-то какие — таскать, — заметил Рябинин.

— Было бы зачем, — буркнул Эдик.

Рябинин правильно определил причину неприязни сорок восьмой комнаты. Геологи считали, что он занимается чепухой.

— Горман, представьте, я пришёл к вам в институт, взял шлиф, посмотрел под микроскопом и сказал, что это не диабаз, а песчаник. Посмотрел бы карту и заявил: здесь не основные породы, а кислые. А вот здесь не антиклиналь, а синклиналь. Что бы вы сказали?

— Что… Ясно что.

— Правильно. Почему же вы решили, что моя работа — пустяки? Неужели только потому, что читаете детективы?

— А откуда вы знаете геологию? — ответил Горман вопросом.

— Секрет.

— Учились в спецшколе?

— Учился, — загадочно улыбнулся Рябинин.

Очки Гормана блеснули любопытством, — солнце падало ему в лицо. Магическое слово «спецшкола» действовало не только на мальчишек.

— Эта спецшкола называется жизнью. Я пять лет работал коллектором в экспедициях.

— А как же попали в следователи?

— Люблю романтические профессии. Кончил заочно юридический факультет. А геология… До сих пор сны вижу.

Он начал рассказывать сон — следователь рассказывал свои розовые сны. Это не было ни позой, ни тактикой. Он воспринимал Гормана как пришельца оттуда, от палаток и костров, — из своей юности. Рябинин не думал о допросе, но всё-таки это был допрос, в котором его сны растворялись органично, как соль в воде.

— И знаете что интересно… Мне всегда снится погода. Солнце, где-то меня обдувает тёплый ветер, какая-то синяя нежная вода бежит по телу…

— Вы тоскуете по маршрутам.

— Возможно, — задумчиво согласился Рябинин.

Выкинуть бы из головы эмоциональные инфаркты, краденый каток, всякие там сроки следствия и выезды на трупы — и взять бы рюкзак. Положить туда полбуханки хлеба, фляжку с водой, пачку цветных мешочков для образцов. Взять в руки молоток и пойти с геологом по колкой степи да кремнистым россыпям. А кругом только солнце, небо и родная земля. И ничего человеку не нужно, кроме природы и спокойной души.

— Возможно, — повторил Рябинин, вздохнул и тут же вспомнил, что не пошёл в Горный только потому, что ему опротивел Научно-исследовательский институт геологии, где зимой курили, шатались по коридорам и говорили о хоккее.

— Вы можете кончить Горный и стать геологом, — предложил Горман, уловив его настроение.

— Теперь уже геология покажется мне неинтересной.

— Вы считаете, что она ниже следствия? — Горман вскинул грачиную голову. — У нас такие проблемы, которые не могут решить целые коллективы!

— А у меня ежедневно возникают такие проблемы, которые я должен решить без коллектива. Если вы не решите свои проблемы — решите в следующем году. Ваш институт не решит — другой решит. А мои проблемы не могут оставаться нерешёнными. Например, проблема с Симонян.

Горман сразу подобрался, по крайней мере подобрал под стул свои длинные ноги. Поправив очки и наведя их на очки следователя, он приглушённо сообщил:

— У меня подозрения, основанные на фактах.

Свидетель толково рассказал, как Суздальский спрашивал, не проговорился ли пьяным. Рассказал и про берёзу, чётко ограничив боязнь Суздальского проговориться (это факт) от рассказа о берёзе (это впечатление).

— Сказал про берёзу страшно… Как про убийство, — кончил давать показания Горман.

Рябинин вытащил свою «Эрику» и отстучал протокол допроса. Горман внимательно смотрел, как следователь работает не хуже машинистки. Было что печатать. Свидетель сообщил ценные сведения, которые ложились на версию «Суздальский». Рябинин положил протокол перед Горманом и, подумав, достал ручку-Буратино. Горман покосился на ручку, взял её, Повертел и сказал «гм».

— Что? — насторожился Рябинин.

— Вторую ручку такую вижу.

— А первую?

— У нас в сорок восьмой комнате. Была. Да вроде потерялась.

— А чья она?

— Общая. Какой-то командированный забыл. Ею удобно переносить контуры на кальку.

— Симонян умерла во вторник. Не помните, в понедельник ручка была?

— Отлично помню, — уверенно заявил Горман, — Я почти весь понедельник просидел с этой ручкой у светостолика…

Рябинин взял протокол и допечатал показания — одну строчку. В понедельник у Симонян была сестра. Тогда эта строчка значила, что у Симонян был человек из сорок восьмой комнаты и этот человек был во вторник утром, до работы.

Рябинин усмехнулся своей профессиональной осторожности: он даже мысленно не называл этого человека Суздальским.

12

Померанцев вернулся от директора института злым и молчаливым. Сел на своё место и презрительно покосился на Суздальского, — звонили из милиции. Но, пожалуй, больше всего Валентин Валентинович злился на Гормана, который скрыл эту историю.

Даже если бы от косых взглядов начальника затлел костюм, Суздальский не заметил бы их. За свою жизнь он привык к нелюбви, как привыкают к хронической болезни. Он научился не обращать внимания на общественное мнение. Но теперь, после смерти Симонян, его не любили ещё сильней — это он чувствовал.

Вега Долинина ударилась в летние наряды. Женщине-геологу они вроде бы ни к чему — в маршрутах наряжаться не будешь. Но уж если женщина-геолог осталась в городе, то она должна забыть про маршруты. И Вега забыла: шила и покупала брючные костюмы, халаты, капоты и ещё какие-то короткоюбочные безрукавно-прозрачные сочетания, от которых мужчины не сразу приступали к работе. Суздальский предположил, что они ещё увидят Вегу в полиэтиленовом костюмчике.

После допроса Эдик Горман слегка замкнулся. Ему казалось, что он предал Суздальского. Натыкаясь взглядом на сухую скособоченную фигуру за столом, Горман представлял эту фигуру дома, где она так же была одинока и скособочена, — и ему самому становилось противно от того допроса. Он старался не смотреть, убегая пуганым взглядом на прозрачно светящуюся Вегу.

Терёхина вовсю развернула хозяйственную деятельность. Не стесняясь, опаздывала на работу, прочёсывая близлежащие магазины. Был июнь — ничего ещё толком не поспело. Но пошла черешня, клубника, разная петрушка… Консервы можно делать из всего, что растёт. В доказательство Анна Семёновна угостила всех, даже Суздальского, прошлогодней маринованной тыквой. Это не помешало Суздальскому дать ей совет идти работать в домовую кухню.

К концу рабочего дня Померанцев пришёл к выводу, что он, как начальник группы, отвечает и за моральное состояние людей:

— Товарищи, зря мы вот так молчим, волнуемся. Через неделю нас выпустят в поле. Скорее всего, это формальная проверка. А может, попался следователь-службист.

— Он не службист, — мрачно заметил Горман.

— Может, дурак? — поинтересовался Суздальский.

— Вызовет, тогда и посмотрите.

— Посмотрю, — согласился Ростислав Борисович. — Уж закладывать никого не буду, как Нюра Семёновна.

— Я не закладывала, а сказала правду, — возразила Терёхина.

— Но вы пытаетесь ввести следствие в заблуждение. Если это убийство, то всё равно на меня не подумают.

— Это почему же? — спросил Померанцев.

— А вам хотелось бы? — обрадовался Суздальский.

— Могут думать на любого из нас, — спокойно сказал Померанцев.

— Только не на меня, только не на меня, — запел Ростислав Борисович. — И знаете почему?

Никто не знал. Тогда Суздальский значительно осмотрел каждого и членораздельно изрёк, будто его записывали:

— Я слишком похож на убийцу.

— Может, хоть мы не будем искать убийцу? — спросила у всех Вега.

Спросила вовремя: ещё секунда, и Горман начал бы допрашивать Суздальского, почему тот напился в день похорон, о чём боялся проговориться и зачем режет берёзы ножом.

В коридоре запел звонок. Рабочий день кончился. Зимой бы за дверью стадно затопали. Но сейчас почти ничего не слышно, кроме разрозненных шагов, — все в поле.

Вега подошла к Эдику и спросила полугубами, полуглазами:

— Пойдём вместе?

— Вместе-вместе, — забурчал Суздальский, у которого слух и зрение были, как у волка.

— Вас, кажется, не спрашивают, — после паузы заступилась Терёхина, убедившись, что Долинина и Горман промолчали.

— А на вашем месте, Нюра Семёновна, я вообще бы помалкивал, — таинственно посоветовал Суздальский.

— Это почему же? — удивилась она.

— Потому что вас подозревают в убийстве, — радостным шёпотом сообщил Ростислав Борисович.

13

Старший инспектор уголовного розыска Вадим Петельников обязан был выполнять поручения прокуратуры. Он делал это с разной степенью удовольствия. Поручения следователя Демидовой выполнял с теплотой. Поручения Юркова не любил — тот писал длинно, путано, по пустякам. А когда Юрков прислал однажды бумагу, в которой просил «установить хозяина собаки породы боксёр с хриплым голосом», Петельников его возненавидел и поручение спихнул инспектору Леденцову. Тот долго пытал Юркова по телефону: у кого хриплый голос, у гражданина или у собаки. Задания Рябинина Петельников выполнял с удовольствием, достаточно тому было позвонить. Утром следователь попросил покопаться в биографии Суздальского, и теперь инспектор шёл в Институт нефти и газа, где геолог работал лет десять назад.

Шёл Петельников легко. Пистолет был не нужен, поэтому он не надел пиджак. Кремовая рубашка, кремовые брюки и ромбический галстук в крупную кофейную клетку покоились на его стройно-мускулистой фигуре. Инспектор любил говаривать, что мужчина — это сильный торс плюс интеллект.

— Здравствуйте, девушки, — сказал инспектор, входя в отдел кадров и обаятельно улыбаясь. — Я переодетый милиционер, и мне нужно личное дело бывшего работника Суздальского.

Он попытался предъявить удостоверение, но ему поверили и так — Петельникову даже хамили редко. Личное дело оказалось не в архиве, что было удачей. Он сел за пустой стол и начал читать пожелтевшие страницы.

Две молодые кадровички с подчёркнутой внимательностью перекладывали бумажки.

— А где у вас муха? — вдруг спросил Петельников.

— Какая… муха? — удивилась одна, заметно порозовев.

— Обыкновенная здоровая муха, которая должна биться в окно.

Вторая неожиданно фыркнула, сообразив. Но первая держалась, стараясь вытянуть губы потоньше, поофициальнее.

— Скука тут у вас могильная, — вздохнул инспектор. — Я бы на вашем месте смывался отсюда немедленно.

— Куда? — спросила смешливая.

— А в жизнь. Куда-нибудь в экспедицию, на большую стройку, в поля, в тайгу. Да мало ли куда.

Девушки молчали, ошарашенные таким предложением.

— И здесь надо кому-то работать, — наконец возразила первая.

— Найдутся маменькины дочки. Всякие инфантильные и худосочные. Мало ли скучных людей.

Он хотел развить мысль дальше, но его уже увлекло дело Суздальского, — это тоже был кусок жизни.

Петельников не думал, что эти сухие листки могут оказаться такими интересными. Если Суздальский будет предаваться суду, то эту объёмистую папку стоит приобщить к уголовному делу.

Приказ о выговоре: «За недопустимую грубость, допущенную по отношению к главному геологу в общественном месте…» Заявление Суздальского — просит перевести в другую партию по личным мотивам. Приказ о наложении взыскания — поставить на вид за грубые выкрики на учёном совете… Опять заявление Суздальского с просьбой о переводе. Приказ о награждении денежной премией за участие в открытии газового месторождения… И тут же заявление самого Суздальского на имя директора, которое Петельников переписал полностью: «Прошу включить меня в список лиц, выдвинутых на соискание Государственной премии за открытие Тукайского газового месторождения, поскольку я принимал такое же участие в открытии, как и лица, указанные в списке. Мой характер не является основанием для исключения меня из вышеуказанного списка. Денежную премию в 100 (сто) рублей возвращаю». Дальше об этом ничего в деле не было. Так и неясно, стал ли Суздальский лауреатом или ему помешал характер. Когда-то он был женат, но недолго, вроде бы два года…

Петельников решил выписать данные о жене — бывшие жёны часто бывают словоохотливы. Он нашёл нужную графу и отпрянул от дела, от стола, под удивлёнными взглядами кадровичек.

В этой графе нетерпеливым почерком Суздальского были вписаны фамилия, имя, отчество его бывшей жены — Симонян Веры Ивановны.

14

Допрашивать Суздальского Рябинин наметил последним. Но после открытия Петельникова выжидать не имело смысла, да и недопрошенным оставался один Померанцев.

Рябинин ждал Суздальского. Он посмотрелся в окно, поправил галстук и причесал волосы. Когда-нибудь он напишет большую статью, или даже книгу, или лучше диссертацию с таким названием — «Искусство допроса». С подзаголовком — «Мысли следователя», не учёного, не юриста, не прокурора, а именно следователя. Потихоньку, урывками на обрывках, Рябинин уже делал кое-какие записи. Он даже представлял главы. Обязательно будет глава о внешности следователя, о чём не пишут ни в одном руководстве. А внешность и манера держаться значат не меньше, чем правильно выбранная тактика. В первый год работы ему однажды на заводе не поверили, что он следователь, потому что был нечисто выбрит.

Суздальский вошёл стремительно, даже не постучав в дверь. И Рябинин сразу понял, что этот человек не обращает внимания ни на свою внешность, ни на чужую. По описанию свидетелей Рябинин его таким и представлял: желчной чёрно-бурой головешкой.

— Начинайте, — буркнул Суздальский.

— Что начинать? — не сразу понял Рябинин, привыкший постепенно переходить к главному, да и вообще привыкший сначала хотя бы здороваться.

— Пытать меня на убийство, — заявил Суздальский и, не спрашивая разрешения, вытащил из внутреннего кармана трубку, извлёк мешочек с табаком, набил и запыхтел, посматривая на следователя чёрными, жирно блестящими глазами.

Рябинин ждал — ему уже было интересно, что выкинет дальше этот человек. Суздальский помахал у него перед носом трубкой, хитро осклабился и сообщил:

— Трубочка, а? Изъять бы как вещественное доказательство, а?

Злость тихо стукнула в груди у Рябинина — пока только намёком. Этого стука он не боялся, его ещё можно притушить, как горящую спичку ботинком.

— Пепел-то в квартире нашли, верно? — весело спросил Суздальский.

Рябинин молчал. Суздальского это, видимо, вполне устраивало. Он развалился на стуле и пускал дымок — струю в потолок, струю в следователя.

— Все сотрудники против меня, верно? А это тоже доказательство, а?

Злость шевельнулась сильнее. И сразу началась изжога. Рябинин подумал, что зря он отказался ходить на уроки аутогенной тренировки, куда его приглашал знакомый психиатр.

— Пепел нашли, значит, я был у неё перед смертью, точно? — как бы между прочим поинтересовался Суздальский.

Рябинин не знал, от чего он больше злился — от развязного поведения или оттого, что вызванный портил ему допрос, точно придерживаясь версии следователя.

— Только чем я её убил? Испугал, что ли? — спросил Суздальский.

Рябинин молчал, пережидая. Ростислав Борисович докурил трубку и, к изумлению следователя, выколотил её в стакан, стоявший рядом с графином на зеленоватом стеклянном подносе.

«Я спокоен, я спокоен», — мысленно сказал себе Рябинин популярную формулу этой самой аутогенной тренировки. Суздальский спрятал трубку и сообщил:

— Это вам пепел для экспертизы.

Действительно, химическую экспертизу провести бы неплохо.

— Кончили? — спросил Рябинин.

— Что кончил? — поинтересовался Суздальский.

— Паясничать!

На лице Ростислава Борисовича появилось искреннее недоумение. Он с неприязнью глянул следователю в глаза, пожал плечами и ничего не ответил. И Рябинин сразу успокоился: сидящий перед ним человек не паясничал и не играл — он таким был. Он выложил всё, до чего сумел догадаться. Про Симонян-жену Суздальский умолчал, видимо не предполагая, что следователь уже знает. На этом Рябинин решил сыграть.

— Всё высказали?

— Не всё, — оживился Суздальский. — Небось раскопали, что Вера была моей женой?

Видимо, на лице следователя всё-таки мелькнуло удивление, потому что геолог громко захохотал, широко расставив челюсти и как-то похрапывая. Смеяться он кончил неожиданно и сразу, захлопнув рот, будто поймал зубами муху.

— Да, Ростислав Борисович, — спокойно сказал Рябинин, — против вас достаточно доказательств. Вы ещё перечислили не всё. — Рябинин имел в виду ручку и записку. — Советую рассказать правду. Начните с главного: вы были перед смертью у бывшей жены?

— А вот и не был, — по-мальчишески возразил Суздальский. — Я был за два дня до смерти.

— Зачем?

— Ну, это долгая история. Видимо, за тем же, зачем и работал вместе с Верой.

— Почему никто не знал, что она бывшая жена?

— Вера скрывала, стеснялась такого мужа. Даже бывшего.

— А зачем всё-таки устроились работать к ней?

— Не ваше дело.

— Зря грубите. Я ведь спрашиваю не из простого любопытства. Вы её любили?

Суздальский фыркнул. Рябинин даже не понял из-за чего.

— Любил, — злорадно усмехнулся Суздальский. — Любят знаете кто? Сопляки, которые ходят обнявшись за шеи. А я… другое.

— Ясно, — понял теперь Рябинин.

— Ничего вам не ясно, — буркнул Суздальский.

— А как вы к ней приходили? Она же на звонки не открывала…

— Мою руку Вера знала. Множественные частые звоночки…

— Вы с ней ссорились?

— Что вы?! — ужаснулся Суздальский. — Кстати, это был единственный человек, с кем я никогда не ссорился. Поняли — никогда!

Рябинину хотелось разузнать, почему они разошлись, почему он был рядом с ней, как она к нему относилась, зачем он к ней ходил и о чём они разговаривали. И как удалось им скрывать старый брак и зачем. Но Рябинин видел — этот человек ничего не скажет, если посчитает не относящимся к делу.

— И всё-таки вы были у неё перед смертью, — заявил Рябинин, выложив на стол ручку-Буратино. — И оставили вот эту вещицу.

Суздальский взял её и повертел в руках, как шаман, что-то приборматывая.

— Это как раз моё алиби, — заявил он. — Ручкой пользовались все, кроме меня. Можете спросить любого в группе.

— Почему же?

— Я никогда не делаю того, что делают все, — беспечно заявил Суздальский.

— Тогда в чем же вы боялись проговориться Горману?

— Про Веру. Что она моя бывшая. И вообще, как вы называете, про любовь…

Рябинин мог добиваться, путать, требовать, выматывать, даже повышать голос, но только при убеждённости, что человек не говорит правды. Логичные ответы для него священны. Все ответы Суздальского были правдоподобны и легко проверялись.

— Я тарбагана-то убить не могу, — сказал Ростислав Борисович.

— Какого тарбагана?

— Сурка. Привёз шофёр однажды из маршрута тарбагана с перебитыми лапами. Стоит он в кругу людей, жёлтый, симпатичный, стервец… И свистит от страха. К нему собаки рвутся. Что делать? Убежать на двух лапах не сможет… Да и всё равно подохнет от голода или от коршуна. Надо стрелять. Кому? Я отказался.

— И кто стрелял? — с интересом спросил Рябинин.

— Не помню.

— Кто же стрелял? — повторил следователь.

— Запамятовал.

Рябинин рассматривал свидетеля. Тот отвернулся и вдруг тихонько запел про золотоискателя — запел для себя гнусавым голоском. О любовной записке Рябинин решил умолчать. Тут нужна предварительная проверка. Эта записка теперь единственная улика, о которой не знают в сорок восьмой комнате.

— А кто, по-вашему, был у Симонян в день смерти? — спросил Рябинин.

— Я не сыщик.

— Да, вы скорее всего обыватель, — не выдержал Рябинин.

— Дёшево, — заключил Суздальский. — Ну скажу я вам свои соображения. Так вы прилипните к тому человеку, не так ли?

— Хорошо, скажите ваше мнение о Померанцеве.

— Хлыщ и бабник.

— Терёхина?

— Дура и многодетная мать.

— Долинина?

— Неглупая самка.

— Горман?

— Хороший парнишка, хотя и заложил меня.

— Суздальский?

— Весь перед вами.

— Верно, весь, — заключил Рябинин и серьёзно попросил: — И всё-таки, Ростислав Борисович, у меня будет просьба вспомнить, кто убил тарбагана.

— Как вспомню, сразу позвоню, — пообещал он.

Но в чёрных цыганских глазах стояла усмешка; точнее, лежала рядом на высушенных веках, да и на тонких серых губах лежала. Он играл в вежливость. Ему не надо было вспоминать — он знал, кто убил тарбагана.

15

После ухода Суздальского Рябинин устало навалился грудью на стол, — дело не ладилось. Если пользоваться методом исключения, то он уже всех исключил, кроме Померанцева, да и тот не исключался только потому, что не был допрошен. На записку теперь он не надеялся. Человек с родинкой наверняка был со стороны — заводить романы в сорок восьмой комнате просто не с кем. Померанцев женат, Эдик молод. Не с Суздальским же? Но ведь ручка-Буратино бесспорно доказывала посещение квартиры геологом…

Рябинин знал, что о преступлениях, как правило, люди сообщали. И если бы геологи знали о нём, они бы рассказали. Все ненавидят преступность. Поделился же Горман своими подозрениями, рассказали о личности Суздальского Терёхина и Долинина. Сложность была в другом: люди скрывали от следователя то, что считали, ему знать не нужно. Тут действовал могучий мещанский принцип о соре, который нельзя выносить из избы. Поэтому от Рябинина могли скрыть внутреннюю жизнь сорок восьмой комнаты с её незримыми подводными течениями, ссорами, антипатиями, симпатиями… Но эта скрытая жизнь чаще давала ключ к делу, чем даже обличительные показания свидетеля.

Невнятно забормотал телефон, — Рябинин подкрутил в нём винтик, чтобы не было резкого звонка и каждый раз не думалось бы о вызове на происшествие. Он снял трубку.

— На происшествие, — сказал дежурный райотдела.

— Только этого мне и не хватало, — вздохнул Рябинин.

Дежурный засмеялся и успокоил:

— Покушение на убийство. И подозреваемый есть. Петельников уже там. Машина выслана.

У Петельникова чутьё: когда что-нибудь сомнительное — он не спешит и заезжает за следователем; когда преступление наверняка — уже бывает на происшествии. Рябинин только успел додумать эту мысль, как за окном засигналили. Он схватил следственный портфель, вышел на улицу и забрался в «Волгу», которая сорвалась с места, как со старта.

Он глянул на часы — пять вечера. Удивительное дело: кажется, ни разу не было, чтобы на происшествие поехал утром. Почему-то эти вызовы случались в конце дня, перед сном или ночью…

У дома, одетого в леса, его встретил Петельников, невозмутимый и немногословный, каким он всегда бывал на месте происшествия.

— Дом на капитальном ремонте. Вот в этом месте женщину ударили ножом в спину. Она в больнице.

Пятиэтажный дом зиял пустыми проёмами окон. Металлические леса сцепили его фасад до самой крыши. Вдоль дома по панели тянулась крытая деревянная дорожка-коридор для пешеходов, узкая и низкая, где двоим трудно разойтись. Здесь женщину и ударили. На грязной доске пола темнело небольшое пятно крови неправильной формы. Метра за два от пятна бурели капли-кляксы — кровь падала с высоты. Значит, после удара женщина сразу не упала.

Рябинин описал внешний вид дома, деревянный пешеходный коридорчик и пятна крови. Больше описывать было нечего — на редкость скупое место происшествия. Про отпечатки пальцев и думать не стоило. Их негде оставить: шершавая стена и неструганые доски.

Сделав пять фотоснимков, Рябинин спросил:

— Вадим, а кто подозреваемый?

— Задержан гражданин Коваль. Шёл сзади неё.

Когда есть подозреваемый, то следователь дышит спокойно. Это «глухие» преступления перехватывают ему дыхание, как удар в солнечное сплетение.

Рябинин глянул на часы — шесть двадцать. Такие короткие осмотры бывали редки.

— А свидетели есть?

— Ни единого. Место тихое, да и забор закрывает.

— Кто же обнаружил потерпевшую?

— Потом-то народ набежал.

Они перешли на другую сторону, походили по переулку, осматривая дом с разных сторон. Пешеходы предпочитали проезжую часть, а не узкий деревянный коридорчик с расхлябанными досками. Что произошло в этом деревянном тоннеле, мог видеть тот, кто в нём шёл. А в нём шли только гражданин Коваль и потерпевшая.

— Пойдём его допрашивать? — спросил Петельников.

— Нет, едем в больницу.

Они сели в машину и поехали на другой конец города молчаливо, будто ножом ударили их родственника. Да и говорить было не о чем: ни версий, ни догадок, ни умозаключений. Они располагали только фактом.

В больницах работников следственных органов узнают сразу, без удостоверений. Им выдали халаты, но врач предупредила:

— Только на пять минут.

— Как она? — спросил Петельников.

— Проникающее ранение, но неглубокое. Опасности для жизни нет.

— Только два вопроса, — заверил Рябинин.

Потерпевшая, крупная женщина средних лет, слабо улыбнулась крашеными губами на обескровленном лице. Даже в таком состоянии она была симпатична. Рябинин потоптался, не зная, как приступить. Ей сейчас не до следователей.

— Отвечать сможете? — мягко спросил он.

Она кивнула. Петельников мгновенно вытащил на всякий случай блокнот, хотя запоминал всё безупречно, как птица обратную дорогу.

— Кто вас ударил ножом?

— Шёл сзади… мужчина, — тихо ответила она.

— Вы видели?

Рябинин спрашивал громко, будто она плохо слышала. Ему казалось, что на громкие ясные вопросы ей легче будет отвечать.

— Удара не видела… Обернулась, а он стоит сзади… Он, больше там некому.

— Вы его знаете?

— Нет.

— Ничего у вас не отобрал?

— Нет.

— А за что ж ударил?

Видимо, она хотела пожать плечами, но только поморщилась и закрыла глаза, ещё не привыкнув к боли под лопаткой. Рябинин понял. Ему хотелось задать ей сто вопросов, которые он и задаст в своё время, но сейчас нельзя. Врач вообще мог к ней не пустить. Главное узнали.

— Выздоравливайте. Я ещё приду к вам.

Они кивнули и вышли в коридор. Отдавая халат, Рябинин спросил:

— Вадим, данные о ней есть?

— Леденцов записал фамилию и адрес.

Дежурная сестра взяла у Петельникова халат и слепила ресницы. Рябинин подумал, что вот перед ним лепить их не стала. Наконец, распахнув веки, она строго произнесла:

— Товарищи, ваша больная просила сообщить мужу.

Теперь это была их больная.

— Запишите фамилию мужа, — предложила сестра.

— Запомним, — улыбнулся Петельников. — Мы же детективы.

Дежурная сестра глянула на него королевским взглядом:

— Её муж работает в Институте геологии, Валентин Валентинович Померанцев.

16

Петельников искал Померанцева.

Дома его не было. Институт давно опустел. Инспектор принялся звонить на квартиры сотрудника. Один из сослуживцев, Горман, сообщил, что Померанцев весь день был на работе, а потом собирался идти купаться к крепости.

Петельников чуть было не спросил, какой он из себя, но Горман добавил, что шеф всегда купается у зелёного грибка. Все грибки на пляже Петельников знал, как буквы алфавита.

Между рекой и крепостью тянулась жёлтая полоска гравия. Тут было особенно жарко — солнечное тепло отражалось от стены, обдавая застоявшимся зноем. Когда-то эти стены нагоняли на российских людей тоску и страх. Теперь тут загорали симпатичные девочки, полагая, что стена выстроена для солнечных ванн.

Поскрипывая гравием, Петельников шёл к зелёному грибку. Народу грелось немного: стояло второе подряд знойное лето и людям жара поднадоела. Ещё пошёл слух, что солнце канцерогенно, и правильно делали наши предки, оставаясь бледными. Да и время было вечернее.

Под зелёным грибком сидели девушка и старик с собакой. Рядом два парня играли в карты. Молодой мужчина в синих плавках лежал на берегу и задумчиво смотрел в воду.

Петельников уже направился к нему, когда один из парней смачно выругался. Девушка пугливо глянула по сторонам. Старик на нецензурщину не обратил внимания. Мужчина в синих плавках смотрел на воду. А собака языка не понимала. Парень ещё раз выругался на публику, довольный силой и безнаказанностью. Рядом стояла пустая водочная бутылка.

Петельников эту шпану ненавидел больше, чем убийц. Убийца обречён. За ним бросался уголовный розыск, и против него всегда восставало общественное мнение. И убийства редки, как землетрясения.

А вот эти сытые мальчики не одиноки. Их увидишь на пляже, где они поигрывают в картишки, пьют и лежат на песке, обнявшись со своими подружками; в парке сдвигают скамейки и вытягивают свои длинные ноги, перегородив дорожки; во дворе дома они всю ночь рвут струны бедной гитары и под визг девиц поют гнусавыми голосами; по улице идут втроём-впятером, никого и ничего не признавая, — нетрезвые, акселерированные и наглые, рассекая толпу, которая уступает им дорогу, как уступала бы въехавшему на панель бульдозеру.

Когда тот выругался в третий раз, собака лизнула старика в щёку, а может, шепнула ему на ухо. Он повернулся к парням и осторожно начал:

— Молодые люди…

— Заткнись! — сразу обрезал парень с красной мясистой физиономией, которая в быту именовалась «будкой».

— Заткнись! — повторил второй.

Петельников понял, что сейчас он отклонится от своего маршрута.

Парни даже не повернули к старику головы, — они и не подозревали, что оскорбили человека. Девушка совсем притихла, предчувствуя события. Петельников подошёл и одной ногой наступил на карты, а второй так поддал бутылку, что она, покувыркавшись в воздухе, плюхнулась в воду. И подумал: зря в воду, люди купаются.

Парни подняли голову и от такой наглости ошалело уставились на него.

— Не знаете, что в общественных местах играть в карты, пить водку и выражаться нельзя? — строго спросил он.

На трезвых людей его голос и решительность наверняка бы подействовали. Но ребята были пьяны.

— Чего-о-о? — заныл мордастый шалым голосом и начал вставать.

Петельников понял, что предъявлять удостоверение бесполезно. Главное, не дать им подняться. Он резко нагнулся и стукнул мордастого ребром ладони по шее. Тот вставать сразу передумал, осев в песок. Инспектор положил руку на плечо второму и нажал — он знал, где нажимать. Парень скорчился, пытаясь вырваться из сухой руки Петельникова.

Сильный удар в затылок качнул инспектора. Он просмотрел третьего, загоравшего у стены. Петельников отпустил парня и тут же получил ещё удар, от которого опять качнулся. Он понял, что находится в лёгком нокдауне. Сейчас встанут эти двое… Лучше встречать их лицом. Хорошо бы прижаться лопатками к крепостной стене… Он прыгнул в сторону, но третий опять заскочил за спину, а двое пошли прямо. Треугольник замкнулся. Инспектор присел, сделал глубокий вдох и решил перейти на боевой комплекс самбо. Но схватка была проиграна. Он не раз проигрывал их, потому что вступал в борьбу почти каждый день. Нельзя выигрывать все битвы.

Вдруг старик произнёс какое-то короткое слово. Чёрная овчарка сорвалась с места и понеслась к ним. Третий парень вскинул руки и полетел на землю — по пляжу покатился бронзово-чёрный клубок из человеческого тела и собачьей шерсти. Петельников тут же нанёс мордастому в подбородок сильный удар левой, которым славился ещё в школе милиции. Мордастый беззвучно пал на колени. Сделать подсечку последнему оказалось секундным делом — тот проехал на спине до самой воды.

Старик опять что-то крикнул, и собака нехотя засеменила к нему, возбуждённо потряхивая головой.

— Спасибо, — сказал Петельников.

— Вам спасибо, — ответил старик.

Парни сгребли одежду и пошли с пляжа: третий бинтовал майкой плечо, мордастого вёл под руку приятель. Сколько бы они спорили, доказывали, хамили, предъяви он удостоверение. А силу поняли сразу, как говорят на заводе — с первого предъявления. И всё-таки стоило бы предъявить удостоверение и разъяснить, что их одолел не более сильный, а это закон пресёк хулиганство…

Девушка смотрела на него с тихой радостью — о таких случаях она только читала в газетах.

Петельников почувствовал боль в пальце. Он погрузил руку в воду и захотел погрузить и голову, которая гудела и отдавала болью за каждый удар сердца.

— Здорово вы их, — сказал мужчина в синих плавках.

— Чего же не вмешались? — спросил Петельников.

Мужчина пожал плечами, спокойно рассматривая инспектора.

— Таких много.

— Верно, — согласился Петельников, споласкивая лицо и вытираясь платком. — А знаете, почему таких много? Потому что много и таких, как вы, равнодушных.

Мужчина усмехнулся: он знал себе цену. Но Петельников был не из тех, кого можно сбить усмешкой.

— Я бы запретил продавать брюки, — сообщил инспектор.

— Не понял.

— Брюки надо вручать человеку торжественно, как оружие или орден. Если докажет, что он мужчина. А пока пусть ходит в юбке. Или в синих плавках.

Мужчина не обиделся.

— Романтизм.

— Впрочем, — сказал Петельников, — я к вам по делу, Валентин Валентинович.

Померанцев рывком повернул голову и уставился на инспектора, — это его удивило больше, чем драка. Петельников молчал, выжидая, не ошибся ли.

— Откуда меня знаете?

— Я из милиции, — представился инспектор.

Валентин Валентинович откровенно усмехнулся, но ничего не дрогнуло в его лице. Он вроде бы потерял интерес к разговору, который до этого ещё как-то бился.

— Всех вызывают, а меня решили допросить на пляже? Почему такая честь?

— Следователь попросил вас найти и направить к нему, — разъяснил инспектор, помолчал и добавил: — И вашу жену.

— Жена сегодня домой не придёт, — отрезал Померанцев. — Она пошла к матери, там и ночует.

Петельников снял ботинок и начал вытряхивать камешки. Валентин Валентинович повернулся к солнцу другим боком.

— Когда мне явиться?

Рябинин велел прийти сейчас же. Надевая ботинок, Петельников глянул на мускулатуру Померанцева — годится ли тот в бойцы. Но то, что он увидел, заплело ему пальцы, которые никак не могли распутать шнурок. То, что он увидел, может изменить следственные планы. Поэтому инспектор сказал:

— Завтра в десять.

Он всё завязывал шнурки и смотрел на крупную бархатисто-коричневую родинку Померанцева, прилипшую под правым соском.

17

В практике Рябинина бывали такие совпадения, что, расскажи кто другой, не поверил бы. Они удивляли своей ненаучностью. Он помнил случай, когда с судебно-медицинским экспертом осмотрел труп, а через день этот самый «труп» пришёл к нему в кабинет, возмущённо потрясая свидетельством о своей смерти…

Сначала умирает Симонян. Теперь покушение на жену Померанцева. Казалось, можно допустить и совпадение. Но Рябинин не сомневался, что эти две смерти связаны одной ниточкой. Если бы преступления связывались ниточками… Кровавые ручьи их связывают. А ниточка остаётся следователю.

Когда он узнал о родинке, всё встало на свои места: погибали или должны погибнуть те женщины, которые связаны с Померанцевым. Умерла Симонян, писавшая ему записку. Лежит в больнице с ножевым ранением его жена. Рябинин вспомнил, что сказал о Померанцеве Суздальский, — бабник, хлыщ и бабник. Одно было не совсем понятно…

В кабинет ввели Коваля, и Рябинин перестал описывать четырёхугольники вокруг стола.

Задержанный оказался длинным лысоватым мужчиной с мрачным сосредоточенным лицом. Он сел нехотя, но на стуле укреплялся обстоятельно, будто не собирался с него вставать. Знал, что разговор будет не быстрый и не простой.

— Ну, Семён Арсентьевич, кем вы работаете?

— Бульдозерист, — буркнул он.

— Хорошо, — сказал Рябинин, сам не понимая, почему это хорошо.

— Есть семья?

— Двое пацанов.

— Расскажите про своих друзей и знакомых.

Коваль начал перечислять многочисленных приятелей и родственников. Рябинин записывал их на отдельном листке и думал, что, по его версии, Коваль должен быть связан с Померанцевым. Но среди знакомых задержанный Померанцева не назвал.

— Теперь расскажите, как вы ударили женщину ножом.

— Я не ударял, — твёрдо заявил Коваль.

— Как это «не ударял»? — удивился Рябинин; удивился откровенно, громко, даже чуть возмущённо.

— Так и не ударял, — повторил задержанный, уперев тяжёлый взгляд в стол.

— Расскажите, как всё получилось.

Коваль помолчал, шевельнул стул и начал говорить, медленно ворочая языком. Рябинин ещё не понял: то ли опасается проговориться, то ли мысль неповоротлива, как и его бульдозер.

— Иду я, значит, по мосткам, а эта женщина, значит, впереди идёт. Ну, я иду, и она идёт, доски под ногами стучат, хлопают, некоторые оторваны… Я трезвый был… почти. Стакан сухонького. Иду сзади…

— Сколько было до неё метров?

— Ну, три, а может, меньше. Может, и больше. Иду, значит… Вдруг она останавливается, глядит на меня… И как подкошенная на доски так илегла. Я думал, сердце или там какая гипертония… Смотрю, кровь… Вот и всё.

— Кто-нибудь сзади шёл?

— Никого.

— А впереди?

— Никого.

— И вы её не ударяли?

— И я не ударял.

— Значит, нечистая, — усмехнулся Рябинин.

— Та зачем она мне? — повысил голос задержанный.

Этим сейчас занимался Петельников — зачем она ему: беседовал с женой, друзьями, сослуживцами, соседями Коваля. Проверяли всю его биографию.

— Семён Арсентьевич, почему вы строите из себя глупого человека? — поинтересовался Рябинин. — Ведь, кроме вас, абсолютно никого не было! Вы и она!

— Це верно. — От волнения Коваль стал употреблять украинские слова.

— Вот видите — це верно. Какой же смысл отрицать?

— Не бил я её.

Коваль даже крякнул от избытка чувств и, махнув рукой, повторил:

— Та не бил я её!

— Тогда кто? Вы должны были видеть.

— Никого не было.

— Вот. Вы здравый человек?

Задержанный кивнул.

— Если двое идут друг за другом, а потом один из них падает порезанным, то, бесспорно, порезал его второй. Не так ли?

Коваль опять согласно кивнул головой, обдумывая это логическое построение.

— Если бы у потерпевшей была пулевая рана, — продолжал Рябинин, — то могли стрелять издали. А тут ножом.

Коваль молчал. Да и нечего было возразить.

— Зря вы, Семён Арсентьевич, не говорите.

— Та не бил я!

— Для меня ведь неважно, признаете вы удар или не признаете: для чего вы это сделали? Или вас научили? Или вас наняли?

— Та у меня и ножа не було!

— Мы его найдём. Где-нибудь там, в досках. Выбросили со страху.

— Та не бил я!

Преступники не признавались часто. Следствие — борьба, а в борьбе допустима и защита. Рябинин не одобрял, когда преступник изворачивался, но всё-таки понимал его — не хотелось садиться. Рябинину даже нравилось опровергать умные версии. Но он злился, когда преступление было очевидным, а задержанный бездоказательно бубнил своё, вот вроде этого, который упёрся, как его бульдозер в скалу.

— Не пойму, на что вы надеетесь, — сдерживаясь, сказал Рябинин.

— Та не бил я!

Рябинин вскочил и упёрся руками в стол, подтянувшись лицом к бульдозеристу.

— Не бил? — крикнул он. — А потерпевшая говорит, что, кроме вас, ударить было некому!

Красное лицо Коваля обмякло, как-то набухли нижняя челюсть и подбородок. У Рябинина мелькнула мысль, уж не хочет ли он заплакать… Коваль оторвался от пола и глянул на следователя. Где-то он видел такой взгляд. Ему захотелось вспомнить, где на него смотрели вот такие же глаза. Рябинин попытался отмахнуться от навязчивого желания, но оно никак не проходило. Казалось, как только вспомнит, сразу решится этот допрос и что-то он поймёт, чего не понимает сейчас.

— У вас есть знакомые геологи?

— Нема.

При слове «геологи» в лице Коваля ничто не шелохнулось.

— Вы знаете гражданина Померанцева?

— Не знаю такого.

Может быть, это два ничем не связанных эпизода: Померанцев — Симонян, Коваль — Померанцева? Но они связаны Померанцевым. Совпадение?

Стремительно вошёл Петельников. Рябинин сидел в его кабинете.

— Пусть уведут, — попросил Рябинин.

Сержант забрал Коваля, и тот гулко зашагал, глянув на следователя своим мучительным взглядом.

— Будешь арестовывать? — спросил Петельников.

— Не знаю.

— Чего ж тут знать… Схвачен на месте преступления. Да и потерпевшая говорит.

— Потерпевшая удара не видела, — уточнил Рябинин.

— Да, но она обернулась, а Коваль стоял сзади.

— Верно, — вздохнул Рябинин и спросил: — Что у тебя?

— Несудим, двое детей, никаких замечаний, выпивает изредка, связи с геологами не установлены.

— Вот видишь, — опять вздохнул Рябинин.

— Там сейчас ребята ломают настил, ищут нож.

