Прочие умершие [Ричард Форд] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ричард Форд Прочие умершие Повесть

Начну с редкого совпадения, которое произошло вчера утром, за два дня до Рождества. Я, как обычно, завтракал на застекленной террасе хлопьями из цельных пшеничных зерен, настроив приемник на WHAD-FM, там с восьми до девяти идет передача «Алло, а вы что об этом думаете?». Состоит она из высказываний радиослушателей, которые могут не представляться. Интересно послушать приземленные мнения и оценки жителей нашего городка, иногда совершенно идиотские. Для пенсионера такое кратковременное погружение в чужие беды и интересы — сносная замена того, что некогда было полноценной, насыщенной событиями жизнью.

С октября в передаче в основном пережевывают последствия урагана «Сэнди»[1], особенно много говорится о наименее известных. На включение в программы Си-би-эс такие выступления не тянут, но прямого эфира все же заслуживают — наша наивная публика должна быть предупреждена и вооружена.

Большей частью, разумеется, высказываются предположения и соображения. Изрядно достается президенту Обаме. Заметная часть жителей Хэддама[2] по традиции голосует за республиканцев, а с недавних пор с ослиным упрямством поддерживает Движение чаепития[3]. Эти почему-то считают, что президент либо сам «вызвал» ураган «Сэнди», либо, по крайней мере, направлял его с острова Оаху[4] из подземного «бункера для черномазых» на побережье Нью-Джерси. Там будто бы велика доля граждан итальянского происхождения, сторонников правых взглядов[5], готовых проголосовать за Ромни, что на самом деле вовсе не так. Направлять же «Сэнди» на Нью-Джерси требовалось якобы для того, чтобы их жилища сдуло, пострадавшие не могли доказать, что являются резидентами, и, таким образом, лишились возможности участвовать в выборах. Хэддам и окрестности, надо сказать, нисколько от урагана не пострадали, что не мешает здешним жителям нисколько не сомневаться в причинах случившегося.

Говорят, стихия привела к высвобождению с морского дна какого-то «странного эфира», который ныне, став постоянной составляющей атмосферы Нью-Джерси, приводит к многочисленным «последствиям». Некоторые звонившие на радио отмечали, что подробности об этом эфире мы узнаем нескоро, но и тогда в них не будет ничего утешительного.

Разумеется, многих беспокоят природные явления, которые справедливо связывают с ураганом и которые, по общему мнению, предвещают недоброе. Например, у нас впервые за всю историю наблюдений отметили пятнистую камышевку, птичку, обитающую в Сибири. (Естественно, возникает вопрос: «Что происходит?») Среди прочего, звонила в студию женщина с разрушенного побережья Ортли-Бич, говорила, что хочет восстановить отношения с неким Двейном, который, возможно, также слушает передачу и сожалеет о разрыве их отношений в 1999 году. Еще несколько раз звонила другая слушательница и просто с британским акцентом читала довольно зловещее стихотворение Тагора о погоде.

Большинство выступающих по радио беспокоит лишь внезапно налетающий ветер, поднимающий нас с постели в три часа ночи. Всех тревожит, что что-то происходит, что именно — непонятно, но дело, нет сомнений, неладно. Можно было бы, сказал один слушатель, что-то предпринять (например, переехать куда-нибудь в Дакоту), потому что второго такого потрясения в жизни допустить нельзя. Тем не менее остается только поднять тревогу и предупредить остальных.

Все это переливание из пустого в порожнее интересно с точки зрения настроений в обществе — не слишком оптимистичных. Мне же оно напоминает, как сам я далек и от побережья, и от подобных тревог. Как уже говорилось, мой дом от мести урагана человечеству нисколько не пострадал. Данное, по-видимому не имеющее особого значения, обстоятельство позволяет понять, что все мы находимся с пострадавшими в одной лодке и что-то, возможно, «разболталось» в нас самих. Никак иначе осознать это у нас не получается. По меньшей мере, ураган заставил нас сопереживать пострадавшим и деятельно их поддерживать — и в том, и в другом все мы должны быть заинтересованы.

И вот вчера утром споласкиваю я после завтрака тарелку, прислушиваюсь к шагам жены, которая только что проснулась и идет наверху в туалет, и тут по радио начинает говорить знакомый голос. Его же я слышал несколько дней назад. Это и есть то самое редкое совпадение, о котором я говорил вначале.

— Алло… Вот так… Я просто звоню… гм… чтобы сказать, я умираю. Здесь в Хэддаме. В самом деле, умираю. Я, ребята, неделями слушаю, как вы тут жалуетесь на жизнь. Хочу сказать: вот живу я в этом своем теле чертовски давно — все тот же размер обуви, те же уши, тот же цвет глаз, тот же нос, да и член тех же размеров. — В прямом эфире радио WHAD никто выступающих не ограничивает, предполагается самоцензура. — И меня… (кашляет) …все это устраивало. Но я вам вот что скажу. Я готов от всей этой фигни отказаться. Повторного приглашения на этот свет, другой возможности пожить у меня не будет. С тех пор как появился этот чертов интернет, никто ничего нового сказать все равно не может. В прошлом году — а может, в позапрошлом, не помню — прочел, что в США умерло 2,4 миллиона людей. Это на тридцать шесть тысяч меньше, чем годом ранее. Вы все это знаете, я понимаю. Не знаю, зачем это говорю. Но факт тревожный. Надо нам расчистить свои письменные столы и освободить дорогу. (Кашляет, дыша со свистом.) Вот что говорит нам этот чертов ураган. Сам я свои здешние полномочия уже почти сдал. И нисколько не жалею. Но нам надо задуматься! Мы… — линия со щелчком разъединилась.

— Так, — сказал ведущий, шурша бумагами у микрофона. — Наверно… есть… гм… немало способов отпраздновать… гм… Рождество всем вместе. А теперь послушайте Деа-Стрейтс[6], а я немного передохну.

Голос звонившего я узнал. Этот голос стал более тонким, хриплым и слабым, чем был у Эдди Медли в семидесятые годы, когда мы с ним дружили. Тогда моя первая жена, Энн, с нашим сыном Ральфом переехала из Нью-Йорка в Хэддам, чтобы дать мне возможность писать, стать знаменитым романистом — затея, быстро закончившаяся неудачей. В то время не было человека счастливее Эдди. Умница, Эйнштейн в своем деле, выпускник Массачусетского технологического института, инженер-химик, он со смехом отказался от академической карьеры и пошел чудо-мальчиком в Бел-Лабс[7]. Ему не терпелось пробиться в люди, изобретать, заработать кучу денег. Чего он и добился — придумал сравнительно легкий изоляционный материал из высокоплотного полимера для проводов, благодаря которому выключатель ЭВМ оказывался защищен от короткого замыкания.

Эдди любил деньги и любил их тратить. Тратить любил даже больше, чем изобретать. Заработав первые большие деньги, он понял, что уж если чего-то действительно не любит, так это работать. И быстро женился на высокой полногрудой шведке, по имени Йалина, на голову выше себя, что, по его мнению, было очень даже прикольно. Оба пустились путешествовать по земному шару, обзаводясь в разных местах домами — в Вал-д’Изере, в Вестервике (на родине Йалины), в Лондоне и на Южном острове Новой Зеландии. Эдди покупал спортивные машины, коллекционировал африканскую утварь и брильянтовые браслеты, завел обширный гардероб — для него по заказу шили на Сэвил-Роу, — держал яхту модели «Торе Хольм» в Мистик[8], купил достойную миллионера квартиру в Гринич-Виллидж. Помимо всего этого, ему принадлежал большой «первый дом» в Хэддаме на Хоувинг-роуд, где мы с ним и познакомились. Ростом метр семьдесят два, остроумный, как шут, и красивый, как Глен Форд, Эдди в то время напоминал старомодного кинорежиссера-повесу с мегафоном в руке, в берете и индийских бриджах для верховой езды.

Потом, за шесть лет валяния дурака, Эдди спустил деньги, принесенные этим его диэлектриком, промотал все, кроме дома в Хэддаме. Патент пришлось продать японцам. Йалина оставалась с ним, но, убедившись, что истрачено все до последнего доллара, отбыла в холодные страны (алиментов не требовала, так как тратила, в основном, сама). Эдди вернулся в Хэддам, в дом на нашей улице. Из Бел-Лабс или из каких-то других научных городков, которые тогда возникали, как грибы после дождя, в полях, еще недавно принадлежавших фермерам, ему приходили все новые предложения, которые он мог бы принять в качестве старшего специалиста. Но к работе его по-прежнему не тянуло, поскольку, как выяснилось, удалось припрятать кое-какие деньги из офшоров, о которых ни Внутренняя налоговая служба, ни Йалина не подозревали. Иждивенцев на шее у Эдди не было. Он стал склоняться к мысли, что в его бедах виноват слабый пол и что, пожалуй, стоит начать новую жизнь без этой власяницы. Устроился научным консультантом в Хэддамскую публичную библиотеку, но работа вскоре стала невыносима. Тогда он расклеил объявления с необычным заголовком «Король ремонта электроники» и стал разъезжать по домам, ремонтировать горожанам аудиоаппаратуру категории Hi-Fi, перезагружать системы сигнализации и программировать пульты дистанционного управления. Когда же и это стало слишком напоминать работу, Эдди пришел к тому же решению, что и тысячи других американцев, которые обладают способностью добиваться успеха, но лишь на пятьдесят процентов, не имеют острой нужды в деньгах, не любят ни маяться от скуки, ни работать, но которые, тем не менее, склонны думать, что разъезжать по городу, разглядывая дома сограждан, — сносное времяпрепровождение за неимением лучшего. Иными словами, Эдди сделался риэлтором в компании «Рекнан и Рекнан», конкурировавшей с «Лорен-Швиндел», в которой работал я, пока не женился на Сэлли и не переехал в тысяча девятьсот девяносто каком-то году в Де-Шор. История обычная, и это так же верно, как то, что нет правильного способа планировать и прожить жизнь, зато есть множество неправильных.

В середине восьмидесятых, вернувшись в Хэддам после расставания с Йалиной, Эдди некоторое время принимал деятельное участие в Клубе разведенных мужчин, учрежденном такими же пентюхами, как и он сам, но движимых бедной фантазией и скудных духом. Он настаивал, чтобы мы все делали сообща: забрались вместе на гору Катахдин, отправились в велопробег по мысу Бретон, прошли на байдарках по Баундери-Уотерс, съездили на теннисный турнир Френч-Оупен (сам Эдди играть не умел, но самозабвенно болел). Мы, разведенные мужчины, однако, интерес ко всем этим предприятиям обнаружили нулевой. Предпочитали просто сойтись в каком-нибудь темноватом баре Ламбертвилля или Де-Шора, тихо надраться коктейлем из водки и сока лайма под названием «буравчик», поворчать на спортивные темы и, в конце концов осознав, что жизнь не удалась и что компания собутыльников могла бы быть и получше, разойтись по домам.

Эдди, однако, не предавался унынию: с энтузиазмом обличал свою уехавшую жену, тосковал о Мохок-Вэли, где прошла его юность, о славных деньках в Кембридже, где он был смышленее однокашников и помогал им с умножением матриц; о тучных годах, когда ничто не казалось слишком хорошим, или слишком дорогим, или «вообще слишком»; о награде, которую получил, набравшись терпения выяснить, что единственный способ (ненадолго) осчастливить Йалину — колоссальные излишества. Это Эдди придумал клички всем участникам Клуба разведенных мужчин, не заботясь, нравятся они нам или нет. Картер Нот получил прозвище Старина-Болван, Джим Уорбертон — Старина-Помидор, я — Старина-Бассет-Хаунд. Себя он называл Старина-Маслина: в портовом ресторане «Спринг-Лейк», куда нас занесло как-то вечером после бестолковой рыбалки в открытом море, на которой почти всех укачало, ему показалось смешным название из меню закусок — «Маслины ассорти». То есть там можно было сделать такой заказ: «Я буду маслины ассорти и шотландский виски». Эдди всегда вызывал у меня симпатию своим неукротимым стремлением все пробовать. Потом мне временами казалось, что это я сам был таким всю жизнь, но тут я почти наверняка ошибался.

Однако с какого-то времени мы с Эдди встречаться перестали. Течением жизни его отнесло от Клуба разведенных мужчин. Да, мы оба продавали дома, но в разных ценовых категориях, и в рыцарских поединках на этой почве не участвовали. Дело тут прежде всего в том, что его не слишком волновали сделки с недвижимостью — денег и так хватало. До меня доходили слухи, что он занялся богословием, писал в семинарии диссертацию, но бросил. Потом будто бы уехал за границу со Службой друзей[9], но подцепил лихорадку денге[10], и его сестре-двойняшке пришлось переехать из Херкамера, чтобы за ним ухаживать. Раза два он попадался мне на Семинарской улице на старом «швин-роудмастере»[11]. Потом кто-то — Картер Нот — говорил, что Эдди пишет роман. Писательство — последнее прибежище определенного рода обреченных оптимистов. Наконец, я встретил Сэлли, мы уехали в Си-Клифт, и я совсем забыл о маслинах ассорти — до того был тогда поглощен жизнью, что не хотелось вспоминать о своем туманном послеразводном прошлом, далеких детях, смерти, истории моих собственных опасных приближений к маргинальной зоне жизни и попыток уйти от нее подальше.

И так продолжалось до телефонного звонка на прошлой неделе или, может быть, дней десять назад. Потом, еще через день-другой, кто-то оставил на автоответчике сообщение, которое Сэлли слышала, а я — нет. Намерения что-либо предпринимать в связи с тем или другим у меня не возникло. Наконец, Сэлли сказала:

— …кажется, это какой-то твой знакомый. Сильно кашляет, видимо, болен.

