Тутмос [Вера Евгеньевна Василевская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Тутмос



Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона,

1961, т. 24.

Тутмос III (ум. 1436 до Р. Х.), египетский фараон XVIII династии (правил 1479-1436 гг. до Р. Х.), покорил Сирию, пересёк Евфрат, чтобы нанести поражение Митанни, и на юге достиг истоков Нила, построил множество храмов и обелисков для увековечения своих деяний.

Тутмос III был сыном Тутмоса II от одной из младших жён — Иси. В отсутствие другого наследника мужского пола, обладавшего большим правом на трон, мальчик был коронован как только умер его отец. Ему было в тот момент около 10 лет, и он был помолвлен с наследницей — своей единокровной сестрой Нефрура. Регентом стала мать Нефрура, царица Хатшепсут, дочь Тутмоса I, жена и сестра Тутмоса II. На втором году царствования Тутмоса III эта властная и амбициозная женщина присвоила себе атрибуты царской власти и фактически стала править вместо него. Тем не менее, Тутмос получил образование, соответствующее его положению. Его обучили всем воинским искусствам, особенное внимание уделяя стрельбе из лука и верховой езде.

На 22-ом году правления Тутмоса против Египта сформировалась грозная коалиция, которую возглавлял правитель Кадеша в северной Сирии и несомненно поддерживаемая Митанни. В самый момент кризиса умерла царица Хатшепсут. Через несколько месяцев после её смерти Тутмос III отправляется в поход, самым ярким эпизодом которого стала битва при Мегиддо, начавшаяся после марша через опасное ущелье. В последующих кампаниях, менее подробно описанных в анналах, портовые города побережья Финикии были превращены в египетских данников, был захвачен Кадеш и другие города в долине Бекаа.

На 33 году правления Тутмос III выступил в поход против Митанни, закончившийся бегством правителя Митанни и пленением 30 женщин из его гарема и нескольких сотен его солдат. Всего Тутмос III провёл 17 военных кампаний. Он полностью подчинил беспокойные племена нубийцев и занял многих на работах в золотых рудниках, ставших со времени его правления основой богатства Египта в торговле с государствами западной Азии. Последние 12 лет своего правления Тутмос пожинал плоды своих прежних побед.

Процветание Египта нашло отражение в грандиозной программе строительства, осуществлённой архитекторами фараона, искусства и ремесла получили новый импульс для своего развития. На последнем году своей жизни Тутмос назначил соправителем своего сына Аменхотепа II. Мумия фараона была найдена в 1889 г.



Посвящаю эту книгу светлой памяти

Клары Моисеевны Моисеевой, моей

вдохновительницы с детских лет,

наставника и друга.


Пролог


Царевич Аменхотеп сказал, что сразу после охоты отправится в Северный дворец, и фараон отпустил его, ласково потрепав по плечу, проводил добродушным взглядом. Царевич был высок, широкоплеч, мышцы словно из камня. Лицо грубоватое, мужественное, черты его сходны с отцовскими, и глаза хороши — блестят и в гневе и в радости, подобно драгоценным чёрным камням, внутри которых самой природой заложен неистребимый свет. Аменхотеп радовал взор отца своей мощью. «Да грядёшь ты, Хор, могучий бык…»[1] И сам Тутмос, несмотря на свои годы, ещё достаточно силён. Красавцем он не был никогда, но и у него были большие тёмные глаза, в которых огонь мерцал подобно факелу в таинственном сумраке храма. Мерцал до сих пор, хотя семь десятков лет пронеслись над головой Тутмоса-воителя. Семь десятков, и ещё два восхода Сопдет[2]. Спина фараона всё ещё была пряма, икры ног крепки, но с недавних пор он начал полнеть, и это его огорчало. Всё же лицо по-прежнему оставалось лицом воина. Чтобы убедиться в этом сейчас, фараон приказал подать серебряное зеркало. Оно послушно отразило немного полное, но вполне мужественное лицо, крупный нос с широкими ноздрями, большие глаза с тяжёлыми веками, круто изогнутые брови, выразительную линию рта. Полнеющего стана в нём не было видно, и это было приятно фараону. Он приказал, чтобы зеркало убрала его любимая наложница, чернокожая Небси. И снова подумал о сыне. Лучшего не было и у царя богов! Могучий воин, способный и дикого быка поставить на колени, — вот что такое Аменхотеп. Стрела его пробивает насквозь три медных мишени и догоняет в полёте другую, летящую прямо к небу, — вот что такое Аменхотеп! Необузданная сила таится в его мышцах, непреклонная воля и твёрдый разум в глазах. Тутмос-воитель был доволен. Очень доволен! Меритра, его вторая жена, подарила ему хорошего сына. Да и другие, рождённые от младших жён и наложниц, тоже неплохи. Во всех чувствуется царственная стать, царская кровь — воистину сыновья Солнца. Фараон улыбнулся, продолжая нежно поглаживать точёное эбеновое колено Небси. Женщины — величайшая услада жизни, если только относиться к ним не слишком серьёзно. Была пора, когда женщина, даже самая прекрасная, значила для него не больше, чем каменное изображение неизвестной богини, а боевой конь и даже обыкновенная митаннийская колесница привлекали внимание больше, чем изысканные формы умащённых миррой тел. Потом взгляд опытного мужчины постепенно обратился к зовущему и прекрасному, таинственному и вечному, как сама природа, к тому существу, что могло ранить больнее стрелы и тотчас исцелить от неё, как посылает болезни и сама же излечивает их львиноликая Сохмет[3]. Эти ханаанеянки[4], митаннийки, вавилонянки — не перечесть… Скольких женщин привёл он с собой из военных походов! И каждая — благоуханный цветок, стройная сикомора. Тутмос III снова украдкой посмотрелся в зеркало. Лицо ещё не отцветшее, а вот фигура… Надо бы посоветоваться с придворным врачевателем Ипи. Это человек верный и честный, один из тех, кто был его преданным слугой ещё во времена Хатшепсут.


Недавно Ипи сказал, что сердце владыки бьётся слишком быстро, что ему нужно охладить кровь. Возможно. Тутмос и сам чувствует, что в сильный зной или в те дни, когда горячий ветер дует из пустыни, сердце начинает покалывать, и теснит дыхание. Но у Ипи всегда находились целебные средства для фараона, найдутся и на этот раз. Врачеватель говорит ещё, что много сил уходит на женщин, но как не ласкать стройную и гибкую Небси, которая что арфа в руках её господина, манит и услаждает нежной песней своего тела, которую слышишь всей кожей и не можешь не отозваться на неё! Небси сидела у фараона на коленях, тесно прижавшись к его отяжелевшему животу, и было приятно и неприятно в то же время. В зале с высокими расписными колоннами царила приятная прохлада, тихо шелестели широкие ветви пальм, маленькая ручная газель задумчиво жевала зелёные листья, удобно устроившись на львиной шкуре. Тутмос слегка покачал Небси на своих крепких коленях, она зажмурилась от удовольствия. Удивительная девушка, порой игривая, как ребёнок, порой мудрая, как почтенная мать семейства, но всегда такая ласковая, словно в её жизни нет обычных женских тревог и печалей, словно и в самом деле ей достаточно света, исходящего от любви её господина. Ни одна другая наложница не умеет так ласкаться к нему, как эта чернокожая девушка, в которой он волшебным образом видит то дочь, то мать, то разыгравшуюся кошку, то разнежившуюся на солнце пантеру. Славный, бесценный подарок прислал ему царский сын Куша Менту-хотеп[5]! Тутмос поцеловал блестящее обнажённое плечо Небси, невольно прислушиваясь к звукам, раздающимся за пределами покоев. Во дворце уже начались приготовления к вечерней трапезе, и было слышно, как по коридорам снуют проворные слуги. Вот прошла и царица в сопровождении прислужниц, их тихие нежные голоса долетели до слуха владыки. Надо бы и ему идти в зал для трапез, но ощущать на своих коленях нежное, гладкое, лёгкое тело Небси так приятно, что и вставать не хочется. Да и аппетита нет, по правде говоря. Приказать подать вина и фруктов в собственные покои? И чтобы Небси прислуживала ему — нагая. Отец Тутмоса умер молодым, хотя был строг и воздержан. Значит, не в этом дело. Он может прожить сто десять лет, это вовсе не так уж недостижимо. Нужно только захотеть, захотеть этого покрепче, и Великий Амон-Ра[6] пошлёт своему возлюбленному сыну долголетие и процветание, напоит его плоть солнцем, которого так много вокруг, которое так щедро изливает свой свет на благословенную Кемет[7]. А если рядом всегда будут такие красавицы, как Небси, для которых найдётся ласка и у каменной статуи и нежный взгляд у великой пирамиды…

— Сколько лет жизни пожелаешь своему господину?

— Сто десять лет, лучезарный господин. И сто раз по сто десять!

— Чем скрепишь свои слова?

— Золотом. Золотом вечности — любви моей.

Газель встала, процокав копытцами по расписному полу, подошла к фараону. Он приласкал её одной рукой, другой продолжая гладить Небси.

Глаза у красавицы были как у этой газели.

— Ты любишь своего повелителя, Небси?

— Нет у меня иной жизни, чем та, что принадлежит тебе, божественный господин. Вся моя жизнь — любовь к тебе… Ты — ливень благодатный, дар небесного Хапи[8], ты и отрада солнечных лучей. Благословение богов лежит на тебе, милость богов с тобою. Что я? Жалкая песчинка…

— Нет, семя лотоса, способное родить прекрасный цветок и накормить в голодную пору.

Семя лотоса… Во время походов довелось изведать, что это за лакомство. Знаком был и вкус тёплой протухшей воды, от которой в иное время отворачивались царские кони. А случалось так, что не было и этого. Например, во время первой осады Кидши. Как звали его правителя? Раньше он помнил… Тогда Тутмос с горсткой воинов был отрезан от своего войска и заперт в ущелье, и постелью служил камень, водой — собственные слёзы, катившиеся из воспалённых глаз, пищей — хрустящий на зубах песок. Рана в плечо, полученная незадолго перед этим в стычке с ханаанеями, открылась и начала гноиться, и тёплый гной, смешанный с кровью, стекал по руке. Рамери, вернейший из верных, перевязывал рану фараона кусками полотна, оторванными от собственной набедренной повязки. Ночью дул нестерпимо холодный ветер, днём немилосердно палило солнце, язык распухал во рту и мешал говорить, приходилось отдавать редкие приказания знаками. Когда военачальнику Себек-хотепу удалось прорвать кольцо врагов и пробиться к ущелью, из всех спутников фараона в живых осталось только четверо. Но правитель Кидши всё-таки стал добычей фараона, его голова вознеслась на высоком шесте над полуразрушенной стеной города, а в руках победителя остались все его жёны и сыновья, в том числе и малолетний наследник престола, который был увезён в Кемет и впоследствии стал одним из вернейших царских телохранителей. Обычная судьба пленных ханаанских царевичей, таких, как Араттарна, сын Харатту, и многих других. Фараон удивился, что ещё помнит это имя, ведь всем пленникам в Кемет давали новые имена, и Араттарне тоже дали другое — Рамери. Этот Рамери стал!.. Невольно взор Тутмоса обратился к тому месту, где обычно стоял Рамери, начальник царских телохранителей. Он был красив и силён, этот Рамери, гораздо красивее фараона. Высокий ростом, широкоплечий, прекрасно сложенный, он невольно привлекал взоры женщин, в том числе и царских. Кожа у него была смуглая, как у всех хурритов[9], но черты лица благородные, выдававшие царское происхождение. Тутмос не мог не признаться, что иногда завидовал внешности Рамери, небольшой рост и грубоватые черты лица нередко доставляли ему неприятности. А ханаанский царевич был красив и грациозен, как молодой лев, его мускулы так и перекатывались под гладкой кожей, глаза смотрели прямо и спокойно из-под густых чёрных бровей. Они были почти ровесниками, Рамери ненамного старше. Но место Рамери давно уже было занято другим, совсем другим человеком…

— У тебя сильно бьётся сердце, мой божественный господин.

— Это прошлое стучит в моём сердце, Небси.

Прошлое… Разве миновала его пора, разве будущего нет? Достаточно одного усилия, лёгкого напряжения воли — и память перенесёт его в те дни, когда земля дрожала под колёсами его колесниц. Он ясно видит военный лагерь, свой царский шатёр, коней, воинов, изорванную в клочья обувь, капли крови на белом полотне, рыжеватый песок пустыни, назойливо синий цвет неба. Он видит лица врагов, искажённые ненавистью или страхом, видит отрубленные головы, глядящие на него страдающими мёртвыми глазами, женщин, заламывающих в отчаянии руки, убитых стариков. Перед взором Тутмоса проплывают обугленные пожарами стены городов, сорванные с петель ворота, каналы, в которых воде тесно от разбухших трупов. Вот горит багровое закатное солнце, освещая долину, в которой нет ни единого камня, не обагрённого кровью. Вот сломанный наконечник копья, вонзившийся в конский глаз, вот меч, вошедший по самую рукоятку в человеческую грудь, вот чьи-то пальцы, отрубленные вместе с мечом, вот боевой топор, наискось врубленный в чью-то спину, вот труп, пригвождённый ударом копья к стволу дерева. Вот мёртвый человек, вцепившийся зубами в землю, вот ещё один, другой, третий, бесчисленное множество утративших навсегда способность дышать, смотреть, слышать. Вот боевая колесница, которую несут по равнине обезумевшие кони, мёртвая рука возницы, запутавшаяся в поводьях, не в силах сдержать их. Вот упоительная прохлада ночи, полная глухих стонов и проклятий, вот благодатный покой походного ложа, светильник, горящий у входа в шатёр, вот он сам, фараон Тутмос III, ещё молодой, сильный воин. Вот он распростёрт на земле, лежит, раскинув руки. Ранен? Нет, счастлив — он победил, он упоен победой. Могучая грудь дышит освобождение, бег крови в жилах подобен бегу Хапи во время разлива, стремителен и порывист. И в небе, как в зеркале, видит он своё лицо — счастливое. Маленькая газель тоже глядится в зеркало, которое фараон всё ещё держит в опущенной руке. Небси пришла, чтобы взять зеркало, но оставила его и осталась в нём — краешком спущенного с плеча одеяния, гибкой точёной ступней. Она ласкается к повелителю, жмётся щекой к драгоценному небти[10], щекочет шею ароматным дыханием. Вот она вся во власти фараона, она и её царство, богатая золотом и слоновой костью страна Куш. И ещё десятки царств под ногами Тутмоса составляют подножие трона его. Бесчисленные царьки, подобные Сабди-Шебе, Харатту, Субардатте, Аштаре, Лабайе и многим другим, без числа, давно уже покорены и повержены в пыль, глотают пыль, питаются пылью и становятся ею. Правда, были и такие, как Араттарна, преданные и всё же непокорные, тоже пыль, но только золотая. Тутмос видит себя пересыпающим песок, жёлто-серое пространство песка вокруг него неизмеримо, но ближе к горизонту, к гаснущему солнцу, песок становится рыжеватым, затем красным. Живительная зелень цветущих оазисов привлекательна, как полная любовной неги чернокожая красавица у фараона на коленях. Сколько раз он отдыхал в этих оазисах, сколько раз пользовался гостеприимством их обитателей, сколько раз целовал женщин, перед красотой которых отступал зной Великой пустыни, утихал жгучий ветер! Говорят, дни человеческой жизни текут, как песок меж пальцев. Оазис в этом потоке — только любовь. Понимает ли это Небси? Знает ли, как нужен отдых усталому путнику, как живительна для него прохлада цветов и воды? Воин, склонившийся от усталости на копьё, жаждет отдыха и боится его. Нужен ли покой тому, кто не знает вкуса покоя, как иные не знают вкуса пальмового вина? Во время походов он научился засыпать мгновенно, засыпать крепким сном на несколько минут, давая отдых измученному телу, случалось и не спать по несколько суток. Теперь он может позволить себе не только обычный для фараона получасовой дневной отдых между государственными делами, но даже несколько часов вечернего покоя, сидеть вот так и качать на коленях чернокожую любимицу, ласкать ручную газель. Тутмос заслужил покой, и, пожалуй, заслужила его и возлюбленная богами Кемет. Держава никогда ещё не была так велика и могущественна, никогда не простиралась так далеко на юг, на запад и северо-восток. Пожалуй, Джосер и Снофру могли бы гордиться своим потомком[11]. И это — после почти двадцатилетнего царствования фараона-женщины, которая и меча-то держать в руках не умела! Зато умела держать в своих маленьких и не слишком красивых ручках войско, задабривая влиятельных военачальников щедрыми подарками. Да, это она умела! Верхушка войска привыкла жить роскошно, не рискуя ни единой каплей крови, привыкла умащать своё тело благовониями, услаждать свою плоть изысканными яствами. А когда Тутмос стал фараоном по-настоящему, а не только по имени, пришлось узнать, что такое умащение палящими лучами солнца, что за лакомство — сухая лепёшка и гнилые финики, что такое вкус лошадиной мочи, если нет вокруг ни капли влаги, если язык прилипает к гортани и перед глазами проносятся видения. Но никто не имел права жаловаться, ибо военная добыча, дань разорённых царств, была настолько богата, что простому воину доставалось по одному-два раба и несколько сат пахотной земли[12]. Вот и эти пленные красавицы — тоже его добыча, законная дань покорённых племён. Какие они сладкие, сколько в них упоительной силы!

— С чем сравнить тебя, Небси?

— С чем сравнивают любовь, господин мой?

— С жизнью. А иногда — со смертью.

Смерть всегда была рядом, близко. Её носил в своём колчане ханаанский воин, она отравляла остриё копья кушита, пряталась в лужице протухшей воды, грозила бивнем слона, клыками льва на охоте. Проворной холодной змеёй могла выскользнуть из богато изукрашенных ножен военачальника Хатшепсут, невидимым глазу насекомым нырнуть в чашу с вином. Её могло призвать мимолётное движение бровей Сененмута, могущественного возлюбленного царицы, её мог до времени лелеять на лезвии боевого топора телохранитель, подкупленный униженным властителем Каркемиша или Мегиддо. А сколько раз она являла своё лицо алым цветом крови, красными кольцами перед туманящимся взором, назойливо яркими бредовыми видениями, в которых мешались люди и здания, боги и животные! Как пахла она остро и едко дымом, гноем, потом, разлагающейся плотью! Запахи смешивались в один тлетворный, вызывающий тошноту, в нём был и аромат благовоний, и сладость дыхания ядовитых цветов. Смерть напоминала о себе и звуками — свистом летящей стрелы, рассекающего воздух меча, грохотом боевой колесницы, пронзительным, похожим на змеиное шипение шёпотом Хатшепсут. Смерть давно уже стала чем-то привычным, вроде боевого коня или меча. А сколько раз Тутмос мог лишиться загробного блаженства, окажись его тело в руках врагов! На свете нет ничего страшнее, а ведь он победил и это. Теперь уже готов его поминальный храм, совсем готова гробница, пусть не такая роскошная, как у древних царей, но вполне надёжная, хорошо защищённая от грабителей. Он никогда не разорял гробниц в покорённых землях, довольствовался тем, что несли к его ногам живые люди, брал то, что принадлежало земле. Правда, в самой Кемет однажды поднял руку на посмертные жилища любимцев Хатшепсут. Но только один раз, в порыве гнева, который порой бушует и в сердцах богов. Разве они, эти проклятые любимцы, не делали всё, чтобы изгладить его имя из человеческих сердец, когда он был ещё на земле, когда сидел на царском троне, когда в руках его были жезл и плеть[13]? Разве они не забывали нарочно начертать его имя на священных плитах, повествуя о каком-либо событии в годы царствования Хатшепсут? А ведь он не был соправителем, он был фараоном! Теперь боги должны вознаградить терпение Тутмоса, воздать ему за его обиду. Боги должны сохранить его посмертное жилище, уберечь его священное тело от позора. Разве он не заслужил этого? Да, но ханаанский царевич Араттарна, сын Харатту, тоже никогда не разорял гробниц и не совершал святотатства, а тело его было брошено в воды Хапи и стало добычей слуг Себека[14]. Почему сегодня он, Араттарна, стоит так близко? Почему перед глазами старого фараона не встают сотни, тысячи поверженных врагов, нашедших смерть в бою, почему именно этот, верный, любимый? Или он, начальник царских телохранителей, приготовился сопровождать своего господина в последнем путешествии к вратам Аменти[15]?..

— Что с тобой, господин мой? О, боги! Твоё величество…

Выпавшее из руки фараона зеркало со звоном упало на каменный пол, тысяча нарисованных птиц ринулась с потолка в сияющую серебряную бездну. Звон зеркала и отчаянный крик Небси испугали газель, и она заметалась по покою, словно спасаясь от невидимых стрел.

Часть первая ПОБЕДЫ ХАТШЕПСУТ



Отворились и вновь сомкнулись высокие резные двери, украшенные изображением крылатого солнечного диска, и в покоях воцарилась тишина, такая тишина, что стук крови в висках фараона показался ему оглушительным. Так бывает, когда из пустыни дует горячий ветер. Тогда больная, отравленная кровь отзывается на далёкий рёв песчаной бури, застилает глаза тяжёлым красноватым туманом, и нежная плоть под глазным яблоком ноет, словно её царапают горячие сухие песчинки. Но сегодня нет бури, напротив, за дверями совершается великое и чудесное таинство, оберегаемое от всего нечистого незримым сплетением лучей, сомкнутым кольцом Исиды[16], — отчего же стучит кровь? Жрец, вышедший из-за дверей, только склоняет почтительно голову и прижимает к груди руку, не произнося ни слова, — это уже было и означает всё то же. Фараон откинулся на спинку кресла; его молодое лицо в мечущихся отсветах огня кажется совсем измученным. Бедная кровь, отравленная, быть может, проклятиями кушитов, чью страну он ещё совсем недавно разорил и поставил на колени. Но мужчин, способных проклинать его величество, почти не осталось, значит, это дело матерей и жён. Жрецы говорят, что проклятия матерей опаснее других… А то, что у владыки Кемет до сих пор нет сына, это тоже проклятие? Чего же тогда стоят молитвы, ежедневно, еженощно возносимые жрецами! Тяжело, как капля расплавленного золота, сползла с колен молодого царя леопардовая шкура, которой заботливо укутали его ноги всеведущие мудрецы в белых одеждах, а он даже не заметил этого. Так тяжело и горько, так ноет грудь, что трудно дышать и не хочется смотреть. Вот этого самого леопарда его величество самолично убил на охоте. Зверь был крупный, свирепый, его когти даже в предсмертной агонии сорвали золотую обшивку с борта царской колесницы. Вот и след засохшей крови на шкуре, знак небрежения мастеров, превративших золотистый покров гордого зверя в обыкновенное покрывало. Фараон тогда приказал срезать когти леопарда, они повредили не только колесницу — это пустяк, — но и нанесли смертельные раны его любимой охотничьей собаке Вану. Тутмос II любит охоту, он не прочь сразиться не только с леопардом, но даже с голодным львом, однако его мечта — охота на слонов, царственных животных, сильнее которых только бурный разлив великого Хапи да ещё, быть может, песчаная буря. Он столько раз видел во сне подробности этой охоты, что теперь, наверное, может изобразить их на папирусе с мастерством, достойным лучшего царского художника Хеви. Круто изогнутые бивни зверя, его хобот, который в Кемет называют рукой слона, летящий из-под копыт коней песок, остриё копья, блеснувшее в лучах полуденного солнца, глаза великана, полные ярости и боли, — всё это так живо стоит перед глазами, что даже закрывать их ни к чему. Если у фараона недостаёт сил, чтобы самолично возглавить войско, то уж по крайней мере для великой охоты они найдутся. Впрочем, Тутмос II вовсе не так уж миролюбив, как об этом шепчутся в Ханаане[17]. Посмотреть только на вытоптанные поля Куша, на вырубленные сады, на дворцы, в которых птицы проводят дни за нескончаемой трапезой! Теперь сам Куш подобен птице, прикованной золотой цепочкой к трону владык Кемет, и цепь эту при желании можно сделать ещё короче. Кто же посмеет сказать, что Тутмос II слаб, что его рука недостаточно крепко держит плеть? Не найдётся такого человека! Молодой фараон принёс некогда клятву, безрассудную по своей смелости, — истребить в Куше всех мужчин, способных носить оружие, и почти достиг этого, да ещё сложил к престолу лучезарного покровителя Нэ[18] щедрые, прекрасные дары. И принесёт ещё большие, если великий Амон сделает так, что Иси, одна из младших жён, принесёт ему сегодня сына. Удивительно всё-таки, что нечто великое, укрепляющее власть живого бога на земле, наполняющее ликованием сердца тысяч людей, совершается с помощью такого хрупкого и безропотного существа, как Иси. Но что же делать, если великая царская жена Хатшепсут принесла ему только девочку? Правда, царевна Нефрура славная, и её так приятно держать на руках и играть с ней, но Тутмос II не позволяет дочери даже в шутку тянуться к его урею[19]. Вот поэтому мать Исида и возложила свой венец на прелестную головку маленькой Иси, такой робкой, что даже при сильном порыве ветра она втягивает голову в плечи. Бедная, робкая Иси, разве она создана быть матерью наследника престола? Она и мечтать не смела о сыне и, когда ощутила потаённое, сперва залилась слезами. А фараон мечтал — во всё сердце, широко, как умеют мечтать цари. Иси прятала поблекшее лицо, в своих покоях приказывала не зажигать светильников до глубокой темноты, боялась, что фараон разлюбит её, совсем некрасивую. Смеясь, он брал её за руку, силой вытаскивал на свет, целовал блестящие огоньки слёз на побледневших щеках. Вот родится сын — и не будут страшны никакие болезни, даже глухое биение отравленной крови. Вот родится сын — и непременно зацветёт таинственное растение, привезённое из страны Офир[20], расцветающее, согласно преданию, только в миг величайшего человеческого счастья, а таких мгновений по всей земле наберётся не больше, чем пальцев на обеих руках. Вот родится сын — и можно будет двинуть войска на Ханаан и даже самому участвовать в битве, не боясь, что вражеская стрела ввергнет Кемет в пучину бедствий, которые обрушиваются на страну без царя. Только бы свершилось, только бы всё прошло хорошо! Фараон пожелал дожидаться разрешения Иси в соседних покоях, хотя его предупредили, что первые роды обычно бывают долгими. Строго говоря, это нарушение обычая, но его легко простит даже Аменемнес, верховный жрец Амона, который всё время стоит за креслом фараона. Как может верховный жрец столько времени стоять неподвижно, подобно каменной статуе? Тутмос борется с искушением оглянуться, проверить, уж не превратился ли жрец и в самом деле в глыбу чёрного камня, прочнее которого нет на свете. Но вот рука Аменемнеса протягивает фараону кубок с питьём, укрепляющим силы. Вовремя… Горькое питьё пахнет мёдом, который добавляют для вкуса. Увы, Тутмос II привык к своему нездоровью, привык и к заботам жрецов, к почти всегда неприятному вкусу целебных снадобий. Губы ощущают холод серебра, но первый же глоток обжигает огнём, огонь медленно стекает по горлу, и в груди, где-то очень глубоко, тихо загорается маленькое солнце, лучи которого покалывают, но приятно. Но вот ровное тепло разливается по всему телу, веки фараона тяжелеют, хотя он борется со сном. Нельзя спать в то время, когда свершается такое важное событие, нужно непрестанно молиться матери Исиде, богине Таурт, покровительнице фараонов Маат[21], просить владыку богов о великой милости. Может быть, это лучи, исходящие от его золотого престола, проникают в сердце?.. Рука верховного жреца на плече владыки сдерживает дрожь. Иси должна родить сына — жрецы храма Пта[22], которые искуснее других читают по звёздам, уверяли фараона, что желание его сбудется. Он не желает верить голосам, которые кричат ему, что так было и раньше, даже перед самым рождением дочери. Снова рука Аменемнеса на плече… Что это, неужели озноб так силён, что даже воля фараона не может побороть его? Перед глазами снова леопардовая шкура, золотистая, как песок в пустыне. А каким золотым бывает песок, когда его пронизывают первые лучи восходящего солнца! На закате он становится иным — серым, коричневатым, тёмно-рыжим, иногда багровым. А в земле Дешерт песок всегда красный, действительно — красный. Песок шуршит в ладонях, течёт меж пальцев, говорят, так проходит время. Если каждая песчинка — день, то меж пальцев молодого фараона протекли уже тысячелетия. Горит драгоценный камень перстня, и горит так близко, будто поднесён к самым глазам. Что это — яшма, лазурит? Если не вести победоносных войн, не будет драгоценного лазурита. В глубине камня таинственно мерцают серебристые звёзды, словно капли чудесного небесного Хапи. И серебра не будет, если не собирать дань с покорённых народов. Правда, золота в Кемет пока ещё много. Того самого золота, которое заставляет даже тусклые глаза светиться алчным блеском, ибо золото — солнце. Оно же и знак вечности, древности, потому и говорят о знати: «Люди золотой крови», потому и лицо мумии покрывают золотой маской. Очень много песка — золотого. (Откуда песок в царских покоях?) Горы песка, подобные пирамидам, и — горящие драгоценные камни. Говорят, пески Великой пустыни скрывают немало сокровищ, даже сын ничтожного кочевника может отыскать в песке камень, достойный украсить статую бога. Но это грустные безмолвные вестники погибших караванов, свидетели жестоких мук, зверских убийств, коварных обманов. Горячий ветер Сетха[23], чёрный вихрь, несущийся с такой стремительностью, что закричавший в пустыне уже не слышит своего голоса, потому что ветер унёс его и тоже убивает, убивает беспощадно… Однажды Тутмос II со своей свитой едва не стал жертвой этого вихря, спасла его только обращённая к Амону страстная мольба, да ещё, быть может, то, что один из телохранителей успел набросить на голову фараона какой-то плащ, предохранивший его глаза и рот от смертельного дыхания чёрного вихря. Тяжело придётся воинам, которых он пошлёт в Ханаан, но кто из них не отдаст с радостью жизнь на благо Кемет и процветание Великого Дома[24]? Только бы Иси родила сына. Она любит красную яшму, напоминающую плоды сикоморы, и он подарит ей много драгоценных ожерелий из красной яшмы, они будут так красиво лежать на её груди, полной молока. Когда родилась царевна Нефрура, Тутмос был болен, нестерпимый жар и холод во всём теле сменялись с головокружительной быстротой, на губах — постоянная горечь от целебных трав, глаза слезились, он с трудом понимал, что ему говорят. Позже он увидел Хатшепсут, её глаза были чужими, за ними — глухая, непроходимая обида. Хатшепсут напоминала мать, царицу Яхмос, но была суровее, жёстче, по совести сказать — некрасивая, сухая женщина, на ложе любви — крепость, не желающая сдаваться, и это вызывало досаду, порой грустную усмешку. Странно ли, что на зов истомившегося по ласке сердца и плоти явилась Иси, тихая красавица, с которой хотелось плыть и плыть бесконечно по морю наслаждений, окунаться радостно в розовеющие под рассветными лучами волны? Для неё у Тутмоса всегда находилась ласка, а во время торжественных церемоний во дворце и в храме — нежный взгляд. Но почему сейчас он видит её стоящей посреди пустыни, по щиколотку, по колено уже в песке, необыкновенно быстро меняющем свой цвет, от золотистого до тёмно-багрового? Она такая же, как в последние месяцы, побледневшая, с тяжёлым животом, и глаза её подобны чёрным грустным птицам, коснись — и улетят. Вдруг в самом деле улетят, оставят его одного? Он спешит к ней, но песок обступает со всех сторон, сковывает тело, подступает к горлу, душит, душит… Вот спасительная влага на губах — её слёзы, потому что иной влаги нет в пустыне. Вот её рука на его плече, прохладная, чуть более тяжёлая, чем обычно…

Священный сон фараона не разрешалось нарушать никому, даже жрецам. Аменемнес осторожно взял руку фараона, безмолвным жестом повелел окурить спящего дымом целебных трав. Над курильницами тотчас взвились благовонные облака, сотворившие в покое нечто — зыбкость очертаний, размытые краски, контуры, перетекающие из одного в другой… Стоны Иси, затихшие было, возобновились. Молодой жрец, дежуривший у ложа роженицы, появился снова, покачал головой в ответ на вопросительный взгляд Аменемнеса, развёл руками — «нет». Распорядитель церемоний шёпотом доложил верховному жрецу, что царица Хатшепсут проследовала в свои покои, что царевна Нефрура отошла ко сну, что жрец, прибывший из храма Пта, принёс вести о благоприятном расположении звёзд. Тутмос II спал, его худощавое остроскулое лицо было спокойно, наверное, целебные курения оказали своё действие. Испросили повеления зажечь факелы, верховный жрец сделал отрицательный жест, велел оставить горящим только один светильник из тех, что окружали кресло фараона. И вновь воцарилась тишина, нарушаемая только лёгким дыханием спящего, тихими стонами за дверью и потрескиванием масла в светильнике. Раскинувшиеся за окнами царского дворца сады безмолвствовали, и молчала великая река. Верховный жрец снова поправил сползшую с колен фараона леопардовую шкуру, плотнее укутал колени молодого царя. Если госпожа Иси родит сына, то именно ему, Аменемнесу, выпадет сомнительная честь доложить об этом царице Хатшепсут. Боги покарали её за какие-то неведомые грехи, прошлые или будущие, ведь боги всеведущи, всемогущи… Если госпожа Иси родит сына, он станет по обычаю мужем царевны Нефрура, как всегда делается в царском доме. Но это сейчас не главное… Фараона снова охватывает дрожь, уголки его губ судорожно подёргиваются. Болезнь медленно подтачивает его силы, которых и от природы не так уж много. Тутмосу очень важно иметь сына, ведь может случиться, что молодой владыка Кемет отправится на поля Налу[25] раньше, чем подрастёт даже его дочь. Божественный отец Аменемнес, конечно, сделает всё, чтобы продлить жизнь владыки, у него для этого есть великие, чудесные средства. Есть и такие, о которых нельзя не только говорить, но даже думать, за раскрытие тайны великий Амон может покарать даже своего верного слугу. Но если понадобится, то Аменемнес готов испробовать и это. Он очень любит молодого фараона, да и кто не любит его? Старик ощущает прилив нежности, необыкновенной нежности к спящему юноше с утомлённым и болезненным лицом. Боги, исполните его желание! Тутмос II благочестив и милостив. Военачальники упрекают его за то, что он не обладает воинственностью своего отца, могучего Тутмоса I[26], но с ним Кемет отдохнула от войн, залечила тяжёлые раны, нанесённые далёкими походами воинственного фараона. По закону мирового порядка, смешивающего в бездонной чаше неба яркие и тёмные звёзды, сын Тутмоса II может стать воителем. Но это будет не скоро, Аменемнес не доживёт до этого дня, не увидит молодого царя на боевой колеснице. А вот внук, сын его единственной дочери Ка-Мут, увидит обязательно. Может быть, став верховным жрецом, Инени благословит нового фараона на великий поход в земли Ханаана. Его путь предопределён, чего ещё не скажешь о нерождённом наследнике престола. Муж Ка-Мут, любимый ученик Аменемнеса Джосеркара-сенеб, тот самый, что сейчас дежурит у ложа Иси, вряд ли станет верховным жрецом Амона после смерти своего тестя, он слишком занят наукой врачевания и, надо сказать, преуспел в этом весьма, весьма… В случае необходимости именно он поможет Аменемнесу изготовить таинственное снадобье, которое и мёртвого может вернуть к жизни. Ох, скорее бы только кончилось это томительное бдение, потому что у самого Аменемнеса больше нет сил. Боги не могут влить в его жилы новую кровь, а может быть, не хотят. Аменемнес пожил достаточно, многое успел увидеть и изведать, теперь вот выдал замуж свою некрасивую дочь, дождался внука. И, похоже, Ка-Мут тяжела опять… Что ж, они оба молоды, его дочь и Джосеркара-сенеб, и хорошо, когда в доме сразу рождается много детей. Поистине, дети — благословение богов, но отчего-то оно порой минует фараонов, словно повелители Обеих Земель[27] меньше нуждаются в объятиях нежных детских ручек, в восхищенных взглядах устремлённых на родителей глаз. Дома бедняков, которые кормятся варёными корнями папируса, полны детских криков, а роскошные дворцы порой стынут в мрачном молчании, изредка прерываемом стариковским кашлем и тяжёлыми вздохами. Удивительно! Хвала матери Исиде и доброй Таурт, что благословили чрево дочери верховного жреца, тем более что только она одна может подарить своему отцу внуков. Пусть их будет много, много… Бедная Ка-Мут росла одна, все её братья и сёстры умирали в младенчестве, оттого, должно быть, она и выросла такой тихой и кроткой. И очень хорошо, что удалось выдать её замуж за Джосеркара-сенеба, лучшего из учеников, такого многообещающего, доброго и разумного человека. Он живёт со своей женой в мире и согласии, лучшего и пожелать нельзя, и, если бы такая любовь царила и в семье фараона, у него давно, пожалуй, родился бы сын. Хатшепсут неласкова, а у Тутмоса недостаёт ни сил, ни желания смягчать её сердце. И этого уже исправить нельзя…

Фараон открыл глаза, усталые, отягощённые сном. Распорядитель церемоний почтительно осведомился, не желает ли его величество отведать какой-либо пищи. По лицу Тутмоса было видно, что он готов отказаться, но верховный жрец опередил его, сказал, что владыке необходимо подкрепить свои силы, что роды Иси всё ещё продолжаются, а здоровье фараона не позволяет ему столь долгое время оставаться без пищи и питья. Молодой фараон подчинился молча, как в детстве, беспрекословно. А может быть, у него просто не было сил возражать, да и к чему? Слуги принесли стол, накрыли его с быстротой, достойной волшебных сказок. Верховный жрец наклонился над плечом владыки:

— Твоё величество, прикажешь позвать музыкантов?

— Нет.

Стремительно, беззвучно снуют проворные слуги, по покоям разносится аппетитный аромат свежего пшеничного хлеба и жареного мяса, хотя всё ещё сильно пахнут целебные курения, сладковато-неприятно. Слуги зажигают факелы, превращающие ночь в день, томительное бдение — в обычный царский ужин. Словно бы и нет страдающей женщины за дверью, маленькой женщины с испуганными глазами, от которой сейчас зависит судьба Кемет, по крайней мере на ближайшие годы. А вдруг родится девочка? Что ж, фараон не разлюбит Иси, он будет ждать. Оба они ещё молоды, вот только болезнь… Тутмос ест медленно, совсем без аппетита, просто потому, что нужно есть. Как в детстве. Но и это хорошо для больного, только слегка освежённого сном, уже столько часов сидящего почти неподвижно в золотом кресле. На стенах покоев, покрытых многоцветной росписью, играют весёлые оранжевые блики. Вот родится сын — и Тутмос прикажет устроить праздник, какого ещё не бывало, с катанием на барках, с музыкой, с огнями на воде. Очень приятно смотреть на огни в воде, на золото и рябь. И в глаза Иси он будет смотреть до тех пор, пока не закружится голова, пока не почувствует, что очутился на дне этих глаз.

— Что там, Аменемнес?

— Твоё величество, Джосеркара-сенеб говорит, что недолго ждать священного часа.

— Сколько же это?

— Этого никто не может сказать, прости меня, божественный фараон.

— А что говорят звёзды?

— Их расположение благоприятно для твоего величества.

— А для Иси?

— Тоже.

Тутмос отлично знает, что ему всё равно не скажут правды, но предпочитает услышать эту утешительную ложь или, скорее, полуистину. Царский кравчий угадывает желания повелителя по малейшему движению его бровей, тёмное вино густой струёй льётся в золотой кубок. Жажда — непременный спутник лихорадки, когда приступ проходит, фараону хочется пить. А вино очень хорошее. В прошлом году царские виноградники в дельте дали обильный урожай. Если родится сын, фараон прикажет упомянуть об этом событии на всех печатях. «Вино из дома Тутмоса, с западного рукава, год царствования шестой, в год рождения его высочества Тутмоса, возлюбленного сына повелителя Обеих Земель». Да, очень красиво. Сыну он даст своё имя. Поистине, ребёнок, которого ждут с таким нетерпением, должен нести на себе благословение богов. Всё, всё будет у него, если только он родится на свет мальчиком. Тогда и его величество Тутмос II преодолеет всё — болезнь, слабость тела, неприязнь к главной царице, мелкие обманы и злодейства царьков Ханаана и Куша, даже разорение царской казны, что вполне может случиться, если не вести победоносных войн на юге и северо-востоке…

Аменемнес прислушивается к звукам, доносящимся из соседних покоев, но слышит только шелест шагов, только приглушённые голоса. Иси больше не кричит, не стонет, и это тревожит старого жреца. Не начал бы фараон прислушиваться к этой опасной тишине, которая может разразиться чем угодно — и благословением небесного Хапи, и чёрной бурей. Он снова кладёт свою сухую, узкую ладонь на плечо повелителя.

— Твоё величество, прикажешь укутать тебя потеплее?

— Нет, мне совсем хорошо. Вино согрело грудь, Аменемнес…

— Лучше закрой глаза, твоё величество, они воспалены и могут заболеть.

— Веки слишком тяжёлые, Аменемнес. Я не хочу спать.

— Это действие трав. Лучше будет, если ты погрузишься в сон.

— Сон больше не придёт, мне только будет казаться, что я засыпаю.

— Придёт, если ты выпьешь немного из этого кубка.

— Я больше не хочу усыпляющих трав!

— Это может продлиться долго. Зачем же нужен ещё один приступ? Прошу тебя, твоё величество, сделай хотя бы несколько глотков.

Молодой фараон снова подчиняется верховному жрецу, хотя и казался преисполненным намерения настоять на своём. Всё-таки не зря божественные отцы всегда стояли у трона владык. Какой же властью обладает старый Аменемнес, если он умеет так подчинять себе волю царя! И при этом всегда спокоен, внушительно спокоен. Невозможно представить себе, чтобы он повысил голос. Удивительно!

…Снова в покоях сгущается ночь, факелы притушены, опять остался только один светильник. И в соседних покоях тишина. Джосеркара-сенеб — искусный врачеватель, и у него добрая рука: младенцы, которым он помогал появиться на свет, всегда выживали, даже если рождались слабыми. Этому жрецу всего двадцать три года, а он уже умеет читать незримые тайны в свитке вечности. Хорошо, что именно он сейчас у ложа Иси. Снова старый жрец прислушивается к звукам, снова его слух улавливает только гнетущую тишину. И вдруг эту тишинуразрывают два крика — женский, полный боли, и другой, слабый, едва слышный. Но вот первый крик затихает, а второй становится всё громче, всё настойчивее, жизнерадостнее. Вот отворяются двери, вот Джосеркара-сенеб на пороге, у него усталое и счастливое лицо, чёрные глаза блестят. Он простирает руки к небесам и кажется сейчас волшебной птицей Бенну[28], по воле богов посетившей царские покои. Это его искусство, вдохновлённое милостью Тота[29] и благостью Таурт, помогло долгожданному царевичу появиться на свет. Радость, великая радость! Белые одежды молодого жреца запятнаны кровью, его руки слегка подрагивают, но во всей Кемет нет сейчас человека счастливее его, ибо у маленькой Иси просто нет сил радоваться. Вот когда проснётся его величество… Но фараон спит, и нельзя будить его. Кто знает, над какими неведомыми пространствами витает сейчас его Ба[30]? Когда владыка спит, с ним говорят боги. Но вот, видно, мать матерей Исида сообщила ему радостную весть — Тутмос открывает глаза, лицо его уже светится от счастья. Все лица вокруг сейчас светлые, даже лица слуг, телохранителей, стражей, охраняющих покои. Долгожданный сын родился. Долгожданный царевич, наследник престола, будущий Тутмос III.


* * *

По узорчатому полу покоев процокала копытцами маленькая домашняя газель, вошла в круг света, очерченный светильниками, и остановилась, насторожив чуткие уши. Её глаза, цветом похожие на чёрные сливы, впитывали свет и излучали его, окрасив лёгкой задумчивостью, лёгкой грустью. Удивительное это было животное, напоминавшее о волшебных превращениях, заколдованных красавицах. Джосеркара-сенеб опустил руку, погладил газель по голове, и она улеглась возле его кресла, продолжая прислушиваться к чему-то, чего не мог уловить слух её господина. В саду громко и немного надсадно кричала ночная птица, но газель слышала её не в первый раз.

— Да что сегодня с тобой, Гези? Успокойся же!

Вошёл раб Техенну, родом хатти, низкорослый, плечистый человек с глазами, глядящими преданно и с любовью лишь на одного человека в мире — на Джосеркара-сенеба. Он служил в доме много лет, знал все дела хозяев и обо всём молчал, а доверяли ему безраздельно, как говорили иные — слишком. Техенну вошёл и склонился перед хозяином, его тень на стене сделала то же самое, и газель посмотрела почему-то не на человека, а на эту тень. Джосеркара-сенеб взглянул вопросительно, оторвав взгляд от свитка, который развернул только что.

— Что тебе, Техенну?

— Прибыл человек из храма, господин, от господина Аменемнеса. Просит тебя прибыть незамедлительно.

Джосеркара-сенеб поднялся со вздохом.

— Там что-то случилось?

— Он не сказал.

— Хорошо, иду. Господин Инени уже спит?

— Да, господин.

Газель встала и теперь смотрела на Техенну словно с укоризной, недовольная тем, что раб нарушил покой её господина и её собственный. Впрочем, сам Джосеркара-сенеб недовольства не выказал. Он привык к тому, что ему нередко поручают важные дела, которые творятся ночью. Есть целебные снадобья, которые можно изготовить только при свете звёзд. И младенцы почему-то любят появляться на свет по ночам. И ещё важные советы жрецов всегда происходят в часы владычества Нут[31].

— Госпожа у себя, Техенну?

— Она вышла в сад с прислужницами, господин.

— Хорошо, значит, я её увижу. Ты будешь провожать меня, Гези? Остерегайся только сторожевых собак. Идём же. Где посланец?

Уже собираясь сесть в носилки, Джосеркара-сенеб увидел свою жену — она возвращалась домой, окружённая толпой прислужниц, молоденьких и нарядных. Он улыбнулся, увидев Ка-Мут, — он очень любил её. Некрасивая, даже невзрачная, она была тихой и покорной, умела приласкать и утешить, а хозяйство вела так, что Джосеркара-сенеб удивлялся её умению. И хотя женился он на ней прежде всего потому, что это было желание его учителя Аменемнеса, он очень скоро всем сердцем привязался к жене, по-настоящему оценил её. И матерью она была хорошей, заботливой, серьёзной. Двоих детей принесла она Джосеркара-сенебу, сына и дочь. Инени было уже девять лет, он учился в жреческой школе, подавал большие надежды, недавно родилась дочка Мерит-Нейт, правда, очень слабенькая и хрупкая, но всё же она родилась живой в утешение родителям, которые до этого потеряли двух нерождённых детей. Несмотря на это, Джосеркара-сенеб был счастлив, ему даже казалось, что боги одарили его слишком щедро. Что значит его искусство врачевателя по сравнению с той благодатью, которая столь щедро изливается на него? Такая любовь в глазах Ка-Мут, что нельзя удержаться — нужно поцеловать эти глаза.

— Ты уходишь, господин мой? Жаль… Я думала, что смогу вместе с Гези примоститься у твоих ног и наглядеться на тебя, пока ты будешь читать свои свитки. Это отец прислал за тобой? Боюсь, не увижу тебя тогда целый день.

— Думаю, что вернусь к утру, любимая. Увижу ещё, как Инени отправляется в школу. А может быть, и позавтракаем вместе. Не печалься.

Он держал руку Ка-Мут, маленькую и горячую, и с любовью всматривался в её лицо, озарённое щедрым лунным светом. Было полнолуние, красавица Нут не жалела своих даров. Газель мягко ткнулась в колени Джосеркара-сенеба, напоминая о себе. Но нельзя же, в самом деле, брать её с собою! Будь она священной кошкой, он взял бы её в свои носилки.

— Боюсь, не больна ли ты, Гези! Присмотри за ней, Ка-Мут. Беспокоится весь вечер! А, Нехи, это тебя послал господин Аменемнес? Надеюсь, ничего не случилось?

— Нет, но всё же поторопись, господин.

Аменемнес встретил молодого жреца на пороге храма, обнял его за плечи, сразу повёл в небольшую комнату без окон, в которой обычно проходили тайные советы жрецов. Сюда входили не торопясь, низко кланялись стоящей в углу статуе Амона, неспешно бросали в курильницу горсть благовонных зёрен, рассаживались чинно, говорили вполголоса. Порог этой комнаты обычно переступали лишь пророки, избранные старшие жрецы и члены унуита[32], даже о самом её существовании знали немногие, хотя все проходили почти каждый день мимо скрытой в стене двери. Но на этот раз никого в комнате не было. Аменемнес затворил двери, велел Джосеркара-сенебу сесть. Он очень постарел за последнее время, и Джосеркара-сенеб ещё раз с горечью отметил это, посмотрев на его руки. Это были руки очень старого, утомлённого жизнью человека — очень белые, с тусклыми ногтями, с набухшими лиловатыми жилками. И на чёрной эбеновой поверхности стола они лежали бессильно, будто спящие.

— Божественный отец, — почтительно сказал Джосеркара-сенеб, — я слушаю тебя.

Губы старого жреца чуть дрогнули, но он не заговорил. И руки были неподвижны, не выдавали ни волнения, ни тревоги, но казались уснувшими навек. Что-то мешало жрецу заговорить, хотя он не мог позвать Джосеркара-сенеба без причины, хотя был не таков, чтобы обдуманным молчанием нарочно возбуждать в сердце собеседника почтение или страх. Казалось, он в последний раз обдумывает нечто, что можно облечь только словами, взвешенными на весах самой строгой меры. Его лицо на фоне высокой чёрной спинки жреческого кресла казалось выступившим из мрака скульптурным изображением, воплощающим мудрость истекших веков, бережно хранимую служителями Амона мудрость ушедших поколений. Аменемнес занимал кресло верховного жреца величайшего из храмов уже тридцать лет, он стал им ещё при отце нынешнего фараона, воинственном и благочестивом Тутмосе I. Жрецами Ипет-Сут[33] передавался из уст в уста рассказ о том, как Аменемнес был избран самим провозвестником божественной воли[34], как статуя бога склонилась в его сторону, когда её извлекли из святилища во время великого праздника Ипет-Амон[35]. Неудивительно поэтому, что почтение, с которым относились к верховному жрецу, смешивалось со страхом, а преклонение перед его мудростью, опытом и знаниями граничило с благоговением. Не случайно к Аменемнесу обращались за советами не только жрецы Ипет-Сут, его ученики и верховные жрецы многих храмов Кемет, но и цари — Тутмос II внимательно прислушивался к его словам, даже брошенным вскользь, всегда спокойным и обдуманным словам, не похожим на приказы. И сейчас Аменемнес готовился произнести что-то важное, необыкновенно важное даже для него. Джосеркара-сенеб спокойно ждал, сложив руки на коленях, как ученик жреческой школы.

— Я позвал тебя для того, чтобы ты мне помог. Ни к кому другому я не мог бы обратиться с этим поручением… Ты спокоен сейчас?

— Да, божественный отец.

— Спроси своё сердце.

— Я спрашиваю, и оно отвечает: «Да».

— Ты не имел сегодня сношений со своей женой или с какой-либо другой женщиной?

— Нет.

— Не пил вина, не предавался веселью?

— Нет.

— Тогда ты можешь совершить то, что я могу поручить только тебе. Слушай же! Настало время испробовать последнее страшное средство для исцеления его величества… Ты понимаешь меня?

— Да.

— Когда родился его высочество Тутмос, радость влила живительную силу в ослабевшее тело владыки Обеих Земель, но это длилось недолго. Его величество угасает с каждым днём, лекарства больше не помогают. Царевич ещё слишком мал, чтобы взойти на трон, алчные глаза великой царской жены сказали мне то, о чём, быть может, не ведает и она сама. Нельзя, чтобы Кемет осталась без повелителя… Фараон должен прожить ещё хотя бы десять лет. И я знаю такое средство… Его позволено применить лишь в самом крайнем случае, секрет его изготовления передаётся из уст в уста лишь верховными жрецами храма Амона. Но я слишком стар, чтобы совершить всё, что требуется. Ты мне поможешь… Для этого нужна молодая сила, молодые руки. Я знаю, ты искусен, твой нож легко рассекает больную плоть, чтобы отсечь источник болезни, легко находит обломок наконечника стрелы, глубоко засевший в мышце воина, умеет отыскать и тот злой очаг, в котором уже разгорается болезнь, ещё невидимая и неведомая. Но на сей раз тебе придётся действовать не ножом… Идём со мной. Возьми светильник… Сначала мы совершим омовение у врат святилища.

Молча, совсем беззвучно они пересекли двор храма, залитый лунным светом, совсем белым, без серебра. Ни шелест листьев громадных пальм, ни трепет флагов на высоких мачтах у входа в святилище не нарушали торжественного безмолвия ночи, даже голоса жрецов унуита, воспевающих гимны спящему божеству, не доносились из глубин храма. Великий покой царил вокруг, луна дышала покоем, небо словно опустилось на воздух, ставший твердью, и мир за пределами храма казался бесплотным, тонким прозрачным кольцом, обвившим стены Ипет-Сут. Странное ощущение охватило Джосеркара-сенеба — холодок в груди и лёгкое покалывание, будто лунный луч бил в сердце. Они вошли в одно из потаённых помещений храма, долго шли по узкому коридору, уходящему вглубь. У врат святилища бога учитель и ученик совершили омовение в каменном бассейне, и Аменемнес разомкнул пояс на одеждах Джосеркара-сенеба — они должны были свободно облекать его тело, омытое от земного праха, от всех нечистых желаний. Шепча молитвы, верховный жрец сломал печать на вратах святилища и переступил его порог. Взволнованный, с бьющимся сердцем, шагнул вперёд и Джосеркара-сенеб. Но они были ещё только в преддверии святилища, сам бог пребывал за другой, тоже запечатанной дверью. Внезапно старый жрец опустился на колени и нажал на какой-то почти невидимый глазу выступ на каменной плите пола. Плита отодвинулась, и взору Джосеркара-сенеба предстал тайник, сначала показавшийся ему пустым. Вдруг раздалось тихое шипение, шелест, и в круге света блеснуло тёмное серебро змеиной чешуи. Невольно Джосеркара-сенеб отпрянул назад, хотя ему нередко приходилось видеть змей и даже извлекать яд из их зубов. Но эта не была похожа ни на одну из них, хотя молодой жрец и не мог бы объяснить, в чём заключалось различие. Преодолев страх, он наклонился и внимательно осмотрел змею, которая скользнула в самый угол тайника, но не свернулась клубком, а замерла в угрожающей позе.

— Смотри, — тихо сказал Аменемнес. — Из зубов этой священной змеи ты добудешь целительный яд… Её укус смертелен, но её яд способен убить злых духов болезни, поселившихся в теле фараона. Ты извлечёшь змею из её жилища с помощью бронзового крюка, который найдёшь в этом ларце, там же и чаша, в которую ты будешь сцеживать яд. Ты сделаешь это в святилище бога, перед ликом владыки богов, призывая его на помощь заклинанием, известным тебе с ночи посвящения — оно написано на третьей священной плите… Когда змея отдаст тебе свой яд, ты опустишь её в тайник и запечатаешь дверь святилища. Я буду ждать тебя неподалёку, вознося молитвы великому Амону. Будь осторожен… Ты понял меня?

— Да, божественный отец.

На мгновение Аменемнес задержал руку на сгибе локтя Джосеркара-сенеба, потом медленно опустил веки. Молодой жрец опустился на колени и почтительно поцеловал край его одежды. Не вставая с колен, склонив голову, ждал, когда верховный жрец уйдёт и он останется один. Вот прошелестели шаги, вот затворилась тяжёлая дверь, вот метнулось пламя светильника от лёгкого порыва ветра. Пора! Медленно, громко произнося слова молитвы, Джосеркара-сенеб сломал печать на двери святилища и пал ниц, не смея поднять глаза на статую бога. Он чувствовал странное тепло, приближавшееся к нему тяжёлой, душной волной, на мгновение закружилась голова, в сомкнутые веки ударил луч света и сразу погас. Хотя в святилище не было окон, казалось, что лунный свет проникает и сюда, что неподвижное ночное небо, минуя толщу стен и крыши, смыкается над головой и приносит одурманивающий запах ночных садов, а может быть, тех волшебных курений, которые возжигают перед своими престолами боги. Странное ощущение необъятного пространства и в то же время сжатого кольца, очерченного магическим невидимым кругом, охватило молодого жреца, одно мгновение казалось, что он задыхается, потом — что парит в неизъяснимой высоте, совсем рядом с лунным диском, сердце билось то быстро, то совсем медленно, лёгкое покалывание над бровями и в кончиках пальцев то усиливалось, то почти прекращалось, и Джосеркара-сенеб понял, что бог испытывает его, осторожно вводя в свою тайну. Вдруг отхлынуло всё, что он испытал до сих пор, и великий покой хлынул в сердце, словно уже отлетела жизнь с её заботами и трудами, словно вечность раскрыла объятия и раскинулось перед глазами беспредельное пространство блаженных полей, словно он перестал быть самим собой, предстал перед вечностью и сказал: «Вот я». Небо вновь поднялось ввысь и повлекло за собой странное тепло, в святилище стало прохладно и пусто, словно исчезли стены, сердце успокоилось и забилось ровно. Это всё, что нужно для исполнения предназначенного ему… На гладкой каменной плите у ног статуи Джосеркара-сенеб разложил инструменты, необходимые для его опасного дела. Теперь можно извлечь священную змею из её жилища…

Змея обвилась вокруг бронзового крюка, как обвивается огонь вокруг священного жезла, её чешуя горела, и от неё тоже, казалось, исходил странный жар — удивительно, ведь змеиная кровь холодна! С величайшей осторожностью, стараясь не делать лишних движений, Джосеркара-сенеб перехватил змею и пригнул её голову к чаше. Удалось! На мгновение ему показалось, что он не помнит заклинания, потом — что он не смеет произнести священных и страшных слов. Он мысленно воззвал к великому Амону, смиренно моля его не гневаться, снизойти к своему недостойному слуге. Ему показалось, что тишина вокруг изменилась, будто её пронизывали едва слышные, очень высокие звуки, похожие на те, что издают насекомые в самом начале времени ахет[36]. Низко наклонившись над чашей, к краю которой он всё сильнее и сильнее прижимал отверстую пасть змеи, он начал громко читать заклинание, и ему показалось, что голос его оглушителен, что вокруг него сыплются камни. Голос будто отделился от него и раскатом звучал где-то в вышине, над головой, вступая в таинственную беседу с безмолвным голосом божества:

— О, Амон, Ра-Иукаса, о, бог, правитель богов Востока, твоё имя — На-ари-к, Касаика твоё имя, Аретикасатика твоё имя, Амон-на-ан-ка-антек-шаре твоё имя, о, Амон, позволь мне обратиться с просьбой к тебе…

Близко-близко были глаза змеи, страшные, совсем неживые глаза, горящие мёртвым сухим огнём. Пальцы Джосеркара-сенеба горели, но он знал, что может усилием воли сдержать их дрожь. Капля яда, золотисто-огневая, скользнула в чашу и медленно стекла по её стенке, покрытой священными письменами. Джосеркара-сенеб надавил сильнее, змея упруго шевельнулась в его руке, слегка задев скользким чешуйчатым хвостом.

— О, Амон, позволь мне обратиться к тебе с просьбой, ибо я, именно я знаю твоё имя. Амон твоё имя, Ирикаи твоё имя, Маркатаи твоё имя, Ререи твоё имя, Насакбубу твоё имя, Танаса, Танаса твоё имя, Шарешатаката твоё имя, о, Амон, о, Амон[37]

Ещё одна капля стекла по стенке чаши, задержавшись на иероглифе «анх»[38], и Джосеркара-сенеб счёл это добрым знаком. Воздух вокруг него сгущался, как перед бурей, змеиная чешуя вдруг начала слепить глаза своим блеском. Огонь жёг кончики пальцев, а внутри, у самого сердца, всё ещё гнездился холодный и покалывающий лунный луч. Ему осталось сделать совсем немного. У него и впрямь сильные руки, сильные, как у воина. И великий Амон знает, что он делает это ради спасения его величества, ради спасения Кемет. Осмелится ли он хотя бы в самом конце поднять глаза на чудесную статую бога? Если Амон позволил извлечь змею из тайника и дал ему власть над ней, значит, он не гневается на своего верного служителя и желает проявить милосердие к страдающему владыке Кемет. Дело почти закончено, яд стекает в чашу крохотными капельками, скоро их не станет совсем, и тогда священная змея вернётся в своё жилище, а Джосеркара-сенеб передаст драгоценную чашу верховному жрецу и вознесёт благодарственные молитвы владыке богов. А завтра принесёт Амону в жертву тельца и сосуд с благовонным маслом, ибо милосердие бога неизмеримо и способно вернуть к жизни даже мёртвого, а живого избавить от смертельной опасности. Теперь молодому жрецу казалось, что от статуи исходит ровное тепло, мирное, как приятный жар домашнего очага в начале времени перет.

— О, Амон, о, Амон, о, бог, о, бог, о, Амон, я преклоняюсь перед твоим именем…

Змея вдруг рванулась, сделала молниеносный бросок, ядовитые зубы, загнутые внутрь, скользнули по руке Джосеркара-сенеба. С ужасом он увидел два тёмных пятнышка на пальцах правой руки, большом и указательном. Смерть… Неожиданно взгляд его упал на кинжал, лежащий в ларце, сделанный из какого-то неизвестного ему тёмного металла. Почти не сознавая, что делает, Джосеркара-сенеб схватил его левой рукой, с размаху ударил по пальцам правой. Он не перерубил кости большого пальца сразу, пришлось ударить ещё раз, два обрубка остались на гладкой чёрной поверхности каменной плиты, а сверху хлынула кровь. Он успел ещё отодвинуть чашу с драгоценным ядом, ни одна капля крови не осквернила её. Странно, Джосеркара-сенеб почти не чувствовал боли, ощущал только головокружение, и он понял, что нужно торопиться. Так быстро, как только позволяли ему постепенно исчезающие силы, он вновь схватил змею левой рукой и отнёс её в тайник под каменной плитой. Собрал инструменты, взял чашу, боясь, что упадёт и опрокинет её, вспомнил, что ему надлежит ещё запечатать двери святилища. Перед глазами поплыли красные круги, всё быстрее и быстрее, и молодому жрецу показалось, что он слышит стук капель крови о каменный пол. Слишком сильно размахнувшись кинжалом, он не только отрубил пальцы, но и глубоко порезал тыльную сторону руки, откуда кровь била тёмной горячей струёй, хорошо ещё, что у него было достаточно силы и перерубить кость он смог очень быстро. Теперь скорее, скорей, пока не потерял сознания и ещё может идти, иначе завтра его найдут на полу святилища мёртвым, истекшим кровью, — сам искусный врачеватель, Джосеркара-сенеб понимал, что значит эта тёмная горячая струя, которая бьёт не ослабевая… Прижимая чашу к груди левой рукой, он вышел из святилища, поставил её на пол, с трудом поборов приступ слабости, запечатал двери. Он сделал всё, что должен был сделать, вот драгоценный яд, который убьёт духов болезни в теле фараона, и сам он умрёт тоже, если только яд успел проникнуть в кровь. Только бы выбраться из святилища, успеть передать чашу Аменемнесу — яд должен быть свежим, непременно свежим… Он пошатнулся, прислонился к холодной каменной стене. Как много крови! Не потому ли была так беспокойна умная ручная Гези, что предчувствовала эту горячую тёмную кровь, холод этой каменной стены, эту тьму, сгущающуюся перед глазами Джосеркара-сенеба? Оттолкнувшись от стены, он сделал ещё несколько шагов. В тумане перед его глазами мелькнула чья-то тень, но он сразу понял, что это не Аменемнес, а бесплотное существо, может быть, даже его собственная тень на озарённой светом единственного факела стене. Он мог бы зажать рану и остановить кровь, но в левой руке была драгоценная чаша. Ка-Мут, Инени, Мерит-Нейт… Увидит ли он их ещё когда-нибудь? Он молод, ему всего двадцать восемь лет, неужели владыка богов уже призывает его на загробный суд? Он ещё не успел позаботиться о своей гробнице, не сможет даже передать Аменемнесу свитки с рецептами созданных им лекарств, сила которых уже испытана не раз. Эти свитки он хранит дома, в своём рабочем покое, в ящике, ключ от которого носит с собой, их найдут очень не скоро, да и многое в них понятно только самому их создателю. Темнота перед глазами вспыхивает множеством светящихся точек, порой они складываются в таинственные письмена, но среди них нет иероглифа «анх», нет даже намёка на жизнь, они уводят в сгущающийся мрак, где сами погаснут, но перед этим погасят и слабо тлеющее пламя жизни Джосеркара-сенеба. Если яд успел проникнуть в кровь, обморок перейдёт в вечный сон и все его попытки спастись уже с того края вечности покажутся нелепыми, смешными. Правая рука, без которой не обойтись жрецу-врачевателю, рука без пальцев, лишённая возможности держать целительный нож, — что останется в его жизни, даже если великий Амон сжалится над ним? Люди, умеющие с помощью острого бронзового ножа исцелять болезни, ценятся в Кемет высоко, таких немного даже в самой Нэ и в Мен-Нофере[39]. Но Ка-Мут, Инени, маленькая Мерит-Нейт… Светящиеся точки кружатся, сплетаются в имена, имена любимых заключены, точно царские, в красные кольца-картуши[40]. Кольца вертятся с неимоверной быстротой. Джосеркара-сенеб медленно продвигается вперёд в красноватом тумане, густом и липком, как кровь. Или он уже преодолевает огненную реку, одну из тех, что сопровождает путь к вратам Аменти? Но вместо дыхания огня тело ощущает холод; лунный луч, затаившийся где-то глубоко в груди, стал подобен охлаждённому в воде металлу, пронизывает сердце насквозь. А теперь Джосеркара-сенеб как будто слышит голос Аменемнеса, но очень издалека, словно тот зовёт его по имени из-за каменной стены. Сумеет ли старик преодолеть эту стену? Джосеркара-сенеб слышит шаги, как будто приближающиеся шаги, но вот странность — голос отдаляется, звучит всё глуше и глуше, отдаётся в ушах отдалённым звоном. Мелькание красных кругов и светящихся точек всё быстрее, а вот в просветах между ними вспыхнули слепящие мертвенные звёзды, похожие на глаза священной змеи. Смерть?.. Джосеркара-сенеб почувствовал, что у него берут чашу, и упал к ногам верховного жреца.


* * *

Госпожа Иси не без тревоги смотрела, как царевич натягивает маленький детский лук. Правда, делает он это под присмотром опытного военачальника Руи-Ра, но как всё-таки тревожно, когда видишь оружие в руках собственного сына, семилетнего ребёнка, которого до сих пор хочется взять на руки и приласкать! Впрочем, на него уже надели набедренную повязку и пояс[41], а это значит, что пора Иси сдерживать свои материнские чувства, по крайней мере в присутствии других. Увы, её мальчика нельзя назвать красавцем, только глаза хороши — совсем чёрные, большие. Он не похож лицом ни на неё, ни на его величество, хотя что-то в его облике напоминает его деда, могучего Тутмоса I. И силён этот малыш не по годам, даже способен причинить матери боль, обнимая её. Руи-Ра говорит, что уже через год он сумеет править колесницей. Иси относится к этому недоверчиво, она всего боится. А вдруг попадутся слишком быстрые и необузданные кони? Ей приятно, когда она вместе с сыном катается на лодке или слушает придворного чтеца. И так хорошо, когда рядом с ними его величество, её возлюбленный господин, когда он смеётся, подбрасывая мальчика на руках. Но руки эти в последнее время всё-таки стали слабее. Два года назад владыка казался уже умирающим, и вот жрецы храма Амона принесли чудодейственное средство, изготовленное в тайном святилище бога. Через несколько дней Тутмос встал на ноги, ещё через пять дней совершил длительную прогулку по царским садам, ещё через месяц отправился на охоту, где убил много онагров[42] и антилоп. Чудо свершалось на глазах — к больному прибывали силы, возвращались давно утраченные аппетит и сон. Фараон принёс богатые жертвы Амону, Иси добавила к ним собственные дары, и вдвоём они щедро наградили жрецов храма, изготовивших такое чудесное лекарство. Как раз в это время в Нэ пригнали пленников из Ханаана, среди которых был и малолетний сын правителя Хальпы[43], и все они стали собственностью бога. Должно быть, великий Амон благосклонно принял принесённые от всего сердца дары, потому что все вдруг поверили в исцеление фараона, в его долгий, поистине золотой век. И крепче других верила в это маленькая Иси, хотя именно ей часто казалось, что болезнь вовсе не ушла, только затаилась где-то глубоко, чтобы вновь наброситься на свою жертву и на этот раз уже не выпустить её. О, она с радостью отдала бы свою жизнь, но что значит она в глазах богов? Только маленькая испуганная женщина, хотя и носящая почётный титул матери наследника престола. Великая царская жена так и не принесла фараону сына, да и вообще в последнее время царственные супруги отдалились друг от друга. Говорили, что взор царицы обратился на Сененмута, воспитателя её дочери, и в истинность слухов можно было поверить, когда Хатшепсут вдруг начала скромно опускать глаза в присутствии красивого жреца. Иси боялась только, чтобы фараон не разгневался или не огорчился, но он как будто не слышал шёпота придворных, не желал замечать присутствия царицы и почти всё время, свободное от государственных дел, проводил со своей младшей женой, с любимым сыном. Вот и сейчас вышел на широкий балкон, с которого Иси наблюдала за играми царевича, подошёл так тихо, что она даже не услышала его шагов, только всем существом ощутила его присутствие и обернулась со своей обычной робкой, ласковой улыбкой. Фараон ответил ей взглядом, полным нежности, мягко сжал её руку. На его груди поблескивало новое драгоценное небти, которого Иси ещё не видела, и он улыбнулся, поймав её взгляд.

— У меня есть подарок и для тебя, моя золотая газель. Смотри, нравится тебе этот перстень? У этого лазурита необыкновенный цвет.

Он сам надел перстень на её палец и ласково погладил по щеке обрадованную и смущённую Иси. Лазурит и в самом деле был необыкновенный, отливал лёгким фиолетовым блеском, как бывает иногда на закатном небе. Иси поднесла руку к самым глазам, чтобы вдосталь налюбоваться чудесным, подарком.

— Благодарю тебя, господин мой!

— Ты достойна тысячи таких перстней, Иси. Где я найду женщину, подобную тебе?

Она не ответила, хотя фараон и не ждал ответа. Он привлёк её к себе, обнял. Они вместе смотрели на маленького царевича, упражнявшегося в стрельбе из лука. Теперь он стрелял в цель — пучок травы, перехваченной травяным жгутом и поставленный на расстоянии примерно пятнадцати шагов. Первые две стрелы пролетели мимо, цели достигла только третья. Видно было, что мальчик рассердился, нахмурил брови. Военачальник спокойно поправил его руку, слишком напряжённо держащую лук.

— Он всегда сердится, когда у него что-то не получается, особенно в присутствии других, — сказала Иси.

— Это гордость. Она свойственна царям.

Иси вдруг подумала о том, что этот черноглазый мальчик, её сын, и в самом деле станет царём, взойдёт на трон, будет повелевать жизнью и смертью своих рехит[44]. Только бы он успел подрасти и стать настоящим мужчиной, только бы её возлюбленный жил долго, долго… Она представила себе сына уже совсем взрослым, почему-то сорокалетним. Но в сорок лет жизнь человека уже начинает клониться к закату. А вот её возлюбленному нет ещё и тридцати, значит, впереди у него большой срок. И она будет с ним всегда, даже когда состарится и станет совсем некрасивой, потому что боги даровали ей счастье стать матерью наследника престола. Она, пожалуй, слишком легко представила себе взрослого сына, а вот представить стариком своего возлюбленного не может. Говорят, была в древности царица, которая пожелала ослепнуть, чтобы запечатлеть в памяти прекрасное лицо своего мужа и своё собственное. Боги исполнили это желание, но сын царицы, не зная об этом, неустанно молил богов вернуть матери зрение. И молитва сына оказалась сильнее — царица прозрела и увидела себя и своего мужа дряхлыми, морщинистыми стариками. Невозможно представить, что лицо его величества когда-нибудь покроется сеткой морщин, что глаза потускнеют, что губы станут бесцветными и больше не напомнят плодов граната. Лучше и в самом деле ослепнуть. На глаза вдруг навернулись непрошеные слёзы.

— О чём ты, Иси?

— Ничего, господин мой, это бывает со мной… Грусть подкрадывается нежданно, сжимается сердце. Может быть, скоро ты разлюбишь меня?

— Не говори так. Зачем ты меня огорчаешь? Поговорим лучше о другом. Ты видела пленных ханаанских царевичей? Настоящие воины, особенно этот Араттарна, сын Харатту. Ему всего одиннадцать, но силой он не уступит шестнадцатилетним. Я хочу, чтобы он стал телохранителем нашего сына. Из этих хурритов получаются самые преданные слуги. Джосеркара-сенеб говорил мне, что вначале это был дикий зверёныш, кусался и царапался как бешеный. А теперь ходит за божественным отцом, как верная собака.

— Божественные отцы, должно быть, умеют глядеть в самое сердце.

— Это так. И Джосеркара-сенеб заслуживает любви, ведь правда? Никто лучше него не умеет смирять этих гордых ханаанских львят. Говорят, он находится под особым покровительством великого Амона с той самой ночи, когда вышел из тайного святилища лишённым двух пальцев, истекающим кровью. Чем больше я смотрю на него, тем больше убеждаюсь, что это правда. Милосердие владыки богов простирается за пределы того, что может постичь наше сердце…

Иси подняла на фараона глаза — глубокие, полные грусти.

— Мой господин, я слышала, что ты собираешься отправиться с войском в Ханаан. Это правда?

— Правда.

— Я думала, будет достаточно великого похода в земли Куша…

Тутмос рассмеялся.

— Но это было так давно, Иси! Ещё до рождения нашего сына! Память побеждённых очень короткая, они быстро поднимают головы. Я слышал, что даже Видийя и Апшара начали сколачивать союз против меня. Что же ты думаешь, я позволю им грозить Великому Дому? Смахну их как назойливых насекомых, недаром владыка богов вернул мне силы. Ты ведь боишься за меня, не хочешь расставаться со мной? Поход будет очень коротким. Разве много времени понадобилось для того, чтобы покорить Куш?

Иси невольно улыбнулась этому невинному хвастовству.

— Господин мой, мой возлюбленный, всякая разлука с тобой тяжела. Даже когда ты отправляешься на охоту к великим пирамидам! Мне нужно сладостное дыхание уст твоих, как мне жить без него? Твой отец воевал непрестанно, а ведь Кемет совсем недавно сбросила ярмо чужеземных царей. Она устало дышит, наша Чёрная Земля… Ты хотел воздвигнуть величественные храмы по всей стране, разве нет?

— Ты думаешь, я забыл об этом? Сененмут принёс мне несколько чертежей; планы самых больших построек. Эти храмы могут быть великолепны… В обоих Домах золота ещё найдётся то, что поможет мне украсить Кемет новыми храмами во славу великого Амона. Если распорядителем работ станет Сененмут, я буду совсем спокоен…

Он с лёгкостью произносил имя Сененмута, как будто в нём не было ничего, кроме приятно перекатывающихся звуков, словно горсть виноградин на ладони. Ни гнева, ни обиды, ни даже лёгкого раздражения, хотя Тутмос не мог не знать того, что происходило прямо на его глазах. Сененмут, помимо всего прочего, ещё и талантливый архитектор, отчего же ему не послужить во славу Амона? Иси не понимала. Но, как всегда, свои мысли оставила в глубине сердца, за самой потаённой его створкой.

— И ты всё-таки будешь воевать, божественный господин?

— Разве поход на царьков вроде Харатту — это война? Он бежал быстрее антилопы, оставив в наших руках малолетнего сына, а теперь шипит, как змея под камнем в глубокой расщелине. Вот чем сыновья Кемет отличаются от всех этих нехси[45] и ханаанеев — разве кто-нибудь из наших воинов побежал бы, оставив в руках врагов наследника престола? Они пали бы мёртвыми вокруг его трона и своими телами преградили проход врагу! Но великая и сильная Кемет вынуждена воевать со всей этой мелочью, как лев вынужден отбиваться от злой мошкары. Я верю, что настанет время, когда и воевать уже не понадобится, нужны будут только умные и преданные наместники во всех покорённых краях. Мой отец для этого немало потрудился, а что мне мешает пойти по его следам? Теперь, когда есть сын…

Иси грустно склонила голову и снова стала смотреть на подаренный фараоном перстень, хотя где-то в глубине её сердца жила мысль, что фараон просто храбрится. Царевич Тутмос уже отложил лук, занимался другим, не менее важным делом — строил из камешков подобие пограничной крепости, низкой и широкой, похожей на неуклюжую черепаху. Руи-Ра спокойно наблюдал и за этим занятием, скрестив на груди руки. Военачальники и вообще воины всегда казались Иси совсем не похожими на остальных людей, как будто в слёзы Ра, из которых они были сотворены, добавили ещё каменную пыль и песок. Издавна могущество царской власти покоилось на копьях воинов, особенно это стало ясно, когда Кемет раскололась и в неё хлынули толпы хека-хасут[46], а теперь, после царствования свирепого Тутмоса I, войско вновь становилось большой силой. Они даже смели роптать, что долго сидят в Кемет без всякого дела! И всё ведь начинается с малого — с такого вот почти презрительного спокойствия, с каким совсем ещё молодой военачальник смотрит на забавы царского сына. Правда, Руи-Ра происходит из знатного рода, его отец долгие годы был правителем Дома войны, но ведь так ведёт себя не только он. А фараон мечтает о военных походах. Неужели все мужчины созданы так, что жить не могут без войны — все, даже цари, даже такие миролюбивые по природе люди, как Тутмос II? Не успел он как следует оправиться от тяжёлой болезни, как все его мысли обратились к богатым землям Ханаана, к какому-то ничтожному Харатту, бросившему своего сына… А для неё счастье — просто ощущать его молчаливое присутствие, просто смотреть на сына, даже когда он занят постройкой военной крепости. Вот и всё. Это так мало в глазах богов, но это — целый мир, за существование которого она с радостью отдала бы жизнь. Что жизнь? Её гробница, такая красивая, уже почти совсем готова, и расположена она неподалёку от гробницы фараона, а это для неё значит больше, чем все богатства, с которыми она уйдёт в страну Вечности. И этот перстень, который он сегодня надел ей на палец, она тоже возьмёт с собой туда, где уже не будет войн и разлук.

— Ты сегодня грустна, Иси. Может быть, нездорова?

— Нет, мой господин. Я же сказала тебе — это случается…

— Почему на людей иногда нападает внезапная грусть? Надо бы спросить у божественных отцов. Может быть, это боги напоминают нам о стране Заката?

— А разве там никто не радуется, не смеётся?

— Аменемнес говорит, что обитатели полей Налу живут там совершенно так же, как здесь, на земле. Там есть всё…

— И любовь?

— И любовь. Только не рождаются дети.

Нет, сегодня ей не вырваться из кольца охватившей её грусти, как ни пытайся. Должно быть, эта грусть и в самом деле рождена в иных мирах, в утробе Нут, среди бессмертных звёзд. Иси хочется прижаться головой к груди фараона, но этого нельзя сделать на людях. Вот так, прижаться щекой к золотым крыльям коршуна Нехебт, к переливчатой чешуе Буто. И слушать, как под ними бьётся сердце фараона, омытое свежей, помолодевшей кровью. Страшной ценой было добыто чудодейственное средство, но ведь оно помогло. Говорят, кое-где в Ханаане и в Джахи[47] изготовляют лекарства, замешанные на крови младенцев. Но жрецы Кемет никогда бы такого не допустили, поэтому и процветает благословенная Чёрная Земля. Его величество чувствует себя гораздо лучше, и в этом заслуга божественных отцов, к которым Иси с детства питает глубокое уважение. Её дед был верховным жрецом Осириса в священном городе Абаде[48].

— Может быть, отправимся в сады храма? Там много тени и воды.

— Как ты прикажешь, мой господин. Моё счастье — исполнять желания твоего сердца…

Чудесные запахи со всех сторон, обилие зелени и цветов, лепестки которых переливаются всеми красками рассветных и закатных небес, от золотисто-розового до тёмно-фиолетового, почти чёрного. Смотритель садов Амона знает своё дело, и знают его садовники, в чьих руках цветы, кажется, не только дышат, но и говорят. По узким желобкам вдоль дорожек струится вода. Повсюду чудесные деревья — стройные акации и сикоморы, красные кедры мер, драгоценные аш и уат, дерево сеснеджем[49], в кору которого можно глядеться, как в зеркало, и ещё множество других, привезённых из далёких краёв вместе с необходимой им почвой, в которой прекрасные гости Кемет и растут, как в родной земле. А пальмы такие высокие, что заслоняют небо. Впрочем, они всё равно ниже колонн в храме Лиона. Есть и совсем низкие пальмы, раскидистые, подобные опахалам. И те, что зовутся пальмами кукушек, у которых совершенно особенный оттенок листьев. И ещё очень много тамариска, белого и розового. Как на росписях в опочивальне Иси. Только там из зарослей тамариска выглядывают белые нахохленные куропатки. Они собрались стайкой, как собираются иногда обитательницы женского дома фараона, и, наверное, перемывают косточки голубкам — новым наложницам горделивого, блестяще оперённого повелителя. Говорят, одному из фараонов древности так надоели его жёны, что он в досаде пожелал всем им обратиться именно в куропаток. Но и став куропатками, женщины не унялись — так ворковали, что фараон приказал их выпустить на волю, а сам в отчаянии поклялся, что больше не возьмёт ни одной жены. А что было дальше, говорят по-разному: то ли фараон сам обратился в коршуна, то ли влюбился в прекрасную чужеземную царевну, которая обернулась коршуном и выклевала ему глаза, отомстив за весь женский род. Женщины Тутмоса II болтливы, но Иси редко принимает участие в их разговорах. Она была молчуньей и до того, как стала матерью наследника.

Рождение царевича могло бы изменить её нрав, это нередко случалось со счастливицами. Но Иси не изменилась — по-прежнему была робка, молчалива, по-прежнему боялась великой царской жены Хатшепсут. А та её просто не замечала, особенно теперь, когда всё её существо было напоено страстью. Обычай есть обычай, от него нельзя отступать — царевич Тутмос женится на царевне Нефрура, дочери главной царицы, своей сводной сестре. Это знают и Иси и Хатшепсут, знает и Нефрура, которой уже минуло десять лет. А что за дело до неё загорелому мальчишке с озорными чёрными глазами, который сейчас, должно быть, всё ещё строит крепость из камешков под наблюдением невозмутимого военачальника! Но такова судьба тех, кто принадлежит к царскому дому — вся их жизнь предопределена заранее, уже подрастают новые жрецы, новые воины, новые телохранители для будущего фараона. Вот, должно быть, один из них — рослый, плечистый мальчик с чёрными кудрями, закрывающими шею и лоб до самых бровей, с кожей смуглой, как у всех хурритов, с тёмными глазами, которых он ещё не научился опускать при виде царственных особ. Он идёт рядом с божественным отцом в белых одеждах, идёт сбоку и чуть позади, как собака, и только рука жреца, пригибающая его к земле, заставляет мальчика склониться перед величием живого бога и его возлюбленной жены. А жрец стоит, почтительно склонившись, сложив на груди руки, и вновь лёгкая грусть касается сердца Иси — Джосеркара-сенеб, сделавший для неё и для фараона так много, теперь присматривает за знатными пленниками, потому что его правая рука, лишённая двух пальцев, высохла и больше не может держать целительный нож.

— Кто это, Джосеркара-сенеб? — спрашивает его величество.

— Его имя Рамери, божественный фараон.

— А старое?

— Араттарна, сын Харатту.

— Тот самый львёнок, который царапался и кусался? Теперь, я вижу, он присмирел… Подойди ближе, повелитель кочевников! Из тебя выйдет хороший телохранитель для моего сына. Смотри, служи ему верно, иначе великий Амон… Понимаешь ли ты, какая тебе уготована честь? Ты был пылью в пустыне, теперь будешь свежим тростником у ног живого бога, лучи священного солнца закалят твоё сердце и сделают его сильным, а от него необыкновенной силой нальются и твои мышцы. Понимаешь ли ты, Араттарна, сын Харатту?

И Иси, и Джосеркара-сенеб смотрели удивлённо на фараона, говорившего так спокойно с маленьким пленником, рабом, жизнь и смерть которого не должна была беспокоить владыку. Мальчик слушал серьёзно, глядя на драгоценное небти фараона, уже не поднимая столь дерзко своих блестящих глаз. Тутмос II никогда не позволял себе столь вопиющего нарушения священных обычаев. Но и царской жене, и божественному отцу показалось, что он готов даже положить руку на плечо мальчика, словно тот принадлежал не к царскому дому маленькой и ничтожной Хальпы, а к великому царскому дому Кемет.

— Мне говорили, что ты очень силён, я и так это вижу. Сможешь ли на охоте защитить фараона от когтей свирепого льва? Сможешь ли в бою закрыть его собой, хотя бы тело твоё ощетинилось вонзёнными в него стрелами, как ветви колючих растений? Сможешь ли ты зубами вырвать стрелу из его раны, если даже обе руки у тебя будут отрублены по локоть? Смотри, гнев Амона обрушивается на нерадивых рабов и на земле их предают проклятию, а вСтране Заката их сердца пожирает чудовище Амт[50]. Был ли ты уже в храме владыки богов?

— Отвечай его величеству, — шепнул Джосеркара-сенеб.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров[51], я уже переступил порог храма, следуя за божественным отцом Джосеркара-сенебом, и великий Амон призвал меня к служению. Пусть имя моё будет предано вечному проклятию, если когда-либо я изменю своему долгу и позволю причинить вред своему повелителю.

Мальчик говорил на языке Кемет довольно правильно, хотя в его речи проскальзывали свойственные хурритам гортанные звуки и порой чувствовалось, что он подбирает слова и очень тревожит этим сердце божественного отца, с волнением следящего за своим воспитанником. Тутмос II улыбнулся и сделал знак Джосеркара-сенебу, что они могут следовать дальше. Мальчик вновь пал ниц, на этот раз без принуждения, и лежал до тех пор, пока жрец не разрешил ему подняться. Иси невольно оглянулась, когда они с фараоном пошли дальше. Этот пленный ханаанский царевич, сын правителя Хальпы, чем-то встревожил её сердце. А ведь он будет телохранителем её сына, так сказал фараон. И почему его величество вдруг заговорил с обыкновенным рабом, пленником, хотя бы и знатного рода? Она робко подняла глаза на своего царственного возлюбленного, но он шёл молча, глубоко задумавшись. Солнечные лучи, пробившиеся сквозь густые зелёные кроны, золотыми искрами вспыхивали на драгоценном царском небти.


* * *

Инени начертил на земле большой круг, а в нём — несколько маленьких кружков и предложил Рамери метнуть дротик в каждую из этих мишеней. Отойдя немного в сторону, он смотрел на хуррита с восхищением, слегка приоткрыв рот. Самому Инени казалось немыслимым подобное искусство. Даже если он подойдёт вплотную к кругу, а не встанет на расстоянии пяти шагов, как делал Рамери, он вряд ли сумеет метнуть дротик так, чтобы он вонзился в землю отвесно. А Рамери делал это спокойно и со знанием дела и, к ещё большему восторгу Инени, совсем не хвастался своим умением.

— А ты можешь метнуть дротик так, чтобы срезать головку цветка? — замирая от восторга, спросил Инени.

Рамери смерил предложенную мишень спокойным, деловитым взором:

— Могу.

Ярко-розовая головка цветка отлетела в траву, и Инени, подняв её, глазам своим не мог поверить. Чего стоило его умение читать священные тексты и находить на небе созвездие Бегемотихи[52] по сравнению с волшебным, поистине волшебным искусством Рамери! Поначалу он отнёсся с высокомерием к своему ровеснику, который был пленником и, значит, всего лишь рабом, хотя и происходил из царского рода Хальпы. Встретившись с ним случайно в садах храма Амона, Инени не придал никакого значения этой мимолётной встрече и насторожился только, когда вечером отец начал рассказывать дома об удивительной чести, выпавшей на долю маленького хуррита. Встретившись с Рамери во второй раз, Инени пригляделся к нему более внимательно. С виду Рамери был ничем не примечателен, хотя, несомненно, силён и крепок, но разве мало вокруг фараона людей сильных и отважных? Отец сказал, что и царевич Тутмос, чьим телохранителем в будущем должен был стать Рамери, с удовольствием смотрел на него, а ведь царевич ещё несмышлёныш. Инени снизошёл до разговора с пленником и убедился, что он неглуп и отвечает на все вопросы спокойно и с достоинством, хотя не так уж хорошо говорит на благозвучном языке Кемет. А так как Инени всегда скучал со своими сверстниками, товарищами по жреческой школе, то он предпочёл познакомиться поближе с заинтересовавшим его хурритом, который, несомненно, не был простым человеком, раз даже его величество снизошёл до беседы с ним. Кроме того, отец нередко рассказывал об успехах своего воспитанника, называя хуррита умным и способным, явно гордился им. Да и от других людей Инени слышал, что ханаанский царевич не только сильнее, но гораздо умнее многих своих сверстников, и это вызывало любопытство маленького жреца. Всё это способствовало тому, что вскоре Инени и Рамери стали друзьями, несмотря на столь значительную разницу в их положении. Инени, которому предстояло стать жрецом, очень хотелось выучиться боевому искусству, а Рамери с любопытством слушал рассказы друга о тайнах небесных светил и премудростях математики, с которыми он, конечно, не был знаком так глубоко, как сын Джосеркара-сенеба. Было ещё нечто, что сближало мальчиков, — пылкая, порой даже удивлявшая Инени любовь хуррита к своему наставнику, Джосеркара-сенебу. Инени с любопытством и не без ревности слушал рассказ Рамери о том, как он впервые увидел божественного отца.

— Нас долго гнали по пескам Великой пустыни, раскалённой солнцем и ветром, руки были связаны за спиной, а у иных над головами, и, если мы падали, нас подгоняли палочными ударами. Рядом со мной тащился человек низкого происхождения, может быть, рыбак, потому что от него сильно пахло рыбьей чешуёй, мы были вместе всё время, пили воду из одной чаши, делили сухие бобы, но за всё время не обмолвились ни словом, потому что от усталости не могли говорить. Много людей умерло в пути, а одна женщина родила младенца и сумела добраться вместе с ним до самого Нэ, и я потом видел этого ребёнка — он стал рабом садовника. Наконец нас пригнали в Нэ, но было это ночью, и я ничего не видел. Меня заперли одного в каком-то тёмном помещении, и я сразу уснул, а проснулся оттого, что свет бил мне в глаза. Рядом со мной на коленях стоял человек со светильником в руке и, наклонившись, рассматривал моё лицо. Он сразу показался мне похожим на бога, но я был ещё глупцом и отполз в сторону, стараясь спрятаться в темноте. Тогда божественный отец достал из корзины лепёшку и кусок жареного гуся и протянул мне, а я был точно собака, которая хочет есть, но не смеет подойти. Божественный отец сам подошёл ко мне и погладил по голове, и я стал есть у него из рук и сразу после этого заснул, потому что много дней не ел ничего, кроме сухих бобов, и от сытости глаза мои сомкнулись. А на другой день я снова увидел божественного отца, который опять принёс мне еду и ласково погладил по голове. Когда меня гнали по пустыне, я хотел убить себя голодом или броситься на стражника, чтобы он меня заколол, но после встречи с учителем я перестал об этом думать. Он научил меня вашему языку и открыл мне глаза на истинного бога, который сильнее всех богов. Он ввёл меня в храм великого Амона, я лежал распростёртый перед величием владыки богов и слушал его волю, которая запечатлевалась в моём сердце, и рука учителя не оставляла меня…

— Но ведь было время, когда ты кусался и царапался, я своими глазами видел следы твоих зубов и ногтей на руках отца, — заметил Инени.

— Я был глупцом, я блуждал в темноте, я был слеп, — ответил Рамери, помрачнев. — За каждый след моих зубов и ногтей на руках учителя я готов заплатить каплей моей крови.

— Ты просто хвастаешься! — засмеялся Инени, хотя ему было противно собственное притворство — он ясно видел, что Рамери не лжёт и не хвастается. — Кто же потребует от тебя твоей крови? Не отец и никто другой. Твои слова — это песок, который умчит ветер.

Ни слова не говоря, Рамери отстегнул кинжал, висевший у него на поясе, и молниеносно, прежде чем Инени успел что-либо сказать или сделать, ударил им себя по левой руке, чуть ниже локтя. Из глубокого пореза сразу потекла кровь, а Рамери опять пристегнул к поясу кинжал и посмотрел на потрясённого Инени всё тем же спокойным взглядом своих тёмных глубоких глаз. Он не стал мешать Инени перевязывать ему раненую руку и больше в ту встречу не произнёс ни слова, но его поступок наполнил сердце будущего жреца ужасом и почти благоговейным восторгом. С тех пор ему не раз пришлось убедиться в полном презрении Рамери к физической боли и вообще к каким бы то ни было лишениям, и ловить хуррита на слове ему больше не хотелось. Сегодня Рамери вновь поразил воображение Инени искусным обращением с дротиком, этого было уже достаточно, и мальчики отправились на двор храма, где, сидя под навесом, можно было наблюдать за неспешной, деловитой жизнью двора и разговаривать о чём угодно, не боясь не услышать зова наставников. Занятия Инени на сегодня были уже кончены, но Рамери предстояло ещё заниматься военными упражнениями, как только вернётся из казарм Амон-нахт, обучавший его этому искусству.

— Говорят, тебя уже водили во дворец и ты видел царевича, это правда? — спросил Инени.

— Правда.

— А что ты чувствовал, когда с тобой говорил его величество — да будет он жив, цел и здоров?

— Боялся пропустить что-нибудь из его слов.

— А сам ты говорил что-нибудь?

— Как я мог, Инени? — Из скромности Рамери ни словом не обмолвился о том, что фараон задал ему вопрос и он сумел на него ответить, причём ответ явно понравился и его величеству, и Джосеркара-сенебу. — Это всё равно что говорить с самим великим Амоном.

— Но ведь с богом мы говорим и обращаемся к нему, а жрецы даже получают от него ответы, — важно сказал Инени. — А верховным жрецам позволено даже давать советы фараонам. Может быть, я буду верховным жрецом.

Рамери улыбнулся добродушно, но чуть насмешливо.

— Всё может быть.

— А кем станешь ты?

— Начальником царских телохранителей. Тогда смогу быть при его величестве постоянно, днём и ночью, и смогу выполнить всё, о чём говорил его величество — да будет он жив, цел и здоров!

Инени задумался.

— Это очень почётная должность. Многие воины мечтают о ней.

— Они мечтают, а я сделаю, — отрезал Рамери.

Инени недоверчиво покосился на своего друга, поражённый смелостью его слов.

— Для этого нужно оказать очень большие услуги его величеству. Как Пенту, нынешний начальник. Он спас его величество в пустыне во время песчаной бури. И потом… — Инени запнулся, — он свободный человек и родом из самого Мен-Нофера, а ты…

Он не смотрел на друга и не мог видеть, как по лицу Рамери пробежала тень: Инени было очень стыдно, что он произносит эти слова, ведь они в какой-то мере умаляли и его собственное достоинство, но некий злой дух заставил его не только произнести, но и повторить их. А Рамери молчал, и это молчание было невыносимо для робкого и совсем не злого по природе Инени. Он не выдержал, поднял глаза и с удивлением увидел всё то же спокойное лицо, твёрдый и прямой взгляд — Рамери взял себя в руки, мгновенно, как умеют это делать только очень сильные духом люди.

— Я раб великого Амона, — сказал он негромко, ровным голосом. — Владыка богов призвал меня служить его сыну, и я буду это делать до смерти. А если и живой бог Кемет говорил мне об этом, как могу я сомневаться или считать свою судьбу несчастливой?

Инени вздохнул с облегчением и сразу заговорил о другом:

— Вчера в храме был господин Сененмут, воспитатель царевны Нефрура. Он принёс в жертву драгоценное масло. Говорят, что как архитектору ему нет равных. Он сейчас руководит постройкой Дома Вечности[53] его величества, да будет он жив, цел и здоров. А как только закончит, сразу перейдёт к работам в гробнице её величества. Он очень часто бывает в её покоях, она с ним постоянно разговаривает. Я слышал, как царевна жалуется на невнимание учителя. Но если у господина Сененмута важные дела с её величеством…

— Они вместе проводят время на царской барке, — лениво заметил Рамери. — Это все знают.

— Как так — проводят время?

Рамери ничего не ответил и только вздохнул, сетуя на недогадливость своего друга. В некоторых вещах он смыслил куда больше, чем образованный и изнеженный Инени.

— А ещё завтра в храме будут читать таинственные молитвы о здравии его величества. Пока мне нельзя слышать их, но скоро будет можно. На будущем празднике великого Амона я уже буду нести чашу со священными курениями. Мой дед говорит, что если я и дальше буду так хорошо учиться, скоро смогу стать младшим жрецом, а потом и херхебом[54]. Я пробовал дома читать проповедь, только ты никому не говори. Я умею говорить красиво, недаром нас этому учат в школе. А жрецу очень важно уметь красиво говорить. Правда, мой отец считает, что иногда человеку лучше меньше говорить и больше делать, но ведь он врачеватель, ему можно молчать, когда изготовляешь лекарства. А потом, ему всё-таки много приходится говорить, когда он учит вас, прибывших в Кемет, — Инени искусно обошёл щекотливую тему, — а иначе вы вряд ли бы научились нашему языку и вообще всему, что полагается. Знаешь, даже его величество…

— Послушай, — перебил его Рамери, — можешь ты мне сказать, кто сделал калекой моего учителя?

Он сказал «моего учителя», а не «твоего отца», и ревнивое сердце Инени ощутило острый укол обиды. Стараясь не выдать этого чувства, он ответил сухо:

— Это случилось по воле великого Амона в тайном святилище бога. Мой отец рассказывал мне ещё кое-что, но этого я тебе не могу сказать.

Инени лгал, но ему эта ложь казалась вполне безобидной. Должен же он хоть в чём-то превосходить Рамери, с которым делит даже любовь отца!

— Я слышал от одного человека в храме, что это сделала священная змея. Это правда?

— Кто это сказал?

— Я поклялся, что не назову его имени. Так это правда?

Инени знал, что не выдержит взгляда Рамери, направленного на него в упор, и старался спрятать глаза, но Рамери твёрдо взял его за плечи и повернул к себе. Он сделал это так решительно, словно был господином, а Инени его слугой.

— Ты скажи мне — это правда?

Внутренне Инени пытался сопротивляться, хотя вырваться из рук Рамери было не легче, чем птице выбраться из искусно сплетённых силков. Инени пришлось уступить, хотя он сделал это через силу и очень обиделся на друга, так легко подчинившего себе его волю.

— Это правда, только сейчас же отпусти меня!

Рамери разжал пальцы, но и не думал просить прощения за свой необузданный порыв. Он снова опустился на землю и задумался, а Инени, предаваясь своей обиде, тоже молчал. Он хорошо помнил то утро три года назад, когда мать вошла в его комнату с заплаканным лицом и сказала, чтобы он завтракал один и побыстрее отправлялся в школу. Обычно утром Инени всегда заходил к отцу, чтобы приветствовать его, и встревожился, увидев слёзы на лице матери и услыхав её приказание. Неужели отец заболел? Он попытался спросить об этом у матери, но она только закрыла лицо руками и велела ему замолчать. Делать было нечего, он подчинился, хотя сердце вдруг заныло от непонятной тоски. В школе он был так невнимателен, что целых два раза отведал плётки учителя и едва обратил на это внимание, хотя в другое время испытал бы и боль и стыд. Вернувшись домой к обеду, он заметил суету в доме и, обезумев от тревоги, бросился в комнату отца. Над ложем отца склонилась мать, лица Джосеркара-сенеба мальчик не увидел, но услышал шёпот, такой слабый, что он мог показаться шёпотом умирающего. В глаза ему бросилась перевязанная белым полотном правая рука Джосеркара-сенеба и красные пятна на этом полотне, и сердце так забилось, что горячая волна подкатила к горлу и трудно стало дышать. Мать обернулась, и Инени увидел сразу оба лица — её и Джосеркара-сенеба. Он увидел, что отец жив, это было главное, и он бросился к ложу и встал на колени рядом с матерью, и Джосеркара-сенеб ласково коснулся его подбородка левой, очень слабой рукой. Целых три дня в доме говорили о том, что отец в смертельной опасности, и мать не отходила от его ложа ни днём, ни ночью, а на четвёртый день Аменемнес радостно объявил, что опасность миновала и Джосеркара-сенеб, несомненно, спасён милостью богов. Тогда-то в дом и просочились слухи о священной змее, укус которой смертелен, и о том, что Джосеркара-сенеб сам отсёк себе поражённые пальцы и едва не погиб от потери крови, так как, выйдя из тайного святилища бога, долго блуждал по храму, прежде чем Аменемнес услышал его шаги и поспешил навстречу. Говорили об этом только шёпотом, прикладывая палец к губам, ибо с этим была связана какая-то тайна, и всем казалось поистине великим чудом, что ужаленный священной змеёй мог остаться в живых. Но Джосеркара-сенеб уже не смог вернуться ко многим занятиям, которые составляли значительную часть его жизни, хотя и выучился писать левой рукой и мог изготовлять целебные снадобья. Печаль в доме Джосеркара-сенеба совпала с великой радостью во дворце, ибо его величество Тутмос II каким-то чудом поднялся на ноги после тяжёлой болезни, которую считали смертельной, и в те же дни был застегнут пояс царевича и заплетена его косичка. Всё это Инени помнил очень хорошо, но он не понимал, почему Рамери так настойчиво расспрашивает его. Он невольно бросил взгляд на смуглую руку Рамери, на которой виднелся ещё след от нанесённой кинжалом раны. Неужели ему не было больно? А как можно отрубить кинжалом собственные пальцы, Инени вообще не понимал. Сам бы он, кажется, лишился бы чувств сразу, как только увидел следы змеиных зубов на своей коже, и не подумал бы спасать свою жизнь таким страшным способом. Если в Рамери, жителе далёкой варварской Хальпы, это презрение к физической боли было понятно, то как понять его в собственном отце, который, правда, силён и крепок, но никогда не был на войне и большую часть времени проводил в глубинах храма? Нет, конечно, великий Амон внушил своему верному служителю спасительную, хотя и страшную мысль. И во всём этом тоже было какое-то тайное сходство между Рамери и Джосеркара-сенебом, которое вызывало ревность его сына.

— Мой отец когда-нибудь наказывал тебя палкой? — спросил Инени, чтобы нарушить тяжёлое молчание.

— Только один раз.

— А за что?

— Я был глупцом и отказался воздавать почести великому Амону, — Рамери судорожно сглотнул, произнося эти ужасные слова, — и не хотел слышать увещеваний. Это было ещё до того, как меня ввели в храм.

— Когда тебя называли диким львёнком?

Рамери только молча наклонил голову.

— Нас, свободных людей, в школе тоже учат палкой, — сказал Инени. — Даже царевичу иногда приходится это испытывать. Хорошо только царевнам, их учат и не бьют. А господин Сененмут, говорят, во время занятий бывает очень весел и вместе с царевной чертит на папирусе чудесные постройки, будущие дворцы. Не понимаю, почему его так не любят во дворце!

— Зато его любит царица, — насмешливо сказал Рамери.

Инени не понял намёка.

— А его высочество Тутмос, хотя ещё так мал, всё время отдаёт военным упражнениям. Говорят, науки ему плохо даются. Любит он только счёт, а пишет плохо, совсем некрасиво, и часто путает знаки. А в звёздах он так и не разобрался, хотя это так интересно! Как это может быть, чтобы царевич не отличал Ногу Быка от Бегемотихи[55]? Может быть, он ещё просто не понял, как хорошо учиться? Я очень доволен, что могу писать и читать старинные предания и сказки. А ты?

— Я люблю читать рассказы о походах великих фараонов.

Инени засмеялся.

— Совсем как его высочество. Он тоже любит слушать такие рассказы. А мне больше нравятся сказки и изречения мудрецов. Отец часто читал мне «Поучения Птахотепа»[56], когда я был маленьким. А твой отец учил тебя мудрости?

Лицо Рамери вдруг странно изменилось, как будто окаменело. Так сильно изменилось, что Инени не на шутку испугался и даже тронул друга за локоть.

— Что с тобой?

— Ничего!

— Я не понимаю…

— А разве не знаешь, что у меня нет отца?

Инени застыл от удивления.

— Но как же? У каждого человека есть отец. И про тебя говорят: «Араттарна, сын Харатту…» Разве ты не сын правителя Хальпы?

Рамери вскочил на ноги, лицо его пылало тёмным румянцем — Инени ещё никогда не видел друга в таком-гневе, да и вообще не видел выражения такой ярости на человеческом лице.

— У меня нет отца, слышишь? Если не понял, научу тебя кулаком! Меня зовут Рамери, и у меня нет отца, есть только учитель, божественный отец Джосеркара-сенеб!

— Рамери!