Рябинин подошёл к Петельникову, разглядывая галстук: на кремовом полотнище в полгруди красовались жёлто-бурые шарики, от которых к узлу бежали волнистые линии — ну прямо несвежие желтки на ниточках.

— Ведь Суздальского мы тоже подозревали, — вспомнил следователь.

— Но Коваля мы задержали у жертвы, — не согласился Петельников.

Рябинин глянул на первозданно-белую рубашку инспектора и вдруг вспомнил… Милицейская поликлиника. Белая комната, врач в белом халате, бледный сержант с овчаркой. Собака попала под дежурный «газик». Вот тогда Рябинин и увидел собачьи глаза — влажные, бессловесные, страдальческие. И он понял, что собака мучается не только от боли. Она страдала и от немоты, от невозможности крикнуть или объяснить людям, что не надо её брать руками, носить и ощупывать. Умей она говорить, ей бы стало легче.

Почему он не верит Ковалю? Неужели только потому, что тот безъязыкий? Верит же он всем остальным…

— Вадим, у тебя есть деньги? — вдруг спросил Рябинин.

— Есть.

— Сколько?

— Рублей восемь наскребу. Нужны?

— Нет, не нужны, — весело ответил Рябинин.

Петельников уставился на бродившего по кабинету следователя.

Вадим ответил, что у него восемь рублей. И Рябинин сразу поверил. Верить друг другу — это норма. Не верить — это аномалия. Верить нужно без доказательств, подозревать во лжи можно только при уликах. Так почему же он не верит Ковалю? Или появился тот самый следственный профессионализм, которого он боялся пуще глупости?

— Вадим, — Рябинин остановился перед инспектором, — Коваля надо выпускать.

Петельников ждал продолжения. Следователь молча смотрел на его галстук, как на телевизионный экран.

— И дать ему мои восемь рублей на сухонькое, — не выдержал инспектор.

— Не помешало бы, — согласился Рябинин. — В порядке компенсации за одни сутки камеры.

Но инспектор ждал. Он ещё не понял мысли следователя, а она была.

— Почему Коваль не бежал? — спросил Рябинин.

— Некуда.

— От неожиданности не бежал. А если бы собирался её убить, то в чём неожиданность? Значит, не собирался убивать.

— Тогда почему же он скрывает то, что видел?

— Ты какого роста? — вдруг поинтересовался следователь.

— Сто восемьдесят.

— А Коваль?

— Повыше меня сантиметров на пять.

— Как ты в том коридоре ходишь?

— Склонившись.

— Вот. А Коваль тем более. Он не мог видеть, что случилось впереди, — смотрел под ноги.

— Но впереди никого не было! Это он мог видеть, когда входил в коридор. Да и потерпевшая говорит, что никого не было.

— Значит, мы должны исходить из того, что там никого не было и что Коваль не ударял, — улыбнулся Рябинин.

Как только Рябинин отринул убеждение, что Коваль убийца, его мысль, словно прорвав плотину, заработала чётко и широко. Коваль не ударял… Больше никого не было… Но удар нанесён… Кем? Главное — не кем, а как. Откуда нанесён? Ну, конечно…

Он был доволен, что на этот раз инспектор не может догадаться. Бывало обидно: неделю думал, выламывал голову, ворочался по ночам, догадывался. И только начинал говорить, как инспектор ловил версию с полуслова, на лету, как мошку сачком. Сначала Рябинин подозревал, что Вадим обладает угадывающим аппаратиком. По рябининскому мнению, этот аппаратик располагался в носу и вполне заменял знания и мысли, — сколько раз он видел, как люди беседовали на темы, в которых ничего не понимали. Они ловили идеи носом. Но потом Рябинин понял, почему инспектор угадывал, — он тоже ворочался по ночам.

— В деревянном коридоре никого и не было, — сообщил следователь. — Её ударили ножом из окна первого этажа.

18

Когда Петельников подъехал к дому, дружинники уже доламывали пол в деревянном коридоре. Они осмотрели каждую щель, просеяли под досками мусор, подняли ломами поперечные брёвна — ничего не было.

— И не будет, — заявил Петельников. — Давайте-ка, ребята, прочёсывать дом. Благо день сегодня нерабочий.

Он объяснил: если кто-нибудь найдёт нож, то руками не трогать, а звать его; обращать внимание на любую мелочь и замечать необычные детали. Петельников не смог рассказать, что такое «необычные детали». Нужно догадаться, какой след оставлен строителем, а какой преступником.

Дом разбили на участки. Себе Петельников взял первый этаж и начал осмотр с комнаты, окно которой находилось против окровавленной доски. При задержании Коваля здесь только пробежались. Инспектор осмотрел с лупой подоконник, а затем перешёл на пол, стены… Всё было заляпано раствором, покрыто мусором, везде громоздились штабеля досок и кирпича. В комнате вообще не было таких поверхностей, на которых остаются отпечатки.

Он положил на подоконник газету и встал на неё коленом — вытянутая рука почти перегородила пешеходный мостик. Рябинин прав: ударить ножом из окна удобно и безопасно — секундное дело, и никто не видит.

Начали подходить дружинники. Принесли старый ботинок, остатки колбасы, пожелтевшие газеты и пустые водочные бутылки. Петельников объяснил, что без ботинок преступнику не уйти — слишком подозрительно; газеты жёлтые, значит, старые, а преступление совершено вчера; есть и пить тут преступник не мог, потому что до преступления должен был идти за ней, забежать вперёд и спрятаться в комнате, а после удара должен бежать…

Когда дружинники ушли прочёсывать дом дальше, в проломе стены появились две мальчишеские мордочки, которые вытягивали примерно класса на три.

— Дядя, а кого вы ищете? — спросил один, круглый и пухлый.

— Ребята, немедленно кыш из этого дома, — строго приказал Петельников.

Они пропали, топая за стенкой по доскам, — убегали. Через этот пролом инспектор полез во вторую комнату. Он вздохнул, снял пиджак и начал разгребать кучу деревянных обрубков с налипшими шлепками цемента, как грибы-паразиты на старой берёзе. Тут хорошо мог затеряться нож, и не отыщешь, пока не переставишь каждую колобашку. Петельников работал и думал, что сегодня заниматься гантелями ни к чему.

В следующей комнате громоздился кирпич, а подальше, на лестничной площадке, лежало битое стекло, пополам со стружкой. Нож можно сунуть и в стружку, и в трубу, и под кирпич…

— Дядя, а вы кого ищете?

Теперь ребята заглядывали в окно. Пухлый держался за второго, худенького и длинноватого, которого наверняка, как и Петельникова в своё время, прозвали «шкелетом».

— Кыш! — крикнул инспектор на весь дом.

Ребята исчезли.

Он взял брезентовые рукавицы и начал разгребать стекло, вылавливая в стружках колющие углы, кривые серпы и обоюдоострые бритвы. С потолка на галстук упала извёстка. Инспектор хотел её смахнуть, но передумал — к концу дня ещё и не то упадёт.

— Дядя, а вы кого ищете?

Они опять торчали в окне. Удивительно нахальные дети пошли в век научно-технической революции.

— Я вам что сказал?! — рыкнул инспектор.

Но теперь ребята не убежали. Только кругленький покраснел от рыка, а «шкелет» стал чуть заметно заикаться.

— Дядя… вы не ножик… ищете?

— И перчатку… И фотографию? — добавил круглый и пухлый.

Петельников замер на чурбаке: такое оцепенение его схватывало в детстве, когда видел на цветке бабочку и не мог шевельнуться, боясь спугнуть.

— Братцы, — хрипло-воркующим голосом сказал инспектор, — лезьте сюда.

Ребята только этого и ждали. Они вмиг перевалили через подоконник, но к Петельникову подошли осторожно, памятуя о его рыке.

— Так какой ножичек, братцы?

— Острый, — сообщил «шкелет».

— Фотография неинтересная, — разъяснил пухленький, — обыкновенная тётка.

— А где всё это?

Мальчишки опять слазили через окно на улицу и вернулись с небольшим свёртком. Петельников развернул газету и проглотил нетерпеливый нервный ком: там лежала самодельная финка с наборной ручкой, чёрные поношенные трикотажные перчатки и фотография женщины — Померанцевой.

— Где взяли?

— А там.

Они повели на четвёртый этаж и показали уголок, где всё это лежало, придавленное парой кирпичей.

Теперь ясней ясного: финкой ударял; перчатки — чтобы не «наследить»; а по фотографии определил жертву. После удара взбежал наверх и отсиделся. Вещественные доказательства спрятал в доме — вдруг на улице обыщут? Получалось, что преступник не знал потерпевшей.

— Вы молодцы, — сообщил инспектор ребятам. — Какая растёт молодёжь в век научно-технической революции, а? Значки собираете?

— Собираем, — разом ответили ребята.

— А где находится милиция, знаете?

— Знаем.

— Завтра приходите в восьмой кабинет. Получите такие милицейские значки, что все ребята распухнут от зависти. И ещё покажу овчарок, настоящих, которые ловят бандитов.

Обрадованные ребята ушли тем же путём — через окно. Петельников достал полиэтиленовый мешочек и упаковал перчатки — от них чем-то пахло.

Через полчаса инспектор был у следователя. Тот задрожавшими руками извлёк лупу и начал разглядывать вещественные доказательства. Он шмыгал носом, поддёргивал очки, бурчал, словно требовал, чтобы вещи заговорили.

— На такие находки я не надеялся, — сказал Рябинин.

Петельников довольно улыбнулся, но тут же притушил улыбку — если бы не ребята, копался бы в доме несколько дней.

— Чем это пахнет? — спросил Рябинин, протягивая перчатки.

Петельников обнюхал ещё раз. Запах показался знакомым.

— Пожалуй, резиновым клеем, — предположил он.

— Резиной, — согласился Рябинин. — Но заметь, перчатки трикотажные.

Следователь повернулся к окну. Петельников молча курил, глядя на улицу поверх его головы. Сейчас они думали, как думает хорошая хозяйка над большой суммой денег, которую надо истратить с максимальной пользой. У них в руках оказались ценные доказательства — теперь из них предстояло извлечь всё, что только можно. Эксперты об этих предметах сообщат уйму интересных вещей. Одорологи дали бы заключение, что перчатки носил именно этот человек… Физики установили бы, что финка сделана из того металла, которым пользуются на заводе, где работает этот человек… Химики бы сказали наверняка, что ботинки имеют частицы именно того цемента, которым пользуются рабочие в этом доме. Биохимики бы заключили, что бурое невзрачное пятнышко на пиджаке этого человека является кровью и она принадлежит только потерпевшей, и никому больше. Доказательства теперь были. Не было этого человека.

— Значит, он её не знает.

— Значит, ему она не нужна, — подтвердил Петельников.

— Выходит, сделано в интересах кого-то.

— Выходит, сделано знакомым или приятелем.

— Нет, — сказал Рябинин, замотав головой, — приятель бы её знал в лицо. Потом, если этот человек не может убить своими руками, то и приятель этого делать не будет.

— Получается, что убийца нанят.

— Получается, — согласился Рябинин.

— Но у обеих потерпевших есть только один человек, с которым они соприкасались.

— Добавь, соприкасались независимо друг от друга, — уточнил Рябинин.

— И чем-то ему обе мешали. Это Померанцев, — решил Петельников.

— Похоже, — согласился Рябинин, — но без исполнителя его не расколешь.

Он опять уставился на финку, медленно втягивая воздух, — резиной пахло даже издали.

— Нормальный человек на это не пойдёт, — сказал Рябинин.

У них была не беседа. Они не говорили друг с другом, а бросали в воздух мысли, как мальчишки бросают камешки — кто лучше и дальше.

— Только отпетый.

— Отпетый — это какой?

— Который сидел раза два-три, — объяснил почему-то сейфу Петельников.

— И у которого нет денег.

— Значит, недавно вышел, пропился.

— Но он работал, начал работать, после колонии за ними милиция поглядывает.

— Почему это работает? — поинтересовался Петельников.

— Перчатки пахнут работой, — сообщил между прочим Рябинин.

— Перчатки пахнут резиной.

— Значит, его работа связана с резиной.

— Например, на автобазе вулканизирует камеры, — оживился Петельников. — Автобаз в городе навалом.

— Нет, не автобаза, — метрономил Рябинин. — В запахе совсем нет примеси бензина, чего в автопарках не избежать. Руки моют бензином. И другое: финка тоже отдаёт резиной, от перчаток так пропахнуть не могла. Он работает там, где дело имеют только с резиной.

— Такое место в городе одно — РТИ.

— Да, завод резинотехнических изделий, — согласился Рябинин.

— Кстати, им всегда требуется рабочая сила. Берут всяких.

— Итак, — заключил Рябинин, — этот человек судим, недавно освободился и работает на РТИ. — И добавил, улыбкой опережая инспекторскую иронию: — Он левша, курит, любит выпить, бывает нетрезвым на работе, очень нуждается в деньгах, даже не ходит обедать в столовую, имеет какую-то специальность по металлу, финку сделал недавно, сделал её сам, его имя или фамилия начинается на букву «С». Всё. Теперь можешь ухмыляться.

Петельников уже ухмылялся. Не то чтобы он не верил в дедукцию и анализ, а просто в глубине души относился к Шерлоку Холмсу, как к старомодному граммофону. Рябинин понимал его — в наш век вычислениям верили больше, чем мыслям человека. Ещё бы: на той неделе их знакомили с нейтронно-активационным анализом, который точно определял, с какого расстояния сделан выстрел, какой именно человек стрелял, сколько им выпущено пуль и какая по счёту поразила жертву.

— Могу доказать, — заявил Рябинин. — Разумеется, при каком-то коэффициенте вероятности. Финка сделана умело: очевидно, человек знаком с металлом, слесарь или токарь, мог получить специальность в колонии, но на РТИ работает с резиной. Левая перчатка сношена больше, чем правая, — левша. Клинок финки имеет левую заточку, значит, её делал тот же человек, левша. Зазоры в ноже чистые, незабитые, — сделана недавно. Перчатки имеют коричневые выжженные ямочки, это следы горящей сигареты. Их много, шесть опалин: вероятно, пьяным тычет в перчатки. Но перчатки рабочие, по городу в них не пойдёшь. Получается, что пьяным бывает на работе. В перчатках крошки хлеба, причём разной твёрдости и разного хлеба. На РТИ большая столовая. Видимо, в обеденный перерыв ест хлеб и в столовую не ходит. Возможно, выпивает и хлебом закусывает…

— Мог есть и в столовой, — перебил Петельников.

— Вряд ли. Там хлеб резаный, руки держат ложку-вилку, потом идёшь обратно — крошки с пальцев опадут или вообще не налипнут. Тут ломал хлеб руками, а потом их в перчатки.

— Ну, а фамилия?

— В лупу хорошо видна буква «С», нацарапанная на рукоятке, скорее всего, гвоздём. Или в задумчивости, или собирался вырезать своё имя, да передумал: оставлять автограф на таком предмете и с такой биографией не стоило.

Они смотрели на финку, которая молча и холодно поблёскивала клинком. Этих финок повидать им пришлось, и каждая новая вызывала тихую злость — тихую, когда она спокойно лежала на столе у следователя, и совсем не тихую, когда была у кого-нибудь в кармане. Пистолет такой злобы не вызывал, может быть потому, что использовался преступником очень редко. А финку мог выточить любой мальчишка.

— Небольшая, — сказал Петельников. — В рукаве и не видно.

Не видно… Самого страшного человеку всегда не видно. Не видно ножа в кармане. Не видно бандита в темноте, пули в стволе не видно, бомбы на складе, болезни внутри, глупости под образованием, подлых мыслей под черепом… Поэтому, докладывая о преступности где-нибудь на заводе, Рябинину иногда хотелось сказать с трибуны: «Люди, бойтесь того, чего не видно!»

Петельников смотрел на финку с напряжённой жутью, выкатив чёрно-графитные глаза, словно какая-то мысль давила на них, пытаясь вырваться, и не было другого способа уберечь глаза, как только выпустить эту мысль словами.

— Это Сыч, — тихо сказал инспектор. — Это же Сыч!

19

Следующий день неожиданно выдался прохладным и пасмурным. Ночью стороной прошла гроза: на горизонте ползли, озаряемые раскалённым светом молний, косматые облака, похожие на растрёпанно-рваный огонь, словно там горел воздух. Всю ночь рыкал тяжёлый гром, перекатывая своё многопудье. Гроза походила на далёкий бой. Под утро упал мелкий и редкий дождик, как накрыл город мокрой сеткой.

В широком белом плаще Петельников стоял у проходной завода резинотехнических изделий. Догадавшись в рябининском кабинете, инспектор и сам себе не поверил. Но теперь всё выяснил: Николай Николаевич Сычов освободился месяц назад, жил у своей матери и работал на РТИ, или «резинке», так коротко называли завод. Четыре года — срок небольшой, и Петельников не сомневался, что узнает его. Да и как не узнать, когда к двум судимостям из трёх инспектор имел кое-какое отношение — ловил Сыча.

Петельников начал прогуливаться. Людей у проходной толпилось много: мужья встречали жён, ребята дожидались девушек… Он поднял воротник плаща, но тут же опустил, вспомнив, что во всех фильмах-детективах инспекторы подстерегают свои жертвы в дождик и с поднятыми воротниками.

Сыч вышел из проходной первым — на работе не задерживался. Он мало изменился, только, может, добавилось в лице угрюмости. На нём была какая-то неопределённая куртка, смахивающая на ватник, и кирзовые сапоги. Не оглядываясь, Сыч пошёл к трамвайной остановке. Задерживать в вагоне, среди людей, было бы неудобно. Да и машина инспектора стояла в другой стороне. Сыч тяжело ступал по асфальту. Петельников нагонял его лёгким широким шагом. Или ботинки инспектора стучали по-служебному, или его взгляд грел затылок, только Сыч неожиданно обернулся. Петельников понял выражение «доля секунды» — на столько встретились их взгляды. И тут же Сыч побежал, грохоча сапогами.

«Значит, его работа, подлеца», — подумал инспектор, срываясь с места. Петельникову казалось, что догонит сразу, но Сыч бежал прытко, несмотря на тяжёлые сапоги. Он свернул в какой-то двор, перемахнул через заборчик палисадника, миновал детскую площадку, обогнул угол дома и оказался в другом дворе. До Сыча было метров десять, но это расстояние не сокращалось. В таких зигзагах преступник может куда-нибудь юркнуть и пропасть — этого бы Петельников себе не простил. Сыч словно уловил его опасения и метнулся в неширокий проход, зажатый двумя каменными стенами. «Убежит», — мелькнуло в голове у Петельникова.

Сыч неожиданно остановился — проход кончался тупиком, где приткнулись бачки с мусором и громоздились пустые ящики. Бежать было некуда: впереди стена, сзади инспектор. Тогда Сыч выхватил метровый кусок стальной трубы, который чуть торчал из бачка, и повернулся к инспектору. Стало тихо — каждый не шевелился.

Вдруг Петельников подцепил ногой ящик и двинул к себе. Сыч поднял трубу над головой: решил, что инспектор хочет швырнуть ящик в него. Но Петельников неожиданно на этот ящик сел, достал сигарету и закурил. Удивлённый Сыч ждал, что будет дальше, — ему сейчас было удобно стукнуть инспектора по голове сверху.

— Что стоишь, как дурак, — сказал Петельников. — Опусти лом-то. Или забыл мои приёмы?

— Против лома нет приёма, — прохрипел Сыч.

— У меня есть оружие, — усмехнулся инспектор.

Сыч молчал, не выпуская трубы.

— Ну, допустим, треснешь меня, — спокойно продолжал Петельников, — убьёшь. А что дальше? На вышку наскребаешь?

Сыч опустил трубу, но ещё держал её крепко, до сухости пальцев.

— Мы, Сыч, знакомы давно. Я ведь с тебя свою работу начинал. Файку-то, сбытчицу, помнишь?

Последняя фраза почему-то подействовала. Сыч шмыгнул носом, матерно выругался и швырнул трубу обратно в бачок.

— Правильно, — одобрил Петельников и поднялся с ящика.

— Капитан, просьба будет, — угрюмо сказал Сыч. — Пожрать бы перед камерой по-человечески…

— А не убежишь?

— Сука буду, — пообещал Сыч.

Петельников знал, что его словам верить можно — они у этого рецидивиста были металлические, как та труба в бачке.

— Пошли, — коротко бросил инспектор.

Они двинулись тем же путём, которым бежали. Сыч молчал, рассматривая землю под ногами. Шёл тяжело, стараясь продавить мокрый асфальт весом короткого квадратного тела. Он него пахло резиной. Им было что вспомнить, но они молчали — впереди предстоял иной разговор.

— Только у меня «рябчиков» нет, — сообщил Сыч.

— Одолжу. А в колонии не заработал, что ли?

— Привёз, — нехотя признался Сыч, — да всё с маманей пропили.

Петельников помнил его мамашу, в то время молодую ещё бабёнку без царя в голове, которая любила угарные компании. Мальчишкой Сыч вместо молока пил по утрам пиво. Отца своего он не знал, да его не знала и мать. Она была из тех, кому Петельников запретил бы рожать детей, будь его воля.

Официантка удивлённо оглядела странную пару. Но когда высокий приятный мужчина передал меню тому, у которого под потёртым пиджаком вроде бы ничего не было, она поняла, что первый кормит второго.

— Чего брать? — спросил Сыч.

— Чего хочешь.

— Вот этот… бифштекс, можно?

Петельников кивнул.

— А два можно? И солянку… одну? — уточнил Сыч, справившись с желанием заказать и пару солянок.

— Не съешь, — предупредил инспектор.

Сыч только усмехнулся.

— Как освободился, ни разу по-человечески не жрал.

Петельников только вздохнул. Не каждый может стать поэтом, учёным, артистом или космонавтом. Не каждый может сделаться инспектором уголовного розыска. Возможно, не каждый может стать счастливым. Вероятно, не у каждого сбылись мечты… Но работать и жить по-человечески может каждый. И каждый может есть свои бифштексы, чёрт возьми!

20

В это время Рябинин допрашивал Померанцева. Тот сидел прямо и невозмутимо, на вопросы отвечал кратко, точно, подумавши. Его правильное лицо казалось Рябинину отлитым из светло-коричневого металла, покрытого лаком. Такими породистыми ему представлялись древнефамильные дворяне.

— Ну, а враги у жены были?

— Нет, не было.

— А какие у вас отношения с женой?

— Вы хотите спросить, не был ли я её врагом? — усмехнулся Померанцев. — Отношения были как у всех.

— У всех отношения разные, — заметил Рябинин.

— Вот у нас и были разные. И ссорились, и дружили.

Он так и сказал — дружили. Рябинину понравилось это выражение: дружить с женой.

— А у вас есть враги?

— Что вы везде ищете врагов? — поморщился Померанцев.

Он вёл себя начальственно, чуть снисходительно. Учёный, руководитель группы, кандидат геолого-минералогических наук… Да ещё и муж потерпевшей, а потерпевшие в прокуратуре всегда на особом положении, как тяжелобольные в семье. О том, что он подозреваемый, Померанцев, видимо, не знал. Последняя мысль удивила Рябинина, — это Померанцев должен знать.

— У меня работа такая, — спокойно заметил Рябинин, — искать врагов человека.

— У меня их не было.

— И на работе не было?

— Нет.

— А Суздальский?

— Ну, он не мой враг, а всего рода человеческого.

— Вы сами-то никого не подозреваете? — поинтересовался Рябинин.

— Странно, — чуть удивился Померанцев. — Как я могу подозревать? Тут я вам не помощник.

«Если не враг», — подумал Рябинин, не спуская глаз с его холёного лица.

— Если бы вы меня спросили, — добавил Померанцев, — про Тунгусскую антиклизу или, скажем, Балтийский кристаллический щит…

Рябинин в начале следствия допустил одну серьёзную ошибку: не изучил отношения между сотрудниками сорок восьмой комнаты. Сейчас он чувствовал это. Но теперь изучать уже было ни к чему, теперь есть путь короче — через Сыча, которого должен поймать инспектор.

— Валентин Валентинович, вы любите жену?

— По-своему люблю.

Рябинин усмехнулся: когда любят «по-своему», то вовсе не любят. Померанцев понял его усмешку и разъяснил:

— Нет эталонов любви. В разное время мы любим по-разному. И разных людей мы любим тоже по-разному.

— Угу, — сказал Рябинин.

Ему никогда не нравилось истинное спокойствие. Только то спокойствие он ценил, которое давалось нелегко, когда под недрогнувшей кожей кипит злость или любовь, как кипяток за стенкой колбы.

— Как вы только руководите? — тихо сказал Рябинин.

— А при чём здесь это?

Серые глаза Померанцева смотрели строго, изучающе: что следователь имел в виду?

— Уж очень вы равнодушны, а руководство требует беспокойства.

— Моя работа к делу не относится.

— Как вам только доверили коллектив, — уже погромче заявил Рябинин.

— А это не ваше дело! — Лёгкая краска пошла у геолога от ушей к его точёному римскому носу.

— Ага! — злорадно агакнул Рябинин. — Теперь вы заволновались, когда я стал покушаться на вашу карьеру. А почему же вы дремлете, когда я говорю о покушении на вашу жену?

— Я больше вашего переживаю! — высоким голосом крикнул Померанцев.

— Ещё бы ты за свою жену меньше меня переживал, — неожиданно для себя сказал Рябинин «ты» этому интеллигентному учёному, кандидату наук. — Почему же вы сидите, словно я спрашиваю не об убийстве, а о маринованной мухе?!

При последнем слове пронеслась мысль, что мух никто не маринует, — пронеслась и пропала, вроде искры из трубы. Он перестал сдерживаться, хотя сдерживаться ему ничего не стоило, но сейчас требовалась хорошая злость, частями, как пар из котла к поршню.

— Почему вы отвечаете так, будто враг её?! Будто довольны этим покушением? Почему у вас нет ни обиды, ни горя, ни ненависти к преступнику?! А почему вы ни разу меня не спросили, поймали мы преступника или нет? Ведь с этого вопроса начинают все близкие люди!

Рябинин перевёл дух. Померанцев молчал, ошарашенный вспышкой следователя. Теперь краска уже не уходила с его лица.

— А я скажу, почему вы помалкиваете! — сообщил Рябинин.

Серые глаза геолога насторожённо ждали, но он не спрашивал, словно боясь услышать правду — почему.

— Скажу попозже, — пообещал Рябинин. — Впрочем, скажете сами.

Он плохо допрашивал, когда не понимал идею преступления. Например, неясно, зачем Померанцеву освобождаться от жены таким диким способом. Ведь можно просто уйти. Зачем пугать до смерти Симонян, которая тяжело болела и никому уже не мешала… Этого Рябинин не знал. Но это должен знать Померанцев.

— Расскажите про отношения в сорок восьмой комнате…

— У нас парной дружбы нет. Все друзья. Кроме разве Суздальского.

— А любовные отношения?

— Любовные… Суздальский ухаживал за Симонян. Безуспешно.

— И всё?

— Ну, Горман выказывал симпатию Веге Долининой. Но это так, несерьёзно.

— И всё?

Рябинин подумал, что есть люди, которые похожи на лекарства, — перед допросом их надо взбалтывать. Впрочем, разговор с подозреваемым без «взбалтывания» никогда не получался. Он вдруг почувствовал, что сильно устал. Они с Петельниковым работали без выходных. Четыре часа дня, а ему захотелось положить голову на стол и хотя бы на часик забыть все эти допросы, любовные отношения и самодельные финки. Даже тяжесть очков ощутилась переносицей.

— И всё? — повторил Рябинин.

— Всё, — подтвердил Померанцев, на миг пряча глаза, но губы он спрятать не мог — они напряжённо задвигались.

— Вы врёте! — ахнул Рябинин через стол в его лицо.

— Какое вы имеете право…

— Врёте! — крикнул Рябинин. — Симонян была вашей любовницей.

— Я не позволю… Ваша фантазия начинает меня злить.

Рябинина этот человек раздражал всем: лощёностью, ложью, выдержкой, самодовольством, которые были написаны крупными буквами на скульптурном высоком лбу. И цинизмом: его жене всадили нож, а он сидит, как дипломат на рауте. Другой бы… Рябинин споткнулся: если Померанцев нанял убийцу, то какие тут переживания? Но тогда почему он не изображает горе, чтобы отвести подозрения?

— Раздевайтесь, — тихо приказал Рябинин.

— Зачем? — так же тихо спросил Померанцев, заметно напрягаясь.

— Я сейчас приглашу понятых и буду вас осматривать.

— Зачем? — переспросил Померанцев, ничего не понимая. И эта неизвестность пугала сильней.

— Чтобы осмотреть и запротоколировать ту милую родинку, которую любила целовать Симонян!

Руки Померанцева взметнулись с колен на стол и снова опали. Он смотрел на следователя с тупым недоумением, которое было признаком высшей растерянности, когда в голове сталкиваются мысли и ни одна ещё не успела добежать до лица. Померанцев понял, что у следователя есть факты, — стиль записки Симонян он уловил сразу.

— Ну?! — потребовал Рябинин.

Теперь на лицо геолога легла чёткая тень — мука неуверенности и сомнений. Он не знал, говорить или нет.

— Извините, — наконец решился Померанцев, — не сказал. Думал, что не относится к делу. Да, вы правы.

— Подробнее.

— У нас с Верой была любовь… Увлеклись в поле. Три с лишним года.

— Где вы встречались?

— Ну, в поле встречаться просто, ходили вместе в маршруты. А здесь… у неё на квартире.

— А в период болезни?

— Она дала мне ключ.

— Значит, у неё перед смертью были вы?

— Нет, не я, — вскинулся Померанцев. — Я был за неделю, не позже.

Обычное явление: человек признавался в том, в чём уличён. Докажи сейчас Рябинин, что Померанцев был у Симонян утром, и тот вспомнит, извинится, вспотеет.

— Где ключ?

— Знаете, я его потерял.

Рябинин усмехнулся: ну, конечно, потерял. А кто-нибудь нашёл и проник в комнату к Симонян. Лепет подростка, укравшего гитару или модные джинсы.

— Кто знал о вашей связи с Симонян?

— Никто.

— Валентин Валентинович, а вам не хочется, — добродушно сказал Рябинин, — просто и подробно рассказать мне всю правду? Не ждать, пока я вас ещё на чём-нибудь поймаю…

— Мне нечего рассказывать.

— Неправда! Я же вижу.

Теперь Померанцев уже не смотрел на следователя серыми строгими глазами, а старался положить взгляд куда угодно, лишь бы миновать очки следователя. Но Рябинину требовались не глаза, а лицо — оно же было перед ним; закрыть его руками Померанцев не догадался. В допросе наступил перелом — сейчас всё зависело от выбранной тактики. Одно неудачное слово, неудачная фраза, мысль, мимика следователя могли всё испортить. Рябинин уже неудачно сказал: «Я же вижу». Надо было — «Я же знаю».

— Тогда пойдём дальше, — напористо заключил Рябинин, чувствуя, что к нему идёт та сила, которую он долго и бессильно вызывал: она уже в нём, уже он ощутил сладкий холодок в груди и деревянность в помертвевших руках. Он представил, как Померанцев передаёт деньги убийце, и спросил, отрубая слова, как куски свинца топором:

— Сколько — вы — заплатили — убийце?!

— Какому… убийце? — пробормотал Померанцев и автоматически сунул пальцы сначала в один внутренний карман пиджака, потом во второй, точно проверяя, отдал деньги или они ещё лежат в кармане.

Рябинин сидел бледный, впившись глазами в бегающие зрачки подозреваемого. С ним это редко бывало, но сейчас получилось — вся его воля перелилась туда, под череп Померанцева. Рябинин сейчас ничего не видел, не слышал и не чувствовал, кроме трепещущей мысли сидящего напротив человека, — ему казалось, что они сидят в тумане и только между ними ясная полынья, на другом конце которой, как святой в венце, сияет Померанцев.

— Сколько вы заплатили убийце? — медленно и внушительно спросил Рябинин.

— Не помню… То есть не платил.

— Вам жена дарила фотографию?

— Она много дарила…

— Большая открытка, в брючном костюме.

— Дарила.

— Где она?

— У меня… Была… Я её потерял.

— Нет, не потеряли. Вы её отдали своими руками преступнику. Вот она!

И Рябинин вынул из дела и швырнул, как карту из колоды, фотографию женщины в брючном костюме. Она упала на стол лицом к Померанцеву. Тот глянул на неё растерянно: как фотография оказалась у следователя? Облизнул губы, словно задыхался, и покорно сказал:

— Значит, отдал. Нет, скорее всего, потерял. Но если вы настаиваете…

— За что вы хотели убить жену?

— За что убить? — переспросил Померанцев и сделал винтообразное движение телом, словно хотел вылезти из собственного костюма.

— Почему вы убили Симонян? Почему хотели убить жену? — уже не своим голосом кричал Рябинин, чувствуя, что ещё немного такого допроса — и он рухнет со стула.

Но туман и полынья пропали. Померанцев глубоко вздохнул.

Рябинина охватило безразличие ко всему на свете, и он безвольно осел на стуле.

— Сергей Георгиевич, пять минут стою над ухом, а вы молчите, — услышал он голос Маши Гвоздикиной. Вот кто расплескал полынью и развеял туман.

— Вам бумага. — Она передала лист и вышла из кабинета, заплетая мини-юбчонку вокруг стройно-загорелых ног. Рябинин не обратил бы на них внимания, потому что видел каждый день. Но на них глянул Померанцев ресторанно-масляным взглядом. Рябинин удивился: в таком положении, в таком месте он замечает женские красоты.

И Рябинин понял, что скоро он о чём-то догадается. Он предчувствовал мысль. Это как с памятью, когда точно знаешь, что вспомнишь, а что нет. Как-то Рябинин вспоминал две травы. В названии первой было что-то от смазочного материала, а в названии второй — от математики. Но он точно знал, что скоро вспомнит вторую и никогда не вспомнит первую. Так и получилось: таволгу он не вспомнил (тавот), а пижму осознал через час (число «пи»). Вот и теперь к нему шло открытие, шла мысль, которая скомбинируется в мозгу из облика Померанцева, вида прекрасных Машиных ног, опыта, интуиции и чего-то ещё, более тонкого и непонятного, чем интуиция. Но эта грядущая мысль всё поставит на свои места.

— Вы случайно не гипнотизёр? — спросил Померанцев, натянуто улыбаясь.

Рябинин не ответил. Он глянул в бумагу, и сразу все грядущие мысли отринулись, потому что его мозг затормозился на полученной информации.

Накануне он послал запрос в сберегательные кассы на всех пятерых геологов — не брал ли кто вкладов. И один из них взял пятьсот рублей на второй день после покушения на Померанцеву.

Допрос был сорван. В уравнение вкралась новая величина, с которой получалось уже неравенство. Требовалась немедленная проверка. Рябинин ус-тало глянул на часы — пять вечера, через час геологи пойдут домой.

21

Накормив Сыча, Петельников отвёз его в райотдел. Оставив машину, он пешком направился в прокуратуру — к Рябинину.

Он шёл и думал, что вот уже вторую неделю не выжимает гантелей, не тянет эспандер, не плавает в бассейне, не стоит на голове и не пьёт воду мелкими глотками — пьёт залпом. Почти забросил секцию бокса и не ходит на стрельбы… Поэтому организм устал.

У них в райотделе существовала полушутливая теория облагораживания. Её поддерживал сам начальник. Считалось, что после контакта с личностями вроде Сыча человеку необходимо принять нравственный душ: побывать в хорошем обществе, почитать книгу, сходить в театр. Инспектор Леденцов, например, писал стихи, обильно пользуясь рифмами типа «сонет — кастет» и «пистолет — патронов нет». У Петельникова была другая теория, своя: кто сказал, что копошение в грязи делает человека хуже? Наоборот! Когда он видел гнусную личность, искал её, находил, ловил, смотрел ей в лицо, то всегда тихо удивлялся, что, в общем-то, это такой же человек, как он, Петельников, как и все, но опустился до такой низости. Ужасала возможность людской деградации. Поэтому хотелось быть лучше. И всё-таки, когда Петельников ворошил чью-нибудь грязную жизнь, бегал по сомнительным квартирам, сидел в засадах, делал обыски или задержания, говорил с негодяем или пьяницей, — ему в конце концов хотелось чего-нибудь красивого. Может быть, поэтому Петельников броско одевался, чуть манерно курил, занимался в двух спортивных секциях, вслед за Рябининым собирал заумные книги и держал абонемент в филармонию.

Ему остался квартал до прокуратуры, когда он заметил Померанцева, идущего навстречу. Тот не видел инспектора, смотря отрешённым взглядом поверх толпы. Геолог шёл не в сторону дома и не в сторону работы. Может, поэтому, а может, по оперативной привычке Петельников повернул и двинулся следом.

Померанцев сильно изменился. От того человека, который высокомерно сидел на пляже, ничего не осталось. На лицо легла какая-то серость, словно геолог походил по цементному заводу. Допрос у Рябинина даром не прошёл.

Померанцев шёл к центру. Он миновал сберкассу, универмаг, книжный магазин и свернул на тихую улицу. Видимо, спешил на телеграф, который располагался в конце улицы. Мог подать телеграмму с каким-нибудь доказательственным текстом. Но Померанцев прошёл телеграф и опять свернул к проспекту. Тогда инспектору пришла мысль, что тот просто гуляет, переводя нервное напряжение в двигательную энергию, что Петельникову делать необязательно. Он уже хотел отцепиться, когда геолог вдруг обратился к пожилой женщине.

— Я из милиции, что он спрашивал? — телеграммно выпалил Петельников, поравнявшись с женщиной.

— Господи, дом восемнадцать. — Она удивлённо округлила глаза и плечи, сразу останавливаясь, ибо перед ней разворачивалась погоня.

Дом восемнадцать по этой улице Петельникову ничего не говорил, хотя вроде бы этот адрес он раньше слышал. Инспектор чуть поотстал. Геолог мог обернуться и его заметить, а теперь это, как у них говорили в уголовном розыске, «висение на хвосте» приобретало смысл.

Померанцев шёл, поглядывая на нумерацию — уже десятый дом. Пользуясь логическим методом, или логическо-психологическим, как его называл Рябинин, инспектор пытался рассудить, куда может идти человек после допроса. Куда угодно. А если допрос был таким, от которого человек потемнел? К приятелю за советом. К влиятельному человеку за помощью. К соучастнику — предупредить. Но соучастник сидел в камере, съев солянку, два бифштекса и три компота из сухофруктов.

Померанцев дошёл до старинного особнячка и пропал за дверью. Инспектор поравнялся с домом восемнадцать — на фасаде блестело большое тёмное стекло, где золотыми буквами значилось: «Юридическая консультация».

Петельников повернулся и быстрым шагом пошёл обратно. Теперь он спешил в прокуратуру.

Итак, Померанцеву требовался защитник. Или юридический совет. Но они требуются человеку, у которого возникли юридические отношения. У Померанцева они возникли с прокуратурой по поводу покушения на убийство жены. Ни с того ни с сего к адвокатам не ходят. Значит, после допроса Померанцев понял, что положение его серьёзно. Жаль, что нельзя допрашивать адвокатов об их клиентах.

Петельников почти бежал, когда его схватила за плащ та самая женщина, которая стояла уже не одна.

— Поймали? — таинственно спросила она, показывая глазами другим трём на инспектора.

— Поймал, — признался Петельников, делая зверскую физиономию.

— А где же он? — поинтересовалась одна из трёх.

— А я его пристрелил на месте, — беззаботно сообщил инспектор и ринулся дальше.

Мир страдал от информационного взрыва, а этим женщинам не хватало информации. Бессодержательным людям её всегда не хватает, онаим требуется ежедневно, как витамины. Не будь телевизора, им бы нечем было набить свой тоскующий мозг.

Петельников выскочил на проспект. Уже начался час «пик». Троллейбусы и трамваи были так набиты, что казалось, сейчас лопнут по всем своим металлическим швам. На пешую ходьбу до прокуратуры потребовалось бы минут сорок. Инспектор уже решил воспользоваться первым попутным грузовиком, когда на остановке такси увидел живого и натурального Рябинина.

Они заулыбались друг другу, пожали руки, хотя утром виделись. Петельников коротко сообщил, как поймал Сыча и куда пошёл Померанцев. Рябинин нехотя рассказал о допросе.

— Хочу успеть к геологам, — сообщил он. — Надо задать один вопрос одному человеку.

— Новая мыслишка? — спросил инспектор.

— Да. Если ответ того человека совпадёт с этой мыслишкой, то я узнаю преступника и без Сыча.

Петельников не стал расспрашивать. Сомнительные версии следователь не разглашал. И правильно делал: с инспектором уголовного розыска обсуждать никчёмную версию не стоило. Но с товарищем, Вадимом Петельниковым, поделиться бы мог.

— Сыч скажет, — заявил Петельников.

— Его придётся допрашивать вечером. А завтра дать генеральный бой. Вадим, вызови ко мне на завтра всех геологов. Пошли кого-нибудь разнести повестки.

Инспектор кивнул и опять сказал:

— Сыч должен назвать.

— Любовь многогранна, — вдруг задумчиво сообщил Рябинин. — Я всегда считал, что красивое чувство не способно на подлость. А любовь ведь красивая штука?

— Сергей Георгиевич, на Померанцева доказательства есть.