В тот же день я услышал:

— Але. Ну вот. Фрэнк, это Маслина. Ты меня слышишь? Маслины ассорти. Эдди. Давно тебя не видел. Черт знает сколько. Ты ведь по-прежнему на Уилсон-лейн, дом шестьдесят? — Я сначала узнал Эдди, потом перестал его узнавать. Голос был хриплый и дребезжащий, такой же я потом услышал по радио. Гнусавое порождение худобы и немощи, доставленное по оптико-волоконной линии. Вовсе не тот испытатель, которого я когда-то знал. И не тот человек, которого…

— Позвони мне, Фрэнк. Я умираю, — Эдди закашлялся. — Прошу тебя, зайди до того, как это случится. Говорит Маслина (Неужели он по-прежнему называет себя Маслиной?) — позвони.

Я не собирался ему звонить. Полагал, что его звонок меня ни к чему не обязывает — в пору моей работы риэлтором дело обстояло ровно наоборот.

Дней через пять Сэлли должна была уехать в Сауф-Мэнтолокинг оказывать психологическую помощь пострадавшим от урагана. У меня ее намерения вызывали все нараставшее изумление и даже некоторую тревогу. Я стоял в ванной перед зеркалом, причесывался после душа. Она шла мимо двери, вдруг остановилась и внимательно на меня посмотрела.

— Не знаю, кто это дважды звонил на прошлой неделе. И вот снова, — сказала она. — Похоже, что-то важное. Его зовут Артур? — Сэлли часто говорит со мной так, будто продолжает разговор, начатый две минуты назад, хотя на самом деле с тех пор могло пройти недели три, или даже ей только так кажется. После урагана она погружена в себя.

— Маслина, — сказал я, хмурясь и разглядывая в зеркале темное пятнышко у себя на виске. — Маслины ассорти.

— Это что же, имя такое? — Сэлли стоит у двери, глядя на меня.

— Кличка. Была давно.

— Женщины никогда друг другу кличек не дают, — замечает она. — Только обидные. Интересно, почему это? — Она отворачивается и начинает спускаться по лестнице. Я не говорил, что не буду звонить Эдди. У нас с Сэлли разные взгляды на жизнь, что, строго говоря, не укрепляет наш (и мой, и ее второй) брак, в необходимости поддерживать прочность которого мы оба убеждены, но и не вредит ему. Можно считать, что это уже хорошо. По мнению Сэлли, каждое событие жизни человека естественно влечет за собой следующее, что может вызывать у него только самый живой интерес. Я же смотрю на жизнь как на последовательность бед, которые, одну за другой, удается избегать, благодаря чему горизонт ненадолго оказывается безоблачным, что не может не радовать. Сэлли всегда рада встрече со старыми друзьями. Я же решения, связанные с такого рода ситуациями, принимаю в индивидуальном порядке и всегда в последний момент.

Мне шестьдесят восемь. Может показаться странным, что в таком преклонном возрасте вот уже несколько месяцев я стараюсь спустить за борт как можно больше друзей и не понимаю, почему так мало знакомых следуют моему примеру, отказываясь от простого средства достичь честно заработанного просветления, украшающего эндшпиль. Всякий прожитый отрезок жизни, особенно с момента достижения половой зрелости, связан с излишествами, ведущими к нехватке. Только (по-моему) любая такая нехватка в конечном счете не хуже предшествующего ему излишества. Кроме того, нехватка гораздо менее обременительна.

Никто из нас, насколько я могу судить, не создан для того, чтобы иметь такое количество друзей. Я поинтересовался литературой на эту тему: статистика Института Кулиджа (сразу отмечу, по отношению к друзьям — недружественная) свидетельствует, что каждый из нас посвящает максимум 40 процентов драгоценного времени всего пяти друзьям, то есть наиболее важным для нас людям. Поскольку время, уделенное человеку, определяет прочность отношений с ним, иметь более пяти настоящих друзей маловероятно. По этой причине все то время, которое можно было бы потратить на многих, я уделяю лишь Сэлли, двум моим детям (по счастью, живущим далеко от нашего Хэддама) и моей бывшей жене Энн (которая ныне обитает в дорогостоящем заведении, где ей обеспечен хороший уход, но расположенном рядом, что неудобно). Таким образом, свободным остается место только для еще одного близкого человека, которым в качестве своего последнего и лучшего друга я решил назначить самого себя. Оставшиеся 60 процентов времени оставляю свободным для всего неожиданного. При этом раз в неделю читаю на радио для слабовидящих и по вторникам езжу в Ньюарк-Либерти[12] приветствовать на родной земле наших героев — что отнимает львиную долю времени, оставленного свободным в расчете на неожиданное.

Разумеется, как и большинство из нас, я никому не был очень хорошим другом, но иногда мог считаться вменяемым знакомым. Именно поэтому мне нравилось в Клубе разведенных мужчин. Продажа недвижимости для людей моего типа прекрасное занятие, как и спортивная журналистика — вот два рода деятельности, в которых я показал неплохие результаты. В конце концов, я — единственный ребенок немолодых родителей, которые меня обожали, со всеми вытекающими отсюда последствиями для формирования личности и дальнейшей жизни. Таким образом, у меня никогда не было так уж много друзей, зато очень интересовался занятиями взрослых.

Принято считать, что у всякого, ведущего типичный американский образ жизни, и особенно в пригороде, прямо за забором заднего двора имеется свой улыбчивый Колючка Еживикин, сосед, с которым можно съездить на ответственный матч или до позднего осеннего вечера беседовать по душам в придорожном баре. Такой друг всегда поможет выстрогать из елового бруска деталь с нужным скосом для каркаса байдарки, с которой в следующем июне вы вместе собираетесь ловить светлоперого судака на озере Нагануки. Все это так, но у меня было иначе. Со временем из-за явного небрежения друзей встречи с ними становились все реже и наконец прекратились совсем. Вряд ли я что-то при этом потерял. На многое из происходящего вокруг мы, привыкнув, перестаем обращать внимание и уже считаем, что так и должно быть и, более того, что так даже лучше. И вполне счастливы.

Дружбе, на мой взгляд, придают слишком большое значение. Если о ком-то в альбоме нашей группы военной школы писали «Верный друг», значит, это безнадежный пария, о котором больше сказать нечего. То же и в колледже. В последнее десятилетие — об этом также упоминалось в отчете Института Кулиджа — из-за экономической и социальной мобильности, разрушающей «истинную склонность к общению», эмоциональная близость между людьми по сравнению с предыдущим десятилетием встречается на 15 процентов реже — вероятно, в общении просто пропадает необходимость. О многом из того, чем полна моя жизнь и голова, того, чем я мог бы «поделиться» с другом, мне на самом деле сказать нечего. Что делать, особенно в шестьдесят восемь лет, со всей той информацией, которую мы постоянно собираем и храним в мозгу и которая, как нам кажется, должна когда-нибудь пригодиться? Что мне, скажем, делать с тем фактом, что броненосцы являются природным резервуаром проказы? Или что собаки с каждым годом кусают людей все чаще. Или что все больше и больше людей вовлечено в религиозные организации и все меньше и меньше в дела своих городков. Или что мухи це-це заботятся о потомстве, как панды. Дать ответ на вышеперечисленные вопросы я не в состоянии. Могу выложить эти данные в фейсбуке или твиттере. Но, как хорошо сказал Эдди Медли, всем все известно, и никто уже не знает, что с этим делать. У меня, разумеется, нет страницы в фейсбуке. А вот у обеих моих жен — есть.

Представляет ли собой такая «экономия времени на общении» нелепую попытку приободриться и отгородиться от первых признаков пока далекой, но приближающейся смерти, как могла бы утверждать часть присяжных? Или на чем могла бы настаивать другая часть присяжных, это ли не нелепое признание приближения смерти? По-моему, ни то ни другое. Я бы сказал, что это простое, благонамеренное, дальновидное упорядочивание жизни в ожидании финала. Оно подобно крутым, захватывающим дух американским горкам. Катаясь на них, сосредотачиваешься на переживаемых ощущениях и ни на что иное не обращаешь внимания.

Как бы то ни было, большинство моих друзей либо уже умерли, либо, как Эдди, скоро умрут. Каждую неделю, берясь за «Де-Пэкит»[13], я первым делом заглядываю в рамку «Исправления» на второй странице, где надежные и краткие сведения вносят ясность раз и навсегда. Приятно узнать что-то точно — все равно что, — пусть и со второй попытки. Выяснив, что кто-то из знакомых «перекинулся», читаю некролог, посвященный не знаменитости, не генералу с четырьмя звездами на погонах, не актрисе, дожившей до девяноста лет, не выдающемуся представителю Негритянской лиги, а рядовому члену общества. В старину такие объявления печатали на специальной газетной странице под рубрикой «Прочие умершие». Читаю, разумеется, чтобы почтить усопших, а заодно потихоньку выяснить, сколько всего (до чего же много!) может выпасть на долю одного человека. Понятно, что для каждого рано или поздно наступает момент, когда прожито больше половины жизни, а остается меньше половины, но все же оставшуюся часть жаль пропустить, разбазарить или прожить в полусне. Вот это соображение — необходимая поправка к нашей неясной рефлексивной боязни «конца». Спускание друзей за борт (я мог бы привести здесь их список, но зачем утруждать себя? Их все равно было бы немного), спускание друзей за борт наряду с этими размышлениями, избавляющими от ошибочных представлений, привели к тому, что смерть теперь страшит меня куда меньше прежнего. Но, что важнее, благодаря этим размышлениям, я больше ценю жизнь.

С женой мы пока ничего такого не обсуждали, но я собираюсь. Видя теперь мир сквозь призму чужого горя, она, конечно, скажет, что такие мысли — следствие урагана и унесенных им человеческих жизней. Что мои поступки (спускание друзей за борт и т. п.) есть проявление глубокого горя, по поводу Которого мы с нею, с моего согласия, могли бы побеседовать. С октября она работает в Де-Шоре, отдавая все силы лишившимся имущества пожилым жителям Нью-Джерси, пытается пробудить в них хоть какие-то ожидания, которые должны сбыться, когда им исполнится в среднем по девяносто одному году. (Что бы это такое могло быть?) В последнее время я все чаще замечаю на себе ее пристальный взгляд, как было, например, в тот раз, когда я причесывался в ванной, а она расспрашивала меня об Эдди. Этим разглядыванием она как бы спрашивает меня «Откуда ты?» Или вернее: «Откуда я сама? И, кстати, зачем я сейчас здесь?» Я считаю такие проявления пока неизвестным, но, тем не менее, надежно засвидетельствованным синдромом, результатом работы с удрученными горем, то есть следствием урагана, о котором, звоня в прямой эфир, не перестают говорить слушатели радио WHAD. Сэлли готовится к государственному экзамену, выдержав который, получит «сертификат», официально позволяющий работать «с горем», но пока она лишь «взрослый учащийся», хоть уже и продемонстрировала свою опытность и очень востребована в местах, пострадавших от стихийного бедствия. И вот ситуация: есть два человека. Один (Сэлли) участвует в нелегкой работе с людьми, действительно удрученными горем. Другой (я), как запасной игрок, который топчется на боковой линии, не имеет к этой работе никакого отношения и, насколько мне известно, никакого горя не переживает. Естественно подозревать, что либо я — посторонний, либо переживаю такое тяжкое горе, с каким еще никто никогда не сталкивался, либо что я — недовольный, которому делать нечего и требуется найти себе какое-то занятие. Понять, к какой из трех категорий себя отнести, вообще говоря, не так-то просто.

В другой раз, посмотрев на меня оценивающим взглядом, который в последнее время я замечаю у Сэлли все чаще, она спросила, морща нос, будто принюхиваясь к дурному запаху:

— Милый, ты никогда не задумывался о мемуарах? Если хочешь знать мое мнение, у твоей жизни довольно интересная траектория.

Она ошибается. Жизнь у меня в основном сложилась, но никакой «траектории» в ней не было. Это пробуждающийся в Сэлли специалист по душевному здоровью побуждает ее в свободное от работы время подбадривать меня и говорить комплименты. Куда менее приятно, что подобные советы приводят к тому, что ложные представления о «траектории» начинают жить самостоятельной бессмысленной жизнью. Иными словами, вместо размышлений на одни темы, эти ложные представления подталкивают меня к размышлениям на другие. Последним, по счастью, я уделяю не так уж много времени.

— Да нет, ладно уж, — отмахнулся я в ответ на предложение Сэлли писать мемуары «о траектории». Я стоял на коленях, затягивая муфту на стыке между сифоном и стоком под раковиной на кухне. Этот стык протекал давно, доски пола уже начали гнить. Я немного кривил душой. Когда — это было давно — моя карьера романиста вошла в крутой штопор, но я еще не начал писать на спортивные темы в Нью-Йорке, я подумывал (в общей сложности минут двадцать) создать «что-нибудь мемуарное» о смерти моего младшего сына Ральфа Баскома. Тогда меня хватило лишь на название «В руках малоизвестного писателя» (которое представлялось, по меньшей мере, точным) и на первую строчку: «Я всегда хорошо переносил дураков, потому так крепко и спал по ночам». Понятия не имею, что тогда имел в виду, но записал эту фразу и понял, что добавить больше нечего. Материала у большинства мемуаристов маловато, но, невзирая на это обстоятельство, они упорно пишут и пишут — зарабатывают на жизнь.

— Последнее время, — сказал я из-под раковины, — плохих слов не говорю. Может, ты не заметила, но я за этим слежу. — Стоя на коленях, я, насколько мог, повернул голову, посмотрел на нее и улыбнулся, как довольный сантехник. Отвергать ее предложение с порога не хотелось, но и обдумывать его всерьез, казалось, не стоит. Мой отказ от нецензурных выражений, конечно, наведет ее на мысль, что у меня не все в порядке с головой. Она и так думает, что вследствие счастливого детства мне теперь приходится подавлять в себе прорву всяких дурных позывов — искренне надеюсь, что так оно и есть. Малейшее поползновение поставить Сэлли в известность о спускаемых за борт друзьях станет для нее бесспорным аргументом в пользу того, что меня гложет какое-то «тайное горе», о котором я не подозреваю и в реальность которого не поверю.