Но Рамери не слушал — резко оттолкнул Инени, пытавшегося его удержать, и бросился прочь, в глубину сада. Инени побежал было за ним, но где ему было догнать Рамери! Смущённый, он направился в сторону дома, совершенно не понимая, что произошло и почему он так обидел хуррита. Надо бы расспросить у отца, иначе он всё время будет совершать ошибки и в конце концов потеряет друга. И поговорить с отцом нужно как можно скорее, потому что ему не заснуть спокойно, пока он не помирится с Рамери. «Араттарна, сын Харатту» — что в этом обидного? Ведь говорят же про него: «Инени, сын Джосеркара-сенеба…» Как это понять? Правда, Джосеркара-сенеб рассказывал, что этот Харатту оказался трусом и бежал из горящего дворца, бросив на произвол судьбы малолетнего сына и его мать, что эта бедная женщина погибла на глазах у мальчика, а его самого воин Кемет сбил с ног и скрутил верёвкой. Ещё хуже было то, что Харатту остался жив и укрылся в дальней земле, где потихоньку чинил козни против Великого Дома, но даже и не пытался спасти сына или хотя бы выкупить его, как делали порой другие иноземные правители. О Харатту все говорили с презрением, но от этого он не переставал быть отцом своего сына Араттарны. За что же хуррит так обиделся на своего друга, который не причинил ему ни малейшего зла? Просто у Рамери горячая кровь, а горячее не может быть разумным. Как всё-таки они, жители Ханаана, отличаются от детей Кемет, таких спокойных и мудрых! Отвага у них есть, это несомненно — смог же Рамери глубоко порезать свою руку, тате что кровь текла и не могла остановиться! — но отвага никогда не заменит разума. В этом Инени чувствовал своё превосходство. Разум внушает человеку спокойствие, твёрдость, уверенность в себе. С его помощью можно одолеть даже самую горькую обиду, ведь сумел же он, Инени, простить своего друга за сегодняшнюю выходку, хотя ему, сыну такого значительного лица, было очень обидно, что его трясут за плечи, как какого-нибудь слугу. А что было бы, если бы он обижался на каждый удар плётки, полученный в школе? Сознание собственного превосходства пробудило снисходительную жалость в сердце Инени. Конечно, он и не подумает просить прощения у Рамери, потому что не за что, но постарается объяснить ему, как полезно бывает умение держать себя в руках и как много ошибок можно совершить, если поддаваться безрассудству. Он всё-таки любит Рамери и жалеет его, хотя, пожалуй, отец мог бы уделять больше времени ему, своему родному сыну, а не бедному пленному хурриту… Но, блестяще подтверждая только что изложенную самому себе мысль о превосходстве разума над чувством, Инени запретил себе всякую ревность, недостойную умного человека. В самом деле, какая ерунда! Он, Инени, навсегда останется для отца любимым старшим сыном, а Рамери вырастет, станет воином или, быть может, и в самом деле начальником царских телохранителей и совсем отдалится от своего учителя. Инени был доволен, что привёл такой веский довод в пользу своего несомненного превосходства. Он отправился домой нарочно длинной дорогой, рассчитывая по пути встретить Рамери, но хуррита нигде не было, более того — так же безуспешно искал его Амон-нахт. Встревоженный, Инени бросился домой уже со всех ног и вихрем влетел в покои отца, позабыв все правила приличия и уважения к старшим. И онемел. Рамери был тут, он стоял на коленях у кресла Джосеркара-сенеба, всё его тело содрогалось от рыданий, а жрец склонился над ним и шептал ему что-то, чего не мог расслышать Инени. Ни Джосеркара-сенеб, ни тем более Рамери не заметили, как он появился, и вдруг Инени подумал, что сейчас, именно сейчас он всё узнает и поймёт. Он отступил назад, за тростниковую занавеску, постарался сдержать возбуждённое дыхание, прислушался. Рыдания Рамери мешали ему разобрать слова, вырывавшиеся из уст хуррита подобно стонам боли, но два слова он расслышал совершенно явственно, и слова эти были: «Отец, отец мой!» А Джосеркара-сенеб, успокаивая мальчика, наклонился к нему и заговорил вполголоса, но очень раздельно и медленно, и Инени разобрал все его слова.

— Я не спрашиваю тебя, что ты искал в храме — об этом нельзя говорить, об этом страшно думать. Но что было бы с тобой, безумец, если бы ты встретил не меня, а любого другого жреца? Тебя обвинили бы в оскорблении святыни, тебя зашили бы в полотняный мешок и опустили на дно Хапи, и моё сердце вечно терзалось бы собственной виной, ибо я послужил причиной твоего безумства, хотя и невольно. Проси прощения у великого Амона, обливай слезами подножие статуи бога, проси его вернуть тебе рассудок и благодари за спасение. Чем теперь ты искупишь свою вину перед ним? Я думал, что дикая кровь уже укрощена в тебе и ты стал настоящим сыном Кемет, верным служителем Амона и его возлюбленного сына на земле, но оказывается, достаточно малой искры, чтобы она вспыхнула вновь. И об этой малой искре я тебя не спрашиваю, потому что знаю тебя, но скажи мне только одно, безумец: неужели ты думал, что отыщешь то, что искал, неужели верил, что тебе откроются тайны, которые неведомы даже многим жрецам?

— Божественный отец, меня вела ненависть, только ненависть, и она ослепила меня…

— Как же ты мог принять тьму за свет? Ведь ты сам говоришь: «ослепила». Ты, в чьём сердце я видел такую любовь к Амону, ты мог поддаться ослепившему тебя чувству, хотя знаешь о своём предназначении и о том, чего потребовал от тебя владыка богов? Поистине в твоём сердце бушевали все силы зла! Но что я должен сделать с тобой? Убить тебя одним словом, рассказав о твоём поступке верховному жрецу? Ты чужеземец, тебя не пощадят, да и для сына Кемет это было бы непростительным преступлением. Милостйвый бог послал меня, чтобы я удержал твою руку, но тем самым сделал меня твоим сообщником. Ты хотел этого, когда решился на своё безумство?

— Тебе не придётся быть моим сообщником, учитель, я сам расскажу всё верховному жрецу.

— В таком случае мы разделим вину, Рамери. Не будь меня, ты никогда бы на это не решился. И если ты оказался способным на такой поступок, значит, я не сумел вложить в твою грудь свет истины и моя вина ещё тяжелее твоей.

Рамери застонал, обхватив голову руками.

— Тогда лучше мне умереть!

— Ты умер бы, если бы на то была воля богов. Даже если бы ты нашёл тайник и… Но великий Амон пощадил тебя, значит, ты нужен для чего-то другого. Не для того ли, о чём говорил тебе его величество, да будет он жив, цел и здоров? Убить себя легко, но подумай о том, что у богов есть тысяча тысяч способов прервать жизнь человека, и, если они не делают этого, не ему брать в руки чашу судьбы. Я жду от тебя клятвы, самой священной клятвы, Рамери. Поклянись тем, что для тебя дороже всего, что никогда, никогда больше не помыслишь о подобном безумстве, что весь отпущенный тебе богами срок будешь молить великого Амона о прощении, что никогда не позволишь силам зла в твоём сердце возобладать над силами света, по крайней мере насколько это в твоей власти. Клянись же!

— Я клянусь, учитель…

— Чем же?

— Священным именем Амона и…

— И ещё?

— И твоим, отец мой, — совсем тихо произнёс Рамери, но Инени, стоявший за порогом, расслышал его слова и увидел, как лёгкая смущённая улыбка вспышкой скользнула по лицу Джосеркара-сенеба. У Инени дрожали руки, капли пота выступили на лбу. Неужели Рамери решился… о, об этом даже подумать страшно, за одну такую мысль боги могут покарать не только самого человека, но и всех его потомков. И какой великой тайной владеет теперь он, Инени, какой немыслимой, страшной тайной! Он ощутил что-то похожее на прикосновение змеиной чешуи к горячей оболочке сердца. Нет, никогда он не выдаст своего друга, даже если его тело разрежут на тысячи кусков, даже если будут жечь огнём! И всё-таки ревность змеёй скользит по сердцу, обвивается вокруг него. Ведь это Джосеркара-сенеба, отца Инени, пленный ханаанский царевич называет не только учителем, но и отцом. И Джосеркара-сенеб не запрещает ему, он смотрит на Рамери так, будто слова хуррита смутили и растрогали его. А Рамери приникает лицом к искалеченной руке Джосеркара-сенеба и шепчет, шепчет почти беззвучно слова, смысл которых слишком легко угадать. «Араттарна, сын Харатту…» Он, Инени, был глупцом, когда произносил это.


* * *

Царевна Нефрура капризничала, разбрасывала по полу браслеты, которые доставала из резного ларца — один за другим, один за другим, великое множество. Царевич Тутмос следил за ней равнодушными, чуть прищуренными глазами. Ещё по-мальчишески угловатый, от природы не слишком красивый, но уже с царственной осанкой, он смотрел на Нефрура не только свысока, как мужчина на женщину, но и с лёгким презрением, как мальчишка на ровесницу, хотя она и была старше его на три года. Он не любил Нефрура, на которой вскоре должен был жениться, вернее, был к ней равнодушен, и даже пробуждающиеся желания плоти скорее приковывали его взор к красивым танцовщицам или певицам Амона, чем к не отличающейся красотой сводной сестре. Прекословить отцу, который в последние месяцы уже не покидал своих покоев, показалось бы Тутмосу святотатством, но всё же он позволял себе жаловаться — не слишком громко — матери, любимой жене фараона. Никаких сомнений в том, что Тутмос II умирает, уже не было, он уже не поднимался с ложа, на всех торжественных церемониях его заменил верховный жрец Аменемнес, старик, иноземных послов принимал чати[57] и иногда даже главная царица, всеми царскими работами распоряжался красивый и надменный Сененмут. Его величество умирал… Он лежал на своём роскошном ложе, осенённый взглядами золотых сфинксов, украшавших спинку, укутанный мягкими леопардовыми шкурами, с кроткой улыбкой принимая всё, что подносили или советовали жрецы. Часто к нему приходила Иси, всё ещё любимая» и почти никогда — Хатшепсут. Они подолгу смотрели друг на друга, царь и его младшая жена, мать наследника престола, уже не с отчаянием, как в первые месяцы возвращения болезни, но с грустной покорностью судьбе. А если заговаривали, то говорили только о сыне, которому минуло четырнадцать, и это было утешением, истинным, не обманным. Царевич рос могучим, сильным — настоящий воин, — но не проявлял особого рвения к наукам, хотя неплохо справлялся с математикой, любил решать сложные задачи. К науке постижения тайн небесных светил был почти равнодушен, зато любил слушать старинные боевые песни и рассказы о подвигах великих фараонов древности. Тутмосу II казалось, что сын его грубоват и не слишком умён, но он держал эти мысли при себе и утешался тем, что царевич по крайней мере растёт сильным и гордым, что физическая слабость ему незнакома, а в иные моменты сила значит больше, чем самый проницательный ум. В конце концов юный Тутмос, наверное, пошёл в своего деда, воинственного Тутмоса I, и это было не таким уж плохим сходством, тем более что слава покорителя стран гремела и по сей день. Фараону очень хотелось дожить до того дня, когда его сын взойдёт на настоящую боевую колесницу, дела Кемет требовали этого, но Тутмос II угасал, и сам он лучше других понимал это. Чувствуя приближение конца, велел готовиться к свадьбе наследника с царевной Нефрура. Царевич покорился безмолвно и, как показалось фараону, равнодушно. А Иси всё ещё робко смотрела на великую царскую жену, боялась её, хотя Хатшепсут не выказывала никаких особенных чувств ни к ней, ни к её сыну. Говорили — уже не шёпотом, а вполголоса, — что она без ума от Сененмута и проводит ночи в его объятиях, более того — она и днём не стыдилась появляться в обществе бывшего воспитателя своей дочери и каталась с ним на золотой царской барке, изредка показываясь даже народу. Иси знала, что всё это правда, наивно пыталась уберечь от неё умирающего фараона, но Тутмосу II всё это было уже безразлично. Он был занят мыслями о сыне. Какое наследство получит Тутмос? Держава уже далеко не так сильна, как при его деде. Царская казна пустеет, хорошо живут только храмы, верных советников мало, верховный жрец Аменемнес стар, остальные не стоят пыли под его ногами, разве что Джосеркара-сенеб… Начальники областей живут по своим законам, даже время исчисляют годами собственного правления. Податей поступает всё меньше, а народ почему-то живёт плохо. На царских работах хеммуу-нисут[58] позволяют себе лениться, работают кое-как, пытаются уклониться от повинностей. Всюду не хватает камня, меди, серебра, не говоря уже о драгоценных породах деревьев, стада не столь обильны, как в былое время, много пересохших каналов, заболоченных мест. Разливы последних двух лет были плохие, Хапи гневался на народ Кемет — не потому ли, что был нарушен древний обычай, по которому папирус с приказом начать разлив бросал в реку сам фараон, добрый бог? Именно в это время болезнь фараона усилилась настолько, что он не мог покинуть дворец, и на священной церемонии его опять заменил верховный жрец. А вокруг Кемет дела ещё хуже. Ханаанские царьки оправились от испуга, отряхнулись, как вымокшие в воде псы, и начали потихоньку строить козни за спиной Великого Дома. Даже в Куше, разорённом и придавленном к земле стопой возлюбленного сына Лиона, нашлись люди с сердцами, сочащимися кровью и пропитанными ненавистью. Могущественное царство Митанни[59] настороженно следит за тем, что делается в Кемет, зоркие змеиные глаза способны уловить малейшее изменение, которое можно обратить в свою пользу. Иногда бывает, что даже малейшая ссора между фараоном и главной царицей может заставить врагов потирать от радости руки. А Тутмос и Нефрура будут ссориться, это несомненно. Вот тут-то и появятся чужеземные царевны, младшие жёны и хитрые наложницы, ведь далеко не все они так скромны и благородны, как Иси. Лёжа в своих покоях, Тутмос II старался представить их вместе, сына и дочь, но, сколько ни старался, сделать этого не мог. Не мог и сейчас… А царевич спокойно сидел на вышитой золотом подушке, и до него долетали осколки камней из ударяющихся о каменный пол браслетов. Нефрура устала, задержала в руке изумительной красоты браслет из бирюзовых скарабеев, соединённых букетами золотых лотосов. Вспомнила, что этот браслет отец надел на её руку в день оглашения помолвки с царевичем Тутмосом — какое неприятное воспоминание! Она бросила ревнивый, подозрительный взгляд на брата. Тутмос своей не слишком красивой, грубоватой внешностью отталкивал её, а своим достоинством оскорблял самолюбие своенравной царевны. Неужели он будет фараоном, повелителем Обеих Земель? Впрочем, это бы ещё ничего, но он станет её хозяином, владыкой, она будет принуждена подчиняться любому его желанию, а какие у него могут быть желания? Никто и не подумал спросить её, хочет ли она стать женой Тутмоса, и хотя она знает, что соблюдение древнего обычая царского дома не требует ничего сверх положенных церемоний, ей было обидно, что всю себя она должна принести в жертву недалёкому грубому юнцу, к которому не испытывает никаких чувств, кроме презрения. То ли дело красавец Руи-Ра, военачальник, мужчина с лицом, подобным лику Хора из Бехдета, с сильными руками, которые, должно быть, умеют жарко ласкать, возбуждая в теле женщины сокровенный пламень… Нефрура знала об увлечении своей матери Сененмутом и в глубине сердца укоряла её, но в этом было и нечто похожее на страх перед собственным будущим. Она слышала от придворных, что Сененмут без ума от царицы, и тем не менее нередко видела мать опечаленной, мрачной, однажды даже с заплаканными глазами — а ведь её бывший учитель был так добр! Что же тогда говорить о Тутмосе, чьё лицо и тело высечено из грубого камня, а сердца, наверное, вовсе нет! Впрочем, Нефрура понимала, что быть царицей очень приятно, а взойти на престол одной, без Тутмоса, нельзя. В Кемет никогда не было властителей-цариц, даже богини не правили ею. Поэтому царевне придётся смириться — пока.

Она отложила в сторону браслет из бирюзы и взяла другой — золотой, украшенный сердоликом.

— Послушай, Нефрура, ты хотела со мной о чём-то поговорить или позвала для того, чтобы я полюбовался этими осколками?

Голос у Тутмоса был глуховатый, даже с хрипотцой, совсем не похожий на голос отца, и тон его не понравился царевне — слегка презрительный, надменный. Она выпустила из руки ещё один браслет из крошечных лазуритовых бусин, он шелестящей змейкой соскользнул с её колен и упал на пол. Тутмос покосился на него; ему почудилось, что браслет и в самом деле уподобился змейке, готов зашипеть и ускользнуть. Поддавшись обману, он даже протянул руку к драгоценному украшению, но вовремя одёрнул себя, остановился. Нефрура заметила его движение и нахмурила брови. Ей не о чем было разговаривать с Тутмосом, но нравилось проявлять свою власть, хотя бы кажущуюся — позвала его, и он пришёл. Можно было спросить его о кушитской дани, Аменемнес почему-то не пожелал, чтобы она присутствовала на церемонии приёма иноземных послов. Нефрура зажмурила глаза, уподобившись ленивой надменной кошке.

— Я хотела видеть тебя.

— Зачем?

— Просто так. Разве это странно?

Тутмос усмехнулся.

— Странно, Нефрура.

— Почему?

— Разве мы не виделись в храме во время утренних жертвоприношений?

— Виделись, но не могли поговорить.

— О чём же говорить?

— Отец и мать всегда разговаривают.

— Твоя мать?

Нефрура обиделась.

— Моя мать — главная царица, и я тоже буду главной царицей, твоей великой женой. — Она пристально следила за выражением лица Тутмоса, но тщетно, оно совершенно не изменилось. — И нам придётся говорить о государственных делах.

— Говорить с женщиной о государственных делах? — Тутмос презрительно пожал плечами. — Это дело чати и советников, а не цариц. Может быть, я ещё буду обсуждать с тобой планы моих военных походов и ты мне будешь указывать, как строить в бою войско, брать крепости?

— Строить войско? Брать крепости? — Нефрура презрительно рассмеялась. — Стань сначала фараоном!

— Это будет в свой час.

— И что же твоё величество будет делать, когда взойдёт на престол?

— Что я буду делать? — Взгляд Тутмоса теперь был устремлён прямо в глаза сестры, и ей стало не по себе. — Укреплю власть фараона — вот что я сделаю! Зажму рты жадным начальникам областей — вот что я сделаю! Двину моё войско на врагов Кемет — вот что!

— А разве власть фараона так уж слаба?

Нефрура хотела поймать брата на слове, но жадная поспешность выдала её — Тутмос только презрительно усмехнулся и придвинулся ближе к ложу, на котором она сидела, так что его голова оказалась прямо у её колен. Царевна вдруг почувствовала нечто похожее на страх — брат был сейчас похож на злую птицу. Тутмос положил руку на край ложа, сжал в горсти переливчатую бахрому драгоценного покрова.

— Ты увидишь, что будет, если боги дадут тебе дожить до этого дня. Помни моё слово — оно крепко! Кемет содрогнётся и Хапи выйдет из берегов, если я пожелаю. А пожелаю — и звёзды в небе не взойдут! — Он неожиданно рассмеялся резким, неприятным смехом. — Спрашивать совета буду только у величайшего из богов, а не у глупых женщин. И подчиняться женским капризам не буду, хотя бы все красавицы Кемет собрались у моего ложа. Слышишь?

В появившемся на миг перед глазами Нефрура мужчине вдруг опять проглянул ребёнок, злой мальчишка, и её страх сразу отхлынул. Царевна брезгливо оттолкнула руку Тутмоса, и он выпустил бахрому. Мальчишка, пустой бахвал! Она спросила колко и насмешливо, не скрывая своего намерения обидеть:

— На кого же ты пойдёшь войной, могучий воитель?

— Пойду в земли Ханаана и припугну царя Митанни. Посмотрю, что за дела будут твориться в Куше. Повоюю с царствами Сати[60], их много, как песка в пустыне. А ведь есть ещё земли, которые лежат за Тростниковым морем[61]

— Не слишком ли много?

— Не слишком! — Тутмос снова был мужчиной — спокойным, уверенным в себе. — Покорю Куш до самых последних порогов Хапи. Кочевников заставлю платить дань. Кемет будет богата, как во времена древних царей.

— Как просто! — Нефрура рассмеялась нарочито громко, как смеются женщины Сати, издевательски воздела руки к небесам. — Почему же наш отец — да будет он жив, цел и здоров! — ничего этого не сделал? Разве ты умнее его?

Тутмос нахмурил брови.

— Отец тяжело болен.

— Это сейчас. А когда не был болен?

— Не пытайся оскорбить ни меня, ни нашего божественного отца. Отец — да будет он жив, цел и здоров! — не рождён воином. Но я — иное дело. Я стану воином…

— И своими войнами разоришь Кемет.

— Что ты, женщина, понимаешь во всех этих делах! Дань, которую я соберу со всех покорённых народов, покроет расходы на войско. И я ещё посмотрю, одарить ли тебя частью этой дани.

— Замолчи! — Нефрура сжала кулаки, не в силах выдержать его презрительного тона. — Кто тебе позволил так говорить со мной? Ты ещё не владыка Кемет и мне не господин. И если я расскажу обо всём отцу…

— Что ты расскажешь? — Насмешливые глаза Тутмоса опять были рядом, совсем близко. — Что ты можешь рассказать? Ты тростник, который хочет быть сильнее меча. Помни своё место, если хочешь… — он нагнулся и подобрал с пола части разломанного браслета, показал ей на ладони, — если хочешь иметь всё это. Я ведь могу и не быть таким щедрым, как мой отец.

— Этому я не удивлюсь!

— И ещё вот что, — Тутмос заговорил медленно, чётко, очень спокойно, — уразумей сразу: править буду я, а ты будешь исполнять мои желания. Будешь вмешиваться в мои дела — отправлю тебя в Куш, будешь собирать плоды с чёрных деревьев. В Кемет цариц не было и не будет, и ты постарайся быть такой умной, как твоя мать, не пытайся выхватить из моих рук жезл, не то пройдусь по тебе плетью. — Он легко поднялся, распрямил ладонь, стряхнул с неё драгоценные осколки. — Помни — я уже не мальчик. Хочешь быть моей женой — крепко держи эти слова в своём сердце.

Нефрура, сдерживая злые слёзы, смотрела на брата.

— Я и не хочу быть твоей женой. Я ею стану только потому, что это воля отца. Но я знаю, что ты меня не любишь! Ты злой мальчишка, сердце у тебя каменное, ты ведь можешь и ударить меня…

— Могу. Если ты выведешь меня из терпения.

В покоях повисла тяжёлая тишина, нарушаемая только прерывистым дыханием царевны, тишина, которая могла разразиться чем угодно, злым и ненужным. Тутмос стоял, скрестив на груди руки, его глаза были спокойны, и спокойно сердце. Злой мальчишка, сокол, который клюёт всех без разбора, надменный, жестокий, способный ударить женщину! И этот человек предназначен ей в мужья! Нефрура наконец заплакала, закрыв лицо ладонями, упала на ложе, задыхаясь от слёз, остаток разломанного браслета больно царапнул щёку. Помедлив немного, Тутмос подошёл, коснулся её головы не привыкшей к ласке рукой — прямой, с твёрдыми вытянутыми пальцами.

— Перестань…

Она заплакала ещё жалобнее.

— Перестань, мне неприятно видеть твои слёзы! Я не мог не сказать тебе этого, ты должна знать. Разве лучше, когда Маат скрывает от нас своё лицо? Не скрывай иты своего! — Он рассмеялся, с силой повернул к себе заплаканное лицо Нефрура. — Скажи, ты ведь любишь меня хоть немного? Золотая нашептала тебе хоть одно словечко любви[62]?

— А тебе?

— Я буду тебя любить, если только ты не станешь мне перечить.

Она улыбнулась сквозь слёзы, потому что вдруг опять ощутила свою власть над ним. Пусть Тутмос погладил её по голове так, как гладят охотничьих собак, пусть произнёс неуклюжие, похожие на его шаги слова, но всё-таки он не ушёл и был явно смущён её слезами, хотя прятал своё смущение за показной грубостью. Что ж, оступившегося можно простить. Пока…

— Твоё высочество, ты несправедлив и жесток ко мне. Прости, если оскорбила твой слух… Но и ты мог бы не забывать о том, что нам обоим предстоит быть властителями Кемет.

— Я и не забываю, Нефрура.

Тутмос встал с ложа, быстрыми шагами пошёл к двери. Под его ногой хрустнуло что-то, потом ещё раз, потом отворилась дверь и закрылась снова… Когда он ушёл, Нефрура опустилась на пол и стала собирать то, что осталось от бирюзовых скарабеев и золотых букетов. Когда же она успела сломать и этот, любимый ею браслет? От обиды сжалось горло, к глазам снова подступили слёзы. Так она и плакала, сидя на полу у своего ложа, чувствуя себя — не без упоения — покинутой и беззащитной. Смог бы Руи-Ра равнодушно смотреть на её страдания?..

После неприятного разговора с сестрой горько было и на сердце у Тутмоса, хотя он старался подавить в себе это чувство и принять равнодушный вид. В последнее время он всё чаще слышал о том, что очень скоро ему предстоит взойти на трон, более того — он видел ясные предвестия этого в преувеличенной почтительности придворных, даже тех, кто совсем недавно едва удостаивал его коротким общепринятым приветствием. Он слишком хорошо понимал, что это значит, неприятное чувство двойственности смущало его. От высоты, которую представлял золотой трон властителей Кемет, кружилась голова, но терзал не страх, а честолюбивые помыслы, и Тутмос тщетно взывал к великому Амону, прося бога избавить его от них. Тутмос II умирал, его Ка уже летело в объятия Атума[63], а сердце его сына металось в тоске, содрогаясь от своих тайных помыслов. Если бы боги смилостивились и продлили земной срок отца, Тутмос вздохнул бы спокойно, он был бы счастлив — бездумно, безмятежно счастлив, как в тот день, когда появился на свет. Но жрецы переговаривались между собой тихо и печально, с лица Аменемнеса не сходила озабоченность, порой слишком похожая на скорбь, и рана Тутмоса продолжала кровоточить, и боль не отпускала сердце, становясь сильнее всякий раз, когда её касались неосторожной рукой. Вот сегодня коснулась Нефрура, не боявшаяся думать и говорить о скором восхождении на трон Кемет…

Тутмос шёл по коридорам дворца, сжимая ладонями виски, словно у него болела голова. Этого ему не вынести… Его терзают злые духи, нашёптывающие по ночам страшные вещи — он хочет смерти отца, желает её, мечтая о власти! Неужели грудь его полна тьмы и неужели этого не замечают ни отец, ни мать, ни даже старик Аменемнес? Лучше, во сто раз лучше было бы, если бы на него накинулась чёрная болезнь, та самая, страшная и неведомая, которая терзает отца, и его, царевича, а не Тутмоса II, увела бы на поля Налу. Но нет, блаженных полей ему не достигнуть! Сможет ли он на суде Осириса отречься от своих преступных помыслов? Сердце, брошенное на весы, выдаст его[64]. Вот и сейчас оно корчится в несказанной муке, предчувствуя гибель в чудовищной пасти Амт, пытаясь не слушать настойчивой, навязчивой речи невидимого злого духа. «Разве ты не хочешь этого? Разве есть на свете человек, который мог бы отказаться от божественной власти, от возможности распоряжаться жизнью и смертью своих рехит, от всех даров, которыми боги наделяют сидящего на троне? Нет, не беги, признайся, что ты этого хочешь, что мечтаешь встать во главе войска, что хочешь поскорее покончить с надоевшим тебе учением и взойти на боевую колесницу, а для этого нужно, необходимо…» Нет! Разве он чудовище? Разве он не любит отца? Сердце его сжимается, когда он слышит о страданиях его величества, он с радостью взял бы на себя боль отца, не побоялся бы отдать кровь и даже свои зоркие глаза, чтобы дыхание жизни вновь коснулось уст Тутмоса II! Но неужели он лжёт и теперь? Когда же он лжёт на самом деле — когда думает о смерти отца или о его спасении?..

— Твоё высочество!

Тутмос остановился. Слова Аменемнеса — это несомненно был он — с трудом процарапывались сквозь пелену, застилавшую очи измученного Ба.

— Что случилось?

— Его величество желает видеть тебя.

— Отец?

— Я провожу тебя, твоё высочество.

— Что с отцом? Ему хуже?

— Увидишь сам.

В царских покоях тревожно пахло целебными курениями, которые постоянно возжигались у ложа фараона — странный это был запах, сладковатый и горький в то же время, совсем неземной. Наверное, так пахнут цветы блаженных полей… Его величество лежал, укутанный леопардовыми шкурами, его голова покоилась на великолепной подставке из слоновой кости, а глаза были широко раскрыты и смотрели напряжённо, пристально поверх голов окружающих, поверх всего, что было в этом покое. Обилие пушистых шкур не могло скрыть ужасающей худобы царя, розовые отблески пламени не скрывали бледности почти прозрачного лица, остроскулого, с огромными глазами, подведёнными уже не чёрным порошком, а синеватой тенью.

Увидев сына, фараон улыбнулся, но улыбка была так слаба, что показалась скорее гримасой боли, чем выражением радости. Лёгким движением руки его величество повелел сыну приблизиться, и царевич покорно подошёл и опустился на колени у самого ложа. Рука Тутмоса II медленно легла на голову сына, тонкие длинные пальцы слегка потрепали туго заплетённую косичку и судорожно сжались, как будто справляясь с неведомой внутренней болью. Один из жрецов поднёс к губам больного кубок с целебным питьём, поддерживая голову фараона, напоил его. Некоторое время Тутмос II лежал с закрытыми глазами, не снимая руки с головы сына, потом медленно открыл глаза, в которых таилась сдерживаемая, видимо, давно уже ставшая привычной боль. Губы его ещё были влажны от питья, но раскрылись они с трудом, царевичу пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова отца.

— Божественный отец Аменемнес сказал мне, что ты не слишком-то преуспеваешь в учении, — это правда? Зато с мечом и луком обращаешься не хуже опытного воина — это тоже верно? Можешь не говорить, я вижу ответ на твоём лице. Тиа не снизошёл к твоей колыбели[65], но Сохмет благословила тебя… Что ж, пусть будет так. Но если ты просто ленив…

Царевич в отчаянии сжал руки.

— Твоё величество…

— Можешь говорить «отец».

— Отец, клянусь тебе священным именем Амона — я не ленив, но есть вещи, которых понять не могу. Даже если моя спина от палочных ударов станет пятнистой, как шкура леопарда, я не смогу превзойти в науках самого плохого ученика жреческой школы…

Лёгкая улыбка вновь тронула бледные губы Тутмоса И.

— Ты откровенен!

— Я не могу лгать тому, кто дал мне жизнь. И никогда не буду лгать!

— Я верю, ты любишь меня…

Горячая слеза медленно поползла по щеке царевича, солью и горечью обожгла краешек рта. Он отвернулся, чтобы умирающий фараон не заметил этого.

— Я не умею говорить, как ученики жреческой школы, я не могу сказать того, что на сердце. Отец, я хотел бы…

Тутмос II остановил его чуть заметным движением руки, лёгким, как прикосновение птичьего крыла.

— Верю, верю… Скоро ты станешь фараоном, скоро на твою голову возложат двойную корону[66], и Кемет увидит восход нового солнца. Хор Золотой, ты ли склоняешься передо мной[67]? Боги дали мне тебя в счастливый час, может быть, в самый счастливый час моей жизни. Иди же, соверши всё, что задумал… Я знаю, ты мечтаешь о покорении царств, ты не понимаешь, как мог я не воевать, когда под моей рукой было сильное войско, как мог я не продолжить завоеваний моего отца…

— Отец!

— Не смей перебивать меня! — Слабый голос фараона сбился на хрип, рука слегка задрожала. — Непочтительный сын, ты не боишься наказания? Или ты думаешь, что уже можешь мне не покоряться? Удержи свои слёзы, ведь ты хочешь стать могучим воином! Тутмос, я ухожу в расцвете сил, боги не дали мне счастья увидеть тебя стоящим на боевой колеснице, поражающим врагов Кемет… Дайте мне питьё, скорее! Скорее, я должен успеть!

Из уст фараона вырвался хриплый стон, тело его внезапно напряглось, пальцы судорожно вцепились в края ложа, и стоящие поодаль жрецы бросились к умирающему, окружили его, почти скрыв от глаз царевича. Тутмос слышал, как судорожно стучат зубы царя о край серебряного кубка, как из груди его вырывается тяжёлое прерывистое дыхание, как оно постепенно затихает, становится почти ровным, будто у спящего… Жрецы отступили, только старый Аменемнес остался у ложа фараона, поддерживая слегка вздрагивающее хрупкое тело. Тутмос II с трудом открыл глаза, взгляд его был устремлён в пространство, поверх головы сына, но рука вновь потянулась к голове царевича, и потемневшие, почти чёрные губы зашевелились снова:

— Наклонись ко мне, Тутмос, ближе, ближе… Я говорю тебе — иди, сотвори всё, что задумал. Пусть великий Амон благословит тебя, всегда помни о нём, почти его великими дарами из той добычи, которую захватишь, из дани, которую соберёшь с покорённых племён… Тутмос, сын, иди и…

Над бронзовой курильницей, которую Аменемнес поднёс к самым глазам умирающего, взвился лёгкий голубоватый дымок, и взгляд Тутмоса II начал медленно угасать, растворяясь в этом облаке. Бледная рука с тонкими длинными пальцами соскользнула с головы царевича и ударилась о край ложа, хрупкое тело сильно вздрогнуло, голова ещё раз качнулась из стороны в сторону… и лицо окаменело, лёгкий вздох слетел с холодеющих губ. Вскрикнув, новый фараон в ужасе отпрянул от ложа, на котором покоился новый Осирис[68]. Сладковатый запах курений начал разрастаться, раздирая горло, и глаза Тутмоса III застлала качающаяся пелена, сотканная из тьмы и слабо вспыхивающего света. Сквозь неё мелькнули смутные тени — то были тени рук, поддерживающих его. Кто-то сказал: «Твоё величество, тебе лучше уйти, я провожу тебя до твоих покоев». Какие глупые, бессмысленные слова! Зачем отцу покидать собственные покои, к тому же он так слаб, что с трудом поднимает руку, для чего же его тревожить? Но, значит, он не умер, раз к нему обращаются жрецы, раз говорят: «Твоё величество…» Шатаясь, Тутмос поднялся на ноги, невольно бросил взгляд на ложе отца. В первый момент он ничего не увидел, потому что жрецы стояли плотным кольцом, но потом произошло что-то странное — все они, не исключая старого Аменемнеса, опустились на колени уже не перед мёртвым владыкой Кемет, а перед новым фараоном, которого почтительно поддерживал под руку один из старших жрецов храма Амона.


* * *

Время всегда летит, летит неудержимо, как птица, гонимая ветром, её крылья окрашиваются то золотистым сиянием рассвета, то серебристым светом звёзд. Иногда оно подобно стреле или солнечному лучу, пронизывающему одинаково и каменные стены дворцов, и глинобитные стены лачуг. Оно избирает лицо или сердце человека или то и другое вместе и оставляет на них следы своего неумолимого резца. Не успев побыть настоящим, становится прошлым, ибо первый вздох мгновения уже становится добычей вечности, и так день за днём, год за годом, столетие за столетием. Оно сильнее богов, ибо и боги подвержены течению времени и так же рождаются и пропадают в глубинах людской памяти, чтобы тысячелетия спустя возникнуть вновь или исчезнуть навсегда. Время, как жадно отверстый голодный рот, поглощает без разбора радости и печали, любовь и смерть, превращает детей в старцев, старцев — в бесплотные тени, пирамиды — в груды камней, царские сады — в заросшие сорной травой долины. Оно и жестоко, и милосердно, ибо наносит раны и само же врачует их, и оно не даёт пустовать тронам, хотя порой и оставляет пустым брачное ложе…

Много дней прошло со дня смерти Тутмоса II, его священное тело давно упокоилось в роскошной гробнице на западном берегу Хапи, на голову Тутмоса III была возложена двойная царская корона, но он до сих пор не сочетался браком с царевной Нефрура. Желание покойного фараона видеть её женой Тутмоса было только его желанием, отчасти — желанием Хатшепсут и её собственным, но молодой фараон хранил молчание, всё продлевая и продлевая дни великой скорби, как будто и не замечая своей сводной сестры. Аменемнес, уже глубокий старик, почтительно напоминал ему о желании Тутмоса II и о том, что фараон не может жить без царицы, но Тутмос только отмалчивался, никому не доверяя своих мыслей. Он не говорил об этом даже с матерью, хотя Иси, ставшая совсем безгласной после смерти возлюбленного, и не осмелилась бы давать ему советы. Все знали, что скорбь его по отцу не будет вечной и не всегда будет вынуждать молодого фараона проводить дни в тяжёлых воспоминаниях и мрачных раздумьях, но кто мог прекословить ему? Только Аменемнес, но он не хотел этого. Тутмос был из породы царственных львов, всегда готовых показать свои когти, и производил впечатление человека, выросшего в военных казармах, — трудно было поверить, что отцом его был миловидный и хрупкий Тутмос II, а матерью — ласковая красавица Иси. Если бы он был красив и весел, всё могло бы быть иначе, во всяком случае, так думала Нефрура, но молодому фараону не было свойственно ни то, ни другое. Царевна терзалась страхом, сомнениями, опасениями за свою судьбу. Что, если Тутмос другую изберёт главной царицей, хотя бы нежноокую Мерит-Мут, дочь Тутмоса II от вавилонской царевны? Она с трудом сдерживала обиду на мать, которая вся предалась безудержной страсти к Сененмуту, делая вид — а может быть, так оно и было на самом деле, — что её совсем не касаются дворцовые и государственные дела. С помощью Аменемнеса, мудрость которого стоила разума любого чати и всех советников вместе взятых, молодой фараон постепенно знакомился с делами государства, вникал во все подробности, но порой казалось, что строительство дамб и каналов и судебные дела степатов[69] его вовсе не интересуют и он внимательно относится только к тем делам, которые касаются войска. Говорили, что он обдумывает планы военных походов, но Аменемнес сдерживал порывы безрассудного юноши, совсем ещё не готового ни к воинским подвигам, ни к воинским лишениям. Слыша это, Нефрура ощущала жаркую волну страха, обнимающую сердце. Пока жив верховный жрец Амона, он не допустит, чтобы безумный юнец бросился в битву, не имея ни жены, ни наследников, но ведь он так стар, что уже почти не видит и с трудом выдерживает долгие церемонии во дворце и в храме. Что же будет с ней тогда? Под влиянием тяжких раздумий она решилась на разговор с братом, от одной мысли о котором сжималось сердце. Ещё одно унижение! Но что делать, когда…

Был вечер, в покоях фараона горели светильники — Тутмос не любил темноты, и светильников было много. Молодой фараон сидел, прямо и твёрдо положив руки на подлокотники кресла, сидел в царственной, величественной позе, хотя лицо было усталое — Нефрура знала, что он провёл прошлую ночь в заупокойном храме отца. Тутмос действительно смотрел на сестру устало и как-то очень по-взрослому, без обычной мальчишеской насмешки, и новое в нём — это она теперь поняла — было именно отсутствие этой насмешки, к которой она успела привыкнуть. В покоях фараона был кто-то ещё, кого не сразу заметила Нефрура, — молодой воин, судя по лицу — хуррит, он стоял прямо за креслом фараона. Нефрура с удивлением взглянула на воина, который был, вероятно, личным телохранителем Тутмоса — во всяком случае, раньше она его не видела или просто не замечала. Смуглая кожа, большие тёмные глаза, прямой нос, густые чёрные волосы — да он просто красавец, гораздо красивее Руи-Ра! Мысль замерла в сердце царевны смутным желанием.

— Твоё величество, я желала бы поговорить с тобой наедине.

— Можешь говорить. Мы здесь одни.

— Но этот раб…

— Тебе помешает даже присутствие телохранителя? В таком случае говорить нужно было в храме.

В тоне Тутмоса даже на этот раз не прозвучало насмешки, была только усталость и ещё, пожалуй, лёгкое раздражение. Телохранитель поднял голову, его глаза сверкнули. Как ни мало была приучена Нефрура обращать внимание на рабов, она всё же заметила, что на его красивом лице промелькнуло что-то вроде гнева. Гордый? Не случайно же Тутмос держит его при себе.

— Ты доверяешь ему, господин? Как его зовут?

— Рамери. Он из знатных пленников Ханаана. И он будет стоять за моей спиной, пока я не отдам ему другого приказа.

— И я поступлю так, как мне прикажет мой господин. Прикажет — и я буду говорить при нём.

— Тогда говори.

Нефрура опустилась в кресло напротив фараона, по привычке кокетливо расправила складки длинного прозрачного платья. Прозрачного, как воздух, сквозь которое светилось её смугло-розовое тело. Из-под длинных ресниц скользнул переливчатый призывный взгляд, обращённый то ли к фараону, то ли к красавцу-воину.

— Твоё величество, я долго не решалась прийти сюда. Ты знаешь, как долго…

Тутмос на мгновение прикрыл глаза, как будто подтверждая справедливость её слов.

— И моя скорбь по отцу велика и не находит утешения, но я вижу, что твоя тяжелее. Я смотрю на тебя, и у меня разрывается сердце. Время идёт, а глаза твои всё ещё обращены в сторону Запада, всё ещё печалятся и тоскуют. Женское сердце способно увидеть многое…

— Всё это только слова, Нефрура. Чего ты хочешь?

Нефрура вздрогнула от этой резкости, но постаралась скрыть обиду.

— Мне нужно твоё слово, только одно слово, мой господин.

— Какое же?

— Разве я могу произнести? Ты его знаешь…

Тутмос устало провёл ладонью по глазам.

— Я очень устал, Нефрура.

— Прости меня…

— Можешь называть меня братом.

— Я бы хотела назвать тебя возлюбленным братом. Если ты позволишь.

— Пусть так.

Она решила не обращать внимания на его безразличие, ведь пришла просить не любви.

— И всё же я не решаюсь рассказать тебе о своей тревоге. Помоги мне…

— Я знаю, о чём ты тревожишься. О нашей свадьбе, ведь так?

Нефрура опустила ресницы, вся — смущение и трепет.

— В дни великой скорби недостойно было думать об этом, хотя сердце моё рвалось к возлюбленному брату. Я сдерживала своё сердце, оно не всегда слушалось меня. Но теперь я словно корабль, оказавшийся в море без единой путеводной звезды. Придворные и жрецы смотрят на меня с непонятной жалостью, шепчутся за моей спиной, и я боюсь, что навлекла на себя твой гнев или чем-нибудь оттолкнула твоё сердце. Скажи мне, кто я? Невеста моего возлюбленного брата или одинокая, покинутая девушка? Этот вопрос я читаю во всех взглядах, устремлённых на меня.

Она лгала, но без всякого опасения, потому что Тутмос всё равно не смог бы разобраться в подобных тонкостях. А он слушал её всё так же равнодушно, совсем не меняясь в лице.

— Может быть, ты прикажешь мне отправиться в Мен-Нофер? Наверное, так было бы лучше и для тебя и для меня. Прости меня, брат мой, я только женщина, боги сотворили меня ею. Скажи мне только одно слово, и камень упадёт с моего сердца или придавит меня совсем, но как бы ни была горька правда, она не будет горше той неизвестности, которая терзает меня сейчас. Я прошу тебя — скажи… Вы, мужчины, почитаете нас слабыми, но порой мы способны нести на своих плечах громаду нашей печали и молча сносить наши муки. Так скажи, сильнее ты меня уже не ранишь.

— Желание отца будет исполнено. Ты это хотела услышать, Нефрура?

«Желание отца…» Голос у Тутмоса был тусклый, безразличный, словно он говорил со своим слугой или простым жрецом, с человеком, которого не удостаивают проявлением каких бы то ни было чувств, даже гнева. Но это было всё, чего добивалась Нефрура, и она не сумела скрыть своей радости, предательским румянцем пробившейся сквозь грустную бледность. Вдруг её взгляд встретился со взглядом телохранителя, в котором — она могла бы поклясться — и менее проницательный человек мог бы заметить насмешку. Внезапно тёмной бурей нахлынул гнев, сердце обожгло яростью и стыдом. Она и так терпит немало оскорблений от своего царственного брата, но уж сносить насмешки его раба…

— Твоё величество, прикажи своему рабу отвести взор! Он слишком дерзко смотрит на меня, а я не привыкла, чтобы ничтожества смели глядеть мне прямо в глаза!

Не глядя, Тутмос через плечо хлестнул Рамери по лицу веером из страусовых перьев. Это не был оскорбительный удар плетью, который вполне удовлетворил бы мстительность царевны, но она была довольна тем, что дерзкий взгляд раба обратился в камень, застыл без всякого выражения, миновав её разгневанное лицо. Гнев вдруг обернулся в сердце Нефрура непонятным восторгом, и она сама опустила глаза. Тутмос не решился пойти против воли отца, и хотя по всему видно, что он не любит её, она всё-таки станет царицей, великой царской женой, и на первых порах постарается угождать своему мужу. А потом… Вот хотя бы этот пленник, красавец с эбеновыми глазами, юный и могучий, воистину царевич, более царственный, чем некрасивый и низкорослый Тутмос. В конце концов, от скуки можно залюбоваться и пожелтевшим листом пальмы, если он затейливо шелестит на ветру, или судорожным промельком полевой мыши, если наскучили придворные музыканты и танцовщицы. Тутмос отчего-то приблизил к себе этого пленного хуррита, хотя подобной чести добиваются многие знатные юноши Кемет. Если Тутмос всё же осуществит свои честолюбивые помыслы, этот раб может стать военачальником, а то и правителем Дома Войны. Пока же довольно и того, что он красив и волнует плоть царевны Нефрура. Пусть только ещё раз взглянет на неё так же дерзко…

— Это всё, что ты хотела сказать мне, Нефрура?

От счастья она забыла о поручении, которое дала ей мать, — от счастья и того всепобеждающего чувства, что огненным крылом ласкает сердце и тело.

— От радости я совсем лишилась разума, брат мой. Моя мать…

— Хатшепсут? Что ей нужно?

— Я могу открыть тебе своё и её сердце?

— Говори, не терплю недомолвок.

— Она пребывает в страхе, возлюбленный мой господин, в сильном страхе.

— Чего же ей бояться? Твоей матери оказывают все царские почести, как было при жизни отца. Поистине, вы, женщины, всегда найдёте причину для беспокойства! Разве я сказал ей или тебе, что вы неугодны мне? Разве повелел удалиться в Мен-Нофер? Разве лишил благовонных умащений, драгоценностей, рабов? Иди к ней и успокой её, если она боится моей немилости. Или она боится ещё чего-нибудь?

Нефрура едва подавила злорадную улыбку.

— Нет, это всё, мой господин. Я сейчас же пойду к ней и передам твои милостивые слова, если только приближённые уже покинули её покои.

— Какие приближённые? Я в последнее время слышу только об одном.

— Когда я уходила, у неё были Хаи и Сен-нефер, военачальники.

— А с каких это пор она принимает у себя военачальников?

— С недавних, мой господин. Они приходят, чтобы утешить её в её несчастье.

— Одного Сененмута уже недостаточно?

Нефрура проглотила обиду своей матери, но женщина в ней всё же возмутилась и вознамерилась отомстить.

— Я не понимаю, о чём ты говоришь. Этих людей любил и отличал его величество, а Хаи был одним из его друзей, приближённых к плоти бога, кому поверяют то, что в сердце… Разве удивительно, что теперь они окружили своей заботой ту, которая одинока и несчастна?

— Может быть, она ещё вздумает давать им советы, как лучше брать крепости и учить колесничих? — Раздражение Тутмоса слишком явно вырвалось наружу, и это выдало его возраст, его мальчишескую неопытность. — Но смотри, чтобы она не забыла, что войском командую я!

Нефрура удивлённо подняла брови.

— Кто же осмелится спорить с этим, твоё величество?

— Я сказал, довольно с неё этого Сененмута и красивых телохранителей! — Тутмос ударил кулаком по подлокотнику кресла, видимо, решив не сдерживаться больше. — Передай своей матери, что я запрещаю ей видеться с военачальниками, пусть довольствуется теми, о ком я сказал! Сегодня она разделяет своё горе с Хаи и Сен-нефером, а завтра я услышу, что Хаи по её приказу отправился в земли Куша! Я сказал — запрещаю!

— Твоё величество, — Нефрура умоляюще сложила ладони, — прости меня, недостойную…

— Что ещё?

— Ты не можешь запретить этого, так ещё никогда не бывало! По обычаю в дни великой скорби все рехит могут выражать своё сочувствие царице, даже самые ничтожные из них, если только это свободные люди, а не рабы. Твоё величество до сих пор не сложил с себя бремени скорби, во дворце нет ни пиров, ни увеселений, и народ Кемет видит царские одежды, приспущенные с левого плеча[70]. Нельзя идти против обычая, освящённого веками! Спроси у жрецов, они скажут тебе…

— А почему бы военачальникам не выражать своё сочувствие моей матери?

— Она не была великой царской женой, прости меня, твоё величество.

Украдкой она взглянула на брата — он в гневе кусал губы, золотое ожерелье нехебт слишком сильно вздымалось на его груди. Нефрура могла почувствовать себя удовлетворённой, но снова лицо Рамери обратило на себя её внимание — раб как будто досадовал на то, что его господин слишком явно выразил свои чувства перед женщиной и унизил себя этим. Если обратить внимание Тутмоса на эту дерзость, он, пожалуй, велит избить раба плетью из гиппопотамовой кожи. Молодой фараон вспыльчив, дело может и не обойтись одной только плетью — разве смеет раб выражать своё одобрение или неудовольствие? Плеть, жёсткая гиппопотамовая плеть. Но жаль будет этой гладкой смуглой кожи, на которой останутся глубокие рубцы, жаль этих губ, которые будут прокушены насквозь. В будущем Нефрура найдёт способ отомстить дерзкому хурриту за эти взгляды и особенно — за мимолётную слабость своего сердца. А пока…

Тутмос нетерпеливо поднялся с кресла, давая понять, что разговор окончен, из-за его плеча вновь блеснул яркий взгляд Рамери. Нефрура почтительно простилась со своим царственным братом и удалилась, одарив своей улыбкой обоих юношей — с той только разницей, что одному она предназначалась, а другому досталась случайно, просто потому, что он стоял впереди.


* * *

Царица Хатшепсут прошлась по покою, неприятно похрустывая пальцами, продолжая бросать нетерпеливые и недовольные взгляды на Сененмута, спокойно сидевшего на скамье. Его спокойствие, которое она про себя называла безразличием, было оскорбительно, ранило больно и тяжело. Сколько же можно терпеть? Она постоянно взывает к нему, молит о помощи, а он загадочно молчит, хитро улыбается, многозначительно поглядывает на звёзды. Мальчишка, ставший фараоном, осмеливается выказывать недовольство действиями царицы, жены его отца, пока этим дело и ограничивается, но кто поручится за завтрашний день? Тутмос бредит войнами, победоносными походами, а ведь одного слова фараона, даже безмолвного движения его руки достаточно, чтобы сдвинуть с места огромные массы войск, даже если ноги этого сидящего на троне повелителя не совсем уверенно достают до пола. Правда, он исполнил волю отца и женился на царевне Нефрура, даже улыбался, когда вёл её в брачные покои, но Нефрура до сих пор не ощутила никаких признаков беременности и, похоже, не слишком привлекает своенравного супруга. Недавно боги призвали на поля Налу старого Аменемнеса, и его место неожиданно занял Хапу-сенеб, слишком осторожный, чтобы открыто встать на чью-либо сторону, но и он может оказаться опасным, если его вовремя не склонить к себе. Молодой фараон приблизил к себе Джосеркара-сенеба, искусного врачевателя и не менее искусного наставника знатных пленников, сделал его царским писцом и управляющим виноградниками Амона, а умный человек, подобный Джосеркара-сенебу, может стать ещё более опасным орудием, если всерьёз поверит в свою преданность Тутмосу. Куда ни кинь взгляд — всюду таится опасность, а Сененмут спокойно сидит на невысокой резной скамье, опершись на неё обеими руками, сидит, как какой-нибудь мастеровой, окончивший работу, и спокойно наблюдает за волнением Хатшепсут. Когда он был воспитателем царевны Нефрура, его глаза не казались такими глубокими и красивыми. Вплоть до одного дня… Почему это воспоминание приходит так часто и всегда совершенно неожиданно? Тутмос II был тогда ещё жив, но уже не покидал своих покоев. Дворец весь был пронизан раскалёнными стрелами Сохмет, от камня исходил жар, ни зелёные листья пальм, ни опахала и веера не приносили облегчения. Хатшепсут не находила себе места, выходила в сад, окуналась в тёплую воду бассейна, что приносило только временное облегчение, пила принесённое из тёмных погребов прохладное вино, которое тут же нагревалось и отдавало чем-то приторным и терпким. В одном из коридоров дворца встретилась с Сененмутом, воспитателем царевны. Он был красив, лицо высечено тонким резцом, глаза с отблеском лазурита, сладкие, смелые. Она взглянула на него почти умоляюще, как будто он мог избавить её от зноя, оба они не произнесли ни слова, но он, видимо, нечто более сокровенное прочёл в её взгляде, потому что его рука вдруг сжала её пальцы. И она ощутила прохладу, невероятную и спасительную — руки Сененмута отчего-то были прохладными. Зной, раскалённый ветер, душный запах цветущего тамариска и — рука Сененмута, его глаза, в которых огонь мерцал, как небесный факел Нут. Тело её мгновенно откликнулось на безмолвный зов, расцвело в один миг и властно потребовало безрассудства — пожалуй, единственного безрассудства в её жизни. Она смотрела на него, он — на неё. Источник благодатной прохлады, порывистый и нежный, он оставался таким всё время, которое они провели в её покоях, на её ложе. Она глотнула этого душистого вина и больше не хотела пить воды, всё возвращалась к нему, страсть разгоралась или, скорее, разливалась подобием небесного Хапи, бросала её в его объятия безоглядно, безрассудно, даже днём, даже в присутствии рабов и слуг. Наступления темноты она ждала, как жадная до ночных охот кошка, томясь, бросалась на ложе, и Сененмут, входя, всегда находил её жаркой, как солнце, нетерпеливой, ненасытной. Он смеялся: «Что же останется на долю бедной Та-Неферт?» Та-Неферт была женой Сененмута, имела от него троих детей и, как говорили в столице, готова была терпеть всё что угодно, лишь бы видеть его хотя бы раз в десять дней на своём ложе. Но Хатшепсут вскрикивала так злобно: «Не смей о ней говорить!», что он предпочитал не упоминать о своей жене. Царица желала быть с ним везде, постоянно, придумала возведение роскошного поминального храма, он приносил ей сотни рисунков, планов будущих построек, наклоняясь над ней, показывал их, объяснял, а она наслаждалась близостью его тела, сладостью его дыхания, ароматом благовоний, которые сама для него выбирала. И вот теперь… Она отдала ему своё тело, своё сердце, более того — своё уважение и бесконечное доверие, а у него спокойный взгляд, спокойное, почти равнодушное лицо. Да любит ли он её, в самом деле? Всего несколько месяцев назад казалось, что он сходит с ума от любви, что тело его подобно томимому жаждой рту, что глаза — лотосы и мёд — постоянно обращены на неё… Неужели она, Хатшепсут, так насытила его любовью, что он больше не может сделать ни глотка? Когда она впервые разделила с ним ложе, Тутмос II был ещё жив. Она не побоялась преступить закон, она безрассудно бросилась в объятия молодого жреца — и что же, какую награду получает за это? Его оскорбительное пренебрежение, полное равнодушие к её судьбе. Так больно не должно быть женщине, тем более — царице! Он видит её страх, наблюдает её смятение и — молчит. Обдумывает, по её приказанию, планы будущих построек? Она позвала его не для этого и даже не для того, чтобы утолить свою страсть. На этот раз — не для того… Вот он сидит — спокойный. Чуть-чуть вольности — и он разляжется на скамье, подложив руки под голову, как какой-нибудь ремесленник, уставший от работы. А если позволить ему сесть на царский трон, он, наверное, и на нём расположится так же удобно и равнодушно. Она мечется, как львица в царском зверинце. Великолепную львицу однажды убил на охоте её муж. Теперь золотистая шкура украшает её покои, но глаза царственного животного пусты, слепы. Если во время охоты лев был неподалёку, львица, наверное, смотрела на него такими же укоризненными и страдающими глазами, как сейчас смотрит царица Хатшепсут на своего жестокого возлюбленного. Львица погибает, разве он не видит этого? Скоро, должно быть, царицу отошлют в Мен-Нофер, оставят ей десяток рабов и один сосуд благовонного масла на месяц. Мать царя, Иси, займёт почётное место, которое раньше занимала Хатшепсут. А Нефрура? Если она и дальше будет вызывать неудовольствие фараона или, ещё хуже, останется бездетной, её судьба будет не лучше судьбы её матери. В сердце Хатшепсут кипит чёрная смола. Она может претвориться в силу величайшего добра, может обернуться и великим злом, разве благодатное солнце не убивает своими лучами истомлённых путников в пустыне? И солнце это — страсть к Сененмуту, жестокому, отрешённому, как лунный свет, и лучи солнца переплавляются в ядовитые жала. Её, царицу, сбросят с трона? Пусть! Лев не так беспощаден, как этот бессердечный жрец, которого она назвала своим возлюбленным. Ему всё равно, ему безразлично… Царевич Тутмос, который ещё совсем недавно занимал незначительную должность при храме Амона и вызывал насмешки своей неуклюжестью и необразованностью, стал повелителем Обеих Земель — пусть! Сененмут не шевельнётся, он всё равно будет смотреть на Хатшепсут, как та самая мёртвая львица, невидяще и равнодушно. Иси, мать фараона, возвысившаяся в одночасье, велит ей подавать себе воду для умывания — пусть! Сененмут не сдвинется с места и, наверное, через некоторое время обратится в каменную статую. В покоях бывшей царицы Хатшепсут будет вечно находиться каменная статуя, изображающая молодого жреца с пустым и равнодушным взглядом. Сененмута не коснётся тление, ибо оно не касается мёртвых камней. Она будет приносить ему жертвы, возжигать перед ним благовония, и тогда, быть может, он улыбнётся ей с другого края вечности, издалека, ведь это будет безопасно. Неужели только вечность способна оживить эти каменные губы?..

Она вдруг разрыдалась — по-женски, надрывно, закрыв ладонями лицо. Упала на колени возле ложа и плакала, утратив всё своё царское величие, некрасиво растягивая губы, раскачивалась из стороны в сторону, как жрица во время священных молений. Упала на пол, на ту самую львиную шкуру, и, уткнувшись в неё лицом, продолжала плакать. Хатшепсут, бедная Хатшепсут! Она не плакала так со дня царских похорон, да и тогда, пять лет назад, горше ей не было. Она прижималась к шкуре мокрым лицом, цеплялась за неё пальцами, словно шкура была островом, словно она лежала на нём, сходя с ума от безмерного одиночества, а мира вокруг не было — он ещё просто не был сотворён… Но тогда над рыдающей женщиной должен был склониться великий Ра, полный милосердия к страждущим, и утешить её. И вот склонился, мягкая рука легла на голову, руки бога подхватили её, понесли на ложе. Она сразу затихла, почти успокоилась, слёзы остались в глазах, как в пересыхающих колодцах. Губы ощутили вкус вина, слишком крепкого и оттого показавшегося горьким, больно стало искусанным губам. Она коснулась руки, подававшей чашу, пальцы скользнули по рисунку, выгравированному на золотом браслете. Она узнала этот рисунок, этот браслет — её подарок, первый дар любви. Сененмут сидел рядом с ней на краешке ложа и гладил её по щеке, как ребёнка, — снисходительно, со знанием собственного превосходства, так, должно быть, он ласкал своих детей от Та-Неферт. Женщина Хатшепсут успокаивалась, царица продолжала вздрагивать от негодования. Сененмут не целовал её, он лишь касался её мокрых щёк ладонями, пальцами, и руки у него, как в тот первый раз, были прохладные. О, эти возлюбленные руки, умеющие ласкать так страстно! Но могут ли они поддержать готовое обрушиться здание, помешать песку просочиться сквозь его стены, удержать царскую корону на голове Хатшепсут? Она приникла к этим рукам, в которых был весь мир и вся защита от него. Приникла — и разомкнула уста.

— Скажи, скажи наконец, что мне делать?

Он ответил мягко:

— Править.

Хатшепсут была слишком измучена, чтобы возмутиться новым издевательством, у неё даже не дрогнули губы, она только прикрыла глаза, как от боли.

— Чем править? Дворцом, который мне оставят, землями в дельте?

— Нет, Кемет.

— У Кемет есть владыка.

— Кто?

Она не открывала глаз, чтобы не видеть усмешки на лице Сененмута. Он издевается над ней? Пусть! Разве это не продолжение того, что было?

— Я повторяю, Хатшепсут: кто?

— Сын Тутмоса II.

— Как его имя?

— Тутмос.

— Имена пишутся на каменных плитах, но только великие имена пробиваются сквозь толщу времён. Тот, кто сидит на царском троне — ещё не фараон. Тот, кто не совершил ни одного великого дела — ещё не фараон.

— Но он может приказать войску двинуться в земли Ханаана!

— Может. Если ты ему позволишь.

Хатшепсут рывком села на ложе, слегка толкнув сидящего рядом с ней человека.

— Если, Сененмут?

— Да, если позволишь.

— Ты издеваешься надо мной!

— Нет.

— Ты забываешь, что я всё ещё царица!

— Это ты забыла, Хатшепсут.

Их глаза встретились, как в поединке — лезвие об лезвие, одна обжигающая искра.

Лицо Сененмута было совсем рядом, коснись рукой — и ощутишь сладостную прохладу его кожи. И — ни проблеска насмешки во взгляде, ни тени улыбки на устах. Он был серьёзен, бесконечно терпелив, сосредоточен.

— Теперь послушай меня, Хатшепсут. Я не мешал твоим слезам, не мешай и ты моей речи. Если я…

— Как ты смеешь!

— Смею. Разве я не твой возлюбленный? А возлюбленный — всегда господин той, над чьим лицом склоняется его лицо. Вспомни…

Она боялась податься чарующей ласке его рук, томительной влажности его взгляда, как это бывало всегда, поэтому села, отвернувшись от него, села так, чтобы не видеть его лица.

— Что же ты мне скажешь, мой возлюбленный и господин?

— Многое. Твои слёзы долго искали выхода, теперь глаза твои сухи, а сердце по-прежнему пылает. Разве я не прав?

Она промолчала.

— Мы будем говорить так, как будто рождены от единой утробы, как два вернейших советника, преданных своему господину, как два соединённых в одно друга. Я многое прочёл в твоём сердце, Хатшепсут, читать было легко. Ты думала, что Сененмут покинул тебя, что он равнодушно смотрит на твои страдания, что плоть твою он оценил превыше твоей судьбы. Ты обвиняла меня в предательстве, кляла за безразличие, сомневалась в моей любви к тебе. Или всё это не так? Тогда скажи, что я ошибаюсь.

Она промолчала и на этот раз, её безмолвие было достаточно красноречиво.

— Сененмут всё же не покинул тебя, царица, он тебя не предал. Я позволил тебе излить свою горечь, позволил обвинить меня и проклясть, чтобы тебе стало легче. Но моя рука по-прежнему лежит на твоей руке, и моё сердце согласно с твоим, моя плоть дышит твоей плотью. Скажи, разве я не был прав? Теперь ты излила на меня свой гнев и свою боль, и теперь ты спокойна.

— Цена этого спокойствия слишком высока, Сененмут.

— Для царя ни на что нет слишком высокой цены. Даже для царицы. Любой, кто восходит по ступеням трона, уже измеряет свои радости и беды иной мерой, чем обыкновенные люди. Вот видишь, мне приходится учить тебя, как когда-то я учил твою дочь! — Он засмеялся, слегка коснувшись локтя женщины. — Видно, это моя судьба — быть наставником цариц.

— Ты забываешься, Сененмут!

— Ничуть! Я спасаю тебя, мою царицу, от тебя самой. Уже завтра… нет, даже сегодня вечером ты поймёшь, что в моей груди не было тьмы и тогда, когда я позволил тебе рыдать на этой львиной шкуре. Но слушай же! Ты тревожишься из-за мальчика, ставшего фараоном? Но ведь ты женщина, а женщина по природе своей не может бояться детей, даже тех, чей лоб украшает священный урей. Твоё чрево всё ещё готово к цветению, кто знает, что ещё может случиться? — Она и не глядя чувствовала, как сладко и лукаво улыбается Сененмут. — Детей рождает любовь… Я с большей охотой поговорил бы о том, что доставило бы мне радость, но ты всё думаешь об этом мальчике…

— Тутмос уже не мальчик.

— Годами — нет, но умом, опытом — мальчик. Да ещё и не из самых разумных! Иные и в двенадцать лет способны править страной. Ты боишься, что он начнёт осуществлять свои честолюбивые замыслы? Но для этого нужно войско.

— А разве в Кемет нет войска?

— Войском командуют военачальники. Но они не боги. Они только люди, им можно приказать…

— Именно это он и сделает!

— Но среди военачальников есть мудрые люди, Хатшепсут.

— Опытные, ты хочешь сказать?

— Нет, те, кто способен оценить свою выгоду. Склони их на свою сторону, как ты сделала это с Хаи, который тебе понравился. Зачем ты приблизила к себе его и Сен-нефера и почему Тутмос так встревожился, когда узнал об этом? Вспомни, что рассказывала твоя дочь, и ты поймёшь истину.

Хатшепсут не выдержала, повернулась к Сененмуту, глаза её горели. Что она слышит, о, боги, какие простые, ясные вещи! Чтобы говорить это, не нужно знать сокровенных тайн святилищ, не нужно проводить ночи под звёздным небом, даже не нужно слыть умным и проницательным человеком. Разве глупый Тутмос своей слишком явно выказанной тревогой не указал ей пути к спасению, разве своим неудовольствием сам не наметил плана её действий? Возможно, это была лишь оплошность с его стороны, но какая выгодная для Хатшепсут! Сененмут тысячу раз прав, его любящее сердце разглядело истину на дне сосуда с мутной водой, и он очистил эту воду, чтобы Хатшепсут могла глядеться в неё без опаски. Но пусть он говорит, пусть он только говорит!

— Я вижу, ты поняла меня, царица. Ты склонишь военачальников на свою сторону, привлечёшь их богатыми подарками, щедрыми обещаниями, поможешь им вести роскошную жизнь в столице, и тогда никто из них не захочет покидать своего дворца и гнаться за ещё неизвестной добычей. Зачем плыть через три моря за благовониями, если дерево, растущее в твоём саду, даёт тебе драгоценную смолу? Поговори с Хапу-сенебом, пусть он убедит фараона, что разорительная война не нужна Кемет, а если нужно, то и припугнёт его неповиновением войска, которое уже будет предано тебе. Какая сила в руках Тутмоса? Только ханаанеи, хурриты и шердани[71], воины его охраны, но ведь с ними не совершишь великого похода. Как ни глуп Тутмос, даже ему вскоре станет ясно, что войско на твоей стороне, и ему придётся покорно исполнять то, что прикажешь ты. Пусть напразднике Амона плывёт в священной ладье и гребёт длинным веслом, пусть даже народ приветствует его как фараона — глупцу это будет приятно, а тебе поможет беспрепятственно править. Только не упусти время, поскорее окружай себя верными людьми, действуй хитро и осторожно. Позови дочь, разъясни ей, что к чему, она не так уж предана своему мужу и не любит его, и в те немногие часы, которые Тутмос проводит с ней, она тоже будет внушать ему мысли, благие для тебя. Повторяю — не теряй времени! Начни с Хапу-сенеба, верховный жрец Амона многое может. Есть у него какие-нибудь тайные желания? Может быть, хочет золота, или новых земель, или ему понравились бы виноградники в низовьях Хапи?

Хатшепсут покачала головой.

— Знаю, что он жаден, но кто же признается в своей жадности? Хотя нет, мне известно ещё одно его тайное желание. Он хочет жениться на одной молоденькой жрице своего храма…

— Именно так — жениться, ввести её госпожой в свой дом?

— Именно так.

— Похвальное желание, чистое желание! — Сененмут рассмеялся, беспечно закинув руки за голову. — Что же, у жрицы нет матери и ты можешь дать Хапу-сенебу согласие от её имени, ибо царица — истинная мать своих подданных?

— Дело в том, что эта жрица особенная. Она принесла обет верности великому Амону в награду за спасение её отца.

— Так это дочь Джосеркара-сенеба?

— Да.

— Это плохо! — Сененмут помрачнел, красивые брови сдвинулись. — Джосеркара-сенеба слишком уважают в Нэ… Сама же девушка, вероятно, и слышать ничего не хочет?

— Она фанатичка.

— Красивая?

— Да.

— А кто может освободить её от обета?

— Это во власти верховного жреца. Если он женится на ней, то не нарушит воли божества.

— Очень хорошо. Так намекни Хапу-сенебу, что он может пустить в ход кое-какие тайные приёмы жрецов, чтобы убедить девушку в необходимости выйти замуж за верховного жреца. Они это знают, а тем более если она фанатичка, как ты говоришь… Просто скажи ему, что мы закроем глаза на кое-какие слухи, если они поползут по столице.

Хатшепсут немного покоробило слово «мы», но она сдержалась и только нахмурилась, при этом слегка отвернувшись в сторону.

— Жрецы многое могут, я это знаю, когда жрица находится в священном экстазе, ей можно внушить всё, что угодно, но это опасно.

— Для кого?

— Прежде всего для самой девушки.

Сененмут беззаботно махнул рукой.

— Не так уж страшно! Эти жрицы способны перенести многое, от чего обыкновенные женщины бежали бы, закрыв лицо. Не беспокойся.

— Есть ещё одно, Сененмут.

— Что же?

— Оскорбление божества. Если Амон разгневается…

— Если Амон разгневается, то гнев его падёт на молоденькую жрицу. Но я думаю, всё обойдётся. Мы принесём ему богатые жертвы, и он отпустит одну из своих небесных жён, чтобы она послужила благу Кемет. А Хапу-сенеб, обязанный тебе своим счастьем — надо сказать, глупым счастьем, — будет в наших руках. Человек он не слишком сильный, хотя хитрости ему не занимать. И для хорошенькой жрицы не так уж плохо выйти замуж за верховного жреца, кстати сказать, не старого и не уродливого. Уверен, она ещё поблагодарит тебя! Всё равно рано или поздно станет наложницей одного из старших жрецов, так уж лучше ей приносить благодарственные жертвы Бэсу[72]… Ну, теперь ты уверена во всём?

— Военачальники, верховный жрец, управители царским хозяйством, обоими Домами Золота, управитель судебного чертога… Этого не так уж мало. Правда, не так уж мало. Ты, пожалуй, прав…

— Этого вполне достаточно! Главное — военачальники. Без войска Тутмос не опасен! А если будет слишком уж сильно рваться на войну, можешь отправить его в Куш с небольшим отрядом, пусть постоит на границе. Поспит в походном шатре, поест сушёных плодов сикоморы, посидит у костра и почувствует себя настоящим воителем. А царский сын Куша Небсехт достаточно умён, чтобы держать мальчика в руках. Он предан тебе, у него большая власть, а Тутмос, я уверен, будет проводить целые дни, стреляя из лука.

Хатшепсут даже привстала с ложа, изумлённая и разгневанная.

— Нет, я не дам ему даже небольшого отряда!

— Как тебе угодно, но если захочешь удалить его на время из дворца, лучшего способа не найти. Военачальники, преданные тебе, сумеют внушить ему кое-какие правильные мысли, а если будет хорохориться, сразу укажут ему его место. Если удастся привлечь на свою сторону правителя Дома Войны, беспокоиться тебе будет не о чем.

Хатшепсут засмеялась, представив крепость того кольца, которое сожмёт Тутмоса и лишит слабые крылья молодого сокола всякой возможности вознести его к небесам. Она откинулась на ложе и вдруг почувствовала, как томительная страсть овладевает ею. Присутствие Сененмута, его близость, аромат его золотистой кожи и блеск чёрных глаз, в которых она видела так много нежности, постепенно превращали царицу в покорную, трепетную, влюблённую в своего господина рабыню.

— Ты любишь меня, Сененмут?

— Разве ты не видишь?

— Я награжу тебя, если ты будешь мне верен.

— Награди собой…

— Я возвеличу тебя!

— Больше, чем теперь — не надо. Мне будут завидовать, ненавидеть… К чему же это? Я и так не слишком силён, и дома мне порой приходится несладко. Пожалей меня!

— Но я хочу…

— Оставь всё как есть.

— Сененмут, я сгораю…

— Я не предам тебя. Только не забывай, что ты царица… — Он коснулся указательным пальцем изображения священной змеи на её диадеме. — Владычица Буто, великая… Кто омрачил твой разум? Кто заставил тебя забыть о своём величии? Я и на ложе буду напоминать тебе постоянно, что ты великая царица.

— Нет, на ложе ты — господин мой. И не только на ложе… Ты у меня ни разу не просил ни золота, ни земель. Но я одарю тебя ими…

В его глазах блеснул лукавый огонёк — точь-в-точь серебристая рыбка, мелькнувшая в тёмной воде ночного Хапи, играющая в лунном свете.

— Мне придётся сдерживать твою щедрую руку.

— Я не позволю тебе этого.

— А я сдержу, чтобы никто не подумал о корыстолюбии Сененмута. Разве можно чем-нибудь оценить любовь? — Теперь он целовал, целовал её, размыкал застёжки её ожерелий. — Разве возлюбленной не принесёшь в жертву всё, что есть у тебя самого дорогого? Мне не нужны твои подарки, оставь их для военачальников, а красивых жриц — для верховных жрецов Амона! — Он смеялся, размыкая пояс на её платье. — Вот твой Сененмут, которого ты так проклинала и ненавидела, вот твой Сененмут, у которого есть только одно солнце, золотое, заключённое вот в этом драгоценном сосуде… — Он ласкал её тело, смеясь. — Утолишь ли ты его обиду? Напоишь ли таким вином, чтобы его грустные мысли отлетели прочь? Но когда встанем с ложа, забудь о Сененмуте, прикажи позвать к себе Хаи, Сен-нефера, Руи-Ра… Да, да, после, когда утолишь обиду Сененмута…


* * *

В те редкие часы, когда Рамери разрешали отлучаться из дворца, он спешил к своему учителю, чтобы рассказать ему обо всех своих радостях и печалях, попросить совета или просто высказать то, чего не понимал. Пленный ханаанский царевич очень изменился, от прежнего дикого львёнка остались, пожалуй, только густые чёрные волосы, которые он причёсывал так, как это делали в Хальпе, но в остальном он был настоящим сыном Кемет и по языку, и по одежде, и по привычкам. Джосеркара-сенеб изменился меньше, лицо его было моложаво, стан строен, как у юноши, только глаза запали глубже и резкие морщины пролегли в углах рта, и Рамери с гордостью думал, что даже время щадит его благородного наставника. Жрец нередко появлялся во дворце, и тогда Рамери мог видеть его, стоя на страже в царских покоях, но ему и это безмолвное созерцание приносило радость, которую мог бы понять лишь тот, кто испытал большое горе и был излечен от своих ран доброй рукой. Но настоящее блаженство испытывал в те недолгие часы, когда они встречались в садах храма и он мог сидеть у ног учителя, ощущать его руку на своей голове, слышать его мягкий голос, видеть его улыбку. Сегодня Хатхор[73] одарила его долгожданной радостью, и сердце юноши пело от счастья, хотя он и видел, что учитель чем-то расстроен и молчалив. Но радость от встречи с ним была такова, что Рамери заговорил сразу же, торопясь поделиться сокровенными мыслями. В последнее время в царском дворце творились странные вещи, которых он не понимал. Несколько месяцев назад, в самом начале разлива, боги призвали на поля Налу мать царя, ласковую красавицу Иси, любимицу всех придворных и даже обитательниц женского дома покойного фараона. Спустя некоторое время её место в Зале Приёмов заняла царица Хатшепсут, и это никого не удивило, но странным было то, что её голос начал звучать и в Зале Совета и звучал всё увереннее и громче, так что порой был слышен лучше голоса самого фараона. Ещё непонятнее было то, что царицу плотным кольцом окружили военачальники, среди которых были такие влиятельные люди, как Хаи и Руи-Ра. О чём же могла говорить с ними женщина, пусть даже царица? Большинство придворных тоже оказывали ей слишком большие почести, и Рамери видел, что это задевает самолюбие молодого фараона. На ступенях трона прочно утвердился надменный красавец Сененмут, бывший — об этом говорили не скрываясь — отцом ребёнка, которого носила во чреве уже не слишком молодая Хатшепсут. Молодая царица Нефрура, которая, как говорили, была бесплодна, от стыда и отчаяния кусала губы. Странно вёл себя и Хапу-сенеб, который до сих пор держался осторожно, умело ведя свою барку между троном царя и золотым креслом вдовы Тутмоса II. Его всё чаще видели в обществе Сененмута, замечали, что он стал суетлив и неискренен, видели его выходящим и из покоев Хатшепсут. Было ещё много такого, о чём не стоило упоминать, ибо это были мелочи по сравнению с самым главным. А главное было то, что ничего не мог понять не только царский телохранитель, но и сам Тутмос. Рамери нередко становился свидетелем страшных припадков ярости, которые овладевали молодым фараоном по возвращении из Зала Совета. Тогда летели на пол ларцы, ожерелья, драгоценная посуда, Тутмос бился на ложе, как раненый зверь, жертвой его гнева становились леопардовые и львиные шкуры, свитки папируса, светильники… Рамери видел и другое — слёзы бессильной ярости, стекающие по загорелому лицу, ногти, впившиеся в ладони. А над всем этим царила улыбка Хатшепсут, такая сладкая, что сводило скулы. Эта улыбка не исчезала, когда в присутствии царицы почтительно приветствовали Тутмоса, напротив, становилась ещё слаще, наливалась снисхождением, и от этого лицо молодого царя темнело, как небо в ожидании бури. Рамери рассказывал, горячась, его кулаки невольно сжимались. Не утратив способности наблюдать и мыслить, он замечал всё — насмешливые взгляды придворных, слащавые улыбки Сененмута, притворную кротость Хатшепсут. Но он был только немым свидетелем, бессловесным, как каменная статуя, рабом, которого можно было хлестнуть по лицу не только веером, но и плетью — недавно великая царская жена Нефрура сделала это… Рамери слегка запнулся, упоминая об этом, и Джосеркара-сенеб, оторвавшись от своих раздумий, пристально взглянул на него.

— Что же ты сделал, мальчик?

— Не знаю. Она сказала, что я слишком дерзок. Но ведь я безмолвен, у меня есть только глаза. Однажды мой взгляд уже показался ей дерзким.

— А ты уверен, что он таким не был?

Рамери слегка улыбнулся.

— Как я могу дерзко смотреть на великую царскую жену! Во взглядах наложниц иногда и я вижу эту дерзость, и мне неприятно видеть, как они презирают царицу за её бесплодие. Но и у них пока рождаются только девочки. Я часто думаю, учитель, — неужели повторяется судьба? Его величество желает наследника так же, как желал его вечно живущий Тутмос II. Но боги пока не внимают мольбам фараона и великой царской жены.

— Его величество ещё очень молод. Времени впереди достаточно.

— Я слышал, что сыновья рождаются от любви, а фараон…

— Об этом тебе нельзя говорить. Не превращай своего языка в подобие змеиного жала. Их во дворце достаточно и без тебя…

Рамери покорно опустил голову.

— Прости меня, учитель, — смущённо пробормотал он, — это Сохмет затмила мой разум. Клянусь священным именем Амона, больше ты никогда не услышишь от меня недостойных речей. Только прости меня! — Он взглянул со страхом в лицо Джосеркара-сенеба. — Тяжелее всего знать, что я огорчил тебя. Ты же знаешь…

— Знаю, Рамери. И всё помню. Но не совершай новых безумств.

Молодой воин снова опустил голову. Глядя на него, Джосеркара-сенеб подумал, что великая власть над человеческим сердцем налагает великие обязанности на того, кто обладает ею. Мог ли он подумать, что пленный ханаанский царевич, дикий львёнок, оставивший следы своих зубов и ногтей на его руках, вдруг станет таким преданным, кротким, бесконечно любящим его существом? И ещё раз подумал: столь благословенна Кемет, в которой знатные пленники воспитываются не в казармах, а в храмах. Должно быть, внушаемая им любовь к Амону творит чудеса с этими дикими сердцами, превращает гордых зверёнышей в преданных слуг, верность которых ещё ни разу за целые столетия не обманула доверия Великого Дома. Вот и царевич Араттарна, сын Харатту, не стал исключением, под рукой наставника в белых льняных одеждах[74] превратился в смелого воина, на преданность которого фараон может положиться, что бы ни случилось в Кемет и в его дворце. И всё же его любовь порой страшит Джосеркара-сенеба, а сознание собственной власти над ним смущает. На какие ещё безумства может толкнуть молодого хуррита эта всепоглощающая любовь? Несколько лет назад он пытался отыскать в храме Амона тайник священной змеи, по вине которой Джосеркара-сенеб стал калекой. Боги не захотели гибели Рамери, хотя Амон и мог разгневаться, и послали Джосеркара-сенеба, чтобы именно он встретился на пути безумца. Хорошо, что этого никто не узнал, иначе храмового раба ждала бы неминуемая мучительная смерть. Но поистине, такая дикая мысль могла родиться только в сердце, ещё сохраняющем что-то от зверя. Поднять руку на священную змею — от одной этой мысли темнело в глазах верного сына Кемет.

— Чем сейчас занят его величество, Рамери? — спросил Джосеркара-сенеб, заметив, что юноша всё ещё не оправился от смущения и подавленно молчит. — Что тревожит его?

— Сегодня он будет говорить с Хапу-сенебом, просить его благословить поход в Ханаан. — Рамери явно сдерживал себя, чтобы не высказать своих мыслей по этому поводу. — И есть ещё одно, что заботит его величество, но это мелочь…

— Ты так думаешь?

— Я не должен думать, учитель, но если ты спрашиваешь…

— Говори толком.

— Он осматривал колесницы, они кажутся ему слишком тяжёлыми. Ведь говорят, что лучшие колесницы делают в Митанни?

— И хатти делают хорошие боевые колесницы.

— Его величество хотел указать мастерам на их ошибки. Он сказал, что только воин может определить, хороша ли колесница, но услышал Себек-хотеп, правитель Дома Войны. Он ответил с насмешкой, грубо, что именно так, но это действительно может сделать только настоящий воин, а не тот, кто целыми днями упражняется в стрельбе по соломенной мишени. Это слышали воины, стражники. Они смеялись — тихо, но смеялись, и его величество это видел.

— И ты называешь это мелочью?

Рамери поднял на учителя удивлённый взгляд.

— Но, учитель, — тихо сказал он, — подобное случается часто, часто, почти каждый день! Ты ведь знаешь, мне многое приходится видеть…

Джосеркара-сенеб положил руку на плечо юноши и некоторое время молчал, собираясь с мыслями. Рамери смотрел на него с бесконечной преданностью, покорно ожидая слова учителя, но лицо его было радостно только оттого, что он ощущал на своём плече руку Джосеркара-сенеба.

— Я очень надеюсь на тебя, мальчик. Его величеству нужны верные люди, и не только те, кто своими телами закроет его в случае опасности. Нужны те, на чьих губах не появится усмешка, чьи сердца будут полны не сострадания, а силы. Помни, человека можно убить не только оружием, но и словом.

— Магическими словами?

— Не только ими. Злое слово, насмешка — они подобны ядовитым цветам, которые пускают корни в слабых сердцах и губят своим ароматом. Иногда насмешку перенести труднее, чем отразить нападение трёх сильных воинов… Я знаю, ты можешь выполнить только свой долг. И всё же помни, что и уста, невольно улыбнувшись, могут нанести рану.

— Клянусь, учитель, мои уста всегда сжаты!

— Верю, мальчик. Придёт ещё время, когда оценят молчаливую верность! А теперь поговорим о другом. Видишь, у меня с собой свиток, где записаны поучения Аменемхета[75], они написаны на древнем языке. Помнишь ли ты, чему я тебя учил? Можешь ли разобрать эти письмена?

…Молодой фараон пожелал принять верховного жреца Амона в маленькой беседке, увитой виноградными лозами, — слишком красивой для подобных свиданий, но и вполне уединённой, что и было принято во внимание прежде всего. Они сидели друг напротив друга, фараон и верховный жрец — человек средних лет, с благородными чертами, с хорошей осанкой. Хапу-сенеб был родом из Мен-Нофера, но в юности встретился с Аменемнесом и последовал за ним в Нэ, превратившись в его смиренного ученика. Большими способностями он не обладал, но был терпелив, внимателен и усидчив, к тому же непритворно благочестив. Став очень скоро старшим жрецом, затем херхебом, он занял должность управляющего садами Амона, приобрёл некий вес в столице, что укрепил женитьбой на дочери градоправителя, но очень скоро овдовев, всецело предался служению Амону. После смерти Аменемнеса Хапу-сенеб занял его место без всякого видимого восторга, скорее неохотно, но очень скоро жрецы и придворные убедились, что это только личина, под которой новый верховный жрец скрывал упоение данной ему властью. Положение, которое сложилось во дворце, не слишком благоприятствовало быстрому возвышению, ибо ни Хатшепсут, ни молодой Тутмос не выказывали никакого интереса к советам верховного жреца. Тем не менее от него зависело многое, об этом знали и они оба, и сам Хапу-сенеб, хотя внешне он никогда не проявлял своих истинных чувств и не выдавал истинных мыслей. И сейчас, глядя на него, можно было подумать, что он всецело, даже с восторгом предан молодому владыке Кемет, заботится о нём, как отец о любимом сыне. Хапу-сенеб всегда был учтив, но сегодня поистине превзошёл самого себя — мёд и благовонное масло так и лились из его уст, когда он по просьбе фараона излагал ему положение дел в Кемет. Тутмос хмурился, и только человек, знающий его сокровенные желания, не удивился бы этому — фараон не был доволен, фараон догадывался, что не всё правда в устах многоречивого жреца. Когда Хапу-сенеб наконец окончил свою цветистую речь, Тутмос нетерпеливо спросил его:

— Скажи, божественный отец, разве храмы ни в чём не нуждаются? Мне говорили, что во времена моего деда владыке богов приносились столь щедрые жертвы, что счесть все принесённые дары жрецы не могли в течение трёх суток. Мой отец, Осирис Тутмос, после своего похода в Куш тоже сложил бесценные дары к ногам величайшего… А теперь никто не платит нам дани, сокровищница пустеет, мы оскорбляем величие Амона ничтожными подношениями и всё же молчим, словно великие жертвы могут явиться сами собой! Не кажется ли тебе, что победоносный поход во славу Амона необходим для величия бога?

Глаза жреца чуть-чуть оживились, он пожевал тонкими губами, явно раздумывая — мысль была заманчива, Хапу-сенеб не мог похвастаться бескорыстием. Всё же ответил он не без труда, сопровождая свои слова благостной улыбкой:

— Твоё величество, храм великого Амона получает достаточное количество драгоценных даров от имени её величества Хатшепсут, не забывают о благочестии и возвеличенные ею сановники, да и все жители Нэ необыкновенно чтят своего покровителя.

— Значит, по-твоему, великий владыка довольствуется всеми этими скромными подношениями?

— Нет, нет, разве я это говорю? — Хапу-сенеб, не привыкший к подобной прямоте в выражении своих мыслей, явно встревожился. — К счастью, в последнее время из Куша поступает большое количество золота и слоновой кости, и мастера нашего храма смогли украсить празднество бога новыми великолепными статуями. Но, разумеется…

Тутмос взглянул на верховного жреца исподлобья и слегка насмешливо.

— Впервые вижу жреца, который от имени бога выражает удовлетворение скромными дарами, да к тому же ещё случайными! Слушай, божественный отец, я принёс клятву великому Амону, что после первого же военного похода к его ногам будут сложены дары, превосходящие ценностью все жертвы моих предков. Может быть, теперь ты благословишь меня?

— Но её величество….

— А разве её величество стоит во главе войска?

Жрец с беспокойством взглянул на фараона, губы его сжались. Желание осадить не в меру ретивого юнца показалось ему прямо-таки долгом, священным долгом наставника, и он сделал это не без удовольствия.

— Как тебе известно, возлюбленный сын Амона, её величество была коронована ещё при жизни отца, вечноживущего Тутмоса I. Ты же, разделяя с ней трон, не можешь пойти против её воли, ибо раздор внутри царского дома губителен для страны. Если Амон благословит тебя — что ж, иди! Но бог не меняет своих решений…

В тоне Тутмоса зазвучала уже не только насмешка, но и раздражение:

— Слышал я эти сказки! Где папирус, на котором начертана воля моего деда? Я его не видел! Если я ещё не достиг зрелых лет, Хатшепсут может быть только моей помощницей в государственных делах, но не больше! Может быть, скоро вы станете называть её фараоном, повелителем Обеих Земель?

— Твоё величество, сдержи свой гнев…

— Благодарю за то, что ты ещё называешь меня «твоё величество»! И ты осмеливаешься утверждать, что Амон не благословит дело, которое я начинаю для того, чтобы прославить его величие?

— Владыка богов печётся прежде всего о благоденствии Кемет, — сухо возразил жрец.

— Мой дед заставил поклоняться Амону жителей Куша и Митанни! Хапу-сенеб, ты хочешь, чтобы статуи бога теперь были повержены во всех землях, сбросивших со своей спины руку Кемет? Поистине, для верховного жреца желание странное!

— Твоё величество, мои желания ничего не значат по сравнению с волей бога, которому все мы служим. Вопроси провозвестника божественной воли, и если он тебя благословит, собирай войско и иди в Ханаан. Но помни — для этого нужны огромные средства.

— Которых вы мне не дадите?

— Это не в моей власти, твоё величество, как бы ты ни гневался на меня. — Хапу-сенеб покачал головой, лицо его выразило не только озабоченность, но даже печаль. — Начальники областей, которые отбирают в войско хемунисут, дают средства и на их содержание. Но сможешь ли ты убедить их в необходимости такого крупного расхода?

— Если божественные отцы благословят мой поход, начальники областей сделают всё, что я им прикажу.

— Сомневаюсь! — Хапу-сенеб как будто с искренним сожалением развёл руками. — И ещё… Твоё величество, ты так уверен, что поход будет удачным?

— Уверен!

— Ты ведь никогда не командовал войском, никогда не вступал в стычки даже с презренными хабиру[76]. Если ты сразу направишь своё войско в Ханаан, его правители не станут спать на своих щитах.

Тутмос насмешливо прищурился.

— Ты и в военных делах сведущ, Хапу-сенеб?

Насмешка явно покоробила верховного жреца, заставила его изменить деланному спокойствию.

— Твоё величество, боги обычно дают своим служителям мудрость, позволяющую им разбираться во многих делах, в том числе и в военных. Даже мне, недостойному, не было отказано в этом.

Тутмос слегка откинул голову назад, на его грубоватое широкоскулое лицо упали лучи солнца, пробившиеся сквозь виноградную зелень. Он как будто изучал лицо Хапу-сенеба, но бесстрастно, как наблюдает сокол за полётом другого сокола.

— Хорошо, божественный отец, последую твоему мудрому совету и вопрошу моего великого отца Амона. Когда это можно будет сделать?

— Через пять дней, твоё величество.

— Скажи, — Тутмос вдруг наклонился к Хапу-сенебу, близко-близко, заглянул в его глаза, — а могу я поговорить с моим великим отцом в его тайном святилище?

Жрец слегка вздрогнул и едва заметно отстранился от фараона.

— Ты хочешь вопросить бога в его тайном святилище?

— Разве мне в этом отказано?

— Это опасный и таинственный обряд, твоё величество.

— Бояться должен тот, кто согрешил против бога. А в моей груди нет тьмы.

Наступило молчание. Хапу-сенеб как будто что-то обдумывал, исподлобья поглядывая на молодого фараона. Наконец он сказал:

— Хорошо, твоё величество, пусть будет так, но я должен быть уверен, что дело, по которому ты обращаешься к владыке богов, действительно очень важное. Бог разгневается на меня, если я позволю тревожить его по ничтожному поводу…

— Мне скрывать нечего! Я хочу испросить его благословения на поход в Ханаан и ещё касательно одной жрицы, его служительницы, которую хочу взять в свой женский дом.

— Твоё величество! — Хапу-сенеб в ужасе воздел руки к небесам. — Разве можно тревожить владыку богов по такому ничтожному поводу? Об этом ты можешь поговорить со мной, и если только дело не касается той, что находится под особым покровительством бога…

— А если именно её оно и касается?

Выражение лица Хапу-сенеба внезапно изменилось, стало мягким, почти кротким.

— Твоё величество, освободить девушку от её обета я могу, но я не посоветовал бы тебе брать её в свой женский дом. Бог иногда бывает ревнив, и если я знаю некоторые тайные способы, как склонить его к милосердию, то ты, не посвящённый в сан жреца, можешь поплатиться за это.

— Это угроза? — Тутмос рывком поднялся со своего кресла. — Только от кого она исходит — от бога, от тебя или от Хатшепсут?

Хапу-сенеб побледнел, но не опустил головы. Обида, разгоревшаяся в сердце жреца, заменила недостающее мужество, и взгляд его преисполнился твёрдости и укоризны.

— Твоё величество, я не могу просить бога склониться к твоим мольбам, если ты нарушишь обычай. Эта девушка может принадлежать только жрецу.

— Может быть, тебе?

— Я не угрожаю, твоё величество, только предостерегаю тебя.

— Значит, если я правильно тебя понял — если я уступлю девушку тебе, ты благословишь мой поход?

Хапу-сенеб молчал.

— Отвечай мне, я приказываю! Значит, судьба моего похода зависит от какой-то девки?

— Не богохульствуй, когда говоришь о девушке, находящейся под особым покровительством бога! Все твои дела может благословить только он, я же удерживаю тебя от ошибок!

— Вы не посмели бы, — Тутмос задохнулся от ярости, — вы не посмели бы так говорить с моим дедом, даже с моим отцом! Вы все, кто лижет пятки Хатшепсут, осыпанные её милостями, собаки, которых можно приманить подачкой, трусливые собаки, гиены, падаль! Все вы зависите от милостей женщины, все побывали на её ложе, все вы трясётесь за свои богатства, за свои места на ступенях трона, вы плюёте на священную власть фараонов, издеваетесь над двойной короной! Ненавижу вас всех, проклинаю, призываю на вас гнев богов! — У него в глазах вдруг ярко блеснули злые слёзы. — Не успокоюсь, пока не выброшу вас в пустыню, подобно измочаленным змеям! Почему же до сих пор вы меня не убили? Вы ведь знаете, что пока я жив, спокойствия не будет ни у вас, ни у Хатшепсут! Нет, вы решили извести меня другим, взять измором, как пограничную крепость… О, будьте вы прокляты!

Хапу-сенеб смотрел не без страха на этот приступ ярости фараона. По натуре он не был слишком мужественным человеком и, хотя и польстился на обещания Хатшепсут исполнить его заветное желание, всё же трепетал перед царской властью. Он в испуге смотрел на Тутмоса, которого уже привык считать глупым и ничтожным, слёзы, текущие по щекам молодого правителя, были страшнее его слов.

— Твоё величество, — пробормотал он в смущении, — ты ошибаешься, тобой сейчас властвует Сохмет, ты не видишь истины…

— Не хочу её видеть! Если она в твоих словах — не хочу её знать! Тебе нужна эта девушка из храма? Так бери её, освобождай от обета, лишай невинности, мне всё равно! Только не приближайся ко мне и не говори мне своих лживых слов! Слышишь? Уходи!

Хапу-сенеб попятился к выходу, прижимая руки к груди, униженно кланяясь, но на пороге беседки остановился.

— Твоё величество, ты неверно истолковал мои слова. Я хотел жениться на этой девушке, сделать её госпожой своего дома, но лишь потому, что мне было жаль её и её отца, связанных обетом, от которого только я могу их разрешить. Но на других девушка может навлечь несчастье, и поэтому я считал своим долгом…

— Так женись на ней скорее!

— Я могу считать это царским словом?

— Да! — Тутмос с горечью рассмеялся. — Да! И ещё раз да, тысячу тысяч раз! Может быть, хоть в этом я смогу быть для тебя истинным владыкой Кемет?

Хапу-сенеб низко склонился перед молодым фараоном.

— Этой милости я не забуду, твоё величество. Но ты всё ещё желаешь вопросить провозвестника божественной воли?

— Нет! — Тутмос безнадёжно махнул рукой, он вдруг почувствовал себя совершенно обессиленным. — Иди, оставь меня… Ты ведь обо всём расскажешь Хатшепсут?

Расскажи… И сегодня я больше никого не хочу видеть. Никого!


* * *

В тусклом свете маленького бронзового светильника таинственно мерцало золото, и казалось, что блестят как живые лазуритовые глаза бога… Но смотреть в них прямо Раннаи не решалась, она обратила свой взор на руки Амона, спокойно лежащие на коленях. Это были гладкие руки, руки без возраста, совсем не похожие на отцовские, но она любила их и не испугалась бы их прикосновения. Когда она была совсем маленькой, она без всякого страха смотрела в лицо бога и даже говорила с ним, но последние три года с ней происходило что-то странное: она смущалась, встречаясь взглядом с Амоном, опускаясь у его ног, чувствовала непонятный трепет. Свободной от этого смущения она чувствовала себя только тогда, когда танцевала и пела для Амона во время торжественных церемоний. Тогда, лёгкая и прекрасная, как светящийся воздух, она чувствовала себя достойной посмотреть в бесстрастное лицо того, кому отдала свою жизнь, и была счастлива, упоительно счастлива, как птица под солнцем или цветок, напоенный влагой. Случилось так, что Раннаи, единственная оставшаяся в живых дочь Джосеркара-сенеба и Ка-Мут, ещё в детстве стала жрицей, а достигнув четырнадцати лет, принесла обет верности богу в благодарность за чудесное спасение её отца. Амон сам избрал её — однажды, ещё совсем маленькой девочкой, Раннаи уснула в храме, и священная змея, покинувшая своё убежище, обвила её своими кольцами. Однако она не причинила никакого вреда девочке, более того — та, проснувшись, совсем не испугалась ни страшных змеиных глаз, ни её трепещущего жала. Весть о чуде облетела тогда всю Нэ, люди только и говорили о маленькой избраннице Амона и с ещё большим уважением стали поглядывать на её отца. С тех пор прошли годы, Раннаи выросла и окончательно посвятила себя божеству, связав себя благодарственным обетом. Жизни вне храма она не представляла. За пределами обители бога было только три человека, которых она любила, — мать, отец и брат, но с двумя последними она виделась ежедневно в храме, а по дому не скучала, потому что он едва сохранился в её памяти. Отца она любила безмерно и поклонялась ему почти так же, как богу, брат был другом её детства, но любовь к Амону была превыше всего, и только в последнее время Раннаи начала ощущать странное и непонятное чувство томления, неуверенности, смущения перед богом. С другими жрицами было иначе — они смеялись, переговаривались между собой, говорили о жрецах храма, упоминая о чём-то непонятном, чего не знала Раннаи, и молчали, посмеиваясь, когда она задавала вопросы. Девушка, находящаяся под особым покровительством Амона, ещё ребёнком спавшая в кольцах священной змеи, — разве могла она быть похожей на прочих? Недавно во время священной церемонии в храме она. ощутила на себе странный взгляд молодого фараона, который почему-то её смутил, но потом она привыкла к этим взглядам и перестала обращать на них внимание. Однажды верховный жрец Хапу-сенеб, который был лишь чуть-чуть старше её отца и был ещё строен и даже, пожалуй, красив, обнял её за плечи почти отцовским движением — она слегка удивилась, но не придала этому значения, однако весь день после этого ощущала странную лёгкость, как будто кровь побежала быстрее, и, омывая своё тело перед сном, с удивлением подумала, что оно стало каким-то новым и немного чужим. Что с ней происходило? Бог не давал ответа. Она не уставала вопрошать, оставаясь ночью в храме. «О, Амон, о, Амон, о, Амон…» Она знала несколько его тайных имён, которые запрещалось произносить вслух. Но сегодня, оставшись наедине с богом, вновь почувствовала, что должна получить ответ, и поэтому мысленно назвала Амона одним из его тайных имён, которое нравилось ей больше всего, ласкало сердце перекатывающейся волной таинственных звуков.

Дрожа от волнения и страха, осмелилась поднять глаза и увидела прямо перед собой лицо бога, спокойное, величественное лицо неземной красоты. От золота, из которого была сделана статуя, исходил мертвенный блеск. Спокойные, пристальные глаза, твёрдо очерченные губы. Широкие плечи и грудь, руки, должно быть, очень сильные, похожи на руки воина. Золото прохладное — чуть-чуть, она ощутила это, когда кончиками пальцев коснулась руки Амона, лежащей на колене. Не разгневается ли бог на свою служительницу? Раннаи поднесла светильник поближе, лёгкие тени сдвинулись и затрепетали. «О, господин, мой возлюбленный господин!» — вырвалось у неё. И снова тишина, только золото и блеск, только движущиеся тени и тёплая волна, бьющаяся о берег сердца. Никого нет в храме, она одна. Жрецы, наблюдающие за звёздами, далеко. Кто придёт сюда в такой поздний час? Она наедине с Лионом, которого любит больше всего на свете.

Дрожащей рукой Раннаи бросила горсть благовоний в бронзовую курильницу, зажгла их. Потянуло ароматом кедровой смолы и ещё чем-то душистым, дурманящим — кажется, так пахнут маленькие фиолетовые цветы, которые привозят с Островов Моря. Эти зёрна дал ей сегодня утром верховный жрец Хапу-сенеб, бросив мельком, что она может испробовать их сегодня же вечером, если останется в храме одна. Лёгкое облако на мгновение скрыло лицо бога, и Раннаи отодвинула курильницу в сторону. «О, господин мой, возлюбленный мой господин, что могу я сделать для тебя?» Ей показалось, что губы бога затрепетали — чуть-чуть. Значит, ему угодно скромное подношение его служительницы! Раннаи зажгла ещё несколько курильниц, облака аромата стали подниматься ввысь, к расписанному звёздами потолку. Тихо-тихо, едва дыша, Раннаи тронула пальцами серебряный систр. Тело её мгновенно отозвалось на это движение, но как-то по-новому, совсем необычно. Привычным жестом Раннаи развязала пояс на бёдрах, сдерживающий лёгкое прозрачное одеяние, но пальцы почему-то дрожали, освобождая тело от одеяний и тяжёлых украшений. За облаками курений, сквозь которые лишь смутно просвечивало золото, Раннаи не видела лица Амона, но вдруг поняла, что он улыбается. Улыбка бога вдруг словно отделилась от его уст и поплыла ей навстречу лёгким облаком, ароматным и тёплым, оно коснулось тела Раннаи и окутало его невесомым щекочущим сиянием. Дрожа, она высоко подняла систр. Качнулись руки, и качнулись тени на стенах — жрица начала свой танец. Она двигалась медленно, в такт мелодичным звукам систра. Вдруг стало легко-легко — как же раньше она не понимала, что угодно её господину? Она закружилась, сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее. Запрокинув голову, глядела в потолок, где сквозь облака курений светились звёзды — не нарисованные, а совсем живые. Вот и стен не стало, кругом одно небо. Совсем рядом, у самых глаз, сверкнуло золото, от которого исходил нестерпимый жар. Что это — огонь светильника или жаркое дыхание бога, которое может спалить её, но вдруг оборачивается прохладой северного ветра? Она танцует всё быстрее и быстрее, её ноги уже не касаются пола, их обжигает только ледяное прикосновение звёзд. Что это, они в самом деле под её ногами, устилают ей путь? Сверкающая дорога уходит в небеса, высоко-высоко, но тело стало невесомым, как лепесток, и она легко перелетает со звезды на звезду. Здесь, у лона небесной коровы, так блаженно и тихо! Единственный звук в мире — это звук её систра, и вдруг издалека ему отвечает другой, тоже тихий и мелодичный, и невыносимое сияние разливается вокруг, оно заполняет всё тело маленькой жрицы, водопадом льётся с её головы, исходит из глубины её чёрных глаз, превращает невесомую плоть в одно невыразимое, несказанное сияние… О, как больно и как легко дышать! Глаза бога совсем близко, но уже не лазурные, а тёмные, живые, совсем человеческие глаза, только больше и глубже обыкновенных. И руки бога сильны, как она и ожидала, и в них — прохлада и лёгкое тепло. Что-то неуловимо знакомое в этих чертах, хотя они вовсе не похожи на черты золотой статуи. Что это, она всё ещё танцует или остановилась, потому что бог сжал её в своих объятиях?

— Знаешь ли ты, кто я? — вопрошает он, и его голос доносится эхом из далёких пространств, как будто тысячи серебряных систров вторят ему.

— Знаю, — шепчет она.

— Кто же?

— Твоё имя Амон, ты владыка богов и господин мой.

— Это лишь одно из моих имён, которое дозволено произносить людям.

— Я знаю и другие твои имена… Позволишь ли ты мне произнести их, возлюбленный господин мой?

— Всё, что ты можешь сказать мне, я читаю в твоих мыслях, жрица Раннаи.

— О, уста твои произносят моё имя!

— Скажи мне, — снова вопрошает божество, — любишь ли ты меня, жрица Раннаи?

— Ты — владыка моего сердца и моей плоти, возлюбленный господин мой, тебя я люблю больше всего на свете… — Губы Раннаи тяжелеют, она с трудом выговаривает слова. — Я принесла тебе клятву верности и не нарушу её, пока у меня в груди бьётся сердце.

— Мне угодно, чтобы ты стала одной из моих жён, Раннаи.

— О, владыка! — Сердце бьётся так сильно, что невесомая плоть не выдерживает — лёгкой светящейся птицей оно вылетает из груди и кружится среди звёзд, а в нём любовь, сияющая любовь к Амону. Только губы тяжелеют всё больше и больше, она не только ощущает их, но и с трудом справляется с этой тяжестью. — О, Амон великий, владыка мой, неужели ты введёшь меня в свой сияющий чертог?

— Ты уже в нём. Разве ты не видишь?

— Но что я буду делать там, на земле, когда вернусь в храм? — лепечет она с ужасом, осознавая вдруг всю грозную опасность, нависшую над её сердцем. — Что буду я делать без тебя, возлюбленный господин мой, если ты отвергнешь меня и вернёшь на землю? Смогу ли я забыть этот чертог, эти звёзды и этот свет? — Слёзы душат её, и она чувствует их вкус, жгучий и солёный. — Скажи мне, владыка мой, найду ли я тебя на земле, в храме?