— Есть, — согласился Рябинин. — Теперь представь, что Суздальский узнал о связи Померанцева с Симонян, которую он продолжает любить. Что он должен сделать? При его-то характере?

— Отомстить тому и другому.

— Вот, — опять согласился следователь. — А ведь это объективно сделано.

— Значит, Суздальский у нас не отпадает, — заключил Петельников.

— Любовь, Вадим, многогранна, но подлость многограннее, потому что она… подлость, — ответил Рябинин.

Но инспектор ждал. Он видел, что у следователя за душой есть ещё одна мысль, более конкретная.

— Но я тебе не сообщил самое главное, — наконец сказал Рябинин. — На второй день после покушения Горман снял с книжки пятьсот рублей.

22

Когда умерла Симонян и началось следствие, недобрая кошка взаимных подозрений шмыгнула в сорок восьмую комнату, потому что Вера была их сотрудником. Но когда пострадала жена Померанцева, они успокоились. Коллектив геологов тут ни при чём. Пусть разбираются следственные органы. Только жалели начальника. Впрочем, жена поправлялась быстро. Особенно жалели женщины, установив над ним негласную опеку. Горман жалел по-своему, по-мужски, не показывая чувств. Суздальский жалеть не умел.

Рабочий день кончался, а Валентин Валентинович с допроса не пришёл. Его ждали молча.

— Не посадили ли нашего начальничка? — спросил Суздальский, окидывая всех чёрным игривым взглядом.

Вега покосилась на него неприязненно.

— Уж если вас не посадили… — пробурчала Терёхина.

— Меня хотели, — сообщил Ростислав Борисович, — да я откупился взяткой.

— Какой взяткой? — подозрительно спросила Анна Семёновна.

— Обыкновенной, денежной. Пошёл в сберкассу, взял сумму и отнёс в прокуратуру.

Эдик Горман не мигая смотрел на лицо Суздальского. Анна Семёновна собиралась домой, укладывая свои многочисленные сумки, сетки и мешочки.

— Есть вещи, которыми не шутят, — сказала Долинина.

— Бог с вами, Вегушка, — удивился Суздальский. — Нет таких вещей.

— Например, смерть, — вставил Горман.

— Ха-ха! — привёл свой самый убедительный аргумент Ростислав Борисович. — Тонкие умы человечества вовсю потешались над смертью. У Аверченко на поминках происходит уморительный разговор. А у Чехова, помните, господин произносит на кладбище речь по покойнику и вдруг видит его рядом. У Гоголя вообще покойники встают и гробы летают…

— Тонкие умы таким образом смеялись не над мёртвыми, а над живыми, — недовольно заметил Горман.

— А вы не такой дурак, — сказал Суздальский, рассматривая Эдика, словно тот только что вошёл в кабинет. Ростислав Борисович не был бы самим собой, если бы не добавил: — Каким кажетесь.

— Вы никаким не кажетесь, — заметила Терёхина.

— Откуда у вас неуважение к людям! — взорвалась Вега, пылая синими глазами. — Почему вы нас не любите?! Зачем тогда работаете в нашем коллективе? И вообще — почему вы такой? Хуже убийцы!

— Э-э-э, — запел Суздальский, — убийца хуже меня, тут я не соглашусь.

— Не ругайтесь, — примирительно сказала Терёхина, набрасывая плащ. — Всего хорошего.

— За молотым фаршем? — поинтересовался Ростислав Борисович. — Анна Семёновна, а вы могли бы изменить мужу с мясником за хорошую мосталыжку из-под прилавка?

— Взрослый мужик, а ума не нажил, — огрызнулась Терёхина.

Суздальский хотел что-то заметить про свой ум, но она уже выскочила из кабинета и прошмыгнула мимо вахтёра, который знал её суматошную натуру и выпускал до звонка.

Анна Семёновна по пути заскочила в два магазина, расположенные вблизи института, — молочный и домовую кухню. Тогда у дома оставались овощной и булочная. Она знала, что от магазина к магазину будет тяжелеть, обвешиваться сетками и замедлять шаг. Современные дети заняты школьной нагрузкой, кружками, телевизором, хобби. У мужа творческая работа. Да и кто доверяет магазины мужьям! Анна Семёновна точно знала, что без кухни нет семьи, как нет производства без бухгалтерии. Она влезла в трамвай, не надеясь на место. Но молодой человек тут же вскочил, любезно показывая на сиденье. Она села и хотела поблагодарить…

— О, вы, — стушевалась Анна Семёновна.

Место уступил следователь прокуратуры Рябинин, который теперь стоял перед ней, вежливо улыбаясь.

— Какая случайная встреча, — замялась Терёхина, неуверенная, должна ли она сидеть, когда следователь стоит.

— Совершенно случайная, — подтвердил Рябинин. — Вам далеко?

— Да, прилично. А вам?

— Я до кольца. Ну как, в поле-то тянет? — поинтересовался он.

— И не говорите. Долго вы нас будете ещё держать? — спросила она, не зная, можно ли об этом спрашивать. Но следователь с готовностью ответил:

— Вот завтра соберу всех у себя, и можете ехать.

— Слава богу, надоела неопределённость.

Узнать, чем кончилось дело, она не решилась. Трамвай выехал из центра, народ повыходил, и стало просторнее. Рябинин сел рядом.

— Вы собаку не держите? — спросил он.

— Нет, — удивилась она. — А почему вы спросили?

— Мне ещё тогда при разговоре показалось, что вы любите животных.

— Конечно люблю, — довольно улыбнулась Анна Семёновна. — Но от них грязь, шерсть… Вот в поле у нас обязательно собака, даже как-то было две.

— В поле проще, — согласился Рябинин. — Там можно не только собаку держать.

— У нас одно лето ястребёнок жил. Черепах, ежей ребята таскают в лагерь.

— А тарбаганов не пробовали приручать? — поинтересовался он.

— Как-то поймали одного, да пришлось застрелить.

— Своими руками и застрелили? — засмеялся следователь.

Анна Семёновна тоже засмеялась, представив себя с ружьём. Когда следователь сел рядом, она испугалась, что он начнёт нудно расспрашивать про сотрудников и опять разойдутся её нервы, как в тот раз. Разумеется, нельзя ехать в трамвае молча. И ей понравилось, что следователь нашёл тему постороннюю, но ей близкую.

— Что вы, — сказала она, — я от лягушек кричу не своим голосом.

— А кто же у вас такой смелый, что тарбагана застрелил?

— Теперь уж не помню.

— А если я назову? — предложил Рябинин, всматриваясь в её круглое весёлое лицо.

— Ну, тогда вспомню…

Рябинин назвал. Анна Семёновна Терёхина кивнула головой.

23

Нет ничего труднее, чем думать о любви, когда тебя мучает ненависть.

Рябинин собирался допрашивать Сыча, а злоба-ненависть овчинным кляпом забила горло. Не к Сычу, а к тому, кто убил тарбагана. С Сычом всё было ясно.

Когда подлость выступала под своей собственной личиной, с ней оставалось только бороться. Но когда она выползала в другой одежде, не в своей, Рябинин бесился, потому что порочилось то, чьи одежды брала эта самая подлость.

А может, он закоренелый романтик, не замечавший Диалектики: дня и ночи, жизни и смерти, радости и горя, красоты и безобразия? Может, действительно на другом конце любви находится ненависть? Но тогда это — болезнь, раковое перерождение самого понятия. В юности Рябинин с удивлением заметил: не любил Лиду — и был ко всем равнодушен, влюбился в неё — и сразу понравились другие. Он даже испугался. Это противоречило закону, о чём распевали в песнях и писали в стихах, — существует одна-единственная. А он в девушках подмечал какие-то Лидины чёрточки, манеры, выражения, и эти девушки становились ему милы. И тогда он понял: настоящая любовь не может быть замкнутой, как солнце не может греть только одного. Нельзя любить человека и ненавидеть человечество. Истинная любовь взрывает душу радостью, как весна взрывает землю буйной зеленью. Если не появляется вселенская любовь к упавшему пьянице, к лопуху под забором, к сотруднику по работе, к нашему задымлённому земному шарику — значит, её нет и к той женщине, которой пишешь письма и которую водишь в кино и сажаешь в «Волгу» с кольцами.

Было семь часов вечера. Рябинин не представлял, где он наскребёт сил на этот допрос. Вся надежда на Петельникова да и на быстрое признание.

Сыча доставили из камеры. Это оказался плотный угрюмый человек неопределённого возраста, с узкими глазками и со всеми набухшими частями лица: обвисший баклажанный нос, налитые водянистые губы, толстые веки и синевато-рыхлые щёки.

Сил не было, поэтому Рябинин спросил прямо:

— Ну что, Сычов, сразу будем рассказывать или поломаемся для приличия?

— Девке срок грозит девять месяцев — и то ломается, — буркнул Сыч.

— Ты же не девка.

— Брось, следователь, я на дешёвку не клюю.

— А я буду приманку наживлять недешёвую, — пообещал Рябинин.

— Какую ж?

— У тебя три судимости?

— Ну, три.

— Теперь будет четвёртая. Значит, у тебя, Сычов, одна забота — меньше получить.

Подследственный молчал, хмуро и безразлично оглядывая комнату. Всё это он уже слышал. На новенькое нужны свежие силы, а их у Рябинина уже не было. Поэтому он допрашивал трафаретно, словно печатал на машинке.

— Получить срок поменьше можешь только одним путём…

— Знаю, — перебил Сычов, — чистосердечное раскаяние.

— А разве не так? Ты ведь судимый, знаешь…

— У нас в колонии это даже на стене было написано, — поддержал следователя Сычов. — Только я не боюсь колонии, начальник.

— Так не бывает, — убеждённо сказал Рябинин.

— Бывает, — заверил подследственный.

— Нет, Сычов, что-то ты кокетничаешь. Свобода…

Рябинин даже замолчал, не зная, какими словами говорить про свободу и нуждается ли она в объяснении. Но то ощущение свободы, которое было у него, видимо, не подходило Сычу. И Рябинин это непередаваемое чувство, за которое люди отдавали жизни, стал дробить на мелкие зримые кусочки, понятные любому:

— Не поверю, что тебе всё равно. Пойти куда, на ту же улицу.

— Толкотня одна, — поморщился Сыч.

— Например, в кино сходить…

— В колонии тоже кино показывают.

— Ну как же, — удивлялся Рябинин, — лишиться культуры, театра?…

— В гробу я эти театры… — перебил подследственный.

— Лишиться друзей, родных…

— Мои кери в колонии, а маманя без меня не сдохнет.

— Сычов, — мягко сказал Рябинин, — ну что ты говоришь? На свободе жизнь. Любовь…

— Бабы везде есть, — опять перебил Сыч.

— …природа, книги, небо…

Тогда Сыч начал тихо смеяться, издавая шипящие звуки, как автомат с газированной водой. Действительно смешно: Сычу — и про небо. Наивно. Но чувство свободы должно быть у каждого, будь он Сычом или министром.

— Свободный человек обладает правом выбора, — не сдавался Рябинин, — начиная от образа жизни, работы и кончая обедом в столовой.

— А зачем мне выбирать-то, — не сдавался и Сыч. — Пусть за меня выбирают.

Рябинин вспомнил сцену в библиотеке, когда женщина возмущалась открытым доступом к полкам. Она не могла взять книжку — не знала какую.

И тогда Рябинин ужаснулся: Сыча нет смысла лишать свободы — он её не имеет. Как её не имеют люди, которые не видят цветов и неба, не понимают красоты своей земли, не читают книг, не наслаждаются мыслями, не увлекаются работой, не чувствуют мужской дружбы и не боготворят женскую любовь… Чего же их лишать? Монотонной работы, обедов да телевизора? Да вот Сыч говорит, что это есть и в колонии.

— Ну ладно, — сказал Рябинин. — Хочешь всё на себя взять?

Сыч будто очнулся и впервые проявил интерес к разговору.

— Ты же исполнитель! Тебе-то эта поножовщина ни к чему, Сычов.

Подследственный внимательно смотрел на Рябинина щёлочками глаз, нацеливая на него нос-баклажан. Он уже слушал.

— Ты же всегда был обыкновенным воришкой. Вот справка о судимости… Все по сто сорок четвёртой.

Вошёл Петельников и тихонько сел сбоку: допрос — тихое и святое дело. Он подключится незаметно, между прочим. Рябинин заметил, что инспектор принял душ и переоделся. Наверное, и поел. А он выпил в буфете стакан кофе да перехватил два пирожка с рисом и какими-то розовыми жилками, которые пышно назывались мясом.

— Так с чего же ты пошёл на мокрое дело? — спросил Рябинин.

— Никуда я не ходил, — буркнул Сыч, косясь на Петельникова, которого уважал за физическую силу и приёмы; «брал» инспектор его дважды — и за это уважал. А следователь в очках был для Сыча чиновником.

— Значит, лепишь горбатого? — удивился Петельников.

— Дайте закурить, — попросил Сыч.

Инспектор протянул сигарету и щёлкнул зажигалкой. Рябинин всегда испытывал лёгкое неудобство оттого, что не курил, — это не способствовало контакту. Всё собирался купить пачку специально для угощения.

— Тебе крутить ни к чему, — заметил Петельников. — Будешь молчать — так пойдёшь «паровозиком».

Сыч насторожился. Видимо, его не так удивило идти по делу первым, «паровозиком», как другое: если есть первый, то есть и второй.

— Он думает, что мы ничего не знаем, — сказал Рябинин инспектору.

— Он думает, что мы его загребли, как судимого, — сказал инспектор Рябинину.

— Он полагает, что мы не нашли финку, перчатки и фотографию, — сообщил Рябинин Петельникову.

— Он не знает, что если дать овчарке понюхать перчатки, то она его разорвёт на куски, — поделился инспектор со следователем.

— Он думает, что мы не знаем про второго, — высказал Рябинин предположение Петельникову.

— Он считает нас лопухами: мол, они не знают, что я нанятый убийца, — разъяснил инспектор следователю.

— Он вряд ли предполагает, что в деле лежит копия лицевого счёта сберкассы, по которому сняли деньги для оплаты его «работы», — проинформировал следователь Петельникова.

— Он даже не допускает мысли, что мы знаем, сколько ему заплачено, — растолковал инспектор следователю.

— Он не думает, что нам известна сумма — пятьсот рублей, — сообщил Рябинин Петельникову.

— Четыреста, — не выдержал Сыч, который весь разговор вертел фиолетовым носом от одного к другому. Он любил точность и был щепетилен, когда дело касалось украденных сумм. Не любил, когда ему завышали обвинение, сам признавался, когда вменяли меньше.

— Давно бы так, — сказал Петельников.

— Подробнее, — попросил Рябинин.

— Чего там… Кантовался в пивном баре. Заговорили, то да сё, судим, мол, а как же без этого, отвечаю. Так, мол, и так. Есть дело. Мокренькое, да кусок за него хороший. Дали фото. Ну, подкараулил, из окна пырнул. И всё.

— Очень коротко, — заметил Рябинин. — Как тебя отыскали?

Он не думал, чтобы тот человек, которого он уже знает, мог «кантоваться» с рецидивистом в баре.

— Да через швейцара. Смурной старик. У него спросили, кто, мол, есть судимый, смелый и надёжный. А он меня сто лет знает. Ну и вышел я на пару слов. Только старик ни при чём. Вызвал и смылся.

— Ну и что… велели убить? — всё ещё не мог поверить Рябинин.

— Да не убить… — помялся Сыч. — Сказали, дай так, чтобы мозги вылетели.

— Деньги где? — спросил инспектор.

— Пропили, начальник.

— Ну и что это за человек? — поинтересовался Рябинин о главном, слегка волнуясь.

— Зря, начальник, — отрезал тот. — Других не закладываю.

— Нехорошо, Сыч, — вмешался Петельников. — Сказал «а», надо говорить и «б».

— Про себя треплю, а другому слово дал.

Они сразу поняли, что следующий шаг будет потрудней — держать слово Сыч умел. В блатной этике нет преступления отвратнее, чем выдать соучастника.

— Чего ж ты, — спросил Петельников, — жрал мои бифштексы, а теперь молчишь?

— Куском попрекаешь, — обиделся Сыч.

— Не куском, — объяснил инспектор. — Мы к тебе по-человечески, а ты?

— Да что, я из-за этих бифштексов сукой стану?! — взъярился Сыч.

— А пойдёшь по делу один, больше получишь, — предупредил Рябинин.

— Всё моё, — согласился Сыч.

Петельников сел против него, упёрся коленями в сычовские ноги и, высматривая глаза-щёлочки, ласково заговорил на особом языке:

— Чего ж ты сучишь ножками, как перед шмоном? Ты же на мокрянку век не ходил! Ты же вор в законе, тебя в колонии ни разу не гнули. Ты же собирался после отсидки завязать. Твой подельник Васька-клоун завязал намертво. А та падла купила тебя за рябчики, как последнего фраера. Будешь теперь крупную клетку смотреть, а он будет кайф принимать…

— Сукой не был и не буду, — угрюмо сказал Сыч.

Дежурный сержант поманил Рябинина в коридор.

Оказалось, мать Сычова принесла домашнего горячего супа. Рябинин разрешил передать. Может, улучшится контакт.

— Ну вот, — сказал Петельников, когда сержант поставил кастрюлю и ушёл, — а ты всё ругаешь мать.

— Маманя в законе, — согласился Сыч, втягивая горячий пар.

Он начал есть, будто и не был в кафе. Они ждали, посматривая на краснеющую физиономию и довольно блестевшие глазки. Теперь в его жизни осталась одна отрада — поесть да ещё поспать. Рябинин думал, как объяснить этому забубённому человеку, что ему действительно выгоднее назвать организатора покушения.

Сыч доел, медленно огляделся, икнул и, пошловато улыбаясь, сказал:

— Спасибо, граждане начальники, за доставленное удовольствие. — Потом развалился на стуле и бесцеремонно попросил у инспектора: — Дай-ка, капитан, сигаретку.

Рябинин ничего не понимал: Сычов стал наглым, развязным, возбуждённым, будто его подменили.

— Небось за меня премию получите? — хитровато осклабился он.

Они переглянулись. Петельников схватил котелок, понюхал и дал следователю — из кастрюли пахнуло паром, мясом и водкой.

— Маманя в законе, — охотно объяснил Сыч, — в супчик маленькую влила, а может, и поболе.

Допрашивать пьяных закон запрещал, а допрос нужен, потому что завтра Рябинин собирался поставить точку: в десять утра геологи соберутся в прокуратуре.

— Я знаю, мне светит коварная звезда, — поделился Сыч.

Петельников зло смотрел на его довольное лицо и, не будь здесь Рябинина, наверняка бы в сердцах отвесил ему затрещину. Сыча нельзя было допрашивать, нельзя заносить показания в протокол, но говорить с ним можно. Рябинину вдруг пришла интересная мыль:

— Значит, не хочешь выдавать?

— Пусть моё солнышко закатится, но не заложу, — художественно объяснил Сыч.

— А если мы сами поймаем? — так поставил вопрос Рябинин.

— Сами ловите, я тут при чём. Но чтобы Сыч ловил, как легавый…

У него даже кончились слова от такой кощунственной мысли, и он обвёл их взглядом, надеясь на филологическую помощь. Не дождавшись, Сыч изрёк, дыша водкой:

— Тогда лучше пусть я надену на себя не шевиотовый костюм, а гробовые доски.

— А если поймаем, тогда про него скажешь? — гнул своё Рябинин.

— Тогда скажу. Сам попался. Чего: я в камере, он в камере, всё поровну.

Видимо, арест преступника Сыч считал бесспорным доказательством вины, а разные там допросы и очные ставки пустой формальностью.

— Так мы его поймали, — сообщил Рябинин.

— Ха, — усмехнулся Сыч, — хочешь голыми руками меня за жабры пощупать, следователь? Покажешь, тогда поверю.

— Завтра покажу. А чтобы ты не ошибся, я его помещу среди четырёх людей.

— Опознание, — понимающе осклабился Сыч.

— Ну так как?

— Я согласный. Если сам засыпался, то пусть идёт «паровозиком». Опознаю, как родную маманю.

— Опознаешь? — переспросил Рябинин.

— Моё слово покрепче «Экстры», гражданин следователь. Если Сыч сказал, то можно гасить свет. Вон капитан знает.

Инспектор знал.

24

На другой день Рябинин пришёл в прокуратуру рано — часов в восемь. Он слегка волновался. Да и опознание надо было подготовить. Кажется, просто: введи человека и покажи… Но работа с людьми никогда простой не получается.

Нужно морально подготовить Сыча. Рябинин не сомневался, что тот сдержит слово. Дело было не в этом. Он знал немало случаев, когда свидетель искренне хотел опознать, но терялся — непросто показать при народе на человека и заявить: «Вот он, преступник». Поэтому Сыча требовалось успокоить, объяснив ему порядок этого следственного действия.

Потом Рябинин позвонил в жилконтору и попросил двух понятых. Затем стал считать: пять геологов, двое понятых, Сыч, Петельников да он — десять человек. В его кабинете все не поместятся. Пришлось срочно обменяться на полдня комнатами с помощником прокурора по общему надзору.

Переехав, Рябинин расставил стулья: пять в ряд для геологов, два в стороне для понятых, один рядом со столом для Сыча, ну а Петельников сам найдёт место и окажется там, где ему и нужно быть.

Геологи пришли все вместе и ровно в десять. Рябинин предложил им сесть в ряду, как они хотят. Суздальский только пожал плечами, выразив общее недоумение, — им-то всё равно. Сели так: Терёхина и Долинина вместе, с левого края, а потом Суздальский, Горман и Померанцев. Понятые не шевелились, ожидая чего-то невероятного.

Петельников ввёл Сыча.

— Проводится опознание, — немного высоким голосом объявил Рябинин и начал разъяснять права и обязанности участникам процессуального действия.

Сыч держался спокойно. На геологов он не смотрел. Нехорошее предчувствие сжало всё у Рябинина внутри: неужели ошибся? Неужели этого лица нет среди геологов, и поэтому Сыч спокоен, как валун на дороге?

Терёхина сидела простодушно, вцепившись в свою верную сумку. Долинина мило втягивала прелестные щёки и спрашивала голубыми глазами: а будет интересно, не скучно? Суздальский бесовски ухмылялся, показывая, что он разного повидал, но такой комедии видеть не приходилось. Горман насупился и никак не мог устроить свои длинные ноги. Померанцев сидел прямо, как король на троне.

— Гражданин Сычов, расскажите, как и почему вы ударили ножом гражданку Померанцеву.

Теперь геологи услышали, кто перед ними. Открыла рот Анна Семёновна, стали ещё крупнее глаза у Веги, перестал егозить Ростислав Борисович, поджал ноги Эдик и дрогнуло королевское лицо Померанцева.

— Чего там рассказывать, — нехотя промямлил Сыч. — Попросили меня, мол, гробани бабёнку. Ты её не знаешь, она тебя не знает. Всё будет шито-крыто, следов никаких. Четыреста грошей в зубы. А мне что? Грех не мой. Ну, дело сделано, деньги получены.

— Гражданин Сычов, — сказал Рябинин тем же официально звенящим голосом, — есть ли среди предъявленных на опознание то лицо, о котором вы даёте показания?

— Есть, — буркнул Сыч.

Кровь бросилась Рябинину в щёки, и чуть качнулся Петельников, словно признание Сыча до него дотронулось.

— Покажите его, — попросил Рябинин, неожиданно охрипнув.

В кабинете сделалось тихо — такая тишина бывает только в морге. Даже никто не мигал. Не скрипели стулья и не дрожал от дыхания воздух.

— Вон она, красотка, — громко сказал Сыч и ткнул пальцем.

Вега Долинина вскочила, но выросший сзади Петельников положил ей руку на плечо.

— Он врёт! — звонко крикнула она.

— Сама ты падла, — огрызнулся Сыч.

— Нет, не врёт, — сказал Рябинин и встал из-за стола.

— Чепуха, — вырвалось у Гормана, который тоже вскочил.

Петельникову потребовалась вторая рука.

— Нет, не чепуха, опять возразил Рябинин. — У неё длительная любовная история с Померанцевым. Да, вы об этом не знали. Она выкрала у него ключ от квартиры Симонян и посетила её — результат вы знаете.

Она выкрала у него фотографию жены и наняла убийцу. Кстати, одолжив деньги у вас, Горман.

Теперь Рябинин говорил уверенно.

Во время допроса Померанцева, увидев ноги секретаря Маши, он начал что-то упорно вспоминать. И вспомнил — ноги и фигуру Веги Долининой. Дальше пошли мысли. Почему бабник Померанцев проходил мимо красавицы Долининой? Почему Вега не имела ни друга, ни мужа? Вывод напрашивался сам: Померанцев был её тайным другом… Потом он узнал, что беззащитного тарбагана застрелила Вега.

Но это были только подозрения. Теперь их Сыч подтвердил.

— Ей мешали эти две женщины, — продолжал Рябинин, потому что коллектив должен знать всё, — и она их убрала, чтобы ваш любвеобильный начальник достался ей полностью, весь, целиком…

— За любовь я бы и вас убила! — вырвалось у Долининой.

В её глазах сверкнул настоящий сполох, — Рябинин даже не предполагал, что так могут сверкать глаза.

— Это не любовь, — сказал Рябинин.

— Радуйтесь, — хладнокровно усмехнулась Долинина, хотя инспектор стоял сзади и не снимал своей тяжёлой руки, — следствие закончено.

— Следствие только начинается, — заверил Рябинин. — Потому что я знаю, почему стал преступником Сычов. Но я ещё не знаю, почему преступницей стали вы.

— Из-за любви, — гордо сказала Вега, опять полоснув его синим огнём.

— Из-за любви преступниками не становятся. Да это и не любовь, — повторил Рябинин.

― КЕМБРИЙСКАЯ ГЛИНА ―


Рябинин сидел в глубоком кожаном кресле тридцатых годов, которое почему-то никто не решался выбросить. Вот и новый прокурор района Беспалов всё в кабинете заменил, кроме этого кресла. Юрков удобно расположился на диване — он любил закурить и слегка развалиться.

— Неприятно, — осторожно сказал Беспалов.

Суд вернул Юркову дело на новое расследование. Это считалось браком в работе. Видимо, только положение новенького мешало Беспалову высказаться определённее.

— Дурака они валяют, — заявил Юрков, имея в виду судей. — Там ничего нового не добудешь. У кладовщика недостаёт пятидесяти тонн подсолнечного масла. Это-то доказано! В конце концов, могли осудить за халатность.

— А вы какую статью вменили?

— Девяносто вторую, хищение.

— Вот видите, — заметил Беспалов. — Вы, следователь, считаете, что масло украдено, а суд без нового расследования вдруг определит халатность. Значит, они тоже сомневаются.

Рябинин не понимал, зачем его пригласили, дело это его не касалось, поэтому слушал вполуха и рассматривал лицо нового прокурора.

Крупные черты, заметный лепной нос, живые серые глаза и хорошие светлые волосы, которые вились у висков. Лицо казалось приятным, но слегка простоватым.

— Прямых доказательств хищения там не найти. Я же всё перекопал, — кипятился Юрков.

Он был подавлен — Рябинин это видел. Пошли слухи, что Юркова хотят взять старшим следователем в городскую прокуратуру. И вдруг это возвращение дела из суда. Такая неприятность для любого следователя — как мель для капитана.

— Юрий Артемьевич, — предложил Юрков, — может, опротестуем?

— Нет, — решительно сказал Беспалов. — Если мы вменяем хищение, то должны это доказать.

От такой бесспорной истины Юрков ещё больше помрачнел.

— Я не знаю, что там можно ещё сделать, — заявил он недовольно. — Не хватает пятидесяти тонн масла, кладовщик молчит… Сама логика подтверждает, что масло похищено кладовщиком. Больше некому.

— Логика не доказательство, — заметил прокурор.

— Логика — доказательство, — буркнул Рябинин.

— Ну? — оживился Беспалов. — Что-то в уголовнопроцессуальном кодексе такое доказательство не названо.

Он с интересом смотрел на Рябинина. А Юрков даже воспрянул духом, получив неожиданную поддержку.

— Логика — это доказательственный цемент, — уточнил Рябинин.

— Но цемент должен что-то цементировать, — возразил Беспалов. — Видимо, факты.

— Факт есть, — объяснил свою мысль Рябинин. — К кладовщику поступило масло, а на складе его нет. Логический вывод: оно похищено.

— Совершенно верно, — оживлённо поддержал Юрков. — Изучены все каналы, куда оно могло бы уйти. Некуда! Только хищение кладовщиком.

Это дело Рябинин знал со слов Юркова, сейчас он защищал не следователя, а принцип. Без логики не свяжешь фактов, которые могут быть свалены, как кирпичи, в груду. Но из кирпичей надо ещё построить дом, из фактов — обвинение.

— Логика тоже доказывает, — упрямо повторил Рябинин.

— Вот вы и расследуйте, — сказал Беспалов. — Надеюсь, Анатолий Алексеевич не обидится. Тем более, он не знает, что тут делать дальше.

И Рябинину стало ясно, зачем пригласил его прокурор.

Беспалов пододвинул к себе дело и чиркнул на сопроводительном письме резолюцию: «Рябинину С. Г. Примите дело к своему производству». Число и подпись. Затем толкнул оба тома так, что они весело проехались через стол и ткнулись Рябинину в грудь.

— Пожалуйста, — наигранно обрадовался Юрков.

Он сел прямее, и диван надсадно вздохнул под его тяжёлым телом. Получалось, что дело у него отобрали и передали другому следователю, получалось, что он вроде бы не справился.

— Мне спокойнее, — добавил Юрков как можно равнодушнее, но в голосе чувствовалась обида.

Рябинин нехотя взял папки.

Он не любил уголовных дел, которые уже кто-то вёл. Переделывать всегда труднее, чем вести самому с начала.

Рябинин начал изучать первый том.

Маслобаза находилась на окраине города, в восьмистах метрах от большого озера. Она была маленькой и маломощной — весь штат состоял из семи человек: заведующего, кладовщика, механика, двух рабочих, уборщицы и сторожа. Масло на базу поступало по железной дороге в цистернах, откуда перекачивалось в громадный трехсоттонный бак. Из этого бака кладовщик отпускал его в автоцистерны и бочки различных продуктовых баз и магазинов. Рябинин погрузился в инвентаризационные ведомости, акты, накладные, лесенки цифр, бочкотару и всякое брутто… Он читал протоколы допросов, стараясь нащупать в этих готовых материалах трещинку; нащупать в этом круглом и обкатанном деле какой-нибудь зазор, куда можно вклиниться мыслью и первым следственным действием. Но таких зазоров не было.

Кладовщик Топтунов, который теперь сидел в следственном изоляторе, масло от железной дороги принимал сам, поэтому недополучение исключалось. Сам же отпускал масло экспедиторам. Да, на пятьдесят тонн не обвесишься. И незаметно от кладовщика вывезти не могли — забирали масло на его глазах. Техническая экспертиза установила, что баки и маслопроводы в порядке — утечка исключалась. Работники базы ничего толком объяснить не могли и никого не подозревали. Молчал и Топтунов: виновным себя не признавал, а куда девалось масло — объяснить не мог.

Рябинин вздохнул и подумал, что зря его чёрт дёрнул влезть в разговор со своей дурацкой логикой. Теперь на руках глухое дело. Да вдобавок и неинтересное: кладовщики, бочкотара, масло подсолнечное…

Допрашивать Рябинин начал с уборщицы. Она называла его касатиком и сетовала на то, что людей таскают и таскают. Ничего нового допрос не дал, да и что могла знать старушка, работавшая по совместительству, — приходила часа на три.

Потом Рябинин допрашивал двух рабочих, которые вместе с Топтуновым отпускали масло. Казалось, они должны видеть всё, потому что кладовщик был у них на глазах день-деньской. Но и рабочие ничего не знали и только смотрели на следователя недоуменно. В конце концов, к документам они не прикасались — их дело грузить и качать масло.

Теперь перед ним сидел сторож маслобазы, пытавшийся объяснить, чем отличается рафинированное масло от нерафинированного. Он был пенсионного возраста, с хитрыми глазками. От него исходил терпкий запах не то свежих стружек, не то свежего пива. Но лёгкий баклажанный румянец на щеках и носу выдавал, что старик имел дело не только с пивом.

— Я вам так скажу, товарищ следователь, — рассуждал сторож, — будь оно хоть рафинированное, хоть нерафинированное, человек всё одно подсолнечное масло не употребляет.

— Как же не употребляет? — удивился Рябинин.

— А так. В ём ничего нету.

— На вашей базе его берут тоннами, а вы говорите: не употребляют.

— Это берут ещё для чего… А вот я прямиком спрошу: вы употребляете?

— Конечно, — признался Рябинин.

— А я нет, — гордо заявил сторож. — В ём нет ни одного градуса. Раз такое дело, то кто будет воровать продукт, ежели мужику он до лампочки?

Рябинин наконец понял главную мысль сторожа, который вместо слова «выпить» пользовался словом «употреблять».

— Можно продать, — предположил следователь.

— А кто купит? На базар с ним не сунешься. Я вот так скажу, товарищ следователе. Кабы мы в бак заливали портфейну, или какую там чачу, или даже одеколон с политурой, то нашёлся бы мужик. А масло подсолнечное, будь оно рафинированное или нерафинированное…

Вопрос о сбыте масла казался самым сложным. Похитить пятьдесят тонн — ещё полдела; их надо сбыть, а такую прорву без магазина не сбудешь. Юрков тщательно проверил всех клиентов базы. И ничего: ни излишков масла, ни «левой» продажи, ни слухов. Был, правда, ещё способ: сделать сплошную инвентаризацию в магазинах города, но этот путь походил на поиски той самой иголки в стогу сена.

— Я ведь на этой подсолнечной базе лет десять. Ещё до пенсии работал по совместительству. Теперешних начальников и не было. За всё время только один форц-мажор вышел, лет восемь назад. Мужичишко забалдел, проник через охрану, через меня, значит, забрался на бак, скинул замок и полез за маслом нерафинированным. На брюхе, значит, грелка для масла, и на спине привязана грелка… Только он опустился в бак по лесенке, я подошёл к баку да как тряхну кувалдой по железному боку. А масла-то на донышке оказалось, там такое эхо заиграло, как у чёрта патефон. Мужик со страху в масло и сверзился. Слышу, орёт: братцы, помогите, не буду воровать, мол, во веки веков. Еле вытащили его из масла подсолнечного…

— Нерафинированного, — подсказал Рябинин.

— Ага, нерафинированного, — с готовностью согласился старик.

Он ещё долго рассказывал об этом единственном случае, когда мужик пил подсолнечное масло, да и то в силу обстоятельств — захлёбывался от страха.

— Ну, а что скажете о Топтунове? — спросил Рябинин.

— Что говорил, то и скажу. И про всех скажу. Топтунов, заведующий Николай Сидырыч, механик Юханов — все народ непьющий. Потому народ наш, советский, честный. Правда, днём я на базе не бываю, но ночью у меня муха не пролетит.

— А пятьдесят тонн улетели, — усмехнулся Рябинин.

— Ежели и улетело, то не через меня.

Рябинин отметил ему повестку и выпроводил из кабинета с большим трудом, потому что старик порывался рассказать, как его допрашивал следователь много лет назад по поводу того самого, с грелками.

Рябинин не умел избавляться от болтавших свидетелей или случайных людей, которые заходили получить юридическую справку. Попросить уйти — неудобно, а намёков они не понимали. И ещё мысль, что, может быть, им негде выговориться, заставляла выслушивать длиннющие истории о метрах площади, зятьях, алиментах и неурядицах коммунальных квартир. Но тут вот-вот должен прийти новый свидетель, нужно позвонить эксперту, надо послать письмо на завод и составить отношение в милицию… А сторож болтал не о деле — сторож убеждал его, что работники базы украсть не могли.

Рябинин устало расслабился. Вроде бы и уставать не с чего. Юрков допрашивал по десять-пятнадцать человек, чем всегда восхищал прежнего прокурора. Но ещё не придуман допросометр и никогда не будет, потому что творческую работу не измерить. И нельзя допросить десять человек, их можно только о чём-то спросить. Вот он четверых допросил, а набежала усталость, и пропала та утренняя сила, которая хотела горы своротить. Возможно, утомлённость появилась от холостых допросов — как и всё неинтересное, они высасывают силы и, не давая взамен удовлетворения, приглушают энергию.

Дверь открылась сама, будто от сквозняка. Рябинин смотрел на пустой проём и ждал — обычно его дверь сама не открывалась.

Пожилая женщина несмело шагнула в кабинет. Рябинин внимательно глянул на опухшее от слёз лицо и предложил:

— Садитесь.

Люди с такими лицами зря к нему не приходили.

— Я жена Топтунова, — сказала женщина певучим голосом.

— Слушаю вас.

Он собирался её вызывать, но позже, где-нибудь в конце следствия. Информация жён интереса не представляла — они всегда хвалили мужей.

— Мне сказали, что дело теперь у вас. Может, вы разберётесь?

— Разберусь, — пообещал он. — Но ведь вашему мужу легче от этого не станет.

— Так вы же найдёте правду! — удивилась она.

— Найду, — опять подтвердил Рябинин. — Ну и что?

— С правдой всегда легче, сынок. Тот следователь меня и слушать не стал. Говорит, к делу не относится.

— А что вы ему рассказывали?

— Я ведь главная свидетельница.

— Да? — оживился Рябинин, чувствуя, как заметно сваливается усталость.

Какой следователь не воспрянет, когда к нему сам, без повестки, придёт главный свидетель.

— О том проклятом масле я ничего не знаю и знать не хочу, — сообщила Топтунова.

— Тогда какая же вы свидетельница?

— Я ведь жена, сынок. Мне ли не знать, воровал он или не воровал. Не брал он этого масла ни грамма и не возьмёт никогда. Он и золота не возьмёт, я-то знаю!

Рябинин молчал. Такого разговора он не предвидел. Да и что тут скажешь, коли эта женщина права — жене ли не знать своего мужа. Рябинин не имел морального права сомневаться в материалах уголовного дела, которыми пытались доказать вину Топтунова. И должен верить факту: масла не было. Но он не имел морального права сомневаться и в честности Топтуновой, потому что честность была её презумпцией. Пока не доказано противное, человеку надо верить.

— Жёны не всё знают про мужей, — заметил он.

— Я про него знаю больше, чем про себя. Всю жизнь вместе. Да у него зуб на работе заболит, так у меня дома вся челюсть ноет. Я бы да не знала про это треклятое масло?!

— Но ведь пятидесяти тонн нету, — опять заметил Рябинин.

— Так разберись, сынок! Тебя же государство поставило на это. Разберись, а мы для тебя что хочешь сделаем. Всё продадим! У нас в садоводстве домик есть… Всё продадим, а тебя отблагодарствуем. Только постарайся.

Рябинин понимал, что ему не взятку предлагают — это отчаяние смыло всё на своём пути, как накопленные слёзы прорываются на глаза в людном месте сквозь все волевые запреты. Но Топтунова не плакала. Рябинин смотрел в её отёчное лицо, и ему казалось, что все слёзы ушли под кожу — на щёки и подбородок. Видимо, она плакала дома, одна.

— Расскажите о нём, — попросил Рябинин.

Да она за этим и пришла…

Топтунову допрашивали дважды. На квартире был обыск. Обыскивался и домик в садоводстве, о котором она только что говорила.

— Посмотрите его паспорт, — предложила Топтунова и начала говорить своим певучим голосом: — Он хоть и кладовщик, а человек образованный. Десять классов получил давненько, в то время это было редкостью.

Рябинин вытащил из дела паспорт и стал листать. Он даже не сразу понял, почему она сослалась на паспорт. Но потом увидел: в графе стоял всего один штампик о приёме на работу, в которой было вписано: «Принят 9-VI-1930 г.». Более сорока лет на одном месте и в одной должности. Один трест — только базы менялись.

— Когда мы поженились, меня в деревне звали «темнота». Ничего-то я не знала и не понимала. Ему люди добрые говорили: куда, мол, такую, с тараканами в голове, берёшь. Он меня к книгам, к радио, в женсовет… И стала понимать, и мне жить захотелось… Детей вместе воспитывали. Он любил их по-настоящему, по-бабьи. А на войну добровольцем пошёл, и не звали, и повестки не успели прислать…

Рябинин слушал её голос, который так переливался, как теплоструйная вода. Где-то он слышал вот такое же неторопливо-плачущее монотонное причитание.

— Любовь-то у нас всю жизнь была, а сейчас ей и конца быть не может. Помню, обнимет меня в молодости, я и на работу от счастья идти не могу. Придёт домой — у меня настроение такое, что петь хочется. Бабы про пьянство говорят, а я всю жизнь не понимала, что это и к чему…

И Рябинин вспомнил, где он слышал хватающий за душу речитатив — на кладбище. Как-то ему довелось увидеть настоящую плакальщицу, которая переняла это искусство ещё от своей бабки. Он тогда поразился игре, голосу, речи и тому, что женщина так искренне переживала чужое, в общем-то, горе. Топтунова переживала своё. Она не рассказывала о муже — она плакала по нём.

— Гражданка Топтунова, — перебил Рябинин, — я обещаю, что разберусь в деле самым тщательным образом.

В его практике были случаи, когда жёны верили в невиновность мужей даже после суда, даже после их собственного признания. Может быть, настоящие жёны и созданы для того, чтобы верить мужьям слепо, без доказательств? Если бы они сомневались, то были бы не жёнами, а следователями. А сомнения — это удел следователей.