Она снова смерила меня этим своим испытующим взглядом — бок чуть выставлен в сторону, губы надуты, брови насуплены, руки сложены на груди, правая ступня касается пола пяткой, а носок ходит вправо-влево — такую позу принимают, скучая в очереди, которая слишком медленно двигается, например, в аптеке сети «Райт-Эйд».

— Не мог бы ты мне сказать одну вещь… — начала Сэлли, остановилась и принялась поочередно прикасаться подушечкой большого пальца правой руки к кончикам других — от указательного до мизинца — и потом снова и снова, как одержимая непреодолимым влечением.

— Постараюсь, — сказал я, отвинчивая муфту на стоке раковины разводным ключом, который был в четыре раза больше нужного размера, но когда-то принадлежал моему отцу и потому считался у нас священным.

— Что ты обо мне думаешь?

Скрючившись в пахучем пространстве под раковиной над пластиковыми флаконами с моющими и вяжущими средствами, грязными губками, комочками тонкой стальной проволоки фирмы «Брилло» для чистки металлической посуды, разноцветными щетками, двумя засаленными мышеловками, распространявшим сладковатую вонь помойным ведерком из желтого пластика, весьма негигиенично оказавшимся в непосредственной близости от моего лица, я ухитрился вымолвить:

— А тебе зачем?

— Все меняется, — сказала она. — Я понимаю.

— Не всё, — возразил я. — Именно поэтому в мемуарах обычно читать нечего. Чтобы интересно подать факты, нужен гений.

— О, — произнесла Сэлли.

Мне кажется, спрашивая безо всякого повода, что я о ней думаю, она имела в виду: «Что я (Сэлли) думаю о тебе (Фрэнке)?» Вопрос не сказать чтобы необычный. Супруги, и особенно такие ветераны, как мы, уже успевшие пережить по одному браку, повторяют его день и ночь, хоть, может, об этом и не подозревают. Вслух и прямо его задают редко, моя Сэлли, например, — вообще никогда. Но оценивает меня снова и снова. Такое бывает. Писать мемуары я по-прежнему не хочу. Читать для слабовидящих и встречать в аэропорту вернувшихся на родину солдат-героев для меня в качестве «вклада в общее дело» более чем достаточно. И в качестве терапии — тоже.

Муфта плотно прижалась к сифону, из щели между ними выступил предварительно нанесенный мною белый силикон.

— Люблю тебя, — сказал я.

— Ты действительно так думаешь? — Миловидная головка — лицо, рот, глаза — придвинулась и оказалась надо мной. Смотрела Сэлли в этот момент, возможно, через окно на заснеженный задний двор. Наши соседи-юристы, большие охотники приглашать гостей, развесили там по ветвям голого дуба гирлянды с белыми рождественскими огоньками.

— Не только думаю, так и есть, — сказал я. Желая убедиться, что нет протечки, я ощупал трубу и силикон. Нигде не протекало. Держа одной рукой огромный ключ, я оперся о другую и попятился из-под раковины.

— Люблю тебя. Я… — Сэлли хотела сказать что-то еще, но замолчала и шагнула в сторону, уступая мне место. Держась за край раковины, я поднялся на ноги.

— Кажется, от этой работы с клиентами я несколько не в своей тарелке. Чувствую себя девочкой, живущей под чужим именем, — Сэлли отхлебнула из стакана «Сансер»[14]. Как она наливала, я не видел. За окном на дереве мерцали крошечные огоньки, мрачный декабрьский день клонился к вечеру. — А тебе хоть бы что, да? — Слеза в левом глазу, а в правом — нет. Ее удивительная асимметрия. Одна нога чуть короче другой — и все же совершенна.

— Этой свинье — нет, — повторил я свою старую Мичиганскую шутку. — Я — счастливейший из смертных. Разве по хрюканью непонятно?

— Ты — да. И хрюкаешь соответственно, — сказала Сэлли. В чем и требовалось убедиться. — Проверила, на всякий случай. Извини.


Проснувшись утром накануне Рождества, я поймал себя на мыслях об Эдди Медли. Что-то в голосе, записанном на автоответчике и произносившем монолог по радио, хриплом, слабом, но все же, несомненно, ему послушном, вызывало сострадание, свидетельствовало об одиночестве, непочтительности и неожиданной способности его обладателя удивлять. Эдди по-прежнему экспериментировал, и даже в большей степени, чем мне показалось сначала, просто это не так бросалось в глаза из-за болезни и возраста. Даже в своем нынешнем состоянии он, казалось, излучал то, что большинству ваших друзей и не снилось, несмотря на все то время, которого вы на них не жалеете — возможность сообщить что-то интересное, прежде-чем-опустится-занавес-и-все-погрузится-во-мрак. Что-то о том, как прожить столько лет в своей старой оболочке, о том, что хорошего понемножку. Не знаю больше никого, кто бы об этом задумывался, кроме меня. А что может быть лучше, чем найти единомышленника?

Но все же. Обычно никто не хочет видеть умирающего, даже его мать. Мелькни у меня прежде хоть одна мысль об Эдди, быть бы ему в списке спускаемых за борт. Но, поскольку я более не должен делать того, чего не хочу, а такое явное и упорное нежелание привлекает к себе все больше (моего) внимания, желание совершить поступок, который прежде совершать не хотелось, становится непреодолимым. Как говаривал старина Троллоп, «ничто не сравнится в могуществе с законом, которому нельзя не повиноваться». По крайней мере, решил я, можно позвонить.

И стал искать на «пурпурных страницах» хэддамского справочника. Выяснилось, что некий Эдвард Медли по-прежнему проживает на Хоувинг-роуд, 28, то есть через четыре участка от нашего бывшего дома и на противоположной стороне улицы. Когда-то наш дом в стиле старых Тюдоров — его уже давно снесли, чтобы расчистить место для дворца какого-то богача — был для хэддамского городского ландшафта вполне типичным. Не то при нынешней изрытой воронками действительности и после рецессии, начавшейся при Буше, за что все шишки сыплются теперь на Обаму.

Я позвонил Эдди, стоя у себя на кухне, — потому что мог. В это водянисто-теплое, не вполне солнечное утро, которое можно было бы принять за весеннее, стволы деревьев казались мокрыми, черными, гниловатыми. Снег почти весь стаял. Сквозь раскисшую грязь и в лужах проглядывала все еще зеленая трава. Будто в марте распустились рододендроны. Когда три дня назад под вечер я ездил навещать свою бывшую жену Энн в ее шикарном заведении для престарелых, где она живет со своим Паркинсоном, на город опустилась зимняя ледяная пелена, дождь, снег, холод — все перемешалось. Сегодня все это прощено.

— Дом мистера Медли, — услышал я в трубке тихий похоронный голос. Мужской. Это был не Эдди.

— Здравствуйте, — сказал я, — говорит Фрэнк Баскоум. Можно попросить Эдди? Он оставил мне сообщение, просил перезвонить. Вот, звоню. — Сердце у меня заколотилось — бумпети, бум, бум, бумпети. Я уже знал. Неправильный расчет. Возможно, совершена серьезная ошибка — наступившее потепление на фоне избытка свободного времени, как мне и говорили, лишило меня воли придерживаться прежнего решения не звонить. Я уже протянул руку, чтобы пристроить трубку в положенное ей место на стенном аппарате, как если бы вдруг увидел голову грабителя, прошедшего мимо окна, после чего мне надо было бежать и куда-нибудь спрятаться. Сердце колотилось…

— Это старина Бассет? — захрипело в трубке, которую я уже убрал от уха. Услышав свое прозвище, произнесенное этим голосом, я замер. Бассет-Хаунд. Почему мы такие идиоты? Почему нельзя понять, что дело дрянь, прежде чем вляпаешься? Ошибка есть ошибка задолго до того, как ее совершаешь. — Это Фрэнк? — Эдди говорил не в трубку, а издалека в микрофон на аппарате, и его голос, хриплый, прерывающийся, призрачный и все такое, искаженный электроникой его телефона, звучал еще замогильнее прежнего. Он парализовал меня. Я уже ни с кем не хотел разговаривать. На том конце линии Эдди зашелся кашлем. Надо было положить трубку, сделать вид, что само разъединилось, и уносить ноги, пока не поздно. Человек, как правило, удовлетворяется уж тем, что кто-то попытался ему перезвонить. — Ты меня слышишь, Бассет? — кричал Эдди. Из-за густой мокроты у него в легких возник тревожный шум, похожий на стон, но не человеческий. — Вот, черт! — услышал я в трубке. — Сорвался сукин сын.

— Я здесь, — неуверенно произнес я.

— Он здесь! Попался! Есть! — прокричал Эдди. Кому бы ни принадлежал другой похоронный голос — сиделке мужского пола, работнику богадельни, «компаньону», — было слышно, как этот человек, находившийся где-то рядом с телефоном, тоже сказал «Есть!».

— Когда зайдешь? — прокричал Эдди. — Лучше поторопись. А то я уж колокольный звон слышу.

Находившийся не слишком далеко, на Хоувинг-роуд, Эдди слышал те же колокола, что и я у себя на кухне, — карильон в римско-католической церкви Святого папы Льва I выводил мелодию рождественского гимна «Ангелов мы слышали в небесах, сладостно поющих над равниной…»

— В общем… Послушай… Эдди, — попытался заговорить я.

— Чего не перезвонил, скотина? — Кашель. Стон. Потом низко, как органный бас: — О-хо, Господи.

— Вот сейчас звоню, — сердито сказал я. — Просил позвонить — я звоню. Перезваниваю. Я был занят. — Бумп-бумп-бумп.

— Да я тоже занят, — сказал Эдди, — умираю тут, знаешь ли. Хочешь застать в живых, давай живей сюда. Может, ты не хочешь. Может, ты — куриное дерьмо такое. У меня рак поджелудочной перекинулся на легкие и пошел по всему брюху. Но я незаразный.

— Я…

— Чертовски эффективно действует эта зараза. Надо признать. Знали, что делали, создавая такое дерьмо. Два месяца назад я был, как огурец. Давно тебя не видел, Фрэнк. Где тебя черт носит? — Кашель, хрип в легких. И снова: — Оооо-хооо.

— Да вы прилягте на подушки, Эдди, — услышал я в трубке мягкий мужской голос.

— Ладно. A-а! Чертовски больно. A-а! А-а! — У микрофона что-то зашуршало, как рождественская мишура. — Ты что хочешь со мной сделать, Фрэнк? Ты зайдешь?

— Я… — было понятно, что Эдди, как всегда, слишком склонен к экспериментам. По большому счету он никогда мне не нравился, независимо от того, сходились мы во мнениях или нет.

— Я, по-твоему, кто? Задница? Выполни последнее желание умирающего, Фрэнк. Что, слишком много хочу? Наверно, да. Господи.

— Хорошо, я зайду, — быстро сказал я, загнанный в угол и жалкий. — Держись, Эдди.

— Держаться? — Кашель. — Ладно. Держаться буду. Это я могу.

Тут в трубке снова послышался этот тихий мужской голос:

— Ну и ладно, Эдди. Вы… — Линия между нами опустела. У себя на кухне я остался один и едва смел вздохнуть. Зазубренный солнечный луч скользнул из заднего двора в запотевшее по углам окно и осветил передо мной кухонную тумбу. Сердце по-прежнему колотилось, рука сжимала трубку, из которой только что доносились слова человека, которого теперь на линии не было. Слишком быстро. Нежелание соглашаться. Я не хотел, чтобы так получилось. Возможно, у меня слишком много свободного времени. Надо найти способ больше не попадать в подобное положение.


В голове стали лихорадочно прокручиваться разные варианты предстоящей встречи, мысль прыгала с одного на другое. Все планы, если таковые имелись, пошли кувырком. Вещи для поездки на Рождество в Канзас-Сити решил пока не собирать. Подготовку к чтению для слабовидящих (читаю по радио Найпола[15] — у него то и дело попадаются заковыристые места) отложил на потом. Да, я оставил 60 процентов времени в расчете на неожиданное — вот в данном случае позарез требуется свершить благое дело. Но больше всего хочется не делать ничего такого, чего я не хочу.

Через полчаса выхожу из дому к машине. Стоит влажное, туманное, по-весеннему теплое зимнее утро. Надо мной с ревом проносится огромный L-10, так низко, что, кажется, можно разглядеть лица прильнувших к иллюминаторам пассажиров, которые с любопытством разглядывают проступающую в молочном тумане среднюю долину Нью-Джерси. В те редкие дни, когда у нас дует ветер с океана, самолеты, заходя на посадку в Ньюарк, пролетают западнее обычного, и рейсы из Парижа и Джибути тяжело проносятся над вершинами деревьев, так что шум стоит, будто живем в Элизабет. Нынешнее потепление предвещает приход нового фронта от Огайо, веселое снежное Рождество тем, кто благоразумно останется дома, и кошмар для неразумных — вроде меня. Я полечу, используя накопленные мили.

План рождественского путешествия в своей изначальной идеальной форме заключался в том, чтобы слетать с женой в старый Сан-Эйнтон (всю жизнь мечтаю побывать в Аламо[16], осмотреть этот памятник легендарному поражению и легендарному же восстановлению прежней мощи). Все это за мой счет, включая и пребывание в Омни, посещение матча с участием команды «Шпоры»[17] в начале сезона, а также кульминацию — рождественский ужин, almuerzo[18], в «настоящем мексиканском» клубе, самом лучшем из тех, куда можно попасть за деньги, «Ла Фогата» на Ванси-Джексон-роуд (все это я сам выяснил). Другие могут гулять по «Аллеям над рекой»[19] и вообще делать, что им заблагорассудится, а мы с женой съездим на машине к Педерналес[20] и по святым местам, связанным с Линдоном Бейнсом Джонсоном, интереснейшей личностью для людей нашего поколения. Вернемся через Остин, чтобы я мог посмотреть башню Уитмена с шестьдесят шестой, поднимемся на Юго-Запад по двадцать восьмой и повернем домой в штат садов[21].