— Я пребуду в облике моего возлюбленного сына Хапу-сенеба, вернейшего из моих служителей. Помни — Хапу-сенеба! — Голос всё глуше, он теряется в звоне систров, в бешеном свисте ветра. Это, должно быть, руки бога подхватили её и несут по воздуху, они так сильны, что причиняют боль даже её невесомому телу. О, что это за боль! Мириадами звёзд вспыхивает она, освещая мозг и пронизывая ставшую сиянием плоть. Ей тяжело, уста сковала каменная тяжесть, и только дыхание бога слышит она, щекочущее и обжигающее лицо. Что происходит с ней, почему ей кажется, что она умирает? Уже не слышно звуков систра, только дыхание бога и бешеный свист ветра, несущегося из далёких миров. Она лежит на спине, распростёртая и беспомощная, а над нею бесконечные звёзды, неподвижные и мёртвые. Они остановились, будто нарисованные, они так отчётливо видны сквозь рассеивающиеся облака курений. Рука Раннаи ощущает холодок лежащего рядом систра. Она познала любовь бога и теперь низвергнута на землю, где так пусто и холодно, где её привычная, человеческая плоть ощущает незнакомую, не изведанную ранее боль. Должно быть, уже утро, потому что сквозь узкие окна под самым потолком проникает слабый розоватый свет. Масло в светильнике выгорело дотла, и над курильницами вьётся только слабый умирающий дымок. Раннаи села, огляделась вокруг, сжала ладонями виски — ещё ни разу в жизни она не испытывала такой страшной головной боли. Рядом лежало её платье, ожерелья. Морщась от боли, девушка оделась, но каждое движение пронзало мозг и всё тело сотней раскалённых игл. Она снова опустилась на пол, прижавшись щекой к шероховатым каменным плитам. Судя по тому, что вокруг становится всё светлее и ярче блестит золото на капителях колонн, солнце уже взошло и скоро придут жрецы, чтобы совершить обряд пробуждения бога в его тайном святилище. Когда Раннаи услышит их шаги, она найдёт в себе силы подняться, а пока… За стенами храма раздавался весёлый птичий щебет. Каменные плиты были совсем холодные, а на дворе храма, должно быть, тепло, ветерок играет флагами на высоких мачтах, ароматами цветущего сада напоен воздух, священная белая кошка жмурит на солнце свои узкие зелёные глаза. Раннаи улыбнулась, таинственные видения ночи бледнели, растворялись в розовом свете наступающего дня. Только боль не проходит, но девушка уже как будто сжилась с нею, словно и эта боль — чудесный дар возлюбленного Амона. А тело совсем чужое, такое тяжёлое, будто и не было светящейся плотью там, среди звёзд. И веки смыкаются, потому что глазам больно от утреннего света. Нет, нет, спать нельзя! Придут жрецы, придёт божественный отец Хапу-сенеб… Хапу-сенеб… тот, в котором воплотится её возлюбленный бог?

Кто-то наклонился над Раннаи, тронул её за плечо — она ничего не ответила, словно не заметила прикосновения. Человек опустился на колени рядом с ней, взял её руку — тишина, блаженная улыбка на устах Раннаи. Тогда сильные руки, похожие на руки бога, подхватили её, пол устремился вниз, ввысь поплыла яркая роспись стен — неужели снова в небо, сияющий чертог Амона? Но лицо, которое совсем близко от её лица, чужое. Очень красивое лицо, молодое, мужественное, но что-то в нём изобличает чужеземца, рождённого в Ханаане, Хару или в Джахи. Такого нет среди жрецов, нет и среди храмовых рабов, но когда-то Раннаи несомненно видела его, где только — в храме, в храмовых садах или во время великого праздника Ипет-Амон? Её бедро ощутило вдруг прикосновение рукояти меча, висящего на поясе юноши. Царский телохранитель Рамери, хуррит, ученик отца! Он несёт её на руках, и она благодарна ему, потому что понимает вдруг, что не смогла бы идти сама. Так хорошо в этих руках, как в тихо покачивающейся на волнах лодке. Как он оказался в пустом храме, который ещё не заполнили даже жрецы? Поистине, воля богов! От воздуха и солнечного света ей легче, боль уходит постепенно, растворяется. Но Рамери и не думает отпускать Раннаи.

Опусти меня на землю, Рамери, теперь я уже могу идти сама.

Он останавливается, но не отпускает её.

— Ты знаешь моё имя, госпожа?

— Знаю. Ты ученик моего отца.

— Ты дочь Джосеркара-сенеба?

— Ты догадлив.

Рамери как будто хочет отпустить её, но тут же решительно отказывается от своего намерения и продолжает путь с Раннаи на руках.

— Зачем же идти самой, когда есть раб, который может нести тебя?

— Я должна вернуться в храм.

— Ещё очень рано.

— Скорее, очень поздно!

— Ты очень долго не откликалась, когда я звал тебя, смотрела так, словно и не видела. Я боялся, что с тобой случилось что-то плохое. В храмах иногда происходят странные вещи.

— Куда же ты меня несёшь?

— Вот сейчас опущу на скамью.

Он стоит перед ней выпрямившись, опустив руки, как будто ждёт приказа. Конечно, эта поза привычна ему… И он хорошо сделал, что вынес её на воздух, что принёс сюда, в сад, где так легко дышится и где боли просто не удержаться ни в веках, ни на висках. Среди зелени и птичьих криков уже не вспомнить подробности ночных видений, подробности её чудесного путешествия и брака с божеством. Осталось только имя — верховный жрец Амона, сын его возлюбленный Хапу-сенеб, в облике которого пребудет лучезарный владыка богов. И ещё слабо тревожит аромат незнакомых благовоний, которые она зажгла впервые сегодня ночью.

— Вот теперь хорошо, госпожа. Прикажешь ещё что-нибудь?

— Как ты очутился в храме, Рамери?

— Меня отпустили до полудня, я хотел увидеться с учителем, но дома его уже не было. Я думал, что он отправился в храм.

— Отец часто уходит из дома на рассвете, а то и поздно ночью, чтобы помочь страждущему. Другие божественные отцы порой отказываются, он нет. Правда, с тех пор, как его правая рука отказалась служить, он не может держать целительный нож и часто принуждён видеть, как человек умирает и ему никто не может помочь. А отец мог бы, если бы… Это его очень огорчает. Он пробовал научиться работать левой рукой, но это оказалось слишком трудным.

Взгляд Рамери показался девушке странным, но она приписала его простому любопытству, с которым ученик всегда слушает рассказы о своём учителе.

— Госпожа, послушай…

— Ты не знаешь моего имени? Меня зовут Раннаи. Разве брат не рассказывал тебе? Я знаю, вы дружны…

— Госпожа Раннаи, я слышал рассказы о маленькой жрице, уснувшей в кольцах священной змеи. Это ты?

— Да.

— Я хотел бы очутиться на твоём месте.

Что-то грозное, почти страшное почудилось Раннаи в его словах.


* * *

Острова, разбросанные по кажущейся бесконечной глади Зелёного моря[77], поистине рождали героев — мужчины все как на подбор, рослые и широкоплечие. Они позволяли своим большей частью чёрным волосам свободно падать на плечи и носили бороды, непривычные для жителей Кемет. Одежда на них была яркая, с причудливым геометрическим узором по краям, на руках они носили широкие серебряные браслеты с изображениями своих богов, на ногах — высокую закрытую обувь, а на голове — причудливые уборы из ярких перьев. Неудивительно, что все присутствующие в Зале Совета рассматривали их с любопытством, а маленькая царевна Меритра, дочь Сененмута и Хатшепсут, даже открыла ротик. Сам Сененмут, сидевший по левую руку от царицы, поглядывал на послов с некоторой ревностью — уж очень они высокие и стройные, и лица по большей части красивые. Чуть улыбаясь уголками губ и слегка прищурив свои подведённые чёрным порошком глаза, царский любимец ждал, когда послы заговорят. Они поклонились все разом, было непонятно, к кому из сидящих на царском месте относится поклон, и не только Сененмут, но и все придворные ждали с любопытством, к кому они обратят словесное приветствие. Хатшепсут тоже мудро улыбалась, ждала. С недавнего времени она носила корону фараона и держала в руках жезл и плеть, ничуть не смущаясь тем, что Тутмос владел теми же знаками царского достоинства, и они выглядели как два фараона-соправителя, странные только с точки зрения жителей Кемет. Старший из послов, мужчина лет сорока пяти, одетый несколько богаче остальных, наконец сделал шаг вперёд и обратился к Тутмосу, сидящему прямо и неподвижно, как раскрашенная статуя.

— Царь, мы приветствуем тебя от имени нашего царя Миноса[78] и желаем тебе благоденствия и счастливого царствования. Мы привезли тебе уверения в дружбе и зримое доказательство тому — прими же эти дары, и да оценишь ты щедрость минойского сердца.

В толпе придворных поднялся лёгкий ропот, похожий на шелест листвы, смущённой грубым порывом ветра. Царский писец, переводивший речь посла, тоже смутился и забормотал что-то неразборчивое, глядя в пространство между Тутмосом и Хатшепсут. Главный распорядитель церемоний, переглянувшись с верховным жрецом Амона, приблизился к послу и, смущённо улыбаясь, что-то зашептал ему на ухо на его варварском языке. Посол выслушал его с явным недоумением, но покорно приложил руку к груди и повернулся в сторону Хатшепсут.

— Прости меня, великая царица. Меня не предупредили об обычае вашей страны, по которому женщина почитается выше мужчины.

Хатшепсут засмеялась так весело и задушевно, что улыбнулись даже смущённые своей ошибкой послы.

— Нет, нет, гости, говорите с молодым царём, с тем, к которому обратились! Ему тоже нужно научиться править. Говорите, говорите!

— Но, великая царица…

— Нет, нет, пусть будет так, как я сказала! Юноше пора становиться мужчиной, да и не такой уж он юноша, скоро звезда Сопдет взойдёт над ним в двадцать шестой раз… Прошу вас, говорите с ним, иначе он так и не научится беседовать с послами. Я же послушаю, как он справляется с этим делом.

Придворные начали пересмеиваться, особенно усердствовали те, кто стоял ближе к трону. Не смеялись только несколько человек, среди них верховный жрец Амона Хапу-сенеб. И почему-то не засмеялась маленькая царевна Меритра — наверное, потому, что во все глаза смотрела на послов.

— Говорите, говорите с ним так, как говорили бы со мной! — воскликнула Хатшепсут, поворачиваясь к Тутмосу и указывая на него жезлом. — Я буду молчать! Клянусь, я буду молчать! Его величество должен крепко сидеть на своём троне! Но что же крепче приковывает к трону, чем тяжесть государственных дел?

Послы снова переглянулись между собой, кое-кто нахмурился, подозревая, что над ними смеются. Старший из них наконец обратился к Тутмосу и заговорил с ним, но больше не называл его царём. Смех в зале постепенно стих, придворные боялись оскорбить послов. Многих удивило то, что лицо Тутмоса не выразило никаких чувств — ни гнева, ни даже досады и стыда. Он продолжал сидеть совершенно неподвижно, как предписывал церемониал, неподвижно было и лицо, безмолвны губы, немы глаза. Даже тот, кто хорошо знал Тутмоса или думал, что знает его, не смог бы увидеть ничего, кроме того, что видели все — и те, кто сочувствовал ему тайно, и недоброжелатели, и явные враги. Тутмос только склонил голову, когда посол закончил свою речь, полную уверений в дружбе, и отпустил минойцев едва заметным движением жезла. Неудивительно, что послы, оказавшиеся в таком положении, вынуждены были ограничиться только приветствиями и не задали никаких вопросов, что, впрочем, нимало не огорчило Хатшепсут — дикие народы моря были далеко и не могли оказать никакого сколько-нибудь существенного влияния на ход дел в Кемет. Она и не стала задерживаться после ухода послов, кивнула Сененмуту, приласкала взглядом маленькую царевну и вышла, сопровождаемая толпой придворных. Почти у самых дверей она вдруг обернулась, чуть прищурившись, взглянула на Тутмоса.

— Мне сказали, что ты стер ладони, орудуя веслом во время прогулки по Хапи? Не забывай, скоро великое празднество Амона, тебе предстоит грести в священной ладье. Где ещё я найду такого сильного гребца?

Она засмеялась, смешок пробежал и по толпе окруживших её. Тутмос всё ещё сидел на троне ровно и неподвижно, только опустил руки, и распорядитель церемоний с почтительным поклоном вынул из них жезл и плеть, словно взял игрушки из рук ребёнка — ласково, но твёрдо. Немногочисленные придворные, среди которых был и Джосеркара-сенеб, остались возле трона. А верховный жрец Хапу-сенеб, поколебавшись немного, вышел вслед за Хатшепсут.

Молча сидел Тутмос, опустив на колени руки, склонив голову на грудь — голову, с которой уже сняли тяжёлую царскую корону. Казалось, уже ничто не шевельнётся в этом человеке, ни чувство, ни мысль, ни даже ресницы, под которыми и взгляд казался безразличным, ничего не выражающим, словно изображённым плохим художником. Он сидел так долго, долго… Нарушил молчание или, вернее, гнетущую тишину Джосеркара-сенеб — он подошёл ближе, почтительно склонил голову перед фараоном.

— Твоё величество, мы ожидаем тебя, чтобы сопровождать в твои покои.

— Кто это «мы»?

— Ты видишь, как нас мало, — тихо сказал Джосеркара-сенеб.

Тутмос поднял голову и посмотрел на стоящих возле трона людей. Вот они, и их действительно мало — царский писец Чанени, Джосеркара-сенеб, носитель опахала по правую руку Интеф, хранитель царских виноградников Аменемхет, верховный жрец храма Хонсу[79] Беки, несколько незначительных советников, от голоса которых не может зависеть даже прокладка новой дороги в дальнем степате. И всего один военачальник, молодой и ничтожный, годами почти юноша, по имени Дхаути. Вот и вся его свита, которая могла бы уместиться в одной небольшой лодке. И больше никого. Никого!

— Твоё величество, ты желаешь, чтобы мы сопровождали тебя?

— Нет. Разве мало моих телохранителей? Не бойтесь, мне не воткнут в спину нож. Даже этого не сделают…

— Если ты пожелаешь, божественный сын Амона, я отыщу способ переговорить с послами и разъясню им всё, — сказал Чанени.

— Какая разница! — Тутмос безразлично махнул рукой. — Кто они, эти дикари с дальних островов? Послы Митанни даже не испросили у меня разрешения предстать в Зале Приёмов. Они говорили только с ней одной в её дворце…

— И что ещё хуже — с ним! — воскликнул пылкий Дхаути. — А ты, божественный отец, — он обратился к Джосеркара-сенебу, — ты слышал, что рассказывал смотритель Места Правды[80]? Этот человек, руководящий работами по постройке поминального храма царицы, велел изобразить её в виде мужчины, в двойной короне, даже с ритуальной бородкой!

— Он не осмелился бы сделать это без её позволения, — заметил Беки.

— Да! Но женщина не может быть царём! Кемет никогда не правили даже богини! Мы молчим, а на стенах появляются всё новые и новые изображения фараона-женщины, воздвигаются храмы в её честь, слагаются песни! А то, что она снарядила воинов в далёкую страну Паванэ[81]? Мирное путешествие на кораблях, да ещё с подарками тамошним правителям! А земли Ханаана расползаются, точно муравьи, рассыпаются, как горсть песка!

— Она же не может встать во главе войска, — рассудительно заметил Чанени.

— Для этого есть его величество, настоящий воин! — Дхаути потряс кулаком. — Только ничего нельзя сделать без благословения верховного жреца!

— Странно, что он и не отказывает прямо, и не даёт его, — сказал Беки. — Я думаю, он боится чего-то. Всё, что могла дать ему Хатшепсут, она уже дала… — Он запнулся немного и украдкой взглянул на Джосеркара-сенеба. — Если он боится всё это потерять, пытаться перетянуть его на сторону его величества бесполезно.

— Это понятно! — Дхаути почти в отчаянии взглянул на фараона, который сидел молча и, кажется, даже не слышал их слов. — Кто же может помочь? Неджесы[82]? Но они живут хорошо, отдыхают от войн. Военачальники спят на роскошных ложах, божественные отцы безмолвствуют, художники изображают на стенах женщину с царской бородкой… Где же истина и существует ли она вообще? Иной раз мне кажется, что даже боги отвернулись от нас…

— Не кощунствуй, — строго остановил молодого военачальника Беки. — Если великий Амон скрывает от нас своё лицо, значит, такова его воля.

— Неужели богу не угодны славные победы в его честь? Не поверю! Но войско будет спать на своих щитах до тех пор, пока не опустеют винные подвалы во всей столице. Я знаю, что воины томятся, но им дают много вина и мяса, они имеют сколько угодно женщин и масла для умащений. Если бы великий Амон явился им во сне и показал неисчислимые богатства Ханаана и Куша!

— Об этом можно только молиться, — вздохнул Беки.

— Так молитесь же, это ваше дело, божественные отцы!

Они говорили, словно забыв о присутствии Тутмоса, уподобляясь его врагам, хотя и делали это невольно, побуждаемые благородными чувствами. Только Джосеркара-сенеб уловил злую иронию дружеской поддержки, но он молчал, опустив глаза. Он вообще был молчалив в последнее время, при всей своей обычной сдержанности из человека немногословного превратился почти в немого.

Тутмос поднялся с трона, некоторое время стоял как бы в нерешительности, потом медленно пошёл к выходу. Его друзья склонились в почтительном поклоне, но даже не прервали разговора — кланяясь, продолжали перешёптываться. Фараон прошёл между ними своей тяжёлой, почти неуклюжей поступью, золотые подвески церемониального передника издали тихий мелодичный звон, не соответствующий грубости шага. Распахнулись двери тронного зала, но за ними было тихо — толпа придворных не встречала фараона, не было шума приветствий и щебетания женских голосов, был только ровный шаг телохранителей и короткое бряцание мечей о щиты. Тутмос проследовал в свои покои, следом вошёл хранитель царских одежд, часть телохранителей остановилась у наружных дверей. Немного погодя в покои фараона вошёл хранитель царских сандалий, потом хранитель драгоценностей, но из покоев не донеслось ни звука, словно все вошедшие туда становились бесплотными тенями. Продолжая разговор вполголоса, прошли по коридорам Дхаути, Беки, Чанени. Джосеркара-сенеб следовал за ними в некотором отдалении, погруженный в свои думы. Кто-то остановил его мягким движением руки, он поднял голову и увидел верховного жреца Хапу-сенеба.

— Куда ты направляешься, Джосеркара-сенеб? Не к его ли величеству?

— Нет.

— Тогда, может быть, ты посетишь мой дом?

— У меня есть ещё дела в храме.

— Тогда отправимся вместе в моих носилках.

— Ты приказываешь мне, божественный отец?

— Нет! — Хапу-сенеб деланно рассмеялся. — Приказывать я могу членам унуита, чтобы они внимательнее наблюдали за звёздами, а что же я могу приказать искусному врачевателю, старшему жрецу храма, уважаемому во всей Кемет Джосеркара-сенебу? Но не стану скрывать, мне хотелось бы поговорить с тобой.

— О наших делах или о делах её величества Хатшепсут?

— И о том и о другом. — Хапу-сенеб предпочёл не заметить явной иронии.

— В храме, божественный отец?

— Ты прав, лучше будет поговорить на барке. Сейчас я распоряжусь.

Барка верховного жреца мало чем отличалась от царской, и люди, видевшие её с берега, падали ниц, сопровождая медленный ход судна почтительностью и страхом. Кроме гребцов, на барке было ещё несколько доверенных слуг Хапу-сенеба, но и они располагались на палубе так, что не могли слышать слов беседы, ведущейся в шатре. Впрочем, поначалу беседа не клеилась. Хапу-сенеб явно чувствовал себя смущённым и ожидал, что Джосеркара-сенеб задаст ему какой-нибудь вопрос, но тот молчал, и верховному жрецу волей-неволей пришлось заговорить первым:

— Не будем хитрить, Джосеркара-сенеб, если только это возможно. Ты — преданный друг Тутмоса, меня считают его врагом, но мы оба — жрецы великого бога, и нам не пристало забывать о божественном, о том, что связует нас крепче земной любви и ненависти. Тот наделил тебя разумом, которому завидуют владыки Кемет. По правде говоря, я чувствовал бы себя очень нехорошо, если бы ты был моим врагом.

Джосеркара-сенеб усмехнулся, но промолчал.

— Я намерен поговорить с тобой откровенно и сейчас это докажу. Твоя дочь, Раннаи, приглянулась фараону, но мы оба знаем, что освободить её от обета могу только я. Тутмос никогда не решится нарушить волю бога и отнять у него одну из его жён, а я могу жениться на Раннаи и сделать её госпожой своего дома. Однажды Тутмос сгоряча разрешил мне это, хотя я знаю — страсть к твоей дочери ещё не улеглась в его сердце. Ты мудрый человек, Джосеркара-сенеб, ты знаешь, что порой из-за женщины воздвигались и погибали царства. Я скажу откровенно: красота Раннаи волнует моё сердце и плоть. Что ты сказал бы мне, если бы я попросил у тебя руки твоей дочери?

— Я не могу распоряжаться судьбой девушки, посвятившей себя Амону.

— Она сделала это в ранней юности из любви к тебе, в благодарность за твоё спасение. А я уже сказал тебе, что своей властью могу освободить её от обета. Но дело не только в этом… Сейчас, я уверен, ты оценишь всю мою откровенность. Смотри, я даже не требую клятвы! Я знаю, для себя ты ничего не хочешь. А если Тутмос, которого ты любишь, получит наконец то, что желает?

Джосеркара-сенеб поднял на верховного жреца потемневшие от гнева глаза.

— Ты имеешь в виду мою дочь?

— О нет! — Хапу-сенеб закашлялся, словно в испуге. — Ведь она станет моей женой, моей! Разве я похож на того, кто торгует своими жёнами? Я люблю Раннаи, и ты убедишься в этом. Нет, нет, я имею в виду другое. Молодой фараон жаждет командовать войском, ведь так? Я могу благословить его поход в Ханаан, о котором он мечтает много лет. Понимаешь?

— Не понимаю одного — зачем ты спрашиваешь меня? Я знаю, что ты уже сумел внушить Раннаи эту мысль теми способами, которые мы нередко используем в храмах. Из тысячи ты выбрал один, и он оказался верным, Раннаи верит, что в тебе пребудет бог. Она принадлежит тебе как жрица храма, к чему же все эти церемонии?

Хапу-сенеб вздохнул, словно сетуя на недогадливость собеседника.

— Раннаи всё-таки твоя дочь.

— Прежде всего служительница Амона, одна из его небесных жён!

— Неужели мне ещё нужно повторять? — Хапу-сенеб воздел руки к небесам. — Хорошо, если тебе недостаточно, я скажу всё прямо, как бы ты ни истолковал мои слова. Ты не заметил, что в последнее время изменилось отношение царицы к Сененмуту?

Джосеркара-сенеб вздрогнул.

— Ещё не понимаю, божественный отец.

— Сейчас поймёшь. Царица гневается на отца своего ребёнка… Он получил от неё всё, он почти фараон, а она стареет и требует большего внимания и благодарности. Однако нельзя сказать, чтобы Сененмут был к ней особенно внимателен. Проводить время с певицами Амона ему куда приятнее, чем любоваться увядающими красотами Хатшепсут. Это заметили все… Правда, он очень любит свою дочь, маленькую царевну. И всё же… Знаешь, до чего он дошёл в своём неумеренном тщеславии? Приказал изобразить себя на стене поминального храма Хатшепсут, правда, на том месте, которое обычно закрывается дверью. Пока царица об этом не знает, но долго так не протянется, кое-кто уже намекнул ей на слишком вызывающее поведение её любимца. Боюсь, что Сененмут близок к падению! А если не будет Сененмута, царице будет куда труднее держать в своих руках руль управления государством. Я выражаюсь достаточно ясно?

Джосеркара-сенеб в волнении прошёлся по шатру, покусывая губы.

— Не на одном Сененмуте держится сила Хатшепсут. Разве ему подчиняются военачальники? Разве его превозносят жрецы во всех храмах?

— Хатшепсут стареет, Джосеркара-сенеб. Поздние роды подорвали её здоровье, она уже не та, что прежде. Да, мы все должны подумать о новом правителе! А его имя известно и тебе и мне, не так ли?

— Значит, божественный отец, ты хочешь заранее обеспечить себе хорошее место при будущем правителе, который, к слову сказать, и сейчас является истинным и законным фараоном?

Хапу-сенеб лукаво прищурился.

— А почему бы и нет? Все мы созданы так, что вынуждены заботиться о том, что составляет нашу жизнь. Не секрет, что при Тутмосе ты станешь значительным лицом и твоё слово будет весить больше слитка серебра. Тогда, быть может, мне понадобится твоя помощь.

— Ты мог бы обеспечить своё будущее при новом фараоне иными, лучшими способами. Сегодня, когда он был так унижен в глазах иноземных послов, ты не поднял голоса в его защиту!

— Это ни к чему бы не привело. Сененмут ещё стоит на ступенях трона.

— Разве?

— Где твоя обычная проницательность, Джосеркара-сенеб? Но беседа наша затянулась. Я предлагаю тебе…

— Сделку?

— Если хочешь, назови это так. Ты даёшь мне согласие на мой брак с Раннаи, ибо я не хочу иметь могущественного врага в стане будущего фараона. Я даю благословение Тутмосу, которого он так жаждет. А как управиться с Хатшепсут — это уж моё дело. Ты согласен?

Джосеркара-сенеб молчал.

— Я жду твоего ответа.

— Я знаю. Но подожди…

Хапу-сенеб слегка пожал плечами и отвернулся. Минуты текли, а Джосеркара-сенеб всё молчал, всё не поднимал головы. Наконец верховный жрец Амона нарушил молчание.

— Мне не хочется этого делать, но придётся поторопить тебя, Джосеркара-сенеб. Дело слишком ясное, иных разъяснений оно не требует. Я спрашиваю, согласен ли ты?

Ответ Джосеркара-сенеба прозвучал так тихо, что верховный жрец скорее понял по движению губ собеседника, чем расслышал его.

— Да.


* * *

Хатшепсут вошла в зал для трапез обычной деловитой походкой, по пути отдала несколько незначительных распоряжений, коротко ответила на приветствие верховного жреца Амона и нескольких приближённых военачальников. Её лицо, не слишком красивое и уже поблекшее, носило на себе следы неимоверных усилий царских косметиков — подведённые глаза, подведённые брови, тщательно умащённая драгоценными маслами кожа, — но сквозь искусную и всё-таки искусственную живопись явственно проступали усталость, видимое нездоровье, раздражительность… Навстречу встал Сененмут; его улыбка, как всегда, была ярче солнца.

— Приветствую тебя, царица, благословение Кемет! Тебя не тревожили сны? Был ли приятен ночной отдых?

Он улыбался так, словно не знал ответа на этот вопрос, словно и не был повелителем ночных бдений царицы. Но она ответила сухо, глядя в сторону:

— Надеюсь, что и ты отдохнул не хуже меня, Сененмут.

— О, конечно!

Подбежала маленькая царевна Меритра, потянулась к отцу, и Сененмут, смеясь, взял её на руки. Девочка тоже беззаботно рассмеялась, шлёпая ладошками по его лицу.

— Как быстро ты растёшь, Меритра! Совсем как волшебный цветок, приносящий счастье…

— Только бы этот цветок был долговечнее того, волшебного, — угрюмо сказала Хатшепсут.

Сененмут посмотрел на неё удивлённо, в его взгляде проскользнуло и лёгкое недовольство.

— Зачем же об этом говорить? Её высочество будет жить очень, очень долго и всегда будет прекрасна!

— Всегда! — подтвердила девочка своим щебечущим голоском.

Хатшепсут молча проследовала к своему столику на возвышении, опустилась в кресло, взглядом обвела зал. Главный распорядитель церемоний что-то шепнул ей на ухо, она кивнула. Торопливо вошла царица Нефрура, бледная и ещё более некрасивая, чем обычно, с заспанными и слегка покрасневшими глазами, поспешно заняла своё место за столиком. Сененмут со своей обычной льстивой грацией охотничьей собаки поднялся по ступеням, занял место чуть ниже Хатшепсут. Он улыбался несколько слащаво, обращаясь сразу ко всем, и вообще вёл себя так, словно его переполняла радость, но кое-кто из придворных заметил, что он украдкой бросает на царицу осторожные взгляды, которые сразу же разбивались, как о щит, о непроницаемое спокойствие царственной женщины. В зале было довольно тихо, придворные переговаривались между собой вполголоса, звонко щебетала только маленькая Меритра, требующая, чтобы ей непременно подали кубок в виде рыбы, стоящей на хвосте, с серебряной чешуёй.

Пустовало только одно место — Тутмоса, и многие поглядывали туда с беспокойством.

— Где же племянник? — спросила Хатшепсут своим резким, сегодня немного хрипловатым голосом, обращаясь к царице Нефрура. — Здоров ли он?

Молодая царица вздрогнула, как будто её обвиняли в чём-то, и ответила очень тихо, глядя в пол:

— Да, нездоров, твоё величество.

— Что же с ним?

— Я не знаю…

— Жена должна знать, Нефрура. Может быть, он гневался на тебя вчера и оттого у него разлилась желчь?

Кое-кто из придворных улыбнулся, но большинство хранили серьёзность, подобающую опытным царедворцам во всех двусмысленных и щекотливых делах.

— Что же ты молчишь? Мне известен вспыльчивый нрав Тутмоса и то, с ним иногда случаются припадки ярости, которые губительно действуют на его здоровье. Если ты повинна в этом, лучше было бы сознаться!

— Но я ни в чём не виновата, он давно уже не был у меня…

— Вот как? — Хатшепсут усмехнулась так недобро, что даже Сененмуту стало не по себе. — В таком случае, что бы с ним ни было, виновата ты, потому что жене положено быть рядом с мужем и исполнять все его желания, угождать ему так, чтобы он тебя не прогнал. Или, может быть, ты уступила свои права какой-нибудь наложнице? Я не примусь за еду, пока не узнаю, что с моим племянником. Немедленно разузнайте и доложите мне.

Никто ещё не принялся за трапезу, но после этих слов Хатшепсут прекратилось вообще всякое движение, словно присутствующие в зале окаменели по мановению волшебного жезла в один миг, на полувздохе, полувзгляде. Сененмут застыл с гроздью винограда в руке, а царевна Меритра обхватила обеими руками вожделенный кубок и замерла, устремив на него пристальный, как будто вопросительный взгляд. Хатшепсут, выпрямившись, сидела неподвижно, положив обе руки на стол — поза львицы, оскорблённой и гордой. Всё это длилось очень долго и закончилось неожиданно — в зал своей обычной тяжёлой поступью вошёл молодой фараон. Он приветствовал царицу лёгким кивком головы, в котором мало можно было усмотреть почтения, и прошёл на своё место, не глядя ни на кого вокруг. Хатшепсут слегка нагнулась над столом.

— Ты опоздал из-за нездоровья, Тутмос? Твоя жена сказала, что ты нездоров.

— Я здоров, — раздражённо возразил Тутмос.

— Значит, она солгала мне?

— Может быть.

— О, это тот редкий случай, когда радуешься неправде. Я бы хотела, чтобы сегодня ты принял смотрителя царских виноградников. Меня ждут более важные дела, чем урожай винограда в земле Нехебт. Я была бы очень благодарна тебе, если бы ты взял на себя часть моих забот.

Видно было, что Тутмос стиснул зубы.

— Столь мелкое дело ты мне поручаешь только потому, что тебе сказали, будто я нездоров? Как видишь, на какое бы то ни было недомогание я не жалуюсь. Могу принять не только смотрителя виноградников, но и правителя Дома Войны!

— О чём же с ним говорить? Разве Кемет в опасности?

— Опасность грозит Ханаану!

Из угла, где сидел верховный жрец Хапу-сенеб, донеслось лёгкое покашливание.

— А какое дело нам до Ханаана? — невозмутимо спросила Хатшепсут. — Если ему угрожают, пусть его войско сомкнёт щиты.

— Вот именно по этим щитам и ударят копья воинов Кемет!

Лёгкий ропот, пронёсшийся по залу, почти заглушил негромкий возглас, вырвавшийся у верховного жреца.

— Копья воинов Кемет? — Хатшепсут покачала головой, как бы не понимая. — Зачем? Разорить два-три мелких царства мы сможем без труда, но стоит ли ради этого собирать огромное войско? Хватит и пограничных отрядов!

— Речь идёт не о двух-трёх мелких царствах! — Тутмос даже поднялся с места. — Я поставлю на колени весь Ханаан, а потом и Митанни и Хатти[83]! Я получил благословение богов, великий Амон сказал мне, что поход будет удачен! Я прошу тебя не препятствовать мне, дело уже начато. Поэтому сегодня я буду говорить не со смотрителем виноградников, а с правителем Дома Войны!

— Зачем же откладывать? — Хатшепсут тихо улыбнулась. — Можешь поговорить прямо сейчас, Себек-хотеп присутствует здесь. Спроси его, в порядке ли войско, можешь разузнать о настроении военачальников, рассказать обо всех выгодах похода. Себек-хотеп, ты можешь говорить с его величеством.

Себек-хотеп, красивый и рослый мужчина средних лет, смущённо поднялся из-за своего столика.

— Если мне будет позволено сказать, твоё величество, — пробормотал он, обращаясь к Хатшепсут, — я мог бы…

— Говори не со мной, а с фараоном. Разговор о войне должны вести мужчины.

— Божественный господин, — Себек-хотеп повернулся к Тутмосу, — на содержание войска нужны огромные средства, которые не соберёшь в один день. Приказать воинам я могу, но превратить в пламень их сердца не в моих силах. Зачем тратить силы и средства на покорение мелких царств и грязных кочевых племён? Её величество ведёт грандиозное строительство по всей Кемет, не лучше ли заниматься возведением храмов, чем постройкой походных шатров? Я говорю за себя, но спроси других военачальников, они скажут тебе то же самое. Многие платят нам дань, многие со страхом вспоминают времена твоего божественного деда, мирное царствование её величества показало нашим соседям, что Кемет достаточно сильна, чтобы позволить себе мир. Чего же ещё ты желаешь? Разве мирное путешествие в страну Паванэ не принесло нам богатой добычи, которую мы вряд ли отыскали бы в Ханаане?

Смелая и отчасти дерзкая речь Себек-хотепа произвела впечатление на придворных, в зале поднялся одобрительный шум. Тутмос сжал кулаки.

— Ты отказываешься подчиняться, Себек-хотеп?

— Разве я это сказал? Я сказал, что собрать войско в один день нельзя, что на это нужны средства, что нужно переговорить с военачальниками… Зачем же ввязываться в войну, если в победе нет никакого смысла?

— Может быть, ты скажешь, что и в войне с хека-хасут не было никакого смысла и что фараон Секененра погиб напрасно[84]? А может быть, ты просто ханаанский прихвостень?

Глаза Себек-хотепа сверкнули злобой, удар был слишком силён.

— Твоё величество, я не заслужил оскорблений, ибо говорю правду. Разве достойно наказывать за неё?

— Ты просто трус, вот и всё! Что ты ни говори, а я получил благословение великого бога и начну действовать, даже если мне придётся на коленях ползти через великую пустыню! Вы отвыкли от меча, что ж, я дам вам в руки палки. Может быть, защищая свою жизнь, вы будете смелее…

— Послушай, Тутмос, — лениво перебила Хатшепсут, — если тебе не хочется есть, то для чего же морить голодом остальных? Продолжай свои речи, а мы примемся за еду. Хороший правитель всегда заботится о благе своих подданных. Мы не будем шуметь и слишком громко звенеть посудой, ты можешь говорить, все тебя услышат…

Первым засмеялся Сененмут, за ним остальные придворные, Хатшепсут притворно нахмурила брови и погрозила пальцем, но никто и не думал слушать Тутмоса, все с жадностью набросились на еду. Тутмос всё ещё стоял, но никто уже и не смотрел на него, даже кравчий налил вина в его чашу не глядя, улыбаясь и что-то бормоча себе под нос. Фараон резко повернулся, задев столик, зазвенела посуда. Он направился к выходу, и в спину ему, как камень или злая птица, полетел язвительный смех. Эта птица летела за ним долго, долго, не уставая… Он дошёл до своих покоев, бросился на ложе. Вцепившись в его края, обломал ногти. Внутри не было даже ярости — только мучительное ощущение безнадёжности, как глухая стена. Он видел себя, как видят людей с высокой башни, мечущимся у этой стены. Руки цеплялись за шероховатую поверхность камня, ломали ногти, но камень внезапно становился совершенно гладким, стена отвесной, и они бессильно соскальзывали и сжимались в отчаянии, вонзая острые концы обломанных ногтей в ладони. Он шёл то вправо, то влево, стене не было конца, а над ней в неизмеримой высоте была только пустота, не похожая даже на небо, пустота перевёрнутой пропасти. Он был готов разбить голову об эту стену, но её твёрдость смягчалась чем-то пушистым и мягким, как звериная шкура, и добраться до неё, несущей смерть, было невозможно. Он искал какого-нибудь оружия, даже осколка камня, чтобы уничтожить себя, но вокруг были только пушистая мягкость и пустота, даже песок не хрустел под ногами, не было ни тьмы, ни солнца — один нежный, полурассеянный свет. Он хотел кричать, проклинать судьбу — голоса не было, как случается иногда во сне, на грудь снова наваливалась мягкая тяжесть, губы не двигались, словно к ним были привешены камни. Впрочем, временами ему казалось, что он слышит свой крик, доносящийся как будто издалека, из-за плотно закрытых дверей, но собственный голос казался чужим, по ошибке вложенным богами в его уста. А злая птица всё кружилась и кружилась, издавая пронзительные звуки, похожие на хохот, крыльями задевала по лицу, когтями царапала лоб, но в руки не давалась, ускользала подобно воде, подобно тени собственного крыла. И это длилось долго, мучительно долго — до тех пор, пока не пришёл спасительный и милосердный сон. Тутмос не спал предыдущую ночь, и заснуть ему было легко, хотя только что начался день и сквозь высокие окна проникал золотой солнечный свет. Он уснул, обхватив голову руками, словно защищаясь от чего-то или испытывая головную боль, на спинке его ложа изображения священных ибисов повели в тишине свою безмолвную беседу, осеняя спящего своими крыльями, равнодушно-ласковыми, бесстрастными. Безмолвные телохранители, среди которых был и Рамери, затаили дыхание, которое и без того никогда не бывало громким. Эти верные телохранители, среди которых не было сыновей Кемет, непременно убили бы злую птицу, посланную этими самыми сыновьями, если бы знали о её существовании. Но что может знать статуя, стоящая в дворцовых покоях? Всё — и ничего, ибо она нема и бесстрастна. Созданная для того, чтобы перед ней возжигали курения или просто для украшения покоев, она не сможет стать ложем, оружием или чашей воды, даже если её господину понадобится что-либо из этих трёх вещей. Если бы воины, посланные Хатшепсут, осмелились бы распахнуть двери царских покоев, телохранители фараона встали бы кольцом у его ложа, обнажив свои мечи, своими мёртвыми телами загородили его, как защитной стеной. Но та птица, что была злее и опаснее ножа, легко преодолевала все преграды и впивалась в сердце, оставаясь невидимой для глаз преданных слуг.

…Джосеркара-сенеб смотрел, как солнце опускается в воду. Багровое, похожее на кровоточащее сердце, по краям которого темнели сгустки жёлто-красных облаков, оно каплями стекало в потемневшие воды великой реки. Жрец смотрел не отрываясь, с благоговением сложив руки на груди. Где-то плеснула волна, потом послышались лёгкие удары весел, тростниковая лодка скользила по реке. Вскоре она показалась из-за густых зарослей папируса, стоящий в лодке человек испуганно и подобострастно поклонился, увидев на берегу человека в белых льняных одеждах, заработал веслом быстрее. «Боится, — усмехнулся Джосеркара-сенеб, — боится жреца больше, чем крокодила. У этого бедняка тоже, наверное, есть семья, много детей, ему надо успеть домой до темноты. Много детей, которые питаются семенами лотоса и рыбой по праздникам и станут такими же землепашцами или рыбаками, как их отец. А мои дети, дети жреца, должны войти под сень храма. Кому из них это принесло счастье?»

Лодка скрылась из виду, плеск весел замер, растворившись в шелесте прибрежных зарослей и хлопанье крыльев речных птиц, стремящихся до темноты отыскать себе место для ночлега. У ног Джосеркара-сенеба промелькнула маленькая ящерка зеленовато-золотистого цвета, мотнула хвостиком и скрылась в траве, тоже, видимо, торопясь укрыться в своём жилище. Это растрогало Джосеркара-сенеба, он почувствовал, как сердце сжала болезненная нежность, похожая на то чувство, которое испытывает человек, держащий в руке беспомощного птенчика. Как много вокруг крохотных, беспомощных существ, для которых может оказаться смертельным даже порыв ветра или охлест пальмовой ветви! Вот и он, Джосеркара-сенеб, беспомощное существо. Он думал о своей напрасной жертве, хотел оправдать себя — и не мог. Видно, так уж повелось, что причиной всех бед и несчастий его семьи становятся члены царского дома — приготовление лекарства для Тутмоса II сделало его калекой, его любимая дочь принесена в жертву ради безумных прихотей Тутмоса III. Бедная девушка, пылающая любовью к Амону и оказавшаяся на ложе верховного жреца, который и не смел, и не в силах был выполнить до конца своё обещание — что может быть печальнее? Ка-Мут не понимала, что побудило мужа отдать дочь в жёны верховному жрецу, не понимал и Инени, во взглядах родных читался упрёк, более того — он видел этот упрёк даже в глазах Рамери, хотя и не мог понять, что за дело царскому телохранителю до его дочери. Лучше было бы, если бы Раннаи стала царской наложницей, тогда Джосеркара-сенеб не ощущал бы так остро бесполезность своей жертвы и стыд, вызванный позорной сделкой с Хапу-сенебом. Он видел дочь на другой день после свадьбы, её покрасневшие от слёз глаза сказали ему больше, чем самая горькая жалоба — видимо, Раннаи не узнала своего возлюбленного бога в сладострастном Хапу-сенебе и теперь страдала от разлуки с ним, обречённой длиться вечно, ибо обет был нарушен, и Амон никогда уже не принял бы её в число своих небесных жён. А сегодня ему рассказали о том, что произошло во дворце, и сердце стало сплошным вместилищем горечи, такой, что мешала смотреть и дышать. Нет, ни ему, ни Тутмосу не вырваться из сетей, концы которых крепко держат Хатшепсут и её любимец. Пока они ещё держат сеть вместе, что бы там ни говорил Хапу-сенеб… А даже если падёт Сененмут, что изменится? Ведь не на его красивых томных глазах держится могущество Хатшепсут, а на крепких руках военачальников, на искусных руках жрецов, в конце концов, и на мускулистых руках тех каменщиков и резчиков, что возводят сейчас великолепные храмы и дворцы по всей Кемет. Пожертвовать величественным храмом ради ханаанской крепости? Джосеркара-сенеб не понимал этого. И всё же он был далёк от того, чтобы встать на сторону Хатшепсут, беззастенчиво присвоившей себе права великих фараонов. Он утешал себя тем, что молодость Тутмоса проходит, а с нею вместе, конечно, уйдут и его безумные мечты. Когда он действительно займёт престол, принадлежащий ему по праву, он увидит сам, как прекрасна власть и как много можно сделать в самой Кемет, не выходя за её пределы. Разве локоть[85] Черной Земли не стоит тысячи локтей варварской земли Ханаана, даже царства Митанни? И всё это можно внушить фараону, если действовать мудро и осторожно. Что же касается Хатшепсут…

— Божественный отец, божественный отец! — Крик прорезал тишину, царящую над великой рекой, всколыхнул, должно быть, сонный покой уже дремлющего Хапи. — Скорее во дворец! Какое счастье, что я тебя нашёл!

Обернувшись, Джосеркара-сенеб увидел Пабеса, царского писца. Он бежал, смешно размахивая руками, словно его гнало весёлое опьянение техи[86], да и лицо его выражало скорее радостное возбуждение, чем тревогу. Он был приближённым Тутмоса и очень любил фараона, поэтому Джосеркара-сенеб и не встревожился, увидев его, — случись беда с Тутмосом, Пабес в отчаянии царапал бы себе лицо.

— Что случилось, Пабес, что ты так кричишь?

— Божественный отец, что-то случилось с Сененмутом! Царица ударила его по лицу плетью, он сейчас рыдает в своих покоях, такого ещё не бывало! Ты понимаешь, что это значит?! Царица не меняет своих решений, всё кончено! Может быть, его изгонят или даже убьют, если он оскорбил царицу, и тогда…

Джосеркара-сенеб грустно и немного снисходительно улыбнулся.

— Разве всё дело только в Сененмуте? Его место, наверное, не будет долго пустовать…

— Но божественный отец, мы же все так долго ждали этого дня! Всё, всё, что оскорбляло и причиняло боль его величеству, было придумано царицей вкупе с этим человеком, без его поддержки она никогда бы на это не решилась! Теперь ждать осталось недолго, эта женщина без мужчины — ничто! Его величество займёт место, принадлежащее ему по праву, если только…

— Если только место Сененмута не займёт военачальник Себек-хотеп или кто-нибудь другой, — насмешливо сказал Джосеркара-сенеб.

Пабес остановился в недоумении, как будто натолкнувшись с разбега на каменную стену, на него словно дохнуло ледяным ветром, безжалостно остудившим его порыв.

— Так для тебя это не радостная весть?

— Нет, пока я своими глазами не увижу последствий того, что произошло. Сененмут причинил много вреда его величеству, но он не был лжецом и негодяем, только верно служил царице, следуя любви и своим понятиям о добре и зле. Тот, кто займёт его место, может быть гораздо хуже.

— Но это место пока свободно, и мы не должны терять времени…

Джосеркара-сенеб горько рассмеялся.

— Пабес, может быть, ты мне предложишь занять это место — на благо его величеству и Кемет? Я уже продал свою дочь, отчего бы мне не продать и себя?

Широко раскрыв глаза, писец смотрел в изумлении на божественного отца.


* * *

После утренней трапезы, сопровождённой таким необычным представлением, придворные расходились смеясь, громко переговариваясь друг с другом. Древняя истина, что смех бывает порой опаснее оружия, драгоценным камнем блеснула вновь в истории с Тутмосом, потешила недалёкие умы, привыкшие обо всём справляться в потемневших от времени папирусах. Тот, кто вызывает смех, может внушить жалость, но не уважение — во всяком случае, если ведёт себя так глупо, как незадачливый фараон. Только царица Нефрура кусала губы — от стыда. Её унизили наравне с её мужем, и унизили жестоко, а сносить оскорбления ещё и от матери было совсем уж невыносимо. Она мирилась с раздражительностью Тутмоса, но в иные моменты начинала ощущать себя незримой союзницей мужа, разделяющей, во всяком случае, его унизительное положение. Если бы на троне не сидела мать, Нефрура сейчас занимала бы подобающее ей место, ведь Тутмос женился на ней и назвал её своей великой женой. Может быть — и даже наверное, — она не смела бы произнести ни единого слова ни в Зале Совета, ни в Зале Приёмов, но она держала бы в руках священные знаки царской власти и гордо несла бы своё имя царицы, а сейчас была вынуждена чувствовать себя только царевной, меньше, чем царевной — женой изгоя, над которым смеются. Когда-то она пыталась гордо противостоять Тутмосу, смотрела в небеса поверх его головы, дерзко спорила с ним — но куда всё это ушло? Должно быть, в кору деревьев, к которым она приникала мокрым от слёз лицом, в насмешливый взор Хатшепсут, в бесплодное ложе… Исида не благословляла её чрево, годы шли, взгляд Тутмоса становился всё более и более отчуждённым. Последняя обида, которую едва снесла Нефрура — беременность стареющей матери, — на какое-то время сделала её жизнь во дворце невыносимой, даже во взглядах рабов и слуг читалось презрение, а царский любимец, бывший воспитатель, изредка бросалсочувственные взгляды, что было ещё хуже. Роды Хатшепсут были тяжёлые, Нефрура тогда со страхом прислушивалась к её крикам, но что бы только она не отдала за то, чтобы такой же крик донёсся из её покоев! Однажды, когда никто не видел, она взяла из колыбели маленькую Меритра, приложила её головку к своей груди, но девочка не поддалась на обман, сейчас же выпустила изо рта пустой сосок и громко заплакала. Нефрура вспоминала об этом с горечью и стыдом и больше не подходила к девочке, но руки тосковали по ребёнку, а измученное сердце каплю за каплей впитывало всё увеличивающуюся горечь. Да, были и бесплодные царицы, но они по крайней мере наслаждались властью, их почитали, над ними не смеялись и не осыпали за спиной презрением и насмешками. Она же, будучи царицей по имени, имела власти ещё меньше, чем в свою бытность царевной и невестой будущего фараона — тогда по крайней мере никто, в том числе и она сама, не подозревал о её несчастье. А муж, которому смеются в лицо, — разве это не несчастье для женщины, даже если она и не любит его?

Покинув зал для трапез, Нефрура бросилась в сад, в дальний его уголок, к цветникам, отослала всех прислужниц и, спрятав лицо в траву, беззвучно заплакала. Она могла бы и не сдерживать себя, всё равно птичий щебет, раздававшийся над её головой, заглушил бы плач, но то была привычка — проливать слёзы беззвучно и подолгу, так, чтобы не услыхали ни мать, ни муж. Горько было и невыносимо, как будто выпила ядовитый настой трав, стыдно было и своего бессилия, и своего бесплодия: будь она матерью наследника, с ней не посмели бы обращаться как с непослушной девчонкой. Плача, она ждала того мига, который всегда наступал в подобных обстоятельствах — когда горечь начнёт постепенно переплавляться в сладость обиды, в утешительное чувство своей невинности и предвкушении жалости, которой через несколько веков, а может быть, даже лет будет окружено её страдающее имя. Она, обиженная собственной матерью, терпящая безразличие своего мужа, такая терпеливая и покорная — собственный отец не узнал бы её, своенравную гордячку, в этом кротком, униженном существе! — она всё-таки выше оскорбителей и вправе ожидать от богов награды. Какой только? Может быть, подобной волшебному сну любви, в которой иногда не отказано даже царям? Но кого же любить? Руи-Ра, который когда-то лишь скользил снисходительным взглядом по тоненькой некрасивой девочке, теперь уже не так молод, пополнел и утратил свою красоту, да к тому же обременён многочисленным семейством: его первая жена умерла, оставив ему пятерых детей, и он женился во второй раз на женщине, у которой уже было трое, а за последние годы прибавилось ещё четверо. Правда, Руи-Ра ни в чём не нуждается, царица Хатшепсут щедро одарила его наравне с другими, но как мечтать о сытом и довольном отце семейства, который с трудом стягивает поясом пополневший стан, редко покидает свой дом и постоянно говорит о своих полях, виноградниках и пастбищах в дельте? Из всех придворных, слуг и рабов никто не сравнится красотой с Рамери, телохранителем Тутмоса, но как простить ему дерзкий взгляд в ту первую встречу и особенно тот трепет, который и позже охватывал её в его присутствии? Когда-то она была влюблена в своего учителя Сененмута…

Неподалёку раздались голоса, и Нефрура оторвала лицо от земли — не хотелось, чтобы её видели лежащей, в смятом платье, в сбившемся парике. Она поднялась и села на траву, кончиками пальцев пытаясь осушить слёзы. Голоса стали явственнее, двое — мужчина и женщина — приближались к цветнику. Вот они остановились неподалёку, Нефрура была скрыта от них только невысокой изгородью цветущего кустарника. Разговаривали её мать и Сененмут — вернее, сейчас она слышала только голос матери.

— А как же ещё назвать твой поступок, как не дерзостью? Может быть, я и впрямь приказала бы изобразить тебя на стене своей гробницы, но ты сделал это самовольно. А твоя собственная гробница, подобная царской? Об этом уже начали судачить не только во дворце, но и за его пределами. Разве я не знаю? Ты осмелился без моего ведома принять послов Каркемиша, распорядился полученными дарами… Кстати, для чего тебе понадобился этот прекрасный перстень с изображением Нут на драгоценном лазурите? Мне сказали, что ты собирался преподнести его молодой царице, меня не обманули? О, глупец! Хочешь заранее купить расположение будущей властительницы?

— Твоей дочери, не забывай!

— Да, моей дочери! Прикажу — и будет гнуться, как тростник, и именно в ту сторону, куда я укажу! А может быть, ты и Тутмосу делаешь драгоценные подарки? Глупец, неужели ты не понимаешь, что тебя не потерпят при дворе, если я раньше срока уйду на поля Налу, тебя изгонят или просто казнят, все твои великолепные постройки не спасут даже архитектора Сененмута, не говоря уже о главе земли до края её! Хочешь подольститься к Тутмосу и Нефрура, только не понимаю, зачем! Или тебе что-то наговорили врачеватели? Ложь! Разве я старею? Разве не стала матерью шесть лет тому назад? Разве меня терзают какие-нибудь мучительные недуги? А может быть, жрецы храма Пта открыли тебе тайны моего гороскопа?

— Тебе лучше прекратить.

— Тебе недостаточно твоих наложниц, даже этой чернокожей Маура? Даже ночью ты был со мной дерзок, непозволительно дерзок, а ведь я ещё кое-что смыслю в искусстве любви! Или ты думаешь, что уже сидишь столь высоко, что тебя и не столкнуть? Ошибаешься! Тебя ненавидят, тебе завидуют, поддержки тебе не окажет никто! А поставить на место этого глупца Тутмоса — этого ты сегодня не мог сделать из-за лени, а может, из-за жалости к нему? Что же ты не бросился за ним в его покои, где, наверное, он рыдал, как женщина? Иди, выпроси себе подачку со стола фараона, если тебе недостаточно моего хлеба и вина! А для чего ты носишь эти драгоценные ожерелья, которые я тебе подарила, и эти перстни? Возьми другие, лучшие, из рук Тутмоса!

Послышался лёгкий звенящий звук, должно быть, Сененмут сорвал с шеи ожерелья, но всё ещё держал их в руках, не решался бросить. Если же он всё-таки бросит их, они наверняка полетят в ту сторону, где находится Нефрура, и ей придётся стерпеть, даже если тяжёлое ожерелье ударит её по лицу.

— Что же, тебе жаль ожерелий? Ты не остановился перед тем, чтобы отбросить меня, но жалеешь выпустить из рук золотые игрушки! О, я едва не украсила твой лоб священным уреем, ведь если бы смерть похитила Тутмоса, я бы так и сделала! Но, видно, боги хранят его и меня, иначе, взойдя на трон, ты отшвырнул бы меня ногой! Но берегись, я ещё не превратилась в сах[87]! Твои наложницы, твои жрицы, все эти бесстыжие женщины, в чьих кварталах ты тоже, должно быть, воздвигаешь дворцы и храмы! Оскорбляя женщину, ты забыл, что я царица, что я ещё многое могу…

— Не будем продолжать, Хатшепсут. Становится жарко, тебе лучше удалиться в свои покои.

— Не смей разговаривать со мной как со своей наложницей! Я не уйду, пока не скажу тебе всё. Я родила тебе дочь, но не думала, что она станет преградой между нами. Похоже, ей ты отдаёшь всю свою нежность, остающуюся от тысячи наложниц, хотя Та-Неферт вряд ли может похвастаться такой же любовью к её детям! А может быть, всё это просто потому, что Меритра царевна и, значит, стоит близко к трону? Всё может случиться, если Нефрура останется бесплодной, а Тутмос наконец вырвется на волю и погибнет где-нибудь в Ханаане! Так что ты думаешь, ступени трона останутся твоими, кто бы не носил двойную корону? А может быть, ты и сам уже мечтаешь о ней?

Звеня, ожерелье пролетело в воздухе, как диковинная золотая птица, и упало в траву почти у самых ног Нефрура. Она испуганно отстранилась, словно птица могла обернуться ядовитой змеёй.

— Хватит! Если я и любил когда-то тебя, это прошло! Запомни, я не военачальник, которого можно купить посулами и подарками, как ты сделала это по моему совету, и я не сладострастный Хапу-сенеб, которому можно пообещать самых красивых певиц из царского дворца! Твой трон держал я, обеими руками, ты царствуешь мирно и роскошно уже четырнадцать лет, но я не намерен превращаться во вьючного осла! — Вслед за ожерельем полетели перстни, они разноцветным дождём посыпались на цветущую изгородь кустарника. — Женщина, которая доходит до того, что попрекает мужчину любовью к её ребёнку…

Что-то просвистело в воздухе, как будто взмахнули плетью, и глухой стон сквозь зубы, похожий на рычание, мгновенно разъяснил испуганной Нефрура, что произошло в нескольких шагах от неё. Вслед за этим раздались быстрые, резкие шаги — Хатшепсут уходила, по пути она, судя по звуку, бросила в траву плеть, только что хлестнувшую Сененмута. Странное чувство, похожее разом и на злорадство, и на жалость, охватило Нефрура, испуганную, оскорблённую всем услышанным. Непрошено, совсем как во сне, всплыло в памяти далёкое воспоминание детства, когда Сененмут был ещё её учителем — голова к голове они склонились над папирусом, на котором начертана карта звёздного неба, и мягкий, приятный голос Сененмута называет созвездия по именам. Нефрура зажмурилась, стараясь отогнать навязчивые образы, но ей это не удалось, как не удалось и сдержать безумный порыв — не сознавая, что делает, она вышла из своего тайного убежища, руками раздвинув цветущие ветви кустарника, и появилась перед бывшим учителем, бледное лицо которого пересекал красный рубец. Это было ужасно, но она едва узнала его — даже красота его померкла, стала похожей на полустёртое изображение на древнем рельефе. Движимая только порывом сострадания, вызванным невольными воспоминаниями, она схватила Сененмута за руку, заглянула ему в лицо, хотя это как раз было немилосерднее всего, и тотчас потупилась, стыдясь и своего движения, и своих внезапно наполнившихся слезами глаз. Ни слова ни говоря, Сененмут мягко отстранил её и, пошатываясь, пошёл по узкой дорожке между тамарисковыми зарослями, шепча что-то сквозь зубы. Помедлив немного, Нефрура последовала за ним. Сененмут шёл не оглядываясь, изредка проводил рукой по лицу — кожа была рассечена до крови, один раз он вытер окровавленные пальцы сорванным ярко-жёлтым цветком. Не зная зачем, молодая царица нагнулась, подобрала этот цветок — кровь Сененмута была обыкновенной, не царской, не божественной, она не собиралась подносить цветок к губам и просто несла его в руке, довольно небрежно, точно сама сорвала для забавы. Должно быть, во дворце уже знали о ссоре царицы с Сененмутом и об ударе плетью — никто не вышел встречать царского любимца, даже рабы и карлики не бросились навстречу. Несколько слуг склонились перед царицей, она даже не взглянула на них, только цветок выскользнул из её пальцев, и она не стала его подбирать. Сененмут вошёл в свои покои, слышно было, как навстречу ему бросились слуги, и вслед за этим раздался крик, такой страшный крик, которого Нефрура никогда не слышала ни во дворце, ни даже на охоте. Сененмут кричал от боли, от ярости, раздиравшей его грудь, в отчаянии бился головой о ложе, судорожно рвал драгоценные покровы, слуги пытались удержать его. Распахнулась дверь, едва не ударив царицу по лицу, слуги бросились куда-то, должно быть, на поиски лекаря, за ними нёсся всё тот же крик обезумевшего человека, в котором было так же мало человеческого, как мало животного в крике умирающего на поле боя коня. Несколько человек с встревоженными лицами прошли по коридору, не заметив прижавшейся к стене царицы, в покои Сененмута вошли два жреца, один из которых нёс небольшую чашу с тёмно-красной жидкостью, и вскоре крик перешёл в хриплый стон, а затем в глухие рыдания. Эти рыдания как будто освободили царицу от заклятья — вздрогнув, она отшатнулась от дверей, беспокойно оглянулась вокруг, боясь встретиться взглядом с кем-нибудь из придворных. Но никого не было, словно вся жизнь дворца затихла и сосредоточилась в покоях бывшего царского любимца. Бывшего? Нефрура закрыла лицо руками. Если так легко может сорваться с неба казавшаяся недосягаемой сияющая звезда, то что же говорить о жизни простых смертных?

Она вернулась в свои покои, измученная, опустошённая. Спросила, что делает Тутмос, и ей ответили, что он отправился на охоту. Помедлив немного, спросила, что делает мать — и получила ответ, что её величества Хатшепсут приказала позвать музыкантов и отправилась кататься по реке на своей любимой золотой барке.


* * *

Ни удар плетью, ни долгая болезнь Сененмута, вслед за которой последовало его изгнание, ни горькие жалобы маленькой царевны Меритра, разлучённой с отцом, ни даже появление нового царского любимца ничего не изменили в жизни Тутмоса, как и предсказывал мудрый Джосеркара-сенеб. Новый любимец Хатшепсут, которого ненавидели так, что даже не называли его имени, оказался гораздо хуже Сененмута, ибо сразу взялся за плеть, не приводя в действие указующего жезла. Хатшепсут, выбравшая его из числа наиболее приближённых сановников, сама расплачивалась за свою жестокость, разлучившую её с Сененмутом, — на лице стареющей повелительницы придворные всё чаще замечали выражение растерянности, граничащей со страхом. Если Сененмут, хотя и хитрый, но мягкий по натуре, никогда не вступал в открытую схватку с Тутмосом, то новый любимец сделал именно это, разом ожесточив сердца немногих, но достаточно влиятельных друзей фараона. Однажды дошло до того, что Тутмос схватился за нож в Зале Совета, в присутствии царского сына Куша и военачальников, и никто не остановил его — так сильна была всеобщая ненависть, примирившая даже врагов, и дело кончилось бы плохо для царского любимца, если бы сама Хатшепсут не встала между ним и племянником. Верховный жрец Хапу-сенеб — и тот не мог сказать ни слова, не говоря уже о военачальниках, которые чувствовали себя уверенно только на поле боя, а не в дворцовых залах. Друзья Тутмоса посматривали на него с надеждой и скрытым неодобрением — что же он медлит? Судьба как будто нарочно подарила ему случай завоевать расположение придворных и жрецов, оскорблённых поведением нового любимца, но странное происходило с Тутмосом — он жил словно по привычке, в перерывах между вспышками ярости превращаясь в безвольного, как будто больного или смертельно уставшего человека. О том, чтобы собрать войско и идти с ним в Ханаан, он больше и не думал — по крайней мере, так казалось даже его ближайшим друзьям. Равнодушие, с которым Тутмос узнавал о прибытии иноземных послов, о возведении храмов или проведении нового канала в бесплодной пустыне, не только пугало, но и оскорбляло его друзей, а Нефрура почти не показывалась ему на глаза — так было лучше, по крайней мере он не смотрел так равнодушно поверх её головы. Только Рамери, который почти неотлучно находился при фараоне, видел и знал, что дух жизни ещё не покинул Тутмоса, что его Ба ещё живёт и дышит, хотя и поднимается так невысоко на переломленных крыльях. Со времени возвышения нового любимца телохранители фараона почти не смыкали глаз, ожидая покушения на его жизнь, и нередко казалось, что эти опасения вполне оправданны. Они, эти молчаливые ханаанеи, хурриты и шердани, не смотрели на фараона с упрёком, они и не жалели его, всему предпочитая верную службу, но именно их несокрушимое спокойствие и было тем живительным глотком воздуха, который не позволял Тутмосу превратить жизнь в сплошную пытку, в постоянное ожидание удара в спину. Рамери теперь редко отлучался из дворца, редко беседовал с Джосеркара-сенебом, но впервые в жизни он не жалел об этом — иное чувство переполняло сердце, превращало его в одну сплошную рану, на крови которой иногда вырастали чудесные цветы. Он думал о Раннаи, ставшей женой верховного жреца, думал о той, кого с такой лёгкостью нёс на руках. Он видел её во дворце во время торжественных церемоний, молчаливую и нарядную, как раскрашенная статуя богини Хатхор, она сопровождала мужа, иной раз он видел её беседующей с отцом, но даже в сновидениях перед его взором не могло бы проплыть более отчуждённое, более непроницаемое лицо. Рамери замечал и огонь в глазах фараона, оживлявшегося всякий раз, когда видел Раннаи, и чувство, которое он называл обидой, а на самом деле бывшее ревностью, начинало неприятно покалывать неискушённое сердце, знакомое только с безгрешной и бескорыстной любовью к учителю, наставнику. Когда-то он хотел убить священную змею, причинившую зло Джосеркара-сенебу; теперь, вспоминая об этом, он видел прежде всего ту, что ребёнком спала в кольцах этой змеи. Он был уже взрослым мужчиной, но до сих пор не знал женщин, они не привлекали его, а порой даже отталкивали, вызывая смутное отвращение своими откровенными взглядами, бесстыдными движениями, неискусными попытками привлечь внимание красивых дворцовых стражей. Но с Раннаи было что-то другое, и сама она была другая — по плоти дочь Джосеркара-сенеба и госпожи Ка-Мут, которую он не раз видел, но всем своим существом и обликом — дочь небесных светил, далёких бессмертных звёзд. Инени, с которым они изредка встречались, рассказал другу о страданиях Раннаи, разлучённой с возлюбленным Амоном, и сердце Рамери сжималось страхом — можно ли встать на пути божества, даже если случится невероятное и она обратит на него внимание? Он говорил с ней однажды, в тот день, когда вынес её на руках из храма, но тогда она не была ещё женой верховного жреца. Вряд ли она помнит его, быть может, и не узнает даже в толпе дворцовых стражей — много времени прошло с тех пор, Раннаи стала высокопоставленной госпожой, за чьё Ка поднимают чаши высшие сановники и военачальники Кемет. А если любовь к Амону в её сердце превышает любовь к мужу, то на что же надеяться Рамери, простому рабу? Мысль казалась то безумной, то верной и простой, змейкой ускользала в глубину сердца, свивалась клубком, снова дразнила трепещущим жалом. Но когда он видел Раннаи воочию, змейка всегда спала…

В тот день, когда он после стольких лет вновь заговорил с Раннаи, было неспокойно в царском дворце да и, пожалуй, во всей Кемет — великий Хапи гневался, разлив задерживался уже на восемь дней. Во дворце не было никаких торжественных церемоний и выходов, фараон оставался в своих покоях, Рамери получил милостивое разрешение покинуть дворец до захода солнца. Как ни привык он в последнее время к одиночеству, возможность увидеть Джосеркара-сенеба и поговорить с ним после очень долгого перерыва вспыхнула в сердце Рамери такой радостью, что он не смог противиться ей. Он поспешил в храм Лиона, но там ему сказали, что Джосеркара-сенеб нездоров и уже несколько дней не выходит из дома. Поколебавшись немного, Рамери отправился в дом учителя. Он был там всего лишь несколько раз и всегда чувствовал себя неловко, встречаясь с госпожой Ка-Мут, хотя она и была очень добра к нему, и теперь тоже смутился, называя привратнику своё имя. Робость и смущение усилились, когда он переступил порог покоев Джосеркара-сенеба, тех самых, где когда-то стоял на коленях перед учителем, вымаливая прощение за своё святотатственное намерение. Джосеркара-сенеб лежал, заложив руки за голову, лицо его показалось Рамери осунувшимся и печальным, но он улыбался, когда сидящая рядом с ним в кресле женщина наклонялась и тихо шептала что-то. Рамери не сразу понял, что у ложа отца сидит Раннаи — Раннаи в простом платье, почти без украшений, с живыми цветами в волосах. Она обернулась, когда вошёл Рамери, увидел его и Джосеркара-сенеб. Жрец улыбнулся и сделал Рамери знак приблизиться. Рамери повиновался, хотя вдруг почувствовал в ногах каменную тяжесть — подойдя к ложу, он оказался совсем близко от Раннаи.

— Ты пришёл навестить меня, мальчик? Мы не виделись очень давно… Ты знаешь мою дочь, Раннаи?

— Я не раз видел госпожу Раннаи во дворце, — смущённо сказал Рамери.

— Я тоже видела тебя, Рамери, ведь его величество очень благоволит к тебе и редко отпускает от себя.

— Я думал, что для лучших людей мы все на одно лицо, госпожа.

— Вовсе нет. К тому же мы уже встречались с тобой, разве ты не помнишь?

Тёмный румянец вспыхнул на смуглых щеках хуррита — как багряная краска на шафрановых лепестках.

— Я удивляюсь, что ты это помнишь, госпожа, — пробормотал он, и прекрасная женщина тихо засмеялась, давая понять, что всё отлично помнит.

— Ты стал настоящим воином, я не хотела бы быть врагом, которого ты схватишь за горло. Но может быть, ты забыл всю мудрость, которой учил тебя отец?

— Нет, — тихо сказал Рамери, — нет. Этого забыть нельзя…

По старой привычке Джосеркара-сенеб протянул руку, коснулся ею иссиня-чёрных, густых волос Рамери.

— Верю тебе, мальчик. И благодарю, что пришёл. Во дворце совсем плохо?

— Я не припомню, чтобы когда-либо было хуже.

Жрец грустно покачал головой.

— Знаю, знаю… Все мы оказались бессильными птицами в потоке жестокой бури, вознести нас к солнцу наши крылья не могут. Ты знаешь, что новый любимец царицы приказал повсюду уничтожить изображения Сененмута? Не только то, что вызвало гнев царицы, но и другие, совсем безобидные. Говорят, что он так и не смог оправиться от удара, проливает горькие слёзы в своём поместье в низовьях Хапи. Жестоко, что его разлучили с дочерью, маленькой царевной.

— Она тоже тоскует, хотя и не может понять того, что произошло.

— Горькие же настали дни, если дочь плачет о живом отце! — Джосеркара-сенеб тяжело вздохнул. — Что издавна почиталось величайшим богатством в Кемет? Дети! Они были желанны всегда, будь их отцы землепашцами, художниками, жрецами или царями. Но эту девочку, боюсь, ждёт печальная судьба…

— Не тревожься, отец, — сказала Раннаи, ласково поглаживая его по руке, — разве мало нам своих печалей? Я часто думала о том, сколь печальны были судьбы многих богов — разлучённых Геба и Нут, Осириса и Исиды, Нефтиды, жены Сетха… Разве мы лучше богов, чтобы нам не испытывать печали? Но и умножать её не стоит…

— Это правда! — Джосеркара-сенеб улыбнулся. — Великий Амон создал нас чистыми и прекрасными, как сосуды из драгоценного белого алебастра. И то, что сосуд темнеет, — это лишь наша вина.

— Даже с самой горькой судьбой можно примириться, если помнить об этом, — сказала Раннаи. Но, произнося это, она опустила глаза и тихо вздохнула, и Рамери понял, что она говорит о себе.

— Да, с несчастьями собственной судьбы мы можем и обязаны мириться, — задумчиво сказал Джосеркара-сенеб, — но когда несчастна земля, породившая тебя, ты должен стереть улыбку со своих уст. Вот времена хека-хасут, которые были так недавно. Могли бы мы наслаждаться счастьем собственной жизни, когда священный бык был впряжён в рабочее ярмо?

— Это так. Но разве сейчас Кемет не благоденствует?

Джосеркара-сенеб приложил руку к сердцу.

— Раннаи, мне было бы приятнее произнести ложь, чем правду, но истина в том, что Кемет действительно благоденствует под скипетром Хатшепсут, как бы мы ни стремились увидеть в её действиях иное. Смотри, Кемет уподобилась маленькому селению, в котором обильны поля и стада, плодородны сады и здоровы все жители. Оно могло бы быть больше и величественнее, но те, кому хорошо живётся, не думают о том, что может быть лучше. Так ли уж нужно расширение границ Кемет? Иногда я думаю, что боги не зря преградили его величеству путь к единоличной власти…

Рамери удивлённо взглянул на Джосеркара-сенеба.

— Учитель, но разве сокол не стремится вырваться из клетки, хотя бы и золотой? Пусть она будет даже величиной с целый дворец, всё равно вместо неба сокол видит потолок, а вместо пронизанной солнцем зелени — расписные стены. Этого сокола можно уподобить его величеству, но можно уподобить и самой Кемет.

Теперь уже Джосеркара-сенеб и его дочь удивлённо взглянули на Рамери, словно не ожидали, что он может так мыслить и так красиво говорить.

— Если говорить о соколе, мальчик, — сказал Джосеркара-сенеб, — вспомни, что его собственные птенцы нередко становятся добычей других хищников, которые нападают на его гнездо в его отсутствие.

— Разве его жена не сможет защитить своих птенцов?

— Она будет защищать их, если сил у неё будет не меньше, чем любви. И всё равно сокол должен быть всегда готов к тому, что найдёт своё гнездо разорённым.

— Но, поднявшись к солнцу, он увидит весь мир!

— Если только не опалит крыльев.

Рамери понял, что ему не удастся переубедить Джосеркара-сенеба, но он видел также, что учитель им доволен. Поэтому и не остановился перед тем, чтобы высказать всё, что было у него на сердце.

— Учитель, если селение, о котором ты говоришь, изначально было не больше трёх локтей в длину и локтя в ширину, его жителям даже представить трудно, что такое большой город или даже большое селение. Но если когда-то оно владело землями, на которых ныне пасутся чужие стада, жители всегда будут вспоминать с тоской о тех временах, когда эти земли были их собственностью.

Джосеркара-сенеб засмеялся.

— Мальчик, я готов признать себя побеждённым! Ты ещё молод, в твоих жилах течёт горячая кровь, и я понимаю, почему его величество приблизил тебя к своей особе, хотя, конечно, никогда не говорит с тобой. Я рад, что сумел научить тебя красиво говорить и ясно излагать свои мысли… И ещё я скажу тебе, Рамери, что ты счастлив. Да. Ибо тебе известен и ясен твой долг, и ты не колеблешься, не испытываешь сомнений, исполняя его. Поистине несчастен тот, кому не за кого и не за что отдать свою жизнь! Великий Амон призвал тебя к служению, и я вижу, что ты верен своей клятве. Счастливы те, кто сразу видит плоды своего труда, как видит их садовник и землепашец. Порой нам, живущим в тишине храмов, бывает нелегко разглядеть ростки, пробившиеся из посеянных нами семян.

— Как ты можешь сомневаться, учитель! — горячо перебил его Рамери.

Раннаи слушала отца внимательно и серьёзно, сложив на коленях свои точёные грациозные руки, привыкшие изгибаться в священном танце. Взгляд, который она украдкой бросила на Рамери, вновь зажёг исчезнувший было румянец на его лице.

— Учитель, — смущённо сказал молодой воин, — прости меня, что за разговором я забыл справиться о твоём здоровье. В Храме мне сказали, что ты нездоров…

— Даже если бы я был тяжело болен, ты не смог бы принести мне лучшего лекарства, мальчик, — улыбнулся Джосеркара-сенеб. — Слышать разумные речи ученика, видеть, как он послушен и верен — что может быть лучше? Не беспокойся обо мне, мой недуг не опасен. Я немало приготовил лекарств, которые излечивали и более тяжёлые болезни.

Рамери невольно взглянул на искалеченную руку учителя и сразу же потупил взор.

— Мне пора, отец, — со вздохом сказала Раннаи, поднимаясь с кресла. — Пусть великий Амон сохранит тебя в здравии много лет! А ты, Рамери, тоже направляешься во дворец? Божественный отец ждёт меня там.

Она не сказала «муж», не сказала даже «Хапу-сенеб», и снова змейка, скользкая и неприятно прохладная, коснулась сердца Рамери. Смущённый, он поднялся тоже.

— Если ты пожелаешь, госпожа Раннаи, я буду сопровождать тебя.

— Сейчас уже не так жарко. Отправимся пешком.

Они шли сначала по широкой людной дороге, потом дворцовыми садами, и Рамери, отставая на полшага от Раннаи, мог видеть её лицо сбоку — необыкновенное, точно явленное из глуби веков или небес лицо. Она была такая маленькая и хрупкая, что едва достигала груди воина, и Рамери чувствовал себя неловко, глядя на неё сверху вниз. Маленькая жрица, спавшая в кольцах священной змеи… Но теперь она жена Хапу-сенеба и, значит, утратила что-то, что отличало её от прочих женщин и делало почти неземным существом. Хозяйка дома, присматривающая за работами в ткацкой или в саду, принимающая гостей, поклоном встречающая своего мужа, владычица, а может быть, и рабыня на его ложе — могла ли она быть той Раннаи, окутанной божественной тайной, которую он когда-то нёс на руках? Внезапно Рамери понял, что она очень похожа на Джосеркара-сенеба, особенно глазами и линией губ, чего он не замечал во дворце, и это вдруг согрело его сердце нежным, трепетным чувством нежности. В этот момент она повернулась к нему, и воин смутился — она ведь могла счесть его взгляд дерзким, как было однажды с царицей Нефрура.

— Как тебя зовут? — спросила она тихо, глядя прямо в глаза Рамери, прямо и твёрдо, как редко делают женщины. — Скажи мне, как твоё имя?

Он был изумлён и даже остановился, вынудив остановиться и её.

— Разве ты не знаешь моего имени?

— Я спрашиваю о другом, твоём настоящем имени.

— Настоящем?

— Да, настоящем, которым тебя нарекли при рождении! — сказала она почти с досадой.

Теперь и он смотрел на неё в упор, словно собирался вступить в поединок.

— У меня нет иного имени, кроме того, которое дал мне божественный отец Джосеркара-сенеб.

— Не хочешь ли ты сказать, что забыл его? — спросила она насмешливо.

— Я не хочу его вспоминать.

— И ты забыл и тот язык, на котором произнёс первые слова?

— Да.

— Значит, твоя любовь к великому Амону и… — Раннаи помедлила немного, — к моему отцу так велика, что ради неё ты забыл своё имя, свой язык, имя своего отца?

Он не ответил, но она, кажется, и не ожидала ответа. Они всё ещё стояли друг напротив друга, разделённые только слабым колыханием собственных теней.

— Рамери — пусть так, — Рамери, ты можешь сказать мне, почему ты любишь владыку богов?

— Разве можно не любить того, кто справедлив и добр, кто дарует дыхание жизни и солнечный свет всему живущему на земле? Великий Амон поднял меня из праха, сделал из меня человека поистине счастливого, как сказал божественный отец. Я поклялся служить ему и фараону, его сыну, жизнь моя не кажется мне тенью, которая может бесследно исчезнуть, не оставив по себе памяти, она видится мне деревом, постоянно приносящим маленький, но нужный плод. Если бы Амон не указал мне верного пути, кем был бы я на своём царском троне?

— Я знаю, что ты царской крови… Но продолжай, говори, прошу тебя!

— Великий Амон устами божественного отца Джосеркара-сенеба научил меня мудрости, которую невозможно постичь без него. Он дал мне родину — истинную, великую, которая благословлена им… Разве недостаточно этого?

— Но что бы ты сделал ради Амона? — спросила Раннаи, внезапно опуская взор.

— Я сделал бы всё, что было бы угодно ему.

— А убить человека… — Раннаи вновь подняла голову, глаза её загорелись странным огнём. — Мог бы ты убить человека, если бы знал, что это угодно великому Амону?

— Врагов в бою убивают во славу величия Кемет, во славу Амона.

— Нет, нет, не в бою! — Она вдруг закрыла лицо руками. — Рамери, послушай, я знаю, что ты любишь моего отца… и меня, — добавила она неожиданно. — Если я лгу, посмотри мне в глаза и скажи, что это неправда!

Он ответил пересохшими губами:

— Это правда.

Вздохнув как будто с облегчением, она опустила руки, и Рамери увидел, что лицо её сияет счастьем. Приподнявшись на цыпочки, она положила руки на плечи Рамери и стояла так, как будто ждала, чтобы он обнял её. Не в силах оттолкнуть сокровище, дарованное милостью неведомых небесных покровителей, он обнял Раннаи, прижал её к своей груди. Он сделал бы это, даже если бы знал, что за его спиной стоит Хапу-сенеб, что вслед за объятием последует страшная, мучительная гибель, что Раннаи вдруг презрительно рассмеётся и гневно оттолкнёт его. Но она стояла, приникнув к нему, и он поцеловал её неловко и неумело, пробудив на её устах лёгкую улыбку. Раннаи мягко отстранила его, он повиновался мгновенно, как повинуется могучий лев маленькой богине.

— Пойдём, — сказала она своим мягким, совсем не изменившимся голосом. — Я знаю, что не ошиблась в тебе, прилежный ученик моего отца. Но всё же, теперь ты назовёшь мне своё имя?

— Я повинуюсь тебе, владычица, — сказал молодой воин дрожащим от волнения голосом, который ему самому показался бы смешным, если бы он мог видеть мир таким же, как раньше. — Я отрёкся от моего имени и проклял его, но тебе скажу — меня зовут Араттарна.

— Твой отец был родом из Митанни? Это митаннийское имя.

— Митаннийкой была моя мать.

— Араттарна, сделаешь ли ты для меня то, что сделал бы для моего отца и великого Амона? — спросила она, и голос её даже опьянённому любовью Рамери показался странным. — Нет, нет, ещё не пришло время… Если завтра ночью тебе удастся покинуть дворец, я буду ждать тебя в садах храма, там, где растёт маленькая пальма кукушек — она одна такая во всей столице… Приходи в час, когда Ра побеждает своих врагов, я буду ждать тебя. Но поклянись священным именем Амона, которого мы оба любим, что мой отец никогда не узнает об этом.

— Клянусь, Раннаи!

— А моей заботой будет сделать так, чтобы об этом не узнал божественный отец Хапу-сенеб, — сказала она и сухо, коротко рассмеялась. — Идём же, идём быстрее… Ты видишь, солнце клонится к закату?


* * *

Антилопа летела подобно стреле, выпущенной из лука, словно её несли невидимые руки бога Шу или могучие ветры пустыни. Из-под её копыт почти не летел песок, словно она не касалась земли, и казалось невозможным догнать её не только на колеснице, но даже на крыльях — ветер гнал её, и сама она была ветром. Тутмос поднял лук, натянул тетиву, но сразу понял, что стрела не попадёт в цель, и не ошибся. Отчего-то ему безумно хотелось убить именно эту антилопу, высокую, с яркой белой отметиной, ради неё он пожертвовал тремя другими, обыкновенными, которых мог бы подстрелить без особого труда. Солнце уже поднялось так высоко, что жар его становился нестерпимым, по лицу фараона стекали капли пота, но он упорно продолжал бессмысленную погоню, посылая одну за другой беспомощные стрелы. Он знал, что удача либо сопровождает охотника с самого начала, либо так и не приходит к нему, но гордость мешала смириться с сегодняшним не слишком-то приятным уделом, и Тутмос продолжал погоню, криками понуждая коней нестись быстрее. Антилопа, видимо, начала уставать, но устали и кони, один из них споткнулся несколько раз подряд, помешал пока ещё ровному бегу другого. В колчане осталось всего только три стрелы, Тутмос выстрелил наудачу ещё один раз и промахнулся. Вдруг антилопа споткнулась на всём бегу и полетела через голову, и в тот момент, когда она, оглушённая падением, поднялась на ноги, стрела вонзилась ей под лопатку с правой стороны. На этот раз выстрел был удачен, животное рухнуло на песок, смерть прилетела к антилопе мгновенно, быстрее, чем летела она сама, спасаясь от погони. Тутмос остановил коней и соскочил на землю, чувствуя, что и сам дышит, как загнанный конь. Он подошёл к антилопе, осмотрел её, удовлетворённо покачал головой — красавица! Он сел на песок рядом с убитым животным, отстегнул от пояса тыквенную флягу и сделал из неё несколько глотков. Солнце было уже беспощадно, воздух стал неподвижен, и надо было бы укрыться от жара в тени колесницы, но не было сил встать и сделать несколько шагов, и фараон остался возле антилопы, продолжая разглядывать её. Как многим в подобных случаях, Тутмосу казалось, что подобного животного он никогда не видел. Он пожалел, что отправился на охоту один и, значит, придётся самому позаботиться о добыче, самому приторочить её к колеснице, конечно, выждав немного, чтобы отдохнули кони. Солнце палило нестерпимым огнём, жар доходил до того, что сам зной вдруг начинал казаться прохладой, а малейшая тень — обжигающим холодом, и охотника постепенно одолевало ленивое равнодушие, которое нередко становится причиной гибели путника и даже целых караванов. Он вовремя понял опасность этого ощущения и, преодолевая сонливость, встал. Неплохо было бы отыскать какой-нибудь оазис, чтобы напоить коней, но Тутмос понимал, что вернее будет возвращаться назад, хотя бы путь этот был долгим и медленным. Он подумал о том, как тяжело, должно быть, приходится воинам в пустыне, хотя все основные переходы совершаются при свете звёзд. Большое войско движется медленно, но виной тому не только песок, в котором вязнут ноги, и не только жара — путь войска отягощают многочисленные повозки военачальников, набитые посудой, одеждами и драгоценностями, а нередко и присутствие женщин, искусных в делах любви, но совершенно бесполезных и даже опасных в походе. Если фараон совершает поход в своих золотых носилках, войско тянется ещё медленнее. Привалы на пути нередко превращаются в затяжные пиры, во время которых войско совершенно беспомощно — он кое-что читал об этом в старых свитках, оставшихся от деда. Он вдруг ясно представил себе, каким оружием победила его Хатшепсут.

Все эти военачальники, которые понастроили себе роскошных домов в столице, все эти воины с некогда мужественными лицами, на которых ныне лежит печать добродушного спокойствия, достойного вавилонских купцов, — разве способны они оставить свои дома и богатство, своих красивых наложниц ради того, чтобы брести по пустыне под палящими лучами солнца и подвергать опасности свою драгоценную жизнь в стычке с дикими кочевыми племенами? Теперь, должно быть, они брезгливо отвернутся, увидев грязного кочевника хабиру, не пожелают пачкать умащённых дорогими бальзамами рук, пыль на сандалиях из мягкой дорогой кожи приведёт их в ужас, а каким покажется на вкус грубый походный хлеб? И в самом деле, чего ради бросать им свои разукрашенные гнезда, этим холёным соколам, которых давно уже не смущает изящная золотая цепь, приковавшая их к трону женщины! Поднять всю эту изнеженную, благоухающую бальзамами из страны Паванэ массу так же трудно, как сдвинуть с места великую пирамиду Хуфу[88]. Опять перед ним стена, на этот раз расписанная чудесными картинами, вся в ярких красках, украшенная затейливой резьбой, но на деле всё такая же непроницаемая, непреодолимая, которую так же трудно разрубить мечом или боевым топором, как летящий по ветру гусиный пух. В одиночку можно построить прекрасный дом, посадить роскошную пальму, высечь из камня статую, но нельзя выйти на бой против целых народов, нельзя построить великую пирамиду, нельзя и произвести на свет ребёнка. У него нет войска, нет сына, нет даже гробницы — Хатшепсут занята постройкой своей, которую начал возводить Сененмут, а теперь неумеренно украшают менее искусные, но весьма ретивые мастера. У него нет ничего, кроме жезла и плети в руках, кроме священного весла в ладье Амона, кроме золотого урея, на который придворные взирают с насмешкой. Друзей так мало, что можно счесть их по пальцам одной руки, военачальник среди них только один, да и тот молод и не имеет в войске никакого веса. Правда, на его стороне мудрый Джосеркара-сенеб, но против насмешек, которыми осыпают незадачливого фараона, бессильна даже его мудрость. Есть верные телохранители, ханаанеи, хурриты и шердани, но с ними не отправишься в поход, да и щиты их опять-таки способны отразить только удары мечей, но не насмешливые взгляды и колкие слова. А ведь он получил благословение верховного жреца Хапу-сенеба, которое тот дал с видимой неохотой, и торжествовал победу — глупец! Хапу-сенеб мог бы дать это благословение и раньше, он ничего не потерял бы — всё дело было в войске, а войско было в руках Хатшепсут. В глазах правителей Сати она оставалась владычицей полумира, хотя в действительности более на словах, но иные послы привозили значительную дань, мирные путешествия в страны, подобные далёкой Паванэ, обогащали дворцы и сады царицы и её приближённых, и до его честолюбивых помыслов никому не было дела. Фараон без власти, военачальник без войска, окружённый кольцом даже не злобы, а презрения — каким жалким он, должно быть, казался своим царственным предкам, могучим Тутмосу и Аменхотепу! Иногда у Тутмоса появлялось странное и немного смешное ощущение, что он, при его небольшом росте, уменьшается каждый день и скоро станет почти карликом или вообще растворится в воздухе — поверх его головы смотрели теперь не только знатные сановники и военачальники, но даже кое-кто из слуг. Вот он останется в пустыне, и скоро солнце сожжёт его или превратит в маленькую ящерицу или бурую змейку, которая оставит только едва приметный волнистый след на рыжеватом песке и обовьётся вокруг священного урея, чьё золото постепенно будет тускнеть и исчезать под песками. У него нет даже наложницы, которая заплачет слезами истинного горя — вот до какой степени унижения дошёл он, единственный сын Тутмоса II, с детства обещавший стать могучим воином, непреклонным и отважным правителем! На днях ему минуло тридцать два года, ещё немного — и ладья жизни переплывёт тот рубеж, за которым жизнь человека начинает постепенно клониться к закату. Вот и все… Горе сухому дереву, не приносящему плодов, и никто не глядит на него с сожалением — разве только тот, кто хотел утолить голод с помощью его плодов или укрыться в его тени. Но и этих людей мало, так мало, что их попытки вернуть засохшему дереву жизнь не могут привести ни к чему. И что бы ни говорил Джосеркара-сенеб, сулящий Тутмосу в будущем великие дары за его страдания и терпение, стена уже доросла до неба и закрыла свет. Закрыть бы глаза самому…

Усилием воли Тутмос стряхнул с себя оцепенение, крепко зажмурил и вновь широко раскрыл глаза. Уже была видна дорога, ведущая ко дворцу, прямая и гладкая, как стрела, обсаженная по краям ровными густолиственными пальмами. Никто не вышел его встречать, да он и не ожидал этого. К чему церемонии, когда фараон лишь по имени возвращается с охоты, на которой был один, без свиты и рабов? Смыв с себя пыль и пот, переодевшись, выпив немного вина и наскоро проглотив обед, который приказал подать в свои покои, Тутмос почувствовал себя вполне отдохнувшим. Можно было заняться излюбленным делом — стрельбой из лука по самым коварным мишеням, но ладони ещё горели, и от затеи пришлось отказаться. В такую жару, пожалуй, хорошо на воде. Тутмос позвал Рамери — в присутствии этого хуррита он чувствовал себя спокойно, было в нём нечто, что внушало доверие и расположение к нему. Было только одно, что смущало Тутмоса: телохранитель был очень высок, и его собственный рост казался от этого ещё меньше. Он снова поймал себя на мысли, что придаёт значение таким мелочам, унизительным для величия благого бога, и усмехнулся — знал бы этот раб, о чём думает владыка Кемет, идя впереди него! А, впрочем, что это значит по сравнению со всем остальным? Гордость уже давно унижена, скоро не станет и самолюбия. Скоро слуги начнут задевать его по лицу, наливая вино в его чашу.

Откуда-то из сада доносился звонкий детский смех — должно быть, маленькая царевна Меритра развлекала себя, как могла, в скучном обществе строгих наставниц. Смех приближался, вот он ещё ближе, ещё, совсем близко, и Меритра показалась на дорожке, тоненькая, хрупкая, похожая на ту самую антилопу, которую Тутмос сегодня убил на охоте. Она замерла, увидев фараона и его телохранителя, но смеяться не перестала — слишком уж силён был восторг маленькой беглянки, ускользнувшей из-под сурового ока наставниц. Чёрные глаза девочки, казавшиеся даже слишком большими, светились таким искренним счастьем, что Тутмос не мог не улыбнуться, более того — улыбнулся даженевозмутимый Рамери.

— Кто это тебя преследует, царевна?

— Львы! Дикие львы пустыни. А я убежала от них!

— Но они приближаются, сейчас тебя найдут.

— Так что же ты стоишь? Помоги мне спрятаться!

Она произнесла это так внушительно, что нельзя было не подчиниться, и мужчины подчинились со смехом — отошли к деревьям, загородили своими спинами девочку. Это было сделано вовремя, преследовательницы уже появились в просвете между деревьями. Наставницы маленькой царевны, избранные самой Хатшепсут, едва взглянули на Тутмоса, ограничившись на бегу лёгким поклоном. Впрочем, лица у них были такие озабоченные, что они легко могли бы оправдать себя беспокойством за неуёмную Меритра, которая однажды едва не утонула в большом пруду, тогда её вытащил из воды один из телохранителей царицы Нефрура. Вскоре голоса женщин затихли, и девочка со смехом выскользнула из своего убежища — спрятанная за спинами мужчин, она не теряла времени даром, уже начала плести венок из мелких алых цветов.

— Ушли? Очень хорошо! За то, что ты спас меня, я щедро тебя награжу, у меня есть волшебный перстень, приносящий счастье. Вот! — Она показала перстень с маленьким синим камнем, давний подарок Сененмута. — Хочешь, исполню любое твоё желание?

— Хочу.

— Тогда загадывай. Тихо, тихо, тихо! Теперь слушай. Оно исполнится через… через… через три дня. Ты смеёшься? Если смеёшься, волшебство потеряет силу.

Тутмос, смеясь, подхватил девочку на руки, она взвизгнула от неожиданности и удовольствия.

— Ах ты, маленький чародей из Джахи! Что же, теперь прикажешь служить тебе?

— Мужчина может служить женщине, если он её любит, — серьёзно сказала девочка, — а так — нет. Ну, отпусти же меня!

— А если не отпущу?

— Я буду как твоя царица. Ой, неужели ты хочешь бросить меня в эти колючие заросли? Отпусти же!

Он опустил её на землю, она кокетливым движением, очаровательным у десятилетней девочки, поправила складки своего белого прозрачного платья. Несмотря на то что эта девочка была дочерью Хатшепсут и Сененмута, Тутмос привязался к ней, как к младшей сестре, и снисходил даже до игр с нею. Да и неудивительно — ведь она была одной из немногих, кто воспринимал его всерьёз, не смеялся над ним. А теперь, когда был изгнан Сененмут и его место занял новый царский любимец, и Меритра была чужой во дворце.

— Куда ты направлялся, Тутмос? К реке? Это очень хорошо! — Девочка захлопала в ладоши. — Покатаешь меня на лодке?

— Хорошо, идём. Крокодилов ты не боишься?

— Я знаю заклинание против подводных чудовищ. Если ты не знаешь, я тебя научу. Ты позволишь мне собирать лотосы? Говорят, где-то напротив храма Хонсу есть совсем лиловые.

— Позволю, только не раскачивай лодку.

— Неужели ты боишься?

— Я-то уж как-нибудь отобьюсь от крокодила. А ты такая маленькая, что он тебя сразу проглотит.

Царевна нахмурилась, но сразу же рассмеялась.

— Если на нас набросится это подводное чудовище, твой телохранитель спасёт меня.

— Почему ты думаешь, что он будет спасать именно тебя?

— Ты же справишься сам!

— И ты справишься с помощью своего заклинания, если только действительно его знаешь.

— А если крокодилов будет много?

— Значит, твоё заклинание убивает их поодиночке?

Жара понемногу спадала, но вода в Хапи по-прежнему была плотной и тёплой, как только что взятое от коровы молоко. И цвет её был густой, сине-зелёный, пронизанный солнцем. Тростниковая лодка скользила быстро, подгоняемая сильными ударами весел, и Меритра была в восторге, воды Хапи всё время отражали её искрящуюся счастьем улыбку. Девочка то опускала руку за борт, то зачерпывала воды и со смехом брызгала ею на Тутмоса, то вдруг затихала, глядя на своё скользящее отражение, или просила подплыть поближе к приглянувшемуся ей цветку, среди которых, однако, не было ни одного похожего на лиловый. Изредка мимо скользили другие лодки, барки, нагруженные товаром, военные суда. Птицеловы расставляли свои силки на берегу, неподалёку от зарослей папируса, иные подплывали к ним в лодке, с луками в руках, то и дело слышался плеск крыльев и испуганный птичий крик. В маленькой узкой лодке, казавшейся совсем невесомой, юноша целовал смущённую девушку, ласково отводя её ладони от лица, нежно говорил ей что-то, а лодку всё ближе и ближе прибивало к зарослям, и вот она уже нырнула в шелестящее царство тростников, скрывшее влюблённых от любопытных глаз. Меритра затихла, подобралась поближе к Тутмосу, доверчиво ухватилась за его руку и задумалась о чём-то, глядя вслед скрывшейся лодке. Потом вдруг спросила:

— Как ты думаешь, скоро я выйду замуж?

— Скоро ты станешь взрослой, и тогда…

— Как скоро?

— Через четыре года.

— За кого же я выйду замуж?

— Это решит твоя мать, — хмуро сказал Тутмос, — я тебе не отец.

— Почему же ты сердишься? Разве не хочешь, чтобы я вышла замуж?

— Какое мне дело, Меритра?

Девочка обиженно опустила голову.

— Правду говорят, что ты грубый и злой! Что я тебе сделала? Если ты когда-нибудь станешь настоящим фараоном, ты же сможешь мной повелевать.

— Могу и сейчас!

Меритра уверенно помотала головой.

— Нет, не можешь! Мой отец мог, а ты — нет. Но потом сможешь. Только не выдавай меня замуж за жреца!

— Почему же?

— Они, наверно, всегда читают молитвы.

Тутмос усмехнулся.

— Вовсе нет! Ты ещё маленькая, глупая девочка. Когда придёт время, никто тебя не спросит. Может быть, отдадут тебя замуж за какого-нибудь ханаанского царевича, уж очень их любит твоя мать, не хочет идти на них войной. И ты будешь повелевать кочевниками пустыни и жить в шатре из львиных шкур.

Меритра готова была заплакать.

— Не смей говорить такое! Ты мне не отец, даже не брат по крови, я не обязана тебя слушаться! Если ты станешь царём, я убегу из дворца и подниму против тебя войско…

— Попробуй, — насмешливо сказал Тутмос. — Твоя мать великая волшебница, она превратила войско в стадо ослов. Бояться мне будет нечего.

Девочка отвернулась, украдкой смахнула слёзы и стала смотреть на воду. Тутмос усмехнулся, но на сердце было неприятно, тяжело. Видно, прав был отец, когда говорил, что у него неуживчивый нрав, слишком гордое и обидчивое сердце. Сколько уже лет он покорно терпит унижения, которыми его осыпают каждый день, и вдруг обиделся на дерзкие слова глупой девчонки! Это уже верный признак слабости, а не силы. И зачем только он взял её в свою лодку? Давно уже решил для себя, что лучше всего быть одному, без врагов и без друзей. И опять, второй раз за сегодняшний день, больно кольнуло воспоминание о войске. Наверное, рана будет кровоточить всегда, пока жив он, пока жива Хатшепсут. Вчера Себек-хотеп в зале для трапез говорил о том, что кочевники напали на одну из пограничных крепостей и уничтожили всех находившихся там воинов, и Хатшепсут слушала с безразличной, оскорбительной улыбкой. «Ты предлагаешь мне идти войной на грязное стадо животных пустыни, Себек-хотеп?» Но даже это не заставило правителя Дома Войны посмотреть в сторону Тутмоса и хотя бы взглядом выразить сочувствие его всем известным планам.

— Послушай, Тутмос! Послушай! — Голос Меритра вывел его из задумчивости, девочка снова подобралась поближе, видно, совсем успокоилась, и по её лицу было заметно, что ею завладела какая-то новая, очень важная мысль. — А ты хотел бы жениться на мне?

— Я?!

— Я же спрашиваю у тебя, а не у твоего раба!

Несмотря на мрачное настроение, овладевшее им, Тутмос улыбнулся, а потом и рассмеялся.

— Послушай, у меня же есть жена, будут и другие. Какой толк жениться на тебе? Да и не будет у меня времени на жён. Как только освобожусь, пойду в Ханаан, буду воевать, там найду себе много женщин.

— Один?

— Что — один?

— Будешь воевать один, без войска?

— Замолчи, крикливый птенец!

Глаза царевны снова начали наполняться слезами, она всхлипнула, но на этот раз отворачиваться не стала.

— Я и сама не пойду за тебя! Ты грубый, думаешь только о войне. У тебя потому и сына нет, что…

— Вот сброшу тебя в воду! — угрожающе сказал Тутмос.

— Я тебя не боюсь. Никто тебя не боится! Все говорят, что ты глуп и никогда не станешь настоящим фараоном, потому что умеешь рассуждать только о войне, но у тебя и войска нет, потому что все военачальники над тобой смеются! — Меритра вдруг осеклась, взглянув в лицо Тутмоса. — Ты рассердился? Прости меня, прошу тебя, прости!

— Испугалась, что брошу тебя в реку, на корм крокодилам?

— Нет, не потому! Прости, я больше никогда не буду говорить таких слов! Это неправда, я не радуюсь, когда над тобой смеются, мне жаль тебя, я хотела бы тебе помочь. Прошу тебя, прости, ради всех богов!

Он сидел, отвернувшись в сторону, стиснув зубы. Нет, это уже слишком! Жалость девчонки, дочери его злейших врагов… Так жалеют больную собаку, которую не хотят лечить, чтобы не продлевать её страданий. Вспышка ярости уже была готова вырваться наружу, он даже сжал кулаки, но Меритра вдруг громко заплакала, продолжая дёргать его за руку, и он сдержался, только высвободил руку и не стал смотреть на девочку. Она пыталась заглянуть в его глаза и погладить по плечу так нежно, как никогда не делала этого царица Нефрура. Что ж, Хатшепсут одержала ещё одну победу, только очередную в ряду своих побед. Эта девочка, которая несомненно любит его, как брата, тоже считает его глупым и грубым и жалеет, как большого и неуклюжего пса, который постоянно мешается под ногами и получает со всех сторон пинки и удары палкой. Девочка, годящаяся ему в дочери, дочь его заклятых врагов — чего же ещё ждать? Может быть, даже этот хуррит, вернейший из телохранителей, вскоре усмехнётся ему в лицо?..

Лодка плыла, покачиваясь, вдоль заросших папирусом берегов Хапи, мимо дворцов и храмов. Люди, проплывавшие мимо, не замечали фараона, да и те, кто были на берегу, не падали ниц, завидев её: мало кто узнал бы царя в загорелом, коренастом, ничем не примечательном молодом человеке, диадему которого украшала, правда, священная змея, но такая тусклая, что её едва ли можно было как следует рассмотреть.


* * *

Он смотрел на лунный диск — не тот, что был в небе, а тот, что отражался в глазах Раннаи. Серебристая капля, слеза или мимолётный огонёк, лодочка из чудесного серебра на поверхности чёрного водоёма, под ней — несказанная глубина. Он держал её на руках, лёгкую, почти невесомую, как лунный луч, и она шептала, запрокинув лицо, глядя на луну: «Араттарна, Араттарна, Араттарна…», словно он был там, в неизмеримой высоте, на этом сверкающем диске. По саду блуждали лёгкие тени ветвей, вспыхивали зеленоватые огни светляков, прохладный ветерок приводил в движение всю эту молчаливую громаду растений, беседок, цветников. Позади возвышался храм, чуть дальше — один из царских дворцов, но место, где встретились Рамери и Раннаи, было совсем уединённым, сикоморы здесь росли так густо, что почти сплетались ветвями, образуя лёгкий колышущийся свод. Неподалёку был прямоугольный водоём, на глади которого тихо покачивались растворенные тьмой тёмно-голубые лотосы, под ногами росла мягкая трава, повсюду — заросли густого кустарника, привезённого из каких-то дальних земель, его крупные цветы белели в темноте, ночью пахли особенно сильно. Правда, жрецы говорили, что они ядовиты, и Раннаи предупредила Рамери об этом, когда он хотел сорвать сильно пахнущий красивый цветок, чтобы украсить им волосы прекрасной жрицы. Она пришла на это свидание, рассеяв все сомнения Рамери, и бросилась к нему в объятия сразу же, как только увидела его, а он, пожалуй, не осмелился бы обнять её первым. Это был не сон, потому что во сне не чувствуешь запахов и не ощущаешь дыхания прохладного ветра, Рамери знал это, но он верил во всемогущество магии — прекрасная женщина могла оказаться призраком, только пленительным Ка некогда умершей красавицы, обманом, забавой бессмертных или посвящённых в таинства храмов. Он и подхватил её на руки для того, чтобы ощутить тепло и тяжесть её тела, Раннаи была очень легка, но он чувствовал её дыхание, слышал живое биение сердца и видел, как луна отражается в прекрасных глазах. Нет, не призрак, но и не земная женщина, каких много было во дворце, и самое великое чудо — то, что он боится назвать по имени, то чувство, которое знатная госпожа не может испытывать к рабу.

— Ты любишь меня, царевич?

— Я не царевич, я твой раб.

— Нет, ты мой господин. Мужчина — всегда господин женщины, я буду делать всё, что ты мне прикажешь… Араттарна, скажи, ты когда-нибудь признался бы, что любишь меня?

— Никогда.

— Верю, так бы оно и было. Я вижу, ты удивлён? Ты, наверное, хочешь спросить, почему я полюбила тебя, почему выделила из толпы дворцовых стражей…

— Потому, что я на голову выше остальных?

Раннаи рассмеялась, плотнее сомкнула пальцы на шее Рамери, крепче прижалась к нему.

— Нет, лев! Не спрашивай об этом. Когда-нибудь я расскажу тебе всё, ты будешь видеть моё сердце так же ясно, как чистую воду в серебряном кувшине. Ты не хочешь опустить меня на землю?

— Не хочу.

— В тот раз ты тоже не хотел отпустить меня…

— Разве тебе было плохо в моих руках?

— Нет, хорошо. И сейчас хорошо. Но я хочу обнимать тебя, а не только держаться за твою шею.

Он опустил её на траву, Раннаи села, грациозно подобрав ножки, жестом пригласила Рамери сесть рядом. Он повиновался, покорный, как ручной лев. Прямо перед ними, в траве, вспыхнул яркий огонёк светляка.

— Ты знал многих женщин? — помедлив, спросила Раннаи.

— Ни одной.

— Это правда?

— Клянусь священным именем Амона, хотя и нелегко мужчине признаться в этом.