* * *
В это время секретарь прокуратуры Маша Гвоздикина увидела из окна женщину лет тридцати. Та шла по проспекту вялой походкой. Женщина смотрела на мир, но видела ли? Нет, не натыкалась, значит, видела. Может, её схватил недуг? Маше казалось, что она о чём-то хочет спросить прохожих. Но женщина не спрашивала.

Она подошла к подъезду прокуратуры, остановилась у гранитных ступенек и упёрлась взглядом в большие золотые буквы на красном стекле. Вывеска «Прокурор» словно парализовала её. Она смотрела и смотрела на стеклянную доску — газету на стенде читают быстрее.

Войдя в канцелярию, женщина застыла у дверей. У неё были глубоко запавшие, мучительные глаза… Она походила на потерпевшую. Так, по крайней мере, показалось Маше. Да и новый прокурор уже не раз объяснял Гвоздикиной, что каждый гражданин должен быть внимательно и терпеливо выслушан.

— Вы по какомувопросу? — спросила Маша.

Женщина что-то невнятно ответила.

— Подойдите ближе, — мягко предложила Гвоздикина голосом, которым говорила только с инспектором уголовного розыска Петельниковым, да и то по чисто личным соображениям.

Женщина подошла, прерывисто вздохнула и спросила:

— Скажите… есть уголовное дело… на Топтунова?

— Есть, — ответила секретарь. — У следователя Рябинина.

Женщина упёрлась рукой в стол. Маша Гвоздикина смотрела сочувственно — она заочно училась на юридическом факультете и недавно слушала лекцию о правовом положении потерпевших.

— А вы его жена? — спросила Гвоздикина, ни капельки в этом не сомневаясь.

— Нет, — тихо ответила женщина.

— Родственница?

— Нет.

— Ну, просто знакомая?

— Нет, нет, — ответила она и попятилась к двери.

— А кто же вы ему? — уже подозрительно спросила секретарь.

— Никто. Я его даже не знаю, — сказала поспешно посетительница и вышла из канцелярии.

Она спустилась по тем же каменным ступенькам и той же вялой походкой, словно наугад, двинулась по проспекту.

«Странно, — думала Маша Гвоздикина, — Топтунов не был ей ни мужем, ни братом, ни родственником. Она его не знала. Она его даже никогда не видела… Тогда зачем же она приходила сюда?»…

* * *
Рябинин допрашивал Юханова, механика с маслобазы, тридцатипятилетнего обстоятельного мужчину с широким серьёзным лицом. Они говорили минут десять, но следователь, казалось, уже знал о нём всё. Рябинин мог поклясться, что дома Юханов всё чинит своими руками — от телевизора до санузла; что у него крепкая полированная мебель и финские обои; что он сам покупает мясо и подбивает ботинки металлическими подковками; что этот Юханов — тихая мечта почти любой женщины. Всё это Рябинин знал, хотя говорили они только о маслобазе. Но он не знал, какое отношение имеет механик к похищенному маслу.

— Маловато смогли вы мне сообщить, — посетовал следователь.

— Поймите, я работаю по совместительству. К маслу никакого отношения не имею. Моё дело обеспечить техническую сторону: маслопроводы, заслонки, баки, насосы… Я и масла не вижу.

— Но видите людей, бываете на базе.

— Почти не вижу, — перебил Юханов. — Я работаю по совместительству. Приду вечером, там один сторож. Проверю технику и ухожу.

— А где ваша основная работа? — спросил Рябинин.

— На пивоваренном заводе.

К отпуску масла механик не имел отношения. Но совсем ничего не знать и не видеть не мог. Так не бывает.

— Вы в каких отношениях с Топтуновым?

— В нормальных.

Разумеется, этот тип людей всегда со всеми в нормальных отношениях.

— Я вообще со всеми на базе в нормальных отношениях, — подтвердил Юханов мысль следователя.

Даже не в хороших, хорошие отношения требуют души, а именно — в нормальных. Но такие, как этот механик, бывают очень нужными на производстве. Не зря он работал в двух местах.

— Тогда вопрос к специалисту, — сказал Рябинин. — Могло масло протечь в почву?

— За систему трубопроводов я ручаюсь, — даже обиделся Юханов, потому что за эту систему он как раз и отвечал.

— Днище бака?

— Сам лично проверяю. Да и эксперт смотрел.

Пожалуй, механик стоял от масла дальше всех.

Рябинин про себя отнёс его к тому типу людей, которые ни своего не упустят, ни чужого не возьмут.

— Теперь вопрос к человеку. Что вы думаете о Топтунове?

— Кто его знает, — осторожно сказал механик.

— А откровеннее не можете? — усмехнулся Рябинин.

Механик пожал крупными плечами, обтянутыми синим габардиновым пиджаком, который, казалось, треснет по швам от этого шевеленья.

— Я только в технике разбираюсь, — ускользнул он от ответа.

— В технике попроще, — между прочим заметил Рябинин и спросил: — Представьте, что Топтунов не сидел бы в тюрьме, а масло пропало. На кого бы вы подумали?

Теперь усмехнулся Юханов. Широкое лицо стало ещё шире. Глаза блеснули влажными полосками. Для такого лица эти глаза были маловаты: казалось, что там, за прорезями, они нормальные, а на следователя будто в щёлочки подглядывают.

— Формальный вопрос.

— Да, — согласился Рябинин, — но всё-таки ответьте. Только честно.

— И отвечу, — вдруг сразу сказал Юханов. — Я бы подумал не только на Топтунова.

— Но ведь маслом распоряжался только кладовщик, — возразил следователь.

— Не только.

— Рабочие?

— Им без кладовщика ничего не сделать.

— Сторож и уборщица? — на всякий случай спросил Рябинин.

Юханов только дёрнул щекой. Дальше спрашивать не имело смысла, потому что оставался один человек, не упомянутый следователем: Кривощапов Николай Сидорович, заведующий маслобазой. И всё-таки Рябинин осторожно задал вопрос:

— Вы что-нибудь знаете?

— Вот, — удивился Юханов. — Я поделился сомнениями, а вы уже думаете, что я знаю.

— Вы что-нибудь замечали? — настойчиво спросил Рябинин.

— Ничего не замечал, — обрубил механик так, как, наверное, перекусывал клещами проволоку.

Возможно, он ничего и не знал. Но Юханов сообщил важную для следствия деталь: к отпуску масла имел отношение не только Топтунов, но и заведующий маслобазой. Юрков при расследовании исходил их того, что масло отпускал только кладовщик. А тут возникает сразу три версии: масло крал Топтунов, масло крал Кривощапов, масло воровали оба.

Как только за Юхановым закрылась дверь, Рябинин снял трубку и набрал номер телефона уголовного розыска. Знакомый голос отозвался сразу — телефонные звонки в жизни инспектора Петельникова занимали не последнее место.

— Товарищ де Мегрэ ля Бонд ибн Холмс? — внушительно спросил Рябинин.

— Да, это он, — вежливо ответила трубка и так же вежливо спросила: — А это случайно не следователь по особо неважным делам товарищ Рябинин?

— С каких это пор пятьдесят тонн масла стали неважным делом?

— Но какое масло! — удивился Петельников. — Подсолнечное. Я понимаю, украли бы сливочное или… этот… шпиг с корейкой.

— А у меня масло не простое, — не сдавался Рябинин.

— Какое же? — поинтересовался инспектор.

— Нерафинированное, — шёпотом ответил следователь и тут же спросил: — Ты меня понял? Бумага твоему начальнику уже послана.

— Намёк ясен, Сергей Георгиевич, — улыбнулся Петельников. — Завтра подключаюсь.

Они работали вместе не один год.

* * *
Маслобаза почти ничем не отличалась от обыкновенной нефтебазы где-нибудь в райцентре: те же баки, горевшие в закатном солнце серебристо-розовым алюминием; те же стриженые тополя, которые насаживают вокруг огнеопасных ёмкостей. Здесь всегда вспоминаются аэродромы — вероятно, из-за окраинного расположения, огромных баков и светлого металла. Вечером маслобаза не работала. Неблизкий шум города да стук моторных лодок с озера только подчёркивали тишину.

Вдоль забора шёл высокий парень лет тридцати в тёмном помятом пиджаке, светлых испачканных брюках и резиновых сапогах. Парень мог бы одним махом перескочить худосочный штакетник, но он постучал в окошко небольшой будки у ворот. Оттуда нескоро вышел старик в ватнике, поверх, которого был наброшен плащ-болонья.

— Ну? — строго спросил он.

— Дедуль, а чего в этом баке налито?

— Чего надо, то и налито, — обрезал дед. — Тебе про то знать не положено.

— Да я, дедуля, после армии. Вот хожу, работу себе поближе присматриваю.

— Тогда другой разговор. Подсолнечное масло у нас нерафинированное.

— Да я так и подумал.

Дед вынес из будки табуретку, а гостю — ящичек с яркой апельсиновой наклейкой. По всему было видно, что старик несказанно рад случайному собеседнику. Усевшись, он уставился на парня, который сразу полез за сигаретами. Когда они закурили, сторож заметил:

— В смысле работы надо иметь рассуждение на предмет специальности.

Гость немного подумал, однако фразу для себя перевёл и согласился.

— Могу кем хочешь.

— Нам кладовщик требуется, поскольку старый сидит. Теперь масло отпускает сам Николай Сидырыч.

— Дедуль, может, замолвишь словечко? Мне от дома близко.

Старик поджал губы, и его коричневое лицо стало бугристым и крепким, как глыба железняка. Потом он встал и молча ушёл в будку.

Гость спокойно курил, поглядывая на баки. Сторож вернулся через несколько минут с буханкой чёрного хлеба, свежими огурцами и кружкой подсолнечного масла.

— Давай перекусим.

— Казённое масло пьёшь, — улыбнулся парень, кивнув на кружку.

— И-и, милый… Тут кладовщик пятьдесят тонн выпил — ничего.

— Как ничего?

— А ничего, сидит теперь, голубчик. А мужик хороший.

Он протянул гостю огурец, отрезал ломоть хлеба и расстелил на краю ящика бумажку с солью.

— А вкусно, — заметил парень, надкусывая огурец, который предварительно макнул в соль и в кружку.

— Ещё б не вкусно, — подтвердил старик, снимая болонью. — Со своего огорода.

— Я про масло говорю, — уточнил гость. — Не зря ваш кладовщик воровал.

— Ты кладовщика не тронь, — обиделся старик. — Он мужик правильный.

— Правильный, а украл, — усомнился парень.

— Правильные мужики тоже воруют, — объяснил сторож и добавил. — А может, и не он украл-то…

— Вот те раз! — удивился парень и прямо спросил: — Дедуль, ты что меня презираешь?

Сторож расплылся в довольной улыбке, стукнул гостя по плечу и внушительно изрёк:

— Хоть и не знаю тебя, но уважаю.

— А если уважаешь, — начал горячиться парень, — то чего на тюремную работу сватаешь? Оформлюсь кладовщиком, масло упрут, и меня за решётку?

— Да может, кладовщик сам и упёр, — миролюбиво заметил дед.

— А ты должен знать! — расходился гость. — На то и поставлен!

Сторож зевнул. От масла его подбородок лоснился. Он поманил гостя пальцем:

— Хочешь, тайну сказану?

Парень пододвинулся ещё ближе.

— Знаешь, мил человек, что такое масло нерафинированное? Мутное, значит. По-научному нерафинированное, а попросту мутное.

— Нашёл тайну, — поморщился парень. — Ты лучше скажи директору, что я твой родственник. Например, племянник. Скорее на работу возьмёт.

— Так-то так, — солидно сказал дед, — тут подумать надо. Приходи-ка ещё в воскресенье. Никого не будет. Обо всём и переговорим.

* * *
Все пособия по криминалистике рекомендуют в начале допроса наладить психологический контакт. Они только не учат, как это делать. Да и не научишь, потому что психологические контакты индивидуальны, как отпечатки пальцев. Рябинину, как и любому следователю, частенько не хватало сложного искусства получать от человека информацию, когда тот не хочет с ней расставаться. Допрос пробуксовывался. Он знал — почему.

— В следующем полугодии, — говорил Кривощапов, — наша маслобаза будет ликвидирована как нерентабельная. Мы ведь снабжаем только мелкие оптовые точки да магазины.

У заведующего было круглое пухловатое лицо со слегка обвисшими щеками. Он беспрерывно потел, поблёскивая лбом, поэтому Рябинину казалось, что сквозь его кожу сочится злополучное подсолнечное нерафинированное масло.

— Кроме отчётности, — цедил Кривощапов, — я выполнял другие работы по обеспечению ритмичности и бесперебойности вверенного мне предприятия.

— Например, какие? — спросил Рябинин.

— Помогал кладовщику в отчётности, помогал получать масло от железной дороги, отпускать… Если была очередь. А сейчас я вообще работаю за кладовщика. Пока нет нового.

Главного вопроса Рябинин пока не задавал. Задал другой:

— Вы — заведующий базой. У вас крадут пятьдесят тонн масла. А вы даже не замечаете. Как это понимать?

— Пятьдесят тонн за три года. Моя вина в том, что я формально проводил инвентаризацию.

— Вы её совсем не проводили, — уточнил Рябинин. — А почему?

— Видите ли, это очень трудно сделать. Практически для инвентаризации базу приходится закрывать: всё масло отпустить потребителю и ни грамма не принимать от дороги. Сводить всё к нулю. Иначе масло не взвесить. Но я уже за ошибку наказан — выговор получил.

Рябинин знал, почему допрос топтался на месте. Он сейчас походил на человека, который стоит на краю болота и тычет в него шестом: куда ни ткнёт, везде хлябь. У Рябинина не было твёрдых вопросов. Бывают такие вопросы у следователя, крепкие и неумолимые, точные. А сейчас он допрашивал вообще, пытаясь получить любую информацию.

— Так кто же украл пятьдесят тонн масла? — спросил Рябинин.

Кривощапов огляделся, но в кабинете больше никого не было. Получалось, вопрос задан ему.

— Это вы мне? — всё-таки спросил он.

Рябинин не удержался от насмешливой улыбки.

— Ах, да, разумеется, мне, — спохватился заведующий. — Откуда же я знаю…

— Странный ответ, — удивился Рябинин.

Заведующий вёл себя так, словно недостача масла только что обнаружена и его спрашивают об этом впервые; словно Топтунов не сидел в тюрьме — фамилии кладовщика он ни разу не упомянул.

— Ничего странного, — ответил Кривощапов, вытирая потные щёки. — Причин недостачи много. Масло могло утечь при технической поломке, могли недополучить…

— Николай Сидорович, а почему вы не отвечаете на мой вопрос? Я спросил, кто украл масло? Или его не крали?

Кривощапов молчал, поглядывая на следователя. И вдруг ответил воспрянувшим голосом:

— Откуда мне знать! Уж если следственные органы вторично разбираются…

Теперь замолчал Рябинин. Но когда заведующий огрызнулся, у Рябинина появилась злость на этого тихого и благополучного человека. Понятно, будь у него крупный завод с громадным штатом — тут можно и не уследить. А то ведь крохотное предприятие, когда всё на глазах. Рябинин не понимал, почему Юрков не привлёк его за халатность. Пусть бы отвечал вместе с кладовщиком, потому что близорукость приносит вреда не меньше, чем воровство. Но близорукость ли здесь?

— Значит, Топтунова виновным не считаете? — спросил Рябинин.

— Почему же… Он лицо материально ответственное, с него и спрос.

Рябинин ждал, не добавит ли он чего ещё. И Кривощапов добавил:

— Я не исключаю, что масло разошлось за три года и по мелочам.

Пятьдесят тонн украдено, арестован кладовщик, идёт следствие, а человек, который специально поставлен государством, чтобы на базе ничего подобного не было, спокойно строит предположения. Только потеет. Рябинин знал такой тип руководителей, для которых главное — переждать. Перепотел у Юркова, перепотеет у него на допросе, перепотеет и свидетелем в суде. Кладовщика осудят, масло спишут, история забудется — и опять он тихо заживёт на своей тихой базе, пока её не ликвидируют и его не переведут на другую, тоже тихую.

— Мог недопоставить поставщик, а мы недопроверили, — раздумывал вслух Кривощапов.

Рябинин видел, что заведующий раздумывает для него, следователя. Да и какие вдруг раздумья, когда делу пошёл третий месяц — уж наверняка всё десять раз обдумано.

— А вы знаете, что однажды человек сорвал замок на баке и чуть не утонул в масле? Правда, это было давно.

— Ну и что? — спросил Рябинин.

— Масло расхищалось.

Видимо, в лице следователя мелькнуло что-то такое, отчего заведующий смутился.

— Я хочу сказать, частично расхищалось, — уточнил он.

— Вы говорили, что помогали Топтунову отпускать масло. А вы один, без кладовщика, не отпускали? — прямо спросил Рябинин.

Кривощапов полез за платком, который застрял в кармане и никак не хотел оттуда вылезать, как и его ответ не хотел появляться на свет божий. Он шарил в кармане суетливой рукой, комкая ткань, или уж рука теперь там запуталась.

— Отпускал, — изумлённо признался заведующий и выдернул платок. — Надеюсь, вы меня не подозреваете?

— Почему скрыли это обстоятельство от следователя Юркова?

— Он не спрашивал… Потом, это бывало не часто.

Казалось бы, заведующий должен не сомневаться в виновности кладовщика — больше красть некому. Но Кривощапов сомневался, он даже внушал следователю мысль, что масло могло утечь другими путями. Что-то мешало ему обвинить Топтунова — уж не совесть ли?

— У вас своя машина? — поинтересовался Рябинин.

— Да. «Жигули».

— У вас и дача есть?

— Небольшая, в садоводстве. Это вы клоните… всё туда?

— Только туда, — заявил Рябинин. — Подпишите протокол.

Кривощапов пугливо глянул на следователя: то ли его смутил конец допроса, то ли он вообще боялся подписывать бумаги. Ручка поставила фамилию вяло, без завитушек — в документах он расписывался не так.

— Подведём итог, Николай Сидорович, — сказал следователь. — Вы от меня что-то скрыли. Это «что-то» не в вашу пользу.

Кривощапов попытался слабо возразить, уже начал, но, стоило следователю взглянуть на него прямо и сурово, он с готовностью замолк.

— Следствие ещё не закончено, — твёрдо сказал Рябинин. — Мой вам совет: не ждите, пока я узнаю сам, без вашей помощи. Соберитесь с духом и расскажите всю правду. До свидания.

Как только заведующий ушёл, Рябинин взял чистый лист бумаги и написал первую цифру: три года. В трёх годах тридцать шесть месяцев. Три месяца отпускных — остаётся тридцать три. Допустим, в месяце двадцать пять дней. Тогда в трёх годах — восемьсот двадцать пять рабочих дней. Рябинин округлил, двадцать пять дней отбросил, потому что не все бывают удачливы. Оставалось восемьсот. Затем он допустил груз, равный весу человека, — килограммов шестьдесят. Умножив восемьсот дней на шестьдесят килограммов, Рябинин даже схватился за очки — получалось сорок восемь тонн. Почти тютелька в тютельку. Выходило, что Кривощапов на своей машине за три года вполне мог вывезти это недостающее масло. Скажем, в двух флягах. Да ещё при таком стороже…

Теперь Рябинин имел представление о базе и о её людях. Пора было допрашивать кладовщика.

* * *
Следственный изолятор находился на окраине города. Рябинин нажал кнопку на кирпично-красных воротах. Тут же открылось окошко и появилось лицо знакомого сержанта, которое едва умещалось в маленьком квадрате. Сержант кивнул — они были знакомы не один год. Поздоровавшись, он всё-таки упёрся взглядом, требуя показать удостоверение, потому что служба есть служба. Как только Рябинин спрятал красную книжечку, Над его головой вспыхнули слова: «Проходите. Дверь от себя». Он толкнул её и оказался в комнате-шлюзе перед другой, точно такой же дверью. Сержант улыбнулся, чем-то щёлкнул, и над дверью вспыхнула другая табличка: «Проходите. Дверь к себе».

Рябинин вошёл в комнату для следователей — большое помещение с полированными столами, ковром на полу, цветами по углам и двумя белыми телефонами. Здесь следователи выписывали требования на вызов заключённых, ждали, а главное, встречались друг с другом и обменивались новостями. Здесь слышались вздохи и носились слова об отсрочках, доказательствах, составах преступлений и статьях кодекса. Стой здесь магнитофон, он бы накрутил сотни метров плёнки интереснейших историй. Но сейчас — конец дня, никого не было.

Рябинин написал требование, отметил его у женщины-старшины и прошёл ещё два шлюза, где процедура с удостоверением и светящимися табло повторилась. В дежурной комнате он получил ключ и пошёл по длинному коридору, с обеих сторон которого темнели частые двери кабинетов-камер. Ему была нужна семнадцатая.

В камере он достал том дела, приготовил бланк протокола допроса и огляделся.

Комната метра два на три, стены в рост человека красиво забраны деревянными панелями, пол из цветных полихлорвиниловых плиток, лампа дневного света, посреди полированный стол и два стула. Обычная, даже современная служебная комната, если бы не высоко в стене, у самого потолка, маленькое прямоугольное окошко с толстыми стальными прутьями; если бы не каменный полусводчатый потолок, если бы не стулья, привинченные к полу намертво.

— Вам придётся подождать, — сказала разводящая. — Топтунов в бане.

На этот случай в портфеле у Рябинина всегда были журналы и газеты.

Через полчаса ввели сутулого пожилого мужчину. Он поздоровался и сел на свой привинченный стул боком к следователю да ещё отвернулся, оставив Рябинину для обозрения затылок. Мужчина не спросил, кто к нему пришёл, зачем.

— Чего же, Топтунов, не интересуетесь, кто я?

— Наверное, следователь, — вяло ответил он, мельком глянув на Рябинина. Его даже не интересовало, почему другой следователь.

— Моя фамилия Рябинин, буду дальше вести ваше дело.

— Ага, дальше, — согласился Топтунов, показывая опять затылок в мелких пересекающихся бороздках, будто его изъела моль. — А мне всё равно, кто его будет вести и куда, — добавил он стенке.

— Кто будет вести, может, и всё равно. А вот куда… — осторожно сказал Рябинин.

— Да всё вы ведёте в одну сторону.

Видимо, Юрков работал с ним без контакта. Рябинин так не умел, он всегда добивался, чтобы подследственный ему верил.

— Я буду вести в законную сторону, — заметил он.

От этой банальной фразы Топтунов даже не шелохнулся.

— У меня была ваша жена.

Топтунов сидел. Только чуть дёрнулось плечо, словно он согнал надоедливую муху.

— Передавала вам привет.

Топтунов никак не показал, что он слышит. Значит, это были ещё не те слова, которые всегда трудно отыскать, не зная человека. Рябинин-то надеялся, что упоминание о жене, о том, что она приходила, всколыхнёт подследственного.

— Ну что ж, — вздохнул следователь, — тогда расскажите, что вам известно о похищении пятидесяти тонн масла.

— Я их не похищал, — сразу отрезал Топтунов.

— А где же оно?

— Не знаю.

— Товарищ Топтунов, — мягко начал Рябинин, осторожно выбирая слова.

Подследственный вдруг резко обернулся и громко спросил:

— Чего-чего?

— Как чего? Я ещё не сказал, — удивился Рябинин.

— Нет, вы что-то сказали.

— «Товарищ Топтунов» сказал.

Кладовщик отвернулся к стенке и начал подёргивать плечами, теперь двумя, словно он сидя танцевал цыганочку. Его затылок и уши малиново налились кровью. Рябинин понял, что тот хохочет.

— Почему вы смеётесь?

— Какой же я «товарищ»? — спросил Топтунов, поворачиваясь.

И тут Рябинин увидел лицо Топтунова: крупное, вытянутое, с большими неяркими глазами и двумя глубокими, как овраги, морщинами-бороздами у рта.

— Лучше бы вы не говорили этого слова, — сказал Топтунов.

Рябинин сорвал с носа очки и стал их тщательно протирать, хотя они были родниково прозрачны, — он испугался, что Топтунов сейчас заплачет. Без очков, при своих минус восемь он уже ничего не видел, а иногда так хочется чего-нибудь не видеть. Смехом, от которого тряслись плечи и малиновел затылок, Топтунов давил предательские для мужчины слёзы. Рябинин никак не ожидал, что словом «товарищ» он сломит то, что безуспешно пытался сломить другими, как ему казалось, более сильными словами.

— Я всю жизнь прожил с этим словом, — сдавленно сказал кладовщик. — Вы правда хотите разобраться?

— Это моя обязанность, — удивился Рябинин.

— Что ж, у следователя Юркова нет такой обязанности?

— Юрков опытный следователь, — осторожно заметил Рябинин.

— Да уж видать, что опытный… Безвинного человека без опыта не посадишь.

Морщинки-борозды у рта стали мельче. Он смотрел на следователя, теперь это можно было назвать взглядом.

— Но ведь масла-то нет, — сказал Рябинин.

— Сынок! — Топтунов рванулся к следователю так, что тот заметно вскинул голову. От этого неожиданного рывка, от этого слова «сынок», от его лица с бороздками, быть может, вспаханными уже в тюрьме, у Рябинина защемило сердце, и он понял, что будет верить кладовщику, уже начинает верить ему. — Сынок! Нету у меня никаких фактов… А масла не брал ни килограмма! Ты глянь на мою жизнь изнутри. Ведь воровал бы — деньги водились бы. Пятьдесят тонн, даже по дешёвке, по полтиннику пустить — и то хапнешь двадцать пять тысяч. А у меня жизнь скромная. Юрков был на моей квартире. Да не в этом соль! Прожил человек полёта лет честно, а потом вдруг — вор. Разве так бывает?

— Случается, — заметил Рябинин.

— Нет, не может так, сынок, случаться. Вор-то постепенно происходит, только ловят его не сразу.

— Где же тогда масло?

— Вот тут моя слабинка. Не знаю, хоть убей. Сколько сижу, всё думаю. Ворошу свои мысли, как семечки в мешке. А ничего понять не могу.

— Может, недополучали от поставщика? — предположил Рябинин.

— Сам получал. Это невозможно, сразу бы спохватился.

— А шофёры-экспедиторы не могли заливать больше?

— Ни в коем случае! Опять-таки сам смотрел.

Рябинин вспомнил, как на одной нефтебазе директор ругал кладовщика за недостачу бензина. Кладовщик оправдывался просто: мол, шофёры потихоньку заливают больше положенного. Это было вполне возможно при громадной очереди бензовозов и неразберихе.

Топтунов на шофёров не сослался.

— Может, инвентаризационная комиссия ошиблась? — спросил Рябинин.

— При мне делали контрольные отвесы.

— Ну, тогда остаются работники базы, — сказал Рябинин, вглядываясь в подследственного. — Например, рабочие?

— Они на моих глазах. Никак не могли.

— Механик?

— Да он и масла не видит. Честный мужик, работник.

— Александр Семёнович, — назвал его по имени Рябинин и весело предположил: — Остаётся один человек — Кривощапов.

Топтунов смотрел на следователя вопросительно — шутит ли?

— Николай Сидорович-то? — даже переспросил Топтунов. — Да он же… Он человек культурный, непьющий. Чего ему воровать, когда сам за базу отвечает?

— Не ответил же, — усмехнулся Рябинин. — Скажите, а он масло без вас отпускал?

— Отпускал, но не столь часто. А что? — Было видно, что Топтунов уже догадался — что. Он смотрел на следователя, будто тот ему сообщил потрясающую новость. И всё-таки сказал: — Я из наших никого не подозреваю.

— Да, — вздохнул Рябинин. — Это вы оставляете мне.

Спрашивая Топтунова, он не только узнавал мнение подследственного. Он проверял его. Будь тот другим человеком, изворачивался бы, оговаривал бы работников, строил бы многочисленные версии — лишь бы переложить вину на других. Топтунов ни о ком слова плохого не сказал.

Рябинин проверял — это после того-то, как поверил ему безоглядно. Сколько в нас сидит людей, кто знает? В Рябинине сцепилось их трое, как углы в треугольнике. Первый человек жил больше интуицией, сердцем и опытом, поэтому мог ошибаться. Он-то и поверил Топтунову сразу. Второй человек жил логикой, доказательствами, статьями. Он тоже старался верить кладовщику, коли не было улик. Третий, сидящий в Рябинине, был из дьявольского племени, ни во что не верящий и сомневающийся во всём. Да, этот третий не верил и двум первым: мало ли случалось обвиняемых-артистов, которые в первый год следственной работы доводили его до сантиментов. Но этот третий люто ненавидел первого, может быть, за то, что сам чаще ошибался.

— А в машине Кривощапова ездили?

— Зачем? — удивился Топтунов. — Я на трамвайчике.

Рябинин решил кончить допрос.

— Постараюсь разобраться, Александр Семёнович, — сказал он. — Постараюсь сделать всё, что смогу.

— Если… старуха придёт… скажите, жив-здоров. Мол, надеется…

* * *
Рябинин нажал кнопку, вызывая охрану. Он решил завтра же назначить на базе повторную инвентаризацию. А вдруг эти пятьдесят тонн окажутся в излишках?

Рябинин считал, что на новую инвентаризацию уйдёт в лучшем случае неделя. Но через три дня Маша Гвоздикина положила ему на стол тощую пачечку сшитых листков с коротким сопроводительным письмом, в котором трест сообщал, что постановление следственных органов выполнено и инвентаризация срочно проведена. Нетерпеливою рукою взял Рябинин акт. В кабинет вошёл Юрков.

— Сергей, ты с ума сошёл? — спросил он, рассматривая его чёрными узковатыми глазами.

— А что такое? — невинно поинтересовался Рябинин, хотя знал, что такое, — Юркову сказали про повторную инвентаризацию.

— Для чего ты её провёл? Сомневаешься в первой?

— Нет, — признался Рябинин.

— Тогда я тебя не понимаю.

— Я сам себя не понимаю, — уклончиво ответил Рябинин.

— Хотя бы посоветовался, — обидчиво заметил Юрков. — Я ведь два месяца варился в этом масле, как пончик.

Он смотрел на акт инвентаризации. Рябинин тоже посматривал — он не хотел читать при Юркове. Нового там могло и не быть. Тогда ненужность этого следственного действия была бы очевидна.

— Акт посмотри, — наконец предложил Юрков.

— Думаешь, посмотреть? — неохотно согласился Рябинин.

Он взял бумаги и начал листать, там глянуть-то надо только на две строчки — об излишках и недостаче. Юрков перегнулся через стол и тоже рассматривал акт.

Рябинин впился глазами в графу излишков, но она была прочеркнута. Лишнего масла на базе не оказалось. Всякий интерес к акту у него пропал. Работа сделана впустую.

— А ты думал, будут излишки? — усмехнулся Юрков, проследив взгляд Рябинина и его задумчивую растерянность. — Переверни на недостачу.

Рябинин перевернул листок. В графе недостачи стояла цифра: 56 тонн. Юрков присвистнул. Но Рябинина увеличение недостачи никак не тронуло, потому что вторую инвентаризацию проводят всегда тщательнее, и цифры получаются более точными.

— Хотя это несущественно, — заключил Юрков, — пятьдесят тонн украл или пятьдесят шесть.

— Посмотрим расшифровку, — вяло предложил Рябинин.

И тут вялость у него сразу пропала. Нет, инвентаризационная комиссия первый раз не ошиблась. Она и сейчас подтвердила, что в момент возбуждения уголовного дела не хватало пятидесяти тонн. Но теперь недостача возросла. За два с небольшим месяца она увеличилась на шесть тонн.

Юрков обежал стол и придвинулся к Рябинину плечом, разглядывая столбцы цифр. Они смотрели долго, даже туповато, соображая, что значат эти новые шесть тонн.

— История, — наконец сказал Юрков.

Он не хотел говорить первым, с интересом косясь на очки Рябинина. Юркова удивила интуиция товарища, который как в воду смотрел, назначая повторную инвентаризацию. Сам же Рябинин ждал всего, но только не этих шести тонн.

— Комментируй, — усмехнулся он, — ты два месяца варился.

— Шайка, — твёрдо сказал Юрков. — Самая натуральная шайка.

Рябинин и сам подумывал о группе. Маслобаза тихая, на отшибе, коллектив небольшой, слаженный, работает давно. Один из шайки сидит, а другие продолжают своё дело. Версия шайки чудесно объясняла и позицию Топтунова: ничего не знаю, никого не подозреваю. И показания заведующего ложились в эту версию хорошо, тот тоже ведь никого не подозревал.

— Теперь масло отпускает Кривощапов, — задумчиво произнёс Рябинин.

— Раньше он воровал вместе с Топтуновым, теперь ворует один, — заключил Юрков.

Рябинин бросил акт на стол:

— Толя, но может быть другое объяснение!

— Какое же?

— Топтунов ни в чём не виноват. Масло исчезает и без него.

— Так и должно быть, — убеждённо сказал Юрков. — Заведующий хочет выручить кладовщика: мол, зря сидит, масло-то утекает. Рассчитано на некоторых легковерных следователей.

Кроме сложности, которую имеет каждое уголовное дело, на этот раз была дополнительная психологическая трудность. За расследованием надзирал прокурор — он был как «око государево». Но теперь за работой Рябинина наблюдало и другое ревнивое око — Юрков, который не сомневался в виновности кладовщика. Если бы Рябинин положил дело на стол прокурору с обвинительным заключением по той же статье на того же самого Топтунова, было бы очевидно, что суд просто ошибся. Тогда бы единичка в отчёте потеряла реальный смысл, оставаясь пустой формой. Все следователи добиваются истины, но они тоже люди со всеми достоинствами и недостатками.

Прежде Рябинин не раз спорил и ругался с Юрковым, не раз его колол своими остротами, которые проникали, может быть, глубже, чем он сам хотел. Но сейчас создалась необычная ситуация, ведь в конечном счёте оба они отвечают за исход следствия.

— Толя, — тяжело вздохнул Рябинин, — Топтунова я выпущу.

Юрков молчал, теребя злополучный акт. Рябинин вздохнул ещё и твёрдо добавил:

— Сегодня же.

— А не спешишь? — уже с досадой спросил Юрков. — Ни в чём толком не разобрался, кражи продолжаются, а ты, как добрый дядя…

Рябинин догадался, что сейчас добавит Юрков. И тот добавил:

— Добрый дядя за чужой счёт.

В случае освобождения кладовщика в отчёте Юркова появлялась ещё одна единичка — в графе освобождённых из-под стражи. Она будет означать, что следователь Юрков незаконно арестовал человека и без всяких оснований продержал его в тюрьме два месяца. За это уже наказывали сурово.

— Толя, пойми, не могу я держать без доказательств человека в камере, — мягко сказал Рябинин, понимая состояние коллеги.

— Ты убеждён в его невиновности?

— Убеждён, Толя.

— Это каким же образом?

— Я его видел.

— Спрашиваю, — Юрков еле сдерживал гнев, — каким образом ты убедился в его честности?

— Я его видел.

Юрков замолчал, не понимая: отвечают ли ему, разыгрывают ли.

— Как ты узнал про его честность? — уже автоматически спросил Юрков.

— Я его видел, — третий раз безнадёжно повторил Рябинин.

— И я его видел! Изворачивается, на вопросы не отвечает…

— И ещё я видел его жену. Конечно, сомнения есть. Но ведь ты знаешь: все сомнения толкуются в пользу обвиняемого.

— Ну ладно, — заключил разговор Юрков, но в этом «ладно» была уже злоба. — Психологией балуешься, а мне неприятности… Прокурору хоть сообщи. Думаю, по головке тебя не погладит.

Он ушёл, оставив Рябинина с неприятным ощущением.

Рябинин сел за стол и отпечатал постановление о немедленном освобождении из-под стражи Топтунова Александра Семёновича. Поставив печать, он решил сам отвезти бумагу в следственный изолятор. У Топтунова предстояло взять подписку о невыезде. И попросить, чтобы тот уже в спокойной обстановке поразмышлял о судьбе масла. Рябинин смотрел в окно на мелькавшие мимо дома, и его мысль тоже бежала всё в одном направлении… Теперь дело становилось «глухим», хоть всё начинай сначала.

Большую шайку он отверг. Во-первых, все семь работников базы не смогли бы длительное время хранить тайну, какие-то сведения обязательно просочились бы; во-вторых, он психологически не допускал, чтобы несколько человек решились совершить преступление во время следствия. Но масло убыло. Или оно где-то утекает в грунт, или его потихоньку похищает опытный и смелый вор, обуреваемый жадностью и уверенный в безнаказанности. Одинокий вор, которого даже некому выдать и у которого есть возможность брать порциями. Например, вывозить на своей машине…

Рябинин подошёл к кирпичным воротам, нажал кнопку и улыбнулся. Он представил картину: Топтунова вызывают в канцелярию и зачитывают бумагу, от которой у того буреет шея, и перед ним загорится табличка: «Проходите. Дверь от себя».

* * *
Высокий парень в резиновых сапогах подходил к воротам маслобазы. На алюминиевые баки нельзя было смотреть — казалось, что от солнца они засветились самостоятельным серебряным светом. В тополях безоглядно галдели воробьи. Пахло тёплой крапивой и мятой.

— Здравствуй, папаша, — сказал он деду, стоящему у ворот, — племянничек пришёл.

— Господи, погодка-то! Мать честная, бабка лесная, — ответил сторож и принёс гостю тот же ящик с яркой наклейкой.

Они сели. Парень наслаждался тишиной, солнцем, травяным запахом и с разговорами не спешил.

— Ещё не работаешь? — спросил сторож.

— При такой погоде, дедуля, работать грех. Да ведь ты обещал устроить! Вот и жду.

Старик неопределённо гмыкнул и хрипло сообщил:

— Живёшь ты, конечно, близко, но трудиться у нас не советую.

— Сам же звал! — удивился парень.

— А теперь не советую, — отрезал дед. — Поскольку наш директор для трудящегося человека есть элемент зловредный.

— Ты же его хвалил!

— А теперь не хвалю, — упрямо заявил старик и обидчиво заговорил: — Вызывает меня к себе и давай глупости говорить. Ты, говорит, Савельев, потерял совесть. Значит, якобы я, Савельев, потерял совесть. Николай Сидырыч, спрашиваю официально, в чём дело и в каком таком направлении. Отвечает: зачем, мол, выпиваешь напитки на посту. Мать честная! Говорю ему: Николай Сидырыч, грех в орех, а ядрышко в рот. Отвечает: уволю, а то масло разворуют. Тогда я ему знаешь что сказанул?

Парень отрицательно покачал головой.

— Я сказал так. Мол, Николай Сидырыч, ежели нужен стрелочник на предмет украденных полёта тонн масла нерафинированного, то так и скажите. Мол, айда, Савельев, в кутузку. Я согласный.

— Пугает, — заключил гость.

— Меня не испугаешь! — неожиданно тонким голосом крикнул старик и закашлялся.

Он кашлял долго, натужно. Отдышавшись, добавил спокойнее:

— Я сам могу его испугать.

— Чем же?

Сторож огляделся. Нигде никого не было. Тогда он наклонился и зашептал:

— Вчерась стою под раскрытым окном, в палисаднике. Жарко. И слышу, Николай Сидырыч в кабинете шёпотом всё, шёпотом. Мол, шесть тонн масла надо спрятать… А? Как это понимать? Так и сказал: шесть тонн надо спрятать?

— Кому говорил-то?

— Этого не знаю. Второй-то молчал. Да я его и не видел. А кладовщика чуть не засадили!

— Расскажи следователю, — без интереса предложил парень.

— Ни в жисть. Посиди-ка, принесу кое-что…

Кряхтя, старик скрылся в домике. Когда он вернулся с бутылкой, гостя на ящике не было. Сторож оглядел территорию мутными глазами, но, кроме бака, ничего не увидел.

— Господи, вот грех-то…

Сторож налил в стакан водки.

— Грех в орех, а ядрышко в рот, — сказал он и выпил.

А инспектор уголовного розыска Петельников был уже далеко.

На следующий день Рябинин спал после воскресного дежурства, поэтому инспектор решился позвонить ему только во второй половине дня. Сонным голосом следователь попросил немедленно доставить директора базы в прокуратуру. Но тот был или в тресте, или в банке, или в управлении железных дорог. Привезли его только вечером.

Прокуратура уже опустела. В кабинете стояла непривычная тишина, поэтому дверца сейфа взвизгнула оглушительно. Кривощапов вздрогнул и уставился на тёмный открывшийся прямоугольник, ожидая, что же вытащит следователь.

Рябинин взял нужную папку, бросил на стол. Захлопнул сейф, может быть, чуть сильнее, чем следовало, лязгнули дверцы о толстую железную боковину. Кривощапов дрогнул рукой — было хорошо видно, как шевельнулся платок, словно на него дунули.

Следователь достал из тумбы стола портативную пишущую машинку, поставил перед собой, нажал рычажок и откинул крышку набок. Лампа, стоявшая рядом, заныла со стеклянным дребезгом. Кривощапов смотрел на машинку, боясь шевельнуться. Скомканный платок лежал на коленях.

В кабинете сделалось тихо. Но тут в вечерней тишине резко зазвонил телефон, как они всегда звонят по вечерам. Кривощапов опять вздрогнул, испугавшись ещё больше.

Следователь снял трубку. Петельников интересовался, доставлен ли заведующий.

— Да, он здесь, — ответил Рябинин, взглянув на заведующего.