Ничего из этого не вышло. Сэлли решила, что в эту напряженную (с психологической точки зрения) праздничную пору она будет более нужна пострадавшим от урагана в Саут-Мэнтолокинг, чем мне. Дочь Кларисса — она живет в Скотсдейле (штат Аризона) — и сын Пол в своих «разборках» дошли до того, что больше не разговаривают. Пол продает товары для садоводов и хочет расширить бизнес, взять в аренду помещение с отдельным входом по соседству с магазином — с чем и Кларисса, и я не согласны. Столкнувшись с нашей оппозицией, Пол назвал Аламо дурным историческим анекдотом, местом («à la mode»[22], как он выразился), где напрасно потратили время и зря пролили кровь, а также сказал, что, во-первых, никто и никогда не должен ездить в Техас. Пол настаивал, чтобы я ехал в Канзас-Сити, где он будет донимать меня своими аргументами о необходимости аренды нового помещения с отдельным входом. Не слишком привлекательная перспектива, если сказать начистоту. Все же я решил съездить к нему, ибо бывают дни, когда я (что верно в отношении всех отцов) очень скучаю по этому малознакомому человеку, своему ныне здравствующему сыну. Кроме того, мне не хочется оставаться одному дома на Рождество.

Однако сегодня меня с утра одолевают сомнения — что, если выпадет снег по-самое-не-балуйся и Ньюарк закроют из-за непогоды? В наше время всякий, пребывая всостоянии душевного смятения, должен понимать, что причина оного, пусть и неосознанная, находится где-то рядом.


Еду к Хоровому колледжу, сворачиваю в западную часть Хэддама. Сейчас дома в кварталах, прилегающих к нашей Уилсон-лейн, как небо и земля, отличаются, от тех, которые я загонял здесь в ту пору, когда наши дети были маленькие. Впрочем, поверхностный наблюдатель перемен может и не заметить.

Большинство небольших каркасных домов, выстроенных вдоль Президентских улиц на недорогих участках площадью по пятьдесят квадратных футов, выглядят так же, как во времена крутого экономического подъема девяностых годов. Жилища резидентов постепенно переходят в менее заботливые руки банков и компаний, управляющих недвижимостью, а также людей, постоянно проживающих где-то в другом месте, например, жителей Готама, приезжающих сюда только на выходные. Все они стараются поддерживать жилой фонд в порядке, но постоянно проживающие здесь хозяева с этой задачей справились бы гораздо лучше.

Заметны и перемены другого рода. Например, появились: приемная хиропрактика, действующая по особому разрешению; холистический центр здоровья со своими гуру пилатеса и рейки[23], контора интернет-агентства путешествий и копировальная мастерская. Дом покойной вдовы недавно перестроен под контору юриста, работающего в одиночку. И тут же, рядом с этими респектабельными заведениями, магазин принадлежностей для наркоманов, склад футболок, магазин «Радиорубка» и салон татуировок/маникюра. Смешанное использование[24] — конец нормальной жизни, как мы ее себе представляем. Впрочем, я, конечно, окажусь в краю вечного покоя еще до наступления этого конца. Если в нас, людях 1945 года рождения, и жив еще дух единства, то проявляется он только в том, что все мы планируем дать дуба до того, как этот большой железнодорожный состав с дерьмом подойдет к станции назначения.

Мы с Сэлли вернулись в Хэддам из Си-Клифта восемь лет назад, но нельзя сказать, что хорошо знаем своих здешних соседей. Анекдотов о Джордже Уолкере Буше через забор им почти не рассказывали. Приглашения на хайнекен, если и получали, то редко и нерегулярно. Никаких вечеринок по случаю суперкубков, никаких застолий «по-соседски», на которые надо являться со своим угощением, никаких новоселий. По соседству может жить и автор манхэттенского проекта, и внучка Толстого или Джона Уэйна Гейси[25]. Вы не знаете, с кем рядом живете, да и никто такими вещами не интересуется. Сосед — пережиток прошлого. Такое положение дел меня вполне устраивает.

Месяц назад сразу после Дня благодарения в почтовом ящике я обнаружил конверт, надписанный от руки карандашом — «Жильцам этого дома». На листке дешевой линованной бумаги печатными заглавными буквами выведено: «Уважаемые жильцы! Меня зовут Реджинальд П. Оукс. Осужден в 2010 за растление малолетних. Ныне проживаю в доме 28, Кливленд-стрит, Хэддам, Нью-Джерси. 085».

— Их обязывают разносить такие письма, — сказала сидевшая за обеденным столом Сэлли, закрыла отчет о клиенте и положила в стопку уже законченных. Она готовится стать консультантом, работать с людьми, удрученными горем, и теперь хорошо разбирается во всем, что представляет опасность для взрослых и детей. — Оповещение о себе соседей — одно из условий освобождения. Подашь на него заявление в суд — ему придется переехать. Пожалуй, несправедливо, если тебя интересует мое мнение.

Я на эти слова почти не обратил внимания, но нельзя сказать, чтобы совсем пропустил их мимо ушей.

Незадолго до этого письма в августе мне пришло другое на бело-голубом фирменном бланке «Американ Экспресс». В конверт была вложена новенькая карта АМЭКС на имя Мухаммада Али Акбара, которого, насколько мне удалось выяснить, в нашей округе никто не знает. Я лично отвез это письмо в хэддамское отделение полиции, но с тех пор оттуда ничего не слышно. Потом два раза в течение осени банк «Гарден-Стейт-бэнк», не допустивший сделок по двум домам в нашем квартале, давал санкции вышеупомянутому отделению полиции инсценировать освобождение заложников из одного из этих домов. Они находятся чуть не через забор от нас и последнее время пустуют. Все мы стояли у себя на участках и смотрели, как бойцы полицейского спецназа ломились в парадную дверь дома, в котором когда-то, пока не развелась, жила дочка прежнего мэра-демократа. Немало было криков, ора в мегафон, мигания проблесковых маячков, воя сирен, да еще привезли какого-то робота. После чего оба раза миниатюрную афроамериканку, служащую полиции, по имени Сэнгер, которую все мы хорошо знаем, выводили в наручниках и увозили в «безопасное место».

Как по таким историям предсказать перемены, например, появление у меня по соседству вьетнамского массажиста, — далеко неясно. Но перемены происходят — так тектонические плиты, мелких передвижений которых вы не замечаете, в конце концов сильно смещаются, вызывая крупное землетрясение, и можете тогда попрощаться со своим высоким показателем качества жизни.

Отслеживать надо самые разные признаки, например: сколько раз в месяц ваш квартал посещают сотрудники Ветеринарной службы; выходит ли дама из дома напротив за своего садовника-ямайца, чтобы обеспечить его разрешением на работу в США; как часто на крыше соседнего дома появляется лающая собака, будто в Бангалоре или Карачи; как на протяжении двух лет меняется число участвующих в закупках корейцев из одной и той же семьи.

На прошлой неделе я вышел посыпать дорожку солью, чтобы наш почтальон, которого, кстати, зовут Скотт Фицджеральд, не поскользнулся и в конце концов не подал на меня в суд. И прямо на обледеневшей траве обнаружил чей-то протез верхней челюсти — шокирующе-интимная штука, будто часть человеческого тела. Понятия не имею, кто его там бросил, — шутки ради, или не желая больше его носить, или чтобы насолить мне, или просто в подтверждение того факта, что на данной стадии развития цивилизации случаются вещи, объяснению не поддающиеся. Мой старый покойный друг Картер Нот (жертва болезни Альцгеймера — ушел как-то зимним вечером на байдарке в море от маяка Барнигэт и не вернулся) частенько говорил мне:

— Гений, Фрэнк, — это тот, кто может подметить тенденцию. Тот, кто узнает Орион там, где прочие, вроде нас, говнюков, видят лишь симпатичные звездочки.

Какие тенденции намечаются здесь и сейчас — по соседству, — мне не понять: на это у меня нет ни времени, ни способностей.


Разворачиваясь на Ходж-роуд, чтобы ехать по ее западной стороне (особняки на ней богаче, чем на противоположной), я почувствовал солоноватый сернистый запах — окно в машине было опущено, и в него задувал не по сезону теплый ветерок. Видимо, пары, возникшие вследствие урагана, и два месяца спустя продолжают переноситься к нам с побережья, создавая ядовитую атмосферу, которую мы и рады бы не замечать, да не получается. Вероятно, звонящие в студию радио WHAD в конце концов не такие уж сумасшедшие.

Сначала мне показалось, что городской особняк Медли под номером 28 совсем не изменился со времени славного изобретения, принесшего Эдди богатство, жену-шведку, яхту, машины и возможность путешествовать. Этот большой старый дом со множеством пристроек, стоящий в западной части Хэддама, считался у нас красивым. Стоит он в глубине участка, так что с улицы за бирючиной, можжевельником и рододендронами, через которые петляет подъездная аллея, проглядывают только отдельные его части. Моя бывшая жена восхищалась этим «совершенством», пренебрежительно называя наш прежний дом, наполовину деревянный и выстроенный в стиле Тюдоров, «безвкусным», — впрочем, когда его строили, я думаю, об изяществе никто не задумывался. (Мне наш дом очень нравился, и я горевал о его сносе. Снесла его семья правых взглядов, коричневорубашечников, будущих сторонников «Движения чаепития», которая поддерживала Дэвида Дюка, выдвигавшегося на пост президента. В горах, где у нас добывают уголь, они держали наготове небольшую частную армию, но, узнав, какова доля евреев в штатах, прилегающих к восточному побережью — она действительно велика, — совсем пали духом и отступили в Айернвиль[26], где всем заправляет «белый человек».)

Когда-то дом 28 представлял собой произведение архитектуры в стиле Греческого возрождения[27] с фронтоном и колоннами, но теперь от этой исходной части по участку расползлись «крылья». Сменявшие друг друга поколения владельцев пристраивали их, чтобы детям «было, где жить», а каждой очередной жене (их тут прошла целая фаланга) устроить студию танцев и йоги, темную комнату для фотографии, галерею для коллекции из Центральной Америки, солярий, гербарий, типографию, оранжерею, кинозал. Кроме того, всегда нужна «комната бабушки», а также со вкусом оформленное местечко, да не одно, чтобы спокойно посидеть-подумать в тишине в ожидании мужчин, заключающих головокружительные сделки где-нибудь в Дубае или Гонконге, откуда тоннами везли деньги, чтобы за все это заплатить. Дома с подобной историей для западной части Хэддама — явление обычное. Впрочем, печальный итог заключается в том, что мало кто из их нынешних обитателей имеет сколько-нибудь значительные права на все свое жилище, как это бывает у обычных людей. Деньги приходят и уходят. Только дома — величественные, тихие, владельцы которых должны банку менее 50 % стоимости недвижимости, — свидетельствуют о жизнях, прошедших под их кровом.

Эдди, однако, — исключение, поскольку своей огромной кучей камней завладел единолично, выложив за нее в семидесятые годы 350 тысяч. Теперь (это его «теперь», разумеется, легко превращается в «тогда») мог бы выручить за дом четыре миллиона, а может, и больше. Я доехал до усыпанного горохоподобным гравием круга, в центре которого помещался бесформенный бронзовый ком, на создание которого скульптора — им вполне мог оказаться Генри Мур[28] — вдохновила, скорее всего, женская красота. Тут стало заметно, что дом сильно «нуждается в ремонте» — выражение, которым на риэлторском жаргоне обозначают состояние упадка, неизбежно ведущее к появлению прорехи в бумажнике владельца. Стены было бы неплохо покрасить, крышу, наружные подоконники, софиты и основания греческих колонн заменить, выбоины в фундаменте и трубах заделать кирпичом. Кровли раскинутых «крыльев» кое-где просели, заставляя подозревать протечки (если не хуже), на что давно уже никто не обращал внимания. Четыре миллиона — оценка еще оптимистическая. Правда, Эдди на оценки теперь наплевать. Какой-нибудь эмир, олигарх или африканский полевой командир, выпускник Уортонской школы бизнеса при Пенсильванском университете, купив такое владение, первым делом снес бы все до основания, как бешеные выходцы из Кентукки сравняли с землей наш старый дом, за один день уничтожив мое прошлое со всеми юношескими мечтами.

Пока я выбираюсь из машины, белая дверь дома отворяется, и на площадке парадной лестницы показывается Файк Бердсонг, человек, встретить которого я вот уж никак не хотел. В применении к таким людям выражение «услада взора» меняет свой смысл на противоположный. Только теперь, хотя следовало бы раньше, я заметил возле дома его старый помятый «чероки». Файк — министр без портфеля, усердный, как бобр, выходец из алабамского Принстона[29] и Теологического института, неизбежно является там, где вам меньше всего хотелось бы его видеть. Никто, будучи в здравом уме, не доверит ему и стадо коз. В Хэддаме Файк ждет своего часа много лет: занимает в аэропорту Ньюарк должность «дельта-капеллана» (в чьи обязанности входит выполнение обрядов после крушения самолетов), ведет утренние религиозные передачи на радио WHAD, а также служит на похоронах и венчаниях, где никто ни во что не верит, но всем хочется участия церкви. Кроме того, он рьяный сторонник блока Ромни — Райан (на его машине красуется соответствующая наклейка) и со времени избирательной кампании ведет себя так, будто Мит[30] уже победил, и только мы все, дураки, об этом не знаем.