— Почему же? Они тебе не нравились?

— У меня не было времени на женщин. И я не видел ни одной, которую хотелось бы любить.

— Я не говорю о любви.

— Раннаи, однажды… — Рамери помедлил, осторожно взглянул на женщину и продолжил, только дождавшись ободряющей улыбки: — Однажды царица Нефрура сказала мне, что я красив, что моя сила влечёт её и страшит. У неё в руке была плеть, и я помимо воли вспомнил о том, как она однажды ударила меня по лицу. Нет, я не боялся! Я знал, чувствовал, чего она хочет от меня. Но я не архитектор Сененмут, который мог посягнуть на жену своего господина.

— Разве долг может когда-нибудь удержать мужчину, если он поддался страсти?

— Я не испытывал страсти. И я не хотел бы обмануть доверие моего господина.

— Араттарна, он и не обратил бы внимания на это! — Раннаи улыбнулась, но тотчас же вновь стала серьёзной. — Я поступаю плохо, отец был бы недоволен мною. Не сердись на меня! Я только женщина, я очень неразумна. И, в отличие от тебя, уже дважды нарушила свой долг.

— Раннаи…

— Не будем больше говорить об этом. Разве для этого мы пришли сюда? Послушай, Араттарна, ты ведь царского рода, и будь ты сейчас царём Хальпы, у тебя было бы много жён…

— Ни одна из них не стоила бы тебя.

— Так часто говорят мужчины… — Раннаи взглянула лукаво, и Рамери смутился.

— Я этого не знал.

— Верю… Вот твои руки. В них я была словно лодка, покачивающаяся на волнах, и они могли бы сокрушить меня, если бы захотели. Дай мне свои руки! Вот так. Они многое могут, ими ты защищаешь трон… Скажи, тебе случалось видеть тайных убийц?

— Ты опять спросишь, готов ли я убить человека во славу великого Амона?

— Нет, нет! К этому мы больше не вернёмся… — Но она опустила глаза, не выпустив, однако, рук Рамери. — Я уверена в твоей любви к Амону, доказательств мне больше не нужно. Воин, владыка мой… Послушай, я хочу пить. Напои меня водой из своих рук.

Он встал, зачерпнул чистой воды из водоёма, опустился на колени перед сидящей Раннаи, и она наклонилась и приникла к его распахнутым ладоням. В тишине жалобно зазвучал голос сонной птицы, потревоженной, быть может, порывом ветра или промельком ночного хищника. Губы Раннаи скользили по жёстким ладоням воина, она не хотела бросать этой чаши.

— Его величество отпустил тебя?

— Иначе бы я не ушёл.

— На рассвете ты должен вернуться во дворец?

— Раньше рассвета.

— Божественный отец Хапу-сенеб молится в тайном святилище бога, я увижу его только завтра утром. Времени у нас много… Ты не боишься, Араттарна?

— Воин не должен бояться.

— А за меня?

— За тебя боюсь, — сказал он тихо.

— Не бойся ничего. Если подаришь мне счастье — чего стоит жизнь? Я знаю, великий Амон дал мне его ненадолго, только затем, чтобы… Но и этого достаточно. Смотри, какое небо! Прямо над нами созвездие Сеху[89], звёзды пылают, как зажжённые факелы. Смотри же, смотри!

— Я даже на небо не могу смотреть, когда ты рядом.

— И ты скажешь, что никогда, ни одной женщине не говорил таких слов? — Глаза, полные лунного света, смеялись.

— Никогда, ни одной.

— Любовь ко мне сделала тебя красноречивым?

— Я говорю то, что на сердце.

— Я забыла, что это такое.

— Но разве божественный отец Хапу-сенеб не любит тебя?

— Не всем дано знать, что такое любовь! Этому таинству не учат даже в храмах. Когда-то я была преисполнена любви к Амону, я верила в сияющий чертог… — Раннаи осеклась, заметив, что Рамери опустил глаза и старается не смотреть на неё. — Что с тобой?

— Ты говоришь о других.

— Я говорю о боге, Араттарна.

— Я знаю, — сказал он тихо, — моя ревность преступна, но сердце у меня дрожит, как птица в силках, и я не могу справиться с ним.

— Дай я поглажу эту птицу.

Лёгкие, прохладные пальцы Раннаи коснулись груди Рамери, и он вздрогнул, словно она и в самом деле дотронулась до обнажённой плоти сердца.

— Я боюсь себя, Раннаи.

— Разве ты так себя любишь?

— Нет, не то! — Он в отчаянии сжал руки. — Ты понимаешь, но смеёшься надо мной, потому что я только раб, а ты знатная госпожа. Ты говоришь о своём муже, великом жреце, о самом боге… Но я живой человек, Раннаи, и в груди у меня бьётся сердце.

— Оно слишком сильно бьётся, Араттарна. Бедная птица, золотой сокол! Дай, я поглажу и успокою его…

— Оставь, не нужно!

— Глупый…

Она небольшим усилием, нежной своей волей заставила его лечь, легла рядом и положила голову к нему на грудь. Он чувствовал аромат её волос, которые были так близко от его губ. Прямо над головой, в высоте, он увидел созвездие, о котором говорила Раннаи, оно было ясно видно в просвете между ветвями сикомор. Рамери вдруг показалось, что барка Осириса совсем близко, что можно протянуть руку и коснуться её борта. Она спускалась или он приближался к ней? Тело словно дышало испарениями звёзд, само становилось невесомой светящейся плотью. Вот колдовство, которое творит Раннаи… Она не призрак, но сделала призраком его, Рамери, вынула сердце из его груди, а он даже не заметил этого. Оно как будто уснуло под тёплой щекой Раннаи, его только омывают неведомые прохладные волны, лёгкая дрожь пробегает по всему телу.

— Хотел бы ты, Араттарна, чтобы мы были единственными людьми на земле?

— Я был бы счастливее богов.

— Ты и я. Единственные люди, сотворённые великим Амоном… Мы встречались бы с тобой в садах и в тени пирамид.

— Но кто создал бы эти пирамиды?

— Нет, нам не нужны были бы пирамиды. Только сады и великая река, чтобы плавать в ней. Плоды и вода, и тень от деревьев. И птицы, чтобы пели нам.

— Пожалуй, нужны ещё леопарды.

— Зачем? — Раннаи даже подняла голову, чтобы взглянуть на Рамери.

— Чтобы их шкурами укрывать тебя в холодные ночи.

— Мне было бы достаточно твоего тепла. Ведь ты обнимал бы меня?

— Всегда… Но ведь нужны ещё мастера, чтобы сделали для тебя ожерелья и соткали бы нам одежды.

— Зачем одежды? Мы будем ходить нагими…

Внезапно Раннаи поднялась, встала на колени, и Рамери увидел, что она расстёгивает ожерелье, словно желая показать, как это будет.

— Одежды не нужны и сейчас, любимый… Вот я, я принадлежу тебе. Развяжи мой пояс, я хочу, чтобы это сделал ты. У тебя дрожат руки, царевич? Я помогу тебе. И я не госпожа, нет, ты мой владыка, повелитель всех моих желаний… Не говори ничего. Нут слышит нас…

Он ещё раз вгляделся в серебристые капельки двух лун, отражённых в глазах Раннаи. Только мгновение, и вечность расколется на куски, ибо произойдёт то, чего не может быть. Вот она перед ним, тело, знавшее ласки бога, ждёт его любви, его силы. Браслеты на руках Раннаи движутся, вспыхивают в траве отражённым светом луны и серебра. Она закинула руки, зовёт, дразнит воина красотой своей груди, которая кажется непорочной. Он заставил луны в её глазах погаснуть, склонившись над нею, его тень упала на лицо Раннаи.

Тени в саду сгустились, потому что лунный диск скрылся за облаками. Может быть, исчезли и великие пирамиды? А громада храма, громада царского дворца неподалёку — неужели они ещё здесь? Но нет, дворец не исчез, напротив, он выплывает из темноты, надвигается на влюблённых множеством внезапно вспыхнувших огней, нарастающим шумом людских голосов, топотом ног. Но Рамери и Раннаи уже не могут разомкнуть объятий, они не замечают ни шума голосов, ни света факелов, ни движения, начавшегося в храме Амона. Вокруг них по-прежнему кольцо тишины, и его всё туже смыкает сладостный стон женщины, прерывистое дыхание мужчины. Кольцо распадается лишь в тот миг, когда вспыхивает единый огонь, сжигающий обоих. Но как много огней вокруг! Сейчас ночь осветится, яркие блики заиграют на воде, здесь, в этом уединённом месте, станет светло как днём. Но слишком много уже отдано страсти, нет сил прислушиваться, смотреть. Они лежат рядом, опустошённые, подобные водам великой реки, медленно возвращающимся в своё русло. Они не замечают того, что несколько факелов промелькнули совсем близко.

— Что это у меня под рукой? Моё ожерелье, оно разорвалось! — Раннаи села, зажав в горсти несколько лазуритовых бусин, она не была огорчена, только удивилась. — У меня кружится голова, Араттарна, может быть, я пьяна? У нас было вино, скажи, было?

— Ты пила воду из моих ладоней, но, кажется, я не умею превращать воду в вино.

— Мне кажется, умеешь!

Раннаи словно и не замечала яркого огня, разбившего тьму их тайного убежища, бросила в воду горсть бусин, как будто принесла жертву покровителю вод Себеку. Медленно натянула платье, милосердное к жадности воина — такое лёгкое и прозрачное, что не скрывало очертаний прекрасного тела. Он последовал её примеру, хотя и неохотно, оделся, снова пристегнул к поясу кинжал. Оружие делало его воином, пленительная близость только что принадлежавшей ему женщины превращала в покорного раба.

— Ты хочешь пить, Араттарна? Теперь я напою тебя водой из своих рук.

Он пил жадно, чаша была дороже питья, не хотелось выпускать её. Они по-прежнему смотрели друг на друга — Раннаи улыбалась, Рамери был серьёзен. Она снова коснулась рукой его груди, как будто хотела послушать, как бьётся его сердце.

— Ты очень силён, любимый. Ты рождён для страсти, хотя до сих пор не знал этого… Как теперь я забуду тебя? Не смогу забыть… Но что это, ты слышишь? Шум во дворце! Неужели что-то случилось с его величеством? О, боги, мы сошли с ума!

Пробуждённая тишина ночи хлынула разом, свет факелов, уже давно разбивший тьму, вспыхнул грозно и ярко в глазах обоих. Они вскочили на ноги, испуганные и потрясённые. Раннаи, дрожа, ухватилась за руку воина.

— О, великий Амон! Смотри, люди бегут ко дворцу из храма! Беги, Араттарна, я пойду следом. Ты слышишь плач? Это плачет ребёнок, может быть, царевна!

В ту ночь, когда ярко сияло на небе созвездие Сеху, когда умиротворённый лёгкой прохладой дворец уснул, не ожидая никакого несчастья, случилось нечто невероятное, то, чего не могло свершиться, — угасла жизнь царицы Хатшепсут, четырнадцать лет правившей Кемет, подчинившей своей власти сильных и своенравных мужчин, единственной женщины, возложившей на свою голову двойную корону великих фараонов. Смерть настигла её неожиданно для всех, должно быть, и для неё самой — лёгкое недомогание, которое она почувствовала с вечера, казалось таким пустяком, что царица отказалась даже от укрепляющих снадобий. Сердце её остановилось внезапно, никто не узнал бы об этом до утра, если бы маленькая Меритра, которую разбудили страшные сны, не прибежала бы в покои матери, хотя и неласковой, но всесильной, как любая мать — кто же ещё мог разогнать призраки, столпившиеся у детского ложа? Девочка скользнула на ложе матери, тихо позвала её, прижалась к её плечу — царица была безмолвна, холодна, рот её был приоткрыт, но Меритра не услышала ровного дыхания спящей. Она стала звать громче, мать не откликалась, лунный луч внезапно упал на её лицо и осветил странную болезненную гримасу, потемневшие, почти почерневшие губы. Громко вскрикнув, Меритра соскочила с ложа, принялась звать слуг, и первый же человек, откликнувшийся на зов и вбежавший в покои старой царицы, понял, что случилось. Ужас, охвативший людей во дворце, был так велик, что никто не догадался разбудить Тутмоса, который крепко спал после целого дня удачной охоты. Сон фараона и в самом деле был так крепок, что даже поднявшийся шум не нарушил его, хотя телохранители, стоявшие на страже в царских покоях, тревожно переглядывались. Тутмоса разбудила Меритра — когда её оттеснили от ложа мёртвой царицы, она бросилась в его покои. Он проснулся от её громкого плача, ещё не понимая, что произошло, схватил девочку, прижал к себе, как сделал бы отец или старший брат. Прижавшись к его груди, Меритра затихла было, но тотчас же вздрогнула опять и закричала так пронзительно, что крик её услышали даже за стенами дворца:

— Слышишь, моя мать умерла! Великая царица оставила нас! Почему она не захотела остаться с нами? Почему боги забрали её у меня?

Тутмос молча выпустил девочку из объятий, поднялся с ложа. В глазах, ещё полных сонных видений, не было ни радости, ни изумления, только по всему лицу вдруг разлилось выражение блаженного покоя, словно на лице человека, с груди которого сдвинули придавивший его тяжёлый камень. Выпрямившись, он стоял перед заплаканной царевной, опустив руки, как послушный воин или внимающий приказу слуга. Освобождён… Девочка молча смотрела на него, потом вдруг скользнула вниз, распростёрлась на полу у ног фараона. Так приветствовала благого бога страны Кемет Тутмоса III его будущая жена, мать наследника престола, царица Меритра.

Часть вторая ПОБЕДЫ ТУТМОСА



Берег ручья порос тёмной, будто обугленной травой, но пахла она хорошо, особенно если закрыть глаза и вдохнуть полной грудью тёплый степной дух. А вот мелкие белые цветы ничем не пахли, даже если растереть их в пальцах, не пахли ни горечью, ни мёдом, словно были вырезаны из папируса для забавы на один день. Земля, нагретая за день щедрым солнцем, медленно выдыхала томительный жар. Вершины гор уже окутывала сиреневая мгла, которую лишь чуть-чуть, время от времени, пронизывал красноватый отблеск догорающих солнечных лучей. У самого горизонта краски были щедрее, разнообразнее — жёлто-розовый разлив, синеватый свинец, растворенный в красной меди. Но сияющая Нут уже спешила накинуть на глаза Геба своё тёмно-синее, в звёздах, покрывало, и лунная барка качалась на небе, как лодка у причала, соперничая с умирающим солнцем не яркостью, но прозрачной, невесомой красотой. Особая, замирающая тишь сумерек, предшествующая стрекочущей тишине ночи, опускалась на землю, будто ладонями обхватывала долину. Чёрный узор птичьей стаи протянулся по небу, и внезапно оказалось, что вожак влетел в ночь, тогда как остальные птицы ещё преодолевали гаснущее пространство дня. Это было очень красиво, но удивительно — всё как в первый раз, словно раньше в мире ничего подобного не случалось. Перед глазами воина, сидящего на берегу ручья, разыгрывалось великолепное действо, торжественная церемония превращения дня в ночь, искусные умы и руки таинственных жрецов делали своё дело. Воин казался совершенно спокойным, но его тёмные, чуть прищуренные глаза смотрели пытливо, зорко. Тёмно-синий с золотыми лентами шлем лежал на траве и уже стал добычей сумерек, не сдавая тьме, всё ещё поблескивало золотое изображение священной змеи, укреплённой на шлеме, но и оно вскоре погасло, остался лишь блеск пытливого взгляда. Фараон был один, если не считать безмолвного присутствия телохранителя за его спиной, но телохранитель стоял так тихо, что дыхание его сливалось с шелестом трав, и позы он не менял вот уже полчаса. Смуглая кожа, большие чёрные глаза, прямой нос и особенно густые чёрные волосы, закрывающие лоб и шею, изобличали в нём хуррита, одного из тех, кто попал в плен ещё ребёнком и за долгие годы жизни в Кемет приобрёл все повадки, свойственные сыну Черной Земли. Он был гораздо красивее своего господина, невысокого, коренастого, с широким грубоватым лицом. И всё же один был владыкой мира, другой — прахом, подножием его трона, точно так же, как подвластные Кемет царства Ханаана, ныне вообразившие себя свободными. И оба они, пленный царевич и его земля, чувствовали это…

Тутмос поднялся с земли с упругой ловкостью барса, кивнул телохранителю, и Рамери последовал за ним, шаг в шаг, сливаясь с его тенью. Лагерь встречал ожерельем ярко горящих костров, вкусным запахом дыма и жареного мяса, шумом голосов и смехом, но ещё и любезным сердцу полководца сосредоточенным вниманием — дозорные стояли плотной цепью, рядом с каждым сидящим у костра воином лежало его оружие. Тутмос вошёл в шатёр, верхушку которого украшал золотой задымлённый сокол, Рамери бесшумно прошёл следом. И только когда фараон опустился в позолоченное кресло, по бокам которого уже стояли два воина, отошёл, слился с темнотой.

В шатре горел только один светильник, распространявший блёклый оранжевый свет, бронзовый походный светильник, в который заливали обыкновенное, не пахнущее ароматами драгоценных смол масло. Сандалии на ногах фараона тоже были обыкновенные, из грубой кожи. И набедренная повязка из грубого полотна, как у простого воина. И пальцы не были отягощены драгоценными перстнями, чтобы не помешали в бою. Так же просто были одеты и те, кто постепенно собирался в царском шатре. Только один из них выделялся тонкостью белоснежных одежд, но то был жрец, ит-нечер, а не воин, только ему улыбнулся фараон, когда жрец приветствовал его. И глазами улыбнулся Рамери, чьё суровое лицо смягчилось, когда вошёл жрец.

Военачальники располагались на полу на кожаных подушках, в походе его величество Тутмос III не терпел церемоний. По той же причине не носили дорогих ожерелий, не умащали тела благовонным маслом — это было нелегко людям, привыкшим к роскошной жизни в столице. А привычка отправляться в походы с неимоверным количеством сундуков, набитых до отказа тонкими одеждами, золотой и серебряной посудой! Этот обычай казался незыблемым, освящённым золотой пылью веков, но и его сумел пошатнуть неутомимый сокол, вырвавшийся на волю, — каким-то чудом ему удалось за несколько месяцев превратить разбухшее от пальмового вина и розового масла скопище людей в подвижное, способное к боям и трудным переходам войско. Теперь он довольным взглядом обводил своих военачальников, чьи светлые лица успели посмуглеть от солнца и пыли. Вот они — Себек-хотеп, Дхаути, Амоннахт, Хети… Ровные, мужественные лица, лица истинных сыновей Кемет, без примеси чужеземной крови, хотя и нелегко было сохранить свою кровь чистой во времена владычества хека-хасут. После этого похода, пожалуй, появятся на свет смуглолицые мальчики с чуть раскосыми глазами, унаследованными от матери-муавитянки, тоненькие девочки с тугими медно-рыжими косами, как у матери-арамеянки. Но все они будут служить охраной или усладой истинных сынов Амона, как Рамери-Араттарна, вернейший из верных, как Амон-сат — Шаммурташ, любимая наложница фараона. И когда царства Ханаана падут в пыль и смешаются с нею, светлые руки жителей Черной Земли вылепят новых людей из этой пыли, смешав её с водою Хапи. Это будут покорные и умелые люди, готовые послужить славе Великого Дома. Нужно только разрушить крепостные стены, предать огню непокорные земли, чтобы из пламени сказочной птицей Бенну вышла новая земля, омытая и очищенная огнём.

Жрец воззвал к богине истины и справедливости Маат, покровительнице фараонов, воззвал к светозарному Хору, к львиноликой Сохмет, вдохновительнице побед. Фараон очнулся от своих раздумий, перебросил из руки в руку тёмную плеть из буйволовой кожи, снова обвёл взглядом военачальников, замкнув его на себе, на своих руках, играющих плетью. Все молчали, ожидая слова повелителя, и он сказал:

— Слух моего величества открыт для ваших речей, как и вчера он был открыт для ваших советов. Надобно сказать, трусливых советов! Послушайся я вас — и мы до сих пор тащились бы обходной тропой, а сейчас мы здесь, у подножия хребта, войско расположилось на ночлег, воины отдыхают и едят. Вчера вас страшила узкая горная тропа, что страшит сегодня? Может быть, наступление ночи?

Военачальники приняли насмешку фараона так, как подобает людям их сословия — не дрогнув. Только один из них, Себек-хотеп, криво усмехнулся, как будто коснулся языком больного зуба. Фараон был вполне доволен произведённым впечатлением и даже напряжённой усмешкой Себек-хотепа, самого горячего из вчерашних спорщиков, самого зрелого и опытного правителя Дома Войны.

— Вчера вы говорили мне, что головная часть нашего войска подвергнется нападению сразу же, как только спустится в долину. Вы говорили мне, что последние ещё не успеют подтянуться, тогда как первые будут уже втянуты в битву. Что же произошло, спрашиваю я вас? Незадолго до полудня мы были уже в долине, я и те, кто пошёл следом за мною, к полудню подтянулись остальные, мы спокойно прошествовали по долине, отыскали ручей, расположились лагерем на его берегу… Что же случилось с ханаанеями, цвет моего войска? Может быть, нам следует опасаться ночного нападения? — Голос у Тутмоса был низкий, слегка глуховатый, обычно он говорил резко и кратко, но сейчас речь его текла подобно мёду — сладко, тягуче, чуть прищуренные глаза смотрели насмешливо, с притворным сожалением, даже левая рука ладонью вверх то и дело обращалась к военачальникам, изображая издевательское недоумение, правая же по-прежнему сжимала плеть. — Я спрашиваю вас, Себек-хотеп, Дхаути, Амон-нахт, Хети: в чём дело? Или моему величеству довелось подвергнуться величайшей каре богов — лишению разума, может быть, моё лицо закутано покрывалом? Говорят, что три сотни ханаанских правителей во главе своих войск расположились лагерем в долине, но где же они? Или стали невидимы, превратились в воздух, обернулись тучей мелких насекомых, неприметных глазу? Тогда скажите мне вы, цвет моего войска, не расположились ли они на берегу ручья, где только что был я, ослепший и оглохший? Скажи мне ты, Рамери, начальник моих телохранителей, видел ли ты на берегу хоть одного ханаанея или даже тень его?

— Не видел, твоё величество, и не мог увидеть, ибо их там не было.

Тутмос развёл руками, изображая крайнее недоумение.

— Неужели и глаза моего лучшего телохранителя поражены слепотой? Вот смотрите: я недоумеваю! Слух мой жаждет истины, жаждет речей простых и понятных. Скажи мне, Себек-хотеп, закалённый в боях, с кем же моё величество будет сражаться завтра, когда взойдёт солнце?

Себек-хотеп судорожно сглотнул, подавляя волнение, а может быть, раздражение, сдерживая обиду.

— Твоё величество, твоя мудрость, несомненно, внушена тебе богами….

— Без церемоний!

— Вчера мы ошиблись, твоё величество, мы были слишком боязливы, слишком осторожны. Но не следует забывать об осторожности сегодня, когда неподалёку от нас расположилось многочисленное войско ханаанеев…

Тутмос перебил нетерпеливо:

— Чем можно победить многочисленное войско?

— Умением, твоё величество. Выдержкой, осторожностью.

— Опять осторожностью!

— Ещё — строгим подчинением единому начальнику, твоё величество. У ханаанеев, насколько мне известно, единого начальника нет.

Тутмос коротко, сухо рассмеялся.

— Кто же из этих царьков, одержимых спесью, потерпит над собою начальника? Все они у себя в городках, за глинобитными стенами, почитают себя властелинами простирающихся до горизонта земель! Не тем ли и сильно войско Кемет, что над каждыми пятью воинами стоит свой начальник? Но всё же, где они, по-твоему, Себек-хотеп?

— Собрались под стенами Мегиддо, твоё величество. Не думаю, чтобы они решились отойти от них. Они чувствуют себя увереннее под защитой крепостных стен. Лазутчики донесли, что стены и впрямь труднодоступны, нижняя их часть, покатая, сделана из громадных каменных глыб, верхняя, отвесная, из крепкого кирпича. Если воины оказываются на отлогой части стены, они почти беззащитны.

— Это так, — подтвердили Амон-нахт и Хети, а Дхаути только кивнул головой, выражая согласие и одобрение. Он был моложе всех и старался говорить поменьше, особенно после того, как божественный отец Джосеркара-сенеб выговорил ему за его неумеренную пылкость в советах.

— Ты думаешь, Себек-хотеп, что они будут ждать нас у самого Мегиддо?

— Нет, твоё величество, в долину они выйдут. Они готовят колесницы и коней. А злейший наш враг, правитель Кидши…

— Не произноси его имени!

— Злейший враг твоего величества поведёт войско за собой, но командовать им ему не удастся. И тогда победа будет на остриях наших копий.

— А хороши копья хатти?

— Хороши.

Тутмос улыбнулся, его широкоскулое лицо разгладилось, смягчилось. Насладившись смущением военачальников, он перевёл разговор на завтрашнюю битву, которой ждал все две недели после выхода из пограничной крепости Зилу, ждал с того дня, когда сомкнулись двери гробницы Хатшепсут, когда склонились перед его непреклонной волей военачальники, презиравшие его, надменные верховные жрецы, некогда с презрением глядевшие на него сановники. И предстоящая ночь была огромна, слишком велика для этого ожидания. Разгромить разом могущественнейшие царства Ханаана — не об этом ли вещали длинные яркие сны, которые снились ему на протяжении почти двадцати лет, не об этом ли рассказывали священные надписи на стенах гробницы его деда? Он взошёл на престол с одной мыслью в сердце — нанизать на копьё мелкие царства Ханаана, покорить Митанни, окончательно поставить на колени Куш. Он ощущал это громадное желание всей плотью, кончиками пальцев, вцепившихся в рукоять меча, острыми лучами огоньков, вспыхивающих в глубине зрачка, когда заходила речь о войне. Когда Хатшепсут принимала ханаанских послов с их смехотворной данью, которую постыдился бы принять правитель самого захудалого степата, он бледнел, в ярости скрежетал зубами — эти жалкие слитки золота, тощие кони, тупые мечи оскорбляли не только самое его существо, но и текущую в его жилах кровь воинственных предков. Правда, его отец ограничился одним-единственным крупным походом в Куш, но зато уж этот поход был сокрушительным, достойным, пожалуй, славы Тутмоса I. Но глаза величественной статуи Амона в его храме в Нэ были холодны и равнодушны, бог не был удовлетворён. Жрецы говорили, что Амон милостиво принял красивых кушитских пленниц, искусных танцовщиц и стадо ослепительно-белых коров, но горы золота, представшие его взору, были оскорбительно малы и вряд ли могли даже почитаться горами. Зато как вспыхнуло пламя на жертвеннике бога, когда Тутмос пришёл в храм на рассвете того дня, когда его войско покидало Нэ, как засверкали дивные глаза бога, когда фараон пообещал сложить к его ногам все богатства Ханаана! Тутмосу было страшно, он ощущал благоговейный трепет и постыдную для воина дрожь, голова кружилась, но он не мог отвести взгляда от божественного лика, от золотых уст, смыкавшихся и размыкавшихся в такт безмолвным, начертанным в самой глубине сердца желаниям — или так только казалось в отблесках пламени, вспыхнувшего так неожиданно ярко?

Жрецы запели торжественный благодарственный гимн, и Тутмос почувствовал, что к глазам подступают слёзы, предательская влага, которая в ярких отсветах горящих факелов и жертвенного огня превращалась в блестящий золотой дождь, дар небесного Хапи. Потом было упрямое, молчаливое недоброжелательство военачальников, тупое, бессмысленное подчинение войска, торжественный выезд из столицы и долгий путь до Зилу, для военачальников — непривычный путь налегке, без эбеновых сундуков с тончайшими одеждами, без сладкого пальмового вина, без красивых танцовщиц. Тутмос только упрямо стискивал зубы, молчал целыми днями, занимаясь стрельбой из лука и упражнениями с мечом, как простой воин. Жезл и плеть в его руках становились подобием мечей, он невольно рубил ими воздух, как делал во время учений, и тогда решительная рука божественного отца Джосеркара-сенеба останавливала неподобающий жест, возвращала священные знаки царской власти в то положение, которое они должны были занимать, жрец укоризненно смотрел на фараона.

Зарываясь лицом в жёсткую львиную шкуру, покрывающую походное ложе, Тутмос вдыхал затхлый запах мёртвой шерсти, запах безнадёжности… Этот запах он ощущал вчера во время военного совета, слепые глаза мёртвого льва казались более живыми, чем уклончивые взгляды военачальников. Обида засела в сердце острой булавкой, которую не так-то просто было вытащить, хотя он всё-таки сдержался, выслушал их до конца — они советовали ему идти одной из двух обходных троп, тягучей и безопасной, сулящей мирную прогулку, а не решительный скорый марш, от смелости которого захватывало дух. Тогда он рискнул — бросил им вызов, как бросают кости в последней, решающей игре, хотя и видел тревогу на лицах, преданных Джосеркара-сенеба и начальника войсковых писцов Чанени. «Кто желает следовать за моим величеством? Моё величество встанет во главе войска, клянусь священным именем Амона, я…» Тутмос задохнулся, не договорив фразы, судорожно перевёл дыхание, но они и так поняли, что он хотел сказать, может быть, поняли гораздо раньше, чем он произнёс свои первые слова и вообще собрал их в своём царском шатре. Да, он пошёл бы во главе войска, состоящего всего из двух человек, пошёл бы, даже если бы остальное войско, всё целиком, отказалось за ним следовать. И они поддались его смелости или безрассудству — не всё ли равно? — произнесли с неохотой желанное ему, противное их желаниям. Сегодня он имел полное право насмехаться над ними, и они глотали его насмешку покорно, как незадолго перед этим стоячую воду в пустыне, глоток за глотком. Сегодня он почти любил их, побеждённых, пристыженных трусливым отсутствием ханаанеев, чутьём понимал, что должен любить, что от этого во многом зависит завтрашний успех. Вот они — Дхаути, Амон-нахт, Хети, Себек-хотеп… Их мускулы крепки, как бронза — достаточно бросить взгляд на могучую фигуру Хети или Дхаути, на крепкие руки Себек-хотепа, на широкие плечи Амон-нахта. Если бы ещё из бронзы были выкованы их сердца!

Разложив на коленях сухо шуршащий желтоватый папирус,божественный отец Джосеркара-сенеб читал повествование Тутмоса II о кушитском походе. Слова ложились ровно, стройно, словно воздвигалась из небытия каменная стена. Полузакрыв глаза, Тутмос слушал хвастливый рассказ своего миролюбивого отца о жестоких битвах и грабежах, о пожарах и потоках крови. Забыв, что отпустил военачальников, спросил их вполголоса: «Подобны ли ханаанеи кушитам, быстроноги ли они?» Не обратил внимания на ответное безмолвие, продолжал слушать. Он знал, что наивно искать в рассказе отца ответ на лишённые смысла вопросы — как сложится битва, будут ли ханаанеи подобны безымянным кушитам, удастся ли в полную силу развернуть колесничные войска. Отец не был воинственным; не случись восстания в Куше, сопроводившего его восхождение на престол, он никогда не начал бы войны. Перед самым началом похода Тутмос принёс его Ка богатые поминальные жертвы, но лицо отца постоянно вставало перед ним, как в навязчивом сне, постоянно он слышал тихий голос, призывающий: «Иди…» Будет ли завтра она, эта первая победа, богиня могущественных и всесильных? Может быть, воспоминание о смерти отца, свершившейся у него на глазах, оставшееся в памяти первым ожогом страдания, — может быть, это и есть благословение миролюбивого, ограничившего всю свою военную деятельность одним-единственным походом Тутмоса II, которое посылает он своему воинственному сыну?..

Джосеркара-сенеб осторожно свернул папирус, отложил его в сторону, почтительно склонил перед фараоном свою бритую голову. Фараон посмотрел на него, губы дрогнули в улыбке. Он любил жреца, мудрого и искусного, всегда помнил о том, что, не будь этих рук, одна из которых теперь подобна иссушенному стеблю тростника, он бы, возможно, так и остался в утробе Нут, не получив благословения солнечного Амона—Ра. Джосеркара-сенеб был тогда совсем ещё молод, а теперь лицо его изборождено морщинами, взор неярок, плечи согнуты. Много лет прошло… Забывшись, он произнёс это вслух, но ни Джосеркара-сенеб, ни Рамери — единственные, кто ещё оставался в шатре, не считая двух безмолвных стражников, — не обратили внимания на сказанное, их лица были спокойны. Как нуждался в спокойствии сам Тутмос, которому изо дня в день приходилось бороться с явными и тайными врагами, оставленными в наследство Хатшепсут! Он одерживал победы над собственным войском, вчера одержал крупную — над собственными военачальниками, но завтра, завтра… Вчера он повелел младшим военачальникам и сотникам возбуждать боевой дух воинов, непрестанно говорить о великих битвах, о необходимости победы, сегодня видел, как добросовестно они исполняли его приказание. Сегодня днём он осматривал оружие и колесницы и тоже остался доволен. У него давно был готов чёткий план действий — вытянуть нет-хетер[90] длинной цепью, вперёд поставить отряд лучников, которые в случае необходимости расступятся и откроют путь колесницам, преследующим врага, на правом и левом фланге можно расположить копьеносцев. Его воины хорошо вышколены; вот кто действительно соскучился по битвам в дни царствования фараона-женщины — эти простые, сильные люди, чьи руки привыкли к оружию, а ноги к усиленным маршам. Но без опыта и авторитета военачальников тоже не обойтись, хвала богам, он понял это вовремя, и завтра он увидит воочию плоды ещё одной своей победы, неприметной глазу, маленькой победы над собственным тщеславием. Кое-где придётся положиться на умение и опыт Себек-хотепа, Амон-нахта и Хети, ведь это его первая битва, и кто знает, не ждёт ли его участь молодого и отважного Секененра? Нет, боги справедливы, они поражают фараона только тогда, когда его гибель оказывается стрелой, возбуждающей гнев и силу войска — когда пал Секененра, зарубленный боевыми топорами, войско издало стон, а потом ринулось на врага и сокрушило его. Тогда речь шла об освобождении всей Кемет, об участи избранной богами пленной, задыхающейся в рабстве. Он же завтра будет доказывать Ханаану, что времена Тутмоса I не миновали, что Кемет не уподобилась узкому ручью, успокоившемуся в своём русле. Во славу богов Кемет, во славу владыки величайшего задуман этот поход, и они помогут своему сыну, вдохновлённому гордостью и гневом. Завтра, завтра…

Джосеркара-сенеб вознёс вечерние молитвы, обращённые к звёздному сонму божеств, пребывающих в лоне Нут, окропил походное ложе фараона капелькой благовонного масла. Его движения были размеренны и спокойны, как всегда, словно завтра ожидался храмовый праздник и фараону предстояло исполнить ритуальный танец перед статуей богини. А может быть, его спокойствие было внушено богами? С удовольствием растягиваясь на ложе, Тутмос смотрел вверх, в темноту, густеющую под потолком шатра. Он сам не знал, чего ожидает — знамения богов или прихода сна, но сон пришёл раньше, самовольно сгустил тень, растворил в блаженной тишине все шорохи и звуки, доносящиеся снаружи, превратил бодрствующего бога в спящего человека, которому приятно тепло звериных шкур и неторопливо текущие сновидения. Джосеркара-сенеб погасил светильник и вышел так тихо, что, казалось, даже не колыхнулась завеса шатра. Рамери остался у ложа владыки, бессонными глазами всматриваясь в темноту.


* * *

Они были здесь, вплоть до самого горизонта, стояли пёстрой толпой — про себя он сравнил войско ханаанеев с корзиной огородника в базарный день. Его собственное войско не выглядело бесчисленным, но стояло прямо и грозно, как вонзённое в землю копьё. В молочном тепле рассвета, дышащем предчувствием близкого зноя, не было даже намёка на живительную прохладу и ничего похожего на движение; всё, что происходило, казалось продолжением сна на грани пробуждения, когда слух уже улавливает звуки внешнего мира, а тело ещё погружено в блаженную дремоту. Небо сейчас было блёклым, ничто не напоминало о великолепии закатных красок — только смутный розовый отблеск, похожий на капельку растворенного в воде пурпура, возвещал о скором появлении божественного светила. Тутмос посмотрел туда, где небо уже начало понемногу смуглеть, простёр руки к невидимому ещё солнцу. Чуть позади, за его плечом, стоял Неферти, колесничий, стоял спокойно, скрестив на груди руки, и фараон слышал его дыхание, ощущал его безмолвную мощь. Неферти было уже около сорока лет, отец его, бывший военачальником в войске Тутмоса II, отдал его семилетним мальчиком в школу нет-хетер, и сноровка Неферти вкупе с его природной силой, хладнокровием и любовью к могучим красивым животным очень скоро выделили его из рядов товарищей и позволили стать возничим Тутмоса, когда тот был ещё наследником. С тех пор он сопровождал Тутмоса почти постоянно, всегда был за его спиной, почти безмолвный, от него веяло спокойствием и уверенностью, которые не раз оказывали фараону весьма ценную услугу во время охоты, а теперь он вручал Неферти большее, чем охотничью удачу, — свою жизнь, драгоценную Для Кемет.

Золотой сокол на дышле царской колесницы грозно расправил свои крылья, угрожая невидимым богам, покровителям ханаанеев, и кони стояли как натянутые луки, готовые к скачке и бою. Тутмос провёл рукой по туго набитому колчану, поправил пряжку на панцире, украшенную золотым картушем. Все движения вдруг начали отпечатываться в сознании с необыкновенной яркостью, и он понял, что пробуждается, что бегущая по жилам кровь перестаёт быть только его кровью.

Золотисто-розовые края облаков оповестили о восхождении солнца, ещё мгновение — и хлынет свет, могучий и яркий, свет его солнца, которому не дано освещать ничего иного, кроме победы. Внимание фараона привлекли упругие белые бока боевых коней, в которых тоже была мощь; рука, лежащая на мече, дрогнула и впилась в рукоять, чтобы срастись с нею. Он чувствовал, как дышит войско, как напряжены мышцы воинов, как горят глаза молодых и зорко всматриваются в ряды ханаанеев глаза опытных. Ещё мгновение или только часть его — и грозные силы, духи битв, сдвинут с места огромные массы людей, и земля задрожит от топота тысяч ног, и тела воинов сами уподобятся лукам, упругим и гибким, и стрелы чёрной тучей несущих смерть насекомых взовьются в небо с той и другой стороны. Вот сверкнёт в лучах восходящего солнца огненное серебро боевых труб, и….

«Его величество подал знак, — писал Чанени, — и могучее войско Кемет двинулось, заполонив землю до края её, и воздух дрожал от топота коней его. Пыль взметнулась до самого неба, скрыв сияющий восход божественного светила. И был подобен гласу бога глас величества его, когда издал он боевой клич, покрывший шум начавшейся битвы. И было великим смятением охвачено войско врагов величества его, и бежало оно подобно пугливому стаду животных пустыни. И не истёк ещё блистающий час[91], как был уже решён исход великой битвы при Мегиддо, покрывшей славой деяния его величества Менхеперра Тутмоса…»

Кожаная рукавица для стрельбы намокла от пота, он сдёрнул её, перехватив лук открытой горячей рукой, нетерпеливо выхватил из колчана ещё одну стрелу. Тутмос сожалел о том, что рукоять меча пришлось выпустить, что уже некого было рубить, что оставалось только посылать стрелы вслед убегавшим врагам — одну за другой, одну за другой, без разбора. Взметнувшаяся пыль обожгла лицо и гортань, Тутмос закашлялся, почувствовал острую резь в глазах. Он продолжал стрелять, почти не целясь, зная, что его стрелы всё равно жалят врагов в гуще их беспорядочного бегства. На мгновение ему почудилось, что он один среди пёстрой разноязыкой толпы, что его войско рассеяно и уничтожено, поглощённое численным множеством ханаанеев, но вот мелькнула колесница Дхаути, вот показался стройный ряд копьеносцев, вот обогнал его на своей колеснице грозный Себек-хотеп. Натиск был так стремителен, что смешался с бегством — обезумевшие толпы ханаанеев порой обращались вспять, натыкались на копья, своими телами преграждали путь пешим воинам, но колесницы лишь чуть-чуть замедляли свой бег, минуя густую мягкую тяжесть, хруст переломанных костей обрывался диким предсмертным воплем, запах конского пота и разодранной плоти становился всё тяжелее.

Тутмос чувствовал, что звуки битвы сливаются в единый равномерный гул, из которого лишь изредка вырывается слишком резкий вопль или грохот опрокинувшейся колесницы, ему даже показалось, что он глохнет, потому что не мог уже различать свиста стрел и топота коней, и голос боевых труб казался незнакомым, звучал совсем иначе, чем на торжественных смотрах войска в столице. Правое плечо надсадно ныло, наверное, теперь он уже не мог бы держать меч, но теперь этого и не нужно было — вражеское войско было смято до обидного быстро, Тутмос не успел ощутить ни вкуса битвы, ни вкуса победы, и внутри было странное чувство, похожее на разочарование. Он успел увидеть беспорядочное движение отдельных ханаанских отрядов и понял, что Себек-хотеп был прав — разрозненные отряды выполняли приказания только своих начальников, правитель Кидши оказался бессильным перед лицом многосотенного войска, воины мешали друг другу, в бегстве уничтожали друг друга. Всё было просто, но неужели первая его победа окажется столь лёгкой и неужели все победы будут такими же пресными на вкус? Правда, до стен Мегиддо ещё далеко… Вот временный стан ханаанеев, вот их шатры, их кони, их женщины, разбегающиеся с плачем и криками, рабы с бессмысленными тупыми лицами, беспорядочно толпящиеся у шатров. Но что это, почему вдруг остановились воины Кемет? Они остановились, они…

— Гиены, падаль! Пусть зловонное болото поглотит вас! Пусть тела растерзают птицы! Прочь от шатров, прочь, к Мегиддо!

Царская колесница смяла роскошный шатёр вместе с воинами, оказавшимися внутри него, переломленная деревянная ось больно ударила Тутмоса по плечу, грохот рассыпавшейся посуды показался неожиданно громким, громче, чем дикий вопль воинов — изменников, трусов, обуреваемых жадностью. В висках фараона застучала бешеная кровь, застучала так сильно, что потемнело в глазах. Повсюду — налево, направо, позади — видны панцири его воинов, нет их только впереди, на спинах убегающих врагов. Повсюду треск разрываемых тканей, звон посуды, крики женщин, и ни одного боевого клича, только редкий свист стрел, только замирающий бег колесниц. Себек-хотеп оказался рядом, склонившийся на борт колесницы, с окровавленным лицом, со шлемом, откинутым назад. Он проговорил что-то, с усилием подняв голову и глядя на фараона, стук крови в висках мешал расслышать, да и Себек-хотеп вновь уронил голову. Вот копья, брошенные на землю, щит, наполненный драгоценностями, золотой кувшин, обрызганный кровью, сорванные с борта ханаанской колесницы серебряные украшения — всё это потеряно в панике или в приступе жадности, побудившем воинов броситься к другим, более лакомым кускам добычи. «Трусы, враги солнца!» Ободранное песком и пылью, саднящее горло издавало только хриплые звуки, похожие на приглушённое рычание раненого зверя. Неферти стегнул коней, ещё какая-то колесница сорвалась с места, но Себек-хотеп остался — не для грабежа, Тутмос знал это, опытный военачальник был ранен в голову, может быть, смертельно. Не занялся грабежом и Амоннахт, вот он мелькнул впереди, но в его руке вместо меча плеть, которой он хлещет и хлещет беспощадно, пытаясь заставить обезумевших от жадности воинов бросить своё позорное занятие и преследовать врага. Перед самой колесницей фараона мелькнуло грязное, в крови и пыли лицо пешего воина, выхватившего меч, воин бежал вперёд, к стенам Мегиддо, и это так обрадовало фараона, словно этот неведомый человек был целым войском, победоносным, устремлённым к одной цели, честным и отважным, как прежде. Тутмос выпустил из лука ещё несколько стрел, одна из них вонзилась в спину убегавшего ханаанея, воин нелепо взмахнул руками, в последней боевой пляске выплёскивая остаток сил, и это отчего-то рассмешило фараона, хотя скулы всё ещё сводило от ярости, кровь всё ещё стучала в висках. Неферти гнал коней, едва прикасаясь к их спинам кнутом — казалось, кони слушались не только его слова, но даже его дыхания. Стены Мегиддо были уже близко, близко и распахнутые ворота, которые глотают и глотают толпы беглецов, и в воротах — ни одного воина Кемет, ни одного копья, которое сделает отчаянную, пусть и бесплодную попытку помешать им закрыться… Тутмос застонал от ярости, Неферти наклонился к нему: «Твоё величество, ты ранен?» Он предпочёл бы истечь кровью, чем видеть эту опозоренную полупобеду; глаза его были широко раскрыты и видели, как захлопнулись ворота Мегиддо, как немногие замешкавшиеся были втащены на стены с помощью спущенных кусков ткани, как прочно, неподвижно встал Мегиддо, громадный, пугающий крепостью стен. Теперь спасёт только осада, быть может, изнурительная, многомесячная… Велики ли запасы Мегиддо? Если даже временный стан ханаанеев был так богат…

Тутмос велел Неферти остановиться, обвёл взглядом тех, кто оказался рядом — Дхаути, Амон-нахт, Хети… Они ждали его знака, чтобы повернуть назад, прочь от Мегиддо, он медлил, как будто наслаждаясь опасностью и дразня её. Повернуть вспять на глазах врага невозможно, это понимают военачальники. Что ж, пусть остаются у стен Мегиддо те, кто по своей вине упустил победу, которая могла бы прославить Кемет в один день. Ханаанеи должны видеть, что фараон готовится к осаде, они не должны заметить его растерянности, его ярости. Войско Кемет всё ещё грозно, вот оно собирается у стен Мегиддо, опьянённое добычей, опозоренное, но и раззадоренное ею. Тутмос вдруг почувствовал влагу на верхней губе, солёный привкус — кровь пошла носом, наверно, от усталости, от напряжения. Глупо… Он сделал знак Неферти, царская колесница повернула назад, к лагерю на берегу ручья, за нею — колесницы военачальников. «И было разгромлено войско врагов величества его…»

Он проклинал жадность, бессмысленную и всесильную, одержавшую победу над казавшимся непобедимым войском. Теперь — осада Мегиддо. Даже если ему придётся простоять у его стен срок, равный нынешнему сроку его жизни, он сделает это и в конце концов возьмёт Мегиддо, в котором укрылись три сотни ханаанских правителей, а под их жезлом — тысяча городов. Бывают случаи, когда тысяча равна одному, это ведомо только полководцам, а не искушённым в тайнах математики жрецам. И всё-таки Тутмос не мог удержаться, чтобы не произнести ещё раз хрипло, сквозь зубы: «Трусливая падаль, враги солнца!», «И не знало предела мужество воинов его…»

Смывая с себя грязь, пот и постыдную, выдавшую его слабость кровь, он яростно кусал губы, мечтая, чтобы вместо зубов у него были острые львиные клыки. Хатшепсут опять победила его… Сколько времени пройдёт, прежде чем он отучит воинов кидаться на добычу, не уничтожив врага? Если бы они ходили в походы ежегодно, они не бросились бы так на никчёмные богатства, которыми к этому времени уже были бы полны их сундуки. Хорошо ещё, что военачальники не запятнали себя позором. Себек-хотеп и Хети ранены, первый — тяжело, однако никто из них не убит. Победа ещё не одержана, и впереди — осада Мегиддо. Доводилось ли его отцу осаждать крепости Куша? И что станет вернейшим союзником в этой борьбе — огонь, вода, голод? Сам он не в силах был отказаться от куска жареной дичи, хотя и сдобренной непроходящей горечью во рту. И тёмное, крепкое киликийское пиво было кстати.

За ужином он выслушал рассказы о ходе битвы, сведения о раненых и убитых, справился о состоянии Себек-хотепа, у которого уже побывал Джосеркара-сенеб, улыбнулся, когда узнал, что военачальник пришёл в себя и что его жизни не угрожает опасность. Ему доставляло удовольствие расспрашивать о разных мелочах, вроде того, сколько было захвачено женщин во вражеском стане, были ли пущены в ход копья хатти, сразу ли поняли военачальники, что сопротивление ханаанеев сломлено. Но оставшись наедине с Джосеркара-сенебом, он уронил лоб в ладони, подавленный, пристыженный. Жрец сидел напротив него, прямой и молчаливый, торжественный, как во время жертвоприношения. Сказал тихо, что перед самым началом сражения видел в небе сокола, который долго кружил над лагерем и потом медленно полетел по направлению к Мегиддо. Медленно… Это был добрый знак — и насмешка. Тутмос мог уничтожить весь Ханаан в течение часа, много — полутора часов. А теперь… Он снова ощутил горечь во рту.

— Как ты думаешь, божественный отец, возьму я Мегиддо?

— Возьмёшь, твоё величество.

— Не сразу?

— Не сразу.

Тутмос вздохнул, своим вздохом, едва не погасив пламени стоящего перед ним светильника.

— Даже ты это понимаешь…

Джосеркара-сенеб улыбнулся, снисходя к вечному заблуждению фараонов, что жрецы ничего не смыслят в военных делах. Правая рука жреца лежала на подлокотнике кресла, бросая на колеблющиеся стены шатра уродливую тень — три последних пальца, обрубки двух первых. Говорили, что он сам отсёк себе пальцы, по которым скользнули ядовитые зубы священной змеи.

— Это правда, Джосеркара-сенеб?

— Что правда, твоё величество?

— То, что ты сам отсёк себе пальцы.

— Да.

— Почему же ты никого не позвал к себе на помощь?

— Я был один в тайном святилище храма, твоё величество.

— Ноя слышал, ты всё-таки сохранил яд?

— Сохранил.

— Ты смелый человек, божественный отец.

Снова улыбка осветила лицо жреца, улыбка многоопытного, мудрого человека.

— Разве нужно именовать смелым того, кто спасает свою жизнь? Любовь к жизни заложена в нас богами.

— Ты и сам многих спас, Джосеркара-сенеб. Тех, кому помог исцелиться от тяжких недугов, опасных ран. Сегодня, может быть, спас лучшего из моих военачальников. А ведь когда-то и мне помог появиться на свет.

— Каждый из нас приходит на землю, чтобы исполнить свой долг.

Тутмос смотрел на жреца сквозь пламя светильника, обозначившее резкие тени на лице Джосеркара-сенеба, высветившее неожиданный блеск его немолодых, но по-прежнему зорких глаз.

— Хорошо, когда исполнение твоего долга зависит только от тебя самого, божественный отец.

— Оно всегда зависит только от самого человека, твоё величество.

— А мог ли я сегодня исполнить мой долг, когда моё войско бросилось на шатры ханаанеев?

— Ты сделал всё, что зависело от тебя в тот миг, но возможно, не успел сделать чего-то раньше.

— Как же я мог сделать это раньше, когда царствовала Хатшепсут?

— Ты повёл войско на войну, не приняв во внимание естественных, хотя и постыдных людских слабостей. И у тебя ещё хватило силы, чтобы увлечь войско за собой.

— Что же мне нужно было сделать? Погибнуть, чтобы они бросили грабёж?

Жрец был неумолим.

— Слово истинного повелителя способно остановить в полёте выпущенную из лука стрелу. Твоё слово ещё недостаточно крепко.

Тутмос горько усмехнулся.

— Времени у меня не было, чтобы закалить его крепче бронзы, божественный отец.

— Это придёт, твоё величество. Ты хотел одержать великую победу одной своею рукой, но боги показали тебе, что ты ещё не готов к этому. Сила твоя в том, чтобы сделать войско единым, как один человек.

— По-твоему, это возможно?

— Да.

Тутмос задумался, опустив голову, поигрывая плетью.

— Легко сказать… Но что же мне для этого делать?

— Сегодня тебе нужно прежде всего отдохнуть, твоё величество. Запомни мудрое правило — ни о каких делах, особенно важных, нельзя размышлять перед сном. Хочешь, я зажгу курения анта перед твоим ложем?

— Курения ни к чему, божественный отец. И без того всё расплывается перед глазами… Скажи мне, если фараон восходит на престол так поздно, как я, может ли он свершить великое?

— Бывало, что и восьмидесятилетние старцы становились царями, твоё величество. Ты ещё молод.

— Но лучшие годы отняла у меня она!

По едва заметному движению бровей Джосеркара-сенеба фараон понял, что жрец очень недоволен.

— И ещё одно мудрое правило, твоё величество: не поддавайся бесполезным сожалениям о том, что было и уже прошло.

— Хорошо, подчинюсь! Скажи мне только, Себек-хотеп действительно будет жить?

— Его болезнь — это болезнь, которую я вылечу[92].

— А мне не дашь какой-нибудь травы?

— Зачем?

— Виски сжимает, Джосеркара-сенеб.

— Это твоя горячая кровь, твоё величество. И твоя гордость.

— Так остуди мою кровь!

Жрец улыбнулся.

— Пощадив гордость?

— Её и так топтали слишком долго.

— Я дам тебе целебное средство, твоё величество. Но прежде всего тебе нужен сон.

Сон… Тутмос и сам понимал это, но глаза слипались без сна, просто от переутомления. Он ненавидел бессонницу — самое изнурительное, что только есть на свете. Она терзала его, когда он был фараоном лишь по имени. И продолжала терзать истинного владыку Кемет.

— Ты задумался, твоё величество, а сейчас время сна. Выпей этот отвар, и ты уснёшь.

— Она однажды тоже подносила мне лекарство…

— Кто?

— Хатшепсут. Она пришла ко мне, когда я болел, принесла лекарство. Испытывала, буду ли я пить из её рук, не побоюсь ли отравления! Глаза блестели за краем чаши, а на губах была улыбка. Я выпил до дна, не хотел, чтобы она сочла меня трусом. А ведь она действительно могла отравить меня… Странно, почему она этого не сделала?

— Нельзя безнаказанно убивать фараона, твоё величество. Но ты нарушаешь все мои предписания и советы. Я говорю тебе — изгони эти мысли из своего сердца! Кто враги тебе? Только ханаанеи, митаннийцы, кушиты. А во дворце их больше нет.

— Ты уверен?

Жрец ответил твёрдо:

— Уверен.

— А царица Нефрура? Разве она не помнит, что мать и её приказывала изображать фараоном, сулила ей свою судьбу? Что, если…

— Твоё величество!

Тутмос рассмеялся, увидев умоляющий жест Джосеркара-сенеба.

— Хорошо, хорошо… В конце концов все твои советы оказываются полезными, божественный отец. Я знаю, за моей спиной много раз говорили, что я глупец. Но хотя бы в одном уподоблюсь Птахотепу: буду слушаться мудрых советов. Клянусь тебе, одной ногой я уже вступил в царство сна! И — ни одной мысли о Мегиддо! Сердце спит…


* * *

На исходе седьмого месяца осады ворота Мегиддо распахнулись с тяжёлым звуком, похожим на стон, и воины Кемет вошли в город, за стеной которого таилась тысяча городов. Это был грозный разлив, несущий смерть, а не животворную влагу, он захлестнул город, утопил в огне его стены и башни, в его пучине погибли те, кто был обессилен голодом и жаждой и не мог выбраться из-под развалин домов. Фараон приказал забросать землёй не слишком высоко поднявшееся пламя и пощадить то, что ещё можно было спасти, на этот раз предоставив воинам полную свободу грабить всё, что придётся им по нраву: он и так видел, что богатства Мегиддо очень велики и способны наполнить собою не одну царскую казну. Больше, чем богатство, его занимало иное — победа над спесивым Ханааном, который, несомненно, почувствовал себя сильным лишь благодаря поддержке могущественного Митанни, проклятой змеи… Его величество Тутмос III милостиво принял детей ханаанских правителей, нагруженных серебром и золотом, подобно вьючным животным. Он пожелал, чтобы покаянные дары своих родителей они несли на спине. И они шли покорно, склонив чернокудрые головы с золотыми диадемами, шли, пряча слёзы, в уголках воспалённых от знойного ветра, измученных бессонными ночами глаз. Они склонялись перед фараоном или просто падали от усталости, глотая сухую горячую пыль, которая была всё-таки вкуснее хлеба, дарованного милостью победителя. Кое-кто добавлял к родительской дани собственные золотые и серебряные ожерелья, перстни, браслеты, тоже запылённые, потерявшие свой блеск. Вышитые причудливыми узорами одежды, истрёпанные и потемневшие от пота, не скрывали худобы полудетских мальчишеских тел, жалостно выпирающих рёбер, смешной тонкости вялых рук с острыми локтями, острых ключиц. Семь месяцев осады прошлись и по лицам этих некогда гордых царевичей, как семь лет по лицам стариков, запечатлев на них подобие морщин, тёмные тени под впалыми глазами. Печальный караван шёл безостановочно, тяжело. Казалось, что дети, принуждённые нести к ногам фараона позор своих отцов, несли в себе такую громаду горя, что именно она, а не тяжесть проклятой дани, пригибала их к земле и каждый миг могла взорваться диким воплем животного страдания, бессильной боли могучего льва, лишённого когтей и запертого в царском зверинце. Они хранили безмолвие, но кричали тёмными, словно обугленными зрачками, своей согбенной худобой, тяжёлой стариковской поступью стройных ног. Не нарушал безмолвия и фараон, которому памятен был позор первой битвы, загнавшей ханаанеев за стены Мегиддо, вынудившей его прибегнуть к изнурительной семимесячной осаде. Теперь и город стал его военной добычей, со всем его богатством, с огромным запасом золота и драгоценных камней, которые не могли ни исцелить, ни накормить осаждённых.

Тутмос чувствовал, что долгая осада не послужила к его славе могучего завоевателя, ведь оружием его в этой борьбе стали болезни и голод, всё это время копья и стрелы его воинов оставались без всякого дела. Мелкие стычки с кочевниками не были даже мало-мальски полезным военным упражнением, воины лениво натягивали луки, не заботясь о меткости, ибо никто не собирался сопротивляться, смуглолицые шасу спасались, как могли, беспорядочным бегством. Кому не была понятна участь обречённого Мегиддо? Тутмос высматривал в толпе царевичей наследника Кидши, сына вдохновителя союза ханаанских царств против Кемет. И не мог найти, хотя и напрягал до боли глаза. Ему донесли — почтительным шёпотом, почти с грустью — что наследник Кидши умер от чёрной лихорадки на третьем месяце осады. Тень улыбки скользнула по твёрдым губам Тутмоса, но в ней было больше сожаления, чем торжества, и военачальники, стоявшие рядом с фараоном, поняли это. А нескончаемый поток добровольных пленников всё тёк и тёк, огибая шатры, нёс окроплённое слезами золото к подножию трона Кемет, и лицо фараона выражало уже не торжество, а бесконечную скуку. Тутмос III велел передать правителям Ханаана, что желает видеть их и что они могут рассчитывать на его милость, какую — не сказал, но военачальники знали, что фараон собирается оставить всё как есть, унизив правителей новым поставлением на царство — жезлом Великого Дома. Это было мудро и дальновидно в какой-то степени, хотя фараон и принял решение наспех, облачаясь в церемониальный наряд перед приёмом ханаанской дани. Велик тот, кто принимает великие решения, пока хранитель царских одежд застёгивает пряжку на его поясе! Назавтра предстояла эта печальная церемония, теперь же, насладившись понурым видом ханаанских царевичей, фараон пожелал развлечься в обществе приближённых военачальников и красивых пленниц, одна из которых, гибкая, с чуть раскосыми весёлыми глазами, успела очаровать Тутмоса всего за одну ночь и краткий розовый рассвет. Фараон был настолько щедр, что даже начальнику своих телохранителей предоставил на выбор несколько пленниц, из числа самых лучших. Рамери взял за руку первую, которая взглянула па него с улыбкой, и фараон со смехом одобрил его выбор, заявив, что это — одна из звёзд, упавших прямо на порог его шатра с тёмного, густого ханаанского неба. Девушка была дочерью правителя Хеброна и близка Рамери по крови, она смотрела на него без страха и, как только они остались вдвоём, заговорила с ним на одном из хурритских наречий, слова которого казались Рамери знакомыми, но будто услышанными в давнем сне.

— Скажи, как твоё имя? Лицом ты не похож на всех этих людей, да и волосы у тебя причёсаны так, как это делают в Ханаане. У тебя смуглая кожа, похожая на мою… Скажи, может быть, ты родом из Ханаана?

Он ответил ей на языке Кемет:

— Я плохо понимаю тебя. Если не знаешь моего языка, говори на аккадском.

— Твоего языка? Уж не родился ли ты в самой Нэ? — насмешливо сказала девушка на плохом аккадском языке, который, должно быть, выучила при дворе своего отца — её учителя явно были хуже мудрых учителей Рамери. — И имени своего ты не скажешь?

— Меня зовут Рамери.

— И всегда так звали?

— Всегда.

— Значит, ты раб, — разочарованно сказала девушка, — и действительно родился в Кемет. Но ты победитель, и я должна подчиниться тебе.

Гордость внезапно вспыхнула в сердце Рамери подобно жертвенному пламени, неожиданно и грозно.

— Когда-то я был царевичем Хальпы, и ты не стала бы даже последней из моих жён! А теперь, когда я служу величайшему из богов и его божественному сыну, я выше того царевича, каким был раньше. Ты же — ничтожная женщина, только показавшаяся мне красивой и доброй. Отойди прочь, ты мне не нужна! Пусть тебя отдадут простым воинам, я же, начальник царских телохранителей, отказываюсь от тебя. Как ты смела счесть меня равным тебе по крови?

Девушка побледнела и нервно сжала руки, задыхаясь от обиды.

— Разве я могла подумать, что собака, которую хозяин пинает ногой и бьёт плетью, сочтёт себя превыше царевны? Ты, гордящийся тем, что пресмыкаешься в пыли, питающийся объедками со стола своего хозяина, ты собака, которую посадили на цепь, а после натравили на её же собратьев! Меня хотел взять военачальник Кемет, и жаль, что я не досталась ему, по крайней мере не осквернила бы себя, как сделала это сейчас, говоря с изменником! Ты, собака, забыла свой лай и теперь шипишь по-змеиному? Тебя научили этому жрецы в длинных одеждах, умеющие собак превращать в змей? Ну что же, разорви меня на клочки или ужаль, но я повторю, что ты изменник, ты хуже падали, хуже рыбьих отбросов, гниющих на солнце! Что же ты молчишь, сжимая рукоятку кинжала? Ударь меня им, и тогда, быть может, я замолчу…

— Я сделаю с тобой то, что должен был сделать, — тихо сказал Рамери, — но теперь сделаю это с яростью в сердце. За оскорбление заплатишь унижением, оно тебе будет больнее, чем удар кинжалом. И если я собака, то оставлю на твоём теле следы своих зубов и когтей…

Она лежала, кусая губы, сдерживая слёзы ярости и боли. Он оставил её, оделся, вышел из шатра. Звериная страсть, ярость, боль — всё отхлынуло, и осталось только опустошение, только сухая земля на сердце. С глазами было что-то неладно, казалось, что их царапает злой сухой ветер. Рамери шёл мимо шатров, в которых пировали военачальники, миновал царский шатёр, откуда доносился громкий смех Тутмоса и женский визг; судя по смеху, фараон был пьян. Кое-где у костров сидели воины, они тоже смеялись и пили вино, и мало кто из них обращал внимание на молчаливого начальника царских телохранителей, раба, которому обычно кланялись. Он остановился у одного из костров, где сидели простые воины, из них трое были кехеками[93], один явно с примесью ханаанской крови — наследство хека-хасут, в изобилии доставшееся Кемет. Эти воины были ещё довольно трезвы и настроены доброжелательно, во всяком случае, не выказали никаких признаков неудовольствия или удивления, когда Рамери подсел к их костру. Они предложили ему выпить вина, и он не отказался, выпил всю чашу до дна. Вино было очень хорошее, тонкое — вероятно, из подвалов правителя Мегиддо.

— Тебе, господин, наскучил царский пир? — спросил один из ливийцев, подмигивая остальным. — Что за вино пьют в шатре его величества и какие там красавицы!

У одной, которая особенно понравилась его величеству, глаза так блестят, словно драгоценные камни, а волосы у неё чернее земли. Хотел бы я быть рабыней, чёрной мойщицей ног, чтобы касаться её кожи!

Воины одобрили шутку товарища громким смехом.

— Вовсе не цвета земли у неё волосы, — заметил другой ливиец, — они совсем как из лазурита, точно у богини. У ваших богинь ведь всегда лазуритовые волосы, верно, господин? Такая как раз под стать его величеству, сама словно рождена небом и солнцем. Но и та, что досталась тебе, господин, совсем не хуже, — угодливо заметил он, заглядывая в лицо Рамери.

— Жалею, что бросился обдирать золото с колесницы, — проворчал третий воин, тот самый, с лицом хека-хасут. — Рядом рыдала красавица в златотканой одежде, а тело у неё под одеждой, верно, тоже было золотое. Пей ещё, господин! Если уж ты оставил такую красавицу и пришёл к нам, верно, сделал уже с нею всё, что мог…

Воины захохотали, и Рамери, сдержавшись, тоже улыбнулся. Чего же было ещё ожидать от подвыпивших воинов, у которых на сердце только женщины, вино и грабёж! Он смутно чувствовал, что слишком много пьёт, но сухая земля терзала невыносимо, а от вина всё-таки становилось легче.

— Его величество, да будет он жив, цел и здоров, сперва очень гневался на тех, кто вернулся в лагерь с кувшинами и ларцами подмышкой, — заговорил ещё один воин, — военачальники велели отдать всё, но тут его величество смягчился, позволил нам взять то, что уже попало в наши руки, сказал, что это только начало и мы довольно жили бедняками при Хатшепсут, и так радовались наши сердца! Ведь при царице богато жили только военачальники, да пошлёт им великий Амон здоровья и процветания, а нам даже корок не доставалось с их стола. Теперь, говорят, всё будет иначе, и каждый воин получит раба или рабыню…

— Ну на что тебе раб, Хори? — вмешался один из ливийцев. — Положим, с рабыней ты кое-что сумеешь сделать, а на что тебе сдался раб? Если дадут тебе землю, справишься и своими руками, да и твоя Та-Бастет сильная и здоровая, как молодой бык.

— А ты откуда знаешь мою Та-Бастет?

Воины захохотали снова, на этот раз Рамери присоединился к ним. От вина у него уже порядком кружилась голова.

— Если после Мегиддо его величество объявит новый поход, пойду с радостным сердцем, — сказал Хори. — Амон был ко мне милостив, сохранил меня, когда полетела прямо на меня эта ханаанская колесница. У меня пятеро детей, им надоело есть лепёшки из лотоса, а теперь будет на что купить медовый пирог и жареного гуся. Хвала богам, что воистину взошёл на престол наш фараон Тутмос! Мой дед ходил в походы с его дедом, но тогда воинам мало что досталось.

— И мне теперь будет на что принести поминальные жертвы Ка моего отца, — сказал ещё один воин, самый молодой из всех сидящих у костра. — А если так пойдёт дело, моя мать пойдёт сватать красавицу Сит-Амон, что живёт по соседству. Правда, нельзя сказать, чтобы мы с нею не встречались в её саду под маленькой сикоморой, — воин многозначительно улыбнулся, — но сикомора вряд ли кому о том рассказала, а мне бы хотелось иметь её при себе постоянно, а не лазать через изгородь по ночам, когда её отец уезжает по делам в Мен-Нофер. Он у неё, видите ли, состоит торговцем при одном верховном жреце, важный человек…

— Да на то, что ты нахватал из рассыпанных сундуков, Пепи, отдадут тебе разве что кошку твоей красавицы!

Пепи нахмурился.

— Я и говорю: «если так пойдёт дело». Не сейчас! Вот пойду в следующий поход, а там ещё и ещё…

— А если, Пепи, следующий поход будет через три года, а? Дождётся тебя твоя красавица?

— Ну уж нет! — решительно возразил Пепи. — Кончились времена Хатшепсут, фараон не будет сидеть во дворце в Нэ, ласкаясь с царицей. Видели, каков он был под Мегиддо? Верно, сам Хор-воитель ему бы позавидовал! Слыхали, когда приказал окружить Мегиддо деревянной изгородью, сам схватил топор, стал рубить смоковницу? Он и на вёслах может пройти десять потоков[94], когда все другие гребцы свалятся от усталости. Жаль только, что долго он дожидался своего часа, да и мы вместе с ним. Не было бы женщины на престоле, Сит-Амон была бы уже моя.

— Хватит языком трепать, облезлые гиппопотамы! — оборвал веселье пожилой воин, подозрительно покосившись на Рамери. — Хорошо ли господину слушать вашу болтовню? Видите, его чаша пуста, да и молчит он всё время. Может, у него своя забота…

— У господина-то, который состоит начальником царских телохранителей и находится при его величестве постоянно? — изумился Пепи. — Какая у него может быть забота?

Все посмотрели на Рамери, как будто ожидали от него ответа, но он молчал, опустив голову на грудь.

— И у богатого господина может умереть отец, могут заболеть дети, — тихо сказал старый воин. — Все люди рождаются нагими и все уходят в Страну Заката, и оттого, что у него на руках золотые браслеты, печаль, такая же, как у всех людей, не минует его сердца. У человека, живущего в высоком доме, и забота выше, чем твоя в твоей глинобитной лачуге. Налей ему ещё вина, Хори!

— Он уже пьян, — сказал Пепи.

— Он для того и пьёт, чтобы быть пьяным, а не для того, чтобы слушать про дочку торговца, твою девку, с которой ты валяешься под своей проклятой сикоморой, чтоб она сгнила и свалилась на вас! — разозлился старик. — Дай ему вина и не рассуждай! Господин, — обратился он к Рамери, — ты прости их, они простые, грубые люди. Пей вино во славу богини Хатхор, владычицы радости и веселья, пей и ни о чём не думай, потому что твоя забота, оставшись без корма, улетит от тебя сама. Сегодня пьёт вино и его величество, да будет он жив, цел и здоров, пьём и мы, простые люди, потому что празднуем победу Кемет над тремя сотнями ханаанских правителей…

— Ты поосторожнее, Усеркаф, — шепнул Хори, — он сам из ханаанеев, говорят, пленный царевич…. Может, ему это неприятно слышать!

— Кого воспитывают жрецы, тот уже ничего не помнит, — тоже шёпотом возразил Усеркаф, — это ты его оскорбишь, если назовёшь ханаанеем. Вот погляди, что я сделаю. Выпьем, господин, за победу над Ханааном со всеми его правителями, за разрушенные стены всех городов! — возвысил он голос, подмигивая остальным. — Выпьем во славу великого Амона, величайшего из богов!

Лицо Рамери просветлело при этих словах, будто молния пробежала по нему улыбка, озарив сразу и сжатые губы, и потемневшие грустные глаза. Он поднял чашу высоко на вытянутой руке, как будто хотел поднять её к самым звёздам, — рука не дрожала. Слёзы, так долго таившиеся на дне глаз, сверкнули наконец, но теперь это были только пьяные слёзы, которых никто не принял всерьёз.

— Во славу великого Амона, величайшего из богов!

Он выпил и бросил чашу, которая едва не попала в Пепи, уклонившегося со смехом. Усеркаф, осторожным движением обняв Рамери за плечи, вполголоса сказал:

— Пей ещё, господин, пей во славу богов Кемет, повелителей над всеми богами! Пей и не тревожься и забудь всё, что у тебя на сердце, а потом я провожу тебя до твоего шатра. Нехорошо, если такого большого господина увидят пьяным…

…На городских стенах Мегиддо собрались приближённые и воины ханаанских правителей, нестройным хором, на разных наречиях, взывали о пощаде. А сами правители, несущие на своих плечах тяжесть повторного позора, простёрлись ниц перед возвышением, на котором сидел фараон, молча уткнулись в землю, не смея поднять глаз. Тутмос за эти дни успел уже устать от церемоний, все правители казались ему на одно лицо. Только один, правитель Кидши… как его имя? Тощий, невзрачный человечек, водянистые глаза, в которых плавает страх, и седоватые космы, обсыпанные пеплом, — должно быть, в знак траура по умершему сыну. И этот мог поднять на борьбу с Кемет правителей трёхсот тридцати городов? Тутмос изменил данному себе слову, усмехнулся, нарушив торжественную неподвижность нарядной статуи. Этого он тоже отпустит с миром, только — на осле. Ханаанские кони хороши, достойны царских конюшен, да и колесницы, изукрашенные золотом с безвкусной пышностью, пригодятся в будущих походах. Пусть разбредаются по своим царствам, неся на головах пепел поражения, пусть себе царствуют в своих владениях, некоторые из которых размерами не превышают самого захудалого степата земли Нехебт. Фараон очень милостив, он уже успел понять, что победа, подкреплённая унижением врагов, приносит щедрые плоды, ядовитые для недавних грозных противников. Хатшепсут ему это показала… Теперь он величественно приказывал ханаанским правителям подняться, приблизиться, назвать своё имя, через царского писца Чанени задавал несколько вопросов и отпускал, произнеся торжественно: «Моё величество возвращает тебе твоё царство!» Он замешкался чуть-чуть, когда перед ним предстал правитель Кидши. «Замышлял ли ты что-либо злое против Великого Дома?» — спросил Чанени. Правитель молчал, лицо его стало совсем серым — линялое полотно, на котором углём наметили расплывающиеся черты. «Говори, его величество склоняет слух к речам твоим!» Страх нырнул в самое сердце невзрачного правителя, и тот задохнулся, прижав руку к груди, прошептал бледными губами: «Пощади, владыка мира…» Тутмос сделал знак бровями, два воина подхватили правителя Кидши, у которого подгибались колени, оттащили его в сторону. «Пусть живёт в пределах своего царства, которое наследует избранный нами наместник». «Да будет по слову его величества!» Правитель Кидши вырвался из рук державших его воинов, бросился к ногам фараона, и хрипло рыдал он, изливая свою благодарность, и скорбь, и муку. А дальше пошли горожане Мегиддо, связанные верёвками, приготовленные к переходу через пустыню. Много пленников, сильных,здоровых мужчин. Фараон улыбался, не скрывая своего удовольствия. Земли в окрестностях Мегиддо повелел разделить на участки и передать во владение управляющему царским хозяйством, повелел счесть и добычу, захваченную в трёх ближних городах, союзных Мегиддо. Щедро одарил своих военачальников, особенно Себек-хотепа, наградил и отважного воина Аменемхеба, признав его лицо — да, действительно, тот самый воин, что бежал к Мегиддо, минуя горы разваленных сокровищ. И вот караван ханаанских правителей с остатками их войск, с оставшимися в живых жёнами и детьми их двинулся в свой печальный путь, все почти на ослах, по слову величества его. Перед тем дали фараону клятву на верность, иные — охотно, с блеском в глазах, иные — глаза опустив в землю. Военачальники усмехались, не очень-то веря словам ханаанеев, но Тутмос верил — во всё сердце, открыто. Не потому, что был наивен — чутьё подсказывало, что ханаанеи отныне будут искать другие пути, многие предпочтут жить в союзе с Великим Домом. У ханаанских правителей хватало своих забот — кочевые племена, разбойники хабиру. Поражённые и униженные милостью фараона, смотрели они с негодованием на злосчастного правителя Кидши, которому суждено было повиснуть на собственном мече в трёх схенах[95] от разорённого Мегиддо — хватило-таки мужества! Вытоптанная копытами коней земля в окрестностях Мегиддо неожиданно дала обильный урожай пшеницы, а ветви деревьев не выдерживали тяжести плодов — не было ли это благословением Амона? Покорённая земля расцвела под стопой победителя, и расцвели легенды — в любовных песнях, в колыбельных. Тутмос-воитель, золотой сокол, вырвавшийся на волю, тенью своих крыльев покрыл мир, который оказался вдруг таким малым, ничтожным. И это после двадцатилетнего владычества фараона-женщины, которая только и сумела, что снарядить плавание к землям Тростникового моря! Должно быть, за двадцать лет враги Кемет забыли, что такое рука истинного фараона, воина, потомка тех, кто сверг владычество хека-хасут, кто однажды уже вернул Кемет былое величие. Но взятие Мегиддо — ничтожная капля в потоке великой реки, первый шаг к истинному могуществу, настоящему царствованию. С именем великого Амона, вырезанным золотой печатью на сердце, он пройдёт по землям Куша, Митанни и Ханаана и, если пожелает, запалит их пожаром, дым которого достигнет престола царя богов. Теперь довольно! Теперь он вернётся в Нэ со всей своей богатой добычей, которую повергнет к стопам Амона, отдохнёт несколько месяцев и поохотится вдоволь в окрестностях великих пирамид. А ещё — изгладит имена проклятых любимцев царицы Хатшепсут на стенах гробниц — Сененмута и того, последнего, которого не хочет именовать даже мысленно. И не стоит ли задуматься над постройкой нового храма в столице?


* * *

Царица смяла в руке цветок, с упоением гнева ощущая его раздавленную нежность, брезгливо стряхнула с ладони влажную мякоть лотоса. У неё кривились губы, и она попыталась сделать вид, что морщится от солнца, слишком вольно расположившегося на балконе дворца. Внутри было горько и пусто, а внешний мир только раздражал или причинял боль, царапал по живому. Вот прошла одна из приближённых её прислужниц с мягким округлым животом, вот маленький ребёнок промелькнул, пробежал по саду, отозвался звонким смехом на чей-то испуганный зов. Несколько недель царица прилежно посещала храм Исиды, молилась великой богине, приносила ей обильные жертвы в надежде, что заветное сбудется, что затрепещет в её чреве новая жизнь. Кое-что наводило на мысль об этом, она старательно убеждала себя, что голова кружится не от жары, что раздражительность и быстрое утомление от недолгой прогулки не следствие бессонных ночей, а вернейший признак желанного. С той первой ночи после возвращения Тутмоса, когда он так нежно и страстно её обнимал, она растила в себе мысль о ребёнке, растила с таким упорством, словно мысль могла претвориться в долгожданное чудо. И вот сегодня узнала, что судьба обманула и на этот раз, что чрево её пусто, что боги не вняли её мольбам. В первый миг она заплакала, надрывно и глухо, как самая обыкновенная женщина, простолюдинка, рабыня. Неужели ночь, та ночь, когда грубые руки фараона вдруг показались ласковыми, когда голос его стал подобным голосу влюблённого юноши, обманула царицу? Да, случалось так, что она вдруг начинала верить в любовь Тутмоса, сводного брата, предназначенного ей в супруги волей отца и самой судьбой — недаром она была рождена великой царской женой Хатшепсут, а Тутмос — младшей женой, красавицей Иси. Предназначенные друг другу в супруги ещё подростками, они пережили свадьбу и первые месяцы брака спокойно и размеренно, как давным-давно известную им церемонию, потом продолжали быть мужем и женой по привычке, скованные цепью обычая, родительской воли и придирчивых взглядов придворных. Но ложе без нежности, без огня не давало желанного наслаждения и не приносило заветного залога по воле богов свершившегося брака, и царица чувствовала себя обманутой. Бывали, правда, редкие миги, когда она ощущала себя счастливой, едва ли не любимой — вот как теперь, когда он вернулся из похода, когда пришёл к ней, истомившийся по привычной ласке. Она сразу заметила, что лицо его покрылось бронзовым загаром, только на лбу под диадемой осталась белая полоса, и такие же следы от браслетов на руках. Он как будто похудел, и мускулы его стали ещё крепче, они упруго переливались под потемневшей кожей, и касаться их было не так уж приятно. А в остальном он был всё тем же Тутмосом, привычным, спокойным, большей частью равнодушным к её женским уловкам и действительным радостям и печалям. Впервые заговорил с ней о сыне, когда лежали рядом, отдыхая после бурной любовной схватки — иначе он не умел. Его рука, лежащая на её животе, источала удивительную силу, он словно хотел ладонью покрыть всё её чрево, в горсть захватить маленький мир, в котором тоже желал властвовать. И Нефрура поверила скорее его упорному желанию, чем силе его любви, всей кровью постаралась зажечь в себе маленькое пламя, а поддерживать его ходила в храм Исиды. И вот сегодня…

— Его величество желает видеть тебя, лучезарная госпожа, владычица земли до края её. Прикажешь принести вина и фруктов?

Оборачиваясь на слишком громкий, назойливо громкий голос прислужницы, царица наступила ногой на измочаленный лотос, ей стало неприятно, будто наступила на живое. Хорошо, что она ещё не успела сказать Тутмосу о своих надеждах. Вино, фрукты… Она принимала его как дорогого гостя, действительно — редкого гостя. И сейчас ей менее, чем когда-либо, хотелось видеть мужа.

— Приветствую тебя, Нефрура. Отчего я не видел тебя в храме Амона? Мне сказали, что ты нездорова — это правда?

— Правда. Но нет причин беспокоиться тебе, мой божественный господин.

Он подошёл к ней близко-близко, неожиданно обнял за плечи. Нет, не обнял — рывком повернул, притянул к себе, как, должно быть, за повод притягивал кобылицу.

— Может быть, долгожданное?

— Нет.

— Ты уверена?

— Да.

Он с разочарованием, слишком явным, чтобы пытаться его скрыть, отпустил её.

— Жаль.

Она с трудом удержалась от глухого стона, надрывного рыдания, громкого крика. Боль, зажатая в груди, требовала выхода, она подступала к горлу, как тёмная вода. Сейчас задушит… Нефрура выдернула ещё один лотос из полупрозрачной алебастровой чаши, сжала его в судорожно вздрагивающей руке.

— Жаль, — повторил Тутмос. И ещё раз, с растяжкой: — Жаль! Прикажу молиться божественным отцам в святилище целителя Имхотепа[96]. Если великая Исида отвратила от тебя свой лик… Ты получишь всё, если родишь мне сына. Довольна ханаанской добычей? А какие дары получил мой великий отец! Я обложил данью три города, все доходы с них пойдут на процветание и украшение храма. Великий отец будет доволен. Джосеркара-сенеб сказал мне, что были в храме счастливые знамения.

— Что же ты будешь делать дальше, господин мой?

— Дальше? — Тутмос прошёлся по покою, резко, энергично, как всегда ходил, от его шага сонный воздух пришёл в движение, даже солнечные лучи, казалось, поспешили за ним. — Много ещё дела в Ханаане. Мегиддо — не единственный город, который нужно взять. Кое-кто из этих предателей заключил союз с митаннийцами. Нужно держать их в страхе, иначе и положенной дани не соберёшь. Мне достались только богатства Мегиддо и нескольких окрестных городов, но этого мало! Я хочу построить новые храмы, новый дворец для тебя, для себя. Всё это требует огромных богатств…

— И ты найдёшь их в Ханаане?

— Не только в Ханаане. Когда сочту, что войско готово, — вступлю в единоборство с митаннийским царём.

Он сидел на низкой резной скамье, опершись на неё обеими руками, как усталый ремесленник. И рассуждал так спокойно о том, что заботило его, но царицы не касалось. Он и на ложе мог говорить о войне, о сражениях и походах. Сердце его глухо к печали жены, до него не достучаться слабыми женскими руками, способными только казнить беспощадно невинные тёмно-голубые цветы. Она может рыдать, биться головой о каменные стены, разодрать в кровь грудь и руки, а он не двинется с места и будет сидеть спокойно и прямо, глядя на неё равнодушным взором. Она может выбежать на балкон дворца и броситься вниз, на камни двора, но вряд ли и тогда Тутмос поднимется со своей скамьи и бросится к ней, чтобы удержать её. Вот так, рассуждая о новых походах, он может просидеть несколько часов, а потом перестанет говорить и будет только размышлять над тем, сколько коней и колесниц понадобится для борьбы с царём Митанни, сколько золота и серебра пойдёт на вооружение и содержание многотысячного войска. А внутри у царицы всё разгорается то злое, сухое пламя обиды, которое, должно быть, выжгло дотла её чрево, превратило её в сухую землю без цветения. Как близко было долгожданное — и вот опять презрительная усмешка, бесстрастное лицо Исиды, притворно-сочувственные взгляды придворных и эта обида, которая то языком пламени, то жалом скорпиона касается измученного женского сердца. И исхода ей нет, нет и конца, как не было и начала — или царица проглядела его там, в полузабытой уже юности, когда сводный брат, некрасивый и нелюбимый, равнодушно надел на её шею свадебное ожерелье и почти бросил на неласковое брачное ложе? Нефрура вдруг тихо заплакала, вспомнив свадьбу, первую ночь с Тутмосом и то почти презрительное равнодушие, с которым он наутро покинул её покои. Слёзы покатились так внезапно, что она не успела придумать им оправдания, но это сделал за неё Тутмос — встал, подошёл к ней, неловко обнял за плечи.

— Плачешь о нашей разлуке, Нефрура? Или о сыне?

Она кивнула, предоставляя ему самому выбрать вопрос для безмолвного ответа. Он коснулся кончиками пальцев её подбородка, грубовато лаская. Близко-близко были его глаза — тёмные, непроницаемые, в которых крошечным отражением подрагивала она, совсем обессиленная и покорная. Так он смотрел на неё в ту волшебную уже ночь по возвращении из Мегиддо. И ещё один раз, когда умерла Хатшепсут и Нефрура пала ниц перед мужем, единоличным повелителем Обеих Земель. Тогда он поднял её, придерживая за локти, посмотрел в лицо пытливо, словно пытаясь проникнуть взглядом во все сокровенные глубины её Ба. Хатшепсут и дочери сулила свой удел — власть фараона-женщины. Нефрура содрогалась, когда видела собственные изображения, изготовленные по приказу матери, — женщина в мужском наряде, немее[97], накладная бородка… Порой её терзали сны, в которых она превращалась в мужчину, не сумев до конца освободиться от женской плоти; она кричала во сне, прислужницы в страхе сбегались в её покои. Освободила её только смерть матери, внушавшей почтение и ужас, постыдные изображения были забыты, царица осталась обыкновенной женщиной, наслаждающейся той властью, какая у неё была, и ласками мужа. Но, может быть, Тутмос не забыл той безмолвной угрозы, которую источали эти уродливые изображения?

— Твои слёзы огорчили меня, Нефрура. Я хочу, чтобы ты была весёлой. Джосеркара-сенеб говорит, что только любовь рождает детей. Разве я не люблю тебя? Скажи, разве не люблю?

— Любишь, господин мой.

— Тогда, может быть, ты не любишь?

— Зачем ты заставляешь меня страдать?

— Тогда будь весёлой. Хочешь, отправимся кататься на барке? Вдвоём… И я буду с тобой до захода солнца.

…Гигантской слезой, упавшей с неба необдуманно, невольно — слишком близко от дворца, слишком далеко от цветников, — казался пруд, окаймлённый цветущими зарослями, и вода в нём была мутной, как ни старались смотрители царских водоёмов. Но изредка и в нём всплёскивала хвостом серебристая рыба, такая крупная, что проходила волна, и белые лотосы испуганно трепетали и жались к берегам, как застигнутые бурей птицы. Малая царская барка лениво бороздила гладь мутно-зелёной воды, и казалось, что она тычется носом то в один, то в другой берег, хотя пруд был не так уж мал. По верхушке установленного посередине царского шатра изредка скользили ветви ив, когда барка слишком близко подходила к берегу, и зелёный свет листьев проникал сквозь лёгкую полупрозрачную ткань. Тутмос медленно пил вино из золотой чаши, царица, полулёжа на вышитых подушках, смотрела на него. Тихая мелодия арфы доносилась с кормы, сливаясь с плеском весел и шелестом листьев, и царицу клонило ко сну, который и был бы самым приятным времяпрепровождением. Тутмос, видимо, делал над собой усилие, чтобы казаться весёлым, но притворяться он умел ещё меньше, чем Нефрура, и потому предпочитал пить вино, смакуя каждый глоток, хотя это отнюдь не было его привычкой. Вот так же когда-то каталась по этому пруду царица Хатшепсут со своим возлюбленным Сененмутом. Но тогда барка была вся изукрашена гирляндами цветов, музыка звенела громче, а прислужницы нарочно громко пели любовные песни и смеялись, чтобы заглушить бесстыдные стоны наслаждения, доносившиеся из шатра. Появившись на палубе, Сененмут украдкой посматривал в воду, чтобы поправить парик и диадему и привести в порядок спутавшиеся ожерелья; его красивые глаза были подернуты томительной негой, и прислужницы, нарочно не замечая царского любимца, продолжали петь, бросая в воду цветы, плывшие вслед за баркой изящной, но неуклонной флотилией. Зачерпнув ладонью воду, Сененмут брызгал ею в сторону девушек, и та, кому на лицо попадали блестящие капли, вскрикивала от восторга. Молодой жрец, талантливый архитектор и воспитатель царевны Нефрура возвысился в одночасье, став главой земли до края её, особой, приближённой к плоти бога, управляющим садами Амона, начальником его ткачей. Только ли потому, что был красив, или потому, что по его рисункам и чертежам был создан великолепный храм своевольной владычицы? Воспитателем он был хорошим, Нефрура любила его. Сененмут учил девочку чтению, письму, счёту, изучал даже с нею тайны звёздного неба, и ей казалось, что ему известно всё, что он может обучить её танцам, плетению корзин или тайной науке жрецов. Тогда в нём ещё не было надменности и этого презрительного прищура, который так оскорблял молодую царицу впоследствии… Сидя рядом с царевной, разложив вкусно пахнущие краской папирусы и водя по строчкам тупым концом калама[98], он читал нараспев старинные гимны, восхваления божеств, сказания о великой битве Хора с убийцей Сетхом. Увлекаясь решением какой-нибудь сложной математической задачи, он увлекал и ученицу, с упоением выводил на папирусе изображения головастика, узла, подковы, весело смеялся, когда вдруг обнаруживал ошибку у себя самого. Играя с царевной в кости, отдавался игре всецело, будто ставил на кон всё своё немалое богатство, и огорчался чуть ли не до слёз, когда проигрывал. В садах храма Лиона показывал ученице редкие растения, подробно рассказывал об их целебных или опасных свойствах и протягивал ей цветок на своей ладони с таким видом, словно это был драгоценный камень. Царевна как-то поинтересовалась, как воздвигаются храмы, Сененмут вспыхнул от восторга, принёс свои чертежи и долго объяснял ей, как рассчитываются высота и толщина стен, как определяется число колонн и избирается та или иная форма кровли. Сененмут был такой весёлый и беспечный, ему ничего не стоило войти в покои царевны смеясь, с ручной обезьянкой на плече, которая бесцеремонно дёргала его за нос и корчила смешные гримаски, он мог подбросить высоко в воздух и ловко поймать блестящий золотой браслет, принесённый им в подарок, любил напевать какую-нибудь смешную песенку, пока Нефрура корпела над решением сложной задачи… Это был ласковый, радостный мир учителя и ученицы, в который непрошеным гостем вторглась Хатшепсут, долгое время ревниво следившая за дочерью и Сененмутом. Занятия их всё чаще прерывались неожиданными приказаниями царицы, Сененмута постоянно вызывали в царские покои, а желание Хатшепсут прославить своё царствование невиданным доселе возведением храмов привело к тому, что воспитатель всецело превратился в архитектора, постоянно обсуждающего с повелительницей планы построек. Вскоре во дворце начали поговаривать о любовной связи царицы с Сененмутом, слухи доходили до Тутмоса и Нефрура и обоим не доставляли радости, а вскоре Сененмут появился в Зале Совета и занял место недавно отошедшего в страну Запада верховного жреца Аменемнеса. Незаметно он проскользнул и в Зал Приёмов и стад частым гостем в Доме Войны, не говоря уже о том, что двери обоих Домов Золота были открыты для него постоянно. Утратив привлекательный облик весёлого, жизнерадостного и беспечного молодого человека, Сененмут превратился в надменного придворного, чья грудь покрылась, как панцирем, тяжёлыми ожерельями наградного золота, а спина приобрела прямоту и твёрдость каменной колонны, не сгибающейся даже перед Хатшепсут. Стареющая повелительница бросалась к нему в объятия, едва успев затворить двери своих покоев, сплетала свои пальцы с пальцами Сененмута на глазах у придворных, давала ему пить вино из своей чаши, словно не замечая того, что любимец становится своенравным и гордым, позволяет себе отдавать важные приказания от своего имени, вмешивается во все дела, даже в те, которые издавна решались только советом верховных жрецов. Лицо Тутмоса темнело от гнева, печалью омрачалось лицо молодой царицы — бывший учитель не замечал её, ограничивался только предписанными ритуалом приветствиями. Но звезда, вспыхнувшая в одночасье, и сгорела в один миг, в своём сокрушительном полёте сорвав покрывало с лица Хатшепсут. А Нефрура пролила немало слёз, вспоминая учителя таким, каким он был с нею, и сейчас при воспоминании о нём её лицо затуманилось печалью. Но нельзя было при Тутмосе произносить имени ненавидимого им врага, и она отвернулась, чтобы фараон не заметил изменившегося выражения её лица. Раньше оно было просто печально — теперь выражало страдание.

— Тебя утомило это плавание, Нефрура?

Она вздрогнула от неожиданности, услышав голос мужа, вздрогнула так явственно, что Тутмос усмехнулся.

— Нет, мой возлюбленный господин.

— Ты скучаешь?

— Нет.

Музыка на палубе затихла, как будто прислушиваясь к голосам, доносящимся из шатра. И стало совсем тихо, только лёгкий шорох весел нарушал безмолвие. Барка плыла посередине пруда.

— Будешь ждать меня из похода?

— Буду, господин мой.

— А если ждать придётся двадцать лет?

— И всё равно буду…

— Я ведь не остановлюсь на Мегиддо.

— Ты сказал: есть много городов в Ханаане, и в Куше, и в Митанни, и в стране Джахи.

— Нужно восстановить справедливость, Нефрура. Хека-хасут слишком долго правили Кемет. Велики были Яхмос и Секененра[99]!» Но то, что восстановлено ими, нуждается в укреплении.

— В тебе всё ещё кипит гнев, лучезарный господин мой?

— Месть, царица. И желание справедливости. Кемет — сердце мира, избранный богами центр его. Над ней единой во всей своей сияющей силе восходит солнце! И все народы должны быть под пятой её…

— Тогда нужно возводить величественные храмы, строить дворцы и разбивать сады, мой повелитель. Нужно, чтобы божественные отцы, мудрость Кемет, посвящали в свои таинства достойных и хранили откровения старых мудрецов. Чтобы землепашцы получали обильный урожай и рыбаки собирали богатый улов. Тогда Кемет процветёт.

Тутмос улыбнулся, по своей привычке не разжимая губ.

— Мудро, царица. Но обо всём этом заботилась твоя мать Хатшепсут, а я позабочусь о том, чтобы Кемет стала всем миром и чтобы кони мои не могли и за год пройти от края до края её. Клянусь священным именем Амона! — Он снова поднял чашу с вином. — Думай о роскошном дворце, который я подарю тебе. И о том подарке, который можешь принести мне.

Барка подплыла к берегу, по верхушке шатра зашелестели листья, и прохладный зелёный отсвет упал на лицо фараона. Музыка зазвучала снова в такт лёгкому покачиванию барки, но голосов прислужниц не было слышно, словно царственные супруги и впрямь были одни.

Но даже если бы это было так на самом деле, Тутмос не потянулся бы к царице, не стал бы её целовать так, как делал это когда-то расчётливый, а может быть, и действительно влюблённый Сененмут. Тоска заходила по сердцу царицы тупым лезвием ножа, которое и не усугубляло боли, но и не давало пройти ей. Тихо подняв голову, она взглянула на Тутмоса. Он уже размышлял о своём, задумчиво чертя на борту барки планы каких-то неведомых будущих крепостей.


* * *

Из пустыни дул горячий ветер, при известной доле воображения или болезненной усталости приобретавший плотность, форму, цвет. Красный ветер, багровый ветер, густой и колючий, ощетинившийся ожогами раскалённых песчинок, дул уже десятый день, и глаза переставали различать другие цвета, даже самые свежие, спокойные. Лагерь, погруженный в болезненную сонливость, растёкся по песку подобно массе расплавленного металла, люди и животные передвигались медленно, тяжко волоча за собою свои тени. Измученные глаза лошадей и вьючных ослов с тоской выискивали в красноватом мареве очертания вожделенных оазисов, где была вода, где в тени пальм можно было укрыться от зноя, а люди и не вглядывались в даль, предпочитая укутать лицо, меньше двигаться, меньше говорить. Второй поход в земли Ханаана начинался неудачно, но на этот раз войско Кемет уже знало, что нет иного пути, кроме победоносного, и нет иной воли, кроме воли фараона-воителя, преисполнившегося намерения превратить ханаанских правителей в данников своего величества. Воля Тутмоса поистине была велика, она была способна поднять на ноги тяжелораненого и вдохнуть в него силы, она могла сдвинуть с места огромные массы людей и колесниц, но она была бессильна в борьбе с Сетхом, как когда-то оказался бессильным светлый Хор, и фараону ничего не оставалось делать, как только ждать вместе со всем своим войском милости ветра или божественного чуда. Но и тут стараясь по мере сил противостоять складывающимся столь неудачно обстоятельствам, фараон то и дело покидал свой шатёр и обходил лагерь, беседуя с военачальниками и снисходя даже до разговоров с простыми воинами. Он казался бодрым вопреки всему, хотя и у него на зубах хрустел песок и глаза были воспалены, и Рамери, следовавший за Тутмосом постоянно, ощущал порой восхищенное бессилие перед волей этого бога с человеческим лицом. Руки Тутмоса тосковали по оружию, он порой брал свой крепкий лук, натягивал тетиву, пробовал остроту стрел, сжимал рукоять серповидного меча, но с досадой разжимал пальцы, сетуя на бесполезность этих упражнений. Проводя ладонью по бортам нагретых солнцем колесниц, он хмурился, отходил резко, гневаясь неведомо на кого, а в своём шатре подолгу молился Амону и беседовал с Джосеркара-сенебом, чьё деятельное спокойствие было поддержкой, путеводной звездой в эти тонущие в красном мареве дни. Спокойные глаза жреца учили терпению, выдержке, умели погасить то и дело взрывающееся пламя, и Тутмос, радуясь его присутствию, ощущал в то же время безмолвный укор божественного отца — «твоё величество, войско смотрит на тебя…» В последние дни люди стали болеть, многим понадобились целебные травы Джосеркара-сенеба, и жрец без устали приготовлял свои лекарства, изредка прибегая к помощи Рамери, когда нужно было растереть сухой корень в порошок на каменной зернотёрке или раздробить в пыль твёрдый, как камень, кусочек чёрной смолы. Были и другие жрецы-врачеватели, но Джосеркара-сенеб был врачевателем волею Имхотепа, его светлой рукой, и все знали это. И был ещё у Джосеркара-сенеба дар, удесятерявший силу его лекарств, — великий дар утешения, умение вдохнуть даже в безнадёжно больного надежду и волю к жизни. Происходи всё это в Нэ, он давно снискал бы себе славу великого целителя, но в военном лагере его услуги воспринимались как должное, особенно в эти раскалённые и растекающиеся по песку дни. Только Рамери видел, как устаёт учитель, как много сил отдаёт он и своим больным, и ставшему с ним словоохотливым фараону, и в те редкие часы, когда Джосеркара-сенеб получал возможность отдохнуть, ревниво берёг его сон, не давая беспокоить по пустякам. Выдавались и редкие часы, когда они могли поговорить — обычно это случалось во время приготовления лекарств, и говорили они тогда о многом, но только не о Раннаи. Если бы Рамери был меньше занят тем, что происходило у него в сердце, он заметил бы сам, что жрец, очень любивший свою дочь, избегает говорить о ней. Недомолвки порождали безмолвие, имя Раннаи было вычеркнуто из их бесед, словно её не существовало, но тем чаще Рамери слышал её голос, тем чаще во сне ощущал прикосновение ласковых рук, тем больнее врезалось в сердце начертанное золотыми иероглифами имя, данное ей Джосеркара-сенебом. И бежать от этого было так же бесполезно, как пытаться скрыться от палящего дыхания знойного ветра. Рамери уподобился многим влюблённым и страдающим безумцам, когда попытался убить в себе внезапно вспыхнувшую любовь, но попытка оказалась бесплодной, и он, к счастью, скоро понял это. Душные ночи, ночи без сна, давали обильный корм тоске, долгожданный сон приводил в его объятия Раннаи, выхода не было, невозможно было даже прибегнуть к самому лучшему лекарству — к помощи Джосеркара-сенеба. Рамери предпочёл бы, чтобы лагерь тревожили кочевники или разбойники-хабиру, тогда он думал бы только о безопасности его величества, но кто бы осмелился напасть на многотысячное войско? Он брался за любые мелкие, недостойные его звания дела, готов был чистить копья и кормить коней, не говоря уже о помощи Джосеркара-сенебу, но этого было недостаточно, времени для мучительного бездействия и сопровождающих его раздумий всё равно оставалось слишком много. Злой бог пустыни был беспощаден, он брал войско измором, как осаждённую крепость, словно то был ответ побеждённого Мегиддо. Ещё немного — и помутится рассудок, истомившиеся по бою воины начнут стрелять в воздух, а ещё хуже — друг в друга. Говорят, такие случаи бывали, и сам фараон нередко говорил об этом у себя в шатре. Но его величеству легче по крайней мере в одном — он совсем не думает о жене, он её не любит…

…Тутмос стоял на пороге шатра, скрестив на груди руки, пытливо, сдерживая волнение, всматривался в горизонт. За плечом фараона стоял Рамери, прямой, неподвижный, только взгляду своему позволяя следовать за взглядом владыки. Небо казалось спокойнее, светлее. Долгожданное свершалось, утихал ветер пустыни, смолкало хриплое дыхание Сетха. Не было ещё живительной прохлады, но не было уже и жгучего зноя, марево оставалось густым, тёплым, как нагретое молоко. Тутмос смотрел, прищурясь, мускулы на плечах чуть подрагивали от напряжения. Откинулась завеса шатра Дхаути, вышел молодой военачальник, тоже вгляделся в горизонт. Просыпаясь, воины протирали глаза, ещё только кожей, слабо ощущая что-то необычное, но уже посматривали друг на друга с любопытством, с ожиданием. За плечом фараона бесшумно появился Джосеркара-сенеб, Тутмос ощутил его дыхание, обернулся. И чёрные глаза его спросили безмолвно, как делалось всё в это утро: «Что скажешь ты, божественный отец?» И жрец ответил тихим шелестом губ, промельком улыбки, спокойным взглядом: «То, чего ты ждал, повелитель, свершилось». Только тогда фараон улыбнулся и простёр руки навстречу восходящему солнцу, более золотому, чем багровому. «И лагерь огласился радостными криками, и была радость в сердце величества его. И огласились пески Великой пустыни могучим рёвом войска, подобным реву нахлынувшей реки, и задрожала земля под стопой воинов величества его. Три города были повержены, три царства сложили свои богатства к ногам его величества, и множество было драгоценных даров, рабов и скота. И правители царств в страхе взывали к милости Великого Дома, и дочери их приходили с расплетёнными волосами, неся в ладонях своих сосуды благовонного масла…»

Поход, начавшийся столь неудачно, был завершён стремительно и победоносно, с лёгкостью, которая не снилась сокрушителю Мегиддо. Ему не пришлось самому вступать в битву, военачальники начали дело, воины довершили остальное. Болезни, мучительное утомление, жажда — всё было забыто, когда утихло дыхание Сетха, когда выстроились в ряд грозные колесницы, когда лучники попробовали крепость луков и остроту своих стрел. Теперь Тутмос зорко следил за тем, чтобы жадность не погубила плодов его стремительных атак, да и военачальники были научены опытом Мегиддо. Добыча разорённых царств была невелика по сравнению с той, что была захвачена в Мегиддо и окрестных городах, но хороши были резные серебряные кубки, которыми славилось одно из царств, хороши и кони — сильные, великолепно обученные. Среди пленниц не было особенно красивых, но была одна, поражавшая гибкостью и красотой стана, она оказалась искусной танцовщицей, тело её и на ложе было телом танцовщицы, и от этого у Тутмоса слегка покруживалась голова — приятно. Военачальники тоже были довольны, руки их не остались пустыми. Полушутя, как во время военных парадов, были захвачены ещё несколько мелких городов, жители одного из них даже не сопротивлялись, сразу выслали к Тутмосу-воителю царских детей с богатыми дарами. Отправив в Нэ гонца с донесениями и с частью даров Амону, Тутмос захотел поразвлечься, велел устроить охоту в пустыне. Во время охоты был свиреп и удачлив, щедро одарил особенно искусных охотников, среди которых оказался всё тот же Аменемхеб, воин. Рамери смотрел слегка ревниво на простого воина, которому повезло, Джосеркара-сенеб заметил это, но только лёгкой полуулыбкой дал знать, что заметил. Теперь у них было время для разговоров — удачный поход оказался целительным для войска, больных было мало, и только десятка два легкораненых. Тутмос больше не нуждался в беседах со жрецом, после вынужденного бездействия он буйно предавался развлечениям, сердце его было глухо ко всякой премудрости, в том числе и божественной. А Рамери ждал, ждал всем существом заветных часов, когда начальнику царских телохранителей дозволялось предаться блаженному сну, поручив охрану его величества наиболее преданным воинам. Снова, как в детстве, он тянулся к учителю, задавал ему вопросы, но теперь случалось так, что иной раз он переспрашивал, а порой спорил с Джосеркара-сенебом, почтительно, как всегда, но не менее горячо, чем в тот день, когда встретился с Раннаи в доме её отца. Словно заноза жила в сердце, не давая дышать так вольно, как раньше, давала о себе знать всякий раз, когда слуха касалось слово «бак» — раб. И ещё мучили сны, в которых перед очами спящего Ба вставал царский дворец в Хальпе, обугленные стены, языки пламени, окружающие со всех сторон; во сне Рамери слышал вопли женщин, звон оружия, откуда-то издалека доносился отчаянный крик матери на почти забытом, почти незнакомом языке: «Спасите царевича, спасите моего сына!» Он видел ярко-синий осколок неба — единственное, что было у него связано с Хальпой, видел лазурь, пробившуюся сквозь чёрные клубы дыма, и осколок небесной синевы вонзался в глаза, поил взгляд непонятной печалью, смутным ощущением давнего горя. Тот воин, который захватил его в плен, который скрутил ему руки за спиной — может быть, сам он, постаревший, или его сыновья служат в войске Тутмоса? Почти против его воли всплывали в памяти имена, слова на родном языке, и всё чаще назойливо звучало: «Араттарна, Араттарна, Араттарна», словно кто-то, злой и невидимый, постоянно стоял за спиной и звал тихо, но неустанно. В Кемет его называла так только одна женщина, которую он любил, его прекрасная Раннаи, с которой он так и не увиделся во время краткого отдыха в столице — она жила в поместье своего мужа в дельте и даже не приехала повидаться с отцом. Была ли она нездорова или Хапу-сенеб держал её взаперти, не знал никто, даже Инени, который уже стал старшим жрецом Амона и нередко бывал по делам своего храма в дельте. Иногда к Рамери приходила мысль о том, что Раннаи избегает встреч с ним, от этого делалось горько, но другая мысль приходила и уничтожала первую — ничто не могло заставить её разлюбить отца, только разлучить с ним могла людская злая воля. Невыносима была сама мысль, что он может больше не увидеть Раннаи, не говоря уже о том, что даже смерть Хапу-сенеба не могла бы соединить их — он был рабом, она — знатной госпожой; пленников, таких, как он, не отпускали на свободу. Великая победа или любовь могли бы внушить фараону счастливую мысль о даровании свободы начальнику своих телохранителей, но разве он задумывался над участью бывшего царевича, которого можно было легко хлестнуть по лицу веером или плетью? Не только цепи, которые ощущал на себе Рамери, томили его — была ещё тоска, более сильная, чем любовная, тоска без имени, ставшая в последнее время его воздухом и пищей. Он смутно помнил те слова, которые сказала ему пленная ханаанеянка в лагере при Мегиддо, помнил только боль от этих булавочных уколов, со стыдом вспоминал свою ярость и свою грубую страсть, вино, выпитое без меры у костра простых воинов и своё пробуждение наутро в шатре, куда он попал неизвестными путями, которых не мог припомнить. Не с той ли ночи тоска вошла в него и окружила плотным кольцом, сделав своим рабом более, чем сам он был рабом фараона? Он хотел рассказать об этом Джосеркара-сенебу — и не мог. Он видел, что и жреца терзает какая-то печаль, мог догадаться о её причине, но страшно было разомкнуть уста — расскажи он о тоске, непременно всплыло бы имя «Араттарна», а за ним и та, что произносила его, преступная жена верховного жреца, любимая дочь, далёкая возлюбленная. Нет, говорить нельзя было…. И молчать больше не было сил. Рамери подумал однажды, что хорошо было бы пригвоздить себя копьём к стене, чтобы тело не рвалось к учителю, чтобы поселилась в теле боль, тягучая и изматывающая, стирающая с сердца все мысли, такая боль, которая бывает спутницей даже небольших ран. И ещё мелькнула однажды мысль, что спасение сулят воды Хапи — глубокие и тёмные, никогда не выдающие своих тайн. Но мысль о том, что воды лишат его тело погребения, отдадут его на корм слугам Себека, была так страшна, что он почувствовал себя преступником, восстающим против воли богов, вдохнувших в него жизнь. И потом, если Раннаи не может принадлежать ему на земле, кто знает, может быть, она соединится с ним в загробном царстве?..