Кривощапов дёрнул подбородком и огляделся, будто захотел немедленно выйти из кабинета. Обвислые щёки заходили мелко-мелко, задрожали.

Рябинин ещё ни о чём не спрашивал, но допрос уже начался — он уже шёл.

— Вы уронили платок, — сказал Рябинин.

Кривощапов схватил его, окончательно скомкал и завозил по щекам, которые сделались плоскими.

— Ну, рассказывайте, — предложил следователь.

— Что рассказывать? — встрепенулся заведующий.

— Как украли у вас пятьдесят тонн масла.

— Я не крал, — выжал из себя Кривощапов.

— А кто?

— Не знаю.

— Страшно признаться, — усмехнулся Рябинин. — Теперь ведь на кладовщика не свалить. Вы отпускали собственноручно, и лично у вас не хватило шести тонн.

— Как же…

— Отвечайте: где похищенное масло? — перебил следователь, требуя немедленного ответа.

— Я всё расскажу, — быстро заговорил Кривощапов, вдруг начав шепелявить, — всё расскажу честно, как подобает гражданину, только поймите моё положение. Так получилось, что всё перемешалось. Могу дать честное слово… Недостача масла… Я воспользовался своим служебным положением. Всё расскажу…

«Не встал бы он на колени», — подумал Рябинин, теряя злость. Трусость всегда обескураживает — она всем своим жалким видом просит пощады.

— Если признаться… Скажите, как лучше? — лепетал Кривощапов.

И вдруг Рябинин понял, что, нажми он сейчас посильней, и этот перепуганный человек признается во всём, что надо следователю. Он полностью был в его психологической власти. Так вполне могла родиться следственная ошибка — когда человек на предварительном следствии признается, «покается», а в суде расскажет только правду и будет освобождён от ответственности.

— Надо говорить правду, — спокойно сказал Рябинин. — Это и будет для вас лучше.

— Как начинать…

— А начните с последних шести тонн, — предложил Рябинин.

Кривощапов даже не удивился, что следователь всё знает.

— Последние шесть тонн, — согласно кивнул заведующий. — Качали мы масло… Бак полный, а я не проверил. Кладовщика-то нет, всё самому приходится… По моему недосмотру масло пролилось на землю.

— Дальше.

— Я тогда на допросе про эти недостающие шесть тонн не сказал. Испугался. Думаю, всё равно Топтунову отвечать. Шесть тонн больше, шесть меньше… А меня могли за это снять с базы. Вот пролил… И площадь масляная есть. Мы песком засыпали. Я покажу.

— Дальше.

— Хорошо, дальше, — согласился заведующий, но вдруг спросил: — А что дальше?

— Где остальное масло?

— Не знаю, — искренне сказал он и схватился за грудь. — Честное слово, не знаю, товарищ следователь! Не могу даже предположить. Знал бы, разве сейчас промолчал?

Рябинин и сам видел, что сейчас бы он не умолчал.

— Ну, а кто же? — спросил он, о чём спрашивал и на первом допросе, но теперь шёл другой разговор.

— Клянусь детьми, не знаю! Я грешил на Топтунова. Просто больше некому. Ну посудите сами: я не брал, про себя-то знаю… Рабочие без кладовщика не могли. Ночью масло на контрольных замках. Сторож хотя и пьющий, но не вор. Уборщица и механик отпадают. Кому же, как не Топтунову?

Если верить Кривощапову, а сейчас надо верить, то Рябинин оставался без всякой версии. Теперь даже некого подозревать. Всё придётся начинать сначала. Он ничего не добился, если не считать шести тонн, которые после проверки показаний Кривощапова можно выбросить из недостачи и взыскать с заведующего. И ещё одно выяснилось: после начала следствия вор всё-таки масло не воровал. Всё-таки он испугался.

— Заведующим базой вам работать нельзя, — сказал Рябинин. — Об этом я внесу представление.

— Завтра же уйду по собственному желанию. — Заметив в лице следователя что-то вроде зарождавшейся иронии, он быстро добавил: — Стоимость шеститонн масла оплачу в порядке возмещения ущерба.

Он уже не шепелявил, и страх отпускал его, медленно, но отпускал. Кривощапов понял, что главное он пережил.

— Попрошу вас никуда не уезжать из города, — сказал Рябинин.

У заведующего запоздало дрогнули щёки.

— Временно, — уточнил следователь.

Взять официальную подписку о невыезде он не имел права, поскольку заведующий не был обвиняемым. Теперь перестал быть даже подозреваемым. Приходилось только просить. Кривощапов мог потребоваться в любую минуту.

Рябинин взглянул на часы — без пяти девять. Усталости не было. Он знал, что её не будет до тех пор, пока не пойман преступник. Вот тогда он свалится обессиленный.

— Вас до дому подбросить?

— Нет-нет, — испугался Кривощапов. — Я живу рядом.

Он ушёл боком, точно боялся выстрела в спину. Рябинин отыскал первый протокол допроса и глянул домашний адрес — заведующий жил на другом конце города.

И опять иголки сомнений влились в беспокойный мозг. Возможно, Кривощапов не хотел иметь ничего общего с прокуратурой — даже машиной не захотел воспользоваться. Или тут другая причина. Почему он так легко отказывается от работы и покладисто платит за масло? Ведь большая сумма: по розничной цене около десяти тысяч. А может, это плата за пятьдесят тонн?

Рябинин вяло собрал папки и бросил их в сейф, скрипнув металлической дверцей на всё здание. Эта поющая дверца всем сообщала, когда он пришёл и когда ушёл. Он её как-то смазал, но через день она заскрипела ещё музыкальнее.

Неожиданно в кабинет вошёл прокурор. Видимо, на скрип. А Рябинин-то думал, что он в прокуратуре один.

— Пойдёмте пешочком? Нам вроде по пути, — предложил Беспалов.

Следователь бросил на руку плащ. Они вышли из прокуратуры. Беспалов шёл молча, засунув руки в карманы. Он как-то переваливался с ноги на ногу, словно пошатывался, пока Рябинин не разглядел в этом покачивании такую уж походку, вроде морской. Молчание становилось долгим, уже неловким, но Рябинин считал, что первым должен заговорить старший.

— Погодка сегодня не очень, — сказал Беспалов. — Кстати, как только вы назначили новую инвентаризацию, мне звонили из треста, просили отменить ваше постановление.

— Почему?

— Очень громоздкая и сложная работа. Откровенно говоря, я и сам не понял, зачем вы её назначили.

— Чего ж не отменили? — буркнул Рябинин.

— Я должен верить следователю. Иначе невозможно работать. Должен верить до тех пор, пока следователь не даст серьёзного повода для недоверия. Вы такого повода не давали.

— Юрий Артемьевич, извините меня за бестактность, — сказал Рябинин.

— А, чего там, — беспечно бросил прокурор и махнул рукой. — Знаете, я привык людям верить и привык, чтобы верили мне.

К этому привык и Рябинин.

— Без нужды я в следствие не вмешиваюсь, — продолжал Беспалов. — Да вы, наверное, его знаете лучше меня. Я ведь только года два работал следователем. А то всё помощником прокурора по общему надзору, по уголовно-судебному надзору… И вот — прокурор района.

Рябинин никогда не встречал прокурора, который бы честно сказал, что плохо разбирается в следственной работе. Это был первый.

— Я ведь в молодости работал на заводе мастером. И вот тебе на — прокурор! — засмеялся Беспалов.

Ему хотелось пооткровенничать, рассказать о себе. Рябинин понял это.

— А я до прокуратуры бродил с экспедициями, — поделился и Рябинин. — Коллектор, техник-геолог, техник-геофизик…

— Сергей Георгиевич, а вы считаете себя следователем? Я имею в виду призвание. Вы меня поняли?

Он его понял. Беспалов спрашивал о том, о чём Рябинин спрашивал себя не раз. Теперь его спросил начальник, прокурор района. На такие вопросы существовали однозначные ответы. Сколько он ни помнил очерков или рассказов о следователях, они почти все начинались со слова «призвание». Или кончались этим словом. Рябинин в городской прокуратуре был на хорошем счету. Но сам он считал, что идеалу следователя не отвечает, не таким должен быть следователь.

— Нет, я не следователь, — честно признался он в том, в чем себе-то не всегда признавался. И кому признался — своему начальнику.

— Тогда кто вы? Человек всегда кто-нибудь есть.

— Я бы с удовольствием занимался научной работой.

— Хитрый вы, — засмеялся Беспалов.

— Почему хитрый? — опешил Рябинин.

— Да ведь только тот настоящий следователь, кто способен к научной работе.

Рябинин это предполагал, но никогда бы не рискнул сказать такое на совещании или занятиях — засмеяли бы коллеги. И были бы по-своему правы, потому что следственная работа испокон веков считалась работой оперативной. Рябинин-то это знал. Но откуда знал Беспалов, два года работавший следователем и только что расписавшийся в своей малоопытности?

— Научных способностей ещё мало, — вздохнул Рябинин. — Нужны воля, характер, быстрота, нервы железные нужны… А этого частенько не хватает.

— Этого всегда не хватает, — заметил Беспалов.

Они прошли уже три квартала. Прокурор, видимо, и не собирался останавливаться. Теперь они двигались быстро, у Беспалова только вздрагивали волосы на виске. Он тоже снял плащ и бросил на руку, как Рябинин.

— Вот я давненько ушёл с завода, — признался прокурор, — а тянет. Как иду мимо какой-нибудь проходной, так сердце и поджимает. Вот такие сухари. Был я рабочим и остался рабочим.

И Рябинин сразу понял, на кого же похож прокурор. Почему он не догадался, когда увидел его широкие ладони, крепкие плечи и эту походку с перевалочкой? Теперь Рябинин знал, чем понравился ему прокурор тогда в кабинете — он был рабочий человек.

— Вот кончится мой конституционный срок, пойду проситься на завод, — весело пообещал Беспалов.

— Не отпустят, — убеждённо сказал Рябинин.

Таких прокуроров не отпускали. Казалось бы, парадокс: люди, которые довольны своим делом и считают его призванием, работают хуже тех, которые вечно недовольны собой и работой. Но парадокса здесь не было.

Самодовольный работник всегда хуже недовольного. В этом Рябинин убедился давно.

Жёлтый «газик», обычная патрульная машина с синим огоньком на крыше, сделал на перекрёстке поворот и поехал по их стороне. Теперь и Рябинин смотрел за машиной. Она отклонилась от центра проезжей части и подрулила к ним.

Из кабины вылез Петельников и вяло подошёл. Рябинин насторожился — он хорошо знал инспектора, лицо которого сейчас почему-то было усталым и суровым.

Петельников пожал руку прокурору и глухо сообщил:

— Топтунов сбежал.

* * *
Так Рябинин ещё в людях не ошибался. Тот третий, который сидел в нём, сейчас адски торжествовал, попирая первых двух Рябининых. Его третье «я» злилось и поедом ело всякие интуиции и логики. Юрков оказался прав.

Почему он, Рябинин, не прислушался к словам Юркова и не посоветовался с Беспаловым? Даже с Петельниковым не поговорил.

Не сумасшедший ли он, Рябинин, не псих ли? В камере называл кладовщика «товарищем», а сейчас обдумывает версию о преступной группе с ним во главе. Но он был следователем, поэтому обдумывал преступление. И он был человеком, который может поверить другому человеку.

Они с Петельниковым ехали на маслобазу. На улицах чуть стемнело, но фонари ещё не зажгли. Было десять часов. Поводом для поездки служило пролитое директором масло — нужно осмотреть землю. Но ехал Рябинин не поэтому. Он не мог сегодня спать. Ему требовались движение, работа, действие.

— Что говорит жена? — спросил Рябинин.

— Ушёл чуть свет и не вернулся. Такого, говорит, никогда не было, чтоб он её не предупредил. На маслобазе, она знает, его нет. Плачет.

Когда у следователя рассыпается дело, его начинают мучить сомнения. Не поэтому ли так быстро признался Кривощапов — знал, что Топтунова нет? Этими шестью тоннами пытается снять с себя подозрения… Не в сговоре ли они?

— А документы?

— Паспорта дома нет.

На базе никого не было, кроме сторожа. Он увидел инспектора и онемел.

Масляный участок при помощи фонаря Рябинин нашёл сразу. Земля была аккуратно засыпана песком, но под ним она лоснилась. Петельников привёл с озера двух рыбаков — понятыми. Следователь тщательно всё описал, замерил и составил протокол. Кривощапов не обманул — масла пролито много.

Рябинин рассеянно бродил по территории. От нагретых солнцем труб несло теплом. Пахло землёй и подсолнечным маслом. И какой-то травой, которая пышно росла тут.

— Поднимемся, — предложил Рябинин.

По лестнице из металлических скоб, вваренных в боковую стенку, они забрались на крышу бака. И сразу почувствовали, что попали на высоту. С одной стороны поднимался вал огней близкого города. С другой темнело озеро с далёкими огоньками противоположного берега.

На крыше, кроме закрытого на замок люка, ничего не было. Сухо и чисто, только у люка темнели пятна подсолнечного масла. Рябинин ходил по гулкому металлу. Инспектор стоял у края, любуясь городом. Понятые тихонько переговаривались — они думали, что следователь ищет улики. Но следователь искал мысль, которая…

…Может, он бы его на серой поверхности и не заметил, но тот лежал на тёмном маслянистом пятне. Рябинин взял у понятого фонарь. Светлый комочек, бесформенный, полсантиметра в диаметре… Рябинин подцепил его бумажкой.

— Вот ещё, — показал Петельников.

Но это были уже крошки — такие маленькие, что увидеть их мог только глаз инспектора.

— И вот. — Петельников ткнул носком ботинка в чуть приметный мазок. — А что?

Рябинин только пожал плечами. Он понял недоумение инспектора — ведь не пятна крови и не отпечатки пальцев. Просто у следователя выработалась привычка обращать внимание на всё необычное, та привычка, которая развивается на местах происшествия.

— Какой цвет? — следователь растёр крошку в пальцах.

— Вроде серый.

— Или белый, — уточнил Рябинин.

— В общем, светлый.

— Пожалуй, серый, — решил следователь и понюхал палец. — Интересно, что это такое? Запах вроде карбидного…

— Похоже на извёстку, — заметил Петельников.

— Вроде теста, — сказал понятой.

Экспертиза бы точно обозначила эти белёсые комочки и дала бы список составляющих компонентов. Но следователь хотел знать сейчас.

— Да ведь это глина, — неуверенно предположил Рябинин.

— Конечно, глина, — поддержал другой понятой.

— Самая натуральная кембрийская глина, — громко сказал Рябинин. — Откуда она? База стоит на песке.

— Как откудова? — раздался вдруг хриплый голос.

Все обернулись. Казалось, маленькая сморщенная головка лежала прямо на краю бака. Сторож стоял на скобяной лестнице и наблюдал за ними.

— Да с ботинков кладовщика, — добавил он.

— Поднимитесь, — попросил Рябинин.

Кряхтя, старик влез на бак, подошёл к ним и стал объяснять:

— Топтунов-то, хоть он теперь и не работает, на базу приходил. Всё шастал, смотрел да поглядывал. Я пустил. Всё ж таки работник нашенский, хоть и бывший.

— Ну, а глина-то при чём? — нетерпеливо спросил инспектор.

— А вот и при том. Ботиночки на нём новые, не рабочие, а в этой размазне заляпаны. Да и брюченции, дай бог память, тоже.

Получилось, что перед побегом Топтунов что-то искал. Или прятал. Например, улики, которые до ареста не успел скрыть. И эти улики почему-то связаны с глиной.

— Где же он мог так испачкаться? — задумчиво спросил Рябинин.

— У нас на территории никакой глины, слава богу, нет, — ответил сторож.

— Да на озере её полно, — сказал один понятой.

— Берега-то все глинистые, — поддерживал второй.

— А евонные брюки ещё были по колено мокрые, — вспомнил сторож.

Значит, Топтунов ходил по берегу.

В семь утра Петельников с группой инспекторов и дружинников облазил весь ближайший к базе берег, захватив полосу километра в четыре. Исходили зигзагами сушу, по пояс залезали в воду, на лодках просмотрели всё мелководье — ничего. Выходов кембрийских глин оказалось несколько. При дневном свете она была голубоватой.

Инспектор отпустил оперативную группу и теперь сидел на отшлифованной глыбе крупнозернистого гранита, которая походила на кита, вылезшего из озера. На ногах инспектора белели резиновые сапоги, до колена вымазанные этой самой глиной. Она выступала из воды. Прямо возле кита-валуна её пласт лежал на красноватом песке. Вода выедала его из-под глины, как ребёнок выедает мороженое из-под вафли. Песчаная береговая кромка уходила в обе стороны и, видимо, обегала вокруг озера. Вода на мелководье стояла тихо, без ряби, с едва заметным колыханьем. Прямо у гранита, у ног Петельникова, расплавленно шевелилась огненная тропка, уходящая через озеро до самого солнца, на которую, казалось, можно ступить и идти, пока не сгоришь.

Инспектор представил лицо Рябинина, узнавшего про пустые хлопоты с глиной…

Две девочки собирали гвоздики. Ярко-малиновые цветы стояли маленькими полянками. Инспектор тоже хотел с горя набрать букетик, но отказался — стебли липли к пальцам.

Похрустывая песком, к валуну медленно подошёл проспавший рыбак — маленький старичок, из тех, кто больше любит говорить о рыбалке, чем забрасывать удочки.

— Рыба-то есть? — вяло спросил Петельников.

— Да какая тут рыба у города под носом, — с готовностью подхватил разговор старик, — одна сорная.

Он достал сигареты, закурил, собираясь обсудить вопрос детально. Сейчас инспектор мог и детально — до того ему не хотелось идти в прокуратуру к Рябинину.

— Вчера взял пять ершишек, — сообщил рыбак.

— А берега хорошо знаете? — поинтересовался инспектор.

— Чего ж их не знать… Всю жизнь по ним шастаю.

— А ничего, папаша, интересного не замечали?

Рыбак глянул на инспектора подозрительно. Перед ним на горбе гигантского валуна сидел парень в белой синтетической рубашке с закатанными рукавами, в широком серебристо-синем галстуке, в хороших голубоватых брюках и резиновых сапогах. Рыбаки так не одеваются, для гулянок ещё рано. Бог его знает, что за человек.

Старик бросил в песок недокуренную сигарету.

— Ничего не замечал, — буркнул он, подхватывая ведёрко.

— Вон хорошее местечко для ужения, — Петельников показал на другой валун, поменьше, который далеко выступал в озеро.

— Я там не уважаю, — сообщил уже на ходу рыболов, — там маслицем попахивает.

Петельников съехал с валуна, как с ледяной горки. Девочки с гвоздиками засмеялись и тут же припустили к камню — тоже прокатиться. В два прыжка инспектор догнал рыболова и схватил за плечо:

— Каким маслицем?

У того возмущённо округлились глаза, но рука Петельникова лежала на плече твёрдо, как на металле.

— Каким… обыкновенным, растительным. Не сливочным же.

— А откуда пахнет?

— Я почём знаю! От базы несёт, откуда же ещё…

Петельников отпустил руку. Старик, видимо, посчитал его за ненормального и бросился от озера, громыхая ведёрком. Но инспектор уже его не видел. Разбрызгивая песок, он шёл к другому валуну.

Вблизи камень оказался некрупным, плоским, как дно бочки. Петельников забрался на него и стал нюхать воздух.

Запахов было много. Они смешивались над озером, образуя тот удивительный настой, который зовётся летним воздухом. Несло сырым песком и водой, как обычно бывает у озёр. От недалёких лодок потягивало варом. Пахнуло цветами, потом сосной, мокрым деревом, хотя деревья на берегу не росли — видимо, где-то лежали доски или брёвна. Неприятный запах чуть коснулся носа — дохлая рыбёшка лежала под солнцем. Пахло всем, чем только может пахнуть на озере. Только не подсолнечным маслом. Но старик говорил про масло. С базы запах долетать не мог — далековато, да тогда бы пахло по всему озеру.

Петельников немного побродил по берегу, принюхиваясь, и решительным шагом направился к маслобазе.

В конторе сидел один заведующий. Его бледные щёки плоско обвисли. Он сразу выжидательно замер.

— Разрешите позвонить, — вежливо спросил Петельников.

Кривощапов только кивнул.

— Дежурный! — сказал в трубку инспектор. — Это Петельников. Пришли-ка мне на маслобазу Карая. Да-да, сейчас. — Он нажал на рычаг и весело сообщил заведующему: — Сейчас приедет сам Карай.

Кривощапов никак не реагировал — перед ним лежало заявление с просьбой об увольнении по собственному желанию.

Собаку привезли только после обеда. Карай выпрыгнул из милицейской машины, разминая сильные лапы, — широкогрудый, высокий, чёрный, с коричневыми умными глазами. Он подошёл к Петельникову, встал на задние лапы, передние положил ему на плечи. Карай здоровался. Такой чести удостаивались немногие сотрудники. С другими овчарка была строга и независима.

— Да ты всю рубашку залапаешь, — радостно сказал инспектор, трепля собаку по загривку.

Карай жарко дышал в лицо Петельникова, внимательно прислушиваясь к словам.

— Поработай-ка во славу одорологии[1]. Я на тебя надеюсь.

Карай знал, что на него надеялись. И он старался не подводить. На счету у него задержанных преступников числилось больше, чем у иного инспектора. Он вернул государству имущества на сотни тысяч. Не одному сотруднику спас жизнь, бросаясь туда, где человек бы погиб. Молодой сержант, проводник овчарки, всем говорил, что скоро напишет рапорт начальнику управления милиции, а может, даже министру внутренних дел с просьбой присвоить Караю персональный ошейник, лучше всего золотой.

— Карай! — сказал сержант, и собака сразу поняла, что начинается работа.

Проводник дал ей понюхать тряпку, смоченную подсолнечным маслом, сказал что-то неразборчивое, пошептал на ухо и удлинил поводок метра на три. Карай рванулся вперёд, уткнув нос в землю. Он ринулся по берегу мимо всех валунов. Сержант бежал за ним, уцепившись за натянутый поводок. Собака прытко неслась вдоль берега, убегая всё дальше и дальше. Она отбежала километра на полтора от Петельникова. Затем повернула обратно, вынюхивая песок у самой воды.

Мимо инспектора Карай пробежал, шумно дыша и позванивая ошейником. Теперь он вёл сержанта в другую сторону, к тому валуну-киту, на котором инспектор сидел утром. Но не добежал, повернув на ходу к плоскому камню, где рыбаку мешал запах масла. Походив у инспекторских сапог, Карай подошёл к воде и в раздумье остановился.

— Карюшка, ну, — тихо сказал сержант.

Тот перестал раздумывать, ступил в воду и прошёл метров десять. Мог бы идти и дальше — здесь было мелководье. Карай стоял, разглядывая воду и помахивая хвостом. Петельников даже подумал, не любуется ли собака на своё отражение.

Карай переступил лапами, понюхал воду и зарычал. Петельников бросился к нему. Сзади зашлёпал ботинками сержант. Но перед собакой ничего не было, кроме песка и мелкой воды, сантиметров на десять. Карай догадался, что его не понимают. Он два раза хрипло и стыдливо пролаял — пёс не привык к непониманию, да и лаять не привык. Тогда Петельников наклонился к собаке и стал рассматривать воду под косым углом.

— Молодец, Карай, — похвалил инспектор, распрямляясь.

На водной плёнке расползлось несколько маленьких жирных пятен, как в постном супе. Это было подсолнечное масло — Карай за запах ручался. Значит, прав старый рыбак.

Но откуда оно здесь? Инспектор в недоумении осматривал камень, воду, берег… Да мало ли откуда! Может, база моет свои бочки. Или приезжие шофёры моют цистерны. Или уборщица стирает свои промасленные тряпки. Или пьяный сторож споласкивает бутылки… Да мало ли откуда могут быть жирные пятна, когда невдалеке торчит маслобаза.

Они вышли из воды, отряхивая ноги. Только Карай ничего не стал отряхивать — он неутомимо бросился делать восьмёрки. Поводок зазмеился по песку с лёгким шипом. Сержант опять побежал за собакой, чавкая мокрыми ботинками. Теперь Карай мельтешил подальше от берега. Метрах в двадцати он остановился в сухой траве, откуда торчали только его уши. Петельников подошёл. _ Карай глухо рычал, уткнувшись в стальную плиту люка. Сержант дал команду, пёс сразу успокоился и начал приводить себя в порядок.

Люк казался заброшенным. Вокруг стояли метровые стебли чертополоха и лебеды. А к самой рубчатой плите подступила чуть примятая заячья капуста.

Это место уже прочёсывали дружинники, но, видимо, на люк не обратили внимания. Да и Петельников прошёл бы мимо, а может, и проходил — люк как люк. Но Караю он не понравился, пёс тихо поскуливал, будто хотел что-то сказать и не мог.

Шофёр принёс монтировку. Петельников поддел тяжёлую плиту. Она снялась легко — не заржавела и не заклинилась. Видимо, её часто снимали. Отвалив крышку, инспектор заглянул в люк…

Посреди круглой зияющей черноты стояла г-образная труба, похожая на водяную колонку с навинченной металлической заглушкой. И остро пахло подсолнечным маслом. Петельников бросился на живот и крутанул заглушку. Она пошла свободно. Струя масла ударила в борт люка. Петельников с трудом навинтил заглушку, остановив этот щедрый поток.

Карай и сержант с интересом смотрели на лицо инспектора в жёлтых разводах, как у клоуна. Белая рубашка стала кремово-лоснящейся, жирной, хоть оладьи на ней жарь.

— Пропала рубашечка, — заключил сержант.

— Пропала, — весело согласился инспектор, озираясь.

Теперь механизм ясен. Здесь «тот» наливал масло, скажем, в ведро. Нёс до камня. Шёл к лодке. Сливал товар в какую-нибудь ёмкость. Ходил несколько раз. Потом отплывал. А вот куда отплывал, предстояло ещё искать. И кто отплывал.

— Как у тебя телефон? — спросил инспектор шофёра.

— Нормально.

— Попробуй-ка отыскать Рябинина.

Петельников хотел накатить на люк крышку. Он уже нагнулся. Но Карай снова заскулил, поглядывая на чёрную дыру в земле.

— Ты что, Караюшка? — спросил сержант.

Они смотрели на собаку. И вдруг в короткой тишине послышался стон, тихий, как вздох. Долю секунды они смотрели друг на друга, осознавая этот звук. Он шёл снизу, из-под земли.

Петельников бросился на край люка и опустил голову в темноту. Но тут же вынырнул из-под заглушки, вскочил и страшно крикнул шофёру:

— «Скорую помощь»! Скорей!

Водитель сорвался с места и побежал к машине.

— Кто там? — напряжённо спросил сержант.

— Топтунов, — ответил инспектор, сел на край люка и пропал под землёй.

* * *
В сейфе лежали ещё два дела, тоже достаточно важные. Все инструкции и методики рекомендовали расследовать их одновременно. Да и закон обязывал. Если в производстве было, к примеру, три дела, то утром надо допрашивать об убийстве, в обед о недостаче, а вечером о нарушении техники безопасности. Рябинин трудно переключался с допроса на допрос. Тем более он не мог перейти с одного дела на другое — было трудно оторваться от захвативших мыслей, людских образов и мучивших вопросов; не мог выйти из творческого поиска, пока тот не завершится. Он знал, чем это кончится: приедет зональный прокурор, полистает дела и напишет докладную прокурору города. Тот поморщится, и появится приказ о волоките.

Но сейчас Рябинин думал о другом.

Психология преступника всегда удивляла. Что у того есть совесть, он не сомневался. Совесть есть у каждого, только у некоторых она далеко упрятана. Поражало другое: как человек решался добровольно сунуть свою душу в ловушку, которую могли захлопнуть в любую минуту. Как ходить среди людей, как работать, как воспитывать ребёнка, как спокойно включать телевизор и гасить лампу на ночь… Как добровольно оказаться за бортом, вне людей, в одиночестве. А это состояние нечеловеческое, непереносимое. Пока преступник его переносил. Надолго ли его хватит?

Телефонный звонок показался неожиданным. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, нашли. На берегу люк, масло подаётся под землёй по трубопроводу. Ну, а потом в лодку и на все четыре стороны.

Петельников явно что-то недоговорил, но Рябинин не торопил его.

Этот люк был, как снег на голову. В чертежах и схемах никакого маслопровода не значилось. Но если он был, то пользоваться им мог только один человек.

— Вадим, — наконец сказал следователь, — бросай всё и разыскивай механика.

— Где он работает по совместительству?

— На пивзаводе. Это недалеко.

— Пригласить к тебе?

— Не приглашать, — волнуясь, сказал Рябинин. — А задержать!

— Ага, — тускло подтвердил инспектор.

— Чего ты там недоговариваешь? — удивился Рябинин.

— Топтунова нашли в люке. Без сознания.

Рябинин огляделся в своём кабинете, словно забыл, где находится. Волна жаркой крови ударила в голову, зазвенело в висках, и глаза заволокло таким же жарким туманом.

Петельников понимал состояние следователя.

— Сергей Георгиевич, успокойся, — сказала трубка.

Теперь Рябинин знал, для чего ходил по базе Топтунов. Он искал следы пропавшего масла. Он делал то, что должен был делать следователь. Топтунов хотел показать свою честность. Но кому? Видимо, коллективу. Не ворам же, которые и так про неё знали. Не следователю, который поверил ему при первой же встрече. И Топтунов доказал. Нашёл люк. Проследил маслопровод. Но и его выследили. Уж лучше бы Рябинин оставил кладовщика в камере.

— Ты не мог предвидеть, — сказал Петельников.

Не мог. Но следователь обязан предвидеть всё — больше некому. Парадокс: он сам, собственной рукой, выпустил человека на гибель.

— Как состояние? — глухо спросил Рябинин.

— Тяжёлое, допрашивать нельзя. Но врачи надеются.

Теперь время раздумий кончилось, наступило время действий.

* * *
Инспектор сел в милицейский «газик» и через полчаса был у себя дома. Считается, что работники уголовного розыска имеют безупречный нюх по части всякого криминала. Петельников не знал, был ли у него такой нюх, но вот бессонные ночи он предчувствовал великолепно. Видимо, оттого, что они выпадали частенько.

Такую ночь он ждал и сегодня. Поэтому принял душ, сменил промасленную рубашку и съел довольно-таки крупный кусок холодного мяса, запив его огненным чаем. На всё это ушло двадцать минут.

Теперь он готов к любой ночи.

Рабочий день был в разгаре. Инспектор вскочил в машину, и та понеслась по каким-то объездам. Шофёр уверял, что так короче. План у Петельникова был прост: взять механика на пивзаводе и привезти к следователю. Рябинин наверняка уже ждал, терпеливо и нервно.

Отдел кадров находился радом с проходной. Петельников оставил машину за углом и к заводу подошёл медленной походкой незанятого человека.

Начальника на месте не оказалось. Может быть, и к лучшему. Он пошёл к инспекторам. В большой комнате сидели две девушки. Проще всего было представиться, но он считал, что вытащить красную книжечку всегда успеет.

— Девушки, мне надо отыскать одного человека, — сказал Петельников, поздоровавшись.

— Мы справок не даём, — сразу отрезала та, что была пошустрей и помоложе.

— Почему ж? — невозмутимо поинтересовался инспектор.

— Гражданин, вы мешаете работать, — весело заявила девушка, хотя было видно, что она только и ждёт, чтобы ей помешали.

— Тебя ж никто замуж не возьмёт, — постращал инспектор.

Кадровички прыснули, будто мешавший им гражданин остроумно пошутил.

— Да она второй раз замужем, — объяснила старшая.

— Развитая девушка, — восхитился Петельников.

Кадровички уже смотрели на него мягче. Он никогда и не сомневался в силе шутки и лёгкого «трёпа». Покажи удостоверение — они бы ответили на все вопросы, но ответили бы сухо, замкнувшись и поджав губы. Уж он знал. А сейчас вот шутят.

— Девочки, так как же мне срочно отыскать одного человека?

— А вы зайдите к Ковалёвой, — предложила вторая. — Рядом в комнате. Она старший инспектор и всех знает.

— Спасибо, мои красавицы. Дай бог вам выйти замуж и по третьему разу.

Они опять засмеялись, но уже у него за спиной.

Комната старшего инспектора по кадрам оказалась маленькой клетушкой.

— Здравствуйте, — сказал он. — Вы инспектор Ковалёва?

— Что вы хотите?

Женщина что-то писала на жёлтом картонном листе. Их перед ней лежала целая пачка. Видимо, это были карточки на работников завода. Женщина спешила, даже головы не подняла.

— Я ищу механика Юханова, и вот меня послали сюда.

Теперь женщина голову подняла.

— А зачем он вам?

— Ну, мало ли зачем…

Петельников замялся, стараясь изобразить замешательство: говорить или не говорить…

— Вы же сами ко мне пришли, — строго сказала женщина. — Мы вообще-то не имеем права сообщать сведения о работниках первому встречному…

— Может быть, я его друг и у меня к нему личное дело.

— Откуда я знаю, — возразила женщина, — какое у вас дело.

— Помилуйте, — удивился Петельников. — Я же сказал — личное дело…

— А я ему не посторонняя, — медленно и как-то не совсем уверенно сказала она. — Я его жена.

Петельников помолчал секунды три, но ему показалось, что он закрыл рот давно, с полчаса. Поэтому, начав говорить, он слегка заспешил, пытаясь словами заделать паузу. Да и ничего особенного не было в том, что жена механика работала инспектором отдела кадров.

— Ну, тогда другое дело. Я с третьей нефтебазы. Мы хотим обратиться к нему за помощью, предложить договорную работу. Выгодную, между прочим.

— Садитесь, — сказала Ковалёва.

Инспектор сел.

— Как вы узнали, что он тут работает?

— Я сначала попал на маслобазу, а меня послали сюда. Говорят, тут у него основная работа.

Ковалёва молчала, разглядывая инспектора. Он не понимал, отчего она молчит. Видимо, сомневалась, говорить ли ему про механика.

— Его сейчас на заводе нет.

— Подождать? Или подойти попозже?

— У нас много разбросанных объектов. Он редко бывает здесь. Вам лучше его поймать на маслобазе. Вечером.

— Вечером никак не могу, — с сожалением признался Петельников.

— Тогда идите на маслобазу завтра.

Петельникову механик нужен был сейчас. Он знал, что, напав на след, нужно по нему бежать быстро и неустанно, как бегает Карай. У следов есть много свойств, но самое главное — быстро исчезать. Они выветриваются, смываются, забываются, уничтожаются. Да и преступник начинает чувствовать погоню каким-то шестым или восьмым чувством. И где гарантия, что с маслобазы не видели, как он нащупал люк.

— Ну ладно, — согласился Петельников, — завтра приду на маслобазу.

— Может быть, вы телефон свой оставите?

— Меня днём в конторе не бывает, — вывернулся инспектор и встал. — Тут нужно лично обсудить, без свидетелей. Передайте ему, что завтра вечером буду ждать его на маслобазе.

— Хорошо, — сказала она.

Он попрощался. Ковалёва смотрела ему вслед — Петельников даже обернулся. Женщина как женщина, ничего особенного или подозрительного, что бы заставило оглянуться опытного сотрудника уголовного розыска. Только вот глубоко запавшие глаза на измождённом лице, вроде тех, какие глядят со старинных икон.

Инспектор побродил по коридору. Что-то ему не понравилось. То ли иконные глаза Ковалёвой, то ли далёкие объекты, где находился сейчас Юханов. Петельников опять заглянул к девушкам:

— Ну, спасибо, красавицы.

— Нашли? — спросила младшая, заиграв губами и глазами, из-за которых ей не миновать и третьего мужа.

— Нет, не нашёл, — с готовностью ответил инспектор.

— А кого вы ищете-то?

— Механика Юханова, — сообщил инспектор, который ради этого и вернулся к ним.

— По-моему, у нас такой и не работает, — сказала старшая кадровичка. — Я всех механиков знаю. И не работал никогда.

— Вот поэтому и не нашёл, — улыбнулся Петельников, упираясь руками в верхний косяк двери. — Всего хорошего!

Он быстро вышел от девушек.

Так… Так значит, Юханов никогда на пивзаводе механиком и не работал. Его жена, эта женщина с запрятанными глазами, поставила мужу все нужные штампы и дала нужные справки. Юханов здесь не работал. А где же он бывал днём?

Ситуация изменилась. Теперь надо искать и то место, где Юханов проводил своё дневное время. Кажется, жена ни о чём не догадалась. Но времени у инспектора только одна ночь и утро, раннее утро, когда механик пойдёт туда, где он бывает. Или он сидит дома?

Инспектор почти бегом нёсся к машине — звонить следователю.

* * *
Уже не в первый раз женщина с запавшими глазами шла в прокуратуру. Но мысленно она бывала здесь ежедневно.

В коридоре сидела очередь на приём к прокурору. К его помощникам народу бывало поменьше. Ковалёва спросила последнего, но вспомнила, что ей не на приём, а к следователю Рябинину. Его фамилия осталась в памяти легко.

Она нашла свободный стул и села. Теперь у неё часто уставали ноги. Отдохнув и собравшись с силами, Ковалёва встала и побрела вдоль дверей, высматривая таблицы с фамилиями работников прокуратуры. Нашла нужный стеклянный прямоугольник и стала всматриваться в чёрные буквы, пытаясь представить этого самого Рябинина. Она уже подняла руку, чтобы стукнуть в дверь, обитую черноблестящей синтетической кожей, но вспомнила, что не знает его имени-отчества. Обращаться по фамилии было неудобно.

Ковалёва пошла в канцелярию. Сидящие в очереди подняли головы, потому что кабинет прокурора был за канцелярией.

— Я только спросить, — сказала Ковалёва.

Ей поверили сразу. Она вошла в комнату, где уже была однажды.

Маша Гвоздикина недовольно подняла голову и захлопнула книгу со звучным названием «Криминология». Прокурор разрешал ей заниматься на работе, коли выпадает свободная минута. Он сам кончал юридический заочно, поэтому знал все трудности. Правда, в середине «Криминологии» лежала переводная книжечка в мягкой обложке с ещё более звучным названием «Она перегрызла горло».

— Человек ещё не вышел, — строго сообщила Гвоздикина.

— Я не к прокурору. Скажите, как имя-отчество…

Но тут зазвонил телефон, и Маша схватила трубку, будто та могла взорваться.

— Да, Топтунов в больнице, — она помолчала и добавила: — Пока без сознания.

Ковалёва вежливо улыбалась, но кровь медленно отливала от щёк, выбеливая их такой пудрой, какой не было и у секретаря Маши Гвоздикиной. Улыбка женщины как-то оседала, превращаясь в ухмылку. Глаза смотрели на телефон странно, невидяще. Она качнулась и переступила с ноги на ногу, держась рукой за маленький прямоугольный столик с графином.

Гвоздикина отвернулась к телефону и стала что-то записывать в блокноте, как вдруг услышала за спиной грохот и звон. Она вскрикнула и обернулась…

Женщина лежала между столами. Рядом валялся графин, спокойно булькая длинным горлышком. Гвоздикина смотрела на распростёртую женщину, не в силах к ней подойти.

Распахнулась прокурорская дверь, и в канцелярию шагнул Беспалов.

— Что случилось?

Он тут же бросился к женщине, поднял её голову и резко сказал секретарю:

— Воды!

Маша схватила графин, в котором ещё оставалась вода, налила в стакан и протянула Юрию Артемьевичу. Прокурор действовал решительно: послушал пульс, попытался влить в рот женщины воды, хлопал её по щекам. Через минуту Ковалёва открыла глаза и глубоко вздохнула.

Беспалов подхватил её и усадил на диван.

— Вы больны? — спросил он.

Она отрицательно качнула головой.

— А что с вами?

— Обморок, — тихо ответила женщина.

— Сказали бы, я принял бы вас вне очереди.

— Мне не надо, — через силу сказала женщина.

— Так зачем вы к нам пришли? — помолчав, поинтересовался Беспалов.

Она не ответила. Прокурор терпеливо ждал: не часто во время приёмов граждане падали в обморок.

— Зачем пришли? — чуть настойчивее повторил Беспалов.

В приёмную вошёл Рябинин и хотел что-то спросить у секретаря, но приостановился у дивана.

— Она приходит уже второй раз, — вспомнила Гвоздикина. — Интересовалась делом Топтунова.

— Назовите вашу фамилию, — потребовал прокурор.

— Это жена Юханова, — догадался Рябинин.

— Я пришла сама, — встрепенулась Ковалёва.

— Вы поздно пришли, — холодно ответил следователь.

— Она допрошена? — поинтересовался прокурор.

— Механик жил отдельно, брак не зарегистрирован. Кстати, где Юханов сейчас?

Ковалёва глубоко вздохнула и окончательно обмякла:

— Сбежал. Забрал деньги и сбежал.

Рябинин допросил Ковалёву, которая сразу призналась, что поставила Юханову печать в паспорт. И тут же начала плакать, словно наконец прорвались все накопленные слёзы. Сквозь эти всхлипы Рябинин всё-таки понял главное…

Перед ним сидела одна из тех женщин, которые добровольно становятся тенью мужчины, полностью теряя своё лицо. У Рябинина не поворачивался язык назвать это любовью.