Как это ни нелепо, Файк катается на роликовых коньках, и я часто вижу его несущимся по Семинарской улице в ярко-зеленом с голубыми разводами шлеме для скоростной езды, в обтягивающих брючках, маловатых для его объемистых форм, и в оранжево-черных, цветов Принстонского университета, наколенниках. Он многократно женился, повсюду у него дети, снимает мрачноватую квартирку для холостяка в Пенс-Нек и ведет себя так, будто мы с ним старые друзья. Что вовсе не соответствует действительности. Файк не рискует заговаривать со мной на духовные темы, предпочитая по возможности держаться вопросов консервативной политики, которую поддерживает всей душой и в отношении которой, как он полагает, наши взгляды совпадают. В таком маленьком городке, как наш, все на виду, хоть и не обязательно знакомы. Ни секунды не сомневаюсь, что «религиозного опыта» у Файка не более, чем у утки умения управлять школьным автобусом. Он в этом отношении — типичный южанин. Увидев его ковыляющим по парадной лестнице, я испытал сильное искушение броситься в машину и поскорее уехать.

— Наш старый друг сейчас, к сожалению, не в лучшей форме, Фрэнк, — еще издалека, но тихо, видимо полагая, что того требуют обстоятельства, начинает Файк, по обыкновению покачивая головой с видом человека, утомленного мирской суетой. Он знает, что я южанин, и с удовольствием это педалирует, будто бы для того, чтобы мне с ним было легко. Но мне с ним нелегко. — Эдди ужасно страдает. Предложил ему исповедаться. Но он в этом отношении непреклонен.

Файк, разумеется, не католик. Он из Плейстоценовой[31] Христовой Церкви, что для него вовсе не помеха. Говорит он всегда вкрадчиво, причем уголки его мясистых подрагивающих губ дают понять: «весь этот духовный ‘биднус’[32] на самом деле чертовски прикольная штука, но только ведь мы с тобой это и понимаем. Всерьез задумаешься над тем, что такое Бог, смерть, горе, спасение — обхохочешься». Утренние передачи Файка предполагают наличие у слушателей чувства юмора, елейная христианская псевдонепочтительность имеет целью представить Всемогущего одним из «наших». «Жизнь голубого — не всегда голубая мечта». (Если к шести утра я уже на ногах, то слушаю его проповедь по радио, чтобы разозлиться и как следует проснуться.) «Насколько близко начало начал к блаженству на седьмом небе?», «Не заставляй меня туда спускаться!» (Одно из его немногочисленных невнятных обращений к Господу Богу.) «Скользкий склон, ведущий к моральному превосходству». Не сомневаюсь, по мнению Файка, подобные шутки привлекают людей, обеспечивая ему больше приглашений на похороны для свершения обряда, приемлемого для христиан любого толка. В Бога Файк верит, в конечном счете, не более чем агент страховой компании.

— Каким ветром сюда занесло? — спрашиваю я, маскируя отвращение подобием любопытства. Файк чуть ниже среднего роста, носит очки в черной роговой оправе, дешевый черный костюм и пробор. Волосы пострижены довольно коротко, и особенно возле ушей и шеи. При себе обычно имеет черный портфель-дипломат, в котором, не сомневаюсь, лежат жалкие атрибуты его ремесла — склянка со святой водой, несколько облаток (срок годности которых давно истек), кропило[33], крестики, орарь[34], набор для изгнания бесов, а также блок мятной жевательной резинки и журнал «Мужское здоровье». Сегодня (что бывает не всегда) он в пурпурном воротничке типа единая-вера-годится-для-всех, призванном скрыть то неприглядное, ради чего он сюда явился.

— Ты, Фрэнк, вероятно, знаешь — уже некоторое время я даю Эдди духовное окормление. По его просьбе. — Файк приподнимается на цыпочках, как будто только что сказанное сделало его выше.

— А зачем ему духовное окормление?

— Спроси у самого себя, Фрэнк. — Уголки его рта начинают порочно подрагивать. Со времени нашей последней встречи Файк располнел. Щеки-полусферы румяны, будто он щипал их перед выходом из дома, и их цветущий вид, вероятно, совершенно не соответствует его представлениям о том, как они должны выглядеть.

— Я не буду себя об этом спрашивать, Файк. Телевизор довольно много смотрю. С меня хватит.

— Присматриваю за твоей доброй женой в Мэнтолокинге, Фрэнк. Я там немного помогаю советом. Она превосходно работает, ты поверь мне. У людей столько горя после урагана. Ты, наверно, знаешь.

— По крайней мере, она мне так говорит. — Если он еще раз назовет меня по имени, схвачу его за этот идиотский воротничок и приложу о гравий. Я не столько не люблю Файка, сколько он меня смущает. Впрочем, я понимаю, что это смущение порождается опасением, что в нас обоих есть общее, ценное, на мой взгляд, качество — способность прикидываться терпимым. Не сомневаюсь: Эдди терпит Файка исключительно в качестве посмешища.

Две вороны в кроне огромного бука, кора которого напоминает слоновью кожу, начинают на нас каркать. С Хоувинг-роуд из-за ограды доносится гудение грузовика, нанятого округом для вывоза бытовых отходов. Мусор здесь вывозят чаще, чем у нас. Снова раздается колокольный звон, о котором говорил Эдди — «дон, дин-дон. Возрадуйтесь, Господь явился в мир…»

— Не объяснишь ли мне одну вещь, Файк? — говорю я, не сумев удержаться. — Чем, черт возьми, плохо горевать в одиночку? Умер у меня сын — я со своим горем сам справился. — Удрученному горем, как я понял, сочувствующий так же ни к чему, как не боится пустоты природа. На самом деле природа прекрасно с нею мирится.

— Знаешь Хораса Мана[35], Фрэнк? — Файк плутовато облизывает губы, розовый кончик языка описывает замкнутую кривую линию. Он не собирается отвечать на мой вопрос. Не так уж мне нужен его ответ.

— Лично — нет. Не знаю.

— Гм. Хорас Ман, Фрэнк, говорил, вернее, писал… Я как раз вчера читал его биографию, искал материал для рождественской проповеди. Хорас Ман говорил: «Тот, кто ничего не сделал для человечества, должен бояться смерти». — Файк складывает пухлые ручки на объемистом портфеле, обнимает его, как спасательный круг, и надувает сложенные губы так, что они начинают напоминать бочок персика с бороздкой. Видимо, он ждет от меня ответа. Пальцы у него тонкие и изящные, как у девушки, розовые, с хорошо ухоженными ногтями. Файк — редкостная задница.

Вороны в кроне бука снова начинают каркать. Мы по-прежнему стоим на влажном горохоподобном гравии. Не сомневаюсь: каждому из нас хочется, чтобы другой побыстрее отсюда убрался.

— Я обдумаю это, Файк. Спасибо.

— Знаешь, Фрэнк, я часто сравниваю губернатора Ромни с нашим нынешним президентом, и, мне кажется, понимаю, кто из них больше боится смерти. Ты, конечно, тоже. — Файк покачивает головой. Уголки его влажного рта приподнимаются, потом опускаются и снова приподнимаются. Он записывает себе маленькую, но красивую победу. На бампере моей «сонаты» отыскиваю глазами наклейку, призывающую голосовать за Обаму. Большей частью, она на месте. После Дня благодарения я стал было ее отдирать, но бросил, так до конца и не отодрав, а потом о ней забыл. Файк, пастырь-проныра, это заметил, потому и завел разговор о «нынешнем президенте». Истинные его кумиры — политика и бабло, «служение Богу» — лишь источник скромного, но верного дополнительного заработка, подножный корм на всякий случай.

Я ничего не говорю, просто смотрю на него. Если «нынешний президент» и боится смерти, то только потому, что за ним охотятся файки бердсонги всего мира. Как-то я ехал по Первой улице и видел Файка выходящим из вьетнамского массажного заведения — сложенного из шлакоблоков бункера без окон с плоской крышей. Раньше это сооружение принадлежало компании «Расти-Джонс», торгующей средствами для защиты от ржавчины, как на то указывал светящийся рекламный щит на колесиках, который выкатывали и ставили напротив входа. Теперь заведение называется «Кумвау». Самое время напомнить о нем Файку — может, включит рассуждение на эту тему в свою рождественскую проповедь. Интересно, что бы сказал о «Кумвау» Хорас Ман? Что в подобных местах мы находим себе утешение от сокровенных горестей? Только сейчас Сочельник, и даже неверующему проще воздержаться, чем ввязаться. Интересно, что думает о Файке его отец, живущий в Феахоуп. Файку примерно столько же лет, сколько сейчас моему сыну Ральфу, — было бы.

Пурпурный воротничок. Файк жадно смотрит на меня. Молчание — лучший способ защиты от вещей несуществующих, благодаря которому они рассеиваются, как туман. Принюхиваюсь к едкому сернистому запаху. Ветер несет волны ядовитого воздуха с побережья.

— Увидишь старину Эдди — крепись, Фрэнк. Постарайся скрыть, что чувствуешь. Ладно? Он неважно выглядит. Но, в сущности, это наш прежний Эдди. Он будет очень тебе рад. — К Файку возвращается уверенность в себе — всецело его заслуга. Он складывает губы параболой, обращенной вершиной вниз, с таким выражением лица сотрудник банка отказывается продлить срок возврата ссуды. «Дон, дон, дон. Да будет в каждом сердце место для Него, и все в природе запоет».

— Постараюсь держать себя в руках, Файк.

— Увидимся на студии, Фрэнк. — Файк еще крепче обнимает портфель и пятится от меня, будто мы в узкой аллее, в которой нельзя разминуться. — Слушал в твоем исполнении Найпола, мне понравилось. Только по части событий бедновато, тебе не кажется?

— В том-то и штука, Файк. Надо быть открытым для не очевидного.

— Э-э, поосторожней! Не очевидное — моя сфера, Фрэнк. Свидетельство о вещах невидимых, и так далее. «Послание к евреям», глава вторая. — Файк доволен, сияет вовсю, но пятится по-прежнему. Мы пришли к согласию — в невидимом, — и эта священная гармония позволит каждому из нас идти своей дорогой к воскресенью. Мы расходимся. Слава Богу!


Парадная дверь дома снова отворилась, за порогом стояла тучная чернокожая женщина в светло-зеленом медицинском халате, облегающих красных бриджах с разбросанными по ним зелеными рождественскими елочками и в белых потрескавшихся медсестринских туфлях, сильно разношенных ее большими ступнями. На шее висел фонендоскоп. Пахло от женщины мятой. В одной руке она держала желтую губку, будто только что мыла посуду. Безразлично взглянув на меня, она отступила в сторону, пропуская меня в дом.

— Фрэнк Баскоум, — представился я почти шепотом. — Эдди, должно быть, ждет меня. — И вошел.

— Ясно, — сказала она и добавила: — Финес, — вероятно, это было ее имя. — Сиделка из богадельни. Он уж тут вас заждался, копытом землю роет. — Она повела меня из темноватого фойе направо через главную гостиную — греческое возрождение, раздвижные двери, книжные полки, в тыльной части здания в конце анфилады показался освещенный солнцем уютный уголок комнаты для завтраков. Все в первоначально выстроенной части дома было выдержано в стиле, ультрасовременном для семидесятых годов: сверкающие стальные трубы, кожаные кресла, стены, вручную расписанные широкими зазубренными красными и зелеными полосами, с развешанными по ним большими черно-белыми фотографиями Серенгети, плетеных хижин, горы К2, широкой неподвижной реки с резвящимися носорогами. Повсюду на глаза попадалась разнообразная экзотическая утварь вроде церемониального столика цилиндрической формы, отделанного шкурой зебры, пучка дротиков в подставке для зонтов из кожи, снятой с нижней части слоновьей ноги. Целую стену занимали маски с прорезями для глаз, нагрудные щитки из леопардовой шкуры и щиты — выставка произведений дизайнера, творящего на черном континенте. Здесь, скорее всего, ничего не менялось с тех пор, как хозяйка дома улетела на свою скандинавскую родину, оставив коллекцию как памятник самой себе.

Полная Финес шагала вразвалку на удивление быстро. Я шел следом, вдыхая распространяемый ею запах мяты.

— А я уж думала, этот забавный проповедничек — или кто он там такой? — вообще никогда не уйдет, — сказала она так, будто мы старые знакомые. — Файс [36]! Прям собачья кличка! Кажется, вас я еще не видала. А из них — кое-кого видала. — Она провела меня через темный кинозал и далее через отделанный деревянными панелями кабинет хозяина дома с развешанными по стенам эстампами-иллюстрациями к «Ярмарке тщеславия», скрещенными теннисными ракетками, по-видимому, полным изданием «Гарвардского собрания классики»[37] и мрачно смотревшей со стены огромной головой африканского буйвола. Потом мы прошли клубную комнату — стол для снукера[38], треугольник красных шаров на безупречном зеленом сукне, стойки для киев, мелки́, высокие стулья на длинных ножках, светильники от Тиффани, стены темно-клюквенного цвета. Опять-таки все выглядело так, будто человеческая рука тут уже давно ни к чему не прикасалась. Планы строились. От планов отказывались.

— Я его старый друг, — сказал я, едва поспевая за Финес. Мы миновали двойные двери в маленькую освещенную дорогими светильниками комнатку — морские карты в бронзовых рамках, латунные навигационные приборы, телескопы, лебедки, обезьяньи кулаки[39], багры, крепежные шпильки для такелажа, кофель-планки[40], не хватало только потайной подземной темницы с люком. Глянцевые фотографии во всю стену запечатлели Эдди, чуть меньше, чем в натуральную величину, на своей любимой яхте модели «Торе Хольм», давно уже пропавшей из поля зрения кредиторов и названной в честь тогда еще не отбывшей жены «Йалиной». Он позировал в роли бесстрашного рулевого большой семидесятифутовой яхты, у бушприта (или как там называется эта штука?) которой бушуют волны, вздымая снопы брызг. Судно несется на всех парусах, коммодор в белых парусиновых брюках и солнцезащитных очках переполнен счастьем, а Йалина ежится, обхватив себя за плечи скрещенными руками, и ее прямые светлые волосы развеваются за спиной (открывая сравнительно маленькое для таких рук лицо). У меня в жизни не было впечатлений, которые я бы ценил столь же высоко. Поработав риэлтором, я понял, что можно прожить, имея гораздо меньше, чем кажется необходимым.