…Они стояли под звёздным небом, в нескольких шагах от царского шатра, неподалёку догорал костёр. Здесь, в пустынном краю, не было ночных птиц, их голоса заменяли звуки военного лагеря — приглушённые голоса и смех воинов, пофыркивание коней, переклички дозорных. А вверху, в небе, была тишина, манившая к себе, как глубь реки, далёкая и мирная, несокрушимая. И казалось, можно было ощутить всей кожей пространство, отделяющее небо от земли, проникнуть в суть этой беспощадной пустоты, разделившей Геба и Нут, стоило только запрокинуть голову и закрыть глаза на миг. Именно это и сделал Рамери, наслаждаясь мгновениями кажущегося покоя — даже тоска, казалось, разомкнула кольцо, крылья невидимых птиц затрепетали возле самого сердца. Джосеркара-сенеб пристально взглянул на воина, губы его приоткрылись, словно он собирался заговорить, но только лёгкий вздох сорвался с них, камнем запечатав готовое родиться слово. Неожиданно Рамери опустился на колени у ног жреца, порывисто схватил его руку, прижал к своему сердцу. Он сделал это так, словно они были совсем одни, словно их не могли увидеть воины, сидящие у костров, словно тишина звёздного неба окутала учителя и ученика и сделала их бесплотными и невидимыми. Джосеркара-сенеб улыбнулся, как всегда, мягко и серьёзно. Рамери не поднимал головы, и его голос прозвучал приглушённо:

— Учитель, ты позволишь мне сказать всё, что на сердце?

— Разве мы оба так изменились, Рамери?

Невольный упрёк коснулся самой болезненной раны Рамери.

— Ты видишь сам, учитель, что я изменился, ты знаешь это не хуже меня. Я знаю, я должен был заговорить раньше, но не мог и боюсь, что не всё смогу сказать и сейчас… Но ведь ты поможешь мне?

— Да, мальчик. Встань, я хочу видеть твои глаза.

Рамери послушно поднялся, лицо его теперь было освещено бледными звёздными лучами и слабыми отсветами догорающего пламени.

— Мы много говорили с тобой в последнее время, учитель, и всё же я не сказал тебе ни единого слова, которое должен был сказать. Мне нужно было видеть тебя, слышать твой голос, ибо ты — единственное, что есть у меня, сокровище моё и награда, ты словно остров, поднявшийся из пучины вод, и я опять ищу спасения, прибегая к тебе. Однажды, учитель, я решил убить себя… Не спрашивай, как пришла ко мне эта мысль, как завладела моим сердцем, но я уже держал в руке меч, я был готов свершить казнь над собой, чья жизнь так недорого стоит.

Должно быть, великий Амон внушил мне, что я должен хотя бы увидеть тебя перед смертью. Я пошёл к твоему шатру, твой раб Техенну сказал мне, что ты нездоров и рано лёг спать. Я обещал, что не потревожу тебя, и вошёл в шатёр. Ты спал, сквозь щель в завесе шатра пробивался лунный свет, и он упал на твоё лицо в тот миг, когда я опустился на колени у твоего ложа. Не знаю, что со мной случилось, но я не мог отвести взгляда от твоего лица, смотрел и смотрел не отрываясь и просидел так до рассвета. И когда я ушёл, мне уже не захотелось совершать того, о чём я думал. Ты спас мне жизнь, учитель — уже второй раз…

— Когда же это было, Рамери?

— Ещё под Мегиддо.

— Я не знал.

— Я долго скрывал это от тебя, и это у меня получилось, как видишь.

Жрец укоризненно покачал головой.

— Неужели ты забыл все мои слова, забыл, что жизнь — величайший дар, который у нас позволено отнять только давшему её божеству? И что случилось с тобой, если ты готов был пронзить себя мечом? Почему не пришёл ко мне, почему не рассказал? Я видел, как льнул ты ко мне в последнее время, видел, что ты таишься от меня, и мне было больно.

— Больно, учитель? Я причинил тебе боль?

— Да, Рамери. Как ребёнок. Дети всегда больнее всех ранят наши сердца. Но ты искупишь свою вину, если расскажешь мне всё. Клянусь священным именем Амона, я выслушаю тебя до конца, что бы ты ни поведал мне. Ты ещё можешь это сделать? Можешь? — Жрец ласково погладил воина по щеке, и тот вздрогнул, как от боли. — Говори, мальчик! Если хочешь, пойдём в мой шатёр.

— Нет… Я спрошу тебя, учитель, — что со мной происходит? Ба рвётся на части, и так больно внутри, словно четыре раскалённых кинжала вонзились в сердце. Иногда я задыхаюсь от тоски, и мне хочется разбить свою голову о каменную стену, иногда и сам чувствую, как превращаюсь в камень, только этот камень может плакать. Я по-прежнему люблю великого Амона, но теперь всё чаще и чаще ко мне приходит мысль, что владыка богов не может считать меня своим истинным рабом, ибо я чужой крови. Кровь эта была во мне спящей змеёй, теперь открыла глаза и грозит мне постоянно, и терзает мою грудь. Кто я? Я давно не спрашивал себя об этом. Скажи мне теперь ты, кто я — один из тех, кому по праву надлежало бы плестись по пескам вслед за всеми этими несчастными правителями, или тот, кому надлежит подгонять их копьём?

Джосеркара-сенеб долго молчал, прежде чем ответить. Костер уже догорел, вблизи шатра потемнело, но даже в темноте было видно, как блестят взволнованные глаза Рамери — глаза ученика, ждущего ответа.

— Я скажу тебе только одно, мальчик: если твоё сердце приказывает тебе поднять меч на тех, кого ты любишь, сделай то, что хотел сделать ночью в лагере под Мегиддо, или беги в пустыню, чтобы солнце сожгло тебя. Нет ничего хуже предательства, нет ничего страшнее измены, а путь к ней лежит через сомнения. Если любовь к великому богу и его возлюбленному сыну угасает в твоём сердце, мне было бы легче увидеть тебя мёртвым, хотя я и люблю тебя, как сына. Я не верю голосу твоей ханаанской крови, я верил, что ты предан своему долгу и чист сердцем. И если ты обманул моё доверие…

Рамери в отчаянии сжал голову обеими руками.

— Нет, божественный отец, нет, нет, отец мой! Ты знаешь, у меня нет другого отца! Пощади меня, спаси, спаси от меня самого, без тебя я не справлюсь, без тебя не будет легче броситься в воды Хапи или повиснуть на мече, как правитель Кидши; если ты оставишь меня, кончится моя жизнь!

— Двадцать лет его величество жил под скипетром Хатшепсут, ненавидевшей и боявшейся его, и двадцать лет ты стоял у его ложа, готовый отразить предательский удар. Даже в ночь после битвы у Мегиддо фараон спал, доверив свою жизнь хурриту, стоявшему у его ложа, вооружённому мечом. А ведь ты мог бы вонзить этот меч в его горло, как когда-то сделали телохранители Аменемхета I, мог бы избавить от позора и унижения своих соотечественников. Отчего же ты этого не сделал?

Одни прокляли бы тебя и предали страшной казни, другие вознесли бы тебя и считали героем, но и те и другие боги отвернулись бы от тебя, ибо ни одно доброе, ни одно великое дело не может начаться с предательства. Я сказал тебе всё, Рамери. Или ты предпочитаешь, чтобы я назвал тебя твоим ханаанским именем?

— Отец мой!

— Довольно. Бывает, что дети предают и собственных отцов… Я уйду в свой шатёр. И если завтра тебя найдут мёртвым, я буду знать, что ты не захотел совершать предательства и убил в себе сомнения, не в силах справиться с ними. Если же ты будешь жить, не будет у фараона слуги надёжнее тебя.

Жрец высвободил руку из судорожно сжавшей её руки Рамери и пошёл в сторону своего шатра, спокойный, как обычно. Только походка его была походкой очень усталого и как-то враз постаревшего человека, крепившегося, чтобы не выдать своих чувств, жестокого, чтобы не показать своих страданий. Он шёл медленно и ни разу не обернулся, и Рамери тоже ни разу не взглянул ему вслед. Только, отняв ладони от лица, положил руку на меч, висевший у пояса.


* * *

Военачальники стояли плечом к плечу, крепкие, неподвижные, будто выстроенное к битве войско, всё — впанцирях, без умащений и украшений. Казалось, не только взгляд, но даже рука фараона не в состоянии сдвинуть их с места — так грозно стояли они, будто вросли в землю. И всё же, когда Тутмос встал со своего кресла, они невольно, почти неуловимо подались назад, слегка склонили головы. Фараон стоял перед ними — низкорослый, с грубоватым лицом, чёрным от загара, и его слегка прищуренные глаза смотрели спокойно, только чуть-чуть усмехаясь. По своей привычке он скрестил на груди руки и — ждал. Когда военачальники вошли в его шатёр и пали ниц, он нетерпеливо повелел им подняться, и они поднялись, встали стеной, крепостью, которая защищала — он сразу почувствовал это — что-то недоброе. Однако он медлил, не начинал разговора, с лёгкой усмешкой следил за тем, как нервно подрагивают скулы Дхаути, как напряжены мускулы Себек-хотепа, как сдерживает дыхание могучий Хети. Он рассчитывал на то, что выкормыши Хатшепсут, попробовав на вкус настоящей войны и настоящей победы, превратятся в стадо послушных овец, но, видимо, ошибся — овцы всё ещё казались львами, а в глубине его груди всё ещё копошилось неприятное чувство, похожее на тревогу и беспокойство, как было это все двадцать лет его жизни под скипетром Хатшепсут и под угрозой предательского удара в спину. До сих пор его передёргивало, когда кто-нибудь, кроме Рамери, хотя бы на мгновение оказывался у него за спиной, и Тутмос ненавидел себя за это чувство, слишком напоминающее страх. Но вот теперь они стоят перед ним лицом к лицу, а неприятное чувство не проходит, как будто за спиной невидимая рука изготовилась нанести тот самый, двадцать лет грозящий обрушиться удар. Фараон переступил с ноги на ногу, кончиком языка коснулся сухих губ, прикинул, достаточно ли твёрдым будет его голос, если он заговорит. И сказал, глядя прямо в лица военачальников, отмечая про себя каждое движение их бровей, губ и глаз:

— Что привело вас ко мне, Себек-хотеп, Хети, Дхаути?

Себек-хотеп выступил вперёд, как и должно было быть, на мгновение прижал руку к груди, к сердцу, словно бы оно билось слишком сильно и могло помешать говорить.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, если тебе угодно склонить свой слух к нашим речам, позволь сказать мне, недостойному…

— Позволяю.

— Твоё величество, вот мы вернулись из-под стен Мегиддо, вот мы опять, по слову твоему, двинулись в Ханаан, вот взяты новые города, новые царства. Но силы воинов твоих не беспредельны, злое дыхание Сетха и так уже погубило многих. Куда двинемся мы дальше, твоё величество? Снова через пустыню, подставляя лица опаляющему ветру, теряя людей сотнями? Добыча наша обильна, наши пленники ждут, когда мы отправим их в Кемет. Но пройдёт время — и некого будет вести, ибо кости их будут засыпаны песками и скрыты от людских глаз.

— Отчего же пленники ещё не отправлены в Кемет? — грозно спросил Тутмос.

— Да будет позволено ответить тебе, твоё величество, сколь бы дерзким ни показался мой ответ, — для того чтобы сопровождать пленников, нужно много сильных и зорких воинов, а отпустив их, мы ослабим войско.

— Неужели для охраны этих тощих кляч нужно так много воинов?

— Ты не знаешь, сколь хитры и коварны ханаанеи, твоё величество. Бывало, что один из них затевал драку со своим соседом, а когда стражники подбегали к ним, чтобы разнять, вся толпа пленников набрасывалась на них и забивала насмерть своими цепями. Бывало и так, что они перегрызали горло воину, поднявшему на них плеть, хотя руки их были скручены за спиной. Заболев чёрной лихорадкой, они пропитывали заражённой слюной обрывки своих одежд и бросали их в лица воинов, которые копьями пытались отогнать больных от остального отряда. У них много хитростей, твоё величество, а воины дороги нам, ибо никто не знает, не окажется ли завтра на нашем пути войско, подобное тому, что ждало нас у стен Мегиддо.

— Ты боишься, Себек-хотеп?

Военачальник снёс оскорбление не дрогнув.

— Да, твоё величество, в груди моей живёт страх за тебя, страх за Кемет.

— И что же ты предлагаешь?

— Если будет позволено мне сказать, я скажу, что нужно возвращаться в Кемет, вести войско назад, к великим пирамидам. На следующий год, отдохнув и набрав новых воинов, мы можем снова отправиться в земли Ханаана. Но теперь…

— На следующий год? Ты так сказал, Себек-хотеп?

— Да, твоё величество, я сказал так. С нашей богатой добычей мы войдём со славой в столицу великого Лиона, мы сможем принести ему щедрые жертвы и испросить удачи для следующего похода. К тому же, твоё величество, наступает время, когда мы уже не сможем кормить лошадей тем, что растёт у них под ногами. И тогда…

— И тогда ханаанеи превратят нас в измочаленные стебли папируса, так, Себек-хотеп?

— Твоё величество, я этого не сказал…

— Не сказал? — Глаза фараона были совсем близко от лица военачальника, и они были страшны, хотя владыка мира смотрел на Себек-хотепа снизу-вверх. — Что же говорил ты мне всё это время? Ты думаешь, что великому Амону будет достаточно тех жалких отбросов, которые ты называешь богатой добычей? Ты думаешь, что царь богов удовлетворится тощими девками с болтающимися грудями, древними стариками с глазами, залитыми гноем? А тот скот, который ты собираешься пригнать в Нэ, — это стада белоснежных коров, обещанных Амону? Скажи только одно, Себек-хотеп: ты трусишь, ты соскучился по мягкому ложу, по благовонному маслу, по своим наложницам, и я поверю тебе. Вы привыкли прохлаждаться в своих домах, слушая сладкие речи женщины, не ведающей, что такое мощь и величие Кемет. Она пела вам об отдыхе, а вам не от чего было отдыхать! Теперь вы уговариваете меня уподобиться вам, трусливым женщинам! За меньшую дерзость, чем эта, я мог бы казнить всех вас, и того, кто говорит, и тех, кто молчит! Не ваши ли воины, вверенные вам, покрыли себя позором под Мегиддо? Вы хотели, чтобы ваш позор стал моим, но я скорее отрублю уши и носы всем вам, чем допущу это! Земной отец мой Тутмос, в котором пребывал Амон, велел мне идти не оглядываясь, и я исполню волю его, а не вашу, трусливые рабы! — Тутмос в ярости схватил плеть, её концы со свистом рассекли воздух. — Хотите, чтобы я погнал вас палками в пустыню, как простых воинов? И после этого вы осмелитесь ещё уговаривать меня вернуться в Нэ?

Плеть рассекла воздух совсем близко от лица молодого Дхаути, и военачальник не выдержал — бросился наземь, ткнулся лицом в землю. И тотчас же пали ниц Себек-хотеп и Хети и лежали неподвижно, будто сметённые вихрем, так же неподвижно, как стояли незадолго до этого. Фараон бросил плеть; не глядя, она коснулась, будто умышленно, согнутой спины Себек-хотепа, осмелившегося произнести дерзкие речи. Военачальник вздрогнул, пальцы его рук заскребли по земле, Тутмос усмехнулся, чувствуя, как постепенно откатывает от сердца внезапно налетевший гнев. И сказал почти спокойно, обращаясь к поверженным рабам его воли:

— Поднимитесь!

Они поднялись, жалкие, уничтоженные. Не ожидали столь быстрого и позорного поражения, не знали, что грубая брань фараона, его гневная вспышка так подействуют на них, так быстро отнимут у них силы. Поистине, он был богом, этот низкорослый человек, богом со своей несокрушимой волей, которую изъявлял не словами, а взглядом, тугим перекатом напрягшихся мышц, резким охлестом плети. И если военачальники и могли сейчас припомнить молчаливого и казавшегося покорным Тутмоса-полуфараона, властителя без прав, то только так, как припоминают болезненное видение, полуявь, полубред. Неужели могучий лев мог столько лет спать, вобрав когти в мягкие подушечки грозных лап? И в каком страхе должна была жить Хатшепсут рядом с этим запертым в клетке, но живым и свирепым зверем!

— Однажды вы уже посоветовали мне быть осторожным и трусливо последовать указанной вами тропой. Тогда я не послушался вас, ибо слышал голос моего отца, приказывающий мне идти вперёд. И после, в моём шатре, вы пытались оправдаться, зная мою победу. Я думал, что Мегиддо научил вас многому… — Тутмос нахмурился, упоминание о Мегиддо и у него вызывало неприятные воспоминания. — Запомните только одно: моё величество будет неуклонно следовать по пути, предначертанному великим Амоном, и ничто на свете не заставит его свернуть с избранного пути. Когда вы поймёте это, вы научитесь повиноваться не плети моей, но единому взгляду, приказывающему вам сдвинуть с места горы, перейти вброд Тростниковое море. А теперь… — Фараон сделал знак, слуга мгновенно поднёс ему шкатулку из слоновой кости, украшенную золотом. — Этим ожерельем, Себек-хотеп, я хотел украсить твою грудь. Видишь, какое оно тяжёлое, как много в нём золота? Оно и теперь будет принадлежать тебе, только не из моих рук ты примешь его, а из рук моего раба. Возьми его, Рамери, и передай военачальнику Себек-хотепу, опытному в боях и храброму, как лев. Что же ты медлишь, отважный? Бери!

Склонив голову, Себек-хотеп принял ожерелье из рук Рамери, раба, стараясь не коснуться их. На широкой ладони хуррита ожерелье не выглядело таким уж тяжёлым. Рамери не смотрел на военачальника — они были братьями в унижении, его тоже хлестнули по лицу коротким словом «бак» — раб. Он вспомнил, как впервые услышал это слово, его произнесли уста Джосеркара-сенеба, когда жрец привёл пятнадцатилетнего Араттарну во дворец и велел пасть ниц перед низкорослым, некрасивым юношей в царских одеждах. Тогда кровь тоже бросилась в лицо ханаанского царевича, но тогда не было ещё Раннаи, которую это слово отделяло от него навсегда несокрушимой, непроглядной стеной. Он был рабом по имени, но не по крови, и кровь возмутилась, грозя сокрушить своим биением голубую хрупкость вен. Что же произошло с ним, если стало так обжигать привычное слово «раб»? Ища помощи, Рамери оглянулся на учителя, но Джосеркара-сенеб сидел, опустив голову, словно и сквозь него прошла грозная стрела, пригвоздившая пленного ханаанского царевича к безнадёжности. Себек-хотеп надел ожерелье, но было видно, что оно обжигает его грудь, как раскалённое дыхание Сетха, что блеск красноватого золота подобен для него блеску и ярости действительного огня, способного уничтожить его тело или по крайней мере причинить жгучую боль. Счастливы были Дхаути и Хети, не получившие подобного дара! Но они стояли, опустив глаза.

— Теперь идите! Через три дня моё величество двинется дальше, в глубь Ханаана, и горе тому воину, чьи ноги ослабеют в этом походе, чьё тело запросит отдыха и сладкой пищи. Пусть эти три дня пешие воины учатся стрелять в цель, а колесничие — разворачивать колесницы на полном ходу. О больных и раненых доложите божественному отцу Джосеркара-сенебу и его помощникам, о запасах еды и питья справьтесь у хранителя походной казны Хеви. Довольно. Я всё сказал!

Военачальники снова пали ниц и ползком, пятясь, покинули царский шатёр. Тутмос проводил их насмешливым взглядом, но, когда Себек-хотеп, Дхаути и Хети исчезли, с облегчением сжал и снова расправил слегка вздрагивающие пальцы. Эта быстрая победа стоила ему немалых сил, и он мгновенно почувствовал, как остатки их покидают его. Скользнув утомлённым взглядом по лицу Рамери, Тутмос заметил, что хуррит смертельно бледен, но не придал значения такой мелочи и лишь сделал рукой знак, что отпускает Рамери, что место у его ложа могут занять другие, тоже верные и надёжные, но не такие божественно, непреклонно всесильные, как начальник царских телохранителей. Сердце у Тутмоса билось слишком сильно, он с досадой подумал, что придётся снова глотать неприятное на вкус питьё, приготовленное Джосеркара-сенебом. До сих пор он не научился успокаивать своё буйное сердце, а ведь это необходимо, если он собирается править много лет. Сколько уже времени потеряно даром! Сколько времени похитила у него Хатшепсут — за него не расплатиться и вечностью! Как всегда, при мысли о Хатшепсут, невольно сжались зубы.

— Божественный отец, скажи, что делать, когда один человек не даёт покоя?

— Живой или мёртвый, твоё величество?

— Мёртвый!

— Забудь о нём.

— Хотел бы — и не могу.

— Постоянно вспоминая его, ты сам даруешь ему жизнь, и не только в твоём сердце. Зачем же вспоминать мёртвого врага?

Неожиданная мысль, да к тому же ещё такая простая, поразила Тутмоса.

— А ведь ты прав, Джосеркара-сенеб! Кажется, теперь я знаю, как отогнать от себя воспоминания. Если ненавижу врага, то для чего же буду дарить ему жизнь каждый день? Она была права — я глупец, что до сих пор не подумал об этом.

Жрец устало улыбнулся.

— Твоё величество, прошлое не даёт тебе покоя, а ведь оно способно похитить у нас и настоящее и будущее. Постарайся изгладить его из своей памяти, как сделал ты с именами своих врагов. Это не так уж трудно, если ты будешь помнить то, что я тебе сказал.

— А так можно поступить с любым прошлым?

— Да, твоё величество. Можно забыть собственное имя, язык, на котором произнёс первые слова. Что же говорить о врагах!

Рамери поднял голову и встретился взглядом с Джосеркара-сенебом. Он был бледен, но глаза снова приобрели спокойную ясность. Чувствуя, что слова жреца обращены к нему, сердцем отзываясь на них, он был подобен туго натянутой тетиве большого лука, дереву, чьи израненные корни снова крепко вросли в землю.

— Что ж, последую твоему совету, тем более что прошлое уходит с людьми, ведь так? Те, кто окружали Хатшепсут, уходят, и даже моё величество своей волей не может их удержать. Я должен сказать тебе, божественный отец, нечто печальное для тебя, хотя моего сердца эта печаль не тронет. Ты слышал уже о смерти твоего родственника, мужа твоей дочери? Утром прибыл гонец из Нэ. Теперь я могу взять её в свой женский дом…

Ещё один томительный переход, и на пути снова крепость, с первого взгляда кажущаяся неприступной, сложенной из огромных обтёсанных глыб руками богов. Тутмос хмурился, стараясь не показать вида, как ему это неприятно. Осада Мегиддо стоила слишком дорого, да и то успех пришёл к нему только после того, как союзниками стали мор и голод. Что же на этот раз? Он снова собрал военачальников.

— Твоё величество, — сказал Себек-хотеп, — необходимо построить осадную стену, можно также засыпать песком канал, снабжающий город водой, но на всё это понадобится много времени.

Тутмос был нетерпелив.

— А если сделать это побыстрее?

— Твоё величество, это очень трудно….

— Может быть, ты ещё скажешь «невозможно»?

Себек-хотеп помнил гнев фараона и не желал раздражать его.

— Прости меня, твоё величество, но иного способа я не знаю.

— Вы вообще разучились воевать за время правления женщины и сами стали женщинами! На что нужны вы, если не знаете таких простых вещей? Почему хека-хасут умели брать крепости уже в то время, когда воины Кемет ещё не умели защищать их?

Вопрос был справедлив, и Себек-хотеп не мог не признать этого.

— Твоё величество, для осады нужно время и терпение, но скоро нам трудно будет добывать корм для лошадей.

— Опять ты за своё!

— Прости недостойного, твоё величество, больше я ничего не могу сказать.

Фараон сел, поигрывая плетью, хмуря брови. Допустить, что боги отвернулись от него на этот раз, что даже время года гонит его назад, в Кемет? Он не мог смириться с этой мыслью, даже если бы ему об этом сказали все верховные жрецы.

— Ты тоже ничего не можешь сказать, Хети? И ты, Дхаути?

— Нет, твоё величество.

— А если поджечь крепость?

— Вокруг много открытого места, к ней трудно будет подойти. А даже если удастся зажечь огонь, защитникам крепости будет легко погасить его.

— А если попробовать горящие стрелы?

— Лучники подвергнутся смертельной опасности, твоё величество.

— Воины на то и созданы, чтобы подвергаться смертельной опасности!

— Стрелы не смогут перелететь через высокие стены, для этого и нужна осадная стена. Если же попытаться выломать ворота…

— Что мешает это сделать?

— Открытая местность, твоё величество. Нет больших камней, нет даже больших деревьев. И враги всё равно не дадут нам подойти слишком близко.

— Значит, крепость неприступна?

Боясь вспышки гнева фараона, Себек-хотеп ответил осторожно:

— Нужно некоторое время, чтобы подготовиться к осаде, твоё величество.

— Ты же сам говоришь, что времени нет!

— Если мы задержимся, войску грозит голод.

— Но в окрестностях Мегиддо вы об этом не думали!

— Там были поля и плодовые деревья. Здесь же ничего нет.

Тутмос нетерпеливо топнул ногой.

— Вы только для того и созданы, чтобы воздвигать преграды на моём пути! Что же, Себек-хотеп, ты предлагаешь мне отступить?

— Мы ещё не начинали осады, твоё величество. Ты можешь послать гонцов…

— С мирными приветствиями правителю города? А может быть, ещё и с дарами?

Себек-хотеп в отчаянии воздел руки к небесам.

— Твоё величество, это всё, что я могу сказать тебе!

— Ты и так сказал достаточно. Значит, предлагаешь мне сделать вид, что я и не собирался осаждать эту крепость? А что будет, если правитель города заподозрит меня в трусости?

— Все они достаточно напуганы Мегиддо, твоё величество.

В первый раз за всё время беседы фараон удовлетворённо кивнул.

— Так!

— Правитель города не может знать, сколь многочисленно или малочисленно наше войско. Он знает имя великого Тутмоса, подобного богам. И мы получим от него богатые дары, хотя и не такие, какие получили бы при взятии города. Но жадность может погубить нас, твоё величество.

Тутмос изумлённо и разгневанно взглянул на военачальника.

— Жадность? Желание обогатить владения моего отца Амона ты называешь жадностью?

— Есть жадность воинов, простых воинов. Ты помнишь, как это было при Мегиддо…

— Неужели вы ещё раз допустите это?

— Скорее ляжем мёртвыми, но ты знаешь сам, людьми овладевает необузданная страсть, которую пробуждает львиноликая Сохмет. С нею нелегко справиться даже богам…

Тутмос внезапно повернулся к Джосеркара-сенебу, который, как всегда, присутствовал при разговоре фараона с военачальниками.

— Что скажешь ты, божественный отец?

— Посылай гонцов, твоё величество. Себек-хотеп прав.

Тутмос немного растерялся, услышав столь краткий и точный совет. Он понял, что бессилен перед двойной преградой — опытностью и осторожностью военачальников и мудростью жреца. Здесь ему уже не удастся действовать так стремительно и безрассудно, как делал он это при Мегиддо. Идти в одиночку на штурм крепости немыслимо. Если можно идти самому во главе отряда по узкой горной тропе, то здесь его личное мужество бессильно.

— Что ж… — Тутмос поднял жезл, призывая к повиновению. — Пусть отправятся люди мудрые и смелые, красноречивые и знающие толк в ханаанских хитростях. Выбери их сам, божественный отец. Но если они вернутся с позором или не вернутся вовсе…

Но этого не случилось, как и предсказывал Себек-хотеп. Уже на другой день прибыли посланцы правителя города, униженные и испуганные, с богатыми дарами, а к вечеру явился на поклон и сам правитель, тщедушный, маленького роста, с искажённым от ужаса лицом. Глядя на него, Тутмос пожалел, что не взялся за осаду крепости. Если военачальники были подобны своему правителю, даже неприступная крепость могла рухнуть как здание, выстроенное детскими руками из песка. Город был обложен данью и подчинился безропотно, правитель всячески уверял владыку мира в своей преданности и желании содействовать процветанию Великого Дома, и войско Кемет отошло от крепости, не истратив ни единой стрелы. Как ни трудно было Тутмосу смириться с этим, здравый смысл взял верх, и он покорился воле богов, до поры до времени сжав в кулаке своё слишком пылкое сердце. Он решил отыскать в старых папирусах секрет осады крепостей и поклялся, что сделает это — с помощью военачальников или жрецов. Он знал, что хвастливые описания походов не всегда верны, сам допускал это, но всё же в них могло отыскаться средство, необходимое для продолжения войн в Ханаане. Тем более в Митанни, куда Тутмос собирался отправиться сразу же, как только войско его научится брать укреплённые города и военачальники перестанут осторожничать на каждом шагу. Это царство причиняло много хлопот, и столкновение с ним было неизбежно, хотя бы все силы управляемой богами природы восстали против намерения воинственного фараона. Но пока нужно было смириться и вести войско в Кемет, удовлетворившись тремя покорёнными царствами и богатой данью избавленного от осады города. Правда, по пути можно было поживиться кое-чем ещё, но осторожность военачальников сделала своё дело — Тутмос начал задумываться. Опасно растратить людей и силы в мелких стычках, которые не могут принести больших плодов, да и в самом деле, стоит подумать о голоде и болезнях, изнуряющих воинов больше, чем любое кровопролитное сражение и даже многомесячная осада. Тутмос приказал возвращаться в Кемет и увидел, с какой радостью принято это приказание. Он был огорчён. Сам он вовсе не стремился в Нэ, к своим роскошным дворцам, где всё напоминало о ненавистной Хатшепсут, хотя постепенно изглаживались со стен её имена и имена её любимцев. Была ещё Нефрура, чрево которой изнывало от засухи. Он редко вспоминал о ней, впрочем, так же редко, как делал это, будучи в Кемет. Всё-таки она была дочерью Хатшепсут, и царица прочила ей свою судьбу — о таких вещах не забывают, даже если жена тиха и покорна, даже если никто не принимает её всерьёз. Но неужели и ему суждена судьба его отца — долгое и томительное ожидание наследника? До тех пор, пока его нет, трон Тутмоса непрочен. И родить наследника должна великая царская жена — будь Тутмос сыном главной царицы, не случилось бы с ним такого позора и несчастья. Может быть, он и в самом деле слишком мало любит свою жену и оттого боги не дают ему сыновей? Время идёт, оно слишком быстро протекает меж пальцами вечности. Сына нужно воспитать, нужно сделать его настоящим воином, настоящим правителем, а для этого тоже нужно время. Тревожило Тутмоса и то, что до сих пор у него не было сыновей ни от наложниц, ни от младших жён — только дочери, которых он любил, как любят домашних животных. Иногда он с удовольствием возился с ними, но сознание того, что какая-нибудь из этих девочек может стать в будущем новой Хатшепсут для нового Тутмоса, отравляла всю радость его отцовства. Всё это прошло бы, если бы Нефрура родила сына. Значит, и для этого нужно возвращаться в Нэ, снова молиться перед статуей великого Амона. Отчего судьба бывает так же жестока к живым богам, как и к обыкновенным смертным? Порой кажется, что она даже более жестока к ним, более пристрастна. В хижине бедного рыбака десять сыновей, а великие цари проводят время в бесконечных молитвах о даровании им наследника. Это несправедливо! Однако отчаиваться ещё рано…

— У меня будут сыновья, Джосеркара-сенеб? — спросил он однажды.

— Будут, твоё величество.

— Ты в этом уверен?

— Спроси своё сердце.

— Ты должен молить богов о наследнике, божественный отец. Когда-то, говорят, ты помог мне появиться на свет…

— Боги милостивы к тебе, твоё величество.

— Мне нужен сын!

— Он появится, когда придёт время.

— Но когда же оно придёт?!

— Боги живут по иным законам, великий фараон. Твой сын, наследник престола Кемет, столь же твой, сколь и сын лучезарного царя богов. Ты не можешь позволить своему сердцу быть безрассудным…

— А ты можешь?

— Что я? Мой сын не наследует трона. Жизнь моя принадлежит Великому Дому и больным, нуждающимся в исцелении. Однако фараон — отец не только своим детям по плоти, но всем, кто населяет благодатную страну Кемет. Если рыбак утонет в реке, его сын должен знать, что он не сирота. Если воин погибнет в бою, его дети должны знать, что под рукой могущественнейшего из могущественных им не страшна никакая опасность. В этом величайшая мудрость и справедливость царской власти. Ты познаешь это, твоё величество, когда ощутишь сладость благодеяний. Будь милостив к врагам, просящим пощады, однако не забывай о тех, кто не просит у тебя милости, но уповает на неё.

— Но их так много!

— А разве мало лучей у солнца?


* * *

— Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?

Чати стоял перед фараоном, боязливо и как бы беспомощно сложив на груди руки, потупив глаза, и выглядел очень маленьким и слабым, хотя и был человеком довольно большого роста. Рехмира не было ещё и сорока лет, но его успехи по службе поистине могли считаться головокружительными. Он родился в столице, был потомком древнего и знатного рода, с детства прилежно следовал наставлениям Птахотепа и действительно добился преуспевания во всём, заняв место чати с той лёгкостью, что свойственна только очень хитрым и уверенным в себе людям. Привитая в детстве привычка к придворным играм и интригам помогла ему довольно быстро освоиться в своей новой должности и приобрести достаточное количество влиятельных сторонников. Рехмира слыл опытным царедворцем — во всяком случае, в делах, касающихся внутреннего благосостояния Кемет. Пользуясь длительными отлучками фараона, он довольно умело вёл государственные дела, не касаясь особо сложных, кое-как держал в руках местную знать степатов и пользовался уважением жрецов, а этого было вполне достаточно, чтобы считать чати выдающимся человеком. Возвращение фараона в Нэ несколько сбило с толку привыкшего к некоему своевольству Рехмира, но он и помыслить не мог, что окажется в таком трудном положении — тем более в такой яркий, радостный день, когда его любимая наложница Ми родила ему сына! Ощущая неприятную слабость в ногах и лёгкий холодок внутри, чати предпочёл устремить взгляд в землю, вернее — в плиты каменного пола, покрытые затейливой росписью. Фараон пожелал принять его в своих личных покоях, значит, всерьёз был недоволен или желал выяснить что-то, и вдруг этот бесстрастный вопрос — «Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?»

Тутмос сидел в кресле с высокой прямой спинкой, положив руки на подлокотники, изготовленные искусным мастером в виде львиных голов. Взгляд золотых львов не предвещал ничего доброго, а тон фараона, холодный и слегка насмешливый, отнимал у чати всякую надежду на беззаботную радость в домашнем кругу, по крайней мере сегодня. Наверное, речь зайдёт о войне. Воинственный Тутмос, едва вернувшись из Ханаана, вновь собирается туда, и, как всегда, ему нужно золото. Но почему тогда не призвать правителей обоих Домов Золота? Если же фараону нужны новые воины, было бы проще обратиться к жрецам. Но если фараон собирается воевать ежегодно, тогда никакого войска не хватит. Разве что наёмники… Но они обходятся дорого, да и воины Кемет большей частью смотрят на них презрительно и не доверяют ни кехекам, ни кушитам. Те пленные, что приведены из чужих земель и взяты в войско, обычно сражаются храбро, но они ещё более ненадёжны. А раз так, откуда же возьмётся войско неисчислимое, как туча гонимого ветром песка, как волны Великой Зелени? Во время царствования Хатшепсут почему-то рождались большей частью девочки. А если бы наоборот, тогда в войске Тутмоса было бы сейчас много молодых и сильных юношей. Вот у самого чати сегодня родился сын, может быть, тоже будущий военачальник. Такой крикун, что дрожат тростниковые занавески и служанки уже с утра сбились с ног, пытаясь утихомирить высокородного младенца…

— Ты слышишь меня, почтенный Рехмира?

Чати провёл кончиком языка по пересохшим губам.

— Слышу, твоё величество.

— Я предпочитаю говорить с чати, а не с каменной статуей.

«Каменной статуей!» Пожалуй, сейчас почтенный Рехмира не отказался бы от этой участи. Лучше быть каменной статуей, чем человеком из плоти и крови, которого можно избить плетьми и даже казнить. Что же так рассердило фараона, в конце концов? Уж не то ли, что Рехмира на свой страх и риск отважился приостановить строительство нового царского дворца в окрестностях Мен-Нофера?

— Так вот, если ты видишь меня и слышишь, если ещё не уподобился камню, отвечай: куда девались налоги, собранные твоими людьми в шести степатах земли Буто? Или, может быть, правитель Белого Дома ошибается, говоря о том, что в земле Нехебт в этом году засуха погубила все посевы? Отчего же случилось так, что Белый Дом, несмотря ни на что, оказался богат, а Красный беден?

— Твоё величество, засуха коснулась обеих земель, но в земле Буто пересохли многие каналы, в иных степатах новых не проводили много лет. В земле Нехебт дела с этим обстоят лучше. Кроме того, многое зависит от предусмотрительности правителей, от запасов зерна, от усердия начальников областей. Ты знаешь, так бывает всегда, твоё величество. Те степаты, о которых ты говоришь, пострадали более всего…

— Те самые, в которых расположены твои поместья? Значит, ты разорился, Рехмира?

Чати начал ловить ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.

— Твоё величество, и мои закрома оказались пусты…

— Что-то непохоже!

— Мне едва удалось собрать урожай, я не знаю, чем буду кормить своих людей. Но все до последнего зёрнышка было отдано в закрома Великого Дома, я даже…

— Пожертвовал своим собственным благосостоянием, ты хочешь сказать?

— Это было бы для меня величайшим счастьем…

— И станет, если ты не вернёшь награбленное! Где подати с шести степатов?! По-твоему, находясь в походе, я не знаю, что творится в Кемет? Кстати, ты сказал мне, что не хватило золота и драгоценного дерева для постройки моего нового дворца. Не потому ли, что ими украсилась кровля твоего нового дома в окрестностях Хемену?

— Меня оклеветали, божественный фараон!

— Возможно. Но отчего в таком случае твои закрома ломятся от ячменя и пшеницы, а мои пусты? Не забывай, мне нужно кормить войско. И кстати, неужели истрачена уже вся пшеница, собранная с полей Мегиддо?

— Управляющий царским хозяйством…

— А также начальник закромов, хранитель скота и царских виноградников! Ты ещё, кажется, осмелился не разрешить строительство канала в третьем степате земли Нехебт, но зато распорядился провести канал в одиннадцатом степате земли Буто, как раз там, где располагаются твои виноградники! Много ли у тебя вина в этом году, достойный чати? Будет ли что пить при твоём погребении?

Помертвев, Рехмира повалился на пол, уткнувшись лбом в холодные каменные цветы. О прекрасная Ми, поистине, ты произвела на свет сына в злосчастный день, чёрный день для твоего возлюбленного господина! Если ему суждено остаться сиротой, то лучше уж было бы и не рождаться на свет. Чати будет казнён или заточен в подземелье, а его поместья, виноградники и сады перейдут во владение Великого Дома. Он попался глупо, как старый разбойник, который на своём веку ограбил немало гробниц и ради забавы запустил руку в складки одежды потрёпанного прохожего. Значит, фараону всё известно. С какой стати ему, злосчастному, померещилось, что воинственный фараон занят только войной и даже не подозревает, что творится в Кемет во время его отсутствия? Глупец! Глупость всегда вредна, но в некоторых случаях она может оказаться смертельной.

Тутмос встал, прошёл по залу, несколько раз обошёл вокруг распластанного страхом чати. Рехмира слышал этот тяжёлый шаг и, по совести сказать, боялся, что его ударят ногой, как собаку. Боялся, что просвистит в воздухе плеть и обрушится на его спину, и от этого тело совершало непроизвольные боязливые движения — чати корчился на полу, как раздавленный червяк. Во рту отчего-то было сухо и горько, а веки, сомкнувшись, упорно не желали размыкаться, чати предпочитал мягкую плавающую темноту, в которой изредка вспыхивали красные огоньки. И каменные цветы пахли гробницей.

— Поднимись, Рехмира. Когда я прикажу, ты поползёшь по пескам Великой пустыни, скованный цепью с другими преступниками. А пока что поднимись и слушай. Или ты не способен стоять на ногах? Тогда сядь на циновку. Дайте ему глоток ячменного пива!

Безмолвный слуга мгновенно исполнил приказание его величества, и чати, стуча зубами о край чаши, с трудом сделал глоток. Поистине, он предпочёл бы, чтобы в крепком тёмном пиве был растворен яд.

— Теперь слушай. Ты и сам понимаешь, что я оставлю тебя в живых не для того, чтобы любоваться тобой. Раз ты собирался так искусно обмануть фараона, значит, сумеешь обмануть и тех, чьи богатства нужны мне для содержания войска.

— Жрецов?!

— Не только их. Разве у местных правителей мало золота и пшеницы? Придумай ещё какую-нибудь засуху, почтенный чати, или обрушившуюся дамбу. В конце концов, урожай могут уничтожить стаи неведомых птиц! Надеюсь, ты понял меня?

— Понял, твоё величество.

— Даю тебе три месяца сроку. Если по истечении его я не увижу плодов твоих стараний, лучше будет, если твои почтенные предки возьмут тебя к себе в царство Осириса. Я не случайно спросил о количестве вина в твоих подвалах! Не вздумай бежать — тебя найдут. Я уверен, что ты справишься, хотя ограбить божественных отцов не так просто, как фараона, воюющего в Ханаане. Но смотри, чтобы никто не посмел упрекнуть Великий Дом в недостатке почтения к жилищам богов. Можешь поговорить кое с кем из верховных жрецов, они поймут, что выгоднее помогать мне, чем мешать. Только храм моего отца, великого Амона, должен остаться в неприкосновенности. Но главное — правители областей. Выпей ещё пива, Рехмира, твоё лицо всё ещё подобно лику, вылепленному неумелым скульптором из мокрой глины. У тебя есть время, хотя его и немного. Передай главному управителю царских работ, чтобы продолжали строительство дворца. Надеюсь, не по планам проклятого Сененмута они его строят?

— Твоё величество, этот человек был талантливым архитектором…

— Если мой враг будет искусным ткачом, ты прикажешь мне носить одежды, сотканные его руками? Пусть покажут мне планы других архитекторов, я сам просмотрю их. И кстати, повсюду ли изглажены имена Сененмута, Хаи и этого…

— Они остались только в гробницах, твоё величество, а последнего нет вовсе.

— Хорошо. И покончим на этом. И запомни, почтенный чати: обмануть фараона нельзя! Я уверен, что теперь ты будешь служить мне вдвое и вдесятеро усерднее, чем прежде, именно поэтому до поры до времени ты останешься на своём месте. Но берегись вызвать мой гнев вторично!

Этого фараон мог бы и не произносить. Перепуганный чати немедленно поклялся в сердце своём в несокрушимой верности Великому Дому, употребляя при этом такие страшные клятвы, каких не произносил за всю свою жизнь. На этот раз боги оказались к нему милостивы, и он вышел невредимым из покоев живого бога. Дома, у колыбели новорождённого сына, чати вознёс богам горячие молитвы, благодаря их за избавление от смертельной опасности. Рехмира немедленно дал новорождённому имя Аменхотеп[100], хотя раньше намеревался назвать его Рамесу в честь покойного отца, и объяснил счастливой и встревоженной его видом Ми, что только что испытал силу великой благости царя богов. Вероятно, наивная Ми подумала, что её возлюбленный господин свалился в реку и чудом избежал крокодильих зубов — войдя во двор своего дома, Рехмира бросился к колодцу и опрокинул на свою пылающую голову целое ведро воды, так что теперь она ручьём стекала с его одежды, — или предположила, что на него налетела колесница, во всяком случае, бедной наложнице было невдомёк, что могущественный чати только что испытал жесточайшее разочарование в своём уме и ловкости. Пытаясь отвлечь господина забавным сопением младенца у своей груди, наивная Ми заметила, что её возлюбленный господин, должно быть, очень рад рождению сына и оттого утратил обычную свою внимательность и осторожность, имея в виду воображаемых крокодилов и колесницу. Услышав это, Рехмира нервно рассмеялся, чем поверг женщину в полное недоумение, и подтвердил, что она тысячу раз права, права, права! Покинув наконец изумлённую Ми и буяна Аменхотепа, который кричал во всю дарованную богами силу лёгких, чати уединился в своём рабочем покое, горько посмеиваясь над самим собой. Увы, фараон оказался вездесущим, хотя Рехмира и не предполагал этого. Как же сумел он узнать?..

Покончив дела с чати, Тутмос отправился в покои царицы, куда в последнее время наведывался часто. Вот уже четыре месяца Нефрура носила в своём чреве долгожданное дитя, и Тутмос верил всем сердцем, что это будет мальчик. Царица старалась казаться весёлой, на самом деле её охватывал страх, она боялась и неожиданной нежности Тутмоса, и его пытливых взглядов. Увидев входящего мужа, она поднялась ему навстречу, он взял обе её руки, сжал их, заглянул ей в глаза. Она ответила смущённой, немного испуганной улыбкой.

— Всё ли хорошо, Нефрура?

— Всё хорошо, мой господин.

Он сел в кресло, притянул её к себе, усадил на колени, с удовольствием ощутив заметную тяжесть её обычно невесомого тела. Нефрура сидела покорно и тихо, опустив глаза, осенённые длинными чёрными ресницами. Ресницы эти — что птичьи крылья, коснись их — и улетят! Он поцеловал её, стараясь обнимать нежно, не причинять беспокойств.

— Ты очень бледна, Нефрура.

— Это тебе показалось…

— Разве можешь ты обмануть меня? — Тутмос негромко рассмеялся. — Чати пытался обмануть — и тот не смог! Разве это под силу тебе, женщине?

— Женщине многое под силу, мой возлюбленный господин.

— Но ты ведь не обманываешь меня, что ждёшь ребёнка? — Он положил руку на её уже обозначившийся живот. — Или ты носишь под платьем букет лотосов?

— Нет, я ношу солнце.

— Верно! И моя рука чувствует прикосновение его лучей…

Она не привыкла к его ласке, не привыкла к таким словам и чувствовала себя скорее смущённой, чем счастливой. Что будет, если она обманет его ожидания и родит дочь? Когда-то она сама обманула надежды своего отца, Тутмоса II. Родись она мальчиком — ни ей, ни Тутмосу не пришлось бы испытать тяжкого для них обоих владычества Хатшепсут. Если у Тутмоса и Нефрура родится дочь, тень Хатшепсут ещё долго будет витать над ними.

— Ты не покинешь меня, мой господин? Мне страшно…

— Чего же ты боишься?

— Разлуки с тобой. И ещё… — Она произнесла шёпотом, еле слышно, мучившие её слова: — Боюсь обмануть твои надежды, мой лучезарный господин.

— Девочка?

— Я надеюсь, что это будет мальчик.

— И я тоже надеюсь! — Забывшись, Тутмос слишком сильно сжал тонкую кисть царицы, она невольно поморщилась от боли. — Боги милостивы, они не обманут моих ожиданий. И думать не хочу о дочери! Потом, позже — может быть. Ты слышишь меня, Нефрура?

Она закрыла глаза, сжала веки кончиками пальцев. Нет, плакать нельзя. Это огорчит Тутмоса и может причинить вред ребёнку, ведь отныне она не принадлежит себе всецело, как это было раньше, даже после её замужества. Только бы он не покинул её, если она родит дочь. И не покинул бы сейчас, не шёл в Ханаан.

— Ты ведь не отправишься в Ханаан сейчас же, мой господин?

— Нет, дождусь твоих родов. Да и войско ещё не готово. Подожду, пока этот мошенник Рехмира раздобудет мне средства для содержания сильного войска. Нужно ещё закупить коней у хатти, обучить новобранцев… Отправлюсь в поход в начале времени перет, тогда переходы через пустыню будут легче. Не могу забыть этих долгих недель бездействия, пока дул горячий ветер из пустыни! Говорят, наш отец однажды едва не погиб в пустыне во время охоты, когда поднялся песчаный вихрь. Его спас какой-то воин, набросивший на его голову случайно оказавшийся под рукой плащ. Стоять в пустыне с войском, когда нельзя даже проводить учений, ужасно. А сколько людей гибнет из-за болезней! Если бы не искусство Джосеркара-сенеба и его помощников, я потерял бы половину войска. В походе достаточно ранений…

Он говорил энергично и громко, как всегда, когда речь заходила о войнах. Нефрура слушала мужа, продолжая сидеть у него на коленях, но думала о своём. Неужели боги будут жестоки к ним обоим и снова не позволят сбыться таким невинным и естественным надеждам? Опытные женщины говорили ей, что она носит мальчика, но и они могли лгать или ошибаться. Царица надеялась только на богов, на мать Исиду, ждала знамения, чуда. Если над её головой появится сокол — значит, она родит сына. И если упадёт к её ногам плод сикоморы, тоже будет сын.

— Ты всё-таки грустишь!

— Как я могу грустить, когда ты со мной, возлюбленный?

— Тогда улыбнись.

Она улыбнулась, чуть раздвинув уголки губ.

— Думай о радостном, Нефрура. Жрецы говорят, надо думать о радостном. А потом мы отправимся с тобой в Мен-Нофер, где строят новый дворец, хотя и пытался этому помешать глупец Рехмира. Будем там только вдвоём, всех женщин оставлю здесь. Ты, я — и сын. Как только встанет и научится ходить, дам ему в руки лук. Ничего, что лук будет больше его самого! — Тутмос снова хрипловато рассмеялся. — Пусть привыкает, пусть возится с ним, а потом я вложу в его руки маленький лук и покажу, как натягивать тетиву. Потом научу править колесницей, укрощать свирепых коней… Когда настанет день прощания с детством, возьму его с собой на охоту, пусть будет на колеснице рядом со мной, пусть послушает громкое дыхание коней, хруст песка, свист ветра в ушах. Я уверен, он будет в восторге! Я воспитаю его настоящим воином, более сильным, чем я сам. Его стрела будет пробивать медь толщиной в три пальца!

Нефрура вдруг прижалась головой к плечу мужа, как давно уже не делала, обхватила руками его шею, задышала прерывисто и часто-часто. Он неловко прижал её к себе и поцеловал крошечную розовую мочку её уха, украшенную тонкой золотой серёжкой. Мысли о сыне были так приятны, что Тутмос ощущал сейчас самую неподдельную любовь к своей жене, этой несчастной дочери ненавистной Хатшепсут. Он ждал от неё так много, что не мог не почувствовать — она имела право на его любовь.

— Ты будешь счастливой, Нефрура, очень счастливой. И ничего не бойся. Никто не заменит тебя, и ты не пожалеешь ни о чём. Только береги сына! Там, в Ханаане, я подумал однажды, что любая стрела, пущенная с городской стены, может, поразив меня, поразить Кемет и ввергнуть её в пучину неисчислимых бед. Но это только до тех пор, пока у меня нет сына. Теперь я понимаю своего отца…

— Господин мой, возлюбленный мой господин, будь осторожен!

— Об этом можешь не просить. Вокруг меня так много осторожных людей, что я и шагу не могу ступить без того, чтобы они не схватили меня за руки. Если бы я следовал их советам, ханаанеи до сих пор смеялись бы мне в лицо. А теперь притихли! Мне нужно покорить Кидши…

— Разве это царство ещё не покорено?

— Я изгнал его правителя, но внутри зреет что-то нехорошее. Жители Кидши не считают себя покорёнными, хотя и платят мне дань. По-настоящему покорен только тот, кто побеждён в бою — это я теперь знаю. — Тутмос нахмурился, по лицу тёмным птичьим крылом промелькнула тень. — Значит, придётся покорить их всех поодиночке. А потом я пойду в Митанни.

— Ты всю жизнь проведёшь в походах.

— А для чего ещё жизнь? Для того, чтобы стрелять на охоте уток и антилоп и ласкать красавиц? Всё это хорошо, но я рождён воином, мне лучше всего спится на походном ложе…

Онаподумала: «Не на моём…»

— Слишком долго я ждал, Нефрура. Отец не успел сделать всего того, что было ему завещано его отцом. А я должен дойти до тех пределов, до которых доходил мой дед. И дальше его! Слишком много потеряла Кемет за время правления хека-хасут. Теперь нужно всё вернуть, я должен могучее царство оставить своему сыну. Можно строить дворцы и храмы, но враги могут их сжечь. Нужно сделать так, чтобы не было врагов! Кемет нужны рабы, много, много. И я приведу их со всех концов земли…

Тутмос мечтал вслух, забыв о том, что жена всё ещё сидит у него на коленях. Она могла бы гордиться таким доверием с его стороны, но знала ему цену: Тутмосу было всё равно, кто слушает его — царица, наложница или жрец. Размышляя о военных походах, он забывал обо всём остальном, и ничто не имело значения, кроме воздвигаемых словами крепостей, выстраиваемых отрядов, сокрушённых врагов. Вздумай она удерживать его или давать советы — он оттолкнул бы её яростно и зло, как охотничью собаку, посмевшую покуситься на убитую господином дичь.

— Нужно добиться того, чтобы любой ханаанский правитель падал ниц, заслышав имя владыки Кемет, чтобы не было нужды посылать к нему даже трёх вооружённых воинов. Предателям нужно вырывать языки и ноздри, замышляющие злое против великой Кемет должны сгореть. И я этого добьюсь! Если за время царствования женщины они привыкли смотреть на Кемет с высоты своих крепостных стен, то теперь будут бояться оторвать голову от земли, на которой я заставлю их пресмыкаться! Мои наместники будут править моим именем в Ханаане и Куше, а может быть, и в Митанни. Скажи, разве я хвастаюсь, Нефрура? Разве я мало сделал за эти два года?

— Ты сокрушил Мегиддо, мой господин.

— И не только Мегиддо! Они ползли на брюхе, глотая пыль, эти ничтожные царьки в пёстрых одеждах, с золотыми кольцами в ушах. Решили, что обошлось? Посмотрим, что будут вопить они, когда разобью их поодиночке, когда их сыновья станут моими рабами, а дочери наложницами! Только… — Тутмос вдруг резко оборвал себя, повернул к себе голову царицы, заглянул ей в глаза. — Только роди мне сына! На руках буду носить тебя, забуду всё плохое, что было, тканью небесной украшу твоё ложе! Не веришь? Докажу!

— Чем же, мой господин?

Он поднял её на руки, как девочку, прошёлся вместе с ней по вдруг посветлевшему покою.

— Солнце несу в своих руках, солнце! И буду нести даже по пескам великой пустыни! Сожги меня, благодатное, но дай то, что я хочу!

Царица тихо смеялась, прижавшись головой к груди своего грозного воителя.


* * *

— Могу я прервать твои размышления, досточтимый Менту-хотеп?

— Нет, Рехмира. Оставь меня, я думаю…

Царский сын Куша Менту-хотеп сидит в кресле, изукрашенном затейливой резьбой, которая невольно привлекает внимание огорчённого чати. Такие узоры не используют резчики Кемет. Должно быть, из Куша привёз Менту-хотеп это кресло. Или это дар царя Хатти? Краешек сердца Рехмира слегка обглодан нехорошим, простонародью присущим чувством, недостойным человека золотой крови. Но как не завидовать, когда в доме Менту-хотепа глаз постоянно натыкается на что-то редкое, изысканное и красивое! Говорят, это особый дар — окружать себя такой тонкостью, чтобы она казалась простотой. Менту-хотеп это умеет… (И всё же, почему у великого, могущественного чати нет такого кресла?!)

Они ведут беседу уже несколько часов, два самых могущественных человека в государстве, разумеется, после его величества… Откровенно говоря, не так уж часто приходится им беседовать подолгу, так как Менту-хотеп большую часть времени проводит в Куше. Но священный праздник Амона собирает в столице всех влиятельных лиц государства, всех, кому небезразлично, что подумает о них благочестивый фараон. Он, пожалуй, ещё может простить пренебрежение кое-какими дворцовыми церемониями, но непочтительное отношение к Амону — никогда! Хотя на этот раз, кажется, Менту-хотеп в столице не только для того, чтобы пасть ниц перед золотой статуей царя богов. До Рехмира доходили кое-какие слухи — насмешливые, упорные. Говорят, жена царского сына Куша, изысканная красавица Ирит-Неферт, оказала слишком большие почести полководцу Себек-хотепу, когда он очутился в Куше после покорения нескольких местных племён у четвёртого порога Хапи. Глядя на Себек-хотепа, трудно поверить — вовсе он не красавец и не соблазнитель женщин, а уж думает, похоже, только о военных походах, новых походах, о которых только и речь в царском дворце. Менту-хотеп явно озабочен не только государственными делами, хотя и пытается это скрыть. Только что он может предпринять? Если дело уже свершилось — назад не воротишь. Отнимать жену у царского сына Куша Себек-хотеп не станет, дело это хлопотное и небезопасное, да и не такова его любовь, чтобы решиться на такое безумство. У самого Себек-хотепа хорошая жена, тихая и скромная, хоть и не такая красивая, как Ирит-Неферт, трое детей, не станет же он, в самом деле, менять всю свою жизнь только из-за того, что провёл несколько приятных часов с красивой женщиной под лазурным небом Куша! А остальное — дело такое обычное, что и рассуждать-то всерьёз об этом стыдно. Велика важность — слухи! Если Менту-хотеп так любит свою жену, то пусть радуется — она тоже не настолько глупа, чтобы покинуть роскошный дворец в Куше, ни одна женщина на это не способна. Жаль, что нельзя высказать откровенно всё это. Вот если бы Менту-хотеп попросил дружеского совета… Но гордость царского сына Куша возросла с тех пор, как оказалась уязвлённой. И показать, что знаешь кое-что о его семейных делах — значит кровно его обидеть. А. чати нужен союзник, если уж не друг, то по крайней мере — союзник. У кого же ещё просить золота?

— Досточтимый Менту-хотеп!

— Что? А, твоё дело, Рехмира… Мне нужно обдумать ещё кое-что.

(«Что же? Уж не то ли, не носит ли случайно твоя жена чужого ребёнка? По лицу твоему вижу, что думаешь ты не о моих делах! Разве мало у тебя было времени, чтобы поразмыслить, чем ты отличаешься от Себек-хотепа и почему Ирит-неферт так не хотела, чтобы ты ехал в столицу? О великий Амон, внуши этому безумцу, что его размышления не принесут ему ничего хорошего!»)

На полу лежат узорные тени от листьев редких и дорогих пальм, посаженных в кадки и украшающих жилище царского сына Куша. Если присмотреться внимательно, в тенях можно разобрать какие-то письмена. Можно этим заняться, пока Менту-хотеп упивается своим горем. Но у Рехмира мало времени, точнее говоря — совсем нет. До истечения срока, назначенного фараоном, осталось восемь дней. Правда, кое-что сделать всё-таки удалось. Жрецы оказались благосклонны и согласились пожертвовать кое-что из богатств своих храмов, начальники областей тоже оказались гораздо более сговорчивыми, чем об этом принято судачить в кругу высшей знати. Но без золота Куша всё-таки не обойтись. Пусть золото одной покорённой страны служит для покорения других, это будет только справедливо в отношении Кемет, которую столько лет грабили чужеземцы. Миролюбивый фараон Тутмос II всё-таки достиг больших успехов в Куше, и сейчас эти успехи будут кормить войско его сына. Если удастся заручиться согласием Менту-хотепа, то… Но что чати может предложить ему взамен? Собственные поместья, виноградники, пашни, дорогих коней из Ретенну, красивых наложниц? Всем этим не удивишь Менту-хотепа. Пообещать ему поддержку влиятельных людей при дворе в случае, если фараон на него разгневается? Но Тутмос, кажется, очень доволен наместником Куша, и если уж его гнев обрушится на кого-то, то скорее на самого Рехмира. Пообещать помощь в борьбе с врагами, если таковые найдутся? Но у царского сына Куша нет таких врагов, он слишком далёк от двора, в своём Куше имеет всё, что только можно пожелать, он почти царь маленькой страны. Откуда же взяться врагам? Хотя… («О, великий Амон, неужели ты отнял мой разум и вернул его только что? О, владыка богов, ты снизошёл к твоему недостойному слуге, чтобы…»)

— Достойный Рехмира, я подумал над твоим предложением…

(«Предложением!»)

— Богатства Куша не так велики, как думают во дворце его величества. Правда, страна богата слоновой костью и кое-где есть месторождения золота, но вспомни, ведь недалёки те времена, когда страна Куш лежала распростёртой, поверженной в пыль, дома её и дворцы были сожжены, плодовые деревья вырублены, каналы засыпаны песком. Теперь она возрождается под скипетром его величества — да будет он жив, цел и здоров! — но всё же недостаточно богата, чтобы платить лишние подати, которыми и так обременена сверх меры. Благополучие Куша выгодно для Великого Дома, её разорение никому не принесёт пользы. Ты знаешь, достойный чати, сколько времени мне пришлось кормить войско, посланное его величеством для покорения нескольких мятежных племён. Мне пришлось кормить царских военачальников в собственном доме…

(«Вот оно!»)

— Это известно его величеству, достойный Менту-хотеп. Щедрость твоя была беспримерна, и военачальники преисполнены благодарности. Почти все…

— Почти?

— Кроме одного.

У Менту-хотепа дрогнули губы — слишком явственно, он даже судорожно облизал их кончиком языка. По спокойному, даже как будто непроницаемому лицу пробежала тень, в глазах промелькнул быстрый огонёк, которого не заметил бы никто, кроме ожидающего его чати. Но этого злого мимолётного отблеска было достаточно, чтобы он понял: стрела угодила прямо в цель. И тогда хитрый чати начал поворачивать стрелу в ране, аккуратно, не делая резких движений, но упорно, не переставая.

— Это было для тебя тайной, достойный Менту-хотеп?

— Что?

— Неблагодарность Себек-хотепа.

— Кого, ты сказал?

— Себек-хотепа. Военачальника Себек-хотепа, опытного в боях. Признаюсь: и я был так же слеп, как ты. Я считал его достойным человеком, особенно после того, как он удостоился милости его величества. Но в груди Себек-хотепа свила гнездо ядовитая змея.

Как слушает Менту-хотеп! Даже лицо заострилось, как лезвие меча, и глаза уже приобрели блеск отточенного металла. Грудь вздымается под тяжёлым драгоценным ожерельем, и пальцы впились в подлокотники кресла, вызвавшего зависть чати. И на лбу, там, где парик схвачен золотой лентой, появилась синеватая вспухшая жилка.

— Я всегда был тебе другом, достойный Менту-хотеп. Два высших сановника Кемет должны быть друзьями, это угодно Великому Дому, чтобы опора его всегда была крепка. И я никогда не завидовал тебе, хотя ты знаешь сам — много, много есть у тебя такого, чего нет у других, даже у меня.

Ложь промелькнула как змея, с лёгким шелестом, появилась и скользнула в паутину словесной травы.

— Именно поэтому мне было тяжело слышать оскорбительные для тебя речи Себек-хотепа. Если военачальник позволяет себе отзываться так непочтительно о царском сыне Куша, кто помешает ему отозваться столь же дерзко не только обо мне, чати, но и… Ведь ты понимаешь меня, Менту-хотеп? Военачальники в последнее время чувствуют себя, как птицы в полёте, и смотрят на нас свысока…

— Неудивительно! — Менту-хотеп даже скрипнул зубами.

— Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — ведя постоянные войны, конечно, нуждается в опытных военачальниках. Но прежде всего он нуждается в войске, которое нужно кормить. Военачальники не помогут ему в этом. Поможем мы, высшие сановники Кемет, и его величество увидит истину. Военачальник — то же самое, что простой воин. Войско в бою направляет воля его величества.

— Несомненно!

— Нам же пристало позаботиться о благе его величества, достойный Менту-хотеп. Кто позаботится о нём, если не мы? Вот сейчас нужно золото на содержание войска, и кто даст его? Военачальник Себек-хотеп? А может быть, молодой Дхаути? Сила войска сейчас заключена в нас и — об этом нельзя забывать — в служителях богов.

Они оказались достаточно щедры, ведь богам угодно, чтобы Кемет вознеслась на высоты могущества. И всё же его величество Тутмос рассчитывает именно на нас, своих верных семеров[101]. Богат раздающий своё достояние, благословен терпящий недостаток в собственном доме, чтобы тем самым укрепилась мощь Великого Дома. Мы с тобою, достойнейший Менту-хотеп — да не будут мои слова дуновением ветра, не коснувшимся твоего слуха, — мы сила войска Кемет, и нами движется оно. Ты хорошо управляешь Кушем, это мне известно. Тебе не составит труда принести кое-что в казну Великого Дома, как и мне не составило труда пополнить её доходами с моих собственных земель.

Вторая змея сверкнула блестящей чешуёй, прошелестела и скрылась.

— Когда его величество поставит на колени все царства Ханаана и Митанни, он не забудет своих верных слуг, щедрость его не минует их. И мы получим награду за то, что в трудные дни стали опорой трона, поддержали могущество его. Ведь ты понимаешь меня, ты отлично меня понимаешь, достойный Менту-хотеп! Кто ныне в Кемет могущественнее нас? Неужели военачальники? Нет! Не возражай мне, я знаю — нет! Его величество может обойтись и без них, как сделал он это под Мегиддо. А без нас…

Царский сын Куша качает головой.

— Ты ошибаешься, достойный Рехмира. Военачальники знают, чем привлечь внимание его величества, стук мечей о щиты заглушает наши голоса.

— Пока ещё нет!

— Но ведь ты говоришь, что Себек-хотеп…

— Что я говорю?

— Ты упомянул о недозволенных речах Себек-хотепа.

— Да, о недозволенных речах. Но что нам за дело до этой мелкой птицы, Менту-хотеп? Мы говорим о важных делах. Скажи, когда ты прикажешь доставить слитки золота в казну Великого Дома, когда я могу доложить об этом его величеству?

— Доложи сегодня же, но мне понадобится ещё некоторое время, чтобы доставить золото в Нэ. И всё же…

— Значит, твоё слово верно?

— Можешь не сомневаться! Ты открыл мне истину, достойный Рехмира, теперь я вижу, что ты прав. Да, да, ты прав и мудр! Но скажи мне, что за слухи распускает Себек-хотеп?

— Не тревожь своё Ба…

— И всё же я хочу знать!

— Мне бы не хотелось повторять….

— Пусть я услышу это от тебя!

Теперь чати предстояло нажать на стрелу, чтобы остриё вошло ещё глубже, хотя цель и была уже достигнута.

— Себек-хотеп говорил, что ты жаден и корыстолюбив, что сам считаешь зерно в своих закромах и кувшины молока от своих коров. Но это такая глупость, что каждый, знающий тебя, засмеется ему в лицо.

— Ещё?

— Бранил твоих поваров.

— И только?

— Нет, не только. Это ещё не самое худшее… Но прошу тебя, не заставляй меня говорить!

— Нет, я прошу.

— Но речь идёт не о тебе!

— О ком же тогда?

— О твоей жене. О достойнейшей госпоже Ирит-Неферт!

До сих пор ничто в облике Менту-хотепа не напоминало ни птицу, ни змею. Но когда прозвучало имя Ирит-Неферт, сорвалась пелена, исчезло человеческое, и явился странный коршун — птичья голова на змеиной шее. И взгляд змеи, изготовившейся к броску.

— Это правда?

— Что правда?

— То, что ты сказал!

— Разве я стал бы тревожить твоё сердце ложью, Менту-хотеп?

— Что он говорил? Что смел говорить о моей жене?!

— Я не хотел бы повторять…

— Я прошу тебя, Рехмира!

— Пощади меня…

— Или ты хочешь, чтобы я пощадил Себек-хотепа? Или ты в сговоре с ним?

— Ты сам знаешь, что этого не может быть, Менту-хотеп.

— Тогда говори!

Птичьи когти впились в подлокотники кресла. Змеиные глаза впились в лицо чати — вот-вот испепелят.

— Ты вынудил меня, Менту-хотеп, помни об этом. Себек-хотеп говорил о красотах жены твоей, о красоте её тела, о её ласках. О том, как принимала она его на своём ложе…

— На моём ложе!

— На твоём. И упоительна была, как прохлада северного ветра…

Царский сын Куша вскочил, резко отодвинув кресло, позолоченные кошачьи лапы заскребли по полу, точно ожившими когтями. На спинке кресла заиграло золотыми лучами солнце, а со всех сторон тянулись к нему цветы, инкрустированные драгоценными камнями, тоже живые. Удивительное кресло! У Рехмира от восхищения захватило дух, а в глубине груди опять что-то заныло. Он даже взгляда не бросил на Менту-хотепа, который в бешенстве мерил шагами пронизанный солнцем покой.

— Я никогда не сказал бы тебе этого, Менту-хотеп, если бы речи дерзкого военачальника не звучали так громко. Ты знаешь, моё имя кое-что значит при дворе его величества, и я мог бы… Но я не могу действовать без твоего согласия, и ещё… Ты понимаешь сам, одно дело — просить милости для сановника, в трудное время пожертвовавшего всем ради блага Великого Дома, и совсем другое…

— Можешь не говорить!

Солнечные лучи, золотая пряжа, цепляются за ноги Менту-хотепа, словно хотят остановить его быстрый нервный шаг. И он рвёт золотую паутину и не может выпутаться из неё, а другая, тёмная, уже стянула его горло. Но резное кресло смотрится удивительно красиво в солнечном свете. Какой искусный мастер изготовил его? Ножки его сделаны в виде кошачьих лап, так и кажется, что пушистый зверёк подкрадывается к беспечной добыче, позолоченные подлокотники с закруглёнными краями украшены узором из листьев, а высокая прямая спинка представляет собой такую чудесную картину, что у чати при взгляде на неё просто замирает сердце. Восходящее солнце благословляет своими лучами тянущиеся к нему цветы на длинных стеблях и высокие витые травы, на ветвях цветущих деревьев тонкие узкогорлые птицы распевают гимны божественному светилу, чуть подальше несёт свои воды великая река, на волнах качаются маленькие лодки, в которых стоят девушки с цветочными гирляндами и ожерельями из цветов на шее и тоже протягивают руки навстречу благодатным солнечным лучам. И всё это — великолепное соединение драгоценного чёрного дерева, матовой слоновой кости, цветной пасты, золота, серебра и лазурита, точно маленькая сокровищница, достойная царского дворца…

— Мы должны помогать друг другу, как братья. Ты попал в беду, достойный Менту-хотеп, и я помогу тебе. Когда беда придёт в мой дом, ты тоже протянешь мне руку помощи, не так ли? 'Если слух его величества будет обращён только к военачальникам и закрыт для его семеров, мы погибнем, наши имена занесут пески времён. Есть две силы в Кемет…

— Другая?

— Жрецы. Хотя она не безусловна. Военные походы его величества обогащают храмы и их служителей. Но если военачальники возвысятся и начнут мешать процветанию храмов…

— Нельзя этого допустить, Рехмира!

— Нельзя. Но мы должны действовать заодно.

— Клянусь!

Менту-хотеп стоит около своего кресла, высокий и прямой, обретает свой привычный человеческий облик. У него на пальце перстень с каким-то необыкновенным тёмным камнем, тоже очень красивый и тоже, наверное, изготовленный мастерами Куша. И светится, сияет в солнечных лучах кресло, которое навело чати на счастливую мысль, помогло сплести сети вокруг Себек-хотепа и других военачальников. Не только красота в работе искусного мастера, в ней — сила. Могучая сила, возбудившая ум и коварство чати.

— Значит, ты поможешь мне, Рехмира?

— Как и ты мне.

— Ты можешь сделать так, чтобы Себек-хотеп…. — Вновь змеиный взгляд, и быстрое движение пальцев — когти, хватающие жертву. — Чтобы Себек-хотеп не смел больше произносить дерзких речей?

— Попытаюсь.

— Но ты же могуществен!

— Однако не всесилен.

— Разве?

Чати встал, мягкими неслышными шагами подошёл к Менту-хотепу, положил руку на его плечо. Как брат. И опять невольно покосился на кресло, которое теперь так близко, что можно тайком коснуться его чудесной спинки.

— Мы оба могущественны, достойный Менту-хотеп. Но ты знаешь, моё слово твёрдо. Кстати, где госпожа Ирит-Неферт? В столице?

— Пока он в Нэ, её здесь не будет!

— Это верно. Кстати, достойный Менту-хотеп, что за мастер изготовил это кресло?

— Оно тебе нравится?


* * *

Раннаи налила чашу до краёв, осторожно подала её Рамери и снова легла рядом с ним на благоухающее миррой ложе. Сквозь узкое высокое окно почти под самым потолком пробивался рассеянный лунный свет, часть которого по пути была похищена густой листвой окружающих дом деревьев. Этот дом, более походивший на дворец, роскошный дом в самом сердце Нэ, неподалёку от храма Амона, принадлежал Хапу-сенебу и перешёл к его вдове, и теперь она могла принимать Рамери на этом ложе, чьё изголовье было украшено изображениями священных ибисов, на том самом ложе, на котором был снят обет её целомудрия. Как ни странно, они никогда не вспоминали об этом, тень Хапу-сенеба не вставала между ними, даже принадлежавшие ему вещи, остававшиеся на своих местах, не вызывали ревности Рамери или печали Раннаи. А уютный спальный покой вскоре стал излюбленным местом их встреч, почти что их общим домом. С потолка на них смотрели те же птицы, что осеняли своими крыльями брачную ночь верховного жреца и маленькой жрицы, но теперь они кружились весело в ярком голубом небе, будили в сердце сладостное воспоминание о цветущей прелести перет. Стены тоже были покрыты росписью — цветущие сады, пронизанные солнцем, в просвете между деревьями голубые воды Хапи, в траве разноцветные брызги цветов. Сейчас на стены падал только рассеянный лунный свет, радостная картина казалась размытой и отчего-то приобретала глубину, казалась широким окном вроде тех, что делают в своих домах жители Сати. Окно было распахнуто в другой сад, где по мановению волшебного жезла всё замерло и обратилось в сон, наверное, там можно было бы спрятаться в случае опасности, но Рамери и Раннаи были спокойны, знали, что её нет. Вдова верховного жреца, богатая и влиятельная женщина, к тому же такая красивая, могла позволить себе то, на что в столице издавна привыкли смотреть, закутав лицо; людей в Нэ удивляло лишь то, что Раннаи не спешила вторично выйти замуж, хотя сделать её госпожой своего дома мечтали очень многие, в том числе верховные жрецы, военачальники, высшие сановники. Объяснение могло быть только одно: прекрасную жрицу сдерживало обещание фараона взять её в свой женский дом, многие видели, что он не раз заговаривал с ней, а однажды во время пира во дворце даже заключил в объятия, хотя хмель всегда толкал его величество на необузданные поступки. Кто же мог предположить, что не только тело, но и сердце она отдала рабу, пленному царевичу Хальпы? Он приходил к ней, как только его отпускали из дворца, он мог быть утомлённым и измученным долгими учениями, воинскими смотрами, занятиями с новобранцами, мог быть огорчён суровостью наказания, которое принуждён был наложить на нерадивого стражника, мог быть безмолвным и суровым — Раннаи встречала его взглядом, полным любви, тихой лаской, на которую он мог и не отвечать, словами или молчанием, в которых он нуждался. Она прислуживала ему, словно он был её господином и мужем, угощала, поила вином, на ложе была его рабыней, угождая всем его желаниям, и провожала так же спокойно и нежно, не спрашивая, когда он придёт вновь. Она не тревожила его лаской, если он приходил слишком усталым, не будила, если засыпал, растянувшись на их благословенном ложе. А он видел Раннаи во сне и, просыпаясь, ощущал её присутствие, слышал её дыхание, чувствовал аромат её кожи, всегда умащённой приятным ему бальзамом. Годы, так проходили годы — в любви, в терпении, в надежде.

Рамери выпил вино, и Раннаи взяла у него чашу, лукаво коснувшись губами отпечатка его губ. Он смотрел на неё, нагую, окутанную серебристым рассеянным светом. Юность Раннаи отцвела, но зрелая пора была ещё краше — про себя он уподобил её кожу оболочке спелого плода, груди — гранатам, глаза — водам Хапи, несущим в себе весь мир, маленькие лодки и цветущие берега. Скоро это тело начнёт увядать, но ещё несколько лет будет благодатной пашней для своего господина. Недавно Тутмос в присутствии Рамери снова заговорил о Раннаи, и сердце хуррита обдало нестерпимым огнём. Страсть, вспыхнувшая в юности, до сих пор жила в сердце фараона, со смертью Хапу-сенеба исчезли все преграды, но сама судьба как будто оберегала Раннаи от почётной, но нерадостной для неё участи — беременность царицы, которой прежде всего были заняты мысли Тутмоса, давнее воспоминание о том, что жрица, волей или неволей нарушившая свой обет, может принести несчастье, а его величество был болезненно суеверен. Всё же Рамери боялся, что рано или поздно произойдёт то, что навсегда разлучит его с любимой — царская наложница недоступна, во всяком случае, для воина, знающего свой долг. Он думал о том, что оба они, фараон и его раб, уподобились диким птицам под властью этой женщины, познавшей любовь бога — она свила для них петлю из своих волос, она притягивает их своими глазами, опутывает своими ожерельями, она ставит на них клеймо своим перстнем. И каждую ночь она подобна новогодней звезде, ибо пробуждает в сердце великие силы любви, подобно тому, как звезда Исиды пробуждает Хапи в начале времени ахет. И любовь её — разлив благодатный, дарующий жизнь, дающий жизненную силу. Раннаи и при лунном свете подобна солнцу, а в тот миг, когда сладостный стон рвётся из её уст, становится рекой, и можно пить очами её воду, хмелея и забывая, что стены чужого дома окружают чужое ложе.

— Почему ты не пьёшь вина, Раннаи?

— Мне больше по вкусу шедех[102].

— А я люблю чистое вино.

— Ты же воин!

— Дай ещё.

Она улыбнулась лукаво.

— А если ты опьянеешь?

— Я свободен до рассвета.

— Смотри, опьянеешь так, как тогда у Мегиддо, — помню твой рассказ об этом!

— Тогда мне было очень плохо на сердце, хуже не придумаешь. Никогда в жизни не был так пьян, чтобы не помнить дороги… Я огорчил учителя, он был недоволен. Но этого больше никогда не будет.

— Тогда даю тебе эту чашу без опаски.

На этот раз он пил медленно, наслаждаясь вкусом крепкого красного вина из Каинкэма. И Раннаи сделала несколько глотков из его чаши, хотя и сказала, что уже достаточно хмельна. Потом они снова легли рядом, Раннаи положила руку на его бедро.

— Твоё тело стало другим, Араттарна. Я боюсь твоей силы.

— Не бойся, тебе она не причинит зла.

— Мне приятно, когда ты причиняешь мне боль, я чувствую, что ты мой господин, но иногда страсть делает тебя похожим на льва.

— Что ж, когда-то меня называли львёнком.

Раннаи улыбнулась, блеснули её зубы, словно выточенные из лунного камня, способные источать чистый белый свет. Кто она, из чего выточено это прекрасное тело — из драгоценной слоновой кости или из лунного серебра? Царевичу она кажется воистину царицей, рабу — богиней. В детстве он слышал из уст Джосеркара-сенеба рассказ о том, как один юноша, только что принявший жреческий сан, влюбился в богиню Хатхор, владычицу радости. Ни одной женщины не желал он, ни на одну не мог смотреть, в его сердце жила любовь к одной богине. Каждый день он украшал свежими цветами её статую, приносил ей в жертву прекрасные плоды и драгоценности, много серебра истратил, покупая самые дорогие умащения для своей небесной возлюбленной. Но годы шли, юноша стал зрелым мужчиной, мужчина превратился в старика. В час его смерти прекрасная статуя ожила и склонилась над ним, целуя его лицо, и жрец умер счастливым, преисполненным благодарности богине за её чудесный дар. Тогда Хатхор взяла его на небо и превратила в яркую звезду Танау, которую отныне зовут звездой любви и появления которой с трепетом ожидают новобрачные в день своей свадьбы. Рамери чувствует, что тело его становится звёздной плотью и обретает волшебную лёгкость, когда над ним склоняется его богиня, и он готов, подобно влюблённому жрецу, служить ей всю свою жизнь за один прощальный поцелуй. Неужели она — дочь простой смертной женщины? Поистине, сама Хатхор снизошла на ложе Джосеркара-сенеба в образе его жены Ка-Мут!

— Араттарна, ты любишь меня? Любишь, как прежде?

— Сильнее, Раннаи.

— Ты не сердишься, что я зову тебя твоим ханаанским именем?

— Только тебе позволяю это, и в твоих устах оно кажется мне прекрасным.

— Я зову тебя так, потому что все называют тебя Рамери. А я хочу, чтобы твоё имя принадлежало мне одной.

— Жаль, что у тебя всего одно имя.

— Я знаю, в своей груди ты носишь тысячу моих имён.

— Хотел бы присоединить к ним ещё одно.

— Какое же?

— Жена.

Раннаи села, подобрав ноги, наклонилась над лежащим мужчиной.

— Если фараон возьмёт меня в свой женский дом, этого никогда не будет. Что можем мы сделать? Проси у его величества свободы, может быть, он даст её тебе. Говорят, такие случаи бывали. Ты не простой раб, ты царской крови, ещё важнее — ты начальник телохранителей его величества, фараон любит тебя. Проси у него этой награды, и, быть может…

— Ты была женой верховного жреца, небесной женой самого Амона. Я ничтожество рядом с тобой.

— Не говори так! Если ты окажешь фараону важную услугу в бою или на охоте, а может быть, и в самом дворце, он может склонить слух к твоим мольбам.

Рамери тоже сел, удивлённо и с лёгким недовольством взглянув на Раннаи.

— О чём ты говоришь? Жёнами рабов становятся только женщины Митанни и иных дальних земель, в Кемет такого не бывало!

— Как знать? В свитках Дома Жизни есть такие вещи, о которых мы даже не подозреваем. К тому же если ты перестанешь быть рабом и удостоишься награды его величества…

Рамери улыбнулся и снова лёг, заложив руки за голову. Он не удивлялся наивности Раннаи — женщина есть женщина, где ей разобраться во всех этих премудростях! — но ему не нравилось то, что она так легко и так часто говорит об этом.

— Золотыми ожерельями и чашами меня, наверное, одарят.

— А я верю в лучшее. Ты знаешь, Араттарна, судьба моей семьи давно уже тесно переплелась с судьбами членов царского дома. Когда-то я, ничтожная, послужила лишь игральной костью в большой игре и досталась Хапу-сенебу. Кто знает, что будет теперь?

— Ты часто вспоминаешь о муже.

— Он мёртв. Он всегда был добр ко мне…

Рамери взял Раннаи за руку, притянул к себе, заглянул в её глаза — пытливо, требуя правды. Он знал, что она никогда не лжёт ему, но знал и её доброту, желание оправдать мужа было для неё вполне естественно. Рамери часто приходилось видеть Хапу-сенеба во дворце, особенно напряжённо он следил за ним с той ночи, когда умерла Хатшепсут и когда Раннаи стала его возлюбленной. Непроницаемое лицо, мягкий голос, чуть шелестящие шаги — верховный жрец Амона казался бесстрастным, но до Рамери доходили слухи о сластолюбии Хапу-сенеба и его безумной страсти к Раннаи, в конце концов приведшей молодую жрицу в его объятия. К этому человеку можно было ревновать, пока он был жив, теперь же Рамери чуть кольнула мягкость в голосе Раннаи.

— Он был добр к тебе всегда? А в то время, когда мы вернулись из-под Мегиддо и тебя не было в столице?

Раннаи улыбнулась и погладила Рамери по плечу, словно успокаивая ручного льва.

— Ты и это помнишь? Но я сама захотела этого. Тогда мне было тяжело видеть тебя и отца, во мне пылала такая любовь к Амону, что я готова была просить тебя о безумной услуге… Помнишь, я спрашивала тебя, готов ли ты убить человека во славу Амона? Я хотела, чтобы ты убил меня, принёс ему в жертву. Сама я этого сделать не могла, хоть и корила себя за трусость, кинжал дважды выпадал из моих рук. Чувствуешь этот шрам под левым соском? — Она взяла руку Рамери, положила её себе на грудь, прижала его пальцы к гладкому блестящему озерцу на коже. — Я ударила себя кинжалом на исходе моей брачной ночи, когда поняла весь обман Хапу-сенеба, я дождалась, пока его похотливые руки перестали блуждать по моему телу и он уснул. Тогда, лёжа рядом с ним, я ударила себя кинжалом, но мне не хватило мужества и я только порезала кожу. Мой муж ничего не узнал, я сказала ему, что меня оцарапал тростник, когда я купалась в реке. Мне стало ясно, что сама я не смогу свершить того, что задумала. И тогда я решила поработить тебя, сделать своим покорным рабом, чтобы ты мог исполнить любое моё приказание. Я хотела, чтобы человек, любящий Амона так же, как я, сотворил это жертвоприношение. Но перед смертью я хотела испытать, что такое земная любовь… — Раннаи замолчала, взглянув в лицо Рамери, воин был потрясён, он почти задыхался. — Боги великие, Араттарна, я не хотела рассказывать тебе об этом! Да, я хотела испытать настоящую земную любовь, ибо в ласках Хапу-сенеба была одна лишь похоть, а я терпела их, стиснув зубы. Ты всегда нравился мне, а в то утро, когда ты вынес меня на руках из храма, я испытывала к тебе такую нежность, что слёзы выступали у меня на глазах. Когда я увидела тебя в доме моего отца, я поняла, что это благословение богов. В тот день, когда ты впервые поцеловал меня, я ещё думала об Амоне. Но потом я почувствовала нечто совсем странное и страшное для меня, я поняла, что полюбила тебя, полюбила больше, чем бога. И когда я стала твоей в храмовых садах, я уже знала, что люблю тебя больше, чем Амона. Это правда, Араттарна! Но я ещё хотела вернуться к нему, я думала, что, не видя тебя, смогу тебя забыть. Потому и скрылась в дельте… Но ты сам видишь, что вышло из всего этого. Теперь я уже не прошу тебя вонзить мне кинжал в сердце, теперь я хочу принадлежать тебе, быть твоей рабыней. Ты стал соперником бога и победил его — чего же ещё может желать смертный мужчина?

— Прошу тебя, Раннаи, замолчи!

Она тихо засмеялась и снова легла, головой прижавшись к его коленям, обнимая их.

— Да, Араттарна, да, царевич, это свершилось, свершилось против воли твоей и моей! Теперь я только женщина, которая мечтает принадлежать возлюбленному. И если сбудется то, о чём я думаю, мы с тобой соединимся навсегда.

Рамери недоверчиво улыбнулся, хотя и чувствовал, что побеждён её лаской.

— Что же должно свершиться?

— Это моя тайна.

— Такая же страшная, как мысль о жертвоприношении?

Раннаи засмеялась громче, запрокинув голову, лунный свет хлынул ей в глаза. Рамери склонился над ней, поцеловал крохотный шрам на груди и нежную округлость соска над ним. Он был потрясён всем услышанным, знал, что это правда, обернувшись назад, видел разверзшуюся пропасть, которую только что миновал, и сердце сжималось, как будто он всё ещё стоял над самой бездной. Они безумны оба, он и Раннаи, но её безумство принесло им счастье, а его — спасло ей жизнь. Там, в садах храма, он не знал об этом, да и после — годы проходили, скрывая тайну Раннаи. И вот сегодня, когда оба они слегка хмельны от вина, когда уже насладились любовью и вновь желают друг друга, Рамери узнал, что его соперником был не верховный жрец Хапу-сенеб, а сам Амон.

— Раннаи, я теряю разум! Дай мне вина или дай себя, иначе…

— Сначала выпей вина, оно разольёт по твоим жилам солнце, и тебе станет легче.

— А ты?

— Я здесь.

Лунный свет начал бледнеть, в покое стало темнее, нагота Раннаи слилась с белизной благоуханных тканей, покрывающих ложе. Потом они долго молчали, обессиленные и счастливые. Первой опять заговорила Раннаи, её голос был глубже, нежнее, чем в начале ночи:

— Араттарна, любимый, мы должны торопиться, ведь может случиться так, что его величество вдруг забудет о том, что я могу принести несчастье, и пожелает увидеть меня в своём дворце. Что, если мы прибегнем к помощи моего отца, которого фараон любит?

— Когда-то я клялся, что учитель ничего не узнает о нашей любви.

— Ты клялся в ином, сам того не зная. Ведь тебе предстояло убить меня, а разве ты смог бы жить после этого?

Она была права, Рамери не стал возражать.

— Единственная наша надежда — сын, который может родиться у царицы Нефрура. Все мысли фараона заняты этим, сейчас ему не до меня. Но я слышала, что во дворце тревожно, что здоровье царицы внушает опасения. Это правда?

— Я тоже слышал о том, что царица больна.

— Что же с ней?

— Не знаю. Некоторые говорят, что это чёрная лихорадка, которую принесли послы Сати. Я спрашивал учителя, он только покачал головой.

— Так это опасно?

— Очень опасно и для неё, и для ребёнка.

Раннаи села, обхватив колени руками, задумчиво взглянула на Рамери.

— Это плохо! Для всех нас было бы лучше, если бы царица разрешилась от бремени сыном. Мне всегда было жаль царицу, хоть она и пылала страстью к тебе. — Раннаи смущённо улыбнулась, но тотчас же закрыла руками лицо. — Нет, нет! Не будем думать о плохом! Мой отец — искусный врачеватель, он не допустит, чтобы… Не будем печалиться, любимый, ведь иногда печали сами слетают на наш зов, подобно чёрным птицам. Роды совсем близко, отец говорил, что у царицы непременно будет мальчик. Его величество будет счастлив, будет праздновать, награждать верных слуг, и, может быть, очень скоро я стану твоей женой. Ты должен надеяться так же, как я!

— Мне нелегко, но я пытаюсь, Раннаи.

…Их надеждам не суждено было сбыться, как не суждено было сбыться надеждам Тутмоса и всей Кемет. Спустя десять дней, в самом начале времени ахет, царица Нефрура умерла, а вместе с её жизнью угасла и жизнь долгожданного ребёнка, мальчика, ни разу не вздохнувшего вне материнской утробы. Ещё никто и никогда не видел фараона в таком отчаянии, невозможно было даже представить, чтобы он предался такому горю. Никто и не думал о том, что этого воинственного, грубоватого человека способна пригвоздить к земле такая обычная вещь, как смерть женщины, к тому же некрасивой, не особенно любимой. Никто не осмеливался даже утешать фараона, поить его слух сладким ядом песен о блаженстве правогласных в загробном царстве. Царица и наследник умерли, и мертва была Кемет, почерневшая ещё больше от горя её властителя, своего благого бога. Тутмос уединился в своих покоях, никого к себе не допускал, никого не хотел видеть, и только Рамери, безмолвный и неподвижный, находился рядом с ним, видел его горе, слышал проклятия и мольбы, обращённые к царю богов. Тень царского горя словно бы накрыла дворец, который прекратил свою весёлую жизнь. Придворные старались говорить и двигаться потише, не стало заметно военачальников, говоривших и смеявшихся более громким смехом, чем все остальные, молчаливые жрецы возжигали курения перед статуями богов, как потерянные, бродили по дворцу женщины и слуги. Изредка в покои фараона входил Джосеркара-сенеб, но и он молчал и только шёпотом возносил молитвы к Амону, глядя на осунувшееся, почти постаревшее лицо Тутмоса, видя, как он сидит, опустив руки и склонив голову, безмолвный, безучастный ко всему. А Рамери видел и то, чего не видели остальные, — слёзы на этом грубом, мужественном лице, бессильные слёзы боли, которые неожиданное горе вдруг исторгло из глубин казавшегося каменным сердца. Чати и другие сановники с тревогой поглядывали на двери царских покоев, ожидая, когда фараон наконец справится с громадой обрушившегося на него горя, но время шло, текли дни великой скорби, все дела, требующие участия фараона, были отложены на неопределённый срок. Лишь немногие понимали, что ранило Тутмоса больнее всего — он проводил к Месту Правды свою надежду, которую носил в сердце столько лет, удар был тем более силён, что чрево злосчастной Нефрура зацвело впервые после многих лет бесплодного ожидания, что боги сжалились и послали ей мальчика, сына, которого Тутмос уже мысленно назвал Аменхотепом. Месхенет вновь набросила чёрное покрывало на глаза владыки Кемет, путь вновь затерялся в крутящемся вихре песчаной бури, и нужно было начинать всё сначала — новый брак, новые надежды и ожидания… По обычаю, сразу по истечении срока великой скорби фараон должен был избрать себе новую царицу, и на этот счёт ни у кого не было сомнений — ею станет Меритра, дочь Хатшепсут и Сененмута. Привязанность, которую Тутмос питал к этой девочке, лишь углубилась с годами, фараон часто беседовал с нею, привозил ей богатые подарки из Ханаана, она присутствовала на всех приёмах иноземных послов, её допускали даже в Зал Совета. Теперь никто уже не мог не видеть, что у царевны глаза её отца, красавца Сененмута, и ум её матери Хатшепсут, но именно это и внушало опасения — сможет ли Тутмос забыть о том, что родителями его жены были его злейшие враги? Может быть, страсть фараона способна быть слепой настолько, чтобы не замечать этого. Но его желание иметь сына, которое могла исполнить Меритра, отныне всегда будет пропитано горечью, а былая ненависть к родителям царицы может вспыхнуть вновь, если царственные супруги не будут жить в согласии. Многие смотрели с любопытством на царевну, которая тоже была грустна и задумчива в эти дни и старалась реже появляться на людях. Вероятно, Тутмос поступит так, как от него ожидают — надев свадебное ожерелье на шею Меритра, снова вооружит войско и отправится на покорение Кидши. В последнее время северным границам Кемет стали угрожать воинственные хабиру, на западе машуаши и себеты вновь разжигали свои костры, кочевники шасу тревожили пустыню. Правда, Мегиддо, находящийся на пересечении торговых путей, был спокоен и всецело принадлежал Великому Дому, но даже ничтожная мошка способна вывести из терпения могучего льва, если постоянно вьётся над ним и жужжит то справа, то слева. Порой приходилось тратить силы и на мелочь вроде шасу, если они становились слишком назойливы, а фараон Тутмос был не из тех, кто терпит мелкие оскорбления. Он не мог себе этого позволить даже в горе, в душевном опустошении, в тоске. Чёрная лихорадка, которая убила его жену и сына, тоже пришла из Сати, змеёй проскользнула в его дом, хотела подвластным ей горем обессилить могучего льва. Пусть же теперь за каждую слезу, пролитую фараоном, покорителем стран, ответит поселение кочевников, город машуашей, пусть кровью источатся стены проклятого Кидши, правитель которого очень рад горю Великого Дома. И нет такой силы, которая остановила бы фараона, этого не сможет сделать даже свадебное ожерелье.


* * *

Тутмос был мрачен, несмотря на то, что утренний доклад чати напоминал гимн, воспевающий благоденствие и процветание возлюбленной богами Кемет: поля и виноградники изобильны, стада тучны, Хапи богат рыбой, землепашцы усердно возделывают пшеницу, художники и скульпторы создают великолепные произведения искусства, на царских работах все трудятся усердно, жрецы в храмах возносят молитвы о благополучии Великого Дома. Фараон смотрел на гладкое, светящееся довольством лицо Рехмира, служившее наилучшим воплощением благоденствия жителей Кемет, во всяком случае, её знати, и испытывал сильное желание опустить свой жезл на спину, сгибавшуюся слишком легко и не похожую на спины военачальников, которые в случае необходимости могли стать защитой не хуже любой крепости. Особенно раздражало Тутмоса то, что чати при каждом удобном случае — а такие случаи при умении Рехмира бывали довольно часто — напоминал повелителю о том, как низко вели себя военачальники во время царствования Хатшепсут, сколь ненадёжны люди, безропотно терпевшие владычество женщины. Большинство ядовитых стрел было выпущено в Себек-хотепа, которого Тутмос и сам не особенно любил, памятуя о прошлом. Более того: верховный жрец Амона Менхеперра-сенеб почти впрямую потребовал отдаления военачальника от двора, и фараонпошёл на это, понимая, что устами божественного отца говорит знать и жречество могущественной Нэ. Но за что они так взъелись на Себек-хотепа? Это было непонятно. Правитель Дома Войны не был только грубым, невежественным воином, он происходил из хорошего рода и принадлежал к столичной знати, умел обращаться не только с подвластным ему войском, но и многочисленными чиновниками, также находящимися под его рукой, до поры до времени был в самых лучших отношениях со жрецами. А в бою это был настоящий лев, мужественный и непреклонный, для него не существовало ничего, кроме славы Кемет. Тутмос помнил его при Мегиддо, когда Себек-хотеп был ранен, и во время томительного бездействия в пустыне, пользуясь своим авторитетом и любовью войска, военачальник оказал неоценимые услуги его величеству, он крепко держал войско в своих руках, подавляя любые признаки недовольства и уныния. В преданности Себек-хотепа Тутмос не сомневался, и ему было неприятно, что он вынужден идти против собственной воли — он помнил побледневшее лицо военачальника, когда сказал ему о нежелательности его пребывания при дворе. Но что же произошло между ним и чати, если Рехмира так зло нападает на него? Конечно, возвышение военачальников могло кое-кому не нравиться, но слишком явное усердие семеров настораживало Тутмоса. Откуда это рвение, безотказно кормящее его многочисленное войско? Божественные отцы были далеко не так усердны, это вызывало недовольство фараона, но хлопоты чати и царского сына Куша были так явны, что не могли быть бескорыстными. Кроме того, чати явно старался поссорить фараона не только с военачальниками, но даже с самим Менхеперра-сенебом, время от времени напоминая, что верховный жрец мог бы быть поусерднее в деле набора новых воинов. В самом деле, храмовые землепашцы были многочисленны и могли бы составить большую силу в войске, но верховный жрец Амона отстаивал свои права с твёрдостью, казавшейся несокрушимой. Землепашцы составляли основное богатство храмов, но они шли под защиту божественных отцов для того, чтобы избавиться от воинской повинности и нещадных поборов местных властей: если хотя бы один храмовый землепашец будет взят в войско, могуществу защиты храма придёт конец. Это хорошо знали жрецы, но знал и Тутмос, которого нередко раздражала невозможность поссориться с божественными отцами. При таком положении дел намёки чати могли время от времени давать ростки на благодатной почве, и, если бы не гордость фараона, не позволявшая ему поддаваться чужому влиянию, Рехмира мог бы добиться очень многого. И сегодня Тутмос не был склонен выслушивать намёки и советы чати, хотя тот явно ждал удобного случая, чтобы начать нужный ему разговор. О ком только на этот раз — о военачальниках или о жрецах? Тутмос мрачно медлил. В конце концов, можно прогнать чати, не позволив ему даже раскрыть рта, но тогда найдётся другой, который будет терпеливо и въедливо внушать фараону мысли, рождённые в сердце хитрого Рехмира. Не лучше ли выслушать его самого, раз уж всё равно скрыться от семеров нельзя даже военном лагере, за сотню схенов от города Амона? Но сколь призрачна тогда незыблемая власть царя, та самая власть, которую почитают божественной!

— Ты хочешь сказать мне нечто, Рехмира?

Сколько уже раз фараон задавал этот вопрос и каждый раз получал ответ, более или менее ожидаемый! Только однажды Рехмира смутился и ничего не сказал, это было в тот самый раз, когда Тутмос уличил его в мошенничестве и заставил служить себе, добывая средства на содержание войска. Но с тех пор прошло много времени, и фараон сам не заметил, как чати выслужил себе не только прощение, но и право изрекать свои мысли, нередко противные воле владыки. О боги великие, неужели власть фараона не безгранична? С каждым годом эта мысль приходила всё чаще, становилась всё оскорбительнее.

— Твоё величество, если ты позволяешь мне говорить…

— Позволяю!

— Я не решаюсь.

— Неужели? — Тутмос насмешливо взглянул на чати, проявляющего столь неправдоподобную робость.

— Твоё величество, я буду говорить о верховном жреце.

— Дело чати — вникать во все дела Кемет.

— Именно поэтому, твоё величество, именно поэтому… Ты приказал своим слугам отыскать верные способы к тому, чтобы твоё могучее войско ни в чём не нуждалось. Твои недостойные слуги Рехмира и Менту-хотеп сделали всё, что было в их силах.

— Не более того!

— Пусть так, твоё величество. Твои ежегодные походы в земли Ханаана дорого обходятся Кемет, хотя и приносят ей немалые богатства…

— Дело не только в богатствах.

— Да, твоё величество. Но твоя военная добыча обогащает прежде всего храмы.

— Не храмы, а богов!

— Твоё величество, — чати умоляюще сложил руки, — это так, но отчего же божественные отцы не столь усердны в доставлении средств для твоего войска, как твои верные семеры? Клянусь священным именем Амона, скоро мне придётся отказаться от всех своих доходов в земле Буто, и я сделаю это с радостью, это честь для меня, но моих скромных доходов не хватит, чтобы кормить тридцать тысяч воинов и лошадей в течение года! Даже если я продамся в рабство сам и продам жену и детей, мне это не удастся! Но храмы очень богаты, и прежде всего они богаты людьми, которых так недостаёт твоему величеству.

Почему бы верховному жрецу Амона Менхеперра-сенебу не предоставить в твоё распоряжение несколько сотен отборных воинов? Храмовые землепашцы крепки и сильны, они не измучены тяжёлой работой и хорошо питаются, а много ли проку от тех измождённых людей, которых пригоняют в Нэ правители областей? Твоё величество, слава и могущество Кемет должны быть факелом в сердце каждого, будь то простой землепашец, ремесленник или жрец, но отчего так слабо горит он в груди божественного отца Менхеперра-сенеба? Поистине, это несправедливо! Сейчас, когда Кемет так нуждается в средствах, все мы должны забыть о личном благе…

— Ты что же, хочешь поссорить меня с богами?

Тутмос произнёс это как будто спокойно, чётко выговаривая каждое слово, но слишком тихо, и это встревожило чати больше, чем громкий крик и брань, с которыми фараон обычно обрушивался на советников, вызвавших его гнев. Рехмира испугался, но отступать было поздно, в борьбе с могущественным Менхеперра-сенебом приходилось идти на риск.

— Как я посмел бы даже помыслить об этом, твоё величество? Однако жрецы не боги! Они всегда правили Кемет, всегда давали советы владыкам, но настал час, когда и они должны позаботиться о благе Великого Дома и о благе богов, для которых воины добывают жертвы своими копьями. Твоё величество, верховный жрец Менхеперра-сенеб переложил все заботы на плечи твоих верных семеров, но силы твоих преданных слуг истощены.

— Ты, наверное, сошёл с ума, Рехмира! — Тутмос смерил чати странным взглядом, очень похожим на взгляд пастуха, прикупающего нового быка к своему стаду. — Или просто надо мной смеёшься? В таком случае мне жаль тебя, мой верный чати, хотя ты и сделал немало для благополучия моего войска. Чем обидел тебя верховный жрец Амона, если ты так нападаешь на него?

— Меня обидел? — Рехмира гордо вскинул голову. — Он обидел не меня, твоё величество! Разве не потерпели от него обиды твои военачальники, даже наиболее уважаемый Себек-хотеп?