Механик жил на два дома: в своей холостяцкой квартире и у неё. О делах он не говорил. Если спрашивала, то глядел так, что она замолкала. Или уходил, хлопнув дверью. Зачем ему понадобилась печать пивзавода в паспорте — она не знала. Ковалёва даже не знала место его основной работы. Потом дошёл слух, что на маслобазе крупная недостача. А потом Юханов спрятал у неё чемодан с деньгами. Тогда она стала ходить в прокуратуру. Сейчас было некогда разбираться, какова степень её соучастия в краже, — это потом. Он отпустил Ковалёву и теперь ждал проектанта маслобазы, который давно был на пенсии. Рябинин рассматривал пожелтевшие чертежи. Никакого маслопровода в них не было. Не провёл же его механик специально?

Когда привезли старого инженера, Рябинин извинился перед ним за то, что потревожил. Пенсионеру было за семьдесят. Он удивлённо сел перед следователем и долго смотрел на чертежи. Потом заулыбался и радостно глянул на Рябинина:

— Давненько это было.

— Давно, — согласился следователь.

— А что, взорвалось? Или сгорело? — тут же забеспокоился старый инженер.

— Нет, — тоже улыбнулся Рябинин. — Просто я хочу, чтобы вы растолковали мне чертёж.

Старик внимательно разглядывал следователя, светясь белым бескровным лицом. Он был в том философском возрасте, когда человек уже ничего не боится. Но всё-таки лёгкое напряжение в нём чувствовалось. Инженер перевёл взгляд на чертёж, недоумевая, что тут нужно растолковывать.

Он надел очки и смотрел долго и тихо, поникнув над ватманом. Рябинин даже подумал, не уснул ли тот с открытыми глазами. Следователь несколько раз кашлянул. Инженер снял очки.

— Давненько это было, — повторил он.

— Всё ли нанесено на чертёж? — осторожно спросил Рябинин.

Вопроса про маслопровод он пока не задавал — это был бы наводящий вопрос. Инженер опять надел очки и принялся рассматривать чертёж. Он только пожёвывал губами. Рябинин терпеливо ждал, понимая, что старику вспоминать было трудно.

Вдруг тот как-то побежал глазами по краю чертежа и обежал его весь, описав взглядом прямоугольник. Потом отставил бумагу дальше, пытаясь что-то понять издали. Его губы опять зажевали, словно он хотел ими ухватить мысль, которая никак не ухватывалась.

— Что? — спросил Рябинин, не выдержав.

— Нет-нет, просто так.

Следователь уже видел, что не «просто так» — инженер что-то вспомнил, но стал поспешно объяснять технические подробности баковой ёмкости маслопроводов и насосов. Он водил по линиям, и Рябинин терпеливо следил за его карандашом. Наконец, побегав по чертежу, карандаш устало замер.

— Прошу рассказать то, о чём вы вспомнили, — мягко попросил следователь. — Это очень важно.

Инженер помолчал, вздохнул и начал медленно рассказывать, изредка заходясь кашлем:

— Это была, в некотором смысле, позорная история, в которой вроде бы оказался виновным я. Неприятно вспоминать. Сначала планировали подвозить масло по воде и закачивать в баки. Я спроектировал, маслопровод проложили. Оказалось — мелководье. Баржи с грузом не могут подойти. Пришлось вести железнодорожную ветку. А маслопровод списали в убытки.

— Фактически куда он делся? — спросил Рябинин.

— Никуда. — Инженер пожал плечами. — Так и остался в земле. У нас это называется консервацией.

— А пользоваться им можно?

— Элементарно. Открыл задвижку в баке — и пожалуйста.

Рябинин помолчал: действительно, всё было элементарно. Масло само текло в руки — в нечестные руки: бери вёдра и черпай.

— Скажите, — задал последний вопрос Рябинин, — при проверке системы маслопроводов, скажем, инвентаризационной комиссией или технической комиссией… Неужели нельзя было обнаружить эту трубу?

— Конечно, можно. — Он подумал и добавил: — Я уже старый человек и скажу вам откровенно: инвентаризация на маслобазах трудоёмка. Вот и халтурят, делают формально. А этот маслопровод забыт. Кроме меня, никто и не помнит. Да и я-то забыл. Впрочем, один человек о нём должен знать обязательно.

— Механик?

— Механик.

* * *
На следующий день Рябинин пришёл в прокуратуру рано. Как всегда в ожидании какого-нибудь события, он плохо спал ночь — всё думал об этом «масляном» деле. Часов с пяти сон превратился в забытьё. Так и лежал до восьми, покачиваясь на волнах дремоты. Уже не думал, да и о чём теперь думать — оставалось только ждать Петельникова.

Сейчас Рябинин ждал его звонка, ждал, абсолютно ничего не делая, посматривая в окно и листая «Социалистическую законность». Он даже читать не мог. Такое состояние наступало обычно к концу дела. Он удивлялся, откуда организм знал, когда оно кончится. Вот сейчас не осталось сил ни капли — только на последний допрос. Но будь дело нераскрытым, тянись ещё месяц — и силы бы нашлись.

В кабинет вошёл Юрков. Последние дни они почти не виделись.

— Поздравляю, — буркнул Юрков и тяжело сел напротив. — А мне за арест Топтунова — выговор. Строгий.

Рябинин молчал. Утешать он не мог. И не хотел. Юрков потёр щёку, и Рябинин заметил, что тот не брит. Или брит, но кое-как — кустиками. На подтянутого Юркова это было непохоже.

— Переживёшь, — наконец промямлил Рябинин.

Юрков вздохнул и глухо сказал, разглядывая пол:

— Ухожу. Рапорт уже написал.

— Куда?

— Всё туда же, — усмехнулся он. — Как говорят в кадрах, «в народное хозяйство».

— Обиделся? — зло спросил Рябинин.

Юрков промолчал — только криво дёрнулась верхняя губа.

— А зря обиделся. Выговор влепили правильно. Ты человека незаконно арестовал. Ошибся? Ошибся. Я тебя пойму, прокурор тебя поймёт. Но люди не поймут.

— Вот поэтому и надо уходить, — вставил Юрков.

Рябинин знал его много лет. Юрков любил следствие, себя не щадил, пропадал в прокуратуре дни и ночи, провёл много трудных дел и получил не одну благодарность. А теперь допустил ошибку, простительную для человека и непростительную для следователя.

— Нужно сделать вывод, — мягко сказал Рябинин.

— Какой, Сергей?

У Юркова это вырвалось так искренне, что Рябинин уже его жалел.

— Толя… Мне кажется, ты перепутал, вернее, слил два понятия: «следователь сомневается» и «следователь подозревает». Мы должны всегда сомневаться, но мы не должны всегда подозревать. Как это ни парадоксально, но следователь может работать только тогда, когдаон верит людям. Я изобличил механика, знаешь, почему?

Потому что поверил Топтунову, Кривощапову, сторожу, рабочим. Не поверь им — и не было бы дела. Запутался бы.

Юрков слушал, слушал, насупившись, но внимательно. Он сейчас кое-что переоценивал. В таких случаях требуется только участие да умное слово.

Без стука вошёл Петельников и молча протянул им руку.

— Ну, ладно, — сказал Юрков, поднимаясь.

— Так что мы ещё поработаем, — заключил Рябинин и, как только закрылась за ним дверь, спросил инспектора: — Что такой весёлый?

— Топтунов пришёл в себя.

Рябинин понял, что он тоже улыбается.

— А чего разодет? С танцев?

Петельников был в своём лучшем костюме.

— Да, ночку поплясал. Под хорошую музыку — неплохо, — улыбнулся он.

— Всё этот… шейк? Или казачок? Что теперь танцуют?

— Нет, Сергей Георгиевич, танцевал танцы попроще. Краковяк да барыню.

— Познакомился с кем?

— А как же! Для того танцы и придуманы.

— Может, новых знакомых мне представишь?

— С удовольствием. Собирайся, надо проехаться.

— Ну?!

— Можно бы, конечно, тебе и не ехать, но хочется сделать сюрприз. У меня на улице «Волга».

Если Петельников считал, что лучше проехаться, то надо проехаться. Только нечего было прельщать «Волгой» — за тайной Рябинин поехал бы и на лошади. На всякий случай он захватил портфель с протоколами, потому что встречи следователя отличаются от нормальных встреч тем, что иногда их приходится оформлять документально.

Машина сорвалась с места. За рулём сидел Петельников. Рябинин знал, что сейчас начнётся виртуозная езда с обгонами, с превышениями скорости и визгом тормозов на поворотах. Как её называл инспектор — спортивная. Однажды лично начальник райотдела внутренних дел отобрал у него права.

— Будешь лихачить, пересяду на трамвай, — предупредил Рябинин.

— Для лихости у меня сегодня маловато сил, — признался инспектор.

Он был чисто выбрит, но лёгкая синева под глазами и какая-то едва заметная серость на щеках делали лицо несвежим. И всё время щурился, словно его слепили встречные фары. Эти ночные «танцы» даром не проходят. Рябинин не раз замечал, что не спали они синхронно: если инспектор выходил на след, то у следователя начиналась бессонница.

Машина долго ползла по центру — тут и при желании акселератором не поработаешь. Миновав главные улицы, Петельников поехал быстрее. Рябинин думал, что они спешат на маслобазу, но машина пересекала город в другом направлении. Спрашивать он не хотел.

— Надеюсь, Сергей Георгиевич, едем на последнюю встречу, — сказал инспектор. — И точка. Конец.

— Мне ещё вести следствие, — заметил Рябинин.

— Это будет уже тихое следствие.

— Уголовному розыску следствие всегда кажется тихим, — буркнул Рябинин.

— А всё-таки мы ловко с тобой управились, а?

— Нет, Вадим, не ловко.

— Почему? — Инспектор даже отпустил глазами улицу. — Преступник-то у меня на крючке.

— А Топтунов у нас где?

— Ну, Сергей Георгиевич… Розыск и следствие похожи на бой. А в боях бывают и раненые, и даже убитые.

— Бывают, — согласился Рябинин. — Но моя вина ещё и в том, что я увлёкся одной версией — Кривощаповым.

Машина уже бежала по тихим улицам. Старые дома сменились высоченными двенадцатиэтажными башнями, пошли окраины. Центр города оставался неповторимо старомодным, историческим, и люди берегли его. Поэтому вся новая архитектура окружала город высокой зубчатокаменной грядой, которая официально именовалась сухим словом «жилмассив». В новых районах было полно света, простора и тишины. Дома стояли друг от друга далеко, они утопали бы в зелени, не будь такими высокими. По панелям шли редкие прохожие, и не было заторного потока машин, который так раздражал в центре.

Инспектор ехал по широкому проспекту, не собираясь останавливаться. Рябинин не спрашивал. Он любил в машине расслабиться, ни о чём не думать, отдаваясь прелести движения. Струя летнего ветра полосовала правую щёку из бокового окна, и совсем было бы хорошо, не кури Петельников. Дым почему-то метался по машине сине-белёсыми лентами и никак не мог вырваться на проспект, к зелени и синему небу.

Двенадцатиэтажные дома кончились. Город оборвался сразу, как это бывает с новостройками. Машина вырвалась на шоссе. Рябинин понял, что путь предстоит не близкий. Он начал дремать…

Через час они въехали в низкорослый посёлок. Это был райцентр, население которого почти всё работало в городе, тратя на дорогу немало времени.

— Едем дальше? — спросил Рябинин.

— Приехали.

Петельников долго колесил по узким зелёным улочкам. Машину покачивало на буграх. Рябинин одной рукой вцепился в сиденье, а другой — в очки, которые тряски никак не выносили.

Наконец инспектор остановил «Волгу» на берегу небольшой речки у продуктового магазина. Рябинин помнил эту речку по карте — она впадала в озеро.

Они вышли. Петельников кивнул на продовольственный магазин:

— Сергей Георгиевич, сигарет надо купить. Зайдём.

Они поднялись в магазин, довольно-таки крупный для посёлка. Человек пять стояло в очереди, да монтёр копался в проводке. Пахло варёной картошкой и свежим деревом, может, поэтому большой приземистый зал выглядел как-то не по-магазинному.

Они подошли к продавцу, который отпускал сливочное масло.

— А подсолнечное есть? — вдруг громко спросил Петельников.

— Сколько хотите, — сразу сказал продавец и оторвался от жёлтого бруска.

Перед Рябининым за прилавком в белом халате стоял механик Юханов.

Видимо, кровь бросилась в лицо следователю и продавцу одновременно. Юханов немо смотрел из своих прорезей-щёлочек, не в силах оторвать нож от липкого куска. Широкое лицо всё багровело, пока не сделалось синюшно-малиновым. Затем краска вдруг схлынула, и кожа вмиг сделалась жёлтой и тусклой.

Рябинин ожидал увидеть его, но только не здесь и не в такой роли. Он сжимал повлажневшую ручку портфеля и думал в эти немые секунды, почему же он сразу не догадался и не разглядел эти узкие полоски — не разглядел их ненасытного блеска. У него вдруг вспыхнуло непреодолимое желание схватить двухкилограммовую гирю и бить в это широкое и жёлтое лицо до тех пор, пока из него не посыплются десятки и пятёрки.

Юханов не шевелился, вперившись взглядом в нежданных посетителей. Молчала очередь, ничего не понимая.

Подошёл монтёр, который оказался инспектором Леденцовым. Он проворно шмыгнул за прилавок и ловко вытащил нож из рук продавца-механика.

— Значит, подсолнечного масла сколько хотите? — переспросил Петельников.

— Может, завернёте пятьдесят тонн? — горько усмехнулся Рябинин.

— Да он их давно продал, — ответил за Юханова Петельников, — это товар ходкий. Неплохо устроился, а? В магазине один. Сам себе хозяин. Ночью у люка загрузится и по озеру к самому магазину утром доставит.

— Чёрт с ним, с маслом, — громко сказал Рябинин. — Дело наживное. А вот что будет с Топтуновым?

— Тут, надо думать, и денежки с вещичками, — сказал Леденцов, вытаскивая из-под прилавка два чемодана. — Хотел маслица допродать — да на самолёт. Вот ненасытный-то!

Петельников шагнул за прилавок. Они с Леденцовым начали осторожно снимать с Юханова белый хрустящий халат, словно хотели показать всем, что там, под халатом, внутри…

― ШЕСТАЯ ЖЕНЩИНА ―


Пилотка чудом держалась на вершине замысловатой причёски. Стюардесса коснулась её тыльной стороной ладони, словно убеждаясь, тут ли она ещё, достала из сумки зеркальце и рассеянно глянула в него — косметика и волосы были безупречны. Спрятав зеркало, она взяла двумя пальцами чашку кофе и отщипнула ложечкой кусочек торта. Она уже знала, что парень, который смотрел на неё в очереди, сядет за этот столик.

— Свободно?

Стюардесса кивнула. Он тоже взял кофе и торт. Она скосила глаза: как он будет есть? Чайной ложечкой он тоже отщипнул кусочек.

— Я ещё в очереди заметил, что у вас немигающий взгляд.

— Оригинально вы знакомитесь.

— Оригинальность на женщин действует безотказно.

— Хочу вас разочаровать: тут она откажет, — усмехнулась стюардесса.

— Только если вы замужем, — уточнил он.

Ей показалось, что где-то она слышала этот мужской голос с заметным грудным рокотанием. Ну, конечно, у диктора телевидения.

— Мне такие знакомства в воздухе надоели.

— Я буду особый знакомый.

— Чем же?

— Ну, хотя бы тем, что я психолог. По призванию, разумеется. Например, могу угадать, как вас зовут. Тамара, не правда ли?

— С чего вы взяли?

— А я заметил, что сухощавых и чёрных женщин часто зовут Тамарами.

— Плохой вы психолог. Меня зовут Марина.

— Видите! Буква «р» всё-таки есть. Значит, мою теорию нужно уточнить: в именах сухощавых и чёрных женщин обязательно должна присутствовать буква «р». А я — Миша.

— У меня тоже есть теория, — улыбнулась стюардессе, — В именах всех нахальных мужчин обязательно присутствует буква «ш».

— Молодец! — обрадовался он. — Такой остроумной вы мне нравитесь ещё больше. Но можете и грубить. Я понимаю: каждый день высота десять тысяч метров, каждый день за бортом минус сорок, еда наспех, сон урывками…

— Сегодня ночью вообще не спала.

— Отсюда и напряжённый, немигающий взгляд. Да ещё всю дорогу бестолковые пассажиры, которым всегда что-нибудь не так…

— На последнем рейсе старушка прямо измучила.

— …Приставание мужчин, которые считают, что хорошенькая стюардесса входит в стоимость билета…

— Сегодня один тип напился коньяку и лез с разговорами, пока не уснул.

— А после работы… Приятелей много, но эти летучие знакомства надоели. Был муж, оказался никчёмностью, пришлось разойтись. Это так, не спорьте.

— Я и не спорю, — вздохнула она.

— Мне это понятно. Потому что у меня аналогичная судьба.

Она взглянула на него внимательно. Широкоплечий. Тёмные короткие волосы, какие и должны быть у мужчин. Белая рубашка, чёрный строгий галстук, кожаная куртка с полосками молний. Загорелое суховатое лицо и тонкий нос с едва заметной горбинкой. Спокойный ироничный взгляд.

— Вы лётчик?

— Хуже. Я геолог.

— Почему хуже?

— К нам судьба ещё жёстче.

Кофе кончился. И кончилась первая стадия разговора, за которой должна идти следующая, уже иного значения. Но между ними всегда бывает пауза. Стюардесса опять вытащила зеркальце, неспешно посмотрелась и проверила, на месте ли пилотка. Он достал сигарету, приготовил зажигалку и выжидательно молчал. Встали почти одновременно. Геолог пропустил её вперёд и пошёл следом. На улице она остановилась, махнула рукой и неуверенно произнесла:

— Ну, мне туда.

— Марина, — немного грустно сказал он, — я бы мог заявить, что мне тоже туда. Сделаем иначе. Вы отдохнёте, а вечером встретимся. Вы мне нужны — я это чувствую. Может быть, и я вам тоже нужен…

* * *
В августе хороши тёплые вечера: мягкие, уже тёмные, какие-то усталые от летней жары и буйства зелени. Притихла на деревьях листва. Фонари выхватывают кроны своим нереально голубоватым сиянием, и те кажутся громадными водорослями, высвеченными где-нибудь на дне океана. Пахнет поздними цветами и скошенной травой.

Они бродили по бесконечному парку.

— Вы почти всё угадали. Муж попался неинтересный, себялюб и, как бы это сказать… без понимания женщины…

— Мужлан.

— Вот именно, мужлан. Прожили два года. Потом он полетел в одну сторону, а я в другую. Сейчас вроде всё есть: здоровье, молодость, специальность, деньги… А чего-то всё-таки не хватает.

— Я это состояние знаете как называю? Не с кем смотреть на звёзды. Да-да, не спорьте! Вам есть с кем пойти в кино, в театр, в ресторан. Вам наверняка есть за кого выйти замуж. Но вам не с кем смотреть на звёзды. Кто-то хорошо сказал, что все мы копаемся в грязи, но некоторые из нас смотрят на звёзды. Вам не хватает этого «некоторого». И всегда будет не хватать.

Она глянула на него чёрными блеснувшими глазами. Он держал её за руку, словно ничего особенного и не сказал. Под ногами хрустел песок. Голубые кусты и деревья стояли не шевелясь. Над ними горели фонари, заливая всё синевато-зелёным светом. А над фонарями свободно разметнулось чёрное августовское небо, куда она теперь подняла взгляд — там сгрудились крупные дрожащие звёзды.

— Как хорошо сказали.

— Только то, что вы думали.

Казалось, у парка нет конца. Или они ходили кругами. Сидели на безлюдных скамейках и попадали на заброшенные поляны. Он её не поцеловал, не обнял и даже не коснулся руки выше ладони. Только на узких тропинках пропускал вперёд, чтобы полюбоваться стройной фигуркой в коротком платье.

— Работаю старшим геологом в Приморском геологическом управлении. Живу в Хабаровске. Приехал в ваш город, в Геологический институт. Командировка на три месяца. Сижу в фондах, изучаю чужие отчёты. Живу в гостинице. Верите, в первый раз в жизни не поехал в поле. И не по себе. Я не могу, не привык жить летом в помещениях…

Он поднял руку и на ходу сорвал кленовый лист, как срезал сильными суховатыми пальцами.

— Вы ищете полезные ископаемые?

— Геолог не ищет полезные ископаемые, Мариночка. Это обывательское представление. Геолог изучает нашу матушку Землю.

— У вас интересная работа.

— Интересная. В поле чувствую себя прекрасно. Спишь в палатке с людьми, ешь с людьми, в маршрут идёшь с людьми… Но возвращаюсь в Хабаровск, прихожу в свою отдельную трёхкомнатную кооперативную — хоть «ау» кричи. А здесь у меня вообще нет ни одного знакомого человека…

Видимо, она оступилась, поэтому была вынуждена чуть прильнуть к его плечу. Он легко сжал её ладонь и добавил:

— Кроме вас.

Парк неожиданно кончился, и они вышли к главному входу, где городская вечерняя жизнь бросилась им в глаза рекламой, машинами и толпой.

— Нам пора ужинать, — весело объявил он.

— Я знаю за углом молочное кафе.

— Неужели вы думаете, что геологи ужинают в молочном кафе? Какой у вас в городе самый лучший ресторан? «Астория»? Не спорьте!

Она кивнула. Он повернулся к длинному ряду цветочниц и крикнул:

— Тётки, у кого самые лучшие цветы?

Те бросились к ним и окружили благоухающим кольцом. Он набрал громадный букет, который положил ей на руку, как пальто. Небрежно расплатившись, схватил Марину за локоть и потащил к стоянке такси.

— Тут можно и автобусом, — слабо возразила она.

— Я никогда не езжу на автобусах.

В такси она сидела, как невеста после дворца, — до плеч в цветах. Он смотрел на неё сбоку, мял пальцами сигарету и не решался закурить, чтобы не спугнуть благоухания.

— В ресторане я вам что-то сообщу, — пообещал он.

Через десять минут такси остановилось. Он выскочил первым и открыл ей дверцу. Швейцар сделал под козырёк. В вестибюле сидели две девушки с парнями и толпились какие-то иностранцы. Она сразу заметила, как женщины бросили внимательные взгляды на её спутника, который даже здесь выделялся.

Посреди вестибюля он остановился. Марина вопросительно глянула. Он положил руки на её плечи и вдруг сильно прижался, смяв все цветы. Она тут же почувствовала запах одеколона и его крепкие губы на своих губах…

Оторвавшись, он громко сказал на весь вестибюль:

— Марина, я делаю тебе предложение. При свидетелях.

Неожиданные свидетели улыбались.

* * *
От заведующего загсом он вышел минут через пять, улыбаясь сжатыми губами.

— Резолюция есть — через неделю.

— Чем ты его убедил?

— Романтической историей. Геолог и стюардесса. Он в лесах, она в небесах. Я ему сказал: и не спорьте!

Марина засмеялась. Он подхватил её под руку и увлёк на улицу, где остановил первое же такси. Она представила его в экспедиции, лезущего на скалы, сквозь какие-нибудь дебри, через потоки и пропасти. Люди его слушались. Вот и такси сразу остановилось. Видимо, с ним любили работать женщины, которые в наше время стосковались по истинным мужчинам.

Неуёмная радость заколотилась в груди быстрыми сердечными ударами. Марина положила руку ему на колено:

— Миша, кажется, я тебя люблю.

— Невеста и должна любить жениха, — деловито согласился он.

— А куда мы едем?

— На почту за деньгами. Должен быть перевод. Я запросил в бухгалтерии довольно-таки круглую сумму.

— Зачем круглую-то? — хозяйственно заметила она.

— Да ты что, Мариночка?! Во-первых, я замышляю две свадьбы. Одну здесь, для твоих друзей и родственников, а вторую — в Хабаровске. Кольца, платье и тому подобное. А в октябре свадебное путешествие на Кавказ, на бархатный сезон. И не спорь!

Таксист повертел зеркальце, рассматривая их. Его одолевало любопытство. Счастье не горе — всегда притягивает.

— Разреши закурить? — спросил Михаил.

Она запоздало кивнула. Этот вопрос вызывал замедленную реакцию — не привыкла. Он щёлкнул зажигалкой, откинулся на сиденье и мечтательно заговорил:

— Поедем в Хабаровск. Тебе в моей квартире понравится. Знаешь, чем угощу? Настойкой женьшеня…

— На спирту? — не выдержал шофёр.

— На портвейне, — строго ответил Михаил и подмигнул ей. — Товарищ, следите за дорогой.

Шофёр замолк до конца пути.

— Я угощу тебя диким виноградом. Кислятина отменная. Угощу настойкой из пантов. Напою чаем с лимонником. Вместе поймаем на Уссури черепаху и сварим суп. А знаешь, какая глыба хризопраза лежит на моём письменном столе?

Она не знала. Она и хризопраза никогда не видела.

— Это причудливое сплетение зелёного и белого кварца. Представляешь? Не спорь, ты представляешь!

Такси остановилось. Михаил расплатился, и они направились к почте.

— Я подожду на улице, — сказала она.

— Пойдём-пойдём. Привыкай всё делать вместе.

Он подошёл к окошку и спросил перевод. Но ему протянули телеграмму. Михаил глянул на неё, плотно сжал губы и уставился в плакат денежно-вещевой лотереи.

— Что-нибудь случилось? — спросила Марина.

Он протянул телеграмму: «Такую сумму можем выслать только октябре бухгалтер Скворцов».

— Не чертовщина ли, а? — Он скомкал телеграмму и швырнул в корзину.

Она впервые видела его таким: плечи провисли, глаза стали узкими и недобрыми, сухо стянулись загорелые щёки.

Миша, у меня ведь тоже есть деньги.

— Какие там у тебя деньги! — усмехнулся он.

— Тысяча рублей на книжке. Хватит?

Он внимательно посмотрел на неё, что-то прикидывая.

— Верно. На свадьбу здесь хватит. А поедем в Хабаровск, там получу на месте. Маленькая моя стюардесса выручает незадачливого жениха.

— Идём в сберкассу?

— Конечно идём. Времени до свадьбы почти не осталось.

В сберкассе она отдала ему деньги — как-то сразу и молчаливо решилось, что всё организовывать будет он.

Вечером Михаил переехал к ней.

* * *
Через двое суток Марина возвращалась из рейса. Михаил стоял в стороне от людей, прижимая к груди нежно-огненный букет гладиолусов. Самолёт где-то прокатился уже по земле и пропал. Затем выехал из-за ангара, жутко ревя двигателями. И сразу затих. Из тёмного его чрева спускались люди, везли багаж, галдели встречающие…

Когда чуть поутихло, от самолёта к зданию аэропорта двинулась компактная группа людей в синих костюмах с дорожными портфелями в руках. В центре рослых лётчиков легко шла Марина. Перед зданием аэровокзала молодой лётчик подержал её за руку и поцеловал в щёчку. И она побежала к Михаилу, цокая каблуками по бетонным плитам.

Ей показалось, что его губы твёрже обычного. В такси она испытующе ловила взгляд Михаила, но тот молчал, вперившись в затылок шофёра. Потом закурил, впервые не спросив разрешения. При водителе она спрашивать ни о чём не стала.

Как только вошли в квартиру, Марина бросила сумку на диван и положила руки ему на плечи:

— Миша, что-нибудь случилось?

— Ничего, — буркнул он, снимая её ладони.

— Я же вижу.

Он нервно прошёлся по комнате. Закурил вторую сигарету, раз пять безуспешно щёлкнув зажигалкой.

— Миша…

— Что Миша?! — крикнул он, подскакивая к ней. — Ты с одним целуешься или со всем экипажем?

Она облегчённо улыбнулась:

— Глупый, это же дружеский поцелуй. В щёчку.

— В щёчку?! — чуть не взревел он. — Это при всех в щёчку! А что там, наедине, в самолёте?

— Нельзя из пустяков делать выводы…

— Пустяк? Ах вот что — пустяк! — Он почти касался своим носом кончика её носа, глаза в глаза. — Мне ни к чему жена, которая целуется с каждым и всяким!

Она ещё не волновалась. Она даже обрадовалась: значит, любит. И ещё: до сих пор в нём не было недостатков. Это настораживало. Теперь один появился — милый, щекочущий самолюбие недостаточек, который делал Михаила понятнее и ближе.

— Ну какой ты ревнивец… — почти весело начала Марина.

Но он вдруг присел и вытащил из шкафа чемодан. Она безвольно опустилась в кресло. Игривая улыбка, не успев никуда деться, затвердела гримасой. Михаил сорвал с плечиков рубашку, сунул её в чемодан, туда же бросил галстук, щёлкнул замками и надел пиджак.

— Со свадьбой подождём, — зло сказал он и пошёл к двери.

— Миша! — крикнула она, вскакивая с кресла. — Опомнись!

Он уже щёлкал замком. Марина успела добежать и втиснуться между ним и дверью.

— Подумай о своей жизни, — посоветовал он и отстранил её сильной рукой.

Пилотка съехала со своей недосягаемой причёски и бесшумно упала на пол. Внизу хлопнула дверь парадной. Марина даже не успела заплакать.

* * *
Следователь прокуратуры Рябинин сидел в своём кабинете и писал обвинительное заключение. На ум неожиданно пришёл луг — скошенный, безбрежный, в стогах-островах. Рябинин удивился, потому что скошенные луга он считал видениями чистыми, а откуда оно, это чистое видение, когда он думал о преступлении. Он отринул его и стал описывать личность обвиняемого, складывая человеческие плюсы и минусы. Но теперь в мозгу вспыхнул солнечный день, берег песчаной речки, какой-то ивняк, охапка свежего сена… Он мотнул головой и продолжал писать — до следующей картины: мальчишкой бежит за телегой с сеном…

Рябинин удивлённо огляделся. Стол, два стула и металлический сейф. Что и откуда? И растерянно улыбнулся синей пластмассовой вазе, в которой засохли крупные августовские ромашки, источавшие запах сена, детства и внезапной грусти…

Он бросил ручку. Обвинительное заключение нужно писать утром, на свежую голову, — тогда никакие запахи не помешают. Рябинин снял очки и начал протирать медленно и устало, рассматривая на свет круто выгнутые стёкла. Бумажная пыль, настоящая макулатурная взвесь села на них за день — он различал те древесные ворсинки, которые бывают видны в листе плохой бумаги. Сегодня получалась какая-то бумажная работа. День на день не приходится. Завтра может быть происшествие. Оно может случиться и вечером, и через десять минут, и сейчас…

В дверь слегка постучали. Рябинин спокойно надел очки — это не вызов на происшествие. Тогда не стучат.

В кабинет вошла стюардесса.

— Можно с вами… посоветоваться? — негромко спросила она.

— Пожалуйста, — как-то оробело сказал Рябинин.

В воздухе он их боялся: красивых, уверенных, неприступных, впрямь неземных женщин. Впрочем, красивых Рябинин стеснялся и на земле.

Она опустилась на стул прямо, как опустилась бы женщина с корзиной на голове. Причёска, увенчанная пилоткой, даже не дрогнула.

— Я знаю, что пропавшего человека ищут через милицию. Но мне нужно посоветоваться…

Стюардесса замялась.

— Слушаю, — подбодрил её Рябинин.

— Он глупо приревновал. Я люблю. И он меня любит. А не могу его найти. Через милицию нельзя, он же не преступник. Скажите, можно его найти… незаметно?

— Расскажите подробнее. Не стесняйтесь.

Она не стеснялась. Рябинин слушал с интересом. Не только потому, что не хотелось писать обвинительное заключение, — он любил разные жизненные истории. Они все были ему интересны. Не назидательностью и хитросплетениями, а психологией.

Стюардесса кончила рассказывать и руками обтянула юбку на удивительно крупных и стройных бёдрах, которые, казалось, принадлежали другому, более объёмистому телу. И тут же скользнула каким-то касательным взглядом по следователю — заметил ли её ноги? Во время рассказа о геологе такого живого взгляда не было.

— Сколько дней вы провели вместе?

— Это не имеет значения. — Она вскинула подбородок, и причёска качнулась. — Бывает, знакомы годы, а через месяц разводятся.

— Бывает, — согласился он. — Давайте условимся: я говорю и спрашиваю вас, о чём считаю нужным. А вы ничего не утаиваете. Замужем были?

— Да.

Она посмотрела на угол стола, оторвавшись на миг от лица следователя, — не посмотрела, а как-то моргнула в ту сторону. Но на полированном углу ничего не было. Даже уголовный кодекс лежал не там. Что-то её сбило. Когда через миг она глянула на Рябинина, он улыбнулся — снисходительно, понимающе, иронично.

— Два раза, — призналась бортпроводница, и Рябинин понял, что теперь пойдёт откровенный разговор.

— Что же развелись?

— Неудачные попались, — сказала она, словно всё этим объяснила.

— Попались? — удивился Рябинин. — А вы их… не посмотрели?

— Я пришла за советом, а не за моралью, — вспыхнула она.

— А я вам и даю совет. Уверен, что в магазине вы не купите пальто без рукавов. Почему же связываете жизнь с первым попавшимся человеком? Муж — не банка консервов. Он не «попадается». Его выбирают. Сердцем.

— Я вам не верю. Михаил — исключительный человек. Я же рассказала о нём…

Рябинин улыбнулся. Она верила ему — он это видел.

— Вам тридцать лет. Объясните мне сцену в вестибюле. Зачем на людях целоваться и делать предложение?

— Ну, импульсивность, поддался настроению… Это и в кино показывают.

— Как вам могла понравиться такая безвкусная сцена?

Стюардесса задумалась. Рябинин не мог толком понять, красива ли она, — мешала яркая косметика.

— Может, нужно было сходить к сексологу? — неожиданно сказала она. — Говорят, совместимость очень много значит…

— Раньше дураки шли к знахарю, теперь к сексологу, — буркнул Рябинин.

— Что вы сказали?

— Так, пустяки.

Он всегда терял интерес к собеседнику, когда приходилось опускаться на другой уровень понимания. Зато теперь можно сообщить ей правду, потому что щадить было нечего и некого.

— Вы мне что-нибудь скажете? — нетерпеливо спросила она.

— Обязательно. Этот Миша вас не любил и не любит. Он мошенник. Выманил деньги. Инсценировал ревность.

— Вы о нём… уже знали?

— Я узнал только от вас.

— Неправда! — крикнула она низким повелительным голосом, как отдала команду. — Я этого не говорила. Он не жулик!

— Вы так крикнули, будто мы в воздухе и я собрался выпрыгнуть с самолёта, — улыбнулся Рябинин. — К сожалению, правда. Скажите, чем он брился?

— Электробритвой.

— Где она лежала?

— В ванной.

— Когда он брал чемодан, бритву из ванной взял?

— Нет.

— А она там?

— Нет.

— Значит, он её упаковал заранее. Все свои вещи упаковал. Получается, что вроде бы предвидел поцелуй в щёчку.

Она смотрела на следователя широко и неподвижно — так смотрят, когда не видят. Когда думают, отрешившись от всего.

— Зачем же он… ревность придумал? Мог и так деньги забрать.

— Тогда бы вы сразу заявили в милицию. А теперь попробуй докажи, что это мошенничество. Ревность, ссора. А деньги, мол, взыскивайте в гражданском порядке. Впрочем, он уверен, что в милицию вы не пойдёте.

— А я всё жду, — упавшим голосом выдохнула она.

Рябинину захотелось успокоить её. Сказать, что она его не любит, что мужа ещё найдёт, а деньги — дело наживное. Но стюардесса вдруг подобралась и сердито, словно они были в полёте и он не пристегнул ремни, приказала:

— Поймайте его!

Лирика кончилась. Начинались правоотношения — уголовные и гражданские.

— Попробую, — пообещал Рябинин. — Видимо, Михаил Самсонович Приходько — не настоящее имя. Скорее всего, подложный паспорт.

— Поймайте, — повторила стюардесса. — Я хочу глянуть ему в глаза.

Ради этого стоило ловить жулика. Рябинину тоже захотелось глянуть ему в глаза, потому что этот Миша, видимо, был неплохим психологом.

Она встала. С иронией, которой так богат жизненный опыт, она сказала уже от двери:

— Кстати, не каждому дана ваша возвышенная любовь.

— Да, тому остаётся только бракосочетание, — ответил ей в тон Рябинин и взялся за телефонную трубку — звонить инспектору уголовного розыска Петельникову.

* * *
Общественный транспорт Кира не любила. Даже метро, которое за минуты перебрасывало человека с одного конца города на другой, перестало быть удобным. Подключались новые районы, и под землёй стало тесно, как и на проспекте. А машины у отца не допросишься.

Кира выдернула зажатые толпой руки и скрестила их на груди — получалось что-то вроде щита. Видимо, рядом у парня был здоровый портфель, который упёрся ей в ногу, как бревно.

— Убрали бы свой чемодан, — сказала Кира, но её так сдавили, что воздуха для нормальных слов не хватило и она вроде бы прошипела. Ей никто не ответил: неизвестно, чей был портфель, да и убирать его было некуда.

Внезапно она почувствовала за спиной благодатную пустоту. Тут же приятный мужской голос сказал почти в ухо:

— Вставайте сюда.

Её моментально выдавили в кусочек вакуума, который мужчина образовал в углу, перегородив его сильной рукой. Она вздохнула и улыбнулась спасителю. Тот сдерживал напор спиной — она это чувствовала, потому что его кожаная куртка изредка прижималась к ней своими многочисленными молниями.

— В час «пик» ездит только человек, сдавший нормы ГТО[2], — сказал он.

Кира засмеялась. Они стояли лицом к лицу, — Кира была высокого роста. Его глаза насмешливо щурились. Суховатые скулы поблёскивали загорелой кожей.

— Надеюсь, вы до кольца? — спросил он.

Она кивнула. Все ехали до кольца, в район новостроек.

— Не давите спиной, — сказала женщина у него за плечом.

— Мадам, это общественный транспорт, каждый давит друг друга, — ответил он и чуть прижался к Кире. — А вообще-то я знаю магазин, где продаются автомашины.

— Уж больно вы остроумный, — буркнула женщина.

— С машиной тоже много мороки, — заметила Кира.

Он скрипнул курткой, давая девушке больше простора.

— Да ничего, не беспокойтесь, — вежливо отозвалась она, дрогнув стрельчатыми ресницами.

— Вы работаете юным академиком? — предположил он.

Кира только улыбнулась.

— Тогда вундеркиндиха. Играете на скрипке?

— У вас прелестная фантазия.

Поезд встал на кольце. Двери облегчённо распахнулись, и толпа ринулась из вагона, заметно качая его с боку на бок.

Вышли они вместе и поднялись наверх. Он пошёл с ней естественно, словно это само собой разумелось, словно они жили в одном доме.

— Конечно, вы студентка. А машина — папина.

— Угадали.

— Подождите! Сейчас угадаю, на кого учитесь. У вас романтическая профессия. Не спорьте!

— Очень романтическая. На юридическом факультете.

Он замер, а потом в ужасе схватился руками за голову. Кира удивлённо обернулась.

— Женщина-следователь! Женщина-прокурор! Да вы представляете?!

— Я на первом курсе. Ещё и практики не было.

Они пошли дальше.

— Вы посмотрите на себя! Кстати, как вас зовут?

— Кира.

— Миша. Посмотрите на себя. У вас осиная талия, нежная кожа, тонкие кисти, чувственные губы, благородное лицо и наивный взгляд. А видели следователя-женщину? Старомодная кофта, кругозор продавщицы, жаргонные словечки, пошлые шутки, в зубах папироса…

Кира медленно открыла сумочку и достала пачку сигарет:

— Не хотите ли?

Она умело прижала сигарету уголком оранжевого рта. Михаил блеснул зажигалкой и закурил тоже.

— Впрочем, вам идёт курить. Но вам, видимо, всё идёт. Не спорьте! Я даже представляю вас в большом кабинете, в мундире, каким-нибудь следователем по особо важным делам.

— А жаргонные словечки и пошлые шутки? — улыбнулась Кира.

— Вам и они пойдут.

Впереди была канава, прорытая для газопровода. Лёгкая досочка повисла над ней, как над пропастью. Кира неуверенно поставила ногу. Подошва «платформы» казалась толще мостика.

Неожиданно её спутник прыгнул вниз, протянул ей руку и повёл, чавкая глиной.

— Да зачем? — слабо возразила она, заливаясь гордой краской: на них смотрели люди.

Он вылез из канавы, по колено вымазанный жидкой грязью.

— Разве так можно? — Кира расстроенно закусила губку и швырнула сигарету на рыхлую землю.

Михаил только усмехнулся.

— Мой дом. — Она махнула рукой на современного высотного красавца.

— Завтра увидимся? — уверенно спросил Михаил, погребая её маленькую руку в своих широких ладонях.

Она только сомкнула стрельчатые ресницы.

Кира и Михаил сидели в молодёжном кафе. Всю неделю они провели вместе — каждый вечер.

На нём был шоколадный костюм, кремовая рубашка и янтарный галстук. На пальце мерцал перстень с красным, словно ещё не остывшим камнем. Кира сидела, как ромашка: белый брючный костюм, жёлтые волосы занавесили плечи и спину, на груди полыхавшей дугой повисли крупные гранатовые бусы.

— На столах нет свежих цветов, громко проворчал Михаил. — Без них я не могу ни есть, ни пить.

Две пары за соседним столиком разом повернулись.

— А какие твои любимые? спросила Кира.

— Пожалуй, гладификусы.

Она звонко и свободно засмеялась. Он тоже улыбнулся, чуть дрогнув кожей на скулах.