— Так. Вот я вам что скажу, — Финес поворачивается ко мне перед дверью, за которой, возможно, умирает Эдди. В свой смертный час я не пожелал бы иной сиделки — огромная, как трактор, сильная, как бизон, суровая, властная, знающая. Долгие годы без лишней суеты препровождая богатых белых людей из этой юдоли слез в мир иной, она искренне сочувствовала каждому своему подопечному. Надо бы попросить у нее визитную карточку.

Широкий лоб и выпуклые глаза с желтоватыми белками придвигаются ко мне, и я понимаю, что сейчас будет сказано нечто важное.

— Мистер Медли очень плох. Того гляди помрет. — Она поднимает подбородок, и ее замшевые губы складываются в тугую, благочестивую линию, которая передает вескость, почтительность, торжественность момента, печаль, заботу, смирение, прямоту. Множество других невыразимых смыслов проявятся или могут проявиться, когда придет последний час другого человека.

— Знаю, — кротко говорю я. Теперь, в преддверии комнаты, в которой лежит Эдди на смертном одре, мне хотелось бы оказаться как можно дальше отсюда. — Он по радио объявил, что умирает.

— Да, знаю я обо всех этих глупостях. — Она вздыхает. Груди максимально-возможного размера едва ли не с треском распирают медсестринский халат, отчего диск фонендоскопа смещается в мою сторону и потом обратно. — Но он спокоен. Не противится. Мозг работает себе и работает. Так что вам не надо горевать. Потому что он не горюет.

— Хорошо, — говорю я и добавляю: — Я ненадолго. — Так я думаю, вернее, надеюсь. Финес, как я вижу, носит тонкое обручальное колечко, оно едва заметно на пальце в складках кожи. Где-то есть какой-то мистер Финес, которого зовут, наверняка, Трентон. Суровый, жилистый, приятный человек, которым она помыкает и которому каждый день напоминает, как все должно быть устроено на этом свете и как на том. Представляю, как он ее любит — все, что можно в ней любить.

— Оставайтесь, сколько хотите, — говорит Финес. В руке она по-прежнему держит желтую губку. — Не похоже, чтобы вы могли его утомить. Он уж и так устал.

— Хорошо.

— Ну, тогда войдем. — Она тянется к шарообразной дверной ручке, толкает дверь, и я вижу… наверно, это он… Эдди лежит среди подушек, но похож он не на Глена Форда, а на маленькую, читающую «Экономист» обезьянку в очках.

— Кто там? — говорит это крошечное создание, отдаленно напоминающее Эдди. Голос встревоженный, выражение лица растерянное, рот полуоткрыт, видны зубы, кожа лба над очками собрана в морщины, маленькие пальцы, похожие на паучьи ножки, убирают журнал, мешающий ему нас видеть. Он кажется ужасным, но и сам в ужасе. Не осталось ничего от прежнего Эдди.

— А вы как думали? — лукаво говорит Финес. — Ваш старый дружок, тот, что утром звонил.

— Кто? — каркает Эдди.

— Это я, Маслина, — превозмогая себя, я делаю неловкий шаг вперед, выхожу из дверного проема и не могу оторвать глаз от Эдди. Стараюсь улыбнуться, рот и щеки у меня двигаются, но улыбка получается не совсем. Не до конца. Вдруг спохватываюсь, что у меня мерзнут руки, и прячу их в карманы брюк. Все уже идет не так, как надо. Мне не хватает опыта. Но кто бы согласился приобрести такой опыт?

— Ну-ну, нечего мне тут притворяться, будто не узнаете, — гороподобная Финес, которая чувствует себя тут главной, спокойно и решительно направляется к изножью металлической кровати — эту часть реквизита, видимо, доставили ее сотрудники из богадельни — и бесцеремонно переставляет стойку капельницы. На стойке укреплен флакон из прозрачного гибкого материала с прозрачной жидкостью. Трубка, отходящая от флакона, другим своим концом с канюлей введена в вену на тыльной стороне левой кисти умирающего. Кожа руки мертвенно-бледна. Эдди до подбородка закрыт простыней больнично-голубого цвета, тело под ней едва угадывается.

— Ладно-ладно, узнаю. — Он кашляет, не пытаясь прикрыть рот рукой, хотя стоило бы.

— И рот прикрывайте, мистер Невежа! — Финес, будто Эдди не может ее услышать, недовольно смотрит на то, что от него осталось.

— Я не заразный, — говорит его маленькая голова. То же говорил он мне и по телефону. Его страдальческий взгляд останавливается на моем лице, и он улыбается мне, как заговорщик. Таков, в сущности, наш Эдди.

— А может, раньше были? Кто вам сказал, что нет? Ничего не знаю. — Финес запускает свою огромную руку под костлявую шею Эдди, другую — как можно дальше ему под спину, приподнимает верхнюю часть туловища и подкладывает несколько подушек, так что умирающий оказывается в сидячем положении. Становятся видны острые выступы плеч, тонкие предплечья, часть худой грудной клетки. Под больничной блузой того же неяркого зеленого цвета, что и халат Финес, угадываются ребра.

— Посидите теперь, — говорит она сердито. — А то опять сползли. Лежа, что ли, будете разговаривать со своим другом? — С тех пор, как я вошел в комнату, Финес ни разу не взглянула в мою сторону. Все ее внимание было поглощено Эдди, не мной. — Можете подойти ближе, — говорит она, по-прежнему на меня не глядя. — Он кашляет. Может и на вас… так что будьте осторожны. — Губку она теперь держит, прижимая локтем к боку.

— Я и забыл, что ты так чертовски высок, — хрипло говорит подпертый подушками Эдди. В нем по-прежнему есть что-то от обезьянки. Я бочком подхожу ближе, хотя не хочу и не собирался. Эта комната — спальня. Окна занавешены тяжелыми шторами, по краям которых снаружи просачивается слабый свет, из-за которого воздух здесь кажется зеленоватым. Можно подумать, что сейчас три часа ночи, а не десять утра. В изголовье кровати горит бра с S-образным кронштейном, при ее свете Эдди читал «Экономист». Кровать завалена книгами, газетами, рождественскими открытками. Вижу журнал «Плейбой» и ноутбук. На простыне лежит пластиковый плеер с подключенными к нему наушниками. У кровати на тумбочке стоит крошечная, вовсе не величественная пластиковая елочка, несомненно, купленная в магазине, где продаются предметы ухода за больными, и принесенная сюда Финес. По всей кровати разбросаны буклеты, один, как я вижу, обещает «Лучшие в Калькутте покупки» — будто Эдди собирается в путешествие. Файк, этот христианин-разбойник, оставил здесь после себя брошюрку «Мы обращаемся к вам» с красным крестом на глянцевой обложке. Я же ничего не принес, даже себя доставил не полностью.

— Ты посмотри на это дерьмо, — хрипит Эдди тонким, срывающимся после кашля голосом, указывая мне за спину. Там, над дверью, в которую мы только что вошли и в которую со словами «Вы говорите, говорите, я тут рядом буду» сейчас уплывает Финес, укреплены бок о бок два больших телевизора. Оба они работают, но звук убран. На экране одного улыбающиеся белые мужчины, видные и безупречные на вид бизнесмены в деловых костюмах и ковбойских шляпах стоят на кафедре биржи, беззвучно оповещая об удушающих доходах (не сегодняшних). На другом экране вид с самолета на Де-Шор. Пенятся волны. Пляжи пусты. Знаменитые американские горки стоят по колено в воде. Где-то там моя жена сейчас утешает удрученных горем. Возможно, что бы ни показывали по телевизору, умирающему безразлично — для него все это лишь дерьмо.

Эдди снова начинает кашлять и одновременно, как мне кажется, смеяться, трясет головой и пытается заговорить.

— Что, не очень-то удается нам достичь просветления, а, Бассет-Хаунд? — Где-то у него в груди смех встречает серьезные препятствия. — Вряд ли… (он кашляет, скрежещет зубами, давится, сглатывает) информация… (снова пробует засмеяться, но понимает, что это слишком сложно, и снова издает стон «Ох-о-о-о», такой же я слышал по телефону)… вряд ли информация — на самом деле власть, тебе не кажется?

— Может, и не власть. Я вообще-то об этом не задумывался.

— Да и к чему тебе? — ухитряется вымолвить Эдди. — Все и так всё знают. Так, наверно, даже лучше. — Он приваливается к подушкам и замолкает.

Если бы смерть продавали, как пищевые полуфабрикаты, Эдди можно было бы использовать в качестве рекламы на упаковке. Никто и никогда не рассчитывал выглядеть, как он, и при этом еще дышать — кожа лица высохла до состояния пергамента, глаза и виски ввалились. Кто-то смазал ему чисто выбритые щеки вазелином, чтобы уберечь — от чего? От высыхания? От разжижения? Лицо теперь зловеще блестит. Воздух в комнате тяжелый и влажный, вдыхая его, понимаешь, что теперь уже скоро. Зачем я поперся сюда, когда можно было сидеть дома, потихоньку напевать себе под нос Копланда[41] и репетировать Найпола? Просто потому что мог? Недостаточно веская причина.

А где же тот компаньон Эдди с тихим голосом, с которым я говорил по телефону? По-видимому, теперь его место заняла Финес. Мне его не хватает, хоть мы и незнакомы.

На тумбочке у кровати рядом с трогательной рождественской елочкой в беспорядке теснятся предметы ухода за больным, все, что нужно, чтобы Эдди мог получше умереть — салфетки, покрытый накидкой металлический поднос, серебряная мензурка с торчащей из нее белой пластиковой трубочкой с гофрированной частью — ее легко согнуть, чтобы можно было пить, не приподнимаясь; несколько покрытых узором прямоугольных коробочек для рецептов. Нет ничего реанимационного — ни дефибрилятора на стене, ни электродов в виде лопаточек, от которых надо держаться подальше, ни цифровых приборов, отмечающих постепенное затухание сердечного ритма до полного прости-прощай. Только в углу блестящие новенькие ходунки и кресло-каталка — сложенное: больной, даже если у него и появится настроение, отсюда уже не выйдет.

Волосы Эдди выкрашены в черный цвет. Краска, принесенная, конечно же, Финес, кое-где подтекла ниже линии волос, придав ему вид еще более жуткий, чем у обыкновенного покойника. Под конец характерные ухищрения живых стали ему просто не к лицу.

Мое внимание привлекла висящая прямо под настенными телевизорами цветная фотография улыбающегося Обамы: крупные зубы белы, как таблетки аспирина, локти, как у атлета, не совсем естественно прижаты к поджарым бокам. Он склонился вперед и жмет руку ухмыляющемуся седовласому человечку, которым раньше был Эдди. Оба они стоят на фоне прямоугольного красно-серого знамени с выведенными на нем словами «Клуб предпринимателей МТИ[42] за Барака». Не сомневаюсь, что фотографию принес сюда Файк.

— Итак. — Эдди смотрит вверх, разглядывает потолок, покашливает и своими призрачными пальцами натягивает простыню до подбородка, рискуя вырвать из вены канюлю. Вероятно, учится лежать, как труп. — Как поживаешь, Фрэнк?

— Да ничего, — отвечаю я шепотом. С чего бы это?

— Что почитываешь? — Эдди делает несколько глубоких вдохов, и я слышу металлический скрежет, исходящий, судя по всему, из его грудной клетки.

— Люблю читать переписку знаменитых писателей, — говорю я. Это правда. — Читаешь, и кажется: ведешь с автором интересную беседу. Читаю письма Ларкина[43] к его подруге. Антисемит он был, расист и вообще подонок. Довольно интересно.

— У-гу, — хмыкает Эдди. Ему неинтересно. Снова покашливает. — Эту пакость я заполучил, летя через облако пепла от того чертова вулкана несколько лет назад. Или, может, причина — этот наш ураган. Кто его знает?! Я не знаю. Но все остальное в качестве объяснения не годится.

Я молчу. Его предположения кажутся неправдоподобными.

— Может, и так.

Эдди шевелит левой ступней и высовывает ее из-под простыни. Подъем маленькой ступни, вернее то, что от нее осталось, высохший и костлявый, красного цвета, таким бывает лицо разгневанного человека. Эдди шевелит пальцами и приподнимает голову, чтобы взглянуть на них и лишний раз убедиться, что нога действительно его. Почему-то — ужасная мысль — представляю, как ему в этой болтающейся на нем рубахе помогают подняться с кровати (чтобы добраться до унитаза), обнажить задницу и жалкий член «все того же размера». Я бы не смог на это смотреть.

— Ты, говорят, книжку написал, — Эдди прячет свою будто бы обваренную кипятком ногу под простыню.

— Давно уже, — говорю я. — Две. Даже две написал. Вторую положил в ящик письменного стола, запер на ключ и сжег вместе со столом. — Это неправда, но правдоподобно.

— Интересно, — говорит Эдди, мимические мышцы у него на лбу и губы на время расслабляются. — Мне все интересно. Я был инженером. — Прошедшее время в данном случае вполне уместно. — Интересно, как узнают, что книга дописана? Знаешь заранее? Это всегда ясно? Меня такой вопрос ставит в тупик. Я ни одно из своих дел не довел до конца.