— С каких это пор Рехмира, ты стал защитником Себек-хотепа?

— С тех пор, как мои глаза открылись навстречу истине, твоё величество.

— Они ещё способны улавливать свет истины?

Чати снова обрёл твёрдость, и насмешка фараона пролетела мимо, как стрела, выпущенная равнодушной рукой.

— Истина в том, твоё величество, что Себек-хотеп стал жертвой ревности и гнева царского сына Куша.

— А разве не ты говорил мне о дерзких речах Себек-хотепа, о том, как недостойно он ведёт себя?

— Это так, твоё величество, и не так в то же время.

Тутмос с непритворным изумлением взглянул в лицо Рехмира.

— Как это, достойный чати?

— Менту-хотеп был очень разгневан и очень огорчён, когда узнал о том, что его жена стала возлюбленной Себек-хотепа в Куше, в его собственном доме. Я сочувствовал ему, как сочувствовал бы любому человеку, оказавшемуся на его месте. Но когда глаза мои открылись и я увидел истину, я понял, что гнев царского сына Куша вредит твоему величеству. Всякий знает, что единственное благо, о котором должно заботиться, — это благо Великого Дома, благо Кемет. Но если лучший из военачальников будет отстранён от двора…

— А разве не по твоему совету Менхеперра-сенеб потребовал удаления Себек-хотепа?

Чётко обрисованные, прозрачные глаза чати смотрели невозмутимо.

— Кто я такой, чтобы давать советы верховному жрецу и пророку Амона? Если мне будет дозволено сказать, твоё величество, Менхеперра-сенеб боится влияния военачальников. Да и как не бояться тому, кто недостаточно радеет о благе твоего войска и знает, что каждый может его в этом упрекнуть! Все мы хорошо знаем Себек-хотепа, его мужественное сердце. Мне рассказывали о том, как в одном из сражений он спас своего собственного колесничего, рискуя своей жизнью, многие ли поступили бы так же на его месте? Он закрывал раненого щитом и правил конями до тех пор, пока к нему пришли на помощь! В другой раз Себек-хотеп, сам раненный в грудь, с небольшой горсткой воинов удерживал целый отряд себетов, внезапно напавших на его лагерь. А не рассказывал ли тебе Амон-нахт о том, как Себек-хотеп вытащил его, раненного, из пылающего шатра? Твоё величество, несправедливо лишать Себек-хотепа милости только потому, что он, будучи настоящим мужчиной, соблазнился красотами госпожи Ирит-Неферт! Что испытывает сейчас этот мужественный человек в своём собственном доме, видя печаль жены и сыновей, которых тоже растит храбрыми и преданными воинами? Спроси любого из военачальников, спроси начальника твоих телохранителей, что думают они о Себек-хотепе, и ты увидишь истину, которую пытались скрыть от тебя на дне сосуда с мутной водой!

Тутмос желал бы обладать оком Хора, чтобы проникнуть в сокровенные глубины истинных мыслей чати. Что это — ловушка для него, фараона, или просто желание обелить себя и возвыситься над соперниками, также приближёнными к трону? Тутмос вдруг ощутил себя совершено беспомощным в этой запутанной придворной игре. Нет, понять все её ходы он не в силах, сколь ни велика и незыблема его власть! Менхеперра-сенеб, Менту-хотеп, Себек-хотеп, Рехмира — это только те, кто на поверхности, а сколько людей за их спинами! Нет, в бою всё яснее, проще. Тутмос знает — иные фараоны сложили свою голову в борьбе с семерами и жрецами, но ему, внуку Тутмоса I, безразлично, кто из всех этих жалких рехит будет считать себя правой рукой и оком Великого Дома. Пусть считают! Ему предстоит возвысить Кемет, а этого достаточно, чтобы его собственный трон вознёсся на недосягаемую высоту. Тогда с этой высоты он поглядит на всех этих жалких людишек, копошащихся внизу, и на устах его будет презрительная улыбка, а в руке крепкий бич, чтобы время от времени давать стаду почувствовать, что оно только стадо. Только стадо, хотя и состоящее по преимуществу из белоснежных быков с позолоченными рогами. Но если чати вдруг счёл более выгодным заступиться за Себек-хотепа, значит, у него большой зуб против верховного жреца. Что там ещё могло произойти, кроме вечной борьбы за права храмовых землепашцев? Если чати осмелился заговорить о богатствах храмов, значит, за его спиной некая могучая сила, на которую он может опереться в борьбе с Менхеперра-сенебом. Кто же это? Местная знать, правители областей? Но можно по крайней мере воспользоваться удобным случаем, чтобы вернуть свою милость Себек-хотепу. Как бы то ни было, это тяготит владыку Кемет.

— Так ты полагаешь, Рехмира, что Себек-хотеп обижен несправедливо?

— Судить об этом может только твоё величество, но я полагаю, что так.

Тутмос резко поднял голову, желая уловить какое-нибудь тайное выражение на лице чати, мгновенный отпечаток его сокровенных мыслей. Но ничего не увидел, кроме тех же спокойных, бесстрастных глаз. Нет, в самом деле, нельзя упускать случай, нужно вернуть милость Себек-хотепу, который всё-таки немало стоит и в бою, и в подготовке к нему! Ссориться с верховным жрецом ещё не значит ссориться с богами.

— Я подумаю обо всём, что ты мне сказал, Рехмира. А что, эта госпожа Ирит-Неферт действительно очень красива?

— Очень, твоё величество!

Тутмосу было известно сластолюбие чати, в таких вещах Рехмира определённо знал толк. Фараон усмехнулся, глядя на просветлевшее, довольное лицо советника.

— В таком случае, может быть, Себек-хотеп не так виноват? Или эта достойная госпожа славилась своим целомудрием?

— Увы, совсем наоборот!

— Тем более не будем винить храброго военачальника. У женщин есть много способов привлечь мужчину, они созданы такими, все до единой… Что ж, ты свободен, Рехмира. Я желаю видеть верховного жреца.

Менхеперра-сенеб был суров, неподвижен, молчалив. Сидел в тёмном кресле с высокой спинкой очень прямо, подобно статуе древних владык, ладони на коленях. И лицо точно высечено из гранита короткими, точными ударами резца — прямой нос, прямые тонкие брови, твёрдо сжатые губы. От верховного жреца веяло прохладой, но не той, что приносит облегчение в жаркий полдень — прохладой камня, тёмной прохладой горных ущелий. И неизвестно, что таится на дне этих ущелий.

— Менхеперра-сенеб, моему величеству угодно испросить провозвестника божественной воли.

— Когда, твоё величество?

— Как можно скорее!

— Во время храмового праздника?

— Нет, наедине, в тайном святилище бога.

— Дело касается блага Кемет?

Суровый жрец задал этот вопрос бесстрастно, но Тутмоса передёрнуло — как будто он, фараон, может задавать Амону бессмысленные или недостойные внимания бога вопросы! Когда-то его спрашивал об этом Хапу-сенеб, неужели ничего не изменилось с тех пор? Нет, многое изменилось! И сейчас он это докажет.

— Моё общение с великим отцом не нуждается в посредниках, божественный отец. Твоё дело — лишь предоставить мне возможность поговорить с божеством.

Менхеперра-сенеб как будто не расслышал этих слов.

— Может быть, твоё величество, ты желаешь получить предсказания по поводу будущего похода?

Тутмос был удивлён и не смог скрыть этого, это была вечная его ошибка, нередко доставлявшая большие неприятности.

— Откуда тебе это известно?

— Служителям бога всё известно.

— Я вопрошу бога о том, о чём вопрошу, Менхеперра-сенеб. Мне не нравится, когда служители бога дают мне советы по поводу военных дел. Я знаю своих военачальников, мне известно то, что у них на сердце, они несут на своих копьях славу Кемет. Долг служителей богов — поддерживать эту славу.

— Даже против воли божества?

Тутмос почувствовал, как к сердцу подкатывает горячая душная волна, гнева или страха — он не мог ответить. Верховный жрец спокоен, лицо его бесстрастно. Он не возмущён, не разгневан, голос его твёрд, и это внушает доверие. Великому жрецу и в самом деле известны многие тайны, они могут быть тайнами божественными. А пойти против воли бога немыслимо…

— Объясни мне тайный смысл твоих слов, достойный Менхеперра-сенеб!

— Великий Амон не принял жертвы Себек-хотепа, не принял жертвы Дхаути. Разве этого недостаточно, чтобы увидеть волеизъявление владыки богов? Твоё величество, слава — на остриях копий, но копья благословляет Амон, а мы, его служители, передаём тебе его волю. Только его волю! Ты будешь страшен своим врагам, но только именем величайшего из богов. Если не будет на то его воли, войско не сдвинется с места, даже если сотня опытнейших военачальников прикажет избивать палками своих воинов.

Тутмос вновь почувствовал, как приливает кровь, на этот раз к щекам, окрашивая их гневным румянцем.

— Ты, кажется, поучаешь меня, как мальчишку, достойнейший Менхеперра-сенеб?

— Наш долг — не давать владыкам Кемет сбиваться с истинного пути, твоё величество. Злые духи способны помрачить разум даже благого бога.

— Ты осмеливаешься говорить мне это?!

— Не я, твоё величество! Верховный жрец не отверзает уст, чтобы изречь свою собственную волю — это удел семеров. Верховный жрец изрекает волю бога.

Тутмос резко поднялся с кресла, вынудив жреца сделать то же самое.

— Довольно! Моё желание непоколебимо. В начале часа Змеи я буду в тайном святилище храма.

— Ты должен быть один, твоё величество.

— Знаю! Я останусь наедине с моим великим отцом. Пусть никто мне не мешает. А что касается Себек-хотепа и прочих военачальников, можешь наложить на них какое угодно покаяние, но они вернутся ко двору. Оставаться без войска я не собираюсь и не советую мне мешать!

Глаза верховного жреца смотрели всё так же бесстрастно, во всяком случае, фараон не заметил в них лёгкого насмешливого огонька.

— Я могу идти, твоё величество?

— Можешь! Кстати, божественный отец, — Тутмос остановил Менхеперра-сенеба, направившегося к выходу, — одобрен ли мой выбор великой царской жены владыкой богов?

— Одобрен, твоё величество.

— Когда же я могу жениться на ней?

— Срок великой скорби истёк четыре дня назад, нехорошо слишком торопиться.

— Ноя тороплюсь в Кидши!

— Как я понимаю, твоё величество, ты вообще не очень нуждаешься в благословениях! — На этот раз Менхеперра-сенеб изменил своему обычному спокойствию. — Так чего же ты хочешь от меня?

— Хочу, чтобы мне не перечили, наконец!

— Как пожелаешь, твоё величество. Теперь я могу удалиться?

— Иди! И готовьтесь к свадебной церемонии. Мои свадебные жертвы великому Амону будут щедры. Я верю, что он, наконец, склонит слух к моим мольбам… Что обещает гороскоп царицы?

— Долгую и счастливую жизнь, исполнение желаний её господина.

Тутмос невесело усмехнулся.

— То же самое было и с моей бедной Нефрура! Что же, закончим беседу на этом, божественный отец. Мы увидимся, должно быть, возле тайного святилища бога.

— Да, твоё величество, я встречу тебя.

Менхеперра-сенеб наконец удалился неторопливым, тяжёлым шагом. Тутмос смотрел ему вслед со странным чувством — ему казалось, что его обманывают. Если человек высечен из камня, на него не подействует ни прикосновение солнечных лучей, ни дыхание живительной влаги, его можно только сокрушить. А силы нужны для борьбы с внешними врагами, которых так много, что не счесть и за год. Войско нужно кормить хлебом, говядиной и овощами, поить пивом и вином, и ещё нужны колесницы, много колесниц, хотя в Мегиддо он захватил их более восьмисот. Ещё нужны боевые кони и длиннорогие быки, способные тащить повозки по каменистым дорогам, и, конечно, люди, новые воины. Местность в окрестностях Кидши благодатная и прокормит его войско, там много садов и возделанных полей, а пастбища не хуже, чем в дельте. Разобраться бы только во всех этих хитросплетениях, тайных замыслах сановников и жрецов, вновь ощутить свою силу и пойти вперёд, покоряя все попадающиеся на пути царства! Их и после Мегиддо было немало, а уж теперь он кое-чему научился и лучше справляется с укреплёнными городами. Опыт приходит после многих сражений, и этот опыт не имеет цены, как не имеет его великая река или небесный Хапи. И пустыню теперь он преодолеет легче — попросит благословения бога Мина, помолится в святилище владыки пустыни. Тогда, может быть, отступит тоска, которая поселилась в сердце со дня смерти Нефрура и бедного нерождённого сына? А теперь нужно думать о новой царице. Что таить от самого себя — мысли эти приятны, и приятен был тот миг, когда Тутмос впервые после смерти жены пожелал увидеть Меритра и сказал ей о своём намерении сделать её своей женой. Он невольно улыбнулся, вспомнив тоненькую большеглазую девочку в своей лодке, всерьёз рассуждающую о том, за кого ей выйти замуж. «Ты станешь моей женой, Меритра…» Она на мгновение, только на мгновение потупила взгляд, а потом бросилась к нему, прижалась к его груди, и он не удержался, поцеловал её на глазах придворных, потом говорили, что его величество был непозволительно нежен со своей сводной сестрой. Меритра выросла, расцвела, как чудесная сикомора в саду Хатхор, наверное, приятно будет сомкнуть руки на её сильных округлых бёдрах, привлечь её к себе, даже просто смотреть в её глаза, хотя они так похожи на глаза Сененмута. Тутмос вдруг почувствовал, что ему непреодолимо хочется увидеть Меритра, и он удивился — это было скорее желание сердца, чем плоти, он никогда не испытывал такого по отношению к своей прежней жене. Да, теперь нужно думать о Меритра… И опять — о сыне, который пока ещё спит в утробе Нут и не спешит откликнуться на его страстный зов. Придётся немного поберечь себя в битвах, прислушаться к голосу осторожности, хотя Тутмос его и презирает. Но — придётся. Ради Кемет и ради сына…

Меритра в своих покоях играла на маленькой флейте, старательно следя за движениями пальцев и, кажется, была недовольна собой, так как то и дело прерывала игру, покачивала головкой, шептала что-то и откладывала непослушный инструмент, но снова бралась за него. Тутмос застыл в дверях — очаровательное зрелище, она подобна Золотой в час её веселья, стройной Госпоже Сикоморе. Он видел её спину, плечи, густые пряди волос, схваченные блестящей диадемой, не скрытые париком. Он велел не предупреждать царевну о своём приходе, и его повеление было исполнено. Меритра испуганно обернулась, когда услышала его шаги, но её чёрные, широко расставленные глаза сразу взглянули на него приветливо, и Тутмос почувствовал, как сердца коснулось что-то тёплое, лёгкое, нежное, подобное крылу птицы.

— Что прикажешь, твоё величество?

— Играй, как играла. И зови меня братом или по имени.

— Но я ещё только учусь!

— Это ничего, у меня не слишком тонкий слух.

Они оба рассмеялись, и Тутмосу показалось, что вот сейчас она соскользнёт с ложа и бросится к нему в объятия, как делала когда-то. С той поры прошло много времени, и всё изменилось — дочь Сененмута стала невестой царя, царь лишь по имени — единоличным правителем Кемет и могучим воином. Но по-прежнему между ними было что-то такое, что напоминало о давних годах, об охоте в одной колеснице и катании в одной лодке, и ещё о том, как Тутмос подхватывал девочку на руки, играя с ней. Этого не унесли годы, изменившие их лица.

— Ну, достаточно ли я усладила слух повелителя? — шутливо спросила Меритра, откладывая флейту. — Что он ещё прикажет?

— Подойди ко мне.

Она соскользнула с ложа, улыбаясь, приблизилась к Тутмосу. Она не была уже такой хрупкой, как в детстве, тело под полупрозрачным белым одеянием казалось упругим и сильным, готовым для благодатной жатвы. Как непохожа она на свою предшественницу, сколько в ней жизни, радости, искрящегося веселья! Тутмос привлёк Меритра к себе, поцеловал смеющееся запрокинутое лицо, нежно и лукаво прищуренные глаза. Меритра ответила непритворной лаской, её пальцы скользнули по его вискам, губы прошептали что-то ласковое у самого уха, он не разобрал слов, но в груди что-то сладко защемило, как не бывало даже в юности.

— Ты радуешься тому, что будешь моей женой, Меритра?

— Радуюсь.

— И с радостью взойдёшь на моё ложе?

Она прошептала лукаво, наклонившись к его уху, обвивая его шею ласковыми руками:

— С великой!

— Правда?

— Я никогда тебе не лгала, мой возлюбленный брат. И ещё…

— Что ещё? — спросил он смеясь.

— Кажется, я всегда любила тебя.

— Как брата?

— О нет! Помнишь, тогда, в лодке… Хотя я и была ещё маленькой глупышкой, я говорила правду. А ты, мой лучезарный господин, теперь отречёшься от своих слов?

— Разве ты не видишь, что я уже давно отрёкся от них?

— Так скажи, произнеси то, чего я так ждала все эти годы.

— Зачем говорить?

— А зачем нужны печати? Я хочу, чтобы тавро было выжжено раз и навсегда.

— Словами?

Меритра кокетливо уклонилась от поцелуя, который как раз и должен был выжечь тавро на её груди.

— У тебя будет возможность скрепить свои слова кое-чем другим. А пока достаточно и этого. Разве я могу не поверить царскому слову?

— Это правда, Меритра, — сказал он, чуть понижая голос, — теперь и я скажу, что люблю тебя. Я никогда не говорил этого так ни одной женщине. Ты знаешь, я не умею говорить красиво…

— Все любовные признания одинаковы, мой любимый.

— Откуда ты это знаешь?

— Есть вещи, которая любая женщина знает от рождения.

Тутмос сделал ещё одну безуспешную попытку поцеловать девушку с большей страстью, чем это дозволялось старшему брату, ещё не ставшему мужем.

— Меритра!

— Всё будет в своё время. Божественные отцы благословили нас?

— Добьюсь, чтобы наша свадьба состоялась как можно скорее! Но и здесь не смогу долго наслаждаться счастьем. Ты знаешь, этот мерзкий правитель Кидши…

Меритра всплеснула руками и засмеялась.


* * *

Ночь была тёмная, душная, почти без звёзд, и лагерь спал тревожно, как редко бывает во время утомительных переходов. Впереди, на расстоянии около трёх схенов, был Кидши, окружённый зубчатыми крепостными стенами, непокорный город, казавшийся Тутмосу населённым злыми духами. Кидши был окружён цветущими садами и тучными пашнями, но небо над ним казалось низким, суровым, как будто всегда ожидающим бури, и ветер был зловещим, подобным красному ветру пустыни. А может быть, именно здесь, в окрестностях города, витал дух того злосчастного царя, который когда-то встал во главе союза правителей Ханаана и покончил с собой, когда его отпустили с миром из разорённого Мегиддо? Нынешний правитель не был призраком, с виду был даже смешон — толстый, коротконогий, густобородый, если только лазутчики верно описывали его внешность, — но за пять лет своего правления приобрёл влияние в Ханаане и был уважаем даже в Митанни, что Тутмосу было как кость в горле. На этот раз он уже приготовился к длительной осаде и велел захватить с собой побольше деревянных лестниц, хотя описание крепостных стен Кидши отнюдь его не обрадовало. Однажды он уже подходил к Кидши, но войско было измотано после похода в Тунип, окончившегося неудачей, и тогда он просто не решился штурмовать город, причинявший ему столько неприятностей ещё во времена Мегиддо. Теперь он хорошо вооружил войско и снабдил его всем необходимым — долгая и глухая борьба с жадностью жрецов и начальников областей закончилась его победой, которая правда стоила фараону бессонных ночей и разбитых в кровь кулаков, но победа была всё-таки одержана, и она была посерьёзнее той, которую он когда-то одержал над военачальниками. Теперь военачальники были под его рукой, дышали его дыханием, жили его словом — долго же он добивался этого! Они окружили фараона подобно защитной крепости, стояли плечом к плечу, говорили и думали согласно, и, как бы косо ни смотрели на них придворные и божественные отцы во главе с Менхеперра-сенебом, Тутмос чувствовал, что может наконец вздохнуть спокойно, что копья и луки оградили его трон надёжнее, чем это могут сделать любые, самые прочные стены. Сам он не мог понять, каким образом одержал очередную свою победу — против хитростей чати, царского сына Куша и верховных жрецов не смог бы устоять даже великий Джедефхор[103], — только ощущал с удовольствием силу своих мышц и грозного взгляда, заставлявшего иных семеров втягивать головы в плечи. Неужели ему всё-таки удалось им втолковать, что все расходы на войско окупятся за счёт богатой военной добычи и дани с покорённых городов? Это было так просто, но как нелегко доказать! Рука Хатшепсут чувствовалась и здесь, это она сдерживала осторожных семеров, внушала трусливые мысли жрецам. Хорошо, что воины за эти годы поняли, что такое война и победа. Войско легко могло бы стать перебродившим вином, просиди Хатшепсут на троне ещё хотя бы несколько лет, но Тутмосу удалось сотворить с ним то, что он хотел, и он с гордостью смотрел на стройные ряды меша[104] и нет-хетер, да и кехеки, которые вначале казались не слишком-то дисциплинированными воинами, во многих битвах доказали обратное. Сколько уже царств покорилось власти Кемет? Только Кидши и Тунип ещё сопротивляются, ещё держатся зубами за доставшуюся по наследству кость. А всё-таки им не устоять, как не устоял Мегиддо, казавшийся несокрушимым. Если уж не устояли верховные жрецы…

Тутмос поднялся и сел на ложе; невыносимая духота не давала заснуть, к тому же по углам шатра тонко звенели какие-то мелкие, назойливые насекомые, которые своими булавочными жальцами безжалостно разрывали изредка наплывающую на фараона дремоту. Два воина стояли неподвижно у его ложа, ещё двое — у входа в шатёр, и ещё несколько человек снаружи. Под защитой своих ханаанеев и шердани Тутмос чувствовал себя в безопасности, но неожиданная мысль рассмешила его — не заставлять же воинов гоняться за насекомыми! Он коротко рассмеялся, и со смехом улетели последние сладкие надежды на сон. Он мог бы приказать зажечь курения, от дыма которых не поздоровилось бы его почти неприметным глазу врагам, но он не любил запах курений и предпочитал обходиться без них, если только не было смолы фисташкового дерева. Он встал, разбудил слугу, приказал подать себе лёгкого светлого пива, которым приходилось обходиться в походе, — любимое им горькое пиво, приготовляемое кушитами с необыкновенным искусством, слишком быстро портилось. Фараон чувствовал, что уже не заснёт до рассвета, и не хотел прибегать к усыпляющим травам, поэтому первая мысль, явившаяся из глубины душной ночи или со дна опустошённой чаши, показалась самой верной — позвать кого-нибудь из военачальников, поговорить о завтрашнем штурме. Тутмос знал, что самым грубым образом нарушает предписания мудрого Джосеркара-сенеба, которым добросовестно старался следовать на протяжении почти десятка лет, но какое-то упрямое существо, забравшееся на плечо и шепчущее в самое ухо, а может быть, вещавшее изнутри, из самой глубины утомлённого бессонницей мозга, взяло власть в свои руки и не терпело никаких возражений. Тутмос послал слугу за военачальником Дхаути, своим любимцем. Не ждал его скоро, так как знал, что у Дхаути крепкий сон, но военачальник явился так быстро, словно проводил ночь на пороге царского шатра.

— Твоё величество, ты звал меня?

— Звал, Дхаути. Ты, конечно, спал?

— Всякий воин перед битвой должен спать.

Фараон улыбнулся, у глаз появились весёлые морщинки.

— Это мне в упрёк?

— Фараон — не просто воин. У него иные заботы… Он отдаёт приказания, которые мы выполняем, ему нужно их обдумать. Быть военачальником легче.

— Ты думаешь?

— Уверен в этом, твоё величество.

— А если фараон сам участвует в битве?

— Всё-таки воин он только во вторую очередь, твоё величество.

Тутмос задумался, искоса поглядывая на открытое, добродушное лицо Дхаути. Он помнил этого военачальника совсем юношей, ещё в дни царствования Хатшепсут. Тогда Дхаути негодовал, потрясал кулаками, воздевал к небу руки, говорил о жалкой участи, которую влачили при Хатшепсут люди военного звания. Теперь он был спокойнее, рассудительнее, но в иные моменты в нём проглядывал тот молодой воин, у которого чесались кулаки при взгляде на разряженных царских любимцев.

— Что ты думаешь о Кидши?

— Мои лазутчики говорят, что это крепкий город.

— А его поверженный правитель[105] готовится к обороне?

— Поверженный правитель Кидши уверен, что стены его защитят. Запасов в городе достаточно.

— Воды много?

— Много, твоё величество.

— А ров, окружающий крепость, глубок?

— Да. Он будет понадёжнее, чем ров Мегиддо.

Тутмос улыбнулся, довольный воспоминанием.

— Тот ров был хорош, но я весь его заполнил трупами ханаанеев, и они разбухали от воды и становились источником болезни для тех, кто отсиживался в Мегиддо. Моё войско болезнь тогда пощадила… Но не хотелось бы доводить до этого, Дхаути. Семь, восемь месяцев осады — это слишком уж долго! Земля в окрестностях Кидши, конечно, прокормит нас, да и своих запасов достаточно, но лучше было бы захватить город штурмом.

Дхаути гордо выпрямился, поднял правую руку, как будто собирался принести клятву.

— Мы к этому готовы, твоё величество. Осадные лестницы наготове, и щиты крепки.

— Новобранцев много?

— Много, твоё величество. Но иногда они бывают очень полезны, полезнее опытных воинов.

Тутмос изумлённо поднял брови.

— Новобранцы полезнее? Чем же?

— Они очень боятся своих начальников, на их спинах ещё свежи следы от побоев, и они бросаются вперёд с тем отчаянием, которое иногда стоит опыта и умения. Первая туча стрел обрушится на них.

— А многие ли останутся в живых после этого?

— Немногие. Но если первый бросок будет удачен и они доберутся до стен, опытным воинам, идущим вслед за ними, будет легче.

— Но если они побегут, Дхаути?

Дхаути улыбнулся почти снисходительно.

— Кому же хочется получить сто ударов пальмовыми розгами? После такого немногие выживают, лучше уж сложить голову в бою.

— Это верно… Сколько их, новобранцев?

— Около трёх тысяч.

— Значит, если в живых останется тысяча, это будет хорошо?

— Очень хорошо, твоё величество.

Тутмос поднялся, встал и военачальник, но фараон остановил его жестом, а сам прошёлся по шатру, замысловато огибая центральную деревянную колонну, словно очерчивал извилистый путь Мехен[106]. Дхаути знал эту привычку фараона — когда он думал о чём-то важном, то не мог усидеть на месте.

— Хорошо, а если Кидши взять не удастся?

— Тогда повременим, твоё величество.

— Что значит — повременим?

— И в его окрестностях можно найти немало добычи. Если, например, продвинуться ближе к горному хребту…

— Брать мелкие города?

— Они тоже очень богаты, твоё величество. Десяток таких городов стоит Кидши.

— Как ты не понимаешь! Дело не только в богатстве, дело в том, что… — Тутмос даже ударил рукой по колонне. — Ты что, не знаешь, как надоел мне этот правитель Кидши? Хлопает в ладоши в такт с Митанни, а этого уже более чем достаточно! Пока не поставлю его на колени, не успокоюсь! Жив Кидши — жив клубок змей, которые вечно будут шипеть под ногой Кемет. Расплету их и растерзаю поодиночке, но для этого надо разрубить самую большую и хитрую, Кидши. Поэтому город должен быть взят!

Дхаути с беспокойством взглянул на фараона.

— Только умоляю тебя, твоё величество, не приближайся к стенам! Вряд ли кто-нибудь из них встретит нас за пределами города, все они будут оборонять стены. А ты сам знаешь, что стрела, пущенная сверху, и даже камень…

Тутмос досадливо поморщился.

— Может, хоть ты не будешь напоминать мне об этом, Дхаути? Довольно с меня божественных отцов! Ваши предостережения изматывают меня больше, чем самая изнурительная битва. Не будет больше времён Мегиддо! Тогда вы опасались несуществующей ловушки, а я говорил вам, что ханаанеи не посмеют отступить от древнего обычая и напасть на нас прежде, чем мы спустимся в долину. И я оказался прав! А вы до сих пор не перестали осторожничать и вечно нашёптываете одно и то же, словно женщины! Даже Меритра при расставании не сказала мне столько предостерегающих слов, сколько вы!

— Но ты оставил её беременной, твоё величество. Только беременной… Наследник ещё не родился.

— Хватит! — Тутмос в гневе потряс кулаком перед самым лицом военачальника. — Это тебя не касается! Твоё дело — штурмовать Кидши, а не заботиться о моём наследнике! Защищайте меня, не оставляйте одного в гуще врагов, как сделали подлые воины вечноживущего Секененра, и ни к чему будут лишние слова и заботы! По-твоему, я настолько глуп, что полезу на крепостную стену? Это с голоса проклятой Хатшепсут вы поёте, что я неумён, и учите и предостерегаете меня, как мальчишку! Я царствую тридцать лет, и хотя она похитила у меня почти двадцать, пора вам понять, что я делаю всё, что хочу, и на троне и в бою!

Дхаути молчал, испуганный и пристыженный этой вспышкой ярости. Он поднялся и стоял, опустив голову и руки, как провинившийся школьник, и Тутмос, взглянув на него, расхохотался.

— Недостаёт только плети в моей руке! Но теперь-то ты понял, Дхаути? Там, в столице, мне не дают проходу божественные отцы и чати, а здесь я привык дышать свободно, ходить не оглядываясь! Я ещё не забыл, как вы учили меня уже после Мегиддо, и ваши уроки пошли впрок — теперь я знаю, что моя твёрдая воля способна сокрушить даже ваше упрямство! Ты успокоишься, если узнаешь, что я не собираюсь бежать впереди новобранцев и первым взбираться на крепостную стену? Хорошо! А теперь иди, до рассвета есть ещё немного времени. Правда, ночь слишком душная, хорошо тем, кто устроился на ночлег в своей колеснице. Клянусь священным именем Амона, иногда жалею, что я не простой воин! Иди, Дхаути, а я пройдусь ещё по лагерю, мне уже не уснуть. Позвать ко мне начальника моих телохранителей!

Воины тоже страдали от духоты и насекомых, но привычка к лишениям закалила их и сделала более стойкими, чем их начальники с золотыми ожерельями на груди. Они спали, ворочаясь во сне, но всё-таки спали, и только некоторые сидели у костров, тихо переговариваясь. При приближении фараона они вскакивали и падали ниц, уткнувшись лицами в землю, и лежали так, не смея взглянуть на живого бога, пока он не проходил мимо. У одного костра шёл яростный спор — ещё молодой воин со свежим шрамом на лбу спорил с пожилым, почти стариком.

— А я тебе говорю, что моя Сит-Амон купила этого раба задешево, потому что два круга серебром[107] и две полотняные одежды за такого крепкого и мускулистого парня — это ничтожная цена! Уж она кое-что понимает в хозяйстве и не стала бы брать лежалый товар, как ты! У этого раба умелые руки да ещё ум в придачу, лучшего слуги в доме нет у самого господина Исеси, писца, самого богатого на нашей улице! Что ты-то понимаешь в хозяйстве, глупый человек? За все годы службы не нажил земли, а твоя старуха, верно, не разумнее плода пальмы дун!

— Вот и получается, что ты глупец, Пепи, раз так ругаешься и злишься! — насмешливо сказал старик. — Эта твоя Сит-Амон переплатила по крайней мере целый круг серебра, да и то только потому, что у этого раба, верно, лицо покрасивее, чем у тебя, да есть ещё кое-что, что любят держать в руке, но не называть вслух! Присмотрись-ка внимательнее к своему великолепнейшему слуге, когда вернёшься из похода, да ещё попробуй несколько месяцев обойтись наложницами и не прикасаться к своей Сит-Амон, и увидишь, что будет!

— Ты поговори! — угрожающе сказал Пепи, надвигаясь на старика.

— А ещё лучше, Пепи, загляни-ка ты под ту самую сикомору, под которой когда-то валялся со своей Сит-Амон, и если своими глазами не увидишь, порасспроси-ка деревце, оно тебе кое-что расскажет!

— Вот сейчас изобью тебя палкой, сын гиены!

— Посмей только! Прижму тебя к земле, как щенка, и не посмотрю на твою землю и твой дом со слугами, заставлю тебя вспомнить, что когда-то моя палка ходила по твоей спине! Вместо того чтобы ума набираться…

Ни старик, ни оскорблённый Пепи не успели привести в исполнение своих угроз, потому что фараон подошёл совсем близко и они в испуге бросились на землю, словно сметённые порывом ветра. Тутмос, слышавший кое-что из их разговора, рассмеялся, улыбнулся и Рамери, узнавший спорщиков, с которыми когда-то вместе пил вино у такого же походного костра.

— Слушай, старик, — сказал Тутмос, — если завтра увижу тебя среди тех, кто первым взберётся на крепостную стену, получишь не одного, а сразу двух рабов, да ещё рабыню в придачу. И у тебя, — обратился он к молодому воину, — будет возможность привести домой ещё одного красивого раба, отраду твоей Сит-Амон. Поняли? — если увижу на крепостной стене!

Смущённый Пепи забормотал слова благодарности, не отрывая лба от земли, старик молчал. Тутмос усмехнулся и пошёл дальше, сопровождаемый безмолвным Рамери. Небо на востоке уже начало бледнеть, и предрассветный ветерок принёс наконец в лагерь живительную прохладу.


* * *

При первом взгляде на крепостные стены Кидши можно было понять, что самый стремительный штурм разобьётся, как волна, об этот серый камень. Войско стояло в нерешительности, ибо всякому, даже новобранцу, было ясно, что бросившегося вперёд ждёт верная смерть — лучники на стенах Кидши стояли наготове. Казалось, город усмехается кривой усмешкой старых, немного покосившихся, но прочных ворот, до которых было ещё так далеко. Лазутчики донесли, что стены прочны со всех сторон и нет ни малейшей лазейки, способной помочь осаждающим. Перебраться через ров по уже наведённым лёгким мосткам не представлялось особенно трудным, но ханаанеи, видимо, и не рассчитывали на ров — основная сила была не в нём, а в крепостных стенах. Если бы удалось отвлечь внимание врага… Однажды, осаждая один из городов к югу от Мегиддо, Тутмос приказал запалить огонь вокруг него, сжечь окружающие его поля, и жители, охваченные ужасом, воззвали о пощаде уже из этого огненного кольца и сдали город, но теперь уже победителям нелегко было до него добраться, и Тутмос понял, что огонь не слишком надёжный союзник. Он уже направил угрожающее послание правителю Кидши, сделал это, скорее подчиняясь обычаю, чем надеясь на успех, но в ответ получил лишь хвастливое уверение в том, что Кидши, а особенно его крепостные стены, готовы с почётом встретить именитого гостя. Хотя имя сокрушителя Мегиддо внушало ужас многим ханаанским царькам, правитель Кидши ещё не сталкивался с Тутмосом лицом к лицу и храбрился, что, несомненно, вселяло мужество и в сердца его подданных. И всё же Тутмос подошёл к стенам Кидши так близко, что мог уже разглядеть не только лучников, но и жрецов с курильницами, возносящих моления Баалу[108]. Что ж, отступать было нельзя. Да и поздно было — уже запели боевые трубы…

Дхаути и Себек-хотеп рассчитали правильно — ряды меша, состоявшие на четверть из новобранцев, ринулись вперёд стремительно, ошеломляя врага быстротой и свирепостью этого натиска. Они преодолели ров в считанные минуты и бросились к стенам Кидши, хотя вражеские стрелы и дротики косили их ряды беспощадно. Тутмос видел, что многие из них не умеют прикрывать голову и грудь щитом, позволяют стрелам беспрепятственно поражать их в лицо, и всё же ни один не повернул назад, воины перескакивали через трупы убитых товарищей и бежали дальше, словно обезумевшие животные пустыни. Вот уже кое-кто из них добрался почти до самых стен, должно быть, среди них был и молодой Пепи, мечтающий об увеличении богатства, воины тащили осадные лестницы, лёгкие и прочные. Вот уже двинулись следующие ряды меша, состоящие из более опытных воинов, они двигались не так быстро, но гораздо увереннее, не только уклоняясь от стрел, но и не без успеха посылая вперёд и вверх стрелы из своих луков. Защитники Кидши были заняты осадными лестницами; одна из них, как тяжёлаявиноградная гроздь, уже рухнула на землю, несколько воинов с другой уже почти достигли вершины стены, но и она рухнула на землю, похоронив большинство осаждающих, а немногие живые со стонами выползли из-под её обломков, как полураздавленные мухи. Тутмос смотрел, не появится ли на стенах сам правитель, но преисполненный гордости царь не удостаивал защитников города лицезрением своей особы и, как полагал Тутмос, вряд ли даже наблюдал за обороной крепостных стен. Они не любят шума и крови, эти напыщенные ханаанские царьки в пёстрых одеждах, их уши, отягощённые золотыми серьгами, не любят криков и стонов умирающих, руки, благоухающие розовым маслом, не знают тяжести меча. Тутмос велел своему верному колесничему Неферти подъехать поближе, надеясь, что его вид воодушевит воинов. В осадном бою колесницы были не нужны, и царская колесница сразу обратила на себя внимание не только воинов Кемет, но и лучников Кидши. Первая же стрела, пущенная со стены, зазвенела, ударившись о борт колесницы. Тутмос только презрительно покосился на неё и натянул свой большой лук, его стрела оказалась удачливее — один из воинов Кидши упал, поражённый в грудь.

— Вперёд, храбрые руки! Вперёд, многочисленные руки[109]! Моё величество с вами, с нами благословение великого отца моего Амона!

Ещё одна лестница рухнула наземь, но в рядах лучников Кидши видны были уже значительные просветы. И тогда со стен полетели камни, не менее опасные, чем стрелы. Мелькнули и фигуры темнокожих воинов, вооружённых метательными палками и пращами, — их искусство было знакомо Тутмосу, в его войске тоже были отряды кушитов. Один камень, брошенный со стены, сбил с ног военачальника Хети, просвистевшая вслед за ним стрела ударилась о щит, который держал Неферти.

— Твоё величество, назад!

Крик Дхаути, подбежавшего к колеснице, потонул в шуме осады, но военачальник мог бы и не кричать, фараон и сам понял, что поддался опасному упоению боя. Но разворачивать свою колесницу на виду у врагов? Тутмос соскочил наземь, бросив через плечо изумлённому Неферти: «Разворачивай колесницу!» Прежде чем воин опомнился, Тутмос уже выпустил несколько стрел из своего лука, Дхаути встал рядом с ним, закрывая его щитом.

— Твоё величество, назад! Разве ты не видишь, они притащили чан с кипящей смолой, сейчас в нас полетят горящие стрелы!

— Если боишься, убирайся!

— Твоё величество, ты хочешь попасть в руки врагов?

Тутмос не понял смысла этой глупой фразы — как он может попасть в руки врагов, если все они за стенами Кидши? Но Дхаути знал, что говорит, он видел, что ворота Кидши приоткрылись и выпустили отряд копьеносцев, который стремительно обрушился на осаждающих и, отогнав большую часть меша от стен, приготовился преследовать их. Вероятно, военачальники Кидши, окрылённые неудачными попытками врага взять штурмом крепостные стены, сочли возможным не только обороняться, но и нападать, попытаться превратить оборону в стремительный натиск и неудачную осаду — в поражение. Тутмос уже понимал и сам, что стен не взять, но не думал, что правитель Кидши может решиться на такой дерзкий шаг. На мгновение он растерялся — нет-хетер не были готовы к бою, они стояли за рядами копьеносцев.

— Дхаути, приказываю нет-хетер идти вперёд! Пусть разомкнутся копьеносцы…

— Твоё величество, поздно! С юга движутся колесницы ханаанеев, это союзники Кидши, сейчас кольцо сомкнётся! Нужно отступать!

— Отступать?!

Не только с юга подвигались вражеские войска — совсем близко послышался конский топот, ханаанеи подвигались к подножию горного хребта, вся равнина была уже заполнена ярко горящими на солнце колесницами. Войско Кемет не было готово к бою на открытом месте, внезапная вылазка воинов аму[110], прекрасно знавших здешние места и умеющих стремительно набрасываться и мгновенно рассыпаться, повергла в смятение даже таких опытных военачальников, как Себек-хотеп и Амон-нахт. Более того, опасности подвергалась сама жизнь фараона, неосторожно вырвавшегося вперёд и отрезанного от остального войска. Дхаути раньше, чем Тутмос, понял опасность сложившегося положения.

— Твоё величество, если мы не поспешим, ты попадёшь в руки врагов! Скорее назад, если успеем пробраться к ущелью…

Стрела просвистела над головой военачальника, и кто-то за спиной Тутмоса застонал и свалился на землю. Фараон схватился за меч, но сразу понял, что враги ещё не так близко, чтобы вступить с ними в рукопашный бой, но их стрелы и копья становятся всё опаснее. Он снова натянул тетиву лука, не обращая внимания на отчаянные мольбы Дхаути, но колчан был уже пуст. Чья-то рука протянула ему стрелу, он схватил её не глядя, она принесла смерть ещё одному вражескому воину, следующая вонзилась в землю, пригвоздив к ней раззолоченную конскую упряжь.

— Твоё величество, остался только один путь! Ты можешь казнить меня потом, если хочешь, но я осмелюсь…

Просвистевшая в воздухе стрела пробила щит и вонзилась в руку чуть пониже плеча, от удара Тутмос пошатнулся и выпустил лук. Кто-то поднял его лук с земли, перед ним мелькнуло лицо Рамери, неведомым образом оказавшегося в гуще схватки, он держал под уздцы коня, вырвавшегося из упряжки.

— Твоё величество, конь спасёт тебя! Мы можем ещё пробиться к ущелью!

Несколько коней помчались вслед за царским, воины окружили фараона плотным полукольцом, защищая его от вражеских стрел, один из воинов упал мёртвым наземь, два других были ранены. Ущелье было недалеко, но союзники Кидши двигались очень быстро, казалось, что они неизбежно встанут на пути маленького отряда, и тогда легче будет убить фараона, чем допустить его позорный плен. Позади слышались крики воинов Кемет, топот ног — зажатые со всех сторон отряды меша пытались спастись бегством, нет-хетер, вероятно, так и не вступили в битву. Пригнувшись к шее коня, левой рукой зажимая рану, из которой лилась кровь, фараон в окружении небольшого отряда нёсся вперёд, к ущелью. Совсем недалеко он слышал крики ханаанеев и непрекращающийся свист стрел, отчаянная мысль, что он может стать добычей врагов, придала ему силы. Раненая рука, которой он вцепился в длинную спутанную гриву, онемела, он схватил гриву левой рукой, кровь полилась сильнее, закружилась голова. Кони уже взбирались по узкой горной тропе, один из них споткнулся, другой замер на месте, дрожа — дорога шла по краю пропасти, животными овладевал смертельный ужас.

— Твоё величество, ты можешь идти? Я помогу тебе…

Чьи-то руки, кажется, опять сильные руки Рамери, помогли фараону спуститься на землю и повлекли, почти понесли его вперёд по узкой каменистой тропе, ведущей куда-то вверх. И всё же он шёл сам, хотя и с чужой помощью, шёл упорно, как когда-то в пустыне, закусив губы, прокусывая их насквозь. Он слабел от потери крови, но знал, что рана не опасна, что она не опасна даже его руке, которая вскоре сможет держать меч. Несколько человек шли позади, они вполголоса переговаривались между собой, Тутмос разобрал голос Дхаути. Если они рядом — любимый военачальник и преданнейший из телохранителей, — он может чувствовать себя в безопасности, они будут защищать его до последней капли крови, будут защищать даже своими мёртвыми телами. От нагретого солнцем камня исходил томительный жар, и когда они остановились на небольшой площадке в уступе нависшей над пропастью скалы, люди начали лихорадочно искать тени — за тень, как и за воду, многое можно было бы отдать в этом зловещем месте. Над площадкой нависал небольшой камень, на нём укрепили щит, и фараон мог лечь в тени. Камень был так горяч, что Тутмосу показалось, будто он лежит на жаровне, полной углей, но встать уже не мог, силы покидали его. Рамери и Дхаути наклонились над фараоном, военачальник поднёс к его губам тыквенную флягу с водой.

— Ты слышишь меня, твоё величество? Мы ушли от погони…

— Сколько вас здесь?

— Двенадцать человек.

— Мы в безопасности?

— Да, твоё величество. Здесь они нас не найдут.

Рамери тем временем перевязывал рану Тутмоса куском полотна, оторванным от собственной набедренной повязки. Он делал это уверенно и умело — должно быть, научился у Джосеркара-сенеба, помогая ему ухаживать за ранеными. Полотно сразу же пропиталось кровью.

— Кто выдернул стрелу из моей руки?

— Ты сам, твоё величество.

— Не помню…

— Смиренно прошу тебя, божественный фараон, побереги свои силы, не трать их на слова. Можешь казнить меня, дерзкого, но я смиренно прошу тебя об этом.

Тутмос и сам чувствовал, что губы отяжелели, словно превратились в камни. Он провёл по ним языком, губы были совсем сухие и потрескались, хотя только что он выпил несколько больших глотков воды.

— Господин Дхаути, есть ли у тебя ещё вода?

— Совсем немного, Рамери, её нужно беречь.

— А у остальных?

— Есть ещё несколько, но кто знает, сколько времени нам придётся пробыть в этом ущелье! Если они окружили его…

— Себек-хотеп придёт к нам на помощь.

— Когда узнает, что мы здесь. И если сам останется в живых…

Тутмос силился держать глаза открытыми, чтобы не показать своей слабости, но они закрывались сами собой, и он перестал бороться. Всё вокруг сразу наполнилось звоном, словно тысячи систров в день великого плавания Амона приветствовали сопровождающего священную ладью доброго бога Кемет. Сон или скорее обморок на время избавил Тутмоса от страданий, которые испытывали его спутники на раскалённом камне, под палящим солнцем. Они сразу замолчали, когда фараон закрыл глаза, и не переговаривались даже шёпотом.

…Он проснулся или, вернее, очнулся от прикосновения живительной прохлады и, посмотрев вверх, увидел над собой тёмное беззвёздное небо. Тягучая, мучительная боль, распространившаяся на всё плечо, сразу дала знать о себе. Тутмос пошевелил рукой — она едва двигалась, но даже это слабое движение вызвало ещё более сильную боль. Он огляделся — его спутники были тут, спали на голом камне, окружив его плотным кольцом. Ближе всех к нему, прислонившись спиной к скале, сидел Рамери, его глаза были закрыты, но, когда фараон пошевелился, он сразу открыл их.

— Я здесь, твоё величество, я здесь… Могу я помочь тебе?

— Хочется пить.

Рамери поднёс к губам фараона флягу с драгоценной водой.

— Что чувствуешь ты, твоё величество?

— Только что было холодно, а теперь камень опять кажется раскалённым.

— Это лихорадка от раны.

— Это ты знаешь от Джосеркара-сенеба?

— Мне приходилось помогать учителю, твоё величество.

— Такая пустяковая рана!

— Важно, чтобы она не загноилась. У нас совсем мало воды и нет никаких целебных средств. Рана неопасна, но опасными могут быть её последствия.

— Скажи мне, Рамери, — прошептал Тутмос, снова облизывая языком пересохшие губы, — как ты очутился там, рядом со мной?

— Узнал от воинов, что твоему величеству грозит опасность, отыскал тебя в гуще схватки.

— Как это случилось, почему они едва не отрезали нас?

— Союзники правителя Кидши подошли сразу с трёх сторон. Вот почему он и не беспокоился…

— Проклятый! — Фараон стиснул зубы, его левая рука сжалась в кулак, но движение болезненным эхом отозвалось в ране. — А если они перекрыли все выходы из ущелья? Там есть воины аму, я знаю их ещё по Мегиддо, они сильны в закрытых местах. Помню, что говорил о них вечноживущий Хети[111], я много раз читал это место в его поучениях. «Подл он, плохо место, в котором он живёт, бедно водой, труднопроходимо из-за множества деревьев, дороги тяжелы из-за гор, не сидит он на одном месте, ноги его бродят из нужды, он сражается со времён Хора, но не побеждает и сам не бывает побеждён, не объявляет он дня битвы, подобно грабителю, страшится он вооружённых отрядов…» Если живы Хети, Амон-нахт и Себек-хотеп, смогут ли они помочь мне?

— Если живы, то смогут, твоё величество. Завтра мы отправим двух воинов на разведку.

— Почему не сейчас?

— В темноте они легко могут сорваться со скалы. Да и костры ханаанеев хорошо видны отсюда, незачем подходить к ним близко.

— Проклятый Кидши!

— Тише, твоё величество! Кровь опять может пойти из раны.

Тутмос умолк, глядя в нависшее над ущельем тёмное небо. Рамери тоже замолчал и, казалось, слился со скалой в привычной для телохранителя неподвижности. Остальные воины спали, кто-то из них глухо стонал во сне.

— Рамери, — снова заговорил Тутмос, — если выберемся отсюда, проси любой награды. Ты привёл ко мне коня, ты тащил меня по горной тропе, ты перевязал мою рану, и этого я не забуду, хотя властителей часто называют неблагодарными. Если выберемся отсюда живыми…

Как ни темно было вокруг, Тутмос не мог не почувствовать, как загорелись глаза Рамери.

— Пока я жив, я буду служить тебе, твоё величество, не думая о наградах. Но если ты пожелаешь наградить меня, ты узнаешь желание моего сердца. А сейчас прошу тебя: усни! До рассвета ещё далеко, тебе нужно много сил. Кто знает, что будет завтра?

— Только великий Амон, владыка непостижимого.

— Если ты снова чувствуешь холод, я укрою тебя щитом. Больше ничего нет… Кони остались у входа в ущелье и теперь, должно быть, вернулись в долину. Это плохо — мы могли бы есть их мясо. Может быть, боги пошлют нам счастье и удастся отыскать какую-нибудь дичь. Так лучше, твоё величество?

Тутмос слегка кивнул головой, губы снова пересохли от жажды. Он знал, что эта неутолимая жажда — признак лихорадки, знал и то, что воды осталось совсем немного и что она ценна, как серебро и лазурит. Он снова закрыл глаза, но изматывающая боль в руке и плече мешала заснуть. Не спал до самого рассвета и Рамери, хотя больше они не произнесли ни слова.


* * *

Шатаясь, Рамери и Дхаути тащили труп умершего ночью воина к нависшему над пропастью краю скалы. Мёртвое тело было неимоверно тяжёлым и грозило увлечь за собой обессилевших, едва держащихся на ногах людей, и им пришлось лечь, осторожно толкая труп, пока он не обрёл вдруг волшебную лёгкость и не полетел вниз. Некоторое время Рамери и Дхаути лежали, тяжело дыша, потом с трудом поднялись, помогая друг другу. Безумное желание заглянуть вниз, в пропасть, где на острых камнях виднелись остатки нескольких искалеченных тел, сегодня уже не тревожило их — только в первый раз воины поддались опасному искушению, теперь на это просто не было сил. Дхаути пошатнулся, Рамери удержал его за плечо, и они снова опустились на камень, поняв, что ещё не могут совершить обратный путь. Здесь, на открытом месте, солнце было ещё беспощаднее, перед глазами постоянно плыли красные круги, Рамери и Дхаути лежали лицами вниз, закрывая затылок руками, вдыхая удушливый запах раскалённого камня. Они были похожи на грязных кочевников, на отвратительных прокажённых, эти люди с золотыми браслетами на исхудавших руках… Обожжённые солнцем, грязные, покрытые струпьями тела были страшны, воспалённые глаза на осунувшихся лицах могли бы внушить ужас любому из тех, кто знал этих людей прежде, кто видел их умащёнными маслом, одетыми в тонкие одежды… От набедренных повязок остались одни грязные лохмотья, на их ногах уже не было сандалий — обезумев, воины грызли кожу, трое из них умерли спустя несколько часов в страшных мучениях. Один воин умер днём, на раскалённом солнцем камне его тело быстро начало раздуваться, вскоре лопнула кожа на животе, отвратительный запах тления обжёг ноздри лежащих вокруг, Рамери и Дхаути, наиболее сильные из тех, кто был ещё жив, потащили его к обрыву. Пустые желудки сводила бесполезная судорога, причинявшая только боль, они задыхались, кашляли, у Дхаути кровь пошла носом и после запеклась на груди багрово-чёрным узором. Они потеряли счёт времени с тех пор, как кончились запасы воды и скудного пропитания — у трёх воинов на поясе нашлись мешочки с семенами лотоса, однажды удалось подстрелить коршуна, но мясо его было так жёстко и так горчило, что даже изголодавшиеся люди с трудом проглотили его. Ханаанеи стояли у входа в ущелье плотной стеной, искать обходных путей не было сил, и оставалось только ждать смерти, которая никому уже не казалась страшной и нежеланной. Вместе с фараоном спаслись двенадцать человек, сейчас в живых осталось только четверо. Среди них был и тот самый старый воин Усеркаф, которого знал Рамери, старик был очень полезен, так как помнил много воинских премудростей — например, показал, как собирать ночную росу, скапливающуюся на листьях чахлого кустарника, как можно отыскать влагу даже в расщелине камня, однажды камнем подбил какую-то небольшую птицу, которую съели сырой, не оставив ни единой косточки. Но сегодня и он уже не мог встать и едва шевелил разбухшим от жажды языком. Рамери знал от Джосеркара-сенеба, что голод и жажда порой могут сделать человека безумным, и боялся за фараона, оставшегося вместе с Усеркафом и ещё одним воином, который ещё с вечера впал в забытье, но изредка открывал глаза и смотрел в небо мутным, блуждающим взором. Сам Тутмос мог бы чувствовать себя лучше остальных, так как все отдали ему последнюю еду и питьё, но ему не давала покоя рана, которая загноилась и стала причинять невыносимые страдания. Страшнее всего были чёрные мухи, слетавшиеся на запах гноя — как ни старались Рамери и Дхаути отгонять их, они садились на рану, когда Рамери менял повязку, и оставляли в ней маленьких белых червячков. Тёплый коричневый гной, стекавший по руке, стирали обрывком полотна от набедренных повязок, но он появлялся снова и снова, иногда смешиваясь с кровью, и оставлял на коже пылающие красные следы. Иногда Тутмос метался в жару и бредил, с почерневших распухших губ срывались странные слова, проклятия и признания в любви, имена придворных, тайные имена богов, потом он затихал и лежал как мёртвый, но вскоре грудь его вновь начинала тяжело вздыматься и из неё вырывался хриплый стон, который и пробуждал фараона. Говорить он почти не мог, да и Рамери, видя его желание, слабой рукой зажимал его рот, глазами умоляя не размыкать губ, не тратить сил на бесполезные слова. Самым беспощадным врагом было солнце, от которого пытались укрыться в тени щитов, но камень раскалялся так сильно, что ночами от него шёл пар. Однажды на скале над самой головой фараона мелькнула змея, вряд ли это была Иарит, покровительница фараонов, Рамери успел спугнуть её палкой, и она, шипя, удалилась и больше не появлялась. Ночи приносили временное облегчение, но ночью те немногие мысли, которые могли ещё посещать измученных людей, набрасывались на них и терзали беспощадно. Рамери думал о Раннаи, думал о Джосеркара-сенебе, порой мысли переходили в видения, и тогда он видел учителя и его дочь на вершине скалы или склоняющихся над ним. Потом к нему слетало видение, которое равняло раба и властителя Кемет, ибо и Тутмос видел то же самое — тёмные воды Хапи, несущие прохладу и живительную влагу, кувшины, наполненные вином или пивом, чаши, полные молока. Но река превращалась в твердь, кувшины и чаши оказывались бездонными, плоды деревьев, к которым так жадно тянулись в видениях руки, оборачивались птицами и выскальзывали из пальцев, и что-то тёмное и тяжёлое наваливалось на грудь и душило, душило до тех пор, пока собственный сдавленный крик не пробуждал несчастного. Рамери видел, как рассудок покинул одного молодого воина, который вдруг залился горькими слезами, а потом страшно расхохотался, так что на его губах выступила желтоватая пена, этот воин вырвался из рук пытавшихся удержать его товарищей и с диким воплем бросился вниз с обрыва, кажется, он продолжал хохотать, летя в пропасть, и жуткий смех ещё долго звучал в ушах живых. Рамери боялся, что и фараона, и его самого постигнет такая же судьба, все они в последние дни бессознательно боялись друг друга, и даже сегодня, отдыхая рядом с обессиленным Дхаути, Рамери невольно отодвигался от него и чувствовал, что военачальник делает то же самое. Кое-как они поднялись и побрели назад, туда, где лежали фараон, Усеркаф и воин по имени Саанх; путь показался неимоверно долгим, длиннее, чем даже путь с мёртвым телом. Несколько раз они останавливались, но ложиться не решались — пока оставались силы, нужно было идти. Чья же злая воля превратила этих сильных людей в немощных стариков, с трудом передвигающих ноги? Оба они знали, что скоро умрут, что один из них лишь на несколько часов переживёт другого, цеплялись за жизнь не они сами, а что-то существовавшее помимо их воли — быть может, та любовь к жизни, о которой говорил Джосеркара-сенеб? Человек устроен странно… Легче остаться здесь, на открытом месте, не закрывать голову слабеющими руками, предоставить солнцу сжечь совсем уже обессиленное тело — но они продолжают путь упорно, как полураздавленные ящерицы, они ещё хотят добраться до лагеря, а завтра, быть может, снова повлекут к обрыву тело умершего товарища. Поистине человек крепче камня, ибо камень не испытывает ни жажды, ни голода и не страдает от зноя, а человек выносит всё это и ещё помогает другим! Если один из них упадёт, другой всё-таки поддержит его, как было уже не раз, здесь нет уже военачальника Дхаути и раба Рамери, есть только полуживые, обессилевшие братья… Дойдя до площадки, служившей им лагерем, Дхаути рухнул на раскалённый камень, попытался отползти в сторону, в тень — и не смог. Рамери, сам едва державшийся на ногах, накрыл его голову щитом, чтобы палящие лучи солнца не убили несчастного, и сам на коленях подполз к фараону, которого боялся найти уже мёртвым. Тутмос лежал с закрытыми глазами, хриплое дыхание вырывалось из его губ, над ним снова тучей кружились мухи и мелкие чёрные насекомые. Ослабевшей рукой Рамери попытался снять повязку, полотно пропиталось гноем и кровью и присохло к ране, причиняя ещё более сильную боль. Джосеркара-сенеб в таких случаях предпочитал снимать повязку мгновенно, одним резким движением, чтобы не причинять раненому лишних мучений, но у Рамери не было сил на это движение, и он неловкими распухшими пальцами принялся поддевать края повязки. Тутмос застонал и открыл глаза, взгляды раба и господина встретились и разошлись, Тутмос снова опустил веки и сжал зубы, чтобы не стонать. Рамери кое-как снял повязку, промыть рану было нечем — когда кончилась вода, во рту ещё некоторое время оставалась слюна, но рот давно был сух и горел, точно расцарапанный песком. Всё, что он мог сделать, — это нажать пальцами на края раны и слегка выдавить гной, потом перевязать её ещё довольно чистым куском полотна от той набедренной повязки, которая уже не могла понадобиться умершему воину, лишённому погребения. Эта работа отняла много сил, у Рамери закружилась голова, и он распростёрся рядом с фараоном, дыша, как загнанный конь. Над головой было солнце, казавшееся совсем красным, растёкшееся по небосклону, как лужица крови; красный цвет, цвет убийцы Осириса[112], был здесь, и он должен был окутать собой смерть — неумолимую и равно прекрасную и для фараона, и для военачальника, и для простых воинов и раба. Как жаль его величество, солнце Кемет, могучего сокола, чья тень так гордо покрывала мир! Как жаль того ребёнка, быть может, сына, который скоро родится у Меритра, и как жаль Кемет, чьё могущество вновь окажется под угрозой после того, как… Рамери не осмелился произнести даже мысленно страшные слова. Солнце превращается в венок из ярко-красных цветов и сжимает голову, но между цветами таятся шипы, сейчас они вопьются в мозг, вот он уже ощущает острые уколы, раздирающие кожу. Рамери силится сорвать с себя этот проклятый венок — и не может. Это под силу только рукам Раннаи, лёгким, прохладным, но Раннаи далеко, а шипы впиваются в мозг, и кровь течёт по лицу густыми тёмными каплями. «Пить, пить…» Шёпот фараона, такой слабый, что разобрать его можно, лишь приникнув ухом к самым губам владыки Кемет. Нет воды, нет капли влаги, нет даже слёз, есть только эта кровь, текущая по лицу, но она, должно быть, солона и не сможет утолить жажду. Рамери оторвал голову от камня, с трудом стряхнул оцепенение — грудь фараона ещё вздымалась, старый Усеркаф и Саанх лежали совсем тихо, Дхаути уже давно потерял сознание. Солнце ещё высоко, и кому-то из них не суждено увидеть заката. Сладковатый запах гноя мешается с запахом нагретого камня, человеческого пота и крови, непрестанно жужжат насекомые, они облепили повязку на ране, а насытившись, опускаются на лицо фараона, который уже не замечает противного шевеления и булавочных уколов. Скала шатается, твердь обернулась водой, но это не великая река, а что-то тёмное и страшное, как бездна, уносит вперёд и вверх, затягивает в глубину, а вот другая река, и Рамери зажат между ними, пытается руками оттолкнуть от себя нависающую над ним твердь. Сейчас обе реки сомкнутся и раздавят его, потому что руки уже обессилели, сейчас он окажется между двумя жерновами, а может быть, захлебнётся, ибо твердь снова стала водою. «Пить, пить…» Он пьёт воду и не может остановиться, вода заполняет горло, вода добралась до сердца, оно мечется в ней, как маленькая беспомощная лодка. Но воды слишком много, она не утоляет жажды, она душит, она превращается в камень!.. Рамери застонал, собственный стон пробудил его. Солнце чуть склонилось в сторону запада, значит, время всё ещё идёт и он всё ещё жив. Тишина вокруг, даже дыхания фараона не слышно, хотя по слабому движению груди можно понять, что он ещё жив. Внезапно до слуха Рамери донёсся неясный шум, похожий на человеческие голоса, и он улыбнулся наплывающему видению — Раннаи, должно быть, была здесь, рядом с ним… Но голоса были слишком громки и грубы, они не могли принадлежать одной Раннаи и даже десятку окружающих её прекрасных жриц, это были голоса мужчин, и они приближались — видение подплывало всё ближе, окутывало голову и сердце. Вот они стали совсем уже громкими, эти голоса, назойливо громкими, можно было разобрать даже отдельные слова — «Жив? Его величество жив?» Вот другой голос раздался совсем близко, над самым ухом Рамери — «Господин Рамери, ты слышишь меня?» Он хотел улыбнуться видению, которое именовало его господином, но шум, похожий на рёв бури, пришёл издалека и заполнил всё вокруг, и громкий и как будто знакомый голос растворился в нём.

Молодой Пепи, которого фараон желал увидеть на крепостной стене Кидши, оказался поистине любимцем богов — он был в числе тех, кто взбирался по первой лестнице, когда она полетела наземь, оказался зажатым между двумя перекладинами и упал, ударившись не о землю, а о тело своего товарища, которое смягчило удар. Выбравшись из-под лестницы, он стал свидетелем того, как безрассудно вырвавшегося вперёд фараона окружили враги, и успел заметить, куда понеслись кони царя и его свиты. Так как ханаанеи встали у самого ущелья, подозревая, что в нём укрылось много воинов Кемет — то, что среди них был фараон, к счастью, осталось для них тайной, — Себек-хотеп и Амон-нахт были вынуждены развернуть свои силы и вступить в рукопашный бой с врагами, которым оказывали поддержку коварные воины аму. Войско Кемет было измотано штурмом, понесло большие потери и было в растерянности, лишившись предводителя, а подкрепление, прибывшее на выручку правителю Кидши, было полно сил, поэтому бой за вход в ущелье затянулся на целых девять дней, которые запертым в ущелье узникам показались вечностью. Наконец Себек-хотеп и Амон-нахт сумели пробиться сквозь вражеский строй, рядом с ними был Пепи, тот самый, что знал великую тайну, и он был в числе тех воинов, которые прошли по узкой горной тропе и отыскали фараона и его воинов. Убедившись, что Тутмос жив, узнав Рамери — более по его знаку отличия, чем по лицу, которое страшно изменилось, — Пепи склонился над своим недавним противником, старым Усеркафом. Старик тоже был жив, хотя и очень слаб, он открыл глаза, когда Пепи назвал его по имени, но, кажется, не узнал его и снова впал в забытье. Пепи поистине было чем гордиться — если уж он и не рассчитывал на царскую награду, то не без оснований уповал на благодарность виднейших военачальников, включая и Дхаути, которого он нёс на руках до выхода из ущелья.

…Только искусство Джосеркара-сенеба, только явное покровительство Амона и, должно быть, Тота и Имхотепа помогло ему совершить чудо — спасти от смерти фараона, к сердцу которого уже подбиралась чёрная кровь. Когда Тутмоса принесли в лагерь, Джосеркара-сенеб сразу же занялся его раной, вид которой поверг его в ужас. Он сумел промыть и очистить её, извлечь поражённые ткани, хотя для этого ему приходилось довольствоваться только умением левой руки, и уже на третий день он добился того, что гной стал светлее и вскоре исчез совсем, а края раны начали затягиваться. С помощью целебных трав он сумел избавить фараона от лихорадки, более того — уверил Тутмоса, что и рука его не пострадает и снова будет в состоянии держать меч и натягивать тетиву лука. Это было, пожалуй, наиболее невероятным чудом, но Джосеркара-сенеб оказался прав. Могучее тело Тутмоса помогло врачевателю победить болезнь, могучее Ба укрепило мышцы и вдохнуло в них новую мощь — не прошло и месяца, как фараон почувствовал себя вполне здоровым. Рана его, правда, всё ещё болела и требовала перевязок, но он уже свободно ходил по лагерю и даже объехал его несколько раз на колеснице под восторженные крики воинов. Неудача под Кидши огорчила, но не сломила его, только удвоила ярость, и он приказал воинам предать дикому опустошению все окрестности Кидши и особенно те города, которые осмелились прийти на помощь дерзкому врагу его величества. Воины захватили богатую добычу, и фараон мог чувствовать себя отчасти удовлетворённым, хотя горькая обида и ярость всё-таки жгли сердце. Он щедро наградил тех, кто был с ним в ущелье, и тех, кто вызволил его из этого ущелья, — и Усеркаф, и Пепи получили такую награду, о которой не могли даже мечтать, того же удостоились Дхаути, Амон-нахт и Себек-хотеп. Единственный, кто не мог принять награду из рук его величества, был Рам ери, начальник царских телохранителей. Он, сдавшийся позже остальных, был так близок к смерти, что Джосеркара-сенеб, подходя к его ложу, не раз с грустью думал о том, что увидит застывшее лицо. Рамери не приходил в себя несколько дней, его сила, казавшаяся несокрушимой, покинула воина, он долго не узнавал даже Джосеркара-сенеба, хотя сразу переставал стонать и метаться, почувствовав руку жреца на своей голове. Оказав помощь фараону и убедившись, что его жизнь вне опасности, Джосеркара-сенеб занялся своим учеником, и Рамери, если бы он мог понимать, что происходит вокруг, мог бы быть счастлив, потому что учитель почти всё время был с ним, не покидая даже ночью, ибо спал в кресле возле его ложа. Хотя Джосеркара-сенеб был уже стар, он казался неутомимым, словно Амон и впрямь даровал ему чудодейственную силу, а любовь, которую он питал к Рамери, удвоила его силы и, должно быть, сотворила ещё одно чудо — воин начал поправляться, хотя и очень медленно. Однажды ночью, когда сознание вернулось к нему, Рамери увидел чудесный сон — знакомый шатёр, горящий светильник, учителя, сидевшего в кресле рядом с его ложем. Наслаждаясь видением, Рамери улыбался, глядя на призрак Джосеркара-сенеба, и внезапно ему захотелось коснуться этой бесплотной руки, прижаться к ней лицом, хотя он и знал, что это всего лишь сон. С трудом приподнявшись на локте, Рамери протянул руку и коснулся ею изувеченной руки Джосеркара-сенеба, лежащей на подлокотнике кресла. Прикосновение было совсем лёгким, но жрец тотчас же открыл глаза и увидел тянущегося к нему ученика. Он позволил себе то, чего никогда ещё не делал, — встал с кресла, склонился к Рамери и обнял п его. С минуту он держал его в своих объятиях, потом осторожно опустил на ложе и поднёс к губам Рамери чашу с отваром из трав.

— Ты проснулся, мальчик, великий Амон услышал мои мольбы… Я знал — если ты переживёшь эту ночь, жизнь вернётся к тебе. Сколько раз она была готова покинуть тебя! Выпей всё до дна, если хватит сил.

— Учитель, надо мной текла река крови, подо мной шумела река смерти. Я видел… Она была полна белых лотосов, пахнущих смертью, пахнущих так, как разлагающееся тело. Они грозили сжать меня…

— Это только бред, Рамери. Огненные реки ещё далеко… Теперь ты поправишься, завтра я доложу его величеству о том, что жизни твоей больше не угрожает опасность. Его величество спрашивал о тебе и даже заходил сюда. Он рассказал мне обо всём, что ты сделал для него.

По смуглым, почерневшим от загара щекам Рамери потекли слёзы, оставляя на них светлые блестящие дорожки, он хотел привстать с ложа — и не мог. Джосеркара-сенеб положил руку на его лоб, от прохлады этой руки Рамери сразу сделалось легче.

— Только слушайся меня, и ты будешь здоров. Клянусь священным именем Амона, несколько раз мне пришлось вспомнить дикого львёнка пустыни — в жару ты вырывался из моих рук, отталкивал меня, только зубы и ногти не пускал в ход. Будь же послушен мне, как это было с той поры, как ты впервые поцеловал мою руку! Тебя ждёт награда, его величество даст тебе много золота, драгоценной посуды и коней. Он уже объявил обо всём этом.

Рамери сжал виски обеими ладонями, и на его лице появилось выражение такой муки, что Джосеркара-сенеб испугался — ему редко приходилось видеть подобное выражение даже на лицах умирающих в жестоких страданиях.

— Что с тобой, мальчик? Ты задыхаешься, тебе больно? — Он снова поднёс к губам Рамери чашу с питьём, но тот не стал пить. — Зачем ты тревожишь моё старое сердце? Или радость слишком сильно подействовала на тебя?

— Учитель, учитель, отец мой! — Тело Рамери сотрясалось от рыданий, глухих, бесслёзных, страшных рыданий. — Отец мой, скажи, его величество не говорил о даровании мне свободы?

Джосеркара-сенеб изумлённо посмотрел на него.

— Нет. Да и зачем нужна тебе свобода? Разве сердце твоё не стало сердцем истинного сына Кемет и ты не собираешься верно служить его величеству до тех пор, пока боги не призовут тебя? Или злая кровь снова застучала в твоём сердце?

Но Рамери уже не слышал этих слов — сознание покинуло его, вернулись жар и бред, и снова Джосеркара-сенебу пришлось удерживать его на ложе и поить насильно отваром целебных трав. Теперь он действительно боялся потерять Рамери, ибо видел, что его Ка готово покинуть земную оболочку и переселиться в края огненных рек и полей тростника. И снова он не сомкнул глаз до рассвета, борясь с вернувшейся болезнью, рассвирепевшей, как раненый лев. Страшнее её была для Джосеркара-сенеба только мысль, что тёмная ханаанская кровь снова проснулась в сердце Рамери, что её неотвратимый голос, подобный реву песчаной бури, вновь заглушит в его сердце звуки молений, что в тот день, когда бредовые, болезненные видения покинут Рамери, им овладеют другие, более страшные. Принять почётную награду из рук живого бога, на глазах у всего войска — разве не безумец тот, чьё сердце не радуется этому? Рамери не обыкновенный раб, который работает в каменоломне или даже прислуживает в доме, все называют его «господин Рамери», он бывает на царских пирах в сокровенной части дворца, его величество даёт ему важные поручения, у Рамери есть всё — серебро, золото, тонкие одежды, красивые женщины. Но всё-таки что-то смущало старого жреца, новые мысли, пришедшие неожиданно в тот миг, когда он увйдел страшное действие, произведённое его словами на бедного воспитанника, встревожили его. Почему человек противится даже золотой цепи, если и конь, и собака, и даже могучий лев могут смириться с ней и, вырвавшись на свободу, нередко возвращаются назад к своему хозяину? Не так ли и многие мелкие царства Ханаана, которые сначала пытались обрести свободу, а потом легли покорно у ног своего повелителя Тутмоса, предпочитая есть хлеб из его рук и жить щедротами Великого Дома? Многие, очень многие предпочли смиренно склониться перед покорителем стран и даже не помышляют о свободе, ограниченной, впрочем, лишь присылкой дани и присутствием небольших воинских отрядов. Что же происходит с Рамери, пользующимся свободой больше, чем иные свободные жители Кемет? Склоняясь над его ложем, всматриваясь в его лицо, Джосеркара-сенеб пытался понять. Почти невольно он начал присматриваться к собственным рабам, вспомнил старого Техенну, который умер, как верный пёс, на пороге покоев своего господина. Но даже Техенну, которого в доме Джосеркара-сенеба никогда не били палкой, никогда не унижали и предоставляли такую же свободу, как прочим домашним слугам, не мог дать ответа на этот вопрос.


* * *

Неутолённая злоба, не обрушенная на правителя Кидши, претворилась в стремительный натиск — Тутмос подверг дикому опустошению окрестности непокорного города и после направился в долину Элеффера, к городам Семира и Ардаты. Он торопился в Нэ — близился срок разрешения от бремени царицы Меритра, и он хотел присутствовать при этом событии. Рана его зажила и почти не причиняла беспокойств, однако он не мог ещё натягивать тетиву лука и не принимал участия в схватках с врагами, предоставляя своим воинам заслуживать новые награды. Долгая болезнь начальника телохранителей тоже причиняла неудобства, без Рамери Тутмос не чувствовал себя столь надёжно защищённым. Он щедро одарил его, ценность награды была столь высока, что кое-кто из военачальников не мог скрыть зависти, но Тутмос только улыбался — возможность раздавать своим любимцам щедрые подарки, которой он не имел при Хатшепсут, радовала его не меньше, чем захват городов и крепостей. Многие правители Ханаана приползли к нему на коленях, глотая пыль и умоляя не гневаться на них, объявляя себя покорными слугами его величества Менхеперра, — Тутмос был доволен. Он возвратился в столицу, заставив всех — и себя в том числе — позабыть о поражении под Кидши, о своём бегстве в ущелье и возможности попасть в плен. Начальник войсковых писцов Чанени не жалел красок для описания мужества и доблести его величества, и даже Меритра, которая очень тревожилась за мужа, не заподозрила истины и не узнала, как опасно было его положение и какой бедой грозила лёгкая рана. Тутмос с восхищением смотрел на свою красавицу жену, которую беременность сделала по-новому прелестной. Она бросилась ему навстречу в том же самом восторге, с каким девочка Меритра бежала к своему защитнику, способному укрыть её от строгих наставниц. Оставшись с мужем наедине, она заплакала от радости, лаская его, как никогда не делала Нефрура, горящие любовью и счастьем глаза были только её глазами, и Тутмос уже не вспоминал о Сененмуте, глядя в них. Имя Сененмута давно было изглажено на каменных плитах, сам он жил в изгнании так далеко, что даже вести о нём не доходили до Нэ, и память о нём постепенно исчезала не только из сердца Тутмоса, но и из сердца Меритра — по крайней мере, она никогда не говорила об отце. Поглаживая её живот, Тутмос уже не думал о том, что в жилах наследника будет течь кровь проклятого врага, когда-то казавшегося несокрушимым, он верил всем сердцем, что сын будет только его сыном, ибо слишком много надежд было вложено в него… Как случилось, что первая же ночь, которую он провёл с Меритра, принесла ему долгожданный дар? Эта девочка с лукавыми чёрными глазами, по возрасту годившаяся ему в дочери, опьяняла и будила в сердце давно уже притупившееся ощущение свежести и радости любви, которого Тутмос так и не испытал ни разу за годы жизни с бедной Нефрура. Его новая жена, ласковая и страстная, прошептала ему на ухо в первую же ночь, обвив его шею своими нежными точёными руками: «Буду для тебя гроздью винограда, любимый, утоляющей и жажду и голод, буду и терпкой и прохладной, только люби меня!» Нефрура никогда не произносила таких слов, от них у слегка уже хмельного Тутмоса просто закружилась голова. Он причинял ей боль, был порывист и грубоват, неумеренно пылок и почти яростен — она только смеялась заливистым призывным смехом, играя с ним, как кошечка с приручённым львом. Долгие годы супружеской жизни без огня, без нежности обернулись для Тутмоса короткими сверкающими ночами, когда даже мысли о Ханаане и Митанни отлетали прочь, когда отлетала даже мысль о наследнике, который уже существовал незримо, уже готов был откликнуться на зов. Он любил — и был счастлив, вряд ли даже сознавая, что это любовь.

В то утро, когда начались роды царицы, он охотился на онагров в окружении самых доверенных людей, в том числе Рамери и Дхаути. В охоте принимали участие также Рехмира и Менхеперра-сенеб, последний был удачлив, но фараон заметил, что держатся они друг с другом весьма холодно и нелюбезно. Это вызвало на губах Тутмоса злорадную улыбку — ссорясь между собой, чати и верховный жрец всячески стремились угодить фараону и оттого легко выполняли все его желания. Менхеперра-сенеб даже уступил ему в вопросе касательно храмовых землепашцев, а чати сумел так наладить отношения с начальниками областей, что войско снабжалось припасами в избытке. Правда, царский сын Куша, как раз сейчас находившийся в столице, выглядел хмурым и озабоченным и разговаривал сквозь зубы со всеми, не исключая даже чати и верховного жреца, а в присутствии военачальников становился злобным, как дикая гиена. Тутмос посмеивался, зная про историю Себек-хотепа с госпожой Ирит-Неферт, удивлялся только злопамятности Менту-хотепа — сколько времени прошло с тех пор, а он всё не мог простить военачальнику мимолётной связи с его женой, которая, к слову сказать, не одного Себек-хотепа принимала на своём ложе. Что бы ни говорили о военачальниках, Тутмос научился смотреть на их слабости, закутав лицо, — те времена, когда он поддавался наговорам на них, давно миновали. Военачальники прекрасно чувствовали себя при его дворе и платили верностью и хорошей службой — что ни говори, собирались по первому зову, мгновенно, хотя у каждого были роскошные дома и сады в столице и обильные угодья в земле Буто. В походах они научились ценить редкие месяцы отдыха и вели себя подобно древним мудрецам, проповедующим наслаждение всеми дарами жизни — от солнечного тепла до женской ласки, но в походе это были люди с несокрушимым мужеством, неутомимые и надёжные, и многим придворным это казалось почти невероятным. Нейт[113] и Сохмет вдыхали мужество в сердца воинов и легко уступали место прекрасной Хатхор, как только очередной город складывал свои дары к ногам победителей, и Тутмос радовался, справедливо полагая, что достиг власти над войском. Да и простые воины не могли пожаловаться на свою жизнь — каждому перепадала изрядная доля добычи, не говоря уже о царских наградах. И хотя чати, верховный жрец и царский сын Куша смотрели на войско презрительно, ревниво и не скрывая зависти, Тутмос предпочитал им своих воинов даже здесь, на охоте — велел Дхаути отправиться к тростникам, посмотреть, нет ли там следов львиных лап, а затем вместе с ним и Рамери направился туда, даже не предложив чати и Менхеперра-сенебу принять участие в облаве. Рехмира, который от природы отнюдьне был человеком мужественного сердца, втайне был очень доволен, но верховный жрец хмурился, покусывая свои тонкие твёрдые губы — слишком явное пренебрежение фараона показалось ему очень обидным.

— Тебе не нравится охота, досточтимый Менхеперра-сенеб? — угодливо спросил чати, улыбаясь так сладко, словно цветущая красавица была перед ним и обещала волшебные награды за эту улыбку. — А я считаю, что она очень, очень удачная. Хотя, по правде говоря, я предпочитаю охоту на птиц…

— Уж это я заметил! — буркнул верховный жрец, и Рехмира, почувствовав острый укол самолюбия, про себя решил запомнить обиду и при случае отомстить божественному отцу.

— Конечно, охота на львов и леопардов тоже хороша, — продолжал он рассуждать с беспечным видом, — но для этого надо обладать мужеством его величества и его ловкостью, до которой, по правде говоря, далеко его недостойным слугам, в том числе мне и тебе, божественный отец, — съязвил чати не без удовольствия. — Его величество, да будет он жив, цел и здоров, так же удачлив на охоте, как и на войне.

— Если на этой охоте он будет так же удачлив, как под Кидши, мы, пожалуй, найдём его на каком-нибудь островке среди тростников, в окружении верных воинов, — тоже не без удовольствия съязвил верховный жрец. — Молюсь об успехе его величества в схватке со львом!

— Так же усердно, как ты молился о его победе в схватке с правителем Кидши?

Менхеперра-сенеб побагровел от злости.

— Видишь ли, досточтимый Рехмира, дело божественных отцов — возносить молитвы, дело семеров — заботиться о благе и достатке войска его величества. Если первая задача, по-твоему, была выполнена плохо, вторая с лихвой вознаградила его величество за всё. Всё то время, которое он провёл в бездействии, войско прекрасно питалось хлебом, мясом и мёдом, в изобилии доставленными из всех степатов Кемет. Однако хлеб не заменил молитв, и, как видишь, его величество следует по верному пути — щедро оделяет добычей храмы, так как нуждается в их поддержке.

— Кто же решится вступить в бой без благословения великого Амона? — Чати словно в недоумении возвёл к небу свои тщательно подведённые глаза. — Без благословения богов нельзя вступать даже в безобидный спор, не то что в борьбу с врагами Кемет.

— Ты прав, достойнейший Рехмира. Жаль, что об этом забывают многие семеры его величества.

— Семеры… — Рехмира горестно вздохнул. — А помнят ли о благочестии военачальники? Вот в чём дело, божественный отец. Хотя мне говорили, что Дхаути и Себек-хотеп поднесли храму Амона богатые дары, я полагаю, что они могли бы быть щедрее.

Менхеперра-сенеб, привыкший к постоянным уловкам чати, к его хитрости даже в делах, не требующих её, подозрительно покосился на Рехмира — на этот раз его голос звучал вполне искренне.

— Не знаю, о чём ты говоришь, Рехмира. Благочестие военачальников заслуживает уважения и поистине достойно подражания, а уж если его величество оказывает им покровительство…

— То не только Дхаути, имеющий жреческий сан, но и многие другие вскоре станут управлять делами храмов, — подхватил Рехмира.

Верховный жрец нахмурился.

— Что ты имеешь в виду, достойный чати?

— Только то, что имею, божественный отец. Тебе, пожалуй, было бы лучше последовать за фараоном, не оставлять его одного в окружении воинов. Вдруг понадобятся твои молитвы?

Менхеперра-сенеб с досадой хрустнул пальцами, звук был неприятен, как скрежет зубов.

— Рехмира, ты верно заметил, что в иных делах нужны мужество и ловкость, а ими воины обладают в полной мере. Великое благо для человека, когда он мудр и не суётся не в своё дело.

— Но молитва нужна в любом деле, — отпарировал чати, очень довольный, что верховный жрец явно злится. — Если не напоминать об этом постоянно, воины могут забыть, что при возведении роскошной гробницы не обойтись без услуг хенти-уши[114], а они кормятся щедротами храма. Но, кажется, военачальники не очень-то заботятся об освящении гробницы жезлом верховного жреца.

Менхеперра-сенеб едва подавил вновь вспыхнувший гнев, уловив в словах чати намёк на возведение гробницы военачальником Хети, который даже не счёл нужным посоветоваться с верховным жрецом и воспользовался услугами царских мастеров, а не храмовых хенти-уши. Он счёл ниже своего достоинства отвечать на эту колкость и под предлогом недомогания от слишком жаркого солнца перешёл в тень, оставив чати наслаждаться своим мнимым триумфом. Верховному жрецу давно было известно, что Рехмира способен вести не только двойную, но и тройную игру, если ему это выгодно, и умеет вести её так искусно, что в какие-то моменты, даже ненавидимые им военачальники — в ненависти Рехмира верховный жрец не сомневался — обретают в нём верного друга и помощника. Если это было выгодно, Рехмира был готов смотреть, закутав лицо, на проделки Себек-хотепа и других военачальников, Менхеперра-сенеб с презрением думал, что чати был бы готов допустить их на своё собственное ложе, если бы счёл, что это выгодно. К сожалению, а вернее, к счастью Рехмира, жена его была уже немолода, некрасива и могла привлечь взоры разве что пышностью и безвкусием своих нарядов, над которыми втихомолку посмеивался двор. Фараон, который был слишком прямодушен, не признавал никаких двусмысленностей и хитросплетений, но его упрямая воля и сила порой оказывались действеннее, чем уловки чати и даже искушённых в придворных делах божественных отцов. Тутмос предоставлял жрецам и семерам делать своё дело, окружал себя военачальниками и с ними обсуждал дела в Ханаане и Куше, порой даже минуя самого Менту-хотепа, что добавляло ещё одну каплю горечи к чаше страданий царского сына Куша. Нередко фараон назначал наместников в покорённые города, даже не посоветовавшись с чати, но Рехмира хватало ума не высказывать своего недовольства, как это делал нередко суровый Менхеперра-сенеб, не говоря уже о Менту-хотепе. Сейчас Рехмира позволил себе дерзость по отношению к верховному жрецу, но зато встретил всё той же сладкой улыбкой Дхаути и Рамери, которые пришли звать на помощь слуг — его величество убил льва, но нужны были люди, чтобы вытащить убитого зверя из тростников. Вскоре появился сам Тутмос, усталый и очень довольный своим успехом. Он отёр со лба пот и выпил несколько глотков воды из поднесённой слугами фляги, потом огляделся и, улыбаясь, поманил рукой чати и верховного жреца.

— Верно, это твои молитвы, божественный отец Менхеперра-сенеб, помогли мне убить льва? Сейчас его принесут, ты увидишь, какой это красавец! Но где-нибудь поблизости должна быть и львица! Сейчас мы отдохнём, и тогда…

— Твоё величество, — осторожно заметил чати, — не стоит ли опять обратиться к охоте на онагров? Если вместе со львицей ты найдёшь и львят, она будет яростно защищать их…

— Не бойся, Рехмира, до тебя они не доберутся. А если мне удастся захватить львят, они будут забавой для её величества Меритра.

Чати проглотил насмешку, но не упустил улыбки Менхеперра-сенеба.

— Что я? Моя жизнь ничего не стоит. Но жизнь фараона священна, и если ты, твоё величество, постоянно подвергаешь себя опасности на войне, то для чего же испытывать судьбу ещё и на охоте? Редкий охотник, даже царственный, мог бы похвалиться таким трофеем…

— Пожалуй, скоро я навещу Менту-хотепа в его владениях, — небрежно сказал Тутмос, — говорят, там можно встретиться со слонами и носорогами? Давно мечтаю поохотиться на слонов! Тебе, мой любезный Рехмира, не нужно будет меня сопровождать. Откровенно говоря, львы мне уже надоели.

Чати слегка улыбнулся наивному хвастовству фараона, он знал, что Тутмос склонен к этому и любит, чтобы и другие восхищались его отвагой.

— Твоё величество, лев — царственное животное, но в борьбе с ним ты показал себя трижды царём. Немногие отваживаются вступить в битву со слоном, но для тебя, покорителя стран, это будет лёгким и приятным занятием.

— Я не посоветовал бы твоему величеству быть столь безрассудным, — хмуро сказал верховный жрец. — Звериная ярость порой бывает слепа.

— Разве мой отец Амон не защитит меня?

— Великий Амон с тобой повсюду, твоё величество, но нельзя и испытывать терпение богов. Боги милостивы и терпеливы, но они не одобряют безрассудных.

— А я бы осмелился сказать, божественный отец, — вступил в разговор Дхаути, — что многое на войне и на охоте может показаться безрассудным, но именно кажущееся безрассудство и совершает великие победы.

Менхеперра-сенеб нахмурился ещё больше.

— Для человека, имеющего жреческий сан, это неподобающие слова, досточтимый Дхаути.

— Зато они вполне годятся для военачальника! — Дхаути приободрился, украдкой взглянув на фараона. — Иные предпочитают брать крепости на словах и мирно охотиться на уток, но другие взбираются на осадную лестницу, не думая о том, что она может упасть, и бросаются с одним кинжалом на свирепого хищника, уповая на милость богов. Я сказал бы даже, что боги покровительствуют смелым.

— Но долголетие даруют мудрым, — заметил верховный жрец.

Тутмосу не понравились эти слова, и он сурово взглянул на Менхеперра-сенеба.

— Как много слов, и всё только потому, что я заговорил о слоновьей охоте! Предостережения, которые я слышу на каждом шагу, ещё можно вытерпеть, но когда меня призывают к трусости…

— К осторожности, только к осторожности, твоё величество!

— Порой это одно и то же! Надеюсь, когда родится наследник, вы перестанете терзать мне слух своими увещеваниями? Или ты, божественный отец, пожелаешь быть вместе со мной на боевой колеснице и прикрывать меня щитом? Ты, должно быть, читал в старых свитках, что верховные жрецы нередко отправлялись на войну вместе с фараоном. Почему бы и тебе не последовать их примеру? Ты совсем ещё не стар, боги одарили тебя здоровьем, рука у тебя крепкая и глаз зоркий. Тогда ты уже не сможешь пожаловаться, что, уезжая из столицы, я забываю мудрые наставления божественных отцов.

Рехмира мог торжествовать — верховный жрец был так унижен, что принялся нервно поглаживать скарабей на своей груди.

— Твоё величество, я мог бы отправиться на войну, но кто тогда возглавит церемонии в доме твоего великого отца? И потом, жрецов, умеющих стрелять из лука и метать копьё, у тебя в войске достаточно. — Он метнул злобный взгляд на нахально улыбающегося Дхаути. — Великие мудрецы древности предписали каждому из нас заниматься своим делом.

— О да, божественный отец сегодня уже упоминал об этом, — подхватил Рехмира.

Тутмос громко рассмеялся и, махнув рукой, подошёл к убитому льву, которого наконец вытащили из тростников. Животное было громадное, шкура золотисто-песочного цвета блестела на солнце. Копьё, которым Тутмос поразил льва, сломалось, и его обломок торчал из груди животного, как огромная заноза. Наклонившись, Тутмос выдернул его, и кровь зверя ручьём хлынула из раны.

— Я боялся, что рука моя ослабела, — сказал Тутмос, повернувшись к Дхаути, — но она всё так же верно служит мне. В этом заслуга Джосеркара-сенеба и твоя, — добавил он, обращаясь к Рамери. — Кстати, отчего я уже несколько дней не вижу Джосеркара-сенеба?

— Он нездоров, твоё величество, — сказал верховный жрец. — Пять дней назад он почувствовал себя плохо во время утренних жертвоприношений, и с тех пор он не выходит из дома. Вчера приехал его сын, и я боюсь, что…

— Жаль! — Тутмос нахмурился. — Сейчас же, как только вернёмся во дворец, справьтесь о его здоровье и доложите мне немедля! А ты, Рамери, сегодня вечером можешь быть свободен. Я знаю, как ты любишь Джосеркара-сенеба.

— Да вознаградят тебя боги за твою доброту, твоё величество! — сказал побледневший Рамери, склоняясь перед фараоном. — Поистине, нет в целом мире человека великодушнее тебя!

Тутмос улыбнулся, довольный похвалой, хотя она и исходила из уст его собственного раба. Он повернулся, чтобы сделать свите знак собираться и готовиться к обратному пути во дворец, но тут на дороге показалась колесница, несущаяся во весь опор. Один из царских вестовых, едва дождавшись, пока остановятся кони, спрыгнул на землю и бросился к фараону, который вдруг побледнел и, словно в бою, положил руку на висевший у пояса меч.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, боги послали тебе великую радость! О божественный фараон, возлюбленный сын Амона, радуйся — новое солнце взошло на небосклон Кемет! Её величество Меритра, да живёт она вечно, только что разрешилась от бремени сыном. Поистине, такого богатыря ещё не бывало! Божественные отцы говорят, что царевич силён и крепок, что сила его прибывает с каждым мгновением, что знамения при его рождении были самые благоприятные. Твоё величество, повелитель Обеих Земель, во дворце ждут тебя, все сердца объяты радостью, все благословляют появление на свет долгожданного царевича…

Тутмос стоял, словно окаменев, положив руку на меч, только грудь его вдруг начала вздыматься от учащённого дыхания. Он осмотрелся кругом, улыбнулся, но как-то слабо и смущённо, как будто до него не дошёл ещё истинный смысл происшедшего. Потом повернулся и быстрым шагом пошёл к колеснице, но по пути ещё раз бросил взгляд на поверженного льва. И тогда засмеялся громким и радостным смехом, какого давно уже никто не слышал от него, засмеялся, запрокинув голову к небу, воздев к солнцу руки, ещё испачканные кровью льва.

— Вот лучшее знамение, вот путь для царевича Аменхотепа! Вот мой первый подарок сыну, которому покорятся все львы Кемет, Куша и Ханаана! О великий Амон, солнце, золотое солнце зажёг ты в моей груди и разогнал ночную тьму! Славьте, славьте царевича Аменхотепа, сына Тутмоса, славьте здесь, над поверженным львом! Сегодня каждый из вас получит неисчислимые награды, сегодня несметные сокровища будут возложены к престолу владыки богов! Держи этот обломок копья, верный Рамери! Этим копьём поражено моё прошлое и моё несчастье!

Молча, широко раскрытыми счастливыми глазами смотрел на фараона Рамери. Ведь вместе с радостью фараона вспыхнула и его надежда, которую и он, и Раннаи почти похоронили в своей груди. И только мысль о нездоровье Джосеркара-сенеба тёмной тенью скользнула по сердцу, помешав ему ликовать безраздельно.


* * *

— Спи, мой дорогой, спи… Тебе нужно уснуть.

— Нет, моя дорогая Ка-Мут, нет… Пока могу, хочу наглядеться на тебя.

— Я уже стара, а красивой не была никогда.

— Разве мы любим только красоту в жене и матери своих детей? Я думал, что ты мудра, моя Ка-Мут.

— Я всего лишь бедная женщина, Джосеркара-сенеб, бедная глупая женщина. Я ничего не понимаю в мире, если боги призывают тебя и оставляют меня одну на земле. Зачем жить мне, старой и никчёмной? А твоя жизнь нужна Кемет, нужна его величеству.

— Не говори так. Я оставляю тебе Инени и Раннаи, они добрые и почтительные дети, оставляю тебе внуков, детей Инени, и ещё того маленького дикого зверёныша, чьи зубы и ногти причиняли тебе так много огорчений.

— Рамери?

— Да, его. Он здесь?

— Здесь, вместе с Инени и Раннаи.

— Нелегко ему, наверное, было уйти из дворца в такой день…

— Его величество сам отпустил его, когда узнал о твоём нездоровье.

— Да будет благословен его величество Менхеперра! Когда наговоримся, пусть войдут дети…

— О чём же мне говорить, глядя на тебя, любимый?

— Да, называй меня так. И я скажу тебе: «Любимая…» Это правда, Ка-Мут.

— Я знаю это, любимый…

Он женился на Ка-Мут, тихой и некрасивой, толком не зная её, не успев полюбить. Любовь пришла позже, обвилась вокруг сердца венком из белых лотосов, вырастила саму себя в маленьком гнезде, в потаённых глубинах Ба. Та первоначальная нежность, робкая и светлая, то умиление ею, беззащитной, до сих пор жили в сердце Джосеркара-сенеба, хотя теперь он был слаб и беспомощен и сам нуждался в её заботах. Воспоминания или, вернее, видения прошлого проплывали перед мысленным взором старого жреца, и порой ему казалось, что он стоит, запрокинув голову, и смотрит в раскинувшееся над ним небо, где плывут облака, подсвеченные то розовым, то лиловым, то золотистым огнём, как бывает на закате. Закат… А мысль возвращалась к рассвету, к тем годам, когда он был молод, когда молода была Ка-Мут, дочь Аменемнеса, глубоко почитаемого им учителя. Вот они стоят в саду под гранатовым деревом, покрытым ярко рдеющими в сумерках плодами, — молодой жрец и худенькая некрасивая девушка, в смущении опустившая глаза. Она знает, что некрасива, и страдает от этого, но Джосеркара-сенеб говорит ей о своём желании сделать её госпожой своего дома, говорит тоже смущённо, почти не глядя на Ка-Мут, и щёки её вспыхивают стыдливым и радостным румянцем. Вот они стоят перед жертвенником в храме Амона, свадебное ожерелье на шее Ка-Мут искрится разноцветными огоньками, а рука в руке Джосеркара-сенеба такая тоненькая и хрупкая, что он боится крепче сжать её пальцы, хотя ему очень хочется этого. Вот отшумел свадебный пир, и он вводит её в брачный покой, дрожащими от волнения пальцами развязывает пояс на её платье, шепча: «Гебом и Нут будем мы с тобой, любимая, нагими и чистыми, как в первый день творения…» Она тихо плачет на брачном ложе, закрыв ладонями пылающее от стыда лицо, хотя всё время он был осторожен и нежен, и он утешает её, ощущая и смущение, и жалость к ней, и нежность, волной омывающую сердце. Вот тихий вечер на исходе третьего месяца шему, когда она, смущённая и радостная, сообщила ему о своём близком материнстве, о счастье и страхах. Вот младенец у её груди, черноглазый и бойкий, оглашающий дом громким требовательным криком, первенец Инени, родившийся здоровым и крепким на радость отцу и матери. А вот оба они стоят, поникшие и печальные, среди гробниц Города Мёртвых на западном берегу Хапи — они привезли сюда маленькую мумию девочки Мерит-Нейт, умершей на третьем году жизни. Сколько ещё раз им предстоит побывать здесь! Четверо их детей умерли, не дождавшись дня рождения, ни разу не вздохнув вне материнской утробы, ещё пятеро умерли младенцами, и только двоих оставила злая судьба — старшего, Инени, и одну из младших дочерей, Раннаи. Вот снова лицо Ка-Мут, залитое слезами, — она склонилась над ложем Джосеркара-сенеба в то утро, когда он вернулся из храма Амона с искалеченной рукой и томительным ожиданием смерти в сердце, которое напрасно пытался скрыть, ибо сопровождавшие его люди храма уже обо всём предупредили жену. Вот идут дни, беспощадно разлучая его с Ка-Мут — изготовление лекарств в храме, посещение больных, маленькие пленники из Ханаана, среди которых Араттарна, дикий львёнок… Вот снова печаль на лице жены, когда он возвращается домой поздним вечером, утомлённый и подавленный, стараясь скрыть от её взгляда следы зубов и ногтей на своих руках. Вот военные походы его величества Менхеперра, в которых присутствие божественного отца необходимо, как запас провизии и воды, в которых он порой не знает отдыха по несколько суток, ухаживая за ранеными и больными и отвечая на бесконечные вопросы фараона, утешая его. Да, теперь он понимал это — жизнь царского дома поглотила его собственную, как великая река поглощает вливающийся в неё ручей. Он видел членов царской семьи чаще, чем собственных детей, дни его проходили в заботах о здоровье и благоденствии фараонов и цариц, он пожертвовал ради них всем — своей молодостью, здоровьем, временем, даже счастьем любимой дочери, хотя жертва оказалась печальной и бесполезной. Во дворце к нему привыкли, как привыкают к постоянному безмолвному присутствию статуи, переходящей по наследству, в военном шатре он был и жрецом, и советником, и врачом, и отцом, призванным смирять и утешать печали царственного сына, а собственный сын рос вдали от него, и тёмные бури бушевали в груди покинутого воспитанника. И вот теперь он уходил, успев заглянуть в лицо нового солнца, оставляя в печали многих любивших его, уходил так же тихо, как когда-то появился на свет в маленьком городке Чеку, где его отец был служителем Себека. Сам искусный врачеватель, Джосеркара-сенеб знал, что умирает, и мог даже приблизительно рассчитать час, когда это случится — во всяком случае, ему было ясно, что солнечные лучи, осветившие его ложе сегодня утром, принесли ему последнее в жизни тепло. Он спешил наглядеться на Ка-Мут, хотел ещё увидеть детей и поговорить с ними и потому не желал засыпать, зная, что больше ему не суждено проснуться. А как мучительно порой хотелось спать, особенно в молодости, когда можно было с одинаковым наслаждением растянуться на ложе, на земле и даже просто на каменном полу, как слипались глаза долгими ночами, когда приходилось дежурить у ложа больного или раненого, каким блаженством казался краткий тяжёлый сон в кресле, при горящем светильнике! Но теперь сон был только чёрной птицей, чьи крылья грозили скрыть солнце навсегда, и Джосеркара-сенеб не хотел тратить на него драгоценные минуты уходящей жизни, хотя и знал, что сон может принести облегчение, успокоить тупую боль в груди. Эта боль прочно поселилась в теле, не покидала его с того самого утра, когда чаша с благовонными курениями выпала из внезапно ослабевших пальцев. И ещё одна боль беспокоила Джосеркара-сенеба — странная ноющая боль в пальцах, которых не было. А сердце было спокойно и лишь чуть-чуть печально, сжималось грустью более за других, чем за себя, тревожилось за тех, кто оставался на земле. Порой Джосеркара-сенеб испытывал странное чувство — он словно смотрел уже с неизъяснимой высоты на тех, кого любцл и кого покидал теперь, они казались крошечными, как ушебти[115], беспомощными, потерянными, их хотелось утешить и согреть, но на это уже не было ни времени, ни сил. Последнюю радостную весть принёс царский слуга, сообщивший о рождении долгожданного царевича. Кроме того, его величество, который сейчас праздновал рождение сына в окружении приближённых военачальников — многим кувшинам вина суждено было опустеть в этот день! — его величество велел слуге справиться о здоровье Джосеркара-сенеба, и это мимолётное внимание тоже порадовало старого жреца. Он велел сказать, что чувствует себя хорошо и приносит тысячу поздравлений его величеству и тысячу тысяч благословений новорождённому царевичу, и слуга ушёл очень довольный, радуясь тому, что и фараону принесёт радостную весть. Между тем солнце начало быстро клониться к западу, и силы начали покидать Джосеркара-сенеба, словно жизнь его была волшебным образом связана с жизнью божественного светила. Несколько раз его дыхание становилось прерывистым и учащённым, но удушье вскоре проходило, и Джосеркара-сенеб снова мог ободряюще улыбаться Ка-Мут, не отходившей от его ложа. Но в последний раз он сделал это уже через силу — даже такое слабое движение, как улыбка, далось ему с трудом.

— Позови детей, — сказал он тихо, — всех троих.

Он сказал «троих», имея в виду и Рамери, и Ка-Мут поняла его. Инени, Рамери и Раннаи ожидали в соседнем покое и сразу вошли, остановились у двери, словно притихшие дети. Беспомощные, растерянные ушебти… Инени приехал позавчера, один, без жены и детей, Раннаи пришла сразу же, как только узнала о нездоровье отца, Рамери пришёл несколько часов назад, и они втроём ожидали зова в соседнем покое, без слов, безмолвно. Теперь пришли, чтобы сказать: «Вот я…» Раннаи прятала лицо, должно быть, не хотела, чтобы умирающий видел её слёзы. А Рамери был бледен, так бледен, словно смуглый цвет его кожи внезапно выцвел, золото солнца сменила холодная бледность луны.

— Подойдите, — прошептал Джосеркара-сенеб.

Они подошли и опустились на колени возле ложа: Инени и Раннаи по одну сторону, Рамери по другую. Ка-Мут отошла и села в кресло немного поодаль, мать уступила место детям, среди которых был и тот, кого Джосеркара-сенеб любил как сына, хотя он и был чужеземцем по крови. Инени предостерегающе сжал плечо Раннаи — она всё ещё не могла поднять глаз.

— Не нужно плакать, дочь, — мягко сказал Джосеркара-сенеб, — смерть приходит вовремя, я ухожу, чтобы уступить своё место на земле, оно нужно новому человеку. Так заведено, ибо путь солнца лежит от восхода до заката, и каждый новорождённый должен дышать воздухом, согреваться солнечным теплом, их и уступит ему умирающий. Я ухожу в Аменти с радостным сердцем, я спокоен — сегодня долгожданный царевич огласил своим криком царский дворец, я успел увидеть восход нового солнца. Заветом оставляю вам верность царскому дому, верность его величеству Менхеперра и будущему фараону, чтобы никто, глядя на вас, не мог сказать: «Дети Джосеркара-сенеба предали то, что было для него свято, чему он отдал всю свою жизнь…»

У Рамери вырвался стон, похожий на рыдание, Инени тяжело вздохнул. Обессиленный долгой речью, Джосеркара-сенеб закрыл глаза и лежал так какое-то время, и только по слабому движению груди можно было понять, что дыхание жизни ещё не оставило его. Инени уже хотел заговорить, но старый жрец вновь открыл глаза, его губы разомкнулись, но шептал он уже так тихо, что окружившим ложе пришлось наклониться к умирающему.

— Дети, я молю богов, чтобы сердца ваши никогда не узнали, что такое пустота без любви и верности, без исполнения долга. Там, в Аменти, я буду ждать вас, и лишь тот приблизится ко мне, кто исполнит свой долг до конца, чьё имя с благодарностью будет произносить благой бог Кемет. Я отдал всю жизнь царскому дому, но я не жалею об этом! Я желал бы увидеться с вами там, на ступенях трона Осириса, встретить правогласных, истинных моих детей. Помните…

— Учитель, — вырвалось у Рамери, — а я? Разве смогу я приблизиться к тебе, разве мне, презренному рабу, не преградят дорогу стражи Аменти? Неужели мне, злосчастному, рождённому на земле Хальпы, не суждено увидеться с тобой?