— Ты хотел сказать — гладиолусы?

— Я хотел сказать, что в каждом человеке подразумеваю чувство юмора.

Она слегка порозовела, словно на лицо лёг отсвет гранатовых бус.

Подошла официантка.

— Сухое вино есть? — спросил он.

— Гамза, саперави, рислинг.

— Рислинг какого года?

— Не знаю. Нынешнего, наверное. Шампанское есть.

— Бутылку шампанского, рюмку коньяка…

— Коньяк только в граммах, перебила официантка.

— Слава богу, не в канистрах. Сто граммов. Плитку шоколада, апельсины, виноград, чёрный кофе. Всё.

Соседи теперь следили за ними непроизвольно, потому что всё необыкновенное притягивает.

Михаил взял Кирину руку, посмотрел в глаза и грустно сообщил:

— В прошлом полевом сезоне на Уссури перевернуло лодку. Меня вытащили в двух километрах ниже по течению.

— Бедняжка…

— Кирочка, я чуть не погиб. А осенью провалился в заброшенный шурф. Такая у меня жизнь. Поэтому я должен…

Она не поняла ни мысли, ни оборванности фразы, но больше всего не поняла этой внезапной грусти.

Принесли вино. Раздался глухой выстрел, и шампанское заметалось в бокалах, пробуя вознестись к потолку.

— Выпьем… за сокровенное! — громко сказал он и поцеловал ей руку.

Мальчики и девочки, которые только что выпили под тост «со свиданьицем», окончательно перестали заниматься собой — они учились жить.

Кира чувствовала, что горит её лицо. Краем глаза она видела, как все смотрят на них, — они сделались центром внимания всего кафе. Ей показалось, что Михаил хочет встать на колени, ей даже захотелось этого, и только жаль, что здесь не было всего первого курса юридического факультета.

— Миша, спросила она, пока он не встал на колени, — ты говорил об опасности. Что-то должен…

— Поэтому я должен спешить, — закончил он ту мысль.

— Куда спешить?

— К счастью. А это значит — к тебе, Кира! — звенящим голосом сказал он и поднялся.

Она тоже встала, заворожённо дрожа ресницами в предчувствии чего-то невероятного.

— Любимая, будьте моей женой!

Кира обвела взглядом мальчиков и девочек, как солнце обводит лучами невзрачные комочки-планеты.

* * *
Пузатая чашечка старинного фарфора синевато просвечивалась. Лидия Владимировна взяла её с лёгким костяным стуком — задела перстнями.

— Вы пьёте кофе с молоком? — спросила она.

— Чёрный, без сахара.

— С лимоном?

— Нет-нет. Аромат должен сохраниться первозданным.

Он принял чашку и легонько кивнул. Она поправила синеватые, как мартовский снег, волосы и мельком глянулась в поднос из нержавейки.

— Признаться, мы с мужем находимся в некотором затруднении. Вы знакомы с Кирой всего две недели…

— Да, мы уже давно знакомы, — вроде бы подтвердил гость.

Она вздёрнула тончайшие брови и недоуменно замерла. Он спокойно отпил кофе:

— Лидия Владимировна, вы встречались с теорией относительности?

— Разумеется, — ответила она так, словно встречалась не только с теорией, но и с самим Эйнштейном.

— У меня другой отсчёт времени, Лидия Владимировна. Для вас две недели, для меня — два года. Вы меня понимаете?

— В какой-то степени, — сказала она, не уточняя эту степень.

Будущий зять залпом выпил кофе, отставил чашку и вибрирующим баритоном произнёс, чуть приглушая голос:

— В июне прошлого полевого сезона наша лодка перевернулась на бурной и жёлтой речке Уссури.

— Вы… простудились?

— Простудился? Чуть не погиб! А в июне я загремел в шурф. Четырёхметровый.

— Загремели… куда?

— В яму такую. Весь, с головой.

— Это же опасно.

— Привык. Опасностей у меня бывало столько, что на три романа хватит. Знаете, что противно? Сидишь в мокрой земле, а сверху падают лягушки. Так: плюх-плюх-плюх…

Он растопырил ладонь и проскакал ею по столу до кофейника. Лидия Владимировна отпрянула. Её глаза стали широкими, как у Киры.

— А в августе, можете себе представить, меня скинула на землю кобыла.

— Кто скинул?

— Ну, лошадь женского пола, — уточнил гость.

— Откуда скинула?

— С себя, разумеется.

— Зачем же вы на неё забрались?

— Хотел ехать в маршрут. — Он помолчал и с чувством кончил: — Вот такая у меня жизнь, Лидия Владимировна. Судьба геолога.

Она всё смотрела на него, забыв про кофе. Перед ней сидел тот скромный герой, о котором она могла только слышать или читать.

— Я понимаю, — наконец сказала Лидия Владимировна, — вы жить торопитесь и чувствовать спешите. Но хотелось, чтобы вы узнали друг друга лучше.

Он вскочил и стал ходить по пушистому ковру. Его руки нервно вцепились в борта пиджака и забегали по ним, не зная, куда деться. С лица пропала любезность, словно высохла на задубевших скулах.

— Лидия Владимировна! Вы женщина, вы должны понять! Неужели не бывает любви с первого взгляда?! Как у Пушкина, как у Онегина… Или как у лейтенанта Шмидта. С первого взгляда и на всю жизнь. Разве такая любовь второго сорта? Я сам в неё не верил. Пока не встретил вашу дочь. Я могу ждать год, и два, и три. Но зачем? Я же взрослый человек. Вы отдадите Киру не мальчишке, не проходимцу, а мужчине и человеку. Если хотите, специалисту. Лидия Владимировна! Намного ли вы старше дочери? Вам ли не понять любви?

Она улыбнулась. Глаза сделались маленькими, потерявшимися в чернокрашеных жёстких ресницах, сделались вроде паучков, к которым улыбка погнала сетки длинных и тонких морщинок. И сразу стало видно, что она намного старше дочери.

Он подошёл, гибко склонился, взял её обмякшую руку и поцеловал.

— Вы, Миша, джентльмен, а их теперь так мало.

— Их не мало, Лидия Владимировна, — их вообще нет.

* * *
Через три дня Михаил сидел в той же гостиной, но не за столом, а у цветного телевизора. Он курил и посматривал на свои кремовые ботинки. Напротив, с телефоном на коленях, развалился в кресле Кирин отец. Торшерный свет выжелтил его безволосую голову, и она поблёскивала, как сгущённое молоко. Он смотрел на бледно-розовую рубашку и белый галстук будущего зятя и медленно говорил, словно сомневаясь в сказанном:

— Поговорим без лирики. На месте дочери я спешить бы не стал. Но раз уж она упёрлась, да и жена «за»… Пусть. Я тоже против вас ничего не имею.

Михаил признательно склонил голову.

— Вам тридцать лет. Женаты не были?

— Нет, Сергей Антонович. Не скрою, женщины у меня имелись.

— Ещё бы не имелись, — буркнул Сергей Антонович.

По зелёному полю бегали жёлтенькие и красненькие футболисты, гоняя белый мяч, — телевизор работал без звука.

— Меня… э-э… дорогой Михаил, всякие ваши с Кирой душевные переживания не интересуют. Любовь — это надстройка, которая зависит от базиса. За свою жизнь я убедился: есть базис — есть любовь. Как говорят философы-материалисты, материя первична. Поэтому обсудим базис, так сказать, в широком смысле…

— Сергей Антонович, — с достоинством перебил будущий зять. — Меня Кирин материальный базис ни грамма не интересует. Своего хватает. Никаких выгод я не ищу. Я даже свадьбу могу финансировать.

— Э-э-э! — Сергей Антонович похлопал его по колену и перешёл на «ты». — Не горячись. Я знаю, человек ты обеспеченный. Но я свою дочку хочу видеть королевой. Понимаешь? И свадьбу сделаю, и подарок отвалю дай бог, и всё такое прочее. Но дело в другом.

Он вдруг заметил, что у Михаила одно ухо зелёное. Чепуха: от телевизора, конечно. Но Сергею Антоновичу захотелось, чтобы оно действительно оказалось зелёным — тогда в будущем зяте был бы хоть один недостаток.

— Кира учится. Как ты это дело мыслишь?

— Переведётся.

— Ни-ни. Срываться, ехать в провинцию, да ещё к чёрту на кулички. Ни-ни.

— А что вы предлагаете?

— Менять твою квартиру и переезжать сюда.

— Ни-ни, — сказал Михаил.

На это «ни-ни» Сергей Антонович хотел обидеться: будущий зять его передразнил. Смелый парень. В конце концов, таким и должен быть Кирин муж.

— Поймите меня, — зазвенел на умоляющей нотке голос Михаила, сразу нейтрализуя допущенную вольность, — там я старший геолог, фигура, все меня знают… А приеду сюда? Кто я? Новенький геолог из провинции?

— Да, резон есть, — согласился Кирин отец. И стал поглаживать телефон, как дремавшую кошку. — А командировки к нам бывают часто?

— Каждую зиму месяца на полтора.

— А если жить на два дома? — предложил Сергей Антонович. — Твои командировки, отпуск, её каникулы… Смотришь, полгода набежит. Трудновато, но можно, а? Пока не кончила факультета, а?

— Это мысль, — согласился Михаил.

— Только вот квартира у нас плохонькая. Двухкомнатная, малогабаритка. В одной комнате чихнёшь — во второй свет мигает. Менять бы надо, да вариантов нет.

— Тут я могу помочь, — предложил жених.

— Каким образом?

— У меня приятель в горжилуправлении.

Теперь ухо сделалось розовым — по телевизору показывали закат. Но второе ухо, закрытое от экрана головой, потому что он сидел боком, тоже порозовело. У него горели уши. Сергей Антонович подумал, что жених всё-таки стесняется.

— Приятель поможет… обменять?

— Проще. Вы сдадите квартиру государству, а он вам сделает другую. Не бесплатно, разумеется.

— Само собой. Миша, это было бы неплохо. — Сергей Антонович поставил телефон на торшерный столик и заметно подобрал своё раздобревшеетело. — Если сделаешь, дорогой будущий зятёк, то в качестве свадебного подарка получишь мою «Жигулю»… э-э, моё «Жигуле»… В общем, машину получишь.

Михаил иронично улыбнулся, поигрывая тонкими губами.

— Спасибо, Сергей Антонович, но нам не нужно.

Он так и сказал — «нам».

— Почему же?

— У меня в Хабаровске стоит на приколе белая «Волга».

Сергей Антонович растерянно замолчал. Кашлянув, он погладил лысину и бодро-почтительным голосом, которым обычно разговаривал с ревизорами, предложил:

— А не раздавить ли нам бутылочку коньячка, а? Этак, звёздочек на пять, а?

Михаил вежливо кивнул. Теперь его уши пунцовели.

* * *
Весь день лил какой-то слоистый дождь. То его косые стены занавешивали белый свет, а то он вроде бы иссякал, и тогда на ватном небе проявлялся мутный кружок солнца. Но уже через полчаса догоняющие друг друга полосы опять обрушивались на город. Люди на улицах передвигались короткими перебежками. По асфальту неслись тёплые пузырчатые потоки, вымывая спички и окурки. В квартирах горел свет.

Лидия Владимировна затянула потуже белый пушистый халат и подошла к двери, — звонили нетерпеливо, некультурно.

— A-а, это вы, Мишенька?! — обрадовалась она. — А Кирочка на лекциях.

Он снял ворсистую кепку, торопливо поцеловал ей руку и остался у порога, тяжело дыша.

— Раздевайтесь.

— Сергей Антонович дома?

— Да, приболел немного. Что-нибудь случилось?

— Случилось, — улыбнулся он и, не снимая широкого импортного плаща, направился в большую комнату, где Сергей Антонович гладил на диване сиамскую кошку.

— Здравствуйте, — скороговоркой начал Михаил, — у вас деньги при себе есть?

— Сколько тебе? — удивлённо спросил Кирин отец.

— Тысячу рублей. Лучше — полторы.

Сергей Антонович оттолкнул кошку и глянул на жену — та растерянно опустилась в кресло. Михаил стоял посреди комнаты, и вода капала с плаща на ковёр ручной работы. Он вытащил платок, вытер блестевшее лицо и сообщил:

— Приятель сделал квартиру.

— А-а, — понял Сергей Антонович. — Но ведь надо… посмотреть?

— Он просил решить вопрос сегодня же, — чуть повелительно заговорил жених и достал ключи: — Вот, можем смотреть квартиру.

— Другой разговор. — Сергей Антонович вскочил с дивана, улыбаясь по-родственному. — Сейчас поедем?

— Конечно, Виктор должен сегодня же представить списки в исполком.

— Собирайся, душечка, — приказал жене Сергей Антонович.

— Но я не одета.

— Набрось плащ, поедем в «Жигулях».

Капли плющились о ветровое стекло. По нему бежала водяная плёнка, окривляя дома и светофоры. Сергей Антонович ехал медленно, дёргая машину на перекрёстках.

— А вы человек дела, — обернулся он к будущему зятю.

— Такое время, Сергей Антонович. Вот к этому дому.

— Ого, в центре.

Они вышли под дождь и побежали в парадную. На третьем этаже Михаил достал ключи, открыл дверь, впустил их в квартиру и объяснил:

— Тут жил профессор. Уехал в Новосибирск, в Академгородок.

Супруги принялись осматривать пустое помещение. Длинный, хоть катайся на велосипеде, коридор. Три комнаты, метров по двадцать — тридцать каждая. Кухня, из которой можно было бы наделать пять малогабаритных квартир. Ванна, как у американской кинозвезды, — лошадь купай. Четырёхметровые потолки с лепными украшениями…

— У меня ведь прав на дополнительную жилплощадь нет, — сказал Сергей Антонович пересохшим голосом.

Михаил только усмехнулся.

Лидия Владимировна погладила изразцы над камином и вздохнула:

— Какие у людей квартиры…

— Завтра эта квартира станет вашей.

Она посмотрела на будущего зятя, как на волшебника.

— Так, — деловито сказал Сергей Антонович, — что от меня конкретно требуется?

— Сообщить мне ваши данные и рассчитаться с Виктором. А справки соберёте завтра.

— Едемте в сберкассу. По дороге всё запишете.

Машина отъехала два квартала, когда дождь неожиданно перестал. И сразу ударило жаркое солнце. Задымились крыши и асфальт. Казалось, что погода радуется вместе с ними.

— Дайте полторы, — посоветовал Сергей Антонович. — Таких приятелей надо ценить.

Он остановил машину и трусцой побежал в сберкассу. Вернулся быстро, не дав Лидии Владимировне помечтать вслух о привалившем счастье.

Спрятав пачку денег, Михаил приказал:

— Подбросьте меня к горжилуправлению. — И вдруг весело крикнул: — Кира будет в восторге от новой квартиры! Не спорьте!

* * *
Встретиться договорились у главного здания университета, под часами. Михаил ждал уже минут двадцать, определяя от нечего делать принадлежность студентов к факультету. Всех бородатых относил к физикам. Симпатичные девушки были, разумеется, с филологического, а полные — биологини. Ребят в очках зачислял в философы. Юристы сами заявляли о себе — они прошли гулкой толпой, споря о составе преступления. Высокий мальчик с волосами до плеч наскакивал на такую же высокую девочку с такими же волосами до плеч и с удовольствием повторял: «Где тут субъективная сторона преступления? Ну, где тут субъективная сторона?» Михаил улыбнулся: и эти мальчики-девочки, которые шли кушать мамины обеды, скоро будут разбираться в человеческих страстях и решать судьбы людей?

Кира появилась неожиданно, отколовшись от самой шумливой группки. Она на секунду к нему прижалась и, чуть не обжигая пылавшим лицом, выпалила:

— Девочки из нашей группы хотят с тобой познакомиться!

Видимо, они только что его обсуждали.

— Я не киноартист, — буркнул он и повёл её от здания.

— Ну почему, Миша? — Она капризно выпятила губы и стала похожа на мать, когда та пьёт из прозрачной фарфоровой чашечки кофе.

— Потому что я не космонавт! — отрезал Михаил.

— Ты геолог, много путешествовал, знаешь Дальний Восток…

Он вдруг схватил её за руку, сорвал с места и повлёк в подворотню. Кира чуть не падала, еле успевая переставлять ноги. Свернув в тихий угол двора, за бачки с мусором, Михаил остановился и страшно сказал ей в самое лицо:

— Я не геолог. Я взяточник!

— Как… взяточник?

— Так! Ты разве не знаешь, что мы с твоим папашей дали за квартиру взятку?

— Отец сказал… ты через знакомого…

— «Через знакомого», — зло передразнил он. — Конечно, через знакомого, но за деньги. Твой отец дал мне полторы тысячи, а я знакомому. Всё папаша! Дай, говорит, побольше, таких друзей надо ценить. Старый, опытный, а не мог остановить…

Кира смотрела на Михаила, ничего не понимая. Она впервые видела такую злость на его вежливом и всегда предупредительном лице.

— Пропали деньги? — наконец предположила она.

— Чёрт с ними, деньгами… Хуже! Когда я их передавал, нас подслушали. Виктор уже арестован.

— Ой! — вырвалось у Киры.

— Это какая статья? — мрачно спросил он.

— Сто семьдесят четвёртая. От трёх до восьми…

Он отвернулся. Она прижала сумку к груди и смотрела на него тихо, не мигая. Лицо стало простым и трогательно открытым, словно исчезла с юной кожи ненужная ей помада и пропала та микроскопическая плёнка спеси, которая появляется у недалёких людей от благополучия, сытости, успехов или просто от силы и здоровья.

— А папа… как?

— А папа — соучастник, — злорадно ответил он.

— Миша… что же делать?

Её глаза уже начали стекленеть слезами.

— Ну ладно, — попытался успокоить он. — Если Витька заложит, то уж я-то буду молчать. Отца не выдам.

— Тебя же посадят!

— А так посадят и отца, и дочку с факультета выпрут.

Он помолчал, о чём-то раздумывая, и деловито спросил:

— Сколько идёт следствие?

— До двух месяцев.

— Два месяца встречаться не будем. Ни звонить, ни писать. Если меня и загребут, так чтобы не вышли на вас. А потом я дам о себе знать. Понятно?

Кира кивнула. Она ещё никак не могла взять в толк, что случилась беда, что жених исчезает и свадьба отменяется. А что сказать в группе, где все девчонки ей завидовали и напрашивались на свадьбу, — она выходила замуж первая? Кира ещё надеялась на какую-то ошибку, розыгрыш или, в конце концов, на кошмарный сон, от которого можно избавиться, проснувшись. Она оглядела Михаила с ног до головы и только теперь увидела, что он без букета — впервые пришёл на свидание без цветов. Она заплакала.

— Любимая! — Михаил обнял её, начал целовать. — Ничего, всё обойдётся. Потерпи два месяца. Если не посадят, то увидимся.

— Я буду ждать любой срок, — всхлипнула она.

— Ага, — согласился он и, посмотрев на крыши, быстро сказал: — Пора. За мной могут следить. Выходи первая.

Она пошла со двора, оглядываясь, пока не скрылась под аркой. Минут через пять вышел и он. Кира стояла на той стороне улицы. Он махнул ей рукой и легко зашагал к людному проспекту.

Пройдя квартал, Михаил осмотрелся. Нашарил в кармане отмычку, которой открывал пустующую квартиру в тот дождливый день, и бросил её в урну.

* * *
Петельников распахнул дверь и остановился в проёме, выжидая.

— Смелей-смелей, — сказал он кому-то в коридоре.

Порог переступила крупная девушка. Рябинину бросились в глаза открытые плечи и кулон из плавленого янтаря, который подсолнухом желтел на белой коже. Лицо увидел потом.

— Сергей Георгиевич, — сказал Петельников, — эта девушка ищет парня: плотного, смуглого, с орлиным носом, геолога, любит повторять «не спорьте», зовут Михаил Приходько.

— Садитесь, — предложил Рябинин.

Она села, скрипнув кримпленовым платьем и заговорив низким голосом:

— Не понимаю, чего всполошились. Я пришла к дежурному, он послал в уголовный розыск, а теперь вот в прокуратуру.

Рябинин поправил очки, которые вечно стремились съехать на кончик носа. Инспектор сел, как всегда, сбоку; как всегда, вытянул свои длинные ноги и, как всегда, выкатил на свидетельницу чёрные глаза.

— У нас к вам несколько вопросов, — доброжелательно сказал Рябинин. — Давно с ним познакомились?

— Месяца полтора ходим.

— Куда ходите? — не понял он.

— Ну, встречаемся. А что — убил кого?

— Обязательно убил. — Рябинин улыбнулся. — Как вас зовут?

— Вера Былина.

— Где работаете?

— На мясокомбинате.

— Кем?

Она помолчала. Рябинин знал, в каких случаях не сразу отвечают: когда тунеядствуют или стесняются профессии.

— Инспектором, — нехотя призналась она.

— Коллеги, значит, — пошутил Петельников.

— Инспектором кадров? — переспросил Рябинин.

— Нет.

Дальше уточнять он не стал, щадя её самолюбие.

— Инспектируешь-то кого? — уточнил Петельников.

— Коров по ночам. — Она попыталась улыбнуться, но шея и плечи слегка порозовели.

Видимо, Былина работала на мясокомбинате ночным сторожем.

— Правильно, — заметил её смущение Петельников. — Всех надо инспектировать — и людей, и коров.

Рябинин поморщился. Предстоял деликатный разговор. Свидетельницу нужно было располагать к беседе, а не сковывать неприятными для неё и второстепенными для них вопросами.

— На той неделе я обедал в вашей столовой, — сказал Рябинин, который ни разу там и не был, а только о ней слышал. — Мяса наелся от пуза.

Она улыбнулась: оказывается, человек в строгих очках говорит простым языком, любит мясо и бывает на её родном комбинате — не совсем чужой человек.

— Работать с коровами да мяса не поесть, — заметила Былина и тут же спохватилась: — Я ведь техникум пищевой промышленности кончила. Сторожем временно, пока место не освободится.

— Расскажите о Михаиле подробнее, — перешёл он к делу.

— Чего подробнее… Познакомились, встречались. Мне ведь тоже охота зацепиться в жизни…

— Как зацепиться?

— Замуж-то выйти. Он сам предложил. Давай, говорит, жизнь завяжем тугим узлом.

— Вы его… любите? — спросил Рябинин, не совсем уверенный, что нужно об этом спрашивать.

Петельников сразу шевельнулся. В отличие от следователя он считал, что для каждого человека есть свои вопросы.

Но этот вопрос был для любого человека.

Вера Былина на минуту задумалась: она быстренько оценивала, любит ли Михаила.

— Когда любят — не задумываются, — не вытерпел Рябинин.

— Товарищ следователь, ну какая любовь в наше время? — Она попыталась прожжённо улыбнуться.

Он видел, знал, что это не её мысль, а тех житейски разворотливых людей, для которых любой романтический порыв не стоит палки копчёной колбасы. Но теперь эта мысль стала её собственной, впиталась легко, как всё никчёмное. Теперь она за эту пошлую мысль отвечала.

— Какое такое время? — спросил Рябинин суше, чем хотел.

— Такое, современное.

— Собирались замуж без любви?

— А мы с ним обоюдные.

— Как «обоюдные»?

— Похожие, значит, — объяснил за неё Петельников.

В этом Рябинин сомневался. Впрочем, Михаил мог перевоплотиться и в «обоюдного».

— Да и какая там любовь, когда была замужем! — вздохнула Былина.

Он не раз слышал мыслишку, что побывавшая замужем женщина любить уже не может.

— Разошлись?

— Конечно. Не муж попался, а конституция: как сказал, так и должно быть.

Опять «попался». Иногда Рябинину становилось жаль этих девочек, которым всё было в жизни отпущено. Им объяснили строение атома и Вселенной. Им выдали дипломы и свидетельства. Их обучили интересным специальностям. Спокойствие и сытость дали им рост, стать и красоту. Одели в синтетически-модные одежды и увешали кулонами. Поселили в современные квартиры с телевизорами и магнитофонами. Но им нигде не объяснили, что такое любовь. Им забыли сказать, что именно наше время — время любви.

— Что у вас произошло с Приходько?

— Поругались. Из-за глупости всякой. Он свои камни любит. А я обозвала его камнелазом. Или камнедуром. Обиделся и ушёл. В гостиницах найти не могу.

— Он деньги у вас… забрал? — осторожно спросил Рябинин.

— Что вы! Честный, каких мало.

Жёлтая чёлка, блестящая, как её кулон, возмущённо дёрнулась. Узкие глаза смотрели насмешливо: мол, следователи всюду ищут кражи да убийства.

— Какая заступница, — улыбнулся Рябинин.

— А как же? Убедилась. Мне от матери достались бриллиантовые серьги. Восемьсот рублей стоят. Квиток ювелирторга хранится. Пошли мы с Мишкой в парк на танцы: забеспокоился, что потеряю их или шпана какая выдернет. Снял и спрятал в бумажник. Я и забыла про них. Так он на второй день звонит, чтобы не беспокоилась. Через два дня встретились — вернул.

— Они целы? — не унимался Рябинин.

— Да что вы, товарищ следователь! Они даже со мной.

Былина щёлкнула замком, пошуршала и вытащила из сумки пластмассовую коробочку. Рябинин открыл её.

Серьги были сделаны в виде миниатюрных цветков, ландышей или колокольчиков. Венчики из платины, вместо тычинок-пестиков дрожали бриллиантики. Рябинин с интересом разглядывал драгоценности — даже лупу достал.

Петельников сидел молча, придерживаясь строгого правила не вмешиваться в допрос следователя, пока тот не попросит.

— Красивые вещички. — Рябинин вернул серьги. — Я запишу кое-что.

Он начал писать протокол допроса.

— Вы его найдёте? — спросила Былина у инспектора.

— Обязательно, — заверил тот. — Мы убийц ловим, а вашего Мишу… Вот приходит вчера в отделение женщина: «Товарищ дежурный, муж пропал. Прошу, не ищите его, окаянного».

Она засмеялась.

— Я вас ещё вызову, — предупредил её следователь.

Былина подписала листки, попрощалась и ушла.

Петельников расстегнул пиджак и с удовольствием закурил. Его тёмные глаза утратили тот сверлящий напор, каким он давил сбоку на девушку. Расслабился и Рябинин.

— Ну, будем ловить? — предложил он.

— Будем, — согласился инспектор, который за этим и пришёл.

— Начинай.

Петельников встал и подошёл к окну, чтобы пускать дым в форточку, — хозяин кабинета не терпел курения.

— Всех Приходько, все геологические организации, геологический факультет, Горный институт, гостиницы, загсы я проверил. Всё отработано и в Хабаровске. Ничего.

— Давай версии, — предложил Рябинин.

— Видимо, он местный, не гастролёр, старается не «наследить».

Следователь согласно кивнул и добавил:

— Не надо искать по всей стране.

— Он ездил в экспедиции, знает геологию, со стюардессой говорил о проблемах, о картировании, о шлифах и тому подобном. Видимо, он действительно геолог с высшим образованием.

Рябинин вскочил и возбуждённо подошёл к окну.

— А вот и нет, — по-мальчишески обрадовался он. — Сейчас ты заберёшься к чёрту на куличики. Геологические организации проверены. Если он геолог, то, выходит, приезжий?

— Возможно, — согласился инспектор.

— Геологи — люди обеспеченные. Интересная работа, наука, высшее образование… Нежизненно, чтобы нормальный человек сменил всё это на мошенничество. Только опустившийся пьяница. Приходько — не такой.

— Значит, поездил в экспедиции рабочим.

— А вот и нет, — опять вроде бы обрадовался Рябинин. — Для рабочего, даже техника, он слишком геологически эрудирован. Смотрел шлифы, умеет картировать…

Петельников задумчиво уставился на улицу, забыв про сигарету. Рябинин тоже смотрел на тополя, которые отяжелели от своих широких листьев. Лето кончалось. Уже появились астры. Пора в отпуск. Кончить дело этого мошенника — и в отпуск.

— Молодой человек, знающий в какой-то степени геологию, ездивший в экспедиции, но не рабочий и не геолог, — суммировал Рябинин, отогнав размягчающие мысли об отпуске.

— Студент, — предположил Петельников.

— Ты их проверял.

— Отчисленный?

— Ага.

— Завтра же займусь, — чуть помедлил инспектор, уже загораясь новой версией. — Эпизодов маловато. Только один, со стюардессой. У Былиной-то всё цело.

— Я думаю, не все потерпевшие к нам обращаются.

Рябинин смотрел на улицу. Казалось, там шли одни женщины. Плывущими по асфальту походками, с приталенными фигурами, в ярких солнечных нарядах — красивые и нежные. Одни женщины. Очень много женщин на улице, в городе, в мире. Уж только поэтому стоит любить единственную.

— Красивые попадаются, — сказал Петельников.

— Все женщины красивые, Вадим. Ты присмотрись.

Они ещё помолчали. Инспектор вспомнил про сигарету и щёлкнул зажигалкой.

— Вот говорят, — задумчиво сказал в стекло Рябинин, — что у следователей с годами черствеет сердце. А у меня вроде наоборот, жалостливым становится. Даже сентиментальным. С чего бы?

— Мудреешь, Сергей Георгиевич.

— Вот и сегодня эту Былину пожалел. Не сказал. Придётся, конечно. Он ей вместо бриллиантов вставил стёклышки.

* * *
Пришло бабье лето. Днём на город ложилось нежаркое солнце. Небо выбеливалось, словно растворяло кучевые облака в своих высоких сферах. Рано смеркалось. Но асфальт и дома ещё долго оставались тёплыми, согревая улицы.

Сзади застучали каблуки. Он скосил глаза: догонявших женщин Михаил опасался. Девушка поравнялась и прошла. Она просто спешила. Да и видел он её впервые. Михаил чуть прибавил шагу: его заинтересовала тонкая гибкая фигура и красные волосы, рассыпанные по зелёному платью. Девушка несла сетку с маленькими дыньками. Их было килограммов на пять, но она почти не сгибалась.

Вдруг ручка сетки выскользнула, и дыньки покатились по асфальту. «Сглазил», — подумал Михаил и бросился собирать. Он поймал четыре, пятую поднял какой-то солдат. Михаил медленно уложил их в сетку и глянул девушке в лицо. В сумерках цвета глаз не разобрал — вроде бы зелёные, как и платье, — но они показались ему какими-то острыми, смелыми. «Официантка», — определил он, отбирая у неё сетку.

— Разрешите помочь?

— Мне на Лесной проспект, — предупредила она.

— Подумаешь, всего два квартала.

— Несите, если делать нечего.

Голос был глубокий, сильный, привыкший повелевать.

— Делать мне действительно нечего. Чем прикажете заняться командированному в чужом городе?

— Нечем, — согласилась она. — Только женщинам дыни таскать.

— А вы жизнелюбка, — заметил Михаил.

— Точно. Я сегодня золотые часики потеряла: ушко протёрлось. А я шучу.

— Значит, вам легко даются деньги, — назидательно сказал он. — Вы, наверное, директор завода?

— Только не завода, — улыбнулась она.

Ей было лет двадцать восемь. Рассмотреть лицо мешали волосы, которые зашторивали её сбоку. Она откидывала их дугообразным движением головы — как крылом взмахивала.

— Сейчас угадаю. Ресторана?

— Долго угадывать. Магазина «Ковры».

— Неплохо. Кстати, вчера по радио слышал такое объявление: «Магазин „Ковры“ свободно продаёт половики». Не ваш ли магазин?

— Сами придумали?

— Ну что вы! Я же командированный. Делать мне нечего. Лежу в номере и слушаю объявления. «В магазин № 8 поступили мебельные гарнитуры пятьдесят второго размера».

— Вы тоже жизнелюб. Давайте ещё объявления.

— Пожалуйста. «Дорогие телезрители! Перед вами выступал вокально-инструментальный ансамбль „Поющие чайки“, а не „Поющие чайники“, как было объявлено ранее».

Она засмеялась чуть не на всю улицу.

— Могу ещё, — разошёлся он. — «Уважаемые телезрители! По вине редакции передача о семейной жизни гражданина Тебякина ошибочно шла под названием „В мире животных“». Кстати, меня зовут Михаил.

— Светлана. А вы кем работаете? Знакомиться так знакомиться.

— Я разведчик.

Она насмешливо выглянула из-за волосяных шор.

— Недр, разумеется, — уточнил он.

— Ну, я пришла, товарищ разведчик недр. Вот мой кооперативный.

Светлана забрала сетку. Он придержал её локоть:

— Вы спешите? Дома муж? Дети? Пожилые родители?

— Да нет, одна живу.

— Неужели я не заслужил куска дыни? — жалобно спросил её новый знакомый.

* * *
Возбудив уголовное дело о мошенничестве неустановленного лица, выдававшего себя за гражданина Приходько Михаила Самсоновича, Рябинин начал тихо волноваться. Пошёл процессуальный срок, предстояло найти других потерпевших, и, главное, дело числилось в «глухих». Его можно было бы отправить в милицию — их подследственность, но прокурор уже взял дело в прокуратуру, да и Рябинина оно заинтересовало.

Он всматривался в диспозицию сто сорок седьмой статьи: «…путём обмана или злоупотребления доверием». Так выглядел способ преступления. Конечно, остроумный Приходько обманывал и злоупотреблял доверием. Но что-то Рябинину в диспозиции не нравилось. Чего-то в ней не хватало.

Он придвинул синюю пластмассовую вазу с букетиком ноготков, которые набрал за городом. Оранжевые цветы пахли не по-садовому, не изысканно. Он начал задумчиво обрывать лепестки, усыпав ими обложку кодекса.

Разумеется, обманывал и злоупотреблял доверием. Но чем обманывал, к какой прибегал легенде? Сколько Рябинин ни знал мошенников, они чаще всего пользовались высокими понятиями. Вот и Приходько сочинил любовь…

Рябинин вскочил. Любовь, конечно любовь была способом мошенничества. Не очень важна мужская внешность. Не всякая женщина оценит мужской ум, редкая теперь польстится на деньги, не очень-то зарятся на должность… Но любовь тронет каждую. Тут Приходько бил наверняка. Имитация любви — вот конкретный способ мошенничества.

Рябинин не испытывал жалости к потерпевшим. Уж что-что, а фальшь-то они должны были заметить. Ему всегда казалось, что женщину можно обмануть в чём угодно, но только не в чувствах. Почему же эти легко обманывались? Или им хотелось быть обманутыми? Почему? Тогда имитация любви ни при чём, и права сто сорок седьмая статья, говорящая об элементарном обмане. Но стюардесса и Вера Былина искренне верили в его любовь. Тут ещё предстояло думать: не глухие же и не слепые эти девушки, в конце концов…

Зазвонил телефон. Рябинин снял трубку.

— Сергей Георгиевич, — услышал он голос вездесущего Петельникова. — Передо мной объяснение, написанное собственноручно гражданином Приходько. Хабаровский уголовный розыск прислал дополнительно.

— Что Приходько пишет?

— Год назад потерял паспорт. Молодой парень, холостой. Работает шофёром в геологическом тресте.

Рябинин помолчал, раздумывая.

— Как же наш «Приходько» пользуется таким паспортом?

— Просто. Карточку переклеить не проблема. Сергей Георгиевич, паспортом-то он не пользовался. Девицам при случае покажет да, может, в загсе предъявил.

— Так, — согласился Рябинин. — Возможно, этот штамп и надоумил его выдавать себя за геолога.

— Ещё не всё, — торопливо сказал инспектор. И следователь по голосу понял, что есть и главное. — Сивков Альберт Петрович.

— Отыскал? — радостно удивился Рябинин.

— Это ты отыскал. Я только исполнитель. Итак: отчислен с третьего курса геологического факультета за подделку подписи декана и хищение книг из библиотеки. В городе не прописан. К сожалению, в личном деле нет ни одной фотографии.

— Ну и что… теперь? — спросил Рябинин, будто не знал, что делает инспектор, когда преступник на свободе.

— Теперь мы его поймаем.

— Скоро?

Инспектор замолчал. Рябинин понял, что брякнул глупость, — нельзя подгонять бегущего. Да и не Петельникова торопить.

— Ну-ну, — извиняюще промямлил следователь.

— Поймаем быстрее, чем ты думаешь, — буркнул инспектор и положил трубку.

* * *
— Неужели не заработал куска дыни? — повторил он.

Светлана пожала плечами.

— Пойдёмте. На пятый этаж, без лифта.

Михаил опять взял сетку и пропустил её вперёд. Поднималась она медленно, словно хотела оттянуть их приход. Он знал, что её гложут сомнения: вести незнакомого мужчину в квартиру… Михаил остановился на площадке:

— Света, зачем зря переживать? Не умру я без дыни.

— Откуда взяли, что я переживаю?

— Вижу по ножкам, — улыбнулся он.

Она обернулась, глянула на него сверху и пошла скорее, перебирая ступеньки упругими ногами. Ключи из сумочки достала на ходу. Открыла замок и зашуршала ладонью по стене, отыскивая выключатель…

Михаил оказался в чистенькой передней. Щурясь, он рассматривал свою новую знакомую. При свете она явно выигрывала: стройна, гибка, зелена и длинноволоса. Только глаза оказались карими.

— Располагайтесь. — Теперь она забрала сетку окончательно.

Михаил прошёл в комнату. Шкаф, стол, тахта, приёмник, торшер… На полу лёгкий коврик метра два на полтора. Полочка с книгами — стандартная классика.

Светлана внесла блюдо с кусками дыни:

— Садитесь.

Михаил опустился на край тахты.

— Я вот думаю: неужели директор коврового магазина не в силах приобрести ковёр получше?

— Они мне там надоели.

Она не переоделась — только волосы схватила тесёмкой. И стала ещё тоньше. Загорелые руки ловко расставили тарелки, положили куски дыни и подали ножи. В открытое окно сочилась заметная прохлада: бабье лето днём блестело паутинкой, а ночью приходила осень.

— Света, у вас холостяцкая квартира.

— Я сама холостая. А вы наблюдательны!

— Работа приучила. Всматриваешься. Как пласт залегает, куда тянется… В образцах каждый кристаллик выследишь.

Её пальцы стали мокрыми от обильного сока. Она открыла сумочку и, видимо, искала платок. Искала беспорядочно, выложив на тахту пудреницу и сберегательную книжку. Скомканный платок появился не скоро. Света бросила пудреницу в сумку, а сберегательная книжка так и осталась лежать на тахте — он её хорошо видел.

— Расскажите мне о своей геологии, о себе, — попросила она.

Михаил поднёс широкую ладонь ко рту и сладко зевнул:

— Ну, я пошёл.

Он поднялся с тахты, поправил галстук и сделал шаг к двери.

Светлана удивлённо выпрямилась, положив надкушенную дыню:

— Вы даже не попробовали…

— В следующий раз.

— Какой-то вы странный, — сказала она нежным голосом, забросила руки за голову, изогнувшись лозинкой. Небольшая грудь сразу сделалась пышней. Платье уехало с колен, и они зажелтели, как те самые дыньки. Нащупав на стене шнурок, она включила розовое бра, тут же погасив торшер.

— До свидания, — сказал Михаил и пошёл.

Она вдруг соскочила с тахты, догнала уже в передней, выбросила вперёд ногу, зацепила его ступню и ударила в спину. Михаил упал на пол лицом вперёд, по ходу, не успев подставить руки.

— Лежать! — приказала она и загородила собой дверь.

Он лежал, больше ошарашенный её нападением, чем ударом об пол. На секунду сделалось тихо: женщина в зелёном платье закрывала телом входную дверь, мужчина распластался внизу, перегородив переднюю. И в этой секундной тишине отчётливо послышались шаги — торопливые шаги по лестнице.

Михаил поднял голову.

— Лежать! — повторила она.

Он вскочил прыжком и бросился в комнату. Она не шелохнулась — выход из квартиры был только за её спиной. Там уже открывали замок.

Михаил вспрыгнул на подоконник. Он выглянул на улицу и на миг замер, загородив телом огни противоположного дома. Она спокойно наблюдала — деться ему было некуда.

Вдруг он поднял руки, потянулся в небо, к огням высотного дома напротив, толкнул ногами подоконник и пропал. Ей даже показалось, что он полетел вверх, как в сказках летают волшебники.

— Ой! — запоздало вскрикнула она, догадавшись, что он выпрыгнул.

Дверь больно ударила её в спину. Петельников ворвался в переднюю, окидывая глазами квартиру:

— Где?

Она только показала рукой на окно. Инспектор подбежал к нему и выглянул:

— О, чёрт!

— Разбился?

— Сбежал, а не разбился!

Она опустилась на тахту. Слово «сбежал» резануло по нервам, напряжённым с утра, весь день, который она ездила по городу за преступником, выбирая удобный момент. Последний час, последние минуты дались особенно тяжело.

Она легла головой на стол, рядом с нетронутым куском дыни для гостя, и заплакала.

— Лейтенант Кашина, прекратите реветь, — сказал Петельников и погладил её по плечу.

* * *
Потерпевшие допрошены. Теперь нужно делать опознание и очные ставки. А некого опознавать и не с кем сводить глаз на глаз — нет обвиняемого. Дело лежит в сейфе без движения. Обычные следовательские неприятности: поймают преступника, времени уже не будет, придётся идти к прокурору города за отсрочкой — доказывать, что это не волокита, а оперативная специфика.