То же спрашивали у меня студенты лет тридцать назад, я тогда несколько месяцев преподавал в одном маленьком колледже Новой Англии. Тогда, после смерти нашего сына, мой первый брак сливался в канализацию. Я никак не мог понять, почему эти вопросы так интересуют их, людей, стоявших у порога облегченной привилегиями жизни, которые еще не написали ничего существенного и, наверно, никогда не напишут. Эдди, вероятно, из тех, кто хочет все знать о том, чем занимается в настоящий момент. В данном случае — об умирании.

— Пора заканчивать или нет, по-моему, автор решает по собственному произволу. Мне, Эдди, такие решения давались неважно. И я не один такой.

Он медленно переводит маленькие глазки-изюмины с захватанных стаканов на меня. В них я читаю слабый упрек. Вид у него жуткий — крашеные волосы, лоснящиеся от вазелина щеки, на лице обреченная улыбка Веселого Роджера[44]. Но он все еще в состоянии мыслить и укорять.

— Хочешь сказать — просто бросал, когда надоедало?

— Не совсем. Спрашивал себя — я хочу сказать что-нибудь еще? Или уже все сказано? И если все сказано, останавливался. Точно. Но если нет — писал дальше.

— По-моему, так неправильно, — говорит Эдди. Он трижды отрывисто покашливает и начинает нащупывать на тумбочке коробку с салфетками. Кашляет еще, заворачивает в салфетку что-то такое, чего лучше не видеть, и утирает губы. Вероятно, он снова готов порассуждать о том, что слишком мало народу умирает, и нам срочно надо что-то с этим делать. Он все пытается заговорить.

В соседней комнате слышу Финес. Она специально оставила дверь открытой, чтобы быть в курсе происходящего у нас. Сейчас она разговаривает по телефону.

— Я думала, он заедет меня забрать, — строго говорит она. — Думала, я его знаю. Нельзя же всегда думать, что никого не знаешь. Понимаешь, что я говорю? Я хочу сказать, что если трахаться с шестидесятилетним, то уж, конечно, с собственным мужем. Охо-хо.

Блуждающий взгляд Эдди возвращается к телевизорам. По одному Фокс[45] показывает «Империю зла», по другому Си-эн-эн — «Думайте, что хотите». Потом на экране «Фокс» появляется картинка: на льду катка в Рокфеллер-Плаза под огромной сверкающей огнями рождественской елкой собралось полсвета. По Си-эн-эн начинают повторять наиболее интересные моменты матчей, состоявшихся в прошлые выходные между командами Национальной футбольной лиги. Я вдруг начинаю опасаться, что вслед за вопросами на литературные темы последует просьба прочесть что-то, вышедшее из-под пера Эдди, например, мемуары. Или роман, главным героем в котором будет изобретатель по имени Эрик. Если у вас вышла книжка, пусть хоть сто лет назад, пусть вы хоть слепы на оба глаза, все равно каждый считает вас своей законной добычей и просит «посмотреть».

В дверном проеме, ведущем в комнату с морским такелажем, в обрамлении пышной прически вдруг появляется голова Финес. В руке у нее красный сотовый телефон.

— Вы тут живы? Такая жуткая тишина, — говорит она, глядя на нас с жалостью. — Не слышно ни смеха, ни шуток. Что это мы такие серьезные? — Она смотрит на меня и делает вид, что недовольно хмурится. — Не доводите до беды, не то придется обоим по клизме поставить. Он свою уже получил. Моя сестра из Ньюарка говорит, большой ураган надвигается. Никто из вас на Рождество в путешествие не собирался?

Как раз я. Финес снова скрывается в соседней комнате.

— Знаешь, они за мою жизнь бороться не будут, Фрэнк. — Хриплый голос Эдди делается напряженным и мальчишеским. — Богадельня этим не занимается. Жизнь либо продолжается, либо нет. Храбрость тут ни при чем. Интересно. Каждый должен пережить такое хотя бы раз. — Дьявольское лицо с крашеными волосами и лоснящимися щеками кажется испуганным, будто Эдди хотел засмеяться, но пороха хватило только на гримасу страха.

— Ох, — вырывается у него. — Ох-ох-ох-ох-ох.

— Может, я могу чем-то помочь, Эдди? — Я чуть придвигаюсь к кровати, но прикасаться к нему по-прежнему не намерен.

— Например? — каркает он.

— Ну, клизму там…

Он долго молча смотрит на меня и, наконец, говорит:

— Тебе, наверно, понравилось бы.

— Ну, не все, — говорю я. — Старина Маслина, ну и попал ты…

— Ты так думаешь? — говорит Эдди и его запекшиеся губы кривятся усмешкой.

В соседней комнате Финес смеется чему-то, сказанному ее сестрой в Ньюарке.

— Во всяком случае, я никогда не была соней, — говорит она и начинает хохотать.

Эдди глубоко вдыхает, и снова я слышу металлический скрежет. Каждый такой вдох может стать последним. В любой момент он может отдать концы, а я, почти чужой ему человек, буду зачем-то стоять рядом. «Мистер Медли скончался, обмениваясь с неизвестным шутками по поводу клизм».

Снаружи, из-за мокрых зарослей вокруг каса-Эдди[46], доносится писк, сопровождающий открывание дверцы машины, и затем утробное урчание разогреваемого двигателя. Это машина из городка Скилман, она развозит в цистерне нефть, я видел ее по дороге сюда. Доставляет топливо, возможно, кому-то из соседей Эдди. Надеюсь, моя «соната» не окажется у нее на пути, когда водитель, не глядя, сдаст назад.

— Знаешь, — во рту у Эдди, наверно, пересохло, поэтому он с таким трудом сглатывает, — все это дерьмо, с которым, как кажется, невозможно жить. Колостома[47], например. Или стать овощем. Или быть комендантом Берген-Бельзена. Жить можно с чем угодно. Просто сознание возвращается к более примитивному состоянию.

— Может, такого просветления и достаточно? — говорю я, стоя у кровати.

— М-да. Может быть. — Эдди снова вздыхает, на этот раз почти легко, ненадолго преодолевает слабость, будто заключил перемирие с болезнью. Возможно, это мое присутствие так благоприятно на него подействовало. Из-под покрывающей его простыни распространяется очень неприятный запах. Непонятно, что это. — С чем не могу смириться — стыдно сказать. Стыдно признаться. С тем, что больше не встречусь с женщиной лицом к лицу в барабане вращающихся дверей, и она на меня уже больше так не посмотрит. Понимаешь? Такого больше не будет. Изобретать, как я сейчас понимаю, меня побуждало именно желание испытывать такое чувство. Стыдно признаться. — Под простыней Эдди что-то делает правой рукой. — О-х-х-х-х, — стонет он и отворачивается — видимо, настолько болезненно то, к чему он там прикоснулся, — катетер или что-нибудь не менее чудовищное, вторгшееся в его тело. Так много всего может пойти наперекосяк, что просто удивительно, когда хоть что-то происходит как следует. Может быть, доставить благотворительным рейсом из Кумвау двух миниатюрных вьетнамок-массажисток? Уж они бы устроили ему проводы, не то, что я. Подтвердили бы на практике, что жизнь продолжается, пока не прервется. Финес, я думаю, не возражала бы.

— Тут нечего стыдиться, Эдди, — говорю я, имея в виду животное начало в человеке. — Все откуда-нибудь да берется.

— Должен тебе признаться, Фрэнк, — быстро выговаривает Эдди, и его грудь вздымается под голубой простыней, будто он пытается противостоять очередному приступу боли.

— Для того я и здесь, — говорю я, немного греша против истины, чтобы Эдди не принял меня по ошибке за ангела смерти. Возможно, этот проблеск ясного сознания у него — последний. Смерть все в жизни превращает в сон.

— Хочу избавиться от некоторых мыслей, выкинуть их из головы. Они сводят меня с ума. Это из-за них я умираю. А так, глядишь, и не умру.

— Выкладывай тяжелейшие грехи, Эдди, — говорю я. Отвечать надо как можно более кратко. Просто чтобы обозначить свое присутствие. Неважно, что именно я говорю. Мы сейчас сходимся с Эдди во мнениях: жизнь — это то, что остается в результате последовательных вычитаний.

Финес снова заглядывает в дверь, приваливается к косяку, озабоченно и с напускным неодобрением смотрит на нас.

— Опять никакого веселья, — говорит она, в притворном отвращении надувает щеки и снова уходит. Кажется, для нее что я, что Эдди — все равно.

— Я трахнул Энн. — Из побежденного тела, которое вскоре станет необитаемым, из пустых глазниц, испачканных над бровями черной краской, страшные немигающие за стеклами очков глаза-бусины неумолимо смотрят строго вверх.

По крайней мере, мне кажется, Эдди сказал именно так и, судя по его изможденному лицу, он считает это важным.

— Что? — возможно, я ослышался. Оба мы говорили довольно тихо. Затем, на случай, что не ослышался, я спрашиваю: — Когда?

Эдди, на этот раз прикрывая рот и постанывая, разражается долгим кашлем, который выскребает ему грудную клетку — всю, до дна. Некоторое время он не в состоянии говорить и только поджимает губы с запекшейся на них слизью.

— Что? — по-прежнему не очень громко повторяю я, придвигаясь к кровати.

Эдди, прочищая горло, издает кошмарный звук, напоминающий одновременно хрип и бульканье, и очень быстро говорит:

— Ты уехал преподавать. Далеко, куда-то в Мэс. Вскоре после смерти вашего сына. Она осталась одна. Йалина уехала еще раньше. Ух-х-х. Мне очень жаль. Правда. Я поступил безответственно.

— Что? — говорю я третий раз. — Пока я… уезжал преподавать? Ты трахнул Энн? — Молчание. — Мою Энн? — Молчание. — Зачем?

Я не столько произношу эти слова, сколько они находят через меня свое звучание, и мы с Эдди слышим их одновременно.

— Джинна обратно в бутылку упрятать не могу, Фрэнк, — Эдди сглатывает, что-то в нем бурлит, он снова отворачивается, будто хочет уйти в насыщенный смертью воздух, уподобиться духу, которым скоро станет. На улице машина из Скилмана, судя по звукам, начинает заливать нефть из цистерны в резервуар, находящийся в одном из соседних домов.

— Влюбился я в нее, Фрэнк, — говорит Эдди сдавленным голосом. Его обезьянье личико отвернулось от меня, он смотрит в пространство. — Хотел жить с ней во Франции. В Дувилле. Пригласил ее на яхту. Она сказала «нет». Она любила тебя. Не хочу умирать, оставляя тебе такое наследство. Мне очень жаль. — Он судорожно хватает ртом воздух. От боли или это он так всхлипывает — какая разница!?

— Зачем… — Я вот-вот скажу что-то такое, природы чего и сам не понимаю. Зачем ты мне рассказал? Почему я должен тебе верить? Почему это всплыло именно сейчас, когда каждый твой вздох на счету и следовало бы его использовать, чтобы сказать что-то действительно важное? С чего ты взял, что мне надо это слушать? Я смотрю сверху вниз на беднягу Эдди. Что написано сейчас у меня на лице — не знаю. Да и с какой стати там должно быть что-то написано? Может быть, у меня нет чувств или слов для того, что он мне только что рассказал. И это уже неплохо.

— Вы-тогда-уже-и-так-почти-развелись, Фрэнк, — торопливо говорит Эдди, как будто мои руки уже сдавили ему горло. На самом деле — ничего подобного.

— Так, — говорю я. Повисает пауза, во время которой я переношусь мыслями в те годы. — Только не совсем так, Эдди. — Я невероятно спокоен. Немногословное спокойствие. — Мы действительно развелись. Это верно. Но тогда мы не были «почти разведены». Мы были мужем и женой. Так что последовательность событий неверна. Время идет в другую сторону. По крайней мере, раньше так было.

— Знаю, — выдыхает Эдди. — Мы с тобой не настолько хорошо тогда друг друга знали, Фрэнк. — Опять у него глубоко в легких слышится это лязганье, металлический стук кочерги о каминную решетку, звук, который нельзя истолковать иначе, как роковой.

— Нет, — говорю я. Нет, все верно, а ты неправ. Нет, наверно, пришло время твоего последнего вздоха.

Недавно на внутренней части правого нижнего резца у меня образовался небольшой желобок, штука, от которой зубная паста «Ночной сторож» должна была бы уберечь, но не уберегла. Я вожу по этому желобку кончиком языка, пока во рту не появляется вкус крови. Еще что-то болит внизу живота. Хочется выбраться отсюда. Может быть, постоять на улице, перекинуться словом с Эзикиелем Люисом, водителем машины из Скилмана, отпрыском длинной ветви хэддамских Люисов, теряющейся в историческом тумане начала прошлого века. Тогда прапрадед Эзикиеля, Непроницаемый Люис, явился в Хэддам из Дикси, в качестве слуги сопровождая отважного человека, молодого белого семинариста. И, естественно, тут и остался. Однажды, еще будучи риэлтором, я нанимал на работу отца Эзикиеля по имени Уордел. Их семья — городское достояние. Мы — их подпорченное наследие. Умирал бы у меня в городе единственный чернокожий друг или подруга, я бы пошел проститься. Было бы много смеха, но обошлось бы без такого утомительного, удручающего дерьма у смертного одра, как сейчас. Дерьма белого человека. Не удивительно, что мы вымираем. Порода слишком стара, нужна свежая кровь. Наш джинн выпущен из бутылки.

— Скажи, что обо мне думаешь, Фрэнк, — Эдди и хотел бы сосредоточиться на мне, но не может не отвлекаться на два телевизора над дверью. «Фокс» показывает неудачника Ромни, который, сияя, будто выиграл что-то ценное, обращается к монахиням в традиционном облачении, а Си-эн-эн — улыбающегося Энди Уильямса[48], который, кажется, только что, как это ни прискорбно, скончался. Оба — и мертвый, и живой — требуют нашего одобрения.