Джосеркара-сенеб с усилием поднял руку и коснулся головы Рамери, на его светлеющем лице появилось подобие улыбки. Хуррит схватил руку учителя, прижал её к своему сердцу, и Ка-Мут, взглянувшая в лицо Рамери, не смогла удержать слёз.

— Рамери, сын мой, великий Осирис не отринет тебя, если твоё сердце не будет отягощено ни одним из сорока двух грехов, путь в его царство открыт любому праведнику, будь он сыном Черной или Красной земли. Истинный сын Кемет, сын не плоти, но моего сердца, разве не помнишь ты, о чём мы говорили в лагере при Мегиддо? Верь мне, мы увидимся там, и я прижму твою голову к моему сердцу, и когда настанет срок его величества, ты вновь будешь рядом с ним, будешь охранять его от всех опасностей, что подстерегают и в загробном царстве… Дети, дорогие мои, любимые, час мой близок! Прости меня, мой сын Инени, чьих первых шагов я не видел, ибо дни и ночи проводил в храме за изготовлением лекарств, прости меня, Раннаи, моя дочь, ибо по моей вине ты стала женой Хапу-сенеба, не любимого тобой и не заслуживающего твоей любви, прости меня, моя Ка-Мут, чью старость я не смог согреть, ибо всё время был далеко от тебя, в походном шатре его величества… — Джосеркара-сенеб остановился и докончил совсем тихо, так что шёпот казался уже последним вздохом, слетающим с бледных губ: — А теперь отпустите меня, не возносите больше молитв о моём исцелении, дайте мне спокойно уснуть. Да пребудет с вами благословение великого Амона, да не постигнет вас беда ни в вашем доме, ни в дороге, да будут сердца ваши уравновешены пером Маат! Идите с миром. Пусть со мной останется моя возлюбленная Ка-Мут…

Инени обхватил за плечи рыдающую Раннаи и вывел её из покоя, следом вышел Рамери, дверь за ними затворилась. Ка-Мут села на ложе рядом с Джосеркара-сенебом, обхватила его голову руками, прижала её к своей груди, и тогда он улыбнулся и закрыл глаза, а она заговорила — без слёз, тихо и нежно. Она говорила о том, как любила его все эти годы, как была счастлива с ним, как благодарила богов за ниспосланное ей счастье, и голос её был совсем молодым, свежим, сладостным. Вскоре Джосеркара-сенеб уснул с улыбкой на устах, а Ка-Мут продолжала говорить ему, уже мёртвому, о любви и жизни, о счастье встречи с ним, о радости встречи в будущем, где их уже не разлучит ни война, ни дела царского дома, ни священные церемонии. И когда спустя несколько часов Инени отворил дверь, он увидел мать, по-прежнему прижимающей к груди голову отца, по-прежнему произносящей тихие, нежные слова. В покое было уже совсем темно, в пробивающемся сквозь узкое окно лунном свете слабо светилось белое одеяние Ка-Мут. Лица обоих, и отца и матери, показались Инени счастливыми и внезапно помолодевшими, словно умерли они оба и проснулись вдвоём в ином, блаженном мире. И, осторожно выйдя из покоя, затворив за собой дверь, он сказал обернувшимся к нему Рамери и Раннаи: «Отец спит». Неожиданно Раннаи бросилась на грудь Рамери, обняла его и разрыдалась. Инени стоял смущённый, хотя и видел, что сам Рамери едва ли отдаёт себе отчёт в том, что знатная госпожа Раннаи плачет на его груди. Больше они ни о чём не говорили в ту ночь. Дом Джосеркара-сенеба наполнился горестными рыданиями слуг и рабов, и был послан вестник к верховному жрецу Амона Менхеперра-сенебу. Спустя всего несколько часов погребальная ладья отплыла на западный берег Хапи, и многие люди, не только родные и домашние Джосеркара-сенеба, проводили её цветами, брошенными в воды реки, и горестными криками, ибо много было тех, кто вдыхал сладостный аромат северного ветра лишь благодаря искусству благородного жреца. Раннаи онемела от слёз, Ка-Мут всё ещё оставалась одна в покое, где умер Джосеркара-сенеб, Инени и Рамери провожали тело старого жреца к Месту Правды. Им обоим казалось, что сердце исторгнуто у них из груди и брошено в тёмные воды Хапи, несущие на своих волнах печальные ветви и цветы. Но то, что переживал Рамери, не мог понять даже сын Джосеркара-сенеба, ибо дух, связующий людей крепче, чем плоть, при разлуке испытывает боль, превосходящую все страдания плоти и даже кровного родства. Не стало воздуха, не стало неба, оно обернулось чёрным камнем не потому, что наступил вечер, а потому, что угасло что-то в сердце Рамери, непоправимо, навсегда… Он смотрел в лицо учителя, такое спокойное и приветливое, на нём был отпечаток грусти и какого-то сожаления, словно он смотрел уже с высоты на тех, кого оставил на земле, жалел их и хотел утешить. Он, всегда стремившийся облегчить страдания людей, был вынужден причинить жестокую боль тем, кого любил, и кто знает — быть может, сердце, его честный свидетель и ходатай, всё ещё болело за них? Рамери был воином, знавшим смерть, он видел гибель матери, но никогда ещё его не охватывало чувство такой безнадёжности, ощущение сжимающегося холодного кольца. Память со свойственной ей жестокостью возвращала все обиды, которые он вольно или невольно причинил учителю, беспощадно перечисляла места, дни, слова — рабочий покой жреца, лагерь при Мегиддо, ночь в звёздах и отблесках костров, сомнения, попытка самоубийства, биение тёмной ханаанской крови и слова, которыми облекалось оно… Особенно мучительно было воспоминание о том, как однажды в детстве, ещё будучи свирепым врагом пленивших его, Рамери со злобой ударил Джосеркара-сенеба по искалеченной руке, удар пришёлся по обрубкам пальцев, и жрец вздрогнул от боли, но только тихо отвёл руку от маленького пленника и ничего не сказал. Теперь Рамери понимал, что самую страшную боль причиняет человеку не столько уход любимого существа, сколько зло, когда-то причинённое им самим, которое возвращает и удваивает беспощадная память. Если бы не существовало Раннаи, он, наверное, спокойно шагнул бы в эти тёмные, пронизанные отблесками погребальных факелов воды Хапи. Учитель когда-то рассказывал ему, что утопленников, лишённых погребения, извлекают из воды боги и хоронят на берегу подземного Хапи. Но Раннаи ждала его, и измученное сердце невольно тянулось к ней, он мечтал припасть лицом к её ладоням, к её коленям, рассказать о том зле, которое причинял учителю, говорить с ней, бесконечно любившей отца, разделить с нею ношу, одинаково тяжёлую для обоих. С Инени он почему-то говорить не мог, хотя, возвращаясь назад на пустой погребальной ладье, они сидели рядом, обнявшись, как братья. Дома их встретила Раннаи, лицо которой поблекло от слёз, в одежде, приспущенной с левого плеча. Они разделили скромную трапезу, мужчины ели молча, Раннаи ни к чему не притронулась. После трапезы Инени, на плечи которого легли теперь многочисленные заботы о доме и наследстве, удалился, Рамери и Раннаи остались вдвоём. Они сидели рядом, опустив головы, не глядя друг на друга, женщина тихо всхлипывала.

— Раннаи, — тихо сказал Рамери, — я шёл сюда, чтобы узнать о здоровье учителя и сообщить ему и тебе радостную весть. Сделать этого я не успел… Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — обещал даровать мне свободу сразу после похода в Митанни, но, когда будет этот поход, я не знаю, может быть, в следующем году, может быть, через три года. Я думал, что обрадую тебя…

— Мы оба стареем, — печально сказала Раннаи, — посмотри на меня — я увядаю, его величество, который хотел взять меня в свой женский дом, больше не смотрит на меня. Моя жизнь уплывает, как тростниковая лодка по водам великой реки, и скоро не останется берега, на который я могла бы смотреть. Посмотри на меня и ты, Араттарна, и ты увидишь, что я отцвела, как лотос к началу времени шему. Вот и отец мой отправился в путешествие к вратам Аменти, лицо моего брата изборождено морщинами, и сама я скоро стану подобна засохшей ветви. Об одном, только об одном молю я великого Амона — чтобы дал мне зацвести в первый и последний раз, чтобы дал мне познать радость, которая одна оправдывает наше существование на земле, и дать мне это можешь только ты… — Она остановилась, подняла голову и взглянула на Рамери своими прекрасными, полными слёз глазами. — Только ты, Араттарна, любимый, и теперь я молю тебя об этом!

— О чём ты говоришь, любимая?

— Женщине нелегко говорить об этом… — Слабая, смущённая улыбка скользнула по её губам, но глаз она не опустила и продолжала смотреть на Рамери, повернувшись к нему. — Ты знаешь сам — у меня не было детей от Хапу-сенеба, хотя когда-то я страстно желала их, чтобы оправдать свой несчастливый брак и погрузиться в заботы о них. Но Исида не вняла моим мольбам… Я хочу, чтобы в последний раз засыхающая ветвь покрылась цветами, мне нужен сын, твой сын, Араттарна. И даже если мы не станем мужем и женой, я хочу носить под сердцем твоего ребёнка, испытать боль деторождения, увидеть сына у своей груди. Подари мне это счастье, Араттарна! Скоро это будет уже невозможно…

Потрясённый, он бросился к её ногам, обхватил руками её колени, прижался к ним лицом. Она положила руки на его плечи и долго молчала, прежде чем вновь разомкнула уста:

— Араттарна, там, в земле Буто, я однажды разговорилась с простой женщиной, женой пастуха. Она родила девятерых детей, похоронила четверых и, когда я говорила с ней, ждала ещё одного. Она сказала мне: «Бедная госпожа, у тебя нет детей!» Я спросила, как рождались её дети, и она принялась подробно рассказывать мне об этом. Первенца, сына, она родила в поле во время жатвы, его положили на снопик пшеницы и обмыли той водой, которую приносят для питья жнецам. Ещё один сын пожелал явиться на свет в храме, ему помог родиться совсем ещё молодой жрец. Одну из дочерей она родила во время великого праздника Ипет-Амон прямо в лодке, которая сопровождала священную ладью бога. Она рассказала мне о том, как дети высасывали у неё из груди всё молоко, и когда казалось, что больше в рот младенца не попадёт ни капли, муж подходил к ней и гладил её грудь, и молоко вновь начинало тоненькой струйкой бить из соска. Я тоже хочу испытать это, Араттарна, неужели ты откажешь мне в этом? Отец мой, которого и ты называл отцом, оставил нас, я хотела рассказать ему всё о нашей любви, но не успела сделать этого. А теперь я думаю, что сам он давно уже знал обо всём и простил нас, ибо сказал тебе перед смертью: «Сын мой…» Наш дом объят горем, а в царском дворце большая радость, и так и должно быть, ибо рождение и смерть идут бок о бок, и я говорю тебе: пусть смешаются воедино дни великой скорби и великой радости, ибо я не могу ждать… Не смотри на меня так, любимый, не удивляйся моему бесстыдству — его породили одиночество и грустные мысли о бесполезно прожитой жизни. Но если ты согласен, уйдём отсюда и соединимся там, где нам никто не помешает. Пусть оборвавшаяся жизнь вновь затрепещет в новой, старое семя оживёт в новом цветке… Любимый мой, господин мой, не отталкивай меня!

Рамери поднялся с колен, встала и Раннаи, и некоторое время они молча смотрели друг на друга. За стеной слышались приглушённые рыдания и жалобные молитвы, слуги оплакивали своего господина, где-то далеко, может быть, в дальнем конце дома, плакал ребёнок. Вот послышался голос Инени, потом хлопнула дверь — должно быть, новый хозяин отдал какие-то распоряжения и потом вошёл в комнату, где всё ещё оставалась в одиночестве его мать. Рамери осторожно притянул к себе Раннаи, обнял её, она прошептала: «Уведи меня…» Он покачал головой, поднял её на руки и на руках вынес из дома, покинутого солнцем, дыхание смерти осталось там, в опустевшем покое Джосеркара-сенеба, рядом с безмолвной, погруженной в своё горе Ка-Мут. У самых дверей встретилась маленькая газель, которую звали Гези, это имя дал ей Джосеркара-сенеб в честь давно умершей любимицы. Она проводила Рамери и Раннаи печальным взглядом и легла возле пустого кресла, освещённого тусклым огоньком догорающего светильника. Вскоре погас и он, и газель осталась в темноте, которую пронизывал лишь слабый отблеск лунного луча, пробившегося сквозь узкое окно, и, как блестящий нож, лунный луч рассёк ложе, на которое легли Рамери и Раннаи.


* * *

В покоях его величества ярко горели огни, освещая весёлые лица, раскрасневшиеся от вина и жары. Военачальники, окружившие фараона, уже раз двадцать поднимали чаши за здоровье его величества и его высочества, новорождённого царевича Аменхотепа, которого Тутмос то и дело приказывал приносить испуганным женщинам, в обязанности которых входило заботиться о новом солнце Кемет. Вино и любимое Тутмосом горькое кушитское пиво давно развязали его язык и превратили обычную суровую сосредоточенность в развязное веселье. Он то приказывал явиться танцовщицам, то изгонял их, и они убегали с криками и визгом, впрочем, принимая гнев фараона за шутку, то бросал чаши на пол, не отхлебнув из них ни разу, то жадно пил прямо из кувшина, гневаясь на тех, кто предлагал ему чашу. Дхаути, Себек-хотеп и особенно Хети, преданные друзья фараона, вели себя так же, пытаясь обойти повелителя в количестве выпитого вина. Отрывистый смех и грубые шутки то и дело раздавались над головой отчаянно кричащего младенца, но когда Тутмос, пошатываясь, вставал из-за своего стола и брал сына на руки, царевич затихал, и в этом все видели доброе предзнаменование и верную примету того, что Аменхотеп будет достойным продолжателем дела своего отца, могучего воителя, сокрушителя Мегиддо. Робкие сердца нянек царевича замирали, когда младенец взлетал высоко над столом в крепких руках фараона, с тревогой переглядывались и слуги — им уже не раз приходилось засыпать песком факелы и светильники, которые разгулявшиеся воины бросали на пол. Иной раз ручная обезьянка, любимица фараона, принималась бешено визжать и прыгать по столам, тогда на пол летела посуда и всё, что попадалось в лапки озорного зверька, избалованная любимица швырялась орехами и финиками, и слугам приходилось следить, чтобы эти непрошеные дары не полетели в самого повелителя. Нередко всё съеденное и выпитое каким-нибудь воином извергалось на пол, несчастным прислужникам приходилось зорко следить и за этим, а то и просто поднимать свалившегося на пол человека и вытаскивать его из пиршественного зала, выслушивая по пути пьяные выкрики и грубую брань. Неумеренно пили и женщины, их визг и хохот раздавались то в одном, то в другом углу — здесь пьяный воин дразнил танцовщицу снятым у неё с руки драгоценным браслетом, там двое других тянули в разные стороны совершенно пьяную чернокожую красавицу, требуя от неё ласк, ещё одна униженно ползала у ног Дхаути, моля его указать ей путь к выходу, а напротив точно так же искал выхода один из младших военачальников, путаясь в складках покрывала, стыдливо наброшенного на колени сидящей женщины. Музыканты, которые играли без перерыва несколько часов подряд, уже не могли сидеть прямо и прислонялись спинами к высоким расписным колоннам, их руки и губы продолжали извлекать звуки из разнообразных инструментов, но глаза почти у всех были закрыты, а один старик уже не мог играть и грудью навалился на свою большую арфу, дыша, как загнанный конь. Два карлика, привезённые Тутмосом из Ханаана, то и дело принимались драться из-за куска лепёшки или крылышка жареной птицы, комочками катались по залу, их со смехом пинали ногами и поливали вином из чаш. Вся жизнь царского дворца сосредоточилась в покоях фараона; то, что оставалось за их пределами, едва ли вообще существовало для собравшихся здесь людей. Разгульные пиры по случаю рождения наследника продолжались уже третий месяц и стоили фараону немало, но он не жалел серебра не только на вино и яства, но и на щедрые подарки военачальникам. Среди них был и молодой Пепи, оказавший фараону столь значительные услуги, хотя командовал он всего лишь сотней воинов и был далеко не такого знатного рода, как Дхаути или Себек-хотеп. Он сидел за дальним столом вместе с Рамери и, хмелея всё больше и больше и не замечая того, что его собеседник печален и молчалив, трещал без умолку, то и дело прерывая свою речь пьяным смехом:

— Послушай, господин Рамери, это правда, что скоро мы двинемся на крепость Уазы и что это будет нашим подарком новорождённому солнцу Кемет? Поистине, радость великая! Что из того, что нас побили под Кидши? Это ничего! Всё, что построено руками человека, человек может и разрушить — так говорят древние мудрецы, а? А зубчатые стены Кидши строили не боги! Вот только мудрые люди говорят, что всему виной Митанни, что это их проклятый царь строит козни против Великого Дома. Что же, нам на это спокойно смотреть? Его величество, да будет он жив, цел и здоров, тысячу раз прав, когда говорит, что нужно раздавить Митанни, как ядовитую змею, вот так, вот так! — В порыве воодушевления Пепи пригвоздил ножом к столу кусок пшеничной лепёшки. — Слышал ты, господин Рамери, что говорят божественные отцы? Опять, видишь ли, недовольны! Жалуются, что мы, воины, ведём слишком роскошную и привольную жизнь, а на то, что мы кровью в боях за это платим, им наплевать! Мало мы, что ли, бедствовали при царице Хатшепсут? Настала и наша пора, так что же, нам продолжать питаться лепёшками из лотоса и гнилыми финиками? Это таким господам, как, к примеру, господин Себек-хотеп, при Хатшепсут жилось хорошо, а нам, простым воинам, приходилось несладко. Если бы не привели боги на престол его величество и не внушили ему, что надобно воевать с врагами Кемет, смог бы я женитьсяна моей Сит-Амон? Ведь не смог бы! А теперь её отец низко мне кланяется и называет меня «господин Пепи», хотя раньше грозился избить палкой, если увидит в своём саду.

— Под сикоморой? — насмешливо спросил Рамери, которому надоела уже пьяная болтовня выбившегося в люди лучника.

Пепи, однако, не понял насмешки.

— А как ты угадал, господин Рамери? Именно под сикоморой! Как поётся: «Листья словно лазурит, а её плоды краснее яшмы…» Сколько раз я лежал там со своей Сит-Амон, пока отец её брызгал слюной и бегал по всему дому, надрываясь от крика: «Сит-Амон, Сит-Амон, где ты, проклятая девка?» — Пепи захохотал так, что поперхнулся только что выпитым вином. — Теперь, когда у меня самого растут дочери, я начинаю понимать старого глупца, да где там — моим дочерям от меня не ускользнуть, я-то ведь знаю, где растёт та самая сикомора! А вообще, господин Рамери, — зашептал Пепи, фамильярно обнимая Рамери за шею, — со всякой женщиной беда! Хоть я этого никому не говорю, а прав был старик Усеркаф, когда советовал мне последить за новым рабом, которого жена сама купила. Тебе, тебе одному, так как ты человек знатный и благородный, скажу, потому что не желаю иметь от тебя тайн на сердце — что видел, то видел, и пусть я лишусь загробного блаженства, если совру! Она, Сит-Амон, клянётся, что я был пьян, да ведь я-то знаю, что, когда даже и пью, разума не теряю, а тогда уж вовсе и не был пьян. Была она, была с этим рабом, презренным ханаанеем, собакой, которая молится по-собачьи своему Баалу, воя на луну. «Уж ты бы, — сказал я ей, когда отхлестал как следует поясом из буйволовой кожи, — подумала о том, что ханаанеи вылеплены из грязи, да ещё из зловонного птичьего помёта, да ещё смешанного с мышиной мочой — не противно ли об него мараться?» Вот до чего доходит женщина, когда распалится, господин Рамери! В другой раз, боюсь, застану её с чёрным кушитом, а потом, когда лягу с ней, сам окажусь перемаранным в чёрной грязи! И мой тебе совет, господин Рамери: если есть у тебя верный раб, поставь его следить за своей женой, когда отправишься в поход, не то встретит она тебя с младенцем грязно-жёлтого цвета и скажет, что это твой, а то ещё что к ней бог снизошёл в обличье какого-нибудь грязного хуррита! Поход-то ведь будет долгий…

Ни один мускул не дрогнул на лице Рамери, даже рука не дрогнула ни разу, чтобы нанести удар пьяному болтуну. Он спокойно пил вино, почти не хмелея, только красивые глаза блестели всё ярче из-за края серебряной чаши.

— На Митанни, на Митанни! — раздались громкие крики военачальников во главе с самим фараоном, и ещё один факел с размаху полетел на пол. — Выпьем за поверженного царя Митанни! Наступим ему на хребет!

Тутмос сбросил с колен танцовщицу, которую только что грубо ласкал, и схватил чашу, поднял её высоко над головой, расплёскивая густую тёмно-красную жидкость. Отхлебнув из чаши, хотел бросить её на пол, но сдержался и поставил обратно, так как в зал только что снова внесли царевича. Фараон потянулся к нему через стол, роняя кувшины и чаши, танцовщицы со смехом поддержали его и усадили опять на, придвинутое к столу, ложе. Одна из женщин приблизилась, испуганно и умоляюще глядя на фараона, и дрожащими руками протянула ему отчаянно кричащего младенца.

— Твоё величество, да будешь ты жив, цел и здоров, её величество Меритра просила тебя не задерживать его высочество надолго, скоро его нужно будет кормить…

— Знаю сам, что мне делать с моим сыном! Не хотите ли вы воспитать его девчонкой, чтобы он вырос новой царицей? А, вы соскучились по женской власти? Мой сын — воин, и вскоре я вложу в его руку копьё! Прочь отсюда, оставьте царевича мне!

Кто-то из военачальников со смехом потянул к себе прислужницу, она вскрикнула и стала умолять отпустить её, но мольбы ещё больше раззадорили военачальников, и грубые шутки полетели со всех сторон. Тутмос едва не уронил ребёнка, подняв его высоко на вытянутых руках, но одна из танцовщиц подхватила царевича и визгливо засмеялась. Тутмос в ярости отшвырнул женщину, она отлетела на несколько шагов и упала у ног пьяного Хети, который со смехом наклонился к ней.

— Ты рано протянула руки к царевичу, владычица радостей и опьянения! Когда он наденет наряд молодого мужчины, ты будешь уже старухой!

Тутмос внезапно помрачнел и отдал младенца женщине, только что вырвавшейся из объятий какого-то воина. Бедная прислужница понеслась прочь, словно за ней гнались хищные звери, и исчезла так быстро, что никто и не понял, как она миновала громадное пространство пиршественного зала. Фараон снова взял чашу и обвёл присутствующих тяжёлым взглядом, от которого стало не по себе даже разгулявшимся и хмельным людям.

— Думаете, я ещё долго буду поить вас вином из серебряных чаш? Нет! Это при Хатшепсут вы праздновали её хеб-сед[116], валяясь на циновках и визжа от радости, пока ваши колесницы заносили пески и кони старели и превращались в облезлых кляч! Завтра же, вы слышали — завтра же моё величество начинает готовиться к походу, сперва возьму Уазу, потом пойду на Митанни! И тем, кто уклонится от похода, придётся много серебра потратить на драгоценные бальзамы, ибо труп его повиснет на носу корабля и будет флагом, сопровождающим меня в путешествии по Евфрату! Поняли вы? Я подарю моему сыну Митанни, а если понадобится, прибавлю к подарку ещё с десяток трусливых голов, которыми лучше удобрить поля пшеницы, чем терпеть их на разжиревших телах! Ты, Рамери, — неожиданно обратился фараон к начальнику своих телохранителей, — ты помнишь, что я обещал даровать тебе свободу после похода в Митанни? Так поторопи же этих любимцев продажной девки Хатшепсут, чтобы они помогли тебе стать свободным человеком! Убей каждого, кто проявит нерешительность, и тогда я скажу, что воистину твоё сердце изгнало проклятую ханаанскую кровь! Хоть ты и хуррит по рождению, я готов назвать тебя истинным сыном Кемет, более истинным, чем эти гиппопотамы, предпочитающие отсиживаться в тростниках! Ты меня понял?

Рамери низко склонился перед фараоном, не произнеся ни слова.

— Так вот, пью эту чашу не за новую победу, а за ту, что одержал над лентяями, предпочитающими благоухающее миррой ложе раскалённому камню, курильницу мечу! Я иду к Уазе, и тот, кто не пойдёт за мной…

Нестройный хор протестующих голосов раздался в пиршественном зале, многие бросились на пол лицом вниз, проклиная злосчастную судьбу, позволившую им испытать обидное недоверие его величества — да будет он жив, цел и здоров! Тутмос выпил чашу до дна, бросил её на пол и сам упал на ложе, обнажённые руки танцовщиц обвились вокруг его шеи, успокаивая и лаская. Пьяный Пепи тоже залился слезами, как многие из предающихся отчаянию воинов, но сквозь слёзы изумлённо смотрел на Рамери, которого только что величал господином. Как, неужели этот самый господин Рамери всего лишь раб, да ещё с ханаанской кровью в жилах? В его памяти смутно вспыхивали отблески какого-то давнего походного костра, молчаливый воин, пьющий вино чашу за чашей, слова старого Усеркафа о какой-то заботе, которая иногда посещает и знатных людей… Пепи бессмысленно таращил глаза на Рамери, пытаясь отгадать эту загадку. Если то, что сказал фараон, правда — а его величество, да будет он жив, цел и здоров, не может лгать, даже если он пьян, — как же теперь быть со своими откровениями и, главное, со своим почтением, которое он так неумеренно оказывал какому-то рабу, да ещё хурриту? Однако не торопись, Пепи, ибо этот Рамери явно любимец его величества, иначе он не присутствовал бы здесь, на пиру. Да и потом, если фараон действительно дарует хурриту свободу, это будет совсем другое дело и ему, Пепи, опять придётся называть начальника царских телохранителей господином Рамери. Голова у бедного Пепи шла кругом, вот у него-то сейчас истинно была забота, которая так неприятно вторглась в роскошество царского пира. Поистине, с такой задачей не справился бы и сам Джедефхор! Пепи смутно сознавал, что его внезапное молчание после долгой и весёлой болтовни может быть истолковано дурно, и, пересилив себя, обратился к Рамери:

— Так ты не женат, господин Рамери, как я слышал? Тогда тебе мои советы ни к чему, и я тебя назову поистине счастливым человеком, ибо тот, кто не женат, и измены не узнает. А бывает всякое не только у таких простаков, как я, вот и у господина царского сына Куша неприятности такие же, как у меня. Ты, верно, слышал о достойнейшей госпоже Ирит-Неферт? Да? — Пепи рассмеялся, опять неожиданно приходя в весёлое настроение. — Вот ведь чем я могу сравниться с господином царским сыном Куша? Ничем, ибо камень я у ног его, ремешок от его сандалий, пыль на ожерелье его! А выходит, что мы с ним оба обманутые мужья, и обоим позор и унижение, только о его позоре говорит вся Нэ, а о моём — разве что наша улица, да ещё вот ты сможешь рассказать каким-нибудь важным господам, чтобы посмеялись над бедным воином Пепи. А то ведь моё дело моё и есть, и целую я мою Сит-Амон или бью — никому до этого дела нет. Видишь ли, господин Рамери, я сирота, хоть и жива ещё моя мать, да продлит великий Амон её дни, сирота я в глазах больших людей, ничего я не имел, а его величество дал мне всё, и вот сижу я и смотрю на благого бога… — Слеза умиления увлажнила глаза воина, и голос его задрожал подобно систру в руке певицы Амона. — Что я? Прах, пыль, ничтожество! Сирота — сирота и есть! А ведь сижу здесь, в сокровенной части дв… дворца, — Пепи неожиданно громко икнул, — и гляжу не нагляжусь на знатных господ, которым раньше кланялся до земли, и радуюсь, радуюсь, что я сирота, взысканный милостью его величества! А что до моей Сит-Амон, так пусть её хоть крокодил проглотит, женщину всё равно не переделаешь! Вот я тебе расскажу ещё один случай, господин Рамери. Захожу я однажды к моему соседу Неб-Амону, учёному писцу, у которого шишка на лбу — от учёности, должно быть, — он коротконогий, толстый, смотреть не на что, а моя Сит-Амон…

Рамери смог уйти из дворца только под утро, когда первые лучи солнца уже золотили верхушки пилонов[117] перед величественным храмом владыки богов. Прохладный ветерок освежил его и почти изгнал хмель, но на сердце было так тяжело, словно всё оно пропиталось чёрной водой подземного Хапи. Он шёл к Раннаи и знал, что она ждёт его, знал и то, что столь желаемое ею свершилось и теперь ему предстоит оставить её одну на долгое время без всякой помощи и поддержки. Что скажет Инени, когда узнает обо всём? Когда-то они были друзьями, но не виделись очень давно и при первой встрече после долгой разлуки не знали, о чём говорить. Раннаи снова придётся уехать в дальние поместья, но там, должно быть, добрая жена пастуха поможет ей. Сможет ли Раннаи перенести роды, ведь она уже не так молода и очень хрупка, а рядом не будет искусного врачевателя, такого, каким был Джосеркара-сенеб… При мысли об учителе Рамери глухо застонал и, не в силах продолжать путь, прислонился к стене какого-то дома. Девушка выглянула из дверей, она была совсем молоденькая и очень хороша собой, но на её голове не было парика, а платье соткано из очень грубой ткан.

— Что с тобой, господин? Тебе плохо, ты болен? Хочешь, я принесу тебе воды?

Он ничего не ответил и покорно принял из рук доброй девушки, может быть, служанки, глиняную чашу с водой. Она смотрела на него с таким состраданием, что Рамери невольно отвёл взгляд — до чего же он дошёл, если незнакомая женщина жалеет его!

— Лучше тебе, господин? Какие же у тебя красивые ожерелья! Такие, должно быть, делают только ювелиры его величества. А может быть, ты человек наградного золота? Мне кажется, я видела твоё лицо во время великого праздника Ипет-Амон.

Рамери снял одно из своих ожерелий и протянул девушке, она вскрикнула от радости, но тотчас же боязливо покосилась на двери дома.

— Боюсь взять его, господин, скажут, что я его украла.

— Возьми вот это.

Он снял с пальца перстень с драгоценной красной яшмой, который легко было спрятать, и отдал девушке, она склонилась перед ним и шёпотом стала благодарить, но он больше её не слушал и торопливо пошёл дальше. Город просыпался; продавцы воды, зелени и фруктов уже сновали по улицам, откуда-то доносился аромат свежеиспечённого хлеба, потянуло дымом и запахом мокрой глины из гончарных мастерских, и в одном дворе уже застучал молоток мастерового и раздался суровый голос, призывающий к работе. Мойщики одежд выходили из ворот, неся на спине огромные плетёные корзины, брадобреи со своими инструментами засновали от дома к дому, вот прошли и писцы со своими палетками[118] и свитками папируса, а вслед за ними потянулись мальчишки-школьники, толкая друг друга, зевая и смеясь. Вот из храма донеслись звуки торжественного гимна, а в одном из домов кто-то затянул весёлую песню, и неподалёку громкий детский плач сменился тихой колыбельной. Распахнулись ворота ещё одного дома, оттуда вышел важный с виду писец с красивыми браслетами на руках и в дорогом парике, за ним по двору бежала женщина, визгливо бранясь и понося мужа на чём свет стоит за какую-то Нефр-эт. Горбатый старик, загорелый до черноты, гнал по улице нагруженного мешками осла, такого же старого, как он сам, и напевал себе под нос протяжную солдатскую песню — наверное, в молодости был воином, о чём свидетельствовали и шрамы на его теле. Почти к самым ногам Рамери свалился со стены, окружающей чей-то сад, довольно привлекательный молодой человек, у которого в ожерелье были вплетены уже увядшие цветы мехмех[119], и пустился бегом по улице, едва не толкнув почтенного жреца в белых одеждах, медленно шествующего в сопровождении прислужника-кушита. У пекарни толпилось уже несколько человек, степенно беседующих между собой, а у дверей ювелирной мастерской важный с виду господин переминался с ноги на ногу, видимо, не решаясь войти и сделать заказ, всё время поглядывал на небольшой слиток серебра и вздыхал, точно жалел расстаться с ним. Рамери шёл всё дальше и дальше, невольно становясь участником простой, будничной жизни, которой почти не видел, находясь всё время за стенами дворца. Город проснулся, начался ещё один день великой Нэ.


* * *

Крепость Уаза была взята с лёгкостью, которой не ожидал даже сам Тутмос. Военачальники знали, что в сердце фараона острой булавкой засела мысль о непокорном Кидши, и думали, что после взятия Уазы Тутмос направится к нему, но воинственный фараон отчего-то изменил своё намерение и ограничился разорением небольших городов в долине Элевфера. Похоже было, что на первое место вышла борьба с Митанни, для которой Тутмос начал немедленно собирать силы. Царство Митанни было опасно не только и не столько своими военными силами, сколько тем влиянием, которое оказывало на ход дел в Ханаане. Участие Митанни в создании союза против Кемет ещё во времена Мегиддо ни для кого не было секретом, да и после в разных областях Ханаана Тутмос постоянно сталкивался с укрывшейся под камнем митаннийской змеёй. Хотя царь Шаушаттар до сих пор держался осторожно, не вступая в прямую схватку, всем было понятно, что долго так продолжаться не может и что рано или поздно военным силам Митанни и Кемет придётся столкнуться в открытом бою. Колесничные войска Митанни были весьма сильны, их более лёгкие колесницы были быстрее и поворотливее в бою. Тутмос понимал, что рассчитывать только на нет-хетер в бою с митаннийцами нельзя, и уделил особое внимание обучению лучников и копьеносцев. Кроме того, он рассчитывал на метательные палки кушитов и серповидные мечи кехеков, более же всего — на тот боевой дух, который не покидал его войско даже во время неудач. Теперь уже не было недостатка в воинах, люди шли в войско охотно, привлечённые мыслью о богатстве и возможности возвыситься, подобно воину Пепи, щедро награждённому и обласканному его величеством. Казалось, что и семеры и жрецы смирились с мыслью, что закрома и виноградники Кемет существуют лишь для насыщения войска хлебом и вином, к тому же изрядная доля военной добычи доставалась храмам, особенно Ипет-Сут, и даже суровый Менхеперра-сенеб не мог не признать, что фараон очень благочестив, хотя и не во всём отдаёт должное мудрости божественных отцов. Теперь, когда началась подготовка к походу в Митанни, количество жертвоприношений и церемоний возросло, и божественные отцы вновь ощутили свою мощь и силу своего влияния если не на фараона, то на сердца жителей Нэ и простых воинов.

Только теперь, когда немного улеглась радость от рождения царевича, Тутмос остро ощутил, как недостаёт ему мудрости и спокойствия Джосеркара-сенеба, ушедшего так тихо, словно и не был он любимейшим из друзей царя, наперсником, которому доверяют безраздельно. Его не могли заменить ни Менхеперра-сенеб, ни Чанени, ни Дхаути, и тоска Тутмоса наконец привела его к мысли о том, что сын Джосеркара-сенеба, должно быть, унаследовал мудрость своего отца. Инени, который был старшим жрецом храма Амона в Хемену, не был честолюбив и покорился желанию фараона видеть его при себе скорее с испугом, чем с радостью. Однако отказаться он не мог и вскоре стал одним из приближённых Тутмоса, чем несказанно обрадовал свою жену Нефертари и особенно своего тестя, чрезвычайно тщеславного и корыстолюбивого человека. Господин Хефра был градоправителем Хемену и начальником слуг бога, это был влиятельный сановник из тех, кто почитал себя властителем не только огороженных городскою стеной земель, но и тех, что простираются вдаль до самого горизонта. Сразу же по прибытии Инени он начал искусно обхаживать молодого жреца, зная о том, сколь приближен к трону его отец, очень ловко представил сыну Джосеркара-сенеба свою дочь и вскоре заставил весь город дивиться роскошеству свадебного пира. Уже через несколько месяцев после свадьбы Нефертари господин Хефра завёл речь о том, что Хемену обложен слишком большими налогами и неплохо было бы похлопотать при дворе об их снижении, тем более что город всегда исправно снабжал войско его величества великолепно обученными молодыми воинами. Инени знал, что его отец никогда не согласится испрашивать каких бы то ни было благ ни для себя, ни для новой семьи своего сына, и был очень смущён, когда Хефра спросил его напрямую, что желал бы получить в награду Джосеркара-сенеб за свои хлопоты. Кое-как дело улеглось, но Хефра затаил обиду и очень неохотно отпускал свою дочь и внуков в Нэ, не забывая цедить сквозь зубы, что божественный отец Джосеркара-сенеб очень важный господин и ему, должно быть, неприятно знаться с людьми, не имевшими чести родиться в Нэ или в Мен-Нофере. Поэтому Инени редко виделся с отцом и был неприятно поражён, когда его жена не пожелала дать первенцу имя Джосеркара-сенеб. Нефертари была истинной дочерью своего отца и не понимала, отчего Инени не хочет добиваться более высокого назначения в самой Нэ, она мечтала стать столичной госпожой и при случае появиться во дворце, скромность её свёкра казалась ей очень смешной и обидной. За три года она принесла Инени троих детей, но обращала на них мало внимания и особенно не огорчилась, когда два других ребёнка умерли младенцами. Когда Инени получил известие о болезни отца и собрался в Нэ, она не пожелала отпустить с ним детей и не поехала сама, чему втайне был очень рад господин Хефра — незадолго перед этим он ещё раз натолкнулся на решительное сопротивление Джосеркара-сенеба, когда попытался устроить на выгодную должность в столице своего племянника. Понятно, что смерть Джосеркара-сенеба не очень опечалила Хефра и Нефертари, а желание фараона видеть Инени при своём дворе привело в восторг. Годы, прожитые бок о бок с подобными людьми, не могли не оставить следа на сердце Инени — на многое он уже начал смотреть по-другому, даже скромность и достоинство его отца вдруг показались ему смешными, а это чувство очень скоро переросло в обиду, которую он уже не стеснялся высказывать вслух. В самом деле, почему его отец, столь влиятельный человек, не мог добиться для собственного сына ни лучшего места, ни особенного расположения его величества, хотя сделать это ему было очень легко? Нефертари осторожно вскармливала это чувство в сердце мужа, опасаясь, как бы вдруг он не пошёл по стопам своего слишком щепетильного родителя. Впрочем, хитрость, искусно подменившая собой ум, заставила своенравную дочь господина Хефра сразу по приезде в столицу навестить госпожу Ка-Мут и Раннаи. В обществе первой она пролила несколько лицемерных слёз, увидев вторую, была поражена — Раннаи вовсе не скрывала своей беременности, хотя никто и не догадывался до поры до времени об отце её ребёнка. Зная любовь Инени к сестре, Нефертари принялась действовать осторожно, потихоньку внушая ему мысль о том, что беременность Раннаи бросает тень и на него, такого важного и влиятельного человека. Когда же в одном разговоре с ней муж случайно обмолвился, что знает имя отца ребёнка — Рамери, начальник царских телохранителей, — Нефертари пришла в ужас и залилась слезами, скорбя о позоре несчастной женщины и своей собственной семьи. Всё это было очень неприятно Инени, да и во дворце он чувствовал себя не совсем свободно — недоставало ни мудрости, ни опыта, долгие годы жизни вдали от Нэ также не способствовали умению разбираться в дворцовых делах, мешало и то, то многие искренне желали увидеть в нём продолжение его отца. Утешало только одно — тщеславие было удовлетворено сполна постоянным присутствием при особе его величества. Давать советы фараону Инени не осмеливался, но само присутствие этого человека, внешне очень похожего на отца, успокаивало Тутмоса и обычно приводило его в благодушное настроение. Этого было, конечно, слишком мало — чем в таком случае отличается человек в белых одеждах от кошки или ручной газели? — но успокаивало тщеславие Нефертари и вселяло надежды на лучшее, более высокое положение. Было ещё одно — присутствие при особе его величества того самого человека, которого Инени про себя уже называл «проклятым хурритом». Много было в сердце жреца такого, в чём он никогда не признался бы ни жене, ни даже самому себе, злые чувства вспыхивали постоянно, стоило только бросить взгляд на невозмутимого хуррита, которого так отличал и даже — как ни тяжело было признавать это — любил своенравный фараон. Не только позор сестры заставлял Инени хмурить брови — в конце концов, она была вдова, Нефертари в этом случае проявляла излишнюю строгость, — было и нечто другое, более серьёзное, чего никак не желал замечать Рамери. Он, напротив, искренне тянулся к другу детства, полагая, что тот простил его так же, как Джосеркара-сенеб перед смертью, постоянно пытался заговорить с ним об учителе, ибо кто мог лучше знать и крепче любить Джосеркара-сенеба, как не его единственный сын? Однако тот не проявлял никакого расположения к другу детства и нередко давал понять, что общество хуррита не доставляет удовольствия ни ему, ни тем более Нефертари. Воин был удивлён, предполагая, что знает истинную причину недовольства Инени, — конечно, тот гневался на него из-за Раннаи, — но попытки объясниться напрямую не привели ни к чему, жрец избегал разговора. Так продолжалось довольно долгое время, Рамери больше не пытался говорить с бывшим другом, но на сердце стало пусто и одиноко. Из-за ревнивого, лицемерно-заботливого надзора Нефертари видеться с Раннаи стало гораздо труднее, к тому же близился срок родов, и она собиралась ехать в свои поместья в дельте. Но что же ещё могло быть в мире, покинутом солнечным светом и воздухом, в мире, где не было больше Джосеркара-сенеба? Поэтому Рамери пережил разлуку с возлюбленной менее тяжело, чем сам ожидал, и вскоре вовсе перестал обращать внимание на явное недоброжелательство бывшего друга. Однажды, когда Рамери только что сменился с караула, Инени подошёл к нему сам, и лицо его было так сурово, что воину стало не по себе.

— Послушай, Рамери, мне нужно поговорить с тобой о важном семейном деле. Может быть, у тебя?

— Как хочешь.

Как все телохранители, Рамери жил при дворце, идти было недалеко, и вскоре они уже сидели друг напротив друга в небольшом просто обставленном покое, где стояла маленькая статуя Амона, выкрашенная в небесно-голубой цвет[120], и повсюду были развешаны звериные шкуры, по преимуществу пантер и леопардов. Рамери предложил другу выпить вина или киликийского пива, но тот ответил отрицательным жестом.

— Начнём поскорее, мне неприятен этот разговор. Ты, должно быть, уже догадался, о чём он будет?

— Да.

— Речь пойдёт о Раннаи.

— Да.

Инени, казалось, был смущён откровенностью друга.

— Оба мы знаем, и ты и я, почему ей пришлось уехать. Она родит совсем скоро, может быть, через десять дней. Она, вдова верховного жреца… Мало кто помыслит о том, что она зачала от мёртвого Хапу-сенеба, как когда-то было с Осирисом и Исидой. Я слышал, что фараон обещал дать тебе свободу после похода в Митанни, но кто поручится, что он позволит тебе жениться на такой знатной госпоже, как Раннаи?

— В этом я уверен, Инени.

— Но почему же ты, оставаясь рабом, позволил себе… Я знаю, что вы встречались давно, но не думал, что дойдёте до такого безрассудства. Хотя Раннаи кажется мне счастливой и как будто даже гордится своим положением, я должен подумать и о том, что, будучи приближённым фараона…

Рамери удивлённо взглянул на жреца.

— Приближённым фараона?

— Его величество, да будет он жив, цел и здоров, приблизил меня к своей особе, и я почитаю это великой честью, но… — Инени начал горячиться. — Позор моей родной сестры, да к тому же ещё вдовы верховного жреца, может повредить не только ей, но и мне. Знаешь ли ты, как сердит божественный отец Менхеперра-сенеб, который не пользуется таким доверием его величества, как я? И много ещё есть могущественных и влиятельных врагов! А если фараон не пожелает иметь при себе человека, над которым втихомолку посмеиваются так же, как над царским сыном Куша? Всё это очень неприятно! К тому же если откроется, кто отец ребёнка, Раннаи уже нельзя будет показаться в столице, да и мне невозможно будет с ней встречаться. Тебя его величество, быть может, и простит, так как питает слабость к носящим оружие, но мне это повредит, и я…

— Инени, — тихо и спокойно возразил Рамери, — ты забываешь, что нынешним своим положением обязан только одному — тому, что твоим отцом был божественный отец Джосеркара-сенеб.

Инени вспыхнул и нервно сжал в руке амулет из чёрного дерева, висевший у него на груди.

— По-твоему, его величество судит о людях лишь по тому, кто был их отцом? Я любил и почитал отца, но если бы я был так глуп и никчёмен, как ты, должно быть, думаешь, его величество не стал бы держать меня при себе и советоваться со мною…

— Я не узнаю тебя, Инени, друг, которому отдано моё сердце, — тихо сказал Рамери. — Неужели смерть моего учителя, моего возлюбленного отца так изменила тебя, что ты готов уже забыть его имя и спешишь вознестись к самому солнцу?

Щёки Инени вспыхнули тёмным гневным румянцем.

— Я давно хотел сказать тебе, Рамери, что мне неприятно, когда ты называешь моего отца своим отцом. Для тебя он только учитель, наставник, но не отец. Я стерпел это у его смертного ложа, но не хочу, чтобы ты кричал об этом на всех углах.

— Ты прекрасно знаешь, что я не кричу об этом на всех углах.

— Если хочешь узнать правду, то я скажу тебе — мне часто казалось, что отец любит тебя больше, чем меня, своего единственного сына. Я терпел это, хотя порой бывало и нелегко, памятуя о том, что ты всего лишь пленный ханаанский царевич и у тебя нет ни отца, ни матери. Но потом…

— Ты не гнушался мною вплоть до вчерашнего дня. Ещё совсем недавно мы поверяли друг другу тайны сердца, мы плыли в погребальной ладье божественного отца, обнявшись, как братья. Если я тебя правильно понял, ты давно знал обо мне и Раннаи, так что же случилось сегодня? Ты готов оскорбить не только меня, но и своего отца, ты говоришь жестокие слова, а сам отводишь взгляд, словно стыдишься посмотреть мне в лицо. Или правду говорят мудрые люди, что богатство и власть могут изменить любого, самого доброго и благородного человека?

— По какому праву ты, в чьих жилах тёмная ханаанская кровь, говоришь со мной так? — воскликнул Инени, в гневе даже потрясая кулаками, от его обычного спокойствия не осталось и следа. — Ты, чей отец был правителем нищей и ничтожной Хальпы, чья мать митаннийка, ты, живущий щедротами Кемет и благодеяниями её царя, ты смеешь говорить мне подобные вещи? Ты, опозоривший мою сестру, отнявший у меня любовь отца, ты, смуглолицый, ещё упрекаешь меня? Правы были мои жена и тесть, когда предостерегали меня и удерживали от дружбы с тобой, когда говорили, что знакомство с презренным хурритом навлечёт на меня несчастье! Я буду молить богов, чтобы ребёнок, которого носит Раннаи, при рождении перевернулся лицом вниз[121] и не окутал бы свою мать позором на долгие годы, пока она будет ещё жива!

Побледнев, Рамери поднялся с кресла.

— Твоих детей я проклинать не стану, ибо в них течёт кровь моего учителя, которого я люблю и пребывающим в Аменти. Ты прав, досточтимый Инени, отец мой хуррит, а мать митаннийка, и, если бы войско его величества Тутмоса II не вторглось в пределы Хальпы, я сейчас правил бы ею. Но ты намного хуже меня, ты хуже гиены, пожирающей трупы несчастных путников в пустыне. Ты, столько лет называвший меня своим другом, предал меня в тот миг, когда отхлебнул вина из золотой царской чаши. Ты склонился, как тростник, под руками своей жены, которая даже не пожелала прийти к смертному ложу твоего отца и дать ему наглядеться на внуков. Что ж, пусть сын его дочери и презренного Араттарны, царевича Хальпы, приносит поминальные жертвы его Ка в Доме Вечности. Имени твоего я больше не знаю, и, если увижу тебя умирающим от жажды в пустыне, дам тебе глоток воды лишь потому, что дал бы его любому кочевнику, любому жалкому кушиту или бекену[122]. Уходи!

Инени вскочил с кресла, задыхаясь от злости.

— Нет, подожди, царевич Араттарна! Знаю, для чего ты появился в Кемет — чтобы люди, глядя на то, как его величество бьёт тебя плетью, вспоминали о давно разорённой презренной Хальпе и поверженном Митанни! Но у меня есть средство расплатиться с тобой за всё, о котором ты и не подозреваешь, а я скажу тебе, что за преступления, подобные совершенному тобой, в Кемет полагается одна-единственная казнь — тебя зашьют в полотняный мешок и опустят на дно Хапи! Хочешь знать, что мне известно, хочешь убедиться в том, что это не пустая угроза? Когда-то, очень давно, ты проник в тайные святилища храма, ты искал священную змею Амона, чтобы убить её, и если ты отречёшься от этого намерения перед ликом божества, ты упадёшь мёртвым на землю! Только такой, как ты, презренный раб, плоть от плоти грязных ханаанеев, мог решиться на такое святотатство! Тогда мой отец, который был слишком добрым человеком и слишком любил тебя, никому не сказал об этом, хотя и тогда тебе полагалась казнь! Я всё слышал из-за двери, слышал и то, как ты называл моего отца своим отцом и как он позволил тебе это, не зная, что я его слышу. Посмеешь ты отречься от этого, сказать, что я лгу? Посмеешь, враг солнца, враг великого Амона, осквернитель святыни храма?

Рамери стоял, точно пригвождённый к стене, задыхаясь, положив руку себе на горло, глаза его были пусты, словно после трёх бессонных ночей, словно после десятка опустошённых чаш. Инени, испуганный всем свершившимся, отступил немного назад, к двери, он не мог выдержать угрожающе пустого, страшного взгляда Рамери и невольно опустил голову. Медленно шевельнулись губы воина, они дрожали так, словно тело Рамери сотрясали незримые рыдания. И когда он заговорил, голос его звучал так, словно исходил из стен гробницы, из самых недр сохранного ковчега, где спит навеки успокоившиеся сердце:

— Нет, я не отрекусь, всё это было. Я проник в тайные покои храма, куда нет доступа даже старшим жрецам, и я хотел убить священную змею, причинившую вред моему учителю и отцу. Иди к Менхеперра-сенебу, скажи, что тебе это известно, и я подтвержу всё сказанное тобой. Иди же…

Одно мгновение, последнее, они ещё смотрели друг на друга, потом дверь затворилась за Инени, разделив навсегда кровных врагов, некогда связанных крепче, чем братья. Пленный наследник престола Хальпы, царевич Араттарна, остался один, жрец направился к храму. Об этом не знала и не могла узнать Раннаи, со страхом и радостью ожидающая долгожданного чуда далеко от Нэ, среди обилия виноградников и пальмовых рощ. Она родила сына через восемь дней, в первый день второго месяца времени перет[123], когда птицы пели на ветвях и Госпожа Сикомора улыбалась, глядя на цветущие деревья. Рамери не успел увидеть сына — по приказанию фараона войско выступило в поход к землям Митанни.


* * *

В ночь перед решающей битвой разыгралась буря, повалившая на землю множество походных шатров, испугавшая коней и вьючных ослов. Тутмос был суеверен и счёл это плохим признаком, но отступать, когда в руках у него было послание царя Митанни с назначением времени и места сражения, было так же невозможно, как заставить повернуть вспять воды Хапи. Фараон собрал в своём укреплённом шатре военачальников и на этот раз был готов выслушать любые, самые нелепые их советы. Он не скрывал своего смятения и по своей привычке мерил быстрыми шагами пространство шатра, резко поворачиваясь и постоянно меняя направление своего шага.

— Что вы думаете о войске поверженного Шаушаттара?

— Войско сильное, — не задумываясь ответил опытный Себек-хотеп. — Но вся сила митаннийцев в колесницах, а их коней буря напугала ничуть не меньше, чем наших.

Тутмос одобрительно посмотрел на военачальника — он не подумал об этом.

— Кони важны, но важнее те, кто ими правит. Эта буря помешала воинам моего величества отдохнуть и набраться сил перед битвой.

— А разве митаннийцам пришлось легче?

— Они на своей земле.

— Плохо же их собственная земля заботится о них!

— Их жрецы будут говорить, что это их боги наслали на нас эту бурю.

— Пусть говорят! И митаннийцам в их временном стане пришлось нелегко. Думаю, что Шаушаттар плохо спал в эту ночь.

— Я не спал совсем, — признался Тутмос. — До поздней ночи думал о битве, а едва лёг, как сразу началась буря.

— Твоё величество, есть ещё время отдохнуть.

— Разве?

— Твоё величество, — вмешался Дхаути, — было бы хорошо приказать воинам вооружиться ещё и секирами. Хотя митаннийские кони защищены, секира, летящая в их голову, может легко перерубить наглазники и испугать даже самого закалённого в битвах коня.

— Но вознице очень легко спрыгнуть на землю!

— Пешего воина победить легче.

Тутмос улыбнулся любимцу с чувством явного облегчения.

— Хорошо, если митаннийские колесничные войска смешаются и придут в беспорядок. Но ведь и лучники у них очень сильны!

— Да, они до сих пор используют двойной лук, — заметил Хети. — Но, твоё величество, наши не менее искусны, а уж если ты сам натянешь тетиву своего большого лука…

Тутмос самодовольно улыбнулся, так как Хети задел весьма чувствительную струнку в его сердце.

— Стреляет моё величество хорошо! Стрела, посланная моей рукой, пробивает медную мишень толщиной в три пальца и выходит из неё на три ладони. Хорошо бы, если бы сам Шаушаттар принял участие в битве! Мы сразились бы с ним, как Хор с Сетхом, и я уверен, что Вашшуканни пришлось бы готовиться к пышной погребальной церемонии. А его сыновей я посадил бы в прочные клетки, как обезьян, привезённых из Паванэ.

— Слово твоего величества нерушимо! Мощь твоя велика, сила твоя тяготеет над всеми странами, страх перед тобою — клеймо твоё на земле Митанни. Да будешь благословен ты, сын Амона—Ра, зачатый от семени его, сын его возлюбленный! — возгласили военачальники, и Тутмос, довольный, отпустил их и лёг на своё походное ложе, возле которого, как всегда, стоял безмолвный Рамери.

Божественному отцу Инени болезнь помешала сопровождать фараона в этом великом походе, и взор Тутмоса с невольной тоской блуждал по пустому шатру. Смятение его улеглось, но полностью он не был спокоен. Он знал, что многие правители Ханаана плохо спят в эту ночь. Зато крепко спит, наверное, маленький царевич Аменхотеп, для трона которого его отец воздвигает сейчас подножие из тел врагов Кемет. Мысль о сыне пробудила и нежность к его матери, девочке Меритра, не обманувшей ожидания Тутмоса и принёсшей ему столь драгоценный дар. Наверное, и она крепко спит в эту ночь, тысячу раз перед сном попросив богов о его удаче. Вдруг ему захотелось непременно увидеть во сне жену и сына, так захотелось, что сердце забилось быстро-быстро и к глазам едва не подступили непонятные слёзы, совершенно не подобающие фараону-воителю в ночь перед битвой. Он принялся вспоминать, как вызываются желанные сны. Нужно взять чистый полотняный мешок и написать на нём тайные магические имена, потом скрутить его в фитиль и зажечь, пропитав чистым маслом. Но вспомнит ли он эти необходимые слова, обладающие тайной силой? «Апрмиут, Лаиламчоуч, Арсенуффрефрен, Фта, Арчентечта…» — кажется, он припомнил правильно. Потом нужно подойти к светильнику и семь раз произнести магическую формулу, припомнить которую отчего-то было намного легче. «Сачму, Эпаэма, Лиготеренч, Зон, Тандарерту, поглотивший землю, всосавший луну и поднявший диск солнца в нужное время, Чтету имя твоё. Я заклинаю вас, о, владыки богов, Ссэв, Чребс, откройте мне то, что я хочу знать»[124]. Можно испросить богов о судьбе завтрашней битвы, но если ответ будет неблагоприятен, разве он прикажет войску идти назад? Лучше узнать, что там происходит с маленькой царицей и сыном, здоровы ли они, хорошо ли спят в эту ночь. А ещё нужно крепко помолиться Шаи и Рененет[125] и, конечно, вознести молитвы великому Амону. А сновидение… Сон уже смыкал его глаза, не было сил встать или даже приказать слугам отыскать нужный полотняный мешок. Да и сил не хватит семь раз произнести длинную формулу. Великий фараон покорился ещё более великому властителю — сну.

Небо над долиной нависло угрюмое, тревожное, ещё не очистившееся от следов бури. Воины Кемет и митаннийцы стояли ровными рядами друг напротив друга. Лучники, а также вооружённые метательными палками кушиты, предупреждённые о том, сколь важные задачи они должны выполнить в этом бою, переглядывались не без гордости — не часто выпадали времена, когда меша отдавалось предпочтение перед нет-хетер. Сам Тутмос в своей боевой колеснице находился в рядах войска Кемет, с гордостью поглядывая на свой большой лук — пластинки из рога антилопы, укреплённые в желобках деревянной основы, придавали ему особенную гибкость, но, чтобы испытать его на деле, необходимо было обладать силой Тутмоса-воителя! Он вновь подумал о том, увидит ли в рядах противника царя Шаушаттара на разукрашенной золотом колеснице. До сих пор ему не везло — ни с одним правителем он не встретился в битве лицом к лицу, хотя понимал, что и сам бы мог только командовать, сидя на удобном возвышении в окружении царских писцов. Но неужели же теперь, когда так много нужно сделать для новорождённого сына, он вдруг начнёт опасаться стрел и копий и беречь себя? Нелепо! Он поднял руку, воины поднесли трубы к губам. Пора кончать! Если уже в самом начале заключён чей-то конец, путь он придёт быстрее…

Расчёты Тутмоса и военачальников оправдались — в бой ринулись прежде всего колесничные войска митаннийцев. Должно быть, они были изумлены тем, что навстречу им не помчались тяжёлые колесницы воинов Кемет — это было заметно по тому, как митаннийцы вдруг сбавили ход. И вдруг из рядов войска Кемет полетели боевые топоры, которыми в совершенстве владели кушиты и те, в ком текла кровь хека-хасут. Глаза коней, не видевших опасности, вдруг оказывались открытыми — топоры, даже только скользнув по наглазнику, перерубали его и пугали животных, другие топоры вонзались в борта колесниц. Замешательство митаннийцев было мгновенным, но и оно позволило лучникам Кемет использовать мимолётное преимущество — сотни стрел взвились в воздух и полетели, словно туча пчёл, на митаннийское войско. Сам фараон, приказав верному Неферти подъехать поближе, натянул свой смертоносный лук. Одновременно кехеки и кушиты подняли своё страшное оружие и ринулись в бой, с флангов ударили копьеносцы, и вот уже войска смешались, не уступая друг другу ни локтя земли, и начался рукопашный бой. Сам Тутмос с удовольствием схватился за меч, которому так редко доводилось рубить головы врагов — все последние походы приходилось брать укреплённые города или видеть спины убегающего противника, едва лучники уступали место копьеносцам. В гуще схватки царский меч мелькал без остановки, нанося рубящие и колющие удары, фараон выпустил его лишь тогда, когда почувствовал, что правая рука, всё же более слабая, чем прежде, немеет и пальцы разжимаются сами собой. Он попытался рубить левой, но скорее орудовал мечом как простой палкой, нанося неловкие и слабые удары. Опыт подсказал ему, что битва затянется не меньше чем на час, но воины Кемет всё же выигрывали пядь за пядью, медленно наступали на митаннийцев, теснили их, разрывая ряды пеших воинов, пробиваясь к стану противника, в центре которого стал уже виден разукрашенный царский шатёр. Вот он, Шаушаттар! Неужели сбудется мечта Тутмоса и он столкнётся лицом к лицу с тем, кто столько лет по капле подливал яд в его вино и поджигал огонь то в одном, то в другом мелком царстве Ханаана? Но, наверное, царь даже не в боевом вооружении, раз он не показывается из шатра. Нужно проложить дорогу к шатру во что бы то ни стало, но вокруг него стоят плотным кольцом вооружённые воины, готовые скорее лечь мёртвыми, чем расступиться и пропустить владыку Кемет. Тутмос огляделся, ища глазами верного Дхаути, но увидел только Хети, который бился врукопашную с рослым митаннийцем в панцире, обшитом золотыми пластинками. Может быть, царевич?

— Обернись сюда, враг солнца! Буду биться с тобой!

Митанниец вряд ли расслышал слова фараона, но повернулся к нему так стремительно, что его меч, со свистом рассёкший воздух, с размаху натолкнулся на меч Тутмоса и высек искру. Противник был на целую голову выше Тутмоса и так же широк в плечах, но он был уже обессилен схваткой с Хети, который тем временем схватился сразу с двумя митаннийскими воинами. Лицо митаннийца было красиво и благородно, Тутмос подумал, что, наверное, не ошибся — если это и не царевич, то по крайней мере один из знатных военачальников Шаушаттара. Он сразу оценил силу врага и также принял во внимание его усталость и ослепление боем — можно было применить излюбленный приём кехеков, которому когда-то научил его могучий Руи-Ра. Позволив митаннийцу приблизиться нарасстояние не более трёх шагов, Тутмос выбросил вперёд руку, резко повернулся и нанёс противнику страшный удар сбоку, от которого тот рухнул на землю, даже не простонав. Горячая кровь забрызгала руки и одежду фараона, кровь раздразнила его, и он ринулся вперёд, к окружавшему шатёр кольцу воинов. Оно уже не было таким плотным, воины стояли среди трупов, некоторые из них были ранены. Себек-хотеп оказался рядом, лицо его тоже было в крови, скорее всего это была вражеская кровь, потому что военачальник держался твёрдо и спокойно, он рубил и колол своим мечом без остановки, шаг за шагом продвигаясь к шатру. Они были уже совсем близко, путь преграждали только четыре воина, один из которых едва держался на ногах, как вдруг боевой топор, вылетевший откуда-то сбоку, вонзился в грудь Себек-хотепа. С глухим стоном военачальник упал на колени, схватившись за рукоятку топора, словно пытаясь выдернуть его из своей груди, но захрипел и повалился на землю у самых ног фараона, который уже понял, что помочь нельзя и что в этом бою у царского шатра он потерял навеки одного из своих военачальников, опытного и верного, прошедшего рядом с ним все походы. Два воина, идущие вслед за фараоном, подхватили тело Себек-хотепа, Тутмос больше не оглядывался, смерть военачальника ещё больше разъярила его и преисполнила решимости добраться до этой змеи Шаушаттара, разрубить её на куски… Ещё один митанниец схватился с фараоном врукопашную, но Тутмос легко справился с ним. Вот он уже близко, вход в шатёр, и телохранителей осталось только двое, все остальные лежат на земле, и нужно быть осторожнее, чтобы не споткнуться об их трупы. Тутмос чувствовал, что отдохнувшая немного рука опять немеет и может подвести его, но отступать было уже поздно, громадный воин с длинным прямым мечом встал на пути. Рука его взлетела в воздух, но не опустилась, а полетела вперёд, мёртвой хваткой вцепившись в рукоять меча, воин взвыл, как собака, и упал на колени прямо под ноги Тутмоса, который от удара не удержался и тоже упал на землю. Это был опасный миг, которого не предусмотрел бросившийся на подмогу фараону Дхаути, — митанниец, хотя и корчившийся от боли, вдруг подмял под себя фараона, левой рукой пытаясь достать его горло. Под тяжестью навалившегося тела Тутмосу показалось, что у него трещат и ломаются кости, в глазах потемнело, но он не мог высвободить руку с мечом, придавленную к земле, и чувствовал, что в неё с яростью вонзились зубы противника, готовые прокусить её до кости. Боясь ранить фараона, Дхаути вцепился в митаннийца голыми руками, пытаясь оторвать его от Тутмоса или повернуть так, чтобы можно было легко вонзить меч в его спину, но товарищ митаннийца набросился на него сзади, оглушив ударом по голове. Удар не был смертелен, так как скользнул по шлему, но Дхаути упал на землю, на мгновение лишившись возможности что-либо видеть и понимать. Но в это время Тутмосу неимоверным усилием воли удалось высвободить правую руку с мечом, которым он полоснул митаннийца. Удар не мог быть сильным, так как пришёлся снизу-вверх и только распорол кожу противника, но тот ослабил хватку, и это дало Тутмосу мгновенное преимущество — высвободив и левую руку, он сомкнул свои крепкие пальцы на горле митаннийца и сжал их с такой силой, что послышался жуткий хруст шейных позвонков. Шатаясь, Тутмос поднялся на ноги, он был весь в крови митаннийца и чувствовал, что по крайней мере два его ребра сломаны, так как бок сильно болел и трудно было дышать. Воин, единственный оставшийся в живых и собиравшийся прикончить оглушённого Дхаути, бросился на фараона с пронзительным криком, который сразу изобличил в нём шасу, но Дхаути уже поднялся с земли и своим мечом выбил меч из руки противника. В следующее мгновение на голову шасу обрушился страшный удар боевого топора, раскроивший её до самых глаз, и вход в царский шатёр остался открытым. Несмотря на боль и усталость, Тутмос бросился вперёд, почти не отдавая себе отчёта в том, что сделает, когда увидит перед собой смертельно перепуганного Шаушаттара. Убить его окровавленным мечом или поставить перед собой на колени, заставив молить о пощаде? Вряд ли царь Митанни возьмётся за меч, чтобы схватиться с Тутмосом-воителем в смертельном поединке. Нет, лучше всего захватить его в плен и провести по улицам Нэ перед своей боевой колесницей, а потом казнить на страх всем врагам Кемет. Но где же он, куда ускользнула эта проклятая змея? Шатёр был пуст, его явно покинули недавно и в большой спешке, даже золотой царский скипетр остался на полу. Бежал! А может быть, его уже не было в шатре, когда Тутмос начал к нему пробиваться и когда погиб храбрый Себек-хотеп? Ощутив вдруг огромную усталость, Тутмос опустился на покрывающие пол шатра звериные шкуры. Войско Митанни разгромлено, Шаушаттар бежал, но ведь именно он нужен Тутмосу, именно он должен признать себя данником Кемет, и потому придётся бежать за ним, хотя бы пришлось перейти всё Двуречье и проникнуть в далёкие неизвестные земли, где воды небесного Хапи постоянно низвергаются на землю. Но пока на сердце тяжело и пусто одновременно, и нет торжества. Ноет избитое в схватке тело, митаннийская кровь засыхает на одежде, превращаясь в тёмно-коричневый странный узор, во рту пересохло и устали глаза, и Дхаути, который вошёл вслед за фараоном, молчит. И пока на погоню совсем нет сил.

Он вышел из шатра, предоставив своим воинам расхищать покинутое добро бежавшего царя. К нему подошли Хети и Пепи, который был легко ранен в грудь и прижимал к ране ладонь, из-под которой кровь капала на его передник.

— Твоё величество, — сказал Хети, — войско Кемет разгромило войско Митанни, но царь Шаушаттар бежал в самом начале битвы. Сейчас он переправляется через Евфрат, и твоё величество может последовать за ним.

— Все барки уже доставлены?

— Почти все, твоё величество, лодки из прочного кедра мер. Уже завтра к вечеру мы можем начать переправу через Евфрат.

— В каком состоянии наши барки у северного побережья Джахи?

— Тоже готовы, твоё величество.

— Тогда моё величество отправляется в погоню за презренным Шаушаттаром. Завтра… Скажи, много ли воинов погибло в битве?

Хети нерешительно взглянул на фараона.

— Твоё величество, погиб Себек-хотеп…

— Он погиб на моих глазах, и его Ка я принесу щедрые поминальные дары. Сколько ещё?

— Много воинов, твоё величество.

— Больше, чем при Мегиддо?

— Много больше.

Тутмос кивнул, как будто услышал именно то, чего ожидал.

— Пошли вестового в Гебал, пусть спешно строят нужные моему величеству суда и доставляют на берег Евфрата. Мысль моя — дойти до тех пределов, где оставил свою посвятительную надпись мой дед, вечноживущий Тутмос I. Моё величество настигнет Шаушаттара, но по пути разорит многие города и селения на Евфрате. Отдыхать мы будем после, когда возвратимся в Нэ. Сыну моему нужно великое, могучее царство.

Военачальники слушали, почтительно склонив головы. Тутмос взошёл на колесницу, и Неферти погнал коней к лагерю. По пути им встретилось много раненых и пленных со скрученными руками, многие воины несли богато изукрашенную конскую упряжь, оружие и золотые украшения, снятые с бортов митаннийских колесниц. Перед лагерем уже высилась гора отрубленных рук, и войсковые писцы усердно трудились, следя за тем, чтобы достойный не остался без награды и коварный не выманил бы её нечестным путём. Сам Чанени был тут, с удовлетворением поглядывая на пахнущую кровью гору человеческой плоти — скрюченные пальцы с потемневшими ногтями, пожелтевшая, уже похожая на папирус кожа, на некоторых руках перстни. Была здесь, должно быть, и рука, отрубленная мечом Дхаути и залившая кровью одежду Тутмоса, но не было той, которую более всего желал бы он видеть, — руки вероломного митаннийского царя, врага солнца… Может быть, он и впрямь обернулся змеёй и скользнул под какой-нибудь камень?..


* * *

Переправившись через Евфрат, Тутмос не нашёл митаннийского царя, который не стал дожидаться врага и бежал ещё дальше, сопровождаемый остатками своего войска. Погоня за змеёй уже начала утомлять Тутмоса, но воины хотели двигаться дальше, вниз по Евфрату, стремясь поживиться добычей окрестных городов. Флот его величества позволял сделать это — прочные кедровые суда в изобилии доставлялись из Гебала и других городов, где были устроены верфи, доставка проходила быстро и без каких-либо затруднений. Сознавая, что желание войска справедливо, Тутмос предоставил военачальникам командовать небольшими отрядами, отправлявшимися для взятия того или иного городка, а сам почти всё время проводил на своей барке, считая участие в подобных мелких стычках недостойным себя занятием. Лениво осматривая горы золотой и серебряной посуды, глядя на бесчисленные стада скота и табуны лошадей, скользя надменным взором по толпам пленников, он думал о том, что добровольная дань Шаушаттара принесла бы ему больше радости, чем добытое с лёгкостью, но самовольно. Там, в далёких краях, куда не могла дотянуться даже рука фараона, царь Митанни продолжал строить козни, пытаясь воспламенить восстанием уже почти покорённый Ханаан. Ускользнув, змея копила яд в своём тайном убежище, слишком плохо заметая свои волнистые следы, и до Тутмоса доходили слухи, что Шаушаттар снова собирает войско, призвав на помощь союзников из Кидши и Тунипа. Всё это омрачало радость победы, как когда-то омрачила её многомесячная осада Мегиддо, хотя он и оставил посвятительную надпись на прибрежной скале рядом с такой же надписью своего великого деда. Дойти почти до Каркемиша — этого не сумел сделать ни один великий фараон древности, границы Кемет ещё никогда не простирались так далеко на север, но этого было мало Тутмосу. Порой он чувствовал себя простым хемму, обречённым всю жизнь делать то, что ему прикажут, хотя бы приказ исходил от богов, хотя сам он был богом Кемет. Вновь возвращалась обида на Хатшепсут, по вине которой были утеряны плоды завоеваний её отца, рука казалась совсем обессилевшей и с трудом держала меч, ночами фараон плохо спал, а ночного собеседника у него теперь не было. Он томился, тосковал по жене и сыну, сознавая, что только мысль о царевиче, которому нужно оставить в наследство великое и непобедимое царство, придаёт какой-то смысл его теперешней жизни. Чтобы побороть неизвестную, непонятно откуда берущуюся тоску, Тутмос развлекался стрельбой из лука, стреляя в пролетающих в небе птиц, нередко промахивался, со злобой бросал лук на корму, уходил в свой шатёр ожесточённый, даже с военачальниками разговаривал сквозь зубы. Неожиданно ощутил пустоту после смерти Себек-хотепа, хотя никогда не любил его и помнил все обиды, причинённые ему правителем Дома Войны ещё во времена Хатшепсут, часто вспоминал военачальника, удивляясь тому, что может так вспоминать — беззлобно, с грустью. Амон-нахт и Хети, хорошо знавшие Себек-хотепа, тоже не упускали случая вспомнить о мужестве и твёрдости своего товарища, Тутмос слушал их как будто безразлично, но всё чаще и чаще думал о том, что военачальники подобны стрелам в колчане — без них не выстрелить из лука, но начинаешь это понимать, когда колчан пустеет и рука боится ощутить полную, грозную пустоту. Только теперь Тутмос начал задумываться о людях, составляющих его войско, — это были тысячи безымянных, лишь немногие из них, подобные воину Пепи, выныривали на поверхность этой тёмной, мутной реки, которая беспощадным разливом обрушивалась на покорённые города. У многих ли из них были дети? Когда-то, ещё в ранней юности, Тутмос отыскал в старых свитках рассказ о том, что великие фараоны древности брали в войско лишь тех, у кого уже был хотя бы один сын, но у него такой возможности не было. Сколько раз сам он, ещё будучи бездетным, рисковал своей жизнью ради того, чтобы сбить спесь со сбросившего узду Ханаана! У Себек-хотепа было два сына, но фараон не знал их, не знал и детей Амон-нахта и Хети. Что будет, если война с Митанни затянется надолго и в следующей большой битве войско понесёт столь же большие потери? Некогда бог Хнум вылепил людей из глины на своём гончарном круге, но где взять столько глины и, главное, столь искусного мастера, чтобы мгновенно пополнить войско сильными и опытными воинами? Много надежд было возложено на пленников, но сколько времени должно пройти, прежде чем они станут достаточно надёжными воинами, подобными Рамери и другим ханаанеям и шердани, составляющим отряды личных телохранителей царя! Тутмоса терзали эти мысли, снедала досада и тоска. Чтобы развлечься хотя бы немного, он приказал устроить охоту на слонов у водопоя, построить хорошие загоны и приготовить побольше крепких копий, которые испытывал самолично, вонзая одно за другим в укреплённый на стволе дерева щит. Новость о великой охоте всколыхнула войско, и многие захотели принять в ней участие, но фараон отобрал только несколько человек, среди которых были Дхаути и Рамери, и десятка два простых воинов, которые должны были добивать животных и следить за колесницами. Большое стадо в сто двадцать голов собралось у водопоя, и укрывшиеся в засаде охотники с трепетом и восхищением смотрели на красивых крупных самцов, возвышавшихся подобно горам, на их круто изогнутые бивни, которые могли несказанно обогатить счастливцев драгоценной слоновой костью. Но в то же время великаны внушали невольный страх, который ещё увеличивался, когда слоны, привлечённые лёгким шумом, поворачивали в сторону охотников свои огромные головы и смотрели, словно пристально вглядываясь в заросли. Ветер доносил до исполинов тревожащий их запах человека, некоторые из них даже не прикоснулись к воде, оглядывались по сторонам, и только детёныши резвились, окатывая друг друга водой из своих хоботов. Один чудовищных размеров слон, в котором легко было узнать вожака, несколько раз протрубил, и самки с детёнышами сбились в центр круга, образованного самцами. Пора было начинать, животные уже обнаружили присутствие человека, сжимавший круг страх за детёнышей мог обернуться грозной яростью самцов. Рассыпавшись цепью, воины ударили мечами о щиты, привлекая внимание слонов, и тогда вожак, грозно подняв хобот, бросился вперёд, что и было нужно охотникам, стремившимся отогнать его от стада. Тутмос знал, что стадо, лишённое вожака, начнёт беспорядочно метаться из стороны в сторону, и тогда с животными будет легче справиться, хотя в этом случае будет опасна слепая сила обезумевших великанов, несущихся вперёд без дороги. Неферти, колесничий его величества, постоянно сопровождавший фараона в боях, погнал коней вперёд, отдав им всё своё внимание — в битве со слоном щит, которым Неферти обычно защищал Тутмоса от копий и стрел, был бесполезен. Слон повернул голову навстречу мчащейся прямо на него колеснице; казалось, от воздуха отделилась серая громада, хобот вожака поднялся ввысь, и громада заслонила солнце, отбросив зловещую тень. Рука Тутмоса дрогнула и крепко сжала древко копья, но расстояние ещё не позволяло нанести удар, который при особом искусстве охотника становится смертельным — удар копьём между глаз, в основание хобота, бывшего самым страшным оружием слона. Вот колесница всё ближе, ближе, всё яростнее стучит сердце Тутмоса. С коротким возгласом, вырвавшимся помимо его воли, фараон поднял руку и бросил копьё. Оглушительный рёв животного и фонтан густой тёмной крови, выбившийся из раны, показали Тутмосу, что он достиг своей цели — копьё вошло глубоко и закачалось в воздухе, подобно гигантской страшной булавке. Неферти осадил коней, заставил их пятиться шагом, и вовремя — у слона подогнулись передние ноги, под тяжестью упавшего тела задрожала земля, великан попытался хрипло протрубить ещё раз, и голова его упала, подняв тучу мелкого горячего песка. Ещё два копья вонзились в бок чудовищного зверя, но он был уже мёртв. Увидев гибель вожака, стадо заметалось, ещё несколько слонов стали лёгкой добычей охотников. Песок мешался с кровью, ручьями лившейся из ран, воздух наполнился рёвом и воинственными криками, Тутмос начал ощущать невыразимое упоение битвы, отозвавшееся сердцебиением и торжествующей улыбкой.

Внезапно дикий вопль потряс воздух, и сразу нельзя было понять, кто это кричит — человек или животное, но грохот опрокинувшейся колесницы и ужасающий хруст разъяснил, что произошло. Это был именно тот случай, об опасности которого всегда предупреждают старые охотники — слон был только ранен, боль ослепила его, и он в ярости бросился на причинившего её охотника, обхватил несчастного хоботом и с размаху бросил его на землю, оставив только груду окровавленных переломанных костей. Ещё никто не успел опомниться, как слон бросил свою первую жертву и ринулся на вторую, ещё одна колесница полетела наземь, бывшие в ней были раздавлены. Тутмос увидел на их месте только груду развороченной плоти, сам он был близко. Кто-то закричал: «Берегись, твоё величество!» Раненый слон уже бросился к колеснице Тутмоса, отчаянным усилием Неферти попытался развернуть её, но не успел — удар хобота обрушился сверху, он был так силён, что сломал дышло и опрокинул колесницу вместе с находящимися в ней людьми. Один из коней, запутавшихся в упряжи, был раздавлен, другой вырвался и помчался прочь, а слон уже стоял над победителем Митанни, который лежал на земле, оглушённый падением. Миг — и Кемет пришлось бы оплакивать своего фараона, но внезапно мелькнувший меч отсёк хобот слона, раздался оглушительный рёв, громада сдвинулась и покачнулась, и Тутмос вновь увидел солнце, которое мелькнуло из-за быстро заскользившей куда-то вниз громадной головы, странно обезображенной, тёмная бурная кровь хлынула из зияющей раны, и слон тяжело грохнулся на землю, едва не раздавив лежащего неподалёку Неферти. Никто ещё не успел понять, что произошло — ни поражённые ужасом воины, ни сам фараон, уже поднимавшийся с земли, только воин, отсёкший хобот слона, почтительно склонился перед владыкой и спрятал в ножны меч, нанёсший столь страшный удар. Это был простой воин меша, один из тех, кому на охоте была отведена весьма скромная роль, и было видно, что и сам он потрясён случившимся и не понимает, как это произошло, что движение его было скорее машинальным, чем сознательным, что подвиг был совершён одними руками, без участия воли и разума. Тутмос подобрал с земли расстегнувшееся ожерелье, хотел стряхнуть пыль с одежды, но только махнул рукой — пыль, песок и кровь покрывали не только одежду, но и тело. Несколько человек подбежали к нему, он был слегка бледен, что можно было разглядеть даже сквозь покрывавший кожу тёмный загар, но Тутмос велел готовить другую колесницу и наклонился над распростёртым на земле Неферти. Верный колесничий фараона был ещё жив, но одного взгляда было достаточно, чтобы понять — дух жизни уже покидает Неферти, надежды нет. Тутмос нахмурился, на мгновение его лицо исказилось, точно от боли. Он приказал перенести Неферти на свою барку и взошёл на новую, только что приготовленную для него колесницу. То, что после всего пережитого фараон решил продолжать охоту, вызвало изумлённое восхищение воинов, особенно тех, кому довелось увидеть вблизи бивни и хобот раненого слона. Но Тутмос, пристыженный своей неудачей, считал, что только этим проявлением смелости может оправдать себя хотя бы в собственных глазах, и ему были неприятны восхищенные взоры и приветственные крики, обращённые к нему.

Охота продолжалась ещё около двух часов, от руки фараона пали ещё два десятка животных, но теперь военачальники держались ближе к царской колеснице и были готовы отразить любую опасность, хотя подобной недавней уже не было. Приказав щедро наградить воина, спасшего ему жизнь, но не пожелав увидеть его, Тутмос вернулся на свою барку в весьма мрачном настроении. Победа, которую едва не одержал над ним митаннийский слон, — это ли не предвестие того, что вся борьба с Митанни ещё впереди? Вся затея со слоновьей охотой показалась ему неудачной и бессмысленной, а известие о смерти верного колесничего повергло в мрачное отчаяние. Однако он позвал к себе Чанени и приказал ему записать подробности битвы с исполинскими животными, не упоминая, однако, о падении с колесницы и грозившей его жизни опасности. Тутмос счёл это вполне позволительной уступкой своему тщеславию в его нынешнем положении — победа над Митанни не была полной, бегство Шаушаттара и мрачная определённость, с которой он заключил, что в ближайшие два года ему не придётся принимать дань поверженного Митанни, не давали ему покоя и вынуждали утешать самого себя описанием охотничьих подвигов. Огромное количество драгоценностей, слоновой кости и ещё доставка ценных пород деревьев, среди которых были и аш, и красный мер, и редкое дерево уат, немного утешили фараона, а уж когда Чанени по его приказу прочитал описание царской охоты на слонов, Тутмос пришёл в восторг и приказал щедро наградить не только всех охотников, но и начальника войсковых писцов. Вскоре после этого он со своим войском двинулся обратно в Нэ, где решил заняться новой, более тщательной подготовкой похода в Митанни.

* * *
Царевич Аменхотеп смотрел без всякого страха на кровь, которая капала из разбитой коленки, спокойно наблюдал за тем, как жрец-врачеватель промывает ранку, извлекает загрязнившие её песчинки, накладывает повязку из мягкого полотна. Через несколько минут он начал нетерпеливо морщиться, видимо, с трудом заставляя себя сидеть на месте, и сразу же сорвался с него, когда жрец сказал: «Всё готово, твоё высочество». Царица Меритра засмеялась, глядя на маленький подвиг своего сына, и обернулась к мужу, который тоже смотрел на царевича с улыбкой.

— Когда я носила его, мне казалось, что в моей утробе поселился целый табун боевых коней! Если он не станет спокойнее, нам придётся убрать из дворца все статуэтки, алебастровые светильники и маленькие ларцы, окружить себя бронзой и деревом. Слышишь, господин, как громко командует его высочество Аменхотеп? Поистине, от такого крика переломится ствол самой крепкой пальмы!

Тутмос засмеялся, обняв жену за плечи.

— Меритра, мужчина должен быть таким, если не хочет, чтобы его нарядили в женское платье! Видела ли ты, как он смотрит на коней? А если ему дают подержать узду, в глазах загорается пламя! Через год я подарю ему колесницу и коней, а мои колесничие научат его править. Жаль, что нет в живых моего верного Неферти.

— Кто же теперь станет твоим возницей, господин?

— Мне есть из кого выбрать. Вот когда отправлюсь к этому проклятому Кидши…

Меритра знала, что после второго похода в Митанни, окончательно поставившего это царство на колени, сделавшего его покорным данником Кемет, фараон больше всего мечтал о покорении Кидши. Он стремился к этому с упорством, которое походило на фанатизм, на сжигающее человека желание во что бы то ни стало повернуть путь Шаи в ту сторону, куда глядят горящие ненавистью глаза. Кидши был словно заколдован, стоял незыблемо под защитой своих зубчатых стен. Его правитель не только не платил дани Великому Дому, но и подбивал других скрывать в своих сокровищницах серебро, голубой камень и драгоценное дерево. Тутмос ещё один раз посылал войско к стенам Кидши, оно шло через то самое ущелье, в котором едва не погибли фараон и его спутники, но, попытавшись взять город решительным штурмом, войско потерпело неудачу и повернуло назад. Откровенно говоря, Меритра опасалась, что непокорный Кидши достанется в наследство юному воителю Аменхотепу, хотя Тутмос и клялся, что его презренный правитель будет казнён прежде, чем ещё раз взойдёт на небо яркая звезда Сопдет. Это казалось царице маловероятным, но она никогда не перечила мужу, предпочитая терпеливо выслушивать его хвастливые обещания и свирепые угрозы. Он имел на это право — за семнадцать лет своего единоличного царствования совершил тринадцать походов, большая часть которых была удачной. Тутмос-воитель, гроза Ханаана, победитель Митанни и Куша — кто мог узнать в свирепом льве того молчаливого угрюмого юношу, который безмолвно сносил насмешки придворных и надменные приказания женщины-фараона? Обложив покорённые царства суровой данью, назначив наместников в самые отдалённые области — кстати, его любимец Дхаути недавно стал наместником всех северных стран, — он мог бы спокойно сидеть на своём золотом троне, принимая послов с их дарами и заверениями в дружбе, в которой за лестью скрывался неодолимый страх. Но Кидши и Тунип не были покорены, и оба они, взятые вместе, казались Тутмосу более лакомой добычей, чем всё царство Митанни. Из последнего похода он привёз в Нэ такое количество военной добычи, что каждый воин, убивший не менее пяти врагов, получил в награду раба и рабыню и несколько сат пахотной земли. По всей стране воздвигались величественные храмы во славу богов Черной Земли, а прекрасный Ипет-Сут только за последние три года обогатился новыми пилонами, обелисками и покоями, в которых полы были выложены листовым золотом. А сколько пленников было приведено в Кемет! Не только военачальники, но и простые воины уже не нуждались в таком количестве домашних слуг, ибо иноземцы не работали на полях и в садах и в основном трудились в ремесленных мастерских, и свита фараона обогащалась новыми отборными телохранителями, а угодья великих богов, в особенности Амона, — новыми ткачами и гончарами, работавшими от зари до зари. Теперь не только каждый житель Нэ, но и житель какого-нибудь Хут-нисут смотрел на иноземца сверху вниз, какого бы ни был маленького роста, и Мен-Нофер, в котором было особенно много вавилонян, ханаанеев и митаннийцев, казалось, весь поднялся на цыпочки и потянулся к небесам. Мало кто уже помнил времена, когда женщина-фараон принимала возмутительные подношения правителей Ханаана, похожие скорее на подачки, помнили только снаряженное ею путешествие к земле Паванэ и то, как она приказала извлечь из саркофага мумию своего отца, Тутмоса I, чтобы освободить драгоценный саркофаг из красного кедра для своего супруга, рано умершего Тутмоса II. Помнилось и имя Сененмута, отца нынешней царицы, построившего роскошный поминальный храм Хатшепсут — сам Тутмос нередко с завистью поглядывал на его колонны и террасы, досадуя, что его собственный поминальный храм выглядит значительно скромнее. Если бы Сененмут был жив, пожалуй, можно было бы призвать его ко двору и поручить ему наблюдение за всем царским строительством — теперь, по прошествии лет, Тутмос был готов простить кое-какие давние обиды, первостепенное значение имело теперь то, что потомки будут судить о его царствовании прежде всего по оставленным им постройкам. А Сененмут был прекрасным архитектором, в этом не было сомнения… Впрочем, что толку печалиться о том, чего нет? Настоящее было столь бурно и радостно для Кемет, что у большинства её жителей не возникало желания вспоминать о прошлом, даже о том хорошем, что было в нём. Только вдовы и сироты убитых в многочисленных походах воинов могли с горечью вспоминать мирное владычество Хатшепсут, но их соседи, вернувшиеся с богатой добычей и ставшие собственниками земли, и слушать не хотели никаких жалоб и восхваляли царствование его величества Менхеперра так громко, что похвалы заглушали тихие рыдания и жалобы. Мудрые люди сравнивали нынешнюю жизнь Кемет с первыми днями разлива Хапи, когда великая река бурно и стремительно несёт вперёд свои воды, и предрекали скорое счастливое будущее, которое вырастет на оставленном рекой белом плодородном иле. Ещё говорили, что со времени воцарения его величества Тутмоса III женщины, до сих пор приносившие только дочерей, стали рожать сыновей. Кемет были нужны новые воины, и они подрастали в дворцах и в хижинах, славя имя доброго бога Менхеперра, и сам Тутмос в последнее время стал отцом ещё пятерых сыновей, их принесли ему младшие жёны и наложницы. Но кто из них мог сравниться с первенцем, появление которого было радостно, как восхождение на небосклон звезды Исиды? Царевич обещал вырасти крепким и сильным, он и родился таким, да и сердца обоих родителей подсказывали им, что несчастливое прошлое ушло безвозвратно, спало с глаз, как тёмная пелена, что Хатшепсут больше не властвует над ними. Было только одно, что немного огорчало Меритра, — сыновей у неё больше не было, после Аменхотепа родились ещё три дочери, но две из них покинули землю, едва успев получить благословение доброго Шу. Она знала, что Тутмос любит её, и отвечала ему такой же любовью, разве что слегка ревнивой — когда Тутмос видел сына, жены для него не существовало. Но мудрость сердца Меритра помогла ей смириться и с этим, и теперь, когда Тутмос отдыхал в Нэ после войны с Митанни, она чувствовала себя совершенно счастливой.

и сейчас ей было только немножко жаль, что Тутмос слишком быстро убрал руки с её красивых плеч.

— Меритра, клянусь священным именем Амона, этот мальчик будет сильнее меня! В его возрасте я ещё не умел натягивать большой лук, а он уже почти справляется с этим.

Меритра мудро предпочла не заметить этого «почти».

— Он силён, как лев! Я боюсь порой, что он переломает мне кости, когда обнимает меня. Поистине, силу его рук можно сравнить с твоею, господин.

Тутмос улыбнулся, очень довольный.

— Такой будет крепко сидеть на троне! Когда придёт время, он разделит со мной власть, и я научу его многому, чему меня не успел научить мой вечноживущий отец.

— Это случится ещё не скоро, любимый.

— Надеюсь! Моя стрела пока ещё пробивает насквозь три медные мишени.

Он был так же хвастлив, как в юности, и хвастался наивно и простодушно, вызывая порой улыбку на губах мудрых царедворцев. Всем был ещё памятен случай, когда фараон предложил славящемуся искусством стрельбы из лука митаннийскому царевичу состязание в присутствии всех придворных, и его стрела с первого раза пролетела через двенадцать медных колец. А побеждённый царевич получил такую награду, о которой не смел даже мечтать.

— После покорения Кидши отправлюсь в гости к почтенному Менту-хотепу. Он давно намекает, что неплохо было бы моему величеству лично появиться на юге со своим войском. Почему бы и нет? К тому же царский сын Куша предлагает мне хорошее развлечение — охоту на носорогов…

— Это так опасно!

— Не более, чем охота на слонов.

— Мне говорили, что носорог очень коварен, что он меняет направление своего бега совершенно неожиданно, когда охотник уже готов нанести удар.

— Откуда тебе это известно, Меритра?

— От Менту-хотепа.

Тутмос весело рассмеялся.

— Сам-то он, должно быть, частенько охотится на носорогов! Хорошо бы ещё пригласить на эту охоту Рехмира и Менхеперра-сенеба, моих храбрейших советников, которым встреча с коварным носорогом пойдёт только на пользу.

— Боюсь, они тебя считают коварным носорогом, твоё величество. Ты всегда слушаешь их советы и всегда меняешь направление бега в самый неожиданный миг.

Тутмос не выдержал, сжал в объятиях маленькую царицу так, что действительно едва не хрустнули кости. Она умела польстить его тщеславию так тонко и так вовремя, что это всегда доставляло удовольствие и ему и ей. Сейчас её льстивое замечание вызвало порыв нежности у Тутмоса, и он покрыл шею и плечи жены страстными поцелуями, от которых затрепетала бы и менее влюблённая женщина. Однако Меритра с очаровательной улыбкой сдержала слишком откровенную ласку мужа и, блаженно вздохнув, положила голову к нему на грудь.

— Отчего я не вижу Рамери, начальника твоих телохранителей? — спросила она после недолгого молчания.

— Что? — Тутмос, поглощённый нежностью и, быть может, приятными воспоминаниями, не расслышал вопроса.

— Я спрашиваю о Рамери. Неужели, дав ему свободу, ты отпустил его совсем, господин мой?

— Рамери? Нет… Разве я могу отпустить этого хуррита и разве сам он уйдёт от меня? Я отпустил его на время, чтобы он мог побыть со своим сыном.

— У него есть сын? Я этого не знала.

— Ненамного младше нашего царевича, и зовут его тоже Аменхотеп.

— Кто же его мать?

— Жрица Раннаи, дочь Джосеркара-сенеба, та самая, которую я когда-то хотел взять в свой женский дом. Теперь она уже немолода. Нелегко, должно быть, было ей родить сына. Мне стоило немалых трудов добиться от Менхеперра-сенеба, чтобы он разрешил ей стать женой Рамери.

— Так они женаты по закону?

— А разве я не мог наградить начальника моих телохранителей этой милостью? Я слишком многим ему обязан, да и награда вполне умеренная. Мне говорили, что они очень давно любят друг друга. Этот упрямец Менхеперра-сенеб твердил, что брак между пленным хурритом и жрицей Амона невозможен, что подобного никогда не было. Но я настоял на своём, я повелеваю и жрецами!

Меритра задумалась, нежно поглаживая золотое запястье на крепкой руке фараона.

— Говорят, Рамери царского рода?

— Он сын презренного Харатту, правителя Хальпы, но отцом всегда считал Джосеркара-сенеба. Да и благородный жрец очень любил его.

— А почему я не вижу рядом с тобой этого Инени, сына Джосеркара-сенеба?

— Он надоел мне. Мудрости и доброты своего отца он не унаследовал, да и к чему держать при дворе человека, который в смертельной вражде с начальником моих телохранителей? Я всегда предпочитал воинов жрецам, исключая разве что Джосеркара-сенеба…

— Из-за чего же эта смертельная вражда? Из-за Раннаи?

— Думаю, из-за неё.

Меритра взяла руку Тутмоса, стала ласково перебирать его пальцы, украшенные перстнями, на одном из них было вырезано её имя. Тутмос, улыбаясь, смотрел на неё, позволяя прелестной кошечке ласкать могучего льва.

— А ты был пленён этой Раннаи, мой возлюбленный господин?

— Был, Меритра.

— Долго?

— Вплоть до возвращения из-под Мегиддо.

Эго была одна из его наивных привычек — измерять время не годами своего царствования, а своими походами.

— Как недавно был пленён этой вавилонянкой… как её имя?

— Нет, больше.

— Неужели?

— Ты об этом спрашиваешь? Ты, Меритра, владычица моей радости, единственная, которую я люблю?

Меритра услышала именно то, что хотела услышать, но позволила себе не быть мудрой — говорила только влюблённая ревнивица.

— А та ханаанеянка, у которой волосы отливают лазуритом, как у богини?

— Меритра, я сейчас рассержусь на тебя.

— У этой ханаанеянки…

— Замолчи!

— Она очень…

— Вот сейчас я заставлю тебя замолчать!

Царевич подбежал к отцу и матери, и Тутмосу пришлось выпустить смеющуюся Меритра.

— Отец, кто нужнее в бою — лев или конь?

Тутмос усмехнулся, положил руку на плечо сына.

— Ты, кажется, решил проверить, помнит ли Тутмос-воитель древние истины, занесённые в свитки? Воскресший Осирис задал этот вопрос своему сыну Хору, и Хор ему ответил…

— Что ответил? — невежливо перебил царевич.

— Не дети дают уроки отцам, а отцы детям! И как ты смеешь перебивать? — Тутмос слегка, тыльной стороной руки, ударил царевича по губам. — А теперь слушай. Если ты сам ответишь на этот вопрос правильно, я подарю тебе то, о чём ты давно мечтаешь.

— Коня? — Глаза мальчика загорелись.

— Ты опять торопишься? Смотри же! Так кто нужнее в бою, Аменхотеп, — лев или конь?

Царевич смутился, уловив непреклонную твёрдость в голосе отца.

— Я не знал, что это вопрос Осириса Хору…

— Плохо же ты слушаешь своих наставников! Но всё равно, теперь я жду твоего ответа. Отвечай, Аменхотеп.

Царевич вопросительно взглянул на мать, но она, смеясь, спрятала лицо за плечом Тутмоса.

— Я думаю, лев.

— Почему?

— Лев сильнее коня.

Тутмос покачал головой.

— Хор ответил иначе, а как — ты узнаешь, если будешь внимательно слушать своих учителей. Ответ будет приятен тебе, если ты любишь коней. Знай, теперь я запомню и спрошу. И подарок ты получишь только тогда, когда заслужишь его.

Смущённый таким оборотом дела, Аменхотеп на миг склонил голову перед отцом, но тотчас же сорвался с места и, прихрамывая, побежал туда, где ждали его товарищи, сыновья военачальников. Тутмос проводил его взглядом, полным тех чувств, которые отцы до поры до времени скрывают от своих детей.

— Он будет воином! Не случайно в день его рождения я убил на охоте великолепного льва. А скоро подарю ему Кидши, правитель которого приползёт на брюхе, вылизывая себе языком дорогу в пыли. На этот раз не отступлю, лучше лягу мёртвым у стен Кидши.

Меритра в испуге зажала ему рот.

— Разве можно так говорить, любимый? Произнесённое слово живёт и убивает! Ты поистине удивляешь меня, я не думала, что ты можешь быть таким неразумным! Я молю великого Амона, чтобы он растворил твои слова в потоке дыхания Шу и унёс их далеко-далеко. Был бы жив Джосеркара-сенеб, он сурово обошёлся бы с тобой за такое неразумие, заставил бы тебя совершить очистительные обряды и принести покаянные жертвы…

Суеверный Тутмос и сам был испуган вырвавшимися у него словами и мысленно вознёс молитву Месхенет, в чьей власти было изменить путь судьбы. Он даже слегка побледнел и сжал в руке амулет, висевший у него на груди.

— Это всё проклятый Кидши! Это из-за него у меня нет покоя и не будет, хотя бы у моих ног лежали все другие царства мира! Но он поплатится за всё, клянусь священным именем Амона! — Он всё ещё не мог успокоиться, и царица с тревогой смотрела на него. — Может быть, это колдовство, которое наслали на меня мои враги? Никогда я не произносил подобных слов! Я помню, один военачальник сказал то же, что я, перед битвой на Евфрате. Его принесли мёртвым, стрела пронзила горло насквозь… Поистине, я безумец и заслуживаю…

— Успокойся, мой любимый! — Меритра обняла мужа, устремила на него взгляд, полный любви и нежности, погладила его по щеке, как ребёнка. — Обратись к Менхеперра-сенебу, он немедленно прочитает над тобой охранительные заклинания, и тот, кто стал виновником твоего неразумия, сам поплатится за это. Пойдём во дворец.

Становится жарко, лучше мы уединимся в прохладных покоях, а я расскажу моему господину о том, как одна девочка влюбилась в своего старшего брата, который однажды едва не выбросил её из лодки на корм крокодилам и ни за что не хотел жениться на ней…

Она говорила это с таким серьёзным и в то же время лукавым видом, что Тутмос невольно заулыбался и, притянув к себе Меритра, поцеловал её. Как все горячие и вспыльчивые люди, он и утешиться мог быстро и был очень благодарен своей умной жене, которая всегда умела развеселить и утешить. «Награда моя, — подумал он, когда они шли ко дворцу, — боги послали мне тебя, чтобы вознаградить за всё, чего не имел…» Он наклонился к Меритра и спросил её на ухо:

— А может быть, ты подаришь мне ещё одного сына, похожего на Аменхотепа?

— Прямо сейчас?

Оба они рассмеялись.

…Мальчик, которого тоже звали Аменхотеп, был сегодня не менее удачлив в играх, чем носящий то же имя наследник престола. Окружённый целым войском соседских мальчишек, он брал штурмом крепость, сооружённую из камней и песка, на вершине которой плакал злыми слезами неудачник, проклинавший своё невезение — в игре ему выпало быть презренным правителем Кидши, для чего отыскались даже пёстрые лохмотья и круглые деревянные серьги. Победоносное войско Кемет во главе с военачальником Аменхотепом окружило крепость со всех сторон и подожгло её песком, у правителя слёзы текли уже не только от обиды, но он продолжал стоять, время от времени отстреливаясь мелкими камешками. Несколько его жён уже были взяты в плен, их вели в лагерь, скрутив руки за спиной крепкой верёвкой из пальмовых волокон, даже любимый конь правителя Кидши — большая ленивая собака — уже был отведён к сложенному из веток шатру удачливого военачальника. Раннаи и Рамери слишком поздно появились на пороге дома и не видели всех подробностей осады, зато перед их глазами развернулась яркая картина возмездия — военачальник Аменхотеп лупил презренного врага обеими ладонями по спине, сидя на нём верхом, а тот громко ревел и вырывался, проклиная злодея Ини, из-за которого ему не в очередь выпало быть проклятым врагом солнца. Войско приветствовало военачальника торжествующими криками и забросало цветами, самая красивая из соседских девочек возложила ему на голову венок из мелких вьюнков, и всё войско со смехом понеслось в глубину сада, предоставив забытому правителю Кидши утирать злые слёзы и вытряхивать из волос мелкий колючий песок. Раннаи с улыбкой смотрела вслед убегавшему сыну.

— Победитель Кидши… За ужином, верно, съест целого быка.

— Это хорошо.

— Он так вырос за последнее время и стал ещё больше похож на тебя…

Рамери наклонился и поцеловал свою маленькую изящную жену.

— Когда вернусь из-под Кидши, должно быть, не узнаю его. Время идёт быстро…

Раннаи с грустью взглянула на мужа.

— Я уже совсем стара.

— Неправда!

— Вся моя красота исчезла.

— И это неправда!

— Ты просто слишком сильно меня любишь.

— Разве можно любить «слишком»? Великий Амон отдал мне тебя, одну из своих небесных жён. Разве я мог бы отвергнуть прекрасный дар бога? Когда мы оба состаримся, я по-прежнему буду носить тебя на руках, лёгкую, словно крыло птицы. Постареть может только наше сердце, а не женщина, которую мы любим. Но моё не постареет никогда и всегда будет любить тебя так, как в юности.

— Хорошо, что когда-то я не настояла на своём безумстве и ты не убил меня.

— Любовь спасла нас обоих.

— Нет, это ты спас меня…

Рамери улыбнулся и обнял жену за плечи.

— Теперь время испытаний и несчастий прошло. Осталось покорить совсем немного — Кидши и Тунип, и тогда, я думаю, Кемет отдохнёт от войн, а с нею и мы, воины его величества.

— Не думаю, — вздохнула Раннаи.

— Ты не должна бояться за меня. Если великий Амон позволил мне выйти живым из того страшного ущелья, он сохранит меня и под Кидши. Да и боя на открытом месте скорее всего не будет — правитель снова спрячется за своими проклятыми стенами, и осада затянется надолго, может быть, на несколько месяцев. Но натиском или измором его величество — да будет он жив, цел и здоров! — обязательно возьмёт Кидши.

Оба они помолчали какое-то время, глядя на мелькавшие среди деревьев детские фигурки, прислушиваясь к весёлым голосам и смеху. С тех пор, как перед жертвенником Амона Рамери назвал Раннаи своей женой, прошло несколько лет, но они ещё не привыкли к счастью, оно всё ещё казалось волшебством, чудом, сном, который может развеяться. Пока они жили в Нэ, многочисленные дела службы не позволяли Рамери подолгу оставаться с женой и сыном, но вот его величество перед походом в Кидши отпустил начальника своих телохранителей, и снова счастье обняло их радужным крылом Бенну — Рамери и Раннаи просыпались рядом каждое утро и весь день были вместе, будь то в доме, в саду или на реке в тростниковой лодке. Они словно не могли наглядеться друг на друга после стольких лет кратких тайных встреч, присутствие сына радовало их, но не могло заменить наслаждения быть друг сдругом.

— Знаешь, — сказала наконец Раннаи, — его величество отдалил от себя Инени.

— Откуда ты знаешь?

— Утром я получила письмо от брата.

По лицу Рамери пробежала лёгкая тень, но Раннаи ничего не заметила.

— Я знаю, Рамери, что вы были в ссоре. Это из-за меня?

Рамери кивнул.

— Не знаю, что случилось с ним, он всегда был таким спокойным и добрым, мне казалось, что он похож на отца. И вдруг я увидела, что он злобен и труслив, что он чуждается меня, что чинит тебе мелкие козни. Это очень неприятно! Но в этом письме было совсем уж что-то странное. Он обвиняет тебя в том, что ты отвратил от него сердце его величества…

Рамери горько усмехнулся.

— Как бы я мог это сделать, даже если бы захотел? Его величество не из тех, кому можно внушить противные ему мысли. Я стал свободным человеком, но не перестал быть рабом фараона. Нет, Раннаи, поверь мне, в этом я невиновен!

— Я это знаю, любимый.

— Инени не может простить мне только одного, — тихо сказал Рамери, — любви вечноживущего Джосеркара-сенеба. Я знаю, он может жестоко отомстить мне за прошлые обиды, но что бы ни случилось, знай, что я не подниму руки на твоего брата… — Он осёкся и замолчал.

— Возлюбленный мой, — Раннаи взяла мужа за руку, заглянула в его глаза, — возлюбленный мой, разве страшны тебе его обиды и козни? Его величество любит тебя, он дал тебе свободу, дал нам счастье, о котором мы так долго мечтали, даже добился у верховного жреца согласия на наш брак, и после всего этого… Нет, я не верю! Мы так долго ждали своего счастья, неужели нам не будет позволено насладиться им?