Рябинин смотрел на портфель, раздумывая, брать ли его. Вроде бы вечер получался свободным. Он боялся их, редких свободных вечеров и дней. Столько накопилось личных, неличных и не поймёшь каких дел, что браться за них вроде бы не имело смысла — уже не переделаешь.

Он вздохнул, бросил портфель в сейф и надел плащ. На улице лил дождь.

Петельников вошёл без стука и потрясся у двери, как собака, вылезшая из воды.

— Мог бы в коридоре, — буркнул следователь.

— Да поймаем, Сергей Георгиевич, теперь у него тупик. Дня через два самое большое.

— А куда он делся — улетел? — спросил Рябинин, потому что подробно о побеге они ещё не говорили.

— Съехал по телевизионной антенне.

— Учти: у него теперь обожжены руки. А почему не поставил человека под окном?

— Сергей Георгиевич, да пятый этаж. Вот на лестнице был человек.

— Всё с вывертами, как в кино, — опять пробурчал следователь. — Задержали бы на улице…

— Не было уверенности, что это он. Да и лишние доказательства хотелось получить.

Инспектор пригладил мокрые волосы, которые блеснули антрацитом. Он не уходил от порога.

— Сергей Георгиевич, а я опять не один. С девицей. Она из совхоза «Ручьи». Наш герой ею интересовался.

Рябинин облегчённо снял плащ. Не надо ломать голову: свободный вечер пропал, как они пропадали один за другим, накручивая незаметные годы.

Инспектор вышел в коридор и привёл девушку в ярко-красном дождевике и красных резиновых сапожках. Она села и высвободила голову из-под капюшона:

— Таня Свиридова.

Видимо, Петельников её предупредил, что будут допрашивать. Записав в протокол анкетные данные, Рябинин предложил:

— Ну рассказывайте, как он вас обхаживал.

Она промокнула платком мокрое лицо, глянцевито блестевшее от воды, загородных ветров и солнца…

— Всего два вечера и обхаживал.

— Как познакомились, что говорил, кем представился?

— В электричке подсел. Чистенький такой, в галстучке, с портфелем. Звать, говорит, Миша. Работает геологом. Ну и набился в провожатые.

— Дальше.

— Дальше? На второй день опять пришёл. В субботу. Походили по Ручьям. Поговорили, да и уехал. Больше не виделись.

— Почему?

Крупной рукой поправила она волосы, которые освободились от капюшона и теперь падали на плечи и лезли на глаза. Выгоревшие, обесцвеченные солнцем, каждая волосинка казалась сделанной из полиэтилена.

— А не захотелось.

— Не понравился?

— Он симпатичный, — не согласилась Таня.

— Тогда в чём же дело?

— Значит, не вышло.

— А вот почему не вышло? — добивался Рябинин. — Может, вы стесняетесь сказать?

Она досадливо мотнула головой на радость волосам, которые сразу накрыли её белёсой накидкой.

— Денег или вещей он не брал?

— И в дом-то не заходил.

— Поругались?

— Нет.

Следователь глянул на Петельникова. Тот пожал плечами — у него вопросов не было. Но у Рябинина был один вопрос, Таня Свиридова хотела на него ответить, но не могла. Вышла заминка. Рябинин любил их. Они были для него, что стыки наук для учёного: заминки обнажали правду. Поэтому у следователя был только один вопрос:

— Всё-таки почему вы перестали встречаться?

Теперь она насторожилась. Следователь её в чём-то подозревал. Он вёл себя непонятно, а всё непонятное настораживает.

— Таня, — сказал Рябинин настойчиво-ласковым голосом, который, как он подозревал, лез в душу, — вы женщина. Вам ли не чувствовать любовных нюансов…

— Да любви-то не было!

— Но ведь что-то было! Симпатия, влечение, взаимная склонность или как там… Он вам понравился, вы ему тоже. Не ссорились. Но разошлись. Почему?

— Да разве так не бывает? — удивилась она. — Встретятся, походят да разойдутся. Таких навалом. А почему… Это ж не магазин, чеки не проверишь.

— Почему ж, — не согласился Рябинин. — Я считаю, что можно поверить алгеброй гармонию.

Инспектор смотрел на него, вздёрнув брови: она же с Ручьёв! Рябинин тоже прицелился в него очками: теперь Ручьи не темнее города!

Таня следователя поняла. Она чуть выждала и неуверенно призналась:

— Мне было с ним… смешно.

— Почему?

— Гуляем, а он всё ресторан ищет. Какой у нас в совхозе ресторан!

— Ещё, — оживился Рябинин: свидетельница начала размышлять.

— Приехал на второй день и привёз букет цветов…

— Ну и что?

— Да у меня их целый сад. Такие же флоксы да гладиолусы.

— Понятно, — сказал Рябинин, не уразумев, что тут особенно смешного.

Тогда она засмеялась, вспомнив что-то ещё.

— Пошли к озеру, он заливается, как электричка. А там комарики. Сразу говорить перестал. Только по лбу стучит.

— Я их тоже не терплю, — улыбнулся следователь.

— В ваших Ручьях ходить на свидание нужно с бутылкой демитилфтолата, — подал голос Петельников.

Рябинин вдруг почувствовал раздражающий укус в шею. Он мог поклясться, что там сидит комар, беззвучно влетевший в открытую форточку. Захотелось пришлёпнуть его ладонью, окончательно рассмешив свидетельницу. Но он только шевельнул узел галстука, чтобы сдвинуть воротник и согнать насекомое… Никакого комара не было. Он понял, что это нервный тик, — злится на себя за непонимание того, над чем смеялась Таня Свиридова.

— Сейчас комаров нет, — сообщила она.

— Улетели на юг, — вставил инспектор.

— А ещё, — ухмыльнулась Таня, словно начала рассказывать неприличный анекдот, — ручки целовал.

Сам Рябинин ручки не целовал — стеснялся. Но ему нравился этот старинный и галантный знак любви и внимания.

— Что тут… смешного? — не удержался он.

— Ну как же? Стоим на улице, грязь по колено. Я в резиновых сапогах. А он ручки лобызает.

Следователь пододвинул машинку и отстучал короткий протокол. Она подписала торопливо, — ей казалось, что следователь обиделся из-за этих ручек.

* * *
Погода испортилась. Ещё вчера стояло бабье лето, а сегодня вот пришло, видимо, мужское. Моросил почти незаметный дождь, а может, оседала бесконечная толща тумана. Для Рябинина ливень был бы приятнее. Тот сбегал бы по очкам водой. Туман же садился на стёкла молочной пылью, заволакивая мир. Приходилось их то и дело протирать.

Они вышли из прокуратуры и остановились под тополем.

— Сергей Георгиевич, пойдём ко мне.

Петельникову хотелось поговорить о минувшем допросе.

Но следователю предстояло ещё думать, что он любил делать на ходу, пока шёл домой.

— Шашлычки сделаю, — прельщал инспектор.

Рябинин глянул на часы — девять. Жены и ребёнка сегодня дома не будет. Он представил себе квартирную тишину и стол, где его ждали бумаги, разложенные стопкой и пачками, по темам. «Литературная газета», не читанная месяца, полтора. «Наука и жизнь» — тут он застрял на прошлом годе. Холмы книг, которые нужно прочесть обязательно, росли, как шахтные терриконы; четыре толстые папки — его несбыточная мечта написать книгу о практической психологии для следователя — требовали ежедневной работы. Журналы по криминалистике, праву, следственной практике…

— Давай шашлычки, — вздохнул Рябинин.

Они пошли к метро. Петельников жил у чёрта на куличках, в районе новостроек. После душного кабинета влажный, прохладный воздух пился, как вода из колодца. Вспомнив про йогов, Рябинин дышал глубоко, чтобы снять дневную усталость.

— Вообще-то психология — штука интересная, — начал Петельников издалека подбираться к последнему допросу: чего добивался следователь от этой совхозной девчонки?

— Поэтому ты занимаешься боксом.

— Я вот думаю, — не обратил внимания на шпильку инспектор, — как здорово Приходько-Сивков почуял ловушку. Могучая интуиция.

— Никакой интуиции, — загорелся Рябинин, потому что об интуиции размышлял давно. — Я говорил с Кашиной.

— И я говорил с Кашиной. Она представления не имеет, как он её усёк.

— А я вот имею. — Рябинин даже начал заступать инспектору путь. — Существует точка зрения, что интуиция есть опыт, сверхопыт, что ли… По-моему, опыт есть опыт, знания. А если знания, то при чём тут интуиция? Известны случаи, когда человек без всякого опыта угадывал такие вещи, которые не давались и опытному. Девчонка, никогда не любившая, почти всегда узнаёт мужскую фальшь. Нет, интуиция — это угадывание вопреки опыту.

— С Кашиной-то как? — нетерпеливо встрял Петельников.

— Никакой интуиции. Достоверные знания. Когда собирали рассыпанные дыни, она сказала про золотые часы. Когда оказались у дома, сообщила, что тот кооперативный. Сели за стол, выложила сберегательную книжку. В нашей работе — как в театре: чуть переиграл — и уж нет веры. Впрочем, он мог и по квартире узнать. Сказал же, что холостяцкая. А у женщины холостяцкого быта не бывает.

Они подошли к метро. В вестибюле Рябинин долго протирал стёкла очков, которые, казалось, набухли вместе с оправой. Тёплый воздух, бьющий из-под земли и чуть пахнущий баней, досушил их. На эскалаторе проехали молча. В вагоне из-за грохота Рябинин говорить не любил. Они стояли у двери, пережидая дорогу.

На первой станции вошёл парень с девушкой. Жёлтая куртка, вроде тех, что носят путевые рабочие, светилась, как луна. Чубастые волосы имели небывалую подъёмную силу — их и вода не уложила. Голоногая девочка, без плаща, в лёгком платье, была одной из тех, кому родители вместе с паспортом давали полную свободу, забыв дать воспитание. Она сразу же юркнула под куртку, откровенно прижавшись к парню. Тот обнял её и начал целовать в шею. Девица тихонько охала ему в грудь.

Сидевшая женщина качнулась вперёд, загораживая школьницу лет девяти. Молодой лейтенант поспешно вытащил книгу-спасительницу. Солидный гражданин пошевелил губами, вздохнул и отвернулся, рассматривая дальний конец вагона. Только две старшеклассницы смотрели на них, забыв свои разговоры: возможно, они получали первый урок любви.

— А ведь тоже любовь! — громко произнёс Петельников, перекрывая голосом тоненький вой.

Все посмотрели на инспектора: что дальше?

— Только собачья, — сказал он дальше.

Девица под курткой затихла.

— Посмотреть бы её маму, — почти крикнул Рябинин, потому что громко говорить не умел.

— Или его папу. — Петельников умел.

Она вылезла из-под куртки. Парень бросил целоваться, насторожённо вслушиваясь. Был виден только лохматый затылок да широченная жёлтая спина.

— А ведь это хулиганство, — продолжал Рябинин, — нарушение общественного порядка.

— Совершённое с особым цинизмом, — добавил инспектор.

Парень сбросил руки с плеч девицы и заметно напрягся. Она зло глянула на всех прищуренными, липкими от краски глазами. На остановке они выдавились из вагона и остались ждать следующего поезда с менее притязательными пассажирами. Уже через стекло она успела показать им язык, но и Петельников успел ей скорчить страшную рожу.

Мысль Рябинина каким-то образом перескочила на Таню Свиридову. Возможно, она и не перескакивала, а вертелась вокруг последнего допроса, пока он разглядывал примитивную парочку. Рябинин знал за собой этот мучительный грех, почти болезнь, а может, просто следственную привычку — решать какую-нибудь задачу везде и всегда: на работе, дома, в транспорте и во сне — пока та не решится. Он уже к этому привык. Привык, что задача решалась неожиданно, неожиданно отдарив редким наслаждением сделанного открытия.

Вот и сейчас подумал, что этой забубённой девчонке ничего не надо, кроме тёмной подворотни. А Таня Свиридова… Они вышли из вагона. Петельников увидел, что следователь изменился на глазах — блаженно улыбается, стоя на эскалаторе задом наперёд.

— Вадим, почему же городские на мошенника клевали, а Тане Свиридовой с ним было смешно?

— Ради этого и допрашивал?

— Ради. А разве мало? Ну так почему?

Они поднялись на поверхность. Дождь, словно им крапали из распылителя, сразу начал оседать на них. Фонари горели в матовых ореолах, как в тумане. Осенний воздух тут, на окраине, от близлежащих лесов имел чуть винный запах.

— По серости, — предположил инспектор.

— Девчонка с мясокомбината не шибко образованна. Кстати, Свиридова заметила, что он симпатичный.

— Думаешь, раскусила?

— Нет! — Рябинин даже подскочил, сбившись с шага. — Да потому, что Таня Свиридова хотела полюбить, а те хотели выйти замуж.

— Ну и что?

— Её интересовали чувства.

— Ну и что?

— Как «ну и что»?! — Рябинин остановился и схватил инспектора за рукав, нацеливаясь очками в его лицо: — Как «ну и что»?! Она простой человек. Ей нужны чувства. А у него вместо них целование ручек, цветы, ресторан… Эффектно и вполне заменяет. А в деревне не нужны цветы, смешно целовать ручки и нет ресторанов. Там естественность. Поэтому в деревне Сивков оказалсяобезоруженным.

— Там даже молоко натуральное, — вставил Петельников.

— А городские девушки за чувства принимали лоск. В городе манеры сходили за любовь. Понимаешь? Галантность вместо чувств! Форма вместо содержания.

— Вот что значит красивая форма, — опять не удержался Петельников.

— Вот почему обманутые женщины были слепы, — они не любили.

Капли на очках следователя рубиново светились, потом сразу пожелтели и тут же загорелись зеленью.

— У тебя сегодня радостные очки, — улыбнулся инспектор.

* * *
На холме красовался великолепный дворец, расписанный лазурью и золотом: в решётках, колоннах, фонарях и скульптурах. Видимо, сверху он походил на торт. Весь день здесь стояла очередь. Особенно рвались в спальню, где когда-то почивали царь с царицей. А внизу, под холмом, рассыпались мелкие и синие пруды с прозрачной водой, с жёлтыми листьями, которые горели на их студёной поверхности, как медали.

От прудов уходили липовые и дубовые аллеи. Иногда попадались берёзы — огромные, корявые, чёрные от времени, какие-то не русские. Эти вековечные исполины видели того самого царя, который спал во дворце.

Дальше, километра через два, парк незаметно переходил в тихий лес. Там росли фантастические папоротники и в полутьме изумрудно светился мох. Только конфетные обёртки да апельсиновые корки выдавали близость цивилизации.

Лёгкий ветерок гонял листья и шевелил волосы. Мокрая земля под солнцем потеплела, но просыхать уже не успевала. Михаил брёл по гравийной дорожке. Он думал, что зря не вошла в моду тросточка, — в этих классических местах она была бы к месту. Люди попадались изредка. Некоторые аллеи просматривались насквозь, без единой фигуры. Он зевнул и вышел на широкую дорогу, обсаженную клёнами, где под ногами шелестело царство листьев. Здесь народу оказалось побольше — старушки с детьми делали разлапистые букеты.

На незаметной скамейке, которая стояла под самым густым клёном, он увидел девушку. Она читала книгу, согнувшись в три погибели. Только желтели чулки до колен да белела склонённая голова.

Это чтение Михаил считал фальшивым. Он не сомневался, что она в книге видит фигу. Женщина не может быть одинокой — или у неё есть мужчина, или она его ждёт. Видимо, эта ждала. Он поправил галстук, причесал волосы, перешагнул через куст и оказался рядом со скамейкой.

— Здравствуйте, — сказал Михаил.

— Здравствуйте. — Она подняла голову.

— Вы не уделите мне один вечерок?

— Не могу.

— Почему же?

— Я ищу человека, которому потребуюсь на большее количество вечеров.

Он не растерялся, но как-то сбился, не мог понять, шутка ли это, вульгарная ли откровенность.

— Ищете мужа?

— Почему мужа? Я ищу друга. Каждый ищет. А вы уже нашли?

— Как видите, тоже ищу, — усмехнулся он.

Ей было лет двадцать. Коротенькие неопределенно-сивые волосы лежали кое-как, или ветер их перемешал. Лицо простое, с чуть тяжеловатым подбородком. Некрашеные приятные губы. Глаза с каким-то отдалённым взглядом, словно она не сидела на скамейке, а смотрела издалека, с конца аллеи.

— Вас случайно не Тамарой зовут?

— А вас случайно не Васей? — спросила она без улыбки.

Он опять замолчал. И тут же удивился: это он-то молчит?

— Девочка, при таком характере не только друга найти, но и познакомиться невозможно.

— Да вы садитесь, — вдруг предложила она.

Михаил послушно сел. И оказался перед её синими глазами, перед взглядом, который смотрел вроде бы из-за клёнов.

— Неужели у вас нет желания познакомиться… необычно? «Уделите вечерок», «зовут Тамарой», «девочка»… Пошло, избито. А представьте: горит дом, вы идёте мимо и слышите женский крик. Спасаете девушку и становитесь её другом. Или женщина тяжело заболела, одинока. Вы помогаете, выхаживаете её… Или ночью в подворотне хулиганы напали на девушку. Вы рискуете жизнью, получаете раны, но спасаете её…

— А вы случаем на психиатрическом учёте не состоите? — неприязненно спросил он.

Она пожала плечами и взялась за книгу. Мимо прошли две весёлые девицы, смеясь, луща семечки и стреляя глазами по сторонам.

— Идите за ними. — Она показала взглядом. — Эти наверняка не состоят на психиатрическом учёте.

Он смотрел вслед девицам. С ними вечерок прошёл бы неплохо. Особенно с правой, у которой тело вздрагивало от ходьбы и здоровья. Ещё бы проскочил вечерок, как они проскакивали до сих пор — весело, шумно, приятно.

Михаил нагнулся и поднял кленовый лист, лежавший рядом с её беленькой туфелькой. Он был жёлтый, с красноватой тенью, с ещё зеленными прожилками. Увял, бедняга. Михаил вдруг почувствовал сосущую грусть, которой у него никогда не бывало. Он и сам похож на этот лист. Заныло в груди не потому, что тоже увянет, — чёрт с ним, всё увядает. Вот и парк увял. Но ведь будешь одиноким и заброшенным, как и всё увядшее.

— Меня зовут Михаилом, — угрюмо сообщил он.

Она читала, покусывая черешок точно такого же кленового листа.

Только сейчас он заметил, что под ней их целая охапка. Сидела, как на подушке.

— Ну не покушаются на вас хулиганы, не горит скамейка и не падает вам на голову дерево! Вежливой-то можно быть!

Она посмотрела на часики и поднялась, стройная и немного официальная в своём синем костюме.

— Мне пора.

— Разрешите вас проводить? — спросил он не своим, высохшим голосом.

* * *
Пришла осень, настоящая, поздняя. Пришла внезапно, в одну ночь, опустившись неожиданным снежком. В лесу перемешались все времена года.

Как и летом, влажно отсвечивала кожистая брусника. Невозмутимо зеленела ель, став гуще и темнее. Рядом молодые сосёнки казались бледными, словно выцвели за солнечные дни. Осень легла с веток на землю, выстелив мох желтизной листьев. На рябине одни прутья да красные ягоды. Тропинки залиты водой. Осклизли стволы деревьев.

Зима напоминала о себе рыхлыми лоскутьями снега. Он лежал на ещё неостывшей почве, на ещё зелёной траве и казался нездешним, инопланетным. Вокруг стволов, да и вокруг каждого прутика расползались круги — воронки. Снег подтаивал, потел, извиняясь за внеурочное появление.

— Без ёлочек лес стал бы голым, — сказала она, пытаясь сорвать ягоду.

Михаил взялся за тонкий ствол и легко пригнул рябинку. Гроздья повисли над её лицом. Она попробовала и сморщилась — горькие, ещё не было морозов.

Уже месяц ходили они в парк, к той скамейке, где познакомились. И шли дальше, в лес, в тишину, куда не добирались отдыхающие. Михаил заметно осунулся. Он бродил по этим лесам и в будни, пока она работала. Вечером устало перекусывал в парковом ларьке холодной котлетой. И ехал в город встречать её.

Та грусть, которую он ощутил, рассматривая тогда кленовый лист, не проходила. Она засела, как осколок в груди, стояла неутолимой тоской, которую снимало только вечернее свидание. Тогда приходила радость, глупее которой не придумаешь. Воробью мог улыбнуться, куст погладить, берёзу обнять…

Они забрались в чащу.

— Все любят крупную красоту: реки, горы, леса. Или поляны, опушки, рощи… А вот микропейзажи, красоту крохотную замечают редко. Присмотрись!

Она повела рукой. Михаил присмотрелся — лес как лес.

— Ну посмотри же… Вот корень, остался без земли, в воздухе, как затвердевший канат. А под ним брусничка. Чудесно!

Он стал глядеть под ноги, словно искал грибы. Увидел кочку, в которой чего только не было — алые клюквинки, сухие иголки, загогулистый мох, какие-то былинки-пики… Маленькая ёлочка, под ней сухо, растёт ровно одна травинка и лежат ровно две шишки.

Миры, никем не замеченные и не совсем познанные. Но люди брали телескопы и смотрели в небо — искали миры покрупнее.

— Смотри. — Она показала на пень. — Зелёный, самостоятельный, стоит сам по себе, как всеми забытый пенсионер.

Михаил представил, сколько он перешагнул в своей жизни микромиров, бродя с геологами по дальневосточной тайге. Да и крупных миров сколько не разглядел…

— Медведь! — Она схватила его за рукав.

В кустах темнела бесформенная вздыбленная туша.

Михаил поднял здоровый сук и пошёл вперёд. Сердце щемяще и сладко стукнуло. Он хотел схватиться с медведем или с кем бы там ни было — с врагом, бандитом, хулиганом. Сразиться на её глазах, чтобы доказать…

— Миша! Вернись!

Он уже подошёл к туше и рассмеялся: какие под городом медведи! Упала ель, подняв корнями громадный пласт земли. Тонкие почвы лежали на синевато-белесых глинах, поэтому старые деревья в сильный ветер не могли устоять.

Они сели на ствол.

— В детстве я мечтала стать лесничихой. Одной жить в домике, знать всех птиц и зверей, бродить по делянкам с собачкой… А ты кем собирался быть?

— Я хотел разбогатеть. Сразу. Выиграть по лотерее, где-нибудь выковырнуть из земли самородок золота. Подобрать кошелёк, который уронил лауреат Государственной премии.

— А теперь?

— И теперь не прочь.

— Мишка, да ты глупый.

Он покраснел. В полутьме леса этой краски ей было не видно, но сам он чувствовал, что покрывается жаром до пяток, под которыми сейчас могли вытаять следы в снегу.

— Почему же глупый?

— Умному человеку деньги не нужны. Так, на самое необходимое.

— Не нужны? — искренне удивился он. — Чего ж все люди, и умные, и глупые, всю жизнь колотятся из-за мебели, ковров, хрусталя и ещё чёрт знает чего?

— А может, они нищие?

— Нищие? За машинами и цветными телевизорами давятся — нищие?

— Нищие духом, Миша.

— Цитата из книжки? — К нему вернулась ирония.

Когда её не понимали, она замолкала. Непривычная лесная тишина сомкнулась над ними — не хлопотали на ветру листья, не зудели комары и не перекликались птицы. Только частила с хвои капель, где дотаивал ночной снег.

— Я понимаю… — начал Михаил.

— Да назови мне хоть одну стоящую вещь, которую можно купить за деньги? Здоровье, счастье, любовь, свободу, ум… Нет, Мишенька, это всё даётся иначе, не за деньги.

— А за что?

Она расстегнула жакет — бордовый, с круглым меховым воротничком. Этот брючный костюм ей очень шёл.

— Миша, а какой ты бываешь… другой? — неуверенно спросила она.

Он понял сразу. Сразу он понял.

— А может, я всё-таки один? — Губы задёргались, изображая улыбку.

— Нет, Миша, нет, — быстро заговорила она, обдавая его вдруг откуда-то взявшимся волнением. — Ты есть один, и ты есть другой. Вас двое. Я знаю только первого.

— Ну и как он?

— Хочешь отшутиться?

Он соскочил с шершавой коры и отошёл к зелёному пеньку. Но она тоже спрыгнула с дерева, оказалась рядом и заглянула ему в лицо. Синие, почти тёмные глаза смотрели откуда-то из другого мира, из космоса. Мокрая прядь, тонкая, как струйка, прилипла к щеке. Тоска кольнула в грудь. Он схватил её за плечи, сгорая от неведомого жара и той колющей тоски:

— И первый… И второй… Ведь я люблю тебя!

* * *
Через три дня земля залубенела. Первый морозец пал без снега, на сырую почву и мокрый асфальт. Молодой ледок за день не растаял, поблёскивая на ярком, но уже беспомощном солнце.

Михаил стоял у проходной, засунув руки в карманы плаща. Он ёжился от холодного ветра, который, казалось. тоже заледенел. В узких ботиночках мёрзли ноги. Он уже час постукивал каблуками по звонкому асфальту и вдыхал запах кож и ещё какого-то ароматного, явно синтетического вещества.

Проходная вдруг ожила. В ней защёлкало, зашумело, и на улицу вырвался людской поток, тесня узкие двери. Михаил разглядывал напряжённо, боялся пропустить её, словно не веря своему зоркому глазу…

Она шла чуть в стороне от толпы. Или ему казалось, что она идёт сама по себе. Так показывают героинь в кино: наплывает вместе с людьми, но видно только её одну, а остальных вроде бы и нет.

Михаил двинулся навстречу. Она легко дотронулась губами до его щеки:

— Замёрз, глупыш?

Он почувствовал, как неизвестно откуда взявшееся тепло опускается к заледеневшим ногам.

— Мишенька, почему ты никогда не встречаешь меня с цветами?

— Мещанство, — буркнул он.

— Нет, не мещанство.

Они ходили до её дома пешком — три квартала. И допоздна сидели в скверике напротив. Она не любила кино. В театры каждый день не пойдёшь. А в ресторан ему не хотелось.

— Я, Мишенька, люблю цветы. Всякие и разные. У меня бабушка собирала лекарственные травы. Знаешь, какие у них чудесные названия? Особенно у дикорастущих. Вероника лекарственная… Синенькая. Зверобой продырявленный… Такой жёлтенький. Рута душистая… Растёт в Крыму. Мята перечная… Эту ты знаешь? Как?

— Звучно.

— А есть смешные названия. Дурнушник обыкновенный… Живучка мохнатая… Горец почечуйный… Должно быть обязательно два слова. Если трава не имеет характерных признаков, то прибавляется нейтральное слово. Ряпешок обыкновенный… Солодка голая… Прелестно, а? Знаешь, как будет берёза?

— Берёза кучерявая.

— Нет.

— Берёза вениковая.

— Нет, — серьёзно ответила она. — Берёза белая. Просто и красиво.

Её дом неумолимо приближался. Михаил подумал, что сегодня в сквере не посидишь. Видимо, кончились и лесные дни. Стоять же в парадной ему претило. Он пошёл тише, еле переставляя ноги.

Но дом уже приближался.

— Миша, когда у тебя кончается командировка?

— Продлили на месяц, — нехотя ответил он. — А что?

На морозе у неё слегка покраснел кончик носа. Заметный подбородок давал чёткую линию профиля. Белые волосы, выжаренные летним солнцем и вымоченные дождями, плотно закрывали уши.

— Мне кажется, — медленно ответила она, — что ты всё время к чему-то готовишься, а оно всё не приходит и не приходит.

— Ты психолог, — улыбнулся он.

— Правда готовишься? — быстро спросила она, удивившись своему ясновидению.

— Все мы к чему-то готовимся, — уклончиво ответил Михаил.

— Нет, люди не готовятся, а больше надеются. На любовь, на счастье… Ты не так. У тебя нет… уверенности.

— У меня-то? — искренне удивился он.

— У тебя есть самоуверенность. И нет уверенности…

— В чём?

— А вот в чём — я не знаю, — вздохнула она.

— Как в рентгеновском кабинете побывал, — отшутился Михаил, сжимая волей ту самую неуверенность, которую рассмотрела она и которую нельзя было рассмотреть никаким рентгеном.

Они пришли в сквер. Холодная скамейка темнела обшарпанной за лето краской. Земля замёрзла теми складками, какими лежала здесь грязью три дня назад. Проволочно дрожали прутья кустов. Редкие деревья стояли как столбы. А над ними, наверху, зажигались тёплые окна домов.

— Миша, идём ко мне. С родителями познакомлю…

Сказала, как решилась. Самолюбие, которого он при ней лишался, вдруг захлестнуло его, как этот предзимний холод.

— Ну идём же! Или ты стесняешься?

Он медленно пошёл. В парадной было очень светло — вкрутили стосвечовую лампочку. Михаил остановился, словно его поразил яркий свет…

Она обернулась. Он увидел её глаза, ту далёкую синеву, откуда они смотрели на него и куда он рвался и всё никак не мог дойти. Михаил не двигался. Стояла и она, чуть приоткрыв рот: собиралась спросить и не спрашивала, поражённая его мгновенно побелевшим лицом.

— Что с тобой?

Он прислонился к стене, ища какую-нибудь подпорку:

— Я не Михаил и не Приходько. И не геолог.

— Кто же ты, Миша?

— Я мошенник.

Она опустилась на грязную ступеньку и заплакала.

* * *
Рябинин положил телефонную трубку, которая ещё гудела от двух повышенных голосов. Он понимал, что Петельников не всесилен — вынуть и положить этого амурного дельца не может. Тот пропал, как в воду канул. Он не появлялся в общественных местах. Его не было ни в ресторанах, ни на вокзалах. Не поступали жалобы и от новых потерпевших. Инспектор считал, что мошеннику удалось выскочить из города. Или прекратил свою деятельность и отсиживается до лучших времён. Его спугнули той неудачной операцией, которую в прокуратуре иронично называли «Дыней».

Срок расследования кончился, и дело Рябинин приостановил. Хотя на свободе гулял не убийца, плохое настроение держалось вторую неделю. Держалось беспокойство, вроде того, которое появляется от постоянной боли и на которую махнёшь рукой — рассосётся, хотя знаешь, что само не рассосётся, надо идти к врачу.

В спину грело солнце, то солнце, от которого на улице казалось ещё холодней. Огромное окно создавало парниковый эффект. Рябинин обернулся, встал и подошёл к стеклу, заинтересованный каким-то странным блеском воздуха…

Синее небо поднялось высоко, словно от холода растянулось. Солнце светило уже откуда-то сбоку. В его лучах как снежинки носились… Снег! Вернее, его блёстки, которые играли в солнце и не падали на землю. Они серебрили воздух, словно с крыш сдувало слюду. Откуда они? С ясного ли неба? Из космоса ли?

Подступала зима. Бродяга бы потянулся к теплу и был бы задержан. Приходько-Сивков не бродяга. Видимо, преступник нестандартный.

В первые годы работы Рябинин тоже чуть было не приучил себя к следственным стереотипам — застывшим болванкам, под которые преступления подгонять легко, как примеривать обувь. Эти болванки-манекены бродили по детективным повестям и фильмам, никак не отражая жизнь, ничему не уча людей и обедняя следственную работу. Преступник — обязательно моральный урод, без единого светлого пятнышка, и с отталкивающей внешностью. Как легко с такими бороться, ни сомнений с ними, ни колебаний. Потерпевший — обязательно прелестный человек, большой труженик, ну в крайнем случае ротозей. Как легко таких защищать — хорошие же! И следователь — с пронзительным взглядом, острым умом и собачьим чутьём. Как легко таким расследовать — стоит только взглянуть своими лазерными глазами попристальней.

Но Рябинину попадались приятные преступники, к которым он испытывал симпатию. Встречались и потерпевшие, противные и неумные. И сам он не имел ни пронзительного взгляда, ни собачьего нюха, да и характер имел не следственный…

В дверь уверенно постучали.

— Да-да! — крикнул Рябинин.

Обещали приехать из милиции за статистическими карточками. Вошёл парень в распахнутом пальто, под которым была кожаная куртка. Лицо его Рябинин где-то видел, скорее всего, на месте происшествия или в райотделе: пути следователя прокуратуры и работника милиции пересекаются частенько.

Но тут Рябинин увидел рюкзак, который висел на одном плече. И сразу перед глазами мелькнула та фотография, которая наклеена в приостановленном деле. Рябинин молчал, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, словно боялся его спугнуть. Или растерялся…

— Я Приходько. Точнее, Сивков.

— Да-да… Садитесь, — почти беззвучно предложил Рябинин.

Тот сел, сбросив рюкзак на пол. Расстегнул куртку со множеством молний, покопался во внутренних карманах и положил перед следователем толстую пачку денег. Сверху, осторожно, словно боясь, что они разобьются, опустил два холодных камешка, которые блеснули, как снежинки за окном.

— Всё, что осталось. Прошу оформить явку с повинной.

У Рябинина плохо слушались руки. Он искал бланк протокола явки с повинной и никак не мог найти. Каждый понедельник все протоколы он раскладывал по стопкам, но к пятнице они неизменно путались, сбиваясь в общую пачку. Тут же вспомнил, что у него нет таких бланков, а может, их вообще нет — не часто являются преступники с повинной. Пришлось взять чистый лист бумаги. И отложить — сначала нужен был разговор.

Сивков ждал. Загорелые впалые щёки. Сжатые губы, крепкие, как у боксёра в бою. Но глаза спокойные, даже весёлые.

— Разденьтесь, — предложил Рябинин. — И рассказывайте всё по порядку.

Сивков бросил пальто на спинку стула.

— Рассказывать, какими способами обманывал?

— И почему пришли сами, — уточнил следователь, которому это сейчас было важнее.

Сивков посмотрел в пол и сел поудобнее. Он начал рассказывать.

Перестал за окном блестеть воздух. Солнце пропало за домами, будто укатилось по проспекту. В кабинете потемнели углы. Настольная лампа освещала только лица да стол между ними. Рябинин ещё ничего не писал — он слушал рассказ о чужой жизни…

* * *
— Вот вы спрашиваете, как заподозрил ловушку. Пока она хвасталась достатком, я только насторожился. А вот когда входили в квартиру, она пошарила выключатель справа, а потом слева. В своих стенах искать не будешь. Потом увидел комнату… Не женская, не жилая, как интерьер в мебельном магазине. Ну а когда она якобы обронила сберегательную книжку… Тут уж надо было отваливать.

— Испугались?

— Скорее, удивился. Понял, что меня ищут. И поехал за город.

— У вас были к этим женщинам… чувства, симпатия, что ли?

— Откровенно говоря, я их презирал. Ну я, студент-недоучка, мошенник, гад, строю комедию из-за денег… Так неужели им не догадаться? Закурить можно?

Рябинин кивнул. Сивков с удовольствием затянулся дымом и продолжал сам, без вопросов:

— Знаете, что я вам скажу? Они догадывались. Да-да, не спорьте! Догадывались, но не хотели догадаться. Их устраивал обман. Им нужна была форма. А любовь-то — одно содержание без всякой формы.

— Скажите, — осторожно спросил Рябинин, — для чего вам столько денег?

— Да не нужны мне они!

Он всмотрелся в следователя и сразу увидел, что тот не верит.

— Нужны, конечно, но не столько. Вот остались же. Мне нравилась вся эта кутерьма, процесс ухаживания, приготовления к свадьбе. Тут сложно, гражданин следователь.

— Я пойму, — улыбнулся Рябинин.

— Мой отец погиб на фронте. Мать умерла. Родственников, сестёр-братьев нет. Тут уж от меня не зависит. Так ведь и друзей нет. С такой биографией какие друзья… А тут вдруг как в семью попадаю. Прямо настоящий человек. Дом, невеста, тёща… Вроде бы не один. Как у всех. А потом противны станут и они, и сам себе. Обману и уйду.

— Расскажите про последнюю.

Рябинин не верил своим глазам. Пропал самоуверенный и развязный парень. Обмякли боксёрские губы. Ослабла на скулах кожа. Согнулось тело. В глазах что-то блеснуло неожиданным и далёким блеском — уж не слеза ли, которая у мужчины имеет право блестеть только изредка?

Рябинин слушал про его любовь и думал: сюда бы этих пятерых потерпевших… Нет, сюда бы… Да нет, не сюда бы, а на площадь выставить Сивкова и собрать бы всех девушек мира — пусть бы послушали мужчину с немужским блеском глаз. Рябинин собрал бы всех тех девиц, которые кое-как знакомились, кое-где встречались, побыстрее выходили замуж и пораньше разводились. Собрал бы женщин, которые не умеют любить, а что умеют: трудиться? Да и мужчин бы Рябинин собрал послушать про любовь, оторвав их от диссертаций и карьеры, машин и телевизоров, хоккея и футбола…

— Ложишься и думаешь: скорей бы утро. Потому что утром — радость. Впрочем, не то, радость у всех бывает. Вы прыгали с трамплина? Поехал, ну, думаешь, сейчас сердце под лыжи выскочит… Нет, не так… Плавали в маске под водой? Совсем другой мир, какой-то серебристо-медленный… Не то. Вот в белые ночи выйдешь на берег озера — тишина и светлота, и не знаешь, где ты, кто ты и что это за мир… Всё не то болтаю…

Сивков защёлкал пальцами, словно собирался нащёлкать слова из воздуха. Ему не хватало их.

У Рябинина в сейфе лежал словарь на сто десять тысяч слов. В головах людей их было ещё больше. Они всегда подворачиваются, когда надо поспорить, возразить, доказать или поругаться. Они всегда есть, когда говоришь о зарплатах и квартирах, ценах на фрукты и местах отдыха, дублёнках и мохере… Они прямо сыплются, стоит упомянуть рубли, метры, килограммы… Но их нет, когда хочется рассказать о любви.

— Только вам одному говорю… Ревную ко всем, всегда, вперёд, авансом. Верите, мне хочется, чтобы на всех мужчин до шестидесяти лет напал какой-нибудь вирусный мор и они бы все внезапно вымерли. Остался бы только я один. Всё думаю: хоть представился бы случай отдать за неё жизнь. Или отдать ей всю кровь, или всю кожу, или сердце отдать — не в переносном смысле, а буквально, для пересадки. Одурел совсем, ведь это будет связано с её здоровьем. Короче, я, парень, мужчина, плакал, как щенок.

— Отношения у вас… близкие? — зачем-то спросил Рябинин, будто это имело отношение к любви.

— Что вы… Я до неё дотронусь — меня током бьёт. Вот так и живу. Вы говорите — деньги… Мне теперь есть-то неохота.

— Она красивая?

— Обыкновенная.

— Умная?

— Обыкновенная. Хотите спросить, за что полюбил?

Этого спрашивать Рябинин не хотел.

За что мы любим небо — неужели только за синеву? За что любим лес — неужели только за зелень? За что любим музыку — неужели только за мелодию? За что любим родителей — разве они лучше всех? А за что любим Родину — неужели только за полученную квартиру и за обеспеченную жизнь?

— Любовь та, которая ни за что, — убеждённо произнёс Сивков сотни раз передуманную мысль. — Когда я признался, она сразу послала к вам. И я пошёл. Ни секунды не размышлял. А сейчас мне легко. Будто тайгу пересёк и вышел к людям.

— Я вас должен арестовать, — сказал Рябинин то, что обязан был сказать.

— Готов, — вздохнул он и дотронулся до рюкзака.

— Будет срок.

— Сколько?

— По статье — от трёх до десяти.

— А точнее?

— Не знаю. Суд решает.

— Сам ведь пришёл…

— Учтут.

— Я готов, — повторил он. — Только без неё выжить бы…

— А она ждать… будет?

— Хоть получу на всю катушку, — убеждённо ответил Сивков, и сразу на щёки лёг румянец, пятнами, как у больного. Рябинин задел то, что, может быть, сейчас и не стоило задевать.

— У меня просьба, — глухо сказал обвиняемый, — не вызывайте её на допрос. Чтобы в суд не таскали…

Рябинин кивнул. Доказательств было достаточно. Одних потерпевших пять человек да явка с повинной. Доказательства были. Но Рябинин вдруг почувствовал, что ему не справиться с желанием; мелким ли, человеческим ли — он не знал.

— Я хотел бы её… увидеть.

Сивков его понял сразу. Он нашёл это естественным, потому что сам хотел её видеть всегда.

— Сейчас? — спросил он.

— Как сейчас?

— Она в коридоре.

Рябинин опять кивнул — теперь испуганно, будто совершал противозаконный поступок. Он испугался себя, испугался до заметной бледности на усталом лице. Арест любого преступника был для него неприятен. И он подумал, что, когда увидит эту женщину, у него не поднимется рука взять санкцию на арест Сивкова.

Тот пошёл в коридор, оставив рюкзак у стула. Рябинин поправил очки и сцепил засуетившиеся пальцы — он ждал шестую женщину.

_______________

Примечания

1

Одорология — наука о запахах.

(обратно)

2

Нормы ГТО — «Готов к Труду и Обороне» комплекс физкультурных дисциплин.

(обратно)

Оглавление

  • ― РАССЛЕДОВАНИЕ МОТИВА ―
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  • ― КРИМИНАЛЬНЫЙ ТАЛАНТ ―
  •   Часть первая
  •   Часть вторая
  •   Часть третья
  •   Часть четвёртая
  • ― СЛЕДСТВИЕ ЕЩЕ ВПЕРЕДИ ―
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  • ― КЕМБРИЙСКАЯ ГЛИНА ―
  • ― ШЕСТАЯ ЖЕНЩИНА ―
  • *** Примечания ***