Но неужели только к этому и сводится жизнь, когда от нее почти ничего не осталось? Что ты думаешь обо мне? Скажи мне, скажи мне, скажи мне! То же самое спрашивала у меня на днях жена. Должно быть, тяжело им не знать, что я о них думаю.

— Это ничего не меняет, Маслина, — говорю я, сам точно не зная, что имею в виду. Проста такая фраза вернее всего передает суть того, что было бы уместно сейчас сказать. Может быть, Эдди хотел получить от меня кулаком по носу на смертном одре. (Что бы подумала об этом Финес?) Но я вовсе не зол, и никто не вызывает у меня бешеной ненависти. Рана, которой не чувствуешь, — не рана. Время лечит. Почти все.

— Я плохо сплю, Фрэнк, — говорит Эдди, он слегка покашливает и не отрывает угасающих глаз от телевизоров. Не пойму, на какой именно экран он смотрит, на Мита или на Эндрю. — Мысли клубятся в голове, от них не избавишься.

— Обычно страдающие бессонницей спят больше, чем им кажется, Эдди. — Отступаю на шаг от его кровати. Я ухожу. Мы оба уходим.

Лежащий на кровати сотовый телефон начинает играть мелодию песни «Что толку дома сидеть одному, музыку слушать иди»[49].

— Я умираю, а тут эта хрень звонит, — говорит Эдди и его рука, движимая уже явившимся духом смерти, начинает шарить по простыням в поисках телефона. Он ядовито и благодарно улыбается мне. — Позволь, я поговорю… Если смогу. Извини. — Он хватает ртом воздух, закрывает глаза и морщится, пытаясь заговорить.

— Давай, Маслина. — И я поднимаю на прощание руку, как это делают в фильмах индейские воины.

— Эдди Медли слушает, — доносится до меня его хриплый, пронзительный, но быстро слабеющий голос. — Кто говорит? Алло!

«Признай для начала: от колыбели до гроба немалый срок…»

Я вышел.


На улице, несмотря на конец декабря, стояло весеннее утро, и не верилось, что за день все может побелеть и приобрести рождественский вид, а сам я отправлюсь в сентиментальное путешествие к грудобрюшной преграде нашей страны. Мы с сыном будем смеяться, рассказывать друг другу старые анекдоты, смотреть на широкую реку и место, от которого начинаются Великие равнины, есть самую лучшую в Канзас-Сити вырезку и допоздна говорить об аренде торгового помещения с отдельным входом. Может быть, заглянем в Холмарк[50] и дом-музей (моего любимого) Томаса Гарта Бентона[51]. Только бы добраться до Канзас-Сити.

Двух каркавших ворон в кроне бука уже нет. Слышу их голоса неподалеку на соседнем участке, и на уме у них сейчас иное. При всем том, мне кажется, день задался, хотя до вечера еще далеко. Вкуса крови во рту больше не чувствую.

— Теперь все в порядке, все в порядке. — Из-за утла ветхого дома Эдди до меня доносится знакомый голос Эзикиеля. Он идет сюда подсунуть под дверь счет за топливо, как подсовывает и под мою.

— Рождественский подарок![52]— говорит он нараспев и улыбается мне, будто я — неотъемлемая часть недвижимости на горохоподобном гравии, вроде бронзового кома.

— Рождественский подарок, — отвечаю я, как было принято в старину на юге. Впрочем, сам Эзикиель — крепкая, улыбчивая, бритоголовая, духовная динамо-машина в зеленом комбинезоне — так же нехарактерен для Нью-Джерси, как и это приветствие. Знаем мы друг друга давно, мало и не дружим. Белые южане считают, что мы, белые жители нашего штата, знаем здешних чернокожих лучше, чем на самом деле. Может, южане считают, что и нас, белых, знают — для такого мнения есть более веские основания. Эзикиель, однако, хорош, как ни суди. В свои тридцать девять лет он посещает молельный дом Американской методистской епископальной церкви на Черной улице, тренирует борцов в спортклубе при Обществе молодых христиан, преподает в воскресной школе и бесплатно участвует в раздаче пищи и вещей нуждающимся. Его жена, Беатрис, преподает математику в старших классах и владеет универсальным языком жестов. Эзикиель — краеугольный камень. Лучшее из того, что у нас есть.

Вдалеке, в нескольких кварталах от нас, снова начинают звонить в церкви Святого Льва, для неокрепших духом колокола выводят мелодии рождественских гимнов.

— Прямо не верится, что Рождество, — говорю я.

— Если не нравится погода… — Эзикиель, проходя мимо меня, улыбается, будто знает какой-то секрет.

— …подожди десять минут, — заканчиваю я. Яснее высказаться невозможно. — Пойдете на большой праздник, мистер Люис? — спрашиваю я, стоя возле своей еще не остывшей машины и с восхищением глядя на него.

— О-о-о! Нет, но Господь одарил меня многим другим. — Он наклоняется, чтобы подсунуть под дверь желтую карточку, которую Эдди уже никогда не увидит. Эзикиель огромного роста, но заученные движения даются ему на удивление легко. — Наша церковь организовала фургон продуктов и всякого другого добра для пострадавших в Де-Шоре. Хоть и буду здесь, не смогу. Ничего не поделаешь. — И освещенный утренним солнцем, он поворачивает от двери.

— Понятно, — говорю я. Так и есть. Над этим я еще подумаю. Время лечит, но его не хватает, и оно дорого.

— Начал учить испанский на курсах при Обществе молодых христиан, — зачем-то сообщает мне Эзикиель. Его сопровождает едва уловимый запах нефти. В руках — грязные рабочие рукавицы. — Мы вместе с Беатрис на занятия ходим. В Эсбери есть церковь. Там многие не говорят по-нашему. Как же им научиться-то? — Он кивает и задумчиво надувает щеки. Рождество для него — важное время. Возможность. Развозить нефть для обогрева домов — занятие второстепенное.

Неожиданно мы оба ощущаем важность момента и замолкаем. Он понимающе улыбается мне. Я улыбаюсь в ответ. Мы одновременно осознаем огромность всего.

— Как поживает ваш сын, мистер Баскоум? — Эзикиель имеет в виду моего Пола. Они знакомы давно, еще со школьной скамьи. Его вежливый вопрос заставляет меня прослезиться.

— Хорошо, Эзикиель, хорошо. Передам ему, что ты спрашивал.

— Он по-прежнему?.. — Эзикиель как-то странно смотрит на меня. Он понял свою ошибку и не знает, куда деваться от неловкости. Хотя, на мой взгляд, для этого нет никаких оснований.

— Он? Да… — говорю я, — по-прежнему в Канзас-Сити. У него там магазин садового инвентаря. — Я прикасаюсь кончиком пальца к уголку глаза у переносицы.

— У него такого рода штуки всегда здорово выходили, — говорит Эзикиель.

— Да, — поддакиваю я, хоть это и неправда.

— Ну, тогда ладно, — говорит он, собираясь идти. — Пора Санта-Клаусу обратно в сани и лететь дальше.

— Давай, — говорю я. Он пожимает мне руку своей огромной, на удивление мягкой лапищей. Вот то, что можно сказать друг другу накануне Рождества. Несколько добрых слов.

Потом он уходит. И я тоже. Мы провели несколько минут вместе, и день, в который это случилось, до вечера будет добрым.

Примечания

1

Ураган «Сэнди» — мощный тропический циклон, образовавшийся в конце октября 2012 г. и затронувший Ямайку, Кубу, Багамские острова, Гаити, побережье Флориды и, впоследствии, северо-восток США и Восточную Канаду. (Здесь и далее — прим. перев.).

(обратно)

2

Городок в штате Нью-Джерси, неподалеку от Нью-Йорка и восточного побережья Атлантического океана.

(обратно)

3

Консервативно-либертарианское политическое движение в США, возникшее в 2009 г. как серия протестов, скоординированных на местном и национальном уровне, вызванных, в том числе, актом 2008 г. о чрезвычайной экономической стабилизации и рядом реформ в области медицинского страхования.

(обратно)

4

Третий по величине остров Гавайского архипелага.

(обратно)

5

Политические взгляды, в соответствии с которыми некоторые формы социального расслоения и социального неравенства естественны, неизбежны, нормальны или даже желательны.

(обратно)

6

Британская рок-группа, выступавшая в 1977–1988 гг.

(обратно)

7

Компания, занимающаяся научно-исследовательскими разработками.

(обратно)

8

Скорее всего, имеется в виду городок (округ Нью-Лондон, штат Коннектикут, США), расположенный на западном и восточном берегах эстуария реки Мистик, впадающей в Атлантический океан.

(обратно)

9

Имеется в виду Религиозное общество друзей (-квакеров) — организация, работающая на благо мира и социальной справедливости в США и по всему миру.

(обратно)

10

Острое инфекционное вирусное заболевание.

(обратно)

11

Марка велосипедов.

(обратно)

12

Международный аэропорт под Нью-Йорком.

(обратно)

13

Или «Де-Коламбус Пэкит» — еженедельная газета, выходящая в Коламбусе, штат Миссисипи (США).

(обратно)

14

Белое французское вино.

(обратно)

15

Сэр Видиадхар Сураджпрасад Найпол (р. 1932) — британский писатель, лауреат Букеровской (1971) и Нобелевской (2001) премий по литературе.

(обратно)

16

При миссии (монастыре) Аламо в 1836 г. произошла самая известная битва Техасской революции.

(обратно)

17

Имеется в виду команда Сан-Антонио Спёрс Национальной баскетбольной ассоциации, базирующаяся в Сан-Антонио, Техас.

(обратно)

18

Обед (исп.).

(обратно)

19

Река в Техасе, образующая водопад, вокруг которого разбит парк.

(обратно)

20

Имеется в виду обычно посещаемая туристами сеть пешеходных дорожек у речки Сан-Антонио-ривер с многочисленными барами, ресторанами и магазинами.

(обратно)

21

Штат садов — распространенное название штата Нью-Джерси.

(обратно)

22

Модным (франц.).

(обратно)

23

Система пилатес включает физические упражнения для всех частей тела. Рейки — вид нетрадиционной восточной медицины, в котором используется техника так называемого исцеления путем прикосновения ладонями.

(обратно)

24

В прежней градостроительной концепции город подразделён на «деловую» часть и жилые пригороды. Новая же предполагает расположение магазинов, офисов, индивидуального жилья и многоквартирных домов в одном месте: в пределах микрорайона, квартала и даже здания. Кроме того, предполагается проживание бок о бок людей разных возрастов, доходов, культур и рас.

(обратно)

25

Американский серийный убийца и насильник.

(обратно)

26

Штат Кентукки, то есть значительно дальше от побережья и южнее.

(обратно)

27

Неоклассический стиль в архитектуре, включающий черты греческих храмов V в. до н. э. Был широко распространен в Европе и США в первой половине XIX в.

(обратно)

28

Генри Мур (1898–1986) — английский художник и скульптор.

(обратно)

29

Есть город Принстон (штат Нью-Джерси), где находится знаменитый университет, а в штате Алабама есть никому не известный городишко Принстон, глубокое захолустье. Фраза допускает еще другое толкование: Файк родом из Алабамы, но выпускник Принстона и Теологического института. Но для выпускника Принстона он слишком беден и занимает слишком скромное положение.

(обратно)

30

Мит Ромни.

(обратно)

31

Плейстоцен — геологическая эпоха, закончившаяся 11,7 тысяч лет назад.

(обратно)

32

Так некоторые американцы коверкают слово «бизнес».

(обратно)

33

Приспособление для окропления водой, представляющее собой прикрепленный к рукоятке небольшой шаровидный резервуар с мелкими отверстиями.

(обратно)

34

Часть дьяконского облачения в виде длинной широкой ленты, перекидываемой через плечо.

(обратно)

35

Хорас Ман (1796–1859) — американский педагог, политик и реформатор образования.

(обратно)

36

Финес коверкает имя «Файк».

(обратно)

37

Антология мировой классической литературы в 51-м томе, составленная президентом Гарвардского университета Чарльзом Элиотом.

(обратно)

38

Разновидность игры в бильярд.

(обратно)

39

Крупные узлы из толстой веревки, используются на парусных судах, иногда — в качестве украшений.

(обратно)

40

Деревянный или металлический брус с гнездами для стержней, на которых крепятся или укладываются снасти бегучего такелажа парусного судна.

(обратно)

41

Аарон Копланд — американский композитор XX в.

(обратно)

42

Массачусетский технологический институт.

(обратно)

43

Английский поэт Филип Артур Ларкин (1922–1985).

(обратно)

44

Так назывался пиратский флаг — скрещенные кости и череп на черном фоне.

(обратно)

45

Имеется в виду новостной ресурс «Фокс-Ньюс».

(обратно)

46

Дворец Эдди.

(обратно)

47

Колостома — сформированное в ходе колостомии отверстие на животе, чаще слева, в которое выведен и подшит конец или петля ободочной или сигмовидной кишки.

(обратно)

48

Энди Уильямс (1927–2012) — американский эстрадный исполнитель и актер.

(обратно)

49

Песня из мюзикла «Кабаре».

(обратно)

50

Вероятно, имеется в виду магазин поздравительных открыток фирмы «Холмарк».

(обратно)

51

Томас Гарт Бентон (1889–1975) — американский художник один из главных представителей американского риджионализма и мурализма.

(обратно)

52

Приветствие, известное в некоторых сельскохозяйственных районах юга США с 1844 г. В бедных фермерских семьях каждый стремился, проснувшись утром на Рождество, произнести эти слова раньше остальных. Тот, к кому с ними обращались, должен был подарить обращавшемуся какой-либо подарок. Такое приветствие было распространено наравне с общеупотребительным «Веселого Рождества». Им, помимо прочего, говорящий признавал рождение Христа даром человечеству.

(обратно)

Оглавление

  • Ричард Форд Прочие умершие Повесть
  • *** Примечания ***