Чтобы успокоить жену, Рамери ничего больше не сказал и только ласково обнял её, но сердце его метнулось, как птица, поражённая невидимой стрелой. Внезапно он понял, что настало время расплаты, что отдаление Инени от двора заставит его наконец совершить то, на что он не мог решиться в течение долгих шести лет. А детский смех звенел, удаляясь, огоньком вспыхивал среди деревьев. Голос судьбы его, горький смех его судьбы…


* * *

Поистине, боги вняли мольбам Тутмоса-воителя — презренный правитель Кидши решился наконец на бой в открытом поле, выйдя из-за стен своей крепости. Тутмос приложил немало усилий к тому, чтобы послание давнему врагу вышло как можно более оскорбительным, и с помощью искусного в своём деле Чанени достиг желаемого. В этом случае уклонение от боя на открытом месте выглядело бы трусостью, которая немедленно отвратила бы от Кидши многих союзников, и его правитель понял это. Окрестности Кидши давно уже были опустошены, и терять было особенно нечего — выжженные поля, вырубленные сады, разрушенные стены, которые, впрочем, тоже могли пригодиться в случае бегства. Тутмос был очень доволен, возможность увидеть наконец лицо врага, до сих пор скрытое за стенами, веселила его сердце. На этот раз он решил выдвинуть вперёд нет-хетер, рассчитывая нанести противнику первый мощный удар, и военачальники подтвердили, что это наилучший способ смешать ряды ханаанского войска и показать ему всю мощь войска Кемет. Сам Тутмос тоже собирался участвовать в схватке, горько жалея о том, что рядом не будет уже верного Неферти, место которого занял другой опытный колесничий, узами родства связанный с царским домом, но не с сердцем Тутмоса. Проклятая митаннийская охота, принёсшая столько огорчений! Правда, груды драгоценной слоновой кости…

Битва началась рано утром, когда лучи восходящего солнца окрасили вершины гор радостным розоватым светом, похожим на улыбку подательницы радости. Стройные ряды нет-хетер выглядели устрашающе — недаром Тутмос приказывал мастерам изучать секреты изготовления митаннийских колесниц, лёгких и быстрых, и применять их на деле. Боевые кони, надёжно защищённые от стрел, едва стояли на месте. Воистину божественные животные, достойные служить самому Хору-воителю! Большинство их было привезено из Хатти, все они были молоды и могучи, по преимуществу опытны и участвовали уже не в одном бою — Тутмос мог не опасаться, что они испугаются и повернут вспять, объятые ужасом. Но что это, почему вдруг заволновались кони?

— Что там такое, Нахт?

— Не понимаю, твоё величество.

Воздух огласился ржанием, кони в упряжке царской колесницы тоже вздрогнули и напряглись, раздувая ноздри. Вдруг первый ряд нет-хетер распался, словно рассечённый ножом плод, и Тутмос увидел причину волнения — белой стрелой промчалась вдоль рядов его войска молодая красивая кобылица, появившаяся так внезапно, словно упала с небес. Нахт с трудом сдержал царских коней, но другие уже рванулись вперёд, стройное наступление на врага грозило обернуться беспорядочной погоней за дразнящей своих запряжённых собратьев кобылицей. Внезапно кто-то выскочил из рядов, мелькнул меч — и кобылица полетела на землю с жалобным ржанием, похожим на человеческий крик. Ряды нет-хетер вновь пришли в движение и вскоре восстановили боевой порядок, к царской колеснице подбежал один из вестовых, держа в руке отрубленный конский хвост.

— Твоё величество, воин Аменемхеб из рядов меша посылает тебе доказательство победы над коварством твоего врага! Поверженный правитель Кидши выпустил кобылицу нарочно, чтобы она смешала ряды наших нет-хетер. Теперь она мертва, и порядок восстановлен!

Тутмос кивнул.

— Запомню имя Аменемхеба! Один Аменемхеб уже оказал моему величеству большие услуги во время митаннийской охоты. Благодарю владыку богов за смелость, которую он вселяет в сердца воинов Кемет!

Коварство противника обернулось против него самого — ярость охватила Тутмоса и всё войско Кемет, которое ринулось в бой с удвоенной силой. Возбуждённые кони понеслись так стремительно, словно их подхватили руки самого Шу, и когда нет-хетер врезались в ряды войска Кидши, огромная масса людей дрогнула и разом подалась назад, словно тростник, согнутый порывом ветра. Ещё миг — и ханаанеи побежали, а войско Кемет бросилось за ними, стремясь отрезать пути к бегству — после такого сокрушительного натиска сил на осаду крепостных стен уже не осталось бы. Бег ханаанеев был так стремителен, что даже стрела, вонзившаяся в спину воина, ещё какое-то время не могла остановить его — крылья ужаса несли уже умирающего человека, чтобы потом с размаху бросить на землю, под копыта коней и колеса довершающих дело колесниц, которые останавливались лишь в том случае, если мёртвая рука или нога застревала между спицами и мешала движению колеса. Именно по этой причине пришлось остановиться и царской колеснице, и Тутмос с досадой взглянул на своего нового возницу, подгоняя его.

— Скорей, скорей, Нахт! Если они успеют закрыть ворота…

— Даже если закроют, твоё величество, это уже не поможет — видишь, наши воины проломили крепостную стену?

С высоты своего громадного роста Нахт мог разглядеть гораздо больше, чем низкорослый фараон, но Тутмос не желал признаваться в этом и нетерпеливо подгонял колесничего, которому пришлось отрубить чью-то мёртвую руку, застрявшую между спицами колеса. Но по мере приближения к стенам Кидши Тутмос всё яснее понимал, что на этот раз победа будет одержана полностью. Воины Кемет уже хлынули в город через пролом в стене, через некоторое время распахнулись и ворота, и огромная толпа меша с оглушительными криками ворвалась в Кидши. Теперь можно было остановиться и отдохнуть; Тутмос опустил свой лук, несколько раз сжал и разжал онемевшие пальцы. Стрела, пущенная со стен, просвистела совсем близко и оцарапала щёку Тутмоса, отражённая щитом Нахта.

— Твоё величество, может быть, повернём назад? Кидши уже взят войском твоего величества.

Тутмос отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Хочу видеть правителя Кидши! Останусь здесь до тех пор, пока мне не приведут его или не принесут его голову. Долго я ждал этого благословенного часа!

Связанного правителя Кидши привёл к фараону не кто иной, как верный Дхаути — он знал, что доставит особенную радость его господину. Толстый бородатый человек в длинной пёстрой одежде, с золотым обручем на голове, казавшийся когда-то неуловимым и грозным, тащился со связанными над головой руками, едва передвигая ноги и шёпотом беспрерывно вознося молитвы Баалу. Дхаути грубо толкнул его в спину, и он упал к ногам фараона, при падении кровь хлынула из его разбитого носа. Когда-то, очень давно, Тутмос мечтал о том, как ударит плетью по спине этого презренного ханаанея и заклеймит его насмешливым убийственным словом, но сейчас ему почему-то было лень взмахивать плетью и произносить какие-то слова. Он не ощущал даже торжества, словно всё оно переплавилось в ровно горевшем огне постоянного упорного ожидания, затянувшегося на двенадцать лет, словно всё превратилось в усталость, тяжким грузом обрушившуюся на плечи, и Тутмос только сделал знак воинам, чтобы они подняли и оттащили в сторону грузного, обмякшего человека с окровавленным лицом и растрёпанной бородой. Фараон спросил, много ли митаннийцев нашлось среди воинов Кидши.

— Твоё величество, — ответил Дхаути, — только в трёх городках, взятых нами в окрестностях Кидши, было около семисот вооружённых митаннийцев. И в самом городе их достаточно.

Тутмос нахмурился.

— Значит, поражение не отбило у Шаушаттара охоту мешаться в ханаанские дела? Будет испытывать моё терпение — пойду в Каркемиш! Много ли у нас раненых и убитых, Дхаути?

— Немного, твоё величество. Есть воины, которых погубила собственная глупость. Город уже объят пламенем, стены рушатся, погнавшийся за красивой ханаанеянкой ничего вокруг себя не видит. Пепи доложил мне, что только в одном обрушившемся доме погибло сорок воинов.

— Это плохо! Неужели вернулись времена Мегиддо? Скажи им, Дхаути, что каждый получит по сто ударов палками, если не подчинится приказу военачальника и не бросит грабёж. Сокровища должны поступать в казну Великого Дома! Кто хочет урвать себе больший кусок, пусть подавится им!

— Пепи пришлось убить одного воина, который не подчинился ему, да ещё бросился на него с мечом. Я был неподалёку и слышал — этот воин обвинял Пепи в том, что он, неджес, достиг богатства и власти и теперь готов сожрать тех, с кем сидел у одного костра. Это были очень дерзкие речи.

— Плохо! Если воины осмеливаются высказывать такое военачальникам… Но Пепи не следовало убивать эту собаку, нужно было, чтобы её забили палками на виду у всего войска. Если это повторится ещё раз, Пепи сам получит пятьдесят ударов.

— Будет исполнено, твоё величество.

К вечеру от великолепия Кидши, некогда окружённого зубчатыми стенами и высокими башнями, не осталось и следа. Половина его жителей погибла, пытаясь защитить свои дома, другие были угнаны в плен, на месте былой крепости пылал огромный костёр. Но Дхаути был прав — в пламени погибли и многие воины Кемет, которые набросились на город, как изголодавшиеся псы. Это неприятно напомнило Тутмосу времена Мегиддо, и он приказал сурово наказать воинов, осмелившихся нарушить распоряжения военачальников. Пепи удостоился похвалы за храбрость и упрёк в поспешной горячности, за которую в следующий раз должна была расплатиться его собственная начальническая спина, и простоватый военачальник был очень доволен, что ему удалось так легко отделаться. Повстречавшись вечером с Рамери, которого он теперь с полным правом называл по имени, как равного — сам Пепи был теперь военачальником, а бывший раб отпущен на свободу и удостоен царской милости, — Пепи излил ему за чашей вина тревоги и радости своего сердца, радуясь тому, что отыскал молчаливого и хотя бы с виду внимательного слушателя.

— Послушай, Рамери, боги одарили тебя большим умом, и ты мне скажешь, прав я или не прав! Обвинять меня в том, что я не знатного рода! Да мой дед был жрецом в храме Мут, и не моя вина, что мой отец разорился и не мог приносить его Ка даже скромных поминальных жертв! Я всё своё богатство добыл своими руками в битвах с презренными ханаанеями… — Пепи спохватился и прикусил язык, — в битвах с врагами Кемет, оно мне досталось не просто так, за каждый круг серебра было заплачено каплей крови! Им покоя не даёт, что его величество возвысил меня и сделал человеком наградного золота, а ведь не будь меня, узнал бы воссоединившийся с Осирисом Себек-хотеп о том, что его величество заперт в ущелье?

— В этом ты прав, Пепи.

Ободрённый похвалой Пепи радостно закивал головой.

— Да, да! Настоящий воин всегда умеет ценить мужество другого! Обозвать меня неджесом, да ещё упрекнуть в том, что когда-то мы сидели вместе у походного костра… Да мало ли с кем нам приходится сидеть у походных костров!

— Это верно, — насмешливо заметил Рамери.

— Стыдно тому, кто пальцем не пошевельнёт ради его величества, а сидит в роскошном доме с тысячей слуг и набивает брюхо медовыми пирожками! А тому, кто, как я, с самой юности проводит время в битвах, стыдиться нечего! Да, я немху! Немху! И Усеркаф мог бы жить так же, как я, если бы не унесла его эта проклятая чёрная болезнь, и этот… — Пепи грубо выругался, однако по старой привычке несколько смущённо взглянул на Рамери. — Если кто-то поленился, и не пожелал как следует нести свою службу, кто виноват? Уж не те ли, кто много старался и всего добился? Жизнь моя течёт, словно Хапи благословенный, я не жалуюсь, но что же, не заслужил я этого? У меня уже два сына обучаются у нет-хетер, я сумел купить им и колесницы, и коней, а старшая дочь уже замужем, и я дал за ней такое приданое, что к ней с радостью посватался племянник нашего правителя области! И что же, всё это мне во сне досталось? У меня всё тело в шрамах, тол ько у иных они от палок, а у меня… — Пепи опять прикусил язык, так как вспомнил, что сам сегодня едва не подвергся подобному же наказанию. — Ты давно меня знаешь, Рамери, так скажи, прав я или не прав?

— Это тебе ответит Осирис на загробном суде.

— Шутник ты! — Пепи фамильярно хлопнул Рамери по плечу. — Я слышал, ты женился на бывшей жрице? Что, хороша она?

— Наверное, не так хороша, как твоя Сит-Амон.

— Да что ты! — Пепи огорчённо махнул рукой. — Постарела, пополнела, стала сварливая и ревнует меня к любой рабыне, а сама ещё совсем недавно… Кожа её высохла, как папирус, вот и злится, потому что кончилось её время. Иной раз думаю — зачем я на ней женился? Всё эта проклятая сикомора!

…Вскоре после победы над Кидши Тутмос со своим войском двинулся к Тунипу — единственному городу в Ханаане, который ещё не отдался в руки победителя мира. Весть о падении Кидши летела по Ханаану быстрее ветра и, должно быть, вселила страх в сердца воинов Тунипа, ибо они были подобны гнущемуся под ветром тростнику и оказали не больше сопротивления, чем лотос, который срывает нежная женская рука. Жители города пытались кое-как защитить его, но кто мог теперь устоять против Тутмоса-воителя, под стопой которого лежали могучие царства Митанни и Ханаана? На этот раз он был милостив и даже пощадил тунипского правителя, вышедшего ему навстречу с униженными мольбами и богатыми подарками. «О, ты, сам Баал, страх перед тобою — клеймо твоё, говорят слуги твои, дабы ведали: царства наши рабы твои, они под стопами твоими, дал их тебе Ра, отец твой прекрасный. Не сокрушай нас, ибо мы ведаем, что мощь твоя велика, имя твоё тяготеет над землями Ханаана. Разве хорошо, что ты убиваешь слуг своих, покорных твоему слову? Твой лик свиреп, нет у тебя милосердия. Не будь жесток в деяниях своих, царь, мир благотворнее битвы, дай ноздрям нашим дыхание жизни, дай жёнам нашим осушить свои глаза, дай садам нашим цвести и приносить плоды, угодные тебе, дай тельцам нашим пропитание на пастбищах, некогда вытоптанных копытами коней твоих…» Сколько униженных просьб выслушал он за эти годы, сколько льстивых заверений в дружбе и вечной верности, сколько обещаний предать в его руки тайных врагов, сколько дочерей ханаанских правителей в слезах обнимали его колени, сколько гордых царевичей склоняли свои чернокудрые головы! Тутмос подумывал о том, что неплохо было бы и впрямь появиться со своим войском на юге и ещё припугнуть кочевые племена, всех этих машуашей, себетов, кекешей, шасу… Но с этим можно было повременить, тем более что наместники во всех областях исправно делали своё дело. Да и в самой Кемет были дела. Тутмос до сих пор не имел представления о том, сколько и какую именно дань должен требовать с покорённых царств, и изрядно постаревший, но неутомимый Рехмира обещал помочь ему в этом. Нужно было поговорить и с главным распорядителем строительных работ — в последнее время Тутмосу нравилось принимать участие в разработке планов новых грандиозных построек и украшении уже существующих. Он приказал изобразить на стенах храма Ипет-Сут всех диковинных зверей и птиц Ханаана и Митанни, часть которых привёз с собой в Кемет, приказал с возможной точностью изобразить деревья и цветы, зарисовки которых делали в покорённых землях искусные художники, и сам находил удовольствие в разглядывании этих рисунков, свидетельствующих о богатствах его новых владений. На одной из стен храма было запечатлёно и благословение, вложенное в уста самого владыки богов: «Говорит Амон-Ра, владыка Ипет-Сут. Я даю тебе мощь и победу над всеми чужеземными странами, я ниспровергаю твоих врагов под твои сандалии, я отдаю тебе землю во всю её длину и ширину, жителей Запада и Востока под твою власть…» И разве это не сбылось? Всё, почти всё, о чём мечтал, имеет Тутмос-воитель, покоритель стран. То, что не взято силой, повержено страхом — цари Хатти, Вавилона и Джахи присылают ему богатейшие дары и своих прекрасных дочерей в его женский дом. В диком страхе разбегаются кочевники, едва заслышав грозное имя, под стопами его и Митанни, лежит смирно, как послушная слову хозяина собака, и, если раз в год покажет зубы, сразу получает чувствительный удар плёткой. Всё это очень хорошо, но Тутмос-воитель устал, и ему хочется отдохнуть. А кроме того, его всё больше начинало тянуть к жене и сыну — не признак ли это надвигающейся старости? Эти мысли он отгонял, как надоедливых мух. Ему всего пятьдесят шесть, а ведь один из фараонов древности прожил более ста лет, и ещё многие по девяносто. Великий Амон хранит его, как он всегда хранил в своём сердце любовь к владыке богов. Огромная держава уже у его ног, и именем Амона ею будет править фараон Аменхотеп, сын Тутмоса-воителя, дыхание северного ветра для уст рехит, благодатный солнечный луч для верных семеров и военачальников, жрецов, хеммуу-нисут и даже для тех, кто был угнан в плен и должен работать на благо великой Кемет. Поистине, велико будет его царство! Но хватит ли ещё и на Аменхотепа победоносных войн, не придётся ли ему увидеть вновь сытую и ленивую жизнь тех, кто должен жить и умирать в битвах? Судя по коварству ханаанеев и особенно митаннийцев, об этом можно не беспокоиться.


* * *

Уже третий час подряд чати подробно излагал фараону положение дел, непосредственно и косвенно касающихся дани. Тутмос слушал внимательно — сведения, которые сообщал Рехмира, были ему интересны и существенно отличались от тех, которые приводили его обычно в состояние нетерпения и даже лёгкого раздражения. Всё-таки одно дело, когда тебе рассказывают о прокладке новых дорог и строительстве дамбы в каком-нибудь отдалённом степате, и совсем другое, когда первый сановник государства важно излагает перечень ценностей, привозимых в качестве дани.

— Из страны Паванэ, твоё величество, доставляют благовонную смолу, чёрное дерево, золото, слоновую кость, перья страусов и шкуры диких зверей. Особенно хороши шкуры барсов. Страна Иси доставляет тебе медь и свинец в больших количествах. Народы моря привозят драгоценные сосуды, серебро в слитках и кольцах, золото, голубой камень. Вавилоняне тоже доставляют голубой камень, как настоящий, так и тот, который они умеют изготовлять столь искусно, что обнаружить подделку может только глаз опытнейшего ювелира. Царь Хатти посылает тебе серебро в больших количествах, белый камень и драгоценное дерево сеснеджем.

— Есть ли кедры мер и дерево уат?

— Есть в изобилии, твоё величество. Часть доставляется из Ханаана, часть из Куша.

— Хорошо!

Чати развернул очередной свиток папируса.

— Дела строительства, твоё величество. Воздвигнуто тридцать храмов в землях Ханаана, двенадцать в Куше.

— А начертан на стенах Ипет-Сут список покорённых царств?

— Да, твоё величество.

— Пусть будет там и список моих даров великому Лиону и подробный перечень добычи и дани.

— Будет исполнено, твоё величество.

— Призови Чанени, пусть он проследит за тем, чтобы верно было описано взятие Мегиддо.

— Он уже работает, твоё величество.

— Хорошо! Что ещё у тебя, Рехмира?

— Состояние торговых путей.

— Надеюсь, хорошее?

— Очень хорошее, твоё величество.

— Так! Через какие города проходит сейчас главный торговый путь, мой достойный чати?

Рехмира с готовностью развернул ещё один свиток.

— Смотри, твоё величество. От северных границ он идёт вдоль побережья Зелёного моря, через Газу до Аскалона. Затем он поворачивает вглубь страны на восток и через Аремут идёт к Иерусалиму. Здесь путь раздваивается: один продолжает идти на восток в Бет Харан, Каркар и Боцруну, другой идёт на север, в Сехэм и Рехоб. В Рехобе сходятся три дороги: та, что идёт с юга из Сехэма, другая — с северо-запада от порта Акко и третья — та, что проходит через Хацор. А последний путь, как тебе известно, продолжается в долине Оронта и выходит в Хару и Двуречье. Взятие Мегиддо, твоё величество, сделало тебя владыкой самых выгодных торговых путей.

Тутмос самодовольно улыбнулся.

— Хорошо, что об этом помнят! Скажи Чанени, чтобы пересмотрел запись о великой битве. Пусть упомянет и о совете, на котором мои храбрые военачальники давали мне такие трусливые советы… Пусть знают обо всех моих победах, в том числе и о тех, что я одерживал над собственным войском!

— Чанени уже исполнил желание твоего величества.

— Неужели?

— Верные слуги умеют читать мысли своего господина.

Тутмос откинулся на спинку кресла и с удовольствием прикрыл глаза.

— Хорошо, Рехмира. Очень хорошо! Доволен я и тобой, и Чанени. Это всё на сегодня?

— Всё, что я был обязан доложить тебе, твоё величество. Но тебя ожидает Менхеперра-сенеб с очень важным делом.

— Менхеперра-сенеб? Я говорил с ним вчера вечером.

— Он очень озабочен и говорит, что дело крайне важное.

Тутмос с досадой махнул рукой.

— Хорошо, пусть придёт! Но если речь опять пойдёт о храмовых людях…

На лице Рехмира промелькнула загадочная и лукавая улыбка.

— Нет, твоё величество. Божественные отцы давно уже забыли, что такое неповиновение желаниям Великого Дома. И те храмовые люди, которые ещё будут нужны твоему величеству, пойдут на войну по первому твоему слову.

— Надеюсь! Иди же, Рехмира. Скажи, чтобы готовили колесницы — моему величеству угодна охота на диких быков. Надеюсь, разговор с Менхеперра-сенебом не будет долгим?

Согласно желанию Менхеперра-сенеба, почтительно выраженному устами всё того же чати, Тутмос отослал слуг и даже телохранителей, удалился вместе со жрецом в свои личные покои, где труднее было подслушать тайную беседу. После разговора с чати фараон находился в благодушном настроении и был готов встретить любые просьбы Менхеперра-сенеба — скорее всего дело касалось всё-таки привилегий храмов — многообещающей улыбкой, в крайнем случае — ни к чему не обязывающей шуткой, ибо знал, что его благочестие ни при каких обстоятельствах не подвергнется сомнению. Богатство Ипет-Сут, неизмеримо возросшее за годы его царствования, было верным тому свидетельством и залогом нерушимой верности жрецов Великому Дому. А сколько построено новых храмов в Куше, во всех покорённых царствах и в самой Кемет! Правда, верховный жрец Амона был не слишком доволен тем, что Тутмос приказал покрыть построенный Хатшепсут обелиск новыми каменными плитами, на которых было начертано его имя. Это потребовало не только больших средств, но и отвлечения от работ пленников-иноземцев, занятых на строительстве новых кирпичных стен при Ипет-Сут. Менхеперра-сенеб счёл это делом, малодостойным величия владыки Кемет, и даже усмотрел в нём проявление мелкого уязвлённого самолюбия, о чём не преминул намекнуть фараону. Тутмос не только настоял на своём, но и велел сделать то же самое со вторым обелиском и, призвав к себе одного из старших жрецов, который изобразил на стенах своей гробницы путешествие в страну Паванэ, во всеуслышание объявил ему о своём недовольстве. Перепуганный жрец немедленно приказал высечь изображение его величества рядом с грудой иноземной дани, тем дело и кончилось, но Менхеперра-сенеб и здесь осмелился высказать своё недовольство. Словом, Тутмос вёл с верховным жрецом Амона постоянную, хотя и очень скрытую борьбу, которая велась с переменным успехом, и появление Менхеперра-сенеба в неурочное время было бы для него крайне неприятно, если бы перед этим не усладил слух повелителя хитроумный Рехмира. Когда Менхеперра-сенеб вошёл в покои фараона, прямой и строгий, как всегда, Тутмос не сразу заметил, что в его лице и даже походке есть что-то необычное, выдающее не свойственное ему волнение. Верховный жрец выглядел озабоченным и даже встревоженным, подобное выражение на его лице даже Тутмосу доводилось видеть очень редко. Он не опустился в кресло, а остановился перед фараоном, сложив на груди руки и склонив свою бритую голову.

— Твоё величество, дело очень важное и тревожное.

— И спешное?

— И спешное. Речь пойдёт об осквернении храма Амона в Нэ.

Тутмос вздрогнул и подался вперёд всем телом, вцепившись пальцами в подлокотники позолоченного кресла.

— Не может быть, божественный отец! Здесь, в Нэ, у меня на глазах? И кто осмелился? Говори мне всё!

— Твоё величество, дело это произошло не сегодня, но стало известно лишь вчера. Больше тридцати лет назад… Но человек, совершивший святотатство, ещё жив и не понёс наказания.

— Но что же он сделал?

— Он проник в тайные покои храма, куда запрещён доступ не только младшим, но и многим старшим жрецам, и пытался убить священную змею Амона…

У фараона вырвался сдавленный крик.

— Не может быть! И как случилось, что этот преступник ещё жив? Я знаю, что за меньшие преступления людей зашивали в мешок и опускали на дно Хапи! Здесь нечего разбирать, я приказываю казнить его немедля! О великий Амон, отец мой, я страшно отомщу за твою обиду, если сам ты счёл недостойным своего величия карать оскорбившего тебя. Говори, Менхеперра-сенеб, кто он? Как его имя, его проклятое имя, которому надлежит быть изглаженным везде, где оно когда-либо было написано? Говори же! Что ты молчишь?

Менхеперра-сенеб ответил не сразу.

— Твоё величество, это один из близких тебе людей.

— Пусть даже самый лучший военачальник, пусть даже мой родственник! Его имя? Я говорю, его имя!

— Рамери, твоё величество.

Слово было брошено как нож — и воцарилась тишина, такая глубокая, что стал слышен шелест деревьев за окнами царского дворца. Тутмос побледнел, руки его в волнении сжали золотой царский жезл.

— Мне трудно поверить… Рамери, ученик Джосеркара-сенеба, которому я дал свободу и позволил жениться на жрице Раннак? Рамери, который спас меня в ущелье… Но откуда это стало известно?

— Я поклялся священным именем Амона, что не упомяну имени, твоё величество.

— Но если это лжец и клеветник!

Менхеперра-сенеб покачал головой.

— Нет, твоё величество, как это ни прискорбно. Могу лишь сказать тебе, что он носит белые льняные одежды и слышал из уст самого Рамери признание в его преступлении.

— И вы допросили начальника моих телохранителей?

— Да, твоё величество.

— И что же?

Глаза Тутмоса, сверкавшие гневом, смотрели в упор на верховного жреца, но было в них и нечто, похожее на слабую тайную надежду. Менхеперра-сенеб тяжело вздохнул и ответил, не избегая устремлённого на него взгляда:

— Он сознался во всём, твоё величество.

Тутмос вскочил со своего кресла, резко оттолкнув его в сторону; сквозь лик стареющего повелителя мира проглянул вдруг образ молодого воина, вспыльчивого, яростного, болезненно самолюбивого.

— Нет, не верю! Рамери, вернейший из верных, тот, кто столько лет стоял за моей спиной, кто нёс меня, раненого, по горной тропе, кто отдал мне последний глоток воды, кто… Не верю! А может быть, это возвращение былого, Менхеперра-сенеб? Может быть, божественные отцы опять хотят поссорить меня с моими военачальниками? Я знаю, вам они что кость в горле! Я наградил моего верного раба Рамери — вы начали завидовать ему и для этого оклеветали, обвинив в таком страшном преступлении, которое карается только смертью! Но тогда, может быть, вы прикажете мне утопить в Хапи всех моих военачальников? Может быть, вы посмеете обвинить в осквернении святилища моего сына?

Менхеперра-сенеб побледнел и опустил голову.

— Твоё величество, ни я, ни божественные отцы не заслужили подобных обвинений. Вспомни о том, что Рамери не сын Кемет, что в его жилах течёт тёмная, злая ханаанская кровь. И больше не зови его Рамери! Верни ему его истинное имя, имя врага солнца, призови его и спроси так, как спросили мы, и после рассуди, в чьих руках перо Маат. Пусть сама богиня справедливости рассудит нас.

Тутмос сжал ладонями виски.

— Схожу с ума! Или сплю и мне снится страшный сон? Но скажи мне, божественный отец, почему же тот, кто донёс тебе об этом, молчал столько лет?

— Он связан с этим презренным негодяем родственными узами.

— Инени?

Менхеперра-сенеб только склонил голову, не подтверждая и не отрицая. Старый жрец походил на статую Амона, которую во время празднеств извлекали из святилища и проносили по храму — провозвестник божественной воли одним кивком мог низвергнуть царя и возвести на престол ничтожество, в древние времена такие случаи бывали. Да и Хатшепсут любила распространяться о том, как статуя приветствовала её кивком ещё во время земной жизни отца, великого Тутмоса I — нашлись даже люди, которые своими глазами видели это событие.

— Значит, Инени! Инени, которого я отдалил от себя… Но они были друзьями и оставались ими всё время, пока я видел Инени в своём дворце. Божественный отец, если не хочешь, чтобы помутился мой рассудок, зови Рамери. Пусть скажет… Если услышу от него то же, что от тебя, он будет казнён завтра же. Если это ложь, на дно Хапи отправится тот, кто его оклеветал. Торопись же, скорее! И никому ни слова!

В покоях фараона солнечные лучи играли на зелёных листьях высаженных в кадки пальм, на узорной росписи пола и стен, на смугло-золотистых и чёрных звериных шкурах и резных ларцах из золота и чёрного дерева, касались они и золотого урея на диадеме Тутмоса, и сурового лица Менхеперра-сенеба, они встретили приветливо и начальника царских телохранителей, когда он вошёл и пал ниц перед величием владыки мира. Тутмос нетерпеливо велел ему подняться, от волнения у него подрагивали губы. Рамери, всё ещё юношески стройный и красивый, стоял спокойно, не избегая взгляда фараона, и первый приступ ярости Тутмоса, не облёкшийся словами, разбился о скалу этого неожиданного спокойствия. Менхеперра-сенеб встал за спиной фараона, слился с тенью от его кресла, но рука его нервно поглаживала на груди бирюзовый скарабей.

— Рамери… — Тутмос задыхался, кровь прилила к его лицу. — Не могу назвать тебя иначе, пока не докажешь свою вину! Говори, отвечай на тот вопрос, что был задан тебе в храме моего великого отца. Говори. Ибо от этого зависит твоя жизнь! Дай мне твой меч, пусть не поднимется твоя рука, чтобы свершить казнь над тобою, пусть не лишит дыхания жизни невинного и не оставит преступника без страшного наказания… Говори же! Моё величество приказывает тебе говорить!

— Это правда, твоё величество.

Тутмос с размаху бросил на пол царскую плеть.

у — Из твоих уст желаю услышать, что ты сделал!

— Я проник в тайные покои храма Амона, твоё величество, и пытался убить священную змею. Это правда… Больше мне нечего сказать.

— Но зачем, зачем ты это сделал?

Рамери молчал, опустив голову на грудь. Никому на свете, никогда не признался бы в том, что знали только двое — он и Джосеркара-сенеб, пребывающий на полях Налу. Он молчал бы, даже если бы знал, что произнесённое имя Джосеркара-сенеба может спасти его от смерти. И когда раздался голос Тутмоса, глухой от сдерживаемого волнения, он уже знал, что услышит.

— Араттарна, сын Харатту, презренный преступник, осквернивший святилище бога, ты изгнан из моего сердца и памяти Кемет. Взять его! И пусть свершится его судьба.


* * *

«Имя моё — Араттарна, имя отца моего — Харатту, имя жизни моей — терпение и мука, ставшая уже камнем, которого не в силах потревожить ни быстрый бег немногих оставшихся мне часов, ни медленное и разрушительное течение будущих столетий. Этот камень, ставший при жизни моей гробницей, ныне раздавит меня и уничтожит, но будет ли от этого тяжелее моему телу и моему сердцу, которые уже раздавлены, в которых уже почти нет жизни? Стоит ли беспокоиться о камне тому, кто зашьёт меня в полотняный мешок и опустит на дно Хапи, если дух жизни покинул меня, хотя я ещё дышу, вижу горящее прямо передо мной пламя светильника и даже ощущаю прохладу, исходящую от каменных стен? О, боги, о, Амон великий, которого я люблю, хотя ты и не стоял у моей колыбели, как ещё могли вы, милостивые, облегчить мой конец, если бы не отняли у меня этот дух жизни, который заставляет фараона совершать победоносные походы и наполняет силой мышцы маленького животного, убегающего от смертельной опасности? Он был моим, он был мною, и я утратил его или, скорее, он утратил меня, выпустил из своих цепких объятий, и звезда покатилась с небес, не видимая никому, ибо уже погасла, ибо имя моё было вычеркнуто из свитков жизни в тот миг, когда возлюбленный мною повелитель отвернулся от меня, когда глаза его стали источником гнева, а не благодарности. Уста его величества Тутмоса III не изрекли смертного приговора, но рука его вознесла священный скипетр, подтверждая произнесённое другими, и рука Тутмоса-воителя обрекла меня на смерть так же легко, как когда-то возвела из ничтожества, извлекла из праха и вернула уже казавшееся утраченным навеки солнце. Но клянусь священным именем Амона, которое золотым резцом запечатлёно в моём сердце, клянусь священными водами Хапи, которые принесут мне смерть, в тот миг я увидел в его глазах не только гнев, но и боль, промелькнувшую мгновенно, как чудесный небесный сполох. Это моя награда за годы терпения и горя, горькой любви и верной службы. Да будет благословенно имя твоё, великий фараон, возлюбленный сын Амона—Ра!»

Он смотрел на стену, высокую каменную стену, перед которой стоял на полу маленький бронзовый светильник. Стена уходила вверх, в темноту; в круге, очерченном ярко горящим пламенем, выступала шероховатая её поверхность, испещрённая мельчайшими трещинками, паутинкой прожилок камня. Это подземелье было чем-то похоже на подвал, куда бросили маленького царевича Араттарну в ту самую ночь, когда пригнали в Нэ. Тогда тоже была стена, каменный пол, светильник. И ещё доброе, воистину прекрасное лицо молодого жреца, склонившегося над маленьким пленником. Из запахов он помнил только запах еды, принесённой Джосеркара-сенебом, да ещё лёгкий аромат благовонных умащений, исходйвший от гладившей его руки. А теперь был только запах сырого камня и человеческих испражнений, только то, чему и надлежит быть в темнице. Пол храмового подвала был чистый, учитель не боялся стоять на коленях рядом с маленьким узником, здесь же Рамери с трудом отыскал место, на котором можно было кое-как устроиться. Ему оставили его одежду из тонкого полотна, обувь из белой кожи, все его драгоценные ожерелья, браслеты, перстни. Он шёл сюда свободным, два стражника не связывали ему рук, не тащили его, он спокойно шёл между ними. Рамери горько усмехнулся, вспомнив, как по пути в темницу встретился с военачальником Пепи, который ещё ничего не знал и приветствовал начальника царских телохранителей вежливым поклоном. Бедный Пепи, что будет е ним, когда он узнает, что случилось с господином Рамери! А что будет с Раннаи?.. Он сжал виски обеими руками, крепко, до боли. Нет, нельзя думать о Раннаи и о сыне, иначе разорвётся сердце. Легче так — не думать. Там, в горном ущелье, когда болезненные видения возникали одно за другим, появление в них Раннаи было животворным, волшебным, вливающим новые силы в полумёртвую плоть. Теперь же нет ничего страшнее этих явлений, ничего мучительнее и опаснее. Пусть лучше придёт учитель, которого Рамери уже так давно видел на погребальном ложе. Пусть придёт молодым, полным сил и здоровья, способным сдерживать яростные удары маленьких смуглых кулачков и с большим искусством, зажимая ноздри дикого зверёныша, заставлять его выпускать из зубов другую, искалеченную руку. Пусть Джосеркара-сенеб снова, как это бывало всегда, укажет на какой-нибудь предмет и своим спокойным, негромким голосом назовёт его на языке Кемет, одновременно отнимая от головы Рамери детские ладошки, которыми маленький пленник упрямо закрывает свой слух, не желая слушать ненавистной ему речи. Пусть он опять кормит ханаанского львёнка вкусным медовым пирожком из своих рук, лукаво улыбаясь, ибо в то время, когда Рамери ест, в его открытые уши легче всего проникают наставления и мудрые советы, что можно делать в Кемет, а чего нельзя. Пусть Джосеркара-сенеб вновь возьмёт руку Рамери и начнёт водить ею по гладкому глиняному черепку, показывая, как пишется его имя на языке Кемет. А вот другое воспоминание, тоже очень яркое и полное красок и звуков: они оба, учитель и его ученик, стоят, склонившись в почтительном поклоне перед низкорослым некрасивым подростком в богатом наряде, с туго заплетённой чёрной косичкой, с золотыми ожерельями на груди. Царевич Тутмос ощупывает мускулы Рамери, немного завистливо поглядывая на него снизу вверх, удовлетворённо кивает головой и о чём-то говорит с Джосеркара-сенебом, а божественный отец очень почтительно и серьёзно отвечает на вопросы наследника. Вот Рамери уже стоит на страже в царских покоях и видит, как грубоватый мальчишка яростно ссорится со своей сводной сестрой Нефрура, которая осмелилась сделать ему какое-то замечание по поводу нарушения им строжайше соблюдаемых в царском дворце правил поведения. Разъярившись, Тутмос с размаху налетает на телохранителя, с его уст срывается брань, но Рамери должен молчать, хотя бы ему выхлестнули глаз плетью. А вот оба они на реке, в маленькой тростниковой лодке, и на корме сидит тоненькая грациозная девочка с большими чёрными глазами, удивительно похожими на глаза её отца. Царевна Меритра, великая царская жена… Она всегда приветливо и ласково кивала Рамери, что скажет она, когда узнает о его преступлении?.. И снова перед глазами учитель, его доброе лицо, его лёгкая рука на голове Рамери. «Сын мой…» Единственный, кто и в последний час не отрёкся от Рамери, тот, кто не покинет и сейчас, ибо ему давно известно преступление его ученика, вызванное его любовью к своему наставнику и жаждой мести. Только той встречи в загробном мире, о которой столько лет мечтает Рамери, уже не будет. Его тело будет уничтожено, бедное Ка не найдёт своей обители и будет скитаться по земле много-много лет, много веков. Если бы вселиться в маленького ребёнка или хотя бы в цветок, растущий у дороги, или в пшеничный колос! Но ему, обречённому на самую страшную казнь, будет отказано и в этом. И Джосеркара-сенеб напрасно будет простирать руки к ученику, которого в смертный час назвал сыном, ибо его не будет больше, не будет нигде и никогда. Только его кровь, проклятая ханаанская кровь, будет жить в его сыне Аменхотепе. Если сын его умрёт, не оставив наследников, тогда исчезнет и она.

Рамери прислушался к неожиданным звукам, грубо рассёкшим тишину, действительность вернулась против его воли. Кто-то шёл по коридору его темницы, шаги звучали гулко, эхом отдаваясь от стен. Отворилась тяжёлая дверь, и появился стражник — один из тех воинов, что вместе с Рамери был захвачен в плен Тутмосом II, что тоже воспитывался при храме. Рамери попытался припомнить его имя, но не смог. Зато хорошо помнил истинное, ханаанское — Лабайя.

— Принести тебе поесть?

Рамери улыбнулся в ответ на эти простодушные слова.

— Не надо.

— Какой смысл отправляться на корм крокодилам с пустым брюхом? Ты поешь. Я всё-таки принесу тебе жареной дичи, лепёшек и кувшин пива.

— Хорошо, принеси.

У него было ещё много времени, и масла в светильнике достаточно. Когда светильник начнёт чадить, его выведут из темницы, божественные отцы в белых льняных одеждах вознесут молитвы Амону, и его, начальника царских телохранителей, взысканного милостью его величества, со скрученными руками повлекут на берег Хапи, туда, где место особенно глубокое.

И пройдёт долгое время, прежде чем весть дойдёт до Хсау и Раннаи узнает обо всём случившемся. На неё обрушится позор, ещё более страшный, чем позор рождения Аменхотепа, клеймо жены преступника, осквернителя святыни, ляжет на неё и на сына, и отныне Аменхотепу всегда придётся быть в играх презренным правителем Кидши, если только его вообще будут брать в свои игры соседские дети. А может быть, ещё худшая опасность грозит им обоим? В древние времена казнили всю семью преступника. Но нет, думать об этом нельзя, иначе нужно разбить голову о каменную стену. Однажды Раннаи сказала, что жрица, хотя бы и невольно преступившая данный ею обет, может принести несчастье, а случилось так, что он принёс несчастье ей. И нет уже времени умолять фараона о милости к его сыну, который ни в чём не виновен и ещё так мал. И нет времени на то, чтобы убедить Раннаи бежать вместе с сыном, попытаться спастись в дальних землях. Его долгая жизнь оканчивается слишком быстро.

Стражник принёс еду, аппетитный аромат жареного мяса и свежеиспечённого хлеба невольно щекотал ноздри, пробуждал аппетит. В кувшине было пиво — тёмное. В бытность начальником царских телохранителей Рамери не раз доводилось бывать на пирах, где подавали изысканные яства — особым образом приготовленную рыбу, гусиную печень, хрустящее ореховое печенье. Жители Кемет разбираются в еде, а любовь к яствам прививается быстро. Даже вот этот гусь, приготовленный в темнице, был приготовлен хорошо — золотистая хрустящая корочка, пряные травы, ожерелье из крупных орехов, будто во дворце.

— Всех преступников так кормят?

Стражник добродушно усмехнулся.

— Нет. Тебе эти яства доставлены по особому приказу царской жены Меритра, да живёт она! И ещё она велела тебе передать, что по особой милости его величества твой сын будет взят на воспитание в школу цет-хетер. Правда, несладко ему придётся на первых порах, хотя его величество и приказал, чтобы всё было сделано без шума, слухи всёравно расползутся. Но он ещё мал, когда вырастет, может, многое и забудется.

Что-то сжало грудь Рамери невыносимой болью, будто ножом рассекали в ней ещё живое, бьющееся сердце. И вдруг словно и впрямь грудь распахнулась и в неё хлынул поток северного ветра, стало так легко, что захватило дух, что плоть перестала тянуть к земле. Слёз не было — их, должно быть, выстудил северный ветер, — но улыбка осветила лицо узника всё целиком, как вспыхнувшее пламя, разгладила морщины, вернула румянец и блеск глаз. Вот и пришло оно, благодеяние резвой черноглазой девочки, обещавшей исполнение желаний фараону Тутмосу, вот и сам фараон, солнце Кемет, склонился над поверженным во прах, снизошёл к рабу, милостью поистине уподобляясь своему великому отцу Амону. И для чего теперь эти немногие часы, оставшиеся до казни, когда всё его существо само рвётся к смерти, как к неизъяснимому блаженству, когда он уже смотрит на жизнь с той высоты, что доступна только взору властителей судеб, когда его Ба в один миг воспарило так высоко над землёй, что и великий Хапи покажется тонкой серебряной ниткой! Только бы не прошло это блаженное чувство, только бы не сомкнулось вновь едва разомкнувшееся кольцо и сердце, получившее так много в один миг, не пожелало бы большего — ведь им может овладеть жадность, подобная той, что обуяла воинов под Мегиддо. И лучше, если стражник будет здесь, тогда время пройдёт быстрее.

— Да будет благословен его величество Менхеперра, — тихо сказал Рамери, — да будет благословенно имя великой царской жены Меритра! Я знал, что милосердие богов беспредельно, но радость подобна грузу меди, я не могу открыть глаз. Лабайя, ты знаешь, что такое великая радость? Иногда она давит, как горе, мешает дышать.

Стражник пристально и немного подозрительно взглянул на Рамери.

— Я знаю, мы с тобой одной крови, но ты всегда жил лучше, чем я. Даже там, в храме… Твоим наставником был добрый Джосеркара-сенеб, а мой бил меня палкой, когда никто этого не видел, и отказывал в пище и воде. Тебе всегда везло, царевич! Вот и сейчас выходит, что я прислуживаю тебе и сообщаю добрые вести, а тебе даже на ум не приходит поблагодарить меня. Я ведь мог бы этого и не говорить и ты умер бы с тяжёлой мыслью о будущем своего сына. Многие преступники мечтали бы о такой радости перед смертью!

— Прости меня, Лабайя. Привычка взяла верх. Пусть благословят тебя боги, те, которым ты возносишь молитвы.

Стражник заулыбался, очень довольный:

— Кому же я могу возносить молитвы? Конечно, Ашторет[126]. А ты?

— Мой бог останется для меня единственным, и я не имею права осквернять его имя произнесением преступными устами. Не сердись на меня.

Стражник был удивлён и немного разочарован.

— Как хочешь. Ты всё же гордец, Араттарна, и таким уйдёшь в загробное царство. Но всё-таки я тебе покажу, что и другие могут быть благородными. Слушай же! Во дворце все знают, что фараон пытался спасти тебя, но даже он не может победить божественных отцов. Он очень огорчён тем, что произошло, и весь вечер был мрачен и молчалив, даже не пошёл охотиться на диких быков. И сегодня отправляется в землю Буто, надолго. Поздно вечером у него были военачальники…

— Кто?

— Дхаути, Хети, Амон-нахт. Они тоже пытались тебя спасти.

— Я знаю, что это невозможно. И не стал бы бежать, даже если бы мне представилась такая возможность.

Стражник поднялся и похлопал Рамери по плечу.

— Поешь, а потом лучше усни, ведь я разбужу тебя с первыми солнечными лучами. Ты очень высокого роста, длинный понадобится мешок.

— На рассвете вода в Хапи холодная?

— И ты такой же, как все! — Стражник рассмеялся. — Я встречал таких, что боялись холода. Один даже умолял растереть его ореховым маслом и закутать в плащ.

— Многих казнили так, как меня?

— Многих. Ты не думай об этом, смерть всё равно придёт, сколько бы ни мучила перед своим приходом. Всё равно ты задохнёшься прежде, чем в твою плоть вонзятся зубы крокодила. Эти твари так и толпятся у берега, когда преступника ведут к воде. Их отгоняют веслом, иные боятся и уплывают. Лучше, как только тебя опустят в воду, задержи дыхание, а когда опустишься на дно, сразу резко вдохни. Тогда вода сразу заполнит твоё горло, и мучения будут меньше.

Рамери улыбнулся:

— Сделаю, как говоришь.

— Я знаю, Араттарна, такие, как ты, способны спать перед казнью. Лучше усни! О чём бы ты ни думал — сон всё равно лучше. Помни — с первыми солнечными лучами…

Рамери поднял голову и посмотрел на окно — высокое, узкое, под самым потолком, оно и было сделано для того, чтобы в него проникали первые лучи солнца, несущие смерть узнику. И краешек неба был виден в этом окне, весь в звёздах. Как только они начнут тускнеть, молчаливые воины выстроятся в ряд перед дверями темницы, подойдут и встанут рядом с ними божественные отцы, служители Амона. Среди них не будет Инени, бывшего друга, не будет Джосеркара-сенеба, лица которого уже не разглядеть сквозь пространство полей тростника и долины огненных рек. И всё будет, как всегда при казнях, только оглашено будет проклятое, давно забытое имя — Араттарна, сын Харатту. С тех пор как Раннаи стала его женой, она никогда больше не называла его Араттарной. Даже из её уст было больно слышать это имя, хотя она и не называла его сыном Харатту. Это будет последняя земная боль, которую ему суждено испытать. Когда-то, в разговоре с Инени, он сказал одну вещь, которая теперь показалась неоспоримой истиной: он, сын хуррита и митаннийки, должен был умереть, как умерли царства Митанни и Ханаана, тело царевича Хальпы должна была поглотить великая река Кемет, как поглотила она многие народы и царства, тысячи ханаанеев, митаннийцев, ливийцев, кушитов… Только теперь он почувствовал себя частицей этой земли и в этом нашёл слабое утешение, хотя оно и не победило радостной мысли о возможности встречи с Джосеркара-сенебом, о которой так убеждённо сказал учитель перед смертью. Джосеркара-сенебу теперь известны все тайны богов, знает он и то, что произошло на земле, почему же перед глазами ученика встаёт его лицо, освещённое улыбкой, почему слышится тихий приветливый голос: «Иди, я жду»? Неужели свершится чудо и боги сохранят его тело, Ка обретёт своё жилище и даже владыка богов смилуется над несчастным, неразумным человеком, из любви к учителю едва не совершившим страшного преступления? О возможности спасения он не думал, смерть была желанна. Вот снова перед глазами лицо Джосеркара-сенеба, вот он во весь рост, стоит на берегу подземного Хапи, ветер играет складками его белых одежд. «Рамери, я жду…» Как в детстве, когда призывал ученика к занятиям. Рамери склонил голову на каменные плиты, пылающая щека ощутила спасительный холод, и быстро наплывающий сон унёс куда-то в свои глубины смутно мелькнувший перед глазами образ Раннаи. Это был настоящий сон, крепкий и здоровый, без видений. И стражник, когда пришёл на рассвете, едва добудился его.

Всё свершилось очень быстро, так как многие любили Рамери и не хотели продлевать его мучения, даже жрецы храма Амона, возмущённые святотатством. Многие помнили, что Рамери был любимым учеником мудрого Джосеркара-сенеба, немало нашлось и таких, кому он оказал важные услуги в свою бытность начальником царских телохранителей. Его привели на берег Хапи, жрецы вознесли молитвы к Амону и Себеку, владыке вод, затем два воина зашили полотняный мешок и, отогнав лодку на некоторое расстояние от берега, опустили его в воду. В качестве царского посланца наблюдал за казнью военачальник Пепи, который изо всех сил старался придать своему лицу выражение надменного спокойствия, но, когда круги разошлись по воде, не выдержал и отвернулся, закрыв рукою лицо. Вспугнутая движением стая ибисов взлетела над тростниками, и долго ещё над молчаливой водой разносился одинокий птичий крик. В молчании удалились жрецы и стражники, а вскоре высоко на небосклон выплыла золотая солнечная ладья и рассыпала по зеленоватой водной глади множество разноцветных искр. Потянулись к берегу мойщики одежд со своими корзинами, спустили лодки рыбаки, двинулись вниз по течению суда, доставлявшие дань покорённых стран и продовольствие в укреплённые военные гавани, охотники за дикой птицей расставили свои силки, и великая река Кемет, поглотившая столько жизней, торжественно понесла свои воды вдаль, к таинственному Зелёному морю.


* * *

Царский сын Куша Менту-хотеп был счастлив, его обычно хмурое лицо светилось, он как будто сбросил со своих старых плеч не один десяток лет и выглядел так молодо, что в глубокое изумление была повергнута даже не слишком внимательная к мужу госпожа Ирит-Неферт. Несомненно, у Менту-хотепа были причины носить на руках свою радость. Совсем недавно его величество Тутмос III посетил его владения, придя в Куш во главе своего войска — это произвело большое впечатление на местных жителей, которые и без того исправно платили возложенную на них дань и не помышляли ни о каких восстаниях, в чём его величество не без оснований усмотрел заслугу своего верного наместника. Во-вторых, его величество пожелал устроить большую охоту на носорогов, и царский сын Куша удостоился ещё одной похвалы за постройку хороших загонов и всяческие удобства, предоставленные охотникам. В-третьих, Менту-хотеп взялся лично руководить очисткой искусственного протока вдоль первых порогов Хапи, который служил для обхода их судами и вскоре после царствования Тутмоса I был завален камнями, и так преуспел в этом, что фараон на виду у всех позволил ему поцеловать край своей сандалии и лично надел на его шею прекрасное золотое ожерелье. Было ещё несколько причин, питающих радость Менту-хотепа. Жизнь его давно уже стала спокойной — госпожа Ирит-Неферт утратила всяческую привлекательность даже раньше, чем погиб доставивший её мужу столько огорчений Себек-хотеп, а дочери, которые могли бы пойти по стопам своей матери, рано вышли замуж и стали почтенными матерями семейства, что очень льстило раненому тщеславию их отца. Изделия искусных мастеров Куша, подобные тому, которое когда-то вызвало столь бурную зависть чати, теперь во множестве украшали дворец наместника и стали ему привычны, как воздух и солнечный свет. Кроме того, он готовился заслужить ещё одну похвалу Великого Дома, доставив ко двору старого повелителя десять прекрасных девушек, одна из которых, Небси, была столь прекрасна, что сам Менту-хотеп дрожал от восхищения, когда смотрел на неё. Этот дар фараон должен был оценить непременно, так как в последнее время ему особенно нравились чернокожие красавицы. В утешение стареющая царица Меритра должна была получить в дар от царского сына Куша великолепные ларцы из золота и слоновой кости, на которых искусный художник изобразил прекрасную царицу в дни её юности в обществе столь же молодого и могучего фараона. Будучи вежливым и почтительным человеком, Менту-хотеп собирался послать подарок и наследнику — великолепные сосуды для благовоний, выточенные из слоновой кости, но здесь он на благодарность не надеялся, так как царевич Аменхотеп мало утруждал себя соблюдением подобных церемоний. Расщедрившись, Менту-хотеп даже прибывшему к нему с поручением от фараона посланцу подарил золотое ожерелье, но когда ему стало известно о приезде чати, схватился за голову — чем ещё можно было поразить могущественного Рехмира, который только что отстроил себе великолепную гробницу, о которой было известно даже в Куше? Поразмыслив немного, Менту-хотеп решил сделать ему поистине царский подарок в лице Ипетауи, старшей сестры Небси, которая, несомненно, уступала ей в красоте лица и тела, но обладала чрезвычайно приятным голосом и была искусна в танцах. Щедрость царского сына Куша была вознаграждена, когда чати после долгих выражений благодарности и восторга осторожно осведомился у Менту-хотепа, много ли у него ещё подобных красавиц. Как видно, Рехмира по-прежнему был завистлив, и это польстило самолюбию царского сына Куша, знавшего кое-что о хитростях и двойных играх своего соперника. Когда наконец прошло время торжественных церемоний и деловых бесед, Менту-хотеп и Рехмира расположились однажды на отдых в цветущих садах, окружающих дворец наместника, и, обмахиваясь великолепными веерами из страусовых перьев, предались ни с чем не сравнимому удовольствию беседы, о котором, как оказалось, оба мечтали чуть ли не целый год. Со стороны могло показаться, что в тени раскидистых цветущих деревьев расположились на отдых не просто старые друзья, но братья, которые делились последним глотком воды в пустыне и своей грудью защищали друг друга в битвах — они не только улыбались, но и вели себя так, словно не могли наглядеться друг на друга. Это была одна из тех игр, которую они вели в течение добрых сорока лет и в которой достигли вершин мастерства, причём ни один не желал уступать другому и прилагал все усилия к тому, чтобы действительность, очень некрасивая и неприятная, не вышла наружу.

— Поистине, достойный Менту-хотеп, — сладко улыбаясь, сказал чати, — великий Амон сотворил эту землю, пребывая в самом благодушном настроении, ибо богатства её так обильны и красоты так чудесны, что глаз не может наглядеться на них. И ты, поставленный его величеством на высокую должность правителя этой великолепной страны, поистине подобен ей своей щедростью и гостеприимством.

Менту-хотепу доставила невыразимое удовольствие льстивая речь чати — именно потому, что он знал истинную цену его словам.

— Ты преувеличиваешь, достойный Рехмира.

— Ничуть! Напротив, язык мой слишком беден, чтобы выразить моё восхищение. Но ты знаешь меня давно и поистине можешь читать в моём сердце, ибо оно не скрыто тьмой от глаз истинного друга. Ведь ты видишь это, достойный Менту-хотеп?

— Вижу, — сказал царский сын Куша не без иронии, которая, однако, человеку непосвящённому могла показаться трепетным волнением растроганного сердца.

— А сколь счастлив ты, что его величество оценил по достоинству твои неисчислимые заслуги! Когда он объявил о своём намерении посетить тебя, я возрадовался, ибо давно склонял его величество к этому решению, уверяя его, что ты достоин его посещения. И, как видишь, его величество — да будет он жив, цел и здоров! — последовал моему совету.

— Благодарю тебя, преданный друг Рехмира.

Чати улыбнулся так простодушно, словно и в самом деле принял слова Менту-хотепа за серебро чистого веса.

— Разве в обязанности чати не входит указывать его величеству на то, что достойно всяческого поощрения? Среди обилия государственных дел и забот его величество порой может забыть о верном слуге, конечно, только до поры до времени, ибо нет ничего, что было бы сокрыто от его глаз, но если я могу сделать что-либо для старого друга, я сделаю это, помышляя лишь о справедливости.

— Как мне благодарить тебя за эту услугу?

— О, ты уже отблагодарил меня сверх всякой меры! Эта красавица Ипетауи — сладкая, как мёд. — Чати сладострастно улыбнулся, потерев ладонью о ладонь. — После ночи, проведённой с нею, я стал моложе на двадцать, нет, на тридцать лет! И если у неё родится ребёнок…

— То он будет чудесного смуглого цвета, словно плод пальмы дун, — подхватил Менту-хотеп, и оба рассмеялись.

Воздух в саду был душистый, сотканный из тысячи мельчайших ароматов, он мешался с вечерней прохладой, которую ветер, должно быть, приносил с высоких горных вершин, покрытых ослепительно-белыми сверкающими на солнце одеждами. Приятности вечера способствовало и разлитое по чашам гранатовое вино такого необыкновенного вкуса, что, казалось, можно было не пить, а только вдыхать его. Плоды, которые разноцветным огнём горели в высоких алебастровых вазах, были принесены красивыми чернокожими невольницами и оттого казались ещё слаще. Глаз отдыхал на затейливом узоре из цветов, которые были посажены искусными садовниками с таким расчётом, чтобы краски сменялись незаметно и переливались одна в другую — белый цвет голубел, голубой густел и становился лазурным, с лазурью смешивался пурпур и воздвигал переливчатую фиолетовую волну, которая вновь бледнела, становилась сиреневой и переходила в нежный розовый цвет. Неподалёку на зелёной лужайке расположились чернокожие красавицы, весь наряд которых состоял из узких золотых поясков и цветных ожерелий; они тихо играли на различных музыкальных инструментах и пели голосами столь сладостными, что глаза невольно увлажнялись слезами и сердце начинало источать мёд. Одна из красавиц по тайному знаку Менту-хотепа приблизилась к беседующим и увенчала высокий лоб чати пышным венком из небесно-голубых и розовых цветов, ласково погладила его плечо и ускользнула, прежде чем рука старого сановника коснулась её талии. Рехмира в полном восторге откинулся на спинку своего кресла, его тучные плечи сотрясались от хохота.

— Боюсь, мой друг Менту-хотеп, что после победоносных походов его величества в белую реку Кемет вольётся много разноцветных ручейков! Мы не нуждаемся в слишком большом количестве рабов, я давно сказал его величеству, что чёрное дерево дороже чернокожего невольника, но порой и эти пёстрые птицы нужны, а особенно их женщины. Во всяком случае, мой женский дом существенно пополнился за время владычества божественного Менхеперра…

— Их мужчины тоже годятся — из них выходят отличные телохранители и привратники.

— О, несомненно! Чего стоил один только Рамери… кажется, я позабыл его ханаанское имя. Да и шердани всегда оправдывали возложенные на них надежды. Кстати, достойный Менту-хотеп, сын Рамери Аменхотеп уже принят в ряды нет-хетер.

— Он же совсем ещё юн!

— Юн, но подаёт большие надежды и силён, как его отец. Сам наследник очень доволен им и собирается сделать своим личным колесничим.

Царский сын Куша тонко улыбнулся.

— Должно быть, этот юный Аменхотеп столь же хорош собой, как его отец и мать?

— Очень хорош. Боюсь, не вышло бы беды с маленькой царевной Ка-Нефер, уж очень она заглядывается на этого юношу.

Смех сановников вновь спугнул стайку пёстрых птиц, только что удобно расположившуюся на дереве. Уж кто-кто, а чати прекрасно знал, что юная Ка-Нефер, дочь Тутмоса от митаннийской царевны, слишком рано стала взрослой с грубоватым и мужественным Рамесу, младшим сыном военачальника Хети.

— По-твоему, достойный Рехмира, его высочество Аменхотеп продолжит дело своего великого отца?

— Несомненно! Он так силён и могуч, что многих страшит своей силой. Клянётся, что утопит в крови любой город, будь то Кидши или Мегиддо, который осмелится причинить хоть малейшую обиду Великому Дому. И он это сделает, будь уверен! Царица Меритра не раз говорила, что родила свирепого льва.

— Львице её детёныш не причинит вреда.

— Конечно! Царевич очень привязан к матери, хотя с детства не любит ласки. Между нами говоря, он немного грубоват и не слишком прилежно постигает науку божественных отцов.

— Когда-то в этом упрекали и его величество Тутмоса III!

— Царевич сейчас обучается стрельбе в городе Тине, неподалёку от места охот. Пока его не может превзойти никто, даже самые искусные лучники войска его божественного отца.

Менту-хотеп задумчиво обмахивался веером, изящно, как любой вельможа высокого рода, выгибая запястье левой руки. Годы сохранили ему это изящество, которое тоже не раз вызывало скрытую зависть чати. Сам он пополнел и утратил лёгкость движений, это доставляло множество неудобств и неприятностей бывшему некогда очень привлекательным Рехмира, и он утешался только тем, что подобная же участь постигла и фараона-воителя.

— По-твоему, достойный Рехмира, города Митанни и Ханаана способны поднять восстание после того, как его величество установил победные стелы у Каркемиша и у четвёртых порогов?

— Всё возможно, достойный Менту-хотеп. Да и потребность Кемет в серебре, драгоценном дереве и благовонной смоле слишком уж велика. Иные правители пытаются уклониться от выплаты дани, а иные хитрят сколь возможно, чтобы сократить хотя бы её количество.

— Может быть, лучше торговать с ними?

— Что ты, досточтимый Менту-хотеп! Разве это достойно? Его величество, да будет он жив, цел и здоров, несомненно прав, когда наказывает непокорных своим мечом. Помнишь его отца, вечноживущего Тутмоса II? Тот и начал своё царствование с подавления восстания в Куше, хотя больше ему не было суждено совершить великих побед.

Царский сын Куша слегка нахмурился — ему было неприятно это воспоминание. Прежний царский сын Куша, действительно находившийся в родстве с царским домом, ухитрился так расстроить дела в уже покорённой стране, что при самом вступлении в должность Менту-хотепа немногие уцелевшие племена устроили нечто похожее на восстание, а в самой столице беспорядки дошли до того, что неведомые преступники подожгли дворец наместника. В окрестностях Кумнэ местные племена так разбушевались, что утихомирило их только появление сильных вооружённых отрядов, которыми предводительствовал Себек-хотеп. А то, что было дальше, и вспоминать не хочется. Правда, Куш окончательно поставили на колени, но зато и наместнику пришлось стоять на коленях перед статуями богов, моля их о даровании его жене хоть капли разума и избавлении его дома от позора. Боги вняли мольбам царского сына Куша и взяли Себек-хотепа на поля Налу, но до этого он успел покрыть имя Менту-хотепа сомнительной славой мягкосердечного мужа, который так приветливо принимал в своём доме возлюбленного собственной жены. Нечего сказать, приятное воспоминание!

— Теперь, по крайней мере, его величество может не беспокоиться за дела в Куше.

— Несомненно! И его величество знает это. Правда, престарелый Менхеперра-сенеб иногда напевает ему в уши всякие глупости…

— Этот дряхлый старик?

— Этот дряхлый старик достаточно могуществен, а уж его око и ухо Инени способен уничтожить любого врага. Вспомни, как он уничтожил царского любимца Рамери! Джосеркара-сенеб, которого все мы любили, должно быть, проливает горькие слёзы на полях Налу.

— Что ж, и великая Нут породила не только Осириса, но и Сетха.

— Поистине… И как хитёр был до поры до времени, мне самому казалось, что он обладает мудростью и добротой своего отца. А ведь не остановился перед тем, чтобы погубить не только этого злосчастного хуррита, но и свою собственную сестру.

— А что с ней случилось?

— Что случается с верной женой после смерти мужа? Она умерла через несколько дней после того, как воды Хапи сомкнулись над головой Рамери. Внял ли владыка богов её мольбам и отнял у неё жизнь, или сама она приняла яд — не знаю, говорили разное. Кое-кто вспомнил о том, что она была небесной женой Амона и нарушила обет целомудрия, и это принесло несчастье и ей самой, и тем, кто соединился с ней.

— Ну, как обстояло дело с Хапу-сенебом, оба мы знаем. Что ж, бедняжка сама выбрала свою судьбу. Хорошо, что фараон оказался столь милостив к её сыну.

— Милосердие его величества поистине подобно милосердию его лучезарного отца!

Чати разрезал гранат на две кровоточащие половинки, невольно задержал взгляд на рукоятке ножа — она была покрыта затейливым узором, изображающим чудесные растения кушитских садов.

— Великий Ипет-Сут так разросся, что сам уже походит на небольшой город. Сколько построено новых помещений, сколько возведено обелисков! Вокруг храма расположилось селение иноземцев, там живут знатные пленники из Ханаана и других земель, их воспитывают божественные отцы. Говорят, потом они становятся верными слугами Великого Дома и исправно несут службу в своих родных землях.

— Это очень мудро.

— Иные, правда, остаются в Кемет и умирают здесь. Как Рамери… Но все они верные люди. Козни чаще всего чинят те, кто никогда не бывал в Кемет и может судить только о её военной силе, но не обо всём её величии. Поэтому я думаю, что всегда вернее полагаться на наместников, подобных тебе, достойный Менту-хотеп. На их плечи возложены тяжкие обязанности, но и благодарность его величества всегда бывает велика. Когда вспоминают о наместниках, я всегда привожу тебя в пример, мой друг Менту-хотеп.

Царский сын Куша скромно склонил голову.

— Думаю, его высочество Аменхотеп, когда взойдёт на престол, будет следовать примеру своего великого отца и щедро вознаградит достойных наместников. Думаю, ты снова получишь богатые дары великого Дома, достойный Менту-хотеп.

Царский сын Куша быстро взглянул на чати.

— Ты полагаешь, Рехмира, что его величество…

Чати смутился. Он смутился так явно, что Менту-хотеп сумел разглядеть даже лёгкий румянец, выступивший у него на скулах, и уловить нервное движение пальцев, слишком поспешно отложивших в сторону нож для разрезания фруктов.

— Конечно, нет! Что это тебе показалось, Менту-хотеп? Его величество ещё очень, очень силён и будет царствовать много лет.

— Но, если так, я вряд ли дождусь награды от нового фараона. Я старше его величества. Но всё же скажи откровенно, Рехмира, ведь его величество, да будет он жив, цел и здоров, сильно постарел за последнее время?

Чати огляделся по сторонам и даже немного отодвинул своё кресло от ствола развесистого кедра, словно дерево могло подслушать его недозволенные речи, потом наклонился к уху Менту-хотепа и прошептал:

— Очень, очень постарел его величество! Ипи говорит, что сердце его устало и уже не может биться с прежней силой. Он не может долго находиться на солнце, редко выезжает на охоту и всё чаще прибегает к целебным средствам. Его величество Тутмос, да продлят боги его благословенные дни, очень устал…

Менту-хотеп огорчённо развёл руками.

— Что делать! Время не щадит и фараонов.

— Я скажу тебе ещё вот что, — прошептал Рехмира совсем уже тихо, почти касаясь губами уха царского сына Куша. — Может быть, тот роскошный подарок, который ты намереваешься послать фараону, стоило бы приберечь для наследника?..

ЭПИЛОГ


Он лежал неподвижно, словно тело его уже превратилось в сах, чувствуя не боль в сердце, а громадную усталость, как будто прожитые годы сошлись все разом и легли грузом на некогда сильные плечи. У жреца, поднёсшего ему чашу с густой темноватой жидкостью, тоже было усталое лицо, и фараон подумал, что, должно быть, этот жрец уже несколько часов стоит у его ложа. Чья-то прохладная рука легла на его лоб, и он узнал руку жены — не той пополневшей пятидесятилетней женщины, которую привык видеть в последнее время, а той тоненькой девочки Меритра, что бежала к нему и искала защиты от строгих наставниц в его объятиях. Он не хотел поворачивать голову и видеть лицо жены, потому что знал, что оно не может измениться, и слабым движением век дал понять, что доволен прикосновением этой лёгкой, волшебно помолодевшей руки. Над ним, в высоте, парил золотой сокол с радужными крыльями, он казался очень большим, способным покрыть не только ложе, но и весь дворец. Неужели они, те, кто находились рядом с ним, не чувствовали этого?

— Я умираю, Меритра? — спросил он, и голос его прозвучал так тихо, что слился с шелестом пальм, которых много было в покое.

— Твоё сердце остановилось на миг, но забилось вновь, мой возлюбленный господин. Теперь всё будет хорошо…

Он спросил равнодушно, как будто не слышал её слов:

— Где царевич?

— Он на охоте, любимый. Прикажешь послать за ним?

Он сделал неопределённый жест рукой, едва оторвав её от ложа, который мог означать и согласие, и отказ. Меритра не поняла и переспросила:

— Послать?

— Он не успеет…

Тутмос слегка слукавил, он думал о другом — конечно, сын любит его, но невольная радость, которая засверкает на его лице при известии, что он восходит на престол, причинит боль, а её хотелось бы избежать в эти последние часы. Аменхотеп слишком прямодушен, как раз в этом и подобен отцу, но иногда чересчур груб и совершено не способен понимать чувства окружающих. Пусть лучше его радостное лицо видят другие, а холодеющие руки Тутмоса ощутят лишь влагу сыновних слёз.

— Твоё величество, прикажешь позвать Менхеперра-сенеба?

Он удивился — зачем? Если бы был жив мудрый Джосеркара-сенеб, он приказал бы позвать его. Верный друг сумел бы утешить умирающего, а если бы последние страдания содрогающегося тела стали невыносимыми, нашёл бы средства облегчить их. Но Джосеркара-сенеб давно уже вкушает плоды на полях Налу, он ушёл, оставив на земле только свой голос, который сейчас звучит в ушах Тутмоса: «Иди, иди, иди…» Кто же сказал, что человек уходит, не оставив никакого следа? Это звезда падает с небес, сгорая в бесконечном пространстве, ибо она нема и бездушна. Но почему никогда раньше Тутмос не слышал этого голоса, хотя так хотел услышать его, хотя так нуждался в совете и утешении и с тоской смотрел в пустоту, которая не могла облечься плотью мудрого жреца, чья жизнь была посвящена царскому дому? Но он звучит, звучит всё явственнее, этот голос, призывающий Тутмоса-воителя продолжать свой путь. Когда-то умирающий отец произнёс то же слово: «Иди!»

Тутмос выполнил его волю, он всегда шёл вперёд, будь то горная тропа при подходе к Мегиддо или великая пустыня, будь то Зал Совета или тайное святилище храма. Куда же идти ему теперь? Видно, осталось пройти последний путь, подобный извивам змеи Мехен, пройти мимо стражей Аменти, произнеся таинственные и страшные слова, и войти в зал загробного судилища, где уста его произнесут слова отречения. «Я не совершал несправедливостей против людей, я не был жесток к животным, я не совершал грехов в Месте Истины, я не пытался узнать то, что ещё не стало, я не был безразличен, видя зло, моё имя не было сообщено Водителю Ладьи, я не богохульствовал, я не отнимал ничего у бедняка, я не нарушал божественного табу, я не вредил служителю в глазах его хозяина, я не отравлял, я не заставлял никого рыдать, я не убивал, я не приказывал убивать, я никому не причинял страданий…» А истинность его слов покажет белое перо Маат…

— Твоё величество, Менхеперра-сенеб здесь. Ты слышишь меня, любимый?

Он слышит голос Меритра, но не может или, вернее, не хочет отвечать — неужели они не понимают, как он устал за пятьдесят четыре года своего царствования, за время своих почти ежегодных военных походов? Он ощущал тяжёлое дыхание этой усталости и тогда, тридцать два года назад, когда вбежала в его покои заплаканная девочка Меритра и возвестила о смерти Хатшепсут. Он чувствовал её и позже, когда гнался за царём Митанни и безуспешно, раз за разом, осаждал непокорный Кидши. Тутмос-воитель устал, его клонит ко сну. Боли нет совсем, только груди тяжело, как будто на неё навалился камень. И это он уже испытывал когда-то — должно быть, там, в горном ущелье неподалёку от Кидши, в знойный полдень девятого дня. Слабый отголосок боли чувствует он в правой руке чуть пониже плеча, в том месте, где когда-то сошлись края едва не погубившей его раны. Чьи-то лёгкие пальцы касаются старого шрама — пальцы Меритра? Нет, он узнает руку Рамери, это Рамери стоит теперь совсем близко, снова склонившись над ним, как было в ущелье. Но его нет, он давно уже умер, даже Ка его бесприютно и лишено своей обители, почему же он здесь, такой же, как был всегда? А вот лицо Меритра, такое же, как в последнее время, постаревшее, только глаза ещё цветут. Неужели она тоже умерла? Но у неё на глазах слёзы, а ведь мёртвые не плачут — они стоят молчаливо и спокойно, как Рамери, и прикосновение их рук ощущается, как вздох ветра.

— Любимый, ты слышишь меня? За сыном уже послали, скоро он будет здесь. Нет, нет, я не верю! Всё пройдёт… Ты будешь жить сто десять лет!

Он хотел улыбнуться наивности Меритра — женщина есть женщина, — но передумал и снова стал смотреть в потолок. Дали бы ему уснуть… Рамери здесь, он будет охранять сон повелителя, как было всегда, и ни жрец со своей бесполезной чашей, ни придворные, постепенно заполняющие покой, ни даже Меритра с её наивными утешениями не помешают ему спать. Только бы вздохнуть ещё раз, сбросить с груди камень… Золотой сокол начал опускаться, в полёте медленно сужая круги, тень его упала на лицо старого фараона, и, должно быть, от этого так холодно. Вдруг он почувствовал страх, страх человека, находящегося под грозящей обрушиться скалой и знающего, что ему не спастись. Крылья, золотые крылья сокола накроют его, сожмут в своих объятиях, когти вонзятся в одряхлевшую плоть, и она начнёт сопротивляться из последних сил, хотя сердце знает уже сейчас, что пощады вымолить невозможно. Но разве сам он не был милостив к своим врагам? Нет, непокорных карал без пощады, а раскаявшихся прощал, дарил жизнь презренным правителям, поднявшим руку на власть Великого Дома — разве под Мегиддо он не даровал жизнь своему злейшему врагу, сплотившему вокруг себя три сотни царьков Ханаана, и не его вина, что потом этот человек повис на своём собственном мече неподалёку от разорённого города! Почему же он, милостивый к своим врагам, не может рассчитывать на милосердие опускающегося сокола?

— Отец!

Столь быстры были посланцы или же сердце Аменхотепа оказалось неожиданно прозорливо, но он был здесь, расталкивал столпившихся в дверях придворных, пробирался к ложу, на котором лежал фараон. «Отец!» Наверное, он всё-таки примчался с охоты, потому что был весь в пыли и на его сандалиях несколько капель уже подсохшей крови начертали странный узор. Угасающий взгляд старого фараона успел ещё заметить лук, который царевич нёс на плече и в волнении не подумал снять, с этим оружием он был похож на Хора-воина, одержавшего победу над злыми духами, врагами Солнца. Это был большой лук царевича Аменхотепа, гордость его, которого не могла согнуть ничья рука — ни рука самого сильного лучника в царском войске, ни рука иноземного воина, ни даже рука Тутмоса-воителя, покорившего землю до края её. Наверное, Рамери смог бы это сделать, но он поворачивается и идёт, указывая дорогу повелителю, маня его за собой, и снова звучит голос: «Иди, иди…» И впервые в жизни фараон покорно последовал за своим телохранителем, подчиняясь быстроте его шага, доверяясь его знанию дороги, страшась и уповая на его помощь там, где верный Рамери мог протянуть руку и помочь своему повелителю пересечь пространство огненных рек.


2000-2001 гг.

Хронологическая таблица


Годы жизни Тутмоса III — ок.1508-1436 гг. до н. э.

1468 г. до н. э. — вступление на престол в качестве единоличного правителя.

1468-1467 гг. до н. э. — первый поход в Ханаан. Битва при Мегиддо.

1466-1462 гг. до н. э. — три военных похода в Ханаан. Взятие крепости Уарджед на севере Джахи.

1460 г. до н. э. — первый поход к Кидши. Поход в долину Элевфера к городам Семира и Ардаты.

1459 гг. до н. э. — взятие крепости Уаза в долине Элевфера.

1457 г. — первый поход в Митанни.

Ок. 1457 г. — рождение наследника, будущего Аменхотепа II.

1456 г. до н. э. — поход в Джахи и страну Нухашша.

1455 г. до н. э. — второй поход в Митанни.

1454-1453 гг. до н. э. — походы в Ханаан.

1451 г. до н. э. — борьба с кочевниками пустыни.

1448 г. до н. э. — поход к городу Иркат в долине Элевфера. Разорение окрестностей Тунипа. Взятие трёх городов в окрестностях Кидши.

1448-1440 гг. до н. э. — походы в Ханаан. Взятие Кидши.

1440 г. до н. э. — поход в земли Куша.

Об авторе


Вера Евгеньевна Василевская (1968-2002) родилась в Москве. Занималась журналистикой, печаталась в различных периодических изданиях. С 1988 года — художественный руководитель театра исторической драмы, в 1991 году закончила режиссёрские курсы ГИТИСа. В 1999 году окончила РГГУ по специальности «историк-архивист».

В 2001 году в издательстве «Астрель» вышел первый исторический роман «Тутанхамон».

«Тутмос» — второй исторический роман. Печатается впервые.

Примечания

1

«Да грядёшь ты, Хор, могучий бык…» — Хор (Гор) — один из самых многозначных образов в древнеегипетском пантеоне, воплощавшийся в разных ипостасях: Хор из Бехдета (победитель врагов Ра), Хор Сематауи (объединяющий Обе Земли), Хор-Ур (старший, или Великий Хор), Хор-пех-рот (греч. Гарпократ — Хор-младенец), Хор-Ахте (Хор Горизонтов) и др. Первоначально был локальным божеством Нижнего Египта. Изображался чаще всего в виде сокола или человека с головой сокола, а также крылатого солнечного диска с двумя уреями по бокам. Первоначально представлялся богом неба, глазами которого были солнце и луна, или самим солнцем. С древнейших времён почитался как покровитель власти фараона и его земное воплощение, его имя было частью царской титулатуры. В мифах Хор — сын Осириса и Исиды, вступивший в борьбу с убийцей отца Сетхом.

(обратно)

2

Семь десятков, и ещё два восхода Сойдёт. — Сопдет (греческое Соти, Сотис) — звезда Сириус. День её восхождения совпадал с началом разлива Нила и считался первым днём нового года (19 июля по юлианскому календарю).

(обратно)

3

…львиноликая Сохмет… — Сохмет — грозная богиня войны, солнечного жара, могла наслать болезнь и сама же исцелить её, в жизни человека воплощала необузданную пламенную страсть, гнев, ярость, кроме того, считалась покровительницей скульпторов. Изображалась в виде женщины с головой львицы. В мифах жена бога Пта, мать Нефертума.

(обратно)

4

…ханаанеянки… — Ханаанеи — семитские племена, населявшие в древности территорию Сирии — Палестины, но в Египте под этим термином чаще всего подразумеваются все жители Ханаана (см. примечание 17) без различия этносов.

(обратно)

5

…царский сын Куша Менту-хотеп… — Титул наместника страны Куш (Нубии), пост которого нередко действительно занимали царские сыновья.

(обратно)

6

Великий Амон-Ра пошлёт своему возлюбленному сыну долголетие и процветание. — Амон-Ра — в описываемое время верховное божество древнеегипетского пантеона, владыка богов. Первоначально, по-видимому, был не слишком известным локальным божеством города Фивы. Его возвышение и отождествление с богом солнца Ра было связано с увеличением политического значения Фив и превращения этого города в столицу фараонов. Изображался в виде человека в короне с двумя перьями и солнечным диском, иногда с головой барана. Вместе со своей супругой Мут и сыном Хонсу составлял так называемую великую фиванскую триаду, однако о нём не сложено ни одного мифа. Священными животными Амона считались гусь и баран.

(обратно)

7

…изливает свой свет на благословенную Кемет. — Кемет (Кеме, Кеми, Та-Кемт, реже — Та-Мери) — Чёрная Земля, так египтяне называли свою страну. Египет — греческое название, восходящее к древнеегипетскому Хет-Ка-Пта (Хеткупта) — «крепость души бога Пта».

(обратно)

8

…дар небесного Хапи… — Согласно верованиям древних египтян, великая река Нил протекает и на небесах, дождь — её разлив. Хапи — древнеегипетское название Нила и одновременно бога этой реки.

(обратно)

9

…как у всех хурритов… — Хурриты — здесь: жители Хару, т. е. Северной Сирии.

(обратно)

10

…жмётся щекой к драгоценному небти… — Небти — двойное золотое царское ожерелье, состоящее из символов Нехебт и Буто (см. примечание 27).

(обратно)

11

Джосер и Снофру могли бы гордиться своим потомком. — Снофру — фараон IV династии (XXVI-XXV в. до н. э.), при нём Древнее царство Египта достигло наибольшего расцвета. Вёл успешные войны в Нубии, Ливии и на Синае. Джосер — фараон III династии (XXVII-XXVI в. до н. э.), завершил объединение Верхнего и Нижнего Египта в мощную державу со столицей в Мемфисе. С пирамиды Джосера началось строительство египетских пирамид.

(обратно)

12

…несколько cam пахотной земли. — Сата — древнеегипетская земельная мера, свыше 2700 квадратных метров.

(обратно)

13

…когда в руках его были жезл и плеть… — Жезл и плеть — священные символы царской власти в Древнем Египте. Согласно некоторым источникам, символизируют две главные функции власти — сдерживать и погонять.

(обратно)

14

…стало добычей слуг Себека. — Себек (Собек) — бог-крокодил, владыка пучины, связанный с культом Нила. Изображался в виде крокодила или человека с головой крокодила.

(обратно)

15

…в последнем путешествии к вратам Аменти?.. — Аменти (Аментет, Ам-Дуат) — в древнеегипетской религии царство мёртвых.

(обратно)

16

…оберегаемое от всего нечистого незримым сплетением лучей, сомкнутым кольцом Исиды… — Исида (традиционное греческое, египетское Эсе) — богиня материнства, плодородия, домашнего очага. Изображалась в виде женщины, в древнейшее время — с тронообразным венцом на голове, позднее чаще всего с коровьими рогами и лунным диском между ними. В мифах Исида — сестра и супруга Осириса, пытавшаяся найти и сохранить его тело после того, как Осирис был убит своим братом Сетхом. Исида зачала своего сына Хора от мёртвого (по другим версиям — уже от воскресшего) Осириса и помогала ему в борьбе с убийцей его отца.

(обратно)

17

…как об этом шепчутся в Ханаане. — Ханаан (Канаан) — в древности так называлась вся территория от северных границ Египта вплоть до реки Оронта. В некоторых древнеегипетских источниках встречается упоминание собственно Ханаана (Палестина) и Хару (Сирия), однако в эпоху XVIII династии под этим названием чаще подразумевается вся Сирия-Палестина.

(обратно)

18

…сложил к престолу лучезарного покровителя Нэ… Нэ (Нии) — в описываемое время название столицы Египта, известной под греческим названием Фив. Покровителем Нэ считался Амон-Ра.

(обратно)

19

…тянуться к его урею. — Урей — золотое изображение змеи-аспида, один из символов царской власти.

(обратно)

20

…привезённое из страны Офир… — Офир — вероятно, эта страна лежала на пути в Индию, на юго-востоке Африки.

(href=#r20>обратно)

21

…богине Таурт, покровительнице фараонов Маат… — Таурт — богиня с телом гиппопотама и головой крокодила, покровительница семьи, супружества, помощница при родах, особенно почиталась в Фивах. Маат — богиня истины, справедливости, покровительница фараонов, изображалась в виде женщины со страусовым пером в волосах.

(обратно)

22

…жрецы храма Пта… — Пта (Птах, реже Фта) — согласно мемфисским космогоническим мифам, бог-творец, создавший мир посредством слова. Одной из наиболее важных функций этого бога было покровительство ремёслам. В подземном царстве выступал в облике Пта-Сокар—Осириса, создающего зашедшему солнцу и душам умерших условия для последующего воскресения. Изображался в виде человека с бритой головой, закутанного в погребальные пелены, его воплощением считался также священный бык Апис.

(обратно)

23

Горячий ветер Сетха… — Сетх (Сет, Сутех) — первоначально покровитель фараонов, его имя входит в состав титулатуры владык Древнего царства. Однако в более позднее время ассоциируется с бурей, зноем, пустыней, считается воплощением зла, в мифах предстаёт коварным убийцей своего брата Осириса, мужем богини Нефтиды (Нефтис) и отцом Инпу (греческое Анубис). Нередко отождествляется с сиро-палестинским Баалом. Его культ вновь становится почитаемым в эпоху Рамесидов.

(обратно)

24

…процветание Великого Дома… — Великий Дом — со времён Нового царства иносказательное название фараона, с которым некоторые исследователи связывают само происхождение этого термина (египетское пер-о, семитское фара-о). Само слово «фараон» впервые встречается в греческих источниках.

(обратно)

25

…отправится на поля Налу… — Поля Налу — счастливые поля в царстве мёртвых, населённые оправданными на загробном суде.

(обратно)

26

…могучего Тутмоса I… — Тутмос I — фараон XVIII династии (1493-ок.1482 гг. до н. э.), завоевал часть Нубии.

(обратно)

27

…повелители Обеих Земель… — То есть Верхнего и Нижнего Египта. Первоначально они представляли собой самостоятельные царства и были окончательно объединены при фараоне Ментухотепе в нач. XXI в. до н. э. Следы самостоятельности этих царств сохранились в царской титулатуре вплоть до I в. до н. э. Символом Верхнего Египта считались цветы лотоса, его покровительницей была богиня Нехебт, изображаемая в виде коршуна, символом Нижнего Египта — папирус, покровительницей его была богиня-змея Буто (Уто). Цвета Верхнего и Нижнего Египта также символически присутствовали в окраске царского головного убора (белый и красный соответственно) и в названиях палат, управляющих их делами (Белый Дом, Красный Дом).

(обратно)

28

…кажется сейчас волшебной птицей Бенну… — Бен-ну — священная цапля, отождествлялась с человеческим сердцем и считалась одним из воплощений души умершего, греки отождествляли её с Фениксом.

(обратно)

29

…искусство, вдохновлённое милостью Тота… — Тот (Тховт) — бог луны, красноречия, письма и математики, покровитель писцов и учёных, бог мудрости, создавший письменность и обучивший ей все народы. Изображался в виде павиана или человека с головой ибиса. Центром его почитания был город Гермополь (Хемену).

(обратно)

30

…над какими неведомыми пространствами витает сейчас его Ба? — Современное понятие «душа» лишь отдалённо передаёт смысл египетского «Ба», который гораздо шире. Ба переживает человека и покидает его тело после смерти; это даёт возможность предположить, что к нему можно отнести и современное понятие духа. Ба также тесно связано с духовной и интеллектуальной энергией человека.

(обратно)

31

…часы владычества Нут. — Нут — богиня неба, владычица ночи, в мифах — дочь бога воздуха Шу и богини влаги Тефнут, супруга бога земли Геба, мать Осириса, Исиды, Сетха и Нефтиды. Часто изображалась в виде женщины, изогнувшейся дугой и опирающейся на землю кончиками пальцев рук и ног, поддерживаемой богом воздуха Шу, или в виде огромной коровы, под телом которой плывут звёзды и бог солнца в своей утренней и вечерней ладье.

(обратно)

32

…старшие жрецы и члены унуита… — Члены унуита — члены особой жреческой коллегии числом не менее двенадцати, которые обеспечивали круглосуточное дежурство при божестве.

(обратно)

33

Жрецами Ипет-Сут… — Ипет-Сут — главный храм Амона в Фивах, располагавшийся на территории современного поселения Карнак, отсюда его бытующее в египтологической литературе название — Карнакский храм, храм Карнака.

(обратно)

34

…был избран самим провозвестником божественной воли… — Имеется в виду т. н. «оракул Амона», в узком смысле — статуя бога, которая якобы давала ответы на заданные ей вопросы. Иногда с её помощью избирали верховных жрецов, иногда даже фараонов.

(обратно)

35

…во время великого праздника Ипет-Амон. — Великое празднество Амона, во время которого священная статуя бога совершала плавание по Нилу в особой ритуальной ладье, продолжалось около месяца в середине времени ахет.

(обратно)

36

…в самом начале времени ахет. — Древние египтяне делили год на три сезона: ахет (время разлива), перет (время сева, восхождения злаков), шему (время отдыха земли, засухи).

(обратно)

37

О, Амон, позволь мне обратиться к тебе… — строки из подлинного египетского магического заклинания. См.: Уоллис Бадж. Египетская религия. Египетская магия. — М., 2000.

(обратно)

38

…задержавшись на иероглифе «анх»… — Анх на древнеегипетском языке означает жизнь.

(обратно)

39

…таких немного даже в самой Нэ и в Мен-Нофере. — Мен-Нофер (Менфе, Менфи, греческое Мемфис) — в дословном переводе «Белые стены», древняя столица Египта, расположенная немного южнее современного Каира. С XVI в. до н. э. был важнейшим торговым центром, а также центром почитания бога Пта.

(обратно)

40

…имена любимых заключены, точно царские, в красные кольца-картуши… — Картуш — овальный ободок, в который при написании заключалось царское имя, имел также ритуальный смысл защитного кольца.

(обратно)

41

…на него уже надели набедренную повязку и пояс… — В так называемый день прощания с детством на мальчиков надевали набедренную повязку и пояс, царевичам также заплетали косичку, которая была отличительным знаком принадлежности к царскому дому.

(обратно)

42

…где убил много онагров… — Онагр — дикий осёл.

(обратно)

43

…малолетний сын правителя Хальпы… Хальпа — город в Северной Сирии.

(обратно)

44

…повелевать жизнью и смертью своих рехит. — Рехит — подданные.

(обратно)

45

…сыновья Кемет отличаются от всех этих нехси… — Нехси — древнеегипетское обозначение чернокожих.

(обратно)

46

…хлынули толпы хека-хасут… — Хека-хасут — условное египтологическое обозначение иноземцев, в 1710-1560 гг. до н. э. захвативших Египет. Греческое «гиксосы», ошибочно сочтённое этническим термином, является лишь собирательным понятием и обозначает чужеземные кочевые племена, среди которых были представители различных этносов. В египтологической литературе их также называют «властелинами стран», «властителями пустынных нагорий».

(обратно)

47

…кое-где в Ханаане и в Джахи… — Джахи — древнеегипетское название Финикии, царства в Восточном Средиземноморье.

(обратно)

48

…был верховным жрецом Осириса в священном городе Абаде. — Осирис (традиционное греческое, египетское Усирэ) — один из наиболее значимых божеств древнеегипетского пантеона, бог-царь, владыка мёртвых, воплощение умирающей и воскресающей природы. Мифы рассказывают, что, получив трон по наследству, Осирис мудро и справедливо правил Египтом, но был убит своим братом, коварным Сетхом, который разрубил его тело на куски и разбросал по всей земле. Исида отправилась на поиски Осириса и, находя часть его тела, воздвигала над нею гробницу, самая священная из которых находилась в городе Абаде (греческое Абидос), ставшем центром почитания культа этого бога. Оживлённый с помощью ока Хора, Осирис стал царём мёртвых, главой загробного суда. Изображался в виде спелёнутой мумии в белой короне с двумя перьями («корона атеф»), со знаками царской власти в руках, изображение нередко окрашивалось в зелёный цвет. Осирис был связан с культом Нила, а также с растениями — ячменём, полбой, виноградом.

(обратно)

49

…драгоценные аш и уат, дерево сеснеджем… — Дерево аш — киликийская пихта. Уат — возможно, можжевельник. Сеснеджем — рожковое дерево.

(обратно)

50

их сердца пожирает чудовище Амт. — Амт (Амат) — богиня-чудовище загробного царства, пожиравшая сердца грешников.

(обратно)

51

…да будешь ты жив, цел и здоров… — В египтологической литературе встречающаяся в разных вариантах священная формула, которой полагалось сопровождать упоминание имени фараона.

(обратно)

52

…находить на небе созвездие Бегемотихи… — Древнеегипетское название Малой Медведицы.

(обратно)

53

…руководит постройкой Дома Вечности… — Дом вечности — иносказательное название гробницы.

(обратно)

54

…смогу стать младшим жрецом, а потом и херхебом. — Херхеб — одна из жреческих должностей, учёный писец священной книги. Во время торжественных церемоний херхеб читал священные изречения и произносил проповеди, его призывали и в тех случаях, когда сыну фараона нужно было дать имя.

(обратно)

55

…не отличал Ногу Быка от Бегемотихи? — Нога Быка — древнеегипетское название Большой Медведицы.

(обратно)

56

Отец часто читал мне «Поучения Птахотепа»… — Птахотеп — реальное историческое лицо, возможно, советник фараона V династии Исеси (XXV в. до н. э.), позднее считался одним из величайших мудрецов древности. Наиболее известны его «Наставления о том, как надобно себя вести, чтобы добиться преуспевания во всём», это произведение считалось обязательным для изучения в школах.

(обратно)

57

…иноземных послов принимал чати… — Чати — в Древнем Египте верховный советник, в обязанности которого входило общее наблюдение за ходом всех государственных дел, за исключением военных, должность чати считалась одной из самых высших государственных должностей.

(обратно)

58

На царских работах хеммуу-нисут позволяют себе лениться… — Хеммуу-нисут (буквально «царские люди») — основное податное сословие Древнего Египта, лично свободное, но приписанное к определённым занятиям.

(обратно)

59

Могущественное царство Митанни… — Митанни (Нахарина) — царство на территории Месопотамии со столицей в городе Вашшуканни.

(обратно)

60

Повоюю с царствами Сати… — Сати — древнеегипетское название Азии.

(обратно)

61

…земли, которые лежат за Тростниковым морем… Тростниковое море — Красное.

(обратно)

62

Золотая нашептала тебе хоть одно словечко любви? — Золотая — один из эпитетов богини Хатхор (см. примечание 73).

(обратно)

63

…его Ка уже летело в объятия Атума… — Ка — по египетским представлениям нечто вроде гения человека, жизненной силы, имеющая облик того, кого одухотворяет. Атум — олицетворение заходящего солнца, изображался в виде человека со знаками царской власти в руках, реже в виде змея.

(обратно)

64

Сердце, брошенное на весы, выдаст его. — По представлениям древних египтян, на загробном суде сердце человека бросали на весы, на другой чаше которых покоилось перо Маат, т. н. перо истины. Если чаши весов находились в равновесии, человек считался оправданным, если же перевешивало сердце, человек считался грешным, и сердце бросали в пасть чудовища Амт.

(обратно)

65

Тиа не снизошёл к твоей колыбели… — Тиа — бог познания.

(обратно)

66

…скоро на твою голову возложат двойную корону… — Двойная корона красно-белого цвета символизировала власть фараона над Верхним и Нижним Египтом.

(обратно)

67

Хор Золотой, ты ли склоняешься передо мной? — При вступлении на престол фараон принимал пять так называемых великих имён: Хор, Небти, Хор Золотой, собственное имя и тронное имя.

(обратно)

68

…покоился новый Осирис. — По представлениям древних египтян, человек после смерти воссоединялся с Осирисом, при упоминании его имени следовало прибавлять имя этого бога.

(обратно)

69

…судебные дела степатов… — Степат (сепат, греческое ном) — первоначально мелкое государственное образование на территории Египта. В описываемое время представляли собой области, или провинции, которыми управляли начальники областей (греческое номархи).

(обратно)

70

…одежды, приспущенные с левого плеча. — В Древнем Египте знак траура по умершему.

(обратно)

71

…шердани… — Шердани — возможно, будущие сардинцы, столь же этнический, сколь и социальный термин, под которым часто подразумевались морские разбойники.

(обратно)

72

…благодарственные жертвы Бэсу… — Бэс — бог семьи, веселья, покровитель женского туалета. Изображался в виде бородатого кривоногого карлика.

(обратно)

73

Сегодня Хатхор одарила его… — Хатхор (Хатор, Хат-хара) — богиня любви, радости, веселья, танцев, пирушек, владычица опьянения, связана с культом неба, первоначально считалась матерью Хора. Изображалась в виде женщины с коровьими рогами и солнечным диском между ними или в виде коровы.

(обратно)

74

…под рукой наставника в белых льняных одеждах… — Жрецы в Египте носили длинную одежду из белого льна, которая была отличительным признаком их сословия.

(обратно)

75

…свиток, где записаны поучения Аменемхета… — Аменемхет I (ок. 1938-1908 гг. до н. э.) — основатель XII династии, боролся за усиление центральной власти и был убит в результате заговора. Сохранилось «Поучение Аменемхета I его сыну Сенусерту».

(обратно)

76

…с презренными хабиру. — Хабиру — кочевые племена на территории Сирии—Палестины, некоторые исследователи отождествляют их с предками евреев. В настоящее время большинство учёных склоняются к тому, что хабиру — не этнический, а социальный термин, обозначающий кочевников, живущих преимущественно разбоем и грабежом.

(обратно)

77

…разбросанные по кажущейся бесконечной глади Зелёного моря… — Зелёное море, Великая Зелень — древнеегипетское название Средиземного моря.

(обратно)

78

…от имени нашего царя Миноса… — Минос — имя, которое носила династия критских царей в XVI-XV вв. до н. э. К ней принадлежал и легендарный царь Минос, при котором был построен знаменитый Лабиринт и дан отпор морским разбойникам, грабившим острова Средиземного моря.

(обратно)

79

…верховный жрец храма Хонсу… — Хонсу — «странствующий», в фиванской триаде сын Амона и Мут, бог луны, нередко отождествлялся с Тотом. Исцелитель, прогоняющий злые силы. Изображался в виде подростка или мальчика с «косичкой юности» (причёска для несовершеннолетних), с лунным серпом и диском на голове, иногда с головой сокола.

(обратно)

80

…что рассказывал смотритель Места Правды? — Место Правды — иносказательное название некрополя.

(обратно)

81

…снарядила воинов в далёкую страну Паванэ? — Паванэ (Вонэ, греческое Пунт) — страна в Южном Красноморье (вероятно, на территории совр. Сомали), считавшаяся родиной богов, откуда в Египет доставляли редкие виды благовоний, экзотических животных и ценные породы дерева.

(обратно)

82

Неджесы? — Неджес — простолюдин.

(обратно)

83

…а потом и Митанни и Хатти! — Хатти — царство на территории Северной Сирии со столицей в Хаттусе (Хаттушаше).

(обратно)

84

…фараон Секененра погиб напрасно? — Секененра — фараон XVII династии (XVI в. до н. э.), впервые поднявший Египет на борьбу с хека-хасут и погибший в битве. Сохранилась его мумия, носящая следы многочисленных ран от боевых топоров. Известна египетская «Сказка о том, как фараон Секененра поссорился с царём гиксосов».

(обратно)

85

Разве локоть Черной Земли… — Локоть — египетская мера длины, в описываемое время составляла около 51 сантиметра.

(обратно)

86

словно его гнало весёлое опьянение техи… — Техи (буквально «опьянение») — праздник, который справлялся в первый день второго месяца времени ахет.

(обратно)

87

я ещё не превратилась в сах! — Сах — священное тело человека, мумия.

(обратно)

88

…сдвинуть с места великую пирамиду Хуфу. — Хуфу (Хуф-и, греческое Хеопс) фараон IV династии (ок. 2575-2465 гг. до н. э.), один из великих фараонов древности, для которого была построена знаменитая пирамида.

(обратно)

89

Прямо над нами созвездие Сеху… — созвездие Осириса, греч. Орион.

(обратно)

90

…вытянуть нет-хетер длинной цепью… — Нет-хетер — колесничные войска.

(обратно)

91

И не истёк ещё блистающий час… — Египтяне делили день на 12 дневных и 12 ночных часов, их продолжительность в зависимости от времени года была неодинаковой, но каждый имел своё название. Таким образом, блистающий час — это первый час дня, возможно, пять-шесть часов утра.

(обратно)

92

Его болезнь — это болезнь, которую я вылечу. — Одна из общепринятых медицинских формул, означающая, что врачеватель ручается за жизнь больного.

(обратно)

93

…из них трое были кехеками… — Кехеки — ливийские наёмники.

(обратно)

94

…может пройти десять потоков… — Поток — древнеегипетская мера длины, около двух километров.

(обратно)

95

…в трёх схенах от разорённого Мегиддо… — Схен (сехен) — древнеегипетская мера длины. В описываемое время равнялась приблизительно 445,2 метра.

(обратно)

96

святилище целителя Имхотепа. — Имхотеп — реальное историческое лицо, советник и архитектор фараона Хуфу, для которого построил его знаменитую пирамиду. Позднее был назван целителем, греки отождествляли его с Асклепием.

(обратно)

97

…женщина в мужском наряде, немее, накладная бородка… — Немее — полосатый головной платок фараона, цвета его полос чаще всего символизировали цвета Верхнего и Нижнего Египта, белый и красный соответственно.

(обратно)

98

…водя по строчкам тупым концом калама… — Калам — тростниковая палочка для письма. Один её конец был заострённым, другой — тупым, чтобы стирать написанное.

(обратно)

99

Велики были Яхмос и Секененра! — Яхмос (Яхмес) I — (правил ок. 1539-1514 гг. до н. э.) основатель XVIII династии. Довершил начатое его отцом и братьями изгнание гиксосов, вёл успешные военные действия в Палестине и Нубии.

(обратно)

100

…немедленно дал новорождённому имя Аменхотеп… — Аменхотеп в переводе с древнеегипетского означает «Амон доволен».

(обратно)

101

…своих верных семеров. — Семер (смер) — здесь: высший сановник.

(обратно)

102

Мне больше по вкусу шедех. — Шедех — гранатовый напиток, возможно, лёгкое гранатовое вино.

(обратно)

103

…не смог бы устоять даже великий Джедефхор… — Джедефхор — один из легендарных мудрецов древности.

(обратно)

104

…смотрел на стройные ряды меша… Меша — пешие воины.

(обратно)

105

…его поверженный правитель… — Древние египтяне верили в могущество не только написанного, но и произнесённого слова, поэтому присоединение к имени врага эпитета «поверженный» должно было способствовать действительной победе.

(обратно)

106

…словно очерчивал извилистый путь Мехен. — В египетской мифологии часто встречается образ змеи Мехен, чьи волнообразные извивы символизируют ночной путь солнца в подземном царстве.

(обратно)

107

…два круга серебром… — Круг — древнеегипетская денежная и весовая единица, в описываемое время составляла 91 грамм.

(обратно)

108

…возносящих моления Баалу. — Баал — сирийско-палестинское божество, нередко отождествлявшееся с египетским Сетхом.

(обратно)

109

Вперёд, храбрые руки! Вперёд, многочисленные руки! — Храбрые руки, Многочисленные руки — иносказательные названия воинских отрядов, т. н. корпусов Лиона и Ра соответственно.

(обратно)

110

…внезапная вылазка воинов аму… — Аму — кочевые семитские племена.

(обратно)

111

Помню, что говорил о них вечноживущий Хети… — Хети (Ахтой) — один из гераклеопольских царей XI династии, оставивший знаменитое «Поучение Ахтоя его сыну Мерикара».

(обратно)

112

…цвет убийцы Осириса… — убийца Осириса — Сетх.

(обратно)

113

Нейт и Сохмет вдыхали мужество в сердца воинов… Нейт — богиня охоты и войны. Её атрибуты — стрелы, копья, щиты. Центром её почитания был город Саис на северо-западе дельты. Часто изображалась в виде женщины в короне Нижнего Египта.

(обратно)

114

…не обойтись без услуг хенти-уши… — Хенти-уши — мелкие и средние ремесленники, служащие некрополя.

(обратно)

115

…они казались крошечными, как ушебти… — Ушебти — ритуальные деревянные фигурки, буквально «ответчики», в египетском погребальном обряде призванные исполнять работы, назначенные каждому человеку в загробном царстве.

(обратно)

116

…при Хатшепсут вы праздновали её хеб-сед… — Хеб-сед — ритуальное празднество в честь тридцатилетия (по другим источникам — двадцатипятилетия) царствования фараона, символизирующее магическое обновление его жизненных сил и процветания всей страны.

(обратно)

117

…золотили верхушки пилонов… — Пилон — двойное башневидное сооружение с воротами, обычно строилось при храмах.

(обратно)

118

…писцы со своими палетками… — Палетка — письменный прибор с углублениями для красок и тростниковых палочек (каламов).

(обратно)

119

…увядшие цветы мехмех… — Мехмех — цветы портулака.

(обратно)

120

…статуя Амона, выкрашенная в небесно-голубой цвет… — Голубой цвет символизировал одну из ипостасей Амона — бога неба.

(обратно)

121

…при рождении перевернулся лицом вниз… — Египетская примета, предвещающая смерть ребёнка в самом раннем возрасте.

(обратно)

122

…любому жалкому кушиту или бекену. — Бекены — одно из западно-ливийских кочевых племён.

(обратно)

123

…в первый день второго месяца времени перет. — По египетским представлениям, один из самых счастливых дней в году, когда Ра своими могучими руками поднял небесный свод.

(обратно)

124

«Сачму, Эпаэма откройте мне то, что я хочу знать». — Строки из подлинного магического заклинания. См. У. Бадж. Указ. соч.

(обратно)

125

…крепко помолиться Шаи и Рененет… — Шаи — бог рока или судьбы. Рененет — богиня удачи. Они присутствуют на загробном суде, по-видимому, отстаивая интересы умершего.

(обратно)

126

Конечно, Ашторет. — Ашторет (Иштар, Астарта) — древневавилонская богиня, почитавшаяся также в Египте и Западной Азии. Её функциями были любовное влечение, покровительство плодородию, частично война и смерть.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть первая ПОБЕДЫ ХАТШЕПСУТ
  • Часть вторая ПОБЕДЫ ТУТМОСА
  • ЭПИЛОГ
  • Хронологическая таблица
  • Об авторе
  • *** Примечания ***